КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно
Всего книг - 706129 томов
Объем библиотеки - 1347 Гб.
Всего авторов - 272720
Пользователей - 124655

Последние комментарии

Новое на форуме

Новое в блогах

Впечатления

a3flex про Невзоров: Искусство оскорблять (Публицистика)

Да, тварь редкостная.

Рейтинг: 0 ( 1 за, 1 против).
DXBCKT про Гончарова: Крылья Руси (Героическая фантастика)

Обычно я стараюсь никогда не «копировать» одних впечатлений сразу о нескольких томах, однако в отношении части четвертой (и пятой) это похоже единственно правильное решение))

По сути — что четвертая, что пятая часть, это некий «финал пьесы», в котором слелись как многочисленные дворцовые интриги (тайны, заговоры, перевороты и пр), так и вся «геополитика» в целом...

В остальном же — единственная возможная претензия (субъективная

  подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
medicus про Федотов: Ну, привет, медведь! (Попаданцы)

По аннотации сложилось впечатление, что это очередная писанина про аристократа, написанная рукой дегенерата.

cit anno: "...офигевшая в край родня [...] не будь я барон Буровин!".

Барон. "Офигевшая" родня. Не охамевшая, не обнаглевшая, не осмелевшая, не распустившаяся... Они же там, поди, имения, фабрики и миллионы делят, а не полторашку "Жигулёвского" на кухне "хрущёвки". Но хочется, хочется глянуть внутрь, вдруг всё не так плохо.

Итак: главный

  подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Dima1988 про Турчинов: Казка про Добромола (Юмористическая проза)

А продовження буде ?

Рейтинг: -1 ( 0 за, 1 против).
Colourban про Невзоров: Искусство оскорблять (Публицистика)

Автор просто восхитительная гнида. Даже слушая перлы Валерии Ильиничны Новодворской я такой мерзости и представить не мог. И дело, естественно, не в том, как автор определяет Путина, это личное мнение автора, на которое он, безусловно, имеет право. Дело в том, какие миазмы автор выдаёт о своей родине, то есть стране, где он родился, вырос, получил образование и благополучно прожил всё своё сытое, но, как вдруг выясняется, абсолютно

  подробнее ...

Рейтинг: +2 ( 3 за, 1 против).

«Аэлита», «Гиперболоид инженера Гарина» и их продолжения [Алексей Николаевич Толстой] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Алексей Толстой и др. «АЭЛИТА», «ГИПЕРБОЛОИД ИНЖЕНЕРА ГАРИНА» и их продолжения

Алексей Толстой АЭЛИТА

Странное объявление


В четыре часа дня, в Петербурге, на проспекте Красных Зорь, появилось странное объявление, — небольшой, серой бумаги листок, прибитый гвоздиками к облупленной стене пустынного дома.

Корреспондент американской газеты, Арчибальд Скайльс, проходя мимо, увидел стоявшую пред объявлением босую, молодую женщину, в ситцевом, опрятном платье, — она читала, шевеля губами. Усталое и милое лицо женщины не выражало удивления, — глаза были равнодушные, ясные, с сумасшедшинкой. Она завела прядь волнистых волос за ухо, подняла с тротуара корзинку с зеленью и пошла через улицу.

Объявление заслуживало большого внимания. Скайльс, любопытствуя, прочёл его, придвинулся ближе, провёл рукой по глазам, перечёл ещё раз:

— Twenty three, — проговорил он, наконец, что должно было означать: «Чёрт возьми меня с моими костями».

В объявлении стояло:

«Инженер, М. С. Лось, приглашает, желающих лететь с ним 18 августа на планету Марс, явиться для личных переговоров от 6 до 8 вечера. Ждановская набережная, дом 11, во дворе».

Это было написано — обыкновенно и просто, обыкновенным чернильным карандашом. Невольно Скайльс взялся за пульс, — обычный. Взглянул на хронометр: было десять минут пятого, стрелка красненького циферблата показывала 14 августа.

Со спокойным мужеством Скайльс ожидал всего в этом безумном городе. Но объявление, приколоченное гвоздиками к облупленной стене, подействовало на него в высшей степени болезненно. Дул ветер по пустынному проспекту Красных Зорь. Окна многоэтажных домов, иные разбитые, иные заколоченные досками, казались нежилыми, — ни одна голова не выглядывала на улицу. Молодая женщина, поставив корзинку на тротуар, стояла на той стороне улицы и глядела на Скайльса. Милое лицо её было спокойное и усталое.

У Скайльса задвигались на скулах желваки. Он достал старый конверт и записал адрес Лося. В это время перед объявлением остановился рослый, широкоплечий человек, без шапки, по одежде — солдат, в рубахе без пояса, в обмотках. Руки у него от безделья были засунуты в карманы. Крепкий затылок напрягся, когда он стал читать объявление:

— Вот этот, вот так, замахнулся, — на Марс! — проговорил он с удовольствием и обернул к Скайльсу загорелое, беззаботное лицо. На виске у него, наискосок, белел шрам. Глаза — ленивые, серо-карие, и так же, как у той женщины, — с искоркой. (Скайльс давно уже подметил эту искорку в русских глазах, и даже поминал о ней в статье: …«Отсутствие в их глазах определённости, неустойчивость, то насмешливость, то безумная решительность, и, наконец, непонятное выражение превосходства — крайне болезненно действуют на свежего человека».)

— А вот взять и полететь с ним, очень просто, — опять сказал солдат и усмехнулся простодушно, и в то же время быстро, с головы до ног, оглядел Скайльса. Вдруг он прищурился, улыбка сошла с лица. Он внимательно глядел через улицу на босую женщину, всё так же неподвижно стоявшую около корзинки. Кивнув подбородком, он сказал ей:

— Маша, ты что стоишь? (Она быстро мигнула.) Ну, и шла бы домой. (Она переступила пыльными, небольшими ногами, и видно было, как вздохнула, нагнула голову.) Иди, иди, я скоро приду.

Женщина подняла корзину и пошла. Солдат сказал:

— В запас я уволился вследствие контузии и ранения. Хожу — вывески читаю, — скука страшная.

— Вы думаете пойти по этому объявлению? — спросил Скайльс…

— Обязательно пойду.

— Но ведь это — вздор, — лететь в безвоздушном пространстве пятьдесят миллионов километров…

— Что говорить — далеко.

— Это шарлатанство, или — бред.

— Всё может быть.

Скайльс, тоже теперь прищурясь, оглянул солдата, вспыхнул гневно и пошёл по направлению к Неве, — шагал уверенно и широко. В сквере он сел на скамью, засунул руки в карман, где прямо в кармане, как у старого курильщика и делового человека, лежал табак, одним движением большого пальца набил трубку, закурил и вытянул ноги.

Шумели старые липы в сквере. Воздух был влажен и тёпел. На куче песку, один во всём сквере, видимо уже давно, — сидел маленький мальчик в грязной рубашке — горошком, и без штанов. Ветер поднимал, время от времени, его светлые и мягкие волосы. В руке он держал конец верёвочки, к другому концу верёвочки была привязана за ногу старая, взлохмаченная ворона. Она сидела недовольная и сердитая, и, так же, как и мальчик, глядела на Скайльса.

Вдруг, — это было на мгновение, — будто облачко скользнуло по его сознанию, стало странно, закружилась голова: не во сне ли он всё это видит?.. Мальчик, ворона, пустые дома, пустынные улицы, странные взгляды прохожих и приколоченное гвоздиками объявление, — кто-то зовёт лететь из этого города в звёздную пустыню.

Скайльс глубоко затянулся крепким табаком. Усмехнулся. Развернул план Петербурга, и, водя по нему концом трубки, отыскал Ждановскую набережную.

В мастерской Лося

Скайльс вошёл на плохо мощёный двор, заваленный ржавым железом и боченкам от цемента. Чахлая трава расла на грудах мусора, между спутанными клубками проволок, поломанными частями станков. В глубине двора отсвечивали закатом пыльные окна высокого сарая. Небольшая дверца в нём была приотворена, на пороге сидел на корточках рабочий и размешивал в ведёрке кирпично-красный сурик. На вопрос Скайльса — здесь ли можно видеть инженера Лося, рабочий кивнул во внутрь сарая. Скайльс вошёл.

Сарай едва был освещён, — над столом, заваленном чертежами и книгами, горела электрическая лампочка в жестяном конусе. В глубине сарая возвышались до потолка леса. Здесь же пылал горн, раздуваемый рабочим. Сквозь балки лесов поблёскивала металлическая, с частой клёпкой, поверхность сферического тела. Сквозь раскрытые половинки ворот были видны багровые полосы заката и клубы туч, поднявшихся с моря.

Рабочий, раздувавший горн, проговорил вполголоса:

— К вам, Мстислав Сергеевич.

Из-за лесов появился среднего роста, крепко сложённый человек. Густые, шапкой, волосы его были снежно-белые. Лицо — молодое, бритое, с красивым, большим ртом, с пристальными, светлыми, казалось, летящими впереди лица немигающими глазами. Он был в холщевой, грязной, раскрытой на груди, рубахе, в заплатанных штанах, перетянутых верёвкой. В руке он держал запачканный, порванный чертёж. Подходя — он попытался застегнуть на груди рубашку, на несуществующую пуговицу.

— Вы по объявлению? Хотите лететь? — спросил он глуховатым голосом, и указал Скайльсу на стул под конусом лампочки, сел напротив у стола, швырнул чертёж и стал набивать трубку. Это и был инженер, М. С. Лось.

Опустив глаза, он раскуривал трубку, — спичка осветила снизу его крепкое лицо, две морщины у рта, — горькие складки, широкий вырез ноздрей, длинные, тёмные ресницы. Скайльс остался доволен осмотром. Он объяснил, что лететь не собирается, но что прочёл объявление на проспекте Красных Зорь и считает долгом познакомить своих читателей со столь чрезвычайным и сенсационным проектом междупланетного сообщения. Лось слушал, не отрывая от него немигающих, светлых глаз.

— Жалко, что вы не хотите со мной лететь, жалко, — он качнул головой, — люди шарахаются от меня, как от бешеного. Через четыре дня я покидаю землю, и до сих пор не могу найти спутника. — Он опять зажёг спичку, пустил клуб дыма. — Какие вам нужны данные?

— Наиболее выпуклые черты вашей биографии.

— Это никому не нужно, — сказал Лось, — ничего замечательного. Учился на медные деньги, с двенадцати лет сам их зарабатываю. Молодость, годы учения, нищета, работа, служба, за тридцать пять лет — ни одной черты, любопытной для ваших читателей, ничего замечательного, кроме… — Лось вытянул нижнюю губу, вдруг насупился, резко обозначились морщины у рта. — Ну, так — вот… Над этой машиной, — он ткнул трубкой в сторону лесов, — работаю давно. Постройку начал год тому назад. Всё?

— Во сколько, приблизительно, месяцев вы думаете покрыть расстояние между землёй и Марсом? — спросил Скайльс, глядя на кончик карандаша.

— В девять, или десять часов, я думаю, не больше.

Скайльс сказал на это, — ага, — затем покраснел, зашевелились желваки у него на скулах: — я бы очень был вам признателен, — проговорил он с вкрадчивой вежливостью, — если бы у вас было доверие ко мне и серьёзное отношение к нашему интервью.

Лось положил локти на стол, закутался дымом, сквозь табачный дым блеснули его глаза:

— Восемнадцатого августа Марс приблизится к земле на сорок миллионов километров, — сказал он, — это расстояние я должен пролететь. Из чего оно складывается? Первое, — высота земной атмосферы — 75 километров. Второе, — расстояние между планетами в безвоздушном пространстве — 40 миллионов километров. Третье, — высота атмосферы Марса — 65 километров. Для моего полёта важны только эти 135 километров воздуха.

Он поднялся, засунул руки в карманы штанов, голова его тонула в тени, в дыму, — освещены были только раскрытая грудь и волосатые руки с закатанными по локоть рукавами:

— Обычно называют полётом — полёт птицы, падающего листа, аэроплана. Но это не полёт, а плавание в воздухе. Чистый полёт — это падение, когда тело двигается под действием толкающей его силы. Пример — ракета. В безвоздушном пространстве, где нет сопротивления, где ничто не мешает полёту, — ракета будет двигаться со всё увеличивающейся скоростью, очевидно, там я могу достичь скорости света, если не помешают магнитные влияния. Мой аппарат построен, именно, по принципу ракеты. Я должен буду пролететь в атмосфере земли и Марса 135 километров. С подъёмом и спуском это займёт полтора часа. Час я кладу на то, чтобы выйти из притяжения земли. Далее, в безвоздушном пространстве я могу лететь с любою скоростью. Но есть две опасности: от чрезмерного ускорения могут лопнуть кровесосные сосуды, и второе — если я с огромной быстротой влечу в атмосферу Марса, то удар в воздух будет подобен тому, как будто я вонзился в песок. Мгновенно аппарат и всё, что в нём — превратятся в газ. В междузвёздном пространстве носятся осколки планет, нерожденных, или погибших миров. Вонзаясь в воздух, они сгорают мгновенно. Воздух — почти непроницаемая броня. Хотя, на земле, она, однажды, была пробита.

Лось вынул руку из кармана, положил её, ладонью вверх, на стол, под лампочкой, и сжал пальцы в кулак:

— В Сибири, среди вечных льдов, я откапывал мамонтов, погибших в трещинах земли. Между зубами у них была трава, они паслись там, где теперь льды. Я ел их мясо. Они не успели разложиться. Они замёрзли в несколько дней, — их замело снегами. Видимо — отклонение земной оси произошло мгновенно. Земля столкнулась с огромным небесным телом, либо у нас был второй спутник, меньший, чем луна. Мы втянули его и он упал, разбил земную кору, отклонил полюсы. Быть может от этого, именно, удара погиб материк, лежавший на запад от Африки в Атлантическом океане. Итак, чтобы не расплавиться, вонзаясь в атмосферу Марса, мне придётся сильно затормозить скорость. Поэтому, я кладу на весь перелёт в безвоздушном пространстве — шесть-семь часов. Через несколько лет путешествие на Марс будет не более сложно, чем перелёт из Москвы в Берлин.

Лось отошёл от стола и повернул включатель. Под потолком зашипели, зажглись дуговые фонари. Скайльс увидел на досчатых стенах — чертежи, диаграммы, карты. Полки с оптическими и измерительными инструментами. Скафандры, горки консервов, меховую одежду. Телескоп на лесенке в углу сарая.

Лось и Скайльс подошли к лесам, которые окружали металлическое яйцо. На глаз Скайльс определил, что яйцеобразный аппарат был не менее восьми с половиной метров высоты и шести метров в поперечнике. Посредине, по окружности его, шёл стальной пояс, пригибающийся книзу, к поверхности аппарата, как зонт, — это был парашютный тормоз, увеличивающий сопротивление аппарата при падении в воздухе. Под парашютом — расположены три круглые дверцы — входные люки. Нижняя часть яйца оканчивалась узким горлом. Его окружала двойная, массивной стали, круглая спираль, свёрнутая в противоположные стороны, — буфер. Таков был внешний вид междупланетного дирижабля.

Постукивая карандашом по клёпаной обшивке яйца, Лось стал объяснять подробности. Аппарат был построен из мягкой и тугоплавкой стали, внутри хорошо укреплён рёбрами и лёгкими фермами. Это был внешний чехол. В нём помещался второй чехол из шести слоёв резины, войлока и кожи. Внутри этого, второго, кожаного, стёганого яйца находились аппараты наблюдения и движения, кислородные баки, ящики для поглощения углекислоты, полые подушки для инструментов и провизии. Для наблюдения поставлены, выходящие за внешнюю оболочку аппарата, особые «глазки», в виде короткой, металлической трубки, снабжённой призматическими стёклами.

Механизм движения помещался в горле, обвитом спиралью. Горло было отлито из металла «Обин», чрезвычайно упругого и твёрдостью превосходящего астрономическую бронзу. В толще горла были высверлены вертикальные каналы. Каждый из них расширялся наверху в так называемую взрывную камеру. В каждую камеру проведены искровая свеча от общего магнето и питательная трубка. Как в цилиндры мотора поступает бензин, точно так же взрывные камеры питались «Ультралиддитом», тончайшим порошком, необычайной силы взрывчатым веществом, найденном в 1920 году в лаборатории …..ского завода в Петербурге. Сила «Ультралиддита» превосходила всё до сих пор известное в этой области. Конус взрыва чрезвычайно узок. Чтобы ось конуса взрыва совпадала с осями вертикальных каналов горла, — поступаемый во взрывные камеры «Ультралиддит» пропускался сквозь магнитное поле. Таков, в общих чертах, был принцип движущего механизма: это была ракета. Запас «Ультралиддита» — на сто часов. Уменьшая, или увеличивая число взрывов в секунду — можно было регулировать скорость подъёма и падения аппарата. Нижняя его часть значительно тяжелее верхней, поэтому, попадая в сферу притяжения планеты, аппарат всегда поворачивался к ней горлом.

— На какие средства построен аппарат? — спросил Скайльс.

— Материалы дало правительство. Частью на это пошли мои сбережения.

Лось и Скайльс вернулись к столу. После некоторого молчания Скайльс спросил неуверенно:

— Вы рассчитываете найти на Марсе живых существ?

— Это я увижу утром, в пятницу, 19 августа.

— Я предлагаю вам десять долларов за строчку путевых впечатлений. Аванс — шесть фельетонов, по двести строк, чек можете учесть в Стокгольме. Согласны?

Лось засмеялся, кивнул головой, — согласен. (Скайльс присел на углу стола писать чек.)

— Жаль, жаль, что вы не хотите лететь со мной: ведь это, в сущности, так близко, ближе, чем до Стокгольма.

Спутник

Лось стоял, прислонившись плечом к верее раскрытых ворот. Трубка его погасла.

За воротами до набережной Ждановки лежал пустырь. Несколько неярких фонарей отражались в воде. Далеко — смутными и неясными очертаниями возвышались деревья парка. За ними догорал и не мог догореть тусклый, печальный закат. Длинные тучи, тронутые по краям его светом, будто острова, лежали в зелёных водах неба. Над ними синело, темнело небо. Несколько звёзд зажглось на нём. Было тихо, — по старому на старой земле. Издалека дошёл звук гудящего парохода. Серой тенью пробежала крыса по пустырю.

Рабочий, Кузьмин, давеча мешавший в ведёрке сурик, тоже стал в воротах, бросил огонёк папироски в темноту:

— Трудно с землёй расставаться, — сказал он негромко. — С домом и то трудно расставаться. Из деревни, бывало, идёшь на железную дорогу, — раз десять оглянешься. Дом, — хижина, соломой крыта, а — своё, прижилое место. Землю покидать — пустыня.

— Вскипел чайник, — сказал Хохлов, другой рабочий, — иди, Кузьмин, чай пить.

Кузьмин сказал: — так-то, — со вздохом, и пошёл к горну. Хохлов — суровый человек, и Кузьмин сели у горна на ящики, и пили чай, осторожно ломали хлеб, отдирали с костей вяленую рыбу, жевали не спеша. Кузьмин, сощурившись, мотнув редкой бородкой, сказал в полголоса:

— Жалко мне его. Таких людей сейчас почти что и нет.

— А ты погоди его отпевать.

— Мне один лётчик рассказывал: поднялся он на восемь вёрст, — летом, заметь, — и масло, всё-таки, замёрзло у него в аппарате, — такой холод. А — выше лететь? А там — холод. Тьма.

— А я говорю — погоди ещё отпевать, — повторил Хохлов мрачно.

— Лететь с ним никто не хочет, не верят. Объявление другую неделю висит напрасно.

— А я верю, — сказал Хохлов.

— Долетит?

— Вот, то-то, что — долетит. Вот, в Европе они тогда взовьются.

— Кто взовьётся?

— Как, кто взовьётся? Враги наши взовьются. На, теперь, выкуси, — Марс-то чей? — русский.

— Да, это бы здорово.

Кузьмин пододвинулся на ящике. Подошёл Лось, сел, взял кружку с дымящимся чаем:

— Хохлов, не согласитесь лететь со мной?

— Нет, Мстислав Сергеевич, — важно ответил Хохлов, — не соглашусь, боюсь.

Лось усмехнулся, хлебнул кипяточку, покосился на Кузьмина:

— А вы, милый друг?

— Мстислав Сергеевич, да я бы с радостью полетел, — жена у меня больная, не ест ничего. Съест крошку, — всё долой. Так жалко, так жалко…

— Да, видимо — придётся лететь одному, — сказал Лось, поставив пустую кружку, вытер губы ладонью, — охотников покинуть землю — маловато. Он опять усмехнулся, качнул головой. Вчера — барышня приходила по объявлению: «Хорошо, говорит, я с вами лечу, мне 19 лет, пою, танцую, играю на гитаре, в Европе жить не хочу, — революции мне надоели. Визы на выезд не нужно?». Что у этой барышни было в голове — не пойму до сих пор. Кончился наш разговор, — села барышня и заплакала: — «Вы меня обманули, я рассчитывала, что лететь нужно гораздо ближе». Потом, молодой человек явился, — говорит басом, руки потные: «Вы, говорит, считаете меня за идиота, лететь на Марс невозможно, на каком основании вывешиваете подобные объявления?». Насилу его успокоил.

Лось опёрся локтями о колени и глядел на угли. Лицо его в эту минуту казалось утомлённым, лоб сморщился. Видимо, он весь отдыхал от длительного напряжения воли. Кузьмин ушёл с чайником за водой. Хохлов кашлянул, сказал:

— Мстислав Сергеевич, самому-то вам, разве, не страшно?

Лось перевёл на него глаза, согретые жаром углей:

— Нет, мне не страшно. Я уверен, что опущусь удачно. А если неудача, удар будет мгновенный и безболезненный. Страшно другое. Представьте так, — мои расчёты окажутся неверны, я не попаду в притяжение Марса: — проскочу мимо. Запас топлива, кислорода, еды — мне хватит надолго. И вот — лечу во тьме. Впереди горит звезда. Через тысячу лет мой окоченелый труп влетит в её огненные океаны. Но эти тысячу лет — мой летящий во тьме труп! Но эти долгие дни, покуда я ещё жив, — а я буду жить только в проклятой коробке, — долгие дни безнадёжного отчаяния — один во всей вселенной. Не смерть страшна, но одиночество. Не будет даже надежды, что Бог спасёт мою душу. Я — заживо в аду. Ведь ад и есть моё безнадёжное одиночество, распростёртое в вечной тьме. Это — действительно страшно. Очень мне не хочется лететь одному.

Лось прищурился на угли. Рот его упрямо сжался. В воротах показался Кузьмин, позвал оттуда в полголоса:

— Мстислав Сергеевич, к вам.

— Кто? — Лось быстро поднялся.

— Солдат какой-то вас спрашивает.

В сарай, вслед за Кузьминым, вошёл давешний солдат, читавший объявление на проспекте Красных Зорь. Коротко кивнул Лосю, оглянулся на леса, подошёл к столу:

— Попутчика надо вам?

Лось пододвинул ему стул, сел напротив.

— Да, ищу попутчика. Я лечу на Марс.

— Знаю, в объявлении сказано. Мне эту звезду показали давеча. Далёко, конечно. Условия какие хотел я знать: жалование, харчи?

— Вы семейный?

— Женатый, детей нет.

Солдат ногтями деловито постукивал по столу, поглядывал кругом с любопытством. Лось вкратце рассказал ему об условиях перелёта, предупредил о возможном риске. Предложил обеспечить семью, и выдать жалованье вперёд деньгами и продуктами. Солдат кивал, поддакивал, но слушал рассеянно.

— Как, вам известно, — спросил он, — люди там, или чудовища обитают?

Лось крепко почесал в затылке, засмеялся:

— По-моему — там должны быть люди. Приедем, увидим. Дело вот в чём: уже несколько лет на больших радиостанциях в Европе и в Америке начали принимать непонятные сигналы. Сначала думали, что это — следы бурь в магнитных полях земли. Но таинственные звуки были слишком похожи на азбучные сигналы. Кто-то настойчиво хочет с нами говорить. Откуда? На планетах, кроме Марса, не установлено пока жизни. Сигналы могут итти только с Марса. Взгляните на его карту, — он, как сеткой, покрыт каналами. Видимо, там есть возможность установить огромной мощности радиостанции. Марс хочет говорить с землёй. Пока мы не можем отвечать на эти сигналы. Но мы — летим на зов. Трудно предположить, что радиостанции на Марсе построены чудовищами, существами, не похожими на нас. Марс и земля, — два крошечные шарика, кружащиеся рядом. Одни законы для нас и для них. Во вселенной носится живоносная пыль, семена жизни, застывшие в анабиозе. Одни и те же семена оседают на Марс и на землю, на все мириады остывающих звёзд. Повсюду возникает жизнь, и над жизнью всюду царствует человекоподобный: нельзя создать животное, более совершенное, чем человек, — образ и подобие Хозяина Вселенной.

— Еду я с вами, — сказал солдат решительно, — когда с вещами приходить?

— Завтра. Я должен вас ознакомить с аппаратом. Ваше имя, отчество, фамилия?

— Алексей Гусев, Алексей Иванович.

— Занятие?

Гусев, словно рассеянно, взглянул на Лося, опустил глаза на свои постукивающие по столу пальцы.

— Я грамотный, — сказал он, — автомобиль ничего себе знаю. Летал на аэроплане наблюдателем. С восемнадцати лет войной занимаюсь, — вот, всё моё и занятие. Свыше двадцати ранений. Теперь нахожусь в запасе. Он вдруг ладонью шибко потёр темя, коротко засмеялся. — Ну и дела были за эти-то семь лет. По совести говоря, — я бы сейчас полком должен командовать, — характер неуживчивый. Прекратятся военные действия, — не могу сидеть на месте: сосёт. Отравлено во мне всё. Отпрошусь в командировку, или так убегу. — Он опять потёр макушку, усмехнулся, — четыре республики учредил, в Сибири да на Кавказе, и городов-то сейчас этих не запомню. Один раз собрал три сотни ребят, — отправились Индию воевать. Хотелось нам туда добраться. Но сбились в горах, попали в метель, под обвалы, побили лошадей. Вернулось нас оттуда немного. У Махно был два месяца, ей-Богу. На тройках, на тачанках гоняли по степи, — гуляй душа! Вина, еды — вволю, баб — сколько хочешь. Налетим на белых, или на красных, — пулемёты у нас на тачанках, — драка. Обоз отобьём, и к вечеру мы — вёрст уж за восемьдесят. Погуляли. Надоело, — мало толку, да уж и мужикам махновщина эта стала надоедать. Ушёл в Красную армию. Потом поляков гнали от Киева, — тут уж я был в коннице Будённого. Весь поход — рысью. Поляков били с налёту, — «Даёшь Варшаву»! А под Варшавой сплоховали, — пехота не поддержала. В последний раз я ранен, когда брали Перекоп. Провалялся после этого, без малого, год по лазаретам. Выписался, — куда деваться? Тут эта девушка моя подвернулась, — женился. Жена у меня хорошая, жалко её, но дома жить не могу. В деревню ехать, — отец с матерью померли, братья убиты, земля заброшена. В городе тоже делать нечего. Войны сейчас никакой нет, — не предвидится, Вы уж, пожалуйста, Мстислав Сергеевич, возьмите меня с собой. Я вам на Марсе пригожусь.

— Ну, очень рад, — сказал Лось, подавая ему руку, — до завтра.

Бессонная ночь

Всё было готово к отлёту с земли. Но два последующие дня пришлось, почти без сна, провозиться над укладкой внутри аппарата, в полых подушках, множество мелочей. Проверяли приборы и инструменты. Сняли леса, окружавшие аппарат, разобрали часть крыши. Лось показал Гусеву механизм движения и важнейшие приборы, — Гусев оказался ловким и сметливым человеком. На завтра, в шесть вечера, назначили отлёт.

Поздно вечером Лось отпустил рабочих и Гусева, погасил электричество, кроме лампочки над столом, и прилёг, не раздеваясь, на железную койку, — в углу сарая, за треногой телескопа.

Ночь была тихая и звёздная. Лось не спал. Закинув за голову руки, глядел на сумрак — под затянутой паутиной крышей, и то, от чего она назавтра бежал с земли, — снова, как никогда ещё, мучило его. Много дней он не давал себе воли. Сейчас, в последнюю ночь на земле, — он отпустил сердце: мучайся, плачь.

Память разбудила недавнее прошлое… на стене, на обоях — тени от предметов. Свеча заставлена книгой. Запах лекарств, — душно. На полу, на ковре — таз. Когда встаёшь и проходишь мимо таза — по стене, по тоскливым, сумасшедшим цветочкам — бегут, колышатся тени предметов. Как томительно! В постели то, что дороже света, — Катя, жена, — часто, часто, тихо дышит. На подушке — тёмные, спутанные волосы. Подняты колени под одеялом. Катя уходит от него. Изменилось, недавно такое прелестное, кроткое лицо. Оно — розовое, неспокойное. Выпростала руку и щиплет пальцами край одеяла. Лось снова, снова берёт её руку, кладёт под одеяло. «Ну, раскрой глаза, ну — взгляни, простись со мной». Она говорит жалобным, чуть слышным голосом: «Ской окро, ской окро». Детский, едва слышный, жалобный её голос хочет сказать: — «открой окно». Страшнее страха — жалость к ней, к этому голосу. «Катя, Катя — взгляни». Он целует её в щёки, в лоб, в закрытые веки. Но не облегчает её жалость. Горло у неё дрожит, грудь поднимается толчками, пальцы вцепились в край одеяла. «Катя, Катя, что с тобой?..» Не отвечает, уходит… Поднялась на локтях, подняла грудь, будто снизу её толкали, мучили. Милая голова отделилась от подушки, закинулась… Она опустилась, ушла в постель. Упал подбородок. Лось, сотрясаясь от ужаса и жалости, обхватил её, прижался. Забрал в рот одеяло.

На земле нет пощады…

Лось поднялся с койки, взял со стола коробку с папиросами, закурил и ходил некоторое время по тёмному сараю. Потом, взошёл на лесенку телескопа, нашёл искателем Марс, поднявшийся уже над Петербургом, и долго глядел на небольшой, ясный, тёплый шарик. Он слегка дрожал в перекрещивающихся волосках окуляра.

«Да, на земле нет пощады», — сказал Лось в полголоса, спустился с лесенки и лёг на койку… Память открыла видение. Катюша лежит в траве, на пригорке. Вдали, за волнистыми полями, — золотые точки Звенигорода. Коршуны плавают в летнем зное над хлебами, над гречихами. Катюше — лениво и жарко. Лось, сидя рядом, кусая травинку, поглядывает на русую, простоволосую голову Катюши, на загорелое плечо со светлой полоской кожи между загаром и платьем, на Катюшин, с укусом комара, кулачок, подперевший щёку. Её серые глаза — равнодушные и прекрасные, — в них тоже плавают коршуны. Кате восемнадцать лет, думает о замужестве. Очень, очень, — опасно мила. Сегодня, после обеда, говорит, — пойдёмте лежать на пригорок, оттуда — далёко видно. Лежит и молчит. Лось думает, — «нет, милая моя, есть у меня дела поважнее, чем, вот, взять на пригорке и влюбиться в вас. На этот крючек не попадусь, на дачу к вам больше ездить не стану».

Ах, Боже мой, какие могли быть дела важнее Катюшиной любви! Как неразумно были упущены эти летние, горячие дни. Остановить бы время, тогда, на пригорке. Не вернуть. Не вернуть!..

Лось опять вставал с койки, чиркал спичками, курил, ходил. Но и хождение вдоль дощатой стены было ужасно: как зверь в яме. Лось отворил ворота и глядел на высоко уже взошедший Марс.

«И там не уйти от себя. Всюду, без меры времени, мой одинокий дух. За гранью земли, за гранью смерти. Зачем нужно было хлебнуть этого яду, любить, пробудиться? Жить бы неразбуженным. Летят же в эфире окоченевшие семена жизни, ледяные кристаллы, летят дремлющие. Нет, нужно упасть и расцвесть, — пробудиться к нестерпимому страданию: жить, к жажде: — любить, слиться, забыться, перестать быть одиноким семенем. И весь этот короткий сон затем, чтобы снова — смерть, разлука, и снова — полёт ледяных кристаллов».

Лось долго стоял в воротах, прислонясь к верее плечом и головой. Кровяным, то синим, то алмазным светом переливался Марс, — высоко над спящим Петербургом, над простреленными крышами, над холодными трубами, над закопчёнными потолками комнат и комнаток, покинутых зал, пустых дворцов, над тревожными изголовьями усталых людей.

«Нет, там будет легче, — думал Лось, — уйти от теней, отгородиться миллионами вёрст. Вот так же, ночью, глядеть на звезду и знать, — это плывёт между звёзд — покинутая мною земля. Покинуты пригорок и коршуны. Покинута её могила, крест над могилой, покинуты тёмные ночи, ветер, поющий о смерти, только о смерти. Осенний ветер над Катей, лежащей в земле, под крестом. Нет, жить нельзя среди теней. Пусть там будет лютое одиночество, — уйти из этого мира, быть одному».

Но тени не отступали от него всю ночь. Под утро Лось положил на голову подушку и забылся. Его разбудил грохот обоза, ехавшего по набережной. Лось сел, провёл ладонью по лицу. Ещё бессмысленные от ночных видений глаза его разглядывали карты на стенах, инструменты, очертание аппарата. Лось вздохнул, совсем пробуждаясь, подошёл к крану и облил голову студёной водой. Накинул пальто и зашагал через пустырь на Большую Монетную улицу, к себе на квартиру, где полгода тому назад умерла Катя.

Здесь он вымылся, побрился, надел чистое бельё и платье, осмотрел — заперты ли все окна. Квартира была нежилая — повсюду пыль. Он открыл дверь в спальню, где, после смерти Кати, он никогда не ночевал. В спальне было почти темно от спущенных штор, лишь отсвечивало зеркало шкафа с Катиными платьями, — зеркальная дверца была приоткрыта. Лось нахмурился, подошёл на цыпочках и плотно прикрыл её. Замкнул дверь спальни. Вышел из квартиры, запер парадное, и плоский ключик положил себе в жилетный карман.

Теперь — всё было окончено перед отъездом.

Тою же ночью

Этой ночью Маша долго дожидалась мужа, — несколько раз подогревала чайник на примусе. За высокой, дубовой дверью было тихо и жутковато.

Гусев и Маша жили в одной комнате, в когда-то роскошном, огромном, теперь заброшенном доме. Во время революции обитатели покинули его. За четыре года дожди и зимние вьюги сильно попортили его внутренность.

Комната была просторная. На резном, золотом потолке, среди облаков, летела пышная женщина с улыбкой во всё лицо, кругом — крылатые младенцы.

«Видишь, Маша, — постоянно говаривал Гусев, показывая на потолок, — женщина какая весёлая, в теле, и детей шесть душ, вот это — баба».

Над золочёной, с львиными лапами, кроватью висел портрет старика в пудреном парике, с поджатым ртом, со звездой на кафтане. Гусев прозвал его «Генерал Топтыгин», — «этот спуска не давал, чуть что не по нём — сейчас топтать». Маша боялась глядеть на портрет. Через комнату была протянута железная труба железной печечки, закоптившей стену. На полках, на столе, где Маша готовила еду, — порядок и чистота.

Резная, дубовая дверь отворялась в двусветную залу. Разбитые окна в ней были заколочены досками, потолок местами обваливался. В ветряные ночи здесь гулял, завывал ветер, бегали крысы.

Маша сидела у стола. Шипел огонёк примуса. Издалека ветер донёс печальный перезвон часов Петропавловского собора, — пробило два. Гусев не шёл. Маша думала:

«Что ищет, чего ему мало? Всё чего-то хочет найти, душа не покойна, Алёша, Алёша… Хоть бы раз закрыл глаза, лёг ко мне на плечо, как сынок: — не ищи, не найдёшь дороже моей жалости».

На ресницах у Маши выступали слёзы, она их не спеша вытерла и подпёрла щёку. Над головой летела, не могла улететь весёлая женщина с весёлыми младенцами. О ней Маша думала: — «Вот была бы такая — никуда бы от меня не ушёл».

Гусев ей сказал, что уезжает далеко, но куда — она не знала, спросить боялась. Она и сама видела, что жить ему с ней в этой чудной комнате, в тишине, без прежней воли, — трудно, не вынести. Ночью приснится ему, — заскрежещет, вскрикнет глухо, сядет на постели и дышит, — зубы стиснуты, в поту лицо и грудь. Повалится, заснёт, а на утро — весь тёмный, места себе не находит.

Маша до того была тихой с ним, так прилащивалась, — умнее матери. За это он её любил и жалел, но, как утро, — глядел куда бы уйти.

Маша служила, приносила домой пайки. Денег у них часто совсем не было. Гусев хватался за разные дела, но скоро бросал. «Старики сказывали — в Китае есть золотой клин, — говаривал он, — клина чай такого там нет, но земля, действительно, нам ещё неизвестная, — уйду я, Маша, в Китай, поглядеть, как и что».

С тоской, как смерти, ждала Маша того часа, когда Гусев уйдёт. Никого на свете, кроме него, у неё не было. С пятнадцати лет служила продавщицей по магазинам, кассиршей на невских пароходиках. Жила одиноко, не весело. Год назад, в праздник, в Павловске, познакомилась с Гусевым в парке, на скамейке. Он спросил: «Вижу — одиноко сидите, дозвольте с вами провести время, — одному — скучно». Она взглянула, — лицо славное, глаза — весёлые, добрые, и — трезвый. «Ничего не имею против», — ответила кротко. Так они и гуляли в парке до вечера. Гусев рассказывал о войнах, набегах, переворотах, — такое, что ни в одной книге не прочтёшь. Проводил Машу в Петербург, до квартиры, и с того дня стал к ней ходить. Маша просто и спокойно отдалась ему. И тогда полюбила, — вдруг, кровью всей почувствовала, что он ей — родной. С этого началась её мука…

Чайник закипел. Маша сняла его, и опять затихла. Уже давно ей чудился какой-то шорох за дверью, в пустой зале. Но было так грустно, — не вслушивалась. Но сейчас — явственно, слышно — шаркали чьи-то шаги.

Маша быстро открыла дверь и высунулась. В одно из окон, в залу, пробивался свет уличного фонаря и слабо освещал пузырчатыми пятнами несколько низких колонн. Между ними Маша увидела седого, нагнувшего лоб, старичка, без шапки, в длинном пальто, — стоял, вытянув шею, и глядел на Машу. У неё ослабели колени.

— Вам что здесь нужно? — спросила она шопотом.

Старичок поднял палец и погрозил ей. Маша с силой захлопнула дверь, — сердце отчаянно билось. Она вслушивалась, — шаги теперь отдалялись: старичок, видимо, уходил по парадной лестнице вниз.

Вскоре, с другой стороны залы раздались быстрые, сильные шаги мужа… Гусев вошёл весёлый, перепачканный копотью.

— Слей ка помыться, — сказал он, расстёгивая ворот, — завтра едем, прощайте. Чайник у тебя горячий? — это славно. — Он вымыл лицо, крепкую шею, руки по локоть, вытираясь — покосился на жену. — Будет тебе, не пропаду, вернусь. Семь лет меня ни пуля, ни штык не могли истребить. Мой час далеко, отметка не сделана. А умирать — всё равно не отвертишься: муха на лету заденет лапой, ты — брык и помер.

Он сел к столу, начал лупить варёную картошку, — разломил, окунул в соль.

— На завтра приготовь чистое, две смены, — рубашки, подштаники, подвёртки. Мыльца не забудь, — шильца да мыльца. Ты что — опять плакала?

— Испугалась, — ответила Маша, отворачиваясь, — старик какой-то всё ходит, пальцем погрозил. Алёша, не уезжай.

— Это не ехать — что старик-то пальцем погрозил?

— На несчастье он погрозил.

— Жалко я уезжаю, я бы этого старикашку засыпал. Это непременно кто-нибудь из бывших, здешних, бродит по ночам, нашёптывает, выживает.

— Алёша, ты вернёшься ко мне?

— Сказал — вернусь, значит — вернусь. Фу ты, какая беспокойная.

— Далёко едешь?

Гусев засвистал, кивнул на потолок и, посмеиваясь глазами, налил горячего чая на блюдце:

— За облака, Маша, лечу, вроде этой бабы.

Маша только опустила голову. Гусев лёг в постель. Маша неслышно прибирала посуду, села штопать носки, — не поднимала глаз. А когда скинула платье и подошла к постели, — Гусев уже спал, положив руку на грудь, спокойно закрыв ресницы. Маша прилегла рядом и глядела на мужа. По щекам её текли слёзы, — так он был ей дорог, так тосковала она по его неспокойному сердцу: «Куда летит, чего ищет? — не ищи, не найдёшь дороже моей любви».

На рассвете Маша поднялась, вычистила платье мужа, собрала чистое бельё. Гусев проснулся. Напился чаю, — шутил, гладил Машу по щеке. Оставил денег, — большую пачку. Вскинул на спину мешок, задержался в дверях, и перекрестил Машу. Ушёл. Так она и не узнала, — куда он уезжает.

Отлёт

В пять часов дня на пустыре перед мастерской Лося стал собираться народ. Шли с набережной, бежали из переулков, бубнили, сбивались в кучки, лежали на чахлой траве, — поглядывали на низкое солнце, пустившее сквозь облака широкие лучи.

Перед толпой, не допуская близко подходить к сараю, стояли солдаты милиции. Двое конных, скуластые, в острых шапках, разъезжая шагом, свирепо поглядывали на зевак.

Кричал на пустыре мороженщик. Толкались между людьми мальчишки с припухшими от дрянной жизни глазами, — продавцы папирос и жулики. Затесался сюда же сутулый старик, изъеденный чахоткой, — принёс продавать две пары штанов. День был тёплый, августовский, летел над городом клин журавлей.

Подходившие к толпе, к бубнящим кучкам, — начинали разговор:

— Что это народ собрался, — убили кого?

— На Марс сейчас полетят.

— Вот тебе дожили, — этого ещё не хватало!

— Что вы рассказываете? Кто полетит?

— Двоих арестантов, воров, из тюрьмы выпустили, запечатают их в цинковый бидон и — на Марс, для опыта.

— Бросьте вы врать, в самом деле.

— То есть, как это я — вру?

— Да — ситец сейчас будут выдавать.

— Какой ситец, по скольку?

— По восьми вершков на рыло.

— Ах, сволочи. На дьявол мне восемь вершков, — на мне рубашка сгнила, третий месяц хожу голый.

— Конечно, — издевательство.

— Ну, и народ дурак, Боже мой.

— Почему народ дурак? Откуда вы решили?

— Не решил, а вижу.

— Вас бы отправить, знаете куда, за эти слова.

— Бросьте, товарищи. Тут, в самом деле, историческое событие, а вы Бог знает что несёте.

— А для каких это целей на Марс отправляют?

— Извините, сейчас один тут говорит: — 25 пудов погрузили они одной агитационной литературы и два пуда кокаину.

— Ну, уж — кокаин вы тут ни к селу ни к городу приплели.

— Это экспедиция.

— За чем?

— За золотом.

— Совершенно верно, — для пополнения золотого фонда.

— Много думают привезти?

— Неограниченное количество.

— Слушайте, — с утра английский фунт упал.

— Что вы говорите?

— Вот вам, — ну. Вон — в крайнем доме, в воротах, один человек, — щека у него подвязана, — фунты ни по чём продаёт.

— Тряпьё он продаёт из Козьмодемьянска, три вагона, — накладную.

— Гражданин, долго нам ещё ждать?

— Как солнце сядет, так он и ахнет.

До сумерек переливался говор, шли разные разговоры в толпе, ожидающей необыкновенного события. Спорили, ссорились, но не уходили.

На набережной Ждановки зажглись фонари. Тусклый закат багровым светом разлился на пол-неба. И вот, медленно раздвигая толпу, появился большой автомобиль комиссара Петербурга. В сарае изнутри осветились окна. Толпа затихла, придвинулась.

Открытый со всех сторон, поблёскивающий рядами заклёпок, яйцевидный аппарат стоял на цементной, слегка наклонённой, площадке, посреди сарая. Его ярко освещённая внутренность из стёганой ромбами, жёлтой кожи была видна сквозь круглое отверстие люка.

Лось и Гусев были уже одеты в валеные сапоги, в бараньи полушубки, в кожаные, пилотские шлемы. Члены правительства, члены академии, инженеры, журналисты, — окружали аппарат. Напутственные речи были уже сказаны, магниевые снимки сделаны. Лось благодарил провожающих за внимание. Его лицо было бледно, глаза, как стеклянные. Он обнял Хохлова и Кузьмина. Взглянул на часы:

— Пора.

Провожающие затихли. У иных тряслись губы. Кузьмин стал креститься. Гусев нахмурился и полез в люк. Внутри аппарата он сел на кожаную подушку, поправил шлем, одёрнул полушубок.

— К жене зайди, не забудь, — крикнул он Хохлову и сильнее нахмурился. Лось всё ещё медлил, глядел себе под ноги. Вдруг, он поднял голову и, обращаясь, почему-то только к Скайльсу, сказал глуховатым, взволнованным голосом:

— Я думаю, что удачно опущусь на Марс, — оттуда я постараюсь телеграфировать. Я уверен — пройдёт немного лет и сотни воздушных кораблей будут бороздить звёздное пространство. Вечно, вечно нас толкает дух искания и тревоги. И меня гонит тревога, быть может отчаяние. Но, уверяю вас, — в эту минуту победы — я лишь с новой силой чувствую свою нищету. Не мне — первому нужно лететь, — это преступно. Не я первый должен проникнуть в небесную тайну. Что я найду там? — ужас самого себя. Мой разум горит чадным огоньком над самой тёмной из бездн, где распростёрт труп любви. Земля отравлена ненавистью, залита кровью. Недолго ждать, когда пошатнётся даже разум, — единственные цепи на этом чудовище. Так вы и запишите в вашей книжечке, Арчибальд Скайльс, — я не гениальный строитель, не новый конвинстадор, не смельчак, не мечтатель: — я — трус, беглец. Гонит меня безнадёжное отчаяние.

Лось вдруг оборвал, странным взором оглянул провожающих, — все слушали его с недоумением и страхом. Надвинул на глаза шлем:

— Не кстати сказано, но через минуту меня не будет на земле. Простите за последние слова. Прошу вас — отойти как можно дальше от аппарата.

Лось повернулся и полез в люк, и сейчас же с силой захлопнул его за собой. Провожающие, теснясь, взволнованно перекидываясь словами, побежали из сарая к толпе на пустырь. Чей-то голос протяжно начал кричать:

— Осторожнее, отходите, ложитесь.

В молчании теперь тысячи людей глядели на квадратные, освещённые окна сарая. Там было тихо. Тишина и на пустыре. Так, прошло несколько минут, — нестерпимый срок ожидания. Много людей легло на траву. Вдруг, звонко, вдалеке, заржала лошадь конного стражника. Кто-то крикнул страшным голосом:

— Тише!



В сарае оглушающе треснуло, будто сломалось дерево. Сейчас же раздались более сильные, частые удары. Задрожала земля. Над крышей сарая поднялся тупой нос, и заволокся облаком дыма и пыли. Треск усилился. Чёрный аппарат появился весь над крышей и повис в воздухе, будто примериваясь. Взрывы слились в сплошной вой, и четырехсаженное яйцо, наискось, как ракета, взвилось над толпой, устремилось к западу, ширкнуло огненной полосой, и исчезло в багровом, тусклом зареве туч.

Только тогда в толпе начался крик, полетели шапки, побежали люди, обступили сарай.

name=t8>

В чёрном небе

Завинтив входной люк, Лось сел напротив Гусева и стал глядеть ему в глаза, — в колючие, как у пойманной птицы, точки зрачков.

— Летим, Алексей Иванович?

— Пускайте.

Тогда Лось взялся за рычажек реостата и слегка повернул его. Раздался глухой удар, — тот первый треск, от которого вздрогнула на пустыре тысячная толпа. Повернул второй реостат. Глухой треск под ногами и сотрясение аппарата стали так сильны, что Гусев схватился за сиденье, выкатил глаза. Лось включил оба реостата. Аппарат рванулся. Удары стали мягче, сотрясение уменьшилось. Лось прокричал:

— Поднялись.

Гусев отёр пот с лица. Становилось жарко. Счётчик скорости показывал — 50 метров в секунду, стрелка продолжала передвигаться вперёд.

Аппарат мчался по касательной, против вращения земли. Центробежная сила относила его к востоку. По расчётам, на высоте ста километров, он должен был выпрямиться и лететь по диагонали, вертикальной к поверхности земли.

Двигатель работал ровно, без сбоев. Лось и Гусев расстегнули полушубки, сдвинули на затылок шлемы. Холодный пот катился по их лицам. Электричество было потушено, и бледный свет проникал сквозь стёкла глазков.

Преодолевая слабость и начавшееся головокружение, Лось опустился на колени и сквозь глазок глядел на уходящую землю. Она расстилалась огромной, без краёв, вогнутой чашей, — голубовато-серая. Кое-где, точно острова, лежали на ней гряды облаков, — это был Атлантический океан.

Понемногу чаша суживалась, уходила вниз. Правый край её начал светиться, как серебро, на другой находила тень. И вот, чаша уже казалась шаром, улетающим в бездну.

Гусев, прильнувший к другому глазку, сказал:

— Прощай, матушка, пожито на тебе, полито кровушки.

Он поднялся с колен, но, вдруг, зашатался, повалился на подушку. Рванул ворот:

— Помираю, Мстислав Сергеевич, мочи нет.

Лось чувствовал: — сердце бьётся чаще, чаще, уже не бьётся, — трепещет мучительно. Бьёт кровь в виски. Темнеет свет.

Он пополз к счётчику. Стрелка стремительно поднималась, отмечая невероятную быстроту. Кончался слой воздуха. Уменьшалось притяжение. Компас показывал, — земля была — вертикально внизу. Аппарат, с каждой секундой наддавая скорость, с сумасшедшей быстротой вносился в мировое, ледяное пространство.

Лось, ломая ногти, едва расстегнул ворот полушубка, — сердце стало.

* * *
Предвидя, что скорость аппарата и, стало быть, находящихся в нём тел, достигнет такого предела, когда наступит заметное изменение скорости биения сердца, обмена крови и соков, всего жизненного ритма тела, — предвидя это, Лось соединил счётчик скорости одного из жироскопов (их было два в аппарате) электрическими проводами с кранами баков, которые в нужную минуту должны выпустить большое количество кислорода и аммиачных солей.

Лось очнулся первым. Грудь резало, голова кружилась, сердце шумело, как волчек. Мысли появились и исчезли, — необычайные, быстрые, ясные. Движения легки и точны.

Лось закрыл лишние краны в баках, взглянул на счётчик. Аппарат покрывал около пятисот вёрст в секунду. Было светло. В один из глазков входил прямой, ослепительный луч солнца. Под лучом, навзничь, лежал Гусев, — зубы оскалены, стеклянные глаза вышли из орбит.

Лось поднёс ему к носу едкую соль. Гусев глубоко вздохнул, затрепетали веки. Лось обхватил его под мышками и сделал усилие приподнять, но тело Гусева повисло, как пузырь с воздухом. Он разжал руки.

— Гусев медленно опустился на пол, вытянул ноги на воздух, поднял локти, — сидел как в воде, озирался:

— Вот штука то, — гляди — сейчас полечу.

Лось сказал ему — лезть, наблюдать в верхние глазки. Гусев встал, качнулся, примерился и полез по отвесной стене аппарата, как муха, — хватался за стёганую обивку. Прильнул к глазку:

— Темень, Мстислав Сергеевич, как есть ничего не видно.

Лось надел дымчатое стекло на окуляр, обращённый к солнцу. Чётким очертанием, огромным, косматым клубком солнце висело в пустой темноте. С боков его, как крылья, были раскинуты две световые туманности. От плотного ядра отделился фонтан и расплылся грибом: это было, как раз, время, когда начали распадаться солнечные пятна. В отдалении от светлого ядра располагались, ещё более бледные, чем зодиакальные крылья, — световые спирали: океаны огня, отброшенные от солнца и вращающиеся вокруг него, как спутники.

Лось с трудом оторвался от этого зрелища, — живоносного огня вселенной. Прикрыл окуляр колпачком. Стало темно. Он придвинулся к глазку, противоположному световой стороне. Здесь была тьма. Он повернул окуляр, и глаз укололся о зеленоватый луч звезды. Затем — снова тьма, и — новая точка звезды. Но вот, в глазок вошёл голубой, ясный, сильный луч, — это был Сириус, небесный алмаз, первая звезда северного неба.

Лось пополз к третьему глазку. Повернул окуляр, взглянул, протёр его носовым платком. Всмотрелся. Сжалось сердце, стали чувствительны волосы на голове.

Невдалеке, в тьме, плыли, совсем близко, неясные, туманные пятна. Гусев проговорил с тревогой:

— Какая-то штука летит рядом с нами.

Туманные пятна медленно уходили вниз, становились отчётливее, светлее. Побежали изломанные, серебристые линии, нити. И вот, стало проступать яркое очертание рваного края, скалистого гребня. Аппарат, видимо, сближался с каким-то небесным телом, вошёл в его притяжение и, как спутник, начал поворачиваться вокруг него.

Дрожащей рукой Лось пошарил рычажки реостатов и повернул их до отказа, рискуя взорвать аппарат. Внутри, под ногами всё заревело, затрепетало. Пятна и сияющие, рваные края быстрее стали уходить вниз. Освещённая поверхность увеличивалась, приближалась. Теперь уже ясно можно было видеть резкие, длинные тени от скал, — они тянулись через оголённую, ледяную равнину.

Аппарат летел к скалам, — они были совсем близко, залитые сбоку солнцем. Лось подумал (сознание было спокойное и ясное), — через секунду, — аппарат не успеет повернуть к притягивающей его массе горлом, — через секунду — смерть.

В эту долю секунды Лось заметил на ледяной равнине, близ скал, — словно развалины города. Затем, аппарат скользнул над остриями ледяных пиков… но там, по ту их сторону, — был обрыв, бездна, тьма. Сверкнули на рваном, отвесном обрыве жилы металлов. И осколок разбитой, неведомой планеты остался далеко позади, — продолжал свой мёртвый путь к вечности. Аппарат снова мчался среди пустыни чёрного неба.

Вдруг, Гусев крикнул:

— Вроде, как луна перед нами.

Он обернулся, отделился от стены, и повис в воздухе, раскорячился лягушкой, и, ругаясь шопотом скверными словами, силился приплыть к стене. Лось отделился от пола и, тоже повиснув, держась за трубку глазка, — глядел на серебристый, ослепительный диск Марса.

Спуск

Серебристый, кое-где словно подёрнутый облачками, диск Марса заметно увеличивался. Ослепительно сверкало пятно льдов южного полюса. Ниже его расстилалась изогнутая туманность. На востоке она доходила до экватора, близ среднего меридиана — поднималась, огибая полого более светлую поверхность и раздваивалась, образуя у западного края диска второй мыс.

По экватору были расположены, ясно видны, — пять тёмных точек, круглых пятен. Они соединялись прямыми линиями, которые начертывали два равносторонних треугольника и третий — удлинённый. Подножие восточного треугольника было охвачено правильной дугой. От середины её до крайней, западной точки шло второе полукружие. Несколько линий, точек и полукружий разбросано к западу и востоку от этой, экваториальной, группы. Северный полюс тонул во мгле.

Лось жадно вглядывался в эту сеть линий: — вот они, сводящие с ума астрономов, постоянно меняющиеся, геометрически правильные, непостигаемые каналы Марса. Лось различал теперь под этим чётким рисунком вторую, едва проступающую, словно стёртую, сеть линий. Он начал набрасывать примерный рисунок её в записной книжке. Вдруг, диск Марса дрогнул и поплыл в окуляре глазка. Лось кинулся к реостатам:

— Попали, Алексей Иванович, притягиваемся, падаем.

Аппарат поворачивал горлом к планете. Лось уменьшил и совсем выключил двигатель. Перемена скорости была теперь менее болезненна. Но наступила тишина, настолько мучительная, что Гусев уткнулся лицом в руки, зажал уши.

Лось лежал на полу, наблюдая, как увеличивается, растёт, становится всё более выпуклым серебряный диск. Казалось, — из чёрной бездны он сам теперь летел на них.

Лось снова включил реостаты. Аппарат затрепетал, преодолевая тягу Марса. Скорость падения замедлилась. Марс закрывал теперь всё небо, тускнел, края его выгибались чашей.

Последние секунды были страшными, — головокружительное падение. Марс закрыл всё небо. Внезапно, стёкла глазков запотели. Аппарат прорезывал облака над тусклой равниной, и, ревя и сотрясаясь, медленно теперь опускался.

— Садимся! — успел только крикнуть Лось и выключил двигатель. Сильным толчком его кинуло на стену, перевернуло. Аппарат грузно сел, и повалился на бок.

* * *
Колени тряслись, руки дрожали, сердце замирало. Молча, поспешно Лось и Гусев приводили в порядок внутренность аппарата. Сквозь отверстие одного из глазков высунули наружу полуживую мышь, привезённую с земли. Мышь понемногу ожила, подняла нос, стала шевелить усами, умылась. Воздух был годен для жизни.

Тогда отвинтили входной люк. Лось облизнул губы, сказал ещё глуховатым голосом:

— Ну, Алексей Иванович, с благополучным прибытием. Вылезаем.

Скинули валенки и полушубки. Гусев прицепил маузер к поясу (на всякий случай), усмехнулся и распахнул люк.

Марс

Тёмно-синее, как море в грозу, ослепительное, бездонное небо увидели Гусев и Лось, вылезая из аппарата.

Пылающее, косматое солнце стояло высоко над Марсом. Такое солнце видывали в Петербурге, в мартовские, ясные дни, когда талым ветром вымыто всё небо.

— Весёлое у них солнце, — сказал Гусев и чихнул, — до того ярок был свет в густо-синей высоте. Покалывало грудь, стучала кровь в виски, но дышалось легко, — воздух был тонок и сух.

Аппарат лежал на оранжево-апельсиновой, плоской равнине. Горизонт кругом — близок, подать рукой. Почва сухая, потрескавшаяся. Повсюду на равнине стояли высокие кактусы, как семисвечники, — бросали резкие, лиловые тени. Подувал сухой ветерок.

Лось и Гусев долго озирались, потом пошли по равнине. Итти было необычайно легко, хотя ноги и вязли по щиколотку в рассыпающей почве. Огибая жирный высокий кактус, Лось протянул к нему руку. Растение, едва его коснулось, затрепетало, как под ветром, и бурые его, мясистые отростки потянулись к руке. Гусев пхнул сапогом ему под корень, — ах, погань, — кактус повалился, вонзая в песок колючки.

Шли около получаса. Перед глазами расстилалась всё та же оранжевая равнина, — кактусы, лиловые тени, трещины в грунте. Когда повернули к югу и солнце стало сбоку, — Лось стал присматриваться, — словно что-то соображая, — вдруг остановился, присел, хлопнул себя по колену:

— Алексей Иванович, почва-то ведь вспаханная.

— Что вы?

Действительно, теперь ясно были видны широкие, полуобсыпавшиеся борозды пашни и правильные ряды кактусов. Через несколько шагов Гусев споткнулся о каменную плиту, в неё было ввёрнуто большое, бронзовое кольцо с обрывком каната. Лось шибко потёр подбородок, глаза его блестели.

— Алексей Иванович, вы ничего не понимаете?

— Я вижу, что мы — в поле.

— А кольцо — зачем?

— Чёрт их в душу знает, зачем они кольцо ввинтили.

А затем, чтобы привязывать бакен. Видите — ракушки. Мы — на дне канала.

Гусев приставил палец к ноздре, высморкался. Они повернули к западу и шли поперёк борозд. Вдалеке над полем поднялась и летела, судорожно взмахивая крыльями, большая птица с висячим, как у осы, телом. Гусев приостановился, положил руку на револьвер. Но птица взмыла, сверкнув в густой синеве, и скрылась за близким горизонтом.

Кактусы становились выше, гуще, добротнее. Приходилось осторожно пробираться в их живой, колючей чаще. Из-под ног выбегали животные, похожие на каменных ящериц, — ярко оранжевые, с зубчатым хребтом. Несколько раз в гуще лапчатой заросли скользили, кидались в сторону, какие-то щетинистые клубки. Здесь шли осторожно.

Кактусы кончились у белого, как мел, покатого берега. Он был обложен, видимо, древними, тёсаными плитами. В трещинах и между щелями кладки висели высохшие волокна мха. В одну из плит ввёрнуто такое же, как на поле, кольцо. Хребтатые ящерицы грелись на припёке.

Лось и Гусев взобрались по откосу наверх. Отсюда была видна холмистая равнина того же апельсинового, но более тусклого цвета. Кое-где разбросаны на ней кущи низкорослых, подобных горным соснам, деревьев. Кое-где белели груды камней, очертания развалин. Вдали, на северо-западе, поднималась лиловая гряда гор, острых и неровных, как застывшие языки пламени. На вершинах сверкал снег.

— Вернуться нам надо, поесть, передохнуть, — сказал Гусев, — умаемся, — тут, видимо, ни одной живой души нет.

Они стояли ещё некоторое время. Равнина была пустынна и печальна, — сжималось сердце. — Да, заехали, — сказал Гусев.

Они спустились с откоса и пошли к аппарату, и долго блуждали, разыскивая его среди кактусов.

Вдруг Гусев стал:

— Вот он!

Привычной хваткой расстегнул кобур, вытащил револьвер:

— Эй, — закричал он, — кто там у аппарата, мать вашу эдак! Стрелять буду.

— Кому кричите, Алексей Иванович?

— Видите — аппарат поблёскивает.

— Вижу теперь, да.

— А вон — правее его — сидит.

Лось, наконец, увидел, и они, спотыкаясь, побежали к аппарату. Существо, сидевшее около аппарата, двинулось в сторону, запрыгало между кактусами, подскочило, раскинуло длинные, перепончатые крылья, с треском поднялось и, описав полукруг, взмыло над людьми. Это было то самое, что давеча они приняли за птицу. Гусев повёл револьвером, ловчась срезать на лету крылатого зверя. Но Лось, вдруг, вышиб у него оружие крикнул:

— С ума сошёл. Это человек!



Закинув голову, раскрыв рот, Гусев глядел на удивительное существо, описывающее круги в кубово-синем небе. Лось вынул носовой платок и помахал им птице.

— Мстислав Сергеевич, поосторожнее, как бы он в нас чем-нибудь не шарахнул оттуда.

— Спрячьте, говорю, револьвер.

Большая птица снижалась. Теперь ясно было видно человекообразное существо, сидящее в седле летательного аппарата. По пояс тело сидящего висело в воздухе. На уровне его плеч взмахивали два изогнутых, подвижных крыла. Под ними, впереди, крутился теневой диск, — видимо, воздушный винт. Позади седла — хвост с раскинутыми вилкой рулями. Весь аппарат — подвижен и гибок, как живое существо.

Вот, он нырнул и пошёл у самой земли, — одно крыло вниз, другое — вверх. Показалась голова марсианина в шапке — яйцом, с длинным козырьком. На глазах — очки. Лицо — кирпичного цвета, узкое, сморщенное, с острым носом. Он разевал большой рот и кричал что-то. Часто, часто замахал крыльями, снизился, пробежал по земле, и соскочил с седла — шагах в тридцати от людей.

Марсианин был, как человек среднего роста, — одет в тёмную, широкую куртку. Сухие ноги его, выше колен, прикрыты плетёными гетрами. Он с сердцем стал указывать на поваленные кактусы. Но, когда Лось и Гусев двинулись к нему, он живо вскочил в седло, погрозил оттуда длинным пальцем, взлетел, почти без разбега, и сейчас же опять сел на землю, и продолжал кричать писклявым, тонким голосом, указывая на поломанные растения.

— Чудак, обижается, — сказал Гусев, и крикнул марсианину, — да плюнь ты на свои Чёртовы кактусы, будет тебе орать, тудыть твою в душу.

— Алексей Иванович, перестаньте ругаться, он не понимает по-русски. Сядьте, иначе он не подойдёт.

Лось и Гусев сели на горячий грунт. Лось стал показывать, что хочет пить и есть. Гусев закурил папиросу, сплюнул. Марсианин некоторое время глядел на них, и кричать перестал, но всё ещё сердито грозил длинным, как карандаш, пальцем. Затем, отвязал от седла мешок, кинул его в сторону людей, поднялся кругами на большую высоту, и быстро ушёл на север, скрылся за горизонтом.

В мешке оказались две металлические коробки и плетёная фляжка с жидкостью. Гусев вскрыл коробки ножом, — в одной было сильно пахучее желе, в другой, — студенистые кусочки, похожие на рахат-лукум. Гусев понюхал:

— Тьфу, сволочи, что едят.

Он вытащил из аппарата корзину с провизией, набрал сухих обломков кактуса и запалил их. Поднялся лёгкой струйкой жёлтый дымок, кактусы тлели, но жара было много. Разогрели жестянку с солониной, разложили еду на чистом платочке. Ели жадно, только сейчас почувствовали нестерпимый голод.

Солнце стояло над головой, ветер утих, было жарко. По оранжевым кочкам прибежала ящерица. Гусев кинул ей кусочек сухаря. Она поднялась на передних лапах, подняла треугольную рогатую головку, и застыла, как каменная.

Лось попросил папироску и прилёг, подперев щеку, — курил, усмехался.

— Алексей Иванович, знаете, — сколько времени мы не ели?

— Со вчерашнего вечера, Мстислав Сергеевич, перед отлётом, я картошки наелся.

— Не ели мы с вами, друг милый, двадцать три, или двадцать четыре дня.

— Сколько?

— Вчера в Петербурге было 18 августа, — сказал Лось, — а сегодня в Петербурге 11 сентября: вот чудеса какие:

— Этого, вы мне голову оторвите, я не пойму, Мстислав Сергеевич.

— Да, этого и я хорошенько-то не понимаю — как это так. Вылетели мы в семь. Сейчас — видите — два часа дня. Девятнадцать часов тому назад мы покинули землю, — по этим часам. А по часам, которые остались у меня в мастерской — прошло около месяца. Вы замечали, — едете вы в поезде, спите, поезд останавливается, вы либо проснётесь от неприятного ощущения, либо во сне вас начинает томить. Это потому, что, когда вагон останавливается — во всём вашем теле происходит замедление скорости. Вы лежите в бегущем вагоне, и ваше сердце бьётся и ваши часы идут скорее, чем если бы вы лежали в недвигающемся вагоне. Разница неуловимая, потому что скорости очень малы. Иное дело — наш перелёт. Половину пути мы пролетели почти со скоростью света. Тут уже разница ощутима. Биение сердца, скорость хода часов, колебание частиц в клеточках тела — не изменились по отношению друг друга, покуда мы летели в безвоздушном пространстве: — мы составляли одно целое с аппаратом, всё двигалось в одном с ним ритме. Но, если скорость аппарата превышала в пятьсот тысяч раз нормальную скорость движения тела на земле, то скорость биения моего сердца один удар в секунду, — если считать по часам, бывшим в аппарате, — увеличилась в пятьсот тысяч раз, то есть — моё сердце билось во время полёта пятьсот тысяч ударов в секунду, считая по часам, оставшимся в Петербурге. По биению моего сердца, по движению стрелки хронометра в моём кармане, по ощущению всего моего тела — мы прожили в пути десять часов сорок минут. И это на самом деле — были десять часов сорок минут. Но по биению сердца петербургского обывателя, по движению стрелки на часах Петропавловского собора — прошло со дня нашего отлёта три с лишком недели. Впоследствии можно будет построить большой аппарат, снабдить его на полгода запасом пищи, кислорода и ультралиддита, и предлагать каким-нибудь чудакам: — вам не нравится жить в наше время, — войны, революции, мятежи — хаос. Хотите жить через сто лет? Для этого нужно только запастись терпением на полгода, посидеть в этой коробке, но зато — какая жизнь? Вы перескочите через столетие. И отправлять их со скоростью света на полгода в междузвёздное пространство. Поскучают, обрастут бородой, вернутся, а на земле — золотой век. И школьники учат: — сто лет тому назад вся Европа была потрясена войнами и революциями. Столицы мира погибли в анархии. Никто ни во что и ничему не верил. Земля ещё не видела подобных бедствий. Но вот, в каждой стране стало собираться ядро мужественных и суровых людей, они называли себя «Справедливыми». Они овладели властью, и стали строить мир на иных, новых законах — справедливости, милосердия и законности желания счастья, — это, в особенности, важно, Алексей Иванович: — счастье. А ведь всё это так и будет, когда-нибудь.

Гусев охал, щёлкал языком, много удивлялся:

— Мстислав Сергеевич, а как вы думаете насчёт этого питья — мы не отравимся? — Он зубами вытащил из марсианской плетёной фляжки затычку, попробовал жидкость на язык, сплюнул: — пить можно. — Хлебнул, крякнул. — Вроде нашей мадеры, попробуйте.

Лось попробовал: жидкость была густая, сладковатая, с сильным запахом мускатного ореха. Пробуя, они выпили половину фляжки. По жилам пошло тепло и особенная, лёгкая сила. Голова же оставалась ясной.

Лось поднялся, потянулся, расправился: хорошо, легко, странно было ему под этим иным небом, — несбыточно, дивно. Будто он выкинут прибоем звёздного океана, — заново рождён в неизведанную, новую жизнь.

Гусев отнёс корзину с едой в аппарат, плотно завинтил люк, сдвинул картуз на самый затылок:

— Хорошо, Мстислав Сергеевич, не жалко, что поехали.

Решено было опять пойти к берегу и побродить до вечера по холмистой равнине. Весело переговариваясь, они пошли между кактусами, иногда перепрыгивали через них длинными, лёгкими прыжками. Камни набережного откоса скоро забелели сквозь заросль.

Вдруг, Лось стал. Холодок омерзения прошёл по спине. В трёх шагах, у самой земли, из-за жирных листьев глядели на него большие, как лошадиные, полуприкрытые рыжими веками глаза. Глядели пристально, с лютой злобой.

— Вы что? — спросил Гусев, и тоже увидел глаза. И, не размышляя, сейчас же выстрелил в них, — взлетела пыль. Глаза исчезли.

— Вон он! — Гусев повернулся и выстрелил ещё раз в низко — по земле — стремительно бегущее животное: — углами подняты восемь ног, бурое, редкополосое, жирное тело. Это был огромный паук, какие на земле водятся лишь на дне моря. Он ушёл в заросль.

Заброшенный дом

От берега до ближайшей кущи деревьев Лось и Гусев шли по горелому, бурому праху, — перепрыгивали через обсыпавшиеся, неширокие каналы, огибали высохшие прудки. Кое-где, в полузасыпанных руслах, из песка торчали ржавые рёбра барок. Кое-где на мёртвой, унылой равнине поблёскивали выпуклые диски, — крышки. Пробовали их поднимать, — они оказались привинченными. Отсвечивающие пятна этих дисков тянулись от зубчатых гор по холмам к древесным кущам, к развалинам.

Среди двух холмов стоял ближайший лесок: куща низкорослых, с раскидистыми, плоскими вершинами, бурых деревьев. Их ветви были корявы и крепки, листва напоминала мелкий мох, стволы — жилистые и шишковатые. На опушке, между деревьями, висели обрывы колючей сети.

Вошли в лесок. Гусев нагнулся и пхнул ногой, — из-под праха покатился проломанный, человеческий череп, в зубах его блеснуло золото. Здесь было душно. Мшистые ветви бросали в безветренном зное скудную тень. Через несколько шагов опять наткнулись на выпуклый диск, — он был привинчен к основанию круглого, металлического колодца. В конце леска стояли жилища: — это были развалины, — толстые, кирпичные стены, словно разорванные взрывом, горы щебня, торчащие концы согнутых, металлических балок.

— Дома взорваны, Мстислав Сергеевич, посмотрите, — сказал Гусев. — Тут у них, видимо, были дела, эти штуки мы знаем.

На куче мусора появился большой паук, и побежал вниз по рваному краю стены. Гусев выстрелил. Паук высоко подскочил и упал, перевернувшись. Сейчас же второй паук побежал из-за дома к деревьям, поднимая коричневую пыльцу, и ткнулся в колючую сеть, стал биться в ней, вытягивая ноги.

Из рощицы Гусев и Лось вышли на холм и стали спускаться ко второму леску, туда, где издалека виднелись кирпичные постройки и одно, выше других, каменное здание — с плоскими крышами. Между холмом и посёлком лежало несколько дисков. Указывая на них, Лось сказал:

— По всей вероятности, это — колодцы подземных, электрических проводов. Но всё это брошено. Весь край покинут.

Они перелезли через колючую сеть, пересекли лесок и подошли к широкому, мощённому плитами, двору. В глубине его, упираясь в рощу, стоял дом, необыкновенной и мрачной архитектуры. Гладкие его стены сужались кверху и заканчивались массивным карнизом из чёрно-кровяного камня. В гладких стенах — узкие, как щели, глубокие отверстия окон. Две квадратные, сужающиеся кверху, колонны из того же чёрно-кровяного камня поддерживали скульптурное перекрытие входа. Плоские, во всю ширину здания, ступени вели к низким, массивным дверям. Высохшие волокна ползучих растений висели между тёмными плитами стен. Дом напоминал гигантскую гробницу.

Гусев стал пробовать плечом дверь, окованную бронзой. Дверь подалась. Они минули тёмный вестибюль и вошли в многоугольную высокую залу. Свет проникал в неё сквозь забранные стеклом отверстия сводчатого купола. Зала была почти пуста, несколько опрокинутых табуретов, стол с откинутой в одном углу мохнатой скатертью и блюдом с истлевшими остатками еды, несколько низких диванов у стен, на каменном полу — консервные жестянки, разбитые бутыли, какая-то, странной формы, машина, не то орудие — из дисков, шаров и металлической сети, стоящая близ дверей, — всё было покрыто слоем пыли.

Пыльный свет с купола падал на желтоватые, точно мраморные, стены. Вверху они были опоясаны широкой полосой мозаики. Очевидно, она изображала древнейшие события истории, — борьбу желтокожих великанов с краснокожими: — морские волны с погружённой в них по пояс человеческой фигурой, та же фигура, летящая между звёзд, затем, — картины битв, нападение хищных зверей, стада длинношёрстных животных, гонимые пастухами, сцены быта, охоты, пляски, рождения и погребения, — мрачный пояс этой мозаики смыкался над дверьми изображением постройки гигантского цирка.

— Странно, странно, — повторял Лось, влезая на диваны, чтобы лучше рассмотреть мозаику, — Алексей Иванович, видите рисунок головы на щитах, понимаете, что это такое?

Гусев, тем временем, отыскал в стене едва приметную дверь, — она открывалась на внутреннюю лестницу, ведущую в широкий, сводчатый коридор, залитый пыльным светом. Вдоль стен и в нишах коридора стояли каменные и бронзовые фигуры, торсы, головы, маски, черепки ваз. Украшенные мрамором и бронзой порталы дверей вели отсюда во внутренние покои.

Гусев пошёл заглядывать в боковые, низкие, затхлые, слабо освещённые комнаты. В одной был высохший бассейн, в нём валялся дохлый паук. В другой — вдребезги разбитое зеркало, закрывающее одну из стен, на полу — куча истлевшего тряпья, опрокинутая мебель, в шкафах — лохмотья одежд.

В третьей комнате, низкой, закутанной коврами, на возвышении, под высоким колодцем, откуда падал свет, стояла широкая кровать. С неё до половины свешивался скелет марсианина. Повсюду — следы жестокой борьбы. В углу, тычком, лежал второй скелет. Здесь среди мусора и тряпья Гусев отыскал несколько вещиц из чеканного, тяжёлого металла, — видимо золота. Это были предметы женского обихода, — украшения, ларчики, флакончики. Он снял с истлевшей одежды скелета два, соединённые цепочкой, больших гранёных камня, прозрачных и тёмных, как ночь. Добыча была не плоха.

Лось осматривал скульптуру в коридоре. Среди востроносых, каменных голов, изображений маленьких чудовищ, раскрашенных масок, склеенных ваз, странно напоминающих очертанием и рисунком древнейшие этрусские амфоры,[1] — внимание его остановила большая, поясная статуя. Она изображала обнажённую женщину со всклокоченными волосами и свирепым, неправильным лицом. Острые груди её торчали в стороны. Голову обхватывал золотой обруч из звёзд, надо лбом он переходил в тонкую параболу,[2] — внутри её заключалось два шарика: рубиновый и красновато-кирпичный, глиняный. В чертах чувственного и властного лица было что-то волнующе знакомое, выплывающее из непостижимой памяти.

С боку статуи, в стене, темнела, небольшая ниша, забранная решёткой. Лось запустил пальцы сквозь прутья, но решётка не подалась. Он зажёг спичку и увидел в нише, на истлевшей подушечке, золотую маску. Это было изображение широкоскулого, человеческого лица со спокойно закрытыми глазами. Лунообразный рот улыбался. Нос — острый, клювом. На лбу, между бровей, — припухлость в виде плоских пчелиных сот.

Лось сжёг половину коробки спичек, с волнением рассматривая эту удивительную маску. Незадолго до отлёта с земли он видел снимки подобных масок, открытых недавно среди развалин гигантских городов по берегам Нигера, в той части Африки, где теперь предполагают следы культуры исчезнувшей расы.

Одна из боковых дверей в коридоре была приоткрыта. Лось вошёл в длинную, очень высокую комнату с хорами и каменной балюстрадой. Внизу и наверху — на хорах стояли плоские шкафы и тянулись полки, уставленные маленькими, толстыми книжечками. Украшенные тиснением и золотой чеканкой корешки их тянулись однообразными линиями вдоль серых стен. В шкафах стояли металлические цилиндрики, в иных — огромные, переплетённые в кожу или в дерево — книги. Со шкафов, с полок, из тёмных углов библиотеки глядели каменными глазами морщинистые, лысые головы учёных марсиан. По комнате расставлено несколько глубоких кресел, несколько ящичков на тонких ножках с приставленным с боку круглым экраном.

Затаив дыхание, Лось оглядывал эту, с запахом тления и плесени, сокровищницу, где молчала, закованная в книги, мудрость тысячелетий, пролетевших над Марсом.

На цыпочках он подошёл к полке и стал раскрывать книги. Бумага их была зеленоватая, шрифт геометрического очертания, мягкой, коричневой окраски. Одну из книг, с чертежами подъёмных машин, Лось сунул в карман, чтобы просмотреть на досуге. В металлических цилиндрах оказались вложенными желтоватые, звучащие под ногтем, как кость, валики, подобные валикам фонографа,[3] но поверхность их была гладкая, как стекло. Один из таких валиков лежал на ящике с экраном, видимо приготовленный для заряжения и брошенный во время гибели дома.

Затем, Лось открыл чёрный шкаф, взял, наугад, одну из переплетённых в кожу, изъеденную червями, лёгкую, пухлую книгу и рукавом осторожно отёр с неё пыль. Желтоватые, ветхие листы её шли сверху вниз непрерывной, сложенной зигзагами, полосою. Эти, переходящие одна в другую, страницы были покрыты цветными треугольниками, величиною с ноготь. Они бежали слева направо и в обратном порядке неправильными линиями, то падая, то сплетаясь. Они менялись в очертании и цвете. Спустя несколько страниц между треугольниками появились цветные круги, меняющейся, как медузы, формы и окраски. Треугольники стали складываться в фигуры. Сплетения и переливы цветов и форм этих треугольников, кругов, квадратов, сложных фигур бежали со страницы на страницу. Понемногу в ушах Лося начала наигрывать, едва уловимая, тончайшая, пронзительно печальная музыка.

Он закрыл книгу, прикрыл глаза рукой и долго стоял, прислонившись к книжным полкам, взволнованный и одурманенный никогда ещё не испытанным очарованием: — поющая книга.

— Мстислав Сергеевич, — раскатисто по дому пронёсся голос Гусева, — идите ка сюда, скорее.

Лось вышел в коридор. В конце его, в дверях, стоял Гусев, испуганно улыбаясь:

— Посмотрите-ка, что у них творится.

Он ввёл Лося в узкую, полутёмную комнату, в дальней стене было вделано большое, квадратное, матовое зеркало, перед ним стояло несколько табуретов и кресел.

— Видите — шарик висит на шнурке, думаю, — золотой, дай сорву, глядите, что получилось.

Гусев дёрнул за шарик. Зеркало озарилось, появились уступчатые очертания огромных домов, окна, сверкающие закатным солнцем, машущие ветви деревьев, глухой гул толпы наполнил тёмную комнату. По зеркалу, сверху вниз, закрывая очертания города, скользнула крылатая тень. Вдруг огненная вспышка озарила экран, резкий треск раздался под полом комнаты, туманное зеркало погасло.

— Короткое замыкание, провода перегорели, — сказал Гусев, — а ведь нам надо бы итти, Мстислав Сергеевич, ночь скоро.

Закат

Раскинув узкие, туманные крылья, пылающее солнце клонилось к закату.

Лось и Гусев бежали по тускнеющей, теперь ещё более пустынной и дикой равнине к берегу канала. Солнце быстро уходило за близкий край поля, и кануло. Ослепительно алое сияние разлилось на месте заката. Резкие лучи его озарили полнеба, и быстро, быстро покрывались серым пеплом, — гасли. Небо густо темнело.

В пепельном закате, низко над Марсом, встала большая, красная звезда. Она всходила, как гневный глаз. Несколько мгновений темнота была насыщена лишь её мрачными лучами.

Но уже по всему непроглядному небу начали высыпать звёзды, сияющие, зеленоватые созвездия, — ледяные лучи их кололи глаза. Мрачная звезда, восходя, разгоралась.

Добежав до берега, Лось остановился и, указывая рукой на красную звезду, сказал:

— Земля.

Гусев снял картуз, вытер пот со лба. Закинув голову, глядел на плывущую между созвездиями далёкую родину. Его лицо было печально и побледневшее.

Так, они долго стояли на белеющем в звёздном свету древнем берегу канала.

Но вот, из-за тёмной и резкой черты горизонта появился светлый серп, меньше лунного, и стал подниматься над кактусовым полем. Длинные тени легли от лапчатых растений.

Гусев локтем толкнул Лося.

— Позади-то нас, поглядите.

Позади них над холмистой равниной, над рощами и развалинами, стоял второй спутник Марса. Круглый, желтоватый диск его, так же меньший луны, клонился за зубчатые горы. Отблескивали на холмах металлические диски.

— Ну и ночь, — прошептал Гусев, — как во сне.

Они осторожно спустились с берега в тёмные заросли кактусов. Из-под ног шарахнулась чья-то тень. Мохнатый клубок побежал по лунным пятнам. Заскрежетало. Пискнуло — пронзительно, нестерпимо тонко. Шевелились, поблёскивающие в мёртвом свету листья кактусов. Липла к лицу паутина, упругая, как сеть.

Вдруг, вкрадчивым, ужасным, раздирающим воем огласилась ночь. Оборвало. Всё стихло. Гусев и Лось большими прыжками, содрогаясь от отвращения и ужаса бежали по полю, перескакивали через ожившие растения.

Наконец, в свету восходящего серпа блеснула стальная обшивка аппарата. Добежали. Присели, отпыхиваясь.

— Ну, нет, по ночам в эти паучиные места я не ходок, — сказал Гусев, отвинтил люк и полез в аппарат.

Лось ещё медлил. Прислушивался, поглядывал. И вот, он увидел — между звёзд чёрным фантастическим силуэтом плыла крылатая тень корабля.

Лось глядит на Землю

Тень воздушного корабля исчезла. Лось влез на обшивку аппарата, закурил трубочку и поглядывал на звёзды. Тонкий холодок слегка знобил тело.

Внутри аппарата возился, бормотал Гусев, рассматривал, прятал найденные вещицы. Потом голова его высунулась из люка:

— Что вы ни говорите, Мстислав Сергеевич, а это всё золото, а камушкам — цены нет. Эти вещи в Петербурге продать — десять вагонов денег. Вот дурёха-то моя обрадуется.

Голова скрылась, и вскоре он совсем затих. Счастливый был человек, Гусев.

Но Лось спать не мог, — сидел, помаргивал на звёзды, посасывал трубочку. Чёрт знает что такое! Откуда на Марс могли попасть африканские маски с этим отличительным, третьим глазом в виде сот в междубровной впадине? А мозаика? Погибающие в море, летящие между звёзд великаны? Изображение головы сфинкса на щитах? А знак параболы: — рубиновый шарик, — земля и кирпичный, — Марс? Знак власти над двумя мирами. Непостижимо. А поющая книга? А странный город, появившийся в туманном зеркале? Затем, — почему весь этот край покинут, заброшен?

Лось выколотил трубку о каблук и снова набил её табаком. Скорее бы настал день. Очевидно, что марсианин-лётчик даст знать куда-нибудь в населённый центр. Быть может, их уже и сейчас разыскивают, и проплывший перед звёздами корабль, именно, послан за ними.

Лось оглянул небо. Свет красноватой звезды-земли бледнел, она приближалась к зениту, лучик от неё шёл в самое сердце.

Бессонной ночью, стоя в воротах сарая, Лось, точно так же, с холодной печалью глядел на восходивший Марс. Это было позапрошлой ночью. Лишь одна ночь отделяла его от земли, от мучительных теней. Но какая ночь!

Земля, земля, зелёная, то в облаках, то в прорывах света, пышная, многоводная, так расточительно жестокая к своим детям, политая горячей кровью, и — всё же любимая, — родина…

Ледяным ужасом сжало мозг: Лось ясно увидел себя, сидящего среди чужой пустыни на железной коробке, как дьявол одинокого, покинутого Духом земли. Тысячелетия прошлого и тысячелетия грядущего — не одна ли это непрерывная жизнь одного тела, освобождающегося от хаоса? Быть может, этот красноватый шарик земли, плывущий в звёздной пустыне, — лишь живое, плотское сердце великого Духа, раскинутого в тысячелетиях? Человек, эфемерида, пробуждающийся на мгновение к жизни, он — Лось, один, своей безумной волей оторвался от великого Духа, и вот, как унылый бес, презренный и проклятый, один сидит на пустыре.

Было от чего замёрзнуть сердцу. Вот оно, вот оно — одиночество. Лось соскочил с аппарата и влез в люк, лёг рядом с похрапывающим Гусевым. Так, стало легче. Этот простой человек не предал родины, прилетел за тридевять земель, на девятое небо, и только и смотрит, что бы ему захватить, привезти домой, Маше. Спит покойно, совесть чиста.

От тепла, от усталости Лось понемногу задремал. Во сне сошло на него утешение. Он увидел берег земной реки, берёзы, шумящие от ветра, облака, искры солнца и воде, и на той стороне кто-то в белом машет ему, зовёт, манит.

Лося и Гусева разбудил сильный шум воздушных винтов.

Марсиане

Ослепительно розовые гряды облаков, как жгуты пряжи, висевшей с востока на запад, покрывали утреннее небо. То появляясь в густо синих просветах, то исчезая за розовыми грядами, опускался, залитый солнцем, летучий корабль. Очертание его трёхмачтового остова напоминало карфагенскую галеру. Три пары острых, гибких крыльев простирались с боков его.

Корабль прорезал облака, и, весь влажный, серебристый, сверкающий, повис над кактусами. На крайних его коротких мачтах мощно ревели вертикальные винты, не давая ему опуститься. С бортов откинулись лесенки, и корабль сел на них. Винты остановились.

По лесенкам вниз побежали щуплые фигуры марсиан. Они были в одинаковых, яйцевидных шлемах, в серебристых, широких куртках, с толстыми воротниками, закрывающими шею и низ лица. В руках у каждого было оружие, в виде короткого, с диском посредине, автоматического ружья.

Гусев, насупившись, стоял около аппарата. Держа руку на маузере, поглядывал, как марсиане выстроились в два ряда. Их ружья лежали дулом на согнутой руке.

— Оружие, сволочи, как бабы держат, — проворчал он. Лось стоял, сложив руки на груди, улыбаясь. Последним с корабля спустился марсианин, одетый в чёрный, падающий большими складками, халат. Открытая голова его была лысая, в шишках. Безбородое, узкое лицо — голубоватого цвета.

Увязая в рыхлой почве, он прошёл мимо двойного ряда солдат. Выпуклые, светлые, ледяные глаза его остановились на Гусеве. Затем, он глядел только на Лося. Приблизился к людям, поднял крошечную руку в широком рукаве, и сказал тонким, стеклянным, медленным голосом птичье слово:

— Талцетл.

Ещё более расширились его глаза, осветились холодным возбуждением. Он повторил птичье слово и повелительно указал на небо. Лось сказал:

— Земля.

— Земля, — с трудом повторил марсианин, поднял кожу на лбу. Шишки его потемнели. Гусев выставил ногу, кашлянул и сказал сердито:

— Из России, мы — русские. Мы, значит, к вам, здрасте, — он дотронулся до козырька, — мы вас не обижаем, вы нас не обижайте… Он, Мстислав Сергеевич, ни черта по-нашему не понимает.



Голубоватое, умное лицо марсианина было неподвижно, лишь на покатом лбу его, между бровей, стало вздуваться от напряжения красноватое пятно. Лёгким движением руки он указал на солнце и проговорил знакомый звук, прозвучавший странно:

— Соацр.

Он указал на почву, развёл руками, как бы обхватывая шар:

— Тума Указал на одного из солдат, стоявших полукругом позади него, указал на Гусева, на себя, на Лося:

— Шохо.

Так, он назвал словами несколько предметов, выслушал их значение на языке земли. Приблизился к Лосю и важно коснулся безымянным пальцем его лба, впадины между бровями. Лось нагнул голову в знак приветствия. Гусев, после того, как его коснулись, дёрнул на лоб козырёк:

— Как с дикарями обращаются.

Марсианин подошёл к аппарату и долго, со сдержанным удивлением, затем, поняв, видимо, его принцип, — с восхищением рассматривал огромное, стальное яйцо, покрытое коркой нагара. Вдруг, всплеснул руками, обернулся к солдатам и быстро, быстро стал говорить им, подняв к небу стиснутые руки.

— Аиу, — ответили солдаты завывающими голосами.

Он же положил ладонь на лоб, вздохнул глубоко, — овладел волнением и, повернувшись к Лосю, уже без холода, потемневшими, увлаженными глазами взглянул ему в глаза:

— Аиу, — сказал он, — аиу утара шохо, дациа тума ра гео талцетл.

Вслед за этим он рукою закрыл глаза и поклонился низко. Выпрямился, подозвал солдата, взял у него узкий нож и стал царапать по обшивке аппарата: начертил яйцо, над ним крышу, сбоку — фигурку солдата. Гусев, смотревший ему через плечо, сказал:

— Предлагает кругом аппарата палатку поставить и охрану, только, Мстислав Сергеевич, как бы они у нас вещи не растаскали, люки-то без замков.

— Бросьте, в самом деле, дурака валять, Алексей Иванович.

— Так ведь там золото. А я с одним, вот с тем, солдатешком переглянулся, — рожа у него самая ненадёжная.

Марсианин слушал этот разговор с вниманием и почтением. Лось знаками показал ему, что согласен оставить аппарат под охраной. Марсианин поднёс к большому, тонкому рту свисток, свистнул. С корабля ответили таким же пронзительным свистом. Тогда марсианин стал высвистывать какие-то сигналы. На верхушке средней, более высокой, мачты поднялись, как волосы, отрезки тонких проволок, раздалось потрескиванье искр.[4]

Марсианин указал Лосю и Гусеву на корабль. Солдаты придвинулись, стали кругом. Гусев оглянулся на них, усмехнулся криво, пошёл к аппарату, вынул из него два мешка с бельишком и мелочами, крепко завинтил люк, и, указывая на него солдатам, — хлопнул по маузеру, погрозил пальцем, скосоротился ужасно. Марсиане с изумлением наблюдали за этими движениями.

— Ну, Алексей Иванович,пленники мы, или гости — податься нам некуда, — сказал Лось, засмеялся, вскинул мешок на плечо, и они пошли к кораблю.

На мачтах его с сильным шумом закрутились вертикальные винты. Крылья опустились. Завыли пропеллеры. Гости, быть может пленники, взошли по хрупкой лесенке на борт.

По ту сторону зубчатых гор

Корабль летел невысоко над Марсом в северо-западном направлении. Лось и лысый марсианин остались на палубе. Гусев сошёл во внутрь корабля к солдатам.

В светлой, соломенного цвета, рубке, он сел в плетёное кресло и некоторое время глядел на востроносых, щуплых солдатиков, помаргивающих, как птицы, рыжими глазами. Затем вынул жестяной, с тиснённой на нём царь-пушкой, заветный портсигар, — с ним он семь лет не расставался на всех фронтах, — хлопнул по царь-пушке, — «покурим, товарищи», — и предложил папирос.

Марсиане с испугом затрясли головами. Один, всё-таки, взял папироску, рассмотрел, понюхал и спрятал в карман белых штанов. Когда же Гусев закурил, солдаты в величайшем страхе попятились от него, зашептали птичьими голосами:

— Шохо тао хавра, шохо-ом.

Красноватые, востренькие лица их с ужасом следили, как «шохо» глотает дым. Но понемногу они принюхались и успокоились, и снова подсели к человеку.

Гусев, не особенно затрудняясь незнанием марсианского языка, стал рассказывать новым приятелям про Россию, про войну, революцию, про свои подвиги, — хвастался чрезвычайно:

— Гусев — это моя фамилия. Гусев — от гусей: здоровенные у нас такие птицы на земле, вы таких птиц сроду и не видали. А зовут меня — Алексей Иваныч. Я не только полком — я конной дивизией командовал. Страшный герой, ужасный. У меня тактика: пулемёты, не пулемёты, — шашки на голо, — «даёшь, сукин сын, позицию». — И рубить. И я весь сам изрубленный, мне наплевать. У нас в военной академии даже особый курс читают: «Рубка Алексея Гусева», ей-Богу, — не верите? Корпус мне предлагали. — Гусев ногтем сдвинул картуз, почесал за ухом. — Надоело, нет, извините. Семь лет воевал, хоть кому очертеет. А тут Мстислав Сергеевич меня зовёт, умоляет: «Алексей Иванович, без вас хоть на Марс не лети». Вот, значит, — здрасте. Так-то.

Марсиане слушали, дивились. Один принёс фляжку с коричневой, мускатного цвета, жидкостью. Другой открыл консервы. Гусев вынул из мешка полбутылки спирту, захваченному с земли. Марсиане выпили и залопотали. Гусев стал целоваться, хлопал их по спинам, шумел. Потом начал вытаскивать из карманов разную дребедень, — предлагал меняться. Марсиане с радостью отдавали ему золотые вещицы за перочинный ножик, за огрызок карандаша, за удивительную, сделанную из ружейного патрона, зажигалку. Со всеми Гусев уж был на ты.

Тем временем Лось, облокотившись о решётчатый борт корабля, глядел на уплывающую внизу, унылую, холмистую равнину. Он узнал дом, где побывали вчера. Повсюду лежали такие же развалины, островки деревьев, тянулись высохшие каналы.

Указывая на эту пустыню, Лось изобразил недоумение, — почему целый край покинут и мёртв? Выпуклые глаза лысого марсианина вдруг стали злыми. Он подал знак, и корабль поднялся, описал дугу и летел теперь к вершинам зубчатых гор.

Солнце взошло высоко, облака исчезли. Ревели пропеллеры, при поворотах и подъёмах поскрипывали, двигались гибкие крылья, шумели вертикальные винты. Лось заметил, что кроме шума винтов и посвистыванья ветра в крыльях и прорезных мачтах — не было слышно иных звуков: машины работали бесшумно. Не было видно и самих машин. Лишь на оси каждого винта крутилась круглая коробка, подобная кожуху динамы, да на верхушках передней и задней мачт потрескивали две элиптические корзины из серебристой проволоки.

Лось спрашивал у марсианина название предметов и записывал их. Затем вынул из кармана давешнюю книжку с чертежами, прося указать звуки геометрических букв. Марсианин с изумлением смотрел на эту книгу. Снова глаза его похолодели, тонкие губы скривились брезгливо. Он осторожно взял книгу из рук Лося и швырнул за борт.

От высоты, разрежённого воздуха у Лося начало ломить грудь, слезами застилало глаза. Заметив это, марсианин дал знак снизиться. Корабль летел теперь над кроваво-красными, пустынными скалами. Извилистый и широкий горный хребет тянулся с юго-востока на северо-запад. Тень от корабля летела внизу по рваным обрывам, искрящимся жилами руд и металлов, по крутым склонам, поросшим лишаями, срывалась в туманные пропасти, покрывала тучкой сверкающие, как алмазы, ледяные пики, зеркальные глетчеры. Край был дик и безлюден.

— Лизиазира, — кивнув на горы, сказал марсианин, — оскалил мелкие, блеснувшие золотом, зубы.

Глядя вниз на эти скалы, так печально напомнившие ему мёртвый пейзаж разбитой планеты, Лось увидел в пропасти на камнях опрокинутый корабельный остов, обломки серебристого металла были раскиданы кругом него. Далее, из-за гребня скалы поднималось сломанное крыло второго корабля. Направо, пронзённый гранитным пиком, висел третий, весь изуродованный, корабль. Повсюду, в этих местах, виднелись остатки огромных крыльев, разбитых остовов, торчащих рёбер. Это было место битвы, казалось, демоны были повержены на эти бесплодные скалы.

Лось покосился на соседа. Марсианин сидел, придерживая халат у шеи, и спокойно глядел на небо. Навстречу кораблю летели длиннокрылые птицы, вытянувшись в линию. Вот, они взмыли, сверкнув жёлтыми крыльями в тёмной синеве, и повернули. Следя за их снижающимся полётом, Лось увидел чёрную воду круглого озера, глубоко лежащего между скал. Кудрявые кусты лепились по его берегам. Жёлтые птицы сели у воды. Озеро начало ходить зыбью, закипело и из средины его поднялась сильная струя воды, раскинулась и опала.

— Соам, — проговорил марсианин торжественно.

Горный хребет кончался. На северо-западе сквозь прозрачные, зыбкие волны зноя виднелась канареечно-жёлтая равнина, блестели большие воды. Марсианин протянул руку в направлении туманной, чудесной дали и с длинной улыбкой сказал:

— Азора.

Корабль слегка поднялся. Влажный, сладкий воздух шёл в лицо, шумел в ушах. Азора расстилалась широкой, сияющей равниной. Прорезанная полноводными каналами, покрытая оранжевыми кущами растительности, весёлыми, канареечными лугами, Азора, что означало — радость, походила на те цыплячьи, весенние луга, которые вспоминаются во сне, в далёком детстве.

По каналам плыли лодки и барки. По берегам разбросаны белые домики, узорные дорожки садов. Повсюду ползали фигурки марсиан. Иные снимались с плоской крыши и летучей мышью летели через воду, или за рощу. Крутились ветряные диски на прозрачных башенках. Повсюду, в лугах, блестели лужи, сверкали ручьи. Чудесный был край Азора.

В конце равнины играла солнечная зыбь огромного, водного пространства, куда уходили извилистые линии всех каналов. Корабль летел в ту сторону, и Лось увидел, наконец, большой, прямой канал. Дальний берег его тонул во влажной мгле. Желтоватые, мутные воды его медленно текли вдоль каменного откоса.

Летели долго. И вот, в конце канала начал подниматься из воды ровный край стены, уходящей концами за горизонт. Стена вырастала. Теперь были видны огромные глыбы кладки, поросшей кустами и деревьями между щелями. Они подлетали к гигантскому цирку. Он был полон воды. Над поверхностью, во многих местах, поднимались пенными шапками фонтаны…

— Ро, — сказал марсианин, важно подняв палец.

Лось вытащил из кармана записную книжку, отыскал в ней, наспех, вчера набросанный, чертёж линий и точек на диске Марса. Рисунок он протянул соседу и указал вниз, на цирк. Марсианин всмотрелся, сморщившись, понял, радостно закивал и ногтем мизинца отчеркнул одну из точек на чертеже.

Перегнувшись через борт, Лось увидел расходящиеся от цирка две прямые и одну изогнутую линии наполненных водою каналов. Так вот она — тайна: круглые пятна на диске Марса были цирками — водными хранилищами, линии треугольников и полукружий — каналами. Но какие существа могли построить эти циклопические стены? Лось оглянулся на своего спутника. Марсианин выпятил нижнюю губу, поднял разведённые руки к небу:

— Тао хацха уталицитл.

Корабль пересекал теперь выжженную равнину. На ней лежало розово-красной, весьма широкой, цветущей полосой безводное русло четвёртого канала, покрытое, словно посевом, правильными рядами растительности. Видимо, — это была одна из линий второй сети каналов — бледного рисунка на диске Марса.

Равнина переходила в невысокие, мягкие холмы. За ними стали проступать голубоватые очертания решётчатых башен. На средней мачте корабля поднялись и защёлкали искрами отрезки проволок. За холмами вставали всё новые и новые очертания решётчатых башен, уступчатых зданий. Огромный город выступал серебристыми тенями из солнечной мглы. Марсианин сказал:

— Соацера.

Соацера

Голубоватые очертания Соацеры, уступы плоских крыш, решётчатые стены, покрытые зеленью, овальные зеркала прудов, прозрачные башни, — выходя из-за холмов, занимали всё большее пространство, тонули за мглистым горизонтом. Множество чёрных точек летело над городом навстречу кораблю.

Цветущий канал ушёл к северу. На восток от города расстилалось пустынное, покрытое кучами щебня, изрытое поле. У края этой пустыни, бросая резкую, длинную тень, возвышалась гигантская статуя человека, — потрескавшаяся, покрытая лишаями.

Каменный, обнажённый человек стоял во весь рост, ноги его были сдвинуты, руки прижаты к узким бёдрам, рубчатый пояс подпирал выпуклую грудь, на солнце тускло мерцал его ушастый шлем, увенчанный острым гребнем, как рыбий хребет. Скуластое лицо с закрытыми глазами улыбалось лунообразным ртом.

— Магацитл, — сказал марсианин и указал на небо.

Вдали за статуей виднелись огромные развалины цирка, унылые очертания рухнувших арок акведука.[5] Всматриваясь, Лось понял, что кучи щебня на равнине, ямы, холмы — были остатками древнейшего города. Новый город, Соацера, начинался за сверкающим озером, на запад от этих развалин.

Чёрные точки в небе приближались, увеличивались. Это были сотни марсиан, летевших навстречу в крылатых лодках и сёдлах, на парусиновых птицах, в корзинах с парашютами. Первой домчалась, описала крутой заворот и повисла над кораблём сияющая, золотая, четырехкрылая, как стрекоза, узкая сигара. С неё посыпались цветы, разноцветные бумажки на палубу корабля, — свешивались молодые, взволнованные лица.

Лось встал, держась за тросс, снял шлем, — ветер поднял его белые волосы. Из рубки вылез Гусев и стал рядом. Охапки цветов полетели на них из лодок. На голубоватых, то смуглых, то кирпичных, лицах подлетающих марсиан было неистовое возбуждение, восторг, ужас.

Теперь, над головой, спереди, с боков, вдогонку за медленно плывущим кораблём, летели сотни воздушных экипажей. Вот, скользнул, сверху вниз, в корзине под парашютом размахивающий руками толстяк в полосатом колпаке. Вот, мелькнуло бородатое лицо, глядящее в трубку. Вот, озабоченный, с развевающимися волосами, востроносый марсианин, вертясь перед кораблём на крылатом седле, наводил какой-то крутящийся ящичек на Лося. Вот, пронеслась, вся в цветах, плетёная лодка, — три женских, большеглазых, худеньких лица, голубые чепцы, голубые, летящие рукава, белые шарфы.

Пение винтов, шум ветра в крыльях, тонкие свистки, сверкание золота, пестрота одежд в воздушной синеве, внизу — пурпуровая, то серебристая, то канареечная листва парков, сверкающие отблесками солнца окна уступчатых домов, — всё было, как сон. Кружилась голова. Гусев озирался, повторял шопотом:

— Гляди, гляди, эх ты…

Корабль проплыл над висячими садами и плавно опустился на большую, круглую площадь. Тотчас, посыпались, горохом с неба, сотни лодок, корзин, птичищ, — садились, шлёпались на белые плиты площади. В улицах, расходящихся от неё звездою, шумели толпы народа, бежали, кидали цветы, бумажки, махали платочками.

Корабль сел у высокого и тяжёлого, как пирамида, мрачного здания из чёрно-красного камня. На широкой лестнице его, между квадратных, суженых кверху, колонн, доходивших только до трети высоты дома, стояла кучка марсиан. Они были все в чёрных халатах, в круглых шапочках. Это был, как Лось узнал впоследствии, Верховный Совет Инженеров, — высший орган управления всеми странами Марса.

Марсианин-спутник указал Лосю — ждать. Солдаты сбежали по лесенкам на площадь и окружили корабль, сдерживая напиравшие толпы. Гусев с восхищением глядел на пёструю от одежд, волнующуюся площадь, на вздымающееся над головами множество крыльев, на громады сероватых, или чёрно-красных зданий, на прозрачные, за крышами, очертания башен.

— Ну, город, вот это — город, — повторял он, притоптывая.

На лестнице марсиане в чёрных халатах раздвинулись. Появился высокий, сутулый марсианин, также одетый в чёрное, с длинным, мрачным лицом, с длинной, узкой, чёрной бородой. На круглой шапочке его дрожал золотой гребень, как рыбий хребет.

Сойдя до середины лестницы, опираясь на трость, он долго смотрел запавшими, тёмными глазами на пришельцев с земли. Глядел на него и Лось, — внимательно, насторожённо.

— Дьявол, уставился, — шепнул Гусев. Обернулся к толпе и уже беспечно крикнул: — Здравствуйте, товарищи марсиане, мы к вам с приветом, принимайте гостей.

Толпа изумлённо вздохнула, заропотала, зашумела, надвинулась. Мрачный марсианин захватил горстью бороду и перевёл глаза на толпу, окинул тусклым взором площадь. И под его взглядом стало утихать взволнованное море голов. Он обернулся к стоявшим на лестнице, сказал несколько слов и, подняв трость, указал ею на корабль.

Тотчас к кораблю сбежал один из марсиан и тихо и быстро проговорил что-то нагнувшемуся к нему через борт лысому марсианину. Раздались сигнальные свистки, двое солдат взбежали на борт, завыли винты, и корабль, грузно отделившись от площади, поплыл над городом в северном направлении.

В лазоревой роще

Соацера утонула далеко за холмами. Корабль летел над равниной. Кое-где виднелись однообразные линии построек, столбы и проволоки подвесных дорог, отверстия шахт, гружёные шаланды, двигающиеся по узким каналам.

Но вот, из лесных кущ всё чаще стали подниматься скалистые пики. Корабль снизился, пролетел над дымным ущельем и сел на луг, покато спускающийся к тёмным и пышным зарослям.

Лось и Гусев взяли мешки, и вместе с лысым их спутником пошли по лугу вниз, к роще.

Водяная пыль, бьющая из боковых отверстий переносных труб, играла радугами над сверкающей влагою, кудрявой травой. Стадо низкорослых, длинношёрстых животных, чёрных и белых, паслось по склону. Было мирно. Тихо шумела вода. Подувал ветерок.

Длинношёрстые животные лениво поднимались, давая дорогу людям, и отходили, переваливаясь медвежьими лапами, оборачивали плоские, кроткие морды. Мальчик пастух, в длинной, красной рубахе, сидел на камне, подперев подбородок, и тоже лениво глядел на проходивших. Опустились на луг жёлтые птицы и распушились, отряхиваясь под радужным фонтаном воды. Вдали бродил на длинных ногах ярко зелёный журавль-меланхолик.

Подошли к роще. Пышные, плакучие деревья были лазурно-голубые. Смолистая, небесная листва шелестела мягко, шумели повисшие ветви. Сквозь пятнистые стволы играла вдали сияющая вода озера. Пряный, сладкий зной в этой голубой чаще кружил голову.

Рощу пересекало много тропинок, посыпанных оранжевым песком. На скрещении их, на круглых полянах, стояли старые, иные поломанные, в лишаях, большие статуи из песчаника. Над зарослями поднимались обломки колонн, остатки циклопической стены.

Дорожка загибала к озеру. Открылась его тёмно-синяя, зеркальная поверхность с опрокинутой вершиной далёкой, скалистой горы. Чуть шевелились в воде отражения плакучих деревьев. Сияло пышное солнце. В излучине берега, с боков мшистой лестницы, спускающейся в озеро, сидели две огромные, человеческие статуи, потрескавшиеся, поросшие ползучей растительностью.

На ступенях лестницы появилась молодая женщина, выходившая из воды. Голову её покрывал жёлтый, острый колпачок. Она казалась юношески тонкой, — бело-голубоватая, рядом с грузным очертанием, покрытого мхом, вечно улыбающегося сквозь сон, сидящего Магацитла. Вот, она поскользнулась, схватилась за каменный выступ, подняла голову.

— Аэлита, — прошептал марсианин, прикрыл глаза рукавом и потащил Лося и Гусева с дорожки в чащу.

Скоро они вышли на большую поляну. В глубине её, в густой траве, стоял угрюмый, с покатыми стенами, серый дом. От звездообразной, песчаной площадки, перед его фасадом, прямые дорожки бежали через луг, вниз, к роще, где между деревьями виднелись кирпичные, низкие постройки.

Лысый марсианин свистнул. Из-за угла дома появился низенький, толстенький марсианин в полосатом халате. Багровое лицо его было точно натёрто свёклой. Морщась от солнца, от подошёл, но, услышав — кто такие приезжие, сейчас же приноровился удрать за угол. Лысый марсианин заговорил с ним повелительно, и толстяк, садясь на ноги от страха, оборачиваясь, показывая жёлтый зуб из беззубого рта, — повёл гостей в дом.

Отдых

Гостей отвели в светлые, маленькие, почти пустые комнаты, выходившие узкими окнами в парк. Стены столовой и спален были обтянуты соломенного цвета циновками. В углах стояли кадки с цветущими деревцами. Гусев нашёл помещение подходящим: «Вроде багажной корзины, очень славно».



Толстяк в полосатом халате, управляющий домом, суетился, лопотал, катался из двери в дверь, вытирал коричневым платком череп, и, время от времени, каменел, выкатывая на гостей склерозные глаза, — тайно устраивал пальцами рожки, огораживался.

Он напустил воду в бассейн и привёл Лося и Гусева, каждого, в свою ванную, — со дна её поднимались густые клубы пара. Прикосновение к безмерно уставшему телу горячей, пузырящейся, лёгкой воды, было так сладко, что Лось едва не заснул в мраморном бассейне. Управляющий вытащил его за руку.

Лось едва доплёлся до столовой, где был накрыт стол множеством тарелочек с печёной рыбой, паштетами, птицей, крошечными яйцами, засахаренными фруктами. Хрустящие, величиной с орех, шарики хлеба таяли во рту.

Кушали крошечными лопаточками. Управляющий каменел, глядя, как люди с земли пожирают блюда деликатнейшей пищи. Гусев вошёл в аппетит и лопаточку оставил, ел руками, похваливал. Особенно хорошо было вино, — белое, отдающее синевой, с запахом сырости и смородины. Оно испарялось во рту и огненным зноем текло по жилам.

Приведя гостей в спальни, управляющий долго ещё хлопотал, подтыкая одеяла, подсовывая подушечки. Но уже крепкий и долгий сон овладел «белыми гигантами». «Они дышали и сопели так громко, что дрожали стёкла, трепетали растения в углах, и кровати трещали под их не по-марсиански могучими телами».

* * *
Лось открыл глаза. Синеватый, искусственный свет лился с потолка, как из чаши. Было тепло и приятно лежать. «Что случилось? Где я лежу?». Но он так и не сделал усилия — вспомнить. «Боже, какая усталость», — подумал он с наслаждением, и снова закрыл глаза.

Поплыли какие-то лучезарные пятна, — словно вода играла сквозь лазурную листву. Предчувствие изумительной радости, ожидание, что вот-вот из этих сияющих пятен что-то должно войти сейчас в его сон, — наполняло его чудесной тревогой.

Сквозь дрёму, улыбаясь, он хмурил брови, — силился проникнуть за эту тонкую пелену скользящих, солнечных пятен. Но ещё более глубокий сон прикрыл его облаком.

* * *
Лось скинул ноги с постели. Сел. Так, сидел некоторое время, опустив голову. Поднялся, дёрнул в бок толстую штору. За узким окном горели ледяным светом огромные звёзды, — незнакомый их чертёж был странен и дик.

— Да, да, да, — проговорил Лось, — я не на земле. Земля осталась там. Ледяная пустыня, бесконечное пространство. Уйти так далеко! Я — в новом мире. Ну, да: я же — мёртв. Ведь я это знаю. Душа моя — там.

Он сел на кровать. Вонзил ногти в грудь, там — где сердце. Затем, лёг ничком.

— Это ни жизнь, ни смерть. Живой мозг, живое тело. Но весь я — покинут, я — пуст. Вот он, вот он — ад.

Он закусил подушку, чтобы не закричать. Он сам не мог понять, почему вторую ночь его так невыносимо мучает тоска по земле, по самому себе, жившему там за звёздами. Словно — оторвалась живая нить, и душа его задыхается в ледяной, чёрной пустоте.

— Кто здесь?

Лось вскочил. В окно бил луч утреннего света. Соломенная, маленькая комната была ослепительно чиста. Шумели листья, свистали птицы за окном. Лось провёл рукой по глазам, глубоко вздохнул. Сердце было тревожно, но радостно.

В дверь опять легонько постучали. Лось распахнул дверь, — за нею стоял полосатый толстяк, придерживая обеими руками на животе охапку лазоревых, осыпанных росою, цветов:

— Аиу утара аэлита, — пропищал он, протягивая цветы.

Туманный шарик

За утренней едой Гусев сказал:

— Мстислав Сергеевич, ведь это выходит не дело. Летели Чёрт её знает какую даль, и, пожалуйте, — сиди в захолустье. В город они небось нас не пустили, — видели, как бородатый-то, чёрный, насупился. Ох, Мстислав Сергеевич, опасайтесь его. У меня в спальней его портрет висит. Пока нас поят, кормят, а потом что? Пить, есть, в ванных прохлаждаться — за этим, ведь, и лететь не стоило.

— А вы не торопитесь, Алексей Иванович, — сказал Лось, поглядывая на лазоревые цветы, пахнущие горьковато и сладко, — поживём, обсмотримся, увидят, что мы не опасны, пустят и в город.

— Не знаю, как вы, Мстислав Сергеевич, а я сюда не прохлаждаться приехал.

— Что же, по-вашему, мы должны предпринимать?

— Странно от вас это слышать, Мстислав Сергеевич, уж не нанюхались ли вы чего-нибудь сладкого.

— Ссориться хотите?

— Нет, не ссориться. А сидеть — цветы нюхать: этого и у нас на земле сколько в душу влезет. А я думаю, — если мы первые сюда заявились, то Марс теперь наш, русский. Это дело надо закрепить.

— Чудак вы, Алексей Иванович.

— А вот посмотрим, кто из нас чудак. — Гусев одёрнул ремённый пояс, повёл плечами, глаза его хитро прищурились. — Это дело трудное, я сам понимаю: нас только двое. А вот надо, чтобы они бумагу нам выдали о желании вступить в состав Российской Федеративной Республики. Спокойно эту бумагу нам не дадут, конечно, но вы сами видели: на Марсе, у них не всё в порядке. Глаз у меня на это намётанный.

— Революцию, что ли, хотите устроить?

— Как сказать, Мстислав Сергеевич, там посмотрим.

— Нет, уж, пожалуйста, обойдитесь без революции, Алексей Иванович.

— Мне что революция, мне бумага нужна, Мстислав Сергеевич. С чем мы в Петербург-то вернёмся? Паука, что ли, сушёного привезём? Нет, вернуться и предъявить: пожалуйте документик о присоединении Марса. Это не то, что губернию, какую-нибудь, оттяпать у Польши, — целиком планету. Вот, в Европе тогда взовьются. Одного золота здесь, сами видите, кораблями вози. Так-то, Мстислав Сергеевич.

Лось задумчиво поглядывал на него: нельзя было понять — шутит Гусев, или говорит серьёзно, — хитрые, простоватые глазки его посмеивались, но где-то пряталась в них сумасшедшинка. Лось покачал головой, и, трогая прозрачные, восковые, лазоревые лепестки больших цветов, сказал задумчиво:

— Мне не приходило в голову, — для чего я лечу на Марс. Лечу, чтобы прилететь. Были времена, когда мечтатели-конквистадоры снаряжали корабль и плыли искать новые земли. Из-за моря показывался неведомый берег, корабль входил в устье реки, капитан снимал широкополую шляпу и называл землю своим именем: великолепная минута. Затем, он грабил берега. Да, вы, пожалуй, правы: приплыть к берегу ещё мало, — нужно нагрузить корабль сокровищами. Нам предстоит заглянуть в новый мир. Какие сокровища. Мудрость, мудрость, — вот что, Алексей Иванович, нужно вывезти на нашем корабле. А у вас всё время руки чешутся, — это не хорошо.

— Трудно нам будет с вами сговориться, Мстислав Сергеевич. Не лёгкий вы человек.

Лось засмеялся:

— Нет, я тяжёлый только для самого себя, — сговоримся, милый друг.

В дверь поскреблись. Слегка садясь на ноги от страха и почтения, появился управляющий и знаками попросил за собою следовать. Лось поспешно поднялся, провёл ладонью по белым волосам. Гусев решительно закрутил усы — торчком. Гости пошли по коридорам и лесенкам в дальнюю часть дома.


Управляющий постучал в низенькую дверь. За ней раздался торопливый, точно детский, голос. Лось и Гусев вошли в длинную, белую комнату. Лучи света с танцующей в них пылью, падали сквозь потолочные окна на мозаичный пол, в котором отражались ровные ряды книг, бронзовые статуи, стоящие между плоскими шкафами, столики на тоненьких, острых ножках, облачные зеркала экранов.

Недалеко от двери, прислонившись к книжным полкам, стояла пепельно-волосая, молодая женщина, в чёрном платье, закрытом от шеи до пола, до кистей рук. Над высоко поднятыми её волосами танцовали пылинки в луче, упавшем, как меч, в золочёные переплёты книг. Это была та, кого вчера на озере марсианин назвал Аэлита.



Лось низко поклонился ей. Аэлита, не шевелясь, глядела на него огромными зрачками пепельных глаз. Её бело-голубоватое, удлинённое лицо чуть-чуть всё дрожало. Слегка приподнятый нос, слегка неправильный рот были по-детски нежны. Точно от подъёма на крутизну дышала её грудь под чёрными и мягкими складками.

— Эллио утара гео, — лёгким, как музыка, нежным голосом, почти шопотом, проговорила она, и наклонила голову так низко, что стал виден её затылок.

В ответ Лось только хрустнул пальцами. Сделав усилие, сказал, непонятно почему, напыщенно:

— Пришельцы с земли приветствуют тебя, Аэлита.

Сказал и покраснел. Гусев проговорил с достоинством:

— Позвольте познакомиться, — полковник Гусев, инженер — Мстислав Сергеевич Лось. Пришли поблагодарить вас за хлеб, за соль.

Выслушав человеческую речь, Аэлита подняла голову, — её лицо стало спокойнее, зрачки — меньше. Она молча вытянула руку, обернула узенькую кисть руки ладонью кверху, и так держала её некоторое время. Лосю и Гусеву стало казаться, что на ладони её появился бледно-зелёный, беловатый шар. Аэлита быстро перевернула ладонь и пошла вдоль книжных полок в глубину библиотеки. Гости последовали за ней.

Теперь Лось рассмотрел, что Аэлита была ему по плечо, тонкая и лёгкая, как девочка. Подол её широкого платья летел по зеркальной мозаике. Оборачиваясь, она улыбалась, — но глаза оставались взволнованными, холодноватыми.

Она указала на кожаную скамью, стоявшую в полукруглом расширении комнаты. Лось и Гусев сели. Сейчас же Аэлита присела напротив них у читального столика, положила на него локти и стала мягко и пристально глядеть на гостей.

Так они молчали небольшое время. Понемногу Лось начал чувствовать покой и сладость, — сидеть вот так и созерцать эту чудесную, странную девушку. Гусев вздохнул, сказал в полголоса:

— Хорошая барышня, очень приятная барышня.

Тогда Аэлита заговорила, точно дотронулась до музыкального инструмента, — так чудесен был её голос. Строка за строкою повторяла она какие-то слова. Вздрагивала, поднималась у неё верхняя губа, смыкались пепельные ресницы. Лицо озарялось прелестью и радостью.

Она снова протянула перед собою руку, ладонью вверх. Почти тотчас же Лось и Гусев увидели в углублении её ладони бело-зеленоватый, туманный шарик, с большое яблоко величиной. Внутри своей сферы он весь двигался и переливался.

Теперь оба гостя и Аэлита внимательно глядели на это облачное, опаловое яблоко. Вдруг, струи в нём остановились, проступили тёмные пятна. Вглядевшись, Лось вскрикнул: на ладони Аэлиты лежал земной шар.

— Талцетл, — сказала она, указывая на него пальцем.

Шар медленно начал крутиться. Проплыли очертания Америки, Тихоокеанский берег Азии. Гусев заволновался:

— Это — мы, мы — русские, это — наше, — сказал он, тыча ногтем в Сибирь. Извилистой тенью проплыла гряда Урала, ниточка нижнего течения Волги. Очертились берега Белого моря.

— Здесь, — сказал Лось и указал на Финский залив. Аэлита удивлённо подняла на него глаза. Вращение шара остановилось. Лось сосредоточился, в памяти возник кусок географической карты, — и сейчас же, словно отпечаток его воображения, появились на поверхности туманного шара — чёрная клякса, расходящиеся от неё ниточки железных дорог, надпись на зеленоватом поле — «Петербург» и с боку — большая красная буква начала слова «Россия».

Аэлита всмотрелась и заслонила шар, — он теперь просвечивал сквозь её пальцы. Взглянув на Лося, она покачала головой:

— Оцео хо суа, — сказала она, и он понял: — «Сосредоточьтесь и вспоминайте».

Тогда он стал вспоминать очертание Петербурга, — гранитную набережную, студёные, синие волны Невы, ныряющую в них лодочку с каким-то чахоточным чиновником, повиснувшие в тумане длинные арки Николаевского моста,[6] густые дымы заводов, дымы и тучи тусклого заката, мокрую улицу, вывеску мелочной лавочки — «чай, сахар, кофе», старенького извозчика на углу.

Аэлита, подперев подбородок, тихо глядела на шар. В нём проплывали воспоминания Лося, то отчётливые, то, словно, сдвинутые, стёртые. Выдвинулась колонада и тусклый купол Исаакиевского собора, и уже на месте его поступала гранитная лестница у воды, полукруг скамьи, печально сидящая какая-то барышня с зонтиком, а над нею — два сфинкса в тиарах.[7] Поплыли колонки цифр, рисунок чертежа, появился пылающий горн, угрюмый Хохлов, раздувающий угли.

Долго глядела Аэлита на странную жизнь, проходящую перед ней в туманных струях шара. Но вот, изображения начали путаться: в них настойчиво вторгались какие-то, совсем иного очертания, картины, — полосы дыма, зарево, скачущие лошади, какие-то бегущие, падающие люди. Вот, заслоняя всё, выплыло бородатое, залитое кровью, страшное лицо. Гусев шумно вздохнул. Аэлита с тревогой обернулась к нему, и сейчас же перевернула ладонь. Шар исчез.

Аэлита сидела несколько минут, облокотившись, закрыв рукою глаза. Встала, взяла с полки один из цилиндров, вынула из него костяной валик и вложила в читальный, с экраном, столик. Затем, она потянула за шнур, и верхние окна в библиотеке задёрнулись синими шторами. Она придвинула столик к скамье и повернула включатель.

Зеркало экрана осветилось, сверху вниз поплыли по нему фигурки марсиан, животных, дома, деревья, утварь. Аэлита называла каждую фигурку именем. Когда фигурки двигались и совмещались — она называла глагол. Иногда изображения перемежались цветными, как в поющей книге, знаками и раздавалась, едва уловимая, музыкальная фраза, — Аэлита называла понятие.

Она говорила тихим голосом. Не спеша плыли изображения предметов этой странной азбуки. В тишине, в голубоватом сумраке библиотеки, глядели на Лося пепельные глаза, голос Аэлиты сильными и мягкими чарами проникал в сознание. Кружилась голова.

Лось чувствовал, — мозг его яснеет, будто поднимается туманная пелена, и новые слова и понятия отпечатлеваются в памяти. Так продолжалось долго. Аэлита провела рукой по лбу, вздохнула и погасила экран. Лось и Гусев сидели, как в тумане.

— Идите и лягте спать, — сказала Аэлита гостям на том языке, звуки которого были ещё странными, но смысл уже сквозил во мгле сознания.

На лестнице

Прошло семь дней.

Когда, впоследствии, Лось вспоминал это время, — оно представлялось ему синим сумраком, удивительным покоем, где на яву проходили вереницы чудесных сновидений.

Лось и Гусев просыпались рано поутру. После ванной и лёгкой еды шли в библиотеку. Внимательные, ласковые глаза Аэлиты встречали их на пороге. Она говорила почти уже понятные слова. Было чувство невыразимого покоя в тишине и полумраке этой комнаты, в тихих словах Аэлиты, — влага её глаз переливалась, глаза раздвигались в сферу, и там шли сновидения. Бежали тени по экрану. Слова, вне воли, проникали в сознание.

Совершалось чудо: слова, сначала только только звуки, затем сквозящие, как из тумана, понятия, — понемногу наливались соком жизни. Теперь, когда Лось произносил имя — Аэлита — оно волновало его двойным чувством: печалью первого слога АЭ, что означало — «видимый в последний раз», и ощущением серебристого света — ЛИТА, что означало свет звезды. Так, язык нового мира тончайшей материей вливался в сознание, и оно тяжелело.

Семь дней продолжалось это обогащение. Уроки были — утром и после заката — до полуночи. Наконец, Аэлита, видимо, утомилась. На восьмой день гостей не пришли будить и они спали до вечера.

Когда Лось поднялся с постели, — в окно были видны длинные тени от деревьев. Хрустальным, однообразным голосом посвистывала какая-то птичка. Кружилась слегка голова. Было чувство переполненности неизлитой радостью. Лось быстро оделся и, не будя Гусева, пошёл в библиотеку, но на стук никто не ответил. Тогда Лось вышел на двор, первый раз за эти семь дней.

Поляна полого опускалась к роще, к красноватым и низким постройкам. Туда, с унылым перевыванием, шло стадо неуклюжих, длинношёрстых животных, — хаши, — полумедведей, полукоров. Косое солнце золотило кудрявую траву, — весь луг пылал влажным золотом. Пролетели на озеро изумрудные журавли. Вдали выступил, залитый закатом, снежный конус горной вершины. Здесь тоже был покой, чудесная печаль уходящего в мире и золоте дня.

Лось пошёл к озеру по знакомой дорожке. Те же стояли с обеих сторон плакучие, лазурные деревья, те же увидел он развалины за пятнистыми стволами, тот же был воздух — тонкий, холодеющий. Но Лосю казалось, что только сейчас он увидел эту чудесную природу, — раскрылись глаза и уши, он узнал имена вещей.

Пылающими пятнами сквозило озеро сквозь ветви. Но, когда Лось подошёл к воде, — солнце уже закатилось, огненные перья заката, языки лёгкого пламени побежали, охватили полнеба таким неистовым золотом, что сердце на минуту стало. Быстро, быстро огонь покрывался пеплом, небо очищалось, темнело, и вот уже зажглись звёзды. Странный рисунок созвездий отразился в воде. В излучине озера, у лестницы, возвышались чёрными очертаниями два каменные гиганта, сторожа тысячелетий, — сидели, обращённые лицами к созвездиям.

Лось подошёл к лестнице. Глаза ещё не привыкли к быстро наступившей темноте. Он облокотился о подножие статуи и вдыхал сыроватую влагу озера, — горьковатый запах болотных цветов. Отражения звёзд расплывались, — над водою закурился тончайший туман. А созвездия горели всё ярче, и теперь ясно были видны заснувшие ветви, поблёскивающие камушки и улыбающееся во сне лицо сидящего Магацитла.

Лось глядел и стоял так долго, покуда не затекла рука, лежавшая на камне. Тогда он отошёл от статуи, и сейчас же увидел внизу, на лестнице, Аэлиту. Она сидела, опустив локти на колени, подперев подбородок.

— Аиу ту ира хасхе Аэлита, — проговорил Лось, с изумлением прислушиваясь к странным звукам своих слов. Он выговорил их, как на морозе, с трудом. Его желание, — могу ли я быть с вами, Аэлита? — само претворилось в эти чужие звуки.

Аэлита медленно обернула голову, сказала: — Да, — и снова опустила подбородок в стиснутые кисти рук. Лось сел рядом на ступень. Волосы Аэлиты были покрыты чёрным колпачком, — капюшоном плаща. Лицо хорошо различимо в свете звёзд, но глаз не видно, — лишь большие тени в глазных впадинах.

Холодноватым голосом, спокойно, она спросила:

— Вы были счастливы там, на земле?

Лось ответил не сразу, — всматривался: её лицо было неподвижно, рот печально сложен.

— Да, — ответил он, и почувствовал холодок в сердце, — да, я был счастлив.

— В чём счастье у вас на земле?

Лось опять всмотрелся. Опустил голову.

— Должно быть в том счастье у нас на земле, чтобы забыть самого себя. Тот счастлив, в ком — полнота, согласие, радость и жажда жить для того, кто даёт эту полноту, согласие, радость.

Теперь Аэлита обернулась к нему. Стали видны её огромные глаза, с изумлением глядящие на этого беловолосого великана, человека.

— Такое счастье приходит в любви к женщине, — сказал Лось. Аэлита отвернулась. Задрожал острый колпачок на её голове. Не то она смеялась, — нет. Не то заплакала, — нет. Лось тревожно заворочался на мшистой ступени, потёр переносицу. Аэлита сказала чуть дрогнувшим голосом:

— Зачем вы покинули землю?

— Та, кого я любил — умерла, — сказал Лось. — Жизнь для меня стала ужасна. Я остался один, сам с собой. Не было силы побороть отчаяние, не было охоты — жить. Нужно много мужества, чтобы жить, так на земле всё отравлено ненавистью. Я — беглец и трус.

Аэлита выпростала руку из-под плаща и положила её на большую руку Лося, — коснулась и снова убрала руку под плащ:

— Я знала, что в моей жизни произойдёт это, — проговорила она, словно в раздумьи. — Ещё девочкой я видела странные сны. Снились высокие, зелёные горы. Светлые, не наши, реки. Облака, облака, огромные, белые, и — дожди, — потоки воды. И люди — великаны. Я думала, что схожу с ума. Впоследствии мой учитель говорил, что это — АШХЕ, второе зрение. В нас, потомках Магацитлов, живёт память об иной жизни, дремлет ашхе, как непроросшее зерно. Ашхе — страшная сила, великая мудрость. Но я не знаю что — счастье?

Аэлита выпростала из-под плаща обе руки, всплеснула ими, как ребёнок. Колпачок её опять задрожал:

— Уж много лет, по ночам, я прихожу на эту лестницу, гляжу на звёзды. Я много знаю. Уверяю вас — я знаю такое, что вам никогда нельзя и не нужно знать. Но счастлива я была, когда в детстве снились облака, облака, потоки дождя, зелёные горы, великаны. Учитель предостерегал меня: он сказал, что я погибну. — Она обернула к Лосю лицо, и вдруг усмехнулась. Лосю стало жутко: так чудесно красива была Аэлита, такой опасный, горьковато-сладкий запах шёл от воды, от плаща с капюшоном, от рук, от лица, от дыхания, от её платья.

— Учитель сказал: «ХАО погубит тебя». Это слово означает нисхождение.

Аэлита отвернулась и надвинула колпачок плаща ниже, на глаза. После молчания Лось сказал:

— Аэлита, расскажите мне о вашем знании.

— Это тайна, — ответила она важно, — но вы человек, я должна буду вам рассказать многое.

Она подняла лицо. Большие созвездия, по обе стороны млечного пути, сияли и мерцали так, будто ветерок вечности проходил по их огням. Аэлита вздохнула:

— Слушайте, — сказала она, — слушайте меня внимательно и покойно.

Первый рассказ Аэлиты

Тума, то есть Марс, двадцать тысячелетий тому назад был населён Аолами — оранжевой расой. Дикие племена Аолов, — охотники и пожиратели гигантских пауков, — жили в экваторьяльных лесах и болотах. Только несколько слов в нашем языке осталось от этих племён. Другая часть Аолов населяла южные заливы большого материка. Там есть вулканические пещеры с солёными и пресными озёрами. Население ловило рыбу и уносило её под землю, сваливало в солёные озёра. В глубине пещер они спасались от зимних стуж. До сих пор там ещё видны холмы из рыбьих костей.

Третья часть Аолов селилась близ экватора у подножья гор, всюду, где из-под земли били гейзеры питьевой воды. Эти племена умели строить жилища, разводили длинношёрстых хаши, воевали с пожирателями пауков и поклонялись кровавой звезде Талцетл.

Среди одного из племён, населявшего блаженную страну Азора, появился необыкновенный шохо. Он был сыном пастуха, вырос в горах Лизиазира, и, когда ему минуло тринадцать лет, спустился в селения Азоры, ходил из города в город и говорил так:

«Я видел сон, раскрылось небо и упала звезда. Я погнал моих хаши к тому месту, куда упала звезда. Там я увидел лежащего в траве сына неба. Он был велик ростом, его лицо было, как снег на вершинах. Он поднял голову, и я увидел, что из глаз его выходят свет и безумие. Я испугался и упал ниц, и лежал долго, как мёртвый. Я слышал, как сын неба взял мой посох и погнал моих хаши, и земля дрожала под его ногами. И ещё я услышал его громкий голос, он говорил: „Ты умрёшь, ибо я хочу этого“. Но я пошёл за ним, потому что мне было жалко моих хаши. Я боялся приблизиться к нему: из его глаз исходил злой огонь, и каждый раз я падал ниц, чтобы остаться живым. Так мы шли несколько дней, удаляясь от гор в пустыню.

Сын неба ударял посохом в камень и выступала вода. Хаши и я пили эту воду. И сын неба сказал мне — будь моим рабом. Тогда я стал пасти его хаши, и он кидал мне остатки пищи, и они были горькими».

Так говорил пастух жителям на рынках городов. И он говорил ещё:

«Кроткие птицы и мирные звери живут, не ведая когда придёт гибель. Но уже хищный ихи распростёр острые крылья над журавлём, и паук сплёл сеть, и глаза страшного ча горят сквозь голубую заросль. Бойтесь. У вас нет столь острых мечей, чтобы поразить зло, у вас нет столь крепких стен, чтобы от него отгородиться, у вас нет столь длинных ног, чтобы убежать от всемогущего зла. Я вижу — небо раскрывается и злой сын неба падает в наши селенья. Глаз его, как красный огонь Талцетл».

Жители мирной Азоры в ужасе поднимали руки, слушая эти слова. Пастух говорил ещё:

«Когда кровожадный ча ищет тебя глазами сквозь заросль — стань тенью, и нос ча не услышит запаха твоей крови. Когда ихи падает из розового облака — стань тенью, и глаза ихи напрасно будут искать тебя в траве. Когда при свете двух лун, — олло и литха, — ночью злой паук, цитли, оплетает паутиной твою хижину — стань тенью, и цитли не поймает тебя. Стань тенью для зла, бедный сын тумы. Только зло притягивает зло. Удали от себя всё сродное злу, закопай свою ненависть под порогом хижины. Иди к великому гейзеру Соам и омойся. И ты станешь невидимым злому сыну неба, — напрасно его кровавый глаз будет пронзать твою тень».

Жители Азоры слушали пастуха. Многие пошли за ним на круглое озеро, к великому гейзеру Соам.

Там, иные из приходивших спрашивали: «Как можно закопать зло под порогом хижины?». Иные говорили: «Мы не можем закопать зла, потому что мы обижены соседями». Иные сердились и кричали пастуху: «Ты обманываешь, — обиженные и нищие подговорили тебя усыпить нашу бдительность и завладеть нашими жилищами». Иные сговаривались: «Отведём безумного пастуха на скалу и бросим его в горячее озеро, — пусть сам станет тенью».

Слыша это, пастух брал уллу, деревянную дудку, в низу которой на треугольнике были натянуты струны, садился среди сердитых, раздражённых и недоумевающих, и начинал играть и петь. Играл он и пел так прекрасно, что замолкали птицы, затихал ветер, ложились стада, и солнце останавливалось в небе. Каждому из слушающих казалось в тот час, что он уже зарыл своё зло под порогом хижины. Многие шлик озеру и купались.

Три года учил пастух. На четвёртое лето из болот вышли пожиратели пауков и напали на жителей Азоры. Пастух ходил по селеньям и говорил: «Не касайтесь порога, бойтесь зла в себе, больше смерти бойтесь потерять чистоту». Его слушали и были такие, которые не захотели противиться пожирателям пауков, и дикари побили их на порогах хижин. Тогда старшины городов, сговорившись, взяли пастуха, повели на скалу и бросили его в озеро.

Ученье пастуха шло далеко за пределы Азоры. Даже обитатели поморских пещер высекали в скалах изображение его, играющего на улла. Но было так же, что вожди иных племён казнили смертью поклоняющихся пастуху, потому что учение его считали безумным и опасным. И вот, настал час исполнения пророчества. В летописях того времени сказано:

«Сорок дней и сорок ночей падали на туму сыны неба. Звезда Талцетл всходила после вечерней зари и горела необыкновенным светом, как злой глаз. Многие из сынов неба падали мёртвыми, многие убивались о скалы, тонули в южном океане, но многие достигли поверхности тумы и были живы».

Так рассказывает летопись о великом переселении Магацитлов, то-есть одного из племён земной расы, погибшей от потопа двадцать тысячелетий тому назад.

Магацитлы летели в бронзовых, имеющих форму яйца, аппаратах, пользуясь для движения растительной силой семян. Они владели ею так же, как вы владеете силой распадения материи. В продолжении сорока дней они покидали землю.

Множество гигантских яиц затерялось в звёздном пространстве, множество разбилось о поверхность Марса. Небольшое число без вреда опустилось на равнины экваториального материка.

Летопись говорит:

«Они вышли из яиц, велики ростом и черноволосы. У сынов неба были жёлтые и плоские лица. Туловища их и колени покрывал бронзовый панцырь. На шлеме был острый гребень, и шлем выдавался впереди лица. В левой руке сын неба держал короткий меч, в правой свиток с письменами, которые погубили бедные и невежественные народы тумы».

Таковы были Магацитлы, свирепое и могущественное племя. На земле, на материке, опустившемся на дно океана, они владели городом Ста Золотых Ворот. Они знали Высшую Мудрость, но употребляли её во зло, потому что были злы.

Они пошли в селения Аолов, и брали то, что хотели, и сопротивляющихся им убивали. Они угнали стада хаши на равнины, и стали рыть колодцы. Они вспахали поля и засеяли их ячменём. Но воды в колодцах было мало, погибли зёрна ячменя в сухой и бесплодной почве. Тогда они сказали Аолам — итти на равнину, рыть оросительные каналы и строить большие водохранилища.

Иные из племён послушались и пошли рыть. Иные сказали: «Не послушаемся и убьём пришельцев». Войска Аолов вышли на равнину и покрыли её, как туча.

Пришельцев было мало. Но они призвали на помощь стихии природы. Началась буря, задрожали горы и равнины, выступил из берегов южный океан. Молнии падали с неба. Деревья и камни носились по воздуху, и громче грома раздавались голоса Магацитлов, читавших заклинания.

Аолы гибли, как трава от снежной бури.

Пришельцы поражали их мечами и наводили помрачения: войска Аолов сражались между собой, принимая друг друга за врагов. Пылали селения. Разбегались стада. Из болот вышли свирепые ча и разрывали детей и женщин. Пауки оплетали опустевшие хижины. Пожиратели трупов — ихи — разжирели и не могли летать. Многие тогда видели призрак: на закате солнца поднималась из-за края тумы тень человека, — ноги его были расставлены, руки раскинуты, волосы на голове, как пламя. Наставал конец мира.

Тогда вспомнили пророчество: «Стань тенью для зла, бедный сын тумы, и кровавый глаз сына неба напрасно пронзит твою тень». Много Аолов пошло к великому гейзеру Соам и там они старались очиститься. Многие уходили в горы и надеялись услышать в туманных ущельях, очищающую от зла, песню уллы. Многие делились друг с другом имуществом. Прощали обиды. Искали в себе и друг в друге доброе, и с песнями и слезами радости приветствовали доброе. В горах Лизиазиры верующие в Пастуха построили Священный Порог, под которым лежало зло. Три кольца неугасимых костров охраняло Порог. Желающий очиститься проходил через огонь. Это был суровый и возвышенный век.

Войска Аолов погибли. В лесах были уничтожены пожиратели пауков. Стали рабами остатки рыбарей-поморов. Но Магацитлы не трогали верующих в Пастуха, не касались Священного Порога, не приближались к гейзеру Соам, не входили в глубину горных ущелий, где в полдневный час пролетающий ветер издавал таинственные звуки — песню уллы.

Так минуло много кровавых и печальных лет.

У пришельцев не было женщин, — завоеватели должны были умереть, не оставив потомства. И вот, в горах, где скрывались Аолы, появился вестник, — прекрасный лицом Магацитл. Он был без шлема и меча. В руке он держал трость с привязанной к ней пряжей. Он приблизился к огням Священного Порога и стал говорить Аолам, собравшимся от всех ущелий:

«Моя голова открыта, моя грудь обнажена, — поразите меня мечом, если я скажу ложь. Мы — могущественны. Мы владели звездой Талцетл. Мы перелетели звёздную дорогу, называемую млечным путём. Мы покорили туму и уничтожили враждебные нам племена. Мы начали строить водные хранилища и большие каналы, дабы собирать полые воды и орошать доныне бесплодные равнины тумы. Мы построим большой город Саоцера, что значит Солнечное Селенье, мы дадим жизнь всем, кто хочет жизни. Но у нас нет женщин, и мы должны умереть, не исполнив предначертания. Дайте нам ваших девственниц, и мы родим от них племя и оно населит материки тумы. Идите к нам и помогите нам строить».

Вестник положил трость с пряжей у огня и сел лицом к порогу. Глаза его были закрыты. И все видели на лбу его — третий глаз, прикрытый плёвой, как бы воспалённой.

Аолы совещались и говорили между собой: «В горах не хватает корма для скота и мало воды. Зимою мы замерзаем в пещерах. Сильные ветры сносят наши хижины в бездонные ущелья. Послушаемся вестника и вернёмся к старым пепелищам».

Аолы вышли из горных ущелий на равнину Азоры, гоня перед собой стада хаши и ведя женщин, детей и девственниц. У Аолов не было страха, потому что души их стали кроткими, взоры сильными и сердца мужественными. В горах они познали блаженство столь высокое, что не было теперь зла, которое могло бы помрачить его.

Магацитлы взяли девственниц Аолов и родили от них голубое племя Гор. Тогда же начаты были постройкою шестнадцать гигантских цирков Ро, куда собиралась вода во время таянья снегов на полюсах. Бесплодные равнины были прорезаны каналами и орошены. Из пепла возникли новые селения Аолов. Поля давали пышный урожай.

Были возведены стены Саоцеры. Во время постройки цирков и стен Магацитлы употребляли гигантские подъёмные машины, приводившиеся в движение растительной силой семян. Силою заклинаний Магацитлы могли передвигать большие камни и вызывали рост растений. Они записали своё знание в книги — цветными пятнами и звёздными знаками.

Когда умер последний пришелец с земли — с ним ушло и Тайное Знание. Лишь через двадцать тысячелетий мы, потомки племени Гор, снова прочли книги Атлантов.

Случайное открытие

В сумерки Гусев, от нечего делать, пошёл бродить по комнатам. Дом был велик, построен прочно — для зимнего жилья. Множество в нём было переходов, лестниц, комнат, укутанных коврами, пустынных зал, галлерей с нежилой тишиной. Гусев бродил, приглядывался, позёвывал:

«Богато живут, черти, богато, но скучно».

В дальней части дома были слышны голоса, стук кухонных ножей, звон посуды. Писклявый голос управляющего сыпал, сыпал птичьими словами, бранил кого-то. Гусев дошёл до кухни, низкой сводчатой комнаты. В глубине её, на плите, вспыхивало масляное пламя над сковородами. Гусев остановился в дверях, повёл носом. Управляющий и кухарка, бранившиеся между собою, замолчали и подались с некоторым страхом в глубину кухни:

— Чад у вас, чад, чад, — сказал им Гусев по-русски, — колпак над плитой устройте. Эх, а ещё марсияне!

Пальцами он сделал им какие-то, самому себе непонятные знаки, и вышел на чёрное крыльцо. Сел на каменные ступеньки, вынул заветный портсигар, — закурил.

Внизу поляны, на опушке, мальчик пастух, бегая и вскрикивая, загонял в кирпичный сарай глухо поревывающих хаши. Оттуда, среди высокой травы, по тропинке шла к дому женщина с двумя ведёрышками молока. Ветер отдувал её жёлтую рубашку, мотал кисточку на смешном колпачке, на ярко-рыжих волосах. Вот она остановилась, поставила ведёрышки и стала отмахиваться от какого-то насекомого, локтем прикрывая лицо. Ветер подхватил её подол. Она присела, смеясь, взяла ведёрышки и опять побежала. Завидев Гусева, оскалила белые, весёлые зубы.

Гусев звал её Ихошка, хотя имя ей было — Иха, племянница управляющего, смешливая, смугло-синеватая, полненькая девушка.

Она живо пробежала мимо Гусева, — только сморщила нос в его сторону. Гусев приноровился было дать ей сзади леща, но воздержался. Сидел, курил, поджидал.

Действительно, Ихошка скоро опять явилась с корзиночкой и ножиком. Села невдалеке от «сына неба» и принялась чистить овощи. Густые ресницы её помаргивали. По всему было видно, что — весёлая девушка.

— Почему у вас на Марсии бабы какие-то синие? — сказал ей Гусев по-русски. — Дура ты, Ихошка, жизни настоящей не понимаешь.

Иха ответила ему, и Гусев, будто сквозь сон, понял её слова:

— В школе я учила священную историю, там говорилось, что Сыны Неба — злы. В книжках одно говорится, а на деле получается другое. Совсем Сыны Неба не злые.

— Да, добрые, — сказал Гусев, прищурив один глаз.

Иха подавилась смехом, кожура шибко летела у неё из-под ножика.

— Мой дядя говорит, будто вы, Сыны Неба, можете убивать взглядом. Что-то я этого не замечаю.

— Неужели? А чего же вы замечаете?

— Слушайте, вы мне отвечайте по-нашему, — сказала Ихошка, — а по-вашему я не понимаю.

— А по-вашему у меня — говорить — не складно выходит.

— Чего вы сказали? — Иха положила ножик, до того её распирало от смеха. — По-моему — у вас на Красной Звезде — всё то же самое.

Тогда Гусев кашлянул, придвинулся ближе. Иха взяла корзинку и отодвинулась. Гусев кашлянул и ещё придвинулся. Она сказала:

— Одежду протрёте — по ступенькам елозить.

Может быть Иха сказала это, как-нибудь, по другому, но Гусев, именно, так и понял.

— Да-с, мамзель, — разговорец у нас выходит магнитный.

Гусев сидел совсем близко. Ихошка коротко вздохнула. Нагнула голову и сильнее вздохнула. Тогда Гусев быстро оглянулся по сторонам и взял Ихошку за плечи. Она сразу откинулась, вытаращилась. Но он, очень крепко, поцеловал её в рот. Иха, изо всей мочи, прижала к себе корзинку и ножик. Так-то, Ихошка. — Она вскочила, убежала.

Гусев остался сидеть, пощипывая усики. Усмехался. Солнце закатилось. Высыпали звёзды. К самым ступенькам подкрался какой-то длинный, мохнатый зверёк и глядел на Гусева фосфорическими глазами. Гусев пошевелился, — зверёк зашипел, исчез тенью.

«Да, пустяки эти надо, всё-таки, оставить», — сказал Гусев. Одёрнул пояс и пошёл в дом. В коридоре, сейчас же, мотнулась перед ним Ихошка. Он пальцем поманил её, и они пошли по коридору. Гусев, морщась от напряжения, заговорил по-марсиански:

— Ты, Ихошка, так и знай: если что — я на тебе женюсь. Ты меня слушайся. (Иха повернулась к стене лицом, — уткнулась. Он оттащил её от стены, крепко взял под руку.) Погоди носом соваться — я ещё не женился. Слушай, я, Сын Неба, приехал сюда не для пустяков. У меня предполагаются большие дела с вашей планетой. Но человек я здесь новый, порядков не знаю. Ты мне должна помогать. Только, смотри, не ври. Вот что ты мне скажи, — кто такой наш хозяин?

— Наш хозяин, — ответила Иха, с усилием вслушиваясь в странную речь Гусева, — наш хозяин — властелин надо всеми странами тумы.

— Вот тебе здравствуй. — Гусев остановился. — Врёшь? — Поскреби за ухом. — Как же он официально называется? Король, что ли, или богдыхан? Должность его какая?

— Зовут его Тускуб. Он — отец Аэлиты. Он — глава Верховного Совета.

— Так.

Гусев шёл некоторое время молча.

— Вот что, Ихошка: в той комнате, я видел, у вас стоит матовое зеркало. Интересно в него посмотреть. Покажи, как оно соединяется.

Они вошли в узкую, полутёмную комнату, установленную низкими креслами. В стене белелось туманное зеркало. Гусев повалился в кресло, поближе к экрану. Иха спросила:

— Что хотел бы видеть Сын Неба?

— Покажи мне город.

— Сейчас ночь: работа повсюду окончена, фабрики и магазины закрыты, площади пустые. Быть может — зрелища?

— Показывай зрелище.

Иха воткнула включатели в цифровую доску и, держа конец длинного шнура, отошла к креслу, где Сын Неба сидел, вытянув ноги.

— Народное гуляние, — сказала Иха и дёрнула за шнур.

Раздался сильный шум, — угрюмый, тысячеголосый говор толпы. Зеркало озарилось. Раскрылась непомерная перспектива сводчатых, стеклянных крыш. Широкие снопы света упирались в огромные плакаты, в надписи, в клубы курящегося, многоцветного дыма. Внизу кишели головы, головы, головы. Кое где, как летучие мыши, вверх — вниз, пролетали крылатые фигуры. Стеклянные своды, перекрещивающиеся лучи света, водовороты бесчисленных голов — уходили в глубину, терялись в пыльной, дымной мгле.

— Что они делают? — закричал Гусев, надрывая голос, — так велик был шум.

— Они дышат драгоценным дымом. Вы видите клубы дыма? — это курятся листья Хавры. Это драгоценный дым. Он называется дымом бессмертия. Кто вдыхает его — видит необыкновенные вещи: — кажется, будто никогда не умрёшь, — такие чудеса можно видеть и понимать. Многие слышат звук уллы. Никто не имеет права курить Хавру у себя на дому, — за это наказываются смертью. Только Верховный Совет разрешает курение, только двенадцать раз в году, в этом дому, зажигаются листья Хавры.

— А те — вон — что делают?

— Они вертят цифровые колёса: они угадывают цифры. Сегодня каждый может загадать число, — тот, кто отгадает, навсегда освобождается от работы. Верховный Совет дарит ему прекрасный дом, поле, десять хашей и крылатую лодку. Это огромное счастье угадать.

Объясняя, Иха присела на подлокотник кресла. Гусев сейчас же обхватил её поперёк спины. Она попыталась выпростаться, но затихла, — сидела смирно. Гусев много дивился на чудеса в туманном зеркале. — Ах, черти, ах, безобразники! — Затем попросил показать ещё чего-нибудь.

Иха слезла с кресла и, погасив зеркало, долго возилась у цифровой доски, — не попадала включателями в дырки. Когда же вернулась к креслу и опять села на подлокотник, — вертя в руке шарик от шнура, — личико у неё было слегка одурелое. Гусев, снизу вверх, поглядел на неё и усмехнулся. Тогда в глазах её появился ужас.

— Тебе, девка, совсем замуж пора, — сказал ей Гусев по-русски.

Ихошка отвела глаза и передохнула. Гусев стал гладить её по спине, чувствительной, как у кошки.

— Ах ты, моя славная, красивая, синяя.

— Глядите — вот ещё интересное, — проговорила она совсем слабо и дёрнула за шнур.

Половину озарившегося зеркала заслоняла чья-то спина. Был слышен ледяной голос, медленно произносивший слова. Спина качнулась, отодвинулась с поля зеркала. Гусев увидел часть большого свода, в глубине упирающегося на квадратный столб, часть стены, покрытой золотыми надписями и геометрическими фигурами. Внизу, вокруг стола, сидели, опустив головы, те самые марсиане, которые на лестнице мрачного здания встречали корабль с людьми.

Перед столом, покрытом парчей, стоял отец Аэлиты, Тускуб. Тонкие губы его двигались, шевелилась чёрная борода по золотому шитью халата. Весь он был как каменный. Тусклые, мрачные глаза глядели неподвижно перед собой, прямо в зеркало. Тускуб говорил, и колючие слова его были непонятны, но страшны. Вот, он повторил несколько раз, — Талцетл, — и опустил, как бы поражая ножом, руку со стиснутым в кулаке свитком. Сидевший напротив него марсианин, с широким бледным лицом, поднялся и бешено, белёсыми, бешеными глазами глядя на Тускуба, крикнул:

— Не они, а ты!

Ихошка вздрогнула. Она сидела лицом к зеркалу, но ничего не видела и не слышала, — большая рука Сына Неба поглаживала её спину. Когда в зеркале раздался крик, и Гусев несколько раз повторил: — О чём, о чём они говорят?

— Ихошка точно проснулась: — разинула рот, уставилась на зеркало. Вдруг, вскрикнула жалобно и дёрнула за шнур.

Зеркало погасло.

— Я ошиблась… Я нечаянно соединила… Ни один шохо не смеет слушать тайны Совета. — У Ихошки стучали зубы. Она запустила пальцы в рыжие волосы и шептала в отчаянии. — Я ошиблась. Я не виновата. Меня сошлют в пещеры, в вечные снега.

— Ничего, ничего, Ихошка, я никому не скажу. — Гусев привалил её к себе, и гладил её мягкие, как у ангорской кошки, тёплые волосы. Ихошка затихла, закрыла глаза.

— Ах дура, ах — девчонка. Не то ты зверь, не то человек. Синяя, глупая.

Он почёсывал у ней пальцами за ухом, уверенный, что это ей приятно. Ихошка подобрала ноги, свёртывалась клубочком. Глаза у неё светились, как у давешнего зверка, зубки раскрылись. Гусеву стало жутковато.

В это время послышались шаги и голоса Лося и Аэлиты. Ихошка слезла с кресла и не твёрдо пошла к двери.

Этой же ночью, зайдя к Лосю в спальню, Гусев сказал:

— Дела наши не совсем хорошо обстоят, Мстислав Сергеевич. Девчонку я тут одну приспособил — зеркало соединять, и наткнулись мы, как раз, на заседание Верховного Совета. Кое-что я понял. Надо меры принимать, — убьют они нас, Мстислав Сергеевич, поверьте мне, — этим кончится.

Лось слушал и не слышал, — мечтательным взглядом глядел на Гусева. Закинул руки за голову:

— Колдовство, Алексей Иванович, колдовство. Потушите ка свет.

Гусев постоял, проговорил мрачно: — Так. — И ушёл спать.

Утро Аэлиты

Аэлита проснулась рано, и лежала облокотившись о подушки. Её широкая, открытая со всех сторон, постель стояла, по обычаю, посреди спальни на возвышении, устланном коврами. Шатёр потолка переходил в высокий, мраморный колодезь, — оттуда падал рассеянный, утренний свет. Стены спальни, покрытые бледной мозаикой, оставались в полумраке, — столб света опускался лишь на снежные простыни, на подушечки, на склонившуюся на руку пепельную голову Аэлиты.

Ночь она провела дурно. Обрывки странных и тревожных сновидений в беспорядке проходили перед её закрытыми глазами. Сон был тонок, как водяная плёнка. Всю ночь она чувствовала себя спящей и рассматривающей утомительные картины и в полузабытьи думала: — какие напрасные видения.

Когда утренним солнцем озарился колодец, и свет лёг на постель, Аэлита вздохнула, пробудилась совсем и сейчас лежала неподвижно. Мысли её были ясны, но в крови всё ещё текла смутная тревога. Это было очень, очень не хорошо.

«Тревога крови, помрачение разума, ненужный возврат в давно, давно прожитое. Тревога крови — возврат в ущелья, к стадам, к кострам. Весенний ветер, тревога и зарождение. Рожать, растить существа для смерти, хоронить, — и снова — тревога, муки матери. Ненужное, слепое продление жизни».

Так раздумывала Аэлита, и мысли были мудрыми, но тревога не проходила. Тогда она вылезла из постели, пошарила ногами туфли, накинула на голые плечи халатик и пошла в ванную, — разделась, закрутила волосы узлом и стала спускаться по мраморной лесенке в бассейн.

На нижней ступени она остановилась, — было приятно стоять в зное солнечного света, входящего сквозь узкое окно. Зыбкие отражения играли на стене. Аэлита посмотрела в синеватую воду — и там увидела своё отражение, луч света падал ей на живот. У неё дрогнула брезгливо верхняя губа. Аэлита бросилась в прохладу бассейна.

Купанье освежило её. Мысли вернулись к заботам дня. Каждое утро она говорила с отцом, — так было заведено. Маленький экран стоял в её уборной комнате.

Аэлита присела у туалетного зеркала, привела в порядок волосы, вытерла ароматным жиром, затем — цветочной эссенцией лицо, шею и руки, исподлобья поглядела на себя, нахмурилась, придвинула столик с экраном и включила цифровую доску.

В туманном зеркале появился знакомый отцовский кабинет: книжные шкафы, картограммы и чертежи на деревянных, стоящих призмах, стол, заваленный бумагами. Вошёл Тускуб, сел к столу, отодвинул локтем рукописи, и глазами нашёл глаза Аэлиты. Улыбнулся углом длинных, тонких губ:

— Как спала, Аэлита?

— Хорошо. В доме — всё хорошо.

— Что делают Сыны Неба?

— Они покойны и довольны. Они ещё спят.

— Продолжаешь с ними уроки языка?

— Нет. Инженер говорит свободно. Его спутнику достаточно знания.

— У них ещё нет желания покинуть мой дом?

— Нет, нет, о нет.

Аэлита ответила слишком поспешно. Тусклые глаза Тускуба дрогнули изумлением. Под взглядом его Аэлита стала отодвигаться, покуда её спина не коснулась спинки кресла. Отец сказал:

— Я не понимаю тебя.

— Что ты не понимаешь? Отец, почему ты мне не говоришь всего? Что ты задумал сделать с ними? Я прошу тебя…

Аэлита не договорила, — лицо Тускуба исказилось, словно огонь бешенства прошёл по нему. Зеркало погасло. Но Аэлита всё ещё всматривалась в туманную его поверхность, всё ещё видела страшное ей, страшное всем живущим лицо отца.

— Это ужасно, — проговорила она, — это будет ужасно. — Она поднялась стремительно, но уронила руки и села. Смутная тревога сильнее овладела ею. Аэлита облокотилась о предзеркалье, положила щёку на ладонь. Тревога шумела в крови, бежала ознобом. Как это было плохо, напрасно.

Помимо воли, встало перед ней, как сон этой ночи, лицо Сына Неба, — крупное, со снежными волосами, — взволнованное, с рядом непостижимых изменений, с глазами то печальными, то нежными, насыщенными солнцем земли, влагой земли, — жуткие, как туманные пропасти, грозовые, сокрушающие дух глаза.

Аэлита подняла голову, встряхнула кудрями. Сердце страшно, глухо билось. Медленно нагнувшись над цифровой дощечкой, она воткнула стерженьки.

В туманном зеркале появилась, дремлющая в кресле, среди множества подушек, сморщенная фигурка старичка. Свет из окошечка падал на его руки, лежавшие поверх мохнатого одеяла.

Старичок вздрогнул, поправил сползшие очки, взглянул поверх стёкол на экран, и улыбнулся беззубо.

— Что скажешь, дитя моё?

— Учитель, у меня тревога, — сказала Аэлита, — ясность покидает меня. Я не хочу этого, я боюсь, но я не могу.

— Тебя смущает Сын Неба?

— Да. Меня смущает в нём то, чего я не могу понять. Учитель, я только что говорила с отцом. Он был в ярости. Я чувствую — у них там борьба. Я боюсь, как бы Совет не принял ужасного решения. Помоги.

— Ты только что сказала, что Сын Неба смущает тебя. Будет лучше его убрать совсем?

— Нет. — Аэлита поднялась, краска крови залила ей лицо. Старичок под её взглядом насупился.

— Я плохо понимаю ход твоих мыслей, Аэлита, — проговорил он суховато, — в твоих мыслях двойственность и противоречие.

— Да, я чувствую это. — Аэлита села.

— Вот, лучшее доказательство неправоты. Высшая мысль — ясна, бесстрастна и не противоречива. Я сделаю так, как ты хочешь, и поговорю с твоим отцом. Он тоже — страстный человек, и это может привести его к поступкам, не соответствующим мудрости и справедливости.

— Я буду надеяться.

— Успокойся, Аэлита, и будь внимательна. Взгляни в глубину себя. В чём твоя тревога? Со дна твоей крови поднимается древний осадок, — красная тьма, — это — жажда продления жизни. Твоя кровь в смятении…

— Учитель, он смущает меня иным.

— Каким бы возвышенным чувством он ни смутил, — в тебе пробудится женщина, и ты погибнешь. Только холод мудрости, Аэлита, только спокойное созерцание неизбежной гибели всего живущего, — этого пропитанного салом и похотью тела, только ожидание, когда твой дух, уже совершенный, не нуждающийся более в жалком опыте жизни, уйдёт за пределы сознания, перестанет быть, — вот счастье. Холодная печаль. А ты хочешь возврата. Бойся этого искушения, дитя моё. Легко упасть, быстро — катиться с горы, но подъём медленен и труден. Будь мудра.

Аэлита слушала, голова её наклонилась.

— Учитель, — вдруг сказала она, губы её задрожали, глаза налились тоской, — Сын Неба говорил, что на земле они знают что-то, что выше разума, выше знания, выше мудрости. Но что это — я не поняла. Но оттого у меня и тревога. Вчера мы были на озере, взошла красная звезда, он указал на неё рукой и сказал: «На ней была принесена великая жертва. Она окружена туманом любви. Люди, познающие Любовь, не умирают». Тоска разорвала мою грудь, учитель.

Старичок хмурился, жевал ртом.

— Хорошо, — сказал он, и пальцы его затрепетали по одеялу, — пусть Сын Неба даст тебе это знание. Покуда ты не узнаешь всего — не тревожь меня. Будь осторожна.

Зеркало погасло. Стало тихо в туалетной комнате. Аэлита взяла с колен платочек и отёрла им лицо. Потом взглянула на себя — внимательно, строго. Брови её поднялись. Она раскрыла небольшой ларчик и низко нагнулась к нему, перебирая вещицы. Нашла и надела на шею крошечную, оправленную в драгоценный металл, сухую лапку чудесного зверка Индри, весьма помогающую, по древним поверьям, женщинам в трудные минуты.

Аэлита вздохнула, и пошла в библиотеку. Лось поднялся ей навстречу от окна, где сидел с книгой. Аэлита взглянула на него: большой, добрый, дорогой. Ей стало мягко сердцу. Она положила руку на грудь, на лапку чудесного зверка и сказала:

— Вчера я обещала вам рассказать о гибели Атлантиды. Садитесь и слушайте.

Второй рассказ Аэлиты

— Вот, что мы прочли в цветных книгах, — сказала Аэлита.

На семь народов делилась раса Атлантов. Народы, различные по цвету кожи, населяли разные части земли. Цивилизация, развиваясь, переходила от племени к племени. Переходы эти сопровождались потрясениями расы, потому что властвующие не могли без борьбы уступить власти над миром, но старость и вырождение принуждали их к этому.

Центром мира, в те времена, был город Ста Золотых Ворот, ныне лежащий на дне океана. Из города шло знание и соблазны роскоши. Он привлекал к себе молодые племена и разжигал в них первобытную жадность. Наступал срок и молодой народ обрушивался на властителей и овладевал городом. Свет цивилизации на время замирал. Но отрава её была жива, и он вспыхивал с новой яркостью, обогащённый свежей кровью победителей. Проходили столетия и снова орды кочевников нависали тучей над вечным городом.

Первыми основателями города Ста Золотых Ворот были африканские негры племени Земзе. Они считали себя младшей ветвью чёрной расы, которая в величайшей древности населяла южное полушарие. Центр её цивилизации погиб во время столкновения земли с осколками кометы Пто. Уцелевшие части чёрной расы раздробились на множество племён. Многие из них одичали и выродились. Но, всё же, в крови негров текло воспоминание великого прошлого.

Люди Земзе были огромной силы и большого роста. Они отличались одним необыкновенным свойством: на расстоянии они могли чувствовать присутствие, форму и сущность вещей, подобно тому, как магнит ощущает присутствие другого магнита, — хотя их глаза были почти слепыми. Это свойство они развили во время жизни в тёмных пещерах тропических лесов.

Спасаясь от ядовитой мухи гох, племя Земзе вышло из тропических лесов и двигалось на запад, покуда не встретило местность, удобную для жизни. Это было холмистое плоскогорье, омываемое двумя огромными реками. Здесь было много плодов и дичи, в горах — золото, олово и медь. Леса, холмы и тихие реки — красивы и лишены губительных лихорадок.

Люди Земзе построили стену в защиту от диких зверей, и навалили из камней высокую пирамиду, в знак того, что это место — прочно. На верху пирамиды они поставили столб с пучком перьев птицы клитли, покровительницы племени, спасавшей их во время пути от мухи гох. Вожди Земзе украшали головы перьями и давали себе имена птиц.

На запад от плоскогорья бродили дикие, краснокожие племена. Люди Земзе нападали на них, брали пленных и заставляли пахать землю, строить жилища, добывать руду и золото. Слава о городе шла далеко на запад, и он внушал страх краснокожим, потому что люди Земзе были сильны, умели угадывать мысли врагов и убивали на далёком расстоянии, бросая согнутый кусок дерева. В лодках из древесной коры они плавали по тихим рекам и собирали с краснокожих дань.

Потомки Земзе украсили город круглыми, каменными зданиями, крытыми тростником. Они ткали превосходные одежды из шерсти, и умели записывать мысли посредством изображения предметов, — это знание они вынесли в крови, как древнее воспоминание исчезнувшей цивилизации. Они были богаты, предавались праздности и созерцанию предметов и мыслей.

Прошли столетия. И вот, на западе появился великий вождь красных. Его звали Уру. Он родился в городе, но в юности ушёл в прерии, влекомый инстинктом. Он собрал бесчисленные толпы воинов и пошёл воевать город.

Потомки Земзе употребили для защиты всё знание: поражали врагов безумием, насылали на них стада взбесившихся буйволов, рассекали их летящими, как молния, бумерангами.[8] Но краснокожие были сильны жадностью и численностью. Они овладели городом и разграбили его. Уру объявил себя вождём мира. Он велел красным воинам взять себе девушек Земзе. Скрывавшиеся в лесах остатки побеждённых вернулись в город и стали служить победителям.

Красные быстро усвоили знания, обычаи и искусства Земзе. Смешанная кровь дала длинный ряд администраторов и завоевателей. Таинственная способность чувствовать природу вещей — передалась поколениям.

Военачальники династии Уру расширили владения: на западе они истребили кочевников и на рубежах Тихого океана навалили пирамиды из земли и камней. На востоке они теснили негров. По берегам Нигера и Конго, по скалистому побережью средиземного океана, плескавшего там, где ныне — пустыня Сахары, они заложили сильные крепости. Это было время войн и строительства. Атлантида называлась тогда — Хамаган.

Город был обнесён новой стеной, и в ней сделаны сто ворот, обложенных золотыми листами. Народы всего мира стекались туда, привлекаемые жадностью и любопытством. Среди множества племён, бродивших по его базарам, разбивавших палатки под его стенами, появились ещё невиданные люди. Они были оливково-смуглые, с длинными, горящими глазами и носами, как клюв. Они были умны и хитры. Никто не помнил, когда они вошли в город. Но вот, прошло не более поколения, и наука и торговля города Ста Золотых Ворот оказались в руках этого немногочисленного племени. Они называли себя «сыны Аама».

Мудрейшие из сынов Аама прочли древние надписи Земзе и стали развивать в себе способность видеть сущность вещей. Они построили подземный храм Спящей Головы Негра и стали привлекать к себе людей, — исцеляли больных, гадали о судьбе и верующим показывали тени умерших. Так началась династия Иерофантов.

Богатством и силою знания сыны Аама проникли к управлению страной. Они привлекли на свою сторону многие племена, и подняли, одновременно — на окраинах земли и в самом городе, восстание за новую веру. В кровавой борьбе погибла династия Уру. Иерофанты овладели властью.

С этим временем совпал первый толчек земли. Во многих местах, среди гор, вырвалось пламя и пеплом заволокло небо. Большие пространства на юге атлантического материка опустились в океан. На севере поднялись с морского дна скалистые острова и соединились с сушей: так образовались очертания европейской равнины.

Всю силу власти Иерофанты направили на создание культа среди множества племён, когда-то покорённых династией Уру и отпавших. Но сыны Аама не любили войны. Они снаряжали корабли, украшенные головой спящего негра, нагружали их пряностями, тканями, золотом и слоновой костью. Посвящённые в культ, под видом купцов и знахарей, проникали на кораблях в дальние страны. Они торговали и лечили заговорами и заклинаниями больных и увечных. Для охраны товаров они строили в каждой стране большой, в форме пирамиды, дом, куда переносили голову спящего. Так утверждался культ. Если народ возмущался против пришельцев, с корабля сходил отряд краснокожих, закованных в бронзу, со щитами, украшенными перьями, в высоких шлемах, наводящих ужас.

Так снова расширялись и укреплялись владения Атлантиды. На крайнем западе, в стране красных, был заложен второй, великий город — Птитлигуа. Торговые корабли Атлантов плавали на восток, до Индии, где ещё властвовала чёрная раса. На восточном побережьи Азии они впервые увидели гигантов с жёлтыми и плоскими лицами. Эти люди бросали большие камни в их корабли.

Культ спящей головы был открытым для всех, — это было главным орудием силы и власти, но смысл, внутреннее содержание культа, Иерофанты хранили в величайшей тайне. Они выращивали зерно мудрости Земзе, и были ещё в самом начале того пути, который привёл к гибели всю расу.

Они говорили так:

«Истинный мир — невидим, неосязуем, неслышим, не имеет вкуса и запаха. Истинный мир есть движение разума. Начальная и конечная цель этого движения не постигаема. Разум есть материя, более твёрдая, чем камень, и более быстрая, чем свет. Ища покоя, как всякая материя, разум впадает в некоторый сон, то-есть становится более замедленным, что называется — воплощением разума в вещество. По степени глубины сна разум воплощается в огонь, в воздух, в воду, в землю. Из этих четырёх стихий образуется видимый мир. Вещь есть временное сгущение разума. Вещь есть ядро сферы сгущающегося разума, подобно круглой молнии, в которую уплотняется грозовой воздух».

«В кристалле разум находится в совершенном покое. В звёздном пространстве разум — в совершенном движении. Человек есть мост между этими двумя состояниями разума. Через человека течёт поток разума в видимый мир. Ноги человека вырастают из кристалла, живот его — солнце, его глаза — звёзды, его голова — чаша с краями, простирающимися во вселенную».

«Человек есть владыка мира. Ему подчинены стихии и движение. Он управляет ими силой, исходящей из его тела, подобно тому, как луч света исходит из отверстия глиняного сосуда».

Так говорили Иерофанты, сыны Аама. Простой народ не понимал их учения. Иные поклонялись животным, иные — теням умерших, иные — идолам, иные — ночным шорохам, грому и молнии, или — яме в земле. Было невозможно и опасно бороться со множеством этих суеверий.

Тогда Иерофанты поняли, что нужно ввести ясный и понятный, единый для всех культ. Они стали строить огромные, украшенные золотом, храмы и посвящать их солнцу, — отцу и владыке жизни, гневному и животворному, умирающему и вновь рождающемуся.

Культ солнца скоро охватил всю землю. Верующими было пролито много человеческой крови. На крайнем западе, среди красных, солнце приняло образ змея, покрытого перьями. На крайнем востоке, где была примесь негритянской крови, солнце — владыка теней умерших — приняло образ человека с птичьей головой.

В центре мира, в городе Ста Золотых Ворот, была построена уступчатая пирамида, столь высокая, что облака дымились на вершине её, — туда перенесли Голову Спящего. У подножия пирамиды, на площади был поставлен золотой, крылатый бык, с человеческим лицом, со львиными лапами. Под ним, неугасаемо, горел огонь. В дни равноденствий, в присутствии народа, под удары в яйцеобразные барабаны, под пляски обнажённых женщин, — верховный жрец, Сын Солнца, великий правитель, умерщвлял красивейшего из юношей города и сжигал его в чреве быка. Так Иерофанты утоляли первобытную потребность народа к кровавым, религиозным зрелищам.

Сын Солнца был неограниченный владыка города и стран. Он строил плотины и проводил орошения, раздавал из магазинов одежду и питание, назначал кому сколько нужно земли и скота. Многочисленные чиновники были исполнителями его повелений. Никто не мог говорить: — «это моё», потому что всё принадлежало Солнцу. Труд был священен. Леность наказывалась смертью. Весною сын Солнца первый выходил в поле и на четырёх быках пропахивал борозду, сеял зёрна маиса.

Храмы были полны зерна, тканей, пряностей. Корабли Атлантов с пурпуровыми парусами, украшенными изображением змеи, держащей во рту солнце, бороздили все моря и реки. Наступал долгий мир. Люди забывали, как в руке держится меч.

И вот, над Атлантидой нависла туча с востока.

На восточных плоскогорьях Азии жило желтолицое, с раскосыми глазами, сильное племя Учкуров. Они принадлежали к народу Шумиры, — к четвёртому из семи великих народов. Учкуры были угрюмы, свирепы и безумны. Они подчинялись женщине, которая обладала способностью бесноваться. Она называлась — Су Хутам Лу, что значило — «говорящая с луной».

Она сказала Учкурам:

«Я поведу вас в страну, где в ущелье между гор опускается солнце. Там пасётся столько баранов, сколько звёзд на небе, там текут реки из кумыса, там есть такие высокие юрты, что в каждую можно загнать стадо верблюдов. В этой стране небо золотое и земля голубая. Там ещё не ступали ваши кони и вы ещё не зачерпывали шлемом воды из рек».

Учкуры спустились с плоскогорья и напали на многочисленные, кочевые племена желтолицых Шумиров, — покорили их, и стали среди них военачальниками. Они говорили побеждённым: «Идите за нами в страну солнца, которую указала Су Хутам Лу».

Поклонявшиеся звёздам желтолицые Шумиры были мечтательны. Они сняли юрты и погнали стада на запад. Шли медленно, год за годом. Впереди двигалась конница Учкуров, нападая, сражаясь, и разрушая города. За конницей брели стада и повозки с женщинами и детьми. Кочевники прошли мимо Индии и разлились по восточной, европейской равнине.

Там многие остались на берегах озёр. Сильнейшие продолжали двигаться на запад. На побережьи Средиземного моря они разрушили первую колонию Атлантов и от побеждённых узнали — где лежит страна солнца. Здесь Су Хутам Лу умерла. С головы её сняли волосы вместе с кожей и прибили их к высокому шесту. С этим знаменем двинулись далее, вдоль моря. Так они дошли до края Европы и вот, с высоты гор, увидели очертания обетованной земли. Со дня, когда безумные Учкуры впервые спустились с плоскогорья — прошло сто лет.

Кочевники стали рубить леса и вязали плоты. На плотах они переправились через солёную, тёплую реку, омывающую с далёкого севера берега Европы. Ступив за заповедную землю Атлантиды, кочевники напали на священный город Туле. Когда они полезли на высокие стены, в городе начали звонить в колокола; — звон был так приятен, что желтолицые не стали разрушать города, не истребили жителей, не разграбили храмов. Они взяли запасы пищи и одежды и пошли далее на юго-запад. Пыль от повозок и стад застилала солнце.

Наконец, кочевникам преградило путь войско краснокожих. Атланты были все в золоте, в разноцветных перьях, изнеженные и прекрасные видом. Конница Учкуров истребила их. С этого дня желтолицые услышали запах крови Атлантов и не были более милостивыми.

Из города Ста Золотых Ворот послали гонцов на запад к красным, на юг, к неграм, на восток к племенам Аама, на север, к циклопам. Приносились человеческие жертвоприношения. Неугасимо пылали костры на вершинах храмов. Жители города стекались на кровавые жертвы, предавались исступлённым пляскам, чувственным забавам, опьянялись вином, раскидывали сокровища.

Иерофанты, мудрецы и посвящённые готовились к великому испытанию, уносили в глубину гор, в пещеры, зарывали в землю книги Великого Знания.

Началась война. Участь её была предрешена: Атланты могли только защищать пресытившее их богатство, у кочевников была священная жадность и вера в обетование. Всё же борьба была длительной и кровопролитной. Страна опустошалась. Наступил голод и мор. Войска разбегались и грабили всё, что могли. Город Ста Золотых Ворот был взят приступом и стены его разрушены. Сын Солнца бросился с вершины уступчатой пирамиды. Погасли огни на вершинах храмов. Немногие из мудрых и посвящённых бежали в горы, в пещеры. Тысячелетняя цивилизация погибла.

Среди разрушенных дворцов великого города, на площадях, поросших травой, бродили овцы, и желтолицый пастух пел печальную песню о блаженной, как степной мираж, заповедной стране, где земля — голубая и небо — золотое.

Кочевники спрашивали своих вождей: «Куда нам ещё итти?». Вожди говорили им: «Мы привели вас в обетованную страну, селитесь и живите мирно». Но многие из кочевых племён не послушались и пошли дальше на запад, в страну Перистого Змея, но там их истребил повелитель Птитлигуа. Иные из кочевников проникли к экватору, и там уничтожили их негры, стада слонов и болотные лихорадки.

Учкуры, вожди желтолицых, избрали мудрейшего из военачальников и поставили его правителем покорённой страны. Имя его было Тубал. Он велел чинить стены, очищать сады, вспахивать поля и отстраивать разрушенные жилища. Он издал много мудрых и простых законов. Он призвал к себе бежавших в пещеры, мудрецов и посвящённых и сказал им: «Мои глаза и уши открыты для мудрости». Он сделал их советниками, разрешил открыть храмы, и повсюду послал гонцов с вестью, что хочет мира.

Таково было начало третьей, самой высокой, волны цивилизации Атлантов. В кровь многочисленных племён, — чёрных, красных, оливковых и белых, — влилась мечтательная, бродящая, как хмель, кровь азиатских номадов, звездопоклонников, потомков бесноватой Су Хутам Лу.

Кочевники быстро растворялись среди иных племён. От юрт, стад, дикой воли остались лишь песни и предания. Появлялось новое племя сильных сложением, черноволосых, жёлто смуглых людей. Учкуры, потомки всадников и военачальников, были аристократией города. Они называли себя Атланда, что значило — «выходцы из степей». От этого имени, впоследствии, появилось общее название для всей страны — Атлантида, тогда как до этого времени она называлась различными именами воплощений солнца.

Атланды любили науки, искусства и роскошь. Они украсили город новыми стенами и семиугольными башнями, выложили золотом двадцать один уступ гигантской пирамиды, провели акведуки, впервые в архитектуре стали употреблять колонну. В Атландах был дух строительства и дух великой тревоги.

Они искали утоления тревоги в завоеваниях. Снова были покорены отпавшие страны и города. На севере они воевали с циклопами, — уцелевшими от смешения, одичавшими потомками племени Земзе. Великий завоеватель, Рама, дошёл до Индии и в долгих войнах уничтожил владычество чёрных. Он соединил младенческие племена Арийцев, принадлежавших к седьмому из семи народов расы, в царство Ра. Так, ещё раз, раздвинулись до небывалых размеров и окрепли пределы Атлантиды, — от страны Перистого Змея до азиатских берегов Тихого океана, откуда, некогда, желтолицые великаны бросали камни в корабли.

Тревожная душа Атландовискала исхода в Знании. Снова были прочитаны древние книги Земзе и мудрые книги сынов Аама. Замкнулся круг и начался новый. В пещерах были найдены полуистлевшие «семь папирусов Спящего». С этого открытия начинает быстро развиваться Знание. То, чего не было у сынов Аама, — бессознательной, творческой силы, то, чего не было у сынов племени Земзе, — ясного и острого разума, — в изобилии текло в тревожной и страстной крови племени Атланда.

Основа нового знания была такова:

«В человеке дремлет самая могучая из мировых сил, — материя чистого разума. Подобно тому, как стрела, натянутая тетивой, направленная верной рукой, поражает цель, — так и материя дремлющего разума может быть напряжена тетивой воли, направлена рукой знания. Сила устремлённого знания безгранична».

Наука знания разделялась на две части: — подготовительную, — развитие тела, воли и ума, и основную, — познавание природы, мира и формул, через которые материя устремлённого знания овладевает природой.

Полное овладение Знанием, расцвет небывалой ещё на земле и до сих пор не повторённой культуры продолжался столетие, между 450 и 350 годами до Потопа, то есть до гибели Атлантиды.

На земле был всеобщий мир. Силы земли, вызванные к жизни Знанием, обильно и роскошно служили людям. Сады и поля давали огромные урожаи, плодились стада, труд был лёгок. Народ вспоминал старые обычаи и праздники, и никто не мешал ему жить, любить, рожать, веселиться. В преданиях этот век назван золотым.

В то время на восточном рубеже земли был поставлен сфинкс, изображавший в одном теле четыре стихии, — символ тайны спящего разума. Были построены семь чудес света: лабиринт, колосс в Средиземном море, столбы на запад от Гибралтара, башня звездочётов на Посейдонесе, сидящая статуя Тубала и город Лемуров на острове Тихого океана.

В чёрные племена, до этого времени теснимые в тропические болота, проник свет Знания. Негры быстро усваивали цивилизацию и начали постройкою гигантские города в центральной Африке.

Зерно мудрости Земзе дало полное и пышное цветение. Но вот, мудрейшие из посвящённых в Знание стали понимать, что во всём росте цивилизации лежит первородный грех. Дальнейшее развитие Знания должно привести к гибели: человечество поразит само себя, как змея, жалящая себя в хвост.

Первородное зло было в том, что бытие, — жизнь земли и существ, — постигалось, как нечто, выходящее из разума человека. Познавая мир, человек познавал только самого себя. Человек был сущностью, мир — плодом его разума, его воли, его сновидения, или бреда. Бытие лишь — сознание человека, Сущего, Я.

Такое понимание бытия должно было привести к тому, что каждый человек стал бы утверждать, что он один есть единственное, сущее, истинное Я, всё остальное — мир, люди, — лишь его представление. Дальнейшее было неизбежно: борьба за истинное Я, за единственную личность, истребление человечества, как восставшего на человека его же сна, — презрение и отвращение к бытию, как к злому призраку.

Таково было начальное зло мудрости Земзе.

Знание раскололось. Одни не видели возможности вынуть семя зла и говорили, что зло есть единственная сила, создающая бытие. Они назвали себя Чёрными, так как Знание шло от чёрных.

Другие, признавшие, что зло лежит не в самой природе, но в отклонении Разума от природности, — стали искать противодействия злу. Они говорили: «Солнечный луч падает на землю, погибает и воскресает в плод земли: — вот основной закон жизни. Таково же движение мирового Разума: — нисхождение, жертвенная гибель и воскресение в плоть. Первоосновной грех, — одиночество Разума, — может быть уничтожен грехопадением. Разум должен пасть в плоть и пройти через живые врата смерти. Эти врата — пол. Падение Разума совершается силою Эроса».

Так утверждавшие называли себя Белыми, потому что носили полотняную тиару, — знак Эроса. Они создали весенний праздник — мистерию грехопадения, которая разыгрывалась в роскошных садах древнего храма солнца. Девственный юноша представлял Разум, женщина — врата смертной плоти, змей — Эроса. Из отдалённых стран приходили смотреть на эти зрелища.

Раскол между двумя путями Знания был велик. Началась борьба. В то время было сделано изумительное открытие, — найдена возможность мгновенно освобождать жизненную силу, дремлющую в семенах растений. Эта сила, — гремучая, огненно-холодная материя, — освобождаясь, устремлялась в пространство. Чёрные воспользовались ею для борьбы, для орудий войны. Они построили огромные летающие корабли, наводившие ужас. Дикие племена стали поклоняться этим крылатым драконам.

Белые поняли, что гибель мира близка, и стали готовиться к ней. Они отбирали среди простых людей наиболее чистых, сильных и кротких сердцем и стали выводить их на север и на восток. Они отводили им высокие, горные пастбища, где переселенцы могли жить первобытно и созерцательно.

Опасения белых подтверждались. Золотой век вырождался, в городах Атлантиды наступало пресыщение. Ничто не сдерживало более пресыщенную фантазию, жажду извращений, безумие опустошённого разума. Сила, которою овладел человек, обратилась против него. Неизбежность смерти делала людей мрачными, свирепыми, беспощадными.

И вот, настали последние дни. Начались они с большого бедствия: центральная область города Ста Золотых Ворот была потрясена подземным толчком, много земли опустилось на дно океана, морские волны отделили навсегда страну Перистого Змея.

Чёрные обвинили Белых в том, что силою заклинаний они расковали духов земли и огня. Народ возмутился. Чёрные устроили ночное избиение в городе, — более половины жителей, носивших полотняную тиару, погибло смертью, остальные бежали за пределы Атлантиды, многие ушли в Индию.

Властью в городе Ста Золотых Ворот овладели богатейшие из граждан чёрного ордена, называвшиеся Магацитлами, что значит «беспощадные». Они говорили: «Уничтожим человечество, потому что оно есть дурной сон разума». Чтобы во всей полноте насладиться зрелищем смерти, они объявили по всей земле праздники и игрища, раскрыли государственные сокровищницы и магазины, привезли с севера белых девушек и отдали их народу, распахнули двери храмов для всех, жаждущих противоестественных наслаждений, наполнили фонтаны вином и на площадях жарили мясо. Безумие овладело народом. Это было в осенние дни сбора винограда.

Ночью, на озарённых кострами площадях, среди народа, исступлённого вином, плясками, едой, женщинами — появились Магацитлы. Они были в высоких шлемах, в панцырных поясах, без щитов. Правою рукою они бросали бронзовые шары, разрывавшиеся холодным, разрушающим пламенем, левою рукою погружали меч в пьяных и безумных.

Оргия была прервана страшным подземным толчком. Рухнула статуя Тубала, треснули стены, повалились колонны акведука, из глубоких трещин вырвалось пламя, пеплом заволокло небо.

На утро кровавый, тусклый диск солнца осветил развалины, горящие сады, толпы измученных излишествами, сумасшедших людей, кучи трупов. Магацитлы бросились к летательным аппаратам, имеющим форму яиц, и стали покидать землю. Они улетали в звёздное пространство, в родину абстрактного разума. Несколько сотен аппаратов улетело. Раздался четвёртый, ещё более сильный, толчок земли. С севера поднялась из пепельной мглы океанская волна, и пошла по земле, уничтожая всё живое.

Началась буря, молнии падали в землю, в жилища. Хлынул ливень, летели осколки вулканических камней.

За оплотом стен великого города, с вершины уступчатой, обложенной золотом, пирамиды Магацитлы продолжали улетать сквозь океан падающей воды, из дыма и пепла в звёздное пространство. Три под-ряд толчка раскололи землю Атлантиды. Город Золотых Ворот погрузился в кипящие волны.

Гусев наблюдает город

Иха совсем одурела. Чего бы ни просил её Гусев, — тотчас исполняла, глядела на него матоватыми глазами. И смешно, и жалко. Гусев обращался с ней строго, но справедливо. Когда Ихошка совсем изнемогала от переполнения чувствами, — он сажал её на колени, гладил по голове, почёсывал за ухом, рассказывал сказку про попа, — как попа обманула попадья с Педрилой, работником.

Ихошка сказки не понимала, глядела в лицо потемневшими глазами.

Гвоздём засел у Гусева план — удрать в город. Здесь было, как в мышеловке: ни оборониться, в случае чего, ни убежать. Опасность же грозила им серьёзная, — в этом Гусев не сомневался. Разговоры с Лосем ни к чему не вели. Лось только морщился, — весь свет ему закрыло подолом тускубовой дочки.

«Суетливый вы человек, Алексей Иванович. Ну, нас убьют, — не нам с вами бояться смерти, а то, — сидели бы в Петербурге — чего безопаснее?»

Гусев велел Ихошке унести ключи от ангара, где стояли крылатые лодки. Он забрался туда с фонарём и всю ночь провозился над небольшой, двукрылой, видимо, быстролётной лодочкой. Механизм её был прост. Крошечный моторчик, — уместить его можно было в кармане, — питался крупинками белого металла, распадающегося с чудовищной силой в присутствии электрической искры. Электрическую энергию аппарат получил во время полёта из воздуха, — так как марс был окутан магнитным полем, его посылали станции на полюсах. Об этом рассказывала ещё Аэлита.

Гусев подтащил лодку к самым воротам ангара. Ключ вернул Ихе. В случае надобности замок нетрудно было сорвать рукой.

Затем, он решил взять под контроль город Соацеру. Иха научила его соединять туманное зеркало. Этот говорящий экран, в доме Тускуба, можно было соединять односторонне, то есть самому оставаться невидимым и неслышимым.

Гусев обследовал весь город: площади, торговые улицы, фабрики, рабочие посёлки. Странная жизнь раскрывалась и проходила перед ним в туманной стене:

Кирпичные, низкие залы фабрик, неживой свет сквозь пыльные окна. Унылые, с пустыми, запавшими глазами, морщинистые лица рабочих. Вечно, вечно крутящиеся шкивы, станки, сутулые фигуры, точные движения работы: — всё это старое, вековое, муравьиное.

Появлялись прямые и чистые улицы рабочих кварталов; те же унылые фигуры брели по ним, опустив головы. Тысячелетней скукой веяло от этих кирпичных, подметённых, один как один, коридоров. Здесь уже ни на что не надеялись.

Появлялись центральные площади: — уступчатые дома, ползучая, пёстрая зелень, отсвечивающие солнцем стёкла, нарядные женщины, посреди улицы — столики, узкие вазы, полные цветов. Двигающаяся водоворотами нарядная толпа, столики, хрусталь, пёстрые халаты мужчин, треплющиеся от ветра скатерти, женские платья, — отражались в паркетной, зеленоватой мостовой. Низко проносились золотые лодки, скользили тени от их крыльев, смеялись запрокинутые лица, сверкали капли воды на зелени, на цветах.

В городе шла двойная жизнь. Гусев всё это принял во внимание. Как человек с большим опытом — почувствовал носом, что, кроме этих двух сторон, здесь есть ещё и третья, — подпольная, подполье. Действительно, по богатым улицам города, в парках, — повсюду, — шаталось большое количество неряшливо одетых, испитых, молодых марсиан. Шатались без дела, заложив руки в карманы, — поглядывали. Гусев думал: — «Эге, эти штуки мы тоже видали».

Ихошка всё ему подробно объясняла. На одно только не соглашалась, — соединить экран с Домом Совета. В ужасе трясла рыжими волосами, складывала руки:

— Не просите меня, сын неба, лучше убейте меня, дорогой сын неба.

Однажды, день на четырнадцатый, утром, Гусев, как обычно, сел в кресло, положил на колени цифровую доску, дёрнул за шнур.

В зеркальной стене появилась странная картина: на центральной площади — озабоченные, шепчущиеся кучки марсиан. Исчезли столики с мостовой, цветы, пёстрые зонтики. Появился отряд солдат, — шёл треугольником, как страшные куклы, с каменными лицами. Далее — на торговой улице, — бегущая толпа, свалка, и какой-то марсианин, вылетевший из драки винтом на мышиных крыльях. В парке те же встревоженные кучки шептунов. На одной из крупнейших фабрик гудящие толпы рабочих, возбуждённые, мрачные, свирепые лица.

В городе, видимо, произошло какое-то событие чрезвычайной важности. Гусев тряс Ихошку за плечи: — «В чём дело?». Она молчала, глядела матовыми, влюблёнными глазами.

Тускуб

Неуловимая тревога облаком лихорадки легла на город. Бормотали, мигали зеркальные телефоны. На улицах, на площадях, в парках шептались кучки марсиан. Ждали событий, поглядывали на небо. Говорили, что где-то горят склады сушёного кактуса. В полдень в городе открыли водопроводные краны и вода иссякла в них, но не надолго… Многие слышали на юго-западе отдалённый взрыв. В домах заклеивали стёкла бумажками — крест на крест.

Тревога шла из центра по городу, из дома Совета Инженеров. Говорили о пошатнувшейся власти Тускуба, предстоящих переменах. Тревожное возбуждение прорезывалось, как искрой, слухами:

«Ночью погаснет свет».

«Остановят полярные станции».

«Исчезнет магнитное поле».

«В подвалах Дома Советов арестованы какие-то личности».

На окраинах города, на фабриках, в рабочих посёлках, в общественных магазинах — слухи эти воспринимались по иному. О причине их возникновения здесь, видимо, знали больше. С тревожным злорадством говорили, что, будто бы, гигантский цирк, номер одиннадцатый, взорван подземными рабочими, что агенты правительства ищут повсюду склады оружия, что Тускуб стягивает войска в Соацеру.

К полудню, почти повсюду, прекратилась работа. Собирались большие толпы, ожидали событий, поглядывали на неизвестно откуда появившихся многозначительных, молодых марсиан, с заложенными в карманы руками.

В середине дня над городом пролетели правительственные лодки, и дождь белых афишек посыпался с неба на улицы. Правительство предостерегало население от злостных слухов: — их распускали анархисты, враги народа. Говорилось, что власть никогда ещё не была так сильна, преисполнена решимости.

Город затих ненадолго, и снова поползли слухи, один страшнее другого. Достоверно знали только одно: сегодня вечером в доме Совета Инженеров предстоит решительная борьба Тускуба с вождём рабочего населения Соацеры — инженером Гором.

К вечеру толпы народа набили огромную площадь перед домом Совета. Солдаты охраняли лестницу, входы и крышу. Холодный ветер нагнал туман, в мокрых облаках раскачивались фонари красноватыми, расплывающимися сияниями. Неясной пирамидой уходили в мглу мрачные стены дома. Все окна его были освещены.


Под тяжёлыми сводами, в круглой зале, на скамьях амфитеатра сидели члены Совета. Лица всех были внимательны и насторожены. В стене, высоко над полом, проходили быстро одна за другой, в туманном зеркале, картины города: внутренность фабрик, перекрёстки, с перебегающими в тумане фигурами, очертания водяных цирков, электро-магнитных башен, однообразные, пустынные здания складов, охраняемые солдатами. Экран непрерывно соединялся со всеми контрольными зеркалами в городе. Вот, появилась площадь перед домом Совета, — океан голов, застилаемый клочьями тумана, широкие сияния фонарей. Своды зала наполнились зловещим ропотом толпы.

Тонкий свист отвлёк внимание присутствующих. Экран погас. Перед амфитеатром на возвышение, покрытое парчей, взошёл Тускуб. Он был бледен, спокоен и мрачен.

— В городе волнение, — сказал Тускуб, — город возбуждён слухом о том, что сегодня мне здесь намерены противоречить. Одного этого слуха было достаточно, чтобы государственное равновесие пошатнулось. Таковое положение вещей я считаю болезненным и зловещим. Необходимо раз и навсегда уничтожить причину подобной возбуждаемости. Я знаю, среди нас есть присутствующие, которые нынче же ночью разнесут по городу мои слова. Я говорю открыто: город охвачен анархией. По сведениям моих агентов в городе и стране нет достаточных мускулов для сопротивления. Мы накануне гибели мира.

Ропот пролетел по амфитеатру. Тускуб брезгливо усмехнулся.

— Сила, разрушающая мировой порядок, — анархия — идёт из города. Лаборатория для приготовления пьяниц, воров, убийц, свирепых сладострастников, опустошённых душ, — вот город. Спокойствие души, природная воля к жизни, силы чувств — растрачиваются здесь на сомнительные развлечения и болезненные удовольствия. Дым хавры, — вот душа города: дым и бред. Уличная пестрота, шум, роскошь золотых лодок и зависть тех, кто снизу глядит на эти лодки. Женщины, обнажающие спину и живот, женщины, сделанные из кружев, духов и грима, — полуживые существа, оглушающие сладострастников. Афиши и огненные рекламы, вселяющие несбыточные надежды. Вот город. Покой души сгорает в пепел. Её желание одно, — жажда. Она жаждет насытить пепел души влагой. Эта влага — всегда кровь. Скука, скука, — вы видите — пыльные коридоры, с пыльным светом, где бредут сожжённые души, зевая от скуки. Скуку утоляет только кровь.

Город приготовляет анархическую личность. Её воля, её жажда, её пафос — разрушение. Думают, что анархия — свобода, нет, — анархия жаждет только анархии. Долг государства бороться с этими разрушителями, — таков закон жизни. Анархии мы должны противопоставить волю к порядку. Мы должны вызвать в стране здоровые силы и с наименьшими потерями бросить их на борьбу с анархией. Мы объявляем беспощадную войну. Меры охраны — лишь временное средство: неизбежно должен настать час, когда полиция откроет своё уязвимое место. В то время, когда мы вдвое увеличиваем число агентов полиции — анархисты увеличиваются в четыре раза. Мы должны первые перейти в наступление. Мы должны разрушить и уничтожить город.



Половина амфитеатра вскочила на скамьях. Лица марсиан были бледны, глаза горели.

— Город неизбежно, так или иначе будет разрушен, мы сами должны организовать это разрушение. В дальнейшем я предложу план расселения здоровой части городских жителей по сельским посёлкам. Мы должны использовать для этого богатейшую страну, — по ту сторону гор Лизиазира, — покинутую населением после междоусобной войны. Предстоит огромная работа. Но цель её — велика. Разумеется, мерой разрушения города мы не спасём цивилизации, мы даже не отсрочим её гибели, но мы дадим возможность миру — умереть спокойно и торжественно.

— Что он говорит? — испуганными птицами, хриплыми голосами закричали на скамьях.

— Почему нам нужно умирать?

— Он сошёл с ума!

— Долой Тускуба!

Движением бровей Тускуб заставил утихнуть амфитеатр:

— История марса окончена. Жизнь вымирает на нашей планете. Вы знаете статистику рождаемости и смерти. Пройдёт столетие и последний марсианин застывающим взглядом в последний раз проводит закат солнца. Мы бессильны остановить смерть. Мы должны суровыми и мудрыми мерами обставить пышностью и счастьем последние дни мира. Первое, основное: — мы должны уничтожить город. Цивилизация взяла от него всё, теперь он разлагает цивилизацию, он должен погибнуть.

В середине амфитеатра поднялся Гор, — тот широколицый, молодой марсианин, которого Гусев видел в зеркале. Голос его был глухой, лающий. Он выкинул руку по направлению Тускуба:

— Он лжёт! Он хочет уничтожить город, чтобы сохранить власть. Он приговаривает нас к смерти, чтобы сохранить власть. Он понимает, что только уничтожением миллионов он ещё может сохранить власть. Он знает, как ненавидят его те, кто не летает в золотых лодках, кто родится и умирает под землёй, у кого душа выпита фабричными стенами, кто в праздник шатается по пыльным коридорам, зевая от скуки, кто с остервенением, ища забвения, глотает дым проклятой хавры. Тускуб приготовил нам смертное ложе, — пусть сам в него ляжет. Мы не хотим умирать. Мы родились, чтоб жить. Мы знаем смертельную опасность, — вырождение марса. Но у нас есть спасение. Нас спасёт земля, — люди с земли, полудикари, здоровая, свежая раса. Вот кого он боится больше всего на свете. Тускуб, ты спрятал у себя в дому двух людей, прилетевших с земли. Ты боишься сынов неба. Ты силён только среди слабых, полоумных, одурманенных хаврой. Когда придут сильные, с горячей кровью, — ты сам станешь тенью, ночным кошмаром, ты исчезнешь, как призрак. Вот чего ты боишься больше всего на свете! Ты нарочно выдумал анархистов, ты сейчас придумал это, потрясающее умы, разрушение города. Тебе самому нужна кровь, — напиться, ты призрак. Тебе нужно отвлечь внимание всех, чтобы незаметно убрать этих двух смельчаков, наших спасителей. Я знаю, что ты уже отдал приказ…

…Гор вдруг оборвал. Лицо его начало темнеть от напряжения. — Тускуб, тяжело, из-под бровей, глядел ему в глаза…

* * *
…Не заставишь… Не замолчу!.. — Гор захрипел. — Я знаю — ты посвящён в древнюю чертовщину… Я не боюсь твоих глаз…

…Гор, с трудом, широкой ладонью отёр пот со лба. Вздохнул глубоко и зашатался. В молчании недышащего амфитеатра он опустился на скамью, уронил голову в руки. Было слышно, как скрипнули его зубы.

Тускуб поднял брови и продолжал спокойно:

— Надеяться на переселенцев с земли? Поздно. Вливать свежую кровь в наши жилы? Поздно. Поздно и жестоко. Мы лишь продлим агонию нашей планеты. Мы лишь увеличим страдание, потому что, неизбежно, станем рабами завоевателей. Вместо покойного и величественного заката цивилизации — мы снова вовлечём себя в томительные круги столетий. Зачем? Зачем нам, ветхой и мудрой расе, работать на завоевателей? Чтобы жадные до жизни дикари выгнали нас из дворцов и садов, заставили строить новые цирки, копать руду, чтобы снова равнины марса огласились криками войны? Чтобы снова наполнять наши города опустошёнными душами и сумасшедшими?

Нет. Мы должны умереть спокойно на порогах своих жилищ. Пусть красные лучи Талцетла светят нам издалека. Мы не пустим к себе чужеземцев. Мы построим новые станции на полюсах и окружим планету непроницаемой бронёй. Мы разрушим Соацеру, — гнездо анархии и безумных надежд, — здесь, здесь родился этот преступный план — сношения с землёй. Мы пройдём плугом по площадям. Мы оставим лишь необходимые для жизни учреждения и предприятия. В них мы заставим работать преступников, алкоголиков, сумасшедших, всех мечтателей несбыточного. Мы закуём их в цепи. Даруем им жизнь, которую они так жаждут.

Всем, кто согласен с нами, кто подчиняется нашей воле, — мы отведём сельскую усадьбу и обеспечим жизнь и комфорт. Двадцать тысячелетий каторжного труда дают нам право жить, наконец, праздно, тихо и созерцательно. Конец цивилизации будет покрыт венцом золотого века. Мы организуем общественные праздники и прекрасные развлечения. Быть может даже — срок жизни, указанный мною, продлится ещё на несколько столетий, потому что мы будем жить в счастьи и покое.

Амфитеатр слушал молча, заворожённый. Лицо Тускуба покрылось розовыми пятнами. Он закрыл глаза, будто вглядываясь в грядущее. Замолк на полуслове.

…Глухой, многоголосый гул толпы проник снаружи под своды зала. Гор поднялся. Лицо его было перекошено. Он сорвал с себя шапочку и швырнул далеко. Протянул руки и ринулся вниз по скамьям к Тускубу. Он схватил Тускуба за горло и сбросил с парчевого возвышения. Так же, — протянув руки, растопырив пальцы, — повернулся к амфитеатру. Будто отдирая присохший язык, закричал:

— Хорошо. Смерть? Пусть — смерть.

На скамьях вскочили, зашумели, несколько фигур побежало вниз к лежащему ничком Тускубу.

Гор прыгнул к двери. Локтем отшвырнул солдата. Полы его чёрного халата мелькнули у выхода на площадь. Раздался его отдалённый голос. По толпе пошёл будто рёв ветра. Раздались свирепые крики. Вдруг, зазвенело, посыпалось стекло.

Лось остаётся один

— Революция, Мстислав Сергеевич. Весь город вверх ногами. Потеха!

Гусев стоял в библиотеке. В обычно сонных глазах его прыгали горячие, весёлые искорки. Нос вздёрнулся, топорщились усы. Руки он глубоко засунул за ремённый пояс.

— В лодку я уж всё уложил: провизию, оружие. Ружьишко ихнее достал. Собирайтесь скорее, бросайте книгу, летим.

Лось сидел, подобрав ноги, в углу дивана, — невидяще глядел на Гусева. Вот уже больше двух часов он ожидал обычного прихода Аэлиты, подходил к двери, прислушивался, — в комнатах Аэлиты было тихо. Он садился в угол дивана и ждал, когда зазвучат её шаги. Он знал: лёгкие шаги раздадутся в нём громом небесным. Она войдёт, как всегда, прекраснее, изумительнее, чем он ждал, пройдёт под озарёнными, верхними окнами; по зеркальному полу пролетит её чёрное платье. И в нём — всё дрогнет. Вселенная его души дрогнет и замрёт, как перед грозой: она входит, — женщина, жизнь.

— Лихорадка, что ли, у вас, Мстислав Сергеевич, чего уставились? Говорю — летим, всё готово. Я вас хочу Марскомом[9] объявить. Дело — чистое.

Лось опустил голову, — так впивался глазами Гусев. Спросил тихо:

— Что происходит в городе?

— Чёрт их разберёт. На улицах народу — тучи, рёв. Окна бьют.

— Слетайте, Алексей Иванович, но только нынче же ночью вернитесь. Я обещаю поддержать вас во всём, в чём хотите. Устраивайте революцию, назначайте меня комиссаром, если будет нужно — расстреляйте меня. Но сегодня, умоляю вас, — оставьте меня в покое. Согласны?

— Ладно, — сказал Гусев, — эх, от них весь беспорядок, мухи их залягай, — на седьмое небо улети и там — баба. Тфу. В полночь вернусь. Ихошка посмотрит, чтобы доносу на меня не было.

Гусев ушёл. Лось опять взял книгу, и думал:

«Чем кончится? Пройдёт мимо гроза любви? Нет, не минует. Рад он этому чувству напряжённого, смертельного ожидания, что вот-вот раскроется какой-то немыслимый свет? — Не радость, не печаль, не сон, не жажда, не утоление… То, что он испытывает, когда Аэлита рядом с ним, — именно — принятие жизни в ледяное одиночество своего тела. Он чувствует, — оно древнее, издревле поднявшееся пустым призраком, вопящее голосами всей вселенной: — жить, жить, жить. И жизнь входит в него по зеркальному полу, под сияющими окнами. Но это, ведь, тоже — сон. Пусть случится то, чего он жаждет: соединение. И жизнь возникнет в ней, в Аэлите. Она будет полна влагой, светом, осуществлением, трепетной плотью. А ему — снова: — томление, одиночество, жажда».

Никогда ещё Лось с такою ясностью не чувствовал безнадёжную жажду любви, никогда ещё так не понимал этого обмана любви, страшной подмены самого себя — женщиной: — проклятие мужского существа. Раскрыть объятие, распахнуть руки от звезды до звезды, — ждать, принять женщину. И она возьмёт всё и будет жить. А ты, любовник, отец, — как пустая тень, раскинувшая руки от звезды до звезды.

Аэлита была права: он напрасно многое узнал за это время, слишком широко раскрылось его сознание. В его теле ещё текла горячая кровь, он был весь ещё полон тревожными семенами жизни, — сын земли. Но разум определил его на тысячи лет: здесь, на иной земле, он узнал то, что ещё не нужно было знать. Разум раскрылся и, не насыщенный живой кровью, зазиял ледяной пустотой. Что раскрыл его разум? — пустыню, и там, за пределом, новые тайны.

Заставь птицу, поющую в нежном восторге, закрыв глаза, в горячем луче солнца, понять хоть краюшек мудрости человеческой, — и птица упадёт мёртвая. Мудрость, мудрость, — будь проклята: неживая пустыня.

За окном послышался протяжный свист улетающей лодки. Затем, в библиотеку просунулась голова Ихи, — позвала к столу. Лось поспешно пошёл в столовую, — белую, круглую комнату, где эти дни обедал с Аэлитой. Здесь было жарко. В высоких вазах у колонн тяжёлой духотой пахли цветы. Иха, отворачивая покрасневшие от слёз глаза, сказала:

— Вы будете обедать один, сын неба, — и прикрыла прибор Аэлиты белыми цветами.

Лось потемнел. Мрачно сел к столу. К еде не притронулся, — только щипал хлеб и выпил несколько бокалов вина. С зеркального купола, — над столом, — раздалась, как обычно во время обеда, слабая музыка. Лось стиснул челюсти.

Из глубины купола лились два голоса, — струнный и духовой: сходились, сплетались, пели о несбыточном. На высоких, замирающих звуках они расходились, — и уже низкие звуки взывали из мглы тоскующими голосами, — звали, перекликались взволнованно, и снова пели о встрече, сближались, кружились, похожие на старый, старый вальс.

Лось сидел, раздув ноздри, стиснув в кулаке узкий бокал. Иха, зайдя за колонну, уткнула лицо в край юбки, — у неё тряслись плечи. Лось бросил салфетку и встал. Томительная музыка, духота цветов, пряное вино, — всё это было совсем напрасно.

Он подошёл к Ихе:

— Могу я видеть Аэлиту?

Не открывая лица, Иха замотала рыжими волосами. Лось взял её за плечо:

— Что случилось? Она больна? Мне нужно её видеть.

Иха проскользнула под локтем у Лося и убежала. На полу у колонны осталась, — обронённая Ихошкой, — фотографическая карточка. Мокрая от слёз карточка изображала Гусева в полной боевой форме, — суконный шлем, ремни на груди, одна рука на рукояти шашки, в другой — револьвер, сзади разрывающиеся гранаты, — подписано: «Прелестной Ихошке на незабываемую память».

Лось швырнул открытку, вышел из дома и зашагал по лугу к роще. Он делал огромные прыжки, не замечал этого, бормотал:

«Не хочет видеть — не нужно. Попасть в иной мир, — беспримерное усилие, — чтобы сидеть в углу дивана, — ждать: когда же, когда, наконец, войдёт женщина… Сумасшествие! Одержимость! Гусев прав, — лихорадка. „Нанюхался сладкого“. Ждать, как светопреставления — улыбки, нежного взгляда… К Чёрту!.. Не хочет, не надо. Тем лучше».

Мысли жестоко укалывали. Лось вскрикивал, как от зубной боли. Не соразмеряя силы — подскакивал на сажень в воздух и, падая, едва удерживался на ногах. Белые волосы его развевались. Он ненавидел себя лютой ненавистью.

Он добежал до озера. Вода была, как зеркало, на чёрно-синей её поверхности пылали снопы солнца. Было душно. Лось обхватил голову, сел на камень.

Из прозрачной глубины озера медленно поднимались круглые, пурпуровые рыбы, шевелили волокнами длинных игол, равнодушно водяными глазами глядели на Лося.

«Вы слышите, рыбы, пучеглазые, глупые рыбы, — вполголоса сказал Лось, — я спокоен, говорю в полной памяти. Меня мучит любопытство, жжёт, — взять в руки её, когда она подойдёт в чёрном платье, взять её в руки, Аэлиту, женщину… Услышать, как станет биться её сердце… Помимо воли, всей своей мудрости, она сама, странным движением, придвинется ко мне… Я буду глядеть, как вдруг одичают её глаза… Видите, рыбы, — я остановился, оборвал, не думаю, не хочу. Довольно. Вы ещё меня не знаете, — я — упрям. Ниточка разорвана, — конец. Завтра — в город. Борьба — прекрасно. Смерть — прекрасно. Только — ни музыки, ни цветов, ни лукавого обольщения. Больше не хочу духоты. Волшебный шарик на её ладони, — к Чёрту, к Чёрту, всё это обман, призрак!..»

Лось поднялся, взял большой камень и швырнул его в стаю рыб. Голову ломило. Свет резал глаза. Вдали сверкала льдами, поднималась из-за рощи острым пиком горная вершина. «Необходимо хлебнуть ледяного воздуха», — Лось прищурился на алмазную гору, и пошёл в том направлении через голубые заросли.

Деревья окончились, перед ним лежало пустынное, холмистое плоскогорье, — ледяная вершина была далеко за краем. По пути под ногами валялся шлак и щебень, повсюду — отверстия брошенных шахт. Лось упрямо решил куснуть, хватить зубами этого вдали сияющего снега.

В стороне, в лощине, поднималось коричневое облако пыли. Горячий ветер донёс шум множества голосов. С высоты холма Лось увидел бредущую по сухому руслу канала большую толпу марсиан. Они несли длинные палки с привязанными на концах ножами, кирки, вилы. Брели, спотыкаясь, — потрясали оружием и ревели свирепо. За ними, над коричневыми облаками плыли хищные птицы.

Лось вспомнил давешние слова Гусева о событиях. Подумал:

«Счастье? Вот, — живи, борись, побеждай, гибни, — там разберут — за что и зачем. Счастье? А сердце держи на цепи, неразумное, неистовое, несчастное».

Толпа скрылась за холмами. Лось шибко шёл, взволнованный движением, борьбой, и вдруг остановился, запрокинул голову. В синей вышине плыла, снижаясь, крылатая лодка. Вот — сверкнула, показав крылья, описала круг, — всё ниже, ниже, скользнула над головой и села.

В лодке поднялся кто-то, закутанный в белый мех, белый, как снег. Из-за меха, из-под кожаного шлема глядели на Лося взволнованные, тревожные глаза Аэлиты. Неистово забило сердце. Он подошёл к лодке. Аэлита отогнула на лице влажный от дыхания мех. Потемневшим взором Лось глядел в её лицо. Она сказала:

— Я за тобой. Я была в городе. Нам нужно бежать. Я умираю от тоски по тебе.

Лось только стиснул пальцами борт лодки, с трудом передохнул.

Чары

Лось сел позади Аэлиты. Механик, — краснокожий мальчик, — плавным толчком поднял крылатую лодку в небо.

Холодный ветер кинулся навстречу. Белая, как снег, шубка Аэлиты была пропитана грозовой свежестью, горным холодом. Аэлита обернулась к Лосю, — щёки её горели:

— Я видела отца. Он мне велел убить тебя и твоего товарища. — Зубы её блеснули. Она разжала кулачок. На кольце, на цепочке висел у неё каменный флакончик. Отец сказал: пусть они уснут спокойно, они заслужили счастливую смерть.

Серые глаза Аэлиты подёрнулись влагой. Но сейчас же она засмеялась, сдёрнула с пальца кольцо. Лось схватил её за руку:

— Не бросай, — он взял у неё флакончик и сунул в карман, — это твой дар, Аэлита: тёмная капелька, сон, покой. Теперь и жизнь, и смерть — ты. Он наклонился к её дыханию. — Когда настанет страшный час одиночества — я снова почувствую тебя в этой капельке.

Силясь понять, Аэлита закрыла глаза, прислонилась спиной к Лосю. Нет, всё равно — не понять. Шумящий ветер, горячая грудь Лося за спиной, его рука, ушедшая в белый мех на её плече, — казалось, кровь их бежит одним круговоротом, — в одном восторге, одним телом летят они в какое-то сияющее, древнее воспоминание. Нет, всё равно — не понять!

Прошла минута, — немного больше. Лодка поравнялась с высотой тускубовой усадьбы. Механик обернулся: у Аэлиты и сына неба были странные лица. В пустых зрачках их светились солнечные точки. Ветер мял снежную шерсть на шубке Аэлиты. Восторженные глаза её глядели в океан небесного света.

Мальчик механик уткнул в воротник острый нос и принялся беззвучно смеяться. Положил лодку на крыло и, разрезая воздух крутым падением, спустился у крыльца дома.

Аэлита очнулась, стала расстёгивать шубку, но пальцы её скользили по птичьим головкам на больших пуговицах. Лось поднял её из лодки, поставил на траву и стоял перед ней согнувшись. Аэлита сказала мальчику: «Приготовь закрытую лодку».

Она не заметила ни Ихошкиных красных глаз, ни жёлтого, как тыква, перекошенного страхом, лица управляющего, — улыбаясь рассеянно, оборачиваясь к Лосю, она пошла впереди него в глубь дома, к себе.

В первый раз Лось увидел комнаты Аэлиты, — низкие, золотые своды, стены, покрытые теневыми изображениями, будто фигурками на китайском зонтике, почувствовал кружащий голову горьковатый, тёплый запах.

Аэлита сказала тихо: — Сядь. — Лось сел. Она опустилась у его ног, положила голову ему на колени, руки на грудь, и более не двигалась.

Он с нежностью глядел на её пепельные, высоко поднятые на затылке волосы, держал её руки. У неё задрожало горло. Лось нагнулся. Она сказала:

— Тебе, быть может, скучно со мной? Прости. Мне смутно. Я не умелая. Я сказала Ихе: поставь побольше цветов в столовой, когда он останется один, пусть ему играет улла.

Аэлита опёрлась локтями о колени Лося. Лицо её было мечтательное:

— Ты слушал? Ты понял? Ты думал обо мне?

— Ты видишь и знаешь, — сказал Лось, — когда я не вижу тебя — схожу с ума от тревоги. Когда вижу тебя — тревога страшнее. Теперь мне кажется — тоска по тебе гнала меня через звёзды.

Аэлита глубоко вздохнула. Лицо её казалось счастливым.

— Отец дал мне яд, но я видела — он не верит мне. Он сказал: — «я убью и тебя, и его». Нам недолго жить. Но ты чувствуешь, — минуты раскрываются бесконечно, блаженно.

Она запнулась и глядела, как вспыхнули холодной решимостью глаза Лося, — рот его сжался упрямо:

— Хорошо, — сказал он, — я буду бороться.

Аэлита придвинулась и зашептала:

— Ты — великан из моих детских снов. У тебя прекрасное лицо. Ты сильный, — сын неба. Ты мужественный, добрый. Твои руки из железа, колени — из камня. Твой взгляд — смертелен. От твоего взгляда женщины чувствуют тяжесть под сердцем.

Голова Аэлиты без силы легла ему на плечо. Её бормотание стало неясным, чуть слышным. Лось отвёл с лица её волосы:

— Что с тобой?

Тогда она стремительно обвила его шею, как ребёнок. Выступили большие слёзы, потекли по её худенькому лицу:

— Я не умею любить, — сказала она, — я никогда не знала этого… Пожалей меня, не гнушайся мной. Я буду рассказывать тебе интересные истории. Расскажу о страшных кометах, о битве воздушных кораблей, о гибели прекрасной страны по ту сторону гор. Тебе не будет скучно меня любить. Меня никто никогда не ласкал. Когда ты в первый раз пришёл, я подумала: — я его видела в детстве, это родной великан. Мне захотелось, чтобы ты взял меня на руки, унёс отсюда. Здесь — мрачно, безнадёжно, смерть, смерть. Солнце скудно греет. Льды больше не тают на полюсах. Высыхают моря. Бесконечные пустыни, медные пески покрывают туму… Земля, земля… милый великан, унеси меня на землю. Я хочу видеть зелёные горы, потоки воды, облака, тучных зверей, великанов… Я не хочу умирать…

Аэлита заливалась слезами. Теперь совсем девочкой казалась она Лосю. Было смешно и нежно, когда она всплеснула руками, говоря о великанах.

Лось поцеловал её в заплаканные глаза. Она затихла. Ротик её припух. Снизу вверх, влюблённо, как на великана из сказки, она глядела на сына неба.

Вдруг, в полумраке комнаты раздался тихий свист, и сейчас же вспыхнул облачным светом овал на туалетном столике. Появилась всматривающаяся внимательно голова Тускуба.

— Ты здесь? — спросил он.

Аэлита, как кошка, соскочила на ковёр, подбежала к экрану.

— Я здесь, отец.

— Сыны неба ещё живы?

— Нет, отец, — я дала им яд, они убиты.

Аэлита говорила холодно, резко. Стояла спиной к Лосю, заслоняя экран. Подняла руки к волосам, поправляя их.

— Что тебе ещё нужно от меня, отец?

Тускуб молчал. Плечи Аэлиты стали подниматься, голова закидывалась. Свирепый голос Тускуба проревел:

— Ты лжёшь! Сын неба в городе. Он во главе восстания.

Аэлита покачнулась. Голова отца исчезла.

Древняя песня

Аэлита, Ихошка и Лось летели в четырехкрылой, закрытой лодке к горам Лизиазира.

Не переставая работал приёмник электромагнитных волн, — мачта с отрезками проволок. Аэлита склонилась над крошечным экраном, слушала, всматривалась.

Было трудно разобраться в отчаянных телефонограммах, призывах, криках, тревожных запросах, летящих, кружащихся в магнитных полях марса. Всё же, почти не переставая, бормотал стальной голосок Тускуба, прорезывал весь этот хаос, владел им. В зеркальце скользили тени потревоженного мира.

Несколько раз в каше звуков слух Аэлиты улавливал странный голос, вопивший протяжно:

«…товарищи, не слушайте шептунов… не надо нам никаких уступок… к оружию, товарищи, настал последний час… вся власть сов… сов… сов…».

Аэлита обернулась к Ихошке:

— Твой друг отважен и дерзок, он истинный сын неба, не бойся за него.

Ихошка, как коза, топнула ногами, замотала рыжей головой. Аэлите удалось проследить, что бегство их осталось незамеченным. Она сняла с ушей трубки. Пальцами протёрла запотевшее стекло иллюминатора.

— Взгляни, — сказала она Лосю, — за нами летят ихи.

Лодка плыла на огромной высоте над марсом. С боков лодки, в ослепительном свету, летели на перепончатых крыльях два извивающихся, покрытых бурой шерстью, облезлых животных. Круглые головы их с плоским, зубастым клювом были повёрнуты к окошкам. Вот, одно, увидев Лося, нырнуло и лязгнуло пастью по стеклу. Лось откинул голову. Аэлита засмеялась.

Миновали Азору. Внизу теперь лежали острые скалы Лизиазиры. Лодка пошла вниз, пролетела над озером Соам и опустилась на просторную площадку, висящую над пропастью.

Лось и механик завели лодку в пещеру, подняли на плечи корзины и вслед за женщинами стали спускаться по едва приметной в скалах, истёршейся от древности, лестнице — вниз в ущелье.

Аэлита легко и быстро шла впереди. Придерживаясь за выступы скал, внимательно взглядывала на Лося. Из-под его огромных ног летели камни, отдавались в пропасти эхом.

— Здесь спускался магацитл, нёс трость с привязанной пряжей, — сказала Аэлита. — Сейчас ты увидишь место, где горели круги священных огней.

На середине пропасти лестница ушла в глубь скалы, в узкий туннель. Из темноты его тянуло влажной сыростью. Ширкая плечами, нагибаясь, Лось с трудом двигался между отполированными стенами. Ощупью он нашёл плечо Аэлиты, и сейчас же почувствовал на губах её дыхание. Он прошептал по-русски: милая.

Туннель окончился полуосвещённой пещерой. Повсюду поблёскивали базальтовые колонны. В глубине взлетали лёгкие клубы пара. Журчала вода, однообразно падали капли с неразличимых в глубине сводов.

Аэлита шла впереди. Её чёрный плащ и острый колпачок скользили над озером, скрывались иногда за облаками пара. Она сказала из темноты: — осторожнее, — и появилась на узкой, крутой арке древнего моста. Лось почувствовал, как под ногами дрожит мостовой свод, но он глядел только на лёгкий плащ, скользящий в полумраке.

Становилось светлее. Заблестели над головой кристаллы. Пещера окончилась колоннадой из низких, каменных столбов. За ними была видна залитая вечерним солнцем, перспектива скалистых вершин и горных цирков Лизиазиры.

По ту сторону колоннады лежала широкая терраса, покрытая ржавым мхом. Её края обрывались отвесно. Едва заметные лесенки и тропинки вели наверх, в пещерный город. Посреди террасы лежал, до половины ушедший в почву, покрытый мхами, Священный Порог. Это был большой, из массивного золота, саркофаг.[10] Грубые изображения зверей и птиц покрывали его с четырёх сторон. Наверху покоилось изображение спящего марсианина, — одна рука его обвивала голову, в другой прижата к груди улла. Остатки рухнувшей колоннады окружали эту удивительную скульптуру.

Аэлита опустилась на колени перед порогом и поцеловала в сердце изображение спящего. Когда она поднялась — её лицо было задумчивое и кроткое. Иха тоже присела у ног спящего, обхватила их, прижалась лицом.

С левой стороны, в скале, среди полустёртых надписей виднелась треугольная, золотая дверца. Лось разгрёб мхи и с трудом отворил её. Это было древнее жилище хранителя Порога — тёмная пещерка с каменными скамьями, очагом, высеченным в граните ложем. Сюда внесликорзины. Иха покрыла пол циновкой, постлала постель для Аэлиты, налила масла в висевшую под потолком светильню и зажгла её. Мальчик-механик ушёл наверх — сторожить крылатую лодку.

Аэлита и Лось сидели на краю обрыва. Солнце уходило за острые вершины. Резкие, длинные тени потянулись от гор, ломались в прорывах ущелий. Мрачно, бесплодно, дико было в этом краю, где некогда спасались от людей древние Аолы.

— Когда-то горы были покрыты растительностью, — сказала Аэлита, — здесь паслись стада хашей, в ущельях шумели водопады. Тума умирает. Смыкается круг долгих, долгих тысячелетий. Быть может, мы — последние: уйдём и тума опустеет. Так говорит мой учитель.

Аэлита помолчала. Солнце закатилось невдалеке за драконий хребет скал. Яростная кровь заката полилась в высоту, в лиловую тьму.

— Но сердце моё говорит иное, — Аэлита поднялась и пошла вдоль обрыва, поднимая клочки сухого мха, веточки мёртвых кустов. Собрав их в подол плаща, она вернулась к Лосю, сложила костёр, принесла из пещеры светильню и, опустившись на колени, подожгла травы. Костёр затрещал, разгораясь.

Тогда Аэлита вынула из-под плаща маленькую уллу и, сидя, опираясь локтем о поднятое колено, тронула струны. Они нежно, как пчёлы, зазвенели. Аэлита подняла голову к проступающим во тьме ночи звёздам и запела негромким, низким, печальным голосом:

Собери сухие травы, помёт животных и обломки ветвей,
Сложи их прилежно.
Ударь камнем в железо, — женщина, водительница двух душ.
Высеки искру, — и запылает костёр.
Сядь у огня, протяни руки к пламени.
Муж твой сидит по другую сторону пляшущих языков.
Сквозь струи уходящего к звёздам дыма
Глаза мужчины глядят в темноту твоего чрева, в дно души.
Его глаза ярче звёзд, горячей огня, смелее фосфорических глаз Ча.
Знай, — потухшим углём станет солнце, укатятся
Звёзды с неба, погаснет злой Талцетл над миром, —
Но ты, женщина, сидишь у огня бессмертия, протянув к нему руки,
И слушаешь голоса ждущих пробуждения к жизни, —
Голоса во тьме твоего чрева.
Костёр догорал. Опустив уллу на колени, Аэлита глядела на угли, — они озаряли красноватым жаром её лицо.

— По древнему обычаю, — сказала она почти сурово, — женщина, спевшая мужчине песню уллы — становится его женой.

Лось летит на помощь Гусеву

В полночь Лось выскочил из лодки на дворе тускубовой усадьбы. Окна дома были темны, — значит Гусев ещё не вернулся. Покатая стена освещена звёздами, голубоватые искры их поблёскивали в черноте стёкол. Из-за зубцов крыши торчала острым углом странная тень. Лось вглядывался, — что бы это могло быть? Мальчик-механик наклонился к нему и шепнул опасливо:

— Не ходите туда.

Лось вытащил из кобуры маузер. Втянул ноздрями холодноватый воздух. В памяти встал огонь костра над пропастью, запах горящих трав. Печальные, одичавшие глаза Аэлиты… «Вернёшься?» — спросила она, стоя над огнём. «Исполни долг, борись, победи, но не забывай, — всё это лишь сон, всё тени… Здесь, у огня — ты жив, ты не умрёшь. Не забывай, вернись»… Она подошла близко. Её глаза у самых его глаз раскрывались в бездонную ночь, полную звёздной пыли: «Вернись, вернись ко мне, сын неба»…

Воспоминание обожгло и погасло, — длилось всего секунду, покуда Лось расстёгивал кобур револьвера. Вглядываясь в странную тень по ту сторону дома, над крышей, — Лось чувствовал, как мышцы его напрягаются, горячая кровь сотрясает сердце, — «борьба, борьба».

Легко, прыжками, он побежал к дому. Прислушался, скользнул вдоль боковой стены и заглянул за угол.

Близ лестницы чёрного входа лежал, завалившись на бок, разбитый корабль. Одно его крыло поднималось над крышей к звёздам… Лось различил два, затем — третий и четвёртый, валяющиеся на траве мешки, — это были трупы. В дому — темнота, тишина.

«Неужели — Гусев?» Лось, не прикрываясь, подбежал к убитым: — «Нет — марсиане». Пятый лежал вниз головой на ступенях. — Шестой висел среди обломков корабля. Видимо, — были убиты выстрелами из дома.

Лось взбежал на лестницу. Дверь была приоткрыта. Он вошёл в дом.

— Алексей Иванович, — позвал Лось. Было тихо. Он включил освещение, — вспыхнул огнями весь дом. Подумал: — «неосторожно», — и сейчас же забыл об этом. Проходя под арками — поскользнулся в липкую, тёмную лужицу.

— Алексей Иванович! — закричал Лось. Прислушался — тишина. Тогда он прошёл в узкое зальце с туманным зеркалом, сел в кресло, захватил ногтями подбородок:

«Ждать его здесь? Бессмысленно. Лететь на помощь? Но куда? Чей это разбитый корабль? Мёртвые не похожи на солдат, — скорее всего — рабочие. Кто здесь дрался? Гусев? — люди Тускуба? — Лось откусил ноготь. — Да. Медлить нельзя».

Он взял цифровую доску и включил зеркало: — «Площадь Дома Совета». — Дёрнул за шнур, и сейчас же грохотом отшвырнуло его от зеркала: там в красноватом сиянии фонарей, летели клубы дыма, чиркали огненные вспышки, искры. Вот, влетела, раскинув руки, в зеркало чья-то фигура, с залитыми кровью глазами.

Лось дёрнул шнур. Отвернулся от экрана.

«Неужели не даст знать — где искать его в этой каше?»

Лось заложил руки за спину и ходил, ходил по узкому зальцу. Вздрогнул, остановился, живо обернулся, щёлкнул предохранителем маузера. Из-за двери, у самого пола, высовывалась голова, — красные вихры, красное морщинистое лицо.

Лось подскочил к двери. По ту её сторону лежал у стены в луже крови — марсианин. Лось взял его на руки, понёс и положил в кресло. У него был разодран живот. Облизнув губы, марсианин проговорил едва слышно:

— Спеши, мы погибаем. Сын неба, спаси нас… Разожми мне руку…

Лось разжал коченеющий кулачек умирающего, отодрал от ладони записочку. С трудом разобрал:

«Посылаю за вами военный корабль и семь человек рабочих, — ребята надёжные. Я осаждаю Дом Совета. Спускайтесь рядом на площади, где башня. Гусев».

Лось нагнулся к раненому — спросить, что здесь произошло? Но марсианин хрипел, дёргаясь в кресле. Тогда Лось взял в ладони его голову, прижал к груди. Марсианин перестал хрипеть. Глаза его выкатились на сына неба. Ужас, блаженство осветило их: «Спаси»… Глаза подёрнулись пылью, оскалился рот.

Лось застегнул куртку, обмотал шею шарфом. Пошёл к выходу. Но едва отворил дверь, впереди, из-за остова корабля, метнулись синеватые искорки, раздался слабый, режущий треск. Пулей сорвало шлем с головы Лося.

Стиснув зубы, Лось кинулся вниз по лестнице, подскочил к кораблю, навалился плечом, — мускулы хрустнули, — и он опрокинул остов корабля на тех, кто таились позади него в засаде.

Раздался треск ломающегося металла, птичьи крики марсиан, огромное крыло мотнулось по воздуху и пришлёпнуло уползавших из-под обломков. Всё же пригибающиеся фигуры побежали зигзагами по туманной лужайке. Лось одним прыжком догнал их, выстрелил. Грохот маузера был ужасен. Ближайший марсианин ткнулся в траву. Другой бросил ружьё, присел, закрыл лицо руками.

Лось взял его за воротник серебристой куртки, и поднял, как щенка. Это был солдат. Лось спросил:

— Ты послан Тускубом?

— Да, сын неба.

— Я тебя убью.

— Хорошо, сын неба.

— На чём вы прилетели? Где корабль?

Вися перед страшным лицом сына неба, марсианин расширенными от ужаса глазами указал на деревья, в тени их стояла небольшая, военная лодка.

— Ты видел в городе сына неба? Ты можешь его найти?

— Да.

— Вези.

Лось вскочил в военную лодку. Марсианин сел к рулям. Взвыли винты. Ночной ветер кинулся навстречу. Закачались в чёрной высоте огромные, дикие звёзды. В ушах пело:

«К тебе, к тебе, через огонь и борьбу, мимо звёзд, мимо смерти, к тебе, любовь».

Деятельность Гусева за истёкший день

В десять часов утра Гусев вылетел из тускубовой усадьбы в Соацеру, имея на борту лодки — авиационную карту, оружие, довольствие и шесть штук ручных гранат, — их он, тайно от Лося, захватил ещё в Петербурге.

В полдень Гусев увидел внизу Соацеру. Центральные улицы были пустынны. У дома Совета Инженеров на огромной, звездообразной площади стояли военные корабли и войска, — тремя концентрическими полукругами.

Гусев стал снижаться. И вот, его, очевидно, заметили. С площади снялся шестикрылый, сверкающий, военный корабль, — трепеща в лучах солнца, взвился отвесно. Вдоль бортов его стояли серебристые фигурки. Гусев описал над кораблём круг. Осторожно вытащил из мешка гранату.

На корабле завертелись цветные колёса, зашевелились проволочные волосы на мачте.

Гусев перегнулся из лодки и погрозил кулаком. На корабле раздался слабый крик. Серебристые фигурки подняли коротенькие ружья. Вылетели жёлтенькие дымки. Запели пули. Отлетел кусок борта у лодки.

Гусев выругался весёлым матом. Поднял рули. Кинулся вниз на корабль. Пролетая вихрем над ним, бросил гранату. Он услышал, как позади громыхнул оглушительный взрыв. Выправил рули и обернулся. Корабль неряшливо перевёртывался в воздухе, дымя и разваливаясь, и рухнул на крыши.

С этого тогда всё началось.

Пролетая над городом, Гусев узнавал, виденные им в зеркале, площади, правительственные здания, арсенал, рабочие кварталы. У длинной, фабричной стены волновалась, точно потревоженный муравейник, многотысячная толпа марсиан. Гусев снизился. Толпа шарахнулась в сторону. Он сел на очищенное место, скаля зубы.

Его узнали. Поднялись тысячи рук, заревели глотки: — «Магацитл, Магацитл!». Толпа робко стала придвигаться. Он видел дрожащие лица, умоляющие глаза, полные слёз, красные, как редиски, облезлые черепа. Это всё были — рабочие, чернь, беднота.

Гусев вылез из лодки, вскинул на плечо мешок, широко провёл рукой по воздуху:

— С приветом, товарищи! — Стало тихо, как во сне. Гусев казался великаном среди щуплого этого народца. — Разговаривать здесь собрались, товарищи, или воевать? Если разговаривать — мне некогда, прощайте.

По толпе пролетел тяжкий вздох. Отчаянными голосами крикнули несколько марсиан и толпа подхватила их крики:

— Спаси, спаси, спаси нас, сын неба!

— Значит воевать хотите? — сказал Гусев и рявкнул хриплой глоткой. — Бой начался. Сейчас на меня напал военный корабль. Я сбил его к чертям. К оружию, за мной! — Он схватил воздух точно уздечку.

Сквозь толпу протискался Гор (Гусев его сразу узнал). Гор был серый от волнения, губы прыгали. Вцепился пальцами в грудь Гусеву:

— Что вы говорите? Куда вы нас зовёте? Нас уничтожат. У нас нет оружия. Нужны иные средства борьбы…

Гусев отодрал от себя его руки:

— Главное оружие — решиться. Кто решился — у того и власть. Не для того я с земли летел, чтобы здесь меня, как муху, застукали… Для того я с земли летел, чтобы научить вас решиться. Мохом обросли, товарищи марсиане. Кому умирать не страшно — за мной. Где у вас арсенал? За оружием. Все за мной в арсенал!..

— Айяй! — завизжали марсиане. Началась давка. Гор протянул руки к толпе. Схватился за лицо.

Так началось восстание. Вождь нашёлся. Головы пошли кругом. Невозможное показалось возможным. Гор, медленно и научно подготовлявший восстание, и даже после вчерашнего медливший и не решавшийся, — вдруг точно проснулся. Он произнёс двенадцать бешеных речей, переданных в рабочие кварталы туманными зеркалами. Сорок тысяч марсиан стали подтягиваться к арсеналу. Гусев разбил наступавших на небольшие кучки, и они перебегали под прикрытием домов, памятников, деревьев. Он распорядился поставить у всех контрольных экранов, по которым правительство следило за движением в городе, женщин и детей и велел им вяло, совсем вяло ругать Тускуба. Эта азиатская хитрость усыпила на некоторое время бдительность правительства.

Гусев боялся воздушной атаки военных кораблей. Чтобы хоть не надолго отвлечь внимание, он послал пять тысяч безоружных марсиан в центр города: — кричать, просить тёплой одежды, хлеба и хавры. Он сказал им:

— Никто из вас оттуда живым не вернётся. Это вы помните. Идите.

Пять тысяч марсиан одною глоткой закричали: — Айяй! — Развернули огромные зонтики с надписями и пошли умирать, запели унылым воем старую, запретную песню:

Под стеклянными крышами,
Под железными арками,
В каменном горшке
Дымится хавра.
Нам весело, весело.
Дайте-ка нам в руки каменный горшок!
Ай-яй! Мы не вернёмся
В шахты, в каменоломни.
Мы не вернёмся
В страшные, мёртвые коридоры.
К машинам, машинам.
Жить мы хотим. Ай-яй! Жить!
Дайте-ка нам в руки каменный горшок!
Крутя огромные зонтики, со страшной песней они скрылись в узких улицах.

Арсенал, низкое, квадратное здание, в старой части города, охранялось небольшой воинской частью. Солдаты стояли полукругом на площади перед окованными бронзой воротами, прикрывая две странные машины из проволочных спиралей, дисков и шаров (такую штуку Гусев видел в заброшенном доме). По множеству кривых переулочков наступающие подошли и обложили арсенал: стены его были отвесны и прочны.

Выглядывая из-за углов, перебегая за деревьями, Гусев осмотрел позицию, — ясно: арсенал надо было брать в лоб, в ворота. Гусев велел выворотить в одном из подъездов бронзовую дверь и обмотать её верёвками. Наступающим приказал кидаться лавой, визжать, — айяй, — как можно страшнее.

Солдаты, охранявшие ворота, спокойно поглядывали на суету в переулочках, лишь машины были выдвинуты вперёд и по их спиралям затрещал лиловатый свет. Указывая на них, марсиане жмурились и тихо свистали, — «бойся их, сын неба». Времени терять было нельзя.

Гусев расставил ноги, взялся за верёвки и поднял бронзовую дверь, — была тяжела, но ничего, — нести можно. Так он прошёл под прикрытием домовой стены до края площади, откуда — рукой подать до ворот. Шопотом приказал своим: «Готовься». Вытер рукавом лоб, подумал: «Эх, рассердиться бы сейчас». Поднял дверь, прикрылся ею:

— Даёшь арсенал… Даёшь, тудыть твою в душу, арсенал! — заорал он не своим голосом и тяжело побежал по площади к солдатам. Булькнуло несколько выстрелов, режущими разрывами ударило в дверь. Гусев зашатался. Рассердился в серьёз и побежал шибче, ругаясь скверными словами. А уже вокруг завыли, завизжали марсиане, посыпались изо всех углов, подъездов, из-за деревьев. В воздухе разорвался громовой шар. Но хлынувшие потоки наступающих смяли и солдат и страшные машины.

Гусев, ругаясь, добежал до ворот, и ударил в замок углом бронзовой двери. Ворота затрещали и распались. Гусев вбежал на квадратный двор, где рядами стояли военные, крылатые корабли.

Арсенал был взят. Сорок тысяч марсиан получили оружие. Гусев соединился по зеркальному телефону с Домом Совета Инженеров и потребовал выдачи Тускуба.

В ответ на это правительство послало воздушную эскадрилью — атаковать арсенал. Гусев вылетел ей навстречу со всем флотом. Корабли правительства бежали. Их догнали, окружили и уничтожили над развалинами древней Соацеры. Корабли падали с неба к ногам гигантской статуи Магацитла, улыбающегося с закрытыми глазами. Свет заката мерцал на его чешуйчатом шлеме.

Небо было во власти восставших. Правительство стягивало полицейские войска к Дому Совета. На крыше его были поставлены машины, посылающие огненные ядра, — круглые молнии. Часть повстанческого флота была ими сбита с неба.

К ночи Гусев осадил площадь Дома Советов, и стал строить баррикады в улицах, разбегающихся звездою от площади. «Научу я вас революции устраивать, черти кирпичные», — говорил Гусев, показывая, как нужно выворачивать плиты из мостовой, валить деревья, срывать двери, набивать рубашки песком.

Насупротив Дома Советов поставили две захваченные в арсенале машины и стали бить из них огненными ядрами по войскам. Но правительство закутало площадь магнитным полем.

Тогда Гусев произнёс последнюю за этот день речь, очень короткую, но выразительную, влез на баррикаду и швырнул, одну за другой, три ручных гранаты. Сила их взрыва была ужасна, — метнулись три снопа пламени, полетели в воздух камни, солдаты, куски машин, площадь закуталась пылью и едким дымом. Марсиане завыли и пошли на приступ.

(Это была, именно, та минута, когда Лось взглянул в туманное зеркало в тускубовой усадьбе). Правительство сняло магнитное поле, и с обеих сторон запрыгали над площадью, над дерущимися, затанцевали огненные мячики, лопаясь ручьями синеватого пламени. От грохота дрожали мрачные, пирамидальные дома.

Бой продолжался недолго. По площади, покрытой трупами, Гусев ворвался, во главе отборного отряда, в Дом Советов. Дом был пуст. Тускуб и все инженеры бежали.

Поворот событий

Войска повстанцев заняли все важнейшие пункты города, указанные Гором. Ночь была прохладная. Марсиане мёрзли на постах. Гусев распорядился зажечь костры. Это показалось неслыханным: — вот уже тысячу лет в городе не зажигалось огня, — о пляшущем пламени пелось лишь в древней песне.

Перед Домом Совета Гусев сам зажёг первый костёр из обломков мебели. «Улла, улла», — тихими голосами завыли марсиане, окружив огонь. И вот, костры запылали на всех площадях. Красноватый свет оживил колеблющимися тенями покатые стены домов, мерцал в окнах.

За окнами появились голубоватые лица, — тревожно, в тоске, всматривались они в невиданные огни, в мрачные, оборванные фигуры повстанцев. Многие из домов опустели этой ночью.

Было тихо в городе. Только потрескивали костры, звенело оружие, — словно возвратились на пути свои тысячелетия, снова начался томительный их полет. Даже мохнатые звёзды над улицами, над кострами казались иными, — невольно сидящий у огня поднимал голову и всматривался в забытый, словно оживший их рисунок.

Гусев облетал на крылатом седле расположения войск. Он падал из звёздной темноты на площадь и ходил по ней, бросая гигантскую тень. Он казался истинным сыном неба, истуканом, сошедшим с каменного цоколя. «Магацитл, Магацитл», — в суеверном ужасе шептали марсиане. Многие впервые видели его и подползали, чтобы коснуться. Иные плакали детскими голосами:

— «Теперь мы не умрём… Мы станем счастливы… Сын неба принёс нам жизнь».

Худые тела, прикрытые пыльной, однообразной для всех, одеждой, морщинистые, востроносенькие, дряблые лица, печальные глаза, веками приученные к мельканию колёс, к сумраку шахт, тощие руки, неумелые в движениях радости и смелости, — руки, лица, глаза с искрами костров — тянулись к сыну неба.

— Не робей, не робей, ребята. Гляди веселей, — говорил им Гусев, — нет такого закону, чтобы страдать безвинно до скончания века, — не робей. Одолеем — заживём не плохо.



Поздно ночью Гусев вернулся в Дом Совета, — продрог и был голоден. В сводчатом зальце, под низкими золотыми арками, спали на полу, посапывая, десятка два марсиан, увешанные оружием. Зеркальный пол был заплёван жёваной хаврой. Посреди зальца на патронных жестянках сидел Гор и писал при свете электрического фонарика. На столе валялись открытые банки консервов, фляжки, корки хлеба.

Гусев присел на угол стола и стал есть — жадно, вытер руку о штаны, хлебнул из фляжки, крякнул, — сказал простуженным басом:

— Положение скверное.

Гор поднял на него покрасневшие глаза, оглядел окровавленную тряпку, обмотанную вокруг головы Гусева, его крепко жующее, скуластое лицо, — усы торчком, раздутые ноздри.

— Не могу добиться, — куда, к дьяволу, девались правительственные войска, — сказал Гусев, — валяется на площади ихних сотни три, а войск было не меньше пятнадцати тысяч. Провалились. Попрятаться не могли, — не иголка. Если бы прорвались, — я бы знал. Скверное положение. Каждую минуту неприятель может в тылу очутиться.

— Тускуб, правительство, остатки войск и часть населения ушли в лабиринты царицы Магр под город, — сказал Гор.

Гусев соскочил со стола:

— Почему же вы молчите?

— Преследовать Тускуба бесполезно. Сядьте и ешьте, сын неба. — Гор, морщась, достал из-под одежды красноватую, как перец, пачку сухой хавры, засунул её за щеку, и медленно жевал. Глаза его покрылись влагой, потемнели, морщины разошлись. — Несколько тысячелетий тому назад мы не строили больших домов, мы не могли их отапливать, — электричество было нам неизвестно. В зимние стужи население уходило под поверхность марса, на большую глубину. Огромные залы, приспособленные из прорытых водою пещер, колоннады, тоннели, коридоры — согревались внутренним жаром планеты. В жерлах вулканов жар был настолько велик, что мы воспользовались им для добывания пара. До сих пор на некоторых островах ещё работают неуклюжие, паровые машины тех времён. Тоннели, соединяющие подпочвенные города, тянутся почти подо всей планетой. Искать Тускуба в этом лабиринте бессмысленно. Он один знает планы и тайники Лабиринта царицы Магр, — «Повелительницы двух Миров», владевшей некогда всем марсом. Из-под Соацеры сеть тоннелей ведёт к пятистам живым городам и к более тысячи мёртвым, вымершим. Там, повсюду, склады оружия, гавани воздушных кораблей. Наши силы разбросаны, мы плохо вооружены. У Тускуба — армия, на его стороне — владельцы сельских поместий, плантаторы хавры, и все те, кто тридцать лет тому назад, после опустошительной войны, стали собственниками городских домов. Тускуб умён и вероломен. Он нарочно вызвал все эти события, — чтобы навсегда раздавить остатки сопротивления… Ах, золотой век!.. Золотой век!..

Гор замотал одурманенной головой. На щеках его выступили лиловые пятна. Хавра сильно начинала действовать на него.

— Тускуб мечтает о золотом веке: — открыть последнюю эпоху Марса — золотой век. Избранные войдут в него, только достойные блаженства. Равенство недостижимо, равенства нет. Всеобщее счастье — бред сумасшедших, пьяных хаврой. Тускуб сказал: — жажда равенства и всеобщая справедливость — разрушают высшие достижения цивилизации. — На губах у Гора показалась красноватая пена. — Итти назад, к неравенству, к совершенной несправедливости! Пусть на нас кинутся, как ихи, — минувшие века. Заковать рабов, приковать к машинам, к станкам, в шахтах… Пусть — полнота скорби. И у блаженных — полнота счастья… Вот — золотой век. Скрежет зубов и мрак. И высшее наслаждение, упоение. Будь прокляты отец мой и мать! Родиться на свет! Будь прокляты!

Гусев глядел на него, шибко жевал папироску:

— Ну, я вам скажу, — вы дожили здесь…

Гор долго молчал, согнувшись на патронных жестянках, как древний, древний старик.

— Да, сын неба. Мы, населяющие древнюю Туму, не разрешили загадки. Сегодня я видел вас в бою. В вас огнём пляшет веселье. Вы мечтательны, страстны и беспечны. Вам, сынам земли, когда-нибудь разгадать загадку. Но мы — стары. В нас пепел. Мы упустили свой час.

Гусев подтянул кушак:

— Ну, хорошо. Завтра предполагаете что делать?

— На утро нужно отыскать по зеркальному телефону Тускуба и войти с ним в переговоры о взаимных уступках…

— Вы, товарищ, целый час чепуху несёте, — перебил Гусев, — вот вам диспозиция на завтра: вы объявите всему Марсу, что власть перешла к нам. Требуйте безусловного подчинения. А я подберу молодцов и со всем флотом двину прямо на полюсы, захвачу электромагнитные станции. Немедленно начну телеграфировать земле, в Москву, чтобы слали нам подкрепление как можно скорее. В полгода они аппараты построят, а лететь всего…

…Гусев пошатнулся и тяжело сел на стол. Весь дом дрожал. Из темноты сводов посыпались лепные украшения. Спавшие на полу марсиане вскочили, озираясь. Новая, ещё более сильная, дрожь потрясла дом. Зазвенели разбитые стёкла. Распахнулись двери. Низкий, усиливающийся раскатами, грохот наполнил зал. Раздались крики на площади, выстрелы.

Марсиане, кинувшиеся к дверям, — попятились, раздались. Вошёл сын неба, Лось. Трудно было узнать его лицо: — огромные глаза ввалились, — были темны, странный свет шёл из его глаз. Марсиане пятились от него, садились на корточки. Белые волосы его стояли дыбом.

— Город окружён, — сказал Лось громко и твёрдо, — небо полно огнями кораблей. Тускуб взрывает рабочие кварталы.

Контратака

Лось и Гор выходили в эту минуту на лестницу дома, под колоннаду: раздался второй взрыв. Синеватым веером взлетело пламя в северной стороне города. Отчётливо стали видны вздымающиеся клубы дыма и пепла. Вслед грохоту — пронёсся вихрь. Багровое зарево ползло на полнеба.

Теперь ни одного крика не раздалось на звездообразной площади, полной войск. Марсиане молча глядели на зарево. Рассыпались в прах их жилища, их семьи. Улетали надежды клубами чёрного дыма.

Гусев, после короткого совещания с Лосем и Гором, распорядился приготовить воздушный флот к бою. Все корабли были в арсенале. Лишь пять этих огромных стрекоз лежало на площади. Гусев послал их в разведку. Корабли взвились, — блеснули огнём их крылья.

Из арсенала ответили, что приказание получено и посадка войск на корабли началась. Прошло неопределённо много времени. Дымное зарево разгоралось. Было зловеще и тихо в городе. Гусев поминутно посылал марсиан к зеркальному телефону торопить посадку. Сам он огромной тенью мотался по площади, хрипло кричал, строя беспорядочные скопления войск в колонны. Подходя к лестнице, ощеривался, — усы вставали дыбом:

— Да скажите вы им в арсенале, — следовало непонятное Гору выражение, — скорее, скорее…

Гор ушёл к телефону. Наконец, была получена телефонограмма, что посадка окончена, корабли снимаются. Действительно, невысоко над городом, в густом зареве, появились парящие стрекозы. — Гусев, расставив ноги, задрав голову, с удовольствием глядел на эти журавлиные линии. В это время раздался третий, наиболее сильный, взрыв.

Мечи синеватого пламени пронизали путь кораблям, — они взлетели, закружились и исчезли. На месте их поднялись снопы праха, клубы дыма.

Между колонн появился Гор. Голова его ушла в плечи. Лицо дрожало, рот растянулся. Когда утих грохот взрыва, Гор сказал:

— Взорван арсенал. Флот погиб.

Гусев сухо крякнул, — стал грызть усы. Лось стоял, прижавшись затылком к колонне, глядел на зарево. Гор поднялся на цыпочках к его остекляневшим глазам:

— Нехорошо будет тем, кто останется сегодня в живых. Но мы, мы — виноваты? Сын неба, — мы виноваты?

Лось не ответил. Гусев упрямо мотнул головой и сбежал на площадь. Раздалась его команда. И вот, колонна за колонной пошли марсиане в глубину улиц, на баррикады. Крылатая тень Гусева пролетела в седле над площадью, крича сверху:

— Живей, живей поворачивайся, черти дохлые!

Площадь опустела. Огромный сектор пожарища освещал теперь приближающиеся с противоположной стороны линии стрекоз: они взлетали волна за волной из-за горизонта и плыли над городом. Это были корабли Тускуба.

Гор сказал:

— Бегите, сын неба, вы ещё можете спастись.

Лось только пожал плечом. Корабли приближались, снижались. Навстречу им из темноты улиц взвился огненный шар, — второй, третий. Это стреляли круглыми молниями машины повстанцев. Вереницы крылатых галер описывали круг над площадью и, разделяясь, плыли над улицами, над крышами. Непереставаемые вспышки выстрелов озаряли их борта. Одна галера перевернулась и, падая, застряла изломанными крыльями между крыш. Иные садились на углах площади, высаживали солдат в серебристых куртках. Солдаты бежали в улицы. Началась стрельба из окон, из-за углов. Летели камни. Кораблей налетало всё больше, непереставая скользили багровые тени по площади.

Лось увидел, — невдалеке, на уступчатой террасе дома, поднялась плечистая фигура Гусева. Пять-шесть кораблей сейчас же повернули в его сторону. Он поднял над головой огромный камень и швырнул его в ближайшую из галер. Сейчас же сверкающие крылья закрыли его со всех сторон.

Тогда Лось побежал туда через площадь, — почти летел, как во сне. Над ним, сердито ревя винтами, треща, озаряясь вспышками, закружились корабли. Он стиснул зубы, глаза пронзительно, зорко отмечали каждую мелочь.

Несколькими прыжками Лось миновал площадь, и снова увидал на террасе углового дома — Гусева. Он был облеплен лезущими на него со всех сторон марсианами, — ворочался, как медведь, под этой живой кучей, расшвыривал её, молотил кулаками. Оторвал одного от горла, швырнул в воздух, и пошёл по террасе, волоча их всех за собой. И упал.

Лось закричал громким голосом. Цепляясь за выступы домов, поднялся на террасу. Снова из кучи визжащих тел появилась выпученная, с разбитым ртом, голова Гусева. Несколько солдат вцепились в Лося. С омерзением он отшвырнул их, кинулся к ворочающейся куче и стал раскидывать солдат, — они летели через балюстраду, как щенки. Терраса опустела. Гусев силился подняться, — голова его моталась. Лось взял его на руки, — он был не тяжелее годовалого ребёнка, — вскочил в раскрытую дверь, — и положил Гусева на ковёр в низенькой комнате, освещённой заревом.

Гусев хрипел. Лось вернулся к двери. Мимо террасы проплывали корабли, проплывали высматривающие востроносые лица. Надо было ожидать нападения.

— Мстислав Сергеевич, — позвал Гусев; он теперь сидел, трогая голову, и плюнул кровью, — всех наших побили… Мстислав Сергеевич, что же это такое?.. Как налетели, налетели, начали косить… Кто убитый, кто попрятался. Один я остался… Ах, жалость!..

Он поднялся, дуром ткнулся по комнате, шатаясь остановился перед бронзовой статуей, видимо, какого-то знаменитого марсианина. — Ну, погоди! — схватил статую и кинулся к двери.

— Алексей Иванович, зачем?

— Не могу. Пусти.

Он появился на террасе. Из-за крыльев проплывавшего мимо корабля блеснули выстрелы. Затем, раздался удар, треск. — Ага! — закричал Гусев. Лось втащил его в комнату, захлопнул дверь.

— Алексей Иванович, поймите — мы разбиты, всё кончено. Нужно спасать Аэлиту.

— Да что вы ко мне с бабой вашей лезете!..

Он быстро присел, схватился за лицо, засопел, топнул ногой, и точно доску внутри его стали разрывать:

— Ну и пусть кожу с меня дерут. Неправильно всё на свете. Неправильная эта планета, будь она проклята! «Спаси, говорят, спаси нас»… Цепляются… «Нам говорят, хоть бы как-нибудь да пожить. Пожить!..» Что же я могу… Вот — кровь свою пролил. Задавили. Мстислав Сергеевич, ну ведь сукин же я сын, — не могу я этого видеть… Зубами мучителей разорву…

Он опять засопел и пошёл к двери. Лось взял его за плечи, встряхнул, твёрдо взглянул в глаза:

— То, что произошло — кошмар и бред. Идём. Может быть, мы пробьёмся. Домой, на землю.

Гусев мазнул кровь и грязь по лицу:

— Идём!

Они вышли из комнаты на кольцеобразную площадку, висящую над широким колодцем. Винтовая лесенка спиралью уходила вниз по внутреннему его краю. Тусклый свет зарева проникал сквозь стеклянную крышу в эту головокружительную глубину.

Лось и Гусев стали спускаться по узкой лесенке, — там внизу было тихо. Но наверху всё сильнее трещали выстрелы, скрипели, задевая о крышу, днища кораблей. Видимо, началась атака на последнее прибежище сынов неба.

Лось и Гусев бежали по бесконечным спиралям. Свет тускнел. И вот они различили внизу маленькую фигурку. Она едва ползла навстречу. Остановилась, слабо крикнула:

— Они сейчас ворвутся. Спешите. Внизу — ход в лабиринт.

Это был Гор, раненый в голову. Облизывая губы, он сказал:

— Идите большими тоннелями. Следите за знаками на стенах. Прощайте. Если вернётесь на землю — расскажите о нас. Быть может, вы на земле будете счастливы. А нам — ледяные пустыни, смерть, тоска… Ах, мы упустили час… Нужно было свирепо и властно, властно и милосердно любить жизнь…

Внизу послышался шум. Гусев побежал вниз. Лось хотел было увлечь за собой Гора, но марсианин стиснул зубы, вцепился в перила:

— Идите. Я хочу умереть.

Лось догнал Гусева. Они миновали последнюю кольцеобразную площадку. От неё лесенка круто опускалась на дно колодца. Здесь они увидели большую, каменную плиту с ввёрнутым кольцом, — с трудом приподняли её: — из тёмного отверстия подул сухой ветер.

Гусев соскользнул вниз первым. Лось, задвигая за собой плиту, увидел, как на кольцеобразной площадке появились едва различаемые в красном сумраке фигуры солдат. Они побежали вверх по винтовой лестнице. Гор протянул им руки, и упал под ударами.

Лабиринт царицы Магр

Лось и Гусев, протянув руки, осторожно двигались в затхлой и душной темноте.

— Заворачиваем.

— Узко?

— Широко, руки не достают.

— Опять какие-то колонны.

Не менее трёх часов прошло с тех пор, когда они спустились в лабиринт. Спички были израсходованы. Фонарик Гусев обронил ещё во время драки. Они двигались в непроглядной немой тьме.

Тоннели бесконечно разветвлялись, скрещивались, уходили в глубину. Слышался иногда чёткий, однообразный шум падающих капель. Расширенные глаза различали неясные, сероватые очертания, — но эти зыбкие пятна были лишь галлюцинациями темноты.

— Стой.

— Что?

— Дна нет.

Они стали, прислушиваясь. В лицо им тянул слабый, сухой ветерок. Издалека, словно из глубины доносились какие-то вздохи, — вдыхание и выдыхание. Неясной тревогой они чувствовали, что перед ними — пустая глубина. Гусев пошарил под ногами камень и бросил его в темноту. Спустя много секунд донёсся слабый звук падения.

— Провал.

— А что это дышит?

— Не знаю.

Они повернули и встретили стену. Шарили направо, налево, — ладони скользили по обсыпающимся трещинам, по выступам сводов. Край невидимой пропасти был совсем близко от стены, — то справа, то слева, то опять справа. Они поняли, что закружились и не найти прохода, по которому вышли на этот узкий карниз.

Они прислонились рядом, плечо к плечу, к шершавой стене. Стояли, слушая усыпительные вздохи из глубины.

— Конец, Алексей Иванович?

— Да, Мстислав Сергеевич, видимо — конец.

После молчания Лось спросил странным голосом, негромко:

— Сейчас — ничего не видите?

— Нет.

— Налево, далеко.

— Нет, нет.

Лось прошептал что-то про себя, переступил с ноги на ногу.

— Всё потому, что упёрлись лбом в смерть, — сказал он, — ни уйти от неё, ни понять её, ни преодолеть.

— Вы про кого это?

— Про них. Да и про нас.

Гусев тоже переступил, вздохнул.

— Вон она, слышите, дышит.

— Кто, — смерть?

— Чёрт её знает кто. Конечно — смерть. — Гусев заговорил словно в раздумьи. — Я об ней много думал, Мстислав Сергеевич. Лежишь в поле с винтовкой, дождик, темно, почти что, как здесь. О чём ни думай — всё к смерти вернёшься. И видишь себя, — валяешься ты оскаленный, окоченелый, как обозная лошадь с боку дороги. Не знаю я, что будет после смерти, — этого не знаю. Это — особенное. Но мне здесь, покуда я живой, нужно знать: падаль я лошадиная, или я человек? Или это всё равно? Или это не всё равно? Когда буду умирать — глаза закачу, зубы стисну, судорогой сломает, — кончился… в эту минуту — весь свет, всё, что я моими глазами видел — перевернётся или не перевернётся? Вот что страшно, — валяюсь я мёртвый, оскаленный, — это я-то, ведь я себя с трёх лет помню, и меня — нет, а всё на свете продолжает итти своим порядком? Это непонятно. Неправильно. Должно всё перевернуться, если я умер. С 914 людей убиваем и мы привыкли, — что такое человек? Приложился в него из винтовки, вот тебе и человек. Нет, Мстислав Сергеевич, это не так просто. За семь лет свет разве не перевернулся? Как шубу — кверху мехом — его вывернули. Это мы когда-нибудь заметим. Так-то. Я знаю — в смертный час мой, — небо затрещит, разорвётся. Убить меня — свет пополам разодрать. Нет, я не падаль. Я ночью, раз, на возу лежал, раненый, кверху носом, — поглядываю на звёзды. Тоска, тошно. Вошь, думаю, да я, — не всё ли равно. Вше пить-есть хочется, и мне. Вше умирать трудно, и мне. Один конец. В это время гляжу — звёзды высыпали, как просо, — осень была, август. Как задрожит у меня селезёнка. Показалось мне, Мстислав Сергеевич, будто все звёзды — это всё — я. Всё — внутри меня. Не тот я — не вошь. Нет. Как зальюсь я слезами. Что это такое? Да, смерть — дело важное. Надо по-новому жизнь переделать. Человек — не вошь. Расколоть мой череп — ужасное дело, великое покушение. А то — ядовитые газы выдумали. Жить я хочу, Мстислав Сергеевич. Не могу я в этой темноте проклятой… Что мы стоим, в самом деле?..

— Она здесь, — сказал Лось тем же странным голосом.

В это время, издалека, по бесчисленным тоннелям пошёл грохот. Задрожал карниз под ногами, дрогнула стена. Посыпались в тьму камни. Волны грохота прокатились и, уходя, затихли. Это был седьмой взрыв. Тускуб держал своё слово. По отдалённости взрыва можно было определить, что Соацера осталась далеко на западе.

Некоторое время шуршали падающие камешки. Стало тихо, ещё тише. Гусев первый заметил, что прекратились вздохи в глубине. Теперь оттуда шли странные звуки, — шорох, шипение, казалось — там закипала какая-то мягкая жидкость. Гусев теперь точно обезумел, — раскинул руки по стене и побежал, вскрикивая, ругаясь, отшвыривая камни.

— Карниз кругом идёт. Слышите? Должен быть выход. Чёрт, голову расшиб! — Некоторое время он двигался молча, затем проговорил взволнованно, откуда-то — впереди Лося, продолжавшего неподвижно стоять у стены: — Мстислав Сергеевич… ручка… включатель.

Раздался визжащий, ржавый скрип. Ослепительный желтоватый свет вспыхнул под низким, кирпичным куполом. Рёбра плоских его сводов упирались в узкое кольцо карниза, висящего над круглой, метров десять в поперечнике, шахтой.

Гусев всё ещё держался за рукоятку электрического включателя. По ту сторону шахты, под аркой купола, привалился к стене Лось. Он ладонью закрыл глаза от режущего света. Затем, Гусев увидел, как Лось отнял руку и взглянул вниз, в шахту. Он низко нагнулся, вглядываясь. Рука его затрепетала, точно пальцы что-то стали встряхивать. Он поднял голову, белые его волосы стояли сиянием, глаза расширились, как от смертельного ужаса.

Гусев крикнул ему, — что? — и только тогда взглянул вглубь кирпичной шахты. Там колебалась, перекатывалась коричнево-бурая шкура. От неё шло это шипение, шуршание, усиливающийся, зловещий шорох. Шкура поднималась, вспучивалась. Вся она была покрыта обращёнными к свету глазами, мохнатыми лапами…

— Смерть! — закричал Лось.

Это было огромное скопление пауков. Они видимо, плодились в тёплой глубине шахты, поднимаясь и опускаясь всею массой. Теперь, потревоженные упавшими с купола кирпичами, — сердились и вспучивались, поднимались на поверхность. Вот, один из них на задранных углами лапах побежал по карнизу.

Вход на карниз был неподалёку от Лося. Гусев закричал: — Беги! — и сильным прыжком перелетел через шахту, царапнув черепом по купольному своду, — упал на корточки около Лося, схватил его за руку и потащил в проход, в тоннель. Побежали, что было силы.

Редко один от другого горели под сводами тоннеля пыльные фонари. Густая пыль лежала на полу, в щелях стен, на порогах узких дверей, ведущих в иные переходы. Гусев и Лось долго шли по этому коридору. Он окончился залой, с плоскими сводами, с низкими колоннами. Посреди стояла полуразрушенная статуя женщины с жирным и свирепым лицом. В глубине чернели отверстия жилищ. Здесь тоже лежала пыль, — на статуе царицы Магр, на ступенях, на обломках утвари.

Лось остановился, глаза его были остекляневшие, расширенные:

— Их там миллионы, — сказал он, оглянувшись, — они ждут, их час придёт, они овладеют жизнью, населят Марс…

Гусев увлёк его в наиболее широкий, выходящий из залы, тоннель. Фонари горели редко и тускло. Шли долго. Миновали крутой мост, переброшенный через широкую щель, — на дне её лежали мёртвые суставы гигантских машин. Далее — опять потянулись пыльные, серые стены. Уныние легло на душу. Подкашивались ноги от усталости. Лось несколько раз повторил тихим голосом:

— Пустите меня, я лягу.

Сердце его переставало биться. Ужасная тоска овладевала им, — он брёл, спотыкаясь, по следам Гусева, в пыли. Капли холодного пота текли по лицу. Лось заглянул туда, откуда не может быть возврата. И, всё же, ещё более мощная сила отвела его от той черты, и он тащился, полуживой, в пустынных, бесконечных коридорах.

Тоннель круто завернул. Гусев вскрикнул. В полукруглой рамке входа открылось их глазам кубово-синее, ослепительное небо и сияющая льдами и снегами вершина горы, — столь памятная Лосю. Они вышли из лабиринта близ тускубовой усадьбы.

Хао

— Сын неба, сын неба, — позвал тоненький голос. Гусев и Лось подходили к усадьбе со стороны рощи. Из лазурных зарослей высунулось востроносое личико. Это был механик Аэлиты, мальчик в серой шубке. Он всплеснул руками и стал приплясывать, личико у него морщилось, как у тапира. Раздвинув ветви, он показал спрятанную среди развалин цирка крылатую лодку.

Он рассказал: — ночь прошла спокойно, перед рассветом раздался отдалённый грохот и появилось зарево. Он подумал, что сыны неба погибли, вскочил в лодку и полетел в убежище Аэлиты. Она также слышала взрыв, и с высоты скалы глядела на пожарище. Она сказала мальчику, — вернись в усадьбу и жди сына неба, если тебя схватят слуги Тускуба, — умри молча; если сын неба убит, проберись к его трупу, найди на нём каменный флакончик, привези мне.

Лось, стиснув зубы, выслушал рассказ мальчика. Затем Лось и Гусев пошли к озеру, смыли с себя кровь и пыль. Гусев вырезал из крепкого дерева дубину, без малого с лошадиную ногу.

Сели в лодку, взвились в сияющую синеву.


Гусев и механик завели лодку в пещеру, легли у входа и развернули карту. В это время, сверху, со скал, скатилась Иха. Глядя на Гусева, взялась за щёки. Слёзы ручьём лились у неё из влюблённых глаз. Гусев радостно засмеялся.

Лось один спустился в пропасть к Священному Порогу. Будто крыло ветра несло его по крутым лесенкам, через узкие переходы и мостики. Что будет с Аэлитой, с ним, спасутся ли они, погибнут? — он не соображал: начинал думать и бросал. Главное, потрясающее будет то, что сейчас он снова увидит «рождённую из света звёзд». Лишь заглядеться на худенькое, голубоватое лицо, — забыть себя в волнах радости, в находящих волнах радости.

Стремительно перебежав в облаках пара горбатый мост над пещерным озером, Лось, как и в прошлый раз, увидел по ту сторону низких колонн лунную перспективу гор. Он осторожно вышел на площадку, висящую над пропастью. Поблёскивал тусклым золотом Священный Порог. Было знойно и тихо. Лосю хотелось с умилением, с нежностью поцеловать рыжий мох, прах, следы ног на этом последнем прибежище любви.

Глубоко внизу поднимались бесплодныеострия гор. В густой синеве блестели льды. Пронзительная тоска сжало сердце. Вот — пепел костра, вот примятый мох, где Аэлита пела песню уллы. Хребтатая ящерица, зашипев, побежала по камням, и застыла, обернув головку.

Лось подошёл к скале, к треугольной дверце, — приоткрыл её и, нагнувшись, вошёл в пещеру.

Освещённая с потолка светильней, спала среди белых подушечек, под белым покрывалом — Аэлита. Она лежала навзничь, закинув голый локоть за голову. Худенькое лицо её было печальное и кроткое. Сжатые ресницы вздрагивали, — должно быть, она видела сон.

Лось опустился у её изголовья и глядел, умилённый и взволнованный, на подругу счастья и скорби. Какие бы муки он вынес сейчас, чтобы никогда не омрачилось это дивное лицо, чтобы остановить гибель прелести, юности, невинного дыхания, — она дышала, и прядка волос, лежавшая на щеке, поднималась и опускалась.

Лось подумал о тех, кто в темноте лабиринта дышит, шуршит и шипит в глубоком колодце, ожидая часа. Он застонал от страха и тоски. Аэлита вздохнула, просыпаясь. Её глаза, на минуту ещё бессмысленные, глядели на Лося. Брови удивлённо поднялись. Обеими руками она опёрлась о подушки и села.

— Сын неба, — сказала она нежно и тихо, — сын мой, любовь моя…

Она не прикрыла наготы, лишь краска смущения взошла ей на щёки. Её голубоватые плечи, едва развитая грудь, узкие бёдра казались Лосю рождёнными из света звёзд. Лось продолжал стоять на коленях у постели, — молчал, потому что слишком велико было страдание — глядеть на возлюбленную. Горьковато-сладкий запах шёл на него грозовой темнотой.

— Я видела тебя во сне, — сказала Аэлита, — ты нёс меня на руках по стеклянным лестницам, уносил всё выше. Я слышала стук твоего сердца. Кровь била в него и сотрясала. Томление охватило меня. Я ждала, — когда же ты остановишься, когда кончится томление? Я хочу узнать любовь. Я знаю только тяжесть и ужас томления… Ты разбудил меня, — она замолчала, брови поднялись выше. — Ты глядишь так странно. Ты же не чужой? Ты не враг?

Она стремительно отодвинулась в дальний край постели. Блеснули её зубы. Лось тяжело проговорил:

— Иди ко мне.

Она затрясла головой. Глаза её становились дикими.

— Ты похож на страшного ча.

Он сейчас же закрыл лицо рукой, весь сотрясся, пронизанный усилием воли, и оттого невидимое пламя охватило его, как огонь, пожирающий сухой куст. Густая и мутная тяжесть отлегла, — в нём всё теперь стало огнём. Он отнял руку. Аэлита тихо спросила:

— Что?

— Не бойся, любовь моя.

Она придвинулась и опять прошептала:

— Я боюсь Хао. Я умру.

— Нет, нет. Смерть — иное. Я бродил ночью по лабиринту, я видел её. Но я зову тебя — любовь. Стать одной жизнью, одним круговоротом, одним пламенем. Иначе — смерть, тьма. Мы исчезнем. Но это — живой огонь, жизнь. Не бойся Хао, сойди…

Он протянул к ней руки. Аэлита мелко, мелко дрожала, ресницы её опускались, внимательное личико осунулось. Вдруг, так же стремительно, она поднялась на постели и дунула на светильник.

Её пальцы запутались в снежных волосах Лося.

— Аэлита, Аэлита, — видишь — чёрный огонь!

За дверью пещеры раздался шум, будто жужжание множества пчёл. Ни Лось, ни Аэлита не слышали его. Воющий шум усиливался. И вот, из пропасти медленно поднялся военный корабль, царапая носом о скалы.

Корабль повис в уровень с площадкой. На край её с борта упала лесенка. По ней сошли Тускуб и отряд солдат в панцырях, в бронзовых шапках.

Солдаты стали полукругом перед пещерой. Тускуб подошёл к треугольной дверце и ударил в неё золотым набалдашником трости.

Лось и Аэлита спали глубоким сном. Тускуб обернулся к солдатам и приказал, указывая тростью на пещеру:

— Возьмите их.

Бегство

Военный корабль кружился некоторое время над скалами Священного Порога, затем — ушёл в сторону Азоры, и где-то сел. Только тогда Иха и Гусев могли спуститься вниз. На истоптанной площадке они увидели Лося, — он лежал у входа в пещерку, лицом в мох, в луже крови.

Гусев поднял его на руки, — Лось был без дыхания, глаза и рот — плотно сжаты, на груди, на голове — запёкшаяся кровь. Аэлиты нигде не было. Иха выла, подбирая в пещерке её вещи. Она не нашла лишь плаща с капюшоном, — должно быть Аэлиту, мёртвую или живую, завернули в плащ, увезли на корабле. Иха завязала в узелочек то, что осталось от «рождённой из света звёзд», Гусев перекинул Лося через плечо, — и они пошли обратно через мосты над кипящим в тьме озером, по лесенкам, повисшим над туманной пропастью, — этим путём возвращался, некогда, Магацитл, неся привязанный к прялке полосатый передник девушки Аолов, — весть мира и жизни.

Наверху Гусев вывел из пещеры лодку, посадил в неё Лося, завёрнутого в простыню, — подтянул кушак, надвинул глубже шлем и сказал сурово:

— Живым в руки не дамся. Ну уж если доберусь до земли, — мы вернёмся.

— Он влез в лодку, разобрал рули. — А вы, ребята, идите домой, или ещё куда. Лихом не поминайте. — Он перегнулся через борт и за руку попрощался с механиком и Ихой. — Тебя с собой не зову, Ихошка, лечу на верную смерть. Спасибо, милая, за любовь, этого мы, сыны неба, не забываем, так-то. Прощай.

Он прищурился на солнце, кивнул в остатный раз, и взвился в синеву. Долго глядели Иха и мальчик в серой шубке на улетавшего сына неба. Они не заметили, что с юга, из-за лунных скал, поднялась, перерезая ему путь, крылатая точка. Когда он утонул в потоках солнца, Иха ударилась о мшистые камни в таком отчаянии, что мальчик испугался, — уж не покинула ли так же и она печальную Туму.

— Иха, Иха, — жалобно повторял он, — хо туа мурра, туа мурра…


Гусев не сразу заметил пересекавший ему путь военный корабль. Сверяясь с картой, поглядывая на уплывающие внизу скалы Лизиазиры, держал он курс на восток, к кактусовым полям, где был оставлен аппарат.

Позади него, в лодке, откинувшись, сидело тело Лося, покрытое бьющей по ветру, липнущей простынёй. Оно было неподвижно и казалось спящим, — в нём не было уродливой бессмысленности трупа. Гусев только сейчас почувствовал, как дорог ему товарищ, ближе родного брата.

Несчастье случилось так: Гусев, Ихошка и механик сидели тогда в пещере, около лодки, — смеялись. Вдруг, внизу раздались выстрелы. Затем, — дикий вопль. И через минуту из пропасти взлетел, как коршун, военный корабль, бросив на площадке бесчувственное тело Лося, — и пошёл кружить, высматривать.

Гусев плюнул через борт, — до того опаршивел ему марс. «Только бы добраться до аппарата, влить Лосю глоток спирту». Он потрогал тело, — было оно чуть тёплое: — с тех пор, как Гусев поднял его на площадке, — в нём не было заметно окоченения. «Бог даст — отдышится, — Гусев по себе знал слабое действие марсианских пуль. — Не слишком уж долго длится обморок». В тревоге он обернулся к солнцу, клонящемуся на закат и в это время увидел падающий с высоты корабль.

Гусев сейчас же повернул к северу, уклоняясь от встречи. Повернул и корабль, пошёл по пятам. Время от времени на нём появлялись желтоватые дымки выстрелов. Тогда Гусев стал набирать высоту, рассчитывая при спуске удвоить скорость и уйти от преследователя.

Свистал в ушах ледяной ветер, слёзы застилали глаза, замерзали на ресницах. Стая неряшливо махающих крыльями, омерзительных ихи кинулась было на лодку, но промахнулась и отстала. Гусев давно уже потерял направление. Кровь била в виски, разрежённый воздух хлестал ледяными бичами. Тогда полным ходом мотора Гусев пошёл вниз. Корабль отстал и скрылся за горизонтом.

Теперь внизу расстилалась, куда только хватит глаз, меднокрасная пустыня. Ни деревца, ни жизни кругом. Одна только тень от лодки летела по плоским холмам, по волнам песка, по трещинам поблёскивающей, как стекло, каменистой почвы. Кое-где на холмах бросали унылую тень развалины жилищ. Повсюду бороздили эту пустыню высохшие русла каналов.

Солнце клонилось ниже к ровному краю песков, разливалось медное, тоскливое сияние заката, а Гусев всё видел внизу волны песка, холмы, развалины засыпаемой прахом умирающей тумы.

Быстро настала ночь. Гусев опустился и сел на песчаной равнине. Вылез из лодки, отогнул на лице Лося простыню, приподнял его веки, прижался ухом к сердцу, — Лось сидел не живой и не мёртвый. У него на мизинце Гусев заметил колечко и висящий на цепочке открытый флакончик.

— Эх, пустыня, — сказал Гусев отходя от лодки. Ледяные звёзды загорались в необъятно-высоком, чёрном небе. Пески казались серыми от их света. Было так тихо, что слышался шорох песка, осыпающегося в глубоком следу ноги. Мучила жажда. Находила тоска. — Эх, пустыня! — Гусев вернулся к лодке, сел к рулям. Куда лететь? Рисунок звёзд — дикий и незнакомый.



Гусев включил мотор, но винт, лениво покрутившись, остановился. Мотор не работал, — коробка со взрывчатым порошком была пуста.

— Ну, ладно, — негромко проговорил Гусев. Опять вылез из лодки, засунул дубину сзади, за пояс, вытащил Лося, — идём, Мстислав Сергеевич, — положил его на плечо и пошёл, увязая по щиколотку. Шёл долго. Дошёл до холма, положил Лося на занесённые песком ступени какой-то лестницы, оглянулся на одинокую, в звёздном свету, колонну на верху холма, и лёг ничком. Смертельная усталость, как отлив, зашумела в крови.

Он не знал, — долго ли так пролежал без движения. Песок холодел, стыла кровь. Тогда Гусев сел, — в тоске поднял голову. Невысоко над пустыней стояла красноватая, мрачная звезда. Она была, как глаза большой птицы. Гусев глядел на неё, разинув рот? — Земля! — Схватил в охапку Лося и побежал в сторону звезды. Он знал теперь, в какой стороне лежит аппарат.

Со свистом дыша, обливаясь потом, Гусев переносился огромными прыжками через канавы, вскрикивал от ярости, спотыкаясь о камни, бежал, бежал, — и плыл за ним близкий, тёмный горизонт пустыни. Несколько раз Гусев ложился, зарываясь лицом в холодный песок, чтобы освежить хоть парами влаги запёкшийся рот. Подхватывал товарища и шёл, поглядывая на красноватые лучи земли. — Огромная его тень одиноко моталась среди мирового кладбища.

Взошла острым серпом ущербая Олла. В середине ночи взошла круглая Литха, — свет её был кроток и серебрист, двойные тени легли от волн песка. Две эти странные луны поплыли, — одна ввысь, другая на ущерб. В свету их померк Талцетл. Вдали поднялись ледяные вершины Лизиазиры.

Пустыня кончалась. Было близко к рассвету. Гусев вошёл в кактусовые поля. Повалил ударом ноги одно из растений и жадно насытился шевелящимся, водянистым его мясом. Звёзды гасли. В лиловом небе проступали розоватые края облаков. И вот, Гусев стал слышать будто удары железных вальков, — однообразный металлический стук, отчётливый в тишине утра.

Гусев скоро понял его значение: — над зарослями кактуса торчали три решётчатые мачты военного корабля, вчерашнего преследователя. Удары неслись оттуда, — это марсиане разрушали аппарат.

Гусев побежал под прикрытием кактусов и одновременно увидел и корабль и рядом с ним заржавелый, огромный горб аппарата. Десятка два марсиан колотили по клёпаной его обшивке большими молотками. Видимо, работа только что началась. Гусев положил Лося на песок, вытащил из-за пояса дубину:

— Я вас, сукины дети! — не своим голосом завизжал Гусев, выскакивая из-за кактусов, — подбежал к кораблю и ударом дубины раздробил металлическое крыло, сбил мачту, ударил в борт, как в бочку. Из внутренности корабля выскочили солдаты. Бросая оружие, горохом посыпались с палубы, побежали врассыпную. Солдаты, разбивавшие аппарат, с тихим воем поползли по бороздам, скрылись в зарослях. Всё поле в минуту опустело, — так велик был ужас перед вездесущим, неуязвимым для смерти сыном неба.

Гусев отвинтил люк, подтащил Лося, и оба сына неба скрылись внутри яйца. Крышка захлопнулась. Тогда притаившиеся за кактусами марсиане увидели необыкновенное и потрясающее зрелище:

Огромное, ржавое яйцо, величиною в дом, загрохотало, поднялись из-под него коричневые облака пыли и дыма. Под страшными ударами задрожала тума. С рёвом и громовым грохотом гигантское яйцо запрыгало по кактусовому полю. Повисло в облаках пыли, и, как метеор, — метнулось в небо, унося свирепых Магацитлов на их родину.

Небытие

— Ну, что, Мстислав Сергеевич, — живы?

Обожгло рот. Жидкий огонь пошёл по телу, по жилам, по костям. Лось раскрыл глаза. Пыльная звёздочка горела над ним совсем низко. Небо было странное, — жёлтое, стёганое, как сундук. Что-то стучало, стучало мерными ударами, дрожала, дрожала пыльная звёздочка.

— Который час?

— Часы-то остановились, вот горе, — ответил радостный голос.

— Мы давно летим?

— Давно, Мстислав Сергеевич.

— А куда?

— А к чёрту на рога, — ничего не могу разобрать, куда мы залетели.

Лось опять закрыл глаза, силясь проникнуть в тёмную пустоту памяти, но пустота поднялась вокруг него чашей, и он снова погрузился в непроглядный сон.

Гусев укрыл его потеплее и вернулся к наблюдательным трубкам. Марс казался теперь меньше чайного блюдечка. Лунными пятнами выделялись на нём днища высохших морей, мёртвые пустыни. Диск тумы, засыпаемой песками, всё уменьшался, всё дальше улетал от него аппарат куда-то в кромешную тьму. Изредка кололо глаз лучиком звезды. Но сколько Гусев ни всматривался — нигде не было видно красной звезды.

Гусев зевнул, щёлкнул зубами, — такая одолевала его скука от пустого пространства вселенной. Осмотрел запасы воды, пищи, кислорода, завернулся в одеяло и лёг на дрожащий пол рядом с Лосем.

Прошло неопределённо много времени. Гусев проснулся от голода. Лось лежал с открытыми глазами, — лицо у него было в морщинах, старое, щёки ввалились. Он спросил тихо:

— Где мы сейчас?

— Всё там же, Мстислав Сергеевич, — впереди пусто, кругом — пустыня.

— Алексей Иванович, мы были на марсе?

— Вам, Мстислав Сергеевич, должно быть совсем память отшибло.

— Да, у меня провал в памяти. Я вспоминаю, воспоминания обрываются как-то неопределённо. Не могу понять, — что было, а что — мои сны… Странные сны, Алексей Иванович… Дайте пить…

Лось закрыл глаза, и долго спустя спросил дрогнувшим голосом:

— Она — тоже сон?

— Кто?

Лось не ответил, видимо — опять заснул.

Гусев поглядел через все глазки в небо, — тьма, тьма. Натянул на плечи одеяло и сел, скорчившись. Не было охоты ни думать, ни вспоминать, ни ожидать. К чему? Усыпительно постукивало, подрагивало железное яйцо, несущееся с головокружительной скоростью в бездонной пустоте.

Проходило какое-то непомерно долгое, неземное время. Гусев сидел, скорчившись, в оцепенелой дремоте. Лось спал. Холодок вечности осаждался невидимой пылью на сердце, на сознание.


Страшный вопль разодрал уши. Гусев вскочил, тараща глаза. Кричал Лось, — стоял среди раскиданных одеял, — марлевый бинт сполз ему на лицо:

— Она жива!

Он поднял костлявые руки и кинулся на кожаную стену, колотя в неё, царапая:

— Она жива! Выпустите меня… Задыхаюсь… Не могу, не могу!..

Он долго бился и кричал, и повис, обессиленный, на руках у Гусева. И снова — затих, задремал.

Гусев опять скорчился под одеялом. Угасали, как пепел, желания, коченели чувства. Слух привык к железному пульсу яйца и не улавливал более звуков. Лось бормотал во сне, стонал, иногда лицо его озарялось счастьем. Гусев глядел на спящего и думал:

«Хорошо тебе во сне, милый человек. И не надо, не просыпайся, спи, спи!.. Хоть во сне поживёшь. А проснёшься — сядешь, вот так-то, на корточки, под одеялом, — дрожи, как ворон на мёрзлом сучке. Ах, ночь, ночь, конец последний… Ничего-то человеку, оказывается, не надо»…

Ему не хотелось даже закрывать глаз, — так он и сидел, глядел на какой-то поблёскивающий гвоздик… Наступало великое безразличие, надвигалось небытие.

Так, пронеслось непомерное пространство времени.


Послышались странные шорохи, постукивания, прикосновения каких-то тел снаружи о железную обшивку яйца.

Гусев открыл глаза. Сознание возвращалось, он стал слушать, — казалось — аппарат продвигается среди скоплений камней и щебня. Что-то навалилось, и поползло по стене. Шумело, шуршало. Вот, ударило в другой бок, — аппарат затрясся. Гусев разбудил Лося. Они поползли к наблюдательным трубкам, и сейчас же оба вскрикнули.

Кругом, в тьме, расстилались поля сверкающих, как алмазы, осколков. Камни, глыбы, кристаллические грани сияли острыми лучами. За огромной далью этих алмазных полей в чёрной ночи висело косматое солнце.

— Должно быть мы проходим голову кометы, — шопотом сказал Лось. — Включите реостаты. Нужно выйти из этих полей, иначе комета увлечёт нас к солнцу.

Гусев полез к верхнему глазку, Лось стал к реостатам. Удары в обшивку яйца участились, усилились. Гусев покрикивал сверху: — «Легче — глыба справа… Давайте полный… Гора, гора летит… Проехали… Ходу, ходу, Мстислав Сергеевич».

Земля

Алмазные поля были следами прохождения блуждавшей в пространствах кометы. Долгое время аппарат, втянутый в её тяготение, пробирался среди небесных камней. Скорость его непрестанно увеличивалась, действовали абсолютные законы математики, — понемногу направление полёта яйца и метеоритов изменилось: образовался всё расширяющийся угол. Золотистая туманность, — голова неведомой кометы и её след — потоки метеоритов — уносились по гиперболе — безнадёжной кривой, чтобы, обогнув солнце, снова исчезнуть в пространствах. Кривая полёта аппарата всё более приближалась к эллипсису.

Почти неосуществимая надежда возврата на землю пробудила к жизни Лося и Гусева. Теперь, не отрываясь от глазков, они наблюдали за небом. Аппарат сильно нагревался с одной стороны солнцем, — пришлось снять всю одежду.

Алмазные поля остались далеко внизу: — казались искорками, — стали беловатой туманностью и исчезли. И вот, в огромной дали был найден Сатурн, переливающийся радужными кольцами, окружённый спутниками. Яйцо, притянутое кометой, возвращалось в солнечную систему, откуда было вышвырнуто центробежной силой марса.

Одно время тьму прорезывала светящаяся линия. Скоро и она побледнела, погасла: — это были астероиды, таинственные маленькие планеты, бесчисленным роем вьющиеся вокруг солнца. Сила их тяготения ещё сильнее изогнула кривую полёта яйца. Наконец, в одно из верхних глазков Лось увидел странный, ослепительный, узкий серп, — это был Люцифер. Почти в то же время, Гусев, наблюдавший в другой глазок, страшно засопел и обернулся, — потный, красный.

— Она, ей-богу, она…

В чёрной тьме тепло сиял серебристо-синеватый шар. В стороне от него и ярче светился шарик, величиной с ягоду смородины. Аппарат мчался немного в сторону от них. Тогда Лось решился применить опасное приспособление — поворот горла аппарата, чтобы отклонить ось взрывов от траэктории полёта. Поворот удался. Направление стало изменяться. Тёплый шарик понемногу перешёл в зенит.

Летело, летело пространство времени. Лось и Гусев то прилипали к наблюдательным трубкам, то валились среди раскиданных шкур и одеял. Уходили последние силы. Мучила жажда, но вода вся была выпита.

И вот, в полузабытьи, Лось увидел, как шкуры, одеяла и мешки поползли по стенам. Повисло в воздухе голое тело Гусева. Всё это было похоже на бред. Гусев оказался лежащим ничком у глазка. Вот он приподнялся, бормоча схватился за грудь, замотал вихрастой головой, — лицо его залилось слезами, усы обвисли:

— Родная, родная, родная…

Сквозь муть сознания Лось всё же понял, что аппарат повернулся и летит горлом вперёд, увлекаемый тягой земли. Он пополз к реостатам и повернул их, — яйцо задрожало, загрохотало. Он нагнулся к глазку.

Во тьме висел огромный, водяной шар, залитый солнцем. Голубыми казались океаны воды, зеленоватыми — очертания островов. Облачные поля застилали какой-то материк. Влажный шар медленно поворачивался. Слёзы мешали глядеть. Душа, плача от любви, летела, летела навстречу голубовато-влажному столбу света. Родина человечества. Плоть жизни. Сердце мира.

Шар земли закрывал полнеба. Лось до отказа повернул реостаты. Всё же полёт был стремителен, — оболочка накалилась, закипел резиновый кожух, дымилась кожаная обивка. Последним усилием Гусев повернул крышку люка. В щель с воем ворвался ледяной ветер. Земля раскрывала объятия, принимая блудных сынов.

Удар был силён. Обшивка лопнула. Яйцо глубоко вошло горлом в травянистый пригорок.


Был полдень, воскресенье третьего июня. На большом расстоянии от места падения, — на берегу озера Мичиган, — катающиеся на лодках, сидящие на открытых террасах ресторанов и кофеен, играющие в теннис, гольф, футбол, запускающие бумажные змеи в тёплое небо, всё это множество людей, выехавших в день воскресного отдыха, — насладиться прелестью зелёных берегов, шумом июньской листвы, — слышали в продолжение пяти минут странный, воющий звук.

Люди, помнившие времена мировой войны, говорили, оглядывая небо, что так, обычно, ревели снаряды тяжёлых орудий. Затем многим удалось видеть быстро скользнувшую на землю круглую тень.

Не прошло и часа, как большая толпа собралась у места падения аппарата. Любопытствующие бежали со всех сторон, перелезали через изгороди, мчались на автомобилях, на лодках по синему озеру. Яйцо, покрытое коркой нагара, помятое и лопнувшее, стояло, накренившись, на пригорке. Было высказано множество предположений, одно другого нелепее. В особенности же в толпе началось волнение, когда была прочитана, вырубленная зубилом на полуоткрытой крышке люка, надпись: «Вылетели из Петербурга 18 августа 21 года». Это было тем более удивительно, что сегодня было третьего июня 25 года.

Когда, затем, из внутренности таинственного аппарата послышались слабые стоны, — толпа в ужасе отодвинулась и затихла. Появился отряд полиции, врач и двенадцать корреспондентов с фотографическими аппаратами. Открыли люк и с величайшими предосторожностями вытащили из внутренности яйца двух полуголых людей: — один, худой, как скелет, старый, с белыми волосами, был без сознания, другой, с разбитым лицом и сломанными руками, — жалобно стонал. В толпе раздались крики сострадания, женский плач. Небесных путешественников положили в автомобиль и повезли в больницу.


Хрустальным от счастья голосом пела птица за открытым окном. Пела о солнечном луче, о медовых кашках, о синем небе. Лось, неподвижно лёжа на подушках, — слушал. Слёзы текли по морщинистому лицу. Он где-то уже слышал этот хрустальный голос любви. Но — где, когда?

За окном, с полуоткинутой, слегка надутой утренним ветром шторой, сверкала сизая роса на траве. Влажные листья двигались тенями на шторе. Пела птица. Вдали из-за леса поднималось облако клубами белого дыма.

Чьё-то сердце тосковало по этой земле, по облакам, по шумным ливням и сверкающим росам, по великанам, бродящим среди зелёных холмов… Он вспомнил, — птица пела об этом: Аэлита, Аэлита… Но была ли она? Или только пригрезилась? Нет. Птица бормочет стеклянным язычком о том, что некогда женщина, голубоватая, как сумерки, с печальным, худеньким личиком, сидя ночью у костра, глядя на огонь, — пела песню любви.

Вот отчего текли слёзы по морщинистым щекам Лося. Птица пела о той, кто осталась в небе, за звёздами, и о той, кто лежит под холмиком, под крестом, и о седом и морщинистом старом мечтателе, облетевшем небеса и разбившемся, — вот он снова — один, одинок.

Ветер сильнее надул штору, нижний край её мягко плеснул, — в комнату вошёл запах мёда, земли, влаги.


В одно такое утро в больнице появился Арчибальд Скайльс. Он крепко пожал руку Лося, — «Поздравляю, дорогой друг», — и сел на табурет около постели, сдвинул канотье на затылок:

— Вас сильно подвело за это путешествие, старина, — сказал он, — только что был у Гусева, вот тот молодцом, руки в гипсе, сломана челюсть, но всё время смеётся, — очень доволен, что вернулся. Я послал в Петербург его жене телеграмму, пятьсот фунтов. По поводу вас — телеграфировал в газету, — получите огромную сумму за «Путевые наброски». Но вам придётся усовершенствовать аппарат, — вы плохо опустились. Чёрт возьми — подумать, — прошло почти четыре года с этого сумасшедшего вечера в Петербурге. Кстати — когда вернётесь в Петербург — разинете рот, — теперь это один из шикарнейших городов в Европе. Ба, вы же ничего не знаете… Советую вам, старина, выпить рюмку хорошего коньяку, это вернёт вас к жизни, — он вытащил из жёлтого портфельчика бутылку, — ба, этого вы тоже не знаете: — мы же опять «мокры», как утопленники…

Скайльс болтал, весело и заботливо поглядывая на собеседника, — лицо у него было загорелое, беспечное, на подбородке — ямочка. Лось негромко засмеялся и протянул ему руку:

— Я рад, что вы пришли, вы славный человек, Скайльс.

Голос любви

Облака снега летели вдоль Ждановской набережной, ползли покровами по тротуарам, сумасшедшие хлопья крутились у качающихся фонарей, засыпало подъезды и окна, за рекой метель бушевала в воющем во тьме парке.

По набережной шёл Лось, подняв воротник и согнувшись навстречу ветру. Тёмный шарф вился за его спиной, ноги скользили, лицо секло снегом. В обычный час он возвращался с завода домой, в одинокую квартиру. Жители набережной привыкли к его широкополой, глубоко надвинутой шляпе, к шарфу, закрывающему низ лица, к сутулым плечам, и даже, когда он кланялся и ветер взвивал его поредевшие, белые волосы, — никого уже более не удивлял странный взгляд его глаз, видевших однажды то, что нельзя видеть земнородному.

В иные времена какой-нибудь юный поэт непременно бы вдохновился его сутулой фигурой с развевающимся шарфом, бредущей среди снежных облаков. Но времена теперь были иные: поэтов восхищали не вьюжные бури, не звёзды, не заоблачные страны, — но — стук молотков по всей стране, шипенье пил, шорох серпов, свист кос, — весёлые, земные песни. В стране в этот год начаты были постройкою небывалые, так называемые «голубые города».

Прошло полгода со дня возвращения Лося на землю. Улеглось неистовое любопытство, охватившее весь мир, когда появилась первая телеграмма о прибытии с марса двух людей. Лось и Гусев съели положенное число блюд на ста пятидесяти банкетах, ужинах и учёных собраниях. Гусев продал камушки и золотые безделушки, привезённые с марса, — нарядил жену-Машу, как куклу, дал несколько сот интервью, завёл себе собаку, огромный сундук для одёжи и мотоциклет, стал носить круглые очки, проигрался на скачках, одно время разъезжал с импрессарио по Америке и Европе, рассказывая про драки с марсианами, про пауков и про кометы, про то, как они с Лосем едва не улетели на большую медведицу, — изолгался вконец, заскучал, и, вернувшись в Россию, основал «Ограниченное Капиталом Акционерное Общество для Переброски Воинской Части на Планету марс в Целях Спасения Остатков его Трудового Населения».

Лось работал в Петербурге на механическом заводе, где строил универсальный двигатель марсианского типа. Предполагалось, что его двигатель перевернёт все устои механики, все несовершенства мировой экономики. Лось работал не щадя сил, хотя мало верил в то, что какая бы то ни было комбинация машин способна разрешить трагедию всеобщего счастья.

К шести часам вечера он, обычно, возвращался домой. Ужинал в одиночестве. Перед сном раскрывал книгу, — детским лепетом казались ему строки поэта, детской болтовнёй — измышления романиста. Погасив свет, он долго лежал, глядел в темноту, — текли, текли одинокие мысли.

В положенный час Лось проходил сегодня по набережной. Облака снега взвивались в высоту, в бушующую вьюгу. Курились карнизы, крыши. Качались фонари. Спирало дыхание.

Лось остановился и поднял голову. Ледяной ветер разорвал вьюжные облака. В бездонно-чёрном небе переливалась звезда. Лось глядел на неё безумным взором, — алмазный луч её вошёл в сердце… «Тума, тума, звезда печали»… Летящие края облаков снова задёрнули бездну, скрыли звезду. В это короткое мгновение в памяти Лося с ужасающей ясностью пронеслось видение, всегда до этого ускользавшее от него…

* * *
Сквозь сон послышался шум, будто сердитое жужжание пчёл. Раздались резкие удары, — стук. Спящее тело Аэлиты вздрогнуло, она вздохнула, пробуждаясь, и затрепетала. Он не видел её в темноте пещерки, лишь чувствовал, как стремительно бьётся её сердце. Стук в дверь повторился. Раздался снаружи голос Тускуба: — «Возьмите их». Лось схватил Аэлиту за плечи. Она едва слышно сказала:

— Муж мой, сын неба, прощай.

Её пальцы быстро скользнули по его платью. Тогда Лось ощупью стал искать её руку и отнял у неё флакончик с ядом. Она быстро, быстро, — одним дыханием, — забормотала ему в ухо:

— На мне запрещение, я посвящена царице Магр… По древнему обычаю, страшному закону Магр — девственницу, преступившую запрет посвящения, бросают в лабиринт, в колодезь… Ты видел его… Но я не могла противиться любви, сын неба. Я счастлива. Благодарю тебя за жизнь. Ты сжёг мой разум. Ты вернул меня в тысячелетия хао, во влагу жизни. Благодарю тебя за смерть, муж мой…

Аэлита поцеловала его, и он почувствовал горький запах яда на её губах. Тогда он выпил остатки тёмной влаги, — её было много во флакончике: Аэлита едва успела коснуться его. Удары в дверь заставили Лося подняться, но сознание уплывало, руки и ноги не повиновались. Он вернулся к постели, упал на тело Аэлиты, обхватил её.

Он не пошевелился, когда в пещерку вошли марсиане. Они оторвали его от жены, прикрыли её и понесли. Последним усилием он рванулся за краем её чёрного плаща, но вспышки выстрелов, тупые удары отшвырнули его назад к золотой дверце пещеры…

* * *
Преодолевая ветер, Лось побежал по набережной. И снова остановился, закрутился в снежных облаках, и так же, как тогда, — в тьме небесной, — крикнул исступлённо:

— Жива, жива!.. Немыслимо!.. Нет, невозможно!.. Аэлита, Аэлита!..

Ветер бешеным порывом подхватил это, впервые произнесённое на земле имя, развеял его среди летящих снегов. Лось сунул подбородок в шарф, засунул руки глубоко в карманы, побрёл, шатаясь, к дому.

У подъезда стоял автомобиль. Белые мухи крутились в дымных столбах его фонарей. Человек в косматой шубе приплясывал морозными подошвами по тротуару.

— Я за вами, Мстислав Сергеевич, — крикнул он весело, — пожалуйте в машину, едем.

Это был Гусев. Он наскоро объяснил: сегодня, в семь часов вечера радиотелефонная станция Марсова поля ожидает, — как и всю эту неделю, подачу неизвестных сигналов чрезвычайной силы. Шифр их непонятен. Целую неделю газеты всех частей света заняты догадками по поводу этих сигналов, — есть предположение, что они идут с марса. Заведующий радиостанцией Марсова поля приглашает Лося сегодня вечером принять таинственные волны.

Лось молча прыгнул в автомобиль. Бешено заплясали белые хлопья в конусах света. Рванулся вьюжный ветер в лицо. Миновали мост, Васильевский остров, пролетели Николаевским мостом над снежной пустыней Невы, — отсюда было видно лиловое зарево города, сияние фонарей на мрачной набережной, направо — огни заводов. Вдали исступлённо выла сирена ледокола, где-то ломающего льды. Миновали многолюдный Невский, залитый светом тысячи окон, огненных букв, стрел, крутящихся колёс над крышами. Лось, сжав руки в рукавах пальто, опустив голову, постукивал зубами.

Под свистящими деревьями Марсова поля, у домика с круглой крышей автомобиль стал. Пустынно выли решётчатые башни и проволочные сети, утонувшие в снежных облаках. Лось распахнул заметённую сугробом дверцу, вошёл в тёплый домик, сбросил шарф и шляпу. Румяный, толстенький человек стал что-то объяснять ему, держа его ледяную руку в пухлых ладонях. Лось отметил только — запах сигары и большую бородавку сбоку носа у начальника радио. Стрелка часов подходила к семи.

Лось сел у приёмного аппарата, надел слуховой шлем. Стрелка часов ползла. О время, — таинственные сроки, удары сердца, ледяное пространство вселенной, где летят эти развёрнутые времена!

И вот, медленный шопот раздался под шлемом в его ушах. Лось сейчас же закрыл глаза. Снова — повторился отдалённый тревожный, медленный шопот. Повторялось какое-то странное слово. Лось напряг слух. Словно тихая молния пронзил его неистовое сердце далёкий голос, повторявший печально на неземном языке:

— Где ты, где ты, где ты?

Голос замолк. Лось глядел перед собой побелевшими, расширенными глазами… Голос Аэлиты, любви, вечности, голос тоски, летит по всей вселенной, зовя, призывая, клича, — где ты, где ты, любовь?..



1922

Анатолий Андреев ЗВЕЗДЫ ПОСЛЕДНИЙ ЛУЧ

1

Было рано. Квартиру переполняла особая, воскресная тишина. Не шумела вода в трубах, не слышно было отдаленных шагов, не хлопали двери, не доносились приглушенные стенами голоса и музыка. Дом словно вымер. Послышался бой часов — не то сверху, не то из соседней квартиры. Иван насчитал шесть ударов. Он решительно отбросил одеяло, встал и прошлепал босыми ногами на кухню.

Не включая света, поставил на плиту чайник и подошел к окну. Из неплотной форточки дуло. Мрак за окном не был сплошным. Его разбавлял призрачный серый, непонятно откуда просочившимся свет, в котором смутно угадывались очертания домов.

Этого дня Иван ждал с нетерпением и теперь старательно тянул время. Не спеша и тщательно, он убрался в квартире, поглядывая время от времени на окна — они только-только начинали сереть. Принялся переодеваться, поначалу неторопливо, но, сам того не замечая, все быстрее и быстрее. Лихорадочно натянув, наконец, куртку, он вышел и уже в подъезде обнаружил, что забыл перчатки На улице было светлее, нежели казалось из дому. Пропитанные влагой тучи протаскивало над городом без задержки. Ветер рвал тучи в клочья, из прорех начинала и тут же переставала сыпать мелкая снежная крупка.

Город еще спал. Иван пошел переулками — так было уютнее, чем широкими безлюдными улицами. В утренней тишине далеко разносился звук шагов по бетонным плитам тротуара. Плиты уложили еще в прошлом веке — тогда все строили из бетона.

Здание института сумрачно поблескивало стеклами темных окон. Иван вошел в проходную. Сработал фотоэлемент, вспыхнули светильники. Иван вложил пластиковую карточку пропуска в щель автомата, внутри лязгнуло, загудело, и створки двери разошлись. Он взял пропуск, услужливо возвращенный автоматом, и гулким вестибюлем прошел к широкой, слабо освещенной лестнице.

Кости еще не было. Иван отстранение оглядел гладкие кубы компьютера, пульт управления им, шкаф с электронными блоками, нелепо торчащую посреди лаборатории дверь в тусклой металлической рамке. От рамки к шкафу и к ЭВМ тянулись толстые, в руку толщиной, косы, сплетенные из разноцветных проводов. Иван поморщился — он не любил незавершенности, а здесь все носило временный, случайный характер. Видно было, что установка собиралась на живую нитку.

Закончился очередной, не очень большой, но значимый кусок его жизни. Вне зависимости от того, удастся ли Костин эксперимент, дальше начнется новая полоса, пока не известно какая, но новая.

2

В коридоре дробно простучали шаги, чуть скрипнула дверь — пришел Костя. Скинув пальтецо, он с ходу уселся за пульт, разминая застывшие пальцы, как пианист перед концертом. Пульт ожил, замигал лампочками. Костя неуверенно спросил:

— Ну так что, Ваня? Может быть, ограничимся адекватными мирами?

— По-моему, мы с тобой уже не раз все обговорили, — сумрачно отозвался Иван. — Так что давай включай, и посмотрим, что получится…

— Ну что ж… — вздохнул Костя. — Значит, Ленинград, 3 декабря 19… года.

— Место, место задай, — не утерпел Иван.

Костя досадливо дернул плечом:

— Не мешай, без тебя знаю. Ленинград, Ждановская набережная. Время — без четверти шесть. Вечера…

Костя еще раз пробежал пальцами по клавишам и откинулся на спинку стула.

Вся эта затея показалась вдруг Ивану зряшной. Пустячной. Чушь все это, галиматья — параллельные миры, мезонное зондирование, пробой связки… Стало вдруг досадно, что увлекся, как мальчишка, ухлопал полтора года на воплощение бредовых Костиных идей. Ясно же, что этого не может быть, потому что не может быть никогда. И кончится все прозаически — посидят они, подождут, Костя еще поколдует над машиной и скажет виновато: «Что-то не получается, Ваня…»

Отгоняя эти мысли, Иван поинтересовался:

— Что это долго так…

Костя сердито фыркнул и повел плечом. Его худое носатое лицо выразило крайнюю степень презрения. Иван, в его тревожном и знобком нервном возбуждении, раздражал Костю.

Если быть искренним, раздражать его он начал давно, почти сразу, как начали совместную работу. Но что делать — найти другого исполнителя Косте не удалось. А Иван — взялся. Правда, сразу оговорил, что первый переход в соседний мир осуществит он, Иван, и не в любой попавшийся, а именно в тот, в который ему захочется…

Было тихо, аппаратура работала беззвучно. Иван отошел от окна, но так и не присел, стоял, привалившись плечом к шкафу. Снедавшее с утра нетерпение все же прорвалось крупной дрожью, Иван старался унять ее. Чтобы отвлечься, спросил:

— А что будет, если мезонные генераторы… того… когда я там буду?

— Да ничего не будет, — равнодушно ответил Костя. Минута была торжественная, как-никак первое испытание, а Ивана, похоже, ничто не волнует, кроме собственной безопасности. — Выкинет тебя обратно в наш мир: чтобы там оставить, нужно напряженность поля уменьшать очень медленно, с градиентом не более двух единиц в час…

Иван молча кивнул. Костя подумал и добавил:

— На первый раз я генераторы вообще выключать не буду, чтобы все время тебя в поле держать. Дам тебе два часа, а потом верну обратно.

На пульте изменилось созвездие огоньков. Костя нервно сглотнул и осипшим голосом сказал:

— Ну, Ваня, тебе пора…

Иван обернулся. Металлическая рамка двери, все так же нелепо стоящей посреди комнаты, озарилась призрачным фиолетовым светом. Запахло озоном. По гладкому, светящемуся изнутри металлу пробегали короткие оранжевые искорки.

— Смелее, смелее, — ободряюще сказал Костя. — Током она не бьет. — Он нервно засмеялся, оборвал смех, серьезно добавил: — По крайней мере, не должна бить. Теоретически.

Иван сделал еще шаг и толкнул дверь рукой. Она легко подалась. За ней открылось… Ничего за ней не открылось. Там была пустота. Вернее, и пустоты не было. Иван затруднился бы сказать, какой цвет имело открывшееся ничто. Да и был ли цвет? Свет, наверное, был. Во всяком случае, темноты там не было.

Иван пригнул голову и двинулся вперед, в бело-серое ничто, четко ограниченное металлической полоской рамы. Инстинктивно он задержал дыхание, но ничего не произошло, лишь повеяло вдруг холодком. Ощущение было мимолетным, Иван не успел понять, не почудилось ли оно. Осторожно, не выпуская из рук двери, он шагнул еще раз. Пелена спала с его глаз. Стало темно. Появился ветер. Он нес хлопья снега. Желтыми пятнами повисли фонари. Ветер раскачивал их, скрипел жестяными тарельчатыми абажурами. Экономические лампочки давали мало света. От фонаря до фонаря простиралось слабо освещенное метельное пространство. Слева тусклыми прямоугольниками окон обозначились дома.

3

Фонарь качался, тени двигались, словно собираясь убежать. Поземка уложила снег волнами. Барханами. Маленькими барханчиками.

Людей на улице не было, и Иван порадовался этому. Начали мерзнуть уши, он поочередно отогревал их ладонями. Ветер бросал на лицо и руки снег.

Наконец вдали мелькнула смутно различимая фигура. Человек приближался, то отчетливо видный в желтоватом круге электрического света, то почти исчезающий в злорадном верчении снега между световыми конусами фонарей. Иван привалился к парапету, положив руку на почернелый остуженный чугун. В волнении он не заметил, что ладонь заныла от прикосновения к стылому, обдутому снежными ветрами металлу. Ошибки быть не могло — эта широкополая шляпа, развевающиеся по ветру белые волосы, длинный выпущенный наружу шарф…

Человек поравнялся с ним. Внезапно охрипнув, Иван торопливо прокашлялся и, уже в спину, позвал:

— Мстислав Сергеевич, ради бога, извините…

Иван оторвался от парапета и шагнул к прохожему. Начавшаяся еще там, далеко-далеко, нервная дрожь вновь сотрясала плечи. Прохожий вопросительно смотрел на Ивана.

— Простите? Кажется, не имею чести…

— Вы ведь Лось? Инженер Лось, Мстислав Сергеевич?

— Да, так меня зовут. И все же, чем обязан?

— Мстислав Сергеевич, я вас специально жду. Можно, я вас немного провожу? Мне трудно вот так, в двух словах все объяснить…

— Извольте, извольте… — голос Лося был холоден.

Он сунул руки в карманы и пошел прежней дорогой, не глядя на ступавшего рядом с ним по снежным гребням Ивана.

— Меня зовут Иван, Феоктистов Иван. Я вас специально ждал здесь.

— Не замерзли в своей кацавейке? — не повернул головы Лось.

Иван глянул на свою куртку и со скрытым вызовом сказал:

— Нет, она у меня с электроподогревом.

Лось переспросил недоверчиво:

— Как, как?

— С электроподогревом. Ну, такая, знаете, плутониевая батарейка. Энергии, правда, ненамного хватает, через девяносто часов приходится заменять.

— Вы что, хотите сказать, что ваша… э-э-э… одежда обогревается электричеством? — поднял брови Лось.

Они остановились у подъезда. Лось оказался много ниже Ивана, глядел снизу вверх. Лампочка над дверьми бросала свет прямо ему в лицо. Он сощурился — от света ли, от снежной ли крупы. Лицо его не казалось более холодным или надменным. Скорее — усталым. Хорошее, спокойное лицо нестарого еще человека, со скорбными складками губ и внимательными грустными глазами. Вспыхнувшая было в них ирония вновь уступила место усталости. Лось медленно сказал:

— Я, знаете, профан в электричестве. Но эту вашу… батарейку надобно было б за вами на тележке возить. Так что фантазия ваша — увы…

Он сожалеюще развел руками. Иван понял, что Лось сейчас уйдет. Повернется и скроется в подъезде. В отчаянии Иван прокричал скороговоркой:

— Мстислав Сергеевич, еще одну минуту! Шестьдесят секунд! То, что я вам скажу, дико. Это похоже на бред. Но я не сумасшедший. Я из будущего! Я прибыл из будущего сюда, в третье декабря 19… года, специально, чтобы встретиться с вами. У меня мало времени, меньше двух часов… — выговорив все на одном дыхании, Иван помедлил и упавшим голосом добавил: — Вот…

Он уже видел, что Лось ни на гран не поверил ему — разочарованно хмыкнув,отвел взгляд в сторону и скучно спросил:

— У вас там, в будущем, все так одеваются?

— Конечно, лучше бы мне придумать что-нибудь, соврать. Но я подумал, что вы, именно вы можете поверить мне…

— Почему же именно я? — вежливо уточнил Лось.

Иван в раздумье посмотрел на него и негромко произнес:

— Вы ведь идете с радиостанции… Сын Неба, где ты? Где ты, где ты, Сын Неба…

Слова размеренно падали в снежную круговерть, их уносило, словно их и не было. Но они прозвучали, и этого было не изменить. Лось вздрогнул, как от удара. Лицо его закаменело. Он повернулся и пошел, но приостановился и бросил через плечо:

— Ну что же вы стоите… гость из будущего…


Лось провел Ивана в гостиную, извинился и ушел на кухню, ставить на керогаз чайник. Иван сидел у круглого, накрытого крахмальной скатертью стола и медленно приходил в себя. Все вокруг было осязаемым, вещественным, плотным — и тяжелые шторы на окнах, и кожаный диван с валиками, выпукло блестевший пружинными подушками, и пианино, изукрашенное резьбой. В комнате царил порядок. В ней не было запустения, но и жилой она не выглядела. В ней не было души.

Предметы и вещи, самый воздух казалась ирреальными. Даже в вещественности их было нечто бутафорское, словно кто-то принес сюда собранную по музеям и антикварным лавкам мебель, расставил ее в соответствии со старинными гравюрами, а сам притаился в уголке и смотрит, как вживается в роль человека из будущего Иван Феоктистов.

Вернулся Лось. Чуть слышно повеяло керосином и табаком. Лось сел напротив, положил на стол руки. Руки были рабочие, в старых ссадинах и огрубелостях — им много приходилось возиться с железом. Белоснежные манжеты подчеркивали их ненарочитую обветренность.

— Сейчас будет готов чай, — устало сказал Лось. — Прислуги, знаете ли, теперь нет. Есть пролетарии домашнего труда, да и тех найти…

Ивана все не покидало ощущение придуманности окружающего. Он никак не мог свыкнуться с мыслью, что за окнами — Петроград тех далеких времен, что напротив него сидит Лось. Иван вглядывался в лицо инженера и не верил, что это тот самый человек, чья странная, горькая и удивительная судьба запомнилась с детства. Себя Иван чувствовал чужаком, незаметно прокравшимся на сцену во время спектакля, поставленного по любимой книге. А то, что актеры вынуждены импровизировать, поскольку вступил в игру новый, незапланированный персонаж, лишь усиливало ощущение ненастоящести происходящего.

— Ну что, товарищ… э-э-э… Феоктистов. Пока чайник поспевает — рассказывайте. А то, признаться, ошарашили вы меня давеча…

Иван понимал: «ошарашили» относится не к тому, что он явился из будущего. Пропустил Лось это мимо ушей, счел за неуклюжую попытку привлечь к себе внимание. Ошарашил его Иван, повторив только что прозвучавшие в эфире, стынущие в ушах, задыхающиеся слова: «Где ты, Сын Неба?» Но ему-то, Ивану, нужно было, убедить Лося именно в том, что он из будущего. Поэтому Иван упрямо сказал:

— Да, Мстислав Сергеевич, я прибыл из будущего. Мы нашли способ, как это сделать…

— Та-а-ак, — протянул Лось. — Вы, значит, настаиваете на своем. Ну, предположим, вы из будущего. А зачем появились именно здесь, у нас? Почему вы сказали, что ждете, на ветру и морозе, именно меня?

Иван решил, что лучше всего говорить правду, и быстро ответил:

— Марс, Вы были на Марсе — почему вы не полетите туда опять?

Он не сказал: «Аэлита». Это имя и так повисло в воздухе — Лось помнил о сегодняшнем радиосеансе, не забывал о нем ни на секунду. Уши хранили пробивающийся сквозь шорох и рычание помех далекий голос. Это имя повисло в воздухе — Иван знал, что Лось в отчаянии бежал с радиостанции в нежилой уют пустой квартиры, бежал сквозь метель и незримые, неощутимые радиоволны, несущие этот голос.

Лицо Лося затвердело. Он медленно выбил трубку и придвинул коробку с табаком. Уминая табак большим пальцем, он спросил, и голос его был ровен и горек:

— А вы? В вашем будущем? Вы, наверное, летаете на Туму, когда захотите?

Лось не заметил, что назвал Марс его древним именем — Тума. Иван, покачал головой. Что он мог сказать сидящему напротив мужчине, который вдруг перестал быть актером, играющим в захватывающей пьесе по роману Алексея Толстого, и стал тем, кем был на самом деле — предельно усталым человеком, инженером по имени Мстислав Сергеевич Лось?

Колдовство стереотипа наконец развеялось. Литературные герои обычно кажутся нам старше, серьезнее и значительнее, нежели есть на самом деле. Может быть, потому, что, познакомившись с ними в юношестве, мы проецируем эти свои детские впечатления на более позднее восприятие; а может, и потому, что на протяжении всего нашего с ними знакомства они на редкость постоянны в своих мнениях, суждениях и поступках. Иван не задумывался об этом, просто он вдруг обнаружил, что сейчас здесь нет персонажа старой книги. Напротив сидел человек, ждущий ответа, и Иван не мог открыть ему, что в его, Ивана, мире Марс — безжизненный каменный шар, изрытый оспинами метеоритов, а Аэлита — всего лишь прекрасная и печальная сказка…

— Нет, Мстислав Сергеевич, как раз на Марс мы и не летаем. Мы вообще еще дальше Луны не добрались…

Это была правда. Не вся, но правда. Почти правда — до Марса человек еще не добрался. Не ступала еще нога в ботинке вакуум-скафандра на изъеденные пустотной эрозией камни. Это была не вся правда, но большего Иван говорить не стал.

Лось поднял на него глаза:

— И я не могу больше полететь на Туму, — он опять назвал Марс Тумой и опять не заметил этого. — Ультралиддит, мое движущее вещество… Причин никто не знает — неизвестно, почему произошел взрыв завода. За восемьдесят верст с домов посрывало крыши. Манцев, изобретатель ультралиддита, и все его записи — все было там…

Он выговорил все это, не опуская взгляда, а потом снова занялся трубкой. Руки его не дрожали.

— Так, — задумчиво сказал Иван. — Так…

Он побарабанил пальцами по столу. Как раз с ультралиддитом проблемы не было — достаточно было вернуться к себе, а оттуда предпринять вылазку в мир, где этот самый завод цел и невредим.

— Простите, я вас на минуту оставлю, — Лось тяжело поднялся и ушел на кухню. Послышалось позвякивание посуды. Иван слушал и не слышал доносящиеся до него звуки. Пока что он не увидел и не узнал ничего существенно нового. Но теперь перед ним открывалась возможность самому принять участие в событиях. Собственно говоря, Иван и затеял эту вылазку в прошлое в тайной надежде на что-либо подобное…

Лось принес закоптелый, все еще сердито фырчащий чайник и с ним второй — заварной, маленький и пузатый. Появились стаканы в тяжелых мельхиоровых подстаканниках. Чай был бурым, обжигающим и невкусным. От лампы в оранжевом абажуре на скатерть ложился мягкий уютный круг света.

— Мстислав Сергеевич, а сколько нужно ультралиддита? — осторожно спросил Иван.

Чай, остывая, исходил паром. Лось машинально помешивал ложечкой в стакане, стараясь не звякать о стенки. Он вскинул на Ивана напряженный взгляд, прикинул в уме и сказал:

— Пудов пятьдесят — пятьдесят пять.

Иван быстро перевел в килограммы и молча кивнул — он ожидал большей цифры. Лось чувствовал, что разговор об ультралиддите начат неспроста, но тоже молчал, углубившись в созерцание кружащихся в стакане чаинок.

— Мстислав Сергеевич, — нарушил тишину Иван, — а если я добуду вам эти восемьсот килограммов?

— Не знаю, — горько и откровенно отозвался Лось, — наверное, полечу опять. Но что толку говорить о том, чего не может быть?

— Может, Мстислав Сергеевич, может! И я вам ультралиддит доставлю. Завтра же.

У Лося порозовели от волнения щеки. Он вдруг поверил, что Иван найдет ультралиддит, а чтобы поверить в это, ему пришлось поверить и в то, что Иван пришел из будущего. Очень уж ему хотелось поверить.

4

— Не нравится мне это, — раздраженно сказал Костя Он упорно не смотрел на Ивана, сосредоточенно стирал пальцем несуществующее пятнышко на пульте ЭВМ.

— Нн-да-а, — протянул Иван. — Когда все отказывались разрабатывать для тебя аппаратуру, когда говорили, что это бред сивой кобылы, а не технические требования, ты на жизнь смотрел несколько иначе. И когда я согласился с тобой работать, то сразу оговорил, на каких условиях. И ты обещал. А что происходит теперь?

Костя, страдальчески сморщившись, начал было отвечать, но Иван жестко оборвал его:

— Нет уж, голубчик! Выслушай меня до конца — ты ведешь себя просто непорядочно! Я на тебя спину гнул полтора года, аппаратурой обеспечил — да только за нее тебе Нобелевку могут дать! Сейчас твоя теория множественности параллельных миров получила экспериментальное подтверждение, я тебе больше не нужен, и ты решил выкинуть меня за борт. Как балласт. А о своих обещаниях ты уже и не помнишь. Очень мило с твоей стороны!

«Вот оно! — подумал Костя — Вот почему я, да и не только я, относился к Ивану предубежденно. Он всегда точно знает, чего хочет. Ну просто удивительно, до чего точно! И ведь обо всем заранее договаривается. И лишнего ему не надо, но уж что его, то его. Тут уж ему вынь да положь, и убеждать его бесполезно».

Вслух же он сказал:

— Ваня, ты пойми, побывать в другом мире — это одно. А вмешиваться в его дела активно… Да пойми же, нельзя этого делать!

— А вот тут ты, голубчик, ошибаешься, — ухмыльнулся Иван — Миров бесчисленное множество, и ты отправил меня не в тот мир, что описан в «Аэлите», а в другой! Который отличается как раз тем, что в нем появляюсь я и помогаю Лосю еще раз полететь на Марс!

Костя только молча откинулся на стуле. Вид у него был мученический. Иван, не обращая внимания на его мимику, решительно подытожил:

— Словом, так. Ты меня отправишь за ультралиддитом в соответствующий мир, а завтра вместе с этим «лиддитом» перебросишь обратно к Лосю. А на будущее, чтобы не держать установку включенной, дашь мне мезонный ключ. Сам же можешь писать отчет по теме, можешь читать доклады, получать премии — нобелевские и всякие другие. Все это ты заслужил. Убежден в этом.

То ли похвала сделала свое дело, то ли Костя просто спасовал перед неудержимым натиском Ивана — но он сдался. Через пару часов ультралиддит в серых бумажных мешках лежал в углу лаборатории, как безобиднейшее удобрение, а Иван с Костей кодировали мезонный ключ — пластмассовую коробочку, чуть больше спичечной, с миниатюрными кнопками на крышке. Теперь, где бы и в каком бы мире ни оказался Иван, достаточно было набрать две двойки, четверку и пятерку, чтобы установка включилась, и ему открылся мерцающий призрачный туннель, ведущий домой.

5

В большом утепленном сарае, где тихо ржавело с трудом перевезенное из-за океана бездыханное металлическое яйцо, начались работы. Лось пропадал там чуть ли не сутками. Домой он ходил только спать и пить чай. Этот вечерний чай превратился в обязательный ритуал. Поначалу Ивана сковывала чуточку чопорная церемонность Лося, но постепенно он привык к этому.

Мало-помалу Иван втянулся в подготовку к полету. Не связанный больше временем, он проводил теперь в Петрограде по нескольку дней. Вместе с Лосем он стал бывать в сарае, в котором лихорадочно и бестолково велись работы. Иван старался непосредственно не вмешиваться в происходящее. Он лишь мягко и тактично подсказывал Лосю, в чем необходимо сделать изменения, но как-то незаметно для самого себя из наблюдателя превратился в активного участника. Впрочем, его не оставляло подсознательное ощущение игры, несерьезности происходящего, словно он попал на съемки исторического фильма. Как ни крути, а за спиной Ивана незримо стояли сто лет развития науки и техники. Технические истины, доступные лишь немногим во времена Лося, Ивану казались самоочевидными; проблемы, встававшие перед инженером и его рабочими, порой представлялись просто смешными. Но он старался не показывать этого своего снисходительного отношения, понимая, что может обидеть и Лося, и рабочих.

В один из вечеров, когда чай был уже выпит, и шла неспешная беседа, Лось вдруг сказал:

— Иван Николаевич, вы вот постоянно говорите, что являетесь специалистом по электронике, в механике ничего не смыслите. Но наши проблемы решаете настолько легко, что мне хочется знать: какие же тогда у вас, в будущем, специалисты по механике?

Иван засмеялся:

— Хочется знать — так за чем же дело встало? Давайте сейчас же отправимся к нам, вот все и увидите!

Иван не в первый раз предлагал Лосю побывать в будущем, но нее как-то вскользь, мимоходом. Сегодня же он вдруг успел представить Лося в том далеком отсюда мире, успел примерить на себя роль гида, предвкусил удивление и растерянность Лося перед обыденными, всем привычными вещами. В веселом азарте Иван поднялся со стула:

— Ну что, Мстислав Сергеевич? Прямо сейчас, а?

Он опустил руку в карман, нащупывая коробочку мезонного ключа, улыбнулся ободряюще сверху вниз Лось, не глядя на Ивана, медленно покачал головой:

— Нет, не нужно…

Еще не осознав, что решение Лося не случайно, не в силах расстаться с возникшей в воображении картиной, Иван бодро и напористо продолжал:

— Да ну, Мстислав Сергеевич, что значит — не нужно? Очень даже нужно! И не надо раздумывать, ведь один момент — и мы там!

Лось быстро глянул на Ивана и вновь опустил глаза. Заговорил медленно и осторожно, пробуя на слух каждое слово:

— Я считаю, Иван Николаевич, что нельзя так вот взять и отправиться к вам, в будущее. По-моему, это безнравственно. Будущее нужно заслужить. Заработать. Есть только один способ путешествовать в будущее — идти в него из настоящего день за днем, минута за минутой. Вместе со всем человечеством…

Иван помрачнел. Пытаясь смягчить сказанное, Лось шутливо продолжил:

— И вообще, Иван Николаевич, еще не известно, попаду ли я в свое будущее. В ваше — да, а в свое? Не знаю. Ведь я его творю каждым своим поступком, каждым решением. Но если оно зависит от того, как я решу поступить в каждом конкретном случае, значит, оно не одно? Значит, у него великое множество вариантов? Вы мне предлагаете один из них, а может, в нем меня вообще не существует, может, я утонул, сгорел, не вернулся с Марса!

Иван затаил дыхание. Лось, по неведению, подошел так близко к истине, что достаточно было только протянуть руку, и… И что — «и»? Иван не знал, что. Он не знал, почему сразу, с самого начала, не сказал Лосю всей правды, не объяснил, что они живут в разных мирах. Побоялся, что Лось не поймет? Или пожалел, не захотел взваливать на него знание факта, что не во всех вариантах будущего есть он, Лось, есть Аэлита и есть Марс, каким тот остался в памяти Лося? А может, подсознательно чувствовал невыстраданность для себя этого сурового мира Лося и Гусева, ощущал себя в нем экскурсантом и боялся упрека в этом? Может быть, поэтому ему почудился в словах Лося скрытый намек, поэтому и охватила растерянность?

Иван нервно засмеялся и отошел к окну. Взявшись рукою за портьеру, словно собираясь выглянуть наружу, и тем маскируя волнение, он проговорил деланно равнодушным голосом:

— Что ж, нет так нет. Мое дело — предложить… — И, пожав плечами, оборвал разговор.

6

Поначалу провожающих было немного. Но, пока суетливо доделывались какие-то важные и неизвестно почему оставленные на сегодня дела, народу заметно прибавилось. Не помогло и то, что отлет назначили на тусклый предрассветный час, когда темная в ночи листва ждет первого утреннего ветерка.

На людях Иван старался держаться по возможности в тени. Сегодня это ему удавалось плохо — напарник Лося в новом путешествии на Марс не мог остаться незамеченным.

Лось тоже был взволнован, растерян и тороплив — лихорадочно блестящие глаза, горячечный, пятнами, румянец на скулах.

Пришел Гусев с женой. Она стеснялась, мило краснела и поминутно поправляла волосы. Гусев, вдруг расчувствовавшись, крепко обнял Лося, потом сжал руку Ивана, тряхнул, колючим взглядом вцепившись в глаза. Иван выдержал взгляд. Гусев одобрительно хохотнул, тряхнул руку еще раз.

— А мне говорили — контру недобитую Мстислав Сергеевич пригрел, — доверительно сообщил он Ивану. — Вот брешут, гады! Ну ничего, я с ними разберусь!

Он круто катнул по скулам желваки, и Иван с невольным сочувствием подумал о тех, с кем Гусев будет «разбираться». А Гусев был уже у аппарата, и Иван слышал, как он громко говорил жене:

— Погляди, Маша, вот в этом снаряде мы с товарищем Мстиславом Сергеевичем и летали к угнетенным братьям на Марс, помогали им делать пролетарскую революцию!

Маша слушала и робела — здесь было столько ученых, инженеров и других руководящих товарищей. Она жалась к руке Гусева — уж он-то везде чувствовал себя, как дома.

Конечно, без митинга не обошлось. Иван, стоя рядом с Лосем, не вслушивался, а вглядывался в лица выступавших, всматривался в людей, окруживших импровизированную трибуну. Усталые лица, более чем скромная одежда, резкие тени от бьющего сбоку прожекторного света — и напряженное внимание, подавшиеся вперед фигуры, бешеные овации сказанным с трибуны словам — простым, ясным и оттого до конца понятным и необходимым. Иван вдруг остро почувствовал, что вокруг — Петроград двадцатых годов, трудное, голодное, но и счастливое время. Не за горами, кажется, мировая революция; весь мир разорвался пополам, и меньшая, совсем молодая половина в, голоде и холоде ломает старое и возводит новое. Новое — во всем: в названиях улиц и первых субботниках, в директорах и наркомах, вчера еще стоявших у станка и горячим вихрем революции выдвинутых вперед, в жарких спорах и яростном труде, в стремлении все успеть и всему научиться. Все казалось и было доступным — построить новый мир и выполнить план ГОЭЛРО, дать крестьянам трактор и создать новую, советскую литературу, восстановить трикотажные фабрики и полететь на Марс…

Иван тяжело и восторженно перевел дыхание и зааплодировал Лосю, который вместо заготовленной речи сказал глухо:

— Я, товарищи, не буду речь произносить. Все уже сказали предыдущие выступавшие. Я только хочу заверить, что я и мой товарищ, Иван Николаевич Феоктистов, хорошо понимаем и всегда будем помнить, что это Страна Советов дала возможность построить межпланетный корабль, что Страна Советов посылает нас на Марс как своих полномочных и официальных представителей. Мы хорошо понимаем, что если страна решила вместо тракторов, станков, подъемных кранов и паровозов строить наш снаряд, то она верит нам, надеется на нас. И мы не подведем! Мы наладим братскую связь между планетами!

Бешено забил Гусев в ладоши, посмотрел зверовато по сторонам — все ли прочувствовали, все ли рады? Ох, как хотелось Гусеву быть сейчас там, впереди, вместе с Лосем влезть в железное яйцо! Но хорошо понимал Гусев дисциплину, знал, что нужен здесь, на Земле, и удерживал себя, только с большей силой стучал ладонью об ладонь.

Так под овацию и влезли путешественники в снаряд. Люк захлопнулся. Собравшиеся отхлынули, перетекли на пустырь, вытянулись неровной цепочкой вдоль ограждающих безопасную зону веревок.

Вот, перекрывая гул голосов и ток крови в ушах, раздался первый тяжкий удар. От него дребезнули оконные стекла далеко окрест и захлопали спросонок крыльями голуби на чердаках. Коротким вздохом пронесся шелест по листве. А потом в сарае низко заревело. Блестя в свете прожекторов, из него выплыло гигантское яйцо, отстреливающееся треском вспомогательных стабилизирующих двигателей. Подъем его все убыстрялся. Прожекторный свет уже не мог угнаться за снарядом, лишь зеленый огонь ракетного выхлопа постепенно таял в вышине, не теряя своей яркости, а просто уменьшаясь в размере.

Прожектора выключили, но ночь уже не возвратилась. Потянул ветерок. Поеживаясь от бессонной ночи, утренней прохлады и чувства потери, все расходились молча. Прошло полчаса, и поблизости никого не осталось. Местные жители торопливо досматривали сладкий утренний сон.

7

Ракета постепенно замедляла бег сквозь пустоту. Невидимая линия ее траектории по касательной чиркнула о багряный шарик планеты и, подчиняясь тяготению, завила вокруг нее суживающуюся спираль. Стальное яйцо мчалось вперед закоптелым горлом ракетного сопла. Из него то и дело рвался зеленоватый выхлоп пламени.

Снаряд спускался ниже и ниже. Вокруг него зашелестело, заурчало, завизжало, завыло — это стонал рассекаемый аппаратом воздух. Потом рев усилился. Он уже не воспринимался как звук. Над тихой планетой, над красноватыми пашнями, брошенными городами и редкими поселками раскатился леденящий душу, мощный и страшный ракетный крик. Он выбросил жителей из постелей, выгнал их на улицы, заставил настороженно поднять к небу лица. С тысяч губ безмолвно сорвалось такое же страшное, как этот могучий гром, жуткое и притягательное слово: «Магацитлы!»

Снаряд садился в тучу поднятой выхлопом красноватой пыли. Многотонная громада межпланетного корабля опускалась не плавно. Ее раскачивало и таскало над поверхностью планеты как попало. Двигатель взревел в последний раз и смолк. Снаряд задел краем сопла землю, опрокинулся и покатился. Центр тяжести его был расположен так, что он остановился соплом книзу.

Ивана бросило вперед, он выставил руки, но сила удара была такова, что его смаху приложило лицом, потом отбросило к другой стене, ударило еще раз и опять швырнуло. Похоже, он на какое-то время потерял сознание, потому что, когда по-настоящему испугался, вдруг с удивлением осознал, что снаряд неподвижен, а сам он лежит, неловко подвернув руку. Считать свои синяки и шишки Иван не стал — Лось лежал ничком, не подавая признаков жизни. Осторожно перевернув его на спину, Иван обхватил пальцами запястье.

Пульс был слабый, но отчетливый. Иван на секунду задумался, не сделать ли укол кардионола, но не стал. Вместо этого он перенес Лося поближе к баллону с кислородом и открыл вентиль. Пронзительно зашипел, вырываясь из редуктора, сжатый газ. Редуктор на глазах стал обрастать инеем. Животворная струя коснулась и Ивана, Хлебнув кислорода, он почувствовал, насколько сперт воздух в кабине. По всей видимости, поглотители углекислоты окончательно отказали.

У Лося дрогнули, затрепетали веки. Он судорожно сглотнул и открыл глаза. Секунду полежал неподвижно, обшаривая взглядом тускло освещенную внутренность кабины, потом резко, рывком, сел. Сосредоточенно прислушиваясь к своим ощущениям, он сгибал и разгибал суставы. А Иван уже и так видел, что все обошлось благополучно.

Клепаная обшивка снаряда, сперва редко, а потом все чаще и чаще начала потрескивать, остывая. Приходилось ждать, пока она остынет настолько, что можно будет открыть люк. Прикинув в уме массу и теплоемкость корпуса, Иван сообразил, что ждать придется не менее часа. Поэтому он занялся собой. Умылся, выяснил, что лицо более или менее в порядке, только нос припух, да саднили разбитые губы. Привычно, по всем правилам аутотренинга, расслабился. Осторожными движениями массируя лицо, заставил затянуться ссадину на губе. Посидев несколько минут неподвижно и внушив себе, что хорошо отдохнул, бодр и свеж, Иван вышел из прострации самогипноза и встретил любопытный и чуть испуганный взгляд Лося.

— Как это у вас получается? Ведь никаких следов… В средние века за такие штуки, знаете ли, на костер отправляли…

— Уж вы скажете, Мстислав Сергеевич! Обычный аутотренинг.

— Да? — саркастически спросил Лось. — Я так и подумал, что обычный.

— Нет, серьезно. Вот мы с вами как-нибудь займемся. Полностью вам не освоить, этим с детства надо заниматься, но усталость снять или там боль приглушить — я вас научу.

8

Маленький пронзительный кружок солнца поднялся выше. Стало жарко. Иван не ожидал этого — солнце было таким слабым, что тепла от него, казалось, не может быть. Но оно было. Послужило ли тому причиной безветрие, из-за которого воздух, как в парнике, прогревался и сверху, и отраженным от почвы теплом, Иван не знал. Впрочем, безветрие его не удивило — Марс был старой планетой, вялой и неторопливой. Иван подумал, что здесь везде так — теплая уютная тишина, ласковый воздух днем, спокойное его остывание ночью, и только на терминаторе осторожный бриз, обязательный и желанный в своем постоянстве.

Они уже далеко ушли от места приземления, но не убавляли шаг. Что их ищут — ни Иван, ни Лось не сомневались: грохочущим ревом опускающегося снаряда они оповестили о своем прибытии добрую половину планеты. Их было только двое против правителей Марса и их солдат. Силой тут было ничего не сделать. Да и что значило — «силой»? Танк, что ли, тащить сюда? Сейчас важно было выиграть время, не дать Тускубу прикончить себя сразу же. Нужно было также, чтобы об их прилете узнало как можно больше марсиан. Иван уверен был, что власти Тускуба противостоит оппозиция, ее не может не быть. Этим и предстояло воспользоваться Лосю и Ивану. Воспользоваться или погибнуть.

Местность изменилась. Появились трава и кусты, а чуть погодя и жесткие суставчатые деревья. По-видимому, когда-то здесь был парк, который заглох и одичал.

Иван споткнулся, зацепив ботинком притаившуюся в траве ржавую, полусгнившую за века проволоку. Конец ее зашебуршал в кустах. Лось вырвал из кармана пистолет, перекосил брезгливо лицо:

— Ах, гадость!

Потревоженный проволокой, большой мохнатый паук выскочил сдуру из куста, засуетился, кинулся обратно, безуспешно пытаясь забиться в заросли, путаясь лапами в корявых безлистных ветвях. Глаза его пристально поблескивали на людей. Иван мягко положил ладонь на плечо Лося:

— Не стоит, Мстислав Сергеевич. Видите, как он испугался. Зачем же еще и стрелять? Да и выдать себя можем стрельбой.

Лось нехотя спрятал оружие.

Справа, полускрытые зарослями, показались здания. Они были давно брошены. Разруха и запустение поселились в них. Иван и Лось, хрустя разбросанным повсюду мусором и щебнем, обошли первый дом и направились ко второму, высокому и мрачному. По широким выщербленным ступеням поднялись к полуоткрытой да так и застрявшей металлической двери.

— Это Гусев высадил, — сказал вполголоса Лось. Его обступили воспоминания. Он старался не поддаваться им — они расслабляли, лишали уверенности в себе.

Внутри было прохладно. Обломки мебели, каменная крошка от разбитых стенных плит усеивали все вокруг. Через проломы щедро вливался солнечный свет, желтые стены придавали ему приятный, почти земной оттенок. Лось устремленно шел впереди. Иван чуть отстал, жадно разглядывая фрески, обломки непонятных аппаратов у стен, статуи — незнакомые, но пробуждающие глубинные ассоциации. Он чувствовал себя, как в музее. Хотелось ничего не трогать руками.

Широко и крепко ступая, Лось вошел в узкую полутемную комнату. Дождавшись Ивана, жестом пригласил его к смутно отсвечивающему в темноте встроенному в стену экрану.

— Вот оно, туманное зеркало! — Лось с силой дернул свисающий на шнурке шарик. Где-то за экраном послышались приглушенные шорохи и треск, словно там включился неисправный радиоприемник.

— Выключите, — попросил Иван и медленно пошел вдоль стены, нащупывая ладонью шов между панелями. Нужно было добраться до скрытых в стене электронных потрохов и как следует в них покопаться. Это входило в их с Лосем план. Стена не поддавалась. — Помогите, Мстислав Сергеевич! Это по вашей части: фиксаторы, штифты, замки. А то мне ее до второго пришествия не открыть…

Повозившись с полчаса, они все-таки откинули панель. Иван вытащил из сумки универсальный тестер, положил его на пол, затем присел на корточки и принялся внимательно рассматривать внутренности аппаратуры. Вдумчиво похмыкав, запустил в нее руки и озабоченно крякнул. Лось стоял за его спиной и безнадежно смотрел на путаницу каких-то финтифлюшек, штуковинок и загогулинок, щедро обмотанных проводами. Ивану мешала куртка. Он стянул ее, бросил на оказавшийся рядом не то большой табурет, не то маленький стол. Куртка съехала на пол. Лось уважительно поднял ее, вздохнул и пошел искать помещение, чтобы устроиться на ночь.

Он навел в одной из комнат относительный Порядок, притащил несколько коротких лежаков или подставок и соорудил из них некое подобие кроватей. Потом достал и разложил припасы для ужина. Тем временем солнце заметно склонилось к закату, и он отправился посмотреть, как идут дела у Ивана.

Иван лихо дудел себе под нос что-то залихватское. Аппаратура вся была вынута и разложена вдоль стены. Иван копался голыми пальцами в ее электрическом нутре. Отвертка и кусачки лежали рядом. Иногда что-то начинало гудеть и потрескивать, тогда Иван радостно приговаривал:

— И так не хочешь? Ну что ты будешь делать…

Лосю нравились люди, умеющие красиво и хорошо работать. Он не понимал ничего в этих штучках-дрючках, но Иван работал быстро, весело и со вкусом, и Лось молча стоял за его спиной, боясь отвлечь. Большие руки Ивана ловко, мягко и как-то бережно касались деталей.

По непонятной ассоциации, прихотливой причуде подсознания Лось вдруг подумал: а все-таки чего это ради Иван явился к нему, летел вместе с ним сквозь миллионы верст ледяной пустоты? Ведь на Марс попасть Иван мог безо всяких хлопот, мог выйти из своей машины времени хоть в самом кабинете Тускуба. Что заставило его рисковать вместе с ним, Лосем? Просто желание помочь? Да вроде не похож Иван Николаевич Феоктистов на альтруиста…

Лось не успел додумать до конца. Иван откинулся, вытер вспотевшие ладони о штанины и довольным взглядом окинул содеянное. По мнению Лося, он все разобрал, разломал и сделал хуже, нежели было. Но Иван с наслаждением потянулся, без удивления заметил стоящего рядом Лося и победительно улыбнулся:



— Ну что, проведем испытания?

Он дернул за шнурок, экран засветился. Иван включил наугад, на экране появилось поле. По нему бегали, сталкивались, падали и опять бегали марсиане. Показывали издали, и отличить их от людей было невозможно. Иван постоял перед экраном, потеребил задумчиво мочку уха. Потом присел около раскиданных по полу схем, стал что-то в них делать, поминутно поглядывая через плечо. Изображение помутнело, затем стало вдруг ослепительно-ясным. Прорезался звук.

— Ох, и умели же все-таки делать вещи! — восхищенно сказал Иван. Кивнул на цифровую доску: — Командуйте! А то я не соображу, что у них тут к чему.

Лось, вспоминая, долго колдовал над доской, наконец отошел от нее и указал на экран:

— Высший Совет…

За длинным столом сидели марсиане в темных одеждах. Среди них выделялся один, с мрачным и властным лицом. Лось переводил вполголоса:

— Спорят насчет какого-то строительства… Говорят, нет рабочей силы. А это — Тускуб. Заставляет их строить, они возражают…

Иван жадно вглядывался в умное недоброе лицо Тускуба. На миг опять показалось, что все происходит во сне. Захотелось ущипнуть себя, ущипнуть и проснуться… Отогнав наваждение, он спохватился:

— Давайте-ка побыстрей устроим им подарочек! А то еще разойдутся.

Он велел Лосю принести фонари из той комнаты, где оставались вещи. Когда Лось вернулся, стена против экрана уже была наспех задрапирована тяжелой переливчатой тканью, содранной в соседнем зале. Потом Иван сгонял Лося за креслом. Фонари он укрепил так, чтобы их лучи перекрещивались на лице сидящего в кресле Лося. На драпировку ложилась его сдвоенная тяжкая тень. Критически осмотрев Лося, Иван скомандовал:

— Голову, голову выше! — После секундной паузы добавил: — Значит, как договорились… Внимание, включаю!

Лось надменно выпрямился. Фонари спереди и чуть снизу подсвечивали лицо, рельефно выделяли складки занавеса. На экране видно было, как члены Высшего Совета умолкают и оборачиваются в изумлении, вглядываясь, кажется, прямо сюда, в комнату. Да так оно, в сущности, и было, потому что на громадном экране в зале Совета вдруг появился ужасный и непостижимо живой, невесть откуда взявшийся Сын Неба.

9

Лишь только осветился экран связи, Тускуб, словно давно ждал этого момента, повернулся к нему. Сегодняшнее заседание Высшего Совета привело его в бешенство. Конечно, в Совете остались безусловно надежные инженеры, но какие же это были бездарности! Что от того, что свое присутствие здесь каждый из них объяснял мнимой своей гениальностью? Освоившись и попривыкнув, они принялись без умолку разглагольствовать на заседаниях Совета, выдвигая проекты один нелепей другого. Безмерно поверив в свою исключительность, каждый из них слышал только себя. Такого Тускуб не ожидал. Он не мог провести через Совет ни одного решения, не сорвав голос и не затратив неимоверного количества нервной энергии. Противников своих, имейся таковые в Совете, он мог бы убедить, уговорить или, на худой конец, запугать. Этих же не пронять было ничем: до них невозможно было достучаться…

В очередной раз выведенный из себя неуправляемостью созданной им же самим говорильни, Тускуб со злобной радостью подумал, что несчастный, дерзнувший прервать заседание Высшего Совета, горько в этом раскается. Но на экране, прямой и надменный, появился Сын Неба. Тускуб впился пальцами в край стола.

Изображение было превосходным. Резкий свет бил в лицо землянина откуда-то снизу, за спиной струился тяжелыми складками занавес. Сын Неба сидел в старинном резном кресле, сделанном из ископаемого дерева бхо. В таких креслах когда-то сидели правители, и даже беловолосому гиганту оно не было мало. По всему чувствовалось, что Сын Неба уверен в себе и обосновался где-то прочно и надежно. Не наспех.

— Ты узнаешь меня, Тускуб? — разомкнул губы Сын Неба.

Голос его, низкий и сильный, заполнил помещение. От него начала позвякивать на столе металлическая чаша. Тускуб машинальным движением придержал ее. Сын Неба твердо выговаривал марсианские слова, но говорил чисто, и Тускуб ненужно подумал: «Аэлита хорошо справилась со своей задачей, хорошо обучила пришельцев языку. Даже слишком хорошо…»

— Ты видишь, — вновь заговорил Сын Неба, — меня нельзя убить. Твои люди много раз стреляли в меня, ты решил, что меня нет в живых, но я ожил. Я вновь пришел. Но пришел не к тебе, сейчас меня видят и слышат всюду, где есть туманные зеркала, на всей Туме.

Тускуб сидел, нервно кусая губы. Да, это был Сын Неба, и он был жив. В это верилось с трудом, ведь в ушах до сих пор слышался слабый отчетливый звук, с которым входили в это большое тело пули. Тускуб помнил, как безжизненно свалился гигант на каменную площадку и его белые волосы разметались по окрашенному кровью камню.

А Сын Неба в упор смотрел с экрана светлыми безжалостными глазами.

— Жители Тумы, к вам пришел я со звезды Талцетл! Увидел я ваши беды, и сердце мое преисполнилось горечи. И вот я здесь, народ Тумы, чтобы помочь тебе. Вы меня слышите? Передайте мои слова друг другу и знайте, что, желая помочь вам, я требую от вас того же…

Он помолчал и медленно, чуть шевеля губами, но внятно и потому угрожающе закончил:

— Тускуб, ты все понял? Нет у меня корысти и нет другого желания, кроме одного — помочь… Но оно велико, и я не позволю остановить себя. Это не удастся никому.

Сын Неба опустил веки и стал вдруг похож на каменного гиганта, тысячелетия сидящего у воды и наводящего суеверный страх на простолюдинов. Видимо, не один Тускуб заметил сходство. Ропот ужаса пробежал среди членов Совета. Кто-то привстал и уже бочком двинулся к выходу… Охвативший остальных страх немного отрезвил Тускуба.

— Назад! — взвизгнул он, давая выход ярости. — Всем сидеть на местах!

Все застыли. Тускуб вызвал узел связи. На погасшем было экране появилось взволнованное птичье личико дежурного техника.

— Видел? — мрачно спросил Тускуб. Техник потупился. Тускуб, тоскливо предчувствуя ответ, спросил: — Это правда, что на всех экранах, по всей Туме?..

— Да, господин, — смиренно ответил техник.

— А… как?

Техник помедлил, подбирая слова. Здесь, в профессиональной сфере, он чувствовал себя уверенней. Даже Тускуба почти перестал бояться.

— Не знаю, господин. Мы проверили — Сын Неба действительно был на всех экранах. Теоретически это можно сделать. Отсюда, — он обвел рукой помещение, заставленное аппаратурой. — А как это сделал Сын Неба… — он беспомощно пожал плечами.

— Вы уже, конечно, сами определили, откуда соединялись?

Тускуб намеренно не сказал: «Сын Неба». Не хотел он ни произносить этого имени, ни слышать его.

В глазах техника плеснулся страх:

— Не знаю, господин… Аппараты показывают, что связь была со Старым городом, но ведь там…

Тускуб резким движением выключил зеркало. Он и без техника знал, что в Старом городе уже пять веков нет ничего, кроме развалин. Еще несколько минут Тускуб просидел, нахохлившись, как снежная птица умххе, потом резко встал — веером разлетелась черная накидка — и вышел, хлопнув серебряной дверью.

Члены Совета так и остались сидеть, украдкой поглядывая друг на друга. Им хотелось поскорее уйти, убежать отсюда домой, закрыться и никого не принимать. Оставаться было страшно. Уйти тоже страшно. Они не могли ни на что решиться.

10

Похоже, все дни здесь стояли безоблачные — дождей, скорее всего, здесь не бывало. Но третий день пребывания на Марсе ознаменовался появлением маленьких полупрозрачных облачков. Лось, чисто выбритый и нервно веселый, поднял к ним лицо. Облака плавали в фиолетовом небе, неожиданно белые. От них повеяло земными могучими грядами, хребтами, монбланами облаков. Запахло сыростью и грибным дождем… Лось сладко зажмурился, тряхнул головой и поглядел на Ивана. Тот шагал впереди, длинноногий и подтянутый. Лось чуть с завистью сказал:

— Вы, Иван Николаевич, словно родились здесь, на Марсе Иван рассмеялся в ответ и оттолкнул ногой не в меру любопытного рыжего паука ростом с курицу. Паук опрометью кинулся в траву и затаился там, испуганно посверкивая глазами и обиженно чирикая. Глаза у него были большие, как у коровы, и задумчивые Он часто моргал, приспуская коричневые морщинистые веки. Этот его пристальный взгляд поначалу смущал Ивана. Но пауки на поверку оказались Травоядными, и Иван посмеивался над Лосем, который, встретившись с пауком взглядом, бледнел от омерзения и непроизвольно хватался за пистолет.

За неполных два дня они отмахали более ста пятидесяти верст. Несмотря на малую тяжесть и избыток кислорода, давала себя знать усталость. Лось шел, перемогая себя. Иван устал не меньше, но не показывал виду. Они гнали себя вперед и вперед. Конечно, можно было бы добраться до ближнего поселка и разжиться там если не летучим кораблем, то хотя бы летающими седлами, но они решили идти пешком. Иван уверен был, что Тускуб станет контролировать все воздушные средства транспорта, а мысль о наземном передвижении пришельцев ему и в голову не придет — у марсиан не было ничего, хотя бы отдаленно напоминающего дороги. Так что пусть Тускуб помучается неизвестностью, поразмыслит, куда девались и что теперь предпримут Сыны Неба.

Кустарник и редкие деревья, в беспорядке росшие там и сям, постепенно перешли в ухоженный парк. Иван понял, что до загородного дома Тускуба подать рукой Лось, у которого с этим парком связывались самые дорогие и горькие воспоминания, замкнулся; лицо его побледнело.

— Мстислав Сергеевич, давайте остановимся — пора, — негромко сказал Иван.

Они остановились и присели под одиноким корявым деревом с фиолетовым стволом и бурыми расплывшимися шишками вместо листьев.

Иван вынул из сумки маленькую, умещавшуюся на ладони радиостанцию. С тоненького прутика ее антенны сорвался и унесся в пески невидимый импульс. Там, в брошенном доме, ожила вторая такая радиостанция, подключенная к полуразобранному Иваном туманному зеркалу. Иван молча протянул рацию Лосю. Тот медленно произнес несколько фраз. В ответ что-то тонко прощебетали. Лось прикрыл рацию ладонью, повернулся к Ивану:

— Тускуб здесь, у себя. Сейчас техник соединит с ним…

Из аппарата послышался встревоженный металлический голос. Лось холодно заговорил:

— Тускуб, ты узнаешь меня? Я иду к тебе как гость. Если захочешь встретить, выходи из дома. Сейчас. Я близко.

Он резко выключил радиостанцию, вернул ее Ивану. Тот усмехнулся, представив себе Тускуба, озадаченно стоящего перед пустым экраном, изображение на котором так и не появилось, хотя из бархатной глубины только что доносился жутковатый низкий голос Сына Неба.

Лось поднялся и лихорадочно заторопился. Иван внимательно на него посмотрел, Лось с трудом выдавил в ответ улыбку. Иван быстро и убеждающе проговорил:

— Мстислав Сергеевич, только договорились — на рожон не лезть! Заметите что-нибудь подозрительное — бегите! Безо всякой там стыдливости. Они в нас не попадут, у них скорость реакции ниже нашей раза в три…

За себя Иван не очень-то боялся — был уверен в себе и потому решил, случись что, отвлечь внимание на себя, чтобы Лось успел уйти. Да и вообще должен сработать эффект внезапности, ведь не ждал же Тускуб, что они появятся здесь. А уж если сразу не пристрелят — потом не рискнут. По крайней мере, в первое время…

Навстречу вывернулась, подскочила под ноги дорожка, повела услужливо к дому. Гуще стали заросли — уже не заросли, а насаждения, в их буйстве угадывалась продуманность. Лось шел уверенно, не задерживаясь на поворотах. Иван держался плечо в плечо с ним, чтобы успеть — в случае чего. Оранжевый песок, устилавший дорожку, скрипел под ногами, как снег в морозный день.

Дом открылся неожиданно. На крыльце, в окружении челяди, стоял Тускуб. Длинное холеное лицо его, как всегда, было бесстрастно.

11

Иван проснулся рано. Он спал крепко, сны его были приятны. Проснувшись, сразу вспомнил, где находится, и потянулся, с удовольствием ощущая свое тело. Лося уже не было. На его кровати лежало откинутое покрывало. Иван сел, припоминая — не слышал ли что-нибудь сквозь сон? Нет, ночью все было спокойно, и в душе не было тревоги.

Он хорошенько размялся и прошел в ванну. Это он по привычке так назвал — ванна. Прозрачная до голубоватости вода заполняла облицованный белоснежным мрамором бассейн. Разбираться в подводящих трубах Иван не стал и выкупался прямо в ледяной — видимо, текущей с гор — воде. Кожа после растирания горела. В узкие окна сочился мягкий утренний свет. С той стороны, с улицы, к стеклам льнул молочный туман. Дом еще спал Лось все не шел, и Иван, после недолгого блуждания по коридорам, выбрался наружу.

Туман редел. Перепутанными волокнистыми прядями он отрывался от земли, открывая взгляду потемневший песок дорожек, траву в росе. Туманбыл тонок. Вверху сквозь него просматривались темные вершины деревьев и небо. Небо уже посветлело — солнце давно взошло, просто сюда, в котловину меж гор, его лучи пока не дотянулись. Воздух был свеж, влажен и напоен запахами. Запахи были незнакомы, но казались приятными. Первые утренние звуки далеко неслись окрест, выдавая присутствие жилья и людей. Вот хлопнула дверь, послышались голоса. Негромкие и высокие, они могли принадлежать кому угодно, но Иван подумал, что это марсианки. В тумане зазвякало что-то пустое, металлическое — ни дать, ни взять, женщины с подойниками пошли доить коров, или как тут их называют…

Иван мягко спрыгнул с крыльца и пошел по тропинке. Тропинка, петляя, обогнула развалины стены циклопической каменной кладки. Иван вскользь подумал, что все, свидетельствующее о прошлом Марса, носит явный грубовато-мощный характер. Словно жили тут несколько веков назад титаны, развлекавшиеся игрой с природным камнем, резавшие и дробившие его, как хотели В сером, не дающем теней свете трава по краям тропинки казалась зеленой, совсем как на Земле Синеватый оттенок ее не бросался в глаза. Песок на тропинке отсырел и был плотен, как прикатанный. Идти было легко. Дорожка описала полукруг и упала вниз, к озеру. Иван спустился к самой воде, сел на камень. Влажный, он оказался неожиданно теплым, словно сохранил вчерашнее тепло. Вода была как стекло. Она слабо отсвечивала. В ней ничего не отражалось, потому что туман, приподнявшись, так и висел над ней. Местами по воде шли разбегающиеся круги — будто рыба тыкалась лениво носом в утреннее мерцающее зеркало. Круги эти вписывались в общую картину, придавали ей сонную мечтательную законченность.

Мглистые слои тумана не спеша перемещались, перепутывались и неприметно для глаза поднимались вверх. Справа открылась излучина берега. Плакучие деревья свесили листья. Отражения их в светлой воде были черны, как ночь. Каменная лестница широкими ступенями спускалась к озеру. Отсюда хорошо были видны гигантские статуи, сидящие по бокам ее Головы их скрывались пока в тумане, и разглядеть выражение каменных лиц было невозможно.

У Ивана захватило дух. Гулко застучало сердце, отдаваясь в ушах током крови. Вот сейчас неслышно спустится по замшелым ступеням, подойдет к воде тоненькая женская фигурка, облитая черным длинным платьем, в трогательном остром колпачке. Навалится худеньким плечиком на подножие статуи, поднимет голову — и распахнутся доверчиво огромные печальные ждущие глаза.

Иван чуть не вскрикнул, когда сквозь белесый полог тумана неясно просветилось вдруг темное пятно. Кто-то спускался вниз, неслышно ступая на шершавый камень, замирая на каждой ступени. Иван облегченно и разочарованно узнал Лось! Инженер остановился, провел рукой по влажному каменному колену сидящего Магацитла. Холодом, тоской, и болью потери повеяло на Ивана — и он беззвучно поднялся и быстро пошел вверх.

Нервы Лося, взвинченные нескончаемым ожиданием, были натянуты, как струна. Он уловил чуть слышный шорох и поднял глаза от тяжелого, словно ртутного, озера Кто-то уходил вверх по откосу, теряясь в туманной дымке. Контуры фигуры казались большими, это мог быть только Иван. Или просто утренняя атмосферная рефракция увеличивает размеры предметов — и он, Лось, спугнул марсианина, рано вставшего и на берегу озера думающего свою марсианскую думу…

Двое раболепствующих слуг привели под руки старого, похожего на маленькую сморщенную обезьянку, марсианина. Он долго молчал, сидя напротив Ивана. Иван недоумевал, потом ему стало смешно. Наконец старик резко вскинул голову и гортанным, совсем не старческим голосом выкрикнул что-то. Глаза его засверкали и, казалось, приблизились вплотную, Иван почувствовал нарастающие слабость и оцепенение. Инстинктивно он взбунтовался, но справиться с чужой парализующей волей оказалось не так-то легко. С трудом Иван превозмог себя. Заслонившие мир глаза отодвинулись, уменьшились до нормальных размеров. Они опять принадлежали ветхому существу в кресле напротив Иван не отвел взгляда: нет, нас так просто не возьмешь!

Вот когда он пожалел, что не занимался по-настоящему аутотренингом. Так, отбывал повинность на первых курсах университета. Физкультуре и то отдавал больше предпочтения…

Старичок-марсианин заговорил. Голосок его казался недовольным. Жестами он потребовал, чтобы Иван поплотнее сел в кресле, откинулся на спинку и расслабился: Иван и не заметил, что сидит, выпрямив спину и напрягшись.

Изрезанная морщинами темная физиономия старика была тем не менее симпатичной. Симпатичным показалось Ивану и то раздражение, с которым он ругался по-марсиански, сухонькими ручонками показывая, что надлежит делать «Гипноз? — подумал Иван — Ну и что? Что они могут сделать? Пристрелить или отравить можно и без этого. А чушь какую-нибудь внушить — это, пожалуй, кишка тонка…»

Он послушался и сел свободнее. Старик вытянул перед собой иссохшую коричневую руку. На мгновение Ивану показалось, что на ладони мерцает, крутится полупрозрачный призрачный шарик. «Галлюцинация», — сообразил Иван и тут же вспомнил, что такой же шарик видели и Лось с Гусевым в руке Аэлиты. Видимо, старик хочет учить его под гипнозом, когда восприимчивость мозга удесятеряется.

Старичок придвинулся ближе. На ладони его вновь засверкал, засветился туманный шарик, запульсировал в такт словам чужого языка… В оцепенении просидел Иван более двух часов. Затем медленно стал возвращаться в окружающее и услышал странные, но уже понятные слова:

— Ты устал, чужеземец. Иди, спи…

12

С Тускубом у них наладилось «сосуществование», как выразился Иван. Словцо понравилось Лосю. И действительно, они пользовались свободой. Жили они все здесь же, в загородном доме, но ежедневно летали в город. Иван ожидал увидеть в Соацере развалины — в памяти жило воспоминание о взрывах в рабочих кварталах, о стрельбе и смертях. Но за несколько лет, что прошли с того времени, все успели убрать Иван с невольным уважением подумал об организаторских способностях марсиан.

Тускуб, по видимости, махнул на них рукой. Конечно, в это не верили ни Лось, ни Иван, который хоть и не видел своими глазами всего, что здесь происходило, но зато знал по книге кое-что из того, что не было известно Лосю. Тускуб избегал их, ссылаясь на занятость, и они не настаивали на встречах с ним. День они проводили в делах. Лось работал с учеными, посещал заводы и институты, и его блокноты с записями заполнялись черновым материалом. Иван, удовлетворив первое любопытство, занимался теперь в библиотеке. Он всерьез взялся за историю Тумы, пытаясь раскрыть загадку невероятной — более полутора тысяч лет — стабильности марсианского общества. Жизнь здесь, на Туме, была не из лучших, хотя суровая ее обнаженность, которую Иван вынес еще из детского первого впечатления от полета Лося и Гусева, исчезла. Необычные и яркие детали заслонили сумрачную безысходность существования простых марсиан. Кроме того, жизнь есть жизнь, и марсиане не только страдали, боролись и гибли, но и смеялись, радовались и печалились, любили и ненавидели, словом — жили. И за этими деревьями Ивану было уже не видно леса. Его, лес, приходилось теперь искать в крохах истины, рассыпанных по страницам Книг.

С некоторых пор Иван стал замечать, что за ним кто-то пристально следит. Брошенный из толпы взгляд, чуть заметный кивок головы, попытка протиснуться поближе — все говорило о том, что с ним пытаются установить контакт. Но эти люди (Иван и не заметил, как стал называть марсиан людьми) скрывались прежде, чем ему удавалось с ними заговорить. Или — прежде, чем с ними удалось бы заговорить «телохранителям» Ивана, молодчикам со скучающими лицами и ленивой походкой вышибал Простые марсиане боялись их, как огня.

В библиотеке Иван уже начал раскланиваться с завсегдатаями. Они с готовностью кивали ему и тут же утыкались в книги. На остреньких птичьих личиках были написаны необоримое любопытство и страх. Сын Неба был здесь и — клянусь Уллой Пастуха — целый час сидел рядом, рукой дотронуться можно! Но — опасно, братцы, опасно! Черная стража за всеми следит!..

Иван начал перекладывать стопку приготовленных на сегодня книг и вдруг замер, вот оно! На обложке одной из них аккуратными иероглифами было выведено: «Вас ждут в хранилище книг. Ваши друзья». На свету надпись поблекла и на глазах исчезла: «Да, это не шутки, — подумал Иван, медленно оглядывая зал. — Эти самые друзья дело знают. Интересно, кто здесь от подпольщиков?» Встретившись взглядом с девушкой, заменившей несколько дней назад чопорную и кудрявую, как спаниель, старушку, Иван безошибочно решил: она!

Новая библиотекарша была молода, высока, по марсианским понятиям, — почти по грудь Ивану — и смугла земным персиковым загаром. Скорее всего, она не укладывалась в марсианские каноны красоты, Ивану трудно было пока об этом судить, но смотреть на нее было приятно. И держалась она хорошо. Если и приседала в полупоклоне, то видно было, что делает это не из раболепия, а из вежливости и уважения. Вот только взгляда ее темно-серых глаз Ивану перехватить ни разу не удалось.

А сейчас Иван поймал на себе этот взгляд — он был спокоен и пристален. Громадные, в пол-лица, глаза, окруженные длинными загнутыми ресницами, не дрогнули, не метнулись в сторону, и Иван загляделся в них. Это продолжалось мгновение. Она прикрыла глаза ресницами, повернулась и пошла, независимым движением сунув руки в карманы форменного лилового халатика. Плечи ее при этом вздернулись, приобретя юношескую угловатость. Халат натянулся, обрисовав фигурку, — нет, угловатой она вовсе не была. Иван с удовольствием проводил ее взглядом.

Девушка подошла к двери в глубине помещения, приостановилась и еще раз стрельнула в Ивана глазами. Кокетства в ее взгляде не было. Это был спокойный, деловой и чуть вопросительный взгляд — понял ли он? Иван понял. Он знал, что книгохранилище находится где-то там, за этой дверью. Именно оттуда приносили книги.

Девушка исчезла. Иван выждал минуту, затем отложил книгу и мягким кошачьим движением встал. Телохранители насторожились «Вот еще забота на мою голову!» — с досадой подумал о них Иван.

Он прошел к столику. Окна с цветными витражами бросали на него радужные блики. От них, а также оттого, что момент, которого он так ждал, наконец пришел, Ивану стало весело. Уверенно обогнув столик, он шагнул в дверцу. Протискиваться пришлось боком, пригнув голову и по диагонали вдвигая в проем плечи. На секунду охватило ощущение игрушечности окружающего. «Городок в табакерке», — усмехнулся Иван. Прикрывая дверь, он успел заметить, что оба телохранителя с тупо-озабоченным видом спешат за ним. Это не омрачило приподнятого настроения, только заставило задержаться за дверью, поджидая.

Дверь приоткрылась. Просунулась голова одного из молодчиков, безотлучно сопровождавших Ивана все эти дни и успевших порядком ему надоесть. Он увидел Ивана, но осознать ничего не успел. Могучая длань сгребла его за загривок, перетянула через порог и поставила пред ликом Сына Неба. Дверь Иван вновь прикрыл и придержал на всякий случай коленом. Стоявший перед ним соглядатай совсем ошалел. Закатывая в ужасе глаза, он бормотнул что-то и сунул руку в карман. Иван молниеносно перехватил ее и вывернул из кармана, не взирая на отчаянное сопротивление. В руке был зажат тускло поблескивающий металлический предмет, одного взгляда на который было достаточно, чтобы понять — оружие.

— Дура, ведь выстрелил бы! — укоризненно сказал по-русски Иван.

Он забрал эту штуку и положил в карман, а пленника встряхнул для порядка, погрозив ему пальцем. Он не знал, насколько общепринят этот жест, но марсианин отлично его понял.

Лишь после этого Иван отпустил дверь, которая уже сотрясалась под натиском второго охранника. Тот влетел в коридор головой вперед и расквасил бы себе нос, не подхвати его Иван прямо на лету. Держа, как поймал, за одежду на спине, Иван одной рукой поднял его на уровень лица, неодобрительно прогудел по-марсиански:

— Хоро-ош…

Марсианин закопошился, пытаясь встать. Это никак не удавалось — ноги его болтались в полуметре от пола. Иван свободной рукой молча похлопал его по карману и красноречиво протянул ее ладонью вверх. Тот безропотно достал оружие и вложил в руку. «Сговорчивый попался», — усмехнулся Иван, сунул пистолет в карман, подхватил за шиворот первого марсианина и озабоченно огляделся. Перед ним тянулся довольно широкий суставчатый коридор. Вдоль стены стояли металлические, под самый потолок, шкафы с книгами. Иван плечом качнул один из них. Шкаф оказался неожиданно тяжелым, но к полу прикреплен не был.

Иван шел по коридору, незадачливые охранники покачивались, как куклы перед ним, не издавая ни звука. От них требовалось избавиться на некоторое время — не мог же он привести их с собой на встречу с подпольщиками. Дойдя до поворота, Иван поставил своих стражей в угол и неожиданным движением придвинул ближайший шкаф. Марсиане тонко пискнули и ринулись наружу — им показалось, что ужасный Магацитл решил раздавить их этим железным ящиком. Шкаф почти отгородил их от мира. Бесцеремонно запихнув марсиан обратно в закуток, Иван задвинул оставшуюся щель вторым шкафом и удовлетворенно оглядел содеянное. За шкафом слышались возня и пыхтение, но сами шкафы даже не шелохнулись. Усмехнувшись, Иван двинулся дальше по коридору.

13

Их оказалось шестеро, не считая девушки-библиотекаря, скромно отошедшей к стене. Они встали навстречу Ивану и не садились, пока не сел он. В них не было ни на гран подобострастия, Ивану понравилось это. Он улыбнулся и заговорил первым:

— Мы ждали, что вы к нам придете.

Молодой, марсианин с сумрачным красивым лицом сказал:

— Какая разница — мы к вам, вы к нам… Вы один? Вас… не задержали?

Иван понял и, усмехнувшись, достал из кармана и положил перед ним оба отобранных у охранников пистолета.

Сбоку выдвинулся широкоплечий крепыш, сгреб со стола оружие, сообщил вполголоса:

— Они в коридоре, у входа, за шкафами. Сами не выберутся.

Мрачный марсианин кивнул. «Однако серьезно у них тут дело поставлено, — подумал Иван. — Конечно, полагаться на случай было бы глупо. Но я-то как не заметил никого?»

Все тот же марсианин спросил:

— А почему вы ждали какой-то встречи? С кем?

— Может быть, с вами, — пожал плечами Иван. — Пока что я не знаю, кто вы и что из себя представляете.

Глаза марсианина недобро сузились:

— А все же — почему ждали встречи?

Разговор Ивану перестал нравиться. Он равнодушно ответил:

— Да просто-напросто у всякой диктатуры есть противники. И чем больше жестокости проявляет правительство, тем больше у него врагов. И тайных, и явных. А если их много, они обязательно начнут объединяться.

Марсианин молчал, и Иван назидательным тоном добавил:

— Наш прилет на Туму — событие значительное. Не каждый день к вам прилетают со звезды Талцетл. Глупо было бы не воспользоваться таким событием, тем более, что мы известили о своем появлении всю планету. Вот мы и ждали…

Марсиане слегка пошевелились, переглянулись. Что-то изменилось в обстановке. Иван не понял, осталась ли она такой же напряженной, как в начале встречи. По-видимому, нет, потому что кто-то — Иван не успел заметить, кто именно — пробормотал:

— Ну что ж, логично…

Молодой марсианин, он явно был здесь главным, сердито дернул плечом и снова обратился к Ивану:

— Так вот — нам действительно приходится считаться с фактом вашего присутствия. Поэтому мы спрашиваем вас — с кем вы?

Иван прищурился. Он не любил, когда его брали за горло.

— А если не с вами?

— Мне очень жаль, но мы не можем рисковать. Вы нас видели…

Он не договорил. Иван весь подобрался:

— А вам не кажется, что мы неудачно начали разговор? Прошу учесть, что я не боюсь. Если я захочу уйти, я уйду. И уверяю вас, меня не задержать!

Как ни мала была вероятность провокации, Иван не мог ее полностью исключить и сейчас сознательно обострял ситуацию, готовый в долю секунды метнуться в сторону, прокатиться по полу, сбить с ног всех, кто станет между ним и выходом. Он сказал правду — он не боялся. Эти люди просто не представляли себе, что такое землянин. Даже Лось смог бы справиться, если бы повезло. А для себя Иван исключал везение, делая ставку на быстроту реакции и инстинктивную жажду жизни.

— Перестань, Глан! Как не стыдно — пригласили Сына Неба и довели разговор до взаимных угроз! — прозвенел сзади возмущенный девичий голос. Не оборачиваясь, все еще держа в поле зрения сидящих, Иван понял: не выдержала девушка-библиотекарь.

— Не вмешивайся, Иххнор, — буркнул Глан и повернулся к Ивану. — Действительно, разговор пошел не так, как надо. И все же — с кем вы?

Иван устало откинулся на спинку кресла:

— Давайте начнем с начала: а кто вы? Сколько вас? Каковы ваши цели? Согласитесь, это немаловажно, если вы хотите знать, с кем мы.

— Резонно. Итак — нас тридцать миллионов. Нас — тех, кто угнетен. И горстка правителей. Два цикла назад, во время спровоцированной Тускубом резни, погибли миллионы. Тускуб сохранил власть, но уничтожить Движение ему не удалось. Напротив, сотни и тысячи врачей, инженеров, техников пришли к нам. Одни — из страха, что Тускуб опять устроит побоище, другие — понимая, что дальше терпеть такое положение нельзя. Так что мы сейчас налаживаем организацию. Подробнее рассказать я пока не могу. Не имею права.

Иван кивнул.

— Хорошо, я понял. Вы не просто шесть человек, недовольных властью Тускуба. За вами стоит еще множество людей. Но чего вы все же хотите?

— Как чего? — вскричал Глан. — Свергнуть Совет инженеров, снести Дворцы наслаждений, покончить с забитостью народа! Мы бы хоть завтра подняли десять миллионов рабочих, а что потом? Тускуб снова зальет Туму кровью. Нам нужен вождь, который был бы выше любого из нас, выше Тускуба и который хотел бы того же, что и мы!

«Н-н-да… — подумал Иван. — История-то знакомая. Никакой позитивной программы, главное — разрушить. А всеобщее счастье — оно само собой придет. Потому как все плохое уже уничтожено… Так и получается: вначале — долой знать, долой тиранов. А потом — храмы вождю, и новая знать, из его приближенных. А серая масса, для которой все это и затеяно, она же серая! Ей и не нужно ничего, кроме сытно пожрать да попасть во Дворцы наслаждений… И снова понастроят этих Дворцов, пусть массы наслаждаются, ведь за то и боролись. И только много спустя кто-нибудь спохватится — батюшки, так ведь ничегошеньки и не изменилось. И ведь было это, и неоднократно. Были буржуазные революции, и весь народ поднимался, и головы королям рубили, а народу от этого лучше не становилось. Когда это простому народу лучше было! А про социалистические преобразования им и тем более не расскажешь…»

Но не говорить об этом было тоже нельзя, и Иван сказал часть того, что думал:

— У нас на Талцетл это все было. Сейчас у нас всеобщее равенство, — он намеренно заговорил о своем времени, — и жизнь наша, если рассказать вам о ней, покажется сказочной. Но было и то, с чего начинаете вы. И уверяю вас, все очень не просто. Ну, смените одного Тускуба на другого, а вам ведь надо не это.

— Ты видишь, Глан, Сын Неба говорит то же, что и мы! — подался вперед тучный пожилой марсианин.

Глан повел бровью в знак того, что слышал, и опять обратился к Ивану.

— Итак, наш путь вам кажется ошибочным. Вы знаете другой, более правильный? — в голосе его просквозило ледяное недоверие.

«Господи, а с чего же у них должно быть доверие к пришельцам, не привязанным пуповиной к этой скудной почве, не разделившим с детства их непростую жизнь, а сразу предостерегающим и поучающим?» — подумал Иван и сказал.

— Не совсем так. Я знаю, как было у нас. Может быть, пути наши схожи. Поэтому я и изучаю историю вашего мира. («Много вы по официальным книгам изучите!» — фыркнул тот же пожилой марсианин). Короче говоря, нам с вами надо сравнить опыт двух миров, тогда и могут появиться конкретные предложения.

— Но вы с нами? — прервал наступившую тишину возглас девушки.

Она подалась вперед, щеки ее горели, на лоб упала прядь пепельно-русых волос. Волнение так ярко обозначилось во всей ее фигурке, что Иван невольно улыбнулся и ответил не задумываясь:

— Конечно, с вами. Не с Тускубом же мне быть! И товарищ мой, — сказал он о Лосе, — тоже с вами.

— Говорит то, что думает, — негромко прокомментировал сидящий сзади худой темнолицый марсианин.

— Ну вот, еще и телепат на мою голову, — по-русски беззлобно пробормотал Иван. На его слова никто не обратил внимания.

Сковывавшая марсиан настороженная сдержанность лопнула, словно прорвало плотину. Глан вскочил с места, и стало видно, что он совсем еще мальчишка, а суровая манера держаться вызвана осознанием возложенной на него ответственности.

— Ну, Сын Неба, раз вы наш, давайте знакомиться! — решительно заявил Глан.

— Представляю по порядку…

Через головы окруживших его марсиан Иван нашел взглядом девушку. В широко распахнутых глазах ее светилась откровенная радость. Вся она была такой земной, что Иван подумал — наверняка марсианские легенды о Магацитлах, давших начало нынешней расе марсиан, имеют под собой реальную основу. Вот оно, подтверждение — неожиданная игра генов, придавшая дочери чужой планеты свои, родные, земные черты…

14

Иван уселся поудобнее, повернулся к туманному зеркалу и дернул за шнурок. Экран осветился. Показывали постановку на историческую тему. Высший Совет санкционировал цикл таких передач, предназначенных развлекать и отвлекать. Всмотревшись, Иван удовлетворенно улыбнулся. Инсценировали легенду времен царицы Магр. Магацитлов среди персонажей не было, но упоминались они часто. Так часто, как это только можно. На общем фоне того сурового времени Магацитлы, оставаясь за сценой, вносили в действие свою — ясную, теплую и добрую — линию.

Подготовка общественного мнения шла полным ходом. На глазах рождался новый вид искусства — драматический Идея была Ивана. Его с Лосем новые друзья не сразу поняли, что он им предлагает, а когда поняли, нашлись и режиссеры, и сценаристы, и актеры. Древняя Тума не знала театра, и тем большим оказался эффект. Конечно, долго так продолжаться не могло: вот-вот Высший Совет разберется, что к чему. Но то, что посеяно сейчас, уже дает и будет еще давать всходы.

Иван вспомнил одну из последних встреч его и Лося с подпольщиками.

— Вы еще мало знаете нашу жизнь, — сказал Глан. — Вы не представляете, как велико влияние традиций, обычаев, религии. У нас на каждый случай жизни есть соответствующее указание в старых книгах. Чтобы изменить существующее положение, нам нужен реальный противовес влиянию традиций. Только тогда мы сможем оторвать людей от старого и исподволь приучать к новому.

— Конечно же, с помощью Магацитлов, — саркастически заметил Иван.

— Нет, с вашей помощью, Сыны Неба, — серьезно сказал Глан. — У вас и сейчас достаточно высокий авторитет. Но он пока — сплав страха, благоговейного преклонения и веры в чудо. Больше всего, пожалуй, страха. А мы хотим, чтобы в вас увидели еще и друзей.

— Это все общие фразы, — вмешался в разговор Лось. — А конкретно, что вы предлагаете? Глан замялся.

— Так есть у вас какой-нибудь план или нет?

— Есть. Нам надо освободить Аэлиту…

…В коридоре послышались шаги. Иван очнулся от воспоминаний, молниеносно вскочил, одним скользящим движением пересек комнату и встал за дверью. Похоже было, что шел Лось, но Иван не хотел рисковать. Неделю назад, возвратившись из Соацеры позднее обычного, Иван отправился в парк искать вышедшего на прогулку Лося. Он пошел напрямик и буквально наткнулся на троих марсиан, скрадывавших Лося из засады. «Охотники» были вооружены короткими марсианскими автоматами. К счастью, Иван сразу понял, в чем дело, и успел сгрести двоих в охапку, отняв у них оружие. Третий кинулся бежать. Иван не пытался его догонять, лишь швырнул в него одним из отобранных ружей, когда заметил, что тот собирается остановиться. Ружье чуть не сбило налетчика с ног, упало на песок и от сотрясения выстрелило длинной фиолетовой очередью, сбивая листву и ветки с деревьев. На выстрелы неожиданно быстро, словно ожидали поблизости, явились слуги во главе с дворецким. При виде задержанных глаза его зло блеснули. Он резко каркнул, чтобы они подошли поближе. Иван хотел объяснить, что произошло, но дворецкий с коротким поклоном бросил ему недовольное: «Вижу…», — и опять повернулся к налетчикам. Прочтя во взгляде приговор, они упали на колени, но о пощаде не молили. Дворецкий поднял их же автомат, пророкотала короткая очередь, и оба ткнулись в землю. Иван, потрясенный будничностью расправы, едва смог отпустить дворецкого, раболепно спрашивающего, нет, ли у Сына Неба еще каких-либо приказаний. Лосю Иван об этом происшествии говорить не стал.

Дверь открылась, и вошел инженер. Иван притворился, будто искал что-то в висевшей на стене куртке. Лось выключил зеркало, повернулся к Ивану.

— Ну что, разрешил? — поинтересовался тот.

— Да разрешить-то разрешил… — озабоченно протянул Лось. — Но что-то очень уж обрадовался, даже скрыть не сумел. Опять, значит, жди пакость…

— Почему опять? — быстро спросил Иван.

— Да так, имел случаи убедиться, — уклончиво ответил Лось.

Несколько дней назад Лось не выдержал и решил спросить Тускуба об Аэлите. Он понимал, что Иван будет против: не стоило настораживать Тускуба, показывать, что им известно что-то. Но и ждать, пока развернутся события, Лось был не в силах.

Тускуб сидел один и что-то писал. Он встал, приветствуя Сына Неба. Правитель был мрачен, но сдержан. Однако лишь только Лось заговорил, выдержка покинула Тускуба. Побагровев, он сдавленным голосом выкрикнул:

— Аэлита — умерла! Она умерла!..

Лось, не сводя с него тяжелого взгляда светлых глаз, резко возразил:

— Я прилетел, потому что у себя, на Талцетл, слышал ее голос по радио!

Тускуб затрясся. Злобная гримаса перекосила его лицо.

— На колени! — прохрипел он, не разжимая губ. — На колени!

У Лося заломило виски, тупая боль запульсировала в затылке. Все вдруг стало безразлично. Чего он хочет, на колени? Да что угодно, только бы не видеть этих страшных глаз, не слышать резкого, как удар хлыста, голоса…

Лось уже готов был подчиниться, пасть ниц, но последним усилием ускользающею разума взбунтовался. От стыда и страха, что чуть не поддался чужой злой воле, Лося обуяло бешенство. С маху он хватил кулаком по краю стола. Стол был крепкий, добротный, полированного камня. На Земле он весил бы пудов тридцать… Боль в разбитой руке окончательно освободила Лося от наваждения. Сумев оторвать взгляд от расширившихся зрачков правителя и затем снова взглянув на него, Лось даже удивился — неужели это он только что казался великаном? Неужели это от его голоса хотелось сжаться в комок, молить о каком-то прощении?

С лица Тускуба еще не сползла торжествующая улыбка, а Лось уже подхватил стол снизу и небрежно, как картонный, отшвырнул в сторону. Тускуб быстро сделал шаг назад, за кресло. Лицо его посерело.

— На колени, говоришь? — переспросил Лось. Голос его прозвучал угрожающе.

Тускуб сделал еще шаг назад.

— Стой! — выкрикнул он.

Голос подвел его, дрогнул. В нем не было уже той непререкаемой властности, которая только что леденила сердце Лося.

Лось недобро усмехнулся и двинулся вперед. Под ноги ему попалось кресло — он отшвырнул его ногой. Кресло пролетело через всю комнату, с хрустом врезалось в стену и просыпалось деревянным дождем. Тускуб не выдержал. Он повернулся и кинулся прочь из комнаты. Лось остался один. Победа не обрадовала его. Очень уж не ко времени все это произошло, слишком многое стояло под ударом.

Против ожиданий, Тускуб никак не проявил свой гнев. Он попросту избегал их. А сегодня к Тускубу Лось пошел сам, не пустил Ивана: не любил, чтобы за него кто-то расхлебывал, да и не хотел, чтобы Тускуб подумал, что его боятся. Правитель за все время беседы ни одним мускулом на лице не дал понять, что помнит и как-то оценивает случившееся. Быстро согласившись выделить Сынам Неба летающие корабли, он не смог утаить промелькнувшую в глазах радостную усмешку, и настороженный Лось заметил ее.

Иван только рассмеялся его опасениям:

— Пусть радуется, тем больше разочаруется потом!

15

Сыны Неба пожелали исследовать мертвую юго-западную пустыню. Тускуб приказал снарядить экспедицию на двух летающих кораблях. Землян сопровождали три десятка солдат с офицером. Лось и Иван ни секунды не сомневались в указаниях, полученных охранниками: в гиблой пустыне за мрачным карашурским хребтом так легко затеряться!

Чтобы не перегрузить корабли, почти всех солдат пришлось усадить на второй из них. На первом, кроме Лося и Ивана, оказалось всего четверо охранников в смешных яйцеобразных шлемах. Несмотря на стеганые куртки, вид у них был субтильный. Они с опаской поглядывали на гигантов, не выпуская ружей из рук.

Закрутились, загудели несущие винты. Ветром подхватило и понесло сухую траву. Свою долю шума добавили винты-стабилизаторы. Корабли в туче пыли тяжело оторвались от земли, зависли и медленно, с набором высоты пошли на юг, к далекому маломощному солнцу.

Проплыл внизу сельскохозяйственный поселок, замелькали посадки кактусов. Кончились и они, потянулась однообразная равнина. Монотонность движения усыпляла. Солдаты успокоились, втянули головы в широкие воротники. Лось достал трубку, раскурил. «Шохо тао тавра, Шохо-ом», — защебетали солдаты. Слышали они, конечно, как «шохо» глотают дым, но все равно жутковато было видеть это.

Иван внимательно следил за горизонтом. Лишь только показались сбоку, наперехват, три темные точки, он толкнул локтем Лося, достал из кармана радиостанцию и нажал кнопку. Иван не знал, кто устанавливал вторую радиостанцию — на корабле с солдатами. Он только надеялся, что его объяснения оказались достаточными и никто ничего не напутал. Но нет, все в порядке — на летящем сзади корабле сработало реле, вращение винтов резко замедлилось. Корабль клюнул, нырнул и пошел вниз. Закутанный в меха пилот первого корабля, в больших очках-консервах похожий на мальчика, завертел головой, залопотал испуганно. Солдаты бросились к борту.

— Вниз! — проревел Иван, перекрывая шум вин тов. Пилот растерянно обернулся, и Иван для наглядности ткнул пальцем: — Вниз!

Пилот в страхе отвернулся и бросил корабль в пикирование — Иван сроду бы не подумал, что этот летающий сундук способен на такое. Солдаты ухватились за скамейки. Лишь один с испугу поднял ружье. Иван толчком в плечо отбросил Лося и сам кинулся на дно корабля. Негромко защелкало, затряслось ружье в руках солдата, веером побежали по алюминиевому борту пробоины. Сменить прицел солдат не успел — Иван дотянулся, ударил ногой, ружье взмыло, перелетело через борт и кануло вниз. По-заячьи вскрикнул солдат, прижимая к животу вывихнутую руку. Остальные трое сами бросили ружья на пол. Пилот не оборачивался, только сутулился и вздрагивал при каждом выстреле.

Сели слишком близко — до второго корабля оказалось метров четыреста. Из него выскакивали, разворачивались в цепь и бежали сюда маленькие нестрашные фигурки. На дулах ружей посверкивали безобидные фиолетовые искорки. Но в плечо больно стукнуло, и Иван сказал задумчиво:

— Ну что ж, Мстислав Сергеевич, прядется побегать…

Они вылезли и побежали прочь, пригибаясь и стараясь, чтобы между ними и преследователями все время оставался корпус корабля. Далеко отбежать не успели — над головой низко, с ревом прошли и тяжело плюхнулись наземь три летающие лодка. Это подоспели боевики под командой Торнтула, невысокого коренастого марсианина. Прямо с лету они открыли огонь по солдатам. Иван и Лось остановились, постояли и побрели обратно. Плечо у Ивана горело неимоверно. Когда они подошли, все было кончено. Офицер и несколько солдат были убиты. Остальные охранники сбились толпой неподалеку. Ребята Торнтула успели содрать с них форменные куртки и, пересмеиваясь, рассаживались по кораблям. Шлемы они держали в руках. Торнтул быстро навел порядок, и через каких-нибудь полчаса корабли снова были в воздухе. Но летели они уже не на юг. Описывая широкую дугу, они все дальше и дальше забирали к востоку.

После долгого перелета и утомительного трехдневного перехода по выветрившимся причудливым скалам они достигли цели.

16

Лось, Торнтул и Иван лежали на узком каменном выступе, залитом утренними лучами солнца. Перед ними простиралась большая, не менее десяти километров диаметром, долина. Противоположная сторона ее тонула в глубокой тени. Это был кратер вулкана, погасшего в незапамятные времена. В центре блестело озеро, к нему бежала извилистая лента реки. Щедро разбросанные там и сям купы деревьев, заросли кустарников вдоль обрывистых склонов цирка придавали картине идиллический вид.

При внимательном рассмотрении стали заметны ровные прямоугольники полей. Они чуть отличались по цвету от окружающей их дикой поросли. Далеко, почти у противоположного края кратера, виднелась группа скал или зданий. Они были укрыты тенью, солнце било в глаза, и даже в здешнем хрустальном воздухе рассмотреть что-либо оказалось невозможно.

— Что же мы сидим? — встрепенулся Лось. — Надо же что-то предпринимать, как-то действовать!

— Действовать начнем вечером, — улыбнулся Торнтул. — А пока я предприму разведку. Вам же предлагаю поспать.

Им и впрямь казалось — только бы лечь, пусть на голые камни, и спать, спать, спать… Но уснуть оказалось труднее, нежели ожидалось.

— Послушайте, Иван Николаевич, — донесся до Ивана тихий и совсем не сонный голос Лося, — я все время хотел спросить… Вы со своей машиной времени были ограничены пределами Земли или же могли и сюда, на Туму, попасть?

«Да, — подумал Иван, — всего лишь полгода назад я вполне мог явиться на Марс, как на прогулку, любопытным и торопливым…»

Он почувствовал краску стыда, представив тогдашнего себя на Марсе: технически это было вполне осуществимо. К счастью, получилось иначе, и хорошо. Слишком уж это было бы легко и просто. Нечестно было бы это по отношению к Марсу, к тусклым и ржавым его равнинам, то же самое было бы, что въехать в храм на мотоцикле и кружить с грохотом по хранящему следы тысяч и тысяч ног мрамору, вкруг все еще Прямых колонн, поддерживающих остатки давно провалившегося свода…

Лось молчал, не переспрашивал, и Иван честно сказал:

— Не знаю… По-видимому, можно было. На экскурсию, как вы выражаетесь…

Странным образом этот разговор оказался и о том, о чем они никогда вслух не говорили — о Лосе, об Аэлите, о них вместе и о каждом из них в отдельности… Иван сбился с мысли. Он вдруг подумал, что иногда необходима такая вот деликатность: если ты о чем-то не заговариваешь вслух, то не от равнодушия, а из нежелания разменивать словами то, чего касаться нельзя. И Лось, по-видимому, это понимает…

Лось молчал. Он радовался, что ошибся, предполагая в Иване склонность к легким путям и быстрым обобщениям. Вроде и не давал ему Иван повода для таких мыслей, тянул лямку обстоятельств вровень с Лосем, временами и вообще брал на себя право принимать решения в ситуациях, когда это право означает и принятие ответственности. Но ведь оставалось же что-то, что дало Лосю повод относиться к Ивану чуть снисходительно, с почти неуловимым пренебрежением? Может, потому, что Иван как на готовенькое вошел в пережитое, выстраданное Лосем… Но пережитое осталось в прошлом, а Иван теперь вместе с ним живет дальше. И то, что они уже прожили вместе, а еще больше то, что им предстоит прожить, уравнивает их, дает право в одной мере нести ответственность за то, что есть и что будет.

Не дождавшись отклика Лося и обидевшись на его молчание, как можно обижаться только на близких людей, Иван грубовато сказал:

— И вообще — какого черта! Ну не захотел я на экскурсию сюда прискакать, ну и что? Чего вы от меня хотите?

— Спать хочу, — тоже грубовато ответил Лось и почувствовал, что и в самом деле засыпает.

Уснули оба. Солнце проплыло по небу, склонилось к закату, и разбудил их только условный свист Торнтула, вернувшегося с рекогносцировки.

17

Торнтул вернулся не один. Рядом с ним стояла женщина. Необычный ракурс искажал пропорции фигуры, лица вообще не было видно.

Первой поднимали женщину. Лось старался тянуть плавно. Один раз веревку все же закрутило, женщина ударилась о скалу плечом и коленом. Она не вскрикнула, хотя, когда ее подняли к площадке, лицо ее было неподвижно от боли. Иван подхватил ее, помог подняться на ноги. Лицо показалось ему знакомым. Встретив его изучающий взгляд, она насторожилась, но тут же рассмеялась.

— Неужели это вы? — глупо спросил Иван по-русски.

Она поняла и ответила чуть виновато:

— Я и сама себя в зеркале не узнаю, такую старушенцию пришлось изображать…

Да, это была Иххнор, ее смех, ее голос — неповторимый низкий голос, в котором проскальзывала легкая хрипотца… Лось уже поднимал Торнтула, а Иван все стоял рядом с девушкой и смотрел на нее сверху вниз.

— Можно, я буду называть вас Норой? — Спросил он, и она опять засмеялась, не таясь, но чуть слышно, только для него. Иван сообразил, что продолжает говорить по-русски, и повторил вопрос на ее языке. Она кивнула чуть приметно.

Торнтул был уже наверху. Они отошли от края обрыва и уселись на обломках скалы. Лось сворачивал веревку, стараясь делать это не спеша. Ему очень хотелось спросить про Аэлиту, но он сдерживался. Нора — Иван про себя уже не называл ее иначе — заговорила вполголоса с Торнтулом. Иван мог рассмотреть ее внимательнее. Не удивительно, что он ее не узнал. На ней было длинное, до пят, глухое лиловое платье, открытыми оставались только кисти рук. Продолжая разговаривать с Торнтулом, Иххнор перехватила взгляд Ивана. У нее зардели мочки ушей. Лицо оставалось бесстрастным. Умело наложенный грим превратил его в лицо еще не старой, зрелой и властной женщины, черты Норы едва угадывались в нем, и Иван подумал, что такой она будет лет через двадцать. Кого-то ждет завидная доля — быть рядом с Норой все эти годы и видеть, как распускается, цветет и зреет ее красота… Иван одернул себя — об этом ли сейчас надо думать? — и, чуть виновато глянув на молчащего Лося, спросил, узнала ли Нора что-нибудь об Аэлите.

— Я даже говорила с ней. Да-да! Говорила! Я ведь не кто-нибудь, а новая жрица храма Магр! — с комической важностью заявила Нора. — Аэлита ждет нас сегодня ночью. Завтра мы должны быть далеко отсюда.

— Да, — подтвердил Торнтул. — Завтра возвращается Верховная жрица храма, и тогда Иххнор будет разоблачена.



Лось с признательностью посмотрел на девушку. Ему захотелось сказать ей, что она может всегда на него рассчитывать — и сейчас, и в будущем…

Темнело быстро. Противоположный склон кратера еще слабо освещался последними лучами худосочной марсианской зари, а здесь уже настала ночь. Вверху высыпали немигающие звезды. В долине мерцали огни, но вскоре погасли и они — жители затерянного царства легли спать. Лишь в замке тускло светилось несколько окон.

Было тихо. Поэтому громом ударил спокойный голос Торнтула:

— Пора!..

Они спустились и пошли через кусты. Торнтул шел впереди. Фонарей не включали. Глаза привыкли к темноте, она перестала казаться сплошной. Неясными тенями, сгущениями мрака угадывались в ней деревья, камни, кусты.

Вышли на тропинку. Идти стало легче. Тропа светлела во тьме, как ручей. В кустах обочь тропы временами кто-то вздыхал и сопел. Наверное, опасности в том не было, потому что Торнтул не обращал на эти звуки внимания.

Как ни спешили, а к замку подошли только через два часа. Все спало вокруг. В поселке, через который они прошли, не было видно ни одной живой души.

Торнтул, вооруженный аэрозольным баллончиком со снотворным, обезопасил часовых, и они незамеченными проникли в замок.

В храм царицы Магр пришлось пробираться через подвалы. I Не успели они опустить за собой массивную каменную плиту и оглядеться, как из бокового придела вышел на шум служка при храме — толстый неопрятный марсианин с фонарем в высоко поднятой руке. Он недоуменно озирался. Иххнор выступила вперед, чтобы на нее упал отблеск света, и приказала, царственно вскинув голову:

— Подойди ближе!

Голос ее прокатился по храму, вернулся, отразившись от стен и купола. Служка несмело переступил разок-другой, во все глаза разглядывая новую жрицу, которую до того видел только мельком и которую — не поймешь — надо или нет слушаться. Он не успел решить этой проблемы — Торнтул молнией метнулся из темноты, наотмашь ребром ладони рубанул его по жирной шее и успел еще подхватить падающий светильник. Служку он подхватывать не стал. Тот опустился на пол и остался лежать грудой тряпья, небрежно брошенного на каменные плиты.

Иххнор схватила Торнтула за руку и потащила в глубь зала. Земляне, стараясь ступать как можно мягче, поспешили за ними. Еще один служка нарвался на них, Торнтул и его уложил жестоким ударом. «Ничего, к утру очнется», — пробормотал он, мельком глянув на упавшего. Наконец они оказались у цели. Но двустворчатая бронзовая дверь, ведущая в башню, где томилась Аэлита, оказалась запертой.

Это была хорошая дверь, прочная и массивная. Держалась она на больших кованых петлях — не дверь, а ворота, лишь немного не доходившие до пола. Руку в щель еще можно было просунуть, но пролезть могла разве что кошка. Проем над воротами перекрывала решетка.

Иван, заранее подумав: «Ах, плечо мое, плечо…», вздохнул и вплотную подошел к двери. Примериваясь, встал к ней спиной, уперся руками в верхний выступ створки, напрягся. В плечо словно воткнули, проворачивая, раскаленный гвоздь. Створка дрогнула, качнулась, приподнялась было и снова упала в свои гнезда. Иван перевел дух, отступил на шаг, окинул ворота оценивающим взглядом. Весили они, пожалуй, не менее двух тонн. Каждая створка — тонну… Конечно, по земным меркам.

Подавив желание растереть, помассировать плечо, Иван позвал Лося:

— Вставайте рядом, будем снимать одну сторону, иначе не справиться.

Они встали вплотную друг к другу. Иван был выше Лося, но сейчас это не давало ему преимущества. Напротив, Лось удобнее примерился к воротине, упер ладони в перекладину. Разом навалились они на дверь, отжимая ее кверху. Петли скользнули по стержням, зависли в верхнем положении.

— Е-еще… — снатугой выдохнул сквозь зубы Иван.

Дверь поднялась еще немного, качнулась, освобожденная от петель, и с глухим звоном ударилась углом о каменную плиту пола. Во все стороны брызнула каменная крошка. Не давая себе передышки, земляне сдвинули створку в сторону, пропахав в граните пола глубокую борозду.

Иван первым шагнул в проем и остановился, вздрогнув от неожиданности: в полумраке на ступенях лестницы стояла женщина, в длинном — как у Норы, до пят — платье, в остроконечном капюшоне. Помня, что где-то наверху их ждет Аэлита, Иван хотел было шагнуть вперед, обойти застывшую на лестнице фигуру, но не успел. Лось отодвинул его в сторону, протиснулся мимо и замер столбом перед женщиной. Она сбросила капюшон. По плечам заструились, вспыхивая серебром в огне фонарей, пепельные волосы.

Иван тихо сделал шаг назад, потом еще и еще. Спиной он наткнулся на Торнтула и потеснил его к выходу. Они вышли из башни. Иххнор стояла на прежнем месте. Все трое отошли в сторону и сели на высеченную в камне скамью.

Ивану вдруг стало грустно — потому что ночь и тихо вокруг, потому что устал и ноет простреленное плечо, потому что до Земли много миллионов километров и много инвариантных миров… Потому что рядом молчат Нора и Торнтул, и печаль легко и пронзительно когтит душу и сердце…

Иван вдохнул воздух с разлитой в нем грустью, открыл глаза и засмеялся.

— Аэлита, — сказал он негромко. — Аэ-лита…

Нора вопросительно смотрела на него. Она бы в этом не призналась, но расчувствовалась от встречи Лося и Аэлиты. Нора была молода, а встреча эта очень уж походила на легенду, красивую старую легенду. Она была молода, а здесь, рядом, сидел еще один Магацитл, — непостижимо большой, бесстрашный и могучий. У них, у Магацитлов, не поймешь — на вид он совсем молодой, не старше Торнтула, а сам как-то сказал, что лет ему столько же, сколько Лосю. И вообще, посмотрит иногда на тебя, как на малое дитя, и видишь — да, не молод…

А Иван снова произнес:

— Аэ-лита… — И обратился к Норе: — Знаешь, как это будет по-нашему? Свет далекой звезды, видимый в последний раз…

Иххнор прислушивалась к звукам непонятного языка, как вслушиваются в неясную мелодию. Иван повторил:

— Свет далекой звезды, видимый в последний раз…

Что-то ему не нравилось. Нора, тоже не удовлетворенная музыкой слов, смотрела ожидающе. Иван пробормотал:

— Сейчас, сейчас… — Уже уловив, уже поймав настроение, он нараспев произнес по-русски: — Звезды последний луч…

Нора несмело улыбнулась, почувствовав ритмику фразы, ощутив ее вкус. И Иван, уже уверенно, заключил:

— «Звезды последний луч» — так по-нашему звучит имя «Аэлита».

Торнтул вздохнул и пошевелился. Иван спохватился тоже, посмотрел на Нору и сожалеюще сказал:

— Пора…

Он встал и пошел к оборванной двери башни, большой и сильный, умеющий переводить слова на свой — чужой и мелодичный — язык. Нора провожала его взглядом, она даже вцепилась руками в холодный камень, чтобы не кинуться следом.

18

Нет, добрые духи им все же помогали.

Ход пронзил гору и шел неглубоко под поверхностью. Неизвестно почему — от марсотрясения ли, просто ли от времени, — но он обвалился. Куча камней и песка почти наглухо завалила проход. Мужчины голыми руками расчистили отверстие, и в него ужом скользнул Торнтул. В дыру был виден кусок неба с колючими немигающими звездами. Со второй попытки Торнтул сумел выбраться на поверхность и сбросил вниз веревку. Через полчаса, усталые и перемазанные, все оказались наверху.

Ночь была на исходе. Следовало спешить — не поймав под землей, преследователи начнут искать их на поверхности и рано или поздно найдут. Иван протянул Торнтулу рацию. Слышимость была на пределе, но и это показалось чудом после полной оторванности от товарищей. Поговорив с оставшимся за него марсианином, Торнтул объяснил, где их искать. Лететь приходилось вкруговую, так что раньше, чем через два часа, помощи ждать не приходилось.

Еще не совсем рассвело, еще легкий утренний ветерок не завел свои робкие игры, а их уже обнаружили. Летающая лодка, набитая солдатами в яйцевидных шлемах, пролетела мимо, затем заложила крутой вираж и повернула обратно. Ясно было, что пилот ищет ровную площадку для посадки.

Иван нащупал в кармане одну из реквизированных у Лося еще при подлете к Марсу гранат и спросил его:

— Сколько времени горит запал у лимонки?

— Четыре секунды, — машинально ответил Лось.

Он, не отрываясь, следил, как совсем рядом, в каких-нибудь двухстах метрах завис, заходя на посадку, военный корабль.

— Четыре, говорите? — пробормотал себе под нос Иван.

Он выдернул кольцо, отвел руку назад, расслабил пальцы. Выждав секунду, размашисто швырнул гранату в сторону корабля. Она полетела по длинной распрямленной траектории, скользнула под брюхом ревущего винтами механизма и взорвалась в воздухе. Эффект был потрясающий: корабль дернулся в сторону, на миг показалось, что он сейчас упадет. Но он лишь накренился — виднее стали освещенные сиреневым утренним светом призрачные круги винтов, — скользнул вбок, тут же выправился, сильнее зашумел винтами и стал уходить.

Иван повторил бросок. На этот раз он рассчитал точнее. Граната взорвалась почти вровень с кораблем, метрах в десяти. По борту пробарабанил железный дождь осколков. Однако винты и в этот раз не задело. Обиженно ревя, как непомерно большой шмель, корабль уволок свое брюхо за скалы и где-то там затих.

Торнтул отвел всех в сторону и заставил залечь под прикрытием невысокой выветрившейся скалы. Сам он с ружьем отполз чуть вперед и принялся устраиваться поудобнее — отбрасывал из-под локтей мелкие камешки, проверял сектор обстрела, словом, всерьез готовился воевать. Иван наблюдал за ним. Деловитость Торнтула успокаивала.

Обернувшись, Иван увидел в руке Лося пистолет. — Внутренне усмехнувшись, крикнул Торнтулу:

— Давай-ка лучше сюда, держи по радио связь со своими. А мы там покараулим. От этой фукалки, — он ткнул большим пальцем через плечо, в сторону Лося, — проку побольше будет.

— Почему — фукалки? — обиженно спросил инженер, когда они устраивались на облюбованной Торнтулом позиции.

— А? — рассеянно переспросил Иван. — Да потому, что от нее шуму много. Больше, чем от их ружьишек. А нам как раз сейчас и нужно, чтобы шуму побольше.

Поднявшееся, наконец, солнце светило прямо в глаза. Скалы впереди вырисовывались угольными силуэтами. Иван уловил в них какое-то шевеление и сказал:

— Видите? Пуганите-ка их слегка…

— Далековато, не попасть, — засомневался Лось.

На гребне скалы появилось несколько силуэтов. Убежденные в недосягаемости, солдаты не спешили спрыгнуть вниз, затаиться у подножия.

— Стреляйте же! — настаивал Иван. — Забыли, что не на Земле? Здесь прицельная дальность раз в пять больше! Да берите пониже, все равно промажете, так, чтобы не в воздух, а по камням!

Лось трижды, почти без интервалов, выстрелил. Каждый раз ствол подскакивал и с лязгом опускался на камень, подставленный Лосем для упора. Грохот выстрелов и взметнувшаяся там, впереди, каменная крошка сделали свое дело. Нападающие поспешно ретировались. Оттуда донеслось еле слышное пощелкивание их ружей. Пули на излете беззлобно шлепались наземь. Лось ухмыльнулся и выстрелил еще раз. Отколотый пулей, там взлетел в воздух изрядный кусок скалы…

— Ну что, пристрелялись? — равнодушно спросил Иван.

Воевать ему не нравилось. Он охотно обошелся бы без этого.

Подбежал и с маху плюхнулся рядом Торнтул.

— Минут через пятнадцать будут здесь, — сообщил он. Пристроил свое игрушечное ружьецо, но стрелять не стал, видел, что бесполезно. Солдаты впереди тоже видели, но стреляли — показывали офицеру свое рвение. В атаку, впрочем, они не спешили.

Солнце поднялось еще и приятно грело сквозь одежду. Привлеченный громкими необычными звуками, прибежал большой волосатый паук. Близко подойти он стеснялся, жеманно поводил большими, с поволокой, глазами и нетерпеливо стрекотал — словно просил пострелять еще.

Иван вздохнул, положил голову на вытянутую перед собой руку и повернул к Лосю лицо.

— Мстислав Сергеевич, — спросил он, — а что вы дальше делать собираетесь? Когда эта история, со стрельбой и погонями, кончится?

— Как — что? — не понял Лось. Видно было, что он о будущем пока не задумывался. — Вот успокоится все — домой полетим. Ей у нас понравится, вот увидите. И вас я никуда не отпущу. К себе в будущее станете только в гости ходить.

Иван закрыл глаза. Ему не хотелось говорить об этом Лосю, но когда-то же надо было сказать. И почему не сейчас? Не открывая глаз, он как можно более мягко спросил:

— А тяжесть? Вы помните, как переносили перегрузки в полете? Для нее ведь на земле все время будет такая перегрузка. Я уж не говорю о самом полете…

Лось не отвечал. Затем Иван услышал размеренные, один за другим, выстрелы. Лось расстрелял всю обойму и продолжал нажимать на спуск. Курок сухо щелкал, а он все давил и давил.

19

Когда подлетали к Соацере, у них было уже шесть кораблей. С ними вместе, в одном корабле, летел Глан. Иххнор куда-то пропала, и Иван, неожиданно для самого себя, огорчился, но спрашивать не стал. Один из кораблей был набит техниками-связистами. Весь день они снимали Лося и Аэлиту.



Таков был замысел Глана — используя старые легенды, преподнести брак Сына Неба и Аэлиты как давно предсказанное, ожидаемое и счастливое для Тумы событие. Тем самым Глан сразу убивал двух зайцев. Сыны Неба становились на привилегированное положение, можно было меньше опасаться за них — едва ли нашелся бы фанатик, рискнувший, вопреки воле богов, посягнуть на их священные жизни. Во-вторых, сам Глан и его единомышленники оказывались настолько видными фигурами, что вполне могли перейти на легальное положение.

Иван вынужден был признать, что, вопреки его опасениям, первая часть далеко идущего плана их новых друзей оказалась выполненной успешно. Конечно, это говорило об отличной организации и высокой дисциплине подпольщиков, о грамотном использований особенностей марсианского общества, к примеру — его религиозности.

Ясно было, что на этом они не остановятся. Иван видел, что Глан решил совершить дворцовый переворот. А тогда — о, тогда путем продуманных реформ и благодетельных изменений будут достигнуты небывалое процветание, всеобщее благоденствие и невиданный взлет науки, культуры и искусства…

Ивана настораживало, что поначалу все пошло так гладко. Тускуба нельзя было сбрасывать со счетов. Но даже если задуманное и удастся осуществить, результатом переворота неизбежно явится образование новой знати, ухудшение работы государственного аппарата, полный развал экономики и, как следствие, — новый переворот. Переворот кровавый, жестокий, обрекающий планету на годы мрака и тяжкого террора.

Подпольщики не понимали, что существуют законы развития общества. Только двое-трое из них разделяли опасения Ивана, да и то больше интуитивно. Все остальные вежливо выслушивали его и с сожалением переглядывались — такой большой, умный, храбрый и сильный, но не понимает, что, когда цель так близка, отказаться от нее может только сумасшедший…

Для Сынов Неба восстановили и отремонтировали несколько старых заброшенных вилл невдалеке от бывшей столицы — Мертвого города. Увидев, куда их привезли, Иван и Лось не смогли сдержать воспоминаний. Эти развалины Лось с Гусевым увидели, только-только прилетев на Туму. Здесь же Лось с Иваном нашли себе первое пристанище, отсюда вели передачу… И ведь это было так недавно!

Глан разместил здесь охрану — полторы сотни отборнейших боевиков Торнтула. Он не доверял показному смирению Тускуба, и Иван в этом был полностью с ним солидарен. Если бы и в остальном они так же легко находили общий язык! Кстати, Тускуб показал-таки зубы — злоумышленниками был взорван снаряд, на котором Лось с Иваном прибыли на Марс Охрана оказалась перебитой: это же не Сыны Неба, чего с ними церемониться! Глан, ставший теперь членом Высшего Совета, потребовал официального расследования. Хотя всем было ясно, чьих рук это дело, следствие быстро зашло в тупик.

20

Иван брел по одичавшему парку, стараясь не замечать сопровождавших его в отдалении телохранителей. В стороне с гулом прошел на посадку корабль. Судя по тому, что телохранители не всполошились, прилетел кто-то из своих.

На тропинке показалась Иххнор. «Вот кто прилетел», — подумал Иван, быстро идя ей навстречу.

Девушка вернулась к прерванным занятиям в Высшей школе, поэтому не могла бывать здесь так часто, как хотела. Приблизившись, она, по земному обычаю, протянула Ивану руку.

— Нора! — обрадованно сказал Иван, бережно беря ее руку в свои большие ладони.

— А где Лось и Аэлита? — опросила девушка.

— Готовят технико-историко-философское эссе, — чуть иронически сказал Иван. — Мы ведь должны подробно рассказать у себя на Талцетл обо всем, что увидели и узнали здесь.

— Значит, скоро ты улетишь, — не спросила, а как о решенном сказала она.

Ей не было дела, что снаряд их взорван, — разве могут подобные мелочи остановить Сына Неба! Но она была права, Иван действительно решил вернуться — чувство одиночества, бессилие повлиять на происходящее заставили его принять такое решение. Однако его все не покидало ощущение, что он делает что-то не то, и он промолчал в ответ, на невысказанный вопрос Норы. Она еще раз повторила упавшим голосом:

— Ты улетаешь…

Иван очнулся, бережно взял ее лицо в свои ладони и легко поцеловал. Это был их первый поцелуй. Иван не знал, принято ли на Туме целоваться. Он многого не узнал и теперь уже никогда не узнает. «Да, лечу, — подумал Иван. — Сказка кончилась, и я лечу в свой город, в институт, потом отнесу в тот мир отчет Лося и вернусь к себе. Обязанности мои на этом кончатся, буду ходить на работу, по выходным — бродить по лесу и иногда — читать „Аэлиту“ Толстого…»

— Зато теперь я знаю, что она жива, — сказал он вслух.

— Кто? — тихо спросила Нора.

Они шли бок о бок по аллее. Песок скрипел под ногами.

— Аэлита… Она оказалась жива…

«Ну, а как же иначе?» — подумала Нора и попросила:

— Расскажи мне о Талцетл…

Расскажи… О чем ей рассказать? О густом пряном воздухе в июльском лесу? О тоненьком лепете весенних ручьев? Или о долгих сумерках, гасящих цвета и звуки, мягкими ладонями тоски сжимающих сердце? А может, рассказать о пронзительно-солнечных днях бабьего лета, когда воздух прозрачен, леса багровы, а солнце, как на Марсе, маленькое и тревожное, и эта тревога заползает в душу и гнездится там, пока ее не вымоют мелкие осенние дожди?..

— А ведь я шла к тебе посоветоваться, — не дождавшись ответа, сказала Нора. — Представляешь, оказалось, что у нас многие хотят узнать науку о развитии общества. У нас даже кружок такой образовался…

Иван поднял голову и настороженно на нее посмотрел, настолько созвучны его недавним мыслям оказались эти слова. Иххнор, смешавшись под его взглядом, быстро добавила:

— Я сама пыталась объяснять, что от тебя слышала. Только у меня плохо выходит. Так что мы соберемся и спорим, спорим…

Иван все смотрел на нее, и она, вконец растерявшись, виноватым голосом договорила:

— Знаешь, к нам даже рабочие ходят…

Ивану показалось, что не оставлявшее его в последние дни гадостное самоощущение дезертира начинает отступать. Он переспросил:

— Рабочие, говоришь? А всего сколько вас?

— Да пока немного, человек двадцать, — не понимая, зачем ему это, ответила Иххнор. — Правда, меня еще и в другие Высшие школы приглашают, и на заводы. Всем интересно…

Иван непроизвольно ускорил шаг. Глаза его блестели. Нора уже почти бежала рядом и, наконец, взмолилась:

— Я больше не могу!

Иван остановился.

— Не знаю, малыш, может, я делаю что-то не то… Во всяком случае, я сделаю, что смогу… Идем к Лосю!

Они ворвались к Лосю чуть ли не бегом. Нора совсем задохнулась. Инженер недовольно оторвался от бумаг. Аэлита, уютно устроившаяся на тахте, улыбнулась им. В последнее время она редко ездила в Соацеру, много гуляла и часто лежала вот так, наблюдая, как работает Лось.

Иван остановился перед Лосем и с места в карьер начал:

— Мстислав Сергеевич, отчет у вас готов. Не спорьте, я знаю. Разберутся и в том виде, как он есть. Быстренько собирайте все и давайте сюда. Почта не ждет, на все вам дается полчаса!

Лось долгие несколько секунд смотрел на Ивана, затем перевел взгляд на Аэлиту. Она чуть заметно пожала плечами. Лось встал и вышел из комнаты. Вернулся он спустя томительные десять минут, неся перед собой стопу туго набитых папок. Верхнюю он придерживал подбородком.

Иван сидел за столом и что-то быстро писал. Лось не спеша перевязал стопу серебряной проволокой, отошел в сторону и полюбовался ею. В этих папках был спрессован его, Лося, да и не только его, напряженный труд.

Иван дописал, сложил листы вдвое и подсунул под проволоку. Сверху на них было написано: «Косте Ваганову, лично».

— А вы знаете, Смайльс… ну, тот корреспондент, предлагал мне весьма выгодные условия, если я передам ему для публикации свои путевые заметки. — Лось вынул из кармана и сунул в зубы пустую трубку. Отойдя от стола, повторил: — Весьма выгодные…

Нотка грусти проскользнула в его голосе. Он подошел к тахте и сел рядом с Аэлитой. Нора стояла у окна, навалившись на подоконник.

«Ну что ж, — думал Лось, — выбора у меня практически не было. А что же Ивану сидеть здесь, заниматься черновой работой, рисковать… Впрочем, насчет риска — это я напрасно, это несправедливо. Рисковал он, надо честно сказать, не меньше меня. А если совсем честно, то больше. И риск, как ни странно, у него был какой-то разумный, интеллигентный… Сейчас можно признаться, что с Иваном мне все время было как-то надежно, было такое ощущение, что он следит за происходящим и не преминет вмешаться, когда станет необходимо. А теперь что же его держать, не век же ему оберегать меня…»

Иван легко убрал в сторону стол и стулья, достал из кармана маленькую красную коробочку, поколдовал над ней и осторожно опустил на ковер. Рядом он положил отчет. В комнате запахло озоном. В метре от Ивана сгустился, отвердел фиолетовый посверкивающий прямоугольник. Но Иван не шагнул вперед, как делал это раньше на глазах у Лося, а быстро отошел в сторону и замер, следя за происходящим. С минуту не было никаких изменений, только сильнее запахло свежестью и грозой. Потом фиолетовый туман надвинулся на стопу папок; послышалось легкое гудение. Папки стали мерцать и расплываться, словно на них смотрели сквозь залитое дождем стекло. Затем серо-фиолетовое нечто свернулось, схлопнулось к центру и исчезло. Вместе с ним исчезли папки и ключ.

— Да, я ведь договорился с Тускубом. На следующей неделе полетим на радиостанцию, попробуем связаться с Землей, — добрым голосом нарушил тишину Лось.

— Я Косте записку написал. Он все переправит. Найдет Гусева и отдаст ему, — сказал Иван.

Он все еще переживал охватившее его минуту назад нестерпимое желание протянуть руку, нашарить в пустоте дверь, толкнуть ее и оказаться там, где хорошо, спокойно и безопасно, где горести проходят, а несчастья поправимы, где не стреляют, не убивают и все обо всех заботятся…

Темнело. Лось пошел включить свет.

— Погодите, — остановил его Иван.

За окном еще брезжили последние отблески солнца, а в лиловом, на глазах темнеющем провале неба уже проступали звезды. Пока видны были самые яркие. Одна, повисшая прямо над горизонтом, притягивала к себе. На нее хотелось смотреть и смотреть.

— Талцетл… — тихо сказала Аэлита.

— Последний луч, — сказал Иван. — Звезды Талцетл последний луч…

Он чувствовал, как горечь уходит куда-то вглубь. Она еще всплывет, и не раз, но это будет потом.

Было темно, тепло и тихо. В окно заглядывала голубая яркая точечка Земли. Звезды Талцетл…

Владимир Чекмарев И ВОДРУЗИМ МЫ НАД МАРСОМ КРАСНОЕ ЗНАМЯ ТРУДА! Или… Возвращение Аэлиты По мотивам Романа А. Н. Толстого «Аэлита»

Предисловие

Через шестьдесят лет, после описываемых событий…
Три Советских космонавта и два Китайских тайконавта застыли, отдавая честь, перед куском металла обнажившимся после осыпи склона горы, вызванного небольшим марсотрясением. На слегка деформированном куске обшивки незнакомого летательного аппарата, тускло блестела большая красная пятиконечная звезда, с перекрещенными золотистыми плугом и молотом.

За полгода до описываемых событий…

У Арчибальда Скайльса очень сильно чесался нос, но у него даже в мыслях не было его почесать. Внутри этой небольшой виллы в Швейцарских Альпах, прямо таки ощущался запах власти и денег. Два человека, сидящих в массивных кожаных креслах перед стоящим навытяжку Скайльсом, были квинтэссенцией этих двух понятий. А сухопарый старичок в неброском, но очень дорогом костюме продолжал:

— Советы явно что-то замышляют, и мы должны быть готовы к любым их действиям. Ваша задача получить полную информацию о возможных работах по строительству аппаратов инженера Лося. Мы поможем вам внедриться в этот их Коминтерн, там у нас есть преданные люди, которые будут вам во всем помогать, ну и естественно снабдим вас необходимыми средствами и контактами. Ваша основная задача это техническая разведка и добыча образцов этих новых веществ — металла Обин и Ультралиддита. И будьте готовы к любым действиям, вплоть до физического уничтожения этого инженера. Вы можете идти, Скайльс.

Возвращение Аэлиты

У подъезда стоял автомобиль. Белые мухи крутились в дымных столбах его фонарей. Человек в косматой шубе приплясывал морозными подошвами по тротуару.

— Я за вами, Мстислав Сергеевич, — крикнул он весело, — пожалуйте в машину, едем.

Это был Гусев. Он наскоро объяснил: сегодня, в семь часов вечера (как и всю эту неделю), радиотелефонная станция Марсова поля ожидает подачу неизвестных сигналов чрезвычайной силы. Шифр их непонятен. Целую неделю газеты всех частей света заняты догадками по поводу этих сигналов, — есть предположение, что они идут с Марса. Заведующий радиостанцией Марсова поля приглашает Лося сегодня вечером принять таинственные волны.

Лось молча прыгнул в автомобиль. Бешено заплясали белые хлопья в конусах света. Рванулся вьюжный ветер в лицо. Миновали мост, Васильевский остров, пролетели Николаевским мостом над снежной пустыней Невы, — отсюда было видно лиловое зарево города, сияние фонарей на мрачной набережной, направо — огни заводов. Вдали исступленно выла сирена ледокола, где-то ломающего льды. Миновали многолюдный Невский, залитый светом тысячи окон, огненных букв, стрел, крутящихся колес над крышами. Лось, сжав руки в рукавах пальто, опустив голову, постукивал зубами.

Под свистящими деревьями Марсова поля, у домика с круглой крышей автомобиль стал. Пустынно выли решетчатые башни и проволочные сети, утонувшие в снежных облаках. Лось распахнул заметенную сугробом дверцу, вошел в теплый домик, сбросил шарф и шляпу. Румяный, толстенький человек стал что-то объяснять ему, держа его ледяную руку в пухлых ладонях. Лось отметил только — запах сигары и большую бородавку сбоку носа у начальника радио. Стрелка часов подходила к семи.

Лось сел у приемного аппарата, надел слуховой шлем. Стрелка часов ползла. О время, — таинственные сроки, удары сердца, ледяное пространство вселенной, где летят эти развернутые времена! И вот, медленный шепот раздался под шлемом в его ушах. Лось сейчас же закрыл глаза. Снова — повторился отдаленный тревожный, медленный шепот. Повторялось какое-то странное слово. Лось напряг слух. Словно тихая молния пронзил его неистовое сердце далекий голос, повторявший печально на неземном языке:

— Где ты, где ты, где ты?

Голос замолк. Лось глядел перед собой побелевшими, расширенными глазами… Голос Аэлиты, любви, вечности, голос тоски летит по всей вселенной, зовя, призывая, клича, — где ты, где ты, любовь?.. Лось вскочил и закричал: — Жива, жива!.. Немыслимо!.. Нет, невозможно!.. Аэлита, Аэлита!..

Кто- то вежливо придержал инженера Лося за локоть. Лось обернулся и увидел человека в форме ОГПУ[11] с двумя ромбами Начальника Отделения в петлицах, у чекиста было странно знакомое лицо. Вглядевшись, Мстислав с удивлением узнал своего бывшего рабочего Хохлова…

Лось работал в Петербурге на механическом заводе, где строил универсальный двигатель марсианского типа. Предполагалось, что его двигатель перевернет все устои механики, все несовершенства мировой экономики. Лось работал не щадя сил, но работа не спорилась. Мизерным было финансирование, да и руководство завода все с большим сомнением смотрело на его эксперименты. Слава Марсианского первопроходца, во времена НЭПа уже мало чего значила. Начальник отдела Специального транспорта ОГПУ Иван Иванович Хохлов был прекрасно знаком с проблемами инженера Лося. И с ходу предложил ему возглавить в чине дивизионного инженера Транспортную лабораторию, структурно вроде бы входящую в Секцию межпланетных сообщений, организованную при Военно-научном обществе Академии воздушного флота (ВВИА им. Н. Е. Жуковского[12]), но бывшую на деле большой секретной научно-производственной шарагой ОГПУ. Руководил Секцией межпланетных сообщений Фридрих Артурович Цандер[13], заместителем у него был Юрий Васильевич Кондратюк[14]. Задачей секции была постройка сотни межпланетных снарядов по образцу первого аппарата Лося, но больше размерами. Гусев организовал в свое время (под эгидой ОГПУ естественно) «Ограниченное Капиталом Акционерное Общество для Переброски Воинской Части на Планету Марс в Целях Спасения Остатков его Трудового Населения». Гусев носил в черных петлицах инженерных войск шпалы комполка* и был чрезвычайно доволен жизнью. На своем мотоциклете, который он возил с собой в аэроплане вместе с любимым псом, новоиспеченный комбриг мотался по воинским частям и набирал бойцов в свою «Бригаду красных самокатчиков». Идея Гусева о поголовной пересадке красноармейцев бригады с коней на велосипеды и мотоциклы, вызвала у командования полное одобрение. Даже Семен Михайлович долго хмурился и крутил усы, но был вынужден признать, что боевых коней в «эти ваши яйца не засунешь, а то у самих яйца вспотеют». Гусев набрал больше трех тысяч кандидатов и усиленно их муштровал. И люди менялись, когда понимали, что им предстоит, глаза горели романтикой революции. И такие же личности к Бригаде притягивало как магнитом. Когда Начальник Главного Управления ВВС (РККА) Баранов[15], по личной просьбе Заместителя Председателя ОГПУ отдал Отделу специального транспорта ОГПУ территории, не используемые Щелковским аэродромом, Комбриг Гусев, обходя новые владения, услышал раздающиеся из дальнего сарая зон металла и горестные причитания. Подойдя к сараю, он обнаружил там странную танкетку с аэропланными крыльями, которые с нее откручивал ругающийся курчавый брюнет с грустным лицом. Это был изобретатель летающего танка инженер Арам Рафаэлянц[16]. Тухачевский [17] выделил средства и людей на разработку этого чуда военной техники, но после назначения начальником Штаба РККА, забыл про Рафаэлянца и несчастный изобретатель остался без сотрудников и средств, а теперь и без помещения. Гусев бывший какое-то время летнабом на Гражданской и научившийся тогда даже управлять аэропланом, с полуоборота загорелся идеей летающего танка. Арам, загибая пальцы на руке, перечислял какие материалы нужны для завершения работ, а перед глазами Гусева уже неслись армады летающих танков и красные знамена развевались над Марсом, Сатурном, Юпитером и всеми другими планетами.

— «Проси, что хочешь, товарищ Рафаэлянц, однако пять танков хоть умри, но сделай». — Чудо машину назвали «Альбатрос революции».



А Лось, Цандер и Кондратюк усиленно занимались решением поставленной перед ними задачей. Изначально от высшего руководства проект «Заря Революции» курировал Вячеслав Рудольфович Менжинский[18], и материальных проблем у проекта не было, тем более что в 1926 году Менжинский официально стал Председателем ОГПУ. Единственно что мешала Лосю и Гусеву продуктивно работать, это дополнительная нагрузка в виде Курсов марсианского языка для бойцов Бригады, но без этого было, увы, никак не обойтись. Очень помог известный Питерский филолог Академик Петр Алексеевич Лавров[19], он написал самоучитель Марсианского языка и с его помощью у красноармейцев дела пошли гораздо веселей. Инженера Лося очень беспокоили возросшие размеры аппарата, и он снова и снова сидел над расчетами, пытаясь найти золотую середину между усилением конструкции дополнительными шпангоутами и сохранением нужной грузоподъемности. Зарабатываясь до поздней ночи, он вставал, чтобы включить освещение, замечал в окне сполохи костров, разведенных рабочими на улице, и тут обычно на него накатывало. Память будила недавнее прошлое… молодая женщина в желтом остром колпачке, выходившая из воды по ступеням каменной лестницы, бело-голубоватое, удлиненное лицо с прекрасными неземными глазами и имя как напев ветра в лучах зари — Аэлита. А рабочие, кипятившие на кострах огромные медные артельные чайники, заводили всегдашний разговор о том, что ждет на Марсе беззаветных красных героев. Романтичный вихрастый подмастерье говорил, что после победы Революции Марс надо переименовать в Маркс. Домовитый работник бывший родом из деревни, размышлял в слух о том, сколько же на Марсе валяется бесхозного золота. А инженер Лось иногда присаживался к костра и, молча улыбаясь в усы, (усы и бороду он недавно отпустил, что бы не тратить драгоценное время на бритье), слушал разговоры рабочих о Марсе. И когда какой-нибудь мастеровой, уважительно косясь на четыре шпалы в петлицах и на новенький орден на груди, спрашивал товарища начальника о Марсе, Лось охотно начинал им рассказывать про Соацеру и летающие корабли. Ордена Дивизионному инженеру Лосю и комбригу Гусеву, вручили неделю назад аж в Кремле и не кто-нибудь, а сам Всесоюзный староста Калинин. Как было сказано в Указе — за боевые достижения в освоении стратосферы. Перед Банкетом Сталин пригласил Мстислава пройти к себе в кабинет и задавал ему там множество вопросов о строительстве и конструкции аппаратов, проявив при этом недюжинное знание предмета. Сталина очень интересовал вопрос, можно ли начинять аппараты ультралиддитом и посылать в определенный район без экипажа, как огромные авиабомбы.



— Я уже на себе испытал, какое мощное оружие эти ваши аппараты, товарищ Дивизионный инженер — Сказал Сталин, усмехнувшись, а Лось слегка покраснел и который раз вспомнил то октябрьское утро на полигоне, куда на испытания камер для двигателей внезапно приехал Генеральный секретарь ЦК ВКП (б) с небольшой свитой. Лось с Королевым объяснили суть происходящего и начали имитацию пробного пуска, для проверки цепей зажигания. Однако зажигание сработало в штатном режиме: при запуске сорвалась со стенда одна из камер и взорвалась в нескольких десятков шагов от высоких гостей. Ни кто не погиб, но шибануло по ним хорошо, и товарища Сталина так же приложило не слабо, он даже на несколько минут потерял сознание. Все ждали самых жестоких оргвыводов, но их не последовало. А вот теперь еще, и награды и звания. А на банкете Сталин сказал Мстиславу…

— «Ми тут с товарищами посоветовались и решили, присвоить вам товарищ Лось звание Главный Конструктор, ведь вы у нас тут самый главный по марсианским аппаратам. Пусть в Красной армии нет пока таких званий, но у вас пускай будет и носите теперь в петлицах не три шпалы, а четыре… И с товарищем Гусевым тоже непорядок, его все называют комбригом, а он всего-то полковник, по старому говоря, так что принимайте бригаду по настоящему, товарищ Комбриг».

Гордые и несколько смущенные Главный Конструктор и Комбриг ехали домой. Гусев насвистывал что-то бравурное и продолжал банкет из бутылки настоящего шустовского коньяка, по солдатской привычке прихваченной со стола. А Мстислав почему-то все время вспоминал фразу Сталина, сказанную им то ли в шутку, то ли всерьез во время тоста на прощание:

— «Ну, а завидовать тебе будут теперь, Главный, все кому не лень, так что смотри под ноги, когда ходишь». — И после этого так посмотрел на Лося рысьими глазами, что куда там Тускубу.



База Секции межпланетных сообщений, находилась рядом с новым аэродромом, недалеко от подмосковного Щелково. Там же были сборочные цеха, полуподземные ангары и стартовые площадки. В 1926 году в коллектив органично влился студент МВТУ Сергей Королев, именно он гениально решил вопрос с более стабильным и эффективным вертикальным взлетом, чем у старой модели. Он предложил ставить на каждый аппарат четыре небольших взлетных двигателя сделанных из металла Обин и работающих на Ультралиддите, которые бы сбрасывались после выхода в верхние слои атмосферы. В виду большой массы «Зари Революции», изначально было решение строить взлетные эстакады, что сильно удорожало и затягивало реализацию проекта, но молодой гений помог решить вопрос. В отличие от первой модели аппарата инженера Лося, несущей двоих пассажиров и небольшой в общем дополнительный груз, каждая «Заря Революции» должна была доставить на Марс — двадцать красноармейцев и двух краскомов с вооружением включающем: восемь маузеров, четырнадцать автоматов Федорова переделанных по Маузеровский патрон, два пулемета Гочкиса с универсальными станками земля-воздух, для стрельбы по марсианским летающим лодкам и кораблям (так же разработанных Сергеем Королевым), два мотоциклета, 12 велосипедов, плюс на каждом четвертом аппарате — Австрийская 37-мм пехотная пушка[20]. Эти пушки нашел лично Вячеслав Рудольфович. Не будучи большим спецом в артиллерии, он приказал изыскать наиболее легкие по весу орудия. Ими оказались захваченные еще во время Империалистической войны Австрийские пушки. Двенадцать полубатарей, состоящих из трофейных орудий, собирались отправить на фронт и сосредоточили на артиллерийских складах, подобрали и довыпустили к ним боеприпасы. Там они благополучно переждали Революцию и Гражданскую войну, и в результате готовились к полету на Марс. Пушка, конечно, была устаревшая и на первый взгляд даже была похожа на игрушку, но на самом деле это было достаточно мощное траншейное орудие. Проблема была в слабом фугасном действии гранат, и Лось придумал, как улучшить качество снарядов. Гранаты снарядили Ультралиддитом, дополнительно сделали картечные снаряды, и боекомплект состоял теперь из трех пристрелочно-трассирующих снарядов, пяти ультралиддитовых гранат, пяти шрапнельных гранат и двух снарядов последнего боя снаряженных картечью. Как сказал, радостно потирая руки, комполка Гусев, — «Для Марса сгодится». Ну, а когда Лось и тряхнувший стариной Хохлов придумали, как транспортировать эти пушки мотоциклетами, то отпали всяческие сомнения в удачности выбора. Кстати неустрашимый красный кавалерист Гусев, когда с мандатом ОГПУ ездил на склады за пушками и снарядами, прихватил там хранящиеся испокон веков кирасы тяжелой Русской кавалерии и заодно французские стальные каски на всю бригаду. В ответ на вопросы Хохлова он рассказывал о марсианских ружьях, которым ни в жисть этих кирас не пробить. Чекист махнул рукой, проворчал что Гусеву виднее и закрыл вопрос и даже почти добровольно подписал наряд на изготовление специальных блях с эмблемами «Бригады Красных Самокатчиков» и монтаж их на кирасы. Эмблему помогли разработать двое молодых художников из «Ассоциации художников революционной России[21]» она получилась броская и достаточно Революционная. Было сделано три варианта, для боевых подразделений, для экипажей летающих танков и для технической обслуги.

Утром, в понедельник, приехавший на базу СМС Лось увидел, что вся территория взята под усиленную охрану бойцами Марсианской бригады, как называли себя бойцы из отряда Гусева, плюс к этому по всей базе были развешены плакаты, призывающие освободить Индию от Британского гнета. На крыльце штаба его ждал старый знакомец Кузьмин, который был теперь кем-то вроде завхоза.

— Мстислав Сергеевич. Тут с раннего утра начальства понаехало, Сергей Иваныч всех на ноги поднял, а вас их самый главный ждет в вашем кабинете. В штабе к своему удивлению Лось увидел начальника иностранного отдела ОГПУ Михаила Трилиссера, который сразу перешел к делу.

— «Мстислав Сергеевич, вам знаком этот человек?» — спросил он. И с этими словами протянул инженеру фотографию. С нее на Лося смотрело лицо старого знакомца, присутствовавшего когда-то при старте первого полета на Марс, корреспондента американской газеты «Нью-Йорк Таун», Арчибальда Скайльса. Трилиссер объяснил Мстиславу, что Арчибальд не тот за кого себя выдает. Он является агентом ряда империалистических структур и должен появится тут буквально на днях, с заданием выкрасть образцы металла Обин и Ультралиддита, а так же устроить диверсию и возможно теракт против Лося и Гусева. Отказать Арчибальду Скайльсу в посещении Базы было нельзя, так как он приезжал сюда с делегацией Коминтерна и мандат его был подписан самим Бухариным. Далее Трилиссер продолжил:

— «Мы приняли определенные меры конспирации и пустили слух, что бригада товарища Гусева полетит освобождать Индию, а к вам Мстислав Сергеевич, для охраны мы прикрепляем товарища Ларису Рыбакову. Она будет изображать вашего секретаря, но умеет она гораздо больше, чем стучать по Ундервуду». В кабинет вошла молодая женщина с красивым, но строгим лицом, одетая в элегантный полувоенного покроя костюм, подчеркивающий ее прекрасную фигуру. Глаза ее напоминали голубые льдинки, и Лось подумал, что не хотел бы быть врагом этой Валькирии из ГПУ.

А делегаты Коминтерна не заставили себя долго ждать. Пять автомобилей торжественно въехали на территорию базы и дюжина гостей была такой шумной и вездесущей, что казалось будто бы их раз в пять больше. На реальные стартовые позиции никого естественно не повели, а показали три недостроенные эстакады и шесть экспериментальных корпусов аппаратов, которые были забракованы в начальном процессе строительства. За всеми этими действами, казалось никто не заметил как Скайльс и здоровенный представитель французского сектора, тихо бочком просочились через черный ход в здание штаба и направились прямиком в кабинет инженера Лося. В приемную они вошли уже с револьверами в руках. В приемной было пусто, а сквозь открытую дверь кабинета было видно как у окна, с наполовину задернутой портьерой стоит человек. Скайльс и француз шагнули в кабинет, человек стоящий у окна повернулся на звук их шагов и оказался миловидно женщиной, которая со спокойной улыбкой их приветствовала и не только словом, но и делом. Она сразу же быстро выстрелила несколько раз, из неизвестно откуда появившегося маленького браунинга. Шпионы получили по две пули в правые руки и даже не успели нашипеться от боли. Материализовавшиеся буквально из воздуха чекисты, споро упаковали свою добычу и поволокли грузить к отправке на Лубянку. Ошалевший от всех этих действ, Лось даже не сразу смог выбраться из шкафа, где одиноко пребывал по строгому указу своей охранительницы и чувствуя себя чрезвычайно смущенным, весьма неуклюже попрощался с товарищем Ларисой. Столкнувшийся с товарищем Рыбаковой в дверях комбриг Гусев, внезапно шарахнулся в сторону и непроизвольно сделал жест футбольного вратаря в процессе низкого пенальти. Сотрудница Спецотдела ОГПУ прошла мимо, не поведя глазом, а Гусев протяжно засмотревшийся ей вслед, тряхнул головой, смущенно пригладил усы и сказал, не смотря в глаза Мстиславу:

— «Интересная дивчина. Я в Гуляй Поле видел точно же такую и попытался к ней подъехать, но она так приласкала меня коленом, что два дня ходил в раскоряку. А Лева Задов [22] сказал, что если я еще раз подойду к той дивчине, он сделает из меня то, что Содома не делал со своей Гоморрой, а Леве я верил». — И еще раз смущенно улыбнувшись, пошел дальше наводить порядок в своем беспокойном хозяйстве.

А время подходило уже к старту. С Марсом еще дважды получилось наладить связь. Было установлено, что отряды повстанцев под общим командованием чудесным образом выжившего инженера Гора, стягиваются к электромагнитной станции на северной полярной шапке, а на той же станции находится и сама Аэлита. Тускуб посадил ее там под почетный арест, но офицеры гарнизона ей сочувствуют и даже допускают к рации. На Земле же было все готово. Было создано четыре взлетных поля, под двадцать пять аппаратов каждое, взлетать должны были четырьмя волнами и взлетом был назначен руководить со специального командного пункта Сергей Королев. Так как залогом нормального старта были в первую очередь, вовремя включенные стартовые двигатели, на них аппарат должен был подняться на высоту 60 километров и только там включался основной двигатель. Включался он автоматически, но в ручную это естественно тоже могло работать… Сергей создал достаточно сложную систему управления, с которой мог совладать только он сам, и как бы ему не хотелось на Марс, он понимал что нужнее на Земле. Запасов Ультралиддита было в каждом аппарате на 200 часов и Гусев довольно поглаживая усы гордо говорил, что теперь горючего хватит что бы что бы залететь по дороге на Сатурн и Юпитер и тоже установить там Советскую власть… Итак все было готово, настроение было боевое и ждали только приказа.

Но беда пришла оттуда, откуда не ждали. Командование РККА уже трижды менявшееся за три года, решило по-своему использовать бригаду «Заря Революции». Не Троцкому [23] ни Фрунзе [24] было не до какой то шараги ОГПУ, но Климент Ворошилов жаждал показать себя великими делами и, узнав что есть какая-то часть которая хочет достигнуть Индию на летательных аппаратах, возжелал перевести ее в армейское подчинения и самому возглавить операцию и самое плохое было то,что эту идею поддерживал Рыков, который был рад куда-нибудь отослать преданного сторонника Кобы. Менжинский срочно пришел к Сталину, что бы заручиться разрешением на начало проведения операции «Красный Полет». Иосиф усмехнулся в усы и сказал: «Давай, запускай своих красных гусей и лосей, а Клим мне тут будет нужен. Нечего ему по небу в Индию, понимаешь, летать, но Вы поторопитесь, Вячеслав Рудольфович»

И водрузим мы над Марсом Красное Знамя Труда!

В ночь с восемнадцатого на девятнадцатое августа, Марс приблизился к земле на сорок миллионов километров, и в эту же ночь был назначен старт.

Тысячи жителей окрестных деревень не спали и, стоя на улице, молча смотрели в сторону Щелковского аэродрома, с которого всю ночь раздавался грохот и уходили в звездное небо хвостатые кометы. Кто то крестился, кто то возбужденно кричал о том, что вот наступил конец мировой буржуазии, и это новые пушки Республики ведут огонь по капиталистическим столицам и арсеналам.

Из ста аппаратов два взорвались на земле, еще пять были повреждены при взрывах, семь не смогли преодолеть 75 километров Земной атмосферы, но восемьдесят шесть посланцев Революции четырьмя группами вышли в открытый космос и неумолимо помчались к Марсу. Впереди было сорок миллионов километров.

Сразу после взлета последнего аппарата районы, прилегающие к Щелковской базе, были оцеплены дополнительными частями из состава Дивизии особого назначения[25], и немедленно был начат демонтаж оборудования. Все было четко организованно и за загруженным составом, сразу же появлялся порожняк. Решения совещания в Пушкино претворялись в жизнь…

Три месяца назад, на секретной даче ГПУ в подмосковном Пушкино тайно встретились Сталин, Менжинский и Ягода[26]. После решения ряда насущных вопросов, Сталин затронул тему Щелковской базы «Секции межпланетных сообщений». — «Товарищи. Команда Начальника Отделения Хохлова, Инженера Лося и Комбрига Гусева доказала на практике, возможность строительств большого количество реактивных снарядов, не имеющих равных ни в одной стране Мира. Надо начинать серьезное строительство этих аппаратов и в варианте летающая бомба и в транспортном варианте. У нас есть не больше пятнадцати лет, потом Капиталистическое окружение обязательно попытается расправиться с первым государством рабочих и крестьян. Так что первейшим вопросом считаю боевую социалистическую индустриализацию, и в том числе строительство Комбината… назовем его, скажем, „Механический завод Альбатрос“. Вы товарищи Чекисты, тут хотите раскрутить дело Промпартии[27], так это лишнее. Там много грамотных специалистов, так пусть работают на благо строительства Социализма. За грехи перед Советской властью надо им несколько ограничить свободу, ну а для успешного труда создать все условия, для тех, конечно, кто будет честно работать. Итак, начинаем уже сегодня, ибо завтра будет уже поздно. Тут на Совнаркоме изыскивали ресурсы на индустриальные проекты и на Альбатрос ничего не осталось, ни денег, ни людей. Так что придется все это изыскивать ОГПУ. Во-первых всех врагов имеющих образование на производство — на перековку, плюс была у Иудушки неплохая идея насчет трудовых армий. В РККА у нас сейчас почти 600 000 человек и это явно много, так что тысяч сто можно перевести в две Трудармии и пустить на строительство „Альбатроса“ и из них же обучать экипажи. Нам будет нужна тысяча транспортных аппаратов и столько же аппаратов-бомб. Ну, а деньги на это заберем от Коминтерна, хватит на эту кучу жуликов и бездельников тратить миллионы золотом. Мы тут посоветовались и решили Начальником Комбината назначить товарища Хохлова, Главным конструктором назначить товарища Королева, ну а на организацию трудовых контингентов, я думаю, подойдет товарищ Берман[28], что сейчас зам. полномочного представителя ОГПУ в Средней Азии. И вот еще что, секретность обеспечить полную. Кроме тех, кто будет работать в зоне строительства Комбината и находящихся в этой комнате, никто ничего знать не должен. Вам ясно, Ягода? Ну, а теперь за работу товарищи».


Командир пеналы Рибун стоял перед палаткой и распекал часового, который не смог заметить подкравшегося к нему офицера. На дальнем пикете было скучно, и Рибун частенько так развлекался, и орал он на часового не от злобы, а чисто по привычке. Но когда офицер понял, что солдат его не слушает, а пялится в небо, то разъярился уже на самом деле и хотел от души вмазать этой тупой скотине по зубам, но не успел… Солдат бросил ружье и скалясь от ужаса и показывая пальцем в небо, тонко заверещал — «Магцитлы!»

С неба раздался нарастающий рев, Рибун поднял голову и увидел десятки огромных железных яиц несущихся на него со стороны зенита.

Еще дюжину аппаратов Бригада потеряла при посадке, но горечь утраты перекрывалось чувством удачи.

— «Мстислав Сергеевич, мы снова на Марсе»- кричал Гусев, радостно обнимая инженера. — Нас тут полторы тыщи при восемнадцати орудиях да ста пятидесяти пулеметах. Ох, и повоюем, я уже послал отряд на поиски штаба товарища Гора. А мы пока разберемся с крепостью. Пленные сообщили, что тут не далеко в ущелье, ведущем к станции, старая полуразрушенная крепость, так там целый гарнизон от Тускуба разместился и что бы пробиться к станции его никак не миновать, так что я выдвигаю артиллерию и пулеметы и вся власть Советам. Да, и еще пленные шепнули, что там в подвалах большой склад летающих седел, что очень нам пригодится, а то велосипеды и мотоциклеты не очень хорошо ходят без дорог.

Бой развивался стремительно и в стиле комбрига Гусева. Марсиане по своему обычаю построились перед воротами крепости и выдвинули вперед четыре метателя громовых шаров, но ужасные Магацитлы не боялись ничего. Из неоткуда на боевые порядки солдат Тускуба стал падать громовой огонь, уничтоживший боевые машины и половину солдат. Тут очень помогли корректировщики с «Эрикссонами», которые по настоянию Гусева включили в боевые расчеты батарей еще на Земле и весьма неплохо обучили. Три группы состоящих каждая из корректировщика, и двух связистов выдвинулись на прямую видимость противника и весьма успешно навели артиллерийский огонь. А когда четыре военных корабля пошли в атаку, раздался треск множества трещоток, и корабли были буквально изрешечены тысячами пуль. А потом началось самое страшное, огромные фигуры в сверкающих панцирях пошли на крепость, стреляя из больших грохочущих ружей и метая в защитников крепости взрывающиеся шары из легенд. Гора Гусев встречал уже в захваченной крепости. Первое что увидел Гор, прилетевший на трофейном военном корабле, это десятки крылатых седел беспорядочно вертящихся в воздухе, под крики и хохот сидящих на них Магацитлов. Гусев радостно обнял боевого товарища, а Гор до сих пор не мог придти в себя от увиденного, сотни Сынов Неба в сверкающих доспехах, вооруженные невиданным оружием, веселые и могучие, излучающие надежду и веру в победу.



Заседание Штаба затянулось далеко за полночь. Прибывший с полярной станции с посланием от Аэлиты офицер, сообщил, что как только к станции приблизятся отряды Магацитлов, верные Аэлите офицеры поднимут восстание и захватят станцию. Но рядом со станцией несколько дней назад высадились верные Тускубу войска. Это 40 больших военных кораблей две тысячи солдат и сорок метательных машин. Внутрь станции их не пустили, но они расположились лагерем рядом. Станция включила магнитное поле и корабли не могут взлететь, но генерал Лакаб командующий экспедиционным отрядом, послал четыре пеналы для усиления гарнизона крепости и хотя они идут пешим ходом, но на пол пути есть законсервированная база с сухопутными машинами и если противник их задействует, то через два три дня они, возможно, будут тут. Командует ими капитан Митр, пожалованный в офицеры из рядовых за жестокость, проявленную при подавлении восстания на плантациях хавры под Азорой, — там он велел сжечь живьем четыреста сдавшихся под честное слово повстанцев, после этого делал карьеру исключительно как каратель. Является одним из доверенных офицеров Тускуба, сопровождал его в тайных поездках по Лабиринту царицы Магр. При этих словах Лось и Гусев обменялись взглядами.

На рассвете третьего дня, с наблюдательно-корректировочного пункта сообщили о приближении противника. Марсиане передвигались на машинах странного вида, представляющих из себя лодки на восьми огромных колесах каждая. Двенадцать машин двигались двумя колоннами по шесть штук. Ехали они достаточно быстро, и артиллерию Гусев решил пока не применять. Вторая рота первого батальона Бригады «Заря революции» окопалась и замаскировалась в полукилометре от крепости, в траншеях второй линии сосредоточилась пенала красногвардейцев Гора, в лагере уже второй день шло братание с прибывшими революционными Марсианскими частями, и не взять их в бой было невозможно, они бы очень обиделись на Магацитлов.

Красноармейцы встретили вражеские колонны кинжальным огнем. Марсиане засуетились и попытались наладить нечто вроде обороны, но тут на них пошли в атаку Магацитлы в сверкающих доспехах, чьи фигуры казались особенно огромными на фоне идущих рядом красногвардейцев Гора. Когда Сыны Неба, стреляя на ходу и руками метая чудовищные по мощи гремучие шары, подошли к солдатам Тускуба ближе, бой быстро закончился.



Капитана Митра нашли под колесницей, Магацитлы показались палачу Азоры гораздо страшнее беззащитных и безоружных бунтарей. Помощник Гора — Хромой Фухи был родом из тех мест, где капитан наводил когда-то порядок и когда он узнал из кого надо любыми средствами добыть правду, на его кирпичной физиономии появилась неприятная ухмылка. Капитан рассказал все и даже больше, причем настолько больше, что Гусев, несмотря на общую сумятицу перед выступлением, целый час о чем-то беседовал с Лосем и Гором.

Объединенная колонна Бригады Красных Самокатчиков «Заря революции» и «Рабочей Красной Гвардии Трудящихся Аолов» выглядела очень живописно. Впереди ехала группа мотоциклеток с пулеметами, за ними марсианские колесные лодки, битком набитые кирпичнолицыми рабочеармейцами, за ними сверкали спицами сотни самокатчиков, замыкали колонну несчетное количество повозок влекомых мохнатыми хашами, которые довольно быстро перли вперед на своих с виду неуклюжих медвежьих лапах. Это была специально выведенная порода, которую как тягловый скот применяли на плантациях хавры. На них везли артиллерию, боеприпасы и марсианскую пехоту. То там, то тут над колесницами и повозками бдительно торчали стволы Гочкисов[29], переведенных в зенитный режим. Под тысячелетними лунами древней Тумы, Олло и Литха гремела неслыханная тут песня, ихи, заслышав это, шарахались в сторону аж за версту отсюда…

Смело, товарищи, в ногу,
Духом окрепнем в борьбе.
К Туме свободной дорогу,
Грудью проложим себе.
Вышли мы все из народа,
Дети семьи трудовой.
Марс будет скоро Советским,
Вот наш девиз боевой.
Вас в паутине зловещей
Держат Тускуба цитли.
Темные дни миновали,
Мы к вам на помощь пришли.
Свергнем могучей рукою
Гнёт роковой навсегда,
И водрузим мы над Марсом
Красное Знамя Труда!
Заместитель коменданта Электромагнитной станции Северного полюса Тумы, Капитан Тафир почтительно слушал ту, что звалась Светом звезды, видимым в последний раз. Приказ Аэлиты был коротким — «Начинайте захват Станции, а как только Магацитлы разобьют войска генерала Лакаба, впустить в Центр двух Сынов Неба, которых зовут Лось и Гусев». — «Аиу, госпожа» — ответил уставным словом капитан и удалился. А Аэлита задумалась, и только блуждающая по лицу нежная улыбка показывала о чем, или вернее о ком она думает. Ее мысли нарушила Ихошка, принесшая поднос с вечерними напитками. Увидев, что хозяйка о чем то размышляет, и она ей помешала, смугло-синеватая мордашка служанки приняла виноватое выражение. Аэлита посмотрела на нее и сказала улыбнувшись: «Скоро увидишь своего друга Сына Неба». Ихошка, как коза, топнула ногами, замотала рыжей головой, чуть не опрокинула амфору и бокалы и виновато-смущенно хихикнула. Служанка хотела уже что-то сказать в ответ, как внезапно вспыхнуло Туманное зеркало, стоящее в углу, и на экране к ужасу и смятению Аэлиты прорисовалась черная борода и золотое шитье церемониального халата, на Аэлиту молча и грозно пронзая ее до глубины души, уставились глаза Тускуба. Когда казалось что пауза затянулась до бесконечности, Председатель Верховного Совета Марса спросил, впившись глазами в лицо Аэлиты:

— «Почему войска генерала Лакаба не допущены на станцию?» — «А кто такой генерал Лакаб и почему ты спрашиваешь об этом пленницу, а не командира базы?» — Тускуб еще больше нахмурился и нехотя сказал: «Ни одно зеркало на станции кроме твоего не работает, я смог включить твое потому что оно входит в мою личную секретную сеть. Творится что-то неладное, ходят слухи о сотнях аппаратов Магацитлов прилетевших на Туму, в Соацере опять восстание. Я пошлю за тобой корабль, а если не получится, уходи по Лабиринту царицы Магр. В двух днях пешего пути от Станции есть старинная разрушенная станция Большой воды, в главном здании стоит жертвенник из черного камня. На нем барельефы пяти Магацитлов, ключ входа набирается при условии, если нажать поочередно на третий глаз второго, первого, пятого, первого и второго, запоминай — 2, 1, 5, 1, 2. На третьем нижнем ярусе найдешь станцию подземных тележек, нажмешь на пульте управления знак Талцетла, перед тобой появится карта Тумы, включи свое Ашхе и направь силу на Черную звезду». Внезапно раздался треск, по поверхности зеркала пошли волны и рябь, и изображение пропало. Это Ихошка, зайдя сзади Зеркала, ударила рукояткой кинжала по принимающему кристаллу.

Дежурный офицер уже давно маячил у входа в шатер и генерал Лакаб наконец сжалился над ним и отложив старинный фолиант, приказал адъютанту впустить офицера. Капитан одернул серебристый мундир и, отдав уставное приветствие, доложил, что в сторону лагеря движется обоз крытых повозок запряженных большими хашами, рядом с возчиками сидят солдаты, это видимо возвращается часть отряда капитана Митра. Из-за включенного станцией магнитного поля, средства связи не работали, а корабли и седла до сих пор не могли летать, и поэтому дежурный офицер решил дожидаться каравана у лагеря. Генерал одобрил это решение и приказал позвать его, когда обоз приблизится к лагерю и будет осмотрен дежурной пеналой. Обоз подходил все ближе и почему-то все больше расходился в стороны. Подойдя к лагерю повозки, почему-то стали разворачиваться, помощники возниц стали снимать навесы, и стало видно, что повозки полны какими-то людьми. Дежурный Капитан удивленно сказал стоящему рядом лейтенанту, что, мол, для капитана Митра больно много живых пленных, но это были последние его слова. Повозки засверкали вспышками и оба офицера и почти все солдаты дежурной пеналы пали сраженные пулями из страшного оружия Сынов Неба, а из за обоза треща и оставляя за собой сизый дымный след, вырвались десятки мотоциклеток и по большой дуге помчались к отдельно стоящим военным кораблям. Когда генерал Лакаб выскочил из шатра, операция была практически закончена. Магацитлы в сверкающих доспехах, подлетели на своих трещащих колесницах, сшибли его с ног, связали и как куль сбросили подоспевшему Председателю Всетумской Чрезвычайной Комиссии Хромому Фухи и его сотрудникам. Из колонны пленных раздался крик — «Сын Неба Лось, Сын Неба Лось!»

По знаку инженера Лося к нему подвели пленного офицера. — «Сын Неба, у меня к вам сообщение от той что зовется — Светом звезды, видимым в последний раз» — сказал он дрожа от страха. — «Вас и полковника Гусева ждут на Северной Электромагнитной Станции, весь гарнизон всецело предан Госпоже и исполняет только ее приказы. Аэлита ждет Вас, электромагнитное защитное поле выключено, и вы можете лететь на корабле».

Во время полета Гусев наконец сказал главное:

— «Мстислав Сергеевич. А Марс теперь точно будет нашим. Тот пленный белогвардеец сказал мне, где секретная ставка Тускуба. Она оказывается недалеко от ихнего гейзера Соам. Так что доставлю вас к вашей крале, а сам возьму несколько аппаратов с отборными ребятами и еще кое с чем, и — Даешь Зимний»-. Но Лось почти не слышал своего старого друга, в голове его пульсировало только одно слово — Аэлита, Аэлита, Аэлита… С трудом очнувшись от грез, Мстислав сказал комбригу:

— «Суетливый вы человек, Алексей Иванович. Размеренней надо планы строить, а не с кавалерийского наскока».

— «Так я и есть кавалерист, семь лет с шашкой не расставался. Десять пулевых, семь сабельных и три осколочных ранения в седле вынес. А что касается наскока, то не зря ведь я у Махно [30] воевал, и Нестор Иваныч наскоком бивал и Троцкого, и Деникина, и Орден Боевого Красного Знамени у него из первой десятки. Так-то, Мстислав Сергеевич. В общем — Даешь Тускуба!»

Корабль тем временем замедлил ход, и Земляне увидели внизу, непривычной для их глаза формы, купола Северной Полярной Электромагнитной станции. У входа стояло несколько марсиан в серебристой военной одежде и чуть впереди группы, пепельноволосая женская фигура, в черном платье. Сердце Мстислав забилось как птица в клетке. Она!

Не видя никого и ничего вокруг, влюбленные быстро пошли через анфиладу помещений станции в сторону покоев Аэлиты. А Гусев все больше отставал от них, увлекшись разговором с офицерами и с интересов разглядывая невиданные им ранее механизмы. Тут были и огромные пульсирующие разными цветами гроздья сфер. Переплетения прозрачных труб и шлангов разной толщины, внутри которых пульсировало синее пламя. Особенно комбрига заинтересовал пульт управления усеянный разноцветными изображениями ладони и мигающими окошками, где не переставая менялись полупонятные символы. Капитан Тафир почтительно отвечал на все вопросы Магацитла, и Гусев, видя полную открытость с его стороны, не удержался и спросил, чем же вызвано такое радушие? На что капитан ответил, что таков приказ той что зовется Светом звезды, видимым в последний раз, а приказы Принцессы — это для них всех закон. Над пультом на большом туманном зеркале светилась, разбитая на восьмиугольные участки карта северного полушария Тумы. Тафир объяснил, что Полярная Электромагнитная станция, может отключить поле, питающее двигатели летательных и сухопутных аппаратов и вообще всех стационарных механизмов на любом участке Северного полушария, а так же в радиусе трех полетов Ихи, включать защитное поле вокруг станции. Раньше управлять пультом Станции можно было из ставки Тускуба, и персонал не знал, где находится управляющий кристалл, но Принцесса Аэлита придумала хитрость. Она приказала отключить все туманные зеркала на Станции, и Тускуб был вынужден воспользоваться личным каналом связи через управляющий кристалл, который бывает видимым только во время работы. Ну, а Ихошка поймала момент и разбила его рукояткой кинжала. Гусев восхищенно помотал головой, будто говоря: «Вот дают бабы!». А потом стал обсуждать с капитаном график отключения энергии в секторах, занятых правительственными войсками.

А Мстислав и Аэлита никак не могли напиться друг другом, не могли наговориться, не могли насмотреться. Объятия, сменялись задушевными разговорами, когда оба говорили и говорили, перебивая друг друга, и внезапно снова возвращались к ласкам, и было это бесконечно и беспредельно, как пространство вокруг Тумы и Талцетла.

Когда Гусев пришел переговорить с Лосем, Ихошка его не пустила, заслонив собой дверь в апартаменты Аэлиты. — «Простите Сын Неба, Принцесса слишком долго ждала своего Любимого, дайте им хоть несколько дней, ведь если вы уведете его сейчас туда где кровь и огонь, то он больше не вернется».

— «Аэлита Принцесса? Я уже второй раз это слышу, но ведь ее папаша вроде не Король». Капитан Тафир вежливо взял Комбрига под руку, отвел в сторону и стал объяснять…

— «Понимаете, Сын Неба. Это была Тайна, но теперь она открыта, ибо пришло время. Аэлита — наследница Царей Великого Рода Гор, и Тускуб ее приемный отец и согласно Кодекса — наместник. Но только до ее совершеннолетия. Тускуб тридцать лет тому назад развязал гражданскую войну и практически вырезал старую аристократию, раздав богатые поместья и городские дома плантаторам хавры и своим прихлебателям. Аэлита и ее мать скрывались в провинции, но их нашли слуги Тускуба. Мать Аэлиты таинственно исчезла, а Аэлиту удочерил Тускуб. И теперь либо он принесет ее в жертву на алтаре Царицы Магр и сам станет Царем, либо погибнет, и царицей тогда станет Аэлита, а она имеет на престол Тумы больше прав, чем кто либо иной. В жилах ее отца течет кровь царицы Магр, а мать ее ведет свой род от бесноватой Су Хутам Лу из племени Учкуров, смешавших свою кровь с кровью Атлантов».

— «Понятно», — сказал Гусев. — «Куда не плюнь — везде Монархия, но ничего с Аэлитой мы договоримся, а вот с её „непапашей“ боюсь по-хорошему не получится. Ну что же, будем тогда по-плохому. Пошли-ка к пульту, товарищ, покумекать надо кое об чем». С этими словами комбриг без всякого этикета поволок капитана в Главный зал управления энергосистемами Северного полушария Тумы.

Последний день Соацеры

Подразделения Бригады Красных Самокатчиков «Заря революции» сгруппировались около аппаратов, отряды «Рабочей Красной Гвардии Трудящихся Аолов» оставив гарнизон в старой крепости, стали лагерем возле Станции и готовились к грядущим боям. Комбриг Гусев, обговорив с командованием станции график и последовательность работы магнитного поля, готовил к отлету эскадру из двадцати аппаратов. Конечной точкой маршрута, были окрестности гейзера Соам, ну а главной целью экспедиции была тайная ставка Тускуба. Два аппарата эскадры несли в себе по летающему танку «Альбатрос революции». Остальные три с Альбатросами в составе эскадры из тридцати аппаратов вылетали в Соацеру, на помощь отряду Гора и Лося. Лось и Аэлита прилетели на старинном летающем корабле к удивлению Землян сделанным в виде лебедя… Аэлита объяснила что такие корабли были у жен Магацитлов и передавались из рода в род у царей Марса. Эти корабли не портились и не ломались и летали, пользуясь силой магических синих кристаллов. Отряды «Рабочей Красной Гвардии Трудящихся Аолов» погрузились в военные летающие корабли из числа захваченных у генерала Лакаба и взятых в арсенале станции, всего во флоте повстанцев насчитывалось сто восемнадцать кораблей. Для нынешнего Марса это была целая армада. Гусев подошел к Лосю. «Ну что, Мстислав Сергеевич… Расстаемся мы с тобой, но надеюсь ненадолго. Встретимся в свободной Соацере!» Друзья обнялись, и Лось еще долго смотрел в след Комбригу. Аэлита тихо подошла к нему, и прижавшись к плечу, смотрела как с грохотом улетают страшные аппараты Сынов Неба.

Взлет и посадка эскадры комбрига Гусева произошли на редкость удачно, все аппараты уцелели, и самое главное удачно приземлились два гигантских яйца из которых должны были «вылупиться» «Красные альбатросы». Гусев занялся сборкой летающих танков, один из которых собирался вести сам. В это же время двести самокатчиков с шестью десятками Гочкисов и дюжиной пушек направились к Лунному дворцу Олло, являющемуся видимой над поверхностью Марса частью ставки Тускуба. Восемьдесят отборных бойцов, на сорока мотоциклетах с десятью пулеметами и двадцатью пушками, двинулись по ущелью к тайному ходу в подземные апартаменты Председателя Совета. Когда летающий танк, ведомый Гусевым, спланировал над Гейзером Соам, там уже третий час шел тяжелый бой. Когда спешившиеся самокатчики, смяв охрану с налету, ворвались в Лунный дворец, там их ждал неприятный сюрприз в виде четырех тысяч солдат Совета. Тяжелые маузеровские пули сеяли смерть среди фигурок в серебристых курточках, но даже слабенькие марсианские ружья, имея тысячи стволов против сотен земных, могли наносить урон Магацитлам и медленно, но верно прореживали их ряды. Держаться красноармейцам помогали гранаты, но запас их был не бесконечен.

Подразделение, штурмующее дворец с тыла и следующее по руслу высохшего канала, действовало успешнее, тем более хорошо помогала артиллерия. Но внезапно в контратаку пошли какие-то непонятные марсиане, более рослые, чем уже привычные солдатики в серебристых курточках, в черной форме с золотым позументом и мощными ружьями. Наступление быдл застопорилось и штурмующие группы начали нести потери, но тут очень вовремя, поднял красноармейцам боевой дух «Альбатрос революции», приземлившийся прямо в канал, напрочь поломав правда при этом крылья. Разогнав огнем и маневром черно-золотых марсиан, танк ворвался в во вход в подземелье, и теперь он двигался по тоннелю впереди наступающих. Рядом с ним постоянно находилось несколько орудий, который вели огонь всеми видами боеприпасов и успешно расчищали дорогу наступавшим.

Тускуб находился в центральном зале подземной части дворца. Он мрачно смотрел на Магацитлов и марсиан гибших в туманных зеркалах и отмечал, что все больше зеркал гаснут, показывая, что враг все ближе и ближе подходит к его убежищу, Сыны Неба знали секрет зеркал и теперь отключали их, или попросту разбивали, что бы за ними нельзя было следить. На только что погасшем зеркале, показывающем перспективу главного тоннеля, Председатель Совета успел увидеть свою отступающую Черную гвардию. Его последнюю надежду, созданную в мрачных подземельях Царицы Магр. Среди множества сирот оставшихся после гражданской войны, отбирали самых здоровых и с помощью древних снадобий из них растили Больших Шохо, преданных только Правителю лично. Внезапно замерцало тревожной алой рамкой одно из зеркал личной сети Тускуба, начальник секретного поста доложил что на Соацеру пошел большой флот повстанцев, во главе флота летел Корабль-Лебедь Аэлиты.

— «Собери всех оставшихся людей и пошли их в главный тоннель, а сам проверь ход к моему кораблю, полетишь со мной», — сказал Тускуб и, дождавшись ухода офицера, Правитель Тумы шагнул к стенному панно, украшенному рельефной мозаикой, изображающей явление Аолам посланца владык Талцетла. С хищной улыбкой он нажал на спящий глаз на барельефе головы Магацитла и стена бесшумно отошла вбок, открыв перед Тускубом хрустальнй саркофаг, усыпанный огромными драгоценными камнями. Из Саркофага торчало несколько золотых рычагов с рукоятками виде сжатой лапы Ихи. Тускуб шепча заклинания, нажимал на синие, желтый и красные каболары и опускал и поднимал рычаги, чем дольше он это делал, тем ярче сверкали камни в золотых кастах, и тем громче становился шелестящий шум в мерцающих недрах саркофага. И когда замерцали ярким огнем глаза на статуях трех Магацитлов стоящих за саркофагом, Тускуб злобно захохотал и произнес завывающим голосом, смотря не видящим, пугающим взглядом на вернувшегося офицера: — «А вот теперь история Тумы, действительно, окончена. И первой суровой и мудрой мерой будет уничтожение городов. Сначала будет уничтожена подземным огнем Соацера, уничтожена вместе с бунтовщиками и посланцами Тьмы, пришедшими к нам с Талцетла. Год назад я ее пожалел, но теперь жалости не будет больше места. Я запустил машину подземного огня и остановит ее будет невозможно». И, заметив оцепеневшего офицера, повелительно кивнул ему. Тот, поняв все без слов, повел последнего Правителя Тумы к тайному ходу.

Гусев заложил вираж над Лунным дворцом и переключил на панели рычажок, отмеченный красным кружком. Из четырех ракетниц системы Верри, установленных на лобовой броне Альбатроса, вылетели красные фальшфейеры. Это была одна из новинок установленных на летающий танк, неугомонным Сергеем Королевым. Но самой важной из них, были, конечно, Ультралиддитовые миниускорители, позволявшие машине взлетать с любой площадки и пользоваться винтовым мотором только в горизонтальном полете. Увидев, что «Красные Самокатчики» заметили сигнал и начали отход, комбриг крикнул в гуттаперчевую переговорную трубку второму члену экипажа, комвзводу Голикову:

— «Давай Саня, дави гадов главным калибром». Голиков, услышав приказ, стал метать в центр дворцовых павильонов, туда где густо мелькали серебряные куртки правительственных солдат — мощные гранаты, начиненные Ультралиддитом, каждая из них стоила трех дюжин обычных «бутылок». Мощные взрывы цветками огня и ужаса расцветали внизу. И когда от страшной мощи оружия Магацитлов обрушились внутрь горы верхние перекрытия дворцовой терассы, Гусев понял, что пора, и повернул рычажок, включающий стволы с зелеными фальшфейерами. Это был сигнал к общей атаке. Сергей Иванович повел свою машину на посадку. К сожалению удобная площадка была в версте от дворца на небольшом плато, и он решил приземлиться там. А поредевшая Бригада Красных самокатчиков отважно вливалась в подземелья дворца Олло. Стрельба в ущелье стихла, но зеркальным телеграфом оттуда сообщили, что сопротивление охраны сломлено, и отряд преследует бегущих солдат Тускуба в тоннелях подземной части дворца. Комбриг аккуратно посадил Летающий танк и, высунувшись из люка, огляделся по сторонам. Голиков быстро установил сверху корпуса турель с пулеметом и бдительно направил его ствол в сторону подозрительных кустарников, где что-то явно шевелилось. Гусев развернул танк в ту же сторону и зарядил орудие ультралиддитовой гранатой, а потом подумав от души вмазал по кустам. И, как оказалось, был прав. В воздух взметнулись серебристые обломки, и на плато между танком и кустами шлепнулась знакомая мачта от военного корабля. А из кустов уже выскакивали неестественно крупные фигуры в черно-золотой одежде и, стреляя из непривычно больших для марсиан ружей, дергающейся походкой, выстраиваясь на ходу в шеренгу, двинулись на танк, ведя на ходу огонь. Гусев успел дважды выстрелить картечью, когда вдруг замолк пулемет и Голиков мешком осел на броню. Озверевший Комбриг выскочил из танка и стал косить врагов из автомата, Когда же магазин закончился, он выхватил маузер и гранату, получил несколько касательных ранений, но положил всех черно-золотых. Одного раненого оставил в живых и допросил. Тот сначала кочевряжился, но Гусев применил по старой памяти кое-что из арсенала Левы Задова, и пленник поплыл. Черно-золотые оказались личной гвардией Тускуба, засекреченной от всех. Они базировались в подземельях Лунного дворца, а полу-пенала, на которую нарвался «Альбатрос революции», охраняла запасной корабль Тускуба. Сам Тускуб должен был сейчас вылететь в Соацеру на другом военном корабле, и, как случайно узнал гвардеец, Правитель собирался полностью уничтожить столицу Тумы. В прошлый раз он взорвал только ту часть города, где были основные силы повстанцев, и явно имел возможность каким-то образом завершить задуманное. Гусев сразу вспомнил рассказы Мстислава Сергеевича и Гора о подземельях Царицы Магр под Соацерой, о секретных складах оружия и кораблей и вдруг раздумья его прервал серебристый блеск в небе. Комбриг увидел трехмачтовый военный корабль набирающий высоту, и тут дрогнула почва под ногами и на месте дворца в небо ударил столб дыма окрашенного пламенем. Гусев не помнил, как оказался в танке и, включив сразу два комплекта ускорителей, стартовал с плато, которое уже угрожающе тряслось под ударами новорожденного вулкана. Аппарат Гусева очень удачно стартовал в сторону корабля Тускуба и когда ускорители выгорели, летающий танк оказался чуть сзади но гораздо выше трехмачтового серебристого силуэта. Комбриг начал пикирование, протянул руку к рукояткам управления вооружением и выругался. Гочкис вытащенный Голиковым из танка остался на плато, надежда была только на один снаряд в пушке, так как перезарядить ее на лету было невозможно. Гусев стиснул зубы и максимально точно прицелившись нажал на спуск, пушка гаркнула и от военного корабля посыпались куски обшивки, но он продолжал лететь дальше, и Гусев принял единственное правильное решение, единственное правильное для таких людей как он. Тускуб с ужасом увидел, что непонятная железная птица Магацитлов, нацелилась прямо на него и когда Правитель понял что Сын Неба идет на таран, делать что-либо было уже поздно, последнее, что подумал каждый из них за секунду до столкновения… — «Ты опоздал, Сын Неба» и «Прощай, Мстислав Сергеевич…».

Соацера пылала, и в побежденную столицу Тумы входили победители. Впереди колонн Гора, рыча и плюясь дымом и огнем, ползли страшные Боевые звери Магацитлов, их не брали ни пули, ни огненные шары. На площади перед Дворцом Совета, тысячи победителей победным ревом встречали Лодку-Лебедя с Царицей Аэлитой и Сыном Неба. Инженер Гор развернул свой Штаб во дворце, была тысяча дел. Нужно было выловить остатки преданных Правителю солдат, определиться с продуктами для красногвардейцев и населения, назначить администрацию, послать летучие отряды на плантации для назначения комбедов и продразверстки, как учил Сын Неба Гусев. А Аэлита и Гусев летели на Корабле — Лебеде на ту сторону гор, в некогда богатейшую страну по имени Лизиазира, покинутую населением после кровавой междоусобной войны. Там где когда-то спускался магацитл, неся трость с привязанной пряжей, был тайный вход в один из центров управления древними агрегатами Лабиринта Царицы Магр, там можно было запустить циклопические паровые механизмы, которые много сотен лет использовали тепло раскаленного ядра планеты Марс и давали жизнь миллионам шохо, жившим в бескрайних подземельях Тумы.

— «Как там Сергей Иванович?» — сказал Лось. — «Ччто-то я за него волнуюсь.». Но Аэлита ему не ответила, она встревожено смотрела в небо.

— «Ты что?» — спросил инженер Лось.

— «Ихи», — ответила она. — «Посмотри, они поднялись на огромную высоту и сбиваются в стаи. Это бывает только перед большим землетрясением. Мне страшно, Сын Неба. Я чувствую что Тускуб сделал что-то страшное».

«Лебедь» стал сбавлять скорость, они подлетали к месту. Под ними замелькали дома заброшенного тридцать лет назад города Саоказира и русло высохшей, некогда великой реки Шо, обрушилось в глубокую пропасть. Здесь когда-то был величайший водопад Тумы. «Лебедь» плавно опустился вдоль каменной циклопической стены и повис у самого дна пропасти, ощетинившегося острыми утесами, Аэлита провела рукой над золотым пультом, усеянным разноцветными смаградами. Повинуясь руке царицы, драгоценные камни засияли фантастическим калейдоскопом, и вдруг часть стены с могучим шелестом плавно стала уходить вниз. В открывшийся огромный проем, их белая лодка стала входить странно дергаясь и замедляя ход.

— «Что случилось?» — встревожено спросил Мстислав.

— «Я сама ничего не понимаю», — ответила Аэлита. — «Что-то с магнитным полем». И тут на пульте с тревожным звонком запульсировали красные огни, Аэлита впилась в них глазами, шевеля побелевшими губами в такт миганию сигналов.

— «Это Капитан Тафир», — сказала она, — «Под Полярной станцией и Соацерой оживают вулканы, Тускуб запустил древние механизмы и под всеми городами Тумы в этот момент оживают вулканы. Это конец… Впрочем, мы можем успеть что-то сделать».



Оставив лодку в обширном вырубленным тысячи лет назад прямо в скале зале, Аэлита и Мстислав пошли по высокому длинному, но узкому коридору в глубь горного массива. Там, по словам Аэлиты, был резервный пульт управления гигантским подземными механизмами и откуда можно было остановить страшный процесс запущенный Тускубом. Аэлита рассказала Инженеру Лосю, что основой древних систем использования подземного тепла были рукотворные вулканы с системой циклопических каменных задвижек. Их открытием управляли гигантские паровые машины, и каждый локоть расстояния, на которое задвижка открывало жерло вулкана, давал гигантский выброс энергии, который регулировался системой из двенадцати ступеней. Все большие города и магнитные станции были построены над крупнейшими из старинных подземных убежищ Марсиан, а под каждым из них был рукотворный вулкан. Тускуб привел в действие системы, открывающие все уровни задвижек и по всей Туме начинали действовать вулканы, уничтожая остатки древней цивилизации, и если Аэлита и Мстислав успеют добраться до известного ей пункта управления и запустить процесс вспять, то они смогут спасти Туму. Коридор привел их в еще один огромный каменный зал, и тут также как и в предыдущих пещерах было светло, свет давало желтоватое мерцание, исходившее от стен. Они стояли на площадке перед бездонной пропастью, прямо от их ног начиналась дорожка, выложенная поблескивающими матовыми шарами, по ажурному невесомому мосту она пересекала пропасть, на дне которой величаво двигались исполинские тени циклопических колес древних Марсианских механизмов. На дорожке стояла тележка из такого же металла, что и марсианские летающие лодки, с двумя рядами кресел и с уже привычным золотым пультом управления впереди. Аэлита заняла место за пультом, жестом пригласила Мстислава на кресло рядом с собой и привычно провела рукой над замерцавшими разноцветными смаградами. Тележка медленно стронулась с места и набирая скорость с легким жужжанием понеслась над пропастью, влетев в тоннель на противоположной стороне, она немного сбавила скорость но уверенно продолжала нестись дальше. Аэлита, как это частенько с нею теперь было, ответила на невысказанный вопрос инженера Лося:

— «Этот транспорт не зависит от энергии магнитного поля, вся подземная сеть питается от подземных станций, объединенных в любую систему. Сейчас, когда Тускуб включил огненные шахты на полную мощь, энергия будет только нарастать, пока не заработают все вулканы и не снесут всю систему. Но и тогда что-то останется, однако жизнь и тепло остатки энергии смогут дать только жалкой части жителей Тумы. А если погибнут полярные магнитные станции, то их будет уже некому восстанавливать, знание утеряно вместе инженерами, погибшими во время прошлой войны за Лизиазиру».

Свечение стен все усиливалось, и в прямом как стрела тоннеле видимость была на несколько сотен шагов вперед. Тут Лось увидел далеко впереди мерцание тысяч огоньков. Аэлита тоже это увидела, и ужас исказил ее лицо, она вытянула обе руки над пультом и в такт вспыхнувшим неровными бликами сигнальным огням, тележка резко начала тормозить, остановилась и медленно покатилась назад. А темная коричнево-бурая масса, доходящая до половины высоты тоннеля, все приближалась, мигая тысячами желтых глаз. Это были подземные хозяева Тумы — гигантские пауки. Тележка набирала скорость, но пауки казалось не отставали и когда впереди открылась пещера с мостом, Лось перебравшись на заднее сидение, одну за другой кинул в шевелящееся жерло тоннеля две гранаты.


Эпилог

В 9 часов пятьдесят пять минут Юрий Левитан объявил на волнах Радио Коминтерна, что сегодня, 9 мая 1942 года, ровно в 10 часов утра по Московскому времени на Красной площади в Москве начнется Парад Победы. Парадом командует Маршал Советского Союза Рокоссовский, принимает Парад Верховный Главнокомандующий Рабоче-Крестьянской Красной Армии Генералиссимус Иосиф Виссарионович Сталин.

Когда Верховный в своей речи заговорил о трудовом подвиге тысяч Советских рабочих и инженеров, создавших сотни реактивных аппаратов Системы Инженера Лося, о незримом подвиге сотен Чекистов, защитивших тайну народной военной науки от змеиного клубка шпионов и вредителей, о том, что именно благодаря аппаратам «Альбатрос Революции — 3», нанесших одновременный удар по столицам агрессора и была одержана победа над ордами Французско-Британско-Германских фашистов, посягнувших на наши границы… в сорока миллионах километров от Земли, не старый еще мужчина в роскошном халате вытер набежавшую нежданную слезу и залпом осушил золотую чашу с белым, отдающим синевой вином, и еще больше загрустил, ощутив забытый за шестнадцать долгих лет вкус смородины. А из раструба динамика слышались звуки Интернационала, и неслось нескончаемое тысячеголосое ура, перекрываемое грохотом орудийного салюта.

Почувствовав, что в его кабинет сейчас войдет Аэлита, Мстислав выключил радиоаппарат и, виновато оглянувшись, спрятал под стол кувшин с вином. Наступило время их обычной вечерней прогулки по оазису, спрятанному в самом сердце бескрайней Марсианской пустыни, на месте которой тысячи лет назад была блаженная страна Азора.


Алексей Толстой ГИПЕРБОЛОИД ИНЖЕНЕРА ГАРИНА

Этот роман написан в 1926–1927 годах.

Переработан, со включением новых глав, в 1937 году

1

В этом сезоне деловой мир Парижа собирался к завтраку в гостиницу «Мажестик». Там можно было встретить образцы всех наций, кроме французской. Там между блюдами велись деловые разговоры и заключались сделки под звуки оркестра, хлопанье пробок и женское щебетанье.

В великолепном холле гостиницы, устланном драгоценными коврами, близ стеклянных крутящихся дверей, важно прохаживался высокий человек, с седой головой и энергичным бритым лицом, напоминающим героическое прошлое Франции. Он был одет в чёрный широкий фрак, шёлковые чулки и лакированные туфли с пряжками. На груди его лежала серебряная цепь. Это был верховный швейцар, духовный заместитель акционерного общества, эксплуатирующего гостиницу «Мажестик». Заложив за спину подагрические руки, он останавливался перед стеклянной стеной, где среди цветущих в зелёных кадках деревьев и пальмовых листьев обедали посетители. Он походил в эту минуту на профессора, изучающего жизнь растений и насекомых за стенкой аквариума.

Женщины были хороши, что и говорить. Молоденькие прельщали молодостью, блеском глаз: синих — англо-саксонских, тёмных, как ночь, — южноамериканских, лиловых — французских. Пожилые женщины приправляли, как острым соусом, блекнущую красоту необычайностью туалетов.

Да, чтокасается женщин, — всё обстояло благополучно. Но верховный швейцар не мог того же сказать о мужчинах, сидевших в ресторане.

Откуда, из каких чертополохов после войны вылезли эти жирненькие молодчики, коротенькие ростом, с волосатыми пальцами в перстнях, с воспалёнными щеками, трудно поддающимися бритве?

Они суетливо глотали всевозможные напитки с утра до утра. Волосатые пальцы их плели из воздуха деньги, деньги, деньги… Они ползли из Америки по преимуществу, из проклятой страны, где шагают по колена в золоте, где собираются по дешёвке скупить весь добрый старый мир.

2

К подъезду гостиницы бесшумно подкатил рольс-ройс — длинная машина с кузовом из красного дерева. Швейцар, бренча цепью, поспешил к крутящимся дверям.

Первым вошёл желтовато-бледный человек небольшого роста, с чёрной коротко подстриженной бородой, с раздутыми ноздрями мясистого носа. Он был в мешковатом длинном пальто и в котелке, надвинутом на брови.

Он остановился, брюзгливо поджидая спутницу, которая говорила с молодым человеком, выскочившим навстречу автомобилю из-за колонны подъезда. Кивнув ему головой, она прошла сквозь крутящиеся двери. Это была знаменитая Зоя Монроз, одна из самых шикарных женщин Парижа. Она была в белом суконном костюме, обшитом на рукавах, от кисти до локтя, длинным мехом чёрной обезьяны. Её фетровая маленькая шапочка была создана великим Колло. Её движения были уверенны и небрежны. Она была красива, тонкая, высокая, с длинной шеей, с немного большим ртом, с немного приподнятым носом. Синевато-серые глаза её казались холодными и страстными.

— Мы будем обедать, Роллинг? — спросила она человека в котелке.

— Нет. Я буду с ним говорить до обеда.



Зоя Монроз усмехнулась, как бы снисходительно извиняя резкий тон ответа. В это время в дверь проскочил молодой человек, говоривший с Зоей Монроз у автомобиля. Он был в распахнутом стареньком пальто, с тростью и мягкой шляпой в руке. Возбуждённое лицо его было покрыто веснушками. Редкие жёсткие усики точно приклеены. Он намеревался, видимо, поздороваться за руку, но Роллинг, не вынимая рук из карманов пальто, сказал ещё резче:

— Вы опоздали на четверть часа, Семёнов.

— Меня задержали… По нашему же делу… Ужасно извиняюсь… Всё устроено… Они согласны… Завтра могут выехать в Варшаву…

— Если вы будете орать на всю гостиницу, вас выведут, — сказал Роллинг, уставившись на него мутноватыми глазами, не обещающими ничего доброго.

— Простите — я шёпотом… В Варшаве всё уже подготовлено: паспорта, одежда, оружие и прочее. В первых числах апреля они перейдут границу…

— Сейчас я и мадемуазель Монроз будем обедать, — сказал Роллинг, — вы поедете к этим господам и передадите им, что я желаю их видеть сегодня в начале пятого. Предупредите, что, если они вздумают водить меня за нос, — я выдам их полиции…

Этот разговор происходил в начале мая 192… года.

3

В Ленинграде на рассвете, близ бонов[31] гребной школы, на реке Крестовке остановилась двухвёсельная лодка.

Из неё вышли двое, и у самой воды произошёл у них короткий разговор, — говорил только один — резко и повелительно, другой глядел на полноводную, тихую, тёмную реку. За чащами Крестовского острова, в ночной синеве, разливалась весенняя заря.

Затем эти двое наклонились над лодкой, огонёк спички осветил их лица. Они вынули со дна лодки свёртки, и тот, кто молчал, взял их и скрылся в лесу, а тот, кто говорил, прыгнул в лодку, оттолкнулся от берега и торопливо заскрипел уключинами. Очертание гребущего человека прошло через заревую полосу воды и растворилось в тени противоположного берега. Небольшая волна плеснула на боны.

Спартаковец Тарашкин, «загребной» на гоночной распашной гичке, дежурил в эту ночь в клубе. По молодости лет и весеннему времени, вместо того чтобы безрассудно тратить на спаньё быстролётные часы жизни, Тарашкин сидел над сонной водой на бонах, обхватив коленки.

В ночной тишине было о чём подумать. Два лета подряд проклятые москвичи, не понимающие даже запаха настоящей воды, били гребную школу на одиночках, на четвёрках и на восьмёрках. Это было обидно.

Но спортсмен знает, что поражение ведёт к победе. Это одно, да ещё, пожалуй, прелесть весеннего рассвета, пахнущего острой травкой и мокрым деревом, поддерживали в Тарашкине присутствие духа, необходимое для тренировки перед большими июньскими гонками.

Сидя на бонах, Тарашкин видел, как пришвартовалась и затем ушла двухвёсельная лодка. Тарашкин относился спокойно к жизненным явлениям. Но здесь показалось ему странным одно обстоятельство: двое высадившиеся на берегу были похожи друг на друга, как два весла. Одного роста, одеты в одинаковые широкие пальто, у обоих мягкие шляпы, надвинутые на лоб, и одинаковая остренькая бородка.

Но в конце концов в республике не запрещается шататься по ночам, по суху и по воде, со своим двойником. Тарашкин, наверно, тут же бы и забыл о личностях с острыми бородками, если бы не странное событие, происшедшее в то же утро поблизости гребной школы в берёзовом леску, в полуразвалившейся дачке с заколоченными окнами.

4

Когда из розовой зари над зарослями островов поднялось солнце, Тарашкин хрустнул мускулами и пошёл во двор клуба собирать щепки. Время было шестой час в начале. Стукнула калитка, и по влажной дорожке, ведя велосипед, подошёл Василий Витальевич Шельга.

Шельга был хорошо тренированный спортсмен, мускулистый и лёгкий, среднего роста, с крепкой шеей, быстрый, спокойный и осторожный. Он служил в уголовном розыске и спортом занимался для общей тренировки.

— Ну, как дела, товарищ Тарашкин? Всё в порядке? — спросил он, ставя велосипед у крыльца. — Приехал повозиться немного… Смотри — мусор, ай, ай.



Он снял гимнастёрку, закатал рукава на худых мускулистых руках и принялся за уборку клубного двора, ещё заваленного материалами, оставшимися от ремонта бонов.

— Сегодня придут ребята с завода, — за одну ночь наведём порядок, — сказал Тарашкин. — Так как же, Василий Витальевич, записываетесь в команду на шестёрку?

— Не знаю, как и быть, — сказал Шельга, откатывая смоляной бочонок, — москвичей, с одной стороны, бить нужно, с другой — боюсь, не смогу быть аккуратным… Смешное дело одно у нас навёртывается.

— Опять насчёт бандитов что-нибудь?

— Нет, поднимай выше — уголовщина в международном масштабе.

— Жаль, — сказал Тарашкин, — а то бы погребли.

Выйдя на боны и глядя, как по всей реке играют солнечные зайчики, Шельга стукнул черенком метлы и вполголоса позвал Тарашкина:

— Вы хорошо знаете, кто тут живёт поблизости на дачах?

— Живут кое-где зимогоры.

— А никто не переезжал в одну из этих дач в середине марта?

Тарашкин покосился на солнечную реку, почесал ногтями ноги другую ногу.

— Вон в том лесишке — заколоченная дача, — сказал он, — недели четыре назад, это я помню, гляжу — из трубы дым. Мы так и подумали — не то там беспризорные, не то бандиты.

— Видели кого-нибудь с той дачи?

— Постойте, Василий Витальевич. Их-то я, должно быть, и видел сегодня.

И Тарашкин рассказал о двух людях, причаливших на рассвете к болотистому берегу.

Шельга поддакивал: «так, так», острые глаза его стали, как щёлки.

— Пойдём, покажи дачу, — сказал он и тронул висевшую сзади на ремне кобуру револьвера.

5

Дача в чахлом берёзовом леску казалась необитаемой, — крыльцо сгнило, окна заколочены досками поверх ставен. В мезонине выбиты стёкла, углы дома под остатками водосточных труб поросли мохом, под подоконниками росла лебеда.

— Вы правы — там живут, — сказал Шельга, осмотрев дачу из-за деревьев, потом осторожно обошёл её кругом. — Сегодня здесь были… Но за каким дьяволом им понадобилось лазить в окошко? Тарашкин, идите-ка сюда, здесь что-то не ладно.

Они быстро подошли к крыльцу. На нём были видны следы ног. Налево от крыльца на окне висела боком ставня — свежесорванная. Окно раскрыто внутрь. Под окном, на влажном песке — опять отпечатки ног. Следы большие, видимо тяжёлого человека, и другие — поменьше, узкие — носками внутрь.



— На крыльце следы другой обуви, — сказал Шельга. Он заглянул в окно, тихо свистнул, позвал: «Эй, дядя, у вас окошко отворено, кабы чего не унесли». Никто не ответил. Из полутёмной комнаты тянуло сладковатым неприятным запахом.

Шельга позвал громче, поднялся на подоконник, вынул револьвер и мягко спрыгнул в комнату. Полез за ним и Тарашкин.

Первая комната была пустая, под ногами валялись битые кирпичи, штукатурка, обрывки газет. Полуоткрытая дверь вела в кухню. Здесь на плите под ржавым колпаком, на столах и табуретах стояли примусы, фарфоровые тигли, стеклянные, металлические реторты, банки и цинковые ящики. Один из примусов ещё шипел, догорая.

Шельга опять позвал: «Эй, дядя!» Покачал головой и осторожно приотворил дверь в полутёмную комнату, прорезанную плоскими, сквозь щели ставен, лучами солнца.

— Вон он! — сказал Шельга.

В глубине комнаты на железной кровати, навзничь, лежал одетый человек. Руки его были закинуты за голову и прикручены к прутьям кровати. Ноги обмотаны верёвкой. Пиджак и рубашка на груди разорваны. Голова неестественно запрокинута, остро торчала бородка.

— Ага, вот они как его, — сказал Шельга, осматривая под соском убитого до рукоятки загнанный финский нож. — Пытали… Смотрите…

— Василий Витальевич, это тот самый, кто на лодке приплыл. Его не больше как часа полтора назад убили.

— Будьте здесь, караульте, ничего не трогать, никого не пускать, — слышите, Тарашкин?

Через несколько минут Шельга говорил по телефону из клуба:

— Наряд на вокзалы… Проверять всех пассажиров… Наряды по всем гостиницам. Проверить всех, кто возвратился между шестью и восемью утра. Агента и собаку в моё распоряжение.

6

До прибытия собаки-ищейки Шельга приступил к тщательному осмотру дачи, начиная с чердака.

Повсюду валялся мусор, битое стекло, обрывки обоев, ржавые банки от консервов. Окна затянуты паутиной, в углах — плесень, грибы. Дача, видимо, была заброшена ещё с 1918 года. Обитаемыми оказались только кухня и комната с железной кроватью. Нигде ни признака удобств, никаких остатков еды, кроме найденной в кармане убитого французской булки и куска чайной колбасы.

Здесь не жили, сюда приезжали делать что-то, что нужно было скрывать. Таков был первый вывод, сделанный Шельгой в результате обыска. Обследование кухни показало, что здесь работали над какими-то химическими препаратами. Исследуя кучки золы на плите под колпаком, где, очевидно, производились химические пробы, перелистав несколько брошюр с загнутыми уголками страниц, он установил второе: убитый человек занимался всего-навсего обыкновенной пиротехникой.[32]

Такое умозаключение поставило Шельгу в тупик. Он ещё раз обыскал платье убитого — нового ничего не обнаружил. Тогда он подошёл к вопросу с другой стороны.

Следы ног у окна показывали, что убийц было двое, что они проникли через окно, неминуемо рискуя встретить сопротивление, так как человек на даче не мог не услышать треска срываемой ставни.

Это означало, что убийцам нужно было во что бы то ни стало либо получить что-то чрезвычайно важное, либо умертвить человека на даче.

Далее: если предположить, что они хотели просто умертвить его, то, во-первых, они могли это сделать проще, скажем, подкараулив его где-нибудь по пути на дачу, и, во-вторых, положение убитого на кровати показывало, что его пытали, зарезан он был не сразу. Убийцам нужно было узнать что-то от этого человека, чего он не хотел сказать.

Что они могли выпытывать у него? Деньги? Трудно предположить, чтобы человек, отправляясь ночью на заброшенную дачу заниматься пиротехникой, стал брать с собой большие деньги. Вернее — убийцы хотели узнать какую-то тайну, связанную с ночными занятиями убитого.

Таким образом, ход мыслей привёл Шельгу к новому исследованию кухни. Он отодвинул от стены ящики и обнаружил квадратный люк в подвал, который часто устраивают на дачах прямо под полом кухни. Тарашкин зажёг огарок и лёг на живот, освещая сырое подполье, куда Шельга осторожно спустился по тронутой гнилью, скользкой лестнице.

— Идите-ка сюда со свечкой, — крикнул из темноты Шельга, — вот где у него была настоящая-то лаборатория.

Подвал занимал площадь под всей дачей: у кирпичных стен стояло несколько дощатых столов на козлах, баллоны с газом, небольшой мотор и динамо, стеклянные ванны, в которых обычно производят электролиз, слесарные инструменты и повсюду на столах — кучки пепла…

— Вот он чем тут занимался, — с некоторым недоумением сказал Шельга, рассматривая прислонённые к стене подвала толстые деревянные бруски и листы железа. И листы и бруски во многих местах были просверлены, иные разрезаны пополам, места разрезов и отверстий казались обожжёнными и оплавленными.

В дубовой доске, стоящей торчмя, отверстия эти были диаметром в десятую долю миллиметра, будто от укола иголкой. Посредине доски выведено большими буквами: «П. П. Гарин». Шельга перевернул доску, и на обратной стороне оказались те же навыворот буквы: каким-то непонятным способом трёхдюймовая доска была прожжена этой надписью насквозь.

— Фу-ты, чёрт, — сказал Шельга, — нет, П. П. Гарин здесь не пиротехникой занимался.

— Василий Витальевич, а это что такое? — спросил Тарашкин, показывая пирамидку дюйма в полтора высоты, около дюйма в основании, спрессованную из какого-то серого вещества.

— Где вы нашли?

— Их там целый ящик.

Повертев, понюхав пирамидку, Шельга поставил её на край стола, воткнул сбоку в неё зажжённую спичку и отошёл в дальний угол подвала. Спичка догорела, пирамидка вспыхнула ослепительным бело-голубоватым светом. Горела пять минут с секундами без копоти, почти без запаха.

— Рекомендую в следующий раз таких опытов не производить, — сказал Шельга, — пирамидка могла оказаться газовой свечкой. Тогда бы мы не ушли из подвала. Очень хорошо, — что же мы узнали? Попробуем установить: во-первых, убийство было не с целью мщения или грабежа. Во-вторых, установим фамилию убитого — П. П. Гарин. Вот пока и всё. Вы хотите возразить, Тарашкин, что, может быть, П. П. Гарин тот, кто уехал на лодке. Не думаю. Фамилию на доске написал сам Гарин. Это психологически ясно. Если бы я, скажем, изобрёл какую-нибудь такую замечательную штуку, то уж наверно от восторга написал бы свою фамилию, но уж никак не вашу. Мы знаем, что убитый работал в лаборатории; значит, он и есть изобретатель, то есть — Гарин.

Шельга и Тарашкин вылезли из подвала и, закурив, сели на крылечке, на солнцепёке, поджидая агента с собакой.

7

На главном почтамте в одно из окошек приёма заграничных телеграмм просунулась жирная красноватая рука и повисла с дрожащим телеграфным бланком.

Телеграфист несколько секунд глядел на эту руку и, наконец, понял: «Ага, пятого пальца нет — мизинца», и стал читать бланк.

«Варшава, Маршалковская, Семёнову. Поручение выполнено наполовину, инженер отбыл, документы получить не удалось, жду распоряжений. Стась».

Телеграфист подчеркнул красным — Варшава. Поднялся и, заслонив собой окошечко, стал глядеть через решётку на подателя телеграммы. Это был массивный, средних лет человек, с нездоровой, желтовато-серой кожей надутого лица, с висячими, прикрывающими рот жёлтыми усами. Глаза спрятаны под щёлками опухших век. На бритой голове коричневый бархатный картуз.

— В чём дело? — спросил он грубо — Принимайте телеграмму.

— Телеграмма шифрованная, — сказал телеграфист.

— То есть как — шифрованная? Что вы мне ерунду порете! Это коммерческая телеграмма, вы обязаны принять. Я покажу удостоверение, я состою при польском консульстве, вы ответите за малейшую задержку.

Четырёхпалый гражданин рассердился и тряс щеками, не говорил, а лаял, — но рука его на прилавке окошечка продолжала тревожно дрожать.

— Видите ли, гражданин, — говорил ему телеграфист, — хотя вы уверяете, будто ваша телеграмма коммерческая, а я уверяю, что — политическая, шифрованная.

Телеграфист усмехался. Жёлтый господин, сердясь, повышал голос, а между тем телеграмму его незаметно взяла барышня и отнесла к столу, где Василий Витальевич Шельга просматривал всю подачу телеграмм этого дня.

Взглянув на бланк: «Варшава, Маршалковская», он вышел за перегородку в зал, остановился позади сердитого отправителя и сделал знак телеграфисту. Тот, покрутив носом, прошёлся насчёт панской политики и сел писать квитанцию. Поляк тяжело сопел от злости, переминаясь, скрипел лакированными башмаками. Шельга внимательно глядел на его большие ноги. Отошёл к выходным дверям, кивнул дежурному агенту на поляка:

— Проследить.

Вчерашние поиски с ищейкой привели от дачи в берёзовом леску к реке Крестовке, где и оборвались: здесь убийцы, очевидно, сели в лодку. Вчерашний день не принёс новых данных. Преступники, по всей видимости, были хорошо скрыты в Ленинграде. Не дал ничего и просмотр телеграмм. Только эта последняя, пожалуй, — в Варшаву Семёнову, — представляла некоторый интерес. Телеграфист подал поляку квитанцию, тот полез в жилетный карман за мелочью. В это время к окошечку быстро подошёл с бланком в руке красивый темноглазый человек с острой бородкой и, поджидая, когда место освободится, со спокойным недоброжелательством глядел на солидный живот сердитого поляка.

Затем Шельга увидел, как человек с острой бородкой вдруг весь подобрался: он заметил четырёхпалую руку и сейчас же взглянул поляку в лицо.

Глаза их встретились. У поляка отвалилась челюсть. Опухшие веки широко раскрылись. В мутных глазах мелькнул ужас. Лицо его, как у чудовищного хамелеона, изменилось — стало свинцовым.

И только тогда Шельга понял, — узнал стоявшего перед поляком человека с бородкой: это был двойник убитого на даче в берёзовом леску на Крестовском…

Поляк хрипло вскрикнул и понёсся с невероятной быстротой к выходу. Дежурный агент, которому было приказано лишь следить за ним издали, беспрепятственно пропустил его на улицу и проскользнул вслед.

Двойник убитого остался стоять у окошечка. Холодные, с тёмным ободком, глаза его не выражали ничего, кроме изумления. Он пожал плечом и, когда поляк скрылся, подал телеграфисту бланк:

«Париж, Бульвар Батиньоль, до востребования, номеру 555. Немедленно приступите к анализу, качество повысить на пятьдесят процентов, в середине мая жду первой посылки. П. П.»

— Телеграмма касается научных работ, ими сейчас занят мой товарищ, командированный в Париж Институтом неорганической химии, — сказал он телеграфисту. Затем не спеша потянул из кармана папиросную коробку, постукал папиросой и осторожно закурил её. Шельга учтиво сказал ему:

— Разрешите вас на два слова.

Человек с бородкой взглянул на него, опустил ресницы и ответил с крайней любезностью:

— Пожалуйста.

— Я агент уголовного розыска, — сказал Шельга, приоткрывая карточку, — может быть, поищем более удобное место для разговора.

— Вы хотите арестовать меня?

— Ни малейшего намерения. Я хочу вас предупредить, что поляк, который отсюда выбежал, намерен вас убить, так же как вчера на Крестовском он убил инженера Гарина.

Человек с бородкой на минуту задумался. Ни вежливость, ни спокойствие не покинули его.

— Пожалуйста, — сказал он, — идёмте, у меня четверть часа свободного времени.

8

На улице близ почтамта к Шельге подбежал дежурный агент — весь красный, в пятнах:

— Товарищ Шельга, он ушёл.

— Зачем же вы его упустили?

— Его автомобиль ждал, товарищ Шельга.

— Где ваш мотоциклет?

— Вон валяется, — сказал агент, показывая на мотоцикл в ста шагах от почтамтского подъезда, — он подскочил и ножом по шине. Я засвистал. Он — в машину и — ходу.

— Заметили номер автомобиля?

— Нет.

— Я подам на вас рапорт.

— Так как же, когда у него номер нарочно весь грязью залеплен?

— Хорошо, идите в угрозыск, через двадцать минут я буду.

Шельга догнал человека с бородкой. Некоторое время они шли молча. Свернули к бульвару Профсоюзов.

— Вы поразительно похожи на убитого, — сказал Шельга.

— Мне это неоднократно приходилось слышать, моя фамилия Пьянков-Питкевич, — с готовностью ответил человек с бородкой. — Во вчерашней вечерней я прочёл об убийстве Гарина. Это ужасно. Я хорошо знал этого человека, дельный работник, прекрасный химик. Я часто бывал в его лаборатории на Крестовском. Он готовил крупное открытие по военной химии. Вы имеете понятие о так называемых дымовых свечах?

Шельга покосился на него, не ответил, спросил:

— Как вы думаете — убийство Гарина связано с интересами Польши?

— Не думаю. Причина убийства гораздо глубже. Сведения о работах Гарина попали в американскую печать. Польша могла быть только передаточной инстанцией.

На бульваре Шельга предложил присесть. Было безлюдно. Шельга вынул из портфеля вырезки из русских и иностранных газет, разложил на коленях.

— Вы говорите, что Гарин работал по химии, сведения о нём проникли в зарубежную печать. Здесь кое-что совпадает с вашими словами, кое-что мне не совсем ясно. Вот прочтите:

«…В Америке заинтересованы сообщением из Ленинграда о работах одного русского изобретателя. Предполагают, что его прибор обладает наиболее могучей, изо всех известных до сих пор, разрушительной силой».

Питкевич прочёл и — улыбаясь:

— Странно, — не знаю… Не слышал про это. Нет, это не про Гарина.

Шельга протянул вторую вырезку:

«…В связи с предстоящими большими манёврами американского флота в тихоокеанских водах, был сделан запрос в военном министерстве, — известно ли о приборах колоссальной разрушительной силы, строящихся в Советской России».

Питкевич пожал плечами: «Чепуха», — и взял у Шельги третью вырезку:

«…Химический король, миллиардер Роллинг, отбыл в Европу. Его отъезд связан с организацией треста заводов, обрабатывающих продукты угольной смолы и поваренной соли. — Роллинг дал в Париже интервью, выразив уверенность, что его чудовищный химический концерн[33] внесёт успокоение в страны Старого Света, потрясаемые революционными силами. В особенности агрессивно Роллинг говорил о Советской России, где, по слухам, ведутся загадочные работы над передачей на расстояние тепловой энергии».

Питкевич внимательно прочёл. Задумался. Сказал, нахмурив брови:

— Да. Весьма возможно, — убийство Гарина связано как-то с этой заметкой.

— Вы спортсмен? — неожиданно спросил Шельга, взял руку Питкевича и повернул её ладонью вверх. — Я страстно увлекаюсь спортом.

— Вы смотрите, нет ли у меня мозолей от вёсел, товарищ Шельга… Видите — два пузырька, — это указывает, что я плохо гребу и что я два дня тому назад действительно грёб около полутора часов подряд, отвозя Гарина в лодке на Крестовский остров… Вас удовлетворяют эти сведения?

Шельга отпустил его руку и засмеялся:

— Вы молодчина, товарищ Питкевич, с вами любопытно было бы повозиться всерьёз.

— От серьёзной борьбы я никогда не отказываюсь.

— Скажите, Питкевич, вы знали раньше этого поляка с четырьмя пальцами?

— Вы хотите знать, почему я изумился, увидя у него четырёхпалую руку? Вы очень наблюдательны, товарищ Шельга. Да, я изумился… больше — я испугался.

— Почему?

— Ну, вот этого я вам не скажу.

Шельга покусал кожицу на губе. Смотрел вдоль пустынного бульвара.

Питкевич продолжал:

— У него не только изуродована рука, — у него на теле чудовищный шрам наискосок через грудь. Изуродовал Гарин в тысяча девятьсот девятнадцатом году. Человека этого зовут Стась Тыклинский…

— Что же, — спросил Шельга, — покойный Гарин изуродовал его тем же способом, каким он разрезал трёхдюймовые доски?

Питкевич быстро повернул голову к собеседнику, и они некоторое время глядели в глаза друг другу: один спокойно и непроницаемо, другой весело и открыто.

— Арестовать меня всё-таки вы намереваетесь, товарищ Шельга?

— Нет… Это мы всегда успеем.

— Вы правы. Я знаю много. Но, разумеется, никакими принудительными мерами вы не выпытаете у меня того, чего я не хочу открывать. В преступлении я не замешан, вы сами знаете. Хотите — игру в открытую? Условия борьбы: после хорошего удара мы встречаемся и откровенно беседуем. Это будет похоже на шахматную партию. Запрещённые приёмы — убивать друг друга до смерти. Кстати — покуда мы с вами беседуем, вы подвергались смертельной опасности, уверяю вас, — я не шучу. Если бы на вашем месте сидел Стась Тыклинский, то я бы, скажем, осмотрелся, — пустынно, — и пошёл бы, не спеша, на Сенатскую площадь, а его бы нашли на этой скамейке безнадёжно мёртвым, с отвратительными пятнами на теле. Но, повторяю, к вам этих фокусов применять не стану. Хотите партию?

— Ладно. Согласен, — сказал Шельга, блестя глазами, — нападать буду я первым, так?

— Разумеется, если бы вы не поймали меня на почтамте, я бы сам, конечно, не предложил игры. А что касается четырёхпалого поляка — обещаю помогать в его розыске. Где бы его ни встретил — я вам немедленно сообщу по телефону или телеграфно.

— Ладно. А теперь, Питкевич, покажите, что у вас за штука такая, чем вы грозитесь…

Питкевич качнул головой, усмехнулся: «Будь по-вашему — игра открытая», и осторожно вынул из бокового кармана плоскую коробку. В ней лежала металлическая, в палец толщины, трубка.

— Вот и всё, только надавить с одного конца, — там внутри хрустнет стёклышко.

9

Подходя к уголовному розыску, Шельга сразу остановился, — будто налетел на телеграфный столб: «Хе! — выдохнул он, — хе! — и бешено топнул ногой: — Ах, ловкач, ах, артист!»

Шельга действительно был одурачен вчистую. Он стоял в двух шагах от убийцы (в этом теперь не было сомнения) и не взял его. Он говорил с человеком, знающим, видимо, все нити убийства, и тот умудрился ничего ему не сказать по существу. Этот Пьянков-Питкевич владел какой-то тайной… Шельга вдруг понял — именно государственного, мирового значения была эта тайна… Он уже за хвост держал Пьянкова-Питкевича, — «вывернулся, проклятый, обошёл!»

Шельга взбежал на третий этаж к себе в отдел. На столе лежал пакет из газетной бумаги. В глубокой нише окна сидел смирный толстенький человек в смазных сапогах. Держа картуз у живота, он поклонился Шельге.

— Бабичев, управдом, — сказал он с сильно самогонным духом, — по Пушкарской улице двадцать четвёртый номер дома, жилтоварищество.

— Это вы принесли пакет?

— Я принёс. Из квартиры номер тринадцатый… Это не в главном корпусе, а в пристроечке. Жилец вторые сутки у нас пропал. Сегодня милицию позвали, дверь вскрыли, составили акт в порядке закона, — управдом прикрыл рот рукой, щёки его покраснели, глаза слегка вылезли, увлажнились, дух самогона наполнил комнату, — значит, этот пакет я нашёл дополнительно в печке.

— Фамилия пропавшего жильца?

— Савельев, Иван Алексеевич.

Шельга развернул пакет. Там оказались — фотографическая карточка Пьянкова-Питкевича, гребень, ножницы и склянка тёмной жидкости, краска для волос.

— Чем занимался Савельев?

— По учёной части. Когда у нас фановая труба лопнула — комитет к нему обратился… Он — «рад бы, говорит, вам помочь, но я химик».

— Он часто отлучался по ночам с квартиры?

— По ночам? Нет. Не замечалось, — управдом опять прикрыл рот, — чуть свет он — со двора, это верно. Но так, чтобы по ночам, — не замечалось, пьяным не видели.

— Ходили к нему знакомые?

— Не замечалось.

Шельга по телефону запросил отдел милиции Петроградской стороны. Оказалось, — в пристройке дома двадцать четыре по Пушкарской действительно проживал Савельев Иван Алексеевич, тридцати шести лет, инженер-химик. Поселился на Пушкарской в феврале с удостоверением личности, выданным тамбовской милицией.

Шельга послал телеграфный запрос в Тамбов и на автомобиле вместе с управдомом поехал на Фонтанку, где в отделе уголовного следствия, на леднике, лежал труп человека, убитого на Крестовском. Управдом сейчас же в нём признал жильца из тринадцатого номера.

10

В то же приблизительно время тот, кто называл себя Пьянковым-Питкевичем, подъехал на извозчике с поднятым верхом к одному из пустырей на Петроградской стороне, расплатился и пошёл по тротуару вдоль пустыря. Он открыл калитку в дощатом заборе, миновал двор и поднялся по узкой лестнице чёрного хода на пятый этаж. Двумя ключами открыл дверь, повесил в пустой прихожей на единственный гвоздь пальто и шляпу, вошёл в комнату, где четыре окна до половины были замазаны мелом, сел на продранный диван и закрыл лицо руками.

Только здесь, в уединённой комнате (уставленной книжными полками и физическими приборами), он мог отдаться, наконец, ужасному волнению, почти отчаянию, потрясшему его со вчерашнего дня.

Его руки, сжимавшие лицо, дрожали. Он понимал, что смертельная опасность не миновала. Он был в окружении. Только какие-то небольшие возможности складывались в его пользу, из ста — девяносто девять было против. «Как неосторожно, ах, как неосторожно», — шептал он.

Усилием воли он, наконец, овладел своим волнением, ткнул кулаком грязную подушку, лёг навзничь и закрыл глаза.

Его мысли, перегруженные страшным напряжением, отдыхали. Несколько минут мёртвой неподвижности освежили его. Он поднялся, налил в стакан мадеры и выпил одним глотком. Когда горячая волна пошла по телу, он стал шагать по комнате, с методичной неторопливостью, ища этих небольших возможностей к спасению.

Он осторожно отогнул у плинтуса старые отставшие обои, вытащил из-под них листы чертежей и свернул их трубкой. Снял с полок несколько книг и всё это, вместе с чертежами и частями физических приборов, уложил в чемодан. Поминутно прислушиваясь, отнёс чемодан вниз и в одном из тёмных дровяных подвалов спрятал его под кучей мусора. Снова поднялся к себе, вынул из письменного стола револьвер, осмотрел, сунул в задний карман.

Было без четверти пять. Он опять лёг и курил одну папиросу за другой, бросая окурки в угол. «Разумеется, они не нашли!» — почти закричал он, сбрасывая ноги с дивана, и снова забегал по диагонали комнаты.

В сумерки он натянул грубые сапоги, надел парусиновое пальто и вышел из дому.

11

В полночь в шестнадцатом отделении милиции был вызван к телефону дежурный. Торопливый голос проговорил ему на ухо:

— На Крестовский, на дачу, где позавчера было убийство, послать немедленно наряд милиции…

Голос прервался. Дежурный сволочнулся в трубку. Вызвал проверочную, оказалось, что звонили из гребной школы. Позвонил в гребную школу. Там долго трещал телефон, наконец заспанный голос проговорил:

— Что нужно?

— От вас сейчас звонили?

— Звонили, — зевнув, ответил голос.

— Кто звонил?.. Вы видели?

— Нет, у нас электричество испорчено. Сказали, что по поручению товарища Шельги.

Через полчаса четверо милиционеров выскочили из грузовичка у заколоченной дачи на Крестовском. За берёзами тускло багровел остаток зари. В тишине слышались слабые стоны. Человек в тулупе лежал ничком близ чёрного крыльца. Его перевернули, — оказался сторож. Около него валялась вата, пропитанная хлороформом.

Дверь крыльца была раскрыта настежь. Замок сорван. Когда милиционеры проникли внутрь дачи, из подполья чей-то заглушённый голос закричал:

— Люк, отвалите люк в кухне, товарищи…

Столы, ящики, тяжёлые мешки навалены были горой у стены на кухне. Их раскидали, подняли крышку люка.

Из подполья выскочил Шельга, — весь в паутине, в пыли, с дикими глазами.

— Скорее сюда! — крикнул он, исчезая за дверью. — Свет, скорее!

В комнате (с железной кроватью) в свете потайных фонарей увидали на полу два расстрелянных револьвера, коричневый бархатный картуз и отвратительные, с едким запахом, следы рвоты.

— Осторожнее! — крикнул Шельга. — Не дышите, уходите, это — смерть!

Отступая, тесня к дверям милиционеров, он с ужасом, с омерзением глядел на валяющуюся на полу металлическую трубку величиной с человеческий палец.

12

Как все крупного масштаба деловые люди, химический король Роллинг принимал по делам в особо для того снятом помещении, офисе, где его секретарь фильтровал посетителей, устанавливая степень их важности, читал их мысли и с чудовищной вежливостью отвечал на все вопросы. Стенографистка превращала в кристаллы человеческих слов идеи Роллинга, которые (если взять их арифметическое среднее за год и умножить на денежный эквивалент) стоили приблизительно пятьдесят тысяч долларов за каждый протекающий в одну секунду отрезок идеи короля неорганической химии. Миндалевидные ногти четырёх машинисток, не переставая, порхали по клавишам четырёх ундервудов. Мальчик для поручений мгновенно вслед за вызовом вырастал перед глазами Роллинга, как сгустившаяся материя его воли.

Офис Роллинга на бульваре Мальзерб был мрачным и серьёзным помещением. Тёмного штофа[34] стены, тёмные бобрики[35] на полу, тёмная кожаная мебель. На тёмных столах, покрытых стеклом, лежали сборники реклам, справочные книги в коричневой юфте,[36] проспекты химических заводов. Несколько ржавых газовых снарядов и бомбомёт, привезённые с полей войны, украшали камин.



За высокими, тёмного ореха, дверями, в кабинете среди диаграмм, картограмм и фотографий сидел химический король Роллинг. Профильтрованные посетители неслышно по бобрику входили в приёмную, садились на кожаные стулья и с волнением глядели на ореховую дверь. Там, за дверью, самый воздух в кабинете короля был неимоверно драгоценен, так как его пронизывали мысли, стоящие пятьдесят тысяч долларов в секунду.

Какое человеческое сердце осталось бы спокойным, когда среди почтенной тишины в приёмной вдруг зашевелится бронзовая, в виде лапы, держащей шар, массивная ручка орехового дерева и появится маленький человек в тёмно-сером пиджачке, с известной всему миру бородкой, покрывающей щёки, мучительно неприветливый, почти сверхчеловек, с желтовато-нездоровым лицом, напоминающим известную всему миру марку изделий: жёлтый кружок с четырьмя чёрными полосками… Приоткрывая дверь, король вонзался глазами в посетителя и говорил с сильным американским акцентом — «прошу».

13

Секретарь (с чудовищной вежливостью) спросил, держа золотой карандашик двумя пальцами:

— Простите, ваша фамилия?

— Генерал Субботин, русский… эмигрант.

Отвечавший сердито вскинул плечи и скомканным платком провёл по серым усам.

Секретарь, улыбаясь так, будто разговор касается приятнейших, дружеских вещей, пролетел карандашом по блокнотику и спросил совсем уже осторожно:

— Какая цель, мосье Субботин, вашей предполагаемой беседы с мистером Роллингом?

— Чрезвычайная, весьма существенная.

— Быть может, я попытаюсь изложить её вкратце для представления мистеру Роллингу.

— Видите ли, — цель, так сказать, проста, план… Обоюдная выгода…

— План, касающийся химической борьбы с большевиками, я так понимаю? — спросил секретарь.

— Совершенно верно… Я намерен предложить мистеру Роллингу.

— Я боюсь, — с очаровательной вежливостью перебил его секретарь, и приятное лицо его изобразило даже страдание, — боюсь, что мистер Роллинг немного перегружен подобными планами. С прошлой недели к нам поступило от одних только русских сто двадцать четыре предложения о химической войне с большевиками. У нас в портфеле имеется прекрасная диспозиция[37] воздушно-химического нападения одновременно на Харьков, Москву и Петроград. Автор диспозиции остроумно развёртывает силы на плацдармах буферных государств,[38] — очень, очень интересно. Автор даёт даже точную смету: шесть тысяч восемьсот пятьдесят тонн горчичного газа для поголовного истребления жителей в этих столицах.

Генерал Субботин, побагровев от страшного прилива крови, перебил:

— В чём же дело, мистер, как вас! Мой план не хуже, но и этот — превосходный план. Надо действовать! От слов к делу… За чем же остановка?

— Дорогой генерал, остановка только за тем, что мистер Роллинг пока ещё не видит эквивалента своим расходам.

— Какого такого эквивалента?

— Сбросить шесть тысяч восемьсот пятьдесят тонн горчичного газа с аэропланов не составит труда для мистера Роллинга, но на это потребуются некоторые расходы. Война стоит денег, не правда ли? В представляемых планах мистер Роллинг пока видит одни расходы. Но эквивалента, то есть дохода от диверсий против большевиков, к сожалению, не указывается.

— Ясно, как божий день… доходы… колоссальные доходы всякому, кто возвратит России законных правителей, законный нормальный строй, — золотые горы такому человеку! — Генерал, как орёл, из-под бровей упёрся глазами в секретаря. — Ага! Значит, указать также эквивалент?

— Точно, вооружась цифрами: налево — пассив, направо — актив, затем — черту и разницу со знаком плюс, которая может заинтересовать мистера Роллинга.

— Ага! — генерал засопел, надвинул пыльную шляпу и решительно зашагал к двери.

14

Не успел генерал выйти — в подъезде послышался протестующий голос мальчика для поручений, затем другой голос выразил желание, чтобы мальчишку взяли черти, и перед секретарём появился Семёнов в расстёгнутом пальто, в руке шляпа и трость, в углу рта изжёванная сигара.

— Доброе утро, дружище, — торопливо сказал он секретарю и бросил на стол шляпу и трость, — пропустите-ка меня к королю вне очереди.

Золотой карандашик секретаря повис в воздухе.

— Но мистер Роллинг сегодня особенно занят.

— Э, вздор, дружище… У меня в автомобиле дожидается человек, только что из Варшавы… Скажите Роллингу, что мы по делу Гарина.

У секретаря взлетели брови, и он исчез за ореховой дверью. Через минуту высунулся: «Мосье Семёнов, вас просят», — просвистал он нежным шёпотом. И сам нажал дверную ручку в виде лапы, держащей шар.

Семёнов встал перед глазами химического короля. Семёнов не выразил при этом особого волнения, во-первых, потому, что по натуре был хам, во-вторых, потому, что в эту минуту король нуждался в нём больше, чем он в короле.

Роллинг просверлил его зелёными глазами. Семёнов, и этим не смущаясь, сел напротив по другую сторону стола. Роллинг сказал:

— Ну?

— Дело сделано.

— Чертежи?

— Видите ли, мистер Роллинг, тут вышло некоторое недоразумение…

— Я спрашиваю, где чертежи? Я их не вижу, — свирепо сказал Роллинг и ладонью легко ударил по столу.

— Слушайте, Роллинг, мы условились, что я вам доставлю не только чертежи, но и самый прибор… Я сделал колоссально много… Нашёл людей… Послал их в Петроград. Они проникли в лабораторию Гарина. Они видели действие прибора… Но тут, чёрт его знает, что-то случилось… Во-первых, Гариных оказалось двое.

— Я это предполагал в самом начале, — брезгливо сказал Роллинг.

— Одного нам удалось убрать.

— Вы его убили?

— Если хотите — что-то в этом роде. Во всяком случае — он умер. Вас это не должно беспокоить: ликвидация произошла в Петрограде, сам он советский подданный, — пустяки… Но затем появился его двойник… Тогда мы сделали чудовищное усилие…

— Одним словом, — перебил Роллинг, — двойник или сам Гарин жив, и ни чертежей, ни приборов вы мне не доставили, несмотря на затраченные мною деньги.

— Хотите — я позову, — в автомобиле сидит Стась Тыклинский, участник всего этого дела, — он вам расскажет подробно.

— Не желаю видеть никакого Тыклинского, мне нужны чертежи и прибор… Удивляюсь вашей смелости — являться с пустыми руками…

Несмотря на холод этих слов, несмотря на то, что, окончив говорить, Роллинг убийственно посмотрел на Семёнова, уверенный, что паршивый русский эмигрант испепелится и исчезнет без следа, — Семёнов, не смущаясь, сунул в рот изжёванную сигару и проговорил бойко:

— Не хотите видеть Тыклинского, и не надо, — удовольствие маленькое. Но вот какая штука: мне нужны деньги, Роллинг, — тысяч двадцать франков. Чек дадите или наличными?

При всей огромной опытности и знании людей Роллинг первый раз в жизни видел такого нахала. У Роллинга выступило даже что-то вроде испарины на мясистом носу, — такое он сделал над собой усилие, чтобы не въехать чернильницей в веснушчатую рожу Семёнова… (А сколько было потеряно драгоценнейших секунд во время этого дрянного разговора!) Овладев собою, он потянулся к звонку.

Семёнов, следя за его рукой, сказал:

— Дело в том, дорогой мистер Роллинг, что инженер Гарин сейчас в Париже.

15

Роллинг вскочил, — ноздри распахнулись, между бровей вздулась жила. Он подбежал к двери и запер её на ключ, затем близко подошёл к Семёнову, взялся за спинку кресла, другой рукой вцепился в край стола. Наклонился к его лицу:

— Вы лжёте.

— Ну вот ещё, стану я врать… Дело было так: Стась Тыклинский встретил этого двойника в Петрограде на почте, когда тот сдавал телеграмму, и заметил адрес: Париж, бульвар Батиньоль… Вчера Тыклинский приехал из Варшавы, и мы сейчас же побежали на бульвар Батиньоль и — нос к носу напоролись в кафе на Гарина или на его двойника, чёрт их разберёт.

Роллинг ползал глазами по веснушчатому лицу Семёнова. Затем выпрямился, из лёгких его вырвалось пережжённое дыхание:

— Вы прекрасно понимаете, что мы не в Советской России, а в Париже, — если вы совершите преступление, спасать от гильотины я вас не буду. Но если вы попытаетесь меня обмануть, я вас растопчу.

Он вернулся на своё место, с отвращением раскрыл чековую книжку: «Двадцать тысяч не дам, с вас довольно и пяти…» Выписал чек, ногтем толкнул его по столу Семёнову и потом — не больше, чем на секунду, — положил локти на стол и ладонями стиснул лицо.

16

Разумеется, не по воле случая красавица Зоя Монроз стала любовницей химического короля. Только дураки да те, кто не знает, что такое борьба и победа, видят повсюду случай. «Вот этот счастливый», — говорят они с завистью и смотрят на удачника, как на чудо. Но сорвись он — тысячи дураков с упоением растопчут его, отвергнутого божественным случаем.

Нет, ни капли случайности, — только ум и воля привели Зою Монроз к постели Роллинга. Воля её была закалена, как сталь, приключениями девятнадцатого года. Ум её был настолько едок, что она сознательно поддерживала среди окружающих веру в исключительное расположение к себе божественной фортуны, или Счастья…

В квартале, где она жила (левый берег Сены, улица Сены), в мелочных, колониальных, винных, угольных и гастрономических лавочках считали Зою Монроз чем-то вроде святой.

Её дневной автомобиль — чёрный лимузин 24 HP, её прогулочный автомобиль — полубожественный рольс-ройс 80 HP, её вечерняя электрическая каретка, — внутри — стёганого шёлка, — с вазочками для цветов и серебряными ручками, — и в особенности выигрыш в казино в Довиле полутора миллионов франков, — вызывали религиозное восхищение в квартале.

Половину выигрыша, осторожно, с огромным знанием дела, Зоя Монроз «вложила» в прессу.

С октября месяца (начало парижского сезона) пресса «подняла красавицу Монроз на перья». Сначала в мелкобуржуазной газете появился пасквиль о разорённых любовниках Зои Монроз. «Красавица слишком дорого нам стоит!» — восклицала газета. Затем влиятельный радикальный орган, ни к селу ни к городу, по поводу этого пасквиля загремел о мелких буржуа, посылающих в парламент лавочников и винных торговцев с кругозором не шире их квартала. «Пусть Зоя Монроз разорила дюжину иностранцев, — восклицала газета, — их деньги вращаются в Париже, они увеличивают энергию жизни. Для нас Зоя Монроз лишь символ здоровых жизненных отношений, символ вечного движения, где один падает, другой поднимается».

Портреты и биографии Зои Монроз сообщались во всех газетах:

«Её покойный отец служил в императорской опере в С.-Петербурге. Восьми лет очаровательная малютка Зоя была отдана в балетную школу. Перед самой войной она её окончила и дебютировала в балете с успехом, которого не запомнит Северная столица. Но вот — война, и Зоя Монроз с юным сердцем, переполненным милосердия, бросается на фронт, одетая в серое платьице с красным крестом на груди. Её встречают в самых опасных местах, спокойно наклоняющуюся над раненым солдатом среди урагана вражеских снарядов. Она ранена (что, однако, не нанесло ущерба её телу юной грации), её везут в Петербург, и там она знакомится с капитаном французской армии. Революция. Россия предаёт союзников. Душа Зои Монроз потрясена Брестским миром. Вместе со своим другом, французским капитаном, она бежит на юг и там верхом на коне, с винтовкой в руках, как разгневанная грация, борется с большевиками. Её друг умирает от сыпного тифа. Французские моряки увозят её на миноносце в Марсель. И вот она в Париже. Она бросается к ногам президента, прося дать ей возможность стать французской подданной. Она танцует в пользу несчастных жителей разрушенной Шампаньи. Она — на всех благотворительных вечерах. Она — как ослепительная звезда, упавшая на тротуары Парижа».

В общих чертах биография была правдива. В Париже Зоя быстро осмотрелась и пошла по линии: всегда вперёд, всегда с боями, всегда к самому трудному и ценному. Она действительно разорила дюжину скоробогачей, тех самых коротеньких молодчиков с волосатыми пальцами в перстнях и с воспалёнными щеками. Зоя была дорогая женщина, и они погибли.

Очень скоро она поняла, что скоробогатые молодчики не дадут ей большого шика в Париже. Тогда она взяла себе в любовники модного журналиста, изменила ему с парламентским деятелем от крупной промышленности и поняла, что самое шикарное в двадцатых годах двадцатого века — это химия.

Она завела секретаря, который ежедневно делал ей доклады об успехах химической промышленности и давал нужную информацию. Таким образом она узнала о предполагающейся поездке в Европу короля химии Роллинга.

Она сейчас же выехала в Нью-Йорк. Там, на месте, купила, с душой и телом, репортёра большой газеты, — и в прессе появились заметки о приезде в Нью-Йорк самой умной, самой красивой в Европе женщины, которая соединяет профессию балерины с увлечением самой модной наукой — химией и даже, вместо банальных бриллиантов, носит ожерелье из хрустальных шариков, наполненных светящимся газом. Эти шарики подействовали на воображение американцев.

Когда Роллинг сел на пароход, отходящий во Францию, — на верхней палубе, на площадке для тенниса, между широколистной пальмой, шумящей от морского ветра, и деревом цветущего миндаля, сидела в плетёном кресле Зоя Монроз.

Роллинг знал, что это самая модная женщина в Европе, кроме того, она действительно ему понравилась. Он предложил ей быть его любовницей. Зоя Монроз поставила условием подписать контракт с неустойкой в миллион долларов.

О новой связи Роллинга и о необыкновенном контракте дано было радио из открытого океана. Эйфелева башня приняла эту сенсацию, и на следующий день Париж заговорил о Зое Монроз и о химическом короле.

17

Роллинг не ошибся в выборе любовницы. Ещё на пароходе Зоя сказала ему:

— Милый друг, было бы глупо с моей стороны совать нос в ваши дела. Но вы скоро увидите, что как секретарь я ещё более удобна, чем как любовница. Женская дребедень меня мало занимает. Я честолюбива. Вы большой человек: я верю в вас. Вы должны победить. Не забудьте, — я пережила революцию, у меня был сыпняк, я дралась, как солдат, и проделала верхом на коне тысячу километров. Это незабываемо. Моя душа выжжена ненавистью.

Роллингу показалась занимательной её ледяная страстность. Он прикоснулся пальцем к кончику её носа и сказал:

— Крошка, для секретаря при деловом человеке у вас слишком много темперамента, вы сумасшедшая, в политике и делах вы всегда останетесь дилетантом.

В Париже он начал вести переговоры о трестировании химических заводов. Америка вкладывала крупные капиталы в промышленность Старого Света. Агенты Роллинга осторожно скупали акции. В Париже его называли «американским буйволом». Действительно, он казался великаном среди европейских промышленников. Он шёл напролом. Луч зрения его был узок. Он видел перед собой одну цель: сосредоточение в одних (своих) руках мировой химической промышленности.

Зоя Монроз быстро изучила его характер, его приёмы борьбы. Она поняла его силу и его слабость. Он плохо разбирался в политике и говорил иногда глупости о революции и о большевиках. Она незаметно окружила его нужными и полезными людьми. Свела его с миром журналистов и руководила беседами. Она покупала мелких хроникёров, на которых он не обращал внимания, но они оказали ему больше услуг, чем солидные журналисты, потому что они проникали, как москиты, во все щели жизни.

Когда она «устроила» в парламенте небольшую речь правого депутата «о необходимости тесного контакта с американской промышленностью в целях химической обороны Франции», Роллинг в первый раз по-мужски, дружески, со встряхиванием пожал ей руку:

— Очень хорошо, я беру вас в секретари с жалованием двадцать семь долларов в неделю.

Роллинг поверил в полезность Зои Монроз и стал с ней откровенен по-деловому, то есть — до конца.

18

Зоя Монроз поддерживала связи с некоторыми из русских эмигрантов. Один из них, Семёнов, состоял у неё на постоянном жалованье. Он был инженером-химиком выпуска военного времени, затем прапорщиком, затем белым офицером и в эмиграции занимался мелкими комиссиями, вплоть до перепродажи ношеных платьев уличным девчонкам.

У Зои Монроз он заведовал контрразведкой. Приносил ей советские журналы и газеты, сообщал сведения, сплетни, слухи. Он был исполнителен, боек и не брезглив.

Однажды Зоя Монроз показала Роллингу вырезку из ревельской газеты, где сообщалось о строящемся в Петрограде приборе огромной разрушительной силы. Роллинг засмеялся:

— Вздор, никто не испугается… У вас слишком горячее воображение. Большевики ничего не способны построить.

Тогда Зоя пригласила к завтраку Семёнова, и он рассказал по поводу этой заметки странную историю:

«…В девятнадцатом году в Петрограде, незадолго до моего бегства, я встретил на улице приятеля, поляка, вместе с ним кончил технологический институт, — Стася Тыклинского. Мешок за спиной, ноги обмотаны кусками ковра, на пальто цифры — мелом — следы очередей. Словом, всё как полагается. Но лицо оживлённое. Подмигивает. В чём дело? „Я, говорит, на такое золотое дело наскочил — ай люли! — миллионы! Какой там, — сотни миллионов (золотых, конечно)!“ Я, разумеется, пристал — расскажи, он только смеётся. На том и расстались. Недели через две после этого я проходил по Васильевскому острову, где жил Тыклинский. Вспомнил про его золотое дело, — думаю, дай попрошу у миллионера полфунтика сахару. Зашёл. Тыклинский лежал чуть ли не при смерти, — рука и грудь забинтованы.

— Кто это тебя так отделал?

— Подожди, — отвечает, — святая дева поможет — поправлюсь — я его убью.

— Кого?

— Гарина.

И он рассказал, правда сбивчиво и туманно, не желая открывать подробности, про то, как давнишний его знакомый, инженер Гарин, предложил ему приготовить угольные свечи для какого-то прибора необыкновенной разрушительной силы. Чтобы заинтересовать Тыклинского, он обещал ему процент с барышей. Он предполагал по окончании опытов удрать с готовым прибором в Швецию, взять там патент и самому заняться эксплуатацией аппарата.

Тыклинский с увлечением начал работать над пирамидками. Задача была такова, чтобы при возможно малом их объёме выделялось возможно большее количество тепла. Устройство прибора Гарин держал в тайне, — говорил, что принцип его необычайно прост и потому малейший намёк раскроет тайну. Тыклинский поставлял ему пирамидки, но ни разу не мог упросить показать ему аппарат.

Такое недоверие бесило Тыклинского. Они часто ссорились. Однажды Тыклинский проследил Гарина до места, где он производил опыты, — в полуразрушенном доме на одной из глухих улиц Петербургской стороны. Тыклинский пробрался туда вслед за Гариным и долго ходил по каким-то лестницам, пустынным комнатам с выбитыми окнами и, наконец, в подвале услыхал сильное, точно от бьющей струи пара, шипение и знакомый запах горящих пирамидок.

Он осторожно спустился в подвал, но споткнулся о битые кирпичи, упал, нашумел и, шагах в тридцати от себя, за аркой, увидел освещённое коптилкой, перекошенное лицо Гарина. „Кто, кто здесь?“ — дико закричал Гарин, и в это же время ослепительный луч, не толще вязальной иглы, соскочил со стены и резнул Тыклинского наискосок через грудь и руку.

Тыклинский очнулся на рассвете, долго звал на помощь и на четвереньках выполз из подвала, обливаясь кровью. Его подобрали прохожие, доставили на ручной тележке домой. Когда он выздоровел, началась война с Польшей, — ему пришлось уносить ноги из Петрограда».

Рассказ этот произвёл на Зою Монроз чрезвычайное впечатление. Роллинг недоверчиво усмехался: он верил только в силу удушающих газов. Броненосцы, крепости, пушки, громоздкие армии — всё это, по его мнению, были пережитки варварства. Аэропланы и химия — вот единственные могучие орудия войны. А какие-то там приборы из Петрограда — вздор и вздор!

Но Зоя Монроз не успокоилась. Она послала Семёнова в Финляндию, чтобы оттуда добыть точные сведения о Гарине. Белый офицер, нанятый Семёновым, перешёл на лыжах русскую границу, нашёл в Петрограде Гарина, говорил с ним и даже предложил ему совместно работать. Гарин держался очень осторожно. Видимо, ему было известно, что за ним следят из-за границы. О своём аппарате он говорил в том смысле, что того, кто будет владеть им, ждёт сказочное могущество. Опыты с моделью аппарата дали блестящие результаты. Он ждал только окончания работ над свечами-пирамидками.

19

В дождливый воскресный вечер начала весны огни из окон и бесчисленные огни фонарей отражались в асфальтах парижских улиц.

Будто по чёрным каналам, над бездной огней мчались мокрые автомобили, бежали, сталкивались, крутились промокшие зонтики. Прелой сыростью бульваров, запахом овощных лавок, бензиновой гарью и духами была напитана дождевая мгла.

Дождь струился по графитовым крышам, по решёткам балконов, по огромным полосатым тентам, раскинутым над кофейнями. Мутно в тумане зажигались, крутились, мерцали огненные рекламы всевозможных увеселений.

Люди маленькие — приказчики и приказчицы, чиновники и служащие — развлекались, кто как мог, в этот день. Люди большие, деловые, солидные сидели по домам у каминов. Воскресенье было днём черни, отданным ей на растерзание.

Зоя Монроз сидела, подобрав ноги, на широком диване среди множества подушечек. Она курила и глядела на огонь камина. Роллинг, во фраке, помещался, с ногами на скамеечке, в большом кресле и тоже курил и глядел на угли.

Его освещённое камином лицо казалось раскалённо-красным — мясистый нос, щёки, заросшие бородкой, полузакрытые веками, слегка воспалённые глаза повелителя вселенной. Он предавался хорошей скуке, необходимой раз в неделю, чтобы дать отдых мозгу и нервам.

Зоя Монроз протянула перед собой красивые обнажённые руки и сказала:

— Роллинг, прошло уже два часа после обеда.

— Да, — ответил он, — я так же, как и вы, полагаю, что пищеварение окончено.

Её прозрачные, почти мечтательные глаза скользнули по его лицу. Тихо, серьёзным голосом, она назвала его по имени. Он ответил, не шевелясь в нагретом кресле:

— Да, я слушаю вас, моя крошка.

Разрешение говорить было дано. Зоя Монроз пересела на край дивана, обхватила колено.

— Скажите, Роллинг, химические заводы представляют большую опасность для взрыва?

— О да. Четвёртое производное от каменного угля — тротил — чрезвычайно могучее взрывчатое вещество. Восьмое производное от угля — пикриновая кислота, ею начиняют бронебойные снаряды морских орудий. Но есть и ещё более сильная штука, это — тетрил.

— А это что такое, Роллинг?

— Всё тот же каменный уголь. Бензол (С6Н6), смешанный при восьмидесяти градусах с азотной кислотой (HNO3), даёт нитробензол. Формула нитробензола — C6H5NO2. Если мы в ней две части кислорода О2 заменим двумя частями водорода Н2, то есть если мы нитробензол начнём медленно размешивать при восьмидесяти градусах с чугунными опилками, с небольшим количеством соляной кислоты, то мы получим анилин (С6Н5МН2). Анилин, смешанный с древесным спиртом при пятидесяти атмосферах давления, даст диметил-анилин. Затем выроем огромную яму, обнесём её земляным валом, внутри поставим сарай и там произведём реакцию диметил-анилина с азотной кислотой. За термометрами во время этой реакции мы будем наблюдать издали, в подзорную трубу. Реакция диметил-анилина с азотной кислотой даст нам тетрил. Этот самый тетрил — настоящий дьявол: от неизвестных причин он иногда взрывается во время реакции и разворачивает в пыль огромные заводы. К сожалению, нам приходится иметь с ним дело: обработанный фосгеном, он даёт синюю краску — кристалл-виолет. На этой штуке я заработал хорошие деньги. Вы задали мне забавный вопрос… Гм… Я считал, что вы более осведомлены в химии. Гм… Чтобы приготовить из каменноугольной смолы, скажем, облаточку пирамидона, который, скажем, исцелит вашу головную боль, необходимо пройти длинный ряд ступеней… На пути от каменного угля до пирамидона, или до флакончика духов, или до обычного фотографического препарата — лежат такие дьявольские вещи, как тротил и пикриновая кислота, такие великолепные штуки, как бром-бензил-цианид, хлор-пикрин, ди-фенил-хлор-арсин и так далее и так далее, то есть боевые газы, от которых чихают, плачут, срывают с себя защитные маски, задыхаются, рвут кровью, покрываются нарывами, сгнивают заживо…

Так как Роллингу было скучно в этот дождливый воскресный вечер, то он охотно предался размышлению о великом будущем химии.

— Я думаю (он помахал около носа до половины выкуренной сигарой), я думаю, что бог Саваоф создал небо и землю и всё живое из каменноугольной смолы и поваренной соли. В библии об этом прямо не сказано, но можно догадываться. Тот, кто владеет углём и солью, тот владеет миром. Немцы полезли в войну четырнадцатого года только потому, что девять десятых химических заводов всего мира принадлежали Германии. Немцы понимали тайну угля и соли: они были единственной культурной нацией в то время. Однако они не рассчитали, что мы, американцы, в девять месяцев сможем построить Эджвудский арсенал. Немцы открыли нам глаза, мы поняли, куда нужно вкладывать деньги, и теперь миром будем владеть мы, а не они, потому что деньги после войны — у нас и химия — у нас. Мы превратим Германию, прежде всего, а за ней и другие страны, умеющие работать (не умеющие вымрут естественным порядком, в этом мы им поможем), превратим в одну могучую фабрику… Американский флаг опояшет землю, как бонбоньерку, по экватору и от полюса до полюса…

— Роллинг, — перебила Зоя, — вы сами накликаете беду… Ведь они тогда станут коммунистами… Придёт день, когда они заявят, что вы им больше не нужны, что они желают работать для себя… О, я уже пережила этот ужас… Они откажутся вернуть вам ваши миллиарды…

— Тогда, моя крошка, я затоплю Европу горчичным газом.

— Роллинг, будет поздно! — Зоя стиснула руками колено, подалась вперёд. — Роллинг, поверьте мне, я никогда не давала вам плохих советов… Я спросила вас: представляют ли опасность для взрыва химические заводы?.. В руках рабочих, революционеров, коммунистов, в руках наших врагов, — я это знаю, — окажется оружие чудовищной силы… Они смогут на расстоянии взрывать химические заводы, пороховые погреба, сжигать эскадрильи аэропланов, уничтожать запасы газов — всё, что может взрываться и гореть.

Роллинг снял ноги со скамеечки, красноватые веки его мигнули, некоторое время он внимательно смотрел на молодую женщину.

— Насколько я понимаю, вы намекаете опять на…

— Да, Роллинг, да, на аппарат инженера Гарина… Всё, что о нём сообщалось, скользнуло мимо вашего внимания… Но я-то знаю, насколько это серьёзно… Семёнов принёс мне странную вещь. Он получил её из России…

Зоя позвонила. Вошёл лакей. Она приказала, и он принёс небольшой сосновый ящик, в нём лежал отрезок стальной полосы толщиною в полдюйма. Зоя вынула кусок стали и поднесла к свету камина. В толще стали были прорезаны насквозь каким-то тонким орудием полоски, завитки и наискосок, словно пером — скорописью, было написано: «Проба силы… проба… Гарин». Кусочки металла внутри некоторых букв вывалились. Роллинг долго рассматривал полосу.

— Это похоже на «пробу пера», — сказал он негромко, — как будто писали иглой в мягком тесте.

— Это сделано во время испытания модели аппарата Гарина на расстоянии тридцати шагов, — сказала Зоя. — Семёнов утверждает, что Гарин надеется построить аппарат, который легко, как масло, может разрезать дредноут на расстоянии двадцати кабельтовых… Простите, Роллинг, но я настаиваю, — вы должны овладеть этим страшным аппаратом.

Роллинг недаром прошёл в Америке школу жизни. До последней клеточки он был вытренирован для борьбы.

Тренировка, как известно, точно распределяет усилия между мускулами и вызывает в них наибольшее возможное напряжение. Так у Роллинга, когда он вступал в борьбу, сначала начинала работать фантазия, — она бросалась в девственные дебри предприятий и там открывала что-либо, стоящее внимания. Стоп. Работа фантазии кончилась. Вступал здравый смысл, — оценивал, сравнивал, взвешивал, делал доклад: полезно. Стоп. Вступал практический ум, подсчитывал, учитывал, подводил баланс: актив. Стоп. Вступала воля, крепости молибденовой стали, страшная воля Роллинга, и он, как буйвол с налитыми глазами, ломился к цели и достигал её, чего бы это ему и другим ни стоило.

Приблизительно такой же процесс произошёл и сегодня. Роллинг окинул взглядом дебри неизведанного, здравый смысл сказал: «Зоя права». Практический ум подвёл баланс: самое выгодное — чертежи и аппарат похитить, Гарина ликвидировать. Точка. Судьба Гарина оказалась решённой, кредит открыт, в дело вступила воля. Роллинг поднялся с кресла, стал задом к огню камина и сказал, выпячивая челюсть:

— Завтра я жду Семёнова на бульваре Мальзерб.

20

После этого вечера прошло семь недель. Двойник Гарина был убит на Крестовском острове. Семёнов явился на бульвар Мальзерб без чертежей и аппарата. Роллинг едва не проломил ему голову чернильницей. Гарина, или его двойника, видели вчера в Париже.

На следующий день, как обычно, к часу дня Зоя заехала на бульвар Мальзерб. Роллинг сел рядом с ней в закрытый лимузин, опёрся подбородком о трость и сказал сквозь зубы:

— Гарин в Париже.

Зоя откинулась на подушки. Роллинг невесело посмотрел на неё.

— Семёнову давно нужно было отрубить голову на гильотине, он неряха, дешёвый убийца, наглец и дурак, — сказал Роллинг. — Я доверился ему и оказался в смешном положении. Нужно предполагать, что здесь он втянет меня в скверную историю…

Роллинг передал Зое весь разговор с Семёновым. Похитить чертежи и аппарат не удалось, потому что бездельники, нанятые Семёновым, убили не Гарина, а его двойника. Появление двойника в особенности смущало Роллинга. Он понял, что противник ловок. Гарин либо знал о готовящемся покушении, либо предвидел, что покушения всё равно не избежать, и запутал следы, подсунув похожего на себя человека. Всё это было очень неясно. Но самое непонятное было — за каким чёртом ему понадобилось оказаться в Париже?

Лимузин двигался среди множества автомобилей по Елисейским полям. День был тёплый, парной, в лёгкой нежно-голубой мгле вырисовывались крылатые кони и стеклянный купол Большого Салона, полукруглые крыши высоких домов, маркизы над окнами, пышные кущи каштанов.

В автомобилях сидели — кто развалился, кто задрал ногу на колено, кто сосал набалдашник — по преимуществу скоробогатые коротенькие молодчики в весенних шляпах, в весёленьких галстучках. Они везли завтракать в Булонский лес премиленьких девушек, которых для развлечения иностранцев радушно предоставлял им Париж.



На площади Этуаль лимузин Зои Монроз нагнал наёмную машину, в ней сидели Семёнов и человек с жёлтым, жирным лицом и пыльными усами. Оба они, подавшись вперёд, с каким-то даже исступлением следили за маленьким зелёным автомобилем, загибавшим по площади к остановке подземной дороги.

Семёнов указывал на него своему шофёру, но пробраться было трудно сквозь поток машин. Наконец пробрались, и полным ходом они двинулись наперерез зелёненькому автомобильчику. Но он уже остановился у метрополитена. Из него выскочил человек среднего роста, в широком коверкотовом пальто и скрылся под землёй.

Всё это произошло в две-три минуты на глазах у Роллинга и Зои. Она крикнула шофёру, чтобы он свернул к метро. Они остановились почти одновременно с машиной Семёнова. Жестикулируя тростью, он подбежал к лимузину, открыл хрустальную дверцу и сказал в ужасном возбуждении:

— Это был Гарин. Ушёл. Всё равно. Сегодня пойду к нему на Батиньоль, предложу мировую. Роллинг, нужно сговориться: сколько вы ассигнуете на приобретение аппарата? Можете быть покойны — я стану действовать в рамках закона. Кстати, позвольте вам представить Стася Тыклинского. Это вполне приличный человек.

Не дожидаясь разрешения, он кликнул Тыклинского.

Тот подскочил к богатому лимузину, сорвал шляпу, кланялся и целовал ручку пани Монроз.

Роллинг, не подавая руки ни тому, ни другому, блестел глазами из глубины лимузина, как пума из клетки. Оставаться на виду у всех на площади было неразумно. Зоя предложила ехать завтракать на левый берег в мало посещаемый в это время года ресторан «Лаперуза».

21

Тыклинский поминутно раскланивался, расправлял висячие усы, влажно поглядывал на Зою Монроз и ел со сдержанной жадностью. Роллинг угрюмо сидел спиной к окну. Семёнов развязно болтал. Зоя казалась спокойной, очаровательно улыбалась, глазами показывала метрдотелю, чтобы он почаще подливал гостям в рюмки. Когда подали шампанское, она попросила Тыклинского приступить к рассказу.

Он сорвал с шеи салфетку:

— Для пана Роллинга мы не щадили своих жизней. Мы перешли советскую границу под Сестрорецком.

— Кто это — мы? — спросил Роллинг.

— Я и, если угодно пану, мой подручный, один русский из Варшавы, офицер армии Балаховича… Человек весьма жестокий… Будь он проклят, как и все русские, пся крев, он больше мне навредил, чем помог. Моя задача была проследить, где Гарин производит опыты. Я побывал в разрушенном доме, — пани и пан знают, конечно, что в этом доме проклятый байстрюк чуть было не разрезал меня пополам своим аппаратом. Там, в подвале, я нашёл стальную полосу, — пани Зоя получила её от меня и могла убедиться в моём усердии. Гарин переменил место опытов. Я не спал дни и ночи, желая оправдать доверие пани Зои и пана Роллинга. Я застудил себе лёгкие в болотах на Крестовском острове, и я достиг цели. Я проследил Гарина. Двадцать седьмого апреля ночью мы с помощником проникли на его дачу, привязали Гарина к железной кровати и произвели самый тщательный обыск… Ничего… Надо сойти с ума, — никаких признаков аппарата… Но я-то знал, что он прячет его на даче… Тогда мой помощник немножко резко обошёлся с Гариным… Пани и пан поймут наше волнение… Я не говорю, чтобы мы поступили по указанию пана Роллинга… Нет, мой помощник слишком погорячился…

Роллинг глядел в тарелку. Длинная рука Зои Монроз, лежавшая на скатерти, быстро перебирала пальцами, сверкала отполированными ногтями, бриллиантами, изумрудами, сапфирами перстней. Тыклинский вдохновился, глядя на эту бесценную руку.

— Пани и пан уже знают, как я спустя сутки встретил Гарина на почтамте. Матерь божья, кто же не испугается, столкнувшись нос к носу с живым покойником. А тут ещё проклятая милиция кинулась за мною в погоню. Мы стали жертвой обмана, проклятый Гарин подсунул вместо себя какого-то другого. Я решил снова обыскать дачу: там должно было быть подземелье. В ту же ночь я пошёл туда один, усыпил сторожа. Влез в окно… Пусть пан Роллинг не поймёт меня как-нибудь криво… Когда Тыклинский жертвует жизнью, он жертвует ею для идеи… Мне ничего не стоило выскочить обратно в окошко, когда я услыхал на даче такой стук и треск, что у любого волосы стали бы дыбом… Да, пан Роллинг, в эту минуту я понял, что господь руководил вами, когда вы послали меня вырвать у русских страшное оружие, которое они могут обратить против всего цивилизованного мира. Это была историческая минута, пани Зоя, клянусь вам шляхетской честью. Я бросился, как зверь, на кухню, откуда раздавался шум. Я увидел Гарина, — он наваливал в одну кучу у стены столы, мешки и ящики. Увидев меня, он схватил кожаный чемодан, давно мне знакомый, где он обычно держал модель аппарата, и выскочил в соседнюю комнату. Я выхватил револьвер и кинулся за ним. Он уже открывал окно, намереваясь выпрыгнуть на улицу. Я выстрелил, он с чемоданом в одной руке, с револьвером в другой отбежал в конец комнаты, загородился кроватью и стал стрелять. Это была настоящая дуэль, пани Зоя. Пуля пробила мне фуражку. Вдруг он закрыл рот и нос какой-то тряпкой, протянул ко мне металлическую трубку, — раздался выстрел, не громче звука шампанской пробки, и в ту же секунду тысячи маленьких когтей влезли мне в нос, в горло, в грудь, стали раздирать меня, глаза залились слезами от нестерпимой боли, я начал чихать, кашлять, внутренности мои выворачивало, и, простите, пани Зоя, поднялась такая рвота, что я повалился на пол.

— Дифенилхлорарсин в смеси с фосгеном, по пятидесяти процентов каждого, — дешёвая штука, мы вооружаем теперь полицию этими гранатками, — сказал Роллинг.

— Так… Пан говорит истину, — это была газовая гранатка… К счастью, сквозняк быстро унёс газ. Я пришёл в сознание и, полуживой, добрался до дому. Я был отравлен, разбит, агенты искали меня по городу, оставалось только бежать из Ленинграда, что мы и сделали с великими опасностями и трудами.

Тыклинский развёл руками и поник, отдаваясь на милость. Зоя спросила:

— Вы уверены, что Гарин также бежал из России?

— Он должен был скрыться. После этой истории ему всё равно пришлось бы давать объяснения уголовному розыску.

— Но почему он выбрал именно Париж?

— Ему нужны угольные пирамидки. Его аппарат без них всё равно, что незаряжённое ружьё. Гарин — физик. Он ничего не смыслит в химии. По его заказу над этими пирамидками работал я, впоследствии тот, кто поплатился за это жизнью на Крестовском острове. Но у Гарина есть ещё один компаньон здесь, в Париже, — ему он и послал телеграмму на бульвар Батиньоль. Гарин приехал сюда, чтобы следить за опытами над пирамидками.

— Какие сведения вы собрали о сообщнике инженера Гарина? — спросил Роллинг.

— Он живёт в плохонькой гостинице, на бульваре Батиньоль, — мы были там вчера, нам кое-что рассказал привратник, — ответил Семёнов. — Этот человек является домой только ночевать. Вещей у него никаких нет. Он выходит из дому в парусиновом балахоне, какой в Париже носят медики, лаборанты и студенты-химики. Видимо, он работает где-то там же, неподалёку.

— Наружность? Чёрт вас возьми, какое мне дело до его парусинового балахона! Описал вам привратник его наружность? — крикнул Роллинг.

Семёнов и Тыклинский переглянулись. Поляк прижал руку к сердцу.

— Если пану угодно, мы сегодня же доставим сведения о наружности этого господина.

Роллинг долго молчал, брови его сдвинулись.

— Какие основания у вас утверждать, что тот, кого вы видели вчера в кафе на Батиньоль, и человек, удравший под землю на площади Этуаль, одно и то же лицо, именно инженер Гарин? Вы уже ошиблись однажды в Ленинграде. Что?

Поляк и Семёнов опять переглянулись. Тыклинский с высшей деликатностью улыбнулся:

— Не будет же пан Роллинг утверждать, что у Гарина в каждом городе двойники…

Роллинг упрямо мотнул головой. Зоя Монроз сидела, закутав руки горностаевым мехом, равнодушно глядела в окно.

Семёнов сказал:

— Тыклинский слишком хорошо знает Гарина, ошибки быть не может. Сейчас важно выяснить другое, Роллинг. Предоставляете вы нам одним обделать это дело, — в одно прекрасное утро притащить на бульвар Мальзерб аппарат и чертежи, — или будете работать вместе с нами?

— Ни в коем случае! — неожиданно проговорила Зоя, продолжая глядеть в окно. — Мистер Роллинг весьма интересуется опытами инженера Гарина, мистеру Роллингу весьма желательно приобрести право собственности на это изобретение, мистер Роллинг всегда работает в рамках строгой законности; если бы мистер Роллинг поверил хотя бы одному слову из того, что здесь рассказывал Тыклинский, то, разумеется, не замедлил бы позвонить комиссару полиции, чтобы отдать в руки властей подобного, негодяя и преступника. Но так как мистер Роллинг отлично понимает, что Тыклинский выдумал всю эту историю в целях выманить как можно больше денег, то он добродушно позволяет и в дальнейшем оказывать ему незначительные услуги.

Первый раз за весь завтрак Роллинг улыбнулся, вынул из жилетного кармана золотую зубочистку и вонзил её между зубами. У Тыклинского на больших зализах побагровевшего лба выступил пот, щёки отвисли. Роллинг сказал:

— Ваша задача: дать мне точные и обстоятельные сведения по пунктам, которые будут вам сообщены сегодня в три часа на бульваре Мальзерб. От вас требуется работа приличных сыщиков — и только. Ни одного шага, ни одного слова без моих приказаний.

22

Белый, хрустальный, сияющий поезд линии Норд-Зюйд — подземной дороги — мчался с тихим грохотом по тёмным подземельям под Парижем. В загибающихся туннелях проносилась мимо паутина электрических проводов, ниши в толще цемента, где прижимался озаряемый летящими огнями рабочий, жёлтые на чёрном буквы: «Дюбонэ», «Дюбонэ», «Дюбонэ» — отвратительного напитка, вбиваемого рекламами в сознание парижан.

Мгновенная остановка. Вокзал, залитый подземным светом. Цветные прямоугольники реклам: «Дивное мыло», «Могучие подтяжки», «Вакса с головой льва», «Автомобильные шины», «Красный дьявол», резиновые накладки для каблуков, дешёвая распродажа в универсальных домах — «Лувр», «Прекрасная цветочница», «Галерея Лафайетт».

Шумная, смеющаяся толпа хорошеньких женщин, мидинеток, рассыльных мальчиков, иностранцев, молодых людей в обтянутых пиджачках, рабочих в потных рубашках, заправленных под кумачовый кушак, — теснясь, придвигается к поезду. Мгновенно раздвигаются стеклянные двери… «О-о-о-о», — проносится вздох, и водоворот шляпок, вытаращенных глаз, разинутых ртов, красных, весёлых, рассерженных лиц устремляется вовнутрь. Кондуктора в кирпичных куртках, схватившись за поручни, вдавливают животом публику в вагоны. С треском захлопываются двери; короткий свист. Поезд огненной лентой ныряет под чёрный свод подземелья.

Семёнов и Тыклинский сидели на боковой скамеечке вагона Норд-Зюйд, спиной к двери. Поляк горячился:

— Прошу пана заметить — лишь приличие удержало меня от скандала… Сто раз я мог вспылить… Не ел я завтраков у миллиардеров! Чихал я на эти завтраки… Могу не хуже сам заказать у «Лаперуза» и не буду выслушивать оскорблений уличной девки… Предложить Тыклинскому роль сыщика!.. Сучья дочь, шлюха!

— Э, бросьте, пан Стась, вы не знаете Зои, — она баба славная, хороший товарищ. Ну, погорячилась…

— Видимо, пани Зоя привыкла иметь дело со сволочью, вашими эмигрантами… Но я — поляк, прошу пана заметить, — Тыклинский страшно выпятил усы, — я не позволю со мной говорить в подобном роде…

— Ну, хорошо, усами потряс, облегчил душу, — после некоторого молчания сказал ему Семёнов, — теперь слушай, Стась, внимательно: нам дают хорошие деньги, от нас в конце концов ни черта не требуют. Работа безопасная, даже приятная: шляйся по кабачкам да по кофейным… Я, например, очень удовлетворён сегодняшним разговором… Ты говоришь — сыщики… Ерунда! А я говорю — нам предложена благороднейшая роль контрразведчиков.

У дверей, позади скамьи, где разговаривали Тыклинский и Семёнов, стоял, опираясь локтем о медную штангу, тот, кто однажды на бульваре Профсоюзов в разговоре с Шельгой назвал себя Пьянковым-Питкевичем. Воротник его коверкота был поднят, скрывая нижнюю часть лица, шляпа надвинута на глаза. Стоя небрежно и лениво, касаясь рта костяным набалдашником трости, он внимательно выслушал весь разговор Семёнова и Тыклинского, вежливо посторонился, когда они сорвались с места, и вышел из вагона двумя станциями позже — на Монмартре. В ближайшем почтовом отделении он подал телеграмму:

«Ленинград. Угрозыск. Шельге. Четырёхпалый здесь. События угрожающие».

23

Из почтамта он поднялся на бульвар Клиши и пошёл по теневой стороне.

Здесь из каждой двери, из подвальных окон, из-под полосатых маркиз, покрывающих на широких тротуарах мраморные столики и соломенные стулья, тянуло кисловатым запахом ночных кабаков. Гарсоны в коротеньких смокингах и белых фартуках, одутловатые, с набриллиантиненными проборами, посыпали сырыми опилками кафельные полы и тротуары между столиками, ставили свежие охапки цветов, крутили бронзовые ручки, приподнимая маркизы.

Днём бульвар Клиши казался поблёкшим, как декорация после карнавала. Высокие, некрасивые старые дома сплошь заняты под рестораны, кабачки, кофейни, лавчонки с дребеденью для уличных девчонок, под ночные гостиницы. Каркасы и жестяные сооружения реклам, облупленные крылья знаменитой мельницы «Мулен-Руж», плакаты кино на тротуарах, два ряда чахлых деревьев посреди бульвара, писсуары, исписанные неприличными словами, каменная мостовая, по которой прошумели, прокатились столетия, ряды балаганов и каруселей, прикрытых брезентами, — всё это ожидало ночи, когда зеваки и кутилы потянутся снизу, из буржуазных кварталов Парижа.

Тогда вспыхнут огни, засуетятся гарсоны, засвистят паровыми глотками, закрутятся карусели; на золотых свиньях, на быках с золотыми рогами, в лодках, кастрюлях, горшках — кругом, кругом, кругом, — отражаясь в тысяче зеркал, помчатся под звуки паровых оркестрионов девушки в юбчонках до колен, удивлённые буржуа, воры с великолепными усами, японские улыбающиеся, как маски, студенты, мальчишки, гомосексуалисты, мрачные русские эмигранты, ожидающие падения большевиков.

Закрутятся огненные крылья «Мулен-Руж». Забегают по фасадам домов изломанные горящие стрелы. Вспыхнут надписи всемирно известных кабаков, из их открытых окон на жаркий бульвар понесётся дикая трескотня, барабанный бой и гудки джаз-бандов.

В толпе запищат картонные дудки, затрещат трещотки. Из-под земли начнут вываливаться новые толпы, выброшенные метрополитеном и Норд-Зюйдом. Это Монмартр. Это горы Мартра, сияющие всю ночь весёлыми огнями над Парижем, — самое беззаботное место на свете. Здесь есть где оставить деньги, где провести с хохочущими девчонками беспечную ночку.

Весёлый Монмартр — это бульвар Клиши между двумя круглыми, уже окончательно весёлыми площадями — Пигаль и Бланш. Налево от площади Пигаль тянется широкий и тихий бульвар Батиньоль. Направо за площадью Бланш начинается Сент-Антуанское предместье. Это — места, где живут рабочие и парижская беднота. Отсюда — с Батиньоля, с высот Монмартра и Сент-Антуана — не раз спускались вооружённые рабочие, чтобы овладеть Парижем. Четыре раза их загоняли пушками обратно на высоты. И нижний город, раскинувший по берегам Сены банки, конторы, пышные магазины, отели для миллионеров и казармы для тридцати тысяч полицейских, четыре раза переходил в наступление, и в сердце рабочего города, на высотах, утвердил пылающими огнями мировых притонов сексуальную печать нижнего города — площадь Пигаль — бульвар Клиши — площадь Бланш.

24

Дойдя до середины бульвара, человек в коверкотовом пальто свернул в боковую узкую уличку, ведущую исхоженными ступенями на вершину Монмартра, внимательно оглянулся по сторонам и зашёл в тёмный кабачок, где обычными посетителями были проститутки, шофёры, полуголодные сочинители куплетов и неудачники, ещё носящие по старинному обычаю широкие штаны и широкополую шляпу.

Он спросил газету, рюмку портвейна и принялся за чтение. За цинковым прилавком хозяин кабачка — усатый, багровый француз, сто десять кило весом, — засучив по локоть волосатые руки, мыл под краном посуду и разговаривал, — хочешь — слушай, хочешь — нет.

— Что вы там ни говорите, а Россия нам наделала много хлопот (он знал, что посетитель — русский, звался мосье Пьер). Русские эмигранты не приносят больше дохода. Выдохлись, о-ла-ла… Но мы ещё достаточно богаты, мы можем себе позволить роскошь дать приют нескольким тысячам несчастных. (Он был уверен, что его посетитель промышлял на Монмартре по мелочам.) Но, разумеется, всему свой конец. Эмигрантам придётся вернуться домой. Увы! Мы вас помирим с вашим обширным отечеством, мы признаем ваши Советы, и Париж снова станет добрым старым Парижем. Мне надоела война, должен вам сказать. Десять лет продолжается это несварение желудка! Советы выражают желание платить мелким держателям русских ценностей. Умно, очень умно с их стороны. Да здравствуют Советы! Они неплохо ведут политику. Они большевизируют Германию. Прекрасно! Аплодирую. Германия станет советской и разоружится сама собой. У нас не будет болеть желудок при мысли об их химической промышленности. Глупцы в нашем квартале считают меня большевиком. О-ла-ла!.. У меня правильный расчёт. Большевизация нам не страшна. Подсчитайте — сколько в Париже добрых буржуа и сколько рабочих. Ого! Мы, буржуа, сможем защитить свои сбережения… Я спокойно смотрю, когда наши рабочие кричат: «Да здравствует Ленин!» — и махают красными флагами. Рабочий — это бочонок с забродившим вином, его нельзя держать закупоренным. Пусть его кричит: «Да здравствуют Советы!» — я сам кричал на прошлой неделе. У меня на восемь тысяч франков русских процентных бумаг. Нет, вам нужно мириться с вашим правительством. Довольно глупостей. Франк падает. Проклятые спекулянты, эти вши, которые облепляют каждую нацию, где начинает падать валюта, — это племя инфлянтов снова перекочевало из Германии в Париж.

В кабачок быстро вошёл худощавый человек в парусиновом балахоне, с непокрытой светловолосой головой.

— Здравствуй, Гарин, — сказал он тому, кто читал газету, — можешь меня поздравить… Удача…

Гарин стремительно поднялся, стиснул ему руки:

— Виктор…

— Да, да. Я страшно доволен… Я буду настаивать, чтобы мы взяли патент.

— Ни в коем случае… Идём.

Они вышли из кабачка, поднялись по ступенчатой уличке, свернули направо и долго шли мимо грязных домов предместья, мимо огороженных колючей проволокой пустырей, где трепалось жалкое бельё на верёвках, мимо кустарных заводиков и мастерских.

День кончался. Навстречу попадались кучки усталых рабочих. Здесь, на горах, казалось, жило иное племя людей, иные были у них лица — твёрдые, худощавые, сильные. Казалось, французская нация, спасаясь от ожирения, сифилиса и дегенерации, поднялась на высоты над Парижем и здесь спокойно и сурово ожидает часа, когда можно будет очистить от скверны низовой город и снова повернуть кораблик Лютеции[39] в солнечный океан.

— Сюда, — сказал Виктор, отворяя американским ключом дверь низенького каменного сарая.

25

Гарин и Виктор Ленуар подошли к небольшому кирпичному горну под колпаком. Рядом на столе лежали рядками пирамидки. На горне стояло на ребре толстое бронзовое кольцо с двенадцатью фарфоровыми чашечками, расположенными по его окружности. Ленуар зажёг свечу и со странной усмешкой взглянул на Гарина.

— Пётр Петрович, мы знакомы с вами лет пятнадцать, — так? Съели не один пуд соли. Вы могли убедиться, что я человек честный. Когда я удрал из Советской России — вы мне помогли… Из этого я заключаю, что вы относитесь ко мне неплохо. Скажите — какого чёрта вы скрываете от меня аппарат? Я же знаю, что без меня, без этих пирамидок — вы беспомощны… Давайте по-товарищески…

Внимательнорассматривая бронзовое кольцо с фарфоровыми чашечками, Гарин спросил:

— Вы хотите, чтобы я открыл тайну?

— Да.

— Вы хотите стать участником в деле?

— Да.

— Если понадобится, а я предполагаю, что в дальнейшем понадобится, вы должны будете пойти на всё для успеха дела…

Не сводя с него глаз, Ленуар присел на край горна, углы рта его задрожали.

— Да, — твёрдо сказал он, — согласен.

Он потянул из кармана халата тряпочку и вытер лоб.

— Я вас не вынуждаю, Пётр Петрович. Я завёл этот разговор потому, что вы самый близкий мне человек, как это ни странно… Я был на первом курсе, вы — на втором. Ещё с тех пор, ну, как это сказать, я преклонялся, что ли, перед вами… Вы страшно талантливы… блестящи… Вы страшно смелы. Ваш ум — аналитический, дерзкий, страшный. Вы страшный человек. Вы жёстки, Пётр Петрович, как всякий крупный талант, вы недогадливы к людям. Вы спросили — готов ли я на всё, чтобы работать с вами… Конечно, ну, конечно… Какой же может быть разговор? Терять мне нечего. Без вас — будничная работа, будни до конца жизни. С вами — праздник или гибель… Согласен ли я на всё?.. Смешно… Что же — это «всё»? Украсть, убить?



Он остановился. Гарин глазами сказал «да». Ленуар усмехнулся.

— Я знаю французские уголовные законы… Согласен ли я подвергнуть себя опасности их применения? — согласен… Между прочим, я видел знаменитую газовую атаку германцев двадцать второго апреля пятнадцатого года. Из-под земли поднялось густое облако и поползло на нас жёлто-зелёными волнами, как мираж, — во сне этого не увидишь. Тысячи людей бежали по полям, в нестерпимом ужасе, бросая оружие. Облако настигало их. У тех, кто успел выскочить, были тёмные, багровые лица, вывалившиеся языки, выжженные глаза… Какой вздор «моральные понятия»… Ого, мы — не дети после войны.

— Одним словом, — насмешливо сказал Гарин, — вы, наконец, поняли, что буржуазная мораль — один из самых ловких арапских номеров, и дураки те, кто из-за неё глотает зелёный газ. По правде сказать, я мало задумывался над этими проблемами… Итак… Я добровольно принимаю вас товарищем в дело. Вы беспрекословно подчинитесь моим распоряжениям. Но есть одно условие…

— Хорошо, согласен на всякое условие.

— Вы знаете, Виктор, что в Париж я попал с подложным паспортом, каждую ночь я меняю гостиницу. Иногда мне приходится брать уличную девку, чтобы не возбуждать подозрения. Вчера я узнал, что за мною следят. Поручена эта слежка русским. Видимо, меня принимают за большевистского агента. Мне нужно навести сыщиков на ложный след.

— Что я должен делать?

— Загримироваться мной. Если вас схватят, вы предъявите ваши документы. Я хочу раздвоиться. Мы с вами одного роста. Вы покрасите волосы, приклеите фальшивую бородку, мы купим одинаковые платья. Затем сегодня же вечером вы переедете из вашей гостиницы в другую часть города, где вас не знают, — скажем — в Латинский квартал. По рукам?

Ленуар соскочил с горна, крепко пожал Гарину руку. Затем он принялся объяснять, как ему удалось приготовить пирамидки из смеси алюминия и окиси железа (термита) с твёрдым маслом и жёлтым фосфором.

Поставив на фарфоровые чашечки кольца двенадцать пирамидок, он зажёг их при помощи шнурка. Столб ослепительного пламени поднялся над горном. Пришлось отойти в глубь сарая, — так нестерпимы были свет и жар.

— Превосходно, — сказал Гарин, — надеюсь — никакой копоти?

— Сгорание полное, при этой страшной температуре. Материалы химически очищены.

— Хорошо. На этих днях вы увидите чудеса, — сказал Гарин, — идём обедать. За вещами в гостиницу пошлём посыльного. Переночуем на левом берегу. А завтра в Париже окажется двое Гариных… У вас имеется второй ключ от сарая?

26

Здесь не было ни блестящего потока автомобилей, ни праздных людей свёртывающих себе шею, глядя на окна магазинов, ни головокружительных женщин, ни индустриальных королей.

Штабели свежих досок, горы булыжника, посреди улицы отвалы синей глины и, разложенные сбоку тротуара, как разрезанный гигантский червяк, звенья канализационных труб.

Спартаковец Тарашкин шёл не спеша на острова, в клуб. Он находился в самом приятном расположении духа. Внешнему наблюдателю он показался бы даже мрачным на первый взгляд, но это происходило оттого, что Тарашкин был человек основательный, уравновешенный и весёлое настроение у него не выражалось каким-либо внешним признаком, если не считать лёгкого посвистывания да спокойной походочки.

Не доходя шагов ста до трамвая, он услышал возню и писк между штабелями торцов. Всё происходящее в городе, разумеется, непосредственно касалось Тарашкина.



Он заглянул за штабели и увидел трёх мальчиков, в штанах клешем и в толстых куртках: они, сердито сопя, колотили четвёртого мальчика, меньше их ростом, — босого, без шапки, одетого в ватную кофту, такую рваную, что можно было удивиться. Он молча защищался. Худенькое лицо его было исцарапано, маленький рот плотно сжат, карие глаза — как у волчонка.

Тарашкин сейчас же схватил двух мальчишек и за шиворот поднял на воздух, третьему дал ногой леща, — мальчишка взвыл и скрылся за торцами.

Другие двое, болтаясь в воздухе, начали грозиться ужасными словами. Но Тарашкин тряхнул их посильней, и они успокоились.

— Это я не раз вижу на улице, — сказал Тарашкин, заглядывая в их сопящие рыльца, — маленьких обижать, шкеты! Чтобы этого у меня больше не было. Поняли?

Вынужденные ответить в положительном смысле, мальчишки сказали угрюмо:

— Поняли.

Тогда он их отпустил, и они, ворча, что, мол, попадись нам теперь, удалились, — руки в карманы.

Избитый маленький мальчик тоже попытался было скрыться, но только повертелся на одном месте, слабо застонал и сел, уйдя с головой в рваную кофту.

Тарашкин наклонился над ним. Мальчик плакал.

— Эх, ты, — сказал Тарашкин, — ты где живёшь-то?

— Нигде, — из-под кофты ответил мальчик.

— То есть как это — нигде? Мамка у тебя есть?

— Нету.

— И отца нет? Так. Беспризорный ребёнок. Очень хорошо.

Тарашкин стоял некоторое время, распустив морщины на носу. Мальчик, как муха, жужжал под кофтой.

— Есть хочешь? — спросил Тарашкин сердито.

— Хочу.

— Ну ладно, пойдём со мной в клуб.

Мальчик попытался было встать, но не держали ноги. Тарашкин взял его на руки, — в мальчишке не было и пуда весу, — и понёс к трамваю. Ехали долго. Во время пересадки Тарашкин купил булку, мальчишка с судорогой вонзил в неё зубы. До гребной школы дошли пешком. Впуская мальчика за калитку, Тарашкин сказал:

— Смотри только, чтобы не воровать.

— Не, я хлеб только ворую.

Мальчик сонно глядел на воду, играющую солнечными зайчиками на лакированных лодках, на серебристо-зелёную иву, опрокинувшую в реке свою красу, на двухвёсельные, четырёхвесельные гички с мускулистыми и загорелыми гребцами. Худенькое личико его было равнодушное и усталое. Когда Тарашкин отвернулся, он залез под деревянный помост, соединяющий широкие ворота клуба с бонами, и, должно быть, сейчас же уснул, свернувшись.



Вечером Тарашкин вытащил его из-под мостков, велел вымыть в речке лицо и руки и повёл ужинать. Мальчика посадили за стол с гребцами. Тарашкин сказал товарищам:

— Этого ребёнка можно даже при клубе оставить, не объест, к воде приучим, нам расторопный мальчонка нужен.

Товарищи согласились: пускай живёт. Мальчик спокойно всё это слушал, степенно ел. Поужинав, молча полез с лавки. Его ничто не удивляло, — видел и не такие виды.

Тарашкин повёл его на боны, велел сесть и начал разговор.

— Как тебя зовут?

— Иваном.

— Ты откуда?

— Из Сибири. С Амура, с верху.

— Давно оттуда?

— Вчера приехал.

— Как же ты приехал?

— Где пешком плёлся, где под вагоном в ящиках.

— Зачем тебя в Ленинград занесло?

— Ну, это моё дело, — ответил мальчик и отвернулся, — значит надо, если приехал.

— Расскажи, я тебе ничего не сделаю.

Мальчик не ответил и опять понемногу стал уходить головой в кофту. В этот вечер Тарашкин ничего от него не добился.

27

Двойка — двухвёсельная распашная гичка из красного дерева, изящная, как скрипка, — узкой полоской едва двигалась по зеркальной реке. Оба весла плашмя скользили по воде. Шельга и Тарашкин в белых трусиках, по пояс голые, с шершавыми от солнца спинами и плечами, сидели неподвижно, подняв колени.

Рулевой, серьёзный парень в морском картузе и в шарфе, обмотанном вокруг шеи, глядел на секундомер.

— Гроза будет, — сказал Шельга.

На реке было жарко, ни один лист не шевелился на пышно-лесистом берегу. Деревья казались преувеличенно вытянутыми. Небо до того насыщено солнцем, что голубовато-хрустальный свет его словно валился грудами кристаллов. Ломило глаза, сжимало виски.

— Вёсла на воду! — скомандовал рулевой.

Гребцы разом пригнулись к раздвинутым коленям и, закинув, погрузив вёсла, откинулись, почти легли, вытянув ноги, откатываясь на сидениях.

— Ать-два!..

Вёсла выгнулись, гичка, как лезвие, скользнула по реке.

— Ать-два, ать-два, ать-два! — командовал рулевой. Мерно и быстро, в такт ударам сердца — вдыханию и выдыханию — сжимались, нависая над коленями, тела гребцов, распрямлялись, как пружины. Мерно, в ритм потоку крови, в горячем напряжении работали мускулы. Гичка летела мимо прогулочных лодок, где люди в подтяжках беспомощно барахтали вёслами. Гребя, Шельга и Тарашкин прямо глядели перед собой, — на переносицу рулевого, держа глазами линию равновесия. С прогулочных лодок успевали только крикнуть вслед:

— Ишь, черти!.. Вот дунули!..

Вышли на взморье. Опять на одну минуту неподвижно легли на воде. Вытерли пот с лица. «Ать-два!» Повернули обратно мимо яхт-клуба, где мёртвыми полотнищами в хрустальном зное висели огромные паруса гоночных яхт ленинградских профсоюзов. Играла музыка на веранде яхт-клуба. Не колыхались протянутые вдоль берега лёгкие пёстрые значки и флаги. Со шлюпок в середину реки бросались коричневые люди, взметая брызги.

Проскользнув между купальщиками, гичка пошла по Невке, пролетела под мостом, несколько секунд висела на руле у четырёхвесельного аутригера из клуба «Стрела», обогнала его (рулевой через плечо спросил: «Может, на буксир хотите?»), вошла в узкую, с пышными берегами, Крестовку, где в зелёной тени серебристых ив скользили красные платочки и голые колени женской учебной команды, и стала у бонов гребной школы.

Шельга и Тарашкин выскочили на боны, осторожно положили на покатый помост длинные вёсла, нагнулись над гичкой и по команде рулевого выдернули её из воды, подняли на руках и внесли в широкие ворота, в сарай. Затем пошли под душ. Растёрлись докрасна и, как полагается, выпили по стакану чаю с лимоном. После этого они почувствовали себя только что рождёнными в этом прекрасном мире, который стоит того, чтобы принялись, наконец, за его благоустройство.

28

На открытой веранде, на высоте этажа (где пили чай), Тарашкин рассказал про вчерашнего мальчика:

— Расторопный, умница, ну, прелесть. — Он перегнулся через перила и крикнул: — Иван, поди-ка сюда.

Сейчас же по лестнице затопали босые ноги. Иван появился па веранде. Рваную кофту он снял. (По санитарным соображениям её сожгли на кухне.) На нём были гребные трусики и на голом теле суконный жилет, невероятно ветхий, весь перевязанный верёвочками.

— Вот, — сказал Тарашкин, указывая пальцем на мальчика, — сколько его ни уговариваю снять жилетку — нипочём не хочет. Как ты купаться будешь, я тебя спрашиваю? И была бы жилетка хорошая, а то — грязь.

— Я купаться не могу, — сказал Иван.

— Тебя в бане надо мыть, ты весь чёрный, чумазый.

— Не могу я в бане мыться. Во, по сих пор — могу, — Иван показал на пупок, помялся и придвинулся поближе к двери.

Тарашкин, деря ногтями икры, на которых по загару оставались белые следы, крякнул с досады:

— Что хочешь с ним, то и делай.

— Ты что же, — спросил Шельга, — воды боишься?

Мальчик посмотрел на него без улыбки:

— Нет, не боюсь.

— Чего же не хочешь купаться?

Мальчик опустил голову, упрямо поджал губы.

— Боишься жилетку снимать, боишься — украдут? — спросил Шельга.

Мальчик дёрнул плечиком, усмехнулся.

— Ну, вот что, Иван, не хочешь купаться — дело твоё. Но жилетку мы допустить не можем. Бери мою жилетку, раздевайся.

Шельга начал расстёгивать на себе жилет. Иван попятился. Зрачки его беспокойно забегали. Один раз, умоляя, он взглянул на Тарашкина и всё придвигался бочком к стеклянной двери, раскрытой на внутреннюю тёмную лестницу.

— Э, так мы играть не уговаривались. — Шельга встал, запер дверь, вынул ключ и сел прямо против двери. — Ну, снимай.

Мальчик оглядывался, как зверёк. Стоял он теперь у самой двери — спиной к стёклам. Брови у него сдвинулись. Вдруг решительно он сбросил с себя лохмотья и протянул Шельге:

— На, давай свою.

Но Шельга с величайшим удивлением глядел уже не на мальчика, а мимо его плеча — на дверные стёкла.

— Давайте, — сердито повторил Иван, — чего смеётесь? — не маленькие.

— Ну и чудак! — Шельга громко рассмеялся. — Повернись-ка спиной. (Мальчик, точно от толчка, ударился затылком в стекло.) Повернись, всё равно вижу, что у тебя на спине написано.



Тарашкин вскочил. Мальчик лёгким комочком перелетел через веранду, перекатился через перила. Тарашкин на лету едва успел схватить его. Острыми зубами Иван впился ему в руку.

— Вот дурной. Брось кусаться!

Тарашкин крепко прижал его к себе. Гладил по сизой обритой голове:

— Дикий совсем мальчишка. Как мышь, дрожит. Будет тебе, не обидим.

Мальчик затих в руках у него, только сердце билось. Вдруг он прошептал ему в ухо:

— Не велите ему, нельзя у меня на спине читать. Никому не велено. Убьют меня за это.

— Да не будем читать, нам не интересно, — повторял Тарашкин, плача от смеха. Шельга всё это время стоял в другом конце террасы, — кусал ногти, щурился, как человек, отгадывающий загадку. Вдруг он подскочил и, несмотря на сопротивление Тарашкина, повернул мальчика к себе спиной. Изумление, почти ужас изобразились на его лице. Чернильным карандашом ниже лопаток на худой спине у мальчишки было написано расплывшимися от пота полустёртыми буквами:

«…Петру Гар… Резуль…ы самые утешит… глубину оливина предполагаю на пяти киломе…ах, продолж… изыскания, необх… помощь… Голод… торопись экспедиц…»

— Гарин, это — Гарин! — закричал Шельга. В это время на двор клуба, треща и стреляя, влетел мотоциклет уголовного розыска, и голос агента крикнул снизу:

— Товарищ Шельга, вам — срочная…

Это была телеграмма Гарина из Парижа.

29

Золотой карандашик коснулся блокнота:

— Ваша фамилия, сударь?

— Пьянков-Питкевич.

— Цель вашего посещения?..

— Передайте мистеру Роллингу, — сказал Гарин, — что мне поручено вести переговоры об известном ему аппарате инженера Гарина.

Секретарь мгновенно исчез. Через минуту Гарин входил через ореховую дверь в кабинет химического короля. Роллинг писал. Не поднимая глаз, предложил сесть. Затем — не поднимая глаз:

— Мелкие денежные операции проходят через моего секретаря, — слабой рукой он схватил пресс-папье и стукнул по написанному, — тем не менее я готов слушать вас. Даю две минуты. Что нового об инженере Гарине?

Положив ногу на ногу, сильно вытянутые руки — на колено, Гарин сказал:

— Инженер Гарин хочет знать, известно ли вам в точности назначение его аппарата?

— Да, — ответил Роллинг, — для промышленных целей, насколько мне известно, аппарат представляет некоторый интерес. Я говорил кое с кем из членов правления нашего концерна, — они согласны приобрести патент.

— Аппарат не предназначен для промышленных целей, — резко ответил Гарин, — это аппарат для разрушения. Он с успехом, правда, может служить для металлургической и горной промышленности. Но в настоящее время у инженера Гарина замыслы иного порядка.

— Политические?

— Э… Политика мало интересует инженера Гарина. Он надеется установить именно тот социальный строй, какой ему более всего придётся по вкусу. Политика — мелочь, функция.

— Где установить?

— Повсюду, разумеется, на всех пяти материках.

— Ого! — сказал Роллинг.

— Инженер Гарин не коммунист, успокойтесь. Но он и не совсем ваш. Повторяю — у него обширные замыслы. Аппарат инженера Гарина даёт ему возможность осуществить на деле самую горячечную фантазию. Аппарат уже построен, его можно демонстрировать хотя бы сегодня.

— Гм! — сказал Роллинг.

— Гарин следил за вашей деятельностью, мистер Роллинг, и находит, что у вас неплохой размах, но вам не хватает большой идеи. Ну — химический концерн. Ну — воздушно-химическая война. Ну — превращение Европы в американский рынок… Всё это мелко, нет центральной идеи. Инженер Гарин предлагает вам сотрудничество.

— Вы или он — сумасшедший? — спросил Роллинг.

Гарин рассмеялся, сильно потёр пальцем сбоку носа.

— Видите — хорошо уж и то, что вы слушаете меня не две, а девять с половиной минут.

— Я готов предложить инженеру Гарину пятьдесят тысяч франков за патент его изобретения, — сказал Роллинг, снова принимаясь писать.

— Предложение нужно понимать так: силой или хитростью вы намерены овладеть аппаратом, а с Гариным расправиться так же, как с его помощником на Крестовском острове?

Роллинг быстро положил перо, только два красных пятна на его скулах выдали волнение. Он взял с пепельницы курившуюся сигару, откинулся в кресло и посмотрел на Гарина ничего не выражающими, мутными глазами.

— Если предположить, что именно так я и намерен поступить с инженером Гариным, что из этого вытекает?

— Вытекает то, что Гарин, видимо, ошибся.

— В чём?

— Предполагая, что вы негодяй более крупного масштаба, — Гарин проговорил это раздельно, по слогам, глядя весело и дерзко на Роллинга. Тот только выпустил синий дымок и осторожно помахал сигарой у носа.

— Глупо делить с инженером Гариным барыши, когда я могу взять все сто процентов, — сказал он. — Итак, чтобы кончить, я предлагаю сто тысяч франков, и ни сантима больше.

— Право, мистер Роллинг, вы как-то всё сбиваетесь. Вы же ничем не рискуете. Ваши агенты Семёнов и Тыклинский проследили, где живёт Гарин. Донесите полиции, и его арестуют как большевистского шпиона. Аппарат и чертежи украдут те же Тыклинский и Семёнов. Всё это будет стоить вам не свыше пяти тысяч. А Гарина, чтобы он не пытался в дальнейшем восстановить чертежи, — всегда можно отправить по этапу в Россию через Польшу, где его прихлопнут на границе. Просто и дёшево. Зачем же сто тысяч франков?

Роллинг поднялся, покосился на Гарина и стал ходить, утопая лакированными туфлями в серебристом ковре. Вдруг он вытащил руку из кармана и щёлкнул пальцами.

— Дешёвая игра, — сказал он, — вы врёте. Я продумал вперёд на пять ходов всевозможные комбинации. Опасности никакой. Вы просто дешёвый шарлатан. Игра Гарина — мат. Он это знает и прислал вас торговаться. Я не дам и двух луидоров за его патент. Гарин выслежен и попался. (Он живо взглянул на часы, живо сунул их в жилетный карман.) Убирайтесь к чёрту!

Гарин в это время тоже поднялся и стоял у стола, опустив голову. Когда Роллинг послал его к чёрту, он провёл рукой по волосам и проговорил упавшим голосом, будто человек, неожиданно попавший в ловушку:

— Хорошо, мистер Роллинг, я согласен на все ваши условия. Вы говорите о ста тысячах…

— Ни сантима! — крикнул Роллинг. — Убирайтесь, или вас вышвырнут!

Гарин запустил пальцы за воротник, глаза его начали закатываться. Он пошатнулся. Роллинг заревел:

— Без фокусов! Вон!

Гарин захрипел и повалился боком на стол. Правая рука его ударилась в исписанные листы бумаги и судорожно стиснула их. Роллинг подскочил к электрическому звонку. Мгновенно появился секретарь…

— Вышвырните этого субъекта…

Секретарь присел, как барс, изящные усики ощетинились, под тонким пиджаком налились стальные мускулы… Но Гарин уже отходил от стола — бочком, бочком, кланяясь Роллингу. Бегом спустился по мраморной лестнице на бульвар Мальзерб, вскочил в наёмную машину с поднятым верхом, крикнул адрес, поднял оба окошка, — спустил зелёные шторы и коротко, резко рассмеялся.

Из кармана пиджака он вынул скомканную бумагу и осторожно расправил её на коленях. На хрустящем листе (вырванном из большого блокнота) крупным почерком Роллинга были набросаны деловые заметки на сегодняшний день. Видимо, в ту минуту, когда в кабинет вошёл Гарин, рука насторожившегося Роллинга стала писать машинально, выдавая тайные мысли. Три раза, одно под другим было написано: «Улица Гобеленов, шестьдесят три, инженер Гарин». (Это был новый адрес Виктора Ленуара, только что сообщённый по телефону Семёновым.) Затем: «Пять тысяч франков — Семёнову…»

— Удача! Чёрт! Вот удача! — шептал Гарин, осторожно разглаживая листочки на коленях.

30

Через десять минут Гарин выскочил из автомобиля на бульваре Сен-Мишель. Зеркальные окна в кафе «Пантеон» были подняты. В глубине за столиком сидел Виктор Ленуар. Увидев Гарина, поднял руку и щёлкнул пальцами.

Гарин поспешно сел за его столик — спиной к свету. Казалось, он сел против зеркала: такая же была у Виктора Ленуара продолговатая бородка, мягкая шляпа, галстук бабочкой, пиджак в полоску.

— Поздравь — удача! Необычайно! — сказал Гарин, смеясь глазами. — Роллинг пошёл на всё. Предварительные расходы несёт единолично. Когда начнётся эксплуатация, пятьдесят процентов вала — ему, пятьдесят — нам.

— Ты подписал контракт?

— Подписываем через два-три дня. Демонстрацию аппарата придётся отложить. Роллинг поставил условие — подписать только после того, как своими глазами увидит работу аппарата.

— Ставишь бутылку шампанского?

— Две, три, дюжину.

— А всё-таки — жаль, что эта акула проглотит у нас половину доходов, — сказал Ленуар, подзывая лакея. — Бутылку Ирруа, самого сухого…

— Без капитала всё равно мы не развернёмся. Вот, Виктор, если бы удалось моё камчатское предприятие, — десять Роллингов послали бы к чертям.

— Какое камчатское предприятие?

Лакей принёс вино и бокалы, Гарин закурил сигару, откинулся на соломенном стуле и, покачиваясь, жмурясь, стал рассказывать:

— Ты помнишь Манцева Николая Христофоровича, геолога? В пятнадцатом году он разыскал меня в Петрограде. Он только что вернулся с Дальнего Востока, испугавшись мобилизации, и попросил моей помощи, чтобы не попасть на фронт.

— Манцев служил в английской золотой компании?

— Производил разведки на Лене, на Алдане, затем в Колыме. Рассказывал чудеса. Они находили прямо под ногами самородки в пятнадцать килограммов… Вот тогда именно у меня зародилась идея, генеральная идея моей жизни… Это очень дерзко, даже безумно, но я верю в это. А раз верю — сам сатана меня не остановит. Видишь ли, мой дорогой, единственная вещь на свете, которую я хочу всеми печёнками, — это власть… Не какая-нибудь королевская, императорская, — мелко, пошло, скучно. Нет, власть абсолютная… Когда-нибудь подробно расскажу тебе о моих планах. Чтобы властвовать — нужно золото. Чтобы властвовать, как я хочу, нужно золота больше, чем у всех индустриальных, биржевых и прочих королей вместе взятых…

— Действительно, у тебя планы смелые, — весело засмеявшись, сказал Ленуар.

— Но я на верном пути. Весь мир будет у меня — вот! — Гарин сжал в кулак маленькую руку. — Вехи на моём пути — это гениальный Манцев Николай Христофорович, затем Роллинг, вернее — его миллиарды, и, в-третьих, — мой гиперболоид…

— Так что же Манцев?

— Тогда же, в пятнадцатом году, я мобилизовал все свои деньжонки, больше нахальством, чем подкупом, освободил Манцева от воинской повинности и послал его с небольшой экспедицией на Камчатку, в чёртову глушь… До семнадцатого года он мне ещё писал: работа его была тяжёлая, труднейшая, условия собачьи… С восемнадцатого года — сам понимаешь — след его потерялся… От его изысканий зависит всё…

— Что он там ищет?

— Он ничего не ищет… Манцев должен только подтвердить мои теоретические предположения. Побережье Тихого океана — азиатское и американское — представляет края древнего материка, опустившегося на дно океана. Такая гигантская тяжесть должна была сказаться на распределении глубоких горных пород, находящихся в расплавленном состоянии… Цепи действующих вулканов Южной Америки — в Андах и Кордильерах, вулканы Японии и, наконец, Камчатки подтверждают то, что расплавленные породы Оливинового пояса — золото, ртуть, оливин и прочее — по краям Тихого океана гораздо ближе к поверхности земли, чем в других местах земного шара…[40] Понятно тебе?

— Не понимаю, тебе-то зачем этот Оливиновый пояс?

— Чтобы владеть миром, дорогой мой… Ну, выпьем. За успех…

31

В чёрной шёлковой кофточке, какие носят мидинетки, в короткой юбке, напудренная, с подведёнными ресницами, Зоя Монроз соскочила с автобуса у ворот Сен-Дени, перебежала шумную улицу и вошла в огромное, выходящее на две улицы кафе «Глобус» — приют всевозможных певцов и певичек с Монмартра, актёров и актрисок средней руки, воров, проституток и анархически настроенных молодых людей из тех, что с десятью су бегают по бульварам, облизывая пересохшие от лихорадки губы, вожделея женщин, ботинки, шёлковое бельё и всё на свете…

Зоя Монроз отыскала свободный столик. Закурила папироску, положила ногу на ногу. Сейчас же близко прошёл человек с венерическими коленками, — пробормотал сиповато: «Почему такая сердитая, крошка?» Она отвернулась. Другой, за столиком, прищурясь, показал язык. Ещё один разлетелся, будто по ошибке: «Ки-ки, наконец-то…» Зоя коротко послала его к чёрту.

Видимо, на неё здесь сильно клевали, хотя она и постаралась принять вид уличной девчонки. В кафе «Глобус» был нюх на женщин. Она приказала гарсону подать литр красного и села перед налитым стаканом, подперев щёки. «Нехорошо, малютка, ты начинаешь спиваться», — сказал старичок-актёр, проходя мимо, потрепав её по спине.

Она выкурила уже три папиросы. Наконец, не спеша, подошёл тот, кого она ждала, — угрюмый, плотный человек, с узким, заросшим лбом и холодными глазами. Усы его были приподняты, цветной воротник врезывался в сильную шею. Он был отлично одет — без лишнего шика. Сел. Коротко поздоровался с Зоей. Поглядел вокруг, и кое-кто опустил глаза. Это был Гастон Утиный Нос, в прошлом — вор, затем бандит из шайки знаменитого Боно. На войне он выслужился до унтер-офицера и после демобилизации перешёл на спокойную работу кота крупного масштаба.

Сейчас он состоял при небезызвестной Сюзанне Бурж. Но она отцветала. Она опускалась на ту ступень, которую Зоя Монроз давно уже перешагнула. Гастон Утиный Нос говорил:

— У Сюзанны хороший материал, но никогда использовать его она не сможет. Сюзанна не чувствует современности. Экое диво — кружевные панталоны и утренняя ванна из молока. Старо, — для провинциальных пожарных. Нет, клянусь горчичным газом, который выжег мне спину у дома паромщика на Изере, — современная проститутка, если хочет быть шикарной, должна поставить в спальне радиоаппарат, учиться боксу, стать колючей, как военная проволока, тренированной, как восемнадцатилетний мальчишка, уметь ходить на руках и прыгать с двадцати метров в воду. Она должна посещать собрания фашистов, разговаривать об отравляющих газах и менять любовников каждую неделю, чтобы не приучить их к свинству. А моя, изволите ли видеть, лежит в молочной ванне, как норвежская сёмга, и мечтает о сельскохозяйственной ферме в четыре гектара. Пошлая дура, — у неё за плечами публичный дом.

К Зое Монроз он относился с величайшим уважением. Встречаясь в ночных ресторанах, почтительно предлагал ей протанцевать и целовал руку, что делал единственной женщине в Париже. Зоя едва кланялась небезызвестной Сюзанне Бурж, но с Гастоном поддерживала дружбу, и он время от времени выполнял наиболее щекотливые из её поручений.

Сегодня она спешно вызвала Гастона в кафе «Глобус» и появилась в обольстительном виде уличной мидинетки. Гастон только стиснул челюсти, но вёл себя так, как было нужно.

Потягивая кислое вино, жмурясь от дыма трубки, он хмуро слушал, что ему говорила Зоя. Окончив, она хрустнула пальцами. Он сказал:

— Но это — опасно.

— Гастон, если это удастся, вы навсегда обеспеченный человек.

— Ни за какие деньги, сударыня, ни за мокрое, ни за сухое дело я теперь не возьмусь: не те времена. Сегодня апаши предпочитают служить в полиции, а профессиональные воры — издавать газеты и заниматься политикой. Убивают и грабят только новички, провинциалы да мальчишки, получившие венерическую болезнь. И немедленно записываются в полицию. Что поделаешь — зрелым людям приходится оставаться в спокойных гаванях. Если вы хотите меня нанять за деньги — я откажусь. Другое — сделать это для вас. Тут я бы мог рискнуть свернуть себе шею.



Зоя выпустила дымок из уголка пунцовых губ, улыбнулась нежно и положила красивую руку на рукав Утиного Носа.

— Мне кажется, — мы с вами договоримся.

У Гастона дрогнули ноздри, зашевелились усы. Он прикрыл синеватыми веками нестерпимый блеск выпуклых глаз.

— Вы хотите сказать, что я теперь же мог бы освободить Сюзанну от моих услуг?

— Да, Гастон.

Он перегнулся через стол, стиснул бокал в кулаке.

— Мои усы будут пахнуть вашей кожей?

— Я думаю, что этого не избежать, Гастон.

— Ладно. — Он откинулся. — Ладно. Будет всё, как вы хотите.

32

Обед окончен. Кофе со столетним коньяком выпито. Двухдолларовая сигара — «Корона Коронас» — выкурена до половины, и пепел её не отвалился. Наступил мучительный час: куда ехать «дальше», каким сатанинским смычком сыграть на усталых нервах что-нибудь весёленькое?

Роллинг потребовал афишу всех парижских развлечений.

— Хотите танцевать?

— Нет, — ответила Зоя, закрывая мехом половину лица.

— Театр, театр, театр, — читал Роллинг. Всё это было скучно; трёхактная разговорная комедия, где актёры от скуки и отвращения даже не гримируются, актрисы в туалетах от знаменитых портных глядят в зрительный зал пустыми глазами.

— Обозрение. Обозрение. Вот: «Олимпия» — сто пятьдесят голых женщин в одних туфельках и чудо техники: деревянный занавес, разбитый на шахматные клетки, в которых при поднятии и опускании стоят совершенно голые женщины. Хотите — поедем?

— Милый друг, — они все кривоногие — девчонки с бульваров.

— «Аполло». Здесь мы не были. Двести голых женщин в одних только… Это мы пропустим. «Скала». Опять женщины. Так, так. Кроме того, «Всемирно известные музыкальные клоуны Пим и Джек».

— О них говорят, — сказала Зоя, — поедемте.

Они заняли литерную ложу у сцены. Шло обозрение.



Непрерывно двигающийся молодой человек в отличном фраке и зрелая женщина в красном, в широкополой шляпе и с посохом говорили добродушные колкости правительству, невинные колкости шефу полиции, очаровательно подсмеивались над высоковалютными иностранцами, впрочем, так, чтобы они не уехали сейчас же после этого обозрения совсем из Парижа и не отсоветовали бы своим друзьям и родственникам посетить весёлый Париж.

Поболтав о политике непрерывно двигающий ногами молодой человек и дама с посохом воскликнули: «Гоп, ля-ля». И на сцену выбежали голые, как в бане, очень белые, напудренные девушки. Они выстроились в живую картину, изображающую наступающую армию. В оркестре мужественно грянули фанфары и сигнальные рожки.

— На молодых людей это должно действовать, — сказал Роллинг.

Зоя ответила:

— Когда женщин так много, то не действует. Затем занавес опустился и вновь поднялся. Занимая половину сцены, у рампы стоял бутафорский рояль. Застучали деревянные палочки джаз-банда, и появились Пим и Джек. Пим, как полагается, — в невероятном фраке, в жилете по колено, сваливающиеся штаны, аршинные башмаки, которые сейчас же от него убежали (аплодисменты), морда — доброго идиота. Джек — обсыпан мукой, в войлочном колпаке, на заду — летучая мышь.

Сначала они проделывали всё, что нужно, чтобы смеяться до упаду, Джек бил Пима по морде, и тот выпускал сзади облако пыли, потом Джек бил Пима по черепу, и у того вскакивал гуттаперчевый волдырь.

Джек сказал: «Послушай, хочешь — я тебе сыграю на этом рояле?» Пим страшно засмеялся, сказал: «Ну, сыграй на этом рояле», — и сел поодаль. Джек изо всей силы ударил по клавишам — у рояля отвалился хвост. Пим опять страшно много смеялся. Джек второй раз ударил по клавишам — у рояля отвалился бок. «Это ничего», — сказал Джек и дал Пиму по морде. Тот покатился через всю сцену, упал (барабан — бумм). Встал: «Это ничего»; выплюнул пригоршню зубов, вынул из кармана метёлку и совок, каким собирают навоз на улицах, почистился. Тогда Джек в третий раз ударил по клавишам, рояль рассыпался весь, под ним оказался обыкновенный концертный рояль. Сдвинув на нос войлочный колпачок, Джек с непостижимым искусством, вдохновенно стал играть «Кампанеллу» Листа.[41]

У Зои Монроз похолодели руки. Обернувшись к Роллингу, она прошептала:

— Это великий артист.

— Это ничего, — сказал Пим, когда Джек кончил играть, — теперь ты послушай, как я сыграю.

Он стал вытаскивать из различных карманов дамские панталоны, старый башмак, клистирную трубку, живого котёнка (аплодисменты), вынул скрипку и, повернувшись к зрительному залу скорбным лицом доброго идиота, заиграл бессмертный этюд Паганини.

Зоя поднялась, перекинула через шею соболий мех, сверкнула бриллиантами.

— Идёмте, мне противно. К сожалению, я когда-то была артисткой.

— Крошка, куда же мы денемся! Половина одиннадцатого.

— Едемте пить.

33

Через несколько минут их лимузин остановился на Монмартре, на узкой улице, освещённой десятью окнами притона «Ужин Короля». В низкой, пунцового шёлка, с зеркальным потолком и зеркальными стенами, жаркой и накуренной зале, в тесноте, среди летящих лент серпантина, целлулоидных шариков и конфетти, покачивались в танце женщины, перепутанные бумажными лентами, обнажённые по пояс, к их гримированным щекам прижимались багровые и бледные, пьяные, испитые, возбуждённые мужские лица. Трещал рояль. Выли, визжали скрипки, и три негра, обливаясь потом, били в тазы, ревели в автомобильные рожки, трещали дощечками, звонили, громыхали тарелками, лупили в турецкий барабан. Чьё-то мокрое лицо придвинулось вплотную к Зое. Чьи-то женские руки обвились вокруг шеи Роллинга.

— Дорогу, дети мои, дорогу химическому королю, — надрываясь, кричал метрдотель, с трудом отыскал место за узким столом, протянутым вдоль пунцовой стены, и усадил Зою и Роллинга. В них полетели шарики, конфетти, серпантин.

— На вас обращают внимание, — сказал Роллинг.

Зоя, полуопустив веки, пила шампанское. Ей было душно и влажно под лёгким шёлком, едва прикрывающим её груди. Целлулоидный шарик ударился ей в щёку.

Она медленно повернула голову, — чьи-то тёмные, словно обведённые угольной чертой, мужские глаза глядели на неё с мрачным восторгом. Она подалась вперёд, положила на стол голые руки и впитывала этот взгляд, как вино: не всё ли равно — чем опьяняться?

У человека, глядевшего на неё, словно осунулось лицо за эти несколько секунд. Зоя опустила подбородок в пальцы, вдвинутые в пальцы, исподлобья встретила в упор этот взгляд… Где-то она видела этого человека. Кто он такой? — ни француз, ни англичанин. В тёмной бородке запутались конфетти. Красивый рот. «Любопытно, Роллинг ревнив?» — подумала она.

Лакей, протолкнувшись сквозь танцующих, подал ей записочку. Она изумилась, откинулась на спинку дивана. Покосилась на Роллинга, сосавшего сигару, прочла:

«Зоя, тот, на кого вы смотрите с такой нежностью, — Гарин… Целую ручку. Семёнов».

Она, должно быть, так страшно побледнела, что неподалёку чей-то голос проговорил сквозь шум: «Смотрите, даме дурно». Тогда она протянула пустой бокал, и лакей налил шампанского.

Роллинг сказал:

— Что вам написал Семёнов?

— Я скажу после.

— Он написал что-нибудь о господине, который нагло разглядывает вас? Это тот, кто был у меня вчера. Я его выгнал.

— Роллинг, разве вы не узнаёте его?.. Помните, на площади Этуаль?.. Это — Гарин.

Роллинг только сопнул. Вынул сигару — «Ага». Вдруг лицо его приняло то самое выражение, когда он бегал по серебристому ковру кабинета, продумывая на пять ходов вперёд все возможные комбинации борьбы. Тогда он бойко щёлкнул пальцами. Сейчас он повернулся к Зое искажённым ртом.

— Поедем, нам нужно серьёзно поговорить.

В дверях Зоя обернулась. Сквозь дым и путаницу серпантина она снова увидела горящие глаза Гарина. Затем — непонятно, до головокружения — лицо его раздвоилось: кто-то, сидевший перед ним, спиной к танцующим, придвинулся к нему, и оба они глядели на Зою. Или это был обман зеркал?..

На секунду Зоя зажмурилась и побежала вниз по истёртому кабацкому ковру к автомобилю. Роллинг поджидал её. Захлопнув дверцу, он коснулся её руки:

— Я не всё рассказал вам про свидание с этим мнимым Пьянковым-Питкевичем… Кое-что осталось мне непонятным: для чего ему понадобилось разыгрывать истерику? Не мог же он предполагать, что у меня найдётся капля жалости… Всё его поведение — подозрительно. Но зачем он ко мне приходил?.. Для чего повалился на стол?..

— Роллинг, этого вы не рассказывали…

— Да, да… Опрокинул часы… Измял мои бумаги…

— Он пытался похитить ваши бумаги?

— Что? Похитить? — Роллинг помолчал. — Нет, это было не так. Он потерял равновесие и ударился рукой в бювар… Там лежало несколько листков…

— Вы уверены, что ничего не пропало?

— Это были ничего не значащие заметки. Они оказались смятыми, я бросил их потом в корзину.

— Умоляю, припомните до мелочей весь разговор…

Лимузин остановился на улице Сены. Роллинг и Зоя прошли в спальню. Зоя быстро сбросила платье и легла в широкую лепную, на орлиных ногах, кровать под парчевым балдахином, — одну из подлинных кроватей императора Наполеона Первого. Роллинг, медленно раздеваясь, расхаживал по ковру и, оставляя части одежды на золочёных стульях, на столиках, на каминной полке, рассказывал с мельчайшими подробностями о вчерашнем посещении Гарина.

Зоя слушала, опираясь на локоть. Роллинг начал стаскивать штаны и запрыгал на одной ноге. В эту минуту он не был похож на короля. Затем он лёг, сказал: «Вот решительно всё, что было», — и натянул атласное одеяло до носа. Голубоватый ночник освещал пышную спальню, разбросанные одежды, золотых амуров на столбиках кровати и уткнувшийся в одеяло мясистый нос Роллинга. Голова его ушла в подушку, рот полураскрылся, химический король заснул.

Этот посапывающий нос в особенности мешал Зое думать. Он отвлекал её совсем на другие, ненужные воспоминания. Она встряхивала головой, отгоняла их, а вместо Роллинга чудилась другая голова на подушке. Ей надоело бороться, она закрыла глаза, усмехнулась. Выплыло побледневшее от волнения лицо Гарина… «Быть может, позвонить Гастону Утиный Нос, чтобы обождал?»

Вдруг точно игла прошла сквозь неё. «С ним сидел двойник… Так же, как в Ленинграде…»

Она выскользнула из-под одеяла, торопливо натянула чулки. Роллинг замычал было во сне, но только повернулся на бок.

Зоя пробежала в гардеробную. Надела юбки, дождевое пальто, туго подпоясалась. Вернулась в спальню за сумочкой, где были деньги…

— Роллинг, — тихо позвала она, — Роллинг… Мы погибли…

Но он опять только замычал. Она спустилась в вестибюль и с трудом открыла высокие выходные двери. Улица Сены была пуста. В узком просвете над крышами мансард стояла тусклая желтоватая луна. Зою охватила тоска. Она глядела на этот лунный шар над спящим городом… «Боже, боже, как страшно, как мрачно…» Обеими руками она глубоко надвинула шапочку и побежала к набережной.

34

Старый трёхэтажный дом, номер шестьдесят три по улице Гобеленов, одною стеной выходил на пустырь. С этой стороны окна были только на третьем этаже — мансарде. Другая, глухая стена примыкала к парку. По фасаду на улицу, в первом этаже, на уровне земли, помещалось кафе для извозчиков и шофёров. Второй этаж занимала гостиница для ночных свиданий. В третьем этаже — мансарде — сдавались комнаты постоянным жильцам. Ход туда вёл через ворота и длинный туннель.

Был второй час ночи. На улице Гобеленов — ни одного освещённого окна. Кафе уже закрыто, — все стулья поставлены на столы. Зоя остановилась у ворот, с минуту глядела на номер шестьдесят три. Было холодно спине. Решилась. Позвонила. Зашуршала верёвка, ворота приоткрылись. Она проскользнула в тёмную подворотню. Издалека голос привратницы проворчал: «Ночью надо спать, возвращаться надо вовремя». Но не спросил, кто вошёл.

Здесь были порядки притона. Зою охватила страшная тревога. Перед ней тянулся низкий мрачный туннель. В корявой стене, цвета бычьей крови, тускло светил газовый рожок. Указания Семёнова были таковы: в конце туннеля — налево — по винтовой лестнице — третий этаж — налево — комната одиннадцать.

Посреди туннеля Зоя остановилась. Ей показалось, что вдалеке, налево, кто-то быстро выглянул и скрылся. Не вернуться ли? Она прислушалась — ни звука. Она добежала до поворота на вонючую площадку. Здесь начиналась узкая, едва освещённая откуда-то сверху, винтовая лестница. Зоя пошла на цыпочках, боясь притронуться к липким перилам.

Весь дом спал. На площадке второго этажа облупленная арка вела в тёмный коридор. Поднимаясь выше, Зоя обернулась, и снова показалось ей, что из-за арки кто-то выглянул и скрылся… Только это был не Гастон Утиный Нос… «Нет, нет, Гастон ещё не был, не мог здесь быть, не успел…»

На площадке третьего этажа горел газовый рожок, освещая коричневую стену с надписями и рисуночками, говорившими о неутолённых желаниях. Если Гарина нет дома, она будет ждать его здесь до утра. Если он дома, спит, — она не уйдёт, не получив того, что он взял со стола на бульваре Мальзерб.

Зоя сняла перчатки, слегкапоправила волосы под шапочкой и пошла налево по коридору, загибавшему коленом. На пятой двери крупно, белой краской, стояло — 11. Зоя нажала ручку, дверь легко отворилась.

В небольшую комнату, в открытое окно падал лунный свет. На полу валялся раскрытый чемодан. Жёстко белели разбросанные бумаги. У стены, между умывальником и комодом, сидел на полу человек в одной сорочке, голые коленки его были подняты, огромными казались босые ступни… Луной освещена была половина лица, блестел широко открытый глаз и белели зубы, — человек улыбался. Приоткрыв рот, без дыхания, Зоя глядела на неподвижно смеющееся лицо, — это был Гарин.

Сегодня утром в кафе «Глобус» она сказала Гастону Утиный Нос: «Укради у Гарина чертежи и аппарат и, если можно, убей». Сегодня вечером она видела сквозь дымку над бокалом шампанского глаза Гарина и почувствовала, поманит такой человек — она всё бросит, забудет, пойдёт за ним. Ночью, поняв опасность и бросившись разыскивать Гастона, чтобы предупредить его, она сама ещё не сознавала, что погнало её в такой тревоге по ночному Парижу, из кабака в кабак, в игорные дома, всюду, где мог быть Гастон, и привело, наконец, на улицу Гобеленов. Какие чувства заставили эту умную, холодную, жестокую женщину отворить дверь в комнату человека, обречённого ею на смерть?

Она глядела на зубы и выкаченный глаз Гарина. Хрипло, негромко вскрикнула, подошла и наклонилась над ним. Он был мёртв. Лицо посиневшее. На шее вздутые царапины. Это было то лицо — осунувшееся, притягивающее, с взволнованными глазами, с конфетти в шелковистой бородке… Зоя схватилась за ледяной мрамор умывальника, с трудом поднялась. Она забыла, зачем пришла. Горькая слюна наполнила рот. «Не хватает ещё — грохнуться без чувств». Последним усилием она оторвала пуговицу на душившем её воротнике. Пошла к двери. В дверях стоял Гарин.

Так же, как и у того — на полу, у него блестели зубы, открытые застывшей улыбкой. Он поднял палец и погрозил. Зоя поняла, сжала рот рукой, чтобы не закричать. Сердце билось, будто вынырнуло из-под воды… «Жив, жив…»

— Убит не я, — шёпотом сказал Гарин, продолжая грозить, — вы убили Виктора Ленуара, моего помощника… Роллинг пойдёт на гильотину…

— Жив, жив, — хриповато проговорила она.

Он взял её за локти. Она сейчас же закинула голову, вся подалась, не сопротивляясь. Он притянул её к себе и, чувствуя, что женщину не держат ноги, обхватил её за плечи.

— Зачем вы здесь?..

— Я искала Гастона…

— Кого, кого?

— Того, кому приказала вас убить…

— Я это предвидел, — сказал он, глядя ей в глаза.

Она ответила, как во сне:

— Если бы Гастон вас убил, я бы покончила с собой…

— Не понимаю…

Она повторила за ним, точно в забытьи, нежным, угасающим голосом:

— Не понимаю сама…

Странный разговор этот происходил в дверях. В окне луна садилась за графитовую крышу. У стены скалил зубы Ленуар. Гарин проговорил тихо:

— Вы пришли за автографом Роллинга?

— Да. Пощадите.

— Кого? Роллинга?

— Нет. Меня. Пощадите, — повторила она.

— Я пожертвовал другом, чтобы погубить вашего Роллинга… Я такой же убийца, как вы… Щадить?.. Нет, нет…

Внезапно он вытянулся, прислушиваясь. Резким движением увлёк Зою за дверь. Продолжая сжимать её руку выше локтя, выглянул за арку на лестницу…

— Идёмте. Я выведу вас отсюда через парк. Слушайте, вы изумительная женщина, — глаза его блеснули сумасшедшим юмором, — наши дорожки сошлись… Вы чувствуете это?..

Он побежал вместе с Зоей по винтовой лестнице. Она не сопротивлялась, оглушённая странным чувством, поднявшимся в ней, как в первый раз забродившее мутное вино.

На нижней площадке Гарин свернул куда-то в темноту, остановился, зажёг восковую спичку и с усилием открыл ржавый замок, видимо, много лет не отпиравшейся двери.

— Как видите, — всё предусмотрено. — Они вышли под тёмные, сыроватые деревья парка. В то же время с улицы в ворота входил отряд полиции, вызванный четверть часа тому назад Гариным по телефону.

35

Шельга хорошо помнил «проигранную пешку» на даче на Крестовском. Тогда (на бульваре Профсоюзов) он понял, что Пьянков-Питкевич непременно придёт ещё раз на дачу за тем, что было спрятано у него в подвале. В сумерки (того же дня) Шельга пробрался на дачу, не потревожив сторожа, и с потайным фонарём спустился в подвал. «Пешка» сразу была проиграна: в двух шагах от люка в кухне стоял Гарин. За секунду до появления Шельги он выскочил с чемоданом из подвала и стоял, распластавшись по стене за дверью. Он с грохотом захлопнул за Шельгою люк и принялся заваливать его мешками с углём. Шельга, подняв фонарик, глядел с усмешкой, как сквозь щели люка сыплется мусор. Он намеревался войти в мирные переговоры. Но внезапно наверху настала тишина. Послышались убегающие шаги, затем — грянули выстрелы, затем — дикий крик. Это была схватка с четырёхпалым. Через час появилась милиция.

Проиграв «пешку», Шельга сделал хороший ход. Прямо из дачи он кинулся на милицейском автомобиле в яхт-клуб, разбудил дежурного по клубу, всклокоченного морского человека с хриплым голосом, и спросил в упор:

— Какой ветер?

Моряк, разумеется, не задумываясь, отвечал:

— Зюйд-вест.

— Сколько баллов?

— Пять.

— Вы ручаетесь, что все яхты стоят на местах?

— Ручаюсь.

— Какая у вас охрана при яхтах?

— Петька, сторож.

— Разрешите осмотреть боны.

— Есть осмотреть боны, — отвечал моряк, едва попадая спросонок в рукава морской куртки.

— Петька, — крикнул он спиртовым голосом, выходя с Шельгой на веранду клуба. (Никто не ответил.) — Непременно спит где-нибудь, тяни его за ногу, — сказал моряк, поднимая воротник от ветра.

Сторожа нашли неподалёку в кустах, — он здорово храпел, закрыв голову бараньим воротником тулупа. Моряк выразился. Сторож крякнул, встал. Пошли на боны, где над стальной, уже засиневшей водой покачивался целый лес мачт. Била волна. Дул крепкий, со шквалами, ветер.

— Вы уверены, что все яхты на месте? — опять спросил Шельга.

— Не хватает «Ориона», он в Петергофе… Да в Стрельну загнали два судна.

Шельга дошёл по брызжущим доскам до края бонов и здесь поднял кусок причала, — один конец его был привязан к кольцу, другой явно отрезан. Дежурный не спеша осмотрел причал. Сдвинул зюйдвестку на нос. Ничего не сказал. Пошёл вдоль бонов, считая пальцем яхты. Рубанул рукой по ветру. А так как клубной дисциплиной запрещалось употребление военно-империалистических слов, то ограничился одними боковыми выражениями:

— Не так и не мать! — закричал он с невероятной энергией. — Шкот ему в глотку! Увели «Бибигонду», лучшее гоночное судно, разорви его в душу, сукиного сына, смоляной фал ему куда не надо… Петька, чтобы тебе тридцать раз утонуть в тухлой воде, что же ты смотрел, паразит, деревенщина паршивая? «Бибигонду» увели, так и не так и не мать…

Сторож Петька ахал, дивился, бил себя по бокам бараньими рукавами. Моряк неудержимо мчался фордевиндом по неизведанным безднам великорусского языка. Здесь делать больше было нечего. Шельга поехал в гавань.

Прошло часа три по крайней мере, покуда он на быстроходном сторожевом катере не вылетел в открытое море. Била сильная волна. Катер зарывался. Водяная пыль туманила стёкла бинокля. Когда поднялось солнце — в финских водах, далеко за маяком, — вблизи берега был замечен парус. Это билась среди подводных камней несчастная «Бибигонда». Палуба её была покинута. С катера дали несколько выстрелов для порядка, — пришлось вернуться ни с чем.

Так бежал через границу Гарин, выиграв в ту ночь ещё одну пешку. Об участии в этой игре четырёхпалого было известно только ему и Шельге. По этому случаю у Шельги, на обратном пути в гавань, ход мыслей был таков:

«За границей Гарин либо продаст, либо сам будет на свободе эксплуатировать таинственный аппарат. Изобретение это для Союза пока потеряно, и, кто знает, не должно ли оно сыграть в будущем роковой роли. Но за границей у Гарина есть острастка — четырёхпалый. Покуда борьба с ним не кончена, Гарин не посмеет вылезть на свет с аппаратом. А если в этой борьбе стать на сторону Гарина, можно и выиграть в результате. Во всяком случае, самое дурацкое, что можно было бы придумать (и самое выгодное для Гарина), — это немедленно арестовать четырёхпалого в Ленинграде».

Вывод был прост: Шельга прямо из гавани приехал к себе на квартиру, надел сухое бельё, позвонил в угрозыск о том, что «дело само собой ликвидировано», выключил телефон и лёг спать, посмеиваясь над тем, как четырёхпалый, — отравленный газами и, может быть, раненый, — удирает сейчас со всех ног из Ленинграда. Таков был контрудар Шельги в ответ на «потерянную пешку».

И вот — телеграмма (из Парижа): «Четырёхпалый здесь. События угрожающие». Это был крик о помощи.

Чем дальше думал Шельга, тем ясней становилось — надо лететь в Париж. Он взял по телефону справку об отлёте пассажирских аэропланов и вернулся на веранду, где сидели в нетемнеющих сумерках Тарашкин и Иван. Беспризорный мальчишка, после того как прочли у него на спине надпись чернильным карандашом, притих и не отходил от Тарашкина.

В просветы между ветвями с оранжевых вод долетали голоса, плеск вёсел, женский смех. Старые, как мир, дела творились под тёмными кущами леса на островах, где бессонно перекликались тревожными голосами какие-то птички, пощёлкивали соловьи. Всё живое, вынырнув из дождей и вьюг долгой зимы, торопилось жить, с весёлой жадностью глотало хмельную прелесть этой ночи. Тарашкин обнял одной рукой Ивана за плечи, облокотился о перила и не шевелился, — глядел сквозь просветы на воду, где неслышно скользили лодки.

— Ну, как же, Иван, — сказал Шельга, придвинув стул и нагибаясь к лицу мальчика, — где тебе лучше нравится: там ли, здесь ли? На Дальнем Востоке ты, чай, плохо жил, впроголодь?

Иван глядел на Шельгу, не мигая. Глаза его в сумерках казались печальными, как у старика. Шельга вытащил из жилетного кармана леденец и постучал им Ивану в зубы, покуда те не разжались, — леденец проскользнул в рот.

— Мы, Иван, с мальчишками хорошо обращаемся. Работать не заставляем, писем на спине не пишем, за семь тысяч вёрст под вагонами не посылаем никуда. Видишь, как у нас хорошо на островах, и это всё, знаешь, чьё? Это всё мы детям отдали на вечные времена. И река, и острова, и лодки, и хлеба с колбасой, — ешь досыта — всё твоё…

— Так вы мальчишку собьёте, — сказал Тарашкин.

— Ничего, не собью, он умный. Ты, Иван, откуда?

— Мы с Амура, — ответил Иван неохотно. — Мать померла, отца убили на войне.

— Как же ты жил?

— Ходил по людям, работал.

— Такой маленький?

— А чего же… Коней пас…

— Ну, а потом?

— Потом взяли меня…

— Кто взял?

— Одни люди. Им мальчишка был нужен, — на деревья лазать, грибы, орехи собирать, белок ловить для пищи, бегать, за чем пошлют…

— Значит, взяли тебя в экспедицию? (Иван моргнул, промолчал.) Далёко? Отвечай, не бойся. Мы тебя не выдадим. Теперь ты — наш брат…

— Восемь суток на пароходе плыли… Думали, живые не останемся. И ещё восемь дней шли пешком. Покуда пришли на огнедышащую гору…

— Так, так, — сказал Шельга, — значит, экспедиция была на Камчатку.

— Ну да, на Камчатку… Жили мы там в лачуге… Про революцию долго ничего не знали. А когда узнали, трое ушли, потом ещё двое ушли, жрать стало нечего. Остались он да я…

— Так, так, а кто «он»-то? Как его звали?

Иван опять насупился. Шельга долго его успокаивал, гладил по низко опущенной остриженной голове…

— Да ведь убьют меня за это, если скажу. Он обещался убить…

— Кто?

— Да Манцев же, Николай Христофорович… Он сказал: «Вот, я тебе на спине написал письмо, ты не мойся, рубашки, жилетки не снимай, хоть через год, хоть через два — доберись до Петрограда, найди Петра Петровича Гарина и ему покажи, что написано, он тебя наградит…»

— Почему же Манцев сам не поехал в Петроград, если ему нужно видеть Гарина?

— Большевиков боялся… Он говорил: «Они хуже чертей. Они меня убьют. Они, говорит, всю страну до ручки довели, — поезда не ходят, почты нет, жрать нечего, из города все разбежались…» Где ему знать, — он на горе сидит шестой год…

— Что он там делает, что ищет?

— Ну, разве он скажет? Только я знаю… (У Ивана весело, хитро заблестели глаза.) Золото под землёй ищет…

— И нашёл?

— Он-то? Конечно, нашёл…

— Дорогу туда, на гору, где сидит Манцев, указать можешь, если понадобится?

— Конечно, могу… Только вы меня, смотрите, не выдавайте, а то он, знаешь, сердитый…

Шельга и Тарашкин с величайшим вниманием слушали рассказы мальчика. Шельга ещё раз внимательно осмотрел надпись у него на спине. Затем сфотографировал её.

— Теперь иди вниз, Тарашкин вымоет тебя мылом, ложись, — сказал Шельга. — Не было у тебя ничего: ни отца, ни матери, одно голодное пузо. Теперь всё есть, всего по горло, — живи, учись, расти на здоровье. Тарашкин тебя научит уму-разуму, ты его слушайся. Прощай. Дня через три увижу Гарина, поручение твоё передам.

Шельга засмеялся, и скоро фонарик его велосипеда, подпрыгивая, пронёсся за тёмными зарослями.

36

Сверкнули алюминиевые крылья высоко над зелёным аэродромом, и шестиместный пассажирский самолёт скрылся за снежными облаками. Кучка провожающих постояла, задрав головы к лучезарной синеве, где лениво кружил стервятник да стригли воздух ласточки, но дюралюминиевая птица уже летела чёрт знает где.

Шесть пассажиров, сидя в поскрипывающих плетёных креслах, глядели на медленно падающую вниз лиловато-зелёную землю. Ниточками вились по ней дороги. Игрушечными — слегка наклонными — казались гнезда построек, колокольни. Справа, вдалеке, расстилалась синева воды.

Скользила тень от облака, скрывая подробности земной коры. А вот и само облако появилось близко внизу.

Прильнув к окнам, все шесть пассажиров улыбались несколько принуждёнными улыбками людей, умеющих владеть собой. Воздушное передвижение было ещё внове. Несмотря на комфортабельную кабину, журналы и каталоги, разбросанные на откидных столиках, на видимость безопасного уюта, — пассажирам всё же приходилось уверять себя, что в конце концов воздушное сообщение гораздо безопаснее, чем, например, пешком переходить улицу. То ли дело в воздухе. Встретишься с облаком — пронырнешь, лишь запотеют окна в кабине, пробарабанит град по дюралюминию или встряхнёт аппарат, как на ухабе, — ухватишься за плетёные ручки кресла, выкатив глаза, но сосед уже подмигивает, смеётся: вот это так ухабик!.. Налетит шквал из тех, что в секунду валит мачты на морском паруснике, ломает руль, сносит лодки, людей в бушующие волны, — металлическая птица прочна и увёртлива, — качнётся на крыло, взвоет моторами, и уже выскочила, взмыла на тысячу метров выше гнездовины урагана.

Словом, не прошло и часа, как пассажиры в кабине освоились и с пустотой под ногами и с качкой. Гул мотора мешал говорить. Кое-кто надел на голову наушники с микрофонными мембранами, и завязалась беседа. Напротив Шельги сидел худощавый человек лет тридцати пяти в поношенном пальто и клетчатой кепке, видимо приобретённой для заграничного путешествия.

У него было бледноватое, с тонкой кожей, лицо, умный нахмуренный изящный профиль, русая бородка, рот сложён спокойно и твёрдо. Сидел он сутулясь, сложив на коленях руки. Шельга с улыбкой сделал ему знак. Человек надел наушники. Шельга спросил:

— Вы не учились в Ярославле, в реальном? (Человек наклонил голову.) Земляк — я вас помню. Вы Хлынов Алексей Семёнович? (Наклон головы.) Вы теперь где работаете?

— В физической лаборатории политехникума, — проговорил в трубку, заглушённый гулом мотора, слабый голос Хлынова.

— В командировку?

— В Берлин, к Рейхеру.

— Секрет?

— Нет. В марте этого года нам стало известно, что в лаборатории Рейхера произведено атомное распадение ртути.

Хлынов повернулся всем лицом к Шельге, — глаза со строгим волнением упёрлись в собеседника. Шельга сказал:

— Не понимаю, — не специалист.

— Работы ведутся пока ещё в лабораториях. До применения в промышленности ещё далеко… Хотя, — Хлынов глядел на клубистые, как снег, поля облаков, глубоко внизу застилающие землю, — от кабинета физика до мастерской завода шаг не велик. Принцип насильственного разложения атома должен быть прост, чрезвычайно прост. Вы знаете, конечно, что такое атом?

— Маленькое что-то такое, — Шельга показал пальцами.

— Атом в сравнении с песчинкой — как песчинка в сравнении с земным шаром. И всё же мы измеряем атом, исчисляем скорость вращения его электронов, его вес, массу, величину электрического заряда. Мы подбираемся к самому сердцу атома, к его ядру. В нём весь секрет власти над материей. Будущее человечества зависит от того, сможем ли мы овладеть ядром атома, частичкой материальной энергии, величиной в одну стобиллионную сантиметра.

На высоте двух тысяч метров над землёй Шельга слушал удивительные вещи, почудеснее сказок Шехеразады, но они не были сказкой. В то время, когда диалектика истории привела один класс к истребительной войне, а другой — к восстанию; когда горели города, и прах, и пепел, и газовые облака клубились над пашнями и садами; когда сама земля содрогалась от гневных криков удушаемых революций и, как в старину, заработали в тюремных подвалах дыба и клещи палача; когда по ночам в парках стали вырастать на деревьях чудовищные плоды с высунутыми языками; когда упали с человека так любовно разукрашенные идеалистические ризы, — в это чудовищное и титаническое десятилетие одинокими светочами горели удивительные умы учёных.

37

Аэроплан снизился над Ковной. Зелёное поле, смоченное дождём, быстро полетело навстречу. Аппарат прокатился и стал. Соскочил на траву пилот. Пассажиры вышли размять ноги. Закурили папиросы. Шельга в стороне лёг на траву, закинул руки, и чудно было ему глядеть на далёкие облака с синеватыми днищами. Он только что был там, летел среди снежных лёгких гор, над лазоревыми провалами.

Его небесный собеседник, Хлынов, стоял, слегка сутулясь, в потёртом пальтишке, около крыла серой рубчатой птицы. Человек как человек, — даже кепка из Ленинград-одежды.

Шельга рассмеялся:

— Здорово, всё-таки, забавно жить. Чёрт знает как здорово!

Когда взлетели с ковенского аэродрома, Шельга подсел к Хлынову и рассказал ему, не называя ничьих имён, всё, что знал о необычайных опытах Гарина и о том, что ими сильно, видимо, заинтересованы за границей.

Хлынов спросил, видел ли Шельга аппарат Гарина.

— Нет. Аппарата никто ещё не видал.

— Стало быть, всё это — в области догадок и предположений, да ещё приукрашенных фантазией?

Тогда Шельга рассказал о подвале на разрушенной даче, о разрезанных кусках стали, об ящиках с угольными пирамидками. Хлынов кивал, поддакивал:

— Так, так. Пирамидки. Очень хорошо. Понимаю. Скажите, если это не слишком секретно, — вы не про инженера Гарина рассказываете?

Шельга минуту молчал, глядя в глаза Хлынову.

— Да, — ответил он, — про Гарина. Вы знаете его?

— Очень, очень способный человек. — Хлынов сморщился, будто взял в рот кислого. — Необыкновенный человек. Но — вне науки. Честолюбец. Совершенно изолированная личность. Авантюрист. Циник. Задатки гения. Непомерный темперамент. Человек с чудовищной фантазией. Но его удивительный ум всегда возбуждён низкими желаниями. Он достигнет многого и кончит чем-нибудь вроде беспробудного пьянства либо попытается «ужаснуть человечество»… Гениальному человеку больше, чем кому бы то ни было, нужна строжайшая дисциплина. Слишком ответственно.

Красноватые пятна снова вспыхнули на щеках Хлынова.

— Просветлённый, дисциплинированный разум — величайшая святыня, чудо из чудес. На земле, — песчинка во вселенной, — человек — порядка одной биллионной самой малой величины… И у этой умозрительной частицы, живущей в среднем шестьдесят оборотов земли вокруг солнца, — разум, охватывающий всю вселенную… Чтобы постигнуть это, мы должны перейти на язык высшей математики… Так вот, что вы скажете, если у вас из лаборатории возьмут какой-нибудь драгоценнейший микроскоп и станут им забивать гвозди?.. Так именно Гарин обращается со своим гением… Я знаю, — он сделал крупное открытие в области передачи на расстояние инфракрасных лучей. Вы слыхали, конечно, о лучах смерти Риндель-Мэтьюза? Лучи смерти оказались чистейшим вздором. Но принцип верен. Тепловые лучи температуры тысячи градусов, посланные параллельно, — чудовищное орудие для разрушения и военной обороны. Весь секрет в том, чтобы послать нерассеивающийся луч. Этого до сих пор не было достигнуто. По вашим рассказам, видимо, Гарину удалось построить такой аппарат. Если это так, — открытие очень значительное.

— Мне давно уж кажется, — сказал Шельга, — что вокруг этого изобретения пахнет крупной политикой.

Некоторое время Хлынов молчал, затем даже уши у него вспыхнули.

— Отыщите Гарина, возьмите его за шиворот и вместе с аппаратом верните в Советский Союз. Аппарат не должен попасть к нашим врагам. Спросите Гарина, — сознаёт он свои обязанности? Или он действительно пошляк… Тогда дайте ему, чёрт его возьми, денег — сколько он захочет… Пусть заводит роскошных женщин, яхты, гоночные машины… Или убейте его…

Шельга поднял брови. Хлынов положил трубку на столик, откинулся, закрыл глаза. Аэроплан плыл над зелёными ровными квадратами полей, над прямыми линеечками дорог. Вдали, с высоты, виднелся между синеватыми пятнами озёр коричневый чертёж Берлина.

38

В половине восьмого поутру, как обычно, Роллинг проснулся на улице Сены в кровати императора Наполеона. Не открывая глаз, достал из-под подушки носовой платок и решительно высморкался, выгоняя из себя вместе с остатками сна вчерашнюю труху ночных развлечений.

Не совсем, правда, свежий, но вполне владеющий мыслями и волей, он бросил платок на ковёр, сел посреди шёлковых подушек и оглянулся. Кровать была пуста, в комнате — пусто. Зоина подушка холодна.

Роллинг нажал кнопку звонка, появилась горничная Зои. Роллинг спросил, глядя мимо неё: «Мадам?» Горничная подняла плечи, стала поворачивать голову, как сова. На цыпочках прошла в уборную, оттуда, уже поспешно, — в гардеробную, хлопнула дверью в ванную и снова появилась в спальне, — пальцы у неё дрожали с боков кружевного фартучка: «Мадам нигде нет».

— Кофе, — сказал Роллинг. Он сам налил ванну, сам оделся, сам налил себе кофе. В доме в это время шла тихая паника, — на цыпочках, шёпотом. Выходя из отеля, Роллинг толкнул локтем швейцара испуганно кинувшегося отворять дверь. Он опоздал в контору на двадцать минут.

На бульваре Мальзерб в это утро пахло порохом. На лице секретаря было написано полное непротивление злу. Посетители выходили перекошенные из ореховой двери. «У мистера Роллинга неважное настроение сегодня», — сообщали они шёпотом. Ровно в час мистер Роллинг посмотрел на стенные часы и сломал карандаш. Ясно, что Зоя Монроз не заедет за ним завтракать. Он медлил до четверти второго. За эти ужасные четверть часа у секретаря в блестящем проборе появились два седых волоса. Роллинг поехал завтракать один к «Грифону», как обычно.

Хозяин ресторанчика, мосье Грифон, рослый и полный мужчина, бывший повар и содержатель пивнушки, теперь — высший консультант по Большому Искусству Вкусовых Восприятий и Пищеварения, встретил Роллинга героическим взмахом руки. В тёмно-серой визитке, с холёной ассирийской бородой и благородным лбом, мосье Грифон стоял посреди небольшой залы своего ресторана, опираясь одной рукой на серебряный цоколь особого сооружения, вроде жертвенника, где под выпуклой крышкой томилось знаменитое жаркое — седло барана с бобами.

На красных кожаных диванах вдоль четырёх стен за узкими сплошными столами сидели постоянные посетители — из делового мира Больших бульваров, женщин — немного. Середина залы была пуста, не считая жертвенника. Хозяин, вращая головой, мог видеть процесс вкусового восприятия каждого из своих клиентов. Малейшая гримаска неудовольствия не ускользала от его взора. Мало того, — он предвидел многое: таинственные процессы выделения соков, винтообразная работа желудка и вся психология еды, основанная на воспоминаниях когда-то съеденного, на предчувствиях и на приливах крови к различным частям тела, — всё это было для него открытой книгой.

Подходя со строгим и вместе отеческим лицом, он говорил с восхитительной грубоватой лаской: «Ваш темперамент, месье, сегодня требует рюмки мадеры и очень сухого Пуи, — можете послать меня на гильотину — я не даю вам ни капли красного. Устрицы, немного варёного тюрбо, крылышко цыплёнка и несколько стебельков спаржи. Эта гамма вернёт вам силы». Возражать в этом случае мог бы только патагонец, питающийся водяными крысами.

Месье Грифон не подбежал, как можно было предполагать, с униженной торопливостью к прибору химического короля. Нет. Здесь, в академии пищеварения, миллиардер, и мелкий бухгалтер, и тот, кто сунул мокрый зонтик швейцару, и тот, кто, сопя, вылез из рольс-ройса, пропахшего гаваннами, — платили один и тот же счёт. Месье Грифон был республиканец и философ. Он с великодушной улыбкой подал Роллингу карточку и посоветовал взять дыню на первое, запечённого с трюфелями омара на второе и седло барана. Вина мистер Роллинг днём не пьёт, это известно.

— Стакан виски-сода и бутылку шампанского заморозить, — сквозь зубы сказал Роллинг.

Месье Грифон отступил, на секунду в глазах его мелькнули изумление, страх, отвращение: клиент начинает с водки, оглушающей вкусовые пупырышки в полости рта, и продолжает шампанским, от которого пучит желудок. Глаза месье Грифона потухли, он почтительно наклонил голову: клиент на сегодня потерян, — примиряюсь.

После третьего стакана виски Роллинг начал мять салфетку. С подобным темпераментом человек, стоящий на другом конце социальной лестницы, скажем, Гастон Утиный Нос, сегодня бы ещё до заката отыскал Зою Монроз, тварь, грязную гадину, подобранную в луже, — и всадил бы ей в бок лезвие складного ножа. Роллингу подобали иные приёмы. Глядя в тарелку, где стыл омар с трюфелями, он думал не о том, чтобы раскровенить нос распутной девке, сбежавшей ночью из его постели… В мозгу Роллинга, в жёлтых парах виски, рождались, скрещивались, извивались чрезвычайно изысканные болезненные идеи мщения. Только в эти минуты он понял, что значила для него красавица Зоя… Он мучился, впиваясь ногтями в салфетку.

Лакей убрал нетронутую тарелку. Налил шампанского. Роллинг схватил стакан и жадно выпил его, — золотые зубы стукнули о стекло. В это время с улицы в ресторан вскочил Семёнов. Сразу увидел Роллинга. Сорвал шляпу, перегнулся через стол и зашептал:

— Читали газеты?.. Я был только что в морге… Это он… Мы тут ни при чём… Клянусь под присягой… У нас алиби… Мы всю ночь оставались на Монмартре, у девочек… Установлено — убийство произошло между тремя и четырьмя утра, — это из газет, из газет…

Перед глазами Роллинга прыгало землистое, перекошенное лицо. Соседи оборачивались. Приближался лакей со стулом для Семёнова.

— К чёрту, — проговорил Роллинг сквозь завесу виски, — вы мешаете мне завтракать…

— Хорошо, извините… Я буду ждать вас на углу в автомобиле…

39

В парижской прессе все эти дни было тихо, как на лесном озере. Буржуа зевали, читая передовицы о литературе, фельетоны о театральных постановках, хронику из жизни артистов.

Этим безмятежным спокойствием пресса подготовляла ураганное наступление на среднебуржуазные кошельки. Химический концерн Роллинга, закончив организацию и истребив мелких противников, готовился к большой кампании на повышение. Пресса была куплена, журналисты вооружены нужными сведениями по химической промышленности. Для политических передовиков заготовлены ошеломляющие документы. Две-три пощёчины, две-три дуэли устранили глупцов, пытавшихся лепетать не согласно общим планам концерна.

В Париже настала тишь да гладь. Тиражи газет несколько понизились. Поэтому чистой находкой оказалось убийство в доме шестьдесят три по улице Гобеленов.

На следующее утро все семьдесят пять газет вышли с жирными заголовками о «таинственном и кошмарном преступлении». Личность убитого не была установлена, — документы его похищены, — в гостинице он записался под явно вымышленным именем. Убийство, казалось, было не с целью ограбления, — деньги и золотые вещи остались при убитом. Трудно было также предположить месть, — комната номер одиннадцатый носила следы тщательного обыска. Тайна, всё — тайна.

Двухчасовые газеты сообщили потрясающую деталь: в роковой комнате найдена женская черепаховая шпилька с пятью крупными бриллиантами. Кроме того, на пыльном полу обнаружены следы женских туфель. От этой шпильки Париж действительно дрогнул. Убийцей оказалась шикарная женщина. Аристократка? Буржуазка? Или кокотка из первого десятка? Тайна… Тайна…

Четырёхчасовые газеты отдали свои страницы интервью со знаменитейшими женщинами Парижа. Все они в один голос восклицали: нет, нет и нет, — убийцей не могла быть француженка, это дело рук немки, бошки. Несколько голосов бросило намёк в сторону Москвы, — намёк успеха не имел. Известная Ми-Ми — из театра «Олимпия» — произнесла историческую фразу: «Я готова отдаться тому, кто мне раскроет тайну». Это имело успех.

Словом, во всём Париже один Роллинг, сидя у Грифона, ничего не знал о происшествии на улице Гобеленов. Он был очень зол и нарочно заставил Семёнова подождать в таксомоторе. Наконец, он появился на углу, молча влез в машину и велел везти себя в морг. Семёнов, неистово юля, по дороге рассказал ему содержание газет.

При упоминании о шпильке с пятью бриллиантами пальцы Роллинга затрепетали на набалдашнике трости. Близ морга он внезапно рванулся к шофёру с жестом, приказывающим повернуть, — но сдержался и только свирепо засопел.

В дверях морга была давка. Женщины в дорогих мехах, курносенькие мидинетки, подозрительные личности из предместий, любопытные консьержки в вязаных пелеринках, хроникёры с потными носами и смятыми воротничками, актриски, цепляющиеся за мясистых актёров, — все стремились взглянуть на убитого, лежавшего в разодранной рубашке и босиком на покатой мраморной доске, головой к полуподвальному окну.

Особенно страшными казались босые ноги его — большие, синеватые, с отросшими ногтями. Жёлто-мёртвое лицо «изуродовано судорогой ужаса». Бородка торчком. Женщины жадно стремились к этой оскаленной маске, впивались расширенными зрачками, тихо вскрикивали, ворковали. Вот он, вот он — любовник дамы с бриллиантовой шпилькой!

Семёнов ужом, впереди Роллинга, пролез сквозь толпу к телу. Роллинг твёрдо взглянул в лицо убитого. Рассматривал с секунду. Глаза его сощурились, мясистый нос собрался складками, блеснули золотые зубы.

— Ну что, ну что, он ведь, он? — зашептал Семёнов.

И Роллинг ответил ему на этот раз:

— Опять двойник.

Едва была произнесена эта фраза, из-за плеча Роллинга появилась светловолосая голова, взглянула ему в лицо, точно сфотографировала, и скрылась в толпе.

Это был Шельга.

40

Бросив Семёнова в морге, Роллинг проехал на улицу Сены. Там всё оставалось по-прежнему — тихая паника. Зоя не появлялась и не звонила.

Роллинг заперся в спальне и ходил по ковру, рассматривая кончики башмаков. Он остановился с той стороны постели, где обычно спал. Поскрёб подбородок. Закрыл глаза. И тогда вспомнил то, что его мучило весь день…

«…Роллинг, Роллинг… Мы погибли…»

Это было сказано тихим, безнадёжным голосом Зои. Это было сегодня ночью, — он внезапно посреди разговора заснул. Голос Зои не разбудил его, — не дошёл до сознания. Сейчас её отчаянные слова отчётливо зазвучали в ушах.

Роллинга подбросило, точно пружиной… Итак, — странный припадок Гарина на бульваре Мальзерб; волнение Зои в кабаке «Ужин Короля»; её настойчивые вопросы: какие именно бумаги мог похитить Гарин из кабинета? Затем — «Роллинг, Роллинг, мы погибли…» Её исчезновение. Труп двойника в морге. Шпилька с бриллиантами. Именно вчера, — он помнил, — в пышных волосах Зои сияло пять камней.

В цепи событий ясно одно: Гарин прибегает к испытанному приёму с двойником, чтобы отвести от себя удар. Он похищает автограф Роллинга, чтобы подбросить его на место убийства и привести полицию на бульвар Мальзерб.

При всём хладнокровии Роллинг почувствовал, что спинному хребту холодно. «Роллинг, Роллинг, мы погибли…» Значит, она предполагала, она знала про убийство. Оно произошло между тремя и четырьмя утра. (В половине пятого явилась полиция.) Вчера, засыпая, Роллинг слышал, как часы на камине пробили три четверти второго. Это было его последним восприятием внешних звуков. Затем Зоя исчезла. Очевидно, она кинулась на улицу Гобеленов, чтобы уничтожить следы автографа.

Каким образом Зоя могла знать так точно про готовящееся убийство? — только в том случае, если она его сама подготовила. — Роллинг подошёл к камину, положил локти на мраморную доску и закрыл лицо руками. — Но почему же тогда она прошептала ему с таким ужасом: «Роллинг, Роллинг, мы погибли!..» Что-то вчера произошло, — перевернуло её планы. Но что? И в какую минуту?.. В театре, в кабаке, дома?..

Предположим, ей нужно было исправить какую-то ошибку. Удалось ей или нет? Гарин жив, автограф покуда не обнаружен, убит двойник. Спасает это или губит? Кто убийца — сообщник Зои или сам Гарин?

И почему, почему, почему Зоя исчезла? Отыскивая в памяти эту минуту — перелом в Зоином настроении, Роллинг напрягал воображение, привыкшее к совсем другой работе. У него трещал мозг. Он припоминал — жест за жестом, слово за словом — всё вчерашнее поведение Зои.

Он чувствовал, если теперь же, у камина, не поймёт до мелочей всего происшедшего, то это — проигрыш, поражение, гибель. За три дня до большого наступления на биржу достаточно намёка на его имя в связи с убийством, и — непомерный биржевой скандал, крах… Удар по Роллингу будет ударом по миллиардам, двигающим в Америке, Китае, Индии, Европе, в африканских колониях тысячами предприятий. Нарушится точная работа механизма… Железные дороги, океанские линии, рудники, заводы, банки, сотни тысяч служащих, миллионы рабочих, десятки миллионов держателей ценностей — всё это заскрипит, застопорится, забьётся в панике…

Роллинг попал в положение человека, не знающего, с какой стороны его ткнут ножом. Опасность была смертельной. Воображение его работало так, будто за каждый протекающий в секунду отрезок мысли платили по миллиону долларов. Эти четверть часа у камина могли быть занесены в историю наравне с известным присутствием духа у Наполеона на Аркольском мосту.

Но Роллинг, этот собиратель миллиардов, фигура почти уже символическая, в самую решительную для себя минуту (и опять-таки первый раз в жизни) внезапно предался пустому занятию, стоя с раздутыми ноздрями перед зеркалом и не видя в нём своего изображения. Вместо анализа поступков Зои он стал воображать её самоё — её тонкое, бледное лицо, мрачно-ледяные глаза, страстный рот. Он ощущал тёплый запах её каштановых волос, прикосновение её руки. Ему начало казаться, будто он, Роллинг, весь целиком, — со всеми желаниями, вкусами, честолюбием, жадностью к власти, с дурными настроениями (атония кишок) и едкими думами о смерти, — переселился в новое помещение, в умную, молодую, привлекательную женщину. Её нет. И он будто вышвырнут в ночную слякоть. Он сам себе перестал быть нужен. Её нет. Он без дома. Какие уж там мировые концерны, — тоска, тоска голого, маленького, жалкого человека.

Это поистине удивительное состояние химического короля было прервано стуком двух подошв о ковёр. (Окно спальни, — в первом этаже, — выходившее в парк, было раскрыто.) Роллинг вздрогнул всем телом. В каминном зеркале появилось изображение коренастого человека с большими усами и сморщенным лбом. Он нагнул голову и глядел на Роллинга не мигая.

41

— Что вам нужно? — завизжал Роллинг, не попадая рукой в задний карман штанов, где лежал браунинг. Коренастый человек, видимо, ожидал этого и прыгнул за портьеру. Оттуда он снова выставил голову.

— Спокойно. Не кричите. Я не собираюсь убивать или грабить, — он поднял ладони, — я пришёл по делу.

— Какое здесь может быть дело? — отправляйтесь по делу на бульвар Мальзерб, сорок восемь бис, от одиннадцати до часу… Вы влезли в окно, как вор и негодяй.

— Виноват, — вежливо ответил человек, — моя фамилия Леклер, меня зовут Гастон. У меня военный орден и чин сержанта. Я никогда не работаю по мелочам и вором не был. Советую вам немедленно принести мне извинения, мистер Роллинг, без которых наш дальнейший разговор не может состояться…

— Убирайтесь к дьяволу! — уже спокойнее сказал Роллинг.

— Если я уберусь по этому адресу, то небезызвестная вам мадемуазель Монроз погибла.

У Роллинга прыгнули щёки. Он сейчас же подошёл к Гастону. Тот сказал почтительно, как подобает говорить с обладателем миллиардов, и вместе с оттенком грубоватой дружественности, как говорят с мужем своей любовницы:

— Итак, сударь, вы извиняетесь?

— Вы знаете, где скрывается мадемуазель Монроз?

— Итак, сударь, чтобы продолжить наш разговор, я должен понять, что вы извиняетесь передо мной?

— Извиняюсь, — заорал Роллинг.

— Принимаю! — Гастон отошёл от окна, привычным движением расправил усы, откашлянулся и сказал: — Зоя Монроз в руках убийцы, о котором кричит весь Париж.

— Где она? (У Роллинга затряслись губы.)

— В Вилль Давре, близ парка Сен-Клу, в гостинице для случайных посетителей, в двух шагах от музея Гамбетты. Вчера ночью я проследил их в автомобиле до Вилль Давре, сегодня я точно установил адрес.

— Она добровольно бежала с ним?

— Вот это именно я больше всего хотел бы знать, — ответил Гастон так зловеще, что Роллинг изумлённо оглянул его.

— Позвольте, господин Гастон, я не совсем понимаю, какое ваше участие во всей этой истории? Какое вам дело до мадемуазель Монроз? Каким образом вы по ночам следите за ней, устанавливаете место её нахождения?

— Довольно! — Гастон благородным жестом протянул перед собой руку. — Я вас понимаю. Вы должны были поставить мне этот вопрос. Отвечаю вам: я влюблён, и я ревнив…

— Ага! — сказал Роллинг.

— Вам нужны подробности? — вот они: сегодня ночью, выходя из кафе, где я пил стакан грога, я увидел мадемуазель Монроз. Она мчалась в наёмном автомобиле. Лицо её было ужасно. Вскочить в такси, броситься за нею вслед было делом секунды. Она остановила машину на улице Гобеленов и вошла в подъезд дома шестьдесят три. (Роллинг моргнул, будто его кольнули.) Вне себя от ревнивых предчувствий, я ходил по тротуару мимо дома шестьдесят три. Ровно в четверть пятого мадемуазель Монроз вышла не из подъезда, как я ожидал, а из ворот в стене парка, примыкающего к дому шестьдесят три. Её за плечи придерживал человек с чёрной бородкой, одетый в коверкот и серую шляпу. Остальное вы знаете.

Роллинг опустился на стул (эпохи крестовых походов) и долго молчал, впившись пальцами в резные ручки… Так вот они — недостающие данные… Убийца — Гарин. Зоя — сообщница… Преступный план очевиден. Они убили двойника на улице Гобеленов, чтобы впутать в грязную историю его, Роллинга, и, шантажируя, выманить деньги на постройку аппарата. Честный сержант и классический дурак, Гастон, случайно обнаруживает преступление. Всё ясно. Нужно действовать решительно и беспощадно.

Глаза Роллинга зло вспыхнули. Он встал, ногой отпихнул стул.

— Я звоню в полицию. Вы поедете со мной в Вилль Давре.

Гастон усмехнулся, большие усы его поползли вкось.

— Мне кажется, мистер Роллинг, будет благоразумнее не вмешивать полицию в эту историю. Мы обойдёмся своими силами.

— Я желаю арестовать убийцу и его сообщницу и предать негодяев в руки правосудия. — Роллинг выпрямился, голос его звучал, как сталь.

Гастон сделал неопределённый жест.

— Так-то оно так… Но у меня есть шесть надёжных молодцов, видавших виды… Через час в двух автомобилях я мог бы доставить их в Вилль Давре… А с полицией, уверяю вас, не стоит связываться…

Роллинг только фыркнул на это и взял с каминной полки телефонную трубку. Гастон с ещё большей быстротой схватил его за руку.

— Не звоните в полицию!

— Почему?

— Потому, что глупее этого ничего нельзя придумать… (Роллинг опять потянулся за трубкой.) Вы редкого ума человек, мосье Роллинг, неужели вы не понимаете, — есть вещи, которые не говорятся прямо… умоляю вас — не звонить… Фу, чёрт!.. Да потому, что после этого звонка мы с вами оба попадём на гильотину… (Роллинг в бешенстве толкнул его в грудь и вырвал трубку. Гастон живо оглянулся и в самое ухо Роллинга прошептал.) По вашему указанию мадемуазель Зоя поручила мне отправить облегчённой скоростью к Аврааму одного русского инженера на улице Гобеленов, шестьдесят три. Этой ночью поручение исполнено. Сейчас нужно десять тысяч франков — в виде аванса моим малюткам. Деньги у вас с собой?..


Через четверть часа на улицу Сены подъехала дорожная машина с поднятым верхом. Роллинг стремительно вскочил в неё. Покуда машина делала на узкой улице поворот, из-за выступа дома вышел Шельга и прицепился к автомобилю к задней части кузова.

Машина пошла по набережной. На Марсовом поле, в том месте, где некогда Робеспьер, с колосьями в руке, клялся перед жертвенником Верховного Существа заставить человечество подписать великий колдоговор на вечный мир и вечную справедливость, — теперь возвышалась Эйфелева башня; два с половиной миллиона электрических свечей мигали и подмигивали на её стальных переплётах, разбегались стрелами, очерчивали рисунки и писали над Парижем всю ночь:

«Покупайте практичные и дешёвые автомобили господина Ситроена…»

42

Ночь была сыроватая и тёплая. За открытым окном, от низкого потолка до самого пола, невидимые листья принимались шелестеть и затихали. В комнате — во втором этаже гостиницы «Чёрный Дрозд» — было темно и тихо. Влажный аромат парка смешивался с запахом духов. Ими был пропитан ветхий штоф на стенах, истёртые ковры и огромная деревянная кровать, приютившая за долгие годы вереницы любовников. Это было доброе старое место для любовного уединения. Деревья шелестели за окном, ветерок доносил из парка запах земли и грусти, тёплая кровать убаюкивала короткое счастьелюбовников. Рассказывают даже, что в этой комнате Беранже сочинял свои песенки. Времена изменились, конечно. Торопливым любовникам, выскочившим на часок из кипящего Парижа, ослеплённым огненными воплями Эйфелевой башни, было не до шелеста листьев, не до любви. Нельзя же, в самом деле, в наши дни мечтательно гулять по бульвару, засунув в жилетный карман томик Мюссе. Нынче — все на скорости, все на бензине. «Алло, малютка, в нашем распоряжении час двадцать минут! Нужно успеть в кино, скушать обед и полежать в кровати. Ничего не поделаешь, Ми-Ми, это — цивилизация».

Всё же ночь за окном в гостинице «Чёрный Дрозд», тёмные кущи лип и нежные трещотки древесных лягушек не принимали участия в общем ходе европейской цивилизации. Было очень тихо и очень покойно. В комнате скрипнула дверь, послышались шаги по ковру. Неясное очертание человека остановилось посреди комнаты. Он сказал негромко (по-русски):

— Нужно решаться. Через тридцать — сорок минут подадут машину. Что же — да или нет?

На кровати пошевелились, но не ответили. Он подошёл ближе:

— Зоя, будьте же благоразумны.

В ответ невесело засмеялись.

Гарин нагнулся к лицу Зои, всмотрелся, сел в ногах на постель.

— Вчерашнее приключение мы зачеркнём. Началось оно несколько необычно, кончилось в этой постели, — вы находите, что банально? Согласен. Зачёркнуто. Слушайте, я не хочу никакой другой женщины, кроме вас, — что поделаешь?

— Пошло и глупо, — сказала Зоя.

— Совершенно с вами согласен. Я пошляк, законченный, первобытный. Сегодня я думал: ба, вот для чего нужны деньги, власть, слава, — обладать вами. Дальше, когда вы проснулись, я вам доложил мою точку зрения: расставаться с вами я не хочу и не расстанусь.

— Ого! — сказала Зоя.

— «Ого» — ровно ничего не говорит. Я понимаю, — вы, как женщина умная и самолюбивая, ужасно возмущены, что вас принуждают. Что ж поделаешь! Мы связаны кровью. Если вы уйдёте к Роллингу, я буду бороться. А так как я пошляк, то отправлю на гильотину и Роллинга, и вас, и себя.

— Вы это уже говорили, — повторяетесь.

— Разве вас это не убеждает?

— Что вы предлагаете мне взамен Роллинга? Я женщина дорогая.

— Оливиновый пояс.

— Что?

— Оливиновый пояс. Гм! Объяснять это очень сложно. Нужен свободный вечер и книги под руками. Через двадцать минут мы должны ехать. Оливиновый пояс — это власть над миром. Я найму вашего Роллинга в швейцары, — вот что такое Оливиновый пояс. Он будет в моих руках через два года. Вы станете не просто богатой женщиной, вернее — самой богатой на свете. Это скучно. Но — власть! Упоение небывалой на земле властью. Средства для этого у нас совершеннее, чем у Чингиз-хана. Вы хотите божеских почестей? Мы прикажем построить вам храмы на всех пяти материках и ваше изображение увенчивать виноградом.

— Какое мещанство!..

— Я не шучу сейчас. Захотите, и будете наместницей бога или чёрта, — что вам больше по вкусу. Вам придёт желание уничтожать людей, — иногда в этом бывает потребность, — ваша власть надо всем человечеством. Такая женщина, как вы, Зоя, найдёт применение сказочным сокровищам Оливинового пояса. Я предлагаю выгодную партию. Два года борьбы — и я проникну сквозь Оливиновый пояс. Вы не верите?..

Помолчав, Зоя проговорила тихо:

— Почему я одна должна рисковать? Будьте смелы и вы.

Гарин, казалось, силился в темноте увидеть её глаза, затем — почти печально, почти нежно — сказал:

— Если нет, тогда уйдите. Я не буду вас преследовать. Решайте добровольно.

Зоя коротко вздохнула. Села на постели, подняла руки, оправляя волосы (это было хорошим знаком).

— В будущем — Оливиновый пояс. А сейчас что у вас? — спросила она, держа в зубах шпильки.

— Сейчас — мой аппарат и угольные пирамидки. Вставайте. Идёмте в мою комнату, я покажу аппарат.

— Не много. Хорошо, я посмотрю. Идёмте.

43

В комнате Гарина окно с балконной решёткой было закрыто и занавешено. У стены стояли два чемодана. (Он жил в «Чёрном Дрозде» уже больше недели.) Гарин запер дверь на ключ. Зоя села, облокотилась, заслонила лицо от света потолочной лампы. Её дождевое шёлковое пальто травяного цвета было помято, волосы небрежно прибраны, лицо утомлённое, — такой она была ещё привлекательнее. Гарин, раскрывая чемодан, посматривал на неё обведёнными синевой блестящими глазами.

— Вот мой аппарат, — сказал он, ставя на стол два металлических ящика: один — узкий, в виде отрезка трубы, другой — плоский, двенадцатигранный — втрое большего диаметра.

Он составил оба ящика, скрепил их анкерными болтами. Трубку направил отверстием к каменной решётке, у двенадцатигранного кожуха откинул сферическую крышку. Внутри кожуха стояло на ребре бронзовое кольцо с двенадцатью фарфоровыми чашечками.

— Это — модель, — сказал он, вынимая из второго чемодана ящик с пирамидками, — она не выдержит и часа работы. Аппарат нужно строить из чрезвычайно стойких материалов, в десять раз солиднее. Но он вышел бы слишком тяжёлым, а мне приходится всё время передвигаться. (Он вложил в чашечки кольца двенадцать пирамидок.) Снаружи вы ничего не увидите и не поймёте. Вот чертёж, продольный разрез аппарата. — Он наклонился над Зоиным креслом (вдохнул запах её волос), развернул чертёжик размером в половину листа писчей бумаги. — Вы хотели, Зоя, чтобы я также рискнул всем в нашей игре… Смотрите сюда… Это основная схема…



Это просто, как дважды два. Чистая случайность, что это до сих пор не было построено. Весь секрет в гиперболическом зеркале (А), напоминающем формой зеркало обыкновенного прожектора, и в кусочке шамонита (В), сделанном также в виде гиперболической сферы. Закон гиперболических зеркал таков:

Лучи света, падая на внутреннюю поверхность гиперболического зеркала, сходятся все в одной точке, в фокусе гиперболы. Это известно. Теперь вот что неизвестно: я помещаю в фокусе гиперболического зеркала вторую гиперболу (очерченную, так сказать, навыворот) — гиперболоид вращения, выточенный из тугоплавкого, идеально полирующегося минерала — шамонита (В), — залежи его на севере России неисчерпаемы. Что же получается с лучами?



Лучи, собираясь в фокусе зеркала (А), падают на поверхность гиперболоида (В) и отражаются от него математически параллельно, — иными словами, гиперболоид (В) концентрирует все лучи в один луч, или в «лучевой шнур» любой толщины. Переставляя микрометрическим винтом гиперболоид (В), я по желанию увеличиваю или уменьшаю толщину «лучевого шнура». Потеря его энергии при прохождении через воздух ничтожна. При этом я могу довести его (практически) до толщины иглы.



При этих словах Зоя поднялась, хрустнула пальцами и снова села, обхватила колено.

— Во время первых опытов я брал источником света несколько обычных стеариновых свечей. Путём установки гиперболоида (В) я доводил «лучевой шнур» до толщины вязальной спицы и легко разрезывал им дюймовую доску. Тогда же я понял, что вся задача — в нахождении компактных и чрезвычайно могучих источников лучевой энергии. За три года работы, стоившей жизни двоим моим помощникам, была создана вот эта угольная пирамидка. Энергия пирамидок настолько уже велика, что, помещённые в аппарат, — как вы видите, — и зажжённые (горят около пяти минут), они дают «лучевой шнур», способный в несколько секунд разрезать железнодорожный мост… Вы представляете, какие открываются возможности? В природе не существует ничего, что бы могло сопротивляться силе «лучевого шнура»… Здания, крепости, дредноуты, воздушные корабли, скалы, горы, кора земли — всё пронижет, разрушит, разрежет мой луч.

Гарин внезапно оборвал и поднял голову, прислушиваясь. За окном шуршал и скрипел гравий, замирая работали моторы. Он прыгнул к окну и проскользнул за портьеру. Зоя глядела, как за пыльным малиновым бархатом неподвижно стояло очертание Гарина, затем оно содрогнулось. Он выскользнул из-за портьеры.

— Три машины и восемь человек, — сказал он шёпотом, — это за нами. Кажется — автомобиль Роллинга. В гостинице только мы и привратница. (Он живо вынул из ночного столика револьвер и сунул в карман пиджака.) Меня-то уж во всяком случае не выпустят живым… — Он весело вдруг почесал сбоку носа. — Ну, Зоя, решайте: да или нет? Другой такой минуты не выберешь.

— Вы с ума сошли, — лицо Зои вспыхнуло, помолодело, — спасайтесь!..

Гарин только вскинул бородкой.

— Восемь человек, вздор, вздор! — Он приподнял аппарат и повернул его дулом к двери. Хлопнул себя по карману. Лицо его внезапно осунулось.

— Спички, — прошептал он, — нет спичек…

Быть может, он сказал это нарочно, чтобы испытать Зою. Быть может, и вправду в кармане не оказалось спичек, — от них зависела жизнь. Он глядел на Зою, как животное, ожидая смерти. Она, будто во сне, взяла с кресла сумочку, вынула коробку восковых спичек. Протянула медленно, с трудом. Беря, он ощутил пальцами её ледяную узкую руку.

Внизу по винтовой лестнице поднимались шаги, поскрипывая осторожно.

44

Несколько человек остановились за дверью. Было слышно их дыхание. Гарин громко спросил по-французски:

— Кто там?

— Телеграмма, — ответил грубый голос, — отворите!.. Зоя молча схватила Гарина за плечи, затрясла головой. Он увлёк её в угол комнаты, силой посадил на ковёр. Сейчас же вернулся к аппарату, крикнул:

— Подсуньте телеграмму под дверь.

— Когда говорят — отворите, нужно отворять, — зарычал тот же голос.

Другой, осторожный, спросил:

— Женщина у вас?

— Да, у меня.

— Выдайте её, вас оставим в покое.

— Предупреждаю, — свирепо проговорил Гарин, — если вы не уберётесь к чёрту, через минуту ни один из вас не останется в живых…

— О-ля-ля!.. О-хо-хо!.. Гы-гы!.. — завыли, заржали голоса, и на дверь навалились, завертелась фарфоровая ручка, посыпались с косяков куски штукатурки. Зоя не сводила глаз с лица Гарина. Он был бледен, движения быстры и уверенны. Присев на корточки, он прикручивал в аппарате микрометрический винт. Вынул несколько спичек и положил на стол рядом с коробкой. Взял револьвер и выпрямился, ожидая. Дверь затрещала. Вдруг от удара посыпалось оконное стекло, колыхнулась портьера. Гарин сейчас же выстрелил в окно. Присел, чиркнул спичкой, сунул её в аппарат и захлопнул сферическую крышку.

Прошла всего секунда тишины после его выстрела. И сейчас же началась атака одновременно на дверь и на окно. В дверь стали бить чем-то тяжелым, от филёнок полетели щепы. Портьера на окне завилась и упала вместе с карнизом.

— Гастон! — вскрикнула Зоя. Через железную решётку окна лез Утиный Нос, держа во рту нож-наваху. Дверь ещё держалась. Гарин, белый как бумага, прикручивал микрометрический винт, в левой руке его плясал револьвер. В аппарате билось, гудело пламя. Кружочек света на стене (против дула аппарата) уменьшался, — задымились обои. Гастон, косясь на револьвер, двигался вдоль стены, весь подбирался перед прыжком. Нож он держал уже в руке, по-испански — лезвием к себе. Кружочек света стал ослепительной точкой. В разбитые филёнки двери лезли усатые морды… Гарин схватил обеими руками аппарат и дулом направил его на Утиного Носа…

Зоя увидела: Гастон разинул рот не то, чтобы крикнуть, не то, чтобы заглотнуть воздух… Дымная полоса прошла поперёк его груди, руки поднялись было и упали. Он опрокинулся на ковёр. Голова его вместе с плечами, точно кусок хлеба, отвалилась от нижней части туловища.



Гарин повернул аппарат к двери. По пути «лучевой шнур» разрезал провод, — лампочка под потолком погасла. Ослепительный, тонкий, прямой, как игла, луч из дула аппарата чиркнул поверх двери, — посыпались осколки дерева. Скользнул ниже. Раздался короткий вопль, будто раздавили кошку. В темноте кто-то шарахнулся. Мягко упало тело. Луч танцевал на высоте двух футов от пола. Послышался запах горящего мяса. И вдруг стало тихо, только гудело пламя в аппарате.

Гарин покашлял, сказал плохо повинующимся, хриповатым голосом:

— Кончено со всеми.

За разбитым окном ветерок налетел на невидимые липы, они зашелестели по-ночному — сонно. Из темноты, снизу, где неподвижно стояли машины, крикнули по-русски:

— Пётр Петрович, вы живы? — Гарин появился в окне. — Осторожнее, это я, Шельга. Помните наш уговор? У меня автомобиль Роллинга. Надо бежать. Спасайте аппарат. Я жду…

45

Вечером, как обычно по воскресеньям, профессор Рейхер играл в шахматы у себя, на четвёртом этаже, на открытом небольшом балконе. Партнёром был Генрих Вольф, его любимый ученик. Они курили, уставясь в шахматную доску. Вечерняя заря давно погасла в конце длинной улицы. Чёрный воздух был душен. Не шевелился плющ, обвивавший выступы веранды. Внизу, под звёздами, лежала пустынная асфальтовая площадь.

Покряхтывая, посапывая, профессор разрешал ход. Поднял плотную руку с желтоватыми ногтями, но не дотронулся до фигуры. Вынул изо рта окурок сигары.

— Да. Нужно подумать.

— Пожалуйста, — ответил Генрих. Его красивое лицо с широким лбом, резко очерченным подбородком, коротким прямым носом выражало покой могучей машины. У профессора было больше темперамента (старое поколение), — стального цвета борода растрепалась, на морщинистом лбу лежали красные пятна.

Высокая лампа под широким цветным абажуром освещала их лица. Несколько чахлых зелёненьких существ кружились у лампочки, сидели на свежепроглаженной скатерти, топорща усики, глядя точечками глаз и, должно быть, не понимая, что имеют честь присутствовать при том, как два бога тешатся игрою небожителей. В комнате часы пробили десять.

Фрау Рейхер, мать профессора, чистенькая старушка, сидела неподвижно. Читать и вязать она уже не могла при искусственном свете. Вдали, где в чёрной ночи горели окна высокого дома, угадывались огромные пространства каменного Берлина. Если бы не сын за шахматной доской, не тихий свет абажура, не зелёненькие существа на скатерти, ужас, давно прилёгший в душе, поднялся бы опять, как много раз в эти годы, и высушил бескровное личико фрау Рейхер. Это был ужас перед надвигающимися на город, на этот балкон миллионами.

Их звали не Фрицы, Иоганны, Генрихи, Отто, а масса. Один, как один, — плохо выбритые, в бумажных манишках, покрытые железной, свинцовой пылью, — они по временам заполняли улицы. Они многого хотели, выпячивая тяжёлые челюсти.

Фрау Рейхер вспомнила блаженное время, когда её жених, Отто Рейхер, вернулся из-под Седана победителем французского императора. Он весь пропах солдатской кожей, был бородат и громогласен. Она встретила его за городом. На ней было голубое платьице, и ленты, и цветы. Германия летела к победам, к счастью вместе с весёлой бородой Отто, вместе с гордостью и надеждами. Скоро весь мир будет завоёван…

Прошла жизнь фрау Рейхер. И настала и прошла вторая война. Кое-как вытащили ноги из болота, где гнили миллионы человеческих трупов. И вот — появились массы. Взгляни любому под каскетку в глаза. Это не немецкие глаза. Их выражение упрямо, невесело, непостижимо. К их глазам нет доступа. Фрау Рейхер охватывал ужас.


На веранде появился Алексей Семёнович Хлынов. Он был по-воскресному одет в чистенький серый костюм.

Хлынов поклонился фрау Рейхер, пожелал ей доброго вечера и сел рядом с профессором, который добродушно сморщился и с юмором подмигнул шахматной доске. На столе лежали журналы и иностранные газеты. Профессор, как и всякий интеллигентный человек в Германии, был беден. Его гостеприимство ограничивалось мягким светом лампы на свежевыглаженной скатерти, предложенной сигарой в двадцать пфеннигов и беседой, стоившей, пожалуй, дороже ужина с шампанским и прочими излишествами.

В будни от семи утра до семи вечера профессор бывал молчалив, деловит и суров. По воскресеньям он «охотно отправлялся с друзьями на прогулку в страну фантазии». Он любил поговорить «от одного до другого конца сигары».

— Да, надо подумать, — опять сказал профессор, закутываясь дымом.

— Пожалуйста, — холодно-вежливо ответил Вольф. Хлынов развернул парижскую «Л'Энтрансижан» и на первой странице под заголовком «Таинственное преступление в Вилль Давре» увидел снимок, изображающий семерых людей, разрезанных на куски. «На куски, так на куски», — подумал Хлынов. Но то, что он прочёл, заставило его задуматься:

«…Нужно предполагать, что преступление совершено каким-то неизвестным до сих пор орудием, либо раскалённой проволокой, либо тепловым лучом огромного напряжения. Нам удалось установить национальность и внешний вид преступника: это, как и надо было ожидать, — русский (следовало описание наружности, данное хозяйкой гостиницы). В ночь преступления с ним была женщина. Но дальше всё загадочно. Быть может, несколько приподнимет завесу кровавая находка в лесу Фонтенебло. Там, в тридцати метрах от дороги, найден в бесчувственном состоянии неизвестный. На теле его оказались четыре огнестрельных раны. Документы и всё, устанавливающее его личность, похищено. По-видимому, жертва была сброшена с автомобиля. Привести в сознание его до сих пор ещё не удалось…»

46

— Шах! — воскликнул профессор, взмахивая взятым конём. — Шах и мат! Вольф, вы разбиты, вы оккупированы, вы на коленях, шестьдесят шесть лет вы платите репарации. Таков закон высокой империалистической политики.

— Реванш? — спросил Вольф.

— О, нет, мы будем наслаждаться всеми преимуществами победителя.

Профессор потрепал Хлынова по колену:

— Что вы такое вычитали в газетке, мой юный и непримиримый большевик? Семь разрезанных французов? Что поделаешь, — победители всегда склонны к излишествам. История стремится к равновесию. Пессимизм — вот что притаскивают победители к себе в дом вместе с награбленным. Они начинают слишком жирно есть. Желудок их не справляется с жирами и отравляет кровь отвратительными ядами. Они режут людей на куски, вешаются на подтяжках, кидаются с мостов. У них пропадает любовь к жизни. Оптимизм — вот что остаётся у побеждённых взамен награбленного. Великолепное свойство человеческой воли — верить, что всё к лучшему в этом лучшем из миров. Пессимизм должен быть выдернут с корешками. Угрюмая и кровавая мистика Востока, безнадёжная печаль эллинской цивилизации, разнузданные страсти Рима среди дымящихся развалин городов, изуверство средних веков, каждый год ожидающих конца мира и страшного суда, и наш век, строящий картонные домики благополучия и глотающий нестерпимую чушь кинематографа, — на каком основании, я спрашиваю, построена эта чахлая психика царя природы? Основание — пессимизм… Проклятый пессимизм… Я читал вашего Ленина, мой дорогой… Это великий оптимист. Я его уважаю…

— Вы сегодня в превосходном настроении, профессор, — мрачно сказал Вольф.

— Вы знаете почему? — профессор откинулся на плетёном кресле, подбородок его собрался морщинами, глаза весело, молодо посматривали из-под бровей. — Я сделал прелюбопытнейшее открытие… Я получил некоторые сводки, и сопоставил некоторые данные и неожиданно пришёл к удивительному заключению… Если бы германское правительство не было шайкой авантюристов, если бы я был уверен, что моё открытие не попадёт в руки жуликам и грабителям, — я бы, пожалуй, опубликовал его… Но нет, лучше молчать…

— С нами-то, надеюсь, вы можете поделиться, — сказал Вольф.

Профессор лукаво подмигнул ему:

— Что бы вы, например, сказали, мой друг, если бы я предложил честному германскому правительству… вы слышите, — я подчёркиваю: «честному», в это я вкладываю особенный смысл… — предложил бы любые запасы золота?

— Откуда? — спросил Вольф.

— Из земли, конечно…

— Где эта земля?

— Безразлично. Любая точка земного шара… Хотя бы в центре Берлина. Но я не предложу. Я не верю, чтобы золото обогатило вас, меня, всех Фрицев, Михелей… Пожалуй, мы станем ещё бедней… Один только человек, — он обернул к Хлынову седовласую львиную голову, — ваш соотечественник, предложил сделать настоящее употребление из золота… Вы понимаете?

Хлынов усмехнулся, кивнул.

— Профессор, я привык слушать вас серьёзно, — сказал Вольф.

— Я постараюсь быть серьёзным. Вот у них в Москве зимние морозы доходят до тридцати градусов ниже нуля, вода, выплеснутая с третьего этажа, падает на тротуар шариками льда. Земля носится в межпланетном пространстве десять — пятнадцать миллиардов лет. Должна была она остыть за этот срок, чёрт возьми? Я утверждаю — земля давным-давно остыла, отдала лучеиспусканием всё своё тепло межпланетному пространству. Вы спросите: а вулканы, расплавленная лава, горячие гейзеры? Между твёрдой, слабо нагреваемой солнцем земной корой и всей массой земли находится пояс расплавленных металлов, так называемый Оливиновый пояс. Он происходит от непрерывного атомного распада основной массы земли. Эта основная масса представляет шар температуры межпланетного пространства, то есть в нём двести семьдесят три градуса ниже нуля. Продукты распада — Оливиновый пояс — не что иное, как находящиеся в жидком состоянии металлы: оливин, ртуть и золото. И нахождение их, по многим данным, не так глубоко: от пятнадцати до трёх тысяч метров глубины. Можно в центре Берлина пробить шахту, и расплавленное золото само хлынет, как нефть, из глубины Оливинового пояса…

— Логично, заманчиво, но невероятно, — после молчания проговорил Вольф. — Пробить современными орудиями шахту такой глубины — невозможно…

47

Хлынов положил руку на развёрнутый лист «Л'Энтрансижан».

— Профессор, этот снимок напомнил мне разговор на аэроплане, когда я летел в Берлин. Задача пробраться к распадающимся элементам земного центра не так уже невероятна.

— Какое это имеет отношение к разрезанным французам? — спросил профессор, опять раскуривая сигару.

— Убийство в Вилль Давре совершено тепловым лучом.

При этих словах Вольф придвинулся к столу, холодное лицо его насторожилось.

— Ах, опять эти лучи, — профессор сморщился, как от кислого, — вздор, блеф, утка, запускаемая английским военным министерством.

— Аппарат построен русским, я знаю этого человека, — ответил Хлынов, — это талантливый изобретатель и крупный преступник.

Хлынов рассказал всё, что знал об инженере Гарине: об его работах в Политехническом институте, о преступлении на Крестовском острове, о странных находках в подвале дачи, о вызове Шельги в Париж и о том, что, видимо, сейчас идёт бешеная охота за аппаратом Гарина.

— Свидетельство налицо, — Хлынов указал на фотографию, — это работа Гарина.

Вольф хмуро рассматривал снимок. Профессор проговорил рассеянно:

— Вы полагаете, что при помощи тепловых лучей можно бурить землю? Хотя… при трёхтысячной температуре расплавятся и глины и гранит. Очень, очень любопытно… А нельзя ли куда-нибудь телеграфировать этому Гарину? Гм… Если соединить бурение с искусственным охлаждением и поставить электрические элеваторы для отчерпывания породы, можно пробраться глубоко… Друг мой, вы меня чертовски заинтересовали…

До второго часа ночи, сверх обыкновения, профессор ходил по веранде, дымил сигарой и развивал планы, один удивительнее другого.

48

Обычно Вольф, уходя от профессора, прощался с Хлыновым на площади. На этот раз он пошёл рядом с ним, постукивая тростью, опустив нахмуренное лицо.

— Ваше мнение таково, что инженер Гарин скрылся вместе с аппаратом после истории в Вилль Давре? — спросил он.

— Да.

— А эта «кровавая находка в лесу Фонтенебло» не может оказаться Гариным?

— Вы хотите сказать, что Шельга захватил аппарат?..

— Вот именно…

— Мне это не приходило в голову… Да, это было бы очень неплохо.

— Я думаю, — подняв голову, насмешливо сказал Вольф.

Хлынов быстро взглянул на собеседника. Оба остановились. Издалека фонарь освещал лицо Вольфа, — злую усмешку, холодные глаза, упрямый подбородок. Хлынов сказал:

— Во всяком случае всё это только догадки, нам пока ещё незачем ссориться.

— Я понимаю, понимаю.

— Вольф, я с вами не хитрю, но говорю твёрдо, — необходимо, чтобы аппарат Гарина оказался в СССР. Одним этим желанием я создаю в вас врага, Честное слово, дорогой Вольф, у вас очень смутные понятия, что вредно и что полезно для вашей родины.

— Вы стараетесь меня оскорбить?

— Фу ты, чёрт! Хотя — правда. — Хлынов чисто по-российски, что сразу отметил Вольф, двинул шляпу на сторону, почесал за ухом. — Да разве после того, как мы перебили друг у друга миллионов семь человек, можно ещё обижаться на слова?.. Вы — немец от головы до ног, бронированная пехота, производитель машин, у вас и нервы, я думаю, другого состава. Слушайте, Вольф, попади в руки таким, как вы, аппарат Гарина, чего вы только не натворите…

— Германия никогда не примирится с унижением.

Они подошли к дому, где в первом этаже Хлынов снимал комнату. Молча простились. Хлынов ушёл в ворота. Вольф стоял, медленно катая между зубами погасшую сигару. Вдруг окно в первом этаже распахнулось, и Хлынов взволнованно высунулся:

— А… Вы ещё здесь?.. Слава богу. Вольф, телеграмма из Парижа, от Шельги… Слушайте: «Преступник ушёл. Я ранен, встану не скоро. Опасность величайшая, неизмеримая грозит миру. Необходим ваш приезд».

— Я еду с вами, — сказал Вольф.

49

На белой колеблющейся шторе бегали тени от листвы. Неумолкаемое журчание слышалось за шторой. Это на газоне больничного сада из переносных труб распылялась вода среди радуг, стекала каплями с листьев платана перед окном.

Шельга дремал в белой высокой комнате, освещённой сквозь штору.

Издалека доносился шум Парижа. Близкими были звуки — шорох деревьев, голоса птиц и однообразный плеск воды.

Неподалёку крякал автомобиль или раздавались шаги по коридору. Шельга быстро открывал глаза, остро, тревожно глядел на дверь. Пошевелиться он не мог. Обе руки его были окованы гипсом, грудь и голова забинтованы. Для защиты — одни глаза. И снова сладкие звуки из сада навевали сон.

Разбудила сестра-кармелитка,[42] вся в белом, осторожно полными руками поднесла к губам Шельги фарфоровый соусничек с чаем. Когда ушла, остался запах лаванды.

Между сном и тревогой проходил день. Это были седьмые сутки после того, как Шельгу, без чувств, окровавленного, подняли в лесу Фонтенебло.

Его уже два раза допрашивал следователь. Шельга дал следующие показания:

— В двенадцатом часу ночи на меня напали двое. Я защищался тростью и кулаками. Получил четыре пули, больше ничего не помню.

— Вы хорошо рассмотрели лица нападавших?

— Их лица — вся нижняя часть — были закрыты платками.

— Вы защищались также и тростью?

— Просто это был сучок, — я его подобрал в лесу.

— Зачем в такой поздний час вы попали в лес Фонтенебло?

— Гулял, осматривал дворец, пошёл обратно лесом, заблудился.

— Чем вы объясните то обстоятельство, что вблизи места покушения на вас обнаружены свежие следы автомобиля?

— Значит, преступники приехали на автомобиле.

— Чтобы ограбить вас? Или чтобы убить?

— Ни то, ни другое, я думаю. Меня никто не знает в Париже. В посольстве я не служу. Политической миссии не выполняю. Денег с собой немного.

— Стало быть, преступники ожидали не вас, когда стояли у двойного дуба, на поляне, где один курил, другой потерял запонку с ценной жемчужиной?

— По всей вероятности, это были светские молодые люди, проигравшиеся на скачках или в казино. Они искали случая поправить дела. В лесу Фонтенебло мог попасться человек, набитый тысячефранковыми билетами.

На втором допросе, когда следователь предъявил копию телеграммы в Берлин Хлынову (переданную следователю сестрой-кармелиткой), Шельга ответил:

— Это шифр. Дело касается поимки серьёзного преступника, ускользнувшего из России.

— Вы могли бы говорить со мною более откровенно?

— Нет. Это не моя тайна.

На вопросы Шельга отвечал точно и ясно, глядел в глаза честно и даже глуповато. Следователю оставалось только поверить в его искренность.

Но опасность не миновала. Опасностью были пропитаны столбцы газет, полные подробностями «кошмарного дела в Вилль Давре», опасность была за дверью, за белой шторой, колеблемой ветром, в фарфоровом соусничке, подносимом к губам полными руками сестры-кармелитки.

Спасение в одном: как можно скорее снять гипс и повязки. И Шельга весь застыл, без движения, в полудремоте.

50

…В полудремоте ему вспомнилось.

Фонари потушены. Автомобиль замедлил ход… В окошко машины высунулся Гарин и — громким шёпотом:

— Шельга, сворачивайте. Сейчас будет поляна. Там…

Грузно тряхнувшись на шоссейной канаве, автомобиль прошёл между деревьями, повернулся и стал.

Под звёздами лежала извилистая полянка. Смутно в тени деревьев громоздились скалы.

Мотор выключен. Остро запахло травой. Сонно плескался ручей, над ним вился туманчик, уходя неясным полотнищем в глубь поляны.

Гарин выпрыгнул на мокрую траву. Протянул руку. Из автомобиля вышла Зоя Монроз в глубоко надвинутой шапочке, подняла голову к звёздам. Передёрнула плечами.

— Ну, вылезайте же, — резко сказал Гарин.

Тогда из автомобиля, головой вперёд, вылез Роллинг. Из-под тени котелка его блестели золотые зубы.

Плескалась, бормотала вода в камнях. Роллинг вытащил из кармана руку, стиснутую, видимо, уже давно в кулак, и заговорил глуховатым голосом:

— Если здесь готовится смертный приговор, я протестую. Во имя права. Во имя человечности… Я протестую как американец… Как христианин… Я предлагаю любой выкуп за жизнь.

Зоя стояла спиной к нему. Гарин проговорил брезгливо:

— Убить вас я мог бы и там…

— Выкуп? — быстро спросил Роллинг.

— Нет.

— Участие в ваших… — Роллинг мотнул щеками, — в ваших странных предприятиях?

— Да. Вы должны это помнить… На бульваре Мальзерб… Я говорил вам…

— Хорошо, — ответил Роллинг, — завтра я вас приму… Я должен продумать заново ваши предложения.

Зоя сказала негромко:

— Роллинг, не говорите глупостей.

— Мадемуазель! — Роллинг подскочил, котелок съехал ему на нос, — мадемуазель… Ваше поведение неслыханно… Предательство… Разврат…

Так же тихо Зоя ответила:

— Ну вас к чёрту! Говорите с Гариным.

Тогда Роллинг и Гарин отошли к двойному дубу. Там вспыхнул электрический фонарик. Нагнулись две головы. Несколько секунд было слышно только, как плескался ручей в камнях.

— …Но нас не трое, нас четверо… здесь есть свидетель, — долетел до Шельги резкий голос Роллинга.


— Кто здесь, кто здесь? — сотрясаясь, сквозь дремоту пробормотал Шельга. Зрачки его расширились во весь глаз.

Перед ним на белом стульчике, — со шляпой на коленях, — сидел Хлынов.

51

— Не предугадал хода… Думать времени не было, — рассказывал ему Шельга, — сыграл такого дурака, что — ну.

— Ваша ошибка в том, что вы взяли в автомобиль Роллинга, — сказал Хлынов.

— Какой чёрт я взял… Когда в гостинице началась пальба и резня, Роллинг сидел, как крыса, в автомобиле, — ощетинился двумя кольтами. Со мною оружия не было. Я влез на балкон и видел, как Гарин расправился с бандитами… Сообщил об этом Роллингу… Он струсил, зашипел, наотрез отказался выходить из машины… Потом он пытался стрелять в Зою Монроз. Но мы с Гариным свернули ему руки… Долго возиться было некогда, я вскочил за руль — и ходу…

— Когда вы были уже на полянке и они совещались около дуба, неужели вы не поняли?..

— Понял, что моё дело — ящик. А что было делать? Бежать? Ну, знаете, я всё-таки спортсмен… К тому же у меня и план был весь разработан… В кармане фальшивый паспорт для Гарина, с десятью визами… Аппарат его, — рукой взять, — в автомобиле… При таких обстоятельствах мог я о шкуре своей очень-то думать?..

— Ну, хорошо… Они сговорились…

— Роллинг подписал какую-то бумажку там, под деревом, — я хорошо видел. После этого — слышу — он сказал насчёт четвёртого свидетеля, то есть меня. Я вполголоса говорю Зое: «Слушайте-ка, давеча мы проехали мимо полисмена, он заметил номер машины. Если меня сейчас убьют, к утру вы все трое будете в стальных наручниках». Знаете, что она мне ответила? Вот женщина!.. Через плечо, не глядя: «Хорошо, я приму это к сведению». А до чего красива!.. Бесовка! Ну, ладно. Гарин и Роллинг вернулись к машине. Я — как ни в чём не бывало… Первая села Зоя. Высунулась и что-то проговорила по-английски. Гарин — мне: «Товарищ Шельга, теперь — валяйте: полный ход по шоссе на запад». Я присел перед радиатором… Вот где моя ошибка. У них только и была эта одна минута… Когда машина на ходу, они бы со мной ничего не сделали, побоялись… Хорошо, — завожу машину… Вдруг, в темя, в мозг — будто дом на голову рухнул, хряснули кости, ударило, обожгло светом, опрокинуло навзничь… Видел только — мелькнула перекошенная морда Роллинга. Сукин сын! Четыре пули в меня запустил… Потом, я открываю глаза, вот эта комната.

Шельга утомился, рассказывая. Долго молчали. Хлынов спросил:

— Где может быть сейчас Роллинг?

— Как где? Конечно, в Париже. Ворочает прессой. У него сейчас большое наступление на химическом фронте. Деньги лопатой загребает. В том-то всё и дело, что я с минуты на минуту жду пулю в окно или яд в соуснике. Он меня всё-таки пришьёт, конечно…

— Чего же вы молчите?.. Немедленно нужно дать знать шефу полиции.

— Товарищ дорогой, вы с ума сошли! Я и жив-то до сих пор только потому, что молчу.

52

— Итак, Шельга, вы своими глазами видели действие аппарата?

— Видел и теперь знаю: пушки, газы, аэропланы — всё это детская забава. Вы не забывайте, тут не один Гарин… Гарин и Роллинг. Смертоносная машина и миллиарды. Всего можно ждать.

Хлынов поднял штору и долго стоял у окна, глядя на изумрудную зелень, на старого садовника, с трудом перетаскивающего металлические суставчатые трубы в теневую сторону сада, на чёрных дроздов, — они деловито и озабоченно бегали под кустами вербены, вытаскивали из чернозёма дождевых червяков. Небо, синее и прелестное, вечным покоем расстилалось над садом.

— А то предоставить их самим себе, пусть развернутся во всём великолепии — Роллинг и Гарин, и конец будет ближе, — проговорил Хлынов. — Этот мир погибнет неминуемо… Здесь одни дрозды живут разумно. — Хлынов отвернулся от окна. — Человек каменного века был значительнее, несомненно… Бесплатно, только из внутренней потребности, разрисовывал пещеры, думал, сидя у огня, о мамонтах, о грозах, о странном вращении жизни и смерти и о самом себе. Чёрт знает, как это было почтенно!.. Мозг ещё маленький, череп толстый, но духовная энергия молниями лучилась из его головы… А эти, нынешние, на кой чёрт им летательные машины? Посадить бы какого-нибудь франта с бульвара в пещеру напротив палеолитического человека. Тот бы, волосатый дядя, его спросил: «Рассказывай, сын больной суки, до чего ты додумался за эти сто тысяч лет?..» — «Ах, ах, — завертелся бы франт, — я, знаете ли, не столько думаю, сколько наслаждаюсь плодами цивилизации, господин пращур… Если бы не опасность революций со стороны черни, то наш мир был бы поистине прекрасен. Женщины, рестораны, немножко волнения за картами в казино, немножко спорта… Но, вот беда, — эти постоянные кризисы и революции, — это становится утомительным…» — «Ух, ты, — сказал бы на это пращур, впиваясь в франта горящими глазами, — а мне вот нравится ду-у-у-умать, я вот сижу и уважаю мой гениальный мозг… Мне бы хотелось проткнуть им вселенную…»

Хлынов замолчал. Усмехаясь, всматривался в сумрак палеолитической пещеры. Тряхнул головой:

— Чего добиваются Гарин и Роллинг? Щекотки. Пусть они её называют властью над миром. Всё же это не больше, чем щекотка. В прошлую войну погибло тридцать миллионов. Они постараются убить триста. Духовная энергия в глубочайшем обмороке. Профессор Рейхер обедает только по воскресеньям. В остальные дни он кушает два бутерброда с повидлой и с маргарином — на завтрак и отварной картофель с солью — к обеду. Такова плата за мозговой труд… И так будет, покуда мы не взорвём всю эту ихнюю «цивилизацию», Гарина посадим в сумасшедший дом, а Роллинга отправим завхозом куда-нибудь на остров Врангеля… Вы правы, нужно бороться… Что же, — я готов. Аппаратом Гарина должен владеть СССР…

— Аппарат будет у нас, — закрыв глаза, проговорил Шельга.

— С какого конца приступить к делу?

— С разведки, как полагается.

— В каком направлении?

— Гарин сейчас, по всей вероятности, бешеным ходом строит аппараты. В Вилль Давре у него была только модель. Если он успеет построить боевой аппарат, — тогда его взять будет очень трудно. Первое, — нужно узнать, где он строит аппараты.

— Понадобятся деньги.

— Поезжайте сегодня же на улицу Гренелль, переговорите с нашим послом, я его кое о чём уже осведомил. Деньги будут. Теперь второе, — нужно разыскать Зою Монроз. Это очень важно. Это баба умная, жестокая, с большой фантазией. Она Гарина и Роллинга связала насмерть. В ней вся пружина их махинации.

— Простите, бороться с женщинами отказываюсь.

— Алексей Семёнович, она посильнее нас с вами… Она ещё много крови прольёт.

53

Зоя вышла из круглой и низкой ванны, подставила спину, — горничная накинула на неё мохнатый халат. Зоя, вся ещё покрытая пузырьками морской воды, села на мраморную скамью.

Сквозь иллюминаторы скользили текучие отблески солнца, зеленоватый свет играл на мраморных стенах, ванная комната слегка покачивалась. Горничная осторожно вытирала, как драгоценность, ноги Зои, натянула чулки и белые туфли.

— Бельё, мадам.

Зоя лениво поднялась, на неё надели почти не существующее бельё. Она глядела мимо зеркала, заломив брови. Её одели в белую юбку и белый, морского покроя, пиджачок с золотыми пуговицами, — как это и полагалось для владелицы трёхсоттонной яхты в Средиземном море.

— Грим, мадам?

— Вы с ума сошли, — ответила Зоя, медленно взглянула на горничную и пошла наверх, на палубу, где с теневой стороны на низком камышовом столике был накрыт завтрак.

Зоя села у стола. Разломила кусочек хлеба и загляделась. Белый узкий корпус моторной яхты скользил по зеркальной воде, — море было ясно-голубое, немного темнее безоблачного неба. Пахло свежестью чисто вымытой палубы. Подувал тёплый ветерок, лаская ноги под платьем.

На слегка выгнутой, из узких досок, точно замшевой палубе стояли у бортов плетёные кресла, посредине лежал серебристый анатолийский ковёр с разбросанными парчовыми подушками. От капитанского мостика до кормы натянут тент из синего шёлка с бахромой и кистями.

Зоя вздохнула и начала завтракать.



Мягко ступая, улыбаясь, подошёл капитан Янсен, норвежец, — выбритый, румяный, похожий на взрослого ребёнка. Неторопливо приложил два пальца к фуражке, надвинутой глубоко на одно ухо.

— С добрым утром, мадам Ламоль. (Зоя плавала под этим именем и под французским флагом.)

Капитан был весь белоснежный, выглаженный, — косолапо, по-морски, изящный. Зоя оглянула его от золотых дубовых листьев на козырьке фуражки до белых туфель с верёвочными подошвами. Осталась удовлетворена:

— Доброе утро, Янсен.

— Имею честь доложить, курс — норд-вест-вест, широта и долгота (такие-то), на горизонте курится Везувий. Неаполь покажется меньше чем через час.

— Садитесь, Янсен.

Движением руки она пригласила его принять участие в завтраке. Янсен сел на заскрипевшую под сильным его телом камышовую банкетку. От завтрака отказался, — он уже ел в девять утра. Из вежливости взял чашечку кофе.

Зоя рассматривала его загорелое лицо со светлыми ресницами, — оно понемногу залилось краской. Не отхлебнув, он поставил чашечку на скатерть.

— Нужно переменить пресную воду и взять бензин для моторов, — сказал он, не поднимая глаз.

— Как, заходить в Неаполь? Какая тоска! Мы встанем на внешнем рейде, если вам так уже нужны вода и бензин.

— Есть встать на внешнем рейде, — тихо проговорил капитан.

— Янсен, ваши предки были морскими пиратами?

— Да, мадам.

— Как это было интересно! Приключения, опасности, отчаянные кутежи, похищение красивых женщин… Вам жалко, что вы не морской пират?

Янсен молчал. Рыжие ресницы его моргали. По лбу пошли складки.

— Ну?

— Я получил хорошее воспитание, мадам.

— Верю.

— Разве что-нибудь во мне даёт повод думать, что я способен на противозаконные и нелояльные поступки?

— Фу, — сказала Зоя, — такой сильный, смелый, отличный человек, потомок пиратов, — и всё это, чтобы возить вздорную бабу по тёплой, скучной луже. Фу!

— Но, мадам…

— Устройте какую-нибудь глупость, Янсен. Мне скучно…

— Есть устроить глупость.

— Когда будет страшная буря, посадите яхту на камень.

— Есть посадить яхту на камни…

— Вы серьёзно это намерены сделать?

— Если вы приказываете…

Он взглянул на Зою. В глазах его были обида и сдерживаемое восхищение. Зоя потянулась и положила руку ему на белый рукав:

— Я не шучу с вами, Янсен. Я знаю вас всего три недели, но мне кажется, что вы из тех, кто может быть предан (у него сжались челюсти). Мне кажется, вы способны на поступки, выходящие из пределов лояльности, если, если…

В это время на лакированной, сверкающей бронзою лестнице с капитанского мостика показались сбегающие ноги. Янсен сказал поспешно:

— Время, мадам…

Вниз сошёл помощник капитана. Отдал честь:

— Мадам Ламоль, без трёх минут двенадцать, сейчас будут вызывать по радио…

54

Ветер парусил белую юбку. Зоя поднялась на верхнюю палубу к рубке радиотелеграфа. Прищурясь, вдохнула солёный воздух. Сверху, с капитанского мостика, необъятным казался солнечный свет, падающий на стеклянно-рябое море.

Зоя глядела и загляделась, взявшись за перила. Узкий корпус яхты с приподнятым бушпритом летел среди ветерков в этом водянистом свете.

Сердце билось от счастья. Казалось, оторви руки от перил, и полетишь. Чудесное создание — человек. Какими числами измерить неожиданности его превращений? Злые излучения воли, текучий яд вожделений, душа, казалось, разбитая в осколки, — всё мучительное тёмное прошлое Зои отодвинулось, растворилось в этом солнечном свете…

«Я молода,молода, — так казалось ей на палубе корабля, с поднятым к солнцу бушпритом, — я красива, я добра».

Ветер ласкал шею, лицо. Зоя восторженно желала счастья себе. Всё ещё не в силах оторваться от света, неба, моря, она повернула холодную ручку дверцы, вошла в хрустальную будку, где с солнечной стороны были задёрнуты шторки. Взяла слуховые трубки. Положила локти на стол, прикрыла глаза пальцами, — сердцу всё ещё было горячо. Зоя сказала помощнику капитана:

— Идите.

Он вышел, покосившись на мадам Ламоль. Мало того, что она была чертовски красива, стройна, тонка, «шикарна», — от неё неизъяснимое волнение.

55

Двойные удары хронометра, как склянки, прозвонили двенадцать. Зоя улыбнулась, — прошло всего три минуты с тех пор, как она поднялась с кресла под тентом.

«Нужно научиться чувствовать, раздвигать каждую минуту в вечность, — подумалось ей, — знать: впереди миллионы минут, миллионы вечностей».

Она положила пальцы на рычажок и, пододвинув его влево, настроила аппарат на волну сто тридцать семь с половиной метров. Тогда из чёрной пустоты трубки раздался медленный и жёсткий голос Роллинга:

— …Мадам Ламоль, мадам Ламоль, мадам Ламоль… Слушайте, слушайте, слушайте…

— Да, слушаю я, успокойся, — прошептала Зоя.

— …Всё ли у вас благополучно? Не терпите ли бедствия? В чём-либо недостатка? Сегодня в тот же час, как обычно, буду счастлив слышать ваш голос… Волну посылайте той же длины, как обычно… Мадам Ламоль, не удаляйтесь слишком далеко от десяти градусов восточной долготы, сорока градусов северной широты. Не исключена возможность скорой встречи. У нас всё в порядке. Дела блестящи. Тот, кому нужно молчать, молчит. Будьте спокойны, счастливы, — безоблачный путь.

Зоя сняла наушные трубки. Морщина прорезала её лоб. Глядя на стрелку хронометра, она проговорила сквозь зубы: «Надоело!» Эти ежедневные радиопризнания в любви ужасно сердили её. Роллинг не может, не хочет оставить её в покое… Пойдёт на какое угодно преступление в конце концов, только бы позволила ему каждый день хрипеть в микрофон: «… Будьте спокойны, счастливы, — безоблачный путь».

56

После убийства в Вилль Давре и Фонтенебло и затем бешеной езды с Гариным по залитым лунным светом пустынным шоссейным дорогам в Гавр Зоя и Роллинг больше не встречались. Он стрелял в неё в ту ночь, пытался оскорбить и затих. Кажется, он даже молча плакал тогда, согнувшись в автомобиле.

В Гавре она села на его яхту «Аризона» и на рассвете вышла в Бискайский залив. В Лиссабоне Зоя получила документы и бумаги на имя мадам Ламоль — она становилась владелицей одной из самых роскошных на Западе яхт. Из Лиссабона пошли в Средиземное море, и там «Аризона» крейсировала у берегов Италии, держась десяти градусов восточной долготы, сорока градусов северной широты.

Немедленно была установлена связь между яхтой и частной радиостанцией Роллинга в Медоне под Парижем. Капитан Янсен докладывал Роллингу обо всех подробностях путешествия. Роллинг ежедневно вызывал Зою. Она каждый вечер докладывала ему о своих «настроениях». В этом однообразии прошло дней десять, и вот аппараты «Аризоны», щупавшие пространство, приняли короткие волны на непонятном языке. Дали знать Зое, и она услыхала голос, от которого остановилось сердце.

— …Зоя, Зоя, Зоя, Зоя…

Точно огромная муха о стекло, звенел в наушниках голос Гарина. Он повторял её имя и затем через некоторые промежутки:

— …Отвечай от часа до трёх ночи… И опять:

— …Зоя, Зоя, Зоя… Будь осторожна, будь осторожна…

В ту же ночь над тёмным морем, над спящей Европой, над древними пепелищами Малой Азии, над равнинами Африки, покрытыми иглами и пылью высохших растений, полетели волны женского голоса:

— …Тому, кто велел отвечать от часа до трёх…

Этот вызов Зоя повторяла много раз. Затем говорила:

— …Хочу тебя видеть. Пусть это неразумно. Назначь любой из итальянских портов… По имени меня не вызывай, узнаю тебя по голосу…

В ту же ночь, в ту самую минуту, когда Зоя упрямо повторяла вызов, надеясь, что Гарин где-то, — в Европе, Азии, Африке, — нащупает волны электромагнитов «Аризоны», за две тысячи километров, в Париже, на ночном столике у двухспальной кровати, где одиноко, уткнув нос в одеяло, спал Роллинг, затрещал телефонный звонок.

Роллинг, подскочив, схватил трубку. Голос Семёнова поспешно проговорил:

— Роллинг. Она разговаривает.

— С кем?

— Плохо слышно, по имени не называет.

— Хорошо, продолжайте слушать. Отчёт завтра. Роллинг положил трубку, снова лёг, но сон уже отошёл от него.

Задача была нелегка: среди несущихся ураганом над Европой фокстротов, рекламных воплей, церковных хоралов, отчётов о международной политике, опер, симфоний, биржевых бюллетеней, шуточек знаменитых юмористов — уловить слабый голос Зои.

День и ночь для этого в Медоне сидел Семёнов. Ему удалось перехватить несколько фраз, сказанных голосом Зои. Но и этого было достаточно, чтобы разжечь ревнивое воображение Роллинга.

Роллинг чувствовал себя отвратительно после ночи в Фонтенебло. Шельга остался жив, — висел над головой страшной угрозой. С Гариным, которого Роллинг с наслаждением повесил бы на сучке, как негра, был подписан договор. Быть может, Роллинг и заупрямился бы тогда, — лучше смерть, эшафот, чем союз, — но волю его сокрушала Зоя. Договариваясь с Гариным, он выигрывал время, и, быть может сумасшедшая женщина опомнится, раскается, вернётся… Роллинг действительно плакал в автомобиле, зажмурясь, молча… Это было чёрт знает что… Из-за распутной, продажной бабы… Но слёзы были солоны и мучительны… Одним из условий договора он поставил длительное путешествие Зои на яхте. (Это было необходимо, чтобы замести следы.) Он надеялся убедить, усовестить, увлечь её ежедневными беседами по радио. Эта надежда была, пожалуй, глупее слёз в автомобиле.

По условию с Гариным Роллинг немедленно начинал «всеобщее наступление на химическом фронте». В тот день, когда Зоя села в Гавре на «Аризону», Роллинг поездом вернулся в Париж. Он известил полицию о том, что был в Гавре и на обратном пути, ночью, подвергся нападению бандитов (трое, с лицами, обвязанными платками). Они отобрали у него деньги и автомобиль. (Гарин в это время, — как было условлено, — пересёк с запада на восток Францию, проскочил границу в Люксембурге и в первом попавшемся канале утопил автомобиль Роллинга.)

«Наступление на химическом фронте» началось. Парижские газеты начали грандиозный переполох. «Загадочная трагедия в Вилль Давре», «Таинственное нападение на русского в парке Фонтенебло», «Наглое ограбление химического короля», «Американские миллиарды в Европе», «Гибель национальной германской индустрии», «Роллинг или Москва» — всё это умно и ловко было запутано в один клубок, который, разумеется, застрял в горле у обывателя — держателя ценностей. Биржа тряслась до основания. Между серых колонн её, у чёрных досок, где истерические руки писали, стирали, писали меловые цифры падающих бумаг, мотались, орали обезумевшие люди с глазами, готовыми лопнуть, с губами в коричневой пене.

Но это гибла плотва, — всё это были шуточки. Крупные промышленники и банки, стиснув зубы, держались за пакеты акций. Их нелегко было повалить даже рогами Роллинга. Для этой наиболее серьёзной операции и подготовлялся удар со стороны Гарина.

Гарин «бешеным ходом», как верно угадал Шельга, строил в Германии аппарат по своей модели. Он разъезжал из города в город, заказывая заводам различные части. Для сношения с Парижем пользовался отделом частных объявлений в кёльнской газете. Роллинг в свою очередь помещал в одной из бульварных парижских газет две-три строчки: «Всё внимание сосредоточьте на анилине…», «Дорог каждый день, не жалейте денег…» и так далее.

Гарин отвечал: «Окончу скорее, чем предполагал…», «Место найдено…», «Приступаю…», «Непредвиденная задержка…»

Роллинг: «Тревожусь, назначьте день…» Гарин ответил: «Отсчитайте тридцать пять со дня подписания договора…»

Приблизительно с этим его сообщением совпала ночная телефонограмма Роллингу от Семёнова. Роллинг пришёл в ярость, — его водили за нос. Тайные сношения с «Аризоной», помимо всего, были опасны. Но Роллинг не выдал себя ни словом, когда на следующий день говорил с мадам Ламоль.

Теперь, в часы бессонниц, Роллинг стал «продумывать» заново свою «партию» со смертельным врагом. Он нашёл ошибки. Гарин оказывался не так уже хорошо защищён. Ошибкой его было согласие на путешествие Зои, — конец партии для него предрешён. Мат будет сказан на борту «Аризоны».

57

Но на борту «Аризоны» происходило не совсем то, о чём думал Роллинг. Он помнил Зою умной, спокойно — расчётливой, холодной, преданной. Он знал, с какой брезгливостью она относилась к женским слабостям. Он не мог допустить, чтобы долго могло длиться её увлечение этим нищим бродягой, бандитом Гариным. Хорошая прогулка по Средиземному морю должна прояснить её ум. Зоя действительно была как в бреду, когда в Гавре села на яхту. Несколько дней одиночества среди океана успокоили её. Она пробуждалась, жила и засыпала среди синего света, блеска воды, под спокойный, как вечность, шум волн. Содрогаясь от омерзения, она вспоминала грязную комнату и оскалившийся, стеклянноглазый труп Ленуара, закипевшую дымную полосу поперёк груди Утиного Носа, сырую поляну в Фонтенебло и неожиданные выстрелы Роллинга, точно он убивал бешеную собаку…

Но всё же ум её не прояснялся, как надеялся Роллинг. Наяву и во сне чудились какие-то дивные острова, мраморные дворцы, уходящие лестницами в океан… Толпы красивых людей, музыка, вьющиеся флаги… И она — повелительница этого фантастического мира…

Сны и видения в кресле под синим тентом были продолжением разговора с Гариным в Вилль Давре (за час до убийства). Один на свете человек, Гарин, понял бы её сейчас. Но с ним были связаны и стеклянные глаза Ленуара и разинутый страшный рот Гастона Утиный Нос.

Вот почему у Зои остановилось сердце, когда неожиданно в трубку радио забормотал голос Гарина… С тех пор она ежедневно звала его, умоляла, грозила. Она хотела видеть его и боялась. Он чудился ей чёрным пятном в лазурной чистоте моря и неба… Ей нужно было рассказать ему о снах наяву. Спросить, где же его Оливиновый пояс? Зоя металась по яхте, лишая капитана Янсена и его помощника присутствия духа.

Гарин отвечал:

«…Жди. Будет всё, что ты захочешь. Только умей хотеть. Желай, сходи с ума — это хорошо. Ты мне нужна такой. Без тебя моё дело мёртвое».

Таково было его последнее радио, точно так же перехваченное Роллингом. Сегодня Зоя ждала ответа на запрос, — в какой точно день его нужно ждать на яхте? Она вышла на палубу и облокотилась о перила. Яхта едва двигалась. Ветер затих. На востоке поднимались испарения ещё невидимой земли, и стоял пепельный столб дыма над Везувием.

На мостике капитан Янсен опустил руку с биноклем, и Зоя чувствовала, что он, как зачарованный, смотрит на неё. Да и как было ему не смотреть, когда все чудеса неба и воды были сотворены только затем, чтобы ими любовалась мадам Ламоль, — у перил над молочно-лазурной бездной.

Невероятным, смешным казалось время, когда за дюжину шёлковых чулок, за платье от большого дома, просто за тысячу франков Зоя позволяла слюнявить себя молодчикам с коротенькими пальцами и сизыми щеками… Фу!.. Париж, кабаки, глупые девки, гнусные мужчины, уличная вонь, деньги, деньги, деньги, — какое убожество… Возня в зловонной яме!..

Гарин сказал в ту ночь: «Захотите — и будете наместницей бога или чёрта, что вам больше по вкусу. Вам захочется уничтожать людей, — иногда в этом бывает потребность, — ваша власть надо всем человечеством… Такая женщина, как вы, найдёт применение сокровищам Оливинового пояса…»

Зоя думала:

«Римские императоры обожествляли себя. Наверно, им это доставляло удовольствие. В наше время это тоже не плохое развлечение. На что-нибудь должны пригодиться людишки. Воплощение бога, живая богиня среди фантастического великолепия… Отчего же, — пресса могла бы подготовить моё обожествление легко и быстро. Миром правит сказочно прекрасная женщина. Это имело бы несомненный успех. Построить где-нибудь на островах великолепный город для избранных юношей, предполагаемых любовников богини. Появляться, как богиня, среди этих голодных мальчишек, — недурные эмоции».

Зоя пожала плечиком и снова посмотрела на капитана:

— Подите сюда, Янсен.

Он подошёл, мягко и широко ступая по горячей палубе.

— Янсен, вы не думаете, что я сумасшедшая?

— Я не думаю этого, мадам Ламоль, и не подумаю, что бы вы мне ни приказали.

— Благодарю. Я вас назначаю командором ордена божественной Зои.

Янсен моргнул светлыми ресницами. Затем взял под козырёк. Опустил руку и ещё раз моргнул. Зоя засмеялась, и его губы поползли в улыбку.

— Янсен, есть возможность осуществить самые несбыточные желания… Всё, что может придумать женщина в такой знойный полдень… Но нужно будет бороться…

— Есть бороться, — коротко ответил Янсен.

— Сколько узлов делает «Аризона»?

— До сорока.

— Какие суда могут нагнать её в открытом море?

— Очень немногие…

— Быть может, нам придётся выдержать длительную погоню.

— Прикажете взять полный запас жидкого топлива?

— Да. Консервов, пресной воды, шампанского… Капитан Янсен, мы идём на очень опасное предприятие.

— Есть идти на опасное предприятие.

— Но, слышите, я уверена в победе…

Склянки пробили половину первого… Зоя вошла в радиотелефонную рубку. Села к аппарату. Она потрогала рычажок радиоприёмника. Откуда-то поймались несколько тактов фокстрота.

Сдвинув брови, она глядела на хронометр. Гарин молчал. Она снова стала двигать рычажок, сдерживая дрожь пальцев.

…Незнакомый, медленный голос по-русски проговорил в самое ухо:

«…Если вам дорога жизнь… в пятницу высадитесь в Неаполе… в гостинице „Сплендид“ ждите известий до полудня субботы».

Это был конец какой-то фразы, отправленной на длине волны четыреста двадцать один, то есть станции, которой всё это время пользовался Гарин.

58

Третью ночь подряд в комнате, где лежал Шельга, забывали закрывать ставни. Каждый раз он напоминал об этом сестре-кармелитке. Он внимательно смотрел за тем, чтобы задвижка, соединяющая половинки створчатых ставен, была защёлкнута как следует.

За эти три недели Шельга настолько поправился, что вставал с койки и пересаживался к окну, поближе к пышнолистным ветвям платана, к чёрным дроздам и радугам над водяной пылью среди газона.

Отсюда был виден весь больничный садик, обнесённый каменной глухой стеной. В восемнадцатом веке это место принадлежало монастырю, уничтоженному революцией. Монахи не любят любопытных глаз. Стена была высока, и по всему гребню её поблёскивали осколки битого стекла.

Перелезть через стену можно было, лишь подставив с той стороны лестницу. Улички, граничившие с больницей, были тихие и пустынные, всё же фонари там горели настолько ярко и так часто слышались в тишине за стеной шаги полицейских, что вопрос о лестнице отпадал.

Разумеется, не будь битого стекла на стене, ловкий человек перемахнул бы и без лестницы. Каждое утро Шельга из-за шторы осматривал всю стену до последнего камешка. Опасность грозила только с этой стороны. Человек, посланный Роллингом, вряд ли рискнул бы появиться изнутри гостиницы. Но что убийца так или иначе появится, Шельга не сомневался.

Он ждал теперь осмотра врача, чтобы выписаться. Об этом было известно. Врач приезжал обычно пять раз в неделю. На этот раз оказалось, что врач заболел. Шельге заявили, что без осмотра старшего врача его не выпишут. Протестовать он даже и не пытался. Он дал знать в советское посольство, чтобы оттуда ему доставляли еду. Больничный суп он выливал в раковину, хлеб бросал дроздам.

Шельга знал, что Роллинг должен избавиться от единственного свидетеля. Шельга теперь почти не спал, — так велико было возбуждение. Сестра-кармелитка приносила ему газеты, — весь день он работал ножницами и изучал вырезки. Хлынову он запретил приходить в больницу. (Вольф был в Германии, на Рейне, где собирал сведения о борьбе Роллинга с Германской анилиновой компанией.)

Утром, подойдя, как обычно, к окну, Шельга оглядел сад и сейчас же отступил за занавес. Ему стало даже весело. Наконец-то! В саду, с северной стороны, полускрытая липой, к стене была прислонена лестница садовника, верхний конец её торчал на пол — аршина над осколками стекла.

Шельга сказал:

— Ловко, сволочи!

Оставалось только ждать. Всё было уже обдумано. Правая рука его, хотя и свободная от бинтов, была ещё слаба. Левая — в лубках и в гипсе, — сестра крепко прибинтовала её к груди. Рука с гипсом весила не меньше пятнадцати фунтов. Это было единственное оружие, которым он мог защищаться.

На четвёртую ночь сестра опять забыла закрыть ставни. Шельга на этот раз не протестовал и с девяти часов притворился спящим. Он слышал, как хлопали в обоих этажах ставни. Его окно опять осталось открытым настежь. Когда погас свет, он соскочил с койки и правой слабой рукой и зубами стал распутывать повязку, державшую левую руку.

Он останавливался, не дыша вслушивался. Наконец, рука повисла свободно. Он мог разогнуть её до половины. Выглянул в сад, освещённый уличным фонарём, — лестница стояла на прежнем месте за липой. Он скатал одеяло, сунул под простыню, в полутьме казалось, что на койке лежит человек.

За окном было тихо, только падали капли. Лиловатое зарево трепетало в тучах над Парижем. Сюда не долетали шумы с бульваров. Неподвижно висела чёрная ветвь платана.

Где-то заворчал автомобиль. Шельга насторожился, — казалось, он слышит, как бьётся сердце у птицы, спящей на платановой ветке. Прошло, должно быть, много времени. В саду началось поскрипывание и шуршание, точно деревом тёрли по извёстке.

Шельга отступил к стене за штору. Опустил гипсовую руку. «Кто? Нет, кто? — подумал он. — Неужели сам Роллинг?»

Зашелестели листья, — встревожился дрозд. Шельга глядел на тускло освещённый из окна паркет, где должна появиться тень человека.

«Стрелять не будет, — подумал он, — надо ждать какой-нибудь дряни, вроде фосгена…» На паркете стала подниматься тень головы в глубоко надвинутой шляпе. Шельга стал отводить руку, чтобы сильнее был удар. Тень выдвинулась по плечи, подняла растопыренные пальцы.

— Шельга, товарищ Шельга, — прошептала тень по-русски, — это я, не бойтесь…

Шельга ожидал всего, но только не этих слов, не этого голоса. Невольно он вскрикнул. Выдал себя, и тот человек тотчас одним прыжком перескочил через подоконник. Протянул для защиты обе руки. Это был Гарин.

— Вы ожидали нападения, я так и думал, — торопливо сказал он, — сегодня в ночь вас должны убить. Мне это невыгодно. Я рискую чёрт знает чем, я должен вас спасти. Идём, у меня автомобиль.

Шельга отделился от стены.

Гарин весело блеснул зубами, увидев всё ещё отведённую гипсовую руку.

— Слушайте, Шельга, ей-богу, я не виноват. Помните наш уговор в Ленинграде? Я играю честно. Неприятностью в Фонтенебло вы обязаны исключительно этой сволочи Роллингу. Можете верить мне, — идём, дороги секунды…

Шельга проговорил, наконец:

— Ладно, вы меня увезёте, а потом что?

— Я вас спрячу… На небольшое время, не бойтесь. Покуда не получу от Роллинга половины… Вы газеты читаете? Роллингу везёт, как утопленнику, но он не может честно играть. Сколько вам нужно, Шельга? Говорите первую цифру. Десять, двадцать, пятьдесят миллионов? Я выдам расписку…

Гарин говорил негромко, торопливо, как в бреду, — лицо его всё дрожало.

— Не будьте дураком, Шельга. Вы что, принципиальный, что ли?.. Я предлагаю работать вместе против Роллинга… Ну… Едем…

Шельга упрямо мотнул головой:

— Не хочу. Не поеду.

— Всё равно — вас убьют.

— Посмотрим.

— Сиделки, сторожа, администрация, — всё куплено Роллингом. Вас задушат. Я знаю… Сегодняшней ночи вам не пережить… Вы предупредили ваше посольство? Хорошо, хорошо… Посол потребует объяснений. Французское правительство в крайнем случае извинится… Но вам от этого не легче. Роллингу нужно убрать свидетеля… Он не допустит, чтобы вы перешагнули ворота советского посольства…

— Сказал — не поеду… Не хочу…

Гарин вздохнул. Оглянулся на окно.

— Хорошо. Тогда я вас возьму и без вашего желания. — Он отступил на шаг, сунул руку в пальто.

— То есть как это — без моего желания?

— А вот так…

Гарин, рванув из кармана, вытащил маску с коротким цилиндром противогаза, поспешно приложил её ко рту, и Шельга не успел крикнуть, — в лицо ему ударила струя маслянистой жидкости… Мелькнула только рука Гарина, сжимающая резиновую грушу… Шельга захлебнулся душистым, сладким дурманом…

59

— Есть новости?

— Да. Здравствуйте, Вольф.

— Я прямо с вокзала, голоден, как в восемнадцатом году.

— У вас весёлый вид, Вольф. Много узнали?

— Кое-что узнал… Будем говорить здесь?

— Хорошо, но только быстро.

Вольф сел рядом с Хлыновым на гранитную скамью у подножья конного памятника Генриху IV, спиной к чёрным башням Консьержери. Внизу, там, где остров Сите кончался острым мысом, наклонилась к воде плакучая ветла. Здесь некогда корчились на кострах рыцари ордена Тамплиеров. Вдали, за десятками мостов, отражённых в реке, садилось солнце в пыльно-оранжевое сияние. На набережных, на железных баржах с песком сидели с удочками французы, добрые буржуа, разорённые инфляцией, Роллингом и мировой войной. На левом берегу, на гранитном парапете набережной, далеко, до самого министерства иностранных дел, скучали под вечерним солнцем букинисты у никому уже больше в этом городе не нужных книг.

Здесь доживал век старый Париж. Ещё бродили около книг на набережной, около клеток с птицами, около унылых рыболовов пожилые личности со склерозными глазами, с усами, закрывающими рот, в разлетайках, в старых соломенных шляпах… Когда-то это был их город… Вон там, чёрт возьми, в Консьержери ревел Дантон, точно бык, которого волокут на бойню. Вон там, направо, за графитовыми крышами Лувра, где в мареве стоят сады Тюильри, — там были жаркие дела, когда вдоль улицы Риволи визжала картечь генерала Галифе. Ах, сколько золота было у Франции! Каждый камень здесь, — если уметь слушать, — расскажет о великом прошлом. И вот, — сам чёрт не поймёт, — хозяином в этом городе оказался заморское чудовище, Роллинг, — теперь только и остаётся доброму буржуа закинуть удочки и сидеть с опущенной головой… Э-хе-хе! О-ля-ля!..

Раскурив крепкий табак в трубке, Вольф сказал:

— Дело обстоит так. Германская анилиновая компания, — единственная, которая не идёт ни на какие соглашения с американцами. Компания получила двадцать восемь миллионов марок государственной субсидии. Сейчас все усилия Роллинга направлены на то, чтобы повалить германский анилин.

— Он играет на понижение? — спросил Хлынов.

— Продаёт на двадцать восьмое этого месяца анилиновые акции на колоссальные суммы.

— Но это очень важные сведения, Вольф.

— Да мы попали на след. Роллинг, видимо, уверен в игре, хотя акции не упали ни на пфенниг, а сегодня уже двадцатое… Вы понимаете, на что единственно он может рассчитывать?

— Стало быть, у них всё готово?

— Я думаю, что аппарат уже установлен.

— Где находятся заводы Анилиновой компании?

— На Рейне, около Н. Если Роллинг свалит анилин, он будет хозяином всей европейской промышленности. Мы не должны допустить до катастрофы. Наш долг спасти германский анилин. (Хлынов пожал плечом, но промолчал.) Я понимаю: чему быть-то будет. Мы с вами вдвоём не остановим натиска Америки. Но чёрт его знает, история иногда выкидывает неожиданные фокусы.

— Вроде революций?

— А хотя бы и так.

Хлынов взглянул на него с некоторым даже удивлением. Глаза у Вольфа были круглые, жёлтые, злые.

— Вольф, буржуа не станут спасать Европу.

— Знаю.

— Вот как?

— В эту поездку я насмотрелся… Буржуа — французы, немцы, англичане, итальянцы — преступно, слепо, цинично распродают старый мир. Вот чем кончилась культура — аукционом… С молотка!

Вольф побагровел:

— Я обращался к властям, намекал на опасность, просил помочь в розысках Гарина… Я говорил им страшные слова… Мне смеялись в лицо… К чёрту!.. Я не из тех, кто отступает.

— Вольф, что вы узнали на Рейне?

— Я узнал… Анилиновая компания получила от германского правительства крупные военные заказы. Процесс производства на заводах Анилиновой компании в наиболее сейчас опасной стадии. У них там чуть ли не пятьсот тонн тетрила в работе.

Хлынов быстро поднялся. Трость, на которую он опирался, согнулась. Он снова сел.

— В газетах проскользнула заметка о необходимости возможно отдалить рабочие городки от этих проклятых заводов. В Анилиновой компании занято свыше пятидесяти тысяч человек… Газета, поместившая заметку, была оштрафована… Рука Роллинга…

— Вольф, мы не можем терять ни одного дня.

— Я заказал билеты на одиннадцатичасовой, на сегодня.

— Мы едем в Н.?

— Думаю, что только там можно найти следы Гарина.

— Теперь посмотрите, что мне удалось достать. — Хлынов вынул из кармана газетные вырезки. — Третьего дня я был у Шельги… Он передал мне ход своих рассуждений: Роллинг и Гарин должны сноситься между собой…

— Разумеется. Ежедневно.

— Почтой? Телеграфно? Как вы думаете, Вольф?

Ни в коем случае. Никаких письменных следов.

— Тогда — радио?

— Чтобы орать на всю Европу… Нет…

— Через третье лицо?

— Нет… Я понял, — сказал Вольф, — ваш Шельга молодчина. Дайте вырезки…

Он разложил их на коленях и внимательно стал прочитывать подчёркнутое красным:

«Всё внимание сосредоточьте на анилине». «Приступаю». «Место найдено».

— «Место найдено», — прошептал Вольф, — это газета из К., городок близ Н… «Тревожусь, назначьте день», «Отсчитайте тридцать пять со дня подписания договора…» Это могут быть только они. Ночь подписания договора в Фонтенебло — двадцать третьего прошлого месяца. Прибавьте тридцать пять, — будет двадцать восемь, — срок продажи акций анилина…

— Дальше, дальше, Вольф… «Какие меры вами приняты?» — это из К., спрашивает Гарин. На другой день в парижской газете — ответ Роллинга: «Яхта наготове. Прибывает на третьи сутки. Будет сообщено по радио». А вот — четыре дня назад — спрашивает Роллинг: «Не будет ли виден свет?» Гарин отвечает: «Кругом пустынно. Расстояние пять километров».

— Иными словами, аппарат установлен в горах: ударить лучом за пять километров можно только с высокого места. Слушайте, Хлынов, у нас ужасно мало времени.

Если взять пять километров за радиус, — в центре заводы, — нам нужно обшарить местность не менее тридцати пяти километров в окружности. Есть ещё какие-нибудь указания?

— Нет. Я только что собирался позвонить Шельге. У него должны быть вырезки за вчерашний и сегодняшний день.

Вольф поднялся. Было видно, как под одеждой его вздулись мускулы.

Хлынов предложил позвонить из ближайшего кафе на левом берегу. Вольф пошёл через мост так стремительно, что какой-то старичок с цыплячьей шеей в запачканном пиджачке, пропитанном, быть может, одинокими слезами по тем, кого унесла война, затряс головой и долго глядел из-под пыльной шляпы вслед бегущим иностранцам:

— О-о! Иностранцы… Когда деньги в кармане, то и толкаются и бегают, как будто бы они дома… О-о… дикари!..

— В кафе, стоя у цинкового прилавка, Вольф пил содовую. Ему была видна сквозь стекло телефонной будки спина разговаривающего Хлынова, — вот у него поднялись плечи, он весь налез на трубку; выпрямился, вышел из будки; лицо его было спокойно, но белое, как маска.

— Из больницы ответили, что сегодня ночью Шельга исчез. Приняты все меры к его разысканию… Думаю, что он убит.

60

Трещал хворост в очаге, прокопчённом за два столетия, с огромными ржавыми крючьями для колбас и окороков, с двумя каменными святыми по бокам, — на одном висела светлая шляпа Гарина, на другом засаленный офицерский картуз. У стола, освещённые только огнём очага, сидели четверо. Перед ними — оплетённая бутыль и полные стаканы вина.

— Двое мужчин были одеты по-городскому, — один скуластый — крепкий, с низким ёжиком волос, у другого — длинное, злое лицо. Третий, хозяин фермы, где на кухне сейчас происходило совещание, — генерал Субботин, — сидел в одной холщовой грязной рубашке с закатанными рукавами. Начисто обритая кожа на голове его двигалась, толстое лицо с взъерошенными усами побагровело от вина.

Четвёртый, Гарин, в туристском костюме, небрежно, водя пальцем по краю стакана, говорил:

— Всё это очень хорошо… Но я настаиваю, чтобы моему пленнику, хотя он и большевик, не было причинено ни малейшего ущерба. Еда — три раза в день, вино, овощи, фрукты… Через неделю я его забираю от вас… Бельгийская граница?..

— Три четверти часа на автомобиле, — торопливо подавшись вперёд, сказал человек с длинным лицом…

— Всё будет шито-крыто… Я понимаю, господин генерал и господа офицеры (Гарин усмехнулся), что вы, как дворяне, как беззаветно преданные памяти замученного императора, действуете сейчас исключительно из высших, чисто идейных соображений… Иначе бы я и не обратился к вам за помощью…

— Мы здесь все люди общества, — о чём говорить? — прохрипел генерал, двинув кожей на черепе.

— Условия, повторяю, таковы: за полный пансион пленника я вам плачу — тысячу франков в день. Согласны?

Генерал перекатил налитые глаза в сторону товарищей. Скуластый показал белые зубы, длиннолицый опустил глаза.

— Ах, вот что, — сказал Гарин, — виноват, господа, — задаточек…

Он вынул из револьверного кармана пачку тысячефранковых билетов и бросил её на стол в лужу вина.

— Пожалуйста…

Генерал крякнул, подвинул к себе пачку, осмотрел, вытер её о живот и стал считать, сопя волосатыми ноздрями. Товарищи его понемногу стали придвигаться, глаза их поблёскивали.

Гарин сказал, вставая:

— Введите пленника.

61

Глаза Шельги были завязаны платком. На плечах накинуто автомобильное кожаное пальто. Он почувствовал тепло, идущее от очага, — ноги его задрожали. Гарин подставил табурет, Шельга сейчас же сел, уронив на колени гипсовую руку.

Генерал и оба офицера глядели на него так, что, казалось, дай знак, мигни, — от человека рожки да ножки останутся. Но Гарин не подал знака. Потрепав Шельгу по колену, сказал весело.

— Здесь у вас ни в чём не будет недостатка. Вы у порядочных людей, — им хорошо заплачено. Через несколько дней я вас освобожу. Товарищ Шельга, дайте честное слово, что вы не будете пытаться бежать, скандалить, привлекать внимание полиции.

Шельга отрицательно мотнул опущенной головой. Гарин нагнулся к нему:

— Иначе трудно будет поручиться за удобство вашего пребывания… Ну, даёте?

Шельга проговорил медленно, негромко:

— Даю слово коммуниста… (Сейчас же у генерала бритая кожа на черепе поползла к ушам, офицеры быстро переглянулись, нехорошо усмехнулись.) Даю слово коммуниста, — убить вас при первой возможности, Гарин… Даю слово отнять у вас аппарат и привезти его в Москву… Даю слово, что двадцать восьмого…

Гарин не дал ему договорить. Схватил за горло…

— Замолчи… Идиот!.. Сумасшедший!..

Обернулся и — повелительно:

— Господа офицеры, предупреждаю вас, этот человек очень опасен, у него навязчивая идея…

— Я и говорю, — самое лучшее держать его в винном погребе, — пробасил генерал. — Увести пленника…

Гарин взмахнул бородкой. Офицеры подхватили Шельгу, втолкнули в боковую дверь и поволокли в погреб. Гарин стал натягивать автомобильные перчатки.

— В ночь на двадцать девятое я буду здесь. Тридцатого вы можете, ваше превосходительство, прекратить опыты над разведением кроликов, купить себе каюту первого класса на трансатлантическом пароходе и жить барином хоть на Пятом авеню в Нью-Йорке.

— Нужно оставить какие-нибудь документы для этого сукиного кота, — сказал генерал.

— Пожалуйста, любой паспорт на выбор.

Гарин вынул из кармана свёрток, перевязанный бечёвкой. Это были документы, похищенные им у Шельги в Фонтенебло. Он ещё не заглядывал в них за недосугом.

— Здесь, видимо, паспорта, приготовленные для меня. Предусмотрительно… Вот, получайте, ваше превосходительство…

Гарин швырнул на стол паспортную книжку и, продолжая рыться в бумажнике, — чем-то заинтересовался, — придвинулся к лампе. Брови его сдвинулись.

— Чёрт! — И он кинулся к боковой двери, куда утащили Шельгу…

62

Шельга лежал на каменном полу на матраце. Керосиновая коптилка освещала сводчатый погреб, пустые бочки, заросли паутины. Гарин некоторое время искал глазами Шельгу. Стоя перед ним, покусывал губы.

— Я погорячился, не сердитесь, Шельга. Думаю, что всё-таки мы найдём с вами общий язык. Договоримся. Хотите?

— Попытайтесь.

Гарин говорил вкрадчиво, совсем по-другому, чем десять минут назад. Шельга насторожился. Но пережитое за эту ночь волнение, ещё гудящие во всём теле остатки усыпительного газа и боль в руке ослабляли его внимание. Гарин присел на матрац. Закурил. Лицо его казалось задумчивым, и весь он — благожелательный, изящный…

«К чему, подлец, гнёт? К чему гнёт?» — думал Шельга, морщась от головной боли.

Гарин обхватил колено, закурил папиросу, поднял глаза к сводчатому потолку.

— Видите ли, Шельга, прежде всего вам нужно усвоить, что я никогда не лгу… Может быть, из презрения к людям, но это неважно. Итак: Роллинг с его миллиардами нужен мне до поры до времени, только… Так же, как и я нужен Роллингу… Это он, кажется, уже понял, несмотря на тупость… Роллинг приехал сюда, чтобы колонизировать Европу. Если он этого не сделает, он лопнет у себя в Америке со своими миллиардами. Роллинг — животное, вся его задача — переть вперёд, бодать, топтать. У него ни на грош фантазии. Единственная стена, о которую он может расшибить башку, — это Советская Россия. Он это понимает, и вся его ярость направлена на ваше дорогое отечество… Русским я себя не считаю (добавил он торопливо), я интернационалист…

— Разумеется, — с презрительной усмешкой сказал Шельга.

— Наши взаимоотношения таковы: до некоторого времени мы работаем вместе…

— До двадцать восьмого…

Гарин быстро, с блестящими глазами, с юмором взглянул на Шельгу.

— Вы это высчитали? По газетам?

— Может быть…

— Хорошо… Пусть до двадцать восьмого. Затем неминуемо мы должны вгрызться друг другу в печёнку… Если одолеет Роллинг — Советской России это будет вдвойне ужасно: мой аппарат окажется у него в руках, и тогда с ним бороться будет вам чрезвычайно трудно… Так вот, тем самым, товарищ Шельга, что вы пробудете здесь с недельку в соседстве с пауками, вы страшно, неизмеримо увеличиваете возможность моей победы.

Шельга закрыл глаза. Гарин сидел у него в ногах и курил короткими затяжками. Шельга проговорил:

— На какой чёрт вам моё согласие, вы и без согласия продержите меня здесь, сколько влезет. Говорите уж прямо, что вам нужно…

— Давно бы так… А то — слово коммуниста… Ей-богу, давеча вы мне так больно сделали, так досадно… Сейчас, кажется, вы уже начинаете разбираться. Мы с вами враги, правда… Но мы должны работать вместе… С вашей точки зрения я — выродок, величайший индивидуалист… Я, Пётр Петрович Гарин, милостью сил, меня создавших, с моим мозгом, — не улыбайтесь, Шельга, — гениальным, да, да, с неизжитыми страстями, от которых мне и самому тяжело и страшно, с моей жадностью и беспринципностью, противопоставляю себя, буквально — противопоставляю себя человечеству.

— Ух ты, — сказал Шельга, — ну и сволочь…

— Именно: «Ух ты, сволочь», вы меня поняли. Я — сластолюбец, все секунды моей жизни я стремлюсь отдать наслаждению. Я бешено тороплюсь покончить с Роллингом, потому что теряю эти драгоценные секунды. Вы — там, в России, — воинствующая, материализированная идея. У меня нет никакой идеи, — сознательно, религиозно ненавижу всякую идею. Я поставил себе цель: создать такую обстановку (подробно рассказывать не буду, вы утомитесь), окружить себя таким излишеством, — сады Семирамиды и прочий восточный вздор — чахлая фантазишка перед моим раем. Я призову всю науку, всю индустрию, всё искусство служить мне. Шельга, вы понимаете, что я для вас — опасность отдалённая и весьма фантастичная. Роллинг — опасность конкретная, близкая, страшная. Поэтому до известной точки мы с вами должны идти вместе, до тех пор, покуда Роллинг не будет растоптан. Большего я не прошу.

— В чём вы хотите, чтобы выразилась моя помощь? — сквозь зубы проговорил Шельга.

— Нужно, чтобы вы совершили небольшую прогулку по морю.

— Иными словами, вы хотите продолжать мой плен?

— Да.

— Что дадите за то, чтобы я не позвал на помощь первого попавшегося полицейского, когда вы повезёте меня к морю?

— Любую сумму.

— Не хочу никакой суммы!

— Ловко, — сказал Гарин и повертелся на тюфяке. — А за модель моего аппарата согласитесь? (Шельга засопел.) Не верите? Обману, не отдам? Ну-ка, подумайте, — обману или нет? (Шельга дёрнул плечом.) То-то… Идея аппарата проста до глупости… Никакими силами я не смогу долго держать её в секрете. Такова судьба гениальных изобретений. После двадцать восьмого во всех газетах будет описано действие инфракрасных лучей, и немцы, именно немцы, ровно через полгода построят точно такой же аппарат. Я ничем не рискую. Берите модель, везите её в Россию. Да, кстати, у меня ваши паспорта и бумаги… Пожалуйста, они не нужны больше… Простите, что я в них порылся. Я страшно любопытен… Что это у вас за снимок татуированного мальчишки?

— Так, один беспризорный, — сейчас же ответил Шельга, понимая сквозь головную боль, что Гарин подбирается к самому главному, для чего и пришёл в подвал.

— На обороте карточки помечено двенадцатое число прошлого месяца, значит вы снимали мальчишку накануне отъезда?.. И фотографию взяли с собой, чтобы показать мне? В Ленинграде вы её никому не показывали?

— Нет, — сквозь зубы ответил Шельга.

— А мальчишку куда дели? Так, так, я и не заметил, — тут даже имя поставлено: Иван Гусев. В гребном клубе, что ли, снимали, на террасе? Узнаю, места знакомые… Что же вам мальчишка рассказывал? Манцев жив?

— Жив.

— Он нашёл то, что они там искали?

— Кажется, нашёл.

— Вот видите, я всегда верил в Манцева.

Гарин рассчитал верно. У Шельги так устроена была голова, что врать он никак не мог — и по брезгливости и потому ещё, что лганьё считал дешёвкой в игре и в борьбе. Через минуту Гарин узнал всю историю появления Ивана в гребном клубе и всё, что он рассказал о работах Манцева.

— Итак, — Гарин поднялся, весело потёр руки, — если двадцать девятого ночью мы поедем на автомобиле, модель аппарата будет с нами, — вы укажете любое место, где мы аппаратик припрячем до времени… Так вот: достаточной будет для вас такая гарантия? Согласны?

— Согласен.

— Добиваться моей смерти не будете?

— В ближайшее время — не буду.

— Я прикажу перевести вас наверх, здесь слишком сыро, — поправляйтесь, пейте, кушайте всласть.

Гарин подмигнул и вышел.

63

— Ваше имя, фамилия?

— Ротмистр Кульневского полка Александр Иванович Волшин, — ответил широкоскулый офицер, вытягиваясь перед Гариным.

— На какие средства существуете?

— Подённая работа у генерала Субботина по разведению кроликов, двадцать су в день, харчи его. Был шофёром, неплохо зарабатывал, однополчане уговорили пойти делегатом на монархический съезд. На первом же заседании сгоряча въехал в морду полковнику Шерстобитову, кирилловцу. Лишён полномочий и потерял службу.

— Предлагаю опасную работу. Крупный гонорар. Согласны?

— Так точно.

— Вы поедете в Париж. Получите рекомендацию. Будете зачислены на службу. С бумагами и мандатом выедете в Ленинград… Там вот по этой фотографии отыщете одного мальчишку…

64

Прошло пять дней. Ничто не нарушало покоя прирейнского небольшого городка К., лежащего в зелёной и влажной долине вблизи знаменитых заводов Анилиновой компании.

На извилистых улицах с узкими тротуарами с утра весело постукивали деревянные подошвы школьников, раздавались тяжёлые шаги рабочих, женщины катили детские колясочки в тень лип к речке… Из парикмахерской выходил парикмахер в парусиновом жилете и ставил на тротуар стремянку. Подмастерье лез на неё чистить и без того сверкающую вывеску на штанге — медный тазик и белый конский хвост. В кофейне вытирали зеркальные стёкла. Громыхала на огромных колёсах телега с пустыми пивными бочками.

Это был старый, весь выметенный, опрятный городок, тихий в дневные часы, когда солнце греет горбатую плиточную мостовую, оживающий неторопливыми голосами на закате, когда возвращаются с заводов рабочие и работницы, загораются огни в кофейнях и старичок фонарщик в коротком плаще, бог знает какой древности, идёт, шаркая деревянными подошвами, зажигать фонари.

Из ворот рынка выходили жёны рабочих и бюргеров с корзинами. Прежде в корзиночках лежали живность, овощи и фрукты, достойные натюрмортов Снайдерса. Теперь — несколько картофелин, пучочек луку, брюква и немного серого хлеба.

Странно. За четыре столетия чёрт знает как разбогатела Германия. Какую славу знали её сыны. Какими надеждами светились голубые германские глаза. Сколько пива протекло по запрокинутым русым бородам. Сколько биллионов киловатт освободилось человеческой энергии…

И вот, всё это напрасно. В кухонках — пучочек луку на изразцовой доске, и у женщин давнишняя тоска в голодных глазах.

Вольф и Хлынов, в пыльной обуви, с пиджаками, перекинутыми через руку, с мокрыми лбами, перешли горбатый мостик и стали подниматься по шоссе под липами в К.

Солнце уходило за невысокие горы. В золотистом вечернем свете ещё дымились трубы Анилиновой компании. Корпуса, трубы, железнодорожные пути, черепицы амбаров подходили по склонам холмов к самому городу.

— Там, я уверен, — сказал Вольф и указал рукой на красноватые скалы в закате, — если выбирать лучший пункт для обстрела заводов, я бы выбрал только там.

— Хорошо, хорошо, но осталось только три дня, Вольф…

— Ну что ж, с южной стороны не может быть никакой опасности, — слишком отдалённо.Северный и восточный секторы обшарены до последнего камня. Три дня нам хватит.

Хлынов обернулся к засиневшим на севере лесистым холмам, глубокие тени лежали между ними. В той стороне Вольф и Хлынов облазили за эти пять дней и ночей каждую впадину, где могла бы притаиться постройка, — дача или барак, — с окнами на заводы.

Пять суток они не раздевались, спали в глухие часы ночи, привалившись где попало. Ноги перестали даже болеть. По каменистым дорогам, тропинкам, прямиком через овраги и заборы, они исколесили кругом города по горам почти сто километров. Но нигде ни малейшего присутствия Гарина. Встречные крестьяне, фермеры, прислуга с дач, лесничие, сторожа — только разводили руками:

— Во всей округе нет никого из приезжих, здешние все нам известны.

65

Оставался западный сектор, наиболее тяжёлый. По карте там находилась пешеходная дорога к скалистому плато, где лежали знаменитые развалины замка «Прикованного скелета», рядом с ним, как и полагалось в таких случаях, находился пивной ресторан «К прикованному скелету».

В развалинах действительно показывали остатки подземелья и за железной решёткой — огромный скелет в ржавых цепях, в сидячем положении. Изображения его продавались повсюду на открытках, на разрезных ножах и пивных кружках. Можно было даже сфотографироваться за двадцать пфеннигов рядом со скелетом и послать открытку знакомым или любимой девушке. По воскресеньям развалины пестрели отдыхающими обывателями, ресторан хорошо торговал. Бывали иностранцы.

Но после войны интерес к знаменитому скелету упал. Обыватели захудосочели и ленились в праздничные дни лазить на крутую гору, — предпочитали располагаться с бутербродами и полубутылками пива вне исторических воспоминаний — на берегу речки, под липами. Хозяин ресторана «К прикованному скелету» не мог уже со всем тщанием поддерживать порядок в развалинах. И бывало, что целыми неделями, не обеспокоенный ничьим присутствием, средневековый скелет глядел пустыми впадинами черепа на зелёную долину, где некогда в роковой день его сбил с седла владетель замка, — глядел на кирки с петухами и шпилями, на трубы заводов, где в мировом масштабе готовили нарывный газ, тетрил и прочие дьявольские фабрикаты, отбивавшие у населения охоту к историческим воспоминаниям, к открыткам с изображением скелета и, пожалуй, к самой жизни.

В эти места и направлялись сейчас Вольф и Хлынов. Они зашли подкрепиться в кофейню на городской площади и долго изучали карту местности, расспрашивали кельнера. Достопримечательностями в западной части долины оказалась, кроме развалин и ресторана, ещё и вилла разорившегося за последние годы фабриканта пишущих машин. Вилла стояла на западных склонах, и со стороны города её не было видно. Фабрикант жил в ней один, безвыездно.

66

Полная луна взошла перед рассветом. То, что казалось неясным нагромождением камней и скал, отчётливо выступало в лунном свете, легли бархатные тени от уцелевших сводов, потянулись вниз, в овраг, остатки крепостной стены, поросшей корявыми деревцами и путаницей ежевики, ожила квадратная башня, старейшая часть замка, построенная норманнами, или, как её называли на открытках, — «Башня пыток».

С восточной стороны к ней примыкали кирпичные своды, здесь, видимо, была когда-то галерея, соединявшая древнюю башню с жилым замком. От всего этого остались фундаменты, щебень да разбросанные капители колонн из песчаника. У основания башни под крестовым сводом, образующим раковину, сидел «Прикованный скелет».

Вольф долго смотрел на него, навалившись локтями на решётку, затем повернулся к Хлынову и сказал:

— Теперь смотрите сюда.

Глубоко внизу под лунным светом лежала долина, подёрнутая дымкой. Серебристая чешуя играла на реке в тех местах, где вода сквозила из-под древесных кущ. Городок казался игрушечным. Ни одного освещённого окна. За ним налево горели сотни огней Анилиновой компании. Поднимались белые клубы дыма, розовый огонь вырывался из труб. Доносились свистки паровозов, какой-то грохот.

— Я прав, — сказал Вольф, — только с этого плато можно ударить лучом. Смотрите, вот то — склады сырья, там, за земляным валом — склады полуфабрикатов, они совсем открыты, там длинные корпуса производства серной кислоты по русскому способу — из серного колчедана. А вон те, в стороне, круглые крыши — производство анилина и всех этих дьявольских веществ, которые взрываются иногда по собственному капризу.

— Хорошо, Вольф, если предположить, что Гарин поставит аппарат только в ночь на двадцать восьмое, всё же должны быть какие-то признаки предварительной установки.

— Нужно осмотреть развалины… Я облазаю башню, вы — стены и своды… В сущности, лучше места, где сидит эта скелетина, не выдумаешь.

— В семь часов сходимся в ресторане.

— Ладно.

67

В восьмом часу утра Вольф и Хлынов пили молоко на деревянной веранде ресторана «К прикованному скелету». Ночные поиски были безуспешны. Сидели молча, подперев головы. За эти дни они так изучили друг друга, что читали мысли. Хлынов, более впечатлительный и менее склонный доверять себе, много раз начинал пересматривать весь ход рассуждений, которые привели его и Вольфа из Парижа в эти, казалось, совсем безобидные места. На чём основано было это убеждение? На двух-трёх строчках из газет.

— Не окажемся ли мы в дураках, Вольф?

На это Вольф отвечал:

— Человеческий ум ограничен. Но всегда для дела разумнее полагаться на него, чем сомневаться. К тому же, если мы ничего не найдём и дьявольское предприятие Гарина окажется нашей выдумкой, то и слава богу. Мы исполнили свой долг.

Кельнер принёс яичницу и две кружки пива. Появился хозяин, багрово-румяный толстяк:

— Доброе утро, господа! — И, посвистывая одышкой, он озабоченно ждал, когда гости утолят аппетит. Затем протянул руку к долине, ещё голубоватой и сверкающей влагой: — Двадцать лет я наблюдаю… Дело идёт к концу, — вот что я скажу, мои дорогие господа… Я видел мобилизацию. Вон по той дороге шли войска. Это были добрые германские колонны. (Хозяин выкинул, как пружину над головой, жирный указательный палец.) Это были зигфриды — те самые, о которых писал Тацит: могучие, наводившие ужас, в шлемах с крылышками. Обер, ещё две кружки пива господам… В четырнадцатом году зигфриды шли покорять вселенную. Им не хватало только щитов, — вы помните старый германский обычай: издавать воинственные крики, прикладывая щит ко рту, чтобы голос казался страшнее. Да, я видел кавалерийские зады, плотно сидевшие на лошадях… Что случилось, я хочу спросить? Или мы разучились умирать в кровавом бою? Я видел, как войска проходили обратно. Кавалеристы всё ещё плотно, чёрт возьми, сидели на сёдлах… Германцы не были разбиты на поле. Их пронзили мечами в постелях, у их очагов…

Хозяин выпученными глазами обвёл гостей, обернулся к развалинам, лицо его стало кирпичного цвета. Медленно он вытащил из кармана пачку открыток и хлопнул ею по ладони:

— Вы были в городе, я спрошу: видали вы хотя бы одного немца выше пяти с половиной футов росту? А когда эти пролетарии возвращаются с заводов, вы слышали, чтобы один хотя бы имел смелость громко сказать: «Дейчланд»? А вот о социализме эти пролетарии хрипят за пивными кружками.

Хозяин ловко бросил на стол пачку открыток, рассыпавшихся веером… Это были изображения скелета — просто скелета и германца с крылышками, скелета и воина четырнадцатого года в полной амуниции.

— Двадцать пять пфеннигов штука, две марки пятьдесят пфеннигов за дюжину, — сказал хозяин с презрительной гордостью, — дешевле никто не продаст, это добрая довоенная работа, — цветная фотография, в глаза вставлена фольга, это производит неизгладимое впечатление… И вы думаете — эти трусы-буржуа, эти пяти с половиной футовые пролетарии покупают мои открытки? Пфуй… Вопрос поставлен так, чтобы я снял Карла Либкнехта рядом со скелетом…

Он опять надулся кровью и вдруг захохотал:

— Подождут!.. Обер, положите в наши оригинальные конверты по дюжине открыток господам… Да, да, приходится изворачиваться… Я покажу вам мой патент… Гостиница «К прикованному скелету» будет продавать это сотнями… Здесь я иду в ногу с нашим временем и не отступаю от принципов.

Хозяин ушёл и сейчас же вернулся с небольшим, в виде коробки от сигар, ящичком. На крышке его был выжжен по дереву всё тот же скелет.

— Желаете испробовать? Действует не хуже, чем на катодных лампах. — Он живо приладил провод и слуховые трубки, включил радиоприёмник в штепсель, пристроенный под столом. — Стоит три марки семьдесят пять пфеннигов, без слуховых трубок, разумеется. — Он протянул наушники Хлынову. — Можно слушать Берлин, Гамбург, Париж, если это доставит вам удовольствие. Я вас соединю с Кёльнским собором, сейчас там обедня, вы услышите орган, это колоссально… Поверните рычажок налево… В чём дело? Кажется, опять мешает проклятый Штуфер? Нет?

— Кто мешает? — спросил Вольф, нагибаясь к аппарату.

— Разорившийся фабрикант пишущих машин Штуфер, пьяница и сумасшедший… Два года тому назад он поставил у себя на вилле радиостанцию. Потом разорился. И вот недавно станция опять заработала…

Хлынов, странно блестя глазами, опустил трубку:

— Вольф, — платите и идёмте.

Когда через несколько минут, отвязавшись от говорливого хозяина, они вышли за калитку ресторана, Хлынов изо всей силы сжал руку Вольфа:

— Я слышал, я узнал голос Гарина.

68

В это утро, часом раньше, на вилле Штуфера, расположенной на западном склоне тех же холмов, в полутёмной столовой за столом сидел Штуфер и разговаривал с невидимым собеседником. Вернее, это были обрывки фраз и ругательств. На обсыпанном пеплом столе валялись пустые бутылки, окурки сигар, воротничок и галстук Штуфера. Он был в одном белье, чесал рыхлую грудь, пялился на электрическую лампочку, единственную горевшую в огромной железной люстре, и, сдерживая отрыжку, ругал вполголоса последними словами человеческие образы, выплывавшие в его пьяной памяти.

Торжественно башенным боем столовые часы пробили семь. Почти тотчас же послышался шум подъехавшего автомобиля. В столовую вошёл Гарин, весь пронизанный утренним ветром, насмешливый, зубы оскалены, кожаный картуз на затылке:

— Опять всю ночь пьянствовали?

Штуфер покосился налитыми глазами. Гарин ему нравился. Он щедро платил за всё. Не торгуясь, снял на летние месяцы виллу вместе с винным погребом, предоставив Штуферу расправляться самому со старыми рейнскими, французским шампанским и ликёрами. Чем он занимался, чёрт его знает, видимо спекуляцией, но он ругательски ругал американцев, разоривших Штуфера два года тому назад, он презирал правительство и называл людей вообще сволочью, — это тоже было хорошо. Он привозил в автомобиле такую жратву, что даже в лучшие времена Штуфер не позволял себе и думать намазывать столовой ложкой драгоценные страсбургские паштеты, русскую икру, любительские камамберы, кишащие сверху белыми червяками. Могло даже показаться, что в его расчёты входило непрерывно держать Штуфера мертвецки пьяным.

— Как будто вы-то всю ночь богу молились, — прохрипел Штуфер.

— Премило провёл время с девочками в Кёльне и, видите, свеж и не сижу в подштанниках. Вы падаете, Штуфер. Кстати, меня предупредили о не совсем приятной вещи… Оказывается, ваша вилла стоит слишком близко к химическим заводам… Как на пороховом погребе…

— Вздор, — заорал Штуфер, — опять какая-то сволочь подкапывается… На моей вилле вы в полнейшей безопасности…

— Тем лучше. Дайте-ка ключ от сарая.

Крутя за цепочку ключ, Гарин вышел в сад, где стоял небольшой застеклённый сарай под мачтами антенны. Кое-где на запущенных куртинах стояли керамиковые карлики, загаженные птицами. Гарин отомкнул стеклянную дверь, вошёл, распахнул окна. Облокотился на подоконник и так стоял некоторое время, вдыхая утреннюю свежесть. Почти двадцать часов он провёл в автомобиле, заканчивая дела с банками и заводами. Теперь всё было в порядке перед двадцать восьмым числом.

Он не помнил, сколько времени так простоял у окна. Потянулся, закурил сигару, включил динамо, осмотрел и настроил аппараты. Затем встал перед микрофоном и заговорил громко и раздельно:

— Зоя, Зоя, Зоя, Зоя… Слушайте, слушайте, слушайте… Будет всё так, как ты захочешь. Только умей хотеть. Ты мне нужна. Без тебя моё дело мёртвое. На днях буду в Неаполе. Точно сообщу завтра. Не тревожься ни о чём. Всё благоприятствует…

Он помолчал, затянулся сигарой и снова начал: «Зоя, Зоя, Зоя…» Закрыл глаза. Мягко гудело динамо, и невидимые молнии срывались одна за другой с антенны.

Проезжай сейчас артиллерийский обоз — Гарин, наверное, не расслышал бы шума. И он не слышал, как в конце лужайки покатились камни под откос. Затем в пяти шагах от павильона раздвинулись кусты, и в них на уровень человеческого глаза поднялся воронёный ствол кольта.

69

Роллинг взял телефонную трубку:

— Да.

— Говорит Семёнов. Только что перехвачено радио Гарина. Разрешите прочесть?..

— Да.

— «Будет всё так, как ты хочешь, только умей хотеть», — начал читать Семёнов, кое-как переводя с русского на французский. Роллинг слушал, не издавая ни звука.

— Всё?

— Так точно, всё.

— Запишите, — стал диктовать Роллинг: — Немедленно настроить отправную станцию на длину волны четыреста двадцать один. Завтра десятью минутами раньше того времени, когда вы перехватили сегодняшнюю телеграмму, начнёте отправлять радио: «Зоя, Зоя, Зоя… Случилось неожиданное несчастье. Необходимо действовать. Если вам дорога жизнь вашего друга, высадитесь в пятницу в Неаполе, остановитесь в гостинице „Сплендид“, ждите известий до полудня субботы». Это вы будете повторять непрерывно, слышите ли, непрерывно громким и убедительным голосом. Всё.

Роллинг позвонил.

— Немедленно найти и привести ко мне Тыклинского, — сказал он вскочившему в кабинет секретарю. — Немедленно ступайте на аэродром. Арендуйте или купите — безразлично — закрытый пассажирский аэроплан. Наймите пилота и бортмеханика. К двадцать восьмому приготовьте всё к отлёту…

70

Весь остальной день Вольф и Хлынов провели в К. Бродили по улицам, болтали о разных пустяках с местными жителями, выдавая себя за туристов. Когда городок затих, Вольф и Хлынов пошли в горы. К полуночи они уже поднимались по откосу в сад Штуфера. Было решено объявить себя заблудившимися туристами, если полиция обратит на них внимание. Если их задержат, — арест был безопасен: их алиби мог установить весь город. После выстрела из кустов, когда ясно было видно, как у Гарина брызнули осколки черепа, Вольф и Хлынов меньше чем через сорок минут были уже в городе.

Они перелезли через низкую ограду, осторожно обогнули поляну за кустами и вышли к дому Штуфера. Остановились, переглянулись, ничего не понимая. В саду и в доме было спокойно и тихо. Несколько окон освещено. Большая дверь, ведущая прямо в сад, раскрыта. Мирный свет падал на каменные ступени, на карликов в густой траве. На крыльце, на верхней ступени, сидел толстый человек и тихо играл на флейте. Рядом с ним стояла оплетённая бутыль. Это был тот самый человек, который утром неожиданно появился на тропинке близ радиопавильона и, услышав выстрел, повернулся и шаткой рысью побежал к дому. Сейчас он благодушествовал, как будто ничего не случилось.

— Пойдём, — прошептал Хлынов, — нужно узнать.

Вольф проворчал:

— Я не мог промахнуться.

Они пошли к крыльцу. На полдороге Хлынов проговорил негромко:

— Простите за беспокойство… Здесь нет собак?

Штуфер опустил флейту, повернулся на ступеньке, вытянул шею, вглядываясь в две неясные фигуры.

— Ну, нет, — протянул он, — собаки здесь злые.

Хлынов объяснил:

— Мы заблудились, хотели посетить развалины «Прикованного скелета»… Разрешите отдохнуть.

Штуфер ответил неопределённым мычанием. Вольф и Хлынов поклонились, сели на нижние ступени, — оба насторожённые, взволнованные. Штуфер поглядывал на них сверху.

— Между прочим, — сказал он, — когда я был богат, в сад спускались цепные кобели. Я не любил нахалов и ночных посетителей. (Хлынов быстро пожал Вольфу руку, — молчите, мол.) Американцы меня разорили, и мой сад сделался проезжей дорогой для бездельников, хотя повсюду прибиты доски с предупреждением о тысяче марок штрафа. Но Германия перестала быть страной, где уважают закон и собственность. Я говорил человеку, арендовавшему у меня виллу: обнесите сад колючей проволокой и наймите сторожа. Он не послушался меня и сам виноват…

Подняв камешек и бросив его в темноту, Вольф спросил:

— Что-нибудь случилось неприятное у вас из-за этих посетителей?

— Сказать «неприятное» — слишком сильно, но — смешное. Не далее, как сегодня утром. Во всяком случае, мои экономические интересы не затронуты, и я буду предаваться моим развлечениям.

Он приложил флейту к губам и издал несколько пронзительных звуков.

— В конце концов какое мне дело, живёт он здесь или пьянствует с девочками в Кёльне? Он заплатил всё до последнего пфеннига… Никто не смеет бросить ему упрёка. Но, видите ли, он оказался нервным господином. За время войны можно было привыкнуть к револьверным выстрелам, чёрт возьми. Уложил всё имущество, до свиданья, до свиданья… Что ж — скатертью дорога.

— Он уехал совсем? — внезапно громко спросил Хлынов.

Штуфер приподнялся, но снова сел. Видно было, как щека его, на которую падал свет из комнаты, расплылась, — маслянистая, ухмыляющаяся. Заколыхался толстый живот.

— Так и есть, он меня предупредил: непременно об его отъезде будут у меня спрашивать двое джентльменов. Уехал, уехал, дорогие джентльмены. Не верите, пойдёмте, покажу его комнаты. Если вы его друзья, — пожалуйста, убедитесь… Это ваше право, — за комнаты заплачено…

Штуфер опять хотел встать, — ноги его никак не держали. Больше от него ничего нельзя было добиться путного. Вольф и Хлынов вернулись в город. За всю дорогу они не сказали друг другу ни слова. Только на мосту, над чёрной водой, где отражался фонарь, Вольф вдруг остановился, стиснул кулаки:

— Что за чертовщина! Я же видел, как у него разлетелся череп…

71

Небольшой и плотный человек с полуседыми волосами, приглаженными на гладкий пробор, в голубых очках, прикрывающих больные глаза, стоял у изразцовой печи и, опустив голову, слушал Хлынова.

Сначала Хлынов сидел на диване, затем пересел на подоконник, затем начал бегать по небольшой приёмной комнате советского посольства.

Он рассказывал о Гарине и Роллинге. Рассказ был точен и последователен, но Хлынов и сам чувствовал невероятность всех нагромоздившихся событий.

— Предположим, мы с Вольфом ошибаемся… Прекрасно, — мы счастливы, если ошибаемся в выводах. Но всё же пятьдесят процентов за то, что катастрофа будет. Нас должны интересовать только эти пятьдесят процентов. Вы, как посол, можете убедить, повлиять, раскрыть глаза… Всё это ужасно серьёзно. Аппарат существует. Шельга дотрагивался до него рукой. Действовать нужно немедленно, сию минуту. В вашем распоряжении не больше суток. Завтра в ночь всё это должно разразиться. Вольф остался в К. Он делает, что может, чтобы предупредить рабочих, профсоюзы, городское население, администрацию заводов. Разумеется, ну, разумеется, — никто не верит… Вот даже вы…

Посол, не поднимая глаз, промолчал.

— В редакции местной газеты над нами смеялись до слёз… В лучшем случае нас считают сумасшедшими.

Хлынов сжал голову, — нечёсаные клочья волос торчали между грязными пальцами. Лицо его было осунувшееся, пыльное. Побелевшие глаза остановились, как перед видением ужаса. Посол осторожно, из-за края очков, взглянул на него:

— Почему вы раньше не обратились ко мне?

— У нас не было фактов. Предположения, выводы, — всё на грани фантастики, безумия… Мне и сейчас минутами сдаётся, — проснусь — и вздохну облегчённо. Но уверяю вас, — я в здравом уме. Восемь суток мы с Вольфом не раздевались, не ложились спать.

После молчания посол сказал серьёзно:

— Я уверен, что вы не мистификатор, товарищ Хлынов. Скорее всего вы поддались навязчивой идее, — он быстро поднял руку, останавливая отчаянное движение Хлынова, — но для меня убедительно прозвучали ваши пятьдесят процентов. Я поеду и сделаю всё, что в моих силах…

72

Двадцать восьмого с утра на городской площади в К. собирались кучками обыватели и, одни с недоумением, другие с некоторым страхом, обсуждали странные прокламации, прилепленные жёваным хлебом к стенам домов на перекрёстках.

«Ни власть, ни заводская администрация, ни рабочие союзы, — никто не пожелал внять нашему отчаянному призыву. Сегодня, — мы в этом уверены, — заводам, городу, всему населению грозит гибель. Мы старались предотвратить её, но негодяи, подкупленные американскими банкирами, оказались неуловимы. Спасайтесь, бегите из города на равнину. Верьте нам во имя вашей жизни, во имя ваших детей, во имя бога».

Полиция догадывалась, кто писал прокламации, и разыскивала Вольфа. Но он исчез. К середине дня городские власти выпустили афиши, предупреждения — ни в каком случае не покидать города и не устраивать паники, так как, видимо, шайка мошенников намерена похозяйничать этой ночью в покинутых домах.

«Граждане, вас дурачат. Обратитесь к здравому смыслу. Мошенники сегодня же будут обнаружены, схвачены и с ними поступят по закону».

Власти попали в точку, пугающая тайна оказалась простой, как репа. Обыватели сразу успокоились и уже посмеивались: «А ловко было придумано, — похозяйничали бы эти ловкачи по магазинам, по квартирам, — ха-ха. А мы-то, дураки, всю бы ночь тряслись от страха на равнине».

Настал вечер, такой же, как тысячи вечеров, озаривший городские окна закатным светом. Успокоились птицы по деревьям. На реке, на сырых берегах, заквакали лягушки. Часы на кирпичной кирке проиграли «Вахт ам Рейн», на страх паршивым французам, и прозвонили восемь. Из окон кабачков мирно струился свет, завсегдатаи не спеша мочили усы в пивной пене. Успокоился и хозяин загородного ресторана «К прикованному скелету», — походил по пустой террасе, проклял правительство, социалистов и евреев, приказал закрыть ставни и поехал на велосипеде в город к любовнице.

В этот час по западному склону холмов, по малопроезжей дороге, почти бесшумно и без огней, промчался автомобиль. Заря уже погасла, звёзды были ещё не яркие, за горами разливалось холодноватое сияние, — всходила луна. На равнине кое-где желтели огоньки. И только в стороне заводов не утихала жизнь.

Над обрывом, там, где кончались развалины замка, сидели Вольф и Хлынов. Они ещё раз облазили все закоулки, поднялись на квадратную башню, — нигде ни малейшего намёка на приготовления Гарина. Одно время им показалось, что вдалеке промчался автомобиль. Они прислушивались, вглядывались. Вечер был тих, пахло древним покоем земли. Иногда движения воздушных струй доносили снизу сырость цветов.

— Смотрел по карте, — сказал Хлынов, — если мы спустимся в западном направлении, то пересечём железную дорогу на полустанке, где останавливается почтовый, в пять тридцать. Не думаю, чтобы там тоже дежурила полиция.

Вольф ответил:

— Смешно и глупо всё это кончилось. Человек ещё слишком недавно поднялся с четверенек на задние конечности, слишком ещё тяготеют над ним миллионы веков непросветлённого зверства. Страшная вещь — человеческая масса, не руководимая большой идеей. Людей нельзя оставлять без вожаков. Их тянет стать на четвереньки.

— Ну что это уж вы так, Вольф?..

— Я устал. — Вольф сидел на куче камней, подперев кулаками крепкий подбородок. — Разве хоть на секунду вам приходило в голову, что двадцать восьмого нас будут ловить, как мошенников и грабителей? Если бы вы видели, как эти представители власти переглядывались, когда я распинался перед ними… Ах, какой же я дурак! И они правы, — вот в чём дело. Они никогда не узнают, что им грозило…

— Если бы не ваш выстрел, Вольф…

— Чёрт!.. Если бы я не промахнулся… Я готов десять лет просидеть в каторжной тюрьме, только бы доказать этим идиотам…

Голос Вольфа теперь гулко отдавался в развалинах. В тридцати шагах от разговаривающих, — совершенно так же, как охотник крадётся под глухариное токанье, — в тени полуобвалившейся стены пробирался Гарин. Ему были ясно видны очертания двух людей над обрывом, слышно каждое слово. Открытое место между концом стены и башней он прополз. В том месте, где к подножью башни примыкала сводчатая пещера «Прикованного скелета», лежал осколок колонны из песчаника. Гарин скрылся за ним. Раздался хруст камня и скрип заржавленного железа. Вольф вскочил:

— Вы слышали?

Хлынов глядел на кучу камней, где под землёй исчез Гарин. Они побежали туда. Обошли кругом башни.

— Здесь водятся лисы, — сказал Вольф.

— Нет, скорее всего это крикнула ночная птица.

— Нужно уходить. Мы с вами начинаем галлюцинировать…

Когда они подошли к обрывистой тропинке, уводящей из развалин на горную дорогу, раздался второй шум, — будто что-то упало и покатилось. Вольф весь затрясся. Они долго слушали, не дыша. Сама тишина, казалось, звенела в ушах. «Сплю-сплю, сплю-сплю» — кротко и нежно то там, то вот — совсем низко — покрикивал, летая, невидимый козодой.

— Идём.

— Да, глупо.

На этот раз они решительно и не оборачиваясь зашагали вниз. Это спасло одному из них жизнь.

73

Вольф не совсем был неправ, когда уверял, что у Гарина брызнули осколки черепа. Когда Гарин на секунду замолчав перед микрофоном, потянулся за сигарой, дымившейся на краю стола, слуховая чашечка из эбонита, которую он прижимал к уху, чтобы контролировать свой голос при передаче, внезапно разлетелась вдребезги. Одновременно с этим он услышал резкий выстрел и почувствовал короткую боль удара в левую сторону черепа. Он сейчас же упал на бок, перевалился ничком и замер. Он слышал, как завыл Штуфер, как зашуршали шаги убегающих людей.

«Кто — Роллинг или Шельга?» Эту загадку он решал, когда часа через два мчался на автомобиле в Кёльн. Но только сейчас, услышав разговор двух людей на краю обрыва, разгадал. Молодчина Шельга… Но всё-таки, ай-ай, — прибегать к недозволенным приёмам…

Он отсунул осколок колонны, прикрывавшей ржавую крышку люка, проскользнул под землёй и с электрическим фонариком поднялся по разрушенным ступеням в «каменный мешок» — одиночку, сделанную в толще стены нормандской башни. Это была глухая камера, шага по два с половиной в длину и ширину. В стене ещё сохранились бронзовые кольца и цепи. У противоположной стены на грубо сколоченных козлах стоял аппарат. Под ним лежали четыре жестянки с динамитом. Против дула аппарата стена была продолблена и отверстие с наружной стороны прикрыто костяком «Прикованного скелета».

Гарин погасил фонарь, отодвинул в сторону дуло и, просунув руку в отверстие, сбросил костяк. Череп отскочил и покатился. В отверстие были видны огни заводов. У Гарина были зоркие глаза. Он различал даже крошечные человеческие фигуры, двигающиеся между постройками. Всё тело его дрожало. Зубы стиснуты. Он не предполагал, что так трудно будет подойти к этой минуте. Он снова направил аппарат дулом в отверстие, приладил. Откинул заднюю крышку, осмотрел пирамидки. Всё это было приготовлено ещё неделю тому назад. Второй аппарат и старая модель лежали у него внизу, в роще, в автомобиле.

Он захлопнул крышку и положил руку на рычажок магнето, которым автоматически зажигались пирамидки. Он дрожал с головы до ног. Не совесть (какая уж там совесть после мировой войны!), не страх (он был слишком легкомыслен), не жалость к обречённым (они были слишком далеко) обдавали его ознобом и жаром. Он с ужасающей ясностью понял, что вот от одного этого оборота рукоятки он становится врагом человечества. Это было чисто эстетическое переживание важности минуты.

Он даже снял было руку с рычажка и полез в карман за папиросами. И тогда его взволнованный мозг ответил на движение руки: «Ты медлишь, ты наслаждаешься, это — сумасшествие…»

Гарин закрутил магнето. В аппарате вспыхнуло и зашипело пламя. Он медленно стал поворачивать микрометрический винт.

74

Хлынов первый обратил внимание на странный клубочек света высоко в небе.

— А вот ещё один, — сказал он тихо. Они остановились на половине дороги над обрывом и глядели, подняв головы. Пониже первого, над очертаниями деревьев, возник второй огненный клубок и, роняя искры, как догоревшая ракета, стал падать…

— Это горят птицы, — прошептал Вольф, — смотрите. — Над лесом на светлой полосе неба летел торопливо, неровным полётом, должно быть, козодой, кричавший давеча: «Сплю-сплю». Он вспыхнул, перевёртываясь, и упал.

— Они задевают за проволоку.

— Какую проволоку?

— Разве не видите, Вольф?

Хлынов указал на светящуюся, прямую, как игла, нить. Она шла сверху от развалин по направлению заводов Анилиновой компании. Путь её обозначался вспыхивающими листочками, горящими клубками птиц. Теперь она светилась ярко, — большой отрезок её перерезывал чёрную стену сосен.

— Она опускается! — крикнул Вольф. И не окончил. Оба поняли, что это была за нить. В оцепенении они могли следить только за её направлением. Первый удар луча пришёлся по заводской трубе, — она заколебалась, надломилась посредине и упала. Но это было очень далеко, и звук падения не был слышен.

Почти сейчас же влево от трубы поднялся столб пара над крышей длинного здания, порозовел, перемешался с чёрным дымом. Ещё левее стоял пятиэтажный корпус. Внезапно все окна его погасли. Сверху вниз, по всему фасаду, побежал огненный зигзаг, ещё и ещё…

Хлынов закричал, как заяц… Здание осело, рухнуло, его костяк закутался облаками дыма.

Тогда только Вольф и Хлынов кинулись обратно в гору, к развалинам замка. Пересекая извивающуюся дорогу, лезли на крутизны по орешнику и мелколесью. Падали, соскальзывая вниз. Рычали, ругались, — один по-русски, другой по-немецки. И вот до них долетел глухой звук, точно вздохнула земля.



Они обернулись. Теперь был виден весь завод, раскинувшийся на много километров. Половина зданий его пылала, как картонные домики. Внизу, у самого города, грибом поднимался серо-жёлтый дым. Луч гиперболоида бешено плясал среди этого разрушения, нащупывая самое главное — склады взрывчатых полуфабрикатов. Зарево разливалось на полнеба. Тучи дыма, жёлтые, бурые, серебряно-белые снопы искр взвивались выше гор.

— Ах, поздно! — закричал Вольф.

Было видно, как по меловым лентам дорог ползёт из города какая-то живая каша. Полоса реки, отражающая весь огромный пожар, казалась рябой от чёрных точек. Это спасалось население, — люди бежали на равнину.

— Поздно, поздно! — кричал Вольф. Пена и кровь текли по его подбородку.

Спасаться было поздно. Травянистое поле между городом и заводом, покрытое длинными рядами черепичных кровель, вдруг поднялось. Земля вспучилась. Это первое, что увидели глаза. Сейчас же из-под земли сквозь щели вырвались бешеные языки пламени. И сейчас же из пламени взвился ослепительный, никогда никем не виданной яркости столб огня и раскалённого газа. Небо точно улетело вверх над всей равниной. Пространства заполнились зелёно-розовым светом. Выступили в нём, точно при солнечном затмении, каждый сучок, каждый клок травы, камень и два окаменевших белых человеческих лица.

Ударило. Загрохотало. Поднялся рёв разверзшейся земли. Сотряслись горы. Ураган потряс и пригнул деревья. Полетели камни, головни. Тучи дыма застлали и равнину.

Стало темно, и в темноте раздался второй, ещё более страшный взрыв. Весь дымный воздух насытился мрачно-ржавым, гнойным светом.

Ветер, осколки камней, сучьев опрокинули и увлекли под кручу Хлынова и Вольфа.

75

— Капитан Янсен, я хочу высадиться на берег.

— Есть.

— Я хочу, чтобы вы поехали со мной.

Янсен покраснел от удовольствия. Через минуту шестивёсельная лакированная шлюпка легко упала с борта «Аризоны» в прозрачную воду. Три смугло-красных матроса соскользнули по канату на банки. Подняли вёсла, замерли.

Янсен ждал у трапа. Зоя медлила, — всё ещё глядела рассеянным взором на зыбкие от зноя очертания Неаполя, уходящего вверх террасами, на терракотовые стены и башни древней крепости над городом, на лениво курящуюся вершину Везувия. Было безветренно, и море — зеркально.

Множество лодок лениво двигалось по заливу. В одной стоя грёб кормовым веслом высокий старик, похожий на рисунки Микеланджело. Седая борода падала на изодранный, в заплатках, тёмный плащ, короной взлохмачены седые кудри. Через плечо — холщовая сума.

Это был известный всему свету Пеппо, нищий.

Он выезжал в собственной лодке просить милостыню. Вчера Зоя швырнула ему с борта стодолларовую бумажку. Сегодня он снова направлял лодку к «Аризоне». Пеппо был последним романтиком старой Италии, возлюбленной богами и музами. Всё это ушло невозвратно. Никто уж больше не плакал, счастливыми глазами глядя на старые камни. Сгнили на полях войны те художники, кто, бывало, платил звонкий золотой, рисуя Пеппо среди развалин дома Цецилия Юкундуса в Помпее. Мир стал скучен.

Медленно поворачивая весло, Пеппо проплыл вдоль зеленоватого от отсветов борта «Аризоны», поднял великолепное, как медаль, морщинистое лицо с косматыми бровями и протянул руку. Он требовал жертвоприношения. Зоя, перегнувшись вниз, спросила его по-итальянски:

— Пеппо, отгадай, — чёт или нечет?

— Чёт, синьора.

Зоя бросила ему в лодку пачку новеньких ассигнаций.

— Благодарю, прекрасная синьора, — величественно сказал Пеппо.

Больше нечего было медлить. Зоя загадала на Пеппо: приплывёт к лодке старый нищий, ответит «чёт», — всё будет хорошо.

Всё же мучили дурные предчувствия: а вдруг в отеле «Сплендид» засада полиции? Но повелительный голос звучал в ушах: «…Если вам дорога жизнь вашего друга…» Выбора не было.

Зоя спустилась в шлюпку. Янсен сел на руль, вёсла взмахнули, и набережная Санта Лючия полетела навстречу, — дома с наружными лестницами, с бельём и тряпьём на верёвках, узкие улички ступенями в гору, полуголые ребятишки, женщины у дверей, рыжие козы, устричные палатки у самой воды и рыбацкие сети, раскинутые на граните.

Едва шлюпка коснулась зелёных свай набережной, сверху, по ступеням, полетела куча оборванцев, продавцов кораллов и брошек, агентов гостиниц. Размахивая бичами, орали парные извозчики, полуголые мальчишки кувыркались под ногами, завывая, просили сольди у прекрасной форестьеры.

— «Сплендид», — сказала Зоя, садясь вместе с Янсеном в коляску.

76

У портье гостиницы Зоя спросила, нет ли корреспонденции на имя мадам Ламоль? Ей подали радиотелефонограмму без подписи: «Ждите до вечера субботы». Зоя пожала плечами, заказала комнаты и поехала с Янсеном осматривать город. Янсен предложил — музей.

Зоя скользила скучающим взором по застывшим навеки красавицам Возрождения, — они навьючивали на себя несгибающуюся парчу, не стригли волос, видимо не каждый день брали ванну и гордились такими мощными плечами и бёдрами, которых бы постыдилась любая рыночная торговка в Париже. Ещё скучнее было смотреть на мраморные головы императоров, на лица позеленевшей бронзы — лежать бы им в земле… на детскую порнографию помпейских фресок. Нет, у древнего Рима и у Возрождения был дурной вкус. Они не понимали остроты цинизма. Довольствовались разведённым вином, неторопливо целовались с пышными и добродетельными женщинами, гордились мускулами и храбростью. Они с уважением волочили за собой прожитые века. Они не знали, что такое делать двести километров в час на гоночной машине. Или при помощи автомобилей, аэропланов, электричества, телефонов, радио, лифтов, модных портных и чековой книжки (в пятнадцать минут по чеку вы получаете золота столько, сколько не стоил весь древний Рим) выдавливать из каждой минуты жизни до последней капли все наслаждения.

— Янсен, — сказала Зоя. (Капитан шёл на полшага сзади, прямой, медно-красный, весь в белом, выглаженный и готовый на любую глупость.) — Янсен, мы теряем время, мне скучно.

Они поехали в ресторан. Между блюдами Зоя вставала, закидывала на плечи Янсену голую прекрасную руку и танцевала с ничего не выражающим лицом, с полузакрытыми веками. На неё «бешено» обращали внимание. Танцы возбуждали аппетит и жажду. У капитана дрожали ноздри, он глядел в тарелку, боясь выдать блеск глаз. Теперь он знал, какие бывают любовницы у миллиардеров. Такой нежной, длинной, нервной спины ни разу ещё не ощущала его рука во время танцев, ноздри никогда не вдыхали такого благоухания кожи и духов. А голос — певучий и насмешливый… А умна… А шикарна…

Когда выходили из ресторана, Янсен спросил:

— Где мне прикажете быть этой ночью — на яхте или в гостинице?

Зоя взглянула на него быстро и странно и сейчас же отвернула голову, не ответила.

77

Зоя опьянела от вина и танцев. «О-ла-ла, как будто я должна отдавать отчёт». Входя в подъезд гостиницы, она опёрлась о каменную руку Янсена. Портье, подавая ключ, скверно усмехнулся черномазо-неаполитанской рожей. Зоя вдруг насторожилась:

— Какие-нибудь новости?

— О, никаких, синьора.

Зоя сказала Янсену:

— Пойдите в курительную, выкурите папиросу, если вам не надоело со мной болтать, — я позвоню…

Она легко пошла по красному ковру лестницы. Янсен стоял внизу. На повороте она обернулась, усмехнулась. Он, как пьяный, пошёл в курительную и сел около телефона. Закурил, — так велела она. Откинувшись, — представлял:

…Она вошла к себе… Сняла шляпу, белый суконный плащ… Не спеша, ленивыми, слегка неумелыми, как у подростка, движениями начала раздеваться. Платье упало, она перешагнула через него. Остановилась перед зеркалом… Соблазнительная, всматривающаяся большими зрачками в своё отражение… Да, да, она не торопится, — таковы женщины… О, капитан Янсен умеет ждать… Её телефон — на ночном столике. Стало быть, он увидит её в постели… Она опёрлась о локоть, протянула руку к аппарату…

Но телефон не звонил. Янсен закрыл глаза, чтобы не видеть проклятого аппарата… Фу, в самом деле, нельзя же быть влюблённым, как мальчишка… А вдруг она передумала? Янсен вскочил. Пред ним стоял Роллинг. У капитана вся кровь ударила в лицо.

— Капитан Янсен, — проговорил Роллинг скрипучим голосом, — благодарю вас за ваши заботы о мадам Ламоль, на сегодня она больше не нуждается в них. Предлагаю вам вернуться, к вашим обязанностям…

— Есть, — одними губами произнёс Янсен.

Роллинг сильно изменился за этот месяц, — лицо его потемнело, глаза ввалились, бородка чёрно-рыжеватой щетиной расползлась по щекам. Он был в тёплом пиджаке, карманы на груди топорщились, набиты деньгами и чековыми книжками… «Левой в висок, — правой наискось, в скулу, и — дух вон из жабы…» — железные кулаки у капитана Янсена наливались злобой. Будь Зоя здесь в эту секунду, взгляни на капитана, от Роллинга остался бы мешок костей.

— Я буду через час на «Аризоне», — нахмурясь, повелительно сказал Роллинг.

Янсен взял со стола фуражку, надвинул глубоко, вышел. Вскочил на извозчика: «На набережную!» — Казалось, каждый прохожий усмехался, глядя на него: «Что, надавали по щекам!» — Янсен сунул извозчику горсть мелочи и кинулся в шлюпку: «Греби, собачьи дети». Взбежав по трапу на борт яхты, зарычал на помощника: «Хлев на палубе!» — Заперся на ключ у себя в каюте и, не снимая фуражки, упал на койку. Он тихо рычал.

Ровно через час послышался оклик вахтенного, и ему ответил с воды слабый голос. Заскрипел трап. Весело, звонко крикнул помощник капитана:

— Свистать всех наверх!

Приехал хозяин. Спасти остатки самолюбия можно было, только встретив Роллинга так, будто ничего не произошло на берегу. Янсен достойно и спокойно вышел на мостик. Роллинг поднялся к нему, принял рапорт об отличном состоянии судна и пожал руку. Официальная часть была кончена. Роллинг закурил сигару, — маленький, сухопутный, в тёплом тёмном костюме, оскорбляющем изящество «Аризоны» и небо над Неаполем.

Была уже полночь. Между мачтами и реями горели созвездия. Огни города и судов отражались в чёрной, как базальт, воде залива. Взвыла и замерла сирена буксирного пароходика. Закачались вдали маслянисто-огненные столбы.

Роллинг, казалось, был поглощён сигарой, — понюхивал её, пускал струйки дыма в сторону капитана. Янсен, опустив руки, официально стоял перед ним.

— Мадам Ламоль пожелала остаться на берегу, — сказал Роллинг, — это каприз, но мы, американцы, всегда уважаем волю женщины, будь это даже явное сумасбродство.

Капитан принуждён был наклонить голову, согласиться с хозяином. Роллинг поднёс к губам левую руку, пососал кожу на верхней стороне ладони.

— Я останусь на яхте до утра, быть может весь завтрашний день… Чтобы моё пребывание не было истолковано как-нибудь вкривь и вкось… (Пососав, он поднёс руку к свету из открытой двери каюты.) Э, так вот… вкривь и вкось… (Янсен глядел теперь на его руку, на ней были следы от ногтей.) Удовлетворяю ваше любопытство: я жду на яхту одного человека. Но он меня здесь не ждёт. Он должен прибыть с часу на час. Распорядитесь немедленно донести мне, когда он поднимется на борт. Покойной ночи.

У Янсена пылала голова. Он силился что-нибудь понять. Мадам Ламоль осталась на берегу. Зачем? Каприз… Или она ждёт его? Нет, — а свежие царапины на руке хозяина… Что-то случилось… А вдруг она лежит на кровати с перерезанным горлом? Или в мешке на дне залива? Миллиардеры не стесняются.

За ужином в кают-компании Янсен потребовал стакан виски без содовой, чтобы как-нибудь прояснило мозги. Помощник капитана рассказывал газетную сенсацию — чудовищный взрыв в германских заводах Анилиновой компании, разрушение близлежащего городка и гибель более чем двух тысяч человек.

Помощник капитана говорил:

— Нашему хозяину адски везёт. На гибели анилиновых заводов он зарабатывает столько, что купит всю Германию вместе с потрохами, Гогенцоллернами и социал-демократами. Пью за хозяина.

Янсен унёс газеты к себе в каюту. Внимательно прочитал описание взрыва и разные, одно нелепее другого, предположения о причинах его. Именем Роллинга пестрели столбцы.В отделе мод указывалось, что с будущего сезона в моде — борода, покрывающая щёки, и высокий котелок вместо мягкой шляпы. В «Экзельсиор» на первой странице — фотография «Аризоны» и в овале — прелестная голова мадам Ламоль. Глядя на неё, Янсен потерял присутствие духа. Тревога его всё росла.

В два часа ночи он вышел из каюты и увидел Роллинга на верхней палубе, в кресле. Янсен вернулся в каюту. Сбросил платье, на голое тело надел лёгкий костюм из тончайшей шерсти, фуражку, башмаки и бумажник завязал в резиновый мешок. Пробили склянки — три. Роллинг всё ещё сидел в кресле. В четыре он продолжал сидеть в кресле, но силуэт его с ушедшей в плечи головой казался неживым, — он спал. Через минуту Янсен неслышно спустился по якорной цепи в воду и поплыл к набережной.

78

— Мадам Зоя, не беспокойте себя напрасно: телефон и звонки перерезаны.

Зоя опять присела на край постели. Злая усмешка дёргала её губы. Стась Тыклинский развалился посреди комнаты в кресле, — крутил усы, рассматривал свои лакированные полуботинки. Курить он всё же не смел, — Зоя решительно запретила, а Роллинг строго наказал проявлять вежливость с дамой.

Он пробовал рассказывать о своих любовных похождениях в Варшаве и Париже, но Зоя с таким презрением смотрела в глаза, что у него деревенел язык. Приходилось помалкивать. Было уже около пяти утра. Все попытки Зои освободиться, обмануть, обольстить не привели ни к чему.

— Всё равно, — сказала Зоя, — так или иначе я дам знать полиции.

— Прислуга в отеле подкуплена, даны очень большие деньги.

— Я выбью окно и закричу, когда на улице будет много народа.

— Это тоже предусмотрено. И даже врач нанят, чтобы установить ваши нервные припадки. Мадам, вы, так сказать, для внешнего света на положении жены, пытающейся обмануть мужа. Вы — вне закона. Никто не поможет и не поверит. Сидите смирно.

Зоя хрустнула пальцами и сказала по-русски:

— Мерзавец. Полячишка. Лакей. Хам.

Тыклинский стал надуваться, усы полезли дыбом. Но ввязываться в ругань не было приказано. Он проворчал:

— Э, знаем, как ругаются бабы, когда их хвалёная красота не может подействовать. Мне жалко вас, мадам. Но сутки, а то и двое, придётся нам здесь просидеть в тет-а-тёте. Лучше лягте, успокойте ваши нервы… Бай-бай, мадам.

К его удивлению, Зоя на этот раз послушалась. Сбросила туфельки, легла, устроилась на подушках, закрыла глаза.

Сквозь ресницы она видела толстое, сердитое, внимательно наблюдающее за ней лицо Тыклинского. Она зевнула раз, другой, положила руку под щёку.

— Устала, пусть будет что будет, — проговорила она тихо и опять зевнула.

Тыклинский удобнее устроился в кресле. Зоя ровно дышала. Через некоторое время он стал тереть глаза. Встал, прошёлся, — привалился к косяку. Видимо, решил бодрствовать стоя.

Тыклинский был глуп. Зоя выведала от него всё, что было нужно, и теперь ждала, когда он заснёт. Торчать у дверей было трудно. Он ещё раз осмотрел замок и вернулся к креслу.

Через минуту у него отвалилась жирная челюсть. Тогда Зоя соскользнула с постели. Быстрым движением вытащила ключ у него из жилетного кармана. Подхватила туфельки. Вложила ключ, — тугой замок неожиданно заскрипел.

Тыклинский вскрикнул, как в кошмаре: «Кто? Что?» Рванулся с кресла. Зоя распахнула дверь. Но он схватил её за плечи. И сейчас же она впилась в его руку, с наслаждением прокусила кожу.

— Пёсья девка, курва! — заорал он по-польски. Ударил коленкой Зою в поясницу. Повалил. Отпихивая её ногой в глубь комнаты, силился закрыть дверь. Но — что-то ему мешало. Зоя видела, как шея его налилась кровью.

— Кто там? — хрипло спросил он, наваливаясь плечом.

Но его ступни продолжали скользить по паркету, — дверь медленно растворялась. Он торопливо тащил из заднего кармана револьвер и вдруг отлетел на середину комнаты.

В двери стоял капитан Янсен. Мускулистое тело его облипала мокрая одежда. Секунду он глядел в глаза Тыклинскому. Стремительно, точно падая, кинулся вперёд. Удар, назначавшийся Роллингу, обрушился на поляка: двойной удар, — тяжестью корпуса на вытянутую левую — в переносицу — и со всем размахом плеча правой рукой снизу в челюсть. Тыклинский без крика опрокинулся на ковёр. Лицо его было разбито и изломано.

Третьим движением Янсен повернулся к мадам Ламоль. Все мускулы его танцевали.

— Есть, мадам Ламоль.

— Янсен, как можно скорее, — на яхту.

— Есть на яхту.

Она закинула, как давеча в ресторане, локоть ему за шею. Не целуя, придвинула рот почти вплотную к его губам:

— Борьба только началась, Янсен. Самое опасное впереди.

— Есть самое опасное впереди.

79

— Извозчик, гони, гони вовсю… Я слушаю, мадам Ламоль… Итак… Покуда я ждал в курительной…

— Я поднялась к себе. Сняла шляпу и плащ…

— Знаю.

— Откуда?

Рука Янсена задрожала за её спиной. Зоя ответила ласковым движением.

— Я не заметила, что шкаф, которым была заставлена дверь в соседний номер, отодвинут. Не успела я подойти к зеркалу, открывается дверь, и — передо мной Роллинг… Но я ведь знала, что вчера ещё он был в Париже. Я знала, что он до ужаса боится летать по воздуху… Но если он здесь, значит — для него действительно вопрос жизни или смерти… Теперь я поняла, что он задумал… Но тогда я просто пришла в ярость. Заманить, устроить мне ловушку… Я ему наговорила чёрт знает что… Он зажал уши и вышел…

— Он спустился в курительную и отослал меня на яхту…

— В том-то и дело… Какая я дура!.. А все эти танцы, вино, глупости… Да, да, милый друг, когда хочешь бороться — глупости нужно оставить… Через две-три минуты он вернулся. Я говорю: объяснимся… Он, — наглым голосом, каким никогда не смел со мной говорить: «Мне объяснять нечего, вы будете сидеть в этой комнате, покуда я вас не освобожу…» Тогда я надавала ему пощёчин…

— Вы настоящая женщина, — с восхищением сказал Янсен.

— Ну, милый друг, это была вторая моя глупость. Но какой трус!.. Снёс четыре оплеухи… Стоял с трясущимися губами… Только попытался удержать мою руку, но это ему дорого обошлось. И, наконец, третья глупость: Я заревела.

— О, негодяй, негодяй!..

— Подождите вы, Янсен… У Роллинга идиосинкразия к слезам, его корчит от слёз… Он предпочёл бы ещё сорок пощёчин… Тогда он позвал поляка, — тот стоял за дверью. У них всё было условлено. Поляк сел в кресло. Роллинг сказала мне: «В виде крайней меры — ему приказано стрелять». И ушёл. Я принялась за поляка. Через час мне был ясен во всех подробностях предательский план Роллинга. Янсен, милый, дело идёт о моём счастье… Если вы мне не поможете, всё пропало… Гоните, гоните извозчика…

Коляска пролетела по набережной, пустынной в этот час перед рассветом, и остановилась у гранитной лестницы, где внизу поскрипывало несколько лодок на чёрно-маслянистой воде.

Немного спустя Янсен, держа на руках драгоценную мадам Ламоль, неслышно поднялся по брошенной с кормы верёвочной лестнице на борт «Аризоны».

80

Роллинг проснулся от утреннего холода. Палуба была мокрая. Побледнели огни на мачтах. Залив и город были ещё в тени, но дым над Везувием уже розовел.

Роллинг оглядывал сторожевые огни, очертания судов. Подошёл к вахтенному, постоял около него. Фыркнул носом. Поднялся на капитанский мостик. Сейчас же из каюты вышел Янсен, свежий, вымытый, выглаженный. Пожелал доброго утра. Роллинг фыркнул носом, — несколько более вежливо, чем вахтенному.

Затем он долго молчал, крутил пуговицу на пиджаке. Это была дурная привычка, от которой его когда-то отучала Зоя. Но теперь ему было всё равно. К тому же, наверно, на будущий сезон в Париже будет в моде — крутить пуговицы. Портные придумают даже специальные пуговицы для кручения.

Он спросил отрывисто:

— Утопленники всплывают?

— Если не привязывать груза, — спокойно ответил Янсен.

— Я спрашиваю: на море, если человек утонул, значит — утонул?

— Бывает, — неосторожное движение, или снесёт волна, или иная какая случайность — всё это относится в разряд утонувших. Власти обычно не суют носа.

Роллинг дёрнул плечом.

— Это всё, что я хотел знать об утопленниках. Я иду к себе в каюту. Если подойдёт лодка, повторяю, не сообщать, что я на борту. Принять подъехавшего и доложить мне.

Он ушёл. Янсен вернулся в каюту, где за синими задёрнутыми шторками на капитанской койке спала Зоя.

81

В девятом часу к «Аризоне» подошла лодка. Грёб какой-то весёлый оборванец, подняв вёсла, он крикнул:

— Алло… Яхта «Аризона»?

— Предположим, что так, — ответил датчанин-матрос, перегнувшись через фальшборт.

— Имеется на вашей посудине некий Роллинг?

— Предположим.

Оборванец открыл улыбкой великолепные зубы:

— Держи.

Он ловко бросил на палубу письмо, матрос подхватил его, оборванец щёлкнул языком:

— Матрос, солёные глаза, дай сигару.

И пока датчанин раздумывал, чем бы в него запустить с борта, тот уже отплыл и, приплясывая в лодке и кривляясь от неудержимой радости жизни в такое горячее утро, запел во всё горло.

Матрос поднял письмо, понёс его капитану. (Таков был приказ.) Янсен отодвинул шторку, наклонился над спящей Зоей. Она открыла глаза, ещё полные сна.

— Он здесь?

Янсен подал письмо. Зоя прочла:

«Я жестоко ранен. Будьте милосердны. Я боролся, как лев, за ваши интересы, но случилось невозможное: мадам Зоя на свободе. Припадаю к вашим…»

Не дочитав, Зоя разорвала письмо.

— Теперь мы можем ожидать его спокойно. (Она взглянула на Янсена, протянула ему руку.) Янсен, милый, нам нужно условиться. Вы мне нравитесь. Вы мне нужны. Стало быть, неизбежное должно случиться…

Она коротко вздохнула:

— Я чувствую, — с вами будет много хлопот. Милый друг, это всё лишнее в жизни — любовь, ревность, верность… Я знаю — влечение. Это стихия. Я так же свободна отдавать себя, как и вы брать, — запомните, Янсен. Заключим договор: либо я погибну, либо я буду властвовать над миром. (У Янсена поджались губы, Зое понравилось это движение.) Вы будете орудием моей воли. Забудьте сейчас, что я — женщина. Я фантастка. Я авантюристка, — понимаете вы это? Я хочу, чтобы всё было моё. (Она описала руками круг.) И тот человек, единственный, кто может мне дать это, должен сейчас прибыть на «Аризону». Я жду его, и ждёт Роллинг.

Янсен поднял палец, оглянулся. Зоя задёрнула шторки. Янсен вышел на мостик. Там стоял, вцепившись в перила, Роллинг. Лицо его, с криво и плотно сложенным ртом, было искажено злобой. Он всматривался в ещё дымную перспективу залива.

— Вот он, — с трудом проговорил Роллинг, протягивая руку, и палец его повис крючком над лазурным морем, — вон в той лодке.

И он торопливо, наводя страх на матросов, кривоногий, похожий на краба, побежал по лестнице с капитанского мостика и скрылся у себя внизу. Оттуда по телефону он подтвердил Янсену давешний приказ — взять на борт человека, подплывающего на шестивёсельной лодке.

82

Никогда не случалось, чтобы Роллинг отрывал пуговицы на пиджаке. Сейчас он открутил все три пуговицы. Он стоял посреди пышной, устланной ширазскими коврами, отделанной драгоценным деревом каюты и глядел на стенные часы.

Оборвав пуговицы, он принялся грызть ногти. С чудовищной быстротой он возвращался в первоначальное дикое состояние. Он слышал оклик вахтенного и ответ Гарина с лодки. У него вспотели руки от этого голоса.

Тяжёлая лодка ударилась о борт. Раздалась дружная ругань матросов. Заскрипел трап, застучали шаги. «Бери, подхватывай… Осторожнее… Готово… Куда нести?» — Это грузили ящики с гиперболоидами. Затем всё утихло.

Гарин попался в ловушку. Наконец-то! Роллинг взялся холодными влажными пальцами за нос и издал шипящие, кашляющие звуки. Люди, знавшие его, утверждали, что он никогда в жизни не смеялся. Неправда! Роллинг любил посмеяться, но без свидетелей, наедине, после удачи и именно так, беззвучно.

Затем по телефону он вызвал Янсена:

— Взяли на борт?

— Да.

— Проведите его в нижнюю каюту и заприте на ключ. Постарайтесь сделать это чисто, без шума.

— Есть, — бойко ответил Янсен. Что-то уж слишком бойко, Роллингу это не понравилось.

— Алло, Янсен?

— Да.

— Через час яхта должна быть в открытом море.

— Есть.

На яхте началась беготня. Загрохотала якорная цепь. Заработали моторы. За иллюминатором потекли струи зеленоватой воды. Стал поворачиваться берег. Влетел влажный ветер в каюту. И радостное чувство скорости разлилось по всему стройному корпусу «Аризоны».

Разумеется, Роллинг понимал, что совершает большую глупость. Но не было прежнего Роллинга, холодного игрока, несокрушимого буйвола, непременного посетителя воскресной проповеди. Он поступал теперь так или иначе не потому, что это было выгодно, а потому, что мука бессонных ночей, ненависть к Гарину, ревность искали выхода: растоптать Гарина и вернуть Зою.

Даже невероятная удача — гибель заводов Анилиновой компании — прошла как во сне. Роллинг даже не поинтересовался, сколько сотен миллионов отсчитали ему двадцать девятого биржи всего мира.

В этот день он ждал Гарина в Париже, как было условлено. Гарин не приехал. Роллинг предвидел это и тридцатого бросился на аэроплане в Неаполь.

Теперь Зоя была убрана из игры. Между ним и Гариным никто не стоял. Расправа продумана была до мелочей. Роллинг закурил сигару. Он нарочно несколько медлил. Он вышел из каюты в коридор. Отворил дверь на нижнюю палубу, — там стояли ящики с аппаратами. Два матроса, сидевшие на них, вскочили. Он отослал их в кубрик.

Захлопнув дверь на нижнюю палубу, он не спеша пошёл к противоположной двери, в рубку. Взявшись за дверную ручку, заметил, что пепел на сигаре надломился. Роллинг самодовольно улыбнулся, мысли были ясны, давно он не ощущал такого удовлетворения.

Он распахнул дверь. В рубке, под хрустальным колпаком верхнего света, сидели, глядя на вошедшего, Зоя, Гарин и Шельга. Тогда Роллинг отступил в коридор. Он задохнулся, мозг его будто мгновенно взболтали ложкой. Нос вспотел. И, что было уже совсем чудовищно, он улыбнулся жалко и глупо, совсем как служащий, накрытый за подчищиванием бухгалтерской книги (был с ним такой случай лет двадцать пять назад).

— Добрый день, Роллинг, — сказал Гарин, вставая, — вот и я, дружище.

83

Произошло самое страшное — Роллинг попал в смешное положение.

Что можно было сделать? Скрежетать зубами, бушевать, стрелять? — Ещё хуже, ещё глупее… Капитан Янсен предал его, — ясно. Команда не надёжна… Яхта в открытом море. Усилием воли (у него даже скрипнуло что-то внутри) Роллинг согнал с лица проклятую улыбку.

— А! — Он поднял руку и помотал ею, приветствуя: — А, Гарин… Что же, захотели проветриться? Прошу, рад… Будем веселиться…

Зоя сказала резко:

— Вы скверный актёр, Роллинг. Перестаньте потешать публику. Входите и садитесь. Здесь все свои, — смертельные враги. Сами виноваты, что приготовили себе такое весёленькое общество для прогулки по Средиземному морю.

Роллинг оловянными глазами взглянул на неё:

— В больших делах, мадам Ламоль, нет личной вражды или дружбы.

И он сел к столу, точно на королевский трон, — между Зоей и Гариным. Положил руки на стол. Минуту длилось молчание. Он сказал:

— Хорошо, я проиграл игру. Сколько я должен платить?

Гарин ответил, блестя глазами, улыбкой, готовый, кажется, залиться самым добродушным смехом:

— Ровно половину, старый дружище, половину, как было условлено в Фонтенебло. Вот и свидетель. — Он махнул бородкой в сторону Шельги, мрачно барабанящего ногтями по столу. — В бухгалтерские книги ваши я залезать не стану. Но на глаз — миллиард в долларах, конечно, в окончательный расчёт. Для вас эта операция пройдёт безболезненно. Вы же загребли чёртовы деньги в Европе.

— Миллиард будет трудно выплатить сразу, — ответил Роллинг. — Я обдумаю. Хорошо. Сегодня же я выеду в Париж. Надеюсь, в пятницу, скажем, в Марселе, я смогу выплатить большую часть этой суммы.

— Ай, ай, ай, — сказал Гарин, — но вы-то, старина, получите свободу только после уплаты.

Шельга быстро взглянул на него, промолчал. Роллинг поморщился, как от глупой бестактности:

— Я должен понять так, что вы меня намерены задержать на этом судне?

— Да.

— Напоминаю, что я, как гражданин Соединённых Штатов, неприкосновенен. Мою свободу и мои интересы будет защищать весь военный флот Америки.

— Тем лучше! — крикнула Зоя гневно и страстно. — Чем скорее, тем лучше!..

Она поднялась, протянула руки, сжала кулаки так, что побелели косточки.

— Пусть весь ваш флот — против нас, весь свет встанет против нас. Тем лучше!

Её короткая юбка разлетелась от стремительного движения. Белая морская куртка с золотыми пуговичками, маленькая, по-юношески остриженная голова Зои и кулачки, в которых она собиралась стиснуть судьбу мира, серые глаза, потемневшие от волнения, взволнованное лицо — всё это было и забавно и страшно.

— Должно быть, я плохо расслышал вас, сударыня, — Роллинг всем телом повернулся к ней, — вы собираетесь бороться с военным флотом Соединённых Штатов? Так вы изволили выразиться?

Шельга бросил барабанить ногтями. В первый раз за этот месяц ему стало весело. Он даже вытянул ноги и развалился, как в театре.

Зоя глядела на Гарина, взгляд её темнел ещё больше.

— Я сказала, Пётр Петрович… Слово за вами…

Гарин заложил руки в карманы, встал на каблуки, покачиваясь и улыбаясь красным, точно накрашенным ртом. Весь он казался фатоватым, не серьёзным. Одна Зоя угадывала его стальную, играющую от переизбытка, преступную волю.

— Во-первых, — сказал он и поднялся на носки, — мы не питаем исключительной вражды именно к Америке. Мы постараемся потрепать любой из флотов, который попытается выступить с агрессивными действиями против меня. Во-вторых, — он перешёл с носков на каблуки, — мы отнюдь не настаиваем на драке. Если военные силы Америки и Европы признают за нами священное право захвата любой территории, какая нам понадобится, право суверенности и так далее и так далее, — тогда мы оставим их в покое, по крайней мере в военном отношении. В противном случае с морскими и сухопутными силами Америки и Европы, с крепостями, базами, военными складами, главными штабами и прочее и прочее будет поступлено беспощадно. Судьба анилиновых заводов, я надеюсь, убеждает вас, что я не говорю на ветер.

Он пошлёпал Роллинга по плечу.

— Алло, старина, а ведь было время, когда я просил вас войти компаньоном в моё предприятие… Фантазии не хватило, а всё оттого, что высокой культуры у вас нет. Это что — раздевать биржевиков да скупать заводы. Старинушка-матушка… А настоящего человека — прозевали… Настоящего организатора ваших дурацких миллиардов.

Роллинг начал походить на разлагающегося покойника. С трудом выдавливая слова, он прошипел:

— Вы анархист…

Тут Шельга, ухватившись здоровой рукой за волосы, принялся так хохотать, что наверху за стеклянным потолком появилось испуганное лицо капитана Янсена. Гарин повернулся на каблуках и опять — Роллингу.

— Нет, старина, у вас плохо стал варить котелок. Я — не анархист… Я тот самый великий организатор, которого вы в самом ближайшем времени начнёте искать днём с фонарём… Об этом поговорим на досуге. Пишите чек… И полным ходом — в Марсель.

84

В ближайшие дни произошло следующее: «Аризона» бросила якорь на внешнем рейде в Марселе. Гарин предъявил в банке Лионского кредита чек Роллинга на двадцать миллионов фунтов стерлингов. Директор банка в панике выехал в Париж.

На «Аризоне» было объявлено, что Роллинг болен. Он сидел под замком у себя в каюте, и Зоя неусыпно следила за его изоляцией. В продолжение трёх суток «Аризона» грузилась жидким топливом, водой, консервами, вином и прочим. Матросы и зеваки на набережной немало дивились, когда к «шикарной кокотке» пошла шаланда, гружённая мешками с песком. Говорили, будто яхта идёт на Соломоновы острова, кишащие людоедами. Капитаном Янсеном было закуплено оружие — двадцать карабинов, револьверы, газовые маски.

В назначенный день Гарин и Янсен снова явились в банк. Их встретил товарищ министра финансов, экстренно прибывший из Парижа. Рассыпаясь в любезностях и не сомневаясь в подлинности чека, он всё же пожелал видеть самого Роллинга. Его отвезли на «Аризону».

Роллинг встретил его совсем больной, с провалившимися глазами. Он едва мог подняться с кресла. Он подтвердил, что чек выдан им, что он уходит на яхте в далёкое путешествие и просит поскорее кончить все формальности.

Товарищ министра финансов, взявшись за спинку стула и жестикулируя наподобие Камилла Демулена, произнёс речь о великом братстве народов, о культурной сокровищнице Франции и попросил отсрочки платежа.

Роллинг, закрыв устало глаза, покачал головой. Покончили на том, что Лионский кредит выплатит треть суммы в фунтах, остальные — во франках по курсу.

Деньги привезены были к вечеру на военном катере. Затем, когда посторонние были удалены, на капитанском мостике появились Гарин и Янсен.

— Свистать всех наверх.

Команда выстроилась на шканцах, и Янсен сказал твёрдым и суровым голосом:

— Матросы, яхта, называемая «Аризона», отправляется в чрезвычайно опасное и рискованное плавание. Будь я проклят, если, я поручусь за чью-либо жизнь, за жизнь владельцев и целость самого судна. Вы меня знаете, акульи дети… Жалованье я увеличиваю вдвое, так же удваиваются обычные премии. Всем, кто вернётся на родину, будет дана пожизненная пенсия. Даю срок на размышление до захода солнца. Не желающие рисковать могут уносить свои подошвы.

Вечером восемь человек из команды сошли на берег. В ту же ночь команду пополнили восемью отчаянными негодяями, которых капитан Янсен сам разыскал в портовых кабаках.

Через пять дней яхта легла на рейде в Соутгемптоне, и Гарин и Янсен предъявили в английском королевском банке чек Роллинга на двадцать миллионов фунтов. (В палате по этому поводу был сделан мягкий запрос лидером рабочей партии.) Деньги выдали. Газеты взвыли. Во многих городах произошли рабочие демонстрации. Журналисты рванулись в Соутгемптон. Роллинг не принял никого. «Аризона» взяла жидкого топлива и пошла через океан.

Через двенадцать дней яхта стала в Панамском канале и послала радио, вызывая к аппарату главного директора «Анилин Роллинг» — Мак Линнея. В назначенный час Роллинг, сидя в радиорубке под дулом револьвера, отдал приказ Мак Линнею выплатить подателю чека, мистеру Гарину, сто миллионов долларов. Гарин выехал в Нью-Йорк и возвратился с деньгами и самим Мак Линнеем. Это была ошибка. Роллинг говорил с директором ровно пять минут в присутствии Зои, Гарина и Янсена. Мак Линней уехал с глубоким убеждением, что дело нечисто.

Затем «Аризона» стала крейсировать в пустынном Караибском море. Гарин разъезжал по Америке по заводам, зафрахтовывал пароходы, закупал машины, приборы, инструменты, сталь, цемент, стекло. В Сан-Франциско происходила погрузка. Доверенный Гарина заключал контракты с инженерами, техниками, рабочими. Другой доверенный выехал в Европу и вербовал среди остатков русской белой армии пятьсот человек для несения полицейской службы.

Так прошло около месяца. Роллинг ежедневно разговаривал по радио с Нью-Йорком, Парижем, Берлином. Его приказы были суровы и неумолимы. После гибели анилиновых заводов европейская химическая промышленность перестала сопротивляться. «Анилин Роллинг» — значилось на всех фабрикатах. Это было клеймо — жёлтый круг с тремя чёрными полосками и надписью: наверху — «Мир», внизу — «Анилин Роллинг Компани». Начинало походить на то, что каждый европеец должен быть проштемпелёван этим жёлтым кружочком. Так «Анилин Роллинг» шёл на приступ сквозь дымящиеся развалины заводов Анилиновой компании.

Колониальным, жутким запашком тянуло по всей Европе. Гасли надежды. Не возвращались веселье и радость. Гнили бесчисленные сокровища духа в пыльных библиотеках. Жёлтое солнце с тремя чёрными полосками озаряло неживым светом громады городов, трубы и дымы, рекламы, рекламы, рекламы, выпивающие кровь у людей, и в кирпичных проплёванных улицах и переулках, между витрин, реклам, жёлтых кругов и кружочков — человеческие лица, искажённые гримасой голода, скуки и отчаяния.

Валюты падали. Налоги поднимались. Долги росли. И священной законности, повелевавшей чтить долг и право, ударило в лоб жёлтое клеймо. Плати.

Деньги текли ручейками, ручьями, реками в кассы «Анилин Роллинг». Директора «Анилин Роллинг» вмешивались во внутренние дела государств, в международную политику. Они составляли как бы орден тайных правителей.

Гарин носился из конца в конец по Соединённым Штатам с двумя секретарями, инженерами, пишущими барышнями и сворой рассыльных. Он работал двадцать часов в сутки. Никогда не спрашивал цен и не торговался.

Мак Линней с тревогой и изумлением следил за ним. Он не понимал, для чего всё это покупается и грузится и зачем с таким безрассудством расшвыриваются миллионы Роллинга. Секретарь Гарина, одна из пишущих барышень и двое рассыльных были агентами Мак Линнея. Они ежедневно посылали ему в Нью-Йорк подробный отчёт. Но всё же трудно было что-либо понять в этом вихре закупок, заказов и контрактов.

В начале сентября «Аризона» опять появилась в Панамском канале, взяла на борт Гарина и, выйдя в Тихий океан, исчезла в направлении на юго-запад.

В том же направлении, двумя неделями позже, вышли десять гружёных кораблей с запечатанными приказами.

85

Океан был неспокоен. «Аризона» шла под парусами. Были поставлены гроты и кливера, — все паруса, кроме марселей. Узкий корпус яхты, — скорлупка с парусами, наполненными ветром, со звенящими, поющими вантами, — то скрывался до верхушек мачт между волнами, то взмывал на гребле, отряхивая пену.

Тент был убран. Люки задраены. Шлюпки подняты на палубу и закреплены. Мешки с песком, положенные вдоль обоих бортов, увязаны проволокой. На баке и на юте установлены две решётчатые башни с круглыми, как котлы, камерами на верхних площадках. Башни эти, покрытые брезентами, придавали «Аризоне» странный профиль полувоенного судна.

На капитанском мостике, куда долетали только брызги волн, стояли Гарин и Шельга. На обоих — кожаные плащи и шляпы. Рука Шельги была освобождена от гипса, но пока ещё годилась только на то, чтобы взять коробку спичек да вилку за столом.

— Вот океан, — сказал Гарин, — и ничтожное судёнышко, кристаллик человеческого гения и воли… Летим, товарищ Шельга, хоть ты что… Боремся… А волны какие… Глядите — горы.

Огромная волна шла с правого борта. Кипящий гребень её рос и пенился. Под ним всё круче выгибалась стеклянно-зелёная вогнутая поверхность в жгутах пены. Гребень закручивался. «Аризона» ложилась на левый борт. Пел дикий ветер между парусами, вынося кораблик из бездны. И он, совсем ложась, показывая красное днище до киля, наискось, по вогнутой поверхности вылетел на гребень волны и скрылся в шумящей пене. Исчезли палуба, и шлюпки, и бак, погрузилась до купола решётчатая мачта на баке. Вода кипела кругом капитанского мостика.

— Здорово! — крикнул Гарин.

«Аризона» выпрямилась, вода схлынула с палубы, кливера плеснули, и она понеслась вниз по уклону волны.

— Так и человек, товарищ Шельга, так и человек в человеческом океане… Я вот страстно полюбил это судёнышко… Разве мы не похожи?.. У обоих грудь полна ветром… А?

Шельга пожал плечами, не ответил. Не спорить же с этим — влюблённым в себя до восторга… Пусть упивается — сверхчеловек, да и только. Недаром он и Роллинг нашли на земле друг друга: лютые враги, а одному без другого не дыхнуть. Химический король порождает из своего чрева этого воспалённого преступными идеями человечка — тот, в свою очередь, оплодотворяет чудовищной фантазией роллингову пустыню. Кол им обоим в глотку!

Действительно, трудно было понять, почему до сих пор Роллинга не жрут акулы. Дело своё он сделал, — не миллиард, но триста миллионов долларов Гарин получил. Теперь бы и концы в воду. Но нет, что-то ещё более прочное связывало этих людей.

Не понимал Шельга также, почему и его не спихнули за борт в Тихом океане. Тогда, в Неаполе, он был нужен Гарину как третье лицо и свидетель. Явись Гарин один в Неаполе на «Аризону», могли случиться неожиданные неприятности. Но устранить сразу двоих Роллингу было бы гораздо труднее. Всё это ясно. Гарин выиграл партию.

— Зачем же ему теперь Шельга? Во время крейсерства в Караибском море были ещё строгости. Здесь же, в океане, за Шельгой никто не следил, и он делал, что хотел. Присматривался. Прислушивался. И ему начинали мерещиться кое-какие выходы из скверного положения.

Перегон по океану был похож на увеселительную прогулку. Завтраки, обеды и ужины обставлялись с роскошью. За стол садились Гарин, мадам Ламоль, Роллинг, капитан Янсен, помощник капитана, Шельга, инженер Чермак — чех (помощник Гарина), щупленький, взъерошенный, болезненный человек, с бледными пристальными глазами и реденькой бородкой, и второй помощник — химик, немец Шефер, костлявый, застенчивый молодой человек, ещё недавно умирающий с голоду в Сан-Франциско.

В этой странной компании смертельных врагов, убийц, грабителей, авантюристов и голодных учёных, — во фраках, с бутоньерками в петлицах, — Шельга, как и все, — во фраке, с бутоньеркой, спокойно помалкивал, ел и пил со вкусом.

Сосед справа однажды пустил в него четыре пули, сосед слева — убийца трёх тысяч человек, напротив — красавица, бесовка, какой ещё не видал свет.

После ужина Шефер садился за пианино, мадам Ламоль танцевала с Янсеном. Роллинг оставался обычно у стола и глядел на танцующих. Остальные поднимались в курительный салон. Шельга шёл курить трубку на палубу. Его никто не удерживал, никто не замечал. Дни проходили однообразно. Суровому океану не было конца. Катились волны так же, как миллионы лет тому назад.

Сегодня Гарин, сверх обыкновения, вышел вслед за Шельгой на мостик и заговорил с ним по-приятельски, будто ничего и не произошло с тех пор, как они сидели на скамеечке на бульваре Профсоюзов в Ленинграде. Шельга насторожился. Гарин восхищался яхтой, самим собой, океаном, но, видимо, куда-то клонил.

Со смехом сказал, отряхивая брызги с бородки:

— У меня к вам предложение, Шельга.

— Ну?

— Помните, мы условились играть честную партию?

— Так.

— Кстати… Ай, ай… Это ваш подручный угостил меня из-за кустов? На волосок ближе — и череп вдребезги.

— Ничего не знаю…

Гарин рассказал о выстреле на даче Штуфера. Шельга замотал головой.

— Я ни при чём. А жаль, что промахнулся…

— Значит — судьба?

— Да, судьба.

— Шельга, предлагаю вам на выбор, — глаза Гарина, неумолимые и колючие, приблизились, лицо сразу стало злым, — либо вы бросьте разыгрывать из себя принципиального человека… Либо я вас вышвырну за борт. Поняли?

— Понял.

— Вы мне нужны. Вы мне нужны для больших дел… Мы можем договориться… Единственный человек, кому я верю, это вам.

Он не договорил, гребень огромной волны, выше прежних, обрушился на яхту. Кипящая пена покрыла капитанский мостик. Шельгу бросило на перила, его выкаченные глаза, разинутый рот, рука с растопыренными пальцами показались и исчезли под водой… Гарин кинулся в водоворот.

86

Шельга не раз впоследствии припоминал этот случай.

Рискуя жизнью, Гарин схватил его за край плаща и боролся с волнами, покуда они не пронеслись через яхту. Шельга оказался висящим за перилами мостика. Лёгкие его были полны воды. Он тяжело упал на палубу. Матросы с трудом откачали его и унесли в каюту.

Туда же вскоре пришёл и Гарин, переодетый и весёлый. Приказал подать два стаканчика грога и, раскурив трубку, продолжал прерванный разговор.

Шельга рассматривал его насмешливое лицо, ловкое тело, развалившееся в кожаном кресле. Странный, противоречивый человек. Бандит, негодяй, тёмный авантюрист… Но от грога ли, или от перенесённого потрясения Шельге приятно было, что Гарин вот так сидит перед ним, задрав ногу на колено, и курит и рассуждает о разных вещах, как будто не трещат бока «Аризоны» от ударов волн, не проносятся кипящие струи за стеклом иллюминатора, не уносятся, как на качелях, вниз и вверх, то Шельга на койке, то Гарин в кресле…

Гарин сильно изменился после Ленинграда, — весь стал уверенный, смеющийся, весь благорасположенный и добродушный, какими только бывают очень умные, убеждённые эгоисты.

— Зачем вы пропустили удобный случай? — спросил его Шельга. — Или вам до зарезу нужна моя жизнь? Не понимаю.

Гарин закинул голову и засмеялся весело:

— Чудак вы, Шельга… Зачем же я должен поступать логично?.. Я не учитель математики… До чего ведь дожили… Простое проявление человечности — и непонятно. Какая мне выгода была тащить за волосы утопающего? Да никакая… Чувство симпатии к вам… Человечность…

— Когда взрывали анилиновые заводы, кажется, не думали о человечности.

— Нет! — крикнул Гарин. — Нет, не думал. Вы всё ещё никак не можете выкарабкаться из-под обломков морали… Ах, Шельга, Шельга… Что это за полочки: на этой полочке — хорошее, на этой — плохое… Я понимаю, дегустатор: пробует, плюёт, жуёт корочку, — это, говорит, вино хорошее, это плохое. Но ведь руководится он вкусом, пупырышками на языке. Это реальность. А где ваш дегустатор моральных марок? Какими пупырышками он это пробует?

— Всё, что ведёт к установлению на земле советской власти, — хорошо, — проговорил Шельга, — всё, что мешает, — плохо.

— Превосходно, чудно, знаю… Ну, а вам-то до этого какое дело? Чем вы связаны с Советской республикой? Экономически? Вздор… Я вам предлагаю жалованье в пятьдесят тысяч долларов… Говорю совершенно серьёзно. Пойдёте?

— Нет, — спокойно сказал Шельга.

— То-то что нет… Значит, связаны вы не экономически, а идеей, честностью: словом, материей высшего порядка. И вы злостный моралист, что я и хотел вам доказать… Хотите мир перевернуть… Расчищаете от тысячелетнего мусора экономические законы, взрываете империалистические крепости. Ладно. Я тоже хочу мир перевернуть, но по-своему. И переверну одной силой моего гения.

— Ого!

— Наперекор всему, заметьте, Шельга. Слушайте, да что же такое человек в конце концов? Ничтожнейший микроорганизм, вцепившийся в несказуемом ужасе смерти в глиняный шарик земли и летящий с нею в ледяной тьме? Или это — мозг, божественный аппарат для выработки особой, таинственной материи — мысли, — материи, один микрон которой вмещает в себя всю вселенную… Ну? Вот — то-то…

Гарин уселся глубже, поджал ноги. Всегда бледные щёки его зарумянились.

— Я предлагаю другое. Враг мой, слушайте… Я овладеваю всей полнотой власти на земле. Ни одна труба не задымит без моего приказа, ни один корабль не выйдет из гавани, ни один молоток не стукнет. Всё подчинено, — вплоть до права дышать, — центру. В центре — я. Мне принадлежит всё. Я отчеканиваю свой профиль на кружочках: с бородкой, в веночке, а на обратной стороне профиль мадам Ламоль. Затем я отбираю «первую тысячу», — скажем, это будет что-нибудь около двух-трёх миллионов пар. Это патриции. Они предаются высшим наслаждениям и творчеству. Для них мы установим, по примеру древней Спарты, особый режим, чтобы они не вырождались в алкоголиков и импотентов. Затем мы установим, сколько нужно рабочих рук для полного обслуживания культуры. Здесь также сделаем отбор. Этих назовём для вежливости — трудовиками…

— Ну, разумеется…

— Хихикать, друг мой, будете по окончании разговора… Они не взбунтуются, нет, дорогой товарищ. Возможность революций будет истреблена в корне. Каждому трудовику после классификации и перед выдачей трудовой книжки будет сделана маленькая операция. Совершенно незаметно под нечаянным наркозом… Небольшой прокол сквозь черепную кость. Ну, просто закружилась голова, — очнулся, и он уже раб. И, наконец, отдельную группу мы изолируем где-нибудь на прекрасном острове исключительно для размножения. Всё остальное придётся убрать за ненадобностью. Вот вам структура будущего человечества по Петру Гарину. Эти трудовики работают и служат безропотно за пищу, как лошади. Они уже не люди, у них нет иной тревоги, кроме голода. Они будут счастливы, переваривая пищу. А избранные патриции — это уже полубожества. Хотя я презираю, вообще-то говоря, людей, но приятнее находиться в хорошем обществе. Уверяю вас, дружище, это и будет самый настоящий золотой век, о котором мечтали поэты. Впечатление ужасов очистки земли от лишнего населения сгладится очень скоро. Зато какие перспективы для гения! Земля превращается в райский сад. Рождение регулируется. Производится отбор лучших. Борьбы за существование нет: она — в туманах варварского прошлого. Вырабатывается красивая и утончённая раса — новые органы мышления и чувств. Покуда коммунизм будет волочь на себе всё человечество на вершины культуры, я это сделаю в десять лет… К чёрту! — скорее, чем в десять лет… Для немногих… Но дело не в числе…

— Фашистский утопизм, довольно любопытно, — сказал Шельга. — Роллингу вы об этом рассказывали?

— Не утопия, — вот в чём весь курьёз. Я только логичен… Роллингу я, разумеется, ничего не говорил, потому что он просто животное… Хотя Роллинг и все Роллинги на свете вслепую делают то, что я развиваю в законченную и чёткую программу. Но делают это варварски, громоздко и медленно. Завтра, надеюсь, мы будем уже на острове… Увидите, что я не шучу…

— С чего же начнёте-то? Деньги с бородкой чеканить?

— Ишь ты, как эта бородка вас задела. Нет. Я начну с обороны. Укреплять остров. И одновременно бешеным темпом пробиваться сквозь Оливиновый пояс. Первая угроза миру будет, когда я повалю золотой паритет.[43] Я смогу добывать золото в любом количестве. Затем перейду в наступление. Будет война — страшнее четырнадцатого года. Моя победа обеспечена. Затем — отбор оставшегося после войны и моей победы населения, уничтожение непригодных элементов, и мною избранная раса начинает жить, как боги, а трудовики начинают работать не за страх, а за совесть, довольные, как первые люди в раю. Ловко? А? Не нравится?

Гарин снова расхохотался. Шельга закрыл глаза, чтобы не глядеть на него. Игра, начатая на бульваре Профсоюзов, разворачивалась в серьёзную партию. Он лежал и думал. Оставался опасный, но единственный ход, который только и мог привести к победе. Во всяком случае самое неверное было бы сейчас ответить Гарину отказом. Шельга потянулся за папиросами, Гарин с усмешкой наблюдал за ним.

— Решили?

— Да, решил.

— Великолепно. Я раскрываю карты: вы мне нужны, как кремень для огнива. Шельга, я окружён тупым зверьём. Людьми без фантазии. Мы будем с вами ссориться, но я добьюсь, что вы будете работать со мной. Хотя бы в первой половине, когда мы будем бить Роллингов… Кстати, предупреждаю, бойтесь Роллинга, он упрям, и если решил вас убить, — убьёт.

— Меня давно удивляло, почему вы его не скормили акулам.

— Мне нужен заложник… Но во всяком случае он-то не попадёт в список «первой тысячи»…

Шельга помолчал. Спросил спокойно:

— Сифилиса у вас не было, Гарин?

— Представьте — не было. Мне тоже иногда думалось, всё ли в порядке в черепушке… Ходил даже к врачу. Рефлексы повышены, только. Ну, одевайтесь, идём ужинать.

87

Грозовые тучи утонули на северо-востоке. Синий океан был необъятно ласков. Мягкие гребни волн сверкали стеклом. Гнались дельфины за водяным следом яхты, перегоняя, кувыркались, маслянистые и весёлые. Гортанно кричали большие чайки, плывя над парусами.

Вдали из океана подымались голубоватые, как мираж, очертания скалистого острова.

Сверху — в бочке — матрос крикнул: «Земля». И стоявшие на палубе вздрогнули. Это была земля неведомого будущего. Она была похожа на длинное облачко, лежащее на горизонте. К нему несли «Аризону» полные ветра паруса.

Матросы мыли палубу, шлёпая босыми ногами. Косматое солнце пылало в бездонных просторах неба и океана. Гарин, пощипывая бородку, силился проникнуть в пелену будущего, окутавшую остров. О, если бы знать!..

88

В далёких перспективах Васильевского острова пылал осенний закат. Багровым и мрачным светом были озарены баржи с дровами, буксиры, лодки рыбаков, дымы, запутавшиеся между решётчатыми кранами эллингов. Пожаром горели стёкла пустынных дворцов.

С запада, из-за дымов, по лилово-чёрной Неве подходил пароход. Он заревел, приветствуя Ленинград и конец пути. Огни его иллюминаторов озарили колонны Горного института, Морского училища, лица гуляющих, и он стал ошвартовываться у пловучей, красной, с белыми колонками, таможни. Началась обычная суета досмотра.

Пассажир первого класса, смуглый, широкоскулый человек, по паспорту научный сотрудник Французского географического общества, стоял у борта. Он глядел на город, затянутый вечерним туманом. Ещё остался свет на куполе Исаакия, на золотых иглах адмиралтейства и Петропавловского собора. Казалось, этот шпиль, пронзающий небо, задуман был Петром как меч, грозящий на морском рубеже России.

Широкоскулый человек вытянул шею, глядя на иглу собора. Казалось, он был потрясён и взволнован, как путник, увидевший после многолетней разлуки кровлю родного дома. И вот по тёмной Неве от крепости долетел торжественный звон: на Петропавловском соборе, где догорал свет на узком мече, над могилами императоров куранты играли «Интернационал».

Человек стиснул перила, из горла его вырвалось что-то вроде рычания, он повернулся спиной к крепости.

В таможне он предъявил паспорт на имя Артура Леви и во всё время осмотра стоял, хмуро опустив голову, чтобы не выдать злого блеска глаз.

Затем, положив клетчатый плед на плечо, с небольшим чемоданчиком, он сошёл на набережную Васильевского острова. Сияли осенние звёзды. Он выпрямился с долго сдерживаемым вздохом. Оглянул спящие дома, пароход, на котором горели два огня на мачтах да тихо постукивал мотор динамо, и зашагал к мосту.

Какой-то высокий человек в парусиновой блузе медленно шёл навстречу. Минуя, взглянул в лицо, прошептал: «Батюшки», и вдруг спросил вдогонку:

— Волшин, Александр Иванович?

Человек, назвавший себя в таможне Артуром Леви, споткнулся, но, не оборачиваясь, ещё быстрее зашагал по мосту.

89

Иван Гусев жил у Тарашкина, был ему не то сыном, не то младшим братом. Тарашкин учил его грамоте и уму-разуму.

Мальчишка оказался до того понятливый, упорный, — сердце радовалось. По вечерам напьются чаю с ситником и чайной колбасой, Тарашкин полезет в карман за папиросами, вспомнит, что дал коллективу клуба обещание не курить, — крякнет, взъерошит волосы и начинает разговор:

— Знаешь, что такое капитализм?

— Нет, Василий Иванович, не знаю.

— Объясню тебе в самой упрощённой форме. Девять человек работают, десятый у них всё берёт, они голодают, он лопается от жира. Это — капитализм. Понял?

— Нет, Василий Иванович, не понял.

— Чего ты не понял?

— Зачем они ему дают?

— Он заставляет, он эксплуататор…

— Как заставляет? Их девять, он один…

— Он вооружён, они безоружные…

— Оружие всегда можно отнять, Василий Иванович. Это, значит, они нерасторопные…

Тарашкин с восхищением, приоткрывая рот, глядел на Ивана.

— Правильно, брат… Рассуждаешь по-большевистски… Мы в Советской России так и сделали — оружие отняли, эксплуататоров прогнали, и у нас все десять человек работают и все сытые…

— Все от жира лопаемся…

— Нет, брат, лопаться от жира не надо, мы не свиньи, а люди. Мы жир должны перегнать в умственную энергию.

— Это чего это?

— А то, что мы в кратчайший срок должны стать самым умным, самым образованным народом на свете… Понятно? Теперь давай арифметику…

— Есть арифметику, — говорил Иван, доставая тетрадь и карандаш.

— Нельзя муслить чернильный карандаш, — это некультурно… Понятно?

Так они занимались каждый вечер, далеко за полночь, покуда у обоих не начинали слипаться глаза.

90

У калитки гребного клуба стоял скуластый, хорошо одетый гражданин и тростью ковырял землю. Он поднял голову и так странно поглядел на подходивших Тарашкина и Ивана, что Тарашкин ощетинился. Иван прижался к нему. Человек сказал:

— Я жду здесь с утра. Этот мальчик и есть Иван Гусев?

— А вам какое дело? — засопев, спросил Тарашкин.

— Виноват, прежде всего вежливость, товарищ. Моя фамилия Артур Леви.

Он вынул карточку, развернул перед носом у Тарашкина:

— Я сотрудник советского полпредства в Париже. Вам этого довольно, товарищ?

Тарашкин проворчал неопределённое. Артур Леви достал из бумажника фотографию, взятую Гариным у Шельги.

— Вы можете подтвердить, что снимок сделан именно с этого самого мальчика?

Тарашкину пришлось согласиться. Иван попытался было улизнуть, но Артур Леви жёстко взял его за плечо. — Фотографию мне передал Шельга. Мне дано секретное поручение отвезти мальчика по указанному адресу. В случае сопротивления должен его арестовать. Вы намерены подчиниться?

— Мандат? — спросил Тарашкин. Артур Леви показал мандат с бланком советского посольства в Париже, со всеми подписями и печатями. Тарашкин долго читал его. Вздохнув, сложил вчетверо.

— Чёрт его разберёт, будто бы всё правильно. А может, кому бы другому вместо него поехать? Мальчишке учиться надо…

Артур Леви зубасто усмехнулся:

— Не бойтесь. Мальчику со мной будет неплохо…

91

Тарашкин наказал Ивану посылать вести с дороги. Тревога его немного улеглась, когда он получил из Челябинска открытку:

«Дорогой товарищ Тарашкин, слава труду, — едем мы ничего себе, в первом классе. Пища хорошая, а также обращение. В Москве Артур Артурович купил мне шапку, новый пиджак на вате и сапоги. Одно — скука заедает: Артур Артурович цельный день молчит. Между прочим, в Самаре на вокзале встретил я одного беспризорного, бывшего товарища. Я ему дал, извините, ваш адрес, наверно приедет, ждите».

92

Александр Иванович Волшин прибыл в СССР с паспортом на имя Артура Леви и бумагами от Французского географического общества. Все документы были в порядке (в своё время это стоило Гарину немало хлопот), — сфабрикованы были лишь мандат и удостоверение из полпредства. Но эти бумажки Волшин показал только Тарашкину. Официально же Артур Леви приехал для исследования вулканической деятельности камчатских гигантских огнедышащих гор — сопок по местному названию.

В середине сентября он выехал вместе с Иваном во Владивосток. Ящики со всеми инструментами и вещами, нужными для экспедиции, прибыли туда ещё заранее морем из Сан-Франциско. Артур Леви торопился. В несколько дней собрал партию, и двадцать восьмого сентября экспедиция отплыла из Владивостока на советском пароходе в Петропавловск. Переход был тяжёлый. Северный ветер гнал тучи, сеющие снежной крупой в свинцовые волны Охотского моря. Пароход тяжело скрипел, ныряя в грозной водяной пустыне. В Петропавловск прибыли только на одиннадцатый день. Выгрузили ящики, лошадей и на другие сутки уже двинулись через леса и горы, тропами, руслами ручьёв, через болота и лесные чащобы.

Экспедицию вёл Иван, — у мальчишки были хорошая память и собачье чутьё. Артур Леви торопился: трогались в путь на утренней заре и шли до темноты, без привалов. Лошади выбивались из сил, люди роптали: Артур Леви был неумолим, — он не щадил никого, но хорошо платил.

Погода портилась. Мрачно шумели вершины кедров, иногда слышался тяжёлый треск повалившегося столетнего дерева или грохот каменной лавины. Камнями убило двух лошадей, две другие вместе с вьюками утонули в трясине зыбучего болота.

Иван обычно шёл впереди, карабкаясь на сопки, влезая на деревья, чтобы разглядеть одному ему известные приметы. Однажды он закричал, раскачиваясь на кедровой ветке:

— Вот он! Артур Артурович, вот он!..

На отвесной скале, висевшей над горной речкой, было видно древнее, высеченное на камне, полуистертое временем изображение воина в конусообразной шапке, со стрелой и луком в руках…

— Отсюда теперь на восток, прямо по стреле до Шайтан-камня, а там недалеко лагерь! — кричал Иван.

Здесь стали привалом. Перепаковали вьюки. Зажгли большой костёр. Утомлённые люди заснули. В темноте сквозь шум кедров доносились отдалённые глухие взрывы, вздрагивала земля. И когда огонь костра начал угасать, на востоке под тучами обозначилось зарево, будто какой-то великан раздувал угли между гор и их мрачный отсвет мигал под тучами…

Чуть свет Артур Леви, не отнимавший руки от кобуры маузера, уже расталкивал пинками людей. Он не дал развести огонь, вскипятить чай. «Вперёд, вперёд!..» Измученные люди побрели через непролазный лес, загромождённый осколками камней. Деревья здесь были необыкновенной высоты. В папоротнике лошади скрывались с головой. У всех ноги были в крови. Ещё двух лошадей пришлось бросить. Артур Леви шёл сзади, держа руку на маузере. Казалось, ещё несколько шагов, и — хоть убивай на месте — никто не сдвинется с места.

По ветру донёсся звонкий голос Ивана:

— Сюда, сюда, товарищи, вот он, Шайтан-камень…

Это была огромная глыба в форме человеческой головы, окутанная клубами пара. У её подножия из земли била, пульсируя, струя горячей воды. С незапамятных времён люди, оставившие путевые знаки на скалах, купались в этом источнике, восстанавливающем силы. Это была та самая «живая вода», которую в сказках приносил ворон, — вода, богатая радиоактивными солями.

93

Весь этот день дул северный ветер, ползли, тучи низко над лесом. Печально шумели высокие сосны, гнулись тёмные вершины кедров, облетали лиственницы. Сыпало крупой из туч, сеяло ледяным дождём. Тайга была пустынна. На тысячу вёрст шумела хвоя над болотами, над каменистыми сопками. С каждым днём студенее, страшнее дышал север с беспросветного неба.

Казалось, ничего, кроме важного шума вершин да посвистывания ветра, не услышишь в этой пустыне. Птицы улетели, зверь ушёл, попрятался. Человек разве только за смертью забрёл бы в эти места.

Но человек появился. Он был в рыжей рваной дохе, низко подпоясанной верёвкой, в разбухших от дождя пимах. Лицо заросло космами нечесанной уже несколько лет бороды, седые волосы падали на плечи. Он с трудом передвигался, опираясь на ружьё, огибал косогор, скрываясь иногда за корневищами. Останавливался, согнувшись, и начинал посвистывать:

— Фють, Машка, Машка… Фють…

Из бурьяна поднялась голова лесного козла с обрывком верёвки на вытертой шее. Человек поднял ружьё, но козёл снова скрылся в бурьяне. Человек зарычал, опустился на камень. Ружьё дрожало у него между колен, он уронил голову. Долго спустя опять стал звать:

— Машка, Машка…

Мутные глаза его искали среди бурьяна эту единственную надежду — ручного козла: убить его последним оставшимся зарядом, высушить мясо и протянуть ещё несколько месяцев, быть может даже до весны.

Семь лет тому назад он искал применения своим гениальным замыслам. Он был молод, силён и беден. В роковой день он встретил Гарина, развернувшего перед ним такие грандиозные планы, что он, бросив всё, очутился здесь, у подножия вулкана. Семь лет тому назад здесь был вырублен лес, поставлено зимовище, лаборатория, радиоустановка от маленькой гидростанции. Земляные крыши посёлка, просевшие и провалившиеся, виднелись среди огромных камней, некогда выброшенных вулканом, у стены шумящего вершинами мачтового леса.

Люди, с которыми он пришёл сюда, — одни умерли, другие убежали. Постройки пришли в негодность, плотину маленькой гидростанции снесло весенней водой. Весь труд семи лет, все удивительные выводы — исследования глубоких слоёв земли — Оливинового пояса — должны были погибнуть вместе с ним из-за такой глупости, как Машка, — козёл, не желающий подходить на ружейный выстрел, сколько его, проклятого, ни зови.



Прежде шуткой бы показалось — пройти в тайге километров триста до человеческого поселения. Теперь ноги и руки изломаны ревматизмом, зубы вывалились от цинги. Последней надеждой был ручной козёл, — старик готовил его на зиму. Проклятое животное перетёрло верёвку и удрало из клетки.

Старик взял ружьё с последним зарядом и ходил, подманивая Машку. Близился вечер, темнели гряды туч, злее шумел ветер, раскачивая огромные сосны. Надвигалась зима — смерть. Сжималось сердце… Неужели никогда больше ему не увидеть человеческих лиц, не посидеть у огня печи, вдыхая запах хлеба, запах жизни? Старик молча заплакал.

Долго спустя — ещё раз позвал:

— Машка, Машка…

Нет, сегодня не убить… Старик, кряхтя, поднялся, побрёл к зимовищу. Остановился. Поднял голову, — снежная крупа ударила в лицо, ветер трепал бороду… Ему показалось… Нет, нет, — это ветер, должно быть, заскрипел сосной о сосну… Старик всё же долго стоял, стараясь, чтобы не так громко стучало сердце…

— Э-э-э-эй, — слабо долетел человеческий голос со стороны Шайтан-камня.

Старик ахнул. Глаза застлало слезами. В разинутый рот било крупой. В надвинувшихся сумерках уже ничего нельзя было различить на поляне…

— Э-э-э-эй, Манцев, — снова долетел срываемый ветром мальчишеский звонкий голос. Из бурьяна поднялась козлиная голова, — Машка подошла к старику и, наставив ушки, тоже прислушивалась к необычайным голосам, потревожившим эту пустыню… Справа, слева приближались, звали.

— Э-эй… Где вы там, Манцев? Живы?

У старика тряслась борода, тряслись губы, он разводил руками и повторял беззвучно:

— Да, да, я жив… Это я, Манцев.


Прокопчённые брёвна зимовища никогда ещё не видели такого великолепия. В очаге, сложенном из вулканических камней, пылал огонь, в котелках кипела вода. Манцев втягивал ноздрями давно забытые запахи чая, хлеба, сала.

Входили и выходили громкогласные люди, внося и распаковывая вьюки. Какой-то скуластый человек подал ему кружку с дымящимся чаем, кусок хлеба… Хлеб. Манцев задрожал, торопливо пережёвывая его дёснами. Какой-то мальчик, присев на корточки, сочувственно глядел, как Манцев то откусит хлеб, то прижмёт его к косматой бороде, будто боится: не сон ли вся эта жизнь, ворвавшаяся в его полуразрушенное зимовище.

— Николай Христофорович, вы меня не узнаёте, что ли?

— Нет, нет, я отвык от людей, — бормотал Манцев, — я очень давно не ел хлеба.

— Я же Иван Гусев… Николай Христофорович, ведь я всё сделал, как вы наказывали. Помните, ещё грозились мне голову оторвать.

Манцев ничего не помнил, только таращился на озарённые пламенем незнакомые лица. Иван стал ему рассказывать про то, как тогда шёл тайгой к Петропавловску, прятался от медведей, видел рыжую кошку величиной с телёнка, сильно её испугался, но кошка и за ней ещё три кошки прошли мимо; питался кедровыми орехами, разыскивая их в беличьих гнёздах; в Петропавловске нанялся на пароход чистить картошку; приплыл во Владивосток и ещё семь тысяч километров трясся под вагонами в угольных ящиках.

— Я своё слово сдержал, Николай Христофорович, привёл за вами людей. Только вы тогда напрасно мне на спине чернильным карандашом писали. Надо было просто сказать: «Иван, даёшь слово?» — «Даю». А вы мне на спине написали, может, что-нибудь против советской власти. Разве это красиво? Теперь вы на меня больше не рассчитывайте, я — пионер.

Наклонившись к нему, Манцев спросил, выворачивая губы, хриплым шёпотом:

— Кто эти люди?

— Французская учёная экспедиция, говорю вам. Специально меня разыскали в Ленинграде, чтобы вести её сюда, за вами…

Манцев больно схватил его за плечо:

— Ты видел Гарина?

— Николай Христофорович, бросьте запугивать, у меня теперь за плечами советская власть… Ваша записка на моём горбу попала в надёжные руки… Гарин мне ни к чему.

— Зачем они здесь? Что они от меня хотят?.. Я им ничего не скажу. Я им ничего не покажу.

Лицо Манцева багровело, он возбуждённо озирался. Рядом с ним на нары сел Артур Леви.

— Надо успокоиться, Николай Христофорович. Кушайте, отдыхайте… Времени у нас будет много, раньше ноября вас отсюда не увезём…

Манцев слез с нар, руки его тряслись…

— Я хочу с вами говорить с глазу на глаз.

Он проковылял к двери, сколоченной из нетёсаных, наполовину сгнивших горбылей. Толкнул её. Ночной ветер подхватил его седые космы. Артур Леви шагнул за ним в темноту, где крутился мокрый снег.

— В моей винтовке последний заряд… Я вас убью! вы пришли меня ограбить! — закричал Манцев, трясясь от злобы.

Пойдёмте, станем за ветром. — Артур Леви потащил его, прислонил к бревенчатой стене. — Перестаньте бесноваться. Меня прислал за вами Пётр Петрович Гарин.

Манцев судорожно схватился за руку Леви. Распухшее лицо его, с вывороченными веками, тряслось, беззубый рот всхлипывал:

— Гарин жив?.. Он не забыл меня? Вместе голодали, вместе строили великие планы… Но всё это чепуха, бредни… Что я здесь открыл?.. Я прощупал земную кору… Я подтвердил все мои теоретические предположения… Я не ждал таких блестящих выводов… Оливин здесь, — Манцез затопал мокрыми пимами, — ртуть и золото можно брать в неограниченном количестве… Слушайте, короткими волнами я прощупал земное ядро… Там чёрт знает что делается… Я перевернул мировую науку… Если бы Гарин смог достать сто тысяч долларов, — что бы мы натворили!..

— Гарин располагает миллиардами, о Гарине кричат газеты всего мира, — сказал Леви, — ему удалось построить гиперболоид, он завладел островом в Тихом океане и готовится к большим делам. Он ждёт только ваших исследований земной коры. За вами пришлют дирижабль. Если не помешает погода, через месяц мы сможем поставить причальную мачту.

Манцев привалился к стене, долго молчал, уронив голову.

— Гарин, Гарин, — повторил он с душераздирающей укоризной. — Я дал ему идею гиперболоида. Я навёл его на мысль об Оливиновом поясе. Про остров в Тихом океане сказал ему я. Он обокрал мой мозг, сгноил меня в проклятой тайге… Что теперь я возьму от жизни? — постель, врача, манную кашу… Гарин, Гарин… Пожиратель чужих идей!..

Манцев поднял лицо к бушующей непогоде:

— Цинга съела мои зубы, лишаи источили мою кожу, я почти ослеп, мой мозг отупел… Поздно, поздно вспомнил обо мне Гарин…

94

Гарин послал в газеты Старого и Нового Света радио о том, что им, Пьером Гарри, занят в Тихом океане, под сто тридцатым градусом западной долготы и двадцать четвёртым градусом южной широты, остров площадью в пятьдесят пять квадратных километров, с прилегающими островками и мелями, что этот остров он считает своим владением и готов до последней капли крови защищать свои суверенные права.

Впечатление получилось смехотворное. Островишко в южных широтах Тихого океана был необитаем и ничем, кроме живописности, не отличался. Даже произошла путаница, — кому, собственно, он принадлежит: Америке, Голландии или Испании? Но с американцами долго спорить не приходилось, — поворчали и отступились.

Остров не стоил того угля, который нужно было затратить, чтобы доплыть к нему, но принцип прежде всего, и из Сан-Франциско вышел лёгкий крейсер, чтобы арестовать этого Пьера Гарри и на острове поставить на вечные времена железную мачту с прорезиненным звёздным флагом Соединённых Штатов.

Крейсер ушёл. Про смехотворную историю с Гариным был сочинён фокстрот «Бедный Гарри», где говорилось о том, как маленький, бедный Пьер Гарри полюбил креолку, и так её полюбил, что захотел сделать её королевой. Он увёз её на маленький остров, и там они танцевали фокстрот, король с королевой вдвоём. И королева просила: «Бедный Гарри, я хочу завтракать, я голодна». В ответ Гарри только вздыхал и продолжал танцевать, — увы, кроме раковин и цветов, у него ничего не было. Но вот пришёл корабль. Красавец-капитан предложил королеве руку и повёл к великолепному завтраку. Королева смеялась и кушала. А бедному Гарри оставалось только танцевать одному… И так далее… Словом, всё это были шуточки.

Дней через десять пришло радио с крейсера:

«Стою в виду острова. Высадиться не пришлось, так как получил предупреждение, что остров укреплён. Послал ультиматум Пьеру Гарри, называющему себя владельцем острова. Срок завтра в семь утра. После чего высаживаю десант».

Это было уже забавно, — бедный Гарри грозит кулачком шестидюймовым пушкам… Но ни назавтра, ни в ближайшие дни никаких известий с крейсера больше не поступало.

На последний запрос он не отвечал. Ого! Кое-кто нахмурил брови в военном министерстве.

Затем в газетах появилось сенсационное интервью с Мак Линнеем. Он утверждал, что Пьер Гарри не кто иной, как известный русский авантюрист инженер Гарин, с которым связаны слухи о целом ряде преступлений, в том числе о загадочном убийстве в Вилль Давре, близ Парижа. История с захватом острова тем более удивляет Мак Линнея, что на борту яхты, доставившей на остров Гарина, находился не кто иной, как сам Роллинг, глава и распорядитель треста «Анилин Роллинг». На его средства были произведены огромные закупки в Америке и Европе и зафрахтованы корабли для перевозки материалов на остров. Пока всё происходило в законном порядке, Мак Линней молчал, но сейчас он утверждает, что отличительная черта химического короля Роллинга — это исключительное уважение к законам. Поэтому несомненно, что наглый захват острова сделан вне воли Роллинга и доказывает только, что Роллинг содержится в плену на острове и что миллиардером пользуются в целях неслыханного шантажа.

Тут уже шуточки кончились. Попиралось святое святых. Агенты полиции собрали сведения о закупках Гарина за август месяц. Получились ошеломляющие цифры. В то же время военное министерство напрасно разыскивало крейсер, — он исчез. И, ко всему, в газетах было опубликовано описание взрыва анилиновых заводов, рассказанное свидетелем катастрофы, русским учёным Хлыновым.

Начинался скандал. Действительно, под носом у правительства какой-то авантюрист произвёл колоссальные военные закупки, захватил остров, лишил свободы величайшего из граждан Америки, и, ко всему, это был безнравственный негодяй, массовый убийца, гнусный изверг.

Телеграф принёс ещё одно ошеломляющее известие: таинственный дирижабль, новейшего типа, пролетел над Гавайскими островами, опустился в порте Гило, взял бензин и воду, проплыл над Курильскими островами, снизился над Сахалином, в порте Александровском взял бензин и воду, после чего исчез в северо-западном направлении. На металлическом борту корабля были замечены буквы П и Г.

Тогда всем стало ясно: Гарин — московский агент. Вот тебе и «бедный Гарри». Палата вотировала самые решительные меры. Флот из восьми линейных крейсеров вышел к «острову Негодяев», как его теперь называли в американских газетах.

В тот же день радиостанции всего мира приняли коротковолновую радиограмму, чудовищную по наглости и дурному стилю:

«Алло! Алло! Говорит станция Золотого острова, именуемого по неосведомлённости островом Негодяев. Алло! Пьер Гарри искренне советует правительствам всех стран не совать носа в его внутренние дела. Пьер Гарри будет обороняться, и всякий военный корабль или флот, вошедший в воды Золотого острова, будет подвергнут участи американского лёгкого крейсера, пущенного ко дну менее чем в пятнадцать секунд. Пьер Гарри искренне советует всему населению земного шара бросить политику и беззаботно танцевать фокстрот его имени».

95

Плотина в овраге около зимовища была восстановлена. Электростанция заработала. Артур Леви ежедневно принимал нетерпеливые запросы с Золотого острова: готова ли причальная мачта?

Электромагнитные волны, равнодушные к тому, что вызвало их из космического покоя, неслись в эфир, чтобы устремиться в радиоприёмники и там прохрипев в микрофоны бешеным голосом Гарина: «Если через неделю причал не будет готов, я пошлю дирижабль и прикажу расстрелять вас, слышите, Волшин?» — прохрипев это, электромагнитные волны по проводам заземления возвращались в первоначальный покой.

В зимовище у подножия вулкана шла торопливая работа: очищали от порослей большую площадь, валили мачтовые сосны, ставили сужающуюся кверху двадцатипятиметровую башню на трёх ногах, глубоко зарытых в землю.

Работали все, выбиваясь из сил, но больше всех суетился и волновался Манцев. Он отъелся за это время, немного окреп, но разум его, видимо, был тронут безумием. Бывали дни когда он будто забывал обо всём, равнодушный, обхватив руками косматую голову, сидел на нарах. Или, отвязав козла Машку, говорил Ивану:

— Хочешь, я покажу тебе то, чего ещё ни один человек никогда не видел.

Держа козла Машку за верёвку (козёл помогал ему взбираться на скалы), Манцев и за ним Иван начинали восхождение к кратеру вулкана.

Мачтовый лес кончился, выше — между каменными глыбами — рос корявый кустарник, ещё выше — только чёрные камни, покрытые лишаями и кое-где снегом.

Края кратера поднимались отвесными зубцами, будто полуразрушенные стены гигантского цирка. Но Манцев знал здесь каждую щель и, кряхтя, часто присаживаясь, пробирался зигзагами с уступа на уступ. Всё же только раз — в тихий солнечный день — им удалось взобраться на самый край кратера. Причудливые зубцы его окружали рыже-медное озеро застывшей лавы. Низкое солнце бросало от зубцов резкие тени на металлические лепёшки лавы. Ближе к западной стороне на поверхности лавы возвышался конус, вершина его курилась беловатым дымом.

— Там, — сказал Манцев, указывая скрюченными пальцами на курящийся конус, — там — свищ или, если хочешь, бездна в недра земли, куда не заглядывал человек… Я бросал туда пироксилиновые шашки, — когда на дне вспыхивал разрыв, включал секундомер и высчитывал глубину по скорости прохождения звука. Я исследовал выходящие газы, набирал их в стеклянную реторту, пропускал через неё свет электрической лампы и прошедшие через газ лучи разлагал на призме спектроскопа… В спектре вулканического газа я обнаружил линии сурьмы, ртути, золота и ещё многих тяжёлых металлов… Тебе понятно, Иван?

— Понятно, валяйте дальше…

— Думаю, что ты всё-таки понимаешь больше, чем козёл Машка… Однажды, во время особенно бурной деятельности вулкана, когда он плевал и харкал из чудовищно глубоких недр, мне удалось с опасностью для жизни набрать немного газу в реторту… Когда я спустился вниз, к становищу, вулкан начал швырять под облака пепел и камни величиной с бочку. Земля тряслась, будто спина проснувшегося чудовища. Не обращая внимания на эти мелочи, я кинулся в лабораторию и поставил газ под спектроскоп… Иван и ты, Машка, слушайте…

Глаза у Манцева блестели, беззубый рот кривился:

— Я обнаружил следы тяжёлого металла, которого нет в таблице Менделеева. Через несколько часов в колбе началось его распадение, — колба начала светиться жёлтым светом, потом голубым и, наконец, пронзительно красным… Из предосторожности я отошёл, — раздался взрыв, колба и половина моей лаборатории разлетелись к чёрту… Я назвал этот таинственный металл буквой М, так как моя фамилия начинается на М и имя этого козла тоже начинается на М. Честь открытия принадлежит нам обоим — козлу и мне. Ты понимаешь что-нибудь?

— Валяйте дальше, Николай Христофорович…

— Металл М находится в самых глубоких слоях Оливинового пояса. Он распадается и освобождает чудовищные запасы тепла… Я утверждаю дальше: ядро земли состоит из металла М. Но, так как средняя плотность ядра земли всего восемь единиц, приблизительно — плотность железа, а металл М вдвое тяжелее его, то, стало быть, в самом центре земли — пустота.

Манцев поднял палец и, поглядев на Ивана и на козла, дико рассмеялся.

— Идём, заглянем…

Они, втроём, спустились со скалистого гребня на металлическое озеро и, скользя по металлическим лепёшкам, пошли к дымящемуся конусу. Сквозь трещины вырывался горячий воздух. Кое-где чернели под ногами дыры без дна.

— Машку надо оставить внизу, — сказал Манцев, щёлкнув козла в нос, и полез вместе с Иваном на конус, цепляясь за осыпающийся горячий щебень.

— Ложись на живот и гляди.

Они легли на краю конуса с той стороны, откуда относило клубы дыма, и опустили головы. Внутри конуса было углубление и посреди него — овальная дыра метров семи диаметром. Оттуда доносились тяжёлые вздохи, отдалённый грохот, будто где-то, чёрт знает на какой глубине, перекатывались камни.

Присмотревшись, Иван различил красноватый свет, он шёл из непостижимой глубины. Свет, то помрачаясь, то вспыхивая вновь, разгорался всё ярче, — становился малиновым, пронзительным… Тяжелее вздыхала земля, грознее принимались грохотать каменья.

— Начинается прилив, надо уходить, — проговорил Манцев. — Этот свет идёт из глубины семи тысяч метров. Там распадается металл М, там кипят и испаряются золото и ртуть…

Он схватил Ивана за кушак, потащил вниз. Конус дрожал, осыпался, плотные клубы дыма вырывались теперь, как пар из лопнувшего котла, ослепительно алый свет бил из бездны, окрашивая низкие облака…

Манцев схватил верёвку от Машкиного ошейника.

— Бегом, бегом, ребята!.. Сейчас полетят камни…

Раздался тяжёлый грохот, отдавшийся по всему скалистому амфитеатру, — вулкан выстрелил каменной глыбой… Манцев и Иван бежали, прикрыв головы руками, впереди скакал козёл, волоча верёвку…

96

Причальная мачта была готова. С Золотого острова сообщили, что дирижабль вылетел, несмотря на угрожающие показания барометра.

Все эти последние дни Артур вызывал Манцева на откровенный разговор об его замечательных открытиях. Усевшись на нары, подальше от рабочих, он вытащил фляжку со спиртом и подливал Манцеву в чай.

Рабочие лежали на полу на подстилках из хвои. Иногда кто-нибудь из них вставал и подбрасывал в очаг кедровое корневище. Огонь озарял прокопчённые стены, усталые, обросшие бородами лица. Ветер бушевал над крышей.

Артур Леви старался говорить тихо, ласково, успокаивающе. Но Манцев, казалось, совсем сошёл с ума…

— Слушайте, Артур Артурович, или как вас там… Бросьте хитрить. Мои бумаги, мои формулы, мои проекты глубокого буренья, мои дневники запаяны в жестяную коробку и спрятаны надёжно… Я улечу, они останутся здесь, — их не получит никто, даже Гарин. Не отдам даже под пыткой…

— Успокойтесь, Николай Христофорович, вы же имеете дело с порядочными людьми.

— Я не настолько глуп. Гарину нужны мои формулы… А мне нужна моя жизнь… Я хочу каждый день мыться в душистой ванне, курить дорогой табак, пить хорошее вино… Я вставлю зубы и буду жевать трюфели… Я тоже хочу славы! Я её заслужил!.. Чёрт вас всех возьми вместе с Гариным…

— Николай Христофорович, на Золотом острове вы будете обставлены по-царски…

— Бросьте. Я знаю Гарина… Он меня ненавидит, потому что весь Гарин выдуман мной… Без меня из него получился бы просто мелкий жулик… Вы повезёте на дирижабле мой живой мозг, а не тетрадки с моими формулами.

Иван Гусев, наставив ухо, слушал обрывки этих разговоров. В ночь, когда была готова причальная мачта, он подполз по нарам к Манцеву, лежавшему с открытыми глазами, и зашептал в самое его ухо:

— Николай Христофорович, плюнь на них. Поедем лучше в Ленинград. Мы с Тарашкиным за вами, как за малым ребёнком, будем ходить… Зубы вставим… Найдём хорошую жилплощадь, — чего вам связываться с буржуями…

— Нет, Ванька, я погибший человек, у меня слишком необузданные желания, — отвечал Манцев, глядя на потолок, откуда между брёвен свешивались клочья закопчённого мха. — Семь лет под этой проклятой крышей бушевала моя фантазия… Я не хочу ждать больше ни одного дня…

Иван Гусев давно понял, какова была эта «французская экспедиция», — он внимательно слушал, наблюдал и делал свои выводы.

За Манцевым он теперь ходил, как привязанный, и эту последнюю ночь не спал: когда начинали слипаться глаза, он совал в нос птичье перо или щипал себя где больнее.

На рассвете Артур Леви, сердито надев полушубок, обмотав горло шарфом, пошёл на радиостанцию — она помещалась рядом в землянке. Иван не спускал глаз с Манцева. Едва Артур Леви вышел, Манцев оглянулся, — все ли спят, — осторожно слез с нар, пробрался в тёмный угол зимовища, поднял голову. Но, должно быть, глаза его плохо видели, — он вернулся, подбросил в очаг смолья. Когда огонь разгорелся, опять пошёл в угол.

Иван догадался, на что он смотрит, — в углу, там, где скрещивались балки сруба, в потолке чернела щель между балками наката, — мох был содран. Это и беспокоило Манцева… Поднявшись на цыпочки, он сорвал с низкого потолка космы чёрного мха и, кряхтя, заткнул ими щель.

Иван бросил пёрышко, которым щекотал нос, повернулся на бок, прикрылся с головой одеялом и сейчас же заснул.


Снежная буря не утихала. Вторые сутки огромный дирижабль висел над поляной, пришвартованный носом к причальной мачте. Мачта гнулась и трещала. Сигарообразное тело раскачивалось, и снизу казалось, что в воздухе повисло днище железной баржи. Экипаж едва успевал очищать от снега его борта.

Капитан, перегнувшись с гондолы, кричал стоявшему внизу Артуру Леви:

— Алло! Артур Артурович, какого чёрта! Нужно сниматься… Люди выбились из сил.

Леви ответил сквозь зубы:

— Я ещё раз говорил с островом. Мальчишку приказано привезти во что бы то ни стало.

— Мачта не выдержит…

Леви только пожал плечами. Дело было, конечно, не в мальчишке. Иван пропал этой ночью. О нём никто и не спохватился. Пришвартовывали дирижабль, появившийся на рассвете и долго кружившийся над поляной в снежных облаках. Выгружали продовольствие. (Рабочие экспедиции Артура Леви заявили, что, если не получат вдоволь продовольствия и наградных, распорют дирижаблю брюхо пироксилиновой шашкой.) Узнав, что мальчишка пропал, Артур Леви махнул рукой:

— Неважно.

Но дело обернулось гораздо серьёзнее.

Манцев первый влез в гондолу воздушного корабля. Через минуту, чем-то обеспокоенный, спустился на землю по алюминиевой лесенке и заковылял к зимовищу. Сейчас же оттуда донёсся его отчаянный вопль. Манцев, как бешеный, выскочил из облаков снега, размахивая руками:

— Где моя жестяная коробка? Кто взял мои бумаги?.. Ты, ты украл, подлец!

Он схватил Леви за воротник, затряс с такой силой, — у того слетела шапка…

Было ясно: бесценные формулы, то, за чем прилетел сюда дирижабль, унесены проклятым мальчишкой. Манцев обезумел:

— Мои бумаги! Мои формулы! Человеческий мозг не в силах снова создать это!.. Что я передам Гарину? Я всё забыл!..

Леви немедленно снарядил погоню за мальчишкой. Люди заворчали. Всё же несколько человек согласились. Манцев повёл их в сторону Шайтан-камня. Леви остался у гондолы, грызя ногти. Прошло много времени. Двое из ушедших в погоню вернулись.

— Там такое крутит — шагу не ступить…

— Куда вы дели Манцева? — закричал Леви. — Кто его знает. Отбился…

— Найдите Манцева. Найдите мальчишку… За того и другого по десяти тысяч золотом.

Тучи мрачнели. Надвигалась ночь. Ветер усиливался. Капитан опять начал грозиться — перерезать причал и улететь к чёрту.

Наконец, со стороны Шайтан-камня показался высокий человек в забитой снегом дохе. Он нёс на руках Ивана Гусева. Леви кинулся к нему, сорвав перчатку, залез мальчишке под шубёнку. Иван будто спал, застывшие руки его плотно прижимали к груди небольшую жестяную коробку с драгоценными формулами Манцева.

— Живой, живой, только застыл маленько, — проговорил высокий человек, раздвигая широкой улыбкой набитую снегом бороду. — Отойдёт. Наверх его, что ли? — И, не дожидаясь ответа, понёс Ивана в гондолу.

— Ну, что? — крикнул сверху капитан. — Летим?

Артур Леви нерешительно взглянул на него.

— Вы готовы к отлёту?

— Есть, — ответил капитан.

Леви ещё раз обернулся в сторону Шайтан-камня, где сплошной завесой из помрачневших облаков летел, крутился снег. В конце концов главное — формулы были бы на борту.

— Летим! — сказал он, вскакивая на алюминиевую лесенку. — Ребята, отдавай концы…

Он отворил горбатую дверцу и влез в гондолу. Наверху причальной мачты начали перерезать пеньковый трос, удерживающий корабль. Застучали, стреляя, моторы. Закрутились винты.

В это время, гонимый метелью, из снежных вихрей выскочил Манцев. Ветер дыбом вздымал его волосы. Протянутые руки хватали улетающие очертания корабля…

— Стойте!.. Стойте!.. хрипло вскрикивал он. Когда алюминиевая лесенка гондолы поднялась уже на метр над землёй, он схватился за нижнюю ступеньку. Несколько человек поймали его за доху, чтобы отодрать. Он отпихнул их ногами. Металлическое днище корабля раскачивалось. Стреляли моторы. Сердито ревели винты. Корабль шёл вверх — в крутящиеся снежные облака.



Манцев вцепился, как клещ, в нижнюю ступеньку. Его быстро поднимало… Снизу было видно, как растопыренные ноги его, развевающиеся полы дохи понеслись в небо.

Далеко ли он улетел, на какой высоте сорвался и упал, — это уже не видели стоявшие внизу люди.

97

Перегнувшись через окно алюминиевой гондолы, мадам Ламоль глядела в бинокль. Дирижабль еле двигался, описывая круг в лучезарном небе. Под ним, на глубине тысячи метров, расстилался на необъятную ширину прозрачный сине-зелёный океан. В центре его лежал остров неправильной формы. Сверху он походил на очертания Африки в крошечном масштабе. С юга, востока и северо-востока, как брызги около него, темнели окаймлённые пеной каменистые островки и мели. С запада океан был чист.

Здесь в глубоком заливе, невдалеке от прибрежной полосы песка, лежали грузовые корабли. Зоя насчитала их двадцать четыре, — они походили на жуков, спящих на воде.

Остров был прорезан ниточками дорог, — они сходились у северо-восточной скалистой части его, где сверкали стеклянные крыши. Это достраивался дворец, опускавшийся тремя террасами к волнам маленькой песчаной бухты.

С южной стороны острова виднелись сооружения, похожие сверху на путаницу детского меккано: фермы, крепления, решётчатые краны, рельсы, бегающие вагонетки. Крутились десятки ветряных двигателей. Попыхивали трубы электростанций и водокачек.

В центре этих сооружений чернело круглое отверстие шахты. От неё к берегу двигались широкие железные транспортёры, относящие вынутую породу, и дальше в море уходили червяками красные понтоны землечерпалок. Облачко пара, не переставая, курилось над отверстием шахты.

День и ночь — в шесть смен — шли работы в шахте: Гарин пробивал гранитную броню земной коры. Дерзость этого человека граничила с безумием. Мадам Ламоль глядела на облачко над шахтой, бинокль дрожал в её руке, золотистой от загара.

По низкому берегу залива тянулись правильными рядами крыши складов и жилых строений. Муравьиные фигурки людей двигались по дорогам. Катились автомобили и мотоциклы. В центре острова синело озеро, из него к югу вытекала извилистая речка. По её берегам лежали полосы полей и огородов. Весь восточный склон зеленел изумрудным покровом, — здесь, за изгородями, паслись стада. На северо-востоке перед дворцом, среди скал, пестрели причудливые фигуры цветников и древесных насаждений.

Ещё полгода тому назад здесь была пустыня — колючая трава да камни, серые от морской соли, да чахлый кустарник. Корабли выбросили на остров тысячи тонн химических удобрений, были вырыты артезианские колодцы, привезены растения, целые деревья.

С высоты гондолы Зоя глядела на заброшенный в океане клочок земли, пышный и сверкающий, омываемый снежной пеной прибоя, любовалась им, как женщина, держащая в руке драгоценность.

98

Было семь чудес на свете. Народная память донесла до нас только три: храм Дианы Эфесской,[44] сады Семирамиды[45] и медного колосса в Родосе.[46] Об остальных воспоминание погружено на дно Атлантического океана.

Восьмым чудом, как это ежедневно повторяла мадам Ламоль, нужно было считать шахту на Золотом острове. За ужином в только что отделанном зале дворца, с огромными окнами, раскрытыми дуновению океана, мадам Ламоль поднимала бокал:

— За чудо, за гений, за дерзость!

Всё избранное общество острова вставало и приветствовало мадам Ламоль и Гарина. Все были охвачены лихорадкой работы и фантастическими замыслами. Пусть там, на материках, вопят о нарушении прав. Плевать. Здесь день и ночь гудит подземным гулом шахта, гремят черпаки элеваторов, забираясь всё глубже, глубже к неисчерпаемым запасам золота. Сибирские россыпи, овраги Калифорнии, снежные пустыни Клондайка — чушь, кустарный промысел. Золото здесь под ногами, в любом месте, только прорвись сквозь граниты и кипящий оливин.

В дневниках несчастного Манцева Гарин нашёл такую запись:

«В настоящее время, то есть когда закончился четвёртый ледниковый период и с чрезвычайной быстротой начала развиваться одна из пород животных, лишённых волосяного покрова, способных передвигаться на задних конечностях и снабжённых удачным устройством ротовой полости для произношения разнообразных звуков, — земной шар представляет следующую картину:

Верхний его покров состоит из застывших гранитов и диоритов, толщиной от пяти до двадцати пяти километров. Эта корка снаружи покрыта морскими отложениями и слоями погибшей растительности (уголь) и погибших животных (нефть). Кора лежит на второй оболочке земного шара, — из расплавленных металлов, — на Оливиновом поясе.

Расплавленный Оливиновый пояс местами, как, например, в некоторых районах Тихого океана, подходит близко к поверхности земли, до глубины пяти километров.

Толщина этой второй расплавленной оболочки достигает в настоящее время свыше ста километров и увеличивается на километр в каждые сто тысяч лет.

В расплавленном Оливиновом поясе нужно различать три слоя: ближайший к земной коре — это шлаки, лава, выбрасываемая, вулканами; средний слой — оливин, железо, никель, то есть то, из чего состоят метеориты, падающие в виде звёзд на землю в осенние ночи, и, наконец, третий — нижний слой — золото, платина, цирконий, свинец, ртуть.

Эти три слоя Оливинового пояса покоятся, как на подушке, на слое сгущённого, до жидкого состояния, газа гелия, получающегося как продукт атомного распада.

И, наконец, под оболочкой жидкого газа находится земное ядро. Оно твёрдое, металлическое, температура его около двухсот семидесяти трёх градусов ниже нуля, то есть температура мирового пространства.

Земное ядро состоит из тяжёлых радиоактивных металлов. Нам известны два из них, находящиеся в конце таблицы Менделеева, — это уран и торий. Но они сами являются продуктом распада основного, неизвестного до сих пор в природе сверхтяжёлого металла.

Я обнаружил его следы в вулканических газах. Это металл М. Он в одиннадцать раз тяжелее платины. Он обладает чудовищной силы радиоактивностью. Если один килограмм этого металла извлечь на поверхность земли, — всё живое на несколько километров в окружности будет убито, все предметы, покрытые его эманацией,[47] будут светиться.

Так как удельный вес земного ядра составляет всего восемь единиц (удельный вес железа), что всегда наводило на ошибочную мысль, будто ядро железное, и так как нельзя предположить, что металл М находится в ядре земли под давлением в миллион атмосфер, в пористом состоянии, то нужно сделать единственный вывод:

Ядро земли представляет пустотелый шар, или бомбу, из металла М, наполненную гелием, находящимся вследствие чудовищного давления в кристаллическом состоянии.

В разрезе земной шар таков:



Металл М, составляющий ядро земли, непрерывно распадаясь и превращаясь в другие лёгкие металлы, освобождает чудовищное количество тепла. Ядро земли прогревается. Через несколько миллиардов лет земля должна прогреться насквозь, взорваться, как бомба, вспыхнуть, превратиться в газовый шар, диаметром с орбиту, которую описывает луна вокруг земли, засиять, как маленькая звезда, и затем начать охлаждаться и снова сжиматься до размеров земного шара. Тогда снова возникнет на земле жизнь, через миллиарды лет появится человек, начнётся стремительное развитие человечества, борьба за высшее социальное устройство мира.

Земля снова будет, не переставая, прогреваться атомным распадом, чтобы снова вспыхнуть маленькой звездой.

Это круговорот земной жизни. Их было бесчисленно много и бесчисленно много будет впереди. Смерти нет. Есть вечное обновление…»

Вот что прочёл Гарин в дневнике Манцева.

99

Верхние края шахты были одеты стальной бронёй. Массивные цилиндры из тугоплавкой стали опускались в неё по мере её углубления. Они доходили до того места, где температура вшахте поднималась до трёхсот градусов. Это случилось неожиданно, скачком, на глубине пяти километров от поверхности. Смена рабочих и два гиперболоида погибли на дне шахты.

Гарин был недоволен. Опускание и клёпка цилиндров тормозили работу. Теперь, когда стены шахты были раскалены, их охлаждали сжатым воздухом, и они, застывая, сами образовывали мощную броню. Их распирали по диагонали решётчатыми фермами.

Диаметр шахты был невелик — двадцать метров. Внутренность её представляла сложную систему воздуходувных и отводных труб, креплений, сети проводов, дюралюминиевых колодцев, внутри которых двигались черпаки элеваторов, шкивов, площадок для элеваторной передачи и площадок, где стояли машины жидкого воздуха и гиперболоиды.

Всё приводилось в движение электричеством: подъёмные лифты, элеваторы, машины. С боков шахты пробивались пещеры для склада машин и отдыха рабочих. Чтобы разгрузить главную шахту, Гарин повёл параллельно ей вторую в шесть метров диаметром, — она соединяла пещеры электрическими лифтами, двигающимися со скоростью пневматического ядра.

Важнейшая часть работы — бурение — происходила согласованным действием лучей гиперболоидов, охлаждения жидким воздухом и отчерпывания породы элеваторами. Двенадцать гиперболоидов особого устройства, берущих энергию от вольтовых дуг с углями из шамонита, пронизывали и расплавляли породу, струи жидкого воздуха мгновенно охлаждали её, и она, распадаясь на мельчайшие частицы, попадала в черпаки элеваторов. Продукты горения и пары уносились вентиляторами.

100

Дворец с северо-восточной части Золотого острова был построен по фантастическим планам мадам Ламоль.

Это было огромное сооружение из стекла, стали, тёмно-красного камня и мрамора. В нём помещалось пятьсот зал и комнат. Главный фасад с двумя широкими мраморными лестницами вырастал из моря. Волны разбивались о ступени и цоколи по сторонам лестниц, где вместо обычных статуй или ваз стояли четыре бронзовые решётчатые башенки, поддерживающие золочёные шары, — в них находились заряженные гиперболоиды, угрожающие подступам с океана.

Лестницы поднимались до открытой террасы, — с неё два глубоких входа, укреплённых квадратными колоннами, вели внутрь дома. Весь каменный фасад, слегка наклонённый, как на египетских постройках, скупо украшенный, с высокими, узкими окнами и плоской крышей, казался суровым и мрачным. Зато фасады, выходившие во внутренний двор, в цветники ползучих роз, вербены, орхидей, цветущей сирени, миндаля и лилиевых деревьев, были построены пышно, даже кокетливо.

Двое бронзовых ворот вели внутрь острова. Это был дом-крепость. Сбоку его на скале возвышалась на сто пятьдесят метров решётчатая башня, соединённая подземным ходом со спальней Гарина. На верхней площадке её стояли мощные гиперболоиды. Бронированный лифт взлетал к ним от земли в несколько секунд. Всем, даже мадам Ламоль, было запрещено под страхом смерти подходить к основанию башни. Это был первый закон Золотого острова.

В левом крыле дома помещались комнаты мадам Ламоль, в правом — Гарина и Роллинга. Больше здесь никто не жил. Дом предназначался для того времени, когда величайшим счастьем для смертного будет получить приглашение на Золотой остров и увидеть ослепительное лицо властительницы мира.

Мадам Ламоль готовилась к этой роли. Дела у неё было по горло. Создавался этикет утреннего вставания, выходов, малых и больших приёмов, обедов, ужинов, маскарадов и развлечений. Широко развернулся её актёрский темперамент. Она любила повторять, что рождена для мировой сцены. Хранителем этикета был намечен знаменитый балетный постановщик — русский эмигрант. С ним заключили контракт в Европе, пожаловали золотой, с бриллиантами на белой ленте, орден «Божественной Зои» и возвели в древнерусское звание постельничего (Chevalier de lit).

Кроме этих внутренних — дворцовых — законов, ею создавались, совместно с Гариным, «Заповеди Золотого века» — законы будущего человечества. Но это были скорее общие проекты и основные идеи, подлежащие впоследствии обработке юристов. Гарин был бешено занят, — ей приходилось выкраивать время. День и ночь в её кабинете дежурили две стенографистки.

Гарин приходил прямо из шахты, измученный, грязный, пропахший землёй и машинным маслом. Он торопливо ел, валился с ногами на атласный диван и закутывался дымом трубки (он был объявлен выше этикета, его привычки — священны и вне подражания). Зоя ходила по ковру, перебирая в худых пальцах огромные жемчужины ожерелья, и вызывала Гарина на беседу. Ему нужно было несколько минут мёртвого покоя, чтобы мозг снова мог начать лихорадочную работу. В своих планах он не был ни зол, ни добр, ни жесток, ни милосерд. Его забавляло только остроумие в разрешении вопроса. Эта «прохладность» возмущала Зою. Большие её глаза темнели, по нервной спине пробегала дрожь, низким, ненавидящим голосом она говорила (по-русски, чтобы не поняли стенографистки):

— Вы фат. Вы страшный человек, Гарин. Я понимаю, как можно хотеть содрать с вас с живого кожу, — посмотреть, как вы в первый раз в жизни станете мучиться. Неужели вы никого не ненавидите, никого не любите?

— Кроме вас, — скаля зубы, отвечал Гарин, — но ваша головка набита сумасшедшим вздором… А у меня считаны секунды. Я подожду, когда ваше честолюбие насытится до отвала. Но вы всё же правы в одном, любовь моя: я слишком академичен. Идеи, не насыщенные влагой жизни, рассеиваются в пространстве. Влага жизни — это страсть. У вас её переизбыток.

Он покосился на Зою, — она стояла перед ним, бледная, неподвижная.

— Страсть и кровь. Старый рецепт. Только зачем же именно с меня драть кожу? Можно с кого-нибудь другого. А вам, видимо, очень нужно для здоровья омочить платочек в этой жидкости.

— Я многого не могу простить людям.

— Например, коротеньких молодчиков с волосатыми пальцами?

— Да. Зачем вы вспоминаете об этом?

— Не можете простить самой себе… За пятьсот франков небось вызывали вас по телефону. Было. Чулочки шёлковые штопали поспешно, откусывали нитки вот этими божественными зубками, когда торопились в ресторан. А бессонные ночки, когда в сумочке — два су, и ужас, что будет завтра, и ужас — пасть ещё ниже… А собачий нос Роллинга — чего-нибудь да стоит.

С длинной усмешкой глядя ему в глаза, Зоя сказала:

— Этого разговора я тоже не забуду до смерти…

— Боже мой, только что вы меня упрекали в академичности…

— Будет моя власть, повешу вас на башне гиперболоида…

Гарин быстро поднялся, схватил Зою за локти, силой привлёк к себе на колени и целовал её закинутое лицо, стиснутые губы. Обе стенографистки, светловолосые, завитые, равнодушные, как куклы, отвернулись.

— Глупая, смешная женщина, пойми, — такой только тебя люблю… Единственное существо на земле… Если бы ты двадцать раз не умирала во вшивых вагонах, если бы тебя не покупали как девку, — разве бы ты постигла всю остроту дерзости человеческой… Разве бы ты ходила по коврам такой повелительницей… Разве бы я положил к твоим ногам самого себя…

Зоя молча освободилась, движением плеч оправила платье, отошла на середину комнаты и оттуда всё ещё дико глядела на Гарина. Он сказал:

— Итак, на чём же мы остановились?

Стенографистки записывали мысли. За ночь отпечатывали их и подавали поутру в постель мадам Ламоль.

Для экспертизы по некоторым вопросам приглашали Роллинга. Он жил в великолепных, не совсем ещё законченных апартаментах. Выходил из них только к столу. Его воля и гордость были сломлены. Он сильно сдал за эти полгода. Гарина он боялся. С Зоей избегал оставаться с глазу на глаз. Никто не знал (и не интересовался), что он делает целыми днями. Книг он отроду не читал. Записок, кажется, не вёл. Говорили, что будто бы он пристрастился коллекционировать курительные трубки. Однажды вечером Зоя видела из окна, как на предпоследней ступени мраморной лестницы у воды сидел Роллинг и, пригорюнясь, глядел на океан, откуда сто миллионов лет тому назад вышел его предок в виде человекообразной ящерицы. Это было всё, что осталось от великого химического короля.

Ни потеря трёхсот миллионов долларов, ни плен на Золотом острове, ни даже измена Зои не сломили бы его. Двадцать пять лет тому назад он торговал ваксой на улице. Он умел, он любил бороться. Сколько приложено было усилий, таланта и воли, чтобы заставить людей платить ему, Роллингу, золотые кружочки. Европейская война, разорение Европы — вот какие силы были подняты для того, чтобы золото потекло в кассы «Анилин Роллинг».

И вдруг это золото, эквивалент силы и счастья, будут черпать из шахты, как глину, как грязь, элеваторными черпаками в любом количестве. Вот тут-то подошвы Роллинга повисли в пустоте, он перестал ощущать себя царём природы — «гомо сапиенсом». Оставалось только — коллекционировать трубки.

Но он всё ещё, по настоянию Гарина, ежедневно диктовал по радио свою волю директорам «Анилин Роллинг». Ответы их были неопределенны. Становилось ясным, что директора не верят в добровольное уединение Роллинга на Золотом острове. Его спрашивали:

«Что предпринять для вашего возвращения на континент?»

Роллинг отвечал:

«Курс нервного лечения проходит благоприятно».

По его приказу были получены ещё пять миллионов фунтов стерлингов. Когда же через две недели он вновь приказал выдать такую же сумму, агенты Гарина, предъявившие чек Роллинга, были арестованы. Это было первым сигналом атаки континента на Золотой остров. Флот из восьми линейных судов, крейсировавший в Тихом океане, близ двадцать второго градуса южной широты и сто тридцатого градуса западной долготы, ожидал только боевого приказа атаковать остров Негодяев.

101

Шесть тысяч рабочих и служащих Золотого острова были набраны со всех концов света. Первый помощник Гарина инженер Чермак, носивший звание губернатора, разместил рабочую силу по национальностям на пятнадцати участках, отгороженных друг от друга колючей проволокой.

На каждом участке были построены бараки и молельни по возможности в национальном вкусе. Консервы, бисквиты, мармелад, бочонки с капустой, рисом, маринованными медузами, сельдями, сосисками, и прочее, и прочее заказывались (американским заводам) также с национальными этикетками.

Два раза в месяц выдавалась прозодежда, выдержанная в национальном духе, и раз в полгода — праздничные национальные костюмы: славянам — поддёвки и свитки, китайцам — сырцовые кофты, немцам — сюртуки и цилиндры, итальянцам — шёлковое бельё и лакированные ботинки, неграм — набедренники, украшенные крокодильими зубами, бусами и т. д.

Чтобы оправдать в глазах населения эти колючие границы, инженер Чермак организовал штат провокаторов. Их было пятнадцать человек. Они раздували национальную вражду: в будни умеренно, по праздникам вплоть до кулачной потасовки.

Полиция острова из бывших врангелевских офицеров, носивших мундир ордена Зои, — белого сукна короткую куртку с золотым шитьём и канареечные штаны в обтяжку — поддерживала порядок, не допуская национальности до взаимного истребления.

Рабочие получали огромное в сравнении с континентом жалование. Иные посылали его на родину с ближайшим пароходом, иные сдавали на хранение. Расходовать было негде, так как только по праздникам в уединённом ущелье на юго-восточном берегу острова бывали открыты кабаки и Луна-парк. Там же функционировали пятнадцать домов терпимости, выдержанные также в национальном вкусе.

Рабочим было известно, для какой цели пробивается в глубь земли гигантская шахта. Гарин объявил всем, что при расчёте он разрешит каждому взять с собой столько золота, сколько можно унести на спине. И не было человека на острове, кто бы без волнения не смотрел на стальные ленты, уносящие породу из земных недр в океан, кого бы не опьянял желтоватый дымок над жерлом шахты.

102

— Господа, наступил наиболее тревожный момент в нашей работе. Я ждал его и приготовился, но это, разумеется, не уменьшает опасности. Мы блокированы. Только что получено радио: два наших корабля, гружённые фигурным железом для крепления шахты, консервами и мороженой бараниной, захвачены американским крейсером и объявлены призом. Это значит — война началась. С часу на час нужно ждать её официального объявления. Одна из ближайших моих целей — война. Но она начинается раньше, чем мне нужно. На континенте слишком нервничают. Я предвижу их план: они боятся нас, они будут стараться уморить нас голодом. Справка: продовольствия на острове хватит на две недели, не считая живого скота. В эти четырнадцать дней мы должны будем прорвать блокаду и подвезти консервы. Задача трудная, но выполнимая. Кроме того, мои агенты, предъявившие чеки Роллинга, арестованы. Денег у нас в кассе нет. Триста пятьдесят миллионов долларов израсходованы до последнего цента. Через неделю мы должны платить жалованье, и, если расплатимся чеками, рабочие взбунтуются и остановят гиперболоид. Стало быть в продолжение семи дней мы обязаны достать деньги.

Заседание происходило в сумерки в ещё не оконченном кабинете Гарина. Присутствовали Чермак, инженер Шефер, Зоя, Шельга и Роллинг. Гарин, как всегда в минуты опасности и умственного напряжения, разговаривал, с усмешечкой покачиваясь на каблуках, засунув руки в карманы. Зоя председательствовала, держа в руке молоточек. Чермак, маленький, нервный, с воспалёнными глазами, покашляв, сказал:

— Второй закон Золотого острова гласит: никто не должен пытаться проникнуть в тайну конструкции гиперболоида. Всякий, прикоснувшийся хотя бы к верхнему кожуху гиперболоида, подлежит смертной казни.

— Так, — подтвердил Гарин, — таков закон.

— Для успешного завершения указанных вами предприятий понадобится по крайней мере одновременная работа трёх гиперболоидов: один для добычи денег, другой для прорыва блокады, третий для обороны острова. Вам придётся сделать исключение из закона для двух помощников.

Наступило молчание. Мужчины следили за дымом сигар. Роллинг сосредоточенно нюхал трубку. Зоя повернула голову к Гарину. Он сказал:

— Хорошо. (Легкомысленный жест.) Опубликуйте. Исключение из второго закона делается для двух людей на острове: для мадам Ламоль и…

Он весело перегнулся через стол и хлопнул Шельгу по плечу:

— Ему, Шельге, второму человеку доверяю тайну аппарата…

— Ошиблись, товарищ, — ответил Шельга, снимая с плеча руку, — отказываюсь.

— Основание?

— Не обязан объяснять. Подумайте, — сами догадаетесь.

— Я поручаю вам уничтожить американский флот.

— Дело милое, что и говорить. Не могу.

— Почему, чёрт возьми?

— Как почему?.. Потому что путь скользкий…

— Смотрите, Шельга…

— Смотрю.

У Гарина торчком встала бородка, блеснули зубы. Он сдержался. Спросил тихо:

— Вы что-нибудь задумали?

— Моя линия, Пётр Петрович, открытая. Я ничего не скрываю.

Короткий этот разговор был ведён по-русски. Никто, кроме Зои, его не понял. Шельга снова принялся чертить завитушки на бумаге. Гарин сказал:

— Итак, помощником при гиперболоидах назначаю одного человека — мадам Ламоль. Если вы согласны, сударыня, — «Аризона» стоит под парами, — утром вы выходите в океан…

— Что я должна делать в океане? — спросила Зоя.

— Грабить все суда, которые попадутся на линиях Транспасифик. Через неделю мы должны заплатить рабочим.

103

В двадцать третьем часу с флагманского линейного корабля эскадры североамериканского флота было замечено постороннее тело над созвездием Южного Креста.

Голубоватые, как хвосты кометы, лучи прожекторов, омахивающие звёздный небосвод, заметались и упёрлись в постороннее тело. Оно засветилось. Сотни подзорных труб рассмотрели металлическую гондолу, прозрачные круги винтов и на борту дирижабля буквы П. и Г.

Защёлкали огненные сигналы на судах. С флагманского корабля снялись четыре гидроплана и, рыча, стали круто забирать к звёздам. Эскадра, увеличивая скорость, шла в кильватерном строе.

Гул самолётов становился всё прозрачнее, всё слабее. И вдруг воздушный корабль, к которому взвивались они, исчез из поля зрения. Много подзорных труб было протёрто носовыми платками. Корабль пропал в ночном небе, сколько ни щупали прожекторы.

Но вот слабо донеслось туканье пулемёта: нащупали. Туканье оборвалось. В небе, перевёртываясь, понеслась отвесно вниз блестящая мушка. Смотревшие в трубы ахнули, — это падал гидроплан и где-то рухнул в чёрные волны. Что случилось?

И снова, — так-так-так-так, — застучали в небе пулемёты, и так же оборвался их стук, и, один за другим, все три самолёта пролетели сквозь лучи прожекторов, кубарем, штопорами бухнулись в океан. Заплясали огненные сигналы с флагманского судна. Замигали до самого горизонта огни: что случилось?

Потом все увидели совсем близко бегущее против ветра — поперёк кильватерной линии — чёрное рваное облако. Это снижался воздушный корабль, окутанный дымовой завесой. На флагмане дали сигнал: «Берегись, газ. Берегись, газ». Рявкнули зенитные орудия. И сейчас же на палубу, на мостики, на бронебойные башни упали, разорвались газовые бомбы.

Первым погиб адмирал, двадцативосьмилетний красавец, из гордости не надевший маски, схватился за горло и опрокинулся со вздутым, посиневшим лицом. В несколько секунд отравлены были все, кто находился на палубе, — противогазы оказались малодействительны. Флагманский корабль был атакован неизвестным газом.

Командование перешло к вице-адмиралу. Крейсера легли на правый галс и открыли зенитный огонь. Три залпа потрясли ночь. Три зарницы, вырвавшись из орудий, окровавили океан. Три роя стальных дьяволов, визжа слепыми головками, пронеслись чёрт знает куда и, лопнув, озарили звёздное небо.

Вслед за залпами с крейсеров снялись шесть гидропланов, — все экипажи в масках. Было очевидно, что первые четыре аппарата погибли, налетев на отравленную дымовую завесу воздушного корабля. Вопрос теперь касался чести американского флота. На судах погасли огни. Остались только звёзды. В темноте слышно было, как бились волны о стальные борта да пели в вышине самолёты.

Наконец-то!.. Так-так-так-так — из серебристого тумана Млечного Пути долетело таканье пулемётов… Затем — будто там откупоривали бутылки. Это началась атака гранатами. В зените засветилось буро-чёрным светом клубящееся облачко: из него выскользнула, наклонив тупой нос, металлическая сигара. По верхнему гребню её плясали огненные язычки. Она неслась наклонно вниз, оставляя за собой светящийся хвост, и, вся охваченная пламенем, упала за горизонтом.

Через полчаса один из гидропланов донёс, что снизился около горевшего дирижабля и расстрелял из пулемёта всё, что на нём и около него оставалось живого.

Победа дорого обошлась американской эскадре: погибли четыре самолёта со всем экипажем. Отравлено газами насмерть двадцать восемь офицеров, в том числе адмирал эскадры, и сто тридцать два матроса. Обиднее всего при таких потерях было то, что великолепные линейные крейсера с могучей артиллерией оказались на положении бескрылых пингвинов: противник бил их сверху каким-то неизвестным газом, как хотел. Необходимо было взять реванш, показать действительную мощь морской артиллерии.

В этом духе контр-адмирал в ту же ночь послал в Вашингтон донесение о всех происшествиях морского боя. Он настаивал на бомбардировке острова Негодяев.

Ответ морского министра пришёл через сутки: идти к указанному острову и сравнять его с волнами океана.

104

— Ну, что? — вызывающе спросил Гарин, кладя на письменный стол наушники радиоприёмника. (Заседание происходило в том же составе, кроме мадам Ламоль.) — Ну, что, милостивые государи?.. Могу поздравить… Блокады больше не существует… Американскому флоту отдан приказ о бомбардировке острова.

Роллинг сотрясся, поднялся с кресла, трубка вывалилась у него изо рта, лиловые губы искривились, точно он хотел и не мог произнести какое-то слово.

— Что с вами, старина? — спросил Гарин. — Вас так волнует приближение родного флота? Не терпится повесить меня на мачте? Или струсили бомбардировки?.. Глупо вам, разумеется, разлететься на мокрые кусочки от американского снаряда. Или совесть, чёрт возьми, у вас зашевелилась… Ведь как-никак воюем на ваши денежки.

Гарин коротко засмеялся, отвернулся от старика. Роллинг, так и не сказав ничего, опустился на место, прикрыл землистое лицо дрожащими руками.

— Нет, господа… Без риска можно наживать только три цента на доллар. Мы идём сейчас на огромный риск. Наш разведочный дирижабль отлично выполнил задачу… Прошу почтить вставанием двенадцать погибших, в том числе командира дирижабля Александра Ивановича Волшина. Дирижабль успел протелефонировать подробно состав эскадры. Восемь линейных крейсеров новейшего типа, вооружённых четырьмя броневыми башнями, по три орудия в каждой. После боя у них должно остаться не менее двенадцати гидропланов. Кроме того, лёгкие крейсера, эсминцы и подводные лодки. Если считать удар каждого снаряда в семьдесят пять миллионов килограммов живой силы, залп всей эскадры по острову, в круглых цифрах, будет равен миллиарду килограммов живой силы.

— Тем лучше, тем лучше, — прошептал, наконец, Роллинг.

— Перестаньте хныкать, дедуля, стыдно… Я и забыл, господа, — мы должны поблагодарить мистера Роллинга за любезно предоставленное нам новейшее и пока ещё секретнейшее изобретение: газ, под названием «Чёрный крест». Посредством его наши пилоты опрокинули в воду четыре гидроплана и вывели из строя флагманский корабль…

— Нет, я не предоставлял вам любезно «Чёрный крест», мистер Гарин! — хрипло крикнул Роллинг. — Под дулом револьвера вы у меня вырвали приказание послать на остров баллоны с «Чёрным крестом».

Он задохнулся и, шатаясь, вышел. Гарин стал развивать план защиты острова. Нападения эскадры нужно было ожидать на третьи сутки.

105

«Аризона» подняла пиратский флаг.

Это совсем не означало, что на ней взвилось чёрное с черепом и берцовыми костями романтическое знамя морских разбойников. Теперь разве только на бутылочках с сулемой изображались подобные ужасы.

Флага, собственно, на «Аризоне» не было поднято никакого. Две решётчатые башни с гиперболоидами слишком отличали её профиль от всех судов на свете. Командовал судном Янсен, подчинённый мадам Ламоль.

Великолепное помещение Зои — спальня, ванная, туалетная, салон — заперто было на ключ. Зоя помещалась наверху, в капитанской рубке, вместе с Янсеном. Прежняя роскошь — синие шёлковые тенты, ковры, подушки, кресла — всё было убрано. Команда, взятая ещё в Марселе, была вооружена кольтами и короткими винтовками. Команде объявлена цель выхода в море и призы с каждого захваченного судна.

Всё свободное помещение на яхте было заполнено бидонами с бензином и пресной водой. При боковом ветре, под всеми парусами, с полной нагрузкой изумительных моторов рольс-ройс, «Аризона» летела, как альбатрос, — с гребня на гребень по взволнованному океану.

106

— Ветер подходит к семи баллам, капитан.

— Убрать марселя.

— Есть, капитан.

— Сменять каждый час вахты. Дозорного в бочку на грот.

— Есть, капитан.

— Будут замечены огни, — немедленно будить меня.

Янсен прищурился на непроглядную пустыню океана.

Луна ещё не всходила. Звёзды были затянуты пеленой. За все эти пять суток пути на северо-запад у него не проходило ощущение восторженной лёгкой дрожи во всём теле. Что ж — пиратством жили прадеды. Он кивком простился с помощником и вошёл в каюту.

Когда он вошёл, мускулы его тела испытали знакомое сотрясение, обессиливающую отраву. Он неподвижно стоял под матовым полушарием потолочной лампы. Низкая комфортабельная, отделанная кожей и лакированным деревом капитанская каюта — строгое жилище одинокого моряка — была насыщена присутствием молодой женщины.

Прежде всего здесь пахло духами. Тысяча дьяволов… Предводительница пиратов душилась так, что у мёртвого бы заходила селезёнка. На спинку стула небрежно кинула фланелевую юбку и золотистый свитер. На пол, прямо на коврик, сброшены чулки вместе с подвязками, — один чулок как будто ещё хранил форму ноги.

Мадам Ламоль спала на его койке. (Янсен все эти пять дней, не раздеваясь, ложился на кожаный диванчик.) Она лежала на боку. Губы её были приоткрыты. Лицо, осмуглённое морским ветром, казалось спокойным, невинным. Голая рука закинута за голову. Пиратка!

Тяжёлым испытанием было для Янсена это воинственное решение мадам Ламоль поселиться вместе с ним в капитанской каюте. С боевой точки зрения — правильно. Шли на разбой, быть может, — на смерть. Во всяком случае, если бы их поймали, обоих повесили бы рядом на мачте. Это его не смущало, это его даже вдохновляло. Он был подданным мадам Ламоль, королевы Золотого острова. Он любил её.

Сколько там ни объясняй, любовь — тёмная история. Янсен видывал и девчонок из портовых кабаков и великолепных леди на пароходах, от скуки и любопытства падавших в его морские объятия. Иных он забыл, как пустую страницу пустой книжонки, иных приятно было вспоминать в часы спокойной вахты, похаживая на мостике под тёплыми звёздами.

Так и в Неаполе, когда Янсен дожидался в курительной звонка мадам Ламоль, было ещё что-то похожее на его прежние похождения. Но то, что должно было случиться тогда — после ужина и танцев, не случилось. Прошло полгода, и Янсену теперь дико было даже вспоминать, — неужели вот этой рукой он когда-то в здравой памяти держал спину танцующей мадам Ламоль? Неужели какие-то несколько минут, половина выкуренной папиросы, отделяли его от немыслимого счастья? Теперь, услышав с другого конца яхты её голос, он медленно вздрагивал, точно в нём разражалась тихая гроза. Когда он видел на палубе в плетёном кресле королеву Золотого острова, с глазами, блуждающими по краю неба и воды, у него где-то — за границами разумного — всё пело и тосковало от преданности, от влюблённости.

Может быть, причиной всему были викинги, морские разбойники, предки Янсена, — те, которые плавали далеко от родной земли по морям в красных ладьях с поднятой кормой и носом в виде петушиного гребня, с повешенными по бортам щитами, с прямым парусом на ясеневой мачте. У такой мачты Янсен-пращур и пел о синих волнах, о грозовых тучах, о светловолосой деве, о той далёкой, что ждёт у берега моря и глядит вдаль, — проходят годы, и глаза её, как синее море, как грозовые тучи. Вот из какой давности налетала мечтательность на бедного Янсена.

Стоя в каюте, пахнущей кожей и духами, он с отчаянием и восторгом глядел на милое лицо, на свою любовь. Он боялся, что она проснётся. Неслышно подошёл к дивану, лёг. Закрыл глаза. Шумели волны за бортом. Шумел океан. Пращур пел давнюю песню о прекрасной деве. Янсен закинул руки за голову, и сон и счастье прикрыли его.

107

— Капитан!.. (Стук в дверь.) Капитан!

— Янсен! — встревоженный голос мадам Ламоль иглой прошёл через мозг. Капитан Янсен вскочил, — вынырнул с одичавшими глазами из сновидений. Мадам Ламоль торопливо натягивала чулки. Рубашка её спустилась, оголив плечо.

— Тревога, — сказала мадам Ламоль, — а вы спите…

В дверь опять стукнули, и — голос помощника:

— Капитан, огни с левого борта.

Янсен растворил дверь. Сырой ветер рванулся ему в лёгкие. Он закашлялся, вышел на мостик. Ночь была непроглядная. С левого борта, вдали, над волнами покачивались два огня.

Не сводя глаз с огней, Янсен пошарил на груди свисток. Свистнул. Ответили боцмана. Янсен скомандовал отчётливо:

— Аврал! Свистать всех наверх! Убрать паруса!

Раздались свистки, крики команды. С бака, с юта повысыпали матросы. Они, как кошки, полезли на мачты, закачались на реях. Заскрипели блоки. Задрав голову, боцман проклял всё святое, что есть на свете. Паруса упали. Янсен командовал:

— Право руля! Вперёд — полный! Гаси огни!

Идя теперь на одних моторах, «Аризона» сделала крутой поворот. С правого борта взвился гребень волны и покатился по палубе. Огни погасли. В полной темноте корпус яхты задрожал, развивая предельную скорость.

Замеченные огни быстро вырастали из-за горизонта. Скоро тёмным очертанием показалось сильно дымившее судно — двухтрубный пакетбот.

Мадам Ламоль вышла на капитанский мостик. На голову она надвинула вязаный колпачок с помпончиком, на шее — мохнатый шарф, вьющийся за спиной. Янсен подал ей бинокль. Она поднесла его к глазам, но так как сильно качало, пришлось положить руку с биноклем на плечо Янсену. Он слушал, как бьётся её сердце под тёплым свитром.

— Нападём! — сказала она и близко, твёрдо посмотрела ему в глаза.

Метрах в пятистах «Аризона» была замечена с пакетбота. На нём со штурвального мостика замахали фонарём, затем низко завыла сирена. «Аризона» без огней, не отвечая на сигналы, мчалась под прямым углом к освещённому кораблю. Он замедлил ход, начал поворачивать, стараясь избежать столкновения…


Вот как описывал неделю спустя корреспондент «Нью-Йорк-Геральд» это неслыханное дело:

«…Было без четверти пять, когда нас разбудил тревожный рёв сирены. Пассажиры высыпали на палубу. После света кают ночь казалась похожей на чернила. Мы заметили тревогу на капитанском мостике и шарили биноклями в темноте. Никто толком не знал, что случилось. Наше судно замедлило ход. И вдруг мы увидели это… на нас мчался какой-то невиданный корабль. Узкий и длинный, с тремя высокими мачтами, похожий очертаниями на быстроходный клипер, на корме и носу его возвышались странные решётчатые башни. Кто-то в шутку крикнул, что это — „Летучий голландец“… На минуту всех охватила паника. В ста метрах от нас таинственный корабль остановился, и резкий голос оттуда прокричал в мегафон по-английски:

„Остановить машины. Погасить топки“.

Наш капитан ответил:

„Раньше чем исполнить приказание, нужно знать, кто приказывает“.

С корабля крикнули:

„Приказывает Королева Золотого острова“.

Мы были ошеломлены, — что это — шутка? Новая наглость Пьера Гарри?

Капитан ответил:

„Предлагаю королеве свободную каюту и сытный завтрак, если она голодна“.

Это были слова из фокстрота „Бедный Гарри“. На палубе раздался дружный хохот. И сейчас же на таинственном корабле, на носовой башне, появился луч. Он был тонок, как вязальная игла, ослепительно белый, и шёл из купола башни, не расширяясь. Никому в ту минуту не приходило в голову, что перед нами самое страшное оружие, когда-либо выдуманное человечеством. Мы были весело настроены.

Луч описал петлю в воздухе и упал на носовую часть нашего пакетбота. Послышалось ужасающее шипение, вспыхнуло зеленоватое пламя разрезаемой стали. Дико закричал матрос, стоявший на юте. Носовая надводная часть пакетбота обрушилась в море. Луч поднялся, задрожал в вышине и, снова опустившись, прошёл параллельно над нами. С грохотом на палубу повалились верхушки обеих мачт. В панике пассажиры кинулись к трапам. Капитан был ранен обломком.

Остальное известно. Пираты подъехали на шлюпке, вооружённые короткими карабинами, поднялись на борт пакетбота и потребовали денег. Они взяли десять миллионов долларов, — всё, что находилось в почтовых переводах и в карманах у пассажиров.

Когда шлюпка с награбленным вернулась к пиратскому кораблю, на нём ярко осветилась палуба. Мы видели, как с решётчатой башни спустилась высокая худощавая женщина в вязаном колпачке, стремительно взошла на капитанский мостик и приложила ко рту мегафон. Откинувшись, она крикнула нам:

„Можете свободно продолжать путь“.

Пиратский корабль сделал поворот и с необычайной быстротой скрылся за горизонтом».

108

События последних дней — нападение на американскую эскадру дирижабля «П. Г.» и приказ по флоту о бомбардировке — взбудоражили всё население Золотого острова.

В контору посыпались заявления о расчёте. Из сберегательной кассы брали вклады. Рабочие совещались за проволоками, не обращая внимания на жёлто-белых гвардейцев, с мрачными и решительными лицами шагавших по полицейским тропинкам. Посёлок был похож на потревоженный улей. Напрасно завывали медные трубы и бухали турецкие барабаны в овраге перед публичными домами. Луна-парк и бары были пусты. Напрасно пятнадцать провокаторов прилагали нечеловеческие усилия, чтобы разрядить дурное настроение в национальную потасовку. Никто никому в эти дни не хотел сворачивать скул за то только, что он живёт за другой проволокой.

Инженер Чермак расклеил по острову правительственное сообщение. Объявлялось военное положение, запрещались сборища и митинги, до особого распоряжения никто не имел права требовать расчёта. Население предостерегалось от критики правительства. Работы в шахте должны продолжаться без перебоя день и ночь. «Тех, кто грудью поддержит в эти дни Гарина, — говорилось в сообщении, — тех ожидает сказочное богатство. Малодушных мы сами вышвырнем с острова. Помните, мы боремся против тех, кто мешает нам разбогатеть».

Несмотря на решительный дух этого сообщения, утром, накануне дня, в который ожидалось нападение флота, шахтовые рабочие заявили, что они остановят гиперболоиды и машины жидкого воздуха, если сегодня до полудня не будет выплачено жалованье (это был день получки) и до полудня же не будет послано американскому правительству заявление о миролюбии и о прекращении всяких военных действий.

Остановить машины жидкого воздуха — значило взорвать шахту, быть может вызвать извержение расплавленной магмы. Угроза была сильна. Инженер Чермак сгоряча пригрозил расстрелом. У шахты стали сосредоточиваться бело-жёлтые. Тогда сто человек рабочих спустились в шахту, в боковые пещеры и по телефону сообщили в контору:

«Нам не оставляют иного выхода, кроме смерти, к четырём часам взрываемся вместе с островом».

Всё же это была отсрочка на четыре часа. Инженер Чермак убрал из района шахты гвардию и на мотоциклетке помчался во дворец. Он застал за беседой Гарина и Шельгу. Обоих — красных и встрёпанных. Гарин вскочил, как бешеный, увидев Чермака.

— У кого вы учились административной глупости?

— Но…

— Молчать… Вы отставлены. Отправляйтесь в лабораторию, к чёрту или куда хотите… Вы — осёл…

Гарин распахнул дверь и вытолкнул Чермака. Вернулся к столу, на углу которого сидел Шельга с сигарой в зубах.

— Шельга, настал час, я его предвидел, — один вы можете овладеть движением, спасти дело… То, что началось на острове, опаснее десяти американских флотов.

— Н-да, — сказал Шельга, — давно бы пора понять…

— К чёрту с вашей политграмотой… Я назначаю вас губернатором острова с чрезвычайными полномочиями… Попробуйте отказаться, — торопливо, забирая на самые верхи, закричал Гарин, кинулся к столу, вытащил револьвер. — Коротко: если нет — я стреляю… Да или нет?

— Нет, — сказал Шельга, косясь на револьвер. Гарин выстрелил. Шельга поднёс руку, державшую сигару, к виску:

— Дерьмо собачье, сволочь…

— Ага, значит, согласны?

— Положите эту штуку.

— Хорошо. (Гарин швырнул револьвер в ящик.)

— Что вам нужно? Чтобы рабочие не взорвали шахты? Ладно. Не взорвут. Но — условие…

— Заранее согласен.

— Как я был частным лицом на острове, так я и остаюсь. Я вам не слуга и не наёмник. Это первое. Все национальные границы сегодня же уничтожить, чтобы ни одной проволоки. Это второе…

— Согласен…

— Шайку ваших провокаторов…

— У меня нет провокаторов, — быстро сказал Гарин.

— Врёте…

— Ладно, — вру. Что с ними? Утопить?

— Сегодня же ночью.

— Сделано. Считайте их утопленными. (Гарин быстро помечал карандашом на блокноте.)

— Последнее, — сказал Шельга, — полное невмешательство в мои отношения с рабочими.

— Ой ли? (Шельга сморщился, стал слезать со стола. Гарин схватил его за руку.) Согласен. Придёт время, — я вам всё равно обломаю бока. Что ещё?

Шельга, сощурясь, раскуривал сигару, так что за дымом не стало видно его лукавого обветренного лица с короткими светлыми усиками, с приподнятым носом. В это время зазвонил телефон. Гарин взял трубку.

— Я. Что? Радио?

Гарин швырнул трубку и надел наушники. Слушал, кусал ноготь. Рот его пополз вкось усмешкой.

— Можете успокоить рабочих. Завтра мы платим. Мадам Ламоль достала десять миллионов долларов. Сейчас посылаю за деньгами прогулочный дирижабль. «Аризона» всего в четырёхстах милях на северо-западе.

— Ну что же, это упрощает, — сказал Шельга. Засунув руки в карманы, он вышел.

109

Повиснув на потолочных ремнях так, чтобы ноги не касались пола, зажмурившись и на секунду задержав дыхание, Шельга рухнул вниз в стальной коробке лифта.

Охлаждение параллельной шахты было неравномерным, и от пещеры к пещере приходилось пролетать горячие пояса, — спасала только скорость падения.

На глубине восьми километров, глядя на красную стрелку указателя, Шельга включил реостаты и остановил лифт. Это была пещера номер тридцать семь. В трёхстах метрах глубже неё на дне шахты гудели гиперболоиды и раздавались короткие, непрерывные взрывы раскалённой почвы, охлаждаемой сжатым воздухом. Позвякивали, шуршали черпаки элеваторов, уносящие породу на поверхность земли.

Пещера номер тридцать семь, как и все пещеры сбоку главной шахты, представляла собой внутренность железного клёпаного куба. За стенками его испарялся жидкий воздух, охлаждая гранитную толщу. Пояс кипящей магмы, видимо, был неглубоко, ближе, чем это предполагалось по данным электромагнитных и сейсмографических разведок. Гранит был накалён до пятисот градусов. Остановись, хотя бы на несколько минут охлаждающие приборы жидкого воздуха, всё живое мгновенно превратилось бы в пепел.



Внутри железного куба стояли койки, лавки, вёдра с водой. На четырёхчасовой смене рабочие приходили в такое состояние, что их полуживыми укладывали на койки, прежде чем поднять на поверхность земли. Шумели вентиляторы и воздуходувные трубы. Лампочка под клёпаным потолком резко освещала мрачные, нездоровые, отёчные лица двадцати пяти человек. Семьдесят пять рабочих находились в пещерах выше, соединённые телефонами.

Шельга вышел из лифта. Кое-кто обернулся к нему, но не поздоровались, — молчали. Очевидно, решение взорвать шахту было твёрдое.

— Переводчика. Я буду говорить по-русски, — сказал Шельга, садясь к столу и отодвигая локтем банки с мармеладом, с английской солью, недопитые стаканы вина. (Всем этим правительство острова щедро снабжало шахтёров.)

К столу подошёл синевато-бледный, под щетиной бороды, сутулый, костлявый еврей.

— Я переводчик.

Шельга начал говорить…

— Гарин и его предприятие — не что иное, как крайняя точка капиталистического сознания. Дальше Гарина идти некуда: насильственное превращение трудящейся части человечества в животных путём мозговой операции, отбор избранных — «царей жизни», остановка хода цивилизации. Буржуа пока ещё не понимают Гарина, — да он и сам не торопится, чтобы его поняли. Его считают бандитом и захватчиком. Но они в конце концов поймут, что империализм упирается в систему Гарина… Товарищи, мы должны предупредить самый опасный момент: чтобы Гарин с ними не сговорился. Тогда вам придётся туго, товарищи. А вы в этой коробке решили умереть за то, чтобы Гарин не ссорился с американским правительством. Как же теперь быть, подумайте? Одолеет Гарин — плохо, одолеют капиталисты — плохо. Гарин с ними сговорится — тогда уже хуже некуда. Вы ещё не знаете себе цены, товарищи, — сила на вашей стороне. И через месяц, когда черпаки погонят золото на поверхность земли, это будет на руку не Гарину, а вам, тому делу, которое мы должны совершить на земле. Если вы мне верите, но как верите, — до конца, свирепо, — тогда я — ваш вождь… Выбирайте единогласно… А если не верите…

Шельга приостановился, оглянул угрюмые лица рабочих, устремлённые на него немигающие глаза, — сильно почесал в затылке…

— Если не верите, — ещё буду разговаривать.

К столу подошёл голый по пояс, весь в саже, плечистый юноша. Нагнувшись, посмотрел на Шельгу синими глазами. Поддёрнул штаны, повернулся к товарищам:

— Я верю.

— Верим, — сказали остальные. Через многовёрстную гранитную толщину долетело по телефонам: «Верим, верим».

— Ну, верите, так ладно, — сказал Шельга, — теперь по пунктам: национальные границы к вечеру уберут. Зарплату получите завтра. Гвардейцы пусть охраняют дворец, — мы без них обойдёмся. Пятнадцать душ провокаторов утопим, — это я первым условием поставил. Теперь задача — как можно скорее пробиться к золоту. Правильно, товарищи?

110

Ночью на северо-западе появился блуждающий свет прожекторов. В гавани тревожно завыли сирены. На рассвете, когда море ещё лежало в тени, появились первые вестники приближающейся эскадры: высоко над островом закружились самолёты, поблёскивая в розовой заре.

Гвардейцы открыли было по ним стрельбу из карабинов, но скоро перестали. Кучками собирались жители острова. Над шахтой продолжал куриться дымок. Били склянки на судах. На большом транспорте шла разгрузка — береговой кран выбрасывал на берег накрест перевязанные тюки.

Океан был спокоен в туманном мареве. В небе пели воздушные винты.

Поднялось солнце туманным шаром. И тогда все увидели на горизонте дымы. Они ложились длинной и плоской тучей, тянувшейся на юго-восток. Это приближалась смерть.

На острове всё затихло, как будто перестали даже петь птицы, привезённые с континента. В одном месте кучка людей побежала к лодкам в гавани, и лодки, нагруженные до бортов, торопливо пошли в открытое море.

Но лодок было мало, остров — как на ладони, укрыться негде. И жители стояли в столбняке, молча. Иные ложились лицом в песок.

Во дворце не было заметно движения. Бронзовые ворота заперты. Вдоль красноватых наклонных стен шагали, с карабинами за спиной, гвардейцы в широкополых высоких шляпах, в белых куртках, расшитых золотом. В стороне возвышалась прозрачная, как кружево, башня большого гиперболоида. Восходящая пелена тумана скрывала от глаз её верхушку. Но мало кто надеялся на эту защиту: буро-чёрное облако на горизонте было слишком вещественно и угрожающе.

Многие с испугом обернулись в сторону шахты. Там заревел гудок третьей смены. Нашли время работать! Будьпроклято золото! Затем часы на крыше замка пробили восемь. И тогда по океану покатился грохот — тяжёлые, возрастающие громовые раскаты. Первый залп эскадры. Секунды ожидания, казалось, растянулись в пространстве, в звуках налетающих снарядов.

111

Когда раздался залп эскадры, Роллинг стоял на террасе, наверху лестницы, спускающейся к воде. Он вынул изо рта трубку и слушал рёв налетающих снарядов: не менее девяноста стальных дьяволов, начинённых меленитом и нарывным газом, мчались к острову прямо в мозг Роллингу. Они победоносно ревели. Сердце, казалось, не выдержит этих звуков. Роллинг попятился к двери в гранитной стене. (Он давно приготовил себе убежище в подвале на случай бомбардировки.) Снаряды разорвались в море, взлетев водяными столбами. Громыхнули. Недолёт.

Тогда Роллинг стал смотреть на вершину сквозной башни. Там со вчерашнего вечера сидел Гарин. Круглый купол на башне вращался, — это было заметно по движениям меридиональных щелей. Роллинг надел пенсне и всматривался, задрав голову. Купол вращался очень быстро — направо и налево. При движении направо видно было, как по меридиональной щели ходит вверх и вниз блестящий ствол гиперболоида.

Самым страшным была та торопливость, с которой Гарин работал аппаратом. И — тишина. Ни звука на острове.

Но вот с океана долетел широкий и глухой звук, будто в небе лопнул пузырь. Роллинг поправил пенсне на взмокшем носу и глядел теперь в сторону эскадры. Там расплывались грибами три кучи бело-жёлтого дыма. Левее их вспучивались лохматые клубы, озарились кроваво, поднялись, и вырос, расплылся четвёртый гриб. Докатился четвёртый раскат грома.

Пенсне всё сваливалось с носа Роллинга. Но он мужественно стоял и смотрел, как за горизонтом вырастали дымные грибы, как все восемь линейных кораблей американской эскадры взлетели на воздух.

Снова стало тихо на острове, на море и в небе. В сквозной башне сверху вниз мелькнул лифт. Хлопнули двери в доме, послышалось фальшивое насвистывание фокстрота, на террасу выбежал Гарин. Лицо у него было измученное, измятое, волосы — торчком.

Не замечая Роллинга, он стал раздеваться. Сошёл по лестнице к самой воде, стащил подштанники цвета сёмги, шёлковую рубашку. Глядя на море, где ещё таял дым над местом погибшей эскадры, Гарин скрёб себя под мышками. Он был, как женщина, белый телом, сытенький, в его наготе было что-то постыдное и отвратительное.

Он попробовал ногой воду, присел по-бабьи навстречу волне, поплыл, но сейчас же вылез и только тогда увидел Роллинга.

— А, — протянул он, — а вы что, тоже купаться собрались? Холодно, чёрт его дери.

Он вдруг рассмеялся дребезжащим смешком, захватил одежду и, помахивая подштанниками и не прикрываясь, во всей срамоте пошёл в дом. Такого унижения Роллинг ещё не переживал. От ненависти, от омерзения сердце его оледенело. Он был безоружен, беззащитен. В эту минуту слабости он почувствовал, как на него легло прошлое, — вся тяжесть истраченных сил, бычьей борьбы за первое место в жизни… И всё для того, чтобы мимо него торжествующе прошествовал этот — его победитель — голый бесстыдник.

Открывая огромные бронзовые двери, Гарин обернулся:

— Дядя, идём завтракать. Раздавим бутылочку шампанского.

112

Самое странное в дальнейшем поведении Роллинга было то, что он покорно поплёлся завтракать. За столом, кроме них, сидела только мадам Ламоль, бледная и молчаливая от пережитого волнения. Когда она подносила ко рту стакан, — стекло дребезжало об её ровные ослепительные зубы.

Роллинг, точно боясь потерять равновесие, напряжённо глядел в одну точку — на золотую бутылочную пробку, сделанную в форме того самого проклятого аппарата, которым в несколько минут были уничтожены все прежние понятия Роллинга о мощи и могуществе.

Гарин, с мокрыми непричёсанными волосами, без воротничка, в помятом и прожжённом пиджаке, болтал какой-то вздор, жуя устрицы, — залпом выпил несколько стаканов вина:

— Вот теперь только понимаю, до чего проголодался.

— Вы хорошо поработали, мой друг, — тихо сказала Зоя.

— Да. Признаться, одну минуту было страшновато, когда горизонт окутался пушечным дымом… Они меня всё-таки опередили… Черти… Возьми они на один кабельтов дальше — от этого дома, чего там — от всего острова остались бы пух и перья…

Он выпил ещё стакан вина и, хотя сказал, что голоден, локтем оттолкнул ливрейного лакея, поднёсшего блюдо.

— Ну как, дядя? — он неожиданно повернулся к Роллингу и уже без смеха впился в него глазами. — Пора бы нам поговорить серьёзно. Или будете ждать ещё более потрясающих эффектов?

Роллинг без стука положил на тарелку вилку и серебряный крючок для омаров, опустил глаза:

— Говорите, я вас слушаю.

— Давно бы так… Я вам уже два раза предлагал сотрудничество. Надеюсь — помните? Впрочем, я вас не виню: вы не мыслитель, вы из породы буйволов. Сейчас ещё раз предлагаю. Удивляетесь? Объясню. Я — организатор. Я перестраиваю всю вашу тяжеловесную, набитую глупейшими предрассудками капиталистическую систему. Понятно? Если я не сделаю этого — коммунисты вас съедят с маслицем и ещё сплюнут не без удовольствия. Коммунизм — это то единственное в жизни, что я ненавижу… Почему? Он уничтожает меня, Петра Гарина, целую вселенную замыслов в моём мозгу… Вы вправе спросить, для чего же мне нужны вы, Роллинг, когда у меня под ногами неисчерпаемое золото?

— Да, спрошу, — хрипло проговорил Роллинг.

— Дядя, выпейте стакан джину с кайенским перцем, это оживит ваше воображение. Неужели вы хотя на минуту могли подумать, что я намерен превратить золото в навоз? Действительно, я устрою несколько горячих денёчков человечеству. Я подведу людей к самому краю страшной пропасти, когда они будут держать в руках килограмм золота, стоящий пять центов.[48]

Роллинг вдруг поднял голову, тусклые глаза молодо блеснули, рот раздвинулся кривой усмешкой…

— Ага! — каркнул он.

— То-то — ага. Поняли, наконец?.. И тогда, в эти дни величайшей паники, мы, то есть я, вы и ещё триста таких же буйволов, или мировых негодяев, или финансовых королей, — выбирайте название по своему вкусу, — возьмём мир за глотку… Мы покупаем все предприятия, все заводы, все железные дороги, весь воздушный и морской флот… Всё, что нам нужно и что пригодится, — будет наше. Тогда мы взрываем этот остров вместе с шахтой и объявляем, что мировой запас золота ограничен, золото в наших руках и золоту возвращено его прежнее значение — быть единой мерой стоимости.

Роллинг слушал, откинувшись на спинку стула, рот его с золотыми зубами раздвинулся, как у акулы, лицо побагровело.

Так он сидел неподвижно, посверкивая маленькими глазами. Мадам Ламоль на минуту даже подумала: не хватит ли старика удар.

— Ага! — снова каркнул он. — Идея смела… Вы можете рассчитывать на успех… Но вы не учитываете опасности всяких забастовок, бунтов…

— Это учитываю в первую голову, — резко сказал Гарин. — Для начала мы построим громадные концентрационные лагери. Всех недовольных нашим режимом — за проволоку. Затем — проведём закон о мозговой кастрации. Итак, дорогой друг, вы избираете меня вождём?.. Ха! (Он неожиданно подмигнул, и это было почти страшно.)

Роллинг опустил лоб, насупился. Его спрашивали, он обязан был подумать.

— Вы принуждаете меня к этому, мистер Гарин?

— А вы как думали, дядя? На коленях, что ли, прошу? Принуждаю, если вы сами ещё не поняли, что уже давно ждёте меня как спасителя.

— Очень хорошо, — сквозь зубы сказал Роллинг и через стол протянул Гарину лиловую шершавую руку.

— Очень хорошо, — повторил Гарин. — События развиваются стремительно. Нужно, чтобы на континенте было подготовлено мнение трёхсот королей. Вы напишите им письмо о всём безумии правительства, посылающего флот расстреливать мой остров. Вы постараетесь приготовить их к «золотой панике». (Он щёлкнул пальцами, подскочил ливрейный лакей.) Налей-ка ещё шампанского. Итак, Роллинг, выпьем за великий исторический переворот… Ну что, брат, а Муссолини какой-нибудь — щенок…

Пётр Гарин договорился с мистером Роллингом… История была пришпорена, история понеслась вскачь, звеня золотыми подковами по черепам дураков.

113

Впечатление, произведённое в Америке и Европе гибелью тихоокеанской эскадры, было потрясающее, небывалое. Североамериканские Соединённые Штаты получили удар, отдавшийся по всей земле. Правительства Германии, Франции, Англии, Италии неожиданно с нездоровой нервностью воспрянули духом: показалось, — а вдруг в нынешнем году (а вдруг и совсем) не нужно будет платить процентов распухшей от золота Америке? «Колосс оказался на глиняных ногах, — писали в газетах, — не так-то просто завоёвывать мир…»

Кроме того, сообщения о пиратских похождениях «Аризоны» внесли перебой в морскую торговлю. Владельцы пароходов отказывались от погрузки, капитаны боялись идти через океан, страховые общества подняли цены, в банковских переводах произошёл хаос, начались протесты векселей, лопнуло несколько торговых домов, Япония поспешила просунуть на американские колониальные рынки свои дешёвые и скверные товары.

Плачевный морской бой обошёлся Америке в большие деньги. Пострадал престиж, или, как его называли, «национальная гордость». Промышленники требовали мобилизации всего морского и воздушного флотов, — войны до победного конца, чего бы это ни стоило. Американские газеты грозились, что «не снимут траура» (названия газет были обведены траурной рамкой, — это на многих производило впечатление, хотя типографски стоило недорого), покуда Пьер Гарри не будет привезён в железной клетке в Нью-Йорк и казнён на электрическом стуле. В города, в обывательскую толщу, проникали жуткие слухи об агентах Гарина, снабжённых будто бы карманным инфракрасным лучом. Были случаи избиения неизвестных личностей и мгновенных паник на улицах, в кино, в ресторанах. Вашингтонское правительство гремело словами, но по существу показывало ужасную растерянность. Единственное из всей эскадры судно, миноносец, уцелевший от гибели под Золотым островом, привёз военному министру донесение о бое, — подробности настолько страшные, что их побоялись опубликовать. Семнадцатидюймовые орудия были бессильны против световой башни острова Негодяев.

Все эти неприятности заставили правительство Соединённых Штатов созвать в Вашингтоне конференцию. Её лозунгом было: «Все люди суть дети одного бога, подумаем о мирном процветании человечества».

Когда был опубликован день конференции, редакции газет, радиостанции всего мира получили извещение о том, что инженер Гарин лично будет присутствовать на открытии.

114

Гарин, Чермак и инженер Шефер опускались в лифте в глубину главной шахты. За слюдяными окошками проходили бесконечные ряды труб, проводов, креплений, элеваторных колодцев, площадок, железных дверей.

Миновали восемнадцать поясов земной коры — восемнадцать слоёв, по которым, как по слоям дерева, отмечались эпохи жизни планеты. Органическая жизнь начиналась с четвёртого «от огня» слоя, образованного палеозойским океаном. Девственные воды его были насыщены неведомой нам жизненной силой. Они содержали радиоактивные соли и большое количество углекислоты. Это была «вода жизни».

На заре последующей — мезозойской — эры из вод его вышли гигантские чудовища. Миллионы лет они потрясали землю криками жадности и похоти. Ещё выше, в слоях шахты, находили остатки птиц, ещё выше — млекопитающих. А там уже близился ледниковый период — суровое снежное утро человечества.

Лифт опускался через последний, девятнадцатый, слой, произошедший из пламени и хаоса извержений. Это была земля архейской эры — сплошной чёрно-багровый, мелкозернистый гранит.

Гарин кусал ноготь от нетерпения. Все трое молчали. Было тяжело дышать. На спине у каждого висел кислородный аппарат. Слышался рёв гиперболоидов и взрывы.

Лифт вошёл в полосу яркого света электрических ламп и остановился над огромной воронкой, собирающей газы. Гарин и Шефер надели резиновые круглые, как у водолазов, шлемы и проникли через один из люков воронки на узкую железную лестницу, которая вела отвесно вниз на глубину пятиэтажного дома. Они начали спускаться. Лестница окончилась кольцевой площадкой. На ней несколько голых по пояс рабочих, в круглых шлемах, с кислородными аппаратами за спиной, сидели на корточках над кожухами гиперболоидов. Глядя вниз, в гудящую пропасть, рабочие контролировали и направляли лучи.

Такие же отвесные, с круглыми прутьями-ступенями лестницы соединяли эту площадку с нижним кольцом. Там стояли охладители с жидким воздухом. Рабочие, одетые с ног до головы в прорезиненный войлок, в кислородных шлемах, руководили с нижней площадки охладителями и черпаками элеваторов. Это было наиболее опасное место работ. Неловкое движение, и человек попадал под режущий луч гиперболоидов. Внизу раскалённая порода лопалась и взрывалась в струях жидкого воздуха. Снизу летели осколки породы и клубы газов.

Элеваторы вынимали в час до пятидесяти тонн. Работа шла споро. Вместе с углублением черпаков опускалась вся система — «железный крот», — построенная по чертежам Манцева, верхнее кольцо с гиперболоидами и наверху газовая воронка. Крепления шахты начинались уже выше «кротовой» системы.

Шефер взял с пролетающего черпака горсть серой пыли. Гарин растёр её между пальцами. Нетерпеливым движением потребовал карандаш. Написал на коробке от папирос:

«Тяжёлые шлаки. Лава».

Шефер закивал круглым очкастым шлемом. Осторожно передвигаясь по краю кольцевой площадки, они остановились перед приборами, висящими на монолитной стене шахты на стальных тросах и опускающимися по мере опускания всей системы «железного крота». Это были барометры, сейсмографы, компасы, маятники, записывающие величину ускорения силы тяжести на данной глубине, электромагнитные измерители.

Шефер указал на маятник, взял у Гарина коробку от папирос и написал на ней не спеша аккуратным немецким почерком:

«Ускорение силы тяжести поднялось на девять сотых со вчерашнего утра. На этой глубине ускорение должно было упасть до 0,98, вместо этого мы получаем увеличение ускорения на 1,07…»

«Магниты?» — написал Гарин.

Шефер ответил:

«Сегодня с утра магнитные приборы стоят на нуле. Мы опустились ниже магнитного поля».

Уперев руки в колени, Гарин долго глядел вниз, в суживающийся до едва видимой точки чёрный колодец, где ворчал, вгрызаясь всё глубже в землю, «железный крот». Сегодня с утра шахта начала проходить сквозь Оливиновый пояс.

115

— Ну, как, Иван, здоровьишко?

Шельга погладил мальчика по голове. Иван сидел у него в маленьком прибрежном домике, у окна, глядел на океан. Домик был сложен из прибрежных камней, обмазан светло-жёлтой глиной. За окном по синему океану шли волны, белея пеной, разбивались о рифы, о прибрежный песок уединённой бухточки, где жил Шельга.

Ивана привезли полумёртвым на воздушном корабле. Шельга отходил его с большим трудом. Если бы не свой человек на острове, Иван навряд бы остался жить. Весь он был обморожен, застужен, и, ко всему, душа его была угнетена: поверил людям, старался из последних сил, а что вышло?

— Мне теперь, товарищ Шельга, в Советскую Россию въезда нет, засудят.

— Брось, дурачок. Ты ни в чём не виноват.

Сидел ли Иван на берегу, на камешке, ловил ли крабов, или бродил по острову среди чудес, кипучей работы, суетливых чужих людей, — глаза его с тоской нет-нет, да и оборачивались на запад, где садился в океан пышный шар солнца, где ещё дальше солнца лежала советская родина.

— На дворе ночь, — говорил он тихим голосом, — у нас в Ленинграде — утро. Товарищ Тарашкин чаю с ситником напился, пошёл на работу. В клубе на Крестовке лодки конопатят, через две недели поднятие флага.

Когда мальчик поправился, Шельга начал осторожно объяснять ему положение вещей и увидел, так же как и Тарашкин в своё время, что Иван боек понимать с полуслова и настроен непримиримо, по-советски. Если бы только не скулил он по Ленинграду — золотой был бы мальчишка.

— Ну, Иван, — однажды весело сказал Шельга, — ну, Ванюшка, скоро отправлю тебя домой.

— Спасибо, Василий Витальевич.

— Только надо будет сначала одну штуку отгвоздить.

— Готов.

— Ты лазить ловок?

— В Сибири, Василий Витальевич, на пятидесятиметровые кедры лазил за шишками, влезешь, — земли оттуда не видно.

— Когда нужно будет, скажу тебе, что делать. Да зря не шатайся по острову. Возьми лучше удочку, лови морских ежей.

116

Гарин теперь уверенно двигался в своих работах по плану, найденному в записках и дневниках Манцева.

Черпаки прошли мощный слой магмы. На дне шахты слышался гул кипящего подземного океана. Стены шахты, замороженные в толщину на тридцать метров, образовывали несокрушимый цилиндр, — всё же шахта получала такие вздрагивания и колебания, что пришлось бросить все силы на дальнейшее замораживание. Элеваторы выкидывали теперь на поверхность кристаллическое железо, никель и оливин.

Начались странные явления. В море, куда уносилась по стальным лентам и понтонам поднятая на поверхность порода, появилось свечение. Оно усиливалось в продолжение нескольких суток. Наконец, огромные массы воды, камней, песку вместе с частью понтонов взлетели на воздух. Взрыв настолько был силён, что ураганом снесло рабочие бараки и большая волна, хлынув на остров, едва не залила шахты.

Пришлось перегружать породу прямо на баржи и топить её далеко в океане, где не прекращались свечение и взрывы. Объяснялось это ещё неизвестными явлениями атомного распада элемента М.

Не менее странное происходило и на дне шахты. Началось с того, что магнитные приборы, показывавшие ещё недавно нулевые деления, внезапно обнаружили магнитное поле чудовищного напряжения. Стрелки поднялись до отказа. Со дна шахты стал исходить лиловатый дрожащий свет. Самый воздух как будто перерождался. Азот и кислород воздуха, бомбардируемые мириадами альфа-частиц, распадались на гелий и водород.

Часть свободного водорода сгорала в лучах гиперболоидов, — по шахте пролетали огненные языки, раздавались точно пистолетные выстрелы. На рабочих загоралась одежда. Шахты потрясали какие-то приливы и отливы в океане магмы. Было замечено, что стальные черпаки и железные части покрываются землисто-красным налётом. В железных частях машин началось бурное распадение атомов. Многие из рабочих были обожжены невидимыми лучами. Всё же с прежним упорством «железный крот» продолжал прогрызаться сквозь Оливиновый пояс.

Гарин почти не выходил из шахты. Только теперь он начал понимать всё безумие своего предприятия. Никто не мог сказать, на какую глубину залегает слой кипящего подземного океана. Сколько ещё километров придётся проходить сквозь расплавленный оливин. Одно только было несомненно, — приборы указывали на присутствие в центре земли магнитного твёрдого ядра чрезвычайно низкой температуры.

Опасность была, что замороженный цилиндр шахты, более плотный, чем расплавленная среда вокруг него, оторвётся силой земного тяготения и увлечётся к центру. Действительно, в стенках шахты начали появляться опасные трещины, через них с шипением пробивались газы. Пришлось уменьшить вдвое диаметр шахты и ставить мощные вертикальные крепления.

Много времени заняла установка нового, вдвое меньшего диаметром, «железного крота». Утешительными были только известия с «Аризоны». Ночью яхта, снова начавшая крейсировать под пиратским флагом, ворвалась в гавань Мельбурна, зажгла склады копры, чтобы известить о своём прибытии, и потребовала пять миллионов фунтов. (Для острастки был сбит движением луча бульвар на берегу моря.) В несколько часов город опустел, деньги были уплачены банками. При выходе из гавани «Аризона» была встречена английским стационаром, открывшим огонь. Яхта получила сквозную пробоину шестидюймовым снарядом выше ватерлинии и в свою очередь атаковала и искромсала военное судно. Боем командовала мадам Ламоль с верхушки башни гиперболоида.

Это сообщение развеселило Гарина. За последнее время на него нападали мрачные мысли. А вдруг Манцев ошибся в своих расчётах? Так же, как год тому назад в уединённом доме на Петроградской стороне, утомлённый мозг его нащупывал возможности спасения, если постигнет неудача с шахтой.

Двадцать пятого апреля, стоя внутри кротовой системы на кольцевой площадке, Гарин наблюдал необычайное явление. Сверху, с воронки, собирающей газы, пошёл ртутный дождь. Пришлось прекратить действие гиперболоидов. Ослабили замораживание на дне шахты. Черпаки прошли оливин и брали теперь чистую ртуть. Следующим номером, восемьдесят первым, по таблице Менделеева, за ртутью следовал металл талий. Золото (по атомному весу — 197,2 и номеру — 79) лежало выше ртути по таблице.

То, что произошла катастрофа и золота не оказалось при прохождении сквозь слои металлов, расположенных по удельному весу, понимали только Гарин и инженер Шефер. Это была катастрофа! Проклятый Манцев ошибся!

Гарин опустил голову. Он ожидал чего угодно, но не такого жалкого конца… Шефер рассеянно протянул перед собой руку, ладонью вверх, ловя падающие из-под воронки капельки ртути. Вдруг он схватил Гарина за локоть и увлёк к отвесной лестнице. Когда они взобрались наверх, сели в лифт и сняли резиновые шлемы, Шефер затопал тяжёлыми башмаками. Костлявое, детски-простоватое лицо его светилось радостью.

— Это же золото! — крикнул он, хохоча. — Мы просто бараньи головы… Золото и ртуть кипят рядом. Что получается? Ртутное золото!.. Глядите же! — Он разжал ладонь, на которой лежали жидкие дробинки. — В ртути золотистый оттенок. Здесь девяносто процентов червонного золота!

117

Золото, как нефть, само шло из земли. Работы по углублению шахты приостановились. «Железный крот» был разобран и вынут. Временные фермовые крепления шахты снимались. Вместо них опускали во всю глубину массивные стальные цилиндры, в толще которых пролегала система охладительных труб.

Можно было только регулировать температуру, чтобы получить выпираемое снизу раскалёнными парами ртутное золото на любой высоте в шахте. Гарин вычислил, что после того, как стальные цилиндры будут опущены до самого дна, ртутное золото можно заставить подняться на всю высоту и черпать его прямо с поверхности земли.

От шахты на северо-восток спешно строился ртутопровод. В левом крыле замка, примыкающем к подножию башни большого гиперболоида, ставили печи и вмазывали фаянсовые тигли, где должно было выпариваться золото.

Гарин предполагал довести на первое время суточную продукцию золота до десяти тысяч пудов, то есть до ста миллионов долларов в сутки.

«Аризоне» был послан приказ вернуться на остров. Мадам Ламоль ответила поздравлением и по радио объявила всем, всем, всем, что прекращает пиратские нападения в Тихом океане.

118

Незадолго до открытия Вашингтонской конференции в гавань Сан-Франциско вошли пять океанских кораблей. Они мирно подняли голландский флаг и ошвартовались у набережной среди тысячи таких же торговых судов в широком и дымном заливе, залитом летним солнцем.

Капитаны съехали на берег. Всё было в порядке. На кораблях сушились матросские подштанники. Мыли палубу. Некоторое изумление у таможенных чиновников вызвал груз на судах под голландским флагом. Но им объяснили, что литые, по пяти килограммов, бруски жёлтого металла не что иное, как золото, привезённое для продажи.

Чиновники посмеялись над такой забавной шуткой.

— Почём же вы продаёте золото? Хе!

— По себестоимости, — ответили помощники капитанов. (На всех пяти кораблях происходил слово в слово один и тот же разговор.)

— А именно?

— По два с половиной доллара за килограмм.

— Недорого цените ваше золото.

— Продаём дёшево, товару много, — ответили помощники капитанов, посасывая трубки.

Так чиновники и записали в журналах: «Груз — бруски жёлтого металла, под названием золото». Посмеялись и ушли. А смеяться совсем было нечему.

Через два дня в Сан-Франциско в утренних газетах, в отделе объявлений, на бело-жёлтых афишах, расклеенных по рекламным столбам и просто на тротуарах мелом, появилось сообщение:

«Инженер Пётр Гарин, считая войну за независимость Золотого острова оконченной и глубоко сожалея о жертвах, понесённых противником, с почтением предлагает жителям Соединённых Штатов, в виде начала мирных торговых сношений, пять кораблей, гружённых червонным золотом. Пятикилограммовые бруски золота продаются по цене два с половиной доллара за килограмм. Желающие могут получить их в табачных, москательных, мелочных лавках, в газетных киосках, у чистильщиков сапог и так далее. Прошу убедиться в подлинности золота, имеющегося у меня в неограниченном количестве. С почтением Гарин».

Разумеется, ни один человек не поверил этим дурацким рекламам. Большинство контрагентов припрятали золотые слитки. Всё же город заговорил о Петре Гарине, пирате и легендарном негодяе, снова тревожащем спокойствие честных людей. Вечерние газеты потребовали линчевания Пьера Гарри. В шестом часу вечера праздные толпы устремились в гавань и на летучих митингах выносили резолюцию — потопить гаринские пароходы и повесить команды на фонарных столбах. Полисмены едва сдерживали толпы.

В то же время портовые власти производили расследование. Все бумаги на пяти кораблях оказались в порядке, сами суда не подлежали секвестру, так как владельцем их была известная голландская транспортная компания. Всё же власти требовали запрещения торговли брусками, возбуждающими население. Но ни один из чиновников не устоял, когда в карманы брюк ему опустили по два бруска. На зуб, на цвет, на вес — это было самое настоящее золото, хоть тресни. Вопрос о торговле оставили открытым, временно замяли.

В тридцать две редакции ежедневных газет какие-то неразговорчивые моряки втащили по мешку с загадочными брусками. Сказали только: «В подарок». Редакторы возмутились. В тридцати двух редакциях стоял страшный крик. Вызвали ювелиров. Предлагались кровавые меры против наглости Пьера Гарри. Но бруски неизвестно куда исчезли из редакций тридцати двух газет.

За ночь по городу были разбросаны золотые бруски прямо на тротуарах. К девяти часам в парикмахерских и табачных лавках вывесили объявление: «Здесь продаётся червонное золото по два с половиной доллара за кило».

Население дрогнуло.

Хуже всего было то, что никто не понимал, для чего продают золото по два с половиной доллара за килограмм. Но не купить — значило остаться в дураках. В городе начались давка и безобразие. Многотысячная толпа стояла в гавани перед кораблями и кричала: «Бруски, бруски, бруски!..» Золото продавали прямо на сходнях. В этот день остановились трамваи и подземная дорога. В конторах и казённых учреждениях стоял хаос: чиновники, вместо того чтобы заниматься делами, бегали по табачным лавкам, прося продать брусочек. Склады и магазины не торговали, приказчики разбегались, воры и взломщики хозяйничали по городу.

Прошёл слух, будто золото привезено для продажи в ограниченном количестве и больше кораблей с брусками не будет.

На третий день во всех концах Америки началась золотая лихорадка. Тихоокеанские линии железных дорог повезли на запад взволнованных, недоумевающих, сомневающихся, взбудораженных искателей счастья. Поезда брались с бою. Была величайшая растерянность в этой волне человеческой глупости.

С опозданием, как всегда это бывает, из Вашингтона пришло правительственное распоряжение: «Заградить полицейскими войсками доступ к судам, гружённым так называемым золотом, командиров и команды арестовать, суда опечатать». Приказ был исполнен.

Разъярённые толпы людей, прибывшие за счастьем с других концов страны, побросавшие дела, службу, чтобы заполнить раскалённые солнцем набережные Сан-Франциско, где всё съестное было уничтожено, как саранчой, — одичавшие люди эти прорвали цепи полисменов, дрались, как бешеные, револьверами, ножами, зубами, побросали большое количество полисменов в залив, освободили команды гаринских пароходов и установили вооружённую очередь за золотом.

Пришли ещё три парохода с Золотого острова. Они стали выгружать связки брусков кранами прямо на набережную, валили их в штабеля. В этом был какой-то нестерпимый ужас. Люди дрожали, глядя из очередей на сокровища, сверкающие прямо на мостовой.

В это время агенты Гарина окончили установку в больших городах уличных громкоговорителей. В субботний день, когда население городов, окончив службу и работу, наполнило улицы, раздался по всей Америке громкий, с варварским акцентом, но необычайно уверенный голос:

«Американцы! С вами говорит инженер Гарин, тот, кто объявлен вне закона, кем пугают детей. Американцы, я совершил много преступлений, но все они вели меня к одной цели: счастью человечества. Я присвоил клочок земли, ничтожный островок, чтобы на нём довести до конца грандиозное и небывалое предприятие. Я решил проникнуть в недра земли к девственным залежам золота. На глубине восьми километров шахта вошла в мощный слой кипящего золота. Американцы, каждый торгует тем, что у него есть. Я предлагаю вам свой товар — золото. Я наживаю на нём десять центов на доллар, при цене два с половиной доллара за килограмм. Это скромно. Но почему мне запрещают продавать мой товар? Где ваша свобода торговли? Ваше правительство попирает священные основы свободы и прогресса. Я готов возместить военные издержки. Я возвращаю государству, компаниям и частным людям все деньги, которые „Аризона“ реквизировала на судах и банках в порядке обычаев военного времени. Я прошу только одного — дайте мне свободу торговать золотом. Ваше правительство запрещает мне это, накладывает арест на мои корабли. Я отдаюсь под защиту всего населения Соединённых Штатов».

Громкоговорители были уничтожены полисменами в ту же ночь. Правительство обратилось к благоразумию населения:

«…Пусть верно то, о чём сообщил пресловутый бандит, выходец из Советской России, инженер Гарин. Но тем скорее нужно засыпать шахту на Золотом острове, уничтожить самую возможность иметь неисчерпаемые запасы золота. Что будет с эквивалентом труда, счастья, жизни, если золото начнут копать, как глину? Человечество неминуемо вернётся к первобытным временам, к меновой торговле, к дикости и хаосу. Погибнет вся экономическая система, умрут промышленность и торговля. Людям незачем будет напрягать высшие силы своего духа. Умрут большие города. Зарастут травой железнодорожные пути. Погаснет свет в кинематографах и луна-парках. Человек снова кремнёвым копьём будет добывать себе пропитание. Инженер Гарин — величайший провокатор, слуга дьявола. Его задача — девальвировать доллар. Но этого он не добьётся…»

Правительство нарисовало жалкую картину уничтожения золотого паритета. Но благоразумных нашлось мало. Безумие охватило всю страну. По примеру Сан-Франциско в городах останавливалась жизнь. Поезда и миллионы автомобилей мчались на запад. Чем ближе к Тихому океану, тем дороже становились продукты питания. Их не на чём было подвозить. Голодные искатели счастья разбивали съестные лавки. Фунт ветчины поднялся до ста долларов. В Сан-Франциско люди умирали на улицах. От голода, жажды, палящего зноя сходили с ума.

На узловых станциях, на путях валялись трупы убитых при штурме поездов. По дорогам, просёлкам, через горы, леса, равнины брели — обратно на восток — кучки счастливцев, таща на спинах мешки с золотыми брусками. Отставших убивали местные жители и шайки бандитов.

Начиналась охота за золотоношами, на них нападали даже с аэропланов.

Правительство пошло, наконец, на крайние меры. Палата вотировала закон о всеобщей мобилизации возрастов от семнадцати до сорока пяти лет, уклоняющиеся подлежали военно-полевому суду. В Нью-Йорке в кварталах бедноты расстреляли несколько сот человек. На вокзалах появились вооружённые солдаты. Кое-кого хватали, стаскивали с площадок вагонов, стреляли в воздух и в людей. Но поезда отходили переполненными. Железные дороги, принадлежавшие частным компаниям, находили более выгодным не обращать внимания на распоряжение правительства.



В Сан-Франциско прибыли ещё пять пароходов Гарина, и на открытом рейде, в виду всего залива, стала на якорь красавица «Аризона» — «гроза морей». Под защитой её двух гиперболоидов корабли разгружали золото.

Вот при каких условиях наступил день открытия Вашингтонской конференции. Месяц тому назад Америка владела половиной всего золота на земном шаре. Теперь, что ни говори, золотой фонд Америки расценивался дешевле ровно в двести пятьдесят раз. С трудом, с чудовищными потерями, пролив много крови, это ещё можно было как-нибудь пережить. Но вдруг сумасшедшему негодяю, Гарину, вздумается продавать золото по доллару за килограмм или по десяти центов. Старые сенаторы и члены палаты ходили с белыми от ужаса глазами по кулуарам. Промышленные и финансовые короли разводили руками:

«Это мировая катастрофа, — хуже, чем столкновение с кометой».

«Кто такой инженер Гарин? — спрашивали. — Что ему в сущности нужно? Разорить страну? Глупо. Непонятно… Чего он добивается? Хочет быть диктатором? Пожалуйста, если ты самый богатый человек на свете. В конце концов нам и самим этот демократический строй надоел хуже маргарина… В стране безобразие, разбой, беспорядок, чепуха, — право, уж лучше пусть правит страной диктатор, вождь с волчьей хваткой».

Когда стало известно, что на заседании будет сам Гарин, публики в конференц-зале набралось столько, что висели на колоннах, на окнах. Появился президиум. Сели. Молчали. Ждали. Наконец, председатель открыл рот, и все, кто был в зале, повернулись к высокой белой с золотом двери. Она раскрылась. Вошёл небольшого роста человек, необычайно бледный, с острой тёмной бородкой, с тёмными глазами, обведёнными тенью. Он был в сером обыкновенном пиджаке, красный галстук — бабочкой, башмаки коричневые, на толстой подошве, в левой руке новые перчатки.

Он остановился, глубоко втянул воздух сквозь ноздри. Коротко кивнул головой и уже бойко взошёл по ступенькам трибуны. Вытянулся. Бородка его стала торчком. Отодвинул к краю графин с водой. (Во всей зале было слышно, как булькнула вода, — так было тихо.) Высоким голосом, с варварским произношением, он сказал:

— Джентльмены… Я — Гарин… Я принёс миру золото…

Весь зал обрушился аплодисментами. Все, как один человек, поднялись и одной глоткой крикнули:

— Да здравствует мистер Гарин!.. Да здравствует диктатор!..

За окнами миллионная толпа ревела, топая в такт подошвами:

— Бруски!.. Бруски!.. Бруски!..

119

«Аризона» только что вернулась в гавань Золотого острова. Янсен докладывал мадам Ламоль о положении вещей на континенте. Зоя была ещё в постели, среди кружевных подушек (малый утренний приём). Полутёмную спальню наполнял острый запах цветов, идущий из сада. Над правой рукой её работала маникюрша. В другой она держала зеркальце и, разговаривая, недовольно посматривала на себя.

— Но, мой друг, Гарин сходит с ума, — сказала она Янсену, — он обесценивает золото… Он хочет быть диктатором нищих.

Янсен искоса посматривал на великолепие только что отделанной спальни. Ответил, держа на коленях фуражку:

— Гарин сказал мне при свидании, чтобы вы не тревожились, мадам Ламоль. Он ни на шаг не отступает от задуманной программы. Повалив золото, он выиграл сражение. На будущей неделе сенат объявит его диктатором. Тогда он поднимет цену золота.

— Каким образом? Не понимаю.

— Издан закон о запрещении ввоза и продажи золота. Через месяц оно поднимется до прежней цены. Продано не так уж много. Больше было шума.

— А шахта?

— Шахта будет уничтожена.

Мадам Ламоль нахмурилась. Закурила:

— Ничего не понимаю.

— Необходимо, чтобы количество золота было ограничено, иначе оно потеряет запах человеческого пота. Разумеется, перед тем как уничтожить шахту, будет извлечён запас с таким расчётом, чтобы за Гариным было обеспечено свыше пятидесяти процентов мирового количества золота. Таким образом, паритет, если и упадёт, то на несколько центов за доллар.

— Превосходно… но сколько же они ассигнуют на мой двор, на мои фантазии? Мне нужно ужасно много.

— Гарин просил вас составить смету. В порядке законодательства вам будет отпущено столько, сколько вы потребуете…

— Но разве я знаю, сколько мне нужно?.. Как это всё глупо!.. Во-первых, на месте рабочего посёлка, мастерских, складов будут построены театры, отели, цирки. Это будет город чудес… Мосты, как на старинных китайских рисунках, соединят остров с мелями и рифами. Там я построю купальни, павильоны для игр, гавани для яхт и воздушных кораблей. На юге острова будет огромное здание, видное за много миль: «Дом, где почиет гений». Я ограблю все музеи Европы. Я соберу всё, что было создано человечеством. Милый мой, у меня голова трещит от всех этих планов. Я и во сне вижу какие-то мраморные лестницы, уходящие к облакам, праздники, карнавалы…

Янсен вытянулся на золочёном стульчике:

— Мадам Ламоль…

— Подождите, — нетерпеливо перебила она, — через три недели сюда приезжает мой двор. Весь этот сброд нужно кормить, развлекать и приводить в порядок. Я хочу пригласить из Европы двух-трёх настоящих королей и дюжину принцев крови. Мы привезём папу из Рима на дирижабле. Я хочу быть помазанной и коронованной по всем правилам, чтобы перестали сочинять обо мне уличные фокстроты…

— Мадам Ламоль, — сказал Янсен умоляюще — я не видал вас целый месяц. Покуда вы ещё свободны. Пойдёмте в море. «Аризона» отделана заново. Мне хотелось бы снова стоять с вами на мостике под звёздами.

Зоя взглянула на него, лицо её стало нежным. Усмехаясь, протянула руку. Он прижался к ней губами и долго оставался склонённым.

— Не знаю, Янсен, не знаю, — проговорила она, касаясь другой рукой его затылка, иногда мне начинает казаться, что счастье — только в погоне за счастьем… И ещё — в воспоминаниях… Но это в минуты усталости… Когда-нибудь я вернусь к вам, Янсен… Я знаю, вы будете ждать меня терпеливо… Вспомните… Средиземное море, лазурный день, когда я посвятила вас в командоры ордена «Божественной Зои»… (Она засмеялась и сжала пальцами его затылок.) А если не вернусь, Янсен, то мечта и тоска по мне — разве это не счастье? Ах, друг мой, никто не знает, что Золотой остров — это сон, приснившийся мне однажды в Средиземном море, — я задремала на палубе и увидела выходящие из моря лестницы и дворцы, дворцы — один над другим — уступами, один другого прекраснее… и множество красивых людей, моих людей, моих, понимаете. Нет, я не успокоюсь, покуда не построю приснившийся мне город. Знаю, верный друг мой, вы предлагаете мне себя, капитанский мостик и морскую пустыню взамен моего сумасшедшего бреда. Вы не знаете женщин, Янсен… Мы легкомысленны, мы расточительны… Я вышвырнула, как грязные перчатки, миллиарды Роллинга, потому что всё равно они не спасли бы меня от старости, от увядания… Я побежала за нищим Гариным. У меня закружилась голова от сумасшедшей мечты. Но любила я его одну только ночь… С той ночи я не могу больше любить, как вы этого хотите. Милый, милый Янсен, что же мне делать с собой?.. Я должна лететь в эту головокружительную фантазию, покуда не остановится сердце… (Он поднялся со стула, она вдруг ухватилась за его руку.) Я знаю — один человек на свете любит меня. Вы, вы, Янсен. Разве я могу поручиться, что вдруг не прибегу к вам, скажу: «Янсен, спасите меня от меня самой…»

120

В белом домике на берегу уединённой бухты Золотого острова всю ночь шли горячие споры. Шельга прочёл наспех набросанное им воззвание:

«Трудящиеся всего мира! Вам известны размеры и последствия паники, охватившей Соединённые Штаты, когда в гавань Сан-Франциско вошли корабли Гарина, гружённые золотом.

Капитализм зашатался: золото обесценивается, все валюты летят кувырком, капиталистам нечем платить своим наёмникам — полиции, карательным войскам, провокаторам и продажным народным трибунам. Во весь рост поднялся призрак пролетарской революции.

Но инженер Гарин, нанёсший такой удар капитализму, меньше всего хочет, чтобы последствием его авантюр была революция.

Гарин идёт к власти. Гарин ломает на своём пути сопротивление капиталистов, ещё недостаточно ясно понявших, что Гарин — новое орудие борьбы с пролетарской революцией.

Гарин очень скоро договорится с крупнейшими из капиталистов.

Они объявят его диктатором и вождём. Он присвоит себе половину мирового запаса золота и тогда прикажет засыпать шахту на Золотом острове, чтобы количество золота было ограничено.

Он вместе с шайкой крупнейших капиталистов ограбит всё человечество и людей превратит в рабов.

Трудящиеся всего мира! Час решительной борьбы настал. Об этом объявляет Революционный комитет Золотого острова. Он объявляет, что Золотой остров вместе с шахтой и всеми гиперболоидами переходит в распоряжение восставших всего мира. Неисчерпаемые запасы золота отныне в руках трудящихся.

Гарин со своей шайкой будет жестоко защищаться. Чем скорее мы перейдём в наступление, тем вернее наша победа».

Не все члены Революционного комитета одобрили это воззвание, — часть из них колебалась, испуганная смелостью: удастся ли так быстро поднять рабочих? Удастся ли достать оружие? У капиталистов и флот, и могучие армии, и полиция, вооружённая боевыми газами и пулемётами… Не лучше ли выждать или уж в крайней мере начать со всеобщей забастовки?..

Шельга, сдерживая бешенство, говорил колеблющимся:

— Революция — это высшая стратегия. А стратегия — наука побеждать. Побеждает тот, кто берёт инициативу в свои руки, кто смел. Спокойно взвешивать вы будете потом, когда после победы вздумаете писать для будущих поколений историю нашей победы… Поднять восстание нам удастся, если мы напряжём все силы. Оружие мы достанем в бою. Победа обеспечена потому, что победить хочет всё трудящееся человечество, а мы — его передовой отряд. Так говорят большевики. А большевики не знают поражений.

Приэтих его словах рослый парень с голубыми глазами — шахтёр, молчавший во всё время спора, вынул изо рта трубку.

— Баста! — сказал он густым голосом. — Довольно болтовни. За дело, ребята!..

121

Седой рослый камердинер, в ливрейном фраке и в чулках, беззвучно вошёл в опочивальню, поставил чашку шоколаду и бисквиты на ночной столик и с тихим шелестом раздвинул шторы на окнах. Гарин раскрыл глаза:

— Папиросу.

От этой русской привычки — курить натощак — он не мог отделаться, хотя и знал, что американское высшее общество, интересующееся каждым его шагом, движением, словом, видит в курении натощак некоторый признак безнравственности.

В ежедневных фельетонах вся американская пресса совершенно обелила прошлое Петра Гарина. Если ему в прошлом приходилось пить вино, то только по принуждению, а на самом деле он был враг алкоголя; отношения его к мадам Ламоль были чисто братские, основанные на духовном общении; оказалось даже, что любимым занятием его и мадам Ламоль в часы отдыха было чтение вслух любимых глав из Библии; некоторые его резкие поступки (история в Вилль Давре, взрыв химических заводов, потопление американской эскадры и др.) объяснялись одни — роковой случайностью, другие — неосторожным обращением с гиперболоидом, во всяком случае великий человек искренне и глубоко в них раскаивается и готовится вступить в лоно церкви, чтобы окончательно смыть с себя невольные грехи (между протестантской и католической церквами уже началась борьба за Петра Гарина), и, наконец, ему приписывали увлечение с детства по крайней мере десятью видами спорта.

Выкурив толстую папиросу, Гарин покосился на шоколад. Будь это в прежнее время, когда его считали негодяем и разбойником, он спросил бы содовой и коньяку, чтобы хорошенько вздёрнуть нервы, но пить диктатору полумира с утра коньяк! Такая безнравственность отшатнула бы всю солидную буржуазию, сплотившуюся, как наполеоновская гвардия, вокруг его трона.

Морщась, он хлебнул шоколаду. Камердинер, с торжественной грустью стоявший у дверей, спросил вполголоса:

— Господин диктатор разрешит войти личному секретарю?

Гарин лениво сел на кровати, натянул шёлковую пижаму:

— Просите.

Вошёл секретарь, достойно три раза — у дверей, посреди комнаты и близ кровати — поклонился диктатору. Пожелал доброго утра. Чуть-чуть покосился на стул.

— Садитесь, — сказал Гарин, зевнув так, что щёлкнули зубы.

Личный секретарь сел. Это был одетый во всё тёмное, средних лет костлявый мужчина с морщинистым лбом и провалившимися щеками. Веки его глаз были всегда полуопущены. Он считался самым элегантным человеком в Новом Свете и, как думал Пётр Петрович, был приставлен к нему крупными финансистами в виде шпиона.

— Что нового? — спросил Гарин. — Как золотой курс?

— Поднимается.

— Туговато всё-таки. А?

Секретарь меланхолично поднял веки:

— Да, вяло. Всё ещё вяло.

— Мерзавцы!

Гарин сунул босые ноги в парчовые туфли и зашагал по белому ковру опочивальни:

— Мерзавцы, сукины дети, ослы!

Невольно левая рука его полезла за спину, большим пальцем правой он зацепился за связки пижамовых штанов и так шагал с упавшей на лоб прядью волос. Видимо, и секретарю эта минута казалась исторической: он вытянулся на стуле, вытянул шею из крахмального воротника, — казалось, прислушивался к шагам истории.

— Мерзавцы! — последний раз повторил Гарин. — Медленность поднятия курса я понимаю как недоверие ко мне. Мне! Вы понимаете? Я издам декрет о запрещении вольной продажи золотых брусков под страхом смертной казни… Пишите.

Он остановился и, строго глядя на пышно-розовый зад Авроры, летящей среди облаков и амуров на потолке, начал диктовать:

«От сего числа постановлением сената…» Покончив с этим делом, он выкурил вторую папиросу. Бросил окурок в недопитую чашку шоколада. Спросил:

— Ещё что нового? Покушений на мою жизнь не обнаружено?

Длинными пальцами с длинными отполированными ногтями секретарь взял из портфеля листочек, про себя прочёл его, перевернул, опять перевернул:

— Вчера вечером и сегодня в половине седьмого утра полицией раскрыты два новых покушения на вас, сэр.

— Ага! Очень хорошо. Обнародовать в печати. Кто же это такие? Надеюсь, толпа сама расправилась с негодяями? Что?

— Вчера вечером в парке перед дворцом был обнаружен молодой человек, с виду рабочий, в карманах его найдены две железные гайки, каждая весом в пятьсот граммов. К сожалению, было уже поздно, парк малолюден, и только нескольким прохожим, узнавшим, что покушаются на жизнь обожаемого диктатора, удалось ударить несколько раз негодяя. Он задержан.

— Эти прохожие были всё же частные лица или агенты?

У секретаря затрепетали веки, он чуть-чуть усмехнулся уголком рта — единственной во всей Северной Америке, неподражаемой улыбкой:

— Разумеется, сэр, это были частные лица, честные торговцы, преданные вам, сэр.

— Узнать имена торговцев, — продиктовал Гарин, — в печати выразить им мою горячую признательность. Покушавшегося судить по всей строгости законов. После осуждения я его помилую.

— Второе покушение произошло также в парке, — продолжал секретарь. — Была обнаружена дама, смотревшая на окна вашей опочивальни, сэр. При даме найден небольшой револьвер.

— Молоденькая?

— Пятидесяти трёх лет. Девица.

— И что же толпа?

— Толпа ограничилась тем, что сорвала с неё шляпу, изломала зонтик и растоптала сумочку. Такой сравнительно слабый энтузиазм объясняется ранним часом утра и жалким видом самой дамы, немедленно упавшей в обморок при виде разъярённой толпы.

— Выдать старой вороне заграничный паспорт и немедленно вывезти за пределы Соединённых Штатов. В печати говорить глухо об этом инциденте. Что ещё?


Без пяти девять Гарин взял душ, после чего отдал себя в работу парикмахеру и его четырём помощникам. Он сел в особое, вроде зубоврачебного, кресло, покрытое льняной простынёй, перед тройным зеркалом. Одновременно лицо его было подвергнуто паровой ванне, над ногтями обеих рук запорхали пилочками, ножичками, замшевыми подушечками две блондинки, над ногтями ног — две искуснейшие мулатки. Волосы на голове освежены в нескольких туалетных водах и эссенциях, тронуты щипцами и причёсаны так, что стало незаметно плеши. Брадобрей, получивший титул баронета за удивительное искусство, побрил Петра Петровича, напудрил и надушил лицо и голову различными духами: шею — запахом роз, за ушами — шипром, виски — букетом Вернэ, около губ — веткой яблони (грёб эпл), бородку — тончайшими духами «Сумерки».

После всех этих манипуляций диктатора можно было обернуть шёлковой бумагой, положить в футляр и послать на выставку. Гарин с трудом дотерпел до конца, он подвергался этим манипуляциям каждое утро, и в газетах писали о его «четверти часа после ванны». Делать было нечего.

Затем он проследовал в гардеробную, где его ожидали два лакея и давешний камердинер с носками, рубашками, башмаками и прочим. На сегодня он выбрал коричневый костюм с искоркой. Сволочи-репортёры писали, что одним из удивительнейших талантов диктатора было уменье выбрать галстук. Приходилось подчиняться и держать ухо востро. Гарин выбрал галстук расцветки павлиньего пера. Ругаясь вполголоса по-русски, сам завязал его.

Следуя в столовую, отделанную в средневековом вкусе, Гарин подумал:

«Так долго не выдержать, вот чёрт, навязали режим».

За завтраком (опять-таки ни капли алкоголя) диктатор должен был просматривать корреспонденцию. На севрском подносе лежали сотни три писем. Жуя копчёную поджаренную рыбу, безвкусную ветчину и овсяную кашу, варенную на воде без соли (утренняя пища спортсменов и нравственных людей), Гарин брал наугад хрустящие конверты. Распечатывал грязной вилкой, мельком прочитывал:

«Моё сердце бьётся, от волнения моя рука едва выводит эти строки… Что вы подумаете обо мне? Боже! Я вас люблю. Я полюбила вас с той минуты, когда увидела в газете (наименование) ваш портрет. Я молода. Я дочь достойных родителей. Я полна энтузиазма стать женой и матерью…»

Обычно прилагалась фотографическая карточка. Всё это были любовные письма со всех концов Америки. От фотографий (за месяц их накопилось несколько десятков тысяч) этих мордашек с пышными волосами, невинными глазами и глупыми носиками становилось ужасно, смертельно скучно. Проделать головокружительный путь от Крестовского острова до Вашингтона, от нетопленной комнаты в уединённом доме на Петроградской, где Гарин ходил из угла в угол, сжимая руку и разыскивая почти несуществующую лазейку спасения (бегство на «Бибигонде»), до золотого председательского кресла в сенате, куда он через двадцать минут должен ехать… Ужаснуть мир, овладеть подземным океаном золота, добиться власти мировой — всё только затем, чтобы попасть в ловушку филистерской скучнейшей жизни.

— Тьфу ты, чёрт!

Гарин швырнул салфетку, забарабанил пальцами. Ничего не придумаешь. Добиваться нечего. Дошёл до самого верха. Диктатор. Потребовать разве императорского титула? Тогда уж совсем замучают. Удрать? Куда? И зачем? К Зое? Ах, Зоя! С ней порвалось что-то самое главное, что возникло в сырую, тёплую ночь в старенькой гостинице в Вилль Давре. Тогда, под шелест листьев за окном, среди мучительных ласк, зародилась вся фантастика гаринской авантюры. Тогда был восторг наступающей борьбы. Тогда легко было сказать, — брошу к твоим ногам мир… И вот Гарин — победитель. Мир — у ног. Но Зоя — далёкая, чужая, мадам Ламоль, королева Золотого острова. У кого-то другого кружится голова от запаха её волос, от пристального взгляда её холодных, мечтательных глаз. А он, Гарин, повелитель мира, кушает кашу без соли, рассматривает, зевая, глупые физиономии на карточках. Фантастический сон, приснившийся в Вилль Давре, отлетел от него… Издавай декреты, выламывайся под великого человека, будь приличным во всех отношениях… Вот чёрт!.. Хорошо бы потребовать коньяку…

Он обернулся к лакеям, стоявшим, как чучела в паноптикуме, в отдалении у дверей. Сейчас же двое выступили вперёд, один склонился вопросительно, другой проговорил бесполым голосом:

— Автомобиль господина диктатора подан.


В сенат диктатор вошёл, нагло ступая каблуками. Сев в золочёное кресло, проговорил металлическим голосом формулу открытия заседания. Брови его были сдвинуты, лицо выражало энергию и решимость. Десятки аппаратов сфотографировали и киносняли его в эту минуту. Сотни прекрасных женщин в ложах для публики отдались ему энтузиастическими взглядами.

Сенат имел честь поднести ему на сегодня титулы: лорда Нижне-Уэлльского, герцога Неаполитанского, графа Шарлеруа, барона Мюльгаузен и соимператора Всероссийского. От Североамериканских Соединённых Штатов, где, к сожалению, как в стране демократической, титулов не полагалось, поднесли звание «Бизмен оф готт», что, в переводе на русский язык, значило: «Купчина божьей милостью».

Гарин благодарил. Он с удовольствием плюнул бы на эти жирные лысины и уважаемые плеши, сидящие перед ним амфитеатром в двусветном зале. Но он понимал, что не плюнет, но сейчас встанет и поблагодарит.

«Подождите, сволочи, — думал он, стоя (бледный, маленький, с острой бородкой) перед аплодирующим ему амфитеатром, — поднесу я вам проект о чистоте расового отбора и первой тысяче…» Но и сам чувствовал, что опутан по рукам и ногам, и в звании лорда, герцога, графа, божьего купчины он ничего такого решительного не поднесёт… А на банкет сейчас поедет из зала сената…


На улице автомобиль диктатора приветствовали криками. Но присмотреться — кричали всё какие-то рослые ребята, похожие на переодетых полицейских, — Гарин раскланивался и помахивал рукой, затянутой в лимонную перчатку. Эх, не родись он в России, не переживи он революции, наверное переезд по городу среди ликующего народа, выражающего криками «гип, гип» и бросанием бутоньерок свои верноподданнейшие чувства, доставил бы ему живейшее удовольствие. Но Гарин был отравленным человеком. Он злился: «Дешёвка, дешёвка, заткните глотки, скоты, радоваться нечему». Он вылез из машины у подъезда городской думы, где десятки женских рук (дочерей керосиновых, железнодорожных, консервных и прочих королей) осыпали его цветами.

Взбегая по лестнице, он посылал воздушные поцелуйчики направо и налево. В зале грянула музыка в честь божьего купчины. Он сел, и сели все. Белоснежный стол в виде буквы «П» пестрел цветами, сверкал хрусталём. У каждого прибора лежало по одиннадцати серебряных ножей и одиннадцати вилок различных размеров (не считая ложек, ложечек, пинцетов для омаров и щипчиков для спаржи). Нужно было не ошибиться, — каким ножом и вилкой что есть.

Гарин скрипнул зубами от злости: аристократы, подумаешь, — из двухсот человек за столом три четверти торговали селёдками на улице, а теперь иначе как при помощи одиннадцати вилок им неприлично кушать! Но глаза были устремлены на диктатора, и он и на этот раз подчинился общественному давлению, — держал себя за столом образцово.

После черепахового супа начались речи. Гарин выслушивал их стоя, с бокалом шампанского. «Напьюсь!» — зигзагом проносилось в голове. Напрасная попытка.

Двум своим соседкам, болтливым красавицам, он даже подтвердил, что действительно по вечерам читает библию.

Между третьим сладким и кофе он ответил на речи:

«Господа, власть, которой вы меня облекли, я принимаю как перст божий, и священный долг моей совести повелевает употребить эту небывалую в истории власть на расширение наших рынков, на пышный расцвет нашей промышленности и торговли и на подавление безнравственных попыток черни к ниспровержению существующего строя…»

И так далее.

Речь произвела отрадное впечатление. Правда, по окончании её диктатор прибавил, как бы про себя, три каких-то энергичных слова, но они были сказаны на непонятном, видимо русском, языке и прошли незамеченными. Затем Гарин поклонился на три стороны и вышел, сопровождаемый воем труб, грохотом литавр и радостными восклицаниями. Он поехал домой.

В вестибюле дворца швырнул на пол трость и шляпу (паника среди кинувшихся поднимать лакеев), глубоко засунул руки в карманы штанов и, зло задрав бородку, поднялся по пышному ковру. В кабинете его ожидал личный секретарь.

— В семь часов вечера в клубе «Пасифик» в честь господина диктатора состоится ужин, сопровождаемый симфоническим оркестром.

— Так, — сказал Гарин. (Опять прибавил три непонятных слова по-русски.) — Ещё что?

— В одиннадцать часов сегодня же в белой зале отеля «Индиана» состоится бал в честь…

— Телефонируйте туда и туда, что я заболел, объевшись в городской ратуше крабами.

— Осмелюсь выразить опасение, что хлопот будет больше от мнимой болезни: к вам немедленно приедет весь город выражать соболезнование. Кроме того — газетные хроникёры. Они будут пытаться проникнуть даже через каминные трубы…

— Вы правы. Я еду. — Гарин позвонил. — Ванну. Приготовить вечернее платье, регалии и ордена. — Некоторое время он ходил, вернее — бегал по ковру. — Ещё что?

— В приёмной несколько дам ожидают аудиенции.

— Не принимаю.

— Они ждут с полудня.

— Не желаю. Отказать.

— С ними слишком трудно бороться. Осмелюсь заметить: это дамы высшего общества. Три знаменитых писательницы, две кинозвезды, одна путешественница в автомобиле с мировым стажем и одна известная благотворительница.

— Хорошо… Просите… Всё равно какую-нибудь…

Гарин сел к столу (налево — радиоприёмник, направо — телефоны, прямо — труба диктофона). Придвинул чистую четвертушку бумаги, обмакнул перо и вдруг задумался…

«Зоя, — начал писать он по-русски твёрдым, крупным почерком, — друг мой, только вы одна в состоянии понять, какого я сыграл дурака…»

— Тс-с-с, — послышалось у него за спиной.

Гарин резко всем телом повернулся в кресле. Секретарь уже ускользнул в боковую дверь, — посреди кабинета стояла дама в светло-зелёном. Она слабо вскрикнула, стискивая руки. На лице изобразилось именно то, что она стоит перед величайшим в истории человеком. Гарин секунду рассматривал её. Пожал плечами.

— Раздевайтесь! — резко приказал он и повернулся в кресле, продолжая писать.


Без четверти восемь Гарин поспешно подошёл к столу. Он был во фраке, со звёздами, регалиями и лентой поверх жилета. Раздавались резкие сигналы радиоприёмника, всегда настроенного на волну станции Золотого острова. Гарин надел наушники. Голос Зои, явственный, но неживой, точно с другой планеты, повторял по-русски:

— Гарин, мы погибли… Гарин, мы погибли… На острове восстание. Большой гиперболоид захвачен… Янсен со мной… Если удастся, — бежим на «Аризоне».

Голос прервался. Гарин стоял у стола, не снимая наушников. Личный секретарь, с цилиндром и тростью Гарина, ждал у дверей. И вот приёмник снова начал подавать сигналы. Но другой уже голос, мужской, резкий, заговорил по-английски:

«Трудящиеся всего мира. Вам известны размеры и последствия паники, охватившей Соединённые Штаты…»

Дослушав до конца воззвание Шельги, Гарин снял наушники. Не спеша, с кривой усмешкой закурил сигару. Из ящиков стола вынул пачку стодолларовых бумажек и никелированный аппарат в виде револьвера с толстым дулом: это было его последнее изобретение — карманный гиперболоид. Взмахом бровей подозвал личного секретаря:

— Распорядитесь немедленно приготовить дорожную машину.

У секретаря первый раз за всё время поднялись веки, рыжие глаза колюче взглянули на Гарина:

— Но, господин диктатор…

— Молчать! Немедленно передать начальнику войск, губернатору города и гражданским властям, что с семи часов вводится военное положение. Единственная мера пресечения беспорядка в городе — расстрел.

Секретарь мгновенно исчез за дверью.

Гарин подошёл к тройному зеркалу. Он был в регалиях и звёздах, бледный, похожий на восковую куклу из паноптикума. Он долго глядел на себя, и вдруг один глаз его сам собою насмешливо подмигнул… «Уноси ноги, Пьер Гарри, уноси ноги поскорее», — проговорил он самому себе шёпотом.

122

События на Золотом острове начались к вечеру двадцать третьего июня. Весь день бушевал океан. Грозовые тучи ползли с юго-запада. Трещало небо от огненных зигзагов. Водяная пыль перелетала бешеным туманом через весь остров.

В конце дня гроза ушла, молнии полыхали далеко за краем океана, но ветер с неослабеваемой силой клонил к земле деревья, гнул стрелы высоких фонарей, рвал проволоки, уносил бесформенными полотнищами крыши с бараков и выл и свистал по всему острову с такой сатанинской злобой, что всё живое попряталось по домам. В гавани скрипели корабли на причалах, несколько барок было сорвано с якорных цепей и унесено в океан. Как поплавок, одна в небольшой гавани, против дворца прыгала на волнах «Аризона».

Население острова сильно уменьшилось за последнее время. Работы в шахте были приостановлены. Грандиозные постройки мадам Ламоль ещё не начинались. Из шести тысяч рабочих осталось около пятисот. Остальные покинули остров, нагружённые золотом. Опустевшие бараки рабочего посёлка, Луна-парк, публичные дома сносили, землю выравнивали под будущую стройку.

Гвардейцам окончательно нечего было делать на этом мирном клочке земли. Прошло то время, когда жёлто-белые, как сторожевые псы, торчали с винтовками на скалах, шагали вдоль проволок, многозначительно пощёлкивая затворами. Гвардейцы начали спиваться. Тосковали по большим городам, шикарным ресторанам, весёлым женщинам. Просились в отпуск, грозили бунтом. Но было строгое распоряжение Гарина: ни отпусков, ни увольнений. Гвардейские казармы были под постоянным прицелом ствола большого гиперболоида.

В казарме шла отчаянная игра. Расплачивались именными записками, так как золото, лежавшее штабелями около казарм, надоело всем хуже горькой редьки. Играли на любовниц, на оружие, на обкуренные трубки, на бутылки старого коньяку или на — «раз-два по морде». К вечеру обычно вся казарма напивалась вдребезги. Генерал Субботин едва уже мог поддерживать не то что дисциплину, — какое там, — просто приличие.

— Господа офицеры, стыдно, — гремел ежевечерне голос генерала Субботина в офицерской столовой, — опустились, господа офицеры, на полу наблёвано-с, воздух, как в бардаке-с. В кальсонах изволите щеголять, штаны проиграли-с. Удручён, что имею несчастье командовать бандой сволочей-с.

Никакие меры воздействия не помогали. Но никогда ещё не было такого пьянства, как в день шторма двадцать третьего июня. Завывающий ветер вогнал гвардейцев в дикую тоску, навеял давние воспоминания, заныли старые раны. Водяная пыль била дождём в окно. Ураганным огнём ухала и ахала небесная артиллерия. Дрожали стены, звенели стаканы на столах. Гвардейцы за длинными столами, положив на них локти, подпирая удалые головы, нечёсаные, немытые, пели вражескую песню: «Эх, яблочко, куды котисся…» И песня эта, чёрт знает из какой далёкой жизни завезённая на затерянный среди волн островок, казалась щепоткой родной соли. Мотались в слезах пьяные головы. Генерал Субботин охрип, воздействуя, — послал всех к чертям свинячьим, напился сам.

Разведка Ревкома (в лице Ивана Гусева) донесла о тяжком положении противника в казармах. В седьмом часу вечера Шельга с пятью рослыми шахтёрами подошёл к гауптвахте (перед казармами) и начал ругаться с двумя подвыпившими часовыми, стоявшими у винтовок в козлах. Увлечённые русскими оборотами речи, часовые утратили бдительность, внезапно были сбиты с ног, обезоружены и связаны. Шельга овладел сотней винтовок. Их сейчас же роздали рабочим, подходившим от фонаря к фонарю, прячась за деревьями и кустами, ползя через лужайки.

Сто человек ворвались в казармы. Начался чудовищный переполох, гвардейцы встретили наступающих бутылками и табуретами, отступили, организовались и открыли револьверный огонь. На лестницах, в коридорах, в дортуарах шёл бой. Трезвые и пьяные дрались врукопашную. Из разбитых окон вырывались дикие вопли. Нападавших было мало, — один на пятерых, — но они молотили, как цепями, мозольными кулачищами изнеженных жёлто-белых. Подбегали подкрепления. Гвардейцы начали выкидываться из окошек. В нескольких местах вспыхнул пожар, казармы заволокло дымом.

123

Янсен бежал по пустынным неосвещённым комнатам дворца. С грохотом и шипеньем обрушивался прибой на веранду. Свистал ветер, потрясая оконные рамы. Янсен звал мадам Ламоль, прислушивался в ужасающей тревоге.

Он побежал вниз, на половину Гарина, летел сажёнными прыжками по лестницам. Внизу слышны были выстрелы, отдельные крики. Он выглянул во внутренний сад. Пусто, ни души. На противоположной стороне, под аркой, затянутой плющом, снаружи ломились в ворота. Как можно было так крепко спать, что только пуля, разбившая оконное стекло, разбудила Янсена. Мадам Ламаль бежала? Быть может, убита?

Он отворил какую-то дверь наугад. Вошёл. Четыре голубоватых шара и пятый, висящий под мозаичным потолком, освещали столы, уставленные приборами, мраморные доски с измерителями, лакированные ящички и шкафчики с катодными лампами, провода динамо, письменный стол, заваленный чертежами. Это был кабинет Гарина. На ковре валялся скомканный платочек. Янсен схватил его, — он пахнул духами мадам Ламоль. Тогда он вспомнил, что из кабинета есть подземный ход к лифту большого гиперболоида и где-то здесь должна быть потайная дверь. Мадам Ламоль, конечно, при первых же выстрелах кинулась на башню, — как было не догадаться!

Он оглядывался, ища эту дверцу. Но вот послышался звон разбиваемых стёкол, топот ног, за стеной начали перекликаться торопливые голоса. Во дворец ворвались. Так что же медлит мадам Ламоль? Он подскочил к двустворчатой резной двери и закрыл её на ключ. Вынул револьвер. Казалось, весь дворец наполнился шагами, голосами, криками.

— Янсен!

Перед ним стояла мадам Ламоль. Её побледневшие губы зашевелились, но он не слышал, что она сказала. Он глядел на неё, тяжело дыша.

— Мы погибли, Янсен, мы погибли! — повторила она.

На ней было чёрное платье. Руки, узкие и стиснутые, прижаты к груди. Глаза взволнованы, как синяя буря. Мадам Ламоль сказала:

— Лифт большого гиперболоида не действует, лифт поднят на самый верх. На башне кто-то сидит. Они забрались снаружи по перекладинам… Я уверена, что это — мальчишка Гусев…

Хрустнув пальцами, она глядела на резную дверь. Брови её сдвигались. За дверью бешено протопали десятки ног. Раздался дикий вопль. Возня. Торопливые выстрелы. Мадам Ламоль стремительно села к столу, включила рубильник: мягко завыло динамо, лилово засветились грушевидные лампы. Застучал ключ, посылая сигналы.

— Гарин, мы погибли… Гарин, мы погибли… — заговорила она, нагнувшись над сеткой микрофона.

Через минуту резная дверь затрещала под ударами кулаков и ног.

— Отворите дверь! Отворяй!.. — раздались голоса. Мадам Ламоль схватила Янсена за руку, потащила к стене и ногой нажала на завиток резного украшения у самого пола. Штофная панель между двух полуколонок неслышно упала в глубину. Мадам Ламоль и Янсен проскользнули через потайное отверстие в подземный ход. Панель встала на прежнее место.


После грозы особенно ярко мерцали и горели звёзды над взволнованным океаном. Ветер валил с ног. Высоко взлетал прибой. Грохотали камни. Сквозь шум океана слышны были выстрелы. Мадам Ламоль и Янсен бежали, прячась за кустами и скалами, к северной бухте, где всегда стоял моторный катерок. Направо чёрной стеной поднимался дворец, налево — волны, светящиеся гривы пены и — далеко — огоньки танцующей «Аризоны». Позади решётчатым силуэтом, уходящим в небо, рисовалась башня большого гиперболоида. На самом верху её был свет.

— Смотрите, — откинувшись на бегу и махнув рукой в сторону башни, крикнула мадам Ламоль, — там свет! Это смерть!

Она спустилась по крутому откосу к бухте, закрытой от волн. Здесь у лестницы, ведущей на веранду дворца, у небольших бонов, болтался катерок. Она прыгнула в него перебежала на корму и трясущимися руками включила стартер.

— Скорее, скорее, Янсен!

Катерок был ошвартован на цепи. Засунув в кольцо ствол револьвера, Янсен ломал замок. Наверху, на веранде, со звоном распахнулись двери, появились вооружённые люди. Янсен бросил револьвер и захватил цепь у корня. Мускулы его затрещали, шея вздулась, лопнул крючок на вороте куртки. Внезапно застрелял включённый мотор. Люди на террасе побежали вниз по лестнице, размахивая оружием, крича: «Стой, стой!»

Последним усилием Янсен вырвал цепь, далеко отпихнул пыхтящий катер на волны и на четвереньках побежал вдоль борта к рулю.

Описав крутую дугу, катер полетел к узкому выходу из бухты. Вдогонку сверкнули выстрелы.


— Трап, черти солёные! — заорал Янсен на катере, пляшущем под бортом «Аризоны». — Где старший помощник? Спит! Повешу!

— Здесь, здесь, капитан. Есть, капитан.

— Руби канаты! Включай моторы! Полный газ! Туши огни!

— Есть, есть, капитан.

Мадам Ламоль первая поднялась по штормовому трапу. Перегнувшись через борт, она увидела, что Янсен силится встать, и падает как-то на бок, и судорожно ловит брошенный конец. Волна покрыла его вместе с катером, и снова вынырнуло его отплевывающееся лицо, искажённое гримасой боли.

— Янсен, что с вами?

— Я ранен.

Четыре матроса спрыгнули в катерок, подхватили Янсена, подняли на борт. На палубе он упал, держась за бок, потерял сознание. Его отнесли в каюту.

Полным ходом, разрезая волны, зарываясь в водяные пропасти, «Аризона» уходила от острова. Командовал старший помощник. Мадам Ламоль стояла рядом с ним на мостике, вцепившись в перила. С неё лила вода, платье облепило её. Она глядела, как разгорается зарево (горели казармы) и чёрный дым, проверченный огненными спиралями, застилает остров. Но вот она, видимо, что-то заметила, схватила командира за рукав:

— Поверните на юго-запад…

— Здесь рифы, мадам.

— Молчать, не ваше дело!.. Проходите, имея остров на левом борту.

Она побежала к решётчатой башенке гиперболоида. Пелена воды, летя от носа по палубе, покрыла мадам Ламоль, сбила с ног. Матрос подхватил её, мокрую и взбесившуюся от злости. Она вырвалась, вскарабкалась на башенку.

На острове, высоко над дымом пожара, сверкала ослепительная звезда, — это работал большой гиперболоид, нащупывая «Аризону».

Мадам Ламоль решила драться, всё равно никаким ходом не уйти от луча, хватающего с башни на много миль. Луч сначала метался по звёздам, по горизонту, описывая в несколько секунд круг в четыреста километров. Но теперь он упорно нащупывал западный сектор океана, бежал по гребням волн, и след его обозначался густыми клубами пара.

«Аризона» шла полным ходом в семи милях вдоль острова. Зарываясь до мачт в шипящую воду, взлетала скорлупкой на волну, и тогда с кормовой башенки мадам Ламоль била ответным лучом по острову. Уже запылали на нём кое-где деревянные постройки. Снопы искр взносились высоко, будто раздуваемые гигантскими мехами. Зарево бросало отблески на весь чёрный, взволнованный океан. И вот, когда «Аризона» поднялась на гребень, с острова увидели силуэт яхты, и жгуче-белая игла заплясала вокруг неё, ударяя сверху вниз, зигзагами, и удары, совсем близко, сближаясь, падали то перед кормой, то перед носом.

Зое казалось, что ослепительная звезда колет ей прямо в глаза, и она сама старалась уткнуться стволом аппарата в эту звезду на далёкой башне. Бешено гудели винты «Аризоны», корма обнажилась, и судно начало уже клониться носом, соскальзывая с волны. В это время луч, нащупав прицел, взвился, затрепетал, точно примериваясь, и, не колеблясь, стал падать на профиль яхты. Зоя закрыла глаза. Должно быть, у всех, кто на борту был свидетелем этой дуэли, остановилось сердце.

Когда Зоя открыла глаза, перед ней была стена воды, пропасть, куда соскользнула «Аризона». «Это ещё не смерть», — подумала Зоя. Сняла руки с аппарата, и руки её без сил повисли.

Когда снова начался подъём на волну, стало понятно, почему миновала смерть. Огромные тучи дыма покрывали весь остров и башню, — должно быть, взорвались нефтяные цистерны. За дымовой завесой «Аризона» могла спокойно уходить.

Зоя не знала, удалось ли ей сбить большой гиперболоид или только за дымом не стало видно звёзды. Но не всё ли теперь равно… Она с трудом спустилась с башенки. Придерживаясь за снасти, пробралась в каюту, где за синими занавесками тяжело дышал Янсен. Повалилась в кресло, зажгла восковую спичку, закурила.

«Аризона» уходила на северо-запад. Ветер ослаб, но океан всё ещё был неспокоен. По многу раз в день яхта посылала условные сигналы, пытаясь связаться с Гариным, и в сотнях тысяч радиоприёмников по всему свету раздавался голос Зои: «Что делать, куда идти? Мы на такой-то широте и долготе. Ждём приказаний».

Океанские пароходы, перехватывая эти радио, спешили уйти подальше от страшного места, где снова обнаружилась «Аризона» — «гроза морей».

124

Облака горящей нефти окутывали Золотой остров. После урагана наступил штиль, и чёрный дым поднимался к безоблачному небу, бросая на воды океана огромную тень в несколько километров.

Остров казался вымершим, и только в стороне шахты, как всегда, не переставая поскрипывали черпаки элеваторов.

Затем в тишине раздалась музыка: торжественный медленный марш. Сквозь дымовую мглу можно было видеть сотни две людей: они шли, подняв головы, их лица были суровы и решительны. Впереди четверо несли на плечах что-то завёрнутое в красное знамя. Они взобрались на скалу, где возвышалась решётчатая башня большого гиперболоида, и у подножия её опустили длинный свёрток.

Это было тело Ивана Гусева. Он погиб вчера во время боя с «Аризоной». Взобравшись, как кошка, снаружи по решётчатым креплениям башни, он включил большой гиперболоид, нащупал «Аризону» среди огромных волн.

Огненный шнур с «Аризоны» плясал по острову, поджигая постройки, срезывал фонарные столбы, деревья. «Гадюка», — шептал Иван, поворачивая дуло аппарата, и так же, как во время письменного урока, когда Тарашкин учил его грамоте, помогал себе языком.

Он поймал «Аризону» на фокус и бил лучом по воде перед кормой и перед носом, сближая угол. Мешали облака дыма от загоревшихся цистерн. Вдруг луч с «Аризоны» превратился в ослепительную звезду, и она, сверкая, ужалила Ивана в глаза. Пронзённый насквозь лучом, он упал на кожух большого гиперболоида…

— Спи спокойно, Ванюша, ты умер как герой, — сказал Шельга. Он опустился перед телом Ивана, отогнул край знамени и поцеловал мальчика в лоб.

Трубы заиграли, и голоса двухсот человек запели «Интернационал».

Немного времени спустя из клубов чёрного дыма вылетел двухмоторный мощный аэроплан. Забирая высоту, он повернул на запад…

125

— Все ваши распоряжения исполнены, господин диктатор…

Гарин запер выходную дверь на ключ, подошёл к плоскому книжному шкафу и справа от него провёл рукой.

Секретарь сказал с усмешкой:

— Кнопка потайной двери с левой стороны, господин диктатор…

Гарин быстро, странно взглянул на него. Нажал кнопку, книжный шкаф бесшумно отодвинулся, открывая узкий проход в потайные комнаты дворца.

— Прошу, — сказал Гарин, предлагая секретарю пройти туда первым. Секретарь побледнел. Гарин с ледяной вежливостью поднял лучевой револьвер в уровень его лба. — Благоразумнее подчиняться, господин секретарь…

126

Дверь из капитанской каюты была открыта настежь. На койке лежал Янсен.

Яхта едва двигалась. В тишине было слышно, как разбивалась о борт волна.

Желание Янсена сбылось, — он снова был в океане, один с мадам Ламоль. Он знал, что умирает. Несколько дней боролся за жизнь, — сквозная пулевая рана в живот, — и, наконец, затих. Глядел на звёзды через открытую дверь, откуда лился воздух вечности. Не было ни желаний, ни страха, только важность перехода в покой.

Снаружи, появившись тенью на звёздах, вошла мадам Ламоль. Наклонилась над ним. Спросила шёпотом, как он себя чувствует. Он ответил движением век, и она поняла, что он хотел ей сказать: «Я счастлив, ты со мной». Когда у него несколько раз, захватывая воздух, судорожно поднялась грудь, Зоя села около койки и не двигалась. Должно быть, печальные мысли бродили в её голове.

— Друг мой, друг мой единственный, — проговорила она с тихим отчаянием, — вы один на свете любили меня. Одному вам я была дорога. Вас не будет… Какой холод, какой холод…

Янсен не отвечал, только движением век будто подтвердил о наступающем холоде. Она видела, что нос его обострился, рот сложен в слабую улыбку. Ещё недавно его лицо горело жаровым румянцем, теперь было как восковое. Она подождала ещё много минут, потом губами дотронулась до его руки. Но он ещё не умер. Медленно приоткрыл глаза, разлепил губы. Зое показалось, что он сказал: «Хорошо…»

Потом лицо его изменилось. Она отвернулась и осторожно задёрнула синие шторки.

127

Секретарь — самый элегантный человек в Соединённых Штатах — лежал ничком, вцепившись застывшими пальцами в ковёр: он умер мгновенно, без крика. Гарин, покусывая дрожащие губы, медленно засовывал в карман пиджака лучевой револьвер. Затем подошёл к низенькой стальной двери. Набрал на медном диске одному ему известную комбинацию букв, — дверь раскрылась. Он вошёл в железобетонную комнату без окон.

Это был личный сейф диктатора. Но вместо золота или бумаг здесь находилось нечто гораздо более ценное для Гарина: привезённый из Европы и сначала тайно содержавшийся на Золотом острове, затем — здесь — в потайных комнатах дворца, третий двойник Гарина — русский эмигрант, барон Корф, продавший себя за огромные деньги.

Он сидел в мягком кожаном кресле, задрав ноги на золочёный столик, где стояли в вазах фрукты и сласти (пить ему не разрешалось). На полу валялись книжки — английские уголовные романы. От скуки барон Корф плевал косточками вишен в круглый экран телевизорного аппарата, стоявшего в трёх метрах от его кресла.

— Наконец-то, — сказал он, лениво обернувшись к вошедшему Гарину. — Куда вы, чёрт вас возьми, провалились?.. Слушайте, долго вы ещё намерены меня мариновать в этом погребе? Ей-богу, я предпочитаю голодать в Париже…

Вместо ответа Гарин содрал с себя ленту, сбросил фрак с орденами и регалиями.

— Раздевайтесь.

— Зачем? — спросил барон Корф с некоторым любопытством.

— Давайте ваше платье.

— В чём дело?

— И паспорт, все бумаги… Где ваша бритва? Гарин подсел к туалетному столику. Не намыливая щёк, морщась от боли, быстро сбрил усы и бороду.

— Между прочим, рядом в комнате лежит человек. Запомните, это ваш личный секретарь. Когда его хватятся, можете сказать, что услали его с секретным поручением… Понятно вам?

— В чём дело, я спрашиваю? — заорал барон Корф, хватая на лету гаринские брюки.

— Я пройду отсюда потайным ходом в парк, к моей машине. Вы запрячете секретаря в камин и пройдёте в мой кабинет. Немедленно вызовите по телефону Роллинга. Надеюсь, вы хорошо запомнили весь механизм моей диктатуры? Я, затем мой первый заместитель — начальник секретной полиции, затем мой второй заместитель — начальник отдела пропаганды, затем мой третий заместитель-начальник отдела провокации. Затем тайный совет трёхсот, во главе стоит Роллинг. Если вы ещё не совсем превратились в идиота, вы должны были всё это вызубрить назубок… Снимайте же брюки, чёрт вас возьми!.. Роллингу по телефону скажите, что вы, то есть Пьер Гарин, становитесь во главе войск и полиции. Вам придётся серьёзно драться, милейший.

— Позвольте, а если Роллинг угадает по голосу, что это не вы, а я…

— А! В конце концов им наплевать… Был бы диктатор…

— Позвольте, позвольте, — значит с этой минуты я превращаюсь в Петра Петровича Гарина?

— Желаю успеха. Наслаждайтесь полнотой власти. Все инструкции на письменном столе… Я — исчезаю…

Гарин, так же, как давеча в зеркало, подмигнул своему двойнику и скрылся за дверью.

128

Едва только Гарин — один в закрытой машине — помчался через центральные улицы города, исчезло всякое сомнение: он вовремя унёс ноги. Рабочие районы и предместья гудели стотысячными толпами… Кое-где уже плескались полотнища революционных знамён. Поперёк улиц торопливо нагромождались баррикады из опрокинутых автобусов, мебели, выкидываемой в окошки, дверей, фонарных столбов, чугунных решёток.

Опытным глазом Гарин видел, что рабочие хорошо вооружены. На грузовиках, продирающихся сквозь толпы, развозили пулемёты, гранаты, винтовки… Несомненно, это была работа Шельги…

Несколько часов тому назад Гарин со всей уверенностью бросил бы войска на восставших. Но сейчас он лишь нервнее нажимал педаль машины, несущейся среди проклятий и криков: «Долой диктатора! Долой совет трёхсот!»

Гиперболоид был в руках Шельги. Об этом знали, об этом кричали восставшие. Шельга разыграет революцию, как дирижёр — героическую симфонию.

Громкоговорители, установленные по приказу Гарина ещё во время продажи золота, теперь работали против него — разносили на весь мир вести о поголовном восстании.

Двойник Гарина, против всех ожиданий Петра Петровича, начал действовать решительно и даже не без успеха. Его отборные войска штурмовали баррикады. Полиция с аэропланов сбрасывала газовые бомбы. Конница рубила палашами людей на перекрёстках. Особые бригады взламывали дверные замки, врывались в жилища рабочих, уничтожая всё живое.

Но восставшие держались упорно. В других городах, в крупных фабричных центрах, они решительно переходили в наступление. К середине дня вся страна пылала восстанием…

Гарин выжимал из машины всю скорость её шестнадцати цилиндров. Ураганом проносился по улице провинциальных городков, сбивал свиней, собак, давил кур. Иной прохожий не успевал выпучить глаза, как запылённая, чёрная огромная машина диктатора, уменьшаясь и ревя, скрывалась за поворотом…

Он останавливался только на несколько минут, чтобы набрать бензина, налить воды в радиатор… Мчался всю ночь.

Наутро власть диктатора ещё не была свергнута. Столица пылала, зажжённая термитными бомбами, на улицах валялось до пятидесяти тысяч трупов. «Вот тебе и барон!» — усмехнулся Гарин, когда на остановке громкоговоритель прохрипел эти вести…

В пять часов следующего дня его машину обстреляли…

В семь часов, пролетая по какому-то городку, он видел революционные флаги и поющих людей…

Он мчался всю вторую ночь — на запад, к Тихому океану. На рассвете, наливая бензин, услышал, наконец, из чёрного горла громкоговорителя хорошо знакомый голос Шельги:

— Победа, победа… Товарищи, в моих руках — страшное орудие революции — гиперболоид…

Скрипнув зубами, не дослушав, Гарин помчался дальше. В десять часов утра он увидел первый плакат сбоку шоссе: на фанерном щите огромными буквами стояло:

«Товарищи… Диктатор взят живым. Но диктатор оказался двойником Гарина, подставным лицом. Пётр Гарин скрылся. Он бежит на запад… Товарищи, проявляйте бдительность, задержите машину диктатора… (Следовали приметы.) Гарин не должен уйти от революционного суда…»

В середине дня Гарин обнаружил позади себя мотоцикл. Он не слышал выстрелов, но в десяти сантиметрах от его головы в стекле машины появилась пулевая дырка с трещинками. Затылку стало холодно. Он выжал весь газ, какой могла дать машина, метнулся за холм, свернул к лесистым горам. Через час влетел в ущелье. Мотор начал сдавать и заглох. Гарин выскочил, свернул руль, пустил машину под откос и, с трудом разминая ноги, стал взбираться по крутизне к сосновому бору.

Сверху он видел, как промчались по шоссе три мотоцикла. Задний остановился. Вооружённый, по пояс голый человек соскочил с него и нагнулся над пропастью, где валялась разбитая машина диктатора.

В лесу Пётр Петрович снял с себя всё, кроме штанов и нательной фуфайки, надрезал кожу на башмаках и пешком начал пробираться к ближайшей станции железной дороги.

На четвёртый день он добрался до уединённой приморской мызы близ Лос-Анжелоса, где в ангаре висел, всегда наготове, его дирижабль.

129

Утренняя заря взошла на безоблачное небо. Розовым паром дымился океан. Гарин, перегнувшись в окно гондолы дирижабля, с трудом в бинокль разыскал глубоко внизу узенькую скорлупу яхты. Она дремала на зеркальной воде, просвечивающейсквозь лёгкий мглистый покров.

Дирижабль начал опускаться. Он весь сверкал в лучах солнца. С яхты его заметили, подняли флаг. Когда гондола коснулась воды, от яхты отделилась шлюпка. На руле сидела Зоя. Гарин едва узнал её — так осунулось её лицо. Он спрыгнул в шлюпку, с улыбочкой, как ни в чём не бывало, сел рядом с Зоей, потрепал её по руке:

— Рад тебя видеть. Не грусти, крошка. Сорвалось, — наплевать. Заварим новую кашу… Ну, чего ты повесила нос?..

Зоя, нахмурившись, отвернулась, чтобы не видеть его лица.

— Я только что похоронила Янсена. Я устала. Сейчас мне всё-всё равно.

Из-за края горизонта поднялось солнце, — огромный шар выкатился над синей пустыней, и туман растаял, как призрачный.

Протянулась солнечная дорога, переливаясь маслянистыми бликами, и чёрным силуэтом на ней рисовались три наклонных мачты и решётчатые башенки «Аризоны».

— Ванну, завтрак и — спать, — сказал Гарин.

130

«Аризона» повернула к Золотому острову. Гарин решил нанести удар в самое сердце восставших — овладеть большим гиперболоидом и шахтой.

На яхте были срублены мачты, оба гиперболоида на носу и корме замаскированы досками и парусиной, — для того чтобы изменить профиль судна и подойти незамеченными к Золотому острову.

Гарин был уверен в себе, решителен, весел, — к нему снова вернулось хорошее настроение.

Утром следующего дня помощник капитана, взявший команду на судне после смерти Янсена, с тревогой указал на перистые облака. Они быстро поднимались из-за восточного края океана, покрывали небо на огромной, десятикилометровой высоте. Надвигался шторм, быть может, ураган — тайфун.

Гарин, занятый своими соображениями, послал капитана к чёрту.

— Ну, тайфун — ерунда собачья. Прибавьте ходу… Капитан угрюмо глядел с мостика на быстро заволакивающееся небо. Приказал задраить люки, крепить на палубе шлюпки и всё, что могло быть снесено.

Океан мрачнел. Порывами налетал ветер, угрожающим свистом предупреждал моряков о близкой беде. На место вестников урагана — высоких перистых облаков — поползли клубящиеся низкие тучи. Ветер всё грознее волновал океан, пробегал неспокойной рябью по огромным волнам.

И вот с востока начала налезать чёрная, как овчина, низкая туча, со свинцовой глубиной. Порывы ветра стали яростными. Волны перекатывались через борт. И уже не рябью мялись горбы серо-холодных волн, — ветер срывал с них целые пелены, застилал туманом водяной пыли…

Капитан сказал Зое и Гарину:

— Идите вниз. Через четверть часа мы будем в центре тайфуна. Моторы нас не спасут.



Ураган обрушился на «Аризону» со всей яростью одиннадцати баллов. Яхта, зарываясь, валясь с борта на борт так, что днище обнажалось до киля, уже не слушаясь ни руля, ни винтов, неслась по кругам суживающейся спирали к центру тайфуна, или «окну», как его называют моряки.

«Окно», диаметром иногда до пяти километров, — центр вращения тайфуна; ветры силою двенадцати баллов несутся со всех направлений кругом «окна», уравновешивая свои силы на его периферии.

Туда, в такое «окно», уносилась круговоротом жалкая скорлупка — «Аризона».

Чёрные тучи касались палубы. Стало темно, как ночью. Бока яхты трещали. Люди, чтобы не разбиться, цеплялись за что попало. Капитан приказал привязать себя к перилам мостика.

«Аризону» подняло на гребень водяной горы, положило на борт и швырнуло в пучину. И вдруг — ослепительное солнце, мгновенное безветрие, и зелёно-прозрачные, сверкающие, как из жидкого стекла, волны — десятиэтажные громады, сталкивающиеся с оглушительным плеском, будто сам царь морской, Нептун, взбесясь, шлёпал в ладоши…

Это и было «окно», самое опасное место тайфуна. Здесь токи воздуха устремляются отвесно вверх, унося водяные пары на высоту десяти километров, и там раскидывают их плёнками перистых облаков — верхних предвестников тайфуна…

С борта «Аризоны» было снесено волнами всё: шлюпки, обе решётчатые башенки гиперболоидов, труба и капитанский мостик вместе с капитаном…

«Окно», окружённое тьмой и крутящимися ураганами, неслось по океану, увлекая на толчее чудовищных волн «Аризону».

Моторы перегорели, руль был сорван.


— Я больше не могу, — простонала Зоя.

— Когда-нибудь это должно кончиться… О чёрт! — хрипло ответил Гарин.

Оба они были избиты, истерзаны ударами о стены и о мебель. У Гарина рассечён лоб, Зоя лежала на полу каюты, цепляясь за ножку привинченной койки. На полу вместе с людьми катались чемоданы, книги, вывалившиеся из шкафа, диванные подушки, пробковые пояса, апельсины, осколки посуды.

— Гарин, я не могу, выбрось меня в море…

От страшного толчка Зоя оторвалась от койки, покатилась. Гарин кувырком перелетел через неё, ударился о дверь…

Раздался треск, раздирающий хруст. Грохот падающей воды. Человеческий вопль. Каюта распалась. Мощный поток воды подхватил двух людей, швырнул их в кипящую зелёно-холодную пучину…


Когда Гарин открыл глаза, в десяти сантиметрах от его носа маленький рачок-отшельник, залезший до половины в перламутровую раковину, таращил глаза, изумлённо шевеля усами. Гарин с усилием понял: «Да, я жив…» Но ещё долго не в силах был приподняться. Он лежал на боку, на песке. Правая рука была повреждена. Морщась от боли, он всё же подобрал ноги, сел.

Невдалеке, нагнувши тонкий ствол, стояла пальма, свежий ветер трепал её листья… Гарин поднялся, пошатываясь, пошёл. Вокруг, куда бы он ни посмотрел, бежали и, добежав до низкого берега, с шумом разбивались зелёно-синие, залитые солнцем волны… Несколько десятков пальм простирало по ветру широкие, как веера, листья. На песке там и сям валялись осколки дерева, ящики, какие-то тряпки, канаты… Это было всё, что осталось от «Аризоны», разбившейся вместе со всем экипажем о рифы кораллового острова.

Гарин, прихрамывая, пошёл в глубину островка, туда, где более возвышенные места заросли низким кустарником и ярко-зелёной травой. Там лежала Зоя на спине, раскинув руки. Гарин присел над ней, боясь прикоснуться к её телу, чтобы не ощутить холода смерти. Но Зоя была жива, — веки её задрожали, запёкшиеся губы разлепились.


На коралловом островке находилось озерцо дождевой воды, горьковатой, но годной для питья. На отмелях — раковины, мелкие ракушки, полипы, креветки, — всё, что некогда служило пищей первобытному человеку. Листья пальм могли служить одеждой и прикрывать от полдневного солнца.

Два голых человека, выброшенные на голую землю, могли кое-как жить… И они начали жить на этом островке, затерянном в пустыне Тихого океана. Не было даже надежды, что мимо пройдёт корабль и, заметив их, возьмёт на борт.

Гарин собирал раковины или рубашкой ловил рыбу в пресном озерце. Зоя нашла в одном из выброшенных ящиков с «Аризоны» пятьдесят экземпляров книги роскошного издания проектов дворцов и увеселительных павильонов на Золотом острове. Там же были законы и устав придворного этикета мадам Ламоль — повелительницы мира…

Целыми днями в тени шалаша из пальмовых листьев Зоя перелистывала эту книгу, созданную её ненасытной фантазией. Оставшиеся сорок девять экземпляров, переплетённых в золото и сафьян, Гарин употребил в виде изгороди для защиты от ветра.

Гарин и Зоя не разговаривали. Зачем? О чём? Они всю жизнь были одиночками, и вот получили, наконец, полное, совершенное одиночество.

Они сбились в счёте дней, перестали их считать. Когда проносились грозы над островом, озерцо наполнялось свежей дождевой водой. Тянулись месяцы, когда с безоблачного неба яростно жгло солнце. Тогда им приходилось пить тухлую воду…

Должно быть, и по нынешний день Гарин и Зоя собирают моллюсков и устриц на этом островке. Наевшись, Зоя садится перелистывать книгу с дивными проектами дворцов, где среди мраморных колоннад и цветов возвышается её прекрасная статуя из мрамора, — Гарин, уткнувшись носом в песок и прикрывшись истлевшим пиджачком, похрапывает, должно быть тоже переживая во сне разные занимательные истории.


Владимир Алько ВТОРОЕ ПРИШЕСТВИЕ ИНЖЕНЕРА ГАРИНА

Из Ранних хроник жизнеописания Петра Гарина и мадам Ламоль, — исполненных сатанинского искуса; самонадеянной дерзости и трудов; богоравных знаний и осиянного гения; так же как падений и злодейств человеческих.

(В редакции А. Н. Толстого. «Гиперболоид инженера Гарина»)
Дирижабль начал спускаться. Серебристая гондола слепила глаза в лучах солнца. С яхты его заметили, отсалютовали ракетами. Когда дирижабль низко завис над палубой — сбросили трап. Без посторонней помощи Гарин спустился по утлой, веревочной лестнице, спрыгнул на юте. Его встретила Зоя. Гарин едва узнал ее — так она поблекла и осунулась. С улыбочкой, как ни в чем не бывало, он потрепал ее по руке:

— Рад тебя видеть. Не переживай, кроха. Сорвалось — наплевать. Заварим новую кашу. Ну, перестань же хмуриться!..

Зоя отвернулась, чтобы не видеть его лица.

— Позавчера я похоронила Янсена. Я смертельно устала. Мне все безразлично …

…Утром следующего дня помощник капитана обратился к Гарину по поводу перистых облаков на горизонте, с тревогой указывая на них. Они стремительно надвигались из-за восточного края океана, покрывали небо на десятикилометровой высоте. Надвигался шторм. Надо было предпринимать какие-то меры.

Гарин, занятый своими расчетами, в которые никак не входили капризы погоды, послал капитана к черту:

— Ну, облака, и что? Нежности собачьи. Прибавьте ходу…

…Ураган подмял под себя «Аризону» со всей яростью неукротимой стихии. Яхта, зарываясь в волны, то вздымалась на гребень их, то падала с огромной высоты, кренилась так, что днище ее обнажалось до киля, и уже не слушаясь ни руля, ни винтов, потеряв управление, неслась по кругам спирали к центру тайфуна.

…С борта «Аризоны» было снесено волнами все: палубные надстройки, обе решетчатые башенки гиперболоидов, труба и капитанский мостик… Машинное отделение оказалось залито водой, моторы перегорели, руль был сорван.

— Это конец, — сквозь стиснутые зубы простонала Зоя, цепляясь за ножки привинченной кровати.

— Ну, если только выживем… О черт! — хрипло выругался Гарин.

Оба они были в плачевном состоянии: избиты, истерзаны ударами о стены и о мебель. У Гарина рассечен лоб. Все тело Зои разламывалось от боли. На полу вместе с людьми катались апельсины, книги, вывалившиеся из шкафа, спасательные пояса, осколки посуды…

— Гарин, когда-нибудь это кончиться?! Я больше не могу, вышвырни меня в море…

В следующий миг Зою бросило, как тряпичную куклу. Раздался ужасающий грохот, треск обшивки, раздирающий хруст. Ревущий поток и круговорот воды. Чей-то вопль. Каюта распалась. Мощное течение подхватило двух людей, швырнуло их в волнующую бездну.

Когда Гарин пришел в себя, первое, что он увидел, был краб, выставившийся на него бусинками своих глаз. Краб плотоядно подергивал замшелым ртом и двигал клешнями в полуметре от его носа. Гарин с трудом осознал: «Я таки жив…». Но еще долго не в силах был даже решиться на то, чтобы привстать. Он лежал плашмя, на песке, с подвернутой под себя левой рукой. Малейшее движение причиняло ему боль. Наконец он все же поднялся.

…Прихрамывая, Гарин пошел в глубину островка, к возвышенности, туда, где виделись заросли кустарника и ярко-зеленой травы. Там лежала Зоя на спине, раскинув руки. Гарин наклонился над ней, боясь вглядеться в ее лицо, чтобы не различить в нем признаков смерти. Но веки ее прилегли, чуть вздрагивали. …Она была жива, запекшиеся губы разлепились…

…На коралловом островке они обнаружили озерцо пресной воды, которое полнилось дождевыми потоками; воды горьковатой, но годной для питья. На отмели часто выходили колонии больших крабов; их мясо стало главным провиантом для двух беззащитных, полуголых людей. Годились в пищу и мелкие ракушки, полипы, креветки — все, что некогда было пропитанием дикарей. Листья пальм прикрывали их нагие тела и защищали от знойного солнца.

Два человека, выброшенные на эту безрадостную землю, затерянной в водяной пустыне, могли кое-как жить. Не было даже надежды, что мимо пройдет корабль и, заметив их, возьмет на борт.

Тянулись дни. Гарин собирал раковины или охотился на отбившихся от стада крабов, случалось, ловил и рыбу. Зоя нашла выброшенные с «Аризоны», разрозненные экземпляры книг роскошного издания проектов дворцов и увеселительных заведений на Золотом острове. Там же были законы и устав придворного этикета мадам Ламоль — повелительницы мира…

…Они сбились в счете дней, перестали их считать. Тянулись месяцы. Так прошло с полгода…

*** 1 ***

Всякий неспешный прохожий, имеющий привычным маршрутом улицу Рентгена в Ленинграде, и, следуя мимо этого большого и старинного здания, мог бы полюбопытствовать, — почему столь редки освещенные окна в нем по вечернему времени, а по будничным дням — если к тому же это госучреждение, — ни машин, ни людей у подъезда. Подгорало, правда, что-то в каморке сторожа (и по любому часу), но вот это и настораживало: здание, стало быть, под охраной, а особенной (служебной) суеты не примечалось. Мало что разъяснило бы и само название его — Радиевый институт.

Понять с этих двух слов даже образованному петербуржцу было бы не просто; разве что: радий — это металл, тяжелее свинца, в свободном виде в природе не встречающийся, для получения одного грамма которого необходимо затратить бездну труда и тонну смоляной руды урана. Главной же особенностью его было то, что радий — радиоактивен (обладает «жуткой» лучевой деятельностью). Круг познания замкнулся таким образом на самое себя. Ителлигенция старшего поколения все как-то больше оказывалась гуманитариями, а массы, как водится, образовывались суевериями. Лучше и доступнее было бы сказать, что излучение радия — это не что иное, как «лучи смерти», вызывающие у людей ожоги, опухоли, язвы, экземы и быстренько сводящие облученных в могилу.

Человек, на тот момент имеющий институт по правую от себя руку, как раз больше был наслышан именно об этом — «лучевой деятельности», и с самыми гнусными последствиями. В тот поздний час (1: 40, по московскому времени) фельдшер Василенко, 38 лет, неженатый, пробирался к себе на квартиру — 11-метровку, от друзей, у которых и задержался. Было это неподалеку, а потому он и не считался со временем. Улица была непроглядна. Над головой мрачное белесое небо в мокрой надтреснутой пелене. Свет фонарей и вовсе экономили. Стоял ранний апрель. Шел Василенко быстро, ссутулившись, одной рукой придерживая фуражку, другой, стиснув отвороты пальто у самого горла, уткнувшись подбородком в жесткий шарф. Ни зима, ни лето. Одно разочарование. Для этих широт, и то сказать, — холодновато. Добавился еще разряд снега разодранным стегающим полотенцем. Отработанный выхлоп Арктики. И вот, проходя мимо этого здания, всегда гнетуще молчаливого, затемненного, Василенко по некоторой привычке засмотрелся в его окна (все-таки о радии он был наслышан). Потом же, хотя бы штор или каких-нибудь занавесок, кроме как кое-где, не замечалось во всем этом многоэтажном здании. И сейчас — ни трезвый, ни хмельной, — он вдруг крепко зажмурился и вновь открыл глаза, надеясь этим приемом отогнать «мурашей» и прочие световые эффекты, которые, будто сказочные гномы, выпрыгивали изнутри — на карнизы, подоконники, или вовсе под крышу… яркими «зайчиками». Происходила эта иллюминация в вечно темных провалах Радиевого института. Но только постояв с засевшими в глазах световыми бликами, Василенко догадался, что изнутри здания шарят электрическим фонариком и что время для этого выбрали самое благополучное — в ночь с субботы на воскресенье. К тому же странно: чугунная калитка при центральном входе — слегка, на отмашь… не заперта. Каморка сторожа, тем не менее, была ободряюще светла. Сам не зная чего ради, но, возможно, из-за чувства «ни себе, ни людям», Василенко прошелся туда-сюда, вскидывая ноги в «скороходах» ленинградской обувной фабрики, пока вновь не прилип к ограде центрального входа, с внутренней стороны которой был щиток с кнопкой сигнализации. Утопив ее несколько раз, но так никого не дождавшись, Василенко длинно напоследок отжал кнопку, подумавши: «Черта с два буду я стоять здесь и морозиться», — и только сделал два шага прочь, как в упор столкнулся с человеком, идущим ему навстречу. На мужчине была пыжиковая шапка (академическим пирожком). Лицо с признаком бородки уткнуто в поднятый каракулевый воротник пальто. Глаза в очках-блюдечках остро и недобро блеснули на фельдшера. Прохожий, будто маятник на обратном заходе, отшатнулся и деревянно проследовал своей дорогой.

— Но… гражданин, э-э, товарищ, — попробовал было Василенко, и здесь, споткнувшись и оглянувшись по сторонам, осознал всю жуть своего положения. Он — один на глухой улице: кричи — не докричишься. В окнах Радиевого — лучевые мальчики с пальчики. Прохожий — то ли был так бесчувственен, то ли… такое совпадение, что они оба сошлись у ограды, каждый по своему делу. «Но мне-то что, до всего этого!», — Василенко (наконец-то) хлопнул себя по лбу. Он-то что позабыл здесь в два часа ночи и быть может «найдет» еще, если вовремя не унесет ноги. (В Питере умеют вершить недобрые дела). Тут и небо разверзлось, — выскочили иглистые звезды. Стало еще холоднее и тоскливее жить. И Василенко понял, что безнадежно остывает, отдав испитый у соседей горячий чай с брусничным вареньем ледяному пространству. И тогда уже вприпрыжку он помчался в свою комнату-пенал досыпать и видеть всякие там светоэффекты. И пусть с ним радием и его лучевой деятельностью.

*** 2 ***

По лучам-щупам в самом помещении института ориентировались двое. Один — худощавый, осторожный, в кепке и пальто реглан, с карманным электрическим фонариком, и вослед ему верзила в грубом брезентовом плаще (поверх фуфайки), в зимней шапке. На ногах — стоптанные сапоги, которые нещадно бухали по «энтому делу», так что, если бы не хлороформ — двумя этажами ниже, в своем затворничестве — их расслышал бы даже сторож. Тот, что был с фонариком, сверялся время от времени с планчиком, срисованным на четвертушке бумаги. Поднявшись этажом выше, они проследовали длинным коридором, свернули, и тут верзила неловко зацепил фикус в кадке… Реглан с фонариком обернулся, грозя подельнику ослеплением. (На улице в тот момент — вымах луча, примеченный Василенко). Но вот, кажется, они на месте. Все сходится: этаж, подходы, клеть, — рядом с железной противопожарной лестницей, ведущей на чердак. Напротив — дверь с белой эмалевой табличкой «Минералогический музей».

Дверь оказалась чуть запертой; окаянному в брезентовом коробе ничего не стоило поддеть ее простым плотницким гвоздем. Вошли. Осмотрелись — лучиком. На покатых стеллажах, под стеклом, и так — на полках, громоздились образцы пород. Разломы минералов зернисто переливались, грани обманчиво заигрывали… протяни только руку.

Здесь было много из того, чем владел в своей коллекции основоположник Радиевого (1923 г.), замечательный геолог, геохимик, мыслитель ноосферы Владимир Иванович Вернадский.

* * *
Аполитичные, невежественные уголовники набили себе мошну разноцветными камешками, какие им только приглянулись, несмотря на жесткое противоуказание к этому. Ну а то, что россыпи эти могут быть так себе, и ювелирно не дороже речной гальки, не приходило им как-то в голову. (Ведь под стеклом… И в таком солидном месте…). Проделав эту чисто уголовную акцию, они перешли к главному. Сверившись с чертежами, поднатужившись, извлекли из под странного верстака с панелями каких-то приборов ужасно тяжелую болванку, по виду схожею с корпусом динамо-машины, без особых излишеств, но с кольцом сверху (для транспортировки) и четырьмя опорными лапами. Махина еще оказалась на стальной цепочке, с замком. И с этим пришлось повозиться опытному «медвежатнику». (На всякие там крючочки он особенно понадеялся, предупрежденный заранее о тяжести агрегата). Верзила достал из кармана плаща моток проволоки и троса, опутал и перетянул штуковину через выступающие лапы, повязал руку тряпкой, вдел их в рукавицы и, крякнув по-мужицки, как в вологодских деревнях, закинул себе за спину эту свинцовую болванку-саркофаг. (И то сказать, игнорируя его воровской опыт хищения целых сейфов, в деревенской молодости своей брал он по мешку зерна в каждую руку и, только присев, с вывертом кистей рук, под завяз мешка, бросал их себе за спину. Эх, если бы не тюремные нары, пересылки да голодовки, жить бы ему лет до ста. А так — обломился «вышак»). Больше им здесь делать было нечего, — согласно все той же инструкции.

Тем же ходом протащились вниз до самого вестибюля. Здесь верзила поплелся сразу на выход. Реглан — тот, что был поподлее, юркнул по соединяющей галерее до каморки сторожа и надбавил тому под нос ватку с хлороформом вместо усов.

Так они дотащились до недалекого переулка. Мягко опустили эту чушку на тротуар; здесь реглан поспешил за угол; верзила же, — этот бандюга и вор, поступил, совсем уж по-крестьянски: скинул с себя сапоги и, придерживая их, косолапо, в одних шерстяных носках зачесал по жесткой улице, замощенной еще при Петре Великом. Пройдя так метров сто, он зашвырнул сапоги в нишу полуподвального хода, забранного гнилой решеткой, достал из перевязи, что была всегда при нем, грубые ботинки, и, переобувшись, поспешил уже во всю прыть… Все другое его не интересовало. И кто будет пыжиться с этой болванкой: одни ли только люди, или еще подадут автомобиль.

*** 3 ***

Как ни поздно Василенко лег спать, — в четверть восьмого он был уже на ногах и, конечно, не в настроении. Что-то отягощало его помимо общего самочувствия; прилегши на воспоминания, он быстренько застукал свои не столь давние пассажи, световые эффекты в окнах Радиевого, и того неприветливого прохожего в очках-блюдечках, заходящего ему со спины. «А ведь и прибил бы», — передернул Василенко желваками, и тут же: «Ну, а как обернуться туда и сразу обратно. Выяснить, что там к чему». Терпения в то утро хватило у него ровно настолько, чтобы умыться, побриться, сварить яйцо вкрутую и выпить стакан брусничного чаю. (Новое воспоминание: стынущее его тело на чугунной ограде страшного института). Но здоровое любопытство превозмогло в нем все.

Уже в девятом часу Василенко вышел в ранний, бодрый апрель. Инстинкт самосохранения тогда ночью не обманул его. Еще на подходе он увидел несколько легковых автомобилей, приткнувшихся к бордюру, и мотоцикл с коляской. По периметру ограды расположилось несколько зевак. Другие, более плотной группой в 10–12 человек, стояли на противоположной от института улице.

Было все так, как Василенко и предвидел.

За чугунной оградой с калиткой и бесполезной кнопкой выставили пост. В глубине двора рыскала поисковая собака с красным высунутым языком, ее придерживал на поводке человек в длинном кожаном пальто, с манерами ученого-кинолога. (Как-то уж его собака аналитически-вдумчиво брала след, чересчур внюхиваясь и часто обмирая). Протолкнувшись сквозь толпу, из разрозненных разговоров Василенко понял, что в ночь действительно произошло ограбление, но вот что «вынесли» конкретно, никто не знал. Говорили, что институт едва ли не нищенствовал последние годы, но и тут же добавляли, что «обходился он государству в копеечку». Больше по делу Василенко узнал, когда расслышал жалостливый голос старушки в громадном клетчатом платке и в галошах из автомобильной резины, поведавший, что «родимого», т. е. сторожа, увезли на «каталажке». (Не путайте с околотком; здесь имелась в виду побитая ленинградская неотложка). Ждали высокое институтское начальство. И вот более авторитетно заговорил обрывками фраз: «шапкозакидательство», «разгильдяйство», «проворонили науку» мужчина в толстом пальто и каракулевой шапке, вылезший из только что подъехавшей легковой машины. Проговорил больше себе поднос, направляясь в институтский двор; вослед ему из салона выглянуло узкое, суховатое личико человека в пенсне и мягкой шляпе, всем видом своим имеющим лишь самое касательное отношение ко всему здесь.

Над черными деревьями кружили встревоженные галки. Собака-ищейка вынюхивала уже от дальнего крыла здания. Ее сопроводитель с натянутым поводком в одной руке, другой пытался прикурить от зажигалки. С щемящим чувством обделенности Василенко подумал, что собственные его знания и опыт остаются невостребованными здесь, но никогда (о, нет!) он не решился бы воспользоваться ими сейчас. И не потому, что был уж так труслив: что-то во всей этой истории было не так — даже не в смысле воровства (это, само собой разумеется), но нечто проглянуло более преступное и бесчеловечное, чтобы кому-то сочувствовать или о чем-то сожалеть. Именно как что-то «лучевое» и болезненное, наподобие прививки противочумной сыворотки.

Прошло с полчаса, когда, наконец, из центрального институтского входа показалась группа из пяти человек. Один и точно, казалось, был при особом разбирательстве, с планшеткой в руке, в которую заносил что-то вечным пером. Рядом шел оперуполномоченный в милицейской форме, решительно и зло покуривающий папироску. Был там и тот, вылезший при Василенко из машины, с портфелем в руке и в каракулевой шапке. Четвертым оказался комсоставец с тремя нашивками и в фуражке блином. Но вот пятый из группы!.. Тот, кто вышел последним и до сих пор находился за спиной следователя, заглядывая тому через плечо. В глаза Василенко режуще въехал его академический пирожок. В следующий миг — затор в крови — жесткий щипок меж лопаток… и сам, уже не зная как это у него вышло, фельдшер оказался спрятавшись за спины зевак, пригнувшись.

Вся группа, чуть помедлив (вполоборота к загадочному зданию), тронулась на выход. Как не был Василенко в стороне, и за оградой ему ничего не оставалось, как признать в пятом того «беглого» и странного прохожего, которого он окликнул в два часа ночи здесь же, на месте преступления. Та же бородка, тот же за стеклами очков неприятный рассеянный взгляд. («Такой и застрелит… не разглядит», — подумалось фельдшеру). Только воротник пальто у «академика» сейчас был опущен. Он что-то объяснял следователю, тот кивал и записывал, встряхивая замерзшим на воздухе пером. Вся группа подошла уже к самой калитке, как ее нагнал шестой, с чемоданчиком в руке, по виду техник. Затем все направились по своим машинам. Последним в «эмку» влез ночной незнакомец Василенко. Перед тем как скрыться, на его продрогшем невзрачном лице высказался лучик, тот самый… Но это последнее мог различить и понять только его ночной антагонист.

Кавалькада машин тронулась. У ворот остался выставленный пост. Кинолог с ученой собакой устремился дальше, брать след матерых бандитов. Среди лиц, по-настоящему заинтересованных преступлением, остался один Василенко. Народ стал быстро расходиться. По ходу множились самые идиотские версии и слухи. Говорили, например, как бы прощаясь навек, что «радий теперь закроют», или поругивали: «Развели здесь, понимаешь».

Василенко же, как всякий неглупый человек в этой стране и которому есть что сказать, смолчал.

*** 4 ***

И, эх, быть может, одно только слово его в помощь следствию и все дело приняло бы иной оборот. Слишком уж необычные вещи должны были произойти, и преодолены препятствия, чтобы кое-кому можно было бы обойтись без этой кражи. И знай такое следствие… Но, вот как раз это последнее и счел Василенко утаить. А то, что на поверхностный взгляд некоторых ответственных товарищей выглядело типичной кражей, и кражей преимущественно по недоразумению — тяжелую и громоздкую свинцовую чушку запросто можно было принять за бронированный сейф, набитый золотом и бриллиантами, — так дело это вышло в разряд зловещих и со всем знанием предмета теми, кто на это покусился.

Через неделю вялых разбирательств, — что же такое вынесли грабители, — недосужие до прокуратуры ученые выдали следствию поразительные факты. Оказалось, что украден был не просто редкий минерал или даже глыба необработанного алмаза, но единственное в своем роде вещество, как загадочное по своему происхождению, так и устрашающее по действию. В этом смысле характеристики его были воистину убийственные: так элемент М (согласно шифру инвентаризации), будучи вынесен на поверхность земли в количестве всего лишь одного килограмма, убил бы все живое в радиусе десятка километров. А то, что фактически величина украденного вещества не превышала 40 граммов (весь остальной вес приходился на противорадиационную конструкцию саркофага), не снимало ответственности за жизнь людей. Представьте себе круг радиусом хотя бы тридцать метров, описанный в густонаселенном правительственном городе, на демонстрации в честь празднования 1-го Мая (Дня международной солидарности трудящихся), и — вырисовываются последствия самые катастрофические, а главное — политические. Грезился заговор и белый террор почище козней пресловутого Савинкова. Тут-то комиссары и разного рода «товарищи» и забегали, как клопы под керосином. Отстучали запросы по телеграфу, перевернули досье и архивы, усилили контроль на границе, опросили дипломатические службы всех советских представительств, напичкали инструкциями, поставили в известность агентуру, и т. п. и т. д. Следствие раскрутилось. Тогда-то и выяснилось: ни много ни мало, что помимо потенциальной опасности элемент М несет в себе огромную актуальную научную ценность, и является тем «кусочком» ранней Вселенной, точнее — четвертичным и даже третичным производным от той самой праматерии, что 4,5 миллиарда лет назад составляла «космический зародыш» Мира. Если же более научно — элемент трансуранового ряда, с периодом полураспада… (засекречено), атомы которого по истечению этого времени превращаются в привычные элементарные частицы «нашей» физики. Первооткрывателем этого вещества был некий полузабытый теперь геолог Манцев Николай Христофорович (192… г. Камчатка.), впутавшийся в грандиозную, нашумевшую в свое время авантюру с «гаринским золотом» и трагически погибшего. Эту информацию довел до следователей известный физик Хлынов Алексей Семенович, работающий в Москве и ставший основным научным экспертом по веществу М. Кроме того, с его именем была связана одна любопытная статья, появившееся в печати, вначале в советской — «Журнал физических наук», затем с перепечаткой в английской «Нейча». Статья появилась примерно три месяца спустя после вышеуказанного грабежа из музея Радиевого — и получила положительные отзывы у ряда ученых Запада, в частности, у немецкого математика, логика и философа Г. Рейхенбаха, признанного специалиста по теории относительности Эйнштейна. Статья была написана в связи со страннейшим событием, имевшим место в масштабе одной конкретной, прикладной науки сейсмологии, но затронувшем как раз принципиальные положения новейшей физики. Самым же парадоксальным было то, что и сама эта статья, как и «сейсмологическая паника» инициировавшая к написанию этой работы, были если не напрямую, то как-то параллельно и очень тесно увязаны с хищением элемента М, — в ту непроглядную ночь раннего апреля 1932 года. Потрясение же меньшего уровня, но конкретно по «делу М», испытали как раз органы госбезопасности двумя неделями позже грабежа. В те дни из Москвы, из Управления внешней разведки, пришла шифрограмма, сообщающая, что на границе с Германией, в местечке …, при незаконном пересечении контрольной полосы был застрелен советский гражданин, доктор геологических наук, проректор по науке Ленинградского университета, профессор Косторецкий М. И., 56 лет, — со всеми наличествующими при нем документами. И он же — «невозвращенец», таинственно исчезнувший за день до отъезда советской делегации с Пражской сессии международного геологического конгресса!

Вот как все обернулось. Итак — «заговор профессоров», — дело вовсе не новое за время существования советской власти. Предварительно — организация хищения здесь, в РСФР, и бегство за кордон, под предлогом участия в конгрессе. Для непосредственного исполнения дела — вербовка ничего не подозревающих уголовников. (Набили себе карманы разноцветными камешками.).

Чуть позже из агентурных источников и объяснений в консульстве выяснились кое-какие детали этого «перехода», — самые, что ни на есть невразумительные: на оклик часового и предупредительный выстрел вверх, нарушитель никак не отреагировал, и все также молча, упорно продолжал идти. Пограничникам германской стороны ничего не оставалось, как применить оружие. Еще через некоторое время и вовсе дикое: по результатам вскрытия в крови убитого были обнаружены следы экзотического яда кураре, добываемого только из сока определенных растений, произрастающих в странах Латинской Америки. Токсикология яда такова, что он вызывает временный паралич мускулатуры костно-двигательного аппарата, в том числе и языковой. Напрашивалось предположение, что беглого проректора Косторецкого просто подбросили к границе, наподобие мешка с песком, выставив его в роли прикрытия и мишени.

Но и труп, и кураре, да и сам элемент М были как-то и (где-то) далеко… Ну, а вот Ленинградский университет и, возможно, Радиевый — с засевшей в них агентурой, были здесь, плотно и весомо под рукой.

Надо было раскручивать маховик следствия. Ввиду (политически) вставала Германия. Опять эта Германия, было что вспомнить, и не только по картотеке.

*** 5 ***

Дойчланд. Несносная страна, раз за разом похищающая у прародительницы Европы ее покой, сон, домашний очаг, лучших ее сынов. Страна вепрей и оборотней, в которой древнетевтонские саги о чудных троллях, денно и нощно кующих волшебно-разящий меч в подземных гротах, то ли Тюрингии, то ли Швабских Альб, оказывались былью. И не было такого путника, мимоходом пересекающего те гиблые места, кто не был бы совращен видением власти и принужден стоять у огнедышащего горна, раздувая пламя его, теряя сам дух свой и жизнь. И, видимо, целая страна уже пошла этим путем, бросив нужные и полезные ремесла, отдав правую свою руку мистическому кресту в древнеримском приветствии.

В тот год Германия выбирала с кем ей быть. Над кривым ее неуравновешенным политическим горизонтом вставала новая звезда — национал-социализм.

Низы пресмыкались и выживали. Верхи подличали, интриговали, писали доносы, предавали, продавались и подкладывали себя кому-то в постель. Играли в некую высшую иерархию и свою избранность. Организовывались в группки содействия и группки противодействия: кого-то ядовито кололи, кусали, рвали на части, чтобы самим в свою очередь быть съеденными.

И, не подозревая, что по схематичности своих действий и общей неразумности, со своим инстинктом власти лишь копируют чуть более закомплексованное механистическое сообщество осиного клубка Полистас Галликус и вертикальную иерархию их семейств, в которых есть особи из разряда «альфа» и есть «бета»; и тогда, если какая-то из ос не уступает в иерархии другой, то при встрече между ними вспыхивает схватка, от исхода которой зависит ранг побежденной.

Тем, похоже, жила и Германия 32-го года. Но уже официальный пророк ее — Оскар Лаутензак — в ясновидческом трансе возвестил землетрясение, мор, пожарища и гибель Старому Свету.

*** 6 ***

Многое, многое по тому темному случаю, было, что вспомнить и другому участнику конгресса, соседу Косторецкого по бедному гостиничному номеру в Праге. Единственному человеку, видевшему и сопровождавшему его до самого места предательства. Иначе сказать — в последний путь.

Да он и вспоминал: Радлов Леонид Андреевич — обильно, тошно… Особенно по вечернему часу, когда возвращался к себе, в уединенную комнату, ломился в кресло и подолгу сидел, вскинув невзрачное свое лицо ост-зейца и прикрыв глаза сцепленными в замок руками. Слепо и ярко было в зрачках, как после света настольной лампы, бьющей тебе в глаза в кабинете следователя. Ему было о чем рассказать, — и вроде как не было. Да он и объяснял, как мог, и, право, что только мог. Не мог, к примеру, объяснить он значения тех слов, на веру в которые и был тогда заключен устный договор и которые теперь вновь были у него на слуху. О, сейчас-то он понимал, какой птичкой и в какие силки залетел. Достаточно теперь одного намека на причастность его ко всей этой истории и… он вспоминал.

В тот день он гулял яркой, почти весенней улицей Старой Праги. Да и точно — по календарю был март, в начале, и здесь, в Центральной Европе, в относительно мягком ее климате, было куда больше света и тепла, чем в Москве, и подавно — в Ленинграде. Он шел мокрой брусчаткой, мощенной еще при Тихо Браге — великом и смелом астрономе, вопреки всему высчитывающем пути далеких планет. И, надо же, спустя 600 лет в Европе объявились новые ереси, за и против которых (без разницы) вырывали ногти, заключали в страшные лагеря и убивали. Правда, в облике городов этот атавизм зверства никак не отразился.

Да, Прага была многолико красива: с наслоениями архитектуры разных эпох и стилей. Потемневшая Влтава была еще подо льдом. На левобережье возвышался Град (Пражский Кремль) с готическими инкрустациями собора св. Витта. В белом солнце текли и смазывались граненные и фигурные шпили, вымпелы, штандарты. Мокро блестели железные, черепичные и графитовые крыши. По высям и далям — в самом городе и за пределами Праги — было на что посмотреть. Чехи жили много лучше, чем десять и даже пять лет назад. Чистое европейское платье, шляпы, трости, блестящие ботинки, наимоднейшие дамские туалеты. Автомобили всех марок и, конечно, реклама — приметная заставка буржуазной цивилизации. Стеклянные, зеркальные площади супермаркетов — обыденная распродажа вещей, которых и не упомнишь в России. Поражало большое количество кафе, ресторанов, пивных. В них приходили целыми семьями: пили, ели, играли в лото, шахматы. За чашкой кофе и газетой можно было провести целый вечер, и никто тебя не торопил. В одно такое кафе — «Красная королева» зашел и Радлов. Заказал себе светлого пива, которое подали ему в высоком, узком бокале.

Усевшись, чуть подавшись назад на своем стуле, попивая не крупными глотками, он вспоминал в дружелюбном невнятном говоре вокруг, и так, словно навеки уже оставленное им: институтский буфет, осклизлые тарелки, рыбные котлеты или жилистый гуляш из смятого алюминиевого бачка, куски литого сахара в кулак величиною. Линялые толстовки, заправленные под ремешок, вытертые брюки, куцые длиннополые пиджаки… вообще дикая мешанина, и тут же серость и однообразие в одежде. Смесь чего-то полувоенного, кафтанно-лабазного, ситцевого (в горошек), суконного и бабье-платкового… обноски и переделки из перетряхнутого старого уклада жизни. Картузы, семечки, ухмылки — и здесь же прозрачнейшие, честнейшие глаза… И вот тут-то — взгляд: впервые такой по тебе — как рашпилем… пристальный, испытывающий взгляд… Но Радлов не знал за собой ничего такого, что давало бы повод к тому. Тем не менее господин — за три столика от него, в несколько артистической замшевой куртке, приковал внимание Радлова к себе и … отпустил. Запомнилось только гипнотически сильное и одинокое выражение его глаз, смотрящих будто бы из-под густой тени. Чуть повременив, он поднялся (невысокого роста) и, расплатившись у стойки бара, вышел в гардеробную. Минутой позже за окнами кафе прошла его фигура в легком пальто, с поднятым воротником и в английском кепи. В руке он держал аккуратный чемоданчик, какой бывает у врачей-дантистов или чертежников.

И вот опять:

Тогда Радлов шел Староместской улицей, с памятником Яну Гусу и ратушей. Остановился, — посмотреть среди всех прочих на уникальные часы, идущие аж с 1490 года, в которых с ходом стрелок появлялись и исчезали фигурки из сцен пантомимы: диалог Богача со Смертью. И вот здесь-то, оглянувшись невзначай, он вновь напоролся на взгляд тех же мужских глаз, словно обведенных угольной чертой.

«Любопытно. Сыск? Свои, или —?», — решал Радлов задачу, шагая с испорченным настроением по улице вниз, к плохонькой гостинице, где разместилась советская делегация. Но кто мог из сильных мира сего заинтересоваться скромным сотрудником наибеднейшего и необустроенного из всех радиевых институтов Европы? Кому принадлежали эти глаза: исполнителю (убийце), сочувствующему коллеге, провокатору, врагу?

Но что возомнил бы Радлов, доведись ему сопроводить того человека глубоко под землю, в багровый — со дна, отсвет.

*** 7 ***

Клеть пошла вниз. Сумеречно замелькала порода. Спуск был малоприятным делом. Взвизгивало железо. Раскачивало и бросало, точно на ухабах. За недостатком времени и так — по небрежению, отремонтировали и запустили подъемник конца прошлого века. Но вот жестко садануло и заскрипело под днищем, словно баркас на мели. Отскочила дверца, и, пригнувшись, наружу выбрался человек, шагнул в задымленную рыжеватым светом штольню. На нем был короткий, изрядно замызганный и прожженный местами, грубый плащ. На голове — шахтерская каска.

Воздух был плотен и душен. Гулко, далеко вибрировала массивная станина. Редкие фонари уходили в темень багровыми конусами. По сколам стен выработки тянулись кольчатые бронированные жилы, трубы воздухопроводов, в иных местах виделись гирлянды высоковольтных изоляторов. Хорошо ориентируясь здесь, человек скептически оглядел свое хозяйство. Старый, частично обновленный крепежный материал не выказывал особой надежности. В штреке, тут и там — обломки дерева, куски породы…

Осмотревшись и помедлив с минуту, он направился дальше, чтобы шагов через тридцать, круто свернув, оказаться ввиду круглой площадки, похожей на цирковую арену, только амфитеатром здесь высились стены природного грота, смыкающиеся вверху изломанным сводом. Там был мрак. Под ногами человека загремела железная лестница, ведущая в неглубокий котлован. По центру его виделось сооружение, странно напоминающее гигантский микроскоп, — такой же цилиндрический кожух-тубус (или ствол?), могущий ходить по блестящим никелированным полозьям, полутораметрового диаметра шестерни, должно быть служили приводом и регулировали угол наклона всей конструкции, относительно сверхпрочной металлической плиты, на которой и покоилось сооружение. (Полукругом, по краю шла точная градуировка: в рисках и цифрах). И где-то под условным «окуляром» примостилось железное креслице и выносной пульт оператора. Кожух ствола в оплетке проводов и шланговоплывал тающим маревом. Помимо электрического освещения в полнакала, на выдвижной штанге, светил ацетиленовый фонарь. За пультом, заслышав шаги спускающегося по лестнице, работающий человек в полукомбинезоне обернул лицо. Взволнованно-переменчивое оно просияло, почти по детски.

— Ага, пожаловали с Альпийских высот! Утро доброе, господин Гирш, — его глаза с длинным (ассирийским) разрезом глянули расширенными зрачками, из-под припухлых век. На лоб налезла шапка черных волнистых волос. Кроме этого — большой нос с горбинкой, оттянутые назад уши. Щеки из-за трехдневной щетины казались аскетически впалыми.

Человек в плаще явно проигнорировал эти знаки расположения к себе. Выговорил:

— Раух! Сколько раз вам было велено без надлежащих к тому причин не использовать для установочных экспериментов протий. («Черт с ним, с этим названием»). В горах и без того сильнейшая ионизация. Все дышит грозой. Не хватало еще, начнут сочинять легенды. Вы без конца дренируете в атмосферу то, что генерируется с таким трудом. Вам бы, Раух, заниматься вивисекцией, — выговаривал он, переминаясь с каблуков на носки, стоя перед заработавшимся коллегой. — Отрывали бы у тритонов хвосты и приглядывали за их регенерацией. Почему не используете квантовые датчики?

Раух сморгнул, заставив себя сдержаться.

— Легенды… Что же. Боги начинали с этого. Вам-то хорошо говорить… со свежего воздуха, господин Гирш, — обидчиво возразил он. — А я здесь с позавчерашнего дня. Да потому, что при таких ограничениях, мне надо поставить четыре пробы против одной в естественных условиях опыта. А это время и время. Вы же сами страшно торопите. И потом: дайте мне такой материал, чтобы он выдерживал давление хотя бы на порядок ниже требуемого. Вами, кстати, требуемого! Я так больше не могу, — захотелось расслабиться этому гротескному человечку.

— Да будет вам, Раух. О, кей. Я заказал повышающий трансформатор, — трехкратно к прежней мощности. Кроме того — добавочный блок электролитических конденсаторов. Все это даст значительный прирост импульса. Я знаю ваши проблемы.

Гирш сдвинул на затылок каску. Сел на место Рауха.

— О, Яхве, — экзальтированный, черноватый, небритый человечек запустил руку в шевелюру. — Господин Гирш. Я, как бы сказать, преклоняюсь перед вами… если такое вам польстит. Но это я выдвинул идею сегментной торроидальной «ловушки». И это я, кто не хуже вашего знает ее возможности. Но при чем здесь даже это! (Потерял, кажется, человечек терпение.) Нельзя из одного получить два, не имея в запасе еще единицы. При заданной плотности вещества и расстоянии между ядрами атомов 10–13 см. — электростатические силы отталкивания таковы, что переборют любой прирост импульса. Природа магнитного поля неизменна… Накачка известна… Здесь не надо никаких заумных расчетов. Я знаю по вашим небрежно раскинутым книжкам и заметкам, что вы благополучно выбрались из-под руин неэвклидовой геометрии… Вы меня водите за нос, Гирш! — совсем фамильярно закончил его оппонент.

— Убедили, — тот, кого так назвали, сухо рассмеялся. — Хотите, оставим пока эту тему. Да, вы ведь действительно с позавчерашнего дня здесь. Там у меня полфунта молотого кофе, четыре бутылки портера, галеты, американская тушенка с бобами. Идите освежитесь. Выберите, что вам больше по вкусу. — Гирш благосклонно кивнул и полез в накладной карман куртки, под плащом. — Вот вам еще… — и он протянул плитку гематогена. — Для освежения крови. Я и сам не пренебрегаю, только предпочитаю иные средства.

Раух засопел и загремел набойками по лестнице.

— Да, — обернувшись, крикнул он, — Гирш! Просмотрите, пожалуйста, результаты последних замеров. Мне будет спокойнее…

Человек в прожженном плаще окутался дымом сигары, задумался. Но даже сюда спустя короткое время дошла волна бушующего расплескиваемого кофе, иначе трудно было бы объяснить столь проникновенный его аромат, идущий со стороны пищеблока.

Рядом с головой Гирша пролегли блестящие полозья. Сталь кожуха заиндевело отблескивала инеем. На пульте — зеленоватым глазком индикатора светилась катодная трубка, с нанесенными рисками, напоминающими координатную сетку в окулярах морского бинокля, или перископа субмарины. Кстати, поодаль, что-то располагалось похожее на это средство видения из-под воды: вертикально уходящая под свод, в темноту, граненая труба, снизу снабженная призматическим устройством, с окуляром.

Все так же доносился плотный гул и вибрация где-то засевшего сверх емкого машинного сердца.

Гирш поставил на «ключ». Запустил реактор. Проконтролировал растущую энергетику разрядников. Отладил на экране осциллографа необходимую конфигурацию «восьмерок», как бы вдетых одна в другую. Положил руку на рычаг дросселя, дающего ход в камеру активного реагента (протия)… в фокус магнитной «ловушки» Рауха. «Но нет. Черт! Он прав. И не надо никаких заумных расчетов. Одна только арифметика. Грубое сложение кулоновских сил». Гирш отложил испытание. Пока он не добьется нейтрализации колоссального электрического заряда ядер, нужной плотности не достичь. Он все оказывается в положении Мюнхгаузена, пытающегося вытащить себя за волосы из болота. Сила действия равна силе противодействия. «Гм. Если поверить кое-каким дневниковым записям Манцева… ведь старик был всегда на верном пути… и тогда с Оливиновым поясом… А, черт, если бы договориться с этим русским… Полцарства…», — и человек в прожженном плаще коротко хохотнул. Уткнул пальцем себе в бровь. Проблемы. Проблемы. Но что без них была бы жизнь? Гирш отключил установку.

Вновь (от пищеблока) появился Раух.

— Вы что задумали, Гирш?! Учтите, в любом случае я не останусь. Меня ждет дома несовершеннолетняя сестра. В конце концов, я уже три дня безвылазно здесь.

— Нам поможет илем… мой илем, слышите, Раух! Я убежден. — Гирш сжал в кулак свою тонкую крепкую руку. — Если дело станет только за этим — я достану его хоть со дна… из-под развалин моего дворца, — совсем уж непонятно высказался он.

Раух дернул острым плечом.

— Илем, так илем. Потом объясните. В следующую вахту. Встречаемся…

Они условились, как обычно: малейшее нарушение времени и места встречи могло бы означать несчастье, случившееся с одним из них.

Раух устремился к свету, в повседневность маленьких дел и забот.

Его компаньон остался в штольне, при своем диковинном аппарате, стальные направляющие которого так отчетливо напоминали конструкцию гильотины; но кожух, ствол, пульт перед ним взывали к некоему сверхчеловеческому действу… отдерни он только полог, — а за ним макеты городов, кукольные домики, людские толпы… И он над всем этим — единственно такой, ставивший (и любящий) такие задачи, до которых всей цивилизации еще несколько эпох.

Правда все относительно, и днем позже он был уже в небольшом городке, в виду заснеженных Татр, где объяснялся с человеком умственного кругозора как раз этого муравьиного мира, и с запасом слов, впрочем, вполне достаточным, чтобы бросать их на ветер, как и подобает истинному южанину. Сейчас только ситуация не позволяла ему это делать, и он уныло выслушивал.

*** 8 ***

Говорил больше один, и тоном, не терпящим возражений. Он сидел спиной к зеркальным дверям ресторана и слегка, со вкусом, пригублял вино. Разговор, как и обед, предназначался для другого — экзотического типажа.

Латиноамериканец с некоторым скепсисом и даже с осуждением поглядывал на ресторанную пальму в дурацкой серебряной кадке. Ему не то что было бы так уныло или не по климату здесь, но это был еще ко всему прочему и провинциальный чешский городок, сейчас, в мартовской хмари, а не далее как вчера, с поземкой.

Принесли ледяную стерлядь, (южанин содрогнулся), хрен в сметане (?!), какие-то щи. Есть ему совсем не хотелось. Он потянулся к вину.

— Неплохо бы тебе выслушать меня вначале… чтобы в дальнейшем не иметь осложнений. Ты мне нужен, — назидательно выговорил ему патрон.

Латинос отдернул руку. Кивнул напомаженной зализанной головой с пробором-лезвием. Его смуглое, красивое лицо с уплывающим, томным взором, с ниточкой выбритых усиков и укладом губ выдавало порочность, не лишенную, увы, и жестокости. Впрочем, перед человеком напротив него он, что говорится, держал голову под мышкой.

— Я всегда к вашим услугам, хозяин. Вы меня знаете, — пробормотал он, и поддел вилкой капусту из щей. (Все-таки это блюдо было горячим).

— Как тебя встретила сеньора? — чуть насмешливо произнес его собеседник. — Какие у нее были пожелания? О чем вы говорили с ней? Мне интересно знать все. Если можешь вспомнить.

— Королева послала меня к черту. И посоветовала устроиться жиголо в дансинге (бешеная мода на танго) или сутенером в Гамбурге. Слово в слово, хозяин, — осклабился латинос, — и добавила, что, мол, со мною она в миг «засветится».

— Узнаю твою госпожу. Впрочем, сетования ее не лишены оснований, — заметно с настроением произнес выспрашивающий господин. — Как все-таки вы проводили время? — допытывался он, окутываясь дымком двухдолларовой сигары.

Латиноамериканец пожал плечами. Но ему и действительно нечего было сообщить что-либо путное. Мадам держала его на расстоянии. Не раз выговаривала ему, как самому последнему батраку, что ее и так тошнит от «схожих с ним воспоминаний»: каленого солнца, пальм, белены (?!), панам (сомбреро). Выгуливала его, точно собачонку перед сном, — до набережной и обратно. Держала вровень с прислугой. Говорил он вычурно, красноречиво, т. е. ни о чем, а окончил свое признание вздохом: вообразив себе белоатласную шею мадам, вскинутую голову в заломе высокой прически, мечтательно-стылый и недобрый ее взгляд.

Сосед за столиком как-то интересно усмехнулся.

— Понимаю, — произнес он. — Жизнь под каблуком, — что может быть горше для упругой крови перуанца. Но женщина и вообще — отрава. Сильнейший галлюциноген, сродни мескалину, кстати, выделенному из ваших же отечественных грибов-поганок. Никаких здесь девок, кабаков, притонов. Ты мне нужен для дела, — резко переменил он тон… — А сейчас поторопись, натощак ты совсем плохо соображаешь, а времени свободного у меня на тебя нет.

Так в бесцеремонной форме закончил инструктаж человек в замшевой куртке, с шейным платком вместо галстука.

Минут через двадцать они вышли из гостиницы. Теперь на выходе рядом — один возле другого — у них оказалась одинаковая ниточка усиков, сообщающая господину что-то дерзкое и холодно-оценивающее в лице. Они расстались у «джипа» песочного цвета. Человек за рулем поднял руку в тугой лимонной перчатке. Латинос прижал свою ладонь к сердцу, и в этом он был совершенно искренен. Он любил и умел служить. Ах, вот только если бы этот обед он провел наедине с владычицей своих грез. Опять на его пылкую фантазию налегла ее дивная шея, но уже много ниже скрываемого, и на этот раз с колье изумительных камней и работы, каких он не видел даже в хороших ювелирных магазинах. Да, странная и таинственная женщина была его госпожа.

Что касается того господина, то к вечеру он завершил свое славное турне, проколесив добрую половину Чехословакии. К обеду был в Пльзене, на предприятиях Шкоды, где понаблюдал за погрузкой мощного трансформатора, отправляемого в Германию, а за сорок минут до закрытия офиса успел на заводы «Богемия», в городке Потебрады, где заказал тяжелого свинцового стекла.

За полночь читал на уединенной квартире в пригороде Праги удивительную книгу, собственно даже манускрипт-дневник, в переплете красного сафьяна, отыскать который и выкупить у Библиотеки Конгресса США стоило ему в свое время немалых трудов и затрат.

Вот что там было, — не раз уж перечитанное им:

«…Я наделил элемент М в некотором роде алхимическими свойствами. Почему — станет видно из дальнейшего… Я помещал в среду со следами присутствия М школьный электроскоп, — одноименно заряженные листочки опадали. Устройство разряжалось, но не так, как вследствие схожего действия лучей урана, а вступая с зарядами в связь… Атомы этого элемента ведут себя подобно вирусам, внедряющимся в инородные клетки и застраивающим их потомство собственным содержимым. Вообще идея, что атомарная структура М обладает некоей целеполагающей активностью, не оставляет меня. Эту активность, хотя бы на уровне сперматозоидов, я, бесспорно, признаю за ним. По моему интуитивному убеждению (строгому доказательству не подлежит) элемент М состоит в троюродном родстве с той легендарной первоматерией, что некогда составляла „космическое яйцо“ Вселенной, при взрыве которого и образовался известный нам мир. Еще думаю, что самые элементарные частицы не выскочили как-то вдруг, — подобно вколачиваемым гвоздям по ту сторону доски, но сами в свою очередь прошли естественный отбор, закалку и маркировку, чтобы затем использоваться для постройки вселенского храма. Жизнь есть во всем, и все есть жизнь. Иначе сказать: смерти нет. Биологическая жизнь, это только интерпретация жизни вообще в протеиновой группе сложно организованной материи. В этом смысле живет и народ; существуют нации и человечество, образующее ныне разумную оболочку Земли».

Вот что перечитал тот человек в манускрипте, хранившемся до недавнего времени в Библиотеке Американского Конгресса на правах редчайшей рукописи с пометкой в каталоге /Мифы 20-го века: «Золотой остров». Новейшая Атлантида/.

И взгляд того человека блуждал, срываясь, по краю дозволенного умом и рассудком.

*** 9 ***

В тот день в Прагу вернулась зима. Где-то к обеду — поземка, с отскоком температуры до — 5. Но уже с самого утра настроение Радлова было подавленным. И, отнюдь, причиной тому были не капризы погоды. Геологический конгресс, точнее Пражская его сессия подходила к концу. Сегодня должно было состояться последнее заключительное заседание, на которое, сославшись на простуду, Радлов не пошел.

С самого открытия все ему здесь не нравилось. Широкой огласки симпозиум не получил. Крупные ученые не съехались. Организаторы оказались в затруднительном положении. Заседания проходили, можно сказать, при открытых дверях, на естественном факультете Карлова университета, в конференц-зале. И порой их трудно было отличить от обычных лекционных занятий — с галопом студентов, рядом и походя, с их неумным любопытством, хождением туда-сюда… С профессиональной точки зрения это все мало что давало Радлову, и лучшее от всей этой поездки осталось у него вне круга научных интересов, в прогулках по Праге; и вот теперь даже этому подходил конец. Через два дня, не считая сегодняшнего, предстояла отправка на родину. И колесо рутины завертится по-старому: все те же докладные записки… нет того, нет этого, столовка, «ученый паек», местные комиссары от науки, боязнь каких-то «буржуазных» описок в своих трудах, и просто в разговорах… Словно бы как-то отдалить это, и вышел Радлов в тот неласковый, точно и не весенний вовсе день прогуляться по улицам Праги. На выходе из гостиницы столкнулся с человеком, которому, верно, особенно было не мило сейчас — южанином, лицом оливкового цвета, с ниточкой усиков и неприятно наглыми глазами, будто раки вылезшими на Радлова. (Так, что тот даже содрогнулся).

Вышел Радлов в самое ветрило, когда по заледенелым улицам мела снежная крупа, и ему то и дело приходилось протирать очки, на ходу, где-нибудь с подветренной стороны.

Его путанный и лихорадочный шаг выдавал его мысли. Он вышел из одного переулка, заскочил в другой, выбрался на проспект Форша, где мело еще сильнее, прошел шагов двадцать, и вновь бросился в какой-то средневековый застенок…

Остановился он внезапно у красивого дома, можно сказать особняка, с колоннами и окнами, забранными атласными пышными, с рюшами, гардинами. Рядом был и щит с объявлением, побитым градом: «Популярная лекция известного чешского писателя Карела Чапека „Война с саламандрами“. Начало… Вход свободный».

На часах Радлова было чуть больше. Пожав плечами, он толкнулся в двустворчатые двери. Вошел в теплое фойе с ровным белым электрическим освещением, с коврами. Какая-то чистенькая старушка провела его в зал, указала на свободное место.

По-видимому, это был публичный лекторий, и лекция уже шла. Человек, с тонким, продолговатым и несколько унылого вида лицом в свободной манере разгуливал по сцене и говорил на тот момент: «…Внутренне крайне неорганизован, так что для приведения его к порядку требуется так называемый общественный строй, кнут и пряник. Крайне непорядочен…»

Радлов чуть оглянулся. Зал был достаточно просторен и уютен. Кресла простые, жесткие, но с подлокотниками. К его удивлению — народу здесь было предостаточно. И нельзя сказать, что были все иззябшие, влюбленные парочки, оккупировавшие дальние места и погруженные в свое воркование. Опять он вслушался в наговор со сцены.

«…К тому же фатально, уникально, полноценно (в единственном случае) глуп как сивый мерин. (Смешок по залу). Можно сказать с убежденностью, что глупость из человека не выбьешь никакими палками. (Одинокие 2–3 хлопка). Все вы, конечно, читали произведение Киплинга „Маугли“, в котором повествуется, как детеныш человека, вскормленный и воспитанный зверьми…» — Карел Чапек продолжал гнуть свою критическую и фантастическую линию.

Радлов как-то повеселел. Пришел в себя. В конце концов, здесь было хорошо и уютно. И о таких, значит, абстрактных вещах говорят в Праге и собирают аудиторию. Автор тем временем, подвергнув человека частичному и полному остракизму, упомянул в противовес некую саламандру из рода Andrias Scheuch…, открытую капитаном ван-Тохом на островах Зондского архипелага.

«И вот суммируя все вышеприведенное в биологическом, социальном и феноменологическом аспекте — мы смело можем задаться вопросом: а по какому такому праву человек занял эту единственную уготованную кому-то нишу в эволюционном ряду — стать существом разумным? Не досталось ли сие место ему вследствие ошибки по некоему роковому недогляду?» (Гнетущая тишина в зале). — Лектор откинул прядь волос; добро и с тем вместе требовательно всмотрелся в публику. Затем продолжил:

«…И как тут сохранить хладнокровие, когда человеческий детеныш, не имея за собой генетической поддержки сотен тысяч лет позднего неолита, десятки тысяч лет шумерской и этрусской культур, тысячи лет античного мира, двести — Ренессанса и остальных лет Новой и Новейшей истории, — ухитряется впасть в слабоумие и регресс всего лишь вследствие трех лет пребывания в асоциальных условиях быта братьев наших меньших. Без печатного слова и мыла, без шлепков и подзатыльников таких же не очень умных родителей (возгласы одобрения в зале)», — лектор вдруг закашлял, потянулся к стакану с водой. Шевельнулся и Радлов, из-за некоторого оцепенения почувствовав, будто внимание зала переместилось на него. Неужели он так отличен от всех присутствующих здесь? Чем таким наделила его советская сторонка?.. — «…Не исключено (в схожей манере продолжил лектор), что природа имела как раз большие виды именно на саламандру, и что ей предстояло развиться все дальше, все выше… кто знает до каких пределов. И не должен ли был Андриас стать человеком миоценовой эпохи?!» (Выкрики из зала: «Да здравствует тот, другой!», «Человеческое слишком человеческое!», «Но это же фашизм, господа!», «Это шутка известного писателя!»). Лектор с кроткой улыбкой, с прядью волос, упавшей на лоб, переждал эту бурю в стакане воды. Скорбно произнес: «Что же, кто знает, какими глазами, с изумлением ли в них, с ужасом ли, — мы, венценосные существа, будем взирать на этот процесс?».

Радлов опустил голову, будто настороженно вслушиваясь в шум аудитории. Но ничего такого он не слышал. Последнее заклинание лектора так странно образно соотнеслось с окружающим, — стоило ему лишь бегло оглядеться: «Вот, вот, глаза. Тот же сухой блеск… острый просмотр. Где уже он мог видеть столь похожий взгляд?» Наслышанный о всякого рода провокациях, какие нередко устраивались с советскими подданными за границей, Радлов решил немедля покинуть лекторий и следовать в гостиницу. Последние слова Чапека, которые он расслышал, были: «Так кто, мы или они, станут господами земли?»

*** 10 ***

На улице мела уже февральская поземка. Но заметно потеплело. В лицо ему ветром бросило несколько капель. Стало невыносимо чего-то жаль. Поверху потоком несло мутно-известковую гряду облаков, до ясного Солнца, казалось, целая толща мелового периода, где только одним ракушкам и было привольно жить. Вот геолог в нем заговорил, а гражданин? Худо, ой, как худо было возвращаться в Россию. Подняв каракулевый воротник, нахлобучив шляпу, уткнув подбородок в жесткий шарф, Радлов заторопился по мостовой, какую попирал еще Тихо Браге. «Так что же — сыск? Местная охранка, или же…», — раздумывал он.

Рядом прозвучал тихий, но отчетливо слышимый… смешок. Такой самодостаточный и неординарный здесь, что Радлов поневоле оглянулся, замедлив шаг.

— Я так и счел ваш уход. Но я не тот, за кого вы меня принимаете. Гирш, сотрудник Пражской геофизической лаборатории, — представился человек в теплой штормовке и крагах. — Сейчас, правда, больше представитель частного бизнеса. Ваша методика составления региональных карт напряжений и разломов земной коры… (Ну конечно, как он сразу не догадался! Вот откуда этот взгляд — из последнего ряда конференц-зала, возле малиновой бархатной портьеры.)… в пересчете на радон в подземных грунтовых водах, чрезвычайно убедительна. Счетчик Гейгера… Это новое слово. Я присутствовал на вашем последнем докладе. Мою компанию как раз интересует сейсмоустойчивость некоторых районов Южной Африки. Вы наслышаны, конечно, об алмазных полях и трубках Кимберли… — словоохотливо и на чистом русском продолжил Гирш эту совсем не уличную тему.

Радлов покосился на этого подозрительного сотрудника некоего геофизического центра, имевшего виды на богатейшие залежи алмазов в Южной Родезии, к тому же, возможно русского. Нет, для сотрудника тайной политической полиции он выглядел слишком экстравагантно и умно. И все же… Настороженно, учтиво, Радлов ответил:

— Я геолог. Такие вопросы в круге моей компетенции. Разумеется, я знаю.

— Насколько я помню, вы представляете Радиевый институт. И даже не чужды проблемам сейсмологии. У вас что, в штате все такие разносторонние сотрудники? — несколько перебивая, заметил попутчик Радлова.

Тот неопределенно хмыкнул. Промолчал. Они вышли на Вацлавскую площадь, застроенную узкими шести-семиэтажными домами. От площади ответвлялись лабиринты улиц, превращенные в торговые пассажи. Круглые сутки здесь не гасли витрины, зазывала прохожих реклама. Площадь шла в гору к темному, величественному зданию Национального музея. Вдруг им неожиданно резко сыпануло в лицо белой крупой.

— Ого, забирает! — весело крикнул Гирш (или кто он там был в действительности). — Жаль, что ваша делегация так скоро уезжает. Толковые, организованные люди. Как там сейчас, в России?… Давненько я не был в Петербурге, то бишь в вашем Ленинграде. Перестраиваете историю по именам. Думаете, поможет? — задиристо с чувством ненасытимого превосходства высказал этот человек. Сейчас он повернул голову, в упор рассматривая соотечественника.

— Так вы… русский? — не очень удивляясь, спросил Радлов, сам для себя уже сделавший кое-какие выводы.

— Скажем так, — из России. Последняя моя работа в милом отечестве — до 17-го года, была связана с организацией одной экспедиции на Камчатку, под руководством талантливого геофизика Манцева Николая Христофоровича. Целью этой экспедиции была проверка моей рабочей гипотезы о глубинном устройстве Земли. Жаль, жаль, что человек этот сгинул в тех суровых краях.

— Манцев, Манцев… Я что-то слышал, сходное по этому имени… — вспоминал Радлов, но не мог припомнить.

— Ну, да и бог с этим, — хмыкнул как-то Гирш, увертываясь от особенно злого секущего ветра в капюшон куртки. — А что, Леонид Андреевич, — обратился он внезапно к Радлову по имени и отчеству, — не отметить ли нам день окончания сессии, так сказать, как коллега с коллегой. Когда еще доведется встретиться вот так. Вы случаем не были «У Фликов»? Ну как же! — самая представительная пивная во всей Праге. Редкий чех из интеллигенции не засиживался там. Своего рода — пэн-клуб. Вот и Чапек… Кстати, ей-ей, на этот раз я за вами не следил. Вышло как-то само собой. Значит судьба. А? Как вам саламандры? — вдруг без перехода спросил он.

Радлов с каким-то облегчением рассмеялся.

— Вероятно, утопия… Но автор остроумен… (Он все еще не мог ни на что решиться.)

— Что же отдадим ему должное. Это все-таки его личное дело. Неумных социальных экспериментов, как в нашем милом отечестве — большевики, он не выдумывает. Вот ведь как.

Какое-то время они прошли молча. Радлов в нерешительности и с чувством загнанности в угол от последних откровений попутчика. Тот несколько раз оглянулся. И тут-то Радлову втемяшилось: «Ну да».

— Послушайте, — сказал он, и даже остановился. — Вы не элемент М имели в виду… Теперь я вспоминаю. Вы упомянули… то есть ваш Манцев, это как раз начальная буква от его фамилии при инвентаризации М — вещества из коллекции минералогического музея нашего Радиевого. Я вспомнил это по «эксперименту», — ну, разумеется, не в вашем смысле, — заюлил вдруг Радлов.

Гирш усмехнулся, поглядел себе под ноги.

— Вот видите, Леонид Андреевич. Оказывается, мы с вами имеем немало общего. А из этого следует: нежели, чем бросать слова на ветер, да в холод… не лучше ли будет провести это время «У Фликов»? Неужели нам и поговорить будет не о чем?

*** 11 ***

Они сидели в высокой зале, выдержанной в стиле старинной готики. За длинным, дюжинным столом, в резном кресле, Радлов склонил над кружкой свое невзрачное, малокровное лицо. Пил он точно с сильной жажды, крупными глотками, запуская худые вздрагивающие пальцы в тарелку с хрустящей стружкой соленого картофеля. Напротив него и достаточно в отдалении так же пили и ели свободные люди в свободной стране. В хороших городских костюмах или в чистых опрятных кафтанах, какие носили еще в провинции. Эти люди громко обменивались мнением о недостатках кабинета министров, ругали нацизм в соседней Германии, потрясали газетками с передовицами нелицеприятного анализа последних решений правительства Масарика. А где-то в стороне ныла и ныла скрипка. Лучшего места для искуса житием в буржуазном государстве трудно было и сыскать. «Боже, ведь скоро всему этому конец. Уже взяли паспорта на оформление, как было им сообщено. Или придерживают, так на всякий случай… Два дня на сборы», — тоскливо подумалось Радлову. Вот его сосед по столику останется. Он при всем своем, а ведь тоже русский. К тому же — явно удовлетворен ответами Радлова по существу элемента М. Так почему же всем чего-то перепадает, и только ему одному ничего?! «Странный человек», — в унисон вдруг отозвалось в нем. — «Страшный человек». В смущении Радлов поднял глаза на своего недавнего попутчика. Вымученно улыбнулся. Он будто страстно что-то хотел услышать.

— Леонид Андреевич, — дошло, наконец, до него. — У нас с вами мало времени. И — схожая ситуация. Поэтому я буду предельно откровенен. Мы нужны друг другу. (Радлов потупил взор. Даже лоб у него пошел красными пятнами). Я не буду скрывать, что не являюсь почитателем большевистского устройства в России, впрочем, как и парламентского… И я человек с возможностями; быть может скоро — неограниченными… Но как не раз бывало в моей жизни — подчас завишу от людей, ни на йоту не подозревающих ни о моих целях, ни даже о моем существовании. Удивительно: но сейчас вы один из них.

— Ага, — глухо произнес Радлов, хоронясь в свою кружку с пивом.

— Я много рискую… тем, что сообщу вам сейчас, — продолжил этот таинственный «компаньон», и лицо его содрогнулось. — Но я учитываю и ваше пиковое положение. Моему предприятию крайне необходима сейсморазведка некоторых районов Южной Африки. Эту работу я мог бы поручить вам, с соответствующими дивидендами, разумеется… Хотите в процентных бумагах, хотите… фактически любую сумму, какую запросите. Но вот здесь-то и существует один пункт, могущий свести на нет всю мою долгосрочную программу. И этот пункт зависит от вас. Я не блефую.

Радлов впервые во весь этот разговор поднял голову.

— Любопытно: что бы это могло стать?.. — хрипло проговорил он. Взгляд его отступил от лица искусителя со следами некой полупрозрачной бородки, будто тени, проносившегося легкого облачка. Углем обведенные глаза… — Это связано как-то с политикой? — спросил он, если и глупо, то вполне по злободневности того времени.

Гирш откинулся на спинку высокого стула.

— Что за чертовщина! При чем здесь это? Политика — мелочь; функция несовершенных отношений между несовершенными людьми. Занятие для бездарей… — резко быстро проговорил он. — Нет, моя сторона сугубо индивидуальная. Часть моей личности, если хотите понимать меня всегда правильно.

— Ага. Тогда что же вы от меня хотите конкретно?

Гирш поставил локти на стол. Стиснул между ладонями виски:

— Мне крайне необходим элемент М. Согласитесь в некотором роде это мой приоритет. Я организовывал и финансировал экспедицию Манцева. После его смерти — я законный наследник всех материалов. Вас это не убеждает? Это и все другое.

Радлов зажмурился, качнул головой:

— Так, стало быть, я должен выкрасть элемент для вас? (Гирш чуть кивнул, с движением век). Его применение, учитывая убийственные характеристики, может быть связано с террором против ответственных советских деятелей?

— Вы с ума сошли! — Гирш совсем близко наклонил голову в сторону Радлова. — С какого это страху, Леонид Андреевич?! Я и думать-то уже забыл о нашем милом отечестве. Со всей прямотой отвечу вам, что элемент М будет исключительно использован в научных экспериментах. Скажу даже, что его применение в одном техническом проекте и для меня самого проблема. Но ваша роль от этого не умаляется.

— Тогда… — Радлов несколькими глотками осушил полкружки. Поднял и вновь опустил глаза. Молчание затянулось.

— Так как же, Леонид Андреевич? Другой такой возможности не будет. Я открылся вам. Решайтесь и вы. Или быть свободным в свободной стране, иметь через полгода свой дом, хотя бы здесь, в центре Праги, большие деньги, но главное — применение своим силам; или же — комната-коммуналка, очередь за керосином, ученый паек, возможно — репрессии (да, да, я в курсе всего в Советской России). Помните: сделаете это — я ваш вечный должник. Наша будущность — дело нас двоих.

Лицо Гирша по окончанию разговора осунулось, побледнело. Он пощипывал подбородок. Ждал.

Радлов судорожно несколько раз вздохнул:

— Вы спрашиваете, господин Гирш, согласен ли я? Да Боже… вы сами уже вычертили мои перспективы… Институт беден, разве что милостыни не просит. Сотрудники в бегах. Большевизм держится расстройством жизни, а потому и не заинтересован в скором обустройстве оной. В стране все политизировано до крайности. Я не знаю ни вас, ни ваших целей. Я даже не уверен: сгину ли я в застенках НКВД, или — меня убьете вы. Но я так больше не хочу и не могу жить. Между прочим, в том огневом 19-ом мне было чуть за двадцать, и я сражался в рядах Добровольческой… При взятии Ростова мы втыкали штыки друг в друга, будто в арбузы. После… нам было велено вывести всех раненых и красных командиров за околицу, в овраг… И я, мы — сделали это. О, кто был в России тех лет, тот знает о человеке чуть меньше его создателя. Так согласен ли я? Что за вопрос! Да, согласен.

Гирш воздал руку и щелкнул пальцами. Тотчас к ним подсел человек примечательной наружности, и большего иностранца в Праге по тому холодному, ненастному дню трудно было и сыскать. Со смуглым, сейчас лиловым лицом, с черными, сильно напомаженными волосами, с агатовыми глазами и ниточкой выбритых усиков под тонким большим носом. Он только присел, пробыл с полминуты, особенно заглядываясь на Радлова, и так же исчез, как и не было его вовсе.

— Этого человека запомните. Итак, господин Радлов, вы уже уяснили себе, что мы живем в мире… текучего взгляда на вещи, точки зрения наблюдателя, и дураки те, кто считает иначе. Мы выбрали друг друга, и теперь важно только это одно, — говорил Гирш, пленительно и как-то неумолимо разглядывая своего «полпреда» по делам в России. — Рассмотрим предварительную сторону дела. Этот доктор наук, проректор… ваш сосед по номеру. Что он из себя и как? Его привычки, маршруты передвижения…

Дальше было то, что не хотелось, и помнить, но и невозможно было забыть.

*** 12 ***

В тот день на Старый город сошел удивительно хороший вечер: тихий, лунный, в сколах лазурита неба и серебряных паутинок, и возвестил славу давно ушедшим векам затейливого барокко, причудливой готике. Замерзшие лужицы, если и были где, высохли иглами и звонко лопались под шагами. Через Влтаву по мосту бежали трамвайчики в голубых вспышках, отзванивали колокольчики, и все было озвучено — и просто чудесно было идти вот так и не надышаться, на сон грядущий.

Радлов и Косторецкий и точно как будто не могли нагуляться. (Каждый сам по себе, и мало разговаривая друг с другом). Поезд отходил завтра, в середине дня, но им уже было рекомендовано не выходить из гостиницы до сборов. Радлову и его спутнику оставалось пройти шагов двадцать, чтобы выйти на яркую Вацлавскую площадь с витринами магазинов и кафе. Радлов держался стороны домов, Косторецкий — кромки тротуара, близко к проезжей части. Вдруг, почти наезжая на них, резко осадил автомобиль — перламутровый «ситроен». Одна дверца его распахнулась, и на Косторецкого наскочил высокий мужчина в легком светлом пальто и шапке (ушанке). В два шага он оттеснил Радлова и заскочил Косторецкому со спины. Рука его сделала характерный вкалывающий жест. Профессор раскорячился в позе как бы взятый за шкирку щенок. Ноги его разъехались, обе руки раскинулись, будто по кресту. Он не то чтобы так упорно сопротивлялся, но и не шел, как затверделый. Только голова его еще боролась: завернулась на сторону и выставилась на Радлова необыкновенно живым и умоляющим взглядом. Тот встрепенулся, и было уже вступился, — но тут мужчина обернулся лицом смугло-лиловым, с усиками в ниточку и белозубой, приветливой улыбкой. У Радлова отнялись ноги, и через весь живот проскользнула холодная гадливая кишка.

Далее профессора отвратительно, словно парализованную личинку, стали втаскивать в машину, еще потянулись какие-то руки… Косторецкому дали в торец, в шею, протащили будто репей, — пока он, нескладно топорща всеми членами, не скрылся в нутре автомобиля. Дверца захлопнулась. Перламутровый жучок дохнул дымком, надбавил газу, и машина умчалась за поворот.

Уже поздно вечером Радлов решился выйти из гостиницы какой-то частью себя, — той, что осталось в нем подобно сосущей, тоскующей пустоты, пожирающей его изнутри.

Так и есть: он не ошибся в своих предчувствиях. Тот же автомобиль стоял в двадцати метрах от входа. Как притянутая нитями марионетка — Радлов подошел. Гирш предупредительно открыл дверцу, пригласил во внутрь.

— Вы меня очень обязали, тем, что вышли еще раз на прогулку. Иначе мне пришлось бы ловить вас днем. Не мог же я выпустить вас так… не поделившись мнениями.

— Что вы с ним сделали?! — надтреснуто-глухо спросил Радлов, с некоторым омерзением оглядывая салон. — Он будет завтра в поезде?

— То, что непременно завтра, не гарантирую. Объясняю: все это часть нашего общего дела. Работать у меня — означает работать на меня. Это не просто стилистическое разночтение. Это этика, господин Радлов.

— По крайней мере, вы сохраните ему жизнь?

— Как и подобает человеку разумному. После той части работы, что возложена на вас, он со всеми потрохами будет упакован и отправлен в родимую сторонку. Пока же мы его попридержим. Но ваше алиби — после всего того — будет гарантировано. Вот это уже мой личный пай.

Неумолимо Гирш смотрел на Радлова, и этот-то взгляд вставал теперь на него, когда в продавленном кресле, в своей комнате, он запрокидывал вверх лицо, прикрывая близорукие глаза стиснутыми в замок руками.

Слава Богу, теперь этим событиям уже более трех месяцев. Но так ли все хорошо в датском королевстве (руководствуясь интуицией одного гениального драматурга), да что там — на всей нашей матушке Земле!?

Радлов держал в руках «Журнал физических наук», выписываемый специально для института, с любопытной статьей по поводу одного происшествия, имевшего место 23 июня сего 1932 года, в 13 ч. 48 м. 26с. по Гринвичу. Это потрясение, отмеченное вначале как сейсмическое, позже — астрофизическое по смыслу статьи, и революционно-умозрительное, если продолжить в том же ключе, могло бы, пожалуй, всколыхнуть не один любознательный ум. Радлов же имел двойную причину для шока: чисто познавательную, и — тот запрос на Радиевый институт по методике определения аргона в почвенных и подземных водах, с пожеланием личного участия в одном проекте изобретателя подобной методике, т. е. его же, Радлова. Далее следовали посулы от некоего Чехословацкого геофизического общества, касающиеся финансовой стороны дела и возможного содействия в приобретении институтом современного оборудования. Вызов, а точнее запрос, был на официальном бланке с печатью и за подписью некоего господина Гирша.

На ослабевших вдруг ногах, Радлов уже успел побывать в кабинете директора на предмет выяснения личности этого Гирша и, надо сказать, каких ухищрений совести и самообладания стоил Радлову весь этот разговор с таким рыцарем и подвижником от науки, каким был академик Вернадский.

Теперь вот эта статья. Аналогии напрашивались сами собой: некое странное псевдоземлетрясение мирового масштаба, интерес Гирша к предопределению разломов коры аргоно-радиоактивным методом, элемент М и все связанное с ним. Но все же вначале о причинах научной сенсации.

*** 13 ***

Несведущим людям, прямо и спокойно попирающим Землю (шаг — атом от длины ее окружности), заглядывающим на небо и строящим воздушные замки, и думать недосуг о том, что кому-то есть забота спускаться на десятки метров вглубь, высиживать в темных колодцах и заброшенных шахтах и регистрировать какие-то колебания за тысячи и тысячи миль от них самих. Но так, в принципе, и происходит, если речь идет о Международных Сейсмологических Сводках, организованных с 1923 года. Вот только колебания эти — сдвиги земной коры, стирающие в пыль города. Замурованные в своих лабораториях, в изоляции, нередко в затемненных помещениях (в зависимости от типа самописца), денно и нощно сейсмологи вслушиваются в шорохи и рокот подземного космоса: эдакие маковые росинки, прилипшие к жерновам и угадывающие кривизну и содрогание оси вращения.

В Южном и Северном полушариях, в обеих Америках, в Азии и в Европе, в предгорьях Альп и Кордильерах, на Памире и Тибете, островных землях Японии, Австралии, Новой Зеландии… кружится записывающий барабан, скользят перья, бегает световой блик от зеркальца. Толстые пачки сейсмограмм обрабатываются, упорядочиваются. Выделяют первичные волны и вторичные, моменты их прихода, высчитывают расстояние до эпицентра.

В тот день — 13 ч. 40 м. 26 с. по Гринвичу — оператор сейсмостанции в предгорьях Швейцарских Альп, вблизи Н., привстал и тут же незамедлительно сел. Насколько он был в здравом уме и сведущ в своей профессии, он понимал, что фактически должен был быть изломан и мертв, как все вокруг исковеркано и разбито при местном землетрясение силой за 8 магнитуд (11–12 баллов по шкале Рихтера). Но именно такой силы импульс вывела кривая на сейсмографе. Адский пик первого толчка, за которым должен последовать второй, еще более разрушительный. Так учил мировой опыт и теория распространения упругих земных волн. Но ничего подобного не происходило. Кстати, припомнил оператор как бы перед смертью и насколько был сведущ, последнее на памяти людей историческое землетрясение произошло в этом районе в 1618 году, 25 августа. Помнил он это лишь потому, что при введении всякого новичка в работу дата эта приводилась как «дежурная», наподобие анекдота.

И вот уже по тому, что он жив, и в благодарность за это — оператор швейцарской станции вернулся к исполнению своих прямых служебных обязанностей: проверил запись, сличив показания с данными от аппарата несколько иной конструкции (системы Омори), в которых работает классический горизонтальный маятник на стержне, с массой груза всего в несколько килограммов. Регистратор колебаний — белая линия на закопченной бумаге — вывела все тот же роковой пик (13:40:26 по Гринвичу), но значительно уже меньшей амплитуды, словно бы так, как каждому свое. Оставалось только ждать показаний всей мировой сейсмослужбы. И они незамедлительно стали приходить уже на второй и в последующие дни. Сходная картина наблюдалась на станциях в Южной Моравии (Чехия), Лиссабоне (Португалия), Сицилия (Италия), в Югославии, Греции. И значительно более слабый разряд микросеймов — веером, что отметили большинство сейсмостанций в коридоре от Канарских островов до Филиппин и Земли Франца Иосифа, на Крайнем Севере. Единственно как-то «уцелевшими» остались уязвимые в сейсмическом отношении районы Центральной и Южной Америки. Над ними что-то пронеслось слегка, слегка — божьим одуванчиком, и то благодаря замерам высокочувствительной технике. Столь слабый эффект отнесли поначалу за счет экранирующего действия земного ядра.

Но вот время — как по нажатию кнопки шахматных часов — 13:40:26 по Гринвичу, абсолютно на всех сейсмографах. Ну а то, что и вообще ни, ни… и нигде. И грянул гром.

*** 14 ***

Во-первых, все станции как одна зарегистрировала «толчок» исключительно местного характера. То есть везде, где, по правде приборов, происходило роковое катастрофическое землетрясение, оно приходилось на «рядом» и «здесь», так, словно планета всецело оказалась под сеткой разломов и сдвигов коры.

Во-вторых, подлинно сейсмические волны никогда не имеют характера изолированного импульса. В тот же «роковой» час, минуту и секунду районы Европы и Центральной Азии накрыл по преимуществу одиночный импульс.

В-третьих, разные по конструкции сейсмографы вывели и неодинаковую по силе магнитуду толчка. Больше того, один такой первобытный прибор системы Вирхова (Россия), маятником в котором служил бак с 17 тоннами железной руды, сорвался, что называется, со «стапелей» под действием странно возросшей своей массы и переломал регистрирующую аппаратуру.

И, наконец, в-четвертых, — по основному и главному, как и единственно приемлемому (есливерить очевидному), — никаких мало-мальских подземных толчков на территории Центральной Европы, так же как, впрочем, и всей остальной, до границ ее по Уралу, не происходило, включая и все вышеупомянутые районы Земли.

Сложилась нелепейшая ситуация, которую один прыткий научный обозреватель охарактеризовал как «околпаченный реализм», подразумевая под этим вторжение в закрытый прибор неких пакостных сил, отменно организованных и физически грубо вмешивающихся в работу самописцев. Но там, где появляются черти, не жди разумного научного объяснения. И все же такой ответ дали физики. Известно, что сейсмограф Беньоффа по конструкции аналогичен обыкновенному гравиметру, применяемому в геолого-разведке и меняющему свои показания в зависимости от распределения массы пород. Устанавливаются они и на кораблях для почти схожих целей. И вот тогда-то, в ответ на запрос, с борта океанографического судна «Тезей» (Франция), курсирующего по выходу из Гибралтар, равно как и советского «Витязь», проводившего изыскания в Балтийском море, были получены уникальные данные о мощном гравитационном возмущении, пришедшемся на большую часть Европы, — в известное уже время, и с силой способной в доли секунды преодолеть инерционную массу приборов. Импульс подобного рода мог быть вызван только явлением космического порядка. Обратились к астрофизикам, которые и информировали научную общественность, что ни в указанное время, ни даже в соответствующую геологическую эпоху орбиту Земли не пересекало сколько-нибудь крупное космическое тело, способное так исказить гравитационный фон планеты. И так далее…

«Возмущение» это затихло бы само собой, если бы не появление статьи в солидном научном журнале «Нейча» (Англия), в свою очередь перепечатанное из советских источников, и под авторством известного русского физика Хлынова. Работа получила хорошие отзывы у ряда специалистов Запада и была написана в ключе новейших (и парадоксальных) физических теорий. Вот фрагментарно некоторые ее положения в приемлемо-популярном изложении.

Исходным пунктом, взятым здесь в духе смелой научной спекуляции, было известное утверждение Эйнштейна о взаимосвязи метрики пространства и проявления гравитации. В этом смысле можно сказать, что гравитация — суть геометрия. Хлынов же, фактически, пошел еще далее, ссылаясь на данные космогонии и вышеописанный гравитационный эффект, он сделал «дичайшее» предположение о наличии в мировом пространстве неких специфических зон или «подкладок Вселенной», где метрика обычного трехмерного пространства как бы «завернута» наподобие тора, и что Земля, со всей планетарной системой стремящаяся в направлении созвездия Лебедя (220 км в секунду), однажды «провалилась» в подобный странный «карман» со всеми вытекающими отсюда последствиями. Случилось это событие 26 июня, в 13:40:26 по Гринвичу и характеризовалось мощнейшей гравитационной атакой Земли, по причине особенностей топологии тора в сравнении с метрикой пространства нам обычного толка. Кроме того, по мысли автора статьи, вполне возможен был ряд явлений, подпадающих под разряд каузальных аномалий, обусловленность которых не может быть уже интерпретирована как обычная причинность, и что с точки зрения земного наблюдателя будет выглядеть чудом. В результате физика как наука оказывается в необычной ситуации. Принцип причинности — фундаментальнейший закон мироздания, от которого не так-то легко отказаться. Однако, казалось, предустановленная гармония не всегда принимала это в расчет.

На этом здесь все — в объяснение Хлыновым того странного феномена.

*** 15 ***

Тем же днем (26 июня), но в 8:30 по местному времени человек, так странно ассоциировавшийся в сознании Радлова с этим событием, находился за сто метров от контрольно-пропускного пункта швейцарско-германской границы и докуривал сигару. Рядом находился «джип» песочного цвета. Славный Базель остался позади. Впереди лежала Германия, полосатый шлагбаум, постовая будка, домик под островерхой крышей были первыми поселениями этой страны здесь.

Человек в последний раз затянулся и отбросил окурок. Длинно усмехнулся. Глаза его отрешенно вспыхнули, следуя вершинными ледниками Юры и Шварцвальда. Укрепившись будто этим видением, он шагнул к машине.

* * *
— Ваши документы?

Молодцеватый оберлейтенант пограничной службы взял под козырек. Сегодня был его третий день на заставе. Иначе бы он по-другому взглянул на человека в свободной твидовой куртке, ботинках на толстом каучуке и гетрах, вылезшего из американской машины. Не совсем по-уставному (со значением) он произнес:

— Цель вашего визита в Германию?

Утомленного вида человек, чуть раздраженно пожал плечами:

— Здесь все отмечено. Бессрочная командировка от… Цель и методы исследований согласованы с германским департаментом геологии и картографии. Документ действителен до… перерегистрации, — владетель бумаг, казалось, воплощал саму лояльность властям и предупредительность; только его упорные темные глаза царапнули.

— Бессрочная или срочная, — усмехнулся младший чин, — это решать не вам… там, откуда вы прибыли, господин Гирш. Сроки пребывания на германской земле устанавливаем мы. Так было, есть и будет, — недоброжелательно он оценил проамериканский вид и с некоторой завистью машину визитера. — Пожалуйста. Можете следовать дальше, человек-землетрясение, — эту последнюю фразу обер произнес одними губами. Но даже если бы ее расслышал господин Гирш, она вряд ли бы его задела. Чуть кивнув и спрятав документы, он уселся в свой «джип». Только спустя несколько минут, уже в пути следования, сардоническая усмешка так интересно подошла ему.

*** 16 ***

Кажется, это все еще Швейцария. Все та же горная страна: лесистые склоны, поросшие сосенками, ельником, буком. Рукой подать до ледяных торосов. По сторонам узкой дороги — расщелины, провалы, глубокие лощины: но уже намечается сход, где-то альпийские луга (правда, без швейцарских овечек и козьего сыра), путь к ним еще не близок и труден, дорога вьется лентой, то на подъем, то опять вниз. Солнце бело сияет, рассеянное снеговым пластом. Кажется, что за горизонтом уже равнина, но это лишь потому, что взор идет по линии снижения. Вновь подъем — и опять все те же пики, провалы, каскады голубоватых глетчеров. Швабский Альб: здесь район малонаселенный, преимущественно вымирающие горняцкие деревушки, правда, по пути следования «джипа» и достаточно далеко еще — некоторый вполне приличный городок, административный центр когда-то процветающей здесь добычи серебра, слюды, сланцев. Теперь рудники иссякли и заброшены. Поселки пришли в запустение. Городок К. держится мелкими ремеслами, поставками крепежного и прочего строительного материала, обжигом извести, производством керамики, кое-какими дотациями из федерального центра. В общем, не густо ни пусто, и без печатных пряников.

Машина берет подъем за подъемом и вновь крутой спуск. Человек за рулем спокоен, собран: годы риска и умственного напряжения, возведенных в квадратуру круга, позволяют ему почти отдыхать на этой путанной сложной трассе. Подобно этому и его мысли, — а все же любопытно: «…слава светочам германской науки, что соли урана и иже с ним застят им взор… как солнце день, и так на десятилетия вперед… О, быть дальше и выше в чем-то — это к тому же и гарантия личной безопасности. Кому придет в голову искать какие-либо практические решения на этих путях… Пусть себе упражняются с проектом сверхбомбы. Они только, только поостыли от своих толстозадых Больших Берт и прочей жюль-вернщины…». И тот, кого на границе назвали Гиршем, отметил ясные перспективы ландшафта. Чем бы сегодня не закончился его рабочий день, — последствия будут иметь лишь техническое значение. Проблема в принципе решена. Он, милостью сил его создавших, с его гениальным мозгом (да, — и тому был уже исторический прецедент), с его ненасытным честолюбием и жаждой власти — уже высмотрел идею следующего века, приманил ее к своей руке и чуть-чуть пощипывает перышки легендарной птицы Феникс, любимице фараонов и небожителей. Сегодня он протянет ей на ладони алмазное зернышко, и, будьте уверены, она склюет это.

«Джип» взвыл, подбираясь под самые облака. День был ясен, просторен, необозрим здесь. Растрепанные перистые жемчужные облака нанизываются на пики гор. Ничто не предвещает перемены погоды. Но все неустойчиво в этих краях и может смешаться в один миг: земля с небом, ливень с камнем и грязевым потоком. И тогда уже точно: простому смертному лучше и не бывать здесь.

Вот это уже пошла Германия. Даже величественные гряды Теди, главенствующие над всей Швейцарией, уравновешиваются неким миражом и тают на горизонте. Где-то уже и Рейн входит в более пологие берега. По склонам гор отмечаются низкорослый бук, заросли орешника, плющ. Темнеющие глубокие расщелины подбираются сюда шрамами земли. До подошвы метров пятьсот. Крупные гладкие валуны, лежащие здесь со времен раннего неолита, выглядят мощью, готовой вот-вот сорваться, был бы только достаточный повод. Но вот дорога внезапно расширилась, машина въехала на некое подобие плато, или скорее обширный выступ, обрывающийся в тридцати метрах от осевой линии дороги, по другую сторону ее — вместительный грот, или даже вход в глубокую штольню. «Джип» развернулся, дал задний ход и въехал вовнутрь глубокой пещеры, наполовину обязанную своим происхождением человеку. Через секунду гулко отзвучал последний выхлоп. Все стихло.

* * *
Солнце было в зените. Облачность периста и лучезарна, как в творениях некоторых богомазов. Одинокий путник с бьющимся сердцем осмотрелся. Он был уже не молод, с альпенштоком в руке, в крепких ботинках с шипами, крагах и с легким ранцем за плечами. Сорвав темные очки, он щурился, запыхавшись и привалившись к гигантскому валуну. Широким и словно приветственным жестом отер лицо, слезящиеся глаза. Так вот какие они горы. Пробыв на посту ученого секретаря при германском географическом обществе целых тридцать лет, он впервые вступил в пределы горной страны. Внизу — Дойчланд, и так до самого горизонта, там, за ним, чернильное пятно почти картографических стран, здесь — высота, простор, прохлада, ветер дальний и дольний. От перепада давления стучало в висках, по телу — пот, несмотря на холодящий озноб. И вдруг — что-то произошло еще, особенное… пронзило… Человек осел: «Вечность. Я осознал вечность», — подумал он, и это была не одна только абстрактная мысль. Что-то с этим было сцеплено физическое и грозное. Тогда-то он и увидел: над вершинными снегами и будто в отражение их, разлилась жидкая сверкающая амальгама… Выгнулась чечевицей — более плотной, с некоей сердцевиной в ней, метнула из себя искаженную тень человека, будто образ его в зрачке, и один шаг которого был бы равен целой мили… Видение заколебалось, прорезалось гранями, разорвалось перетяжками, разнеслось перламутровым растрепанным коконом. С минуту еще алмазные лучи бесцельно бродили по небу, точно оторвавшиеся ясно-лунные жгуты. И с тем пришло понимание, торжественное, как библейская заповедь, и путник осознал, отчего у него такие мысли и почему внезапно ему стало так трудно и глупо жить. Времени больше не стало. Он метнул из кармана к глазам Буре — часы, не подводившие его ни разу за последние семнадцать лет: они стояли. Но не было уже времени и удивляться: словно последствие этой алмазной вспышки над грядами гор разлился мрачный шлейф копоти и дыма; но, приглядевшись, можно было различить за этим стремительно несущиеся грозовые тучи, которые с непостижимой быстротой сгущались и клокотали. Но ведь только с четверть часа назад небо было высоко и чисто, и вот уже давит, будто чугунным противнем, да и тот, похоже, дал трещину и прогорел. Плеснуло фиолетовым пламенем. Отзвучало на всю поднебесную раздирающим нервы треском. И с десяток молний, крученных винтом и ветвистых, ударили вертикально по гигантскому округу, образуя некую корону сатаны. Мельтешащие тучи заходили так, будто с неба размешивали диковинной ложкой чай в стакане: только днищем этого стакана была котловина диаметром с километр, которая все росла, мрачнела и косо ставила стенки свои, как и подобает при сильной раскрутке. Новые и новые сколы неба валились и кренились набок. Путник схватился за голову жестом, удерживающим рассудок. Ураганный ветер забивал дыхание, рвал волосы, и только полуобняв валун, плотно прижавшись к нему грудью, можно было удержаться на ногах. Было бы уже совсем темно, если бы не этот молниевый сад, стряхивающий с ветвей своих протуберанцы и шары, полные жидкого лилового света. Увидеть такое — и умереть, пришло бы, какому поэту на ум; только ученый секретарь протокольно заприметил другое, — как от земли встало широкое тихое сияние и затрепетало на выступающих частях предметов стрекозиными крылышками, рассеялось здесь и там болотными огоньками. «Огни святого Эльма, Боже!». И в подтверждение своей догадки он отодрал руку от камня и выставил пятерню с огненными ногтевыми фалангами пальцев. И это было последнее, что господин фон Балькбунд успел еще сделать и осознать, перед тем как трясина, подобная библейским хлябям, — такой это был ливень, — ударила с неба. Впрочем, вот как раз и не было уже отдельно ни земли, ни неба. Сверху — сплошная стена воды, снизу — волна грязи. Все смешалось вмиг. Грохот и вспышки молний, порывы ветра, лопающиеся на камнях жгуты остекленной влаги, зловещий гул с вершин и первые наплывы земли с камнепадом и валунами, устремленными вниз. Сель, и такой, что только и можно было видеть где-нибудь в урочищах жаркого Кавказа. Ноги путника беспомощно заскользили. Руки цеплялись за гладкий валун, и, не удержавшись, потеряв равновесие, вместе с грязевым потоком он обрушился вниз.

*** 17 ***

Здесь шло время отмеренной швейцарской точности. Уникальная в своем роде страна: вторая родина многих и многих эмигрантов. Или так скажем: узаконенный приют с молчаливого согласия правительств ряда стран. Не был ли первым из таких изгнанников Жан-Жак Руссо, бежавший сюда от великой неустроенности сердца, ума и мелких прегрешений совести? Автор «Исповеди», отец семерых детей, которых он — опять же из принципа — поместил в дом общественного призрения.

Приличный швейцарский городок. Мощенная камнем площадь. Часы на ратуше пробили одиннадцать. Над грядой Юры вытянулась жемчужная цепь облаков. Солнце в мягком дымчатом окружении зависло в зените, подобно театральному софиту, но и все здесь сценично-картинно: аккуратно сработанные, будто кукольные — домики, возле каждого разбит цветник, расписные ставенки, на подоконниках те же цветы. Из стрельчатых узких окон — разноцветные штандарты, флаги до земли, балконы увиты плющом, иные — диким виноградом, на узких улицах шезлонги, полосатые тенты вынесенных на тротуары кафе, террасы бесчисленных отелей, ресторанов, казино, сходящих к призрачному зеркалу Озера, в нем — опять же небо, или отраженные с лодок счастливые лица, или ночные огни завлекающего времяпрепровождения. И даже год 1932, первых беженцев из соседней Германии и собственных изгоев в странах Большой депрессии, не повлиял здесь на общую атмосферу увеселения. На ту массу публики, среди которых и действительно было много милых открытых лиц, много музыки, танцев и смеха; хлопанье пробок шампанского, щебета, флирта, скрипа уключин и женского визга со стороны Озера. Колоссальная человеческая Фата-Моргана продолжала свое действо — примирять людей с пустыней и жаждой бытия, с тем песком, на котором они выводили свои имена и строили замки.

Но так и хочется отметить: вот женщина — она одна перечеркнула эту лакированную карточку.

Откровенно (и не очень) сторонящаяся всех — она следовала площадью от почтамта вниз: чуть склонив голову, возложив красивые открытые руки на сумочку, более напоминающую шкатулку красного дерева, инкрустированную русским малахитом; в шляпке бордо, под вуалькой, достаточно уже не модной, но скрадывающей черты лица. И все же: случайный прохожий ей навстречу — удивленно покачал бы головой: «Чужестранка? Гордячка!» С чего бы тогда эта сатанинская надменность? В укладе ли заманчиво очерченных губ, изгибе длинной шеи, высокой классической прическе, чуть вздернутом носе? И одета: вот уж не скажешь не по средствам — простая строгая юбка, приталенный жакет. Внешний вид стопроцентной классной наставницы, репетиторши, живущей частными уроками, переводчицы при каком-нибудь атташе… (курс растет); и все же дамы больше, чем надо, — при столь ясном дне, на будничной улице. С чего тогда этот прозрачный стылый взгляд сквозь черный газ, эта ровная меловая белизна кожи, хранимых в затемнение чувств, овал лица, отмеченный артистизмом… Но — он и она уже разминулись. Каждый пошел своей дорогой. Что-то заставило бы прохожего обернуться: возможно, мужской инстинкт. Тонкий лиф женщины, высокая спина, стройные ноги, шаг за шагом отсчитывающие длину несуществующего подиума. Вот так — со стороны — она зачаровывает. Пожалуй, ей даже удалось обмануть, уйти от слишком проницательного взгляда. Что-то сейчас приоткрывалось в ней. Но женщина успела уже дойти до конца площади и свернуть в боковую улочку. Руки ее оставили сумочку-шкатулку и в мягком жесте легли вдоль тела.

Здесь было не так многолюдно, или, точнее, люди были больше чем-то заняты: пили, ели за столиками, вынесенными прямо на тротуар, торчали за стеклами магазинов и мелочных лавок, целеустремленно глазели по сторонам, увешанные фотоаппаратами. Курортная, обычная жизнь. Люди знали, за чем они сюда ехали со всей Европы и Нового Света. Это знали прежде всего их деньги, наделенные собственным инстинктом власти; ведь нигде, кроме как на модных курортах, да еще в залах казино, деньги не существуют так раскованно и так сами по себе. Как раз здесь все потворствовало им в этом.

Дама совершила над собой привычный обряд: внутренний протестующий жест; ей оставалось пройти вниз еще шагов двадцать, войти в дом, где она вновь стала бы сама собой. Там позволялось расслабиться, отдать в пространство бесцельную пружину интриги, пустой ненависти, фантастические витки своей жизни. Но этому еще не срок: и как раз сейчас — до поворота налево, куда ей оставалось свернуть, она вновь приметила у магазина шляпок плотного коренастого мужчину, в чесучовой паре, в дурацком котелке, с крепким скуластым лицом славянина. Как и тогда, он почитывал газетку (может быть, ту же — трехдневной давности). Ох, уж этот прием, столь нарицательный для образа шпика. Это было в четвертый раз, как этот человек застил женщине взгляд. Но хуже того — он переместился по ходу ее обычного маршрута. В первый раз она увидела его непосредственно у здания почтамта, куда ходила за корреспонденцией и держала абонентский ящик. А так как это происходило только два раза в неделю — по вторникам и четвергам — то этот тип заметно «обжился» и «обустроил» ее маршрут; не исключено, что ему был известен теперь и дом, в котором она проживала. Надежда оставалась — по факту обыденности патрулирования улиц агентами полиции. И к тому были обстоятельства, скорее внешние, нежели чем внутренние; больше политические, чем гражданские и уголовные. Зараза ползла оттуда — из взбесившейся Германии, — с десятками и уже сотнями политических беженцев и просто обывателей, которых обирали, что-то конфисковывали или чьи родственники побывали уже в известных казармах ландскнехтов, откуда они выходили исковерканные под углом и в стиле паучьей свастики. К самой этой женщине события эти имели лишь касательное отношение: вот как сейчас — от кого (или чего) ей так перепало по части подозрительности и слежки; из общей атмосферы сыска, или же конкретно?.. Вопрос для нее совсем не праздный. Вновь холодные пальцы женщины легли на инкрустированную шкатулку, под ее левой рукой. (Холодно-активно в ней извернулся вороненый ствол, по магнетизму ее души). Как-то она сумеет постоять за себя. Но главное, конечно, самообладание. И белая, белая ее память — упрятанное под снега ручное зеркальце в которое навсегда удалился волнующий лик королевы… Даже гильотина (ножа которой она имела все причины опасаться) не вернет ей этого. Что-то как будто перешло к ней по мистическим законам судеб от австриячки и гордячки Марии-Антуанетты. Ну а с этим фактом ее текущей земной жизни — в котелке и с русской мордой — придет время, она разберется.

Сейчас же — блеск витражей, беззаботные лица, — все и вся отвращало ее. Верхняя губа женщины мнительно дрогнула: на мгновение она почувствовала себя бескрылой. Да, да вот это самое: она была не беспомощна, но обескрылена. На этом сладком, липком, чужом пироге мещанского благополучия она ползала черной земляной осой. И каждый мальчишка из-за одного глупого своего любопытства мог убить ее. Как-то исковеркано, вся подобравшись, углом плеча вперед, и от того еще более грациозно (эдакий «гадкий утенок»), женщина почти пробежала оставшиеся десять метров до следующего поворота. Несколько мужских взглядов проводили ее. (О господине в котелке с бесполезной газетой и говорить не приходится).

Опять вниз пошла крутая улочка, мощенная круглым булыжником. Навстречу ей — уже чопорный люд, и больше швейцарцы, посасывающие невозмутимо свои короткие трубки, кто-то с портфелями… Еще немного — и женщина у своего дома.

* * *
На каменный столик — в вестибюле — летит ее шляпка, вуалька… с пустым сердцем (никакой корреспонденции на ее имя), она взбегает по лестнице, покрытой белым анатолийским ковром, для того, чтобы запереться в комнате, так напоминающую и будуар, и кабинет, и просто гостиную.

*** 18 ***

Большое, ровное, ласковое Озеро — неподалеку. Определенно, лучше многих в эти воды и ландшафт вчувствовался Фердинанд Ходлер, швейцарский живописец, называющий свое увлечение этим видом пленэра «настоящим бредом». И если в этих работах больше от буйного артистизма, то в самом озере и окрестностях — все, кажется, для человека и в услужении ему.

Ради этой стилизации, позволяющей человеку считать все здесь определенно по себе и для себя — работали эти бесчисленные отели, рестораны, аттракционы и дансинги. Все другое, свободное от увеселений, жизнерадостно было приправлено площадями фруктовых деревьев, посевами пшеницы, кущами виноградника и хмеля. Но и это все, казалось, имело не столько питательную ценность, сколько обворожительно-кремовую, подобно «розочке» на торте. Тщеславие и позолота сказывались здесь во всем. (…Разодетый под матроса 17 века человек в морской куртке с галунами, в узких коротких панталонах, полосатых чулках и огромной шляпе-треухе, подсаживал на борт прогулочного ялика последнею мисс из очереди, — чуть «декольтированно» повизгивающую, т. е. в рамках приличия выражающая себя на низшем четвероногом уровне… поджимающую ноги и протягивающую руки; будто кто-то уже имел намерение нести ее на руках… Звучит густой свисток боцманской дуды, и три пары весел враз подымаются и опускаются. Заскрипели уключины. Вода подернулась пеной и волнением. Примешалось и солнце в этой взбучке: по-особому дробясь и заигрывая в бликах. Волнение передалось и на берег — в стайке провожающих — к радости милых дам, хлопнули пробки от шампанского, взметнулись руки, платочки с вензелями… Действо продлилось).

*** 19 ***

Тупо ударило в висок. Ржаво проскрипели уключины. Женщина оторвала голову от высокой резной спинки кресла. Зрачки ее расширились на неяркий свет… Белые рысьи точки в них слились в один безжалостный диск солнца, протекла режущая струйка кварцевого песка; зачерненно, — негативом, встала перед ней ее собственная нагота. Ее разглядывали: но не было в ней ни стыда, ни смущения — отпечаток в песке значил бы больше ее самой. И когда ее несли (ноги не слушались), она не существовала далее своего короткого взора; мыслила не яснее сбивчивого говора матросов и возгласов сожаления. (Похоже, ее оплакивали). Последний истлевший лоскут упал с нее: на землю вернулась Ева, некогда изгнанная из своих же садов Эдема. («Забыть, забыть».) Покачнулись небо, море… Ей помогли: она на борту. Затопали по палубе веревочные подошвы. Накренился весь белый свет. По красной дуге солнце укатило за черную штору. От головы отхлынула кровь. Загромыхала якорная цепь. Дробно заработала машина. В эмалевом полусумраке каюты — накрахмаленные занавески, ослепительное и прохладное постельное белье. Кружево бликов и на потолке. Мягкая, обволакивающая вибрация, и шум протекающей воды за иллюминатором. Но еще до этого… в последний раз в памяти женщины ударил короткий сильный гребок воспоминаний: на испанском, португальском, английском — к ней: «Кто вы? Откуда?». И — «Я ничего не помню» (итал.), чтобы ее не спросили. Отчаянный взгляд по сторонам: «Где он?» — тот, который все может, все знает. Кажется, ее успокаивают. И совсем уже трогательно — как королеве грубую кружку молока из крестьянских рук, — ей протягивают широченные матросские клеши и белый, с офицерского плеча китель. Ей засматриваются в лицо. Что бы они могли в нем увидеть? Насколько это опасно? («Знать. Знать».) А давно ли она сменила то лицо и не обрела до сих пор другого? («Убедиться. Убедиться»).

Рывком женщина поднялась из кресла. Сейчас она в шелковой пижамной паре, несколько восточного орнамента. Высокая, стройная фигура. Дневная, тяжелая классическая прическа красавиц Гейнсборо — укладом вверх — распущена. Волосы за плечами сколоты малахитовым гребнем. Женщина быстро пересекает эту комнату-кабинет, и даже будуар. Подходит к большому зеркалу в литой бронзе плодов и листьев, жарко начищенных все тем же ненавистным песком. Подобно этому и охряные драпировки с продернутыми в них парчовыми нитями, свисающие по сторонам высокого французского окна. В комнате достаточно еще светло, но женщина добавляет блеска, зажигая люстру с хрустальными подвесками и электрическими свечами в серебряных лилиях. Вся комната озаряется. Женщина в зеркале: отлетевшим потусторонним ликом… Убедительнейшая иллюзия, что можно зайти со спины себя, поражает ее… Она совсем, совсем беззащитна. Женщина хмурится, чуть заломив бровь. И без того большие синевато-серые глаза ее распахнуты и пусты, как бывает при абстрактной грезе, или предположении, и оттого еще более холодны. Только чуть растревоженные зрачки обращены вовнутрь: ведь единственно там истинно знают ее. Кто?! («Забыть. Забыть».) Та подмеченная прохожим ненасытная гордыня уже оставила это лицо. Оно — красиво, чуть утомлено какой-то взывающей, невостребованной артистичностью, и глубоко равнодушно. Могло ли быть иначе? Если нельзя назваться собой, нельзя призвать даже память, что значит тогда одно твое стеклянное отображение? На это, правда, и ее воля. И никогда по этой воле она не всплывет чувственно-памятным ликом со дна зеркального омута. Никогда. Пусть будет так.

Лицо женщины дрогнуло, потеплело ничего не значащим вниманием к окружающему. Где-то людской гам за окном сменялся ностальгическим тонами к вечеру. Плыло танго. (С тех погибших аргентинских лет — ненавистно.) Во влажном терпком воздухе ресторанов и кофеен настраивались скрипки человеческих душ. Рвались струны. Возносились и падали чьи-то судьбы, возводились мосты любви, обустраивались целые дома. «О, Боже. Как это, в конце концов, пошло и скучно. Есть ли этому хотя бы название — утопия», — подумала женщина. Отошла от зеркала. Прошлась комнатой, в которой все было не пойми как: зала не зала, кабинет не кабинет, — или пристанище высокородной дамы (как, впрочем, и куртизанки), поди гадай! По ковру, на полу, разбросанные атласные подушки с кистями, персидские тапочки. Отдельно от всего прочего — интересное вечернее платье, на никелированной треноге: чересчур длинное, сложной выточки, с «плечиками», густо малинового цвета, сильно декольтированное, обшитое по рукавам пятнистым мехом леопарда. Сомнительно было, что этот наряд надевался когда-либо вообще. И было ли это платье в привычном смысле слова, а не артистический вылом. И все же, казалось, в опровержение сказанному — научные книги на полках и просто горбом на софе. (Да, отдельно пышная кровать под балдахином, за китайской ширмой). На этажерке — аппарат под стеклянным колпаком, похожий на телетайп. На столе с рулонами чертежей — дорогая посуда, раскатаны апельсины, сигарный ящик с «Коронос», чашка недопитого шоколада, и в ней — окурок с золотым обрезом. Следы ученых бдений и богемного образа жизни, так ли это?

Наконец-то среди бесцельного и методичного хождения женщина отыскала себе занятие, взяла слуховую трубку внутреннего телефона, проговорила властно (зрачки ее сузились, кольнули):

— Эльза, подымитесь ко мне. Вы мне нужны.

Вошла женщина, скорее девица, в темном, форменном платье, с белым передником, с рыжими волосами, довольно костистая. Сложила большие руки на животе.

— Да, мадам.

(Мадам чуть покосилась на нее, не желающая себе ничего кроме неба).

— К девяти приготовьте мне ванну. И не бросайте туда эту мерзость… не все же, что рекламируют в вашем дорогом отечестве, годится для всех. «Дары Мертвого моря», — это надо же было догадаться подсунуть… — выговорила женщина с чуть большим вниманием к угловатой фигуре и простому лицу горничной.

— Будет исполнено, мадам. Только второго дня вы похвалили меня за эти же соли… — возроптала девица на скверном французском (языке их общения).

— «Второго дня». Вот как вы сказали, — женщина длинно, иронично вглядывается в нечто по виду бесполое. Отвернулась. — Идите и делайте то, что вам велено.

Служанка изобразила подобие книксена (не расставаясь при этом с печным ухватом и битым горшком во всей своей фигуре), удалилась в смущении души простой и плоской. Быть может, мадам, которой она прислуживала, знавала и лучшие времена, но ведь не настолько же, чтобы повелевать с достоинством королевы или пренебрежительно фыркать на каждую достопримечательность здесь. К тому же — рыжая Эльза занесла ногу при сходе на следующую ступеньку лестницы, да так и осталась, убоявшись тайны, открывшейся ей так внезапно: «ее мадам» опасается людей, избегает их, или носит глубокий траур. Одно из двух. Постояв так, насколько хватило ей чувства равновесия, она шагнула вниз, переступив уже и через тайну, да и позабыв ее вовсе. Нельзя сказать, что экземпляры, подобные Эльзе, так уж были редки в горной части Швейцарии. Не настолько, как в Шотландии, но все же.

Меж тем, так сомнительно уличенная женщина, вновь оставшись одна, отправилась в свое высокое вольтеровское кресло. Длинно умно, вытянула из себя некий исторический парадокс. (Спохватилась.) Вздохнула. Придвинула кресло ближе к окну. Солнце установилось на закат. Низкие облака кое-где поднабрали иссиня-темной глубины; поплыли челнами, которым, казалось, не хватало течения да русла реки. Взгляд женщины приковался к одному такому кораблику, так похожему на окрыленную розовым парусом яхту. Сердце ее тукнуло во всю силу. Вздох высоко поднял грудь. Резкая морщинка вертикально встала меж бровей. Красиво вырезанные ноздри побелели. Вновь неистощимая гордыня пронеслась и опустошила ее. И с тем, возглас: «Где он? Почему нет известий?»

*** 20 ***

Этого и следовало ожидать. Сход с гор грязевых потоков и камнепада, как следствие разразившейся жуткой грозы и ливня — завалили вход в грот. Как не был он просторен и обустроен (даже при целой бронированной танкетке, загнанной в горловину пещеры), выбираться отсюда когда-то было необходимо. Откуда-то, поверху, пробивался неровный свет. Угловатый человечек с непокрытой головой на тощей шее запустил руку в растрепанную волнистую шевелюру. Большие его с ассирийским разрезом глаза блеснули, и он, непосредственно, по-детски, помчался назад, в железное нутро танкетки, чтобы там прокричать в слуховую трубку: «Алло, Гирш, нас совсем завалило! Во, работы-то будет! Заявляйтесь-ка». И уже выскочил с шанцевым инструментом, более годным для учебно-полевых работ новобранцев. Ковырнул несколько раз. Металл заскрежетал о гранит. Набросал по сторонам от себя груду грязи и гальки, и только тем надбавил сверху оползнем.

— Вот как мы, Раух! — услышал он за собой уверенный, сейчас ироничный голос. — Так сколь далеко продвинулась сия необозримая работа, — учитывая вами затраченные киловатты? Или — вы больше полагаетесь на лошадиные силы?..

— Лучше беритесь за лопату, если не желаете заночевать здесь, — с надсадным дыханием отозвался Раух. — Хорошо еще к вечеру управимся, — говорил он, не переставая расшевеливать всю оползающую массу завала.

Его компаньон прошелся туда-сюда, пнул носком тяжелого горного ботинка валун. Кажется, он и не помышлял о случившемся. Потаенная улыбка — во славие себя — не сходила с его губ. Он мог быть доволен результатами сегодняшних опытов. Но лишь он один. Гирш отряхнул от пыли куртку, с замшевыми накладками. Проговорил:

— Бросьте лопату, Раух. Она не соответствует вашей классификации. На что-то мозги нам даны…

— Эх, но едим-то мы с ложки, господин теоретик. Нулевое техническое решение в сравнение со всем нашим остальным потенциалом. А вот — не обойтись. Лопата вечна, как золото и власть, будь они… Просто и верно. Правда, приходится повкалывать… А что предлагаете вы?

Раух с облегчением привалился к выступу скалы, и, похоже, не без удовольствия разглядывал шефа. Все-таки от черти какого его самодовольства и темперамента, что-то перепало и ему, — от природы меланхоличному и болезненному. К тому же один принципиальный вопрос давно уже вертелся у Рауха на языке. Сегодня все как-то сходилось, чтобы разрешить его. Когда еще они останутся так, как мужчина с мужчиной, без всяких абстракций.

Гирша, однако, на тот момент не было с ним. Скрывшись на минуту в танкетке, он выбирался оттуда с гирляндой аммоналовых шашек в руках.

— Игнорировать трудный прихотливый путь человеческой мысли, ай-ай, не позволю, — и Гирш начал методично рассовывать заряды по расщелинам в камнях.

— Ну и будет сейчас… шарахнет таким оползнем, что придется выбираться отсюда через грузовой лифт, — не сдержал скептицизма Раух.

— Вы меня недооцениваете, коллега. Когда-то я удачно решил проблему концентрации и посылки тепловой энергии на значительное расстояние, — отвернувшись, Гирш скрыл усмешку, продолжил: Ну а что такое взрыв, если не хаотичный выход ее. О кумулятивных зарядах вы, конечно, наслышаны? Да, в этом есть что-то от вашей «ловушки», верно. Но то, что сейчас здесь подготавливается, будет всего лишь организованная взрывная волна. Для наших целей — достаточно. А теперь перебирайтесь в бронемашину и ждите меня там. Да не закрывайте преждевременно люк!

Раух проворчал что-то насчет плоских шуточек, которые ему надоели, и, прихватив лопату, поспешно скрылся в танкетке.

Гирш отмерил необходимое количество бикфордова шнура, вставил запальник, чиркнул спичкой и метнулся под укрытие брони.

Через шесть секунд ухнуло. В борта машины гулко забарабанило породой. Мелким крошевом сыпануло по узким бойницам. Затянуло кисловатым, серым дымом.

*** 21 ***

Металлическая слюна заполнила рот. Раух просто и естественно заплевал, но одобрительно отсалютовал Гиршу, который прикладывал к глазам тончайший носовой дамский платок с вензелем: латинское «зет», в круге и с пчелками. Выход из грота на три четверти был свободен: только по низу и по сторонам оставались еще груды камней. Люди могли выбраться, но не колесный транспорт, которому предстояло расчистить колею. Раух снова взялся за лопату. Откашлявшись и наглядевшись слезящимися глазами, он сделал признание.

— Неплохо сработанно. Где вы всему этому научились, Гирш? Что-то есть в вас от царя-плотника. Но автомобилю, так или иначе, не выбраться. А значит?…

Гирш пожал плечами, скинул куртку, засучил рукава. Вдвоем они налегли на шанцевый инструмент. Провандалиться им пришлось минут сорок, прежде чем путь достаточно освободился. Выбрались наружу. С непривычки оба намучились. Раух посасывал сбитые ладони. Но в лицо им засветило солнце, чистота и синева неба.

…Казалось, освежающая чудная гроза коснулась всего здесь, и много выше и дальше пределов видимого. Они прошлись до самого края выступа. Ниже — по крутому склону — долина; и если здесь жесткая трава, кривые сосенки, орешник, то там приметны клинья посевов пшеницы, сады и огороды, но все какой-то беглой и бедной выделки. Суровое горняцкое дело довлело и над бытом людей. Да и то сказать, какой из старателя крестьянин. Учитывая еще преемственность и норов швабов: кремень и кряж. И если копи были фактически выбраны, то натура человечья не оскудевала.

— Смотрите, Гирш! — палец его главного «сановника» завис над горной страной, резко указывая вниз. А там ясно различимы целые площади камнепада, побитый лес, фруктовые деревья, изуродованные посевы, и даже — видимо: снесенные домишки некой деревушки.

— Вот так ахнуло! Черт, а ведь это все наша рукотворная гроза… Матушки! Что же мы натворили?! О, Яхве! Гирш, выходит применение илема само по себе не безопасно? Ведь мы дренировали в атмосферу всего-то ничего… на один лишь выхлоп этого вашего, тьфу не выговоришь, прото-илема. Что тогда все это значит?

Гирш качнулся с носков на каблуки. Проговорил, будто формулируя:

— Все отлично, Раух. Все по мере своей. (Он быстро «передернул» темы, как бы открывающиеся в перспективе гор.) Взгляните, вон туда. После грозы все ощущается по-иному. Чувства обострены. А неплохо ведь побыть в роли громовержца. Может, и богов-то выдумали только затем, чтобы оставаться людьми в теплой сырости. Расслабьтесь, Раух. Вы — Бог.

И человек с глазами, обведенными, словно углем преисподней, с выбритыми в ниточку опереточными усиками неожиданно и резко расхохотался.

Раух вздрогнул. Поморщился.

— Да, от скромности вы не умрете, Гирш. (Он неодобрительно на такую «кончину» шефа покусал губы.) Желаю вам и в дальнейшем успехов. Так же как и здоровья… душевного, в том числе.

Гирш дружелюбно рассмеялся.

— С вами, с вами дорогой Раух, мы горы свернем. Да ведь и свернули уже!

Раух махнул рукой на такой синдром «небожительства». Пусть себе. Сегодня их день. И с тем — он будто сбросил какую-то мешавшую ему личину. Спокойно отошел и сел на камешек.

Но и Гирш пошел побродить как-то сам по себе. Сделал несколько резких наклонов в пояснице. Присел. Встал. А хорошо и просто почувствовать физическую усталость. Надо ли пробиваться тайными тропами мысли, взбираться на кручу каких-то там технических проблем, возомнить себя кем-то, чтобы стоя вот так, на лысой горе, после часа работы лопатой, и, просто озирая пространство, почувствовать себя подлинно олимпийцем. Нет, пока останется в человеке эта самодостаточность себя — я есмъ и сие осознания с меня довольно — всякий гений его и подвиг пребудут верхоглядством и только. Это уберегает человека от искусов софистики и ограниченности рассудка, но это же и приземляет его на пядь от самого себя. «Человек обречен, — мелькнуло в мыслях Гирша. — Пороха у людей хватит лишь на самоубийство».

Находившись так, он присел на край валуна, подле Рауха. Пригревало солнце. На исходе был трудный и многообещающий день. Здесь — свет и даль горнего мира. Омытое их трудами небо — проявление некоторых их «титанических» способностей, если посчитать за таковые как результат всю массу земли и камней, сброшенных вниз. Каждый из них был при своем отличном настроении, и Раух решился:

*** 22 ***

— Я знаю вас уже не один год, Гирш, — начал он — Человек я в общем-то одинокий, и потому, верно, наблюдательный. Когда вы предложили мне, отчаявшемуся найти работу физику совместно работать, я понял, что за этим стоит не только, так скажем, гипотетический и скрытный характер вашей деятельности, но и аналитически точный расчет, прозорливость, какая наблюдается у людей, прошедших какую-то школу жизни… дел и решений, — не только инженерных, но и таких, о которых я не берусь и судить. Но в чем не ошибусь, так это, сказав, что вы научили меня проблемно думать. О, я помню: дни и ночи здесь, под камнем, в этих штольнях. Вибрация и гул машин — на пределе возможностей. И тот протуберанец плазмы — однажды едва не спалившего нас… Противостояние двух эфемерид — меня и вас — черному пологу, срок которому — от вечности до вечности… Вы и в проблему-то врываетесь, словно бог древних, со своим молотом и наковальней… Потом — импульс за импульсом, еще раз импульс, как чертовым копытом… Когда-нибудь мы с вами изойдем синим пламенем. Смеетесь? Смейтесь! Но всему человеческому положен предел. Выше и ниже — все одно — ад. Вы действительно мне много дали, Гирш. Я разумею не одну только материальную сторону жизни. С вами работать — наслаждение, но и гибельно… не имея чего-то адекватного вам. Но я заговорился, не желая того. (Гирш, не перебивая, слушал Рауха). Из моей болтовни вы поняли, что я наблюдателен, так вот — под это замечание, я констатирую, Гирш, что вы, несмотря на весь кажущийся научный пафос исследований — чрезвычайно, фатально практичны. Вы и пальцем не пошевельнете (не говоря уже про мозговую извилину) ради одного эстетического переживания, — открытия и пользы науке. По этому моему наблюдению, и как, наконец, компаньон в деле, я и задаю вам вопрос: для чего нам это абсолютно жесткое тело ? Что из всего этого следует? После стольких трудов и затрат!

Кое-какие характеристики я, правда, улавливаю, привязанные к подобному материалу, и, в частности, — тело, выполненное из него, стало бы вне подчинения третьему закону Ньютона; фактически, такое тело невозможно было бы даже стронуть с места, по причине отсутствия способности в нем к зарождению движения. И что из всего того? А только то, что заданным требованиям может отвечать вещество исключительно ядерной плотности… И вот тут-то, казалось, наша проблема испустила дух. Масса ядра восходит к 1018 г/см3. Это значит, что тело такой упаковки в объеме всего лишь комариного жала весило бы тонн сорок. Абсурд. Не говоря уже о том, что любые технологические операции с таким материалом физически невозможны. Вы величайший прожектер, господин Гирш, и надо отдать вам должное — не меньший технолог, что у Господа Бога в запасе. Вы подбросили уникальную идею и реализацию этого — синтезировать такое тело на какие-то краткие доли секунды… десятитысячные и стотысячные, расходуя колоссальное количество энергии в принудительном магнитном импульсе… Хорошо. Но зачем? Проделать умопомрачительный подвижнический путь; взобраться на седьмое небо, подкрасться к богу Саваофу, вырвать волосок из его бороды, ивсе для того, чтобы сжечь его ради какого-то мертвого пепла!

Гирш потянулся, как со сна. Усмехнулся:

— Пока все верно, дорогой Раух. Только к чему вы мне это все говорите? Пепел богов! Хм. Довольно вольная интерпретация…

— Вот, вот. На том мы и сошлись: проделать это противоестественное дело. Вы занялись технологией выработки протея. Я — своей торроидальной магнитной «ловушкой». Мы как будто стали играть в некую игру в поддавки: кто из нас первый составит такое положение, когда устройство партнера обретет какой-нибудь смысл и покажет себя. Вы передавали мне кубические километры вашего протея — ионизированного водорода, с одними вылущенными ядрами атомов. Я уплотнял километры — до микронов. На этом диком поприще мы опередили современную науку лет на двести. Мы достигли плотности упаковки лишь на порядок ниже ядерной… И что же?… За что боролись, на то и… Вступились элементарные кулоновские силы отталкивания, и наш магнитоимпульс оказался полностью заблокированным. Наконец-то, я думал, увижу титана, приплюснутого к небесному своду, из породы суглинка. Но не тут-то было. Здесь начинается история, которую я отказываюсь понимать. Появляется этот ваш элемент М, — со свойствами, как чудесными, так и фатальными: просто «обескровливающего» атомы на самом элементарном уровне, обессиливая их… Но пусть с этим. Я не говорю уже о моем труде, — только изучи мы и опиши этот элемент, и Нобелевская премия у нас в кармане. Так нет же: мало того, что мы синтезировали это абсолютно жесткое тело, — тут бы сказать: хвала богам и нам, — вы выдвигаете новое баснословное требование — теперь этот «уродец» должен изжить себя во времени не менее 0,001 секунды, да еще с возможностью регулировки этого интервала. Я понимаю, что всему свой срок. Цыпленок в яйце курицы формируется две недели, алмаз в раскаленной магме — сотни тысяч лет, но что должны ожидать мы от этих миллисекунд существования нашего «яйца»? На что должны мы употребить это фактически умозрительное время? Ответьте, Гирш, я имею на это право: как, наконец, ваш компаньон в деле. Без моей торроидальной «ловушки» фитилек всей установки загаснет. А мне ведь еще растить, вытягивать это пламя… Дотягивать импульс, чтобы он не зачах раньше предустановленного времени. Не сегодня завтра, нами будет достигнута плотность материи превышающая плотность в самом ядре… «нормальном» ядре, хочу я сказать. Конституциональная, обычная микроструктура вещества как-то необъяснимо переведена в некое зачаточное состояние. Законы этого темны… Да изучи мы процесс… Эх, — Раух безнадежно махнул рукой. — Зачем я это говорю! Ведь я начал с того, как вы странно практичны при всей абстрактности нашей задачи. Вы не станете вкладывать столько усилий и денег ради эстетического переживания минуты. Вот нонсенс, Гирш, — и Раух чуть нервно рассмеялся.

Его сотоварищ выждал. Поднял и метнул камешек в пропасть у ног. Подумать только: громовержец, бог стихии, — а все побочный эффект.

— Что вы от меня хотите, Раух? Я понимаю ваше неудовлетворенное тщеславие (он сделал акцент на этом); но разве одни мои усилия уже что-то не гарантируют. Когда бы я, чем занимался — не стоящим того. Ну, предположим, при t икс… я буду иметь достаточно времени для манипуляций с нашим пакетом илема. (Ободряюще). Не могу же я приготовить яичницу, не имея и секунды на то, чтобы разбить само яйцо.

— Это опять все увертки, Гирш! — вздернулся Раух. — Тогда, в конце концов, мы имеем время для серьезной научной заявки. Я обеспечу публикацию статьи в «Нейча». Я …

— Вы с ума сошли! — Гирш взглянул так, будто схватил за горло. — С нас потребуют описания установки. Условия экспериментов. Где, как и что! А как вы объясните германским властям вот это — сход селевых потоков… И, быть может, мокрое пятно, что осталось от какого-нибудь поселка.

Раух съежился, запустил грязные пальцы в свою шевелюру.

— Боже, Боже, что теперь будет!

* * *
Гирш брезгливо выждал этот приступ истерики у Рауха.

— Полно, полно, господин Фауст. Природа протянула нам руку, и что с того, если из под ногтей наших выступила кровь. Между прочим: в глазах присяжных и заседателей, мы имеем повод для снисхождения — не в пример иным сутягам от науки, мы рисковали жизнью ради благородных целей познания. Имеет смысл оборудовать и запасной выход при грузовой шахте. (Он как-то начальствующе смягчился, иронически взглянул на Рауха). Нас нельзя будет даже обвинить в халатном пренебрежении какими-то там нормами… Напротив того, все логично. Все в порядке вещей. Когда с небес обрушивается сильнейший ливень, он создает условия для схода с гор…

— Куда уж логичнее: когда держаться не за что, хватаются за воздух, — глухо отозвался Раух, с запоздалым чувством недоверия оглядывая шефа: смеется тот или…

— Да вот что еще, — подкинул Гирш «наблюдательному» коллеге, — кроме электростатических явлений в атмосфере, вы ничего другого не приметили… относительно себя?..

Раух задумался:

— Это ли… когда я установил конфигурацию «ловушки» и подал разряд — меня будто выплеснули из колбы с водой… частью чего я стал… остальное все в кружении водоворота… Опомнился точно в стеклянном пузырьке, куда меня налили в качестве какой-то настойки. Тошнотворное ощущение. Не пойму: действие ли это одного магнитоимпульса на нервы, или что-то еще… И на это ушла вся энергия конденсаторов, которую мы копили неделю, и выгорело треть секций соленоидов. А теперь вот еще этот побочный эффект… «длань природы». Гирш, Гирш, неужели вы ничего не поняли, — странно понизив голос, заговорил Раух, — ведь ваше абсолютное тело есть тот кажущийся покой материи, подобно тому, как маятник начинает уклон из «мертвой» точки схода в обратную сторону. Мы принудили природу к этому… В этой точке распущены все причины и следствия, как разболтанные шнурки… Это и действительно может стать волосом из бороды Аллаха, сжигая который можно исполнить самые дьявольские пожелания. Да и только ли наши?

Гирш долго и внимательно посмотрел на своего оппонента. Ковырнул траурную кайму под ногтями, след земляных работ.

— Я знал, что вы страшно понятливы, Раух. Мы прекрасное дополнение друг другу. Хорошо, добейтесь времени существования пакета илема на этой стадии компрессии в пределах одной сотой секунды, и тогда мы сделаем серьезную научную заявку. Обещаю вам, — и Гирш протянул Рауху свою «длань природы». — Сколько времени на это уйдет?

— Потребуются дополнительные затраты. Выгорело треть секций, как я уже говорил, а это ниобиевый сплав, платина, превосходный шеллак… Потом надо усовершенствовать систему охлаждения. Затем… — он начал перечислять и остановился на необходимости дополнительных рабочих рук. — В этом случае, — суммировал Раух, — можно будет уложиться в пять-шесть месяцев.

Гирш резко повел головой:

— Два месяца… и неделю на раскачку. Готовьтесь к серьезным нагрузкам, Раух. Загружайте пищеблок черным кофе, ромом, галетами и американской тушенкой с бобами. Сверхурочные оплачиваю в тройном размере. Одного, двух техников дам, но не больше. Финансы — моя проблема, есть у меня один должник: делец с мировым именем, выходит, придется напомнить о себе. А сейчас нам пора. Завтра — отдыхайте. Следующим днем буду к вечеру, как обычно. Что там в округе?

— Я избегаю куда-либо выходить. Хозяйство ведет сестра.

— Гирш одобрительно кивнул. В последний раз вгляделся в перспективу горного ландшафта — отсвечивающие закатом ледяные торосы, в мрачнеющие глубокие лощины. На востоке прогнулась латунно-сияющая полоса. Надо было торопиться. Сегодня, со всей очевидностью результатов, он сходил полубогом.

Люди ушли.

Через двадцать минут из грота выехал «джип» отмытого песочного цвета. Для Гирша это была ночь пребывания в К.

*** 23 ***

Утром он получил свой автомобиль в наилучшем виде: вычищенный, заправленный бензином и маслом. Хозяин автомастерской пожелал своему частому клиенту счастливого пути. Обратно тем же серпантином трассы на границу с Швейцарией. Проехал Базель и на этот раз горным перевалом, прямой дорогой — в Берн.

Город встретил его неприветливо. Моросил мелкий нудный дождь. В глубокой котловине — Берн и никогда не блистал великолепием. Сейчас с гор натягивало влажным туманом, желтые дома предместий были грязны, улицы пусты. Гирш проколесил нижний город — большие казарменного типа здания, населенные ремесленным людом, мелкими клерками, и теми, кто без роду и без племени отсиживался здесь годами, изучая Европу через декларации политических партий и манифесты. В центре было много нарядней, но тоже все преимущественно делового предназначения: банки, офисы, префектура, международный центр защиты каких-то прав… Прохожие безлико сменяли друг друга, как фигурки в старинных часах, а их-то водяного устройства было предостаточно в Берне; еще множество мостов через Аору, зелено, сочно окаймляющую город с трех сторон.

Забрызганный серый «джип» свернул на тупиковую улочку. Мощенная базальтом, грубая мостовая была блестяща от дождя. Гирш вышел из машины, спустился ниже на две ступеньки, — полуподвал, встал перед узкой, в бронзе и стекле, дверью. Оглянулся. (Выше по улице — полицейский в плаще натягивал на голову капюшон). Рядом с кнопкой звонка была прикреплена никелированная пластина, извещающая, что здесь находится дочернее представительство фирмы «Кристи», занимающейся продажей и скупкой предметов искусства и старины. Почти антикварный колокольчик огласил приход Гирша.

Посетитель стянул с рук перчатки. В помещении, за бюро красного дерева, никого не было. Гирш коротко вздохнул, расстегнул верхнюю пуговку дождевика. Оглянулся и чуть насмешливо произнес:

— Могу я, наконец-то, видеть представителя фирмы «Кристи», по вопросу спроса и предложения.

Из соседней комнаты, вход в которую был забран раздвижной, стальной решеткой, быстро появился клерк.

— Да, месье. Что бы вы желали? Каталоги аукционов, сроки их проведения?

Гирш шагнул прямо к барьеру ограждения.

— Ни то и не другое… Э, видите ли, я хотел бы предложить (он задумался) для возможного аукциона — личные вещи одной особы, так скажем, небезызвестной вам королевы Золотого острова, властительницы дум целого поколения, искусного администратора, воительницы, актрисы бывшего Императорского театра и топ-модели сезона… Парижа… Гм. Одним словом — Зои Монроз. Ее дневниковые записи и предметы туалета от года 1916 — 27-го, — высказал все это посетитель, как туманно, так и жеманно, переступая с носков на каблуки своих ботинок.

Не меняя отточено вежливой твердости обсиданта, полуулыбки в лице, клерк выжидающе смотрел на визитера. (Это было все, на что он был по-настоящему способен в критической ситуации, но проделал бы это даже на эшафоте). Пробормотав мучительно — конфиденциально: «Одну минуточку, месье» — он направился к шкафам-каталогам и стал перебирать картонные уложения их. Наконец, что-то нашел. Брови его поползли вверх:

— Месье имеет в виду, гм, действительно известную особу… крупную авантюристку международного масштаба, преступницу мадам Ламоль, она же — Зоя Монроз, подданная Франции, находящаяся в розыске по Интерполу с 192… года, и, судя по некоторым источникам, погибшую при кораблекрушении… пиратского судна «Аризона».

Посетитель сухо кашлянул. Усмехнулся.

— Так вот, как она там у вас проходит… по сюжету… (Он покусал губы). Да, да, я понимаю: история несколько темная… Но что это меняет? Допустим, вам предложили бы для торгов (с хорошими процентами) дневниковые записи Джека Потрошителя и, кстати, таковые будто бы имеются, или клок Синей Бороды, вы разве бы отказались?.. — парадоксально высказался визитер.

— Но, месье, — пережил неожиданное волнение клерк, — за давностью лет преступления эти, как и лица, их совершившие, есть уже факты исторические, и не поддающиеся, так сказать… тогда как… (он не решился сформулировать).

— Миленькое дело, — прервал его господин, высокомерно вскинув голову, будто адвокат в зале суда, — значит согласно вашему расписанию, лет так через сто, мадам Ламоль без суда и следствия будет оправдана и занесена в скрижали истории; а сейчас, видите ли, она до этого еще не дожила, то есть (поправился он) не пришло ее время. Нет, судари, из-за этих ваших парадоксов я не желаю терять хорошие деньги. Я предлагаю вам для торгов кое-какие личные вещи ранней Зои Монроз, в том числе дневниковые записи ее — от года 16-го, когда, будучи еще девицей, мадмуазель ни о чем более не помышляла, как о замужестве и филантропии, — глумливо высказался этот настырный и подозрительный посредник, представляющий, впрочем, неизвестно кого и что. И он достал из-под широкой полы плаща-крылатки ларец.

— Постойте, постойте, месье! Я должен согласовать это с руководством фирмы, — действительно перепугался клерк. — Разговор, по-видимому, идет о некоторых вещественных уликах — находящейся в розыске… Одним словом, месье, вещами, предложенными вами, может заинтересоваться полиция, и подобное не послужит репутации фирмы…

— Вы ничего не поняли, — назидательно-скрипуче заговорил человек, как если бы объясняя преимущество лебедки со стопором перед простым блоком. — Вдумайтесь: вы ничем не рискуете. Речь идет о несравненной ранней Зое… до эпохи ее Золотого острова. Если пройдет это — пройдет и все остальное, более позднее, — досказал он уже насмешливо.

— Что вы имеете в виду, говоря «ранняя»? Есть Мане раннего творчества, есть Пикассо «голубого периода».

— О, дьявольщина, — помянул визитер нечистого (коротко, на чужестранном наречии).

— Но человек… конкретный «ранний» человек?! — потупился клерк, быть может, выдавая тем свою осведомленность по части русского языка. (Немало их было «поздних» — от русских же отцов эмигрантов).

— А что, вы отказываете Зое Монроз быть произведением искусства? — искренне удивился господин. — Или достигнуть такого величия — это не искусство?

— Впрочем, вы упомянули — 16-ый год. Гм. Действительно. Разыскивается-то мадам Ламоль, образца… простите, года — 27-го.

— Гм. — Клерк зашевелил губами, словно высчитывая какие-то геологические периоды. — Ага, — возвестил он, — возможно, это меняет дело. У вас это с собой?

— Наконец-то… Фу-ты, — и господин водрузил на широкие перила, ограждающие бюро, деревянный ларец размером и в толщину с цельный том словаря Брокгауза (первых лет его издания); затем открыл ключиком крышку и стал выкладывать содержимое: потертую тетрадь в мраморной обложке (страниц на сто), парчовые домашние туфли, бальные перчатки, орден Божественной Зои (учрежденный в недолгой истории ее «царствования»), прозрачно-дымчатый лифчик, — на это последнее клерк отчаянно замахал рукой, но так как таинственный посредник накрыл все это ладонью, сдался.

— Но известно ли вам, месье, — взял он-таки реванш, — что на каждую вещь, предлагаемую для аукциона масштаба «Кристи», требуется особого рода сертификат, или по другому сказать — заключение экспертизы, равно как и авторитетных лиц на то, что вещи эти — есть подлинные по их принадлежности… Одним словом, вы понимаете, о чем я говорю. Имеется ли подобное освидетельствование у вас?

— Хм. (Визитер переминался — с каблуков на носки). Если жена, родственники… или наоборот (черт их всех раздери) признают какие-то вещи как принадлежащие к… принимая здесь вашу терминологию, — с долей сарказма заговорил он, — то может ли быть признано фактом идентификации, ну скажем, опознание домашнего халата убиенного большевиками императора Вседержителя… его камердинером?

— В принципе, да, — неуверенно согласился клерк, — если только как лицом незаинтересованным.

— Так вот. Я с самого начала полагал, что потребуется такого рода проверка… — самовлюбленно возвестил посредник, — даже односторонне утверждаю: я бы никогда не обратился к вам, — имей я сомнения по этому предмету. Но это уже аксиома, (хе, хе), то есть нечто не требующее доказательства. Так вот: такой эксперт имеется — незаинтересованный, авторитетный, вхожий во властные структуры, заправляющий экономикой полмира; человек, которого в принципе невозможно подкупить. Он сам — доказательство: миллиардер Роллинг, гражданин Соединенных Штатов Америки, глава химического концерна «Анилин Ролинг», — говорил уже посетитель возвышенно-декларативно и, вместе с тем, опереточно, заложив одну руку за спину и осыпая клерка титулами и приставками к имени Роллинга.

— Вы считаете… к такому лицу будет удобно обратиться, — несколько робко произнес клерк, — но как все это будет им воспринято?

— Да элементарно! Как вещи бывшей своей любовницы, — фамильярно заметил посетитель, подцепляя на мизинец орден Божественной Зои и подмигивая служащему «Кристи». — Мистер Роллинг будет не в обиде, уверяю вас, более того, в чем-то он будет признателен вашей компании. А так человек он вполне лояльный и даже демократически настроенный. Можете положиться на мое знание людей.

— Ну, хорошо, мсье, э-э, господин… Гирш (расслышал он имя посетителя). В конце концов, предварительно оформить вашу заявку нас не затруднит. Но, — запнулся клерк, — разрешите спросить… конфиденциально, известно ли вам, что через эти самые вещи вами могут заинтересоваться… в частности тот же Интерпол, и вы будете иметь хлопоты?

— Конфиденциально отвечу, — ухмыльнулся Гирш, — разве все вещи, заявленные на аукцион, оглашаются с именем посредника? И насколько в обычаях солидных фирм утаивать как источник информации, так и лиц к ней причастных?

Они переглянулись поверх всех барьеров и условностей их разделяющих.

— Тогда перейдем к делу, господин Гирш. Адрес мистера Роллинга в Соединенных Штатах, и ваш, будьте любезны, для обмена корреспонденцией, — клерк взял из ящика стола солидную книгу. Достал автоматическое перо, приготовился писать.

— Нью-Йорк, Уолт-Стрит. Офис «Анилин Роллинг и К.» (Там он где-то). И мой: Швейцария, Лозанна, главпочтамт, а/я 312. Также — Прага, Карлов университет, естественный факультет, Гиршу.

— В таком случае, одну минуту, господин Гирш. Располагайтесь, как вам будет удобно.

Клерк вышел, чтобы через некоторое время вернуться с ящичком, похожим на тот ларец, что был у посетителя, но только никелированный и снабженный цифровым замком. Взяв предложенные для аукциона вещи, он переложил их в ящичек, составил лист описи и запер все это одному ему известной комбинацией цифр. Достал другую толстую книгу и внес туда (под копирку) перечень предметов торга. Вырвал лист и передал Гиршу.

— Это останется у вас. Вещи пойдут за океан специальной почтой. В случае пропажи фирма автоматически выплачивает вам страховку. Вы также имеете право опротестовать сумму подобной денежной компенсации. Тогда может быть назначена независимая арбитражная комиссия, которая и вынесет решение, как если бы подлинность вещей была бы реальна доказана. Оплата услуг экспертизы — особый пункт договора, и на первоначальном этапе фирма берет расходы на себя. Налоговый индекс… Но это все после, после… Пока же, мсье, предварительная часть дела окончена.

— У вас отличная постановка проблемы. Комар носа не подточит, — и Гирш, приложив палец к козырьку кепи, не прощаясь, вышел.

Уже на улице, расслышав за собой колокольчик, он резко и зло рассмеялся: «Черт дери! Се человек. Начинаешь дело на жизнь и смерть с женских подвязок».

Только что он сделал острый ход в форсированном варианте одной затяжной партии. Позиционные уступки и маневры не могли уже более дать ему хорошей игры. Форой ему могла бы послужить та мнимая беспечность, за которую противная сторона готова была бы счесть его риск, — то, на что сейчас он решился. Но подобно гениальному Ласкеру, теоретически ошибочными ходами устремляющему партию в бездну (см. комментарии Рихарда Рети), и в последний момент, благодаря своему искусству, зависающему над пропастью и пропускающему вперед себя противника, — так и он встал на сходный путь. Только бы не подвел Раух и не затянул время с этими, так ему необходимыми 0,01 секунды. Иначе его положение станет критическим.

За углом, в магазинчике, Гирш купил букет крупных белых цветов. Не интересуясь, счел их за лилии: атрибутику королевских домов. Потребовал красиво упаковать и повязал собственной муаровой ленточкой. Букет положил рядом с собой на сиденье.

Следующим заходом мощный «джип» покатил дорогами Швейцарии в Лозанну.

*** 24 ***

Здесь человек в штатском, но с выправкой военного, ловкий, подвижный, среднего роста, подошел к высокому окну, бросил взгляд вниз — на сумеречную площадь-колодец (внутренний двор), задернул плотные кремовые шторы. Стало как-то тише и уединеннее. Померк дубовый штоф: темно-лакированный массивный стол с пресс-папье черного мрамора и таким же чернильным прибором отошли в тень. Не включая верхнего света, человек зажег настольную лампу с рефлектором, так располагающую к работе. Сразу вымахнули глухие, до потолка, шкафы, заблестел никелированными ручками сейф, черно залоснились телефонные аппараты. Один — «кремлевка».

Но и сама эта комната — сейф. Не исключено, что за деревянной обшивкой, дранкой, цементом и штукатуркой был еще сокрыт внутренний стальной короб. У противоположной от стола стены — вытяжной шкаф, рядом — курительный столик с пепельницей и два простых стула. Большой длинно-лопастной вентилятор лениво расталкивал воздух. Все здесь, казалось, было связанно с тайной, оттого и время мерещилось более текучим… уплотняясь с этажа на этаж затяжными коридорами, в которых всю жизнь можно было проходить как в пространстве иной среды обитания, и так ничего и не добившись. Тогда сама работа здесь превращается в сон. Оттого, верно, сейчас, под вечер, и пошло рабочее время этого человека.

Светловолосый, вихрастый, мало отвечающий сценическому образу контрразведчика, он по-мальчишески взобрался на край стола, выхватил из верхнего ящика тонюсенькую папку, бросил ее под свет лампы…

Читать-то особенно было и нечего.

Только-только начинало брезжить в деле с хищением в Радиевом институте. По первому следу — с Косторецким было более или менее ясно: скрытный враг, ренегат и перебежчик, подготовивший операцию и заранее укрывшийся за границей. Его странную гибель при пересечении контрольной полосы с Германией можно было счесть за самонадеянность, или даже (пусть) устранение Косторецкого как нежелательного сообщника и свидетеля. Но цели? Люди? Ради чего и кто? Правда, быстро взяли одного из подельников — «верзилу», того, кто натоптал сапожищами по всем коридорам Радиевого. (Их-то потом нашли подошвами вверх в нише полуподвального окна одного из домов). Как и ожидалось, «спалился» он на пустых камешках, коими одарил одну придурковатую «маньку-облигацию». Та — к оценочных дел мастеру, скупщику краденного, которые, по доброй старой петербургской традиции, через одного ходили в прилежных информаторах. Верзилу повязали: тихий карманник, драчливо затеявший с ним ссору, внезапно ловкой подсечкой послал его на заплеванный пол трактира и, применив чрезвычайно болезненный прием из джиу-джитсу, окончательно сломал. Тут и сотрудники с браслетами и стволами. В Бутырках, на предварительном следствии задержанный долго не мог понять чего от него добиваются. Пришлось применить краткую в.к.п. (б) — политбеседу, — из которой он понял, что уголовно-наказуемое хищение «пуда свинца» переклассифицируется в акт террора по заданию империалистической разведки и что он — условно и не условно говоря — виновник возможной гибели тысяч и тысяч советских тружеников. Подобная казуистика и особенно перетасовка из вора в политического не улыбалась Митькову Ивану Сидоровичу (подлинное имя рецидивиста), и он сдал подельника. Секач Данила Федорович, вор-домушник, неоднократно судимый, понял сразу, чего от него добивается следствие, но мало что мог сообщить. Та передаточная инстанция — человек, завербовавший их, — знал всю уголовку Питера, но его не знал никто. В ту ночь, вопреки инструкции положить краденное там-то и в установленное время (2 часа 15 мин.) и, буквально, «сделать ноги», он спрятался за два подъезда от места будущей рекогносцировки, рассмотрел машину и троих людей, пытающихся втащить «чугунку» за лапы. Наиболее ценным в его показаниях было то, что он смог увидеть и запомнить дорожный номер машины. Оказался — швейцарского посольства.

Итак, все сходилось, как и должно было при подлинно бинокулярном зрении: по одну сторону в «деле» — чехословацкий след предателя Косторецкого, по другую — Швейцария, по центру — ну конечно — даже чисто географически, просматривалась Германия. Только в этой стране — в которой к власти рвались наиболее реакционные силы, экономика которой милитаризовалась, а мечты о реванше были столь маниакальны, могли сыскать применение убийственным характеристикам элемента М. Ни отставшая провинциальная Чехословакия, ни тем более Швейцария, традиционно соблюдавшая нейтралитет, не смогли бы даже организовать преступление, столь по-немецки аккуратно исполненное и зловещее. Отсюда и та решимость, с которой был выведен из игры Косторецкий, и те иезуитские приемы — яд кураре, инсценировка перехода через границу. Но это было и все, чем располагало следствие. Далее географии дело не сдвинулось. Зондирование по каналам агентуры, опросы, какие только возможно были, — ни к чему не привели. Даже провокационная заметка в одной берлинской газете (не дешево купленный столбец) ставившая в известность обывателей, что в одной из сопредельных с Германией стран был похищен страшно губительный для всего живого радиоактивный элемент, следы которого обнаружены, якобы, в Тюрингии, не произвели должного фурора. Газету даже не оштрафовали за публикацию вздорных измышлений, сеявших панику среди населения. Изотоп, как сквозь землю провалился, или был погребен в сейфах таких гигантов химической промышленности, как «ИГ Фарбениндустри». Но то, что кража была организованна людьми чрезвычайно осведомленными по классу характеристик М, было предельно ясно. Здесь же намечалось и самоочевидное — след, если пройти по возможной технологической цепочки использования элемента. И эту цепочку необходимо было просчитать максимально быстро. Но какими тогда знаниями должны были обладать злоумышленники и степенью научной подготовки, чтобы пойти на риск хищения какого-то вещества (в количестве 50-ти граммов), фактически отвергнутого всей официальной наукой, и забытого в дурацком свинцовом саркофаге нищего Радиевого института. Одним словом, было над чем поломать голову кадровому сотруднику разведки, в Советской России.

*** 25 ***

И вихрастый человек с интеллигентскими замашками (привычка курение у вытяжного шкафа) — чуть вне профессионально задумался. А что, если и вообще принять физический смысл за исходное, а радиоактивность элемента за базис всех возможных манипуляций с ним, — почему тогда за все время не было сделано ни одного запроса по нему, ни какой научной работы: даже описательной, не… ни… и все на этом. Могла ли одна радиоактивность спровоцировать столь тщательно подготовленное хищение элемента? И вновь: какого уровня должен был быть интеллект специалиста и преступника, организовавшего подобное дело, и даже, что очень возможно, пошедшего на убийство своего сообщника Косторецкого. Волей-неволей по-мальчишески забравшийся на край стола военный поежился. Нельзя уже было не вспомнить и предысторию этого вещества и первооткрывателя М — геолога Манцева, так или иначе замешанного в одну из самых необычных авантюр, когда-либо имевших место на земле. Но если мотивы и состав преступлений по тем событиям были уже заявлены на суд истории, то как раз характеристики элемента оставались темны и запутаны даже для главного эксперта по этому вопросу, физика Хлынова. «Вот еще совпадение», — и подумавший так человек неловко повернулся на краешке стола. Лампа иглисто — по клинку — сверкнула… рефлектор бросил яркий, направленный луч, и он на мгновение ослеп, — чтобы через минуту, другую, попытаться слепить общую мозаичную картину, собранную из пятен зрения и не менее ярких воспоминаний. Прежде всего, это был ослепительный, тонкий, как игла луч, или отблеск его, прыгающий в волнах, скрывающийся за водяными валами и вновь выпрыгивающий до звезд… наконец, страшно вертикально падающий на постройки острова, казармы, мол, нефтехранилища — все поджигающий и рушивший… И последняя беда с ним — прострел башни большого гиперболоида и смерть мальчика Ивана Гусева, дело рук нацелившейся в атакующем выпаде красавицы-гадюки мадам Ламоль.

Сотрудник разведки, до того мальчишески оседлавший стол, рывком соскочил, поставил себя на ноги. (В глазах поплыло). Дело оборачивалось серьезной стороной. Ведь и за теми событиями, так или иначе, угадывался элемент М. И пусть это больше по памяти, — у него есть, что взять за пример использования научно-технических открытий и изобретений в преступных целях. И как не вспомнить тогда и человека, столь тесно связанного с Манцевым, позаимствующего у него ряд идей, и которого тот же Хлынов наделил «задатками гения», добавив при этом, что «он достигнет многого и кончит чем-нибудь вроде беспробудного пьянства, либо попытается ужаснуть человечество». Память о нем невозможно пережить: человека, как замечательно одаренного, так и суетного, решившего в свое время проблему концентрации тепловой энергии и передачу ее не рассеивающимся лучом, пробившего глубинную шахту, достигнувшего сказочного Оливинового пояса и с тем неисчерпаемых запасов золота, устроившего человечеству «золотую лихорадку», и, наконец, ставшего диктатором полмира… Инженер Гарин! Да. Человек последнего мифа земли. И что же?! Земля возвратила свое, — огнем и магмой залечив тот булавочный укол, нанесенный ей шахтой Гарина, лопнув вулканическим пузырем со всем островом, подобно Атлантиде. И ни тебе в пятьсот комнат дворца властительницы мира мадам Ламоль, ни башни главного гиперболоида, берущего в радиусе четыреста миль… Гаринское неправедное золото рассосалось крапивным волдырем, пролетарская революция в Америке потоплена в крови, попытки, предпринятые в лабораториях ряда стран по воссозданию гиперболоида, окончились неудачей, и во многом благодаря неправдоподобности всей той фантастической истории, от которой не осталось ни главных ее участников, ни самого Золотого острова, ни даже (практически) вещественных улик работы аппарата Гарина. Так был ли Гарин?

* * *
Человек, неукоснительно во всем привыкший следовать до конца, подошел к одному из сейфов. Набрал шифр. Открыл дверцу и вынул плоскую деревянную коробку, и верно — футляр, так церемониально держал он это на весу, извлекая оттуда на свет нечто многослойно обернутое материей, и уж точно драгоценный реликт архейской эры — обожженную металлическую полосу толщиной в полдюйма, на которой скорописью, как если бы резцом на восковой пластине, было выведено: «Проба сил… Проба… Гарин». Края букв были оплавлены, местами вывалились, на обратной стороне — вспученные капли металла.

Пальцы человека бессознательно прошлись, следуя наплывам железа, буквально — факсимиле, словно бы он хотел подшить это к «делу». Нет, Гарин был: всем своим противоречивым существом, этой самой «материей мысли» своей, которой он грезил перевернуть мир. «Да ведь и перевернул! Чудовищно, преступно, грязно», — контрразведчик, поморщившись, отправил реликт обратно в темень, под охрану сейфа. Всякие высокие слова о приоритете мысли и науки меркли в виду этого человека, как необычайно одаренного, так и беспринципного в своих поступках. Циника и честолюбца. И с ним эта бесовка мадам Ламоль, по-своему ни в чем не уступающая Гарину. Зазвонил телефон.

— Да, слушаю, Шельга на связи. Так точно. Работаем, товарищ нарком. Протокол, который вы имеете в виду, отправлен следователю Еременко на дознание. Нет. Пока ничего. Да эта версия у нас в раскладе. Сроки те же. Будем стараться. Спасибо.

Шельга (а это был точно он) положил трубку. Теперь ряд имен более жизненных встал в его памяти. И прежде всех — Хлынов. Вот кто сможет, исходя из физического смысла характеристик М, вывести и самую логику «кому» и «зачем». И, конечно, Хлынов, как один из немногих оставшихся свидетелей предприятия Гарина, старый товарищ (Шельги), исходивший в свое время с ним не одну официальную инстанцию, что-то рассказывающий, что-то дополняющий. Тогда — Хлынов.

*** 26 ***

Одна.

Фактически заточена — долгие семь лет.

Затравлена.

Все в ней взбунтовалось привычно и замерло.

Холодные, заснеженно-белые пальцы пробежали камнями на каждой из рук — хризолит, сапфир, опал, изумруд, алмаз, нефрит, лазурит. Указательный — свободен для напоминаний и расчета. (Синевато-вороненой стали дамский револьвер, будто ладанка с дорогим сердцу пеплом где-то при ней).

Сейчас на женщине похоже, как вечернее платье фиолетового бархата, с длинным разрезом от бедра к низу, декольтированное со спины; гибкая шея открыта, с золотым обхватом узкой змейки. Тесное платье делает шаг женщины манерным и зыбким, но она от этого только выигрывает. Тяжелый залом волос — римским гребнем — обнажает чистый матовый лоб, делает лицо бесстрастно-строгим и прямолинейным в расчетах сердца. Пожалуй, самый ее вид не подошел бы ни одному пикантному вечеру. Чуть вздернутый нос, казалось, смягчает нрав. Большие синевато-серые глаза страдают отсутствием выражения в них. Это лучший для нее способ отражения действительности. Говорят, что сны — отражение яви. Откуда тогда у этой женщины такие сны: золотистые марины в стиле Клода Лоренна. Гранитные, темно-кровяного камня лестницы, нисходящие к морю; террасы, колонны, статуи… Дворец с фасадом, слегка наклоненным, как у древнеегипетских построек, скупо украшенный, с высокими узкими окнами и плоской крышей… Анфилады прекрасных комнат и зал… Двенадцативесельная барка под парчовым балдахином… красивые, нарядные люди ее приветствующие… Если это проявление мечты, то почему часто ей рисуется и такое: огромный зал, словно Мариинского театра в Петербурге; разбитый вдребезги свет люстр, публика, репортеры с самопишущими перьями, стенографистки… И все такое прочее — партер, галерка… А вот и она — в образе Марии-Антуанетты… Присяжные и заседатели (все почему-то напоминающие собой музыкантов в оркестровой яме). Обвинительная речь прокурора… нескольких прокуроров — по одному, наконец, от каждой отдельно взятой страны. Тем же дефилирующим образом — защитники… Громогласные, обаятельные, молодые и не очень… С бородками, и то же по фасону — русские, эспаньолки, а ля Ришелье… Завитые и лысеющие, во фраках и пиджачных парах. Цветы. (?) «Но почему цветы?!» — и женщина одергивает себя, понимая, что это не опера, а она не примадонна, и не дай Бог, если видение это исполнится. Аплодисменты в зале, конечно, будут, и «почетный» эскорт, но другого рода. И она еще глубже уходит в себя.

Когда же она хандрит, то подолгу остается в постели. Отсылает прочь прислугу. Курит, стряхивая пепел прямо на ковер, длинные русские папиросы. От них сволочеет душа, горьким степным мороком тлеет рассвет, застит рассудок. Или же часами вышагивает все в одной и той же комнате-кабинете, бросая странные взгляды на прибор, похожий на телетайп, под стеклянным колпаком, на этажерке. Маячит от окна к окну, подходит к столу, на котором раскатаны апельсины, грецкие орехи в серебряной фольге, лежат книги, чертежные принадлежности, флаконы, амулеты, пилки для ногтей, крошки бисквита, стоят чашки с недопитым кофе. (В иные минуты видеть ей людей из прислуги невыносимо). Находившись так, она вздыхает, и через французское окно до пола спускается по ступенькам в глухой, закрытый сад. Там — цветы, относительный простор, и по всему взору крыши и гряды гор.

Швейцарская обитель. Убежище эмигрантки, — ни откуда, — бегущей из страны в страну. Во взмахе неба, что дозволено ей видеть в простенке домов, похожем на секиру, одна розовеющая капелька прибывающего заката.

Таковой стала ее судьба.

Но хуже всего, когда накатывает память. Сегодня — не по прочитанному перечитывала «Окаянные дни» Бунина. Металась горячей степью под Новочеркасском. Рассылала пули-убийцы. Была ранена. Выжила. Всех и все победила. Блистала. Но с этим связана последовательность лет и дней, в конце которых — провал. Это не по памяти, но как раз то, что надо забыть. Воспоминание в односложном — на итальянском, французском: «Не помню. Я ничего не помню». И вдруг, как припадок, как вызов, или ее «русская рулетка» — Лиссабон; мадам Ламоль. — «Сеньора хочет сказать, что она португалка?» — «Помню только отплытие судна. Ни года, ни месяца. Возможно, частная марокканская яхта. Круиз».

Это прошло росчерком, официальной скорописью, как если бы таможенный досмотр проходил негр в одной набедренной повязке. Далее — Панама, Эквадор — все транзитом. Наконец — Перу. Страна фантастических развалин древнейших дворцов и храмов; «золота инков», так и канувшего в Лету. Для нее же — лечебница Рубена Аскуэ, вблизи Лимы. Покой. Тишина. Отделение неврологического диспансера. Препараты алоэ, настой листьев кока, камфара.

Освидетельствование — узнаванием: памятью о лицах. Но однажды: «К вам друг, сеньора». (Белая фигура в халате. Бледное, вымученное лицо, все белое… один, оттененный углем, бесконечно-упорный взгляд. «Все хорошо. Верь. Амнезия памяти — лучшее, что у тебя есть; твои паспортные данные. Держись этого. Об остальном позабочусь я. Ничего, кроха, хуже бывало. Лучше побыть не в „своем рассудке“, чем — ну да ты и сама понимаешь»).

Она и понимала. Но лишь теперь осознала, что, назвавшись тогда «мадам Ламоль», желала только спросить небо: с ней ли оно? Все сошло — ни волоска не упало с ее головы (где уж там быть обезглавленной по французским законам). Пришло сухое подтверждение на официальном бланке о регистрации в таможне города Лиссабона некоей «госпожи Ламоль из Неаполя». (Любезная предосторожность Роллинга, собственника во всем). С этим она начала жить. Все еще Перу, Лима. Сизая поволока над городом во весь год, каждодневно, к вечеру, окончательно мрачнеющая и начинающая сыпать невидимой глазу водяной пылью. Но вот, кажется, дорога в Аргентину не воспрещена. Буэнос-Айрес: здесь только и можно было затеряться песчинкой, задыхаясь в душной пелене пассатов, теряя легкие, цвет лица. Смешиваться с темным, вороватым, ленивым и болтливым народом. Экономили на всем. Зарабатывал он — скромным служащим патентного бюро. Каламбурил: «Что, дорогуша, снова этими-то жемчужными зубками нитки перекусываешь, когда бесценные свои чулочки штопаешь». Тогда она сатанела; грозилась, что пойдет на панель или отравится. Спрашивала, с издевкой, «в какой ломбард он заложил свою невостребованную голову», где остатки его «дутого величия», и укоряла непрактичностью. Тогда он хмурился. Надолго исчезал, рискующий десятикратно против нее. Однажды, после особенно долгого отсутствия, объявился, сияющий. Она даже не поняла сразу, где он пропадал. Но — Европа! Швейцария! Выяснилось, что ее «девичьи сбережения» (на черный день), переведенные своевременно в один из швейцарских банков — не арестованы и даже не взяты под сомнение. («Хорошая традиция. Достойная преумножения», — шутил он). И совсем уже ошеломляющее подтверждение и детали ранее известных слухов: Золотой остров лопнул пузырем раскаленной магмы, со всем на нем — дворцом, золотодобывающей шахтой, башней главного гиперболоида. Сама же их личная история возвышения и падения перешла в разряд легенд. «Представляешь, лапушка, — говорил он, — была Елена Прекрасная, бойня афинян с этими… парфянами, разрушение Трои и все такое с ними, и было правление Божественной Зои, гибель американской эскадры (особо — в скрижалях истории), начало нового „золотого века“, гражданская война в Соединенных Штатах и гибель самого острова, подобно Атлантиде». Мир забыл их. В политике — экономика. В моде — аргентинское танго, кабаре… наиболее известные имена — некоего физика Эйнштейна и кинематографического клоуна Чарли Чаплина. «Мы — в мифическом небытие, а не просто сгинувшие, — констатировал он. — Можешь спать теперь спокойно и завести какую-нибудь подслеповатую и не очень болтливую горничную». Она возражала: «Это плохо, друг мой. Легенды укореняются, и люди вдвойне не прощают тем, кто эти легенды развенчивает. И совсем уже скверно — жить и жаться, отирая позолоту собственного памятника». Тогда он надолго и угрюмо замолкал…

Женщина вздрогнула: послышалось ли ей! Сейчас слишком еще день, чтобы предаваться воспоминаниям. А вечер и ночь, — что принесут они? Усмехнувшись, она выбрала круг-минутку по движению секундной стрелки на дамских часиках на столе. Задумала, как гадают русские девушки на «любит, не любит», отрывая лепестки у ромашки: отрешенно стала перебирать камни на худых пальцах, сверяясь с секундной стрелкой. Время исполнилось. Выпал опал: камень надежды. Значит тот, кого она так ждет, будет. Кроме того, возможно, сегодня она «заговорит». Ведь опал усиливает магнетические силы души. И вновь — посторонний звук. Слишком, слишком близко и долго работает автомобильный мотор. Женщина встает. Идет этой комнатой-кабинетом. Утром, на почтамте, открыв свой абонентский ящик, она задышала часто, часто под вуалькой, для чего-то оглянулась. В односложной корреспонденции одной ей понятным текстом сообщалось: «Жди. Буду. Четверг. 28». В этот день совпадало все. Разлука на месяцы, с перенесением даты, на этот раз исключалась. (Но было и такое). Вот — опять звук. Теперь уж точно — из внутреннего дворика. «Мадам, к вам…»

Порывом руки — все в ней сдвинулось, оторвалось — отослала служанку. Найдет ли она еще время, чтобы хоть кем-то стать? Обретет ли себя?

*** 27 ***

В комнату стремительно вошел Гирш. В дорожном костюме, альпийских тяжелых ботинках. С порога на софу полетел плоский чемоданчик, кепи.

— Зоя! — произнес он по-русски.

Женщина отпрянула. (Взгляд — за спину ему). Руки стиснуты у груди. («Никогда. Никогда. Забудь».)

— Mon ami, je ne croistu… («Мой друг, я не понимаю»)

— К черту, Зоя, — повторил он тише, по слогам, вскидывая голову. — Изумительный результат. Целую…

Гирш быстро подошел к ней, полуобнял, притянул к себе за талию. Головы их, руки встретились. («Значит, еще не конец», — каждый из них подумал). В его лице — пасхальные свечечки, под взгляд Антихриста.

— Так что у тебя? — через минуту спросила женщина, вздохнув, отойдя к окну и оправляя платье. После этого «Зоя», произнесенного почти в вальяжной манере, она уже не знала, как ивести себя. Но ведь должно быть у него оправдание этому.

— Фантастический результат. Гм. В перспективе — не уступит нашей золотодобывающей шахте. Краеугольный эксперимент… — уверяя в чем-то ее, Гирш прошел к буфету, налил рюмку мадеры, выпил. Прищелкнул пальцами. Под скачок упругой крови — заложил крутой вираж по комнате.

— Можешь отослать прислугу. Позаботимся о себе сами. Нам не впервой с тобой… Сегодня наш вечер. Есть и некоторый разговор.

Чуть призадумавшись, женщина спустилась вниз. Отдала распоряжения. О самом ужине она позаботилась еще с утра.

Когда она вернулась в комнату, Гирш уже растянулся на софе, — под головой один из ее лебяжьих пуховичков с кисточками, ноги (хорошими манерами он никогда-то не отличался) закинуты на подлокотник кресла. Она уже подумывала, — запустить ли в него чем-нибудь, или выкурить длинную папиросу. Остановилась на последнем. Кося глазами на мужчину, странно тайно улыбаясь, подняла вровень с лицом белую стиснутую руку, крутанула опаловое кольцо. Взяла мундштук. Закурила.

Португальская мадера и четверть часа отдыха освежила Гирша. Рывком он поставил себя на ноги. Методично зашагал по комнате. Вскидывал голову, останавливаясь. Жмурился на яркий свет люстры — отвыкший. Складывал руки за спиной и вновь прятал их в карманы брюк. Она одна, наблюдавшая за ним с тихой улыбкой, знала, что он такой — на полном серьезе. Угадывала за каждым жестом — всю преступившую, неизбывную волю его. Он себя уже «доказал», пусть и в какой-то страшной теореме «от противного». Нельзя вычесть минус, если за этим рушится само здание математического анализа.

— Еще три, четыре месяца… пусть полгода, и снимем апартаменты хоть в Зимнем дворце, — Гирш засмеялся каким-то злым смехом пересмешника. — Они будут у меня вот где… (ребром ладони по ладони).

Спине женщины стало зябко. Она накинула на плечи черную вязанную шнурком испанскую шаль. Произнесла тихо, почти нежно:

— Разве дело только за этим. С этим ли все переменится?..

— Знаю. Но исполнится все. Верь. Все эти четыре года дьявольской работы я был на верном пути… Да, я ведь только что из Берна. И представляешь, — он хмыкнул, полузакрыв глаза, — ты теперь по-настоящему вхожа в историю, с самого парадного входа. Вскоре, на аукционе «Кристи», будут предложены для торгов твои личные вещи: дневники, орден Божественной Зои, что-то там еще… кажется бальные туфли и подвязки. А что?

С минуту — сама непосредственность — женщина смотрит как с фотографии ослепленная магниевой вспышкой кинодива.

— Гари… ты с ума сошел! — так же, по сумасшедшему захохотала. Смеясь, вплотную подошла к этому невозможному человеку. Приложила палец к его губам. Повторила чуть слышно: — Гарин, ты сумасброд. Я давно это подозревала.

— Это еще что, — невольно подтвердил тот. — Знаешь ли ты, кто будет экспертом по этим вещам? Ну, догадываешься?..

(Зрачки женщины останавливаются, как у мертвой, леденеют. «Это невозможно!»).

— Ну да — Роллинг. Он самый, — старый дружище, — ухмыльнулся Гарин.

Зоя высвободилась из-под его рук. Прошла на другую половину комнаты. Смотрела оттуда — не видящая.

— Ты действительно ненормальный, Гарин! Ты что задумал? — через секунду, нахмурившись, хрустнув пальцами (камни впились). — Это опасная игра. В нем только потому и теплится еще жизнь, что мы не мертвы. Наши гарантии… их не существует.

— Мне странно это слышать. Ты опять… — недовольно произнес Гарин. — С чего ты взяла?

— Убеждена. Он знает, или сильно подозревает… В могилу он потащится только с нами.

Гарин легкомысленно отмахнулся.

— Тем лучше, в конце концов. Будет сговорчивее. Старичку не хватает лишь кондрашки — ко всему прочему, чем он владел в своей жизни. Ему будет, что вспомнить для этого. Чем не тема — договор от 23, шестого месяца, 26 года, Фонтенбло. А пока пусть утешится, почитает дневники «ранней» Зои.

Опять женщина не знает, что ей и думать. Лучше вчувствоваться в это — (что-то льстит ее артистическому вкусу); тем более, что эти, с позволения сказать «дневники», она сфабриковала сама, по заданию Гарина, делая записи на бумаге отличного довоенного образца. «С хорошей порцией хлорки и ультрафиолета, — глумился он, — эти чернила состарят тебя лет на двадцать». Сочиняла она, путаясь в настроениях и годах, выказывая порой мысли, и знание людей совсем не по возрасту своих «тех лет». А сейчас — с каким-то странным тщеславием автора — будто опасалась на предмет своей репутации. («Чуден человек», — сама же констатировала Зоя).

— Ты хочешь сказать, — в замешательстве спросила она, — что Роллингу ничего не останется — в твоем понимании, — как платить по долгам?

Гарин медлил, пребывая точно в прострации, и что можно было сравнить разве что с душевным состоянием Наполеона, в момент объявления его «вне закона» французским парламентом (так подчас переживал он свои слабости). И все же, этим поступком он загнал себя и Зою в комбинационную сеть. Если Роллинг найдет какой-то тихий, неучтенный им ход, то положение Зои в качестве «разменной королевы» станет угрожающим. Тем временем, не дождавшись от него ответа, она продолжила:

— Между прочим, хочу высказать тебе свои претензии. Ты — мот, Гарри, ты растратил все, что у меня было! Каким активом ты хочешь обеспечить мое будущее? Гарин, твое предприятие ничего не приносит, как мне кажется, ты стал слишком академичен.

Гарин с хрипотцой рассмеялся. Потянулся. Быстро подошел к женщине, и, как ни держалась она своей прически, платья, поцеловал ее в запрокинутое лицо.

— Все у нас сладится. Вот такой — ты мне нужна. Такой — люблю. Будь иронична, зла… везде; ты меня понимаешь? (Зоя опустила ресницы — еще бы). Если вот этой рукой ты не посылала бы людям смерть — режущим лучом, если бы этими пальцами не перебирала в сумочке последние жалкие песо, перед тем соря золотом, кем бы ты была? Вот только такой тебя и принимаю. Будь.

— Буду, — скромно пообещала Зоя.

— И о делах пока все. Сейчас ванну, и затем, надеюсь, ужин. Со вчерашнего дня, по-настоящему, кроме дырки от торроидального бублика — во рту, ничего.

Зоя хотела переспросить, но передумала: к любым странностям рано или поздно привыкаешь.

Через сорок минут Гарин стоял у зеркала, маскируя плеши, причесываясь Зоиным же малахитовым гребнем, и все не решивший, на какой манер приладить ему прядь со лба. Взял на хохолок. Накинул домашний пиджак. Фатово сколол атласный, шейный платок жемчужной булавкой. Прищурился, подмигнул себе в зеркале. («О, Кей, Гарри, будем демократичны»).

Вдвоем, под руку, они спустились в столовую.

*** 28 ***

Здесь было много больше радужного, и как-то легкомысленного света. Четыре окна — витражом, являли собой сцены охотничьей и пастушьей жизни. На середину столовой был вынесен трапезный стол, дубовые стулья с высокими, прямыми спинками; с искусной резьбой по дереву: человеческие сердца, рожицы троллей, плоды и листья. В глубине помещения журчал фонтан, сложенный из цельных, округлых камней, а все кругом по доброй швейцарской традиции — цветник. Надоевшие альпийские розы, флоксы, настурции. В ящиках, в больших фаянсовых «супницах», в глиняных горшочках, и совсем уже — плошках, в которых, верно, тысячелетия назад плавал в сале коптящий язычок пламени. Ведь и тогда любили и умели ждать.

Они были вдвоем. Одинокие — подняли тост, ставший их девизом со времен Золотого острова: «За чудо, за гений, за дерзость».

Ел, пил один Гарин. Зоя подливала ему густого темного вина, поднимала свой бокал, когда, меж блюд, он пытался уловить неровный отсвет ее глаз, то близких ему, то разошедшихся, казалось, с самой жизнью. Губы ее выговаривали самой себе: «Гарин, Гарин, вот ты здесь; опять мы вместе. Говоришь: будь. Да. Пока — еще молода. Завтра, послезавтра ты умчишься… (он кивнул, оставляя спаржу и накидываясь на тушеного кролика с картофелем и бобами, макая хлеб в острый соус и прикладываясь к своему фужеру, — серебро, с чернью). Слишком, слишком единственный, чтобы еще кем-то быть», — Зоя вздохнула, чокнулась сама с собой, изрядно осушила бокал. Продолжила: «И суша тебе не суша, и вода не вода. (Опять он кивнул, накидываясь на дрожащую ледяную рыбу). Дай тебе — кто? Бог, сатана — удачи. Какая разница: была бы только она», — с Евиной мудростью и цинизмом рассудила Зоя. (Гарин одобрительно пробормотал, памятуя какую-то теорию относительности). Зоя высказалась более конкретно, адресуя ему:

— Я не знаю, что из этого всего выйдет. Я — женщина.

— Но какая! — открыл, наконец, рот Гарин.

— Я не могу проникнуть в твои замыслы. Ты всегда на краю… на обрыве… чтобы желать тебе какого-то еще продолжения. Понимаешь ли ты это сам… (все глуше и все отрывистее говорила она.) Ты ни добр, ни зол — умствующая стихия; ты называешь это безграничной властью, но это только крайнее твое усилие оставаться еще человеком. Однажды все тебе было дано по полной мере, но и это все был ты… Не возносись. В тебе — я люблю себя.

— За тебя, Зоя, — Гарин поднял свой бокал. — Будь всегда. Я часто говорил и повторяю: без тебя мое дело мертвое. Вот ведь… — лицо его как-то «осиротело», губы (наивно) прыгнули. — Нашим невзгодам конец. Все это лихолетье мы были на верном пути. За финансовую сторону не беспокойся. Есть у меня должник, ты знаешь, и расписку соответствующую давал… Верно, я говорю? Время пришло, — строго на этот раз, взглянув на женщину, как на сообщницу, сказал Гарин.

— Что же, — горько проронила Зоя, — снова воевать на его денежки. История дважды не повторяется, Гарин.

— Знаю. На этот раз обойдемся формальной стороной дела. Потом же — все имеет свой резон. Старичку — покой. Нам — причитающиеся дивиденды. Жить с видом на позднюю осень, и в ожидании электрического стула — не лучшая старость. Облегчим участь Роллинга. — Он подмигнул Зое.

— И что потом? Только одни денежки? Скучно, пошло. Однажды я этим уже набила оскомину. Миллионерша. Фу. Да и какой прок от этого, если все одно — золотой футляр. Я так больше не могу, Гарин.

Зоя глядела перед собой темнеющим взором; лучше так — видеть далекую, пусть слабую, но свою звездочку, нежели безграничные, и чужие горизонты.

У Гарина упала прядь на лоб. С минуту он смотрел на женщину, осмысливая ее слова. Затем пробормотал:

— Нет, для сегодняшнего вечера это было бы слишком сложно. (Громче). Потом — будет почище прежнего, Зоя. Будет мой аппарат, перед которым гиперболоид покажется чахлым вздором. Потом…

— Будет террор, почище 93 года, — мрачно продолжила за него Зоя, памятуя известные события Великой французской буржуазной революции. — Я требую сто тысяч голов. Я этого хочу.

— Будь, по-твоему, кроха, — благодушно произнес Гарин, откидываясь на высокую спинку стула и с любопытством поглядывая на женщину. Затем, потянувшись, извлек из кармана пиджака обмусоленную сигару, со вкусом закурил, подвел глаза к потолку. — Но где ты сыщешь в Европе столько аристократов. А? — произнес он, с кривой усмешкой, на сторону.

— Я предъявлю Европе счет.

— Вот это ты хорошо придумала, лапушка, — оживился Гарин, влезая на своего любимого конька. — Ах, Зоя, друг мой, ты одна знаешь, какого я свалял дурака, когда разворошил эту жирную навозную кучу — Соединенные Штаты. Что можно было доказать этим людям, на что их подвигнуть, если они уже получили свое… неизбывно заветное — золото, океан золота… жучки-долгоносики, — анализировал Гарин просчеты своей «компании» года 192… — Да и сам я был хорош. Главный буржуин! Хе, хе. (Он залился дребезжащим смешком, наподобие того, какой примечался у Льва Троцкого). Завладев половиной мирового запаса, я стал одним из них, и самым жирным золотым жуком. (Ха, ха, ха). Ни какая Европа не приняла бы меня такого… Континентальные страны — Франция, Германия… весь Норд — не приняли бы этой тотальной американизации. Была бы война, пострашнее 14 года, я бы одержал победу, но это стала бы пиррова победа… Европа, воспользовавшись своим геополитическим положением, колонизацией стран Африки, полным бесконтрольным влиянием на Ближнем Востоке, культурой своей и наукой…

Журчал фонтан. Радужный свет витражей померк, но ярко светила зажженная люстра в богатом стеклярусе и позолоте. Свет падал на каменный, мозаичный пол, на всю обстановку здесь — достаточно скромную, на двух этих странных людей. Со стороны, правда, можно было подумать, что в этот тихий летний вечер, в одной из благополучнейших стран мира, в уединенном палаццо, за столом сошлись политолог-аналитик Новейшей истории, изощряющийся в остроумии и дерзостях, и великосветская дама, с прической времен отравительницы Екатерины Медичи, которая, и сама, будучи не лыком шита, ввертывала замечания касательно, этикета и привычек (по большей части интимных и дурных) некоторых королевских домов Европы. Или же (можно было подумать) разыгрывается некий политический театра абсурда. Но лица их — этих людей — вспыхивали как-то особенно живо; в словах не было актерской аффектации или сухого педантизма историка, увлечение беседой казалось неподдельным. (Игра на публику исключалась категорически, под страхом смертной казни). Мужчина, не высидев на своем стуле, соскочил и, расхаживая, стал развивать умопомрачительные планы. Слушавшая его со всей серьезностью женщина, закинув за голову красивые руки, чуть покачивалась на стуле, в такт чересчур обнаженной для такого политизированного вечера ноги, ни схожего, ни с какими дипломатическими раутами. И все же — во мнении постороннего — это выглядело бы крайне подозрительно, не знай он, что этот бледный, подвижный, странно гипертрофированного ума человек, с оттененным взором, некогда пробил глубочайшую на земле шахту и черпал оттуда золото, будто жидкую глину, в неограниченном количестве; а до того, изрядно поднаторевший в злодеяниях, успел прослыть «врагом рода человеческого». Слушавшая же его дама — красавица-бесовка — в свое время пиратствовала, поджигала корабли, обкладывала данью приморские города, и многие из заслуженных людей (не исключая папу римского) счастливо остались при своей «шкуре», что она изъявляла желание драть живьем.

Так они сидели-похаживали, болтали — одинокие, как всегда; отпускали друг другу комплименты, длинно улыбались, коротко вздыхали. Много курили и метили окурками в кофейные чашки и мельхиоровые кубки. Но ничего не вспоминали. Прошлого не было. Перспектива — неясна. Только завтра открывалась для них некая дверь… Вот только знать бы, что из всего этого выйдет?

Гарин выжидающе отдыхал, предоставив право следующего хода своему противнику.

Зоя ничего не делала, ничего не думала. Ее время еще не пришло.

На город ложилась ночь. Развертывалась плотская, поистертая жизнь нуворишей всякого рода, праздных денди, «звезд» — в казино, ресторанах, на танцевальных верандах. Над большим озером спускался туман. Здесь же, — на минуту что-то сошлось, как концы с концами, из того, что подразумевается «под ролью личности в истории», и разошлось до Второго пришествия.

*** 29 ***

В 9 следующего дня, из ворот одного дома по улице Риволи, вышла высокая, худощавая женщина под вуалькой, в шляпке, просто и строго одетая, с сумочкой-шкатулкой у локтя левой руки. Привычно дошла до почтамта, пересекла площадь перед ним — углубилась в боковую улочку… во все следование с чередой немногих служащих, в этой наиболее официозной части города, и вышла, наконец, к зданию банка. Прежде чем войти, остановилась лицом к улице, чуть тронув шляпку. Из рядом, только что подъехавшей машины (американский «джип»), вышел среднего роста мужчина несколько франтоватой внешности, и по всему, не чуждый эпатажа, качнулся с носков на каблуки колониальных, шнурованных сапог, нагло-бесстрашно усмехнулся одними усиками в ниточку, руки в карманах канареечных бридж.

Дама вошла в помещение банка. Ничего экстраординарного как будто не произошло. Там ей у расчетного окошка, с минимальными формальностями выдали банковский сейф-футляр, открыв который одной ей известной комбинацией цифр, она стала владетельницей плоской кассеты, размером с обычную книжку. Кассета перекочевала в собственную сумочку дамы. Клерк бесстрастно созерцал эту привычную ему несложную операцию. Тайна вклада и анонимность владельца были здесь равносильны всей репутации банка. Интересоваться личностью посетителей было так же не принято здесь, как аморально гарсону ресторана «Ритц» заглядываться за прорезь платья (сверху — вниз) у обслуживаемой им дамы. Двое полицейских в вестибюле чинно благородно служили свою мессу швейцарскому правопорядку. На тех же законных основаниях женщина скоро вышла из помещения банка, прошла ту же улицу, но по направлению к окраинам города, свернула за угол, остановилась, — и тут же в упор к ней — автомобиль, во всю дорогу преследующий ее; вмиг она очутилась на сиденье подле водителя.

— Все ли сошло благополучно, мадмуазель? — почтительно и вместе с тем строго спросил Гарин, как обращаются на людях к принцессам крови их двоюродные дядюшки. Зоя ответила одним кивком головы. Губы ее посерели. Рука стискивала руку. За шесть лет — впервые такое. Один на один она сошлась со своим грозным прошлым; тогда как попросту отвыкла даже от обыденных житейских ситуаций.

Гарин, с поворота на поворот узких улиц, обогнул центр города, вновь выехал на площадь перед почтамтом, и, углубившись в проходную улочку, заглушил мотор. Здесь им никто не мог помешать. С одного взгляда на Зою и точно вдохновленный ею — Гарин положил руку на банковскую кассету, другой достал вычурный трехгранный стержень, вложил в паз, отомкнул коробку, извлек сложенный пополам лист машинописного формата, развернул его.

Это и был договор от 23 июня 192… года, ставивший в положение двух взаимообязанных лиц — его, Гарина, тогда нищего изобретателя и авантюриста, и мистера Роллинга — миллиардера, главу треста «Анилин Роллинг». По этому договору Гарин обязался снести до основания заводы Германской Анилиновой компании (основного конкурента Роллинга в борьбе за европейский рынок), а тот — ему, соответственно, половину прибылей, и что на глаз составляло порядка миллиарда долларов. Но только треть с того получил Гарин. Договор был скреплен подписями, в сырую ночь, под кронами дуба, в Булонском лесу, в присутствии свидетелей — мадмуазель Зои Монроз и оперативного работника ленинградского угрозыска товарища Шельги. Позже — как бы закладная на черный день — договор оказался здесь, в сейфах швейцарского банка. Сейчас во всем мире это касалось только двоих — Гарина и Роллинга; но через месяц, два… когда закрутятся большие деньги, возле них люди; заработают шкивы и трансмиссии, и подданные желтого дьявола станут отрабатывать свою пайку, — за собственную жизнь и во имя детей, вот тогда-то и будет возведена пружина новой авантюры Гарина. (Так, во всяком случае, он полагал сам; нимало не подозревая, насколько у него все сложится по-иному).

На прощание Зоя первая, по-мужски, подала ему руку, нерешительно произнесла:

— Да, ты знаешь, за мною, кажется, следят. Это началось примерно три недели назад, как я приметила.

Гарин принял это за счет ее мнительности. Успокоил. Ответил прикосновению холодной, вздрагивающей руки:

— Будь вообще осторожна. Если все обошлось сейчас, думаю, то был обычный полицейский детектив. Экстренный вызов меня ты знаешь. Обещаю: недельки через две махнем вместе в Берлин. Рассеешься. Не любишь немцев? Понимаю: местнический антагонизм… Ничего. Есть там один любопытнейший клоун — Лаутензак. Тебе будет интересно.

Через минуту Гарин уехал в направлении германской границы. Она — к себе, только на этот раз другим, более длинным, окольным путем.

* * *
Потом ей мерещились далекие грозы, ветра, стада туч: жирных и тощих, все по цепочке уходящих туда — за грозовой перевал, куда укатил ее друг. Там он, верно, с ними что-то проделывал; оттуда, ей чудилось, шла дикая, дразнящая нервы электризация. Накал грозового тока, длинные бичи сумасшедших разрядов, вспарывающих тугую кожу их; всхлипы этих небесных коров, или, быть может — хлябей, каких тысячелетия не ведал христианский мир. С тем Зоя и проходила несколько дней, словно с навязчивым воспоминанием. Правда, одно реальное и в высшей степени странное происшествие вышло с нею, когда сама входная дверь вестибюля ее дома сыграла с Зоей шутку в духе добрых сказок Андерсена, но это уже будет другая история.

*** 30 ***

В тот светлый будничный час глава магистрата, бургомистр городка К. Иоган Хенке, предавался обычным и хорошим житейским делам. Часы на кирхе ударили положенное им время, и пунктуальный Хенке приступил к последней четверти своего обеда — сырникам с кофе.

Большой стол в трапезной был накрыт на одну персону, и оттого выглядел пустоватым. Хенке вдовствовал уже три года и не знал, как выпутаться из этого скверного положения. Был он не так уж стар, крепок, имел двух сынов и невестку, а что усугубляло его положение, так это всякое движимое и недвижимое имущество: дом с надворными застройками, винные погреба, немало пахотной земли, фруктовый сад, баня, мотоцикл с коляской, свиной загон, молотилка, маслобойка с сепаратором новейшей модели, — короче, по существу, жениться ему мешал один пункт из положений и уложений гражданского кодекса, обязывающий его собственность к известному перераспределению в случае смерти хозяина, и не в пользу его двух отпрысков. Будущая кончина Хенке обставлялась, таким образом, правилами и предписаниями еще пожестче биологических законов. Что до последних, то Хенке был довольно еще крепок, природы обманывать не пытался, и в свои 64 выглядел вполне по летам. Любил хорошо поесть, — и что там греха таить, не прочь был прихлопнуть иногда по заду прислужившим ему фрау, и от чего, верно, они менялись у него каждые три недели; но по настроению мог спуститься и в овин, выгребая до центнера навоза, как истый бауэр. Если бы не бумажные хлопоты, волокитство, тайны магистрата да свинцовая печать (от года 1678), быть ему во всей кряжистой силе; вот только раз за разом все не оказывалось в К. другого более достойного кандидата на этот пост, чем Хенке (точно был он проклят). Да вот еще послал ему Бог сынов, молодчиков, один круче другого, все члены НСДАП, а с ростом влияния этой странной партии во многих землях и избирательных округах заполучивших и тепленькие местечки в больших городах. Таким образом, и выбирать как-то не приходилось, все обставлялось само собой.

Сейчас Хенке крепко сидел на одном из дубовых стульев, которые немцы так любят отирать своими кожаными штанами. С обедом было покончено, и он решился напоследок попотчеваться свежей творожной массой, а заодно испытать тем новенький сепаратор. Для этого, правда, ему надо было привстать и потянуться к миске, в стороне от него, накрытой марлей. Так он и сделал, но, опускаясь задом, вопреки обыденному, почувствовал вдруг дурно тянущую пустоту, какая бывает, когда из-под человека некстати для него убирают стул. Ноги Хенке сотряслись, и как бы желая ухватиться — он взметнул руки к потолку… ухватив взглядом проем неба за окном; но ни белесого слепого пятна, ни ломающихся стеклянных игл в висках, как в случае обморока, он не испытал. Хенке попытался пересилить, как мог, это маразматическое (старческое, как он понимал) состояние и полез ножом в знакомую миску с творогом. Отхватив лоснящийся жирный куш, он со следующим движением наложил кусок на разрезанный хлебец; далее должно было последовать естественное воссоединение и испытание во рту, но ничего такого не произошло: предварительная стадия намазывания и размазывания творога как-то и где-то затерялась. Подумав, что он загляделся, Хенке повторил прием, на этот раз без дураков, фиксируя каждое движение, принадлежащее ему по праву; но и на этот раз одно право у него отняли — право кушать. Как будто кто-то злонамеренно обносил его рот куском. Для научной констатации факта, вернее будет сказать, что хлебец ему оставляли по одну сторону рта, творог же — нигде. Во всей цельности взгляда, в третий раз проводя испытания, Хенке все же уловил, что дымчатый кусок творога таки сходит с ножа, но как бы при этом втирается в воздух, исчезает, — и вот оно: наконец, следствие отпочковалось от причины, и все предыдущие намазанные куски творога с опозданием налезли друг на друга. Отправлять такой «сюрприз» в рот Хенке не решился, да так и остался с полуоткрытым… вслушиваясь; но вот как раз слушать-то было и нечего. Стояла тишина, такая, какой и не бывает, — ни звука; если бы даже Хенке воткнул себе палец в ухо, он не расслышал бы и шума кровотока, как это бывает при закупорке. Та же зловещая тишина, как и много лет назад, под Верденом, когда сверлящей силой мины, со всей амуницией пехотного унтера, в тяжелых глинистых сапогах и кайзеровской железной каске, его подняло в воздух и шмякнуло оземь, с комьями грязи. Тогда тоже стояла такая плотная, гнетущая тишина, из ушей его текла кровь, и он видел безголовых призраков, торопящихся по лестнице на небо. И скажи сейчас: пала Тишина — он подписался бы под этим, как под апокалипсическим воззванием.

Эту невозможно болезненную длительность, когда просто ничего нет , как и ощущение катастрофы испытали многие в коридоре от Швабских Альб, эпицентра событий, до территории Алжира, на юго-западе Африки; фиордов Норвегии, на севере Европы, и в пределах Алтая, где-то на Дальнем Востоке, теряясь в малоцивилизованных районах Аравии и болотах Конго. Это все было слишком «на слух» и резко индивидуально, а потому, как бы и не существовало вовсе. Но были еще приборы, которых уже научили реагировать почти индивидуально в общечеловеческих интересах. Вот они-то и выказали уже известный кульбит — все сокрушающее землетрясение силой в 11–12 баллов, и опять — на «ровном месте», по той же причине небывалого гравитационного возмущения. Вновь, стало быть, Земля «провалилась в некую подкладку Вселенной», в своем странствии в оной; а физикам отдувайся и оправдывайся. Но наука предпочла на этот раз смолчать, нежели, в дальнейшем объяснять заведомо необъяснимое, запротоколированное документально:

А. «Опоздал с обеда на работу по причине неразберихи улиц — все дороги вели по касательной к месту… прямо противоположному… службе».

(Из путаного объяснения младшего полицейского чина города Штутгарта, не явившегося к месту своей патрульной службы, где на тот момент сложилась драматическая дорожно-транспортная ситуация).

Б. Алкоголик утонул в стакане вина. «Сколько ни пил, все лилось как из прорвы. Конца не было».

(Из протокола следствия по делу одной подозреваемой в убийстве своего сожителя женщины. Италия, г. Падуя, округ…)

В. Лангуста — гн. коб. ам. (Спид Сквед — Лирика), 1 т-о, Кубанской ГЗК 21… — «инициалы» чистопородного скакуна, вышедшего на разминочный круг и скакнувшего… за горизонт. «Возвернулась — загнанная в усмерть… без наездника, старшего конюха Пупко В.М. — камзол голубой, шлем васильковый, кокетка желтая».

(Из объяснительной записки директора московского ипподрома, подозреваемого в сговоре с вышеупомянутым конюхом, с целью кражи «валютной» лошади и укрывательства бежавшего гражданина Пупко).

* * *
Зоя:

Четырежды пыталась выбраться из дома в город, в кондитерскую, — но с каждым шагом через порог вновь оказывалась в гостиной. (Длинно, матерно выругалась по-русски, чего не делала с приснопамятного — 18 года. Долго раздумывала: что это за кара или предостережение ей — атеистке).

* * *
Приведенные выше факты взяты почти произвольно из многотомного расследования — за каждый месяц и даже день, — дела о «Втором пришествии инженера Гарина», проведенного великим множеством следователей и заштатных квалифицированных юристов; с показаний сонма свидетелей и очевидцев тех грандиозных и фантастических событий; зафиксированных, как письменно, так и устно, — не исключая личных записей и переписку Петра Гарина и мадам Ламоль.

Более же наглядно, — в случае с Хенке, — эпицентр схожих событий проступал из окна его дома — со всеми напряжениями и зигзагами: мыслимыми и видимыми.

На это сейчас он и пялился, все еще теребя себя за мочку уха, но давно уже расслышав бухающие удары грома. А ведь только каких-то 15–20 минут назад небо было сине и глубоко. Теперь же крутило темными лохматыми полами древнего колдовского салопа, рвалось и бухало, как под разрывами тяжелого фугаса. Боязно было просто подойти к окну. Еще страшнее представить обстановку в горах, которые небесная рать избрала ареной своей борьбы. Хенке — бывший отставной унтер, путаясь во вздувшейся кисее гардин, отважился высунуться по пояс из окна.

На северо-востоке, по линии хребта, кренилась и черпала до земли гигантская воронка. В толще ее трепыхались фиолетовые реснички, бились рогатые, ветвистые молнии, цепляющиеся к отрогам гор. Увлеченный ветер напористо дул, выметая с улицы пыль, весь мусор, какой был; не разбирая, заодно — кур, индюшат, и прочую живность. Задирал юбки визжащим фрау, веселил собак. Гнало без передышки, будто вентилятором. И опять все сходилось в том самом проклятом месте, где-то километрах в семи, если считать по оси взгляда. Там был самый коловорот, грохот и кончина мира. Совсем стемнело, и, стало быть, надо было ожидать гнилостного свечения (о других огоньках, кроме болотных, Хенке не ведал); оно приходило минут за пять, до того, как разверстывались хляби небесные. Хуже, чем было в предыдущий раз, казалось, не могло и быть, — пострадали центральная площадь и сама ратуша. Но готовиться, по всему, надо было к худшему. Хенке уже мысленно подсчитывал убытки, но тут разрядило так, что и у мертвого заходила бы печенка. Хенке бросился наружу, не надеясь на женское мужество экономки, закрывать ставни и делать распоряжения, если кому еще было.

*** 31 ***

Грохнуло в самый пустой брошенный земной шар, призывая на пир всяк зверей, всяк птиц, ползущих и роящихся: «Идите и вкусите от плоти агнца».

Человек разлепил глаза. Было тяжко и как-то по особенному покойно в нем. Тело онемело и хотя бы чуть болело — для какой-то, пусть мучительной жизни. Но нет, похоже, он стал тем куском глины, куда Господу предстояло еще вдохнуть жизнь. Вероятно, он так долго пролежал в одном положении — ничком, поджав под себя руки, что подбородок его раздал ямку. Кругозор ограничился насыпью земли по самые брови. Через минуту танталовых мук он уже смог выгнуть шею и оглядеться. Над ним завис как бы полог свода — напластование селя в обход валуна, что, собственно, и сохранило ему жизнь. Но не рано ли он так полагает? И чуть тлеющее его воображение нарисовало картину погребенного заживо. Он даже смог оценить свой могильный холмик и хлад, тянущий из самого нутра и так тяготивший его. Но славу Богу: дух — бодр, плоть — слаба. С этим током мысли потащило его руки, ноги, и он стал потихоньку выбираться. Пришло кровообращение, восстановилось дыхание. И с тем удивление: как он не задохнулся, пролежав столько времени ничком, лицом в жидкой грязи, с залепленным носом и ртом. Впрочем, радоваться пока было рано. Больничная койка, по меньшей мере, ему была обеспечена. Мерзко, холодно тянуло из самых пор его, словно он вдруг из теплокровного существа превратился в амфибию. Пальцы рук слиплись, и он выгребал ими, будто плавниками. Внезапно его пробил страшный кашель. Борясь с муками удушья, он выплюнул куски чего-то вязкого и гнилостного. Больше ничего не оставалось пока, как выбираться червем, чередуя спазмы тела с подтеками грязи. И еще усиленно дышать, как бы раздувая мехи горна, точно этим можно было вдохнуть в самого себя жизнь на тот случай, если Бога все-таки нет.

Могильный холмик задрожал, осыпался, и человек-крот, гнусно кашляя и отряхиваясь, встал на четвереньки. Был он слаб и беспомощен, к тому же почти слеп. Вчистую — новорожденный из грязи. Наконец, после многих мучительных усилий, ему удалось укрепить себя, подобно полипу, на мшистом валуне. Отдышавшись, он задрал голову, пытаясь увидеть, какое оно, небо? Но так до конца и не прозрел, и, ориентируясь больше по сходу с холма да той резвости, с коей несли его ноги, заковылял вниз.

* * *
К вечеру в городок вступило жуткое существо, будто сошедшее с холста модерниста Энсора «Въезд Христа в Брюссель». Это был когда-то прилично одетый, для гор, человек в высоких шнурованных ботинках, теплой штормовке, и, быть может, не менее благообразен ликом. Когда-то! Теперь же его седеющие волосы были перепачканы и слиплись от грязи. Лицо с одной стороны было помято, осклизло и позеленело, точно брюхо у перезимовавшей лягушки. (Бр-р-р!!!). С другой — совсем почернело и как-то вытекло, будто сгнившая слива. Вместо ушей — почерневшие хрящи. Нос — неопределенной формы, резко укороченный, покрытый коростой. Лоб этого, с позволения сказать, субъекта, просвечивал костью, словно бедолагу хватанули кастетом. Все целиком лицо было цвета земли, пережженной для каких-то технологических целей, с примесью портландцемента и каолина. Перчатки свои он так, видимо, и не снял, несмотря на теплый день. Если только эти буро-зеленые ошметки можно было признать таковыми. Переменчивым шагом, зигзагом, этот новочеловек вступил в пределы окраинных домов городка К.

*** 32 ***

У порога одного такого дома-барака просиживал старый горняк, без малого тридцать лет проведший в рудничных отвалах: полуослепший, ломанный-переломанный, волочащий левую ногу, а сейчас вздрагивающими пальцами набивающий курительную трубку. Уж он-то знал бедовую жизнь, видел товарищей, которых словно грязную порченную брюкву высыпали из подъемных клетей. Крутя носом от тяжкого духа и ожидая, когда подошедший бродяга разлепит губы и заговорит, он закурил, пряча лицо в дым.

— Я гер-р… докт… минр-аук (минералогических наук) фон Ба-льк… нужд… мед… Вот. Топ, — кончаясь, пролепетал незнакомец.

— Ах. Так и надо было говорить сразу, — самодовольно, больше по догадке, понял горняк. — Иди прямо, и так до самого центра, до площади. Не доходя, увидишь проход под сапогом с каблуком (сапожная мастерская), это тебе не надо. Второй дом за углом… еще проулок — тебе и лазарет, — и горняк затянулся глубже, отвернув лицо.

Мерзко кашляя и смердя, отплевываясь паренхимой легких, этот полутруп удалился.

*** 33 ***

Отдуваясь и утирая повлажневший лоб, действительно бывший военврач Мольтке (навидавшийся ужасов войны), не знал, с чего ему и начать. Он то брался за писанину, открывая тем историю болезни, то в упор начинал разглядывать сидевшего перед ним невообразимого вида пациента. В процедурной — дежурная медсестра готовила перевязочный материал и кипятила инструменты. С полчаса назад, обозленный тем, что его с позднего ужина вызвали в часть, Мольтке вышел из дома после целого дня забот и тревог. Правда, на удивление все сошло достаточно благополучно, и это-то после такой грозы и ураганного ветра. Сорвало несколько крыш в бедняцких районах, поломало деревья, наделало переполоха среди домашней твари. Похоже, что метеорологам придется менять свои воззрения на природу атмосферических явлений, и признать существование грома среди ясного неба и урагана, свободно блуждающего, подобно комете во вселенском пространстве. В процедурной раздался звон инструмента, выпавшего из рук медсестры. Мольтке вздрогнул: каждому надо заниматься своим делом. Но ему-то, прежде, надо будет разобраться с этим феноменом, забредшим в их город. Он обратился к пациенту:

— Что все-таки вас особенно беспокоит? — сказал и резко высморкался. Не глядя на пострадавшего, прошел к высокому застекленному шкафу, где у него были известные всему миру снадобья: зеленка, ихтиолка, борный вазелин, цинковая присыпка и клистирные трубки. Предчувствуя недоброе, он достал из потайного отделения склянку с морфием.

Подошедшая медсестра сказала ему что-то на ухо, не относящееся к делу, подсунула документы пострадавшего. Мольтке вычитал по слогам, как малограмотный:

— Гм. По-чет-ный член… гео-графи-ческо-го общества… Надо же. Доктор ми-не-ра… логических наук, фон Балькбунд. Секретарь пангерманского… Что же занесло сюда ваше высочество?

Барон, предоставленный самому себе, тихонечко подвывал. Но странно, казалось, что делал он это скорее по какому-то душевному расположению, нежели от физической боли. А причин завывать, меж тем, было предостаточно. То, что с первого взгляда можно было принять за автомобильные перчатки, оказалось кистями рук… — буро-зелеными, лапчатыми и пузырчатыми, местами со сползшей кожей. Сложил он их перед собой лодочкой.

— Вы хоть что-нибудь предприняли? — недовольно обратился Мольтке к медсестре. — Неужели нельзя было произвести хотя бы наружный осмотр? Освободить от одежды. Вырезать эти лохмотья!

Медсестра затрясла головой, увлекая доктора в нишу, где находилась раковина для мытья рук, забормотала в ухо, — из чего он смог разобрать, что белье фона врезалось в тело так, будто вмерзло в мороженое мясо, и что счищать это надо до самых костей. Мольтке постоял задумавшись. Почему-то ему не хотелось заговаривать с пострадавшим, ни по врачебному долгу, ни просто по-человечески. (Впоследствии он припомнил себе это). Не хотелось переходить и на титулы.

— Что же, произведем для начала поверхностный осмотр, — бодро начал он, переходя обратно в свой кабинет. — Так. Голова. Шея. Гм… Заметны обширные пролежни.

Мольтке велел медсестре протереть черные, бурые и позеленевшие места спиртом и наложить бинт с цинковой присыпкой. Особенно его беспокоили руки больного и остатки ушных хрящей. В виду были следы сильного обморожения, и с тем что-то тягостное, взывающее к воспоминаниям и что мерзко воняло.

Он раскрыл своеобразный журнал «прихода-расхода» больных. Записей было немного. Рудокопы редко обращались за помощью. Копи были давно заброшены, калечить и убивать завалами породы больше было некого. Прочие местные предпочитали самолечение или обращались за снадобьем в аптеку, к тощему «пиявочнику» Шнитке. Ходил и рейсовый автобус до Штутгарта, куда можно было обратиться за реальной медицинской помощью.

— «Переломов, вывихов не наблюдается. Ссадины, ушибы — незначительны. Местами сильное обморожение», — записал Мольтке в графе неотложной помощи, нахмурился и отложил ручку. Трудно было предположить, что пожилой человек добрался в одиночку до самых вечных снегов… свалился там в обморок, пролежал два, три дня, и затем отправился восвояси, вниз, к подножию горы.

— Да что он нам голову-то морочит, — сорвалось у Мольтке и он поскорее дописал: «…сопровождается обширным некрозом тканей. Обморожены легкие. Отсутствуют сухожильные рефлексы».

Сделав эту последнею запись, Мольтке вдруг как-то неистово потянулся, запрокинул голову и надвинул на голову докторский колпак. Он вспомнил: точно такие же скрюченные руки с подгнившими ногтями, с кожей клочьями… он видел в февральскую оттепель, под Витебском, в военной компании — 16 года, когда его с ротой солдат послали в поля, на предмет поисков и идентификации трупов соотечественников. Вот также — из стаявшего снега торчали тогда руки мертвецов.

— А что в горах бывает очень холодно? — неприятно зазнобившись, спросил Мольтке неизвестно кого.

— Ну, если одеться теплее… — не поняла его медсестра.

Мольтке вздрогнул. Встал из-за стола и зашел со спины пациента.

— Господин фон… будьте так любезны, вспомните, с какого дня вы у нас. Когда вы отправились в горы?

Похныкав, ученый секретарь назвал невозможно далекую дату, которую только и можно было списать за счет его беспамятства.

— Три недели в горах?! Чем же вы там питались? — не смог сдержаться, чтобы не повысить голос Мольтке. Как бы ни был ужасен вид больного, в нем не было и следа резкой дистрофии.

В комнате достаточно уже стемнело. Сестра догадалась включить общий свет. В стеклах двери, открывающейся в глухой темный простенок, с мертвецкой направо, отразилась фигура доктора в дыбом вставшем халате (поднятый воротник) и шнуром электролампы над ним. Мольтке еще раз просмотрел документы покойника. Отдельно — его портмоне с бумажными деньгами, и вот оттуда-то выпал квадратик картона. Оказался автобусный билет, на котором значился день и час отправки рейса. Барон не ошибся, единственно из всего себя, пребывая в здравой памяти. Проштемпелеванная дата и верно была трехнедельной давности. Бывший военврач схватился за кадык, помассировал горло, издал хриплый звук, так напоминающий «ма-ма» у иссохшей говорящей куклы. Затем быстро прошел в процедурную, отомкнул железный шкаф и достал из ряда банок с притертыми стеклянными пробками одну — со спиртом-ректификатом. Тут же ему пришло на ум, и он громко спросил, почти выкрикнул:

— Вам очень больно? Быть может, сделать обезболивающий укол?

«Усопший» отрицательно покачал головой.

Промыкавшись, Мольтке налил себе мензурку чистого, неразбавленного спирта и хлопнул зараз, как сделал бы в стылые холода года — 18-го в России. (Медсестра поняла лишь, что земные дела господина барона — из рук вон плохи, и что, по всей видимости, ему уготован последний путь).

«В чем тогда у этого бедняги теплится жизнь? И где она — не над ним ли?», — с притекшим жаром в груди и голове задумался Мольтке. В том, что фон Балькбунд обречен — не было сомнений. Человек с таким обширным некрозом тканей и отеком легких не должен был выжить. «В этой жизни, при обычных, естественных процессах», — зачем-то добавил он. Быстротечная газовая гангрена и более или менее мучительная смерть — в 48 часов, была ему обеспечена. Непонятно только, каким чудом он был возвращен к жизни, фактически погибший три недели назад. И вот лишь сейчас, вопреки всепримиряющему действию спирта, Мольтке укорил себя за бездеятельность. Необходимо было как можно скорее избавиться от этого разложившегося субъекта, нежели, чем брать на себя ответственность по его реанимации. Единственно, кто бы сейчас его правильно понял, был бы глава магистрата Хенке. Но вечер стоял уже поздний, а хлопот у бургомистра было предостаточно на этот день. Ураганный ветер сорвал несколько крыш. Нарушил линию электропередачи. Подтопил зону водохранилища. Разогнал по городу обезумевших овец, коз и прочую живность. Нельзя было и отправлять в такой поздний час барона на машине в Штутгарт. Приходилось дожидаться утра. Но сперва решить вопрос о размещении пострадавшего. Выбирать, право, особенно не приходилось (да и не лезло в голову). Сам случай и подсказывал: с ледника на ледник.

Смиреннейшего барона отвели в покойницкую, где давно уже никто не леживал. Подстелили чистую клеенку, накрыли шинелькой. «Дотянул бы доутра… — выразил надежду Мольтке. — Чуден человек».

Во вздувшемся одичалом ночном небе кружила однообразная луна. В неясно темнеющие отроги гор кто-то воткнул рождественские свечечки. Перед не разбирающим дороги Мольтке рисовались из воздуха густотертые кремовые вензеля и пряничные башенки. Он перепрыгивал через зубчатые тени, принимая их за ограждения. «Чуден мир и человек в нем», — рефреном встряло в его мозгу, отвыкшем от чрезмерных доз алкоголя со времен известной русской компании.

*** 34 ***

Утром следующего дня бледный не выспавшийся Гарин вел машину по выезду с серпантина горной дороги. Несмотря на побочные атмосферические эффекты и передряги, последние контрольные испытания прошли достаточно миролюбиво. Тем не менее (и Гарин единственный, кто это знал) вчерашний день был чреват куда более худшими последствиями, чем при всех предыдущих опытах. «Яйцо» сверхплотной материи в «ловушке» Рауха неожиданно было атаковано самим же магнитоимпульсом, его и породившим. Произошла любопытная накладка, когда импульс, на стадии истощения себя при заключительной компрессии, фактически дожал сгусток сверх меры. Вышел тот динамометрический удар, предусмотренный несколько позже в концепции Гарина, на который он и рассчитывал, но не на этом этапе. Его птица Феникс своенравно высунула голову из-под крыла и клюнула палец сквозь парадную перчатку. Опасался Гарин и определенных догадок со стороны Рауха. Пока же на этот час его технический директор, позевывающий и взлохмаченный, проводил контрольные замеры на возможность подобного рецидива. Работы было еще до черта. Какие-то неясности виделись уже и в самой теории. Прежде всего — порог раздражимости реликта, как охарактеризовал это сам Гарин. Научные воззрения здесь были пока бессильны. Аномальные явления запрещали применение каких-либо известных статистических таблиц и просто логических принципов. Сейчас же дорогу машине Гарина преградил обоз. В гору тащились телеги за битым камнем, известняком, лесом. Шли люди в тяжелых башмаках, рабочих блузах, кто-то в кожаных фартуках, гетрах и тирольских шляпах. «Джип» привлек всеобщее внимание. Гарин чуть отвернул лицо, скрывая лихорадочный блеск глаз. Только что, не далее как вчера, он соизмерил свои замыслы с мировыми, от сотворения мира, концептуальными схемами, кто бы их не утвердил: Бог, его величество случай. Вышло 1:1. И вот теперь он прячет глаза, потому что сам он — вот такой, как сейчас за рулем, в машине — немногим отличается от этих людей, кругозор которых не более муравьиного. За что такое ему? Гарин наклонил голову, прижал пальцами веки. Машина стояла. Мотор тихо работал. Он вспоминал: длинные, уродливые, гротескные тени под сводами. Горят ацетиленовые фонари. Только что прошел энергоемкий процесс. Кожух реактора оплывает жидким отсветом. Но это только наружный стакан лафета, вмещающий в себя систему охлаждения жидким азотом; внутри — батареи соленоидов Рауха, еще глубже — гиперпространство магнитных силовых полей, в фокусе которых и рождается их «детище». Пошел первый этап предварительной компрессии. Катит гулкая вязкая волна. Метроном захлебнулся собственным счетом. Контрольные нити разрядников багровеют, испуская дух. На осциллографе, в чашечке «цветка» Рауха, выточился столбик-пестик — рабочий пакет илема. Следующим этапом — дожатие, всем разрядом от мощной цепи конденсаторов. Фактически — короткое замыкание, что только и способно было породить магнитоимпульс окончательной опрессовки. И вдруг — тишина. Такая плотная, что, казалось, в нее можно было завернуться, как в войлок. Но почему даже мысль об этом пугает? Святая, неестественная тишина. Та, до первого дня творения. Но вот и в ней пробился ток. Упало вечное слово. И вот уже он смотрит сам… пытливым и отстраненным взором, зная, кому по-настоящему принадлежит этот взгляд. Знает, но не может в это поверить. Неверие его останавливает… Разум, словно отслоившаяся сетчатка, пылинкой зависает в плену луча, в темной комнате…

Гарин резким движением головы привел себя к действительности. Дорога частью освободилась. Если он так будет двигаться, то и к вечеру не попадет в Нюрнберг. Гарин нажал сигнал. Надбавил газу. Заехал колесом на бордюр горной дороги. Рабочий неподалеку покрутил пальцем у виска. Гарин бросил машину влево, вправо, в притирку объехал телегу. Возница показал кнутовище. Гарин заскрежетал зубами: будет, будет еще и другой масштаб на его кальке — 1:500 миллионам задуманным им смертей. Это — сразу. И миллиард в течение последующих двадцати лет. Он один — ко всем прочим. Таков масштаб его дарований.

По сторонам дороги пошли наделы мелкого картофеля, убогие домишки окраины К. Дальше — мощеная дорога, тротуар улиц, фасады зданий, черепичные крыши, — все более приличествующие городу. Выезд на Штутгарт и Нюрнберг вел через центральную площадь. Не доезжая ее — машина Гарина въехала в короткий проулок. Сутолока и необычный кортеж поперек застопорил движение. Дорогу преградил короб… катафалка, теперь уже точно санитарная машина времен массового убиения царя природы в период 1914–1918 годов. Несколько людей подсаживали с торца короба, и верно, пострадавшего, никак не меньше, чем при Ипре, в момент знаменитой газовой атаки немцев, — всего обложенного бинтами и ватой, с картонным носом и ушными накладками. Он был весь как положенный в коробку для продажи Дед Мороз. Больше других суетился плотный седеющий мужчина в белом медицинском халате, так и эдак помогающий своему бывшему пациенту. Поодаль безучастно стоял человек в старомодном фраке, котелке на крупной голове и лакированных штиблетах. Он нетерпеливо постукивал тростью булыжную мостовую, единственно еще крепившуюся в этом заколдованном городе. В безучастности господина сказывалась его значимость. Наконец, водворение несчастного состоялось. Металлический короб захлопнулся, задымил, и душегубка тронулась с места.

Гарин пожал плечами. «Ну, отделали беднягу. Чего только ни увидишь в нацистской Германии». Он резко взял в сторону, заехал на тротуар, проехал площадь, одну улицу, другую и выехал на загородную трассу. Его ждали в Нюрнберге. Должны были.

*** 35 ***

К месту назначения он прибыл в третьем часу пополудни. Заехал в первую же автомастерскую. Отдал распоряжения насчет своей машины (американский «джип» и здесь внушал уважение) и наемным экипажем отправился в хорошую гостиницу. С этого времени и до утра следующего дня Гарин не выходил из номера. В 9:30 забрал вычищенный, заправленный бензином автомобиль, и к 10 подрулил на платную стоянку возле отеля-ресторана. Поднялся на второй этаж и прошел на веранду. Здесь выбрал столик у самой балюстрады, осмотрелся. Пока ничего не оставалось, как заказать себе завтрак. Управившись с едой и чашкой двойного черного кофе, спросил газету, углубился в передовицу. Не дочитав… рассеяно вгляделся в далекую перспективу. Все это здание было возведено на холме, в юго-восточной части города. Внизу расстилались остроконечные верхи кирх, черепичные и графитовые крыши, чередующиеся с блеском выкованной чешуи. К западу, ближе к окраине, разлилась асфальтовая дымка, коптили трубы сталепрокатного завода. Еще дальше, под самый горизонт, неизбывные горы с их пропастями и глетчерами. Видение возносило… Отсюда можно было лететь или падать, — долго не разбиваясь; но и при смертном финале, кому какое будет дело до твоей хрустальной мечты и великолепных оптических стекол твоей прозорливости.

Гарин зажмурился, в головокружении вспомнив себя, смотрящего с портика собора Парижской богоматери, — в окружении, зловещих, гротескных фигур (было одно такое впечатление, врезавшееся ему в память); но тогда и самые его замыслы — химеры. И вот уже руки его чуть удерживают ускользающий край… он виснет над пропастью, и тут только дотягивается до своей мечты…

Гарин отвернулся, теребя в руках невостребованную газету; чтиво — вот лучшее средство против переутомления абстракциями. Он пробежал глазами крупно набранные заголовки: «Национальная революция. Итог. Перспективы. Раздумья». (Фон Риббентроп). «Германия и Версальский договор: как веревочке не виться…», «Берлинское варьете: сеанс телепатии и магии ясновидящего Оскара Лаутензака», «Боксер полутяжелого веса… гордость национал-социалистического кулака…». («Чушь какая-то!»). Гарин перевернул отдел светской хроники. Черная траурная рамка сразу бросилась ему в глаза. Он прочитал: «В будущий четверг состоятся похороны его сиятельства барона фон Балькбунда, урожденного… председателя попечительского совета… действительного члена Германского географического общества, ученого секретаря… пропавшего в горах, в июне, 14-го, в окрестностях городка К.; предположительно в результате урагана и схода лавины с гор». Сегодня был вторник. Гарин потер переносицу. «Что за вздор!». Местность была ему не просто знакомая, но как-то уж слишком, чтобы проигнорировать это сообщение. Особенно настораживало число — день первого успешного синтеза реликтового тела, и сопутствующие этому атмосферные явления. «Но три недели! Где же он пропадал?», — в досаде на минимум информации Гарин скомкал газету. Невозможно было сопоставить день пропажи и день похорон его сиятельства. Словно издалека он расслышал:

— Я вот наблюдаю герр… Простите. Разрешите представиться, Рудольф Берггауз, бывший заместитель главы цензурного комитета при печати его императорского величества… — подошедший к столику Гарина господинчик чуть поклонился, и, не спрашивая разрешения, уселся на краешек стула, — я вот наблюдаю, с каким отвращением вы читали эту газетенку… О, конечно, «Берлин Цайтунг» не самая дрянная газетенка, будьте уверенны, — человек в истертой суконной паре и плохо повязанном галстуке, клюнул сизым носом в стакан, налили себе еще из оплетенной бутыли (им же и принесенной), продолжил фамильярно: Конечно, вы в праве заметить, что и в любой газетенке — вранье… каждая преподносит нам «дичь». Но позволю не совсем согласиться, — «дичь» может стать еще и отборным мясом, которую надо выследить, подсмотреть, прицельно выстрелить… А не просто высосать из пальца, к тому же соседствующую с каким-то дохлым пауком — свастикой… Я не говорю уже о совести этих писак; ее и никогда-то не было… Но профессионализм, господа! Осведомленность!. Этика! В какой стране мы живем? Германия ли это? Или эту несчастную страну достаточно уже только упомянуть в связи с каким-то скандалом, историческим анекдотом… сплетней. У них совсем не стало мозгов, даже на заурядную выдумку. Опять пошли в ход эти глупые «лучи смерти». Вы помните?.. Чуть, чуть, разве что, под свежим соусом — радиацией. Да и кто знает, что это такое, и с чем это едят. Вот вы, по всему видно, образованный человек, знаете? — и бывший истаскавшийся цензор шмыгнул носом в замызганный галстук.

Гарин насторожился.

— Действительно чушь. Дешевка. Какая только газета могла это напечатать. Интересно было бы знать?

Господинчик ущипнул себя за мочку уха — на такую неосведомленность Гарина. Почти сердито взглянул на него:

— Да хотя бы герр… Разверните любую местную газету. Все только об этом и пишут. Вы простите… подданный…

Не дослушав уверений цензора в какой-то своей лояльности, Гарин сбежал по лестнице вниз, в вестибюль, где спросил у торговавшего здесь киоскера что-нибудь о «лучах смерти». Выбрав нюрнбергскую прессу, не отходя, тут же и прочитал. Все так и было, и даже хуже: упоминались горы в окрестностях К., «зловещее свечение», «проникающая радиация» и даже возможное количество жертв. Гарин чертыхнулся: «Проклятие! Кто бы это?», — через минуту раздумывал он. В случайность появления подобной заметки верилось с трудом. В лучшем (для него) случае — суждение по ложной аналогии. (Род логической ошибки). Но общий стиль публикации явно злонамеренный. Даже сенсационность материала не играла здесь привычной роли. Казалось, тон сообщения был рассчитан на квалифицированных лиц, нежели просто на околпаченных обывателей. Так и просилось на язык — дезинформация. И это притом, что со дня похищения из Радиевого института прошло уже три месяца; если же эта публикация была результатом какого-то следствия, то кому на руку была такая огласка. Гарин покусал кожицу губ. Все возвращалось на круги своя. Только если раньше это были «инфракрасные лучи», — по слухам о его работах над гиперболоидом, то теперь целые горные области, охваченные свечением и радиацией. Что-то личное и намеренное виделось во всем этом. И как-то мало походило на праздную «дичь».

*** 36 ***

Он вновь поднялся на веранду. Занял прежнее место. Того господинчика — не было, ни за этим, ни за другими столиками. Прохладно дуло с северо-востока. Приевшийся горный ландшафт не оставлял Гарина и здесь. Все сейчас было не в его вкусе. К тому же эти люди вокруг, — как ни противоречиво он ладил с этой категорией существ, но конкретно, ради встречи с одним человеком он и прибыл сюда. Обязанность ли это была, в смысле какого долга, или меркантильный расчет, Гарин еще не определился. Поколебавшись, он заказал себе абсента, напиток артистических натур. Время было 11. Если тот, кого он ждал, вовремя получил телеграмму… Гарин не успел развить эту мысль. Он сразу узнал человека, появившегося неожиданно, словно из-за угла; одетого совсем по-европейски (понимая под этим предвзятое желание выглядеть именно так). Постояв в нерешительности, он двинулся к столику Гарина. Поднявшись, тот стремительно сделал шаг ему навстречу. Протянул руку:

— Вот и вы. Свиделись-таки. Что я говорил, Леонид Андреевич!.. Сбылось, — они обменялись рукопожатиями.

Радлов уселся за столик. Само собой как-то подразумевалась неловкая пауза. Со дня их последней встречи прошло более трех месяцев. И чтобы не стояло за этим, он был счастлив. (Длинное его «телячье» лицо обмякло.) Их встреча состоялась. Его помнили, ждали. Чего же для начала было и желать?

— С прибытием, Леонид Андреевич, — повторился Гарин. — Слышал о вас из газет. «Ученый-перебежчик», согласитесь, позиция сомнительная (он твердо посмотрел в глаза Радлову). Ну да пусть с этим. Главное, что вы здесь, в свободной стране. Вырвались-таки.

— Вырвался, господин Гирш, — Радлов протер вспотевшие очки.

— Ну да, вот я вам устрою командировку, совсем уж дальнюю, — рассмеялся Гарин. — Там у вас никто не станет выпытывать о недовольстве жизнью в СССР. Но здесь сейчас — никаких пресс-конференций. Сторонитесь вообще этих господ. Пустой народец. Так вот, помните наш разговор «У Фликов», я ваш должник. Результат — сказочный. Этим я немало обязан вам.

Радлов слабо махнул рукой. Потянулся к графину с сельтерской. Выпил фужер с одним движением кадыка. Неужели и у него все так сказочно перевернулось в жизни? Он верил и не верил.

Гарин заказал обед.

— Теперь вам нечего опасаться. Все для утверждения здесь, в свободном и деловом мире, вы получите. Я свое слово держу. Я выбрал вас. Теперь значение имеет только это, — говорил Гарин сладко пившему и евшему Радлову.

Подбородок того задрожал.

— Господин Гирш. Я всецело обязан вам. Располагайте мною…

— Полно, полно милейший… Обустраивайтесь, — прервал его Гарин. Он уже не смотрел на Радлова. Взгляд его зашелся грезой. Все соскочило вдруг разом. Ему припомнился загубленный им в Париже, на улице Гобеленов, в стареньком номере одной гостиницы Виктор Ленуар, его друг и ученый-химик, работающий по его заданию над сверхмощными угольными пирамидками. Теперь вот Зоя — последняя его связь с людьми, и здесь же — «разменная королева» в партии с Роллингом. И еще, и еще… (Радлов оторвался от еды; несколько в замешательстве смотрел на шефа). — Все надлежащее обеспечение вы получите, — тихо, вкрадчиво продолжил Гарин. — И никаких контактов с политическими. Единственный мотив вашего невозвращения в отечество — чисто научный, творческий. Я не намерен брать на себя еще и обузу охранять вас от пусть дефективных, но все же профессионалов из СМЕРШа. Вот, кстати, и повод убраться отсюда подальше. Я предлагаю вам реальное дело: сейсморазведку некоторых очень перспективных (и удаленных от СССР) районов Южной Африки, русло реки Оранжевая, Кимберли, — Гарин неожиданно подмигнул Радлову. — Ну, какое советское руководство вам такое предложит. А?

Радлов помолчал. Серьезно, умно взглянул на «компаньона». И чуть медленно, подбирая слова, заговорил, будто делясь знаниями — лаконично, емко излагая геологическое устройство этого уголка планеты.

* * *
— Вот, вот, — Гарин загадочно усмехнулся. — Некоторые интересующие меня данные вам придется подкрепить практическими изысканиями. И еще, это будет несколько не по роду вашей специальности… но, уже зная вас и ценя (точь-в-точь, как тогда у «Фликов», Гарин пригляделся к Радлову), вам желательно будет посетить прииски концерна «Де Бирс», крупнейшей алмазодобывающей компании, контролирующей до 50 % добычи сырца и огранки его. С 27-года директором этой корпорации является господин Оппенгеймер, унаследовавший дело Сесиля Родса. Представьтесь как-нибудь… найдите предлог, приглядитесь к тамошним порядкам, особенно к технике безопасности и персоналу, ответственному за это, к жизни старателей, настроению среди них, к администрации городка… Вот вам и надлежащее бумажное обеспечение: членский билет Пражского геофизического общества, просто паспорт, техническая документация по вашей легенде — цель прибытия, изыскания… так скажем; а вот и первые дивиденды, как у нас с вами было условленно, — Гарин, закинув ногу за ногу, небрежно выписал чек на солидную сумму, мизинцем, словно игрок выигрышную талью, подтолкнул чек Радлову. — Пока обоснуетесь здесь, отель выберите себе по вкусу, кроме всего прочего, вас может посетить субъект, по внешности латиноамериканец. Вы должны его помнить. Имейте это в виду. Ну, так что же, Леонид Андреевич, за наше дело, — Гарин поднял свою рюмку с абсентом. Они чокнулись по русскому обычаю.

Гарин торопился. Со дня на день можно было ждать повестки из отделения «Кристи» в Берне. Беспокоила его и дурацкая публикация в газете о «лучах смерти». Дурацкая в том смысле, что при всей безалаберности этого… здесь явно проглядывала злонамеренность всей публикации. На кого бы ни была рассчитана эта заметка, она была в первую очередь нацелена на лиц заинтересованных, а значит и на него. Здесь было о чем подумать и чего предостеречься.

Они расстались с чувством, что это надолго. Каждый, вверяясь будущему по-своему.

*** 37 ***

Когда Шельга тогда методом индукции — от физических характеристик элемента М, и далее по технологической цепочке — вспомнил о Хлынове, ничего решительного по делу о хищении он еще не предпринял, если не считать тех провокационных заметок, помещенных его агентами в нескольких газетах. И все — с очень неясными последствиями.

Разыскал он Хлынова в физической лаборатории при Московском университете. Со дня их последней встречи прошло пять лет, когда ими было дано положенное количество интервью, исписаны тома докладных записок и следственных протоколов. Проведены встречи с широкой общественностью и с немногими узкими специалистами. Далее — тишина. И не то, чтобы так, как прикрыли тему, но скорее сдали в архив исторических курьезов, приравняв гаринскую авантюру к Тунгусскому диву, или хуже того — к нахождению гвоздей в породе юрского периода. Интересоваться этим — означало проявлять нездоровый интерес, неподобающий серьезному исследователю. Вскоре Шельга получил назначение в Москву, в отдел внешней разведки. Позже, по мере формирования физической лаборатории, в столицу перебрался и Хлынов. Тогда, в Ленинграде, немало взволнованные, они расстались с заверениями писать друг другу, и, по мере возможности, встречаться, но жизнь и работа развели их.

Сейчас они встретились в конференц-зале университета. Шельга помнил Хлынова сухопарым, несколько малокровным (в его мнении) субъектом, с ликом староверца, в окладе русой бороды и с пронзительными голубыми глазами. На этот раз, пусть и в белом халате, Хлынов произвел на него впечатление человека крепкого и необычайно загорелого для этих широт. Они обменялись рукопожатиями.

— Я только-только и выяснил, где вы и как, Алексей Семенович. Очень рад нашей встрече. Значит, соседями будем по Москве… А вы никак еще и с юга. Где вы успели так загореть? А я вот все не выберусь. Текучка заела, — и, похоже, довольный, Шельга провел по своей гладко выбритой, мучнистой щеке.

Хлынов чуть изумленно взглянул на него:

— Если вы об этом… Ну нет, так можно поджариться лишь на высокогорье «крыши мира» — Памире. Что касается отдыха, нет. Отдохнем как-нибудь. Какие наши годы, — отшутился он.

— Это высоковато, пожалуй… «крыша мира», — Шельга открыто улыбнулся. — Ваша специальность — физика, Алексей Семенович. Ну, там атомы… Что же в горы потянуло? Опять ваши любимые парадоксы, или как?

Глаза Хлынова со строгим волнением уперлись в Шельгу.

— Вы слышали что-нибудь о космических лучах?

Шельга внутренне так и подобрался: такого встречного раскрытия интересующей его темы он не ожидал.

— Признаться, если только по связи с «лучами смерти». Бульварщина, конечно.

— Ах, ну да, — Хлынов передернул плечами, чуть задумался, поджал губы, не выдавая иронии. — Хотя как знать, — произнес он, направляясь к высоким стеллажам. — Если отнять у Земли ее шубу-атмосферу, то радиационный космический фон стал бы губительным для нас, землян.

И Хлынов вдруг с непосредственностью энтузиаста и лектора на общественных началах, при подмоге диаграмм и фотографий, развернул перед Шельгой целую научную поэму в традициях некоторых стихов символиста Брюсова. Здесь были и «черные зеркала Вселенной», и «двойные лики цефеид», и всполохи «чарующей ионизации» (особо отмеченные Шельгой). Только диву можно было даваться, где тут факты и анализ, а где неуемный вымысел. Но не есть ли и сама наука, — лучшая и прекраснейшая поэма человечества.

Хлынов также внезапно прервал свою импровизированную лекцию, как и начал. Более требовательно, сухо взглянул на старого товарища. Проговорил:

— Что же все-таки у вас ко мне, Шельга? Давайте сразу и начистоту. Мы-то уж с вами побывали в переделках… А то, что проведали, именно вы (Хлынов выждал паузу, акцентируя), спасибо.

И Шельга, не вдаваясь в некоторые спорные детали, поведал Хлынову о своих опасениях.

* * *
— Я слышал об этой истории. И даже являлся основным научным экспертом по элементу М. Но что же конкретно вы хотели бы от меня услышать… по вашему ведомству, — досказал Хлынов, потупившись. И некоторый род отрицания или даже неприязни высказался в линии его губ.

— Скажите, Алексей Семенович, в каких областях экономики или в военном деле, может быть в принципе задействован этот элемент. Помнится, в вашем отчете фигурировали данные о малопригодности вещества. Как это понимать?

Хлынов в нетерпении пожал плечами:

— Действительно, мы сделали такое заключение. Оно целиком базировалось на том, что радиоактивность элемента столь велика, что создаст большие трудности в обращении с ним. Исследования, сопряженные с М, потребуют дополнительных затрат на экранизацию и средства личной защиты. Но главное, современные изыскания, — те, в которых реально задействован эффект радиоактивности, — вовсе не нуждаются в такой чудовищной активизации.

Шельга помечал в своем блокноте.

— А что за работы? Можно спросить, Алексей Семенович?

Хлынов стал перечислять, загибая на руках пальцы:

— Синтез высокополимеризованных молекул, бензинов, искусственного каучука, боевых отравляющих веществ…

— Ага, — коротко поддакнул Шельга, не забывая о своих приоритетах.

— Вообще везде, где можно использовать ионизирующее действие этого класса веществ. Способность альфа и бета лучей к расщеплению молекул. В целом же, физические лаборатории прекрасно обходятся одним радием. Это не столь опасная, да и более распространенная материя. Странно, что злоумышленники не приняли этого в расчет.

Шельга быстро и странно взглянул на Хлынова.

Тот уже извлек логарифмическую линейку, промолвил:

— Примем объем излучения радия на единицу веса за… (столько-то рентген/час). Похищено было приблизительно 40 граммов элемента М. Радиоактивность последнего тысячекратно превышает радиевую… Воздействие на биологические объекты, и тем более, в геометрической прогрессии… И в итоге, если допустить, что преступники были дилетантами, то вся их банда должна была быть мгновенно умерщвлена, — заключил Хлынов.

Шельга поморщился, как на некоторую бестактность:

— К счастью, или к несчастью (покажет следствие), они вряд ли были дилетантами. Слишком, слишком, как концы в воду, уважаемый Алексей Семенович.

— Странно тогда, кому он так понадобился, чтобы рисковать… пойти на кражу… — Хлынов пребывал как бы в некоторой творческой прострации. — Я так, признаюсь, числил себя в авангарде физических проблем, но ничего не смог бы предложить по связи с М. Жаль, жаль, что по-настоящему так ни у кого из нас (ученых мужей) не дошли до него руки. А теперь, возможно, элемент навсегда потерян для науки.

Шельга смотрел на товарища и только изумлялся: вот ведь умный человек, а дальше двух сосенок леса не видит. «Ученая» ли это заносчивость?

— И все-таки, Алексей Семенович, давайте пройдемся еще раз по технологической цепочке. Чем больше связей, тем лучше. Будет с чем работать по ассоциации…

* * *
Они проговорили до обеда, по существу дела и так, между прочем. Затронули в самых общих чертах перспективы атомной энергетики, поговорили об элементах трансуранового ряда, об ученых кавендишсткой лаборатории. Но Хлынов не был бы самим собой, если на выходе из конференц-зала не преподнес бы «штучку».

— Как, по-вашему, Василий Витальевич, какова температура дверной ручки, за которую вы только что брались? — в проблематике атомного ядра, конечно, — досказал он.

Шельга вспомнил прикол, известный ему еще со времен реального училища в Ярославле.

— Я так полагаю, господин учитель, что температуре окружающей среды, насколько это было принято в наши годы…

— А вот и нет, — довольный рассмеялся Хлынов, — если мы продолжим тему в принятой нами системе ядерных взаимоотношений. С чего бы, действительно, ей таковой и быть. Ведь температура — это энергия от некоторого суммарного движения молекул, составляющих то или иное тело; но в самом атомном ядре подобные перемещения запрещены, — по причине отсутствия оных. Это скорее будет абсолютно жесткое тело, при t равной — 273 градуса по шкале Кельвина, или холода мирового пространства. И все же вам — «удовлетворительно», Шельга, за то, что хоть это помните из курса физики.

— Ну, сдаюсь, — и Шельга протянул на прощание руку. — Было крайне интересно, и всего вам наилучшего в работе, Алексей Семенович. Больших творческих успехов. По делу или так — свидимся. — Хлынов кивнул, смотря куда-то позади Шельги.

*** 38 ***

Что касается конкретно по «делу», то Шельга почерпнул из этого разговора много полезной и нужной информации. В особенности это касалось эффекта свечения, сопровождающего радиоактивные вещества и наведения подобного в рудах, богатых слюдой, фосфором, солями некоторых металлов. Здесь было за что зацепиться. Наиболее любопытным с этой точки зрения представлялось сообщение о поисках в горах Швабских Альб, в окрестностях городка К., некоего ученого секретаря, барона фон Балькбунда, по результатам которых было установлено, что в день исчезновения этого несчастного, в горах наблюдалось странное свечение, с последующей страшной грозой и грязевыми потоками. Если катастрофические последствия этого прошли как-то вскользь сознания кадрового разведчика, то за таинственные огоньки он ухватился. «Никогда не замеченное прежде в этих местах», — отчеркнул Шельга в газетном сообщении, — из той кипы иностранной периодики, что просматривалась в подведомственом ему отделе. Беседа с Хлыновым позволила ему расставить некоторые ориентиры, и явление эманации заняло в этом ряду не последнее место. Предоставлял повод к размышлению и сам политический фактор, — Германия, вот страна, как никакая другая, заинтересованная в милитаризации своей экономики и в новейших военных исследованиях. Где, как не в этой стране, могли быть те заказчики, которые пошли бы на все, ради создания некоего чудо-оружия, одним из компонентов которого стал бы элемент М или его производные.

По этим соображениям, в окрестностях городка К. была проделана немалая разведка, собраны самые любопытные и внешне противоречивые сведения о таинственных работах в предгорье Швабских Альб, и даже установлена слежка за некоторыми из сотрудников этой фальшивой геофизической лаборатории. Много смущал, как казалось, частный характер этих работ, разбросанность в заказах на материалы, отсутствие серьезной охраны объекта, и более всего — неуемный и даже интернациональный характер главного (возможно) руководителя этого проекта, не имеющего ни дома, ни семьи, мотающегося из страны в страну (Германия, Швейцария, Чехословакия, Бельгия) на автомобилях разных марок, останавливающегося, где ему заблагорассудится, и при всем том, человека скрытного и осторожного. Тем не менее, достаточно скоро были установлены места наиболее им посещаемые, и даже выявлена связь откровенно не рабочего характера. Как и водится, это оказалась женщина. «Ага. Он человек, и ничто человеческое ему не чуждо», — так мог бы перетолковать эту информацию Шельга (вполне в духе классиков научного коммунизма). И вот за домом по улице Риволи, швейцарского города-курорта Лозанны, была установлена слежка. Сделать это было тем более не трудно, что Швейцария к — 32 году все еще оставалась открытой, гостеприимной страной, со всеми экстравагантными превратностями модных курортов.

Выяснилось, что связь эта скорее все запутывала, чем разъясняла. Агентура донесла, что дама, к которой временами заезжал этот подозрительный геофизик (автомобили марок «ситроен», «джип»), элегантна, красива, бальзаковского возраста, т. е. слегка за тридцать, с повадками и манерами Маты Хари (особый раздел предвидения, что и будет разъяснено в дальнейшем); ведет чрезвычайно замкнутый образ жизни, мало куда выходит из дома, преимущественно на почтамт, где содержит абонентский ящик, по пути заходит в кондитерскую, и очень редко — спускается к набережной. Это было все, или почти все, что удалось выведать об этой особе, и вряд ли какая знатная маркиза времен якобинского террора вела бы себя более нелюдимо и скрытно. Здесь было слишком много тайны и слишком много чего-то личного, чтобы считать эту связь заурядным фактом любовной интрижки. Складывалось мнение, что для руководителя государственного «атомного проекта», жизнь этого человека была слишком частной и беспокойной, а связи неопределенными. Как-то мало это походило на педантичного немецкого ученого, усердно работающего день-деньской и рвущегося под вечер к милой, отцветающей Гретхен, кушать тяжелую яичницу с ветчиной, отслеживать гимназические штудии своих отпрысков и раз в неделю посещающего Берлин, с отчетом о проделанной работе. Оставался, правда, еще некто и очевидно также ответственный — за эти скрытные работы: застенчивый необщительный субъект, характерно семитской наружности, проживающий с сестрой уединенно, на окраине К., снимающего там целый дом, увлекающийся игрой на скрипке, и редко, за исключением известных вылазок в горы, куда-либо выходящий. Были еще немногие рабочие, привозимые невесть откуда, работающие короткими вахтами по двое-трое суток и так же увозимые в разное время неизвестно куда. Налицо, бросалось в глаза, замкнутость, скрытность, и при всем том — некая лихорадочность и даже бесшабашность всего трудового процесса. Это-то и смущало Щельгу. Отсюда и его метод проб и ошибок: публикация газетных «уток», отслеживание (качество и характер) грузов, так или иначе доставляемых в городок. Отсюда и изумление Гарина на явную фальсификацию его мнимого разоблачения.

Между тем, первые ответные ходы на выступку с аукционной распродажей вещей «ранней» Зои уже обозначались.

*** 39 ***

Жарким июньским днем, с борта трансатлантического парохода рейсом Нью-Йорк — Гавр, в толпе всех прочих пассажиров сошли двое. По одежде, по манерам — янки. У каждого саквояж с наклейками отелей, за плечами баул, фотоаппараты на ремешках. Оба в одинаковых светлых шляпах, двубортных пиджаках и ботинках на толстом каучуке. Гавр встретил их солнцем, сутолокой портового города, старыми окраинными домами, дешевым сервисом, наглыми по-неаполитански попрошайками и соблазнительными женщинами, с их откровенными туалетами и духами. Только упорная Сена гнала свои волны, напоминая, что есть еще более чарующий Париж, да зазывали корабли своих собратьев, в синеве Атлантики.

Янки задержались на сутки с оформлением документов, мало куда выходили, больше просиживали в номере отеля. Следующим днем они отбыли поездом, в котором ехало немало их соотечественников, имеющих пунктом назначения модные курорты Швейцарии. Только на перроне городка Безансон, недалеко уже от границы, эти двое вышли на свежий воздух, купили газет. Издания были на французском и немецком языках, трудностей лингвистического порядка они как будто не испытывали. С тем и отправились дальше.

Миновав по окружной ветке юг страны, они прибыли в Берн, где и расположились уже основательно. Деловито, по-американски, этим же днем нанесли визит в отделение фирмы «Кристи»; а в обед следующего дня более молодой и плечистый янки автобусным маршрутом выехал в Лозанну. Его компаньон, с чуть напряженным взглядом и улыбкой святоши, отписал сразу по двум адресам — в Чехословакию, Карлов университет, и в Лозанну (а/я 167), — один и тот же текст, в котором извещал некоего господина Гирша, что люди Роллинга по «известному ему делу» остановились в отеле (там-то), в Берне, и нуждаются во встрече с ним. Сходное извещение господину Гиршу выслали и представители фирмы «Кристи», с припиской об условиях и сроках аукциона.

*** 40 ***

Прибывший под вечер в Лозанну янки, по всему видно, решил не терять и часа времени, предоставленному ему здесь — фешенебельном европейском курорте. Взяв такси, по крутой дороге, уступами верхнего города, он добрался до своего отеля. Побросав багаж и фотоаппараты, наскоро, не принимая ванны, облился прохладной водой по пояс. Побрился. Переоделся в легкий парусиновый костюм, раздумывая, удобно ли будет ему показаться в американской шляпе стетсон, и вышел на улицу так скоро, как будто его ждали. Час был девятый, приближающегося вечера.

В низовье вставал город, приветствующий тех, кто любил его. Но янки предпочел провести время как-то отстранено, и сам по себе. Прошатался до глубокой темени, глазея по сторонам. Выпил фужер вина на открытой веранде ночного ресторана, полного огней и музыки; спустился к самому озеру, вместе с другими провожая закат. Мимоходом заглянул в несколько баров и кафе, но не усидел и там, быстро покинув их в том же нетерпении, с каким и вышел из отеля, упорно и все еще рассеянно приглядываясь к обстановке, к людям здесь. Уже за полночь вернулся к себе в номер, переоделся во фрак, чуть тронул лаком волосы, и, заказав к подъезду такси, выехал в Палас — лучшее казино города.

В 7, усталый и возбужденный, вернулся в отель.

Швырнув куда попало одежду, штиблеты, прошел в ванную. Принял самый горячий, какой только мог вытерпеть, душ и, обтершись колючим полотенцем, бросился в широкую постель. Туда же полетела и пухлая папка бумаг: все фотографии и вырезки из старых иллюстрированных журналов. Раскинувшись вовсю под светом торшера, оскалив зубы, словно волк на красные флажки, янки тасовал перед запрокинутым лицом глянцевые, потускневшие лики одной и той же особы — дамы в немодных уже туалетах, с короткой мальчишеской стрижкой, в анфас, в профиль: целая фототека из бульварной американской прессы середины — 20-х, — лица с чуть вздернутым носом, кукольно-большими и бесстрастными глазами… красотки эпохи немого кино и первых гангстерских синдикатов. Налюбовавшись этим (отдав должное фотогеничности женщины), он перешел к разряду плохеньких, почти любительских снимков каких-то групп лиц во фраках и цилиндрах, то ли в конференц-зале, то ли в учебной аудитории, или даже в собрании палаты лордов… на великолепных хорах, и за банкетном столом… Чуть остановился взглядом на изображении отчеркнутого, отдельно, лица с мефистофельской бородкой и саркастически насмешливой полуулыбкой. На этой несусветной материи янки, уже в дреме, зевнув в последний раз, сбросил все, что было рядом, на пол и, дотянувшись до шнура лампы, погасил свет.

Подобно этому прошли и следующий его день и вечер. На третий… ближе к обеду, надев фланелевый костюм, рубашку с отложным воротничком, обвесившись двумя фотоаппаратами, янки выбрался пешком в город. Не пользуясь транспортом, неспешно переходил улицы — все вниз, вступая в срединный город, — административный и деловой центр Лозанны. Так он дошел до почтамта, широкой площади перед ним. В застекленные вращающиеся двери входило и выходило много народу. Янки повеселел. Сдвинул на затылок свое любимое канотье. Приглянулось ему и кафе под открытым небом, что было неподалеку, где за столиками с шезлонгами подавали пиво с устрицами, легкое вино и газеты. Помедлив в холле почтамта, янки вошел в зал. В одном из окошечек справился об условиях приема и сроках доставки телеграмм. С особым (заметным) почтением прошелся вдоль абонементных ящиков, туда и обратно. С еще более деланным равнодушием постоял у бокса за номером 167. На пробу засмотрелся на этот же ящик с противоположной стороны залы. Совершив еще несколько пассажей и приглядевшись к публике (исключительно к женской ее половине), он выбрался на яркий день. Устремленно сел за один из свободных столиков уличного кафе, заказал легкого имбирного пива и, раскурив сигару, отдался первым свежим впечатлениям. По главному из них — каждый здесь сам по себе, и никто для другого, — сделал три крупных глотка. А то, что на улицах встречалось достаточно соотечественников, вызывающе бестактных и крикливых, даже расположило янки в пользу его «дела». Сейчас же он получал двойное удовольствие: от пития и созерцания площади, примыкающей к почтамту. За столиком здесь можно было просидеть хоть до вечера, не вызывая подозрений, и без особых трат. Дотащившись в своем бдении до трех по полудни, и немало осоловев, он, наконец, оставил свой пост наблюдения и поплелся в ресторан, где мог бы по настоящему пообедать.

*** 41 ***

Зоя была отравленная женщина. Этот диагноз она поставила себе сама в столовой с цветным витражом окон и мозаичным полом, выпив за обедом рюмку чешского ликера, — густого зеленого настоя из плоской фарфоровой бутылки. Вкус горькой редьки она отбила глотком оршада и сплюнула в серебряную салатницу. Довершила же она свой приговор острым укусом из бока грандиозного фисташкового мороженого, в три яруса, с кремовыми розочками, облитого с маковки шоколадом. Если яда не было у нее в крови, — почему так все горчит и отдает синильной кислотой? Все еще морщась, она закурила мундштук. Нечего и говорить, что вся вторая половина дня, а возможно и вечер обещали стать загубленными. Шел только третий час — время, когда все прочие отдыхающие, позевывая, склонялись к отдыху в шезлонгах, или, оставаясь чуть деятельными, перебирали корреспонденцию и брались за тихие игры. Другими словами — мертвый час. «Я мертвая женщина, — пришло Зое на ум. — Если сейчас, вот этим кухонным ножом я вскрою себе вены, из них не вытечет ни капли». С ломаным жестом Зоя встала с кресла. Сбивчиво прошлась по звонкому каменному полу. «Все — к черту! Все смертельно надоело (даже собственная безопасность). Решительно все. Женщина должна расцвести и умереть. Все остальное — от лукавого», — пронеслось в ее голове. Если сладкое горчит, а приторный ликер сводит рот, значит, вся она скисла и сподобилась этому ее вкусу. Иначе ничего такого не случилось бы. Она перезрела в бесплотности, в безвестности… И вместо жизненных соков в ней рисовый отвар. Все было, было и прошло. Никто не напишет романа ее жизни. А что за чудная была бы история! Ей даже отказано стать Марией-Антуанеттой. Разве (не приведи, Господи!) ее станут судить как истинную королеву. (Зоя чуть зарделась. Каких-то двух, трех недель не достало ей, чтобы стать помазанной на престол самим папой римским). Чего уж там, — ей отказано и в праве быть собой!

Теперь, часто всматриваясь в зеркало, она сомневалась — действует ли она от лица той женщины, которой приказала однажды не быть? Прошлого нет. Будущее не простирается дальше «завтра». Но дальше этого не сбывается даже надежда. Разве история повторяется дважды? Тем более, такая фантастическая, как история ее возвышения и падения. Нет: все было, было. Вот яд, способный убить любое мало-мальски наделенное воображением существо, а не то, чтобы женщину с мечтой и судьбой Афродиты, из пены морской воздвигшую себе Золотой остров, разделивший участь Атлантиды.

Бронзовая мушка, зависшая над левой ее бровью, отвлекла внимание Зои. Ток воздуха из открытого окна доносил запахи цветов, горьких луговых трав. «В принципе, можно прожить и так», — робко поднялось в ней с каким-то мещанским поветрием; но тотчас, одной постановкой головы, мадам Ламоль опротестовала это. «Все было, было и прошло», — вслух проговорила она, испытывая неподдельную тяжесть этих слов; точно припав уже губами к каменной чаше с ядом цукаты. Если у него (Гарина) даже что-то и сладится, и если Роллинг заплатит за все сполна, — все продолжится эта отравленная жизнь, хоть ешь и пей с золотого блюда. «Нет. В одну и ту же реку дважды не войдешь. Я конченая женщина, — опять поднялось в ней. — Трудно даже представить какой-либо адюльтер, — предположим, с принцем крови. Но еще пошлее общество политиканов, „баронов“ говядины и свиной тушенки, нефтяных магнатов и прочих с ними», — Зоя передернула плечами от негодования. Тут же припомнился роман с одним сиятельным немецким князем, отпрыском знатного рода, в имении которого, в Южной Моравии, она когда-то гостила. Тогда они с Гариным только-только решились на приезд в Центральную Европу, и приглашение князя (хлебосольного, одинокого аристократа) пришлось как нельзя кстати. Так было ли что у нее с ним? Зоя таинственно строила самой себе глазки в омуте памяти, — не подглядел бы кто! Во всяком случае, полог огромной кроватипод балдахином она запомнила. Но дальше — спасительное беспамятство, когда надо забыть и самое себя. Да, да, он (Гарин) тысячу раз прав — один ее нерасчетливый порыв, приступ тщеславия или какая бабья дребедень, и его жизнь повиснет на волоске. Для него-то уж гильотина сыщется. Но что стоит за всей его исступленной работой? Разве можно еще чего-то добиться, после всего уже совершенного им. Не есть ли его труд — род вдохновенного проклятия, сродни сизифову?

Зоя, наконец, на что-то решилась относительно себя. Поднялась в комнату-кабинет. Такое ли уж она отравленное существо? Если ей снятся еще воздушные замки, а цветы приносят ей свой аромат, значит не все в ее крови яд. Смелым быстрым порывом она сбросила с себя на пол черного бархата шлафрок. Осталась в одной тончайше-призрачной сорочке. Недолго думая, за бретельки, словно гадкую гусеницу, сбросила с себя и это. Постояла перед большим зеркалом в обрамлении жарко начищенных плодов и листьев. С озабоченным лицом и шпилькой в губах, раздумывая, чем бы еще дополнить туалет Евы. Прошла в смежную небольшую комнату, где у нее, похоже, был настоящий будуар. Отобрала себе короткую плисовую юбку, белого сукна жилет-пиджачок, натянула перламутровые чулки со «змейкой». Что делать с волосами, надо было еще подумать; по их длине ничего не оставалось, как скрутить их простым узлом и запрятать под беретом. Надела туфельки. Потянулась, было, за своей плоской сумочкой-шкатулкой, нехорошо усмехнулась (улыбкой Медичи), остановила выбор для целей самозащиты на интереснейшем медальоне в форме короткого древнеримского меча на платиновой цепочке. Надела себе на шею. Перебросила в руках ключ, — она была последней, кто сейчас оставлял этот дом (прислуга была отпущена ею с обеда до вечера).

*** 42 ***

Зоя вышла на улицу. Час был послеобеденный. Она смежила длинные ресницы. Солнце слепило, но ветер ласкал лицо. Дуло с низовья, от самого озера. Горный хребет Юры отливал белизной. Ниже его шли пастбищные луга, виноградники. Всего было предостаточно вокруг, и даже в избытке, и даже без нее. Зоя попыталась быть нежной. Вскинула голову, раскованно улыбнулась. Немногие фланирующие прохожие мужчины не преминули оглянуться. Зоя вспомнила: она без своей привычной вуальки… и отстранено потупила взор. Она все шла каскадами ниспадающих улиц — все вниз, как несли ее ноги, не забывая чутко прислушиваться к себе. Иногда, будто в оторопи, она останавливалась: странно, но она так дышала, и силы ее были столь на исходе, точно двигалась она высокогорьем. Срединный город остался много выше, — Зоя вышла к открытой просторной эспланаде ввиду озера. Народу было совсем немного. Все прочие отдыхающие перебрались, кто в рестораны и кафе, где можно было по-настоящему пообедать, кто в свои номера. Зоя ощутила легкую тревогу: здесь было слишком много пространства, которое ей предстояло пересечь. Но куда теперь?.. Она шла так, словно боялась не рассчитать какого-то последнего своего шага. Голова ее кружилась. «Все так, как и всегда», — до ломоты в висках подумалось ей. Увидев неподалеку свободный столик, села. Кажется, здесь даже танцевали. Играла музыка. (Кто-то бросил в автомат монетку). Несколько пар лениво перебирали ногами. К столику Зои подошел гарсон: спросил, что бы она хотела. Она заказала лимонад, бисквиты. Пока прислуга справлялась — ждала, поставив локти на чисто вытертый стол и запрокинув к солнцу ледяной лоб. Теперь Зоя расслышала: играли танго (с тех погибших аргентинских лет — ненавистно). Но вот принесли заказанное. Она отпила из тонкого высокого бокала. Вкусила пирожного. Повеселела. Все пришло к норме. И напиток был неплох, и сладкое не горчило. Но тут же сильнейшее подозрение, что все ведется к некоему ее обману, поразило Зою. Что-то во всем этом было не так. Не могла она — столь изжившая себя, — так легко поддаться этому мороку успокоенности и ограниченности. Словно бы в пику, — к ее столику подошел плотный морской офицер в белом кителе, с нашивками торгового пароходства, с несколько мясистым, но приятного вида лицом. Спросил разрешения присесть. Разрумянившись, положил фуражку к себе на колени. Через короткое время он уже пил херес, не закусывая. Еще через несколько минут снисходительно, но и стесненно, пригласил Зою на танец. Играло пиано, в стиле джазовых увертюр американского блюза, чуть крадучись — ударные инструменты, затем вступил саксофон. Зоя поднялась, медленно, словно испытывая себя, положила красивые руки капитану на плечи, пошла в незнакомом ей танце. Ее стан волновал, чувственная точеная спина струнно отзывалась, ноги в тугих искрящихся чулках — полыхали в голове кэпа. Напряженно, с хрипотцой, он пригласил ее на прогулку. Зоя отвернула лицо. Усмехнулась улыбкой отравительницы. Жемчужные ее зубы вкусили стылого воздуха высокогорья — ее вершины. Она первой пошла на выход. Быстро шла, как в коротком припадке. Капитан отставал, старался попридержать женщину за локоть. Пошли окраинные дома города, далее древнеримские развалины терм и акведука. Все густо поросло плющом и диким виноградом. Капитан тяжелел, плотно припадая к Зое. Одна его рука легла ей на бедро. Он бормотал что-то про свое танкерное хозяйство, брал, как говорится, инициативу в свои руки, притягивая к себе чудную женщину. Зоя воззвала к истинной своей природе. Белый диск далекого не северного солнца выпрыгнул, казалось, из-за края земли, наждачным кругом вгрызся в породу ее сердца. Капитан пошел на приступ. Начал он с Зоиных волос, выбившихся из-под берета, и стараясь поцеловать женщину, запихивал их себе в рот полными пригоршнями; наконец, облапал ее, как девку, ломая стан. Зоя молча, безучастно запрокинула лицо в небо с пусто-расширенными глазами, свободной рукой сорвала с шеи амулет, занесла короткий римский меч над побагровевшим затылком кэпа. Но уже в следующий момент сыскала в себе простую моральную силу оттолкнуть вывернутую в идиотском сладострастии челюсть и, влепив в подглазье три пощечины… вырваться и побежать…

Два каскада улиц она преодолела на одном дыхании. Отдохнув на террасе, прошлась до кабинок высотного трамвайчика, сильно смахивающего на фуникулер. Доехала до своего квартала. Вышла на знакомой ей улице. Здесь она была почти у себя дома.

В комнате-кабинете, успокоившись, переоделась в свой черного бархата шлафрок и, углубившись в кресло, ушла в созерцание, посматривая на этажерку, где под стеклянным колпаком стоял прибор с двумя бобинами и лентопротяжным механизмом, заправленным узкой лентой. От аппарата вел толстый изолированный провод, заканчивающийся на чердаке скрытой антенной. Красный сигнальный фонарь устройства, к счастью для нее и ей дорогого человека, был темен.

* * *
Наконец-то, молодой плечистый янки осклабился. В 10 утра к боксу 167 подошла женщина. Он едва не прозевал ее появление. Сейчас он разглядывал женщину со спины. Округло обточенная усердной канцелярской работой спина в коричневой кофте. Длинная серая юбка из саржи, какие в Швейцарии носят разве что наставницы классов для лиц, страдающих дефективностью. Редкие белесые волосы собранной на затылке прически чуть касались края целлулоидного воротничка. Запыленные грубые башмаки. Лодыжки ног в толстых чулках. По всему — перезрелая дама в возрасте под пятьдесят. Женщина извлекла из ящика стопку конвертов. Послюнявила палец, перебрала их. Отобрала один. Подошла к стойке (теперь в профиль к янки), поправила очки с толстыми стеклами и, достав марку, наклеила на конверт. Следующим угловатым заходом, локти на столе, при типичном искривлении позвоночника, дописала что-то на конверте и отправила письмо в ящик для сбора корреспонденции. С тем, округлив напоследок спину, и уже определенно «синий чулок», двинулась на выход, отягощая себя порыжевшим портфелем в левой руке. Янки сделал было шаг, но заколебался… все последующее показалось ему чрезвычайно глупым. И тут, словно благоухающая южная ночь легла на одну половину его лица, на ту, что справа. Именно этой от него стороной прошла худощавая, молодая дама, в строгом английского сукна костюме, под вуалью, в широкополой шляпе, с забранной под нее высокой прической, с сумочкой-шкатулкой под локтем правой руки. Прошла и, подойдя к боксу за номером 159, открыла ящик. Ничего не обнаружив там, резко повернулась и пошла на выход, по пути разминувшись с господином в сером чесучовом костюме, котелке и с тростью. Томительно-наугад, как вставляют отмычку в замок, янки последовал за нею.

*** 43 ***

Гарин нещадно торопил Рауха. Теперь, когда он получил уведомление из представительства «Кристи» в Берне, ему уже мало было держаться хорошей позиции. Более всего он опасался «тихого хода» со стороны Роллинга, когда бы тот, проигнорировав аукцион и расставив своих людей, заставил бы его поступить односложно, как при игре в поддавки. Но Роллинг среагировал крайне шаблонно: будучи то ли так чрезвычайно уверен в себе, то ли даже струсив. В чем теперь Гарин мог выиграть темп, и тем получить преимущество, так это обвалиться как снег на голову эмиссарам Роллинга. Но был еще Раух и вся техническая проблематика в целом.

Стабилизация пакета илема при такой плотности материи давалась с трудом. Прообраз «мирового яйца», казалось, сверхъестественно довлел над всей технологической цепочкой. А тут еще и Раух, — амбициозно, ни мало не ведая целей Гарина, пытался выжать плотность «зародышевого диска» Вселенной на величину порядка 1044 г/см3. «Поздравляю», — цедил Гарин. — «Если вам это удастся, то вы войдете в анналы какой-нибудь очередной библейской истории… в будущее Пятикнижие. Но, черт возьми, мне-то какое до этого дело. Пусть мы где-то и что-то не добрали (в вашем понимании)… я требую соблюдения именно моих заданных параметров, — ради чего наша игра стоит свеч…». Но конкретно не распространялся. Это умалчивание крайне бесило Рауха, и, как у всех добродушных по природе людей, сцены ревности выходили у него комичные. Так бы и шло, если бы Гарин не полез с новыми своими конструктивными требованиями: переоборудовать «ловушку» Рауха под камеру, когда бы при ее возросшем объеме остался бы сохранен прежний уровень насыщенности поля.

— Вы соображаете, что требуете от меня, Гирш! — взвился Раух. — Разжать кулак и сохранить при этом пойманную птичку… ударную энергемму поля… Когда при таком объеме камеры нам потребуется разряд с протуберанец Солнца!

— Невозможно в прежней конфигурации полей, — я же предлагаю вам расчеты по типу поверхности Мебиуса, — настаивал Гарин.

— Ага. Это все из вашей заумной геометрии? Хотите поизощрятся теперь и над дыркой от бублика! — не унимался Раух, имея в виду свою «ловушку», выстроенную на принципах тора. — А не желаете ли вы, господин Гирш (иронизировал он в запальчивости), вставить туда коготок дьявола и тем перевернуть мир, — продолжил Раух, не подозревая, насколько был близок к истине. Поостыв, он продолжил. — Будь по вашему, господин теоретик; но это должна стать сложно-фигурная силовая обмотка, многократно повторяющая себя, как преломленный свет в призме. А это материалы, расходы и расходы…

— Это не ваши проблемы, Раух, — резко прервал его Гарин. — Я удовлетворю любые ваши технические требования, но физический объем камеры должен быть существенно увеличен.

— Для чего? — вставлял неизменное Раух.

— Я должен проверить тем кое-какие свои теоретические положения, — начинал злиться Гарин.

Разговор этот, и подобный другим, происходил в душной, плохо вентилируемой секции, в их конструкторском отделе, при свете ацетиленового фонаря, за железным столом, заваленным книгами, рулонами чертежей, с чашками из-под кофе, обсыпанном пеплом сигар и замусоренный обрывками коммерческих счетов и телеграмм. Но сейчас, сдвинув все это по одну сторону стола, они навалились на поздний завтрак, запивая его яблочным сидром из большой оплетенной бутыли.

— Ну, хорошо, — Раух дожевал яичницу с колбасой, лихорадочно стукнув зубами о край кружки. — Но когда-то этому должен прийти конец. При всем том, что мы располагаем первоклассным, невероятным материалом. Неужели-таки нельзя и поделиться хотя бы крохами из добытого нами? — канючил он. — Мы бы задали тон всей современной науке. Еще немного, и побегут рабочие…

— Им хорошо заплачено. Эти ребята, куда большие реалисты, чем некоторые… высоко-узколобые. С кем вы хотите поделиться, Раух? Когда вы в последний раз были на улице? Вы заходили в общественные места… в кафе, пивные? Вас не заставляли еще лазить под стол, блеять, или орать «Хорст Вессель», понукая дубинками. Сделайте публикацию, и через два дня окажитесь в камере много хуже этой, в обществе педерастов и висельников. Даже если вам удастся эмигрировать, никто не даст и цента на постройку какой-то химерической «ловушки Рауха». Для чего им это? Для них наше «яйцо», в лучшем случае, курьез. Истинное применение этого знаю только я один. Но этого знания не вытянуть из меня никакими клещами.

Раух взъерошил волнистые волосы, задвигал худым кадыком, голова его вознеслась. Он отклонился в густую тень и оттуда поблескивал белками глаз:

— Вы страшный человек, Гирш. Укрылись здесь под камнем… Мистифицируете природу, — при странном терпении к вам Господа. Откуда вы берете деньги на все это? Кто вы?

Гарин почти расхохотался (так непринужденно это у него вышло); залез одной рукой за помочи, другой встряхнул свой бокал. Он был в несвежей рубашке, небрит (со следами бородки), темные круги его искрящихся глаз взметнулись на Рауха.

— Судя по вашему вопросу, интонации, — имя мое вы увязываете с дьяволом. Гм. Премного обязан. Это я еще как-то переживу… дух сомнения и познания; что же, это совершенно в моем вкусе… не отказываюсь. Что вне этого жизнь? — утробно-сексуальный комплекс; другими словами — дерьмо! Думаете, как это я с такими возможностями и способностями застрял здесь, в этой дыре. Да? Когда бы мог приобщиться к «Академии бессмертных», — всяких там Фарадеев, Лавуазье… и иже с ними. Так слушайте, Раух. (Голос Гарина приобрел исповедально-мрачный тон). Вы говорите: диссертация, выводы, наука… Вздор! Все вздор! Все наши научные выводы существовали от сотворения мира — невостребованными. Постоянная Планка — без всякого Планка; пока к этой мировой константе не прилепилась былинка его имени. Заряд электрона преспокойно существовал без всяких опытов Милликена. Миллиарды лет Земля носилась в бесконечности и холоде бытия, когда на нее не вступала и нога человека. Тогда спросим — зачем вы, я? Отвечу. Вообразите, вы лирик, вам легче: всей вечности Вселенной, всех звезд и энергий их, всех реальных и математических пространств, даже стиснутых до величины зрачка — не исторгнуть из себя этого: аз есмь — я существую. Единственно наше я — на одной чаше весов, и неспособность всей Вселенной к этому — на другой, взаимно уравновешиваются. Все начинается и замыкается на нас одних. Я это знаю лучше вас. Однажды я замкнул это кольцо. И я был исполнен духа подобно вашему, но я внял истинному его предназначению: движению к себе. Сейчас, мечтая о какой-то там научной публикации, в каких-то пыльных анналах… о которых 99,9 от всего человечества так никогда и не узнают, вы только и держите в уме себя; да то, что называется приоритетом… Ваше научное тщеславие — только подмена одного другим. Так будьте собой до конца, Раух. Не трусьте. Еще немного борьбы, выдержки, и вы станете по-настоящему и единственно знаменит. Я проходил этот путь. Что там Нобелевская… чахлый цветок из того венка, который благоговейно преподнесет вам человечество. Вы учредите Академию своего имени, премию своего имени. Для этого у вас будет больше заслуг и возможностей, чем у изобретателя динамита. Хе-хе. (Гарин неожиданно и страшно подмигнул Рауху). Вы обзаведетесь, каким угодно, штатом сотрудников, изберете любую тему, — если только у вас станет охоты заниматься всем этим… Это время совсем близко, — говорил Гарин, все тяжелее и недобро вглядываясь в Рауха. — Не скрою: вы мне нужны. Правда, вы больны гуманизмом. (Хе-хе). Мои слова вам не совсем понятны. Ну, да и ладно. Что только требуется от вас — немного напрячься. Форсируйте свой ум. Принципиально проблема нами решена. Остаются чисто технические трудности.

Раух вытер похолодевший лоб. Слушая — и не слыша Гарина. Вглядываясь, как в наваждение, — где в свете ацетиленового фонаря, позади головы шефа, корчился черт, с острой бородкой, выделывая коленца и строя «рожки». Теней было много, и места черту соответственно мало, и он все вскидывал копытца в световой круг.

Гирш пригладил вздыбленные вентилятором волосы. Раух залпом выпил целую кружку теплого яблочного сидра.

После этих и тому подобных разговоров, он надолго умолкал и все усерднее вгрызался в работу. Гарин подолгу пропадал. Разъезжал по заводам, делал заказы. На одном, по его принципиальному чертежу, изготовлялась толстостенная камера, с каналом-соплом и противоположной глухой частью, — в форме гиперболы. Камера вытачивалась из цельного куска шамонита (не уступающему по твердости алмазу), и предназначена была стать чем-то вроде казенника у артиллерийского орудия, взрыв заряда в котором и посылает снаряд в цель.

Были свои цели и у Гарина.

*** 44 ***

Торопили его и другие причины. Незадолго таможенниками Германии на границе с Бельгией была задержана платформа фигурного железа, — для крепления грузовой шахты; еще ранее схожая история приключилась с грузом из Польши. Тогда едва не конфисковали обмотки из ниобиевого сплава, транзитом из Швеции. Задерживали запаянные бочонки с карбидом, баллоны с гелием и водородом, детали и узлы простейших механизмов. Объяснялось это то неясностями в таможенной декларации, то спецификой груза. Улаживание таких дел требовало времени и нервов (зама по снабжению у Гарина не было). Становилось все труднее пробить заказ, имеющий частный характер, к тому же лицом, не имеющим германского подданства. Обговаривался каждый пункт, вплоть до того, каким целям служит то или иное устройство. Наряду с этим, из Германии усиливался отток интеллигенции. Росли шовинистические настроения. Газетные публикации и выступления местных фюреров полны были призывов сплотиться и объединиться. Дрогнула аристократия, способствующая приходу нацистов к власти.

Гарин как-то мало вникал во все это; если только это не было связано с путаницей в его делах, или вот, как тогда, — злополучная «радиация», вблизи К. Всякие социальные программы и движения он рассматривал как личные достижения того или другого лидера. Потом же — это была не его страна, впрочем, как и всякая иная. Сюда он прибыл частным лицом, после шести лет пребывания в Латинской Америке, служащим патентного бюро. Еще там, будто фатально проигравшийся игрок, поверивший в некую числовую магию, и он стал отчаянно доискиваться математической подоплеки своим надеждам отыграться, находя это в знаниях, по тем временам слывших парадоксальными и даже нелепыми. Но его творческий ум привык оперировать аналогиями. В остротах, рассыпаемых недоумками конферансье и высмеивающих постулаты теории относительности, он расслышал куплеты, распеваемые когда-то относительно себя — «бедного Гарри и голодающую королеву Золотого острова, соблазненную красавцем-капитаном». Но разве не заставил он их плясать под его дудку. Подобное стремится к подобному. Во всем этом что-то было. Интуиция не обманула его, и сквозь трудности понимания ему стало грезиться свое — Гарина — следствие из релятивисткой физики Эйнштейна. Только для двух людей в мире прозвучала эта великая вселенская партитура; но если один ее расслышал и записал, то другой стал (или предназначен был стать) первым ее виртуозом исполнителем, перелаживая мелодию на «технику игры». Ну, а то, что и сам творец теории относительности работал в свое время экспертом патентного бюро, казалось Гарину знаменательным. И только одна страна — Германия, представлялась ему на пике научной и технической проблематики. В Германии преподавал крупнейший авторитет и знаток релятивистской теории профессор Рейхенбах; к тому же организовавший общедоступные семинары для всех, кто хотел бы расширить свои познания в областях фундаментальной физики.

И вот в году 192…, с задержкой в Праге (регистрация мнимого геофизического общества), на перрон Восточного вокзала в Берлине, высадился человек в легком светлом пальто, с умным, чуть отстраненным взглядом (не лишенным холодной наблюдательности), дерзкой ниточкой усиков, не европейским загаром лица и пикантно повязанным шейным платком вместо галстука. Весь багаж его составлял фибровый чемоданчик да заплечный сак. «О, если бы знать», — пробормотал он тогда, поглаживая чисто выбритый подбородок, как примерно сейчас, за рулем своего «джипа», покидая пределы городка К. И причин тому было предостаточно, с последствиями, возможно, самыми неприятными. Кто-то расклеил на фонарных столбах, на стенах и дверях домов прокламации, извещающие обывателей, что их город находится «под угрозой радиоактивного облучения, вследствие экспериментов банды ученых», и что «гнездо» их находится в семи километрах, если по прямой, или, если по окружной дороге… далее приводился почти точный маршрут до базы Гарина. В подтверждение этого вымысла, шла ссылка на известное «свечение» в указанной местности, сопровождаемое необычными грозами (опять же вперемежку с «радиацией») и грязевым сходом с гор. Общий тон — недвусмысленно угрожающий: по типу — если, мол, не будут приняты меры, то…

Гарин выругался непечатно, и как редко уже, по-русски. То, что это классная провокация и что сведения о его работах попали в круг особо компетентных лиц, было ему ясно сразу. Как и то, что, не сорви он эти листовки, так они, чего доброго, провисят до второго пришествия. А это уж Гарин обещал в душе, имея в виду некоторые побочные эффекты своих опытов. Одним словом, участь Содома и Гоморры были предрешены этому городку. Пока же Гарин выжал газ, покидая пределы К. Ему в этот день еще нужно было добраться до Берна.

* * *
Раух засветил маленький ночник. Напротив сидела его сестра, и оттененными блестящими кругами глаз всматривалась в темноту… в будущее. Раух нервно крутил локон у виска. Они снимали целый дом на окраине К. (Гарин щедро платил). Обыватели принимали его за чудаковатого учителя физики, хотя никто и понятия не имел, где бы он мог преподавать. Причин для пересудов не было. Жил он с сестрой чрезвычайно уединенно. Никогда не выходили из дома вдвоем. Никто их не навещал, кроме разве что почтальона, доставляющего Рауху плотные бандероли, преимущественно научно-технические журналы, и подобную тому редкую переписку. Только однажды видели, как некто похожий на Рауха, садился в автомобиль, на пустоши, за городским рынком. Свидетели только путались: одни видели перламутрового «жучка», другие — мощную машину на высоком протекторе. Автомобиль с места гнал в горы, словно бы за тем, чтобы вознести скромного физика на небо; что-либо иное трудно было уже и предположить.

*** 45 ***

Тем же вечером, но в городе поприличнее и в другой стране, в холл гостиницы, сквозь крутящиеся зеркальные двери, быстро вошел человек в твидовом коротком пиджаке и американских ботинках на каучуке. Он чуть напружинился при входе, ниточка его усиков ожесточилась. Палевые очки придавали ему несколько фатовый вид, но скупые жесты игрока, походка, противились этому. Подойдя к бюро, за которым сидел портье, он изъявил желание видеть постояльца из 72-го номера, мотивируя это интересами некоего господина Гирша. Портье позвонил в номер. «Вы можете подождать в нашем ресторане. У нас отличное меню», — любезно сообщил он визитеру. Тот пожал плечами, оглянулся за спину себя, и последовал совету. Тогда же (там же), — в глубине зала человек с оливкового цвета лицом южанина, с черными блестящими волосами и выбритой ниточкой усиков неумело развернул газету на две стороны, окунулся в дым дорогой сигары, исподлобья разглядывая посетителей, не выпуская при этом из виду столику у самого входа, и одинокого, безучастного вида человека за ним.

Кто-то торопливо вошел, с минуту назад так же торопливо спускающийся по лестнице, соединивший в себе черты удачливого маклера, которому не занимать сил на целый день траты нервов, и чопорного, суховатого, уверенного в себе бюрократа визового департамента. Сейчас же он казалось был в немалом замешательстве. Шнурки на его ботинках болтались слишком свободно, запонки на манжетах не застегнуты. Галстук съехал набок. Войдя в залу ресторана, он закрутил головой, встав столбом и оглядываясь.

Вошедшего трудно было с кем-то спутать.

Гарин чуть привстал, кивнул ему. Он сидел особняком, один за пустым столиком, и уже сделал заказ.

— Вы по делам Кристи? Ага. Прошу вас, — первым заговорил Гарин. — У меня мало времени. Кажется, я застал вас не в самый удобный час («Если не врасплох», — подумал он). — Усмехнувшись, Гарин наполнил два бокала сухого Ирруа. — Перейдемте сразу к делу. Мистер Роллинг получил отосланные ему вещи и сделал необходимые выводы, так я понимаю ваш приезд сюда, мистер Форш, — проговорил Гарин по-английски.

Эмиссар с порозовевшими щеками отпил глоток, откинулся на спинку кресла, качнул головой:

— Если все так и есть, — что из этого следует? Ну хорошо. Предположим, мистер Роллинг сделал необходимые выводы, господин Гирш.

— Вероятно, он получил массу удовольствий в связи с вещами, предлагаемыми на аукцион. Что вам вообще известно об этой истории. А?

Эмиссар поджал губы.

— Вы меня спрашиваете?.. Я особенно не посвящен в переживания мистера Роллинга, тем более во всякие там истории.

Гарин хмыкнул. Перебил:

— Я хотел сказать лишь, что мистер Роллинг может иметь личную точку зрения на предметы торга… вещей Зои, гм, мадам Ламоль, королевы Золотого острова. Есть ли у него какие личные пожелания, или он заявляет себя лишь как третейская сторона?

Эмиссар достаточно долго не отвечал, слегка покачиваясь в кресле. Допил бокал вина. Попробовал балык. Наконец произнес:

— Господин Гирш, — начал он как-то доверительно. — Я думаю, что, предлагая вещи упомянутой особы на аукцион, вы и сами, в некотором роде, третейская сторона. Поэтому хотелось быть знать: насколько вы уполномочены вести переговоры. Не будет ли наш разговор преждевременным?

— Нет, не будет, — резко ответил Гарин. — Я уполномочен вести переговоры по всем возможным пунктам торгов… до последней черты, в частности (он сделал паузу), с самим мистером Роллингом, если тот пожелает лично принять участие в аукционе.

Гарин с удовольствием отпил глоток. Оглянулся. В зале становилось шумно. Народу прибывало. Вошли трое коротко стриженных подтянутых молодых мужчин, в почти одинаковых костюмах, пересекли весь зал, остановились у стойки бара, переглянулись и направились на выход. Становилось душно. Запах пищи, духов, легкого винного перегара уплотнялся.

— Вовсе, вовсе не исключено, — пробормотал эмиссар по предыдущему. — Но видите ли, господин Гирш, торг ли это… или скорее напротив — личные вещи упомянутой особы… одним словом, сама ситуация не вписывается в рамки купли-продажи… Здесь дело вот в чем: для мистера Роллинга это особая статья; в некотором роде выставлять эти вещи на аукцион — означало бы публично связывать их с именем этого достойнейшего гражданина Америки, ведь наверняка потенциальный покупатель захочет заручиться мнением эксперта. А таковым единственно является…

Гирш не дослушал:

— Иными словами, — резко заговорил он, — мистеру Роллингу предпочтительнее приобрести эти вещи в конфиденциальном порядке. Так я понимаю наш доверительный разговор. Мистер Роллинг не заинтересован, чтобы его имя — достойнейшего человека — фигурировало в связи с той темной историей. (Эмиссар утвердительно склонил голову на бок, кивнул несколько раз, полуприкрыв веки). Что же, я уполномочен вести переговоры и в таком ключе. Передайте ему, что предвидя ущерб от такой сделки… и все такое прочее, и с согласия договаривающихся сторон… я определяю эту сумму с учетом компенсации, ну, скажем, в 10 миллионов долларов…

— Десять миллионов! за, за… это, — подскочил эмиссар, и черты натуры, характерные для маклера, изумительно выскочили в его лице. — Да и скажите, о каком таком соглашении сторон вы говорите, разве оно уже достигнуто?.. С чем я должен явиться на глаза к мистеру Роллингу?

Гарин как-то устало потянулся. Взглянул через плечо. Красивый его рот с вызывающе-дерзской ниточкой усиков брезгливо перекосило:

— И все-таки вам придется «явиться ему на глаза» именно с этим… с моим предложением. Мистер Роллинг — единственно, кто по-настоящему озабочен моральной стороной дела, и ему решать, что дорого, а что нет… Его неуступчивость, надо полагать, послужит сигналом и к другим возможным торгам. Передайте ему, что на аукцион могут быть представлены вещи… ну, скажем, документ от 23 июня, 192… года, Фонтенбло. Это будет иметь для мистера Роллинга исключительный интерес. Пусть подумает, как ему лучше обставить свои дела… в конфиденциальном порядке, или как-то иначе… с оглаской. Он все поймет без излишних слов. Вы его очень обяжете, если передадите ему слово в слово… вот следующее: «Все пункты договора обязаны быть соблюдены». Запомнили? О, Кей. — Гарин поднялся из-за стола.

— Где вас можно будет найти; или как нам поддерживать связь? — несколько грубовато высказал эмиссар.

— Как долго вы будете утрясать вопрос с мистером Роллингом. Неделю, две? Прекрасно. Я сам вас найду. И постарайтесь передать слово в слово — это ключевая фраза. Кстати. Очень важный момент. На встречу с вами может прийти один человек — это мое доверенное лицо. Во избежание недоразумений, вы обменяетесь с ним вот этим, — и Гарин извлек из бокового кармана пиджака плотный конверт, из которого уголком торчал платок с вензелем — латинское «зет», в круге, с пчелками. (Собственное шитье Зои, сопровождаемое ее «белым» бешенством в ответ на явное сумасбродство Гарина, принудившего ее к этому).

— Во всей Европе, будьте уверены, всего несколько таких изделий, — на самой серьезной ноте похвастался Гарин.

Эмиссар с младенчески-глупым видом и будто слюнявчик взял конверт из рук Гарина. Повертел. Подышал на него; хотел что-то еще спросить, но господина «Гирша» уже не было рядом с ним. Входные двери впускали все новых и новых посетителей. Эмиссар быстро выбрался в холл… кому-то вслед; но здесь некий нагловатый южанин, с напомаженными жирными волосами, саданул его широченным плечом, будто веслом, и, вовсю растолкав крутящиеся двери, выскочил на улицу. «Идиот», — пробормотал эмиссар, но странно, — с этим, как-то вдруг в момент расхотелось ему проследить путь своего соседа по столику.

*** 46 ***

«Фу ты», — как ни готовился Гарин к этой встрече, ему стало немного не по себе. Эту его явку вполне можно было счесть за острый ход в форсированном им варианте. Впервые за семь лет конспиративной жизни он сошелся с тенями прошлого. Оказывается, они все еще были зримы и отдавали неживым холодом. Тогда, в Латинской Америке, быть может в самые отчаянные и глухие свои годы, он дал себе слово, что встреча с Роллингом, если когда-либо и произойдет, то целью этого станет не просто улучшение позиции, но выигрыш партии в целом. Кажется, это время приспело. Положение Роллинга представлялось ему недвусмысленно ясной. Игра — открытой. Старику ничего не оставалось, как идти на всевозможные уступки. Но это и есть особенность форсированного варианта, когда все ходы просчитаны, предопределены, а всякая вольность со стороны противника идет уже вразрез с установленными правилами игры. Ловушки как раз больше следовало ожидать при ее спокойном течении.

Сейчас Гарин прошел короткой, достаточно людной улицей, миновал деловые и торговые ряды центра, свернул за угол, где начинались непритязательные улочки, ведущие в нижний город, с фабричными и пролетарскими районами Берна. Улицы теряли свою благопристойность. Дома пошли все грязно-желтые, приземистые, казарменного типа. Потянуло запахом выделанных кож, металлической пыли. Остановился он возле полуподвала, — невзрачной закусочной (места, по-видимому, ему знакомого); тут же неподалеку был припаркован и его «джип». На противоположной стороне улицы был разбит цветник, стояли каменные скамейки, пускал струйки фонтан, показывали время водяные часы. Гарин сел в машину, посматривая в зеркало заднего обзора. В конце улицы показался человек, оглянулся и зашагал в направлении автомобиля. Это был южанин, скорее латиноамериканец смешанной крови. При всей его внешней мужественности и порочной дерзости в лице, оставаясь один на один с Гариным, он, что называется, прятал голову под мышкой. Вот как сейчас, приподнимая шляпу и пролезая в салон машины на заднее сиденье.

— Ты вышел один, — заговорил с ним Гарин, не оборачиваясь. — Никто за тобой не следил? «Хвост», — и все такое…

— Нет. Нет, хозяин! В этих делах я знаю толк. Я еще сделал крюк, прежде чем прийти сюда, — смуглая, чуть бронзовая кожа латинос, хищноватый нос, выдающиеся скулы, на четверть выдавали в нем индейца. Он был недурен собой, с влажными, большими, темными глазами испанца, красными припухлыми губами, густыми жесткими волосами цвета вороньего крыла, которые он нещадно брилльянтинил; в остальном другом гибок и ладно скроен. Это был Валантен Родригес Санчес, состоящий при Гарине то ли ординарцем, то ли наемным убийцей. Родом он был, кажется, из Венесуэлы. Говорил на испанском, португальском, немного на английском языках. Знал его Гарин еще по Колумбии, когда помог выпутаться из одной скверной истории с убийством — род южно-американской вендетты. Тогда Валантену было всего 18 лет, и он жил во дворе того же бедного дома, где снимали комнаты Гарин и Зоя. Если бы не связи последней (повеса адвокат, шалун, бабник и крючкотвор-кудесник), — сидеть бы ему полжизни; а так — статья «превышение меры необходимой обороны». Год тюрьмы с последующим испытательным сроком. С тех пор он и остался при Гарине — по особым поручениям, а надо сказать, что у латинос и вообще в крови прислуживать белым. В свое время из их среды выходили усердные и жестокие управители, надсмотрщики на плантациях. И если Гарина он чтил как господина, которого по некоторым странностям его жизни относил к некоей тайной пирамиде власти (наподобие сицилианской коморры); то мадам Зою болезненно-ревниво боготворил; в ее красоте зрелой женщины, манерах, в синевато-стылых и как бы грезящих глазах, угадывая особый и горний мир, который она по каким-то причинам оставила, другого фона ее жизни Валантен не принял бы; истый католик (как это не парадоксально), он примешал сюда и религию. Перебравшись в Европу, Гарин поначалу пристроил его к Зое; но, наслушавшись от нее упреков, что он де «только и знает наступать ей на подол», определил в один венский тир, заведующим стрелковой частью. Теперь, предугадывая обострение всей ситуации, вызвал в Берн, с последующим поручением к нему. Держал Гарин Валантена, как говорится, на коротком поводке; объяснялся с ним на плохом испанском. Сейчас он соизволил повернуть к нему голову. Усмехнулся:

— Ты, вижу, в отличной форме. Но только помни: здесь тебе не развеселая Вена. Хуже того будет, когда нацисты придут к власти. Они страсть как не любят цветных и носатых. Германия — для немцев; вот их лозунг.

Валантен потянул себя за нос.

— Разве вы уже отсылаете меня в Германию, хозяин? Что я там буду делать?

— Напротив. Пока останешься здесь; точнее, выедешь в Лозанну.

— Я увижу сеньору?! — не мог не выдать себя Валантен.

— Ну, разумеется, — покосился на него Гарин, — только вот как раз тебя-то — это важно — госпожа и в телескоп не должна разглядеть. И второе: от нее ни на шаг. Как ты сможешь выпутаться из этого положения — твое дело. Но если хоть один волос упадет с ее головы…

Глаза Валантена вспыхнули; что-то металлическое лязгнуло и вновь убралось в гнездо под его правым кулаком.

Гарин проинструктировал на ближайшие дни. Отсчитал швейцарские франки. На том они и расстались.

*** 47 ***

Янки, кажется, вполне сносно обосновался в Лозанне, проявляя расторопность и любопытство много больше среднего отдыхающего. Он пытливо присматривался ко всему здесь; но и соблюдая оглядку, так, словно беря и себя на предмет слежки. По этому своему стрекозиному кругозору он и заприметил за собой некий «хвост». Но его попытки удостовериться в этом ни к чему не привели. Слежка, если она и имела место, велась искусно. Эта особенность несколько озадачила янки. Оставалось только сослаться на нравы тамошнего общества на водах. (Крепкий скуластый господин в чесучовой паре, и сам точно заинтригованный, посасывал леденец, прикрывшись газетой и блуждая взглядом от столиков уличного кафе до здания почтамта).

Кроме всего прочего, янки интересовала архитектура города. Снимал он «кодаком» много и охотно. Отдуваясь на солнцепеке, не пользуясь транспортом, взбирался по крутым улицам на высоты верхнего города. Интересовали его все больше затаенные особняки, глухие фасады, литые чугунные изгороди, повитые плющом и диким виноградом. В этом он заметно отличался от прочих отдыхающих. И, конечно, более всего он любил присматриваться к женщинам, — вполне в духе фешенебельных курортов и мест отдыха. Но не так чтобы, как можно было подумать, а — изрядно молоденькие не интересовали его вовсе; как-то походя отклонял он и кандидатуры с видом на выданье, но вот дамы, которым было слегка за тридцать, пожалуй что. С некоторых пор угол его зрения сузился, и он все больше склонялся к одной ножевой красавице, некоторым образом (быть может) изломанно-театральной… в смысле, как загадочной, или даже остающейся на авансцене какого-то театра, давно сгоревшего и рухнувшего. Всегда под вуалькой, в широкополой шляпке, одетой просто, но с достоинством, приходящей на почтамт, как на службу: аккуратно к 11, каждый вторник и четверг, и только для того, чтобы посидеть за широким столом в отделе корреспонденции. Ждать неизвестно чего. Заполнять чистый телеграфный бланк завитушками, ничего не значащими именами, затем, решительно поднявшись (ком бумаги при этом неизменно летел в корзину), направиться к боксу 123, открыть его и, убедившись, что там ничего нет, пойти на выход. Под рукой ее сумочка-шкатулка, и всегдашнее одиночество с ней. Опять же походка… будто маскирующая тайники души; так птица на близком вибрирующем полете отманивает охотника прочь от гнезда, но это-то лучше всего ему и известно. Дама заслуживала самого пристального внимания. Янки хорошо изучил ее маршрут и знал, что проживает она в особняке по улице Риволи и что при ней одна гувернантка и служанка, от 9 до 21часа вечера; кроме этого приходящая прислуга и садовник. Штат для одной затворницы, так скажем, миниатюрного княжеского двора (еще загадка). Всего раз янки столкнулся с нею близко-близко, лицом к лицу, но этого оказалось ему достаточно.

* * *
Зоя и верно теперь знала, что она хотела единственно, и прежде всего.

После того зловещего выпада, когда она при всем своем леденящем равнодушии едва не погубила пьяного капитана (отравленной сталью амулета), — Зоя единственно желала обрести себя. И сейчас она уже была на том витке этой встречи с собой, на том пороге, что запросто предпочла бы скорее взойти на эшафот, чем прозябать так, не считаясь с действительной природой своею. Неужели тогдашний ее риск — остаться, несмотря на безрассудство этого, под именем мадам Ламоль, и точно было полуправдой сумасбродства. Часто теперь, подходя к зеркалу и всматриваясь, она хотела бы знать: не утеряло ли что уже и зеркало от нее прежней. Способно ли оно было удержать тот мнимый образ — негатив ее памяти.

* * *
Да, янки был положительно очарован во всех отношениях. Будь он по-настоящему свободен, увлекся бы, пожалуй, этой женщиной как мальчишка. И так уже, приходя к себе в номер и валясь с ногами на атласную белоснежно застланную постель, он только и делал, что грезил этим образом, сверясь с фотографиями журнальных вырезок и газет. (Анфас. Профиль). Даже критически и смело рассуждал: идет ли ей эта ее нынешняя высокая прическа, тот или иной фасон шляпки, платья. Не удовлетворившись фотоматериалом семилетней давности, он и сам ухитрился сделать несколько снимков при выходе «королевы Золотого острова» из почтамта. Теперь он уже мог, как заядлый энтомолог-любитель, проследить свою редкостную находку до места ее роения, накрыть колпаком, кому-то выгодно предложить. Он и точно уже как охотился за нею… во след ее манерному зыбкому шагу, и вера его в успех была томительна и сладка; что и подтверждал запах ее духов.

Своим пристрастным наблюдением янки поспешил поделиться с коллегой из Берна, куда незамедлительно и выехал ранним маршрутом. Там они сошлись в тревожном и жарком разговоре, многое из которого было бы интересно послушать. Каждый из них защищал свою точку зрения, поочередно ссылаясь на некоего «мистера Роллинга», инструкции которого были неопределенно расплывчаты и никак не связаны с конкретной ситуацией. Пришли же они, наконец, к одному мнению, что де «птичка может упорхнуть». Плотный и более пожилой обитатель гостиничного номера в Берне, с чертами лица удачливого маклера, допив третью порцию виски с содовой, пересказал янки всю свою ресторанную встречу с подозрительным посредником по торгам. Это и положило конец прению сторон. Решено было — для пользы самого же мистера Роллинга — идти ва-банк. Что касается последнего, то будучи поставленным перед свершившимся фактом — он и сговорчивее станет, и все такое прочее. Время покажет. Во всяком случае, «старику» не впервые брать на себя ответственность такого рода; да и пора бы ему тряхнуть стариной.

*** 48 ***

Газеты 5–6 летней давности, в рубрике-китче «Кто есть Кто», или «Их жизнь», не врали. Миллиардер-знаменитость, владелец контрольного пакета акций «Анилин-Роллинг и К» (оговоримся сразу: при некотором попечительском совете), представленный в Американском Конгрессе «золотым сенаторским креслом», — символическим местом для наиболее выдающихся людей Соединенных Штатов (что-то вроде французской Академии «бессмертных»); так вот, этот человек, мистер Роллинг, практически удалился от дел, оставив управление своей империей на совет директоров, и, поселившись в поместье на 140 акрах земли, в штате Иллинойс, с парком многолетних платанов, фруктовым садом, цветниками, фонтанами, речушкой естественного происхождения, протекающей по земле Роллинга и забранной стальной решеткой на входе и выходе. Кроме самогодома-дворца, несколько унылого вида, с флигелями, галереями, подземным гаражом, сауной и бассейнами, были еще небольшая больница (на одно койка-место), с прекрасно оборудованной операционной и рентгеновским кабинетом, хлебопекарня, кладбище и даже англиканская церковь со своими прихожанами и священником. Но главной достопримечательностью этого комплекса и делом рук самого Роллинга бесспорно можно было посчитать невиданную оранжерею, с жарким и сухим микроклиматом, где он предавался теперь последнему и основному труду своей жизни — созданию и разведению кактусов. И если первое положение можно счесть преувеличением, то второе — нуждалось только в похвале и благоразумии, потому как мистер Роллинг и впрямь свихнулся на этом своем увлечении. Чего только там не было! Даже авторитетнейшие кактусоводы мира, обязанные своими чудачествами именно этим выродкам флоры, не могли вообразить, что сфера их узкоспециальных интересов столь обширна. Воистину, оранжерею Роллинга можно было счесть одним развернутым фолиантом-каталогом, составленным с азбучной последовательностью и снабженным прекрасными иллюстрациями. Только, разумеется, все это было непосредственно в натуре и приведено к ранжиру по кадкам, ящичкам, горшкам и горшочкам. Но выделялся и царствовал особо — ферокактус акантовидный: огромное, похожее на эскимо дерево, а также эхинокактус: крупный шар с твердыми иглами и желтыми цветами. Этот последний, распираемый-таки гордостью Роллинга, достигал трех метров в диаметре и весил около четырехсот килограммов. На всем этот лежал одичалый лик безжизненного песка и электрического солнца пятисотваттных ламп. Это был мир затверженной причудливой смерти или перехода туда, когда все тончайшее и чувствующее отмирает, а костлявое и ранящее входит в силу. Такие же окаменевшие, однообразные ящерки привносили мало живости в этот ландшафт. Служащие из штата обслуги оранжереи (всего 12 человек) сообщали, что имели случай подглядеть, как мистер Роллинг отрывал у ящерок лапки и хвосты, и с болезненно безучастным видом наблюдал угасающие конвульсии обрывков плоти.

Трудно было понять, какими собственно обрывками и душевными конвульсиями было сформировано это увлечение Роллинга. И, да будь он просто самокопателем и созерцателем своей иссушенной натуры; но ведь он слыл еще за смелого экспериментатора и селекционера мичуринского толка, с его агрессивным «мы не можем ждать милостей от природы…», имел переписку с десятками кактусоводов мира и тратил немалые деньги на проведение показательных выставок. И пусть природа побеждала здесь удачливого дельца, и все начинания по созданию новых видов растений оканчивались провалом, кое-какой авторитет он заимел в среде подобных ему чудаков. Да не все было просто у мистера Роллинга в черепушке. Какие были у него родственники по самому минимуму родства, сторонились его, да он и знать-то их забыл. Внешностью своей он стал совершенно невзрачен, постарел, обрюзг, нос его сделался водянистым и сизым, плечи упали, маленькие глазки топорщились иглами, лоб (не плодоносящий маломальской финансовой мыслью) усох и пожелтел. Говорят, что видом своим он стал похож на скопца схимника. Если так, тогда печальный Бог попранной религии был в его думах.

После бегства Гарина из Вашингтона, провозглашенного до того диктатором полумира, гражданской войны в Америке и подавления пролетарской революции; наконец, исчезновения в пучине моря «Аризоны» с мадам Ламоль на борту, — Роллинг состарился и высох в одночасье. Вот только кактусы — эти цветы декаданса — стали теперь его последней привязанностью.

Да, возможно, что Роллинг страдал глубоко уязвленный, — единственно корнями своими; и тогда можно понять его душевное состояние, когда ему было сообщено, что личные вещи «той» Зои (будто всплывшие после кораблекрушения), участвуют в каких-то гнусных торгах, и что ему даже вменено в обязанность опознание их. О, Роллинг перебирал и даже подносил к губам по стариковской сентиментальности орден Божественной Зои, ее дневники, исполненные милого девичьего бреда, с неожиданными вкраплениями фраз умудренной женщины (этот ее почерк Роллинг признал сразу), комнатные туфли, подвязки… У него защемило сердце: Роллинг хныкал и плакал в своей несравненной оранжерее, над ее каменистой почвой. Увы, ему не дано было даже утешиться этими вещными образами прошлого. Предметы торгов должны были поступить на аукцион или возвращены их владельцу. Роллингу было о чем задуматься, — по самым последним и отчаянным попыткам постичь реальность. Кто он тогда: этот странный предъявитель личных вещей мадам Ламоль? Где был все эти годы? Почему не заявлял торги в самый ажиотаж той постистории «золотого дела», когда имя Гарина и Зои были воистину культовыми? Отсюда последовало распоряжение Роллинга, и два его эмиссара с необходимыми (и расплывчатыми) инструкциями отбыли в Швейцарию, где роли каждого из них сообразно распределились.

С тех пор прошло три недели. И вот — не к утешению, а к неутешной мести Роллинга прибавились теперь недоумение и страх, — возмутительная сумма, затребованная в ультимативной форме владельцем тех вещей; но самое чудовищное — те роковые слова… И нос Роллинга заострялся, как у покойника, а ноги леденели, слабо перебирая последними шагами, какие остались ему до электрического стула… «Слово в слово», и далее шло упоминание того договора от 23 июня 192… года, Фонтенбло. Совпадения здесь быть не могло. Тайна их двоих: его самого и… — стала известна некоему третьему лицу; этому подозрительному посреднику по торгам.

В ночь подписания договора их было трое: Гарин, Зоя, Шельга, — свидетелей; первые двое исключаются — мертвы. Шельга? — невозможно: абсолютно не его «почерк», никаких мотивировок, и попросту — винтик в советской машине. Во всяком случае, идентификация его личности не связана с большими трудностями; тому подтверждение словесный портрет, составленный эмиссаром в Берне. И — никакого сходства. Кому был так нужен мистер Роллинг, — ведь располагай иные правительства или спецслужбы подобными вещественными уликами его связей с Гариным, к нему был бы применен другой подход.

Но тогда, самое невероятное и фантастическое — Гарин! Дьявол возвернулся в мир. Гарин жив, вновь во всеоружии, или выманивает деньги на постройку своего нового аппарата. Но, стало быть, жива тогда и Зоя. Одним словом, все это надо было как-то переварить; опровергнуть — доказать, или же сойти с ума.

(В этом последнем случае он стал бы неподсуден).

*** 49 ***

Зоя словно бы обрела косоглазие. Но ей предстояло еще сфокусировать ту точку зрения, что она подпала под некое перекрестное наблюдение. К господину в неизменном чесучовом костюме, со славянским типом лица, она уже попривыкла. Тем более, что он, кажется, интересовался здесь всем и каждым, кто был у него на виду. Но из тенет разведки возник еще один — явно проамериканский типаж, часто в шортах, в шляпе стетсон, перепоясанный ремнями фотоаппаратов. Один раз он увязался за нею, на тот сопроводительный случай одетый в кремовый костюм и лакированные штиблеты. Он проследил ее почти до ворот дома, где она жила, и Зоя ничего не могла с этим поделать. И вот как-то, три дня назад, они сошлись лицом к лицу в проходе вестибюля почтамта; янки все никак не мог разминуться с нею, притискивая плечом, аккуратно делал шаг, как раз, чтобы не давать ей пройти. И пусть тому событию уже не один день, — Зоя до сих пор отплевывалась от запаха его жвачки и переживала как свое унижение то, что даже не могла выговорить ему. (Вот только глаза янки удовлетворенно блеснули, как будто ему что-то удалось). Но и это было не все: объявилась еще некая «спина», — быть может, пока только, и будет анфас и профиль, — белого пиджака, широкого, на редкость приталенного для мужчины, такие же светлые брюки, отглаженные точно лезвие навахи. Шаг и походка человека навевали ей смутные образы. Так прохаживаются сутенеры в Буэнос-Айресе или уличные продавцы кокаина, — с вихлянием бедер и прищелкиванием пальцев. Единственная их встреча — со спины, на выходе из кондитерской, — не дала Зое повода для особых подозрений. Во всем же остальном — жизнь ее не отличалась разнообразием. Мимолетные изменения бросались в глаза, словно мошки, так же пропадая; крупные — могли случиться только к несчастью. Теперь по-настоящему она верила только своему желанию: пусть умереть, но умереть собою. Мир должен узнать леди Макбет; даже такую — на чужом пиру, тайком, умывающую руки от пролитой крови, вдохновительницу и губительницу. Лучше так, чем умереть ряженой старухой, завернутой в драгоценную парчу и преданной забвению. И тогда к некоему чудовищному, ненормальному стыду своему — Зоя сожалела, что так мало загубила жизней, и если бы не ее связь с Гариным (истинно душегубом), мир, чего доброго, простил бы ее, посчитав за Эвридику, порабощенную силами Аида.

Так часто, своеобразно мечтая, Зоя выходила в крошечный сад, под кипящие струи неба и взбалмошные тучи, что, мерещилось ей, шли оттуда, со стороны Германии, куда умчался ее друг. Или же голливудской нечесаной куклой, полуодетая бродила по комнатам, спускалась в столовую, усаживалась на высокий стул и метала окурок за окурком в чашки из-под кофе и надоевшие эдельвейсы в горшках.

*** 50 ***

Тот день, что так по-новому все обустроил в ее жизни, потянулся к Зое в короткое время ее прогулок, когда она возвращалась с почтамта в 11:30. Ей оставалось пройти булыжной мостовой, да горбатым тротуаром, и так шагов тридцать до чугунной калитки дома. Сейчас — это был проулок, всегда безлюдный, с выходящими на него глухими фасадами и галереями на уровне вторых этажей. День только вставал здесь в самый зенит солнца, чтобы затем по короткой дуге, в двадцать минут, перевалить за крыши домов. Она быстро шла кромкой тротуара, когда с ней вровень поравнялся мужчина и просто сказал (как сообщил):

— Зоя.

Как ни была она внутренне ко всему готова, но на шаге запнулась, инстинктивно замерла. Следующий ее короткий стесненный шаг пришелся с движением руки, когда, не повернув головы, она спокойно (в груди бездыханно) отщелкнула застежку сумочки, и рука ее скользнула к гремучему металлу. В тот же миг локти ее были грубо и больно схвачены. И жесткий мужской голос произнес, дыша в самое ухо:

— Спокойно. Не в ваших же интересах, мадам Ламоль, подымать шум. Кричать и звать на помощь бесполезно. Я не один.

Сила и грубость в мужчине нарастали. Тут же рядом притормозил автомобиль; боковая дверца его распахнулась, потянулись еще руки, на полкорпуса высунулась мужская фигура. На одну эту секунду все зависло и покачнулось, как на шатком мостике через пропасть в Альпах. Зоя задышала часто, часто, запрокинула голову, изогнулась всем телом, от горловой впадинки ее груди выпрыгнул амулет: короткий меч на платиновой цепочке. Зоя потянулась к нему всем наклоном головы, — припасть губами… Стиснутые за спиной локти пружинили, сводя на нет все ее усилия. Ей не оставалось уже и свободного места, кроме как в салоне автомобиля, куда Зою тянули и вталкивали.

И тут — широкий белый замах, как снег с веток, и локти Зои мгновенно высвободились; с этим же — ее насильник стал валиться, всей тяжестью тела приваливаясь к ней. В следующий момент та же светлая (белая) сила метнулась в амбразуру кабины машины, выволакивая того, второго… Зоя успела лишь отшатнуться, как теперь реально — человек, в отутюженном костюме, с черными, блестящими волосами, обрушился со всей ненавистью, — и буквально выдрал второго нападавшего из-за рулевого колеса; другая его рука, совмещающая в себе кастет с узким лезвием, смертельно опасно подвела стилет в самое нужное место, под ухо… показалась тоненькая полоска крови.

— Madre mia!* — не удержалась, чтобы не выкрикнуть Зоя, и уже грозно-весело, — Pronto!** В машину, Валантен!

Крупные белые зубы под ниточкой усиков блеснули. Рот пополз скверной усмешкой:

— Есть, моя королева. Уже исполнено. Одно ваше слово, и эти негодяи…

— Сейчас не время, Валантен. Быстро, в машину и гони, гони!..

Зоя первая впрыгнула в салон машины. Взобравшись с ногами на заднее сиденье, она прижала дуло револьвера к затылку второго похитителя, заставила его лечь лицом на панель управления, в то время как Валантен, сопя, втаскивал тело другого янки, с пробитой головой. Кровь меж тем обильно текла, и можно было опасаться за его жизнь.

Зоя косила по сторонам. Она была бледна. Серые ее губы что-то шептали из недосказанного. Глаза — засвеченные плошки в ночь у жертвенного места. Похититель, в столь неудобной позе, шевельнулся, застонал. Одна рука его казалась вывихнутой.

— Без глупостей, — произнесла Зоя. (Тычок револьвером в голову). — Одно резкое движение и… Кто я и на что способна, вам должно быть известно. Фу, — она сдунула локон, упавший ей на лоб. — Что, взяли! — досказала она сладко-певуче, и уже обращаясь к Валантену. — За руль и гони машину за город, до первой рощи. Вы, там! на пол (жесткий тычок). И лежать смирно, если хотите еще пожить и оказать помощь своему компаньону.

Янки у панели управления кое-как пригнулся, скрючился и поджал ноги.

Валантен уже на «досуге» пригрозил стилетом (предварительно обыскав), завел мотор. С места — зигзагами, потом все увереннее, путаными улочками Лозанны, машина выбралась на автостраду и устремилась за город.

* * *
Они не могли видеть человека в чесучовом костюме, со славянскими чертами лица, который проводил их растерянным взглядом. Немного позже, с тем же выражением изумления и отстраненности, он сделал крюк по близлежащим улочкам, чтобы, вернувшись, методично прохаживаться в тридцати метрах от места разыгравшейся шпионской драмы (так себе он это представлял, и в этом же духе составит донесение в соответствующее представительство в Москве).

*** 51 ***

Быстро миновали окраину города. Машина набрала скорость. За окнами проносились квадратики пшеничных полей, фруктовые сады, виноградники. Заснеженные хребты гор выглядели бутафорскими, как и все в этом краю. Наконец, доехали до рощицы, в три десятка деревьев. Автомобиль чуть съехал в небольшую ложбину, дернулся и остановился. Раненый, на полу у заднего сидения, застонал. Голова его, лицо были залиты кровью.

Руководствуясь все тем же — стальным дулом в мозжечок, — Зоя приступила к формальностям допроса. Правда, вначале она поспешила объявить формулу приговора:

— За попытку похищения и, возможно, убийства меня, — единственной и неповторимой, — вы оба приговариваетесь к расстрелу, — голос ее был резок и сух. Впрочем, она тут же проявила дипломатичность. — Чистосердечное признание может изменить меру наказания, — добавила Зоя. — Кто вы? Откуда? Кто вас послал? Ну, говорите! (Тычок железом в голову). У меня нет возможности и желания для соблюдения формальностей, — мельком Зоя взглянула на себя в зеркальце обзора. Поправила прическу. Успокоилась окончательно. Похорошела.

Валантен тем временем, открыв бардачок на панели управления, тасовал какие-то старые фотографии и журнальные вырезки. Чем больше он вглядывался во все это, — с обрушившимся на него смыслом, тем более лицо его принимало по-детски растерянное и блаженное выражение: мясистые губы отвисли, глаза увлажнились. Он верил и не верил; настолько это было неожиданно-молниеподобно и ошеломляюще. На всех вырезках и фотографиях огнем магния было высвечено одно и то же лицо, и это было лицо его королевы. Более того, этому ее титулу дано было яркое и несомненное подтверждение: репродукция картины — женщина с высокой прической и алмазным венцом полумесяцем, в белой тунике, с колосьями в одной руке и скипетром в другой, с голубем на плече, на фоне прекрасного дворца и моря. У мола — пришвартованная, убранная цветами галера под парусом, с борта которой следует вереница людей в праздничных одеждах, коленопреклоненно встающих, протягивающих женщине дары садов и цветников. И эта женщина с ним рядом!

— Дева Мария, — забормотал как с жару Валантен, переходя, похоже, на католическую молитву. — Моя королева, — Господь свидетель: я и секунды не сомневался, что вы когда-то были так знамениты!

Зоя перехватила его взгляд, одной рукой выхватила несколько снимков, вгляделась, резко отвела руку, как ужаленная, впадая в странное оцепенение-раздумье. Повторила жест и опять… Наконец произнесла негромко:

— О, да, когда-то я была очень знаменита. О-ля-ля, узнаю знакомые места. Теперь, кажется, я все начинаю понимать. — Она передала фотографии Валантену. Тот на лету перехватил ее руку, поцеловал. — Теперь вы можете молчать сколь угодно долго, — запирательство вам не поможет, — обратилась Зоя к притихшему янки. — Через минуту вы будете расстреляны. Я знаю, на кого вы работаете. Вы посланы мистером Роллингом, не так ли? Отвечайте по существу вопроса!

— Если вы все знаете, сударыня, что же тогда вы хотите от меня еще, — огрызнулся янки, чуть скашивая голову. — Но только помните: вы уже вычислены, и моя смерть не в вашу пользу.

Зоя тычком револьвера вернула ему понимание ситуации:

— Вам-то что до того, — с простреленной головой. Лучше подумайте, пока есть чем: как помочь себе и своему товарищу. Какими инструкциями снабдил вас Роллинг? Что должны были вы сделать, и этот… — Зоя брезгливо покосилась себе под ноги.

— Идентифицировать вашу светлость, мадам, — криво усмехнулся допрашиваемый. — И поверьте, что вам лучше придерживаться действительности… — он уже сидел, осмелев, привалившись к дверце и оглядываясь, косясь на Зою.

— Вам-то тем более, — прервала она. — Вам еще надо будет выпутаться из этой скверной для вас истории. Мне не нужны свидетели из числа лиц сотрудников ФБР, или откуда вы там…

— Мы исключительно частные лица… из охраны мистера Роллинга, мадам. Ваше реноме — это тайна двоих.

— Что такое вы несете! — изумилась Зоя. — Не заговаривайтесь. Впрочем, узнаю Роллинга. Всегда был шкурник и собственник во всем. Но ближе к делу. Что он хотел на первом этапе этого… мероприятия?

— Только ваше пленение и установление личности.

— И если я та, за которую вы меня принимали?

— Попридержать, так скажем, до личного визита мистера Роллинга в Европу. Дальнейшие инструкции должны были исходить уже непосредственно от него.

Зоя нахмурилась. Покусала губы. Отерла тыльной стороной руки с револьвером алый большой рот. Чуть задумалась:

— Пристрелить вас я, конечно, могла бы, но вы мне нужны. — Она вырвала листок из блокнота, надписала крупным (институтским) почерком: «Фонтенбло, 23 июня. Живи и помни. Все условия должны быть соблюдены». — Вам будет сохранена жизнь ради этого, — что вы и вручите лично вашему хозяину. Его благополучие теперь в ваших руках. Мы же, со своей стороны, будем считать, что он эту записку получил. Одно ваше глупое, никому не нужное признание в комиссариате полиции, и мистер Роллинг пристрелит вас собственноручно. Однажды он выпустил при мне четыре пули в одного советского подданного и шпиона. Судя по отметке в прикрепительном листке, вы остановились… ну да это и не важно. Мне достаточно знать, что вы прибыли в Берн, по делам «Кристи». Как видите, я в курсе всего. (Допрашиваемый янки тоскливо взирал на заснеженные хребты Монблана, на пологие отроги Альп, с прилепившимися охотничьими домиками и трех-четырехкомнатными отелями, где он, проживи хоть два своих века, никогда не отдохнет). И вам, конечно, известно имя Гирша, — продолжила Зоя, уже вполне владея ситуацией, — так вот, все его требования также в интересах мистера Роллинга. Касается это и меня лично: как-никак эти вещи — моя собственность. (Позволила она себе эту интермедию). Сейчас вас доставят до первой амбулатории. Там сошлетесь на что-нибудь… в этой стране теперь многое случается.

Зоя, точно испытывая мгновенный упадок сил, опустила голову, склонившись к плечу Валантена. Глаза того увлажнились. Зоя прошептала ему что-то на ухо. Он кивнул, но с сомнением взглянул на пленника: «кинжал милосердия» в его руке убрался в специальное гнездо, чтобы через мгновение выпрыгнуть, заигрывая на солнце. Зоя покачала головой.

Спустя некоторое время черный «форд» доехал до окраинных домов Лозанны. Из автомобиля вышла высокая, стройная женщина, оправляя короткий жакет и юбку. Была она при вуальке, и шкатулкой под рукой. Уже наемным экипажем она доехала до улицы Риволи, забежала на двадцать минут в дом, где прожила полгода. Оттуда вышла с небольшим багажом и на той же машине выехала в направлении Цюриха.

Такова была инструкция Гарина на случай провала конспиративной квартиры.

* * *
Более чем запыхавшийся господин, со сбившимся на затылок котелком и с ужасным выговором (смесь нижегородского с французским), растолковывал шоферу такси, куда и как ему надо ехать, чтобы не так и не эдак; но, по существу, надо ему нагнать одну машину по трассе из Лозанны и держать ее в виду. Деньги были обещаны немалые, задаток вручен тут же. Пожав плечами — ему-то что — водитель и наниматель отправились немедля.

*** 52 ***

Шельга читал удивительный отчет, присланный ему из отдела дешифровки. За словами, выражающими коммерческую деятельность, вставали иные материи. Целая шпионская одноактная пьеса, разыгранная, как по нотам: женщина — объект слежки нескольких разведок, попытка ее похищения, внезапное и варварское вмешательство некоей третейской стороны (возможно, сообщника женщины) и, быть может, совсем мрачная, кровавая история, имевшая место, когда автомобиль скрылся в неизвестном направлении. Только, к слову сказать, по всем агентурным донесениям, в тот день и в последующие ближайшие — в Лозанне не было зафиксировано ни одного случая обращения в больницу с черепно-мозговыми травмами, или как-то иначе. Ну, чем не история из жизни легендарной Маты Хари! Вот только если бы все с самого начала было замешано на ней одной. Но ведь она находилась под контролем ведомства Шельги исключительно лишь по связи с человеком, занимающимся сомнительными изысканиями в горах Швабских Альб. Где тут параллель, а где прямая зависимость? Или женщина эта сама была темная авантюристка, проходившая по какому-то своему делу?

* * *
День был на склоне короткого августовского вечера. И здесь, под окнами, на дне узкого двора-колодца, уже залегли густые тени. Постояв у окна кабинета, Шельга опустил плотные кремовые шторы, закрыл и опечатал сейфы. То же проделал и с входной дверью. Положил ключи в холщовый мешочек и сдал на вахту. Такой здесь был порядок.

На улице, по пути вниз, оглянулся на административное здание (постройки этого года), с пилонами и цоколем из блоков необработанного камня и полированного черного ламбрадора. Здание ему нравилось. Это была одна из примет времени — функциональная планировка, не лишенная элементов затейливого барокко и эстетики целесообразности, — русский модерн… Москва перестраивалась. Позади осталась Лубянка. Шельга быстро шел проспектом Маркса. Миновал арку Третьяковского проезда, башню древней китайгородской стены, повернул на Неглинную. Здесь, как и по всему Белому городу Москвы, господствовала архитектура эклектики и стилизаторства. Фасады, облицованные естественным камнем, украшенные барельефами, вазами, стрельчатыми окнами, приевшимися каменными розами и гирляндами. Москва лабазная, Москва византийская, Москва мещанская, прущая во все и вся.

А где-то еще были Кузнецкий мост, Петровка, — с еще большим многообразием застроек. В дореволюционном прошлом, эти улицы был сосредоточием дорогих магазинов и французских лавок, но и сейчас, в советское время, эти места оставались центром московской индустрии роскоши и моды; насколько и вообще это последнее можно было упоминать без подтекста. Сейчас на часах Шельги было 7, и, должно быть, усталые, красивые девушки продавщицы прибирали не распроданный товар. Делали уборку. Наспех красились и пудрились, и, захватив простенькие свои сумочки, устремлялись на улицы и улочки Арбата, Сретенки, Столешникова переулка, постукивая каблучками, торопясь в женские общежития или коммунальные квартирки.

Чуть задумавшись и как бы по ходу дела, Шельга припомнил основы советской коммерции, какие ему преподнесли в учебные часы, в классах разведшколы, и очень смахивающие на политбеседы. Ведь и деятельность собственного его подразделения проходила под этой вывеской. Эта уловка позволяла его агентам беспрепятственно получать визы на въезд в те или иные сопредельные государства, иметь всякого рода аккредитации, свободно передвигаться, менять местоположение, устанавливать и обзаводиться связями, отбивать шифрованные телеграммы. Так что работы у торгпредства хватало, и никого не удивляла пронырливость и вездесущность его служащих. Вот только сейчас Шельга направлялся в Александровский сад больше по надобности, скажем, душевной. Там у него была назначена встреча с Хлыновым Алексеем Семеновичем. Этого человека Шельга встретил днем в коридорах своего ведомства, где тот прошел дотошный инструктаж и теперь хлопотал о выдаче ему заграничного паспорта. Рогаток и предвзятости было еще предостаточно: особенно после ряда историей с «невозвращенцами», по большей части спецами, — и отчего ко всякому командированному за рубеж научному работнику относились с пристрастием. Желая сгладить невыгодное впечатление от методов некоторых своих коллег, и по старой дружбе, он и упросил Хлынова о встрече.

*** 53 ***

Алексей Семенович командировался в Вену на семинар известного математика, логика и знатока теории относительности, профессора Рейхенбаха — философа эмигранта из соседней Германии.

С Рейхенбахом и его интерпретацией новейших положений физики Хлынов был знаком по его работе «Изотропность времени» (в подлиннике, на немецком). Узнав же о положительном отклике ученого на собственную статью «Загадочная флуктуация», списался с ним, и вот — приглашение посетить и все прочее с этим. Осталось уладить небольшие формальности, изрядно сдобренные идеологическими «соображениями» некоторых комиссаров от науки. Шельга обещал посодействовать.

Еще издали они узнали друг друга. Александровский парк, собственно, являл собою скорее тощею аллею, вдоль древней Кремлевской стены, с противоположной стороны ограниченную Манежной площадью, с гостиницей «Националь» в перспективе. Было немноголюдно. Вечер тих и ясен, в приближении осени — чуть прохладен; но более остывающим теплом, нежели ощущением стылости. На Хлынове была толстовка, заправленная под ремешок, широкие брюки, гладкие, зачесанные назад волосы. В руках он держал порыжевший портфель.

Они поздоровались. Первым заговорил Шельга:

— Значит, едем, Алексей Семенович. И снова в Германию, — невинно слукавил Шельга.

— В Австрию, в Вену, знаете же, Василий Витальевич, — Хлынов переложил портфель из рук в руки.

— Да, знаю, конечно. Это я так… Но ведь, выходит, опять к немчуре на выучку (не удержался, чтобы не ухмыльнуться Шельга). Так доколе же будем все в Ломоносовых ходить?

Хлынов рассмеялся в русую, короткую бородку. Поддержал:

— Я бы не против. А так, если серьезно, выходит, что исторически обусловлено как-то… будем считать. История повторяется. Германия раз за разом выходит на новые рубежи, как в технике, так и в теоретической мысли. Традиция что ли такая, — Хлынов коснулся подбородка, искоса взглянул на Шельгу.

— Отчего же тогда не переписать. Какую революцию свершили, — а тут тебе одна физика! Или ученые головы наши много хуже устроены, Алексей Семенович. Вот вы, как специалист, чем можете это объяснить?

Хлынов вздохнул. Пожал плечами:

— Нет, не хуже. Про себя не говорю. У нас подрастает поколение талантливых молодых ученых: физиков, математиков — Харитонов, Зельдович, Курчатов. Ну а то, что в Германии, в Дании, действительно подобрались отличные научные кадры, это факт.

— Тогда отчего же такие гонения? Вот и Рейхенбах в бегах, — скептически высказался Шельга. — Не дураки же они, чтобы под собою сук рубить?

Хлынов чуть поморщился. Украдкой взглянул на ручные часы.

— Временные накладки. Вот увидите: волна репрессий спадет. Когда дело касается крупных капиталов и военных разработок, нет ни евреев, ни цветных. Придет время, когда те же нацисты, с пеной у рта доказывающие расовый подход во всем, пойдут на поклон к той же Японии, — стратегического партнера против возможного противника, СССР, — Хлынов покосился на офицера госбезопасности. — Я не уверен, что и некоторые наши светлые головы так просто или с одного отчаяния за границей отсиживаются. Что же касается Германии, то экономика ее все более милитаризуется. Германия жаждет реванша.

Шельга потер переносицу: что-то плохо сегодня думалось. Вот и крамолу Хлынова «о некоторых… за границей», он пропустил мимо ушей. Сейчас он рассеянно огляделся. Скользнул взглядом поверх деревьев, зубьев кремлевской стены, сторожевых ее башенок. Нет, теперь за каменной кладкой не укрыться. Истинная твердыня — в умах людей. «Знание — сила», — припомнил Шельга чей-то афоризм.

— А скажите, Алексей Семенович, — обратился он к Хлынову, — эта самая теорийка Эйнштейна… Кстати, он, кажется, родом из Австрии? Ах, даже так, из Швейцарии (припомнились посольские знаки автомобиля, задействованного в деле похищения М). Ну и что, эти идеи относительности далеки еще от реального воплощения? Вот и вы — в Австрию, к Рейхенбаху, специалисту и знатоку, а немцы гонят… Логическая неувязка получается. Значит, слабосильна эта теорийка. На некоторую государственную программу не тянет. Или вы это так, ради одного научного престижа едете.

Хлынов откровенно хмыкнул. Покрутил шеей из свободного ворота толстовки. Ну что тут было говорить:

— Верно, если под пользой вы понимаете сиюминутную выгоду, так, как растят пшеницу или насаживают червяка на крючок. Эта «теорийка» перевернула все наши представления о пространстве-времени… заметьте, что я ставлю между двумя этими понятиями знак тождества. И это одно из следствий релятивистской теории. Другое дело, что при современных запросах общества эта теория и действительно слишком отвлеченна. Вот человек: физический кругозор его — линия горизонта, границы разума — логические модусы, закон исключенного третьего. Но находится ум, доказывающий, что само вековечное время есть зависимая текучая материя. В системе, движущейся со скоростью света, время стремится к нулю. Значит, в принципе, возможна ситуация, когда времени не будет. Представляете, Шельга, от тысячелетия нам было возвещено, что «времени больше не будет». Выходит — это не религиозная сказка, но предвосхищение великих идей нашего столетия. Это уже целое учение на основе высшей математики и экспериментальных данных. Ну, допустим, я несколько заговорился, — как-то примирительно заметил Хлынов, и глаза его со строгим волнением уперлись в Шельгу. — Надо было бы просто сказать, что Эйнштейн — величайший революционер в физике, сравнимый с Марксом в общественных науках. И вот если бы свести эти идеи воедино, при тех преобразованиях в нашем обществе. Вот было бы…

Хлынов не договорил. Шельга, в тон ему, взъерошил волосы:

— Так, так. Убедительно говорите, товарищ Хлынов. Революционного мировоззрения держитесь на самом высоком профессиональном уровне. Пожалуй, я думаю, что нет явных причин для отказа вам в поездке за рубеж.

Они чуть более свободно повели себя; каждый довольный собой и этой встречей. Повода для недоверия как будто не было.

— Значит, — спросил Шельга не без тайного пунктика в дидактике их разговора, — злонамеренного применения этих идей на практике пока не предвидится, Алексей Семенович?

— Нет. И думаю, никогда. Поймите меня правильно, Шельга. Общество не вырабатывает своих технологий в силу каких-то капризов. Глубина и красота релятивистских идей такова, что быть соотнесенными с практикой они могут, только придя в согласие с общим умонастроением эпохи; даже со складом ума каждого из живущих индивидуумов. К примеру, гранильщик камней за долгие годы вырабатывает свою систему визуальных ценностей, и вряд ли там есть место серости, тупости, дефектам вообще. Но это века и века, пока все не перемелется, не перетрется; станет общим рассуждением для всех и каждого. Есть, правда, и более интенсивный метод — упорное и последовательное внедрение в умы людей всей той основы знаний, приведших к созданию теории относительности. Но так, чтобы это было впитано с молоком матери, и явится новый человек, существо гностической породы, в мировоззрении и образе жизни которого не будет ни тщеты, ни грязи нашего мещанского быта, ни целей его.

— Любопытно, — хмыкнул Шельга, — своеобразный физикализм. Что же, это мы проходили. Так, значит, будем теперь уповать на парадоксы знаменитой теории, как, к примеру, буддисты — на зубрежку своих мантр. Только вот найдется ли место социальной справедливости в подразделение людей на математически одаренных и так себе… без оного. Как-то совсем не по-советски получается, товарищ ученый.

Шельга долго, искоса взглянул на давнего своего знакомого. Был тот довольно сутуловат и худ, быть может, и высоких физических помыслов, но вот только как-то не сказывалось это в нем. Пусть ты и мыслитель, но природу одним этим не изменишь.

Хлынов, похоже, отмалчивался, или сообразовывал свои слова с замечаниями Шельги.

Молчал и Шельга; только так странно и быстро взглянул на Хлынова, будто тот отъезжал куда дальше, чем в Австрию.

— Ну, а как же тогда быть с военной мыслью и техникой для уничтожения людей? А Гарин, тот, кто по вашим словам, с «задатками гения», — обдуманно-медленно произнес Шельга, как бы не обращаясь к своему собеседнику.

Хлынов, казалось, чуть оступился, замедлил шаг; и вновь заторопился больше нужного, не оглядываясь на Шельгу. Он был или растерян, или так, как сильно взволнован.

— Военные разработки — следствие конфликтов, а они — суть ментального и социального порядка. Гарин же — величайший индивидуалист и преступник. Я не берусь в точности оценивать его талант, но… сдается мне, это уже забытая история, да и мы отвлеклись от темы.

Хлынов зашелся методичной, размеренной, какой-то деревянной походкой. Аллея была длинна, но так можно было идти, уже разминувшись с кем-то, оставаясь одному. Он еще более ссутулился и подобрался. Кашлянул. Продолжил:

— Гарин — инженер, физик, и физик старой школы. Я признаю за ним талант экспериментатора. Делать нечего… Но для овладения идеями релятивистской теории, прежде всего, нужно владеть математическим аппаратом ее. Не думаю, что человеку с преступными намерениями хватит на это пороху. Даже окажись Гарин жив, — сомнительно, чтобы он нашел в себе желание и силы к этому. Но не ведем ли мы надуманный разговор о призраках?

Шельга хмыкнул, больше припоминая по сходному, — изложенное другим. Те же мысли о радикальном переустройстве общества и то же в индивидуально-мозговом порядке. Излагал их Гарин, быть может, в самый благополучный или эйфорический период своей жизни, когда риск и черновая работа (взрыв заводов Анилиновой компании, убийство тысяч людей) были позади; при нем — его гиперболоиды, миллиарды Роллинга и красавица-бесовка Зоя Монроз. Тогда, на борту стремительно мчащейся белоснежной «Аризоны», в виду очертания будущего Золотого острова, он излагал мироустройство по Петру Гарину. Вот и Хлынов, советский ученый, заслуженный человек, а все туда же, по-своему, правда. И тот и другой — утописты, хотя каждый, как будто, противоречит друг другу. Возможен ли здесь компромисс, и почему ни о чем таком сходном не говорится у Маркса.

Шельга вздохнул, собрался, наконец, с мыслями, заметил: они достаточно долго уже прошли молча:

— Что же, вам виднее, Алексей Семенович. Пусть будет так. Тогда, значит, на современном этапе какая-либо практическая реализация этих идей исключается. Так я вас понял?

— Да. И славу Богу, — коротко бросил Хлынов. Он и сам становился немало рассеянный. Несколько раз взглянул на часы.

— А к чему восславие такое? — не удержался, чтобы не спросить, Шельга. Впрочем, теперь он был готов прицепляться к любым словам старого товарища. Продолжение разговора стало казаться ему неубедительным. Хлынов же только пожал плечами на замечание Шельги. Бросил:

— Слишком, слишком что-то необычное должно стать адекватным этим идеям. Как-то смущает, что самое могущественное в нас, людях, обязательно повертывается к злу. Тоже вот из разряда парадоксов…

Шельга ничего не ответил по предыдущему. Они походили еще минут семь, не касаясь спорных тем и больше затрагивая сторону бытовую, день отъезда и приезда. Шельга обещал посодействовать в оформлении паспорта и выездной визы. На том и расстались.

* * *
Шифровка, тем не менее, сильно его увлекла. Возникал образ необычной женщины, находившейся в фокусе неких противоборствующих сил. Впрочем, защитник ее вполне мог оказаться приставленным к ней телохранителем: но и в этом случае версия об особенной роли женщины не отпадала сама собой, продолжала работать и даже выдвигала значимость всего инцидента. Дама, таким образом, оказывалась не слабым звеном, но жесткой сцепкой, и обо что можно было и пораниться. Дальнейшее, происходившее с участниками той драмы, после отъезда автомобиля, окончательно все мистифицировало. Ни трупов, ни случаев обращения в больницу, или как-то еще. В исходе вырисовывалась схема: похищение элемента М и следы его эманации в предгорье Швабских Альб; там же загадочная псевдосейсмическая лаборатория, и непонятно кто ее руководитель: ученый-одиночка, прожектер ли, одаренный маньяк, — человек с чудовищным темпераментом и неясными целями своих работ; наконец, некая леди — его любовница (?), ведущая, кстати, не менее замкнутую, несмотря на свою великосветскую внешность, жизнь, и на которую была нацелена агентура нескольких разведок. Выпадало, правда, еще одно звено — Раух — человек, немало задействованный в тех таинственных работах и проживающий с сестрой в отдельном доме на окраине К. Тихо, скромно, незаметно.

*** 54 ***

Раух рассказывал Гарину:

Разговор происходил на клепанной железной площадке, вокруг неглубокого котлована. Внизу курилась бронированная тушка реактора: черно-агатовым стаканом, установленным на круглом лафете, под углом 45 градусов к центру Земли. К реактору вели крутые металлические ступени. Воздух под куполом грота был душен и вязок. Надсадно, гулко вибрировала станина повышающего трансформатора. Лампы в глубине штрека, как всегда, горели вполнакала. Вдоль стен тянулись жилы кабелей, воздухопровод. Вяло шелестел вентилятор. Испытания временно были прекращены. Результаты — самые обнадеживающие. Магнитодинамическая встряска «яйца» (по терминологии Рауха) была сведена на нет. Как и предвидел Гарин, формирующий импульс самоистощался на момент достижения необходимой плотности материи. Теперь в считанные миллисекунды абсолютно жесткое тело зависало подобно маятнику в точке схода, и этого времени было достаточно для манипуляций с ним.

Сейчас они стояли, облокотившись на железные перила ограждения. Гарин вел допрос:

* * *
В тот день, под вечер, в дом Рауха совершенно бесцеремонно заявился человек.

— Средних лет, обыкновенной наружности, — отвечал Раух на вопросы Гарина. — Как был одет? Ничего примечательного, как и все. Вот что касается выговора — чистейшее берлинское произношение. Мне ли не знать! Давно ли я подыхал с голода на его тротуарах. Мы с Гелей только что поужинали, как он позвонил в дверь.

— Может быть, соседи? А насколько вас знают в городе? — резко выспрашивал Гарин. — Если не они, дело может принять дурной оборот. Но кто-то ведь должен был указать этому… визитеру именно на вас? Сообщить вашу специальность.

— Я практически не выхожу из дома. Хозяйство ведет сестра. Прислуги мы не держим. Соседи — простые люди, принимают меня за учителя… то ли физики, то ли математики. Возможно, по наводящим вопросам… — сбивчиво пытался объяснить ситуацию Раух, пощипывая красивые, сросшиеся у переносицы брови. Действительно, странно, кому он мог так понадобиться?

— Что вы еще можете мне сообщить, Раух? Я должен знать все. Припоминайте, — почти приказывал Гарин. После покушения на Зою (от которой ему было уже многое известно), всеми нервами игрока он понял, что игра принимает открытый острый характер. Один неверный его ход мог стоить жизни им обоим. Зоя раскрыта, — могла ли быть большая опасность?

— Я ведь уже говорил, что он представился горнодобытчиком… предложил мне рассчитать одну схему электрических цепей; вернее, даже просто проконсультировать его… всего-то электрозапорная арматура, да вакуумная помпа…

— И вы, конечно, с блеском продемонстрировали ему свою профпригодность, — зловеще выговаривал Гарин. — Вы — выученник Сорбонны, или какой-то там политехнической школы… Черт бы вас побрал с вашим жизнерадостным языком! Физик-прочнист, электромонтер мне нашелся… — не мог до конца просчитать ситуацию Гарин.

Раух конфузливо признался, что выказал некоторую осведомленность (по какому-то «дурацкому инстинкту профессионала»), но наотрез отказался «понять», что и как досконально… и выдав знания в объеме приличного учителя физики и не более того.

— Вы должны, Раух, — жестко выговаривал Гарин, — быть предельно осторожным. За этим стоите вы, я, наше дело. Открытие мирового значения. Известно ли вам, что наша работа, мягко говоря, не соответствует той декларации, какую мы внесли в департамент геологии и картографии, если к нам нагрянет какая инспекция, то… одним словом, техников и рабочих я уже предупредил: доставляю и отвожу их лично, да и делать им практически больше нечего, справимся одни. Нам осталось продержаться 3–4 недели, затем полная рекогносцировка. Свою часть работы вы проделали блестяще. Последние результаты — подтверждению этому. Осталось внести некоторые конструктивные новации. Помните, Раух, в наших руках жар-птица. Мы опередили современную науку на сто… что там, на триста лет. Нельзя допустить, чтобы из-за какого-то головотяпства все ушло бы в чужие руки. Мы, фактически, во враждебной стране, особенно это касается вас… в окружении тупого зверья, сообразительного лишь на то, чтобы словчить и урвать себе кусок. Возможно, мы имеем дело с некоторого рода промышленного шпионажа (импровизировал Гарин); если все сладится, а я думаю, это будет так, то в самое ближайшее время вы и ваша сестра сможете перебраться в собственный домик на сорока акрах, где-нибудь в Калифорнии, и преспокойно разводитьцитрусовые. О вашем приоритете соответственно… Гм. Но сейчас требуется максимум осторожности и работоспособности…

Гарин косил по сторонам, как бы навек прощаясь со всем здесь. Никакой демонтаж и вывоз оборудования в подобных обстоятельствах был бы невозможен. Оставался единственный выход — подорвать все. Принципиальные схемы и формулы руками техников и рабочих воплотились бы в металл в месячный срок.

Раух посапывал. Обвис на перилах ограждения:

— Я не знаю, так ли это все, как вы обрисовали, Гирш. Вы выжали меня, как лимон. Я отдал вам всего себя: все силы и способности. Теперь вы обставляете дело так, будто речь идет уже о наших жизнях. С чего бы это? Вы всегда что-то не договариваете. О, да, вы хорошо платите, и я теперь понимаю, что это неспроста. Но я не рудокоп или финансист, чтобы довольствоваться одними деньгами. И у меня есть честолюбие. Я получил фантастический результат, и помимо моей «ловушки». Это выходит за круг моей специальности, но, тем не менее… Я производил опыты с контрольными стержнями, наподобие тех, что используются в Палате точных мер и весов. Я делал замеры стержней на момент существования этого абсолютно жесткого тела, — я установил, что пространство — одно лишь пространство — проявляет свойство вещества и дает прирост стержню на 10-4 см. Но и это еще не все (Раух понизил голос), я утверждаю, что существование такого реликта, как наше «яйцо» при уже заданном мироустройстве, противоречит ему. Мы выходим на некоторый род аномалии вселенского масштаба и слишком пренебрежительно относимся к этому. Это похоже на то, как если бы зародышевую клетку подвергнуть воздействию химических реагентов; следствием этого стало бы появление урода. В нашем случае — событий и явлений не предусмотренных для этого уголка вселенной. Берегитесь, Гирш, — забормотал вдруг Раух голосом пустынника, худые его пальцы как-то по-птичьи сложились в направлении реактора, голова сотряслась, — не искушайте Господа нашего. Я знаю и ваши конструктивные новшества, — для чего они и как. Я вычислил: вы собираетесь расстрелять этот наш бедный вселенский зародыш. Эту росинку… хромосомку изначального мироздания. Но знайте: вам много было позволено; слишком, слишком близко подойти к этому, — но не вмешиваться… Это уже святотатство. Ах, если бы я знал прежде, или ученый мир!

Плечи Рауха заходили ходуном. Он плакал навзрыд.

* * *
«Проклятый малахольный, и все с ним», Гарину с трудом удалось привести Рауха в норму. Сильнейшим аргументом стало напоминание тому о его долге перед сестрой, которой он заменил мать и отца. Подействовала и уловка, что недели через две Рауху будет выправлен заграничный паспорт.

Оставшись один, уже в дороге, Гарин призадумался: «вычисления» Рауха о предположительном воздействие на «яйцо», сильно озадачивало. Он не мог допустить и мысли о хотя бы частичном проникновении в свои замыслы, и отнес это за счет сверхинтуиции Рауха, развившейся в условиях жизни троллей. Больше тревожило его посещение дома Рауха неким «горнодобытчиком», в случайность чего Гарин мало верил. За этим виделся тихий ход — тот самый, но с подсказкой со стороны. Вот только, кто бы это мог быть?

И снова в дорогу.

*** 55 ***

То утро августа было сыроватым, ветреным, прохладным. Длинные мазки облаков тянулись наискось над Альбисхорном. Серебристо-свинцовые заливки воды на мелководье Цюрихского озера ложились панцирем. Отдаленно слался туман. Отсюда, из окна-бойницы уединенного дома, почти маленькой крепости, из комнаты, сдаваемой внаем, были видны только эти пустынные воды, да горы противоположного берега. Уединение фактически по типу «железной маски»*, с той лишь разницей, что на этот раз затворницей была беглянка, красавица-бесовка.

Сейчас в полусумраке комнаты, на постели, она шевельнулась, закинула руки за голову. Окна были забраны, жалюзи. Лучики света пробивались, как из-под зубьев гребешка, льняными прядями. Крепкий запах сигар, черного кофе, духов, дополнял атмосферу общей замкнутости, избыточности чувств и энергии. Точно сами эти стены замыкали собой грозовой конденсатор, подобный той «лейденской банке», коей возвещен был век электричества. Здесь общим правилом были — нервный ток, разряд, упадок, пустота, чтобы затем вновь — рост напряжения сил, ярости, мщения, длинного расчета.

Женщина не утерпела. Потянулась за папиросой. С движением спички вспышка озарила бело-меловое ее лицо. В вопрошении, в изумлении, на свет воззрились глаза… оттаяли, увлажнились. Женщина прикрыла веки. Выпустила дымок скорбным изломом губ. Не далее как вчера, этим же красным, чувственным ртом, она пересказывала сцены неудавшегося покушения на нее. Сейчас — реакция: разряд, упадок.

Тот, кто все это время был в кресле-качалке, немного поодаль — спустя несколько часов уедет. Опять она останется одна. Ужас. Ужас. Гибель. Гибель. Когда всему этому придет конец?

— Гарин. Я так больше не могу. Будет ли этому конец? Мне остается только убить себя. Или заявить о себе открыто. Сдаться властям. Ах, каким-никаким: под защиту Лиги наций, феминистского движения, каннибализма, лаоизма, национал-социализма…

Гарин коротко хохотнул. Резко качнулся в кресле. Потрепал себя по колену.

— Пусть приговор, пусть эшафот, — продолжила Зоя. — Но я хочу стать сама собой… пусть даже на несколько часов, месяцев. Лучше кончить свои дни леди Макбет, нежели, чем дебелой, раскисшей бабой в золотой клетке. Это становится уже невыносимым.

Гарин качнулся, на этот раз, будто сделал к ней шажок. Проговорил, с таким же, в сардонической улыбке, изломом губ:

— Не отчаивайся, кроха. Будь терпелива и умна. Я же знаю, — на что ты по-настоящему способна. Ждать осталось немного. Предварительная стадия работы завершена блестяще. И вот, смотри, чем не доказательство. — Гарин потянул из бокового кармана пиджака двойную пластиковую карточку, в окладе — с золотым обрезом чек. — У нас с тобой на текущие расходы 12 миллионов долларов. По старым временам деньги плевые, но прими это как залог, что игра в нашу пользу. Роллинг пойдет на все, чтобы заполучить документ.

— Так же, как и в том, чтобы укокошить нас, — вставила Зоя с болезненной усмешкой. — Теперь-то он изберет другую тактику. Он знает наши уязвимые места. Мы же… только гадаем.

— Самообольщение никому еще не шло на пользу. Он более чем предупрежден. Одна-единственная угроза с его стороны, и расписка с его автографом появится во всех крупнейших газетах мира. Роллинг сядет на электрический стул, — да и не забудь: за ним стоит целый концерн; они не допустят даже намека на скандал.

Зоя что-то обдумывала свое, много курила, вся волнуясь, — как причудливо стлали ее образ утренние лучики сквозь жалюзи.

— Иной человек в иные моменты идет до самого края, — если за этим стоит смерть его кровника. Условно так говоря. Наше противостояние вовсе не означает род рыцарской дуэли. Я не верю ему.

— Успокойся, — терпеливо выговаривал Гарин. — Его неуклюжие действия, опрометчивость, бездарно организованное похищение, говорят сами за себя. Роллинг в состоянии старческого маразма, если только все это делалось с его согласия, и по его указке. Я бы тогда, на твоем месте, поднажал на тех молодцев… Сдается мне, — где-то они словчили. Но душу вон из Роллинга…

Голос Гарина, казалось, слабел. Женщина слушала и не слышала. Она точно зашлась грезой: стукнула дверца «роллс-ройса». Из машины вышел черный человек во фраке и котелке, с лицом-броней. В руках его — трость с бриллиантовым набалдашником; брызжут лучи, так, что даже жарко нутру. Вот накаляется и собственное лицо ее… выбеляется память, жизнь вымахивает пламенем свечечки, сопротивляются только стальные зрачки… но есть, есть и для нее спасительная тень, и это — под плотным пластом дерна, в какой-то степи, под русским крестом… Женщина отодвигается в глубь алькова, к высокой спинке постели. Хрипло спрашивает:

— Интересно, как это может быть обставлено? При какой такой личной встрече? Ты ему — договор; он — ключи от Форта-Нокс. Здесь возможна ловушка, Гарин.

Тот потянулся. Забросил ногу на ногу. Качнулся раз, другой:

— Это чисто техническая сторона дела. В условие встречи может быть внесен пункт, что в случае какого подвоха… документ немедленно подлежит публикации из третьих рук.

— Не понимаю. Крючкотворство какое-то, — недовольно произнесла Зоя. Бросила окурок в чашку с недопитым шоколадом. Тыльной стороной ладони обтерла губы. Сощурилась. — Ты как-то чересчур спокоен; как будто заключил пустячное пари на бегах. Или — я во всей этой истории ни при чем? А началось все с каких-то аукционных тряпок. Фу.

Гарин рассмеялся от души. (Слушать Зою было одно удовольствие). Вымахнул из кресла-качалки. Пересел к ней на постель. Она оставалась неподвижной; только зрачки ее ходили, словно в неживом механизме маятниковых часов, с прорезями для имитации глаз. Одна рука выпросталась вдоль тела, другая осталась за головой.

— Скажи, Гарин, — спросила вдруг Зоя с интонацией, придерживающейся утверждения. — У нас все уже было. Скажи. Разве можно дважды войти в одну реку. На что нам еще надеяться? Мы отравленные люди. Нам и есть, и пить с золотого блюда — все одно яд. Знаешь, что все более тяготит меня со времен Золотого острова и моего пиратства. Знаешь? (Гарин отвел глаза, чтобы не видеть ее иступленно-мрачного взгляда отравительницы). То, что я так мало погубила людей. Вот и в этот раз, в Лозанне, я так никого и не убила. Ты меня понимаешь? — досказала Зоя, всматриваясь в свое, Никуда.

Гарин взял в свои ладони ее узкую холодную руку. Помолчал:

— Что же, вполне понятное желание, — проговорил он стиснуто, не от себя, изъясняя речь ее, продолжая за нее, вступая в согласие и в тайну. — Как-то, в самое счастливое наше время, я говорил тебе, что у всякого мыслящего существа, иной раз, возникает потребность в пролитии крови ближнего своего… Вся человеческая цивилизация — подтверждение этому. Вот и сейчас вся Европа в предвкушении этого. Пока это как шелковичное брожение, но скоро выплеснется вполне. Будет массовое убийство, какого еще не бывало. Режимы Германии, Италии слепо, по-кротовьи, но упорно подготавливают это. Если только в историю не войду я…

— Ах, помолчи. Ты всегда только о себе, — Зоя стиснула руки у горла, подперла ими подбородок. — Гарин, Гарин, один ты… Я не знаю, как это будет. Порой я вижу один и тот же сон. — Она уже сидела в постели, с прямой спиной, и, похоже, что на ночь не ослабила даже прически высоким зачесом, с поднятыми висками. Может быть, ей представлялось, что она и вовсе не ложилась спать. — Я вижу кружение волчка… стальная ось его накаляется, продолжается белой сияющей иглой… Но это уже и точно Земля — от полюса до полюса — проткнутая и проклятая… Кипят моря: целые кривляющиеся миры пара… Вздымаются гибельные волны, набрасываются на побережье. Перехлест рук, лиц… Рушатся дома, сметаются храмы… Оползнем скрываются в волнах целые государства. Но всему предшествует Ничто, необъятное, необъяснимое… Мертвая стеклянная пустыня… Кружение, кружение, — Зоя вдруг слабо вскрикнула. — Я знаю, что это! Тайфун! Я узнала его, Гарин! Это снова «Аризона». Отсюда и эта ось — игла гиперболоида… Гарин, Гарин, мы погибли!

Женщина выгнулась всем телом, сломалась в невозможности бежать или защищаться.

Гарин полуобнял ее, привлек к себе:

— Ну, ну, кроха. Мы здесь сейчас одни. Это все уже позади. Ты слишком долго была одна, — говорил он, или прикасался к самому тонкому в ней, неизъяснимому; впрочем, он и сам дрожал. — Есть в этом и моя вина. Но этому конец. Ты и сама это предвидишь… Как я понимаю тебя, — вернуть себя; да, да, это то, что надо! Но все исполнится, моя леди Макбет. Верь. А про земную ось… совсем, совсем неплохо, — говорил Гарин, поникнув головой, потирая виски. — Ну что же, будем считать, наша интермедия исчерпана, — продолжил он с несколько фальшивым пафосом. — Мы начинаем новый акт и выступаем на авансцену. Что вы скажете, мадам, если я предложу вам радикально переменить обстановку?

— Надоело, — процедила Зоя, не дослушав его до конца. — Все семь лет одно и то же. — Она откинулась на подушки, натянула на себя одеяло.

Гарин вымученно, невесело рассмеялся. Никогда он не чувствовал себя столь несостоятельным, как наедине с этой женщиной, и так решительно обязанный идти на все.

— На этот раз все значительно серьезнее, чем ты могла бы вообразить, — вкрадчиво начал Гарин. — Итак, мадам, не соблаговолите ли вы решиться на некоторую инспекционную поездку, с полномочиями наиширочайшими… стать наместницей Цезаря, Тутанхамона. М-м, в некотором древнейшем уголке земли, средоточия царств… врата, — и все такое прочее, — бегло проговорил Гарин.

— Что это? — подозрительно спросила Зоя. — Опять Перу? Южная Америка? Ты с ума сошел, Гарин! Никогда! За все блага… — Зоя выпростала голые ноги из-под одеяла. Села на постель. Окуталась широкими воланами пеньюара розово-голубых тонов. Исподлобья взглянула на Гарина глазами, полными отчуждения, как опустила голову и поправила прическу. — Сумасбродство дикое. Никогда! (Брови ее сошлись).

Гарин, весело-развязно, продолжил:

— Выслушайте же меня, наконец, мадам Ламоль, — назвал он боевое имя своей подруги. — Какая там, к черту, Америка… Это тоже не близко, не менее опасно, более утомительно, но это только Вы, кто сможет установить там нашу стальную ось… и дело завертится. По некоторым конкретным обстоятельствам, я не могу сейчас принять в этом личного участия, — в этом нет и надобности, раз у меня есть ты.

— Дело? Разве можно говорить уже о каком-то деле? Ничего не понимаю. — Зоя высоко закинула локти, поправляя прическу, перезакалывая шпильки (так, на всякий случай). Потянулась за новой папиросой. — И где же это?

— Это Ливия, — ответил Гарин, рассматривая ее как-то чересчур пристально.

— Вот как, — усмехнулась Зоя. — Кем же я там пребуду? Царицей Савской, новой Семирамидой? Кто меня там ждет?

— А хоть бы и так, сударыня, — дерзко ответил Гарин. — Со временем у вас будут любые средства к этому. Прежняя «божественная Зоя» — времен Золотого острова — будущей властительнице подойдет разве что в гувернантки, не в обиду будет сказано, мадам, — поправился на всякий случай Гарин. — Но это еще не так скоро… есть дела более неотложные. Надо будет еще обломать рога Роллингу, взять с него должок. Выстроить боевую колесницу, то бишь мою боевую модель. Устроить несколько горячих деньков в одном пришлом месте. При наличии первых двух пунктов программы остальное приложится. Ах, друг мой, мы начали с золота, это была слабость. Боги наперед всего посылают молнии и мстят людям… Ливия — вот плацдарм для будущей рекогносцировки театра военных действий. И мое присутствие там обеспечишь ты, Зоя. Посылая тебя, я знаю, — все будет устроено с моей волей и моим умом. Без тебя мое дело мертвое.

— Повторяешься. Ну, да ладно, — Зоя встала с постели. Вздохнула. (Слова Гарина, несмотря на невразумительность их, понравились ей). — Я сейчас.

Она прошла за легкую раздвижную ширму с китайскими дракончиками. Розовый с голубым пеньюар взлетел по краю бамбуковых жердочек, словно фламинго. Появилась она вновь в лиловом шлафроке, свободно ниспадающем и стелющемся по полу. Глухой узкий ворот подходил под самое горло. Зоя была решительна и строга. Большие сине-серые ее глаза взволнованны.

— Так, когда же предстоит мне сия миссия? Уточним сроки, — спросила она вполоборота к Гарину, вздымая гребнем височки и косясь на этого невозможного человека и «горе-изобретателя».

— Я полагаю, через 2–3 месяца. Прежде потребуется некоторые строительные и артезианские работы. С этим справится один мой человек. Чисто техник. На большее он не подойдет. На втором этапе прибудешь ты. А пока, — Гарин потянулся, как бы с ленцой, с девятичасового сна, фактически не смыкающий глаз вот уже двое суток. — Не мешает нам с тобой выбраться для некоторой увеселительной прогулки, как я тебе и обещал. Разве мы этого не заслужили? Предлагаю Берлин. Там сейчас выкручивает магнетические пасы некий Оскар Лаутензак. На мой взгляд, шарлатан и сукин кот. Но женщин он забирает. Я думаю, твое целомудрие (хе-хе) не пострадает от лицезрения сия субъекта.

— Ну, это уже слишком, Гарин. Ты забываешься. В конце концов, ты на моей половине, — почти черная фигура в полусумраке комнаты сложила на груди руки. Из-под края ворота протекла платиновая цепочка — амулет с хранимым ядом кобры.

— Чу. Чу. Но вместо оперетты, так любимой тобой, сейчас все Вагнер. Театр — метафизичен. Мюзикл — сутенерски пошл. Эротика — и вовсе тяжелое занятие для немок. (Зоя наморщила нос). Все другое — кабак. Ну, там видно будет, — скомкал Гарин и вдруг загрустил. Никогда, во все годы, у них не было и привычки прощаться. Но сейчас, случись что, это означало бы навек. Через полчаса он ушел.

Зоя привычно осталась одна. Подошла к окну. Приподняла жалюзи. Холодное неяркое утро прихлынуло от самых вод. Притянуло к себе женщину. Отпустило. Как никогда захотелось свергнуться. Перспектива гор была неясна. На этот раз ни слова божьего, ни гласа человечьего не носилось над этими пустынными водами. Установилась тишина безвременья. И будь на ее месте некий Хенке, бургомистр К., он бы устрашился.

*** 56 ***

К вечеру этого же дня перламутровый «ситроен» въехал в пределы города Пльзень, в ста километрах от Праги. Еще через час в задней комнате флигеля уединенного дома проходил разговор. Говорил больше один, полулежа на оттоманке, забранной цветистым покрывалом с национальным чешским узором. Закинув одну руку за другую, он методично выговаривал, как если бы задал себе легкий труд, чтобы не свалиться в тяжелый сон раньше времени. В комнате было уютно, как-то зелено-сумрачно, — горела только настольная лампа под абажуром. Окна были распахнуты в сад. Вздрагивали, чуть шевелясь, светлые гардины, но не было, казалось, ни дуновения ветерка, только некое шелковичное брожение жизни, какое и мог лишь выказывать один сад в плотную летнюю ночь. На подоконнике топорщились флоксы. Снаружи лез хмель, в свою очередь теснимый кустами таволги и ракитника. Шелестело и роптало все, но более от смирения и полноты уединения. Так-то было лучше, в этом сонном городишке, в центре Европы. А, тем не менее, прислушаться было к чему: слова, даже привычные, звучали здесь, точно из фантастических пьес и романов Карела Чапека, чеха по национальности. Речь была насыщена научно-технической терминологией, изобиловала недоговоренностями и названиями географических мест за тридевять земель от места их произношения. Слушатель — Казимир Мыщеловский, был отмечен суровыми чертами лица, умным взглядом и величайшей порядочностью. Это последнее было, пожалуй, краеугольным камнем в планах, излагаемых человеком на оттоманке; для которого с риском доверяться, кому бы там ни было, стало жизненно необходимым в его борьбе и одиночестве. И, право, трудно было бы найти человека более открытого, честного и ответственного, при всей прочей его незаурядности, чем Мыщеловский: геолог, проходчик, вулканолог, спортсмен-альпинист, сделавший себе имя исследованием огнедышащих сопок Зондской гряды. Эта же щепетильность и порядочность могла оказаться и камнем преткновения в намерениях Гарина использовать этого человека в определенно преступных своих планах.

Сейчас по гравию дорожки за окном что-то прошуршало, затем шарахнулось по кустам. Говоривший на оттоманке замолк, дыхание его упало, глаза, словно припорошенные угольной пылью, сухо блеснули. Он потянул из-под подушки рукоять револьвера. Мыщеловский вскинулся на подоконник, прогнулся в сад:

— Никого и ничего. Коты проклятые… поразвелось их здесь.

Мыщеловский вгляделся в домашний, добрый, притягивающий сумрак. Вздохнул. Как-то не хотелось оставлять все это именно по этому спелому, плодоносящему времени и отправляться к черту на кулички, по сути — в адово пекло, где только шелест песка и скрежет зубовный. Да видно, судьба его, — не сдаваться тому гладенькому червячку самодовольства, что так въедается в человека. Не говоря уже о том другом, кто вновь принялся инструктировать, не поддаваясь сну. И вот создание — человек! Обломками какого микрокосма проследить его падение вниз? Но и распластанный низким червем — он тянет на себя покрывало, сотканное из самых звездных лучиков, низвержение свое, объясняя не иначе как роком и провидением. В возвышении с дьявольским упорством и изобретательностью подготавливает будущее свое падение. Приляпается пьющим туман лишайником к самой омертвелой скале, ухитряясь и здесь выделиться, как нечто исключительное. Выстругивает алмазные иглы, казалось, из самого праха, и все для того, чтобы загнать их под ногти ближнего своего. А сколько участия и понимания при этом!

Но вот ночной разговор поутих. Лампа под зеленым абажуром погасла.

Днем — Мыщеловский уже садился в поезд, следующим транзитом через Югославию в Рим. С ним был небольшой багаж — два чемодана и окантованный ящик; в основном личные вещи, книги и кое-какие редкие физические приборы. В кармане полувоенного френча — удостоверение члена геофизического общества, мандат на проведение ряда научных работ в одном забытом богом уголке земли и ходатайство к официальным лицам и дипломатическим службам в оказании содействия в оных. Провожал его на вокзале человек в австрийской штормовке, кепи и шнурованных крагах. На прощание он отсалютовал рукой в автомобильной перчатке и чуть позже укатил в серебристой машине.

*** 57 ***

По прибытии в Рим, Мыщеловский обежал ряд департаментов и, не встречая особых бюрократических препон на сей странный почин — обустройство сейсмологической лаборатории с правом аренды земли на двадцать лет в одном гибельном районе Сахары, — покинул столицу Италии, и тоже поездом отправился в Неаполь. На этот раз с ним были уже четыре человека: механик, два водителя и техник-геодезист, знакомый с основами бурения солончаков. По прибытию в Неаполь, Мыщеловский дождался следующий за ним основной груз — шесть длинных неподъемно тяжелых ящиков, со всеми предосторожностями погруженных на грузопассажирский пакетбот, — рейсом до Триполи. Сопроводителем груза был инженер, чех по национальности, Франци Есен — специалист по подземным коммуникациям и гидротехническим работам. С тем и отправились.

Плавание было не затруднительным. Через сутки пути судно бросило якорь в акватории Триполи: административном и хозяйственном центре Ливии, с войны 1914-го года находившейся под протекторатом Италии, со всем вытекающим отсюда.

Как и все арабские города, соседствующие с великой пустыней в 2–3 дневных перехода, Триполи был выстроен по простому плану, смысл которого был в сокращении открытой площади ради увеличения тени. Это лабиринты улочек, проходов, тупиков, фондуков, окруженных аркадами. Существовало совсем немного прямых улиц. Наряду с этим, в самых глухих переулках прятались задымленные лавчонки, где худые старики с острыми бородками раздували угли ручными мехами и били молотками по наковаленкам, зажатым между пятками, выделывая всякого рода ремесленные поделки. Эти крошечные наковаленки в два пальца шириной, горстка металлической пыли в глиняных чашках, вряд ли могли покрыть технические потребности Мыщеловского и К. И со всем своим товариществом он устремился в офисы английских нефтяных компаний, всякого рода технические базы и авторемонтные мастерские. Так им были арендованы три «студебеккера», наняты дополнительно люди персонала и охраны, закуплены бензин, продукты, толовые шашки, небольшая бурильная установка, динамо-машина с аэроприводом, тенты и палатки, покрытые светоотражающей алюминиевой пудрой. За минимумом места, вода и кое-какой съестной провиант были перегружены на двух верблюдов под водительством коричневого, высохшего араба. Сам вице-король, представляющий здесь Италию, принял их в своей резиденции, и, распространяясь о преимуществах интеграции европейской экономики, подивился даже той символической плате, внесенной чехословацкой стороной за аренду клочка земли в самом центре Великой пустыни, где просто выжить, представлялось уже проблематичным.

В путь решили отправиться с обеда, чтобы до захода солнца разведать дорогу и, следуя всю ночь, к утру взять привал.

Провожала их вся администрация Триполи, а вице-король махнул им даже белым надушенным платком с балкона своего кукольного дворца. (Так провожали испанские дамы двора своих рыцарей на крестный путь и муки).

*** 58 ***

Маршрут вел на юго-восток. Пахнуло в последний раз морем. Быстро миновали арыки, заросли тростника, финиковые пальмы и персиковые деревья. Ехали косыми стежками; машины часто останавливались, давали задний ход, объезжали мелкие барханы, расщелины, неожиданные гряды камней. Голо и пустынно становилось вокруг; только долго еще путникам сопутствовала трава альфа, схожая по неприхотливости с кустиками ягвы тундры Чукотки. Но и она все больше шла пятнами и полосами. День был безветренен, а воздух настолько плотен и неподвижен, что даже проход целой экспедиции едва ли всколыхнул его.

Пошли мергельные земли, гладкие, как гончарные изделия, почти сверкающие на каких-то своих изломах. Проехали узкой долиной, и что могло сойти за русло древней высохшей реки. По сторонам ее шли плоские холмы, иногда примятые, так, будто ребром ладони мягкая шляпа. Вокруг — ни живности, ни кустика, только сверху планировали серые грифы, да и те все реже.

Моторы машин успели заметно перегреться, и в пору было останавливаться, как упала ночь. Она свалилась так скоротечно и внезапно, как уходит свет из глаз при обмороке, и таких потерь предстояло пережить больше дюжины, прежде чем экспедиция достигла бы цели. Включили освещение и в свете фар продолжили движение. Температура воздуха падала. Люди в кузовах машин, под тентом застегивали комбинезоны, прикладывались к фляжкам с коньяком, кто-то укрывался бурнусом. От края и до края этого пустынного мира высыпали крупные, чистые россыпи звезд. С трудом среди этих светлячков можно было приметить знакомые созвездия. Казалось, чьи-то эфемерные трепетные крылышки каких-то надежд человеческих, нет-нет, да и проскакивали в пространстве то ли мечты, то ли реальности. Мыщеловский, смежив веки, дремал и грезил, покачиваясь на сиденье, в кабине водителя. Он припоминал последнюю ночь в Европе, уединенную комнату, зеленые сумерки абажура, человека, заславшего его сюда. Ближний свет фар примерял действительность с невообразимо фантастическим; что можно было ожидать от этого предприятия: разбитая вдребезги, обожженная земля и звезды, — в полете, в приближении брошенные людям для их корысти и интриг. Что-то подобное этому (по намекам того человека) должно было произойти и здесь.

Шли до девяти утра, как солнце вновь яростно засияло. Местность так же была камениста, бесплодна. Барханы попадались все чаще, мешая движению. Ветер, чуть поднявшись в ночь, опять утих. Отовсюду тек зной и безмолвие песков. Свет был плотен, а тени стеклянные, — пепельный след отгоревших лучей. Люди кипятили воду на спиртовках, готовили еду; привал ожидался быть долгим, и они не торопились, предварительно накрыв машины зеркально отражающей тканью. Из того же материала были выкроены их палатки и тенты. Они спали, ели, играли в карты и нарды. К полудню температура в тени достигла 44 градусов. Те, кто долго засматривался на окружающее, галлюцинировал. Мерещились призраки караванов, бредущие от одного черного круга солнца до другого. Переливы воды и плеск в ушах. Но это могли быть и действительно верблюды бедуинов; корабли песков, в бесстрастии ведомые погонщиками, от одного павшего тысячелетия до другого. Частично правду знал он, Мыщеловский: верблюды экспедиции с солидным запасом воды и провианта, согласно его указаниям, проследовали дальше, чтобы к следующему привалу быть достаточно близко от лагеря. Как ими сохранялся правильный курс, — европейцу было понять сложно. Незадолго до захода солнца вновь тронулись в путь. Так продолжалось с неделю, со все более возрастающими трудностями. Несколько раз меняли резину колес. Сожгли больше, чем надо, бензина. Три мучительных дня потеряли из-за разыгравшейся пыльной бури. Тогда все небо взметнулось косматой рыжей пеленой, окрасившееся где-то в зените бычьей кровью. Трепетали и визжали, словно тащимые в мешках поросята, края тентов. Палатки вздувались, готовясь отлететь воздушными шариками. Прибитые к земле, наполовину ослепшие, задыхающиеся люди ставили дополнительные растяжки, вбивали колья, крепили канатами, что можно было закрепить. Две палатки и тент с машины все же унесло. Мыщеловский упорно держался в кузове одного из грузовиков, словно прикрывая собой длинные выструганные ящики, и для верности прикрепив их еще тросами. К счастью, это все же был не сирокко, дующий ровно, постоянно и накаляющий все вокруг, как в горне. На четвертые сутки ветер утих, и можно было продолжать движение.

Так промыкавшись еще шесть переходов, Мыщеловский окончательно сверился с картой, компасом и показаниями спидометров на всех трех машинах. С учетом путанного хода, они должны были уже быть километрах в восьмистах от Триполи, и в 150 — от последнего кишлака, обжитого места перед вратами страны жажды и смерти — Центральной Сахары. Идти дальше не было смысла, как и невозможно: барханы полностью преградили путь; да и то сказать, — вряд ли сам господин Гирш имел четкое представление о местоположении будущего района действий. Один из главных пунктов его требований — удаленность от побережья в глубь страны в пределах 18° восточной долготы и 25° северной широты, — был выполнен. Пропутешествовав в округе этого района, они удовлетворили, кажется, и другое его положение, обнаружив изрытые гряды гор, очень похожие на следы древних каменоломен, богатых гранитом и черным твердейшим обсидантом. Здесь Мыщеловский и решил разбить постоянный лагерь.

* * *
Разобрали и распаковали все тюки. Вбили в каменистую почву мощные костыли, натянули палатки и шатры, сияющие под солнцем, точно магниевые вспышки.

Толовыми шашками выдолбили длинные траншеи; над ними установили перекрытие из тонкого гофрированного металла, с таким же светоотражающим напылением. Вскрыли таинственные ящики, на блоках извлекли неподъемно тяжелые, стальные чушки, по облику корабельных орудий эпохи конквистадоров; но только с редуктором и штурвалом, в запальной части. Двери ангара, в котором расположились эти штуковины, были всегда на замке, ключи только у Мыщеловского. Рабочие, имевшие контакт с этими изделиями, отмечали странные явления — проскакивание электрической искры вблизи металлических инструментов и пряжек ремней; некоторые испытывали тревожно-мнительное чувство, не объяснимое ничем.

На третий день существования лагеря заработал небольшой бур; еще через некоторое время из глубин внешне выжженной, обезвоженной земли насосом вынесло несколько пригоршней артезианской воды. Пока ее было немного, но сам факт ее наличия стоил здесь самой жизни. (Еще один выполненный пункт программы Гарина).

Установили мачту на длинных растяжках, — пока лишь радиомаяк, должный заработать в день икс. Ориентируясь на него, должна была проследовать вторая экспедиция (уже под водительством мадам Ламоль) со всем грузом снаряжения, необходимым для освоения целого предстоящего театра военных действий, предусмотренных тем, кто был известен для большинства исполнителей этих планов под именем «Гирша». Пока же, место стоянки обнесли редкими глыбами и установили круглосуточные посты. Начало городищу было положено.

На пятый день от прибытия экспедиции произошло необъяснимое. (Только как-то косвенно мог бы это прояснить Мыщеловский, спустившейся к тем загадочным цилиндрам, и через систему редуктора выпустивший в небо, со свистом и ревом, нечто, оказавшееся джинном из бутылки). «Джинн» выходил из сопла диаметром всего несколько миллиметров, под давлением в десять атмосфер и, вероятно, концентрации этого вещества над местом его заточения соответствовала бы банка сгущенного молока, поглощенная водами всего Баденского озера. Но эффект оказался сказочным.

Вблизи ангара все более или менее оделось вуалью, схожей с мерцающим горячим воздухом над раскаленным противнем. Резко запахло озоном. Повеяло весною и грозой. Истомленные зноем люди возбужденно задвигались, весело заговорили. Стали сбивать с себя призрачных мух, которые к тому же пребольно жалили. Все запасы топлива и машинного масла были предварительно забраны металлической сеткой и прикрыты диэлектрическим покрывалом. Эффект дренажа илема — послесловие опытов Гарина — сказался быстро и здесь; совсем уж против правил здешней природы. Как-то чересчур свежо повеяло для этих мест. Над лагерем зависли волнуемые ветром шелковистые шнуры испарений, группирующиеся в сети, наконец, в коконы и — кучевые облака во все более мрачнеющем небе. Побежали низкие и темные барашки, гряды их, все оделось тучами. И как нарастал потенциал между землей и тучами, усилилось борение их. Столкнулись несколько раз с громовым треском. И все яснее вырисовывалась воронка в небе, в которую во все полнеющие и темнеющие щеки начинал дуть ураган. Ударил внезапный смерч. Высветилась первая рогатая, лиловая молния, трепетная, как реснички. И вот уже одна, вторая, третья капли дождя сорвались как по узким грохочущим желобам, пробивая себе дорогу, и следом — ливень. Пустыня дрогнула.

Высохший от старости коричневый араб выстаивал с окаменевшим лицом, всей позой выдавая особое внимание и напряжение. Он вслушивался. Так внимать пустыне мог только пророк Мухаммед — небу. Сейчас его разум отказывался понимать; язык — повиноваться. Он простер руки из широкого рукава бурнуса. В ладонь — лодочкой — ударила вода. Но и сам весь он уже был промокший до нитки, тюрбан напитался влагой и налезал на глаза. Не выдержав пытки водой, рядом с ним заголосил верблюд. В двух шагах от них лопнула каменистая доселе почва. Выскочила то ли ящерица, то ли какой росток. «Алла…», — запоздало сотворили молитву губы бедуина. Белые сотворили чудо. Но почему бы и нет! если могли они черпать из нутра земли вонючую черную грязь и превращать это в золото, то почему тогда с небес — откуда и положено идти дождю — ему бы и не пролиться. Араб загадочно улыбнулся. В душе-то он всегда верил в мудрость и рассудительность Востока.

*** 59 ***

Хлынов мудрствовал. Было о чем подумать. Вот уже пятый день он находился в Вене, на семинаре профессора Рейхенбаха. Тематика встреч была насыщена парадоксами и невосполнимыми потерями для рассудочного миропонимания. Эра отстраненного физика-созерцателя, констатирующего голые факты, завершилась. В систему знаний входил наблюдатель, — наблюдатель, вообще. Царица наук — математика, оказывалась ловкой иллюзионисткой, подменяя физическую метрику некоторыми возможными мирами, и граница между тем и другим была до жути прозрачна. Прежние ее достоинства — внутренняя непротиворечивость да исполнимость в пределах «если так… то эдак», все чаще сводилась теперь к теории вероятности того или иного события.

Рейхенбах крепко держался равновесия в своем искусстве «канатоходца» в системе натянутых аргументов и положений, как, например, таких: «Вот, кстати, — восклицал он, прохаживаясь в небольшой аудитории в затертом костюме и черной академической шапочке. — Коснемся несколько определения жесткого тела, — понятия, имеющего в теории относительности немаловажное значение. Само наше чувство реальности в значительной мере сформировано свойством предметов оставаться тождественными самим себе, т. е. не изменять своей первоначальной формы, и тел, преимущественно твердых. Недаром все зыбкое, текучее подтачивает это чувство, и мы говорим, плывет, как во сне, имея в виду как раз что-то в высшей степени нереальное. (Профессор более чем задумчиво утвердился в созерцании графина с водой на столе, пожевывая губами, и как будто чего-то сторонясь в своих воспоминаниях). Проблема осложняется тем, — продолжил он, — что мы не можем решить ее простым указанием на реальные вещи. Фактически ни один предмет не является непосредственно реализацией абсолютно жесткого тела физики. Более того, сама реализация этого как будто в принципе запрещена. Такое тело — раз и навсегда сохраняющее свою метрику, — раз и навсегда выпадает из всякой возможной метрики и не нуждается в ней. Оно переводится в некий изначальный эталон, нулевую отметку, манипулировать с которой невозможно. Если, предположим, величина такого тела будет равна объему всего одной молекулы, то вся целиком молекулярная физика аннулируется, если только сама Вселенная одним скачком не переводится в новую систему отсчета… Гм. Помнится мне, один способный человек, на первых моих семинарах… еще в Германии, странно так заинтересовался этим парадоксом. Да, было такое время».

* * *
Хлынов слушал.

На этот раз они были вдвоем (не считая фрау Марты, жены профессора), на веранде, увитой плющом, одной квартиры, в той части старой Вены, которая, несмотря на свою историчность и почитание памятников, никак не относилась к фешенебельной части города. Сдаваемая чете Рейхенбах жилая площадь, располагалась во флигеле старого, обшарпанного дома, и кроме них — здесь еще селились известный скрипач и правовед, все евреи, эмигранты из Германии.

Сейчас стол был накрыт белой скатертью и легко сервирован, как, впрочем, и чашками саксонского фарфора, из которых приходилось пить (увы) кофе-эрзац. Профессор откусил бутерброд с яблочным повидлом, поморщился, отпив из чашки. Поджал губы, словно бы кому-то сочувствуя. Померанцевый отблеск настольной лампы ложился на лица Рейхенбаха и его жены. Хлынов отсиживался в тени; из вежливости — с чашкой в руке, не прикасаясь ко всему остальному здесь мизерному угощению.

Профессор поднял на него глаза:

— Я читал вашу работу, герр Хлынов. Кажется, она была написана по случаю одного неординарного события, которое вы так необычно разъяснили нам (имея в виду, конечно же, ученый мир). «Загадочная флуктуация», — так вы это назвали. Гм. Возможно, возможно, — припомнил Рейхенбах. — Да, герр Хлынов, простите за грубый реализм, или даже как за отвлечение; мы здесь живем в несколько ином измерении. Парадокс в том, что великое эпохальное пророчество — «все относительно», исполнилось, и так злосчастно; кто бы мог подумать!

Его русский гость вежливо хмыкнул. Ассоциативный ход мыслей профессора был более чем понятен. Он (Хлынов) кой на что нагляделся в этом насквозь (по его мнению) мещанском городе, средоточии европейской изысканной культуры. Несмотря на это, эмигрантам — проводникам все этой же культуры — жилось и бедно и тревожно. Перебивались частными уроками или вот такими семинарами. Развеселые венцы сочувствовали им (как в немалой степени поползновениям нацистов), но как-то неохотно верили «россказням» очевидцев об издевательствах одной части немецких бюргеров над другой, только потому, что те в «одночасье стали» евреями. Высокие физические идеи так же были мало созвучны, — не музыкальны для утонченного слуха венцев. Вот только русские, с остановившимися зрачками и бунтом в крови, степенные англичане, думающие по привычке думать, да молчаливые датчане, вдохновленные своими отечественными пророками атомизма, собирались по преимуществу на семинары Рейхенбаха.

Профессор вгляделся в поздний вечер на почти пустынную улицу. Стоял конец августа. Звезды по-осеннему яркие, крупные, сообщали толику вечности, умиротворения. Хотелось думать, что все разумно и «все к лучшему в этом лучшем из миров». Но за освещенными окнами соседской квартиры эмигранта-скрипача слышались рыдающие звуки струн и человеческой дисгармонии. Рейхенбах вернулся к прерванному разговору:

— Да, коллега, в общем, и целом мы коснулись флуктуации метрического поля… Меня, признаться, чрезвычайно заинтриговал один пункт в вашей статье. Гм. Это также по одному особому случаю, — профессор сделал паузу. — Вы употребляете понятие причинности как-то чересчур скованно в понятиях пространственно-временного континуума… Стало быть, каузальные отношения, по-вашему, представляют собой наиболее общий тип геометрии. Если бы жесткость и непроницаемость, понимаемые как мировые заданности, исчезли бы вдруг разом, то и в этом случае остался бы некоторый тип порядка. Любопытно, любопытно. Но стал бы это наш — привычный порядок вещей? Насколько безупречно генетическая тождественность события сейчас… в случае нулевого проскока времени замкнулась бы на цепи того же события позже? Я не знаю о таком положении у Эйнштейна, если только он не пришел бы к этим идеям как-то иначе. Да. Да. — Профессор кивнул, и несколько рассеянно задумался, раздвинув губы и кося куда-то себе в переносицу. — А что, вы действительно считаете, — продолжил он, казалось, чуть испуганно, — что Земля на тот момент действительно подверглась атаке мощного гравитационного импульса, коллега?

— Да, профессор. Практически повсеместно, что касается восточного полушария, западного же коснулось много меньше. Это дает особый повод думать именно о метрическом происхождении импульса. Земля в своем странствии во Вселенной вошла в некую структурно-аномальную зону… точнее, коснулась в скольжении… счастливо проскочив мимо, главным образом…

— Гм. Признаться, в некотором роде, — неуверенно начал Рейхенбах, — я и сам подозревал нечто такое… то есть относительно вышесказанного, — быстро поправился он, оглянувшись в глубину комнаты, куда недавно вышла фрау Марта. Сейчас он увидел ее за какой-то работой, сидевшую за столом, под яркой потолочной лампой. Она подняла на мужа свои полные света миндалевидные глаза. В них было вопрошение и безверие. Фрау Марта не любила договаривать за профессора вслух то, что порой (часто) с таким отчаянием было написано на его лице. Зачем все это?! Какой прок в столь высоких помыслах, взлетах духа, если их запросто вышвыривают из родного отечества, лишают крова над головой, домашнего очага, средств к существованию. Заслуженный человек имеет на завтрак, в лучшем случае, яйцо и ломоть хлеба с дешевым повидлом, на обед — картофельный суп, не всегда с двумя-тремя блестками жира на тарелку. Еще выручает знакомый зеленщик, с детьми которого профессор проходит по азам математики; у них всегда свежие овощи, спаржа, существенная добавка к их скудному рациону. Часто после такого обеда профессор отваживается на что-нибудь «вкусненькое». Обычно это означаетщепоть английского чая на бокал кипятка. Означало, — теперь он избегает этого, или поручает заваривать чай жене. «И чтобы по всем правилам», — приговаривает он при этом. Они переглядываются, улыбаясь, зная, о чем в таком случае идет речь. Ученый муж больше не пытается проникнуть в эту головоломку, изведя «по доказательству» половину драгоценной коробки чая Липтон. Произошел этот род экспериментирования после того случая, когда фрау Марта из неожиданного столбняка, в середине дня, перешла в полуобморочное состояние и отдыхала в кресле профессора. Тогда-то он и решил укрепить ее дух преотменным чаем, что тут же и сотворил, накрыв по обыкновению посуду для заварки кокетливой попонкой. Готовясь уже поднести ослабевшей супруге душистый напиток и заглянув в дымящийся бокал, он с немалым удивлением заметил, что чай дошел до крепости цвета дегтя и теперь его следует разбавить. Отлив густой настой в другую чашку и добавив кипятка, профессор немедленно получил очередную порцию «дегтя», однако, с тем же ароматом, а, возможно, и вкусом крепко заваренного чая. (Дегустировать он не решился). Недоумевая, не было ли в обеих посудинах примесей реактивов (следов обычной марганцовки), Рейхенбах повторил прием «отлить и добавить». Результат не преминул сказаться тот же, но уже в значительно более впечатляющем объеме — полуторалитровом питьевом ковше. Тогда уже хладнокровно (забыв о жене), но с трясущимися под конец руками, при соблюдение той же методики профессор перепробовал всю посуду, какая только нашлась в буфете и на кухне. Наливая, проливая, заставил последовательно стол, перешел на подоконник, пол… и последним «прибором» для опытов стало в цепи преемственности восьмилитровое ведро, которое он разбавил холодной водопроводной водой с тем же эффектом крепчайшего чая Липтон.

В тот день, профессор очень внимательно перечел историю одного пустынника, накормившего пятью хлебами пять тысяч человек, и саркастическая улыбка по поводу этого на этот раз избегла его лица.

* * *
— Так говорите, когда это было? Хм, — собеседник Рейхенбаха задумался, припоминая, что с ним на тот день вышел так же интересный и необъяснимый случай, но рассказывать не решился. От двух ученых мужей услышать в одном разговоре такое — было бы верхом несерьезности.

*** 60 ***

Германию и Австрию всегда объединяли дружественные, если не сказать родственные связи. Общность языка, границ, культуры, политика и дипломатия многих веков, быт и обычаи простых людей. Граница двух стран была как редко где прозрачна. Пересечь ее не составляло труда. Было на что посмотреть и здесь, и там. Вот и Хлынов в свободное от семинаров и ученых штудий время пристрастился к поездкам в соседнюю Германию. Он уже посетил Берлин, Лейпциг, теперь вот — Мюнхен. Эта последняя поездка навела Хлынова на один престранный разговор с Рейхенбахом и, в конечном счете, способствовала крушению целой его жизни.

В тот день он посетил Старую пинакотеку Мюнхена. Почти в одиночестве бродил пустынными великолепными залами и кабинетами. Созерцал непреходящий драгоценный колорит и эффектность барокко школы фламандских мастеров; мельком взглянул на пусто-гладкие фарфоровые личики мадам от Гойи, восхитился фантастической техникой письма полузабытого Грюневальда, — блистающими доспехами и богатой парчовой тканью его кисти в картине «Встреча св. Эразма и св. Маврикия», отдал должное Пуссену, Дюреру, но равнодушно прошел мимо работ Липпи и ему подобных, ничего не говорящих ему имен. (В искусстве Хлынов все же полагался на авторитеты, не надеясь «алгеброй поверить гармонию»).

Так, незаметно от эпохи к эпохе, он вышел к некоторой небольшой экспозиции, в новой, недавно пристроенной галерее, и где, по-видимому, были представлены современные школы и течения. Посетителей и здесь было немного. Старик-смотритель, в тапочках с козлиным верхом, гулко кашлянул. Хлынов из чувства какой-то ложной деликатности (будто в гостях) прошелся туда — сюда. Среди этих тревожных, смутно понимаемых им работ, одна картина привлекла его пристальное внимание. Казалось, что ее поместили сюда по ошибке. Это была вещь в стиле золотистых марин Клода Лоррена (1600–1682 гг.), но без даты работы и подписи художника. Экспонировалась она под названием «Королева Золотого острова», что и вычитывалось из рядом прикрепленной бронзовой таблички. С тугой волной крови, прилившей к затылку, Хлынов вгляделся в картину. В сияющем мареве помпезной композиции дворца с колоннами и портиком, с зауженными кверху стенами и неожиданно плоской, как у пагоды крышей с великолепным аттиком, на ступеньках лестницы, подымающейся прямо из моря, была изображена женщина в белоснежной хламиде, с высоким заломом волос, полумесяцем алмазного гребня в прическе, с лицом надменно-красивым и мечтательно-отрешенным, — достойной какой-то необычной миссии и цели. В одной ее руке был земной шар, в другой — оливковая ветвь, на плече — голубь. По воде, со стороны моря, к дворцу стремилась многовесельная барка. Еще один парусный корабль стоял у пирса, с него сходили празднично одетые люди, с дарами и цветами, иные, приклонив колени, раболепно взирали на своего кумира. Во всей работе, вкупе с относительно большими ее размерами — дурной классицизм (вернее подражанию ему), вычурность, зализанность и сухой линеарный рисунок. Если бы не найденный истинно свет Лоррена, прозрачная акварель неба, глубокие синие и бирюзовые тона моря — все произведение можно было бы счесть поделкой. Писалась она явно наспех, больше по воображению, да еще с каких-то фотографий. Да, да, он, Хлынов, знал эти снимки, послужившие полуфабрикатом к самой этой художественной работе. Фотографии эти были чрезвычайно популярны в середине 20-х. Бульварная пресса тех лет беспардонно тиражировала изображение этого лица в своих иллюстрированных изданиях. Картинная высокая прическа мало, что меняла от того образа, с короткой мальчишеской стрижкой и ледяным взглядом кинозвезды эпохи немых фильмов. Большие размеры картины и ученически старательная прорисовка деталей только подкрепляла достоверность сходства. Итак, насколько он был в памяти, Хлынов лицезрел перед собой преображенную кистью художника Зою Монроз, легендарную мадам Ламоль, подругу и сподвижницу Гарина, на фоне дворца (в картине что-то вроде храма древних инков), кокотку высшего разряда, также как авантюристку и воительницу, предводительницу пиратского судна «Аризона», грабившую суда на линии Пасифик, в Тихом океане, поджигающую гавани и набережные приморских городов, обкладывающую их данью. Оставалось только гадать, по какому случаю эта картина оказалась в пинакотеке города Мюнхена, когда она была заказана, и видела ли ее сама мадам Ламоль (или даже позировала художнику)?

Со всем этим вздыбившимся воспоминанием Хлынов и вышел из музея на улицу, в серый будничный день. Ему было неловко признаться, но он загрустил, — эти каменные рогатки большого города, постные лица прохожих… живущих так себе — походя. Из мира что-то ушло вместе с теми двумя, на канувшей в пучине яхте «Аризона». Что-то, — что похищаемо людьми не иначе, как с неба; как прометеева искра.

Вздохнув, и ни о чем больше не сожалея, Хлынов отправился на железнодорожный вокзал, к поезду, следующему до Берлина.

*** 61 ***

В вечер ближайшего дня (это был четверг) у него с профессором вышел разговор о соотношении субъекта и объекта в общей картине познания вселенной. Парадоксы новейшей физики давали повод думать в манере смелых спекуляций. Признав рассудок за ограниченный, хотя и неимоверно гибкий инструмент познания, Рейхенбах последовательной аргументацией все свел на точку зрения «наблюдателя», придя к крайнему субъективизму. Хлынов также решительно возражал ему, обвиняя в незнании диалектического материализма.

Профессор хладнокровно отнекивался:

— В конце концов, — заявлял он, — привычка рассматривать любое событие, как от нас не зависящее, приводит к такому же абсурду. Возьмем элементарное: если А больше Б, а В равно А, то Б меньше В. Но приняв исходные А, Б, В, за нечто существующее, откуда тогда это «если», как не из чистого волевого акта познания? Тем не менее, игнорируйте этот субъективный фактор, и от всего познавательного процесса ничего не останется. Чему тогда вы отдадите предпочтение?

Профессор добро усмехался, находя в подобном антропоцентризме противоядие эпохи социального одичания и дегуманизации личности.

Фрау Марта, склонив голову, с укором прислушивалась к спорящим. Да в своем ли они уме? Не уместнее ли будет сказать: «Потерявший голову по волосам не плачет». Странными, ой какими странными бывают иногда очень умные люди. Белесые пятна недоедания ложились на личико женщины; серые обескровленные губы, лихорадочные глаза. Всего-то год, как они здесь, а уже познали и нужду, и одиночество. Если небо сколько-нибудь нуждается в человеке, почему тогда, как само собой, подготовляется его самоуничтожение. «Всякий приумножающий знание, приумножает скорбь», — говорится в одной святой книге их древних предков. И этому Молоху познания служит ее муж. Страшно, ой, как страшно быть человеком. Со страхом фрау Марта вслушалась в разговор.

Профессор тем временем продолжал:

— Кстати, — говорил он. — Вы, русские, сами в первую очередь отличаетесь неким взрывным идеализмом. Мой семинар посещали датчане, англичане, французы, бельгийцы, и все они желали чего-то в рамках конкретного… применительно к тем научным абстракциям; повышения своего теоретического уровня, к примеру. Никто из них не выказывал желания перевернуть тем мир. Но вот еще в бытность мою в Берлине, лет пять назад, или чуть меньше, ко мне на лекции записался вольнослушателем один человек. Почему русский? Действительно. Он имел почти южный колониальный загар лица, сдержанные манеры. Но, знаете ли, здесь… прошу прощения, еще там, по двадцатым годам, в Берлине, я нагляделся на вашего брата эмигранта… Я не совсем точно формулирую? Ну, пусть, все, что я хочу сказать — он был из ваших… недюжинных способностей, едкого ума, и того взрывного, что ли, экстремистского типа мышления… Н-н, да. Понять его не всегда было можно. Изъяснялся он недомолвками: как будто имел уже какие-то практические соображения. Насколько я знаю, его увлекли особенности передачи и сохранения импульса в замкнутых системах; в рамках ОТО (общей теории относительности), вы понимаете… Несмотря на известную абстрактность темы, этот странный физик все переводил в некую инженерную плоскость… В частности, интерпретацию Эйнштейном гравитации, как рода метрических особенностей пространства, он привязывал к понятию абсолютной жесткости тех или иных координативных дефиниций… словно бы уже собирался испытывать их на прочность, — авось что-нибудь из этого и выйдет… Говорил он, правда, вскользь и намеками, из чего, собственно, мне и померещилось необоснованная трактовка всего этого предмета. Кстати, опять же в рамках ОТО, малейший механический импульс, наращиваемый в системе абсолютной жесткости, тотчас приведет к бурному гравитационному возмущению, — будь, конечно, в природе такое тело. Помнится, мы даже поспорили с ним.

* * *
— Так как он выглядел? — странно взволнованный спросил Хлынов, поговорив еще с профессором на эту тему. Впечатления от недавнего посещения пинакотеки тревожно-мятуще налегли на все его восприятие прошлого, не укладывающееся в обыденные рамки. Но, конечно, ни в коем разе он не надеялся услышать от Рейхенбаха того имени… («Нет, разумеется, бред!»). Говорят, что математики, долгое время работающие с неэвклидовыми геометриями, имеют необычное видение мира. Но ведь не настолько же, — переживать в мыслях встречу с покойником, будь это как в жизни. Оттуда — никто еще не возвращался; тем более, для посещения заумных лекций одного заумного немецкого профессора. (Правда, этому есть один поэтический аналог; но тогда это был сам Мефистофель, посетивший келью Фауста, — пришлец, не нуждающийся в каких-либо спорных объяснениях этого подлунного и дольнего мира).

— Скажите, профессор, — продолжил Хлынов (отгоняя призраки). — Ведь ваш семинар посещали люди, в общем-то, незаурядные. Возможно, что среди них были и другие, не менее способные. И даже более того, — истинные таланты.

— Пожалуй, что, — Рейхенбах пожал плечами. — Не имею ничего против. Почему вы об этом спросили? Вы были знакомы с кем-либо из них?

— Может быть… Очень так возможно, — невпопад отвечал Хлынов. — Не все к лучшему в этом лучшем из миров. Возможно прохождение Земли в пространстве иной метрики. Возможен вторичный провал, с еще худшими последствиями. Да, откровенность за откровенность, у меня тогда, в день и час, когда вы гоняли чаи по всей кухне, просочилась надпись на блокноте с другой стороны листа; я вырвал, — все повторилось, с тем же результатом, и так, сколь бы я не делал… пока не извел весь блокнот. Остатки его — у меня сейчас в личном архиве.

В этот вечер они долго не засиделись и быстро разошлись.

* * *
Во всем доме установилась тишина. Уснула сама беспечная Вена. Окна комнаты, которую снимал Хлынов в низовьях города, в пролетарском районе, выходили на одичалый пустырь. Высоко встала безучастная луна. Несколько худых, посеребренных светом и пылью деревьев кривовато, тенью, улеглись во весь двор. Позади них высвечивал колченогий фонарь под козырьком. Несколько раз сумрачную желтоватую поросль бурьяна раздвигала какая-то морда, с перепончатыми, казалось, ушами, и вновь скрывалась. Все было так, как и всегда, и все же непривычно. Итак, — сама уже повседневность задавала мировые загадки. Кто-то, возможно, русский, одним из первых посещает семинары Рейхенбаха, и так, походя, делает некие инженерно-технические следствия из вроде бы навсегда (или на века) отвлеченной материи. И так же таинственно скрывается. «Не могу понять, — твердил Рейхенбах, — куда он мог так сгинуть, чтобы ни слуху, ни духу. Неужели он смог бы довольствоваться какой-нибудь третьестепенной должностью». Изолированная авторитарная личность, судя по другим воспоминаниям профессора. Хлынов уткнулся лбом в холодное стекло «Проба сил. Проба…». Отер лицо. Вот такая же была ночь, луна и тайна, так тяготившая его, когда семь лет назад, вместе с одним немцем по имени Вольф, он лазил по кручам, срывая ногти, пытаясь отыскать следы адских приготовлений к взрыву анилиновых заводов. Человеком, планировавшим это, был… Но нет, конечно же, нет. При чем здесь это все. Он так химерично разбрасывается по связи с образом той женщины, в недавно виденной им картине. «Проба сил… Проба…», — не совладел с собой Хлынов. «Гарин!» — сорвалось у него все внутри; как с запора, когда тот долго сдерживает сотрясаемую кем-то (в ночном кошмаре) дверь. На секунду Хлынов по-настоящему убоялся, точно и действительно увидел идущего на него со стороны пустыря покойника. Но как трудно поверить в гибель того, кто и сам искус смерти, и мед познания. Трудно отказать в жизни тому, кто так был отличен от всех.

В ту ночь Хлынов долго не ложился спать. Много курил. Пил чай на кухне. Беда, если разволнуется теоретик. Думы, как волны, раскачивали сердчишко, словно пустой поплавок. Уже головой на подушке — укололся светом утренней звезды, рот наполнился горькой слюной. Он собрал в горсть рубашку на груди, — помассировал щипками, как будто ставил себе медицинские банки. Приподнявшись, на локтях рук, вгляделся в последний раз в окно. Наконец, уткнулся лицом к стене, с тем и забылся до позднего утра. Днем ему предстояли хлопоты в департаменте виз, по оформлению поездки в Чехословакию, на единственный в Европе заводик по обогащению урана.

*** 62 ***

Нельзя сказать, что мировые загадки (или близкие к этому) сваливаются на головы только ученого люда. Что-то перепадает и невеждам. Справки ради: 64-летний Хенке, глава магистрата городка К., земли Швабии, вовсе не был так глуп и необразован, как могло бы показаться. Только ученость его была классически гимназического толка середины и конца прошлого (19-го) века; когда он зазубривал древнегреческие и латинские вокабулы и тянул руку на уроке формальной логики (эта роза красная, потому что не белая). И быть может, еще и по этой причине, он был один из последних, кто удосужился внять тем сплетням и провокационным воззваниям на столбах, коими его нет-нет, да потчевала общественность в лице ходоков, известных любому магистрату, в какой угодно стране. Но столбы, всякого рода тумбы, углы домов, к которым сходятся улицы, двери булочных и пивных, будучи оклеены такими прокламациями, кроме всего прочего, могли принудить и самих обывателей к противоправным действиям. Этого, надо сказать, Хенке как раз и не опасался. Крепкая порода рудокопов, крепежников, лесорубов, обжигальщиков извести и пивоваров, давала повод думать, что город выстоит. Другое дело, если дрогнет некто — соглядатай и фискал; из тех субтильных интеллигентов, и отпишет куда надо. Отсюда — Хенке приходилось еще и мыслить, а не только опасаться; значит анализировать и сопоставлять, — свечение в горах, необъяснимые для этих мест тропические грозы, сход грязевых потоков с гор, наконец, личный его опыт (намазывание бутербродов с творогом), — подталкивали Хенке к превентивным мерам. Однако он не был бы немцем, если бы осмелился что-либо предпринять без надлежащего циркуляра сверху, и что явилось бы как глас Господень: «Иди и смотри». Образовывался таким образом порочный круг, включая сюда и тайное недоверие Хенке, — своими силами разобраться в этом хитросплетении и здесь же опасение стать жертвой злостной мистификации. И вот тут-то, к обеду, личной почтой, ему был доставлен конверт, без обратного адреса и с содержимым, как оное приводится ниже, на хорошей и даже гербовой бумаге. Вот, что там было:

«Доводим до сведения господина бургомистра, что мы, обеспокоенные граждане города, ввиду всех тех бед, обрушившихся на наши семьи, родных и близких нам людей, и во благо всех остальных еще живущих, заявляем: если в самое ближайшее время не будут предприняты меры к обеззараживанию местности и изгнанию шайки так называемых „ученых“, из лиц неарийского происхождения (читай не-людей), то мы, патриоты, вынуждены будем обратиться непосредственно к правительству. Месторасположение бандитов приводится».

Ниже всего этого было что-то похожее на штамп, где можно было разобрать: «Комитет общественного спасения».

На обратной стороне этого подметного письма тушью была исполнена карта, в которой нельзя было не признать очень верно срисованную схему местности, прилегающей к городку: выезды, дорогу, петляющую в горы, стрелки с обозначением километража и, наконец, крестиком — пункт назначения, с припиской: «Плато и грот», — как там значилось.

Это был вероломный заговор. Коллективная анонимка, но «обеззараживание местности» (и ой, как тут припомнился Хенке личный опыт общения с ипритом в Бельгии, в октябре — 18-го); а более всего — «Комитет…», налегли на темя бургомистра ледяными обручами винных бочек из собственного подвала. Поздно было уже соображать, какие такие люди из его окружения (а других он и не подозревал), могли организовать подобную законспирированную структуру. Поздно и бесполезно, если из письма явствовало некое «ближайшее время», на случай его бездеятельности. Лучше было подумать, на кого опереться в подобной ситуации и что предпринять по первым шагам. Хенке остановился на полицай-президенте, двух жандармах и подумал было о докторе, но, припомнив полусгнившего пациента, а также общее недофинансирование больнички, остановил свой выбор на местном аптекаре Шнитке; к тому же молчаливо подозревая того в заинтересованности хворобой людей, а значит и в возможных причинах оной. Колесной же базой, т. е. транспортом, магистрат располагал достаточной.

*** 63 ***

Так, одним светлым утром, в 9, от магистрата отъехал черный «оппель» в сопровождении мотоцикла с коляской, где расположились два жандарма в касках, с короткими карабинами. Для небольшого К. — выезд и внушительный, и воинственный. Шоферу выдали карту-схему из конверта (перерисованную собственноручно Хенке), сам же он решил больше ориентироваться по обстановке.

Бургомистр и не помнил, когда он выезжал с такой помпой. Чуть ссутулившись, опершись подбородком на руки, сложенные на рукояти трости, Хенке заглядывался в низенькие окна машины. Взор его то запрыгивал под самые облака — при крутом подъеме, то сваливался при спуске, находя почти желудочное упокоения на дне глубочайших ущелий, где застаивались сырость и мгла. Озиралась и вся кавалькада. Не только «дело», на которое они решились, будило тревогу, но и завалы леса, а кое-где и свергнувшиеся с вершины валуны, намекали, к эпицентру каких событий они стремились. Переборов приступ тошноты, вызванный очередным виражом, Хенке отметил по какой-то административной привычке все примечать, что ураган постарался здесь на славу, — а значить «те», были не так уж не правы в своем негодовании. И Хенке с большим вниманием утыкался в карту, вглядываясь через плечо водителя в стекло переднего обзора.

Наконец-то, как будто добрались. Это могло быть только здесь. Прежде всего, это было плато и грот, с площадкой, достаточно вместительной, для того, чтобы въехать и развернуться даже мощному грузовику. Утрамбованная, каменистая, с высохшей грязью почва хранила следы автомобильного протектора, сообщая, что все здесь на ходу.

Первыми в грот вошли жандармы с карабинами наперевес. За ними — полицай-президент (по долгу службы); Хенке и аптекарь (подбирающий себе дистанцию) — несколько следом. Первое, что всем бросилось в глаза, была металлическая дощечка на штанге, из тех, что устанавливают в заповедниках. «Внимание!!! Посторонним вход воспрещен. Имперский центр геофизических исследований. За нарушение — штраф 1 000 000 марок», — накатило в глаза всем вошедшим в грот. Но не столько эти баснословные нули (даже за вычетом по инфляции) так смутили бургомистра, как это «имперский», исполненное, как и все предупреждение, готическим шрифтом. Сразу под сводами зареяло дутым величием, промаршировали сводные полки. Хенке подтянулся, оправил старомодный сюртук, отпечатал шаг: ну что теперь скажите, маловеры и лгуны. Где вы? Но тотчас ему на память легло то подметное письмо, с известным содержанием, а значит «те», из «Комитета общественного спасения», уже были здесь, прежде него. Хенке выкинул вперед руку, что означало, примерно: «Вперед. Взять под стражу». Вперед выслали двух жандармов. Городская верхушка остановилась ждать. Вошли в грот, поосмотрелись, — еще с дневного света, и тут только стало различимо то, что было много дальше. А посмотреть было на что.

Грот длинно суживался горловиной, и вот туда-то, в самый, как казалось, тупик, была загнана самая настоящая (по виду, — производства стран Антанты) танкетка, с высокими клепаными бортами, двумя бронированными башенками, из бойниц которых грозили хоботами пулеметы системы Максим. Инспекция, как не была она еще у входа в грот, попятилась. Раздайся сейчас взвизг железа, и… Хенке, тот уж наверняка видел, как плюются такие стволы огнем и свинцом, а стальные бока чудовища обивают стреляные гильзы. Судя по меридиональным щелям бойниц — они как раз были взяты под прицел. «Но штраф!», — Хенке перевел дыхание: дело, стало быть, не «расстрельное». Спасая положение, он вышел вперед всех и оглянулся. Поняли ли остальные хоть что-нибудь.

Полицай-президент вертел одно свое ухо, словно взял под козырек. Губы его прыгали. Аптекарь двумя оттопыренными пальцами влез в очки, вероятно приписывая им какое-то сумеречное, искажающее действие.

— Ничего страшного, ребята, — фамильярно, по-фронтовому, произнес Хенке. — Обычное дело. Меры предосторожности. «Имперские», — хотел он добавить, но постеснялся. Ситуация показалась ему достаточно неправдоподобной.

— Это, это вторжение… герр бургомистр, — придушенно из-за спины полицай-президента произнес аптекарь. — Надо бы…

Хенке предостерегающе поднял руку, плоско ступая, дошел до борта танкетки. Положил обе ладони на холодную броню. Ему показалось, что он уловил легкую дрожь, точно где-то недалеко проехала машина. Но так мог работать и скрытый механизм, не обязательно в самой танкетке. Хенке ободряюще оглянулся, вытянул из жилетного кармана какой-то ключ (от секретера), сунул в замочную скважину, поскрежетал для убедительности.

— Как видите, господа, что я вам говорил… железный лом вместо забора. Ну а ключик, — ключик мы еще подберем.

— Ерунда, осмелюсь возразить, герр Хенке, — сипло высказался полицай-президент. — Господин провизор совершенно прав. Мы не имеем никаких санкций. Чем еще для нас это все может закончиться. Предлагаю согласовать по инстанции.

Бургомистр понимающе, важно кивнул:

— Это нами учитывается в первую голову. Никто и ни к чему не призывает, господа. Подождем распоряжений сверху. — Хенке не знал, чем еще продолжить.

Зато аптекарь шумно и облегченно вздохнул. Слава Богу, никаких «кровопусканий» на сегодня не предвидится. А больше он сюда ни шагу.

С тем и выбрались на яркий дневной свет. Размяли ноги, гуськом, на плато. Чуть полюбовались горным ландшафтом, открывающимся отсюда. В виду этой чудной перспективы, Хенке странно проникся уверенностью, что вероломного фискального удара в «ближайшее» время не произойдет, и как-то его поставят в известность на случай этого. Настоявшись и надышавшись, незадачливая кавалькада покатила под гору.

*** 64 ***

Хенке был не совсем корректен, ожидая, что циркуляром сверху все разрешится само собой. Все решалось здесь, — на глубине, под камнем, где пролегли горизонтальные штреки заброшенных выработок.

Когда «Хенке и Компания» так глупо переминались перед (кстати, вполне боеспособной) танкеткой, — Гарин с двумя техниками монтировал свою «расстрельную машину», как интуитивно догадался Раух. Сейчас он отсутствовал, на свои выходные, и ничем не мешал Гарину без советчиков и слишком проницательных соглядатаев менять конфигурацию «ловушки», пробовать установку в разных режимах.

Непосредственно «казенник», или взрывная камера, была выточена из цельного блока шамонита, — материала, используемого Гариным еще в зеркалах своего гиперболоида. На этот раз лучевым шнуром предполагалось стать кумулятивной взрывной волне, направляемой на сверхсгусток илема. Ожидаемый эффект — гиперкриз гравитационного поля и был желаемым результатом этого. В качестве же источника энергии брался ультралиддит — взрывчатое вещество, многократно превышающее ударную мощь динамита. Взрывная волна от заряда, равного по силе целому фугасу, должна была быть уложена на площади в 0,01 кв. миллиметра, — с тем и уколоть «вселенский зародыш».

Человек, подготавливающий это, сейчас вынужден был прекратить свои опыты и броситься к окулярам внешнего обзора. Его гигантски выросшая тень, в свете ацетиленового фонаря, сломалась под сводами, как только он приник к оптическим стеклам прибора. Трещал звонок, мигала красная лампочка сигнализации охраны грота. (Стоило только бургомистру поковыряться в дверном замке броневика). Скрытый окуляр — сверху — вниз — дал искаженную, но верную картину вторжения. Квадратный плечистый человек, залезший в свою шляпу-котелок, сильно подрезанный по ногам, манерно ерзал, как муха на потолке. Поодаль и более пропорционально их фигурам — выстаивали все остальные. Гарин подсчитал количество людей, их вооруженность, — соизмерил относительно себя. За сегодняшний случай можно было не опасаться. Как он и предвидел, это была местно-административная вылазка; реакция на те воззвания и прокламации, оклеившие столбы улиц К. Но чего-то более серьезного нужно было уже и остеречься.

В тот день он проработал кряду 11 часов. Уже в сумерках поднялся на поверхность, развеять кое-какие свои опасения.

* * *
Протяни здесь бургомистр время, или выставь он пикет, ему стала бы известна следующая картина:

Звякнула и отскочила крышка люка, на землю с борта броневика спрыгнул человек в рабочей куртке, среднего роста, с быстрыми, расчетливыми движениями. Одна рука его — с револьвером, прошлась по лучу мощного фонаря. Пригнувшись, он быстро дошел до выхода из грота, осматриваясь по пути. Выглянул наружу, — для убедительности обшарил недалекие окрестности. И вновь вернулся в лоно броневой машины.

Монотонно, глухо заработал электропривод и танкетка, увлекаемая натягом лебедки, отъехала наискось в сторону. Открылась ярко освещенная пещера, много больше самого грота. По ту и другую ее стороны разместились «джип» и «ситроен». Дальше в глубине и несколько по центру — колодец спускаемой клети. Тот человек уже лез в свою любимую желтоватую машину с никелированными бамперами, на мощном протекторе; завел ее и через горловину грота вывел наружу, на плато. Броневик встал на прежнее место.

Пять минут спустя с его борта спрыгнули еще двое — техники. Все уселись в «джип».

*** 65 ***

После известных событий с покушением, Гарин все настойчивее подумывал над тем, какое место могло бы стать для Зои наиболее безопасным, и здесь же максимально иметь ее в виду. Собственная позиция не казалась ему чересчур уж такой шаткой. Конструктивные изменения реактора не потребовали бы много времени, а после контрольных «отстрелов» и выверки режима работы, первую его боевую модель все равно необходимо было подвергнуть демонтажу. Приходилось уже думать и о свертывании работ, и о передислокации. Германия все более становилась подозрительной сторонкой, напоминающей какой-то средневековой вертеп, теряющая культурный лоск свой и скатывающаяся к варварству. Счет в три недели он счел бы для себя приемлемым. Пока же Гарин решил выполнить свое обещание, данное Зое, и посетить с нею Берлин. Рассеяться, — быть может; но, возможно, и поделиться своим наболевшим, или проконтролировать саму обстановку, нагнетаемую вокруг женщины. Кое-какие экскурсии (с позволения сказать) он уже наметил. Это — фешенебельные магазины Ундер-дер-Линден, Александерплац, Народный парк Фридрихсхайн и, конечно, берлинское варьете. Относительно последнего — в неимоверной моде был сейчас Оскар Лаутензак — ясновидящий и телепат, к тому же главный редактор «Звезды Германии», газетенки определенно политического толка, с мистическим душком, существующей на средства нацистов, впрочем, как и сам ее редактор, задолго еще до этого, оказывающий всякого рода пропагандистские услуги националистическому движению. Теперь выдвиженец партии, личный прорицатель и друг фюрера; человек, в общем-то, скользкий и необязательный, падкий до денег и лести.

*** 66 ***

Берлин встретил Гарина и Зою ясным, предосенним днем августа. В самом городе — безликость, однозначность плоской геометрии применительно к архитектуре, лишенной какого-либо порыва, устремленной индивидуальности. Утилитарность, доведенная до казарменной целесообразности. Центр Берлина — символ единоначалия и благоговения. И памятники, памятники… Асхиллы, или Аттилы, быть может, Атлетика… Триумфальная арка, крылатые кони, средневековые латы, — преобладающего стиля ампир.

Они остановились в гостинице средней руки, в центральной части Берлина. Выходили в город после 10 утра, возвращались к обеду, или задерживались до вечера. В день посещения варьете решили зайти в один ювелирный магазин, на Ратхаусштрассе.

Зоя — гибкая, стройная (счастливая инерция юных дней), демократически чуть более ослабившая свою пышную, великосветскую прическу, в строгом сером костюме английской шерсти, в шляпке, под обязательной вуалькой, — небрежно переливала из рук в руки нитку крупного жемчуга. Отложила в сторону. Длинно скептически улыбнулась, приценяясь ко всему здесь. Прошлась рядами витражей, где под небьющимся стеклом, на бархатном ложе, покоились каменья, стоимостью, однако, заставившие бы поджать губы и старых домов американских миллионеров. Но такова была Зоя. Ей было скучно. Сюда она пришла по некоторому женскому предопределению, и что у мужчин выливается в тягу к курительным салонам и политическим дрязгам. К тому же она не хотела расхолаживать Гарина, — вменившему себе в обязанность составить ей круг общения и увеселений; понимая под этим, разумеется, опять же себя одного, да вот такие нудные экскурсии. Где-то еще до вечера надо было провести время. На 7 ими были куплены билеты в партер. Возвращаться слишком рано в отель — не входило в их планы. Сейчас, вздохнув, Зоя указала отполированным ногтем на прямо-таки роскошный кальян, отделанный серебром и слоновой костью, стоявший отдельно на полке мраморного камина, и к продаже, отнюдь, не предназначавшегося. После этого, резко повернувшись, пошла на выход. Гарин отстал, — опять что-то улаживать, уговаривать (разволновавшегося хозяина магазина), платить и делать распоряжения о пересылке странного заказа в номер. Догнал он ее уже на улице. Оглянулся. Они шли в направлении Александерплаца — любимого места берлинцев для встреч и прогулок, отданное пешеходам. Зоя шла, высоко вскинув голову, критически оценивая помпезность и унылость многих зданий. На самой площади постояла возле уличного скрипача, прикармливая голубей и слушая элегии Шопена. (У Гарина деревенел затылок; прохожие с улыбками присматривались к ним). Мимоходом бросила банкноту подслеповатому шарманщику, с усами и ежиком прически Максима Горького. Не пропустила художника-портретиста, заинтересовавшись его работами; тот немедля уцепился даме за подол. Подхватив Зою под руку, чертыхнувшись на сторону богемы, Гарин вновь скоро был вынужден плестись за своей спутницей, которая и здесь — они шли уже фешенебельной Ундер-дер-Линден, среди праздных гуляк, — ухитрялась обращать на себя внимание. Наконец, устав, Зоя вняла увещеваниям Гарина и согласилась на его автомобиль. Но теперь им пришлось взять такси, чтобы добраться до места, где был припаркован «ситроен» Гарина. Целью очередного маршрута они избрали Фридрихсхайн.

День был ясный, теплый. Пламенел американский клен, сквозь листву — золотое, бьющее в глаза культовое Солнце древних майя. (Зоя потупила взор). Дуб держался еще своей крепкой, с желтизной, листвы. Опадал каштан. Было свободно, просторно, открыто, далеко. Зоя держалась теневой стороны аллеи, — сторонней наблюдательницей. Шла заметно побледневшая, закусив губу. Так вот, чем полна жизнь. При одном взгляде на гигантское «чертово колесо» ей сделалось дурно. Высоченные стойки, помост с лестницей… Брезгливо сложила она гримасу в направлении писка и гомона детворы. И опять — про жизнь. Пахнуло холодом. Стоило ли так рисковать с этой поездкой ради… неизвестно чего? Как бы беспомощно она оглянулась на Гарина. Тот пожал плечами.

И отсюда они быстро убрались.

Обедали в ресторане Оберхауз. По этому часу — публика была еще относительно пресная. Сливки общества ожидались только к вечеру. Наигрывал джаз-банд. Негры — музыканты-эксцентрики, одетые в смешные смокинги, по типу «пингвиньих», и огромные ботинки с отслоившимися подошвами, мелодично разносили по кусочкам оркестр: «музыкально» распиливали пилой фортепьяно, вдоволь нашпиговали барабан ударами кувалды, до пузырей во рту дули в саксофон, мелодично переливали за ширмой воду в банках, били стаканы… все выходило на удивление слаженно, чисто, гармонично, почти задушевно. Выступил кордебалет. Нестройная кавалькада девиц с худосочными ляжками исполнила канкан и с грустным визгом разбежалась. В зале было уже накурено, но много света и просторно.

Зоя выпила бокал возбуждающего красного, вкусила самую малость гусиного паштета… аппетита не было. Рассеянно оглянулась. Она сидела спиной к выходу. Напротив нее — Гарин. Всегда бледные его щеки разрумянились. Он непривычно для себя много ерзал на стуле. Пил одну сельтерскую. Курил. Больше смотрел по сторонам, и слишком пристально. Груз ответственности — один за всех и за нее, — почти не давал маневра, прижимал к стене случайных обстоятельств. Как не было причин чего-либо опасаться, — так могло произойти все. Просторные окна казались слишком огромными. За ярусами кремовых штор день плавал подобно коварному айсбергу. Вероятно, какой-то мнительный холод передался и женщине. Она зябко повела открытой спиной. В прежние времена укрыла бы плечи дорогим палантином, закуталась бы до крутых бровей. В плоской хрустальной вазе с водой плавали три зажженные свечечки. Зоя заказала еще бутылку шампанского. Усмехнулась, — попросила принести хризантем и египетских сигарет. Смутившись, спустя десять минут, официант исполнил то и другое; неловко передавая даме цветы, и оглядываясь на столик, в конце залы, с табличкой «Дежурный метрдотель».

Несколько раз ее приглашали танцевать. Зоя свободно, красиво двигалась, как будто и не было этих семи лет изоляции. Ее партнеры — неловко ходульно шли к своим столикам, после танца; да так и не спускали с нее глаз. Продлили обед — кофе с ликером, египетскими сигарками, фруктами. Зоя вспомнила что-то свое… в связи с этим насторожилась. Выкурила тонкую скрутку благоухающих листьев, выпуская дым уголками пунцовых губ. Мало обращаясь к Гарину за все время обеда, спросила вдруг о кальяне, и о том, куда теперь эту вещь деть. Мило оборвала его назидательный тон, посоветовав и ему бросить курить и пристраститься к горному воздуху.

За час до представления они вернулись к себе в номер. (Как оказалось, в последний раз).

* * *
Зоя переоделась в темное глухое закрытое платье. Высоко возвела волосы. Сколола их гребнем русского малахита. Оправила на шее медальон, — короткий римский меч покойно улегся в ложбинку ее грудей. Прикосновением заснеженных пальцев уняла волнуемую жилку на висках. Под локтем — непременная сумочка-шкатулка. Мадам Ламоль была готова ко всему, — где-то оставаясь свидетельницей самой себя.

*** 67 ***

К зданию варьете подкатили на машине Гарина.

Они заняли место в литерной ложе, на одной из боковых галерей, близко к сцене. Большой зал наполнялся народом. Гулко навевало, словно в раковину. Публика была самая демократичная. Багровые затылки из потных и кое-где бумазейных воротничков. Маленькие круглые шляпки с розочками и белесые панамы. Литые плечи под сукном. Твидовые, однобортные пиджаки. Крепдешиновые платья, фланель… Накидки, капоты. Берлинский люд, в предчувствии перемен, уставший от инфляции, безработицы, политической чехарды. Еще днем они были служащими мелких контор и больших магазинов, продавщицы, лавочники, посредники… просто бюргеры и господа средней руки; теперь, в чересполосицу дней, жаждущие чуда. И здесь оное имело свое законное место (тем более оплаченное из собственного кармана).

Об Лаутензаке много говорили в августе-сентябре — 32-го. Его медиумические опыты, влияние, которым он пользовался среди партийных бонз, покупка и перестройка замка Зориенбурх, оргии, устраиваемые на собственной яхте, — все это и многое другое было причиной едких слухов и разговоров. Теперь, очень скоро, этого необычного человека можно будет лицезреть воочию. Пока же сцена была пуста. Нежно изливался свет софитов. Кулисы — все черный креп, с рассеянными на них звездами и лунами. Но вот и он. Зал разразился нестройными аплодисментами. На авансцену (верхнее освещение притушено, сияют лишь огни рампы) вышел элегантный господин с длинным, рыхловатым лицом, невысоким лбом и низкой густой шевелюрой. Глаза его были чуть прищурены, веки вздрагивали… сторонясь аудитории, — удерживая и хороня «дар»; он близко подошел к рампе. Тонкая, сардоническая улыбка (ухмылка) тронула его полные, расплывшиеся губы: подобием лошадиной гримасы, когда она (лошадь) близка к тому, чтобы заржать. Лаутензак поклонился публике. Зал вздохнул, выдохнул. Теперь вот разразился шквалом аплодисментов. Лаутензак приветственно поднял белые, пухлые кисти больших рук. Он был во фраке и ослепительной манишке. Раппорт, как сказал бы профессиональный дрессировщик, был установлен. Теперь он был способен вязать из публики веревки. Представление началось.

Возложив ногу на ногу, в глухом платье, Зоя ровно дышала под своей вуалькой. Впервые за долгие годы она была так, — не хотелось бы думать, что на виду у всех; но чувство некоторой выставленности все же не покидало ее. Внизу был провал. Нет, целый исполинский человеческий выдох… одним болезнетворным существом, и от чего она была счастливо отгорожена прихлынувшей к ногам северно-ледовитой волною. Рядом — ее тень. Она покосилась на сторону, — Гарин развалился в соседнем кресле. Взгляд его ушел в себя. Он и здесь работал.

Лаутензак своим искусством уже полностью подчинил себе публику. Он не только демонстрировал телепатические трюки (отгадывание задуманного числа, спрятанных предметов, читка писем в запечатанных конвертах), но и весьма удачно шутил, отпуская злословия в сочувствующе-назидательной манере, и что так анекдотически воспринимается людьми. Трудно было говорить о каком-либо подлоге, как, например, в случае с муниципальным советником Раутенбергом, доведенным силой гипнотического внушения до непристойностей.

— Ну, а теперь наш дорогой советник, после двух бокалов хорошего вина в Роял-хаузе, находится среди обворожительных фрейлин… которые так высоко вскидывают ножки, что выставляют напоказ всякие там прелестные дамские вещички… которые любит пощипывать и поглаживать, так любит (далее троекратное повторение), наш дорогой советник Раутенберг. Покажите нам, всем присутствующим, как вы это делаете.

И к визгу публики Раутенберг (раздетый к тому времени до самых кальсон внушением, что он, де, в жаркий день замлел на берегу Ванзеи) с идиотской, похотливой ухмылкой стал пролезать одной своей верткой ладонью, будто щука меж коряг. Лицо его лоснилось. Белки глаз слепо-невидящи перекатывались под бельмом недомыслия. Губы сально отвисли и гримасничали. Но и публика не лучше — визжала и блеяла от восторга.

Зоя наклонила голову к самому плечу Гарина. Произнесла еле слышно из-за рева в зале:

— Уйдем отсюда. Мне дурно.

Положила свою холодную узкую ладонь на его руку.

— Но куда же мы?.. Опять в номер. Время только… Подождем. Что еще за номер выкинет этот господинчик. Хотя ты права — здесь хлев, — прищурившись, Гарин мимолетно огляделся.

Зоя глянула ему в самые глаза. Отвернулась. Действо продолжилось. На сцену внесли столик. Поместили на нем что-то вроде гигантского кристалла турмалина, с искусственной подсветкой изнутри, — голубовато-лилового «загробного» отсвета. Теперь тот же человек,свойский парень, который так доступно-понятно шутил с минуту назад, уселся за кристалл, набычив лоб. Голова его низко пригнулась, лицо опало, зрачки метнулись за сросшиеся густые брови. С дикой сосредоточенностью, вперяя взгляд в одно известное ему, низким голосом чревовещателя, Лаутензак забормотал. Досталось всем. Дело невразумительно шло к концу света.

Это был конец всему. Зоя поднялась. Гарину ничего не оставалось, как последовать за нею.

Они вышли из ложи. Спустились по лестнице… истертому, почти кабацкому ковру с черной проймой. Вышли в холл. Прошли в гардероб.

Зоя только помедлила у огромного настенного зеркала. Устало повела плечами. Нахмурилась своему отражению, тыльной стороной руки сгоняя со лба проскок этого лживого, неуравновешенного дня. Заглянула через плечо… в полный огня и миражей зеркальный омут. И тут-то, за своей головой, в слитках и изломах света, увидела… эдаким наваждением пробежал человек (человечек), сверху вниз, теми же ступеньками, что и сама она минуту назад. Остолбенев, Зоя повернула голову. Хоть как, но ошибиться она не могла. Ни в анфас, ни в профиль… Так уличенный ею человек, собранный воедино по кусочкам их встреч… теперь далеко за пределами Лозанны, сбежал по лестнице в том же чесучовом костюме и котелке («О, боги! Он даже не переоделся!»), как ни в чем не бывало… тот же мерзкий тип, выследивший ее (теперь в этом не было сомнений) и здесь. («Беда! Беда!»). Не глядя ни на кого, не задерживаясь в холле, он быстро вышел на улицу.

Зоя — следом.

*** 68 ***

На выходе ее поджидал Гарин. Зоя осмотрелась.

— Машину поведу я, — произнесла она резко, отвернувшись, не глядя на него.

Гарин зевнул, пожал плечами.

— Не возражаю. Но ты ведь не знаешь расположения улиц. Впрочем, если рассчитываешь вернуть себе этим расположение духа… — Он пригляделся к ней. — Ай-ай, кроха, ты бледна. Не родилось еще женщины, не подверженной суевериям. На, возьми.

Не отвечая ему, с вялым движением руки, Зоя перехватила ключ. Локтем попридержала сумочку. Казалось, на какое-то мгновение она в чем-то сильно засомневалась.

Машиной она управляла неплохо и, подчас, не в настроении, гнала пустырями и загородными дорогами Буэнос-Айреса, в облаке желтой пыли, не щадя ни собак, ни индюшат.

Зоя села за руль. Завела мотор. Включила фары. Ровно, широко вздохнула. Холодно, колко, будто заснежено вынесло из ветрового стекла. Тяжело на темя возлег каменный, малахитовый ее гребень.

Она вырулила со стоянки. Одновременно с нею тронулись еще две машины. Одна быстро ушла за сияние уличных фонарей; другая, отстав, двигалась следом. Был уже поздний вечер. Светились окна домов. Две машины, одинаково следуя, набирали ход. Свернули с Фридрихштрассе, где располагалось здание варьете, через примыкающую улочку, точно соревнуясь, выгнали по Ундер-дер-Линден, с ее сиянием и рекламой. То здесь, то там, свет фар выхватывал на повороте стеклянные витражи магазинов, кафе, офисов. Гарин бездумно проговаривал названия улиц, куда бы лучше было свернуть. Он ничего не подозревал. Сейчас машина выехала на Постштрассе. На одном из поворотов резко заехала колесом на тротуар, под днищем стукнуло. (Гарин живо, по-русски, отреагировал). Мимо углового здания с окнами ресторана и примыкающего к нему дома Кноблокхаус, с прекрасным меандровым фризом… промчались площадью Молкенмарт — территории старейшего рынка Берлина, далее — минуя Манеж и уже следуя набережной Шпрее. Намерения Зои все оставались неясными.

— Ну-ну. И долго мы так будем гонять. До третьих петухов? Тебе что, совсем не хочется спать? Ай-ай. Но я то здесь причем? Досадуй на Лаутензака. Куда же мы теперь. За город?

Зоя отмалчивалась. Сбавила ход, — вновь набрала скорость. Срезая путь, откровенно выехала на пустынный бульвар; верно, последний, в ряду окраинных районов Берлина, — преследующая машина повторила маневр, сохраняя дистанцию. Какой-то участок трассы проехали мрачным провалом, с редкими бусинками огней. Выехали на мост через Шпрее. В черном битуме зеркала реки кривлялись желтые и белые слитки огней. Ныряли бакены. Ночь была ветреной. Темной, неясной массой, с огнями на топмачте тащился буксир. Зоя уже проехала большую часть моста. На выезде вдруг резко притормозила, заложила вираж, и, вопреки безопасности и правилам движения, почти под прямым углом выехала на встречную полосу, уже по другую сторону опор моста; опять резко свернула… сбросила газ, машина заскрежетала, вжавшись в бетонное тело быка; дернулась в последний раз и остановилась.

Гарин заехал себе же в лицо растопыренной пятерней. Чертыхнулся:

— Еще один такой маневр, мадмуазель, и… В чем дело, Зоя?! Где мы? — он словно бы очнулся от дремы, озирался, не спуская с женщины встревоженного взгляда.

Зоя выключила фары. Отжала ручку двери и, пригнувшись, мягко выбралась наружу. Ветер рванул ее шляпку. Она предпочла попридержать локтем бьющую под грудь жесткую шкатулку: оказалось, свое же колотящееся сердце. Затравленно оглянулась. Беломраморно, очарованно встала луна; заострились минареты света, гудело и стонало по всей реке, — надсадно, хрипло сзывал буксир. Ноги бежали и не бежали, не попадая в такт какой-то гигантской шестерни, что вовлекала ее в железное движение… но она все еще стояла. Замерла не двигаясь. (Так бредят с побега, — из пожизненного заключения, когда цена этому — свобода или безумие). Она, наконец, расслышала:

— Может быть, нам по пути… Обожди, — заговорил Гарин.

Это подтолкнуло Зою. Она собралась и побежала вдоль опор моста в другой конец его, — добежала до середины, выглянула на сторону. Так и есть. Преследующий их автомобиль стоял по ходу своего движения, на выезде с моста, освещенный лишь слабой подсветкой изнутри. Водитель, видимо, пребывал в нерешительности, недоумевая относительно «ситроена» Гарина. Но теперь-то он имел дело с мадам Ламоль, имевший и не такие виды. С ее жестом, будто ужаленной руки, из сумочки выпрыгнула и вжалась в ладонь железная холодная горсть — ее ладанка. Скрываясь, — прижимаясь к массивной опоре, Зоя перелезла низкий бордюр, в полтора десятка шагов добежала до машины. (Следом — Гарин). Со следующим шагом ее (что-то еще она успела прокричать) совпал сухой, резкий хлопок, повторенный всем этим гулким местом. Рванув на себя дверь со стороны водителя, Зоя повторила выстрелы.

— Зоя, сумасшедшая! — выкрикнул Гарин. Добежал. Схватил женщину у запястья, вырвал оружие и потащил прочь… силой усадил на заднее сиденье «ситроена».

— Добей его, слышишь! Это он! Добей его, Гарин, — с белой мутью в глазах повторяла Зоя. Рот ее прыгал. Руки выламывались, будто колдовским образом она обретала крылья на стадии какой-то жуткой метаморфозы. Впрочем, она не сопротивлялась.

Гарин — обратно к месту стычки.

Картина была предельно ясна. С первым выстрелом в открытое ветровое стекло (как оказалось в последствии, вскользь по черепу), Зоя распахнула дверцу и выпустила еще две пули. Водитель, весь залитый кровью, обвис на рулевой колонке. «Добей его», — пронеслось в сознании Гарина. Подтащив убитого (или раненого?) за ворот, Гарин уложил его на землю навзничь. Нагнулся над ним, заглянул в остекленевшие глаза. Нерешительно рука его с револьвером поднялась… упала. Гарин замер, точно в прострации. В следующий момент он обшарил тело, заглянул в салон машины, и с бумажником водителя поспешил к своему авто. Надо было торопиться. Как он отметил, уже два или три автомобиля пронеслись на скорости, мимо них, в направлении города.

* * *
— С ним все? — отчужденно-холодно, как никогда, спросила Зоя подошедшего Гарина.

— Тебе этого мало? Куда мы теперь? Через час будет поднята вся полиция Берлина. Усилены проверки на дорогах. Тем более на границе. Как глупо! Для чего нам это, после всего. — Гарин покусывал кожицу губ. — Что хоть это за тип? — бросил он с досадой.

— Тот самый. Я тебе уже говорила; который следил за мной еще с Лозанны… начиная с почтамта и до самого дома, — закуривая русскую папиросу, проговорила Зоя. — Представляешь, значит, он выследил меня тогда до самого Цюриха, и дальше — Валуама. А сейчас, выходит, вел нас во всю эту дурацкую прогулку, от самой границы… Тебе такой масштаб ничего не говорит?

Гарин ушел в гнетущее молчание. Нигде им не было сейчас пути. Нечего было думать и о возвращении в гостиницу. Агенты наверняка могли быть и там! Но, прежде всего, как можно скорее, необходимо было убраться отсюда.

— Скверно, коли так. Все это требует организации. Ни в какой Базель нам сейчас нельзя. Сто к одному, что он был с кем-то в контакте. Что эти люди могут предпринять в самые ближайшие часы?! Дьявольщина. Но вопрос вопросов, — известно ли им, кто мы?!

Зоя ничего не ответила. Запахнулась в плащ. Она-то уж знала, что все ее вернулось к ней. И этого она уже не отдаст.

— О, кей, — Гарин, наконец, завел автомобиль. — Ночь проведем в одном сносном школярском месте. Там мы будем в безопасности. Это лучше, чем быть перехваченными по дороге. — Он на секунду оторвался от управления, более пристально взглянул на Зою. Мимолетно коснулся ее плеча. — Ты все правильно сделала. Лучше и быть не могло. Все у нас сладится. Не грусти.

Зоя, казалось, вовсе и не собиралась грустить.

Машина углубилась в световую прорезь Берлина.

*** 69 ***

Всю дорогу они молчали.

Быстро проехали предместья большого города. В объезд центра, через окружную дорогу, и далее, минуя несколько пустынных, малоосвещенных улиц, въехали во двор, где в глубине, в свете одинокого фонаря, выстаивало невыразительное, как будто двухэтажное, но приземистое и длинное здание, с флигелями. Оно было темно.

Гарин вырулил. Поставил автомобиль под самые окна, за выступ каменного крыльца, с козырьком из рифленого железа. Во всем здании — следы торопливой побелки, ремонтных работ. Во дворе — неубранный мусор, ржавые батареи и трубы парового отопления. Кругом бурьян. Желтоватый вздрагивающий фонарь освещал примятую дорожку.

Взойдя с Зоей на крыльцо, Гарин своим ключом отпер дверь. Вошли, будто в амбарную пустоту, со спертым воздухом.

— Сторож дрыхнет, как всегда, в соседнем крыле. Впрочем, я здесь свой человек, — прошептал Гарин.

Придерживая женщину под локоть, опережая ее на шаг, он нащупал выключатель. Пыльная лампочка под потолком осветила узкую крутую лестницу на второй этаж. Поднявшись, на тесной площадке с перилами, Гарин отпер еще одну — филенчатую дверь. Вошли. Пахло залежалой бумагой, отсыревшим картоном, какими-то реактивами. В глубине комнаты, будто картина в рамке, на стене: звездная кисея, рвущаяся над бездной; ветвистые рога лунного серпа с обрывками синеватой заснеженной паутины. «Открытое окно», — догадалась Зоя. Гарин уверенно прошагал вперед, щелкнул металлом, опустил плотные жалюзи. Включил верхний свет.

— Вот здесь и пробудем до утра, — сказал он категорически.

Зоя осмотрелась. Это была узкая, как пенал, длинная комната, заставленная стеллажами с какой-то отчетностью, папками, рулонами чертежей. В конце комнаты примостились два пульмана, с рефлекторными лампами, столик с физическими приборами. Вдоль одной стены (противоположной стеллажам) возлег кривоватый, кожаный диван. Еще на стенах — плакаты с диаграммами, срезы технических устройств. Казалось, помещение давно уже не проветривалось, как и не посещалось людьми, или сдано под рухлядь.

— Это и есть твоя чудо-мастерская, где ты создаешь оружие возмездия, — не удержавшись, произнесла Зоя, роняя на пол перчатки, слабой рукой пытаясь расстегнуть крючочки на слишком тесном вороте платья.

— Это так себе: по одному знакомству; старый политех… Сейчас все распущены на лето, — рассеянно проговорил Гарин. — Располагайся. Это лучшее, что мы можем пока придумать. Все зависит, — ну-ка, взглянем на документы этого сукиного кота! — и он прошел к одному из пульманов, включил рефлектор, вчитался в бумаги, изъятые у водителя.

Зоя еле слышно вздохнула: интересуйся, мол, сам! «Все же, если бы не я…». Она уже овладела собой. Ни о чем не сожалела; напротив того, пребывала в уверенности относительно своего поступка. И если в машине ей стало просто покойно и хорошо, то здесь род странного воодушевления стал преобладающим в ней. С разлитой и тихой полуулыбкой, оставаясь неподвижной на месте, с рукой у горла, она вновь пережила эту ночь.

— Поздравляю тебя, — до ее сознания дошел голос Гарина. — Кажется, твоя выходка не будет иметь столь роковых последствий.

Восково-бледный (будущий «герой» паноптикума), Гарин прошелся по комнате, туда-сюда, потрясая документами водителя.

— Это и действительно профессиональный шпик. И знаешь кто? Он из русских; более того, советский подданный. Горе-соотечественник. Хе-хе. На, взгляни! (Зоя не протянула руки).

— Так он русский. Но почему? — задала она сакраментальный вопрос.

Гарин воззрился на нее:

— Хотел бы я тебе ответить… Н-н, да. Здесь по документам он значится, как Ковригин, работник торгпредства… Ловко устроился, жирный кот. Пронырливая должность для того, чтобы совать нос, куда тебя не просят. Единственный недостаток — это отсутствие дипломатической неприкосновенности. Хе-хе.

— Тогда, стало быть, это меняет дело? — неуверенно высказалась Зоя.

— Еще как, — подтвердил Гарин. — В некотором роде, то, что он схлопотал от тебя три пули, вышло, как по роду его профессии… Пренебрежение техникой безопасности, скажем так, — вновь сострил Гарин со скверной улыбкой. — Обычно полиция при рассмотрении таких дел прежде обращается в консульство, обставляя все в контакте с ними. Огласка была бы здесь неуместна. Обычный шпионский оборот дела. Советская сторона не решится на расследование. Думаю так.

— Чудненько, — сощурилась Зоя, с размаху усаживаясь на продавленный диван. Хрустнула пальцами. Обычно сине-льдистый взгляд ее равнодушных глаз на этот раз стал обворожительно мечтательным. Сквозь стылую бледность пробился румянец. Лицо приобрело почти смутную прозрачность, как вершинная, ближняя к огню кромка свечи. Только что (недавно) она пролила чужую кровь, и теперь своя бешено прибывала в ней. С этого ли, или с пережитого волнения, или как по роду сказки, что вначале надо окропить себя «мертвою водой», а затем только «живою» — она помолодела.

Гарин кратко подвел итоги:

— Итак, проводим здесь до утра. И часов в 10 (к открытию) направляемся в департамент виз.

Зоя нахмурилась.

— Ничего не понимаю. Почему не сразу в машине, на границу?

— Я не во всем абсолютно уверен. Потом, у тебя виза на разовое посещение — «от» и «до». Нужна отметка убытия.

— Дальше?

— Дальше, если все сойдет благополучно, я отвожу тебя на Силезский вокзал, и ты катишь в Судеты, в город У., к любезному твоему сердцу барону Киркгофу.

— Даже так! — Зоя искренне расхохоталась, пригляделась к Гарину. — Ты на этом настаиваешь?

Это была давняя и довольно скабрезная история. Барон — по сильнейшему подозрению Гарина — был безрассудно увлечен Зоей, во время их первого посещения Европы. Тогда они уединенно поселились в пригороде Праги, и пока Гарин обставлял свои дела, Зоя имела случай познакомиться с бароном на Стршелецком острове, — известном месте отдыха в самом центре Праги, на реке Влтаве. После этого Зоя получила приглашение посетить имение барона в окрестностях Усти, городка недалеко от чехословацко-германской границы. Спонтанное сумасбродство женщины после многих лет изоляции от большой (т. е. светской) жизни прямо ставилось Гариным ей в вину. Во всяком случае, посещение усадьбы барона недолго оставалось для него тайной. Сметливый Валантен, имеющий ко всему прочему и опыт сутенера, быстренько застукал свою госпожу, и в самых лучших чувствах «передал дело по инстанции». Королеве здорово влетело, как только могло — Жозефине, в простых солдатских снах молодого Бонапарта. Эта история казалась подзабытой, и вот…

— Ну и как это ты себе представляешь? — продолжила Зоя. — Я на большой дороге… с котомкой за плечами… Все таки не 18-ый год. Писать мне будешь «с наилучшими пожеланиями». Или как?..

Гарин поскреб подбородок.

— Это самое лучшее, что можно сейчас придумать для твоей безопасности. Возьмешь наемный экипаж. Барона я предварительно проинформирую. Телеграмма придет раньше, чем ты заявишься в Усти.

— Не хочу, — вдруг резко и властно произнесла Зоя. — Без тебя — никуда. — И через мгновение, уже нежно: — Но как же ты? — Она соскочила с дивана, подбежала к Гарину, положила руки ему на плечи. — Все, все, что я могу для тебя сделать — это остаться с тобой. Я остаюсь. Слышишь!

Она обежала его взглядом сверху вниз, — от своих глаз, единственно, вопрошая с неистовством: может ли статься так, что вот этого одного в нем… достаточно, чтобы все повторить, переломить ход событий, изменить лицо мира. Одного вот этого его лица.

Гарин откашлялся. Сказал принужденно сухо:

— Так надо, Зоя. Обо мне не беспокойся. Вдвоем нам сейчас нельзя. Положись на мое слово…

Зоя тихо-тихо покачала головой:

— Гарин, Гарин, я знаю о тебе все — и я ничего не знаю. Эта ночь… Лаутензак, его пророчества; погоня, преследование… черная река, мост, эти выстрелы… Я не хотела, правда (Зоя лицедействовала невинность). Это все какое-то наваждение… как в ту ночь первого нашего с тобой свидания, в гостинице «Черный дрозд» в Вилль Давре. Помнишь? (Гарин кивнул). Ах, как давно мы не были так вместе, — Зоя вскинула лицо, веки ее мечтательно прилегли. — Гарин, Гарин. Кто ты? Зачем пришел ты в этот мир? — она вслушалась.

— Дивный вопрос дивной женщины.

Гарин отошел в сторону, к выключателю на стене. Свет погас.

Он прошел к окну. Поднял жалюзи. Открылась ночь.

— Так слушай же, друг мой единственный.

*** 70 ***

Гарин примостился на подоконнике, выставив одну ногу и обхватив колено руками. Весь он казался сейчас в высшей степени нереальным, как-то грациозно темным, как может колоритно смотреться черная тушь абстрактного японского рисунка.

— Вот, Зоя, ты вспомнила ту ночь… первого нашего с тобой свидания. Тогда я сказал тебе: — я брошу к твоим ногам мир.

— Ты сдержал свое слово. Подтверждаю это, — пылко, поспешно произнесла Зоя. Она все еще стояла посредине комнаты, с руками у груди, не зная, что ей делать дальше.

Он остановил ее порыв нетерпеливым жестом:

— Тогда я возжелал себе абсолютной власти. Но чтобы властвовать, как я хотел, нужно было золота больше, чем у всех индустриальных и биржевых королей вместе взятых, так я думал тогда. С этого все и пошло… Я стал одним из них; я стал сверхроллингом, сверх… да, вот как мне это еще преподнесли: «Бизмен оф готт», — читай: купчина божьей милости. Хе-хе. Да, конечно, это смешно. (Она не смеялась). С этого пошел откат… Я начал с золота и вступил на заколдованный круг. Ведь даже золотым руном — символическим мировым запасом золота, — владели какие-то пастухи. Мне уготовано было золоченое сенаторское кресло… диктаторская власть, а я потерял самого себя. Еще немного — и меня возвели бы в параграф конституции… ассимилировали, интегрировали, а попросту съели бы с потрохами… Меня тогда уже опутали этим: «Вас это обязывает, Вам это подобает». Хе-хе. Меня уже понимали, мне сочувствовали, — Гарин рассмеялся злым и каким-то огорчительным смехом. — Ни в чем люди так не преуспели, как опошлять… Еще бы, такая власть, да к чему-нибудь и обязывает, — разумеется, во благо их. Ха-ха. Но не странно ли, всемогущие боги древних все оставляли, как есть. Все, что они делали, это даровали и карали; да проводили время в игрищах. И заметь: ничего более ровным счетом. Посылали людям мор и землетрясение, или возвышали до самих себя. Взгляни, — Гарин указал в открытое окно.

Высоко в полночном небе встала луна. Серебристо ясно протек Млечный путь. Отдельные созвездия зависли, как вещественное доказательство космичности творца, точно алмазные подвески. Свет сходил, как только мог свет, созданный для человека и во имя его.

Все подтверждало слова Гарина, и он продолжил:

— Вот пространства, которые не обежит и свет. Черные провалы, куда осыпаются миллиарды солнц. Гармоничные ряды. Стройные законы. И, наряду с этим, мы, со своим скарбом, толкающие перед собой постылую тележку… ношу жизни. В чем тогда контрапункт сатанинского этого, читай «божественного», противоречия? В одном этом — Я: я существую . И никакие звезды, вздувшиеся биллионами своей энергии, не способны затмить этого Я. Все величие человека… все его пределы, совпадают с этим бессилием Вселенной воспроизвести себя — в какой-то асимптоме своего существования, — осознания, подобного этому. Вот и человек — обрести себя от края и до края; достойно этому своему единственному я… И к черту. Никаких устройств, никаких договоров, никакого миропомазания. Нерон понял это раньше и лучше нас, когда приказал сжечь Рим ради одной вдохновенной строчки своих вирш. Не повелевать, но быть одной неизбывной волей своей, пусть безрассудно, пошло, непристойно, но быть. Одним своим гением и возмездием, если кто-то и усомнится в этом моем праве. И средств для этого у меня есть побольше, чем у Чингисхана.

Гарин поднял и резко опустил сжатую в кулак свою руку. Вопреки законам физики, на самые звезды, казалось, пала его тень.

— Тогда, ты помнишь, — продолжил он, — после трех лет прозябания в Перу и Аргентине, я перебрался в Европу. Для меня это был единственный выход не сойти с ума. Мозг мой пожирал меня. И я с головой ушел в идеи новейшей физики. Понемногу мне стал мерещиться кое-какой выход…

Зоя слушала, не слышала. Она давно все для себя уже решила. Стать собой. Увенчать собой мир… Как это ей понятно. Но зачем все так усложнять? Вот ведь только несколько часов назад она осуществила этот акт возмездия. Все намного проще. «Карфаген должен быть разрушен». Он говорит о духе… о каком-то всекрылатом гении, но это только ангел смерти Азраиль. Неужели он этого не понимает? Потом — эти материи, — не слишком ли это громоздко для часа ночи. (Зоя уже сидела на диванчике, и если поначалу разговора она очень умно и прилежно подперла голову одной рукой, в позе роденовского «Мыслителя», то теперь эта голова с опавшей прической заметно потяжелела).

— Действительно, — заговорила она. — Но что дальше? Будешь и впредь топить американские флоты… обращать крейсеры в утюги посредством своего гравитационного луча. Один против всех. Они пойдут на потерю любой армии, только чтобы уничтожить нас.

— Но не целиком страны, нации, — в запальчивости громко произнес Гарин. — Или, — для целей назидания, — воспетых столиц мира, оплотов их цивилизации… Лондона, Парижа, Берлина, Москвы, без разницы…

— Не понимаю, — нахмурилась Зоя.

— Не будет никакой общепризнанной войны, мадам Ламоль, — возвестил Гарин боевое имя своей подруги. — Никакого столкновения армий, флотов. Это все пережитки прошлого. Минимум физических принципов, — в базисе политики. Воздействуя на литосферу планеты, в любом пункте, какой я только изберу, я смогу спровоцировать землетрясение под… будь это хоть резиденция папы римского, Ватикан.

Зоя благосклонно кивнула; все же мысли ее путались:

— Да, от скромности ты не умрешь, — проговорила она, как если бы соглашаясь с Гариным, но сомневаясь еще по некоторому важному и недоговоренному им пункту.

Сам же он благодушно рассмеялся:

— Для баланса «сил», между нами, дорогая, предлагаю назвать первую ближайшую к Земле комету твоим именем?

— Почему комету? Из-за недостатка средств?

— Ишь ты, как задевает вас, мадам, моя бедность. Нет, лапушка. Комета — это то, что дало мне идею наказующего землетрясения. Известно ли тебе, что пролет крупного космического тела вблизи Земли вызывает мощное гравитационное воздействие, что и активизирует сейсмические процессы. Исторические хроники полны предзнаменований, в связи с этим. Саблевидный участок траектории пролета такой кометы, вставшей в небе, всегда наводил ужас.

Зоя помолчала:

— Если бы все это рассказал мне не ты, то…

Гарин спрыгнул на пол.

— На сегодня достаточно. Впереди у нас архитрудный день. Надо бы отдохнуть. В департамент виз первым пойду я… если все сойдет благополучно — следом ты… Инструкции на другой — худший случай, получишь завтра, с утра.

Гарин виновато, как-то беспомощно оглянулся на Зою. В темноте она не могла видеть этого его взгляда; но признание Гарина так не вязалось со всем, что он сейчас наговорил ей, что у нее упало сердце.

Не зажигая света, Гарин раскатал на полу рулон чертежей; под голову — книги. Он долго ворочался, припоминая кварцевый жесткий песок и устриц три раза в день. Поморщился, но уже не на воображаемую, а действительную изжогу.

Зоя покойно улеглась на диванчике, постелив под голову куртку Гарина и накрывшись своим плащом. Она долго не могла заснуть, да и не хотела закрывать глаза. Словно две роскошные ночные бабочки, оцепеневшие в предвестии осени и смерти, они трепетали крылышками-ресничками, были сухи и жестки.

*** 71 ***

Силезский вокзал пребывал в обычной суете дня.

Множество народа, встреч, проводов, расставаний. Носильщики в кожаных фартуках, фуражках, с бляхами на груди, толкали перед собой тележки, с багажом, окрикивали зазевавшихся пассажиров. Паровозы в тупиках подпитывались водой, загружались тендеры углем. Слесаря с молоточками, в униформе, пробегали состав, выстукивали буксы. Объявлялись команды и время отправления. Даже голуби, и те были при своем деле, — выклевывая, что могли, из-под ног людей. Тем — не терпелось сесть в поезд; но и желание отдалить минуту прощания заставляло их нервничать, вести себя непосредственней.

Недалеко от окна вагона, куда сейчас смотрел Хлынов, стайка голубей облюбовала себе пятачок тверди. Посадку объявили уже как с полчаса, и он сразу прошел на свое место в плацкарте. Никто его не провожал. Водрузив локти на столик, подбородок — на стиснутые кулаки, Хлынов отдался бездумному созерцанию. Чуть ригорически (сурово) сложенные его губы выражали напрасно потраченный труд каких-то дел и где-то сказанных слов. Мир не менялся к лучшему, да и не желал того. Явный прогресс намечался лишь на путях науки, но большинству это было без разницы. Вчера здесь, в Берлине, он посетил центр физических исследований — Институт Вильгельма Кайзера; имел доверительный разговор с людьми, занимающимися проблемами распада атомного ядра. С удовлетворением отметил свою осведомленность и схожесть взглядов на будущее атомной энергетики, но с сожалением вынужден был признать узость и кустарность методов у себя на родине; зашоренность академической среды и, конечно, недостаток средств.

Сейчас же Хлынов направлялся в Чехословакию, где имелся единственный в Европе заводик по обогащению урана. Он хотел проконсультироваться по ряду технических вопросов и заказать партию материалов для физической лаборатории при Московском университете.

Стайка голубей взметнулась из-под ног двух людей — мужчины и женщины, остановившихся вблизи окон Хлынова; как-то он сразу пригляделся к ним. Женщина стояла в профиль, метрах в шести, мужчина — почти спиной к нему, одетый в твидовую куртку и английском кепи на голове. На женщине был травянистого цвета плащ, туго схваченный в поясе, шляпка с густой вуалью на лице (изрядно уже вышедшей из моды), каштановые волосы ее были высоко зачесаны, открывая маленькие уши с кулонами, — чистейшего, искрящегося на солнце зерцала водоема — в двух капельках-бриллиантах. Она была в туфлях на низком каблуке, но высокая, стройная, держалась как-то чересчур прямо, или даже скованно. Ее сумочка-шкатулка под локтем правой руки была вынесена несколько вперед, словно кому-то в предназначение. Мужчина с ней, все более влезающий плечом в поле зрения Хлынова, казался нарочито оживленным, переминался с носков туфель на каблуки, вертел головой, что-то говорил женщине, и на что она реагировала — то смотрела на него в упор, то отворачивала лицо. Какая-то еще обособленность, даже тайна, мерещилась Хлынову в этих двоих; что-то в женщине… смутно, смутно вставало из памяти… Ударил колокол — один раз; первое предупреждение о скором отправлении поезда. Мужчина ссутулился, как бы разглядывая что-то у себя под ногами, резко выпрямился, будто по стойке «смирно» в присутствии высокопоставленной особы… женщина засмеялась, приподняла вуальку, подставляя для поцелуя щеку, губы, — вот уже в полный оборот лица к Хлынову. Большие льдистые ее глаза взметнулись отдергиванием шторы на синий зимний день… меловая бледность… белый-белый оттиск лица статуи, некогда поверженной, забытой и возвращенной в мир трудами и чаяниями какого кладоискателя, — надвинулось на Хлынова. Откинувшись назад — и как из темноты на яркий свет, зажмурившись и вновь вглядевшись, — Хлынов пялился на то, что теперь предстало ему в истинном свете, и как оно было… вне всяких сомнений и ассоциаций, — лицом той женщины, изображенной на картине в Мюнхенской галерее, и, стало быть, эта женщина… Вот она нахмурилась (ведь Хлынов ее узнал), или, быть может, ее покоробил его взгляд, смотрящий как на мертвую… что-то она сказала своему спутнику. Тот обернулся на окно Хлынова. Ударил колокол — во второй раз, в третий… бил ли он еще? Отдернувший голову Хлынов на этот раз пребольно ударился затылком о стенку, в глазах его поплыло… еще до отправления поезда. В мысленном видении физика, укрепленном систематической работой с бесконечно малыми величинами, проступила ниточка усиков, глаза, точно обведенные углем, — и как по лунному серпу в фазе ее убывания угадывают полную луну, так и Хлынов припомнил все целиком лицо, уже не имея перед глазами. Правда, без той одиозной, почти мефистофельской бородки, и что не дается человеку от рождения.

Поезд набрал ход, погромыхивая на стрелках. Покачивался вагон. Но Хлынов все так же сидел неподвижно, притиснутый увиденным и пережитым. Во рту было сухо, горько, как после принятия внутрь каких антидотовых препаратов. Не галлюцинировал ли он вообще? Сердце колотилось совсем по-настоящему. Отчасти, как у труса. Но можно ли было счесть его за такового? Разве видеть призраки и подвергаться при этом реальной смертельной опасности — не есть испытание, вдвойне тягостное для нервов любого?

Мадам Ламоль и Гарин живы!

Только что Хлынов сделал фантастическое, один раз выпадающее на долю смертного, открытие, — и никуда не бежит, никому не сообщает, да и знает, что потому еще и жив, что так, кстати, у него отнялись язык и ноги. Впрочем, можно было уже и успокоиться: если бы ему угрожала действительная, а не воображаемая опасность, то он давно был бы мертв. Манеру обращаться этих двоих с людьми (да и с человечеством), Хлынов знал не понаслышке.

Вагон Хлынова был второго класса, и, судя по тому, где на перроне стояла мадам Ламоль, ехать она должна была в отдельном спальном купе, и, следовательно, пройди он даже туда через тамбур, он не мог бы ее встретить. Очевидно также, что отправлялась она одна — Хлынов видел сцену расставания. Вот только куда она направлялась? В пределах ли Германии — был пункт назначения? Или это была Чехословакия? Сам же он собирался до Праги, и мог, таким образом, достаточно уверенно проследить ее маршрут. Интересно, что ему на тот момент даже и мысли не пришло, как-то дать знать властям… да и как? Что он мог сообщить второпях какому-нибудь дежурному приставу на полустанках, или даже наряду пограничников при пересечении границы. Какие у него могли быть доказательства, — когда самому ему они ой, как требовались. Да и не в правилах его было так обосновывать открытия, минуя прихотливый дедуктивный путь. Слишком, слишком легко и поспешно. Пока же он вышел в тамбур — просто покурить.

И так вплоть до Усти, этого небольшого чехословацкого городка, в 50-ти километрах от германской границы, Хлынов выскакивал в тамбур на каждой остановке и высматривал мадам Ламоль. Жаждал ее видеть и боялся. И, наконец, увидел:

На перроне Усти вышедшую даму, без всякого багажа, если не считать ее сумочку, встречал выхолощенный господин, несколько субтильной наружности, в клетчатом пиджаке и серых бриджах, с моноклем адьютанта кайзеровских времен генерального штаба, но в тирольской шляпе с пером. Церемониально раскланявшись с дамой и поцеловав ей руку, он проводил ее до своего автомобиля конструкции 20-х годов. Вместе они укатили.

Да, Хлынову во многом еще надо было разобраться самостоятельно; а прежде — примирить себя с собой. Тем не менее, в голове у него сложилось:

«Усти. 27 августа, года — 32-го. Высадка передового авангарда сатаны. Гарин жив. Опасность величайшая, неизмеримая грозит миру», — Хлынов оттер себе виски. Тронул пульс. Ему надо было еще добраться до Праги.

*** 72 ***

Потолок комнаты — высокий, белый, ровный, — сейчас надвинулся плотной костяной крышкой собственного лба; всей тяжестью съезжая на переносицу. При этом надо было вникать в тему допроса, пытаться отгадывать и сопоставлять. Хорошо еще, что эта беседа подходила к концу.

Синюшные губы раненого разлепились:

— Здесь основной пункт недоразумения, господин следователь. Я, как физическое лицо, совершенно ни причем в этой истории… Ясно, что злоумышленники хотели завладеть автомобилем, и не более того. Я же ехал… с раннего вечера: надеясь переночевать в отеле, чтобы уже утром иметь договор с поставщиками. Бумаги, касающиеся этой сделки, как и все мои документы были в портфеле, похищенного преступниками.

Следователь недоброжелательно фыркнул, раздражаясь явным промахом в показаниях этого «физического лица», — как-то автомобиль потерпевшего оказался целехоньким стоять на месте преступления. Вообще, складывалось впечатление, что следствие буксует; некая подозрительная криминальная подоплека этого дела разворачивалась в коридорах власти. И, как всегда, — отдувайся стрелочник, т. е. он, штатный служащий городского комиссариата полиции.

— Как тогда они ухитрились напасть на вас, на полном ходу?

— Я внезапно почувствовал себя плохо. Боясь не справиться с управлением, остановил машину на выезде с моста. Открыл дверцу, чтобы подышать, и вот — все остальное вам известно.

— Объясните.

— Вспышка. Удар в голову, будто хватили раскаленной железякой. Потом — белый потолок этой палаты. Очнулся на четвертый день после операции.

— Это нам известно. А скажите, нападение на вас могло быть как-нибудь спровоцировано тем, что вы русский и советско-подданый? Вы имели контакты с белоэмигрантской средой?

— Нет. И никогда я не чувствовал себя ущемленным сколько-нибудь по этому признаку. Связи мои носили чисто коммерческий аспект.

— Гм. Стало быть, люди узко торгового сословия — ваш круг общения. А не могло ли быть среди них лиц, у которых торгашество, так скажем, в крови… которые имели причины разделаться с вами? А какие такие преступные элементы могли разгуливать в этих, почти пролетарских районах, почти на выселках, в гетто?

— Это уже часть какой-то вашей рабочей гипотезы, господин следователь. Я ничего такого не говорил.

— Хорошо. Хорошо. Интересно ли вам, господин Ковригин, будет узнать, что, по заключению экспертизы, в вас стреляли из дамского револьвера. Как вы могли бы это прокомментировать?

— Это не мое дело объяснять. Ведь не Роза же Люксембург в меня стреляла. Справьтесь лучше у репортеров; у них как раз сейчас в ходу расовый и «красный» вопрос.

Подошедшая медсестра показала на часы.

— Господин Ковригин, — следователь в топорщившемся на нем белом халате, встал со стула. — Если вам больше нечего заявить следствию, то мы отложим наш разговор до следующего раза. Поправляйтесь. А сейчас с вами желает встретиться работник из советского консульства.

Сухо распрощавшись с медперсоналом, следователь вышел из палаты.

* * *
— Так, здравствуйте, Анатолий Борисович. Как вы? — вошедший быстро подошел к железной никелированной кровати, сел на краешек постели, оглянулся на дверь, посмотрел в окно, до половины задернутое простенькой белой шторой. Виделась только крона высокого платана, полоска синего неба… яркие световые блики в стоящем на подоконнике толстостенном стакане с водой. Он пожал раненому руку. — Привет от всех наших. Есть потрясающие новости. Ну и ну. Не было счастья, да несчастье помогло. Да не по вам будет сказано, Анатолий Борисович.

Больной на кровати, насколько мог непосредственно, усмехнулся.

— Ну, валяйте. Что у вас там, — он страдальчески повернул голову, вздохнул из-под гипсового панциря, веки его набрякли. И все же, где-то, вне его — была причина радоваться. Ему стало лучше. — Говорите, — почти попросил он.

— Тогда, по первому разу — вы сообщили, что стрелявшую звали Зоя.

— Какое там «звали». Все произошло с расстановкой в одну секунду. Сначала выстрел… звездануло, точно изнутри, под черепом. Потом, как сквозь громовую даль… как с неба: «Зоя, сумасшедшая». Затем — обвал, и этот белый потолок. Как я что-то еще упомнил… Промахнулась, стерва. Четыре пули в меня выпустила…

— Эх. Вот то-то, что не промахнулась, Анатолий Борисович. Эта дамочка не хуже нашего с вами стреляет. В 19-ом, огневом, ходила в белых цепях под Ростовом. Бесовка еще та, — мне порассказали. Авантюристка с мировым именем. Шельга, как услышал это ваше «Зоя», так белый стал, как эта простыня, и трясется от смеха. Это я потом уже выяснил, что есть такая форма истерии — «со смехом».

— Провели, как воробья на мякине. Как я тогда не догадался, зачем они за город погнали. Поделом мне. — Раненый в изнеможении мутно взглянул на потолок. В непоправимое.

— Вашей вины никакой нет. Просто не следовало так жестко вести их. Никуда бы они не делись, — успокаивающе заговорил товарищ из «консульства». (Раненый как-то, похоже, осоловел, губы его засвинцевели). — Теперь Шельгу больше тот, второй, интересует, кто был рядом с «Зоей».

— Видел я его до этого случая всего лишь раз. Ничего не могу сообщить… Вообще-то, передайте…

Еще через минуту разговора тот, кого называли «Анатолием Борисовичем», стал мямлить, терять нить разговора, забалтываться. Силы быстро покидали его. Пришедший человек привстал, поправил одеяло на постели товарища и тихонечко вышел из палаты.

*** 73 ***

Компетентный сотрудник при посольстве в Берлине говорил правду. Только Шельга прослышал про это — «Зоя», так точно волосы у него на голове затрещали, смоляной факел низвергнулся к самым ногам и все осветил ему. Вдруг необыкновенно ясно стало, что только Гарина (неразлучно при Зое) и могли сопровождать на земле такие эффекты, как непонятное свечение в горах, страшные грозы и камнепады. Только ему одному мог так понадобиться элемент М, и только он знал истинную его природу. И не было человека столь изолированного от общества и с такой страстностью (и успехом) противопоставляющего себя человечеству; так далекого от служения науке и вырывающего у природы сокровеннейшие тайны ее. И только его женщина могла жить такой двойной жизнью: оставаться женщиной во всем очаровании своем и быть настолько смертоносной.

В чистую науку Петра Петровича Гарина верилось с трудом, но вот чисто по-человечески Шельга был немало изумлен. Гарин не только жив и здравствует, но у него что-то и сладилось. Вот еще Зоя. Трудно было в обывательском ракурсе представить жизнь этих двух людей за последние семь лет. Как-то они проводили это время один подле другого. О чем тогда они могли говорить? Сожалели ли о чем? На что надеялись? Шельга только крутил головой, пощипывая редкие светлые усики, отдаваясь нелегкому для него сочувствию. Припоминал, как его, смытого за борт «Аризоны» крутой волной, спас Гарин, кинувшийся за ним следом, в пучину, и удержавший за край плаща. Правда, справедливости ради, и сама эта заморская прогулка была пленением, но это было констатацией факта. Разумеется, то, что испытывал Шельга к этим двоим (наряду с волнительной памятью прошлых лет) было его личным переживанием, и тоже не без натяжки. Что же касается истории, — Истории с большой буквы, то как-то мало верилось в политическую значимость второго пришествия инженера Гарина. Из курса ВКП(б) Шельга четко уяснил себе, что политика есть вмешательство в дела государства; но вмешательство — по большому счету — групп людей, обладающих реальной силой и властью. Ни того, ни другого у Гарина и Зои не было. Они были частные лица. Стало быть — нули; а при их затравленной, рисковой жизни, нули под угрозой стирания. Другое дело — возможное изобретение Гарина. Учитывая его прошлые приоритеты — создание гиперболоида, бурение сверхглубокой шахты, организацию немыслимой прежде добычи золота, можно было и на этот раз ожидать от него крупного открытия в какой-нибудь области. А будь это изобретение военного профиля, да попади оно в руки заправил сегодняшней Германии, — все худшее уже произойдет и без участия самого Гарина. И, возможно, даже с большим размахом. Было чего остеречься, и над чем задуматься, прежде чем как-то вмешаться в ход событий. С этой точки зрения, самое неразумное было бы спугнуть Гарина, позволить ему знать, что его работы в поле зрения каких-то спецслужб, принудить свернуть свои исследования, демонтировать установку, глубже законспирироваться, и даже перебраться в другую страну — в ту же Латинскую Америку, — где контроль за ним был бы крайне затруднителен. С этой позиции предыдущие попытки натравить местные власти (прокламации, подметные письма) представлялись теперь Шельге сомнительными. С учетом же покушения на Зою и возможной (неврастенической) реакции бургомистра Хенке, можно было ожидать, что Гарин станет вдвойне осторожен, и неизвестно еще к каким решениям он придет. Дело виделось Шельге неясным, а счет дней, как ему казалось, шел уже на недели. Но если в отношение Гарина не было конкретной, надлежащей зацепки, то оставался еще Раух — темная лошадка в подземной конке Гарина; ломовик-трудяга, или же способный фаворит, на которого можно было сделать ставку в тихой игре (или же молниеносной, — Шельга еще не решил) против давнишнего своего антагониста. Прежде всего, Раух мог знать всю подноготную исследований шефа и, стало быть, если взять за основное в расчетах с Гариным — масштабность и значимость его работ, — он должен был явиться ключевой фигурой в этой партии.

Задумывался Шельга и о Хлынове, в плане привлечения того; но конкретно пока вопрос не ставился им.

*** 74 ***

Будто в предчувствии своей судьбы, Хлынов заговорил о некоем абсолютном покое, имея в виду лишь некоторые философские вопросы естествознания. Собеседником его на этот раз был Франтишек Клечке —молодой ученый, помешавшийся на изотопах и готовый из чего угодно добыть «грамм» квинтэссенции, подобно тому, как радий из урана. Все мерещилось ему в идеях полураспада, в вечном становлении и движении. Хлынов благосклонно усмехался, отдавая приоритет в современной физике все же релятивисткой теории.

— Неизменность, — говорил он, — лежит в основе возможности самого изменения, как принципа, а значит и существования движения как такового. Любопытно, что Аристотель в своей «Метафизике» в основе любого микропроцесса и условием начала мира полагал именно некий запредельный абсолют, наделенный в первую очередь совершенным безотносительным покоем. Так что, вполне может статься, сама энергия есть лишь пограничная форма возмущения относительно такого покоя, как напор воды — к ограждению.

* * *
Кроме умственной разрядки в таких ничего не значащих разговорах, Хлынов имел возможность выяснить все, что мог, о городке У. и его окрестностях. Интересовался он, как водится, достопримечательностями, и все как-то само собой сходилось на замке барона фон Киркгофа. У Хлынова не было ни малейшего сомнения, что Зоя, она же мадам Ламоль, если где-то и могла найти убежище, так только там.

В один из дней он поездом выехал из Праги до Усти.

С платформы — в виду пристанционных домиков, водонапорной башни, серых газонов, прибитых пылью, Хлынов быстренько сошел на проселочную грунтовую дорогу: желтую, в выбоинах, с милыми и скромными полевыми цветами по обочине, спутанной травой и репейниками. Городок, таким образом, он миновал с самой его окраины, и все же сумел составить кое-какое мнение о нем по тем одноэтажным и двухэтажным домикам с высоким бельведером, крутыми черепичными крышами, окнами с деревянными ставенками. Он уже знал, что У. был самый, что ни на есть захолустный городишко, жители которого занимались преимущественно садоводческими и полевыми работами, переработкой сельскохозяйственных культур, и где с четверть трудоспособного населения работало на небольшом посудо-фаянсовом и керамическом заводике, принадлежащем тому же барону Киркгофу, соракалетнему отпрыску рода, неженатому, проживающему одиноко, имевшему сестру, безвыездно живущую в Восточной Пруссии. К родовому замку этого захиревающего семейства и направлял свои стопы Хлынов, надеявшийся пройти четырехкилометровый путь незаметным путником, миновать замок метрах в двухстах и, расположившись в недалекой рощице на всхолмии, понаблюдать в полевой бинокль. Кроме этого, за плечом Хлынова была дорожная сумка с термосом и бутербродами.

Парило, как только могло в конце августа месяца. Было без четверти по полудни. Яснела даль. Под самый горизонт, на северо-востоке, виделся густой пролесок, тронутый желтизной. Ложбинки обсыхали от следов утреннего тумана; с кочки на кочку прыгал длинноногий кулик, точно большое насекомое. Замок был хорошо виден уже в самом начале пути, — своей мощной, двойной кладки стеной, опоясавшей его по периметру, со сторожевыми башенками и центральными железными воротами. Дорога полями уходила дальше, в обход замка, не ближе 50–60 метров от него, но прямой, заасфальтированный отрезок в одном месте, со стороны города, вел к самым воротам. Так что пользование автомобилем здесь было как бы предопределенно. Чуть в стороне примечались еще какие-то фермы, раздольные пространства, похожие на выгон и даже ипподром.

Через километр пути по грунтовому твердому покрытию Хлынов сошел в поля, на жнивье, надеясь на большую скрытность своего передвижения, не представляя трудностей этого. В душе же он был возбужден и весел. (Пылало и лицо его, раскрасневшееся от солнца и ходьбы). Взывала к жизни каждая распростертая на земле былинка. От низу тянуло паром, и с тем во всем теле Хлынова распространялась странная сытость, будто он где-то уже успел подкрепиться молоком с ватрушками. Здесь, в скошенных клеверах и гречихе, казалось, нежился сам дух земли. Неумолчно звенели цикады. Высоко плыли перистые облака. В одной точке, словно поплавок на тихой воде, завис коршун. Рощицы в полтора-два десятка деревьев (все береза, осина) — стояли разбросанные то здесь, то там, в этой, в общем-то, равнинной местности.

Сейчас Хлынов сильно взял в обход замка, вступив на особо колкое жнивье. Прошел он уже километра три, изрядно натрудив себе сухожилия. Можно было подумать и о пункте наблюдения. Избрал он для этого недалекий холм, с густым подлеском, поросший дубками, кленом и молодыми осинками. Добрался. Отсюда, с расстояния метров в сто двадцать, просматривался фасад замка под углом в 90 градусов; полоска мощеного двора, с кое-какими застройками. Расположившись здесь, бросив плащ под левый локоть, сумку — на сторону, раскинув ноги, Хлынов разлегся, в самом, казалось, царствии духа земли. Возвел на прицел свой бинокль — через двор прошел мужчина… в два, три шага, и скрылся под навесом стены. Больше пока ничего интересного не было. Хлынов с ленцой потянулся. Плотное начищенной меди солнце прогревало спину. Затылок тяжелел. Стараясь обрести так необходимое ему равновесие — Хлынов опрокинулся навзничь. Глазами в небо. Почти космическая тишина (при непрестанном звоне цикад) снизошла на него. В глубине, по кривизне небосклона, как в «зеркале смеха», он увидел себя былинкой. И, удивительно, но даже переговоры цикад через расстояние, разделявшее их — человека разумного и безмозглую зеленую тлю, — казались Хлынову доступными. В масштабе значимости этого — быть, существовать — каждый имел равные права на счастье здесь, под горячим солнцем.

Вероятно, он пролежал так долго, когда, приподнявшись, никак не мог выпростать из-под головы онемевшую, шершавую руку — рукав чужого ворсистого пальто. Карминово-красное солнце зависло как раз над его переносицей. Тогда, рывком поднявшись, Хлынов сел в позе по-турецки; налил себе кофе из термоса, выпил еще теплого напитка из алюминиевого стакана, съел бутерброды. «Оборону мира» приходилось снимать. Первый день дозора не принес ему ничего, кроме уверенности, что мадам Ламоль здесь; совсем близко, рукой подать. Хлынов уже предвидел встречу, а пока собирался восвояси. Пешком — до поезда на Прагу.

* * *
В почти тронном зале — под готику, с узкими стрельчатыми окнами в свинцовом переплете стекол, в высоком кресле с гербами старинных родов — сидела одинокая женщина. Ее голова на красивой шее была настороженно и как-то умно приподнята. Глаза полуприкрыты и скошены… устремлены дальше самой способности видеть. Что-то хотела она услышать вне себя и даже за пределами замка, но слышала одну лишь себя. На ней было фиолетовое платье узкого покроя с глубоким вырезом на груди, на шее — уже известный медальон. Руки скрыты до самого запястья. Пальцы перебирают каменья. Главный камень — на сердце. Но его не так-то легко сдвинуть. Предвечерний свет красновато пыльно ложится на тяжелые малиновые портьеры; квадратом окна — на полу, в ногах женщины. Поодаль — стол, на нем — фрукты, графин с домашней настойкой, оловянные и мельхиоровые кубки. По сторонам — старинные дубовые шкафы; на стенах — эстампы, картины тусклого масла в кракюлинах, всякого рода боевые безделушки — от кривых турецких ятаганов и дуэльных пистолетов до алебард 15-го века. Кажется, все пропитано пылью, все — ветхость. На всем лежит печать безысходности.

Женщина глубоко вздохнула, ожидая для себя чего-то, но ничего не приходило, не являлось, не случалось. Так можно было потерять все. Принцессе на горошинке, в чужом королевстве — и то было легче. Но то был безобидный вымысел, сказка. Если действительность — это страны, города, люди, события, то куда теперь ей? Путь в Швейцарию заказан, Франция, Германия — отпадают с порога. Соединенные Штаты — тем более: там Роллинг и «дело Гарина». Перу, Аргентина — там уже побывала, чуть не умерла. Белого от солнца и ветхости Лиссабона хватило ей лишь на три месяца. И вот, говоря с иронией, мир у ее ног. Сиди теперь здесь. Поддернув узкое платье (дальше некуда), женщина с ногами забралась в глубокое кресло; еще более умно и настороженно положила голову на колени в крепе черных, ажурных чулок.

Через потаенную дверь в залу вошел мужчина в каком-то пестром и мишурном национальном костюме, при ермолке. На ногах его были мягкие русские «казачки», в руках — поднос с виноградом и янтарными грушами. Брови у вошедшего сиятельного князя поползли вверх. «Je m`en fiche» («А, плевать»), — пробормотала женщина. Прикрывшись стыдливо подносом с дарами природы, мужчина подошел к женщине, вытянул шею — на поцелуй руки. Она вняла, наконец, ему. Простоватое (откровенно глуповатое) лицо сиятельного… зарделось. Женщина взяла сочную грушу, нехотя надкусила. Глаза ее открылись на воздыхателя. Но что-то не было заметно в них ни тепла, ни даже соизволения. Барон попятился. Лучше было ему сейчас уйти. При таком выражении лица ее и при такой позе — здесь ему было не место.

Уходя, он обратил внимание на то, что большие стенные часы остановились. Маятник их покосился.

*** 75 ***

Удивительно как, но в тот же день антипод Хлынова и по отечеству, и по образованию — герр Хенке, был сходно обеспокоен проблемами, обязанными фактически одним и те же лицам. В любом случае, параллель присутствовала. Только если Хлынов поездом выехал определенно на периферию, то упомянутый господин — в самое пекло, в столицу, в Берлин. Цель же поездки у того и у другого была так же удручающе сходна: Право, Истина и Справедливость. Вот только где было Хенке знать, что на фасаде здания, послужившего прототипом всех будущих академий мира, некогда было высечено: «Не знающий геометрии — да не войдет». Герр Хенке вошел, за что и был морально высечен. Целью его поездки в Берлин и действительно было посещение Пангерманской Академии естественных наук, географии и права.

Впустили Хенке в прохладный вестибюль этого досточтимого учреждения не совсем по недоразумению. Писаная грамотка, удостоверяющая его как бургомистра городка К., возымела некоторое действо на служителя Мельпомены в лице привратника. Проделав немалый путь в этот жаркий день сначала в автомобиле до Штутгарта, и далее поездом до Берлина, Хенке порадовался солидности, и даже мрачности здания, двору-колодцу, прохладным длинным коридорам. Расспросив этого ходока-чудака в лакированных ботинках и заглаженном костюме-тройке, что же все-таки ему здесь надо, — всяк случайный люд, взяв за основу утилитарный склад мышления и ту гористую местность, откуда он прибыл, направлял Хенке по коридору с этажа на этаж, пока не добрался он до геологического отдела.

В кабинете, куда вошел Хенке, находился человек весь в сером и перебирал на столе высоченную кипу запыленных папок. Еще большая их невзрачная масса, подобная кремнистому панцирю песчаной черепахи, топорщилась на огромных стеллажах и на полках вдоль стен. Были здесь представлены и образцы пород, некоторые в глыбах, как тот кусок сернистого колчедана, пуда на два весом, покойно улегшийся в верхотуре шкафа, куда обычно помещают чучело или глобус. Стены кабинета были в рисованных срезах горных пород, цветных картах земель Германии, с указанием ископаемых и мест выработки их.

Хенке представился, туманно разъяснив чиновнику о проблемах, его волнующих. (О танкетке, загнанной в грот, он решил пока умолчать). Сотрудник геологического департамента, с лицом цвета замешанного на песке цемента, ничего не значаще пожевал губами. «Что за черт-те…», — можно было при желании расслышать, и добавил вслух: — «Насколько мне известно, гм, герр Хенке, выработка чего-то там… у вас, исчерпана вот уже как лет семьдесят назад. Что же тогда Вы от нас хотите, не возьму я в толк?». И тогда Хенке огласил это — «геофизический смысл», попридержав опять из-за ложной скромности некоторые детали своего путешествия. «Ах, вот оно что!», — было ему в ответ. — «Тогда вам лучше будет пройти…». И Хенке послали.

Приемная этого другого высокопоставленного лица, тем не менее, ему понравилась высокими потолками в лепнинах (разверстые свитки, гигантские циркули, Север — Юг, с геодезическими линиями и знаками магнитных полюсов), рядами мягких стульев вдоль стен, вылощенным секретарем в вицмундире, с аккуратным пробором, и даже тем, что его, Хенке, часа два промурыжили, прежде чем принять, — из-за крайней степени любопытства. Седой человек в расшитом серебром с галунами, прямо-таки адмиральском мундире, перебирал совсем уже тонюсенькие уложения из папок на столе. Осведомившись еще раз у Хенке насчет подрывного «геофизического треста», к тому же «имперского» (высшая степень остекленения в глазах начальника целого департамента), последний справился по каким-то своим бумагам, куда-то еще позвонил… и, вздохнув (серьезный все-таки, умный человек), переспросил, — откуда, мол, он, Хенке, и кто по роду специальности, образованию. Получив ответ, сказал буквально следующее, что ничем не может помочь господину бургомистру, да и недееспособен спрашивать с пустого места, так как ничего похожего по классу сейсмологии в окрестностях К. не значится, и что это явление скорее — недочет местных властей.

На том они расстались.

Но не тот был уже Хенке в жаркое послеобеденное время его изнурительных реляций, оставивший вверенный ему город и граждан его, обделенный привычным по этому часу дня обедом, и попросту росинки маковой не имевший с утра. Взмыленный и раздосадованный, и чего уж там скрывать — высмеянный, будто барышник. «Эх. Ну, держитесь, всякие там раухи, жидовские патлы. Есть у меня сыновья. Грозная поросль новой Германии. Зиг хайль», — хрипело и восклицало в старческой груди Хенке.

*** 76 ***

Хлынов бежал, не разбирая дороги, колким неровным жнивьем. Русая бородка его растрепалась. На скулах, щеках, лбу выскочили красные пятна. В спину — далекие каменные палицы замка грозили смертью. Сейчас (дай ему время отдышаться, прийти в себя) он напрочь бы оставил это противопоставление себя и вечности: все кругом и едино было человеком, и не было в целой вселенной существа более злого и ядовитого. Только что Хлынов выследил мадам Ламоль. Она пронеслась галопом, откуда-то с полей, на бешеном, разгоряченном коне, когда он, оставив уже свой пункт наблюдения в рощице, на всхолмии, брел в направлении грунтовой дороги. На Зое был костюм для верховой езды, широкополая шляпа с валунами и красной подкладкой. Лицо — открыто, чисто, бело и запрокинуто к небу. Он не мог решительно не узнать ее: их разделяло какие-то четыре метра, и она едва не сбила его. Может быть так, бароны времен рыцарства втаптывали в пашню своих крепостных, — потехи ради, или пленяли их для несения воинской службы. К тому же, эта невозможная женщина успела положить на него глаз. Битых два часа Хлынов добирался до железнодорожной станции, а конца пути все не было. Ноги его то прирастали к одному месту, то разъезжались, будто брел он разжиженным суглинком. Несколько раз он падал. И, быть может, как раз эта слабость и мнительность, и уберегли его от скоропалительных действий. Он не дошел метров двадцати до платформы… привалился без сил к деревцу и так простоял, пока не объявили о прибытии поезда до Праги.

Уже в вагоне, на деревянной скамье пригородного поезда, уйдя с головой в плечи и закрыв глаза, Хлынов припомнил черты лица мадам Ламоль — яркий, красный, большой ее рот, взметенный синей бурей распахнутый взор… кажется, она что-то еще выкрикнула ему обидное. Насколько он мог судить, Зоя мало изменилась за эти годы; но то, что он один уполномочил себя вершить некий суд над нею, — крайне болезненно отозвалось вдруг на нервах Хлынова. Он даже представил себя эдаким святошей, нарицательным типом, ради абстрактных христианских идеалов изживающий в себе естественные инстинкты и привязанности. Деля людей по признаку их веры. Только теперь такими идеалами стали для него Порядочность и Правосудие. Да, конечно, эта женщина была повинна во многих преступлениях; кроме того, она была доверенным лицом настоящего негодяя, которого без каких-либо оговорок и дополнительных санкций можно было отнести к истинно врагам рода человеческого, беря на заметку его неосуществленные людоедские теории. И все-таки: да и нет. Хлынов чувствовал себя немало уязвленным. Опять он оставался в одиночестве, в классической позе Дон-Кихота. Мир шел своей дорогой, ему не было дела до призраков. Почему полиция всех стран и прочие сыскные службы игнорировали свой служебный долг? Ведь где-то эта женщина находилась семь долгих лет. Ходила, говорила, общалась с людьми, флиртовала… сейчас в замке, с бароном. Значит, он знал ее и прежде, и молчал. Как бы она не маскировалась, что-то в ней ведь могло дать повод к подозрению… Первые год-полтора мировая пресса разбухла буквально сообщениями о деяниях Петра Гарина и мадам Ламоль. То и дело вспыхивали дутые сенсации в связи с очередным «арестом» и псевдоразоблачением их. Так что же тогда один он, Хлынов, физик-теоретик, ученый с именем, и т. п. и т. д. И Хлынов еще ниже опускал голову.

Все это большей частью он продумал уже вечером, у себя в гостиничном номере, собираясь поутру идти в Пражский комиссариат или куда-то там еще — «сдавать» Зою, и мотивируя это то гражданским долгом, то общечеловеческими ценностями.

*** 77 ***

Большой полицейский чин в штатском, с костистыми чертами лица, вытянулся у края стола, заглянул в окно.

— Так вы утверждаете, господин Хлынов, что эта женщина… так выслеженная вами (будем называть вещи своими именами), есть мадам Ламоль, преступница и авантюристка международного масштаба, какая-то там «королева»… числившаяся в розыске по Интерполу, с года… (такого-то). Так ли это?

— Мы с вами толкуем об этом уже сорок минут, господин обер-прокурор. Я видел ее в пяти шагах… Она едва не сбила меня на своей лошади, — волнуясь, заговорил Хлынов. Он предполагал формальный характер допроса, но не до такой же степени! Они просто ничего не желают делать. Или боятся угодить впросак.

— Киркгоф, барон Киркгоф, странная для немца фамилия; скорее датская… Но что это меняет? — чин как-то еще более отстранено взглянул на Хлынова. — Вы же по специальности физик; как вообще, или при каких обстоятельствах вы познакомились с вышеупомянутой особой… то есть вы уже заявляли, стало быть, засвидетельствовать лично при очной ставке вы не можете. Гм. Это достаточно все усложняет… достаточно…

Хлынов страдальчески поджал губы, скуксился:

— Верно. Друг дружке нас не представляли. Иначе не сидеть бы мне сейчас здесь… Но когда, к примеру, по всему городу развешивают фото преступников и взывают к долгу и совести обывателей, то никто потом не ставит им в вину того, что, де, вот они путаются у полиции под ногами, лезут со своими подозрениями, не являясь даже сообщниками или связными этих убийц и мошенников.

Крупный полицейский чин хмыкнул, быстро и странно взглянул на Хлынова, вернулся опять в свое кресло и уткнулся в бумаги на столе. Через длинную паузу многозначительно произнес:

— Разумеется, мы обязаны прислушиваться к честным, добропорядочным информаторам (доносителям). Конечно, кое-какие меры при этом принимаются… Ну, предположим, мы решимся на некоторый ее домашний арест, под предлогом… Вот, кстати, в двухдневный срок она обязана была обратиться в визовый отдел департамента края за прикрепительным талоном, а затем уже продлевать срок своего пребывания в стране. Надо бы справиться. Это хоть что-то. — Чин снял трубку. Позвонил. Отдал распоряжения. С сомнением в лице задумался; так, как будто и думать-то особенно было не о чем. — Даже в этом случае, при нарушении ею визового режима, — заговорил он, утыкаясь глазами в Хлынова, — мы не вправе накладывать арест более чем на трое суток. Найдутся ли у вас надежные свидетели, которые смогут идентифицировать эту самую мадам Ламоль, как вы утверждаете? На кого мы можем рассчитывать?

— В первую очередь это Роллинг, содержанкой которого она была. Затем — Шельга, — Хлынов чуть стиснул зубы, уже начиная отдавать отчет в том, что дело перерастает его, какие бы то ни были полномочия или мотивы. Потерпит ли его такого мир?

— Кто такие? — задал привычный вопрос шеф целого департамента.

— Мистер Роллинг — американский миллиардер, глава… одного крупнейшего химического концерна… если все еще «Анилин Роллинг», неопровержимый свидетель…

Чин пренебрежительно хмыкнул, не скрывая своего адресата, не отводя глаз от лица Хлынова.

— Этот услышит о нас и забудет тут же. В его ли интересах афишировать такие связи.

— Есть другой свидетель, который твердо даст показания на мадам Ламоль и прибудет в двухдневный срок.

— Вы имеете в виду вашего соотечественника?

— Да. Это сильный свидетель. Он был от начала и до конца всей гаринской авантюры. Знал лично каждого из той компании, неоднократно имел встречи с мадам Ламоль.

— Вот именно, что «знал», «был», — нервно поежился чин. — И спокойненько уживался с ними.

Хлынов насупился. Важный полицейский предостерегающе поднял и опустил руку:

— Хорошо. Пусть так. Он приезжает, дает свидетельские показания, идентифицирует эту дамочку… Но этого может статься недостаточно. Хороший адвокат, а уж будьте уверены, у обвиняемых такого масштаба он находится всегда, камня на камне не оставит от показаний вашего единственного свидетеля. Будут ли другие?

— Ее горничные. Камердинер…

— Исключено. Все они хотят жить. И словом не обмолвятся…

Раздался звонок. Начальник взял трубку. Выслушал. Недовольно произнес:

— Это в некотором роде облегчает дело. Судя по описанию, ваша иностранка не прошла необходимой регистрации. Ну и что из того? Предположим, формальный повод для задержания этой особы мы найдем… Не знаю, не знаю, — большой чин вдруг резко сбавил повелительные интонации. Быстро и в упор взглянул на Хлынова, отвел глаза: — Не уверен. С этого ли надо начинать.

— Но вы же не можете так просто проигнорировать всего этого, как басню, — заволновался Хлынов и, уже начиная противничать самому себе, как тот самый настырный святоша. — Нас уже двое, кто поставлены в известность, — торопливо заговорил он. — Учитывая наше с вами общественное положение… вы, конечно, не слышали о законе критической массы, так вот, принимая во внимание взрывоопасность ситуации… я вынужден буду апеллировать к широкому общественному мнению. Я так все не оставлю, — поперхнулся Хлынов. Закашлял.

— Господин Хлынов, — возвысил голос чин. — Представьте законы нам; поскольку вы все-таки гость нашей страны. Уже хорошо и то, что мы общаемся с вами без посредников, на равных. А что относительно законов и как кому их трактовать… я вправе задержать упомянутую особу на трое суток, и лишь для выяснения личности. Ничего другого предпринимать решительно не намерен. Но скажу вам искренне: ввиду того, что вся эта история представляется мне шитой белыми нитками, в случае малейшего прокола и давления на департамент, я буду вынужден огласить источник информации, т. е. попросту сослаться на вас. Такой оборот дела вас не смущает?

Хлынов потупил глаза. Помолчал:

— Мне достаточно будет дать знать Шельге, и все станет на свои места, — твердо сказал он; наконец-то, ригорический рисунок с его губ опал: проступил живой податливый рисунок.

— Ну, как знаете. — Начальник департамента поднялся из кресла, встал у края стола, как у барьера, их разделяющего. — Господин Хлынов, мы примем меры, согласно законам нашей страны и нормам процессуального международного права.

*** 78 ***

Утро выдалось пасмурное, неприветливое. Накрапывал дождь. Волнистые слизняки тумана ползли из лощин. В полях, сбившиеся в плотный щит стаи ворон, едва перебирали крыльями, или, напротив, затевали крикливую драчку. Окрестности едва проступали. По дороге от городка в сторону замка ехал черный автомобиль полицейского управления, следом — машина, в которой обыкновенно конвоируют заключенных.

Замок господствовал над местностью, очаровывал чисто средневековым нормандским обликом. В смазанной перспективе, с низким небом над его башнями, в затеках тумана, он, казалось, уплывал — более чем в даль и неясность… в собственном времени и даже пространстве, — обманчивым миражом северного ландшафта. День был в десятом часу, когда кавалькада добралась до места. Рвов, подъемного моста не наблюдалось, — только высокие, окованные двустворчатые ворота преградили им путь во внутренний двор замка. Вышедший из машины пристав в штатском — в коротком черном плаще и котелке — стукнул два раза в листовое железо набалдашником трости. Выпрыгнувшие из машины жандармы позевывали, задирали головы на высоченные стены, оглаживали стволы винтовок. Долго никто не отвечал, тогда грохнули в ворота прикладами. Наконец, из скрытой боковой дверцы показался привратник. В стеганной кацавейке, на ногах лохматые опорки, будто козлиные копыта. Розовая рубашка в горошек топорщилась на груди. Такой служка мог быть только из местных. Не заглядываясь на него и ни о чем не спрашивая, исполнитель одним указанием трости, точно королевским жезлом, оттер недотепу в сторону, — отрешая таким образом от должности. Наряд жандармов дружно чихнул. Повеяло сквозняком. Створки ворот — при содействии каких-то примитивных блоков и червячной передачи — разъехались, пропуская машины следственной бригады.

Во внутреннем дворе пристав оглянулся, задрал голову… остался всецело удовлетворен. Отсюда стены выглядели не менее отвесными и неприступными, чем снаружи. Замок вполне мог стать образцовым местом заключения. Силами трех-четырех патрульных жандармов место это можно было превратить в филиал Моабитской тюрьмы. «Голубка не вылетит», — взял пристав по высоте стен и тому голому сквозному пространству вокруг. Но надо было вершить формальности дела.

— Эн-н, милейший, — обратился пристав к человеку в козлиных опорках (тот уже прекратил расчесывать грудь, зевнул и перекрестился). — А что, господин барон еще не поднялся? Так доложи ему! Доколе мы будем так стоять? — возвысил он голос. Жандармы взяли под ружье. Привратник в розовой рубашке, задранной на крестце, засеменил к парадному.

— Эн. Нет. Вначале в дом войдем мы. Ты — следом, — непререкаемо изрек пристав и дал соответствующие указания остальным. Тотчас один жандарм взял на караул у ворот. Другой — направился вдоль периметра стен. Оставшиеся люди — сам исполнитель, жандарм и привратник — через узорчатые застекленные двери парадного, мимо урн с цветами, вошли в гостиную.

Это было просторное помещение, по центру которого, наверх, вела широкая мраморная лестница, крытая анатолийским ковром. Балюстрада по правую и левую стороны перекрывала взор, скрывая площадку и выходы на второй этаж. Одно крыло гостиной пересекала вдоль открытая галерея, на уровне второго этажа, уводящая в анфилады комнат, с улицы (внутреннего двора) галерея была застеклена высокими окнами, сквозь которые сейчас изливался мутный день. Поодаль от входа на лестницу, громоздился камин. Из расставленных везде гипсовых ваз и урн топорщились огненные тюльпаны, голубоватые водянистые флоксы. Несколько в стороне — под стеклянным колпаком шахты, пробитой до самой крыши, — зависли на жердочках несколько клеток с попугаями и канарейками. Рядом журчал фонтан.

Ожидавшие барона люди поглядывали на лестницу; внезапно, через потайную дверцу, в гостиную явился бледноватый человек, субтильной наружности, с заострившимся подбородком, клочком усиков под большим носом и всепрощающим взглядом бесцветных прозрачных глаз. Он был в халате желто-ядовитого тонов, запахнутом на груди, в персидских тапочках на босую ногу; одна его маленькая рука придерживала растрепанную политическую книженцию.

— Чем могу служить, господа, в столь ранний час, — сломанным голосом — от последней веточки генеалогического древа, — произнес отпрыск рода Киркгофов. — Вы так совершенно ко мне, или по делам фабрики?

— Полицейский исправник Маучек, — с поклоном представился господин в черном, предъявляя служебный жетон. — Прошу прощения, господин барон, за столь неурочный визит, но положение обязывает… (Барон ободряюще кивнул). Ответьте, пожалуйста, — Маучек потянул ноздрями воздух. — Так вот, господин барон, не находится ли в вашем доме одна особа, пересекшая границу Чехословакии три-четыре дня тому назад; теперь пользующаяся вашим гостеприимством, и, быть может, в нарушении некоторых предписанных иностранным гражданам законов.

Барон опустил голову. Чуть покраснел. Затопал тапочками. Наконец, осмелился заглянуть в глаза блюстителю порядка.

— А скажите, господин пристав. Мы не можем как-нибудь опустить этот вопрос?.. Мне всегда казалось, что все то, что касается женщины — это исключительно частное дело каждого… Извините. Но большой тайны и быть не может… Потом: вы что же, следили за мной? Объяснитесь!

Барон и точно переживал. Культура и мальчишеская влюбленность сбивают с толка кого угодно.

Пристав же вылупился на последнее замечание барона. Но счел быть как можно вежливее. Они объяснились. Барон повздыхал. Пощипал усики (а ля Гитлер). Поднял к потолку милейший свой взор:

— Ах, господин пристав. Дело в том, что я абсолютно уверен в лояльности вышеупомянутой особы, и, право — какая-то там регистрация… не есть ли это одна занудная формальность… Ах, ну да, да, я понимаю… (в ответ на определенно жесткий вылупившийся взгляд пристава). И — барон поплелся: на этот раз по лестнице, на второй этаж.

* * *
Обычно это были худшие для Зои часы. Ни утра раннего, ни утра позднего она не выносила. И вот теперь это!..

Озноб, сменившийся ледяным предчувствием беды, вырвал у нее что-то вроде сетования на жизнь. Все-таки у нее хватило самообладания не наделать глупостей. (Не могла она не думать и о том, другом, кто мог стать из-за нее по-настоящему в опасности). Мертво надменно Зоя сосредоточилась. Надломила левую бровь. Подала барону узкую холодную руку, словно прощая его. На одном дыхании, еле слышно передала инструкции. Повелела к исполнению, через жизнь и смерть. Последнее, правда, было уже тайной клятвой самого барона. Их ждали:

* * *
Ждать пришлось относительно недолго.

Высокая худощавая женщина в мрачно-фиолетовом шлафроке, подол которого роскошно стелился по каменному полу, с прической густых каштановых волос, собранных в косу и сколотых гребнем русского малахита, с лицом, бледным и как бы надломлено аристократичным, сошла по лестнице вниз и остановилась за четыре ступеньки до края ее. Она безмолвствовала.

Исполняющий свои обязанности пристав, похоже, крякнул:

— Сударыня, — откашлялся он, на этот раз более удачно. — Я ответственный… при исполнении… Министерства иностранных дел, визовый департамент, Франтишек Маучек. Не соблаговолите ли вы назваться, а также предъявить документы на себя, — так неуклюже и почти против своей воли выразился полицейский чин.

С тем же немым трагизмом женщина чуть шевельнулась, глянула поверх себя и в сторону. Тотчас из-за поворота балюстрады показался барон, уже в сюртуке и штиблетах, сошел и встал вровень с женщиной, в руках он вынес шкатулку, в которой, по-видимому, лежал паспорт этой страной леди. Не дождавшись от нее ничего, он сам спустился и передал документы в руки пристава.

— Гм. Так. Здесь однозначно — мадмуазель Ламоль, подданная Португалии. — Он выдернул щипком пальцев прикрепительный талон. — Мадам, смею заметить, с полным основанием, но здесь отсутствует штамп регистрации… Очень сожалею, но по законам нашей страны… — и пристав изложил пункты регламентации прибытия и убытия граждан, пересекающих границу Чехословакии. — Ввиду всего изложенного, я вынужден буду изъять ваш паспорт, мадам, и, согласно закону, подвергнуть вас домашнему аресту на трое суток для выяснения личности. Вот еще, распишитесь, пожалуйста, что вы ознакомлены.

Пристав шагнул было вверх по лестнице, дабы не утруждать эту высокородную (очевидно) сеньору, — если согласно ее португальскому подданству; но та резко, предупредительно повела рукой. В широком рукаве ее блеснуло.

— Но, сударыня, — ошеломленный, успел сказать пристав, отпрянув. Впрочем, тут же он разглядел, что предмет в руке женщины был всего лишь флакончик, быть может, с нюхательной солью, который она поднесла к лицу. И уже — к полицейскому, подрагивая в коленях, — петушком, сиятельный… забирает подписку о невыезде и передает бумагу мадам Ламоль. Та равнодушно поставила свою подпись и, и тут же, повернувшись спиной, пошла к себе наверх.

Кажется, все свидетели этой сцены облегченно вздохнули. Полицейский пристав — тот уж наверняка. С осознанием хорошо исполненного служебного долга, отдав последние распоряжения охране, он укатил в своем лимузине. Но точно в погоню за ним, или еще более спешно, из-за надворных строений во дворе замка, на гаревую дорожку, выпрыгнул огромный рыдван, с откидным верхом, времен вживания автомобиля в систему транспортных услуг планеты. За гигантской рулевой колонкой, в очках-консервах, с развевающимся по ветру узким шарфом, восседал, конечно же, сам барон. Он бешено просигналил в клаксон. Караульный жандарм в растерянности заметался у ворот. Прислуги рядом не было, так же как и не было оставлено инструкций насчет хозяина замка; а барон все сигналил и сигналил. Чувствуя, что он делает что-то позорящее честь мундира, караульный закрутил рукоять привода ворот.

Всю дорогу до Праги водитель гнал так, что подвергал риску и целостность самого автомобиля, и поручение дамы сердца. По прибытию, молниеносно сориентировавшись, барон отыскал частную радиостанцию и нанял оператора, который за приличные деньги согласился на протяжении суток, каждые двадцать минут, вещать в эфир на строго лицензированной волне следующее: «Тому, кто знает. Тому, кто знает. Тому, кто…». Далее следовала колонка цифр, которая, «распечатанная» с помощью специальных дешифровальных таблиц, выдавала координаты заточения мадам Ламоль.

Это было последнее «прости» Гарина и Зои, отработанная в эфире волна оповещала, что один из них, на данный момент, находится в смертельной опасности или арестован. («Да по делам судимы будете»). Приемный телетайп автоматического включения, — в количестве трех аппаратов, — был установлен на квартире Рауха в К., в лаборатории Гарина в штольнях Швабских Альб и на бывшей явочной вилле Зои в Лозанне.

*** 79 ***

Над Европой, с ее равнинами, горами, реками, городами и селениями… спящими и просыпающимися, будничными и праздничными, среди какофонии из обрывков политических новостей, аккордов джаза и фокстрота, сцен драматических и комедийных постановок, из сказок — детям на ночь и в хоралах церковной музыки (самой торжественной и заупокойной из всех придуманных сказок человечества), и в космическом шорохе невостребованных сигналов — одиноко прорезывались точки и тире мощного, чистого радиосигнала, как полно-взволнованные удары пульса тех двоих, каждый из которых был для другого последним поручительством того, что они есть и, быть может, — будут.

* * *
Рауху было не до них, как и ни до кого теперь…

Принял сигналы сам Гарин (в 20:25 — местного времени) в опаленном багровыми тонами гроте, куда замуровал себя для авральных, равно как и конструктивных работ, и в предчувствии решительных перемен. Пальцы его дрожали, как вел он узкую телетайпную ленту. Звоночек надрывно потрескивал. Красный сигнальный фонарь вспыхивал и гас.

*** 80 ***

Выдалась засушливая редакционная неделя. Тиражи большинства пражских газет падали. Публика нос воротила от лотков и киосков, зажимая в кулаке потную крону. Мальчишки, подрабатывающие продажей сих куцых изданий, рекламно выкрикивали, не уступая в артистизме мастерам эстрадного жанра. Но все было тщетно. Ничего не помогало. Ни тебе скандальных сцен из жизни «звезд» богемы, ни случаев «ограблений века», ни громких процессов (притихли даже дешевые убийцы на сексуальной почве, а мнимые их или настоящие жертвы предпочитали пить молоко по хуторам и сластиться фруктами); не выплеснулось даже мало-мальски захудалое цунами, где-нибудь у берегов о. Хоккайдо (Япония). Положение было — швах. Даже изрядно дутые подробности из еще майской гибели (1932 г.) лучшего лайнера Франции «Жоржа Филиппара», сгоревшего «заживо» (со слов камбузного рабочего) в Индийском океане, — оставляло обывателей равнодушными.

Главный редактор «Лидове Новины» пан Голомбек в своем кабинете плеснул пригоршню воды из стакана и отер себе этим лысину.

— Стыдно, господа. Выходит, мир прекрасно может обходиться без нас, — высказал он претензии редакционному совету. Все три ответственных зама и один известный уголовный хроникер дружно вздохнули.

— Вы-то хоть, пан Новотный, выдайте нам что-нибудь, — обратился Голомбек к «уголовке».

Новотный чуть подернул плечами.

— Не знаю, пан главный редактор, подойдет ли это. Был я на днях в Усти, у родственников, — разжиться парой мешков картошки… Городок небольшой, каждая новость на слуху; так вот, говорят, что в родовом поместье барона Киркгофа (есть там такой), в его замке, взята под стражу некая особа, незаконно перешедшая границу, и даже так, как подозреваемая в крупных международных аферах…

— Подтверждение этому, пан Новотный, хоть какое-нибудь?!..

Главный редактор промокнул платком шею, лоб, нервно зевнул:

— Прибывшие в замок были в черном легковом автомобиле пражского департамента полиции, в сопровождение автофургона с ротой солдат, — передал Новотный то, что слышал.

— Так что же вы! Действуйте! И готовьте вечерку, господа.

* * *
Материал подали, тем не менее, достаточно скромно. Репортер Новотный, совершивший невозможное, и в кратчайший срок добившийся приема у высокопоставленного чиновника госдепартамента, выяснил лишь, что дама-де «только подозреваемая», и очевидно «однофамилица». Имя ее — Ламоль. И, не привыкший иметь дело с нахальными, тем более известными журналистами, — к тому же дошедшими до грани отчаяния, да и со зла (…«сам напросился!»), — служитель законности и правопорядка выдал ему и информатора по этой истории, т. е. господина Хлынова. На последнего, впрочем, у Новотного не хватило времени, — бегать, отыскивать по гостиницам. Положился же он больше на инстинкты публики, да на свой талант в подаче материала.

Сенсационный ход всему этому делу придал некий месье де Брион, подвизающийся в журналистских кругах Парижа, а сейчас, будучи на водах в Карлс-Баде и по случаю в Праге, вычитавший эту заметку в отделе уголовной хроники. Более зрелый по возрасту и, пожалуй, «осененный» в тот вечер, он крайне заинтересовался этим — на внутреннем его слуху — именем Ламоль, и что смутно рядилось под некую роковую тайну. Весь вечер он вспоминал, плохо спал, а под утро пристукнул себя по затылку, принял горячий душ и поехал в редакцию «Лидове Новины», отыскивать подателя сей заметки, — с ним-то уже (репортером Новотным), они и отыскали в плохонькой гостинице Хлынова, которому ничего не оставалось, как досказать эту историю. Имена миллиардера Роллинга, гениального изобретателя и авантюриста Гарина, полковника советской разведки Шельги и, наконец, красавицы и злодейки Зои Монроз (мадам Ламоль), обещали грандиозный успех любой газетной компании, где бы она не велась. Уже через сутки с небольшим французская пресса, британское воинство от Би-Би-Си и «Дейли Мирра» разбили твердыни Интеллидженс Сервис, копи Интерпола, черпая оттуда почти детскую информацию о той, напрочь, казалось, забытой истории. И тут-то всплыла новая сенсация, подлившая масла в огонь общественного интереса.

Выяснилось, что все «дело Гарина» от начала и до конца, так же, как и попытки воссоздания его гиперболоида (неудачные, право), пребывали под грифом «совершенно секретно». Теперь становилось понятным, почему эта легендарная и фантастическая история, не имеющая прецедента, оказалась так быстро и так прочно забытой и вычеркнутой из человеческой истории. Демократической печати попросту зажимали рот. А не потому ли, — вылетела первая «утка», что на месте взрыва Золотого острова, на океаническом дне, все еще могут находиться огромные напластования золота, вытекшие из гаринской шахты, исчисляемые в миллионах тонн, и что правительства всех стран, очевидно, опасаются второго витка грандиозной авантюры, со всеми драматическими последствиями этого для мировой экономики.

Странным показалось и то, что информация об этой истории преимущественно осела в архивах Морского министерства Англии — страны, как будто вовсе не задействованной в той исторической драме. Но это уже были разборки на уровне ведомств и дипломатических миссий государств. На всякий случай заявили (как развертывалась газетная компания) о своем, якобы моральном праве на материальную компенсацию правительства стран Франции, США, Германии. Последняя — в ультимативной форме, в духе доминирующего политического движения в ней. Пожелала востребовать «свое» и Австралия, памятуя разграбленное и сожженное побережье (всего-то набережные Сиднея) в результате разбойничьих набегов мадам Ламоль, воительницы и сподвижницы Гарина. Право, все это стало возможным несколько позже; после того, как газетный шквал вынес тайну замку в Усти на волну нестерпимого и бурного интереса общественности.

Быстро стало известно, что судьбу «узницы» могут реально вершить два человека, два свидетеля ее жизни — американский миллиардер Роллинг и полковник советской разведки Шельга. Прежде всего, разумеется, Роллинг, как человек (и мужчина) имевший любовную связь с мадам Ламоль, не говоря уже о его субсидиях Гарину. Но вот он-то как раз и залег на дно, молчаливый, как рыба, не подающий даже признаков того, что его мало-мальски касается эта шумиха. Но там, где замешаны любовь и кровь, — короче, Роллинг совершенно не учел (по общему бескультурью своему) законы жанра, то бишь эксцентрические круги развертывающегося шоу. Не знал он, к тому же, и американских женщин, свихнувшийся на француженке (русского происхождения) мадмуазель Зои, и будучи по характеру однолюб. Комитет феминистского движения Америки — чертова дюжина очень приятных женщин — через ряд высокопоставленных особ мужского пола и депутатов Конгресса, обратилась с мятежным посланием к самому Президенту, требуя, буквально: «положить конец всей этой грязной инсинуации и вообще засилью дурных мужских вкусов и приоритетов в культуре и политике, как, впрочем, и тенденции всего, что есть предосудительного в человеке, приписывать женщине». Наряду с этим, комитет потребовал от президента делегировать мистера Роллинга, какзаконопослушного гражданина в Бургундию (явная описка), на предмет идентификации мадам Ламоль, как особы… (так и напрашивается — ничего не имеющей общего с женщиной), ну и так далее. Более мягко и определенно выразился женсовет театральных деятелей Бродвея, при совещательном голосе кинопродюсерской группы Голливуда. Ими было решено канонизировать образ мадам Ламоль, как лучшей актрисы мировой драматической сцены, наравне с Медеей, убивающей своих детей, леди Макбет — вдохновительницей и губительницей, и Жанной Д`Арк — воительницей и фигуры настолько театрализованной, что почти уже как и не исторической. Незамедлительно вступилась Франция, на правах своей особой культурологической роли в истории цивилизации, заметив, что коллеги из Соединенных Штатов, мягко говоря, перегнули палку, выдвигая Зою в ряд мифологических персонажей, и тем, идеализируя ее сверх меры. Официозная же точка зрения Франции была и остается той, что мадам Ламоль, или Зоя Монроз, продолжает быть подданной Франции, и потому, с нравственной позиции, Франция не может не взять на себя ответственность, как бы ни был суров вердикт. Пока же — для ясности, французский МИД командирует в Чехословакию четырех опытных адвокатов, несколько исполнительных секретарей и пресс-центр для освещения событий. Амбициозные Соединенные Штаты удвоили посыл, примерно, тот же по составу. Сходные меры предприняли власти Великобритании, Австралии, и, как нарастал бум, — страны Бенилюкс и группы поддержки, — Исландия — Финляндия.

Конец этой информационной оргии попытался положить сам Роллинг, доведенный серией мелких уколов до чувства самого себя. Через своих поверенных он решительно заявил, что рта не раскроет в качестве свидетеля, шага не шагнет из своего поместья; не верит ни в каких самозванок и советовал вспомнить историю младшей дочери Николая Второго — Анастасии, расстрелянной большевиками в 1918 году, и на «роль» которой претендовало в свое время столько аферисток. Не побрезговал он намекнуть и на то, что, де, Зоя Монроз — русского происхождения. Но этот выпад в сторону красной России успеха не имел. Вовсю заработала машина шоу-бизнеса, — по самым верным голливудским сценариям. Имя Зои — мадам Ламоль: кому как было угодно, — пошли крутить, вертеть, и уже не одному старшему инспектору визового департамента, но целому Монблану чехословацкого правосудия приходилось изыскивать предлоги для продления срока заключения этой странной особы. Но и самое поведение ее, пребывающей точно в ступоре, безмолвно-обреченно, давало как будто повод к самым худшим подозрениям.

*** 81 ***

Здесь, в предгорье Швабских Альб, все обстояло куда как более деловито. В вечер по окраинным улицам городка К. проехал автомобиль типа хлебного фургона. Не доезжая метров тридцати до одного дома, машина притормозила. Солнце к тому времени окончательно уклонилось к горизонту — незыблемым карминовым диском. В горах обозначались пламенеющие разрезы, словно тлел уголь. Вдоль фасадов домов и высоких заборов легли тени. В низовьях было тихо, сумрачно, сыро. Оловянно-подслеповато блестели окна домов.

Человек за рулем машины постучал костяшками пальцев, условно, три раза в крышу кабины. Двое других, в душном металлическом коробе, переглянулись и, не сговариваясь, вытащили по носовому платку… утерлись. Три стука было сигналом к осторожности и готовности; но осторожности, прежде всего. Что-то могло произойти сейчас или несколько позже. Две последние недели этот обычный с виду дом находился под пристальным наблюдением. В шести из четырнадцати дней было замечено, как из него выходил угловатый человечек своеобразной внешности, по виду не чиновник, ни клерк, — некоего умственного направления, быть может, учитель физики или математики, перебивающийся частными уроками, наверняка рассеянный тип, почти неряшливо одетый, плохо выбритый. Выход его мог состояться в 8 поутру, в пять часов вечера, — во всех случаях маршрут человечка был крайне однообразен. Он выходил на пересечение окружной дороги с улицей или со стороны городского рынка — на пустырь, и откуда также вела дорога в горы. Там, потоптавшись, он обязательно дожидался своего: в установленное время — 8:30, или около того — подъезжала машина, чаще «джип» песочного цвета или перламутровый «ситроен», человечек садился и уезжал туда, откуда на город катились камни, где методично, как по плану, гремели громы, шли обвальные тропические ливни, и разливалось зловещее гнилостное свечение. Оттуда он возвращался примерно тем же маршрутом, с окраины добирался пешком, в разное время суток, пропадая иногда по несколько дней.

Сейчас же все обстояло куда как по-другому, и к чему эти осведомленные, подготовленные люди не были готовы. Один из них в кузове машины тихо бросил другому: «Как это понимать?» (Разговор шел по-русски). Они прильнули к щелям, из-под наружных лючков машины, было видно, как к дому (к хозяину которого они имели одно щекотливое дельце) подкатили одновременно мотоцикл с коляской и черный изящный «оппель». Тотчас образовалось некоторое оцепление. Местный полицейский с собакой встал у калитки дома; еще один вытянулся у самых входных дверей. Люди из легковой машины — двое в нацистской форме, — коричневатой и черной эсэсовской — вошли в дом. Через минуту-другую из распахнутых настежь дверей выбежал тот неловкий человечек, руки за головой, в одной майке и брюках, с болтающимся ремешком. Следом — его гонители. Эсэсовец в фуражке с высокой тульей и лакированных сапогах несколько раз лениво и назидательно ударил стеком бегущего по спине и плечам. Самым последним вошел в дом и быстро вышел шофер автомобиля, держа в руках достаточно громоздкий аппарат с бобиной, из которого рвалась узкая телетайпная лента. (Наблюдатели в автофургоне, опоздавшие по такому же сходному делу, переглянулись).

У мотоцикла человечку защелкнули на запястьях наручники, бросили в коляску. Остальные уселись в машину, и экспедиция укатила. Один оставшийся полицейский с собакой уныло побрел своим ходом.

Через минуту-другую тронулся в дорогу в направлении Штутгарта и автофургон.

*** 82 ***

Председательствовал в этой самочинной консистории тот, в черном, с иголочки, мундире с эсэсовскими рунами и эмблемой мертвой головы на фуражке. Он восседал в кресле, из набора старинной мебели столовой. Колеблющийся свет камина, сложенного из грубого камня, падал на его худое бесстрастное лицо, выдавливая тонкие губы, скрывая запавшие, с белесыми ресницами, глаза. На полке, над очагом, скалились рысья пасть, кабанье рыло, торчали ветвистые рога оленя. Кроме пламени очага, на сдвинутых бочках пылал канделябр со свечами, пенились кружки с пивом, густо тянуло жареным мясом с противня. Справа и слева от председательствующего сидели другие участники этой расправы: штурмовики с нарукавными повязками, при портупеях, в высоких сапогах. Еще один — в полный рост (при небольших знаках различия), — исполняющий обязанности экзекутора. В его руках были хлыст и дубинка. Все помещение — в густых знобящихся тенях, в колыхании, в муках противоборства света и тьмы. Экзекутор бьет человечка с высоко закинутой головой на болезненно выгнутой шее, с худым кадыком. Руки его скованны в запястьях и вымахнуты к железному крюку, отчего грудная клетка — одни ребра — выглядит по-воробьиному жалко. Втянутый живот усугубляет зрелище. Рот запекся. Прекраснодушные глаза полны скорби, боли, отчаяния. Нос черно кровоточит.

Председательствующий брезгливо кривит губы:

— Не по мне эта воробьиная возня с жидами. Самый препоганый материал для обработки. Придави его хоть к ногтю — все клоп вонючий.

Он потянул к себе высокий запотевший кувшин, налил себе и сообщникам. Они громко, звонко чокнулись кубками с крышками, и с возгласами «Хох», выпили, отдуваясь. Отхватили по куску жареной телятины. Зачавкали. Это, собственно, был не подвал, не трапезная. Настоящий винный погреб находился этажом ниже; к нему вела старая лестница в десять ступеней. Когда-то здесь были кухня и людская, от тех еще времен, когда прежние хозяева поместья могли считать и землю, и поселок, да и сами горы здесь, своими. С тех времен поместье было неоднократно перекуплено и перестроено. Нынешнему хозяину — Хенке — оно досталось таким, как сейчас, и больше здесь ничего уже не менялось. Отсюда — из «пыточной» — в дом вела еще одна лестница, — узкая, отскобленная, с площадкой и перилами, резким углом отсекающая взгляд наверх. Человека, сюда спускающегося, долго можно было не видеть, только слышать его шаги, — как вот сейчас: шарканье плоских подошв; наконец, полоскание широченных брючин, и уже много выше, по пояс, сразу видеть старого Хенке. Выставив бледное испитое лицо, с резкими (крестьянскими) морщинами, он переглянулся с кабаньей головой на полке камина, пробормотал:

— Полегче там, ребята, — вновь тяжело заскрипел к себе наверх.

Председательствующий эсэсовец (старший сын Хенке) продолжил допрос:

— Итак, ты, юда, утверждаешь, что приемный аппарат тебе подбросили, и что ты его в глаза не видел? Так? Отвечай! Переведи ему, Эрнст!

Тот, кого назвали Эрнстом, концом резиновой дубинки тычет распятого человека в зубы — «расшевеливает» ему язык. Раух сглотнул:

— Вы же знаете… Я же вам говорил… Мы сняли этот дом, и то, что осталось в нем от прежних хозяев…

Удар в лицо заставляет его правдиво застонать и нечленораздельно что-то выговаривать.

— Ну, заврался. Тьфу, — сплевывает эсэсовец на пол. — Придется начинать сызнова, крысиный помет. Твое имя — Раух. Ты в этом сам сознался. Хвалим, — иезуитски одобрил старший сын Хенке. — Имя того, на кого ты работаешь — «Гирш». И он является, с твоих слов, сотрудником чехословацкого… какого-то там физико-гео-общества… попросту, масонской ложи… Тьфу. Дерьмо собачье, — заговорил взбешенно эсэсовец. — Дальше ты его не услал! Шваль! Губернатором иудейских островов. Усовестился. Ничего, придет время, доберемся и до Чехословакии, — успокоился он внезапно и помрачнел. — Ну, хватит нас дурачить, тем более, у тебя это плохо получается. Ты должен знать, что у всякого частнопрактикующегося на территории Германии иностранца или даже арийца (чуть — пауза) имеется патент или лицензия на соответствующую деятельность… Так вот, на твое несчастье, такого человека, да еще с правом на какую-то там научную деятельность, и вовсе не существует. Выдана бумажка на бумажку; на другую — следующая, и так до второго пришествия… Признавайся, гад! Ты долго будешь водить нас за нос, как твой ублюдочный Моисей. Эрнст, пройдись по нему с наждачком! — опять взорвался эсэсовец.

Штурмовик при исполнении с размаху бьет дубинкой человечка в пах. Тот, как только может подвешенный за руки, ломается в пояснице, вздыбливает колени, что, конечно, выражается у него крайне болезненно. В усилии птичья его грудь почти лопается. На шее вздуваются вены. Крик забивает рот. Дышать нечем. Он может только хрипеть, как расходятся рваные меха гармоники. Наконец, обморочно обвисает в своих путах.

— Дай-ка этому христосику испить, Эрнст, — равнодушно произносит старший сын Хенке.

Палач наливает кружку воды из бадьи, что рядом, и плещет в лицо Рауха. Вода смачивает и обезображивает его; он таращится выпученными глазами, перебирает жалким губастым ртом карася, выуженного и выброшенного на берег. Этот слизняк, естественно, не может вызывать ни малейшего сочувствия.

Эсэсовец в кресле тем временем просматривает ленту из телетайпного механизма, с тем самым злосчастным посланием из далекой Праги и адресованным Гарину. Сомнительно вглядывается в человечка, так трудно приходящего в чувства: что бы такое он «мог знать». Физические меры воздействия как будто исчерпали себя: на большее у них нет ни времени, ни желания возиться с этим «недочеловеком». В конце концов, поход в горы, в самое логовище этих лжеученых и преступников, есть вопрос решенный. Остается для проформы испытать еще одно средство.

— Слушай, Эрнст. Достаточно пока с него, — начинает эсэсовец, обращаясь ко всем остальным. — Почему он один должен отдуваться… Сгоняй-ка в дом этого урода, приволоки сюда его сестру. Может быть, она окажется более сговорчивой. Действуй, Эрнст.

Сверхчеловеческая вспышка энергии концентрированно сходится на голову скованного человека. Даже на лбу его, кажется, вздуваются вены — знаком темной звезды. Глаза пламенеют прилившей к ним кровью. Он рвется из пут. Вся вековечная ненависть иудеев к своим мучителям-римлянам сейчас в нем. Он кричит, задыхаясь:

— Вы не смеете! Я свободный гражданин. Я такой же гражданин Германии, как и вы. Вы…

Вымахнувший из кресла, до сих молчавший штурмовик — младший сын Хенке, бьет Рауха по щекам. Истерически кричит:

— Ты, ты, гад! Ты — немец?! Ха-ха-ха. Юда, юда. На, получи, получи, — последняя фраза следует вместе с кулаком под ложечку. Бьющийся человек-муха затихает. Мятежные глаза бело-устрично закатываются. Математически высший промысел, истина технических прозрений гаснет в них. Сама веточка рода человеческого надламывается…

Опять журчит и плещет родниковая вода. Минут через десять и сюда проникает треск мотоцикла. Еще через минуту по ступенькам жирно обваливается тот, кого называли Эрнстом.

— Девчонки нигде нет. Верно, сбежала, соседи предупредили, — отчитывается он.

Опять сход и свет Нового Иерусалима в лице Рауха. Экстатически-восторженно он кричит, будто возвещает слово Божие толпе:

— Что взяли! Ха-ха. Ну-ка, теперь сыщите!.. Далеко придется… Суньтесь-ка туда! Он вас ждет, дьявол-то… Он — не я. Истолчет в момент, копытом… Испепелит и пепел развеет… — кликушествовал Раух. И образ «Гирша» встал вдруг перед ним во всем даре ясновидения. Инженер-богоборец, перековывающий мир, бросающий его под молот. Там — импульс за импульсом… Религиозно верит сейчас он в «Гирша» и краткую минуту молится на него.

Эсэсовец в черном находит свои губы иссохшей черточкой языка. От диких слов этого помешанного ему становится не по себе: по коже бегают мурашки.

— Заткнись, — неуверенно бросает он. — Ладно, поберечь тебя, что ли… для завтрашнего дня, или послезавтрашнего. Побудишь в подвале, с крысами по соседству — разговоришься. Ну, а за предупреждение, спасибо, — глумливо заканчивает гауляйтер земли Вюртемберг. Задумывается. Что-то куксится в нем: как не хочется ему брать на себя ответственность, но без роты ландскнехтов, чувствовалось, дело не обернется.

— Дай-ка ему сыра, Эрнст, и стакан вина. Нам нужны заложники. Неизвестно еще, как обернется дело с тем, другим?

Рауха расковывают, снимают с крюка. Волокут в винный погреб. «Консистория» расходится. Оплывая, догорают свечи.

*** 83 ***

Раух провидчески не ошибся: Гарин ждал. Стиснутый обстоятельствами и камнем, здесь, в штольнях Швабский Альб, в совершенном затворничестве, в соседстве с таинственной конструкцией, одни узлы которой напоминали собой направляющие полозья гильотины, другие — ствол чудовищной мортиры, нацеленной в центр Земли, Весь технический персонал давно был удален. Пошли вторые сутки, как не было Рауха. Вчера утром (8:30) Гарин должен был забрать его на пустыре, недалеко от городского рынка, но Раух не явился. Не пришел он и в контрольное время вечером. В обед следующего дня Гарин имел уже исчерпывающую информацию, что Раух схвачен и что не обошлось без участия великовозрастных детей бургомистра Хенке. Но главное — была арестована и заключена под стражу Зоя. Кроме условных позывных, полученных им по телетайпу четыре дня назад, он ознакомился со всеми публикациями, так растрепавшими ее имя и саму историю ее возвышения и падения; а значит и все остальное — уже в связи с ним. Сейчас, на оцинкованном столе в конструкторском отделе Гарина, под светом ламп, горевшими вполнакала, среди рулонов чертежей, расчетов, книг, нескольких пепельниц, чашек с недопитым кофе и крошек еды, стоял молчаливый приемный аппарат. Теперь он был бесполезен. Тот, кто должен был знать — знал. Но это и все, чем располагал Гарин на текущий момент. Временами почти отчаяние овладевало им: все сошлось, все навалилось разом. Не оставалось даже возможности рискнуть, — одному или с группой подкупленных головорезов отправиться под стены замка, вызволять Зою. Не только поместье барона, но и окрестности, вплоть до железнодорожной станции, да и весь городок, наверняка, были нашпигованы агентами и полицейскими. Кроме этих — еще свора борзых журналистов и хроникеров, так и рыщущих в поисках «горячего». Об отказе Роллинга явиться на очную ставку Гарин уже знал. Ждали последнего важного свидетеля, могущего поставить точку в этом крикливом деле — советского полковника госбезопасности Шельгу. Во мнении адвокатуры он был, пожалуй, единственным, кто правомочен был (наряду с Роллингом) идентифицировать подозреваемую, и кто был по-настоящему не заинтересован в последствиях этого. Его профессиональная репутация, непосредственное участие во всей авантюре Гарина, — от самых первых встреч с ним еще по Ленинграду (на другой день после убийства двойника Гарина на Крестовском острове); неоднократные встречи с Зоей — в Париже, и позже — во время совместного перехода на яхте через океан и уже на Золотом острове, — делали показания Шельги особенно ценными и правдоподобными. Но если ситуация с пленением Зои была достаточно однозначной — или-или; то собственное положение Гарина оставалось крайне сомнительным. Факт: он давно мог бы все бросить и скрыться. Его идеи и конструкторские решения были осуществлены. Все схемы принципиальных решений известны и упакованы в чемоданчик с устройством, поставленным на самовозгорание. Ликвидация лаборатории, — со всем оборудованием: реактором, складом илема, обслуживающей электростанцией и механизмами — становилась актом необходимости. Восстановление — вопросом времени и денег. Тем и другим Гарин располагал достаточно. И, тем не менее, что-то еще удерживало его здесь. Неустанно вышагивая, в нерешительности останавливаясь, потирая знобящий висок, он словно бы оправдывался перед самим собой. Даже тогда, в башне Прикованного скелета, перед атакой заводов Анилиновой компании, когда он подвергал гибели тысячи жизней, Гарин чувствовал себя куда как хладнокровнее. Вероятно, само его намерение повременить и остаться здесь… испытать аппарат с какими-то мерзкими (подопытными) и необязательными целями… могло показаться и ему болезненным.

Но Зоя! Только сейчас, ввиду ее неотвратного и скорого разоблачения, спознался Гарин по-настоящему с неуверенностью и страхом. И не собственная возможная его гибель, не выверенный рассудок подталкивали подходить к шахте подъемника, чтобы взлететь к поверхности, и — со знобящим чувством, он отходил. Что дальше?! Безрассудство не помогло бы не ему, ни ей.

«Ах, если бы Шельга!.. Если бы только Шельга…», — призывал и недоговаривал Гарин. В такое невозможно было поверить.

*** 84 ***

На седьмой день заключения «мадам Ламоль», — под давлением ряда общественных движений Запада, Международного суда в Гааге, активных призывов к профессионализму и служебной этике советской стороны (не относящихся к органам НКВД), и закулисной возни в недрах соответствующих разведок, МИД СССР принял решение послать полковника Шельгу для очной ставки с виновницей всего этого «мелкобуржуазного фарса». Инструкции Шельге были даны, тем не менее странные, но ободряющие: «Действовать согласно обстоятельствам». Разоблачение мадам Ламоль (окажись она ею), не усугубляло и не укрепляло международных позиций и престижа Советского Союза. Сами же деяния Гарина — таинственный аппарат концентрации и переброски теплового луча, сомнительное золото Оливинового пояса (есть ли такой?), самоуничтожение целого острова в Тихом океане, — сообщало мало достоверного всей этой истории; наряду с обычными газетными «утками». Для прагматичного советского руководства даже падение Тунгусского метеорита имело ту степень достоверности, что объяснить завалы леса, обожженного и вывороченного с корнями, на площади в сотни квадратных километров, применением известных взрывных устройств было невозможно.

Но что же Шельга?

*** 85 ***

Сентябрьский день в Усти, куда он добрался 8-часовым служебным поездом из Праги, встретил его неомраченной теплой сухой погодой. Еще не облетел лист с загородных кленов и березовых рощ. Мирным и тихим было жнивье. Но над всем — распираемый светом глубокий небосклон. От станции Шельгу привезли под стены замка в машине с открытым верхом, в сопровождении ответственных лиц МИДа республики; начальника визового отдела госдепартамента, каких-то шишек из отдела внешней разведки, полицейского комиссара, шефа охраны со своими коллегами, — этих уже на других двух машинах, и, конечно, журналистов и киношников, отдельным автобусом.

Шельга вышел из автомобиля во внутреннем дворе замка. С любопытством огляделся. Он был в двубортном костюме, застегнутом на все пуговицы, в мягкой шляпе, чуть сдвинутой для русской лихости набок. У него оказались светлые волосы, вздернутый нос, крепкий подбородок. Глаза — спокойные, немного с прищуром. Так и думалось — он сейчас ввернет: «Ну, какие тут тайны от меня? Показывайте, сей недозволенный предмет!». Но меры принятой безопасности — впечатляли. И, действительно, любой префект полиции мог бы не опасаться, что какой-нибудь узник сумел бы сбежать из этой импровизированной цитадели или имел бы возможность сношения с внешним миром. Мало обычной охраны, — так целый палаточный городок и взвод смотрителей из писчего воинства не дал бы и голубке выпорхнуть незамеченной из-за стен замка. Не частые, но и не редкие, вспышки фотографического магния подкрепляли это светопреставление. Кроме охраны с наружной стороны стен, по всему периметру их — бродили обкуренные сигарами и вздернутые коньяком журналисты; иные, впрочем, даже со своими домашними шпицами и догами. Работали ночные кафе и блинная, все тамошнего подчинения. Окрепла вообще торговля. В ходу были сувениры с изображением прелестной головки мадмуазель Зои. Подвизались разносчики с лотков. Погромыхивали телеги с бидонами молока; развозили и горшочки со сливками и топленым маслом, так любимыми англичанами и скандинавами. Немцы же и американцы, статистически, предпочитали пиво. И тем более не утихал пресс-центр, со своим телеграфом и радио. Одним словом — настоящий гуситский лагерь в ожидании близкого сражения. Но это все было лишь шоу на празднестве ее величества Сенсации.

Это и все другое Шельга мимоходом проскочил на автомобиле; но уже здесь, во внутреннем дворе замка, когда ворота захлопнулись за ним — ему представилась иная компания. Кучка людей в штатском, несколько военных чинов. Даже, не странно ли, врач в белом халате. «Для идентификации пола, что ли?» — озорно подумал Шельга; но на душе его скребли кошки. Репортеров было немного, но уже самые-самые: «Таймс», «Дейли Мирра», «Вашингтон Пост», «Пари матч». И вот — Хлынов. Он и Шельга переглянулись — разминулись взглядами. Шельга заторопился пройти, едва кивнув окружающим. Нервно-струнно… некая центробежная хорда в нем дрожала и тянула до душевной боли. Он никому и ничего не был должен. Не хотел он и уступать, а более всего — себе. Последняя брошенная ему фраза на улице — «Вы уверены, что скажете правду?» — подстегнула его.

*** 86 ***

Шельгу ввели, как ему показалось, в гостиную. Широкая каменная лестница уходила вверх. Поодаль журчал фонтан, и несколько певчих птичек в клетках неслышно раскрывали рты. Было светло через высокие окна и открытую галерею на уровне второго этажа. Кроме этого у схода с лестницы стоял зажженный театральный юпитер, и рядом — низкий полированный столик черного лака на гнутых ножках. Кресла и стулья, как заметил Шельга, отсутствовали. Его уже проинструктировали, и без лишних слов он был готов. В последний раз засуетились люди. И тотчас — тишина. (Кто-то успел кашлянуть). Фоторепортеры приникли к вспотевшим окулярам своих аппаратов. Человек в черном фраке, похожий на мажордома фешенебельного отеля, вышел вперед и встал в полутора шагах от столика. Кивком головы — выровнял шеренгу людей, стоявших полукругом. Произнес:

— Пожалуйста, введите задержанную.

(Только сейчас Шельга обратил внимание, что справа и слева от угла балюстрады, — лестничной площадки, с которой открывался ход на второй этаж, — стоят полицейские с аксельбантами и в белых перчатках).

Пошла минута. И так, будто рядом натянули запальный шнур Большой Берты.

Забежала наперед всего другая минута.

Из-за поворота балюстрады вышла женщина — сразу, точно материализовавшись из самых чутких ожиданий.

На ней было узкое длинное, до щиколоток, платье, ткани с металлическим отливом, в котором проступал сложный дымчатый (гремучей змеи) узор. Узкий лиф, открытый ворот, низкое декольте — сообщало что-то от бокала сухого «Мартини» со льдом; немного от полынной водки, чуть укуса в полуулыбке подбавляло яду.

Густые темно-каштановые волосы составляли высокую прическу, сколотую гребнем русского малахита. На шее — тройная нить бриллиантов самого разного достоинства, один из которых — «королевской» огранки, наиболее крупный из них — испускал жгучие лучи в подсветке юпитера. В мочке ее ушей — также сияли алмазные подвески. Сиреневые туфельки с витым следом серебряной змейки легко сошли вниз по лестнице. Она остановилась за четыре ступеньки до схода. Это была платиновая женщина .

Шеренга мужчин дрогнула. (Зоя таки потрафила всему этому угарному шоу; если что-то от нее, в тайне, и ждали, — она не ошиблась в своеобразной «презентации» себя). Защелкали фотоаппараты. Нескрываемое восхищение, казалось, ввинтилось в самый состав воздуха.

Казалось, женщина встала лицом к каждому, из присутствующих здесь, стоило ей только мельком остановить на ком-нибудь взор сине-серых и безучастных своих глаз. Однако — она была непередаваемо бледна, с минимумом косметики. Брови трагически надломлены. Красиво очерченный, чуть большой рот спокойно и горько сложен.

Человек во фраке (председательствующий), откашлявшись, задал вопрос, обращаясь непосредственно к Шельге, который, вопреки уставу, вышел наперед всех.

— Пожалуйста, назовите себя. Кто вы и откуда?

— Шельга Василий Витальевич, Советский Союз, военнослужащий, — скромно отрапортовал Шельга.

— Признаете ли вы факт того, что в году 192… неоднократно видели и встречались с известной вам Зоей Монроз, подданной Франции, по роду занятий — дамой полусвета (легкое оживление среди присутствующих; по лицу Зои прошла тень), в дальнейшем авантюристкой и преступницей мадам Ламоль, так называемой королевой Золотого острова; в действительности же — пособницей и доверенным лицом Гарина: изобретателя смертоносного оружия «гиперболоида», бандита и массового убийцы? Ответьте нам, господин Шельга, на этот вопрос, — закончил свое обращение председательствующий.

— Да, признаю, что по ряду независимых от меня обстоятельств, будучи пленником и заложником Гарина, неоднократно встречался с вышеназванной особой, — очень спокойно и даже буднично произнес Шельга.

— В таком случае поклянитесь, что будете говорить правду, только правду и одну лишь правду, — неожиданно произнес председательствующий заготовленную им формулу судебного заседания.

— Решительно протестую, — громко вдруг высказался один отмежевавшийся от собрания господин в клетчатом пиджаке, таких же бриджах, белой накрахмаленной рубашке с черной бабочкой. Он помахал перед своим лицом обсосанной потухшей сигарой: — «Сие — есть формула открытого судебного разбирательства. Но моя подзащитная, — кем бы она в дальнейшем не оказалась, — пока лишь на данный момент подозреваемая. А стало быть!.. Кроме того, господин свидетель (добавил он ехидно), воинствующий материалист и, следовательно, не может поклясться на Библии. Все же остальные гарантии соблюдения „честности“ не могут быть признаны как достаточно основательные и обязательные к исполнению, для любого и каждого. У меня все, господин председательствующий», — так закончил адвокат — один из лучших в своем роде, по крючкотворству и беззастенчивости в выгораживании уголовных авторитетов, — и это было все, что пока мог сделать Гарин, и, добавим, не без соучастия барона фон Кирхгофа.

— Хорошо. Хорошо, — торопливо и недовольно заговорил председательствующий. — Попрошу тишины и спокойствия. И так, признаете ли вы, господин Шельга, в женщине, стоящей перед вами, вышеупомянутую особу — Зою Монроз, и ее же — мадам Ламоль, с которой вы неоднократно встречались? Ответьте нам.

Отрешенно-распахнуто взор женщины обратился на Щельгу. Губы чуть дрогнули. Затем голова ее медленно встала к нему в профиль. Зоя!..

Она почти не изменилась за эти семь лет. Так же была стройна, шикарна, красива, пожалуй, даже трагически беззащитна в эту минуту перед скопищем мужчин, так и пожирающих ее глазами, беззастенчиво, с праздным или расчетливым любопытством. Годы испытаний и затворничества пошли ей только на пользу. Радикально, всем русским женщинам точно написано на роду, хорошеть и молодеть под судом и следствием.

Шельга вздохнул, больше чем надо задержал дыхание:

— Нет. Я не могу признать в этой женщине мадам Ламоль, ее же — Зою Монроз, — произнес он спокойно (слишком спокойно). Вздохнул опять и вытянулся точно по стойке «смирно».

По холлу будто пронесся всеобщий всхлип разочарования. Все теперь разглядывали Шельгу, как только что лже-Зою Монроз.

Ее же веки на секунду опали, задрожали, чтобы в следующий миг распасться, брызнуть синим омутом… под самую глубину души.

«Свободна!». Она свободна.

— Вы, вы, — замямлил председательствующий, — так совершенно уверены в сказанном. И можете это обосновать.

— Протестую, — выскочил на целый шаг адвокат. — Это ничем не прикрытая форма давления на свидетеля. Какое такое здесь требуется обоснование? Господин Шельга не участник математического конгресса, — добавил он язвительно.

Председательствующий взял себя в руки:

— Значит вы, господин Шельга, как поняла вас высокая комиссия, отказываетесь признать в этой женщине мадам Ламоль, ее же Зою Монроз. Может быть, у вас есть, что еще сказать?..

— Мне нечего больше сказать высокой комиссии, — почти оборвал его Шельга. — Я не признаю в этой женщине ту, за которую вы пытаетесь ее выдать, — отчеканил он, повернулся кругом и сразу пошел на выход.

Его остановили. Попросили скрепить подписью протокол опознания. Он расписался.

— С таким же успехом вы могли бы сообщить, что и мадам Ламоль видите впервые в жизни, — с обидой и сарказмом бросил ему в спину председательствующий.

Шельга ничего не ответил. Все расступились перед ним. Последнее, на что он обратил внимание, перед тем, как сесть в автомобиль, перекошенное, с красными пятнами лицо Хлынова, разучившегося в момент понимать элементарное.

Все разъехались, хмурые и озадаченные, как редко когда.

*** 87 ***

Вечером того же дня они встретились в гостиничном номере.

Хлынов зашел как-то «по-свойски», без приглашения; скромно потоптался у порога. На крюк вешалки повесил лишь зонтик. Здесь, в Праге, накрапывал дождик. Не снимая легкого пальто, со шляпой в руке прошел в комнату, сел на краешек стула у журнального столика. От чая отказался. Первым и заговорил, — рассеянно улыбаясь (никому), потирая озябшие руки:

— Я понимаю, Василий Витальевич. У вас там служебные тайны, и такое все прочее… — тут же он поморщился, как если бы взял на пробу несоленый мясной бульон. — Может быть и какие-то хитросплетения; но все же — мне надавали по щекам, я оплеван, и ни за что ни про что…

Хлынов страдальчески дернул головой, какая бы там ни было улыбка уже оставила его. Русая бородка с проседью полезла на щеки. Глаза пожелтели, и, несмотря на кажущееся смирение в них, царапнули.

— Что же. Объясняться будем, Алексей Семенович. В лучших традициях русского общества… — легко, до озорного, заговорил Шельга, двумя руками приглаживая ежик волос, которые так и лезли у него на вихры. — Так слушайте, дорогой товарищ, если так сразу все хотите знать. Нет здесь, и не было никакой служебной, ни прочей тайны. Все намного, намного проще, — и сложней; так что и сам я хотел бы понять… (Хлынов пристальнее взглянул на Шельгу). Да, признаю, это была она — Зоя. Так что же с того; меня, кадрового советского разведчика, вызвали на какую-то свиданку. Видите ли, я им понадобился позарез… Притащили на этот театрализованный балаган. Ах, как они все обставили… с каким затрапезным аппетитом готовились ею полакомиться… «вишенка-малинка»…

— Но простите, Шельга, — так и подскочил Хлынов. — Эта женщина преступница, поправшая…

— Ах, ну оставим пока это… преступница… Помните, тогда в больнице, семь лет назад, когда я отлеживался после тех четырех пуль, какие всадил в меня Роллинг… Тогда я вам сказал, что эта женщина посильнее нас с вами и что она еще немало крови прольет; я и сейчас не отказываюсь от этих слов. (Плечи Хлынова недоуменно поползли вверх). Но вот я и она сошлись. Позади свора этих борзописцев, военных чинов… прибывших точно на стриптиз-шоу, рядом этот мажордом-прокурор во фраке, и я, — как у него в прислуге… Первая мысль — выдать. Но, знаете ли, Хлынов, я кадровый разведчик, и я знаю, что такое хладнокровие. На какую-то дикую, невозможную минуту — я был у ног этой женщины… — голос Шельги соскочил с некоей нотки, для которой у Хлынова, конечно, не нашлось «слуха». Он оторопело смотрел на старого товарища. Скуксился:

— Странное это у вас, и не к месту чувство рыцарства. Вы эдак так и себя позволили бы прикончить.

Губы Шельги мягко раздвинулись. Взгляд созорничал:

— Но это только на секунду… все остальное было много прозаичнее. А вы знаете, Алексей Семенович, раз уж мы о тайнах заговорили, какие инструкции мне были даны перед отлетом сюда… действовать по обстоятельствам. Вот я и действовал. Да почему, собственно, я должен был этим буржуа потворствовать? Вы думаете, так уж они о правосудии пекутся? Сенсацию им подавай… Месяца на три, на четыре, как раскрутится эта машина, они будут обеспечены материалом. Бумажной крови они жаждут. Трескучей буффонады. Другое дело, если бы речь шла о выдаче мадам Ламоль советским властям… — Шельга поджал губы, чуть призадумался: «А что если и действительно?».

— Вы совсем, совсем запутались, Шельга, — покачал Хлынов головой из стороны в сторону. Осмотрелся, не замечая ничего вокруг. — Не так, так эдак; но все вкривь и вкось… Разве эта женщина не заслужила своими деяниями хотя бы тени правосудия? Не так уж и слепа эта буржуазная Фемида. Я тут пожил, на порядки не могу пожаловаться.

— Возможно, — шумно, (как-то окончательно) вздохнул Шельга. Потер лоб. — Вот если бы речь шла о выдаче Гарина… — неосторожно высказался он, вновь разжигая Хлынова.

— Вот Гарин, — громко произнес тот.

— Да, Гарин. Что же. Вот будь Зоя опознана и осуждена, не вступил бы он в некоторые секретные переговоры… на предмет торга — ее свобода в обмен на его военные секреты. Вы не находите такое возможным. А, Хлынов?

— Ой, ли, — сморщился Хлынов. — Не много ли домыслов для кадрового разведчика? Тогда как правда может быть только одна.

— Не понял, — Шельга честно, по-товарищески взглянул в глаза Хлынова.

— Что же тут не понять, — сгоряча, мелко покашливая, начал тот. — Гарин теперь перед вами в неоплатном долгу… есть повод, как у вас там говорится на профессиональном жаргоне, «внедриться»… прокатиться на какой-нибудь очередной «золотой остров»; а там, смотришь, не за горами и пролетарская революция, где-нибудь… — и, не дожидаясь справедливой реакции товарища, Хлынов скрипнул зубами, произнес. — Простите, Шельга. Я, конечно, говорю глупость. Но когда вы давеча, так глядя на Зою в упор, не признали ее… я подумал, что ослышался; или вы просто больны. Потом мне и самому сделалось плохо. Однако я почти все вам сказал, зачем пришел. (Хлынов начал ерзать и приподыматься с краешка стула). Кстати, не слишком ли вы так уж принимаете Гарина за овечку? Эдакий нераскаявшийся, себе на уме, горе-прожектер, да и только. Хотя результаты более чем очевидны…

Шельга умненько перехватил взгляд Хлынова.

— Вам что-нибудь известно о характере его работ, Алексей Семенович? — живо спросил он.

— Наверное, не больше вашего, Василий Витальевич, — спокойно, даже примирительно ответил Хлынов. Но вдруг поднял и резко опустил руку. — Элемент М — буквально, по всей видимости, в его распоряжении, и что он там с ним вытворяет?.. Но будь он хоть сам Вельзевул, князь тьмы, ему не обойтись без помощников. Вы пробовали с этой стороны, Шельга? Не мне вас учить вашей профессии. В такой схватке все приемы хороши.

— Это приблизительно то, что учитывали и мы, — уклончиво ответил Шельга.

Шельга помолчал, затем решительно поднялся.

— Ну да. Что же, мне пора. День был трудный. Время нас рассудит, Шельга. Прощайте.

Хлынов направился к двери.

— Чаю все-таки не желаете, Алексей Семенович?

— Нет. Спасибо. Этого мы в России, на родине…

Заныло вдруг в груди Шельги. Давно, давно он так не тосковал.

— Напоследок, Алексей Семенович. Поостерегитесь Гарина. Он не простит вам выдачу Зои. Мой вам совет: бросайте все свои дела и послезавтра, поездом, отправляйтесь домой. Хотите, я похлопочу об оформлении документов?

Ссутулившись, Хлынов постоял у порога. И так, не проронив более ни слова, вышел.

*** 88 ***

Непривычно ранним утром, в 5-ом часу, окраинные улицы К. огласил шум моторов, и грузовик военного образца, с натянутым брезентовым верхом, возглавил движение. Позади ехал автомобиль бургомистра, следом — мотоцикл с коляской, замыкающий кортеж.

В кузове — попарно, с каждого борта, числом 10, штурмовики в стальных каскетках, перехваченных у подбородка ремешком; иные в армейских плащ-накидках, другие в шинелях, поверх униформы. Между ног, прикладами об пол, короткоствольные карабины, отдельно — в деревянных, окантованных ящиках боеприпасы.

В легковой машине, возле водителя, один из сынов бургомистра — эсэсовец, с фуражкой на коленях. На заднем сиденье прикорнул человечек — свернутым и привалившимся торчком, грязным половиком. Более-менее светлого в нем — лишь краешек лба с нахлобученной шапкой черных спутанных волос. Обезображенное побоями, вспухшее лицо его — уткнуто в задубелый край накидки, обернутой вокруг тела. Грязные, исцарапанные руки скованы цепью. Поодаль, у противоположной стороны кабины, — второй отпрыск Хенке. Человечек знает: впереди его пути — Голгофа. Но это знает только он один. Зевс-отец, в толще Швабских Альб, готовит боевую колесницу. Но найдется ли в ней место для двоих?

Погода была не в радость. Небо низкое, хмурое, рвано-облачно стремящееся между пиками гор, словно вспухшая мутная река в половодье, с льдинами и грязной пеной.

Лица штурмовиков угрюмы. Напряжение нарастало. Фургон бросало на поворотах горной дороги, подмахивало вверх, вниз, но ни крепкой соленой казарменной шутки, ни возгласов. Окостеневшие торсы. Чугунные руки, примороженные к железу. Лица в свинцовой пороше. Нелюди, соискатели власти, идущие войной на дьявола: какие уж тут шутки, право бы, уцелеть.

Но вот и плато. Грузовик искусно разворачивается. Ступеньками винтовой лестницы, отрепетированно-слаженно, штурмовики повыскакивали из кузова, рассыпались по склонам. Взят на прицел каждый кустик. Полевые бинокли зашарили по окрестностям. У самого входа в грот — откуда только взялись, навалили штабелем мешки с песком. В одном из проемов — в амбразуре, высунулось тупое пулеметное рыло. У самой же танкетки занялись рабочим делом. Завоняло карбидом. Двое ландскнехтов внесли синий кислородный баллон. Подсоединили. Подкачали ацетилена. Из горелки пахнуло коптящим пламенем; следующим поворотом винта высунулось яркое лезвие, изнутри которого еще проглянуло белое жало. Шипение горелки усилилось. Коренастый малый, в спецовке поверх чепуховой своей униформы, прошелся предварительно пламенем по броне. Всех остальных присутствующих, как ветром, выдуло из грота. Игольчатое пламя достало до самого нутра металла. Посыпались длинные звездчатые искры, примешалось зеленоватое пламя разрезаемой стали.

* * *
Шахта красно-звонко ожила. Надрывалась сигнализация внешней охраны. Коротко взвыла маломощная сирена. Прорезь штольни накалилась последним парадом начищенной меди. Зажглись все огни. Экономить освещение было больше не на что.

Гарина швырнуло с раскладушки, разобранной тут же, рядом с реактором, на плите-фундаменте, градуированной подобно точному прибору — теодолиту. Броня кожуха, аспидно-черная, отсвечивала, схваченная изморозью. Ствол, направленный практически под углом 45 градусов, курился оплывающим маревом.

Пятиминутная готовность была объявлена.

Гарин — волосы торчком, осунувшийся, с покрасневшими от бессонницы глазами — приткнулся к окуляру перископа наружного видения. Кто на него, и с чем? На время, однако, он полагался вполне. Менее чем за полчаса вскрыть автогеном борт танкетки было технически невозможно. Подрывать динамитом — ввиду возможного обвала грота — самоубийственно. В затуманенном окуляре он различил работающего резаком человека; на выходе — штабелем, мешки с песком, — огневая точка. Так сколько же было всего солдат в оцеплении? Вопрос этот был принципиальный. Ставивший все сейчас на кон, Гарин не только не знал точного поражающего эффекта от применения своего аппарата, но и даже оптимального режима атаки. Ожидать можно было и пятнадцать, и тридцать пять человек, рассеянных по склонам, взявшим на прицел каждый бугорок. Само собой напрашивался импульс с большой площадью поражения. Возможный риск заключался в обвале всей горы, истонченной старыми выработками, подобно муравейнику. На этот случай Гариным был предусмотрен выход на поверхность через грузовую шахту, в 130 метрах от входа в грот; выше уровня самого плато и тщательно замаскированную. От лаборатории к ней вел туннель, с проложенной узкоколейкой; на ходу была и механическая дрезина.

Прежнее чувство какой-то скованности от затеваемого им уже оставило Гарина. Эксперимент был задан самой природой научного поиска. Он (исследователь) — частица этого поиска, со своим интеллектом и неизбывными желаниями. Эти люди пришли отнять у него и самую его жизнь: так чего же он медлит! Гарин оглянулся, как в последний раз видя все это. Сияли металлические штанги. Черный образ огней — внасмешку над природой вещей — затеплился в броне кожуха реактора. Он занял рабочее место, усевшись в особом, недавно сконструированном кресле. Гидравлическая подвеска должна была способствовать мягкому принятию на себя многократно возросшей собственной тяжести его тела. Эффект этого и был тот «откат» или отдача, — следствие гравитационного импульса, направленного по касательной, более или менее рассеивающимся лучом. И хотя исход всей генерации импульса полагался быть в выбросе на плато, — определенно, остаточного явления, нужно было опасаться (быть может, 5–6 кратного увеличения веса тела, и что можно было еще перенести).

Надо было торопиться. От манжеты рубашки Гарина, с запонки, отлетела бледная искра. Электризация помещения была на пределе. Копившийся заряд илема перерос допустимые пределы. Дренаж в атмосферу был вопросом времени, если только…

Гарин запустил магнитную ловушку Рауха. Отладил до нужной конфигурации. На зеленом поле осциллографа сложился цветок — торроидальная система «восьмерок», вдетых одна в другую. Дав ход илема, он установил в чашечке коническое, узкое сечение, похожее на пестик. Предварительная стадия компрессии была достигнута. Гулко вибрировало само пространство этого цирка-пещеры. Прошуршал тихий оползень от стены, близкой к запасной галерее. Где-то массивная станина трансформатора забирала на себя всю энергию, рассчитанную на месяцы контрольных испытаний. Гарин поставил на «ключ»; теперь одним поворотом — рожденное в сверхимпульсе сжатия «яйцо», в ту же миллисекунду своего существования будет препарировано иглой кумулятивного взрыва, в десятки миллионов тонн на кв. сантиметр (по его расчетам). «Зародыш» содрогнется и — Гарин почти благоговейно, но и, страшась, вгляделся в свое детище: доведется ли еще? Химеры его замыслов, аспидно-черные, криво перемигнулись в чушке реактора, который в оплетке кабелей и воздухопроводов, в иных ступенчато располагающихся своих узлах, так и напоминал собой некий языческий храм.

Коротко вздохнув, Гарин до предела отжал рычаг.

*** 89 ***

И во второй раз на мир упала Тишина. Может быть, это случилось на доли секунды, а возможно — отсутствовало само время. Час был ранний — в Европе. Десятки, если не сотни тысяч людей во всех больших и малых городах, и в совсем крохотных деревушках — проснулись разом от того конвульсивного, известного каждому, но сейчас особенно тянущему чувству падения в пропасть. И многим, как будто, и действительно, это стоило жизни. Многие так и не проснулись в то сентябрьское утро (5 ч. 12 м.), схватившись за сердце и вынесшись зрачками к небытию.

* * *
Схватился за грудь и старый Хенке, грузно осел в кресло. Он так и не ложился спать. Оловянно-тусклый рассвет лежал на поникших листьях бука, на черепице крыш, на языках певчих птиц, открывающих клювы, как с иссушающей жажды. Не доносилось ни звука. Как не нашлось слов и у самого Хенке отца, отправляющего своих детей, двух Зигфридов, прямо в логово дьявола. (О, он-то знал!). Они взяли с собой лишь необходимое воинам: оружие, да вот еще того инородца, чернявого выродка; еще более потемневшего и жалкого от побоев. И место ему было отнюдь не в машине, но привязанным к крупу лошади, как встарь. Грузовик с солдатами — 23 ствола, не считая пулемета. Что тут было тревожиться? Но память подсказывала. С каким-то постыдным страхом (бургомистра в собственном доме), шаркая туфлями, Хенке пробрался в столовую, отпер буфет, взял нож, нарезал кусками хлеб, достал сливочного масла и принялся за маниакальное (относительно своей здоровой психике) дело: лепить бутерброды и складывать их горкой в глубокую вазу. Остановился он на двенадцатом — все «сошло» ему с рук (опять как-то постыдно подумалось), и лучше ему было бы по примеру монахов, находившихся в том же томительно-тревожном состоянии духа, перебирать четки. Как ни крепился Хенке, но не мог не признать факта, что во всем доме установилась сейчас такая тишина, такая, ну одним словом похуже еще той, в первый раз испытанной им, и за которой последовало то нелепое и грохочущее зрелище. Крадучись, пробрался Хенке к окну, отодвинул портьеру, раннее прохладное утро казалось вмерзшим в лед. Воздух, кристально-плотный, в странных переливах, точно в сколах… и это мало походило на обычную игру света. Но хуже того, самые его бедовые опасения подтвердились: Темный султан омраченных копотью туч — оттуда из преисподней, начинал свой бешеный разбег. Небо выгнулось. Следовало ожидать первых проблесков молний и адского грохота. Хенке задернул портьеру. Постоял, ссутулившись. Внутренне он сдался. Что-то непоправимое и страшное должно было произойти. Не надо было связываться с этим инородцем, а пуще того — с тем «имперским центром», сеявшим вокруг болотный, гнилостный свет. И в эту минуту молчание прорвало. Мир обрел голос и слух. Вероятно, звук долго копился, потому как на этот раз грохнуло так, будто рядом с Хенке, на чугунную плиту, свалился огромный противень и перекатился не один раз. Этого уже перенести было нельзя. А хуже того — безвестности. Хенке вновь прилип к окну. Выше гряды гор — в том самом проклятом месте, куда направились его сыновья — подымался и расплывался гигантский гриб. И здесь сорвавшаяся тугая взрывная волна достигла окраин городка, выдавливая стекла, отряхивая целые деревья, вырывая иные с корнем, принося с собой битый раскаленный камень, пепел, выгоревшую землю. Следом, пролившийся ливень, превратил все в бурлящую парную грязь…

К обеду стали проясняться истинные масштабы бедствия. Вовсю работал телеграф и радиосвязь. Из Штутгарта шли машины с медикаментами и продовольствием. Подтягивались войска оцепления. Но самым поразительным в этой истории было то, что одна половинка городка К. словно бы выпала из всей этой кутерьмы; осталась по другую сторону событий. И те, кто выходил оттуда, и кто скрывался в зоне «инаковости», равно были недовольны и все высказались вразнобой. Более дотошными (хотя в известном смысле и мнимыми) свидетелями можно было посчитать лиц, определенно как вчера или позавчера числившимися покойниками; но это уже будет отдельный рассказ о Щели, и как раздвоился город.

Но что же Гарин?

*** 90 ***

Он обретал способность видеть. Слепота, привнесенная приливом крови в мозг, отпадала рдеющими пятнами. В сновидческой тишине, за десять метров от него, раскачивалась переломленная крепежная балка на стяжках. Стены штольни, составляющие цирк, продолжали осыпаться и вздрагивать. Должно быть, град камней молотил и в железный навес над креслом оператора, но Гарин не слышал. Тишина стояла такая плотная, что он уже начинал опасаться, не контужен ли? Как и следовало ожидать, выработанная истонченная порода не выдержала собственной, многократно возросшей тяжести, и по ходу следования импульса громоздились завалы рухнувшей породы. В зоне аппарата, — отсутствие в верхотуре каких-либо масс, вследствие устройства самой шахты, спасало положение. Но если бы не гидравлическая подвеска, выжил бы он? Толика излучения — против общего вектора, перепала и ему. Как он и предполагал, его орудие дало «откат». Сейчас невозможно было судить, — на сколько единиц прироста веса тела — к нормальному? Собственные свои ощущения на момент генерации импульса Гарин расценивал так: должно быть, он пришел в себя несколько раньше того, как заинтересовался картиной разрушения. Он помнил: тяжко, по самую грудь прошелся каток, — со всеми признаками удушья, затем мгновенное освобождение, с алмазным венцом в награду, — сияющими кругами и спиралями перед глазами; в следующий момент он уже бежал… внутренней, зеркальной поверхностью сфероиды, все более мельчая и теряя себя в «молчаливо-мыслящей» пустоте… Но не было сейчас времени восполнять пробелы памяти. Надо было действовать.

Гарин стряхнул с себя оцепенение. Выбрался из кресла. Наконец-то, пробился какой-то шум, точно ключ из-под скалы. И это, прежде всего, был сигнал бедствия. Все заговорило разом об опасности. На глазах расшатывались трещины штольни. Нет-нет да срывались крупные глыбы. Воистину — промедление было подобно смерти. Но стало ли гравитационное возмущение единственной реакцией раздражения реликтового образования? Что там еще наверху? Гарин перехватил одной рукой чемоданчик, с основными схемами и формулами, другой — прошелся по карманам… нащупал толстую пачку банкнот, заряженный револьвер, ключи. Оглянулся — в последний раз, и так беззащитно-голо, верно, не оставался даже моллюск без своей раковины. Снова он был никто. Гарин чувствовал себя совсем потерянным. Какой-нибудь взбешенный рудокоп — укажи ему на виновника селевых сходов — укокошил бы его лопатой. Нет, уходить, бежать отсюда… Через минуту-другую выдохнется и этот тлеющий аварийный свет.

*** 91 ***

Прихрамывая, Гарин заторопился по туннелю, высвечивая себе дорогу фонариком. Приходилось идти, семеня ногами по шпалам рельс. Через сорок шагов он нырнул в короткий тупик, отпер низкую, железную дверцу и спустился несколькими ступеньками к черно-лоснящимся чушкам, похожим на жерла палубных мортир эпохи конкистадоров. Это и был склад хранения илема. Отметив дикую электризацию воздуха, Гарин вставил в адскую машину (заранее приготовленную) динамитный патрон, перевел стрелки на полуторачасовую готовность, сверился со своими часами. Вышел из помещения и запер дверь. Вскочив затем на ручную дрезину, он в несколько минут проделал оставшийся путь до грузовой шахты. Свет его фонарика высветил троса и цепи лебедки, вверху колодца. По скобам с поручнями Гарин стал подыматься, пока голова его не уперлась в железный колпак, прикрывающий выход. Запустив механизм привода — сдвинул с пазов крышку люка и пролез в щель, достаточную для него.

Здесь, на поверхности, выход был тщательно замаскирован дерном и высохшим кустарником. День оказался пасмурным и ветреным. Гарин не был в горах уже несколько суток, но не затем он выбрался сюда, чтобы так вольно, беззаботно дышать. Он не знал еще всех последствий своего острого опыта — in vivo. Что там с живой силой противника?

От грузовой шахты до грота было метров двести.

Низко пригибаясь, прячась за валунами, Гарин стал осторожно пробираться на плато, — теми же метры, назад. И первое, на что он натолкнулся несколько выше входа в грот, был человек в форме штурмовика, лежавший навзничь, с вздувшимся, посиневшим лицом. Глаза его, вылезшие из орбит, бело-мокро лоснились и топорщились на каких-то стебельках. Изо рта, носа, ушей подтекала чернеющая кровь. Рядом валялся и карабин. Еще одна такая «глубоководная рыба», выброшенная на отмель гравитационной бурей, находилась метрах в семи, ниже по склону. И как пробирался Гарин, уже не прячась, — еще и еще. На зубах его похрустывало. В воздухе ощущалась каменная пыль. Он спустился уже на самое плато. Везде наблюдалась сходная картина: трупы людей, в различных позах; но с одним характерным признаком — быстро темнеющим, сплошным синяком, вздутыми лицами, выдавленными глазами и обильным кровотечением из ушей и носа. С решимостью судмедэксперта, Гарин дотронулся до плеча одного такого, — его пальцы смяли будто набитый костяной мукой рукав. Так пострадать мог только человек, упавший с километровой высоты. С омерзением Гарин отдернул руку.

Ниже, у самой дороги, недалеко от входа в грот, он различил автомобиль бургомистра. Рядом с передним колесом, ничком, лежал человек, в черном. Недалеко откатилась фуражка, — высокая тулья, серебряные листочки, эмблема черепа. Водитель закоченел за баранкой. Гарин подошел вплотную, уже совершенно не таясь, приблизил лицо к стеклу машины. В салоне, с противоположной от него стороны, он разглядел знакомую густую, в колечках, шевелюру. Одна худая и грязная рука человечка была прикована к дверной скобе. Тело обернуто несколько раз плащ-палаткой наподобие куколя, словно бы дело шло к захоронению. Гарин провел рукой по стеклу… отвернулся. Заторопился в путь. У него оставалось еще около сорока минут, чтобы добраться до недалекой лощины, где был припрятан заправленный бензином, в полной готовности мотоцикл, на отличной спортивной резине с шипами. Тем же ходом он намеревался проскочить до одной горной деревушки (в четырех километрах отсюда), и там уже пересесть на поджидавший его вездесущий «джип»; далее к чехословацкой границе…

Сейчас Гарин неловко, часто сглатывая пересохшим горлом, преодолел затор камней, — в том самом месте, где полтора месяца назад, в виду сказочной перспективы, они с Раухом вели задушевной разговор. Что же, поставленный им опыт удался вполне. Человеческая плоть отреагировала в нужных параметрах. До следующего применения гравитационного оружия, кем-либо кроме него, оставалось еще несколько эпох. Но надо было торопиться. В небе вставал зловещий, темный султан туч, начинающих свой разбег. Ветер нарастал. Выхлоп илема имел свои привычные последствия.

*** 92 ***

К обеду следующего дня в К. стал вырисовываться результат чудовищного взрыва в горах. Пострадали в основном окраинные дома восточного сектора. Кроме лавинного сброса с гор массы камней и тлеющего дерна, жарким ураганным ветром были снесены крыши, выбиты все стекла в домах, подожжена скошенная и высушенная трава в альпийских лугах и в предгорье. Пролившимся горячим ливневым дождем, с примесями золы и сажи, город был вымаран, испоганен так, как не был самый последний еретик в средние века перед своей кремацией. Но еще сутки после этого с неба продолжали оседать черные хлопья и порхать гаревые пленки. Вольготно по улицам сновали лишь индейки и куры, до которых никому не было дела, да несколько здоровенных хряков, подобравшихся к стенам магистрата, и подрывших «устои», где только смогли. Здесь же, в центральной части, особенно пострадала высокая ратуша. Шпиль ее был начисто срезан, а в крышу вошел ствол расщепленного дуба. Сотрясшись до основания, здание показало все дефекты недавнего ремонта и облицовки на средства магистрата, т. е. осталось, в чем мать родила, от года 1827. Впрочем, часы на башне ратуши продолжали ходить, отмеряя почти уже историческое время.

Телеграфная и телефонная связь (после некоторого ремонта) работала бесперебойно, накалившись уже к исходу первых суток.

Сначала это был Штутгарт, откуда стали поступать первые распоряжения самого общего толка: инструкции по борьбе с ящуром, с лесными пожарами и наводнениями, армейские положения на случай тотальной мобилизации. Позже — правительственные указания, оказавшиеся куда более действенными. И первым вышел циркуляр, обязывающий редакции всех крупнейших газет сообщать об этом инциденте осмотрительно и глухо. Следующим актом было формирование комиссии и отсылка ее на место происшествия. Снаряжались обозы с продовольствием и медикаментами. Более оперативно и свежо за дело взялись военизированные силы и штабы нацистской Германии. После отмены решения министра внутренних дел о запрещении СА (штурмовых отрядов), они проявили себя со всем рвением особо заинтересованной стороны. На то были свои, внутриклановые причины. Быстро распространился слух, что в составе карательной экспедиции в горы приняли участие штурмовики из казарм нюрнбергского отдела НСДАП, руководимого группенфюрером Хенке Рудольфом (младшим сыном), в составе 28 человек; на одной грузовой машине, мотоцикле, и соответственно вооруженные. Вдохновителем сей акции, был гауляйтер земли Саксонской, начальник штаба СС Хенке Отто (старший сын). И тот, и другой приняли непосредственное участие в той странной, не санкционированной властями вылазке, и оба могли считаться погибшими. Дал уже свои показания и Хенке-отец, наиболее, вероятно, трагическая фигура в этой истории.

Дело меж тем грозило обернуться «государственным», — учитывая давление нацистов на центральное правительство и то свое первенствующее место во внутриполитическом раскладе страны. Пока же здоровенные парни, при поддержке местных властей и сил правопорядка, принялись лазить по горам, среди расщепленного леса и развороченных глыб камней, отыскивая следы «соплеменников», и узнавая их то по берцовой, размозженной кости, то по изодранной и обугленной одежде… кистям рук, редко когда по головам. Останки укладывались в снарядные ящики, перетаскивались ближе к дороге, грузились на транспорт и перевозились в Штутгарт. По истечении подобных санитарных работ возникли серьезные опасения, что «материала» едва ли наберется даже на 10–12 гробов. Мертвые задали некоторую, не совсем математическую задачу (политическую более, — скажем так), как поделить 1 (в останках) на 3 (гроба), при соблюдении целого трупа. Но это уже касалось нацистских главарей, и иже с ними. Старого Хенке осаждали другие, и худшие единицы… если нельзя их было назвать людьми. Но прежде — о самом Городе, — ибо упоминать его так… за здравие живешь с прописной буквы, осталось совсем немного. Щель сужалась.

*** 93 ***

Вначале немного истории. Где-то уже к 11 утра предыдущего дня, т. е. дня катастрофы, к массе издерганных, взвинченных слухов, прибавилось и вовсе дикое — расщепление городка на две половины, и так, словно исходя из пресловутого «едем дас зайне» (каждому свое), точно уже свершился судный день и каждый грешник получил по заслугам. Произошло же вот что: городок К. по центру площади, перед ратушей, пересек разлом, — как надорвали фотографию, с идеально ровной, шириной в метр, и отмеченной какой-то странной активностью, дымчатой полосой. Щель (назовем это так) поделила городок на две не совсем равные части: большую — с ратушей и всем административно-городским: почтой, телефонным узлом связи, больницей и даже баней; и меньшей, куда, однако, отошли хлебопекарня, снабжающая город булками, гимназия, где засиделось полтора десятка детей самых почтенных родителей, кладбище и молочный рынок. И вот в этом надрывно-физическом аспекте реальности, — а затем уже и в моральном… проступили некоторые визуальные особенности. Здания по ту и другую сторону Щели, не оставались в изначальной своей проекции, как они были задуманы и построены, но сместились, примерно на 20 градусов, относительно друг друга. Так, улицы, составляющие перекресток, разъехались, словно рельсы при переводе стрелок, и прямая прежде дорога, стремящаяся с той стороны Щели, натыкалась теперь на угол дома по эту сторону. Тот же надрыв прошелся и по самим зданиям, — в коих ясно было видно, что тот или иной дом раздвоен; части его разъехались, но и не собираются обваливаться. Было очевидно, что в квартирах проходила привычная жизнь, и что сами жильцы вряд ли понимают всю двойственность своего положения. Так же они обменивались впечатлениями, строили планы на будущее, — каждый на своей половине дома, и разевали рты, засматриваясь на противоположную сторону. Пробовали они и ходить друг к другу в «гости». Вот тут-то и проглянул морально-правовой аспект таких вхождений-выхождений…

Установился этот нуль-переход не сразу.

Вначале люди понаблюдали, как такое случается с животными. Кошки ли это были, или собаки, они входили в Щель как бы посрезно, т. е. передняя часть их туловища исчезала при этом, как тонет погруженный в молоко палец… и так до самой оконечности хвоста, чтобы затем вдруг вынырнуть разом… оказавшись на противоположной стороне, но несколько смещенным относительно вхождения. (Так относит по течению, на другой берег, пловца).

Первым человеком, вступившим в Щель, был, однако, полицейский — франтоватый молодой человек, насколько это было возможно при его службе. Вышло это само собой. Жарким и парным ветром (от той еще кровавой баньки), что дул порывами с гор, с головы его сорвало фуражку, прямо на проезжую часть… та покатилась обручем — вдогонку он, и так, шаг за шагом, в мельтешении ног… полицейский и не заметил, как вошел в переливчато-дымчатую полосу, и мгновенно перенесся на противоположную сторону улицы. Постояв там, как ни в чем не бывало, он нахлобучил поглубже фуражку, козырнул всем любопытствующим и отправился по каким-то своим обязанностям.

Опыт перехода моментально был воспринят:

Одни входили в Щель, словно в прохладную воду, с тихим повизгиванием (это касательно барышень), другие — молитвенно сложа руки (больше пожилые люди), третьи — совсем отчаянные — бросались, как вскакивая на подножку трамвая на полном ходу.

Ничего страшного не происходило, — за исключением того, что каждый из переходивших оставался как бы в собственной системе отсчета (выражаясь языком новейших физических теорий). Другое дело, что по ту сторону Щели, эту точку зрения им приходилось еще отстаивать. Так те, кто приходил из меньшей части города (с хлебобулочным производством и школой), свой прожитой день трактовали как смелое предвидение и «отрыв» от действительности; те же, кто прибывал из центра на периферию, — день сегодняшний восстанавливали, как бы по свежей памяти, не понимая, что живут в настоящем. Изворачиваться же приходилось властям. Как будто мало было камнепада, пожарищ, личных утрат, — оставалось еще ждать мора, наподобие того, как в средние века, да старуху с косой, ибо первые мистические знаки уже были возвещены.

*** 94 ***

В тот злосчастный день (обычный в череде после взрыва в горах), бургомистр Хенке заседал в ратуше, в своем рабочем кабинете. И если не был он уже на улицах городка, в толпе растревоженного люда, или в узком кругу доверенных лиц, это вовсе не означало, что дух препирательства оставил Хенке. И хотя сейчас он был точно один посреди обитых темным штофом стен, в кожаном глубоком кресле, за громоздким помпезным столом, — кого-то мысленно, по инерции, приходилось убеждать, разубеждать, внушать оптимизм, т. е. веру в то, что день завтрашний, обязательно должен стать лучше дня сегодняшнего. А все больше по тому недовольству публикой… черт чем; как будто речь шла об утрате половины города, сдаче суверенитета целой страны и лишения граждан всех прав собственности и состояния. И все это навалилось на старого отца (да, прежде всего) при тех страшных личных утратах, которые он понес. Два его сына, два молодца, два Зигфрида, сделавшие себе такую карьеру в возрождающейся Германии, вот они-то — и это было уже совершенно и страшно ясно — не вернулись с… так хотелось бы сказать «поле брани», но язык не поворачивался… не было ни поля, ни явного врага, — кому можно было бы мстить. Одни опаленные камни, да черные, перетертые раскаленными челюстями взрыва останки… не пойми кого: тел разнесенных по склонам гор, затертых глыбами, вторично деформированных оползнем. Как уже отмечалось, по весу, анатомическим признакам, не добравшим даже трети от той трупной массы, чем необходимо было заполнить две дюжины гробов. Относительно же причин самого взрыва, был выдан строгий циркуляр, согласованный с нацистской верхушкой, считать взрыв роковым стечением обстоятельств, когда шаровой молнией в горах был детонирован боекомплект «войск самообороны», проводивших в этих местах учения. Уже в рейхстаге дискутировался вопрос объявления в стране однодневного национального траура, а учитывая результаты недавних выборов, когда нацисты получили более двух третей голосов, этот вопрос можно было считать решенным положительно. Устраивало как будто всех и объяснение взрыва: страшные грозы последних месяцев и дней стали уже притчей во языцех и сами собой перетолковывались в нужном смысле. Ждать можно было только худшего, и вот оное.

В тот день у Хенке, — переутомившегося бургомистра и просто пожилого человека, перенесшего тяжелую личную утрату, — оставался по службе последний грозный час… по «личным вопросам», как значилось в рамочке на двери — «от» и «до». И если время это сейчас, в связи с последними событиями, было неопределенно размытым, то все же «личное» ставило некоторые препоны, как и оставляло лазейку для проскальзывания в кабинет Хенке чего-то претендующего на интимное, индивидуальное.

* * *
Безнадежно, с покашливанием, приоткрылась дверь. Кто-то должен был войти, — согласно общепринятому этикету. Хенке недовольно оторвался от бумаг, разложенных на столе. (Странно уже было, что на этого «ходока» никак не отреагировал секретарь).

Бургомистр поморгал, сощурился, как делают это при аккомодации зрения близорукие. Сходно, по этому же, — двинул головой вперед, назад и, наконец, откинулся в кресле.

У порога, на истертую ковровую дорожку, из-за спины вошедшего, как-то неестественно падал свет, отчего он с головы до плеч был обведен радужной и нежной пелериной, как бывает при сколе в толстом стекле. «Что за чертовщина», — бессознательно отметил Хенке, горизонтально проведя рукой и подзывая к себе ходока. Тот, омертвело, уставился на своего бургомистра, не желая, очевидно, продвигаться вперед; но и так, как будто это не в полной мере зависело от него. «Эх, как тебя», — подумалось Хенке, — по инерции и трудам дня все еще в понятиях увечий… настолько ему показалось фигура вошедшего смазанной, утратившей что-то. Но, приглядевшись, он вынужден был констатировать, что ходок был только приплюснут и уплощен, как положенная под стеклянное пресс-папье бумажка. Кроме того — бледен, с лицом пожилого человека, в странно новом, черном и шуршащем, будто пергамент, костюме, — он и действительно держал в руке некую писульку; торчком в направлении бургомистра. Не желая брать это в руки, Хенке пробормотал:

— Что это вы у дверей. Входите, раз уж вошли.

Бледный, уплощенный затрясся как осиновый лист, криво улыбнулся, протолкнув насильно фразу-междометие:

— Как же еще… Куда же мы… Где же правды-то еще добьешься, как не на этой стороне…

— Ах, так вы оттуда!.. «Потусторонний», — догадался Хенке и благодушно кивнул. — Ну, что там у вас? Зачем пожаловали?

С усилием он поднялся из кресла, подошел к ходоку, — за шаг до него остановился; не глядя, протянул руку, с тайным омерзением взял бумаженцию, удивительно напоминающую лоскут тонкой, выделанной телячьей кожи. Вчитался:

— Ничего не пойму. Кто это вам писал? Как курица лапой… (Ходок выставил, словно для опознания, кисть правой руки, с пальцами, сложенными в щепоть, или даже как в ритуальном персте). Прочтите-ка сами, милейший… Нет, лучше я сам, — поправился Хенке и пошел к окну, не удостоив посетителя более пристальным взглядом.

— Как почитаемого мнимо умершим… Хм. (Читал Хенке). Желаю восстановления в правах… Установления надо мной попечительства… Наказание виновных. Ничего не понимаю! Так чего же вы хотите конкретно? Вас что… отправляют, или не отправляют в приют для престарелых? Так надо понимать ваш иск к родственникам…

Ходок молчал, и все тянул перст, который, наконец-то, разлепился… указательным пальцем.

Хенке догадался. Писулька оказалась с подкладкой, и в ней — справка, в машинописи, с круглой печатью.

— Справка? Так что же… — Хенке бездумно повертел бумажку. — Как ваша фамилия, имя, отчество?

«Так и есть. Светопреставление!» — Хенке вылупился на ходока.

— Что вы мне голову морочите! Вы же умерли!.. То есть (быстро вправил он себе мозги), — тот умер… Вы же… — Хенке вгляделся в необычного собеседника и похолодел. Бумазейный, черный фрак визитера, целлулоидные манжеты, воротничок…

«Второразрядные похороны», — встряло ему на ум. И он по-настоящему, за целые дни катастрофы, помертвел. Даже гибель собственных его сынов не обдала Хенке таким хладным током. Верно, хуже смерти, — это стать сумасшедшим.

— Вы хотите сказать… Когда вас должны хоронить? — Спросил Хенке в последней надежде.

Ходок ткнул себе в грудь; следующем жестом (пальцем) в пол.

— Вчера?! — гортанно вскричал Хенке, и все же с непонятным облегчением.

Стеклянно-радужная перелинка, в образе которой маячил силуэт пришлеца, чуть более расцвела.

— Требую справедливости… Восстановления в правах… — просюсюкал он.

Хенке развязно, как пустой мешок, обвис в кресле. Закрыл лицо руками.

— Хорошо. Идите. Все устроится. Будьте уверены…

Когда он, чуть успокоившись, решил взглянуть на мир божий, потустороннего ходока уже не было в кабинете.

* * *
Но Хенке так и не удалось в тот вечер пораньше уйти домой.

Все оттуда — от противоположной части города, — по ту сторону Щели, проскользнули к нему в кабинет еще трое не-людей. Секретарь был бессилен.

Вели себя пришлецы, примерно, все одинаково, с некоторым разнообразием в требованиях. Так, одному — с более чем справедливым требованием — нельзя было не отдать должное в мужестве. Он потребовал, — не более и не менее, — как вернуть ему «его возложение во гроб», то есть похоронить согласно христианским обычаям.

Но все устроилось само собой, как и предвидел Хенке.

Щель затягивалась, словно неглубокий порез.

Обыватели — по ту и другую сторону — все более приходили в себя и «умнели». Те же, которых надлежало хоронить, умирали самым естественным образом. Слабая (бредовая) надежда Хенке на возврат к посюсторонней реальности двух его сынов — отрицательно сказалась на здоровье. Через неделю он сложил с себя полномочия главы администрации К., а через два дня, — после странных, прямо запойных блужданий в горах, — подхватил простуду, и уже в лихорадке сошел с ума, так и не поняв, что умирает, унося с собой в могилу тайну последних встреч. Тайну, конечно, по тем первым дням и неделям. Будь же Хенке более ученого склада ума, он обратил бы внимание, что пришлецы и действительно были как бы под стеклом, или вписаны в некоторый пространственно-временный блок, в котором и снизошли в наш мир, подобно тому, как водяная блошка ныряет в придонном пузырьке воздуха. Отсюда происходила их явная неповоротливость и картинность. Этот запас некоторого «до-завтра», или «после-послезавтра», и был их собственным временем, которое они прихватили с собой за день или уже после реальных событий. Впрочем, здесь надо учитывать еще и возможную реверберацию и интерференцию с этими «за» и «после», и согласиться, что теория этого феномена достаточно не разработана. Тем более, что другие поздние проявления каузальных аномалий были еще более вопиющими.

*** 95 ***

Все так сошлось, что Шельге приходилось раз за разом откладывать свое возвращение в Союз.

Вначале это было в связи с его профессией, когда на некотором, не афишированном уровне, ему надо было подтвердить свое реноме в деле опознания одной особы.

Затем последовал казус в департаменте виз: паспорт, который Шельга сдал для соответствующего оформления, оказался то ли просроченным, то ли вовсе без фотографии… Когда утрясли это, с невероятной наглостью Шельге сообщили, что его командировочное предписание (или что там у него было), с отметкой пражской секции Интерпола, утеряно… Случилось это по вине секретарши, и что меры, де, принимаются.

Наконец, когда все бумаги были сысканы и формальности соблюдены, а Шельга взял уже билет на самолет, до Ковно, — вышла (нечего и говорить) отменно нелетная погода. Над всем северо-востоком — грозы и низкая облачность. Летный коридор обещали только в ближайшие четыре дня. Шельге ничего не оставалось, как заказать билет на Восточный экспресс, отправляющийся следующим днем, ближе к обеду. Таким образом — у него оставалось чуть более суток, чтобы прогуляться по улицам красавицы-Праги, о которой так много был наслышан.

День оказался настоящего русского бабьего лета, — с кружевным плетением лучей сквозь золотистую и багряную крону деревьев; с планирующей невесомой паутиной, — под стать вдоху и выдоху; солнечный, очень тихий, и будь Шельга более романического характера — элегически грустный. И все же род смирения присутствовал, — по типу: что сделано, то сделано. Был ли это компромисс с совестью, или род обреченности… проскальзывало мимо его сознания.

Сейчас Шельга держался неровной, узкой улочки, напоминающей ему Арбат. На нем было легкое светлое пальто и шляпа, которую он поминутно сдвигал тычком указательного пальца, и вновь плотно осаживал. Широкие обшлага брюк складывались и вольно полоскались при ходьбе. Лакированные штиблеты неуместно громко стучали по брусчатке. Несколько раз он как-то судорожно, глубоко вздохнул. Провел рукой по лицу, — оно было влажно. То, что с ним происходило, — удивляло и его самого. Это было похоже на симптомы гриппа. И совсем уже озадачило Шельгу — нахождение в кармане жилетного кармана облатки аспирина, приобретенного неведомо когда и где.

Улица фактически была пешеходной, — тротуары легко угадывались бордюром. Автомобили, какие если и проезжали, то с такой предупредительностью, что в пору было им распахнуть дверцы салонов, для большей вежливости с горожанами. Как вот эта машина — мощный американский «джип», пшеничного цвета, настолько близко поравнявшегося с Шельгой, что тому не оставалось ничего другого, как притиснуться к стене дома. Это уже никак не походило на галантность. Откровенная демонстрация превосходства и силы. Автомобиль сбавил ход.

— Вы так торопитесь, Шельга, — хмыкнуло из машины. — Но может быть нам опять по пути; как Василий Витальевич?

От подошвы ног и до темени — Шельгу пробила жаркая вольтова дуга. Солнце — вот только что бьющее в самое лицо, померкло, или даже зашло ему за спину. Он дернул головой, как от удара в челюсть, — и вдруг яснее ясного понял, что иначе и быть не могло, и только потому он никак не мог выбраться из Праги, что должна была состояться эта встреча. И как раз, может быть, по этой причине, для него нашлись сразу и робость, и грусть, и даже аспирин в кармане. Когда ты переходишь дорогу искусителю, попирающему самые вселенские законы, простительной становится любая человеческая слабость. Оставалось только поверить в это, или — с движением головы, Шельга словно отвел от себя тяжелый (свинцовее любой безнадежности) полог, — взглянул на того, кто… Ветрового стекла между ними не было. На Шельгу высунулось лицо, узнать которое он смог бы, и по-пришествию Судного дня.

Гарин — и никто иной — заговорщицки подмигнул ему, за рулем «джипа».

— Вам соизволение… от вновь восславившейся мадам Ламоль; иначе сказать, большой привет и приглашение ко двору. (Глаза Гарина блеснули юмором висельника). Ну а я — это я, и все на этом. Что, по бородке моей вздыхаете? — Гарин залился дребезжащим смешком. На секунду Шельге показалось, что так точно уже не бывает; все должно быть куда серьезнее… Не может быть иначе, если это не сумасшедший розыгрыш. Гарин, тем не менее, строго досказал: — А ну-ка, полезайте в машину. Долго мы так будем внимание привлекать?

— Вы хотите меня… — хрипло начал и не договорил Шельга, все еще только примирясь с этим… вторым пришествием, с фактом существования этого человека. Впрочем, замешательство его продолжалось недолго, и он вполне овладел собой. Оглянулся. Задрал штанину брюк и полез в автомобиль, на переднее сиденье рядом с Гариным. Тот незамедлительно взял ход, и машина поехала все еще узкими проулками, беря поворот за поворотом.

Позади кресла Шельги в салоне оказался какой-то тип. Мельком, в зеркале обзора, Шельга отметил смуглое лицо человека, низко надвинутую шляпу, серебристое кашне и ниточку выбритых усиков. Шельга перевел взгляд на Гарина, и, вдруг, по какой-то истерической реакции едва не поперхнулся хохотом; но, как раз-таки и поперхнулся… почувствовал резкую боль в верхушке легкого. Смех обернулся сдавленным кашлем. Вот так поворот колеса истории, — от прежних двойников Гарина остались по нынешним временам одни усики.

Гарин с сочувствием взглянул на Шельгу. Произнес:

— Ну, так здравствуйте, Василий Витальевич. Вот и свиделись.

— Значит, свиделись, Петр Петрович, — Шельга глубоко вздохнул, не зная, чем продолжить еще, но уже совсем успокоившись.

— А вам, небось, кажется, странным это. Да? Может быть, уже и в небожители меня записали. А? Как, Шельга, — голос Гарина был певуч и насмешлив, какой замечается у очень умных, убежденных себялюбцев в минуту большой удачи и довольства собой.

Шельга дернул плечом, посопел, предпочитая отмолчаться, и совсем, совсем ничего не предполагая. Он слишком хорошо знал, с кем имеет дело, да и счел козырные — вызволение Зои — в своих руках. И не ошибся.

Машина гнала уже пригородом Праги. Все более встречались аккуратные домики на высоком фундаменте, крытые черепицей, чаще с бельведером и садом, за добротной оградой. Местность, вообще, все более напоминала сельскую.

— Спасибо за Зою, — произнес, после некоторого молчания, Гарин. — Я ваш должник. Да, да, таково мое мнение, — взял он неожиданно верхи, хотя никто и не собирался оспаривать это его мнение. — Последнее слово в этой истории было за вами. (Шельга почесал левый глаз). А не желаете ли развеяться, Василий Витальевич? Попутешествовать. В Москве-то, чай, засиделись. Все по казенным делам… — голосом барина из пьес русской классики продолжил Гарин.

— Это как понимать, Петр Петрович? Под конвоем, что ли?.. — осторожно осведомился Шельга.

Гарин на этот раз фамильярно рассмеялся:

— Ну-ну. Чего это вас так разобрало… Совершенно на ваше усмотрение, вот ведь как, Шельга.

— Тогда спасибо за приглашение, — но мы как-нибудь так. Уже попривыкли … Да и потом, какая вам от меня польза, Петр Петрович. Одна морока… — выразился одним махом Шельга.

Гарин неопределенно хмыкнул. Полыхнул глазами.

— И то верно. Припоминаю. Подставили вы меня тогда, э-хе-хе, как последнего банкрота… Ай-ай. Если бы не вы… не ваше пролетарское дело… Но что было, то было, и быльем поросло… Кстати, это не вы, часом, навели на меня эту порчу, этих коричневорубашечников? Признавайтесь!

Шельге не в чем было особенно признаваться. Он мог быть откровенен. (О взрыве в горах и последствиях этого, он еще не знал).

— Мое дело касательно, Петр Петрович. Так скажем, профилактика… Но это ваши люди стреляли в моего агента, приставленного к мадам Ламоль, — высказал Шельга свои претензии, — твердо, как доложил по инстанции.

Гарин на целую долгую секунду оторвался от управления машиной, в упор, разглядывая Шельгу. «Джип» бросило.

— А вы молодцом! Отлично держите форму, Шельга. — Гарин выровнял ход. Помолчал. — Помните ту первую нашу встречу на бульваре Профсоюзов, после убийства моего двойника? Вот также, все еще было впереди, — многозначительно он произнес и добавил: «Столько дней тому… Время, время пока еще не в нашей власти; чтоб ему!..».

В этой последней фразе Гарина не было сетования, — общеупотребительного, и по известному поводу, как не было и смирения; но вызов, но дерзость. Настал черед Шельги пристальнее взглянуть на этого невозможного человека. Не занялся ли Гарин ревизией вселенских законов, после известного помрачнения дел своих земно-суетных? Вот то-то было бы для мировой науки!

— Да, время не в нашей власти, — в обычном ключе, однако, продолжил Гарин. — А вы все взрываете империалистические крепости, Шельга? Увлеклись большевистским конструктивизмом. И что, ваша машина работает? — скучновато он уже добавил, усмехнулся, нетерпеливо передернул рычаг коробки скоростей. Дорога пошла откровенно проселочная: поля, перелески. Они были здесь одни.

— А как ваше детище, Петр Петрович? Помог элемент М? Кстати, по-сходному: смерть Косторецкого, проректора по науке… как-то перекликается с этим?.. — полувопросительно и дерзко вымолвил Шельга; но как будто и без особой опаски.

Гарин бросил резкий взгляд в зеркало обзора, — как если бы через плечо себя. За спиной Шельги скрипнуло, и, словно по давнему, давнему приговору, он почувствовал себя смертником… беззащитно спиной и затылком, встречающим морозный рассвет.

— Что же, теперь считаться будем? — бросил весомое слово Гарин. Шельга предпочел смолчать. Машину как раз подбросило на ухабе, разговор само собой прервался. Пошла уже настоящая проселочная дорога. Навстречу им выехал маломощный трескучий трактор с прицепом, груженный силосом; несколько телег с бидонами, и еще грузовая машина, полная яблок. Возницы, водители — все разглядывали «джип».

Преодолев затор, машина Гарина, наконец-то, вырвалась и по ломанной линии холмов устремилась пыльной грунтовой дорогой в чересполосицу скошенной нивы. Так они проехали километра четыре, пока не приткнулись к кромке березовой рощицы.

— Вот и чудненько. Приехали. — Гарин заглушил мотор. Выдернул из замка и спрятал в карман ключ зажигания. — На всяк день, довольно своей маяты. А здесь-то, какое раздолье… Обдуемся на ветерке. Выходите, Шельга. И кто старое помянет…

*** 96 ***

С тем ободряющим напутствием, Шельга выбрался из автомобиля. Следом — Гарин. За ними потянулся тот, с внешностью латиноамериканца.

Они остановились на всхолмии. Далеко простирались сжатые поля, перелески. Зубчато синела даль горизонта. Было тепло и тихо. Вместе с солнцем медно-красно плавился лист. Тишину озвучивали неумолчные цикады. Густо пахло увядающими травами. Было покойно — остывающей монументальной формой, как только бывает в это время за городом, в преддверии стылой осени. И если кто-то имел бы фантастическое намерение экспериментировать со временем, то более мягкого, податливого материала сейчас трудно было бы и сыскать.

Гарин плюхнулся тут же на траву, жестом пригласил Шельгу. Телохранитель (так это понял контрразведчик) остался несколько в стороне, скрестив на груди руки.

— Вот, Шельга, боремся… носимся, — какой-то блесткой от всех наших нерастраченных сил, явных и скрытых замыслов, намерений… Копошимся в том, что рано — поздно отряхнем с подошв. Преодолеваем пространства, заглядываем в немыслимые пропасти, и все только за тем, чтобы, отшатнувшись, схватившись за сердчишко… лишний раз, осознать себя хладной мурашкой. А потом, вот, возляжешь на такой пригорок, вдохнешь полной грудью, заглянешь в небо — простор, синева… все той же нашей мечты… Это все я, я, и сего сознания с меня довольно! А, как хорошо здесь! Присоединяйтесь, Шельга.

Гарин был точно в настроении, несмотря на свой нездоровый вид. Он разлегся на траве, подставив под щеку руку, — лицо просветленно, миролюбиво; так, не зная — вполне состоявшийся поэт.

Они не виделись лет семь. Шельга ухватил из всего этого что-то дико невозможное. Ну, конечно, просто понимание того, что этот человек рядом. Попробуйте усидеть на краю пропасти, свесив ноги! Ни уговоры, ни осознание любых гарантий безопасности не прервут головокружения и сосущего чувства под ложечкой. Шельга глубоко (как будто дело обстояло именно так) вздохнул. Покосился на единственного свидетеля их разговора, телохранителя Гарина.

— А что, Петр Петрович, может и верно, — довольно с того будет. Иосознания, и синевы… С вашими-то достижениями! Да пребудьте с миром в душе; больше себя самого ведь не станете… — неуклюже и парадоксально выразился Шельга. (Тут же внутренне и одернув себя).

Гарин сардонически рассмеялся. Переменил позу:

— Ишь ты! Гегельянец мне выискался. Нет, уважаемый оппонент. Докажите им всем… выкатите и преподнесите это мое «я». Ой ли! Вот то-то же. Где оное?.. Мы говорим — микрокосм. А им начхать в лицо… Начинающий Рокфеллер, ваш разгениальнейший Ленин — в эмиграции, в дешевой столовке, с газеткой… что эти люди для толпы? Но возьмите власть и право давать и отбирать работу, чеканить монету, развязывать мировые войны и заключать договоры… вот тогда-то вы для них чем-то станете. А просто дух для них — это на уровне суеверия.

— Что же, значит реванш, Петр Петрович. Не больше и не меньше… — задумчиво заговорил Шельга. — Но чего добьетесь вы на этот раз? Все у вас уже было. Землю с оси вы не собьете… вращалась она, матушка, и будет вращаться. Закат сменяется рассветом; цезари приходят и уходят, массы остаются… Что вы — для этого процесса, своей личностью?..

— Чепуха, Шельга, так меня понимать! — Гарин, похоже, даже как-то помертвел от «обиды», и уж точно побледнел: — Земля, Шельга, имеет оболочку, и эта оболочка поражена болезнями. Одна из болезней называется, например, «человек»*. Слышите, Шельга, ходить среди них всем своим вселенским уложением (Гарин коснулся лба рукой, с лихорадочным, неровным пульсом), и здесь же физически быть с ними на равной ноге… не означает, черт подери, присутствовать своей личностью. Нет уж: ни один молоток не стукнет, ни одна труба не задымит… без моего соизволения. Будет только одна-единственная конституция — нервно-физическая конституция моего статуса; ни газет, ни журналов — только бюллетени здоровья: пульс такой-то, перистальтика кишечника такая-то… Что так смотрите на меня, Шельги? Задело. А?

Последний и действительно смотрел на Гарина так, — ну, одним словом, разыгрывает тот или впрямь сумасшедший. Все сейчас мерещилось ему необоснованным, нереальным, — сама эта встреча. Вот и Гарин, подбоченившись, насколько это было возможно в его позе, казался ему весь каким-то «сыном человеческим»: рубашка на нем несвежая, брюки на коленях пузырем. «Не смотрит, что ли, за ним Зоя», — удивительно встряло Шельге на ум. Гарин приложил к губам сбитую кожицу на руке. Поморщился.

— Что-то я вас не пойму, Петр Петрович. Опять все те же людоедские идеи… Вы что же, снова на царствие, или как? Карать или миловать?

— А вот представьте себе, Шельга, — ласково увещевательно заговорил Гарин. — Ничего асоциального, как говорят психологи. Никакого насилия. Все своим естественным ходом… Возьмите насыщенный раствор какой-нибудь соли, бросьте туда один кристалл… тотчас вокруг него начинает образовываться вся присущая этому раствору картина кристаллизации. Так и в мировой истории, предоставьте всему идти своим чередом в этом нашем пресыщенном мире, но только при соблюдении одного условия — в мир должен быть ниспослан всемогущий человеческий кристаллик, играющий сверхтвердыми гранями своей воли, гения, вседозволенности… Что произойдет: все будет расти и благоденствовать по мере своей, — по череде тех ступеней, что ведут от я-ничтожного до Я-великого, так как преемственность здесь, разумеется, не отрицается, как в стадии роста от зерна к плоду. Истории только необходим прецедент, и время сейчас, по-моему, самое подходящее для этого. Все сошлось и пересеклось в одной точке; и эта точка — я.

Гарин чуть помолчал и затем продолжил; на этот раз не столь абстрактно, как можно было от него ожидать, более конкретно и даже зло:

— Нет, я знаю, что говорю, Шельга. Здесь не одни слова… Вы подумали: все ли у меня в порядке в черепушке? Помнится, такой вопрос уже пожирал вас — тогда, на «Аризоне», ввиду Золотого острова. Но тогда ответьте, почему, наперекор всему, да, наперекор всему… во мне сошлись сразу научный гений, темперамент политика, удачливость игрока и, если хотите, варварский склад характера? А, не знаете, то-то же.

Гарин расслабленно усмехнулся каким-то своим потаенным мыслям, и это уже было точно неподражаемо и недоступно никому.

Шельга вынужденно промолчал, под давлением странной логики и странного сошествия фактов в бредовых изъяснениях Гарина. Но формально он оказывался прав. Это угнетало. «Признать за ним роль мессии? Ну, нет; будет с него и того, кем он является». С тем вместе захотелось поскорее закончить этот разговор, с неясными, правда, еще последствиями.

— Что же, Петр Петрович, как у нас на Руси говорят (не забыли, чай), дело барина. Только пожелать удачи, сами понимаете, не могу. И дай-то Бог, никогда нам больше не встретиться. А сейчас, прошу, отвезите меня в город. Мне надо еще собраться в дорогу.

Шельга с каким-то смешанным чувством поглядел на Гарина. Нет, честное слово, пропащий человек, и давно уже по нему веревка плачет, а вот уйди — и точно роковая комета пронеслась в ночном небе и ушла в темноту, в бездну. Ох, и беда сия есть человек.

— А вот насчет вашего пожелания… нашей последней встречи, поторопились, Василий Витальевич, — совсем весело произнес Гарин, вставая на ноги, по примеру Шельги. — Не можете не принять приглашения. Королева просит; дама, наконец, и просто Зоя. Если вы так уж ее выручили, то не прийти на званый ужин — это уже верх неприличия, и не по-мужски будет… В пажеском и дипломатическом корпусе не поймут, — пошутил Гарин, остро, вприщур, вглядываясь в Шельгу.

— Ну, уж, благодарю покорно, как выражаются в пажеском… хлеба, щи, там не едали. Имею право не прийти, — чуть даже сурово продолжил Шельга. — Передайте от меня благодарность за приглашение мадам Ламоль. И где же? — вывернулось вдруг у Шельги из под языка, — по какому-то профессиональному обороту речи. Он сглотнул кадыком.

— Да все там же, в замке барона Киркгофа. К вашей гостинице, вечером, подадут автомобиль. За рулем будет, вот этот человек. (Гарин кивнул на латинос). Кое-как по-французски он изъясняется. Зоя репетировала с ним.

— Н-н, нет, Петр Петрович, увольте. Я, кажется, вполне засвидетельствовал мое почтение мадам Ламоль, — намекнул Шельга. — Принять приглашение не могу. По штату не положено, — полушутя, полусерьезно добавил он.

— Не препирайтесь, господин-товарищ контрразведчик. Будет Роллинг, — внезапно заговорщицки шепнул Гарин и подмигнул.

— Роллинг здесь? — вырвалось у Шельги.

— Помилуйте, где же еще ему быть. Все, все в сборе… здесь и он, старый дружище, с самого начала этого процесса-идентификации, так счастливо завернутого вами. Приходите, Шельга. Не стройте из себя чересчур идейного. Там — не узнают. Будете третейской стороной; есть кое-какие неувязки по известному вам документу от 23 июня 192…, Фонтенбло. Не можете не помнить.

— Договор о сотрудничестве между вами и Роллингом. Разве он еще существует?

— Мы ждем, Шельга. Свободу и анонимность вам гарантирую. Честное слово, я и сам бы не взял вас в какую-нибудь новую историю инженера Гарина. Слишком накладно.

Молча, они пошли к машине.

— Да, — напоследок бросил Гарин, усаживаясь за управление. — До автострады мы вас подбросим, а там возьмете попутный транспорт. У нас критическая ситуация.

Шельга потоптался у распахнутой дверцы — чем бы таким ответить на это явное свинство; но, не нашедшись, полез, насупившись, в машину. Дверь за ним захлопнул телохранитель, не вынимая одну руку из кармана плаща, и усевшись на заднем сиденье, за плечами Шельги. Чувствовал себя тот, как трудяга-муравей, польстившийся на патоку и завязший там.

*** 97 ***

Закатный свет в окнах гостиной отливал тусклым пурпуром.

Лестница белого камня с балюстрадой вела наверх, — ко второму этажу, расходилась по сторонам и терялась. Внизу ее, на три шага от последней ступеньки, стоял все тот же ореховой полировки столик, как и при очной ставке Шельги и Зои. Поодаль, в кресле, расположился Роллинг. Он был один. Птички не пели, да и клетки были пусты. Лишь дробно журчал фонтан.

Роллинг пожелтел, обрюзг, часто срывающимся жестом скреб подбородок. Одет он был во все черное, и даже не снял котелка, образцы которых давно уже не носили в деловом мире Старого и Нового света. Но ему было уже не до фетишей. Миллиардер на пенсии. Он не смел даже закурить, — на этой его привычке лежал врачебный запрет, ввиду предрасположенности к обширному инфаркту. (Один — микро, он уже пережил). Воздержание Роллинг переносил почти что нравственно, — по тому чувству обреченности и загнанности в угол. К этому прибавилось и тяжкое сомнение. Полно: да в самом ли деле Гарин и Зоя живы, и находятся в замке? Не есть ли это все киношная мистификация, на которую он так чудовищно купился. Ведь Шельга не признал в той женщине мадам Ламоль, — этим полны газеты. Агенты, вернувшиеся из Лозанны в почти нетранспортабельном состоянии, путались в показаниях, несли всякую ахинею и могли просто проиграться в казино и быть избитыми. И что из того, что собственные убеждения Роллинга в «подлинности» Зои были бесспорны. Он и сам уже давно раздвоился. Но раздвоился и весь этот мир, да и был таковым. Не есть ли двуличие и обман подлинное измерение вещей и событий? Вот и сейчас — одна его половина жаждет свидания с Гариным, другая — сторонится и боится. О, нет, не какого-нибудь физического уничтожения, но верно унижения, — быть может, в присутствии той роковой женщины, — и унижения горшего, чем тогда, когда она предала его в сырую, ветреную, ужасную ночь… при подписании договора с Гариным.

Роллинг шумно вздохнул, отгоняя воспоминания. Ему становилось особенно скучно и пусто. И в этом пространстве ожидания он как-то сумел приподняться над собой эдаким придонным пузырем воздуха, но и только-то. Весь ил его души опустился при этом ниже осознанного уровня. Роллинг задрал голову, так что даже откинулся на спинку кресла. Из мутных глаз его выкатилась слезинка. Он старчески икнул.

В гостиную вошел Гарин, — реальный и земной, но без бородки, каким привык его видеть Роллинг; с опереточными усиками, бледный, собранный. Чуть позади — некий тип, по виду латинос, с точно такими же нагловатыми усиками; занял место у входных ворот, заложив руки в карманы кремового пиджака.

Роллинг — будто бы разом выпил ковш холодной газированной воды: он задохнулся, глаза его увлажнились, и, наконец, он гаркнул:

— А, Гарин! Я знал, я рад…

— Что вы знали, дядя, что я жив и не скормлен рыбам! — бросил реплику Гарин, проходя к столику так порывисто, как какой-нибудь прораб на короткой рабочей летучке. — Вы всегда были скверным актером, Роллинг. (Гарин, казалось, не замечал его в упор; да и интересовался ли он им в действительности? Могло ли что-нибудь быть задействовано от мистера Роллинга, кроме, разумеется, его капиталов, имейся у него таковые? Роллинга — прежнего финансового буйвола и игрока — больше не существовало). — Итак, мистер Роллинг, как вы теперь убеждены на все сто — я жив и здоров. Вашу отзывчивость — в виде подношения мне 10 миллионов долларов за ничего не значащие безделушки мадам Ламоль, — я расцениваю как знак доброй воли и расположения ко мне. Попытку покушения на свободу и, возможно, жизнь упомянутой особы — прощаю и понимаю, как мужчина мужчину. Будем считать инцидент исчерпанным. Теперь перейдем к делу. Вот документ, — Гарин потряс развернутым небольшим листом бумаги, неизвестно как оказавшимся в его руке. — Это наш с вами договор, по коему я обязуюсь… одной акцией… (не будем здесь распространятся). Вы же, в свою очередь, должны были выплатить мне в качестве гонорара половину суммы, напрямую проистекающую из этой акции… По расчетам независимых экспертов, вы загребли тогда в Европе более двух миллиардов долларов. Я же видел от вас порядка 300 миллионов… и не более того, что целиком ушло на обустройство Золотого острова и кое-какие военные операции. Итак, за вычетом растраченного, за вами, батенька, должок в 700 миллионов, а по счетам, в деловом мире, мистер Роллинг, принято платить. В нашем же пэн-клубе, гм, кроме того, еще и оставлять шляпу в гардеробе… ну хотя бы снимать, — иронично уже добавил Гарин.

Роллинг ужасно покраснел, вернее, лилово побагровел отвислыми щеками и вспотевшим носом. Начиналось то самое, прилюдное (при одном свидетеле) «посечение» великого гражданина Америки. Содрогнувшись, Роллинг снял котелок, выставив напоказ взмокший череп в нимбе седых волос. Так он выглядел куда благообразнее.

— 700 миллионов, мистер Гарин, при всем моем желании — не могу… — с хрипотцой высказал Роллинг.

— Что же так, дядя, жметесь? Тогда эта бумага за вашей подписью, пойдет в Верховный суд Соединенных Штатов, а мне — семь бед, один ответ.

Гарину, наконец, надоело стоять, будто на дипломатическом приеме, и он уселся на стул, с удовольствием вытянув ноги и уже принимаясь за сигару.

— Даже если меня потащат на электрический стул, я не смогу выплатить такой суммы, — промямлил совсем деморализованный Роллинг.

— Как-то исключительно потратились, да? — издевательски осведомился Гарин, с прищуром смотря сквозь голубоватый дымок, — или вложили миллиард, другой — в золотой запас Форт-Нокса. Вы знаете меня, старина, со мной или сотрудничают, или…

Роллинг потупил глаза, уронил голову.

— Основным капиталом «Анилин Роллинг» заправляет совет директоров. Я, правда, владею контрольным пакетом акций, — Роллинг заерзал на стуле, точь-в-точь, как ребенок перед известным делом, — но в личных целях… на текущие расходы, я могу взять не более 80–90 миллионов…

— Что же так?! — не вытерпел Гарин.

— Ввиду моего положения, и так… учрежденной опеки, — про-мямлил Роллинг, выставляя одни уши.

Гарин присвистнул. Глаза его изумленно вскинулись:

— Так вы что же, батенька, недееспособны? Старый дружище… Видели! — воскликнул он, словно призывая кого-то в свидетели. — А я-то на него рассчитывал! — и Гарин с размаху стукнул себя по колену.

Лица Роллинга совсем уже нельзя было разобрать. Нос ушел в отвислые щеки, уши мертвецки побледнели. Вдруг — в борьбе — он поднял голову. Уставился в переносицу своего мучителя мутными глазами; в них блеснуло… выплыло по слезинке.

— Черт те что, — брезгливо поморщился Гарин. — Станет с вас и ста… Гоните всю сумму наличными — и разойдемся. Придется как-то выпутываться самому.

Роллинг, точно в болезни Паркинсона, затрясся. Глаза его округлились, пока в орбиту их не вошло, — и он увидел: на открытой (застекленной с наружной стороны дома) галерее, на уровне второго этажа, в освещенных закатом окнах — фигуру женщины. Она медленно шла, меланхолически склонив голову с тяжелым узлом темно-каштановых волос и ниткой белых кораллов на открытой, красивой шее. Руки ее были у груди. Одета она была в свободное васильковое платье, отделанное рюшем. Медно-красный луч тронул самый краешек прядей ее волос. Одно обнаженное плечо порозовело. Если бы еще эта стройная, молодая женщина держала в руках томик Мюссе или русского Блока — ни дать, ни взять целомудренная институтка из прошлых, славных довоенных лет, на дорожках Петергофа (из тех, верно, времен, что дошли до Роллинга со страниц псевдодневника Зои, проданных ему Гариным). Трудно сказать, вышло ли это случайно, или было подстроено, по уговору, чтобы сломить волю Роллинга. Но в лицо ему ударила тихая блажь, челюсть отвисла; он и смотрел-то, как смотрят юродивые, выворачивая белки глаз. И все казалось, это было лицо слепца.

— А вот и наша мадмуазель, — негромко произнес Гарин. — Я думаю, торг при ней и вовсе неуместен.

— Будьте вы прокляты, Гарин, — очнувшись, с тихой ненавистью прошипел Роллинг. В нем будто на мгновение воскрес прежний властитель и магнат. — Вы получите все сполна. Даже если это станет закладная на все мое имущество… Я дам вам — под проценты на вашу погибель… Вам все зачтется; ведь не будь у вас этих моих денег, — вы еще чего доброго просуществуете… а так найдете себе скорый конец.

— О`Кей. С меня довольно будет и вашего пенсиона: 90 миллионов, — быстро нашелся, что сказать, Гарин, наблюдая за тем, как Роллинг подписывает чек с золотым обрезом.

— Документ, — прохрипел тот, накрывая ладонью чековую книжку.

— Надеюсь, никаких осложнений не возникнет при получении этой суммы?

— Я же сказал: будьте вы прокляты Гарин. Под проценты на вашу погибель…

Гарин невозмутимо обернулся к двери и проговорил то, отчего Роллинг и вовсе опешил:

— Шельга. Войдите.

*** 98 ***

С парадного вошел Шельга. Остановился у порога, быстро оценил обстановку, прошел к столу. Руки его были за спиной, шляпа на затылке. Он взглянул на часы, резко повел шеей, так, как снимают с плеч тяжесть. И — он и она — увиделись. Зоя поприветствовала Шельгу долгим наклоном головы. Слегка улыбнулась. Как никогда — она казалась сейчас простой и доступной. У Шельги будто отлегло от души, сердце тукнуло. Нет, он все сделал правильно. Ведь все, что от него требовалось, — не предать. Где, когда и кем это осуждалось! Ну, а суд… праведный суд: «Мне отмщение; аз воздам», — было заявлено от века. И тут — словно какая опора ушла из-под ног Шельги. Больше они не встретятся никогда. Вернул его к действительности голос Гарина:

— Вот Шельга. Представлять вас друг другу, нет нужды. Будете третейской стороной. Сейчас мистер Роллинг передаст вам чек на некоторую сумму (хотите, поинтересуйтесь). Я — со своей стороны, — вот этот известный вам документ. То и другое, переменив, вы дальше передадите по назначению. Заранее извиняюсь за столь маразматическую процедуру… сие не от меня. Ну, раз, два, три — из рук в руки…

С усмешкой, с видом брезгливого сожаления Шельга повертел то и другое в руках, помедлил, и, как тяжесть, передал, каждому — ему предназначенное. (И что он мог сделать еще? Право, мог ли этот листок-договор, сочиненный в одну сумбурную ночь, в свете фонарика, под дубом, — иметь какое-либо значение для него самого и его родины).

Роллинг тут же перебрал документ пальцами, — так, как слепой от рождения исписанный алфавитом Блюера текст; перечитывая два раза, шевеля губами. Безмолвно улыбнулся опавшим ртом; изорвал листок на мелкие клочки, бросил в большую пепельницу (а ля лапоть), и поджег спичкой.

Гарин тоже повертел чек, просмотрел на свет и положил в бумажник желтой кожи, спрятал в карман. С безучастным и таки загадочным видом откинулся на спинку кресла, покусал кожицу губ. И точно, ему стало как-то очень и очень грустно. Он потер переносицу: что бы это значило? И понял вдруг — мистер Роллинг сошел с мировой сцены. На этот раз навсегда. А как-никак — с ним были связаны золотые денечки. И воистину золотые.

Оставаться здесь больше Шельга не счел нужным.

Но не было уже и Зои.

*** 99 ***

Утром следующего дня наемный лимузин (плавной линии обводки шикарный черный «опель-адмирал») выехал из ворот замка.

В автомобиле была Зоя, в легком бежевом пальто, в шляпке и — без своей неизменной вуальки (ей ли было теперь, после всего, скрываться так). Руки ее привычно лежали на замке сумочки-шкатулки. Там — серебряный револьверчик, в славном окружении нескольких бриллиантовых украшений (из алмазного фонда королевы), загранпаспорт с транзитной визой на пересечение трех границ — Чехословакии, Австрии, Италии. На переднем сиденье, рядом с водителем — плотный мужчина, несколько хмурого вида, с выстриженной прической и приплюснутым носом. В прошлом профессиональный боксер, теперь — охранник, за приличную плату и по некоторому житейскому инстинкту согласившийся исполнять свою работу как можно лучше и по возможности дольше. На заднем сиденье, кроме Зои, и справа от нее, расположился другой охранник, более интеллектуальной внешности (бывший кадровый военный, офицер полковой разведки); оба — чехи. Слева от женщины, т. е. со стороны ее сердца — Валантен, в новом, скрипучем и так идущем ему кожаном пальто, поминутно косящийся на владычицу своих грез.

Черный лимузин с занавешенными окнами салона одиноко пронесся до запасного аэродрома в окрестностях Праги, где уже стрелял выхлопными газами зафрахтованный самолет Австрийской авиакомпании. Под гул моторов и волны ветра, разгонявшие траву, придерживая шляпу, Зоя по трапу взбежала на борт. Следом — сопровождающий ее эскорт.

Самолет вырулил на взлетную полосу и устремился в чистое небо, — и так до Италии, с дозаправкой в Австрии (право, не без участия в делах Гарина, — по некоторым особо щепитильным пунктам его программы).

* * *
От шлягеров и побасенок старой Европы, Зоя устремилась к еще более фантастическим сказкам царств Египта и древней Нубии. Но это уже станут сказки новой Шехерезады, или Семирамиды; как кому будет угодно.

* * *
Этим же днем с вокзала Праги, Восточным экспрессом выехал и Шельга. Его тоже ждала удивительная страна и удивительные россказни (в которые волей-неволей приходилось верить); но некоторые фельетонные истории застигли его еще в пути следования, в Западной Европе. Их разносил рой вездесущих газет, — от тех стран и событий, причиняющих ему беспокойство и боль.

Как сговорившись, разномастные газеты вывели на первые полосы отчет о чудовищном взрыве в горах Швабский Альб. Писали о жертвах из рядов борцов за новый порядок, и, в зависимости от политической ориентации, их называли то «коричневыми», то «фашистами», или даже «соратниками». Путанное официальное объяснение дополнило зловещее аномальное свечение породы в горах и нижней кромки облачности. О последствиях взрыва в самом К., сообщалось как-то неясно и вскользь: будто бы по сообщениям очевидцев «одна половина города пострадала больше другой», и так во всем остальном. По главному же, в частности, о количестве жертв, сообщалось совсем неясно и неохотно. Говорили о 46 погибших, о 27, и вовсе о 9-11 (видимо, по числу гробов на единицу анатомической биомассы).

Но кто, пожалуй, из косвенно причастных к этой истории схватился по настоящему за голову, так это Шельга. Выходит, что Хлынов, тогда при последней их встрече, оказался прав, когда укорял его в попустительстве и выгораживании людей совсем не голубиного нрава, и не таких уж затравленных и беспомощных, как можно было счесть. Грозила также, вне всякого сомнения, нахлобучка при возвращении в СССР. Начальствующее — «смотря по обстоятельствам», — приобретало теперь самый зловещий смысл. Обстоятельства как раз моральные и политические, — возводили «прокол» Шельги в истории с мадам Ламоль в разряд международного скандала. День на день можно было ожидать атаки буржуазной прессы и обвинений в пособничестве «врагу рода человеческого» — Гарину. Политическое лицо Советской власти грозило обернуться оскалом. А в том, что истинная причина взрыва рано или поздно всплывет, и лаборатория Гарина будет рассекречена, у Шельги не было сомнений. Выходило — куда ни кинь, все клин. Вызволив Зою, он фатально подвел себя; кроме того, Гарин, видимо, был на пороге создания нового чудо-оружия, и теперь, с деньгами Роллинга, мог решиться на некий род реванша. Последний разговор с ним не оставлял сомнений в его прежних болезненных амбициях. И, что хуже всего, в них не чувствовалось ни плана, ни логики. Это мог стать только террор и вседозволенность. Прибавилась еще и тревога за Хлынова, все медлившего с отъездом из Вены. На не столь давний (два дня тому назад) запрос Шельги советскому атташе в Австрии и в научные круги ответа он не получил. Молчал и Хлынов.

*** 100 ***

Венцы обожают езду на велосипеде — легкой, удобной, изящной машине (хром, да никель); как для мужчин, так и для женщин. Велосипед можно легко приобрести или взять напрокат. А, сделавши так в одном городе, преспокойно сдать на хранение в другом, или обменять. В последнее время в моде были отличные машины немецкой фирмы (…).

* * *
Шины мягко катили по обочине загородной трассы. Поблескивал обод колеса, лоснилась смазкой черная приводная цепь. С одного нажатия на педаль Хлынов набирал ходу на полтора десятка обычных шагов пешехода. Это была победа чистой механики и трогательной-таки заботы о велосипедистах. Сторонняя дорожка — целый городской тротуар — были отданы только этому виду транспорта. По одну сторону тянулись фруктовые посадки, по другую шла автострада, по которой из Вены и обратно с шипением проносились машины. Только разделительная полоса, — ближе к черте города переходящая в легкий бордюр, отделяла эти два пути.

Здесь, за городом, воздух был чист и свеж. Время — самое предобеденное, и, быть может, еще и по этой причине, автомобилей на дороге примечалось немного, — как не заглядывался Шельга, со скуки, на шоссе. Милое, приятное, но достаточно однообразное путешествие начинало утомлять его. Так и хотелось без особой нужды тронуть никелированный звоночек и огласить трелью окрестности.

Ехал же он из местечка Н., в двенадцати километрах от города, где располагался частный пансион Виллинштейна, в котором остановился один из творцов электронной теории сверхпроводимости доктор Сильсбри с женой. С ним-то Хлынов и имел интересную беседу с утра, и теперь возвращался в Вену.

Все было приготовлено к отъезду. Куплен билет на поезд, проставлены выездные визы; книги, какие числились за ним, сданы в библиотеку; читательский билет, аннулирован, квартирной хозяйке уплачено, долгов он не имел. Проживал Хлынов эти дни скромно, обедал по недорогим кафе, завтракал и ужинал на квартире. Брал сыр в магазине, чайную колбасу, отваривал итальянские макароны, приправлял острым соусом, макал сосиски в сладкую горчицу. Удобства жизни в буржуазной стране признавал и ценил, — помня и блокадный Петроград, в осаде Юденича, и баснословную дороговизну хороших продуктов и товаров эпохи нэпа, и скудный академический паек. От передряг быта его хранила любимая наука да микрокосм души.

Сейчас с просветленным лицом он накручивал педали, и, казалось ему, взбирался под самое небо; ведь иначе и быть не могло при таком душевном подъеме, при такой отлогости небесного свода и всепомощи ветра. Одна эта дорога, — будь она нескончаема, привела бы его за горизонт, а там уже и рукой подать до той идеальной кривизны, что так захватывающе излагается в удивительной теории относительности.

Лицо Хлынова с растрепанной от переменчивого ветра бородкой, пристальными голубыми глазами, было выставлено навстречу движению. Дорога пошла несколько на подъем, — Хлынову пришлось прилечь на педали; моментами он приседал над седлом, налегая всей тяжестью тела, плечи его вскидывались… он уже не смотрел по сторонам, поэтому и не заметил «джипа» песочного цвета, что намеренно медленно, но все же настигал его. Расстояние между ними сокращалось.

В машине, за рулем — Гарин: собранный, ссутулившийся, почти неистово (как недавно в символику электромагнитных полей на осциллографе) вглядывающийся в велосипедиста; рядом с ним — латинос, с томным, бархатным взглядом шулера и вымогателя; ниточка его усиков ожесточила рот, — чувственных, полных губ, сейчас сухих, сжатых: более убийцы, чем просто негодяя. Одна его — правая рука, закинутая за спинку кресла, пребывала в полном боевом облачении, с никелированным кастетом и боковым гнездом в нем для выброса стальной заточки.

Валантен чуть коснулся плеча Гарина, кивком указывая в направлении одинокого велосипедиста. Тот отрицательно качнул головой, пригнулся к рулю, с присвистом вдохнул сквозь зубы. На всем видимом участке трассы — ни одной машины. Гарин оторвался от зеркала заднего обзора, не теряя времени, резко взял на велодорожку, под углом пересек линию разметки… низкий и редкий бордюр ограждения. Параллельные линии никогда, даже гипотетически, не пересекающиеся, — автотрассы и велосипедной дорожки, — сошлись в точке, которую занимал сейчас радетель человечества и знаток неэвклидовой геометрии физик Хлынов. Высокие, мощные протекторы «джипа» наскочили на хрупкую конструкцию двухколесной машины, сминая ее, будто шляпную картонку. Небо черно и ослепительно взорвалось… вспыхнула и обуглилась бумага с рядами математических символов, — и целая вселенная замыслов в мозгу Хлынова навсегда отлетела к тому, чему он посвятил самую жизнь свою… к навсегда непознанному.

Вновь выскочивший на автостраду «джип» метнулся в туннель под путепроводом, — и, показавшись в последний раз, взял влево, помчавшись окружной дорогой в объезд Вены. Через километр пути машина остановилась. Из нее вышел Валантен и, проинструктированный Гариным, направился к остановке маршрутного автобуса. Дальше его дорога лежала в аэропорт. «Джип» с Гариным скрылся.

*** 101 ***

Взревел гудок. Ударил колокол. Трехпалубный грузопассажирский пакетбот «Марипоза», рейсом Неаполь — Триполи, отвалил от пирса.

Судно взяло левым галсом. По дуге ушли берега залива, терракотовые стены и башенки древних крепостей, прокаленные солнцем дома с наружными лестницами и развешенным для просушки бельем, узкие крутые улочки, ступенями в гору. Гладь бухты чуть колыхнулась при повороте судна оверштаг и вновь ртутно-тяжело залегла. Небо и вода сомкнулись у линии горизонта. Зоя прикрыла глаза, а когда открыла их, то оставляемый ею город показался много дальше береговой черты, — у самой кромки воспоминаний, откуда, уж точно, нечего было унести кроме памяти.

Зоя вздохнула, примиряясь с неизбежным. Оглядела палубу судна: что-то ведь она понимала. Все вымпелы были подняты. На ходовом мостике прохаживались старший помощник капитана, два впередсмотрящих. Впереди — на кильблоках — матрос, как ни в чем не бывало, шкурил старую краску на одной из шлюпок. Корабль вышел в открытое море. Палуба под ногами ответила на усиленный ход машины. В кильватере заволновалась, вспенилась вода. Гладь залива, кромка набережной Санта-Лючия показалась подковой на счастье. Что ей сулила даль?

В Неаполе Зоя пробыла трое суток. Как-то отделавшись от охраны (Валантен таинственно задержался в Вене, при дозаправке самолета, и должен был еще прибыть), она проехала в наемном экипаже до набережной, спустилась к морю. Кажется, где-то здесь, неподалеку, в душном сумраке ночи, после отчаянной гонки по пустым улицам… один капитан (потомок древних викингов), влюбленный, как паж в свою королеву, опускал ее на руках вниз гранитной лестницы, где покачивались и скрипели на черной воде лодки. Это было в ночь ее побега из гостиницы «Сплендид». Сейчас здесь было ярко и знойно, в блестках залива, слепящих росчерках солнца, — все напоминало ей белоснежного, в форме капитана, Янсена… Зоя отвернулась, — для этой встречи с прошлым она была слишком одинока сейчас. Гарин при расставании (в Праге) был сосредоточен и хмур. Она имела с ним продолжительный разговор на ночь. Время проблемных, но умозрительных дел вышло. С деньгами Роллинга можно было решаться, но на что? В совокупности мер и событий — это знал один Гарин. Камни Неаполя были невыносимо горячи, но путь, уготованный ей, для чего, собственно, она и оказалась здесь, мог сжечь. Не уверенная, то ли она делает, Зоя достала из сумочки мелкую монету, зашвырнула в волны. Упали вслед и взмыли несколько чаек. Ватага мальчишек, давно приплясывающая возле прекрасной синьоры, с визгом отправилась на дно, искать серебро. Больше ничего не оставалось, как вернуться в гостиницу.

Зоя пожелала сойти в каюту. Два чеха-охранника взяли ее в окружение, несколько поодаль и впереди — Валантен: он только незадолго до отправления судна прибыл в Неаполь, более возбужденный, чем счастливый, с осознанием необычности своей миссии. Подобно стежку пряжи, он вошел в некую богатую, фантастическую ткань жизни, почитая это даром Девы Марии (которой в тайне молился). Зою он также боготворил. Она же в продолжении всего рейса, так и не соизволила больше подняться на палубу. Еду, прохладительные напитки приносил в каюту Валантен. Он же делил с охраной и пост наблюдения, в длинных проходах коридоров, меняя друг друга каждые два часа.

Так прошли день и ночь; раннее утро застало их ввиду земли. Это и был пункт назначения — Триполи: административный центр Ливийской джамахерии, с года 1915 находящейся под протекторатом Италии. Здесь (по инструкции Гарина) предстояло купить или взять в аренду несколько грузовых машин, набрать дополнительно людей для несения охранной службы и технических работ; запастись необходимым количеством продовольствия, топлива, медикаментов, несложными (пока) механизмами, толовыми шашками, шанцевым и крепежным инструментом, палатками и спальными мешками, — впрочем, лист-перечень: как, что и в каком количестве — был длинен, и Зое еще предстояло разобраться в этом, предварительно, конечно, наняв технический персонал. Но были бы деньги… Целью же высадки этой экспедиции должен был стать базовый лагерь Мыщеловского, не видевший пополнения уже более двух месяцев. Вся исполнительная власть и ответственность возлагались на хрупкие плечи (в 18-летнем возрасте — прима-балерина Мариинского театра) мадам Ламоль — надежды Гарина.

Сам же он готовился к другим делам.

*** 102 ***

Да, все мог знать только Гарин.

Опять, как и семь лет тому назад, он начал свое новое предприятие с деньгами Роллинга, но лишь с той разницей, что отлично сознавал, — этих средств не хватит ему и на четверть намеченного. Предвидя это, еще в середине лета, для некоторой сейсморазведки южной оконечности Африки, был заслан Радлов, и в этих же целях на верфях Харланд энд Вольф, в Англии, модернизировался почтовый пакетбот, водоизмещением 4582 тонн, совершающий до этого рейсы между Ливерпулем и западным побережьем Южной Африки. Корабль с романтическим названием «Саале». Но все по порядку.

Вновь, как и семь лет назад, Гарин носился из одного конца Европы в другой, заключал договоры, совершал сделки, нанимал техников, рабочих, арендовал целые производства и цеха. Платил не торгуясь. Так, на заводах Теслы и Шкоды в Чехословакии изготовлялась для него батарея соленоидов для магнитной «ловушки» Рауха, в Базеле (Швейцария) — кожух реактора и охлаждающая установка. На заводах Круппа, в злосчастной Германии, вытачивалась из цельного куска шамонита детонационная камера, или «расстрельная машина» Гарина; там же — в орудийных цехах — изготовлялась маятниковая система подвески и особое кресло-постель, о чем речь пойдет ниже. В Норвегии для Гарина сжижали азот, в Польше рафинировали каменноугольные смолы, цедили шеллак, в Голландии, в местечке… (вблизи береговой зоны), в одном из переоборудованных электролитических цехов и при личном участии Гарина или его доверенных лиц, шло производство илема. В целях сокрытия одного из побочных эффектов этого продукта — сверхмощного электростатического поля — илем вырабатывался небольшими зарядами, чтобы, уже отдельно складируя их в пустынных, полудиких районах Северной Шотландии, сгустить вещество на передвижных компрессорных установках и закачать в толстостенные, стальные резервуары. Наконец, в самой Англии, — ну да, разумеется, реактор монтировался непосредственно уже на судне; туда же загружались и батареи уплотненного илема. В целях особого рода аффектации корабль переделывался самым решительным и камуфляжным образом.

На баке и на юте судна устанавливались решетчатые, ребристые конструкции, напоминающие собой сферические радиоантенны. Пространство между капитанским мостиком и световым люком машинного отделения было заставлено круглой башенкой с меридиональной щелью, в прорезе которой поблескивал настоящий линзовый телескоп средней разрешающей способности. Одна каюта была отдана под эхолокационную установку. Другие, с позволения сказать, научные приборы: вариометры, гальванометры, манометры (все для замера неизвестно чего, — степени наивности инспектирующих лиц) были навешаны в проходах палубного пространства, занимали целые приборные доски там и сям… с одной, единственно на них возложенной задачей — быть на виду и застить взор. Кому? Вопрос был открытым, пока «Саале» не получила статус океанографического судна, не прошла регистрации и не подверглась первому таможенному досмотру: формальному, надо сказать, ввиду каботажного характера плавания судна вдоль атлантического побережья южной оконечности Европы и Южной Африки. Две паротурбинные установки, суммарной мощностью 11 тысяч лошадиных сил, сообщали кораблю скорость до 22 узлов. Снятия лишнего такелажа и совмещение морских специальностей позволили значительно уменьшить количество членов экипажа (и в этом также был заинтересован Гарин). Но сердце его предприятия — боевая модель реактора с механизмом маятниковой подвески и фиксацией угла атаки — было упрятано в самой глубине трюма и снабжено дополнительным (маскирующим) кожухом; что вполне могло сойти за любую выдумку, какую мог внушить словоохотливый физик людям, далеким от науки.

В третьей декаде ноября из порта Ливерпуль вышло научно-географическое исследовательское судно «Саале», маневрируя в нейтральных водах, миновало скалу-крепость Гибралтар, и, придерживаясь двухсотмильной береговой зоны, взяло направление Южного полушария, или, если быть точнее — имея пунктом назначения Порт-Ноллот, западного, атлантического побережья ЮАР.

* * *
Под штурманской рубкой — двумя палубами ниже, располагалось нечто напоминающее московский Царь-колокол, в оплетке проводов, гибких металлизированных шлангах. Становая плита в несколько тонн, была вделана в систему маятниковой подвески, что позволяло при умеренной бортовой качке держать выверенный угол атаки гравитационным лучом. Идущие полукругом блестящие серповидные направляющие придавали сооружению вид гигантской морской астролябии — прибора, служащего для определения азимута по звездам. Время от времени основание установки пронзала мелкая дрожь, — работал повышающий трансформатор, подзаряжающий батарею электролитических конденсаторов. Через две переборки отсюда лоснились черные тушки, — запасы илема, загнанного в цилиндры под огромным давлением. Но даже так спрессованного запаса едва хватало на один сверхуплотненный пакет илема в магнитной «ловушке» Рауха. Во всяком случае, на один «залп» Гарин рассчитывал. Только будет ли это достаточно для его целей? Беспокоили его и результаты изысканий Радлова: отыщет ли он «слабинку» в литосфере земной коры, в нужном ему районе, — куда можно будет направить упреждающий удар?

Теперь Гарин частенько засиживался перед выносным пультом, в кресле оператора, пощипывая трехнедельную бородку и ловя себя на мысли, что жизнь его как-то совершенно не имеет прецедента относительно судьбы других людей, чудна и даже «каким-то дьяволом» обустроена. А если проще — вон там, за перегородками, за клепаным корпусом — мрачная, гибельная бездна; а он знай себе мчит в креслице, в железном пузырьке воздуха, со скудными гарантиями жизни, в то время как пальцы его лежат на приводных рычагах и взывают к силам материи, упрятанным в еще больших безднах, и даже отнесенных на миллиарды лет — к ранней Вселенной, способных в одночасье погубить человечество, — будь на это его воля.

Пока давал лишь знать поляризационный эффект илема, загнанного в рабочие цилиндры. В кильватерной струе в ночное время наблюдался заметный флюоресцирующий след. Это дало повод самолету-разведчику с военно-морской базы Гибралтар, а в дальнейшем пути следования — мыса Даккар, проследовать курсом корабля. Самолеты отстали, сочтя увиденное за проявление жизни микроорганизмов.

Через неделю пути «Саале» пересекла экватор.

*** 103 ***

От экваториальной линии до западного побережья ЮАР (бывшей республики буров) добрались сравнительно благополучно. Потрепал лишь 5-ти балльный шторм в районе Гвинейского залива, — сорвало за борт одну шлюпку, много хлопот причинил самолетик-амфибия, раскачивающийся на талях и грозивший поломкой судна; сказалась вообще недоукомплектованность экипажа.

В исходе двухнедельного плавания «Саале» встала на внешнем рейде Порт-Ноллот.

Еще через сутки — на воду был спущен биплан. Поднявшись после короткого разбега, высвечивая канареечным брюшком, самолетик взял курс вглубь Претории. Сказочно богатые пространства в русле реки Оранжевая поглотили единственного человека в двухместной кабине машины.

В исходе третьего часа самолетик возвратился с израсходованными топливными баками и с одиноким пилотом в кабине. Машина была поднята на талях и возвращена в свое гнездовье на киль-блоках. Так продолжалось кряду несколько дней.

Гарин мрачнел, — иметь в виду колоссальное предприятие и зависеть от людей и обстоятельств, самих по себе второстепенных.

Тропические жара и влажность, слепящая гладь океана, безвестность: что с экспедицией Зои? где Радлов? — гипнотизировали, лишали воли. Команда судна премило проводила время в кабаках и борделях англоязычного города, являясь на борт исключительно для несения вахтенной службы. Гарину было плевать — одиночка по натуре, он и всегда-то предпочитал себя самого любой компании. Несказанно утомляли только два ответственных лица на судне — капитан и его помощник. По долгу службы, позволяя себе лишь краткосрочные отлучки, они со скуки, отчасти из любопытства, подлавливали Гарина на палубе, стучались в дверцу каюты, — проникшись как-то вдруг научными интересами и заводя дилетантские разговоры. Гарин злился, но после того, как под угрозой расчета любого должностного лица было запрещено лазить в трюмное отделение и вообще «совать нос не в свои дела», его оставили более-менее в покое. Сказать откровеннее — Гарин избегал выяснения отношений с капитаном, имея в виду неясности своего предприятия. И все же некоторой огласки и, быть может, доверительного разговора было не избежать. Определенные рисковые ходы Гарина уже просматривались, и здесь же капитан нес ответственность за судно и его экипаж.

*** 104 ***

Утром, седьмого дня полетов, канареечный биплан как всегда поднялся в воздух и ушел в глубь континента.

«Саале» по-прежнему стояла на рейде Порт-Ноллот, — лишь однажды удостоенная чести посещения таможенными чиновниками департамента края. Посетив корабль, натыкаясь везде на непонятную им технику, ознакомившись с судовыми документами и журналом, они удалились, пожимая плечами и вежливо улыбаясь, с видом превосходства взрослых над малолетними детьми. Мужским делом в их глазах была горнорудная и алмазодобывающая промышленность, банковское дело, страхование, строительство, и, на худой конец, промысел омаров и кораллов.

Время приближалось к обеду. Океан черпал полуденный зной, чтобы к вечеру отдать парной ванной.Округ воды, — куда хватало глаз, слепил, заостряясь мелкой зыбью, образуя режущий серп, из-под лезвия которого хотелось бежать, бросив все… Не знающие Гарина могли только посочувствовать ему, — отсутствию аппетита, бессоннице. До боли в пальцах сжимал он серебряную подковку, даденную ему на счастье одной женщиной, — им же сосланной в адские пески пустыни Сахары. Ради человека оттуда, с весточкой от нее и взмывал в небо оранжевый биплан. Кроме того, информация, несколько иного рода, которой он пока не располагал, должна была сказаться на ходе всего его предприятия. Рассчитав это, как положительное сальдо в балансе своих сил, Гарин и оказался здесь у черта на куличках (по русской поговорке), предварительно заслав сюда доверенного своего человека и специалиста.

Но вот, кажется, наконец-то, яркий, радостный, будто розовый газовый шарик, самолетик покачал крыльями и зашел на посадку. С борта метнули крепежную петлю, спустили тали. Экипаж биплана — два человека — по веревочной лестнице влезли на борт.

Первым на палубу спрыгнул загорелый, как только возможно было для коренного петербуржца, человек в пробковом шлеме, с интеллигентской бородкой, в круглых очках, исхудавший, но смеющийся.

— Радлов! Наконец-то!

— Господин Гирш…

Они обнялись.

*** 105 ***

После того разговора на открытой веранде ресторана в Мюнхене прошло четыре месяца.

Радлов действительно окреп, хотя и осунулся, и чуть даже пожелтел, переболев за три недели до своего появления на борту «Саале» малярией, в легкой форме. О, совсем теперь уже не хляби Выборгской стороны и бледная немочь были в лице этого человека. Но уверенность, но твердость. Его пай в деле господина Гирша (то, что ему позволено было знать) возрос неимоверно. Организация похищения элемента М., партнерская их встреча в Мюнхене, командировка в Южную Родезию, с целью не только научного характера, составления карт сейсмической активности этого региона, но и выуживание сведений почти провокационной направленности, давали Радлову повод думать о компаньонских отношениях с этим загадочным и, по всей видимости, могущественным человеком.

Они уединились в каюте господина «Гирша».

* * *
— …Афро-Аравийская платформа, — продолжал Радлов, — представляет собой типичную древнюю тектоническую единицу, заложенную еще в протерозойе…

Разговор проходил в доверительном тоне, — уровня пикника корифеев науки, понимающих друг друга с полуслова и не обуславливающих свои выводы практикой (правда, последнее, только в отношении Радлова).

Он же говорил, не забывая блаженно потягивать через соломинку второй бокал с ледяным джин-тоником. Глаза его блестели и туманились. Он был доволен своей миссией. Да, это был деловой разговор: отчет о проделанной им работе. Он и работа, — так его надо принимать… сослуживца, коллегу. Человек напротив, в кресле-качалке, заложил ногу на ногу, чуть вскинув намечающуюся бородку, слушал.

— …Крайне малая сейсмическая активность этого района почти обусловлена вышеуказанными факторами. Очаги если и есть, то на глубине порядка 700 километров. Не совсем уверен, что это то, что нам надо… (Гарин мигнул, перехватил рукой руку). Район, нас особенно интересующий, подпадает под зону Капского складчатого пояса и образован отложениями верхнепалеозойских и триасовых времен… в южных границах доходящих до 600 метров толщины. И здесь, с позволения сказать, следы моих ног обрываются, — Радлов снисходительно, неизвестно чему усмехнулся, допил свой напиток. — Я понял, что упорствовать в проведение изысканий на суше, значит не выполнить задачу на меня возложенную…

— И вы, мой ученый друг?… — понимающе высказал господин «Гирш».

— Я отправился в море, прежде всего, памятуя, что земная кора дна океанов, примерно в семь раз тоньше материковой. Но не только это… Платформа платформою, — и все же надлежит идти глубже, в прямом и переносном смысле… Старая модель геофизиков, рассматривающая внутреннее строение Земли в виде систем оболочек (литосфера, астеносфера), совершенно недостаточна… Концентрические оболочки характеризуют только один аспект реальности. Не менее важным является разделение сфер коры и мантии системами крутозалегающих и наклонных разломных зон, рассекающих оболочки Земли на отдельные блоки. Типичные подвижные разломы легко образуются на границе материковой и океанической зон коры. Для обнаружения таковых, имея ввиду задачи, поставленные передо мною, я выходил в море на шхуне с оборудованием, использующим аргонно-радиоактивный метод. Результаты оказались блестящими: в границах узкого участка от 7 до 20 километров шириной и длиною… я углублялся на северо-запад от побережья на 250 километров — концентрация аргона в придонном слое оказалась исключительно высокой. Речь может идти о разломе, пролегающем в непосредственной близости от поверхности Земли, — порядка 50–60 километров, что также в пределах теории явления. Право, вот только не знаю, насколько это нам подойдет, — смутился вдруг (можно было подумать) Радлов. Стакан с ледяным опьяняющим напитком чуть дрожал в его руке.

— Этот геологический разлом… насколько расположен в судоходной части фарватера? Так же: глубина вод, подходы, отмели? — живо заинтересовался Гарин.

Радлов потянул к себе карту, кстати, подсунутую господином «Гиршем».

— Это вот здесь, приблизительно в 180 километрах от побережья. Глубины в этих местах достигают 1500–2000 метров. Рассчитывая по длине, можно допустить, что разлом имеет своим происхождением рифтовый подвижный пояс Срединного Атлантического хребта. Эти образования отличаются повышенной сейсмической опасностью, что также дает нам шанс. Глубины залегания очагов, правда, тоже приличны… склонны к консервации… Так что, если не активизация процесса, — сейсмического выпада должно ждать еще целую геологическую эпоху.

Гарин прищелкнул пальцами, быстро поднялся из кресла-качалки, и, теперь уже покачиваясь с носков на каблуки (выдавая свою заинтересованность, даже некоторую остроту момента), спросил:

— Иными словами, найти спусковой механизм? Скажите, Леонид Андреевич, вопрос принципиальный. (Радлов поджал губы, глянул как бы внутрь себя). Сильное гравитационное возмущение способно стать таким механизмом — быть причиною землетрясения?..

Гарин ждал, чуть с усмешкой: ответ мог только варьироваться в тех или иных известных ему пределах. Это могли стать уже чисто практические расчеты.

Радлов же склонил голову низко-низко, кивнул. Выпрямился.

— Что же. Это хорошо известный науке фактор… Мне тут нечего добавить. Гравитационные силы Луны вызывают заметные приливные явления в толще магмы и даже служат причиной растяжения коры у полюсов Земли до 40 сантиметров.

(У Гарина взлетели брови: это ли не чудо измерительной техники! Факт ему неизвестный).

— …Природа землетрясений и вообще не совсем верно понимается. Это не разовое проявление сил, подобно взрыву. Скорее, как раз наоборот, возвращение пластов к норме, после того, как они на протяжении долгого геологического времени были в состоянии деформации… Что-то похожее на возвращение древка лука в изначальное положение. Кстати, немаловажно: такая аккумулированная энергия не может не присутствовать везде, ввиду крайней неоднородности пород и давления вышележащих пластов. Наличие же разлома как раз предопределяет выход вдоль линии наименьшего сопротивления…

— Сказать иначе, снятия напряжения, — резко вставил Гарин. Прошелся в нетерпении по каюте, стиснул в кулак маленькую, крепкую руку, остановился перед Радловым, долго и пристально всматриваясь в него, так, что тот даже как-то поник, чувствуя себя не более уверенно, чем тогда, в день их первой встречи, в пивной «У Фликов». Господин «Гирш» продолжил: — Я должен сделать вам одно признание. Это диктуется необходимостью. (Гарин говорил тихо и вместе с тем властно). Я вам многим обязан, Леонид Андреевич, и не собираюсь использовать вас в темную… Весьма скоро, в ближайшие три-четыре дня, я стану достаточно платежеспособен, и у меня хватит средств, чтобы отправить вас… куда вы сочтете нужным, даже на золотом самолете, — в вашей же, конечно, собственности, и по полному весу. Или же — это станет одна альтернатива, столь необычная, как и пугающая, в полном соответствии с тем, что вы сейчас услышите. Я не тот, за кого выдавал себя с вами. (Радлов опустил голову, скулы его побелели и выделились). Я не геофизик Гирш, хотя и не совсем профан в этой области… Кое-какая история, хм, мировая, надеюсь, доказывает это… Я — Гарин, изобретатель смертоносного оружия, гиперболоида; преступник и беглец, приговоренный всеми судами мира к смертной казни… заочно, констатирую сию остроумную выдумку юриспруденции, — желчно усмехнулся Гарин. — История — без преувеличения, вам, должно быть, известная, потому-то я и не стану вдаваться здесь в частности. Теперь, когда я вам так открылся, вам решать, Леонид Андреевич. Я вас ни к чему не принуждаю. У меня-то, во всяком случае, выбора нет. Если у вас какие собственные планы, рад буду содействовать их осуществлению. Итак?..

Радлов содрогнулся, на мгновение прикоснулся кончиками быстрых, нервных пальцев к вискам, решился:

— Я знал. Я что-то предчувствовал, — он уже стоял на ногах. — Так это — вы! Теперь… Без вас… Абсурд. С вами — до конца. — Губы Радлова вздрагивали, он не решался протянуть руку. — Располагайте мною… на жизнь и смерть. Ах, что теперь, без вас… все равно… С вами и праздник, и гибель в ряду торжеств. Я сейчас, верно, просто глуп. Простите.

— Ого. Ну, ну, — Гарин весело, непринужденно рассмеялся; тронул онемевшее плечо Радлова. — Вы-то — мозговой центр нашего треста! Следуйте-ка за мной, господин, исполняющий обязанности… там подберем вам должность… есть у меня кое-что показать умному человеку. Это вернет вам должный научный кругозор, а с тем и ясность мышления. Для нас, людей фаустского типа, заметьте, Радлов, единственно приемлемого для существа разумного в этом полутемном уголке Вселенной… (голос Гарина стихал).

Вдвоем они спустились в реакторный отсек.

*** 106 ***

Следующие несколько дней выскочили точно задуманное счастливое число в три оборота рулетки.

Первым днем (следующим — от встречи Гарина с Радловым) оранжевый самолетик-амфибия уже через полтора часа своего полетного времени запросился на посадку. Вторым человеком в кабине, кроме пилота, оказался смуглолицый латинос: более счастливый, чем мог бы это скрыть. Его усики (тонко выбритые) вытянулись в ниточку, он белозубо улыбался. Самонадеянность — по содеянному. Да ему и было чем гордиться. Вызволение мадам Ламоль — из схватки с агентами Роллинга, участие в расправе с Хлыновым, еще ранее — похищение Косторецкого; теперь вот — он правая рука властительницы небольшого (пока) царства в пределах…(там-то) но вот об этом-то он еще должен был поведать человеку, в предприятии которого его «акции» так неимоверно возросли. Рассказать самую историю второй экспедиции.

Соответственно ему был оказан и прием: взъерошенный Гарин (сорочка несвежая, трехнедельная бородка отдает щетиной, глаза, покрасневшие от многодневного вглядывания в зеркало океана), позабыв субординацию, выскочил на палубу, едва ли не по-русски т. е. расцеловавшись, обнял Валантена, и сразу же увел его к себе в каюту.

Вот что тот поведал:

* * *
В Триполи силы крохотной экспедиции распределились так: мадам Ламоль, один из охранников и Валантен устремились сразу в мастерские, на автобазы, в конторы и офисы, представляющие частный, главным образом, английский капитал. Так были арендованы четыре грузовые машины типа «студебеккер»; закуплены съестные припасы, горюче-смазочные материалы и техника по листу-предписанию, составленному Гариным. В реализации этого минимума требований помогали два нанятых инженера — энергетик и механик с бурильных установок, оба — американцы.

Второй охранник, верный своей профессии контрразведчика, быстренько оброс небольшим отрядом из девяти человек, чуть позже присоединившийся Валантен позволил увеличить охрану до 12, — все более лиц, застрявших в Триполи по разной оказии; иные откровенно сомнительного прошлого и просто дезертиры из французских колониальных войск. Кроме того, были закуплены короткоствольные карабины, боеприпасы к ним, тропические шлемы, рубашки цвета хаки и широкие белые ремни с портупеями (вещи из амуниции неаполитанской муниципальной жандармерии). Не обошлось и без закупок больших партий тола и бикфордова шнура. Так было образовано боевое ядро второй экспедиции Гарина.

На все это ушла неделя.

К этому времени мадам Ламоль уладила официальную часть дела — посетила вице-короля, представляющего здесь правительство Италии, и подтвердила лицензию на право взятия в аренду сроком на 20 лет безжизненного клочка пустыни Сахары. Обворожила всех, — белая атласная накидка-мантия, ослепительный бриллиант на причудливо закрученной до самых бровей чалме из полосатого муслина; но отказалась принять приглашение отужинать с местной знатью и скоро удалилась по окончанию визита широким мужским шагом.

На восьмой день пребывания в Триполи, экспедиция, выехав за тын города и углубившись в каменистое ложе пустыни, внезапно остановилась. Всего их было 22 человека, включая водителей машин и не считая погонщиков верблюдов из числа местных жителей.

Встали как будто лагерем, не начав, собственно, еще передвижение.

Мадам Ламоль вышла на середину полукруга, образованного разношерстным встревоженным людом. Свою мистифицирующую накидку и чалму она уже сменила на бриджи, заправленные в узкие сапоги и армейскую рубашку, на поясе — револьвер в кабуре. Голова ее была повязана ослепительно белым платком; но не так, как по-бабьи, а подобно тому, как носили контрабандисты по всему средиземноморью или русские девушки-пулеметчицы на фронтах гражданской войны — узлом на одно ухо.

Лицо ее, несмотря на зной, было бледно и сурово. Слова — жестки текстом приговора. Откровенно она положила руку на кобуру оружия. Два чеха-охранника, Валантен и вновь нанятые американские специалисты встали в круг, образовав как бы некоторое каре. (Все прилично вооружены).

— Внимание всем! — произнесла Зоя хрипловато, напрягая связки. — Это приказ. В силу трудностей нашего предприятия и исключительной важности дела, вверенного нам, довожу до всех. За любое послабление дисциплины, саботаж, воровство — расстрел на месте. Пререкательство, распространение панических настроений — приравнивается к измене, — мадам Ламоль взяла паузу. Продолжила менее строго: — Желающие выйти из дела — шаг вперед.

Валантен снисходительно улыбнулся, сжал до боли в кармане белого колониального френча горячую железку.

Двое из завербованных бойцов отряда вышли из строя. Остальные как-то вольно и, будто вздохнув все разом, переступили с ноги на ногу.

(Украдкой вздохнула и Зоя).

— С этой минуты, для всех оставшихся, жалование удваивается, — продолжила она. — А теперь — по машинам. Мы начинаем поход.

Она заняла место в кабине «студебеккера». Валантен, по примеру ее, в кабине другой машины. Остальные разместились в кузовах грузовиков, под тентами.

Как и два месяца назад, экспедиция Мыщеловского двигалась преимущественно ночью, в свете фар. С утра, когда солнце начинало достаточно припекать, разбивали лагерь и отсыпались. Но и отдых был не легче пути. В тревожные летучие сны вкрадывалось безжалостное светило, путая сновидения с явью. Тени не было даже в забытьи. Ночь, напротив, леденила.

Так ими было пройдено двести из намеченных тысяча двухсот километров, как они вступили в область Великой пустыни, Центральной Сахары, близкую Нубийской пустыне древних. Здесь мало что изменилось за истекшие тридцать веков. Иногда на горизонте показывались и исчезали силуэты караванов. Их скорее можно было принять за плоские символические фигурки, ходившие все по одному кругу, как в старинных часах. Они могли олицетворять собой время и некую мифическую историю, но не день сегодняшний.

На шестой день путешествия задул сирокко. Шел он с территории Анголы и, кроме своего иссушающего постоянства, отличался неким психотропным свойством. Люди становились раздражительны и злы. Сказывалось и прошлое некоторых завербованных. На одном из привалов, под самым солнцестоянием, в борьбе за призрачную тень из каких-то кошмарных снов, двое из наемников схватились за ножи. (Огнестрельное оружие было под замком, в цинковых ящиках. Ключи — у Валантена). Один из охранников получил тяжелую рану в живот. На свое счастье, не долго мучился и был наспех погребен в одном из барханов. Второй из драчунов был «разжалован» в подсобные рабочие (на все время перехода) и отправлен на «кухню».

В стылые ночи, в тряской и пыльной кабине грузовика, Зоя частенько прикладывалась к плоской фляге с коньяком; ожесточенно отирала губы, косясь на водителя. На бивуаках отдыхала в отдельной палатке из металлизированной ткани. Редко когда выходила. Распоряжалась записочками через ординарца. Доступ к ней имел один Валантен.

Так прошло две недели перехода.

Однажды, сверившись по карте и компасу и проследовав мимо полузанесенных песком древних каменоломен, они поняли, что находятся недалеко от пункта их устремлений. В ночь перед тем им привиделось странное зрелище, не имеющее объяснения. В высоких облаках по нижнему краю наблюдался отсвет, точно от далекой зарницы. Всполохи были резки, как от вспышек магния, горбили небо преувеличенной тенью и уносились с тянущим, влажным ветром за край ночи. Аналогии этому были прозрачны, но грозы здесь были неизвестны на памяти нескольких поколений.

Утро преподнесло им еще больший сюрприз:

На горизонте встала классическая Фата-Моргана, — несравненный оазис с всамделишными (так убедительно они выглядели) пальмами, ближе — порослями молодого бамбука, тростника. Еще немного, — и уже под ногами напружинилась осока, расцвели асфоделии.

Экспедиция уперлась в Невозможное.

Фактически — в растянувшуюся группу хижин… целый примитивный поселок, где на свободе расхаживали индюшки, пробегали резвые поросята и где за импровизированной низкой стеной наружного ограждения, сложенной из неотесанных глыб, угадывались уже высокие шатры палаток, домики из бамбука и даже высокая радиомачта.

Это только мог быть лагерь Мыщеловского, и на самом острие вопроса: как такое могло выйти в природе?

*** 107 ***

Он же их и встретил, судя по описаниям, данным Гариным мадам Ламоль.

Из нестройного ряда обтрепанных людей, обступивших пополнение, отделился человек, и на его молчаливый вопрос Зоя протянула ему запечатанный сургучной печатью конверт.

Утомленная переходом, со свинцовыми тенями в лице и таким же отлитым в чугуне, неподъемным взором, она полузакрыла глаза: будь что будет; даже если это только сон.

Мыщеловский внимательно прочитал содержимое письма, — почерк Гарина, как и обороты его речи, он знал хорошо; технические же термины, приведенные здесь — никто кроме него.

Без лишних слов он взял под козырек тропического шлема, по-военному сделал шаг в сторону. Из послания буквально следовало сдать полномочия мадам Ламоль, со священным, неоспоримым ее правом карать и миловать и т. п. и т. д. Так — до прибытия самого Гарина. (Появление которого оговаривалось отдельно, постранично, в другом объемистом пакете).

Зоя кивнула, хмуро спросила:

— Что у вас тут происходит? Объясните. Не привезли же вы рассаду в цветочных горшках!

О курах и поросятах, бегающих так запросто по улицам деревеньки и наверняка не предусмотренных в стратегии Гарина, она не решилась спросить, полагаясь на исчерпывающий отчет Мыщеловского.

Он же пока почтительно пригласил мадам Ламоль (небезызвестную ему по шумным публикациям прошедших лет) в свою резиденцию: аккуратный домик, сработанный из настоящих досок, и с крышей в три наката из плотных кип тростника.

Изнутри было прохладно, чисто, с претензией на уют. От порога — циновки, бамбуковые, ниспадающие с потолка завеси делили жилище на комнаты. В центральной (зале) — камин, сложенный из цельных грубых камней. На подоконнике окон, затянутых пленкой, в горшочках топорщились иглами кактусы.

Быстро организовали угощенье, — обеденный стол посередине залы полнился дарами неба, — иначе как было понять естественное происхождение здесь, в центре Большой Сахары подобного изобилия, да и просто наличия ананасов в зеленоватой плотной чешуе, апельсинов, фиников, плодов хлебного дерева, дичи, сладкого картофеля — батата, сыра, молока в запотевшем глиняном жбане. Не было лишь, пожалуй, рыбы да икры, о молодом, забродившем пальмовом вине здесь разговор отдельный.

Зоя кушала и пила, как на пиру, не будучи еще новой Семирамидой, но упорно внимала, входя в курс дела.

* * *
Всему причиной был илем.

Это началось три месяца назад, когда впервые здесь было применено сверхактивное вещество гаринской установки.

И грянул гром.

И пролились первые капли дождя. Упавшие на бесплодную, в веках безнадежную землю, они разверзли ее поры миллионами серебряных ключиков, дав выход ростку за ростком, стебельку, за стебельком.

И поднялись зеленые ожившие призраки, мумифицированные и теперь восставшие, — подтвержденное представление ботаников, что некогда пустыни были царством флоры и фауны.

Раз за разом наведывавшиеся сюда грозы и ливни, словно проложили дорогу в район лагеря Мыщеловского, подобно тому, как молния из огромного пространства грозового неба прокладывает себе путь на жердочку громоотвода. Да так оно и было буквально.

Появился полог растительности, вначале приличествующий этим местам: финиковые пальмы, смоковницы, трава-альфа. Затем, по хитросплетению природы с гостившими здесь караванами, с буйствующими и влажными ветрами — чудесно разрастающийся бамбук, тростник… и уже высаженные людьми апельсиновые и другие фруктовые деревья, клубни картофеля и прочее. Задел был положен. Под яростным солнцем, с неутомимыми ливнями все росло и подымалось, как на дрожжах. Зеленое пятно оазиса увеличивалось. Но еще раньше пошла гулять людская молва.

Караваны, так или иначе пересекающие эти места, устраивались теперь на отдых в тени роскошных пальм. Бурдюки наполнялись дождевой водой, собираемой в специальные приемники. Верблюды зажевывали поросль молодого бамбука, чтобы уже с погонщиками нести дальше весть о чуде в пустыне и милости Аллаха, посетившего эти места.

Пристраивался пришлый люд, беженцы и пасынки этих мест, часто без роду и племени.

Сооружали нехитрое жилье. Прибивались животные и птицы.

Лагерь Мыщеловского разрастался. Появилась кое-какая меновая торговля. Не было проблем с рабочей силой и материалом из каменоломен. Мало-помалу лагерь обнесли невысокой кладкой. И вот только в последнее время дела пошли неважно.

* * *
— Запасы илема на исходе, — пояснил Мыщеловский. — Стравливание в атмосферу происходит все реже. Растительный покров начинает увядать. Пески наступают: когда-то они стерли в пыль целые цивилизации здесь; наш же культурный пункт сглотнут и не заметят. Все вернется на круги своя — иссушающий ветер и зной. Теперь я могу делать впрыскивания илема не чаще одного раза в неделю. Этого, конечно, недостаточно. Надежда только на хлипкий артезианский источник, да возможную помощь Гарина.

Мыщеловский и мадам Ламоль обменялись быстрыми взглядами. Она к тому же нахмурилась:

— Как долго мы сможем продержаться? — спросила мадам Ламоль.

Мыщеловский неопределенно пожал плечами.

— Удивительно, но факт: под столь чудодейственное изобретение не приспособили даже элементарного манометра. Я не могу определить остаточного давления в рабочих цилиндрах. Понижающий редуктор пока забирает илем… не знаю, не знаю; сколько мы еще сможем продержаться. — Мыщеловский сделал паузу. — И, напоследок, мадам, выставьте посты изнутри и снаружи лагеря. Это будет не лишним. Здесь немало шныряет всякого отребья, а теперь, с вашим приходом, эти бестии могут возомнить черт знает что. У них свой взгляд на поживу.

— Я распоряжусь, — рассеянно произнесла Зоя, уже расстегивая крючочки и пуговицы френча. Портупея с оружием улеглась на пол. Теперь здесь воцарилась женщина.

Мыщеловский оставил мадам Ламоль одну.

*** 108 ***

Начались работы по укреплению лагеря.

Первым делом за внешнее ограждение стали выдворять всех посторонних. Вслед им летел их жалкий скарб, с реквизицией, впрочем, мелкого рогатого скота и птицы. Этой депортацией занялись люди из охраны 2-ой экспедиции. Не обошлось и без жертвоприношений. По лагерю пошел запах паленой щетины, горелых перьев… Люди упивались сытным бульоном, объедались мясом, — хранить съестное все равно было негде. Развернулось строительство внушительного ограждения: для себя и от мира. Рабочих рук оказалось сразу как-то предостаточно; каждый из вновь прибившихся к лагерю, дорожил этой своей приобщенностью, — единственной возможностью заработать и выжить здесь. Древние каменоломни находились в семи километрах от оазиса. Глыбы выворачивали, подрывали толовыми шашками… Каменный вал рос в навалку, без связующего материала; наподобие защитного вала древних русичей, в борьбе против набегов кочевников. Одновременно с этим шли и другие строительные и коммуникационные работы. В центре лагеря рыли глубокий котлован под будущую лабораторию, место для реактора; на границе зеленого пятна оазиса, в юго-западной части — для фабрики илема и складов. Шли подготовительные работы для возведения фундамента дворца. Возникла потребность в специалистах и мощной технике. (Инструкции Гарина были предельно ясны: лагерь или городище должен был стать форпостом, способным выдержать любую агрессию и длительную осаду, будучи совершенно автономным комплексом).

Всем этим начинаниям предшествовало событие, о котором с самого начала предупреждал Мыщеловский.

* * *
Днем Зоя распоряжалась, думала, рассчитывала, олицетворяя собой волю и предприимчивость человека, чьей наместницей она здесь была.

Вечерами просиживала у ворот своего домика-штаба, просто обхватив колени руками, с непокрытой головой, под небом, которое все чаще огорчало… леденило своей прозрачностью, ясностью беспощадного завтрашнего дня и солнца. Яркие незнакомые созвездия складывались в знак беды. Больше привычно-величественного находилось в душе. Оставалось полагаться на это.

Позади нее, в глубине, горел камин, потрескивал мелкий хворост (засыхали уже целые деревья). Огонь поддерживал Валантен, озабоченно-молчаливый, — лик его соплеменников (из рода ацтеков) был нескрываем сейчас; бархатные же глаза идальго (какого-нибудь дуэлянта и ловеласа) туманились невыговаренностью. Всем ему была его госпожа.

Для нее же — звезды неслись навстречу судьбе, воссоединяясь с костром, — но не наоборот. Когда огонь гас, само собой возносились мысли о смерти, и это были высокие мысли. Сон не шел.

Валантен целовал на прощание руку и уходил. Обитал он в соседней хижине. Близости между ними не было, и быть не могло. Точно страх недоверия — древний суеверный страх молящегося своему богу, — охватывал его, и он оставлял думы об этой женщине, находя себе поддержку и веру в тех чудесных событиях, очевидцем которых был уже не раз, — во всем их блеске и грозе.

В ту ночь Зоя спала не более двух часов.

На счастье, один из охранников, патрулировавший лагерь ночью, вблизи стены ограждения, успел выстрелить. Двое других были заколоты на месте.

Как с посвистом бича, Зоя вынырнула из неглубокого сна. Быстро заправила короткую сорочку в бриджи, натянула сапоги. Волосы ее разметались длинными прядями. Одна бретелька соскочила. Хотела еще успеть накинуть френч, но времени не было. С револьвером в руке она выбежала в ночь, в самую тьму (парижанка-маркитанка эпохи термидора, зовущая на баррикады).

Ночь была густо-черна, — судя по тому, как неожиданно ярко вспыхивали зажженные масляные фонари и факелы. Ветер — свеж. Хлопали незакрепленные края палаток. С западной и южной стороны лагеря доносились выстрелы.

Руководствуясь наставлениями мадам Ламоль (имеющей как-никак опыт боевых действий в составе Добрармии белых), посты изнутри лагеря были расположены наподобие редутов, так что всякий, попавший сюда, должен был вести круговую оборону.

Крики и стрельба все более оглашали лагерь.

Вскользь, касательно мыслям, пронеслось: «Валантен должен быть где-то рядом».

Да он уже видел ее и стремился к ней, — левая его рука отчаянно сигналила, пригнись мол; правая полыхала вспышками выстрелов в направление стены-вала.

Припадая к земле, сбивая коленки, Зоя пробежала под прикрытием стен хижин, и только выбежала на открытое пространство, как была перехвачена Валантеном и переправлена, в охапку, отбивающейся филистимянкой, под защиту металлического ангара, хранилища илема. Лицо ее было гипсово-застывшим, зрачки вскинуты, исступленно неподвижны… Длинными прядями разметавшиеся волосы угрожающе извивались… жалили…

Плохо зная схему лагеря, не ориентируясь в расположении жилищ и даже ломая ноги в новостройках, бандиты оказались в положении каштанов на раскаленной жаровне. Их кололи выстрелами буквально из-под ног.

К восходу солнца все было кончено. Здесь и там лежали трупы. Потерь среди защитников было немного: двое охранников убиты, несколько человек ранено. Трое из нападавших были пленены.

Один — мавр, в тюрбане, со стеклянными бусами на шее, дико вращающий белками глаз. Остальные — европейцы, в отрепье какой-то армейской формы, изъясняющиеся на французском и голландском, языках.

Ожидался суд, как скоро было извещено администрацией лагеря: эмиссаром с особыми полномочиями (карать и миловать по своему усмотрению), уже накинувшей на свои нежные плечи грубый бурнус и клацавшей зубами об алюминиевую кружку с горячим грогом. И волосы ее были теперь повязаны красным платком на одно ухо.

Валантен, не спускающий с нее глаз, подтапливал печурку. Но мадам Ламоль так и не могла согреться, — тщетно искала душевного тепла и сострадания в себе. Токи озноба кольцами схватывали ее с затылка и опадали к ногам. Внизу, к центру проклятой земле, должен был быть ад; но адом было и раскалывающееся небо: с тем крепла ее решимость.

*** 109 ***

День пробился привычным яростным светом пустыни.

Дожди — забыли, когда уже и были. Пески наступали. Барханы некогда стерли здесь древнюю цивилизацию — что значил для них крохотный поселок, возникший в одночасье.

Люди ожесточались. (Все-таки это был ад).

Пленных вытолкнули на середину каменистого круга, что означал здесь центральную площадь. Высилась металлическая штанга с прорезиненным полотнищем — флаг. В правом верхнем углу его — латинское зет в круге, с пчелками. (Зоя не скрывала своих роялистских убеждений). Под этим штандартом были установлены стол и три стула — трибунал.

Люди экспедиции и некоторое число примкнувших образовали живое ограждение. Дул горячий ветер, на зубах поскрипывал песок. Остаток благополучия сжижался на самой крови, усыхал и зажаривался на солнцепеке; если бы не приход мадам Ламоль, — и вот на это-то все и было совершено покушение.

Возмездия жаждало само затеянное здесь предприятие.

К столу президиума прошла высокая худощавая женщина, в полувоенном белом, тропическом костюме и атласном головном платке, повязанном известным образом. Не глядя ни на кого, она заняла свое место по центру президиума, покойно сложила перед собой руки, опустила длинные ресницы. Худые ее пальцы привычно перебирали каменья. По сторонам от нее расположились Мыщеловский и Валантен. Цепь карабинеров в мундирах цвета хаки и пробковых шлемах надежно прикрывала их.

Мадам Ламоль, не вставая, почти не меняя позы, огласила формулу приговора:

— За бандитское нападение на лагерь, убийство моих людей, а также нарушение частных территориальных прав — расстрел. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит.

Слова эти были произнесены на французском — наиболее распространенном языке общения в этой части Африки.

Пленные впервые за это время подняли хмурые лица. Огляделись. Смерть — от чьей либо руки здесь, безразлично, — казалась следствием и законом Великой пустыни. И все же.

Мавр с пустячными стеклянными бусами на шее бессмысленно вращал белками глаз. Поминутно озирался. (Понимал ли он что?).

Лицо одного из приговоренных — европейца — исказилось гримасой отчаяния и бессильной ненависти. Неожиданно он бросил на португальском, выдавая свое происхождение:

— Сучья дочь. Баба. Я б тебя!..

Валантен дернул головой как от пощечины. Сейчас же он был на ногах. Смуглый румянец очернил его лицо. Белый китель, заменивший теперь ему ослепительный пиджак жигало, встал торчком. Латинос запустил руку в правый боковой карман.

Мадам Ламоль остановила его предостерегающим жестом. Поднялась со своего места, прямая, вся какая-то торжественная, — ей точно бы не хватало именно этого инцидента. Все же слова ее прозвучали достаточно скованно:

— Обещаю, всей властью, мне данной, что тот из осужденных, кто снимет с этого негодяя живьем кожу — будет мною прощен и отпущен на свободу. Мое слово — закон.

Мыщеловский со страхом и отвращением взглянул на Зою.

В толпе людей пробежал гул, как от удара в трухлявый пень. Карабинеры взяли оружие на перевес.

Мавр в тюрбане нерешительно поднял руку. Белый — его товарищ по несчастью — отшатнулся…

Мадам Ламоль кивнула, поджала губы, взглянула на Валантена более пристальным, чем обычно взглядом и тотчас удалилась в свой домик.

Мавра с осужденным на жуткую казнь под конвоем отвели в металлический ангар для складирования отработанных зарядов илема.

Через какое-то время оттуда донесся истошный вопль. Еще через минуту-другую в ангар вошел Валантен. Длинные хлысты выстрелов (два или более), помноженные на эхо, перечеркнули эту дикую инсценировку игры в правосудие.

*** 110 ***

«Ах да, Зоя!», — не мог не воскликнуть Гарин, выслушав эту историю от непосредственного участника тех событий в комфортабельной каюте, на борту «Саале». Очевидно было, что совет Гарина, высказанный им еще в бытность на Золотом острове, «коль станет у тебя охоты драть кожу с людей…», Зоя восприняла буквально.

Другая сторона дела — наступление пустыни и очень возможная деморализация случайно набранных людей — беспокоила его куда больше. Надо было торопиться.

Утром, двумя днями позже этого разговора, оранжевый самолетик взлетел с водной глади и ушел в глубь континента, имея по курсу небольшой, но очень уж знаменитый поселок, давший название целому геологическому феномену, — «кимберлитовая трубка».

На этот раз в кабине были двое: пилот и худощавый загорелый европеец, со строго фиксированным взглядом за стеклами очков-блюдечек.

В послеобеденное время самолетик вернулся на базу, чтобы на следующее утро повторить свою челночную операцию, имея вторым человеком на борту еще более смуглого и самоуверенного латинос.

Только четырьмя днями позже самолет-амфибия успокоительно покачал крыльями над «Саале» и зашел на посадку.

Если с пилотом все было привычно, то второго человека из кабины пришось доставлять на палубу следующим образом: не очень-то владеющий своими членами и к тому же с плотным колпаком, нахлобученным на голову и лицо, он вяло переставлял ногами, руками цепляясь за то, что казалось ему веревочной лестницей (и он не ошибся); в подмогу ему — под мышки, были пропущены петли, которыми с палубы судна лихо заправлял матрос, наконец, пилот, все еще в кабине самолета, подкреплял решимость своего пассажира тычками в торец и в спину.

Минут через двадцать таких упражнений (при довольно сильной бортовой качки), человек — по виду гражданское лицо, в типичном колониальном облачении то ли администратора, то ли промышленника, — был доставлен на судно, причем, перевалившись через фальшборт, он свалился бы на палубу, не перехвати его крепкие матросские руки. Так, спотыкающегося, с дурацким колпаком, плотно охватывающим голову, его сопроводили в каюту, где уже без всяких дураков, разоблачившемуся и умытому, предложили яичницу с беконом и стакан пунша. Затем он был предоставлен самому себе: в безвестности и точно в тайнике, — до часа икс.

Совсем ранним утром следующего дня, с первым плоским малиновым лучом, легшим на воды, в борт «Саале» ударила короткая волна. Теряя движение на крутом вираже, к судну вплотную подвалил мощный скутер, тенью промчавшийся вдоль побережья, под носом у береговой охраны, вечно не знающей, какие границы и от кого она охраняет. И пока где-то поисковый прожектор бегал слепым пятном в редеющей рани, тот же раскатный гул ушел за горизонт. И еще один человек, на этот раз ловко, в прорезиненном гидрокостюме спрыгнул на палубу. Его черные, жирные волосы были артистически забраны в косичку, глаза флуоресцировали от перевозбуждения, — этих почти гангстерских последних дней. Он поправил на поясе широкий нож, блеснул белозубой улыбкой под ниточкой усиков. Приветливо и самодовольно отсалютовал вахте; с ними он чувствовал себя боссом… в собственном, разумеется, понимании.

*** 111 ***

Параллельно этим событиям, жители прибрежного Порт-Ноллот и более континентальных районов, прилегающих к Кимберли, стали уже с утра, как пробуждалась жизнь, находить на улицах прокламации (иногда до 2–3 на один кв. метр), иные из них, залегшие с ночи, другие тихо планировали прохожим под ноги с кроны деревьев и крыш. Более тщательно, — от руки, эти же листочки были накатаны с хорошей порцией казеинового клея на стенах административных и общественных зданий — школ, больниц, не исключая места как богоугодных, так и рассадники порока.

Теперь находятся свидетели, слоняющиеся по всей ночи, утверждающие, что слышали рокот, похожий на самолетный, и видевшие застящую звезды тень, — но это все лишь задним числом и благодаря последующим трагическим событиям.

Вначале же содержание этих прокламаций было воспринято в привычном обывательском ключе, как людьми, которым, в общем-то, не до розыгрышей (выжить бы в этом трагическом мире), т. е. достаточно тупо и пренебрежительно, или же раздражительно и зло.

Но вот содержание этих прокламаций: «Жители (следовало название городка)! Знайте, что ваше благосостояние, здоровье и жизни, поставлены на карту. Компетентная сторона, заслуживающая доверия, сообщает, что 14 ноября, в 21 час по местному времени, в океане (таком-то квадрате), на границе шельфовой зоны, произойдет спровоцированное, искусственно вызванное землетрясение, с неизбежным цунами и последующими страшными разрушениями и жертвами. Администрация вашего городка замалчивает этот известный ей факт, будучи подкуплена на деньги „Де Бирс“ — компании, что заправляет здесь всем, и не желающая приостановки работ на своих рудниках и потери прибылей.

Люди! Верьте нам. Уходите в глубь страны. Будь прокляты короли алмазов!».

Кто-то из администрации компании нахмурился: не совсем нормальный шантажист явно перебрал. Два дня назад, на прием к исполнительному директору концерна господину Мангреди в его офисе, в Йоханнесбурге, напросился один странный субъект, представившийся русским геологом (с соответствующими рекомендациями), и по самому своему виду европеец, с длинным загорелым лицом, с льняными волосами и в круглых очках, из-за которых неумеренно блестели прищуренные, будто от дыма, серо-стальные глаза. Сразу поведший себя подозрительно и просто вызывающе, он известил, что располагает сведениями о якобы готовившемся в просторах океана в четырехсотмильной зоне от побережья сильном подводном землетрясении, но главное — могущим быть спровоцированным одним гениальным изобретателем, с помощью его устройства. Целью же этой невиданной диверсии является демонстрация силы и последующий контроль над всеми алмазодобывающими районами в русле реки Оранжевая. Правда, тут же поправился этот ненормальный субъект, амбиции изобретателя достаточно прозрачны и поддаются вычислению (при этом говоривший особенно неприятно ухмыльнулся); речь идет о сумме «всего-то» … и он назвал девятизначную цифру, которая, будь она ему выплачена, моментально положила бы конец его притязаниям.

И вот если бы не эта глумливая ухмылка, господин Магреди, возможно вызвал бы наряд полиции для задержания этого субъекта и выяснения его личности; а так дело ограничилось грубым выдворением взашей, силами внутренней охраны. После чего исполняющий обязанности второго директора на прииске зачем-то вымыл руки и, неумело, словно в первый раз, раскурил сигару.

И теперь вот это, — только ли продолжение идиотского, т. е. в высшей степени непонятного шантажа? Вначале разбросанные с самолета листовки, такого же дичайшего содержания, и, наконец, главное (совпадение ли?): исчезновение с приисков Кимберли опытного маркшейдера, инженера по технике безопасности, скандинава Ларсена. И все это практически в один день. Грозил неприятный разговор с господином Оппенгеймером — главой алмазодобывающего концерна «Де Бирс».

В городах и поселках старателей ничего знаменательного как будто не произошло. Угроза была слишком нереальна и отвлеченна: этот район Африки никогда не отличался сейсмической активностью; что же касательно цунами, то это больше походило на побасенки китобоев, рассказанные в сыроварнях Швейцарии. Профсоюзы, правда, сделали робкий запрос. Генерал-губернатор вызвал на ковер полицай-президента. Полиция в наиболее крупных городках была усилена военными патрулями. Произвели несколько выборочных арестов из числа активистов и коммунистов. Через местные газеты «клеветникам» был дан решительный отпор, так, чтобы ни у кого не осталось сомнений, что вся это «штучная провокация» — дело рук конкурирующей с «Де Бирс» компании и врагов стабильного режима Претории. Тут-то, кстати, и вспомнили о некоем судне, стоявшем на внешнем рейде Порт-Ноллота и числившемся в таможенном реестре по разряду океанографического…

Навели морские бинокли, выслали для связи и консультаций военный катерок, — и еще одна странность: «Саале» и след простыл.

Следующим днем снялись с якоря и уплыли ближе к северным широтам, в открытый океан, несколько шикарных яхт и один пассажирский лайнер.

*** 112 ***

Пронесся легкий и быстрый шторм, которого с немалымбеспокойством ожидал Гарин, загнанный в жесткий цейтнот этим обязательным к исполнению «14-ым ноября».

Судно перебороло волнение вдали от берега, следуя в намеченный квадрат. Маятниковая система подвески реактора сработала на хорошо и отлично, и это-то при изрядной бортовой качке. Фиксированный угол атаки выказал отклонение менее чем в 0,1 градуса от перпендикуляра, проведенного к центру Земли. Все же, доведись ему (Гарину) послать гравитационный луч при таком дефиците, — разминовение с целью на дистанции в сотни миль, могло быть роковым. Другое дело, что помышлять о возможности промаха, имея в виду целую огромную площадь, в десятки кв. километров, было не совсем корректно, но присутствовала еще новизна дела, и, вообще сказать, авантюрность проекта. Вовремя установившееся погода укрепила будущность Гарина, хотя бы в метеорологическом смысле, на данном (мореходном) этапе его предприятия. А во всем остальном, — истинно, но он довольствовался бы даже проходным экспериментом, — так это было причудливо и страшно устроено у него в голове.

Следующим днем (перед 14-ым) выдался безмятежный штиль. Все отдыхали вплоть до того, как всплывшая в небесах луна озарила океан жидким лимонным светом. Из глубины к поверхности поднялись пучеглазые рыбины. Расцвел планктон. Только к полуночи в корму «Саале» задул легкий попутный бриз.

Утром 14-го чуть охрипший Гарин распорядился подать в каюту пленника горячее молоко с гренками, макароны по-флотски, ананасы…

Немного погодя спустился сам, прихватив с собой Радлова и уже по-своему (с шуточками) переиначив рассказ последнего о том, как русский геолог и «доброжелатель» шантажировал администрацию приисков в Йоханнесбурге.

Плененному инженеру дали допить его молока и попотчеваться миндалем, — как эти двое ввалились.

* * *
— Ни нас, ни цели вашего похищения, а это прошу не путать ни с чем, вы, конечно, не знаете, и предположить не можете, — высказался Гарин, расхаживая по каюте, утопая штиблетами в ворсе ковра. — Вам придется связать этот разговор с некоторым последующим событием, поэтому будьте предельно внимательны.

Гарин покосился на инженера — тот сидел в глубоком кресле, рыжевато-розовый, весь добрый и сдобный после теплого молока с гренками, сцепивший руки на животе и похожий на недалекого кюри. Другими словами, выглядел он достаточно глуповато, и это озадачивало Гарина. В разговоре он старался быть более методичен и сух, акцентируя в нужных местах.

— Продолжим. Итак, сегодня, ближе к 8 вечера, вы будете подняты на гидросамолете в воздух для облета некоторой площади… участка океана, где с высоты птичьего полета должны будете наблюдать интереснейшее явление — искусственно вызванное подводное землетрясение и зарождающееся, — ему обязанное, — цунами. Особенно зафиксируйте время: это все должно случиться в 20 — местного времени, плюс-минус семь минут… Далее, тем же облетом с воздуха, вы проследите весь путь ударной волны: вплоть до того, как она достигнет побережья в районе Порт-Ноллота… со всем вытекающим отсюда. (Гарин коротко и судорожно вздохнул, чуть подобрался и нахмурился). Это почти все, что вы сделаете в контакте с нами. Далее, со всей массой впечатлений и с запечатанным конвертом, вы прибудете в офис компании «Де Бирс» и вручите это администрации приисков. От того, как скоро ею будут исполнены изложенные мною требования, зависят жизни и благополучие десятков тысяч людей, равно как и существование самой корпорации. Помните это и действуйте.

Напоследок Гарин церемониально поздравил главного инженера по технике безопасности — неизвестно с чем и удалился вместе с Радловым.

*** 113 ***

Наступил такой ожидаемый всеми тихий, прозрачный вечер.

Первые плоские закатные лучи легли на воду. На палубе «Саале» шли последние приготовления. Самолетик на талях был спущен на воду и едва покачивался на мелкой волне. Немного погодя, пилот и пассажир поневоле — инженер с приисков Кимберли — заняли свои места.

Самолет-амфибия взял короткий разбег. Канареечное его брюшко пузато высветилось и пронеслось в направлении юго-запада, чтобы, достигнув нужной акватории, круг за кругом совершать облет и с небольшой высоты наблюдать общую картину моретрясения.

Гарин проводил взглядом оранжевый светоч своей надежды с двумя свидетелями на борту. Но, полно, сбудется ли?! Жестом ощупки он тронул лицо, точно идентифицируя… удостоверяя образ и единство личности; коснулся наметившейся бородки.

Бросив взгляд на ручные часы, Гарин заторопился на нижнюю палубу. Отослав постового, сторожившего у трюмного люка, ведущего в реакторный отсек, спустился по крутой лестнице, запер дверцы герметических переборок. Прошел к чушке реактора и занял только одно здесь и принадлежащее ему по праву место. Снова он был у порога для встречи с неизвестным, и, сжав побелевшие костяшки пальцев, занес руку… пока для призыва. Чем отзовется ему на этот раз?

Всей команде без четверти 8 вечера было рекомендовано остановить механизмы, если это не было связано с жизнеобеспечением судна, и улечься на матрацы, головою на юго-восток.

Без семи минут — Гарин положил руку на «ключ», — уже в постели особой гидравлической конструкции, в горизонтальном положении. В метре от его лица был вынесен экран осциллографа, где теперь в перекрестии изумрудных линий трепетала «розочка» Рауха. Чуть поодаль, забранный ширмой стол с калькой вместо скатерти, напоминающей штурманскую карту, расчерченную кругами и координатами; крестиком — местоположение «Саале», с векторами предпочтительных углов атаки, рядом пролегла кривая юго-западной оконечности Африки, отдельно — таблицы с колонками цифр и справочными данными. (Все вычисления Радлова).

Гарин в последний раз оглянулся на то, что в округе хромированных стальных направляющих и маятниковой подвески напоминало гигантскую астролябию, — прибор для вычисления азимута по звездам. Но теперь ему предстояло зажечь здесь свою невиданную, феерическую звезду. Гарин дал ход илему — под импульс предварительной компрессии. На следующем этапе — заряд ультралидитта, равный по мощности целому фугасу, готовился сжечь себя в конусе взрывной волны не толще острия булавки. Этим скальпелем предстояло рассечь волосок в 0,001мм. диаметра, — реликт ранней Вселенной. Первичная реакция на это была уже достаточно известна, и все же, — какой судорогой ответит чудо-зародыш на этот раз? Прислушавшись к совету Радлова, дать земной коре время на преодоление своей инерционной массы, без семи минут 8 (местного времени) Гарин выжал рычаг привода синхронизатора. Рождение и смерть воссоединились.

*** 114 ***

И в третий раз на мир упала Тишина. На этот раз такой плотности, что, казалось, по зарубкам в ней можно было бы подняться на самое небо. Но это стало уже и новое небо, — здесь, в эпицентре событий, это было точно так. Самолетик-амфибия завис, будто вмерзший в ледяной чертог; в паузе-безвременье не обрываясь вниз и не устремляясь вперед. Но вот теневой пропеллер вынес машину, и биплан лег на свой первый вираж облета заданной акватории океана.

Была ли этому секунда? Если и была, то опять, скажем, та минус-мнимая, когда перед человеком проносится вся его жизнь. И опять многие тогда поверили в свою возможную гибель. Но вот что любопытно: более всего странного было то, что не случилось многое из того, что могло бы произойти, — по-своему, разумеется, так, как если бы многие причины не были бы развязаны, а следствия выявлены. Но это была лишь пауза: далее последовал «нормальный» срыв событий и связей. Ближе к нашему повествованию, когда Гарин выжал приводной рычаг, произошло следующее: как ни концентрированно узок был гравитационный шнур по выходу из реактора, но тот столб океанической воды, что он прошил за пределами корпуса корабля, подвергся мгновенному колоссальному уплотнению, исходя из миллионнократно возросшей своей тяжести. Вода, в принципе не подверженная сжатию, в те же миллисекунды, как прекратился обжимающий эффект гравитационного импульса, высвободила всю аккумулированную энергию, подобно освободившейся пружине, и сравнимо с взрывом. Этого не могли предвидеть ни Гарин, ни Радлов. Зона расширения, принявшая поначалу форму воронки, затем вынеслась гигантской стеной волны, к счастью на достаточно глубоководном месте. Корабль качнуло с креном по самый фальшборт. «Саале» приняла на себя опрокидывающий момент в 36 градусов, изрядно черпнув воды, чтобы затем выпрямиться подобно матрешке со свинцовой пяткой. Два человека из команды (пренебрегшие распоряжением Гарина) перекатились с левого борта на правый, через весь спардек, между ходовым мостиком и помещением первого класса, и бесследно исчезли в водовороте.

Но что это еще были за события, и что за жертвы!

* * *
Приходской священник, отец Магрит, возвращался в небольшой городок, в 16 километрах от Порт-Ноллот, после посещения им местной епархии. За десять минут до того, как его вместимая моторная лодка покинула причал, море было спокойно, воцарился тихий, ясный вечер, когда день еще не угас, а ночь была близка. Не успела лодка святого отца выйти на большую воду, как он ощутил сильную вибрацию корпуса, которую трудно было списать за счет двигателя. Тогда же, приблизительно в ста метрах от берега, поднялось волнение, настолько сильное, что отец Магрит был вынужден выключить мотор, чтобы через минуту включить его снова. Пропутешествовав, таким образом, километра четыре по странной — «набекрень» — воде, он, к своему неописуемому удивлению, стал замечать первые признаки отмелей. Море, казалось, отходило, как во время отлива, — да так оно и было. Этот, с позволения сказать отлив, сменился таким же странным приливом, — когда вода резко пошла на подъем, расстилаясь каким-то негибким и жестким пледом погромыхивающим, будто листовое железо и все пухнущим. (Гул, тем не менее, был отдаленный и напоминал приближение к железнодорожной станции чудовищного броненосца). Быстро прибывающая вода превысила уже на метр норму, через две-три минуты — высоту человеческого роста, и все прибывала…

Стоящие к тому времени на рейде Порт-Ноллота три судна сорвало с якоря, причем «Сен-Филиберн», водоизмещением в три тысячи тонн, пронесся над бетонной набережной порта и только следующий оглушительный и мерзкий отлив моря (такой же стремительный, как и прилив), похожий на звук чмокающей, всасываемой в патрубок воды, вынес судно обратно в океан, но, увы, для своей быстрой, неотвратимой погибели.

Отец Магрит, которому в ту ночь предстояло пережить прямо-таки библейские ужасы и видения, все еще не решался покинуть бесполезную теперь лодку и отправиться в путь по морю «яко посуху». Он закрепился где-то в двадцати метрах от берега, на песчаной косе, среди подрагивающих желеобразных медуз, морских звезд, водорослей, — со смирением Ноя, всматривающегося в морскую даль и уже предчувствующего мировой потоп.

Небо на то время было безучастно ясное; звезды только ожесточали тревогу преподобного отца, вселяя в него дрожь, озноб и немочь. Минутами на него нападала такая слабость, что в пору было упасть ничком на дно лодки, зажав нос и уши, так как давно уже им ощущалось неприятное, обжимающее давление воздуха, сопровождаемое близкими пушечными залпами.

Но вот, наконец, вымахнуло… оное :

Это была почти отвесная стена воды высотой более двадцати метров, в своем продвижении сопровождаемая гулом, ревом и напоминающая вздыбившийся из океана Ниагарский водопад, с грохочущей, вспененной белой короной, с водоворотами, в которых переламывались стволы деревьев, обломки скал, щепы кораблей… и самый дневной свет, вынесенный из-за горизонта столь ужасной силой, придавал волне металлический и роковой отсвет падающей плахи. Воздушная волна, которую гнала перед собой эта стена воды, имела характер и мощность бесконечно длящихся бомбовых ударов и наперед всего выламывала двери жилищ, валила опорные столбы электропередачи, ломала лес, убивала людей…

Первый удар волны пришелся и потряс побережье подобно землетрясению.

Вторая волна пришла 15 минутами позже и уже имела значительно меньшую высоту.

И эта волна схлынула и уступила место следующей — еще менее высокой и с большим интервалом.

Всего же было четыре таких набега.

Эти последние выпады океана о. Магрит перенес достаточно безболезненно — на самой вершине невысокого холма, среди жестких (как ему показалось) зарослей, глубоко и больно исцарапавших ему лицо, руки и все его обнаженное, будто для посечения, тело. Стояла глубокая ночь, с проблеском седой луны, разбросавшая далеко по воде холодные, негреющие черепушки. И хотя основная масса воды уже схлынула, с прежним омерзительным прихлебыванием и клацанием, наводнению все не видно было конца.

Отцу Магриту, пребывающему в состоянии отупения, было невыносимо холодно, но при каждом его ободряющем движении, лодка (его Ноев ковчег) хлипко раскачивалась, точно запутавшись в лианах, и подозрительно оседала. И ни одной божьей твари с ним, — ни по библейским заветам, ни по природе вещей… Всеобщее одичание, и наряду с этим — пугающий подъем духа; хотя и было это лишь безмерное осознание св. отцом своего одиночества здесь… в стране павших.

С первыми рассветными лучами, отец Магрит разглядел, — то, что он вначале принял за лесистый холм, оказалось кроной гигантского баобаба, растущего за три мили от побережья. Но как он ни вспоминал детали своего перелета — вспомнить не мог; только лезла на ум оранжевая, вынырнувшая со стороны океана, летящая палица, что с басовитым гудением пронеслась вслед той, самой первой волне и ушла в глубь континента.

День внес окончательную ясность в общую картину бедствия. Тысячи людей были снесены в море и утонули. На всем пространстве затопления плавало множество трупов, обломков легкой и средней флотилии, остовов кораблей, щеп разбитого дерева, утвари… С десяток мелких городков и рыбацких деревушек были снесены до основания. И как ушла вода — напоминанием о них остались только неглубокие борозды, почти картографической сетки улиц. Еще большему разрушению подверглась горловина русла реки Оранжевая, куда вперся, будто внеземной шток с поршнем, нагнетая вал воды еще более мощный, чем цунами на побережье. В самом Порт-Ноллоте было повреждено до 60 % всех зданий, разрушены дамбы, принявшие на себя основной удар цунами, сброшены в море портовые краны, и 40-тонные вагоны с мукой, сахаром, мануфактурой и прочим разгружались теперь за милю и более от пирса течением сходившей воды да трудами выживших и бедствующих местных жителей на лодках.

Позже, сообщениями газет и радио, цунами было определено в 5 баллов по 6-ти бальной шкале. (Очень сильное цунами. Волноломы и молы повреждены. И крупные суда выброшены на берег… Ущерб велик… Большие человеческие жертвы).

Психическое же и моральное потрясение невозможно было и прокалькулировать.

*** 115 ***

Вслед за первыми соболезнованиями и шагами правительства по нормализации обстановки, — от побережья Претории (да и в самой глубинке, если следовать вдоль русла реки Оранжевая), возникло и ширилось движение, которое попросту можно было назвать надвигающимся судом Линча.

От тех, известных теперь всей стране прокламаций (компрометирующих руководство компании «Де Бирс»), прошло-то, всего ничего: несколько дней. Параллели были более чем очевидны, и сходились они теперь в точке живо (мертво) напоминающей узел удавки. В вину администрации ставилось утаивание очевидной катастрофы, — им известные сроки; а так же злонамеренная дезинформация населения и правительства, и что выказалось в успокоение и увещевание, тогда как надо было бить во все колокола.

Это уже было больше чем промах или недомыслие.

От крутого разговора с премьер-министром и губернатором, с разъяснениями случившегося, трудно было отвертеться. И удивительно, но руководство всемогущей алмазодобывающей компании (здесь уже в лице г. Оппенгеймера) повело себя так пораженчески странно, будто всячески старалось уклониться от беды, куда более худшей, — ради другой, мизерной. И было чего.

*** 116 ***

Хуже любого разговора с правительством и выплаты вспоможения бедствующему населению, был пересказ инженером, датчанином Ларсеном — ответственного лица с приисков в Кимберли — подробностей своего пленения и той картины, что открылась ему «над бездной роковой», когда ровно в 8 (как точно рассчитал Гарин свои — без семи минут), переменчивый плащ моря под крылом самолета-амфибии вздрогнул и взметнулся бесчисленными буравчиками, подобно песку при встряхивании его в решете. Невысокие вначале, всего-то около метра, волны, очень большой длины и периода колебаний, понеслись к побережью, возрастая, как мельчал шельф, со скоростью, примерно, 500 км/час. С отставанием биплан проследовал курсом волны в направлении Порт-Ноллота. Остальное было уже известно, и с большими подробностями, чем мог их сообщить инженер по технике безопасности. К устному своему рассказу он, однако, привлек запечатанный сургучом конверт, в котором при вскрытии оказался не что иное, как ультиматум, — диктуемый неким ненормальным шантажистом (за подписью инженера Гарина) — требование выплатить ему сумму в один миллиард долларов за — «небомбардировку землетрясением алмазодобывающих районов, с предварительной информационной обработкой населения». Какая такая это могла быть «доверительная информация», и каковы последствия игнорирование оной, было уже известно администрации «Де Бирс», как висельнику приговор.

Все сходилось минута в минуту: сроки возвещенного в предыдущих прокламациях землетрясения и приведения в исполнение (свидетельские показания Ларсена).

Учтены все «против»: действия обанкротившихся страховых обществ и строительных компаний, судовладельцев, частно-грузополучателей, торговых домов… просто лиц, потерявших при цунами кров, имущество, родных и близких… целые семьи, и теперь с помутившимся рассудком способных на все, ради того, чтобы установить некий баланс «мщения».

Было выслушано еще раз повествование Ларсена, — от самого его пленения до высадки в местечке…(там-то), откуда он уже и приплелся в один из филиалов компании «Де Бирс».

Особо, в сугубо-интимном собрании акционеров и руководства, была прочувствована ситуация в случае какого-либо катаклизма в районе рудников Кимберли.

И надлежащие выводы были сделаны: как все предыдущее было не очень убедительно и фантастично, здесь же — реально и страшно… решились на отчаянный и невероятный шаг:

* * *
Такого-то дня (усилием воли надлежащий лист календаря проклят, сожжен, и пепел развеян) к оранжевому биплану, покачивающемуся на тихой волне, примерно, в 90 милях от побережья, подошел морской катерок, с охраной, и скромный дубовый сундучок с содержимым в 600 миллионов американских долларов и остальной долей от затребованной суммы в неограненных алмазах был перегружен в багажное отделение самолета, после чего, прытко-весело разбежавшись, он взмыл в неомраченное небо.

*** 117 ***

Гортанный голос муэдзина с верхней площадки минарета огласил окрестности. Правоверные слуги Аллаха готовились совершить вечерний намаз, где бы их не застал этот призыв.

Солнце непривычно-багрово плавилось, угасая в пухлой пелене облаков, с темной каймой по нижнему краю. Воздух был душен, влажен, наэлектризован. Верхушки пальм чуть трепетали оконечностями развесистых крон. Сплетения лиан дали приют целым гроздьям неунывающих обезьян. Более строго культивированные человеком апельсиновые рощицы, площади маиса, померанца, гранатовые и миндальные деревья были высажены как под гребенку. И, напротив тому — табором расположившаяся деревенька возле высоченного вала из наваленных глыб камней производила впечатление как-то стихийно возникшего здесь городища. Там были и хижины-мазанки, и шатры кочевников, и двухэтажные, на сваях, дома с тростниковыми крышами, обнесенные глинобитным тыном. Чудился (но верно это было так) постоялый двор, с яслями для вьючных животных; мелочные лавки, каменные акведуки и даже — турецкие бани, как их можно было воображать здесь, в сердце Великой пустыни, в навеки обезвоженных местах. Но вот этого-то прозрачного, живородящего минерала было в избытке.

Манерно воздух чертили бесчисленные стрекозы, а более стилизованные бабочки всех расцветок оставляли один роскошный цветок ради другого, чарующего и дурманящего.

И вот над всем этим — авторитарно, надменно-сухо вознесся Dome*; как если бы было возможно в этом абстрактном и возвышенном начертании слова сохранить суть вещи.

Дом-замок, или своеобразный мемориал, — в память живых, выразительность фасадов которого строилась на отточенном лаконизме гладких и наклонных, точно уводящих в небытие плоскостей, с простым (и странным) сведением архитектоники к основным геометрическим объемам и фигурам: кубу и трапеции. К этой особенности можно было отнести и гигантские тумбы — по каждому из углов в цоколе здания. Смутно, но узнаваемо им были переданы черты головы человека и туловища льва. Эти кубо-сфинксы были высотою в 6-этажный дом и даже ввиду такого огромного строения, каким был дворец, выглядели громоздкими. По периметру всего здания и уже за внешней оградой — начиналась платановая рощица (высаженная для дезинфекции воздуха), вторым поясом расположились миртовые деревья, далее — ряд пирамидальных кипарисов. Во внутреннем замкнутом дворе, куда выходили фасады, сработанные в мавританском стиле, цвел розарий, благоухал миндаль.

Но все эти красоты и благовония не отменяли главного и общего:

Эти обморочно падающие назад стены с узкими оконцами-нишами, где от рассвета до заката залег мрак; с крышей, срезанной и плоской, наподобие тибетских пагод, с соответствующим карнизом и фризом: с вертикалями кипарисов, несколько, как бы, облегчающих массу этого дома-форта. И, вместе с тем, здание вовсе не производило впечатление сумеречного (позаимствовавшего немало от гробницы восточных деспотов), благодаря светлым и чистым тонам гранита (основного здесь строительного материала), светло-серого и стального оттенка, на изломе пепельного-серебристого. И, быть может, еще и от этого — в облике здания запечатлелось нечто бесстрастное и беспощадное.

*** 118 ***

Неловкая, крадущаяся фигура благополучно миновала открытое пространство вблизи костра; подсела к огню, на корточках, утопая в длинном и широком домотканном хитоне. Лицо незнакомца было почти скрыто капюшоном, но ни лени, ни грации, так присущей арабам, не замечалось в нем.

Человек достал грязный кисет. Белыми, сильными пальцами набил трубку. Затянулся сладким дымком. Тотчас двое других — немолодых арабов — дружно закивали, поглядывая друг на друга, и немало на пришельца. Один из арабов обугленной палкой расшевелил очаг. Над костром черно-красно пучился бараний бок. Не было пока произнесено ни слова. Безответное молчание пустыни, поглотившее само велеречие человека. И все же красноречие, — с которым мог бы извергнуться неожиданный каскад откровений; как за поворотом вялотекущей реки — водопад.

Пришелец, в который раз, особенно благостно затянулся… ткнул трубкой через плечо себя, где за его спиной смутно угадывались довлеющие над местностью чертоги новых фараонов.

— Кто там может быть? — с безразличием в голосе спросил он.

Сидящие на корточках арабы не повели и бровью.

Вопрошающий (самую судьбу свою, — так опасны здесь были подобные разговоры) упрямо качнул головой:

— Это сколько надо иметь жизней, чтобы чувствовать себя живым в этом саркофаге, — произнес он в той же отрешенной манере.

— Тот, кто всему здесь дает жизнь — тот должен, — произнес один из арабов, оценивая мудро-бессодержательную речь чужестранца.

Другой кивком подтвердил общее мнение, придавая беседе особо мистический характер.

— Возвести себе такие кручи, ого! Люди это или демоны? Да это целая усыпальница Хеопса. Н-нет, не то… — не договорил странник, глаза которого, несмотря на блажь гашиша в них, выдали осмотрительную твердь зрачков.

Арабы подозрительно вслушались в незнакомое им слово, но судя по выговору — велеречивое.

— Если то, о чем ты сказал, так же равновелико и осияно… мы должны были бы это знать, — резонно высказался один из знатоков пустыни. Другой — часто, часто закивал, из какого-то своего полусна, где не было места ни реальной истории, ни времени.

— Оно конечно. Всего не упомнишь; всего не увидишь, — важно подтвердил согласие сторон незнакомец. Он, казалось, не решался на что-то большее.

— Я только как второго дня здесь, — продолжил он после двух затяжек зелья. — Мой караван привез для правоверных шелка, муслин, тесьму, толедские ножи, — и гость перечислил среди всего прочего предметы религии и быта мусульман, особо интимно им известные. Этим он еще больше расположил к себе арабов. Они дружелюбно закивали ему.

— Дивная и господин наш Лорд защитник, даруют нам кров, еду; все, что мы не попросим. Одаривают милостью каждого, кто вверяется им. Дивной и господину нашему — известно все и каждый…

Проговоривший это араб оттяпал кинжалом ароматный кусок из поджариваемого бока, попробовал на вкус.

Мимо них, в метрах семи, прошлись воин ислама с длинным ружьем наперевес и карабинер из внутренней охраны форта. Незнакомец затвердел стальной пружиной, готовый выскользнуть из капюшона — всего своего непривычного одеяния гремучей змеей; но — обошлось: караульный, покосившись на них, продолжил свой обход.

Общение у костра продлилось. Были поделены жареное седло барана, каравай хлеба и кисет гостя. Сам он уже отметили следы незаконченных фортификационных работ, расположение блокпостов и вновь, полуобморочно, словно падая навзничь, прошелся взглядом по всему этому режуще-светлому зданию-монументу. Что тогда мог привнести туда день?

*** 119 ***

Золотистый свет пронизывал ансамбль из множества тонких, стройных колонн. Сгрупированные по пять — они были увенчаны капителью в виде сталактитов, изрезанных арабской вязью слов (что-то о целомудрии, верности и чести); выше они переходили в ствол шахты, и где-то уже под самой кровлей здания, на большой высоте перекрывались стеклянным куполом. На свободной от колонн площади находился бассейн, обсаженный миртовыми деревьями. В стороне от него и на возвышении — эбеновое ложе, забранное шкурами леопарда. На ложе расположилась мадам Ламоль. Сейчас распущенные ее волосы были скручены простым узлом и спрятаны под купальный колпак. Она разлеглась в небрежной позе одалиски; одна ее нога свободно выпрасталась, и над педикюром которой трудилась искусная мулатка. Другая девушка обрабатывала ногти на пальцах мадам; время от времени свободной рукой, та брала из коробочки рядом горсть зерен и швыряла на мраморный пол. Тотчас слетались такие же, будто лишенные живого тепла, декоративны голуби, и весь в кружевах, зеленоватой бронзы павлин, важно прохаживался, подрагивал своей венценосной головой, не спуская глаз с дарительницы, и не более того.

Мадам Ламоль остановила взгляд на отделке стен, потолка (там, где он не прерывался светоносными шахтами): тонкой работы резной кедр скрадывал холодный блеск изразцов, и мрамор пола.

От недалекой беседки, словно из-под земли, появился человек в белой гвардейской форме, с золотыми и серебряными галунами. Он позволил себе при входе лишь снять фуражку с эмблемой; близко подошел к ложу.

Не прерывая процедуры, мадам Ламоль только чуть подобралась в своей позе. Извиняюще-строго взглянула на вошедшего.

— Почему без доклада? — тем не менее, сухо спросила она.

Лицо гвардейца, как могло, приняло невозмутимо-вежливое выражение.

— Но, моя королева. Я посчитал, что в свете Ваших последних требований… Мое появление здесь… и, рассматривая себя, как… — понесло его.

— Зоя усмехнулась, полузакрыв глаза и отдаваясь грезе, навеянной бархатистым голосом этого человека, полагая, верно, что это ее состояние наиболее подходит к той обстановке, в коей она пребывала последнее время.

Валантен закончил плетение каких-то дворцовых интриг; сделал еще шаг и поцеловал руку властительницы. Только ему (теперь коменданту форта и личному телохранителю мадам Ламоль) позволялась такая вольность, как пренебрежение ее официальным титулом — Дивная. (Гарин и его приближенные было не в счет).

Властным жестом мадам Ламоль отослала прислугу.

— Что все-таки, что у тебя, наконец, — проговорила она доверительным голосом.

Валантен быстро подсел на стоявший рядом и слишком низкий для него стульчик. Взял руку Дивной, как вслушиваются в пульс. Теперь эта рука издавала горьковатый запах, после того, как перебрала в корзиночке из серебряных прутьев нарезанные маслянистые листья. Чуткие ноздри латинос уловили запах кока; в груди его сошлись любовь и сострадание. Мадам Ламоль высвободила руку, потерла виски, вздохнула, подперла голову на гибкой шее, выгнулась телом, приготовилась слушать во всем своем небожительстве этот вполне земной голос.

— Я пришел сообщить Вам, моя королева, — начал повторяться гвардеец, — что по имеющимся у меня сведениям, некоторые шейхи и главари повстанцев пытаются активизировать свои действия, согласовывая их с пожеланиями Верховного…

— Ах, — прервала его мадам Ламоль. — Ну, о чем ты говоришь!.. Когда-то должно что-то начаться! Я устала ждать. Я все играю одну нескончаемую заглавную роль, перед каким-то генеральным советом… Господин лорд-протектор стал слишком осмотрителен. Я-то уж знаю, что говорю, — капризно и с досадой, проговорила властительница. Валантен понятливо поджал губы, — о чем тут можно было толковать: решительность Верховного лорд-протектора и ему была хорошо известна. Мадам Ламоль продолжила: — Я столько затратила своего труда… такие средства! И все для того, чтобы: оплодотворить эту пустыню. Фу. Глупость. (Она призадумалась). Неудивительно, что от нас отвернулся весь цивилизованный мир. Дело идет к тому, что скоро здесь пролягут торговые караванные пути, и нас принудят торговать цитрусовыми… Уже сейчас нам саботируют поставки соли, горючего… даже полевых цветов и саженцев для моего Зимнего сада. К чему мы так придем?

Дивная изумленно оглянулась, — как смотрят в пустоту, какая воцаряется, когда необыкновенный, — но лишь для себя, хрустальный мир отстроен, а женщина там — одна-одинешенька. Брови ее надломились. Одно плечо приподнялось.

Валантен поспешил вставить слово:

— Не исключено, моя королева, что противодействующая нам сторона может немало навредить… Деревня буквально нашпигована лазутчиками, и даже профи — более серьезного толка. Я не исключаю разведок стран Англии, Франции…

— Так выявить и допросить! Чего же проще! — повысила голос властительница.

— Боюсь, это трудно будет скрыть в случае поимки одного или нескольких шпионов, все другие тотчас усилят меры конспирации…

— Ну, заморочили мне голову! Не так, не эдак, — мадам Ламоль резко выпростала ноги. Уселась с прямой, нервной спиной: такой ответной на всякое чувство в ней. Закурила тонкую скрутку ароматных листьев. Выпустила дым уголком губ, и что вышло у нее с непроизвольным злым изломом. — Почему я должна еще и об этом думать? (Секунду она как будто и сама была удивлена такой возможностью). Впрочем, как знать, где сходятся, а где расплетаются нити судьбы. Хорошо, я продумаю этот вопрос. Пока за каждым из подозреваемых установить наблюдение. Кстати, где вчера после десяти вечера мог быть Господин лорд-протектор? Как я не искала с ним встречи, я нигде его не находила. Отвечай.

Гвардеец покорно развел руками, как бы извиняясь перед Гариным.

— Господин Верховный лорд-протектор отсутствовал в покоях по делам… в 10:45, за пределами форта, он имел встречу с людьми, незнакомыми мне…

— И это, конечно, были те босяки-бебуины, которых он пригрел… с неизвестно какими целями! Так?

— Да, моя королева, — поколебавшись, ответил начальник местнического (если не сказать фамильного) сыска.

Мадам Ламоль рывком поднялась со своего ложа. Хрустнула пальцами. (Пахитеска полетела на пол, распугивая голубей).

— Какое шалопайство! Мало было ему… — она не договорила. Глубоко, несколько раз, вздохнула. — Следить и взять под особый контроль. Ставить немедленно меня в известность.

Помедлив, Дивная повернулась к Валантену спиной. На какую-то минуту могло показаться, что она окаменела, — как бы вчерне, в наброске предшествуя своему скульптурному изображению, что рано-поздно будет изваяно. Но вот рука ее поднялись к груди… помедлила, и белое (пока не мраморное) плечо высвободилось из под хламиды. Мгновение — и драпировка вся целиком упала к ее ногам.

Лицо гвардейца потемнело, покраснело, вероятно, впервые в жизни. Он хотел вскочить, но боялся ослушаться. Наконец, выдавил из себя:

— Мне удалится, моя королева?!

— Какое мещанство, — проговорила Зоя.

Медленно, прижимая кулачки к подбородку, она направилась к бассейну. Дошла до края его и, вступив на ступеньки, подняв руки выше головы, сошла в воду.

Уже плавая в прозрачной (до самого дна) голубоватой воде, — в профиль к своему фавориту, — косила глазами с поволокой. Улыбалась зазывающей и какой-то пугающей улыбкой русалки, словно приглашая его ни к чему другому, как к жизни воскресшего утопленника.

*** 120 ***

Минуло шесть месяцев с начала новой кампании Гарина, считая от дней шантажа и получения им откупных руководства «Де Бирс», но все еще тянулись к городищу с надсадным, горячим дыханием тяжелые машины с оборудованием, строительным и отделочным материалом, научной аппаратурой, амуницией, взрывчаткой и даже с кое-какой экзотической живностью и растениями.

Предшествующие месяцы сделали свое: призванные человеком ливни, методично орошали пустыню; разросшийся травяной покров в жарком влажном климате положил начало перегною; были завезены тонны высокородной земли и удобрений, высажены саженцы фруктовых деревьев и взрослых стволов, поросль бамбука и разросшийся травяной покров укрепили почву. Своим ходом завершалось строительство дворца — резиденции Верховного лорд-протектора и Ее Великокняжества госпожи Дивной. Дополнительно проводились подземные галереи. Естественного происхождения каменистый участок в юго-восточном секторе оазиса, в двух километрах от дворца, мог вполне послужить покрытием для будущего аэродрома. Даровой рабочей силы, как, впрочем, и паломников, было предостаточно. Славославие муэдзина о вновь обретенной Аллахом некогда забытой земле разнесся во всех пределах Ближнего и Среднего востока и даже Советской Азии; не говоря уже о пространствах Сахары. Но истинный виновник этого чуда — Гарин, пребывал, можно было подумать, в нерешительности и прострации; или (упиваясь достигнутым) не знал, как повести дела дальше. Ему, словно бы, не доставало повода — подобно тому, как в бытность, в том историческом прецеденте… бомбардировки американской эскадрой Золотого острова.

Что-то, впрочем, назревало, и даже как-то помимо него:

Из метрополии (Италии) дважды уже наведывалась инспекция, и все по условию соблюдения аренды, сроком на двадцать лет (как будто не минуло только 8 месяцев). Осмотрелись. Подивились. Пожали плечами: что за сумасбродное предприятие? Никаких особых доходов как будто не предвиделось. Все же посчитали (делать нечего) за таковые сбор цитрусовых и некоторых других культур. Подсчитали величину налога. «Дерите хоть три шкуры», упражнялся Гарин в остроумии, подставляя Мыщеловского, а сам, скрываясь в подземной лаборатории, работая над новой модификацией реактора.

Инспектирующие лица убрались восвояси. Слухи достигали континентальной Европы… границ, дозволенных в прениях сторон.

С удивлением Гарин узнавал из газет и радио, что его деяния в Великой пустыне толкуются вкривь и вкось; а более всего опошляются и высмеиваются, — как шло время и первоначальное изумление сменялось непониманием — на безрассудное употребление баснословных капиталов. Вместе с тем, его как будто втягивали в некоторую авантюру (не совсем по чину Верховного лорд-протектора); но из чего можно было извлечь неплохие политические дивиденды (запусти он свое геополитическое предприятие).

*** 121 ***

Если с Запада и с Севера городище было защищено гибельными пространствами Сахары, с Юга — труднопроходимыми районами Центральной Африки, то с Востока и со всей округи повсеместно к Гарину прибивались неожиданные союзники и даже защитники: кочующие воинственные племена туарегов, эмираты, недовольные засильем английской колониальной администрации, и уже откровенно восставшие суданцы, нашедшие себе убежище под стенами форта.

События этой короткой войны с англичанами, после которой некоторым мятежным шейхам приходилось уповать лишь на покровительство Гарина (т. е. протекторат), сослужили тому немалую службу и подвигнули на кое-какие решения.

Как-то само собой его влияние и авторитет росли. Подобно садам Эдема в европейской мифологии — оазис, возникший в одночасье в однообразных, знойных и бесплодных песках (веками сопряженных лишь со смертью), — взывал к суеверию в душах арабов и вообще склонных к легендам и преувеличениям. Имей Гарин потребность в реальной помощи, ему немедленно было бы поставлено 15–17 тысяч воинов ислама, оснащенных современным стрелковым вооружением и даже легкой артиллерией, — более чем внушительная сила здесь, учитывая, что любой экспедиционный корпус мог привести сюда не более 6–7 тысяч солдат. В этом случае можно было опасаться разве что мелких диверсионных групп. На этот случай была создана внешняя и внутренняя охрана — силами самообороны, из дворцовой полиции и туземцев.

Сегодня, по сходному случаю, Гарин устраивал малый прием. Официально за ним был закреплен титул Верховного лорд-протектора.

* * *
Заседание проходило в Тронном зале, в составе Гарина, мадам Ламоль и пяти местных князьков, в достоинстве которых лорд-протектор вечно путался (позорно называя владение шейхов — султанатом, а вождям кочующих племен вменяя в вину их нежелание поступиться принципами, — о коих они и не подозревали).

Председательствовала на этом собрании мадам Ламоль — Дивная, в белом европейском костюме, с непокрытой головой (род преступления в местном понимании), с голубоватой прической, определенно скульптурной законченности, так соотносимой со всем антуражем залы, выдержанной в готическом стиле и более напоминающая собой капеллу, где волей-неволей следует обнаруживать молитвенный и благочестивый склад мыслей. Не впутываясь особо во все такое — в прорезе жакета мадам, на груди пламенела золотая копия бога Солнца древних майя, да отсвечивала бриллиантовая диадема в волосах.

Заседание было сочтено открытым: все расселись за громадным овальным столом черного дерева, в креслах с малиновой обивкой, расцвеченной крохотными молниями «зет», с пчелками. Арабские царьки с чисто восточным благоговением взирали на Дивную, влияние которой на Господина лорд-протектора было общеизвестно.

По лицу мадам Ламоль прошла тень: вновь она была вынуждена вернуться к своим, в какой-то мере казенным обязанностям, — карать и одаривать безграничной милостью. Поверх головы собравшихся (знаком сообщницы) она переглянулась с Гариным. Можно было метать талью, — в этом невиданном дурацком преферансе. На Господине лорд-протекторе был по этому случаю безукоризненный фрак, скрадывающий мелкие недочеты фигуры (сутуловатость, хронический остеохондроз, левое плечо ниже правого); потом же, это одеяние по-прежнему оставалось в глазах местных царьков символом европейской респектабельности, влияния и богатства.

Сейчас Гарин не усидел в своем кресле, рывком поднялся и, засунув одну руку под мышку и другой свободно жестикулируя, возвестил:

— Безусловно. Здесь вы находитесь непосредственно под моим протекторатом, и здесь мы вместе нерушимо… ввиду наших общих заклятых врагов, настоящих и будущих. Нам следует ожидать ответных, жестких мер со стороны некоторых правящих кругов; как-то блокады, давления по оси Рим — Александрия — Лондон, и так прочее, — нес ахинею Гарин, усвоивший привычку восточных властителей облекать во все пышное заведомо дутое и пустое.

— Ни один из нас не пойдет на сделку с англичанами. Мы скорее примем смерть и изгнание, — высказался суданский патриот, трогая на груди под тонкорунным белым бурнусом позвякивающее железо. Все другие закивали, углубленно-созерцательно пряча глаза. (Своих тюрбанов, естественно, никто из них не снял).

— По одному лишь первому набору мы сможем выставить до 25 тысяч сабель, — резко высказался один из племенных вождей туарегов — наиболее верных сынов пустыни, вечно кочующих, свободолюбивых и воюющих со всеми и с каждым. Лицо говорившего, по обычаю, скрывала черная шелковая повязка.

— Гм, — неопределенно высказался Гарин, обдумывая, как ему вести себя, если обстановка сложится подобно той, которую он обрисовал в разговоре. — Война сейчас не в наших интересах, милостивые государи, — старорежимно высказался вдруг Гарин, словно Николай Второй в своей ставке под Могилевым. (Зоя встревожено поглядела на него). — Общественное мнение на континенте не подготовлено… коммуникации… и так прочее.

— Хотелось бы иметь род гарантий, господин Верховный лорд-протектор. Как далеко вы можете пойти нам навстречу? До каких границ?..

— Я не исхожу из каких-либо границ, — строптиво прервал Гарин, забывая, что имеет дело с людьми фатально косными и ограниченными. — Настолько, в принципе, безгранична моя власть. Для того я и здесь, чтобы ознаменовать собой совершенную точку отсчета, помочь найти истории ее подлинные, потерянные оси абсцисс… с коих она сошла, в нивелировке утратив и самые координаты…

Лица присутствующих князьков выразили особую религиозную почтительность, с надеждой на взаимопонимание, они обратили свои взоры в сторону Дивной.

Мадам Ламоль подняла и опустила руку:

— Господин Верховный лорд-протектор хотел лишь сказать, что вы находитесь под его непосредственным покровительством и, следовательно, вопросы войны и мира решать ему.

— Да, — коротко подтвердил Гарин. — Это так.

— Тогда нам следует согласовать, где и когда мы сможем дать решительный бой экспедиционному корпусу англичан, если они все-таки предпримут военную акцию, —настороженно высказался представитель мятежного Судана.

— Может быть, европейский союз государств с оглядкой на созидательный труд и успехи господина Верховного лорд-протектора примет некоторую совместную декларацию от ряда племен и эмиратов — отдать эти земли под юрисдикцию некоего условного княжества, т. е. под ваше водительство, — произнес, точно заготовленную фразу, изящный, тонкий араб (выходец из Афганистана), полжизни проучившийся в закрытых пансионатах Европы.

Гарин вскинул брови, поскреб мефистофельскую бородку, — о княжестве по типу Монако, он как-то не помышлял. Но это мог бы стать отличный повод для вмешательства в европейскую политику, если б только предложенный ход вызвал решительное противодействие. А это, конечно же, можно было спровоцировать легче легкого.

— Могут ли собравшиеся здесь, великочтимые шейхи выработать такую совместную платформу, чтобы придать ей законченную форму и дать ход в Лиги наций? — подытожила мадам Ламоль, откровенно скучая. (Само присутствие ее здесь, внешность и роль, придавали собранию вычурность, блеск и жесткость парчовой ткани).

Шейхи, эмиры и вожди обменялись гортанными фразами.

Наиболее пострадавшая сторона — представитель Судана — пояснил:

— Мы, здесь собравшиеся, полагаем, что сможем прийти к единому мнению по этому вопросу. В количестве — и он, путаясь и сбиваясь, выдал арифметическую подоснову будущего конклава… столько-то племен, два султаната, три эмирата…

— Этого будет вполне достаточно, — как можно радушнее возвестил Гарин, засыпая на ходу и вышагивая за спинами собравшихся. — В качестве же превентивных мер безопасности следует передать ваши конные отряды в подчинение коменданта форта.

Собрание продлилось еще некоторое время.

* * *
— Жарковато… Черт дери! Пекло! — Гарин с удовольствием разоблачился, швырнув в кресло сюртук, расстегивая манишку и оттягивая помочи. — Каково твое мнение, дорогуша, от всей этой канители? — спросил он достаточно равнодушно.

Зоя, будто освобождаясь от скованности, повернула голову в сторону Гарина. Лицо ее чуть тронул золотистый румянец исчезнувшего культового солнца майя. Она сняла с шеи тяжелый медальон.

— За неимением лучшего… Надо же на что-то решаться. Коллективное воззвание — это шанс. Кроме того, по имеющимся у меня сведениям, континентальные власти в самое ближайшее время намерены установить у нас что-то вроде контрольного органа, по типу папской курии, — произнесла Зоя с нескрываемым презрением. — Чуть ли не подведомственный сыск, со всем вытекающим отсюда…

— Это что, точные сведения? — нахмурился Гарин. — Подтвердить или опровергнуть! У них нет ни малейшего повода. Свинство! Как это еще назвать? Статус нашей геофизической обсерватории нисколько не возрос на бумаге со дня подписания договора и основания форта. Идиотство! Вечно эти заморыши мысли, мышиные соглядатаи путаются у меня под ногами!

Гарин внезапно умолк, и сам уже осознавая необходимость на что-то решаться. «Зоя права», — подумал он. — «Я стал слишком академичен. С этим в пустыне не выживешь. Что же, примите меня, каков я есть».

*** 122 ***

С этим, или как он был, т. е. в манишке, брюках от фрака и в лакированных штиблетах, Гарин прошел в соседнее помещение, оказавшееся роскошной библиотекой, в книги которой никто и не думал заглядывать, — за исключением разве что Зои, все еще надеявшейся отыскать где-нибудь потерянные фолианты из дворца Золотого острова.

Здесь, открыв дверцу одного из глухих шкафов и нажав локтем скрытую пружину, он толкнул от себя всю книжную стенку и проскользнул в узкий проход. Полки встали на место. Подземный лифт унес Гарина вниз, на глубину двадцати метров.

Далее — коротким переходом, он вышел к цирку, напоминающему подземную лабораторию в горах Швабский Альб. Только здесь распростерлись железобетонные перекрытия и стальные крепежные фермы. С высоты трех этажей лился холодный свет люминесцентных ламп. По центру, в оплетке проводов, трубок, шлангов, курилась дымком чушка реактора, отдающая космическим холодом. Угол атаки, — судя по вертикальным направляющим, — был примирительно под 90 градусов — к ядру Земли. Многотонная опорная плита, с блестящим хромированным полукружием, с рисками и цифрами, сообщали всей конструкции вид мощного и точного астрономического прибора. Неподалеку находился оцинкованный рабочий стол, за которым под светом дополнительных рефлекторов засиделся Радлов, с чертежными инструментами и логарифмической линейкой под рукой. Увидев вошедшего Гарина, он привстал.

Лорд-протектор слабо махнул рукой. После коротких расспросов он вгляделся в кальку — схемы и расчеты. На чертеже был представлен срез Земли, как это подают в учебной геологической проекции. Следовали пласты, помеченные римскими цифрами; по центру — ядро, подернутое мелкой штриховкой. Ядро огибали волны, идущие от поверхности… от условного пункта расположения базы в Сахаре.

Гарин посопел, облокотившись двумя руками на стол. Зажег сигару, окутавшись дымком и роняя пепел на чертеж. Взял ручку, подписал, будто завизировал проект, отправляя его дальше по инстанции (в преисподнюю, конечно).

— Итак, вы уже не столь уверены в экранирующем действии ядра. А, господин оппонент? — высказал Гарин чуть насмешливо. — Ну да ладно. Это все пока в перспективе. Сейчас меня больше интересует европейская политическая погода. Что тут у нас… в пределах туманного Альбиона. У вас составлены прицельные таблицы? — глаза Гарина с пленительным волнением уперлись в Радлова.

Будто нехотя, тот подал что-то вроде морских артиллерийских таблиц для расчета баллистики снарядов семнадцатидюймовых орудий.

— Ага. Эти векторы, надо полагать, суть проекция гравитационного луча к длине земной окружности… Очень мило: Париж, Лондон… как под прицелом. Вероятно, трудно будет знать глубину залегания сейсмического очага в каждом отдельном случае?..

— В принципе, это не столь уж и важно, — потупившись, произнес Радлов. — Можно взять усредненные величины. Гораздо важнее выдержать площадь поражения. Чтобы активизировать горные породы, так как мы хотим, потребуется задействовать площади порядка 80-100 кв. километров…

— Но у нас все сладилось и при распределении импульса на сорока акрах, или около того… Вспомните Южную Атлантику! — живо возразил Гарин. — Геологическая стихия и вообще сплошной каприз. Это как сход лавины с гор, вызванный одним камешком. Что нам дает в перспективе атака Лондона? Актив. Пассив.

Радлов мельком взглянул на Гарина. («Неужели тот серьезно?»).

— Острова Британии относятся к одному континентальному щиту, что и Скандинавия, и в этом смысле сложены древнейшими породами докембрийской эры, — нудно заговорил Радлов, сам не зная, как бы «заболтать» тему, столь «неумно» подкинутую Гариным. — Сейсмичность района крайне незначительна и схожа с северо-западом Сибири…

Далее Радлов распространился насчет распределения масс пород в шельфовой зоне, достиг магнитных полюсов и возможной их трансмиграции; попытался закрепиться на особенностях распространения базальтов и гранита, в целях диагностики сроков формирования коры, но, не утерпев, спросил:

— Вы что же, хотите бомбардировать Лондон, Петр Петрович? — сказал он тоном, каким обыгрывают неудачную шутку.

Гарин хмыкнул:

— Если понадобится, мой друг; если понадобится… Что же, нам Англия — страна не более чем другая. Я имею уже, правда, через них порядочные хлопоты… на этот раз никакой Ла-Манш не спасет коронованных денди; даже если сама земля им будет пухом. (Радлов поморщился на столь «гробовую» шутку шефа). Надо продумать вопрос многократного увеличения напряжения гравитационного импульса, при уже отработанных параметрах.

— Но мы еще не знаем до конца последствий применения сверхсильных гравитационных полей в столь малых объемах пространства («и, быть может, времени»), хотелось добавить Радлову. — Экспериментальная база этого явления почти полностью отсутствует. К тому же в земной коре и магме вполне допустимы участки, по примеру океанических каналов Сонсора; когда даже слабый звук передается за много тысяч километров от источника. Последствием подобной детонирующей волны также могут стать очаги десятков землетрясений…

— Так что же, милейший… гуманист мой, Роттердамский; так что же? — вскинулся Гарин, в упор, разглядывая Радлова. На секунду ему показалось, что он всматривается в беззащитные глаза Рауха (как тогда — на круче Швабский Альб). Сдержавшись, Гарин продолжил. — Тем лучше, Леонид Андреевич. Возьмите это себе в толк. Моя идея — не на поражении, но на угрозе приведения в исполнение. Я делаю свои ставки совершенно по правилам войны и мира, как они были писаны за тысячелетия до нас. Я только развил и углубил самую основу этого, — вместо того, чтобы утюжить танками границы сопредельных государств и бомбить почем зря гражданское население; я установлю перманентную коллективную ответственность всего человечества. Каждый повинен во всем. А, недурно? Угроза всецелой экономической разрухи и одичания быстрее приведут нации к соглашению и подчинению мне. Теперь вот что, — и Гарин доверительно взял Радлова под локоть. — Обсудим кое-какие наши превентивные меры против возможной агрессии и экспансии…

Не вдаваясь в подробности, Гарин посвятил Радлова в разговор в Тронном зале.

*** 123 ***

Через неделю после этих событий в редакции ведущих газет европейских столиц были доставлены и вручены пакеты. Сопроводителями этих странных писем так же было добавлено, что предлагаемая к тиражированию информация крайне важна и есть то некое изъявление воли, точнее «воли Верховного лорд-протектора Петра Гарина и сиятельной мадам Ламоль». (Титул Дивная, по деловым соображениям, опускался).

По еще памятному ажиотажу, имя мадам было достаточно на слуху, — чтобы конверты незамедлительно вскрыть и содержимое их огласить.

Большей сенсации трудно было и выдумать. Уже утренние газеты вышли под заголовками, которые собирательно можно было бы свести к одному анонсу: «Гениальная мистификация, или злой гений жив и диктует свою волю миру». Мгновенно (ко времени ленча) теми же газетами было организовано несколько летучих пресс-конференций, и кое-кто из бойких полит-комментаторов сделали себе имя, выдавая желаемое за действительное. К следующему дню чуть всколыхнувшееся общественное мнение (коим столь дорожат демократические режимы) выслало в авангард себя несколько анархиствующих групп молодежи (главным образом анархо-синдикалистов, исповедующих взгляды русского Петра Кропоткина). Были усилены наряды полиции, повышена плата за пользование частными автомобильными стоянками, и мелкие лавочники сократили часы розничной торговли. На четвертый день всей этой кутерьмы (кто во что горазд) — от левого и правого крыла некоторых европейских парламентов было выдвинуто предложение: поставить на голосование вопрос о недоверии кабинету министров, «теряющего контроль над ситуацией». Но что же было в том послании Гарина; и если вкратце, то Верховный лорд-протектор извещал правительства всех государств, что берет под свое покровительство некоторые арабские племена и эмираты Северной Африки, и что будет отстаивать их интересы всеми имеющимися у него средствами. Далее приводился список этих «некоторых», в сумме которые образовывали народонаселение двух третей севера и северо-востока Африки. Напрямую, таким образом, из-под сферы влияния Англии, Франции, Италии выпадали целые народности, составляющие предмет особой эксплуатации и обогащения.

Это было больше, чем наглость или даже пощечина; по европейскому политическому кодексу чести, за это следовало убивать, тем более такого выскочку и авантюриста, как «новоявленный Гарин», в существование которого верилось с трудом. Тем не менее, этот субъект, в продолжение своей линии, извещал, что в день икс в Лигу наций будет доставлено коллективное ходатайство с просьбой принять такие-то народности под эгиду некоего княжества, разумеется, им же (Гариным) основанного. Здесь же приводились и соответствующие координаты городища в пустыне Сахара.

Тот день пришел в последней декаде благостного мая и принес подтверждение этой нездоровой, по мнению многих, мистификации. Но еще ранее, — в самых разных аудиториях и средствах массовой информации вспыхнула жаркая дискуссия, о «невостребованном чуде» в пустыне, якобы давно уже известном, но тщательно замалчиваемом. Разразился скандал. Национальному чувству некоторых государств было нанесено оскорбление. И в первую очередь — Италии. И где же, на почти собственной ее земле, коварно и цинично захваченной под предлогом какой-то «аренды» (знаем мы эти аренды-аннексии), с целями «научными» и благими.

На головы некоторых штатских посыпались шишки. Заскрежетали перья. Рассылались правительственные уведомления. Кто-то уже предстал перед грозными очами диктатора Муссолини.

В несколько дней была организована скромная карательная экспедиция, коей вменялось следующее: арест самозванцев, опись всего движимого и недвижимого имущества, наложение секвестра, перепись населения городища, регламентация жизни и меновой торговли, формирование местной администрации, напрямую подчиненной власти метрополии.

«Экзекуторы» в составе пятнадцати человек карабинеров и четырех чиновников вернулись из жаркой, пышущей печкой пустыни мрачнее тучи и заметно отощавшие. Посвящать прессу в детали решительно отказались. Было лишь заявлено, что «кто бы там ни был — Гарин это, или не-мадам Ламоль; но такого-то числа к 22 часам по Гринвичу (и соответственно местному времени для каждого из часовых поясов) в радиовещательной сети Европы должно было быть предоставлено „окно“, для важного радиообращения одного частного лица к народам мира».

Почему-то это было встречено без должной порции юмора. (Быть может, по причине просочившихся в печать слухов, из «неофициальных источников», что итальянскую экспедицию взяли в кольцо окружения группы вооруженных всадников, в количестве… «застящем» горизонт; двое же карабинеров, переболев в пути тяжелой формой дизентерии, скончались).

Заговорили о случайном характере изменений в бесплодном, выжженном уголке Сахары, и опять о самозванстве лица, претендующего на «авторитет» Гарина, но это последнее не находило должной поддержки. Слишком впечатляюще были преобразования, чтобы отказать этому лицу в гении и целеустремленности, — качеств вряд ли присутствующих у персонажа «не исторического». Вот Гарин — это было понятно всем. История с золотодобывающей шахтой и применением таинственного и ужасающего оружия гиперболоида вновь всплыла на поверхность, как в клокочущем котле, и каждый черпал себе оттуда столько, сколь хватало ему аппетита. Но, прежде, вняв широко раздавшемуся скандалу и пресловутому общественному мнению, в радиовещательной сети Европы, на рекомендованной волне к 22 часам по Гринвичу, было сделано «окно», — именно так, некоему темному авантюристу приспичило заявить о себе и объявить свою «волю» миру. В виду же того, что об этом было оповещено заранее, а скрытый инкубационный период продлился тютелька в тютельку, чтобы «вылупиться» в срок, то этого события ждали, как внеочередного солнечного затмения.

*** 124 ***

Тот день пришел.

В чистый, сомкнувшийся с пространством звездных сфер — радиоэфир, вошел хрипловатый голос человека, который на дурном английском (перекрываемый переводом на те или иные языки) зачитал следующее:

«Люди Земли! Человечество отныне стоит на пороге радикальных перемен. Впервые в истории — нации и государства могут войти в единое содружество народов, где не будет места распрям, войнам, экономическим потрясениям, инфляции и неуверенности в завтрашнем дне. Это то, о чем мечтали великие просветители и завоеватели прошлого. Гарантом этого процесса буду я — Петр Гарин, — милостью сил меня создавших, подвигший мой разум на великие открытия и изобретения и вручивших мне в руки инструмент преобразования, невиданный еще на Земле…»

Далее последовало хвастливое упоминание рукотворного оазиса в пустыне… Привычные для всех узурпаторов обещания золотого века… Декларация о защите прав и свобод маленьких народов, — о праве их на самоопределение. И, наконец, неприкрытая угроза-ультиматум, — право самого Гарина на нанесение превентивного удара любому государству, чьи действия он сочтет агрессивными для себя.

Заявление, столь чудовищное по наглости, выспренности тона и откровенно провокационное, вызвало эффект разорвавшейся бомбы (где-нибудь под стенами Букингемского дворца), и покоробило даже возможных сторонников Гарина.

Но правительства не были бы таковыми, — оставь они это все без должного внимания. Консультации, начавшиеся на уровне МИДа, переросли в прямой контакт глав государств, что привело к формированию союзнической оси Англии — Франции — Италии и позже присоединившихся Турции и острова Мальты. Соединенные Штаты, оставляя для себя право для широкого дипломатического маневра, тем не менее, поспешили овладеть «контрольным пакетом акций» этого, с позволения сказать, треста, т. е. попросту взяли на себя львиную долю заказов на поставку вооружения и провианта для экспедиционного корпуса. Одновременно, разведка стран коалиции, как могла, прощупала боеспособность противника. Оказалось, противоборствующая сторона прекрасно укреплена, вооружена и располагает до 25 тысяч единиц живой силы (столько могли поставить восставшие эмираты и повстанческие отряды); но, учитывая, что противник располагается на земле прямо-таки райской, а силы Антанты (назовем это так) были бы обречены занимать позиции в жаркой, обезвоженной пустыне, делало соотношение сторон, как 4:1 в пользу Гарина. Не могли бы не сказаться также трудности снабжения провиантом и боеприпасами и удаленность баз в Египте и Судане. Посему, было решено нанести удар (после вынесения соответствующего ультиматума) с береговых импровизированных аэродромов Ливии силами новейших американских стратегических бомбардировщиков — «летающих крепостей». Самолеты любезно согласилась транспортировать одна греческая судовладельческая компания. Американскому авианосцу «Миссури», — легкой палубной авиации, было предписано встать на якоре вблизи Гибралтар. Решение о вхождении всей прочей американо-английской эскадры в Гибралтарский пролив дискутировалось.

Ждали ответных мер Гарина, или того, кто скрывался под этим именем.

*** 125 ***

В высокие окна залы жгутами бил тропический ливень. Ударил, стеганул разряд… Сжиженный, резкий, лиловый свет обежал площадь темных зеркал… Но это были все те же окна, в глубине которых ритмично лучились горки электрического света.

Все люстры были зажжены и тонко отзванивали. Вибрировало и дорогое венецианское стекло в нескольких тонкостенных бокалах на просто сервированном столе на две персоны. По сторонам его, напротив друг друга, расположились Гарин и мадам Ламоль.

Это был обед не обед, ужин не ужин. Такую теперь они взяли привычку уединяться. Зоя, подперев подбородок вложенными в замок пальцами, вслушивалась про себя. Взор у нее был отсутствующий.

Гарин избегал смотреть в ее сторону, пригублял вино и вилкой (давно не по назначению) вскрывал конверты и тонкие бандероли, что пластом лежали на подносе, перед ним.

Опять небо разодрала ветвистая фиолетовая молния, — до самой нижней кромки первоосновы бытия здесь. На мгновение в окнах мертво встали стволы каких-то отживших секвой, будто сочленения дивных гигантских стрекоз протерозойской эры, с трепещущей, призрачной оснасткой своих крыл. Визуально плотный куб некоего мистического расчета и планировки этой залы — перевалился с одной своей грани и встал на черточку другой, — на стыке реального с ирреальным, как и было задумано.

С тех пор, как городище было объявлено на осадном положении, фабрика илема утроила свою продукцию. С тем же увеличилось дренирование в атмосферу избытка его. Чудовищно возросла ионизация воздуха. Шквалы косых, с ураганным ветром, тропических ливней налезали один на один, как волны в бушующем море.

Готовились к войне, хотя какие она может принять формы, никто не предполагал. Знали только, что массированный налет авиации противника способен разрушить форт до основания. Гарин подсылал верных ему людей и подкупал информаторов, чтобы заблаговременно быть в курсе всех политических решений и шагов Антанты.

Сейчас, пока Гарин просматривал корреспонденцию, Зоя хмурилась и молчала. Все, что окружало их здесь, было, в немалой степени, и ее заслугой. Она наняла искуснейших мастеров Старого и Нового Света; заказывала лучшие материалы, платила, не считаясь с расходами. В полгода вырос дворец — смешение испанской готики и древней перуанской архитектуры. Не избежал он и некоторого влияния футуризма и даже кубизма, как не были эти направления живописи слабо представлены в зодчестве. Вообще, эти семь месяцев она жила напряженной, трудовой жизнью. Вставала не позже 7, возобновила давно заброшенные упражнения из балетной техники, много плавала в бассейне, устраивала большие и малые приемы и чуть-чуть в мечтах не дотягивала до Семирамиды — основательницы Вавилонской башни. Это как-то примеряло ее с тем гложущим чувством неудовлетворенности, и даже потери, — словно во всем этом что-то было не так. Пусть и грандиозно, но — и только. Как-то она здесь оказалась не ко времени, или эта история — не ее история. Вспоминала Золотой остров… мраморные ступени широких лестниц, вырастающие прямо из моря… тогда все было по-другому… радостнее, светлее… Она продлевала себя в каждой частичке времени, какую замечал ее счастливо возбужденный ум. Теперь же, наедине с Гариным, все существо ее обрывалось, и она недоумевала: куда все девалось, если ее хватает вот так сидеть часами и погружаться взором в точку, коей подчас и не существовало вовсе.

С некоторых пор они стали замолкать в присутствии друг друга и даже избегать оставаться наедине. Ловили себя на взоре — глаза в глаза, — но отрешенно продолжали быть — один возле себя.

Казалось, они ненароком вошли в предвечное, а теперь тщетно ищут отобранное у них при входе время, коему здесь просто не могло быть места.

Иногда они задумывались над всем этим, ни мало не надеясь на подсказку. Странными и грустными становились их встречи. Только Гарина по-прежнему вдохновляло все дерзостное и парадоксальное.

* * *
— Вот послушай, — буркнул он, разряжая тягостное молчание. — Это тем более интересно, что как раз у этого человека пять лет назад я брал уроки неэвклидовой геометрии, посещая его семинар, — профессор Рейхенбах, который теперь милостиво одаривает меня советом… любопытно, подозревает ли он во мне своего бывшего ученика, — Гарин потряс вырезкой из одного научного журнала; содержание статьи с перепечаткой в иных изданиях было уже известно многим. Стараниями Радлова, продолжающего, несмотря ни на что свою исследовательскую линию, материал дошел теперь и до Гарина. Сам он уже отчеркнул для себя узловые и опорные пункты и вот теперь решил поделиться с Зоей. (Все равно говорить было больше не о чем).

— Здесь он утверждает… Гм. (Взгляд украдкой на Зою). Скажу более доступным языком, тем более что адресовано это формально и — фамильярно только мне: «Остановитесь, Гарин!», вот так: не больше и не меньше. Так что же мне ставится в укор? Он пишет: «…Понятие временного порядка может быть сведено к понятию причинной цепи». То есть эти «раньше», «позже» проявляют себя, как упорядочивающие фазы в самой общей структуре мироздания. В этой же структуре, с учетом наложения гравитационных полей, уже сложилась некая своя картина или рисунок «мировых линий» и переплетений их. Вот конкретно по этому пункту им было предложено понятие генетического тождества… Очень любопытно. Похоже, как если бы в паутине запуталась муха, и согласно высшему физическому предначертанию… исходя из постулатов релятивисткой теории, она осталась бы мухой, но никак не моржом. Хе-хе, — Гарин всмотрелся в хмурящуюся Зою, издал смешок, будто конфузящийся гимназист, объясняющийся с девицей-институткой в терминах зоологического курса, да вдобавок на древнегреческом. Номер не прошел. Леди оставалась холодна и недоступна. Виновато вздохнув, Гарин продолжил: — Сравнение, надо сказать, одностороннее. Ну, так вот. Характер этих переплетений в известной мере произволен. Эти узелки — «полевые частицы», как называет их Рейхенбах, — в спокойном состоянии идентичны своим «здесь-там»… В возбужденном же состоянии эти частицы могут занимать не свою нишу и соответственно ориентировать на себя события вкривь и вкось… Да, собственно, так он фигурально и выражается, старый олух — «вкривь»… Индивидуальность события размывается… Гм. Природа не дает нам на этот счет никаких предписаний… Так это может означать, что события некоторым образом находятся в подвешенном состоянии и, колеблясь, в принципе, могут налагаться на другие события, или просто вываливаться в иной причинный ряд. Координаты пространства-времени в этом случае не имеют особого значения. По всему этому, мой приснопамятный учитель грозится, что произвольное обращение со сверхмощными гравитационными полями, может привести к корректировке уже сложившейся физической картины мира по типу генетических мутаций в хромосомных цепях и к формированию фатальной ошибки, с самыми непредсказуемыми последствиями. Вздор. Все вздор, — неожиданно резко, зло взял Гарин фальцет, комкая журнальный оттиск так, что Зоя впервые за этот вечер удивилась по-настоящему: муки творчества, сомнения, упадок и бессилие духа, она не знала за Гариным. Успокоившись, он продолжил, комкая уже самую тему: — Мои опыты… что они для вселенной? Сколь ни коли слона булавкой, он не станет высиживать яйца страуса, подобно кукушке, даже в поколениях, отстоящих на миллион лет. И сам старый не знает, что пишет, — как бы извиняясь за тон и непререкаемость мнения, Гарин разгладил смятый листок — инстинктивно в нем выразился дух поиска и чисто научного подхода.

Что касается Зои — расширенными зрачками она всматривалась в никуда, ей припомнился как-то вдруг особняк в Лозанне… вестибюль и дверь, — куда она раз за разом входила с намерением оказаться на улице, но каждый раз переступая порог, вновь оказывалась в помещении.

Хлестал ливень. По-осиному тонко, нервно вибрировало стекло. Повышенная ионизация воздуха ощущалась сейчас особенно, при каком-то грозном томлении духа. От себя нельзя было уйти. Временами Зоя была уверена, что дворец вот-вот рассыпется; ведь и воистину он построен на песке. Она подобрала с каменного пола холодеющие ноги.

— Гарин, Гарин. Если бы ты знал, как мне это все не нравится. Мы с тобой точно погребены в пирамиде, и на наших лицах золотые посмертные маски. Назови это как хочешь: мировая власть, владычество… Но это только преджизнь фараонов, которым уже с рождения заказана усыпальница. Пески ли это… История ли песков… Я не знаю. Все стеснено. Все — камень. Все давит.

Она стиснула руки у горла.

— Ну, полно, полно, — Гарин встал со своего места, подсел к Зое, налил по бокалу вина, себе и ей. — Мы слишком долго были с тобой в западне, отсюда эти настроения. (Он потрепал ее по спине. Зоя содрогнулась). Нам все еще не верится… мы как те альпинисты, — заглядывающие в пропасть, цепляющиеся за каждый выступ, молящие небо об удаче… и вот теперь на вершине, на нашем с тобой Эвересте; ну, одним словом, ты понимаешь меня… — говорил Гарин, рассеянно водя пальцем по краю бокала. Он ждал отклика — его не последовало: — Мы очень многим были для самих себя, и ничем для других. Обжегшись раз, дуешь на молоко. Но мы уже не повторим прошлых ошибок. Посмотрим, какой ты вновь станешь, когда мир наполнится твоим именем, — Гарин положил свою руку поверх ее — ледяной — все еще у горла. Зоя чуть отстранилась всем телом; в прорези ее платья протекла платиновая чешуйчатая змейка с миниатюрной копией римского меча. Гарин продолжил печально, нежно: — Понимаю. Не по сердцу здесь… Я и сам не в восторге. Чуточку терпения, и у твоих ног будет мир… моря, острова, какие только ты выберешь. А почему бы тебе, не реконструировать твой бывший Золотой остров. Как ты к этому расположена?

Зоя низко опустила голову, сдерживая улыбку. Наконец, резко выпрямилась.

— Карамбо, сеньоры! Нет, есть во всем этом свое очарование, — и она взяла Гарина под локоть.

Так вместе, под руку, не дотронувшись и до яств, они вышли из залы.

*** 126 ***

Дело меж тем приняло новый, интригующий оборот.

Компания «Де Бирс» (более чем признанная и влиятельная во всем мире) под шумок и с целью поправить свои дела после ее ограбления всесильным шантажистом — выступила в опротестование своих потерь, якобы принесенных ею в жертву благополучию Африки, — ценой половины своих капиталов. В доказательство этого приводились письмо-ультиматум Гарина, свидетельские показания инженера Ларсена, «идиотские» (а теперь, как выяснилось, совсем не идиотские) прокламации, и факт устрашающего-таки события семимесячной давности — катастрофическое цунами у берегов Южной Африки. (Тогда-то и там-то; столько-то жертв, такие-то суммы убытков в долларах США).

Перепроверили. Проконсультировались с учеными-специалистами насчет возможности искусственно вызванного землетрясения. На сей запрос — долго длящаяся заминка. Но прессе и раздавшемуся общественному мнению было не до засушенных вердиктов. Голос мщения… Голос крови… Хватало еще средств и у пострадавшей компании придать темп печатным станкам; пыла, жара в стены самых умеренных парламентов… вплоть до Рейкьявика, что в зоне Гренландского ледяного щита.

Итак, прямо, косвенно ли — это подтверждалось:

Известный по прошлым своим деяниям международный преступник, изобретатель Гарин — и поныне жив, здравствует; более того, захватывает под носом у итальянского правительства клочок пустыни, выстраивает там мощные фортификационные сооружения, окружает себя всякого рода вооруженным сбродом и теперь хозяйничает там и даже шантажирует мир (с неясными, правда, целями).

И пусть цунами у берегов Южной Африки — лишь гениальная мистификация с учетом действительных сил природы, времени и места землетрясения, — не отреагировать должным образом, т. е. не депортировать негодяя Гарина и всю его камарилью и не придать законному суду, было бы кощунством ввиду святых устоев цивилизации.

Сказано — сделано: 27 мая на расширенном заседании стран Антанты, — зал Античного искусства в Лувре, с упорядоченной перестановкой экспонатов, — с представительством Соединенных Штатов, было принято историческое решение о вводе через Гибралтары в Средиземное море американской эскадры, с транспортом и последующей диспозицией в акватории, вблизи Триполи. Одновременно должны были начаться работы по подготовке взлетно-посадочной полосы для тяжелых бомбардировщиков. Ожидалось, впрочем, что более одного-двух самолетовылетов и не потребуется. Куда больше хлопот мог причинить побег горе-изобретателя; его поиски и поимка.

Решили… Постановили… Смущало лишь чрезвычайно оперативное контрнаступление Гарина, сделавшего через привычные меры связи: почта, телеграф, газеты — сенсационный вызов всему мировому сообществу (правым и виноватым); буквально им было заявлено, что в случае пересечения эскадрой долготы… (такой-то), им, Гариным, будет нанесен упреждающий удар, — пока лишь с целью демонстрации своих возможностей, а именно: подвергнут землетрясению небольшой — кажется отмеченный лишь на лоцманской карте — островок, где-то посреди между островами Крит и Мальта. Все последствия этого, разумеется, валились на сторону Антанты — стран-агрессоров, принудивших его (Гарина) к мерам самообороны, и средствами, единственно находившимися в его распоряжении. И в этом пункте Гарин был абсолютно честен.

* * *
Заявление это было воспринято двойственно:

Сказать, что подобающе серьезно — означало подыграть бульварным газетенкам с их неизбывными пошлостями и «ужасами». Игнорировать полностью — значит солгать. Скорее общественная реакция была где-то на пороговом уровне легкого невроза ожидания, когда с прогулки по окрестностям Тюльири — входишь в музейные стены камеры средневековых пыток, с демонстрацией орудий нечеловеческих истязаний; слушаешь артистически поставленный голос экскурсовода, а меж лопаток — как прикосновение холодного рашпиля, — при общем состоянии некоторой скуки и беспредметного удивления: на какой черт мне это все надо?..

Нерешительно выступили лидеры некоторых политических фракций и профсоюзов с пожеланием услышать компетентный отчет правительства.

Торговля, меж тем, отметила продажу сладкого на 12 % больше прежнего. Снижение количества браков к тому же месяцу прошлого года. Заметное без всякой статистики увеличение посещаемости публичных домов. Резкий откат вала туристов со всего Средиземноморского побережья. И так далее, и прочее. Для всякого рода обозревателей наступил сезон мутной воды — ловись рыбка большая и малая. Публиковались и вовсе вздорные статьи, и такие, с далеко идущими прогнозами, в коих власть Гарина над всей Землей объявлялась как бы уже фактом текущей политики, узурпированной на несколько поколений вперед. В общем же и целом — все происходящее можно было трактовать на уровне исторического анекдота: вроде бы реальные персонажи, но ситуация надуманная, гротескно заостренная. Последствия и вовсе неправдоподобные.

Руководствуясь, видимо, этими соображениями, американская эскадра в сопровождении трети военно-морских сил Англии и Франции вошла в Гибралтарский пролив; в недельный срок добралась до оконечности Туниса и вышла напрямую к Мальте. Зловещая черточка-предостережение Гарина в координатах моря была преодолена. До Триполи оставалось чуть больше суток пути. Опасаться уже можно было и налетов легких штурмовиков палубного базирования.

На строжайше зарезервированной волне, отданной исключительно для передачи сигнала SOS терпящими бедствие судами, Гариным азбукой Морзе было передано: «Всем, всем, всем. Покинуть район (такой-то долготы, широты) и держаться от него в пределах 200-мильной зоны». Также было рекомендовано жителям прибрежных городов и деревушек Италии, Греции и всех близлежащих островов принять меры к возможному цунами. Особенно был объявлен день и час атаки островка — заложника политики Гарина, — базальтового образования площадью в девять кв. километров, где прилепилась небольшая рыболовецкая база, да склад газолина. Здесь и вовсе не подозревали о планах Гарина, как и об участи, уготованной им.

Но где там было, кому волноваться, если даже на всем сицилийском побережье Италии, на Крите и группе Ионических островов, т. е. в районах сейсмически активных, царили редкое благодушие и невозмутимость. Излишнее недоверие проявляли лишь, впрочем, владельцы толстых кошельков, но тем вполне было по карману тратить свои денежки и в других (не оповещенных Гариным) сейсмически стабильных курортах мира.

Международная флотилия меж тем дула на всех парах, нимало не заботясь о цунами. За судьбу кораблей в открытом море можно было не опасаться. Что же касается заявленного на волне SOS обращения, — если даже кто-то и внял этому, — спасение в таких гигантских масштабах могло быть лишь делом самих утопающих. Актом, так сказать, свободного волеизъявления граждан, т. е. как раз того, на что государственная машина обычно плюет.

Один, правда, уже решил за всех и сделал это.

*** 127 ***

Относительно самого городища и дворца Гариным было предписано: в установленное время принять горизонтальное положение по оси юго-восток; детей в возрасте до 4-х лет было рекомендовано поместить в водную среду: чан, лохань, бассейн. Гравитационный «откат» ожидался как 3:1, — уже опробованного импульса у берегов Южной Африки.

* * *
Гарин отключил подъемник шахты от общей сети, опасаясь короткого замыкания.

Спустился в бункер к реактору. Накинул винты массивной бронированной двери.

В помещении на этот раз были установлены два амортизирующих кресла-постели. Второе — для Радлова. Оставаться одному — вне быстрой экстренной помощи — было небезопасно.

В сходном положении оказались и другие люди из окружения Гарина: для них были уготованы места в одном общем зале. Мадам Ламоль с двумя чернокожими служанками и личным врачом закрылась в отдельной секции.

Гарин установил автоматический режим управления реактором. (Взвилось и затрепетало изумрудное пламя розочки Рауха на экране осциллографа). Проделав все манипуляции, Верховный Лорд-протектор покосился на своего подельника. Радлов уже находился в кресле и готовился отжать рычаг принятия горизонтального положения.

— Петр Петрович, — обратился он неожиданно к Гарину, сиплым голосом и как-то по-свойски. — Я распорядился после всего этого… ну, понимаете — взять пробу на радиоактивность по линии прохождения луча из реактора. Есть у меня сильнейшее подозрение, что на первых километрах прохождения импульса — плотность вещества породы возрастет настолько, что я не исключаю возможности спонтанных ядерных реакций по типу синтеза… Это новое слово…

— Вы дикий энтузиаст, Радлов, — саркастически усмехаясь, отреагировал Гарин. (Глаза его жгуче блестели, губы прыгали). — Меня сейчас как раз интересует архиобратное: направленная диффузия волны излучения, и ее распределение на площади, за тысячу километров отсюда. Будет ли достигнуто этим критическое перераспределение масс коры?..

— Крайне сейсмическая активность района — исключает альтернативу. Вы действуете наверняка, Петр Петрович, — несколько обидевшись, ответил Радлов и, не находя больше слов, перевел рычажок кресла. Над его запрокинутым лицом выгнулся железобетонный купол.

Гарину в сходном положении оставалась возможность, чуть скосив глаза, видеть панель управления и стеклышко индикатора синхронизатора: посыл импульса энергии в магнитопресс «ловушки» Рауха и залп «расстрельной машины». Зеленая трепещущая нить, — по распаду, веером: то расширялась, теряясь в бессилии, то вновь угрожающе щурилась. Когда весь изумрудный глазок вспыхнет вертикалью острого, режущего зрачка — родившееся небывалое сверх-тельце будет пронзено таким же сверх-жалом.

Реснички схлопнулись в последний раз, вперяясь зрачком.

— Держитесь, Радлов, — прохрипел Гарин. — Доведется ли свидеться…

Бородка его встала торчком.

*** 128 ***

И в четвертый раз на мир упала Тишина: точно была снята четвертая печать, — извещанная в Откровении. «…И вот конь блед, а на нем всадник, которому имя смерть: и ад следовал за ним, и дана ему была власть над четвертой частью земли — умерщвлять…».

Все замерло — до самого первого возможного движения: птицы впаялись в сине-кубовое стекло небосклона; стало несущественно: дышать — не дышать, биться сердцу — не биться, жить — не жить, — как не стало и самой диалектики. На какой-то (так же несуществующий миг) — в безвременье… мир стал подобен плоской картине, в которой и глубину и самое правдоподобие всего, всего в ней, — создавала некая творческая иллюзия. Вот только обрамляющая картину рама была траурно-черной.

Во всю протяженность острова ключом вскипела вода. Следом обозначился пепельно-серый — чисто шрам; встала земля, как под гигантским ножевым плугом, с той лишь разницей, что плуг ходил в глубинах Земли. В следующий момент острова не стало. Тяжелое асфальтовое пятно расплылось по странно притихшей, неподвижной воде, вопреки всему удерживаясь на поверхности, будто нефтяная пленка. Но уже в очередной фазе — морское дно раскололось, сглотнув километровую толщу воды. Передавленный паровой котел взорвался. Ревущая, свистящая, с проблеском адова пламени масса воды, пара, битого камня встала, подобно лунному серпу, сорвавшемуся в море, чтобы затем кометой с поднебесным гулом обрушиться за горизонт.

Невысокий в начале вал воды, сопровождаемый пеплом и придонной грязью, светлел по мере своего продвижения к материку, чтобы уже на отмели, достигнув побережье Крита и Мальты, и далее Сицилии и группы островов в Эгейском море, встать белой исполинской силой — тридцатиметровой волной цунами, со снежно-вспененной своей главою, отсылающей от себя такие же белые водовороты-смерчи и проталкивающей наперед всего таранные удары громоподобного воздуха…

Сила павшей волны и последующих — была безмерной. Первой в континентальной Европе удар цунами приняла многострадальная Сицилия. И далее, как по писанному: «…треть людей, треть зверей…»… и прочей живности, так же, как жилищ всякого рода, было подставлено удару молота. Даже пройдя путь в сотни миль, вода была горяча, и масса рыбы всплыла с лопнувшим брюхом и белыми сваренными глазами. К полудню море сделалось совершенно непроходимым из-за панциря всего сброшенного с побережья, вспученного со дна, разбитого в щепы… останков кораблей рыбацких флотилий, трупов людей и скарба их. Только птицы одни, казалось, уцелели, заняв место всей прочей живности; тучи их зависли, скрывая горизонт. К вечеру солнце садилось в багрово-черную трясину, как и миллиарды лет назад, в эру пред-жизни.

Сходная картина наблюдалась в акватории всех прочих прибрежных городов и поселков Средиземноморья, не исключая побережье Северной Африки — от выступа Туниса до более уплощенной полосы гаваней Александрии и Порт-Саида, — испытавших достаточно умеренный урон. К утру следующего дня можно было ожидать возникновения злостных эпидемий, грозящих и без того усугубить тяжелую обстановку. Но еще ранее этого и ближе к ночи разразилась новая серия катастроф, напрямую, вероятно, смыкающихся с землетрясением, уничтожившим остров-заложник, потрясших всю целиком Европу, часть Средней Азии и Ближнего Востока.

Подобно океаническим звуковым каналам Сонсора, детонационная волна (предсказанная Радловым) спускала механизм землетрясений то здесь, то там. Разброс был неожиданным и широким. Прежде всего, была задействована вся сейсмическая Динарская дуга — от о. Родос до Кроатии, через острова Карпатос и Крит, достигнув западной части Пелопонесса. Пять следующих один за другим толчков опустошили острова Итаку и Закинф. Погибло полторы тысячи человек, более четырех тысяч были тяжело ранены. Некоторые города разрушены на дветрети.

Страх у жителей группы Ионических островов приумножился во много раз, так как сила подземных толчков в отличие от обычных землетрясений неуклонно возрастала. В отчаянии люди задавались вопросом: не обречены ли их острова стать частью морского дна? К этим ужасам примешивались и волны цунами, высота которых у побережья составляла 20–25 метров. Активизировался и очаг на разломе в печально известном Мессинском заливе (Мессина. 1908 г. 82 тысячи жертв). На этот раз, к счастью, только сильно тряхнуло (5–6 баллов, по шкале Рихтера). Гораздо менее, или совсем не повезло Палермо, — многострадальный город, еще не оправившийся от катаклизма 1921 года, вскинуло, как ячмень в решете, и обратило в почти плоскую равнину.

Все и вся погибало. Раз за разом прохаживался чудовищный лемех, все дальше ведя свою борозду. В Югославии — не менее несчастный Скопле (с последним числом жертв 58 тыс. человек. 1929 г.) тряхнуло на этот раз окончательно и бесповоротно… В городке Н. (Венгрия) произошел обвал двух третей города… в дыру, образованную многочисленными штреками винных погребов. Обрушивались гроты и карстовы пещеры. Весь сейсмически активный район Ближнего Востока и Средней Азии получил энергетическую подпитку. Удар за ударом обрушивался на древнюю прародину человечества. И не всегда толчки эти приходились на пустынные и гористые области вдали от человеческого жилья; так мелкофокусное (на 20-ти километровой глубине) с эпицентром в 70 км. от турецкого города Антакия и силой в 7 баллов землетрясение разрушило город до основания. Значительно пострадал Ирак, — до 40 % площади поражения. В Иране — известный и ответственный за многие смерти Северо-Анатолийский разлом на одном из плоскогорий вышел на самую поверхность земли шрамом глубиной в ущелье и длиною в 130 километров.

Тихое, ровное, исполненное космичности сияние встало над многими развалинами. Бежали на равнины люди, звери. Птицы устремлялись прочь — в высокогорные районы Памира и Тибета.

Не обошла беда стороной и Центральную Европу, крайний запад и север континента, действуя здесь более по Южно-Альпийскому разлому и уже упомянутому Северо-Анатолийскому… Пострадали особенно Триест и горные районы Австрии. Несильные толчки сотрясали долину Рейна. Во Франции более орудовало цунами — были затоплены Французская Ривьера и Ницца с известным Английским бульваром. Сильно пострадали виноградники в Арле вследствие многочисленных оползней. Все более или менее замкнутые воды в Европе пришли в движение, от озер Италии до озер Скандинавии… эстуарий, фьордов и портов (в Амстердаме, Роттердаме и Дортмунте у кораблей лопнули якорные цепи). В Лиссабоне — к счастью еще — только дрожали люстры, в то время, как население его, прослышав о тектонических катастрофах у восточных своих соседей, неделю тряслось от страха за городом, или, снявшись с якоря, на кораблях уходило в открытое море. (Для справки: Лиссабон, землетрясение 1755 года, полное разрушение, 60 тысяч жизней).

Вообще же площадь гаринской «выделки» могла составить от 1,2 до 1,7 миллиона кв. километров.

Происшествий же более тонкого рода и оригинального свойства, ставших этапными после спуска гравитационного дьявола, можно было привести достаточно много. Но здесь следует остановиться на двух наиболее разительных примерах, сразу приведших мир к некоему балансу возможного в природе с невозможным, естественного со сверхъестественным.

*** 129 ***

В тот день, ближе к вечеру, Арнольд Метьюз, ветеринарный врач, выбрал время посетить овечью ферму в двадцати километрах от небольшого городка Пиблс (северо-восток Англии, графство Пибблсшир). Как его известили, полтора десятка овец переболели колтуном, и фермеры боялись за все поголовье.

К тому времени, как Метьюз отправился в путь, на землю уже легли вечерние тени, и он рассчитывал с первой звездой вернуться домой.

Его «виллис» цвета медного купороса катил пустошью, от края и до края которой все был вереск да робкие бледно-голубые цветочки, что строили закоренелому холостяку глазки. Дорога часто петляла, обегая холмы и уклоняясь от балок. Конец мая был необычайно сух по этому месяцу года, и ожидалось, что сушь протянется и на весь июнь. Торопясь, Метьюз бросил взгляд вниз, на приборную доску, справляясь о времени; взглянув вновь на дорогу, — сощурился на очень яркий, бьющий ему в самые глаза, свет, из-за очередного поворота. В следующий момент он испытал чувство легкого головокружения и раздвоения личности: солнце, до того светившее ему в переносицу, было, как ему и положено, на месте, — по дуге двухчасового схода за горизонт. Другое же — яркое диво — бледно-огненной палицей разлеглось прямо на пути следования машины, на единственной дороге здесь, так что объехать почти не было возможности. Приняв вначале это за тихий пожар, — так мог гореть вереск, Метьюз щурясь и отстраняясь лицом, подъехал ближе, и в футах 70-ти от тела, не заглушая мотора, сделал остановку, думая понаблюдать в отдалении, и, наконец, отважился выбраться из машины, прихватив с собой флягу с водой, и зачем-то топор. Так он приблизился еще шагов на десять, прежде чем окончательно встал. Сияние и жар, исходившие от тела, были невыносимы. У ног Метьюза начиналась выжженная земля, с редкими зелеными травинками, но отдельные запалины горящего вереска шли много дальше. Надвинув низко шляпу, — из-под руки, точно сталевар летку, он стал наблюдать эту удивительную «выплавку» природы. По всей видимости (и буквально), тело было ужасно горячо, — белого каления, с наметившемся вишневым обкладом в срединной его части и багровым в основании. Размером в пять-шесть коровьих туш соответствующего объема. Сейчас, как попривыкли глаза, Метьюз мог уже различить передний заостренный конец, тупой обширный задний и уплощенную спинку. Через несколько минут наблюдения лицо ветеринара пылало, глаза слезились. Открыв флягу и набрав пригоршню воды, он смочил себе лоб, темя, оттер виски. Пока еще он не сделал никаких выводов, — след ли это какого необычного пожара, или свергнувшийся с небес болид. Будучи же по своей ученой части ветеринаром и насмотревшийся разного рода пастей, Метьюз дал этому феномену условное название «язык», сам не понимая, отчего ему при этом стало как-то прохладнее и неуютнее здесь. Как бы там ни было, но надо было решаться: брать сильно в объезд, минуя балки и цепь холмов, или вовсе отказаться от поездки. Отойдя к машине и усевшись на подножку, Метьюз снял шляпу и помахал ею перед лицом. Раздумывать, однако, ему долго не пришлось; он уже видел вдали вихляющиеся точки-запятые… две машины, катящиеся в его направлении. Для этой пустынной местности картина самая обнадеживающая.

Вместо выдуманной им пожарной машины, — подъехал микроавтобус и такой же, как у него самого, «виллис». Из легковой машины вышло трое, — людей хорошо, по-городскому одетых, даже, пожалуй, чересчур для деловой поездки. Двое других — рабочие из автобуса, в новеньких голубых спецовках — стали тут же разматывать по земле какие-то шнуры, устанавливать штатив-треногу, и гибкий молодой человек в белом свитере и кепи принялся устанавливать кинокамеру, подбирать светофильтры в параметрах цвета белого каления.

Люди из «виллиса» поздоровались с Метьюзом.

— Арнольд Метьюз. Пробиваюсь к овчарне в округе… да вот застрял здесь, из-за этой штуковины. Черт бы ее!.. — с охотой заговорил ветеринар. — Что бы это могло быть?

— Давно здесь? — осведомился один из приезжих, отворачивая лицо от нестерпимого света.

— С четверть часа. Не правда ли, пекло? Хоть барашка зажаривай. А вы, по каким делам здесь, не из-за этого ли?

Метьюз кивнул через плечо. Щеки у него шелушились, затылок отяжелел и ломил. Меж лопаток, однако, холодил пот.

— Да, примерно так, — ответил человек, мало напоминающий местных жителей, и продолжил. — Самолет производил разведку местности, — в связи с последними событиями… Мы вот и подумали, не вулкан ли это какой, или даже разлом коры… Теперь можно вообразить все, что угодно.

Метьюз покосился на окружающих: похоже, как целая правительственная комиссия. Парень, с кинокамерой, низко надвинув козырек кепи, азартно накручивал привод своего аппарата.

— Разведка самолетом… — задумчиво заговорил Метьюз, полагаясь на подсказку. — А что тут, собственно, могло произойти?.. Я, знаете ли, живу один, все больше в разъездах… Газета и та не всегда под рукой… Радио почти не слушаешь. Где уж политикой интересоваться.

Это последнее Метьюз добавил на всякий случай, зная привычку «городских» с утра живо интересоваться именно этим пустым предметом.

— Это точно. Теперь это пахнет большой политикой, — неожиданно согласился с ним один — в сером костюме-тройке, чопорно застегнутым на все пуговицы и широкополой шляпе. — Тут некий мистер… за тридевять земель отсюда, такое понатворял… Вы что, и действительно ничего не слышали?

Метьюз пожал плечами.

Тогда все вдруг заговорили разом, точно накинувшись на него, притоптывая и жестикулируя, — в обличении земли, неба, бога и черта: «…Так полмира уже в тартарары заехало… только и держится, что добрая, старая Англия». — «Досталось всем… Бедствия неисчислимые… Италия, Греция — в развалинах, и так до самой Центральной Азии…». — «Сумасшествие ли это одного человека; или мы все с ума посходили, веря в такое». — «Теперь не отсидишься… поезжай хоть на Борнео; это дьявольская машина — землетрясение — может быть приведена в действие где угодно…»

Все курили при этом, часто сплевывая себе под ноги; будто и действительно выражая тем свое недовольство «поведением» земли.

— Как теперь они договорятся — уму непостижимо! — подвел, наконец-то, итоги тот, застегнутый на все пуговицы, с той же горячностью; но и остальные, если приглядеться, были точно под хмельком. Не было заметно и каких-либо признаков субординации, словно бы все они уже теоретически предстали на суд божий, принимая во внимание те апокалипсические события, происходящие сейчас в мире.

Этот сумбурный разговор иссяк, стоило кому-то высказать предложение выставить здесь пикет и убраться подобру-поздорову.

Метьюза словно бы что-то подтолкнуло:

— Есть ли у вас багор? — обратился он к рабочим.

Багор нашелся, но подойти к развалившемуся телу ближе, чем на 30 футов, не было возможности. Да и какой в том был прок?.. Теперь, вовсю наглядевшись на эту штуковину в несколько коровьих туш, Метьюз приметил на вечеряющем фоне как будто окалину, что обогнула язык по некоторому контуру. Это был бледноструящийся след, простертый наподобие свода или даже «зева». (И опять ветеринару стало не по себе). Как раз в этот момент один из рабочих, не зная, чем бы еще донять эту штуковину, вовсю разбежался, как на легкоатлетическом соревновании и, прикрывши лицо локтем, далеко и сильно зашвырнул багор, так что все видели, как он удачно долетел и ткнулся в уплощенную срединную часть тела. Посыпались искры. Орудие отскочило в сторону. В следующий момент то, что, условно говоря, было языком, сделало такой понятный каждому человеку жест — облизнулось. Кончик языка четко обозначил окружность пасти и малоподвижное корневище.

Все попятились.

— Это движется! Смотрите! — закричал кто-то из «комиссии». — Это… Оно живое!

Быстрее всех прочих, осознавших опасность, был специалист по зоологии парнокопытных, в три прыжка добежавший до своей машины и также прытко убравшийся на приличное расстояние. Его примеру последовали остальные. Более других — по части стресса — досталось кинооператору: преодолевая панический страх, он доснял необходимые метры своей пленки, чтобы донести до потомков минимальную реакцию некоего паранормального существа, доселе, быть может, купающегося в огненном эфире околосолнечного пространства.

Отдышавшись и понаблюдав в отдалении, приезжие решили, что делать здесь больше нечего. В любом случае, феномен этот с землетрясением связан не был и реальной опасности не представлял. С тем и укатили, пообещав прислать специалистов и выставить пост.

Метьюз с немалым чувством облегчения принял это разумное решение к исполнению.

Язык же просуществовал еще три дня, — не теряя ни градуса от своей высокой температуры, но странно холодея по причине совсем другой, — час за часом лишающийся некоторой порции своей реальности. Высокая комиссия из Эдинбургского университета успела сделать несколько десятков хроматических снимков и проб спектрального анализа. По ним установили с большой степенью достоверности химический состав «плоти» этого космического пришельца — кремниевые соединения, при температуре нагрева близко к 1700 градусов по шкале Цельсия.

В утро четвертое — от дня своего появления, тело померкло и растворилось окончательно, подобно розовым лучам зари в свете наступающего дня. Но еще в вечер предыдущего дня — иное диво, и уже напрямую связанное с Солнцем, заполнило слухами и без того загроможденный дикими сенсациями мир. Только теперь, в виду непосредственной обозреваемости этого феномена, вне домыслов и спекуляций, точно по формуле «лучше один раз увидеть, чем…», — каждый мог убедиться в очевидности этого.

Вот только, — разве что диво это нельзя упомянуть вне той атмосферы политического толка, окутавшей к тому времени землю.

*** 130 ***

Вначале опять как будто никто ничего не понял, ну при чем здесь какой-то «Гарин»… хотя и было им уведомлено заранее о том, какое событие и где должно было произойти. Но уже в вечер дня катастрофы два эсминца английской эскадры, базировавшиеся на Мальте, снялись с якоря и в кратчайший переход достигли американского флагмана. После односложных переговоров, подкрепленных радио из штаб-квартиры Антанты в Брюсселе, вся флотилия стран агрессоров круто осадила и встала на рейде вблизи берегов Марокко. Так застопорилась начавшаяся вторжением через Гибралтар карательная экспедиция против Гарина.

Следующим этапом было осмысление роли одного человека во всей этой истории с чередой землетрясений и теми бедами, обрушившимися на мир. Ввиду отсутствия аналогов происходящего — ученые эксперты привлекались постольку-поскольку. Ситуация меж тем требовала принятия самых энергичных мер. Кабинет министров стран Антанты заседал беспрерывно. На четвертый день этих умопомрачительных событий непосредственно встретились главы правительств ряда ведущих стран, входящих в дюжину (с Японией — чертову…) экономически развитых и политически мощных структур. Для места встречи была выбрана Исландия. Где, как не в стране гейзеров, было обсуждать эту вполне вулканическую тему: «Гарин и весь остальной мир». А положение, нет слов, становилось пиковым.

Беспрерывно поступали сведения о новых катаклизмах, разрушениях и жертвах. Стихийно образовывались комитеты и подкомитеты, на базе гуманитарной помощи наиболее пострадавшим районам Средиземноморья, Ближнего и Среднего Востока. Начался и сходный процесс — навстречу… как ведутся противоположные концы одного туннеля, пока не подрыли окончательно… Один из таких комитетов в Средней Азии разросся, централизовался и разом отпочковался, призывая в свидетели Аллаха (под председательством госпожи Вибхути) и обвиняя во всех бедах правительства стран Антанты. Вместо того, чтобы аналитически строго, по всей видимости событий взыскать с преступника Гарина, она неожиданно обрушилась с критикой всех власть предержащих в Европе (как будто где-то еще существовало подобие прежней власти). Всего этого вкупе оказалось достаточно, чтобы Антанта распалась, на холодно-вежливую Англию, страну наименее пострадавшую; Францию, отделавшуюся легким испугом, и кинжально озлобленные Италию, Турцию, Грецию и прилегающие малые народности и страны, иные из которых перестали существовать в прежних своих границах, как, например, княжество Монако, занимавшее до того отдельную гору и с землетрясением осевшее в пухлую кучу щебня и мусора. Все это в целом, конечно, не способствовало авторитету властей и контролю над ситуацией. Ширилась и росла паника. Все Средиземноморье было охвачено брожением, сподобленному бродяжничеству целых, прежде цивилизованных, народов. Требовали разъяснений и помощи у конкретных правительств; другие — их отставки. В худших случаях — как, например, в Черногории, Сербии — вооруженные формирования, разделенные по этническим признакам, начали между собой бескомпромиссную борьбу, грозящую перейти во всеобщую Балканскую войну.

Все и вся погибало.

И вот тут-то — в тотальной атмосфере всеевропейской деморализации, паники и дичайшего ужаса (как же теперь быть?!) — и взошло это… третьего дня от начала катастрофы, в вечер…

*** 131 ***

Приблизительно к закату Солнца (ориентировочно — для каждого из часовых поясов), когда солнцестояние достигло 21°-22° градусов, и светило зависло на горизонте большим карминово-красным диском, всякому стал различим на его поверхности проступающий женский лик, подобно тому, как изображение коронованной особы выступает на раскаленной монете. Это потом уже стали прилаживать бинокли, подзорные трубы и просто закопченные стекла. С этими последними, впрочем, изображение и получило свою законченную и известную форму: это и точно было лицо женщины, — насколько позволительно так говорить с позиций некой условной морфологии, — обернутой в анфас к зрителю, с высокой прической, тонкими чертами и огненным, воистину лучезарным, взором. Вся, какая возможна, светотень этого лика была образована участками ярко-красного каления, контрастирующего с вишнево-алым. Изображение светоносно перемещалось в плоскости эклиптики, как кружила сама Земля вокруг космического светила; или, как видимо для наблюдателя шло к закату солнце, — обманчиво пересекая границы государств, линию побережий и морей… Парижане наблюдали красноватый шар, перемещающийся в прорези проспектов на Елисейских полях; жители Пиреней — багровый купол, канувший в страну португалов; в самой же Португалии — людные по тем временам набережные Лиссабона, — глазами жителей провожали се диво за Гибралтаровы столбы, и так, вероятно, до самой Новой Каледонии.

Над всей Европой к тому времени повисла ночь, но можно констатировать без всякого преувеличения, что две трети континента бодрствовали, проводя ночи на мостовых из-за страха быть погребенными под стенами своих домов в постелях. Что-то во всей обстановке тех дней было от великих чумных эпидемий времен средневековья, или, быть может, тридцатилетней войны Алой и Белой Розы. Сейчас трудно проводить различимые параллели с тем переменчивым и темным временем, но хаос и падение нравов были. Случаи сумасшествия и коллективных психозов — сколько угодно; грабежей, изнасилований, убийств и самоубийств — не счесть. С этой-то раскрутки и ввиду Солнца — разворошенный людской муравейник и улегся спать; но только еще рассвет послал за горизонт первые свои блеклые лучи, как десятки и сотни тысяч воспаленных глаз вперились в начинающийся восход светила. Брызнули алые крыла — всплыло, поднялось… Но, Боже, что это было на этот раз! Несомненно, теперь ни у кого уже не оставалось сомнений: это и точно была женщина, самодостаточная в таком определении и прекрасная в подаче себя — чисто бюст, или срезанная по грудь фигура, с обнажением того, что и полагалось быть, как зафиксировали это тысячи фотографических аппаратов, снабженных светофильтрами, не исключая мощных обсерваторий, — эротически выпукло, наглядно закрепляющих эффект в своих высокочувствительных материалах. Огненной махи вместе с Солнцем дозволялось теперь, как угодно скрыться на ночь или сгинуть вовсе, но эти компрометирующие и просто дивные снимки навечно легли в анналы истории.

Пока заурядный обыватель, часто с риском для жизни (на крутой крыше, с податливой под ногой черепицей), созерцал лик и торс «богини», — кто-то из тех, кому на голову падает ньютоново яблоко, догадался сравнить полученные снимки с фотографиями одной особы, всемирно известной сейчас мадам Ламоль, по-своему вознесшейся над миром, с несколько странноватым титулом Дивная. Результат, как выяснилось, был налицо, и буквально: экспонирование черно-белых фотографий этой женщины в инфракрасных лучах совершенно подтвердило догадку об идентичности снимков — солнечных и тех, по материалам старых (20-х годов) фотографий упомянутого лица.

И вот новая громовая сенсация пошла гулять по миру, и без того уже отдавшему дань всякого рода психозам, безумствам и суевериям. Следующего очередного снисхождения лучезарной леди надо было ожидать к вечеру. Время для дискуссий еще не наступило, как уже и прошло: день проскочил бледной искрой, и к закату картина повторилась. В этой очевидности и повторяемости событий виделся уже небесный закон, ничуть не уступающий известным периодам обращения планет Иоганна Кеплера. Остались только (и больше для слепых от рождения) объяснения кое-каких недорезанных скептиков, связывавших это явление с известным науке светопреставлением — га\'ло, или сказать еще иначе — эффектом ложных солнц, когда вследствие неодинакового и причудливого преломления лучей в атмосфере могут возникать всякие небесные «лики», «чаши» и «кресты», какие пришлись, например, в один морозный закат под ясные очи Ивана Грозного, вознамерившегося к тому времени то ли брать Казань, то ли устраивать резню излишку стрельцов.

Но что все эти тяжеловесные объяснения были для всего мира, пребывающего в экстазе и лежащего в развалинах, — ввиду солнечноподобного лика мадам Ламоль, этой новой Семирамиды, вознесшейся в этом чуде выше всякой Вавилонской башни!

*** 132 ***

Высокий гортанный голос муэдзина сзывал души на покаяние. Он пел о верности небу, о бренности всего земного… В самом городище справляли панихиду. Погибло несколько десятков человек, в основном пожилых людей и детей, не вынесших гравитационной перегрузки. (То есть остаточного, рассеянного излучения, не уложившегося в гравитационный шнур, — как при рубке бревна — щепки).

Процессия с мертвыми, завернутыми в белые саваны, растянулась на километр и углубилась в пустыню. Там динамитом были выбиты лунки, и вскоре каменные холмики отметили однообразие песков.

Гарину впору было принимать поздравления, но словно Наполеон на Поклонной горе в виду панорамы Москвы, он тщетно ждал верноподданнических излияний и ключей от великого города. Все поехало и покатилось настолько своим чередом, что и действительно (по аналогии) походило на пожар Москвы 1812 года, который никакими декретами и военным гением невозможно было потушить, а жителей заставить не поддаваться панике и вести благоразумный образ жизни. Как всегда бывает при масштабных бедствиях, настроения наиболее упаднические и следом оголтелая реакция взяли верх. Началась партизанщина, только на этот раз (вопреки историческому примеру русских) в войне всех против всех. Власть брали какие-то группы и группки; в центре прежде независимых, суверенных государств образовывались конклавы, со своим местным самоуправлением и боевыми силами.

Правительства, частью низложенные, частью атрофированные, безвольно наблюдали картину разложения и упадка.

Сумятица усиливалась благодаря массовым психозам ввиду причин, как действительных, так и трудно объяснимых, иррациональных. А так как каждому народу свойственны свои обычаи и верования, то и эти фантасмагорические события выскакивали как бы по линии наименьшего сопротивления, в ряду этих верований.

Так в Бельгии, в насыщенной суевериями районах ее древней Фландрии, и в Нидерландах, получили развитие события имевшие место в городке К.: аномальные явления призраков, или бывших «живых» (синоним обыкновенных покойников), нагруженных своим временем и бытием и свободно путешествующих, — где только им доводилось «высадиться». В Англии же, особенно в горных районах Шотландии, развелось скопление гадов, очень похожих на легендарную Несси, как ее описывали исторические хроники, выползающих на сушу за десятки миль от воды и пожирающих немалое количество тонкорунных овец. Против них малоуспешно применялись разрывные пули «дум-дум», и стали поговаривать о сбрасывании в озера глубинных бомб. И только вмешательство ученых предотвратило возможную экологическую катастрофу особого порядка; ведь убийство этих паранормальных существ по закону сохранения событий , могло привести к перераспределению злостного биологического материала, по примеру метастазов рака в здоровую ткань, с последствиями, быть может еще более ужасными. (Вспомним раскаленный до температуры белого каления и массой в несколько коровьих туш язык на пустоши в графстве Пибблсшир).

В столице того же островного государства, в Лондоне, на тротуаре обнаружили труп странного бродяги, одетого в одежду, точно позаимствованную из реквизита шекспировских пьес, но труп со всеми признаками бубонной чумы, некогда опустошившей полстраны. В тот день в городе было особенно ненастно, — низким зловещим смогом и порывистым сырым ветром, и по этой ли причине или по другой, во многих церквях и церквушках великого города трезвонили колокола, а по улицам разносился сладковатый горелый запах. Лондонские предместья, районы Бетналь-Грина, Ист-Энда пребывали в судороге ужаса (генетически закрепленного с дней опустошительных чумных эпидемий) и, нагоняя еще больший страх, по улицам разъезжали десятки глухих машин, с красным крестом и экипажем, одетым в прорезиненные одежды, с масками на лицах, в перчатках и с железными крючьями. Только сталистая воля англосаксов да незыблемые демократические принципы позволили противостоять массовому психозу.

Но над всем этим чудным и иррациональным господствовал, конечно, лик Дивной, взятой уже без кавычек. То взирающей строго и целомудренной, то с обнаженными грудями, с сосков которых трепетали протуберанцы, подобно как у разгневанной богини индийского пантеона Кали. От этого зрелища свихнулось буквально треть человечества. Папа римский (давний неприятель Зои) издал декрет, предающей мадам Ламоль анафеме: в православной России только посмеялись над этим, но ни те, ни другие христианские конфессии не смогли нейтрализовать сопротивление мусульманского мира и казуистики буддийских лам, резонно заметивших, что лик Солнца не мог быть омрачен чем-нибудь порочным и грязным, а не это ли знак божественного соизволения власти Гарина. Не подпортили репутации Зои и некоторые эксцессы морального характера, исходившие с родины ее первого проблеска мировой известности — из Парижа (истинного законодателя любовных мод и потех), — где некая шайка хулиганствующих юнцов, из числа «золотой молодежи», учредила культ «Аноников Солнца», чему и предавалась прилюдно на рассвете и на закате.

Вот в такой патологической обстановке сформировались и провели свои первые заседания три мировых оси: Берлин — Осло — Токио; Вашингтон — Лондон — Сидней; Рим — Париж — Мадрид. Китай безмолвствовал, Индия молилась, Советский Союз оставался верен своим обожествленным вождям. К тому же лишь СССР да еще Германия, сохранившие благодаря политики террора свои государственные институты, наименее критически отнеслись к деяниям Гарина. И, устроив на уровне МИДа встречу, остались чрезвычайно довольными, друг другом. После чего Германия выступила с программным заявлением, суть которого состояла в том, что, мол, мировой порядок, в принципе, нуждается в реконструкции и что схема цивилизации по Гарину (насильственная мозговая кастрация 99,9 % населения земли и превращение людей в бессловесных «трудовиков») вполне согласуется с планами нового германского правительства. Это заявление вызвало бурю в высших политических кругах. Соединенные Штаты, впитавшие в себя половину мировых запасов яда, предназначенного для Гарина, спешили разнести отраву. Но и сам по себе раскол европейской экономической системы и культуры взывал к сильной руке, — и лучше всего протянутой из-за океана.

Стараясь выиграть время и усыпить бдительность врага, эффектная закулисная политика сыграла в хитрую игру, пробив по собственным же воротам, чтобы как-нибудь рикошетом, — ну, одним словом, и так далее. Согласно резолюции «Меры против возможных провокаций, направленных на дестабилизацию курса Гарина», побережье Ливии было блокировано некими миротворческими силами. Со стороны Алжира были выставлены части французских колониальных войск; с Востока — от границ Эфиопии и Египта — английский экспедиционный корпус. От «вторжения» со стороны Центральной Африки Гарина охраняли чудные племена, собранные с мира по нитке народцы, забывшие свою историю и языки, и вооруженные до зубов.

По причине этого Гарин оказался в странной международной изоляции: никто открыто ему не оказывал сопротивления (кроме пропагандистской машины Соединенных Штатов), но и не обладал он и какой-нибудь реальной полнотой власти, — даже над теми районами земли, кои открыто призывали его к этому. Попробуйте проконтролировать пути следования и правила общежития насекомых в разворошенном муравейнике. Тем не менее, подстрекательская линия Америки была особенно ощутима. Янки брали в расчет не только свою военно-экономическую мощь, но и определенную геофизическую крепость своей диспозиции, надеясь на толщу-перекрытие земного полушария и экранирующего свойства сверхплотного ядра. Гарин не мог не знать всего этого, пребывая в нерешительности и кажущемся бездействии. С досады (по слухам челяди) устраивая разносы мадам Ламоль, ставя ей в вину «дурацкое вознесение» на Солнце. Поползли анекдоты — первый признак соглашательства, с какой бы там ни было властью. Были они по-русски грубоваты, здесь же залихватски остроумны, а в общем и целом — «в чем мать родила». (По типу историй, имеющих хождение в народе о Петре Великом и Екатерине 1).

Пока же лучшее, что мог придумать Гарин, — это вынашивать планы атаки Калифорнийского побережья Соединенных Штатов да принимать тайных эмиссаров, от неизвестно каких стран, и с большей охотой от пары противоборствующих друг с другом сторон.

*** 133 ***

Серебряный карандашик в руке Верховного завис в воздухе — в ступоре мысли, зашедшей в тупик. Гарин отшвырнул бесполезный предмет (на предмет темы, касательно в разговоре), поднялся из кресла и вышел на середину Тронного зала. Бородка его встала торчком, глаза вспыхнули, он прикрыл веки и засунул кулаки в карманы клетчатых панталон. Покачнувшись с носков на каблуки, Гарин втянул ноздрями воздух и как бы внове оглядел собравшихся.

— Это безобразие (черт вас всех дери) надо прекращать! Так просто невозможно работать. В конце концов, кого вы собой представляете… самозванцев каких-то, — капризно высказал свои претензии Верховный.

Зоя в соседнем с ним кресле с уже известной эмблемой, выгравированной на высокой спинке, равнодушно опустила глаза долу. Она была бледнее обычного, с некоторой мукой святости в лице, — прозябанием солнечного луча на огородной грядке. Собравшихся в Тронном зале она не примечала в упор, будучи для них скорее образом той, коей грезил мир, чем реальной женщиной из плоти и крови. От этого никуда нельзя было уйти. Зоя, или на этот раз Дивная, была в белоснежной хламиде, ниспадающей широкими складками. Такая же белая атласная косынка повязана вокруг ее головы, одним концом спадала на плечо. В этом ее одеянии было что-то от одежд древних христианок и настраивало на молитвенный лад даже правоверных мусульман. Что же касается всех присутствующих здесь, то это было смешение языков и народностей, как после падения Вавилонской башни, так что хотел этого Гарин или нет, но он, волей-неволей, явился причиной падения здания (здесь — института государственности), что некогда числилось в заслугу Семирамиды.

Говорил один Гарин:

— Все это похоже на самоедство… господа хорошие. Мир вернулся к временам Атиллы… Нет ни твердой валюты (заместо проклятой американской), ни сильной руки… за исключением немногих стран, давно и успешно проводивших жесткий курс. Не на кого опереться… Как прикажете поступать? Действовать полицейскими средствами, в ущерб собственной репутации! Нет, извольте вначале запустить маховик цивилизации. Я не собираюсь обучать народы элементарным нормам поведения и при этом пороть их как сидоровых коз. (Заинтересованный взгляд мадам Ламоль, переключившейся на разговор). Черт-те что, — нервически продолжил Гарин. — Суверенные государства… признанный политический конгломерат, распадаются на какие-то удельные княжества и землячества… Я не собираюсь каждого отлавливать, как зайцев, и внушать им мысль о долге, чести и патриотизме… Я отнюдь не монархист, как некоторые болваны мне приписывают. Если вы сами чтите себя за правительства, то таковыми и пребудьте, а не… (непонятное, непереводимое слово-жест). Я не намерен исполнять за вас черновую работу… вернуть ваши сбрендившие, разбежавшиеся по лесам народы в русло государственности. Сделайте это вы, а я уж позабочусь об остальном…

Гарин говорил, заложив одну руку за отвороты охотничьей куртки, в стиле гардероба Людовика Пятнадцатого, вскинув при этом голову и чуть выгнув спину. От этого его бородка могла напомнить кому-то лик Мефистофеля, как изображается он большинством оперных трагиков, берущихся за роли из «Фауста». Кроме Гарина и мадам Ламоль в президиуме этого странного совещания были: Мыщеловский (глава местной администрации), Радлов (просто Радлов), чех Вондрачек (главный энергетик всего гаринского хозяйства, отвечающий среди всего прочего и за производство илема), и некто лорд Блекбэрн, аристократ стариннейшего рода, сейчас пресс-атташе Гарина, доверенное его лицо по связям с заграницей, курирующий отдел информации-дезинформации, выученник ряда закрытых пансионов и Оксфорда, — а теперь, выходит, перебежчик и ренегат, продавший себя за большие деньги.

Сейчас слово взял бывший спикер одного разложившегося парламента, господинчик с жирными бакенбардами и развязными неаполитанскими жестами:

— Позвольте заметить, господин Верховный лорд-протектор, в конце концов, структурализация государственности произойдет сама собой, просто в силу законов экономики и истощения бунтарского духа… Кушать и пить надо, а средств к этому даст только работа. Но любая государственность в не меньшей степени обязана еще и своим границам, а поэтому размывать их в некоторую общность, союз…

Гарин повел бровью в сторону своего поверенного по международным контактам, т. е. опять же пресс-атташе лорда Блекберна; тот, сложив перед собой холеные пальцы — ноготок к ноготку — заговорил елейным голосом святоши и барышника:

— Здесь нас пытаются уверить, что, де, государства существуют в строгих границах, и даже тем, мол, они и произрастают и держатся… но у вас были эти самые границы, то бишь столбы и нейтральная полоса, и, тем не менее, они ни в малейшей степени не предотвратили развал вашего милого отечества… какого-то там, ну сейчас это абсолютно неважно… Следовательно, все в доброй воле и согласие, а еще лучше — в твердой решимости определиться и закруглиться.

И настоящий поверенный при канцелярии могущественного лорд-протектора с тончайшей великосветской улыбкой взглянул на бывшего спикера.

Последний только развел руками:

— Ну, если вы так!.. — запыхавшись как-то вдруг, он беспомощно плюхнулся в свое кресло.

Присутствующие зашишикали.

Зоя чуть тронула бронзовый колокольчик. Тотчас установилась тишина, как перед вызовом ученика к доске. Все бывшие — (в основном) оцепенело-созерцательно вглядывались в розовый завиток ее уха, освещенного предзакатным лучом: время было то самое — «вознесение» мадам Ламоль или Дивной в высшие ипостаси Солнечной Мадонны, — но не могло ли это произойти вот прямо здесь, сейчас, на глазах всех прочих смертных?!

Благоговейную тишину прервал приход ливрейных лакеев. Эфиопы-камердинеры, завитые, напомаженные, в белых коротких панталонах до колен и таких же чулках, в черных туфлях с бантами и красных камзолах, с золочеными пуговицами, разносили гостям питье и еду: холодную телятину, ледяную рыбу, минеральную воду, фрукты и фаянсовые плевательницы. Заседавшие вгрызлись в сочные персики, янтарные груши, брызнул терпкий сок гранатов. Все распри, сословия, языки были позабыты. Все жевали и пили, будто изголодавшиеся голодранцы на хозяйской бахче. Опешивший Гарин пробормотал что-то… в самом деле, с кем он имеет дело? Это никак не походило на встречу на высшем уровне. Подойдя к Зое, загораживая ее своей спиной, он виновато вздохнул. Как-то надо было прекращать этот балаган и выходить из положения барина-доброхота. Что-то такое было у него на уме.

Дернув щекой, напружинившись, Гарин произнес:

— Господа, вы первые, кого я уведомляю, что на меня — Верховного лорд-протектора — определенными реакционными кругами Запада развязана самая настоящая охота… с целью моего физического уничтожения; что это за круги и правительства каких стран представляют, вы сейчас узнаете.

Собравшиеся за столом разинули рты; некоторые почти подавились своими кусками (кто косточками). Зоя впервые с нескрываемым юмором и интересом взглянула на Гарина: сама-то она и приблизительно не знала ничего такого, — установившая некогда через Валантена охранную слежку.

— Введите лазутчика, — хрипловато произнес Гарин.

*** 134 ***

В дальнем и пустынном юго-западном секторе городища велись последние наладочные работы. Наклонный штрек, идущий до глубины двадцати метров, от самого кабинета Гарина, через длинный туннель, соединял его с местом расположения последней боевой модели реактора.

После ряда заявлений и ультимативных угроз в адрес Соединенных Штатов и активизации Америкой военных приготовлений, Гарин принял решение о нанесении наказующего превентивного удара. Беря во внимание всю толщу полушария Земли, какую должен был пронзить луч, и возможное экранирующее действие ядра, им было предложено увеличить в несколько раз величину заряда ультралиддита, тем самым, повышая ответную защитную реакцию реликтового тела, и соответственно тому, выход энергии излучения. Таковая ожидалась 5-кратная к последнему, и 15-ти кратная к тому напряжению гравитационного луча, примененного у берегов южной оконечности Африки.

По расчетам технического штаба, никакой из известных на Земле материалов, в том числе и шамонит, не смог бы выдержать такой взрыв. Решение Гарина было как парадоксальным, так и единственно приемлемым: вся модификация реактора готовилась стать одноразового использования. Взрыв в «расстрельной камере» — укол «зародыша» — выход луча, — был бы единой фазой разрушения и самого реактора. Вся проблема заключалась в такой синхронизации отдельных промежуточных звеньев, чтобы они шли с опережением друг друга в одну тысячную долю секунды. Этим и была сейчас занята команда Гарина. Кроме того, опасаясь спонтанных ядерных реакций на пути следования гравитационного шнура такой напряженности, Радловым, среди всех прочих мер безопасности, было предложено обнести реактор двухметровым бетонным саркофагом с прослойками свинца. Его последние замеры показали, что некоторые щелочноземельные металлы при таких условиях склонны к реакции трансмутации и выбросу нуклеатидов цезия и стронция.

Гарин готовил особенный ход — перевод партии в положение цуцванга, когда любое активное противодействие только усугубляло бы позицию противника.

*** 135 ***

Горизонт на полнеба был засвечен яркими лиловыми сумерками. В разрыве облаков к земле неслись звезды. По нижнему краю облаков пробегала рогатая вздрагивающая тень — отсвет загадочной космической жизни, — уподобившейся богу Сатурну, пожирающему своих детей.

Форт готовился к своему последнему и решительному бою. Все вымпелы были подняты, орудия начищены до блеска, топки полыхали… Заряды илема копились. Дренирование в атмосферу происходило непрерывно. Грозы и ливни размывали границы оазиса, зеленое пятно разрасталось… Пески пустыни, схваченные перегноем, травяным покровом, корневищами не успевали впитывать влагу. Днем влажная дымка смазывала очертания этого острова, было душно, тяжело дышать, как только бывает в лесах Амазонии, и даже ночь не привносила прохладу.

Платформа неслась на высоте четырех метров в направлении зарева. Вцепившись в поручни ограждения, в пилотском шлеме, с шарфом поверх комбинезона, Зоя расширенными зрачками вглядывалась в даль. Над ее головой слышался посвист гибкого металлического крыла дельтавидной формы. Индикатор токоприемника — толстая кварцевая трубка — ярко-оранжево полыхала. Положив руки на штурвал, Зоя взяла несколько вверх и в сторону. Платформа описала горку, заметно накренившись, подобно запущенному бумерангу, и вновь легла на прежний курс. Это было последнее изобретение Гарина — геоплан, использующий электростатическое поле Земли и одноименный потенциал илема. Но сейчас все это — рычаги управления и посвистывающее крыло, и сами путы тяготения казались Зое лишь слабым намеком на то, что она еще с чем-то связана. Полет, звездная ночь, простор — были лишь канвой ее воли и свободы. Разве Солнце взяло бы ее в свой ближний план, если она была бы отягощена хоть какой-нибудь бренностью. (Зоя с благодарностью вспомнила Солнце). На душе ее, и, правда, посветлело. Хандра, дурные предчувствия, не оставлявшие эти последние дни, отошли. Зоя освободила правую руку от перчатки, прижала к груди. Под стеклянной гладью холодной ткани ей послышался толчок. И все-таки во всем этом не было чего-то по-настоящему родного, а так, как если бы она повторила чей-то чужой сострадательный жест.

Платформа влетела в зону огня, будто из мирового пространства на освещенную сторону Земли. Огни св. Эльма осадили пики громоотводов, шпиль минарета, заоблачные (казалось) остроконечные столбики балюстрады крыши дворца. Ионизация атмосферы достигла предела. Дельтовидное крыло рассекло живую стену огня и так пронеслось сквозь, — с каплями и обрывками светящегося ореола.

Зоя сделала круг над юго-восточной частью городища. Это был наиболее пустынный, лишенный растительности сектор: место хранилища илема и производства его. Здесь электризация воздуха была чудовищна. Микромолнии — как с гребешка при расчесывании жесткого волоса — устлали светящимся дерном самую землю. Навстречу летчице вставали дивные, пахнущие озоном цветы коронных разрядов; тянулись извилистые, пощелкивающие, словно бичи, лианы, дрожали трепетные, лиловые пальмы, обживающие каждый миг своего существования. Это было чудо: всезвало ее вниз. Но как никогда Зое не хотелось сейчас покоя, земной тверди. Как никогда она была одинока, близка небу и звездам. Вся будущность ее, как и прошлое — с мнимым, человечески-жалким величием — рассеялось паром. И Зоя вдруг осознала: она бессмертна. Она была, есть и будет всегда. Для нее не может не наступить ни завтра (с готовящейся атакой Америки), ни кончиться эта странная феерическая ночь, полная огней и тайны. Сердце ее метнулось комочком… прокатилось и набухло в левой руке (ближе к пульсу). Зоя разжала ладонь, встала на цыпочки, вытянулась, простерла небу обе руки. В них пронесся стылый ветер — стихия одиночества и свободы.

Платформа сделала круг приветствия; вошла в посадочный коридор и мягко приземлилась на плоскую крышу ангара. Из глубины выдвинулись штанги, подцепили и увлекли геоплан вниз, в образовавшуюся нишу. Люк подъемника встал на прежнее место.

*** 136 ***

Спозаранку пропела горлица.

Она пела о жизни, не данной ей в понимание, но все-таки жизни.

О любви — совсем крохе, отмеренной ей Создателем, — но все же любви, теплым пушистым комочком, стремящейся к ней из поднебесья, из пустого и огромного пространства.

Земля была парна. Остро пахло цветами. С листьев финиковых пальм, рододендронов, крупно стучали капли недавно прошедшего дождя. Солнце мягко, несильно светило сквозь влажную перламутровую дымку. Не хотелось расставаться со всем этим. Спускаться в подземелье, идти, словно больничным коридором, и чувствовать себя мышью, забравшейся в теплую, пахнущую полихлорвинилом обмотку соленоида. Вообще чувствовать себя подопытной мышью.

Они остановились вдвоем у стальной дверцы, напоминающей люк отсека субмарины.

Зоя была в черном, блестящем, глухом платье, с прической, собранной в греческий узел, на этот раз без каких-либо украшений (так же как и без своего грозного медальона). Она не хотела уже больше никого ослеплять (куда же больше), ни обороняться (с судьбой не поборешься). Глаза — все живое в ней — боялись даже безмолвно спрашивать. Боялась она и острого заносчивого слова, схематизирующего какой-либо опыт. Еще больше — пустой бравады. Но сейчас — на жизнь или смерть — шли вместе.

Ими не было произнесено ни слова, только сошлись в пожатии и расцепились руки. Гарин откашлялся (еще украдкой, сдавленно вздохнул, чутьем искушенного экспериментатора заподозрив некий сбой, слабое звено в цепи предполагаемого опыта). Помедлил — завинтил все винты на дверце, вставил в специальные гнезда пирапатроны, на случай безнадежности их попыток выбраться из помещения.

Они уже лежали в автоматике привязных ремней: только пять минут восьмого (после всего того…), они могли бы высвободиться. Механизм застежек был примитивно прост, верен и обязателен к исполнению, как 1-ый и 2-ой законы Ньютона. Как 3-й — сила действия равна силе противодействия.

Стрелки часов сошлись на семи.

Возможно, помещение сильно сотряслось.

Возможно, померкло в глазах.

Возможно, промелькнула ночь — одним взмахом крыла.

Возможно, это была ночь Брахмы.

Но не было ни боли, ни даже тяжести в теле. Перед Зоей вознеслась тончайшая, полупрозрачная завесь, на которой, подобно как на китайской ширме, пронеслась вереница дивных сцен и картинок.

Кисея все редела. И вот уже можно было различить, а через секунду и отчетливо видеть, в упор — во всю безмятежную ширь — океан, свободно катящий свои воды на ступени широкой мраморной лестницы, вырастающей прямо из играющей бликами, радостной, голубоватой волны. Лестница переходила в цоколь и фасад дворца — ее Золотого острова. Тихо подплывала барка, вся увитая цветами, с тентом, как у китайских мандаринов… коленопреклоненные люди на палубе протягивали ей свои дары. И Зоя вне себя от счастья простерла к ним свои руки — уже не думая о какой-то там милости, отдавая самое себя… готовая вот-вот произнести: «Гарин!..».

Гарин же видел амфитеатр, полный людей; взволнованные лица… тузы большого бизнеса, политики, репортеры, разодетая буржуазная публика… Взгляды всех устремлены на золоченую дверцу, позади стола президиума… оттуда ожидался человек, да и Гарин сам силился увидеть этого человека (приподнимаясь на своей гидравлической постели), путая свои ожидания с той таинственной живой связью с ним… уже припоминая: вот-вот появится он, небольшого роста, необычайно бледный, с острой темной бородкой, с темными глазами, обведенными тенями. Он остановится… коротко кивнет головой (бородка его станет торчком) и высоким голосом, с варварским акцентом, скажет: «Джентльмены… Я — Гарин… Я принес миру золото…». И весь зал обрушится аплодисментами. Все, как один человек, поднимутся и одной глоткой выкрикнут: «Да здравствует Гарин!.. Да здравствует диктатор!»

Вот то-то была для них жизнь; вот то-то были деяния!

Одновременно у обоих у них вырвалось:

Зоя: «Гарин! Ведь у нас все уже было, было… Лучшего… нельзя и желать. Что же мы медлим? Давай войдем!»

Гарин: «Черт дери! Теперь-то я знаю, как вести дела. Теперь они у меня не соскочат… Зоя, идем же!»

Вдвоем они встали со своих постелей. (Механические зацепы привязных ремней оказались бесполезны). Вдвоем сделали один шаг — в однажды бывшее, что всесильнее самого времени, которому еще надлежит обрести и потерять себя.

Ловушка захлопнулась.

Вновь Зоя бежала неровной, каменистой тропой.

«Ветер валил с ног. Высоко взлетал прибой. Грохотали камни. Сквозь шум океана слышны были выстрелы. Мадам Ламоль и Янсен бежали, прячась за кустами и скалами, к северной бухте, где всегда стоял моторный катерок. Направо черной стеной поднимался дворец, налево — волны, светящиеся гривы пены и — далеко — огоньки танцующей „Аризоны“. Позади решетчатым силуэтом, уходящим в небо, рисовалась башня большого гиперболоида. На самом верху ее был свет.

— Смотрите, — откинувшись на бегу и махнув рукой в сторону башни, крикнула мадам Ламоль, — там свет! Это смерть!».

«Секретарь — самый элегантный человек в Соединенных Штатах — лежал ничком, вцепившись застывшими пальцами в ковер: он умер мгновенно, без крика. Гарин, покусывая дрожащие губы, медленно засовывал в карман пиджака лучевой револьвер. Затем подошел к низенькой стальной двери. Набрал на медном диске одному ему известную комбинацию букв — дверь раскрылась. Он вошел в железобетонную комнату без окон».

«…Едва только Гарин — один в закрытой машине — помчался через центральные улицы города, исчезло всякое сомнение: он вовремя унес ноги. Рабочие районы и предместья гудели стотысячными толпами…».

«…Мадам Ламоль решила драться, все равно никаким ходом не уйти от луча, хватающего с башни на много миль. Луч сначала метался по звездам, по горизонту, описывая в несколько секунд круг в четыреста километров. Но теперь он упорно нащупывал западный сектор океана, бежал по гребням волн, и след его обозначался густыми клубами пара».

«…Зое казалось, что ослепительная звезда колет ей прямо в глаза, и она сама старалась уткнуть стволом аппарата в эту звезду на далекой башне… Должно быть, у всех, кто на борту был свидетелем этой дуэли, остановилось сердце».

«…Гарин выжимал из машины всю скорость ее шестнадцати цилиндров… В пять часов следующего дня его машину обстреляли…».

«…Когда Зоя открыла глаза, перед ней была стена воды, пропасть, куда соскользнула „Аризона“. „Это еще не смерть“, — подумала Зоя. Сняла руку с аппарата, и руки ее без сил повисли».

«…На четвертый день Гарин добрался до уединенной приморской мызы близ Лос-Анджелеса, где в ангаре висел, всегда наготове, его дирижабль».

Взойдет утро следующего дня. Дирижабль начнет спускаться. С яхты подадут шлюпку. На руле будет сидеть Зоя. Гарин с трудом узнает ее — так осунется ее лицо. Он, как ни в чем не бывало, подсядет к ней и произнесет, с улыбочкой, потрепав по руке: «Рад тебя видеть. Не грусти, крошка. Сорвалось — наплевать. Заварим новую кашу… Ну, чего ты повесила нос?..»

И «Аризона» ляжет на новый курс… навстречу буре, навстречу гибели… с героями этой повести, — разделившими судьбу Сизифа, приговоренного вечно стремить свой камень к вершине, чтобы по достижении — иметь его сброшенным.

Май 1997 г. — апрель 1998 г., 2000 г.

Примечания

1

Этрусские амфоры — Этрусски — народ, живший в древности в Северной Италии. Найденные при раскопках в этрусских городах большие керамические вазы — амфоры — служили для хранения вина и масла и отличались своеобразной формой.

(обратно)

2

Парабола — незамкнутая кривая линия. Брошенный камень летит по параболе. Многие кометы также описывают вокруг Солнца параболу.

(обратно)

3

Фонограф — первый звукозаписывающий аппарат. Записывал речь или музыку на восковые валики.

(обратно)

4

Очевидно, двигатель воздушного корабля работал на энергии, передаваемой на расстоянии, а эти проволоки были приёмной антенной.

(обратно)

5

Акведук (лат. «воду ведущий») — древнее каменное сооружение вроде моста с каналом для воды. В древности заменял водопровод.

(обратно)

6

Николаевский мост — теперь мост лейтенанта Шмидта.

(обратно)

7

Тиара — головной убор римского папы в виде тройной короны. В древности подобный убор носили персидские и ассирийские цари. В Ленинграде перед зданием б. Академии наук стоят два сфинкса в тиарах, не отвезённые в своё время в Египет.

(обратно)

8

Бумеранг — деревянное оружие австралийцев. Будучи брошен, вращается, как воздушный винт, и, если не попадёт в цель, возвращается туда, откуда был брошен.

(обратно)

9

Марском — слово, образованное по аналогии с «нарком», т. е. комиссар Марса.

(обратно)

10

Саркофаг — в древнем Египте гробница царей и знати, куда вкладывался гроб с мумией. Позже — вообще парадная гробница.

(обратно)

11

ОГПУ — Орган Государственной безопасности СССР, преобразован последовательно из ЧК и ГПУ. В 1923 создано Объединенное государственное политическое управление (ОГПУ) при СНК СССР, которому были подчинены также пограничные войска. В 1934 ОГПУ упразднено и создано Главное управление государственной безопасности (ГУГБ) в системе НКВД СССР.

(обратно)

12


ВВИА — Военно-воздушная инженерная орденов Ленина и Октябрьской Революции Краснознаменная академия имени профессора Н. Е. Жуковского (ВВИА) — высшее военное учебное заведение, осуществляющее подготовку и переподготовку инженеров для Военно-воздушных сил Вооружённых Сил Российской Федерации. Научный центр по разработке проблем авиационной техники, её эксплуатации и боевого применения. Образована 23 ноября 1920 года.

(обратно)

13


Цандер Ф. А. — (11 (23) августа 1887, Рига (ныне Латвия) — 28 марта 1933, Кисловодск), советский учёный и изобретатель, один из пионеров ракетной техники. Цандер был одним из создателей первой советской ракеты на жидком топливе «ГИРД-X». Фридрих Артурович. Его отец Артур Константинович по профессии был врачом, однако увлекался не только медициной, но и другими естественными науками. Свой интерес к науке и технике он передал и сыну. В 1898 мальчик был зачислен в первый класс Рижского городского реального училища, которое он закончил через 7 лет, став одним из лучших учеников. В последнем классе ему довелось ознакомиться с работой выдающегося русского учёного-самоучки Константина Эдуардовича Циолковского «Исследование мировых пространств реактивными приборами», после чего юношу уже не оставляла мечта о покорении космоса. Во время обучения на инженера в Рижском политехническом институте молодой инженер даже выполнил расчёт траектории полёта межпланетной ракеты, которая могла бы достичь поверхности Марса. Тема полёта к красной планете волновала Цандера всю жизнь. Лозунг «Вперед, на Марс!» даже стал его личным девизом.

(обратно)

14

Кондратюк Ю. В. — Шаргей Алекса́ндр Игна́тьевич (псевдоним — Кондратю́к Ю́рий Васи́льевич) (9 июня по старому стилю 1897 года, Полтава — 1942?). Один из основоположников космонавтики. В начале 20 века рассчитал оптимальную траекторию полета к Луне. Эти расчеты были использованы американцами при создании лунной программы. Предложенная Шаргеем траектория названа «трассой Кондратюка».

(обратно)

15


Баранов, Пётр Ионович (10(22).9.1892, Санкт-Петербург, — 5.9.1933), советский военный и партийный деятель. Член Коммунистической партии с 1912. В 1915 поступил в армию, за революционную деятельность в 1916 осужден на 8 лет каторги. После февральской революцией освобожден. В 1917 председатель фронтового отдела Румчерода, член ревкома Румынского фронта, председатель ревкома 8-й армии. С 1918 в Красной Армии; командовал 4-й Донецкой армией, начальник штаба главкома вооруженных сил южных республик, комиссар штаба и помощник начальника политотдела 4-й армии. В 1919–20 член РВС 8-й армии, Южной группы Восточного фронта, Туркестанского фронта, 1-й и 14-й армий. В 1921 начале политотдела вооруженных сил Украины и Крыма, участник подавления Кронштадтского мятежа. В 1921–22 член РВС Туркестанского фронта, член Среднеазиатского бюро ЦК РКП(б). В 1923 назначен начальником и комиссаром бронесил РККА. С августа 1923 заместитель, а с декабря 1924 начальник ВВС РККА, одновременно в 1925–31 член РВС СССР. С января 1932 заместитель наркома тяжялой промышленности и начальник Главного управления авиационной промышленности. Награжден орденом Ленина и орденом Красного Знамени. Погиб при авиационной катастрофе. Похоронен у Кремлёвской стены.

(обратно)

16


Рафаэлянц Арам Назарович (1897–1960) — авиаконструктор. В авиации со времен 1-й мировой войны. Участник Гражданской войны. Первые самолеты построил в конце 1920-х гг. Занимался вопросами прокатки нержавеющей стали на авиазаводах. Скопировал и доработал схему Кристи «Летающий танк» под танк БТ-2, причем танковый планер Рафаэлянца имел гораздо более широкую область применения. В 1937-39 спроектировал и построил легкие пассажирские самолеты РАФ-11 и РАФ-11бис. В 1957 сконструировал аппарат с вертикальным взлетом «Турболет».

(обратно)

17


Тухачевский Михаил Николаевич (1893, имение Александровское Смоленской губ. — 1937) — советский военный деятель. Окончил Александровское военное училище, подпоручиком в 1914 году отправлен на фронт. За 6 мес. первой мировой войны Тухачевский был награжден 6 орденами, проявив незаурядное командирское мастерство. В феврале 1915 вместе с остатками 7-й роты лейб-гвардии Семеновского полка Тухачевский был взят немцами в плен. По непроверенным данным был завербован в плену немецкой разведкой. После возвращения в Россию Тухачевский был произведен в капитаны. В 1918 был зачислен в Военный отдел ВЦИК и вступил в РКП(б). С мая 1918 был назначен комиссаром Московского района обороны. Принимал участие в формировании и обучении регулярных частей РККА, отдавая предпочтение командным кадрам из пролетариата. В годы гражданской войны командовал 1-й и 5-й армиями на Вост. фронте; был награжден Золотым оружием. Успешно провел ряд операций на Урале и в Сибири против войск А. В. Колчака, командовал войсками Кавказского фронта в борьбе с А. И. Деникиным. В мае 1920 был причислен к Генштабу; командовал Зап. фронтом, руководил наступлением на Варшаву и потерпел поражение. В 1921 подавил мятеж моряков в Кронштадте и крестьянское восстание А. С. Антонова, где проявлял жестокость по отношению к мирному населению. Был награжден за это орденом Красного Знамени. С авг. 1921 возглавил Военную академию РККА, командовал войсками Зап. и Ленингр. военных округов. В 1931 был назначен зам. председателя Реввоенсовета СССР, начальником вооружений РККА. В 1934 стал зам., а с 1936 первым зам. наркома обороны СССР. В 1933 был награжден орденом Ленина, в 1935 Тухачевскому было присвоено звание Маршала Сов, Союза. В 1937 Тухачевский был обвинен в создании троцкистской военной организации, осужден как «враг народа» и расстрелян. Реабилитирован в 1957.

(обратно)

18


Менжинский, Вячеслав Рудольфович — (польск. Wiaczesław Mienżynski, Mężyński; 19 (31) августа 1874, Петербург — 10 мая 1934, дача Горки-6, Архангельское Московской области) — советский партийный деятель, чекист, преемник Ф. Э. Дзержинского во главе ОГПУ (1926–1934). В ВЧК с 1919, занимал пост начальника Особого отдела, с 1923 заместитель председателя ОГПУ, с 1926 Председатель ОГПУ. В обстановке устанавливающейся с конца 1920-х годов абсолютной власти Сталина Менжинский проявлял ему лояльность; при нём были организованы процесс Промпартии и Шахтинское дело (1930–1931).

(обратно)

19


Лавров Петр Алексеевич — Лавров, Петр Алексеевич — славист и филолог. Родился в 1856 г. Окончил курс на историко-филологическом факультете Московского университета.

(обратно)

20


Австрийская 37-мм пехотная пушка образца 1915 года — (37 mm Infanteriegeschuetz М. 15). Для транспортировки она разбиралось на три части: ствол (34,6 кг), люлька со щитом (25,3 кг) и тренога (24,4 кг), которые у австрийцев транспортировались как расчетом, так и вьючными лошадями и собаками, впряженными в тележки (колеса к пушке навешивались во время транспортировки). Била эта пушка-невеличка аж на две версты. Боеприпасы укладывались по 15 штук в ящики, вес которых с укладкой составлял 26,5 кг. К орудию изготавливались три вида снарядов: граната, гранатно-шрапнельный и трассирующий.

(обратно)

21


АХРР, Ассоциация художников революционной России, — существовавшая с 1922 по 1932 (с 1928 переименована в АХР — Ассоциация художников революции) — наиболее значительная и влиятельная организация советских художников до 1932. Поставив перед собой задачу создания нового, советского искусства, — тематической картины, правдиво отражающей новую, советскую действительность, — и сплотив художников-реалистов.

(обратно)

22


Задов Лева — Зиньковский Лев Николаевич — (1893–25.9.1938). Беспартийный. Родился в колонии Веселая (Екатеринославская губерния) С конца 1917 г. — в партизанском отряде и Красной Армии, начальник штаба боевого участка бригады Кругляка под Царицыном, воевал с немцами и белоказаками. С 1918 г. — на подпольной работе на Украине, затем служил в армии.

(обратно)

23


Троцкий Лев — (настоящая фамилия Бронштейн), родился 25 октября (7 ноября) 1879, село Яновка Елисаветградского уезда Херсонской губернии. Умер 21 августа 1940, Койокан, Мексика. — российский и международный политический деятель, публицист, мыслитель.

В социал-демократическом движении с 1896. С 1904 выступал за объединение фракций большевиков и меньшевиков. В 1905 Троцкий в основном разработал теорию «перманентной» (непрерывной) революции: по его мнению пролетариат России, осуществив буржуазный, начнет социалистический этап революции, которая победит лишь при помощи мирового пролетариата. В ходе революции 1905–07 Лев Троцкий проявил себя незаурядным организатором, оратором, публицистом; фактический лидер Петербургского совета рабочих депутатов, редактор его «Известий». Принадлежал к наиболее радикальному крылу в Российской социал-демократической рабочей партии. В 1908–12 редактор газеты «Правда». В 1917 председатель Петроградского совета рабочих и солдатских депутатов, один из руководителей Октябрьского вооруженного восстания. В 1917–18 Лев Троцкий нарком по иностранным делам; в 1918-25 нарком по военным делам, председатель Реввоенсовета Республики; один из создателей Красной Армии, лично руководил ее действиями на многих фронтах Гражданской войны, широко использовал репрессии. Член ЦК в 1917–27, член Политбюро ЦК в октябре 1917 и в 1919–26. Острая борьба Троцкого с И. В. Сталиным за лидерство закончилась поражением Троцкого — в 1924 взгляды Троцкого (т. н. троцкизм) объявлены «мелкобуржуазным уклоном» в РКП(б). В 1927 исключен из партии, выслан в Алма-Ату, в 1929 — за границу. Подверг резкой критике сталинский режим как бюрократическое перерождение пролетарской власти. Инициатор создания 4-го Интернационала (1938). Убит в Мексике агентом НКВД испанцем Р. Меркадером.

(обратно)

24


Фрунзе Михаил Васильевич (партийные псевдонимы Трифоныч, Арсений, литературные псевдонимы Сергей Петров, А. Шуйский, М. Мирский; 21 января (2 февраля) 1885, город Пишпек (ныне Бишкек) Семиреченской области Туркестанского края — 31 октября 1925, Москва) — революционер, советский государственный деятель, один из наиболее успешных военачальников Красной Армии во время Гражданской войны. Член партии с 1904 г., член ЦК с 1921 г., кандидат в члены Политбюро и Оргбюро ЦК с 02.06.24 г.

Родился в г. Пишпеке (ныне Фрунзе Киргизской ССР). Мать — русская, отец — молдаванин. Окончил гимназию, учился в Петербургском политехническом институте (исключен в связи с арестом). С 1917 г. предс. Шуйского Совета и уездного комитета партии. В 1918 г. предс. Иваново-Вознесенского губкома партии и губисполкома, военный комиссар Ярославского военного округа. С 1919 г. командующий войсками ряда армий и фронтов. В 1920–1924 гг. командующий войсками Украины и Крыма, Украинского военного округа, одновременно с 1922 г. зам. Предс. СНК Украинской ССР. С 1924 г. зам. предс. РВС СССР и зам. наркома по военным и морским делам СССР, одновременно нач. Штаба РККА и нач. военной академии. С января 1925 г. предс. РВС СССР и нарком по военным и морским делам СССР. Член ВЦИК и ЦИК СССР. Под честное слово принял капитуляцию Белых войск в Крыму, после чего Бела Кун и Землячка приказали их расстрелять. Умер при таинственных обстоятельствах после операции. Похоронен на Красной площади в Москве.

(обратно)

25


Дивизия особого назначения (ДОН). Сформирована в 1924 году на базе автобронеотряда им. Я. М. Свердлова под именем Организацией соединения, подбором командирских кадров занимался лично Ф. Э. Дзержинский. В 1926 году соединение получило новое наименование — Дивизия особого назначения (ДОН) имени Ф. Дзержинского при коллегии ОГПУ. Стрелковый батальон и артиллерийская батарея дивизии принимали участие в войне с белофиннами, а в годы Великой Отечественной воевали против фашистов на Западном фронте. На июль-сентябрь 1941 года в составе ОМСДОН находились 7 полков: 1, 2, 7, 10 мотострелковые, 3 стрелковый, кавалерийский, танковый. До 90-х гг. Дивизия отвечала за охрану правительственных зданий и особо секретных учреждений. В ней, в частности, был специальный батальон охраны, который обеспечивал охрану и режим правительственных учреждений, Совмина и аппарата ЦК КПСС. В соответствии с приказом министра внутренних дел СССР 29 декабря 1977 года на базе 9 роты 3 батальона 2 полка ОМСДОН началось формирование первого подразделения специального назначения Внутренних войск, известное сейчас, как «Витязь». В феврале 1994 года соединение переименовано в Отдельную орденов Ленина и Октябрьской Революции, Краснознаменную дивизию оперативного назначения (ОДОН) внутренних войск МВД России.

(обратно)

26


Ягода Генрих Григорьевич (1891, Нижний Новгород — 1938) — сов. деятель, нарком. Род. в семье мелкого ремесленника. Получил среднее образование и работал статистиком. С юности примкнул к социал-демократическому движению. В 1904–1905 работала подпольной типографии. В 1907 вступил в РСДРП. В 1911 за участие в рев. работе в Москве был сослан на 2. года. Потом вернулся в Петербург и работал в больничной кассе на Путиловском заводе, участвуя в легальной и нелегальной парт. работе. В 1915 был мобилизован в армию. В 1917 вошел в Военную организацию РСДРП(б) и участвовал в Октябрьском перевороте в Петрограде. В 1918–1919 входил в состав Высшей военной инспекции. В 1919 стал членом коллегии Наркомата внешней торговли, одновременно входя в состав ВЧК. Служил управляющим делами ВЧК, был заместителем начальника Особого отдела. С 1924 состоял заместителем Ф. Э. Дзержинского, с 1926 был заместителем В. Р. Менжинского. В 1927 награжден орденом Красного Знамени. В 1932 был направлен на Украину для обеспечения выполнения плана хлебозаготовок. Активный участник подготовки первых сов. фальсифицированных процессов, Ягода в 1934–1936 являлся председателем ОГПУ, наркомом НКВД и несет персональную ответственность за выполнение политики «большого террора», проводимой И. В. Сталиным. Был снят с должности наркома, т. к. «явным образом оказался не на высоте своей задачи в деле разоблачения троцкистско-зиновьевского блока», и назначен наркомом связи. Место Ягоды было передано Н. И. Ежову. В 1938 Ягода был арестован, осужден по сфабрикованному делу «правотроцкистского блока» и в числе 20 «врагов народа» расстрелян.

(обратно)

27


Промпартия, Промышленная партия (Союз инженерных организаций), контрреволюционная вредительская организация верхушки буржуазной инженерно-технической интеллигенции и капиталистов, действовавшая в СССР в 1925–30 (до 1928 — под названием «Инженерный центр»). Во главе организации находились инженеры Промпартия И. Пальчинский (бывший товарищ министра торговли и промышленности Временного правительства, возглавлявший в октября 1917 оборону Зимнего дворца от революционного народа), а также Л. Г. Рабинович, Н.К. фон Мекк и др. После их ареста (1928) руководство Промпартия перешло к Л. К. Рамзину, В. А. Ларичеву, Н. Ф. Чарновскому и др. Занимая ряд ответственных постов в ВСНХ и Госплане, члены организации осуществляли вредительство в промышленности и на транспорте, создавали диспропорции между отдельными отраслями народного хозяйства, «омертвляли» капиталы, срывали снабжение и т. д., стремясь снизить темпы социалистического строительства и вызвать недовольство трудящихся. Конечной целью антисоветского подполья было свержение диктатуры пролетариата в СССР и реставрация капитализма. Руководство Промпартия, насчитывавшей всего около 2–3 тыс. членов и не имевшей опоры в широких кругах интеллигенции, рассчитывало в основном на помощь из-за границы и поддержку др. подпольных контрреволюционных организаций (т. н. «Трудовой крестьянской партии», возглавляемой А. В. Чаяновым и Н. Д. Кондратьевым, меньшевистского «Союзного бюро»). Руководители Промпартии были связаны с белогвардейской эмиграцией, в частности с «Торгпромом» («Торгово-промышленным комитетом»), объединением бывших русских промышленников в Париже. Вслед за Шахтинским процессом 1928 на протяжении 1928–30 были раскрыты вредительские организации Промпартии в ряде отраслей промышленности и на транспорте. Весной 1930 руководство Промпартия было арестовано. На открытом процессе 25 ноября — 7 декабря 1930 все 8 обвиняемых признали свою вину; пятеро из них (Рамзин, Ларичев, Чарновский, И. А. Калинников и А. Федотов) были приговорены Верховным судом СССР к расстрелу, а трое (С. В. Куприянов, В. И. Очкин и К. В. Сытнин) — к 10 годам лишения свободы. Президиум ЦИК СССР по ходатайству осуждённых заменил расстрел 10-летним тюремным заключением и снизил срок наказания др. осуждённым. Впоследствии профессор Рамзин выполнил ряд ценных технических работ.


Процесс Промпартии — судебный процесс, состоявшийся в Москве 25 ноября — 7 декабря 1930. По фальсифицированным материалам группа инженерно-технической интеллигенции (Л. К. Рамзин, В. А. Ларичев и др.) обвинялась в создании антисоветской подпольной организации (т. н. Промпартии) и в осуществлении в 1925–1930 вредительства в промышленности и на транспорте. Обвиняемые были приговорены к различным срокам лишения свободы. В феврале 1936 Центральный Исполнительный Комитет СССР помиловал некоторых осужденных.

(обратно)

28


Берман — Берман Матвей Давыдович (1898–7.03.1939). Комиссар госбезопасности 3-го ранга (1935). Член партии с июня 1917 г. Родился в Читинском уезде Забайкальской обл. в семье владельца кирпичного завода. Окончил Иркутское военное училище, прапорщик. Участник Октябрьской революции и гражданской войны в Сибири. В 1918 г — председатель уездной ЧК в г. Глазове Вятской губ. Был исключен из партии за выпивку, но впоследствии восстановлен. В 1919 г. — помощник начальника секретно-оперативной части Екатеринбургской ЧК, в 1919–1920 гг. в Омске — начальник оперативного отдела СибЧК. В 1920–1921 гг. председатель Томской уездной/губернской ЧК, председатель Верхнеудинской губ. ЧК, зам. председателя Енисейской губ. ЧК, в 1920–1921 гг. — председатель Семипалатинской губ. ЧК. В 1921–1923 гг. — в Иркутской губернии — председатель губЧК, начальник губернского отдела ГПУ, начальник Особого отдела 5-й армии; в 1923–1924 гг. — начальник облотдела ОГПУ, нарком внутренних дел Бурят-Монгольской АССР. В 1924–1928 гг. — зам. полномочного представителя ОГПУ в Средней Азии. В 1927–1928 гг. — председатель ГПУ Узбекской ССР, одновременно — начальник особого отдела 13-го стрелкового корпуса, затем 2-й стрелковой дивизии. В 1928–1929 гг. — начальник Владивостокского окружного отдела ОГПУ в 1929–1930 гг. — зам. полномочного представителя ОГПУ по Ивановской промышленной области. С 1930 г. — зам. начальника, а с июня 1932 г. — начальник ГУЛАГ ОГПУ-НКВД (до августа 1937 г.). Одновременно был начальником переселенческого отдела НКВД (1936 г.), начальником строительства канала Москва-Волга (1936–1937 гг.), с сент. 1936 по авг. 1937 г. — зам. наркома внутренних дел СССР. С августа 1937 по декабрь 1938 г. нарком связи СССР. Член ЦИК СССР в 1935–1937 гг., депутат Верховного совета СССР 1-го созыва. Награжден орденами Ленина (1933), Красного Знамени {1927), Красной Звезды (1937). — 24 декабря 1938 г. был арестован в кабинете Г. М. Маленкова в ЦК партии. Расстрелян по приговору Военной коллегии Верховного Суда СССР 7 марта 1939 г.

(обратно)

29


Гочкис (Гочкисс) — французский пулемёт, основанный на системе разработанной австрийским капитаном, бароном А. Одколек фон Аугеза. Гочкис изготовлялся французской фирмой «Гочкис и Ко», компания была основана американцем Бенджамином Гочкисом (Benjamin Ноtchkiss). Пулемёт был принят на вооружение в 1897 году, в нём использовался 8 мм патрон «Лебель», вместо матерчатой ленты была использована жёсткая латунная лента. В 1900 году появился новый вариант со стальным радиатором и треногой, с механизмами горизонтального и вертикального наведения, так же был введён регулятор темпа стрельбы. Пулемёт «Гочкис» экспортировался в различные страны, такие как США, Япония, Испания, Бразилия, Мексика. Принимал активное участие в Первой Мировой Войне и Гражданской войне в России.

(обратно)

30

Махно Н.И. — помощник командира полка, помощник начальника контрразведки армии, начальник разведки штаба 1-го Донецкого корпуса, комендант Крымской группы (во время боевых действий против Врангеля), член штаба и адъютант Махно. В августе 1921 г. вместе с остатками войск Махно эмигрировал в Румынию. С декабря 1924 г. — сотрудник для поручений ГПУ УССР в Харькове, и в Одесском губернском отделе ГПУ, с 1931 г. уполномоченный. С 1932 г. — уполномоченный ИНО Одесского обл. отдела ГПУ/УНКВД. С конца 1936 г. — уполномоченный 3-го отдела (контрразведка) Одесского УНКВД. Участвовал в операциях против эмигрантов (махновцев и Российского общевоинского союза, лично захватил перешедших румыно-советскую границу белоэмигрантов-террористов Дмитриева и Богдановича) и румынской разведки. Дважды награжден боевым оружием. Арестован 26 августа 1937 г. Расстрелян по приговору выездной сессии ВКВС СССР 25 сентября 1938 г.



Махно Нестор Иванович — (1888, с. Гуляйполе Екатеринославской губ. — 1934, Париж) — Родился в крестьянской семье. В 1906 вошел в организацию анархистов-коммунистов «Союз бедных хлеборобов», участвуя в террористических актах и «экспроприациях» богачей. Дважды подвергался аресту, приговорен к Бессрочной каторге, был освобожден Февральской революцией в 1917. Вернувшись в Гуляйполе, сформировал отряд «Черная гвардия», с которым проводил экспроприации. Во время Корниловского мятежа, Махно был избран главой Комитета спасения революции и решал аграрный вопрос с помощью захватов земли. Октябрьскую революцию принял благосклонно, боролся против Центральной Рады Украины и немецких оккупантов. Весной 1918 был в Москве, встречался с П. А. Кропоткиным, Я. М. Свердловым, В. И. Лениным. В Гуляй поле, Махно возглавил отряд, с которым успешно дрался с гетманщиной, совершив более 120 налетов. Прославился личной храбростью (получил 14 ранений за время гражданской войны) и удачливостью. В сформированной Махно армии, к ноябрю 1918 насчитывавшей почти 100 тысяч человек, воевали представители практически всех национальностей, населявших южную Украину. После поражения гетманщины и немцев Махно воевал с Петлюрой, объединившись в 1-й Заднепровской дивизии с отрядами Дыбенко. Был награжден одним из первых орденов Красного Знамени. На III Гуляйпольском съезде Махно заявил, что Советская власть изменила революции, а компартия узурпировала власть и «оградила себя чрезвычайками». В июне Махно был объявлен Советской властью вне закона, однако осенью большевики снова заключил с Махно союз и он при наступлении Деникина совершил рейд по тылам белой армии, подойдя к ставке Деникина в Таганроге. Был вновь объявлен Троцким вне закона после отказа подчиниться приказу И. В. Сталина выступить против Польши. Но тем не менее Махно снова поверил Красным и участвовал в борьбе против Врангеля, но после взятия Перекопа, в котором его армия действовала наиболее успешно, был предан своими союзниками. Армия Махно была предательски расстреляна Красными артиллерией и пулеметами во время отдыха. Летом 1921 года, с остатками своих людей Махно бежал в Румынию, а оттуда в Польшу, в Германию, а потом во Францию. Будучи серьезно болен, существовал преимущественно на пожертвования анархистов. Оставил трехтомные мемуары.

(обратно)

31

Бо́ны — плавучие ограждения на речных пристанях и морских портах для предохранения судов.

(обратно)

32

Пироте́хника — техника изготовления и пускания фейерверков.

(обратно)

33

Конце́рн — крупное монополистическое объединение капиталистических предприятий, управляемое небольшой кучкой магнатов.

(обратно)

34

Штоф — тяжёлая узорчатая шёлковая ткань, употребляющаяся для обивки стен.

(обратно)

35

Бобрик — здесь: очень толстый пушистый ковёр.

(обратно)

36

Юфть — кожа особой выделки.

(обратно)

37

Диспози́ция (лат. «расположение») — план расположения и передвижения войск для ведения боя, составляемый полководцем перед сражением.

(обратно)

38

Бу́ферное государство — обычно небольшое по размерам и слабое в военном и политическом отношении государство, расположенное между территориями крупных держав.

(обратно)

39

Герб Парижа, или, по-древнему, Лютеции — золотой кораблик.

(обратно)

40

Существует предположение, что между земной корой и твёрдым центральным ядром земли есть слой расплавленных металлов — так называемый Оливиновый пояс.

(обратно)

41

Вообще-то «Кампанелу» сочинил Николо Паганини, Ф. Лист переложил её для фортепиано. (Прим. Jurgen)

(обратно)

42

Кармелиты — монашеский орден. (Примеч. А. Н. Толстого.)

(обратно)

43

Постоянная стоимость золота во всём мире Задача Гарина обесценить золото, чтобы внести хаос среди денежных магнатов буржуазного мира и овладеть властью.

(обратно)

44

Знаменитый храм Дианы, древнегреческой богини охоты и луны, в городе Эфесе, сожжённый в 356 г. до нашего летосчисления.

(обратно)

45

Семирамида — легендарная царица, будто бы основавшая Вавилон.

(обратно)

46

Колосс Родосский — исполинская статуя Гелиоса, древнегреческого бога солнца, стоявшая у входа в гавань острова Родоса.

(обратно)

47

Излучением.

(обратно)

48

Около шести копеек. (Примеч. А. Н. Толстого)

(обратно)

Оглавление

  • Алексей Толстой АЭЛИТА
  •   Странное объявление
  •   В мастерской Лося
  •   Спутник
  •   Бессонная ночь
  •   Тою же ночью
  •   Отлёт
  •   В чёрном небе
  •   Спуск
  •   Марс
  •   Заброшенный дом
  •   Закат
  •   Лось глядит на Землю
  •   Марсиане
  •   По ту сторону зубчатых гор
  •   Соацера
  •   В лазоревой роще
  •   Отдых
  •   Туманный шарик
  •   На лестнице
  •   Первый рассказ Аэлиты
  •   Случайное открытие
  •   Утро Аэлиты
  •   Второй рассказ Аэлиты
  •   Гусев наблюдает город
  •   Тускуб
  •   Лось остаётся один
  •   Чары
  •   Древняя песня
  •   Лось летит на помощь Гусеву
  •   Деятельность Гусева за истёкший день
  •   Поворот событий
  •   Контратака
  •   Лабиринт царицы Магр
  •   Хао
  •   Бегство
  •   Небытие
  •   Земля
  •   Голос любви
  • Анатолий Андреев ЗВЕЗДЫ ПОСЛЕДНИЙ ЛУЧ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  • Владимир Чекмарев И ВОДРУЗИМ МЫ НАД МАРСОМ КРАСНОЕ ЗНАМЯ ТРУДА! Или… Возвращение Аэлиты По мотивам Романа А. Н. Толстого «Аэлита»
  •   Предисловие
  •   За полгода до описываемых событий…
  •   Возвращение Аэлиты
  •   И водрузим мы над Марсом Красное Знамя Труда!
  •   Последний день Соацеры
  •   Эпилог
  • Алексей Толстой ГИПЕРБОЛОИД ИНЖЕНЕРА ГАРИНА
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  •   25
  •   26
  •   27
  •   28
  •   29
  •   30
  •   31
  •   32
  •   33
  •   34
  •   35
  •   36
  •   37
  •   38
  •   39
  •   40
  •   41
  •   42
  •   43
  •   44
  •   45
  •   46
  •   47
  •   48
  •   49
  •   50
  •   51
  •   52
  •   53
  •   54
  •   55
  •   56
  •   57
  •   58
  •   59
  •   60
  •   61
  •   62
  •   63
  •   64
  •   65
  •   66
  •   67
  •   68
  •   69
  •   70
  •   71
  •   72
  •   73
  •   74
  •   75
  •   76
  •   77
  •   78
  •   79
  •   80
  •   81
  •   82
  •   83
  •   84
  •   85
  •   86
  •   87
  •   88
  •   89
  •   90
  •   91
  •   92
  •   93
  •   94
  •   95
  •   96
  •   97
  •   98
  •   99
  •   100
  •   101
  •   102
  •   103
  •   104
  •   105
  •   106
  •   107
  •   108
  •   109
  •   110
  •   111
  •   112
  •   113
  •   114
  •   115
  •   116
  •   117
  •   118
  •   119
  •   120
  •   121
  •   122
  •   123
  •   124
  •   125
  •   126
  •   127
  •   128
  •   129
  •   130
  • Владимир Алько ВТОРОЕ ПРИШЕСТВИЕ ИНЖЕНЕРА ГАРИНА
  •   *** 1 ***
  •   *** 2 ***
  •   *** 3 ***
  •   *** 4 ***
  •   *** 5 ***
  •   *** 6 ***
  •   *** 7 ***
  •   *** 8 ***
  •   *** 9 ***
  •   *** 10 ***
  •   *** 11 ***
  •   *** 12 ***
  •   *** 13 ***
  •   *** 14 ***
  •   *** 15 ***
  •   *** 16 ***
  •   *** 17 ***
  •   *** 18 ***
  •   *** 19 ***
  •   *** 20 ***
  •   *** 21 ***
  •   *** 22 ***
  •   *** 23 ***
  •   *** 24 ***
  •   *** 25 ***
  •   *** 26 ***
  •   *** 27 ***
  •   *** 28 ***
  •   *** 29 ***
  •   *** 30 ***
  •   *** 31 ***
  •   *** 32 ***
  •   *** 33 ***
  •   *** 34 ***
  •   *** 35 ***
  •   *** 36 ***
  •   *** 37 ***
  •   *** 38 ***
  •   *** 39 ***
  •   *** 40 ***
  •   *** 41 ***
  •   *** 42 ***
  •   *** 43 ***
  •   *** 44 ***
  •   *** 45 ***
  •   *** 46 ***
  •   *** 47 ***
  •   *** 48 ***
  •   *** 49 ***
  •   *** 50 ***
  •   *** 51 ***
  •   *** 52 ***
  •   *** 53 ***
  •   *** 54 ***
  •   *** 55 ***
  •   *** 56 ***
  •   *** 57 ***
  •   *** 58 ***
  •   *** 59 ***
  •   *** 60 ***
  •   *** 61 ***
  •   *** 62 ***
  •   *** 63 ***
  •   *** 64 ***
  •   *** 65 ***
  •   *** 66 ***
  •   *** 67 ***
  •   *** 68 ***
  •   *** 69 ***
  •   *** 70 ***
  •   *** 71 ***
  •   *** 72 ***
  •   *** 73 ***
  •   *** 74 ***
  •   *** 75 ***
  •   *** 76 ***
  •   *** 77 ***
  •   *** 78 ***
  •   *** 79 ***
  •   *** 80 ***
  •   *** 81 ***
  •   *** 82 ***
  •   *** 83 ***
  •   *** 84 ***
  •   *** 85 ***
  •   *** 86 ***
  •   *** 87 ***
  •   *** 88 ***
  •   *** 89 ***
  •   *** 90 ***
  •   *** 91 ***
  •   *** 92 ***
  •   *** 93 ***
  •   *** 94 ***
  •   *** 95 ***
  •   *** 96 ***
  •   *** 97 ***
  •   *** 98 ***
  •   *** 99 ***
  •   *** 100 ***
  •   *** 101 ***
  •   *** 102 ***
  •   *** 103 ***
  •   *** 104 ***
  •   *** 105 ***
  •   *** 106 ***
  •   *** 107 ***
  •   *** 108 ***
  •   *** 109 ***
  •   *** 110 ***
  •   *** 111 ***
  •   *** 112 ***
  •   *** 113 ***
  •   *** 114 ***
  •   *** 115 ***
  •   *** 116 ***
  •   *** 117 ***
  •   *** 118 ***
  •   *** 119 ***
  •   *** 120 ***
  •   *** 121 ***
  •   *** 122 ***
  •   *** 123 ***
  •   *** 124 ***
  •   *** 125 ***
  •   *** 126 ***
  •   *** 127 ***
  •   *** 128 ***
  •   *** 129 ***
  •   *** 130 ***
  •   *** 131 ***
  •   *** 132 ***
  •   *** 133 ***
  •   *** 134 ***
  •   *** 135 ***
  •   *** 136 ***
  • *** Примечания ***