Соцветие поэтов [Влад Снегирёв] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
СОЦВЕТИЕ ПОЭТОВ
Посвящение
Георгий Адамович (1892 – 1972)
Лучший критик эмиграции
Юрий Безелянский. Из книги «Отечество. Дым. Эмиграция. Русские поэты и писатели вне России. Книга первая».
Иннокентий Анненский (1855 - 1909)
Есть грустные стихи
В тумане слов
Совесть русской поэзии
Почему Анненский советовал не печататься до 30 лет?
Вечером 30 ноября (13 декабря по новому стилю) 1909 года на ступени Царскосельского вокзала в Петербурге упал человек – солидный, не очень ещё пожилой, хорошо одетый, видом своим напоминающий высокопоставленного чиновника. Прохожие немедленно позвали сотрудников вокзала, те – дежурного врача… Поздно. Отставной инспектор Петербургского учебного округа Иннокентий Анненский скончался в возрасте 54 лет. Первым поэтом России стал 29-летний Александр Блок. Тот самый Блок, который лишь 5 лет назад опубликовал сочувственно-снисходительную рецензию на книгу «Тихие песни», подписанную «Ник. Т-о». Мы не вправе упрекать Александра Александровича за недальновидность: в те времена выходило много, слишком много поэтических книг. Несложно отличить подлинник от лежащей рядом подделки, но распознать иголку поэзии в стоге раннесимволистских упражнений непросто было даже Блоку. Странные, немодные стихи писал Ник. Т-о. Посвящение забытому Апухтину, общая меланхоличность, даже уныние – это на фоне-то великих ожиданий 1904 года, на фоне бальмонтовского «Будем как солнце»! Какое уж тут признание, какая слава. Да, Анненский добросовестно переводил Еврипида, был уважаемым в узких кругах человеком, но и только. Поэзия казалась делом молодых. Знал ли Блок о совете Анненского не публиковаться до тридцати лет?
В ожидании Рембо
Необычная судьба у Анненского. Родившийся в 1855 году, он оказался в своеобразном поэтическом межсезонье: доживали свой век последние титаны пушкинского поколения (Тютчев, Вяземский), а следующие за ними дети 1819–22 годов Майков, Григорьев, Фет, Полонский, Мей были известны более друг другу, нежели широкой публике. Дальше – огромная пропасть вплоть до середины 1850-х, с одним лишь Случевским посередине. Бал правили прозаики (так талантливый поэт Иван Тургенев на редкость удачно сориентировался в обстановке), а известными поэтами становились в основном бичеватели режима и миропорядка. Кругом рифмованно рушились Ваалы и ритмично спадали цепи. Выбрать ориентир в такой ситуации было исключительно сложно. На глазах Анненского возникла и умерла исключительная, беспримерная слава юного Семёна Надсона (1862–1887), раздувались и лопались другие репутации. Анненский молчал. Скорее всего, стихи он писал, и писал много, вот только от потомства это старательно скрыл: от первых 35 лет его жизни до нас дошло лишь несколько обрывков стихов. С этим хорошо рифмуется и упомянутый выше совет не публиковаться до тридцати: в самом деле, что может сказать о мироздании юный человек? Кое-что, конечно, может, как мы знаем на примерах Пушкина, Лермонтова, того же Блока, но применительно не к гениям, а просто к хорошим поэтам рецепт Анненского верен. И мы можем быть ему только благодарными: плохие стихи Анненского до нас не дошли. Весь Анненский-поэт – это два сборника стихов (уже упоминавшиеся «Тихие песни», а также «Кипарисовый ларец», составленный Иннокентием Фёдоровичем непосредственно перед смертью), и несколько не вошедших в книги стихотворений. Плюс не пользующиеся популярностью драмы. Плюс, конечно, поэтические переводы, особняком среди которых стоит титаническая работа над полным переводом Еврипида, хотя специалисты оценивают их неоднозначно, Михаил Гаспаров формулирует и вовсе жёстко: «Еврипид Анненского едва ли не важнее для понимания Анненского, чем для понимания Еврипида». Так что Анненский-поэт ждал. Много веяний прошло мимо него, пока не сверкнула звезда, в которую он поверил сразу и навсегда. Имя этой звезде было «французский символизм». Бодлер, Верлен, Рембо – прекрасная плеяда, чьи стихи через два десятилетия перевернули и русскую поэзию. Строгий классицист Анненский оказался открыт новым звукам, новым темам, от которых шарахались многие его ровесники. И то, что крикливый, слащавый, вычурный русский символизм (некоторые отделяют от него «декадентство», но вопрос терминологии здесь вторичен) не остался лишь досадным курьёзом между Случевским и Мандельштамом, заслуга в первую очередь двух человек – Анненского и Блока. Людей, сохранивших совесть в русской поэзии.
На словах и на деле
То, что Анненский успел стать знаменитостью при жизни, стало результатом невероятной случайности. В его бытность директором царскосельской гимназии одним из учеников этого заведения был не по годам амбициозный Коля Гумилёв. Жадный интерес мальчика к стихам тронул седеющего директора. А Гумилёв своим звериным чутьём сумел угадать, с фигурой какого масштаба свела его судьба (вообще, критиком – не поэтом – Гумилёв был удивительным, непревзойдённым). Они подружились, несмотря на 31-летнюю разницу в возрасте. И во многом благодаря деятельному, общительному Гумилёву Анненский сблизился с литературной тусовкой того времени. Посмертная слава также миновала Анненского: после громкого успеха вышедшего в 1910 году «Кипарисового ларца» о нём постарались подзабыть – Анненский был неудобен для всех направлений. Лишь один наследник у него был в поэзии – Владислав Ходасевич. Лишь одно стихотворение Анненского остаётся общеизвестным и по сей день. Для понимания Анненского важно держать в голове его слова: «Что-то торжественно слащавое и жеманное точно прилипло к русскому стиху. Да и не хотим мы глядеть на поэзию серьёзно, т. е. как на искусство. На словах поэзия будет для нас, пожалуй, и служение, и подвиг, и огонь, и алтарь, и какая там ещё не потревожена эмблема, а на деле мы всё ещё ценим в ней сладкий лимонад...» Как в воду глядел – самое «лимонадное» стихотворение Анненского стало и самым известным:
Любителям биографий
Ещё одна причина малой популярности Анненского – тот забавный факт, что сейчас бόльшим спросом пользуются биографии авторов, чем их стихи. Донжуанский список Пушкина известнее «Полтавы», а Айседору Дункан знают лучше, чем «Пугачёва». Сколько современных авторов сделало свою маленькую карьеру на исследовании постелей Серебряного века! К сожалению для них, и в этом смысле Анненский на редкость скучен. В 24 года женился на 38-летней женщине, у которой уже было двое сыновей-подростков. С ней он и прожил всю жизнь. Был у него за это время лишь один «роман», с женой пасынка. Дальше лучше предоставить слово ей. Из письма О. П. Хмара-Барщевской В. В. Розанову:
«Вы спрашиваете, любила ли я Иннокентия Фёдоровича? Господи! Конечно, любила, люблю... И любовь моя «plus fort que rnort» ... Была ли его «женой»? Увы, нет! Поймите, родной, он этого не хотел, хотя, может быть, настояще любил только одну меня... Но он не мог переступить... его убивала мысль: «Что же я? прежде отнял мать (у пасынка), а потом возьму жену? Куда же я от своей совести спрячусь?» … Ранней весной, в ясное утро мы с ним сидели в саду дачи Эбермана; и вдруг созналось безумие желания слиться... желание до острой боли, до страдания... до холодных слёз... Я помню и сейчас, как хрустнули пальцы безнадёжно стиснутых рук и как стон вырвался из груди..., и он сказал: «хочешь быть моей? Вот сейчас... сию минуту?.. Видишь эту маленькую ветку на берёзе? Нет, не эту... а ту... вон высоко на фоне облачка? Видишь?... Смотри на неё пристально... и я буду смотреть со всей страстью желания... Молчи... Сейчас по лучам наших глаз сольются наши души в той точке, Лёленька, сольются навсегда...»А потом он написал:
Звёзды из ларца
Существует, к сожалению, достаточно нелепая легенда о том, что причиной смерти Анненского стало… уязвлённое поэтическое самолюбие. Действительно, подборка его стихов была снята из журнала «Аполлон» ради беспомощной подборки Черубины де Габриак, коей не на шутку был увлечён редактор Сергей Маковский. Но мне, кажется, до некоторой степени оскорбительным предположение, что все эти достойные люди – Елизавета «Черубина» Дмитриева, Максимилиан Волошин, Сергей Маковский – могли до такой степени поразить в сердце поэта совершенно иного уровня, с совершенно другими взглядами на жизнь. Право же, смерть от мелкого литературного укуса могли придумать только столь же мелкие сплетники. У Иннокентия Фёдоровича проблем хватало и без Волошинских забав. Если уж заговорили о сплетнях, как курьёз можно упомянуть рассказ Ахматовой о том, что Анненский, узнав о замужестве её старшей сестры, якобы сказал: «Я бы предпочёл младшую». Как обычно, это не подтверждено ничем, кроме буйной фантазии поэтессы. Впрочем, справедливости ради напомню, что Ахматова исключительно высоко ценила Анненского. Именно ей принадлежат слова о том, что весь русский поэтический авангард уже содержался в книге «Кипарисовый ларец». Хлебников, Маяковский, Пастернак, Ходасевич (переворачивается в гробу от такой компании), сама Ахматова – всё это уже было в 1909 году. Так часто бывает в науке: два исследователя могут сделать одно и то же открытие, но если большой учёный просто упомянет об этом при случае, маленький слепит из своего наблюдения целую статью, а то и книгу. «Кипарисовый ларец», посмертный сборник стихов Анненского, задал направление русской поэзии на десятилетие вперёд. Невозможно представить, как один и тот же человек мог написать настолько разные стихи, мог одинаково виртуозно владеть всеми поэтическими инструментами – притом что главные, лучшие стихи Анненского всегда просторечны, даже немного косноязычны: как у любимого им Случевского. Нет в «ларце» лишь одной ноты ближайшего будущего – советской. Бог миловал.
Михаил Мельников
Белла Ахмадулина (1937 - 2010)
Bella
Жизнь Беллы Ахмадулиной - роман, но трудно представить автора, у которого хватит такта и смелости написать такую книгу.
Героиня чужой прозы
Впрочем, она уже несколько раз бывала героиней чужой прозы: Евгений Евтушенко описал её в романе «Не умирай прежде смерти» (многим запомнилась пронзительная сцена совместного вымаривания клопов в одну из курортных ночей 1957-го, кажется, года), а Юрий Нагибин под именем Геллы вывел в своём дневнике, стоящем, думаю, нескольких романов. Евтушенко пишет с ностальгией и любовью, Нагибин - со страстью, переходящей в ненависть (ненависть ему вообще очень удавалась), и у Нагибина героиня, конечно, ярче, выпуклее. Тут и презрение к смерти - он замечает в самолёте, что, если самолёт начнёт падать, все побегут спасаться, а она нет. Тут и пассивность в добывании благ, и полное неумение чего-либо целенаправленно добиваться - ведь она знает, что сами принесут всё, что надо, и сложат к её ногам. Правда, особенного шарма и достоинства придаёт ей то, что если не придут и не сложат - она проживёт.
Сама была лучшим собственным произведением
Едва ли не лучшее, по-моему, её стихотворение шестидесятых годов - «Заклинание» - сопровождалось этим рефреном: «Не плачьте обо мне, я проживу счастливой нищей, доброй каторжанкой... чахоточной да злой петербуржанкой на малярийном юге проживу». Дальше там слабее, она вообще редко могла даже в молодости выдержать целое стихотворение на одном, сразу взятом уровне. В её поколении были поэты как минимум не менее сильные - Новелла Матвеева, Юнна Мориц, Нонна Слепакова, все почему-то с удвоенной звонкой согласной в имени, - но Ахмадулину знали лучше всех, хотя вряд ли процитировали бы наизусть хоть одно её стихотворение, кроме песни из «Иронии судьбы». Проведите эксперимент над собой, вспомните хоть строфу из Ахмадулиной: трудно? Даже мне трудно, при почти абсолютной памяти на стихи. Но ощущение цельного и прекрасного образа, бескорыстного, сочетающего достоинство с застенчивостью, знание жизни - с беспомощностью, забитость - с победительностью, безусловно есть, и эта личность - и биография - ярче, чем у большинства сверстниц.
Экзотическое итальянско-татарское происхождение
Bella — не зря значит «прекрасная», и не зря она сократила своё данное при рождении имя Изабелла. Тошно сейчас читать бесконечные дилетантские славословия её стихам: и в душу-то они бьют, и точностью-то они поражают. Какая точность? Сплошная и сознательная размытость; а при попытке ударить она как раз чаще всего говорила не своим голосом: «Я думала, что ты мой враг, что ты беда моя тяжёлая, а вышло так: ты просто враль, и вся игра твоя дешёвая». Ну и чистый Евтушенко, первой женой которого она была (недолго, три года). Зато когда нужно было демонстрировать надменность - тут сразу свой голос: «Прощай! Мы, стало быть, из них, кто губит души книг и леса. Претерпим гибель нас двоих без жалости и интереса». Мне не хочется писать о ней политкорректно, с этими вот девичьими придыханиями, которых и без меня навалом, в том числе и в мужском исполнении (этот тип женоподобного мужчины ею же и заклеймён, это она стыдилась, что проводит время в обществе таких мужчин, «что и в невесты брать неосторожно»). Мне хочется вспомнить всю её феерическую жизнь - начиная с экзотического итальянско-татарского происхождения (итальянские корни матери-переводчицы, татарская кровь отца Ахата Валеевича, крупного советского чиновника). Она писала много и рано, но манеру свою нащупала лет в пятнадцать, когда из круглощёкого подростка вдруг у всех на глазах стала получаться красавица. Эту детскую пухлость она, кстати, сохраняла ещё долго, - обречённая худоба, острые жесты появились позже, в семидесятых. Её очень рано заметили, первым - Павел Антокольский, называвший её «птенчиком орла» и, кажется, немного в неё влюблённый. Она-то любила его явно и демонстративно, но - исключительно как учителя и старшего товарища; лучшие стихи из всех посвящений Антокольскому написаны именно ею. Готовилась она на журфак, но не поступила, поскольку не читала «Правду» и не знала, о чём там пишут; развёрнутая ещё на собеседовании, легко поступила в Литинститут, но, как и Евтушенко, не доучилась (вслух протестовала против травли Пастернака, организованной силами студентов, и была исключена).
Дарила себя с лёгкостью, не заботясь о последствиях
С Евтушенко они прожили недолго и бурно, и самым ценным результатом этого брака был, пожалуй, евтушенковский «Вальс на палубе» - «И каждый вальс твой, Белла!» Впрочем, посвятил он ей - негласно - и другое, очень злое, почти гениальное стихотворение: в нём след застарелой обиды - она с высоты своего полудиссидентства весьма скептически относилась к его «советским» стихам, хотя попадались среди них исключительно талантливые. Обиду его понять можно. «А собственно, кто ты такая, с какою такою судьбой, что падаешь, водку лакая, и всё же гордишься собой? А собственно, кто ты такая, сомнительной славы раба, по трусости рты затыкая последним, кто верит в тебя? А собственно, кто ты такая? и собственно, кто я такой, что вою, тебя попрекая, к тебе прикандален тоской?» Впрочем, это не столько ей, сколько многим - подражали ей и в жизни, и в поведении сонмы молодых поэтесс, но ни у кого не выходило. Гибель всерьёз, как и завещано Пастернаком, — это тоже надо уметь. Не станем обходить стыдливым молчанием и её бесчисленные романы - о них и так уже много написано; она дарила себя с лёгкостью, не заботясь о последствиях, почти равнодушно. Задевали её немногие - Нагибин, скажем, с которым она расставалась и не могла расстаться семь лет; случившийся во время съёмок фильма «Живёт такой парень» мимолётный роман с Шукшиным (он позвал её на крошечную роль журналистки) никакого следа в её жизни не оставил, и таких случайных связей было множество, и Василий Аксёнов в «Таинственной страсти» этого не скрывал, хотя сам обожал Ахмадулину с почтительной дистанции, не желая омрачать страстями высокую литературную дружбу. А вот роман с Вознесенским, видимо, был, о чём он и написал с горечью: «Мы нарушили Божий завет - яблок съели. У поэта напарника нет - все дуэты кончались дуэлью». Это могло быть адресовано кому угодно, но посвящение у стихов было: шестидесятники вообще жили на виду, это спасло их от многих возможных ошибок. Люди смотрят, надо соответствовать.
Было и кокетство, и самолюбование, но не было лжи
Ахмадулина сделала стыд одной из главных своих тем - стыд этот сопровождал её всю жизнь и диктовался во многом той неупорядоченной, слишком бурной жизнью, какую ей приходилось вести: здесь сказывался всё тот же недостаток творческой воли, заставлявший её иногда длить стихи дальше положенного предела, вступать в лишние отношения, выпивать с ненужными людьми (этой слабости она тоже стыдилась, но и в ней странным образом нуждалась - тем острей бывала трезвая самоненависть, едва ли не самый существенный её лирический мотив). Но, в отличие от бесчисленных самоупоённых «поэтесс», она оставалась поэтом - именно потому, что жёстко и трезво спрашивала с себя; этот же нравственный стержень заставлял её защищать Сахарова, которого не защищал никто, подписывать письма в защиту диссидентов, поддерживать деньгами выгнанных отовсюду Владимова и Войновича, восторженно отзываться на новые сочинения опальных коллег, чтобы они не чувствовали себя одинокими. В ней могло быть и кокетство, и самолюбование, и что хотите, - но не было лжи: гибла - так гибла, падала - так падала, взлетала - так взлетала. Недоброжелатели часто ей припоминали ахматовские скептические отзывы. Ахматова в самом деле повела себя с ней не ахти: поругивала книжку (первая - «Струна» вышла только в 1962 году, когда Ахмадулина уже была звездой поэтических вечеров), а в личном общении окатила ледяным молчанием. Ахмадулина, только что купив машину, повезла Ахматову кататься, машина сломалась, Ахмадулина кинулась чинить, Ахматова полчаса царственно ждала, потом недовольно вышла из машины, поймала такси и уехала домой. И это тожесимволично, как хотите. У ахматовской лирики совсем другой мотор. «Ей важна правота, а мне неправота», - сказал о ней Пастернак; и Ахмадулина со своей мучительной греховностью и горьким самоосуждением наследует скорее Пастернаку. Не забудем, что их общая высокопарность, выспренность, многословие, учтивость, застенчивость были человеческими чертами среди бесчеловечности, глотком тепла среди ледяного мира; тогда беспомощность была самой большой силой, да остаётся ею и теперь, впрочем. Белла Ахмадулина была самым красивым поэтом своего времени. Самым беспомощным и самым победительным. Для тех, кто её любил и не любил, она была одинаково значима и, странно сказать, равно дорога.
Теперь таких не делают.
Дмитрий Быков
Анна Ахматова (1889 - 1966)
Она умела просто, мудро жить
Анна Ахматова — поэт Серебряного века. Звонче и серебристее не бывает. Один из истолкователей поэзии Ахматовой Дмитрий Святополк-Мирский считал: «Анна Ахматова является, после смерти Блока, крупнейшим современным русским поэтом». Давид Самойлов в книге «Памятные записки» писал: «Анна Андреевна Ахматова пережила две славы — славу поэта и славу выдающейся личности в литературе. Это не значит, как думают иные, что было две Ахматовых…». «Её поэзия близится к тому, чтобы стать одним из символов величия России», — писал Мандельштам ещё в 1916 году. Да, всё начиналось звонко и шумно. Первый сборник Ахматовой «Вечер» вышел в 1912 году (в прекрасной обложке с лирой, оформленной мирискусником Евгением Лансере) и имел оглушительный успех. Тираж в 300 экземпляров разлетелся в один день, и «Вечер» сразу стал библиографической редкостью:
Юрий Безелянский. Из книги «99 имён Серебряного века»
Константин Бальмонт (1867 - 1942)
Тэффи о Бальмонте
К Бальмонту у нас особое чувство. Бальмонт был наш поэт, поэт нашего поколения. Он - наша эпоха. К нему перешли мы после классиков, со школьной скамьи. Он удивил и восхитил нас своим «перезвоном хрустальных созвучий», которые влились в душу с первым весенним счастьем. Теперь некоторым начинает казаться, что не так уж велик был вклад бальмонтовского дара в русскую литературу. Но так всегда и бывает. Когда рассеется угар влюблённости, человек с удивлением спрашивает себя: «Ну чего я так бесновался?» А Россия была именно влюблена в Бальмонта. Все, от светских салонов до глухого городка где-нибудь в Могилёвской губернии, знали Бальмонта. Его читали, декламировали и пели с эстрады. Кавалеры нашёптывали его слова своим дамам, гимназистки переписывали в тетрадки: «Открой мне счастье, Закрой глаза...» Либеральный оратор вставлял в свою речь:
* * *
Бальмонта часто сравнивали с Брюсовым. И всегда приходили к выводу, что Бальмонт истинный, вдохновенный поэт, а Брюсов стихи высиживает, вымучивает. Бальмонт творит, Брюсов работает. Не думаю, чтобы такое мнение было безупречно верно. Но дело в том, что Бальмонта любили, а к Брюсову относились холодно. Помню, поставили у Комиссаржевской «Пелеаса и Мелисанду» в переводе Брюсова. Брюсов приехал на премьеру и во время антрактов стоял у рампы лицом в публике, скрестив на груди руки, в позе своего портрета работы Врубеля. Поза, напыщенная, неестественная и для театра совсем уж неуместная, привлекала внимание публики, не знавшей Брюсова в лицо. Пересмеиваясь, спрашивали друг друга: «Что означает этот курносый господин?» Ожидавший оваций Брюсов был на Петербург обижен. Как встретилась я с Бальмонтом? Прежде всего встретилась я с его стихами. Первое стихотворение, посвящённое мне, было стихотворение Бальмонта
* * *
Бальмонт любил позу. Да это и понятно. Постоянно окружённый поклонением, он считал нужным держаться так, как, по его мнению, должен держаться великий поэт. Он откидывал голову, хмурил брови. Но его выдавал его смех. Смех его был добродушный, детский и какой-то беззащитный. Этот детский смех его объяснял многие нелепые его поступки. Он, как ребёнок, отдавался настроению момента, мог забыть данное обещание, поступить необдуманно, отречься от истинного. Так, например, во время войны 14-го года, когда в Москву и Петербург нахлынуло много польских беженцев, он на каком-то собрании в своей речи выразил негодование, почему мы все не заговорили по-польски. - Они среди нас уже почти полгода, за это время можно было научиться даже китайскому языку. Когда он уже после войны ездил в Варшаву, его встретила на вокзале группа русских студентов и, конечно, приветствовала его по-русски. Он выразил неприятное удивление: - Мы, однако, в Польше. Почему же вы не говорите со мной по-польски? Студенты (они потом мне об этом рассказывали) были очень расстроены. - Мы русские, приветствуем русского писателя, вполне естественно, что мы говорим по-русски. Когда узнали его ближе, конечно, простили ему всё. Для Бальмонта было естественным в Польше проникнуться всем польским. В Японии он чувствовал себя японцем, в Мексике мексиканцем, ясно, что в Варшаве он был поляком. Случилось мне как-то завтракать с ним и с профессором Е. Ляцким. Оба хорохорились друг перед другом, хвастаясь своей эрудицией и, главное, знанием языков. Индивидуальность у Бальмонта была сильнее, и Ляцкий быстро подпал под его влияние, стал манерничать и тянуть слова. - Я слышал, что вы свободно говорите на всех языках, - спрашивал он. - М-мда, - тянул Бальмонт. - Я не успел изучить только язык зулю (очевидно, зулусов). Но вы тоже, кажется, полиглот? - М-мда, я тоже плохо знаю язык зулю, но другие языки уже не представляют для меня трудности. Тут я решила, что пора вмешаться в разговор. - Скажите, - спросила я деловито, - как по-фински четырнадцать? Последовало неловкое молчание. - Оригинальный вопрос, - обиженно пробормотал Ляцкий. - Только Тэффи может придумать такую неожиданность, - деланно засмеялся Бальмонт. Но ни тот, ни другой на вопрос не ответили. Хотя финское четырнадцать и не принадлежало к зулю. Последние годы жизни Бальмонт много занимался переводами. Переводил ассирийские псалмы (вероятно, с немецкого). Я когда-то изучала религии Древнего Востока и нашла в работах Бальмонта очень точную передачу подлинника, переложенного в стихотворную форму. Переводил он почему-то и малостоящего поэта чешского Верхлицкого. Может быть, просто по знакомству.
* * *
В эмиграции Бальмонты поселились в маленькой меблированной квартире. Окно в столовой было всегда завешено толстой бурой портьерой, потому что поэт разбил стекло. Вставить новое стекло не имело никакого смысла - оно легко могло снова разбиться. Потому в комнате было всегда темно и холодно. - Ужасная квартира, - говорили они. - Нет стекла и дует. В «ужасной квартире» жила с ними их молоденькая дочка Мирра (названная так в память Мирры Лохвицкой, одной из трёх признаваемых поэтесс), существо очень оригинальное, часто удивлявшее своими странностями. Как-то в детстве разделась она голая и залезла под стол, и никакими уговорами нельзя было её оттуда вытащить. Родители решили, что это, вероятно, какая-то болезнь, и позвали доктора. Доктор, внимательно посмотрев на Елену, спросил: - Вы, очевидно, её мать? - Да. Ещё внимательнее на Бальмонта. - А вы отец? - М-м-мда. Доктор развёл руками. - Ну так чего же вы от неё хотите? Ещё жила вместе с ними Нюшенька, нежная, милая женщина с огромными восхищённо-удивлёнными серыми глазами. В дни молодости влюбилась она в Бальмонта и так до самой смерти и оставалась при нём, удивлённая и восхищённая. Когда-то очень богатая, она была совсем нищей во время эмиграции и, чахоточная, больная, всё что-то вышивала и раскрашивала, чтобы на вырученные гроши делать Бальмонтам подарки. Она умерла раньше их.
* * *
Ко мне он относился очень неровно. То почему-то дулся, словно ждал от меня какой-то обиды. То был чрезвычайно приветлив и ласков. - Вы ездили в Виши? - Да, ездила. Только что вернулась. - Гоняетесь за уходящей молодостью? (Это, очевидно, «хочу быть дерзким!».) - Ах, что вы. Как раз наоборот. Всё время ищу благословенную старость. И вдруг лицо Бальмонта делается беззащитно-детским, и он смеётся. То вдруг восхитился моим стихотворением «Чёрный корабль» и дал мне за него индульгенцию - отпущение грехов. - За это стихотворение вы имеете право убить двух человек. - Неужели двух? - обрадовалась я. - Благодарю вас. Я непременно воспользуюсь.
* * *
Бальмонт хорошо рассказывал, как ему поручил Московский Художественный театр вести переговоры с Метерлинком о постановке его «Синей Птицы». - Он долго не впускал меня, и слуга бегал от меня к нему и пропадал где-то в глубине дома. Наконец слуга впустил меня в какую-то десятую комнату, совершенно пустую. На стуле сидела толстая собака. Рядом стоял Метерлинк. Я изложил предложение Художественного театра. Метерлинк молчал. Я повторил. Он продолжал молчать. Тогда собака залаяла, и я ушёл.
* * *
Последние годы своей жизни он сильно хворал. Материальное положение было очень тяжёлое. Делали сборы, устроили вечер, чтобы оплатить больничную койку для бедного поэта. На вечере в последнем ряду, забившись в угол, сидела Елена и плакала. Я декламировала его стихи и рассказывала с эстрады, как когда-то магия этих стихов спасла меня. Это было в разгар революции. Я ехала ночью в вагоне, битком набитом полуживыми людьми. Они сидели друг на друге, стояли, качаясь как трупы, и лежали вповалку на полу. Они кричали и громко плакали во сне. Меня давил, наваливаясь мне на плечо, страшный старик, с открытым ртом и подкаченными белками глаз. Было душно и смрадно, и сердце моё колотилось и останавливалось. Я чувствовала, что задохнусь, что до утра не дотяну, и закрыла глаза. И вдруг запелось в душе стихотворение, милое, наивное, детское.
Ольга Берггольц (1910 - 1975)
Муза блокадного Ленинграда
Её слава не связана ни с литературными премиями, ни с орденами, ни с тиражами, а жизненные обстоятельства складывались так, что большим поэтом она становилась именно тогда, когда происходила трагедия. Она была музой блокадного Ленинграда, голосом надежды - строки, написанные поэтессой, в остывающем городе были важны не меньше куска хлеба. Ток этого страшного времени, ток целой эпохи эта хрупкая женщина пропустила через себя. Петербургская девочка из интеллигентной семьи с рабочей заставы, в ранней юности истово, до экзальтации религиозная, Ольга с той же полнотой чувства вскоре принимает веру коммунистическую. Ранний успех, ранний брак с поэтом Борисом Корниловым, ранний первенец - дочь Ирина. Раннее всё. Человек, который бросается в жизнь что называется очертя голову, как в первый и последний бой. Корреспондент газеты «Советская степь» в Казахстане. Второй брак с Николаем Молчановым, честнейшим человеком, идеалистом большим, чем даже Ольга - тоже характерный тип эпохи. Вторая дочь, Майя. Редактор заводской газеты «Электросилы». Эпоха бьёт Берггольц не только разницей потенциалов веры в идею и столкновения с весьма суровой советской реальностью 1920-х-начала 30-х, но и личными трагедиями. Смерть обеих дочерей. Аресты друзей. Арестован и расстрелян бывший муж Борис Корнилов. В декабре 1938-го арестована сама Ольга, по дикому оговору друга семьи, выбитому в тюрьме - якобы группа литераторов собиралась во время парада на Дворцовой расстрелять из танка трибуну. В ходе следствия к молодой женщине в положении применяют физические меры воздействия. Ольга рожает мёртвого ребёнка. Обвинение рассыпалось, её выпускают. Берггольц «раздавлена». Тюрьма снится ей много месяцев. Реальность расслоилась окончательно - Берггольц возвращается в роль преданного идее советского литератора, в 1940-м вступает в партию. Одновременно пишет в дневник о чудовищной лжи, размышляет - что будет, если она встанет перед товарищами и задаст им те жуткие вопросы, что не дают ей покоя. При этом вера в правоту дела, в идеалы времени - по-прежнему с ней. Часто пишут, что война спасла Берггольц, избавила её от мучительного раздвоения, ведь теперь ясно: вот чудовищный враг, а вот народ, который ему противостоит. Это не совсем так. Дневниковые записи осени 1941-го полны наблюдений и размышлений, на которые не решился бы иной отъявленный антисоветчик. Но вера - её личная вера в «дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами», видение высшего смысла происходящего идёт вместе с этим рука об руку. Её она и транслирует в блокадных стихах, которые читает на радио, сообщая этот смысл согражданам. Ольга становится «голосом Ленинграда», «Ленинградской мадонной». Значение поэта Ольги Берггольц для обороны Ленинграда невероятно. Пропуская чудовищный ток происходящего через себя, она излучает высший смысл, который даёт людям силы не выживать, но жить и бороться. Именно Берггольц превращает голодных, измученных людей - в защитников города, осознающих трагизм и высоту своей миссии. Это становится смыслом её существования; вывезенная сестрой Мусей в Москву весной 1942-го, Берггольц рвётся обратно в Ленинград. На боевой пост. К жизни - не выживанию, без которой она уже себя не мыслит. Берггольц осталась до конца — 900 дней блокады, два с половиной года. Она делала всё, чтобы ленинградцы не пали духом. Каждый день передачи, даже спала с микрофоном в студии. В это время написаны лучшие поэмы «Февральский дневник» и «Ленинградская поэма». Нить лампочки накаливания делают из вольфрама. Этот металл выдерживает температуры, при которых другие металлы буквально испаряются. Но и у него есть свой предел. После окончания блокады и войны, смерти Николая Молчанова от голода и болезни, высылки и затем смерти отца, неся образ «Ленинградской мадонны» она постепенно превращается в «городскую блаженную» - другой сквозной женский образ, напоминающий о святой Ксении Петербургской. Она сильно пьёт, попадает в психиатрическую больницу. Отношения с третьим мужем Георгием Макогоненко расстраиваются. Умирает Берггольц в ноябре 1975 года в статусе скорее неудобного символа, чем поэта. Памятник на её могиле на Литераторских мостках установят только тридцать лет спустя, в 2005 году. На Пискарёвском кладбище выбиты её стихи, которые заканчиваются словами «Никто не забыт и ничто не забыто». Это можно сказать и об Ольге Берггольц, которую помнят и любят, и в первую очередь в Санкт-Петербурге, который она любила всей душой.
Наталия Курчатова
Вениамин Блаженный (1921 - 1999)
Две жизни Вениамина Блаженного (Айзенштадта)
В его паспорт были аккуратно вписаны дата и место рождения, и я убеждён, что как и положено в нашей стране, на нужной странице документа стоял штампик прописки, где зафиксирован и город, и улица, и номер дома. Только поверьте мне, он родился и жил в другой стране, а скорее всего - на другой планете. Мне не верится, что на Земле, где практичность и расчёт нужны для выживания, может существовать страна под названием Поэзия. А он - гражданин или небожитель именно этой территории, волею судеб попавший в гости к нам. Только в Поэзии он чувствовал себя своим среди своих. Его друзьями, соседями, собеседниками были Марина Цветаева, Борис Пастернак, Велимир Хлебников, Анна Ахматова, Осип Мандельштам, Сергей Есенин. И хотя их диалог вёлся на классическом, пушкинском, русском языке, боюсь, что многим из нас он будет непонятен. И не потому, что нас подведут интеллект, чувства или слух. Чтобы понять этот язык, надо отключиться от скоростей и остановить время. - Написание стихов - интимный процесс, - он произносил слова совсем тихо. Закрывал глаза, и порой казалось, что говорит не сидящий перед тобой человек, а звуки доносятся откуда-то издалека. - Для того чтобы понять, получилось стихотворение или нет, мне не надо читать его перед публикой, смотреть на её реакцию, спрашивать мнение. Я читаю стихи Цветаевой, Пастернака, и только потом то, что родилось во мне. По нашим понятиям, в земной, суетной жизни он был несчастным человеком. Почти два десятка лет не выходил из квартиры. Болезнь отмеряла допустимые ему шаги. Из комнаты до двери, повернуть замок, если кто-то стучит, и обратно в кресло. Это были и его трон, и его Голгофа. Он бы и рад почаще совершать эти прогулки до дверей, да мало кто приходил... В четырёх стенах его квартиры долгие годы жили всего два человека: он да жена - инвалид Отечественной войны. Квартира была получена, в первую очередь, её усилиями, потому что он был совершенно непрактичным человеком. Или, вернее сказать, жил неземными заботами. Жена печатала на старой послевоенной пишущей машинке его стихи - короткие и длинные волны, которые он посылал миру. Однако в поэзии он был другим, свободным, не закованным в кандалы болезни, забывающим о своём одиночестве. Его «поила даль скитальческих дорог», он «шёл грудью против ветра». Он часто писал о птицах, котах, собаках. Это - его друзья или, как у Есенина, «братья меньшие». И как сильный духом человек, он считал себя ответственным за них. В последние годы его жизни дорогу к его дому узнали, наконец, журналисты, критики и - (о чудо!) - издатели. Его стали слушать и записывать на магнитофонные ленты. И.… оставлять эти записи в архивах. А это был мудрец! Его суждения о литературе: и прозе, и поэзии - можно было слушать бесконечно, и второй, и третий, и четвёртый раз. Он не учился в аспирантурах, не гулял по коридорам Академии наук. У него был другой - трудный и тернистый - путь к знаниям, к мудрости. И он прошёл по нему, ориентируясь по своей путеводной звезде. Начало этого пути было в нашей с вами быстротечной жизни, наполненной для него добротой отца и разочарованиями мамы. А коль было у человека две жизни, то должно было быть и два имени. Одно - для переписи населения - Вениамин Айзенштадт, другое - для Поэзии - Вениамин Блаженный. Его отец, Михаил Айзенштадт, чудной человек, как будто сошедший со страниц Шолом-Алейхемовских рассказов, был родом из небольшого местечка Копысь. Здесь и появился на свет в 1921 году мальчик, которому родители дали имя Вениамин. Память об отце — это, может быть, то немногое, что всю жизнь согревало Поэта. Вениамин Михайлович рассказал о своём отце несколько историй, которые очень напоминают притчи. ...Бедный парень из Копыси женился на дочери Шкловского корчмаря. Конечно, вряд ли такая партия обрадовала родителей жены. Но что поделаешь, если у молодых всё наоборот? Если девушка, которой дали образование, для которой ничего не жалели вместо того, чтобы шить себе приданое или в крайнем случае читать умные книги, стала ходить по местечку со студентами-голодранцами и распевать революционные песни. Однажды родственники не выдержали такого позора и побили её зонтиком. После женитьбы Шкловская родня решила, что наконец-то они образумятся. Корчмарь выделил приданое и купил молодым писчебумажную мастерскую в Копыси. Михаил Айзенштадт стал владельцем и управляющим. Но вместо того, чтобы подгонять работников, заключать выгодные сделки и делать деньги, Михаил, ближе к обеду, шёл в лавку и покупал вкусную халву для всех. Ставили самовар, и работники сидели за чаем до конца дня. Конечно, мастерская разорилась. Айзенштадты уехали жить в Витебск. А Михаил пошёл рабочим на щетинно-щёточную фабрику, день-деньской вычёсывал свиную шерсть, дышал химикатами, но ни разу не пожаловался на тяжёлый труд. Однажды Веня нашёл рубль и обрадованный, прибежал с этим известием домой. Однако отец его радости не разделил. Он сказал: - Если ты нашёл рубль, значит кто-то его потерял. У кого-то горе, может, это последний рубль, на хлеб. Так что не радуйся чужой беде. В автобиографии, кстати, названной «Вечный мальчик», Вениамин Айзенштадт писал об отце: «Несчастья его узнавали, как голуби, которых он подкармливал нищенскими крохами. Он и сам накликал на себя несчастья: «Варт, варт», - предупреждал он («погоди, погоди»), но не со злорадством, а с упоением. Он был избранником горя и знал об этом. На меня отец поглядывал с опаской: вдруг я окажусь счастливчиком, т.е. предателем наследственного злополучья». В школе Вениамин стал рисовать. (Кстати, в Витебске семья Айзенштадтов жила недалеко от того места, где жил Марк Шагал). Особеннохорошо у мальчика получались портреты. После пятого класса он пошёл в художественное училище, показал свои работы, но ему сказали: - Ты ещё молод. Подрасти чуток. Поучись в школе. А потом приходи к нам. Обязательно будешь у нас учиться. Буквально через несколько недель кто-то принёс в школу книгу. «Антология поэзии от Владимира Соловьёва до Михаила Светлова», изданная в Москве в 1926 году, как ураган, ворвалась в жизнь Вениамина Айзенштадта, разметав все прежние планы. Мальчик читал эту книгу днями и ночами. Как будто кто-то околдовал его. Он перестал рисовать, учиться, остался на второй год в общеобразовательной школе. Целыми днями, как слова молитв, шептал он прочитанные строки и вскоре стал сам сочинять стихи. А однажды отважился и написал письмо Борису Пастернаку. Отец, обеспокоенный тем, что с сыном происходит что-то непонятное, позвал своего знакомого - старого еврея. Тот пришёл, посмотрел на мальчика, поговорил с ним и шепнул на ухо расстроенному Михаилу: «Дело плохо. Его, наверное, сглазили». В семье Михаила Айзенштадта было трое детей. Один умер маленьким, ещё в Копыси. Заболел, а местечковый провизор перепутал и дал не то лекарство. Другой был способным, хорошо знал литературу, из него вышел бы толк. Он учился в Минске, хотел стать журналистом, писал стихи. После убийства Кирова его оклеветали недруги, числившиеся в друзьях. Началась травля. Он не выдержал и покончил жизнь самоубийством. До войны Вениамин Айзенштадт успел закончить один курс исторического факультета учительского института. Отменным здоровьем он никогда не мог похвастаться, и в армию его не взяли. Когда началась война, семья успела эвакуироваться в Горьковскую область. Будущий поэт учительствовал в небольшой сельской школе. В девяти километрах от деревни, в небольшом городке, была районная библиотека. Просто поразительная библиотека, которую миновал и 37-й год, и репрессии, и запреты. На полках стояли стихи Андрея Белого, Константина Бальмонта, Анны Ахматовой, Валерия Брюсова, Александра Блока, Николая Клюева, Ивана Бунина, Иннокентия Анненского. Эта библиотека стала храмом, куда Вениамин приходил каждый день. С пузырьком чернил, перьевой ручкой, голодный, в драных башмаках или таких же валенках, сквозь дождь, снег, холод он вышагивал девять километров туда, девять - обратно. И сидел в холодной, неотапливаемой библиотеке, чаще всего единственный её читатель, и переписывал в свои тетрадки стихи. Аккуратнейшим каллиграфическим почерком, который, наверное, достался ему в наследство от отца, выводил он стихотворные буквы с таким же благоговением, как сойферы выводят строки Торы. Вениамин переписал слово в слово всю «Божественную комедию» Данте - огромный фолиант в тысячу страниц. Он часами рисовал в своих тетрадях портреты поэтов, и работница библиотеки - женщина, обременённая мирскими заботами, смотрела на него, ничего не понимая. Что и говорить - Блаженный. Из эвакуации он привёз в Минск ящики с тетрадями - единственный свой багаж. Мама, потерявшая двоих детей, убитая горем и тяжёлыми буднями, искала успокоение в Боге. Она стала ходить в синагогу или, правильнее сказать, в молитвенный дом, который был тогда в Минске. В конце 40-х годов Вениамин Айзенштадт приехал в Москву с единственной целью - показать свои стихи Борису Пастернаку. Поэт в те годы был опальным (а впрочем, в какие годы он им не был?), и встречи с ним ничего хорошего не сулили молодому человеку, который собирался в «стране советской жить». Вениамин Айзенштадт об этом, конечно же, знал. Но больше гнева властей он боялся не увидеть, не услышать Пастернака. Борис Леонидович, избегавший докучливых собеседников (какими часто являются молодые поэты) и долгих разговоров, отвлекавших его от творчества, прочитав стихи Вениамина Михайловича, назначил встречу. Они проговорили до обеда. Читали друг другу стихи. Вениамин Айзенштадт осмелился спросить у Пастернака: - Есть ли у меня стихи? - Да, четыре стихотворения я у Вас нашёл, - ответил Борис Леонидович. А через некоторое время он поинтересовался мнением молодого поэта о своём творчестве. И Вениамин Михайлович ответил: - Я тоже нашёл у Вас стихи. Вероятно, молодой человек из Минска понравился Борису Пастернаку, и он сказал: - Я отдохну пару часов, а после обеда мы снова встретимся и продолжим наш разговор. Вениамин Михайлович написал эссе «Мои встречи с Борисом Пастернаком». Оно пока не издано, как и десятки других рукописей, сотни стихов, лежащих дома и упакованных, как стопки школьных тетрадей. На прощание Борис Пастернак сказал тогда ещё молодому поэту: - Спаси Вас Бог. Те же самые слова Вениамин Айзенштадт услышал от Арсения Тарковского, который тоже очень высоко оценивал его творчество. «Судьба долго приглядывалась ко мне, откладывая соприкосновение с недоброй тайной. Но соприкосновение было неминуемым, как соприкосновение с женщиной. Надзиратели из редакций последовательно советовали учиться у Маяковского и Исаковского. Но меня манило загадочное имя Пастернака, в ту пору для меня почти мифическое. Я до сих пор не знаю, что такое стихи и как они пишутся. Знаю только - рифмованный разговор с Богом, детством, братом, родителями затянулся надолго, на жизнь. Разумеется, советские журналы не интересовала подобная тематика, не могло быть и речи о публикациях. Меня открыл А. Тарковский. Когда мне было почти шестьдесят лет, проявили интерес и другие поэты. Всё же я держался от них на расстоянии. Я знал, что поэтом меня можно назвать лишь условно: поэты не рождаются с кляпом во рту». Так мог написать о себе человек, умеющий видеть себя со стороны. Так написал о себе Вениамин Айзенштадт в автобиографии «Вечный мальчик». А в земной, обычной, жизни: с хлебом и порой несладким чаем, с газетами, которые восхваляли новые победы КПСС, таблетками, микстурами, порошками, с ехидным шёпотом за спиной - всё было чернее и кондовее. Никто не брал на работу беспартийного учителя истории. Для тогдашних работодателей это был вообще нонсенс, недоразумение: учитель истории и не член партии! В отделах народного образования на него смотрели как на блаженного. А надо было зарабатывать на еду, на одежду. И он пошёл работать в инвалидную артель, где проработал двадцать три года. Только там нашлось место для поэта, творчество которого высоко оценивали те, кто ещё при жизни стал классиком. В 1953 году умер отец Вениамина Айзенштадта. Косвенное отношение к его смерти, если хотите, имел филологический спор. Хотя сам он всю жизнь был так далёк от изящной словесности, что и стихи своего сына до конца дней воспринимал как некую странность. «Знаток всех наук», «великий кормчий» Иосиф Сталин, говоривший по-русски с большими огрехами, решил «поставить на место» «зарвавшегося» академика Н. Марра и объяснить ему суть великого и могучего русского языка. Сталинские мысли по этому поводу, конечно же, транслировали по радио. И рабочих щетинно-щёточной фабрики, где продолжал работать Михаил Айзенштадт, вывели во двор, чтобы они внимательно слушали громкоговорители. Шёл проливной дождь. Пожилой человек простудился. Помочь ему врачи уже не смогли. Нисколько не сомневаюсь, пройдёт время, и о поэзии Вениамина Айзенштадта, тихой, интимной, заговорят не только в элитных литературных салонах. Прорвав плотину безвременья, издатели станут выпускать его книги, критики писать статьи - и постараются свести воедино жизнь Вениамина Айзенштадта и житие Вениамина Блаженного. И конечно, вспомнят автобиографические строки: «Поражаясь убожеству непрожитой жизни, поражая и других её убожеством, храню в душе завет Гумилёва: «Но в мире есть иные области...» Почему-то вижу поэта расстрелянным на берегу моря, и строчка эта - ручеёк крови - словно бы путеводная заповедь скитальцам всех времён и стран. Ведь и я - Скиталец Духа, если даже всю жизнь обитал на задворках».
Аркадий Шульман
Александр Блок (1880 - 1921)
«Из тьмы веков…»
«Задумался и вспомнил вдруг…»
«Я беспечно со всеми по жизни шагал...»
Сохрани ты железом до времени рай, Недоступный безумным рабам. Александр Блок
Зачем сегодня читать Александра Блока?
Я никогда не видел Блока. Случайные рассказы о нём слились с образом смутным, но неотступным, созданным моей мечтой. Этот портрет, видение наивной девочки, которая над книгой думает, какие были у героя глаза, карие или голубые. Быть может, А. А. Блок совсем не похож на моего Блока. Но разве можно доказать, кто подлинный из двух? Я даже боялся бы увидеть того, кто живёт в Петербурге, ибо роль девочки, познающей житейскую правду, — скверная роль. Я вижу Блока не одержимым отроком, отравленным прикосновением неуловимых рук, который на улице оглядывается назад, вздрагивает при скрипе двери и долго глядит на конверт с незнакомым почерком, не в силах вскрыть таинственного письма. Я не различаю дней «Снежной маски», туманов и вуали, приподнятой уже, не «прекрасной», но дамы Елагина острова, и жалящей тоски. Предо мной встаёт Блок в его «Ночные часы». Пустой дом, хозяин крепко замкнулся, крепко запер двери, чтобы больше не слышать суетных шагов. Большие слепые окна тупо глядят на белую ночь, на молочную, стеклянную реку. Блок один. Блок молчит. На спокойном, холодном лице — большие глаза, в которых ни ожидания, ни тоски, но только последняя усталость. Город спит. Зачем он бодрствует? Зачем внимает ровному дыханию полуночного мира? Не на страже, не плакальщица над гробом. Человек в пустыне, который не в силах поднять веки (а у Блока должны быть очень тяжёлые веки) и который устал считать сыплющиеся между пальцами дни и года, мелкие остывшие песчинки. По великому недоразумению, Блока считают поэтом религиозным. За твёрдую землю, на которой можно дом уютный построить, принимают лёгкий покров юношеского сна, наброшенный на черную бездну небытия. Ужас «ничто» Блок познал сполна, «ничто», даже без хвоста датской собаки. Но какие-то чудесные лучи исходят из его пустующих нежилых глаз. Руки обладают таинственной силой прикасаясь, раня, убивая — ласкать. Стихи не итог с нолями, не протокол вскрытия могилы, в которой нашли невоскресшего бога, но песни сладостные и грустные, с жестоким «нет», звучащим более примиряюще, чем тысячи «да». Сколько у него нежности, сколько презираемой в наши дни благословенной жалости. Величайшим явлением в российской словесности пребудет поэма Блока «Двенадцать». Не потому, что она преображает революцию, и не потому, что она лучше других его стихов. Нет, останется жест самоубийцы, благословляющий страшных безлюбых людей, жест отчаяния и жажды веры во что бы то ни стало. Легко было одним проклясть, другим благословить. Но как прекрасен этот мудрый римлянин, спустившийся в убогие катакомбы для того, чтобы гимнами Митры или Диониса прославить сурового, чужого, почти презренного Бога. Нет, это не гимн победителям, как наивно решили «скифы», не «кредо» славянофила, согласно Булгакову, не обличенья революции (переставить всё наоборот, — узнаете Волошина). Это не доводы, не идеи, не молитвы, но исполненный предельный нежности вопль последнего поэта, в осеннюю ночь бросившегося под тяжелые копыта разведчиков иного века, быть может, иной планеты. Хорошо, что Блок пишет плохие статьи и не умеет вести интеллигентных бесед. Великому поэту надлежит быть косноязычным. Аароны — это потом, это честные популяризаторы, строчащие комментарии к «Двенадцати» в двенадцати толстых журналах. Блок не умеет писать рецензий, ибо его рука привыкла рассекать огнемечущий камень скрижалей. Легко объяснить достоинства красочного образа Державина или блистающего афоризма Тютчева. Но расскажите, почему вас не перестанут волновать простые, почти убогие строки: «Я помню чудное мгновенье», или «Мои хладеющие руки тебя пытались удержать». Когда читаешь стихи Блока, порой дивишься: это или очень хорошо, или ничто. Простым сочетанием простых слов ворожит он, истинный маг, которому не нужно ни арабских выкладок, ни пышных мантий, ни сонных трав. У нас есть прекрасные поэты, и гордиться можем мы многими именами. На пышный бал мы пойдём с Бальмонтом, на учёный диспут — с Вячеславом Ивановым, на ведьмовский шабаш — с Сологубом. С Блоком мы никуда не пойдём, мы оставим его у себя дома, маленьким образком повесим над изголовьем. Ибо мы им не гордимся, не ценим его, но любим его стихи, читаем не при всех, а вечером, прикрыв двери, как письма возлюбленной; имя его произносим сладким шёпотом. Пушкин был первой любовью России, после него она многих любила, но Блока она познала в страшные роковые дни, в великой огневице, когда любить не могла, познала и полюбила.
Илья Эренбург
* * *
Для современников Блок был воплощением «настоящего поэта». Время требовало новых эстетических установок, нового поэтического языка. В творчестве Блока сошлось всё это, а ещё выразительная внешность и некоторая закрытость в общении с коллегами придавали его образу загадочности и странности. Считается, что Блок очень много писал (в его записных книжках есть запись о том, что он за один день написал шесть стихотворений), поэтому у него можно встретить множество самоповторов и проходных стихов. Но его творчество всегда было приближено к его жизни — насколько это возможно. В ней, как и в стихах, были и своя Прекрасная дама, и своя Незнакомка, и своя Кармен, и своя Россия, и такие вспышки творческой активности можно считать лирическим дневником. Что касается «проходных стихов»: Маяковский, который очень ревностно относился к творчеству коллег, признавался, что у Блока есть такие хорошие стихи, каких Маяковскому никогда не написать. Чем может быть интересен Блок в XXI веке? Художественной достоверностью, парадоксальными противоречиями, трагедией лирического героя. Блоковские стихи интересно читать через сто лет после написания. Это признак большой поэзии — читать стихи поэта, жившего в другую историческую эпоху, в совершенно иных окружающих обстоятельствах и чувствовать: это про меня, это про нас.
Александр Переверзин
* * *
Современен ли Блок — совершенно непонятно. Актуален ли закат? Туман на полях? Необходим ли нам сегодня запах асфальта после дождя? Нет, разумеется. В дни, когда беспилотные творения Маска бороздят просторы Калифорнии, в дни человека дела и тягостных раздумий, зачем нам Блок. Более того, мне кажется, что он и современникам не был особо нужен. Блок, мне кажется, просто создавал напряжение поэтического поля, в котором многие светились — как лампочки возле катушек Теслы. Загадочный сфинкс со ртутным блеском в глазах, вот кто такой Блок. Его фотографии гипнотизируют, как движения удава — он невыразим, прекрасен и абсолютно чужд. У них, впрочем, у всех этих поэтов и поэток тех лет такой заострённый ожиданием снимка взгляд, выбеленная коллоидной взвесью серебра кожа — и век Серебряный, и сами они выхвачены у времени, спрятаны в серебряный карман фотографа. Но Блок среди них удивителен. Не Дамой своей и Вечной женственностью, ни сложными отношениями с женщинами (у кого их не было в, том числе и у самих поэток?), ни воплощённым в слове усилием символизма (хотя это оксюморон, где символизм и где усилие? Явления это несовместные, поэзия символиста должна литься, как вода в горло, как песня из — свободна и чиста, вот Бальмонт в этом смысле чистое дитя символизма, радостно блуждающее в зеркальных лабиринтах своих ассонансов, «слова любви всегда бессвязны, они дрожат, они алмазны» и всё такое). Блок не такой. Он шёл с символистами, он был их знаменем, но он был всей их поэзией. За одни строки
* * *
Александр Блок в наши дни. Когда: «все пишут стихи», «поэзия никому не нужна, кроме пишущих», «поэзия умерла, после Бродского ничего не напишешь», и тому подобное. Ну, ясно, что «Пушкин — это наше всё». «Великая четвёрка» всегда с нами, о них много написано, и ещё будет написано. Далее — шестидесятники, андеграунд и т.п. Блок и Ходасевич светятся как бы где-то в стороне, несколько загадочные фигуры. Особенно Блок. Уж столько сказано: и «кафешантанный», и наивный: «Всем телом, всем сердцем, всем сознанием — слушайте революцию». «Поёт ручей, цветёт миндаль, — И над открытым саркофагом — Могильный ангел смотрит в даль». На популярную в символизме тему миндаля ответил О.М.: «Вчерашней глупостью украшенный миндаль». Несмотря на «наивность» Блока никто с таким страшным пророчеством не предсказал ближнее, ещё более страшное, будущее, «Девочка пела в церковном хоре». И в этих вещах Блок отвечает великому условию Мандельштама «и до самой кости ранено всё ущелье криком сокола». И рана эта не зажила и никогда не заживёт. Позже это сверхъестественное провидение проявилось у Мандельштама: «Опять войны разноголосица», «Нет не мигрень...». Если есть что-то прекрасное в символизме — это Блок. Но, с другой стороны, великий художник настолько перерастает течение, в которое его поместили, что это уже перестаёт иметь какое-либо значение. Символизм, футуризм, имажинизм, даже акмеизм, позже постмодернизм, остаются позади в статьях исследователей, а живыми, одинокими остаются великие, с которыми эти течения объединяли. Задан вопрос: актуален ли Блок в наше время? Представьте наше жильё. Вот портреты Пушкина, Толстого, Достоевского, в столе зажигалка из гильзы, с фронта, на столе воспоминания о поэтах узниках, то есть все атрибуты нашей совести. Но на полке, в стороне, стоит давно не тронутый Данте и на окне горит, горит и никак не погасает небольшая камергерская свеча. Это и есть Александр Блок — неопалимая купина русской поэзии.
Андрей Грицман
Шарль Бодлер (1821 - 1867)
Чуткий к страданию поэт
Бодлера трудно любить. Но будь иначе, он, наверно бы, оскорбился. Однажды пылкий почитатель, признаваясь Бетховену в бесконечной любви, уверял, что над каждым его опусом плачет. Бетховен осадил его по-бетховенски: «Музыка, от которой плачут, - плохая музыка». Трудная любовь - долгая. Марина Цветаева (по смутным, правда, свидетельствам) не любила Бодлера, но однажды, едва ли не за ночь, создала его лучший русский перевод - «Плавание». Уловила ли своё - «пора, давно пора Творцу вернуть билет»? И только ли своё? Вернуть билет — это бунт Ивана Карамазова. И те подземные корни, что пронизали русскую литературу задолго до Достоевского и даже Пушкина. И странно, мизантроп, эгоцентрик и на чей-то взгляд почти некрофил Бодлер, такой, казалось бы, чужой, вплёлся в эту корневую сеть. И, видимо, не только русскую. В романе Грэма Грина «Комедианты» персонаж убеждает молодого гаитянского поэта, талантливого, умного идеалиста - росточек культуры в шабаше мракобесия - не идти в партизаны. Аргумент: «Вы ведь можете написать об этом». Об этом уже написано, отвечает чернокожий интеллигент и смертник - бодлеровское «Плавание на Киферу». Ладно, всё это в конце концов литература, словесность. Но когда гестаповцы расстреливали героя Сопротивления Жана Прево, пули пробили спрятанный на груди листок с переписанным «Лебедем» Бодлера. Это уже не словесность. И не словесность первые русские переводы Бодлера - переводы народовольца Петра Якубовича, приговорённого к виселице и помилованного вечной каторгой. Столетие спустя Бодлера переводил очередной каторжанин по-новоязовски «зэк» - Иван Лихачёв. И это ещё одна загадка Бодлера: почему угрюмейший из поэтов протягивал руку обречённым и уводил «от ликующих, праздно болтающих, обагряющих руки в крови». Имя Бодлера давно и привычно рифмуется с findesiecle. Конец века склеротическое время старческих болезней и причуд. Сегодняшняя, случайно попавшая на глаза аттестация поэта даже забавна - «грустный мистик Бодлер». Грустить Бодлер - поэт Бодлер - явно не умел; смертельно тосковать - да. И с мистикой явно не ладил. «Острый галльский смысл», с которым он боролся как художник и визионер, был у него в крови. Но помимо всего, какой, простите, конец века? Бодлер - ровесник Некрасова. Да, век выглядел по-разному. Когда в Петербурге отменяли крепостное рабство, в Лондоне приступали к строительству метро, что, впрочем, не сделало британскую столицу приглядней, и недаром Лондон ошеломил Достоевского, с ужасом ощутившего, что буржуазный Париж и чиновничий Петербург — это цветочки, а ягодки вызрели там, за Ла-Маншем. Кажется, в Талмуде есть притча о реке, где рыба самая разная, но дохлая всплывает, мозолит глаза, и, глядя на неё, думают, что знают реку. Осмеянный Достоевским Париж, самодовольный, скаредный и полусонный, для Бодлера - при его недолгой жизни - был иным. Тот Париж, который он любил и оплакивал, не раз ощетинивался баррикадами, и поэт не порхал над схваткой, а метался в гуще событий, всё более безутешных - и если бы только для него. В некрологе на смерть Некрасова Достоевский назвал его «страдающим поэтом» и, словно споткнувшись о банальность - кто в жизни не страдал, а уж сам он как мало кто другой, - тут же поправился чётко и безошибочно: «Чуткий к страданию поэт». Наверно, такая же чуткость и сделала эгоцентрическую поэзию Бодлера долговечной. И обрекла её на угрюмство, в котором упрекали и Некрасова, в котором каялся Блок («...Простим угрюмство - разве это сокрытый двигатель его?»). Незадолго до смерти Михаил Михайлович Бахтин сказал ученику, посетившему его в богадельне: «Весёлой поэзии не бывает. И музыки тоже». Странная фраза, тем более в устах апологета карнавальности, ещё при его жизни ставшей притчей во языцех, модой, а ныне - стилем жизни. И не только странная, но, как все глубокие мысли, спорная. Всё бывает - и было, и будет. Но Бахтин говорил не о стихах или мелодиях, а о музыке. И, может быть, весёлость, не только в искусстве, возникает из сознательного или бессознательного порыва развеселить, то есть ободрить, утешить и заверить, что не так страшен чёрт, а лучше смерти бывает только жизнь. Короче, возникает из сочувствия и сострадания. Великий гуманист Бах действительно полифоничен: погружая нас в бездну человеческой скорби, где уже нет ни контрапункта, ни инструментов, а лишь человеческие судьбы, те замирающие голоса, что жалуются, утешают, отчаиваются или стыдят павших духом, из этой стихии человеческого горя он возвращает нас к радости. Таким был музыкальный канон, но Бах умел радовать, как никто до и после него. Это редкий, быть может, единственный и, наверно, высший дар. Такого дара Бодлер был лишён полностью, но в отличие от многих не симулировал то, чего нет, и был честен к себе и к нам. И за эту честность расплатился сполна. Двух великих ровесников судьба не баловала, но по-разному. У Некрасова, помимо Петербурга и литературы, была неоглядная Россия с её нищетой и богатством, лесами, людьми и песнями. У анахорета Бодлера был только любимый и неприветливый город, где вершились европейские судьбы, рождались моды, но трудно дышалось и было тесно. Он тосковал о южных морях, но жил городом. Бодлеровский «Лебедь», на русский слух перегруженный античными реминисценциями, французу знакомыми со школьной скамьи, — это мир в убогой перспективе парижской окраины. Странное совпадение: знаковое стихотворение Некрасова, стихотворение-символ об извозчичьей кляче («О погоде») тоже рождено удушливой теснотой имперской столицы (сон Раскольникова мне кажется лишь театрализованным пересказом этого короткого и неотразимого стихотворения). Судьба и расправилась по-разному. Некрасовское «тяжело умирать, хорошо умереть» Бодлер, наверно, повторял бы как молитву - если бы мог говорить. Некрасов умирал тяжко, но и в муках был жив, и его «Последние стихотворения» незабываемы. Парализованный Гейне в его долгой «матрасной могиле» создал «Романсеро» и другие стихи, полагаю, бессмертные. Бодлер почти два года был живым трупом, без движения, без сознания, без жизни. И жизнь ещё вспыхивала тающими искрами, когда приходила знакомая пианистка и трогала клавиши. Бодлер самоотверженно верил в слово; «Цветы зла», помимо всего, это книга-подвиг, усилие создать стихами «Человеческую комедию»: замысел бальзаковский, а по признанию великого романиста - наполеоновский. И слово покинуло поэта; осталась лишь музыка - самое сокровенное и непереводимое в его стихах. А чуткий к страданию поэт выстрадал и отстрадал эту чуткость.
Анатолий Гелескул
«Сплошное богохульство». За что судили легендарного Шарля Бодлера
Французский писатель Шарль Бодлер никогда не считался образцом добропорядочности. Но, даже несмотря на его дурную славу, никто не ожидал, что из-за поэтического сборника «Цветы зла» он предстанет перед судом. 20 августа 1857 года состоялось судебное заседание, на котором Бодлер был признан виновным в нанесении оскорбления общественной морали и добропорядочным нравам.
«Аморальная» книга
На момент судебного разбирательства тридцатишестилетний Бодлер едва ли был известен широкой публике, зато интеллигенция уже зачитывалась его томами искусствоведческих работ и переводов. Над своим же главным трудом — сборником стихов «Цветы зла», где лирический герой разрывается между идеалом духовной красоты и красотой зла — француз трудился долгие месяцы. Даже в готовую вёрстку писатель вносил всё новые и новые правки, из-за чего издатель сокрушался, что «Цветы зла» выйдут из печати, «когда будет угодно Господу Богу и Бодлеру». Им было угодно, чтобы книга тиражом 1100 экземпляров увидела свет 25 июня 1857 года. «Этот том, со всеми его достоинствами и недостатками, останется в памяти образованной публики наряду с лучшими стихотворениями В. Гюго, Т. Готье и даже Байрона», — был уверен Бодлер. Но вскоре после выхода книги понял, что вместо славы его ждут неприятности: Главное управление общественной безопасности подало на автора и издателей «Цветов зла» в суд. «Разжигателем» судебного процесса стала газета «Фигаро», где одна за другой стали появляться критические статьи за подписью господина Бурдена (согласно самой распространённой версии, под псевдонимом скрывался главный редактор издания Жан Ипполит Вильмессан), в которых автора стихотворений обвиняли в порочности. А уже 17 июля генеральный прокурор дал согласие на возбуждение дела против Бодлера и издателей, потребовав конфисковать все нераспроданные экземпляры книги. Общественность была убеждена, что «книга господина Бодлера — одна из тех вредных, глубоко безнравственных книг, авторы которых рассчитывают на скандальную славу. «Цветы зла» бросают вызов законам, защищающим религию и нравственность. Такие стихи, как «Отречение святого Петра», «Авель и Каин», «Вино убийцы» — сплошное богохульство. В «Окаянных женщинах» автор воспевает позорную любовь женщин к женщинам, в «Метаморфозах вампира» — рисует самыми грубыми выражениями картины непристойные и похотливые». Современные читатели, взяв в руки книгу Бодлера, даже не поймут, в чём состоит ужасающая безнравственность, в которой обвиняли поэта. Но для буржуазного общества того времени «Цветы зла» звучали неприемлемо. Более всего цензоров раздражало название сборника, ведь оно давало повод думать, что автор сочувствует изображаемому в нём «злу».
«Опозоренный» автор
Напрасно Бодлер просил знакомых критиков писать положительные рецензии: вскоре ему понадобился адвокат. К суду над Бодлером готовился и прокурор Пинар, за плечами которого уже была неудача с судом над «возмутительным» романом Гюстава Флобера «Госпожа Бовари». «Обвинять книгу в оскорблении общественной морали — дело тонкое, — говорил прокурор. — Если из этого ничего не выйдет, автора ожидает успех, он окажется чуть ли не на пьедестале, и получится, что его просто-напросто травят…» К большому разочарованию Бодлера, суд над ним пошёл иным путём. 20 августа во Дворце правосудия, в 6 палате исправительного суда департамента Сена, где обычно рассматривали дела мошенников и проституток, автору вынесли обвинительный приговор. Его признали виновным в оскорблении общественной морали и добропорядочных нравов. А вот по пункту «оскорбление религиозной морали» вину писателя так и не доказали. Бодлера приговорили к штрафу в 300 франков, его издатели должны были выплатить по 200 франков. Кроме того, из скандального сборника потребовали изъять шесть стихотворений: «Слишком весёлой», «Украшения», «Лету», «Лесбос», «Метаморфозы вампира» и «При бледном свете...». Писатель был обескуражен подобным решением, до последней минуты он ожидал, что вместо обвинительного приговора ему принесут извинения за «попрание чести». Но, как это часто бывает, общественный скандал вокруг произведения стал его же успешной рекламной кампанией. На следующий день после суда толпы любопытных спешили скупить редкие «Цветы зла», которые ещё можно было раздобыть в Париже, а друзья автора с удовольствием декламировали запрещённые (и от этого модные) стихи Бодлера в кафе и ресторанах. Сперва «опозоренный» Бодлер собирался подавать апелляцию, но, после того как парижские газеты опубликовали скандальный приговор, передумал. О судебном решении из газет узнал Виктор Гюго, литературная звезда. Он написал своему коллеге: «Я кричу изо всех сил: „Браво!“ Ваш мощный дух восхищает меня… Вы только что получили одну из редких наград, которые дают наши власти. То, что у них называется правосудием, осудило вас во имя того, что они называют своей моралью. Вы получили ещё один венок. Поэт, я жму вашу руку». Бодлер умер в 1867 году, но ещё 82 года его осуждённые стихотворения оставались запрещёнными к публикации и продаже во Франции. Только 31 мая 1949 года Кассационный суд по просьбе сообщества литераторов пересмотрел дело Бодлера и аннулировал решение 6 палаты исправительного суда.
Елена Яковлева
Иосиф Бродский (1940 - 1996)
Ниоткуда с любовью
Всякий, кто нажимал на ссылку «10 лучших стихотворений Иосифа Бродского», знает, кем стал сын отставного военного Александра Ивановича и бухгалтера общественной бани Марии Моисеевны. Нобелевским лауреатом по литературе. На Финляндском вокзале Петербурга, куда так и не вернулся Бродский (а его звали обратно и Собчак-отец, и Чубайс), иностранцев встречает грандиозный Ильич на броневике. Привычным жестом он показывает на ту сторону реки, прямо на Большой дом, с которого и начались проблемы у поэта. Там находится ленинградское управление КГБ. Большим этот дом назвали потому, что «из его подвалов Магадан видно». Ссылка в середине прошлого века — это не когда ты нажимаешь, чтобы куда-то перейти, это когда нажимают на тебя, чтобы ты как раз никуда не перешёл. В 1964-м поэта и переводчика Бродского осудили по статье «Тунеядство». Его слово, его рифмы не были признаны делом. И вот по статье, которую обычно шили проституткам и бродягам, будущий нобелевский лауреат был отправлен в свою первую ссылку. «У меня есть читатели, зачем мне одобрение каких-то партийных ослов?» — фраза из доноса, который написали на Бродского и с которой началось дело о тунеядстве. Бродский не был диссидентом. Просто в советском Ленинграде он жил так, будто никакой советской власти не существовало. В его коммунальных «полутора комнатах» читали Одена, пили виски, иностранные студентки, случалось, засиживались до утра. Ему было чуть больше двадцати, когда он пообещал своей подруге: Prix Nobel? Oui, ma belle! («Нобелевская премия? Да, моя красавица!». — Esquire). Сбежавший из восьмого класса школы, работавший помощником прозектора в морге, ленинградский мальчик Иосиф Бродский мечтал стать мировым поэтом. И стал. Навязав миру свою конституцию. В мае 1972-го, накануне визита в СССР президента Никсона, Бродского вызовут в ОВИР и предложат: либо уезжай, либо снова сядешь. 4 июня 1972 года самолёт с Иосифом Бродским на борту вылетел из Ленинграда в Вену. И началась жизнь, о которой на родине поэта знают совсем немного. Бродский читал лекции в лучших университетах мира, в нескольких преподавал постоянно русскую и американскую литературу. Как-то у его американского друга-профессора спросили, есть ли у Иосифа PhD (докторская степень. — Esquire) и где он её получал? На что профессор ответил: «Ну где-где. В гулагском университете».
Университет имени Бродского
Прилетев в 1972-м в США, Бродский получает место преподавателя в скромном университетском городке Анн-Арбор, что под боком у автомобильных конвейеров Детройта. Об этих местах поэт потом напишет: «И если б здесь не делали детей, то пастор бы крестил автомобили». Здесь Бродский получает 12 тысяч долларов в год (до вычета налогов) и ведёт два курса: русская литература XVIII и XX веков. Новый преподаватель похож на ворона и говорит по-английски на каком-то вороньем наречии. Бродский может закурить посреди лекции, рассказать анекдот или вдруг разозлиться, если кто-то из студентов, изучающих русскую поэзию, не читал, например, «Бхагавадгиту». Бродский постоянно жалуется декану, что студенты его малограмотны и совершенно ничего не знают. Уже после Нобелевской премии на вопрос учеников, зачем он до сих пор преподаёт (ведь уже не ради денег), Бродский ответит: «Просто я хочу, чтобы вы полюбили то, что люблю я». Быть профессором в Америке, конечно, не так выгодно, как хоккеистом или баскетболистом. Но принцип тот же: чем лучше играешь — тем больше университетов за тобой охотятся. Декан Эллис рассказывает, как заманивал Бродского из Анн-Арбора в Новую Англию: «Я пригласил Иосифа к себе домой, спросил, сколько он получает в Анн-Арборе, и сказал, что буду платить в четыре раза больше. Я просто решил, что это величайший поэт своего времени». В Новой Англии, в «долине пионеров», которую называют так в честь первых английских поселенцев, Бродский становится профессором знаменитых Пяти колледжей. Но главная его работа — в колледже Маунт-Холиок, учебном заведении «только для девушек». Этот американский колледж был основан в 1837-м, в год смерти Пушкина. Здесь всегда царил железный женский порядок. Об этом колледже, оплоте феминизма и политкорректности, Бродский высказался с прямотой динозавра: «Чувствую себя как лис в курятнике». А на вопрос «Как вы относитесь к движению за освобождение женщин?» ответил: «Отрицательно». Многие студенты вспоминают Бродского как человека«восхитительно некорректного». Начав преподавать в Америке в самый разгар холодной войны, он повесил на двери своего кабинета листок «Here are Russians». (В те годы была популярна фраза «Русские идут», листок гласил: «Русские дошли».) А однажды, разбирая со студентами «Гамлета», он спросил: «А где находится Датское королевство, Дания?» и, когда никто не смог ответить, разозлился: «Нация, которая не знает географии, заслуживает быть завоёванной!» Начинались времена политического активизма, а Иосиф вещал с университетской кафедры: «Ну, политический активизм, ну, перестроить общество, ну хорошо. Но лучше найти одного человека. И любить его до конца жизни». Преподавание не мешает ни академическому, ни поэтическому взлету Бродского. Именно в Новой Англии он преодолевает свой главный американский страх, что не сможет писать по-русски, как прежде. Выходит сборник его американских стихов «Часть речи». В них уже не петербургский пейзаж, а маленькие городки Новой Англии, Кейп-Код, Атлантика, долина Коннектикута. Но услышать их должны те, кто по ту сторону океана: «Колыбельную Трескового мыса» он посвящает своему сыну, Андрею Басманову, а самое пронзительное «Ниоткуда с любовью» — Марине Басмановой. - М. Б.
Васильевский остров Манхэттен
Полночь в Нью-Йорке — почти Вуди Аллен. Место действия — квартира на Мортон-стрит. В коридоре возвышается Сергей Довлатов, Юз Алешковский поднимает тост за критика Наташу Шарымову, нобелевский лауреат поэт Дерек Уолкотт беседует с незнакомкой, чуть поодаль стоят знаменитый американский поэт Марк Стрэнд, писатель и властитель дум Сьюзен Зонтаг и легендарный фотограф Энни Лейбовиц. Отмечают пятидесятилетие Иосифа. С 1980 года Бродский живёт на два дома: Саус-Хедли и Нью-Йорк. Бродскому уже открыты все двери Нью-Йорка. Его «продюсеры» — Сьюзен Зонтаг и чета Либерман — одни из самых влиятельных людей в американском интеллектуальном истеблишменте. Либерманы — это Алекс Либерман и Татьяна Яковлева. Татьяна — безответная парижская любовь Маяковского. Алекс — скульптор и редакционный директор таких журналов, как Vogue и Vanity Fair. Особняк Либерманов на 70-й улице и их загородное поместье в Коннектикуте — это великосветский салон того времени. От литературы — Бродский и Артур Миллер, от балета — Барышников. От моды — Ив Сен-Лоран. Журнал Vogue опубликует несколько эссе Бродского, а звезда мировой фотографии Ирвин Пенн сделает знаменитую фотографию (на обложке майского номера. — Esquire). Если Либерманы ввели Бродского в культурный истеблишмент, то великая Сьюзен Зонтаг сделала многое, чтобы он стал своим именно в издательской нью-йоркской тусовке. Бродский освоился там лучше, чем можно было предположить, и уже очень скоро определял литературную повестку. Сьюзен вспоминала, что ему нравилось выступать, быть на публике, спорить — он был очень властным и красноречивым. В Нью-Йорке Бродский был уже не просто поэтом, он стал человеком литературы и общественной фигурой, изменившей отношение ко многим вещами. В XX веке лучшее западное искусство создавалось людьми левых взглядов, и принять Иосифа, который, к примеру, поддерживал клуб ветеранов Вьетнама, было непросто. Но «ястреб» Бродский и здесь одержал верх. Поддержка польского движения «Солидарность» — первый митинг, в котором участвует Бродский. «Смотрите, к чему привела ваша мода на коммунизм», — злорадствует он. И в результате повлияет даже на Сьюзен с её радикально левыми взглядами. На митинге она скажет неожиданное для всех: «Коммунизм — это фашизм с человеческим лицом». Вслед за Зонтаг от веры в советский, китайский или кубинский коммунизм откажутся многие нью-йоркские леваки. Второй такой политический жест Бродского — протест против ввода советских войск в Афганистан. Характерно, что Бродский начал высказываться о политике, только когда уже стал всемирно известным поэтом. Бродский избегал образа жертвы системы: поэт хотел, чтобы на Западе его судили за стихи, а не за лихую биографию. Безусловно, Бродский хотел славы, но славы поэта, а не диссидента. «Какое ваше отношение к религии», — как-то спросят у него. «Положительное», — ответит Бродский. На вопрос «Какую религию вы исповедуете?» Бродский ответит задумчиво: «Я ещё не знаю». Нам известно, что в юности раньше Библии Бродский прочёл индуистские «Махабхарату» и «Бхагавадгиту». Интересовался джнани-йогой — йогой познания. Но, по собственному признанию, выбрал «скорее христианство». Принято считать, что Иосиф Бродский заразил нас «нормальным классицизмом». А двери в восточную метафизику распахнул Виктор Пелевин. На самом деле и понятие пустоты, и понимание мира как иллюзии растворены уже в ленинградских стихах Бродского. Как раз в середине 1960-х он знакомится с путём джнани. Как вы думаете, о чём его хрестоматийные стихи «Не выходи из комнаты» и «Идёт четверг. Я верю в пустоту»?
Венеция. Метафизический бандит
Путеводители обещают: есть две Венеции — та, которую видят пешеходы, и та, что наплывает на тебя, если смотришь с воды. Но есть и третий взгляд — взгляд ангелов, вспорхнувших с церкви Салюте и летящих над лагуной к площади Святого Марка. Этот полёт особенный. «Ведь если дух Божий носился над водою, значит, отразился в ней», — говорил Бродский. Все эти складки, морщины, рябь и есть время, а Венеция — его хранилище. Бродский любил приезжать сюда зимой, под Рождество, когда всё — и запах мёрзлых водорослей, и время, и вода, и Бог — рифмуются в одно. Поэт — это всегда метафизический бандит. Он захватывает мир и всё в нём называет своими именами. Помню, как мы сидели в Венеции с другом Бродского Робертом Морганом за их любимым столиком в «Харрис Баре» — том самом, где впервые смешали персиковый сок с шампанским, — и пили коктейль «беллини», названный в честь знаменитого венецианского художника. Он рассказывал, как Бродский за вечер мог обойти четыре-пять баров в Венеции — пил в основном граппу или не тяжёлое местное вино амароне.
Капитолий римский
Центр древнего Рима — Капитолий. Теперь здесь делают не политику, а селфи. У медного всадника — императора Марка Аврелия — назначают свидания. А грозный римский сенат превратился в муниципалитет. Нынешние римские патриции ходят пешком. Потомственную аристократку, внучку философа Кроче Бенедетту Кравери Бродский называл своим Вергилием — проводником по Риму. «Он никогда не был туристом, — рассказывает Бенедетта. — Он как будто всегда здесь жил. Может быть, в прошлой жизни Бродский и был рождён римлянином». Рим стоит на холмах. Холм Яникул (Джаниколо) — стратегически важная для Бродского высота. Впервые он возьмёт её в 1980 году. Здесь находится Американская академия художеств, где вот уже сто лет живут писатели и поэты. В одном из флигелей останавливается Иосиф Бродский. И именно здесь рождается его фантастический план — создать в Риме Русскую академию. Москва — конечно, третий Рим. Но всё-таки здесь, в первом Риме, Гоголь написал «Мёртвые души», а Брюллов — «Последний день Помпеи». Ради осуществления задуманного Бродский встретится с тогдашним мэром Рима Франческо Рутелли. «Бродский обратился ко мне. Он хотел возродить традицию русских интеллектуалов, которые ещё в XVIII веке избрали Рим. Путешествие в Италию было для них источником вдохновения», — вспоминает Рутелли. Бродский понимал: если распадается СССР, значит, контакты с Россией станут возможны. На встрече с Рутелли поэт озвучивает условие: от Рима — помещение и начальное финансирование, а через пять лет — деньги от России, но только частные пожертвования. Кто знает, как поведёт себя государство. А пока Бродский предлагает собирать деньги самостоятельно, не дожидаясь пожертвований. Давать благотворительные концерты согласятся Барышников, Ростропович, Рихтер. Задумке поэта было суждено сбыться, но уже после его смерти. Созданный на частные пожертвования Фонд памяти Бродского будет отправлять лучших русских писателей и поэтов в Рим. Правда, либо в Американскую академию, либо во Французскую — на виллу Медичи. Собственного здания у Русской академии нет до сих пор.
Капитолий вашингтонский
Вторым Римом называли Константинополь, третьим — Москву, а четвёртый — очевидно, Вашингтон. Отсюда, с Капитолийского холма, правит миром вашингтонский обком. Здесь здание сената, конгресса и библиотеки конгресса США. В 1991 году поэт Иосиф Бродский становится её императором. Должность Бродского — «поэт-лауреат». По сути, министр поэзии с годовым окладом 35 тысяч долларов. В Америке стихи в Белом доме читали лишь однажды — Роберт Фрост на инаугурации Джона Кеннеди. Ни Рейгану, ни Бушу-старшему Бродский стихов не читает. В нынешней демократии поэт-лауреат — скорее клерк. Обязанности главным образом сводятся к организации выступлений, скажем, тех или иных поэтов, которые Бродскому кажутся достойными. Канцелярская работа Бродского тяготит. Он решает превысить свои должностные полномочия. В своей знаменитой речи «как сделать Америку самой читающей страной» Бродский предложит: «Вы можете издавать антологии американских поэтов и раскладывать их по тумбочкам в каждом мотеле в этой стране». Поколение Фейсбука точно бы залайкало такой проект. А тогда аудитория его не поняла и даже высмеяла. Эмили Дикинсон и Роберт Фрост в аптеке рядом с аспирином? Свой проект Бродский назвал «Нескромное предложение». И нашёл отклик — скромный студент Эндрю Кэролл поверил в его план. Кэролл вспоминает: «Мы обратились в компании, управляющие гостиницами, и предложили подарить им 10 тысяч поэтических сборников. Одна из сетей — «ДаблТри» — ответила «да». Потом мы поехали в издательство и сказали: «Вы бы могли пожертвовать книги в гостиницы?» В издательстве тоже ответили «да». Спустя неделю менеджеры отелей этой сети начали лихорадочно названивать нам и говорить: «Нам нужно больше книг. Клиенты недосчитались». Потом мы пошли к Volkswagen, и они согласились раскладывать книги стихов в бардачках каждого автомобиля, который сходит с конвейера». 500 тысяч долларов — столько выделили американские компании на распространение поэзии. В 1993-м нью-йоркский департамент культуры подхватит идею и запустит проект «Поэзия в движении». До сих пор в нью-йоркской подземке можно прочесть строчки классиков. В том числе и Бродского. «Мой кабинет — блеск. Моя жизнь — гротеск», — пишет поэт о единственном в своей жизни офисе. Его главная радость здесь — балкон с видом на Капитолий, где можно курить, глядя на памятник Линкольну. «Отличная площадка для Ли Харви Освальда», — шутит он. Литература тут действительно под прицелом — чтобы выйти подышать, нужно предупредить президентскую охрану. Недалеко Белый дом и снайперы. Здесь, в Вашингтоне, Бродского принимает Рональд Рейган. Однажды в библиотеке конгресса поэт встретится с Горбачёвым. «В мой кабинет постучала секретарь и сказала: «Иосиф, к вам пришли». Вошёл Горбачёв, я посмотрел на него и чуть не заплакал».
Сан-Микеле
Его отпевали в Нью-Йорке, в церкви Благодати. Депутат Галина Старовойтова предложила похоронить поэта в Санкт-Петербурге, на Васильевском острове. Но выбор был сделан в пользу острова Святого Михаила Архангела в венецианской лагуне. На надгробной плите Иосифа Бродского слова Проперция: «Со смертью всё не кончается».
Послесловие
Николай Картозия
Валерий Брюсов (1873 - 1924)
Urbi et Orbi Валерия Брюсова
Трудно найти в русской литературе репутацию хуже брюсовской. Больше того, в юношеском своём дневнике от тысяча восемьсот, кажется, девяносто четвёртого года он записал: «Моя юность была юностью гения, ибо только гениальностью можно оправдать всё, что я делал». Справедливо. Дневник Брюсова пестрит эротическими воспоминаниями, воспоминаниями о влюблённостях, изменах, весьма жестоких расправах с друзьями, врагами, возлюбленными. Вообще Брюсов имел репутацию звероватую, демоническую, и это особенно странно сочеталось, пишет Ходасевич, с его купеческим домашним бытом, супругой Иоанной, пирожками с морковью. Но Ходасевич-то перед Брюсовым, будем откровенны, ходил на цыпочках, и по инскриптам можно судить, что он преклонялся перед ним глубоко. Это уже он с ним задним числом сводит счета, когда Брюсов умер. Правду сказать, перед Брюсовым многие преклонялись. Репутация ужасная, а ощущение величия, безусловно, от него исходило. Блок, главный русский поэт Серебряного века, писал ему, что считает себя недостойным его рецензировать и печататься с ним в одном журнале, и это не брезгливость. Он пишет наоборот: «Перечитав “Urbi et Orbi”, понял, что величие этой книги таково, что не могу, не смею о ней писать». Больше того, Тиняков, конечно, очень дурной человек и не самый сильный поэт, Брюсова обожествлял, говорит, что видит его грядущим по водам. Да и женщины русской литературы, такие даже, как весьма талантливая Надя Львова, из-за него покончившая с собой, боготворили его и каждое его мнение считали драгоценными. Да и правду сказать, более талантливого литературного критика, чем Брюсов, который различил, первым почувствовал всех величайших людей русской литературы XX века, трудно найти в это время. Знаете, есть у меня такая теория, что каждому крупному литературному явлению предшествует какой-то предтеча, какая-то не очень удачная, но близкая репетиция. Вот Брюсов – первое явление Гумилёва, блистательного, волевого, такого формалиста, цеховика в хорошем, разумеется, смысле, а не в том, какой это слово приобрело при русской теневой экономике. Конечно, «Цех поэтов» – лучшая школа для новичков и лучшая литературная организация, самая дисциплинированная, самая чеканная, самая, пожалуй, плодотворная, которая в русском начале XX века существовала. Брюсов – предтеча акмеистов с их значащим словом. Конечно, его знаменитый сборник «Русские символисты» – начало русского символизма, и он, конечно, первый русский символист. Но по большому-то счету, с Брюсова началось в русской литературе почти всё. Началась гумилёвская романтика: «Дремлет Москва, словно самка спящего страуса…» или «Моя любовь – палящий полдень Явы…». Из всего этого вырос «Путь конквистадоров». Брюсов – предтеча русского киплингианства, Тихонова, например. В огромной степени предтеча русского сюрреализма, потому что сколько у него было стихов абсолютно безумных! И, конечно, можно найти массу брюсовских стихов у Мандельштама, скажем, «Вскрою двери ржавые столетий, / Вслед за Данте семь кругов пройду…». Это же абсолютный «Ламарк»: «Мы прошли разряды насекомых. / С наливными рюмочками глаз». Очень много брюсовских отзвуков, брюсовского голоса в русской поэзии. Влиятельность его была огромна, потому что он сам был бесконечно разнообразен, и не случайно «Все напевы» – это его неосуществлённый великий замысел, попытка написать стихи в духе абсолютно всей мировой поэзии! Написать рондель, вирелэ, сонет, секстину, английскую балладу! Пытался стилизовать даже фольклор, даже народные песни: «Кенгуру бежали быстро, / Я ещё быстрей. / Кенгуру был очень жирен, / А я его съел». Конечно, ни о чём, кроме пародии, при этом не вспоминаешь, но что поделать. Да, «Все напевы», стать такой радугой, воспроизвести всё. За величайшим трудолюбием Брюсова, которое заставило Цветаеву назвать его героем труда, за величайшей осведомлённостью и эрудицией Брюсова очень многие забывают главное в его поэзии. Вот это главное, пожалуй, впервые было сформулировано, явлено в наибольшей полноте в сборнике «Urbi et Orbi». Что же тридцатилетний к тому моменту Брюсов, Брюсов на пике своих возможностей предлагает urbi et orbi, граду и миру? Мне кажется, что главная брюсовская лирическая тема – тема садомазохистская. Не только в эротическом плане, хотя надо сказать, что Брюсов – это и великий эротический поэт, давайте будем откровенны. Что мы, действительно, всё ведём себя, как писал Набоков, как в воскресной школе? Признаем, что именно с Брюсова в русской поэзии начинается эротика, до него этого просто не было. Он поэт небывалой откровенности, кстати говоря, он и в переписке невероятно откровенен. Вспомните, например, его переписку с Ниной Петровской, прототип безумной Ренаты в «Огненном ангеле». Конечно, сама по себе Нина Петровская – настоящая демоническая, элитарная женщина Серебряного века с такой же страшной трагической судьбой. Нужно сказать, что переписка Брюсова с Ниной Петровской – гораздо более захватывающий роман, чем «Огненный ангел». И некоторые письма, например, о том, как в варшавской гостинице они лежат, соприкасаясь коленями – это, пожалуй, одно из самых пронзительных и горячих любовных писем в русской литературе вообще. Удивительный человеческий документ! Любовь эта мучительная, после которой и Брюсов был разрушен необратимо, потому что Нина его подсадила на наркотики, и Нина оказалась практически разрушена, потому что никто не мог ей его заменить. Эта любовь породила в огромной степени лучшие лирические стихи Брюсова, и главная тема этих стихов – взаимное мучительство, потому что и Ходасевич правильно процитировал: «Где же мы: на страстном ложе / Иль на смертном колесе?». Действительно, взаимное мучительство двух равных душ, двух равных и равно не примирённых личностей. Для Брюсова любовь существовала только как покорение, завоевание. Он был в этом смысле большим конквистадором, чем Гумилёв, потому что для Гумилёва, например, с его мальчишеским озорным темпераментом возможно было и сотворчество, и равенство, и партнёрство, как довольно долго было в его отношениях с Ахматовой, например. Все эти взаимные игры, в том числе литературные. Брюсов в этом смысле гораздо радикальнее. Гумилёв всё-таки товарищ, скорее товарищ по играм. Ему необязательно подчинять, необязательно доминировать. Больше того, когда он понимает, что проигрывает, он ведёт себя совершенно как мальчишка, например, в истории с Черубиной де Габриак. Обиженный мальчишка, который по-мальчишески мстит. Совсем другое дело Брюсов. Брюсов – действительно абсолютно доминантная фигура, поставившая перед собой великую задачу. Тогда, когда Надежда Львова, ещё пытаясь сопротивляться его демоническому обаянию, сказала, что стихи его холодноваты, он сказал: «Да, может быть. Но они будут в программе гимназии, и такие девочки, как вы, будут их затверживать наизусть». Брюсов знал, что хотя бы тремя строчками, но он останется в истории литературы. У него тоже есть высокий демонический порыв, ницшеанский порыв: любой ценой осуществиться, любой ценой остаться. Художник, мастер железной самодисциплины, и «Urbi et Orbi» – это стихи, в огромной степени посвящённые тому, как мастер ладит собственный постамент. Это потом уже в стихах Брюсова появятся общественные темы, напишет он гениального «Каменщика», на мой взгляд, замечательного, напишет вообще довольно много политических стихов, всегда у него очень слабых. Но Брюсов 1903 года, Брюсов времён «Граду и миру» — это ещё человек, которого больше всего занимает он сам, занимает его миссия поэта. И для него вот эта самодисциплина, огранка стиха, чеканка, сверхчеловечность, подчинение себе и читателей, и женщин, и времени, всего – выдающаяся задача! И должен я сказать, что если бы сегодня Россия читала Брюсова, она бы, конечно, не смирилась с нынешним своим положением, потому что поэзия Брюсова – поэзия именно сверхчеловеческой дисциплины, максимальной требовательности к себе. «Вперёд, мечта, мой верный вол! / Неволей, если не охотой! / Я сам тружусь, и ты работай!». После этого, конечно, очень жидкими выглядят стихи Заболоцкого: «Душа обязана трудиться / И день и ночь, и день и ночь!». Ну обязана трудиться, ну и что? Ради чего? Брюсов не боится сказать – ради памяти, славы, вечности, да, ради самоутверждения в этой вечности. И он не только лучший переводчик Верхарна, он ещё и такой в некотором смысле русский Верхарн, который утверждает торжество железного города, каменных зданий. Это всё для него памятник человеческой мощи, могуществу человеческого духа, и сам он только частный случай этого могущества. Естественно, любовь такого человека – это мучительная, смертельная борьба между привязанностью и тщеславием, между похотью, которая делает его слабее и опять-таки железной самодисциплиной. Она обречена всегда заканчиваться разрывом, потому что нельзя много тратить времени на эту слабость, надо всегда преодолевать. И этот пафос преодоления в «Urbi et Orbi” невероятно силён. Уже ранний Брюсов возглашал: «Я — вождь земных царей и царь, Ассаргадон. / Владыки и вожди, вам говорю я: горе!». Он действительно пришёл как лидер, как вождь. И он был вождём русской поэзии. Безусловно, лучшие стихи нулевых годов, 1900-х годов написаны Брюсовым. Мы понимаем, конечно, гениальность, воздушность Блока, понимаем его мелодизм, понимаем его универсальность, потому что в стихи Блока каждый может поместить себя, в них нет определённости. Каждый может произнести это от собственного лица. А вот Брюсов не то, Брюсов – поэт не для всех. Как сказал Пиотровский о Ленинграде, о Петербурге: «Сильный город, построенный для сильных людей сильным человеком». Вот так и Брюсов. Это поэт силы, конечно, самодисциплины, чеканки, логики. Может быть, его стихи выглядят слишком головными, хотя в них всё время скрежещет вот эта потаённая страсть, всё время умоляет о сопротивлении, о милосердии задавленное человеческое. Это внутренняя его драма, это главное его противоречие, но при всём при том мы должны признать, что ведь поэтика дисциплины – это тоже, знаете, не самое плохое, потому что русская душа недисциплинированна. Русская душа вяловата, мечтательна. Брюсов, который как Медный всадник на дыбы поднимает собственную лирику, всё время взнуздывает её, Брюсов, который требует от читателей такой же железной логики и чёткости – хорошее противоядие от безволия. И «Urbi et Orbi» – книга стихов, которые в массе своей предлагают нам, пожалуй, самый полезный, самый спасительный императив. Ещё о чём нельзя не сказать? Конечно, Брюсов всю жизнь упрекают за то, что он рациональный, за то, что он головной. Но вспомним «Коня блед». «Конь блед», один из всадников апокалипсиса, вот это страшное городское видение, которое написано такой длинной захлёбывающейся строкой с не очень чётко заявленным размером. На самом деле, мне кажется, это такой семистопный ямб. «Мчались омнибусы, кебы и автомобили, / Был неисчерпаем яростный людской поток». Вот это стихотворение настолько страшное, что в детстве, я помню, я его пролистывал поскорее, я очень его боялся. Вот это апокалиптическое видение – откуда оно вдруг у рационального трезвого Брюсова? Можно объяснить. Брюсов – поэт всегда предощущаемой расплаты, великих потрясений. За что? Да вот за то, что люди расслаблены, за то, что он один такой высится утёсом среди людского моря, которое вечно принимает любые формы. Город, среди которого появляется конь блед – это город конформистов. Рискнём сказать, что это город попустительства, помните, по формуле Анненского? Текучего и повального попустительства людей своим слабостям. Два человека в этом городе равны себе: безумный, убежавший из больницы, и проститутка. Она растоптала себя ради людей (или ради выживания), но тем не менее сумела себя отринуть, а он безумец. Вот к ним по-настоящему обращается Брюсов, потому что Брюсов взыскует на самом деле бескомпромиссности и подлости. Именно поэтому он оказался первым, кто высоко оценил Маяковского и Хлебникова. Я думаю, что сегодня чтение Брюсова – это тот необходимый витамин, который способен придать аморфности нашей жизни и нашей души некую кристаллическую строгость и напомнить нам о том, что «Царство Небесное силою берётся».
Попробуем ответить на несколько довольно забавных вопросов.
Вопрос первый был, конечно, о взаимном влиянии Брюсова и Блока, было ли оно? Конечно, Брюсов повлиял, но повлиял очень странно. Блок находится с ним в довольно жёсткой полемике. Вот возьмём классическое стихотворение из «Urbi et Orbi» «Побег», очень мне, кстати, нравящееся:
Дмитрий Быков
Иван Бунин (1870 - 1953)
Нобелевская премия и недостаток славы.
150 лет назад, 22 октября 1870 г., в старинной дворянской семье у ветерана Севастопольской обороны 1854—1855 гг., а ныне орловского помещика родился третий сын. Впоследствии он станет первым. Первым в истории русским лауреатом Нобелевской премии по литературе. Конечно, это Иван Бунин. Многим кажется, что присуждение Нобелевки было важнейшим событием его долгой жизни, — родившийся в один год с Лениным, Бунин умер в год смерти Сталина, пережив его на 8 месяцев. И кажется так небезосновательно — своим лауреатским статусом Иван Алексеевич заслуженно гордился, использовал как козырь в житейских и политических вопросах, к месту и не к месту упоминал его в разговорах. Гордиться было чем — статус нобелевского лауреата в те годы ещё не обесценился и считался чем-то запредельно высоким. Но здесь упускается один очень важный нюанс, который, судя по всему, отравлял самому Бунину радость всемирного признания. Его номинировали на Нобелевку несколько раз — в 1922, 1926 и 1930 гг. Если бы награждение состоялось в любой из этих годов, радость была бы полной. А вот 1933 г. подложил свинью — из-за глобального экономического кризиса денежный эквивалент самой престижной премии мира оказался самым маленьким за всю её историю. То есть Нобелевку дали, но по деньгам явно обделили. И в том, что такой казус произошёл именно с Буниным, можно при желании увидеть перст судьбы: «Недодали. Опять, опять недодали!» Дело в том, что геральдическим знаком такого вот «недодали» отмечена вся литературная жизнь и карьера Ивана Алексеевича, что не могло его не раздражать. Он отлично знал себе цену, и эта цена была высока, что нашло отражение в чеканной формулировке Нобелевского комитета: «За строгий артистический талант, с которым он воссоздал в литературной прозе типичный русский характер».
Ложки дёгтя
Скорее всего, эта «строгость таланта» и мешала Бунину обрести заслуженную славу. Не признание — именно славу. С признанием было всё в порядке. Скажем, в 1903 г. он получил Пушкинскую премию — самую престижную литературную награду дореволюционной России. Получил за поэтический сборник «Листопад». Казалось бы, вот он — настоящий триумф! Ведь Бунин считал себя прежде всего поэтом, а уж потом прозаиком. Но есть и ложка дёгтя. Во-первых, реакция читателей и критиков на сборник. Нераспроданные пачки с «Листопадом» лежат в издательстве несколько лет — в результате книгу пришлось уценить чуть не вполовину. Отзывы профессионалов вообще были убийственными: «Разумеется, ему недостаёт крупного дарования». Во-вторых, премию Бунин получает не один, а делит с переводчиком Петром Вейнбергом. Это серьёзный удар по самолюбию. Примерно то же самое ожидало Ивана Бунина и спустя 6 лет, когда ему вторично присудили Пушкинскую премию. Да, стать дважды лауреатом — это очень и очень почётно. Но в этот раз премию присудили не столько поэту или прозаику Бунину, сколько Бунину-переводчику. К тому же он снова делит первое место. Правда, не с кем-нибудь, а со своим другом, писателем Александром Куприным. Обижаться на друга нелепо, и Бунин пишет Куприну: «Я радуюсь тому, что судьба связала моё имя с твоим». Но осадочек, как говорится, остался. Даже то, что спустя пару недель после второй Пушкинской премии его избрали почётным академиком Императорской академии наук по разряду изящной словесности, ситуацию выправить не могло. Да, тебе ещё нет 40 лет, а ты уже академик — это звучит. Но как быть с тем, что твои нетитулованные соратники по писательскому ремеслу имеют ураганную популярность, а ты со всеми своими регалиями — нет?
Школа злословия
В сети ходит забавная на первый взгляд картинка. Портрет Бунина, от которого расходятся стрелочки к портретам его современников, среди которых Горький, Маяковский, Цветаева, Блок, Есенин, Набоков — словом, «сила и слава» русской литературы. И у каждой стрелочки уничижительный отзыв Бунина: «чудовищный графоман», «дурачит публику галиматьёй», «мошенник и словоблуд»... Посыл очевиден. Дескать, полюбуйтесь на вашего классика и нобелевского лауреата — только и знает, что завидовать и злословить. Отрицать резкость оценок Бунина бессмысленно — иногда он действительно был зол на язык. Но в следующую секунду мог без видимой причины сменить точку зрения на прямо противоположную. Как это произошло в известном разговоре с дочерью Марины Цветаевой, Ариадной Эфрон, которая собралась в 1937 г. вернуться в СССР: «Дура, девчонка! Куда ты поедешь? Они тебя арестуют в первый же день! Они хамы, там жить невозможно! Всё извращено, мерзкая страна! Серость, гадость! Господи Боже мой! Если бы мне, как тебе, было 24 года, я пошёл бы туда пешком, стёр бы ноги до колен, но дополз бы до Москвы!» В этом весь Бунин. Не только его характер, но и его жизненная стратегия. Дело в том, что он, уже будучи нобелевским лауреатом, как ни странно, страдал от недостатка славы. Мировое признание есть. А как насчёт славы на родине? Такой, чтобы тебя цитировали, чтобы ты навсегда впечатался в сознание русского человека?
Насмешка провидения
Шанс обрести эту славу был. И многие литературные эмигранты им воспользовались, вернувшись в Россию, которая превратилась в СССР. Алексей Толстой, Куприн и Горький удостоились в Союзе прижизненного успеха и славы. Могло, впрочем, сложиться и по-другому. Скажем, Цветаева, вернувшись, обрела судьбу трагичную, но тем ярче оказалась слава посмертная. У Бунина эти шансы были выше, чем у прочих. Во-первых, нобелевский лауреат, во-вторых, отменно показал себя во время Второй мировой войны. В отличие от иных эмигрантов, которые опозорили себя сотрудничеством с гитлеровцами, Иван Алексеевич вёл себя по отношению к фашистам мужественно и даже вызывающе. Ему делали выгодные предложения, просили хотя бы пару публикаций под именем Бунина даже не в немецких, а в нейтральных изданиях на оккупированных территориях. Он отвечал гордым отказом, хотя его семья практически голодала: «Серо, прохладно, нездоровье... Второй день без завтрака — в городе решительно ничего нет! Обедали щами из верхних капустных листьев — вода и листья!» Кроме всего прочего, Бунин ещё и прятал в своём доме евреев, на которых охотились нацистские каратели. Ему обязаны жизнью пианист Александр Либерман с супругой и литератор Александр Бахрах. Победу он воспринял с большим энтузиазмом. Вот как об этом вспоминал писатель Николай Рощин: «Однажды на спектакле Русского театра в Париже место Бунина оказалось бок о бок с местом молодого подполковника Советской военной миссии. В антракте подполковник встал и, обращаясь к соседу, сказал: «Кажется, я имею честь сидеть рядом с Иваном Алексеевичем Буниным?» И Бунин, поднявшись с юношеской стремительностью, ответил: «А я имею ещё большую честь сидеть рядом с офицером нашей великой армии!» Условия для возвращения на родину были идеальными. Уговаривать Бунина приехал «советский поэт № 1» Константин Симонов. Который в своих воспоминаниях отметил, что и уговаривать-то, по сути, не пришлось: «Мысль о поездке его и пугала, и соблазняла. Он думал о своём собрании сочинений в Москве; мы много говорили с ним об этом... Но как раз в это время появился доклад Жданова о журналах «Звезда» и «Ленинград», о Зощенко и Ахматовой... Когда я это прочёл, я понял, что с Буниным дело кончено, что теперь он не поедет». В этом действительно видится какая-то злая насмешка провидения. Неполные победы, недоданная слава, нереализованные желания... Всё вместе — драма судьбы великого русского писателя.
Кстати: куда ушла Нобелевская премия Бунина?
В 1933 г. денежный эквивалент Нобелевской премии по литературе составлял 170 322 шведские кроны, что соответствовало примерно 715 тыс. франков. Однако до нобелевского чека Бунину нужно было ещё доехать. Вот свидетельство писательницы Галины Кузнецовой: «В доме не было денег... Мы ещё долго говорили накануне в его кабинете, он с карандашом считал. Выходило, что для поездки в Швецию надо 50 тысяч...» Из того, что осталось после покрытия долгов на поездку, Иван Алексеевич выделил серьёзную сумму на помощь писателям-эмигрантам. Вот фрагмент одного из его интервью: «Как только я получил премию, мне пришлось раздать около 120 тыс. франков. Да я вообще с деньгами не умею обращаться. Знаете ли вы, сколько писем я получил с просьбами о вспомоществовании? За самый короткий срок пришло до 2000 писем...» Оставалось ещё около полумиллиона франков. Этого могло хватить на покупку виллы и земельного участка. Но Бунин решил иначе. Вот как об этом рассказала его подруга, писательница Зинаида Шаховская: «По совету доброжелателей он вложил оставшуюся сумму в какое-то «беспроигрышное дело» и остался ни с чем». Этих «беспроигрышных дел» было два — вклад в ценные биржевые бумаги и доля в русском ресторане. Обе попытки вести бизнес окончились крахом. В конце жизни Бунин писал: «Я нищ, не купил ни землю, ни дом...»
Константин Кудряшов
Александр Вертинский (1889 - 1957)
Не обласканный властью, всенародно любимый…
«Дорогой длинною да ночкой лунною, да с песней той, что вдаль летит, звеня, да с той старинною, да с семиструнною, что по ночам так мучала меня…» – нет, наверное, такого человека, который никогда не слышал бы песни Александра Вертинского. Многие думают, что он был обласкан славой и известностью. Но это не так… Путь Вертинского оказался нелёгким и порой трагическим. В 1943 году после 23 лет эмиграции, он, наконец, добился возвращения на Родину. Но после возвращения напишет не слишком много новых песен. Его будут усиленно не замечать и замалчивать. Уделом известного во всём мире актёра станут гастроли по маленьким городам, незначительные концерты, молчание в прессе и на радио… Как будто его и не было. Власть не признала Александра Вертинского, не могла ему простить ошибку, которую он совершил в 1920 году, выехав из страны. В 1956 году, незадолго до смерти он отправил письмо властям: «Я уже по четвёртому и пятому разу проехал по стране. Я пел везде. Мне 68-ой год. Я на закате. У меня мировое имя. Но я русский человек. И я хочу одного: стать советским актёром. Почему я не пою на радио, почему нет моих пластинок, нот. Почему?» Даже после смерти, любимый всеми певец редко звучал на радио и не издавался большими тиражами. Почему? Мне кажется, потому что был предельно искренним. И в жизни, и в творчестве, поистине народным певцом, вышедшем из самой его глубины. Александр Вертинский родился в Киеве. И всю жизнь до боли в сердце любил этот город. «Я вырос на берегах Днепра этой богатой, привольной, цветущей земли, которой нет равной в мире! Я – киевлянин. Вот тут, недалеко, против Золотоворотского садика, в доме № 43 по улице Короленко, бывшей Большой Владимирской, – я родился. Каждый камень этого города – я знаю. Каждый каштан – был при мне ещё юношей, а теперь он высокий, кудрявый, раскидистый красавец-мужчина!» Когда в 1945 году он вернулся сюда известным и любимым актёром и вышел на сцену, то запел песню о чужих городах. Он будто извинялся перед соотечественниками, что так много времени провёл на чужбине. Зал принял его тепло. Но вдруг на сцену вышел мужчина в военной форме и, глядя в упор на Вертинского, гневно сказал: «Саша, ты лучше спой, как ты родину предал!» Повернулся и ушёл со сцены. Вертинский стоял как вкопанный, потом молча повернулся и тоже ушёл. Сколько ни просили его, он больше не пел. Концерт пришлось прекратить. Можно лишь догадываться, как он переживал, что чувствовал в этот момент, ведь Киев и киевская публика были для него самими желанными слушателями. Гастроли в Киеве тогда отменили. И вернулся в Киев с концертами певец только в пятьдесят третьем году. Александр Вертинский появился на свет незаконнорождённым ребёнком. Его отец, известный в Киеве адвокат, полюбил молоденькую девушку, хотя был женат, ушёл с ней жить, считал своей женой. Хотел развестись, но жена не дала развода, и двоих своих детей Николай Вертинский вынужден был усыновить. После скоропостижной смерти его любимой Женечки дети остались на попечении её сестры, которая люто ненавидела отца Саши, а заодно и его внебрачных детей, которых он повесил ей на шею. Маленького Сашу и сестру Надю отдали на воспитание разным сёстрам матери. В три года Вертинский остался круглым сиротой, его отца, который очень тосковал по рано умершей любимой женщине, как-то зимой нашли совершенно замёрзшим на кладбище у её могилы. После этого Николай Вертинский заболел чахоткой и умер. Сестру Надю забрала старшая сестра матери, девочке сказали, что Саши больше нет. То же самое сообщили и ему о его родной сестре. Так он остался совсем один. Тётка всячески притесняла Сашу, била за малейшую провинность, выгоняла из дома, и он ночевал в холодной беседке во дворе, а днём слонялся по улицам. Греться приходил во Владимирский собор и практически вырос в нём, завидуя мальчикам, поющим в церковном хоре. Взять в хор его не могли, потому что он уже не раз был замечен за мелким воровством. Он стал красть, потому что был постоянно и люто голоден. Первые два класса учился в престижной аристократической гимназии №1, вместе с Константином Паустовским и Михаилом Булгаковым. Был отличником. А потом ему надоело подчиняться строгим правилам и учить уроки, он скатился, его перевели в четвёртую гимназию (попроще), из которой через несколько лет за систематические прогулы и безобразное поведение он был исключён. Уже в подростковом возрасте это был человек вольного нрава, свободный художник, которого невозможно втиснуть в тесные рамки и заточить в серые стены. Вертинский рано начал пробовать себя на сцене. В клубе, где собирались знаменитости, в театре. Пытался зарабатывать. Однажды тётка вышвырнула его за порог. Куда было идти? Снова ночевал в беседке во дворе. А днём отправился в театр. Его тянуло сюда, как магнитом. Он всеми способами пытался проникнуть на сцену в качестве статиста, сыграть мелкие роли. Однажды представилась возможность сыграть в настоящем спектакле. Но для того, чтобы участвовать в нём, нужно было заплатить помощнику режиссёра три рубля, которые Саша благополучно стащил у тётушки. Сыграть в спектакле не удалось, так как обнаружилась картавость Александра. Дефект речи закрыл дорогу в театр. Пропажа была обнаружена, и племянник жестоко высечен. Но тягу к сцене успокоить было невозможно, парень так и крутился рядом с творческой богемой. Тогда он впервые понял: «Искусство требует жертв!» Начал писать. Рассказы, стихи, статьи, за которые платили копейки. Постепенно получил репутацию начинающего киевского литератора. Печатал маленькие рассказы в киевской газете. Продавал открытки, работал корректором. То программки писал, то рецензии на спектакли. Он ещё и сам толком не понимает, чем ему следует заняться. Однако смело сообщает тётке, что едет в Москву за славой. Ему было 18 лет, он купил фрак, сунул в петлицу живой цветок и поехал покорять Москву. Там как-то сразу попал в богемную среду. Снимается в немом кино. В одном из фильмов Ильи Толстого (сына Л.Н. Толстого) играет ангела. Участвует в создании первых звуковых фильмов. Понимает, что для успеха и продвижения в этом богемном мире нужно иметь покровителей. Которых у него, естественно, нет. Поэтому он сам решает стать покровителем талантливой актрисы, с которой познакомился в это время. Именно Вертинский привёл в кинематограф будущую звезду – Веру Холодную. Тайно любил её. К сожалению, его стихотворение «Ваши пальцы пахнут ладаном» оказалось для Холодной пророческим, она рано умерла. В этой среде очень скоро появился кокаин, ставший настоящим проклятием московской богемы тех лет. Вертинский закономерно стал кокаинистом. И это было намного серьёзнее, чем кражи червонцев у тётушки. Александра мучили галлюцинации, и он обратился к известному психиатру Баженову, который, по существу, спас его от смерти. Искатель собственного пути на сцене устраивается в театр Арцыбашевой, где играла его сестра, которая оказалось живой. Устроился за обеды. И вскоре получил оценку своих усилий: «Остроумный и жеманный Александр Вертинский». Это первое высказывание о нём просто окрылило начинающего актёра, и он решает поступить во МХАТ. Экзамен принимал Станиславский, который то и дело морщился и готов был прервать Вертинского, потому что тот безбожно картавил. Естественно, в театр Вертинского не приняли. Из отчаяния он идёт на фронт санитаром. Начинается первая мировая война. Санитарный поезд курсировал между Москвой и передовой. Коллегам-санитарам Вертинский представился как брат Пьеро. Но трудился лучше многих обычных медсестёр, ему доверяли самые сложные случаи. Однажды он спас жизнь одному безнадёжному полковнику, которого отказались оперировать в движущемся поезде. Вертинский рискнул пойти против инструкций и сам достал пулю, которая едва не дошла до сердца раненого. Полковник, которого планировали мёртвым сдать в Пскове, доехал живым до Москвы, Вертинский спас человеческую жизнь. «Я был счастлив, как никогда в жизни! – пишет он в своих воспоминаниях. – В поезде была книга, в которую записывалась каждая перевязка. Я работал только на тяжёлых. Легкие делали сёстры. Когда я закончил свою службу на поезде, на моем счету было тридцать пять тысяч перевязок! — Кто этот Брат Пьеро? — спросил Господь Бог, когда ему докладывали о делах человеческих. — Да так... актёр какой-то, — ответил дежурный ангел. — Бывший кокаинист. Господь задумался. — А настоящая как фамилия? — Вертинский. — Ну, раз он актёр и тридцать пять тысяч перевязок сделал, помножьте всё это на миллион и верните ему в аплодисментах. С тех пор мне стали много аплодировать. И с тех пор я всё боюсь, что уже исчерпал эти запасы аплодисментов или что они уже на исходе. Шутки шутками, но работал я в самом деле как зверь...» После первой мировой войны Вертинский начинает выступать в театре Арцыбашевой с собственными номерами под именем Пьеро. Он писал песни на свои стихи. Выдуманный им мир был принят публикой с восторгом. Вскоре молодой Вертинский стал знаменитостью. От страха перед публикой певец накладывал толстый слой грима, чтоб не видно было его волнения. Прятался от публики и недоумевал, почему его песенки имеют такой успех: «Петь я не умел! Поэт я был довольно скромный, композитор тем более наивный! Даже нот не знал, и мне всегда кто-нибудь должен был записывать мои мелодии. Вместо лица у меня была маска. Что их так трогало во мне?» Секрет был в том, что он был очень искренним в своём исполнении и придумывал небольшие законченные сюжеты, каждый из которых можно было назвать кусочком живой жизни. Маленькие истории в изящном и необычном авторском исполнении трогали сердца слушателей и очень отличались от привычных, исполненных в классической манере известными в то время певцами. Стал гастролировать. К 1917 году его знали и любили во всей России. На смену маске Пьеро пришёл концертный фрак, которому он остался верен до конца своих дней. В 1920 Вертинский вдруг неожиданно для себя решает эмигрировать, но уже через два года просится обратно, потому что не видит себя вне Родины. Вернуться ему разрешили только в 1943 году. За эти годы он объездил весь мир и получил всемирную известность и славу. Но больше всего его согревала своя родная публика, которая воспринимала не только его музыку и голос, но и слова песен, которые он писал на русском языке. В эмиграции он стал известным актёром, много снимался. И постоянно просился домой. Но ему неизменно отказывали. После 23 лет эмиграции он сразу начал выступать перед раненными бойцами, давал по 24 концерта в месяц, несколько концертов в день. Знал ли тот майор, который обвинил его в Киеве в предательстве, что артист, возвращаясь, привёз с собой и подарил целый санитарный вагон. Он не раз говорил, что его эмиграция была глупостью. «Говорят, душа художника должна пройти по всем мукам, – писал Вертинский. – Моя душа прошла по многим из них. Сколько унижений, сколько обид, сколько ударов по самолюбию, сколько грубости, хамства натерпелся я за эти годы! Будь проклята моя профессия! Лучше возить говно в бочках, чем быть на моём месте». Он очень боялся судьбы трактирных певичек для своих дочерей, к счастью, они стали известными и любимыми всеми актрисами. 1953 году после того неудачного концерта в Киеве он впервые получил право снова тут выступать. Очень волновался перед концертом. Но вновь начал его с песни «Чужие города». В этот раз зрители просто утопили любимого певца в аплодисментах. Они поняли трагизм его скитаний, почувствовали его состояние и признали в нём великого артиста. И больше никто не обвинял его в предательстве родины. За плечами Вертинского тысячи концертов и множество фильмов, но ему не давали звания. Не признавали на уровне государства. И это его ранило. Он даже пытался сочинить песню о Сталине, которую так нигде и не исполнил. Вертинский скорее был признан как актёр. За участие в фильме «Заговор обречённых» его удостоили Сталинской премии, но как певца – официально не признавали. Незадолго до смерти, Александр Вертинский написал сценарий художественного фильма о человеке без родины, сам собирался сыграть главную роль. Хотел снимать его в Киеве и говорил друзьям, что этот фильм потрясёт мир. Но не успел…
Ирина Власенко
Юрий Визбор (1934 - 1984)
Ностальгия по великому барду
"Я - берёзовая ветка, выросшая из старого винтовочного приклада". Юрий Визбор
"Он любил сильных, мужественных и добрых людей и сам был мужественным и добрым в своём искусстве". Булат Окуджава
Великий бард. Великий актёр. Великий журналист. Он должен был быть национальным героем. Осенью восемьдесят четвёртого ни одна газета даже строчкой не обмолвилась о его смерти. Сейчас жуткий кризис и мучительные поиски жанра в государственном и коммерческом радиовещании. Станции ищут и не могут найти единственно верную интонацию: не хамский отвяз, но и не официоз; не заигрывание, но и не высокомерие; не копирование чужих стандартов - но и не кондовое «наше». Между тем однажды такая интонация уже была найдена в русском эфире. Это то, что ухитрялся в самые чёрные подцензурные времена делать Визбор. На радиостанции «Юность» и в журнале «Кругозор». Интонация, которую он нашёл, не должна быть попугайно повторена. Второго Визбора в эфире не будет — это знает даже родная его дочь Татьяна, работающая на «Радио России». Но именно «формат Визбора», будь он проанализирован и понят, мог бы дать нынешнему русскоязычному эфиру второе дыхание. Однажды он сказал: «За окном с зонтами бродит человечество, обкраденное нами на любовь». Нас обокрали на Визбора. Если даже будут найдены, восстановлены и заново аранжированы все песни; если свежим взглядом мы отсмотрим все фильмы, вплоть до короткометражек - мы всё равно останемся обворованы. Он должен был не только прожить больше - мы должны были взять у него больше. Глупейшая расхожая легенда - «вообще-то поэт средненький, мелодист никакой, просто плейбой, обаяшка и рубаха-парень с потрясной энергетикой» - наконец-то начала разрушаться. Гитарист Константин Тарасов и клавишник Александр Прокопович пошли на рискованный эксперимент: с помощью новейшей звукозаписывающей и компьютерной техники наложили свою оркестровку на гитару и голос Визбора. Результат ювелирной работы кого-то покоробил, кого-то поставил на уши, но даже яростные оппоненты сказали: мы не знали, что Визбор - столь потрясающий мелодист; что в ткани его песен сидит джаз и в ритмике - свинг. Когда Костя спросил у наследников Визбора, согласны ли они на такое вольное обращение с архивными плёнками, те ответили: «Ну что вы, конечно, он ведь всю жизнь хотел записаться с оркестром». Самые цитируемые слова во всей русской литературе написал Юрий Визбор. Их знают все. Откройте наугад любое издание, любой его номер. Найдите дежурную констатацию, что в той или иной сфере «мы впереди планеты всей». Это слова Визбора. Полностью было так:
Человек костра и гитары
Юрий Визбор прожил, по нынешним меркам, немного, но и сегодня мы продолжаем слушать и напевать его песни. Странный был человек Визбор. Дело в том, что при столкновении двух понятий - «советская власть» и «бард» - неизбежно возникало социально-культурное трение, а значит, и маленькая, но реакция - горение. В иных случаях возгоралось пламя, в других - огонёк, чаще - проблесковый маячок или искра. Неумолимое свечение — это Окуджава. Взрыв — это Высоцкий. Разряд тока - Галич. Список можно продолжать. Визбор как будто единственный из бардов, чьё горение возникло не благодаря и не вопреки, а как-то само по себе. Ну что может быть безобиднее: лыжи у печки, какие-то милые мои, улетающие на самолётах Аэрофлота, встречи, прощания, всяческие горы и равнины... Впрочем, чего ещё было ждать от человека мирного, незлобивого, в меру упитанного, с гитарой? Чего ждать от лояльного советского журналиста, поэта, прозаика, драматурга? От горнолыжника, походного человека, богемного, наконец, персонажа (он ведь был известным актёром, рано сделал кинокарьеру, снявшись в 1969 году в одной из главных ролей в первом советско-итальянском фильме «Красная палатка»)? Член союзов, типичный «творческий работник» московско-семидесятнического разлива, чьи портреты вырезали домохозяйки и вешали их на стеночке у изголовья... Основным занятием Визбора была всё-таки журналистика. Журнал «Кругозор», где он довольно долго работал, был своего рода ноу-хау советской журналистики: помимо обычных страниц, в каждом его номере была вкладка - штук пять синих или бледно-серых гибких пластиночек, которые граждане посознательнее аккуратно вырезали, складывали в стопочку и слушали потом на обычном проигрывателе. Визбор, конечно же, был вполне трезвомыслящим и по-хорошему расчётливым человеком. Когда он понял, что выпускать собственные пластинки, несмотря на всю безобидность песен, ему не дадут (при жизни вышло всего две, с интервалом в 20 лет), а просто строчить производственные репортажи скучно, он придумал новый жанр - песню-репортаж; эти песни и выходили впоследствии на гибких пластинках в «Кругозоре». Сейчас всё это кажется крайне наивным, но тогда, в 70-е годы, когда советская печать уже впала в словесный маразм, которым и выразить-то ничего было нельзя, Визбор каким-то чудом сумел внести разнообразие и в свою жизнь, и в жизнь своих читателей и слушателей. О чём были эти репортажи? Ну, как обычно. Знатный водитель, славный полярник, смелый лётчик - героические профессии, в которые Визбор, кстати, погружался с головой на месяц, на два. Каждый такой шестиминутный репортаж состоял из сложной компиляции интервью с героями, шумовых эффектов и, конечно же, песен, которые Визбор писал вроде бы об этих людях, как бы вдогонку, лишь чуть-чуть обобщая. Иногда, впрочем, даже подлинные фамилии оставлял в песнях. Так вот он и мотался всё время из конца в конец страны, возился со всеми своими лётчиками, водителями, доярками, подводниками... Он жил, извините, не на Арбате, и, извините ещё раз, не на Таганке играл - жил в пути, в дороге, как живёт всякий приличный журналист при любом, за исключением совсем уж каннибалистском, строе. Понимая, что профессия журналиста даёт уникальную возможность пожить жизнями других людей, он использовал эту возможность на полную катушку. Иногда это заканчивалось трагикомически. Визбор рассказывал, как однажды чуть не умер во время двухнедельной командировки в Мурманск: со всеми мичманами, офицерами и адмиралами там надо было пить, причём спирт, разведённый водой. Почти без закуски. Там это не принято. Отказаться - значит смертельно обидеть. Согласиться - сознательно рисковать здоровьем. «Потом у меня произошёл распад личности. Когда вернулся к жизни, чувствую, будто лежу в гробу. Голову поднять не могу: ну, думаю, вот она и смерть наконец-то. Чувствую, что с левого края гроб кончается и стенки слегка трясутся. Соображаю: нет, пока не умер. Выяснилось, что я лежу на третьей полке в офицерской каюте. Слез. Полная темнота. Разбил несколько приборов, но нашёл выключатель, зажёг свет... Так началась моя командировка на Северный флот». Вы будете смеяться, но для в меру потребляющего алкоголь в компаниях человека - подобный спиртовой заплыв, согласитесь, своеобразный подвиг. Просто ему, как, в общем-то, всякому художнику, необходимо было хоть чуть-чуть верить в то, чем он занимался. И именно поэтому даже «производственные» песни Визбора не вызывают отвращения - они написаны искренне. И именно этого - искреннего интереса и любви к своему народу, стране - не хватает сейчас фиговой туче актуальных, продвинутых, начитанных и прочее художников слова: всё есть, а любви нет. Именно отсюда, от этой журналистской честности по отношению к факту и человеку, вышел Визбор - бард, поэт, исполнитель. В отличие от тех, кто творил, Визбор словно бы говорил своими песенками: этим может заниматься каждый. Его слова были первыми попавшимися, но очень кстати. Так, именно Визбор первым, может быть, неосознанно, прекратил культ обожествления бардовской песни. Он одновременно породил и жанр «песни у костра», и саму культуру «общего» пения. Вместо того чтобы пить и проклинать власть, Визбор предложил путь более полезный и практичный: радоваться, преодолевать себя, любоваться красотами гор и равнин, грести, плавать, зарастать бородой и спасаться от комаров. Вместо саморазрушения он предложил созидание, причём совершенно лояльное к власти: туризм, спорт, коллективное преодоление себя. А вышло вот что: он увёл целое поколение за собой, в горы, в дорогу, и тем самым спас всех этих людей от густого брежневского маразма, одновременно прививая им абсолютно космополитические ценности. Его песни были для того, чтобы любой прыщавый, изнеженный интеллигент в очках тоже мог ощутить вкус и преимущество мужского существования и, благородно сняв куртку, укрыть плечи соседки-однокурсницы. Эти песни можно было продолжить самому, переделать, в конце концов, даже присвоить - без опасения, что уличат в воровстве. Бардовская песня стала массовым явлением именно тогда, когда её можно стало выдать за свою - но именно эта необязательность делала песни Визбора народными, общими. Визбор, собственно, и не был против. И слыша у какого-нибудь современного костра вот это набившее оскомину «милая моя, солнышко лесное», ты радуешься только одному: этот народ уже не в первом поколении уходит в горы. От скуки, от корпоративной этики, от всех этих ублюдочных шоу и пивных фестивалей, от попсы, от раскалённого летнего асфальта, наконец... Всегда найдётся, от чего уходить. Но хорошо, думаешь ты, что им есть, куда уходить. И, к счастью, им есть, что спеть.
Биография
Юрий Иосифович Визбор родился в Москве 20 июня 1934 года. Биографы пишут, что его мать Мария Шевченко и отец Юзеф Визборас (в российском варианте его непривычная литовская фамилия потеряла две последних буквы, а имя стали писать как «Иосиф») познакомились в Краснодаре. Юзеф был красным командиром, моряком, а также неплохим художником. В годы сталинского террора он был репрессирован, а в 1958-м реабилитирован посмертно. Юрий и его мама (по образованию фельдшер) были вынуждены «путешествовать» по стране в поисках заработка. Часть детства Визбора прошла в Хабаровске, потом они вернулись в Москву, где пережили Великую Отечественную войну. Ещё в раннем детстве отец пытался учить мальца живописи, но тот не желал быть хлюпиком-художником или лириком-поэтом. Он мечтал о небе или футбольном поле. Но в 14 лет взял гитару и стал «брать уроки» у дворовых учителей. Тогда же случилась первая любовь и первое четверостишие. Потом, провалившись в престижные вузы, по совету друга Владимира Красновского решил поступать в педагогический. Сначала мысль эта показалась Визбору очень смешной, но друг в качестве последнего аргумента предложил хотя бы поехать посмотреть это «офигительное здание» на Пироговской. Предоставим опять слово биографам: «Внешний вид действительно произвёл на Визбора впечатление, а первым человеком, встреченным внутри, оказалась девушка, которая в пустой аудитории играла на рояле джазовые вариации. Позднее с этой девушкой - Светланой Богдасаровой - Визбор написал много песен. Но тогда - в 1951-м - решение было принято, и, как ни странно, на этот раз со вступительными экзаменами Визбор справился успешно». На первом-втором курсе Визбор написал свою первую песню «Мадагаскар», положив собственные слова на музыку из спектакля Кукольного театра Сергея Образцова »Под шорох твоих ресниц». Кстати, он поначалу многие песни сочинял не на свою музыку, а при участии друзей-композиторов. Как потом напишут биографы, «визборовскую волну "педсочинительства" поддержали пришедшие чуть позже в институт Юлий Ким, Борис Вахнюк, Ада Якушева (будущая первая жена Визбора). Так фактически зарождалась советская бардовская песня». После окончания МГПИ Визбор поехал по распределению в посёлок Кизема Архангельской области, где преподавал русский язык, литературу, географию, английский язык, физкультуру... Потом пошёл в армию. Служил на Севере России, в Карелии, Хибинах. Там впервые попробовал себя в роли журналиста: в армейских газетах печатались его рассказы, стихи и даже «строевой гимн связистов». Сам он о своей «шатунной» жизни писал так: «Я рыбачил, стоял с перфоратором смену, менял штуцера на нефтедобыче, подучивался навигаторскому делу, водил самолёт, участвовал во взрывных работах, снимал на зимовках показания приборов, был киноактёром, фотографии выставлял в Доме журналистов, прыгал с парашютом, стоял на границе в наряде, служил радистом и заработал I класс, ремонтировал моторы, водил яхту, выступал с концертами, чинил радиоаппаратуру, тренировал горнолыжников, был учителем в школе, работал на лесоповале, водил в горах и на севере альпинистские и туристские группы, строил дома, занимался подводным плаваньем. Вот, пожалуй, и всё». Нет, не всё! В 1962 году он выступает инициатором создания молодёжной радиостанции «Юность». С 1964 совместно с группой единомышленников издаёт журнал «Кругозор». Люди моего, советского, поколения помнят, сколько чудесных песен можно было найти на пластмассовых пластиночках, вложенных в этот журнал. А началось всё с песни «На плато Расвумчорр», которая вышла как приложение к журналу. В 1966 по своему сценарию снял документальную картину «Тува - перекрёсток времён». Потом стал работать в творческом объединении «Экран» Центрального телевидения. Участвовал в создании 40 картин, среди которых - несколько художественных фильмов: «Год дракона», «Прыжок». И сам немало снимался (вспомните «Возмездие», «Красную палатку», «Рудольфио», «Москва, проездом», уже упомянутые «Семнадцать мгновений весны»). В одном из лучших фильмов хрущёвской оттепели - «Июльский дождь» Визбор исполнил песню Б. Окуджавы «Простите пехоте» и собственную - «Спокойно, товарищ». Юрий Визбор написал ряд сценариев и пьес, которые шли во многих театрах страны. В 1973 г. в театре им. Ленинского комсомола в Москве, например, была поставлена его пьеса, написанная в содружестве с Марком Захаровым, «Автоград-XXI», потом они же сделали сценическую версию романа Бориса Васильева «В списках не значился», которая была поставлена тоже в «Ленкоме» и в других театрах. Он писал повести и рассказы, которые в основном были опубликованы уже после его кончины.
Стреляющие ветки
Визбор-прозаик в своё время не вошёл в литературный процесс. А данные были. За вычетом двух-трёх ученических рассказов начала 60-х годов (лучше всё-таки сказать: студенческих) - тексты его весьма крепки и вполне в духе времени. «Ночь на плато» вообще - классика жанра. Не говоря уже о том, что эта прозаическая параллель к знаменитой песне «На плато Расвчумчорр» позволяет рассмотреть «другую половину» творческой лаборатории (если творческой лабораторией можно назвать общежитие с нарами, под двухметровым слоем снега, в краю, куда по определению «не приходит весна»). Песни, которые, казалось бы, помогли Визбору войти в центр внимания слушающей (и читающей) публики, на самом деле ему как прозаику даже помешали. Амплуа барда сразу и прочно пристало к нему, и поэтому все другие стороны его таланта (а был он одарён щедро и раскидисто - как актёр, живописец, журналист), его повести и рассказы на этом фоне воспринимались как излишки роскоши или, хуже того, как любительские дополнения к основному делу. А между тем по крутой экзотичности материала, по плотности ткани, наконец, по манере письма, ориентированной на такие авторитеты 50-60-х годов, как Ремарк и Хемингуэй, - Визбор-прозаик мог бы вписаться в контуры тогдашней «молодой литературы». Если бы вошёл в её круг. Но - не вошёл. Кружился где-то на подступах к магистрали, в тонких журналах вроде «Смены» и «Музыкальной жизни» да в сборниках издательства «Физкультура и спорт». Появилась тогда у Визбора и книжечка - затерялась на мурманских просторах. В сферу внимания толстых столичных литературных журналов Визбор не попал. Хотя были у него к тому все данные. Данные были, а шансов не было. С ортодоксальными партофилами журнала «Октябрь» Визбор не имел никаких даже гипотетических точек сближения: эта реальность в его мире просто не существовала. Но далёк он был и от народопоклонства главных оппонентов режима - новомировцев. По фактуре, по молодой резкости письма он должен был бы подойти тогдашней «Юности», но и тут оказался какой-то внутренний барьер: шебутная весёлость тинэйджеров катаевского разлива (Катаев называл их «мовистами») неуловимо пахла «отпадом», а Визбор всё-таки к этой жизни «припадал». Однако и в молодёжных журналах, противостоявших «Юности», он не был своим - пара публикаций в «Молодой гвардии» ничего не решала, «Кругозор» же, в котором крутился автор, написавший «Ноль эмоций», был как журнал приписан к маршрутам, далёким от «большой прозы». Так Визбор-прозаик выпал из «процесса», остался где-то на поющих окраинах его, и вот теперь томик прозы, написанный им три эпохи назад, мы пытаемся водвинуть в историю наших душ, как камень в готовую стену. Какие-то вымечтанные приключения книжного мальчика, мечтателя, «шестидесятника», спустившегося с надмирных высот в крутую реальность. Музыкант попадает со своей скрипочкой на промысловый траулер. Учительница, выпускница столичного вуза, заезжает в глушь, в удмуртскую школу, - однокашники отправляются к ней в «реальность» как в турпоход. И целина, и армия, и, в конце концов, вся альпинистская, арктическая, погранзаставская, фактурно-полярная ткань визборовской прозы - это всё тот же классический для «шестидесятника» ход: непрактичный дух ищет практического испытания. И применения. И смысла. Человек создан для великой цели, это изначальная аксиома, естественная данность, судьба, и надо только решить одну (неимоверно трудную и ответственную!) задачу: найти ту реальность, в которой эта судьба свершится. Проза Юрия Визбора, выдернутая из советской реальности и перенесённая в реальность постсоветскую, неожиданно переакцентируется в своей основе. Из прозрачно-романтической она становится призрачно-реалистической - в том смысле, что при создании своём она представляла нам ирреальность, которая "есть", а при теперешнем чтении она представляет нам реальность, которой больше нет. В нынешней ситуации, когда «литературное дело» становится частью общепредпринимательского дела, и писание стихов трезво оценивается как шанс вырваться из общего тягла, - смущение ротного командира, у которого сын пишет «какие-то странные стихи… без рифмы» и ему за сына «неудобно», - воспринимается у Визбора как эпизод из какой-то весёлой сказки. Ибо теперь не смущаются, а рвут своё. А генерал, во время учений бегущий прямо на танки с палкой над головой? Мы отвыкли от таких генералов. Генерал теперь - это тот, кто ездит в «мерседесе» и живёт в каменном особняке. А у Визбора - седой мужик бежит, припадая на ногу, чтобы выругать подчинённых ему танкистов за слишком медленный темп атаки… Умом вы понимаете, где и как был ранен в ногу этот генерал, а сердцем всё никак не поверите, что всё это действительно было, ибо всего этого уже навсегда нет. Ни того генерала нет, ни того ротного командира. Ни тех детдомовских. Ушло, пропало, минуло. И когда минуло, стало ясно, что это не мираж ушёл, а - реальность. Она-то и увековечена в визборовских текстах. Фактурно-резкие во внешних деталях, эти тексты казались «воздушными» именно потому, что совпадали с образом идеального человека, с этой априорной ценностью советской идеологии, - затем и нужны были колюще-режущие детали вроде ледоруба, шпионского ножа или ножа бульдозера, чтобы эту идеальность скомпенсировать. Потому-то и требовались чрезвычайные ситуации: арктический холод, альпинистская стенка, армейские ЧП и «затылок Хибин», - чтобы удостоверить бытие «настоящего человека» независимо от тупой, рассчитанной на простаков пропаганды. На смену «шестидесятнику» идёт какой-то новый герой. Он в шведской пуховой куртке, надувных американских сапогах, то ли "Аляска", то ли чёрт их знает, как они там называются. Москва как средоточие всего - вместо Арктики и Хибин, вместо целины и дальнего гарнизона. "Аляска" - как модная марка сапог. Предчувствуя этот исход дела, «шестидесятник» начинает искать опору в том времени, которое, кажется, было для него сломом всей жизни, - в лихолетье Отечественной войны. В сущности - это прозрение, делающее честь чутью историка, хотя ничего такого у Визбора «в строчках» не прописано. Героический характер, созданный в советскую эпоху и пропагандистски неотделимый от 1917 года, - передислоцируется у него в 1941-й. Не Октябрьская революция, а Отечественная война становится тем событием, которое оправдывает существование советского человека. В этом есть огромный исторический смысл. Революционная идеология и весь мечтательный план «коммунизма» - не более, чем наркоз, под которым народ, униженный бессилием державы в первую мировую войну, должен был подготовиться ко второй, ещё более страшной. Из «населения» сделаться народом, из народа - армией. Это дело смертельное: всеобщая казарма, лагерь как норма жизни, диктатура, деспотия, тоталитарность… Чтобы всё это вынести, требуется эйфория. Она и называется «коммунизмом». Но дело не в слове. И не в доктрине. Дело в характере, который выковывается для подступающего исторического дела. Визбор слова «коммунизм» не употребляет, о революции - «не ведает». Но он чувствует, что тот реальный характер, который он наследует от старших братьев, предназначен для великой задачи, и он её угадывает, когда говорит: Война. Когда будущее отменяется, а прошлое не простирается дальше ближней памяти, - остаются только могилы и воронки. И это счастье. Прошедшее счастье. От которого остаётся - характер. А потом от характера - строки.
Четверть века назад какой-то солдат повесил на берёзу винтовку. Четверть века она висела на этой берёзе. Сталь ствола съела ржавчина, ремень сгнил. Но ложе приклада приросло к берёзе, стало её частью и сквозь этот бывший приклад уже проросли, пробились к солнцу молодые весёлые ветки. То, что было орудием войны, стало частью мира, природы. И я тогда подумал, что это и есть - я, мы, моё поколение, выросшее на старых, трудно затягивающихся ранах войны.Поколение, впитавшее эту память, прошло своим маршрутом меж войнами: от последних выстрелов Отечественной войны и до первых выстрелов, под которые стала распадаться держава. Поколение пропело свои песни у костров - под треск стреляющих веток. Поколение успело понять, откуда оно и зачем было создано, - прежде, чем огонь угас.
Финал
Родоначальник бардовского движения Юрий Визбор умер, когда ему было 50 лет. Неожиданно для всех и даже для себя самого. Как говорят врачи, он «сгорел» от рака печени буквально за три месяца. Ни одна газета не напечатала некролог, но вся страна узнала об этой скорбной вести мгновенно.
Лев Аннинский
Людмила Вилькина (1873 - 1920)
Мне с малых лет прозванье дали «Бэла»
Родилась 5 января (по новому стилю — 17 января) 1873 года в Санкт-Петербурге в семье немецко-еврейского происхождения. Отец — коллежский асессор Николай Вилькен, мать — Елизавета Вилькен, дочь директора одного из крупных московских банков Афанасия Венгерова. Кроме Елизаветы, в семье Венгеровых было трое сыновей и три дочери, многие из которых снискали известность на литературном и общественном поприще, в частности, С. А. Венгеров, З. А. Венгерова, И. А. Венгерова (в честь последней девочка получила при рождении имя Изабелла). Соответственно, двоюродными братьями Л. Н. Вилькиной приходились композитор и дирижёр Н. Л. Слонимский, писатели М. Л. Слонимский и А. Л. Слонимский.
Семья Вилькенов была весьма обеспеченной. Одним из свидетельств значительного материального достатка является покупка ими в 1895 году на торгах для последующей перепродажи практически нового на тот момент доходного дома П. Н. Коноваловой (дом 12 по Озёрному переулку, построенный по проекту петербургского архитектора В. М. Некоры). В 1894 году Изабелла поступила в престижную петербургскую женскую гимназию княгини А. А. Оболенской. Впечатления девушки от учёбы в гимназии не были яркими: там она, по собственным воспоминаниям, «изведала бесплодную тоску зимнего, раннего вставания и ненавистную скуку вечерних тетрадок». Окончив в 1889 году пять классов гимназии, переехала к родственникам в Москву, где прожила более двух лет. Там занималась в различных студиях сценического искусства, намереваясь приступить к серьёзной артистической карьере (по отзыву её тётушки Зинаиды Венгеровой, «готовилась в Сары Бернар»). Профессиональной актрисой не стала, однако в Москве и впоследствии в Петербурге часто играла в любительских спектаклях. Театральные занятия способствовали основательному знакомству Изабеллы с европейской и русской драматургией. Особое влияние на будущую поэтессу, по её собственным воспоминаниям, произвели произведения Г. Ибсена. В 1891 году, проживая в Москве, приняла православие, сменив при этом имя Изабелла на имя Людмила. К этому времени фамилию Вилькен её семья изменила на русский манер, став Вилькиными. Именно под этой фамилией она стала известна в петербургском обществе и ею позднее подписывала большую часть своих произведений. При этом в среде родственников и знакомых к ней часто продолжали обращаться по старому имени, обычно как к «Белле» или «Бэле». Несмотря на то, что православное имя не вполне закрепилось за Вилькиной, поэтесса впоследствии неоднократно заявляла о важном значении, которое имело для неё крещение, и подтверждала свою не только формальную, но и искреннюю духовную принадлежность к Русской православной церкви.
Петербургский период
Вернувшись в конце 1892 года в Санкт-Петербург, Вилькина во многом благодаря широким связям родственников в среде творческой интеллигенции начала активно вращаться в литературных и артистических кругах. В короткие сроки стала заметной фигурой столичного богемного общества, завсегдатаем многочисленных салонов и кружков. По отзывам современников, отличалась привлекательной, хотя и несколькоболезненной внешностью, не очень крепким здоровьем (многие источники упоминают о чахотке) и весьма темпераментным характером. Вела свободный образ жизни: ей приписываются романтические связи со многими известными литераторами, философами и художниками, в том числе с К. Д. Бальмонтом, В. Я. Брюсовым, Д. С. Мережковским, В. В. Розановым, С. Л. Рафаловичем, К. А. Сомовым (по крайней мере в ряде случаев дело, очевидно, ограничивалось фривольной перепиской). При этом многие из поклонников оказали существенное влияние на творческое становление Вилькиной. Особое место в этом плане она сама отводила Мережковскому, признаваясь, что тот — наряду с Генриком Ибсеном и Ф. И. Тютчевым — был автором, которому она «обязана многим, что считаю среди сокровищ души». С 1896 года находилась в гражданском браке с поэтом, писателем и философом Н. М. Минским, близким другом семьи Венгеровых. Официально их союз был зарегистрирован только в 1905 году. Вилькина стала для Минского второй женой, первой была писательница Ю. И. Яковлева, более известная под псевдонимом Юлия Безродная. После регистрации брака она приняла настоящую фамилию мужа — Виленкина. Примечательно, что ещё до рождения Людмилы Минский делал предложение одной из её тётушек — Фаине Венгеровой, но получил отказ.
Л. H. Вилькиной
Личная жизнь супругов была весьма свободной и своеобразной: оба активно практиковали отношения «на стороне». Так, достаточно широкую известность имели романы Виленкиной с К. А. Сомовым, а Минского — с З. Н. Гиппиус, а также с тётей своей жены — З. А. Венгеровой (последняя в 1904—1905 годах даже проживала совместно с супругами и называла сложившуюся семью «тройственным союзом»). В дневнике М. А. Волошина за апрель 1908 года приводится рассказ Г. А. Чулкова о визите Вилькиной в дом терпимости в компании А. А. Блока и Ф. К. Сологуба. К. И. Чуковский в своих мемуарах описывает её эпатажное поведение на политических митингах. Брюсов упоминает об однодневном «побеге» с Вилькиной осенью 1902 года в Финляндию: этому событию посвящено его стихотворение «Лесная дева». Связи Виленкиной с Мережковским и Минского с Гиппиус привели к серьёзному осложнению отношений между двумя поэтессами (сохранилась их весьма эмоциональная переписка), что, однако, не помешало значительному влиянию Гиппиус на творческое становление Вилькиной. В своей квартире на Английской набережной (дом № 62) в Санкт-Петербурге, предоставленной им родственником Минского, домовладельцем Я. С. Поляковым, супруги открыли литературный салон, который приобрёл определённую популярность в символистских кругах. Иногда собрания у Виленкиных проводились с элементами мистических церемоний и эпатажа — некоторые посетители в шутку называли их «оргиями». Об экстравагантной манере Вилькиной принимать посетителей салона вспоминал, в частности, Чуковский: «Вилькина была красива, принимала гостей лёжа на кушетке, и руку каждого молодого мужчины прикладывала тыльной стороною к своему левому соску, держала там несколько секунд и отпускала». Часто посещавший салон на Английской набережной Брюсов отмечал весьма своеобразный колорит проводившихся там «радений» и называл Вилькину «новой египетской жрицей», полагая, впрочем, что в своей манере общения супруга Минского подражала Гиппиус. Между тем сама Гиппиус отзывалась о кружке Минского-Вилькиной весьма резко, считая инициатором эпатажных мероприятий именно последнюю: «Он (Минский) утешался устройством у себя каких-то странных сборищ, где, в хитонах, водили, будто бы, хороводы, с песнями, а потом кололи палец невинной еврейке, каплю крови пускали в вино, которое потом и распивали. Казалось бы, это ему и некстати и не по годам — такой противный вздор; но он недавно женился на молоденькой еврейке, Бэле Вилькиной. Она, претенциозная и любившая объявлять себя «декаденткой», вероятно и толкнула его на это»...
После отъезда в Европу
Вилькина неоднократно путешествовала по Европе — в том числе для курортного лечения, бывала во Франции, Швейцарии и Бельгии. В 1906 году, вскоре после отъезда во Францию Минского, который подвергся судебному преследованию за связи с социал-демократической печатью, отправилась вслед за супругом, однако периодически приезжала в Санкт-Петербург — первый раз ещё до конца того же 1906 года. Это возвращение Вилькиной достаточно эмоционально приветствовал в письме к ней Мережковский, полагавший до этого, что поэтесса оставила родину безвозвратно: «Мне нравится, что Вы так любите Россию, несмотря ни на что. Тут Вы хотя и «жидовка», а настоящая русская»… В 1913 году амнистированный Минский ненадолго вернулся в Россию, однако уже в 1914 году, ещё до начала Первой мировой войны супруги окончательно переехали во Францию. Постоянно проживали в Париже, временами — на Лазурном берегу. До Октябрьской революции Вилькина сохраняла активные связи со знакомыми в России, позднее была заметной фигурой в кругах русской эмиграции первой волны. Точные данные о времени и обстоятельствах смерти Вилькиной недоступны: известно, что она скончалась в Париже до 30 июля 1920 года. Примечательно, что через пять лет после кончины супруги Минский женился на её тёте З. А. Венгеровой.
Творчество
Начало творческой деятельности Вилькиной относится к середине 1890-х годов. Одним из первых свидетельств её усилий на литературном поприще служит письмо З. А. Венгеровой в адрес киевской писательницы С. Г. Балаховской от 21 сентября 1895 года, в котором тётя оценивает перспективы племянницы как автора: «Ты, кажется, интересуешься судьбой Беллы Вилькиной — она играет на клубной сцене. Кроме того, пишет недурные стихи и рассказы — может быть, из этого что-нибудь выйдет. Если что-нибудь будет напечатано, пришлю тебе. В остальном она психопатствует по-прежнему и выглядит как смерть»… Публиковаться Вилькина начала во второй половине 1890-х годов. Её ранние произведения — стихотворения и рассказы — печатались в литературных журналах «Книжки Недели», «Новое дело», «Журнал для всех», а также в газетах «Новое время» и «Биржевые ведомости». В дальнейшем её публикации появились в таких авторитетных символистских изданиях, как «Весы», «Вопросы жизни», «Золотое руно», «Перевал», «Северные цветы». Значительного резонанса в литературных кругах ранние публикации Вилькиной не вызывали, отклики со стороны критиков были немногочисленными и преимущественно сдержанными. Важной частью её творческой работы стали переводы произведений ряда ведущих европейских писателей и драматургов того периода, в частности, М. Метерлинка, О. Мирбо, Г. Гауптмана, А. Савиньона, Р. де Гурмона, выходивших как в различных литературных альманахах, так и отдельными изданиями. Часть переводов была сделана в соавторстве с мужем либо с другими литераторами. Особенно значительным был объём переводов Мориса Метерлинка, часто выполнявшихся совместно с известным переводчиком В. Л. Бинштоком — они легли в основу нескольких собраний сочинений бельгийца, издававшихся в России и СССР. Свои произведения Вилькина подписывала различным образом: как «Вилькина, Л.», «Вилькина (Минская), Л.», «Минская» либо литерами «Л. В.». Некоторые стихотворения и рассказы были опубликованы под псевдонимом «Никита Бобринский». Единственный сборник работ Вилькиной, получивший название «Мой сад», был издан в конце 1906 года символистским издательством «Скорпион». В сборник были включены три рассказа и тридцать сонетов. Уступив просьбам Вилькиной, предисловие к нему согласился написать Розанов, который, однако, достаточно своеобразно представил публике опубликованные произведения и личность их автора. Примечательно, что, по воспоминаниям Чуковского, Розанов впоследствии утверждал, что написал это предисловие, не читая сам сборник и будучи якобы уверенным, что книга называется «Мой зад». Из предисловия В. В. Розанова к сборнику «Мой сад»: «Я люблю порядок, не терплю беспорядка и никак не могу рекомендовать эту книгу… Удивляюсь, как родители и муж (единственные «законные» обстоятельства её жизни) не переселили на чердак или в мезонин эту вечную угрозу своему порядку»… «Мой сад» вызвал в основном весьма неодобрительные отзывы критики. Многим произведения Вилькиной показались сомнительными не только с поэтической, но и с нравственной точки зрения: в них усматривались некие эротические аллюзии, противоречащие нормам традиционной морали. Лишь несколько позднее благодаря знакомствам Минского было получено несколько позитивных рецензий, в том числе от Андрея Белого и И. Ф. Анненского. Характерно, что сама Вилькина признавала не только недостаточно значительный объём своего литературного творчества, но и невозможность посредством его должного образа выразить свой духовный мир: Мне грустно, меня мучают мои годы, моя неплодотворная жизнь. Могло ли быть иначе? Как выразить реально тот огонь, который сжигает меня? Как найти себя? После отъезда во Францию Вилькина продолжила творческую и переводческую работу. В первой половине 1910-х годов вилькинские стихи, рассказы, эссе и переводы, присылавшиеся из Парижа, публиковались в альманахах «Гриф», «Стрелец», «Страда». После Октябрьской революции активно сотрудничала с эмигрантской печатью, в частности, с издававшимися в Париже журналом «Грядущая Россия» и альманахом «Русский сборник». Некоторые произведения и переводы были опубликованы после её смерти.
По материалам Википедии
Андрей Вознесенский (1933 - 2010)
Исчезнут все. Только Ты не из их числа
Вознесенскому из шестидесятников повезло, пожалуй, меньше всех, — по крайней мере на сегодняшний день, — потому что прослойка, о которой и для которой он писал, исчезла. Поэтому судить о его задачах и о смысле его стихов мы можем лишь весьма приблизительно: ему как бы не на кого опереться, его слово повисает в воздухе. Вознесенский прочнее других — прочнее даже, чем Евтушенко, — привязан к советскому контексту и затонул вместе с этой Атлантидой, чем предопределён и трагизм его позднего мироощущения, нараставшее одиночество. Происходило это не потому, что он так уж остро реагировал на современность — формально и тематически; как раз от газетности он отстранялся, хотя отнюдь ею не брезговал и писал иногда «стихи прямого действия» — «Ах, министр, не пестицидьте» и тому подобное. Но дело в том, что герои и читатели его стихов исчезли, когда переломилось время. 1968 год, почти официальный конец «оттепели», их смертельно ранил, а 1991-й, как оказалось, добил. И в этом была особая горечь их удела — что наступление полусвободы было первым ударом, а свобода стала последним. Потому что в этой свободе им не было места, они ей были попросту не нужны. Из всего Вознесенского нам понятна, пожалуй, только эта трагедия, то есть поэзия последних пятнадцати лет, продиктованная его поражением. Но поэзия с 1958 по 1991 год, в которой он был бесспорным лидером, в которой он временами достигал, пожалуй, величия, — существует как реликт: она многое говорит о времени, но вне этого времени почти непонятна. Что-то вроде таблицы с древней надписью: видно, что осмысленный текст, а кому и про что — мнения расходятся до противоположных. Кто был аудиторией Вознесенского? Элита советской гуманитарной, но прежде всего технической интеллигенции: условно говоря, Дубна, которая для советских шестидесятых вообще многое значила. Советский Союз был отнюдь не идеален для жизни, да что там — невыносим; но для работы — хоть и не для всякой — он был устроен идеально, как огромная и сравнительно благоустроенная шарашка. Советский Союз был хорошим местом для учёных, о которых точно сказал академик Арцимович: «Наука есть способ удовлетворения личного любопытства за государственный счёт». За государственный счёт удовлетворялось прежде всего любопытство естественно-научное, способное дать нечто полезное, вроде атомной бомбы. Это была не только привилегированная, но и самая совестливая прослойка (поскольку в России совестливые вырастают именно из привилегированных: у них есть время и силы на совесть, есть чувство собственного достоинства, непривычка прогибаться). Это была элита, состоявшая из профессионалов,— а в России подлинной элитой могут быть только профессионалы: их некем заменить, без них станет некому обслуживать систему, и потому они позволяют себе иногда грубить начальству в ответ, а иногда даже, страшно подумать, и первыми. Это были главные читатели и почитатели Вознесенского. Сам он потом в интервью мне говорил, что безмерно уважал этих людей, пока не осознал в полной мере, что они ковали смертельное оружие. Они тоже это сознавали, как Сахаров, и шли в диссиденты — но не все и не всегда. Им хотелось познавать, строить свою прекрасную физику (бомбы — это хорошая физика, по свидетельству профи). Советский Союз давал им возможность углубляться в свои узкие сферы, и разрушать его они не хотели. Их прилично кормили, им очень хорошо платили, но главное — они с интересом и высокой продуктивностью работали. Эти физики любили лирику, их любимым лириком был Вознесенский. Его приглашали на биостанции, в лаборатории, в НИИ, там он вдыхал тот озон высокоинтеллектуального общения, без которого его поэзия — поэзия высоких скоростей — не существовала. К физикам он чувствовал больше тяготения, чем к гуманитариям, потому что они были честнее. Он был поэтом молодых технократов, носителем и воплотителем главных их черт. Что это были за черты? Прежде всего скорость. Метафора — главный ускоритель поэтической речи. Метафора у Вознесенского не самодельна (хотя бывает некоторый форс по этой части, что скрывать), просто это способ так разогнать речь, чтобы в ушах свистело, и вообще главная его тема — скорость: мотоциклисты в белых шлемах, как дьяволы в ночных горшках. Мимо санатория реют мотороллеры: осень, небеса, красные леса. Мы животные, твоё имя людское сотру, лыжи водные распрямляют нас на ветру. И — целый вальс, писанный этой же короткой строкой: зелёные в ночах такси без седока, залётные на час, останьтесь навсегда. Всё человечество разогнано до страшной скорости, и уже в «Озе», — знаменовавшей собой некую ретардацию, замедление на его поэтическом пути, — сказано скептически:
Максимилиан Волошин (1877 - 1932)
Цена поэзии
Когда на земле происходит битва, разделяющая всё человечество на два непримиримых стана, надо чтобы кто-то стоял в своей келье на коленях и молился за всех враждующих: и за врагов, и за братьев. В эпоху всеобщего ожесточения и слепоты надо, чтобы оставались люди, которые могут противиться чувству мести и ненависти и заклинать обезумевшую реальность — благословением. В этом — высший религиозный долг, в этом «Дхарма» поэта.Максимилиан Волошин.
28 (16) мая 1877 года родился поэт, которого высоко ставили и белые, и красные. В советские времена одним из обязательных для советского интеллигента развлечений был Волошин-ленд. Оказавшись в Коктебеле, надо было непременно подняться к могиле Макса, помянуть его, а потом рассказывать с придыханием, как всё было. В ту же программу входили апокрифы, анекдоты, истории про Волошина. Красочные и занимательные.
Клубок историй
Вот он приходит к юной Цветаевой: «Звонок. Открываю. На пороге цилиндр. Из-под цилиндра безмерное лицо в оправе вьющейся недлинной бороды. Вкрадчивый голос» (про «вкрадчивость» пишут многие мемуаристы). Кажется, вначале 32-летний поэт всё-таки хотел настроить 17-летнюю Марину Ивановну на эротическую волну — иначе не начал бы просвещение её с романа Анри де Ренье (о маркизе, периодически превращающемся в фавна) и с мемуаров Казановы. Увидав, что попал не в такт, не особенно смутился и легко переключился на Гюго и Жорж Санд. Отметим как судьбоносную подробность, что знакомство Цветаевой с Сергеем Эфроном произошло именно в коктебельском доме Волошина в 1911 году. По литературной насыщенности дорогого стоит и такой эпизод. Гумилёв оскорбил достоинство Лили Дмитриевой, знаменитой Черубины де Габриак, рассказав в довольно развязной форме, что имел с ней роман. И вот представьте себе: мастерская художника-декоратора Александра Головина в Мариинке. Внизу Шаляпин поёт «Заклинание цветов» из «Фауста». На последних словах арии Волошин подходит к Гумилёву и влепляет ему увесистую пощёчину. «Достоевский прав. Звук пощёчины действительно мокрый», — невозмутимо комментирует Иннокентий Анненский. Блок отстранённо молчит. «Вы поняли?» — спрашивает Волошин. «Да», — отвечает Гумилёв. А 22 ноября 1909 года происходит настоящая, но притом более чем литературная дуэль. Во-первых, не где-нибудь, а у Чёрной речки (вероятно, каждая сторона отводила другой роль Дантеса). Во-вторых, секунданты — Алексей Толстой и художник Александр Шервашидзе со стороны Волошина, Михаил Кузмин и секретарь «Аполлона» Зноско-Боровский со стороны Гумилёва. Благодаря счастливому стечению обстоятельств дуэлянты остаются целыми и невредимыми. После этого они встречались всего лишь раз — в Крыму, за несколько месяцев до гибели Гумилёва. (Стоит отметить, что Волошин рассказывал Николаю Чуковскому о том, как летом 1916-го они с Гумилёвым ловили скорпионов и заставляли их пожирать друг друга…) Любопытна и знаменитая «репинская история». Волошин как художественный критик вступился за Абрама Балашова, который исполосовал (в январе 1913 года) картину Репина «Иоанн Грозный и его сын». Он настаивал: «не Балашов виноват перед Репиным, а Репин перед Балашовым», потому что в самой картине таятся «саморазрушительные силы». Подобным «произведениям натуралистического искусства, изображающим ужасное, — место в Паноптикуме», говорил Волошин. Какая-то правда в его речах была. Подчиняясь духу времени (тогда все шли в юристы: Леонид Андреев, Блок, Пастернак… и т. д.), Волошин выбрал себе правовую стезю. Но, окончив два курса юридического факультета Московского университета, без сожаления сошёл с неё. Он испытал едва ли не все возможные коллективистские соблазны, представавшие в той или иной форме — иногда экзотической, иногда эзотерической. Увлекался поочерёдно социализмом, буддизмом, католицизмом, масонством, оккультизмом… Вступил — вместе с Андреем Белым — в ряды истовых штайнерианцев. Летом 1914 года они строили по проекту Штайнера в Дорнахе (Швейцария) антропософский храм Гётеанум. Можно назвать это родом безумья, а можно — «блужданиями духа», которые на переломе века мучили многих. Началась мировая война, Россия и Германия стали врагами. Волошин послал военному министру отказ от воинской службы: он был настроен пацифистски и — отчасти в результате общения со Штайнером — прогермански. «Он совсем разил меня тогда своим «германофильством», — вспоминал Сергей Маковский. — Дела наши на фронте в то время были из рук вон плохи. «Ну что же? — вкрадчиво улыбаясь, утешал Макс. — Всё к лучшему. Европе предстоит Pаx Germаnicа».
Молясь за палачей
До 1917 года Волошин писал нормальные среднесимволистские стихи. «Не столько признания души, сколько создание искусства», — говорил Брюсов (ему-то проблемы с душой были хорошо известны). Стихи Волошина «декоративны и академичны, блестящи и холодны» (Дмитрий Святополк-Мирский). «Недоставало его стихам той силы внушения, которая не достигается никакими внешними приёмами. От их изысканной нарядности веяло холодом» (Сергей Маковский). Если бы не революция 1917 года и не Гражданская война, оставаться бы Волошину в почётном ряду «малых поэтов» Серебряного века и в качестве колоритной литературной фигуры — источника анекдотов. Революция, которую он воспринимал (и не без оснований) как мировую мистерию, смела какие-то заслоны в его душе, психике, интеллекте. Его понёс поток связной, хотя порой и избыточной речи. От книжной — «головной» — поэзии остались, кажется, только могучие ассоциативные поля. И вот в этом потоке начали образовываться тверди великолепных стихов! Кажется, все измерения мистического опыта, которым он тренировал душу, вдруг сразу — по-настоящему, до последнего предела — обострили его дар. Чутким стало его восприятие, горестно точным — его слово.
В.Ч. К. Палач-джентльмен. Очень вежливый. Родом латыш. Слегка заикается. Всё делает собственноручно, без помощников…
* * *
На площадке, где расстреливают, висит объявление От здравотдела: «Не целуйте детей: Поцелуи — первоисточник заразы».
* * *
Иногда напивался и говорил сестре милосердия: «Ох, лезут, лезут, сестрица, лезут из-под земли».
Впечатляющие такие зарисовки, швыряющие прямо в паноптикум — в тот самый, куда хотел Волошин поместить картины Репина. Тогда ему ещё была неведома тайна истории, которой «…потребен сгусток воль. Партийность и программы — безразличны». Гениален в своей простоте, очевидности, в то же время почему-то — в полной неожиданности трактат «Государство» (1922). Звучит то, что хорошо известно, а заводит как нечто неожиданное:
Виктория Шохина
Владимир Высоцкий (1938 - 1980)
«Отчего грустно так…»
«Было время пожаров…»
В жизни Высоцкого всё было вопреки и наперекор
Рано утром 25 июля 1980 г. из уст в уста передавали: «Слышали? Высоцкий умер!» Недавно - наконец! - в Москве, родном и любимом городе Высоцкого, власти решили: быть улице его имени. Вместо двух Таганских тупиков близ его Театра на Таганке. Игра слов, игра судьбы? Вспоминается его «Нить Ариадны»: «Трудно дышать, не отыскать воздух и свет... Словно в час пик, всюду тупик - выхода нет!.. Хаос, возня - и у меня выхода нет!.. Наверняка из тупика - выхода нет!»
Был обречён?
В его жизни всё было и вопреки, и наперекор. Даже тело своё он советовал, если утонет (а в 1966-м он тонул в реке Кура - спас друг Жора Епифанцев), ловить не внизу, а выше по течению. А уж если бегать - только иноходцем, «по-иному, то есть - не как все», «не под седлом и без узды»! После смерти Высоцкого прошло уже около 40 лет. Но большое ясно видится даже на столь малом для истории расстоянии. Особенно в наше безгеройное время, несмотря на то что Высоцкого очень скоро накрыла и опутала вся пошлость посмертной славы - сплетнями «в виде версий», махинациями, скандалами и распрями. Так же, как его связали простынями в последние страшные часы, что он доживал на узкой тахте в квартире на Малой Грузинской. Много позже, после той страшной июльской ночи Марина Влади, его самая, наверное, большая любовь, скажет в интервью «АиФ»: «Мог бы Володя прожить дольше или он был обречён сгореть так рано? Этого никто не может сказать! В те, последние, годы, когда мы снова были вместе, я собиралась вновь приютить его у себя. Переселить его в мой дом под Парижем, куда я вернулась после разрыва с ним. Я была готова снова бороться с его недугами, лечить… Но Володя прекрасно понимал, что ради этого ему придётся бросить поэзию, театр. Если бы он на самом деле стал жить немножко по-другому, не мучиться так, как он мучился, может, он и прожил бы дольше. Но это - вопрос без ответа...» Его посмертная слава - не чета его славе прижизненной, всенародной. Его рейтинг - второй после Гагарина по фантастической популярности. Он был и впрямь «всенародный Володя».
Заплатил жизнью
«Умер народный артист Советского Союза», - сказал тогда над гробом Никита Михалков. Те, кто пытался сосчитать пришедших (ещё с ночи на 28 июля 1980 г.) проститься с Высоцким, сбились, досчитав до 100 тысяч. Мне довелось быть там, на Таганке, в тот день. Никогда не видела я столько мужиков со слезами на глазах - и с магнитофонами в очереди, и в оцеплении в форме. В той очереди к театру стояли космонавты и фронтовики, академики и урки, торгаши и работяги, физики и лирики, студенты и барышни, стюардессы и официантки, допотопные старушки в шляпках… Высоцкого обожала вся страна. Ему прощали дорожные нарушения, его брали в море, в горы, в небо, под воду и в космос (голосом, на плёнках). К нему по первому звонку летели «свои скорые», ему незаконно отпускали «лекарство». За «лекарство» это Высоцкий заплатил по полной - болью, мучением и гибелью в конце концов. Заплатил жизнью. Ещё в конце 60-х он написал: «Я лежу в палате наркоманов, чувствую - сам сяду на иглу». И всё-таки в главном Высоцкий для тех, кто его знал и помнит, - лёгкий, победно обаятельный, спортивный, азартный, исключительно доброжелательный, застенчивый, легко краснеющий, компанейский, увлекающийся, как ребёнок, ранимый, взрывной и отходчивый, жадно живущий, залюбленный и недолюбленный, юморной (включите его смешные песни - обхохочетесь, как хохотала великая Плисецкая, чуть не упав со стула, над его «Письмом с выставки»). Как верно заметил Вениамин Смехов - в нём было очень много жизнелюбия, оптимизма. И - нежность к людям. «Он очень добрым парнем был», «главное было - его доброта», «добрая ребячья душа» - вспоминают о нём. Вечно кому-то что-то доставал, пробивал, привозил - от лекарств до косметики и игрушечных машинок. Пел, если просили, в поездах, больничных палатах, капитанских и пилотских рубках, на палубах, в костюмерных кладовках… Перечитала массу воспоминаний (а всю жизнь его уже перетрясли до костей). Запомнилось, царапнуло: как регулярно прокалывали шины у его «Мерседесов». Как царапали брань на стекле или звонили домой: «Живой? А говорят, эмигрировал, спился, повесился!» Как прилежно писали «служебные записки» коллеги по Таганке: «был нетрезв», «опоздал»… А общее собрание труппы на гастролях в Риге: «уволить!» А вечные претензии, выговариваемые Любимову: Высоцкому, значит, можно, а другим нельзя? А зависть?
«Пой давай!»
Что же такое Высоцкий? Невысокий человек заурядной наружности, с хриплым голосом, не сверхблестящий артист, не выдающийся поэт... Высоцкий, которого знаменитейший композитор Альфред Шнитке назвал «гениальным человеком». А Юрий Любимов, натерпевшийся как никто от «недисциплинированного» актёра, писал: «Наверное, когда-нибудь будет изобретён прибор и, слушая песни Высоцкого, учёные найдут то, что было в этом надорванном хрипатом голосе, который кричал на всю страну и всё-таки докричался до миллионов сердец. Почему такая феноменальная любовь и популярность? Он «зарифмовал всю Россию», как Гоголь про Пушкина сказал, он снял лак официальности. Он её в песнях «вочеловечил». И поэтому его хоронили как национального героя». Он состоялся вопреки всему - генам, семье, среде, власти. «Нет певческого голоса» - вердикт в Школе-студии МХАТ. А он обаял, заворожил, оглушил этим голосом всю страну. В Театре им. Пушкина играл Лешего и Бабу-ягу, был рад роли в спектакле под названием «Свиные хвостики» - и покорил вершину мирового актёрского репертуара Гамлета. Рядовой артист (согласно трудовой книжке) с нищенским окладом среднего инженера, носивший пальто с чужого плеча и худые ботинки, ходивший годами в одном пиджаке и радующийся концертной ставке в 5 рублей (репертуар ему утверждали партийные чиновники)... И вместе с тем один из самых модных, щёгольски одетых столичных артистов, да ещё и рассекающий с бешеной скоростью по Москве на «Мерседесе»! Кроме авто, Высоцкий обожал лошадей, прекрасно держался в седле. «Чуть помедленнее, кони!» - это написано незадолго до исхода. А весь свой 42-летний век, точно раздираемый мощнейшей внутренней силой, он этих своих привередливых коней лишь пришпоривал и погонял. Юрий Визбор вспоминал: «Много россказней ходит о его запоях. Однако мало кто знает, что он был рабом «поэтических запоев» - по 3-4 дня, заперевшись, писал как одержимый». Ночами, на обоях и обрывках бумаги. И читал, называя эти уходы в чтение - «взапчит». Истово, самозабвенно пел и играл на сцене. Когда пропадал голос - читал почти шёпотом стихи и рассказывал о своём театре, съёмках, коллегах. Однажды на концерте за месяц до смерти в ответ он услышал из зала: «Кончай трепаться! Пой давай, бери гитару и пой!» Он взял гитару… и ушёл со сцены, а потом долго молча сидел, прижимая её к себе, на глазах - слёзы. У него есть немыслимо трагические стихи, написанные незадолго до смерти:
Марина Мурзина
Легенды о Высоцком
О поэте и актёре Владимире Высоцком написаны многостраничные мемуары, тысячи статей, сняты десятки документальных фильмов. Теперь возникла другая проблема — правильно понять и оценить известные факты. Иногда создаётся впечатление, что вокруг Высоцкого существует некий заговор, цель которого — любыми способами очернить память легендарного барда. Попробуем очистить его имя от слоёв недоказанных версий, домыслов и сознательной лжи, успевших накопиться на его могиле.
«Родился, и жил я, и выжил»
Владимир Высоцкий родился 25 января 1938 года в Москве. Его отец был кадровым военным, мама — переводчиком-референтом. Так случилось, что во время войны отец встретил другую женщину и женился на ней. Тем не менее после развода родители поэта сохранили нормальные отношения. В 1947-1949 годах Высоцкий проживал в немецком городе Эберсвальде, по месту службы отца. Там он научился хорошо играть на фортепиано, что впоследствии помогло ему в короткий срок самостоятельно освоить гитару. Вернувшись в Москву, Высоцкий окончил среднюю школу и поступил в Московский инженерно-строительный институт. Но уже через год бросил технический вуз и блестяще сдал экзамены в Школу-студию МХАТ. Во время учёбы в Школе-студии Высоцкий познакомился с Изой Жуковой, на которой вскоре женился, но брак был недолгим. А в 1961 году, на съёмках кинофильма «713-й просит посадку», он познакомился с Людмилой Абрамовой, ставшей его второй женой. В 1960-1964 годах Высоцкий работал в Московском драматическом театре имени А.С. Пушкина, затем перешёл в Театр на Таганке. Однако всесоюзную известность ему принесли не театральные роли, а бардовские песни, которые он стал писать и исполнять в начале 1960-х годов. Они расходились по стране многотысячными тиражами в виде частных магнитофонных записей. Когда в 1968 году на экраны вышел кинофильм «Вертикаль», где Высоцкий сыграл одну из главных ролей, его уже знала вся страна. К сожалению, в этот период певец начал увлекаться спиртными напитками, что было следствием его огромной популярности, бешеной самоотдачи как актёра и не совсем удачной личной жизни. Он часто попадал в различные скандалы, имел неприятности с милицией и прочно «прописался» в рядах московской артистической богемы. Ситуация улучшилась, когда Высоцкий познакомился со знаменитой французской актрисой Мариной Влади, которая положительно влияла на него. В 1970 году Высоцкий и Влади официально зарегистрировали брак. С этого момента Владимир Семёнович мог свободно выезжать за границу, в том числе и в капиталистические страны, давать там концерты и записывать музыкальные альбомы. А также получать высокие гонорары в валюте, для чего на его имя в Госбанке был открыт специальный счёт. Такую свободу имели считанные единицы из числа деятелей культуры СССР. Сегодня известно, что Высоцкий как выдающийся бард и актёр имел могущественных покровителей в самых верхних эшелонах власти. С большой симпатией к нему относился председатель КГБ СССР Юрий Андропов и даже сам генсек Леонид Брежнев. Гораздо менее изученная тема — это контакты Высоцкого с отечественным преступным миром. Ещё в самом начале своей творческой деятельности, в конце 1950-х годов, бард сочинил и записал на магнитофон несколько песен в уголовной стилистике. Это была явная дань моде. Как раз в те годы началась широкая реабилитация жертв сталинских репрессий. На свободу стали выходить тысячи бывших заключённых, сначала политических, а затем и уголовников. Все они несли с собой в повседневную жизнь лагерные привычки, блатную феню, уголовный музыкальный фольклор. Даже в среде интеллигенции стала модной романтизация уголовной жизни, не говоря уже о широких массах.
Знакомство Высоцкого с Тумановым
Талант Высоцкого оказался настолько велик, что его песни быстро стали классикой жанра, а слушатели были твёрдо убеждены, что певец сам «тянул срок» в магаданских лагерях. В начале 1970-х годов Высоцкий лично познакомился с некоторыми авторитетными представителями преступного мира. В первую очередь это был Вадим Туманов, человек крайне необычной судьбы. Туманов в 20-летнем возрасте был осуждён на восемь лет лагерей за антисоветскую агитацию и пропаганду. Будучи политическим заключённым, на зоне Туманов близко сошёлся с уголовниками. Совершил несколько попыток побега, но каждый раз его ловили и возвращали обратно в лагерь. Освободившись в 1954 году, Туманов остался на севере и устроился работать рядовым золотодобытчиком в одну из артелей. Быстро сделал карьеру и стал начальником крупного прииска. Это был, пожалуй, единственный случай, когда бывший зек занял высокую должность в системе золотодобывающей промышленности СССР. Вадим Туманов имел квартиру в Москве, а также купил роскошный дом в Ялте за 77 тысяч рублей. В общем, он явно был подпольным «советским миллионером» — и человеком, связанным с криминалом. Туманов много рассказывал Высоцкому о Севере, о Колыме и лагерях ГУЛАГа. На основе этих рассказов бард тоже написал несколько песен на тюремную тематику. У Высоцкого имелось ещё несколько хороших знакомых из околокриминальных кругов. Например, советский эмигрант в Израиле Шабтай Калманович, который организовывал гастроли Высоцкого в США и Канаде летом 1976 года. После перестройки Калманович вернулся в Россию и занялся крупным бизнесом, а также тесно дружил с такими личностями, как Тайванчик и Япончик. В общем, нет сомнения, что Высоцкий имел определённые знакомства среди тогдашних «деловых», цеховиков и воров в законе — поклонников его песен. Ходили даже слухи, что в начале 1970-х годов криминальные авторитеты были готовы финансировать его творчество, если он полностью сосредоточится на «шансоне». Но поэт категорически отказался, его талант был гораздо многограннее и шире.
Высоцкий и КГБ
В последнее время появилось несколько публикаций и книг, авторы которых совершенно серьёзно утверждают, что Высоцкий тесно сотрудничал с советскими спецслужбами и, в частности, являлся тайным агентом КГБ. А заграничный паспорт, свободные поездки за рубеж, высокие валютные гонорары, по сути, были платой советских спецслужб Высоцкому за его агентурные труды. Даже его брак с известной французской актрисой Мариной Влади, согласно этой версии, организовали чекисты. Да и она сама тоже работала на КГБ. Более абсурдных утверждений трудно себе представить. Во-первых, по своему психотипу Высоцкий был открытым, ранимым и очень эмоциональным человеком, совершенно неприспособленным к какой-либо тайной деятельности. Во-вторых, он злоупотреблял спиртными напитками, наркотиками и порой совершенно не контролировал своё поведение. Таких людей спецслужбы к агентурной деятельности никогда не привлекают, опасаясь неминуемого провала. Что касается Марины Влади, то она действительно была крупным функционером Французской коммунистической партии, а в обществе дружбы «Франция — СССР» занимала пост вице-президента. Но КГБ к этому не имело отношения. Французская компартия тогда была одной из самых сильных в мире и ни в чьей «крыше» не нуждалась. Марина Влади вступила во французскую компартию добровольно, не только из идейных, но и из конъюнктурных соображений. К тому времени её кинокарьера суперзвезды приближалась к концу, и работа в общественно-политических организациях, связанных с Советским Союзом, приносила ей хорошие финансовые дивиденды. Заниматься в таких условиях агентурной деятельностью было полным безумием. Более того, разоблачение Марины Влади и Владимира Высоцкого в качестве советских шпионов вызвало бы грандиозный политический скандал. Результатом его стал бы полный подрыв советского влияния во Франции. И КГБ это точно было не нужно. Что касается личных отношений между Влади и Высоцким. Знаменитая французская актриса легко могла найти себе в СССР более спокойного и презентабельного мужа, даже из числа кинематографической богемы. Но она предпочла связать свою жизнь с Владимиром, который приносил ей много неприятностей. Это была настоящая любовь. Неожиданная смерть Владимира Высоцкого 25 июля 1980 года также вызвала немало различных слухов и сплетен. На самом деле в ней не было ничего неожиданного. Все последние годы жизни поэт оставался совершенно больным человеком — изношено сердце, отказывали печень, почки. И скончался он от инфаркта, вызванного введением в организм большого количества успокоительных и обезболивающих препаратов.
Источник: https://www.mzk1.ru/2020/02/legendy-o-vysockom/
Черубина де Габриак (1887 - 1928)
Черубина, да как же так?
Серебряный век знал много мистификаций, которые, как правило, быстро разоблачались. История Черубины де Габриак не стала исключением. Внешне непривлекательная Елизавета Дмитриева сумела создать мифическую красавицу. У ног её были Маковский, Гумилёв и Волошин. В её честь – последняя дуэль в истории русской литературы.
Детство и юность — что правда, а что вымысел?
От отца, учителя средней школы, рано умершего от чахотки, Елизавете Дмитриевой досталось слабое здоровье: «Я целых десять месяцев была погружена во мрак, я была слепой. Мне было 9 лет». Волошин в своём дневнике пишет о Дмитриевой: «Она была хрома от рождения и с детства привыкла считать себя уродом. В детстве от всех её игрушек отламывалась одна нога, так как её брат и сестра говорили: «Раз ты хромая, у тебя должны быть хромые игрушки»». Лиля рассказывала, что у брата часто случались нервные припадки, и вообще это был странный юноша: «Он, когда мне было 10 лет, взял с меня расписку, что я 16-ти лет выйду замуж, у меня будет 24 человека детей, и я всех их буду отдавать ему, а он их будет мучить и убивать». В биографии Дмитриевой, составленной из писем и дневников, можно найти много противоречий. В одном месте она сожалеет, что у неё совсем не осталось воспоминаний ранее семилетнего возраста, в другом — рисуется: «Когда мне было 3 года, я отказалась от причастия. Я была очень горда. Я терпела, когда меня называли Лиля, но обижалась, когда называли Елизаветой просто. Когда священник сказал: «имя Елизавета», я подкинула рукой ложечку и сказала: «Ивановна, Дмитриева»». Болезни и эксцентричные родственники — далеко не всё, в чём можно посочувствовать Лиле. Особенно трагично перенесённое в 13 лет насилие. Лицо надругавшегося над ней мужчины (кстати сказать, любовника матери) будет часто ей мерещиться. Правда, до сих пор неясно, реальны ли эти истории или выдуманы, чтобы подчеркнуть в глазах современников собственную своеобразность.
Зачем была нужна Черубина де Габриак?
1. Конкуренция аполлоновцев
Сотрудники журнала Сергея Маковского представляли собой два лагеря: «молодую редакцию», куда входили будущие акмеисты во главе с Гумилёвым, и второе поколение символистов, к которым был близок Волошин. Каждая из группировок соперничала за влияние на Маковского, и в какой-то момент «младшие» стали доминировать. Имя Черубины должно было отвлечь от них не на шутку влюблённого редактора.
2. Отказ Маковского опубликовать стихи Дмитриевой
Чтобы добиться успеха на литературном поприще, нужно быть… внешне привлекательной. Такой Дмитриева, как описывают её современники, увы, не была. Волошин, объясняя идею мистификации, обвинял Маковского: «Лиля, скромная, неэлегантная и хромая удовлетворить его, конечно, не могла, и стихи её были в редакции отвергнуты». Но показывала ли Дмитриева свои стихи редактору «Аполлона»? Волошин как-то приносил её переводы, и они не были напечатаны. Однако то были не собственные её сочинения. При желании Дмитриева могла предложить свои стихи через Иванова, с которым была дружна, через Гумилёва или того же Волошина. На руку ей был и усилившийся в то время интерес к женской поэзии.
3. Попытка самоутвердиться
Цветаева говорила, что миф позволил скромной учительнице (Дмитриева преподавала русскую историю в Петровской женской гимназии) раскрыться: «В этой молодой школьной девушке, которая хромала, жил нескромный, нешкольный, жестокий дар, который не только не хромал, а, как Пегас, земли не знал». Портрет простушки не вяжется с тем, что рассказывала о себе сама Дмитриева: «Гимназию окончила поздно, 17 лет, в 1904 году, с медалью, конечно. Потом поступила в Женский императорский педагогический институт и окончила его в 1908 г. по двум специальностям: средняя история и французская средневековая литература. В это же время была вольнослушательницей в университете по испанской литературе и старофранцузскому языку». «После была и училась в Париже, в Сорбоне — бросила». Скромность, как видно, не мешала ей быть завсегдатаем литературных собраний в «Башне» Иванова. Мнение Цветаевой сформировано рассказами Волошина, который нарочно создавал Лиле образ не замеченной вовремя поэтессы.
4. Эксперимент Волошина
Волошин много размышлял о том, что поэтическое творчество основывается на мифотворчестве. Шутка с Черубиной, по его ожиданиям, должна была претворить миф в жизнь, стать началом нового искусства. Мистификация требовалась ему для проверки своей теории. Цветаева писала, что и ей Волошин предлагал совместно создать сразу нескольких мифических поэтов. Но она отказалась.
5. Просто авантюристы
Жажда авантюр и провокаций — вот что объединяло Волошина и Дмитриеву. А потому неудивительно, что они решились на опасную игру, которая могла стоить им (а особенно Лиле) репутации.
Кто она такая?
«Я начну с того, с чего начинаю обычно, — с того, кто был Габриак, — рассказывал Маковский. — Габриак был морской чёрт, найденный в Коктебеле… Он был выточен волнами из корня виноградной лозы и имел одну руку, одну ногу и собачью морду с добродушным выражением лица». Габриах — это бес, противостоящий злым духам. Некрасивость сближала Дмитриеву с мифическим чудищем. В 1909 году Лиля переводит с испанского «Октавы Святой Тересы». Волошин признавался, что многое из биографии Святой заимствовано и для персонажа де Габриак. Терезе являлся Иисус Христос. 15 лет она была больна и не могла молиться, а после выздоровления её преследует страх: может быть, она созерцала не Христа, а Антихриста? Испанское произношение слова «херувим» — черубим. Это огненный ангел-страж, охраняющий путь к древу жизни в Раю. Он пронзает сердце Святой Терезы копьём — любовью. Черубина также тяжело болеет. В отличие от своего прототипа она не была монахиней, но чувствовала, что является божьей избранницей. Главное, что объединяет Святую и вымышленную красавицу — независимый, пылкий характер. Неслучайно темы стихов: Крестовые походы, Испания и католический мистицизм, ведь Черубина принадлежит к богатому роду крестоносцев. Отец её — уроженец Южной Франции, мать — русская. Девушка-католичка проводит свои дни в уединении. Какой она представлялась Цветаевой: «Нерусская, явно. Красавица, явно. Католичка, явно. Богатая, о, несметно богатая, явно… И главное забыла: свободная — явно…»
Волошин, Гумилёв и другие
Вдохновителем Дмитриевой был Максимилиан Волошин. Несмотря на это, некрасивая Лиля долго не могла выбрать между ним и Гумилёвым: «М. Ал. — потому что самая большая любовь моя в жизни, самая недосягаемая, это был Максимилиан Александрович» «Я узнала, что M. A. любит меня, любит уже давно — и к нему я рванулась вся, от него я не скрывала ничего. Он мне грустно сказал: «Выбирай сама. Но если ты уйдешь к Гумилёву — я буду тебя презирать»». «Мне всё казалось: хочу обоих, зачем выбор!» Такие страсти кипели на фоне обещания выйти замуж за Всеволода Васильева, инженера-мелиоратора по профессии. Расстаться с Гумилёвым всё же пришлось: он сам разорвал их отношения. Да ещё и публично оскорбил Дмитриеву, за что получил вызов от Волошина. К счастью, последняя дуэль литераторов в русской истории закончилась без жертв. Вскоре Гумилёв сделает предложение Ахматовой, а Волошин, попытается уговорить Дмитриеву выйти за него и даже начнёт готовиться к разводу. Напрасно: его Черубина уходит к Васильеву. Ещё один миф заключался в том, что у Дмитриевой была дочь от Волошина или от Гумилёва. Девочка Вероника, как предвидела, Лиля могла родиться у них с Волошиным, если бы они остались вместе. Всю жизнь её преследовал призрак якобы рано умершей Вероники. На самом деле этот ребёнок остался лишь мечтой.
Некрасиво получилось
Единственным, кто с самого начала догадался об обмане, был Алексей Толстой. Он узнал в произведениях Черубины услышанные им ранее стихи Дмитриевой. У него хватило благородства не выдавать авантюристов. Роль разоблачителя была отведена другому — немецкому поэту фон Гюнтеру из группы «молодой редакции» «Аполлона». Он догадался о романтическом треугольнике и обмане и поделился с Кузминым, Кузмин — с Маковским. Сердце редактора, упивавшегося письмами и телефонными разговорами с загадочной Черубиной, словно облили ядом. Однако нужно отдать Маковскому должное: публично о мистификации объявлено не было. Читатели могли лишь заметить, что новые стихи де Габриак перестали выходить. Но в узких литературных кругах распространился слух о том, что сочиняла-то вовсе не Дмитриева, а Волошин! На это он ответил так: «В стихах я давал только идеи и принимал как можно меньше участия в выполнении». Удар по Маковскому, смешная дуэль двух поэтов, психологическое раздвоение Дмитриевой и десятки обвинений в её адрес — вот чем закончилась игра в Черубину де Габриак.
Ли Сян Цзы — последняя мистификация
В 1911 Лиля вышла замуж за Васильева и уехала из Петербурга. Её новым увлечением становится антропософия. Теперь Елизавета — первый официальный представитель антропософского общества в России. Этот интерес даёт ей силы вернуться к стихотворчеству. В 1919 году, переехав в Краснодар, она пишет пьесы для детского театра вместе с Маршаком, спустя три года они работают в Театре юных зрителей в Петрограде. Но едва ли у истории мог сложиться счастливый финал: в 1927 году Лилю арестовывают за её антропософскую деятельность и отправляют на Урал. Потом — Ташкент, где работает муж. В южном крае она создаёт последнюю свою мистификацию — ссыльного китайского поэта Ли Сян Цзы. В Ташкенте Елизавета Васильева заболевает раком печени и в 1928 году умирает. Уже будучи при смерти она признается своему мужу: «Если бы я осталась жить, я бы жила совсем по-другому».
Мария Шпакова
Зинаида Гиппиус (1869 - 1945)
Единственность Зинаиды Гиппиус
Татьяна Бартенева
Татьяна Глушкова (1939 - 2001)
Приговор поэта обжалованию не подлежит
Друзья называли её Таней-партизанкой
«Большое видится на расстоянье», - сказал поэт. Жила среди нас Татьяна Михайловна Глушкова - жила, как подобает сильной личности, «образцово и просто», зная, что отпущено ей в будущем немного времени и надо успеть выплеснуться. Её творчество было именно выплеском, выбросом громадной человеческой энергии, неожиданной в таком хрупком существе. Многолетний автор «Правды» и всех левых патриотических изданий, она была нашим соратником. Но многие ли из читателей, не придающих большого значения стихам (какие стихи, когда ломаются копья!) и не вникающих в полемику теоретиков большой политики, понимали, каков масштаб этой личности? А между тем она была одним из ярких лидеров русской оппозиции последнего десятилетия минувшего века - страшного, провального десятилетия, сокрушившего столько умов и сердец. Это было последнее десятилетие её безвременно оборвавшейся жизни - тяжело больная, большей частью прикованная к своему письменному столу, она прожила это ущербное время на величайшем накале всех своих дум и чувств. Короткие «выезды в свет» - будь то посещение Пушкинских Гор или грибоедовской Хмелиты - давались ей с громадным усилием. И не во имя отдохновения или ностальгии пускалась она в дальний путь - ехала туда работать, отстаивать сокровищницы культуры от наглых посягательств власть имущих, словом и делом поддерживать тех, кто посвятил свою жизнь этим оплотам русской цивилизации. Сама в юности бывшая экскурсоводом в Пушкинских Горах, она хорошо знала нужды и запросы музейщиков, называла их «праведниками земными» и всегда готова была драться вместе с ними за сохранение великих традиций. Она ехала туда, ведь не могла она не ехать. Но в основном жизнь её проходила за стенами однокомнатной московской квартиры, а вмещали эти стены всю нашу беду, весь ужас утраты Родины и всё торжество её нового обретения - через гнев и ярость, через протест и борьбу, через решимость выстоять и победить наших супостатов. Это отнюдь не красивые слова: борьба была действительно жестокой и беспощадной. Вспомним октябрь 1993 года с его беспримерными кровавыми жертвами. Татьяна Глушкова была единственным поэтом, отозвавшимся на эти роковые события - нет, не стихотворением - циклом потрясающих стихов. Её талант, помноженный на человеческое отчаяние, смог одной строфой выразить суть нашей общей трагедии, подвигнувшей народ к восстанию:
«Не говорю тебе прощай...»
Лет двадцать назад режиссёр-документалист Людмила Коршик запечатлела поэта Татьяну Глушкову — безо всяких далеко идущих намерений просто для того, чтобы сохранить её образ, ведь Татьяна Глушкова — большой русский поэт, чьё творчество продолжает пушкинскую традицию. Свой недюжинный талант поэта и публициста она направила на защиту своего народа от всевозможных посягательств на его самостояние. Этому были посвящены десятки её выступлений в печати, в которых она касается самых острых и больных тем. И как прекрасно, что камера кинодокументалиста запечатлела её именно в такой беседе. Собственно, эта съёмка и побудила режиссёра Людмилу Коршик сделать фильм о Татьяне Глушковой именно в год 25-летия народного восстания против ненавистного компрадорского режима, установившегося после контрреволюционного переворота. Октябрьские события 1993 года глубоко потрясли Татьяну Глушкову и пронзительно отразились в её творчестве. Она единственная изо всей поэтической братии откликнулась на кровавую расправу с народом — не одним стихотворением, а большим поэтическим циклом «Всю смерть поправ». Можно сказать, на каждый орудийный залп по мятежному Дому Советов она ответила стихотворением. Первая строка одного из них и стала названием фильма «Когда не стало Родины моей». О какой Родине идёт речь? О Советском Союзе. О великой стране, исчезнувшей с карты мира в 1991 году.
Лариса Ягункова
Глеб Горбовский (1931 - 2019)
Остаюсь на земле
Поэт Глеб Горбовский… Поколение, давшее России Николая Рубцова, Виктора Астафьева, Роберта Рождественского и Владимира Высоцкого. Написанную им в середине двадцатого столетия песню «Фонарики ночные» когда-то во дворах под гитару пела вся страна как народную, не подозревая, что у этой песни есть автор, живущий в Ленинграде, стихи которого когда-то станут классикой русской поэзии. По странному звуковому созвучию с фамилией, его лирика всегда носила «гробовую» направленность. Поэт писал, что живёт «в гробу», оклеенном «Правдой» изнутри, согласно его метафорам, даже вселенная - «бездыханна, словно погост». Иногда он веселился и тогда в его стихотворениях мертвецы начинали плясать под песни Утёсова, льющиеся из динамика, установленного на кладбище. Но весёлого в жизни Горбовского было мало. Отца арестовали в 1937 году, в войну Глеб оказался в оккупации, в городе Порхове, где, по собственному признанию, жил, как зверёныш, жил, чтобы выжить, отираясь у немецких госпиталей. «Как к нам относились немцы? Могли и конфету-бомбошку какую-нибудь протянуть, могли и шалость простить, даже шкоду, а могли и повесить за ничтожную провинность». Часто ему, мальчишке, приходилось наблюдать за повешениями «для устрашения», которые немцы проводили в центре города у универмага номер 13. «Можно было закрыть глаза, отвернуться. Ан, нет, - в детстве любопытство необузданно; и я смотрел, набираясь чего-то такого, от чего не мог освободиться многие и многие годы...» Когда война закончилась, мать и отчим, отчаявшись справиться с одичалым Глебом, сдали его в исправительную колонию, откуда он сбежал к отцу. Так появилась в его стихах и вечная тема смерти, и «мистическая опустошённость души», за которую полюбили Горбовского читатели и за которую ругал отец, крича, что в его стихах «нет любви». «Я плохой, - говорил Горбовский о себе. - Бога не могу разглядеть. Основа бытия под ногами зыбка». В Ленинграде о поэте узнали ещё в начале пятидесятых, хотя в то время он ещё не печатался. Его стихи передавались из рук в руки на переписанных листочках, а песни звучали буквально в каждом ресторане. Например, всем известные строчки «У павильона Пиво-воды стоял советский постовой» или «Я из пивной иду, я никого не жду». А ещё сборники стихов: популярность и объявление антисоветчиком за выход в 1968 году четвертой книги «Тишина». И уже другая популярность, - настоящая, народная - когда на «чёрном рынке» за сборник его стихов с тиражом 50 тысяч экземпляров отдавали по ползарплаты. Он дружил с Николаем Рубцовым. Не обошли его стороной и запои - как им не быть? Но талант..., он был настолько талантлив, что писал ежедневно, в любом состоянии, и кроме стихов, писал прекрасные книги для детей и удивительные повести для взрослых, в Комарово, где ему выделили, как он говорил, «полбудки». «Как умел, так и жил» - есть такие слова Окуджавы о Высоцком, но разве не подходят они для Горбовского. Из тихой скромности он оставил себе в этой жизни лишь свои стихи. Он даже некоторые повести свои не назвал романами, а мог бы. Он писал до конца жизни, время от времени печатая небольшие подборки в петербургских журналах. С годами его поэзия не стала хуже, но она стала другой. Неожиданно было читать от автора, написавшего в молодости «Расстреляйте меня, пожалуйста! Это я прошу - поколение» совершенно иные откровения. Что «жить всё так же хочется безумно», что «целой жизни мало, чтоб Россию разлюбить» и что: «В небе тусклом и стоячем, кто там сладкий воздух пьёт? Пригляделся — птичка плачет, а прислушался — поёт!» Главная награда для поэта – его читатели! Возможность быть услышанным… Русский поэт и прозаик, член Русского ПЕН-центра, академик Академии российской словесности Глеб Яковлевич Горбовский умер 26 февраля 2019 года в Санкт-Петербурге, прожив 87 лет и издав более тридцати пяти книг стихов и прозы.
Глеб Горбовский о себе:
«Что можно рассказать о себе, скажем, на... партийном собрании? Не знаю. И не потому, что никогда на таких собраниях не присутствовал, а потому, что прилюдно говорить о себе, то есть обнажаться - тошно. Обычно расстёгивают одну-две пуговицы. Самых верхних, из-под коих проглядывают «анкетные данные». Не более того. Однако случаются люди побойчей, которые могут приоткрыть и пониже. И вообще так рвануть рубаху, что все заклёпки отпадут. Думается, писательская порода людей, по своей сути, самая «раздевательская», потому как изначально тяготела к откровенности, а то и - сокровенности. Но как рассказать о себе «простыми словами»? Не мудрствуя лукаво? После стольких лет честолюбивой казуистики? Возможно ли такое? «Автобио напиши кратко и подробно», - потребовали у Василия Тёркина бюрократы на том свете... Итак, в двух словах о себе. Я - плохой. А ежели в двух страницах - добавятся лишь некоторые подробности. Не в оправдание, а в подтверждение самобичующего эпитета. И получается, что моё «автобио» держится на двух уродливых, для русского произношения и слуха непотребных словах-понятиях: эксгибиционизм (самообнажение) и мазохизм (самоистязание). Плохой - не потому, что пил, курил, «баб любил», в карты играл, в оккупации и в исправколонии находился (хотя и не без этого), плохой, потому что маловер. Близорук нравственно и духовно. Бога не могу разглядеть. В отчётливом виде. Но - лишь расплывчато. Основа бытия под ногами зыбка. А ведь и по монастырям ездил, и крещён, и отцом родным, до девяносто двух лет прожившим, учён в этом направлении. Ан - шатаюсь. Неустойчив. Квёл. А теперь - так называемая жизненная канва. Телеграфным стилем. Родился 4 октября 1931 года в Ленинграде на Васильевском острове. Возле университета. В семье преподавателей словесности. Мать, Галина Ивановна Суханова, родом из Усть-Сысольска, наполовину зырянка, а в остальном - русская. Она дочь Агнии Андреевны Данщиковой, первой коми - детской писательницы. Отец мой, Яков Алексеевич Горбовский, - из государственных крестьян Псковщины. Фамилия идёт от крошечного именьица Горбово. Отец сидел в ежовщину восемь лет (ставил Пушкина выше Маяковского, писал в дневнике «Питер» вместо «Ленинград»). Я же, хоть и родился в Петербурге, то есть горожанин, большую половину жизни провёл за городом, в сельщине, в странствиях, экспедициях. В июне 1941 года уехал в Порхов «на дачу» к тётке Фросе, сестре отца, причем самостоятельно уехал, десяти лет не было, мать только в вагон посадила. (Отец уже был на лесоповале.) И «дачничал» я таким образом все четыре года войны. Отбившись от тётки, скитался в Прибалтике, батрачил. Проходил в третьем классе Порхова Закон Божий. После войны разыскал мать, которая всю блокаду провела в Ленинграде. В школе не удержался. Поступил в ремеслуху. В ремеслухе не прижился, попал в исправительную колонию в г. Маркс на Волге. Из колонии совершил удачный побег («с концами»). В Питере меня едва не отловили, и я подался в заволжские леса, куда к тому времени был поселен отсидевший своё, но лишённый прав отец. Он учительствовал в сельской школе - двенадцать учеников в четырёх классах. Там-то, у отца, в глуши лесной, сказочной, начал писать стихи. В шестнадцать лет. Затем - снова Питер, школа на Васильевском, которую так и не закончил - шуганули в армию. Три года в стройбате. Там писал песни. В том числе - «Сижу на нарах, как король на именинах». После армии работал столяром на рояльной фабрике «Красный Октябрь», «осветлял» для бригады политуру за шкафом! Слесарем «Ленгаза» числился, ходил по квартирам, пугал народ. А затем стал ездить в геофизические и прочие экспедиции - на Северном Сахалине два года блуждал, в Якутии возле Верхоянского хребта, на Камчатке у вулканологов... Трижды был женат. Говорю - плохой. Троих детей имею. Но всегда от них - как бы на отшибе. В 1960 году вышла первая книжечка стихов «Поиски тепла». По ней в 1963 году приняли в Союз писателей. До этой книжечки стихи расходились в списках. Слыл заправским диссидентом от поэзии и, конечно же, выпивохой. Особенно налегал после того, как мою четвёртую книжечку «Тишина» пустили под нож частично, а меня самого обвинили в «идеологическом шпионаже». Затем, когда в третий раз женился, остепенился и не пил спиртного девятнадцать лет и восемь месяцев. На удивление врагам и на радость близким. С приходом перестройки - опять запил. Вот вроде и всё «автобио». Последняя книжечка прозы называется «Исповедь алкоголика». Последняя книжка стихов - «Сижу на нарах».
Николай Гумилёв (1886 - 1921)
За что мы любим Николая Гумилёва
Позволю себе начать с сугубо личного воспоминания. В 1986 году я служил в Группе советских войск в Германии. При каждом удобном случае ускользал в библиотеку части и там с наслаждением перелистывал страницы относительно свежих московских и ленинградских журналов. И вот, взяв в руки апрельский «Огонёк», с ожидаемо и ласково улыбающимся Ильичом на обложке, я рассеянно пробежал глазами несколько сусальных заметок о «самом человечном человеке на Земле», а потом... глазам своим не поверил. Но и ошибиться тоже было невозможно: со страницы советского журнала на меня смотрело хорошо знакомое по тамиздатскому собранию сочинений некрасивое и прекрасное лицо, а рядом были напечатаны стихи... Те самые стихи, в конвое сопроводительной заметки В. П. Енишерлова. «Ага!» — сказал я себе и, как впоследствии выяснилось, не ошибся. Точно знаю, что не только для меня отправной точкой отсчёта решительных и необратимых изменений в нашей тоскливой жизни стала эта скромная публикация в массовом журнале. Но почему восстановление исторической справедливости по отношению к темдеятелям русской культуры, которые были прокляты и/или убиты преступной властью, началось именно с гумилёвской подборки? Что в Гумилёве так привлекало и привлекает читателей весьма далёких друг от друга возрастов и политических убеждений? Сам поэт в итоговом стихотворении так объяснял свою популярность у читателей:
* * *
По необходимости краткий разговор о конкретных обстоятельствах гумилёвской биографии начнём с мелкой, но яркой подробности из мемуаров Веры Неведомской: «Николай Степанович ездить верхом, собственно говоря, не умел, но у него было полное отсутствие страха. Он садился на любую лошадь, становился на седло и проделывал самые головоломные упражнения. Высота барьера его никогда не останавливала, и он не раз падал вместе с лошадью». Этот фрагмент воспоминаний Неведомской, относящийся к 1911 году, грозно оспорила в своих записных книжках 1962 года Анна Андреевна Ахматова: «Конечно, в 1911–12 г. ездить верхом не умел, но в маршевом эскадроне Уланского полка осенью 1914 г. (деревня Наволоки около Новгорода) он, по-видимому, всё же несколько научился это делать, так как почти всю мировую войну провёл в седле, а по ночам во сне кричал: „По коням!“. Очевидно, ему снились ночные тревоги, и 2-ой Георгий получил за нечто, совершённое на коне». В этом столкновении цитат, как в капле воды, отразились обычные для Гумилёва этапы преодоления жизненных трудностей. Первый этап — он находится в смешном положении (не умеет ездить верхом, часто падает с лошади). Второй этап — он стремится во что бы то ни стало изменить ситуацию («становился на седло и проделывал самые головоломные упражнения»). Третий этап — он не довольствуется достигнутым (уйдя добровольцем на войну, записывается именно в кавалерию). Четвёртый этап — он достигает совершенства в том, что некогда ему не давалось (получает георгиевский крест «за нечто, совершённое на коне»). Сходным образом Гумилёву удалось выстроить и многие другие, куда более значимые эпизоды своей биографии, путешествовал ли он в Африку, или заводил отношения с женщинами. В конце 1903 года Гумилёв знакомится с гимназисткой Анной Горенко и вскоре начинает настойчиво за ней ухаживать. «Сознаюсь... мы обе не радовались этому (злые, гадкие девчонки!), и мы его часто принимались изводить, — вспоминает тогдашняя лучшая подруга Анны Валерия Срезневская. — Зная, что Коля терпеть не может немецкий язык, мы начинали вслух вдвоём читать длиннейшие немецкие стихи, вроде «Sängers Fluch» Уланда (или Ленау, уж не помню...). И этого риторически цветистого стихотворения, которое мы запомнили на всю жизнь, нам хватало на всю дорогу. А бедный Коля терпеливо, стоически слушал его всю дорогу и всё-таки доходил с нами до самого дома!» Сама же Анна Горенко, подразумевая литературные неудачи Гумилёва, но, конечно, не только их, 13 марта 1907 года насмешливо писала Сергею фон Штейну: «Сколько несчастиев наш Микола перенёс, и всё понапрасну». Молодой поэт несколько раз делает предложение, получает отказ, вновь предлагает руку и сердце, снова терпит неудачу. Однажды он даже пытался покончить с собой... И что же? 25 апреля 1910 года Николай Гумилёв и Анна Горенко (которой уже совсем скоро предстояло превратиться в Анну Ахматову) повенчались, а 1 октября 1912 года у них родился сын Лев. Правда, уже в 1913 году произошёл фактический разрыв (формально развод был оформлен лишь в 1918 году), но именно Ахматова, в последние годы жизни сделала необычайно много, чтобы привить молодым поэтам любовь и почтение к Гумилёву, а его самого заслуженно представить ключевой фигурой русского постсимволизма. По той же, но только очень сильно ускоренной схеме, строились потом отношения донжуана Гумилёва со многими прекрасными девушками. От первоначальной неприязни и даже ужаса, который внушал им поэт: «...я в испуге увидела совершенно дикое выражение восхищения на очень некрасивом лице. Восхищение казалось диким, скорее глупым, и взгляд почти зверским».- писала в письмах Гильдебрандт-Арбенина - Через всё растущее увлечение: «...меня „подменили“, и у меня вдруг прорвалась бешеная весёлость и чуть ли не вакхичность — и сила — выдерживать натиск». К неизбежной влюблённости, иногда перераставшей в настоящую любовь: «Лицо Гумилёва, которое я теперь видела, было (для меня) добрым, милым, походило скорее, на лицо отца, который смотрит на свою выросшую дочку... я обещала бы ему всё, всё (и всё выполнила!)».
* * *
Однако главная победа, которую Николаю Гумилёву удалось одержать над собой и предвзято настроенными современниками, лежит в иной области. Известно, что начинающий Гумилёв воспринимался многими символистами как фигура нелепая и комическая. Так, Зинаида Гиппиус в декабре 1906 года писала гумилёвскому поэтическому наставнику Валерию Брюсову: «О Валерий Яковлевич! Какая ведьма "сопряла" вас с ним? Да видели ли вы его? Мы прямо пали. Боря Бугаев имел силы издеваться над ним, а я была поражена параличом. Двадцать лет, вид бледно-гнойный, сентенции старые, как шляпка вдовицы, едущей на Драгомиловское. Нюхает эфир (спохватился) и говорит, что он один может изменить мир: «До меня были попытки... Будда, Христос... Но неудачные». После того, как он надел цилиндр и удалился, я нашла номер «Весов» с его стихами, желая хоть гениальностью его строк оправдать ваше влечение, и не могла. Неоспоримая дрянь. Даже теперь, когда так легко и многие пишут стихи, — выдающаяся дрянь. Чем, о, чем он вас пленил?» Увы, более или менее «выдающейся дрянью» стихи молодого Гумилёва считала не только Зинаида Гиппиус – хотя, разумеется, не все критики выражались так безапелляционно (впрочем, и оценки свои они расставляли не в частных письмах, а в печати). О том, что поэтами не становятся, а рождаются, не писал, кажется, только ленивый. Так что молодому Гумилёву, рано и сознательно сделавшему ставку на старательное ученичество у Валерия Брюсова, пришлось выслушать и прочитать немало обидных суждений о себе, как о стихотворце, обречённом на вечное эпигонство. «Раз навсегда решив, что нет пророка кроме Брюсова, г. Гумилёв с самодовольной упоённостью, достойной лучшего применения, слепо идёт за ним. И то, что у Брюсова поистине прекрасно и величаво, под резцом Гумилёва делается смешным, ничтожным и жалким» (Е. Янтарев); «...там, где Брюсов поражает своей классической строгостью и величавой формой, Гумилёв — напыщен и вылощен. Где скупо замкнут, но лирически-грациозен учитель, там ученик его — неотзывчив, деревянен и апатичен. Где у Брюсова гармоническое движение образов, там у копииста его шуршат картонные маски, напяленные равнодушной рукой» (Л. Войтловский); «...на пути от Брюсова к Гумилёву роковой поединок выродился в какой-то английский бокс» (Росмер)... Обвинения Гумилёва в сальеризме, в желании разъять музыку, как труп, достигли апогея в 1912–1914 годах, когда он вместе с Сергеем Городецким возглавил «Цех поэтов» — содружество молодых авторов, стремившихся овладеть тайнами искусства версификации, читая вслух, а затем подробно разбирая стихи друг друга. «Цех — это очень характерно. Цех сапожников — и цех поэтов. Это словечко «Цех», я уверен, связано с их объединением органически. В цехе они читают друг другу свои стихи, толкуют о стиле и форме. Цех выпускает их книги старательные, но без аромата, без проблесков индивидуальности» (А. Рославлев). «Собранные под заботливым крылом Гумилёва и Городецкого, ютятся тут юнцы, в рабских устремлениях старающиеся дать похожесть на «синдиков», коими и значатся два упомянутых стихотворца» (И. Игнатьев). «Как это поэты могут объединяться в цех? Приложимо ли самое понятие о ремесленнике к понятию о поэзии? Обидно делалось за священное звание поэта, ставящего себя на одну доску с ремесленником» (Б. Садовской)... И что же? «Цех поэтов» в итоге выпестовал Осипа Мандельштама, Анну Ахматову, Георгия Иванова, Владимира Нарбута... Его с пользой для себя посещали Велимир Хлебников, Николай Клюев, Михаил Зенкевич, гениальный переводчик Михаил Лозинский... Ещё удивительнее то, что сам Гумилёв с годами сумел выковать из себя очень большого поэта. Его безвременную гибель оплакала некогда непримиримая Зинаида Гиппиус. А едва ли не самый строгий и честный из русских символистов, Александр Блок, так надписал нашему поэту одну из своих книг: «Дорогому Николаю Степановичу Гумилёву — автору «Костра», читанного не только «днём», когда я «не понимаю стихов», но и ночью, когда понимаю». Чрезвычайно удачную метафору для характеристики особенностей эволюции гумилёвского дара нашёл Вячеслав Всеволодович Иванов. По его словам, развитие Гумилёва «напоминает взрыв звезды, перед своим уничтожением внезапно ярко вспыхнувшей и пославшей поток света в окружающие её пространства». Читатель предлежащего тома с лёгкостью убедится в том, что сюжет — «выступление героя на борьбу-испытание и предназначенная, но неожиданная победа — иногда не в том, где её искал «сильный человек» (Р. Д. Тименчик) — один из сквозных во всём поэтическом творчестве Гумилёва.
* * *
В первых числах апреля 1918 года Николай Гумилёв на транспортном судне отплыл из Англии в Россию. Бóльшую часть предшествующего года он провёл во Франции в качестве представителя союзных войск. Очевидно, что перед поэтом, в отличие от многих его современников, стоял реальный выбор: вернуться в страну, в которой установилась глубоко враждебная ему диктатура, или остаться и вести пусть трудное существование, но зато в свободной Европе. Поэт выбрал первое. «Гумилёв, который находился в это время в Лондоне и с которым я виделся почти каждый день, рвался вернуться в Россию. Я уговаривал его не ехать, но всё напрасно. Родина тянула его. Во мне этого чувства не было», — вспоминал Борис Анреп, оставшийся в Англии и доживший в итоге до восьмидесяти шести лет. Автора «Заблудившегося трамвая», как все мы знаем, ждала иная судьба. В очередной раз вступив в борьбу с, казалось бы, почти непреодолимыми препятствиями, он три года провёл в советской России, написал свои лучшие стихи и 25 августа 1921 года был расстрелян по сфабрикованному обвинению. И, как обычно, в итоге победил. Сегодня Николай Степанович Гумилёв — один из самых популярных русских поэтов ХХ века, его стихи вошли в школьную программу, но школьники и студенты всё равно искренне и преданно любят «Капитанов», «Жирафа», «Моих читателей»... А кроме того, Гумилёву выпала особая честь, подтвердившая его очередную победу: публикация именно гумилёвских стихотворений ознаменовала собой начало нового периода свободы слова в современной России.
Олег Лекманов
Виктор Дронников (1940 - 2008)
Судьба, посвящённая России
«И всё-таки утверждение о том, что кого-то можно научить писать стихи, совершенно ошибочно. Одарённому человеку можно поставить слово, как певцу голос. Но это — только одарённому свыше искрой Божьей». Эти слова, предваряющие коллективный сборник стихов членов областного литературного объединения 2002-го года, принадлежат поэту Виктору Петровичу Дронникову и в полной мере относятся к их автору. Биография поэта свидетельствует о том, что он много учился «ставить слово», но ещё больше примет того, что с колыбели был он одарён искрой Божьей. Строки, которые посвятил в очерке 1967 года поэту Вадиму Ерёмину в «Орловском комсомольце» («Серебряный шорох»), очевидно, написаны и о себе: «Но человек пишет стихи. Он обязательно их напишет. И они будут похожими на снег. У человека хороший учитель. Наверное, это большое счастье для ученика быть похожим на своего учителя. Но быть похожим вовсе не значит подражать. Снегу нельзя подражать, можно быть таким, как снег: чистым, удивлённым, ранимым, возвышенным и нежным». Родился Дронников в 1940 году в деревне Жилино Орловского района. Отец погиб на фронте — за этими четырьмя словами столько сыновьего горя! Оно жгло, требовало ответа, топилось в творчестве.
Памяти всех погибших русских солдат в Чечне:
Ирина Самарина
Михаил Дудин (1916 - 1993)
Его поэтом сделала война
Стихи на Ханко
Война для Михаила Александровича началась с финской кампании 1939 года - на полуострове Ханко. Там он начал работать во фронтовых газетах, описывая реалии страшных событий. Финны, понимая, какую опасность для них представляет советский гарнизон, расположенный в стратегическом месте между Хельсинки и Турку, обрушили на него всю мощь своей армии. Наверное, оттого и не удалось им развить успех под Ленинградом, что под боком их столицы сражались Дудин и его товарищи. Ханко держал оборону более пяти месяцев. Полуостров тоже был в блокаде. Причём ещё и в информационной, поскольку с начала войны по октябрь гарнизон практически не имел никакого сообщения с Ленинградом и Большой землёй. Первыми эту блокаду через финские и немецкие минные заграждения пробили несколько катеров, доставивших на полуостров дефицитное горючее и боеприпасы. Вместе с моряками прибыли и корреспонденты «Комсомольской правды» Роман Июльский и Борис Кудояров. Эпиграфом к своей публикации о героических буднях ханковцев они поставили четверостишие поэта красноармейца М. Дудина:
Ответ Маннергейму
Дудин также стал одним из героев этого исторического репортажа. Атаки финнов ханковцы успешно отбивали, однако отсутствие вестей с родины гнетуще сказывалось на солдатах. Этой неизвестностью решил воспользоваться барон Карл Густав Маннергейм. Однажды финны вдруг прекратили обстрел. В воцарившейся тишине из мощных громкоговорителей к нашим солдатам обратился лично главнокомандующий Финляндии. Бывший царский генерал хорошо знал русский, был прекрасным психологом и потому давил на самое больное. В своём обращении барон заверял ханковцев, что высоко ценит их воинскую доблесть, но поскольку положение безнадёжно, призывал прекратить сопротивление и сдаться в плен. На Ханко выходила газета «Красный Гангут». В редакции, чтобы приободрить защитников, решили выпустить листовку - ответ маршалу. Составить текст взялись Михаил Дудин и его друг, в будущем выдающийся график Борис Пророков. Ответ напечатали на большом листе бумаги - размером примерно со страницу современной «Комсомолки». Текст украсили довольно дерзкими карикатурами. Как вспоминал позже Дудин, когда обсуждали, что писать, пошутили: «Бояться нам нечего, цензор с полуострова уже эвакуировался!» Но первый вариант текста, составленный сплошь из солдатской лексики, всё-таки забраковали. В печать пошёл второй, более «мягкий» вариант. Листовка предназначалась для защитников Ханко, но благодаря публикации в «Комсомолке» о ней узнала вся страна. И ответ ханковцев Маннергейму стал очень популярен на фронте. В ноябре 1941 года база была эвакуирована. Ханковцы влились в ряды защитников Ленинграда.
Одиссея по хрупкому льду
Через десятилетия после Великой Отечественной войны Михаил Дудин вспоминал, как они с товарищем шли по торосистому, испещрённому рваными воронками льду Финского залива из Кронштадта в Лисий Нос. Они возвращались в свою боевую бригаду, не зная, какую задачу им предстоит выполнить. В продуваемых шинельках, исхудавшие от голода, стянутые ремнями до последней дырки… На дорогу им дали одну селёдку на двоих, два кусочка хлеба и четыре кусочка сахара. Трудный путь по Малой дороге жизни должен был завершиться на вокзале Лисьего Носа. Но поезда не ходили. Значит, снова надо было идти пешком - теперь до Ленинграда. Но они понимали, что стоит где-то присесть и не будет сил уже подняться. У Летнего сада силы оставили бойцов, и они плюхнулись в сугроб, раскинув руки. Уже наваливался сладкий сон, и тут какая-то женщина склонилась над ними. - Живые? - спросила она. Этот вопрос вернул их в реальный мир. И, наверное, спас, иначе бы замёрзли. Дальше путь бойцов лежал в Новосаратовскую колонию, где бойцы их бригады на берегу Невы день за днём учились пробегать по льду реки как можно быстрее, ловчее, проворнее, чтобы потом с ходу вступить в бой. Через несколько недель эти тренировки помогли им преодолеть Неву в другом месте - в районе деревни Марьино, где в январе 1943 года была прорвана блокада Ленинграда, - одно из сражений, в котором принимал участие Дудин.
Объяснение в любви
Поэт должен писать о любви. Собственно, в этом его призвание. Этому призванию всю жизнь и служил Михаил Дудин. Один из послевоенных его очерков назывался «Объяснение в любви» и был посвящён Ленинграду. В боях за город на Неве, за освобождение Прибалтики, при штурме Берлина погибли многие его товарищи. Отданные ими жизни - тоже признание в любви. И городу, и стране, и будущим поколениям, ради которых они воевали. Однажды на Пискарёвском кладбище Дудин увидел на снегу братской могилы не цветы, а яблоко. И снова память вернула его к той печальной встрече на Суворовском. Боль не отпускала поэта всю оставшуюся жизнь. Свой талант и свою энергию он посвятил памяти товарищей. Михаил Дудин - инициатор создания Зелёного пояса Славы вокруг города на Неве и возведения мемориала «Героическим защитникам Ленинграда» на площади Победы. Дудин является автором текстов, нанесённых на пропилеи у входа на Пискарёвское мемориальное кладбище. Совместно с Сергеем Орловым Михаил Дудин написал сценарий ленфильмовской картины «Жаворонок» (1964), посвящённой подвигу танкистов, оказавшихся в плену на территории Германии. На стихи Михаила Дудина созданы песни, звучащие в кинофильмах «Укротительница тигров» и «Максим Перепелица». Песенное наследие поэта огромно. Одна из лучших песен памяти павшим в войне - «Снегири» на музыку Юрия Антонова.
Анатолий Аграфенин
Война вошла в мои глаза
Исполнилось более ста лет со дня рождения Михаила Александровича Дудина – советского, а лучше сказать ленинградского поэта, всячески обласканного и награждённого советской властью – был даже удостоен золотой медали героя социалистического труда, так называемой «гертрудой» – очень редкой для людей искусства наградой. Дудин умер 77 лет в 1993 году, то есть пережив советскую власть. Его жизнь по всем раскладкам была удавшейся, можно сказать, счастливой. Власти его не обижали, как уже было сказано, да и он не имел оснований для какой-либо фронды. Он был человек вполне реализовавшийся на уровне своего поэтического дара. Поэт он был небольшой, но подлинный, не фальшивил, не писал по велению начальства. О нём сохранились самые приятные воспоминания у всех знавших его. А его знали все, и он всех знал, был всеобщим любимцем. Фальшивый, тёмный человек такой любви не заслужит. Михаил Дудин был в полной гармонии со своей жизнью – и со своими стихами. В последнем отношении ему, можно сказать, повезло. Конечно, трудное это было везение: Дудин фронтовик ещё с финской войны, потом ленинградский блокадник, испытавший полной мерой беду великого города. Он был свой в Питере, и стихи его были свои – непридуманные, не форсированные каким-либо казённым пафосом. Вообще всё это поколение военных советских поэтов было по-своему удачливым: войну никто не отрицал, тяжестей и смертей не запрещали к упоминанию. Не было потребности в какой-либо лакировке. Эти военные поэты сохранили в своём творчестве ноту правды. Их достаточно много было в советской поэзии: Семён Гудзенко, Юлия Друнина, Ольга Берггольц, Александр Межиров, наконец Борис Слуцкий. И сюда же по праву принадлежал Михаил Дудин. Война – это такой опыт, который не оставит никогда своего носителя, не даст себя забыть. Любая жизненная ассоциация ведёт к фронтовым воспоминаниям и образам. Таково хрестоматийное у Дудина, его, можно сказать, визитная карточка:
Борис Парамонов
Евгений Евтушенко (1932 - 2017)
Михаил Бузукашвили
«Такой прижизненной славы не получал ни один поэт за всю историю человечества».
Корр. Евгений Александрович, как-то в радиоэфире зашла речь о самых знаменитых и судьбоносных стихотворениях прошедшего века, известных во многих странах. И я высказал свою точку зрения, назвав стихотворение Редьярда Киплинга «If» и ваш «Бабий Яр». Кстати, стихотворение Киплинга «Если», бывшее в начале прошлого века хрестоматийным для англоговорящих, широко известно на русском во многих хороших переводах, в том числе в превосходном, на мой взгляд, переводе Михаила Лозинского. Оппонентов у меня нашлось множество, но никто с ходу не мог назвать даже просто самых любимых стихотворений поэтов, известных во всём мире. Я понимаю всю условность и субъективность моего выбора. Давайте отвлечёмся от того, что это связано с вами. Вы, как автор масштабной антологии «Строфы века», как бы прокомментировали мой выбор?
Е. Евтушенко. Стихотворение Киплинга я услышал от своего отца, когда мне было лет 12. Я помню заключительную строчку перевода – «Тогда мой сын, ты будешь Человек». Это запало мне в душу на всю жизнь, и я своим детям тоже читал это стихотворение, правда, не в переводе, а по-английски. Действительно, это стихотворение получило гигантскую популярность, преодолевая языковой барьер. Что же касается стихотворения «Бабий Яр», то у него судьба была, пожалуй, ещё феноменальней, чем у стихотворения Киплинга, потому что это был редчайший случай, когда стихотворение в течение недели после публикации его в «Литературной газете», за что сняли редактора Косолапова, было напечатано на первых полосах буквально всех лучших мировых газет, включая «Нью-Йорк таймс» и «Ле Монд». А если говорить о России, то рабочие типографии выпустили дополнительный тираж газеты и его распространяли, несмотря на отсутствие копировальных машин, на блеклых листочках, переписывали от руки. Я получил за пару месяцев несколько тысяч писем, в основном с поддержкой, хотя там были письма и с угрозами. Неизвестные «доброжелатели» выцарапали на моей машине слово «жид». Меня тогда охраняли ребята из баскетбольной команды московского университета, хотя нападений физических не было. Между прочим, когда я в первый раз читал это стихотворение в Политехническом музее в Москве, там была тогда ещё не режиссёр, ещё не руководитель театра, но уже знаменитая актриса Галина Волчек. Она была беременна, у неё начались родовые схватки и её увезли прямо из зала в роддом. То, что случилось с «Бабьим Яром», не означает вовсе, что это было лучшее стихотворение на свете, я таких иллюзий не строю. Достаточно почитать Шекспира и Пушкина, чтобы почувствовать себя значительно скромнее. Просто мир находился на грани мировой войны. Как раз тогда случился Карибский кризис, поставивший человечество перед лицом ядерной катастрофы. Обе стороны всё-таки вовремя одумались. Это было то стихотворение, которое переходило как одна из мировых новостей из уст в уста, из газеты в газету. Был страх третьей мировой войны, она висела над нами как Дамоклов меч, мир был разделён железным занавесом. И вдруг из-за той стороны железного занавеса раздался человеческий голос, призывающий к братству, взаимопониманию, против любой национальной ненависти. Это было сказано вовремя и поэтому стихотворение получило такое эхо. Этопросто совпадение. Великое счастье моё личное и совпадение исторических обстоятельств. Такое стихотворение было необходимо. Нужно сказать, что перед «Бабьим Яром» было ещё одно произведение, гораздо сильнее, чем это стихотворение, важнее, первооткрывательнее в этом смысле – роман «Доктор Живаго». Может быть, благодаря жертвоприношению Пастернака, политическому скандалу вокруг книги, прекрасным фильмам по ней мир увидел, что за железным занавесом живут не какие-то красные, бездушные роботы, а люди с бьющимися сердцами, люди тоскующие, жаждущие любви. Вот почему моё стихотворение оказалось в центре мирового внимания.
Корр. После опубликования вашего стихотворения прошло больше сорока лет. Вы упоминали Шекспира, Пушкина, Пастернака. Их книги часто публиковали за это время на множестве языков. И сколько ещё прекрасных книг, старых и новых, пришло в этот мир. Стал ли лучше наш безумный, безумный, безумный мир?
Е. Евтушенко. В каком-то смысле лучше, в каком-то смысле хуже. Но всё-таки сейчас не существует этой разъединённости, такой грубой демаркационной разделённости на два мира, которая могла бы привести к мировой войне. Сейчас есть другие факторы. Это уже новая тенденция века, когда локальные конфликты, которых очень много, когда международный терроризм могут в конечном счёте привести к крупным катастрофам. Самое страшное, что техника развилась за это время. И теперь практически оружие массового уничтожения может через некоторое время изготавливаться не только в небольших, безответственных странах, но даже в частных лабораториях. Его можно и украсть.
Корр. С этим тысячелетием у человечества связано столько надежд и опасений. Но не будем говорить обо всём тысячелетии, а поговорим о ближайшем времени. Как вам кажется, каким оно будет? Временем конфронтации, ненависти людской, терроризма, войн? Или есть шанс для расцвета поэзии, литературы, искусства, добрых чувств, о чём издавна мечтают люди?
Е. Евтушенко. Это будет время очень резкого противостояния идей агрессивного национализма, религиозной нетерпимости и человеческого разума, доброты, стремления к братству. Вся история человечества подводила к тому, чтобы когда-нибудь это противостояние станет отчётливым и ясным, чтобы выяснилось, кто кого. Я верю в разум человечества. Но мне кажется, что в вашем вопросе вы допустили некоторую логическую ошибку, вы меня извините, когда спросили, будет ли это время конфронтации, терроризма или расцвета искусства. Вы знаете, что настоящее, большое искусство рождается именно во время этого человеческого противостояния. Оно рождается как призыв к разуму, сердцу людей. Если говорить обо всех великих произведениях, то они как раз основаны на осмыслении трагического опыта человечества. Почти все великие произведения написаны как некое предупреждение человечеству. Чем поэзия кажется менее необходима людям в какой-то момент, тем она более необходима, понимаете.
Корр. Я понимаю ваши слова так, что в этом нашем насквозь прагматическом и жутко технологическом XXI веке большой поэзии место останется.
Е. Евтушенко. Безусловно. То есть её значение даже возрастёт, хотя люди не всегда это понимают. Возьмём хотя бы Россию. Когда отменили официальную цензуру как государственный институт, то моментально возникла коммерческая цензура, средства массовой информации оказались в частных руках. Но коммерческая структура постепенно превратилась опять в политическую, потому что все крупные средства массовой информации, особенно телевизионные каналы, оказались в руках каких-то групп, которые, как во всём мире, связаны с политическими группами. В Советском Союзе, надо отдать должное нашим переводчикам, даже в самые тяжёлые времена холодной войны, за исключением каких-то произведений, прямо критикующих наш образ жизни, в общем-то мы переводили очень хорошие западные книги, причём переводили на самом высоком уровне. Вы упоминали Киплинга. Хотя он и считался певцом империализма, мы же переводили всего Киплинга, и наши дети знали «Книгу джунглей», и это стихотворение «Если», о котором мы с вами говорили, тоже существовало в нескольких замечательных переводах. И Хемингуэя знали, за исключением книги «По ком звонит колокол», которая была не рекомендована к печати Испанской коммунистической партией. Переводилось многое. Тогда у нас создалось впечатление, что на Западе существует гигантское количество скрываемых от нас нашей цензурой великих произведений. Это была наша иллюзия. Когда вместе с нашей официальной цензурой была уничтожена нормальная редактура, то, как будто взорвалась канализация, и вся пошлость, которую цензура наша всё-таки сдерживала, прорвалась к нам с Запада. И такое её количество было безмерное, что люди потеряли ориентир, что такое хорошо и что плохо, набросились на прежде запретные фрукты. Совершенно неправильно наши русские националисты упрекают Запад в том, что он наслал на нас порчу. Мы эту пошлость сами стали производить в огромных количествах. Подумайте о тех совершенно кошмарных текстах, которые поёт наша знаменитая и распоясавшаяся попса. Это же чудовищные тексты. После них люди уже не могут читать ни Пастернака, ни Мандельштама, ни Цветаеву, ни Ахмадулину. И всё-таки в последнее время появилась тяга к поэзии. В 1993 году, в период размыва каких-то барьеров вкуса, я приехал в Ангарск и – невероятная вещь – у меня после полных стадионов было 200 человек в зале на тысячу мест. Я был потрясён. Мне сказали, что это ещё хорошо. Два дня назад был Спиваков со своими виртуозами, то на сцене было больше мест, чем в зале. В зале даже десяти человек не набралось. А когда приехал Миша Шуфутинский, о котором я не хочу сказать ничего плохого, то этот же зал в Ангарске чуть не разнесли. Но вы же понимаете, Спиваков и Шуфутинский — это явления разных категорий. А сейчас попробуйте найти билеты на концерты Спивакова в Москве. И то же самое происходит с вечерами поэзии. В прошлом году мы выступали с поэтами уж в таких медвежьих углах в Иркутской области, и залы были переполнены. В Иркутске вечер длился четыре часа в огромном драмтеатре. Каждый год я праздную свой день рождения в Политехническом музее в Москве. Сначала ходили шестидесятники в основном, а вот чем дальше, тем больше в зале видишь молодых ребят по 17-18-20 лет. В этом году в седьмой или в восьмой раз будет этот вечер.
Корр. В восьмой. И вообще, вы, как честный человек, заключивший договор с музеем на 25 лет, обязаны дожить до 2019 года, а там видно будет.
Е. Евтушенко. Спасибо. Видно, вы в школе в ладах с математикой были. Меня радует, что вместе с молодёжью на эти вечера продолжают ходить и остающиеся влюблёнными в поэзию шестидесятники. Сейчас книги поэзии очень хорошо продаются. Кстати, на первом месте идёт Марина Цветаева, которая не могла когда-то даже представить, что у неё будет такая аудитория. И то же самое с Пастернаком. Сейчас его читают так, как никогда даже в его лучшие годы при жизни. Видите, существуют две тенденции. Одна тенденция - к дешёвой попсе, к дешёвым сентиментальным романам или к детективщине низкого пошиба, а с другой стороны, издаются очень сложные книги по философии, они раскупаются, и книжные магазины переполнены людьми.
Корр. А Евтушенко читают?
Е. Евтушенко. Разумеется, читают. Конечно, это не такие тиражи, какие были в Советском Союзе. У меня четыре-пять книг, которые постоянно переиздаются. А самое главное, что антология «Строфы века», большая книга, она дорого стоит, однако её постоянно переиздают. А сейчас я закончил составление антологии «Десять веков русской поэзии» с XI до XXI века. Все спрашивают, когда она выйдет, и я знаю, что она очень долго будет переиздаваться, а может быть, и всегда. И здесь, в Америке, людей интересует русская поэзия. Я читал в Оклахоме курс по Пушкину. И ребята мои из американской глубинки написали очень хорошие работы с удивительным пониманием творчества Пушкина.
Корр. Лет десять назад в московской радиостудии я беседовал с четырьмя молодыми поэтами, подающими надежды. И когда я им сказал, что считаю Евгения Евтушенко самым значительным российским поэтом второй половины ХХ века, они посмотрели на меня с нескрываем пренебрежением, как, мол, не стыдно тяготеть к таким древним, списанным в тираж раритетам.
Е. Евтушенко. Это, как сказал Вознесенский: «Я архаичен, как в пустыне откопанный ракетодром» ...
Корр. Беседуя с вами, я вспомнил тех поэтов. Где они сейчас, кто их знает.
Е. Евтушенко. Вообще никто на пустом месте не растёт. Иногда ко мне приходят поэты, и я спрашиваю у них, кого они знают из поэзии, кто им нравится, у кого они учатся. И когда некоторые начинают поливать грязью всё предыдущее, я понимаю, что из них никогда поэтов не получится. И самое ужасное, что они не только критикуют поэтов, но и пренебрежительно отзываются о поэтах, которых, в сущности, не читают. И когда я спрашиваю у них, как можно, занимаясь поэзией, не читать других поэтов, не знать, что создано до них, они отвечают мне: «Мы делаем это для того, чтобы не имитировать других». А на деле получается, что когда они не знают чего-то, то они это неизбежно имитируют. Возьмём Пушкина. Он блистательно знал всю предыдущую поэзию, осмыслял её критически, разумеется. Маяковский заявлял, что надо сбросить Пушкина и других господ с корабля современности. Но это была мальчишеская декларация, на самом деле он хорошо знал Пушкина и цитировал его без конца. И во вступлении «Во весь голос» проступают интонации пушкинского «Памятника». Есенин хорошо знал поэзию. Мне попался его читательский формуляр. И я просто поразился, как много книг он читал. В науке и в литературе необходимо знать предмет, даже если вы к нему относитесь критически. У меня особое отношение к Бродскому. Я считаю его одной из крупнейших индивидуальностей нашего поколения. Но мне нравятся больше его стихи, написанные в России. У нас были с ним, к сожалению, довольно сложные отношения. Меня с ним просто ссорили, подло и гнусно ссорили, хотя у нас был период дружбы. И всё-таки он был освобождён из ссылки по моему письму. Нас просто удалось подло поссорить. А сейчас я увидел, как в «Новом русском слове» появилась статья некоего Соловьёва, который нас пытается поссорить уже после смерти поэта. Это очень искажённая картина. Я свою жизнь представить без лучших стихов Бродского просто не могу. Они стали частью моей души и моего профессионального отношения к поэзии. Но это неправда, что Бродский очень плохо относился к моей поэзии. Он очень сложно относился. Он вообще был человеком довольно жёлчным иногда. Я, например, помню, как читал ему стихотворение «Идут белые снеги», я его только что написал. И Иосиф совершенно неожиданно для меня (мне казалось, что это не должно было быть ему очень близко) сказал: «Женя, вы знаете, всё пройдёт, и какие-то стихи умрут, и ваши стихи, и мои, и вообще многие стихи умрут, а это стихотворение будет жить всегда, пока есть русский язык». И в глазах его поблёскивали слёзы. Я был поражён, потому что он оценил то, чего в нём самом, казалось бы, не было. Я, например, очень люблю Пастернака и знаю огромное количество его стихов наизусть, хотя у меня таких прямых точек соприкосновения нет. Нужно уметь ценить и то, что вовсе не совпадает с тобою, и то, что ты сам не можешь. Вот я ценил то, что сам не умею написать. Поэтому мне так нравится Пастернак.
Корр. А почему Евгения Евтушенко одни так горячо любят, а другие, я не скажу горячо ненавидят, но порицают, находят у него всяческие недостатки, обвиняют в разных грехах, будто они всю жизнь в белых одеждах ходили, а Евтушенко только и делал, что грешил и каялся.
Е. Евтушенко. Мне это совершенно понятно. Я уже говорил о том, что благодаря стечению исторических обстоятельств «Бабий Яр» был опубликован во всех крупнейших газетах мира, он был переведён за неделю на 72 языка. Это случай уникальный, такого случая в истории не было. Опять-таки повторяю, это не означает, что это самое сильное стихотворение из всех существующих на Земле или что я самый лучший поэт. У меня достаточно ума и знания поэзии, чтобы понимать, что на свете были поэты и получше. Но действительно, такой прижизненной славы, которую получил я, не получал ни один поэт за всю историю человечества... Так получилось, сложилось так. Западу казалось, что там, за железным занавесом, живут роботы, готовые их сожрать, поработить, уничтожить. И вдруг раздаётся юношеский голос, читающий «Бабий Яр». Или такие стихи, написанные во время холодной войны, через два года после смерти Сталина, – «Границы мне мешают». Как мог мальчик, воспитанный при Сталине, написать такие стихи. Это ошеломляло людей и у них появлялась надежда на будущее. «Поэт в России больше, чем поэт». За эти слова начали на меня нападать. Пушкин был бы Пушкиным без «Товарищ, верь, взойдёт она, звезда пленительного счастья»? Нет. Тогда бы он занимал место рядом с Тютчевым, замечательным поэтом. Но всё-таки это человек другого ранга. Поэт – это не уклонение от всего. У протопопа Аввакума есть такое выражение: «Нужна ко всякому удару молитва». Это замечательное выражение. Поэзия и должна быть молитвой, которая человеку может помочь во время любого удара шпагой, крушения. Либо это жизненное крушение, когда человек теряет веру в любовь и поэзия напоминает ему о великой силе любви. Или это такой страшный удар, как война, когда поэзия напоминает о силе человеческого мужества. Я очень много написал плохих стихов, но я старался всегда как-то отвечать на веяния времени, хотел, чтобы моя поэзия была голосом тех, кто стихов не пишет. Я чувствовал обязанность говорить от имени других людей. Когда я написал маленькое лирическое стихотворение «Со мною вот что происходит», то вдруг его начали переписывать на следующий день, а потом петь у костров, под самодеятельную музыку, а потом, через 23 года после его написания, вышел фильм, где песня на эти слова получила новую жизнь в замечательном исполнении Никитиных. Стихотворение перевели на все языки, а, например, в ГДР это стихотворение вынесли в заголовки книг, потому что для немцев слова о разделенности душ звучали как стихи к объединению Германии.
Корр. Я знаю, что на вас Вальтер Ульбрихт жаловался Хрущёву. И тут Хрущёв вас в обиду не дал.
Е. Евтушенко. Да, да, да. Ульбрихт требовал забрать меня из ГДР, потому что я, по его словам, подрывал политику партии, объявляя, что ещё в этом веке Германия будет объединена. «Заберите его немедленно». Хрущёв ему на это остроумно ответил: «Что вы хотите, товарищ Ульбрихт? Что мне делать с Евтушенко? Я бы его послал в Сибирь, но ведь он там родился».
Корр. Когда вы говорили о поэзии, что это как удар шпагой, я вспомнил о тех ударах, которые наносил Д’Артаньян своим соперникам. Я знаю, что вы пробовались на роль этого героя Дюма. Вы в душе какой Д’Артаньян - молодой или уже умудрённый опытом, двадцать лет спустя?
Е. Евтушенко. Вы попали в самую точку с этим вопросом. В театре Ермоловой готовится премьера моей пьесы. Вы на это вышли. Это главный предмет моих забот. Спектакль называется «Благодарю вас навсегда». Это по мотивам Дюма, но спектакль очень актуален. Я очень много там придумал. Он о взаимоотношениях власти и интеллигенции. О том, как власть цинично пыталась использовать талантливых людей, таких, как мушкетёры, и как мушкетёры постепенно осознали, что их пытались превратить в марионеток. И они восстают против власти. Главную роль Д’Артаньяна замечательно играет народный артист России Андреев. 15 мая будет премьера. И ещё у меня событие: 29 мая вечер в Кремлёвском дворце. Я буду только один на сцене. Один перед лицом шести с половиной тысяч зрителей.
Корр. А вы кто по духу – Д’Артаньян, Атос, Портос или Арамис?
Е. Евтушенко. Конечно, Д’Артаньян.
Иван Елагин (1918 - 1987)
Голос двух столетий
Сергей Голлербах
Александр Ерёменко (1950)
Последний русский поэт.
В 1983 году в Москве состоялся турнир поэтов, на котором московские поэты читали свои стихи, а по завершении чтения выбрали меж собою «короля». Впервые, так сказать, по гамбургскому счёту, провели это своеобразное, не такое уж в принципе и оригинальное, но для застойной и застывшей эпохи умирающих генсеков (а как позже выяснилось и всей советской эпохи) вполне даже свежее культурное мероприятие. Ничего чрезвычайного событие не предвещало: ни рокеры, ни какие-то диссиденты, так… капустник местного значения - власть позволила. Несколькими годами раньше в Москву приехал алтайский паренёк Саша, моряк тихоокеанского флота. Как и не мало людей в той необъятной нашей родине Саша писал стихи и, как некоторые из них, приехал поступать в Литинститут. Поступил. Талантливый сибирячок схватывал налету премудрости литературной теории, так что и литинститутские наставники и братья по творческому цеху Сашу хвалили, восхищались. Всё было тихо - и лишь потом-потом будет нарастать буря, и его друг Алёша Парщиков вставит описание её в свои стихи: «В наш адрес – больше ста ругательств! … Нам шили «распад сознания»…». Саша писал, читал стихи в институте, на квартирах друзей. Но тут вдруг на этом конкурсе его увенчали лаврами короля поэтов. Лишь потом в альманахе «День Поэзии» опубликовали три его стихотворения и начали, похваливая, ругать. Ругали и не знали, что «мучительно гений плывёт над народом». Про черёмуху, которая «за огородом, большая и белая как водород» поняли - яркий образ, сравнение с макетом атома в кабинете химии, оригинальная метафора, молодец «молодой» (так тогда называли молодых литераторов), но что скоро «Эйнштейн перевернёт кронштейн», никто не подумал. А конкурс… Что конкурс? Игра, дань традициям бардов-трубодуров. 1983 год. Всё ещё темно, все птицы спят, не догадываются, что уже две секунды прошло, как началось ранее утро. «Королём» признали, но порешили, что это – несущественная формальность, хотя и сворачивал им крышу (удивлял) своими лихими виршами новый русский поэт. Пушкин был первым великим русским поэтом. В каком-то смысле он был, собственно, просто «первым», потому что Ломоносов, Сумароков представляют лишь историческую ценность, они были чудаки-стихотворцы с неуклюжими украшательствами. До Пушкина не только Гнедич, но и все-все писали поэзию как-то косноязычно, хромоного, много слабее Агнии Барто. Пушкин увенчал пирамиду поэзии, и Лермонтов, и Есенин с Маяковским, и другие - все продолжали Пушкина. Один дерзил, другой бушевал, третий скакал «на розовом коне», зачаровывая читателя приливами обворожительного имажинизма. Озираясь назад на великого «африканца»... С лёгкой руки исследователя К. Кедрова команда поэтов, в рядах которой Ерёменко читал свои стихи, была названа «метаметафористами». Сам Ерёменко никак своего поэтического «изма» не формулировал, но открытый в русской поэтической вселенной новый портал пришёлся к месту: «метаметафористов» захотели почитать, послушать. Тут слава Ерёмы вспыхнула как сверхновая звезда. Иностранные журналисты, ищущие русских чудес и сенсаций, тотчас услышали об этой московской знаменитости, «поэте с лицом уголовника». Поэзия – конечно же, игра. Поэт, конечно же, всегда участвует в неком турнире. Но его победа - не из желания отчебучить нечто круче других, она исходит из редкого дара понимать и любить слово, этот «дар бесценный речи». Некие западные искатели чистых гениев, приняв ряд критериев для определения таковых, обнаружили искомых в мировой истории в количестве 74-х. В список попал и наш Саша, опередив и Ломоносова, и многих других. Сомнение, конечно, берёт. Как можно извне языковой среды определить достоинство русского поэта, столь предельно сориентированного на живую стихию языка? Но за что взял, за то и продал. У «биллгейтсов» - свои секреты, так что примем к сведению. Сущность поэзии - совсем не в том, в чём сущность философии. Поэтому «партийность» для поэзии, как фыркал остряк Оскар Уайльд, - «непростительный стилистический приём». Даже суховатый Плеханов отмечал, что тенденциозность в художественной литературе – слабость. Поэзия – одна из искусств. Поэзия имеет дело со словом как формой. И язык-речь без этого поэтического колядования не сохранится. И речь Ерёмы-поэта – постоянное ускользание от тенденциозности. К примеру, в стихотворении «О чём базарите, квасные патриоты», он выстраивает логический ряд однородных членов:
Любимые темы
Поэт имеет свои любимые объекты. Маяковский любил партию и Лилю Брик. Есенин – любил Русь, Пушкин – старушку-няню, Лермонтов – бурю, как будто в бурях есть покой, Некрасов – мужиков и русских женщин. Хотя для Ерёмы любимы однозначно слово и форма, в иных стихах он - почти передвижник. И свободная бессвязность языка и мысли не мешает ему создавать, так сказать, жанровые и даже исторические «зарисовки». И он, конечно же, не просто наследует у русской поэзии её яркие, классически узнаваемые цитаты, он наследует и её народно-некрасовский дух.
Идеи и взгляды
Академический взгляд: искусство и художественная литература - это мышление образами. То есть, так или иначе художник-поэт выстраивает некий свой взгляд, свою философию. Ерёменко этого не отрицает:
Молчание
Потом наступило молчание. На этот казус обратили внимание многие. Замолчали многие, замолчали по-разному. Возникло «нарастающее равнодушие общества к литературе как явлению духа». Одни пошли навстречу новой простоте: быть доступнее и практичнее. Кто-то «поддался соблазнительным нигилистическим импульсам эпохи». Продолжаем цитировать автора из интернета: «Другие избрали для себя эстетическое гетто, где занялись игрой в бисер, произведя заодно кучу понятийного хлама, мотивирующего статус писателя как почти уже живого музейного экспоната или как полуживой декорации к заархивированным смыслам великой традиции, сыгравшей в ящик». Третьи (это о нашем протагонисте) – «замолкли (в том числе лидеры своего поэтического поколения Иван Жданов и Александр Ерёменко)». Есть и четвертые, и пятые. Стало быть, речь о некотором явлении. Но, так или иначе, Ерёма почти перестал писать что-то новое с 1991 года. Может быть, это молчание – жест восточного мудреца, который всё сказал, и которому не о чём с нами разговаривать. В дзен-буддизме, например, есть такая метода – помолчать лицом к стенке. Может быть, просто закончилась великая эпоха. Настало штатное, будничное время ширпотреба. О чём петь? О том, что «хорёк, сука, опасный» или о том, как нехорошо выражается Филипп Киркоров? Напрашивается и другая версия. Нынешние поэты несчастны оттого, что после того поэтического космоса, который построил Джек-Ерёма, писать ещё лучше почти невозможно. И даже ему самому. Но всё-таки за этим молчанием Ерёмы невольно выплывает стереотипный образец оксюморона: «громовое молчание». «Великий и безвестный», абсурд как ещё одно выразительное средство. Как-то одна московская журналистка попала в дом, где проживал тогда Ерёменко, исследуя какой-то жилищно-коммунальный скандал. Интервьюируя недовольных коммунальными службами жильцов, девушка набрела на длинноволосого, усатого, с большим носом мужчину. Он оказался «малоизвестным московским поэтом А. Ерёменко», о чём юная медиакратка и сообщила в своём издании. Саша хотел было даже обидеться и подать в суд на распоясавшуюся прессу, но не подал, потому что так и не обиделся. У Ерёмы напрочь нет «синдрома поэта» («весь я в чём-то испанском, ананасы в шампанском»), он в полном контрасте к своей возвышенной миссии – обычный мужик с усами.
Вместо сухого остатка
Зачем нам поэзия вообще? На одну функцию мы уже намекали: позволить языку жить, позволить языку функционировать «по полной программе», работать инструментом мышления. Поэзия – как прививка в мире лжи-речи, она как бы сердце языка, того самого «великого и могучего». А этот русский язык – как бы matrix нашего российского мира, самый тонкий и важный инструмент нашей цивилизации. Компьютеры, internet – это хорошо, но ещё более тонкая часть информационных технологий – это даже не Microsoft, это язык, в языке - литература, в ней - поэзия, и, наконец, Саша с Алтая, король поэтов.
Андрей Козлов
Послесловие
...Недавно ко мне приезжал молодой американский славист, который получил грант и «отрабатывает» тему: экономическая ситуация в России, её влияние на писателей, и как они к этой ситуации адаптируются. У меня в гостях в это время был Ерёменко. Он не стал отвечать на вопросы. Воспользовавшись случаем, пошёл смотреть футбол по телевизору. ... Он живёт на Патриарших прудах в комнатушке, на двери которой хочется написать «Чулан Вечности». Зато в его комнате удивительное окно — оно выходит на Патриарший пруд. Странноватая архитектура окружающих зданий абсолютно лишена признаков какого-либо конкретного времени и стиля. Эти очертания на фоне неба отбрасывают смотрящего — в зависимости от состояния неба — то в прошлый век, то в средневековую Европу, то куда-нибудь совсем далеко-далеко назад, в гулкую тишину древнего Востока. Небо у нас в России совершенно бесплатное. В России сколько хочешь абсолютно бесплатного неба. Оттуда отчётливо видна экономическая и любая другая ситуация в России. И о чём-то говорить уже поздно. О чём-то рано. Поэтому он молчит.
Марина Кулакова
Сергей Есенин (1895 - 1925)
Берёзовая виртуальность Есенина
Девять мифов о Есенине
Наивный паренёк из деревни, пьяный поэт, жертва убийства и другая неправда о Сергее ЕсенинеМиф первый: последний поэт деревни
Образ поэта с крестьянским происхождением культивировался Есениным настойчиво и целенаправленно. Однако происхождение это по мере необходимости варьировалось от мальчика из простой крестьянской семьи до внука богатого старообрядца. Правда, как это часто бывает, находится посередине: семья Есениных была среднего достатка, и старообрядцев в ней не было.
Миф второй: пешком пришёл в литературу
Начало творческого пути поэта рядовые читатели обычно представляют себе так: сначала родное село Константиново, а затем Петербург. Есенин предстаёт эдаким Ломоносовым, в лаптях и от сохи пешком пришедшим в столицу. Однако между этими точками в его биографии были ещё три года, проведённые в Москве: годы работы в типографии Сытина, знакомства с литературной средой и творчеством символистов, обучения в университете Шанявского — то есть время знакомства с миром большого города и большой литературы, формирования личности будущего поэта.
Миф третий: ученик крестьянского поэта
За восемь лет до Сергея Есенина громкую карьеру крестьянского поэта в Петербурге начал Николай Клюев. Схожесть их литературных образов и скандальные совместные выступления создали миф о Клюеве как о первом учителе Есенина и его проводнике в непростой литературной жизни Петербурга. Формированию этого мифа, по воспоминаниям Мариенгофа, способствовал и сам Есенин.
— Пусть, думаю, каждый считает: я его в русскую литературу ввёл. Им приятно, а мне наплевать. Городецкий ввёл? Ввёл. Клюев ввёл? Ввёл. Сологуб с Чеботаревской ввели? Ввели. Одним словом, и Мережковский с Гиппиусихой, и Блок, и Рюрик Ивнев… Анатолий Мариенгоф. «Роман без вранья» (1927)Однако, если следовать хронологии, первым, к кому Есенин обратился в Петербурге, был Александр Блок. Затем — Сергей Городецкий. Они-то в первую очередь и способствовали расширению его «полезных» знакомств.
Миф четвёртый: в гости к Блоку
Своеобразный миф был создан Есениным из знакомства с Блоком. В его рассказе, дошедшем в передаче Всеволода Рождественского, Есенин предстаёт некомильфотным, но влюблённым в поэзию деревенским самородком, незвано явившимся к маститому поэту и покровителю юных дарований.
Был он для меня словно икона, и ещё проездом через Москву я решил: доберусь до Петрограда и обязательно его увижу. …Ну, сошёл я на Николаевском вокзале с сундучком за спиной, стою на площади и не знаю, куда идти дальше: город незнакомый. …Остановил я прохожего, спрашиваю: «Где здесь живёт Александр Александрович Блок?» «Не знаю, — отвечает, — а кто он такой будет?» Ну, я не стал ему объяснять, пошёл дальше. …Вот и дверь его квартиры. Встречает меня кухарка. «Тебе чего, паренёк?» «Мне бы, — отвечаю, — Александра Александровича повидать». А сам жду, что она скажет «дома нет», и придётся уходить несолоно хлебавши. Посмотрела она на меня, вытирает руки о передник и говорит: «Ну ладно, пойду скажу. Только ты, милый, выйди на лестницу и там постой. У меня тут, сам видишь, кастрюли, посуда, а ты человек неизвестный. Кто тебя знает!» Ушла и дверь на крючок прихлопнула. Стою. Жду. Наконец дверь опять настежь. «Проходи, — говорит, — только ноги вытри!» Вхожу я в кухню, ставлю сундучок, шапку снял, а из комнаты идёт ко мне навстречу сам Александр Александрович. — Здравствуйте! Кто вы такой? Объясняю, что я такой-то и принёс ему стихи. Блок улыбается: — А я думал, вы из Боблова. Ко мне иногда заходят земляки. Ну, пойдёмте! — и повёл меня с собой». Всеволод Рождественский. «Страницы жизни. Воспоминания» (1962)Однако педантичный Блок сохранил иные свидетельства об этой встрече. Во‑первых, записку, которую Есенин прислал утром с просьбой принять его: «Александр Александрович! Я хотел бы поговорить с Вами. Дело для меня очень важное. Вы меня не знаете, а может быть, где и встречали по журналам мою фамилию. Хотел бы зайти часа в 4. С почтением С. Есенин». А во-вторых, комментарий самого Блока к этой записке: «Крестьянин Рязанской губ. 19 лет. Стихи свежие, чистые, голосистые, многословные. Язык. Приходил ко мне 9 марта 1915».
Миф пятый: наивный и неопытный
Немало усилий было потрачено поэтом на создание образа наивного и простодушного рубахи-парня, столь полюбившегося читателям и поклонникам его творчества. Однако наивность отнюдь не была природным качеством Есенина. Наоборот, расчётливость и продуманность — вот что помогло начинающему поэту в кратчайшие сроки заручиться поддержкой влиятельных писателей и начать печататься в ведущих литературных журналах.
…По-хорошему чистосердечно (а не с деланой чистосердечностью, на которую тоже был великий мастер) сказал: — Знаешь, и сапог-то я никогда в жизни таких рыжих не носил, и поддёвки такой задрипанной, в какой перед ними предстал. Говорил им, что еду бочки в Ригу катать. Жрать, мол, нечего. А в Петербург на денёк, на два, пока партия моя грузчиков подберётся. А какие там бочки — за мировой славой в Санкт-Петербург приехал, за бронзовым монументом… Анатолий Мариенгоф. «Роман без вранья» (1927)
Миф шестой: уверенный в себе и равнодушный к мнению окружающих
Наивный и простодушный поэт от Бога должен быть выше суеты критиков и слов литераторов-завистников, отсюда и миф о равнодушии Есенина к мнениям о нём других людей. Однако, как и всякий поэт, Есенин был очень чуток к критике, собирал вырезки из различных изданий (сохранилось две тетради вырезок) и помнил наизусть наиболее лестные и обидные отзывы.
Миф седьмой: пьяный поэт
Пьяница и хулиган — таковы наиболее частые характеристики поэта. Действительно, запои, пьяные дебоши и скандалы были неотъемлемой частью жизни Есенина, но всё-таки стихотворений в пьяном угаре он не сочинял. «Я ведь пьяный никогда не пишу», — говорил сам Есенин. Об этом вспоминали и его знакомые, например Илья Шнейдер, подтверждавший, что в нетрезвом состоянии Есенин стихи никогда не писал.
Миф восьмой: жертва заговора
Убийство Есенина — самый популярный миф о поэте. Чекисты, евреи, литературные завистники — кого только не обвиняют в совершении этой продуманной и жестокой расправы. Наиболее фантастической является версия о том, что поэта убили выстрелом из пистолета, завернули в ковёр и хотели вынести из номера гостиницы через окно, но тело не прошло в оконный проем, после чего было решено инсценировать самоубийство путём повешения. Не менее оригинальная идея: Есенина убили где-то в другом месте, а уже мёртвого принесли в «Англетер». Или, на крайний случай, сначала избили, а затем истекающего кровью подвесили к трубе. Однако ни одна из этих теорий не выдерживает проверки фактами. А они заключаются в следующем: в конце 1925 года психологическое состояние Есенина было крайне тяжёлым, около месяца он находился в московской психиатрической клинике, откуда и сбежал в Ленинград. Перед отъездом он навестил всех своих родственников и попрощался с ними.
…Видела его незадолго до смерти. Сказал, что пришёл проститься. На мой вопрос: «Что? Почему?» — говорит: «Смываюсь, уезжаю, чувствую себя плохо, наверное, умру». Просил не баловать, беречь сына. Анна Изряднова, первая гражданская жена ЕсенинаПоэзия Есенина не менее красноречиво свидетельствует о его стремлении к смерти: за последние два года в его стихотворениях встречается несколько сотен упоминаний о смерти, причём в большей части речь идёт о самоубийстве.
Миф девятый: подделанное завещание
Неизменной частью конспирологических версий убийства Есенина является идея о фальсификации последнего стихотворения поэта «До свиданья, друг мой, до свиданья…». Согласно идее заговора, поэт Вольф Эрлих, которому посвящено стихотворение, на самом деле был агентом ГПУ, приставленным к поэту и непосредственно участвовавшим в его убийстве. Именно поэтому он скрывал автограф стихотворения. По другой версии, стихотворение было написано чекистом Яковом Блюмкиным уже после убийства Есенина. Однако всё это лишь фантазии любителей тайн: проведённая в 1990-е годы экспертиза доказала, что почерк на записке принадлежит самому Сергею Есенину.
Елена Глуховская
Николай Заболоцкий (1903 - 1958)
Заболоцкий: жизнь и судьба
Он считал себя «вторым поэтом XX века» (после Пастернака; без оглядки на то, что век ещё не закончен), — с этим мало кто сейчас согласится. Он считал лучшей похвалой себе слова Самуила Галкина, назвавшего его стихи «таинственными», — в этом с Заболоцким не поспоришь. В стихах — он не похож ни на кого, включая себя самого (поздний не похож на раннего). В жизни — он был отрицанием стереотипа поэта. И там, и тут присутствуют загадка и тайна, к пониманию которых можно разве что приблизиться… Николай Алексеевич Заболотский (sic!) родился 24 апреля 1903 года в селе Сернур Уржумского уезда; по его собственным словам, «семилетним ребёнком выбрал себе профессию» и ради этого приехал в Петроград, тогдашнюю культурную столицу, по стечению обстоятельств — в самый год и месяц смерти Блока и гибели Гумилёва: в августе 1921-го. Эпоха (в эстетике) на дворе стояла вот какая: Виктор Шкловский утверждал, что не-странное лежит за пределами художественного восприятия; композитор Сергей Прокофьев не понимал, «как можно любить Моцарта с его простыми гармониями»; поздний Пастернак о себе тогдашнем скажет: «Слух у меня был испорчен выкрутасами и ломкою всего привычного, царившими вокруг. Всё нормально сказанное отскакивало от меня». Мог ли начинающий поэт, не слишком образованный деревенский юноша, противиться поветрию, не воспринять императива эпохи? Не мог — или, во всяком случае, не смог. «Столбцы» вышли в 1929 году. К этому времени Заболоцкий окончил ленинградский педагогический институт и прошёл армию (служил около года, на Выборгской стороне). Обэриу (объединение единственно реального искусства; берём это имя в написании и расшифровке Хармса) тоже было позади. Входили в него, кроме Заболоцкого, Даниил Хармс, Александр Введенский и Игорь Бахтерев (Николай Олейников только примыкал, Константин Вагинов скорее числился, чем участвовал). Заболоцкий формально вышел из Обэриу в конце 1928 года. Почему? Потому что добился признания. (Объединения, группы, -измы, всегда — лишь трамплин, лишь средство обратить на себя внимание.) Он был талантливее других участников и пробился быстрее. Борис Эйхенбаум называет его многообещающим явлением в русской поэзии. Юрий Тынянов дарит ему экземпляр «Архаистов и новаторов» с надписью: «Первому поэту наших дней» (!). Но Пастернак — на посланные ему «Столбцы» никак не откликается. Тут и видны границы завоёванного Заболоцким признания: оно — в узком кругу знатоков, одном из многих кругов тогдашней литературной жизни. С Обэриу Заболоцкий расходится ещё и потому, что стал более серьёзным.
* * *
Чтобы понять поэта, приходится вглядываться в его личную жизнь. До эпохи романтизма это было не обязательно. Можно читать Франсуа Вийона, не зная, что он был убийцей. Жизнь и творчество шли параллельно. Но вот является Байрон со своим доном Жуаном, а за ним Пушкин с Натальей Николаевной, и мы видим другую параллель: судьба строится как художественное произведение. У иных (например, у Максимилиана Волошина) — как главное произведение всей их жизни. О любовных приключениях Заболоцкого почти ничего не известно. Мальчишкой (в Москве, где он начинал учиться) он был безответно влюблён в какую-то Иру — и «плакал» по ней (по его словам) ещё в Питере. В 1921-м он пишет приятелю из Питера в Москву: в институте «бабья нет, да и не надо». Затем — лакуна на целых девять лет, возникшая не без помощи тех, кто распоряжался наследием поэта. Не исключено, что в этот период Заболоцкий относился к женщинам — в духе времени и его круга — чисто потребительски. Обэриуты были шалуны и циники. Хармс не пропускал ни одной юбки; Олейников говорил: «женщина что курица; если однажды тебе принадлежала, то уж и дальше никогда не откажет». Он и Заболоцкий «ругали женщин яростно» (вспоминает Евгений Шварц; Хармс соглашался, но без ярости). Стало быть, опыт у Заболоцкого был — и, нужно полагать, сплошь негативный. Однако в 1930 году, к удивлению друзей, Заболоцкий женится — на выпускнице того же педагогического института Екатерине Васильевне Клыковой, тремя годами его моложе. Так началось его возвращение к основам. «Вера и упорство, труд и честность» — вот жизненное кредо вчерашнего озорника-обэриута из письма к невесте (1928). На этих принципах и закладывается его брак, да ещё — на чисто крестьянском домострое. Пылкой влюблённости — не видим. Это был осмотрительный, хорошо рассчитанный шаг разумного эгоиста, согретый, понятно, взаимным влечением. Душа, главный человеческий капитал, вкладывалась в предприятие надёжное. Семья должна была стать щитом от внешнего мира, всегда чуть-чуть враждебного художнику, да и человеку вообще, иногда же — и просто кровожадного. И Заболоцкий не промахнулся. В 1932 году он пишет тому же приятелю: «Я женат, и женат удачно». Чудесный портрет Екатерины Васильевны сохранился в дневниках Евгения Шварца. «Это, прямо говоря, одна из лучших женщин, которых встречал я в жизни» — такое не про каждую написано, да и Шварц — не каждый… Характернейшие, между прочим, слова. Как они выражают эпоху! О женщине говорили не так, как о мужчине. Да и сейчас — можно ли сказать: «один из лучших мужчин»? Что это будет означать в устах мужчины или женщины? Екатерина Васильевна была стройна, застенчива, темноглаза, немногословна. Прямой красавицей её не назвать (красоты ведь не душа ищет, а другое начало в человеке; вспомним, как по-разному женились Пушкин и Боратынский). Будь Екатерина Васильевна красавицей, Шварц сказал бы: «одна из красивейших женщин»; будь она необычайно умна, отметил бы ум. Нет, она была женщина в своём традиционном предназначении: жена, мать, хозяйка. На ранних снимках она привлекательна и женственна. В ней угадывалась восточная, хочется сказать, половецкая примесь. С мужем держалась она едва ли не с робостью — и не вмешивалась в разговоры его шумных и весёлых гостей.
* * *
В жизни каждого человека есть, по меньшей мере, два события. В жизни Заболоцкого было ещё два; всего два сверх минимума. Всем своим душевным строем события он отстранял, судьбы не искал, поглощён был исключительно жизнью. Оба добавочных события предстали перед ним как дикие недоразумения, как вырвавшийся наружу первозданный хаос, отрицающий космос, переворачивающий жизнь, лежащий за пределами постижимого. Оба раза он мог воскликнуть вслед за Гамлетом: «Это голос моей судьбы!» Событием — первым из двух добавочных — стала для Заболоцкого не война, а посадка. Его забрали в 1938 году. Незачем говорить, что он был плотью от плоти и костью от кости советской власти, в народ и революцию верил, сам на свой лад делал революцию в литературе, которой принадлежал всецело. Даже его философские поиски, упорные, доморощенные, очень самостоятельные, целиком лежали в русле литературном. Он в стихах (!) пишет о том, что животные должны тоже причаститься свободы и равенства, — и очеловечиться. «В хлеву свободно пел осел, / достигнув полного ума…» (Здесь он вторит Хлебникову: «Я вижу конские свободы и равноправие коров…») Волк-вегетарианец у него «печёт хлебы». Тут и космогония: Циолковский с его светоче-ловечеством, и Фёдоров с «воскрешением отцов». Смерти нет — вот к чему приходит Заболоцкий, всю жизнь называвший себя «материалистом и монистом»; молекулы, составляющие его тело, понесут его душу дальше — в растениях, в животных… С такими-то мыслями он угодит сперва в тюрьму, а затем в лагеря вблизи Комсомольска-на-Амуре. Во время следствия его мучили. Он упирался и сопротивлялся, да так, что угодил в тюремную психушку… В лагерях произошло неожиданное. «Как это ни странно, но после того, как мы расстались, я почти не встречал людей, серьёзно интересующихся литературой. Приходится признать, что литературный мир — это только маленький островок в океане равнодушных к искусству людей», — пишет он жене из ГУЛАГа в 1944 году. Это открытие ещё больше подтолкнуло его в русло традиции. Словесный изыск, которым он жил в молодости, потерял смысл. На «островке» поэту стало тесно. Стихи не могли уйти — в них была вся жизнь Заболоцкого — но его муза требовала разговора с человечеством, не довольствовалась обращением к горстке эстетов. И поэт предпочёл поступиться своею индивидуальностью, довольствоваться малым, сосредоточиться на несомненном, — лишь бы не расставаться со стихами. Поэзию он любил больше славы. Повороту к традиции способствовал и патриотический подъем военных лет. Ранний большевистский интернационализм слинял начисто. Нацисты оказываются в первую очередь немцами, советские люди — в первую очередь русскими. Заболоцкий, ещё з/к, переосмысляет себя в русле этих настроений. Тут последовал ещё один мощный толчок. В Западной Сибири, уже расконвоированный, поэт шёл как-то через кладбище, и пожилая крестьянка, похоронившая последнего сына, следуя вековому обычаю, попросила его, прохожего каторжника, разделить с нею её поминальный хлеб. Хлебников с его будетлянством, Маркс, Циолковский, Фёдоров — всё, чему верил поэт, — разом померкло перед незамысловатой, но несомненной правдой этой несчастной женщины. Освободился Заболоцкий только в 1946-м, пересидев три года. Полному его освобождению помог перевод «Слова о полку Игореве», начатый им ещё до посадки, а законченный (с разрешения начальства; до этого была специальная инструкция: следить, чтобы стихов он не писал) на поселениях в Западной Сибири, в Кулундинской степи, где поэт работал чертёжником. Лагерное строительное управление командирует его в Москву — показывать свой труд. В Москве перевод одобрен. Бесправного, не реабилитированного, без прописки живущего у знакомых в Переделкине Заболоцкого навещает сам Фадеев — и находит его человеком «твёрдым и ясным». После этого судьба Заболоцкого идёт только в гору. Сперва переводы и свой огород (иначе не прокормиться), потом публикации его оригинальных стихов, известность, восстановление в союзе писателей, реабилитация, почти слава, достаток, отдельная квартира в Москве, орден трудового красного знамени… Прошлое было отметено разом и молча, без деклараций: всё прошлое, а не только лагеря. Закрепляя разрыв с ним, поэт не сделал ни малейшей попытки вернуться в Ленинград, где уже не было ни Хармса, ни Введенского. Этот город словно бы перестал для него существовать. В творческом отношении послелагерные годы были лучшими в жизни Заболоцкого. Прошлое было болезнью, чумой, случайно пощадившей жертву. Выздоравливающие — счастливейшие и добрейшие на свете люди (как отметил Аркадий Аверченко), их переполняет горацианское довольство малым, они с жадностью вглядываются во всё окружающее, радуются солнцу и листве. Заболоцкий словно бы родился заново.
* * *
К 1953 году все проклятья жизни Заболоцкого (как могло казаться) преодолены. Он реабилитирован, признан, окружён вниманием, впервые в жизни не стеснён в деньгах (за переводы хорошо платят). У него — отдельная квартира в Москве, с холодильником, сервизом, картинами. К нему возвращается отмеченный многими «талант важности», умение держать себя с невозмутимым достоинством (Шварц называет это «пароксизмом самоуважения»). Но судьба напоминает о себе: в 1955 году у Заболоцкого случается первый инфаркт. И если бы только инфаркт!.. «Николай Александрович ещё полёживал, но решил встать к обеду. Екатерина Васильевна вдруг одним движением опустилась к ногам мужа. Опустилась на колени и обула его. И с какой лёгкостью, с какой готовностью помочь ему. Я был поражён красотой, мягкостью и женственностью движения…» — пишет Евгений Шварц. Заболоцкий понимал, что рядом с ним — «одна из лучших женщин». Он и другое понимал: что обходится с нею жёстко, деспотично, чуть ли не как с прислугой. Другие тоже чуяли неладное. Давид Самойлов писал о Заболоцком: «И то, что он мучает близких, / А нежность дарует стихам…» (Потом поменял на: «Что это сокрыто от близких / И редко открыто стихам…» —чуть ли не специально для сборника воспоминаний о Заболоцком, потому что внутренняя цензура — семья — этих строк никогда бы не пропустила. Наталья Роскина, о которой речь дальше, так прокомментировала первый вариант: «Ужасная чепуха, что поэт может что-то даровать стихам… Банально напоминать, что именно в стихах личность поэта предстаёт в том виде, который мы обязаны считать истинным. Прочее — не то, что ложно или несущественно — просто есть прочее…».) Образчик новейшего российского остроумия — «когда в семье один муж, он вырастает эгоистом» — кажется вполне приложимым к Заболоцкому. Точнее, казался бы, не кончись дело трагедией. Не станем и упрощать ситуацию. В следующем отрывке — гораздо больше личного, чем в стихотворении «Жена»:
* * *
По сей день о Заболоцком спорят; решают, какой из двух лучше: поздний или ранний. Всегда будут те, кому в стихах всего дороже мальчишеская прыть и ветер перемен, и те, кто кратчайший (и кротчайший) путь к сердцу — и от сердца — видит в следовании традиции. В пользу первых можно сказать, что жестокость (непременная спутница революций) — сестра красоты. В пользу вторых есть два довода. В середине XX века философы произнесли, наконец, то, что в древности само собою разумелось: традиция умнее разума. (Аристотель вообще утверждал, что основа искусства — подражание.) И второе, тоже самоочевидное: отказ от традиции снимает вопрос о мастерстве, устраняет критерий; а что такое искусство без мастерства? Чем восхищаться будем? Удивление, на которое делают ставку теперешние стяжатели славы, — низшее из чувств, принимающих участие в восприятии искусства. На нём далеко не уедешь. Спор о Заболоцком продолжается, но одно всё-таки ясно: рядом с «большой четвёркой» ему (как и Ходасевичу) не стоять. Столетие со дня его рождения не стало национальным торжеством, не сопровождалось пышными игрищами, вакханалией славословия, как дни Ахматовой, Пастернака, Мандельштама, Цветаевой. И это — к лучшему. Тех, возведённых на пьедестал, в юбилейные годы просто жалко становилось — так густо шла вместе с чествованием профанация. Заболоцкого в значительной степени забыли — и тем пощадили. К счастью для него и тех, кто любит его стихи.
Юрий Колкер 16 апреля 2003, Лондон
Иван Зеленцов (1981)
Родился и живёт в Москве. В 2003 году закончил юридический факультет Российского университета дружбы народов. До 2006 года работал юристом, после — корреспондентом и редактором в ряде московских изданий. В настоящее время занимается частным предпринимательством. Стихи публиковались в газетах «Новое русское слово» (Нью-Йорк), «День литературы» (Москва), журнале «Окна» (Ганновер), сетевых альманахах «Зарубежные задворки» и «45-я параллель». Член Союза писателей России. В 2013 году — лауреат национальной литературной премии «Поэт года» (специальная премия издательства «Авторская книга»). Участник двух соавторских поэтических сборников: «Выход в город» (Москва, 2005) и «Письмо на салфетке» (Москва, 2006).
Моё яркое и бредовое видение об Иване Зеленцове
Всю свою несознательную жизнь я поражался в правах и в осознании того, как это, когда поэт ухитряется втиснуть в традиционную систему стихосложения наисовременнейшее содержание. Итак, перед Вами, мой читатель, поэт Иван Зеленцов. Давайте знакомиться.
Ицхак Скородинский
Николай Зиновьев (1960)
Земная доля Николая Зиновьева
«Такого поэта в России больше нет», «сравнить его не с кем», — эти и подобные им изречения с завидным постоянством появляются в статьях и заметках о русском лирике Николае Зиновьеве. Поражает единогласие пишущих о нём: все как один очень скупо и почти безучастно сообщают о его личности. Быть может, неприметная внешность тому виной: скромный, даже застенчивый облик (несмотря на сократовский лоб), тихий голос, спокойный и незлобивый нрав… Между тем, в близком общении с ним открывается, что кротость и безмятежность его только внешние — внутри бушует настоящая буря. И ещё одно обстоятельство, причём самое важное, отвлекает от его персоны: слишком хороши и удивительны его стихи. Их с нетерпением ждут, читают и перечитывают, и каждое последующее обращение к ним приближает к чему-то очень и очень важному. Николай Зиновьев родился в 1960 году в станице Кореновской Краснодарского края. Учился в ПТУ, станкостроительном техникуме, в университете. Работал грузчиком, бетонщиком, сварщиком. В 1987 году вышла его первая книга стихов. На сегодняшний день у Зиновьева опубликовано несколько книг. В 2005 году ему была присуждена Большая литературная премия России. Живёт в городе Кореновске. Что значит быть поэтом сегодня и чем является в наши дни настоящая поэзия — Зиновьев знает твёрдо:
Если кто из вас думает быть мудрым в веке сем, тот будь безумным, чтобы быть мудрым. Ибо мудрость мира сего есть безумие перед Богом» (1 Кор. 3, 18–19).Сердечное сокрушение, терпение скорбей, внутреннее созерцание собственных грехов ведёт к иному — к разумению истины. У лирического героя Зиновьева плач о своих грехах становится всеобщим. За его спиной — миллионы рыдающих и скорбящих. Тут и горькие вдовы, и инвалиды Чечни, брошенные дети и окоченевшие от холода старики, озлобленные безработные и отчаявшиеся матери… Целые реки русских слёз. Вот отчего стало мудрым сердце поэта. Лирический герой стихотворений Зиновьева принимает в себя нашу боль — всю разом, страдая не только от подлых ударов врага, но и от исконной мягкотелости российской, от доверчивости бескрайней, от духовной дикости и обычной людской глупости. Его жизнь — это жизнь России, всё остальное не суть важно. Россия страдает — и поэт горюет вместе с ней. Надеется на Бога — уповает на Него и певец. Такова земная доля печальника народного во все времена. Россия для него — не страна, не государство, не территория. Она — Мать. И этим словом всё сказано. Николай Зиновьев знает и исполняет непреложный закон реалистической поэзии: «Ничего придумывать не надо, / Всё уже придумано давно». Афористичность, безусловно, самая яркая примета его стиля, но далеко не единственная. Есть ещё один идейно-художественный канон, который выдерживается до конца сборника: от земной юдоли — к душевному перевоплощению, а от него — к преображению духовному:
Виктор Бараков
Георгий Иванов (1894 - 1958)
Эмигрантская быль
«Легенда не ошибается, как ошибаются историки, ибо легенда—это очищенная в горниле времени от всего случайного, просветлённая художественно до идеи, возведённая в тип сама действительность». П. ФлоренскийГеоргий Иванов слагал легенды о современниках и стихи. Современники, в свою очередь, слагали легенды о Георгии Иванове. Например, о том, что он пишет мемуары— насквозь лживые (вариант: на редкость достоверные). О том, что он в поэзии — ничтожный эпигон (вариант: только прочтя стихи Георгия Иванова, можно оценить всю ограниченность дарования Ходасевича и даже Блока). О том, что место его в литературе — на свалке (вариант: на пьедестале). Ещё в начале тридцатых годов в ответ на все эти легенды Георгий Иванов задал далеко не риторический вопрос:
Татьяна Лестева
Вера Инбер (1890 - 1972)
«От легких касаний мигрени…»
Письмо сыну
Две жизни Веры Инбер
1.
На свете не так много стихов, над которыми я плакал, — и это не обязательно хорошие стихи: у цветаевской любимицы Сонечки Голлидей всё было в порядке с литературным вкусом, а плакала она всё же не от цветаевских стихов, а от «Дарю тебе собачку, прошу её любить». И всё-таки заставить читателя рыдать и умиляться — серьёзная заслуга, ибо чувства эти благотворны. Понятно, почему я два часа не мог успокоиться после есенинской «Песни о собаке», — я и сейчас её считаю одним из величайших русских стихотворений — но не возьмусь объяснить, почему в возрасте этак десятилетнем я ревел над стихами Инбер: «Поздней ночью у подушки, когда все утомлены, вырастают маленькие ушки, чтобы слушать сны». Что здесь такого? Сплошная ведь идиллия! Ночью подушка не спит, слушает сны, а днём сама отсыпается; банальный сказочный сюжет. Но то ли оттого, что одушевлено и наделено волшебными способностями было такое пухлое и прозаическое существо, как подушка, то ли от особой инберовской слёзной интонации я совершенно утратил самоконтроль. И должен вам сказать, что годы в этом смысле мало что изменили — есть у Инбер стихотворение, над которым я и сейчас... что вовсе уж неприлично моим летам... Я говорю про колыбельную «Сыну, которого нет». Там гениально всё, кроме последней строфы (в которой автор впадает в совершенно уже плюшевую слащавость): «Заглянул в родную гавань — и уплыл опять. Мальчик создан, чтобы плавать, мама — чтобы ждать». Нет, невозможно. Может, если бы не в детстве я читал всё это... Но с тех пор её стихи настолько врезались в память, домашний фольклор и современную речь, что всякий раз, поворачивая на Можайку с МКАДа, я читаю — про себя или вслух: «Ещё стояли холода во всей своей красе, ещё белели провода Можайского шоссе... Один подснежник-новичок задумал было встать, приподнял белый колпачок — и спрятался опять». Это из детской поэмы про войну — «Домой, домой», — где описана история скворчиной семьи, улетевшей в эвакуацию и счастливо вернувшейся на родные берёзы. И после этого мне тут будут впаривать — как пишут в некоторых сегодняшних статьях про Инбер, — что в большую литературу она так и не вошла: мило, талантливо, но никому сейчас не нужно... Во-первых, автор, который вошёл в фольклор, уже в литературе, не вычеркнешь: «У сороконожки народились крошки» — не хуже Чуковского. А «Девушка из Нагасаки»? Скажи ей кто, что в памяти народной останется от неё главным образом эта песня, Инбер бы, может, переключилась на шансон и многого бы достигла; как все поэты, умеющие писать прозу, она сильна в балладе, замечательно держит сюжет, и такие её стихи, как «Васька Свист в переплёте» или «Сеттер Джек», попали бы в хрестоматию советской поэзии при самом требовательном отборе. Вертинский, весьма придирчивый в выборе текстов, написал на её стихи знаменитого «Джонни» — «У маленького Джонни горячие ладони и зубы, как миндаль», — и эта вещь тоже не может посетовать на забвение. А во-вторых — что-то подсказывает мне одну утешительную мысль: мало ли кого сейчас не читают и не помнят? Сейчас вообще не очень хорошо с чтением и памятью. Но погодите, придут иные времена, когда будут востребованы тонкие и сложные эмоции, когда не стыдно будет сострадать и умиляться, и даже сентиментальность будет вполне уместна, а интерес к советскому будет глубоким и неконъюнктурным, тем более что многое ведь и повторится; и тогда Инбер ещё перечтут, и место её в литературе, как знать, сделается более почётным. Надо только пережить так называемые тёмные века — в нашем случае, надеюсь, всего лишь годы. Про Инбер помнят в самом деле немного. Например, что она была двоюродной сестрой Троцкого и почему-то уцелела. Это написано даже в «Википедии», и это неправда. Двоюродной сестрой Троцкого была её мать, Фанни Соломоновна Шпенцер, учительница словесности. Трудно представить, что двоюродная сестра Троцкого могла бы выжить, печататься и получить Сталинскую премию: Сталин был, конечно, непредсказуем — но не настолько же. Троцкий, вероятно, сыграл в жизни Инбер некую роль — именно этим родством, тогда спасительным, хоть и достаточно дальним, можно объяснить её скоропалительное возвращение из эмиграции. Она с мужем туда уехала из Одессы, но меньше, чем через полгода вернулась, а муж её, Натан, остался, переехал потом в Париж и канул. Вероятно, жизнь в Советской России показалась ей более перспективной, и она не ошиблась. Дело, конечно, не в том, что Троцкий помог, — его можно было рассматривать как некую гарантию, и то недолго: пробилась она в двадцатые благодаря собственному таланту и феноменальному чутью. Чутьё это она начала проявлять рано, ещё в десятые годы, когда набрела на собственную литературную манеру: положим, в первой книжке — «Печальное вино» — этой манеры ещё нет и следа, там всё довольно тривиально, но уже в «Горькой усладе», выпущенной в революционном семнадцатом, появляется та печальная ирония, тот насмешливый и вместе сентиментальный тон, который был тогдашней модой с лёгкой руки Тэффи; но как поэт Инбер была сильнее Тэффи, хотя в прозе, пожалуй, уступает ей. Тэффи, самый человечный человек в русской прозе двадцатого века, обладала в прозе собственным стилем, волшебным даром ставить слова подлинным углом; Инбер — хороший прозаик, но личной печати её стиль лишён. А вот в стихах, где Тэффи не всегда могла избавиться от пафоса, — Инбер крепче, и фабулы у неё лучше выстроены, и рассказ суховат, мускулист, и речевые характеристики великолепны. «У Любуси-Любки розовые губки — лучше не рассказывай при нас! У Любуси-Любки — лучше не рассказывай! — шарфик очень газовый, ядовитый газ». Тэффи не то чтобы так слабо — захотела, смогла бы, — но ей эта городская речь была уже незнакома: в двадцатые она жила в Париже.
2.
В двадцатые годы Инбер нащупала интонацию, с которой можно было говорить и о любви, и о материнстве, и о стариках-родителях. Она примкнула к главной, по-моему, литературной группе второй половины двадцатых (не считая тут же разгромленных обэриутов): её литературной семьёй стали конструктивисты. Кто такие конструктивисты, прямые наследники акмеистов и непосредственные их ученики? Термин придумал Сельвинский. Конструктивизм — не значит пафос голого созидания, сплошной рациональности, поэтики труда и т.д. Это всего лишь конструктивное, позитивное, здравое мышление — превалирование интеллектуального начала над хаотическим, сознания над подсознанием. Конструктивизм — это проза стихами, что часто даёт любопытный стык; в нынешней российской литературе правят бал люди, которые считают, что чем случайней, тем вернее, и не особо задумываются не только о связности, но даже об элементарной грамотности. Для них всё, что можно пересказать, — по определению проза, балладу они презирают, любят эллипсисы, «опущенные звенья», — но если у Мандельштама эти опущенные звенья были лишь способом ускорить поэтическую речь, сделать её плотней, то в сегодняшнем литературном мейнстриме это способ затуманить смысл, выдать невнятицу за осмысленное высказывание. В общем, чем непонятней, тем лучше. У рассказа в стихах свои минусы, свои риски — шанс соскользнуть в девальвацию поэтического слова, в лирический репортаж действительно есть; но в лучших образцах прозаическое содержание и поэтические приёмы высекают замечательную искру. Так происходит у Сельвинского в «Улялаевщине», у Луговского в «Большевиках пустыни и весны», у Инбер в балладах двадцатых годов. Она не конструктивист в «сельвинском» и «луговском» смысле — но азарт, радость новизны, насмешка над личным и поэтизация коллективного усилия — это её с ними, конечно, роднит; и не зря она, как истинный конструктивист, в это время много пишет о стройках, о поездках, о великих советских проектах. Сегодня всё это многократно осмеяно, но в тогдашних очерках Инбер, в её стихах, в репортажах для «Огонька» и «Прожектора» (она много работала для журналов, надо было кормить дочь-подростка, которую она, как и Цветаева свою Алю, родила в 1912 году) действительно есть азарт строительства, свежесть новизны и ощущение перспективы. Очеркистом она оказалась превосходным — именно потому, что всё это, электростанции, радиостанции, обводнение пустыни и пр., — было ей действительно внове. Опыт был совершенно другой — и потому остранение, которое открыл Шкловский, у неё получалось без усилий: всё это было для неё очень странно, а новизну она, как все женщины, любила. Парадокс тут кажущийся: как это могло быть, чтобы Лариса Рейснер, чьим первым мужчиной был Гумилёв, а первым поэтическим увлечением — Ахматова, стала женщиной-комиссаром? Но именно так и могло: ведь женщин Серебряного века вдохновляло то, чего ещё не было. Как у Гиппиус: «Мне нужно то, чего не бывает, никогда не бывает»... Революция — это и есть желанная им новизна; только многих мужчин раздавил или напугал демон, которого вызвали ученики чародея, а женщины оказались бесстрашней. Буревестник кричит «Пусть сильнее грянет буря!» — а при виде бури, как Горький, говорит, что это всё не то, что не такую бурю он призывал, и даже бесстрашный Блок говорит: мол, не эти дни мы звали, а грядущие века. Зато женщинам, которым вечно хочется небывалого, всё это как раз очень нравится — «И так близко подходит чудесное к развалившимся грязным домам, никому, никому неизвестное, но от века желанное нам». Им вечно желанно предельное, огромное, невозможное — они его и получают. Как писал мерзкий, но умный Василий Васильич Розанов, что можно сделать с Настасьей Филипповной, чем удовлетворить её? — только убить. И потому двадцатые стали временем расцвета молодой женской поэзии: мужчина не умеет так кощунствовать, так решительно рвать с прошлым, не умеет встречать настоящее и будущее с любопытством, а не с ужасом. Любопытство не зря называют женской чертой. И они — Инбер, Адалис, Баркова, Радлова, позже Берггольц — сумели найти новый язык там, где замолчали старшие, там, где бессильны были мужчины. И появились два новых типа: женщина-комиссар (это ведь не только Рейснер, их много было, причём у анархистов тоже) — и женщина-очеркист, она же репортёр, шофёр, даже лётчица. Прелестная, маленькая, деловитая, бесстрашная, циничная, остроумная. Вот этот стиль создала Инбер. Она вообще в стиле понимала — не зря в родной Одессе читала лекции про парижскую моду, не зря с мужем четыре года жила в Европе, эту самую моду изучая; но кожанка и блокнот шли ей больше, чем парижские туалеты. Женщины этой породы писали очерки с великолепной иронией и с неподдельным восхищением: для них какой-нибудь кишлак был в это время интереснее Парижа. Новизна — вот главное! Рассказы Инбер этой поры — «О моей дочери», «О моем отце», «Мура, Тосик и ответственный коммунист», повесть «Место под солнцем», её стихи, привозимые из поездок, — лучшее, что она сделала в литературе. Ей очень нравилась советская жизнь. Некоторые пишут сейчас, что она приспосабливалась, чувствуя сомнительность происхождения, — да ничего подобного, она была абсолютно честна. И она спокойно продолжала писать хорошие стихи. Правда, в поэме «Путевой дневник» появилась новая статуарность, торжественность, она с обычным своим версификаторским талантом освоила октаву, — а в конце провозглашался тост «Как за венец всего, Иосиф Виссарионович, за вас!» — но пластика, радость, азарт оставались при ней. Конечно, трагизм тридцатых в её стихах никак не отразился, — но и казёнщина тридцатых в них полновесно не вошла; перестала она только писать свою грустную и весёлую прозу, ушла, как Шкапская, в очерк. Истинный расцвет её таланта, однако, пришёлся... страшно писать — на блокаду, потому что какой же это расцвет? Но ничего не поделаешь, она, как и Берггольц, лучшие свои вещи со времён бурных двадцатых написала в страшные сороковые. Может быть, потому что во время войны люди опять стали равны себе. И государство перестало их давить, понадеявшись на личную инициативу, — людям разрешили спасать страну. Не до того было, появились у начальства другие заботы, кроме как непрерывно прессовать подданных. А главное — в экзистенциальной ситуации, на пределе возможностей, к Инбер вернулись лучшие её черты. Насмешливость. Трезвость. Мужество. Самодисциплина. В блокадном Ленинграде Инбер написала «Пулковский меридиан» — большую дневниковую поэму в пятистопных ямбических шестистишиях. Она отказалась покинуть Ленинград — не столько потому, что таков уж был её личный героизм, а потому, что в Ленинграде должен был остаться её муж, знаменитый врач Илья Страшун, автор фундаментального исторического исследования «Русский врач на войне». Он был в блокадном Ленинграде директором Первого мединститута и уехать никуда не мог. Инбер оставалась с ним всё это время. Её блокадный дневник «Почти три года» — лучшая её проза, лаконичная, жёсткая, без тени рефлексии (напротив, Лидия Гинзбург в «Записках блокадного человека» рефлексией как раз спасается — но Инбер, конечно, человек не столь глубокий: она не мыслит, а фиксирует). «Пулковский меридиан» — хорошая вещь. В нём есть патетические казённые отступления, нарочитые сталинистские вставки — но большая часть этих недооктав, сделанных по конструктивистскому принципу (столкновение высокой поэтической формы и самой грубой, самой жестокой прозы), свидетельствует о долгожданном обретении нового языка. Это высокий класс. И пусть нет здесь той непосредственности, того пламени, что у Берггольц (кощунственны любые сравнения), но интонация гордости, достоинства, силы — есть безусловно; и есть строфы не хуже ахматовских. Почему у Инбер получилась эта вещь? Потому что для неё, выросшей в одном из самых литературных домов Одессы, естественно было литературой заслоняться от всего, видеть в ней панацею; потому что самодисциплина для неё органична, а не насильственна; потому что она на опыте двадцатых годов знает — те, кто сосредоточился на еде, деградируют и умирают, а те, у кого есть дело, живут вопреки всему. «Пулковский меридиан» — манифест борющегося духа. Это поэзия, которая реально и каждодневно помогала выживать, не сходя с ума от голода и ужаса, и действие её так же благотворно и спасительно сегодня, семьдесят лет спустя. Инбер была в числе тех, кто, по выражению Ахматовой, «не выдержал второго тура». Она вынесла тридцатые, пережила сороковые, но когда её мужа, героически проработавшего в Ленинграде всю блокаду, выбросили из института во времена борьбы с космополитизмом, — что-то в ней сломалось навсегда. Она стала писать чудовищно плохие советские стихи. Она после публикации пастернаковских «Стихов из романа» в «Знамени» ругала эти стихи и публично недоумевала, зачем их печатать. Она набросилась на первые публикации Леонида Мартынова — дескать, неблагонадёжен, — и Леонид Мартынов ответил ей стихотворением, где сравнил со старым деревом: «Но чего бы это ради жарче керосина воспылала в мокрой пади старая осина? Я ей повода не подал. Зря зашелестела. Никому ведь я не продал ни души, ни тела. Огненной листвы круженье, ветра свист зловещий... Я смотрю без раздраженья на такие вещи». Она вообще стала дуть на воду, нападая даже на тех, кто вообще ни сном, ни духом не умышлял против советской власти. Её стали числить в самых бездарных, в самых идейных. Повесть «Как я была маленькая», при всём её очаровании, жиже и бледней прелестных ранних рассказов. Теперь она была преданной без энтузиазма, осторожной без надобности. Оттепель её не коснулась. В ней не было ничего от прежней маленькой Веры, любимицы конструктивистов, лучшей журналистки «Огонька», непреклонной и бесстрашной блокадницы. В отличие от Берггольц, сохранившей верность себе до конца, — пусть и ценой безоглядного алкогольного саморазрушения — Инбер ничем не напоминала себя прежнюю. Проза прекратилась. Иногда появлялась публицистика. Последние стихи хуже даже позднего Тихонова. Она пережила мужа и дочь, маленький внук погиб ещё в блокаду, так что умерла она в совершенном одиночестве, в 82 года, хотя и в обстановке полного государственного признания. Последние её заметки, дневники, письма хранят след глубочайшей скорби и страшного, детского непонимания — за что всё так получилось, почему? Советская власть, в общем, прошла сходный путь, хотя виновата она гораздо больше, чем Инбер. Когда почитаешь ранние инберовские стихи, ту же «Подушку», или «Колыбельную», или строки о внуке в «Меридиане» — и сравнишь это со стихами из последней книги 1971 года, поневоле подумаешь ещё об одном убийстве, хотя ни в какие мартирологи советской литературы она не занесена. Она была, в общем, эгоистична и холодновата временами, и кокетлива не в меру, но поэт была настоящий и человек неплохой, была из тех людей, кто мог бы написать «Нефть» Бабеля, — то есть по праву считалась голосом молодой и многообещающей страны, в которой было место и подвигу, и сантименту, и любви, и работе. Может быть, всему этому не хватало сострадания, той истинной человечности, что была, например, у Платонова. Но Инбер и не претендовала на платоновский масштаб. Она была маленькая, хотя и несгибаемая. И сострадание было ей знакомо, и людей она чувствовала и жалела, судя по дневнику и «Меридиану». Видимо, приговор советской России был подписан в конце сороковых — после этого никакая оттепель не могла ничего исправить: поздний Сталин добил то, чего не добила война. Стихи Инбер вряд ли сегодня кого-то заразят энтузиазмом или соблазнят свежестью великих планов. Сегодня они могут заставить только плакать. Не так мало. Плакать тоже иногда надо.
Дмитрий Быков
Римма Казакова (1932 - 2008)
Римма (Рэмо) Фёдоровна Казакова родилась 27 января 1932 года в Севастополе. Её отец, Фёдор Лазаревич Казаков, был военным, а мать, Софья Александровна Шульман, работала секретарём-машинисткой. Имя, данное родителями, означает «Революция, Электрификация, Мировой Октябрь». В 20 лет взяла имя Римма. Раннее детство Казакова провела в Белоруссии, школьные годы — в Ленинграде. Окончила исторический факультет Ленинградского государственного университета. Семь лет жила на Дальнем Востоке в Хабаровске. Работала лектором, преподавателем, в газете, на киностудии. Первые стихи Казаковой, принадлежавшей к поколению шестидесятников наряду с Евтушенко, Окуджавой, Вознесенским, Рождественским, Кашежевой были опубликованы в 1955 году, а уже в 1958 году вышел первый сборник её стихов «Встретимся на Востоке». В 1959 году Казакова была принята в Союз писателей СССР. В 1964 году окончила высшие литературные курсы при Союзе писателей. В 1976—1981 годах — секретарь правления Союза писателей. С 1977-го года состояла в КПСС. Позже была избрана первым секретарём Союза писателей Москвы, которым являлась до конца жизни. Являлась гражданской активисткой с ярко выраженной либеральной позицией. В октябре 1993 года подписала «письмо 42-х», в 2000 году была одним из авторов письма против возвращения «сталинского» гимна. Принимала деятельное участие в издании газеты «Информпространство», активно сотрудничала с общественной организацией «Единство», президентом которой являлся известный криминальный авторитет Владимир Податев. Организация «Единство» была спонсором некоторых книг Риммы Казаковой, а Римма Казакова была сопредседателем «Единства». В деле по иску о защите чести и достоинства председателя хабаровской общественной организации «Единство» Владимира Податева к газете «Известия» известная поэтесса Римма Казакова также принимала активное участие. Римма Казакова — автор многочисленных сборников стихов, занималась также переводами с языков стран ближнего и дальнего зарубежья. Миллионам россиян Казакова известна как автор стихов к песням «Ты меня любишь», «Мадонна», «Ненаглядный мой» и других. Супруга писателя-публициста Георгия Радова, мать писателя Егора Радова, свекровь рок-певицы Умки, бабушка молодого политика Алексея Радова. Скончалась 19 мая 2008 года в санатории посёлка Перхушково. Римму Казакову похоронили 22 мая 2008 года на Ваганьковском кладбище в Москве.
Поэт не может питаться святым духом
Сегодня в Центральном доме литераторов состоится одиннадцатая церемония награждения литературной премией «Венец», учреждённой Союзом писателей Москвы. Именно в связи с этой премией в основном и вспоминают сегодня о столичном Союзе писателей. Первый секретарь СПМ Римма КАЗАКОВА – безусловно, одна из самых громких фигур в плеяде поэтов-шестидесятников. Достаточно вспомнить, что её пламенное «Да сгинет стадо!» стало в своё время причиной запрета на публичные выступления поэтессы. Судя по интервью «Новым Известиям», Римма Фёдоровне и сегодня остаётся одной из самых бескомпромиссных фигур в российской культуре. – Раньше песни на ваши стихи исполняли звезды уровня Майи Кристалинской. Ваши песни появляются и сейчас, но поют их совершенно неизвестные исполнители. Что же поменялось? – Никто из известных певцов этим сейчас не интересуется. Нормальная человеческая песня со смыслом, с содержанием сегодня в студиях считается «неформатом». – А что сегодня «формат»? – Хитом является песня «Йогурты, йогурты, йогурты»… Валерия, к которой я всегда хорошо относилась как к певице, сказала, что хочет петь тяжёлый рок. Я видела её недавнее выступление по телевизору – очень хорошо, красиво, но непонятно про что… Странно, что при таких требованиях к формату люди всё равно с удовольствием слушают песни Пахмутовой, Бубы Кикабидзе, Марка Бернеса… – У вас есть близкие отношения с исполнителями ваших песен? – Не особенно. К примеру, с Ириной Аллегровой я познакомилась на своём юбилейном вечере. С Маечкой Кристалинской мы виделись только один раз… Вообще, я очень люблю всех поющих, особенно поющих меня артистов, но надо сказать, что все эти связи – очень некрепкие. Артист, когда к нему приходит успех с какой-то песней, мало думает о том, кто эту песню ему сочинил. Киркоров поёт по телевизору «Полетаем»… Летай на здоровье, но почему не указано, кто её сочинил? – Вы получаете какие-то моральные дивиденды от исполнителей? – Какие? Если не указывают, кто сочинил песню… Сейчас принято вытирать ноги о поэтов. – Может быть, это нормально, что сегодня культура снова уходит в андерграунд? Может быть, это очищает культуру? – Я не очень понимаю. Выходит, культура нужна только тем, кто её создаёт? – А почему бы и нет? Может быть, она не нужна такому количеству народа? – Я не согласна. Задача элиты, если она вообще существует, – поднимать народ, пробуждать его интеллект, его чувства и, так сказать, «улучшать породу». – Вы верите, что это возможно? – Я этому служу. И поэтому, когда я вижу, как люди хохочут плоским шуткам наших «смехосозидателей» с экранов телевизора, мне больно за человека. Народ постепенно отупляют, развращают и зомбируют. Время тяжёлое, у людей нет денег, нет перспективы, и поэтому они хотят развлечений, чтобы забыться. Телевидение ничем не обременяет зрителя. Там – обилие детективов, боевиков с кровью, наркотиками и проституцией. Всё это перемежается рекламой о том, как мазать лицо, чтобы лучше выглядеть, как бороться с перхотью. – Потребность в идеале, которая была чертой вашего поколения, сегодня нивелирована. Наверное, можно жить и без идеалов? – Жить можно как угодно. Я могу сказать что делает государство. Оно делает всё для того, чтобы люди жили без идеалов. – Зачем? – Это вопрос непростой. Я не знаю, чем оно руководствуется. Я могу только констатировать, что это так. Государство вместо того, чтобы строить хорошие детские дома, призывает нас усыновлять детей. А на какие «шиши» их воспитывать – не объясняет. На те деньги, которые оно предлагает в помощь родителям новорождённых, можно купить сегодня только угол в комнате. И неизвестно, когда эти деньги ты получишь… Как же его растить до восемнадцати, когда эти деньги будут ждать тебя где-то в будущем?.. – Сейчас предпринимаются попытки возродить интерес к поэзии, который был в прошлом. Как вы считаете, можно вернуть такую традицию поэтических вечеров? – Я не страдаю отсутствием встреч с читателями, поэтому ностальгии по вечерам поэзии у меня нет. Те поэтические вечера, на которых я бываю, часто разочаровывают. Приходится слушать витиеватую абракадабру. А ведь поэт, по моим ощущениям, это прежде всего большая душа, большое сердце, способность сострадать, сочувствовать, быть на стороне тех, кому хуже, чем тебе самому. – Это похоже на определение революционера. – Если уж на то пошло, если это революционно, то это так и надо. Бескровная революция нравственного плана. – Раньше литинститут, высшие литературные курсы были той стартовой дорожкой, с которой начинали многие поэты. А сейчас? – Я сама окончила эти курсы. Раньше было другое время. Сейчас мы не можем даже пробить телепередачу о поэзии. Потому что государственная политика по отношению к поэзии, как и в целом к культуре, никакая. У поэтов нет юридического статуса. Поэтому мы вне рынка. А если и приглашают почитать стихи, то предупреждают, что денег за это не заплатят. Считают, что мы должны питаться святым духом. – А как же авторские отчисления? – Я и живу потому, что песенки пишу. А те, кто не пишет песен, как должны жить? И потом, это копейки. У нас зарабатывают исполнители. – Что даёт членство в Союзе писателей Москвы? – Ничего. У нас нет ни денег, ни помещения. Но почему-то к нам в союз идут и идут люди. – Может быть, это и есть чистая культура? – Это безобразие, а не чистая культура. Почему я, первый секретарь московского Союза писателей, должна ходить с протянутой рукой и драть с государства и бизнесменов всё, что могу выдрать? Государство уже почти никак не участвует в нашей судьбе. Хотя вкладывать деньги в культуру – это вкладывать деньги в будущее наших детей.
Веста Боровикова
Почему не покупают поэзию?
Литературный вкус вырабатывается с детства. Наши дети сами выберут, что им читать. Но чтобы они сделали правильный выбор, их надо хорошо учить и воспитывать. Прививать любовь к тому, что уже бесспорно, – к хорошим книгам, к музеям, к театрам. Было всё это раньше. — Римма Фёдоровна, говорят, что сегодня поэзия – практически непродаваемый литературный жанр. Как вы думаете, почему? — Вообще-то, не я её продаю. — А всё-таки? — К чему, прежде всего, должен тяготеть читатель? К классике. А всю классику давно издали и переиздали, значит, те, кто хотелкупить, уже купили. А из современной поэзии? Создаётся впечатление, что издатели вообще не понимают, что такое современная поэзия, иначе они не издавали бы в одной серии Рубальскую и Ахмадулину. — Ну, хорошо. А что же тогда покупать и читать? — А не знаю. После перестройки я сама набросилась на детективы. Зачитывалась Гарднером, Стаутом. Потом появилась Дарья Донцова, и я устала. Больше детективы читать не могу. Хотя понимаю, что, может, такая литература и нужна. Для тех, кто поумнее – Агата Кристи. Для остальных – Донцова. — Так всё же какая литература сейчас нужна? — А вы знаете, мы с вами вообще не о том говорим. Литературный вкус вырабатывается с детства. Наши дети сами выберут, что им читать. Но чтобы они сделали правильный выбор, их надо хорошо учить и воспитывать. Прививать любовь, к тому, что уже бесспорно, – к хорошим книгам, к музеям, к театрам. Было всё это раньше. В школе было. А теперь наше государство всё у детей отняло. Всё бремя обучения и воспитания легло на плечи родителей. А им ещё детей и кормить надо. Деньги для этого зарабатывать. Вот и воспитывают они детей по остаточному принципу. А ещё хуже получается, когда дети сами себя воспитывают. Так, как подскажет улица. — Так есть у современного читателя интерес к поэзии или нет? — То, что он есть, я чувствую, когда читаю свои стихи с эстрады. А помимо идиотской политики издательств, есть ещё один момент. Читателей-то много, а вот покупателей серьёзных книг становится всё меньше. Вдумчивый читатель нищает, ему приходится выбирать между томиком стихов и килограммом колбасы. Государство к тому же отпустило контроль за системой книгораспространения. Продвигаются только те книги, которые дают немедленную и большую прибыть. А издатели зависят от книготорговцев. Образуется замкнутый круг. Торговцы не хотят, издатели не могут. Вот и нет поэзии в магазинах, а то, что есть, – упрятано на дальних полках. — Римма Фёдоровна, вы какую-то совершенно тягостную картину нарисовали. Всё так плохо? — Для пессимизма есть все основания, но мы на этот пессимизм не имеем права. Я знаю, что я, например, ответственна перед теми, кто приходит на мои вечера. И мы всё равно должны и будем писать. Хорошо писать. Для тех, кому мы, современные российские поэты нужны. — А писать поэты стали лучше или хуже? — Те, кто, извините, не скурвился в самые тяжёлые годы, кто последовательно учился в девяностые, стали писать лучше. И пусть даже издают книги на свои деньги. Они всё равно делают нужное дело, которое, может быть, и не так заметно. — Назовите имена молодых поэтов, которые не сдались. Ведь мы с вами присутствуем на Форуме молодых писателей. — Да много их, на самом деле. Вот замечательные поэты Галина Нерпина, Елена Исаева. Они ненамного старше тех, кто сегодня собрался на этом форуме. Это серьёзная поэзия. Из совсем молодых я бы назвала Наталью Полякову и одиннадцатиклассницу Ксению Островскую. Кто-то из молодых пошёл по чисто эстрадному пути. Прибаутки. Эпиграммушечки. Это всё хорошо для того, чтобы разрядить творческий вечер. Зритель на это клюёт. Но шутовство не должно превращаться в авторское кредо. Мы, я в данном случае уже говорю о народе, – не полные идиоты и умеем отличать фальшивку от настоящего, доброе – от злого. Иную книжку купят, посмеются и донесут до ближайшей урны, будь то детектив или собрание неприличных частушек. А иную, может, и не каждый купит, но уж купивший поставит дома на видное место. Вот и вся разница. И пусть Акунин говорит, что книга сегодня – уже не культурное явление, а коммерческий проект. Но я вот не хочу быть проектом. — А почему? — Потому что хочу, чтобы в этой стране всё-таки что-нибудь сдвинулось к лучшему. Мы всё говорим о построении гражданского общества. Можно построить гражданское общество без писателя, писателя с большой буквы? Нельзя. А без коммерческого проекта – можно. А у нас сейчас образ подлинного писателя в сознании народа пытаются заменить облегчённым образом эстрадника, шоумена. — Вы много писали для эстрады. А существует сейчас высокая эстрада? Песни, которые бы вам запомнились, вас затронули? — Это вы про что? Зайка моя? Бухгалтер, милый мой бухгалтер? Знаете, когда песенные тексты писала я, то всегда пыталась сделать так, чтобы текст проник в душу. И думаю, у меня это получалось. Я довольна песнями на свои стихи. А теперь скажите, что может затронуть джага-джага? А меня со всех сторон пытаются убедить, что это хит. И ведь кто-то, если повторять долго и настойчиво, в это поверит. Беда в том, что песенное ремесло утеряло профессионалов. — Но, наверное, что-то есть и другое, настоящее, только не слишком массовое. Русский рок, например… — Можете считать меня ретроградкой, но я считаю, что в нашей стране рок в классическом понимании всё же не прижился. Потому он и не стал массовым культурным явлением. Мы с сыном путешествовали по Англии, по местам боевой славы Битлз. Знаете, там другая энергетика, более восприимчивая к року, что ли? Может быть, дело в английском языке? Не знаю. Просто говорю, как чувствую. — Римма Фёдоровна. Вас называют гражданским поэтом. Обращаетесь ли вы в своих стихах к правительству с просьбой, с требованием что-либо в нашей жизни изменить? — Никогда. Я обращаюсь только к своему народу.
Алексей Караковский
Светлана Кекова (1951)
Светлана Кекова: Тень тоски и торжества
Автор: Александра Эльконина
Светлана Кекова — поэт, филолог, преподаватель. Автор семи стихотворных сборников, лауреат премий журнала «Знамя» (за лучшую «подборку» года), имени Аполлона Григорьева (за сборник «Короткие письма»), Московского международного фестиваля поэтов «Москва-Транзит», журнала «Новый мир» (за цикл «Тень тоски и торжества»). Один из ярких, признанных поэтов современности проживает в Саратове. И о её творчестве в Саратове, к сожалению, знают гораздо меньше, чем за его пределами. В диалоге с Кековой больше всего поражает обстоятельность ответов, некоторые из которых переходили в увлечённые монологи о родном и наболевшем. И звучали не заезженные слова и штампованные фразы, а давно созревшие оформившиеся мысли. Это были те проблемы, решение которых рождалось в долгом кропотливом внутреннем поиске. Таково впечатление. И ещё, удивляет степень ответственности за собственное слово: сказанное, написанное, которое проявилось не только в разговоре, но и в последующей работе над текстом интервью. Слово требует завершённости, точности, оформленности. И не иначе. Возможно, это и есть проявление в моей собеседнице мастера слова, его служителя (в двух ипостасях: поэта и филолога). О чём был разговор? О жизни. А большую часть жизни Светланы Кековой, как мне показалось, занимает поэзия. С неё мы начали, но ею, конечно, не ограничились.
— Поэзия сегодня на периферии общественного внимания. Почему? — Вы знаете, это такая огромная тема. Здесь несколько причин. Ещё в XIX веке Баратынский писал: «Исчезли при свете просвещенья поэзии ребяческие сны». А Жуковский, определяя поэзию, говорил: «Поэзия есть Бог в святых местах земли». Кто сейчас так определил бы поэзию? Несомненно одно: поэзию невозможно совместить с «таблицей умножения», с рассудочным началом жизни. А наше время — увы — не склонно к «святым мечтам». Но есть и причины другого порядка. Если вспомнить 60-е, 70-е, 80-е годы уже прошлого XX века, то окажется, что в это время поэзию не только читали, стихами дышали, жили ими. Имена Арсения Тарковского, Давида Самойлова, Владимира Соколова, Беллы Ахмадулиной, Николая Рубцова... Этот славный список можно продолжать и продолжать. Их знали и любили самые широкие читательские массы.
— Но что должно было произойти, чтобы за десятилетие ситуация изменилась столь радикально? — Давайте попробуем посмотреть на ситуацию второй половины восьмидесятых — начала девяностых годов. Те перемены, которые произошли в обществе, дали невиданный в истории русской литературы сдвиг: к читателю практически одновременно вошли и писатели русского зарубежья (причём здесь нужно назвать имена и писателей I волны эмиграции — Набокова, Алданова, Ходасевича, Иванова; и писателей II волны эмигрантской литературы, крупнейший из них — Иван Елагин; и представителей III волны — а это, например, гордость нашей литературы Александр Солженицын, нобелевский лауреат, и другой нобелевский лауреат Иосиф Бродский), и те писатели и поэты, которые находились во «внутренней эмиграции», писали в стол, не надеясь на то, что когда-нибудь их творчество будет опубликовано. Тиражи «толстых» журналов были более миллиона экземпляров, сейчас же это — несколько тысяч. И было время, когда в каждой знакомой мне семье выписывали по 6-7 «толстых» журналов. Потом началась «шоковая терапия», и уже с 1992 года даже филологи, люди, которые с профессиональной точки зрения должны знать, что происходит в литературе, не могли выписать ни одного журнала. Кризис 1998 года окончательно поставил точку в этом процессе — сейчас уже единицы могут позволить себе подписаться на те журналы, которые любили и читали десятилетиями.
— Интеллигенция стала неспособна создавать спрос? — Да, и резко упали тиражи журналов. Уже выросло целое поколение, которым даже термин «толстый журнал» неведом. Даже филологи (я имею в виду студентов) знают о «Новом мире», например, или о журнале «Звезда» лишь понаслышке. Жизнь стала очень жёсткой, жестокой, люди вынуждены выживать, их на протяжении последних пятнадцати лет столько раз обманывало государство, что стало как-то не до поэзии. Но жажда поэзии в человеческом сердце неуничтожима, поэтому сейчас есть люди, которые хотят знать, что же происходит в поэзии, появляются ли новые имена, существует ли литературная жизнь... И что же такой человек может найти? Кроме того, разорвались связи между издательствами и провинцией. Если раньше это были налаженные книжные потоки: выходила книга и тут же поступала в разные города Советского Союза и в магазины, и в библиотеки. Наша научная библиотека — одна из самых крупных, полных библиотек. Но есть период провала, когда наша библиотека не имела возможности закупать те книги, которые издавались как раз в то время. Если раньше тираж 25 тысяч экземпляров, скажем сборника Тарковского «Перед снегом», был каплей в море читательских ожиданий, то сейчас считается хорошим тиражом поэтической книги мизерный тысячный. Сейчас у нас настолько разорвано культурное пространство, что иначе как катастрофой это назвать нельзя. Книги, а среди них есть замечательные, остаются там, где они были изданы (прежде всего, в Москве и Петербурге), и не попадают даже в библиотеки. Читатель оторван от литературного процесса, и даже филолог-профессионал не всегда может сориентироваться в современной литературной ситуации. А ведь если вообще говорить о роли поэзии в России, то она была огромна. Скажем, в конце XIX — начале XX века поэзия правила литературой, люди жадно читали и сами писали стихи, сама проза тяготела к стихам. Как пишет один из исследователей русской литературы, две строчки Блока в это время значили больше, чем всё остальное. Стихами жили, ими дышали, их цитировали, они определяли «цвет времени». Поэзия ещё стояла на таких позициях, понимая, что человек через искусство служит божественному началу мироздания. Одной из общих идей было представление о поэзии как о преображении. Знаменитый психолог Выготский в книге «Психология искусства» пишет о том, что искусство «превращает воду в вино». За этой мыслью, во-первых, первое чудо, которое совершил Иисус Христос: на свадьбе в Кане Галилейской он превратил обычную воду в вино. Эта история, рассказанная в Евангелии от Иоанна, метафизически используется Выготским для того, чтобы определить суть искусства. Вторит великому психологу его младший современник архиепископ Иоанн Сан-Францисский (Шаховской). В молодости этот человек был поэтом, другом Марины Цветаевой, автором нескольких стихотворных сборников. В одной из своих работ, посвящённых поэзии, он пишет: «Поэзия превращает воду человеческих слов в вино». И он ещё одну замечательную вещь говорит: поэзия — это второе крыло человека, первое из которых — молитва. Поэзия — это чудо, таинство, а в человеке жажда чуда неистребима. Поэзия помогает преодолеть гнёт материального мира, в котором человек находится и обречён жить. Но человек призван не только к материальному бытию, но и к духовному. Поэзия всегда была как бы лакмусовой бумажкой. Человек любящий живёт не только в материальном мире, но для него существует духовное измерение бытия. А сегодня насаждается сугубо материалистическая идеология, в соответствии с которой главное — это материальные потребности и экономика. И это впитывается в плоть и кровь с детства. Но это совершенно не так. Дмитрий Сергеевич Лихачёв неустанно повторял, что на первом плане духовное у человека, материальное — это производное. Прежде всего нужно устроить духовную жизнь, и тогда всё станет на свои места. Характер зависимости другой. И Россия до революции жила другими идеями, в соответствии с которыми всё имеет своё начало в духе, и нужно сначала духовную жизнь правильно выстроить, а материальное тогда «приложится». А затем уничтожались и вера, и историческая память, истреблялись лучшие российские люди... Сейчас мы переживаем уникальную ситуацию: нам дали возможность вернуться на те пути, с которых Россия ушла в XX веке. Замечательный историк культуры первой волны русской эмиграции Владимир Вейдле пишет в своей книге «Умирание искусства» о том, что на месте искусства не будет ничего, если религия, веками оторванная от искусства, не введёт его снова в свой храм, если искусство, блуждающее в бездорожье, не вспомнит о родине, не обретёт оправдания в религии. Интересно, что для советского человека искусство фактически занимает место религии, которую большевики «отменили». Но советский поэт — я говорю здесь обобщённо — всё-таки воспринимал свою миссию как служение. Служение — это та категория, которая уходит из нашей жизни. Сейчас много говорят о правах человека, но часто забывают об обязанностях, которые лежат в основе служения. Сейчас же даже слово это вышло из употребления. И к поэзии относятся часто как к ремеслу.
— Какие критерии существуют для вас, по которым можно определить «уровень» стихотворения? — Их трудно сформулировать. Но, скажем, склонность к системе точной рефлексии, красота строки, метафорическая насыщенность стиха, дающая возможность увидеть то самое чудо преображения, — эти качества стиха для меня очень важны. Поэты, «исповедующие» подобный подход к стиху, для меня значат в современной ситуации очень много.
— Чьи имена сегодня определяют русскую поэзию? Как вы уже сказали, далеко не все сегодня погружены в общелитературный процесс, в том числе и по объективным причинам. — Из тех, кого мы знаем по 60-м годам, кто продолжает писать, это Александр Кушнер, Евгений Рейн, Инна Лиснянская, Белла Ахмадулина, Татьяна Бек — поэт уже более молодого поколения. Бахыт Кенжеев — замечательный русский поэт, хотя имя у него казахское: отец у него казах, а мать — русская. Он родился и вырос в Москве, сейчас живёт в Канаде. И я этот ряд могу продолжать: Сергей Гандлевский, Алексей Цветков, Ольга Седакова, Елена Шварц — это поколение, к которому отношусь и я. Мы вышли к читателю лишь в 90-е годы, хотя должны были быть опубликованы ещё в 70-х.
— Почему не публиковали? — Это были стихи не с политической окраской, а оппозиционные к политическому строю. Нет, они были непроходимы и с точки зрения эстетики. Сейчас же их широко публикуют в журналах, и выходят книги. И если говорить о жизни в столице, то там она проходит по-другому, в иных формах: это профессиональная писательская, поэтическая среда. В Москве и круг людей, которые читают и знают современную поэзию, гораздо шире.
— А вам не обидно, что в Москве более интенсивная и интересная для поэта жизнь, а вы живете в Саратове? — Даже если бы мне и было обидно, то кому свою обиду предъявлять? Господу Богу? Наверное, каждый человек, живущий в определенных обстоятельствах, помещён в них не случайно. Поэтому для меня жизнь в стороне от литературных событий — своего рода задание. Кроме того, я участвую в литературной жизни и своими книгами, и подборками стихов в журналах, бываю на поэтических фестивалях в Москве и Петербурге. Я была на трёх международных фестивалях в Голландии, Англии и Италии.
— На ваш взгляд, проза и поэзия сейчас идут на равных или с отрывом друг от друга? — Смотря какая поэзия и какая проза. Есть проза Валентина Распутина, Леонида Бородина, писателей, опирающихся на классические традиции русской культуры, и есть проза Сорокина, Пелевина, Ерофеева. Кстати, именно эта линия — постмодернистская — была обильно представлена на ярмарке. Не говоря уже о массовой литературе. В целом поэзия опережает прозу. И это было очень показательно при вручении премии Аполлона Григорьева в 2001 году, когда все три премии получили поэты: Виктор Соснора — «большую», а Геннадий Русанов и я — «малую». Хотя и в поэзии есть то, что и поэзией считать нельзя,— концептуализм, например.
— А как вы относитесь к постмодернизму? — Постмодернизм — это отсутствие вертикального измерения в культуре, отсутствие иерархии. Для постмодернизма иерархия совсем отсутствует, всё превращено в плоскость. А культура может существовать только в иерархической системе духовных ценностей. И с точки зрения духовной, и с точки зрения философской и художественной постмодернизм должен быть осмыслен и преодолён, изжит, ибо он собой знаменует смерть и разложение искусства, крах.
— Как его можно преодолеть, если уже поколение на нём воспитано и некоторые могут не знать другого? — Человек так устроен, что душа человеческая хочет человеческого, а постмодернизм нам предлагает античеловеческое. Наступит такой момент, когда человек почувствует, что не может душа питаться тем, что предлагает постмодернизм, это отбросы культуры. Отбросами питаться не очень приятно. Если человек не знает ничего другого и считает, что отбросы и есть нормальная пища, то для таких случаев существует русская классика XIX века.
— Но классику тоже нужно уметь преподнести, во многих случаях её преподносят так, что возникает в силу подросткового нигилизма отторжение, со временем переходящее в невежество. Как преподаватель вы с этим сталкивались, наверное? — Конечно, я с этим сталкивалась. Сейчас обсуждаются всякие новые программы по литературе, где классику предлагают сократить или вообще убрать. Мне кажется, что это преступление. Сейчас действительно современному молодому человеку, ребёнку трудно воспринимать классику XIX века: жизнь, которая отражается в классической литературе, настолько изменилась, что очень трудно войти в этот мир, там совершенно другой язык, всё иное. Дети могут не понимать, но это семя, брошенное классикой, в то время, когда их заставляют читать, оно прорастёт. Если человек хоть краешком прикоснулся к литературе XIX века, в нём всё равно должно что-то в душе возникнуть, чтобы в какой-то момент его жизни создать заслон тому, что сегодня предлагают в культуре. Хотя всё сейчас направлено на то, чтобы этот заслон уничтожить: политика телевидения, печати. Достаточно подойти к любому киоску, чтобы это понять. С моей точки зрения, это осознанная политика, чтобы разрушить всё то чистое, светлое, доброе, что есть в человеческой душе. А поэзия воспитывает именно эти стороны души человеческой, она необходима человеку. Душе человеческой нужна пища. А если её нет, то мы имеем то, что имеем, ту грязь, которую видим вокруг себя и слышим на улице. Если бы поэзия занимала в обществе своё место, этого бы не было.
— В связи с многосерийным фильмом «Бригада» широко обсуждался вопрос о мере ответственности художника. Как относиться к произведению, транслирующему не совсем позитивные ценности? — Вы знаете, об этом уже сказано в Евангелии: не может не прийти соблазн в мир, но горе тому человеку, через которого соблазн приходит. Я сама о «Бригаде» ничего сказать не могу: я телевизор не смотрю: только некоторые передачи на канале «Культура». Проблема отношения этического и эстетического начал произведения искусства очень серьёзна. Идеи расхождения этики и эстетики появились в Серебряном веке. Если литературу XIX века западные исследователи называют «святая русская литература», то в Серебряном веке появляются те «цветы зла», которые принесли столь страшные плоды. Не случайно те, кто были активными участниками общекультурного процесса Серебряного века, осознавали свою собственную вину за русскую революцию: то, что было в слове воплощено, — реализовалось в деле. Андрей Белый говорил, что «я виновен в русской революции, лично я, моя жизнь, мои поступки привели к тому, что произошла русская революция».
— То есть получается, что возрождение русской культуры, переход от состояния постмодерна к высокой культуре, основанной на иерархических ценностях, может быть только тогда, когда каждый художник будет испытывать ответственность за своё творчество. — Да, я считаю, что так. Речь идёт не о культуре в целом, а о каждой творческой индивидуальности. Сейчас очень важная задача каждого человека, который пишет, снимает кино, сочиняет музыку, — это личная ответственность. Ведь то, что они делают, существует не в безвоздушном пространстве, а направлено на читателя, на зрителя, на слушателя. И очень важно то, какие чувства пробуждает искусство. Кроме того, мне кажется очень важным для современного человека, который создаёт что-то в области культуры, осознать историческое движение нашей культуры через Серебряный век. Серебряный век — для многих сегодняшних писателей и поэтов — это образец, цветение культуры, но в нём была бешеная погоня за ощущениями, как пишет Ходасевич. И извлечение уроков из этого — задача любого пишущего человека, который обращается к читателю. Современный писатель, зная историю XX века, должен видеть и осознавать свою ответственность перед читателем.
— Что для вас важно в обращении к читателю? — Для меня важно, чтобы написанное мною не вносило в мир начало хаоса и дисгармонии. Сказанное слово меняет состояние мира. Если человек произносит «гнилое» слово, он тем самым умножает количество зла в мире, если же человек говорит тёплое, согретое сердцем слово, то таинственно возрастает добро. Есть «круговая порука добра», есть чудо и красота в мире: так вот, нужно стараться писать, чтобы увеличить область добра и красоты. Гоголь ещё в XIX веке говорил о том, что современный человек не может напрямую встретиться с Христом и искусство должно стать незримой ступенью к христианству. Мне кажется, что и сейчас это общая задача искусства. Если культура не вернётся к своим истокам, то на ней можно будет поставить крест.
— А вместе с культурой и на обществе, и на государстве. — Конечно.
— Как вы относитесь к уже написанному? Вы возвращаетесь к старым стихам или это уже отрезанный ломоть? Не бывает желания сжечь, уничтожить что-то? — У меня отношения со стихами сложные. Я пишу, они отделяются от меня и начинают жить самостоятельной жизнью. Но, с другой стороны, есть такие стихи, которые опубликованы уже, а я бы их уничтожила, сожгла бы. Но, как говорится, что написано пером, не вырубишь топором. В первом сборнике «Стихи о пространстве и времени» есть такие стихи, там отражаются какие-то вещи, которые сейчас не мои, я бы такие стихотворения сейчас уже не написала бы и не опубликовала. Та же проблема связана с развитием человека. Наше поколение связано с атеистическим временем, и мы многих вещей не знали и не понимали. Не потому, что мы такие невосприимчивые, а потому что нас так воспитали. И это была действительно серьёзная ломка, когда человек начинает понимать, где основные жизненные ценности, в чём они. Когда эту почву обретаешь, когда на ней стоишь, когда не только веришь во что-то, но и исповедуешь эту веру своими поступками, то это уже совсем другое.
— Ваши стихи переведены на иностранные языки. Что вы, автор, чувствуете, когда держите свой текст, переведённый на незнакомый вам, например, голландский язык? — Да, мои стихи переведены на английский, немецкий, французский, итальянский, голландский, румынский, серболужицкий. Но это и есть самостоятельная жизнь стихов. Я к этому отношусь равнодушно.
— Вы чувствуете, что это ваш текст? — Дело в том, что европейская поэзия сейчас отказалась от регулярного рифмованного стиха и даже очень хорошие переводчики переводят рифмованное стихотворение в лучшем случае белым стихом, в худшем — обработанным подстрочником. Поэтому трудно узнать в переводах свои стихи.
— Когда вы себя почувствовали поэтом? — Очень рано, буквально ещё не умея читать и писать, и это свойственно практически всем детям. Дети очень любят играть в рифмы, слова и сочинять какие-то стишки. У многих это потом проходит. У меня это как-то не прошло. В четвёртом классе я писала стихи для газеты, и уже тогда было ощущение сладкого трепета от того, что слова так красиво складываются, от рифмы, от того, что они ритмически организованны. И это одно из главных чувств поэта.
— У вас уже была своя читательская аудитория? — Никакой не было. Правда, в седьмом классе, когда я училась (а я оканчивала школу в Тамбове), была литературная студия в Доме пионеров. Там была уже какая-то аудитория: мы приходили со своими стихами, читали, обсуждали. Это был счастливый период в жизни, потом долго не было никакого читателя, было совершенно одинокое существование. Был период, когда мы общались с волгоградскими поэтами. В конце 70-х — начале 80-х у нас существовала такая группа. Здесь: я, поэт и прозаик Николай Кононов, который сейчас известен (он тоже был лауреатом «малой» премии Аполлона Григорьева, его роман «Похороны кузнечика» был в short-листе Букеровской премии), и несколько волгоградских поэтов. Мы с ними познакомились случайно, а потом оказалось, что у нас с ними очень много общего, и было такое замечательное общение: иногда они сюда приезжали, иногда мы к ним, переписывались, обменивались стихами. Потом всё это распалось: кто-то уехал в Москву, кто-то — в Петербург. Я живу в Саратове в вакууме. Нет общения адекватного, для меня важного, очень мало людей, с которыми я близка. Поэт вообще должен с поэтами обязательно общаться. Должен дышать стихами. Это правило такое. Должен быть обмен, нужно не только читать, но и слушать. И когда я с кем-то общаюсь, идёт столп энергии поэтической, он таинственно проникает и даёт возможности. Это как воздуха набираешь, погружаешься и потом на глубине этим воздухом питаешься. Я бы своё существование так определила. Литературного сообщества в Саратове нет и не было. У нас была группа членов Союза российских писателей, которую возглавлял до недавнего времени Алексей Слаповский, туда входили Роман Арбитман, Олег Рогов. Но регулярной литературной жизни в общественных проявлениях не было.
— В вашей жизни были какие-нибудь учителя, ориентиры? — Если говорить о поэзии, то это, например, Анна Ахматова, человек, стоявший на камне веры. А вообще, в целом, учителями для меня были люди, которые мужественно несли крест своей жизни. И прежде всего — это сонм новомучеников и исповедников российских, которые были прославлены в лике святых на Соборе двухтысячного года.
— Вы участвовали в международных фестивалях поэтов. Как русская поэзия выглядит в общемировом контексте? — Европейская поэзия отказалась от рифмы и ритма. Когда на фестивалях участвуешь в чтениях, то одновременно на экране идёт перевод стихотворений. Так было в Голландии и Англии. В Италии было по-другому. Сначала одно стихотворение читает переводчик на итальянском языке, потом мы свои стихи. Потом, при общении, мне в Англии говорили слушатели о том, насколько стихи отличаются от перевода. Через чтение, даже когда люди не понимают языка, они чувствуют душу стихотворения, энергия передаётся. Стихи принимают поверх языковых барьеров.
— Есть сегодня на Западе поэт, который вас привлекает? — Я бы назвала имя Лес Миррей — это австралийский поэт, пишет на английском языке. Это колоссальный поэт.
«Общественное мнение», №12(52), декабрь 2003 г.
Тимур Кибиров (1955)
Пару минут — Тимуру Кибирову
Тимур Кибиров — хороший поэт. Я не вижу как бы здесь предмета для дискуссии, потому что… Видите, вот что мне кажется всегда важным? Если уж читать лекцию, тут должен быть какой-то момент особенной спорности, момент какой-то моральной амбивалентности, где возможны полярные точки зрения. А Кибиров — это человек, который действительно воспевает чувства добрые. Он сам так и сказал: «Я лиру посвятил сюсюканью». И даже многословие его иногда, забалтывание темы — они по-своему работают на прелестный образ лирического героя. Мне очень нравятся его лирические евангельские стихи, очень нравятся стихи про Христа, который идёт в поединок со смертью. Мне кажется, они не хуже седаковских, признанной классики жанра. И вообще Кибиров мне по-человечески очень симпатичен — может быть, более симпатичен, чем большинство его современников. Другое дело, что он не вызывает у меня таких чувств, такого резкого узнавания, такой боли иногда, как, может быть, Чухонцев, например. Ну, Чухонцев гораздо лапидарнее, ударнее, философичнее. И вообще он располагается, так сказать (я думаю, никто с этим не станет спорить), этажом выше. Но, безусловно, Кибиров многое сделал для очеловечивания русской поэзии, которая в какой-то момент — особенно в девяностые годы — заигралась в игры совершенно бесчеловечные и холодные. Это было и не формализмом, и не авангардом, и не поиском новых путей, а это было какой-то тотальной иронией. И среди этого надо иногда, мне кажется… Как ни странно, два человека, которых принято считать такими иронистами, — Кибиров и Иртеньев… и Ерёменко ещё — они, по-моему, много сделали для возвращения серьёзности. Потому что Кибиров серьёзен, и это мне очень в нём симпатично. А особенно мне нравится то, что его настоящая фамилия Запоев (чего он и не скрывает). Вот не каждому поэту так повезёт замечательно. Он, конечно, одарённый человек, написавший несколько прямо-таки замечательных стихотворений, «Парафразис» в первую очередь. Но Кибиров может смотреться суперзвездой только на фоне тотального упадка отечественной литературы – неточная рифма ещё полбеды, главной бедой его лирики стало чудовищное, поистине хмельное многословие. За ним отчётливо просматривается попытка нагрузить текст если не новыми смыслами (которых просто нет за душой), то хотя бы чисто словесной массой. Массой Кибиров и брал довольно долго. Когда в последних его книгах стали преобладать короткие тексты, из них исчезло главное, что могло привлечь к нему сердца прежде,- обаяние трогательной, разнеженной, «влажной» интонации; если прежний Кибиров был «мокр», то «сухой» Кибиров оказался пуст. Он, безусловно, очень трогательный лирик, но подозреваю, что для лирики недостаточно умилённо-благословляющей интонации, как недостаточно и интонации брюзгливой; «о, если бы ты был холоден или горяч!». Поэт, признавшийся: «я лиру посвятил сюсюканью», по крайней мере честно понимает особенности своего, извините, дискурса – но не может не сознавать, что этого мало. К чести Кибирова добавлю, что он никогда и не назначал себя первым русским поэтом, всегда снижал собственный образ иронией и автопародией, так что «первым» он оказался в силу обстоятельств, а именно – безрыбья.
Дмитрий Быков
Волшебная палочка или торжество добродетели
Тимур Кибиров "Интимная лирика" Спб., Пушкинский Фонд, 1998 Тимур Кибиров "Нотации" Спб., Пушкинский Фонд, 1999Слава Тимура Кибирова началась лет десять назад и достигла апогея где-то к середине 1990-х, а потом пошла на убыль. В своих ранних произведения (в «Посланиях», в поэме «Сквозь прощальные слёзы») Кибиров сумел выразить «несчастное» сознание советского человека времён крушения Империи. Сознание, одержимое ненавистью к своему прошлому и бесконечно зависимое от него... Способное высказать себя только через бесконечное перечисление имён и вещей, утративших всякую смысловую и телесную конкретность и ставших всего лишь подручными знаками. Эта поэзия казалась «безличной», на самом же деле у неё был вполне осязаемый лирический герой - просто чувства и мысли его были слишком уж типичны, массовы. Презрение к «слуцким» и гордость фактом знакомства (на четвёртом десятке лет) с произведениями Набокова контрастировали с не слуцкой (какое там!) - с смеляковской, исаковской прямотой («Константин мой Устиныч, как трудно терпеть твоей дворни замашки...»). При этом Кибиров одно время считался чуть ли ни постмодернистом (кажется, критиков сбивала с толку его любовь к ироническим цитатам). Но в середине 1990-х «совок» окончательно ушёл в прошлое, а новую социальную реальность Кибиров использовать как материал не сумел (отсюда, кстати, злость на сумевших - например, на Пелевина). Одно время он обратился к «чистому искусству», несколько усовершенствовал свою технику. Трогательные усидчивость и усердие уже знаменитого стихотворца, взявшегося, в некотором отношении, за букварь, очень заметны в книге «Парафразис»(1997г). В двух новых книгах никаких следов этой работы, однако, не отыскать. Кибиров пишет так небрежно, как и смолоду не писал. Видно, некогда изощряться - опять надо сказать нечто чрезвычайно важное... Или дело в другом? Слово автору. «Дидактика предыдущих книг, искреннее желание сеять если не вечное, то разумное и доброе, жизнеутверждающий пафос, сознание высокой ответственности и т.п. уступили место лирике традиционно романтической, со всеми её малосимпатичными свойствами...». Это, конечно, шутка. Но в каждой шутке есть доля шутки, как принято нынче шутить. «Я хотел бы объяснить эти метаморфозы ... падением статуса т.н. творческой интеллигенции... психосоматическими возрастными метаморфозами, однако истинные основания... лежат, очевидно, гораздо глубже». А вот образец традиционно романтической лирики - из первого же стихотворения:
Валерий Шубинский
Николай Клюев (1884 - 1937)
Старообрядец
Николай Алексеевич Клюев – личность неоднозначная. Многим он известен лишь как поэт, современник и хороший друг Есенина. Некоторые считают его простым деревенским мужиком, выходцем из народа, и писавшем о народе и о деревне. Некоторые считают его стихи прекрасными, другим они кажутся непонятными. О том, каким он был в жизни, сегодня известно немного: он как бы находится в тени своего друга Есенина, на творчество которого, как признают многие, оказал значительное влияние. Николай Алексеевич Клюев родился 10 октября 1884 года в деревне Коштуге Коштугской волости Олонецкой губернии на реке Вытегра. Любовь к искусству, по мнению исследователей творчества поэта, была привита ему матерью, происходившей из крестьянской старообрядческой семьи. Население деревни, в которой родился Клюев, было своеобразной сектой, строго соблюдавшей религиозные обычаи. Мальчик всё своё детство провёл в этой секте, и нет сомнений в том, что именно это и повлияло на его мировоззрение. Мать, Прасковья Дмитриевна, родилась в Заонежье в семье старообрядцев. Она научила Николая всему тому, что знала сама. Именно она привила Николаю любовь к народному творчеству – он очень ценил русские народные предания, песни, духовные стихи, сказки. Позже Клюев вспоминал: «Грамоте, песенному складу и всякой словесной мудрости обязан своей покойной матери, память которой и чту слёзно, даже до смерти». Стихотворения, посвящённые матери, литературные критики признали вершиной творчества Клюева. Николай Клюев всегда тепло отзывался о матери и очень тяжело переживал её смерть: «А так у меня были дивные сны. Когда умерла мамушка, то в день её похорон я приехал с погоста, изнемогший от слёз. Меня раздели и повалили на пол, близ печки, на соломенную постель. И я спал два дня, а на третий день проснулся, часов около 2 дня, с таким криком, как будто вновь родился. В снах мне явилась мамушка и показала весь путь, какой человек проходит с минуты смерти в вечный мир. Но рассказать про виденное не могу, не сумею, только ношу в своём сердце. Что-то слабо похожее на пережитое в этих снах брезжит в моем «Поддонном псаломе», в его некоторых строчках». В своих письмах, автобиографических заметках, рассказах Клюев всегда подчёркивал, что в его семье было много даровитых, недюжинных, артистических людей. Он говорил, что все таланты в людях его рода заложены в них самой природой. Позже, в 1893 году, Клюев учился в церковно-приходской школе в Вытегре, после этого поступил в городское училище, а затем и в Петрозаводскую фельдшерскую школу, которую не закончил из-за болезни. Так излагаются события его детства в официальных биографиях. Однако в действительности родители Клюева принадлежали к секте хлыстов. То, что мальчик с рождения находился в этой секте и принимал участие в религиозных обрядах, не могло не наложить своего отпечатка. Однако сегодня мало кто знает, что это за секта, и чем она страшна для взрослых, не говоря уже о детях. В энциклопедиях об этой секте приводятся довольно скудные сведения, например, такие: «Хлысты (христововеры), секта духовных христиан. Возникла в России в кон. 17 – нач. 18 вв. Считают возможными прямое общение со «Святым духом», воплощение Бога в праведных сектантах – «христах», «богородицах». На радениях доводят себя до религиозного экстаза. Имеются небольшие общины хлыстов в Тамбовской, Самарской и Оренбургской обл., на Сев. Кавказе и Украине». Однако время от времени в печать просачиваются сведения и том, как в действительности проходят радения, что представляет собой «религиозный экстаз» и что происходит потом. Очевидцы рассказывают, что радения нередко заканчиваются «свальным грехом». Кроме того, нередко секту хлыстов связывают и с сектой скопцов. И связывают не зря. Известно, что сам Клюев покинул секту после того, как его против его воли пытались оскопить. Это произошло не в детском, а в подростковом возрасте. Однако через некоторое время он снова восстановил связи с сектантами, которые продолжал поддерживать на протяжении всей жизни. Так, Клюев отправился в путешествие, во время которого посетил ряд старообрядческих монастырей. Его друзья впоследствии утверждали, что он посетил Индию, Иран и Китай, где его кругозор значительно расширился. Причём интересовался он не только культурой и образом жизни этих народов. Находились люди, которые совершенно серьёзно, но осторожно, вполголоса, утверждали, что на Востоке он изучал магию. Ещё больше людей утверждало, что Клюев владел гипнозом и неоднократно демонстрировал свои способности. Вообще поэт являлся довольно разносторонней личностью – он хорошо пел, умел играть на нескольких музыкальных инструментах, обладал прекрасным актёрским талантом. Однако всё это проявлялось только при личном общении. На первый взгляд Клюев был обычным человеком, имел даже довольно отталкивающую внешность, одевался очень просто, как мужик, приехавший на ярмарку из соседней деревни: в простую рубашку, подпоясанную на поясе, и штаны, которые заправлял в сапоги. Так он ходил и по столице несмотря на то, что все его друзья, даже бывшие деревенские жители, уже давно облачились в модные костюмы и носили галстуки. В начале 1900 года пятнадцатилетний Клюев начал писать стихи. А в 1904 года он впервые опубликовал свои произведения. В петербургском альманахе «Новые поэты» были напечатаны стихотворения Клюева «Не сбылись радужные грёзы…», «Широко необъятное поле…» и др. С 1905 года Николай Клюев начал печататься в московских сборниках «Прибой» и «Волны». В своих ранних стихотворениях Клюев чаще всего писал о народном гневе и горе: «Народное горе», «Где вы, порывы кипучие».
Марина Куропаткина. Из книги «Тайны смертей русских поэтов»
Марианна Колосова (1901 - 1964)
Динамитная лирика Марианны Колосовой
Родилась 14 июня 1901 года в селе Новообинка Бийского уезда Томской губернии (ныне Петропавловского района Алтайского края) в семье псаломщика Пророко-Ильинской церкви. Когда произошла революция, Римма заканчивала обучение в Томском епархиальном училище, готовилась стать домашней учительницей. Русская смута обрекла её на бурную и горькую судьбу. В 1920 году недавняя «епархиалка» стала связной в законспирированной белогвардейской организации, а вскоре попала в руки чекистов. На одном из допросов присутствовал член Реввоенсовета Восточного фронта Валериан Куйбышев, приехавший в Томск с диктаторскими полномочиями. Валериан Куйбышев с первого взгляда влюбился в девушку, которая вела себя вызывающе бесстрашно. Куйбышев нашёл предлог для освобождения Виноградовой и её товарищей. Римма оставалась поднадзорной, но это уже не мешало высокопоставленному революционеру ухаживать за ней. Ему был тридцать один год, ей — восемнадцать. Валериан совершенно не походил на своих малообразованных и грубых сподвижников. Он был обаятелен, жизнерадостен, умён, с детства писал стихи и прекрасно их читал. Куйбышев звал девушку за собой в Москву, пленяя романтикой коммунистических идей, обещая обеспечить ей хорошее столичное образование и безбедную жизнь. Много лет спустя Римма (ставшая после отъезда из СССР Марианной) признавалась, что и она влюбилась. Валериан стал её первой и самой сильной любовью. Тем удивительнее, что юная монархистка осталась верна своим убеждениям и после мучительных раздумий отказала Куйбышеву. Что вызвало её отторжение от любимого человека? Только ли неприятие его мировоззрения? Или до неё дошли сведения о том, что в Москве у Валериана семья, сын?.. А быть может, она не могла смириться с цинизмом тех, кто вершил судьбы миллионов людей? Вот что она рассказывала о Куйбышеве в 1935 году (вскоре после ранней и странной смерти Валериана Владимировича) корреспонденту эмигрантской газеты «Рупор»: «Он не прочь был иногда поиронизировать над советским режимом. Случалось это, конечно, в «своей компании», среди таких же комиссаров. Куйбышев любил под весёлое настроение рассказать последний анекдот про Ленина или Сталина или вообще про советскую жизнь. Бывало, вдруг запоёт: «С красным знаменем вперёд оголтелый прёт народ». Другие комиссары в долгу не оставались, тоже рассказывали что-нибудь. Видно, веры в то конечное торжество коммунизма ни у кого не было...» И всё-таки добрые отношения они сохраняли ещё долго. Их переписка продолжалась и после того, как Римма Виноградова эмигрировала в Харбин и по конспиративным соображениям стала Марианной Колосовой, а Куйбышев оказался на кремлёвском Олимпе. Валериан звал любимую в Москву, она продолжала тянуться к нему душой, но сведения, доходившие из Советской России, ужасали и возмущали её. Надо сказать, что, пока Куйбышев был жив, поэтесса старалась избегать разговоров о нём. Только после его смерти, когда уже ничто не могло повредить Валериану, она согласилась говорить о нём публично. Впрочем, однажды она совершила поступок, который мог иметь роковые последствия и для неё, и для Куйбышева. В августе 1930 года, в ослепляющем порыве гнева и отчаяния она опубликовала в эмигрантской газете «Письмо наркому», адресованное Валериану Владимировичу. В ту пору Куйбышев был председателем ВСНХ — Высшего совета народного хозяйства. Послание «белой» Татьяны «красному» Онегину очень тяжело читать. Нет, не зря Марианна называла свою лирику «динамитной». Во что превращает политическая рознь человеческую душу! Что сделала русская смута с юной любящей женщиной! Там, где жила любовь — кровь. Вместо нежности — ненависть. Вместо христианского милосердия — неуёмная жажда мести. Там, где звучали кроткие и тихие слова, — кричащий плакат, прокламация смерти. Неизвестно, прочитал ли Валериан Куйбышев послание своей бывшей возлюбленной, но думается, что соответствующие органы не отказали себе в злобном удовольствии доставить наркому «белогвардейский листок». Очевидно, эта публикация легла и в то дело, которое опричники собирали на каждого, кто хоть в чём-то мог соперничать с вождём. Из стихов Марианны Колосовой можно было раздуть целый судебный процесс: ведь получалось, что один из высших руководителей СССР много лет поддерживал сердечную связь с непримиримым врагом советской власти. Официально было объявлено, что Куйбышев скончался от сердечного приступа, но многие догадывались, что его могли устранить по указке Сталина. Куйбышев был единственным, кто на заседании Политбюро выразил недоверие официальной версии гибели Кирова и потребовал дополнительного расследования убийства. Вскоре после смерти Валериана Владимировича были расстреляны его жена и младший брат. А что стало с Марианной? После войны она, как и многие русские жители Харбина, решилась на возвращение в СССР. Но тут был опубликован доклад Жданова, где тот грубо набросился на Зощенко и Ахматову. На собрании литераторов в Шанхае Марианна Колосова сказала, что ждановский доклад «поверг её в ужас, как и проявление невыразимой жестокости и мстительности». Через несколько дней она отказалась от советского паспорта, который уже успела получить. После прихода к власти в Китае коммунистов Марианна оказалась в Чили, где и умерла в полной нищете 6 октября 1964 года. Часть ее уникальной библиотеки находится сейчас в Русском центре в Сантьяго. Всё, что мне удалось рассказать сегодня о Марианне, я узнал от барнаульских литераторов Светланы Тирской, Александра Родионова и Виктора Суманосова. Вот что пишет Виктор о своих нелёгких поисках: «Десять лет назад я узнал, что была такая алтайская поэтесса - Марианна Колосова. Я стал искать сведения о ней на просторах Всемирной паутины и в результате заочно перезнакомился со всеми, кто хоть что-то знал о её трудной судьбе. Из США Михаил Юпп прислал мне адрес человека, который может помочь с фотографией поэтессы. Из Австралии Тамара Малеевская прислала сканы первой книги стихов Марианны Колосовой «Армия песен». Оказалось, что поэтесса сама прошла Ледяной поход в 1919 году из Барнаула в Читу. Затем я познакомился с дальневосточными исследователями её творчества - Анной Анатольевной Забияко и Галиной Владимировной Эфендиевой. От них я получил три книги стихов Марианны Колосовой: «Господи спаси Россию», «Не покорюсь» и «На звон мечей». Наконец я увидел плохонькое фото Марианны Колосовой из архива Шанхайской полиции и понял, что я видел это лицо на другом фото. Из архива Стенфордского университета пришли письма Марианны Колосовой Георгию Ларину. Мне удалось разыскать его сына, священника из города Наяк. Информацию о проживании Марианны Колосовой в Чили любезно предоставил Конрад Попп, инженер и лингвист, который брал у неё уроки русского литературного языка в 60-е годы прошлого века…»
Дмитрий Шеваров
Колосова Марианна Ивановна
(13.05. [26.05].1903—6.10.1964) Русская национальная поэтесса. «Дальневосточная Марина Цветаева». Относилась к числу «непримиримых», исповедуя до конца своих дней «Единую Неделимую Великодержавную Православную Россию», различая по этому признаку друзей и врагов. Не только не приняла революционные события 1917 года и новую власть в России, но и всю жизнь активно боролась с богоборческим строем, поглотившим и поработившим Россию-Русь. Настоящее имя — Римма Ивановна Виноградова. В замужестве — Покровская; другие псевдонимы: Джунгар, Елена Инсарова, Н.Юртин. Родилась в 1903 г. (по другим данным — в 1901 г.) на Алтае, судя по стихам, в одном из сёл на берегу Оби в семье псаломщика Пророко-Ильинской церкви Ивана Михайловича Виноградова и его жены Раисы Яковлевны. Иван Михайлович, 1870 года рождения, служил псаломщиком в Новообинке с 1889 года, и был сыном священника Михаила Ефимовича Виноградова, который тоже служил священником в Новообинке с апреля 1882 года по март 1888 года, а до этого длительное время был в Новообинке псаломщиком. 3 октября 1916 года в селе Ложкино (ныне Целинного района Алтайского края) от катара желудка умерла мать. После революции отец был убит «воинствующими безбожниками». Имеются сведения, что жених, белогвардейский офицер, был расстрелян чуть ли не на глазах Риммы. До гражданской войны Римма жила в Барнауле. В 1917 году училась в Томском епархиальном училище по классу домашней учительницы. По словам самой поэтессы, в её интервью Юрию Холмину в газете «Рупор» от 28 января 1935 года, в 1920 году она познакомилась с Валерианом Куйбышевым. Их роман, длившийся три месяца, закончился разрывом. Сам факт какой-либо симпатии дочери зверски убитого священнослужителя к «пламенному революционеру» вызывает сомнения, поэтому был ли в действительности этот роман, всё же доподлинно неизвестно. Тем более, по другим сведениям, весь 1919 год и начало 1920-го Римма провела в районе Семиречья – последнем оплоте сил белых на юго-восточном направлении. В ночь на 25 марта 1920 г. с остатками отряда Анненкова она перешла границу и оказалась в Западном Китае — Джунгарии. Некоторое время была связана с анненскими партизанами, затем перебралась в Харбин. Здесь стала студенткой Харбинского юридического факультета. В стенах именно этого факультета зародилось движение русского фашизма. В середине 1920-х годов радикальная харбинская молодёжь решила противопоставить советской идеологии боевую идеологию белой эмиграции. В инициативную группу входили бывший офицер Белой Армии А.Покровский, сын генерала Белой Армии В. Голицын, сын казачьего офицера П. Грибановский… В качестве идеологической основы для борьбы с коммунизмом Покровский предложил идеи итальянского фашизма, который ещё не приобрёл той зловещей окраски, которую он получил в 1930—40-е годы, и казался новым, альтернативным, как коммунизму, так и старой буржуазной идеологии, течением. Вскоре к этому кружку примкнула и Римма, которая была яростной противницей установившегося в России режима. Поэтесса была также активным членом русской белоэмигрантской православно-монархической диверсионно-террористической организации «Братство русской правды» в которой являлась связной-разведчицей (имела псевдоним «Дарвин»). В студенческие годы сблизилась с поэтессой О. Скопиченко. В этот же период начинает публиковать свои стихи в журнале «Рубеж» под псевдонимами «Джунгар» и «Елена Инсарова». Здесь же в Харбине в 1928 году выходит первый сборник стихов «Армия песен» под именем Марианны Колосовой. В 1930 году в Харбине вышла вторая книга «Стихи» (часто ошибочно называемая «Господи, спаси Россию!»). В дальнейшем все книги и крупные публикации будут выходить под этим именем, хотя псевдонимами она будет пользоваться и в дальнейшем. Ю.В. Крузенштерн-Петерец, правнучка великого мореплавателя, пишет в своих воспоминаниях: «Только Арсений Несмелов и Марианна Колосова «кормились» в Харбине стихами. Колосова, впрочем, кормилась ими впроголодь. Сотрудничала она в газетах и в журнале «Рубеж», куда приносила пачки стихотворений под разными псевдонимами…». Всего в харбинский период своей жизни издала 4 поэтических сборника. В книге «Не покорюсь!» (1932) преобладает стихотворная публицистика, продиктованная чувством непоправимой беды и негодования: «Грузину, не татарам платят дань. / Где гордость? Где любовь к родному краю? / «Ах, почему же мы такая дрянь»? — / Чужую фразу снова повторяю». Публицистичность этих стихов подчёркнута цитатой — «чужой фразой» — «Ах, почему же мы такая дрянь?» Облетевшими всю эмиграцию словами «Отчего мы такая дрянь?» начинается книга А. Амфитеатрова «Стена плача и стена нерушимая», вышедшая двумя изданиями в начале 1930-х. По книге «На звон мечей…», изданной в 1934, можно составить представление о Колосовой как о зрелом поэте. С неправильными или стилистически спорными словосочетаниями совмещается темпераментный лирический напор, яркая эмоциональность, а во многих случаях душевность, мелодичность и плавность стиха. Многие строфы продиктованы гневом или ненавистью, как, например, в стихотворении, посвящённом памяти Гумилёва: «Тащить в подвал на расправу / Свою небесную весть, / Свою высокую славу, / Свою народную честь!.. / За воина и поэта, — / Чей взор орлиный был горд, — / Расстрелять бы в ту ночь, до рассвета, / Сотню бездумных морд!». Творчество Марианны Колосовой высоко ценили русские поэты Харбина — Ачаир, Несмелов, Перелешин, Щё голев. Современники назвали её «дальневосточной Мариной Цветаевой». А. Несмелов определял стихи Колосовой как преимущественно гражданскую лирику. К сожалению, её стихи очень редко появлялись в европейских изданиях русского зарубежья. Она сознательно ограничила себя только одной темой — темой борьбы и ненависти к поработителям России, причём не только к большевикам, но и к японцам («Добей меня!», «Рубеж», Харбин, 1932, № 47). Многие стихотворения Колосовой, появлявшиеся в периодических изданиях, не были включены в её книги — единожды изданное она не считала нужным переиздавать. Как писал американский издатель Эдуард Штейн: «Колосова была самой любимой поэтессой русского Китая. Стихи Колосовой были с трепетным восторгом приняты той частью русской эмиграции, которая сохранила русское национальное сознание, непримиримость к большевистской тирании и надежду на грядущее освобождение и возрождение России. Каждая песня без промаха била в чьё-нибудь сердце». В феврале 1932 года японская армия оккупировала Харбин. В знак протеста Покровский вышел из РФП, руководство которой активно сотрудничало с японцами. Александр Николаевич был арестован, но Марианне удалось добиться его освобождения. 5 января 1935 года семья Покровских перебирается в Шанхай, где в 1935 г. выходит очередной сборник её стихов — «На боевом посту», а 1937 г. — последний сборник «Медный гул». Марианна по-прежнему много пишет, её стихи появляются в шанхайском журнале «Парус» и газете «Слово». Но гонораров катастрофически не хватает, ведь семье пришлось обустраиваться на новом месте жительства. Основным источником существования для Покровских становится их прекрасная библиотека в несколько тысяч томов, книги из которой за небольшую плату Марианна давала читать русским шанхайцам. Во время Второй мировой войны у многих эмигрантов возникла надежда на возвращение. Следя за победами Красной Армии, восхищаясь мужеством и самоотверженностью бойцов, Марианна Колосова пересмотрела свои взгляды и приняла советское гражданство. Но в 1946 году после ждановского погрома литературы и травли боготворимой ею Анны Ахматовой она публично, через эмигрантские газеты, отказалась от советского паспорта. При этом она потеряла возможность печататься в русских изданиях Шанхая, ставших откровенно просоветскими. В 1949 году Китай стал коммунистическим, и для русских эмигрантов началась вторая волна исхода. Марианна вместе с мужем уезжает на Филиппины. Из филиппинского Тубабао белоэмигранты отфильтровывались американской администрацией по разным странам. Марианну Колосову с Александром Покровским в числе неблагонадёжных, с точки зрения американцев, приютила Южная Америка — Бразилия. В конце 1950-х годов (ок. 1957 или 1958) Покровские перебираются в Чили и окончательно оседают в Сантьяго. Здесь вместе со своим мужем Покровским Колосова, как и раньше в Китае, держала платную библиотеку — собрание русских книг числом более 4 тыс. Тем не менее жили супруги Покровские в большой бедности и нужде. Кому нужны были в далёкой Латинской Америки пожилые русские люди, лишённые физического здоровья, не владеющие языком страны, да к тому же идейно и политически непонятные для окружающего местного населения? В одной из статей, посвящённой М.Колосовой указывается, что в Чили Марианна оказывается в центре литературной жизни Сантьяго, находится в дружеских отношениях с Пабло Нерудой и Никанором Паррой. Но достоверных подтверждений этому нет. Скорее всего — это красивая легенда. Доподлинно же известно, что в Чили она продолжала писать стихи, но не имела возможности их издавать. Стихи латиноамериканского периода жизни Марианны Колосовой до сего времени почти не известны и не опубликованы. Марианне Колосовой было суждено прожить в Чили недолго. Она умерла 6 октября 1964 года, забытая большинством соотечественников за рубежом и неизвестная на горячо любимой Родине, не дожив 18 дней до восстановления дипломатических отношений между Чили и СССР. Похоронена на кладбище в Пуэрто-Альто. На могильной плите имеется надпись: «Блажен, кто правдою томим», а ниже – «Римма Ивановна Покровская, 26.V.1903 -6.X.1964. Русская национальная поэтесса». Её муж Александр Покровский пережил жену на 15 лет. После смерти Александра Покровского библиотека Марианны Колосовой была разделена на три части. Одна из частей попала в открытый в Сантьяго в 1966 году русский центр при посольстве СССР в Чили. Большой труд по возвращению имени и поэзии Марианны Колосовой на историческую Родину осуществил сибирский краевед Виктор Александрович Суманосов (он же — составитель пока единственной в России книги стихов Марианны Колосовой: «Вспомнить, нельзя забыть», изданной в Барнауле в 2011 г).
При составлении биографии использованы статьи В.Суманосова, М.Ивлева, А.Медведенко, Т.Шитяковой, В.Невяровича. Академического варианта биографии М.Колосовой не существует, поэтому не исключены ошибки и неточности. Владелец «Коллекции русского шанхайца» будет благодарен за дополнительные сведения о судьбе, жизни и творчестве поэтессы — одной из самых значительных фигур «русского Китая» .
Наум Коржавин (1925 - 2018)
Кто такой Наум Коржавин?
12 апреля 2016 года назвали имя лауреата общенациональной премии «Поэт». Им стал 90-летний Наум Коржавин.
Наум Коржавин — это первый антисоветчик. Ему было всего 18, когда он написал первое антисоветское стихотворение. Каждый из нас знает много стихотворений Коржавина, но не каждый помнит, кому принадлежат эти стихотворения. Поэзия Коржавина разошлась на цитаты. Мы помним строчки: «Какая сука разбудила Ленина? / Кому мешало, что ребёнок спит»; «Старинная песня. / Ей тысяча лет: / Он её любит, / Она его нет»; «Ей жить бы хотелось иначе, / Иметь драгоценный наряд... / Но кони — всё скачут и скачут, / А избы — горят и горят». Многие считают, что это народные афоризмы, и лишь немногие догадываются, что у стихотворений есть автор. Сергей Чупринин
О Науме Коржавине лучше всех написал Довлатов. Он, можно сказать, воспел поэта в своих записках... Больше всего мне нравится это: «Накануне одной литературной конференции меня предупредили: — Главное, не обижайте Коржавина. — Почему я должен его обижать? — Потому что Коржавин сам вас обидит». Андрей Щербак-Жуков
Наум Коржавин — это самый старый из живущих поэтов. Он пишет ультратрадиционные стихи. Категорически не признает даже футуристическую традицию, не говоря уже о неоавангардных течениях. Помимо того, что он поэт — он ещё и автор блистательных, хотя и сумбурных воспоминаний. Эти воспоминания — великий памятник самостоятельному человеку со своей точкой зрения. Коржавин — яростная, настоящая и сильная фигура. Многие говорят, что его судьба ярче, чем его тексты, но я думаю, что и стихи его будут прочитаны. Данила Давыдов
Наум Коржавин очень заслуживает премию «Поэт». Он старый, известный поэт и, конечно, совокупность его дел сыграла определяющую роль в выборе лауреата. Сергей Гандлевский
Самая главная заслуга Коржавина в том, что он смог преодолеть давление века и остаться поэтом, несмотря ни на что. Кстати, в прошлом году за совокупность заслуг Коржавин получил премию «Венец» от Московского союза писателей. Александр Себелев
Самое приятное, что в этом году за присуждение премии «Поэт» не стыдно. И ещё важно, что тот, кто пострадал от власти, рано или поздно обязательно получает премию. Сергей Надеев
Самое парадоксальное, что в юные годы Наум Коржавин был осуждён и сослан, а в девяносто лет — отмечен премией «Поэт». Большая жизнь между этими двумя знаковыми событиями прожита, несмотря на «нехватку воздуха». Жизнь порядочного человека. Ирина Ковалева
Эмка, ты куда?
«Эмка, ты куда?» — спросонья спросил Расул Гамзатов, сосед Коржавина по Литинституту, когда тот разбудил его, чтобы попрощаться. Эмку уводили на Лубянку... Настоящее имя Наума Коржавина — Эммануил Мандель. «Эмкой» он был с киевского детства и до конца своей длинной жизни, так, что даже Вероника Долина, первая опубликовавшая в Facebook страшную новость о смерти Коржавина, писала потом в комментариях про него, 92-летнего: «Эмки больше нет». В эти дни, когда Наум Коржавин умер и разные СМИ перепечатывают его строки, многие удивились. Вот, казалось бы, и не в курсе были, кто такой Коржавин, и фамилию никогда не слышали, а стихи его, оказывается, знают, хотя долгое время и принимали за народные афоризмы. Например, известное, но неприличное про разбуженного Ленина: «Кому мешало, что ребёнок спит». Или изустное, полемическое с Некрасовым: «Ей жить бы хотелось иначе, носить драгоценный наряд, но кони всё скачут и скачут, а избы — горят и горят». И не только смешные афоризмы. Даже лирическое осталось:
«Первой же фразой Коржавин обидел всех американских славистов. Он сказал: — Я пишу не для славистов. Я пишу для нормальных людей... Затем Коржавин обидел целый город Ленинград, сказав: — Бродский — талантливый поэт, хоть и ленинградец... Затем он произнёс несколько колкостей в адрес Цветкова, Лимонова и Синявского. Ну и меня, конечно, задел. Не хочется вспоминать, как именно. В общем, получалось, что я рвач и деляга. Хорошо, Войнович заступился. Войнович сказал: — Пусть Эмка извинится. Только пусть извинится как следует. А то я знаю Эму. Эма извиняется так: — Извините, конечно, но вы — дерьмо!»При таком-то анамнезе логично предположить, что у Коржавина должно было быть много врагов. Но нет. Ему прощали. Его любили. Другого такого жизнелюба, наивного мудреца не было. Как и не было человека, способного быть настолько честным по отношению к самому себе. Сегодня многие говорят о том, что важнейшим делом Коржавина, может быть, даже более важным, чем его поэзия, стали оставленные им воспоминания о «кровавой эпохе». В этих воспоминаниях он предстаёт человеком со своей точкой зрения, абсолютно не стыдящимся ни своих убеждений, ни своих заблуждений. Он не пытается красоваться, преувеличивать, словно бы воплощая журналистское, а не поэтическое требование к максимальной объективности. За крамольные стихи его всё-таки посадили. Десять месяцев на Лубянке, три года в сибирской ссылке. Любой бы представил себя жертвой эпохи. Но он из фирменной коржавинской вредности отмечал, что и на Лубянке, и в ссылке ему было не так плохо. Его не били, давали читать запрещённую литературу. В тюрьме он расширил кругозор, познакомился с интересными людьми, а благодаря ссылке он лучше узнал Россию, да ещё прослыл там богатым женихом. Грех жаловаться. Он был одним из немногих, кто не поддержал процесс Синявского и Даниэля. Он вообще не подставлял и не предавал друзей. С распадом Союза литераторы не стесняясь заговорили о том, что национальную литературу сделали русские поэты. В частности, Коржавина называли автором стихов Кайсына Кулиева. Однако сам Коржавин (как мы помним, мастерски умеющий обижать) резко пресекал подобные высказывания. «Кайсын — отличный поэт, и переводы получались только потому, что он отличный поэт». Он не пытался выглядеть лучше, мудрее, сложнее, чем есть на самом деле. С присущей ему честностью не стеснялся говорить об ошибках. А ошибался он часто. У писателя Леонида Добычина есть знаменитое произведение «Город Эн», герой которого в конце книги вдруг узнаёт, что близорук, и, надев очки, выясняет, что видел всё неправильно. Такого рода прозрения у Коржавина происходили постоянно. Он действительно был близорук, а в конце жизни и вовсе ослеп. Многие помнят его смешные очки: сильнейшие линзы и ещё одна круглая линзочка, приклеенная как лупа. Друзья и коллеги вечно вспоминают смешные истории, как он ходил на стриптиз с подзорной трубой или как положил трубку телефона в суп. Но его прозрения наступали относительно текущей обстановки. Ещё в детстве он заявил родителям и дяде-раввину, что Бога нет, и стал завзятым атеистом. Однако уже взрослым человеком поменял точку зрения и крестился в православие. Юношей был сталинистом, сторонником революции и, как сам признавался, получил срок по ошибке исключительно потому, что «своя своих не познаша». Однако вскоре разочаровался и в вожде, и в революции. В семидесятых эмигрировал в Америку, но пожалел об этом. Он написал:
Евгения Коробкова
Денис Коротаев (1967 - 2003)
Физик и лирик
Одни говорят: «сатана уничтожает хороших людей», другие – «Господь призвал в своё небесное воинство». Не знаю, где истина... Истина лишь в том, что его уже с нами нет. Его - поэта, музыканта и просто очень светлого и талантливого человека - Дениса Коротаева. Он был как росчерк пера - лёгок, чёток и скор, всегда полон различных творческих планов и задумок, всегда весёлый и жизнерадостный. Таким Дениса запомнили все, кто его знал и любил, для них он всегда будет жив и всегда где-то рядом. А значит, какую-то часть души Денис оставил здесь, среди нас. Но главное - что остаётся, когда умирает поэт? Его стихи. В стихах Дениса Коротаева - тёплое золото осени и жгущее языческое пламя, нежная, музыкальная лиричность и трепетная любовь к русской земле. И ещё то, что согревает душу и заставляет думать...
Катерина Трушина
Среди трагических потерь Отечества нашего в последние годы ХХ и начала ХХI века, гибель в автокатастрофе Дениса Коротаева стала для меня и многих других литераторов тяжёлым личным ударом. Он подавал и оправдал в стихах и в жизни большие надежды и читатель этой книги, думаю, согласится со мной. «Поэзия – есть высшее искусство духа» - утверждал Гегель. Высокое поэтическое слово Дениса, верится, «тленья убежит». Прежде всего потому, что оно раскрыло нам русскую душу молодого человека «страшных лет России» и показало её в художественных образах, временами классически чистых, или метафизически обострённых. Пожалуй, более разностороннего, всесторонне образованного и образно мыслящего молодого поэта у нас в стране в эти годы не было. Учёный, музыкант, педагог, философ, собственно он продолжал традицию разносторонности поэтов золотого века. В этом я сразу убедился на нескольких Пушкинских праздниках в Пскове, Михайловском и Москве. В интеллектуальном смысле Денис искал истину, в чувственном – полноту любви, в социальном – справедливость. Лишённые модернистского сумбура и невнятицы стихи Дениса фактически совершенны и восторженно воспринимались слушателями в артистическом авторском исполнении, несмотря на порой избыточность текстов. Абсолютная полнота, уверен, пришла бы к автору со зрелостью, с полной сосредоточенностью разносторонней личности на стихах, со смягчением, хотя бы временным, исторической действительности. Стихи Дениса Коротаева фонетически полноценные, русские – есть «свидетельство», в библейском смысле этого слова, - о времени, о человеке, о поиске смысла его жизни. Стихи его дают внимательному читателю надежду, ибо показывают в художественных образах, каких нравственных высот может достичь русский человек в трагических обстоятельствах.
Владимир Костров
Биография
Коротаев Денис Геннадьевич в 1991г. окончил Московский физико-технический институт и поступил в аспирантуру Института прикладной механики АН СССР, где, выполнив работу по гидродинамике, защитил кандидатскую диссертацию (1996г.). Преподавал математику, а затем и информатику в Московской государственной академии приборостроения и информатики. Стихи начал писать в 1988. Публиковался в журналах «Наш современник», «Молодая гвардия», газетах «Литературная Россия», «Завтра», «Правда» и др., а также коллективных сборниках. Автор сборников стихов «Проводник» (1994г.), «На развалинах эпохи» (1995г.), «Белые тени» (1998г.), «Итак» (2001г.). Вёл поэтическую студию в своей академии, преподавал стихосложение на факультете журналистики МГУ. Член Союза писателей России с 1994г, лауреат Есенинской премии России в 1996. Погиб в автомобильной катастрофе 8 августа 2003г. Посмертно, в 2004г. вышел составленный отцом сборник стихов «Автоэпитафия».
Михаил Кузмин (1872 - 1936)
Принц эстетов
О Кузмине можно сказать так: один из экстравагантнейших русских модернистов — поэт, прозаик, драматург, переводчик и композитор. Блестящий стилист и тонкий стилизатор, строгий критик и беспечный шутник, замкнутый и загадочный человек, разноречивый и, в сущности, совершенно цельный. Можно просто перефразировать Вячеслава Иванова: «Кузмин — о, чародей!» Обратившись к «Петербургским зимам» Георгия Иванова, читаем следующее: «Шёлковые жилеты и ямщицкие поддёвки, старообрядчество и еврейская кровь, Италия и Волга — всё это кусочки пёстрой мозаики, составляющей биографию Михаила Кузмина. Жизнь Кузмина сложилась странно. Литературой он стал заниматься годам к тридцати. До этого занимался музыкой, но недолго. Почему? Раньше была жизнь, начавшаяся очень рано, страстная, напряжённая, беспокойная. Бегство из дому в шестнадцать лет, скитание по России, ночи на коленях перед иконами, потом атеизм и близость к самоубийству. И снова религия, монастыри, мечты о монашестве. Поиски, разочарования, увлечения без счёту. Потом — книги, книги, книги, итальянские, французские, греческие. Наконец первый проблеск душевного спокойствия — в захолустном итальянском монастыре, в беседах с простодушным каноником. И первые мысли об искусстве — музыке…» Что в этих словах правда и что вымысел? Где подлинность, а где легенда? Эти вопросы, кстати, можно обратить почти ко всем деятелям и творцам Серебряного века. Разобраться сложно и остаётся утешаться высказыванием Марины Цветаевой: «О каждом поэте идут легенды, и слагают их всё те же зависть и злостность». Все современники отмечали двуликость Кузмина — эстет, поклонник формы в искусстве и в то же время творец нравоучительной литературы, жеманный маркиз в жизни и творчестве и одновременно подлинный старообрядец, любитель деревенской, русской простоты. Но всё же больше — «русский дэнди», «Санкт-Петербургский Оскар Уайльд», «принц эстетов»… Максимилиан Волошин в книге «Лики творчества» писал: «Когда видишь Кузмина в первый раз, то хочется спросить его: «Скажите откровенно, сколько вам лет?», но не решаешься, боясь получить в ответ: «Две тысячи лет…», в его наружности есть нечто столь древнее, что является мысль, не есть ли он одна из египетских мумий, которой каким-то колдовством возвращена жизнь и память… Несомненно, что он умер в Александрии молодым и красивым юношей и был весьма искусно забальзамирован… Мне хотелось бы восстановить подробности биографии Кузмина там, в Александрии, когда он жил своей настоящей жизнью, в этой радостной Греции времён упадка, так напоминающей Италию восемнадцатого века… Но почему же он возник теперь, здесь, между нами в трагической России, с лучом эллинской радости в своих звонких песнях и ласково смотрит на нас своими жуткими огромными глазами, усталыми от тысячелетий?» Кузмин — необычное явление в русской поэзии, пожалуй, единственный не трагический поэт во всём XX веке. Он исповедовал почти не свойственный русскому национальному духу гедонизм, наслаждение жизнью, каждой её минутой, наслаждение красотой мира, природы, человеческого тела. Кузмин смотрел на красоту и истину как на составную часть мира, а не на что-то ему противопоставленное.
Юрий Безелянский. Из книги «99 имён Серебряного века»
Юрий Кузнецов (1941-2003)
Я пил из черепа отца За правду на земле... Юрий Кузнецов
Меченый атом
Если разделить всех поэтов на «поэтов с биографией» и «поэтов без биографии», Юрий Кузнецов, пожалуй, «поэт без биографии». Хотя вехи его жизни вроде бы известны…
«...Сначала мне было досадно, что современники не понимают моих стихов, даже те, которые хвалят. Поглядел я, поглядел на своих современников, да и махнул рукой. Ничего, поймут потомки...» Юрий Кузнецов
Официальная версия
Юрий Поликарпович Кузнецов родился 11 февраля 1941 года на Кубани, в семье красного командира-пограничника. Отец Юрия Кузнецова в первые дни войны ушёл на фронт, а семья с матерью переехала в село Александровское Ставропольского края. Село это пережило фашистскую оккупацию. В 1942 году по удивительной случайности среди советских воинов, освободивших село и спасших семью Кузнецовых от расстрела фашистами, оказался отец поэта. В 1944 году он погиб на поле сражения в Крыму. Стихи Юрий Кузнецов начал писать рано, первое его стихотворение было написано в двенадцатилетнем возрасте и посвящено кубанскому городку Тихорецку, в котором проживал юный поэт. В 1960 году Кузнецов покинул Тихорецк и поступил в Краснодарский пединститут на историко-филологический факультет. Проучившись один год и поссорившись с преподавателем, Юрий Кузнецов бросил учёбу. За подобным шагом в те времена неизбежно следовала служба в армии. Она не замедлила себя ждать. «А в армию пошёл как в неизвестность. Попал в Читу, в ВВС, в связь. Тогда в наземных войсках служили три года. Год прослужил в Чите, потом — Куба, как раз Карибский кризис…» — так сам Кузнецов скажет об этом периоде в автобиографической статье «Бог даёт поэту искру». После армии Юра Кузнецов девять месяцев проработал литературным сотрудником в отделе культуры краевой молодёжной газеты. Первый сборник Ю.Кузнецова — «Гроза» — вышел в свет в Краснодаре в 1966 году. В этом же году поэт переехал в Москву и поступил в Литературный институт; окончил его Кузнецов в 1970 году. Бывший руководитель его творческого семинара в Литинституте Сергей Наровчатов помог Кузнецову прописаться в Москве. Кузнецов устроился на работу в издательство «Современник». Его творческая судьба в это время складывалась неблагополучно — своеобразный стиль поэзии Кузнецова не воспринимался советскими редакторами. Фактически поэт писал в стол. Юрий Кузнецов дождался: его звезда взошла в 70-е. Кузнецов не был широко известен во внелитературных кругах. Но в литературных кругах он стал чрезвычайно популярным. Ситуация в советской поэзии 70-х годов проходит под знаком Юрия Кузнецова. О творчестве Кузнецова спорят литературные критики, оно становится предметом обсуждения в «Литературной газете» и других престижных изданиях. Странные, таинственные, полные сюрреалистических образов, малопонятных аллегорий, неясных намёков стихи поэта привлекают читателей. Интерес к Ю.Кузнецову подогревается в связи с его многочисленными скандальными заявлениями: эпатируя советскую литературную публику, поэт негативно и резко высказывается о К.Симонове, Э.Багрицком, Б.Пастернаке, А.Блоке, А.Ахматовой, о «женской поэзии» вообще, наконец, о самом Александре Сергеевиче Пушкине. В ожесточённом идеологическом споре конца 80-х годов между «либералами» и «консерваторами» Кузнецов выбрал сторону последних. Он связал свою судьбу с политическим станом «консерваторов» («патриотов», «почвенников»). Литературные издания «либеральной направленности» долгое время игнорировали творчество Ю.Кузнецова (и фактически продолжают делать это сейчас).
За кулисами
Эту тускловатую «легенду» Юрий Кузнецов методично озвучивал. Нет, в этой информации нет лжи. Она верна в каждом слове. Просто Кузнецов охотно высвечивал отдельные факты собственной биографии (например, гибель отца на фронте или пресловутое падение из окна общаги Литинститута) и умело держал в полутени другие. Знаем ли мы, допустим, что его брат и сестра по отцу (от первого брака) носили далеко не «почвеннические» имена — Владилен и Авиета?.. Вообще Юрий Кузнецов был невероятно скрытным человеком. Он почти никогда не афишировал того, что читал. В его поэзии обнаруживается огромнейшее количество цитат из литературы (и культуры) всех времён и народов. По большей части эти цитаты ещё не выявлены; хотя некоторые из них были некстати опознаны в советские времена. Вспоминаю тогдашний скандал: в стихотворении Кузнецова «Горные камни» критики обнаружили цитату из «Такыра» Андрея Платонова и обвинили поэта в плагиате («Он у Платонова украл чинару с горными камнями…»). Такая же неприятная история произошла со стихотворением «Китобой», где знатоки нашли прямые реминисценции из японского прозаика Кэндзабуро Оэ. В разоблачительском раже не удосужились задаться простым вопросом… Андрей Платонов и тем более Кэндзабуро Оэ — это авторы из круга чтения «советского поэта-почвенника 70-х годов»? Неужто Анатолий Поперечный когда-либо цитировал Вагинова, Феликс Чуев — Кортасара и Борхеса, а Валентин Сорокин изящно вплетал в свои поэмы строки из Малларме? Тогда стоит ли удивляться тому факту, что в середине поэмы Кузнецова «Змеи на маяке» (1977) остроумно переворачивается концовка написанного двумя годами ранее «Осеннего крика ястреба» Иосифа Бродского? Не верите?
Гость из будущего
Кажется, что Юрий Кузнецов родился раньше своего времени десятилетий эдак на пять. Юрий Кузнецов потрясающе, катастрофически не походил на советских людей 60—70—80-х годов (собственно, это он в себе и скрывал, как Штирлиц). Юрий Кузнецов — человек нашего времени по складу личности. Наше время не слишком знакомо с Юрием Кузнецовым, с его стихами и с его личностью. Но оно бы его прекрасно поняло. Наш современник читает Пелевина и фэнтези, играет в компьютерные фэнтезюшки, вбирает свежие новости о ваххабитах и сектантах, смотрит по ТВ сериал «Волкодав», затем переключается на юмориста Задорнова, вещающего о «тайнах древности», интерпретирует все события прошлого и настоящего с точки зрения конспирологии. Жизнь нашего современника — миф, миф и ещё раз миф. Позднесоветская эпоха была обиталищем непуганых гуманистов-рационалистов. Советских людей тщательно ограждали от всех несоветских мифов. Советские люди жили в запаянной колбе с вакуумом. Советские люди не понимали Юрия Кузнецова. Они считали, что этот парень просто выделывается — умничает, манерничает, оригинальничает. «Змеи под кроватью», «мертвецы в унитазе», «я пил из черепа отца», «пень иль волк или Пушкин мелькнул», «довольно дьявольствовать, Юрий, тень наводить на ясный день»… Александр Щуплов писал, что Кузнецов «пугает выдуманными ужасами впечатлительных продавщиц книжных магазинов», Станислав Рассадин сравнивал Кузнецова с рокерами-металлистами («последний поэт тяжёлого рока»)… А Юрий Кузнецов не выделывался: просто он осознал, что человек — это не Данко и Павка Корчагин, не окуджавский «бумажный солдат», не галичевский «декабрист» и не беловский Африканыч; человек — это кукла, полумашина, полностью контролируемая, зомбируемая мифами, «многовековым наследием предков». И сам он, Юрий Поликарпович Кузнецов, — тоже (как и все) лунатически следует по неуклонным магнитным орбитам мифов. Мифы разрывали этого человека (мифомедиума) на части, сжигали изнутри. А он мог их выплеснуть только через вдохновенно-смутный «избяной сюр». Ведь он был не Элиотом, не Паундом, не даже «ленинградским филологическим мальчиком», он был всего лишь провинциалом-кубанцем по фамилии Кузнецов. И он понимал: то, что может быть дозволено богемному хлюсту, никогда не будет дозволено провинциалу по фамилии Кузнецов (не дозволено ни другими, ни самим собой). Каким нечеловеческим усилием воли он держал, сохранял свою личность!..
Меченый атом
Во времена расцвета творчества Юрия Кузнецова было много хороших поэтов. Давид Самойлов и Николай Рубцов — замечательные поэты. Сейчас и тот и другой — на золотой полке поэтической классики. Равно как Владимир Соколов, Левитанский, Винокуров, Межиров. Думаю, что только два поэта той поры ныне не классики — это Иосиф Бродский и Юрий Кузнецов. Их не поставишь ни на какую полку, потому что они для нас живые. (Живой человек — всегда странность, неудобство и препятствие.) Кузнецова можно ставить на какую угодно полку, можно трактовать его на все лады. Можно осмыслять Кузнецова как запоздавшего представителя европейского мифоавангарда ХХ века, полноправного наследника Йейтса, Элиота, Тракля и Лорки (я, например, понимаю Кузнецова именно так). А можно, напротив, видеть в нём дубовато-провинциального полубезумного Самоделкина, запутавшегося в мифах (эта версия оскорбительна для памяти Кузнецова, но она имеет некоторые основания). Ещё одна линия: в последние десятилетия жизни Юрий Кузнецов работал с христианским дискурсом — написал поэмный триптих о Христе, поэму «Сошествие в ад». Можно рассматривать Кузнецова вне литературного поля — как православного вероучителя, пророка. В последнее время эта тенденция набирает силу (лично я отношусь к ней скептически). Не знаю, как, какими публикациями кузнецовский юбилей будет встречен российской литературной общественностью. Не сомневаюсь, что будет море юбилейных публикаций в «Литературной России», в «Дне литературы» и в «Нашем современнике»; безусловно, напишет о Кузнецове «Литературная газета». Но преодолеет ли этот юбилей замкнутые пределы «сугубо патриотических кругов», откликнутся ли на него «либеральные СМИ»? Уделит ли Кузнецову хотя бы пять минут российское телевидение? Будут ли тексты в «Известиях», «Независимой газете», «Культуре», «Коммерсанте»? И ещё: не пойдут ли антикузнецовские выпады в «патриотических кругах»? Типа «перекормили этим книжным, головным Кузнецовым и совершенно замалчивают сочно-самобытных поэтов Синепупова и Перепетуйкина». Наконец, как сложится видение Юрия Кузнецова в свете того, что Дмитрий Медведев призвал «развивать современный русский фольклор»? Кстати, таковой реально существует — не только в смеховом модусе, но и в лирическом и героическом модусах. Ведь современный русский фольклор — это не экспортно-пародийные балалайки-матрёшки-присядки, современный русский фольклор — это мифологическое мышление современных русских людей. Но ведь Юрий Кузнецов всю жизнь занимался «современным русским фольклором»… Все трансформации образа Юрия Кузнецова в нынешнем восприятии — важнейшие показатели процессов, происходящих в русской (и российской) социокультуре. Поэтому Юрий Кузнецов — как «меченый атом». И при всём том он для меня ещё и душа, личность, живой порыв…
Кирилл Анкудино
Светлана Кузнецова (1934 - 1988)
...нужен мне только мой чёрный наряд, Прозрачные чёрные крылья. Светлана Кузнецова
Золотой самородок на соболиной тропе
Наследница двух богатых сибирских купеческих и дворянских родов России – рода Кузнецовых и рода Амосовых, в истории русской поэзии второй половины XX века Светлана Кузнецова стоит особняком. Трагическая фигура в чёрном с гордо поднятой головой и несломленной статью последней представительницы вытравленных революцией золотопромышленников. Всех, знавших её, Светлана Кузнецова поражала человеческой значительностью, особой сибирской несгибаемой породой, гордостью, простотой и цельностью натуры, удивительной неслучайностью и необычностью судьбы, – словно бы специально задуманной Богом для большого русского поэта. В последние два десятилетия жизни она не печаталась ни в литературных газетах, ни в толстых литературных журналах. Только редкие книги в «Советском писателе» нарушали сомкнувшееся сибирскими снегами безмолвие. Незадолго до её смерти Юрий Кузнецов со свойственными ему прямотой и честностью нарушил затянувшееся молчание и в статье, написанной специально для «Литературной газеты», поставил Светлану Кузнецову в один ряд с Цветаевой и Ахматовой. После смерти С. Кузнецовой о значении её творчества написал Вадим Кожинов: «Со всей взвешенностью и ответственностью скажу, что лучшие из зрелых стихотворений Светланы Кузнецовой – самое значительное из того, что было создано в русской женской поэзии после Анны Ахматовой... в отличие от подавляющего большинства твердящих сегодня о мраке и хаосе стихотворцев, у Светланы Кузнецовой и в помине нет характернейшего мотива: вот, мол, в какой проклятой Богом стране приходится мне жить и мыслить! Светлана Кузнецова... не отделяет от себя совершившееся и совершающееся...» («День», № 23, 1991 г.). Судьба виделась поэту обронённым в сугробы тяжёлым наследственным золотым крестом первопроходцев и золотодобытчиков, Россия — золотым самородком, сверкающим на белом снегу атомной страны. Родители Светланы Кузнецовой познакомились во время Гражданской войны. Отец воевал у белых, в армии Колчака. Был ранен. Мать – работала сестрой милосердия в госпитале, тоже у белых. Отец полюбил мать с первого взгляда и больше на других женщин не смотрел. Светлана Кузнецова появилась на свет в Иркутске 14 апреля 1934 года, была вторым ребёнком в семье. Родители, вышедшие из известных золотопромышленных родов, купеческого Кузнецовых и дворянского Амосовых, успели получить хорошее образование, мать окончила гимназию, отец – Петербургский университет. Первые годы после Гражданской войны преподавали в Иркутском университете. Около 1937 года из-за усилившихся репрессий из Иркутска пришлось уехать — «бывшим» в связи с новым поворотом в политике грозил арест. Уцелеть семья могла лишь одним способом — родители должны были сами, добровольно, сослать себя в сибирскую глушь: в селениях, переполненных ссыльными, судьба вольнопоселенцев никого не интересовала. Так Светлане Кузнецовой распахнулась главная страница её жизни — глубинка заповедной, кондовой русской Сибири с безбрежной медвежьей тайгой, золотыми недрами и великими реками, несущими к океану косяки рыб. «Бесконечная Россия, / Словно вечность на земле», – нашёл когда-то князь Вяземский актуальное на все века определение для отечества. «Земная вечность» Сибири загудела в венах молодого поэта с необоримой мощью. Семья пыталась уцелеть, постоянно меняла места жительства — Витим, Лена, Киренск, Бодайбо, Нерпо. Старожилы ещё помнили их богатых дедов и прадедов — потомков волею судьбы гноили там же, где посетила предков шальная золотая удача. Спасало понимание того, что дальше Сибири не сошлют: «И в Сибирь нелепо сибирячку / Высылать, коль здесь не ко двору...» Места вокруг простирались глухие, особенно Нерпо — посёлок для семей репрессированных. То пьяный якут прирежет жёнку за неосторожно сказанное слово, то беглые зеки разорят заимку, то соседи-охотники уйдут в тайгу и не вернутся. Стихи начала писать в девять лет. Что интересно – в истории русской поэзии Светлана оказалась не первой поэтессой с фамилией Кузнецова: в восемнадцатом веке творила её предшественница — Прасковья Ивановна Кузнецова-Горбунова, крепостная актриса, а потом жена графа Н.П. Шереметьева, известная как автор народной песни «Вечор поздно из лесочку я коров домой гнала...». Страшная трагедия обрушилась на семью Кузнецовых в конце войны. Брат – надежда семьи, вечный спутник детских забав Светланы, вспоминаемый в стихах до конца дней: «Мой среброглазый! Певучие струны / Тянут сквозь годы утрат / Снова туда, где мучительно юны / Мы, то есть я и мой брат...» — ушёл на фронт в семнадцать лет. Вскормленный тайгой, воевал в знаменитых Сибирских полках, отстоявших Москву. С фронта пришёл абсолютно спившимся... Брат Светланы Кузнецовой – герой одного из её самых значительных стихотворений — трагического стихотворения о солдатах, вернувшихся с войны, но не нашедших счастливой доли на отвоёванной у фашистов родине, о многих и многих воинах, побеждённых ложью, безвременьем и лихоимством мирной жизни. Вместе с ощущением бесконечного исторического тупика, недоли у поэта возникает чувство неизбывной вины перед погибшими солдатами: убитые на войне всегда делают оставшихся в живых виноватыми в самой продолжающейся жизни... Чувство это сродни вспыхнувшему в знаменитом стихотворении А. Т. Твардовского «Я знаю, никакой моей вины...» Великая война у поэтессы оборачивается великой виной, великая Победа — будущим великим поражением... «Над нами Большая Медведица» — одна из больших поэтических удач, стихотворение, поднимающееся до уровня классики:
Наталья Егорова
Станислав Куняев (1932)
Чем ближе ночь - тем Родина дороже...
Куняев Станислав Юрьевич - поэт, публицист и общественный деятель, гл. редактор журнала «Наш современник». Родился в Калуге. Мать — из семьи калужских крестьян, в советское время окончила два высших учебных заведения — институт физкультуры и медицинский, стала известным врачом в своём городе. Предки по отцовской линии из Петрозаводска и Н. Новгорода — русские офицеры, губернские чиновники, земские врачи. Имя деда по отцу — А. Н. Куняева, профессора медицины, увековечено на двух мемориальных досках в нижегородском краю: на здании больницы Красного Креста в центре города и на стене земской Карамзинской больницы в Арзамасском уезде, вблизи Дивеевского монастыря и Серафимо-Саровской пустыни, где дед и бабушка Куняева работали врачами в начале века. Там же родился его отец, который впоследствии стал преподавателем истории и погиб в начале 1942 года во время ленинградской блокады. Похоронен на Пискарёвском кладбище. А дед с бабушкой умерли во время гражданской войны от тифа — их нижегородская больница в те годы была военным тифозным госпиталем для красноармейцев. Похоронены были, как известные нижегородские граждане, на кладбище Печерского монастыря. Когда монастырь в начале 30-х закрыли, то монастырское кладбище сравняли с землёй, и могилы предков поэта были утеряны. Сам Куняев закончил в 1951г. в Калуге среднюю школу с золотой медалью, отучился на филологическом факультете МГУ и по своей воле уехал работать в Тайшет Иркутской обл. в районную газету «Сталинский путь». В Сибири проработал с 1957 по 1960. Сначала заведующим сельхозотделом местной газеты, а потом собственным корреспондентом областной иркутской газеты «Восточно-Сибирская правда». Стихи начал серьёзно писать в университете, первые публикации в Иркутске и в Новосибирске (журнал «Сибирские огни») появились у Куняева во время сибирского периода его жизни. Тогда же он познакомился с молодыми иркутскими писателями В. Распутиным, А. Вампиловым, В. Шугаевым. Первую книгу стихотворений «Землепроходцы» издал по возвращении из Сибири в своём родном городе Калуге в 1960г. По этой своей первой книге Куняев в том же году был принят в Союз писателей СССР. С тех пор у него вышло более 30 книг — стихотворных сборников, книги критики и публицистики, за одну из которых — «Огонь, мерцающий в сосуде» поэт был удостоен звания Лауреата Государственной премии России. Куняев не без оснований считается одним из самых значительных поэтов своего поколения. Некоторые его стихотворения стали широко известными — даже знаменитыми («Добро должно быть с кулаками», «Размышления на Старом Арбате», «Карл Двенадцатый» и др.). В 60—90-х он вместе с Н. Рубцовым, А. Передреевым, А. Жигулиным, Ю. Кузнецовым неизменно входил в перечень поэтов, определяющих патриотическое, почвенное, русское начало в современной поэзии с большой «присадкой» имперской государственной идеи. Именно в этот период его поэзия постоянно присутствовала в идейных схватках и спорах, которые велись в печати и устных дискуссиях самыми разными, порой враждующими между собой группками критиков и поэтов (В. Кожинов, А. Анинский, Т. Глушкова, С. Чупринин, Ю. Селезнев, О. Михайлов, Е. Евтушенко и др.). Но если в поэзии Куняева властвует чувственная многоликая, противоречивая стихия жизни и даже культ свободы творчества («Отдам всю душу Октябрю и Маю, но только лиры милой не отдам»), то в своих гражданских деяниях, поступках и заявлениях он крайне резок, целеустремлён и пристрастен. Будучи уверен в значительности и неколебимости своего поэтического мира, Куняев весьма рискованно несколько раз в жизни и в советское и в постсоветское время ставил на карту и свою литературную репутацию, и карьеру, и житейское благополучие. В 1977г. он один из главных участников знаменитой дискуссии «Классика и мы», ознаменовавшей собой первое крупное восстание русских национальных сил, борющихся за влияние на общество с силами советского еврейского культурного истэблишмента, поддерживаемого прозападной частью партийной верхушки. Продолжая эту борьбу, в 1978 Куняев написал известное подцензурное письмо в ЦК КПСС (поводом было издание группой советских писателей диссидентского склада альманаха «Метрополь»), где прямо обвинил высших партийных чиновников в политическом двурушничестве, в потворстве антирусским и антигосударственным группам писателей, процветающим в те времена в литературной жизни страны. В результате этих двух акций он в 1980 был освобождён от должности рабочего секретаря Московской писательской организации, где работал с 1976. Все последующее десятилетие поэт жил жизнью свободного художника, много ездил по России — подолгу жил в Сибири, на русском Севере, писал стихи, рассказы, очерки, жил одной жизнью с геологами, рыбаками, охотниками, что впоследствии помогло ему в создании двухтомника своих воспоминаний и размышлений «Поэзия. Судьба. Россия». В 1989г. благодаря настойчивым требованиям писателей С. Викулова, Ю. Бондарева, В. Распутина, В. Белова ЦК КПСС соглашается с тем, чтобы Куняев стал гл. редактором популярного литературного журнала «Наш современник». На этом посту в течение последующего десятилетия в полной мере он показал себя, как русский человек и продолжил лучшие национальные традиции государственного патриотического крыла «шестидесятников». Журнал «Наш современник» за эти годы становится поистине духовным центром, объединившим все лучшие духовные силы России. В условиях жесточайшей борьбы за существование, открыто борясь с масонским прозападным горбачёвско-ельцинским режимом, журнал искал и ищет пути возрождения России и спасения русской цивилизации. Куняев, будучи на острие этой борьбы, как и в прежние времена принимал страстное участие в событиях августа 1991г, открыто поддержав попытку ГКЧП спасти страну от разрушения, в спасении Союза писателей России от погрома «демократов» (именно он разорвал бумажку Музыкантского, в которой было требование закрыть Союз писателей России за его поддержку антигорбачёвского ГКЧП), в событиях октября 1993г. у Белого дома и в Останкино. К 100-летию со дня рождения С. Есенина Куняев вместе с сыном выпускает книгу «Сергей Есенин», выдержавшую 4 издания. Опубликованы воспоминания Куняева «Поэзия. Судьба. Россия» (кн. 1—3).
Использованы материалы сайта Большая энциклопедия русского народа - http://www.rusinst.ru
Александр Кушнер (1936)
На античной вазе выступает Человечков дивный хоровод. Александр Кушнер
Живой классик
Дружба с Бродским, работа в школе рабочей молодёжи, разгромные рецензии на первую книгу и стихи к мультфильму «Пластилиновая ворона». 14 сентября 2016 года исполнилось 80 лет поэту Александру Кушнеру, автору строк «времена не выбирают» и «быть нелюбимым, боже мой…». «Фонтанка» рассказывает о классике без пафоса – наша подборка поможет увидеть в «главном лирическом поэте XX века» человека и с удовольствием перечитать его стихи.
«Дина, читай!»
Такими словами маленький Александр Кушнер встречал свою тётю, которая частенько заходила до войны в коммуналку на Петроградской стороне, где мальчик жил с родителями. Семья будущего поэта книги любила. Отец, военно-морской инженер, и мать, секретарь-референт, читали сыну вслух Чуковского и Маршака. После войны и эвакуации, заметив тягу девятилетнего пацана к поэзии, отец начал разбирать с ним «Одиссею» и «Илиаду». Тогда же Кушнер стал писать стихи сам, сразу же «поверив в своё поэтическое будущее». Хотя временами и сомневался в нём лет до тридцати.
Школьный учитель
Мало кто помнит, что карьеру будущий классик русской поэзии начинал как школьный учитель. Окончив в 1959 году педагогический институт Герцена, он десять лет преподавал в школе рабочей молодёжи русский язык и литературу. «Работа в школе позволяла мне быть независимым от литературного заработка», – вспомнит потом поэт. В студенческие годы Кушнер нередко заглядывал в Горный институт, где заседало литературное объединение поэта Глеба Семёнова. Сюда также был вхож будущий автор «Пушкинского дома» Андрей Битов, тогда – студент Горного.
Анну Ахматову Кушнер тоже видел
В гости к Ахматовой молодого поэта привела филолог Лидия Гинзбург. «У вас поэтическое воображение», – скупо отреагировала Ахматова на стихи Кушнера. Сначала он расстроился, но только потом понял, что это комплимент. В отношении других молодых авторов, по словам Гинзбург, Ахматова чувствовала себя врачом, который постоянно должен был ставить диагноз: «Рак, рак, рак…»
Бродский и Кушнер
«Мы были приятелями, а потом стали друзьями», – сказал однажды Кушнер о своих отношениях с Иосифом Бродским. Двух больших поэтов, кроме ленинградской прописки, роднила одна деталь – оба были одиночками, не особо примыкавшими к бурной поэтической жизни шестидесятых и семидесятых годов. Пока Вознесенский, Рождественский и Евтушенко собирали стадионы, а Окуджава и Галич терзали гитарные струны, Бродский и Кушнер бродили по промозглому Ленинграду каждый сам по себе. Но иногда встречались – в доме Мурузи на Литейном или на Петроградской стороне, прогуливались по Каменному острову, спорили. Бродский посвятил Кушнеру эссе «Форма существования души», где назвал его «лучшим лирическим поэтом XX века», а его стихи – «поэзией в чистом виде, чистейшем из всех, какие существуют в русском языке». «Механизмом и двигателем всякого кушнеровского стихотворения служит именно интонация, подчиняющая себе содержание, образную систему, прежде всего – стихотворный размер, – считал Бродский. – Механизм или, точней, двигатель этот – не паровой и не реактивный, но внутреннего сгорания, что есть, пожалуй, наиболее ёмкое определение формы существования души».
Наследие
В ранних стихах Кушнера поэт и критик Татьяна Бек обнаружила влияние обэриутства. Но зрелый Кушнер черпает из совсем других поэтических источников. Он обращается к мотивам акмеизма и классической русской поэзии 1840-1870-х годов. Образцы для Кушнера – Иннокентий Анненский, Афанасий Фет, Фёдор Тютчев. Поэт любит перечитывать Пушкина, Лермонтова, Баратынского, Батюшкова, Жуковского. В этом – своеобразие Кушнера. Вместо гражданственного пафоса и тяги к эксперименту, свойственным советской поэзии после Маяковского, Кушнер воспроизвёл дореволюционные образцы, буквально не повторяя их.
50 книг стихов
Дебютную книгу стихов Александр Кушнер выпустил в 1962 году. Она называлась «Первое впечатление», и была встречена неодобрительно – журналисты раскритиковали её за «фиглярство в искусстве», «фокусничество», «ёрничество» и «камерность». Но затем дело пошло на лад, в 1965 году Кушнера приняли в Союз писателей, а к 2016-му литератор выпустил больше 50 книг. Кушнер, вопреки опыту большинства современников-поэтов, ни разу не создал поэмы, причём сознательно. Об этом – стихотворение «Отказ от поэмы»: «Читатель, где-то в отдаленье / Живущий! Есть такое мненье: / Кратчайший путь – стихотворенье / Меж нами…». Зато книгу стихов (именно книгу, не сборник!) Кушнер считает новым поэтическим жанром, самым продуктивным в XX веке. Она, подобно сборнику эссеистики, рождает из несвязанных фрагментов целое, даёт возможность лирическому поэту «в обход большого жанра создать связный рассказ о времени».
Самые известные стихи
Александр Кушнер никогда не причислял себя к «шестидесятникам» или «поэтам-песенникам», но самым известным всё-таки стало его стихотворение, положенное на музыку. С лёгкой руки барда Сергея Никитина строки «Времена не выбирают» стали крылатыми. Другое стихотворение, прочно вошедшее в народную речь – «Быть нелюбимым, Боже мой…». Его на музыку пока не переложили.
Жена-поэт
Кушнер женат на поэтессе Елене Невзглядовой, печатающейся под псевдонимом Елена Ушакова. «Никаких «творческих разногласий» между нами не возникает. На стихи и прозу мы смотрим одинаково, наши мнения всегда (почти всегда) совпадают – и это великое счастье. Мне нравятся стихи и статьи Елены Невзглядовой (Ушаковой). И если бы я не был с ней знаком, но прочел их, мне бы захотелось с ней познакомиться. А дальше, наверное, мы полюбили бы друг друга», – подчеркнул Кушнер в одном из интервью.
Детские стихи
«Если видишь на картине / Нарисована река, / Или ель и белый иней, / Или сад и облака, / Или снежная равнина, / Или поле и шалаш, – / Обязательно картина / Называется пейзаж». Эти строки из мультфильма «Пластилиновая ворона» знают все, но далеко не все в курсе, что они принадлежат Александру Кушнеру. Детские стихи поэт пишет реже, чем взрослые, но несколько сборников издал: «Большая новость», «Велосипед», «Весёлая прогулка», «Заветное желание», «Как живёте?». В них – стихи озорные и пропитанные любопытством, они показывают читателям, из чего всё состоит, и как всё устроено в этом мире – «фотография», «ветер», «белая ночь», «натюрморт», «пейзаж» или «романс». Один из лучших детских поэтов современной России Михаил Яснов признаётся: «Читая и перечитывая детские книжки Кушнера, я ни разу не поймал себя на ощущении, что это написано взрослым».
Общественная позиция
Кушнер – человек неполитический, неохотно участвует в общественной жизни, не любит публицистических ноток в стихах. Тем не менее в двух политических эпизодах поэт поучаствовал. В 1993 году подписал «Письмо сорока двух» – обращение интеллигенции к президенту Борису Ельцину с просьбой прекратить деятельность органов советской власти. В 2014-2015-м Кушнер поддержал возвращение Крыма, о чём заявил в нескольких интервью и на публичном вечере в музее Анны Ахматовой в Фонтанном доме. «Конечно, русский Крым, с прибоем под скалою, / С простором голубым и маленькой горою», – сказано в сборнике стихов «Земное притяжение» 2015 года.
Новые книги
Кушнер до сих пор творчески активен, выпуская в среднем по книге в год. К юбилею вышло две книжки – «Избранные стихи» и «Меж Фонтанкой и Мойкой».
Елена Кузнецова
Луиза Лабе (1524 - 1566)
Искры от костра души
О Луизе Лабе, «Прекрасной канатчице из Лиона», поэтессе пятнадцатого века, незаурядной и весьма красивой женщине, жившей во Франции во времена правления королей Франциска Первого и Генриха Второго, рыцарских турниров, баллад Пьера Ронсара и сонетов Жоашена Дю Белле, крестовых походов и романтичных вздохов о белой розе, известно весьма немного. И в то же время – слишком много! О ней говорят, и - с избытком! - искренние в несовершенстве и совершенные в искренности строки сонетов, обращённые к человеку, которого она любила всем сердцем. Любовь эта была столь романтична, что о ней можно было бы написать прекрасный роман в духе Александра Дюма, если бы она, Любовь, не закончилась весьма банально. Бедный Оливье де Маньи, «благородный рыцарь Дамы Луизы», средний поэт средневековья не слишком всерьёз воспринимал искренность и жар чувств своей красавицы возлюбленной, он пропустил мимо пальцев весь предназначавшийся ему любовный, душевный пыл. И пыл ушёл в блестяще рифмованные строфы. Об этих строфах Луизы Шарли – Лабе (Лабе – родовое имя матери Луизы, переданное по наследству) уже пять с лишним веков пишут серьёзные филологические труды и исторические романы, её всерьёз называют «провозвестницей» феминистского движения в Европе, посвящают ей телепередачи и дискуссии на страницах журналов и газет. Строфы её пытаются перевести, стилизовать, найти в них погрешности и неправильность, но об эту изысканную неправильность как раз и спотыкаются исследователи и досужие критики, в изумлении находя, что дышащая искренностью чувства, она, смятенная неправильность – строго безупречна, и потому – то - и живёт уже пять столетий! Что же нам известно достоверно о той, которая так блистала в написании сонетов и элегий, что ей прощены все грехи этой «божественной формы поэзии», обычно не прощаемые и более искусным – и до Луизы Лабе и после неё? Что по – человечески - мы знаем о ней? Итак… Луиза Шарли – Лабе родилась близ Лиона, в усадьбе Парсье – ан - Домб в апреле 1522 года, в семье богатого канатчика Пьера Шарли и его жены Этьенетты Компаньон. Через три года после рождения девочки, мать скончалась, а малышка и её старший брат Франсуа Шарли воспитывались на руках отца и мачехи, Антуанетты Тейяр, весёлой, черноглазой женщины, бывшей на двадцать с лишним лет моложе мужа, и временами весьма ревниво глядящей в сторону своей малолетней падчерицы Лу, с возрастом обещающей стать замечательной красавицей, и отнимающей много внимания у чрезмерно любящего её отца!
Антуанетте Тейяр было к чему ревновать!
Пьер Шарли достаточно большую часть своего состояния потратил на то, чтобы дать дочери блестящее, по тем временам, образование. Это было необычно даже для свободолюбивого Лиона, впитавшего в себя в себя культуру, искусство и дух итальянского Возрождения - в граничащем с Италией Лионе жили целые колонии итальянцев – поэтов, писателей, художников, свободомыслящих граждан, часто спасающихся от преследований карающей длани инквизиции и указующего перста церковной, папской цензуры. (Именно в Лионе вышли первые книги Франсуа Рабле и Франческо Петрарки, запрещённые в Италии.) Луиза Шарли, как явствует из воспоминаний современников, была природно одарена не только пленительной внешностью, музыкальностью: - онаиграла на нескольких музыкальных инструментах, - но и весьма острым умом. Владела в совершенстве греческим, латинским и итальянским языками. Круг её чтения, весьма обширный, составляли гуманисты эпохи Возрождения и древние авторы; она читала не только литературные, но и философские, исторические труды. Цитировала свободно Плутарха, Геродота, Платона, Диогена, Гомера, Тацита, Горация, Овидия, Плиния. Знала в подлиннике строфы Сафо и песни Гомера, оборванные, словно цветы, недоконченные, гекзаметры Феокрита и блестящие сентенции Сенеки. Поразительные и искренние в своей боли и свежести чувств строфы Данте и Петрарки были выучены ею наизусть, она почти бредила ими. К ним, увенчанным лаврами поэтам, в её библиотеке присоединялись ещё и такие, которых, наверное, знал не каждый образованный человек того времени: Серафино Аквилано, Ариосто, Стампо; нео-латинские авторы: Иоанн Секунд, Сандаверро; немецкие гуманисты: Ульрих фон Гуттен, Эразм Ротердамский. Учителем и наставником Луизы Шарли - Лабе был будущий крупнейший поэт Лиона Морис Сав, учившийся в Италии и обладавший глубокими познаниями в философии и математике, истории и музыке. Будучи сам превосходнейшим поэтом, Сав обладал тонким литературным вкусом, в соответствии с которым и направлял живой и способный к постижению глубоких истин ум своей воспитанницы. Он тщательно выбирал для неё не только книги и ноты, но и круг друзей: именно мэтру Морису Саву прилежная Луиза была обязана знакомством и долгой дружбой со своей блестящей соотечественницей, поэтессой Пернетт де Гийе и образованными и остроумными Клодин и Жанной Сав - сёстрами учителя. Мэтр Морис познакомил свою способную воспитанницу и с Клеманом Маро, блестящим поэтом Франции, строфы которого тогда знали наизусть все. Это произошло в 1536 году, на знаменитом балу – маскараде, устроенном королём Франциском Первым, где юная поэтесса и красавица с успехом прочла свои латинские стихи, лишь слегка подправленные любящим учителем.
Дебют был принят изысканной публикой весьма благосклонно.
Воспитанная на манер знатных итальянских матрон эпохи Возрождения: гордых, свободолюбивых, блистающих знанием языков и поэтов, свободно держащих в руках не только вышивальную иглу, но и кисть художника, а то - и копье рыцаря, Луиза Шарли – Лабе не только «очаровывала своих друзей утончённым искусством пения и игры на разных инструментах» (Антуан Вердье «Библиотека» Лион. 1585 г.), но и потрясала восхищённых зрителей свободным владением приёмов гимнастики, фехтования, искусством верховой езды! Она могла держать в своих слабых ручках оружие мужчин – шпагу и копьё, узду и арбалет, и не однажды почти на равных участвовала в рыцарских турнирах, устраиваемых сенешалем Лиона да и самим королём Франциском Первым и дофином Генрихом (будущим королём Генрихом Вторым). Дофин Генрих, восхищённый её мужеством, в 1542 году позволил ей принять участие в турнире - спектакле, после которого она получила «опасное» прозвище «капитана Лоиза» Как сие было возможно - не очень понятно, ведь в те достославные времена считалось нарушением всех христианских добродетелей, ежели дама облачалась в мужской костюм! Кстати, позже, это пристрастие Луизы к верховой езде и ношению мужского платья станет одним из главных пунктов обвинения её отцами церкви и добрыми согражданами в «неподобающем для благородной дамы образе жизни»!
Обвинение хлёсткое, как пощечина.
Видимо, повторим опять же, ни что иное, как высокое монаршее покровительство давало «даме Шарли» силу и возможность презрительно относиться к насмешкам и осуждающим кивкам в ее сторону и довольно легко сносить такого рода «пощёчины». Луиза была очаровательной собеседницей, очень тонкой и умной, умеющей вести спор и философскую беседу и лионцы не могли не знать, что во время посещений города беседами с нею не пренебрегал сам дофин, впоследствии - король Генрих Второй, а не только учёные мужи и дипломаты его пышной свиты! Принц, например, с восторгом прочёл изящный философский трактат Луизы «Спор Безумия и Амура» , изложенный в форме небольшой пьесы – безделицы или остроумного диалога - дебата, вещи, в которой отразились все основополагающие взгляды Луизы Шарли - Лабе на нравственность, этические устои, и на отношения мужчины и женщины. Это была неслыханная дерзость в те века – писать о таком, да ещё принадлежа к слабому полу! Луизе впору было бы покаянно посыпать голову пеплом, столько укоров «в неподобающем поведении» вдруг, в одночасье, на неё обрушилось! Но она всегда предпочла тихому смирению открытый вызов. Это было как раз по её характеру! Она сопроводила свой маленький трактат предисловием в виде открытого письма к подруге, дочери Лионского сенешаля – королевского наместника, мадемуазель Клеманс де Бурж, славящейся своей образованностью и приветливым нравом по всему Лиону. В предисловии - письме Луиза Лабе писала, в частности: «Наш пол не только должен постараться возвысить свой ум над уровнем прялок и веретён, но и должен постараться доказать миру, что, если мы и не созданы для того, чтобы главенствовать, то тем, кто правит нами и заставляет повиноваться, не следует пренебрегать нашим участием не только в домашних, но и в общественных делах!» Далее Луиза Шарли – Лабе продолжала уверенно: «Удовольствие, получаемое нами от учения, само по себе приносит нам чувство удовлетворённости, которое остаётся с нами значительно дольше, ибо прошлое радует нас и приносит нам пользу больше, чем настоящее, тогда как чувственные наслаждения утрачиваются тут же и не возвращаются никогда, а воспоминания о них, становятся порой столь же досадны, сколь эти радости были усладительны.. Когда нам случается изложить наши мысли письменно, то мы... спустя долгое время перечитывая наши писания, возвращаемся к тому моменту и к тому состоянию духа, в котором находились тогда. И тем самым, мы удваиваем нашу радость, ибо вновь переживаем удовольствие, полученное нами либо от предмета, о котором мы писали, либо от знания, которое мы получили...». Согласитесь, довольно необычные мысли для изящной женской головки и женского ума? Да, кроме того, есть в них и крамольных дух непокорности и бунтарства, столь неугодный для отцов церкви… Но это было лишь предисловие. В самом же «Споре Безумия и Амура», например, говорилось и вовсе нечто «святотатственное»! Правда, устами древнего мифического бога Амура в мифическом же споре с богиней Безумия, но всё - таки: «Любезным и приятным может стать только тот мужчина, который умеет подчинять свой нрав склонностям любимой женщины - в меру, разумеется! Похоть и пыл чресел не имеют ничего общего или очень мало с истинною любовью». И в другом месте трактата не менее пылкое утверждение не только женщины - поэта, но и влюблённой Женщины: «Вселенная существует благодаря известным любовным сочетаниям; если они прекратятся, вновь разверзнется прежняя Бездна». «Отнимите любовь - всё рушится. Она – то, что нужно сохранять в её естестве, она заставляет людей рождать себе подобных, жить вместе и продлевать существование мира, благодаря любви и заботе, с которой люди относятся к своим потомкам. Наносить любви ущерб, оскорблять её, что это, как ни желание потрясти и уничтожить все основы?» «Спор Безумия и Амура» вышел в свет в лионской типографии в конце июня 1555 года. Лионцы были ошеломлены донельзя, удивлены, обескуражены дерзкой выходкой и относились к своей согражданке, «прекрасной Луизе» со смешанным чувством восхищения и ужаса: столь дерзкими им казались мысли, высказанные независимой матроной! Она была тогда уже замужнею дамой - с 1542 состояла в браке Энеммоном Переном, канатчиком, как и её славный отец – нельзя же было пропадать давнему семейному ремеслу и богатству! Эннемон Перен относился к жене благодушно - дружески: она устраивала вечера, на которых труверы – рифмоплёты, философы и математики, художники и музыканты ( Жан Пелетье дю Ман – наставник Ронсара, или Понтюс де Тийар - поэт и бакалавр искусства, Жан - Антуан дю Баиф – создатель лионской Академии музыки, художник гравёр Пьер Возрьё и многие, многие другие!) сражались за честь преподнести ей свои строки, картины, пьесы, услышать её непредвзятое и честное мнение. Перен ничуть не мешал ей блистать и очаровывать, и был на этих домашних вечерах молчаливым, но весьма уважаемым хозяином, из чьих рук именитые гости с особым удовольствием принимали стакан - другой доброго вина. Луиза пела для собравшихся, обсуждала с ними философские теории Платона и фривольную «Фьяметту» Боккачио, а господин Эннемон Перен на всё смотрел сквозь пальцы, добродушно посмеиваясь! Да и ни в чем серьёзном, по крайней мере, первое время, супругу он упрекнуть не мог. В то время было условием, галантным и непременным, такое вот обхождение с дамами, тем более - в Лионе, слишком тонко впитавшем обычаи Италии и Прованса, и как бы смешавшем их; тем более – при уме и незаурядности Лабе! Перен смутно слышал о том, что до брака у его «золотоголовой Лу» был какой то воздыхатель, но он исчез «в пеленах семи морей», уехал в дальние края, а затем в Испанию, где и умер от печали. Будто бы, это был даже сам дофин Генрих, но об этом говорилось намёками, и мудрый канатчик Перен предпочитал в подробности не вдаваться! Юное увлечение Луизы, окончившиеся написанием двух прелестных длинных элегий, вообще, сильно напоминало романс провансальских труверов. А кто же ревнует к романсам? Да и характер её к всяким пошлым сценам не располагал вовсе. Может быть, её брак с Эннемоном Пареном и напоминал сделку, но сделку весьма и снисходительную, и благоразумную. Хотя однажды благоразумие было основательно забыто Луизой.
Случилось это в 1553 году.
Д`О Коннор, английская исследовательница жизни поэтессы Лабе, остроумно замечает, что дама эта была столь умной и независимой, что с трудом подходила к роли занимательной, и вместе с тем, весьма жалкой – к роли женщины, брошенной возлюбленным. Когда Оливье де Маньи, рыцарь – поэт, секретарь Жана д Авансона, французского посла при папском дворе, возник в её жизни, она удивила всё лионское общество, но удивила, пожалуй, вовсе и не своим скоропалительным и мучительным романом с баловнем судьбы и блестящим придворным , а строками пылких сонетов, которые стала посвящать оставившему её вскоре возлюбленному.. Вот некоторые из них, потрясающие глубиной и искренностью чувств и сейчас, через пятьсот с лишним лет:
Строки Луизы Лабе:
Терцеты Оливье де Маньи:
Сонеты Лабе долгое время ходили в списках, видимо подруги и восторженные поклонники поэтессы прилежно переписывали их и заучивали наизусть. Многие из строф были положены на музыку и исполнялись, как романсы труверов. Они были очень популярны, строфы Лабе, и многие потом, ещё при жизни называли её « Великая Дама», «Почтенная ученица Ронсара и Петрарки». Да, всё это было в ней: и поклонение традициям провансальских трубадуров, имена которых невозможно перечислить точно и до конца, многие из них канули в беспамятство. Была в строфах Луизы и восторженная дань сонетам Петрарки – иначе не могло быть – остро воспринимающая и тонко чувствующая Лабе, пропуская через свою душу алмазную огранку строк певца Лауры, умудрялась осторожным прикосновением своих тонких пальчиков сплести новую канву вокруг строчек, вроде бы повторяющих всё тот же напев, но – по иному, по женски, искренне, вдохновенно и как то по – особому.. Словно искры, строчки отлетали от костра её Души. Да так и остались не погаснув, освещать нам путь, через пять столетий. Луиза Лабе прожила по тем временам много лет. И многое видела в своей жизни. И высокие чумные и погребальные костры, и резню гугеноттов: по всей Франции устраивались тогда «малые Варфоломеевские ночи»! Она держала в руках жалованную грамоту короля Генриха Второго, милостиво позволяющую ей печатать все её произведения без сокращений и поправок, самой выбирая издателя (грамота от 15 марта 1555 года) и скрывалась от недоброжелателей и ханжей реформатора церкви Ж. Кальвина в своём родовом имении Парсье, чтоб в неё не летели камни безрассудной хулы за её стихи и философские сочинения, письма и беседы! Её окутывал не только ореол блестящей поэтессы «на все века и времена, тонкой учительницы Мольера» (Л. Арагон), но и досадливо преследовало полжизни грубое клеймо «развратницы и аморальной особы, достойной сожжения на костре». Она была красива, но красота ее поблекла с годами и болезнями. Искренняя любовь её и сила её характера не была оценена по достоинству. Любимый оказался духовно недостоин её. Имя Оливье де Маньи безвестно кануло на страницах истории мировой литературы и позабылось бы вообще, если бы не нежный голос его былой возлюбленной, подарившей «похитившему сердце навсегда» (строка из сонета Лабе) два с лишним десятка сонетов, ставших истинным сокровищем и национальным достоянием Франции, издавна любящей песни труверов, колыбелью которых стал Лион и Прованс! Она познала не только одиночество любви, но и одиночество вдовства. У ее скромного очага собирались лишь преданные друзья, но с годами и их круг – редел… Не подтверждено документально были ли у Луизы Лабе дети. От любовника ли, от мужа... Неизвестно. Остатки небольшого состояния (в конце 1565 года супруги Перен разорились от непомерных налогов, наложенных королевской казной на всех состоятельных лионцев из – за продолжительной войны с Испанией.) она оставила племянникам Пьеру и Жану и любимому брату - адвокату Франсуа Шарли. Перенесённая ею в 1565 году чума обезобразила прекрасное некогда лицо, но не замутила разума. Ослабев здоровьем, но всё ещё сохраняя твёрдую волю, «Луиза Шарли - Лабе, дама - вдова Перен», сама составила начерно и продиктовала завещание, в соответствии с которым и была похоронена «темной ночью, без пышности и особых обрядов», весной 1566 года, в родовом склепе усадьбы Парсьё–ан-Домб, рядом с могилой мужа, после скромного отпевания в лионской церкви Нотрдам де Конфор. За небольшую сумму - в двенадцать ливров - на маленьком сером надгробии были высечены каменотёсом - могильщиком лишь родовые гербы дамы Шарли – Перен, и памятные даты: рождения и смерти. Выбить на могиле строфу из какого - нибудь сонета Луизы хотели, но не смогли – не было места! Увенчанная посмертной славой, (после переиздания в 1762 году её сочинений и венка из двадцати четырёх сонетов) хвалой исследований, переводов, посвящений, судьба Луизы Лабе, тем не менее, остаётся одной из самых загадочных и трагичных в истории французской литературы. Свою огромную библиотеку: альбомы, картины, рукописи, письма и прочие бумаги Луиза Лабе, особым пунктом завещания - «без описи, проверки и реестра» - передала коммерсанту, адвокату и близкому другу семьи - Томазо Фортену (Фортени). Как тот распорядился полученным даром - неизвестно, следы его утеряны. Но по сей день, то там, то - здесь, по всему миру всплывают из небытия разрозненные документы из сокровищницы «Прекрасной Лионки»: письма, стихотворения, обрывки прозы. Словно искры от давным – давно угасшего костра. Угасшего ли?..
Светлана Макаренко
Светлана Лаврентьева (Кот Басё ) (1986)
Живу...Люблю...Пишу...
Лаврентьева Светлана Анатольевна, родилась 28 января 1986 года в городе Усть-Каменогорске (Восточный Казахстан). В 13 лет переехала в Краснодар, где живёт по настоящее время. Стихи пишет с детства. Победитель всероссийских олимпиад по литературе, лауреат многочисленных литературных конкурсов. В 2008 году окончила филологический факультет КубГУ. С 2009 года публикуется в сети под псевдонимом "Кот Басё". На данный момент работает в рекламном агентстве. Состоит в творческом объединении "КубАрт".
О себе: 1. нет, это не новый проект Куклачёва. 2. да, я знаю, о чём говорю. 3. не писать не умею.
О жанре: это не стихотворения в прозе и не проза в стихотворении. Автор считает: «Я не вижу смысла в строфике, потому что я не пишу стихи, я записываю мысли, чувства и ощущения. Джойс бы назвал это "потоком сознания". Я просто отпускаю эмоцию жить в своей истории…если про темы… там нет ничего, кроме жизни…» Повседневное определение собственной личности посредством составления буквенных комбинаций...
... пишу дольше, чем живу. Создание текста считаю своей профессией, о чём имею красный диплом филфака, 1 место на всероссийской олимпиаде по литературе и увесистую пачку грамот. Но главное моё достижение - мой сын, несомненно, - лучшее моё творение. Я создаю свой мир в жизни и на бумаге, они для меня едины и бесценны. Я люблю вечер, и море, и сидеть с ногами на подоконнике. И лучше, когда море видно из окна...
Публиковать свои стихотворения в личном блоге девушка начала в 2009 году, и с тех пор на её страницу подписалось более 140 тыс. человек. Талант Светланы давно оценили не только пользователи Интернета, но также и профессионалы в мире поэзии: девушка является победительницей многочисленных литературных конкурсов и дважды стипендиатом фонда Потанина, тексты её произведений были опубликованы в международном альманахе "Арт-э-Лит", а также легли в основу одного из выпускных спектаклей студентов МХАТа.
Я обожаю дерзить и кусаться, прятаться в старый плед, по-вашему мне с небольшим за 20, зато по-моему, нет. Я чисто - пушиста, пока не спустилась с какой-нибудь дикой скалы, где ветрено, мшисто, и парашютисты, и планеры в виде стрелы. Я часто резка, даже неосторожна, бросаю хозяев и дом, я очень люблю шоколад и мороженое, и газировку со льдом. Я славно-приветлива, млеюще-ласкова, я, может, улягусь у ног - до первого летнего с яркими красками, до первых лучей на восток. Простите, мои одиноко-двуногие, я, может, ещё забегу. Есть только свобода, подъёмы и броды, и солнце на том берегу.
Страшные люди - психологи. Поговоришь с ними о погоде и вдруг внезапно понимаешь, что вся твоя жизнь - постоянный самообман. И нифига ты не крутой и не сильный. Потому что где-то глубоко - глубоко внутри, под сотнями кож и масок есть демон, который сильнее тебя.
Эффект Лаврентьевой
О цене, которую платит поэт за своё творчество, о стихах во сне и наяву, о казахских сопках и кубанской ржи Наталья Тованчева поговорила с поэтом Светланой Лаврентьевой, она же Кот Басё.
— Всё в нас из детства. Ваше детство было каким? — Моё детство… Я смотрю сейчас на сына и понимаю, что он немножко не от мира сего. То есть он абсолютно социализирован, но иногда у него случается выпадение на какую-то свою волну. Он не то, чтобы живёт в параллельных реальностях, в мире, который сам себе придумал, но этот мир точно у него есть, и он периодически туда уходит. Для меня свой мир был ещё более важным, более важным, чем то, что происходило во внешнем мире. Во внешнем — перестройка, бесконечные очереди, гречка по талонам, мама на работе круглосуточно. Взрослые меня от этого мира не оберегали. Я знала и видела всё. Но я стояла в этих очередях, топтала валенком снег и придумывала, на что этот след от валенка похож…
— Валенком? Где это было? — В Восточном Казахстане. Я до сих пор помню пол в магазине — из кусочков плитки. Я разглядывала камушки, думала, драгоценные они или нет, очередь толкалась, пахло то ли мясом, то ли рыбой… Мне не нравилась реальность, которая меня окружала, и я всё время пыталась себе придумать новую. Фантазии придумать новый мир типа Нарнии не хватало — я не умела придумывать единорогов, крылатых змеев и так далее, я пыталась наделить предметы, меня окружающие, какими-то скрытыми смыслами. Когда дедушка вёз меня в санках в садик, то я представляла, что еду в далёкое прекрасное путешествие, которое закончится чем-нибудь хорошим. Заканчивалось гадким садиком, но это уже были мелочи.
— Фантазии были важнее жизни? — Да. У нас прямо за домом были сопки, предгорья Алтая. Я уходила туда, садилась на сопку, смотрела на закат, на город… Солнце уходило за горную гряду, и я представляла, что там, куда оно уходит, — удивительный, прекрасный мир. Настоящее — там, и оно происходит без меня. А здесь было скучно: садик, школа…
— Казахский учили? — Да, с первого класса. Начало казахского гимна до сих пор помню, мы его на каждом уроке читали.
— А когда Вы на Кубань переехали? — В тринадцать лет. Было ощущение удивительного приключения. Казалось, что вот сейчас всё поменяется. Всё. Я вообще человек, который крутит руль на 180 градусов. Если уж менять, так менять. Местожительство, цвет волос, из брюнетки — в блондинку…
— Были блондинкой? — Да, была. Замуж выходила блондинкой. Эта резкость в решениях — свойство характера, от которого я с возрастом пытаюсь избавляться.
— Зачем? — А я настолько нахожусь в эйфории от изменений, что ныряю в новую ситуацию с головой и не способна трезво оценить происходящее. А это мешает.
— Первые стихи когда появились? — Всегда, сколько себя помню, я сочиняла. Лет с четырёх, может, раньше.
— С четырёх лет? — Ну да. Я смотрю на сына, он же тоже пишет. В детстве ты не понимаешь, что стихи пишешь, — просто играешь в рифму. Тёма всегда подбирал рифмы: машина-шина, бочка-кочка. Я же филолог, я всё понимаю. Это ритм, абсолютно биохимические процессы. Что такое поэзия? Это ритм. Удары сердца, трёхтактность вальса, с ними совпадающая, бабкины заговоры, молитвы — везде ритм, вибрации, волны. У меня нет музыкального слуха, но при этом для меня ритмика текста имеет гигантское значение. Я этот ритм чувствую во всём — в стихах, в прозе. Поэтому для меня странно, когда некоторые люди, пишущие стихи, пытаются налепить каких-то красивостей, совершенно игнорируя ритм. — Я думаю, немногим дано это свойство — чувствовать ритм слова, текста, жизни… — Мне всегда казалось, что фраза «В начале было слово» — как раз об этом. То есть вначале был какой-то ритмический импульс. Люди поймали такт, ритм чередования звуков, а потом эти звуки получили осознанность. И человек стал связывать «ма-ма», сказанное с определённой интонацией, вот с этой женщиной, которая его кормит…
— Если в четыре года Вы стихами просто говорили, то когда Вы поняли, что пишете стихи? Что это не всем свойственно? — Вначале это поняли мои родители. Они люди, далёкие от литературы, и на все праздники, дни рождения, юбилеи меня заставляли писать юбилярам стихи. Я стояла на табуретке, читала и раздувалась от гордости. Год мне это нравилось, потом я догадалась, что меня эксплуатируют. Я стала чувствовать себя литературным рабом, потому что родственников было много, Дней геолога и прочих праздников и того больше, и всем нужно было что-то писать. Потом мама решила, что я могу писать стихи для её начальников и сотрудников, сценарии для корпоративных праздников, и в подростковом возрасте я уже решила против этого бунтовать.
— А кто был первым поклонником юного поэта? — Бабушка. Она сама баловалась стихами. Она очень меня хвалила и поддерживала. Лаврентьева — это, кстати, её фамилия. А в Краснодаре пошли уже публикации в газетах, помню, в «Краснодарских известиях» даже…
— Гордились? — Нет, мне так неловко было… Было ощущение, что это не то, что можно людям показывать. Я много стихов сожгла.
— Гоголь Вы наш… А когда возникло ощущение, что уже можно людям показывать? — Когда Кот Басё появился.
— А как, кстати, он появился? — Это интересная вещь. У меня уже был опыт выкладывания в сеть стихов. Лет в 19 я зарегистрировалась на сайте Стихи.ру, он тогда только появился. Выложила стихи, отклик был весьма слаб. Я решила, что бездарна, перестала писать на сайт. А потом у меня случился жёсткий кризис. Болезни, одиночество, отсутствие поддержки. И я по ночам начала видеть стихи — полотном, в строчку. Не успевала записывать, как будто диктовал кто-то. И я снова стала публиковаться, мне начали писать. Написала Маша Петелина, замечательный краснодарский поэт. Я встретилась с ней — с трепетом, она же была настоящим поэтом! Маша мне тогда сказала: выкладывай! И я решила, что нужно придумать персонаж, который априори лучше меня. И как-то сам собой получился Кот Басё. Это персонаж Сергея Козлова, автора замечательных сказок о Ёжике и Медвежонке. Я очень увлекалась его творчеством и писала диплом о культурных кодах детской литературы…
— А я-то думала, это Кот великого японского поэта Басё… — Нет. Но Козлов много времени провёл на востоке, изучая дзен-буддизм, и все его сказки — это буддистские притчи, изложенные так, чтобы было понятно русским детям. Я серьёзно в это закапывалась. В одной из притч есть персонаж — Кот, которого зовут Басё. Он приходит в лес к Ёжику и Медвежонку и начинает читать стихи. «За ночь вьюнок обвился вкруг бадьи моего колодца. У соседа воды возьму».
— Хокку. — Это был мой любимый рассказ, и Кот меня всегда умилял. Он просветлён. И вообще непонятно, что делает в лесу, он же не лесной житель. Он странствует по свету, наигрывая на банджо, и поёт стихи. Мне он был настолько близок, что я решила играть в него. Так что псевдоним получился спонтанно и почему-то сразу выстрелил.
— Людям не хватает игры… — Да, они, конечно, не разбирались в этом сложном подтексте, им просто понравилось. Быстро стали появляться читатели, тысячи подписчиков.
— И какое было ощущение? Это же был успех? — Была радость от того, что меня признали. Но и чувство какой-то гигантской ответственности, потому что ты уже не мог выдать брак. Всё больше людей ждали от тебя эффекта «вау!». С каждым новым текстом. Ты ещё не совсем понимал, как этого эффекта достичь. Нужно было отточить технику. Нужно было о чём-то писать. А о чём писать, когда ты сидишь в декрете с ребёнком, и новых впечатлений просто нет? Я даже не знаю, что больше повлияло: тексты на жизнь или жизнь на тексты, но всё начало выстраиваться таким образом, чтобы возникло это топливо, из которого получаются стихи. А потом начали писать про «известного кубанского поэта», что тоже было забавно… Меня позвали на семинар Союза писателей, я вышла с дрожащим листочком, что-то прочитала, и мне сказали: девочка, Вы безусловно талантливы, у Вас есть чувство ритма, но о чём Вы пишете вообще? Вот рожь кубанская, её надо воспевать…
— Так и сказали? — Да, я потом даже что-то весёлое написала о том, как ржится рожь и свекловится свекла… А тогда я вышла после семинара, села на лавочку и долго думала…
— С юмором отнеслись, судя по тексту? — Ну я просто поняла: нужно искать свою аудиторию. До этого я наивно полагала, что если ты поэт, то будешь признан любыми людьми, которые так или иначе находятся в этой профессии или около. Оказалось, ничего подобного. И я сказала — хорошо, ребята. Я никогда не ставила перед собой цель быть литератором. У меня есть работа, я реализовываюсь в профессиональном плане. Я не позиционирую себя как поэт, у которого поэзия — смысл жизни.
— Нет? — Нет. Ты не можешь закрыть этим всё. Ты должен владеть какой-то профессией, обладать какими-то навыками. Для меня непонятна профессия поэт. Ты должен быть профессионалом в поэзии, но профессия поэт мне, повторюсь, непонятна.
— Но Пушкин был только поэтом… — Даже Пушкин был ещё и камер-юнкером… Понятно, что в силу громадности его дара поэзия брала в нём верх над всем остальным. Как любой поэт, он поглощал эмоции и выдавал их в текст. Это наркомания, абсолютная наркомания. Адреналин. Отсутствие тормозов. И это одно из проклятий гениальных людей.
— Это увлекательная тема — цена, которую ты платишь за свой дар… — Да.
— Ваша цена какая? — Очень дорого. Если бы снова начать… Нет, наверное, снова согласилась бы. Потому что в состоянии, когда ты, как антенна, принимаешь эти текстовые файлы, ты испытываешь абсолютное счастье. Ничто не даёт такие ощущения, как творчество. Это оргазм мозга. Состояние изменённого сознания. Люди пытаются уйти в него искусственно, а тебе это дано без всяких наркотиков. Но стоит это безумно дорого. И то, что от этого страдают окружающие, — факт. Страдают родители, дети, близкие люди, ты делаешь им больно. Ты страдаешь сам как физическая оболочка, потому что идёт гигантский износ ресурса. Но кто это раз испытал, уже не может отказаться от этого. Поэтому говорить сейчас, выбрала ли я бы снова этот путь, бессмысленно. Я его уже выбрала. И даже, наверное, не я. Раз я здесь, значит, кому-то это нужно.
«ГТРК "Кубань"» 23.03.2017г.
Василий Лебедев–Кумач (1898 - 1949)
Бард сталинской эпохи
Кто хочет - тот добьётся
Василий Иванович Лебедев-Кумач родился в 1898 году в Москве в семье сапожника. Настоящая фамилия - Лебедев. Стихи начал писать с 13 лет, а первое стихотворение было напечатано в 1916 году. В 1919-1921 годах Лебедев-Кумач работал в Бюро печати управления Реввоенсовета и в военном отделе «Агит-РОСТА» - писал рассказы, статьи, фельетоны, частушки для фронтовых газет, лозунги для агитпоездов. Одновременно учился на историко-филологическом факультете МГУ. С 1922 года сотрудничал в «Рабочей газете», «Крестьянской газете», «Гудке», в журнале «Красноармеец». Не без его участия возник журнал «Крокодил», в котором Лебедев-Кумач проработал 12 лет. В 30-е годы он становится признанным лидером поэтов-песенников. Им написаны тексты песен к кинофильмам «Весёлые ребята», «Цирк», «Дети капитана Гранта», «Волга-Волга». В некоторых публикациях перестроечного времени Лебедева-Кумача изображали чуть ли не придворным поэтом. Он действительно был обласкан властью: депутат Верховного Совета РСФСР, лауреат Сталинской премии, немало орденов и медалей, но... Сколько ни старайтесь, вы не найдёте никакой идеологической подоплёки в его лучших песнях, которые мы помним и любим до сих пор. В самом деле:
Пусть ярость благородная вскипает, как волна
* * *
Вот, собственно, и вся история. В погоне за сенсацией иные журналисты не щадят ни свата, ни брата. Кому-то зачем-то понадобилось опорочить имя замечательного поэта-песенника. И никто за это не ответил, никто не наказан... Только в «Независимой газете» от 08.05.98 г. появилось опровержение: «Сведения, изложенные в статье «Священная война» - эхо двух эпох» о поэте-песеннике В. И. Лебедеве-Кумаче, признаны не соответствующими действительности и порочащими честь, достоинство, деловую репутацию автора песни «Священная война» В. И. Лебедева-Кумача. В связи с чем редакция газеты доводит до сведения читателей, что автором текста песни «Священная война» является В. И. Лебедев-Кумач».
«Песня хороша только тогда, когда звук, и слово, и мелодия, и мысль слились в одно целое, когда из песни «буквально ни слова, ни ноты не выкинешь». «Поэт и композитор - два равноправных творца песни, и чем теснее и теплее их содружество, тем лучше и продуктивней они смогут работать». «Надо писать песню так, чтобы самому хотелось её запеть. Запевала должен начинать песню от самого сердца и петь её со всей страстью и любовью - только тогда её подхватит весь народ». В. И. Лебедев-Кумач
АиФ «Долгожитель» № 15. 08/08/2003
Михаил Лермонтов (1814 - 1841)
Герой вне времени
27 июля 1841 года в семь часов вечера на небольшой поляне у дороги, ведущей из Пятигорска в Николаевскую колонию вдоль северо-западного склона горы Машук, два русских офицера, два бывших товарища сошлись в дуэльном поединке. Один демонстративно поднял руку вверх и разрядил пистолет в воздух, дав понять, что убивать не собирается. Второй не стал медлить и выстрелил – в упор. Пуля прошла навылет. Смерть наступила мгновенно… Так был подло расстрелян великий русский поэт, прозаик, драматург, художник Михаил Юрьевич Лермонтов. Так в очередной раз была расстреляна русская культура. Самое удивительное не то, что Лермонтов был гением, – на гениев Россия щедра. Самое удивительное – сколько гениального он сделал за неполные 27 лет. А сколько бы ещё мог! Вся его жизнь – это протест и мятеж. «Прощай, немытая Россия! / Страна рабов, страна господ…» Так ещё в поэзии никто не кричал… Безусловно, своей откровенностью Лермонтов не мог не подписать себе приговор. Точно так же подписал себе приговор гениальный Пушкин. Лермонтов «на второй день» занял место Пушкина. Как говорится, по велению Божью. И по аналогичному сценарию был убит. По велению безбожной группки людей. За год до гибели Михаил Юрьевич напишет «Героя нашего времени» – абсолютно точное попадание во время… Это немцы думали, что их Ремарк первым описал «потерянное поколение». Это американцы полагали, что их Хемингуэй первым сожалел о «потерянном поколении». А всё случилось гораздо раньше. И о «потерянном поколении» первым написал русский поэт. Критика назовёт их «лишние люди». Потерянные и лишние. Может быть, и не синонимы в лексике. Но в философии очень даже. Лишний человек от рождения духовен, но духовность прикрывает бездушием. Нравственность – цинизмом. Образованность и ум – леностью. Чувства – равнодушием. Он обязательно политичен, но прикрывается презрением к политике. Он способен на большую любовь, но довольствуется малой. Он полон надежд, но живёт лишь разочарованием. Он красноречив и обаятелен, но одинок. Он ненавидит общество, равно как общество ненавидит его. Он идёт против собственной судьбы. И, конечно, противсебя. Он всю жизнь в маске. И от этого задыхается. По сути, у него вполне могла быть благополучная жизнь, но он от неё отказался. Он предпочёл оказаться в стороне от жизни и от себя. И наблюдать со стороны. Иначе он был бы не он. И про него не написали бы классики разных веков и разных стран. Разрешения на достойные похороны Лермонтова получить так и не удалось. Духовенство боялось! Без разрешения властей! Ведь погибший на дуэли – как самоубийца. Прах для земли? Нет, не достоин. Зато гораздо позже, спустя 34 года, без всяких проволочек будет удостоен погребения по церковным канонам его убийца. Который, впрочем, и при жизни не был наказан. Вот такое безнаказанное убийство русской культуры. Творчество Лермонтова – призыв к борьбе и подвигу. Может быть, поэтому (по словам князя Васильчикова) в Петербурге, в высшем «благородном» обществе, смерть поэта встретили отзывом: «Туда ему и дорога». А Николай I, по преданию, вообще цинично заявил: «Собаке – собачья смерть». Прав оказался генерал Граббе: «Несчастная судьба нас, русских. Только явится между нами человек с талантом – десять пошляков преследуют его до смерти». И всё же талант – от Бога, а не наоборот. Талант от Пушкина, а не от Дантеса. От Моцарта, а не от Сальери. От Лермонтова, а не от Мартынова. «Жизнь – вечность, смерть – лишь миг», – однажды написал Михаил Юрьевич. Но, увы, его жизнь обернулась мигом. Зато смерть – вечностью. И он остался где-то там: где «белеет парус одинокий», где «хрустальные есть города», где нет «позора мелочных обид», и где не убивают поэтов. Он где-то там. «И вечностью и званием наказан». И где-то там уже звонит колокол.
Елена Сазанович
Миссия Лермонтова
«Миссия Лермонтова — одна из глубочайших загадок нашей культуры», — писал Даниил Андреев, и эту мысль разделяли некоторые писатели и критики. По мнению Василия Васильевича Розанова, эта миссия заключалась в том, чтобы быть вождём народа, это если бы он продолжал жить и развиваться: «Мне как-то он представляется духовным вождём народа. Чем-то, чем был Дамаскин на Востоке: чем были «пустынники Фиваиды». Да уж решусь сказать дерзость — он ушёл бы «в путь Серафима Саровского». Не в тот именно, но в какой-то около этого пути лежащий путь. Словом: Звезда – Пустыня – Мечта - Зов». Он же, Розанов, как, впрочем, и многие, считал, что вслед за Пушкиным «Лермонтов поднимался неизмеримо более сильною птицею». «Спор», «Три пальмы», «Ветка Палестины», «Я матерь Божия», «В минуту жизни трудную» и некоторые другие стихотворения Лермонтова, считал Василий Васильевич, составляют «золотое наше Евангельице». Замечательный поэт и критик Георгий Адамович так разделяет направления Пушкина и Лермонтова: «Пушкин был лишён ощущения (или, может быть, правильнее сказать: свободен от ощущения) греха и воздаяния, падения и искупления, рая и ада, если угодно — Бога и дьявола. Гётевское или шекспировское начало в нём было неизмеримо сильнее дантовского… Пушкина часто сравнивают с ангелом, с небесным явлением, но в том-то и «небесность» его, что он к нему равнодушен… Один лермонтовский «вздох» уводит нас отсюда за тридевять земель…» Адамович считает, что при всей любви Лермонтова к Пушкину, своим творчеством он «возражал» тому, а «тревожным психологизмом своей прозы расщепил пушкинского безмятежно-цельного человека пополам». Одним словом, если говорить несколько упрощённо, Пушкина и до сих пор многие воспринимают нерелигиозным поэтом, а Лермонтова — религиозным. Но при этом критики оговариваются — об особом складе лермонтовской религиозности. Даниил Андреев пишет о полярности души поэта. В ней две противоположные тенденции: первая — богоборческая, вторая — «струя светлой, задушевной, тёплой веры». И при этом Д. Андреев настаивает, что образ Демона — это не литературный приём, не средство эпатировать аристократию или буржуазию, а попытка выразить художественно некий глубочайший, с незапамятного времени несомый опыт души, что это идёт из глубинной памяти поэта. Демонизм — это часть самого поэта. Этим и объясняются некоторые факты его биографии: кутежи, бретёрство, его юношеский разврат — какой-то особо угрюмый, тяжкий, его холодный и горький скепсис, пессимистические раздумья. Правда, с возрастом это стало уходить. «Струя светлой, задушевной, тёплой веры» с годами всё глубже проникала в душу Лермонтова. Д. Андреев считал, что Ангел, нёсший душу поэта на землю и певший ту песнь, которой потом «заменить не могли ей скучные песни земли», есть не литературный приём, а ФАКТ. Можно сказать, что Лермонтов единственный на нашей планете человек, который при рождении слышал пение Ангела и не забыл его потом, а помнил, или время от времени вспоминал, а мы все забыли навсегда. Отсюда вообще необыкновенная гениальность поэта, отсюда разрывающие его противоречия и отсюда же его богатырские силы, которые он не знал, куда здесь, на земле, приложить. Д. Андреев говорил, что если бы не гибель поэта под Пятигорском, то Лермонтов-старец достиг бы тех вершин, где соединяются этика, религия и искусство в одно, где все блуждания и падения преодолены, осмыслены и послужили к обогащению духа, и где мудрость, прозорливость и просветлённое величие таковы, что всё человечество взирает на человека, достигшего тех вершин, с благоговением, любовью и трепетом. Но это — если бы… Однако Лермонтов погиб от руки Мартынова. Погиб поэт… Невольник чести? Точнее было бы сказать — невольник глубочайших противоречий своей души. Это даже даёт возможность некоторым критикам часть вины за дуэль возложить и на поэта. Противоречия души Лермонтова проявились даже в таком, казалось бы ясном, стихотворении, ставшем по сути народной песней, как «Выхожу один я на дорогу…».
Геннадий Иванов. Из книги «100 великих писателей»
Лопе де Вега (1562 - 1635)
Райский сад Лопе де Вега
Было у великой испанской литературы 16-17 веков три сына: старший – Сервантес, средний – Лопе де Вега и младший – Кальдерон. Первенца Сервантеса по-прежнему читают и смотрят киноверсии приключений Дон-Кихота. Последыша – Кальдерона – помнят, в основном, филологи. Феликс Лопе де Вега и Карпио, как всегда, в золотой середине. К его 450-летию, которое приходится на 25 ноября, нужно сказать нечто не очень юбилейное. Лопе де Вега читают крайне мало. Зато любят фильм по его пьесе «Собака на сене», снятый в 1977 году Яном Фридом на «Ленфильме». Можно ли назвать эту музыкальную комедию культовой? Пожалуй. Ведь потом миллионы советских девочек копировали ломкие интонации Маргариты Тереховой — Дианы, томились по Михаилу Боярскому – Теодоро. Был прекрасен в своей по-карнавальному весёлой и бесшабашной роли Армен Джигарханян – Тристан. А какой великолепный комический калейдоскоп – Зинаида Шарко, Николай Караченцов, Игорь Дмитриев, Эрнст Романов! Лопе де Вега предложил блистательную драматургию, Ян Фрид – мастерство режиссёра и актёрские таланты. И получилась классика, которая со временем не стареет, но лишь покрывается благородной патиной.
Штрихи к портрету
Умный усталый взгляд государственного мужа, секретаря самого герцога Альбы (того, кого резонно демонизируют отечественные историки), темень и свет – вот и все краски. Таков самый известный портрет Феликса Лопе де Вега. И даже знаменитого возрожденческого плоёного воротника на нем нет. Этот воротник неожиданно «пролез» в причудливую подпись драматурга, в хвосте такую волнистую, что сразу понятно: Лопе – маньерист до кончиков ногтей. Из-под его пера за 72 года его жизни вышло 2000 пьес – и маньеристских шедевров, и неплохих поделок. Дожили до наших дней 425 произведений. А помнят все почти исключительно «Собаку на сене». И только специалисты, наморщив лоб, вспоминают ещё «Овечий источник» и «Учителя танцев». Биография Лопе де Вега – это биография Испании 16-17 веков. В ней и испанские серенады (даме сердца), и поход Непобедимой Армады, которую так истерзал англо-голландский флот во главе со знаменитыми пиратами королевы Елизаветы. В летописи его жизни есть и инквизиция. В 1609 году Лопе де Вега стал добровольным слугой инквизиции — это вполне официальный титул. А спустя пять лет драматург и вовсе принял священный сан. В нем сочетались писатель, учёный (как-никак учился в университете, да и по складу ума был исследователем) и временщик – пиарщик, секретарь, имиджмейкер. «Кто мало видел, много плачет», — эта строка из «Собаки на сене» в переводе Михаила Лозинского, конечно, к самому драматургу не относилась. Видел он, очевидно, очень многое, но умел на время закрыть в сознании «дверку» в Дантов ад и гулять по солнечному райскому саду. Да и может ли драматург существовать лишь в одном мире – только светлом или только тёмном? Талантливый драматург – явно нет. Мир – это свет и тени, разные стороны бытия. А Лопе де Вега был не просто талантлив. Можно говорить о его гениальности. В нём с детства обнаружился почти моцартовский по размаху талант – он в 10 лет делал сложные переводы в стихах. А уж «Собака на сене» — это наиполнейшая энциклопедия человеческих характеров, и её одной достаточно для того, чтобы считать Лопе де Вега великим драматургом. Можно представить себе его дни и вечера в зрелые годы. Весь день –государственные труды и заботы, немного подобострастия, много ума и наблюдений за вельможами, настороженность, умение ходить на мягких кошачьих лапах. А вечером и ночью можно принимать гостей своего воображения – являются литературные фантомы, литературные эмбрионы – будущие герои. И вот это уже настоящий бал у сатаны. Или же лёгкая гедонистическая прогулка по раю. Как кому понравится.
Собаки и сено
Дом Дианы де Бельфлор – конечно же, райский сад. Адских балов в пьесе «Собака на сене» нет. Эти мистерии чаще происходили в сознании драматурга (инквизиторские дела наверняка не проходили даром для совести). А людям блистательный испанец чаще нёс праздник, карнавал, пир духа, цветы и фрукты. В наше время Лопе де Вега был бы, наверное, медийной персоной, его приглашали бы славить политиков и достижения экономики. Он умел «санировать» умонастроения и облагораживать чужой дух. А главное – в пьесах осуществлял человеческие мечты, давал примеры социального лифта: Теодоро неожиданно подрастает в статусе, да так удачно, что мезальянс Дианы с ним – уже будто бы и не мезальянс. Ведь в глазах общественности Теодоро вдруг оказывается равным Диане. «Нормальный статусный брак», — скажут в наше время. «Мой деспот – родовая кровь», — говорит героиня. Но в итоге оказывается, что этот рок вполне преодолим, сено – вовсе и не сено, а райские цветы, а собака неожиданно проявляет травоядность и охотно «питается» ими. Ведь, в конце концов, «любовью оскорбить нельзя», что зазорного в любви к госпоже? Лопе де Вега, конечно же, был гуманистом в духе времени. Показывал условность социальных границ и искал таланты в народе. Такой бы очень пригодился советской литературе. Тем более что и происхождения он был правильного – сын ремесленника-золотошвея. Если бы опоить советскую литературу испанским вином, прибавить немного песен и танцев (сегидилья, сарсуэла, фламенко – пусть они и из разных времён), соцреализм стал бы зажигательнее. Эта тоска по феерии эмоций и красок проявилась у переводчика «Собаки на сене» — поэта Михаила Лозинского, одного из лучших интерпретаторов Шекспира. Русский текст пьесы Лопе де Вега вполне передаёт «испанскую грусть», радость, шутки, вулканические – почти шекспировские – страсти. Кстати, эта пьеса драматурга – как произведение золотошвея. Она роскошна, празднична, изысканна. А таких по определению не может быть много. Разве что у Шекспира, который моложе испанского гения меньше чем на два года.
Театр Лопе де Вега и Яна Фрида
Каков хэппи-энд – д’Артаньян вдруг женится на Миледи! Так стали воспринимать фильм «Собака на сене» советские школьники после выхода на экраны фильма «Д’Артаньян и три мушкетёра» Георгия Юнгвальда-Хилькевича в 1979 году. Там герои Боярского и Тереховой были врагами, однако проскакивала между ними и искорка притяжения. И в «Собаке на сене», по сути, противостояли аналогичные характеры. Простота боролась с изощрённостью, чистосердечие – с лицемерием. Д’Артаньян – явно французский брат Теодоро, а Миледи – злая сестра Дианы. И актёрские типажи подошли идеально. Впрочем, бенефис был не только у пары Боярский – Терехова, но и у всех тех, кто играл второстепенных персонажей – и сметливых людей из народа, и комических аристократов.
Карнавал сюжетов
Как многие драматурги своего времени, Лопе де Вега любил заигрывать с экзотикой. И история, и псевдоэтнография появились в его пьесе «Великий герцог Московский» о Лжедмитрии. Это вам не любовная история в стиле «Собаки на сене» или «Учителя танцев», это драма, серьёзное искусство. Хотя, конечно, не такое возвышенно-серьёзное, как у Мигеля Сервантеса. Донкихотства у героев Лопе де Вега не так много. Вслед за Лопе де Вега к экзотике пристрастится Педро Кальдерон де ла Барка. У него тоже действие в одной из пьес происходит в Московии. Лопе де Вега был для Кальдерона учителем. Ученик меньше любил лирику, чем наставник, зато отдал щедрую дань барочной пышности. И, конечно, какой испанец забудет о своих корнях? Лопе де Вега – испанец до мозга костей. «Песнь о моем Сиде», романсеро – всё это испанская кровь, испанские гены писателя. Эти гены встроились в его исторические драмы — например, «Граф Фернан Гонсалес», «Юность Бернарда дель Карпио». Блистательный испанец умножал и препарировал мифы, находил для них новую оправу, вышивал «золотом» по ткани народного эпоса. А такие художники, филигранно обработавшие давно известные сюжеты, живут в истории долго и счастливо. Пример тому – сын перчаточника из британского города Стратфорд-на-Эвоне, больше известный как Уильям Шекспир.
Ольга Соболевская
Мирра Лохвицкая (1869 - 1905)
«Царица русского стиха»
Серебряный век наступил после золотого Пушкинского и был необычайно богат поэтическими талантами. Первая десятка великих, в основном, состоит из мужских имён. Но значительную часть нашей богатейшей поэзии составляет творчество поэтесс-женщин, незаслуженно забытых, исключая Анну Ахматову и Марину Цветаеву. Имя поэтессы Мирры Лохвицкой знакомо лишь узкому кругу специалистов и любителей поэзии Серебряного века. Между тем, это была одна из самых светлых поэтесс, очень нежная и трогательная, и очень жаль, что о ней написано так мало, и она почти забыта. Мария Александровна Лохвицкая – русская поэтесса, подписывающаяся псевдонимом Мирра, родилась 1 декабря 1869 г. в Петербурге, в семье известного в то время адвоката, доктора права. Мать тоже была просвещённой и начитанной женщиной. Росла в многодетной семье, часто переезжающей по городам. Многие дети этой семьи оставили след в литературе, например, Надежда Лохвицкая - Тэффи - родная сестра Марии. Когда в 1874 году Лохвицкие переехали в Москву, Мария в 1882 г. поступила в Александровское училище, позднее ставшее институтом. Закончив его в 1988 году, она получила свидетельство домашней учительницы и вернулась в Петербург. Сочинять стихи она стала рано, с 15 лет, а с 1889 года регулярно публиковала их в журналах. Первым изданием был журнал «Север», потом «Живописное обозрение», «Художник», «Труд», «Русское обозрение» и др. Она взяла себе псевдоним Мирра, что было созвучно с греческим словом «смирна», т.е. драгоценное благовоние, древний символ любви и смерти. «Мирра» как компонент входит в состав, употребляемый в богослужебной практике, и символизирует дары Святого Духа. Все эти темы были в поэзии Мирры Лохвицкой, писавшей удивительно лиричные стихи, за которые её прозвали «русской Сафо», древнегреческой основоположницы любовной лирики. Стихи Мирры были полны музыки, эмоций, блестящих метафор, а описания любви проникнуты душевной чистотой, простодушием и глубокой религиозностью. Двадцатилетняя девушка писала зрелые и страстные стихи, призывающие любить и наслаждаться жизнью.
Татьяна Мишина
Осип Мандельштам (1891 - 1938)
«Не в ногу со всеми»
«Мандельштам» – так торжественно звучит орган в величественных нефах собора. «Мандельштам? Ах, не смешите меня», и ручейками бегут весёлые рассказы. Не то герой Рабле, не то современный бурсак, не то Франсуа Вильон, не то анекдот в вагоне. «Вы о ком?» «Конечно, о поэте "Камня"» – «А вы?» – «Я об Осипе Эмилиевиче». Некоторое недоразумение. Но разве обязательно сходство художника с его картинами? Разве не был Тютчев, «певец хаоса», аккуратным дипломатом, и разве стыдливый Батюшков не превзошёл в фривольности Парни? Что если никак, даже с натяжкой, нельзя доказать общность носа поэта и его пэонов. Мандельштам очаровательно легкомыслен, так что не он отступает от мысли, но мысль бежит от него. А ведь «Камень» грешит многодумностью, давит грузом, я сказал бы, германского ума. Мандельштам суетлив, он не может говорить о чём-либо более трёх минут, он сидит на кончике стула, всё время готовый убежать куда-то паровоз под парами. Но стихи его незыблемы, в них та красота, которой, по словам Бодлера, претит малейшее движение. Вы помните «пока не требует поэта»?.. Мандельштам бродит по свету, ходит по редакциям, изучает кафе и рестораны. Если верить Пушкину, его душа «вкушает хладный сон». Потом – это бывает очень редко, а посему и торжественно, – разрешается новым стихотворением. Взволнованный, как будто сам удивлённый совершившимся, он читает его всем и всякому. Потом снова бегает и суетится. Щуплый, маленький, с закинутой назад головкой, на которой волосы встают хохолком, он важно запевает баском свои торжественные оды, похожий на молоденького петушка, но, безусловно, того, что пел не на птичьем дворе, а у стен Акрополя. Легко понять то, чего, собственно говоря, и понимать не требуется, портрет, в котором всё цельно и гармонично. Но теперь попытайтесь разгадать язык контрастов. Мы презираем, привыкли с детства презирать поэзию дифирамбов. Слава Богу, Пушкин раз навсегда покончил с ложноклассическим стилем. Так нас учили в гимназии, а кто потом пересматривал каноны учителя словесности? Нас соблазняет уличная ругань или будуарный шёпот, Маяковский и Ахматова. Но мне кажется, что явились бы величайшей революционной вентиляцией постановка трагедии Расина в зале парижской биржи или декламация перед поклонницей Игоря Северянина, нюхающей кокаин, «Размышлений» Ломоносова. Девятнадцатый век – позёр и болтун – смертельно боялся показаться смешным, тщась быть героем. Он создал актёров без шпаги, без румян, даже без огней рампы. Ирония убивала пафос. Но у нас уже, как-никак, двадцатые годы двадцатого века, и, возможно, что патетичность Мандельштама гораздо современнее остроумного снобизма Бурлюка. Великолепен жест, которым он переносит в приёмные редакций далеко не портативную бутафорию героических времён. Прекрасен в жужжании каблограмм, в треске патетических сокращений державный язык оды. Мандельштам слишком будничен, чтобы позволять себе говорить в поэзии обыкновенным языком. Он с нами живёт понятный и доступный, но, как беременная женщина, смотрит не на мир, а в себя. Там, в поэтовой утробе, месяцами зреет благолепное и насыщенное слово, которое отделит его от прочих смертных и позволит с ним снова быть до конца. Этот инстинкт самосохранения породил самое изумительное, противоречивое, прекрасное зрелище. Поэты встретили русскую революцию буйными вскриками, кликушескими слёзами, плачем, восторженным беснованием, проклятьями. Но Мандельштам – бедный Мандельштам, который никогда не пьёт сырой воды, и, проходя мимо участка комиссариата, переходит на другую сторону, – один понял пафос событий. Мужи голосили, а маленький хлопотун петербургских и других кофеен, постигнув масштаб происходящего, величие истории, творимой после Баха и готики, прославил безумие современности: «ну что ж, попробуем огромный, неуклюжий, скрипучий поворот руля».
Илья Эренбург. «Осип Мандельштам». Из книги «Портреты современных поэтов»
Кем был «мученик» русской поэзии Осип Мандельштам
15 января 1891 года родился русский поэт Осип Мандельштам, в стихах которого отразилась целая эпоха: гибель старой России, революция, сталинское время. Его знают, прежде всего, как писателя, гонимого по политическим мотивам и заплатившего жизнью за свои стихи — они уцелели чудом, их запоминала наизусть и прятала у немногих единомышленников его жена Надежда Мандельштам. Славу писателя окончательно упрочила его смерть в унизительных условиях: он погиб в 1938 году в лагере под Владивостоком. Нередко в России и во всём мире образ Мандельштама сравнивают с образом мученика, он как никто другой подходит для легенды: нищета, преследования, мученичество и запоздалая посмертная слава. Но каким на самом деле человеком был автор разоблачительного стихотворения о Сталине?
«Остановите мемуары»
«Чтобы не было слишком страшно жить»
О его смешливости и суетливости действительно ходили легенды, но, как считали близкие, эта весёлость была напускной: «Мандельштам только притворялся и под легкомыслием старался скрыть от всех — а главное, от себя — своё глубоко трагическое мироощущение, отгораживаясь от него смехом и весёлостью. Чтобы не было слишком страшно жить». Мандельштам был неординарной фигурой даже в обществеписателей: «Встречи с М. были всегда не похожи на встречи с другими поэтами. И сам он ни на кого не походил. Он был не лучше и не хуже, а совсем другой. Это чувствовали многие, даже, пожалуй, все. Человек из другого мира, из мира поэзии». Особенно бросалась в глаза его чудаковатость, о которой говорили многие и которую Надежда Мандельштам долгие годы считала клеветой (ведь образ поэта-чудака не к лицу поэту-мученику): «Вбегал Мандельштам и, не здороваясь, искал «мецената», который бы заплатил за его извозчика. Потом бросался в кресло, требовал коньяку в свой чай, чтобы согреться, и тут же опрокидывал чашку на ковёр или письменный стол»; «Рассеянный и бессонный стихотворец Осип Мандельштам будил знакомых и после трёх ночи. Это было очень мило и оригинально, и его поклонники, проснувшись, вставали, будили служанку и приказывали ставить самовар»; «Мандельштам истерически любил сладкое. Живя в очень трудных условиях, без сапог, в холоде, он умудрялся оставаться избалованным. Его какая-то женская распущенность и птичье легкомыслие были не лишены системы».
Елена Яковлева
Осип Эмильевич Мандельштам. Жертва преследования
Очень трагична судьба поэта Осипа Мандельштама. Большую часть жизни пытавшийся противостоять новой «неправильной» власти, он не смог выдержать её жестокого удара… Родился Осип Эмильевич Мандельштам в Варшаве 15 декабря 1881 года в еврейской семье мелких купцов. Детство и юность он провёл в Павловске и Петербурге. Позже поступил в Тенишевское училище, где проучился до 1907 года. В юности Осип Мандельштам был увлечён эсеровским движением (воспоминания «Шум времени»). В 1907 году он отправился в Париж, где прослушал курс лекций. В Париже Осип Мандельштам провёл два года. Вообще всю свою юность Мандельштам посвятил образованию, в 1909–1910 годах он был в Гейдельберге, в 1911–1917 годах в Петербургском университете изучал романскую филологию. Осип Мандельштам впервые начал писать стихотворения в 1906 году, писал он в основном в народном стиле, с 1908 года он вплотную занялся творчеством, в это время им было написано много стихотворений. Своё первое произведение Осип Мандельштам опубликовал в 1910 году. В этом же году Мандельштам начал интересоваться символизмом, он познакомился с В. И. Ивановым, отправлял ему свои стихи. В это время он пытался сочетать «суровость Тютчева с ребячеством Верлена», возвышенность с детской непосредственностью. Стихотворения Осипа Мандельштама полны размышлений о хрупкости окружающего мира и самого человека, о неразгаданной вечности судьбы. В одном из стихотворений, написанных в юности, Осип Мандельштам написал:
Марина Куропаткина. Из книги «Тайны смертей русских поэтов»
Оливье де Маньи (1529 - 1561)
Блажен, кто вдалеке от города живет... Оливье де Маньи
«Один из членов «Плеяды»
Оливье де Маньи (1529—1561) происходил из родовитой дворянской семьи, издавна жившей в старинной провинции Керси. В 1547г. переехал в Париж, став членом «Плеяды». Был секретарём у ряда высокопоставленных особ. Со своим патроном герцогом Жаном д'Авансоном провёл несколько лет в Риме, при папском дворе. В Риме подружился с Дю Белле. На пути в Италию в Лионе был принят в доме Луизы Лабе, которая стала его возлюбленной. Впрочем, их связь длилась недолго. По возвращению во Францию занимал должность королевского секретаря. Маньи писал сонеты и оды в духе «Плеяды»; его стихи составили четыре сборника: «Любовные стихотворения» (1553), «Радости» (1554), и «Оды» (1559). Лучшее его создание – написанный в Риме цикл «Вздохи» (1557), где можно обнаружить некоторые совпадения с «Сожалениями» Дю Белле в области философского и социального осмысления мира.
«Библиотека всемирной литературы. Серия первая. Том 32. Европейские поэты Возрождения»
Дмитрий Мережковский (1865 - 1941)
Литератор с большой буквы
Один из ярчайших представителей Серебряного века, литератор Дмитрий Сергеевич Мережковский, входит в число наиболее выдающихся русских авторов и общественных деятелей. Он увековечил своё имя не только в качестве одарённого сочинителя, но и как религиозный философ и историк. Разносторонность личности отразилась и на биографии Мережковского, и на его творчестве, благодаря чему он стал весьма неоднозначной фигурой как в отечественной, так и в мировой культуре. Прежде чем перейти к основным этапам биографии и творческой деятельности Дмитрия Сергеевича, стоит особо отметить его литературные достижения, благодаря которым он не просто прославился, но и навсегда вошёл в историю. Выдающийся автор-модернист, эссеист и критик, Мережковский по праву считается основателем жанра историософского романа в русской литературе, а также входит в число лучших авторов Серебряного века, пионеров религиозно-философского анализа литературных произведений, основоположников русского символизма — нового направления для отечественного искусства. Свою основную творческую деятельность, выражавшуюся в написании стихотворений и романов, Мережковский успешно совмещал с сочинительством совсем другого рода. Он занимался переводами, а также писал рецензии на литературные произведения. Среди современников литератор был известен не только своими творениями, но и философскими идеями. Последние в сочетании с радикальными политическими взглядами, которых придерживался писатель, вызывали у людей прямо противоположную реакцию. Одни полностью поддерживали Дмитрия Сергеевича и одобряли его мнение, другие становились оппонентами автора и его сторонников. Но и первые, и даже вторые (несмотря на все разногласия с литератором) единодушно признавали в Мережковском талантливого автора, жанрового новатора и одного из самых оригинальных и одарённых писателей-мыслителей 20 века. Высокую оценку творчества писателя его современниками подтверждает следующий факт его биографии: Мережковский — 10-кратный номинант на Нобелевскую премию по литературе. Впервые кандидатура Дмитрия Сергеевича на престижную награду была выдвинута в 1914 году академиком Нестором Котляревским. Но несмотря на такое количество номинирований, стать лауреатом главной премии литераторов всего мира Мережковскому не довелось.
Детские годы
Выдающийся русский прозаик и поэт Дмитрий Сергеевич Мережковский родился 14 августа (по новому стилю — 2 августа) 1865 года в дворцовом здании на Елагином острове. Литератор — коренной петербуржец. В обычное время семья Мережковских жила в старом доме неподалёку от Прачечного моста, но на летний сезон перебиралась в одну из дворцовых построек, используя её как дачу. В стенах дворца будущий литератор и появился на свет. Всего в семье было 9 детей — 6 мальчиков и 3 девочки. Дмитрий был самым младшим ребёнком четы. Род Мережковских был дворянским, но нетитулованным. Отец Дмитрия — Сергей Иванович Мережковский — всю жизнь служил чиновником и достиг немалых карьерных высот. К моменту появления на свет девятого ребёнка он дослужился до чина действительного статского советника и работал при императорском дворе, но на этом не остановился. Наивысшим постом в карьере Сергея Ивановича стал тайный советник. Именно в этом чине отец семейства вышел в отставку в 1881 году в возрасте 59 лет. Мать Дмитрия — Варвара Васильевна Чеснокова — занималась ведением хозяйства и воспитанием детей. Она была дочерью обер-полицмейстера, управлявшего канцелярией в Петербурге. Женщина удивительной красоты, она, несмотря на свой ангельский характер, ловко и умело командовала мужем, который при всей своей эгоистичности и чёрствости буквально боготворил супругу. Именно Варваре Васильевне принадлежит заслуга в том, что её дети хотя бы отчасти получали родительское (а, вернее, материнское) тепло и ласку. Многолетняя служба чиновником ожесточила Сергея Ивановича и превратила его изнутри в настоящий кремень. К детям он относится строго и при этом пренебрежительно. Благодаря высокому положению отца, семья Мережковских была богатой (в частности — владела великолепным имением-дворцом в Крыму) и могла позволить себе жить с шиком, в роскоши. Однако несмотря на широкие возможности и материальное благосостояние семьи, дом Мережковских был обставлен по-простому, а на обеденном столе не было изысканных блюд или обилия яств. Скромная жизнь в режиме повышенной бережливости была решением главы семейства. Таким образом Сергей Иванович надеялся уберечь детей от двух распространённых пороков — мотовства и любви к роскоши. Сопровождая мужа в служебных разъездах, Варвара Васильевна препоручала заботу о детях экономке немецкого происхождения и пожилой няне. Последняя в качестве сказки на ночь рассказывала маленькому Дмитрию жития святых, что в результате стало главной причиной его экзальтированной религиозности на уровне фанатизма. Впоследствии детские воспоминания Дмитрия выльются в его произведения — «Автобиографические заметки» в прозе и «Старинные октавы» в стихах.
Пробы пера
В 1876 году юный Дмитрий стал учеником Третьей классической гимназии Петербурга. Атмосферу заведения уже подросший гимназист позже охарактеризует как убийственную. Чтобы как-то отвлечься от бесконечных зубрёжек и выправок, 13-летний Дмитрий начинает пробовать свои силы в поэзии — на свет появляются первые стихотворные строки Мережковского. Стилем написания он подражал «Бахчисарайскому фонтану» Пушкина. Там же в стенах гимназии начинающий сочинитель открыл для себя творчество Мольера и под влиянием нового увлечения сформировал «мольеровский кружок». Никакой политической подоплёки в организованном Дмитрием сообществе не было, однако в императорской канцелярии посчитали иначе — все члены кружка были приглашены на допрос. Неизвестно, чем кончилась бы эта история, если бы в неё не вмешался отец Дмитрия. Благодаря своему высокому положению он уладил дело, а заодно узнал о первых проявлениях поэтического таланта у сына. Сергея Ивановича всерьёз заинтересовал литературный дар младшего отпрыска, и он начал сводить Дмитрия со знатоками сочинительского дела. Летом 1879 года Мережковский выступил со своими стихами перед княгиней Елизаветой Воронцовой. Престарелая дама была очарована творениями юноши и, разглядев в нём не только талант, но и необыкновенную душевную чуткость, призвала продолжать сочинять. Следующим знаменитым критиком стал Фёдор Достоевский, но его вердикт кардинально отличался от мнения Воронцовой. Встреча двух авторов — начинающего и прославленного — состоялась в 1880 году. Читая свои стихи перед Достоевским, юноша краснел, бледнел, запинался и заикался. «Нетерпеливая досада», не сходившая с лица писателя в течение всего выступления, во время оглашения вердикта выразилась в словах Фёдора Михайловича: «Слабо. Не годится. Чтобы хорошо писать, надо страдать и страдать». Сергей Иванович поспешил возразить: «Пусть лучше не пишет, чем страдает». Но было поздно — стремление добиться признания уже засело в сознании Дмитрия.
Дебют и слава
Отрицательная оценка его творчества глубоко зацепила Мережковского. Оскорблённый и раздосадованный невысоким мнением Достоевского о его поэтических способностях, Дмитрий начал с удвоенным рвением добиваться общественного признания. В том же 1880 году на страницах журнала «Живописное обозрение» появляется дебютная публикация Мережковского — стихотворения «Тучка» и «Осенняя мелодия». После этого он начинает регулярно печататься в различных изданиях. Из первых творений наибольшую популярность поэту принёс стих «Сакья-Муни», вошедший почти во все сборники для чтецов-декламаторов того времени. Это стихотворение открыло автору путь в большую литературу. Кроме того, к наиболее известным поэтическим творениям Дмитрия Сергеевича относятся следующие стихи: «Дети ночи», «Родное», «Двойная бездна», «Природа», «Любовь — вражда» и другие. Первая книга литератора («Стихотворения») и первая поэма («Протопоп Аввакум») увидели свет в 1888 году. Этот год принято считать началом творческой деятельности Мережковского.
Тяжёлый творческий путь
Постепенно творчество Мережковского меняет своё направление. Литератор всё дальше отходит от поэзии и развивается как писатель-прозаик. Причиной этому стало открытие автором ранее неизведанной и крайне интересной для себя темы — это драматургия Древней Греции. Литератор увлечённо переводил творения Еврипида, Софокла, Эсхила. Эти его труды были опубликованы в ежемесячном издании «Вестник Европы». Прозаический перевод романа «Дафнис и Хлоя» был выпущен отдельной книгой. Но ни один из мережковских переводов античной литературы не получил заслуженного отклика. Все они были оценены по достоинству и даже названы «гордостью русской школы художественного перевода» только впоследствии, спустя много лет, после смерти писателя. Приблизительно такая же судьба была у мережковских эссе (кратких сочинений со свободной композицией) и статей. Героями этих коротких работ-размышлений становились такие видные литераторы, как: Гончаров, Достоевский, Короленко, Майков, Пушкин, Сервантес, Плиний, Ибсен и многие другие. Каждая статья Мережковского была равнозначна полноценному серьёзному произведению. Но вместо славы одного из самых проницательных и тонких критиков рубежа 19−20 веков, которая должна была принадлежать писателю по праву, Дмитрий Сергеевич стал настоящим изгнанником в мире искусства и как критик, и как литературовед. Несмотря на успех в качестве автора и признание современниками его одарённости, Дмитрий Мережковский входит в число самых недооценённых писателей. Многие его творения не получили должной востребованности при жизни литератора. Неприятие произведений Мережковского было обусловлено их жанровой новизной. Критика субъективного типа, которую практиковал автор, обрела популярность много позже, став разновидностью литературно-философского эссе.
Успешный изгнанник
В 1892 году свет увидел второй сборник стихов Дмитрия, названный «Символы». Это наименование стало программным для формировавшегося в то время зародыша модернизма. Осенью того же года писатель выступил со скандальной лекцией, в которой он рассказывал о причинах упадка современной русской литературы и о новых течениях в этой области. Как и сборник «Символы», эта лекция была объявлена манифестом символизма, а также модернистского обновления искусства. В ходе своего выступления Мережковский создавал своеобразный план искусства нового типа, особо выделяя на нем три линии: «язык символа», «мистическое содержание», импрессионизм. Согласно утверждениям литератора, эти составляющие нового искусства способны обеспечить расширение «художественной впечатлительности» современной русской словесности. Автор подчёркивал, что каждый из трёх компонентов нового движения есть в произведениях таких писателей, как: Тургенев, Толстой, Гончаров, Достоевский. Так Мережковский подводил лекцию к заключительному выводу, что модернизм по своей сути продолжает тенденции классики русской литературы. Это выступление писателя стало сенсацией. Но излишне подчёркивать, что выдвинутые им теории были приняты в лучшем случае насмешливо или презрительно. Несмотря на это, в 1896 году Мережковский был включён в знаменитую «Энциклопедию» Брокгауза и Ефрона. В энциклопедической заметке он характеризовался как «известный поэт». На тот момент литератору было 30 лет. Позже многие стихи Мережковского стали текстовой частью музыкальных композиций и песен. В частности, они были положены на музыку такими прославленными композиторами, как: Рахманинов, Чайковский, Рубинштейн и т. д. Однако включение в энциклопедический словарь было только началом полного признания писателя. Кардинально статус литератора и отношение к нему общественности изменилось после выхода в свет романа «Юлиан Отступник». Это произведение Дмитрия вписано в историю как первый в русской литературе символистский исторический роман. В 1900 году выход переведённого романа во Франции окончательно укрепил позиции писателя не только в родной стране, но и за рубежом. Эта книга принесла ему известность по всей Европе. С 1907 года по 1918-й Мережковский работал над трилогией «Царство Зверя», в которой исследовал природу и суть отечественной монархии на обширном историческом фоне.
Личная жизнь и общественная деятельность
Одна из главных особенностей как поэзии, так и прозы Мережковского заключается в бескрайнем чувстве одиночества, которым насквозь пропитаны строки литератора. Тем не менее одиноким в полном смысле этого слова Дмитрий не был. Всю свою жизнь (за исключением детских и юношеских лет) он был женат на одной женщине, ставшей для него по-настоящему единственной — возлюбленной, супругой, другом, опорой и поддержкой. Женой Мережковского была не менее одарённая, чем он сам, поэтесса Зинаида Гиппиус — демоническая красавица, которую нередко называли ведьмой. Они познакомились в Боржоми весной 1888 года, когда новоиспечённый выпускник университета (в 1884—1888 годах Дмитрий учился в университете Санкт-Петербурга на историко-филологическом факультете) совершал путешествие по югу России. Дмитрию было 22 года, Зинаиде — 19 лет. С первой же встречи они оба сразу ощутили полное единение друг с другом — как духовное, так и интеллектуальное. Через два месяца после знакомства Дмитрий сделал Зинаиде предложение. В начале 1889 года они обвенчались в Тифлисе. За полувековую совместную жизнь они не расстались ни на один день. В 1901 году Мережковский вместе с супругой создал так называемые Религиозно-философские собрания — своеобразную «трибуну», где можно свободно обсуждать церковные и культурные вопросы. Протоколы заседаний проекта публиковались в журнале «Новый путь», созданном писателем. Но в скором времени религиозно-философское общество трансформировалось в литературно-публицистический кружок. Так супруги стали владельцами одного из крупнейших литературных салонов Петербурга, на вечерах которого свои первые творения представили поэты, ныне считающиеся классиками: Мандельштам, Есенин, Блок и другие. Каждую революцию (и 1905 года, и 1917-го) супруги встречали с большим воодушевлением, убеждённые, что подобные бунты принесут людям только хорошее. Но в конечном итоге принять установившийся большевизм они так и не смогли. В 1919 году Дмитрий и Зинаида тайно покинули Родину, став одними из столпов русского эмигрантского движения.
Брак Мережковского и Гиппиус
За 52 года брака Мережковский и Гиппиус не провели друг без друга ни единого дня. С момента их венчания в Тифлисе они были вместе всегда и везде, какие бы испытания ни преподнесла им судьба. Разлучить преданных супругов смогла только смерть. Жизнь Мережковского закончилась 9 декабря 1941 года в столице Франции — Париже. Литератор скончался в возрасте 76 лет. Зинаида Гиппиус пережила супруга на 4 года. Многие произведения Мережковского признаны сложными для понимания и тяжёлыми для восприятия. Несмотря на это изучение биографии и творчества выдающегося писателя и поэта входит в школьную программу по литературе, которую проходят в средних и старших классах.
Анастасия Ирлык
Владимир Набоков (1899 - 1977)
«Нерусский» русский писатель
Глаза прикрою – и мгновенно, весь лёгкий, звонкий весь, стою опять в гостиной незабвенной, в усадьбе, у себя, в раю.Владимир Владимирович Набоков (до 1940 года псевдоним В. Сирин). Поэт, прозаик, драматург, критик, переводчик. До переезда в США считался русским писателем и американским – после того как стал писать на английском языке. Помимо сочинительства известен как энтомолог, открывший новые виды бабочек, автор научных статей. Расхожее выражение: хозяин, барин, Набоков - «Лолита»… В сознании массового читателя (как говорил Набоков, «средних читателей», которым нравится, «когда им в привлекательной оболочке преподносят их собственные мысли») это сочетание привычно: автор и героиня одноименного романа оказались даже как бы повязаны. Но «Лолита» – всего лишь художественный вымысел, маленькая частичка богатейшей фантазии писателя. Интересно, а каким он был в жизни, этот самый эстетный, самый изысканный и самый загадочный писатель XX века? Летом 1993 года в Коктебеле проходил Первый всемирный конгресс по русской литературе. В одной из его секций шла оживлённая работа – дискуссия под названием «Владимир Набоков – русский писатель:??? или!!!». К окончательному выводу, с каким оставить писателя знаком – с вопросительным или восклицательным, специалисты не пришли.
Петербург
Детство и юность Набокова прошли в Петербурге, в особняке из розового гранита с цветными полосами мозаики над верхними окнами на Большой Морской (ныне ул. Герцена). В 16 лет и без того богатый отпрыск семьи сделался мультимиллионером – умер дядя Владимира Набокова со стороны матери и оставил ему наследство, что позволило юноше иметь два роскошных автомобиля – «бенц» и «роллс-ройс». Для того времени это было захватывающе интересно, и дети с улиц бегали за автомобилем юного Набокова с криками: «Мотор! Мотор!..» Что составляло мир молодого Набокова? Он увлекался коллекционированием бабочек, с азартом играл в футбол, сочинял стихи и расширял свои знания в Кембридже. Роскошный и интеллектуальный мир новоявленного денди рухнул в 1917 году. Из Петербурга пришлось бежать в Крым. Тревожным апрелем 1919 года пароход с оптимистическим названием «Надежда» увёз в эмиграцию супружескую чету Набоковых и пятерых их детей. Старшему, Владимиру, было 20 лет. Два десятилетия прожил Набоков в России и больше никогда в неё не возвращался. На корабле юноша не вздыхал тяжко и тем более не рыдал по утраченной родине. Он меланхолично писал стихи о кипарисах, о шёлковой глади воды и о кристально чистой луне.
Европа
Начались тяжёлые эмигрантские годы. Богатство и роскошь остались в России, и пришлось зарабатывать на жизнь нелёгким трудом. В основном Набоков давал уроки. «Это обычно страшно утомляло меня, – вспоминал он. – Приходилось ездить из конца в конец города (речь идёт о Берлине. – Ю.Б.). Я всегда вставал усталым. Писать приходилось ночью. Затем нужно было тащиться с места на место ради уроков. В дождь. В домах, где я давал уроки, меня кормили обедом. Это было очень любезно. В одном месте еда была действительно поразительная. И они с таким удовольствием кормили меня. Это осталось в памяти. Но были и другие. Они говорили после часового урока: «Извините, но мне нужно на работу, на работу…». И затем он ехал со мной в западную часть города, по дороге всё время пытаясь заставить меня продолжать урок». Набоков упорным трудом зарабатывал на жизнь и параллельно с тем же упорством поднимался по ступенькам литературной славы. В этом русско-английском мальчике были заложены мужество, стойкость и целеустремлённость киплинговских героев. Короче, он сделал, вылепил себя сам, без поддержки Союза писателей СССР и без подкормки советских издательств. Действовал в одиночку, полагаясь лишь на свой, данный ему Богом талант. Примерно до 1927 года у Набокова ещё теплилась надежда на возвращение в Россию после падения Советов. «Не позже. Не позже. Но до этого была оптимистическая дымка. Дымка оптимизма. Думаю, что мы расстались с мыслью о возвращении как раз в середине тридцатых. И это не имело большого значения, ибо Россия была с нами. Мы были Россией. Мы представляли Россию. Тридцатые были довольно безнадёжные. Это была романтическая безысходность». Ещё раньше, 28 марта 1922 года, трагически погиб отец писателя – Владимир Дмитриевич Набоков, эта смерть окончательно сделала сына мужчиной. Он отбросил литературный псевдоним Вл. Сирин и стал для всех Владимиром Набоковым. Хотя кто-то на иностранный лад звал его Набокофф. В пору, когда писатель приближался к своему сорокалетию, Зинаида Шаховская описывала его так: «Высокий, кажущийся ещё более высоким из-за своей худобы, с особенным разрезом глаз несколько навыкате, высоким лбом, ещё увеличившимся от той ранней, хорошей лысины, о которой говорят, что Бог ума прибавляет, и с не остро-сухим наблюдательным взглядом, как у Бунина, но внимательным, любопытствующим, не без насмешливости почти шаловливой. В те времена казалось, что весь мир, все люди, все улицы, дома, все облака интересуют его до чрезвычайности…» Шло накопление земного и космического материала? Сам Набоков признавался, что соглядатайство, наблюдательность были у него развиты беспредельно. Он презирал тех, кто не замечает лиц, красок, движенья, жестов, слов, всего, что происходит вокруг. А что удивляться? Набоков был не только прозаиком, но и поэтом. И каким поэтом! Я бы рискнул назвать его философски-акварельным за глубину мысли и за краски деталей, за тончайшую нюансировку человеческого бытия. Не об этом ли говорит начало его стихотворения «Поэты» (июнь 1919 года):
Творчество
В Германии, как и во Франции, к Набокову русская эмиграция относилась по-разному, весьма неоднозначно. Его первый роман «Машенька» (1926) все заметили, а вот с третьего романа – «Защита Лужина» – косяком пошли восторги, даже Бунин высоко оценил Сирина как первого, кто «осмелился выступить в русской литературе» с новым видом искусства, «за который надо быть благодарнымему». Возник даже некий «сиринский бум» в эмигрантской печати. Алданов писал «о беспрерывном потоке самых неожиданных формальных, стилистических, психологических, художественных находок». Но, разумеется, и критических отзывов было немало. Так, Георгий Иванов иронизировал: «Не знаю, что будет с Сириным. Критика наша убога, публика невзыскательна… А у Сирина большой напор, большие имитаторские способности, большая самоуверенность… При этих условиях не такой уж труд стать в эмигрантской литературе чем угодно, хоть классиком» («Числа», 1930). «Очень талантливо, но неизвестно для чего…» (В. Варшавский, 1933). Короче, для многих Набоков оставался «странным писателем», и не знали, с кем его можно сравнить – с Прустом, Кафкой, Жироду, Селином или немецкими экспрессионистами. Итак, подведём промежуточные итоги. «Старая гвардия» эмиграции, и в первую очередь Зинаида Гиппиус, предпочитала вовсе не говорить о Набокове и не слушать, когда другие говорили о нем. Не признавала и не видела, как говорится, в упор. А вот «молодая эмигрантская поросль» пребывала в восхищении от Набокова. После «Лолиты» и «Дара» популярность Набокова ушла далеко от эмигрантских берегов: Набоков стал явлением всемирной литературы, и пришлось ему в многочисленных интервью говорить о себе и определять себя. Из набоковского сборника «Резкие мнения» (1973):
«Сказать по правде, я верю, что в один прекрасный день явится новый оценщик и объявит, что я был вовсе не фривольной птичкой в ярких перьях, а строгим моралистом, гонителем греха, отпускавшим затрещины тупости, осмеивавшим жестокость и пошлость – и считавшим, что только нежности, таланту и гордости принадлежит верховная власть… …Я всегда был ненасытным пожирателем книг, и сейчас, как и в детстве, видение света ночной лампы на томике у кровати – это обетованное пиршество и путеводная звезда всего моего дня. К числу других острых моих удовольствий принадлежат телевизионные футбольные матчи, время от времени – бокал вина или глоток баночного пива, солнечные ванны на лужайке и сочинение шахматных задач…».Ценны впечатления современников о Набокове. Вот что писала Нина Берберова в своём «Курсиве»: «Номер «Современных записок» с первыми главами «Защиты Лужина» в 1929 году. Я села читать эти главы, прочла их два раза. Огромный, зрелый, сложный, современный писатель был передо мной, огромный русский писатель, как Феникс, родился из огня и пепла революции и изгнания. Наше существование было оправдано… Набоков – единственный из русских авторов (как в России, так и в эмиграции), принадлежащий всему западному миру (или – миру вообще), не России только. Принадлежность к одной определенной национальности или к одному определенному языку для таких, как он, в сущности, не играет большой роли: уже 70 лет тому назад началось совершенно новое положение в культурном мире – Стринберг (в «Исповеди»), Уайльд (в «Саломее»), Конрад и Сантаяна иногда, или всегда, писали не на своём языке. Язык для Кафки, Джойса, Ионеско, Беккета, Хорхе Борхеса и Набокова перестал быть тем, чем он был в узконациональном смысле 80 или 100 лет тому назад. И языковые эффекты, и национальная психология в наше время, как для автора, так и для читателя, не поддержанные ничем другим, перестали быть необходимостью… …Но Набоков не только пишет по-новому, он учит также, как читать по-новому. Он создаёт нового читателя. В современной литературе (прозе, поэзии, драме) мы научились идентифицироваться не с героями, как делали наши предки, но с самим автором, в каком бы прикрытии он от нас ни прятался, в какой бы маске ни появлялся. …В 1964 году вышли его комментарии к «Евгению Онегину» (и его перевод), и оказалось, что не с чем их сравнить: похожего в мировой литературе нет и не было, нет стандартов, которые помогли бы судить об этой работе Набокова. Набоков сам придумал свой метод и сам осуществил его, и сколько людей во всём мире найдётся, которые были бы способны судить о результатах? Пушкин превознесён и… поколеблен; «Слово о полку Игореве» переведено, откомментировано им и… взято под сомнение. И сам себя он «откомментировал», «превознёс» и «поколебал» – как видно из приведённых цитат его стихов за 24 года…» Набоков долгие годы привлекал к себе внимание журналистов. В Монтрё к волшебнику с Женевского озера слетались целые стаи, чтобы услышать мнения и оценки мэтра. В 1979 году был опубликован составленный Набоковым по собственным записям сборник, включающий 22 интервью, относящиеся к 60-м и началу 70-х годов, и несколько статей и писем к читателям. Этот сборник писатель назвал просто: «Ясные мысли». Как отозвался западногерманский «Шпигель», это мысли «несгибаемого одиночки, придерживающегося весьма пёстрых элитарных космополитических взглядов, русского по происхождению, утончённого петербуржца по воспитанию, насквозь пропитанного западноевропейской культурой…» Своими размышлениями о самом себе Набоков поделился в одном из стихотворений, написанном в Сан-Ремо в 1959 году:
Россия Набокова
В эссе-исследовании «В поисках Набокова» (Париж, 1979) Зинаида Шаховская отмечает, что Набоков много писал о России, но в набоковской России нет русского народа, нет ни мужиков, ни мещан, мелькает лишь прислуга. «У Набокова – роман с собственной Россией, она у нас с ним общая только по русской культуре, которая его воспитала. Общая родина наша – это Пушкин…». «…Это ограничительная Россия. Эдем, из которого Набоков был изгнан, его королевство. Он не просто изгнанник, эмигрант, беженец – он принц или король, потерявший свой наследственный удел… Король без королевства, одинокий изгнанный принц…» И этот одинокий король – Solus Rex, отрекается от Руси, которая корчится от боли и отчаяния:
Можно поставить точку? Но как не хочется расставаться с Набоковым. Я часто думаю о нём и вспоминаю райское местечко Монтрё, где в течение 16 лет (1961–1977) жил Владимир Набоков. И я благодарен судьбе, что мне удалось побывать там 14 сентября 2011 года в рамках тура «Швейцарская классика» (от Цюриха до Женевы). В тот день мы с женой посетили Шильонский замок, а потом туристический автобус повёз нас в Монтрё, в жемчужину Швейцарской Ривьеры. К сожалению, там мы совершили лишь короткий обзорный пробег по цветочной набережной. Набережная небольшая в сравнении с Ниццей, но уютная, утопающая в цветах и субтропических деревьях. Над ней высятся ультрасовременные здания и аристократические особняки XIX века. Сам городочек Монтрё крохотный – 23,5 тысячи жителей. Ощущение уюта. Спокойствия. Покоя. Даже воды Женевского озера вели себя спокойно и благопристойно. Замечательный климат, тёплый, без температурных перепадов. Здесь, в Монтрё, бывали Лев Толстой и Чехов, Чайковский и Стравинский. Отдыхал и играл в казино Достоевский. Поблизости, в Веве, Гоголь решительно перерабатывал первые наброски «Мёртвых душ». А потом, уже в Петербурге, написанное читал Пушкину, а тот под впечатлением гоголевского письма воскликнул: «Боже, как грустна наша Россия!». Кстати, в Веве жил и скончался Чарли Чаплин. Набоков и Чаплин – мистическое соседство двух гениев. Над набережной высится отель «Палас-Монтрё», а на набережной в небольшом парке поставлен памятник писателю. Набоков сидит на стульчике и скептически взирает на окружающий его мир. Весь вид его как бы говорит: как ужасна и прекрасна жизнь! Не помню, из какого-то рассказа или романа я взял слова Владимира Владимировича: «…Слушай, я совершенно счастлив. Счастье моё – вызов. Блуждая по улицам, по площадям, по набережным вдоль каналов, – рассеянно чувствуя губы сырости сквозь дырявые подошвы, – я с гордостью несу своё необъяснимое счастье… во всём, чем Бог окружает так щедро человеческое одиночество». Один час с хвостиком в Монтрё, но какой мощный поток мыслей, воспоминаний, ассоциаций и чувств…
Юрий Безелянский. «Особый случай»: 100 % Nabokoff». Из книги «Отечество. Дым. Эмиграция.»
Семён Надсон (1862 - 1887)
«Эта песнь соловьиная, звонкая, страстная…»
Жгучий, но быстротечный свет поэтической звезды Семёна Надсона излился на поколения 80- 90-х годов XIX века. То был период нервный и сложный для российской истории, а, значит, и литературы. Пылкость и горечь, сентиментальность и цинизм, мрачное и героическое, - вот поветрия, охватившие в это время страну. Должно быть, они и породили феноменальную популярность нашего героя. Основные поэтические инструменты Надсона - исповедальность и чувствительность, из которых он соткал нежно сверкающий воздушный шар и парил с ним в отечественных эмпиреях. Недолго, но эффектно. Под восторженный лепет и громкие аплодисменты почитателей. Надсон наполнил свой поэтический летательный аппарат небывалой горючей смесью из русского плача, псевдореволюционной риторики, доверительной лирики и кичливого манифеста. Нечто бурливое, эклектично-абстрактное, нежное соловьиной трелью несётся из-под его болезненного пера. И эта эклектика пришлась по вкусу довольно многочисленному, уже вполне сформировавшемуся сорту читающей публики той эпохи. Как сказалось на популярности поэта его детство – «тёмная и печальная история», по свидетельству самого Семёна Яковлевича? Он родился в Петербурге 26 декабря гремучего пореформенного 1862 года. Через год ребёнок остался без отца. Надворный советник, из выкрестов, Яков Семёнович Надсон, лишившись рассудка, преставился, оставив годовалого сына и беременную жену на милость провидения. Мать, Антонина Степановна, из небезызвестных Мамонтовых, решила бороться с несчастьями в Киеве: устроилась экономкой и гувернанткой к некоему Фурсову. Что-то пошло не так на берегах Днепра. И через семь лет вдова с двумя детьми возвращается в столицу, под крыло брата, Диодора Степановича. И выходит замуж за чиновника Фокина. И заболевает чахоткой, а Фокин, как и первый её избранник, сходит с ума и вешается. И происходит всё это в том же Киеве. Тут наступает нищета. Теперь уже другой брат, Илья, протягивает руку помощи. Вытаскивает обратно в Петербург горемычное семейство. Но в 1872 году страдания несчастной женщины наконец, прекращаются: она умирает, а детей распределяют по дядьям. С этих пор Семён с сестрой растут врозь. Будущий властитель дум остаётся у Ильи Степановича. Дядя отнюдь не монстр, в его семье к Семёну были ровны и даже нежны. Семён учится пансионером в военной гимназии. Так решил благоразумный дядя, и ничего худого в этом нет – военная карьера оптимальна для «найдёныша». Жаль только, что она самому мальчику совсем не подходит. Самолюбивый и избалованный, как это ни парадоксально при таком детстве, Семён вынужден после гимназии отправиться по служебной лестнице,- в Павловское военное училище в 1879 году. Ещё в гимназии у Надсона «пошли» стихи. Он носит рукописи по редакциям – их печатают! Дебют — стихотворение «На заре» – берёт журнал Вагнера «Свет» в 1878 году. Дальше – публикации в «Мысли», «Слове», «Санкт-Петербургских Ведомостях». Более того – их уже рецензируют! Надсон, курсант-гимназист, даже выступает в концертах. Читает свою знаменитую поэзу «Иуда» – и срывает большой, обнадёживающий успех. Да только… со стихами, как водится, рифмуется первая любовь. К сестре соученика Н.М. Дешевовой. Он становится её паладином до самой смерти - своей и её. В том же приметном 1878 году девушка умирает от туберкулёза. Сам Семён заболевает через год. Далее – пунктиром: «академический отпуск» - лечение в Тифлисе. Возвращение в училище. Учёба, причём очень исправно. Знакомство с Плещеевым и его престижными «Отечественными записками». Поэт закончил училище изрядно и получил распределение в Кронштадт, в Каспийский пехотный полк, подпоручиком, при том, что сам о себе говорил: «к науке убивать никаких наклонностей не имею». К чести Надсона, попав в Кронштадт, он не хнычет, а пытается обустроиться комфортно, с литературным привкусом, наезжая по возможности в Петербург. Печатается бодро в «Деле», «Устоях», « Русской мысли». Заводит на своей квартире юморное пиитическое «Общество Редьки»: молодые словесники читают грамотные свежие стихи под скрипку и гитару, а в центре стола красуется свежесрезанная редька. И, главное, Семён получает какое-никакое жалованье и наконец-то независим от дядиной опеки. Всю свою жизнь, где были сиротство, безумие, смерти, туберкулёз и унижение (жестковыйная планида!), Надсон ждал признания и освобождения, хотя бы мнимого, от житейских тисков. И вот он добрался до самостоятельности – и пусть не славы, но младшей сестры её – известности. Друзья и Литературный фонд собирает деньги для его лечения за границей. Параллельно поэт освобождается вчистую от службы, со спокойной душой отправляется лечиться и пишет, пишет - в Висбадене, Ницце, Берне… За границей же Семён Яковлевич встречает выход своего первого и последнего поэтического сборника. 1885 год. Европейское лечение не идёт ему впрок. Он возвращается в Россию и принимает предложение от журналиста Кулишера - поработать в его газете «Заря». Опять в Киеве! Надсон пишет литературные фельетоны, критические статьи, ну, и рифмы слетаются к нему листьями знаменитых киевских каштанов. Но, увы, судьба и жизнь поэта зависят теперь только от печальной кривой - ленточки ртути в термометре. Надсон пытается перехитрить болезнь лечением в туберкулёзном приёмнике Ялты, имеющем фатальную славу. Тут и получает предсмертный удар, но не от палочки Коха. Известный критик Буренин излил на страницы «Новом времени» жёлчью кипящий пасквиль: «...Надсон жалкий паразит, представляющийся больным, умирающим, калекой, чтобы жить за счёт благотворительности». Молодец Буренин, подпихнул ко гробу! Надсон записал в те дни: «...Хотел ехать из Ялты в Петербург, стреляться, или ещё как, да куда там, руки не поднять». 31 января 1887 года Семён Надсон умирает. Хоронить его везут из Ялты в Петербург. Пароход «Пушкин» с его прахом по дороге в Севастополь зашёл добрать угля в Одессу. К порту было не подойти: толпа стояла стеной. Шляпки, студенческие фуражки, в толпе рыдания и обмороки… В Петербурге до Волкова кладбища гроб с поэтом несли на руках. Сам Надсон в своей давно забытой славе ничуть не виноват. Никакого самодовольства и позы в его вынужденном принятии аполлонического венца не было. Наоборот, в его дневниках и письмах видны скромность и саморазрушительная рефлексия. Она связана с мучительным, самым главным вопросом: есть ли у него поэтический Дар, или всё происходящее с ним и вокруг него - массовый психоз, ошибка, мистификация, к которой он сам не причастен. И вообще, имеют ли право на существование его стихи? Он не шутя взыскует правдивого ответа, без тени авторского кокетства постоянно обращается с этим наваждением к серьёзным литературным судиям. К Плещееву, своему «крёстному отцу» в словесности, Оболенскому, Полонскому… Те успокаивали, не давали в обиду, поощряли, взывали… Почему? Это первый «надсоновский» вопрос. Возможно, потому что чахоточный поэт – страдалец с самого сиротского детства, вызывал у армии поклонников непреодолимое желание пожалеть, помочь, пожертвовать. Среди них были мэтры, редакторы и издатели, печатавшие в своих газетах и журналах горемыку-найдёныша. Искушённые законодатели окололитературных мнений, может быть, соблазнились тонким «продюсерским» ходом, ловко «пиарились», как бы мы сейчас сказали, за счёт новоявленной звезды? Затея не новая: так Некрасов « открывал» Чернышевского и Добролюбова и как на оброк тащил их в свой «Современник» вместе с другими разночинцами в ущерб интеллигентным «аристократам духа» - Тургеневу и Фету. Бюджет некрасовского журнала резко скакнул вверх, и значит, «новые люди» стали удачным редакторским вложением. Может, и Надсон был лакомой конфеткой для привлечения подписчиков… Что, грубо, цинично? Или, всё-таки, в любви к нему был трепет благородства, подпадание под гипноз очарования скорбной фигуры молодого обречённого сладкопевца? Может быть, разномастная толпа «обожателей» втянула в свою бескорыстную орбиту и многоопытных серьёзных мужей? Кто знает… Всё-таки дело происходило в России, где приветствовались сопереживание, любовь к страдальцам, особенно красивым и романтичным. Православная религия придавала народу метафизику жертвенности. Тоже не исключено. Во всяком случае, деньги на лечение поэта, выданные Литературным фондом и частными жертвователями, отдалили его неминуемую смерть. Но, какие предположения ни выдвигай, результат бесподобен! Пять прижизненных переизданий (за три года) одного только поэтического сборника. Пушкинская премия Академии наук. Посмертные многочисленные «всплытия» разбросанных по периодике фельетонов и статей, дневники и письма… Такого не знали Пушкин, Гоголь и Некрасов. И всё-таки, кто были читатели и почитатели, пленённые двусмысленной музой своего несчастного любимца? Бранчивые определения Достоевского довольно прозрачны: «... семинаристы, поповичи, неучи» и проч. И действительно, - гимназисты, студенты, курсистки, праздные, но хлопотливые дамы, мелкая чиновная братия. А с ними честолюбцы, бредящие либерально-революционными идеями. В стране происходило невиданное брожение. Умиление и тоска по социально- фантастическим идеалам соседствовали с террористическим кипением. Образ «юноши бледного со взором горячим», подхваченный (а впоследствии растоптанный) символистами Брюсовым и Бальмонтом, в конце XIX века будоражил неокрепшие умы. Своей легкочитаемостью, звонким словоупотреблением Надсон будил в сердцах «молодёжи» хмель и судороги, тоску по неясным, но грандиозным свершениям. Искренность подкупала, «обречённость» и призывы «к правде и добру», «торжеству разума и справедливости» портили вкус и нравы. Жертвенность и аскетичность воспаляли воображение. Всё это вещи простецкие, легко доступные, кисло-сентиментальные, но уж никак не опасные. Нечаевщиной или каракозовщиной всё это не грозит. Зато имеет место «надсоновщина», сладко-пылкая и умильно-тревожная. Не скуплюсь на эпитеты, потому что, повторюсь, Семён Яковлевич сам страшился какого-то подвоха, несовершенства своих творений. Что до самих стихов, хороши они или плохи? Останутся услаждать слух потомков, или жадная Лета поглотит их? Как быть нам с поэтическими текстами как таковыми, несмотря на пренебрежительные слова Маяковского: «...между нами, вот беда, позатесался Надсон, ну-ка мы его куда-нибудь на «ща»!»? Ещё в пятом классе своей военной гимназии маленький Семён Надсон показал стихи «Сон Ивана Грозного» (!) учителю словесности. И сказал словесник : «Язык образный, есть вымысел и мысль, только некоторые стихи неудобны в стилистическом отношении». …Между прочим, стихотворения Надсона исполняли Андрей Белый и Фёдор Шаляпин. Сохранились архивные звукозаписи. Стихи Надсона были чрезвычайно популярны, их учили наизусть. Собрание его произведений переиздавалось десятки раз, включая выход огромного для тех времён тиража в 10000 экземпляров. Поэзия Надсона оказала большое влияние на творчество поэтов-символистов. О. Э. Мандельштам считал, что если у пишущего стихи найдётся хотя бы пара строк, способная соответствовать высокому званию поэта, то автор имеет право на свою собственную чашу за пиршественным столом. Такая « пара строк» у Семёна Яковлевича Надсона определённо найдётся. Вот это, например, стихотворение, всё объясняющее:
Елена Копцева
Николай Некрасов (1821 - 1878)
Вечно злободневный Некрасов
При упоминании имени Некрасова сразу возникают фразы-формулы: «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан...», «Иди в огонь за честь отчизны, за убежденье, за любовь...», «Сейте разумное, доброе, вечное...» И фразы-плачи: «Выдь на Волгу: чей стон раздаётся...», «Бесконечны унылы и жалки эти пастбища, нивы, луга...» Хрестоматийные строки, тысячи раз повторенные и от этого стёртые и не говорящие уже ничего... И всё же Некрасов – это не только поэзия, литература, но и сама история России, её боль и страдание. Николай Алексеевич Некрасов родился 28 ноября 1821 года. Биография его широко известна, поэтому оставим всё за скобками. Не будем педалировать тему Некрасова как человека, как личность. «Это был барин и страстный человек», —сказал о Некрасове Александр Блок. Корней Чуковский, сравнивая Некрасова с издателем Сувориным, отмечал: «Некрасов не таков: порочный, но не дурной человек». Некрасов любил играть в карты («головорез карточного стола»), обожал псовую охоту («много травили, много скакали...»), не был равнодушен к женщинам («Долго не сдавалась Любушка-соседка...»), не всегда был чист в финансовых делах (достаточно вспомнить огаревское наследство), Некрасов – это первый издательский олигарх, ну, и т.д. Всё это так, но не это главное. Как справедливо писал замечательный критик Юлий Айхенвальд: «Мы не будем касаться его личности, потому что она умерла, и в русском обществе живут не его пороки и недостатки, а его стихотворения». Некрасов прежде всего поэт – яркий, гражданский, социальный, народный. Но тут всё же необходимо вернуться к началу его биографии, к юности Некрасова, когда он на собственной шкуре познал все «прелести» и лиха жизни, изведал «горемычную нищету». Юный Некрасов жил на подаяния, на копейки за написание писем для неграмотных, занимался репетиторством, жил впроголодь, в ночлежках, в «петербургских углах».
Юрий Безелянский. Из книги «69 этюдов о русских писателях»
Денис Новиков (1967 - 2004)
«Я обломок страны, совок».
Сегодня поэту могло бы исполниться 53 года, если бы он не умер в возрасте Пушкина, как и предсказывал. «Сетевая» биография автора лаконична: «Денис Геннадиевич Новиков (14 апреля 1967, Москва — 31 декабря 2004, Беер-Шева) — русский поэт. Жил в Москве. Учился в Литературном институте им. А. М. Горького. Участник группы «Альманах». Член Союза российских писателей. Несколько лет провёл в Англии и Израиле. Стихи публиковались в журналах «Театральная жизнь», «Огонёк», «Юность», «Арион», «Новый мир», «Знамя». Выпустил четыре книги стихов. Послесловие ко второй книге Новикова — сборнику «Окно в январе» (1995) — написал Иосиф Бродский. В последние годы резко порвал с литературным кругом, практически не печатался». О поэтах часто в ходу не информация, а мифы. Возможно, с Денисом Новиковым произошло так же. Всё, что сегодня пишут о нём, восходит в область преданий. Да и пишут-то, честно говоря, не так уж и много. В соцсети «В Контакте» есть тема обсуждений «Денис Новиков», где собраны воспоминания о поэте близко знавших его людей вперемешку со стихами. Но все «тамошние» материалы относятся к «нулевым» годам. А позже – портал «Год литературы» посвятил ему статью в 2017 году, к 50-летию, до которого поэт не дожил. А в начале 2019 года в Живом Журнале появился грустный блог под названием «Замолчавший поэт» /ygashae_zvezdu/ . Автор блога только в этом контексте судьбу Дениса Новикова и рассматривает. По его мнению, трагедия этого поэта в том, что он оказался меж двух времён. Хронологически и, так сказать, психологически Денис Новиков был «поэт девяностых». Он начал писать стихи в 15 лет и вошёл в поэзию на излёте советского строя, в период, когда советская система книгоиздания ещё работала, союз писателей ещё существовал, но в литературу активно допускались новые имена – и эмигранты, и диссиденты, и «дворники» и «сторожа», и талантливая молодёжь. Одним из таковых был действительно незаурядный Денис Новиков, студент Литературного института. Говорят, ему покровительствовал сам Евгений Евтушенко. И совершенно точно друзьями Новикова были «вышедшие из подполья» старшие товарищи – поэты Сергей Гандлевский,Тимур Кибиров, Дмитрий Пригов, Лев Рубинштейн. С ними молодой автор был напечатан под одной обложкой – в альманахе «Личное ДЕЛО». Этот коллективный сборник Денис считал своей первой книжкой. «Личной» его первой книгой стал сборник «Условные знаки». Двадцатилетний Новиков стал участником театра поэтов «Альманах» вместе со всеми вышеназванными. С 1987 по 1991 эта группа объездила с концертами весь Союз и даже в Лондон выбиралась. А в Лондоне у Дениса Новикова произошла романтическая встреча с Эмили Мортимер – девушкой из аристократической семьи, ныне известной актрисой (фильмы «Матч-пойнт», «Остров проклятых», «Хранитель времени»). Студентка Оксфорда влюбилась в русского поэта, добилась для себя стажировки в Москве, а затем уговорила Дениса пожить в Лондоне. Именно тогда, в кругу знакомых семьи невесты, Денис Новиков сошёлся с Иосифом Бродским и Салманом Рушди. Иосиф Александрович был впечатлён стихами молодого поэта и написал предисловие к его второму сборнику «Окно в январе». И всё же помолвка расстроилась. Денис предпринял попытку создать в Англии другую семью, у пары родилась дочь, но опять что-то «не срослось». Не сошлись характерами? Или мирами? Или поэт и не может ни с кем сходиться в этом мире?.. Так или иначе, Денис Новиков вернулся в Москву. В этом обстоятельстве поэт и литературовед Виктор Куллэ, товарищ Новикова, усматривает одну из крупнейших трагедий его жизни. Ранняя слава Дениса Новикова прекратилась. А жить без неё он, по-видимому, не мог. Нельзя сказать, что в России Новикову совсем ни в чём не везло – как-никак, ещё две книги после возвращения с Запада он выпустил: «Караоке» в 1997 году и «Самопал» в 1999 году. Но… ещё в 1996 году Денис Новиков признался в одном из интервью: «Вот в чём вся проблема: никто ничего читать не хочет. Ленятся люди читать. Стихи читать – это же талант… Я не думаю, что стихи вернут свою былую славу, былую престижность… Русская поэзия – как Советский Союз. Вчера это казалось незыблемым. Сегодня флаг спустили. Мы же все знали всегда, что на западе давно стихи не читают. А у нас читают, потому что мы – другая страна. И вот в этом смысле мы вдруг стали таким же западом…». В общем, после выхода четвёртой книги поэт предпочёл «замолчать». Ушёл «в андеграунд». Только в девяностые уже не было того андеграунда, как в советские времена. Грубо говоря, неподцензурная или протестная литература никого уже не интересовала. С театром «Альманах» Денис Новиков тоже разошёлся во взглядах. Остался один в губительном для любого поэта одиночестве, непонимании. В позднейшие годы установилось такое мнение, что автора «проморгала» и литературная критика. Не хвалила, не ругала, не отзывалась на книги – вообще не реагировала. Часто приходится слышать: что, мол, с того, что на твою книгу напишут какую-то рецензию, что она – изменит твою судьбу? Но вот Денис Новиков понимал, что критика поэту необходима как воздух. Пока ты в поле её зрения, ты вроде бы существуешь. А если её нет… Знавшие люди намекают, что в жизни поэта было довольно много всяких, скажем так, веществ, призванных улучшать настроение – но часто, наоборот, вводящих в депрессию. Что было первично – «вакуум» вокруг творчества или эти «увлечения» – сейчас сказать трудно. Но факт остаётся фактом. Поэт-путешественник Денис Новиков скончался от сердечного приступа 31 декабря 2004 года в древнем израильском городе Беэр-Шева (в Библии фигурирующего как Вирсавия), где и похоронен. Городу 3700 лет. Эта цифра мистически рифмуется с возрастом, в котором Денис Новиков ушёл из жизни: 37 лет. Возраст гибели поэтов, который отметил и поэтизировал Владимир Высоцкий: «Под эту цифру Пушкин подгадал себе дуэль, и Маяковский лёг виском на дуло… На этом рубеже легли и Байрон, и Рембо, а нынешние как-то проскочили». Но «проскочили» не все. Денис Новиков не преодолел. А за несколько лет до того уверял своих знакомых, что умрёт в том же возрасте, что и Пушкин. Это слово он сдержал. Поэтическое издательство «Воймега» выпустило книгу Дениса Новикова «Река – облака» в 2018 году. Над её составлением работала команда: поэт Феликс Чечик, поэт и издатель Александр Переверзин, автор вступительной статьи поэт и священник Константин Кравцов. Архив предоставила вдова Юлиана Новикова. Это наиболее полное собрание сочинений Дениса Новикова: стихи из четырёх книг, стихи из домашнего архива, отрывок прозаической рукописи, эссе, написанные для радио «Свобода» и газеты «Iностранец». Эссе в основном посвящены английскому периоду жизни поэта. Издатели тоже считают Дениса Новикова «поэтом девяностых». По мнению специалистов, последняя книга поэта «Самопал» с беспощадной достоверностью запечатлела тот «переходный период». В контексте творчества Новикова он предстаёт переходом от реальной жизни к виртуальной. Кажется, что эпоха девяностых уже ушла, что она больше не актуальна? Но в истории человечества нет «неактуальных» страниц. А это время было совсем недавно и во многом определило нашу сегодняшнюю жизнь. Так что поэтическое слово Дениса Новикова, возможно, кому-то поможет что-то переосмыслить современное. А пока – маленький шедевр Дениса Новикова - самый точный, пронзительный, честный портрет России 90-х:
Елена Сафронова
Булат Окуджава (1924 - 1997)
Пока горит свеча... О чём сегодня пел бы Булат Окуджава?
Вспоминая о песнях и жизни Окуджавы, многие из его поклонников пребывают в растерянности: в какие рамки поместить Булата Шалвовича? Кто он? Большой поэт, популярный бард, писатель? Или человек, отразивший в своём творчестве сложный период перехода страны от безнадёжного тоталитаризма к надеждам на свободу? Кем он остался в нашей памяти? Возникает и другой вопрос: а кем Булат Шалвович был бы сегодня, доживи он до наших дней, – исторической иконой? Или частью нашей турбулентной жизни? Принял бы он нынешнюю жизнь? Стал бы официальным патриотом, слагал бы песни о юнармейцах «в пыльных шлемах», о новом величии, об особом пути? Или выходил бы с несогласными на проспект Сахарова, подписывал бы письма протеста? О чём сегодня мог бы петь Окуджава?
Поколение ожиданий
Для меня этот вопрос не является праздным. Будучи студентом факультета журналистики МГУ, я взрослел на его песнях. Они были созвучны моему поколению – поколению робких надежд и ожиданий. Избавляясь от тоталитарного наследия Ленина – Сталина, мы искали в песнях Окуджавы контуры будущей России. Позднее, в 70-е годы, во время длительной работы в Париже (в ЮНЕСКО) мне довелось познакомиться с Булатом Шалвовичем. Окуджава любил эмигрантский Париж и часто бывал там. И у меня создалось ощущение, что в этой среде он чувствовал себя больше самим собой, чем в Москве. Да и сама эмигрантская публика Парижа понимала его лучше, чем, например, В. Высоцкого или А. Галича с их дворовой народностью и поэтической публицистикой. Из немногочисленных и случайных встреч и разговоров у меня сложилось впечатление о Булате как о человеке артистично искреннем, не умеющем не только врать, но и лукавить. Искренность и исповедальность были, по сути дела, главной притягательной силой и его песен, и его характера. Знаменитую формулу А. Солженицына «жить не по лжи», которую писатель пытался требовательно применить ко всей стране, Булат Окуджава применял прежде всего к себе, не пытаясь придать этой формуле какой-то политический или морализаторский оттенок.
Пространство свободы
В песнях Окуджавы часто слышалась некая растерянность перед непредсказуемостью жизни. Наверное, это неслучайно: на его характер и творчество сильно повлияли трагические судьбы родителей и родственников. Его отец (убеждённый коммунист) и два брата отца были расстреляны в годы сталинских репрессий. Мать почти десять лет провела в ссылке. Несмотря на это, накануне XX съезда КПСС, поверив в обещанное Хрущёвым партийное очищение, он вступил в КПСС. Романтика «комиссаров в пыльных шлемах» не покидала его, даже когда стало очевидным, что никакого очищения власти не происходит. Просто комиссары стали работать пропагандистами. Но диссидентом Окуджава так и не стал. Его неприятие системы власти и искусственных советских ценностей носило характер пассивного несогласия. Как и многие шестидесятники, не отвергая публично существовавшего строя, он пребывал (как сказали бы сегодня) во внутренней эмиграции. Даже на пике популярности, выступая перед большой аудиторией, он пел и говорил так, как если бы он пел для друзей на кухне интеллигентного семейства. Интеллигенция и была его главной аудиторией. В рабочей среде у него было немного поклонников. Именно для интеллигенции его песни были и эмоциональной отдушиной, и убежищем от громогласной советской пропаганды. Одна из самых знаменитых песен Булата Окуджавы «Пока Земля ещё вертится...» очень чётко раскрывает суть его гражданской позиции. Это не яростный протест, а молитвенное обращение к жизни, к судьбе и власти о том, чтобы жизнь даровала каждому «чего у него нет». Кому-то кусок хлеба, кому-то глоток свободы, кому-то любовь. В огромной несвободной стране он протаптывал для себя маленькую тропинку к пространству свободы и ненавязчиво приглашал друзей прогуляться вместе с ним. Эта тропинка не заросла до сих пор. Интересно отметить, что такая гражданская позиция (умягчение нравов) вполне устраивала власть и она в целом не препятствовала популярности Окуджавы. А памятуя о его участии в войне и о ранении, даже осыпала его многочисленными медалями, связанными с годовщинами Победы. Помимо его собственной воли он был записан в число официальных патриотов. Но высших государственных наград ему власть не давала: патриот… но не свой
* * *
Песни Окуджавы продолжают оставаться популярными у старшего поколения интеллигенции. Но молодёжь его мало знает и почти не поёт. Что касается нынешней власти, то она относится к нему с доброжелательным и снисходительным почтением. Его поэзия и его песни, конечно, пробуждают совесть, но… не опасны. Они не зовут к бунту, не приглашают на Болотную площадь или проспект Сахарова. Окуджава стал частью истории советской интеллигенции – беспомощной, конформистской, прекраснодушной. К концу жизни он, по свидетельству друзей и современников, казался растерянным. Новая, прекрасная жизнь, о которой мечтали герои Чехова и герои его песен, не складывалась. Не складывались и новые песни. Сам Булат Шалвович никогда, даже в расцвете творческих сил, не претендовал на то, чтобы быть «лучом света в тёмном царстве» или тем более «колоколом». Он был мерцающей свечой, вокруг которой собирались люди, чтобы поговорить на излюбленную чеховскую тему – о том, какой прекрасной будет новая жизнь. Ну… лет через сто. Помните, как это у Чехова в пьесе «Дядя Ваня»? «Что же делать, надо жить! Мы, дядя Ваня, будем жить… Увидим жизнь светлую, прекрасную, изящную. Мы обрадуемся и на теперешние наши несчастья оглянемся с умилением, с улыбкой – и отдохнём…» Хорошо, что свеча Булата Окуджавы продолжает гореть.
Вячеслав Костиков
Булат Окуджава поэт-символ
С именем Булата Окуджавы связано множество легенд. Ничего удивительного, ведь такие личности появляются в поэтическом и музыкальном мире нечасто и заслуженно становятся легендарными. Его стихи разобраны на цитаты, песни стали знаковыми и символичными для эпохи шестидесятников, а сам Булат Шалвович был ярчайшим представителем своего поколения.
Незавидное детство
Так уж сложилось в природе, что судьба талантливых людей полна личных трагедий, борьбы, поисков, скитаний и прочих невзгод. Наверное, только испытавший и переживший многое человек может создавать произведения на века. Только тогда они наполнены истинным смыслом, глубоки и содержательны, проникают в души и находят там отклик. Такой была и судьба Булата Окуджавы. Его жизнь совпала с эпохой перемен, глобальность и последствия которых могли понять и оценить лишь немногие. Булат Окуджава родился 9 мая 1924 года в Москве. Его родители приехали в столицу для учёбы по партийной линии. Отец Булата был грузином, а мать армянкой. При этом сына они назвали Дорианом в честь известного литературного героя. Через два года вся семья вернулась в столицу Грузии, где Шалва Степанович продвигался по партийной лестнице. Тогда же у него произошёл конфликт с Лаврентием Берией, после которого отец Булата Окуджавы попросил направить его на работу в Россию. Так семья оказалась в Нижнем Тагиле. Гром грянул (как и для многих семей того кровавого периода советской истории) в 1937 году, когда Шалву Степановича арестовали по ложному доносу о его якобы контрреволюционной троцкистской работе. Дальше были приговор и расстрел. Та же участь постигла и родных братьев отца. В 1939 году была арестована и мать Окуджавы – Ашхен Степановна. Сначала её отправили в лагеря Карагандинской области, а через десять лет приговорили к вечному поселению на просторах необъятного Красноярского края. Булата с братом Виктором перевезла в Москву бабушка, а потом забрала к себе на воспитание тётя из Тбилиси.
Первые успехи
В Грузии Булат Окуджава окончил школу, работал на заводе учеником токаря и с нетерпением ждал совершеннолетия, чтобы отправиться на фронт. В августе 1942 года его направили в миномётный дивизион, в составе которого он участвовал в боях, а в 1943 году был ранен под Моздоком. Окуджаву демобилизовали и отправили в тыл. Он сдал экстерном экзамены, получил среднее образование и поступил на филфак Тбилисского университета. После окончания вуза Булат Окуджава отправился работать обычным учителем русского языка и литературы в самое заурядное калужское село. Дома после работы он пробовал писать стихи, хотя относился к своему увлечению совершенно несерьёзно, но со временем поэтический слог Булата становился всё ярче и уверенней. Некоторые его стихи даже стали публиковать в газете, а после смерти Сталина в 1953 году ему предложили возглавить отдел пропаганды в областной газете. Именно там, в Калуге, у Окуджавы вышла в свет первая небольшая книжечка стихотворений. Творческих конкурентов в провинциальном городе у молодого поэта не было, поэтому от первых успехов у него кружилась голова. Позже Булат Шалвович говорил, что стихи его были в основном подражательные, но осознание собственного успеха на литературном поприще придавало ему сил двигаться вперёд.
Бард Булат Окуджава
В 1956 году после знаменитого XX съезда КПСС родители Окуджавы бели реабилитированы. Сам Булат даже вступил в партию, а в 1959 году переехал в Москву. Там он познакомился с молодыми поэтами – Евгением Евтушенко, Андреем Вознесенским и другими. Тогда же он впервые взял в руки гитару (парадоксально, но музыкального образования Окуджава не имел и даже не знал нотной грамоты) и стал аккомпанировать своим стихам. Так началось его бардовское творчество, а вернее он стал одним из родоначальников авторской песни. Когда у него за плечами было уже несколько таких песен, Булата стали приглашать друзья и простые знакомые к себе в гости исполнить эти авторские песни. Если в доме был магнитофон, пение Окуджавы обязательно записывали. Таким способом Москва быстро познакомилась с его творчеством. Он продолжал работать в газетах, писать стихи и пробовать себя в других литературных жанрах. Его повесть «Будь здоров, школяр» Константин Паустовский включил в литературный альманах, а режиссёр Владимир Мотыль позже снял фильм по этому произведению – «Женя, Женечка и "катюша"». Булат Шалвович стал популярным в узких кругах людей, понимающих и мыслящих. В тот период времени он написал песни «Полночный троллейбус», «Не бродяги, не пропойцы», «Сентиментальный марш», «Песня о Лёньке Королеве» и другие. Первый вечер авторской песни Булата прошёл в Харькове в 1961 году, а уже в следующем году в фильме «Цепная реакция» он исполнил песню «Полночный троллейбус».
Противодействие системы
Вскоре творчеством Булата Окуджавы заинтересовались в «компетентных органах», слишком непривычны для многих оказались его песни под гитару. О нём стали печатать в газетах заказные фельетоны, значит его стихи не оставляли равнодушными никого. Негодование, раздражение, неприятие – это тоже реакция на Окуджаву, главное, что не было безразличия. Сам Булат переживал этот период сложно, метался в поисках правильного решения, но понимал, что именно теперь он на правильном пути и делает что-то незаурядное, интересное, волнующее, что наталкивается на волну противодействия системы. Тогда он осознал, что искусство требует массы терпения и выдержки, только так время расставит всё по своим местам, оставив в памяти людей самые сильные творческие работы, а слабые уберёт на задний план истории. Взялись за Булата и в Союзе писателей СССР. Песни его беспощадно критиковали, считая, что такое искусство не подобает советской героической молодёжи, не отображает её идеалов, стремлений, чаяний. Набросилась критика и на его романы «Бедный Авросимов» и «Похождения Шипова», а вот интеллигенция наоборот проявила к ним неподдельный интерес. Но именно членство в Союзе писателей позволило ему напечатать несколько книг своих стихов. Его песни начали исполнять некоторые другие певцы (их было немного, потому что часто художественный совет не пропускал в массы недоступные его пониманию музыкальные произведения). Впрочем, сам автор этого почему-то не любил, как не любил он и выступлений перед большой аудиторией. Он был камерным певцом, ему достаточно было зала на 200 мест, в котором он смог бы видеть глаза каждого зрителя, пришедшего его послушать. Иногда он жаловался, что на гастролях в разных городах к нему на концерт приходили ничего не понимающие в его творчестве чиновники с жёнами, от чего ему становилось неловко.
Ваше благородие Булат Окуджава
Многих в то время раздражала непубличность Булата Окуджавы, у него отсутствовали признаки звёздной болезни, он не гнался за славой. Несмотря на членство в КПСС Булат Шалвович не испытывал эйфории от деятельности партии, позволял себе некоторое вольнодумство, однако не высказывался слишком критично в адрес верхушки. Он никогда не был в рядах диссидентов, хотя вся семья его натерпелась горя от советской власти. Чиновники его недолюбливали, но вполне вероятно, что тайком слушали его песни, как и в случае с Владимиром Высоцким. Своей порядочностью он как бы бросал вызов существующему строю, никогда не прогибался под систему, а мог бы работать на эстраде, получать приличные гонорары, писать песни под заказ, сценарии для кинофильмов. Звёздный час Булата Окуджавы пробил, когда на экраны вышла лента «Белорусский вокзал», в которой прозвучал его пронзительный марш «Нам нужна одна победа». Эту так называемую окопную песню предложил включить в киноленту сценарист Вадим Трунин. Окуджава представил композицию на суд режиссёра Андрея Смирнова и композитора Альфреда Шнитке. Реакция двух мастеров кардинально отличалась – Смирнову мелодия совсем не понравилась, а Шнитке услышал в напеве Окуджавы будущий кинохит военной тематики. Шнитке написал оркестровую версию этого марша и настоял, чтобы на пластинке, которая вышла после фильма, авторство музыки было закреплено за Булатом Шалвовичем.
«И не забудь про меня»
После такого признания Окуджаву разрешили отпускать на гастроли за рубеж. Там у него начали выходить пластинки, а потом он стал пробовать силы в прозаических произведениях. Так началась белая полоса его литературной жизни, когда он мог публиковать то, что писал. Увидели свет пять его исторических романов, несколько сборников стихов, он создал сценарии к четырём кинофильмам, выпустил несколько пластинок с новыми песнями. Это позволяло Булату Окуджаве чувствовать себя счастливым, пройдя годы испытаний, сохранив человечность, принципиальность, чувство собственного достоинства, а его голосу с хрипотцой стать одним из символов ушедшей эпохи. Песни «Ваше благородие, госпожа удача» (из фильма «Белое солнце пустыни»), «Бери шинель, пошли домой» (из фильма «Аты-баты шли солдаты»), композиции из фильмов «Покровские ворота», «Кортик», «Соломенная шляпка», «Приключения Буратино» и других сделали Булата Окуджаву всенародным любимцем. Но первые его пластинки на родине появились только в середине 1970-х годов, хотя до этого были выпущены в Польше и Франции. Во время заграничных гастролей ему часто предлагали навсегда остаться в европейских странах, но он любил Москву и не мыслил своей жизни в другом городе или за пределами той страны, в которой жили его предки. Лишь однажды он решился остаться во Франции, чтобы поправить пошатнувшееся здоровье. Там он и умер в военном госпитале в пригороде Парижа 12 июня 1997 года после гриппа. Его боготворили, завидовали и ненавидели. Это типичная ситуация для выдающегося человека, коим был Булат Окуджава. Время всех рассудило и (как он сам говорил) сохранило для людей лучшие его произведения. Он сумел завладеть сердцами нескольких поколений и многим давал надежду своей молитвенной поэзией.
Факты
Знаменитую песню «Молитва Франсуа Вийона» Окуджава посвятил своей первой жене Галине, которую он оставил ради другой женщины. Галина умерла от рака, и Булат винил себя в её болезни.
***
На своей даче, которая теперь стала музеем, Булат Окуджава коллекционировал колокольчики. Они занимали весь потолок комнаты. Начало коллекции положила поэтесса Белла Ахмадулина, привезя из далёкой страны изысканный колокольчик. С тех пор все гости периодически приносили Булату Шалвовичу именно эти звенящие предметы.
Сайт «В мире музыки» https://vmiremusiki.ru/bulat-okudzhava.html
Владимир Палей (1897 - 1918)
Честь дороже чем жизнь
Сегодня мне хотелось бы вспомнить о князе Владимире Палее – сыне Великого князя Павла Александровича Романова, родном племяннике Николая II. Когда вслед за другими алапаевскими узниками он был сброшен живым в 60-метровую шахту Нижняя Селимская, ему исполнился только 21 год. Кажется, что можно успеть сделать за такой короткий срок? Что можно было успеть написать? Ведь все справочники сообщают о Владимире Палее, что он был поэтом. И я так же думал, пока не прочитал его книги. А прочитав, удивился, даже не столько тому, какое богатое поэтическое наследие оставил нам молодой поэт, а его стихам, написанным рукой полностью сложившегося мастера, тонкого лирика и мудрого человека, проникающего в самые глубины человеческой души и окружающего мира. Столь мощное и раннее поэтическое созревание в русской литературе было явлено только Лермонтовым. Известный ценитель словесности, академик Анатолий Федорович Кони ещё при жизни поэта назвал его «надеждой русской литературы». Но этой надежде так и не суждено было состояться. При своей жизни Владимир Палей успел выпустить два поэтических сборника. Третья, составленная им, книга так и не увидела свет. Частью она дошла до нас в современном издании «Князь Владимир Палей. Поэзия. Проза. Дневники», выпущенном московским издательством «Альма матер» в 1996 году, где наиболее полно представлено его творчество. Изучая биографию Владимира Палея, я часто задавал себе вопрос: «А была ли неизбежна его гибель?» Ведь некоторым представителям царского рода Романовых удалось спастись. Живы остались даже его родные сестры – Ирина и Наталья, которым вместе с матерью в 1918 году пришлось бежать в Финляндию, а затем во Францию. Может, ему имело смысл бежать вместе с ними, тем более что Владимир Павлович не имел никаких шансов на законное наследование царского престола. Ведь он был рождён от морганатического брака Великого князя Павла Александровича Романова с актрисой Ольгой Валериановной Пистолькорс, заключённого вопреки закону Российской империи о престолонаследии и воле государя. Когда после революции глава петроградского ЦК Урицкий, проводя перепись членов Дома Романовых, вызвал князя Владимира в Смольный и предложил ему подписать отречение от отца, то он наотрез отказался. А между тем это отречение давало ему шансы избежать чёрного списка на уничтожение и возможность спасти свою жизнь даже при советской власти. Но только не такой ценой. Владимир был возмущён и, возвратившись домой, сказал матери: «Как он посмел предложить мне такое!»
Присяга
Да, честь для князя была дороже, чем жизнь. Он был воспитан в такой семье, где христианские добродетели и такие душевные качества, как порядочность и честность, ценились выше не только материальных благ и почестей, но и самой жизни. Да и брак его родителей был заключен по любви и явился вызовом всем существующим тогда порядкам. Женившись, они лишились всего: почестей, богатства, регалий – и были вынуждены покинуть пределы родины и уехать во Францию. 28 декабря 1896 года у Павла Александровича и Ольги Валерьевны родился сын Владимир, в 1903 году – дочь Ирина, в 1905 году – Наталья. Это была удивительно счастливая семья. Любовь и радость царили между родителями и детьми. Владимира горячо любили мать и отец, он отвечал им сыновней любовью, находясь с ними в такой духовной близости, что, даже будучи взрослым, поверял все интимные порывы своей души. Об этом свидетельствует его откровенная переписка. Лишь в ноябре 1904 года Ольге Валерьевне и её детям от брака с Великим князем был пожалован графский титул и фамилия Гогенфельзен, а в 1915 году – фамилия Палей с возведением в княжеское достоинство. Владимир носил фамилию и титул матери. С раннего детства он начал писать стихи. До 16 лет, пока их семья жила во Франции, писал на французском языке, а переехав в Россию в 1913 году, стал писать на русском. Владимир сразу же сразу после приезда в Россию поступает в Пажеский Его Величества корпус. Это было престижное по тому времени военное учебное заведение, из которого выходили наиболее культурные офицеры Русской армии. В 1915 году его производят в корнеты лейб-гвардии гусарского Его Величества полка. После окончания корпуса он уходит на войну, находится на передовой. Служит адъютантом у своего отца, который к тому времени был инспектором войск гвардии, генералом от кавалерии, командиром гвардейского корпуса. В дневнике 1917 года Владимир вспоминает: «...В марте я уехал в полк... В июне получил корректуру, в августе приехала готовая книга и застала меня в штабе у папа, под аэропланными бомбами. Я был очень горд и даже всплакнул от волнения и радости...» Уже в первом сборнике явлена душа поэта, устремлённого к божественным высотам. Владимир имел сильную, чистую, как у ребёнка, веру, и поэтому небеса в трепетном мире его поэзии столь же реальны, сколь и земля со всеми её искушениями.
«Прости, о Боже, я – поэт»
Религиозность его творчества является основной его сутью, даже нежные любовные строки постоянно перетекают в его лирике к истокам всеобъемлющей любви к Богу и людям.
Знамение времени
В декабре 1916 года в семье Павла Александровича произошла трагедия: его сын Дмитрий от первого брака с греческой принцессой Александрой Георгиевной стал участником убийства Григория Распутина. Великий князь Дмитрий Павлович, как и отец, тоже был очень близок с Николаем II, своим двоюродным братом, и его семьёй. Он часто вместе с ними жил летом в Ливадийском дворце, а во время войны почти всё время находился в ставке при Царе. И вдруг Дмитрий Павлович вместе с Феликсом Юсуповым принимает участие в убийстве «друга» Царской Семьи, которого боготворила Александра Фёдоровна. Несмотря на мольбы родственников и самого Павла Александровича, Дмитрий был «сослан» – направлен в действующую армию в Персию. Эта опала впоследствии спасла ему жизнь. Владимир очень остро переживал эти события. Он оказался между двух непримиримых лагерей: в одном его сводный брат по отцу Дмитрий – участник убийства, а в другом – второй его сводный брат по матери – Александр Пистолькорс, который входил в круг наиболее приближенных к Распутину и был женат на родной сестре Анны Вырубовой. Ссылка Дмитрия побудила Владимира Палея написать несколько сатирических стихотворений, высмеивающих мягкость и зависимость императора от волевой и властной супруги. Кроме того, прекрасно владея карандашом и кистью, он рисует весьма злые шаржи на Николая II и Александру Фёдоровну – гротесковые портреты ему особенно удавались. И всё же отречение императора, которое произошло буквально через месяц, Владимир Палей воспринял как подлинную трагедию. Вскоре дворец Павла Александровича в Царском селе был подвергнут обыску, самого Великого князя заключили под домашний арест, а затем – в Дом предварительного заключения на Шпалерной. Ольга Владимировна металась по Петербургу, чтобы хоть чем-то помочь любимому мужу, но кровавый маховик был уже запущен, и Великому князю уже не суждено было вернуться домой. В 1917 году Владимир ведёт дневник – бесценное свидетельство тех страшных дней, которые поражают зоркостью наблюдений и точностью предвидения:
«1 ноября (по старому стилю) 1917, среда... Узнали от Анны Богдановны, что один священник царскосельский расстрелян, а два или три других арестованы. Разве это не знамение времени? Разве не ясно, к чему мы идём и чем это кончится? Падением монархий, одна за другой, ограничением прав христиан, всемирной республикой и – несомненно! – всемирной же тиранией. И этот тиран (безусловно еврей) будет предсказанным антихристом для нас, а для еврейства или псевдомасонства – мессией. Его царство продлится, должно продлиться 3, 5 года. А затем... Невесёлые мысли лезут в усталую голову. И всё-таки светлая сила победит! И зарыдают гласом великим те, кто беснуется. Не здесь, так там, но победа останется за Христом, потому что Он – Правда, Добро, Красота, Гармония...»Эти строки написаны в первые дни Октябрьской революции, в которой активное участие принимали «евреи-комиссары», поэтому такое отношение. Пророчество поэта тем более удивительно, что большинство из его знакомых из светской знати, интеллигенции, священнослужителей и даже из дворян, приближенных к Царскому дому, – с восторженностью восприняли первую революцию, в розовом свете рисовали себе радостные картины будущего без царей и самодержавия. Владимир Палей ещё во время февральской революции предчувствовал, что это путь, ведущий к гибели. В эти трагические дни его мучает не столько неопределённость собственной судьбы, сколько невозможность послужить на благо родины. Он пишет академику Кони: «Мы переживаем ужасное время. Потрясены все основы государства, и хочется услышать Ваши мудрые слова – что делать? Как помочь? Как принести себя в жертву погибающей любимой родине?» Не сбежать за кордон, не спасти свою шкуру, а принести себя в жертву во имя спасения родины. И Господь принимает эту жертву, устраивая всё для достойного принятия мученического венца.
Предчувствие
В 1918 году выходит второй поэтический сборник Палея, этот благоухающий цветок, расцветший в кровавом кошмаре революции. В нём поэт опять обращается к Богу, вверяя себя Его попечению:
Пред вечностью
В ночь на 18 июля узников разбудили и повезли на заброшенный железный рудник, находящийся в 18 километрах от Алапаевска. Чекисты с площадной бранью стали сбрасывать туда живыми свои жертвы, безжалостно избивая их прикладами. Первой столкнули Великую княгиню Елизавету Фёдоровну. Она громко молилась и крестилась, повторяя: «Господи, прости им, ибо не знают, что делают». Вскоре Алапаевск заняли войска Колчака. Тела мучеников были подняты со дна шахты. Состоялось расследование преступления. Перед наступлением красных тела мучеников через всю Россию были привезены в Пекин в Русскую духовную миссию и захоронены в склепе у Свято-Серафимовского храма. Кроме мощей Великой княгини Елизаветы Фёдоровны и мученицы Варвары, переправленных в Иерусалим, они находились там до 1945 года. Когда советские войска заняли Маньчжурию, то мощи мучеников были извлечены из склепа и пропали. Как стало известно в нынешнем 2005 году, в 1947 году тела мучеников были тайно перезахоронены на православном кладбище близ городских ворот Аньдинмэнь. Само кладбище китайцы ликвидировали после 1988 года. На месте русских могил сейчас находится поле для игры в гольф.
Е.Серапионов Использованы материалы Т.А.Александровой из книги «Князь Владимир Палей. Поэзия, проза, дневники».
София Парнок (1885 - 1933)
Стебелёк из стали
Биография
София Парнок родилась 30 июля (11 августа) 1885г. в Таганроге, в обрусевшей еврейской зажиточной семье. После окончания с золотой медалью Таганрогской Мариинской гимназии год жила в Швейцарии, где училась в Женевской консерватории, по возвращении в Россию занималась на Бестужевских курсах. Выпустила пять сборников стихов: «Стихотворения» (1916), «Розы Пиерии» (1922), «Лоза» (1923), «Музыка» (1926), «Вполголоса» (1928). Парнок не примыкала ни к одной из ведущих литературных группировок. Она критически относилась как к новейшим течениям в современной ей литературе, так и к традиционной школе. Её поэзию отличает мастерское владение словом, широкая эрудиция, музыкальный слух. В её последние сборники проникают разговорные интонации, ощущение «повседневности» трагедии. В последние годы Парнок, лишённая возможности печататься, зарабатывала переводами. Умерла от разрыва сердца 26 августа 1933 года в селе Каринском под Москвой. Похоронена в Москве, на Немецком (Введенском) кладбище в Лефортово. На её похоронах присутствовали Борис Пастернак и Густав Шпет. В некрологе В. Ходасевич написал: «Ею было издано много книг, неизвестных широкой публике – тем хуже для публики». Возвращение Парнок в литературу состоялось благодаря Софье Поляковой, сохранившей её поздние неопубликованные произведения и издавшей в 1979г. в США все 261 стихотворение с подробным предисловием.
Составлено по материалам сайта Википедия
Русская Сафо
София Яковлевна никогда не была красавицей. Это отмечают все, кто знал её при жизни. «Среднего, скорее даже небольшого роста; с белокурыми волосами, зачёсанными на косой пробор и на затылке связанными простым узлом; с бледным лицом, которое, казалось, никогда не было молодо, София Яковлевна не была хороша собой», – написал о ней Владислав Ходасевич. А вот впечатления Марины Цветаевой:
Лера Мурашова
Борис Пастернак (1890 - 1960)
«Скажите кто-нибудь…»
«Хотел бы иметь…»
У времени в плену
Борис Пастернак… Его после смерти называли: «Гамлет XX века», «Рыцарь русской поэзии», «Заложник вечности», «Неуставный классик», «Лучезарная душа», «Один на всех и у каждого свой»… Можно сказать, что Борис Пастернак родился под крылом Серебряного века. Наиболее близки к его творчеству были три поэта: Анненский, Блок и Рильке. В ранние годы он испытал влияние Андрея Белого. Отец Бориса Пастернака — известный художник Леонид Пастернак, мать — одарённая пианистка Розалия Кауфман. «Кроме его собственной натуры, за ним стояла культурная порядочность отца и матери, а вдали где-то легендарная тень Льва Толстого», — отмечал Борис Зайцев. Борис Пастернак мог стать художником (под влиянием отца), музыкантом (его благословлял Скрябин), учёным-философом (учился в Германии, в университете Марбурга), но он стал поэтом. Окончательный поворот к поэтическому творчеству состоялся в 1912 году: «Я основательно занялся стихописанием, днём и ночью и когда придётся я писал о море, о рассвете, о летнем доме, о каменном угле Гарца», — вспоминал Пастернак в автобиографической «Охранной грамоте». В апреле 1913 года выходит коллективный альманах «Лирика» группы «Сердара», в которую входил Пастернак. В сборнике 5 стихотворений, в том числе ставшее хрестоматийным:
Анатолий Передреев (1932 - 1987)
Классик тихой лирики
Поэт Анатолий Передреев за всю свою жизнь написал всего одну книгу стихов. Некоторые наши знаменитые поэты написали в десятки раз больше и с виду их стихи не хуже... Но Передреев остался в поэзии. Они — нет. Почему? Чтобы ответить на этот вопрос, давайте вспомним те времена, когда Анатолий Передреев как-то вдруг, внезапно, как бы из небытия взлетел на поэтический Олимп. И сразу же занял там своё, только ему принадлежащее место. Это было время открытий, время, когда по первым же произведениям — рассказам, повестям стихотворениям — опытные, заслуженные мастера всенародно давали путёвки в жизнь молодым. Передреев тогда работал шофёром в Братске. Даже не он, а его товарищ прислал несколько стихов Анатолия в «Литературную газету» и они попали к Асееву. Буквально через несколько дней стихи эти были опубликованы с напутствием Асеева, а через несколько месяцев юный поэт, дитя окраин, не шибко, по-видимому, образованный, но наделённый абсолютным чувством гармонии, слова, ритма, оказался в Москве, в Литинституте. Но это было лишь начало. Попав в огромный, незнакомый и для пришлых бездушный город, Передреев не только удержался в нём, но и сделал тот самый решающий шаг, который отличает настоящего поэта от человека случайного в поэзии. Он написал свои программные стихи, прозвучавшие, как манифест. Ибо это было ещё в то время, когда общество было способно высоко ценить стихи-манифесты, стихи, выражающие общие, сокровенные настроения. Это тогда, в те времена, когда Вл.Соколов, провозвестивший, в противовес шумной и крикливой эстрадной поэзии, «тихую лирику» написал знаменитое «вдали от всех парнасов, от мелочных сует со мной опять Некрасов и Афанасий Фет». А чуть позже Рубцов выступил со своей, тотчас же отрезонировавшей в сознании читателей «Деревней»: «В этой деревне огни не погашены, ты мне тоску не пророчь», предъявив миру как символ, как сущность и как живую сегодняшнюю реальность свою малую, любимую им до боли «тихую» родину. Передреев написал не менее значительные и не менее знаменитые стихи об окраине, пригороде, своей малой родине: «Околица родная, что случилось, окраина, куда нас занесло? И города из нас не получилось, и навсегда утрачено село». Были потом ещё стихи — классически строгие, точные, наполненные энергией болящего горячего сердца, но с этими самыми известными, дошукшинскими и сошукшинскими он вошёл в большую поэзию и по праву теперь существует в ней. А ведь шли уже времена, когда в поэзии на плаву были только биологически сильные, пробивные люди. Потребовалось большое мужество представителям той волны, которую критики когда-то назвали «тихой лирикой». Потребовалось хотя бы потому, что они не могли не подтвердить своего поэтического кредо. Это были последние романтики в нашей поэзии. Они оплатили свой дар и свою привязанность трудной судьбой. Мы знаем, как умер Рубцов. Мы знаем, как умер Передреев. Но мы знаем и другое. Чистоте своего стиха они остались пожизненно верны. И вот что всегда поражает меня, когда я вспоминаю историю всей моей двадцатилетней дружбы с Передреевым (а мы земляки, из одного города, и чувствовали себя братьями. Он — старшим). Что удивляет и даже озадачивает меня: никогда, ни разу за все эти долгие годы я не слышал от него ни одного слова жалобы. Он был горд. Он не жаловался. Он был последовательным и цельным в своём призвании человеком и знал, что это он выбрал свой путь, а не его кто-то выбрал. Сейчас я понимаю, что это и есть Личность. И если при жизни я любил его за обаяние, за жест, за точность слова и чуткость к малейшим колебаниям интонации, фальши, фарисейству, за верность в дружбе и детскость души, то сейчас я всё более приникаю сердцем к его примеру. И когда я думаю о своей запутанной, непонятной порою даже мне самому и не очень счастливой жизни, то вспоминаю его, слышу его голос и вижу его спокойно-насмешливое лицо, и мне становится легче, я нахожу опору и оправдание. Не тому, в чём я виноват перед миром, а тому, что называю внутренней жизнью. Ведь прожил же он её честно и мужественно, и я вспоминаю его с благодарностью. Он никогда не выступал на митингах и собраниях. Не из принципиальных соображений — от внутреннего равнодушия. Искренне недоумевал, даже огорчался, когда кто-нибудь из «общественников, знаменосцев, радетелей укорял его в том, что он «отошёл от борьбы, не поднимает знамя»... и т.д. Он не «боролся», нет. Он писал чистые, неподдельные стихи о Родине, матери, любимой женщине. И этого ему хватало. Это был его фронт борьбы. Истинный поэт самодостаточен. Ему не нужны костыли, котурны. Он со звёздами говорит, с лугами. А уж «борцов» было в его время, как и сейчас, — ряды, колонны. «Кто с отзывчивым талантом мчит на твой простор / Так, как будто эмигрантом был он до сих пор». Он понимал, что он, с его неумением торговать своей душою, примыкать к стае, даже под флагом защиты Отечества, «раскручивать», рекламировать себя, обречён на тяжелейшее существование. Отсюда шла подчёркнутая независимость поведения, щеголеватость одежды, вольная повадка свободного человека. Отсюда и изнурительная, в последние годы всё более поглощавшая его работа над переводами (он любил свою дочь, дорожил преданной, горячо переживавшей за него женою, он не мог не думать об их благополучии, но и не мог ради дешёвого достатка ловчить, стаскивать с общего стола кусок побольше: всё равно дача ли это, заграница или приносящий доходы пост ответственного работника). С годами я понял, что и необъяснимые порою выходки Пушкина, и эпатаж Есенина, и добровольное заточение Рубцова в деревне были следствием одного и того же явления в жизни русского общества — равнодушия к судьбе боготворимых им поэтов, их житейская неустроенность и, в конечном счёте, нужда, бездомность, надлом. Передреев был одним из них. После смерти на его сберегательной книжке не осталось и рубля. Можно себе представить, как рвалось его сердце при одной только мысли, что самые дорогие ему, родные люди, оставшись без него, окажутся незащищёнными от жестокости жизни. Отсюда и его уничтожающая интонация в разговоре с ловко устроившимися посредственностями, и сарказм, и мрачное остроумие. Всё это было. Как и трогательное внимание к друзьям, праздничная весёлость и доверчивость — с близкими по духу людьми. Он и в жизни (а не только в стихах) был поэтом. В Новгороде, по приезде Передреева в гости, я потащил его на химкомбинат, который мы тогда там монтировали. Я с радостным подъёмом показывал Анатолию стройку, весь этот парад колонн и эстакад, башен и градирен, как вдруг увидел, что лицо его побледнело, изменилось болезненно. «Что с тобою?» — с тревогой спросил я. «Ничего, — ответил он. — Уедем отсюда». Тогда я ничего не понял. Сейчас понимаю: металл и бетон стройки были для него неживыми. Как, впрочем, и для большинства настоящих поэтов. У Станислава Куняева есть великолепное стихотворение о своей и Анатолия молодости. Речь в нём идёт о том, как два поэта, встретившись в «звёздный» час эпохи, — пуска Братской ГЭС — засиделись и забыли о самом грандиозном событии дня:
Анатолий Шавкута. «Голос друга (Вспоминая Анатолия Передреева)»
Вера Полозкова (1986)
Немаленькая Вера
В Сети на прошлой неделе вскипела яростная полемика вокруг статьи Игоря Панина о Вере Полозковой в «Литературной газете». Формально это у Панина рецензия на «Фотосинтез» (Вера Полозкова, Ольга Паволга. М.,Гаятри/Livebook, 2009), но на деле, разумеется, перефразируя Блока, не следует давать имя рецензии тому, что ею не является. Это нечто между памфлетом и пасквилем, под названием «Кукла», с нормальным литгазетовским/литроссиевским пафосом «Больно шустра!». Русская ругательная критика сейчас бывает двух видов (она, собственно, всегда делилась на эти два не слишком ароматных потока, но поскольку сейчас вся Россия очень наглядно выродилась, то и славянофильско-западнические вариации испортились до полного неприличия, а различия стёрлись). Вариант охранительный: автора упрекают в суетности, в том, что он на виду и на слуху, а надо бы неспешно, «неторопко» (очень любимое ими слово); автора многовато, он себя пиарит, слава его эстрадная, стадионная, дешёвая, гламурная. Это, как вы понимаете, выродившийся вариант почвенной травли шестидесятников. Бывает и критика справа – не знаю даже, назвать ли её либеральной, точнее уж будет «беспредельной». Это критика с позиций гамбургского счёта, которого, разумеется, давно нет: иерархию надо выстраивать долго, бережно, желательно бы в ситуации консенсуса хотя бы по базовым вещам, – но критик зоильского типа уверен, что эту иерархию знает. На верхних позициях в ней почему-то всегда оказываются его друзья. Дело в том, что искусство вообще вещь беззащитная, а живое, непостмодернистское и неконцептуальное, вдвойне: методом писаревского пересказа можно кого угодно превратить в чучело. К счастью для публики, такие критики чаще всего ещё и пишут сами: сравнение их потуг с текстами критикуемых почти всегда наглядно раскрывает мотивы рецензирования, хотя сами эти персонажи называют себя то troublemaker’ами, то санитарами леса, то ещё как-нибудь комплиментарно. На самом деле это полусумасшедшие графоманы, играющие в царя горы либо втёмную используемые теми, кто сам хочет в цари горы, сидя в крысиной норе. Но ещё Цветаева заметила, что, если критик пишет художественные тексты, и пишет плохо, у него должно хватать чутья, чтобы их не печатать. Иначе ему никто не поверит. Такова сегодня русская критика, точнее, её маргинальные проявления, потому что мейнстрим давно ушёл в глянец, и это тоже не всегда хорошо, но по крайней мере здорóво. В мейнстриме никогда не кипят такие болезненные страсти, как на обочинах; самая косная церковь лучше самой продвинутой секты. Вера Полозкова как раз в этом мейнстриме, но прилетает ей и слева, и справа. Чтобы уж закончить с Паниным – сам он как раз неплохой поэт, хотя однообразный; убеждения у него, как у большинства современных литераторов, крайне путаные, смутно-революционные, что-то между Че Геварой и ДПНИ, но свой голос есть безусловно. Почему его раздражает Вера – понятно: пафос маргинальности мешает оценить норму. Молодость, слава, миловидность и здоровье – сами по себе грехи столь непростительные, что пафос разоблачительной рецензии понятен. Вдобавок, если бы Панин так явно не грубил девушке на каждом шагу, многие его претензии были бы обоснованы. И тут мы подходим к тому главному, ради чего я и пишу эту колонку именно о Полозковой. Нуждается ли Вера Полозкова в критике? Разумеется. Обеспечивают ли её этой критикой восторженные сетевые поклонники? Ни в малой мере. Поэт не отвечает за поклонников, но поклонники говорят о поэте нечто важное и, как правило, нелестное. Клака любит кумира за то, что в нём всего противнее: эпигоны Бродского подражают худшему, что в нём есть, – лучшее им недоступно. Эпигоны и поклонники Щербакова напяливают маску высокомерного, презрительного всезнайства, какая лирическому герою Щербакова нужна лишь для того, чтобы её периодически срывать и топтать, дабы все увидели искажённые страданием живые черты – но у них нет ни живых черт, ни страдания, а потому длятся и множатся алхимические потуги, игры мёртвыми умными словами. Полозкову нахваливают не самые симпатичные персонажи, и комментарии в её ЖЖ лучше не читать вовсе, ибо делятся они на 90% восторженных девичьих придыханий и 10% подросткового задиристого хамства, имеющего целью привлечь Верочкино внимание. Критикой это не назовёшь, и складывается парадоксальная, но типично русская ситуация, когда самый известный из молодых поэтов окатывается либо грязью, либо патокой, но адекватного анализа не получает в принципе. В результате скоро становится нечего анализировать. Сходная ситуация наблюдалась у Бродского (государство его сажало и запрещало, заграница некритично восторгалась) – думаю, он сильно пострадал от почти полного отсутствия адекватных собеседников. Один Лосев мог ему иногда шепнуть: «Иосиф, сбрось свои котурны, зачем они, е… мать, ведь мы не так уж некультурны, чтобы без них не понимать!» (Цитата по памяти, но за суть ручаюсь.) Та же история была у Евтушенко, Вознесенского, непосредственной наследницей которых сегодня выступает Верочка: та же эстрадность (что поделаешь, человек умеет читать стихи), те же бурные международные гастроли с подробными поэтическими отчётами, та же интенсивная личная жизнь с подробным её афишированием, те же потоки брани и восторженных славословий при минимуме анализа. У Вознесенского, к счастью, мощно работала рефлексия, и в начале 1970-х он радикально перестроился, технократия сменилась православием, это стало модой, но сам он, думаю, слушался внутреннего импульса. Евтушенко периода «Белых снегов» тоже серьёзно переломился, но кто же это заметил за криками: «Продался», «Исписался»? А ведь оба эти автора в 1975-1980 годах написали своё лучшее. Это всё, впрочем, отдельная тема, а мы сейчас о Верочке, хотя рассматривать её вне этого контекста не получится: живую традицию русской литературы продолжает сейчас она, и от этой девушки во многом зависит, куда история нашей поэзии повернёт вообще. Если так пойдёт и дальше, ничего хорошего не получится. В этом будет вина не только Веры Полозковой, но и тех, кто вокруг неё улюлюкает (вредоносность похвал, думаю, в этом смысле значительно меньше). Так вот: Полозкову очень есть за что ругать. Тут вам и самолюбование (полюбоваться есть чем, но не круглые же сутки и не с таким же девичьим захлёбом), и вечная избыточность, неумение вовремя остановиться, и многословие, и однообразие, и пристрастие к броским эстрадным приёмам, и явная вторичность (с удовольствием отмечаю, что она побывала и под моим влиянием, – это всегда льстит, – а уж Бродским попросту объелась). Алексей Ефимов недавно с одобрением заметил, что Полозкова менялась. Отрадно, что менялась, – печально, что не росла. Динамика несомненна, и она не всегда радует: года два назад Полозкова несовершенно и со сбоями пыталась делать своё – сегодня с формальным блеском и куда меньшим количеством сбоев осваивает чужое. Цикл, составляющий основу «Фотосинтеза», – короткие стихотворные новеллы то ли на американском, то ли на европейском, в любом случае на очень литературном материале сделаны виртуозно, но ни психологической достоверности, ни фабульной увлекательности в них нет. Понятно, что всё это иронические проекции на литературные и журналистские клише собственных биографических коллизий, на этой иронии держится весь эффект, и приём найден славный – пересказ русских драм под американскими топонимами и в гротескно-кинематографическом антураже – но мешает именно клишированность фабул: все эти персонажи немного целлулоидны. Тем не менее это движение, и уже на том спасибо: современные русские поэты мало меняются, растут неинтенсивно, боятся «ломать и угадывать», пусть даже проигрывая. Полозкова периодически проживает кризис роста, и это залог того, что мы имеем дело с поэтом. Очередной такой кризис у неё сейчас, и он, безусловно, благотворен. Есть ли за что любить Полозкову? Безусловно, и смешно этого не видеть. Все претензии к ней уже внятно (и деликатно, что всегда характеризует мастера) озвучила Ксения Букша – увы, только в ЖЖ, потому что настоящая критика сегодня почти не институционализирована: маргинальные площадки заняты мафиями, а мейнстрим пишет о том, что хорошо покупается. Букша написала о Полозковой внятно, потому что независимо и независтливо: завидовать ей нечему, она сама длинноногая, а пишет на порядок лучше, простите за откровенность. Стихи Букши не уступают её прозе, а в последнее время, кажется, и превосходят; раздражает она окружающих гораздо меньше, потому что меньше светится и не описывает в ЖЖ ни свои поездки, ни своих «мальчиков» (ужасное слово, Вера, избавьтесь от него). Но и критика Букши, и скромные замечания автора этих строк исходят из того простого факта, что Полозкова – par excellence – настоящий поэт со своей темой, и с этого утверждения, по совести, надо начинать любой разбор. Тема эта отчасти евтушенковская, но ранний Евтушенко относился к себе гораздо более кокетливо. Лишь в зрелости эта тема зазвучала у него трагически, и он начал наконец себя проклинать с той же страстью, с какой раньше защищал (тут большую роль сыграли личные драмы, пережитые в самом кризисном возрасте). Полозкова не очень понимает, что с собой делать. Маяковского саморазрушения у неё нет, но есть осознание своей избыточности, неуместности, катастрофического неумения выстраивать отношения с людьми, и это она артикулирует внятно. Ей дано больше, чем она пока может выдержать; версификация у неё зачастую опережает мысль; однако зацитированное автопризнание «Я ненавижу, когда целуются, если целуются не со мной», вполне себе честное и безусловно драматичное. С таким мироощущением жить трудно. Лирическая героиня Полозковой хотела бы заполнить весь предоставленный ей объем, но отлично понимает, что заполнять его ей пока нечем: темперамента больше, чем ума. Есть огромный и очевидный талант – чувство ритма, чувство композиции (изменяющее иногда, но ведь и титанические поэмы Маяковского Чуковский называл «вулканом, изрыгающим вату»), есть умение выстраивать поэтический нарратив, есть главное, без чего не бывает литературы, – припадки самоненависти, отвращения к себе и своему кругу, из таких припадков выросло когда-то лучшее стихотворение Ахмадулиной «Так дурно жить, как я вчера жила». На наших глазах Полозкова проживает необходимый опыт – ей будет потом стыдно многих нынешних интервью и особенно записей, в которых она неумело и пылко защищается. Ей ещё предстоит нарастить слоновью шкуру, без которой, как учил Бродский Лимонова, литература не делается. Но этот опыт ей поможет, и, если у неё хватит сил, мы получим поэта первоклассного, составляющего гордость отечественной литературы. От нас сейчас зависит этого поэта не засиропить и не заулюлюкать, честно и прямо говоря ему, где он прав, а где заигрывается в давно наскучившие игры. Грех будет не признать, что в молодой Полозковой я отчасти узнаю себя и прекрасно понимаю, чем раздражал тогда (правда, и время было ужасно плохое – в 1990-е на свет выросло подполье, разразился пир домовых, и человек, пишущий в рифму, воспринимался как мастодонт, если только не рифмовал «милицанер» — «милицанер»; Пригов был как раз из самых талантливых героев эпохи, другие много ужасней). Я тоже делал и говорил массу глупостей, хотя интуитивно выбирал правильных друзей и, что особенно важно, правильных врагов. Я тоже производил впечатление избыточности, хотя писал и печатался ничуть не больше остальных. Со временем я как-то научился с этим жить, а потом и злость поутихла – молодость ведь самый простительный из грехов, ибо она проходит. Дождался я и адекватной критики, а со многими из тогдашних зоилов подружился, ибо стало ясно, что мы в одной лодке. Короче, по мере иссякания этой самой избыточности всех нас постепенно начнут терпеть, а после смерти даже и любить, но штука в том, что стихи нам надо писать при жизни. Поэтому к поэту желательно относиться толерантно, даже если он кого-то отталкивает эпатажем или рассеянностью: в конце концов от эпохи остаётся только литература, преимущественно поэзия (проза куда менее долговечна). В Риме поэтов как-то терпели, хотя вели они себя много хуже Полозковой: не знаю уж, что такого умудрился сделать Овидий, но остальных берегли. Пафос Окуджавы – «Берегите нас, поэтов, берегите нас» – казался Галичу смешным, но трудно не увидеть тут самоиронии. Между тем, несмотря на самоиронию, призыв серьёзен: шутки шутками, но поэтов в России сейчас мало, а какой смысл в существовании страны, у которой их нет? Никакого ровно. Правда и то, что одновременно с Полозковой работает несколько поэтов классом выше, и резонанс у них меньше. Скажем, Аля Кудряшева, по-моему, гораздо сдержанней и зачастую глубже. Букшу я упомянул. Из авторов старшего поколения как не назвать Инну Кабыш, столь разнообразную и лаконичную, или Викторию Измайлову с её стихами и песнями (говорю только о женщинах, о мужской лирике разговор отдельный). Однако то, что кажется минусом Полозковой, может оказаться её плюсом: я говорю о темпераменте. Он мешает жить, но он же становится залогом литературной удачи: сила, с которой ударяешься о стены, рано или поздно становится силой внутренней. И тогда появляются настоящие стихи – для них нужен мотор, а мотор, работающий покамест вхолостую, у Полозковой есть. Боюсь, что только у неё он сегодня и есть – по крайней мере в этом поколении. (У Веры Павловой, ничуть не менее одарённой и временами провидчески-точной, нарциссизма столько же, а то и больше, но с самоненавистью проблемы, а мотор почти отсутствует, отсюда и короткое дыхание). А «блондинов во всём», умеющих писать так, чтобы нравиться всем, – хоть попой ешь, но какое же в этом счастье? Меньше всего мне хочется вставать в позу Ахматовой, обнаружившей на челе младшего товарища «золотое клеймо неудачи», но ситуация травли мне знакома, и человека, попавшего в эту ситуацию, надо ограждать от неё вне зависимости от того, есть у тебя к нему претензии или нет. И почему бы нам всем, товарищи, не отменяя, конечно, строгого профессионального разговора, до которого непосвящённым и дела нет, просто не порадоваться всем нашим поэтическим цехом, что вот есть у нас такая большая и красивая девочка, явно талантливый и явно успешный поэт Вера Полозкова? Почему не порадоваться щедрости и таланту, и тому, что у кого-то чего-то много? А места на нашем пустынном Олимпе хватит всем: вы пишите – вам зачтётся. Правда, чтобы ценить успешного коллегу, надо и самому что-то из себя представлять. Но это, братцы, всецело в наших руках.
Дмитрий Быков GZT.RU 22 Сентября 2009г.
Яков Полонский (1819 - 1898)
Поэт послепушкинской эпохи
Яков Петрович Полонский родился в Рязани, а скончался в Петербурге в возрасте 78 лет, став главным долгожителем среди действительно крупных русских поэтов. Его поэтические единомышленники Аполлон Майков и Афанасий Фет тоже оказались долгожителями по меркам XIX века, но прожили меньше: Майков - 75, Фет - 71. А самый близкий друг среди поэтов Аполлон Григорьев и вовсе скончался в 42 года... Великим русским поэтам жить долго как бы не положено. Вспомним Пушкина и Лермонтова, Есенина и Маяковского. Ранние стихи Полонского приветствовал В.А. Жуковский, который подарил молодому поэту золотые часы, а в конце жизни с ним познакомился глубоко почитавший его А.П. Чехов. На глазах Полонского прошёл, по сути, весь XIX век. Он много написал - и стихов, и прозы. Мало кто знает, что он был автором, по-видимому, первого крупного романа об Одессе «Дешёвый город«, вышедшего в «Вестнике Европы» в 1879 году, задолго до появления «одесской» прозы Бабеля, Катаева и Паустовского. Но уж что точно все не просто знают, а поют во время застолий уже более чем полтора века - это романс «Песня цыганки» («Мой костёр в тумане светит...»). И вот спроси у поющих: кто автор этих строк, кто автор этой музыки? И большинство скажет: слова народные и музыка народная. Ан нет, слова - Полонского, а музыка - Якова Фёдоровича Пригожего (1840-1920), превратившего в народные песни ещё и «Коробейников» («Ой, полным полна коробушка...»), «Что ты жадно глядишь на дорогу...» Некрасова, «Пару гнедых» Апухтина, «Ямщика» («Когда я на почте служил ямщиком...») Трефолева и такую глубоко «русскую народную» песню, как «Окрасился месяц багрянцем», текст которой изначально написал немецкий поэт Адельберт фон Шамиссо, а на русский язык перевёл Дмитрий Минаев. Все знают Пушкина и Лермонтова, но многие ли их поют? А «Костёр» Полонского после стопочки споёт половина России, может быть, даже не слыхавшая о существовании такого поэта. Жизнь его была длинная, но нелёгкая... Он родился в семье бедного чиновника, и сам после окончания Московского университета служил чиновником на Кавказе, а потом - в Петербурге. Между прочим, он был цензором иностранной литературы, как и возглавлявшие Комитет иностранной цензуры в разные годы Тютчев, Майков и Вяземский - это к вопросу, может ли поэт быть цензором. Во времена раздрая между писателями судьба Якова Полонского кажется знаковой. Его первый брак был счастливым, но коротким - с красавицей, дочерью старосты русской церкви в Париже и француженки Еленой Устюжской. Они обвенчались в 1858. В 1860-м её не стало, ещё раньше умер их 6-месячный сын. Второй женой стала скульптор Жозефина Рюльманн, впоследствии автор памятника Ивану Тургеневу на его могиле на Волковском кладбище. О многолетней дружбе Тургенева и Полонского можно говорить долго. Несмотря на небольшую разницу в возрасте - чуть больше года, - Полонский считал Тургенева «старшим братом» и писал ему в одном из писем: «Мне кажется иногда, что не будь ты моим другом, я давно бы погиб». Тургенев действительно всю свою жизнь опекал Полонского. Но иногда подставлял. Так, расхвалив стихи Полонского в газете «Санкт-Петербургские Ведомости», он противопоставил их Некрасову, с которым в 60-е годы резко разошёлся во взглядах. Но такая «похвала» в глазах либерально настроенной молодёжи второй половины XIX века была приговором. Это всё равно что в 60-е годы ХХ века похвалить поэта, противопоставив его линии «Нового мира» Твардовского. Так что статья Тургенева Полонского «огорчила», о чём он и написал Некрасову. Это очень интересный момент. Во времена очередного раздрая между писательскими «лагерями» судьба Полонского представляется весьма знаковой. Он ладил и с теми и с этими. И с авторами некрасовских «Современника» и «Отечественных записок», и с консерваторами - Фетом и Страховым. Но именно поэтому, хотя и все признавали его поэтический талант, его «гражданскую позицию» считали какой-то зыбкой, если не сказать конформистской. Дескать, нельзя сидеть на двух стульях. Поэтому Полонскому нередко доставалось от либералов, а твёрдые консерваторы не могли считать вполне своим поэта, посвятившего в 1878 году сочувственные стихи тогда ещё узнице Вере Засулич: «Что мне она! - не жена, не любовница, / И не родная мне дочь! / Так отчего ж её доля проклятая / Спать не даёт мне всю ночь!» Нет уж, дорогой, ты выбирай: или ты с Засулич, или с Катковым! Или с «Отечественными записками», или с «Московскими ведомостями»! Или - или! Но у Полонского так не получалось. Как убеждённый православный человек он публично критиковал антицерковные выступления Льва Толстого (что было, на мой взгляд, неправильно, потому что в России их тогда не печатали), но при этом отправил Победоносцеву письмо в защиту гонимых духоборов, которых как раз защищал и даже спасал Толстой. Кстати, именно Толстой после этого дал Полонскому самую точную характеристику: «Не осуждающий». Между прочим, это одна из самых трудных христианских добродетелей. Достоевский считал, что в его стихах отразилась «щемящая поэзия русской жизни». Больше всего из своих стихов Полонский любил изумительный и по смыслу, и по музыке «Колокольчик», написанный в 1854 году. Это стихотворение также особенно ценил Фёдор Достоевский, считавший, что именно в этом стихотворении Полонского отразилась «щемящая поэзия русской национальной жизни». Но о чём оно? Всего лишь о том, как девушка ждёт своего любимого в горнице, и эта горница то светла и прекрасна, то «тесна и темна». То в ней луч золотой играет на стекле морозным узором, и кипит самовар, и весело трещит печь. То в ней скучно, и дует в окно, и - дальше гениальное! - «за окошком растёт только вишня одна, / Да и та за промёрзлым стеклом не видна / И, быть может, погибла давно...». А ведь это и есть русская жизнь!
Павел Басинский
Биография
Яков Петрович Полонский – автор, интересный уже хотя бы тем фактом, что был одним из последних представителей русской поэзии образца первой половины XIX века – хотя и скончался 18 (30 по новому стилю) октября 1898 года. Стихи Якова Полонского, как и произведения, например, Майкова, сильно напоминают «золотой век» русской поэзии – это отмечали современники, с этим согласны и сейчас. Яков Полонский, как это часто бывает, отметился не только на поэтическом поприще, но также в качестве прозаика, и весьма резкого публициста. Консервативен он был не только в стихосложении, но и во всём своём мировоззрении.
Путь к поэтическому успеху
Поэт происходил из семьи небогатого рязанского чиновника, и родился 6 (18 по новому стилю) декабря 1819 года. В его детстве и юности не случилось чего-то особенно любопытного: Полонский окончил гимназию в 1838 году, после чего перебрался в Москву, и поступил в Университет. Во время учёбы Яков Петрович познакомился и сблизился с целым рядом известных литераторов – Аполлоном Григорьевым, Афанасием Фетом, Петром Чаадаевым, Алексеем Хомяковым. И сам Яков Полонский стихи впервые опубликовал уже в 1840 году, едва став студентом – и не где-нибудь, а в «Отечественных записках». Также Полонский был одним из авторов альманаха «Подземные ключи», и эта деятельность свела его с Иваном Тургеневым, ставшим одним из лучших друзей поэта. Но по-настоящему популярны стихи Якова Полонского стали несколько позже. После завершения образования он некоторое время прожил в Одессе, а затем был переведён на гражданскую службу в Тифлис (современный Тбилиси). Во многом именно впечатления от жизни на Кавказе сформировали поэзию Полонского, и, начиная с 1846 года, поэт начал пользоваться широкой популярностью.
Зрелое творчество Полонского
Начиная с «грузинского» периода, творчество поэта серьёзно изменилось. Яков Полонский стихи писал куда более «музыкальные», чем прежде, и позже многие из них были положены на музыку знаменитыми композиторами – такими, как Чайковский и Рахманинов. Становились эти стихотворения и текстами народных песен и романсов. Полонский писал уже не только стихи, но и прозу – рассказы, повести и романы, число которых велико, а литературная ценность неравнозначна. Зачастую тематика прозаических произведений Полонского касалась его личного жизненного опыта, вплоть до работы над мемуарами. Во многом он подражал своему близкому другу Ивану Тургеневу. С 1851 года поэт жил и работал в Санкт-Петербурге – в столице он и оставался до конца жизни. В скором времени после этого он женился на дочери старосты русской церкви в Париже, чему не помешал языковой барьер: невеста почти не знала русского, а Полонский не говорил по-французски.
Поздние годы
Петербуржская квартира поэта стала местом еженедельных встреч представителей культуры и науки. Первая жена Полонского скончалась в 1860 году, вскоре он женился снова, как и в первый раз – по любви. В этом браке родилось двое детей. Со временем Яков Полонский всё больше обращался к публицистике, выступая с консервативных и православных позиций. По этой причине он активно оппонировал Льву Толстому, как раз обратившемуся к общественным и философским вопросам с другой стороны баррикад. Их статьи зачастую были ответами друг другу. В последние годы именно публицистика стала основным занятием Якова Полонского, стихов и прозы он писал уже мало.
© Poembook, 2015 https://poembook.ru/polonskiy
Александр Сергеевич Пушкин (1799 - 1837)
Авторство фрагментов текста, заключенных в кавычки, принадлежит А. С. Пушкину (из незаконченных произведений).
«Скажи мне ночь…»
«Весна, весна, пора любви…»
«Волненьем жизни утомлённый…»
«Скажи - не я ль тебя заметил…»
«Надо мной в лазури ясной…»
«Я возмужал среди печальных бурь…»
«Слаб и робок человек…»
"Нет, весь я не умру…"
Есть у Игоря Северянина такая запевка:
Геннадий Иванов. Из книги «100 великих писателей»
Его убило отсутствие воздуха
29 января (10 февраля) 1837 года умер Александр Сергеевич Пушкин. Закатилось солнце русской поэзии. «Я пережил свои желания,/ Я разлюбил свои мечты...» и ещё пушкинские строки: «Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит...»
Версии причин
Чёрная речка. Дуэль. Смертельное ранение. И негодование Лермонтова:
Дифирамбы Пушкину
Род пиитов на Руси не иссякает – поэты вспоминают Пушкина и поют ему гимны. Ещё при жизни Александра Сергеевича ему посвящали стихи Дельвиг, Туманский, Гнедич и другие.
Разговоры с памятником
К Пушкину обращались не раз. Не к самому поэту (увы, это было нельзя), а к памятнику. Очень хотелось поговорить, поболтать, посудачить...
Пушкиноведение
Первыми подняли руку на Пушкина футуристы. В известном Манифесте русских футуристов (1912г) призывалось «бросить Пушкина, Достоевского, Толстого и проч. и проч. с парохода Современности». Шустрые были эти ребята – футуристы. А первым среди них блистал Владимир Владимирович. В стихотворении «Радоваться рано» (1918г) Маяковский вопрошал:
Современное прочтение классика
Прочтения, упоминания, мнения, оценки, параллели, связанные с Пушкиным, – всего хватает в избытке. Арсений Тарковский, к примеру, писал стихи с эпиграфами из Пушкина. И не он один. Многие интегрировали пушкинские строки в свои. Вот Давид Самойлов:
Финальный аккорд
Пора подводить итоги. Пушкин выступает в разных ипостасях: реальный Пушкин, мифологический, идеологический, коммерческий. Сегодня как раз время коммерческого Пушкина: тут и водка, и изделия № 2, и остальное «наше всё». И всё же, всё же, всё же... В 1924 году Михаил Зенкевич написал про Пушкина:
Юрий Безелянский. Из книги «69 этюдов о русских писателях»
Пьер де Ронсар (1524 - 1585)
Глава поэтического сообщества «Плеяда»
Великим поэтом Ронсар может быть назван прежде всего как создатель богатой лирической формы, разнообразных новых размеров (ронсаровская строфа в 6 стихов aabccd и др.).
Биография
Французы — люди, которые тонко разбираются в вопросах, связанных с глубокими человеческими чувствами, будь то любовь, дружба или уважение. Яркое доказательство последнего — увековечение имени великого поэта XVI века Пьера де Ронсара в названии сорта плетистой, повторно цветущей розы, выведенного в середине 80-х. Лепестки у растения — белые по краям и насыщенно розовые в сердцевине, шипов практически нет, а аромат лёгкий, как и произведения стихотворца, отзывающиеся в сердцах читателей.
Детство и юность
Взгляды экспертов на дату рождения поэта разошлись: одни утверждали, что он появился на свет в 1524 году между 1 и 11 сентября, другие чётко указывали на последнее число. А вот место прихода в этот мир не вызвало разногласий — замок Мануар-де-ла-Поссоньер в Кутюр-Сюр-Луаре, в 2019-м вместе с Tréhet объединённом в коммуну Вале-де-Ронсар. Семья Пьера была большой: отец Луи, находившийся при дворе Франциска I и участвовавший в битве при Павии, мать Жанна Шодрье, имевшая благородное происхождение, братья Клод и Чарльз и сестра Луиза. В детстве мальчик служил пажом у сыновей короля, затем, получив начальное образование дома и продолжив в Наваррском колледже, обосновался при шотландском дворе, служа дочери монарха Мадлен де Валуа, а после смерти титулованной особы и её мужу. В составе свиты посла Клода д'Юмьера юноша совершил путешествие в Великобританию, Францию и Фландрию, именно в этот период заинтересовавшись произведениями Вергилия и Горация. Вернувшись на родину, Пьер попал под «руководство» герцога Орлеанского и стал секретарём гуманиста Лазара де Баифа. Блестящую дипломатическую карьеру прервала внезапная болезнь, после которой де Ронсар остался наполовину глухим. Несмотря на недуг, Пьер, постриженный в священнослужители, продолжал служить Карлу I Орлеанскому, впоследствии перейдя к Генриху II, Карлу IX и Генриху III.
Личная жизнь
Эмоции, вызванные переживаниями в личной жизни, нашли отражение в автобиографичной любовной лирике поэта. В «Первой книге любовных стихов» содержались произведения, адресованные Кассандре Сальвиати, к которой Пьер воспылал чувствами в середине 40-х и на которой не мог жениться. В дальнейшем появилась также и «Вторая книга» с посланиями к простой скромной девушке Мари Дюпен, повстречавшейся ему в 1555-м. В 1578-м настал черед «Сонетов к Элен» («Сонеты к Елене»), посвящённых Элен де Сюржер, служившей при дворе Екатерины Медичи. Помимо этих представительниц прекрасного пола, в творениях литератора упоминаются некие Жанна, Мадлен, Роза, Женевра и т. д.
Поэзия
Первые пробы пера де Ронсар, обучавшийся в парижском Collège de Coqueret и под руководством Жана Дора получавший знания по философии и древним языкам, сделал ещё в 1542-м. Дебютные произведения вышли в печать в 1547-м, и уже вскоре автор громко заявил о себе своими «Одами». 1549-й — знаковый год в судьбе не только Пьера, но и литературного общества того времени. Во-первых, тогда образовалась знаменитая «Плеяда», творившая в жанрах оды, сонета, элегии, эклоги, комедии и трагедии и развившая их в духе эпохи Возрождения. Во-вторых, вместе с сокурсниками Жоашеном дю Белле и Жаном Антуаном де Баифом он разработал план масштабной поэтической реформы, нашедшей отражение в трактате «Защита и прославление французского языка». Стихотворец воспевал любовь, указывая на быстротечность чувства и всего живого, природу, обращался к философии, в период религиозных войн выступив острым сатириком и патриотом. Его сочинения набирали популярность — их создателю подражали как минимум Эдмунд Спенсер и Уильям Шекспир, а сам он был окружён славой и почётом, как позднее Виктор Гюго. Он подарил вторую жизнь восьми- и десятисложным стихам, и благодаря ему французская поэзия обрела музыкальность, гармонию, разнообразие, глубину и масштаб.
Смерть
Последние годы жизни оказались особенно тяжёлыми для француза как морально, так и физически: он потерял немало друзей и боролся с участившимися приступами подагры. В год своего 60-летия Пьер занимался пополнением библиографии и подготовкой юбилейного издания своих сочинений, много времени отдавая вычитке, корректировке и редакции и часто наведываясь в Париж. Вероятно, регулярные поездки подорвали и без того слабое здоровье поэта, послужив дополнительной причиной смерти. В ночь с 27 на 28 декабря 1585-го де Ронсар умер в окружении товарищей в монастыре Сен-Ком и был похоронен в склепе церкви, теперь его могила находится под руинами.
24СМИ/Биографии/Пьер де Ронсар https://24smi.org/celebrity/71793-per-de-ronsar.html
Николай Рубцов (1936 - 1971)
«Поверьте мне, я чист душою…»
Николай Рубцов продолжил традицию раннего ухода поэтов из жизни. Ушёл в 35 лет. 19 января 1971 года был задушен в своей кровати в скромной квартире хрущёвской пятиэтажки на окраине Вологды. И кем? Любовницей. Бытовая трагедия, и не важно, кто виноват и в какой степени, он сам или его полюбовница, важно другое: не стало человека. И какого?.. Рубцов был удивительный русский поэт, бесшабашный и непутёвый, вроде Аполлона Григорьева. И судьба постоянно испытывала его на прочность, на разрыв: сиротство, детдомовщина, бедность, неприкаянность. Он часто сам не знал, где преклонить ему голову. Хотел поступить в мореходку, но туда не попал, хотя и походил по морю. – «Я весь в мазуте, весь в тавоте, / Зато работаю в Тралфлоте!..» Кочегар рыболовецкого судна, матрос, слесарь-сантехник на заводе… Учился в нескольких техникумах, но ни одного не закончил. По натуре был простодушен, наивен, провинциален, да ещё с трудным характером. Короче, не продвинутый, не прагматичный, не интерактивный. Может быть, поэтому он и не вписался в жизнь, хотя в его пору она, эта самая жизнь, ещё не была коммерциализованной, и в основном действовал принцип бартера: ты мне – я тебе. Но опять же теперь не важно, каким был Рубцов. Главное, что жил на белом свете такой замечательный поэт, по нынешним меркам – классик. Стихи его охотно печатают, выходят книги, воспоминания, есть Всероссийская литературная премия «Звезда полей» имени Николая Рубцова. Всё есть! А человека нет… Старая российская история: при жизни не ценят, не замечают, третируют, топчут. А после смерти вдруг спохватываются и возносят до небес. Несколько биографических штрихов. Николай Рубцов родился 3 января 1936 года в посёлке Емецк Архангельской области. Отец погиб на фронте. В стихотворении «Детство» поэт с горечью писал: «Мать умерла. Отец ушёл на фронт. / Соседка злая / Не даёт проходу. / Смутно помню / Утро похорон / И за окошком / Скудную природу…» Потеряв мать в 6 лет, Рубцов воспитывался в детских домах. А когда исполнилось 16 лет, скитался по стране. Перебрал различные профессии, а мечта была одна: стать поэтом. В 1962 году поступил в Московский литературный институт им. Горького. Через два года был исключен за нарушение дисциплины. Первая книга – «Лирика» – вышла в 1965 году в Архангельске, в 1967 году в Москве «Звезда полей».
Из письма В.П. Астафьева поэтессе Н.А. Старичковой:
Уж очень много нагорожено вокруг личности и необычной смерти Рубцова. Поскольку и то, и другое мало кому доступно, личность-то загадочней и крупнее времени и окружения, то и уподобляют поэта, его дела и содержание души, чаще всего себе подобной и из страдающей, грустной души выстраивают душонку мятущуюся и ничтожную. Пишут чаще всего те, с кем он собутыльничал, при ком вольничал, кривлялся и безобразия свои напоказ выставлял. Люди-верхогляды, «кумовья» по бутылке и видели то, что хотели увидеть и не могли ничего другого увидеть, ибо общались с поэтом в пьяном застолье, в грязных шинках и социалистических общагах. Им и в голову не приходит, что он так же, как они, не писал, а «сочинял» стихи, и «стихия» эта органична, тайна глубоко сокрыта от глаза. Вы точно заметили, каким он аккуратным почерком без помарок писал стихи. А он их и не писал, он их записывал уже сложившиеся, звучащие в сердце. Он при мне однажды в областной библиотеке на вопрос: «Как Вы пишете стихи?» ответил: «Очень просто, беру листок бумаги, ставлю вверху Н.Рубцов и столбиком записываю», и помню, что хохоток раздался, смеялись не только читатели и почитатели, но и поэты, присутствующие при этом. Смеялись оттого, что им эта стихия и тайна таланта дана Богом не была, они и не понимали поэта, бывало, и спаивали его, бывало, и злили, бывало, ненавидели, бывало, тягостно завидовали. И мало кто по-настоящему радовался. Скульптор В.М.Клыков изваял памятник Сергию Радонежскому. В середину его, будто матери, поместил он ангелочка-ребёночка. Вот я всегда мысленно сравнивал Николая Рубцова с фигурой Радонежского — сверху непотребство, детдомовская разухабистость, от дозы выпитого переходящая в хамство и наглость, нечищеные зубы, валенки, одежда и бельё, пахнущие помойкой, заношенное пальтишко, а под ним, в серёдке, под сердцем таится чистый-чистый ребёнок с милым лицом, грустным и виноватым взглядом очень пристальных глаз — этот мальчик и «держал волну», охранял звук в раздрызганном, себя не ценящем, дар свой, да не свой, а Богом данный, унижающим чистый тон. Душу, терзаемую самим творцом, как мог ручонками слабыми удерживал и ещё бы с десяток, может, и другой лет сохранял России поэта, посланного прославлять землю свою, природу русскую и людей её забитых и загнанных временем в тёмный угол. Я думаю, что к шестидесяти годам он пришёл бы к Богу и перестал бы пить и безобразничать...
Борис Рыжий (1974 - 2001)
Уличный музыкант
«Я всех любил. Без дураков.»
Сколько бы ласковых слов ни сказали большие поэты о Борисе Рыжем, сколько бы ни публиковали его стихов, а всё равно кто-нибудь, не задумываясь, обронит: «Обычный поэт, каких много». Нет, не много. После Некрасова Рыжий вообще единственный. Есть такая штука – пейзаж за окном, который много что определяет. Если отправиться в Константиново и с высокого берега Оки поглядеть на заливные луга, то про поэта Есенина всё поймёшь. У Рыжего был свой пейзаж – неавантажный такой, с заводскими гудками, дребезжащими трамваями, маршами из репродукторов, скамейкой в парке, а населяли его дядя Сева, даун Петя и Витюра с арматурой («Только справа соседа закроют, откинется слева: если кто обижает, скажи, мы соседи, сопляк…»). Почему такая компания? Случайно, если бы речь не шла о поэте. А если о поэте, то уже судьба. Семья такая у Рыжего была профессорская-профессорская, правильная-правильная, со стихами у детской кроватки на ночь, но неосмотрительно переехали в Свердловск на Вторчермет. Это не орденоносный Уралмаш со следами былой ампирной красоты, а район, где на работу принимали уголовничков и прочих маргиналов. В 70-е там случился выброс бактериологического оружия, и на керамическом заводе умерло семьдесят мужчин. Даже от местных старушек, что ездили в центр продавать цветы, шарахались, как от чумных. Может, тогда Вторчермет и стал презираемым «Вторчиком» – забитым, слабым, юродивым. Здесь лица работяг по кротости выражения – как у нестеровских святых. Там Борис Рыжий и пошёл в школу, а когда закончил и переехал – уже влип. Влюбился, черпанув чужого горя. Кто знал, что этих, от кого шарахаются, носы зажимая, он полюбит с сердечностью доктора Лизы?.. Хотя «Вторчик» пробивает. Как-то ещё студенткой, ночью, после грозы, я вышла во двор продышаться от книжек – была сессия. Там на мокром асфальте лежала женщина, в ногах у неё сидел мужик. Оба вкрученные. Он объяснялся ей в любви. Кривыми такими словечками, но разило наповал. Я встала, как столб, ушам своим не веря… У Рыжего была мания – возить друзей на Вторчермет. Как родителей с невестой знакомить. Чтобы поняли, удочерили, чтобы приняли наконец-то его беспризорников. Без этих заснеженных избушек и синемаечных мужиков ни стихов, ни самого Борис Борисыча, ни ноши, что он на себя взвалил, не понять. Мы с ним однажды отправились туда в гости. Ничего хорошего я не ждала, но увиденное всё равно поразило. В пустой комнате валялись полуголые люди, рядом шприцы. Один – в детских синих трусах в белый горох. Они казались жертвами Освенцима, то ли живыми, то ли уже умершими. Говорить было не с кем. Собеседников мы потом нашли, но лучше б они молчали. Мужик пил водку, его сына Боря честил во все корки – работу бросил, детей бросил. «Сколько можно тебя на работу устраивать?» Парень молчал, а мужик назидательно-насмешливо: «Зато он, Борис, не пьёт, как ты». Борька собрался было парню накостылять, но тут ловко встряла супруга хозяина. Хозяева вообще реагировали грамотно. С чем он тут бился? С тем, что ни царские указы, ни президентские кампании на сантиметр не сдвинули с места? Сцена была надрывная. Сражался Дон Кихот с мельницами… Понятно, что это Борин «Вторчик» условный, а попросту говоря – народная жизнь. Рыжий упрекал: «Ты же это видела, знаешь, почему не пишешь?» А как? Убьёшься на них смотреть, не то что переводить их в тексты. Ещё подумалось – они так не изводятся, как он из-за них. Они кручёные и битые. И не осознающие. Просто пьют, а это проще. Он хотел этих ребят пристроить, а никто не брал. «Вторчику» все дружно сопротивлялись. Только удивлялись – странных же он нашёл себе единомышленников. Сообщников по стойкости и бунту. Компанию не чующих беды. Сам-то всё чуял. Иногда размышляешь о том, чего в стихах у поэта нет. Какая часть жизни не учтена. Например, у Пушкина мать была, а темы такой нет. Запечатано, но пасаран. У Лермонтова наоборот – не было матери, рано умерла, зато есть стихи. Чего нет у Рыжего? Нет цветущей плоти. Чувственности. Плоть у него всегда истончающаяся, дефектная. Предметы – уходящие. Трамваи, ампирная арка, листьев рваная медь, старая фильма, ЦПКиО. То, что старомодно, ветхо, ретрушно. Мир всегда прощающийся, извиняющийся, виноватый, пришибленный. «Разлука ты, разлука» – вот чем всё пропитано. Уходом, прощанием. Видимо, только так и можно было этот бедный мир любить. Так, как Пушкин приказал, – «что пройдёт, то будет мило». Ну, и про милость к падшим, конечно, тоже из классических правил. И потому, когда в метро бомж вдруг возопит: «Товарищи! Хоть пару монет! Выживаем с друзьями на улице!» – я знаю, как зовут его ангела. Чей он вечный подопечный. Но герои Рыжего живы, да ещё как. Всё такие же непотопляемые, лихие, убогие. Поэтом меньше, поэтом больше. Они его в защитники не звали. Это он их усыновил. А потом понял: всё не так. Эти его сообщнички не погибали, они просто в этой разрухе жили, им это нормально. Не был этот мир гибнущим – погибал музыкант.
Наталья Смирнова
Михаил Светлов (1903 - 1964)
Поэт-романтик, не ищущий славы
17 июня 1903 года, в бедной семье екатеринославских евреев родился автор «Гренады». Даже если за всю свою жизнь Светлов написал бы только это единственное стихотворение, его имя всё равно бы вспоминали с восхищением. Это был не просто гениальный поэт, но и интереснейшая личность. А «Гренаде», которую впервые напечатали в «Комсомольской правде» в 1926 году, Михаил Аркадьевич был обязан славой. Все, кто застал эпоху СССР, знали это стихотворение наизусть. Маяковский читал его со сцены, а Марина Цветаева писала из Парижа Пастернаку: «Передай Светлову, что его «Гренада» - мой любимый стих за все эти годы. У Есенина ни одного такого не было. Этого, впрочем, не говори, пусть Есенину мирно спится». Более того, положенные на музыку стихи пели советские лётчики, когда началась война в Испании. Затем её подхватила вся Европа. Позднее, в гитлеровском лагере смерти «Маутхаузене» эта песня стала гимном заключённых. Парадоксально, но ни слава, ни деньги никогда не интересовали поэта. Его жизнь состояла из противоречащих событий. Он был одним из первых одержимых комсомольцев, но был исключён из организации. Верил в идеалы революции, но никогда не вступал в партию. Его преследовали за симпатии к троцкистам, он был «невыездным», годами его не печатали и не упоминали критики. Но, несмотря ни на что, Светлов был полон любви к стране, людям и поэзии.
Голодное детство
В своей ранней автобиографии Михаил Светлов (настоящая фамилия - Шейнкман) иронически писал: «Я, Михаил Аркадьевич Светлов, родился в 1903 году 17 июня в Екатеринославе. Отец - буржуа, мелкий, даже очень мелкий. Он собирал 10 знакомых евреев и создавал «Акционерное общество». Акционерное общество покупало пуд гнилых груш и распродавало его по фунтам. Разница между расходом и приходом шла на моё образование». И ещё любил рассказывать: «В детстве я учился у меламеда. Платили ему пять рублей. И вдруг отец узнал, что в соседнем местечке берут три. Он пришёл к меламеду и сказал: «Хорошо, пять так пять. Но за эти деньги обучи его русской грамоте». - Так я и стал, - заключал Светлов, - русским писателем». С ранних лет Светлов много читал. Впрочем, книги в бедной еврейской семье появлялись довольно оригинальным способом. Мать Михаила, Рахиль Шейнкман, славилась на весь Екатеринослав своими жареными семечками. Однажды муж принёс в дом целый мешок сочинений классиков. Стоило это добро 1 рубль 60 копеек. Но книги предназначались не для сына, из них Рахиль крутила кулёчки для продажи семечек. Однако маленький Миша настоял на том, что на кульки книги пойдут только после того, как он их прочтёт. А когда прочёл - немедленно засел за написание собственного романа. Работа заняла два часа. Своё творчество - две с половиной страницы, исписанных крупным почерком, - юный писатель представил сестре. Слушать пришлось недолго: на третьей странице главная героиня умерла.
Путь поэта
Затем Михаил взялся за стихосложение. Его первое стихотворение было опубликовано в газете, когда ему было 14 лет. На полученный гонорар мальчишка купил буханку белого хлеба, чтобы семья могла вволю его наесться. Это было так непривычно, что запомнилось на всю жизнь. Светлов окончил начальное городское училище. В 16 лет он уже занимал должность главного редактора журнала «Юный пролетарий» и заведовал отделом печати Днепропетровского губкома комсомола. К сожалению, из-за Первой мировой войны и Октябрьской революции продолжить образование будущему поэту не удалось. В 1919 году он одним из первых вступает в комсомол, а через год - в Красную Армию добровольцем-стрелком 1-го Екатеринославского территориального полка и в течение нескольких месяцев участвует в боях. В 1922 году Светлов переехал в Москву. Там он учится на рабфаке, затем на литературном факультете 1-го МГУ (1927-1928), в Высшем литературно-художественном институте им. В. Брюсова. Один за другим выходят сборники его стихов, в которых центральное место занимает героика и романтика гражданской войны. В 1926-м о нём благодаря «Гренаде» узнаёт вся страна. Имя Светлова стало легендарным - молодёжь увидела в нём того, кто живёт с нею на одной волне, с той же жаждой героизма и чувством высокой гражданственности. Через два года поэта исключают из комсомола за «троцкизм». В 1935 году Светлов пишет ещё один шедевр - стихотворение «Каховка». Ставшее песней, оно пользовалось в то время огромной популярностью. «Песню о Каховке» пела вся страна, особенно молодёжь. Многие не знали автора слов, считая песню народной, а это верный признак бессмертия. Признанный в конце 30-х лирический поэт Светлов обращается к драматургии. Но в отличие от стихотворений, первая же его пьеса «Глубокая провинция», рассказывавшая о личной жизни колхозников, получила резкую критику. Несколько последующих не были ни опубликованы, ни поставлены на сцене. Лишь «Двадцать лет спустя», которая была поставлена в 1941-м, долгое время не сходила со сцен советских театров. Писательница, литературовед, ученица и друг поэта Лидия Борисовна Лебединская вспоминала о Михаиле Аркадьевиче Светлове: «Очень внимательно кто-то наверху наблюдал за Светловым. В 37-м году его вызвали на Лубянку и предложили… стучать. Светлов, естественно, отказался. Он говорил, что не знал, выйдет ли оттуда. В 1939 году было всеобщее награждение писателей. Светлов не получил никакого ордена. Тогда появилась поговорка Светлова, что «оборотная сторона медали - не дали». В годы Второй мировой войны Светлов работал корреспондентом газеты «Красная звезда», был награждён двумя орденами Красной Звезды, медалями. Военным корреспондентом он дошёл до самого Берлина. Известнейшим стихотворением военных лет стало произведение «Итальянец».
Вечный бессребреник
В личной жизни Михаила Светлова, как пишут различные источники, были три любимые женщины, но женат он был дважды. Первую супругу звали Елена, она работала у Светлова машинисткой. Они развелись в 1936 году. Со второй женой - Родам Амирэджиби, сестрой грузинского писателя Чабуа Амирэджиби, Михаил Аркадьевич познакомился в 1938 году. Грузинская красавица была в составе делегации, встречавшейся со Сталиным. Девушка должна была преподнести «отцу народов» дары с Родины, однако в последний момент всплыли «нехорошие» факты из её биографии: княжеское происхождение, репрессированный отец. По Красной площади Родам всё же прошлась, но вот к Сталину её не подпустили. Зато удивительной красоты девушку с царским именем заметил поэт. В 1939-м у пары родился сын Александр (Сандро), который стал сценаристом и режиссёром. Сама Родам работала ассистентом режиссёра, занимала должность преподавателя во ВГИКе и писала сценарии. Её рисовали художники, она позировала известному скульптору Константину Топуридзе, мужу Рины Зелёной, для статуи «Грузия» фонтана «Дружба народов». Впрочем, удержать такую красавицу Светлов не смог, она ушла от него и вышла замуж за физика Бруно Понтекорво. Всю свою жизнь Михаил Светлов старался находиться в тени своей славы, не любил помпезности, не искал богатств, печатал на старенькой печатной машинке. Любил людей, не делил их ни по статусу, ни по национальности, и делился с ними заработанным. Зимой мог ходить в осеннем пальто и лёгких ботинках. Тем временем созывал в гости «на пирожки» всех лифтёрш дома вместе с семьями. Когда он в последний раз лежал в больнице, гонорар, присылаемый из разных издательств, горкой лежал на тумбочке... У всех, кто приходил к нему, Михаил Аркадьевич спрашивал: «Тебе нужны деньги? Возьми. Отдавать не нужно». У этого человека была внутренняя независимость и безупречный вкус. Он ко всему относился с юмором и долей здравой иронии. Шутил даже о своей болезни. Находясь в больнице, однажды он попросил Лидию Лебединскую принести ему пива. «А рак у меня уже свой есть!» - сказал Светлов. Светлов скончался от рака лёгких в 1964 году в Москве. Через три года ему присудили единственную профессиональную награду - Ленинскую премию. Посмертно.
Ирина Руденко
Михаил Светлов. Как жил и творил поэт со светлым псевдонимом?
Усердно изучая древо изящной словесности, я с удивлением обнаружила, что круг тем, о которых я могла бы написать и — самое главное! — о которых мне было бы увлекательно писать, стремительно сужается. Самое главное качество пишущего человека — выносливость. Надо, чтобы жизнь пропитала тебя как губку, но не измочалила, закалила, но не ожесточила, не лишила надежды. Только тогда можно что-то сказать людям, и слова твои не будут мертвы или безнадёжны. «Писать надо так, чтобы между строчками был огонь», — говорил Сэлинджер. Это так. Писательство, даже любительское, отравляет кровь, насыщает её кислородом творческого жара и… «пальцы тянутся к перу, перо к бумаге». Писательство — схима, животворный огонь Прометея. А для человека самое главное — сделать что-то для других и знать, что дар его нужен. Моё имя в переводе с испанского Llama — пламя, свет, сияние. Не знаю, какое наитие осенило моего дорогого папу, но он точно угадал с именем. Говорят, темперамент человека ярче всего проявляется в музыке. Возможно, поэтому, до сих пор некоторые из ныне здравствующих моих родственников вспоминают, с каким воодушевлением я исполняла светловскую «Гренаду». О, это было зрелище! Четырёхлетняя, с непокорными кудряшками, с горящими глазами, я скандировала, отбивая такт рукой и особенно упирая на «р»! Пр-р-рощайте, родные, пр-р-рощайте, друзья! Гренада, Гренада, Гр-р-ренада моя! Ах, Михаил Аркадьевич Светлов! Не от этих ли р-р-раскатистых «р», заглушающих звук маминого пианино, от дробной магии Ваших слов, от огненного их полёта (Ах! И звезды под ногами!) мой внутренний мятеж, протест против смирения и обыденности, и, главное, против скуки, от которой, как известно, один шаг до жестокости?!
В статье с искренней благодарностью использованы воспоминания современников о М. Светлове. Ляман Багирова
Игорь Северянин (1887 - 1941)
«Ваш нежный и единственный…»
Юрий Безелянский. Из книги «99 имён Серебряного века»
Константин Симонов (1915 - 1979)
«Я пришёл вовремя…»
«Он о войне пел страшной и кровавой, лишь иногда – полстрочки о любви».
Едва ли не единственный из крупных поэтов первого собственно советского поколения, он не завидует тем, кто успел повоевать в Гражданскую, не жалуется, будто «опоздал родиться», — он вписывается в своё время с солдатской точностью, спокойно отрезая нити прошлого. Цитирую «Автобиографию», написанную Симоновым за год до смерти: «Я родился в 1915 году в Петрограде, а детство провёл в Рязани и Саратове…» Не сказано: почему семье пришлось покинуть столицу. Произошло это вскоре (или сразу) после революции. Далее сказано: «Моя мать работала то машинисткой, то делопроизводителем…» Не сказано, что мать — княжна Оболенская, Александра Леонидовна. При Советской власти работать машинисткой и делопроизводителем, а также участвовать «в разного рода комиссиях» (видимо, осуществлявших «учёт и контроль») — для грамотной женщины — нормально. Всё это чистая правда. Но правда и то, что княжеское происхождение забыто. Честно и навсегда. Об отце — ни слова? Ни слова. Но кое-что договорили биографы; отец — военный, погиб в Первую мировую войну. Для детей, родившихся между Цусимой и Октябрём («позорное десятилетие», — окрестил его Горький) сиротство — беда нередкая; у Яшина, например, отец тоже погиб. Но отец Яшина был солдат, а отец Симонова, как выяснили биографы, — генерал. На языке тех лет — генерал царской армии. Сын, разумеется, так не формулировал. Он отца вообще не поминал. Зная анкетные страхи советского образа жизни, можно подумать, что Симонов решил скрыть своё дворянско-княжеское, царско-генеральское происхождение. Но это полная чепуха. Во-первых, скрывать что-либо было решительно не в его характере, тем более что «где надо» о нём всё знали. Во-вторых, ему, шестикратному сталинскому лауреату и Герою Социалистического Труда, в 1978 году, когда он писал «Автобиографию», вообще ничто не грозило. А в-третьих, в ту пору самые чуткие граждане «из бывших» уже начинали осторожно гордиться своими дворянскими регалиями. Для Симонова такой подход был абсолютно исключён — по тем же особенностям характера. Он от отца и не отрёкся. Фамилию-то — сохранил. В сочетании с нерусской, южно-романтической внешностью и византийским именем (без буквы «р», что позволяло скрыть картавость) эта фамилия делала его облик запоминающимся; оставь он себе своё анкетное имя и возьми фамилию отчима, который в полном смысле слова заменил ему отца, — и Кирилл Иванишев слился бы с русским фоном, меж тем, как Константин Симонов на этом фоне мог претендовать на некую особость… от которой он сознательно и твёрдо отказался, как и от своего родового дворянства. И тут ключевой становится фигура отчима. В прошлом — офицер царской армии, полковник, ветеран, израненный в двух войнах: японской и германской, отравленный газами и многократно награждённый за храбрость, — после революции перешёл на службу в РККА и стал, как тогда говорили, краскомом. В 1955 году Симонов воздал своему отчиму должное, написав поэму «Отец». Пусть психологи вдумаются в дату: когда окончательно низвергли генералиссимуса, развенчали Верховного Главнокомандующего, тогда поэт Симонов (полковник Советской Армии Симонов) обозначил свято место, воздав должное «преподавателю тактики в военном училище», ходившему вместе с курсантами давить антоновский мужицкий бунт (как честный офицер, отчим пошёл бы давить такой бунт и в царское время). От отчима с раннего детства — солдатский образ жизни: мыл пол… чистил картошку… всё по часам, в ноль-ноль, опаздывать нельзя, возражать не полагается, данное кому бы то ни было слово надо держать, ложь, даже самая маленькая, презренна. Решения — только самостоятельно. После семилетки — фабзавуч, два года токарного дела, авиазавод. При переезде в Москву — механический цех кинофабрики… И уже неслучайна поэма «Беломорканал»: рождена от чтения газет, трубивших о перековке зеков. В знаменитый писательский десант Симонов, понятно, не попал (и слава богу, а то отмывался бы потом всю жизнь), но переписывал и перемарывал свой «Беломорканал» нещадно, а закончив, как честный человек добился командировки на место действия, поехал на канал, месяц прожил в зоне, в бараке, в каморке лагерного воспитателя («тоже, как и все остальные, заключённого»), ещё раз всё в поэме перекроил, перекайлил, перелопатил… Он её так и не издал. Но благодаря ей поступил в Литературный институт, из стен которого вышел — в предвоенном уже времени — в ранге профессионального литератора. Симоновская манера письма поднята хребтом, оправдана пудами черновиков. Это плод адовой работы, неустанный перебор вариантов. Здесь нет той «чудинки», той безуминки, которая завораживает у стихотворцев, околдовывающих вас сходу, до всякого «содержания» (птичий клёкот Мандельштама, певучий перелив Есенина, митинговый нахрап Маяковского, обрывающийся спазм Цветаевой, царственный ритм Ахматовой, дрожащий дискант Северянина, глухой хрип Клюева… не говоря уже о пророчески западающих паузах Блока). Отсутствие какой-то такой «ноты» даже побудило Симонова в конце жизни честно усомниться в том, что «есть поэзия Симонова»: тогда он был уже скорее эпическим летописцем Великой Отечественной войны, чем её поэтом. Но и поэтом всё-таки был. Уникальным. «Я пришёл вовремя», — почувствовал молодой автор. Он имел ввиду издательские планы. Время имело ввиду другое: оно ждало такого поэта. Время пахло порохом. Поэт, рождённый для этого времени, чутко ловил запахи и звуки. «Мужество века, как штык, простое», звало его. «Всю жизнь любил он рисовать войну». Надо было подвести под эти рисунки реальность. Первая баллада — «О спрятанном оружии» написана на сюжет, извлечённый из пьесы одного испанца в журнале «Интернациональная литература» за 1935 год. «Слышишь, как порохом пахнуть стали передовые статьи и стихи? Перья штампуют из той же стали, которая завтра пойдёт на штыки». Война завтра, война сегодня, война вчера. Война — всегда… Что действительно реально в этих снах и грёзах, так это то, что дело идёт «в чужой земле и под чужим небом». А своя земля? Своё небо? Есть и это. Где-нибудь «на самом кончике России». На Камчатке, например. Ещё лучше — на полюсе. Симонов рвётся лично снимать со льдины папанинцев. Его не пускают дальше мурманской гостиницы. Он фиксирует, что может: карту в окружкоме, радиограмму, ночной холод… Картина собирается из штрихов, пятен, шрамов. В этом напряженном «хаосе» иногда видны символы. Вообще-то у Симонова их настолько мало, что легко перечислить: «Интернационал», который поют полярники, «мир коммунизма», который будет стоить больших страстей и тревог, и, наконец, «советский флаг», который в финале трактован как «гордый флаг земного шара» (земшарность — пароль поколения). В 1939 году выпускник Литературного института, рекомендованный в аспирантуру ИФЛИ и уже успевший сдать вступительные экзамены, получает предписание Политуправления Красной Армии: отбыть в Монголию на театр военных действий в качестве корреспондента газеты «Героическая красноармейская». На этом регулярное образование Симонова заканчивается. Начинается практика. На Халхин-Голе он впервые собственными глазами видит, что такое война. Он, думавший, что «быть убитым — входит в обязанности врага», теперь видит врага воочию: в колонне пленных, возвращающихся на родину японцев. И вдруг понимает, что храбрейший из врагов — не тот, кто «семь ночей продержался под нашим огнём», а тот, кто имел мужество, уходя, на прощанье махнуть нам рукой, искалеченной в бою и вылеченной нашим лекарем… в этом рискованном оксюмороне ненависти-любви на мгновенье проглядывает в Симонове великий поэт. Но горе войны ещё не обрушилось на молодого поэта, чьи халхингольские циклы и воинские поэмы, опубликованные в лучших столичных журналах, приносят ему славу блестящего автора (не только поэта, но и журналиста, и драматурга, но прежде всего — поэта героической воинской складки). До великой войны — уже считанные месяцы. Четверть века спустя, готовя собрание сочинений, Симонов наткнётся на листок со стихотворением и сообразит, что это первое, что он написал, когда началась война:
Лев Аннинский. Из книги «Красный век. Эпоха и её поэты»
Ярослав Смеляков (1913 - 1972)
Суровый мальчик из Москвы
Чего греха таить, мы забываем или вообще не знаем имена и стихи многих крупнейших русских поэтов ХХ века. На слуху остаются только те имена, которые в своё время были разрекламированы СМИ, были, как сейчас говорят, в тренде. Перечислять их не буду, книги их издаются и поныне. А творчество многих поэтов, по таланту нисколько не ниже тех, о которых я упомянул выше, увы, остаётся в забвении.
Многострадальный человек
И часто, просматривая какой-нибудь фильм, вдруг узнаёшь, что прочитанное в фильме стихотворение или песня, на чьи слова она спета, это стихи замечательного поэта, творчество которого мы хорошо знали в юности. Посмотришь фильм Гайдая, где неуклюжий Шурик, в исполнении артиста А. Демьяненко, читает стихотворение:
Ни слова о мытарствах
В 1948 году вышла книга стихов «Кремлёвские ели». Но вновь по ложному доносу в 1951 году он был арестован и отправлен этапом в заполярную Инту. Освободился поэт по амнистии только в 1955 году. Реабилитирован в 1956 году. Ярослав Смеляков начал вновь писать. В 1956 году вышла повесть в стихах «Строгая любовь», в 1959 году поэтический сборник «Разговор о главном», явлением в советской поэзии стала книга стихов «День России» (1967). Все, особенно писатели либерального толка, ждали, что вот-вот и правдивый и резкий в суждениях Ярослав Смеляков что-нибудь выдаст о ГУЛАГЕ, как Шаламов, Домбровский или Солженицын, но поэт ничего о своих мытарствах не писал и никого не хулил. Не впадал в диссидентство. Только написал несколько стихотворений об этом. Многим в писательском кругу не нравилось поведение Смелякова. Разное об этом говорили: что сломался, что боится и т.д. Но это было неправдой. Как писали проницательные критики, Смеляков был и до смерти своей оставался, наверное, самым советским поэтом в России. Несмотря на всякие кривотолки, Ярослав Смеляков продолжал много писать, издаваться, переводить, ездить по стране. Стал членом правления СП РСФСР, лауреатом Государственной премии. Его любили и уважали за стойкий характер, принципиальность, доброту, юмор. Ученик Ярослава Смелякова поэт Николай Старшинов писал о нём: «… Ярослав Смеляков – большой и ещё недооценённый поэт, многострадальный человек, сохранивший свой характер, своё лицо. Одно из его стихотворений начинается такими словами: «Тихо прожил я жизнь человечью…». Ничего себе – тихо, спокойно, благополучно?!» В последние годы поэт часто болел. Давали знать годы плена и годы, проведённые в бараках заполярной Инты. 27 ноября 1972 года Ярослав Смеляков скончался. Похоронили поэта на Новодевичьем кладбище в Москве. На его могилу родные и друзья положили сделанную из камня звезду. Об этом он писал в своём стихотворении:
Сергей Лагерев
Владимир Соловьёв (1853 - 1900)
Гений «серебряного века»
Это произошло в 1880 году. В актовом зале Санкт-Петербургского университета должна была состояться лекция молодого учёного Владимира Соловьёва на религиозно-философскую тему. Зал, вмещавший до трёх тысяч человек, был переполнен студентами. Они слышали о лекции Соловьёва в Московском университете и о том, что этот учёный верит в Бога и во Христа, как Спасителя человечества. Образованный, интеллиг ентный человек верит в Бога! Для студентов того времени это было шоком. В те времена в науке последним словом была теория эволюции Дарвина и материализм. Религия и разум считались просто несовместимыми. И вот студенты собрались в актовом зале со свистками в карманах, чтобы при случае подвергнуть лектора осмеянию. На кафедру взошёл молодой лектор (27 лет). Он оглядел аудиторию своими чёрными, глубокими глазами — тем взглядом, который можно было физически почувствовать, если он смотрел сзади. О его взгляде говорили, что он пронизывал насквозь… Он начал речь и сразу же захватил внимание студентов. В речи молодого философа не было ни схоластики, ни сухих теорий, ни навязывания слушателю мёртвых догм. Он обращался к молодёжи на её языке, взывая к её идеализму, к её жажде истины, справедливости и добра. Он закончил свою речь такими словами: «Удовлетворим же бессмертную жажду нашего духа: цель жизни есть обожествление человечества — через приближение ко Христу!» Шквал аплодисментов заглушил слова лектора. Студенты забыли о свистках. Они подняли Владимира Соловьёва на руки и понесли по коридору до профессорской комнаты. Несмотря на огромную популярность среди современников, Владимир Сергеевич Соловьёв у нас известен мало. Из-за коммунистической цензуры этого необычного человека лучше знают на Западе, чем на родине. В советские времена его сочинения у нас практически не издавались (единственное исключение — сборник стихотворений, вышедший в 1974 году). Сейчас о нём стали больше говорить и писать, но всё же мы его ещё очень мало знаем. Без преувеличения можно сказать, что Владимир Соловьёв оказал огромное влияние не только на русскую, но и на мировую культуру. Упомяну только о его влиянии на зарождение символизма, на творчество А.Блока. Владимира Соловьёва можно по праву считать основателем русской религиозной философии. Он повлиял практически на всех деятелей эпохи «серебряного века». Своим духовным учителем его считали князь Трубецкой, Н.А.Бердяев, П.Флоренский, Д.С.Мережковский и другие. Философ Лев Шестов назвал его «одним из самых обаятельных и самых даровитых русских людей последней четверти XIX в. И вместе с тем — одним из самых оригинальных». После первого публичного выступления молодого философа историк Бестужев-Рюмин сказал: «Россию можно поздравлять с гением». Этот гений родился 16 января 1853 г. в замечательной и очень одарённой семье. Он был сыном выдающегося историка Сергея Михайловича Соловьёва. Его брат, Всеволод Сергеевич, стал писателем-беллетристом, автором исторических романов, а сестра, Полина Сергеевна — поэтессой и художницей. Нет сомнения в том, что вся мысль, всё духовное существо Соловьёва уже с ранней молодости стремилось к Богу. Его путь к Нему продолжался до самой смерти. Это очень сложный, драматический и вместе с тем интересный путь, путь рыцаря-монаха. Период «атеизма», которого, как известно, и ему не удалось избежать, продолжался у него самое короткое время. Но даже будучи атеистом, он никогда не удовлетворялся тем ограниченным, самодовольным позитивизмом, который его сверстники, молодые люди 70-х годов XIX века, так легко усваивали из распространённых тогда «толстых журналов». Уже на гимназической скамье он зачитывался Спинозой и Шопенгауэром. Затем он перешёл к немецким идеалистам, стал изучать древних философов. Первые его работы, «Кризис западноевропейской философии» и «Критика отвлечённых начал», свидетельствуют о том, что Соловьёв, хотя ему тогда было немногим более 20 лет, был своим человеком во всех областях философского знания. Под влиянием культа науки, царившего в то время, в 1869 году Владимир Сергеевич поступает на естественное отделение физико-математического факультета Московского университета. Через три года, в 1872 г., охладев к естественным наукам, он стал вольнослушателем историко-филологического факультета и успешно сдал кандидатские экзамены. В течение 1873-1874 академического года он слушал лекции в Московской духовной академии. Начав заниматься богословием, Соловьёв вовсе не собирался становиться монахом, полагая, что «теперь пришло время не бегать от мира, а идти в мир, чтобы преобразовать его». В этих словах весь Соловьёв. Мятущийся, борющийся, противоречивый. У него было много странностей. Он мог в панике перерыть весь дом и поднять всех домашних на ноги, ища розовый башмачок, подаренный ему любимой женщиной. Мог рвануть в Египет на встречу с Софией — Премудростью Божией и бродить по пустыне в 20 км от Каира, где чуть не был убит бедуинами. Он мог и пошутить, и посмеяться над самим собой, над собственной беспомощностью, безденежьем, над своими недугами и немощами. Но ему было не обидно прослыть помешанным… Его сестра вспоминает: «Мы жили тогда в одном из переулков Арбата. Окна приходились низко над землёй. Пасха была поздняя, окна выставлены. Вхожу в столовую и вижу: окно настежь, брат сидит на нём спиной к комнате, спустив ноги за окно на тротуар, и христосуется с грязным, пьяным нищим. А кругом собрались извозчики и смеялись, и восклицали умилённо: «Ну, что же это за барин такой задушевный! Что это за Владимир Сергеевич!» Несмотря на все эти странности и чудачества, а может, и благодаря им, философ был цельной личностью. Он весь был проникнут единой великой целью — преобразовать мир. Для этого он создавал свою философию «всеединства». Он был необычен также тем, что его жизнь не расходилась с философией, его поступки — с словами, а если и расходились, то поступки и жизнь были много прекрасней и благородней его философии. Если в статье «Немезида» (по поводу испано-американской войны) философ высказывается против смертной казни с точки зрения государственного права, то и на практике он мужественно исповедует это убеждение. 28 марта 1881 г., в дни, когда происходил суд над убийцами императора Александра II, Владимир Соловьёв произносит пламенную речь в зале Кредитного Общества, в которой открыто просит правительство помиловать убийц. Этой речью Соловьёв навсегда перечеркнул свою академическую карьеру. Если он учил о добре, справедливости, то он и творил добро. «Когда у него просили, он давал всё без расчёту и удержу — книги, платья, бельё, деньги, часто всё, что имел, до последней копейки» — вспоминает сестра. Однажды он отдал одному бедному человеку свою шубу, и ему самому не в чем было выйти из дому. Вступив в открытую дискуссию с графом Толстым о воскресении Христа, он отказывается продолжать её, так как писатель был скован цензурой и не мог свободно высказываться по этому вопросу. В своих выступлениях он «громил безверие верующих, прославлял неверующих, тех беззаконников, которые, попирая законы человеческие, блюдут законы Бога». В своей философии, несмотря на талант, ум, пророческие прозрения, Соловьёв не достиг того, чего хотел. Ведь человеку не дано на этой земле найти ответы на все свои вопросы. За свою недолгую жизнь, Соловьёв написал очень много трудов по философии, стихов, публицистических статей. В них много интересных, прекрасных мыслей, даже откровений, но есть и недостатки, и явные ошибки. Как философ он долго шёл по пути рационализма и гностицизма, чуждых истинно христианскому мировоззрению. Единственным исключением в этом плане являются «Три разговора» и «Краткая повесть об Антихристе», написанные, когда мыслитель уже чувствовал приближение смерти. Как критик он порой высказывал односторонние суждения. Его нельзя назвать великим поэтом, хотя он сочинял прекрасныестихотворения. Но его смело можно назвать великим человеком. К нему в полной мере применимы слова Антония, сказанные о Бруте: «Это был Человек». Незадолго до смерти Владимир Сергеевич приезжает в Узкое, подмосковное имение П. Н. Трубецкого. Он предчувствовал свою смерть и был готов к её приходу. В предисловии к «Повести об Антихристе» он пишет: «Уже веет надо мной бледный образ смерти, тихо советующей не откладывать». Умирая, он просил не давать ему впадать в беспамятство что бы он мог «молиться за еврейский народ». Последнее, что он сказал была фраза: «Трудна работа Господня». Умер Соловьёв 31 июля 1900 года. Отпевали его 3 августа в Университетской церкви св. Татьяны, а похоронили на кладбище Новодевичьего монастыря.
Константин Преображенский
Фёдор Сологуб (1863 - 1927)
«По жестоким путям бытия...»
Фёдор Сологуб (настоящие имя и фамилия - Тетерников Фёдор Кузьмич)
Детство Фёдора Тетерникова прошло там, где были взращены многие герои любимого им Достоевского - на самом дне жизни. Отец - незаконный сын полтавского помещика, крепостной. После отмены крепостного права Тетерников осел в Петербурге и занялся портняжным ремеслом, но жизнь его вскорости оборвала чахотка. Мать Фёдора, оставшись с двумя детьми (четырёх и двух лет) на руках, поступила в услужение. Фёдор и его сестра были почти воспитанниками в семье рано почившего коллежского асессора, где было принято читать, музицировать, посещать театры. Вместе с тем дети служанки строго должны были знать своё место. Мать трудилась в поте лица, вымещая на детях усталость и раздражение. Поэтому лирический герой самых первых стихотворений Тетерникова - босоногий поротый мальчик (пороли и били его и в школе, и дома, хотя было не за что - хорошо учился и выполнял всю заданную работу по хозяйству). Сборник «Библиотеки поэта» открывается полудетским стихотворением, написанным в 1879 г., основанным на противопоставлении грубой реальности волшебному миру грёз:
М. Лосева
Марина Струкова (1975)
Наша классика – Пушкин и АКМ Марина Струкова
«Поднимается ветер сухой и холодный…»
Внимательно читая стихи Марины Струковой, можно понять, как и по какой причине формировались политические взгляды молодого поколения, которое входило в жизнь в 90-е годы прошлого века, когда в России рушилось всё. Катастрофический экономический спад, начиная с 1991 года, превратил миллионы людей нашей страны в безработных. Молодёжь оказалась на обочине не только экономической, но и духовной жизни. Этому же способствовал кризис и развал системы воспитания и образования. В этих сложнейших условиях, когда молодёжь толком не понимала, что происходит, она стала разбредаться по разным «квартирам»: от религиозных сект до экстремистских политических группировок. Активные молодые люди, ежедневно испытывая дискомфорт, искали причины: почему мы так плохо живём? Кто в этом виноват? Некоторая часть не самой умной молодёжи увидела причину своего безрадостного существования в наплыве кавказцев и гастарбайтеров в центральную часть России. Эти молодые люди стали называть себя скинхедами. Собственно, они не изобрели ничего нового. Скинхеды как часть молодёжной субкультуры появились на Западе в 60-х годах прошлого века и постепенно стали распространяться по всему миру. После событий сентября-октября 1993 года, когда Ельцин очень наглядно показал всем, что в любой дискуссии самый убедительный аргумент – насилие, численность скинхедов в России резко возросла. Как это ни странно, «отрыжка» фашизма пришла и на нашу землю. В этих условиях формировались политические взгляды будущего поэта Марины Струковой. Когда в печати появились её первые стихи, на них обратили внимание и читатели, и литературные критики. Вячеслав Лютый в своей статье «Поднимается ветер…» (о поэзии Марины Струковой) писал: «Ужас реальности, повсеместность обмана, торжество мистического Горя, приручившего целую страну, — всё это присутствует в струковских стихах исключительно обострённо и видимо… И такая проекция гнева… совмещается с началом, в котором неразрывно и одномоментно проблёскивает русское женское и русское воинское – жертвенность и доблесть. Перед нами – духовный воин…» Это «вид нравственного состояния; приверженности высшей Правде, готовности не отступить от светлого через сумрачное во тьму». И далее: «Это голос молодой России, которая полна не только гневом, но и любовью, разумом, сердечным чувством и удивительным по глубокой выразительности поэтическим словом». Высокую оценку, полученную от читателей и литературных критиков, Марина Струкова оправдала своим дальнейшим творчеством, но от националистической идеологии до конца так и не отказалась. Однажды она публично заявила: «Я никогда не перестану утверждать, что русские скинхеды – это единственные реальные защитники нации на фоне аморфной продажной оппозиции, занятой лишь митингами и болтовнёй. Недаром идеологов скин-движения убивают – значит, считают их угрозой для Системы». В своём стихотворении «Памятник» она предлагает «украсить центр Москвы» памятником русскому скинхеду. В своей гражданской лирике Марина Струкова затрагивает темы патриотиз ма, русского национализма, истории России и событий сегодняшнего дня. Её стихи никого не оставляют равнодушными. Одни восхищаются ими, заучивают их наизусть, другие ругают, используя для этого все возможные изощрённые формы и унизительные выражения. В последние годы активность молодёжи в политической жизни страны растёт, и этот процесс уже не остановить: современный «дикий» капитализм в России с его стремительно возрастающим уровнем коррупции не устраивает новое поколение. В этих условиях кто-то должен стать для них «властителем дум». В политике на эту «должность» рвётся Навальный. Та пронзительность и глубина, с которой Марина Струкова описывает происходящее в стране, может выдвинуть её в число властителей дум для определённой части молодёжи. В стихотворении «Сияет листовка на серой стене» она выражает уверенность, что в жизнь вступает новое поколение, которое соединит в себе «любовь и праведную ненависть», что порыв сопротивления будет нарастать и что новое поколение не позволит «вписать» их в «касту» униженных и оскорблённых. Вот отрывок из её стихотворения «Идёт естественный отбор…».
Валерий Румянцев
Игорь Тальков (1956 - 1991)
Бунтарь с имперскими эполетами
«Когда мир раскалывается надвое, пуля проходит через сердце поэта», – писал Генрих Гейне.
Игорь Владимирович Тальков родился 4 ноября 1956 года в деревне Грецовка Тульской области, убит при загадочных обстоятельствах 6 октября 1991 года в Ленинграде. Мать и отец встретились в лагере, там же родился его старший брат Владимир. После освобождения семья переехала на окраину городка Щёкино — в деревню Грецовка. Домик, где родился Игорь, стоит до сих пор. В 1966–1971 годах учился в Щёкино в музыкальной школе по классу баяна. Стихи начал писать с детства. Несмотря на все родительские лишения и их лагерные годы, в юности был настроен прокоммунистически, свято верил в ленинские идеалы. Даже писал в стиле Маяковского: «Тронутый словами Ильича, / Я поклялся впредь ценить минуты. / И почувствовал, как плача и ворча, / Погибает лень во мне со злобой лютой» (1973). Тогда же появилась первая политическая песня Игоря Талькова «Ночь над Чили». Он был душой с Альенде и его товарищами, готов был ехать им помогать. Поступал в театральное училище, но не попал и в 1977 году был призван в армию, службу проходил под Москвой в Нахабино. В армии создал свой музыкальный ансамбль. Болезненный процесс смены идеалов происходил уже после службы в армии. Демобилизовавшись, учился сначала в Московском пединституте, затем в Ленинградском институте культуры. Заодно работал с самыми разными музыкальными ансамблями. В 1982 году И. Кобзон пригласил Талькова на второй тур Всесоюзного конкурса молодых исполнителей в Сочи, но его «срезали»; так он познавал жестокие условия шоу-бизнеса. Работал в Ленинграде с певицей Людмилой Сенчиной и композитором Давидом Тухмановым. Первую известность принесла песня «Чистые пруды» (1987). С началом перестройки от лирических песен перешёл к жёсткой песенной публицистике. Написал песни «Родина моя», «Россия», «Господа-демократы» и другие, развивая национально-православное направление в песенной поэзии. В кино сыграл роль князя Серебряного в одноименном фильме. Погиб на пике своей сверхпопулярности. Все его лучшие песни — о поруганной, но великой России. Игорь Тальков как в жизни, так и после смерти терпит сокрушительное поражение в боях со смертельными врагами, но вновь воскресает, дабы дать надежду нам на будущую победу русского духа. Может быть, своей энергией воскрешения он заражал переполненные залы больше, чем конкретными, не всегда понятыми до конца текстами. Я смотрю на Игоря Талькова не столько как на поэта, хотя среди сотен его текстов есть и немало поэтических жемчужин, сколько как на один из немногих реальных символов попытки возрождения национальной России. Всё могло быть в начале перестройки: я не забываю о встрече Бориса Ельцина даже с лидерами «Памяти», значит, просчитывался и такой вариант национальных перемен. Но, как обычно в России и бывает, нам достался опять самый крутой, трагический вираж истории. Направо пойдёшь… налево пойдёшь… а прямо пойдёшь — жизнь потеряешь, и русские богатыри по установившейся или данной свыше традиции всегда идут прямо. Остаётся только конструировать новую счастливую утопию и верить в её реальность. Как истово верил Игорь Тальков.
Владимир Бондаренко. Из книги «Последние поэты империи».
Арсений Тарковский (1907 - 1989)
«Я так давно родился…»
Творчество Арсения Тарковского — великого поэта ХХ века — оказалось слишком объёмным, чтобы получить достойное признание и у себя на родине, в Украине, и в России, где он прожил большую часть жизни. Тарковский по своим корням многонационален, в его родословной: поляки, украинцы, русские, но он на самом деле не принадлежит ни России, ни Украине — он принадлежит Времени. Поэту принадлежит мир, ему принадлежит Слово, которым он этот мир преображает.
Арсений Тарковский — не официозный поэт
На протяжении многих лет его замалчивала официальная критика, потому что при социализме поэты, писавшие о тайнах Времени, о Вселенной, о Боге, были не нужны, даже опасны. После смерти Арсения Тарковского в 1989 году (не взирая на государственную премию 1989 года за сборник «От юности до старости») он по-прежнему остаётся в тени. По словам его дочери Марины Тарковской, Арсений Александрович, как представитель трагедии своего времени, продолжает расплачиваться за утраченную преемственность в культурной традиции. Но есть и признание — оно в сердцах любителей истинной высокой духовной поэзии. Кто прочитал его стихи хоть однажды, тот обожжён его словами до глубины души. Те, кто его полюбили, полюбили навсегда. Для поколения 60-х, 70-х, 80-х годов Арсений Тарковский был культовым поэтом (хотя как поэт он был известен в литературных московских кругах, уже начиная с середины 30-х годов). «Культ» поддерживался в других республиках, не только в России, но и в Украине, в Белоруссии. Благодаря титаническому переводческому труду, помогавшему читателю знакомиться с поэзией Востока, он стал одним из немногих, кто укрепил и обогатил диалог между культурами. Его сборники из переведённых им стихов кавказских поэтов выходили в Грузии и в Армении. Его оригинальные стихи переведены на итальянский и голландский, немецкий и французский, даже на японский языки. Поэзию его можно сравнить со средокрестием, в котором взаимно пересекаются вертикаль «Прошлое — Будущее» и горизонталь «Восток — Запад». И лишь нашим соотечественникам не то, что до страны Восходящего Солнца, но и до Москвы, и до Санкт-Петербурга далеко, как до звезды. Не издаются в Киеве стихи Арсения Тарковского ни по-русски, ни в переводе на украинский. И приходится нам с вами сетовать, как и римлянам, что не услышат они боле песен изгнанного Овидия (чья судьба так похожа на судьбу изгнанного из своего времени и пространства Арсения Тарковского), хоть он и сам предсказал этот печальный факт:
Тарковский поэт-философ
Даже его судьба «выстроена» как философское произведение. Он не поддавался искушениям времени, а их, как известно, всегда немало. В советские лукавые времена стать признанным поэтом означало забыть о правде. Но именно ей присягнул Тарковский раз и навсегда, чтобы долгими годами внутреннего напряженного труда довести её до наивысшей концентрации. Ничем он не запятнал своё чистое имя, явил судьбу, достойную уважения и восхищения. Он «уберёгся от искушений». А в этом и состоит истинный подвиг художника. Поэт оставался строгим и верным себе мастером именно в ту эпоху, когда произошёл упадок требовательности у самих поэтов. Арсений Тарковский на свою судьбу не сетовал. Он относился к ней как истинный рыцарь к Прекрасной Даме: стойко, мужественно и благородно. А получал от неё сполна лишь потерю за потерей. Кроме общих с народом испытаний — революция, голод, войны, прибавилось много личных: в гражданскую погиб старший брат, в Отечественную гвардии капитан Тарковский потерял ногу, в 1946-ом уничтожена вёрстка первого сборника стихов — «до лучших дней», которые растянулись ещё на 16 лет. Остриём духовной мысли его поэзия направлена к вершинам мировой культуры. Поэт-философ показал, что для постижения минувшего необходимы не меньшие усилия, чем для создания будущего. Прошлое, по Тарковскому, располагается впереди, и его воссоздание — основная задача творца:
Ника Турбина (1974 - 2002)
Глазами чьими я смотрю на мир?
В 9 лет она была знаменита на весь Советский Союз. Тогда её называли «эмоциональным взрывом», «блистательным талантом», «пришельцем из космоса»…
«Во всём — азарт и максимализм отношения. Если любовь, то огромная. Преданность — предельная». Елена Камбурова о Нике Турбиной.Поэзия — это особенный взгляд на мир. Есть какая-то мистика в судьбах почти всех русских поэтов. Почти все они — неприкаянные души, зачастую алкоголики, наркоманы, психически ненормальные и совершенно неприспособленные к реальной жизни люди. И как закономерность — умирают молодыми, чтобы стать легендой. Словно всё это — расплата за божий дар. Словно падающие звёзды, вспыхивают они на небосклоне, оставляя в наших сердцах свой свет. Сегодня уже не все помнят о гениальной девочке Нике Турбиной, которая в 9 лет была знаменита на весь Советский Союз. Тогда её называли «эмоциональным взрывом», «блистательным талантом», «пришельцем из космоса», «ребёнком Пушкиным», «поэтическим Моцартом», и просто «последовательницей творчества» несравненной Ахматовой. Отрезок длиной в 27 лет, в которых было всё — стремительные взлёты и болезненные падения, слава и забвение, любовь окружающих, порой граничащая с идолопоклонничеством, и одиночество, поэтическое вдохновение и алкогольный бред. 11 мая 2002 года жизнь 27- летней поэтессы трагически оборвалась. Она выпала из окна 5-го этажа. Короткая биография Ники ещё не существует в бесспорном, «каноническом» варианте. Расходятся даты, факты, адресаты обвинений. Одни из участников её судьбы отказываются от всяческих комментариев, другие чересчур категоричны, третьим не хватает искренности. Эта девочка действительно наперёд знала свою судьбу и даже предсказала собственную смерть. Вы только послушайте… Вслушайтесь… Насколько проникновенно, с каким неистовым надрывом звучат стихи 8-летней Ники!
Звёздный ребёнок, или ступени вверх
Родилась Ника Турбина 17 декабря 1974 года в Ялте, её первые годы прошли в небольшой квартирке на улице Садовой. Жить стихами она стала гораздо раньше, чем научилась выводить палочки и крючочки — с четырёх лет. В детстве у неё была астма. Ночами маленькая сочинительница будила маму или бабушку и умоляла поскорее записать строчки, которые возникали неизвестно откуда, словно кто-то их диктовал. В её стихах жили раковины, синева неба, горький аромат моря, следы на песке, корабли у причала — «чешуйками дождя покрыты, как две большие рыбы»… И тут же — надорванный выстрелом крик, бесконечные гулкие коридоры, волчьи тропы, страшные сны и невыносимая печаль. Блокноты с записями стихов множились и пухли, девочка подрастала, начала записывать и зарисовывать сама. Училась Турбина в той самой ялтинской школе, где когда-то получала образование гимназистка Марина Цветаева. В конце зимы 1983 года бабушка Ники, Людмила Карпова, узнав, что в гостинице «Ялта» остановился известный писатель Юлиан Семёнов, предприняла решительный шаг — отыскала его и буквально заставила прочесть несколько листков из блокнота. Когда Семёнов узнал, что автору всего 9 лет, был потрясён: «Это гениально, просто гениально!…» Уже через месяц, по его настоятельному требованию в дом Турбиных приехал корреспондент из «Комсомолки», а 6 марта о необыкновенной девочке вышла первая статья. После выхода статьи последовало приглашение в московский Дом литераторов, где с подачи Семёнова состоялись первые публичные чтения стихов. Поэзия Ники Турбиной никоим образом не была связана с детством — наоборот, она была слишком взрослой. А дальше началось: восхищение, умиление, обожание и многотысячные аудитории, ловящие каждое слово юной поэтессы. Весь Советский Союз рукоплескал Нике, восторгался её талантом, зачитывался её дивными стихами. Она выходила на сцену перед огромным залом,- маленькая, но очень серьёзная девочка с причёской, как у Марины Цветаевой, — и читала взрослым голосом: «Жизнь моя — черновик, на котором все буквы — созвездья…». Зал замирал в оцепенении. Нику взял под покровительство мэтр Евгений Евтушенко: «Я не случайно назвал Нику поэтом, не поэтессой. С моей точки зрения, налицо редчайшее явление, а может быть, чудо: восьмилетний поэт». Он возил её в Италию и Америку, написал предисловие к её первой книге «Черновик», вышедшей к 9-тилетию поэта и разошедшейся фантастическим по нашим временам тиражом — 30 тысяч экземпляров. «Название этой книги мы выбрали вместе с Никой. Восьмилетний ребёнок в каком-то смысле — это черновик человека», — писал Евтушенко. Сборник стихов перевели на 12 языков. Ника боготворила своего кумира и посвятила ему строки: «Вы поводырь, а я слепой старик. Вы проводник. Я еду без билета». А психологи уже тогда предупреждали его — столь стремительный громкий успех способен сломать жизнь не то что ребёнка, а даже взрослого, опытного человека, призывали его по возможности ограничить Никины выступления и избавить её от утомительных интервью. Но все предостережения врачей тонули в громе аплодисментов В том, что у неё был невероятный, фантастический дар, не было никаких сомнений — и объяснений тоже не было. Даже специалисты не могли дать определений этому уникальному явлению. С нею работали психологи, профессора медицины, экстрасенсы и поэты. Сама же Ника говорила: «Это не я пишу стихи. Бог водит моей рукой». Девочка, декламирующая не по-детски мудрые, пронзительные и, в то же время, «больные» стихи, стала объектом пристального внимания со стороны не только журналистов и ценителей поэзии, но и различных научно-исследовательских институтов, которые пытались изучить феномен этого ребёнка-вундеркинда, но тщетно. Кроме книжки, почти одновременно у Ники вышла пластинка со стихами, с которой звучал её живой детский голосок. Елена Камбурова спела несколько песен на Никины стихи. В 12 лет Нику Турбину пригласили на поэтический фестиваль в Венецию, где вручили премию «Золотой лев». До Турбиной «Льва» русскому поэту вручали лишь однажды — этим поэтом была Анна Ахматова, и на тот момент ей уже исполнилось 60. А тут девочка, которой всего 12 лет! Начиная с конца 1984 года, имя Ники Турбиной не сходило с газетных полос, о ней снимали фильмы и радиопередачи. В 14 лет она очень удачно снялась в фильме «Это было у моря» вместе с Ниной Руслановой. У неё была необычная, роковая, как будто специально для немого кино предназначенная внешность — зелёные глаза, каштановые волосы, родинка над губой. Настоящая сенсация! …Именно тогда Ника впервые ступила на карниз, сыграв девушку, решившую инсценировать попытку самоубийства.
Расколоты судьбы, как грецкий орех
Казалось, сказка будет длиться вечно. Но она оборвалась столь же внезапно, как и началась. Новых взлётов не было. Ушли куда-то строчки, заставлявшие трепетать весь мир. А новые, если и писались, то на гениальность уже не тянули. Да и были ли эти, надиктованные кем-то строки, так мало похожие на детские, гениальными? Шумиха вокруг имени юного дарования стала постепенно стихать и, наконец, уступила место равнодушию, а в 13 лет о Нике начали забывать. Подросток, сочиняющий стихи, — весьма обыденное явление. Наверно, именно поэтому публика потеряла всякий интерес к творчеству Ники Турбиной. К тому же, наступили другие времена, когда народ больше интересовали цены на водку и колбасу, нежели успехи юных талантов. В семье Турбиных тоже произошли перемены. Выходит замуж и рожает второго ребёнка Майя Анатольевна — мама поэтессы. Сестра Ники — Маша, к великому облегчению матери, стихов писать не будет! Ника решает продать своего «Золотого льва», но не целиком, а по кусочкам. Пилкой для ногтей она отрезает от статуэтки хвост, чтобы отнести в ломбард. Под позолотой прячется гипс! Международная награда на поверку оказывается простым гипсом. Кроме того, взрослеющая Ника, не нашедшая общего языка с новой семьёй, бунтует. «Нам с ней стало очень сложно, — признавалась Майя, — с ней начались беды: Ника резала себе вены, выбрасывалась из окна, пила снотворное. Я так понимаю, что ей просто было страшно входить в жизнь…» Ника уже не понимала, как жить. Как и зачем, если все этапы пути нормального поэта — слава, аплодирующие залы, автографы поклонникам на обложках собственных книжек, международные премии — уже позади? Просто бродила как сомнамбула, бормоча под нос никому не нужные строки. События, происходившие в жизни Ники в дальнейшем, сменяли друг друга подобно кадрам странного, безумного, страшного кино. Ника совершила много разных, иногда странных и нелепых поступков, которые можно расценивать, скорее, как бунт отвергнутого подростка. В 16 лет она под предлогом учёбы уезжает в Швейцарию лечить нарушенную психику и вступает в гражданский брак со своим психиатром, синьором Джованни, 76-летним профессором, гражданином Швейцарии. Муж старше на 60 лет, к тому же целыми днями пропадающий в своей клинике. По одной версии, он был милейшим человеком, давним поклонником её поэзии, по другой — чуть ли не маньяком, «зверски ревнивым старикашкой». Ника не любила вспоминать о своём муже, отвечала коротко и уклончиво: «Всё было красиво и трагично, как растоптанная роза». Мучаясь от безделья на шикарной вилле под Лозанной, Ника начинает пить, а через год возвращается домой, оформив развод. По её словам, она поняла, что «кроме России, я жить нигде совершенно не могу. Хотя это звучит банально, патриотический идиотизм, видимо, во мне присутствует». Шансов остаться за границей у Турбиной было предостаточно — когда, ещё в 1986-м году она прилетала в Америку, её и бабушку два часа не выпускали из аэропорта, всё спрашивали, не хочет ли она эмигрировать. Затем Ника оказалась в Москве, пыталась учиться во ВГИКе. Затем в Московском институте культуры, куда её приняли без экзамена по русскому языку, она ведь так и не научилась толком писать. Вернее, разработала свою систему знаков, понятную лишь ей одной. Курс вела Алёна Галич, дочь известного поэта и барда, ставшая её любимой учительницей. Ей Ника писала расписку: «Я, Ника Турбина, даю слово своей преподавательнице Алёне Галич, что больше пить не буду». Но в конце первого курса, незадолго до экзаменов, девушка уехала в Ялту, к экзаменам она не вернулась. Мечтала стать режиссёром, но институт так и не закончила. Потом выступала в качестве топ-модели — несколько её снимков было опубликовано в «Плейбое». Затем и до конца жизни, вместе со своим гражданским мужем Сашей Мироновым, вполне талантливым, но спившимся на фоне профессиональных неудач актёром, руководила театром — студией «Диапазон» на окраине Москвы. И всё время продолжала писать стихи. Писала на клочках бумаги, на салфетках. На каждом попавшемся под руки клочке возникали талантливые строчки. Но она тут же забывала про них, писала снова, рвала в клочья. Жаловалась, что никому её стихи больше не нужны. «Зачем я их пишу? Не надо мне жить!… Если бы хоть 5 человек пришло меня послушать, ну, хоть один человек!» Увы, стихи приходилось читать лишь самой себе, да опухшим от пьянства случайным приятелям.
Ступеньки вниз, или прерванный полёт
«Никогда не гибнешь от кого-либо другого, а всегда от самого себя». Ф. Ницше.Полёт к звёздам обернулся трагическим пике. Ажиотаж вокруг малолетней поэтессы спал и, как это часто происходит, Нику со временем забыли окончательно. Слава исчезла так же неожиданно, как и появилась… А психологический стресс, который совпал с переходным возрастом, тем не менее, очень сильно повлиял на формирование психики. У Ники не было ни образования, ни профессии, она толком даже не овладела грамотой. Никто и не позаботился о том, чтобы чудо-ребёнок, в трансе диктовавший стихи, восхищавшие весь мир, выучился грамотно писать! Никто не подсказал девочке, как дальше раскрывать и шлифовать свой поэтический дар. Она оказалась просто выброшенной на обочину. Утверждать, что ребёнок, с малых лет занимающийся искусством, не важно поэзией ли, музыкой или живописью, обязательно вырастет светлой, сильной полноценной личностью, — большое заблуждение. Увы, это далеко не так. Ника не сумела справиться с собственной жизнью, смириться с такой непоэтической действительностью. На глазах равнодушных взрослых, выжавших из «поэтического Моцарта», всё, что могли — деньги и славу — Ника Турбина превращалась в морального, на их взгляд, урода, абсолютно неприспособленного к жизни. Ушли стихи, им на смену пришли наркотики и алкоголь. То, что Ника страдала алкоголизмом, не скрывали ни её мама и бабушка, ни Алёна Галич, её преподаватель в институте культуры и, пожалуй, единственная её подруга. Единственная, кто пытался спасти Нику от самой себя. «Увы… Никуша страшно напивалась. Никакие зашивания на неё не действовали. Она тут же вырезала ампулы. Врачи говорили — это уникальное явление, на неё не действуют никакие методы. Ни-ка-кие! Это была страшная трагедия!…» — рассказывала Алёна Галич. Ника писала расписки, что пить и опаздывать на занятия не будет, но через три дня снова погружалась в запой. Из интервью 1995 года: «Хотите очень большую правду? Что мне сказать о том, что было в то время? Кроме того, что я уже сказала — холодно, голодно, тяжело. Очень хотелось тепла, любви, людей, рук, глаз, извините за банальность…» О ней забыли и те, кто дал ей путёвку в большой мир — Евтушенко, Альберт Лиханов. Взрослая Турбина с иронией вспоминала свою встречу с Лихановым: «Сейчас я вас посмешу. Месяц назад меня нашла каким-то левым путём секретарь детского писателя Альберта Лиханова. Я пришла к нему. Лиханов долго на меня пялился, задавал совершенно хамские вопросы. Наконец, я говорю: «Альберт Анатольевич, зачем я вам вообще нужна? Я своё время потеряла». — «Я книгу пишу. Вы как подопытная мне очень нужны. Очень интересно наблюдать, как из маленьких гениев дураки вырастают». Но, пожалуй, больнее всего для Ники оказалось пережить разрыв с её кумиром — Евгением Евтушенко. Вспоминает бабушка Ники: «А Евтушенко… Мы простили его. Или скорее — забыли. Он предал Нику. А ребёнка предавать нельзя. Он взял её и отшвырнул!» А сама Ника как-то сказала: «Я желаю ему спокойной старости». Великий дар поэта обернулся даром великого отчаяния, поэтическое вдохновение — алкогольным бредом. Некогда блистательно-красивая Ника замкнулась в себе. В её небольшой квартирке на самой окраине Москвы жили только две кошки и собака. Людям Ника особо не доверяла. Впрочем, никто из людей рядом с ней долго не задерживался. Наверное, потому, что рядом с поэтом обыкновенному человеку просто нечем дышать. «По улицам слона водили. Это была Ника Турбина. А потом слона бросили и забыли», — так говорила уже взрослая Ника, окружённая пустыми бутылками и сомнительными друзьями. От редких журналистов она отмахивалась, как от назойливых мух, а на вопрос «Как вы представляете своё будущее?» — размыто отвечала: «Никак. У меня будущего нет, я живу сегодняшним днём и глупыми сентиментальными женскими надеждами. Посмотрим. Но я пишу, это меня ещё поддерживает». Или: «Более-менее всё тычет, движется. Я заканчиваю режиссёрские курсы, режиссёр театра и кино. Сейчас как-то подхалтуриваю, то в «Утренней почте» снимусь, то ещё где-то, такие мелочи, чтобы как-то на плаву удержаться. Со стихами всё прекрасно, пишутся. Жив ещё курилка». (Из интервью 2000 года) Встречались и те, кто просто глумился над несчастной девушкой, к которой намертво прилепился ярлык «бывший поэт». Дескать, она совсем опустилась, стихов своих уже не помнит из-за пьянства. Не обходилось и без ханжества: «Дальнейшая деградация нравственности и всей личности ребёнка была настолько быстрой и страшной, что мы не рискнём об этом писать, т.к. её родные ещё живы».
Я — полынь-трава
От алкоголизма Ника не может избавиться на протяжении всей жизни. Нарушенная психика не восстанавливается, отношения с мужчинами создаются и разрываются… Никому не нужная, всеми забытая, она дважды падает с 5 этажа. Первый раз, в 1997 году, после ссоры со своим сожителем, пытаясь покончить с собой, как она сама потом говорила — «в шутку». На тот раз она отделалась переломом позвоночника, сломала оба предплечья, разбила тазовые кости. Деньги на лечение собирали всем миром — ялтинские и московские друзья, а ещё очень помог один американский бизнесмен. Удивительно, но «дядя Женя» (Евтушенко) никак не отреагировал на эту трагедию. Всё обошлось: Ника перенесла 12 операций, о происшествии напоминали лишь неимоверные боли в спине и многочисленные шрамы. В газетах проскользнуло, что Турбина вообще парализована. Журналистам Турбина с усмешкой скажет, что просто вытряхивала коврик, поскользнулась — «Неудачно упала с пятого этажа. Осталась жива». Её «самоубийства», скорее, были псевдосамоубийствами. Ника,действительно, и с балкона до этого прыгала, и вены резала, но сразу бежала их зашивать. Многие, и, прежде всего Алёна Галич, могут подтвердить, что это были не серьёзные попытки, а бунтарство. Ведь Ника, как никто другой, хотела жить, хотела найти себя… Вообще, Ника была полна противоречий. Несколько попыток самоубийства и одновременно с этим — неуёмная жажда жизни. 11 мая 2002 года она сидела на подоконнике, свесив ноги из окна, и вдруг… сорвалась… Свидетели утверждают, что это был несчастный случай, и Ника в последний момент успела ухватиться за выступ на окне. Её не удалось спасти. Впоследствии один из врачей «Скорой помощи» рассказал, что по дороге в больницу, когда он собрался сделать Нике укол для поддержания работы сердца, она произнесла единственную фразу: «Не надо»… Вот, пожалуй, и вся история Две тоненькие книжицы стихов, сумка с бумагами, оставленная на полу московской квартиры, да разрозненные, зачастую противоречивые, воспоминания — вот и всё, что осталось от чудо-ребёнка, маленькой девочки с огромными глазами, полными недетской скорби. Говорили, что Ника Турбина обладала даром предвидения. Вот пара фраз из дневника Ники, её записки — чтобы не забыть:
«Я всё сказала o себе в стихах ещё ребёнком. Тело женщины мне не нужно было. Умереть должна была давно, об этом говорила я не раз. Впоследствии я поняла, что как поэт никому не нужна. B результате, стала стесняться своих стихов и пыталась мучительно и трагично найти себя». «Каждому человеку в жизни нужно спрятаться. Спрятаться и остаться с тем, что тебе близко. Чтобы окружающий мир был от тебя как-то абстрагирован или ты был абстрагирован от окружающего мира. И неважно, ты один или с любимым человеком, читаешь ты или пишешь». «Жизнь много раз успела мне показать изнанку и лицо. Посевы, рост и всходы. Что собрала я — расскажет время. Делала много ошибок, дулом направленных на себя. Была как во сне дурном, заканчивающемся знаками обид. Главное — я не лгала, не предавала, боль чужую брала».Согреть нашу холодную и зачастую злую действительность своей поэзией Ника Турбина так и не сумела. А значит, не сумела и выполнить своё предназначение Поэта. А может, просто не успела? Кто знает, если бы в ранней юности Нику не объявили перед всем миром гениальной, а объяснили, что талант — это только фундамент, и строить здание собственной личности, не обязательно великого поэта, придётся, прилагая неимоверные усилия, может быть, она осталась бы жива? Прости нас, Ника!
Светлана Россинская
Николай Туроверов (1899 - 1972)
«О страшных днях бессмысленного зла…»
Конечно, в 1968 году замечательный фильм Евгения Карелова «Служили два товарища» мы смотрели не теми глазами, что сейчас, но невыносимые, показанные сострадательно сцены Белого исхода из Крыма потрясали нас и тогда. Занозой на всю жизнь в нас остался трагический эпизод с офицером, роль которого исполнил Владимир Высоцкий. Поручик Брусенцов видит с борта корабля своего плывущего вслед коня, и стреляется. Мне было девять лет, и я не знал тогда, что на эту сцену создателей фильма вдохновило стихотворение поэта-белоэмигранта Николая Туроверова, которое теперь можно считать его самым знаменитым произведением.
* * *
Родился Николай Туроверов 18 (30 по н.с.) марта 1899 г. в Старочеркасске, Всевеликое Войско Донское (ныне станица Старочеркасская в Ростовской области) в семье донского казака, судебного следователя. В конце 1902 г. семья переехала из Старочеркасска, где первое упоминание Туроверовых по данным ростовского архива отмечено с 1670 г., в Каменск. Биографы обращают внимание, что все члены семьи Туроверовых носили отчество «Николаевич». Николаем Николаевичем был и отец поэта. Мать, Анна Николаевна, была запорожских корней. Младший брат поэта, Александр Николаевич, родился в 1903 г. Будущий поэт в три года был посажен на коня, с пяти — свободно ездил верхом. Семь классов гражданского образования получил в Каменском реальном училище. В 17 лет вольноопределяющимся ушёл на фронт. С 1917 г. после артиллерийской школы сражался с немцами в лейб-гвардии Атаманском полку в течение последнего года Первой мировой войны. Был быстро произведён в урядники, в сентябре 1917-го — откомандирован на Дон, чтобы в ускоренном порядке учиться на офицера. В качестве портупей-юнкера Туроверова зачислили в Новочеркасское военное училище. Был демобилизован после перемирия в Брест-Литовске (декабрь 1917 г.), вступил с братом в отряд есаула Василия Чернецова, командира и организатора первого белого партизанского отряда на Дону, которого за удаль и бесстрашие называли «донским Иваном-царевичем». Отряд Чернецова, состоявший преимущественно из учащейся молодёжи, стал прикрытием Новочеркасска от красных атак и чуть ли не единственной действующей силой атамана А.М. Каледина. За неоднократное участие в боях юнкер Н. Туроверов был произведён в хорунжие. Чернецов погиб под станцией Глубокой в самом начале 1918 года. Потом, с февраля по апрель 1918 г., был Степной поход: из Новочеркасска в Сальские степи под командованием походного атамана П.Х. Попова двинулось около двух тысяч штыков. Три четверти добровольцев составляли 17–18-летние юноши; казаки-фронтовики предпочитали отсиживаться дома. Воевать приходилось через каждые два дня из трёх: отряд выдержал 28 боев за 80 дней. Воспоминания о Степном походе, конечно, тоже не оставят Туроверова: в 1931 г. в Париже он напишет, помянув и проходивший одновременно Ледяной поход генерала Л.Г. Корнилова:
* * *
Начались мытарства четы Туроверовых в эмиграции: сначала в лагере Лемнос (Греция), затем в Королевстве Сербов, Хорватов и Словенцев, где у них родился единственный ребёнок — дочь Наталья. Ирина Родина на сайте «Ростов-Дом» рассказывает: «После изнурительного морского путешествия казаки оказались на Лемносе. Формально это был предоставленный французами пересылочный лагерь для врангелевцев, фактически — большая, окружённая водой тюрьма. "Союзники" установили для русских строгий режим интернирования и обеспечили весьма скудное снабжение. Каждому казаку полагалось по пятьсот граммов хлеба, немного картошки и консервов. Жили в бараках и насквозь продуваемых палатках, без кроватей, матрасов и одеял. Собирать бурьян для растопки печек не разрешалось: казакам запретили ходить по острову, за этим строго следила французская охрана, в основном состоявшая из сенегальцев и марокканцев. К ним с радостью и рвением присоединилась греческая полиция. Многими овладевало отчаяние: ни родины, ни дома, ни работы, ни свободы. Резкое похолодание усугубило ситуацию — мужчины и женщины спали, не раздеваясь, в лагере начали зверствовать вши и чахотка. Самоубийства среди эвакуированных стали случаться всё чаще. Одновременно люди искали противоядия от настигшего их ужаса. Одним из первых свидетельств несломленного духа стало строительство островной церкви — её сколотили из ящиков и палаточной материи. Самодельный храм всегда был переполнен, а на службах пели казацкие хоры». А в Сербии семья жила уже на небольшие заработки (рубка леса, сельскохозяйственные работы). Наконец, друзья нашли Николаю Николаевичу место грузчика на парижском вокзале, и в декабре 1924 г. семья переехала во французскую столицу. Здесь разгрузку вагонов Туроверов совмещал с посещением лекций в Сорбонне. Всегда верный своей заповеди «Пиши о том, что перенёс / В крови, в слезах, — не понаслышке», Туроверов был замечен, о его дебютном поэтическом сборнике «Путь» одобрительно высказались крупные фигуры русской эмиграции. «Важно то, что у молодого поэта есть что сказать своего и что он находит часто свои образы и свои темы. В «казачьих» стихах Туроверова приятно чувствуется укорененность в родной почве», — так писал критик Глеб Струве, отмечая также «мужественное приятие мира и тяжёлой беженской судьбы». Литературный дебютант удостоился похвалы поэта и критика Георгия Адамовича, отметившего пластический дар и «способность округлять, оканчивать, отделывать без манерности, — одним словом, чутье художника». Ивану Бунину, который через пять лет получит Нобелевскую премию, приглянулась в Туроверове «неподдельная прямота, лишённая нарочитого упрощения». Вспоминают, как на поэтических концертах в Париже «совершенно незнакомые люди шли к нему, жали руку, со слезами на глазах целовали его».
* * *
От участия в деяниях генерала П.Н. Краснова на стороне Гитлера Бог Туроверова уберёг. Во время Второй мировой войны Н. Туроверов воевал с 1939-го по 1941-й годы в Африке в составе 1-го кавалерийского полка французского Иностранного легиона, которому посвятил поэму «Легион» (1940–1945). Туроверов тогда писал жёстко:
* * *
Станислав Минаков
Вероника Тушнова (1911 - 1965)
Кто сказал, что любить легко?
Мне так грустно опять писать «акварелью». Мне так грустно угадывать всё по строкам стихов... Вы когда-нибудь читали биографию, угаданную по стихам, по строчкам рифм? Скорее всего, вы скажете: нет. Вот и я раньше не встречала таких биографий. А теперь приходится писать её самой... Угадывать, дорисовывать, предчувствовать, предвосхищать. Что же это получается? Незаконченный портрет. Неразгаданная жизнь. Не сложившаяся судьба. А может - сложившаяся, наперекор всему? Ведь судьбы поэтов складывает Бог и сияние звёздных карт в ночном небе. Всё это неподвластно простым человеческим представлениям о счастье. Вероника Михайловна Тушнова родилась 27 марта 1915 года (дата нового стиля) в Казани в семье профессора медицины Казанского Университета Михаила Тушнова и его жены Александры, урождённой Постниковой, выпускницы Высших женских Бестужевских Курсов в Москве. Профессор Тушнов был на несколько лет старше своей избранницы и в семье всё подчинялось его желаниям и воле, вплоть до подачи на стол обеда или ужина. Вероника, черноглазая, задумчивая девочка, писавшая стихи с детства, но прятавшая их от отца, согласно его же непререкаемому «желанию» сразу после окончания школы поступила в Ленинградский медицинский институт (семья профессора к тому времени обосновалась там). Вероника Михайловна проучилась на факультете терапии четыре года, но больше не смогла истязать свою душу, её всерьёз увлекли занятия живописью, да и поэтическое вдохновение не покидало. В начале лета 1941 года Тушнова поступает в Московский Литературный институт имени Горького. Её желание профессионально и всерьёз заниматься поэзией и филологией вроде бы начинает сбываться. Но учиться не пришлось. Началась война. Отец Вероники Михайловны к тому времени скончался. Осталась больная мать и маленькая дочь Наташа. Кстати, семейная, личная жизнь Вероники Тушновой — это ещё одна загадка для ценителей её творчества, для литературоведов. Всё скрыто за семью печатями тайн семейного архива, многое не сохранилось, утерялось, о многом - умалчивается... (Впрочем, на это, тактичное или безразличное - другой вопрос, - молчание, родственники Вероники Михайловны имеют, конечно, полное право!) Используя свои медицинские познания, Тушнова почти все годы войны проработала в госпиталях врачом, - их ведь не хватало катастрофически - выхаживала раненых. Работа тяжёлая, часто и неблагодарная, не оставляющая времени для «возни» с капризными рядами поэтических строчек, но Тушнова во время ночных дежурств умудрялась при свете затенённых ламп, прислушиваясь к сонному дыханию и стонам больных, всё время чиркать что-то в тетради. Её так и звали ласково: «доктор с тетрадкой». В 1945 году вышли из печати её поэтические опыты, которые она так и назвала «Первая книга». Это был сравнительно поздний дебют - Веронике Михайловне было уже 29 лет, и прошёл он как-то незаметно, тихо. Вероятно, в год Победы и всеобщего ликования нужно было писать что-то фанфарное, парадное, но Тушнова не умела этого делать никогда. Ей сразу и всегда - замечу особо - была присуща своя нота чистой, пронзительной грусти, элегичности, - то, что лихие «проработчики» от Союза Писателей тут же назвали «пресловутой камерностью», «перепевами надуманных переживаний в духе «салонных» стихов Ахматовой». Знакомые слова, не правда ли? И более того, знакомое отношение к поэзии - отрицания, презрения, почти нелюбви. Неудивительно, что вторая книга Вероники Михайловны «Пути - дороги» увидит свет только через десять лет, в 1954 году. Она просто не решалась выпустить её в свет. В основу этой книги легли стихотворения, написанные часто в дороге и навеянные дорожными встречами и впечатлениями, знакомствами с новыми людьми и новыми местами. «Азербайджанская весна» - так называется один из поэтических циклов Тушновой. Вероника Тушнова вообще всё это «десятилетие молчания» много и упорно работала: рецензентом в издательстве «Художественная Литература», очеркистом в газете, переводила с подстрочников Рабиндраната Тагора, причём великолепно делала это, поскольку была лириком, «по самой своей строчечной сути», как говорила она сама. Эти десять лет были очень трудными для Вероники Михайловны. Она искала свой собственный путь в поэзии. Искала тяжело, мучительно, часто сбиваясь с такта и много теряя и для сердца, и для таланта. В 1952 году Тушнова пишет поэму «Дорога на Клухор». (Она тоже вошла в книгу 1954 года.) Поэма эта была очень хорошо встречена критикой и рецензентами, но сегодняшнему читателю в ней отчётливо была бы видна некоторая нарочитость тем, натянутость тона, чуждая поэтессе риторическая экзальтация, тяга к масштабности, ложный пафос: в общем все черты почти забытой ныне «советской поэзии». Но она так боялась прежних грубых упрёков, насмешек, да и просто «пропасти молчания - непечатания», что предпочитала быть автором, который по выражению одного из критиков: «Не приобрёл своего творческого лица, не нашёл своего голоса», (А. Тарасенков. Рецензия на сборник В. Тушновой «Пути - дороги» 1954 год.) Грустно писать всё это... и тяжело. В самом деле, только на последних двадцати страницах сборника, в разделе «Стихи о счастье», поэтесса словно сбросив тяжкую ношу вдруг стала самой собою, зазвучала в полную силу! Возникло вдруг истинное лицо пишущей - любящей, томящейся, страдающей. Временами оно было почти портретно - точным, единственным в своей живой конкретности: «ресницы, слепленные вьюгой, волос намокшее крыло, прозрачное свеченье кожи, лица изменчивый овал», но одновременно это было лицо, подобное тысячам других женских лиц, это была душа точно так же как и они страдающая и любящая, мучимая и где - то мучающая другого, пусть и страстно любимого, человека! Каждая из читательниц могла почувствовать в строчках Тушновой свою «вьюгу», свои счастливые и горькие минуты и только своё, но такое общее, понятное для всех тревожное ощущение неумолимого бега времени и с упрямой немного странной, обманчивой и наивной верой в счастье. Помните это, знаменитое:
Светлана Макаренко
Тэффи (1872 - 1952)
Грустная королева русского юмора
Знаменитые сёстры Лохвицкие: старшая Мирра писала стихи и удостоилась титула «Русская Сафо», младшая, Надежда, сочиняла юморески и фельетоны и стала самой популярной в России «юмористкой». Чтобы отличаться от сестры, взяла себе псевдоним из Киплинга — Тэффи. Сама Тэффи так объясняла принятие псевдонима: «…Почему русская женщина подписывает свои произведения каким-то англизированным словом? Уж если захотела взять псевдоним, так можно было выбрать что-нибудь более звонкое или, по крайней мере, с налётом идейности, как Максим Горький, Демьян Бедный, Скиталец. Эти все намёки на некие поэтические страдания и располагает к себе читателя… Прятаться за мужской псевдоним не хотелось. Малодушно и трусливо. Лучше выбрать что-нибудь непонятное, ни то, ни сё. Но — что?..» Она выбрала Тэффи. Короткое, звонкое слово, а когда вошла в моду, появились в честь сочинительницы и духи «Тэффи» с неповторимым оригинальным запахом. Тэффи начала публиковаться в газетах «Биржевые ведомости» и «Русь», а затем стала постоянным автором «Сатирикона» и «Нового Сатирикона». В 1910 году вышли стихотворный сборник Тэффи «Семь огней» и два тома «Юмористических рассказов». Как отмечает Ирина Одоевцева, слава Тэффи в дореволюционной России была огромна. Её читали, ею восхищались. Когда при составлении юбилейного сборника, посвящённого 300-летию царствования дома Романовых, почтительно осведомились у царя, кого из современных русских писателей он желал бы видеть помещёнными в нём, Николай II решительно сказал: — Тэффи! Только её. Никого, кроме неё, не надо. Одну Тэффи! И с явным неудовольствием после долгих уговоров царь согласился, чтобы в юбилейном сборнике появились имена и портреты других поэтов и писателей во главе с Гиппиус и Мережковским. Чем брала читателей Тэффи? Удивительным сочетанием смешного и печального, сопряжением анекдота и трагедии, точностью бытовых деталей («едва ли самый наблюдательный из наших писателей» — так оценил Тэффи Георгий Адамович), изящным подтруниванием над мещанскими нравами и вкусами. И ещё тем, что владела, по выражению Михаила Зощенко, «тайной смеющихся слов». И, конечно, прекрасным русским языком. Так, Александр Куприн отмечал присущие ей «безукоризненность русского языка, непринуждённость и разнообразие речевых оборотов речи». Два примера: «Тема была самая оригинальная: одна молодая девушка влюбилась в одного молодого человека и вышла за него замуж. Называлась эта штука „Иероглифы Сфинкса”» (рассказ Тэффи «Талант»). «…Потом сели обедать. Ели серьёзно и долго. Говорили о какой-то курице, которую где-то ели с какими-то грибами. Иван Петрович злился. Изредка пытался заводить разговор о театре, литературе, городских новостях. Ему отвечали вскользь и снова возвращались к знакомой курице…» («Отпуск»). Писала Тэффи и стихи. Как определял их Николай Гумилёв, «подлинные, изящно-простые сказки средневековья». Вот «Чёрный карлик»:
Юрий Безелянский. Из книги «99 имён Серебряного века»
Фёдор Тютчев (1803 - 1873)
«Вот наш патент на благородство, - его вручает нам поэт…»
Довольно часто повторяют гётевские слова, что, мол, если хочешь лучше понять поэта, побывай на его родине. Я побывал в селе Овстуге Брянской области, где родился Фёдор Иванович 23 ноября (по новому стилю — 5 декабря) 1803 года. Тогда это село относилось к Брянскому уезду Орловской губернии. Здесь прошли детство, отрочество, первые годы юности будущего великого поэта. Это самая что ни на есть настоящая родина Тютчева, здесь зародился его талант, сюда он потом приезжал из-за границы для отдохновения и вдохновения — здесь «мыслил я и чувствовал впервые…». Об Овстуге он писал жене в 1854 году: «Когда ты говоришь об Овстуге, прелестном,благоуханном, цветущем, безмятежном и лучезарном, — ах, какие приступы тоски по родине овладевают мною, до какой степени я чувствую себя виноватым по отношению к самому себе, по отношению к своему собственному счастью…» Тютчевы принадлежали к тем дворянским семьям, которые не чурались крестьян, а, наоборот, общались с ними, крестили крестьянских детей, вместе праздновали яблочные спасы (этот праздник Тютчевы особенно любили), да и все другие народные праздники. Хотя Фёдор Иванович потом десятилетиями жил за границей, состоя на дипломатической службе, но в детстве он так глубоко впитал в себя всё истинно русское, что все изумлялись его русскости, а поэт Аполлон Майков писал: «Поди ведь, кажется, европеец был, всю юность скитался за границей в секретарях посольства, а как чуял русский дух и как владел до тонкости русским языком!..» В Овстуге прежде всего бросается в глаза необычность этого села: уж очень особый рельеф местности — холмы с избами напоминают условное изображение гор на древнерусских иконах. У этого села какой-то очень насыщенный, динамичный внутренний ритм — нагромождение холмов, гор, горушек навевает что-то первородное, космическое, что так умел улавливать в природе Фёдор Иванович. И не только в природе, но и в глубинах человека. И ещё об Овстуге. Это село напоминает некую деревенскую Венецию. Меж холмов и горушек в середине села разлился большой пруд, такой большой, что, подумалось, может быть, отсюда идут тютчевские строки «Последнего катаклизма»:
Геннадий Иванов. Из книги «100 великих писателей»
Афанасий Фет (1820 - 1892)
Пропали ли ласточки Афанасия Фета?
Не так давно был праздник: юбилей Афанасия Фета. Лирика из лириков. Певца природы. Его пейзажные зарисовки, моментальные снимки, чётко фиксируют картинку бытия и передают настроения мига:
Юрий Безелянский. Из книги «69 этюдов о русских писателях»
Анастасия Харитонова (1966 - 2003)
Высоко её дом…
Горько, что об Анастасии Харитоновой уже приходится вспоминать. Казалось, жизнь была впереди, но точку она сама себе поставила. Казалось, её поэтическая судьба складывается благополучно (у неё вышло более десять книг стихотворений!), но на самом деле её почти не заметили или, заметив, промолчали — сейчас, дескать, не это «носят», немодно… А она была поэтом. Талантливым, целиком и полностью преданным своему призванию. Она приходила ко мне на студию (в ту пору мы собирались в помещении журнала «Юность»), мне, пожалуй, первому довелось напечатать короткий отзыв о её творчестве, я вернулся к нему, перечитал и вижу, что всё сказанное остаётся в силе. Напомню его строки: «Появление Анастасии Харитоновой на занятиях литературной студии было всегда заметно, хотя она-то как раз вела себя незаметно. Тихая, сосредоточенная в себе, словно бы отсутствующая. Но когда наступал черёд и она начинала читать свои стихи, то устанавливалась тишина, полная серьёзности и внутреннего напряжения».
Кирилл Ковальджи
Владислав Ходасевич (1886 - 1939)
Печальный Орфей
Владислав Фелицианович Ходасевич. Поэт, переводчик, прозаик, критик, мемуарист. По определению Николая Гумилёва, «европеец по любви к деталям красоты», Ходасевич «всё-таки очень славянин по какой-то особенной равнодушной усталости и меланхолическому скептицизму». Владимир Набоков считал, что Ходасевич – «крупнейший поэт нашего времени, литературный потомок Пушкина по тютчевской линии, он останется гордостью русской поэзии, пока жива последняя память о ней». Действительно, в отличие от акмеистов, символистов, футуристов и прочих «истов» начала XX века у Ходасевича кристально чистый пушкинский слог и тютчевское космическое восприятие жизни. Но при этом неизменная тревога, ожидание и печаль:
Юрий Безелянский. Из книги «Отечество. Дым. Эмиграция»
Игорь Царёв (1955 - 2013)
Об одном забытом имени
Известность и слава писателя чаще всего обратно пропорциональны качеству его произведений. Мифы о таких авторах, используя различные средства, сооружаются группой издателей, спонсоров и литературных агентов, проталкивающих то или иное имя в литературу. Причём не без корыстного интереса, поскольку читатель платит не за талант, а за известность, – дым славы слепит глаза, приобщая к «яркой заплате» известной персоны, и читатель покупает все написанные им книги, не особенно вчитываясь в содержание, а критик закрывает глаза на стиль и композицию, о которых автор когда-то слышал, но что именно, не до конца понял. Впрочем, это и не столь важно – главное, что его книги нарасхват и издатель доволен. Проблема здесь не только в том, что бездарность называют талантом, а ещё в том, что эти бизнес-проекты формируют литературный вкус, и когда появляется настоящий талант, то общество с уже сформированными канонами вкусовщины отторгает его, как прозаика или поэта, в их восприятии среднего уровня, поскольку он пишет иначе, чем те, кого общество привыкло считать лучшим, которых оно знает и кто с первого блюда был объявлен жрецом большого искусства. Всё смешалось. Опыт восприятия искусства заточен на низкий уровень безоглядного потребительства. Этот уровень сделал работу писателя, сценариста, режиссёра, актёра не требующей особого напряжения. Нет никакой нужды из камня высекать искру «божественного огня», потому что никакая искра не требуется – стряпчие от искусства только повторяют азы за теми, кто уже сделал нечто подобное и добился искомых целей – поймал жар-птицу славы и заработал денег. Среднестатистический уровень показывают не только откровенно бесталанные или посредственные авторы, к нему с помощью какого-то сверхмощного магнита притягиваются и довольно сильные в недалёком прошлом писатели. Они известны, при жизни зачислены в классики, и поэтому всё написанное ими идёт в печать, несмотря на корявость стиля, отсутствие внятной фабулы и скверный язык. Многое из написанного и опубликованного ими грешит не только скорописью на потребу дня – произведения частенько выходят в свет без редакторской правки с неряшливой корректорской вычиткой. Но, видимо, так и должно быть, если современному читателю не до стиля и орфографии, и он сквозь пальцы смотрит на то, как сегодня пишут. Серо? Скучно? Бездарно? Ну и что? Нет точных сравнений, ярких эпитетов и метафор? Да полно вам, кому это нынче нужно? Важно, чтобы было понятно, что хочет сказать автор, и тогда чем проще язык, тем лучше, – словом, пишите доходчивее, и вас быстро оценят и так же быстро забудут. Наконец, вы не Бунин, а чистота слога – это анахронизм, пусть этим занимаются эстеты (есть ещё такие?), вас читают, вы популярны, полон бумажник и нос в табаке. Что ещё надо? Недавно ушёл из жизни прекрасный поэт Игорь Царёв. Перед смертью он был признан лучшим поэтом 2013 года, став обладателем «золотого пера» России. Но ни смерть большого мастера, ни звание лучшего не привлекли к нему повышенного интереса в читательском сообществе. Остались холодны и на удивление забывчивы собратья по литературному цеху. Блок в стихотворении «Поэты» писал: «Друг другу мы тайно враждебны…». Сейчас бы выразился по-другому: друг другу мы безразличны. И не тайно, а явно. Как в рот воды набрав, молчат и критики, сетуя на то, что в современной поэзии нет истинных талантов. А это не так, и чтобы подумать иначе, достаточно прочитать хотя бы такие строки из наследия Игоря Царёва:
Вадим Андреев
Марина Цветаева (1892 - 1941)
Я знал её...
Лукавое имя Марина
«Воздух жизни» Марины Цветаевой
26 сентября 1892 г. (8 октября по новому стилю) в доме профессора Цветаева родилась его вторая дочь – и третий ребёнок в семье. Впрочем, сама она как день своего рождения своевольно выбрала следующий день – праздник Иоанна Богослова.
«Мне десять лет было, ей восемь»
В славном и щедро одарённом талантами семействе из четырёх детей именно Марине суждено было стать той самой Цветаевой. Отец – профессор Московского университета, всю свою жизнь посвятил созданию и развитию Музея изящных искусств имени императора Александра III при Московском университете (ныне Государственный музей изобразительных искусств имени А. С. Пушкина), был первым его директором. Торжественная закладка его была в 1899 году, а открылся он в 1912. Марина называла его: «Наш гигантский младший брат». Иван Владимирович Цветаев, полностью погружённый в свою античность, целиком отдававший все силы музею, своему любимейшему детищу, был женат вторым браком на Марии Мейн, одарённой художнице, прекрасном музыканте, «влюбившей» дочерей в немецкий романтизм – и, к сожалению, рано умершей от туберкулёза (Марине тогда было 14, Асе – 12). После её смерти профессор остался вдовцом, а в доме окончательно стало неуютно и пусто. Собственно, и при жизни матери Марина не была любимым ребёнком – уж слишком странной, упрямой и своевольной была девочка. Старшая девятью годами единокровная сестра Марины, Валерия Ивановна, вспоминала: «Асю можно было просто любить. В старшей же, Марине, Мария Александровна слишком рано распознала свои недостатки – спутники таланта, свои вершины и бездны – плюс собственные Маринины! – и старалась укрощать и выравнивать их». В родном доме детям не было хорошо, тепло и уютно. Сама Марина напишет потом довольно страшные стихи про столовую, где члены семьи сходятся только для совместной трапезы, а после еды «благодарят за пропитанье скупо и вновь расходятся до ужина враги». Сам профессор с горечью признавал: «Семья мне не удалась». Гимназическая подруга Марины Соня Липеровская, бывавшая в Трёхпрудном переулке, где жили Цветаевы, подтверждает: «Отец не был другом своих детей: трёх дочерей и сына. Он мало знал об их жизни и интересах, редко видел и, вероятно, не умел воспитывать. Помощников ему в этом деле не было». Ту избыточную свободу, которой пользовались Ася и Марина, трудно объяснить иначе, чем полным невниманием со стороны отца. Впрочем, слишком велика была разница между пожилым профессором и настороженными, самолюбивыми и избалованными подростками – Марина родилась, когда Ивану Владимировичу было 48. В детстве сёстры часто ссорились, ревновали друг к дружке, но в юности они стали по-настоящему близки. Сколько стихов посвятила Марина своей Асе, как дорожила ею – и Ася была беззаветно предана старшей обожаемой сестре. Они всерьёз считали, что у них на двоих одна душа. Общими были у них и литературные вкусы, и даже первую любовь – к молодому поэту Владимиру Нилендеру – сёстры разделили на двоих.
«Премированный щенок»
В 1910 году Марина, ещё не закончившая гимназию, за свой счёт издала свой первый сборник «Вечерний альбом» – сто одиннадцать стихотворений. Сборник был благожелательно принят, Марина вошла в литературную жизнь Москвы, её, вчерашнего подростка, заметили мэтры – Брюсов, Гумилёв, а Волошин написал о ней тёплую статью. Цветаевы принимали участие в литературных вечерах, чтениях. У сестёр были удивительно схожи голоса – и девушки на поэтических вечерах часто читали стихи Марины нараспев, стоя рядом. Это производило впечатление на публику. Однажды Брюсов объявил поэтический конкурс, задав темой стихотворения строчку «А Эдмонда не покинет Дженни даже в небесах» из «Пира во время чумы». Цветаева не только не узнала цитату Пушкина, но и решила, что Эдмонда – имя девушки, не желающей расставаться с подругой. Стихотворение было написано – и Брюсов присудил ей первый из двух вторых призов «за молодостью». «Приз – именной золотой жетон с чёрным Пегасом – непосредственно Брюсовым – из руки в руку – вручён… И я, продевая его сквозь цепочку браслета, громко и весело: – Значит, я теперь – премированный щенок? Ответный смех залы и – добрая – внезапная – волчья – улыбка Брюсова». Свободу поведения Марины, изнанку её гордости и исступлённой застенчивости, многие принимали за распущенность и эпатаж.
«Вашего полка драгун, декабристы и версальцы»
В 1911 году Макс Волошин пригласил сестёр погостить в его дом в Коктебеле. Марина не зря считала, что Макс в жизни женщин и поэтов был Провидением. Именно в Коктебеле, у Макса в гостях, она встретила человека, ставшего на долгие годы её любовью, мужем, отцом её детей – и в конечном счёте невольно приведшего её к петле в Елабуге. Но в 1911 году было совершенно счастливое лето. Марину познакомили с молодым литератором, приехавшим в Крым отдохнуть и восстановить силы. Темноволосый юноша в белой рубашке, с огромными серо-зелёными глазами на узком лице показался ей настолько прекрасным, что ходить рядом с ним по земле было почти кощунством. Звали его Сергей Эфрон – и в наэлектризованном, пронизанном мифами, легендами и ожившей древностью пространстве Коктебеля это имя прочитывалось почти как Орфей, наоборот. Марина в шутку обронила, что выйдет замуж за того, кто угадает её любимый камень. Сергей Эфрон среди камешков на пляже подобрал и отдал Марине сердолик – «розовый, изнутри освещённый, крупный камень, который она хранила всю жизнь, который чудом уцелел и по сей день» (из воспоминаний Али Эфрон, их дочери). Даже родились они в один и тот же день – Сергей был лишь на год младше, сегодня ему было бы 124. Сергей абсолютно соответствовал представлениям Марины об идеальном герое: трагическое прошлое (самоубийство матери после смерти младшего брата Сергея), склонность к риску – родители-народовольцы и сам подпольщик, отвага, изящество и безупречная предупредительность, с которой он относился к ним с Асей. С первой встречи и до последних дней Марина и Сергей будут общаться друг с другом исключительно на «вы» (как, впрочем, на «вы» и по имени будут обращаться к ним и их дети с самого нежного возраста). Снова делить «рыцаря» сёстрам не пришлось: к Асе вскоре приехал её столь же юный жених – и лето запомнилось особой атмосферой влюблённости. В Москве всё завершилось двумя свадьбами. Р. Хин-Гольдовская, довольно известная писательница того времени, бывшая в свойстве с Эфронами (её внук женился на сестре Сергея, Вере), не без яда отмечает в дневнике: «Брат Эфрон, Сергей, в 16 лет женился на 17-летней поэтессе Марине Цветаевой (очень красивая особа, с решительными, дерзкими до нахальства манерами); сестра этой Марины 15-летняя гимназистка вышла замуж за 15-летнего же гимназиста, кажется, третьеклассника, но зато пьяницу — первоклассного. Этот супружеский "детский сад" обзавёлся потомством — у Марины девочка, у Аси — не знаю кто. Марина, богатая и жадная, вообще несмотря на поэзию — баба кулак! Муж её — красивый, несчастный мальчик Серёжа — туберкулёзный, чахоточный». Хин-Гольдовская, хотя и слегка ошиблась с возрастом обеих пар, имела все основания скептически относиться к «детскому саду». На правах «родственников» вся компания – и Сергей с Мариной, ребёнком, нянькой и кошкой, и сёстры Сергея, – некоторое время не обинуясь жили во флигеле Гольдовских, страшно беся почтенную литераторшу. Дочь молодые родители назвали Ариадной.
«Любовь не входит в биографию»
Цветаева в русской литературе недаром считается поэтом страстным, необузданным. Её резкие строки – сплошной порыв, шквал, бой, особенно когда она отыскала свою, только ей свойственную интонацию. Эти стихи трудно произносить – их можно шептать, петь, кричать. В жизни всё было точно так же. Сергей Эфрон был для неё всем – она никогда не мыслила жизни без него. Тем не менее нормальное состояние Марины было – влюблённость. Увидев человека, чем-то поразившего её, она мгновенно очаровывалась, придумывала некую радужную феерию – и бросалась с головой в омут новой любви. На волне высокого восхищения рождались удивительные стихи, поэмы, целые циклы. В особой гиперэротической атмосфере Серебряного века подобное поведение не то, что было нормой, но уже не являлось абсолютным табу. Создавались открытые тройственные союзы; играли страсти, всё было густо приправлено мистикой и экстазом, порою трудно было определить, где человеческие отношения переходят в литературный сюжет. Для Цветаевой с её чувственностью запретной любви практически не существовало. Впрочем, иной раз бурная любовная история развивалась исключительно в сердце Марины, оставаясь тайной для предмета Марининой страсти, а самая пылкая и высокая влюблённость могла и вовсе ограничиться эпистолярным романом.
«Мной ещё совсем не понято, что дитя моё в земле»
В апреле 1917 у молодой четы рождается второй ребёнок – дочь Ирина. В октябре 1917 г. грянула революция, которую Цветаева называла не иначе как катастрофа. А в начале 1918 года Сергей Эфрон отправляется в Добровольческую армию генерала Корнилова. Его разлука с семьёй, с Мариной продлится 4 года, и долгое время никто не будет знать, жив ли он вообще. Было жуткое, голодное время – практически полного отчаяния. Все выживали как могли. Кроме того, Цветаеву и девочек её круга не готовили к подобной жизни. Их учили европейским языкам, а не растопке печей-буржуек, музыке – а не выведению вшей или стирке детского белья без мыла. Ариадна, Аля, росла чудесным ребёнком – развитым не по годам, до самозабвения влюблённым в свою гениальную и божественную мать. Аля вела дневник, сочиняла стихи, ею можно было гордиться. А Ирина была маленькая, слабая, болезненная. Позже Цветаева будет настаивать, что Ирина родилась дефективной, почти идиоткой. Так ли это? Лилия Эфрон, которая очень хотела забрать племянницу к себе, категорически не соглашалась с такой характеристикой. Але исполнилось 6 – и она была уже не столько обузой, сколько другом, психологической поддержкой. Цветаевой категорически не хватало ресурса на себя, заботиться о маленьком ребёнке она просто не могла, а сдать её на руки няням и кормилицам, как поступила бы в более благополучные времена, не было возможности. Ни матери, ни сестре вечно плачущая и больная Ира была не только не нужна, но и категорически неприятна. Многие друзья и не подозревали, что у Марины есть ещё одна дочь, пока не приходили к ним домой и не обнаруживали плачущую или поющую в одиночестве Ирину. В ноябре 1919 года Цветаева отдаёт обеих девочек в Кунцевский приют. Ей рассказали, что там хорошие условия, питание, лечение – и с лёгким сердцем она отправила детей за город, поверив говорящему на слово. С Алей она условилась, что та не будет называть её матерью – скажет, что Марина – её крёстная. С Ирой было проще – ей никто не занимался, и она практически не умела говорить. Так ли был необходим этот опыт, за который Аля заплатила тяжёлым заболеванием, а Ира – жизнью? Для обеих девочек приют оказался адом. Еды там практически не было, никакого медицинского сопровождения тоже. Когда Аля заболела от тоски и голода, Марина приехала к ней – и своими глазами увидев, чем кормят детей и как к ним относятся, наконец-то забрала оттуда свою чудо-девочку. Маленькую Иру оставили умирать – более того, запретив сёстрам Эфрон, с которыми отношения на тот момент были не самые лучшие, взять малышку из приюта и выходить её самостоятельно. Лилия уже брала Иру к себе и очень её любила, её возмущало отношение Марины к этому ребёнку. А Марина ухаживала за Алей, составляла поэтический сборник, писала длиннейшие письма друзьям и блестящие стихи, принимала гостей, – в это время Ирина тихо угасала от голода и слабости. Впоследствии Марина «перепишет» прошлое – и окажется, что она в одиночку самоотверженно спасала старшую дочь – и потеряла младшую. К сожалению, эту версию, с радостью принятую рядом цветаеведов, полностью опровергают цветаевские дневники и письма, неопровержимо доказывающие, что про Ирину просто забыли, потому что и не хотели вспоминать.
«Я столько раз хотела жить и столько умереть!»
«Тишаю, дичаю, волчею»
По приезде семью Эфронов вместе с другой семьёй, «коллег» и собратьев, поселили в Болшево, на даче для работников НКВД. Уже здесь стало видно, что мечты и надежды не оправдались, а ловушка захлопнулась. Сергей Эфрон был в страшном состоянии – порой просто уходил в другую комнату и рыдал там в голос. Через некоторое время его и Алю арестовали. Марина с Муром бежали в Москву, к друзьям и родственникам. Потянулись долгие и невыносимые будни – с поисками хоть какого-то своего жилья, работы, школы для Мура. Стихи её в России были не нужны и неуместны – кормиться приходилось переводами, заказы на которые для неё раздобывали друзья. Как раз тогда создавалась мощная национальная литература – отыскивались и издавались (конечно же, на русском) узбекские, таджикские, азербайджанские поэты. Спасибо им. Их стихотворения по-братски дали возможность выжить многим гениям, осколкам Серебряного века. Войну Марина встретила, переводя Лорку. Коммунальный быт – с войной соседей, тараканами, примусами, взаимными обвинениями – медленно убивали Марину. Она не была готова к такой жизни. Хлопоты за мужа, за дочь не привели ни к чему. Эфрон был расстрелян (о чём Марина так и не узнала, его расстреляли через два месяца после её гибели), Ариадна – осуждена на 8 лет лагерей. Сестра Ася, родной человек, – в лагерях, потом в ссылке, потом опять лагерь. На допросах Сергей Эфрон вёл себя с удивительным мужеством – и не подписал компрометирующих бумаг ни на кого из своих друзей и близких. Восхищённые слова юной Марины – «такие в роковые времена слагают стансы и идут на плаху» оказались на деле трагическим пророчеством. 18 августа 1941 года Марина с Муром отправились в эвакуацию – на пароходе по реке Каме. Помогал ей собираться старый друг – Борис Пастернак. Обвязывая чемодан верёвкой, пошутил: «Верёвка всё выдержит, хоть вешайся». Именно на ней и повесилась Цветаева в Елабуге. 18 августа 1941 года они прибыли в Елабугу. Цветаева тщетно пыталась найти хоть какую-то работу, чтобы не умереть с голоду, прокормить себя и сына. Заходила в районный отдел народного образования, в педагогическое училище, в горсовет. Везде — отказ. В Чистополе, городке рядом, должна была открыться Литфондовская столовая для эвакуированных писателей. Сохранился жутковатый документ эпохи: заявление в Совет Литфонда. Листок, на которым Марининым летящим почерком написано: «Прошу принять меня на работу в качестве судомойки в открывающуюся столовую Литфонда. М. Цветаева, 26 августа 1941 г.». Её не приняли – слишком много было претендентов на должность. Собратья-писатели пытались ей как-то помочь, хлопотали о её переводе в Чистополь (самовольно это делать было нельзя, «не положено»). Не успели. 31 августа Марина приготовила сыну ужин, оставила на видном месте деньги на свои похороны и билет Муру до Чистополя, а также предсмертные письма и повесилась в сенях дома, где они с сыном остановились как эвакуированные. В письме Асееву она умоляла того принять Мура в семью, не бросать, дать возможность учиться и выжить. Верила ли она, что последняя просьба умирающего священна? Асеев Мура к себе не взял. Из Литинститута его забрали на фронт, в 19 лет Мур умер в госпитале от полученных ранений.
«Мурлыга! Прости меня, но дальше было бы хуже. Я тяжело больна, это уже не я. Люблю тебя безумно. Пойми, что я больше не могла жить. Передай папе и Але – если увидишь – что любила их до последней минуты и объясни, что попала в тупик».В 1992 году, к столетию со дня рождения Марины, патриарх Алексий II лично совершил отпевание Цветаевой. Многие православные люди были шокированы: как можно отпевать самоубийцу, с чего бы для неё такое исключение, почему? Патриарх ответил: «Любовь народная».
Марина Богданова
Дмитрий Цензор (1877 - 1947)
Незаслуженно забытый
Дмитрий Цензор родился в бедной еврейской семье. С 1890-х годов начал публиковать свои стихи в различных изданиях. Произведения испытали большое влияние С. Надсона и символистов. В 1908 г. он одновременно закончил филологический факультет Петербургского университета и Академию художеств. Информации о поэте сохранилось немного. Сайт «Слова. Серебряный век» приводит такую: Поэтические книги Д. Цензора («Старое гетто», 1907; «Крылья Икара», 1908; «Легенда будней», 1913) отличались внушительным объёмом — он был поэтом плодовитым, не боящимся повторов и монотонности. Д. Цензор был хорошо известен в литературных кругах, его репутация прилежного эпигона символизма и посредственного, но честного поэта не менялась в течение четверти века. А. Блок писал: «Этот поэт слишком многословен, он не довольно любит слова». И ещё слова Блока: «Дмитрий Цензор — создание петербургской богемы… он чист душой и, главное, что временами он поёт, как птица, хотя и хуже птицы; видно, что ему поётся, что он не заставляет себя петь». Он был участником многочисленных литературных объединений Петербурга начала XX века, в 1908 году стал членом Кружка «Вечера Случевского», посещал собрания на «Башне» у Вяч. Иванова, с февраля 1913 года входил в «Цех поэтов» Н. Гумилёва, издавал журнал «Златоцвет». Особо активно участвовал в деятельности петербургского литературного Кружка, куда входили знаменитые поэты — Н. Гумилёв, О. Э. Мандельштам, А. А. Ахматова, К. Д. Бальмонт, В. Я. Брюсов, Ф. К. Сологуб и др. Сохранилась фотография участников встречи от 26 января 1913 года, а также фотографии Дмитрия Цензора из семейного архива Олега Протопопова. Поначалу эти поэтические встречи проходили на дому у поэта Константина Константиновича Случевского (1837—1904) по пятницам и потому получили название «Пятницы Случевского». После смерти Случевского (25 сентября 1904 г.) участники «пятниц» решили периодически встречаться на квартирах постоянных участников Кружка, назвав его, в память ушедшего поэта «Вечера Случевского». Продолжились и традиции ведения альбома, отдельные части которого хранятся ныне в архивах ИРЛИ, РГАЛИ, и в фондах РНБ. Кружок стал главным «долгожителем» среди литературных салонов Петербурга, просуществовав 14 лет — до ноября 1917 года. Позже Дмитрий Цензор написал про Кружок и обстановку, царившую в нём, в журнале «Златоцвет». Далее автор Кирилл Финкельштейн пишет о Д. Цензоре: «Дм. Цензор стал одним из героев пародийного романа Корнея Чуковского «Нынешний Евгений Онегин» («И Цензор — дерзостный поэт — / украдкой тянется в буфет»), с которым в начале 1900-х годов сотрудничал в газете «Одесские новости», а также участником рассказа М. Зощенко «Случай в провинции», где рассказывается, как после революции «однажды осенью поэт-имажинист Николай Иванов, пианистка Маруся Грекова, я, и лирический поэт Дмитрий Цензор выехали из Питера в поисках более лёгкого хлеба». И. С. Эвентов вспоминал, что Дм. Цензор был одним из тех, кто нёс на плечах гроб с телом А. Блока в 1921 году». В советское время Д. Цензор оказался на обочине литературного процесса, время от времени печатался в многотиражках, лишь в 1940 году издал одну книгу избранных стихотворений. Перед войной он стал секретарём партийной организации Ленинградского Союза писателей. Похоронен на «Литераторских мостках» Волкова кладбища в одной могиле с женой, балериной А. В. Груздевой. Его пасынок — выдающийся фигурист Олег Протопопов. Именно отчим подарил первые коньки своему пасынку, будущему двукратному чемпиону Олимпийских игр. Олег Протопопов вспоминал: «отчим спас нам жизнь, вытащив нас с мамой из блокадного Ленинграда, когда мы были уже на грани смерти».
Википедия
Виктор Цой (1962 - 1990)
Перемен требуют наши сердца...
«В детстве меня дразнили «японцем», и я очень обижался. Сейчас мне в голову не придёт выяснять, кто по национальности мои друзья. Есть среди них русские, украинцы, евреи, армяне… Но это не мешает нам общаться. Я думаю, вести такой учёт просто глупо. Люди не делятся на хороших немцев и плохих французов».«Японца» родители назвали Виктором (по настоянию отца). «Уж не знаю, какая его муха укусила. Я хотела Димой назвать, как-то вроде помягче имя. Ну, Виктор так Виктор, я уступила. Виктор означает «победитель», но он не был победителем в жизни, вперёд никогда не лез, был очень спокойный…» — позже будет вспоминать его мать. Маленький Витя отлично рисовал. Родители даже устроили его в художественную школу. Как вдруг интересы резко изменились, и мальчик «заболел» музыкой. Настолько, что, когда его родители уехали на отдых, пятиклассник Цой потратил почти все деньги, оставленные ему на еду, на покупку 12-струнной гитары. «Я не избег общей участи мальчишек моего возраста, охваченных желанием овладеть столь престижным в те годы инструментом…» На питание оставил три рубля и на всё накупил беляшей. С тех пор он больше не мог на них смотреть, а вот на любви к музыке неудачный гастрономический опыт никак не отразился. Счастливый обладатель гитары собирает с друзьями свою первую группу — «Палата № 6». Однако, когда после девятого класса пришлось задуматься о будущей профессии, Цой почему-то не пошёл в музыкальное училище. А вспомнил об увлечении рисованием и поступил на художника-оформителя. И… снова забросил рисование в пользу музыки. Незадачливого студента отчислили. Тогда он решил освоить профессию резчика по дереву. Этот опыт оказался более удачным, и позже музыкант не раз применит полученные знания, вырезая для друзей деревянные фигурки нэцкэ.
«Я люблю всё, что сделано руками. Наверное, потому что сам кое-что могу. Я по образованию краснодеревщик. Дерево люблю. И всё, что с ним связано — листья, кору, корни…»Музыкальная жизнь тем временем била ключом. В 1981-м Цой и сотоварищи создали рок-группу «Гарин и Гиперболоиды», которую через какое-то время переименовали в «Кино». Молодых людей приняли в знаменитый Ленинградский рок-клуб. Под протекцией уже известного тогда Бориса Гребенщикова и музыкантов «Аквариума» коллектив Цоя записывает первый альбом «45» длиной в 3 четверти часа.
«Знакомство с Гребенщиковым — это вообще мистика. Ехали вместе в электричке… Кажется, в электричке. Он услышал, как я пою, и сам подошёл, предложил помощь. Если бы я не знал БГ, не слышал о нём, то, наверное, испугался бы такого напора. Мне было тогда лет 17. Было у меня песни три написано, в общем, только-только начинал. И мы встретились в ресторане, на каком-то дне рождения. Там я спел «Мои друзья». Познакомились, но довольно долго не встречались. Потом был концерт «Аквариума» в университете, на обратном пути в электричке я попел ещё несколько песен. Потом опять какой-то день рождения, и тут разговор — добрые слова Бориса, обещания помочь нам…»Дебютные записи «Кино» немедленно заслушивают до дыр. Логичным продолжением стал не менее популярный альбом «46» в 1983-м. Ситуацию омрачает тот факт, что хедлайнера коллектива чуть было не забрали в армию. Чтобы «откосить», Виктор принимает достаточно неординарное решение — ложится на обследование в психиатрическую больницу: «Очень в армию не хотелось идти. Как-то не вовремя это было. И настроение не то… В психушке было веселее». Странный опыт вдохновляет музыканта: после выхода из медучреждения он пишет несколько песен, посвящённых психбольнице — «Транквилизатор», «Я объявляю свой дом безъядерной зоной». 1984-й и новый альбом — «Начальник Камчатки». И снова — точное попадание в цель. «Что означает для меня слово «Камчатка»? Ничего конкретного, я там никогда не был, оно лишь подчёркивает некую абсурдность текста, его фантастичность». Затем альбомы «Это не любовь» и «Ночь», из которых легендарными стали «Мама-анархия» и «Видели ночь».
«Ночь для меня — это особое время суток, когда исчезают все отвлекающие факторы. Но не только. Ночь наполняет меня ощущением мистики. Все предметы, явления, вещи становятся ночью другими. Дневной человек и ночной человек, один и тот же, разумеется, — это, тем не менее, разные люди. Можно сказать, что ночь даёт мне чувство романтики».«Кино» штурмует все рок-фестивали и получает всевозможные награды. Виктор абсолютно счастлив: он занят любимым делом, недавно счастливо женился и стал отцом сына. Фанатки толпами дежурили в его подъезде, но ему хорошо с его Марьяной, которая стала не только женой, но и верной помощницей во всех административных вопросах. Популярного музыканта приглашает сняться в кино Алексей Учитель, который сегодня является гуру российского кинематографа, а тогда — молодой киевский режиссёр, снимающий дипломную работу. Цой соглашается на съёмки и понимает, что кино его захватывает практически так же сильно, как и музыка.
«Во-первых, мне было интересно. А во-вторых — режиссёр — молодой парень, мы с ним старые приятели. Я никогда не пошёл бы сниматься к более или менее известному режиссёру. Мне важно было участвовать в изготовлении фильма. Поработать, делая то, что я хочу, а не то, что от меня хотят».Интересный факт: популярный уже музыкант Виктор Цой, написавший «Маму-анархию», официально работал кочегаром в котельной «Камчатка». Со временем на работу сюда устроилось немало рок-музыкантов. Здесь давали подпольные концерты и устраивали вечеринки. А Цой подкидывал уголь в топку со словами: «Я просто чувствую себя свободным. Совершенно свободным». В стране идёт «перестройка». «Перестраивается» не только экономика, перемены происходят во всех сферах жизни. Записываются песни-манифесты, снимаются фильмы «новой формации». Виктор Цой неожиданно для самого себя становится героем этого нового времени. «У меня есть свои жизненные принципы, основываясь на которых, я пишу об окружающей меня жизни, о волнующих проблемах. Важно лишь быть не кем-то, а только самим собой. Пусть для кого-то странным, смешным, неприемлемым, а для кого-то замечательным, но только собой». Один за другим выходят альбомы «Группа крови», «Последний герой» и «Звезда по имени Солнце». «Киномания» выходит далеко за пределы СССР. Команда гастролирует по Франции, Дании, Италии. В Советском Союзе концерты «Кино» проходят с неизменным аншлагом даже на самых огромных площадках вроде стадиона в Лужниках.
«При всём моем интересе к зарубежной аудитории я прекрасно понимаю, что мне лучше выступать здесь, в нашей стране. Почему? Наверное, потому что я очень ценю взаимопонимание между мной и слушателями. Я не считаю, что это главное — всеобщая популярность. Я, конечно, очень рад, что сейчас «Кино» собирает такие залы, но в принципе всё это не было самоцелью. Для нас важно было играть ту музыку, которая нам нравится, и мы будем её играть, даже если она будет нравиться меньшему количеству людей».Песня «Пачка сигарет» звучит буквально повсеместно. Как, впрочем, и сегодня: её постоянно исполняют уличные музыканты, кавер-бэнды в клубах и сосед сверху, когда у него дружеские посиделки. Особняком среди прочих стоит композиция «Перемен». И хотя Цой лично всегда отрицал свою приверженность к радикальным решениям, эта его песня говорила об авторе совсем другое.
«Когда началась гласность, все как с цепи сорвались говорить правду. Это было очень популярно. А в наших песнях нет никаких сенсационных разоблачений, но люди по привычке пытаются и здесь найти что-то эдакое. И в результате «Перемены» стали восприниматься как газетная статья о перестройке. Я подразумевал под переменами освобождение сознания от всяческих догм, от стереотипа маленького, никчёмного равнодушного человека, постоянно посматривающего «наверх». Перемен в сознании я ждал, а не конкретных там законов, указов, обращений, пленумов, съездов. Музыка должна охватывать: она должна, когда надо — смешить, когда надо — веселить, а когда надо — и заставлять думать. Музыка не должна только призывать идти громить Зимний дворец. Её должны слушать».Киногероев Цоя молодые люди возводят в культ. Пожалуй, что только дилогия «Брат» Алексея Балабанова завоюет такую народную любовь, как «Асса» и «Игла», в которых сыграл Виктор. За свою игру в «Игле» Цой получает звание «Лучшего актёра года» по мнению читателей «Советского экрана».
«Асса» … Нормальный фильм. Весело было работать — хорошая компания подобралась. Он мог быть ещё лучше, если бы был покороче. В этом фильме я выглядел вставным зубом и никакого отношения к сюжету не имел. «Игла» — фильм не о том, как плохо быть наркоманом, а о том, как нас одурманивают. И не только наркотиками. Мне нравится «Игла». Она мне по-человечески ближе, понятнее. Я там не играю. Веду себя так, как в жизни. И слов минимум. В общем, всё как в жизни».Во время съёмок «Ассы» Виктор познакомился со своей последней любовью — Натальей Разлоговой, которая работала на площадке ассистентом режиссёра. Он уходит от Марианны к ней. Несколько десятилетий спустя история любовных перипетий жизни Цоя найдёт отражение в фильме Кирилла Серебренникова «Лето». В нём рассказывается не только про музыку и эпоху 1980-х, но и про отношения Цоя с Натальей Науменко. Последний альбом «Кино» — «Чёрный альбом», заглавным треком которого стала «Кукушка» — ещё один трагичный гимн несбывшихся надежд и веры в лучшее — вышел уже после смерти музыканта. Виктор Цой попал в смертельную аварию. Музыкант возвращался с отдыха в Прибалтике. Беда произошла в считаные секунды: в 12 часов 28 минут Виктор Цой уснул за рулём. Его «Москвич-2141» на скорости 130 км/ч вылетел на встречку и протаранил рейсовый автобус. Кроме Цоя в той аварии никто не пострадал. А герой нового времени мгновенно погиб. По данным медэкспертов, Виктор был абсолютно трезв последние несколько дней своей жизни, но слишком переутомлён. Это был несчастный случай, хотя в последнее время Цой привлекал слишком много нехорошего внимания управленцев, деятельность которых он смело критиковал в интервью прогрессивной программе «Взгляд» и других интервью. Он был неудобен, хотя пока и не опасен. Пусть даже и невольно, но стоял на баррикадах и вёл за собой орду людей.
«Человек, который делает что-то новое, всегда воюет с чем-то старым. Он постоянно находится в конфликте. Это, как правило, всегда несколько рискованно. Но культ посредственности, о котором сейчас много говорят, возник как раз по логике «как бы чего не вышло» и «пусть это не лучше, что есть, но зато всё будет спокойно». Я чувствую, что сейчас ещё не всегда могу достичь понимания с кем-то, особенно с людьми более старшего поколения. Мне трудно в этой ситуации, потому что они по-другому мыслят. Естественно, люди и не могут думать одинаково, но понимать друг друга должны. На то они и люди».Вслед за Виктором ушли из жизни несколько его преданных фанатов. Они покончили с собой, не перенеся смерти кумира. В последний путь музыканта провожали тысячи человек. А на кладбище, где его похоронили, 30 лет спустя не гаснут свечи и всегда лежат живые цветы. Цою установлено несколько памятников в разных городах, в его честь названо множество улиц. В котельной, где он работал, музей.
«Я всегда делаю только то, что мне нравится. Я не знаю, чем буду заниматься в будущем. Но то, что я буду делать, мне будет нравиться. Это основной критерий для меня в жизни».
Дарья Клюйко. 2020 г.
Саша Чёрный (1880 - 1932)
Томящийся дух
Саша Чёрный - один из тех поэтов Серебряного века, чьи стихи до сих пор звучат очень современно. Его сложно поместить в какую-то одну категорию. Начинал с язвительной политической сатиры, а закончил трогательными рассказами для детей. Был одним из лучших авторов легендарного журнала «Сатирикон», но всегда оставался белой вороной среди коллег-юмористов. Сначала ждал революции, потом терпеть не мог большевиков. Современники считали, что Чёрный сиюминутен, но много лет после его смерти Шостакович, Градский и другие композиторы писали музыку на его стихи. Он мог казаться циником, но на самом деле был мечтателем, грезившим о безмятежной жизни на необитаемом острове в эпоху, когда мир сотрясался от революций и войн.
«Тихий еврей»
Земляк-одессит Исаак Бабель назвал Чёрного «тихим евреем». «Я тоже был таким одно время, пока не начал писать. И не понял, что литературу ни тихостью, ни робостью не сделаешь», – утверждал автор «Конармии». Однако, судя по биографии, Саша не был таким уж тихим. Он родился в семье одесского провизора Менделя Гликберга. Менделя Давидовича и его жену Марьям вряд ли можно назвать набожными иудеями. Взять хотя бы имена их детей: Александр, Лидия, Владимир, Георгий, Ольга. Гликберги были настроены на ассимиляцию, и Александра крестили в 10 лет, чтобы он смог поступить в гимназию в городе Белая Церковь под Киевом. Отношения Саши с родителями не сложились: в 15 лет он убежал из дома, некоторое время бродяжничал, пока при помощи некоей «тёти» (как он впоследствии рассказывал своей супруге) не оказался в столице Российской империи. Предположительно Саша поселился там у дальнего родственника. Контакт с отцом временно наладился, и тот содействовал поступлению сына в одну из столичных гимназий. Однако вскоре случился окончательный разрыв: после того как 16-летний Александр провалил экзамен и остался на второй год в пятом классе, Гликберги полностью отказали ему в финансовой поддержке. Возможно, они ждали, что нерадивый сын вернётся в Одессу, но тот остался в Петербурге.
Под опекой
Таланта адаптироваться и устраиваться в жизни у Чёрного-Гликберга никогда не было. Знакомые описывали его как совершенно непрактичного человека. Но зато ему всегда везло на добрых людей, готовых помочь. Сначала хозяйка комнаты, которую снимал Саша, многодетная вдова, сжалившись, разрешила ему жить бесплатно. Затем нашлась другая небогатая вдова, которая выдала Гликбергу одежду и обувь взамен износившейся. Затем к делу подключился журналист газеты «Сын Отечества» Александр Яблоновский, описавший мытарства бедного гимназиста в статье «Срезался по алгебре». И, наконец, финальное звено в цепочке благоприятных событий – на публикацию откликнулся Константин Роше, статский советник из Житомира, пригласивший юношу жить к себе. Вскоре Саша Гликберг уже учился во 2-й житомирской гимназии. За год до знакомства с Сашей Роше, холостой и уже немолодой чиновник, потерял приёмного сына Серёжу, которого воспитывал с младенчества. Юный Саша как бы занял место оплакиваемого предшественника – наверное, не самая уютная роль, но он предпочёл её возвращению домой. Роше был добрым глубоко верующим человеком. Когда в 1899 году из-за неурожая случился голод в 18 российских губерниях, он организовал благотворительную экспедицию в Уфимскую губернию. С ним поехали Саша Гликберг и его друг-гимназист Коля Блинов. Через шесть лет Блинов погибнет, защищая евреев во время погрома в Житомире. В 2012 году в израильском городе Ариэль Николаю Блинову поставят памятник.
Дебют
Насмотревшись в экспедиции на человеческие страдания, Александр вернулся в Житомир сильно повзрослевшим. Вскоре его исключили из гимназии без права восстановления из-за конфликта с директором. Конфликт, судя по наказанию, был нешуточным. Биографы предполагают, что могли всплыть какие-то Сашины сатирические стихи, описывающие житомирский бомонд. Вдохновляясь Гоголем и Чеховым, Александр начал свои литературные опыты с критики унылой провинциальной жизни. Вылетев из гимназии, Саша попал в армию: Роше устроил его вольноопределяющимся в 5-ю пехотную дивизию недалеко от Житомира, видимо, надеясь, что военная служба пойдёт молодому человеку на пользу. Два года в армии прошли довольно приятно: Саша обучал солдат грамоте и потом с удовольствием вспоминал то время. Демобилизовавшись в 1902-м, он нашёл работу на таможне в маленьком городке Новоселицы в Бессарабии у границы с Австрией. Там Саша окончательно дозрел как сатирик и, вернувшись летом 1904 года в Житомир, дебютировал в газете «Волынский вестник» фельетоном «Дневник резонёра», в котором остро высмеивал местные нравы. Текст был подписан «Сам по себе». Последовали и другие едкие статьи. «Сам по себе» начинал было уже становиться скандальной знаменитостью, но газета скоро закрылась, а Гликберг оказался в Санкт-Петербурге, где получил должность конторщика службы сборов Варшавской железной дороги. Работа не самая увлекательная, но, видимо, необходимая для накопления сатирической желчи. Будущий шеф «Сатирикона» Аркадий Аверченко томился в это же время в Харькове в счётной конторе каменноугольного рудника.
Покорение столицы
В тоскливой конторе Саша нашёл нечто важное: он познакомился с Марией Ивановной Васильевой и вскоре женился на ней. Васильева стала очередным добрым помощником в жизни Гликберга-Чёрного. Старше супруга на девять лет, она была феминисткой с хорошим образованием: окончила Бестужевские курсы и планировала продолжить обучение в университете за рубежом. Деятельная и самостоятельная, в 1908 году Васильева организовывала Первый женский съезд в Петербурге. О большой страсти между супругами речи не шло – скорее это был взаимовыгодный союз симпатизировавших друг другу людей. Биографы считают, что статус замужней женщины был нужен Марии для получения заграничного образования. Начинающий литератор-конторщик приобрёл не только жену, друга и единомышленника, но и в некотором отношении менеджера. Васильева ввела его в столичную интеллектуальную жизнь. Переезд Чёрного в Петербург совпал с революцией 1905 года: страну и её столицу трясло. В этот период политическая и социальная сатира переживала настоящий бум, особенно после императорского манифеста 17 октября о гражданских свободах и в том числе свободе слова. В конце ноября 1905-го в журнале «Зритель» появилось стихотворение «Чепуха», подписанное «Саша Чёрный». Этот доселе неизвестный публике автор в абсурдистском, но при этом явно ёрническом стиле проходился по крупным политическим фигурам современности, дойдя и до «высокого господина маленького роста», то есть Николая II. В верхах иронию оценили, и «Зритель» был запрещён, а его издатель Арцыбушев едва не получил два с половиной года тюрьмы. Как ни странно, Сашу репрессии не коснулись, и он продолжил свои труды, опубликовав в издании «Молот» стихотворение «Словесность», посвящённое нравам в царской армии. «Молот» также моментально закрыли, а его издатель Диксон бежал за границу. Сам Чёрный, фактически погубивший второй журнал кряду, репрессий избежал – спасло его то, что властям было выгоднее уничтожать целое сатирическое издание, чем гоняться за отдельным литератором. Что касается псевдонима Саши Чёрного, то никакого внятного объяснения ему нет. Возможно, он должен был напоминать прозвище средневекового скомороха. Возможно, отсылал к глаголу «очернять» (который чиновники традиционно используют в отношении сатириков).
Звезда «Сатирикона»
Гликберг не был неуязвимым и, понимая это, уехал от греха подальше на два года с женой в Германию. Мария училась в Гейдельбергском университете, а он отдыхал, наблюдал и писал стихи. Вернувшись в Петербург в 1908-м, Чёрный вскоре влился в редколлегию нового журнала «Сатирикон»: амбициозный и энергичный Аверченко создал его на обломках увядающей «Стрекозы». Дерзкий «Сатирикон» на рубеже 1900–1910-х был у всех на слуху. Чёрный стал одной из главных звёзд издания. Корней Чуковский писал: «Получив свежий номер журнала, читатель, прежде всего, искал в нём стихов Саши Чёрного. Не было такой курсистки, такого студента, такого врача, адвоката, учителя, инженера, которые не знали бы их наизусть». Публике казалось, что Саша пишет весело. Многие не замечали отчаяния, стоявшего за его стихами. «И этого страшного поэта иные провозглашают смешным забавником?» – удивлялся писатель Александр Амфитеатров. Довольно скоро общий стиль «Сатирикона» начал тяготить Чёрного, и он ушёл из журнала. Этот шаг был очень показательным для Александра. Не сказать, что Чёрному всюду было «не то», но в течение всей жизни дух его томился, и ситуации, в которые он попадал, быстро разочаровывали нервного поэта. Поддержав революцию 1905 года, он вскоре пришёл в уныние от того, во что она вылилась. Теперь ему казалось, что пошлость, с которой «Сатирикон» прежде боролся, захватила и сам журнал. По наблюдениям Корнея Чуковского, Чёрный вообще сильно отличался от сатириконовской компании. «Худощавый, узкоплечий, невысокого роста, он, казалось, очутился среди этих людей поневоле и был бы рад уйти от них подальше. Он не участвовал в их шумных разговорах и, когда они шутили, не смеялся. Грудь у него была впалая, шея тонкая, лицо без улыбки», – писал Чуковский.
Побег
Один из главных мотивов у Чёрного как в творчестве, так и в самой жизни – эскапизм. И это желание удалиться куда-то на безлюдный остров, сделаться Робинзоном всегда двигало им. Отрёкшись от «Сатирикона» (Саша написал несколько статей, обвиняя бывших коллег в вульгарности), он поселился в дальнем районе Петербурга, почти на природе, куда гостям было непросто добраться. Иногда навещал в Гатчине своего старшего друга Куприна. Пытался наладить контакты с властителем дум той поры Максимом Горьким, ездил с женой к нему на Капри. С подачи Чуковского, Чёрный открыл для себя новую область: детскую литературу. У Гликбергов не было детей, а Александр очень их любил, и в свои детские истории он вкладывал всю душу. «Когда он смотрел на детей или на цветок, его лицо становилось необычайно светлым, подобно лицу ребёнка, на которое падали отсветы ярко разукрашенной новогодней ёлки», – вспоминала о нём дочь Куприна Ксения. В поэзии Чёрного стали появляться и религиозные мотивы. Он долго и упорно работал над поэмой «Ной», переосмыслявшей библейский сюжет. Напечатать столь важный для него текст оказалось проблематичным: он был слишком объёмным для многих журналов.
Дитя на войне
Уже через несколько дней после начала Первой мировой войны Чёрный-Гликберг оказался в армии. Ему было за тридцать. Хрупкого литератора определили служить во фронтовой госпиталь. Здесь неизвестно откуда взявшийся у Саши милитаристский энтузиазм быстро сменился депрессией. Насмотревшись на раненых, на ужасы войны, он сам попал в лазарет, пережив нервный срыв. Видевшие его на фронте люди говорили о полудетском недоумении, в котором пребывал уже весьма взрослый поэт: «зачем люди воюют и убивают друг друга?» – не переставал повторять Саша. Его перевели в более спокойное место в тылу. События 1917 года застали Чёрного с женой во Пскове. В этом городе он успел пережить несколько идиллических месяцев, которые он потом постоянно вспоминал в эмиграции. Покой древнего русского города, старые монастыри и храмы – это последние и самые светлые впечатления о родине, которые были даны Чёрному, перед тем как волна смуты вынесла его за границу – сначала в Германию, потом во Францию. В эмиграции Чёрный стал одним из главных критиков идеи возвращения в Россию, которой бредили многие его современники. После того как Алексей Толстой вернулся в Советский Союз, Саша брезгливо просил своих гостей не садиться на диван, так как на нём сиживал «красный граф».
Пожар в раю
На большевизм Чёрный смотрел как на кошмар, из которого стране в ближайшее время не выбраться, поэтому все силы, по его мнению, следовало сосредоточить на том, чтобы прижиться в месте изгнания. Это звучало бы убедительно из уст деловитого экономического беженца, но не поэта Саши Чёрного, который никогда не умел и не хотел приспосабливаться к жизни. И тем не менее Саше удалось избежать участи сломленного и увядающего эмигранта, для которого всё осталось в прошлом. Конечно, он тосковал по России. Как позже заметила Ахматова, «пока Саша Чёрный жил в Петербурге, хуже города на свете не было. Пошлость, мещанство, скука. Он уехал. И оказалось, что Петербург – это рай». Но Чёрный изо всех сил старался адаптироваться к новым условиям. С увлечением писал детские истории, и прежде всего «Дневник фокса Микки». Помогал публиковаться другим литераторам, в частности, молодому Владимиру Набокову. Холодный Набоков впоследствии очень тепло отзывался о Чёрном. Получив крупный гонорар, он осуществил мечту – купил участок земли в Провансе, в местечке Ла Фавьер, и построил там дом. Наконец Саша нашёл свой «необитаемый остров», «вершину голую», где можно спокойно наслаждаться жизнью. И в этот момент жизнь совершенно внезапно оборвалась. 5 августа 1932 года в лесу рядом с посёлком начался пожар. Сильный мистраль разносил огонь по лесу. Александр вместе с другими местными жителями несколько часов тушил пламя. Потом вернулся к себе, собираясь немного поработать в саду, и скоропостижно умер от сердечного приступа.
Прелестная тень
Неожиданная смерть Чёрного в 51 год потрясла его друзей и знакомых, так же, как чуть ранее его самого потряс уход Аверченко – жизнелюба, собиравшегося жить до ста лет. Оказалось, его ненавязчивое присутствие, грустные глаза и добрая улыбка были людям нужнее, чем можно было подумать. Набоков написал в некрологе: «Мне только хотелось как-нибудь выразить запоздалую благодарность, теперь, когда я уже не могу послать ему письма, писание которого почему-то откладывал, теперь, когда всё кончено, теперь, когда от него осталось только несколько книг и тихая, прелестная тень». В течение всей жизни Саша, кажется, никогда не чувствовал себя на своём месте: ни в родной семье, ни в гимназии, ни на службе в конторе, ни на войне, ни среди сатириков, ни в эмиграции. И только незадолго до смерти пришло какое-то подобие гармонии. Но именно это ощущение земной маеты и неустройства, выраженное им в стихах, оказалось столь близко и понятно многим людям, живущим в разные эпохи.
Александр Зайцев
Олег Чухонцев (1938)
«Я из тёмной провинции странник …»
В очереди на статус гения впереди Олег Чухонцев Его собрание сочинений победило в поэтической номинации «Книги года – 2020»
Некоторое время назад по сети гуляла смешная картинка со словами: «Чтоб девиц соблазнять, одеваешься броско? А умные люди цитируют Бродского!» На самом деле там, конечно, не «девицы» и не «соблазнять» – и самому Иосифу Бродскому замена малоприличных слов не понравилась бы. Он как раз любил разбавлять высокие темы лексикой из подворотни. Однако, по существу, демотиватор прав. Умение к месту процитировать не замшелую классику, а модного современного поэта – правило хорошего тона и маркер принадлежности к культурной элите. Одна проблема: Бродский умер четверть века назад и сам давно стал классикой.
Кто пришёл на смену Бродскому
Другая проблема – трудно сказать, кто пришёл ему на смену и есть ли в отечественной словесности живой поэт номер один. Как Пушкин в Золотом веке, Блок – в Серебряном и Бродский – в условно Бронзовом. Если говорить об общепризнанных фигурах, то их три: Александр Кушнер, Евгений Рейн и Олег Чухонцев. Они ровесники Бродского, им сейчас за восемьдесят, все были знакомы и общались с Анной Ахматовой – т. е. являются носителями определенной литературной преемственности. Однако, пожалуй, только в поэзии Чухонцева продолжает происходить творческая эволюция. Он не перестаёт удивлять, постоянно предлагая всё новые формы и осваивая новые жанры. Недавно в издательском проекте «Рутения» вышел толстый том его стихотворений и поэм под названием «И звук и отзвук. Из разных книг», признанный «книгой года» на Московской международной книжной выставке-ярмарке. В этом собрании сочинений как раз хорошо видно, какое грандиозное разнообразие свойственно этому поэту.
Два мифа современной русской поэзии
Вообще, если говорить о современной русской поэзии, то здесь в общественном мнении доминируют два мифа. Первый утверждает, что великих поэтов, как и вообще великих литераторов, давно нет. Когда-то были, но выродились. «Где новый Пушкин, где Есенин?» – с горечью вопрошает читатель. Второй миф в том, что сегодня мы наблюдаем колоссальный поэтический бум: такого количества и качества поэтов, как сейчас, никогда прежде не было. Широкая читающая публика этого не замечает только потому, что она ленива и не любопытна. Разумеется, оба тезиса – именно мифы, появляющиеся либо от незнания, либо от наивности. Великие поэты, по всей вероятности, сегодня есть. Того же Чухонцева многие называют таковым. Конечно, официальное признание классика происходит спустя десятилетия после его ухода, и в случае с поэзией это признание часто приходит особенно поздно. Так, например, только сегодня читающая аудитория открывает для себя великую поэтессу Анну Бунину, жившую двести лет назад. Да, широкая публика обычно ценит не тех, кто того заслуживает, но, по счастью, всегда есть современники, которые всё понимают и осознают будущий статус автора.
Кто назначает гениев
Резонный вопрос: а кто, собственно, решает, кто великий, а кто нет. Это ведь искусство, дело субъективное. В литературоведении этот вопрос проходит по разделу создания творческих репутаций, кодификации классики и формирования литературного канона. Действительно, почему мы считаем великими именно Пушкина и Лермонтова, а не их многочисленных современников, куда более знаменитых в свою эпоху? Ведь на момент гибели обоих гениев они не входили даже в тройку самых популярных авторов. Обычно говорят: решает время. Но время само по себе не решает ничего. Иерархию в искусстве создают конкретные люди, экспертное сообщество. Критики, искусствоведы, сами авторы, кураторы, коллекционеры, издатели, заказчики – в разные эпохи такими экспертами могли быть разные люди. Приговор достигается путём консенсуса среди профессионалов, складывающегося на протяжении примерно ста лет. Недавно один историк литературы предложил коллегам у себя в блоге составить топ-10 лучших русских писателей XIX в. Никаких споров не возникло. Такой же топ первой половины XX в. вызвал горячую дискуссию. По второй половине века не смогли договориться вообще. Уверенно судить о современниках тем более не приходится. Понятно, что вкусы и взгляды у экспертов разные, подчас прямо противоположные, – но именно их компромиссная договорённость с течением времени и определяет статусы и репутации. Начиная с XX в. в этот процесс активно вмешиваются рыночные механизмы, но и в них участие профессиональных выборщиков по-прежнему велико. Проще говоря, все великие авторы потому великие, что их однажды «назначили» таковыми, а не в силу их кажущегося впоследствии «объективного» величия. В искусстве вообще очень мало объективного. Если говорить о втором, оптимистическом мифе, заявляющем о поэтическом буме начала нынешнего века, то и его следует опровергнуть. Да, сегодня у нас регулярно пишут, публикуют и обсуждают стихи около миллиона человек. Казалось бы, много. Но согласимся: практически каждый из нас в юности что-то такое сочинял. Хотя бы потому, что это необходимый атрибут подростковой влюблённости. Кто-то посылал свои сочинения возлюбленным, кто-то скрывал и стыдился – но пытались писать почти все. Другое дело, что в отсутствие интернета никому не приходило в голову всё это представлять к публикации. Социальные сети, специальные сайты и новые возможности дешёвой полиграфии предоставили любителям такую возможность, создавая иллюзию масштабного творческого процесса.
Конверсионная воронка
В действительности ситуация следующая. Помимо упомянутого миллиона любителей есть несколько тысяч профессионалов, чьи стихи можно считать качественными, т. е. достойными публикации в нескольких толстых журналах, главным из которых традиционно считается «Новый мир», и книжных сериях профильных издательств. В реальности авторов, которые в них постоянно или изредка публикуются, несколько сотен. Из них около двух десятков тех, кого можно назвать «живыми классиками». Даже у самых признанных поэтов книги выходят тиражами от 500 до 1000 экземпляров. Даже они вынуждены порой издаваться за свой счёт – что уж говорить об остальных. Эта ситуация не уникальна. Так же дело обстоит и с поэтами Европы и США, так же было и во времена Пушкина. Счастливым исключением стала эпоха шестидесятников, когда Евгений Евтушенко собирал стадионы и издавался миллионными тиражами. Можно сказать, что по формальным показателям это самый популярный автор в истории мировой поэзии – парадокс, конечно, но это так. Отдельно существует эстрадная поэзия: тот случай, когда стихи не столько читаются в виде текста, сколько исполняются в виде эмоционального перформанса. Современные видеоблоги весьма способствуют распространению и популярности такого рода поэзии. Художественный уровень здесь обычно невысок, залогом успеха скорее становятся актёрские способности. И если считать полноценной поэзией то, что делается в поп-музыке, роке, рэпе и бардовской песне, то это ещё одна большая и часто денежная ниша – иногда это вполне достойные тексты. И например, Боб Дилан свою Нобелевскую премию по литературе уже получил. Хотя, честно говоря, лучше бы её присудили Олегу Чухонцеву.
Андрей Новиков-Ланской
Олег Чухонцев: «У меня есть ощущение, что я живу в подарок»
Широкая публика знает имена Вознесенского и Евтушенко. Но вряд ли треть из тех, кому знакомы фамилии наших шестидесятников, назовёт фамилию Чухонцева. Меж тем, он начинал с ними. Более того, его можно назвать последним шестидесятником. Может быть, самым значимым из всех. Однако его тихий поэтический голос, неприспособленный для эстрадных микрофонов, сумели расслышать только в наше время. Ещё несколько лет назад мне, например, фамилия Чухонцева была в новинку. Впервые об Олеге Чухонцеве довелось услышать от профессора Литературного института Владимира Смирнова. Прозвучало стихотворение «Кые-Кые» про юродивого, толкающего перед собой тележку. Но больше, чем само произведение — поразили слова профессора о том, что «это самое великое стихотворение за последние полвека». С тех пор прошло не так много времени, но имя Чухонцева постепенно приходит к широкому читателю. Его мистическое стихотворение о встрече с умершими родителями «и дверь впотьмах привычную толкнул» – даже вошло в пробный ЕГЭ этого года. «Слава богу, он есть, слава богу, он с нами», — сказала о Чухонцеве Алла Демидова. Но по-прежнему поэт закрыт и непубличен. Не даёт интервью. Живёт в маленьком переделкинском домике. Но корреспонденту «КП» удавалось встретиться с Чухонцевым несколько раз, во время форумов молодых писателей в Липках.
Я непрофессиональный стихотворец
Пришёл ко мне как-то слесарь чинить водопровод. Спросил, кто я по профессии. Я сдуру ответил: «поэт». «И что же ты написал», - спрашивает слесарь? «Евгения Онегина», «Тёркина?» С тех пор я не говорю, что поэт. Я непрофессиональный стихотворец, но не в плане стиха, а в том, что не зарабатываю поэзией. Непрофессионалами были Лермонтов и Фет. Профессионалами был Блок, Некрасов, Пушкин. А если из современных поэтов – то Резник. Маршак говорил мне: не отдавайте ни одной строчки забесплатно. Но я нарушил его завет. Я осознал, если хочешь сделать что-то качественное, нужно забыть, что с этого можно что-то иметь.
Дневников никогда не вёл
Человек я несерьёзный и в этом моя беда. В школе занимался в спортивной школе, хотел карьеру связать со спортом, но поскольку я был гимнастом и акробатом, у меня вытянулись руки-ноги и силовые элементы я делать не смог. Стихами занялся на спор, где-то в середине девятого класса. Это очень поздно для поэта. Из-за своей несерьёзности, дневники я никогда не вёл. Но зато вёл записные книжки, куда записывал всё то, что меня поразило. Скопился целый чемодан таких книжек. Но за несколько лет, что я живу между Москвой и Переделкино, чемодан пропал. Наверное, его унесли рабочие. Чемодан был хороший, фибровый, с металлическими уголками. Я проездил на нём в электричках всю свою студенческую юность. На нём было удобно ездить в толкучке электричек, где вечно нет места.
Если бы я написал книгу воспоминаний, это были бы воспоминания не обо мне, а о Слуцком
Я не очень верю в литературные мемуары. Мне кажется, это удел писателей третьей руки. Сложно представить себе мемуары Пушкина, Блока, Толстого… Они сказали всё своё в творчестве. Я спросил как-то у Чуковского: «Что вы сейчас пишете?». Он сказал: «Ничего, только письма». И это тоже важно. Он считал, что всё что можно написать — он написал. Другое дело— исторические деятели. Я хотел бы, чтобы каждый оставил мемуары. Даже Черномырдин. А если бы я написал о ком-то мемуар, то это было бы не о себе, а об одном человеке, который мне важен в жизни. Слуцкий.
Старых стихов не помню, не читаю, не люблю
Помню, мы в 1974 году поехали в Тбилиси. Был вечер поэзии, и Симонов читал «Жди меня». Я был шокирован. Прошло тридцать лет после написания этого стихотворения, я не понимал, как можно читать такую дряхлость. Помните строки Ходасевича: «разве мама любила такого, жёлто-серого, полуседого и всезнающего, как змея»? Так вот и со стихами происходит что-то подобное. Робею, стыжусь этих старых стихотворений. Самое важное в поэзии — поймать интонацию. А поскольку давно я перестал делать что-то в силлабо-тонике, видимо, меня сама стихия вытолкнула, и я перестал чувствовать свои старые стихи.
Я определил для себя время как состав людей
Каков состав людей — такое и время. Линейное время я не приемлю, оно бесплодно для художника. В молодости тебя несёт здоровье, молодость, ощущение что жизнь бесконечна. А потом становится страшно. Мне было 28, когда прозвенел первый звонок. Я понял, что жизнь конечна. А потом – подступают сроки. Ты уже думаешь, что не сделал то и это. Сейчас я живу с ощущением, что живу в подарок. Моё время ушло.
Нет, меня не очень печалит, что современная поэзия издаётся маленькими тиражами
Вот что такое слава? Окуджава, например, когда говорили о его славе — всегда обрывал со словами: у меня не слава, а известность. Слава — это то, что будет или не будет потом. Вот что такое тираж — это потребность общества в чём-то, с большой натяжкой имеющее отношение к ценностям, которые я исповедую и люблю. Эти ценности всегда удел в общем небольшого количества людей из современников. Неслучайно Брюсов хотел остаться хотя бы в примечании.
В том времени, где я сейчас живу мне больше всего не нравится холод
Холод, холод и ещё раз холод в отношениях всё больше пробирает до костей. Всё-таки, когда человек не подпевает сильному — это большой показатель. Я не о том, что русская поэзия была умна, но она не подпевала сильному. Сейчас происходит страшное. Мне кажется, что выветривается присущее русской литературе внимание к первозданной основе. Нет больших певцов Акакия Акакиевича. Да, безусловно писать трактаты о крупных деятелях — это достойное занятие. Но почему нет пристального внимания к бытию рядового человека? Да и что такое рядовой человек. Любой человек — это космос...
P.S. 8 марта 2018 г. отмечал восьмидесятилетие Олег Чухонцев. Его называют легендой, последним великим поэтом нашего времени. Меж тем, поэт ведёт очень закрытый образ жизни (пожалуй, более закрытый, чем мастер конспирации Виктор Пелевин). Чухонцев не даёт интервью, а за последние пятьдесят лет его видели на публике от силы восемь-девять раз.
Евгения Коробкова
Вадим Шефнер (1915 - 2002)
Прозрение очевидного
От писателя не остаётся ни должностей, ни званий, ни литературных премий, если даже он таковые имел, ни хвалебных статей, написанных обычно по дружбе, а чаще - из деловых интересов, ни рецензий, ни интервью, ни выступлений по радио или телевидению. Всё это бесследно растворяется в прошлом, как растворяется многое из того, что мы при жизни считали важным и нужным. От писателя остаются лишь книги, которые продолжают читать, и тогда писатель ещё живёт, становясь той странной метафизической величиной, с которой читатель невольно сравнивает себя. Или от писателя не остаётся вообще ничего, потому что книги, которые не читают, умирают быстрее, чем люди. И это «ничего» означает, что такого писателя не было. Вадим Шефнер никаких должностей в литературе не занимал, я ни разу не слышал его по радио и не видел по телевидению, а две премии, Горьковская и Пушкинская, полученные уже на склоне лет, явились, скорее всего, эхом читательского признания. За писателя говорили его произведения, и этот голос был громче всех других голосов.
* * *
Внук двух адмиралов, шведского и немецкого, один из которых основал г. Владивосток (на всех картах мира значится бухта Шефнера), в жизни был предельно вежливым человеком. Когда случайно, на Конгрессе фантастов России, где Вадиму Шефнеру была вручена премия «Паладин», он услышал, что я уже много лет не могу купить повесть «Сестра печали», то буквально через несколько дней почта доставила мне томик с дарственной надписью. Тогда я прочёл эту вещь в третий раз. Надо сказать, что это было рискованное занятие. Никогда не следует перечитывать книг, которые произвели на тебя впечатление в молодости. Человек с течением жизни меняется, и разочарование в книгах сравнимо с разочарованием в самом себе. «Сестру печали» я читал, не отрываясь, весь вечер, забросив все другие дела. Мне казалось, что ничего важнее этого нет. И разве не за тем именно пишутся книги, чтобы вот так, однажды, неведомый автору человек, быть может совершенно случайно, открыл бы его роман и не мог бы уже оторваться, пока не будет прочитана последняя строчка? Всё-таки книга — это больше, чем жизнь. Книга — это жизнь плюс что-то ещё, что есть только в книге.
* * *
Популярность Вадима Шефнера была в своё время необычайной. Его прозу и особенно шуточные стихи цитировали наизусть. Можно было произнести в случайной компании: «Дверь закрой, болван, дурак, глупое создание», и кто-нибудь немедленно продолжал: «Умный, он закроет так, без напоминания». На человека, не читавшего Шефнера, в те годы смотрели как на необразованного. Причём, когда его первые «странные» повести появились сначала в журналах, а потом отдельными книгами, то никакого ажиотажа в официальной прессе они не вызвали. Вадим Шефнер был в те годы известен прежде всего как «серьёзный поэт», и на забавы мастера в области иронической прозы критика внимания не обращала. Зато какими-то неведомыми путями, каким-то читательским колдовством слух о них расходился по всей стране, и они исчезали из магазинов едва ли не раньше, чем их успевали печатать. В семидесятые и восьмидесятые годы книги Вадима Шефнера нельзя было просто купить, их можно было только «достать»: по блату, в результате громадных усилий, и счастливый обладатель такого сборника с гордостью давал его почитать друзьям и приятелям. Это была уже не просто известность. Книга, которую передают из рук в руки, живёт сама по себе. Она обретает собственную судьбу и становится знаком эпохи наравне с другими её достижениями.
* * *
Конец 1960-х - начало 1970-х гг. было временем «бунтующего поколения». Это были годы, когда вроде бы благополучные студенты во Франции поджигали машины на улицах и строили баррикады, когда ещё более благополучные американские их коллеги громили аудитории и изгоняли профессоров, когда Чехословакия, почувствовавшая воздух свободы, требовала «социализма с человеческим лицом». Казалось, что меняющаяся Европа вот-вот обретёт новую идею существования. Новая идея, однако, не появилась. Пассионарный порыв был поглощён изматывающим противостоянием двух сверхдержав. Война во Вьетнаме опустошила зыбкие евро-американские идеалы, а движение «пражской весны» было смято гусеницами советских танков. Семидесятые годы стали временем политического удушья. Место жизни занял некий мертвенный ритуал. В Советском Союзе он именовался «эпохой зрелого социализма». Позже его назовут «эпохой застоя», эпохой гниения и деградации. В эти безнадёжные годы Вадим Шефнер вдруг начинает писать книги о счастье - о людях, которые, казалось, не знают, что такое отчаяние, усталость и страх, о людях, с которыми происходят весёлые, необыкновенные и смешные истории, о людях, которым даже в голову не приходит, что жизнь бессмысленна и ужасна. Конечно, человек иногда переживает вторую молодость. Лион Фейхтвангер написал романтическую «Испанскую балладу», когда ему было уже за семьдесят. Примерно в том же возрасте Бунин создал «Темные аллеи» - цикл новелл о любви, а Борису Пастернаку было за шестьдесят, когда он завершил роман «Доктор Живаго». Странные, ни на что не похожие повести Вадима Шефнера начали появляться тогда, когда автор уже отметил свой полувековой юбилей. И всё же дело было не только в этом. Сквозь одуряющую летаргию застоя писатель услышал то, чего не слышал никто, кроме него.
* * *
В его жизни вообще присутствовали разные странности. Фантастичны, например, сами обстоятельства появления его на свет. Вадим Шефнер родился на льду Финского залива, в конце декабря 1914 г. (по старому стилю), когда мать его на санях переправлялась из Кронштадта в Ораниенбаум. Или - он был дворянином, но в графе о «социальном происхождении», что в те времена имело решающее значение, писал «рабочий». Впрочем, это отчасти соответствовало действительности. Родственников Вадим Шефнер растерял ещё в двадцатые годы, был беспризорником, свою трудовую деятельность начал именно на заводе. Однако в литературе, где господствовал «социалистический реализм», он оставался именно дворянином. Причём помнил он не столько о правах данного статуса, каковых в советское время, естественно, и быть не могло, сколько об обязанностях, принимаемых на себя добровольно. Его герои не способны были совершать бесчестные или плохие поступки, понятий «выгодно» или «невыгодно» для них просто не существовало. Зато они хорошо представляли себе, что есть добро и что есть зло, и упорно строили жизнь в соответствии именно с этими представлениями. И как бы наивно, с нашей точки зрения, это ни выглядело, они, вероятно, были как раз такими, какими мы и были задуманы, какими мы, наверное, в принципе должны были стать и какими мы, несмотря на все наши усилия, так и не стали. Герои Вадима Шефнера необычайно искренни. Бытовое «технологическое» лицемерие им абсолютно не свойственно. Они словно только что родились, войдя в мир детства, и ещё не успели постичь спасительных законов обыденности. В результате они натыкаются на все те многочисленные углы, которые наученный опытом человек спокойно обходит, они не способны и даже не пробуют добиться в жизни какого-либо «успеха». Но, расшибаясь о несуразицы быта, поступая нелепо, смешно и вызывая тем самым удивление окружающих, они достигают того, чего, вероятно, иным путём достичь невозможно. Они достигают любви и счастья.
* * *
Бросается в глаза удивительная особенность. В прозе Вадима Шефнера есть множество примет старого времени. Автор с необычайной лёгкостью создаёт атмосферу ленинградских улиц, дворов, атмосферу квартир, атмосферу человеческих отношений. Как существуют вселенные Толстого и Достоевского, как существует Петербург Гоголя, Блока и Белого, так существует и город Шефнера, расположенный, в основном, на его любимом Васильевском острове. Город, где фантастическое вырастает из повседневного, где судьба человека складывается из мелочей. Однако в прозе Вадима Шефнера совершенно отсутствуют приметы советского времени. Он, кажется, даже не употребляет таких слов, как «партия», «светлое будущее», «советская власть». Как будто ничего этого нет. Люди в мире Вадима Шефнера живут как люди, а не как строители коммунизма. Вот что, вероятно, привлекало миллионы читателей. То, что человек рождён для любви, а не для осуществления грандиозных социальных задач. То, что он может быть счастлив, - и благодаря, и вопреки, и независимо ни от чего. Наивная сила простых вещей. Прозрение очевидного. Причём, единожды озарив человека, любовь уже никогда не заканчивается. Заканчивается только влюблённость. А любовь длится столько, сколько длится собственно жизнь. В тот день, когда от нас ушёл Вадим Шефнер, исчез из мира ещё один человек. В повести «Сестра печали» есть такие строчки: «Оттого что я не видел, как её убило, и даже не знаю, где она похоронена, я не могу представить её мёртвой. Я помню её только живую. Она живёт в моей памяти, и когда меня не станет, её не станет вместе со мной. Мы умрём в один и тот же миг, будто убитые одной молнией. И в этот миг для нас кончится война».
* * *
Вот лучшее, что, на мой взгляд, можно сказать об авторе: «Он писал книги, он любил и, наверное, он был счастлив».
Андрей Столяров
Последние комментарии
3 часов 13 минут назад
12 часов 5 минут назад
12 часов 8 минут назад
2 дней 18 часов назад
2 дней 22 часов назад
3 дней 37 минут назад