КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно
Всего книг - 712069 томов
Объем библиотеки - 1398 Гб.
Всего авторов - 274353
Пользователей - 125035

Новое на форуме

Новое в блогах

Впечатления

DXBCKT про Дамиров: Курсант: Назад в СССР (Детективная фантастика)

Месяца 3-4 назад прочел (а вернее прослушал в аудиоверсии) данную книгу - а руки (прокомментировать ее) все никак не доходили)) Ну а вот на выходных, появилось время - за сим, я наконец-таки сподобился это сделать))

С одной стороны - казалось бы вполне «знакомая и местами изьезженная» тема (чуть не сказал - пластинка)) С другой же, именно нюансы порой позволяют отличить очередной «шаблон», от действительно интересной вещи...

В начале

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
DXBCKT про Стариков: Геополитика: Как это делается (Политика и дипломатия)

Вообще-то если честно, то я даже не собирался брать эту книгу... Однако - отсутствие иного выбора и низкая цена (после 3 или 4-го захода в книжный) все таки "сделали свое черное дело" и книга была куплена))

Не собирался же ее брать изначально поскольку (давным давно до этого) после прочтения одной "явно неудавшейся" книги автора, навсегда зарекся это делать... Но потом до меня все-таки дошло что (это все же) не "очередная злободневная" (читай

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
DXBCKT про Москаленко: Малой. Книга 3 (Боевая фантастика)

Третья часть делает еще более явный уклон в экзотерику и несмотря на все стсндартные шаблоны Eve-вселенной (базы знаний, нейросети и прочие девайсы) все сводится к очередной "ступени самосознания" и общения "в Астралях")) А уж почти каждодневные "глюки-подключения-беседы" с "проснувшейся планетой" (в виде галлюцинации - в образе симпатичной девчонки) так и вообще...))

В общем герою (лишь формально вникающему в разные железки и нейросети)

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Влад и мир про Черепанов: Собиратель 4 (Боевая фантастика)

В принципе хорошая РПГ. Читается хорошо.Есть много нелогичности в механике условий, заданных самим же автором. Ну например: Зачем наделять мечи с поглощением душ и забыть об этом. Как у игрока вообще можно отнять душу, если после перерождении он снова с душой в своём теле игрока. Я так и не понял как ГГ не набирал опыта занимаясь ремеслом, особенно когда служба якобы только за репутацию закончилась и групповое перераспределение опыта

  подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
pva2408 про Зайцев: Стратегия одиночки. Книга шестая (Героическое фэнтези)

Добавлены две новые главы

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).

Избранное [Розмэри Сатклифф] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Розмэри Сатклиф ИЗБРАННОЕ

Алый знак воина

Я шлю привет моим русским читателям и очень надеюсь, что они полюбят мои книги и что герои этих книг, которые для меня реальные, живые люди, полюбят их.

Розмэри Сатклиф

Глава I Алая пряжа

Старый пастух сидел, устремив взгляд в сторону моря, на коленях у него лежало копье с широким наконечником. Маленький, сухонький старичок, темнокожий, жилистый, как корневище дрока. Здесь, на фоне холмов, он казался такой же неотъемлемой частью пейзажа, как и низкорослый боярышник у него за спиной. Глаза старика, окруженные сеткой мелких морщин, зорко глядели из-под седых лохматых бровей — натруженные глаза человека, привыкшего всматриваться вдаль и в стужу, и в зной, и в дождь. Вся одежда пастуха состояла из бараньей шкуры, опоясывающей бедра. На темной обнаженной спине, на боках отчетливо проступали серебристые полоски выпуклых рубцов — следы многочисленных волчьих когтей. У ног его лежали две пастушьи овчарки: одна, старая и мудрая, как и ее хозяин, с седыми подпалинами на морде, а вторая — совсем еще щенок, резвый и неуклюжий. Тут же, теребя за ухо щенка, примостился на корточках мальчик лет девяти.

Мальчик, как и старик, был полуобнажен, но вместо шкуры на нем была набедренная повязка из грубошерстной крашеной ткани. Старик и мальчик будто явились с разных планет, настолько они были не похожи. Широкоскулое лицо мальчика, выдававшее горячность нрава, было, как и все его тело, густо усеяно золотистыми веснушками. Волосы тоже отливали бронзой, и даже в серых глазах мелькали золотистые пятнышки. Когда мальчик смеялся или сердился, глаза делались совсем золотыми.

Мальчик отпустил собачье ухо и, опершись локтем о колено, уткнулся подбородком в ладонь. Он, не отрываясь, глядел на юг, туда, где мел постепенно уступает место дерну, сплошь покрывающему длинные пологие склоны и гребни оврагов с зарослями орешника и ивняка, туда, где начинаются леса, а за ними, далеко внизу, лежит Страна Болот, и Болота тянутся бесконечно до сверкающей полосы Большой Воды, где кончается земля. Дерн на куче холма был весь иссечен овечьими тропами. До слуха мальчика донесся неясный шорох — тихое чавканье жующего на дне ложбины стада. Еще дальше внизу, на другой стороне холма, он разглядел крошечные фигурки Флэна и собак, стерегущих овец. Флэн свистнул пса, и тотчас же тонкий острый звук, миновав ложбину, прорезал тишину. С юга подул легкий теплый ветер, который принес с собой облака, — ветер прошел над Болотами и пологими склонами Меловой, пахнущими чабрецом и морем, пригнул в одном направлении головки голубой скабиозы. По дерну, у самых ног, скользнула тень коршуна, а над головой жарко светило солнце — день выдался отменный.

Дрэм — так звали мальчика — тихо вздохнул от удовольствия. Ему нравилось гостить здесь, высоко в горах, у Долая, среди пастухов. И этим летом и прошлым, с тех пор как у него доросли ноги для далеких путешествий, он несколько раз приходил сюда и оставался ночевать. Иногда он спал две ночи подряд вместе с овцами. В этот раз он уже второй день жил у Долая и ночевал в овечьем загоне у пруда. Теперь, как он понимал, настало время вернуться домой.

Он никогда не уходил из дому больше чем на двое суток: мать всегда беспокоилась, а когда она беспокоилась, рука у нее была тяжелая.

— Хорошо тут, — произнес мальчик.

— Да, тут неплохо, особенно когда светит солнце и ветер не надувает снега. И когда не надо по колено в снегу, да еще под волчий вой, искать овцу, отбившуюся от стада, — отозвался Долай.

Дрэм повернул голову и через плечо улыбнулся старику:

— Тебе самому не мешает полечиться овечьим снадобьем. Расскажи еще что-нибудь про волков. Расскажи, откуда у тебя этот длинный шрам на ребрах.

Старик покачал головой, не отводя глаз от стада на дне ложбины:

— Я тебе уже рассказывал эту историю и, помнится, не один раз.

— Расскажи снова.

— Слишком жарко. Да и неохота повторять то, что ты уже слышал. — Долай оторвался от созерцания холмов и медленно перевел взгляд на мальчика. Он не переменил позы — без нужды он никогда не делал лишних движений. — Я рассказал тебе все, что знаю про волков и про битвы с волками, а об этом ведь не следует говорить даже летом. Рассказал тебе все предания и вещие сны о моем народе, кроме тех, о которых не положено упоминать. Рассказал и о Царе-Колосе, и о Матери-Земле. И о том, как Тах-Ну, отцу моего народа, в стране, где солнце не дает тени, приснился сон о севере и как он выдолбил лодку и посадил в нее жену с ребенком и охотничью собаку, поставил корзину с ячменем и поплыл, как было велено ему во сне, по Большой Воде, как через несколько дней приплыл в эту страну и, спрыгнув на берег, обнаружил у себя за спиной тень. Я, конечно, могу рассказывать без конца, но и мне нужен отдых. Кто знает, может быть к тому времени, когда ты придешь в следующий раз, я вспомню еще какую-нибудь историю.

Дрэм вытянул ногу и, опершись на нее, всем корпусом повернулся к старику:

— И до Тах-Ну никого не было в этой стране, никого, кроме его детей и детей его детей? И так все было, пока не пришли мы, верно я говорю?

И хотя мальчик говорил тоном, каким повторяют затверженный урок, в вопросе его прозвучало живое любопытство.

— Нет. Тах-Ну был первым, но после него были еще и другие, до того, как пришли вы. А потом явились великаны, золотисто-рыжие, как ты. Они принесли с собой большие копья с бронзовыми наконечниками. Ваши кремневые против них все равно что камыши с бурыми головками. Они заставили нас стеречь их стада, а иногда даже брали наших женщин, чтобы те поддерживали огонь и вынашивали им сыновей. И постепенно мы сделались как бы одним народом. А потом пришли вы и стали обращаться с детьми великанов так, как те обращались с нами. Теперь мы как бы полународ, дети Тах-Ну и в то же время дети великанов. Мы являемся по вашему зову. Но в наших жилах течет кровь предков, и у нас, Темнокожего племени, долгая память. И хотя мы пасем скот, мы не забываем о времени, когда свежими были курганы до неба и дети Тах-Ну правили страной.

Дрэм кивнул:

— У тебя не болит внутри, в животе, когда ты вспоминаешь об этом?

Задай он этот вопрос любому из племени Долая, его встретил бы косой взгляд из-под нахмуренных бровей и обтекаемый ответ скользнул бы, как угорь под камень. Но с Долаем все было не так, как со всеми.

Старый пастух вздрогнул, услыхав вопрос, и пристальнее посмотрел на мальчика. Но и он уклонился от прямого ответа.

— Ветер с востока несет холод, а удар копьем — кровь. Если человека долго держать без еды, он умирает. Все это плохо, но глуп и тот, кто всю жизнь будет убиваться из-за этого.

Дрэм ждал, глядя в глаза старику, но тот больше ничего не сказал. Лицо его снова замкнулось, и он устремил привычный взгляд на пасущихся овец. Время, на мгновенье задержавшись, прошло мимо.

Дрэм на прощанье еще раз дернул за ухо щенка и, сделав усилие, встал.

— Я пошел, коли ты не хочешь мне больше ничего рассказывать.

Долай взглянул на него снизу вверх и насмешливая искорка сверкнула из-под бровей.

— Путь до деревни не близкий, и будет обидно, если съедят все мясо за ужином до твоего прихода.

— Ну, об этом я не беспокоюсь. Уж мать-то оставит мне что-нибудь в горшке, — произнес мальчик тоном божка, уверенного, что кого-кого, но его-то всегда ждет в котле еда. — Все же мне пора. Быть может, я еще раз приду до того, как поспеет ячмень. А если не успею, приду, когда овец будут перегонять в Самхейн.

— Приходи, когда захочешь. Ты ловко справляешься с овцами. Мне кажется, из тебя получился бы неплохой пастух.

Дрэм вскинул голову и презрительно рассмеялся, покачиваясь на пятках.

— Нет, пусть уж лучше этим занимаются дети Тах-Ну. Я буду воином, как все наши мужчины. А когда стану взрослым, то буду зимой вместе со всеми караулить волков по ночам.

— Придется предупредить волчье племя, чтобы поостереглись, — сказал Долай.

Дрэм вспыхнул, но не перестал улыбаться:

— Все ты смеешься надо мной. Это нехорошо. Я приду до того, как поспеет ячмень.

Он повернулся на твердых загорелых пятках и рысцой двинулся к длинному овечьему загону на гребне холма. Обогнув его, он мимо небольшой хижины, сложенной из дерна, вышел к пруду. На берегу Ханно, брат Флэна, промывал настоем из бузины рану на спине овцы, чтобы на нее не садились мухи. На этот раз Дрэм не остановился поболтать с Ханно, маленьким угрюмым человеком, с глазами, как круглые агатовые бусинки, а твердой волчьей трусцой продолжил свой путь к дому.

Вскоре он выбрался на зеленую дорогу, идущую вдоль гребня Большой Меловой, от одного конца земли до другого. Некоторое время он бежал по ней, затем пересек встречную тропу, начинавшуюся у прибрежных болот, и свернул от моря. Солнце садилось на западе, когда он спускался по крутому склону в лощину, где прятался его родной дом. Вечерний свежий воздух обволок всю громаду гор, округлую, как спина гигантского кита; причудливые тени от приземистого боярышника закрыли наполовину склон, а все кручи и выбоины, невидимые при солнечном свете, теперь отчетливо вырисовывались в ярком золоте заката. Их семейное пастбище у входа в лощину было уже погружено в тень, но за ним — там, где ущелье расширялось, — дерновая крыша их дома, хорошо просохшая за лето, поблескивала, словно собачья шкура, и дым был трепетно-синим, как цветущий лен на ветру.

Он не пошел к калитке, выходившей прямо на поле, а отыскал в колючей изгороди свой привычный лаз и прокрался к дому мимо коровника и навеса, где стоял большой плуг, в который впрягали двух быков. Драстик, судя по всему, был на охоте и вряд ли мог вернуться до темноты. Но мать и дед наверняка были дома, и Блай, конечно, тоже. Когда он подошел к задней стене жилища, его сразу обдало теплом. Дерн здесь был отогнут, чтобы дать доступ свету и воздуху. Ему в голову пришла дерзкая мысль: «А что, если влезть на чердак и спрыгнуть вниз, как уховертка из соломы, когда они ничего не подозревают».

Скат круглой, островерхой крыши, доходившей почти до земли, был довольно пологий. Однако лезть по сухому дерну оказалось нелегко: ноги то и дело соскальзывали. Стараясь не шуметь, он наконец добрался до дымового отверстия. Теперь все было проще. Забравшись повыше, он крепко вцепился в дерн и скользнул между торчащими балками. Ухватившись за конец балки, он бесшумно — ибо, когда надо, никто не умел так тихо двигаться, как Дрэм, — спрыгнул и растянулся на самом краю чердачного настила.

Получердак под самой крышей был погружен в теплый таинственный мрак, прорезанный, будто золотым мечом, полосой закатного солнца, проникшего сквозь отверстие в дерне. Густой запах плесени и пыли перебивал еще более острый пряный аромат трав, свисавших гирляндами со стропил, и резкий звериный запах шкур, оставленных здесь до зимы. Тут же, под балками, среди свежей бурой шерсти последней стрижки, лежали запасные хозяйственные орудия и плетеные корзины с одеждой и обувью Рядом с травами и вяленой медвежатиной была развешана конская сбруя, а на полу стояли кувшины с двумя ручками, наполненные сладким душистым медом, которым вся семья кормилась от одного сбора до другого.

Там, где кончался настил, вечно в колечках дыма, поднимающихся от очага к дымовому отверстию в крыше, свисали два щита: щит Драстика, перешедший к нему от отца, и большой круглый щит из воловьей кожи с бронзовыми украшениями. Он принадлежал деду и должен был в один прекрасный день стать собственностью Дрэма.

Однако Дрэма сейчас мало занимали все эти хранившиеся на чердаке вещи. Лежа на животе на самом краю настила, он пытался разглядеть, что делают люди в хижине. Забавно смотреть на них, когда они тебя не видят. От их глаз он был скрыт толстой балкой, поддерживающей крышу, и дедовым щитом. Во все стороны от темнеющего очага и постепенно угасающей пыльной золотой полосы света разбегались бурые тени, окутанные дымом от тлеющих углей. У входа, где было посветлее, мать сидела за высоким ткацким станком, на котором с помощью треугольных глиняных грузил была туго натянута основа. Он слышал негромкий ритмичный стук челнока, когда мать прокладывала нити рядами.

Густой запах жирной баранины в бронзовом котелке, висящем над очагом, ударил ему в нос. Рот наполнился теплой слюной. Он вспомнил, что целый день ничего не ел, кроме миски утренней похлебки в горах у пастухов.

Дед сидел у очага на сложенной вдвое шкуре медведя, убитого им еще в то время, когда мир был молодым. Дед напоминал седого нахохлившегося орла, который когда-то тоже был золотистым.

По другую сторону очага, на женской половине, Блай, сидя на корточках, переворачивала в горячей золе ячменные лепешки. Маленькие смуглые руки так и летали над глиняным горшком. Она находилась как раз под дымовым отверстием, и ему ничего не стоило плюнуть ей на голову, как на зайца, пригревшегося на солнце на уступе заброшенного кремневого карьера, к северу от летних овечьих троп. Блай не была его сестрой. Он почти не помнил, как она появилась у них в семье, знал только, что это произошло, когда бронзовых дел мастер пришел с Западных Островов. С ним была женщина, дикое темнокожее создание со смоляной гривой волос и глазами черными как ночь. Она едва держалась на ногах и умерла вечером, оставив в папоротнике у стены блеющее новорожденное дитя. Бронзовых дел мастер совсем не интересовался ребенком и два дня спустя ушел по тропе, ведущей в глубь острова, бросив на произвол судьбы младенца. «На что она мне? Что я буду с ней делать? — сказал он на прощанье. — Быть может, я еще вернусь сюда». Но он не вернулся. Блай теперь была семилетней девочкой, темнокожей и темноволосой в мать, и жила она в доме, все обитатели которого были огненно-рыжие и где она не чувствовала себя своей. Блай верила, что в один прекрасный день вернется бронзовых дел мастер. «Отец все равно приедет за мной», — повторяла она как заклинание против всех обид и несправедливостей. Она цеплялась за эту веру, как за единственное свое достояние. Всем было ясно, что он никогда не вернется. Всем, кроме Блай, потому что Блай была дурехой.

Дрэм решил, что не станет плевать на нее, иначе сразу поймут, что он на чердаке. Теперь он целиком переключил внимание на мать. Ткань на станке увеличилась в объеме с тех пор, как он последний раз ее видел, впрочем не очень сильно. У матери всегда хватало других дел. Ткань была тонкая, в лилово-красную клетку. На станке сейчас была натянута красная шерсть, алая горячая эмблема воина, цвет самого мужества. И носить его не полагалось ни женщинам, ни Темнолицему племени. Он предназначался одним только мужчинам. Придет и его час — он окончит Школу Юношей, убьет своими руками волка и станет настоящим мужчиной, воином своего племени. И тогда он получит дедов щит, а мать заправит станок алой пряжей, специально для него.

Оторвавшись от созерцания в огне былых битв, дед поднял серо-золотистую голову и остановил взгляд на женщине, сидевшей за ткацким станком.

— Что-то медленно подвигается твоя работа, — прокаркал он дребезжащим голосом, который шел откуда-то из глубин его существа. — Закончишь — сделаешь мне подкладку под бобровый плащ. Старая висит клочьями.

Мать посмотрела на него через плечо. Она выглядела усталой. На тонком красивом лице совсем обтянулись скулы, такие острые, что, казалось, о них можно порезать руку.

— А я хотела сделать из этого куска подкладку Драстику. Ему тоже нужен новый плащ. Тот, что он носит, совсем прохудился — не спасает ни от дождя, ни от ветра.

— Драстик молодой и ветер ему не страшен. Он подождет. Следующий раз заправишь станок для него.

— Следующий, следующий, всегда только следующий, — сказала тихо мать. — Иногда я жалею, что не родилась мужчиной. Временами так надоедает прясть, да ткать, да молоть зерно.

Дед сплюнул в огонь:

— По правилам три невестки должны были бы ткать и молоть для меня.

— Тогда было бы три сына, на которых им пришлось бы ткать. — Она неожиданно рассмеялась недобрым усталым смехом, отбросив со лба рыжую прядь, которая всегда выбивалась из-под голубой сетки, стягивающей волосы. — Или тебе хотелось бы, чтобы все они были вдовы?

Дрэм хорошо знал, когда на мать находило такое настроение: обычно это случалось, если она сильно уставала. Он подумал, что выбрал неудачное время сыграть шутку и обрушиться вниз, как уховертка из соломы.

Дед свел брови и вперил в пространство сердитый взгляд:

— Да, тяжело в старости, когда не осталось в живых ни одного сына, а жена младшего этим же еще и корит тебя. Горе, если всего один внук сможет носить мое копье, когда меня не станет. И это у меня, величайшего из воинов племени!

«Старик становится забывчив, — подумал Дрэм. — Совсем у него ум за разум заходит Только и живет своими прежними битвами, и где уж тут помнить, что на свете есть Драстик».

Мать снова оторвала голову от станка, притом с такой злой резкостью, что Дрэм опешил.

— У твоего очага два внука. Ты что, забыл?

— Нет, я ничего не забыл. Я, правда, старею, но пока еще могу сосчитать пальцы на руках, все десять. Да, у моего очага два внука, но иметь внука у очага, еще не означает иметь внука среди копьеносцев племени. Подумай сама, может случиться, что младший не завоюет копьем себе места среди мужчин. Он ведь не может им пользоваться.

Наступила внезапная тишина. Мать снова повернулась к станку, однако продолжала сидеть, опустив руки. Дед хмурился, глядя перед собой. А в теплом мраке чердака на животе лежал мальчик, глядя на них расширенными глазами и чувствуя, как ледяная тоска сжимает ему горло. Одна только Блай как ни в чем не бывало переворачивала лепешки в горячей золе, и, как обычно, по выражению ее худенького лица нельзя было угадать, о чем она думает.

Вдруг мать сказала:

— Ну а Тэлори-охотник? Он ведь один из самых почитаемых мужей племени?

— Тэлори-охотник был зрелым мужчиной и воином, когда потерял руку в сражении с похитителями скота, — ответил дед глухим ворчливым тоном и со злорадным торжеством посмотрел на мать. — Да, сдается мне, мальчишка в конце концов пойдет к полулюдям. Он и так все свободное время торчит у Долая и возится с овцами. Может, и он станет пастухом?

Дед сплюнул в огонь:

— О Владыка Солнце, мой внук будет пасти овец! До чего я дожил! И это я, великий воин, о котором почти сто зим люди ведут разговор у очага!

— Если мальчик промахнется, ему придется идти к полулюдям, — сказала мать каким-то сдавленным голосом — А вдруг не промахнется? Он ведь твой внук и его нелегко сбить с пути, если он себе что-то наметил.

— Все так, но разве это зависит от его воли? — Дед презрительно фыркнул, раздувая ноздри. — Допустим, он пройдет обучение в Школе Юношей и даже убьет волка, но потом настанет день, когда надо будет получать оружие. Два воина представляют клану Новое Копье, причем один из них не должен быть его кровным родственником. И если я уйду за закат, — где ты или Драстик найдете человека, который поручится за однорукого?

— Впереди еще семь весен. Почему я должна решать это непременно сегодня вечером? — с отчаянием выкрикнула мать. — Если промахнется, пусть идет к полулюдям. И тогда ты должен благодарить судьбу, что есть хотя бы Драстик, кому ты можешь передать копье. — Издав какое-то легкое восклицание, она повернулась и поглядела на глиняный светильник, свисавший с потолочной балки как раз в том месте, где лежал в своем укрытии Дрэм. — Становится темно, — сказала она. — Придется зажечь светильник, иначе мне. не закончить этот кусок до прихода Драстика. Вернется голодный как волк.

Быстрый, как ящерица, Дрэм юркнул в темноту.

— На чердаке завелась крыса. Я слышу, как она там бегает.

Холодный жесткий голос матери звучал у него в ушах, когда он, спустившись по скату крыши, бесшумно спрыгнул на землю. Его охватил панический страх: вдруг кто-нибудь узнает, что он подслушал разговор в хижине. Не отдавая себе отчета, почему, он чувствовал, что это было бы непереносимо.

Маленькая хижина на сваях, где хранилось зерно для посева, гостеприимно звала укрыться под ее сенью. Он нырнул вглубь и скорчился, тяжело дыша, как после быстрого бега.

Солнце село, но Меловая все еще была в золотистых отсветах заката, и в полутьме можно было разглядеть неясные очертания окружающих предметов. Съежившись среди свай, которые поддерживали хижину, он впервые внимательно посмотрел на левую руку. Это было странное ощущение, как будто рука была чужая. Он знал — в те редкие минуты, когда вообще об этом думал, — что он не может ею пользоваться, как все люди, но это не имело значения. Левую руку ему обычно заменяли зубы. Он мог зажать между колен все, что требовалось держать в руке, и он привык обходиться без нее. Ему никогда не приходило в голову, что рука может стать препятствием на пути к алой воинской славе.

Но сейчас, сжавшись под настилом амбара, он смотрел перед собой невидящими глазами. Он не заметил, как погас за Меловой золотистый отсвет заката. Никогда, никогда не сидеть ему на мужской половине среди воинов. Утратить привычный мир, уйти навсегда к кремневому народцу, этим темнолицым, у которых и домов-то настоящих нет, жить с ними в их тесных дерновых хижинах в глухих ущельях Меловой… С этими пастухами… Да, они всегда приходили по первому зову его племени, племени воинов, но сами, сами никогда не владели им! Быть навсегда оторванным от своих… Ему было только девять лет и он еще до конца не понимал, что все это означает, хотя и чувствовал многое совсем не по-детски. Он долго сидел в темноте, распаляя недоброе чувство, чтобы защититься от страха.

— Говори, что хочешь, старик, все равно я добьюсь своего. Вот увидишь, все равно добьюсь! — шептал он, сжимая кулаки.

Было почти совсем темно, когда он подошел к дому. Драстик вернулся с охоты — оленья туша, только что освежеванная, висела на березе у входа, так, чтобы ее не достали собаки. Они дрались тут же из-за требухи. Он прошел через сени, где зимой стояли лошади. Шкура, закрывающая вход в хижину, была задрана, и первое, что он увидел, остановившись на пороге, было тусклое теплое пламя светильника и слабо теплящийся огонь очага. Вечерняя трапеза была окончена, и дед вернулся к своему привычному занятию — созерцанию в огне битв ушедших времен. Драстик мастерил себе охотничий лук, держа его на коленях, — возле него стоял горшочек с клеем. На женской половине мать ткала. Она подняла голову и посмотрела на Дрэма, когда тот вошел.

— Щеночек, давно пора быть дома. Когда солнце село, я подумала, что ты сегодня не придешь. Так и сказала всем.

— Я хотел вернуться до заката, но задержался по дороге. Надо было проверить кое-какие места, поэтому и задержался.

Он отвел глаза от взгляда матери. Понурив голову, он сел на корточки возле Драстика.

— Давай подержу, тебе удобнее будет связывать, — предложил он, протягивая руку.

Драстик терпеть не мог, когда вмешивались в то, что он делает. Он неохотно оторвался от работы и посмотрел на брата. Движения его были, как всегда, неторопливы.

— Не стоит, я сам справлюсь, — сказал он благодушно. — Лучше потренируйся и поучись метать копье. Это занятие как раз для тебя.

Дрэм, как ужаленный, отдернул руку. Для лука нужны две руки, а копье можно метать и одной. Это тоже ему никогда не приходило в голову.

Но в эту минуту его окликнула мать.

— Смотри, я тебе оставила мясо. Иди возьми миску. Ты ведь пока не мужчина, чтобы есть на мужской половине.

Дрэм подошел, взял у нее из рук черную глиняную чашку с тушеной бараниной и примостился на корточках возле вязанки дров. Он впервые заметил Блай. Она сидела тоже на корточках в углу и выбирала из свежестриженой шерсти колючки и комки грязи, не сводя с него глаз.

Он подумал о том, что Блай, должно быть, слышала, что говорил дед. Поэтому он повернулся к ней спиной, всячески давая понять, что она ровным счетом ничего для него не значит и ему наплевать, есть она или нет.

Он перестарался и опрокинул миску.

Это был сущий пустяк, который мог со всяким случиться. Но для Дрэма после сегодняшнего вечера это было каплей, переполнившей чашу. Слова деда, Драстик, отклонивший его помощь, — все это от него не зависело, он за это не был в ответе и поэтому мог обороняться и показывать клыки. Но здесь он был беззащитен, здесь он был кругом виноват.

С отчаянием, близким к ужасу, он смотрел, как теплая струйка мясной подливки льется по коленям. Дед ухмыльнулся, и эта ухмылка была красноречивей слов: «Видишь, что я тебе говорил!»

Мать подхватила миску.

— Медведь неуклюжий! Где твои глаза? Что ни день, то хуже! — крикнула она с горькой досадой, будто он ее обидел.

Нестерпимая боль сдавила ему грудь, и казалось, сердце вот-вот разорвется, не вмещая горя.

Он поднял бледное несчастное лицо и посмотрел на мать, шатаясь, поднялся на ноги и бросился к двери.

— Куда ты? Вернись, щенок! — крикнула вдогонку мать.

Он пробормотал невнятно, что не голоден и скоро вернется, и, миновав сени, выскочил наружу, в летнюю теплую мглу.

Ворота запирались на ночь с помощью рогатины, и ему пришлось снова дойти до лаза, через который он перелез в начале вечера, еще до того, как мир перевернулся. Обойдя изгородь, он стал спускаться по выбитой в меловом грунте тропе между нижним пастбищем и полудиким фруктовым садом, посаженным матерью.

Он шел наугад, не зная, куда и зачем. Инстинктивно он свернул в чащу, как сделал бы всякий зверек, ищущий темную нору, чтобы укрыться там подальше от сородичей.

Глава II Тэлори-охотник

Ущелье, постепенно расширяясь, переходило в горную долину, окаймленную на севере полукружием меловых холмов, маячивших далеко внизу над лесами и болотами. Дрэм спускался к долине, потому что идти вниз было легче, чем подниматься. Он шел, не разбирая дороги и не задумываясь, куда он идет, — все ниже и ниже по крутым склонам с островками дерна среди белых проплешин мела, продираясь сквозь сплетения прутьев и колючие кусты боярышника, пока перед ним не выросли первые высокие деревья Дебрей.

Большие Дебри, уходящие куда-то в неведомое. Там гуляют туманы и бродят духи. Бескрайние леса и болота, где живут волки, медведи и дикие свиньи и где, по рассказам людей, после наступления темноты за деревьями прячется Страх. Только бывалые охотники могут отважиться пойти туда ночью, вверив жизнь древку копья, а душу — талисманам и амулетам в виде кусочков янтаря, медвежьих клыков и сухих цветов дикого чеснока, которые они всегда носят с собой.

Дрэм, привыкший передвигаться в темноте, быстро миновал лесную опушку, почти без подлеска, с одиноко стоящими деревьями и редким кустарником орешника и бузины. Но чем дальше, тем теснее обступали его деревья — дубы, и ясени, и ольха там, где посырее, и остролист, целые заросли остролиста вперемежку с темно-зеленым тисом, густо перевитые низким колючим терновником и ежевикой. Когда деревья слегка расступались, перед мальчиком возникал папоротник выше него ростом, и он, в отчаянии и панике, вступал с ним в единоборство, пробиваясь все глубже в чащу, как дикий зверек, за которым гонятся собаки.

Поглощенный своим горем, он не замечал, что лес вокруг стал темнее и гуще, пока, споткнувшись о гнилой сучок, не полетел в муравьиную кучу. Неожиданное падение отрезвило его: он мгновенно собрался с мыслями и огляделся. Еще ни разу он не был ночью в лесу, а так далеко не заходил даже в дневное время, и теперь он не знал, где находится. Ему хотелось поскорее куда-нибудь зарыться, подальше от быстроногого Страха, который мог в любую минуту настичь его, но у него все же хватило здравого смысла понять, что одному не годится забираться так глубоко в лес ночью и что надо выходить к опушке. Он почти машинально определял направление: с северной стороны стволы деревьев пахли иначе, чем с южной. Ему следовало все время двигаться на юг, чтобы снова выйти к Меловой.

Он встал лицом к югу и тронулся в обратный путь. Однако он слишком устал и, кроме того, смертельно боялся возвратиться домой, так как дома его ждало все то, от чего он бежал. И этот ужас мешал ему и сбивал с дороги.

Лес, который должен был редеть, становился все гуще и гуще, и он уже с трудом пробирался через сплошные заросли ежевики и остролиста; ему приходилось отыскивать узкие звериные тропки, выбитые оленьими копытами, которые никогда не вели в нужном направлении. Ему казалось, что его задушат эти сплетенные ветви, но он был слишком измучен, слишком несчастен и потому почти не замечал их. Но вдруг ему почудилось, что в лесу произошла какая-то перемена, или, может быть, сейчас у него, как никогда прежде, были открыты глаза и уши — он видел и слышал лес. В темноте он различал теснящиеся вокруг деревья, совсем не такие, как в дневные часы; он вслушивался в звучную тишину, наполненную голосами, шелестом и шепотом, таинственными лесными голосами, которые невозможно услышать днем. В траве под ногами раздался неясный шорох, затем высоко в ветвях вспорхнула птица и тотчас же вдали взвизгнул какой-то зверек и затих — лиса, должно быть, поймала добычу.

Но не эти звуки заставили учащенно забиться сердце мальчика. Ему показалось, что совсем рядом дышит огромный зверь. Он прислушался и вдруг оцепенел от ужаса: кто-то пробирался сквозь подлесок прямо к нему и одновременно дождевые капли мелодично забарабанили по листьям, хотя никакого дождя не было. Он сорвался с места и побежал без оглядки, то и дело спотыкаясь о корни и низкорослый кустарник, и когда он наконец остановился проверить, правильно ли он выбрал направление, и убедиться, что никто за ним не гонится, он снова услыхал у себя за спиной тихие мерные вздохи. Он резко обернулся, сжимая рукоятку ножа, торчащего за поясом, но ничего не обнаружил. Все тонуло в кромешной тьме. Ему вдруг почудилось: за деревьями кто-то засмеялся. Сердце заколотилось так, что перехватило дыхание. Он снова вслепую стал продираться сквозь чащу. Главное — не останавливаться, чтобы ничего не слышать. Но ни треск ломаемых сучьев, ни громкие удары лихорадочно бьющегося сердца не заглушали тихих, вкрадчивых вздохов, будто кто-то шел за ним по пятам. Но эти таинственные вздохи теперь уже слышались не только позади, но и впереди, они доносились со всех сторон… и лес весь целиком превратился вдруг в гигантскую кошку, пригнувшуюся перед прыжком. «Не беги!» — говорил ему инстинкт охотника, всосанный с молоком матери. «Не беги!» — говорили ему все его знания о повадках зверей, передаваемые из поколения в поколение. «Не беги!» Но им уже овладел ужас и он мчался неведомо куда, как мышонок, удирающий от горностая.

Острые шипы ежевики рвали ему кожу, опавшие сучья цеплялись за ноги, нижние ветки деревьев хлестали по лицу, когда он яростно сражался с бесконечным кустарником, который, как злоумышленник, крепко держал его в своих когтистых лапах. Именно обо всем этом, понизив голос, рассказывали охотники, собираясь у очага.

Страх, разгуливающий по лесу и леденящий душу… Дрэм никогда прежде не ощущал его, но охотник, живший в нем, знал, что он существует; неслышно ступая, Страх подкрадывается к пещере и бродит у входа, привлеченный отсветом костра.

Задыхаясь от слез, обливаясь потом, Дрэм с усилием пробился сквозь густой ольшаник на краю небольшой вырубки и, не устояв на ногах, покатился по склону, шурша сухими прошлогодними листьями. Когда он снова обрел дыхание, то понял, что лежит в яме на комьях переворошенной земли среди корней огромного дуба, поваленного зимним ураганом. Дерево служило неплохим убежищем, как бы маленькой пещерой, где можно было спрятаться от рыскающего снаружи Страха. Громко всхлипнув, Дрэм подполз под мягкую шелестящую листву и, забравшись поглубже, скорчился там, зажатый со всех сторон перекореженными жесткими корнями.

Он еще долго сидел так, скорчившись. Дрожь не унималась, лоб покрылся испариной, сердце громко стучало, в то время как Страх сопел и вздыхал у входа в его укрытие. Но постепенно Страх стал затихать, а потом совсем ушел. Мальчику казалось, что он набирается живительной силы и крепости от вывороченных корней огромного дерева, еще недавно гордого властелина здешних лесов; сердце теперь билось ровнее, дыхание стало спокойнее, и постепенно отодвинулись куда-то все несчастья и ужасы. Он не осознавал, что медленно засыпает, словно маленький измученный зверек.

Проснулся он будто от удара — горло перехватило от ощущения какого-то неотвратимого кошмара. Он почувствовал на лице жаркое дыхание, потом зверь принялся обнюхивать ему плечо.

Он лежал неподвижно, боясь пошевельнуться — внутри все сжалось и заледенело. Он знал, что стоит сделать хоть одно движение и волк — а это мог быть только волк — вцепится ему в глотку, прежде чем он успеет выхватить нож.

— Что же там такое? — вдруг неожиданно произнес тихий голос. — Быстроногий, фу! Фэнд, назад!

Всмотревшись, Дрэм увидел человека, или какое-то человекоподобное существо; человек наклонился к нему, голова и плечи темным силуэтом выделялись при свете восходящей луны.

Зверь, обнюхивающий его плечо, заскулил и неохотно отошел.

Затем послышалось короткое восклицание и к нему потянулась рука. Он крепко прижался спиной к корневищу с висящими на нем комьями земли и, как зверек, загнанный в угол, у которого только и остается, что слепой инстинкт самосохранения, хватил эту руку зубами — и тут же был отброшен назад. Затем рука сжала его плечо и он рывком был вытянут из-под корней к поставлен на ноги. Он лягался и вырывался, пытаясь снова укусить державшую его руку. Полная луна освещала всю эту сцену. Рука, стиснувшая ему плечо, была будто из железа, и сбросить ее он не мог, хотя извивался и вывертывался, как выдренок. Однако в голосе человека, когда он заговорил снова, не было жесткости, несмотря на прокушенный палец.

— Ну, ну, потише! Нет нужды так рычать и кусаться.

И Дрэм, успокоенный этим голосом, прекратил сопротивляться.

— Да это же внук старого Катлана!

Теперь Дрэм больше не вырывался — он внимательно разглядывал стоящего перед ним человека, у ног которого сидели, высунув языки, три огромных пса. Глаза их блестели при лунном свете. Человек был гибкий и смуглый, непривычно смуглый для племени Золотоволосых. От него исходил слабый лисий запах. Но даже сейчас, когда он неподвижно стоял, крепко сжав плечо Дрэма, в его спокойствии угадывалась затаенная звериная сила. Вся его одежда состояла из лисьей шкуры, дважды обернутой вокруг чресл. При свете луны сверкнуло лезвие длинного охотничьего ножа, заткнутого за пояс, и чешуйки змеи из кованой меди, свисавшей с предплечья: голова змеи приходилась на уровне локтя, а хвост кончался крючком, выполняющим функции левой руки.

— Так это ты ходил сегодня ночью по лесу и всполошил все Дебри? — спросил Тэлори-охотник. Дрэм кивнул. — Такой маленький щенок, совсем маленький, и вдруг спит в лесу.

— Я уже прожил девять весен, а сплю я в лесу потому, что мне нравится тут спать, — запальчиво сказал Дрэм.

— Что ж, причина не хуже любой другой В голосе охотника слышался едва сдерживаемый смех. — Ну, а теперь, мне думается, пора возвращаться домой.

Они стояли молча среди обступивших их деревьев. Наконец Дрэм сказал:

— Оставь меня тут Я вернусь немного погодя.

— Никакого «погодя».

Тэлори смотрел сверху вниз на маленькую фигурку, освещенную луной, и от его острых глаз не укрылись отчаяние и горе на лице мальчика.

— Этот лес не место для щенят, да еще когда нет никого вокруг. Поэтому мы пойдем вместе, ты да я. Ну, а теперь в путь.

Он отпустил плечо Дрэма и, наклонившись, ловким грациозным движением извлек из-под бурой листвы и белой цветущей крапивы свое копье и шкуру, только что снятую с убитого им бобра.

Затем, перекинув шкуру через плечо, он повернул к Холму Собраний.

Дрэм, все еще не смирившийся с глухой обидой, был озадачен и сбит с толку тем, как неведомый Ужас, которому он прокусил руку, вдруг обернулся Тэлори-охотником, и, невольно подчиняясь власти этого человека, двинулся за ним. Страх ушел из леса и предрассветная прохлада приятно освежала лицо, когда он, вместе с тремя собаками, шел по следу охотника, неслышно ступавшего по оленьим тропам; неожиданно оказалось, что все они, давно знакомые и привычные, и ведут туда, куда должны вести. У Дрэма было чувство, что он выпотрошен и опустошен, словно выплакал все слезы. Нереальной казалась минувшая ночь, темная, хаотичная, — от нее во рту остался привкус ужаса, какой остается в глубине сознания после кошмарного сна. Ему хотелось сказать об этом Тэлори. Ему казалось, что Тэлори, со змейкой вместо руки, поймет его, как никто другой. Как хорошо было бы поговорить с ним. Но он также знал, что, если охотник вдруг обернется и спросит: «Щенок, что заставило тебя бежать в лес?», он не выдавит из себя ни слова. Так что лучше об этом не думать.

Быстро светало, и сквозь деревья, там, где они росли пореже, было видно, как лунный свет растворяется в дневном. Когда они подошли к узкому ручью, в ольхе вовсю распевал щегол. Они двинулись вверх по течению, и Дрэм вдруг узнал эти места — узнал ручей и старую иву, нависшую над водой там, где ручей разливался, образуя цепь небольших прудов. А дальше за деревьями, среди холмов, пролегала дорога, точно повторяющая путь тропы наверху, вдоль Большой Меловой. Едва он успел все это осознать, как они, свернув, вышли на край вырубки и Тэлори вдруг застыл неподвижно в зарослях бузины, резким жестом остановив мальчика и собак.

Лежавшая перед ними вырубка была залита светом, притом таким ярким, что окрасились — даже цветы наперстянки; летний утренний туман алмазной паутинкой стелился по низинам среди папоротника. Дрэм затаил дыхание, напряженно всматриваясь сквозь ветки бузины: на другом конце вырубки паслось стадо косуль, — молодняк, как обычно, чуть в стороне. Крупная самка, немного отстав, щипала траву как раз между стадом и кустами бузины. Дрэм оценил расстояние — один бросок копья. Опытному охотнику, он это хорошо знал, достаточно тридцати или сорока шагов. Он почувствовал, как по телу собаки, стоявшей у его ног, пробежала дрожь, хотя ни она, ни два других пса ни одним звуком не выдали своего возбуждения. Они стояли против ветра, и поэтому косули, не чуя в воздухе опасности, продолжали безмятежно пастись. Дрэм ждал, что Тэлори вот-вот бросит копье, но время шло — и ничего не происходило. Он украдкой взглянул на охотника: сквозь белые цветущие гроздья кустарника Тэлори смотрел на стадо, радостно прищурив темные глаза, в то время как копье мирно покоилось у него в руке.

Через несколько секунд он тихо свистнул. Услыхав странный низкий звук, косуля, ближайшая к ним, подняла голову и, видимо нисколько не испугавшись, двинулась к стаду. Еще две косули встрепенулись, одна из самок что-то сказала своему олененку, и мгновение спустя все стадо растаяло за деревьями в утреннем тумане.

Дрэм озадаченно посмотрел на Тэлори и впервые с начала их совместного путешествия заговорил с ним:

— Ты же легко мог убить ее, ту, что стояла с нашей стороны?

— Мог, конечно. — Тэлори, сделав шаг, остановился и внимательно поглядел на мальчика.

— Так почему ты не убил ее?

— Сегодня ночью я уже убил одного зверя. Дома у меня достаточно мяса, а торговцы сейчас почти ничего не дают за оленьи шкуры. — Видя по-прежнему недоумевающий взгляд Дрэма, он добавил: — Никогда не убивай, если не можешь употребить в дело добычу. И если ты убиваешь, чтобы достать шкуру, убей столько зверей, сколько тебе нужно. А если ты убиваешь для того, чтобы добыть пищу, наполни свой живот и живот собаки, и животы женщины и ребенка У твоего очага, сделай запас, чтобы все были сыты и впредь, но никогда не убивай ради убийства. Это повадка ласок и лис, а если так поступает охотник, он навлечет на себя гнев лесных богов. Не забывай об этом, когда станешь взрослым и будешь охотиться с мужчинами.

— Я, наверное, никогда не буду охотиться с мужчинами, когда стану взрослым.

Слова вырвались сами собой, помимо его воли.

И еще минуту назад он не поверил бы, что способен такое произнести. Наступило молчание; ветерок пробежал по веткам бузины и с них дождем посыпались белые лепестки.

— С кем же тогда? — спросил Тэлори.

— С полулюдьми.

— Кто это тебе сказал?

— Старый Катлан, мой дед.

Опершись на копье, Тэлори стоял и смотрел на мальчика с каким-то новым любопытством.

— Ну, а теперь скажи мне, почему он так сказал?

Дрэм помрачнел: старая обида сдавила горло и он не мог вымолвить ни слова.

Тэлори вдруг махнул медной змейкой в сторону висящей, как перебитое крыло у птицы, руки мальчика:

— Из-за этого?

Дрэм кивнул.

— Ясно. Люди меня называют Тэлори-однорукий почти так же часто, как Тэлори-охотник. Однако никому не приходит в голову оспаривать мое право носить алую повязку.

— Сабра, моя мать, говорила что-то об этом. Но ты ведь был воином и знаменитым человеком в клане, когда потерял руку в схватке с похитителями скота?

Тэлори хмуро улыбнулся — неожиданная улыбка обнажила сильные, как у собаки, резцы в углах рта.

— Это тоже дед сказал?

Дрэм снова кивнул, и снова Тэлори, облокотившись на копье, посмотрел на него долгим, внимательным взглядом.

— Щенок, послушай меня. Если у тебя есть нечто, за что стоит драться, — дерись и не слушай никакого деда. Пути бывают разные — есть прямые, в обход, кружные. И если у тебя нет второй руки для лука, научись метать копье, да так ловко, чтобы ни враг, ни друг никогда не вспомнили, что ты это делаешь не по доброй воле.

Дрэм поглядел на него с изумлением. Откуда Тэлори знает про лук Драстика? Но тут же догадался, что Тэлори, очевидно, говорил не об этом луке, а о луке, который у него был когда-то, а теперь он, как и Дрэм, не мог из него стрелять. Мальчик не решался взглянуть в лицо Тэлори; низко опустив голову, он с трудом выдавил из себя:

— Ну, а если вдруг я все сделаю, как ты говоришь: научусь метать копье с расстояния шести шагов, а потом убью волка, может даже самого крупного, самого свирепого, — найдется тогда кто-нибудь среди воинов, кроме, конечно, деда, кто замолвит за меня слово, когда придет время мне предстать перед кланом?

— Когда настанет время заправить алую пряжу в станок, вспомни этот рассвет в лесу и проси деда послать предупредить меня.

В первое мгновение он подумал, что ослышался. Медленно подняв глаза, которые внезапно стали совсем золотыми, он посмотрел на Тэлори.

— Тебя?!

— A y кого же, меньшой брат мой, на это больше прав?

Они поглядели друг на друга, как бы закрепляя договор. Затем Тэлори выпрямился и взял в руку копье.

— Ну, а теперь тронулись. Совсемрассвело. Дома у тебя, наверное, все с ума сходят. Ты найдешь отсюда дорогу?

Дрэм кивнул.

— Тогда мы здесь расстанемся. Хорошей охоты, щенок!

Подождав, пока Тэлори скроется за деревьями, держа путь к дому вверх по ручью, Дрэм двинулся вдоль опушки к круглым склонам Меловой.

Когда он, пройдя по тропинке, выбитой прямо в мелу, добрался наконец до ворот своего дома, день был в разгаре и прозрачный месяц едва заметно светлел в безоблачном небе. Рыжие волы, тяжело переминаясь, шевелились в загоне. Рогатина была отброшена, и ворота распахнуты настежь. Миновав двор, он подошел к двери хижины и тут же услыхал голос Драстика: «Его нет у Долая. Одни боги знают, где его носит и что с ним стряслось». Брат стоял возле деда, тот, зябко кутаясь в одеяло, сидел на корточках перед очагом, который, видимо, так и не гасили всю ночь. Прислушавшись, Дрэм уловил ворчливый ответ: «Мальчишка непутевый. Я это всегда говорил. У него нет уважения ко мне, его деду. Если угодно будет Повелителю Солнца, он явится, когда захочет есть».

Они увидели его одновременно, и тут же старая Ки, мать собак Драстика, поднялась на лапы, громко зевнула и, радостно виляя хвостом, направилась навстречу Дрэму. Но Драстик ее опередил — в два прыжка он очутился подле брата и, схватив его за шкирку, швырнул в освещенный угол перед очагом.

— Нечистая сила, где ты пропадал?!

Дрэм, потирая шею, молча глядел на него.

— Ночь была светлая, и я решил половить рыбу, — сказал он наконец. — Она, правда, уснула.

Дед презрительно фыркнул, и непонятно, чего было больше в дедовом смешке — недоверия или презрения.

— Ему, видите ли, захотелось рыбку половить, — сказал Драстик. — И мать поэтому должна бегать по лесным опушкам и искать его всю ночь, а брат — карабкаться по Большой Меловой, чтобы узнать, не взбрело ли ему в голову пасти овец у Долая.

Драстик снял со стены кнут из сыромятной бычьей кожи, который держал для собак, и теперь стоял, пропуская темные ремни между пальцев.

— Ты знаешь, как поступают со щенком, который убегает подобным образом от стаи?

— Бьют, — сказал Дрэм, поглядев в глаза брату.

Он знал, что ему не избежать наказания и был внутренне готов к этому. Драстик вопросительно взглянул на деда, хозяина дома, но дед только глубже закутался в одеяло и сплюнул в огонь.

— Нет, я слишком стар и мне не под силу воспитывать щенков. Этим придется заняться тебе. Смотри, не жалей руки.

— Будь спокоен, не пожалею, — отрезал Драстик. Было видно, что он очень зол и его юное румяное лицо даже потемнело от гнева. Со всего размаха он дал Дрэму затрещину, от которой тот полетел на охапку дров возле очага. Дрэм скорчился, голова гудела от удара, однако он крепко стиснул зубы. Он знал, что в конце концов не выдержит и начнет скулить, как щенок, но пока можно терпеть, он не издаст ни звука. Он почувствовал, что брат занес руку и, сжавшись, ждал удара хлыста по плечам.

Но удара не последовало. Какое-то маленькое свирепое существо неожиданно кинулось на Драстика из темного угла и прокусило ему руку, точь-в-точь как он, Дрэм, ночью укусил Тэлори-охотника.

Драстик вскрикнул от изумления и боли и, отбросив обидчика, снова поднял кнут, но тут вдруг Дрэм услыхал голос матери.

— Нашелся! — крикнула она с порога. У нее вырвался вздох облегчения. — Не надо, Драстик, нет!

Теперь все смешалось и перепуталось, и Дрэму стало казаться, что он избежал порки. Он поднялся на ноги. Мать бросилась к нему — ее густые волосы выбились из-под сетки и рассыпались по плечам, юбка была перепачкана и разорвана.

— Щеночек, где же ты был? У Долая?

Драстик стоял неподвижно, будто врос ногами в землю, — гнев еще не остыл, но он был обескуражен поведением матери. В растерянности, он сосал укушенный палец, а из-за собачьих спин его буравил злобный взгляд Блай, которая так и лежала в углу, куда Драстик отшвырнул ее. Он сплюнул кровь в огонь.

— Ты ошибаешься, мать, если думаешь, что он был у Долая. Он только что изволил явиться, гордый, как царь в крепости на холме. Ему, видите ли, захотелось рыбку половить.

Он обернулся к брату:

— А ну-ка, ложись! Я еще с тобой не кончил!

— Нет, Драстик, не смей его бить! Только не сегодня!

Дед поднял большую золотисто-седую голову. Зрачки у него, как у Дрэма, делались золотыми, когда он радовался или сердился. Сейчас он был явно зол.

— Женщина, это мужская работа. Занимайся своей прялкой и не вмешивайся в дела мужчин.

Мать как будто не слышала слов старика.

— Только не сегодня, — повторила она.

— Но почему? — Драстик в недоумении хмурил брови. — Может, я вообще не могу проучить щенка? Но скажи, почему?

— Потому что я не разрешаю, я, давшая жизнь вам обоим.

Она вырвала кнут из рук Драстика и забросила его в дальний угол. Протянув руки, она повернулась к Дрэму. В ее голосе была мурлыкающая нежность, что случалось нечасто.

— Щеночек мой, почему ты убежал? Я дала бы тебе еще мяса — миска ведь не разбилась.

Глаза ее искали его взгляда. «Она догадалась, что это не крыса на чердаке», — подумал Дрэм. Она догадалась, из-за чего он убежал, и поэтому не дала его бить. Но она не была до конца уверена и не решалась заговорить с ним об этом. Да и сам он не хотел этого разговора.

Он сделал шаг назад и стоял, широко расставив ноги и подняв голову, Драстик пожал плечами, подобрал с полу кнут и повесил его на место.

— Я не хотел больше мяса, мне хотелось половить рыбу. Потому я и пошел на реку, но вся рыба там уснула.

— А что ты делал один всю ночь в лесу? Ты весь в ссадинах. Смотри, от пояса одни клочья остались! Ты, наверное, голоден как волк?

— Да, я хочу есть, — сказал Дрэм. — Еже вика в лесу очень колючая. Я залез в нору под дубом и спал там.

Он не забыл о Большом Страхе, хотя и старался отогнать воспоминания о нем.

— А потом в лесу я встретил Тэлори-охотника и мы вернулись вместе и поговорили по дороге, как мужчины.

Мать достала овсяную лепешку из корзины, висящей на конце балки.

— Ешь, сразу станет легче. — Она сунула ему в руку лепешку. — Подумать только, Тэлори-охотник! И о чем же вы могли говорить с Тэлори-охотником?!

С матерью всегда было так — она вечно хотела знать больше, чем ей следовало.

Дрэм хвастливо выпятил грудь. Рот у него был набит лепешкой.

— Я ведь сказал, это был мужской разговор. — Он бросил через плечо взгляд на брата, который все еще продолжал дуться. — Мне надоело бить рыбу. Может, ты дашь мне свое старое копье? Знаешь, какое? То, что с тремя насечками на острие. Оно ведь сейчас у тебя стоит без дела.

Глава III Первый трофей

Созрел ячмень, но Дрэм так и не пошел в горы помогать Долаю пасти овец. Затем поспела пшеница и ее надо было сначала обмолотить, а потом провеять большим пером дикого гуся — лучшее зерно отбирали для посева, а остальное, просушив, ссыпали в ямы-хранилища, вырубленные прямо в мелу и обложенные звериными шкурами. Тут подоспел Самхейн, праздник урожая, начиная с которого год поворачивается в темную сторону. С высокогорных пастбищ пригнали овец на стрижку, и в деревне, как всегда в эту пору, сразу стало шумно и людно, особенно когда забивали крупный рогатый скот. Дрэм не сдержал обещания и не пошел к полулюдям, когда перегоняли овец с летних пастбищ, — он не мог сейчас заставить себя встретиться с Долаем и пастухами.

Настала зима и волчий вой в темноте слышался теперь все ближе — воины племени вместе с полулюдьми каждую ночь выставляли посты около овечьих загонов. Потом зима сменилась весной, и Дрэм, впрягши двух рыжих волов, вспахивал семейные делянки. За плугом с диким криком носились тучи орущих чаек, и тени от их крыльев сливались с тенями облаков, плывущими по склонам Меловых гор. Когда наступило время сева, Дрэм вместе с мальчишками из нижней деревни и дальних хижин проводил все дни в долине, отпугивая птиц. Так, почти незаметно, пролетел год.

Как-то под вечер, незадолго до стрижки овец, мать послала Дрэма в деревню, в дом Тэлори-охотника, поручив ему рассказать Уэнне, невестке Тэлори, как лучше сохранить яйца дикой утки. Дрэм не раз бывал там после встречи с охотником в предрассветном лесу. У Тэлори было три взрослых сына и даже младший из них уже получил алую повязку в последний Белтин, праздник костров. Сыновья дружелюбно, хотя и несколько свысока, встречали Дрэма, бросая слова приветствия, как бросают кость симпатичному щенку. Толстая Уэнна, жена старшего сына, присматривавшая за хозяйством, охотно с ним болтала, если не была занята стряпней или маленькой, вечно мокрой дочкой, орущей что есть мочи в кустах у порога. А Дрэм каждый раз, когда шел в деревню, надеялся увидеть Тэлори-охотника.

И сейчас, спускаясь волчьей рысью по горной тропинке с копьем на плече, Дрэм думал о том, как было бы хорошо, если бы вдруг Тэлори оказался дома. День был ненастный ветер быстро гнал над холмами низкие рваные тучи, сквозь которые то и дело проглядывали солнечные лучи. Лес, острым клином врезающийся в долину, ревел, как кузнечные меха, когда Дрэм уже под проливным дождем, хлещущим его по лицу, промчался по опушке. Дождь перевалил за гребень Холма Собрания, заштриховав очертания круглого могильника, где подле своего бронзового меча мирно спал всеми забытый воин. Дерновые крыши хижин и служб вокруг дома Вождя будто сгрудились и сжались, как лошади, укрывшиеся под горой. Но для Дрэма этот день навсегда остался счастливым и безоблачным, одним из той вереницы счастливых, безоблачных дней, какие в старости, оглядываясь на свое прошлое, бережно вынимаешь из тайников памяти.

У Тэлори-охотника было не так много сараев и амбаров, как в других дворах. Правда, ему с сыновьями все же приходилось заниматься хозяйством, но главное их богатство составляли не стада и посевы, а умение выделывать шкуры и знание охотничьей тропы, где никто лучше них не мог разгадать повадки зверя, метнуть копье, выстрелить из лука и поставить ловушки.

Эск, старший сын Тэлори, сидя на корточках на пороге дома, чистил бронзовым скребком свежую бобровую шкуру, а две огромные собаки на лету хватали отскакивающие от скребка кусочки мяса. Когда Дрэм остановился, чтобы пожелать ему доброго дня, Эск вскинул голову:

— Сегодня для тебя есть кое-что интересное.

— Щенки? Фэнд ощенилась!

Голос Дрэма задрожал от нетерпения.

— Может, и так. Иди взгляни сам.

Около двух с лишним месяцев назад, на исходе зимы, Тэлори взял Фэнд, самую умную и красивую из собак, и, натерев ей пятнистую шкуру специальным снадобьем из трав, чтобы отбить человечий запах, привязал ее к ольхе у лесного озерца, куда приходят на водопой волки. Время от времени так поступали охотники и пастухи, чтобы получить хорошее потомство и оздоровить собачью стаю, влив в нее свежую кровь. Наутро, осмотрев собаку, Тэлори обнаружил на ней явные следы волчьих когтей, да и от шерсти ее пахло волком. Это означало, что красавица Фэнд скоро принесет крупных сильных щенков.

Дрэм стрелой пронесся через низкую дверь и нырнул в дымный мрак хижины, освещенной лишь пламенем очага. Он бросил копье в угол, куда полагалось класть оружие, входя в дом, и, не заметив Уэнну, подсушивающую у огня лепешки из овечьего сыра, направился прямо к загородке, устроенной у стены и застланной грубым тряпьем и папоротником, — там явно кто-то тихонько скулил и шевелился. Тэлори раздвинул в одном месте доски загородки и, опустившись на колено, кормил кусочками мяса Фэнд, глаза которой ярко горели в темноте. Собака полулежала на ворохе папоротниковых листьев, а вокруг нее, насколько мог разглядеть Дрэм в полумраке, ворочались и извивались крохотные комочки.

Не поднимаясь с колен, Тэлори повернулся и взглянул на мальчика — в темных глазах вспыхнул одобрительный огонек. Общая радость стирала разницу в их положении и возрасте.

— Я услыхал твой голос. Видишь, вот и щенки. Ну-ка иди, посмотри!

Дрэм, который уже успел перевести дыхание, присел на корточки возле охотника — глаза сияли под огненно-рыжей спутанной шевелюрой, мокрой от дождя.

Фэнд обнюхала с гордостью и недоумением одного из маленьких, прижавшихся к ней комочков. Всякий раз, когда Фэнд приносила потомство, поначалу она взирала на него с удивлением.

— Красавица моя, ты у нас умница, — сказал Тэлори, и в голосе его были ласковые вибрирующие нотки. Он отдал Фэнд последний кусочек мяса и почесал тыльной стороной руки теплую ямку у нее на шее.

Теперь Дрэм мог разглядеть щенят — их было пять штук. Слепые и беспомощные, они непрерывно копошились и толкали друг друга, стремясь протиснуться поближе к материнскому боку и заполучить побольше теплого живительного молока.

Тэлори просунул руку под крошечное брюхо и поднял на ладони щенка. Фэнд не выразила при этом беспокойства и даже лизнула хозяина в запястье. Однако при первой же попытке Дрэма взять на руки щенка она предупреждающе заворчала, а затем ворчание переросло в ровный грозный рык. Дрэм испуганно отдернул руку.

— Ну что ты, Фэнд?! Я — Дрэм, ты же меня знаешь. Не бойся, я ничего не сделаю твоим щенкам.

Тэлори улыбнулся, белые клыки обнажились в углах рта:

— Подожди немного. Скоро она позволит тебе брать на руки щенят, еще до того, как они откроют глаза. А сейчас она растревожена и не в духе. Оттого и рычит.

Он положил щенка на место и взял второго, с черно-желтой шерсткой.

— Отличные щенки! Но этот, помяни мое слово, будет лучше всех.

Не обращая внимания на тихое предупреждающее рычание, он опустил щенка на колени Дрэму. С каким-то странным, незнакомым ему чувством, Дрэм, поддев щенка под грудку, посадил его так, что четыре лапки теперь свисали с обеих сторон руки. Щенок, как и его братья, был похож на крысенка, и даже шкурка у него была влажная, как у мыши. Розоватое брюхо, почти без шерсти, нетерпеливо дрожало на ладошке у Дрзма. На груди и на горле щенка ясно проступали серебристые подпалинки. Щенок заскулил и стал тыкаться мягкой мордочкой в ладонь в поисках теплого молока, которое вдруг исчезло. И сердце мальчика, пока он глядел на щенка, затопила безмерная нежность. Дрэм много раз держал на руках щенят — он вырос среди охотничьих и пастушьих собак, — но этот щенок вызывал у него неудержимое желание громко крикнуть: «Брат мой, мы созданы друг для друга, ты и я». Именно этот щенок, единственный, со светлой подпалиной на груди!

«Что толку думать об этом? Будь щенок этот хилым и слабым, Тэлори, может, еще и согласился бы его отдать. Но он ведь самый лучший, сам Тэлори сказал, да и так видно. А в клане любой охотник не постоит за ценой, сколько бы Тэлори не запросил за щенка Фэнд — у нее дети всегда такие же умные и красивые, как она сама».

Щенок все настойчивей и нетерпеливей шарил мордочкой по ладони Дрэма.

— Он хочет есть. Пора положить его обратно.

Тэлори взял щенка и опустил его за загородку. С улыбкой он следил, как щенок энергично проталкивается к материнскому брюху.

Затем Тэлори поднялся:

— Пошли! Надо дать ей покой.

Дрэм встал и, бросив тоскливый взгляд на крошечного крысенка, копошащегося в загородке среди своих братьев, вышел на улицу в ненастный вечерний сумрак, оставив в доме Тэлори свое растревоженное сердце и так и не выполнив поручение матери.

Отныне он пользовался любым предлогом, чтобы ускользнуть из дома и сбегать в деревню: щенки подросли и перестали нуждаться в матери. Фэнд к тому времени порядком надоело ее семейство, и она вернулась на свое привычное место у ног Тэлори. Низкая разборная загородка мешала щенкам разбрестись по всему дому — иначе они круглые сутки шарили бы по всем углам и скорее всего попали бы под ноги Уэнне, или их разорвали бы в припадке ярости охотничьи псы.

Однажды летним вечером, таким же серым, как все вечера, с той только разницей, что не было ветра и моросил мелкий дождик, Дрэм, которому за последние несколько дней ни разу не удалось увильнуть от работы и сходить в деревню, пошел в лес проверять свои ловушки, а на обратном пути неожиданно встретил Тэлори. Дрэм тут же свернул с дороги и рысцой, рядом с собаками, пошел вслед за охотником. Как только они подошли к дому Тэлори, он бросился к загородке и, раздвинув деревянный барьер, сел на корточки перед настилом из папоротника, на котором прыгали и резвились щенки. Дождевые капли со стуком скатывались с крыши, и огонь плясал под котелком, в котором Уэнна варила в молоке куски оленины. Мокрая, как всегда, девочка гукала и пускала пузыри на оленьей шкуре возле очага под визг и возню щенят. Фэнд проскочила мимо Дрэма в загон и принялась обнюхивать щенков и расталкивать их широкой мордой. Однако она не легла рядом с ними — они больше не нуждались в материнском молоке. Сама же она уставала, когда щенки начинали дергать ее и ползать по ней.

С тех пор как Дрэм увидел щенят, они стали вдвое крупнее, обросли пушистой шерстью и очень осмелели. Теперь они ничем не напоминали крысят. Дрэм посмотрел снизу вверх на Тэлори, который, развесив добычу, подошел к загородке.

— Фэнд их совсем больше не кормит? — спросил он.

— Нет. Пора уже. 0ни теперь едят овсянку и мясо.

У Дрэма внутри будто что-то оборвалось. Он перевернул на спину щенка с белым пятном на горле и тут же почувствовал, как маленькие острые зубы оцарапали ему палец.

— Ух ты, свирепый волчий пес! Еще и кусаться вздумал!

Он стал катать щенка из стороны в сторону, отчего тот радостно визжал. Продолжая играть со щенком, он, не поднимая головы и стараясь не выдать волнения, спросил бесстрастным ровным голосом:

— Их скоро заберут новые хозяева?

— В любой день могут.

Дрэм проглотил слюну:

— А ты… ты уже решил, кому их отдашь?

— Ну, конечно. Маленького рыжего я оставляю себе. И еще светло-серого. Вот этого продам Белу с переправы за кусок полотна — бедняжке Уэнне не под силу прясть на четырех мужчин. А вон того берет Гуитно Поющее Копье.

Оставался только один щенок, черный, с серебристой подпалинкой на горле. Сейчас он лежал, уткнувшись мордой в ямку на шее Дрэма, который, не сознавая, что делает, крепко прижал его к себе.

— А… этого, — сказал с расстановкой Тэлори и оборвал фразу, не сводя внимательных глаз с маленькой застывшей фигурки, прижавшей к груди щенка. Видно было, что мальчик всеми силами старается не выдать волнения.

Подняв голову, Дрэм встретил испытующий взгляд темных узких глаз. Он напряженно ждал, и от этого напряжения закололо под ложечкой. Он слышал, как летний дождь стекает с крыши и как Уэнна, переворачивая ячменные лепешки в горячей золе, что-то тихонько напевает дочке. Щенок, которого Дрэм сильно сжал, протестующе заскулил. Дрэм почувствовал его живое теплое тельце и дыхание, как у всех щенят, слегка пахнущее чесноком. Скоро это теплое живое существо попадет в чужие руки и станет откликаться на чужой зов, и охотиться он отныне будет со своим хозяином, а хозяином этим будет не он, Дрэм, а какой-то чужой человек. Дождевые капли теперь падали на землю с громким стуком.

— Тебе так сильно его хочется? — спросил Тэлори.

Дрэм посмотрел на него серьезными, блестящими глазами и молча кивнул. Говорить он не мог.

— Тогда я, пожалуй, продам его тебе, но… возьму выкуп.

Дрэму показалось, что дождь застучал еще громче: кап-кап-кап — и удары маленьких звенящих стрел с темными наконечниками дробно разрывали тишину.

Выкуп? Но какой выкуп он может дать за щенка? Он ведь не Белу и у него нет тонкого полотна.

Вглядываясь в лицо Тэлори, он старался угадать смысл сказанных слов.

— А какой выкуп? — наконец выдавил он и не узнал собственного голоса.

Тэлори улыбнулся:

— Мне надоела последнее время баранина, да и оленье мясо тоже. Хорошо бы раздобыть птицу для котла. Это и будет твоя плата за щенка. Но только одно условие — убить ее копьем.

Дрэм нахмурил лоб в замешательстве. «Ведь Тэлори мог настрелять, если бы захотел, сколько угодно дикой птицы. И к тому же у него три сына охотника». И вдруг его осенило: он должен доказать свое умение владеть копьем. Это и будет истинной платой за щенка.

Скоро год, как он начал учиться метать копье и, надо сознаться, немало в этом преуспел. Неожиданно он широко улыбнулся, вскинув голову, как боевой конь. И тут же стих громкий звук дождя, скатывающегося по скосу крыши, и все стало на свои места.

— Я принесу тебе выкуп, Тэлори, — сказал он. — Завтра же принесу. Домашним он ни словом не обмолвился о своих планах: ему не хотелось заранее никому ни о чем рассказывать. Спал он в ту ночь беспокойным сном, без конца просыпаясь, пока между балками, где был отогнут дерн, не высветился кусочек неба. Это был сигнал, означавший, что пора двигаться. Он откинул шкуру, служившую ему одеялом, и поднялся, стараясь не шуметь. Первым делом он проверил: на месте ли нож. Теперь ему предстояло на ощупь отыскать свое копье и извлечь его осторожно, так, чтобы оно не звякнуло о соседние. Достав копье, он со вздохом облегчения направился к двери. Старая Ки, спавшая около очага, подняла голову и внимательно следила за всеми его действиями. При этом она не издала ни звука, так как собаки привыкли к ночным уходам и возвращениям хозяев. Летом, к счастью, снаружи у входа не было лошадей, а не то они топотом и ржанием могли бы его выдать.

Вчерашний дождь кончился, и в ясном чистом воздухе пахло сырой свежевымытой землей.

Над Большой Меловой кричали кроншнепы. Крик их в это время года не стихал все ночи напролет, недолгие летние ночи. Было еще очень рано, и до рассвета он успевал не спеша дойти до места, выбранного им для охоты.

Оставив позади лоскутки обработанных полей, он направился к небольшому ручью, источник которого находился в глубокой ложбине под пастбищем. И вдруг ухо его уловило легкий топот ног, очень маленьких и проворных — кто-то бежал за ним по мягкому дерну. Он резко обернулся — тень рванулась вниз со склона, и он увидел перед собой Блай, задыхающуюся от быстрого бега.

Дрэм рассердился:

— Зачем ты за мной ходишь? Иди домой.

— Я видела, как ты встал, и… подумала, может, тебе нужна еда, если ты идешь на весь день на охоту.

Высокий звонкий голос Блай чем-то напоминал птичий и совсем не сочетался с ее хмурым узким личиком.

Еда? Он и забыл про нее. Еда была женской заботой.

— А что у тебя тут? — спросил он.

— Только ячменная лепешка. Все, что я смогла стащить потихоньку. Я боялась, что они проснутся. Но зато она большая.

— Сгодится, — сказал великодушно Дрэм и, прижав локтем копье, взял у Блай лепешку. — Иди теперь домой. И не говори никому, что я пошел на охоту.

— Никому не скажу, раз ты просишь.

Блай не уходила, нерешительно переминаясь с ноги на ногу:

— Дрэм, возьми меня с собой!..

— Тебя? Зачем? Какой от тебя толк? — В его голосе была жесткость.

— Я буду все-все для тебя делать. Я буду тебе вместо собаки.

Дрэм, который уже собирался двинуться, обернулся.

— Собаки? Мне сегодня ни к чему собака. — И потом вдруг, не удержавшись, добавил: — Скоро у меня, может, будет собственная собака, и я буду ходить с ней на охоту.

Он сделал несколько шагов, когда услыхал за спиной крик: «Вот погоди, погоди, придет мой отец!» Но крикнула это Блай скорее для себя, чем для Дрэма.

Дрэм перешел через ручей, настолько узкий, что даже не пришлось перепрыгивать по камешкам. Он, как и полагалось мужчине, шел на дневную охоту, оставив женщину стоять по ту сторону ручья.

Бледная янтарная полоса разгоралась на востоке, когда он, жуя на ходу лепешку, чтобы поскорее от нее избавиться, спустился с нижних склонов, густо поросших дубняком, орешником и низкорослым боярышником, и двинулся к болоту. Большая широкая река, причудливо извиваясь, катила воды из глубины лесистых предгорий к югу, где, натолкнувшись на теснину в горах, долго петляла и меняла направление, прежде чем слиться с Большой Водой. В реку впадало множество ручьев, берущих начало на нижних склонах Меловой. Посреди реки в нескольких местах бобры устроили запруду. Дрэму казалось, что бобры живут здесь вечно, с тех самых пор как возникла река, и что, пока она существует, все новые поколения бобров будут строить на ней свои плотины. Перегороженная вода вышла из берегов и разлилась вширь. Так появились Болота. Иногда после зимних дождей вода доходила до леса, оставляя после себя озера. Чтобы обойти такое озеро из конца в конец, надо было потратить день, а то и два. Путь через Меловую шел вдоль извилистого рукава реки, где из воды тянули к небу свои ветви ольха и козья ива, но летом тут была суша, сырая, топкая и буйно-зеленая: заросли камыша и ольхи, терновник и козья ива, лохматые шапки желтого ириса, сплетенного бескильницей и подостеумом. Мелкие озера служили прибежищем для диких птиц — птицы прилетали в глубь гор гнездиться и оставались там до осени.

В Меловых горах и на Болотах никто не жил, и только по ночам поднимались из них туманы, среди которых бродили злые духи — они насылали на людей болезни и запускали им в кости колотящий огонь. И даже в жаркий летний полдень здесь всегда был запах сырости и гниения, так как прилив, дважды в день омывающий Болота на взморье, не проникал сюда через горы. Охотники тем не менее посещали эти места, чтобы пострелять диких птиц и бобра.

Дрэм тоже направился к Болотам и, укрывшись в ивняке на берегу одного из мелководных водоемов, стал ждать.

Его пробирала дрожь от холода и волнения и перехватывало дыхание при мысли о том, что теперь все зависит именно от этой сегодняшней охоты. Полоса янтарного света на востоке зазолотилась, и вода кругом подхватила золото, засверкала, задвигалась, пробуждая к жизни Болота, — в мир снова возвращались свет и краски. Вдруг какая-то темная птица, почти как крыса, выскочила из-под бледных корней камыша у ног Дрэма, остановилась в нерешительности, словно раздумывая, не повернуть ли обратно, затем быстро побежала к соседним кустам. Водяной пастушок! Дрэм знал, что вслед за ним должны зашевелиться и другие обитатели Болот. Теперь уже недолго ждать, совсем недолго. Он присел ниже, отведя ногу назад. Рука судорожно сдавила древко копья. Чтобы ослабить напряжение, он разжал пальцы — ладонь была мокрая и липкая от пота. Он лихорадочно пытался вспомнить все, что знал, все, что ему говорили о том, как лучше метать копье, все, чему он выучился на собственном опыте. Облизнув нижнюю губу, он снова застыл в ожидании.

Он был сейчас как туго натянутая тетива и поэтому едва удержался на ногах, когда через минуту справа от него из камышей выпорхнул дикий селезень. Сделав усилие, он взял себя в руки и бросил копье — оно полетело с легким звоном и отсекло птице кончик крыла. В первую минуту Дрэм решил, что попал в цель, но копье упало в камыши, а селезень взлетел вверх, оглашая тревожным криком утренние небеса. И тут Болото пришло в движение — со всех сторон послышалось испуганное, негодующее хлопанье крыльев.

Через некоторое время снова воцарился пикой, и Дрэм ясно различал перекликающиеся вдали голоса диких уток, кроншнепов и куликов. Но Болото теперь безмолвствовало — пустое Болото под солнечным пустым небом.

Дрэм в досаде ударил со всего размаха кулаком по стволу ивы, но ничего при этом не изменилось: вокруг было по-прежнему тихо и только саднили ушибленные костяшки пальцев. Едва сдерживая слезы бессильной ярости, он выскользнул из своего укрытия и принялся искать в камышах копье. Он довольно долго ползал в зарослях, так как злость и обида мешали ему сосредоточиться. Наконец, найдя копье, он снова укрылся в ивняке. Но птицы не возвращались, он слышал, как они перекликаются в отдалении. Солнце поднялось уже достаточно высоко и ровный свет струился по всему Болоту, когда он понял, что ждать бесполезно.

Он покинул засаду и стал крадучись пробираться сквозь заросли козьей ивы, он все еще надеялся вспугнуть какую-нибудь птицу и прибить ее копьем прежде чем та успеет упорхнуть от него. Он прочесывал кругом все заросли до тех пор, пока не стали укорачиваться тени, но нигде на расстоянии полета копья не было ни одной птицы. В сердце у него нарастал какой-то смутный страх, близкий к отчаянию. Но ведь впереди есть еще дни. Да и вряд ли Тэлори сразу отдаст щенка, когда узнает что ему не повезло в первый день. Но он сам вчера неосторожно сказал, что принесет выкуп сегодня А значит, в его распоряжении только один день. Таковы условия сделки. В его мозгу все это каким-то образом переплеталось с алой воинской наградой. Он во что бы то ни стало должен отдать выкуп за щенка сегодня! Он должен исполнить уговор, как положено, и доказать свое умение владеть копьем, если хочет чтобы мать, когда настанет час, взялась прясть алую пряжу.

В полдень или чуть позже, когда он, пригнувшись, шел вдоль опушки длинной ольховой рощи, он вдруг услышал ритмичный скрипучий звук, одновременно мелодичный и жутковатый, звук, какой издает лебедь при полете. Обернувшись, Дрэм увидел огромную птицу — она летела низко, прямо на него, через полосу изумрудного дерна, разделяющую два разлившихся озерца. Белые перья сверкали на солнце, а тень птицы, словно темное эхо, плыла по земле — две птицы, птица снегов и птица теней… Лебедь летел, вытянув шею, и Дрэм видел разворот сияющих крыльев, бьющих воздух с какой-то ленивой грацией и силой. Все ближе и ближе ритмичные удары. Он, как завороженный, смотрел на птицу, и казалось, она несется прямо на него, застив мир огромностью своих белых крыльев. Дрэм был весь во власти этой слепящей белизны, этого ошеломляющего дивного видения, обрушившегося на него, как гром среди ясного неба, как восточный шквал или внезапный луч солнца в тучах. Он не помнил, как поднялся на ноги, не помнил, как занес руку — копье рванулось назад и вверх, описав свою совершенную кривую. С верещащим звуком оно ударило лебедя в грудь — огромная птица метнулась ввысь и тут же, накренившись, рухнула на землю.

Дрэм выбежал из-за скрывавшей его ольхи и бросился к месту, где упал лебедь. Он был еще жив, но дергался в судорожной агонии. Дрэм стоял меж трепещущих крыльев, которые сейчас, попади их удар прямо, могли переломить ему ноги. Выхватив из-за пояса нож, он прикончил птицу. Она дернулась последний раз и затихла.

Теперь лебедь, огромных размеров самец, был мертв. Он лежал, вытянув шею, как во время полета. Дрэм вытащил копье, все еще торчавшее в груди у птицы, — белые перья окрасились кровью. «Кровь на снегу», — подумал Дрэм. Руки у него были в крови, а трепетная живая красота птицы вдруг куда-то ушла. И его неожиданно пронзило острое отчаяние, такое же ошеломительное, как и видение летящей птицы. Как могло это маленькое копье, брошенное почти бездумно, в одно мгновение уничтожить весь этот блеск, всю эту силу и скорость?!

Но отчаяние прошло, как прошло и видение, уступив место жгучему чувству гордости, ибо перед ним лежал его первый настоящий охотничий трофей. Он воткнул в землю нож, чтобы очистить его от крови, затем сунул за пояс. Надо было решать, что делать дальше.

Глава IV Цена белошея

Одно было ясно — он не мог дотащить свою добычу до дома Тэлори. Еще сегодня утром он рисовал в своем воображении картину, как он гордо входит во двор охотника, держа в руке вниз головой убитую птицу — чирка или утку. Ну, а лебедь!.. Такого он даже вообразить не мог! Раздуваясь от гордости, он прошествовал бы по деревне, перекинув лебедя через плечо так, чтобы до земли свисали огромные белые крылья. Но крылья в развороте были почти в рост человека, и, сделав попытку приподнять птицу, Дрэм понял, что без посторонней помощи ему не взгромоздить ее даже на плечо, а не то чтобы нести всю дорогу. Оставалось только надежно спрятать добычу и пойти сказать Тэлори.

Крепко ухватив птицу, он поволок ее в ольшаник, на что ушло довольно много времени, так как, сам того не сознавая он старался не повредить ей перья. Это был его трофей, все еще прекрасный, хотя и бездыханный, и ему хотелось сохранить его красоту чтобы ее увидел Тэлори. Шаг за шагом, он дотащил распластавшуюся по траве птицу до зарослей ольхи, густого тростника и дикого ириса и там, в глубине, сложил, как можно теснее, огромные лебединые крылья, чтобы они занимали места поменьше. Затем он нарвал охапки бурого цветущего тростника и стреловидных листьев ириса и укрыл ими птицу Он сыпал тростник и ирис слой за слоем, пока под их ворохом не скрылся последний кусочек белого оперенья, который мог бы привлечь внимание воронов и сорок.

Закончив, он встал и, подобрав с земли копье, очистил его тем же способом, что и нож, то есть воткнул в дерн. Напоследок он внимательно оглядел все вокруг, чтобы запомнить место, и направился в деревню к дому Тэлори-охотника.

В поисках добычи Дрэм отшагал за день огромное расстояние, но, как оказалось, много раз возвращался на одни и те же тропы, и поэтому не слишком сильно углубился в Болота. Обратный путь сквозь густой орешник с роящейся в нем мошкой и далее вверх по крутым склонам Меловой был утомительным и длинным. Босые, в кровь изодранные шиповником ноги гудели от усталости, когда перед ним открылась наконец деревня и потянуло знакомым запахом.

Это было время сбора дикого чеснока. По берегам речки и на лесных опушках, в местах, где потенистей и попрохладнее, женщины и девушки искали цветущий чеснок и собирали белые с резким запахом звездочки в большие тростниковые корзины. Много дней в деревне и во всех дальних усадьбах стоял этот острый запах белых цветов, которые сушили на южной стороне низких, крытых дерном крыш.

Вчерашний дождь нарушил все планы, но сегодня солнце грело жарко, и ласточки носились высоко в небе, что предвещало ясную погоду. Повсюду на крышах белели пятна уже увядших звездочек; пряный аромат ударил в нос, когда Дрэм пробирался меж деревенских полей к усадьбе Тэлори-охотника.

Ни Тэлори, ни его сыновей не оказалось дома. На пороге хижины сидела толстая добродушная Уэнна и молола в каменных жерновах зерно на завтрашний день. При виде Дрэма она испуганно вскрикнула:

— Что с тобой? У тебя на лбу кровь!

Дрэм удивился. Он, должно быть, испачкал кровью лицо, когда откидывал со лба волосы.

— Нет, я не ранен. Я охотился и убил дичь. Мне надо поговорить с Тэлори.

— Он в долине. Пошел искать теленка.

Теперь, успокоившись, Уэнна улыбнулась Дрэму:

— Хочешь, пойди взгляни на щенков. Гуитно приходил сегодня. И Белу. Но три еще остались.

Дрэм покачал головой. Успеется. Щенок теперь никуда от него не денется.

— Ты, небось, хочешь есть?

Дрэм за целый день ни разу не вспомнил о еде. Но сейчас он вдруг почувствовал, что голоден, — он ничего не ел с утра, кроме лепешки, которую ему дала Блай. Желудок был пуст, как змеиная прошлогодняя кожа.

— Подожди, я сейчас.

Уэнна поднялась и исчезла за дверью хижины, оставив его с девочкой, лежащей на мягкой оленьей шкуре. Девочка сосала бусинки кораллов, висящие у нее на шейке, и смотрела на него черными, как терновые ягоды, печальными глазами. Дрэм осторожно ткнул ее в живот большим пальцем — посмотреть, как она будет реагировать: он был готов тут же сбежать, если бы она вдруг расплакалась, сделав вид, что он совершенно ни при чем. Но девочка задрыгала ногами и одобрительно загулькала. Он ткнул еще раз и быстро отошел в сторону, завидев Уэнну.

— На вот, возьми.

Она протянула ему пшеничную лепешку, густо смазанную темным медом, и снова принялась молоть зерно.

Дрэм сел на солнышко, облокотившись спиной о дверной столб из рябинового дерева, и стал слизывать струйки стекающего золотистого меда. Он ел лепешку и смотрел, как Уэнна насыпает зерно из корзины в отверстие верхнего каменного круга и как желтоватая, крупного помола мука сыплется на специально подстеленную шкуру; когда она крутила жернова, она то и дело останавливалась и ссыпала муку в глиняный кувшин. Дрэм не вызвался ей помочь — это была женская работа, а он — мужчина, охотник, подстреливший сегодня крупную дичь.

Тени постепенно удлинялись, хотя до вечера было еще далеко. Уэнна ушла в хижину и унесла девочку, придерживая ее сзади на бедре. Дрэм так и сидел у порога, когда вернулся Тэлори, таща на веревке маленькую бурую телку, — вид у телки был понурый.

Дрэм поднялся на ноги и пошел ему навстречу. Тэлори уже был между сараем и поленницей. Телка все время дергалась то в одну, то в другую сторону. За ней следом шли три собаки.

— Ну, как дела? — спросил Тэлори, завидев Дрэма, и тут же качнулся назад, так как телка натянула веревку.

— Я пришел за щенком. Я могу отдать тебе выкуп.

Тэлори удивленно поднял брови:

— А где он? Уже в горшке?

— Я не мог один донести его. Он слишком большой.

— Ты что, копьем убил дикого быка? — В голосе охотника появились низкие ноты, как всегда, когда он смеялся. И тут же в углах рта обнажились, как у собаки, клыки. — Но ты помнишь уговор? Это должна быть птица.

— Это лебедь. — Дрэм едва, выговаривал слова — так его распирало от гордости: — Самец такой громадный, как облако.

— Вот это да! Трофей так трофей!

Как только они направились к коровнику, телка сердито замычала.

— Он там, на Болоте, — продолжал Дрэм, — я не мог один донести его и поэтому решил спрятать, а сам пришел сюда. Я думал, мы можем сейчас сходить за ним.

Голос осекся: Дрэм понимал, что это слишком большая просьба — заставить Тэлори куда-то идти на исходе дня.

Тэлори посмотрел на него сверху вниз, выставив ногу, чтобы преградить путь телке. Он устал, ему хотелось спокойно посидеть, вытянув ноги, или отполировать копье, пока Уэнна готовит ужин, но, увидев, как по лицу мальчика, полном гордости и нетерпеливого ожидания, пробежала тень, он сказал:

— Помоги мне загнать телку, а потом сходим вместе и принесем добычу. Они завели телку в коровник и оставили ее на попечение Уэнны. Вскоре они уже спускались вниз к Болотам. Тэлори, как обычно, шел впереди легким широким шагом охотника, а собаки и Дрэм трусили сзади.

Синие летние сумерки сгустились, и белая сова, та, что жила под навесом, где Вождь держал большого племенного быка, носилась серебристой тенью взад и вперед над полем, когда они подошли к Холму Собраний, у подножия которого были разбросаны деревенские хижины.

Тэлори, как и раньше, шел впереди, а Дрэм с собаками сзади. Но только теперь Тэлори нес на плече лебедя — огромные крылья свисали, закрывая ему спину. Они казались призрачно бледными, бледнее даже, чем крылья охотящейся совы, бледнее белых звездочек чеснока, рассыпанных по крышам.

Шкура, занавешивающая дверь, была поднята, и глазам их предстало пятно света, темно-золотое, как мед, стекающий из полного до краев кувшина. Сыновья Тэлори вернулись с охоты и теперь сидели у полупогасшего очага, начищая до блеска оружие. Ужин был давно окончен, и Уэнна шила что-то из куска желтой ткани при свете коптилки с бараньим жиром, свисающей с потолочной балки.

У очага, спиной к двери, сидел какой-то человек, крупный и широкоплечий. Когда он повернул к ним лицо, они узнали Морвуда, брата Вождя. За ним, в его тени, примостился на корточках мальчик, примерно одних лет с Дрэмом. В руках он держал отцовское копье. У мальчика было капризное, недовольное выражение лица, но Дрэм, который бегал с ним в одной мальчишьей стае, никогда об этом не задумывался. Он только знал, что без Луги, сына Морвуда, не обходилась ни одна ссора между их сверстниками.

— Наконец-то пришел, — сказал Морвуд, в то время как мальчики оглядели друг друга, вскинув головы, как боевые петухи.

Тэлори остановился в дверном проеме и, несмотря на раздраженный громкий голос гостя, любезно ответил:

— Наконец и ты, Морвуд, брат Вождя, посетил мой дом, и я рад приветствовать тебя. Я не думал, что ты так быстро распродашь товар и вернешься до того, как начнет убывать луна.

— Я вернулся домой сегодня вечером и мне сказали, что Фэнд ощенилась и что щенков уже можно разбирать. Поэтому я и пришел выбрать себе щенка.

Тэлори стоял слегка улыбаясь; огромный лебедь все еще лежал, свесив крылья, у него на плече.

— Щенков уже разобрали, ни одного не осталось.

Эск, старший сын Тэлори, оторвал взгляд от копья, которое он усердно полировал, и взглянул на отца.

— Я сказал ему об этом, отец, но он все равно решил дождаться тебя.

Красное тяжелое, лицо Морвуда еще больше покраснело, и от глаз остались одни лишь блестящие, как стеклышки, щелки. Он всегда краснел, когда злился.

— Разве ты не помнишь, как в прошлый листопад я говорил тебе, что принесу отличный медный котел, который еще не был на огне, в обмен на лучшего щенка из помета Фэнд?

Видно было, что он все больше распаляется.

У Дрэма все поплыло перед глазами и свело в животе. Он видел торжествующую ухмылку на лице Луги.

Затем заговорил Тэлори:

— А разве ты не помнишь, как я тебе сказал в прошлый листопад, что никогда не обещаю еще не родившихся щенков?

Мир вокруг обрел свой привычный порядок, и усмешка погасла на лице Луги.

Морвуд выдавил из себя смех. Ему стоило больших усилий сохранять дружелюбный тон.

— Ладно, не будем про это вспоминать. Я пришел сегодня, а у тебя еще остались три щенка. Мне нравится вон тот, с белой подпалиной на груди. Самый лучший из трех, сразу видно. Я дам тебе за него большой котел и в придачу меру тонкого отбеленного полотна. Что ты на это скажешь?

— Скажу, что именно этот щенок уже продан.

— И кому, если не секрет? Кому продан?

— Этому мальчику.

Ничего не понимая, Морвуд молча смотрел на Дрэма, а затем вдруг тряхнул головой и разразился громким смехом.

— С каких пор Тэлори-охотник продает щенков своей собаки детям за горсть малины? Я-то думал, ты всерьез, а это оказывается шутка. Коли так, можно все переиграть.

Тэлори одним движением сдернул лебедя с плеча и бросил его в освещенный круг перед очагом.

— Нет, это не шутка. Условия сделки выполнены честно, и мальчик принес выкуп, как договорились. Не будем больше к этому возвращаться.

Огромный лебедь, распластав крылья, лежал освещенный отсветом очага и коптилки. Одна из собак подошла и понюхала его, но ее тут же отогнал средний сын Тэлори. Морвуд неожиданно оборвал смех и уставился на лебедя, потом перевел взгляд на Дрэма и затем на Тэлори. Он снова начал «закипать». И чем меньше он понимал, тем сильнее он злился.

— Это и есть выкуп? — Он с презрением пнул ногой птицу.

Кровь бросилась в голову Дрэму. Так пнуть его лебедя! Так обращаться с его трофеем, который он принес, чтобы выкупить любимого щенка!

— Теперь мне ясно, Тэлори, тебе недостает не только руки, но и головы. Отдать щенка своей собаки за дохлого лебедя! Мне невдомек, почему тебя не устраивает новый медный котелок. Какой выкуп тебе еще нужен?!

Дрэм сжал кулаки. И тут же услыхал вкрадчиво-мягкий голос Тэлори.

— Этот дохлый лебедь мне дороже, чем все котелки вместе взятые, даже если их будет больше, чем пальцев у меня на руке.

Они стояли,глядя друг на друга. Один, большой и золотисто-рыжий, нетерпеливо покачивался на пятках от распиравшего его бессильного гнева, а второй — гибкий, смуглый, спокойный, как вода в лесном озере. Все, сидевшие у загашенного очага в этой просторной хижине, теперь смотрели на них, а Луга, полускрытый тенью, выжидающе смотрел на отца.

Морвуд первым нарушил молчание:

— Это твое последнее слово?

— Это мое последнее слово.

Из груди Морвуда вырвался давно сдерживаемый рык.

— Ты сумасшедший! Ты просто дурак, Тэлори-однорукий! Отказываться от медного…

Тэлори все так же мягко прервал его запальчивую речь.

— Все это я уже слышал. Но ты забываешь одну вещь, Морвуд, брат Вождя. Ты забываешь, что я решаю, кому отдать щенков Фэнд, а кому их вовсе не давать. Именно я, и никто другой, выбираю им хозяев, если нахожу их стоящими.

Дрэму на мгновение показалось, что Морвуд сейчас лопнет, как переполненный бурдюк, но, к его удивлению, тот неожиданно сник, будто из него выпустили часть жидкости.

Он замигал и стал громко заглатывать воздух, а затем, совладав с собою, направился к двери.

На пороге он обернулся и, снова закипая гневом, прокричал:

— Слушай мое последнее слово! Я найду щенков получше твоих и в сто раз дешевле. И уж тогда не надейся продать мне щенка из нового помета Фэнд! Тогда, когда никто не пожелает его взять! Даже не пытайся!

— Не буду, поверь мне, не буду!

В голосе Тэлори послышался знакомый низкий смешок. Он спокойно стоял и смотрел, как большой разгневанный человек скрылся за дверью.

Луга бросился вслед за отцом, но, остановившись на пороге, окинул всех уничтожающим взглядом, задержав его особенно долго на Дрэме.

— Здорово он разозлился, — сказал Дрэм, когда затихли шаги за дверью.

— Ничего, скоро забудет. Побушует, как западный ветер, а потом отойдет.

У Дрэма, однако, было чувство, что если гнев Морвуда и уляжется быстро, то сын его, Луга, надолго запомнит, как унизили и выставили на посмешище отца.

Но какое это имело значение? Теперь, когда все страхи были позади, Дрэм перевел дыхание и обратил взгляд туда, где при свете очага лежал, распластав крылья, лебедь. Все смотрели на птицу, а Уэнна, отложив шитье, поднялась, чтобы принести для хозяина дома оленье мясо, которое она весь вечер держала в горшке на горячих угольях.

— Гуитно приходил в полдень, а незадолго до него Белу с переправы. Я отдала им щенят, как ты велел. Сказать по правде, мне бы в хозяйстве пригодился котелок, но можно обойтись и без него.

Тэлори рассмеялся:

— Зачем же? Мы не так бедны, чтобы продавать щенка за котелок. И если тебе нужен котелок, пойди к Кияну, кузнецу. Скажи, что я дам ему две выделанные волчьи шкуры. Пусть сделает.

Сыновья Тэлори обступили Дрэма с веселым смехом. «Ну и молодчина ты, братец! Смотри-ка, птица-то какая, с тебя ростом!» — восклицали они наперебой, а Эск, самый старший, так хлопнул его между лопаток своей медвежьей лапой, что он едва не свалился в очаг. Мальчика охватило чувство безудержной бурной радости, еще более сильной, чем раньше. На мгновение, на одно ужасное мгновение, после слов Морвуда, он подумал, что его замечательный трофей и впрямь ничтожная плата за щенка и вообще это даже не плата — дохлая птица, растрепанная и некрасивая. Но потом сам Тэлори сказал, что за нее можно дать столько медных котелков, сколько пальцев у него на руке. И белые взъерошенные перья с побуревшими пятнами крови снова засверкали яркой гордой красой.

Как бы угадывая мысли Дрэма, Тэлори сказал:

— Это настоящая цена. Ну, а теперь бери щенка.

Дрэм от волнения почти лишился дара речи. Он только кивнул и прошел через всю хижину к загородке, где стояла Фэнд. Опустив морду и слегка помахивая хвостом, она прислушивалась к повизгиваниям и возне в ворохе папоротника.

Сердце Дрэма громко стучало, когда он, раздвинув низкую загородку, дотянулся до сонных, ворочающихся в папоротнике щенят и за шкирку вытащил щенка с белой подпалиной.

Фэнд не выразила протеста, да и вообще не выказала ни малейшего интереса. Он держал щенка на весу. Щенок покачивался в воздухе и даже попытался лизнуть его в нос. Дрэм рассмеялся, ясно сознавая, что настал самый счастливый час его жизни.

Он вдруг громко, во всеуслышание, крикнул:

— Я купил щенка! Я сам заплатил за него выкуп! Он мой и я назову его Белошей!

— Хорошее имя, — сказал Тэлори. — А сейчас тебе пора домой.

Дрэм взглянул на него из-за щенячьей спины:

— Мне придется оставить здесь до завтра копье. Иначе мне не взять на руки щенка.

Тэлори кивнул:

— Ну, конечно. Ему ведь всего два месяца. Ноги у него еще слабые, и он не может пройти такой большой путь. Но ты все же заставь его сейчас хоть немного пробежать за тобой. Тогда он поймет, кто его хозяин и что он должен идти следом за ним.

Дрэм посмотрел недоверчиво на Тэлори, но тут же, присев, поставил щенка на ноги.

— Ты думаешь, он пойдет?

— Позови его, тогда и увидишь.

Дрэм поднялся, сделал шаг назад:

— Белошей, за мной!

Щенок продолжал сидеть. Он был слишком мал и не мог еще держать уши, но он шевелил ими и глядел во все глаза на Дрэма, стараясь понять, что от него хотят. Дрэм попятился еще дальше к двери.

— За мной! Мы идем домой, братец.

Щенок заскулил и дернулся в его сторону.

Чувствуя, что на него обращены все взгляды, Дрэм отступил почти к самому порогу:

— Белошей, ко мне!

От напряжения сдавило горло и голос вдруг стал хриплым. Он свистнул два раза, впервые в жизни, как будто по наитию выбрав верный сигнал. Маленький полосатый полуволчонок поднялся, чихнул, отряхнулся и вперевалку двинулся к нему, обтирая брюхом усеянный папоротником пол. Вдруг он заколебался и, оглянувшись, в нерешительности посмотрел на Фэнд, свою мать, а потом, все так же смешно перебирая лапами, затрусил дальше. И Дрэму теперь показалось, что он ошибся, думая, что минута, когда он вынул щенка из загородки, была лучшей в его жизни.

Он уже перешагнул порог и двигался по двору, поминутно оглядываясь. Щенок подпрыгнул и засеменил быстрее. Так они прошли двор, огибая сараи, — охотник, как положено, впереди, а собака сзади, так, как отныне они будут ходить всю жизнь. Но в конце двора Дрэм, услыхав жалобное повизгивание, остановился и, подобрав с земли щенка, положил его на плечо, поддерживая снизу здоровой рукой.

В этот тихий летний вечер, уже в полной мгле, он шел домой, поднимаясь по крутым склонам Меловой, а его охотничий пес, живой и теплый, хотя и неожиданно тяжелый, спал на его согнутой руке. Из груди мальчика рвалась ликующая песня: «Я купил собаку Я принес за нее выкуп — белого лебедя, прекрасного, как солнце среди туч. Я убил его своим копьем. Я купил собаку, и она теперь моя. Отец у нее волк из стаи, что приходит к реке на водопой. И моя собака будет самой быстрой и самой храброй во всем клане. Это мой щенок, ибо я заплатил за него выкуп, я, Дрэм-охотник!»

Этот день был длинный и трудный, но он подарил ему собаку и первый охотничий трофей. И еще он доказал его уменье ловко метать копье и тем самым сократил его путь к алой воинской награде. Все это означало, что день этот был хороший, на редкость удачный.

Но Дрэм был прав, когда решил, что не скоро, очень не скоро Луга, сын Морвуда, простит или забудет обиду.

Глава V Кинжал и огонь

Речка почти на всем протяжении была тесно зажата меж крутыми, поросшими ольхой берегами. Но там, где она делала петлю, как раз под древней тропой, лежала низкая отмель, излюбленное место купанья мальчишек из клана. Лучше пляжа и впрямь было не сыскать: летом, в часы сине-зеленого прилива, высокое полуденное солнце, опалив листву, рассыпало золотые искорки по темной воде, освещаемой то тут, то там неожиданной вспышкой радужных стрекозьих крылышек. Лето кончилось, и вода теперь с каждым днем становилась прохладней. Мальчишки, окунувшись, с визгом выскакивали на берег и тут же принимались бороться, толкать друг друга и бегать, чтобы немного согреться, прежде чем надеть набедренные повязки. Хорошо здесь было и в тихие осенние вечера, когда солнце, клонящееся к западу, посылало копья рыжих косых и уже не ярких лучей в ольховник и листву орешника, а тени густели и становились синими, как дымок от костра.

И сейчас здесь собралось несколько мальчишек; Луга, сын Морвуда, добродушный толстяк Мэлган и маленький темнолицый Эрп из племени полулюдей, который, как выдренок, мог плавать под водой. Кроме них, были здесь еще два или три мальчика, и тут же, как обычно, вертелись собаки. Дрэм сидел несколько поодаль и перевязывал ремни от башмаков из сыромятной кожи. Эта процедура занимала у него больше времени, чем у других, из-за того, что приходилось все делать одной рукой. Рядом с ним, положив голову на лапы и свернув завитком хвост, в котором запутались сухие прошлогодние стебли ивы, лежал огромный полосатый янтарно-черный пес; больше года назад Дрэм достал его, маленького и пушистого, из загородки, где он спал подле братьев в доме Тэлори-охотника, и, свистнув, поманил за собой.

Дрэм туго затянул ремешок и сел, скрестив ноги. Пора было двигаться. Он поспеет как раз к ужину. Он теперь всегда был голоден. «Интересно, что сегодня приготовит мать. Хорошо бы мясо», — подумал он. А вдруг Блай вернулась рано и тогда мать успеет сварить сладкую густую массу из дикой ежевики и меда, которую можно мазать на ячменную лепешку. Блай ведь ушла чуть свет на берег с плетеной корзиной. Но скорее всего это будет завтра.

На мгновение смолкли все звуки, и в этой тишине что-то голубое резко метнулось перед глазами Дрэма: зимородок вспорхнул в ветвях ивы, низко нависшей над водой.

Луга поднял с земли кремневый камешек — кремни часто встречались на отмели; они скатывались сверху с дороги, где был устроен водопой для скота. Не задев цели, камень перелетел через дерево и шлепнулся в воду звонко, как рыба. Зимородок с гортанным сердитым криком вылетел из листвы. Дрэм презрительно хмыкнул, что заставило Лугу нахмуриться.

— Я не хотел его задеть, — сказал он.

— Не ври!

— Нет, не хотел.

— Ты не можешь спокойно смотреть на живое существо, которое радуется жизни. Тебе не терпится что-нибудь бросить в него и убить, — сказал Дрэм и добавил только для того, чтобы подкрепить свои слова: — Тэлори говорил, что если убивать ради убийства, как делают лисы и ласки, то можно разгневать лесных богов.

Луга швырнул еще один кремень в воду.

— Тэлори, Тэлори, — передразнил он Дрэма. — Кто не знает, что ты любимчик Тэлори? Отдал же он тебе Белошея за дохлого лебедя. Он уже совсем протух, когда ты стащил его у сорок. Отец мой дал бы Тэлори новый медный котелок за собаку.

Дрэм вскочил, готовый броситься на обидчика, чтобы отомстить за себя, а главное, за своего лебедя.

И в ту же минуту вслед за ним вскочил на ноги Белошей. Он стоял ощерившись и задрав морду, так что была хорошо видна серебристая подпалина на шее, давшая ему имя. Потянув носом воздух, он вдруг насторожился, янтарные глаза сразу стали напряженными. И почти одновременно с ним Эрп, который до этого лежал на животе, изучая под берегом нору водяной крысы, перевернулся на спину и сел, обратив узкое темное лицо в сторону тропы. По этой древней зеленой тропе, как и по Главному Тракту, проходило много народа из Большого Мира: охотники, одетые в шкуры, возвращались из дальних походов; пастухи в сезон перегоняли скот; воины с полосками охры и вайды на лбу шли на войну вслед за своими вождями; купцы, приплывшие по Большой Воде, вели лошадей, груженных тюками с солью, душистым желтым янтарем и бронзой тончайшей работы.

Кто-то шагал по тропе между зарослями орешника и боярышника, но, очевидно, еще далеко. Ссора была тут же забыта и мальчишки вместе с собаками стали дружно карабкаться вверх по береговому склону, чтобы, укрывшись в кустах, наблюдать за дорогой.

— А вдруг это воинский отряд, — сказал мечтательно Луга.

Появление воинов всегда было событием Их можно было не бояться — они никогда не избрали бы эту тропу, если б хотели свести счеты с деревней под Холмом Собраний, как в те времена, когда Тэлори потерял руку, а отец Дрэма ушел за закат.

— Скорей всего это охотники. Сейчас как раз листопад, — сказал Мэлган.

Маленький Эрп лежал, прижав ухо к земле.

— Лошади, — заявил он. — Земля говорит это лошади. Две, не больше. И один человек.

— Тогда это какой-нибудь купец.

Они настороженно вслушивались, глядя на дорогу сквозь орешник и ветки боярышника.

Наконец до них отчетливо донеслось легкое постукивание копыт по твердой, высохшей за лето земле, а затем звук шагов — все ближе и ближе. Сквозь листву мелькнуло что-то шафранно-желтое, и тут же показался человек, высокий, темноволосый, в забрызганном грязью плаще. Странствия и непогода сделали свое дело, и плащ, когда-то, очевидно, лиловато-зеленый, сейчас был тускло-бурого цвета, как облака в штормовую погоду. За путником одна за другой плелись две понурые лошади, и у той, что была впереди, подгибались ноги под тяжестью двух тюков, обернутых желтой тканью. Вторая лошадь тащила на себе инструменты для работы бронзовых дел мастера.

Появление купца или странствующего ремесленника всегда событие — уж кто как не они умели порассказать о землях, где побывали, да и в тюках у них хранилось немало диковин.

И пока незнакомец, широко ступая, приближался неторопливой походкой человека, привыкшего путешествовать от одного края неба до другого и знающего, что от спешки толку не будет, стайка мальчишек вместе с собаками вылетела из укрытия и бросилась ему наперерез и засыпала каскадом вопросов: «Откуда ты идешь? Куда держишь путь? Будешь ночевать у нас в деревне? Что у тебя в тюках?»

Высокий человек громко рассмеялся, глядя на столпившуюся вокруг детвору.

— Ха-ха-ха! Вот уж поистине царский прием! Иду я из деревни, последней на моем пути. А ночь, возможно, проведу во владениях вашего Вождя, хотя, впрочем, не исключено, что я разожгу костер где-нибудь под открытым небом, чтобы отпугивать диких зверей, и буду спать крепким сном под кустом боярышника. Держу я путь на запад, навстречу закату. А что касается тюков, увидите сами, когда я разверну их перед домом Вождя.

Дальше они двинулись вместе, все, кроме Эрпа. Эрп был из племени темнолицых и предпочитал исчезнуть и затаиться, как подсказывал ему инстинкт, там, где другие мальчики могли подойти и задавать вопросы. Но они знали, что он следит за ними из-за кустов боярышника.

Мэлган побежал вперед, чтобы оповестить жителей деревни о приходе бронзовых дел мастера, и, когда они подошли к окраине, их встретил один из воинов. В руке он держал знак мира — копье острием вниз.

— Приветствую тебя, чужеземец, — сказал он. — У нас, правда, есть свой бронзовых дел мастер, там, где хижины полулюдей, но Дамнорикс, наш Вождь, приветствует тебя и просит, согласно обычаю, прийти и распаковать тюки у порога его дома.

— Я приду, раз Вождь просит, и, как велит обычай, распакую тюки перед дверью его дома. Мне кажется, Вождь не пожалеет об этом. Весь мир знает: самые тонкие изделия из бронзы приходят с Зеленого Острова. А на всем Зеленом Острове нет мастера, равного мне по умению выковать оружие для героя или сработать украшение для лилейной шейки королевы.

На открытой площадке, вырубленной прямо в лесу перед домом Вождя, они обнаружили всего два живых существа — старую собаку, которая мирно спала, растянувшись на навозной куче, и Мудира, жреца. Освещенный последними отблесками заката, он сидел спиной к ветру, недалеко от входа в дом. На плечах у него был плащ из мягкой дубленой бычьей кожи, защищающий его от пронизывающей вечерней прохлады. Он, казалось, тоже дремал, уронив голову на грудь. Считалось, однако, что Мудир никогда не спит, а только уходит в себя и в тиши говорит с богами. Он никак не отреагировал на появление маленького отряда и продолжал неподвижно сидеть даже тогда, когда они всем скопом подошли ближе. Не успел бронзовых дел мастер осмотреть лошадей и снять с них поклажу, как из Школы Юношей, вышли два старших ученика, которые готовились на следующий год стать воинами, и взяли на себя заботу о несчастных измученных животных.

Постепенно стали собираться мужчины: охотники, рано вернувшиеся домой, пришли взглянуть на сокровища, заключенные в желтых тюках, и вездесущие мальчишки, на которых давно уже махнули рукой, были оттеснены на второй план.

Наконец откинули раскрашенные оленьи шкуры, и в дверях появился Дамнорикс, Повелитель Трехсот Копий. Это был человек огромного роста, с ниспадающей до плеч золото-рыжей гривой. Яркая рыжая борода доходила почти до бронзовой пряжки у него на поясе. За ним шли три собаки и рослый широкоплечий мальчик на крепких пружинящих ногах, с ясными голубыми глазами. Это был его сын — Вортрикс. Он всего на несколько месяцев был старше Дрэма и его сегодня случайно не было среди мальчишек на пляже — он утром наступил на тень Мудира и до заката на него было наложено табу.

— Приветствую тебя, чужеземный мастер бронзовых дел. Рад видеть и тебя, и твои товары. Пока готовится мясо на ужин, раскрой тюки, ибо мне не терпится посмотреть, какое оружие ты привез нам на продажу… но, конечно, если ты не слишком устал.

Странник коснулся ладонью лба в знак благодарности. Он стоял, расправив плечи и гордо вскинув голову, — в позе, какая скорее пристала бы путешествующему принцу, чем странствующему кузнецу в изодранном плаще.

— Приветствую тебя, Повелитель Трехсот Копий! Доводилось ли тебе хоть раз видеть бронзовых дел мастера с Зеленого Острова, который не принес бы с собой оружия тончайшей работы? Кто как не я считается на Зеленом Острове самым непревзойденным и самым искусным в своем ремесле? Я иду домой навстречу закату и многое уже успел распродать, но все же в моих тюках остались кое-какие сокровища, и, думаю, на них стоит взглянуть. Ты прав, это лучший способ скоротать время до того, как наполнят миски.

Пока он говорил, его длинные сильные пальцы развязывали веревки.

Вождь сел на резную раскрашенную скамью перед входом в дом, а остальные устроились на корточках, подоткнув под себя плащи. Дрэм притиснулся поближе и примостился около Тэлори, который потеснился, чтобы дать ему место. Теперь он видел все не хуже, чем сам Вортрикс, сын Вождя.

Пламя заката отпылало и опустилось за Гору Собраний, и сейчас казалось, что на ее вершине горят Священные Костры, как во время Белтина.

Слабый запах морозной земли и прелых листьев, шедший из леса, перемешивался с резким запахом горячих поленьев и конского навоза. Бронзовых дел мастер наконец достал свои сокровища. Сначала он разложил их перед Вождем, а потом пустил по кругу. Всем не терпелось поскорее разглядеть и изящные наконечники стрел, и копья из цельной бронзы, и блестящие бронзовые и серебряные браслеты, и шейные кольца, и украшения для лошадиной сбруи, и, наконец, меч с рукояткой, инкрустированный красными кораллами. Никто не торговался. Мужчины молча рассматривали товар, пришедшийся им по душе. Обычно они потом расходились по домам, обдумывая, что могли бы предложить в обмен, и возвращались чаще всего утром с куском ткани, парой отменных бобровых шкур или же с выточенной на станке чашей из бука.

Все это время Мудир, жрец, сидел сгорбившись под своим плащом из бычьей кожи, как казалось, безучастный ко всему, что происходит вокруг. Дрэму сейчас трудно было представить, что это и есть тот Красный Человек, который, с головы до ног вымазанный кровью быка, совершал ритуальное жертвоприношение, когда на Горе Собраний зажигались Священные Костры. Наутро после летнего солнцестояния он голосом, похожим на рев ветра в бурю, возвещал жителям деревни о том, что поведал ему Бог Солнца. Но сейчас перед Дрэмом сидел усталый старик и часто дышал себе в бороду. Но даже думать так было опасно, и мальчик осенил себя знаком, чтобы отвратить злых духов.

— И это все, что ты можешь нам сегодня показать? — спросил Дамнорикс, возвращая гостю украшение для лошадиной сбруи с извивом в виде разбивающейся волны.

Помедлив, бронзовых дел мастер сказал:

— Нет, есть у меня еще одна вещь, правда не моей ковки. Наверное, ты удивишься, что бронзовых дел мастер хранит ее в своих тюках.

Он достал из мешка какой-то предмет, завернутый в кусок шерстяной ткани, и, развернув, вложил в широченную ладонь Вождя.

Дамнорикс резко вскинул голову и посмотрел в упор на чужеземца.

— Принесите факел! — приказал он. — Свет уже никуда не годится, а я должен хорошенько рассмотреть эту штуку.

Вортрикс, сидевший у ног отца, вскочил и через минуту вернулся с дымящимся факелом. Он, очевидно, вынул его из светильника, свисающего с потолочной балки, так как до них донесся протестующий голос женщины, которую оставили прясть при свете очага. Факел, как показалось Дрэму, сгустил туманные сумерки за спинами его соплеменников, хотя только что было светло, как днем. Все придвинулись поближе, и Дрэм вдруг увидел, насколько странным, насколько необычным был кинжал, который Вождь держал в руке. Он был какого-то непривычного цвета — лунного или даже скорей цвета рыбьей чешуи, в нем не было ничего от солнечной бронзы. Когда Вождь поднес его к факелу, свет заструился по лезвию, как вода.

— Что же это такое? Что за серый металл? — спросил Дамнорикс, пробуя лезвие пальцем.

— Он называется железом, — сказал чужеземец.

По кругу пронесся шепот. Все, конечно, слыхали о железе и о том, какую он имеет магическую силу.

— Так, значит, это и есть — железо! — произнес Дамнорикс. — Я столько о нем слышал, но никогда, до сегодняшнего дня, не держал в руках.

— Я тоже совсем недавно, буквально несколько месяцев назад, увидел его впервые и заплатил за него большую цену великану с желтыми волосами из Страны Туманных Лесов за Большой Водой. И дал он мне всего один кинжал.

— Насколько он тверже бронзы? — спросил кто-то из задних неосвещенных рядов.

— Намного. Он остается острым, когда бронза тупится. Его не надо так часто точить, и он остается острым во время битвы. Это то же, что бронза в сравнении с медью или медь в сравнении с кремнем. Теперь смотрите, я вам сейчас кое-что покажу!

Чужеземец протянул руку.

— Пусть Дамнорикс, Вождь племени, вернет мне кинжал и вытащит свой, как бы для битвы.

Дамнорикс рассмеялся и вытянул из-за пояса изящный бронзовый кинжал. Удар чужеземца был неожиданно быстрым и сильным, будто укус змеи. Лишь на мгновение столкнулись бронза и железо, издав общий звенящий стон, а затем бронзовых дел мастер, даже не взглянув на кинжал, снова протянул его Вождю.

— Сравни оба клинка, — сказал он, и на лице его появилась торжествующая ироническая улыбка.

Дамнорикс, нахмурившись, осмотрел кинжалы и не смог сдержать невольного восклицания, в котором смешались изумление и гадливость:

— Видишь? — спросил кузнец.

— Вижу. Слишком хорошо вижу.

Дамнорикс еще некоторое время внимательно изучал клинок, а потом передал оба кинжала стоящим рядом воинам.

— Поглядите и вы, — сказал он.

Кинжалы переходили из рук в руки, головы склонялись и по рядам бежал шепот: «Какая странная штука, очень странная штука!»

Тэлори, нагнувшись вперед, взял в руки сначала один, а потом второй кинжал. Дрэм, стоявший рядом, ясно видел большую зазубрину на острие бронзового лезвия, тогда как на кинжале лунного цвета не было ни следа. Сейчас кинжал лежал на коленях у Тэлори, простой темный металл, таящий в себе коварную силу. Это был какой-то новый диковинный зверь, который выгрыз кусок из кинжала Вождя. Осмелев, Дрэм протянул руку и дотронулся до клинка — ему показалось, что под пальцами он ощутил его колдовскую магию.

— Да, братья мои, это поразительная штука. Есть над чем призадуматься, — наконец произнес Тэлори. — И недалек день, когда придут люди с таким вот оружием и станут хозяевами людей, которые носят оружие из бронзы.

Совершенно неожиданно Мудир, жрец, вдруг зашевелился под своим плащом из бычьей кожи и подался вперед, вперив взгляд в серый странный клинок. В глубине его узких темных глаз поблескивали золотые искорки, будто лучи темного предзакатного солнца. Тэлори, низко поклонившись, положил перед ним кинжал. Старик протянул тоненькую руку, всю в голубых прожилках, и слегка коснулся лезвия пальцами, однако не поднял с земли.

— Горе, горе! Не нравится мне эта новая колдовская затея! Надеюсь, Бог позаботится о том, чтобы этот холодный металл не вытеснил бронзу. Горе, горе! Я вижу зазубрину. Я слышу все, что слышите вы, и вижу все, что видите вы. Но мы — люди Солнца, и бронза — мое сердце чует — металл солнечный, тогда как это серое железо — металл земляной. Маленький темнокожий народ — это люди синего кремня, а мы — люди сверкающей бронзы. И наше время — это время бронзы, так же как их время было временем кремня. В мире, где будет царить железо, нам больше не править. Горе, горе! Мир станет серым и холодным, и погибнут все цари и герои.

— Но если мы достанем такое оружие… — начал было Дамнорикс, указывая пальцем на кинжал.

Чужеземец покачал головой.

— Тот, кто носит железный кинжал, будет властвовать над тем, у кого кинжал из бронзы, — сказал он, обращаясь сразу к двоим собеседникам, — но все же не думаю, что их будет много, владеющих оружием из железа.

— Почему ты так считаешь? — спросил Вождь.

— По очень простой причине. Огонь для ковки железа должен быть во много раз жарче, чем для бронзы, а секрет, как его добыть, знают только жители Туманных Лесов за Большой Водой. Огонь этот плавит серое железо и тогда его можно обрабатывать. Одни лишь великаны из Туманных Лесов владеют колдовским искусством разводить огонь и ковать серое железо.

— Не плохо бы и нам иметь такое оружие, совсем не плохо, — сказал Дамнорикс и, поглядев на чужеземца, неожиданно добавил: — За этот кинжал я дам тебе цену трех бронзовых.

Кузнец в ответ покачал головой и поднял с земли кинжал:

— Ты думаешь, можно купить большое волшебство за три бронзовых кинжала? Эта вещь не продается.

— Но ты сам говорил, что заплатил огромную плату за клинок человеку из Туманных Лесов.

— Да, в общем, немалую.

— А можно полюбопытствовать, что ты ему отдал?

— Женщину, Женщину, которая мне еще не надоела.

Чужеземец догадался по лицу Вождя, что тот хочет сказать, и громко рассмеялся.

— Нет, нет, мне не нужны ваши темнокожие низкорослые рабыни. Если кинжал оказался для меня дороже одной женщины, — зачем продавать его за другую?

Мудир снова вдруг заговорил.

— Незачем, незачем, — проворчал он. — Забирай кинжал и унеси его поскорее навстречу закату. Думаю, тут нам будет спокойнее без его колдовских чар Они серые и холодные.

Бронзовых дел мастер собрался было завернуть кинжал в кусок ткани, но, услыхав слова жреца, посмотрел на него недобрым насмешливым взглядом.

— Не такая уж холодная и серая эта магия у кинжала, святой человек. Смотри, что я тебе покажу!

Держа кинжал в одной руке, другой он извлек откуда-то из-под плаща кремень от зажигалки и ударил им по клинку. Все увидели, как вылетели искры, золотые, очень яркие, и снова изумленный шепот прошел по кругу.

— Видел? — спросил он Мудира. — Это, конечно, не солнечная бронза, но внутри серого металла есть огонь. Я ведь говорил, это большое волшебство. Кто знает, что оно еще может натворить?

Кузнец с торжествующим видом оглядел сосредоточенные лица, выхваченные факелом из темноты. И вдруг он застыл на месте — что-то приковало его взгляд, и он не властен был отвести глаза.

От неожиданности он замолк, кинжал выпал у него из рук и вонзился в дерн, и теперь рукоятка его слегка дрожала.

— Я знал, это холодное железо имеет большую магическую силу, но я никогда не думал, что оно может воскрешать духов, — произнес он с расстановкой, так как язык его явно не слушался.

Дрэм, как и все остальные, повернул голову и посмотрел туда, куда был направлен испуганный взгляд чужеземца. Несколько девочек, которые только что вернулись после сбора ежевики, подошли и стали неподалеку. Им, как и всем вокруг, не терпелось узнать, какие товары бронзовых дел мастер разложил перед домом Вождя. Среди них была Блай. Но на этот раз она не пряталась за спины девочек, как обычно, а смело протиснулась вперед и теперь, не отрываясь, глядела в лицо чужеземца, который, как зачарованный, смотрел на нее.

Вечером, когда сумерки еще недостаточно сгустились, а дневного света уже нет, все предметы кажутся полупрозрачными. И поэтому Блай, стоящая за освещенным кругом, с ее бледным узеньким личиком и темными огромными глазами, напоминала какое-то существо из потустороннего мира, и, казалось, стоит подуть ветру, он закружит ее и понесет, как кружит и уносит былинку быстрая река.

Вся эта сцена длилась одно мгновение: еще не кончил вибрировать вонзившийся в землю кинжал, как бронзовых дел мастер овладел собой и согнутым указательным пальцем, будто собаку, поманил девочку.

— А ну-ка, подойди поближе, если ты человек, а не дух.

На глазах у внезапно притихших людей Блай подошла к чужеземцу и остановилась перед ним. Она держала на бедре наполовину наполненную ягодами корзину. Рот у нее был перепачкан ежевикой, что придавало ей еще большее сходство с привидением.

— Как тебя тут кличут?

— Меня зовут Блай. — Его скованность, казалось, передалась ей. Но вдруг она улыбнулась.

— Из чьего ты дома?

— Из дома старого Катлана, он там, где через Меловую проходит овечья тропа от Болот и Большой Воды.

— Дорога в глубь острова… Я помню эту дорогу, — пробормотал кузнец едва слышно.

Мудир, который, очевидно, еще не успел погрузиться в себя, наклонился вперед и сузившимися глазами напряженно смотрел в лицо чужеземца.

— А может, ты вспомнишь и дом? И женщину, которая там умерла? Она тогда тебе тоже надоела?

Неожиданно Дрэм все понял, и поняли все люди вокруг — золото-рыжий Вождь, и охотники, собравшиеся при свете факела, и даже дети, которые пришли посмотреть на диковинки из желтых тюков. И, конечно, Блай.

Бросив встревоженный взгляд на Блай, Дрэм подумал, что она догадалась еще до того, как чужеземец позвал ее. Долгие годы она вынашивала эту мечту, цеплялась за нее, как за спасение от всех зол. Сколько раз бросала она свой дерзкий вызов в лицо обидчику: «Вот погоди, придет за мной отец!» И теперь это случилось, но что-то было не так, совсем не так, как должно.

Бронзовых дел мастер повернул голову и насмешливо поглядел на жреца.

— Да, я помню дом, — сказал он с явной иронией в голосе. Только я не знал, что он так близко.

Он опустился на одно колено и, протянув руку, большим пальцем поддел подбородок Блай, а затем повернул ее лицо к свету Но в его движениях не было мягкости, как не было ее и во взгляде, когда он смотрел на девочку Улыбка на лице Блай уступила место какой-то жалкой гримасе, а потом и вовсе погасла.

— Клянусь Песней Серебряной Ветви, странные вещи происходят на свете, — сказал чужеземец. — Ты похожа на ту женщину, твою мать. Такая же бледная и глазищи такие же, но в ней был скрытый огонь, как в глубине моего серого кинжала. Мужчина мог хотя бы отогреть на нем замерзшие руки, рискуя при этом, правда, обжечь пальцы. А ты что? Фу, какая то мокрица! — Он резким движением убрал палец. — Хватит! С тобой все ясно. Неси свою ежевику домой.

Блай не двигалась. Она стояла, точно ее кто-то пригвоздил к месту, и по-прежнему крепко прижимала к себе корзинку. Она не сводила взгляда с его лица, как бы стараясь что-то понять. На скулах, где были его пальцы, остались ярко-красные пятна.

— Чего ты еще ждешь? — спросил чужеземец, и медленная жестокая улыбка скривила его губы. — Ах да, я тебя не так понял. Ты думала, я пришел за тобой Дурочка ты, дурочка. До сегодняшнего вечера я ни разу не вспомнил, что ты есть на белом свете. Ну, а если бы даже я и пришел за тобой, — кому нужна такая бледная немочь?

Запрокинув голову, он громко захохотал недобрым лающим смехом.

Блай стала медленно пятиться, как лунатик, не отрывая взгляда от его лица. Круги под глазами были почти такого же цвета, как пятна ежевики вокруг рта. Чужеземец, не переставая смеяться, наклонился и взял из кучки блестящих украшений, лежащих на желтой ткани, в которую он заворачивал тюки, маленькую бронзовую брошь в виде колечка. Он швырнул ее девочке, как швыряют кость собаке.

— Теперь уж никто не скажет, что я не позаботился о приданом для собственной дочери, но, честно говоря, нужно целое стадо дойных кобылиц, чтобы кто-нибудь соблазнился и взял к своему очагу такую серую мышь. Ну-ка, подними ее, подними, моль несчастная.

Дрэм надеялся, что Блай не станет искать брошь в траве. Она продолжала смотреть на чужеземца широко раскрытыми глазами лунатика, а потом наклонилась и медленно, как во сне, нащупала брошь. Подняв ее с земли, она неожиданно повернулась и бросилась бежать.

Тут же кто-то из детей засвистел, заулюлюкал, выкрикивая ей вдогонку какие-то обидные слова. Без Луги дело, конечно, не обошлось. «Погоди, вот погоди, придет мой отец и увезет меня на лошади с золотой уздечкой!» — передразнил он ее тонкий звенящий голосок.

Тэлори вдруг убрал руку с плеча Дрэма. Это был жест, которым спускают с цепи собак. Но на сей раз он был лишним. Никакой особой привязанности к Блай у Дрэма не было, но она выросла у их очага, и этого было достаточно. Он вскочил и вместе с Белошеем стал протискиваться сквозь круг людей, глядя со злобой на своих сверстников. Проходя мимо Луги, он исхитрился и ударил его ногой в лодыжку, после чего, гордо задрав свой веснушчатый нос, кинулся вслед за маячившей впереди одинокой фигуркой.

Блай уже успела добежать до ручья, когда он наконец догнал ее. Белошей прыгнул вперед и уткнулся мордой ей в спину. Как ни удивительно, но Блай была единственным, не считая Дрэма, существом в окружающем его мире, которое он удостаивал вниманием. Блай на этот раз даже не заметила Белошея. Она стояла на высоком берегу, почти нависающим над водой, под которым шла овечья тропа. В руках она держала брошь. У ног ее валялась опрокинутая корзина, из которой высыпались черные мелкие ягоды. Она обернулась, когда Дрэм подошел, и теперь стояла спиной к реке, как дикий загнанный зверек.

— Ты что, пришел тоже посмеяться надо мной? Все надо мной смеялись!

— Нет, я потому и пришел, что они смеялись.

— Это правда, Дрэм? Ты не обманываешь? — тихо спросила она, и голос ее задрожал от боли.

Дрэм нахмурился и качнулся на пятках.

— Ты из моего дома, — сказал он, а затем, желая ее утешить, но не зная, как это толком сделать, добавил: — Ты должна радоваться, что он тебя не забрал с собой. С нами тебе ведь лучше, чем с ним.

Блай молча смотрела на него, ее бледное узкое личико было строго очерчено в сумеречном свете. У Дрэма появилось ощущение, что она старше его, много старше, хотя так думать было глупо, потому что он прожил на свете одиннадцать весен, а она всего девять.

— Ты рассыпала всю свою ежевику, — сказал он, чтобы нарушить молчание А что ты сделаешь с брошью, которой он в тебя бросил?

Блай как будто подменили — казалось, внутри у нее вдруг вспыхнул бешеный огонь, как в сером кинжале, когда бронзовых дел мастер ударил по нему кремнем. И Дрэм, который смотрел на нее, открыв от изумления рот, подумал, что чужеземец был не прав в отношении Блай.

— С этой? — закричала она и с яростью дикой кошки стала плевать на бронзовый кружок, который держала в руке Затем она повернулась к реке и швырнула брошь в воду.

Звук от падения был тот же, что и от падения камня, брошенного Лугой в зимородка, или от форели, выпрыгнувшей из воды. Заглянув вниз, Дрэм увидел как расходятся круги по темной воде и каждый круг, как ободком был одет бледной полоской света, словно здесь только что нырнула форель.

Наконец, последний круг достиг берега и разбился.

— Это был не мой отец, — сказала Блай. — С моим отцом что-то случилось, и он не мог прийти. Теперь он никогда не придет Никогда!

Глава VI Школа юношей

На следующий день Дрэм узнал, что бронзовых дел мастер покинул деревню и, несмотря на уговоры Вождя, унес с собой диковинный серый кинжал с огнем внутри Узнал он также, что Дамнорикс, Повелитель Трехсот Копий, отправился на поиски медведя, чтобы унять бушующую в груди досаду.

Блай никогда не вспоминала о том, что произошло в тот день. Более того, когда дети дразнили ее, она кричала им, будто удивляясь, что они могут быть такими недогадливыми: «Это был не мой отец! С моим отцом что-то случилось, и он не мог прийти за мной». Ничто не в силах было поколебать ее, казалось, что она сама в это твердо поверила. Мать Дрэма старалась быть с ней помягче в эти дни, но не так-то легко было проявить мягкость к Блай: она, как зверек, могла отпрянуть от доброй руки, косясь исподлобья и показывая зубки.

Прошла зима, и Новый Год вынырнул из тьмы. Изгородь из кустов боярышника стояла вся в цвету, и новорожденных телят надо было устраивать в отгороженном углу хижины. За день до Белтина новые воины прошли посвящение, и на Горе Собраний, перед курганом, где спал забытый всеми герой, запылали костры.

Настало для Дрэма время идти в Школу Юношей.

Школа находилась во дворе Вождя среди крытых дерном хижин и служб, которые и составляли Чертог Дамнорикса. Начиная с двенадцатой весны и до весны, когда им должно было исполниться пятнадцать, мальчики клана жили и воспитывались здесь, как бы у очага Вождя. Они учились владеть всеми видами оружия, которым владели их соплеменники: боевым и охотничьим копьями, мечом и щитом, а также длинным боевым луком. Они учились управляться с собаками и лошадьми, поэтому охотились вместе с молодыми охотниками из клана, постигая искусство отыскивать в лесу свежий трехдневный след, будто это была проторенная тропа. Они дрались и боролись друг с другом, постепенно набираясь мужества. Вместе они учились терпеть холод и голод и переносить не моргнув глазом боль. Так, под надзором Вождя и старого Кайлана, который никогда не расставался с плеткой из бычьей кожи, росли молодые воины клана.

Утром того дня, когда Дрэм должен был покинуть родной очаг, Драстик, вспомнив годы, проведенные в Школе, дал ему много дельных советов и хорошее метательное копье, которое Дрэм оценил куда больше, чем все советы. Мать приготовила ему новый теплый плащ из коричневой шерсти с голубой каймой, прекрасный плащ, хотя и не по росту длинный. После того как он съел ячменную лепешку, запив ее створоженным кобыльим молоком (перед тем как идти в Школу, полагалось пить створоженное кобылье молоко, приправленное диким чесноком), он опустился на колени перед старым Катланом, сидевшим на сложенной медвежьей шкуре возле очага, и, положив ладонь на бедро старика в знак прощания, сказал:

— Я ухожу, дед.

— Да, ты уходишь, сын моего младшего сына, рыжий боевой петушок, — ответил Катлан и, наклонившись вперед, свирепо вперил в него золотистые зрачки. — Надеюсь, ты вернешься закаленным воином, когда убьешь волка — если убьешь, конечно. Да, да, если убьешь. Вот что я тебе скажу: хорошо, что ты в Школе будешь вместе с Вортриксом, сыном Вождя. Если люди вместе учились в детстве, вместе охотились на волков и в одно время стали воинами, они на всю жизнь сохраняют дружбу. Вождь никогда не забудет тех, с кем он делил годы учения, я это по себе знаю. Очень хорошо знаю. Я убил волка в один год с Белутуградом, прадедом нынешнего Вождя.

Дрэм, наклонившись, коснулся лбом своей руки, лежащей на бедре деда, потом поднялся, чтобы попрощаться с матерью. Он уткнулся лицом в ложбинку между плечом и шеей, мягкую и теплую, даже когда она сердилась и ругала его. Затем, достав с полки новое копье, он перекинул через плечо плащ и вышел из дома, свистнув Белошея. С Блай он просто забыл попрощаться.

Он легко расставался с домом, так как давно привык исчезать и возвращаться сюда, когда вздумается, привык подолгу отсутствовать, еще с тех самых пор, когда стал ходить на Большую Меловую к Долаю и пастухам. Там, где кончается тропинка, между яркой зеленью только что проросшего ячменя и спящим под паром полем, он остановился, понимая, что наступает самая трудная минута прощания. Бесполезно было бы привязывать Белошея, он все равно увязался бы за ним. Поэтому задолго до сегодняшнего дня Дрэм начал тренировать пса, приучая его уходить домой по приказу. И вот настало время проверить результат тренировки.

Три года, о которых он с гордостью думал еще утром, неожиданно представились ему бесконечно длинной серой вереницей дней, и такое сильное отчаяние сдавило ему горло, что он бросил копье и кликнул Белошея, что-то вынюхивающего на меловых обнажениях в сухой траве, среди полевого цвета и желтой вики. Дрэм сел на корточки и стал гладить Белошея за ушами, там, где были мягкие впадины.

— Мне надо идти в Школу Юношей, братец. Я не могу взять тебя с собой, — увещевал он пса. — Но я скоро приду, совсем скоро. Я часто буду приходить, и мы вместе будем охотиться. А теперь ты будешь бегать с собаками Драстика и делать все, что велит Драстик.

Белошей в ответ только громко урчал, как и всегда, когда Дрэм гладил у него за ушами, и вытягивал шею, низко пригибая голову, чтобы Дрэм мог достать самые заветные места. Кончив гладить собаку, мальчик на мгновение прижался лицом к косматой голове, но тут же вскочил на ноги;

— Теперь домой! Иди, братец, домой!

Помахивая хвостом, Белошей ткнулся мордой ему в колено.

— Домой! Иди домой!

Дрэм сделал жест рукой в сторону дома, и огромный пес, переведя взгляд с лица мальчика на его руку, вдруг заскулил: он понял, что от него хотят, но понял и то, что сегодня все не так, как было раньше, когда ему приказывали вернуться домой.

Дрэм схватил его за ошейник с бронзовыми бляшками и повернул мордой к дорожке:

— Домой! А ну-ка домой! Сейчас же!

Хотя он едва сдерживал слезы, голос был резкий и сердитый. Он больно ударил собаку кулаком по спине.

Белошей по-щенячьи жалобно заскулил и двинулся по тропинке, опустив голову и поджав свой великолепный пушистый хвост, наследство от отца-волка.

Задыхаясь от душивших его слез, Дрэм поднял с земли копье и, вобрав голову в плечи, кинулся бежать.

Во дворе Дамнорикса он застал группу из трех мальчиков, среди которых был и Вортрикс — сын Вождя; второго мальчика с круглой, как шар, головой и лягушачьим ртом звали Голт, а третий был Луга — он рассеянно пинал ногой космы спутанной прошлогодней травы, росшей вдоль стены. Двор был пуст, не считая собаки, спящей на навозной куче, как и в тот осенний вечер, когда приходил бронзовых дел мастер. Мимо груды хвороста вперевалку прошествовал наполовину ручной селезень в сопровождении серо-коричневых жен. Дрэм, пройдя через двор, подошел к мальчикам. Они посторонились, давая емуместо. Теперь все четверо смущенно поглядывали друг на друга, неловко улыбаясь и отводя глаза. При этом никто не проронил ни слова.

Дрэм прислонился к стене дома. Он прежде никогда не замечал, что кремни, вмазанные в стену, были разноцветные — коричневые, белые и серо-голубые. Его поразил и зеленоватый металлический блеск крыльев разгуливающего по двору селезня, когда тот поворачивался — на крылья падали лучи неяркого солнца. День был хмурый и ветреный, без дождя, но с непрерывной игрой света, постоянно убегающего от облаков. Лиловая пыль, слегка вихрясь, носилась по двору и причиняла острую боль, если попадала в глаза. Дрэму хотелось, чтобы поскорее кто-нибудь пришел — Кайлан или кто-то из старших мальчиков, потому что без них нельзя было начать эти три года ученья, после которых он станет воином и будет снова вместе с Белошеем. Но все, должно быть, ушли на охоту или упражнялись в стрельбе. Дрэму казалось, что он ощущает пустоту дома у себя за спиной.

На другом конце вырубки показался Юриан, сын Катлина. Держа руки за поясом, он пересек двор неслышной походкой охотника, и с его приходом их стало пятеро. Вскоре появился толстый Мэлган, за которым следовал, теряясь в его тени, маленький черноглазый Туэн. Теперь Новые Копья были в полном составе.

Они стояли перед дверью Школы и все еще молча разглядывали друг друга. Дрэм смотрел на своих сверстников с каким-то незнакомым чувством, будто видел их впервые. То же чувство охватило и остальных. С тех пор как они выучились ходить, они вместе бегали, боролись и дрались, как щенята одной матери. И вдруг сейчас, оказавшись в новой для них роли, они глядели друг на друга новыми глазами и испытывали неловкость.

Неожиданно ветер обрушил на них град дождевых капель: земля сразу стала темной и пятнистой, и водяные струйки потекли по стене, омывая цветные камешки. Из коровника вышла женщина-рабыня с высоким деревянным ведром для молока, прошла через двор и, обернувшись, поглядела на мальчиков. Они сделали вид, будто ее вовсе не заметили, стараясь скрыть смущение и показать, что они стоят здесь, у дверей Школы, потому, что им нравится здесь стоять.

Но как только женщина скрылась, Вортрикс зябко повел плечами.

— Тут, во дворе, уж больно сыро, — сказал он. — Пошли в дом!

— А они на нас не рассердятся? — робко спросил Туэн.

Туэн всегда проявлял излишнюю осторожность там, где надо и где не надо.

— За что? Никого ведь нет и никто не говорил нам, что мы должны делать.

Луга перестал пинать косматую траву.

— Если придет Кайлан с плеткой, не забудь сказать, что это ты нас уговорил, — съязвил он.

Требовалось немало смелости, чтобы без разрешения войти в дом, где до этого никто из них не был. От собственной дерзости у них даже захватило дух, когда вслед за Вортриксом они, пригнувшись, нырнули под шкуру, висящую над входом, оставив позади ветер и весенний ливень. Войдя в дом, они остановились, оглядывая все вокруг. После порывистого свежего ветра и непрерывно меняющегося освещения большая круглая хижина показалась им душной и темной: спертый воздух застыл неподвижно, и неизменный дым очага, окутывающий все тени, еще больше сгущал темноту. Вдоль стен стояли нары, застланные шкурами поверх папоротниковых листьев.

Постели эти принадлежали старшим мальчикам, существам высшим и неприступным, которые уже прожили здесь целый год, а то и два. Такой мелюзге, как Дрэм, постелей не полагалось: младшие спали, как собаки, на полу посреди хижины, возле очага. Около одной постели лежал недоструганный лук, а на другой — плащ с зеленой заплатой на плече. С потолочных балок свисали освежеванные шкуры, еще не полностью обработанные; на подставке, около опорной балки в центре, стояли копья, луки, щиты, а у очага выстроились бесчисленные горшки.

Двенадцатилетние пострелята все больше смелели от собственной дерзости. Слегка пыжась, они посматривали друг на друга с самодовольной ухмылкой. Очаг едва теплился — попыхивали только красные угольки, и несколько обуглившихся поленьев тлели в горстке белой золы.

— Они забыли про очаг, — сказал Дрэм. — Пусть скажут нам спасибо за то, что мы пришли, пока он совсем не погас.

Он лихо подтолкнул ногой поленья в огонь, а затем подбросил еще два березовых чурбачка. с корой, которые достал из кучи дров, сваленной перед очагом. Вортрикс привел их сюда, а он, Дрэм, теперь распалит огонь. Дрова были сухие, и серебристая кора вспыхнула, словно гнилушка; как только ее лизнул язычок желтого пламени, она почернела и, изогнувшись, стала скручиваться, обведенная рубиновым ободком. Огонь неожиданно разгорелся, и колеблющийся янтарный свет смягчил все тени.

Они глядели друг на друга горящими от возбуждения глазами, понимая, что им, очевидно, не избежать расплаты за самочинство, когда придут старшие мальчики.

Внезапно вспыхнувшее пламя осветило огромный бронзовый щит, прислоненный к балке. Казалось, какой-то прославленный воин оставил его здесь в давние времена. Блики сразу побежали по бронзовым рельефным украшениям. Щит привлек внимание мальчиков, и они, подойдя ближе, с интересом стали его разглядывать. Дома у каждого из них висел щит, иногда даже несколько щитов. Но этот был совсем особенный: с первого взгляда было видно, что он принадлежал какому-то герою. Они сели на корточки, чтобы получше его рассмотреть. Это был настоящий боевой щит, массивный и тяжелый. Плотный лист тускло поблескивающей бронзы, наложенной на несколько слоев воловьей кожи, состоял из концентрических окружностей, отделенных рядами выпуклых шишечек.

Самый большой круг шел вдоль кованого края щита, а самый маленький плотно обхватывал шишку в центре. Свет от очага играл и переливался на всех извивах бронзы Дрэм вспомнил круги на воде, которые всякий раз расходятся от выпрыгнувшей рыбы, или брошенного камня, или же… броши.

— Вот это щит! — восхищенно воскликнул Мэлган.

— Ух, какой тяжелый!

Юриан, просунув руку в ремень, выпрямился и приподнял щит, слегка задыхаясь под его весом. Его загорелая звероватая физиономия дергалась от смеха. Свободной рукой он дотянулся до балки, достал копье и теперь стоял, широко расставив ноги и выпятив грудь, несмотря на тяжесть, сдавившую ему плечо.

— Смотрите, я мужчина! Глядите, я уже воин! И к чему мне торчать три года тут с вами, сосунками?!

Они дружно навалились на него и толкнули прямо носом в папоротник — сделать это было легко, так как Юриан уже утратил равновесие и вот-вот готов был упасть. Его место занял Вортрикс: он поднял щит на плечо и, гордо оглядев всех ясными глазами, громко крикнул:

— Я тоже воин! Я вождь и повелитель всех копий!

— Перестань вопить и пусти меня, — сказал Луга.

И так по очереди они поднимали щит, пробуя свою силу. Мэлган, большой и мощный, как бык, и такой же неповоротливый, ухитрился даже пройти несколько шагов со щитом на плече, тогда как самый маленький, Туэн, только на мгновение приподнял щит с земли. Так, сменяя друг друга, они с серьезными, сосредоточенными лицами всовывали руку в петлю и стояли, задыхаясь от навалившейся на них тяжести. Оставался теперь один лишь Дрэм.

— Дрэм! Эй, Дрэм, ты что спишь?

Дрэм встрепенулся. Он тянул до последнего, что было ему не свойственно. Сердце неожиданно заколотилось, когда он подошёл к огромному боевому щиту. Продев здоровую руку в ремни, он крепко стиснул зубы и, слегка пошатываясь, выпрямился. Щит больно давил на плечо, но он поднял голову и посмотрел на стоящих перед ним мальчиков. Копье, которое все они по очереди держали в свободной руке, лежало у его ног в буром папоротнике, и он даже нащупал его, но поднять копье он не мог, это он уже давно понял.

Поняли это и мальчики. Они обступили Дрэма, следя с каким-то новым любопытством за каждым его движением. По лицу Луги прошла злая торжествующая усмешка.

— А почему ты не берешь копье? — спросил он, указывая на него пальцем. — Воину и копье может понадобиться, не только щит. Ты что, про это забыл?

Дрэм молча смотрел на него, потом перевел взгляд на лица других мальчиков.

— Нет, не забыл, — сказал он. — Но воину, мне кажется, достаточно иметь копье, а щит не обязательно. Я взял щит просто, чтобы попробовать, сколько он весит, как и все вы. А вообще-то он мне ни к чему.

— Вот как! Глядите, Дрэм у нас однорукий! Дрэм-однорукий не может нести вместе копье и щит. Значит, из него выйдет только полувоин. А какой клану толк от полувоина?

Дрэм отчетливо слышал в наступившей тишине стук дождя по соломенной крыше и где-то вдали сварливый женский голос. Он не двигался — гордость не позволяла ему сделать ни одного движения, хотя рука и плечо начали дрожать под тяжестью бронзы и воловьей шкуры. Будь он не мальчиком, а собакой, у него на загривке поднялась бы шерсть. Они продолжали смотреть на него пока еще не враждебно, но уже чувствовалось, что враждебность не за горами и что все они как бы объединились под водительством Луги. Сейчас он среди них — чужак. Он понимал, что движет Лугой Луга не мог простить ему той истории с Белошеем и лебедем. Тут все было просто. Но не так просто было объяснить поведение остальных. Каким-то внутренним чутьем, не связанным с его мыслями, он и это понял. С раннего детства они бегали в одной стае, смешанной стае ребятишек и собак из их клана и клана полулюдей. Но нынче все переменилось. Эрп и его темнолицые братья теперь должны идти своей дорогой и больше им не бегать единой стаей. Школа Юношей — это начало взрослой мужской жизни, начало копьеносного братства, где только и может решиться вопрос, быть ли Дрэму членом этого братства, или идти изгоем к полулюдям.

Луга обвел всех насмешливыми блестящими глазами.

— Пусть женщины научат тебя ткать, — сказал он с издевкой.

Слова его были встречены дружным хохотом.

— Но для этого тоже нужны две руки, — неожиданно взвизгнул Голт, заражаясь всеобщим возбуждением. Голт любил строить из себя шута. Сейчас он, приплясывая и кривляясь, изображал женщину, ткущую на станке. Всем скопом они стали надвигаться на Дрэма и слегка подталкивать. Сначала это выглядело как шутка, дурная шутка, которая плохо скрывала то, что было за ней.

— У-у-у! Дрэм-однорукий! Дрэм-однорукий!

Оставалось только одно — драться, даже если он проиграет. Луга или он. Дрэм понимал, что у него почти нет шансов, но выбора не было. Он сбросил с плеча огромный щит, который с громким звоном стукнулся о край очага, на мгновение рассыпав шеренгу врагов, и в ту же минуту занемевшей рукой изо всех сил ударил Лугу между глаз.

— Драться и одной рукой хватит! — выкрикнул он, как бы бросая вызов. Луга зашатался и отпрянул, замотав головой. Казалось, он не сразу сообразил, кто его ударил. Но, оправившись, он кинулся на Дрэма с кулаками. Дрэм нанес ему второй удар, но тут же кто-то двинул его кулаком в скулу, так что каскад красных искр посыпался у него из глаз. Орудуя одной рукой, он не в силах был отбиваться от наносимых ему со всех сторон ударов. Он опустил низко голову, пытаясь защитить лицо. Потом отступил назад и прижался спиной к балке посреди хижины. Теперь они разом кинулись на него — высунув языки, как щенки на затравленного зверя. Он видел совсем близко их лица, оскаленные рты и горящие глаза; визг их голосов стоял у него в ушах. Он понимал, что сражается за свое место в клане, за свое право на существование — и за это стоило сражаться. Он бился отчаянно, все время выкрикивая какие-то слова. Он не мог бы сказать, что именно он выкрикивал, но главное, это были слова вызова. Лягнув одного из нападавших, он сшиб его с ног, и тот с грохотом свалился на большой щит, который еще долго звенел пустым металлическим звоном. От удара по голове сбоку он едва устоял, качнувшись в сторону, и тотчас же мальчики налетели на него, стремясь опрокинуть на пол. Он отчаянно сопротивлялся, бил их, кусался, как загнанный дикий кот. И когда, казалось, ушла последняя надежда, он увидел, как кто-то вдруг ринулся в водоворот бешено крутящихся рук и ног и, вынырнув совсем рядом с ним, отбросил плечом Мэлгана и ударил кулаком по лицу яростно орущего Юриана. Дрэм воспользовался минутной передышкой, чтобы высвободиться. Голова гудела. Он помотал ею, пытаясь сбросить тяжесть. Только теперь до его затуманенного сознания дошло, что он не один.

— Давай, давай! Подходите ближе, все подходите, а тогда поглядим, что из этого выйдет! — крикнул его новый товарищ.

Дрэм прижался спиной к балке, только на этот раз рядом было дружеское плечо, прикрывавшее его там, где он сам не мог защититься. Он вдруг почувствовал, как теплой волной вливаются в него свежие силы и где-то у переносицы ощутил запах крови, такой знакомый воину запах. Неожиданно его охватил боевой азарт, полностью вытеснив из груди загнанного зверя.

Теперь он не обращал внимания на сыпавшиеся удары и считал только те удары, которые наносил сам. Это была великая, хоть и короткая, битва. Любой воин в клане мог бы ею гордиться. Они сражались против превосходящего их по численности врага, понимая, что долго им не продержаться. Слишком уж неравные были шансы: пятеро против двоих, и к тому же у Дрэма была только одна рука.

Поглощенные собой, они так орали и визжали в пылу кровопролития, что не заметили, как на пороге возникли темные фигуры и старшие мальчики, пригнувшись в дверях, гуськом вошли в хижину. Не заметили они и приземистого волосатого Кайлана, надзирателя Школы Юношей. С неизменной плеткой в руке он стоял и молча смотрел на них. Они ничего не видели и не слышали, занятые только собой. Человек, вошедший вслед за Кайланом, сказал ему что-то низким густым басом, и Кайлан тут же врезался в самую гущу сражения, прокладывая путь плеткой, как хозяин, пришедший разнять разодравшихся щенков.

— А ну-ка, разойдись! Назад! Кому говорю? Назад!

Длинный воловий кнут без устали поднимался и опускался, и его осиные укусы жалили шею и плечи. Визг постепенно стал стихать, и битва медленно и как бы нехотя прекратилась. Бойцы теперь с растерянным видом смотрели друг на друга, на Кайлана и на стоящего в дверном проеме Вождя. Дамнорикс, чтобы не задеть за притолоку, наклонил большую золото-рыжую голову, а за его спиной сверкали уже последние нити весеннего ливня.

Вождь глядел на них с нескрываемым любопытством, переводя нахмуренный взгляд с одного лица на другое. От его серых глаз, где то и дело вспыхивали искорки, ничего не могло укрыться. Он пристально посмотрел на Дрэма и на стоящего возле него мальчика. Едва заметная улыбка проскользнула под длинными усами. Обращаясь к Кайлану, он сказал:

— Ты очень опрометчиво утверждал, что ныне дурное время и нет больше героев, достойных занять подобающее место в копьеносном братстве.

Кайлан не сразу ответил, пропуская бессчетный раз кнут сквозь толстые волосатые пальцы.

— Пожалуй, ты прав, если считать, что такая щенячья драка и рычание подтверждают твои слова.

Он тяжело дышал, и его мохнатые ноздри раздувались при каждом вдохе. Дрэм тоже едва дышал, из раны под глазом сочилась кровь. Он мутным взглядом посмотрел на Лугу, который ощупывал во рту место, где прежде был зуб. Кровоточащий нос Луги распух и расплылся по лицу, как лепешка. Неплохие отметины он оставил. Луга, да и многие другие будут долго помнить его и… его товарища. Он впервые подумал, что даже не знает, кто это. Он осторожно, словно чужую, повернул голову.

Рядом с ним стоял Вортрикс, сын Вождя. Вортрикс тоже повернул голову, слизывая кровь с рассеченной губы. Они серьезно и робко поглядели друг на друга, как бы на что-то решаясь, а потом вдруг дружно улыбнулись медленной застенчивой улыбкой.

Голос Дамнорикса вернул их к действительности.

— Интересно, что могло вызвать столь мощную битву? — спросил он.

Все молчали. Они глядели прямо перед собой и переминались с ноги на ногу, шурша папоротником, устилающим пол. Старшие мальчики взирали на них снисходительно, как смотрят хозяева на проделки щенят.

— Вы что, немые? — вторично спросил их Вождь. — Только что вы визжали весьма громко. — Грозовые тучи прошли по его лицу, как по склону Большой Меловой. С Дамнориксом, Вождем клана, шутить было опасно.

Парализованные страхом, однако, все по-прежнему молчали, и даже Вортрикс не нашелся что сказать. И вдруг неожиданно Дрэм вскинул голову, широко улыбнулся, глядя в лицо Вождя.

— Мы тренировались, чтобы стать воинами, — сказал он. — О, Дамнорикс, Повелитель Трехсот Копий, разве не ради этого мы должны здесь жить три года, как собаки у твоего очага?

Он сам был так напуган собственной дерзостью, что почти сразу же лишился дара речи: во рту у него пересохло, и он при всем желании не мог больше выдавить из себя ни слова. И тогда гроза разразилась громовым хохотом Дамнорикс, Вождь клана, запрокинув голову, заревел от смеха так, что задрожали балки и полено свалилось в огонь, подняв вихрь искр. Даже Кайлан мрачно ухмыльнулся, а старшие мальчики заулыбались, подталкивая друг друга локтями. И только двенадцатилетним было не до смеха.

— Ха-ха-ха! Среди нас, оказывается, есть настоящие герои. — Дамнорикс все еще продолжал смеяться. — Кайлан, старый ты волчина, хорошие деньки еще впереди. Клан не останется без героев, когда придет время нам сидеть у очага и вспоминать старые битвы.

Он направился к двери, но на пороге обернулся и сказал, обращаясь к новичкам:

— Мне кажется, на сегодня достаточно тренировки. Пора пойти и смыть кровь.

После его ухода они посмотрели друг на друга, не зная, как себя вести, тогда как старшие мальчики занялись своими делами, мгновенно забыв об их существовании. Они немного постояли, пытаясь вспомнить, из-за чего произошла драка. И похоже было, что знал это только Луга, который все еще нащупывал место, где был зуб. Затем Мэлган улыбнулся, хлопая белыми ресницами, и первым двинулся к выходу, направляясь к ручью под холмом.

Дрэм и Вортрикс последними ушли из хижины. Когда они добрались до ручья, Вортрикс дружески обнял товарища за шею. В драке он разбил костяшки пальцев о зубы Юриана, и теперь алая струйка крови, сочившаяся из-под глаза у Дрэма, капнула Вортриксу на руку, прямо в кровоточащую ранку. Увидев это, мальчики посмотрели друг на друга. Вортрикс засмеялся, но сразу же оборвал смех и стал серьезным.

— Посмотри, наша кровь смешалась. Теперь мы с тобой побратимы.

Глава VII Избрание царя

Как-то под вечер, в разгар листопада, Дрэм с копьем на плече спускался в деревню по длинному склону Меловой. Он только что расстался с Белошеем в конце тропинки, ведущей к дому. Прошло два с половиной года с тех пор, как на этом месте он простился с собакой и отправился в Школу Юношей. За это время он научился лучше всех метать копье и стал искусным наездником — он мог движением колен управлять своей норовистой лошадкой, если требовалось освободить руку, чтобы метнуть копье. Теперь для него и Белошея расставание стало делом привычным, каждый шаг им был заранее известен. Белошей безошибочно чуял, когда у Дрэма выпадали свободные часы и он мог с ним поохотиться. В этот день пес отказывался обходить службы или идти на охоту с Драстиком, хотя в остальное время безропотно сопровождал его повсюду. Когда Дрэм и Вортрикс через заросли ольхи выходили к тропинке, Белошей уже сидел и ждал, нюхая воздух и дрожа от нетерпения. При виде их он с лаем, огромными прыжками, несся навстречу хозяину, сбивал его с ног, и они катились по земле. Дрэм, обхватив пса за шею, а он, притворно рыча и скаля зубы, не переставая, правда, дружелюбно махать хвостом. И при этом оба смеялись — и мальчик, и собака. А потом все вместе шли на охоту — Дрэм, Вортрикс, и две собаки, ибо у Вортрикса тоже была своя собака.

После охоты Дрэм доводил Белошея до тропинки, а иногда и до калитки дома, где можно было перекинуться словом с матерью или Блай. Дальше идти ему не полагалось, пока он был в Школе, но всякий раз, когда он доходил до калитки, Белошей провожал его обратно до конца дорожки, и там, возле нижней делянки неправильной формы, как и все их делянки, они расставались.

Дрэм и Вортрикс охотились вместе с того самого первого дня, когда они неожиданно стали побратимами. Однако Вортрикс никогда не присутствовал при прощании Дрэма с Белошеем — Дрэм, при всей своей любви к другу, не путал своих привязанностей. Да и Вортрикс, обычно не склонный обращать внимания на такого рода пустяки, неизменно проявлял мудрость и чуткость по отношению к кровному брату: после охоты он прямо возвращался в Школу, в то время как Дрэм шел провожать своего белогрудого великана.

Осенние сумерки постепенно синели, как дымок очага над темнеющими Дебрями, гася рыже-красное полыхание дальнего леса. То тут, то там мелькали черно-белые крылья зуйков, над головой носились скворцы, уже собравшиеся лететь поближе к родным краям. Тихо и мирно было вокруг: свет разгорался в дверных проемах хижин, среди которых стлался туман из смеси очажного дыма, дыханья скота в коровниках и уже колкого морозного воздуха. Когда мальчик подошел к громоздящимся на холме хижинам, то почувствовал, что тишина эта обманчива. В деревне царило необычайное оживление: в сумерках двигались, возникая и исчезая, неясные фигуры и отовсюду слышался прерывистый гул голосов, будто шли какие-то торопливые приготовления.

Ту же атмосферу поспешных сборов застал он и в Школе. Вортрикс, вернувшийся незадолго до него, сидел на корточках возле очага, над которым был подвешен огромный котел, где булькала похлебка на ужин. Вортрикс свежевал подстреленного им зайца с видом человека, решившего не отступать от положенного распорядка, несмотря ни на какие препятствия. Остальные, стоя у очага или расположившись на полу, что-то горячо обсуждали, одновременно полируя пряжки плащей или бронзовые украшения на кожаной сбруе, словно перед битвой.

Старый Кайлан сидел на обтянутой кожей скамье с копьем на коленях, ни на мгновение не спуская с учеников горящих глаз.

— Что происходит? Налет? — спросил Дрэм.

Ему ответили два или три голоса.

— Царь ушел за закат.

Дрэм свистнул:

— А как вы узнали?

— Здесь еще были гонцы, когда я вернулся, — сказал Вортрикс, продолжая свежевать зайца.

— А кто его убил? Он ведь был совсем не старый?

Юриан пальцем попробовал острие кинжала;

— Говорят, кабан. Царь вчера пошел на охоту и вышло так, что не он убил кабана, а кабан его.

Всех охватило какое-то возбуждение. Не то чтобы они жалели покойного Царя: он жил далеко от них в своем высоком Царском Чертоге, и они лишь знали от отцов, что он был суровый человек и замечательный воин. А теперь он был мертв и ушел за закат. И виноват в этом кабан с длинными клыками и глазами, налитыми кровью, защищавший свою жизнь.

— Будет тризна и изберут нового Царя, — сказал Туэн.

— Пир целых три дня, и борьба, и бега. Все мужчины соберутся в Царском Дворце.

— Отец рассказывал, что когда выбирали последнего Царя, жарили так много мяса, что запах доходил до Большой Воды, — заявил Мэлган, хлопая белесыми ресницами.

Слова его были встречены дружным хохотом, со всех сторон раздались голоса:

— Это единственное, что тебя волнует, толстяк?

— Когда Мэлган был маленький, его, наверное, осенью выгоняли со свиньями откармливаться на желудях.

— Берегись, Мэлган, как бы тебя не приняли за поросенка, тогда запросто угодишь в котел.

Мэлган, привыкший быть вечным предметом насмешек, только добродушно улыбался в ответ. Между тем Дрэм внимательно следил за всеми приготовлениями. Неожиданное возбуждение, охватившее его сверстников, передалось и ему.

— Мы что, тоже пойдем на пир? — спросил он.

— А ты как думаешь? — вдруг проворчал до сих пор хранивший молчание Кайлан. — Вы разве не из дома Вождя? Не из его стаи Собаки? А теперь прекрати задавать вопросы и иди готовься к утреннему походу. Уже поздно, а ты еще ничего не начинал делать. Я не потерплю, чтобы мне потом тыкали в глаза, что Собака Дамнорикса, когда все шли на тризну, выглядела будто шелудивая шавка какого-нибудь пустозвона.

Луга, начищавший удила, поднял голову.

— Ты забыл, наш отец, что Дрэм непременно должен довести свою драгоценную собачку до дома. Я иногда удивляюсь, как ты ее вообще оставляешь и приходишь сюда? — сказал он с усмешкой.

— Ты бы меньше удивлялся и больше думал о своей собаке. Может, тогда бы она тебя слушалась во время охоты.

Дрэм поставил копье на стойку возле очага.

Ему казалось странным, что Луга так долго помнит обиду и даже находит в этом какое-то удовольствие. Взбираясь с грохотом по лестнице на чердак, он отогнал мысль о Луге и его язвительных злых насмешках. Дел впереди было невпроворот. Он отыскал в ворохе одежды оранжево-желтую набедренную повязку, пояс с бронзовыми бляшками и когда-то длинный коричневый плащ с голубой полосой, который нынче стал ему совсем короток. После ужина он сидел со всеми вокруг очага и полировал кинжал и бронзовые бляшки на поясе. Время от времени он расчесывал гребнем волосы, как это делают взрослые мужчины, и он, и Вортрикс, и все остальные.

Двенадцатилетки, оттесненные от очага, дрожали от холода на сквозняке и поглядывали на них с завистью. Двенадцатилетним не надо было расчесывать волосы, поскольку они не собирались на тризну и церемонию избрания Царя. Это была привилегия самых старших Собак из стаи Дамнорикса, потому-то они с таким гордым видом сидели вокруг огня, положив возле себя копья и ведя неторопливую беседу.

Наутро, как только рассвело, деревня, где шли последние приготовления, загудела, словно пчелиный улей. Вскоре начали прибывать жители самых отдаленных горных хижин — сбруя на их маленьких лошадях была богато украшена бронзой и костью нарвала. Они привели с собой табун лошадей. С пастбища пригнали скот, так как Царь не мог накормить целое племя: каждый клан должен был поставить для Царского Дворца живое мясо. Из хижин стали выносить снедь и класть перед всадниками или же грузить прямо на спины вьючных лошадей. Тут были большие ячменные хлеба, лепешки сыра из овечьего и кобыльего молока, мука в кожаных мешках. Под ногами непрерывно вертелись дети и собаки — дети визжали, собаки лаяли, лошади били копытами.

Дрэм взнуздал свою лошадь и теперь стоял рядом с Вортриксом неподалеку от входа в дом Вождя. Школа не имела своих лошадей, и мальчикам разрешалось брать диких необъезженных скакунов из конюшни Дамнорикса. Неожиданно в руку ему ткнулась чья-то холодная морда, и он, поглядев вниз, увидел Белошея, радостно помахивающего хвостом.

Дрэм потрепал его за уши.

— Здравствуй, братец, — сказал он и повернулся к Вортриксу. — Должно быть, Драстик здесь.

Не успел он произнести эти слова, как на площадку перед домом Вождя, всю запруженную людьми, въехал Драстик. Рядом с лошадью вприпрыжку бежали его собаки, а за ним чуть поодаль, так, чтобы не мешать внуку прокладывать путь сквозь толпу, ехал дед.

Дрэм знал, что должен приехать Драстик, но ему никогда не пришло бы в голову, что тот возьмет с собой деда.

Завидев их, он беззвучно присвистнул.

— Смотри, старик туда же! Он столько лет уже не садился в седло. Он слишком старый, особенно для такого путешествия.

Вортрикс рассмеялся:

— Судя по виду, он собой вполне доволен, этот золотой орел.

— Собой он всегда доволен, недоволен он обычно окружающими.

Взяв под уздцы лошадь, Дрэм нырнул в толпу.

Драстик приветливо улыбнулся младшему брату, когда тот наконец добрался до них, но с лица его не сошло выражение тревоги и озабоченности. Зато на лице деда было написано торжество. Он гордо восседал в своем бобровом плаще, подбитом алой тканью, на медвежьей шкуре, перекинутой, вместо попоны, через спину лошади. «Не иначе, как между ними произошла жаркая стычка», — подумал Дрэм.

Дед, казалось, все еще был в боевом настроении — он не ответил на приветствие Дрэма и только прокаркал хриплым голосом:

— Ты тоже думаешь, что я слишком старый?

— Я этого не говорил, дед.

— Вижу по глазам, что ты так думаешь. Горе мне, горе! Я и впрямь стал старым, и поэтому все считают, что я не должен поступать, как мне хочется. А хочется мне еще раз посмотреть, как собирается все племя, хочется надеть бронзовые браслеты и поговорить с людьми, с которыми вместе воевал, когда мир был молодым, с теми, кто еще остался. Разве это так уж много?

— Мне кажется, дед, ты не из тех, кто спрашивает разрешения, — сказал Дрэм, улыбнувшись. Он погладил лошадь, которая вдруг беспокойно задергалась, испуганная большим скоплением людей. — Ты ведь все равно поехал бы, чтобы поговорить с теми, с кем тебе хочется.

— Ты всегда был нахальным щенком, — сказал дед, презрительно выпятив губы и насупив лохматые брови. А затем добавил: — Но ты все правильно сказал. Это вина твоей матери, Сабры. Я так давно спорю с этой женщиной, что теперь мне не остановиться. Глотку дерет от этих споров. Пойди лучше пива мне принеси, вместо того чтобы стоять тут и скалиться, как лягушка на горячем камне.

К тому времени, когда Дрэм наконец раздобыл ячменное пиво и принес его старику, а затем отыскал свою лошадь, оставленную под присмотром двух младших мальчиков, Дамнорикс, Вождь клана, успел выйти из дома и сесть на вороного жеребца, которого держал для него Вортрикс. Алый плащ и золотые браслеты на руках и могучей шее Вождя горели огнем в осеннем утреннем тумане. Все старейшины и знатные люди клана были в сборе, большая часть верхом. Совсем близко от лошади Вождя Дрэм увидел Тэлори на молодой рыжей кобыле. Тэлори, как всегда, казался гибким и смуглым на фоне золотисто-рыжих воинов. Неподалеку он заметил Морвуда: из-под волчьего плаща у него выглядывало ожерелье из голубых мелких бус, таких же твердых и блестящих, как его светлые бешеные глаза. Был тут и старый Кайлан из Школы Юношей и много других всадников. Неожиданно в центре старейшин оказался Мудир — и все придержали лошадей, чтобы не наступить на его тень. На груди Мудира сиял янтарно-желтый символ Солнца, из-под головного убора в виде сложенных орлиных крыльев торчали седые волосы. Жрец уселся на носилки из шкур, прикрепленных к березовым шестам, — шесть носильщиков подняли носилки на плечи. Затрубили и заревели огромные бычьи рога, взывая к жемчужно-серым утренним небесам.

Всадники, следовавшие за Вождем, пришпорив коней, сразу же припустили галопом. Проскочив между хижин, они друг за дружкой пересекли бурливую речку под горой, а затем поднялись по склону к большой тропе, которая тянулась вдоль гребня Меловой от рассвета до заката. За ними ехал Дрэм и другие мальчики с собаками, которые носились среди лошадей, подгоняя обезумевший от страха скот.

Весь день отряд шел по древней зеленой тропе навстречу закату. Чаща осталась позади внизу, со стороны меча, а со стороны щита[1] повсюду, где расступались длинные горные хребты, сверкала полоса Большой Воды. Только для Дрэма все было наоборот, потому что он нес копье и меч в левой руке, а щит, когда нельзя было не брать его с собой, на правом плече. При команде «Меч!» или «Щит!» ему каждый раз приходилось, до того как выполнить ее, в уме быстро поменять оружие местами.

От дороги постоянно убегали тропинки, то травянистые, то меловые, паутиной окутывая желто-рыжие гребни высоких холмов. Навстречу попадались стада пасущихся овец, завидя отряд, они испуганно сбивались в кучу и, постукивая копытами, смотрели на блестящую бронзу и алые плащи, на мчавшихся с громким цоканьем лошадей, на их развивающиеся гривы. Маленькие темнокожие пастухи выкрикивали проклятья вслед золотым людям, которые проносились, как гордые боги, распугивая овец. Они проезжали мимо круглых могильников, безымянных героев, в изобилии разбросанных вдоль хребтов и помогающих опознавать дорогу. В этот первый вечер они разбили лагерь у одного из заброшенных овечьих прудов, обнесенного стеной. На следующий день, около полудня, впереди, на широком уступе Меловой, показался Царский Дворец.

К этому времени к ним присоединились еще несколько отрядов, каждый со своим вождем и старейшинами, и они все вместе поднимались теперь по белым тропкам Меловой навстречу огромной цитадели, сложенной из плит торфяника под самым высоким гребнем, как корона с тремя зубцами или свернувшаяся петлей змея.

Был ясный осенний день и кусты боярышника, усеянные яркими ягодами, отливали медью в лучах солнца, на фоне белоснежного крепостного вала. Чуть ниже по склону, среди бурого жухлого дерна, зеленела изумрудная трава, пробужденная к жизни осенними дождями, сменившими засуху конца лета. Это был один из тех дней, когда все линии резко очерчены, а краски ясные и холодные, как блестящее украшение в центре щита. Но впереди над Большой Водой ползла низкая гряда туч — она двигалась в направлении гор и Болота; даль уже заволокло дымкой, будто кто-то провел грязным пальцем и размазал чистые краски: голубые, зеленые, сиреневые.

— Смотри, какой туман, — сказал Дрэм едущему рядом с ним Вортриксу. — Сегодня не очень-то весело будет ночевать там, наверху.

Но вскоре Дрэм начисто забыл о своих словах Они подъезжали к Царскому Дворцу, и всех вдруг охватило шумное возбуждение.

Всадники отпустили поводья, и лошади, тряся гривами и роняя пену на грудь, поскакали вперед. Всю дорогу бежавшие галопом носильщики Мудира, которые не раз сменились во время пути, вдруг помчались еще быстрее, едва не уморив жреца. Они неслись наверх к тяжелым трехстворчатым воротам, где стояли, выстроившись перед валом, будто выбитые в мелу, молчаливые воины Царского Клана. Их небольшие круглые щиты поблескивали на фоне серого осеннего неба. Носилки пронесли по неровным мосткам, перекинутым через наружный ров, и дальше в открытые ворота меж высоких деревянных створок. За носилками устремились всадники. Дрэм и его сверстники замыкали шествие. Пришпорив коней, они въехали в узкие ворота и протащили на веревке волов, которые с дикими глазами упирались изо всех сил, выставив вперед серповидные рога.

Въехав в ворота, они увидели перед собой огромное открытое пространство, где в годину бедствий могло целиком укрыться племя и скот, который загоняли меж концентрическими кругами огромных оборонительных валов. На самом высоком месте этой крепости, над Царским Дворцом, виднелись одна над другой круглые дерновые хижины Царской Деревни. Соскочив со своей маленькой лохматой лошадки. Дрэм с любопытством озирался кругом: он сразу же заметил, что над крышами громоздящихся по склону хижин не было дыма. В Царском Доме тоже был загашен очаг — огонь разжигали только после избрания нового Царя.

Из Дворца доносились голоса плакальщиц: «Охон! Охон!»

Передав скот людям, которые должны были отвести его в загон, Дрэм с Мэлганом и другими мальчиками двинулись через переполненную народом площадь к месту, где уже ставили палатки из конских шкур: им было поручено привязать лошадей в загородке между внутренней стеной и валом. Лошадей там было уже много, и все они беспокойно метались и били копытами, вспуганные то ли толпой незнакомых людей, то ли ощущением какой-то смутной тяжести, повисшей в воздухе, как перед грозой. Мальчики привязали лошадей и почти кончили кормить их, когда появился Вортрикс, ведя под уздцы отцовского черного жеребца. Он задержался, так как ему пришлось прислуживать отцу. Все стояли вокруг, пока он привязывал лошадь и давал ей корм. Вортрикс, обычно спокойный и уравновешенный, явно был чем-то раздражен: ни с того ни с сего он вдруг накинулся на безответного Мэлгана.

— Что ты стоишь здесь, как свинья? Лучше бы достал еще веревку.

Мэлган принес клубок жил и бросил его Вортриксу.

— Не знаю уж как там насчет свиньи, — сказал он, — но вот лошадью я бы хотел быть. Лошадей не морят голодом до тех пор, пока не выберут нового Царя.

— А ты побей землю копытами и попробуй заржать, — посоветовал Голт, — тогда, может, тебе кто-нибудь и даст меру лошадиного корма.

Смахнув прядь волос на переносицу, Голт принялся скакать и дурачиться, как и тогда, когда им было по двенадцать весен.

Но и сейчас, как и три года назад, они весело расхохотались. Юриан стукнул Голта по голове, и неожиданно все они очутились в центре свалки. Это немного ослабило напряжение, разрядило атмосферу ожидания, от которого уже сводило в животе.

Их громкий смех привлек внимание пегой, как трясогузка, кобылки, которую вел под уздцы какой-то парень. Фыркнув, она игриво встряхнула головой и затанцевала на месте. Еще минута, и она должна была бы успокоиться, но парень хлестнул ее по голове поводьями, громко при этом выругавшись. Тут-то все и началось. Завизжав от злости и обиды, кобыла метнулась в сторону и поднялась на дыбы, а парень судорожно вцепился в оголовье уздечки. Затем кобыла всей тяжестью обрушилась на черного жеребца Дамнорикса, который тоже завизжал, дернул веревку и, взбрыкнув, укусил лошадь за холку. На мгновение все смещалось в едином водовороте.

Вортрикс, вне себя от бешенства, пытался утихомирить все еще сердитого отцовского жеребца.

— Дурак ты, и больше никто! — крикнул он парню со злостью. — И кто только подпускает таких к лошадям?!

Вдруг кто-то закричал:

— Она вырвалась!

Дрэм увидел над собой вздыбившуюся лошадь и, прыжком увернувшись от занесенных копыт, схватил ее за уздечку.

— Все, я держу ее!

Еще несколько минут борьбы, и он, обливаясь потом, заставил кобылу опуститься на четыре ноги. Она стояла, все еще дрожа, но уже совсем покорная. Пока мальчики, тяжело дыша, смотрели друг на друга, кобыла, тряхнув головой, стала шарить мордой по груди Дрэма.

— Кто тебя учил бить по голове испуганную лошадь? — спросил Дрэм.

Парень вскинул подбородок:

— А кто ее напугал? Разве не вы галдели у нее под носом, как стая молодых дятлов на дереве?

— Она была в полном порядке, пока ты не вздумал бить ее поводьями.

Парень побагровел:

— Я не нуждаюсь в твоих советах. Еще не хватало, чтобы ты учил меня обращаться с лошадьми.

Он почти вырвал уздечку из руки Дрэма, стараясь, однако, не испугать еще раз резким движением кобылу.

Дрэм рассмеялся:

— А по-моему, как раз не мешало бы, чтоб тебя кто-нибудь поучил обращаться с лошадью.

Он повернулся и поглядел на своих братьев по копью.

У него за спиной, где собралась небольшая толпа любопытных, раздался смех, и мальчишеский голос произнес:

— Ты сполна получил, Кунеда, и, надо сказать, по заслугам. А теперь уходи. И не вздумай затевать драку здесь во время тризны, не оберешься потом неприятностей.

Инцидент был исчерпан: все кончилось так же внезапно, как и началось. И Дрэм больше об этом не думал. Он помог Вортриксу накормить и почистить отцовского жеребца, который никак не мог успокоиться, а затем они отправились обратно в лагерь, разбитый под самым Царским Чертогом.

В то время как они находились в загородке между внутренней стеной и валом, туман, тот самый, что днем шел от Большой Воды, незаметно прокрался Болотами и, поднимаясь все выше, будто призрак какого-то бескрайнего безжизненного моря, подошел вплотную к трехстворчатым воротам крепости. Когда мальчики дошли до открытого пространства посреди лагеря, туман неожиданно окружил их со всех сторон: он клубился прозрачным сырым дымом прямо от истоптанной земли, сгущаясь особенно плотно вокруг Царского Дворца.

Дрэму казалось, что вместе с туманом растет ощущение бесконечного томительного ожидания. Оно кончилось под вечер, когда царские воины с раскрашенными в знак траура охрой и углем грудью и лицами, вынесли из Дворца тело покойного Царя.

Дрэм с Вортриксом и остальными братьями по копью стояли, выстроившись, вдоль прохода, специально оставленного между Царским Дворцом и воротами, и смотрели, как сгущаются сумерки за спинами факельщиков и как превращается в золотой дым туман с моря, переваливший через запретный вал; они видели полуобнаженных жрецов, среди которых был и Мудир, а за жрецами шесть воинов несли останки Царя.

Тело было обернуто в плащ из волчьих шкур, но лицо оставалось открытым, откинутая назад грива волос горела, как факел, огненно-рыжим огнем. Лицо застыло в какой-то жуткой полуулыбке, и та же полуулыбка была на раскрашенном лице одного из воинов, несших тело Царя. Это был совсем молодой человек, с такой же ярко-рыжей гривой и таким же большим орлиным носом.

Дрэм понял, что перед ним отец и сын, хотя никто ему об этом не говорил, старый Царь и новый, вчерашний и сегодняшний.

Толпа вдруг дрогнула и стала раскачиваться в такт причитаниям, несущимся из дома. За телом Царя шли воины Царского Клана, ведя его любимых коней и собак, которые вместе с ним должны были уйти за закат. На веревке тащили жертвенных животных — быка, барана и черного ощетинившегося кабана. Вслед за царскими воинами двинулось племя — мужчины и Новые Копья, все в полной амуниции. Освещенные длинной вереницей факелов, они несли мертвого Царя из его высокого Чертога в туманные холмы и постепенно затихали за ними стенания женщин.

В полной темноте они пришли на священное место. Туман продолжал все время сгущаться, и Дрэм скорее ощутил, чем увидел там, вдали, справа, где обрывалась цепочка факелов, темную, поросшую кустарником громаду древнего могильника. Когда процессия огибала его по часовой стрелке, яркая огненная змейка вилась в темноте. Поднявшись на холм, все встали вокруг высокого погребального костра, сложенного на плоской, покрытой травой вершине, на которую воины опустили свою ношу. После того как были заколоты и освежеваны жертвенные животные, в хворост зарыли два огромных кувшина с медом и жиром. Теперь все было готово, Верховный жрец с золотыми рогами, символом Солнца, воздев руки, запел заклинания:

— Полуденное Копье, Повелитель Света, Повелитель Жизни, Повелитель Очищающего Огня, прими через огонь воина, чьи воинские дни окончены, охотника, которому больше не охотиться…

И пока он пел, сын Царя вышел на середину и, взяв факел из рук одного из жрецов, повернулся к костру и несколько раз ткнул его в хворост. А затем, когда огонь стал лизать сухое дерево, он швырнул факел прямо в середину огромного костра и, поставив ногу на торчащее из кучи полено, легко вскочил на вершину, рядом с темным запеленутым телом. На мгновение он, присев на корточки, застыл, обняв тело отца и склонив голову ему на грудь, так что в минуту прощанья их ярко-рыжие волосы спутались. Потом он спрыгнул на землю, весь в крови от освежеванных шкур, с искрами, тлеющими по краю набедренной повязки.

На рассвете угасающее пламя залили ячменным пивом и, когда достаточно охладел черный след от костра, собрали полуобгорелые кости Царя и, завернув их в кусок алого полотна, сложили в большой кувшин.

При разгорающемся свете Дрэм разглядел, что в могильнике вынут дерн и в небольшое отверстие жрец ставиткувшин, произнося нараспев магические заклинания. Возле кувшина сложили оружие, украшения и все то, что осталось от лошадей и охотничьих собак, а также жареное мясо и кувшины с медом и зерном для последнего путешествия Царя. Затем воины замуровали отверстие, заложив его куском мела и дерном. Теперь только черный шрам на траве напоминал о том, что Царь ушел за закат.

И снова наступило томительное ожидание. При бледном свете зари было видно, что лица собравшихся, нетерпеливые, напряженные, устремлены на вершину могильника. Туман слегка рассеялся и повис клоками: сквозь струи испарений уже проступали темные низкие кусты боярышника, тиса, можжевельника, росшие на широком уступе, стал виден и зеленый пышный ковер на склоне древнего могильного холма. Туман забирался в волосы, его серебристо-белые цветы цеплялись за грубошерстные плащи воинов и шкуры собак, снующих под ногами. Где-то проснулась с криком птица, невидимая в сером море утреннего тумана.

На этот раз ожидание прервал трубный глас воловьих рогов. На вершине священного холма, куда, как всем казалось, никто не поднимался, вдруг появился Верховный жрец, а рядом с ним стоял молодой воин с лицом покойного Царя. Толпа ахнула, и тут же раздался дружный крик: «Царь! Вернулся Верховный Вождь!» И Дрэму, глядящему сквозь непрерывно движущиеся кольца тумана, почудилось, что эти двое там, на вершине холма, ростом гораздо выше всех остальных людей и что они не простые смертные, а легендарные великаны и герои.

Верховный жрец поднял руки, и голос его, долетающий сверху до нетерпеливо ожидающей толпы, был пронзительно тонкий, как птичий крик среди туманного утра.

— Царь ушел на запад! Царь вернулся! Солнце садится и встает. Примите Царя, о воины племени!

Дрэм заметил, что в воздетых руках жреца, над серпиками рогов его головного убора, вдруг заалел витой обруч из золота, непонятно как выхвативший отблеск предрассветного пламени из этого молочно-белого воздуха. Во внезапно наступившей тишине было слышно, как колечки тумана проходят сквозь темные можжевеловые ветки. Медленным движением Верховный жрец опустил руки и так же медленно надел обруч на голову молодого Царя, сдвинув его низко по самые брови.

Взрыв одобрения потряс толпу. Бурно нарастающий гул голосов разрядился страшным грохотом — воины колотили копьями по щитам, приветствуя Царя. Когда шум утих, все увидели, что Верховный жрец исчез, растаял в воздухе так же таинственно, как и пришел.

На вершине холма стоял молодой Царь, один среди тумана и корявых деревьев боярышника, неожиданно отдаленный ото всех своим новым положением. Траурная раскраска была стерта с его лица. Протянув руки, он стал медленно поворачиваться, так, чтобы племя, согласно обычаю, могло его разглядеть. Завершив круг, он выкрикнул резким пронзительным голосом:

— Я Царь!

И толпа дружно ответила:

— Ты Царь!

— Я Царь! Вы, мои воины, поклянитесь мне в верности!

Раздалось тихое пение, трехкратно повторяемая клятва Золотого Народа:

— Ты — наш Царь. Если мы нарушим верность тебе, пусть разверзнется земля и поглотит нас! Пусть серое море выйдет из берегов и потопит нас! Пусть обрушится звездное небо и задавит нас насмерть!

Клятва завершала церемонию. Новый Царь вступил в свои права и вслед за жрецами повел своих воинов обратно в Царскую Крепость.

Глава VIII Собачья битва

Запах жареного мяса проникал во все уголки Царского Дворца; очажный дым висел низко в туманном воздухе, и отблеск огня снова осветил дверные проемы палаток из конских шкур. А через короткое время, после того как были накормлены лошади, начался пир, какой Дрэму не приснился бы и во сне. Чего тут только не было: дымящиеся бычьи, бараньи, свиные туши, извлеченные из ям с раскаленными камнями, кровяные колбасы, запеченные в бараньих желудках, огромные корзины с пшеничными лепешками и кобылий творог, кувшины с медом и ячменным пивом, которые разносили рабы и женщины. Тризна продолжалась весь день, правда, иногда молодые воины и воины постарше покидали пиршественный костер, чтобы помериться силой и ловкостью в борьбе и разного рода играх, но затем они снова возвращались на свои места. Все это время Царь сидел у Большого Костра на крашеной скамье, покрытой бараньей шкурой, тут же сидели вожди кланов и знаменитые люди племени и им прислуживали Новые Копья, каждый из которых, согласно обычаю, исполнял обязанности виночерпия и телохранителя при своем вожде.

Дрэм вместе с остальными Новыми Копьями Дамнорикса пристроился на корточках почти за самой спиной Вождя. Желудок его до отказа был набит кровяной колбасой. Он смотрел на деда и Тэлори-охотника, сидящих у Царского Костра, и чувствовал, как грудь его распирает от гордости. Отодрав зубами остатки мяса от реберной кости, которую он обгладывал, он бросил ее Белошею, примостившемуся у его колен, и с довольным вздохом повернулся, чтобы взглянуть на слепого арфиста, сидевшего у подножия царской скамьи. Из своей хрупкой пятиструнной арфы темного мореного дуба музыкант исторгал звуки, рассыпающиеся каскадом ярких, искрящихся брызг. Когда-то давно один или два раза такой арфист приходил к ним в деревню и играл у очага Дамнорикса. И он тоже был слепой. Песенный дар иногда дается людям слепым от рождения — словно Бог Солнца, протянув свой сияющий перст, коснулся их с тем, чтобы наделить иным зрением и зажечь иной свет, вместо того, которого они лишены. Но если этот дар дается зрячему, то еще в раннем детстве, как только становится явным, что ребенок отмечен перстом Божества, жрецы ослепляют его, чтобы усилить иное, внутреннее зрение. Таков обычай. Дрэм закрыл глаза и слушал, как уносятся вверх крылатые звуки, воспаряя над гомоном голосов у костра. Когда он снова раскрыл глаза, ему показалось, что огонь горит ярче, и вид неожиданно поднятых ушей Белошея, напоминающих цветочные лепестки, отозвался в его сердце почти болезненной радостью.

Вортрикс, сидящий рядом, неожиданно сказал:

— Мне кажется, это справедливо. Зрячий может стать воином и видеть небо и бегущие тени, но лишь один из немногих способен превратить арфу в волшебство.

Так уже бывало с ним и Вортриксом — стоило одному о чем-то подумать, как другой угадывал эти мысли, притом, что они мало разговаривали друг с другом.

К тому времени, когда сумерки снова прокрались во дворец, было уже выпито немало меда и ячменного пива: глаза блестели ярче, языки развязались. По мере того как хмелели мужчины, они становились все более шумными и веселыми — то тут, то там раздавались взрывы громоподобного смеха и вспыхивали неожиданные ссоры. Теперь, когда все в основном насытились, вокруг больших костров началось движение: люди вставали, перемещались, но пиво и мед еще долго лились рекой. Молодой Царь сидел, свободно откинувшись на спинку раскрашенной скамьи, на коленях у него лежала морда любимца волкодава. Царь поднял большую чашу из красного золота и, оглядев вождей и воинов, произнес:

— Вожди моих кланов, братья мои, я пью за вас! Пусть Солнце и Луна всегда светят на вашем пути!

Запрокинув голову, он осушил до дна чашу янтарного густого меда.

В ответ все сидящие у костра дружно подняли чаши и кубки со, словами:

— Да осветят Солнце и Луна и Царский путь!

Дамнорикс, осушив кубок вместе со всеми, повернулся выпить за здоровье человека, оказавшегося его соседом после всех перемещений за столом. Человек этот был непомерно толст: огромное брюхо нависало над поясом с золотыми украшениями, а между глазами навыкате, почти вылезающими из орбит, затерялся угреватый нос. Дрэм вскочил, подхватив с земли один из высоких кувшинов с медом, приблизился к Дамнориксу, чтобы наполнить его кубок. Тогда-то он и увидел кинжал. Одновременно с Вождем. Когда толстяк откинулся назад и поднял руку, чтобы подставить рог своему виночерпию, полы его плаща распахнулись, обнажив серый клинок, на котором блики от огня казались тусклыми, как рыбья чешуя.

Раскатистый смех Дамнорикса оборвался. Поставив на землю кубок с медом, Вождь подался вперед:

— Брат Брэгон, разреши мне посмотреть твой кинжал.

Явно польщенный Брэгон икнул и, выдернув из-за пояса кинжал, протянул его Дамнориксу.

— Смотри, смотри хорошенько. Голову дам наотрез, такого ты сроду не видал. Таких почти что нет, и все они наделены магической силой. Поэтому будь осторожен.

Дамнорикс с силой сжал рукоятку кинжала.

— Мне кажется, я уже видел такой. Скажу тебе больше, я держал его в руке. Однако медник, который хранил этот кинжал в своих тюках, не согласился продать его ни за какую цену, хотя я предлагал ему в обмен три бронзовых кинжала и даже красивую рабыню. И как это получилось, что ты теперь носишь его за поясом, брат мой Брэгон?

— А ты думаешь, твой очаг единственный, где мастер бронзовых дел распаковывал поклажу? — спросил Брэгон. Он не в силах был скрыть торжество и снова протянул рог одному из своих Новых Копий, чтобы тот налил ему меда.

— Я же сказал тебе, он не собирался его продавать. — Дамнорикс наклонился еще ниже и, нахмурясь, пристально посмотрел в угреватое лицо Брэгона. — Я просил тебя рассказать, как он попал к тебе за пояс. Ответь мне на мой вопрос.

— Ну, что ж, отвечу на твой вопрос. Кинжал попал ко мне за пояс, брат мой Дамнорикс, наверное, потому, что у меня смекалки больше, чем у тебя. — Брэгон рассмеялся, обнажив желтые, как у волка, зубы — А на что игра в кости? Кости могут выманить у человека все, что он не хочет продать, особенно если хорошенько его напоить. Все знают, на Зеленом Острове самые азартные игроки. А я в этой игре тоже не промах. И если брату моему Дамнориксу так сильно хотелось иметь серый клинок, брат мой Дамнорикс должен был проявить больше смекалки.

«Это означает, что медник остался теперь без своего кинжала с огнем внутри, — подумал Дрэм. — Надо будет рассказать об этом Блай, когда вернемся». Он представил, как он ей скажет: «Помнишь, сюда приезжал медник? У него обманом выманили серый кинжал с огнем внутри». Вот обрадуется Блай! Дрэму иногда хотелось сделать для нее что-нибудь хорошее, если, конечно, это не требовало усилий.

Дамнорикс нахмурился так, что густые золотистые брови сошлись на переносице. Он поднялся как бы ища глазами место, где воздух был бы почище.

— Может, у меня и не хватает смекалки моего брата Брэгона, Брэгона-лиса, но у своего очага я не подпаиваю гостей и не выманиваю у них то, что они не хотят продать.

Брэгон вскочил с проворством, какое нельзя было предугадать в столь тучном теле, и, приблизив лицо к лицу своего собрата-вождя, громко крикнул злым хмельным голосом:

— Когда начинают каркать о том, что правильно и что неправильно, я знаю одно — пора приглядеть за добром. Отдай мой кинжал, пока не спутал его со своим!

Наступила мертвая тишина. Дамнорикс, с побелевшими губами, швырнул кинжал к ногам Брэгона.

— Забирай! Мой бронзовый послужит мне не хуже, чем этот, если понадобится.

Он выхватил из-за пояса свой кинжал.

Ссора вспыхнула в одно мгновение, как вспыхивает сухое полено, подброшенное в огонь. Только что они вместе весело смеялись, а теперь…

Один из мальчиков Брэгона, наклонившись, выдернул вонзившийся в землю клинок и передал его своему вождю.

Приглушенный шорох пробежал по кругу наблюдавших за всей этой сценой, и в наступившей затем тишине было слышно, как зашевелились в сумерках люди у малых костров и, привлеченные громкими голосами своих вождей, двинулись им на помощь. Блеснуло оружие, и, казалось, вот-вот начнется драка, тяжелая и кровавая.

Тогда молодой Царь, отшвырнул недопитую чашу, обрызгав сидящих поблизости золотым медом, и вскочил на ноги.

— Опомнитесь, братья мои! — Он стоял, возвышаясь над ними, совсем еще мальчик. — Неужели вы станете драться, как собаки, во время тризны и в день моего избрания? Спрячьте кинжалы! Вы слышите? Спрячьте немедленно!

Но оба вождя продолжали стоять: они, не отрываясь, глядели друг на друга.

— Он смертельно оскорбил меня, — сказал Дамнорикс. — И только битва может смыть оскорбление.

— Если уж так необходимо драться, то пусть лучше дерутся собаки, — сказал Царь и, рассмеявшись, оглядел собак, которые в бесчисленном множестве сидели у ног хозяев.

— Насколько я вижу, сегодня в моем дворце нет недостатка в собаках. Пусть каждый из вас выберет пса, а, впрочем, лучше, если будет три пса. Тогда битва будет интересней. Брэгон выберет трех собак из своей стаи, а ты, Дамнорикс, — из своей. И пусть они дерутся насмерть прямо здесь, у костра. У нас будет неплохое развлечение к меду, да и оскорбление будет смыто.

Наступила короткая пауза, после чего Брэгон заткнул серый кинжал за пояс.

— Да исполнится воля Царя, — сказал он.

— Да исполнится воля Царя, — повторил, как эхо, Дамнорикс, пряча кинжал.

В тишине было слышно, как и остальные вкладывают в ножны свое оружие, и напряжение, внезапно сковавшее людей, ослабло — опасность миновала. И сразу же поднялся нестройный гул голосов нетерпеливых, громких, раздался грубый хохот.

— Собачья битва, здорово придумано!

— Сэрдик, скорей сюда, сейчас будет собачья битва!

Брэгон подозвал одного из своих воинов:

— Эй, Лью! Вон тот твой пес ведь отличный боец? Ну-ка, давай его сюда. С трудом пробившись сквозь толпу, Лью притащил за ошейник крупного тяжелого пса: рваные уши и морда в шрамах красноречиво свидетельствовали о его нраве.

Дамнорикс тут же громко свистнул, и к нему подскочил молодой резвый пес из его стаи. Затем Брэгон кликнул еще одну собаку, а Дамнорикс, обернувшись, спросил:

— Фин, рыжий дьявол, здесь?

— Здесь.

Старый воин вытолкнул на площадку рыжеватого пса, на ушах и морде которого шрамов было не меньше, чем у первой собаки Брэгона.

Царь оглядел собак:

— Вот и прекрасно, две пары у нас есть, а третью я, по царскому праву, выберу сам.

Он пробежал глазами ближайшую к нему стайку собак и выбрал среди брэгоновских псов огромного пятнистого зверя с загривком, как у настоящего чистопородного волка.

— Этот подойдет, — сказал он. — А что касается следующего…

И тут, как на грех, Белошей, стоявший возле Дрэма, поднял голову и в порыве нежности, нередко на него находившей, прижался мордой к руке мальчика.

Свет от костра выхватил из темноты серебристое пятно на шее собаки, давшее ей имя.

— Вот этот! — сказал Царь, указывая пальцем на Белошея. — Вот этот, белогорлый.

В первую минуту потрясенный Дрэм не поверил своим ушам. Нет, это не Белошей! Он думает про другую собаку! Но ошибки быть не могло — царский взор и указующий перст не оставляли сомнений. Дрэм взглянул на огромного пса, прижавшегося к его ноге: Белошей помахивал хвостом и доверчиво смотрел на хозяина янтарными глазами, слегка встревоженный тем, что вокруг происходит что-то непонятное.

Дрэм поглядел на его противника, старого исполосованного шрамами ветерана бесчисленных собачьих битв. Тот стоял, понурив голову, и шерсть у него на загривке заранее поднялась, будто он ясно сознавал, чего от него ждут. Предательский блеск глаз выдавал в нем убийцу. Белошей обычно вступал в драку только тогда, когда не было иного выхода, но по природе своей он не был драчлив. С упавшим сердцем Дрэм подумал о том, что Белошей погибнет, если стравить его с этим псом, погибнет именно потому, что он не убийца.

Все смотрели на Дрэма, дожидаясь, когда он вытолкнет собаку на круг. Пауза длилась не более двух ударов пульса, но Дрэму показалось, что их была сотня. Поставив на землю кувшин с медом, который все еще держал в руках, он вышел вперед — Белошей, как обычно, крутился у его ног.

Высоко вскинув голову, он повернулся лицом к Царю, Дамнориксу и толстобрюхому Брэгону.

— Мы, Новые Копья Дамнорикса, зовемся Собаками Дамнорикса, а это значит, что мы тоже можем участвовать в собачьей битве. Пусть выйдет кто-нибудь из Собак Брэгона, из его Новых Копий, и сразится со мной прямо здесь, у костра, вместо третьей пары собак.

Испуганный гул прошел по кругу, раздались встревоженные голоса. Слыханное ли дело, чтоб мальчишка, который еще даже не убил волка, осмелился поднять голос и бросить вызов в присутствии знаменитых воинов племени, в присутствии самого Царя. Но, как ни странно, дерзкий поступок Дрэма угодил под настроение хмельных соплеменников. Царь рассмеялся и ударил ладонью по колену.

— Молодец, Собака Дамнорикса! Хорошо придумал! Ну, а что нам скажут на это Собаки Брэгона?

Брэгон ухватился большими пальцами за пояс под огромным животом и свистнул. И тотчас же один за другим к нему подошли его Новые Копья, протиснувшись сквозь толпу вождей. Дрэм сосчитал — их было восемь, и среди них Кунеда, виновник вчерашней стычки из-за кобылы.

— Ну, так кто из вас принимает вызов? — спросил Брэгон.

Воцарилось молчание, тяжелое и томительное. Дрэм горящими глазами обвел лица мальчиков, переводя взгляд с одного на другое. Все восемь лиц были непроницаемы, но Дрэм хорошо понимал, что никому из Собак Брэгона не хотелось покрыть себя позором, потерпев поражение от однорукого противника. Но если бы даже и удалось одержать победу, это принесло бы немного чести. Рот пересох, и он кончиком языка облизал губы и при этом улыбнулся, стараясь, чтобы улыбка вышла как можно более оскорбительной. Но если они откажутся драться…

Он знал, что где-то здесь дед, Тэлори и Драстик, который подошел к Царскому Костру вместе с другими воинами клана, пробившись сквозь толпу. Ему казалось, что на него сейчас смотрит все племя. Дамнорикс даже не свистнул своих Собак. Но неожиданно они все вдруг оказались рядом, проскользнув, как и Собаки Брэгона, между собравшимися толпами людей. Он почувствовал, как они сгрудились у него за спиной, как плечо Вортрикса коснулось его плеча. Их объединили годы учения, тесные узы братства. И он знал, что они, что бы не случилось, будут стоять за него, все, за исключением, быть может, Луги. А если Собаки Брэгона откажутся драться, они все равно будут стоять на его стороне, перед лицом всего племени они засмеют этих парней, убоявшихся однорукого героя. Но когда они останутся без свидетелей, они будут смотреть на его руку точно так, как они смотрели в тот первый вечер в Школе, и в их глазах он сразу же утратит завоеванное им почетное место. Дрэм хорошо знал свой мир. Это был жестокий мир, где вся стая обрушивается на слабого и где не приходится ждать ни милости, ни пощады.

Брэгон стоял, заложив руки за пояс и широко расставив ноги.

— Жаль, что никто из моих молодых Собак не бегает на трех лапах. Я все же думаю, что…

У Дрэма упало сердце. Но вдруг Луга, сидевший поблизости от него, обернулся вполоборота и, оглядев с ног до головы Кунеду, сказал с легким смешком:

— Иногда и собака о трех лапах может пригодиться. — А затем добавил, будто о чем-то постороннем: — Разве тебе не нужен помощник, чтобы управиться с лошадью?

Дрэм бросил на Лугу изумленный взгляд. Он думал — коли вообще думал об этом, — что Луга был бы рад, если бы убили Белошея и тем более если бы убили его, Дрэма. Но как только эта мысль пришла ему в голову, он понял, что это не так, однако времени на размышления не оставалось.

Для вождей и старейшин кланов этот обмен колкостями был пустой, не имеющей смысла перепалкой, но Собаки Брэгона сразу смекнули, о чем речь, как и Собаки Дамнорикса. И все они знали, что противная сторона тоже знает. И от этого было не уйти Кунеда пожал плечами, словно желал показать, что все это его мало волнует, но краска гнева, как и накануне, залила лоб, и он выхватил из-за пояса кинжал.

— Ну, хорошо, я буду драться одной рукой. Привяжите вторую мне за спину, если потребуется.

— Нет, не надо. Тогда бой будет неравный, я ведь специально тренировался драться одной рукой.

Дрэм улыбнулся, хотя чувствовал, как пот выступил над верхней губой. Все больше людей покидали свои места у костров и подходили поближе.

Собаки, чуя в воздухе что-то необычное, ощетинились и рвались, громко рыча, из хозяйских рук, пытающихся удержать их за широкие ошейники с бронзовыми бляшками.

Царь, стоя, смотрел на это зрелище, теребя за уши своего волкодава. Похожий на клюв нос придавал ему сходство с хищной птицей.

— Вот это будет настоящая собачья битва, — сказал он. — Впрочем, постойте… Третья пара как бы голая, никак не защищена. Смотрите, у собак густая грива, не хуже, чем у волка. Шерсть — по самое горло. Мне кажется, щит не нужен. Это ведь собачья битва. Нет, не надо щита. Ирдун, сходи-ка за охотничьими ремнями.

Из Царского Дворца были принесены ремни из толстой, но в то же время эластичной лошадиной кожи, какие надевают охотники, отправляясь на волчью или кабанью тропу. Дрэм скинул шафранно-желтую набедренную повязку и стоял, словно во сне, пока Вортрикс, оттеснив остальных, обвязывал ему ремнями живот, бедра и левое предплечье. Ясные блестящие глаза Вортрикса глядели непривычно хмуро, а рот был сурово сжат. Белошей ни на минуту не отходил от Дрэма — он ласково терся об него мордой и тихонько повизгивал.

Затянув последний ремень, Вортрикс сказал:

— А теперь дай мне твой кинжал и возьми мой. Мой лучше.

На самом деле кинжалы почти ничем не различались. Но Дрэм знал — если бы на битву пошел Вортрикс, он поступил бы точно так же. Отдать свой кинжал — это единственное, что он мог сделать, чтобы помочь другу.

— Хорошо, я возьму твой кинжал. А ты подержи Белошея.

Толпа отхлынула, освобождая большой круг у костра. Царь снова уселся на свою раскрашенную, застланную шкурами скамью, где у подножия сидел слепой арфист. Четыре пса в новом приступе ярости рвались из рук, и их ворчание перешло в монотонный рык, в котором была злоба и ненависть. Почти всех собак отогнали подальше, чтобы они не ввязались в драку.

— Удачной тебе охоты, мой кровный брат! — сказал Вортрикс.

Дрэм услыхал его слова сквозь град советов и наставлений, который обрушили на него товарищи и к которым он был уже не в состоянии прислушаться. Затем он вступил в пустой круг.

В толпе, сейчас отделенной от него свободным пространством, он сразу же заметил деда: старик сидел, завернувшись по самые уши в бобровый плащ, и глядел куда-то в середину круга, поскольку ему не пристало на глазах у людей выказывать интерес к молодому соплеменнику, да к тому же еще не убившему волка. На лице Драстика, стоящего возле деда, была паника. Бедняга Драстик! Он вечно принимает все так близко к сердцу. Вот и сейчас он скорее всего мучается, думая о том, что скажет матери, когда все будет кончено. Тэлори, презрев обычай, смотрел прямо на него. Свет от костра, переливающийся в складках алого плаща и искрящийся на кольцах длинной змейки, свисающей с локтя, резче оттенял смуглоту и диковатую гибкость охотника. Между ним и мальчиком протянулась ниточка, незримая для остальных, и Дрэм как бы услышал знакомый ободряющий голос.

И тогда он пошел навстречу врагу, двигаясь, как собака, на негнущихся ногах.

Они сошлись в середине круга и остановились. Туман, как ему показалось, снова начал сгущаться, и золотой дымок костра уже не так отчетливо освещал лица в дальних рядах толпы Он почувствовал, как внезапно все смолкло и только злобное монотонное рычание собак нарушало тишину. Глаза всех мужей племени сейчас были устремлены на него, это он хорошо ощущал. Но он не понимал и не знал — его мужская гордость никогда не позволила бы ему даже задуматься о таких пустяках, — как хорош он был в эту минуту, на пороге смертельной схватки. Он стоял в золотистом тумане, освещенный пламенем костра, высокий, худенький рыжеволосый мальчик, мускулистый и гибкий, как царский волкодав. И что удивительно, рука, висевшая будто перебитое крыло, нисколько не портила, а даже подчеркивала его юную мужественность.

Затем с диким рычанием мимо него промчались спущенные собаки и вцепились друг другу в глотки. Затишье кончилось.

В отличие от собак, Дрэм и его противник осторожно кружили, слегка пригнувшись и не приближаясь друг к другу. Дрэм старался следить за глазами Кунеды. «Следите за глазами, только за глазами, не смотрите на руку с кинжалом», — без конца повторял им старый Кайлан, их наставник. Кунеда первым сделал прыжок, но Дрэм за секунду до этого уловил движение глаз и успел увернуться. Он почувствовал, как кинжал полоснул воздух у самого плеча. Он тут же прыгнул, но Кунеда с молниеносной быстротой отразил удар — кинжалы стукнулись со звоном, и волна от сотрясения прошла по руке Дрэма. С обеих сторон до его слуха доносилось злобное рычание собак и рокот голосов, то нарастающий, то стихающий. Мир сузился, сосредоточившись в кружке золотистого, пахнущего морем тумана, где он теперь был один на один со своим врагом.

Однажды ему пришлось вот так драться, забыв обо всем на свете, но сейчас все выглядело иначе — не было беспорядочно сыпавшихся ударов, не было запаха крови, щекочущего ноздри. Битва напоминала скорее какой-то ритуальный поединок, но тем не менее смертельный. Однако, как и в тот раз, так и теперь, от нее почему-то зависела его алая воинская награда.

Кунеда прыгнул снова — и снова зазвенела бронза. Отдернув руку с кинжалом, Дрэм подскочил совсем близко к Кунеде и, не дав ему уйти, ранил в руку, чуть повыше локтя Неожиданно завыла собака и поднялся невообразимый шум. Сделав несколько кругов на расстоянии, мальчики вдруг сблизились, продолжая наносить и отражать удары.

Дрэм ощутил обжигающую боль в боку, будто старик Кайлан прошелся по нему хлыстом из воловьей кожи. Громко рассмеявшись, он прыжками стал приближаться к противнику, и тот невольно начал отступать. Он видел лицо Кунеды, закушенную губу, раздувающиеся ноздри. Кунеда явно терпел поражение, как и накануне с кобылой. «Это даже к лучшему, — подумал Дрэм, — так скорее все решится».

Стремительность, с которой они вцепились друг в друга, сделала их похожими на дерущихся диких котов, но затем они снова отскочили друг от друга и опять принялись осторожно кружить.

Развязка наступила неожиданно. Она едва не стала роковой для Дрэма, скорее по прихоти случая, чем из-за перевеса в ловкости его противника. Он вовремя уловил опасный огонек в глазах Кунеды и, как в прошлый раз, успел уклониться от удара. Но в ту же минуту он услыхал за спиной страшный шум и что-то рычащее навалилось на него, сбив с ног. Он налетел на двух намертво сцепившихся псов. В мгновение ока Кунеда оказался на нем. Дрэм видел, как сверкнуло занесенное над ним лезвие, и задергался, стараясь высвободить руку. Он понимал, что не может предотвратить удара и, пытаясь защитить грудь, подставил руку с кинжалом. Острое лезвие пройдя сквозь ремни из лошадиной кожи, пропороло ее от запястья до локтя, но Дрэм тут же резко выбросил руку вверх. Удар попал в цель, и кинжал вонзился в плечо Кунеды.

Царь, который все это время сидел на своей раскрашенной скамье, вдруг наклонился, казалось, прислушиваясь к тому, что говорил ему слепой арфист. Кивнув, он поднялся и теперь стоял подбоченившись, обозревая сцену битвы.

Но Дрэм всего этого не видел. Когда Кунеда, вскрикнув от боли, накренился и, с трудом переводя дыхание, встал на ноги, он услыхал голос Царя, заставивший смолкнуть остальные голоса.

— Кончайте, хватит! Битва была честной, и теперь она окончена.

Он в первый момент ничего не понял, но он увидел какую-то новую искру в глазах Кунеды, который с усилием поднимался на ноги, зажав раненое плечо. И это была искра радости.

Еще некоторое время Дрэм и его противник, который больше не был его противником, стояли и смотрели друг на друга, не замечая, как разом заговорила и забурлила толпа. Хозяин одной из собак-победительниц пытался увести ее с поля, тогда как другая, вся израненная, все еще стояла над телом своего бездыханного врага, слизывая кровь с морды. На земле, окрашенной кровью, в агонии каталась третья собака с разорванным горлом. Кто-то из воинов наклонился и ударом кинжала положил конец мучениям несчастного пса.

Дрэм повернулся и двинулся туда, где сидели свои, с независимым видом раскачивая плечами, хотя ноги еще слушались плохо. Струйка крови стекала из пропоротой руки, и он делал усилие, чтобы не выронить кинжал. Белошей, вырвавшись наконец из рук, державших его за ошейник, уже мчался ему навстречу, виляя пушистым хвостом. Все вдруг оказались возле него, а Вортрикс обнимал его за плечи.

— Сердце мое полно радости, — сказал он. — Охота была что надо.

Был здесь и волосатый Кайлан, наставник из Школы Юношей, и с ним жрец, державший наготове полотняные бинты и черную мазь с резким противным запахом.

Царь стоял в окружении предводителей кланов, широко расставив ноги и слегка раскачиваясь, — чаша с медом была у него в руке.

— Нет, нет, мы хорошо повеселились, — сказал он в ответ на протест одного из старых вождей, недовольного тем, что битве не дали завершиться естественным путем. — Зачем племени терять волка, а то и двух?

— Ты, конечно, прав, но дело с кинжалом тем не менее с места не сдвинулось и, следовательно, не завершено, — возразил другой вождь. — Рассуди сам, две собаки, одна из клана Брэгона, а вторая Дамнорикса, выиграли битву, а мальчишкам ты не дал кончить драку. Значит, все остается, как было, и спор, таким образом, не решен.

— Твои слова справедливы, Финдебар, — сказал Царь, и подобие улыбки, далеко не веселой, скользнуло по его юному бородатому лицу. — Спор пока не решен. Но так как надо ему положить конец… Мне кажется неправильным, что кинжал, обладающий такой большой магической силой, находится в руках Вождя клана, даже такого великого, как ты, брат мой Брэгон, тогда как Царь владеет всего лишь бронзовым кинжалом, ничем не отличающимся от тех, что носят за поясом простые смертные. Я не сомневаюсь, что именно по этой причине Брэгон, предводитель клана, решил передать свой серый кинжал в Царские руки.

Брэгон сделал судорожное глотательное движение и залился краской, как ивовый прут соком.

— Царь… Царь, верно, шутит, — выдавил он с трудом.

— Какие могут быть шутки?! Царь похоронил все шутки в отцовском погребальном костре, — сказал, улыбнувшись, рыжий великан и протянул руку за оружием.

Брэгон, теперь уже багровый, вытащил из-за пояса серый кинжал и, прижав его на мгновение ко лбу, вложил в протянутую руку.

В ответ Царь снял с пояса свой кинжал, богато инкрустированный серебром и красным янтарем, и протянул его Брэгону со словами:

— А в обмен возьми вот этот, чтобы дареный нож не нарушил дружбу между Царем и его воином.

Сразу же все страсти улеглись. Запрокинув — огромную рыжую голову, Дамнорикс разразился громовым хохотом, который был подхвачен предводителями кланов и стоящими вокруг воинами. Они хохотали так заливисто, что даже лицо Брэгона растянулось в невольной улыбке. В конце концов не так уж и плох царский подарок. На другом конце площадки старый Катлан, одобрительно хмыкнув, повернулся к стоящему возле него Тэлори-охотнику.

— Смотри-ка, у молодого быка, оказывается, на плечах голова старика. Здорово он отвел беду от кланов, да еще и заполучил для себя серый кинжал.

Тэлори улыбнулся своей неожиданной мрачноватой улыбкой, обнажив волчьи резцы.

— Судя по всему, молодой бык не лишен мудрости, или же у него хороший советчик, этот слепой арфист. Мне кажется, это мудрое решение — прекратить бой и избавить брэгоновского мальчишку от позора быть побитым одноруким противником. Такая история могла бы надолго посеять вражду между кланами.

Дед бросил на него взгляд из-под лохматых золотисто-седых бровей.

— Ты думаешь, это так бы кончилось? — спросил он.

— Думаю, что да, после удара в плечо. Он ведь прирожденный боец, этот ваш щенок.

Дрэм слышал раскаты смеха там, где собрались мужчины, но он не знал, почему они смеются. Ранку на боку жрец смазал ему мазью и туго стянул распоротую руку полотняным бинтом, чтобы остановить кровь. Возле него были все его товарищи. Его мучила жажда, и он попросил пить. Луга первым вскочил, принес кувшин ячменного пива и придержал его, пока Дрэм пил, потому что тугая повязка не давала ему согнуть руку. Вглядываясь в смуглое лицо Луги, он неожиданно подумал: «Знаю я тебя, смутьян ты, конечно, большой — всегда рад заварить кашу, а потом таить злобу. Но ты из нашего братства. И если появятся чужаки и братству будет что-то грозить, ты вместе со всеми будешь стоять за него до конца, пока не исчезнет опасность». Ничего не изменилось между ним и Лугой, и завтра может вспыхнуть драка, но сегодня они улыбались, глядя друг на друга поверх кувшина, который, когда он был опорожнен, Луга поставил на землю.

Свет костра отражался в зрачках Дрэма, а во рту был вкус победы, горячий и сладкий, как дикий мед. Он хорошо сражался с врагом, Белошей был цел, и он упрочил свое положение среди братьев по копью, и теперь только Волчья Охота стояла между ним и алой воинской наградой. Ждать оставалось недолго — убить волка он должен был еще до наступления весны.

Глава IX Черный камешек

После поединка в течение нескольких лун Дрэм наслаждался славой героя. Рана на руке зажила, и от нее остался розовый след, который постепенно бледнел и должен был со временем превратиться в узкую серебристую полоску. Осень между тем незаметно перешла в зиму, и на вершине Холма Собраний в солнцестояние зажглись костры. И каждый раз, когда год поворачивался к весне и волки покидали стаи, чтобы обзавестись потомством, наступала пора Волчьей Охоты.

Две зимы Дрэм внимательно присматривался к своим товарищам, которые вот уже три года готовились к тому, чтобы убить своего волка. И это время настало. Настало для него и для всех его собратьев. Как он сейчас понимал, оно неотвратимо маячило перед ним с тех самых пор, как он пришел в Школу Юношей, оно темным проливом легло на его пути. И все, что находилось на дальнем берегу этого пролива, было ослепительно ярким, но и недосягаемым. Все остальные, он был уверен, испытывали те же чувства, хотя никто об этом не говорил. Но их выдавали глаза, когда они встречались с ним взглядом, вытягивая священный жребий.

Поскольку выбор новых воинов племени зависит от воли Бога Солнца, мальчики, чтобы решить, чья очередь идти на охоту, тянули жребий: из узкогорлого кувшина надо было выудить черный камешек, единственный среди белых. Каждый раз после очередной охоты из кувшина вынимали один камешек, так что там всегда оставалось столько камешков, сколько было мальчиков, которым еще предстояло убить волка, при этом неизменно один черный, а остальные белые.

Охота начиналась затемно, на следующий день после жеребьевки. Собак брать не полагалось, но зато выходили всем братством, единым охотничьим отрядом. Вместе выслеживали волка и гнали его к заливу, но убить его должен был тот, кто вытянул черный камешек. Эта охота была поединком между охотником и волком, судьбой сведенными вместе, и отныне в мире не было места для двоих.

Медленно тянулось время охоты, но число белых камешков в узкогорлом кувшине постепенно уменьшалось. Как-то раз, прежде чем отложить один из камешков, его смазали красной охрой в память Голта, который промахнулся и теперь уже никогда не будет дурачиться и смешить всех. Для него, как и для Царя, сложили погребальный костер, но костер этот был невысокий, так как Голт был всего лишь мальчик, так и не убивший волка.

Вортрикс вытянул черный камешек и убил волка, за ним Луга, и Туэн, и толстяк Мэлган. Дрэму явно не везло — он вытаскивал одни белые камешки и вынужден был, набравшись терпения, ждать. Весна рано пришла в тот год. В горах перекликались кроншнепы, и на лесных опушках белой пеной вскипал цветущий терновник, когда они с Юрианом вытянули два последних камешка из кувшина. И снова Дрэму достался белый. После того как Юриан убил волка, переменилась погода — поднялась настоящая буря, и зарядил дождь на много дней: ливень хлестал по крыше Школы Юношей, а потом задули весенние ветры. В такую погоду только и можно было, что сидеть у очага. Если иногда кто-то и выскакивал испробовать копье, то тут же, оглушенный ветром и вымокший чуть не до нитки, влетал обратно и шел сушиться к огню. И снова наступило томительное ожидание — уходили дни, а надежды на охоту не было никакой. Дрэм извелся и от этого почти не мог есть. Он исхудал и стал похож на тощего волка: жилы были натянуты как тетива, и даже Вортрикс не пытался с ним заговаривать.

Но как-то под вечер ветер вдруг стих и предзакатное солнце опустилось в желтую туманную влагу за Холмом Собраний. Дождь тоже ушел, покинув мокрую, исхлестанную ветром землю.

— Два дня, погоди еще два дня, дай просохнуть звериным следам и тогда по ним можно будет идти, — сказал старый Кайлан.

Дрэм сидел у очага и начищал копье для Волчьей Охоты. Услышав слова наставника, он поднял голову.

— Ты говоришь два дня, но через два дня снова начнется буря. Осталось всего несколько дней, когда еще можно охотиться. Дай согласие, старейшина этого дома, и я завтра же пойду.

Кайлан, казалось, размышлял, хмуро вглядываясь желтыми, как у волка, глазами в лицо сидящего перед ним мальчика Наконец он кивнул лохматой головой:

— Ну, что ж, быть по-твоему. Это ведь твой след, след твоего волка. Пусть он тебя и ведет.

Охотничий отряд подняли затемно, чтобы подготовиться к походу до того, как начнет светать. Как всегда, в такой день проснулся весь Дом Юношей, и на Дрэма, когда он стоял обнаженный перед очагом в окружении своей братии, из темных углов смотрели любопытные глаза. Стянув ремешком волосы на затылке, чтобы они не лезли на глаза, он повернулся к Вортриксу, который, как и в тот раз, перед собачьей битвой у Царского Костра, опоясал его ремнем из мягкой, пропахшей потом конской кожи, а затем, пропустив ремень через ногу, укрепил его пониже локтя:

— Не слишком туго?

Дрэм подергал рукой и присел.

— Нет, в самый раз.

Глаза их встретились в дымном свете свисающего с потолка светильника: ясные голубые глаза Вортрикса и глаза Дрэма, сейчас совсем золотые от нахлынувших воспоминаний. Возле них были все их товарищи, все, кроме одного, и Дрэм, поглядев на них, вдруг увидел в огне очага лицо с лягушачьим ртом, маленькую бесплотную тень и почувствовал, как мурашки забегали у него по спине. Точно такая же дрожь прошла по его телу, когда он стоял перед погребальным костром Голта. Отправляясь на Волчью Охоту, каждый из них знал, что может не вернуться, но только сейчас, в это мгновение, он понял, как никогда ясно, что из-за руки шансов вернуться у него меньше, чем у других… Завтра, быть может, они сложат погребальный костер и для него… Но он отмахнулся от этих мыслей. Он представил себе, как он возвращается на закате со следами волчьей крови на груди и на лбу, а через плечо у него перекинута шкура.

Протянув руку, он достал со стойки за потолочной балкой широкое копье, предназначенное специально для Волчьей Охоты, и направился к двери. Вслед за ним остальные подхватили свои копья и легкие плетеные щиты, а Вортрикс вынул из глиняной плошки дымящийся факел.

Кайлан ждал у входа. Свирепый старый Кайлан, никогда не расстающийся со своей плеткой, становился непривычно мягким в такие минуты. Положив руку на плечо Дрэма, он сказал:

— Покажи волчьему племени, что не зря я тебя учил. Доброй охоты, сынок! Начинало светать, и островерхие дерновые крыши уже прорезались в фосфоресцирующем бледно-зеленом небе, когда Дрэм и его спутники, пройдя через двор, подошли к Дому Вождя. При свете факела, который нес Вортрикс, Дрэму его тень, шагающая перед ним, казалась черным гигантским пауком Мудир вышел им навстречу и ждал их у порога. На голове у него была шапочка из перьев беркута, а на груди висел янтарный Солнечный Крест, сразу же вобравший в себя теплоту факельного света.

— Кого ты привел сюда, к священному порогу Дома Вождя? — спросил Мудир, когда они остановились перед ним.

И на этот ритуальный вопрос Вортрикс-факелоносец ответил согласно ритуалу;

— Новое Копье, для того чтобы ты пометил его знаком Волчьей Охоты, святой жрец.

— Пусть он встанет на колени.

Дрэм опустился на колени на священную землю, где священными были пороги всех домов, а порог Дамнорикса самым святым из святых. Старый жрец нарисовал углем и охрой три тонких линии Волчьего Узора у него на лбу. Затем он коснулся янтарным Солнечным Крестом, висящим у него на шее, груди и лба Дрэма, чуть повыше волчьих знаков. Рука, державшая Солнечный Крест, несмотря на свою силу, была такой хрупкой и прозрачной, что, казалось, через нее просвечивает свет от факела.

— Иди и убей волка, который дожидается тебя, сын мой. Да осветит Солнце своим светом этот день.

Дрэм поднялся с колен, осененный Знаком Волка и уже отдалившийся от мира людей.

— Как ты решил действовать? — спросил его Вортрикс, когда позади осталась спящая деревня.

— Тропа под горой, пожалуй, самое верное место, думаю, там мы найдем след.

Дрэм шел впереди, на небольшом расстоянии от своих спутников. Когда они спускались с горы по ячменным полям, он неожиданно задрал голову и потянул носом свежий утренний воздух. Нюх у него был почти собачий, и он легко по запаху мог различить бегущую воду, меловые обнажения или северную часть ствола у дерева. Утро пахло свежестью и прохладой, и, как только стихали порывы теплого ветра, наступала тишина, в которой чуткий нос Дрэма пока не улавливал волчьего духа. Он все время ощущал знаки, нарисованные на лбу, словно уголь и красная глина давила ему на кожу. Свет разгорался, когда они. наконец вышли на дорогу под крутым северным откосом Меловой. После прошедших дождей древняя тропа еще не успела просохнуть, ноги скользили и вязли в мокрой земле. И повсюду сверкали огромные лужи, где в неярких красках утренней зари отражались сплетенные ветки орешника и прутьев ивы. Но для наметанного глаза — мальчишек, с копьями в руках пробивающихся через густой кустарник, эта древняя тропа хранила следы и заметы всего, что здесь произошло со вчерашнего вечера, с тех пор как прекратился дождь.

Обшарив дорогу неторопливым, оценивающим взглядом, Дрэм двинулся по ней, с привычной легкостью указывая приметы: вот здесь, слева направо, пробежал еж, а там недолго шло по тропе стадо оленей, и у самой реки в кусты нырнули четыре взрослых оленя и с ними три годовика. Чуть подальше лисица проскочила через дорогу испить воды на закате, ее следы пересекались со следами охотника, который прошел этой дорогой немного позже, неся добычу на левом плече. Дрэм ясно видел, где тот остановился, чтобы поменять плечо — он оставил улику: кровавое пятно на ноздреватой земле. Когда охотник возобновил путь, по его изменившимся следам можно было легко догадаться, что он переложил ношу на правое плечо. И тут же сразу за этим местом, на клочке мелкого желтого песка, отчетливо проступали отпечаткизвериных лап, похожих на следы большой собаки.

Дрэм и Вортрикс заметили их одновременно.

— Вот он, твой волк, — сказал тихо Вортрикс.

Дрэм кивнул. Опустившись на одно колено, он низко наклонился, чтобы получше разглядеть следы. Света все еще было мало, хотя он непрерывно прибывал. Следы были свежие — волк, должно быть, прошел здесь перед самым рассветом и, судя по глубине отпечатков, бежал он легкой ленивой рысцой. Скорее всего, он успел поживиться добычей и, сытый, возвращался к себе в логово.

Мальчики обступили Дрэма как и положено опытным охотникам, они старались встать так, чтобы их случайно не выдала тень.

— Ну, что, пойдешь по следу? — спросил нетерпеливо Луга. — Или без собачки ты не можешь решить, что делать?

— Пойду, когда буду готов, — ответил спокойно Дрэм, продолжая изучать следы, чтобы узнать по ним как можно больше о своем волке. Это был крупный самец, и по тому, как отклонялись следы от тропы, Дрэм сделал вывод, что волк шел к речной отмели и, перейдя через нее, направился к лесу, подступавшему к долине на другом берегу реки. Наконец он поднялся с колен — рука крепко сжимала ясеневое древко копья, а сердце екнуло, как всегда, перед началом охоты. Вслед за ним двинулся весь отряд, и вскоре они скрылись в кустах орешника, усыпанного набухшими почками.

В небе занялась заря, и тропа, теперь хорошо видимая, была пустынной, потом прилетела сорока и, сев на край лужи, стала пить из нее.

Мальчики переправились вброд на другой берег и там снова отыскали отпечатки волчьих лап на рыхлой земле. Все утро, пока солнце поднималось в умытую штормами синь, а над Большой Меловой в хаотическом беспорядке медленно проплывали свет и тени, Дрэм и его товарищи упорно продолжали идти по следу матерого волка, продираясь сквозь лесные заросли, угадывая его путь то по пестрой шерстинке, застрявшей в ветках боярышника, то по примятым травинкам, то по тревожным крикам сойки далеко впереди — то есть по сотне признаков, видимых лишь взору опытного охотника. Кусты орешника, дикие плодовые деревья и ольха, налитая красным весенним соком, уступили место низкорослым дубам, и, по мере того как мальчики уходили все дальше от опушки, углубляясь в сырые дебри, все чаще их обступали заросли остролиста и тиса. Это был низкий темный лес, в зеленоватых сумерках которого таились бурые тени и серый туман.

С быстротой и легкостью собак, выслеживающих зверя, они двигались в этом сумеречном мире, куда блики солнца проникали либо сквозь переплетенные над головой дубовые ветки с лопающимися почками, ли о сквозь черные, как грачиные крылья, ветки упавшего тиса, а пробившись, блики слепили глаза с такой резкостью, что, казалось, будто они вырезаны мечом, безжалостно отсекшим все остальные лучи света, которые могли бы хоть немного рассеять мрак окружающего леса. А летом, когда все было покрыто листвой, сюда не попадало ни капли солнца, и ни одно его пятнышко, ни один светлый штрих не нарушал царящую здесь тьму. Холодный тяжелый дух стоял в тусклых просветах между деревьями, и нигде не было птиц. И вдруг неожиданно, где-то совсем близко, тревожно прокричала сойка.

Дрэм застыл на мгновение, сердце беспокойно сжалось. Затем он побежал, делая широкие обходные круги, чтобы против ветра подойти к месту, откуда донесся тревожный птичий крик. Остальные старались не отстать от него.

Это был какой-то странный бег молчаливых теней среди деревьев.

Свет, более яркий, пробивался впереди меж темных, оплетенных лианами стволов. Дрэм пригнулся и, скользнув под нависающие ветви огромного тесного тиса, очутился на краю вырубки. Посреди открытого пространства буйно разросшиеся кусты боярышника, бузины и калины почти скрывали от глаз какую-то низкую, выступающую вперед насыпь из песка и камней, образовавшуюся, очевидно, в давние времена в результате обвала после зимних дождей. Насыпь эта как бы ограничивала вырубку на дальнем конце. Дрэм был уверен — как если бы он ясно видел вход в пещеру, — что там, под нависшей глыбой, в густом кустарнике, находится логово волка, чьи следы привели их сюда. Он незаметно сделал знак своим спутникам и сразу же почувствовал, хотя их не выдало ни одно движение, как они в мгновение ока рассеялись в разные стороны, чтобы затем стянуться кольцом вокруг вырубки.

Дрэм, скорчившись, неподвижно застыл в бурой мгле под ветками тиса, рука его с такой силой сжимала древко копья, что побелели костяшки пальцев, ноздри раздувались, и, когда ветер доносил волчий запах, по телу его, как у собаки, пробегала дрожь.

Какие-то, казалось бы, незаметные сигналы — то шорох ветки, то вдруг дождик из пыльцы куманики — говорили ему о том, что его товарищи окружили вырубку. Теперь все зависело от нею. Он выпрямился, и в то же мгновение поднялись все остальные. Он видел, как они двинулись вперед, стягивая кольцо вокруг насыпи, где волк, должно быть, почуяв их приближение, следил за ними. Кончилось молчание, и все разом зашумели. Голоса, сливаясь в единую мелодию, поднимались к верхушкам деревьев: тай-йи-йаа-йи! Вместе с голосами воспарялось и сердце Дрэма, которое, пока он продирался через высокую траву и куманику, в каком-то яростном восторге отстукивало ритм: тай-йи-йи! Иа-а-йи-тай-йи-йи!

И вдруг неожиданно волк оказался перед ним. Ломая с шумом ветки, он выскочил на вырубку, но при виде охотников замер и, прижав уши, поводил теперь из стороны в сторону морщинистой мордой — огромный самец с полосатой шкурой, грозно вздыбивший шерсть. Затем, словно он знал, с кем из охотников ему придется иметь дело, он посмотрел Дрэму прямо в глаза, будто поджидал его. Так он стоял довольно долго, готовясь к прыжку и не отводя от взгляда мальчика своих кровожадных янтарных глаз, как бы приветствуя давнего знакомого. Остальные остановились на небольшом расстоянии, держа наготове копья. Но Дрэм уже никого не видел, никого, кроме своего волка. Один на один, жизнь за жизнь. Сейчас волк стоял между ним и алой воинской славой.

Он прыгнул и побежал зверю навстречу, пригибаясь низко к земле и отведя руку с копьем назад для удара. Он видел разверстые челюсти и болтающийся язык, и ему вдруг показалось, что волк ухмыльнулся и затем тоже сделал прыжок.

Дрэм так никогда и не узнал, что же произошло. Все случилось ошеломляюще быстро. Он наступил на что-то острое, может быть торчащий корень, который прошел через мягкую сыромятную кожу его башмака и вонзился глубоко в ногу.

От боли он едва не потерял сознание. Все это продолжалось какую-то долю секунды, но, пытаясь восстановить равновесие, он упустил время, и волк бросился на него.

Он не успел еще ничего осознать, как в поле зрения появилась оскаленная пасть, заполнившая собой все пространство, — он видел желтые клыки и мокрое черное горло. Небо и кусты закружились перед глазами. Зверь навалился на него всем телом, и рвущая боль обожгла правое плечо. Ноздри его ощущали запах смерти. Горячее дыхание опалило ему лицо, когда он сделал отчаянную попытку ухватить копье поближе к груди, изо всех сил стараясь защитить горло, но в то же время какой-то другой Дрэм, его двойник, смотрел на все происходящее спокойно, как бы со стороны, и видел ясно, будто в прозрачном небе летнего вечера, неотвратимость своего жребия. «Это конец. Для меня сложат костер, как для Голта…»

Он слышал крики и краем сознания ощутил удар копья, занесенный кем-то сверху. Ему казалось, что над ним идет битва, и, как сквозь сон, он почувствовал, что волк отодвинулся куда-то от его горла. Он слышал, как рычание неожиданно перешло в повизгивание — и исчезла тяжесть. Он слышал звук ломающихся веток и шум в кустах и снова крики, но уже где-то вдали.

А потом настала странная жуткая тишина. И тогда он, не до конца понимая, что делает, попытался встать на колени. Он вздрагивал и ловил ртом воздух, все еще сжимая в руке копье. Откуда-то сверху спустилась рука Вортрикса и помогла ему подняться на ноги.

Кровь хлестала из пропоротого клыком плеча, окрашивая руку Вортрикса, точь-в-точь как в тот день, три года назад, когда они стали побратимами. В этой наступившей тишине они смотрели друг на друга и вдруг, устыдившись того, что теперь разделяло их, смущенно опустили глаза. Остальные мальчики, с трудом переводя дыхание, стояли вокруг.

Кто-то сказал:

— Зверь исчез. Берлога пустая. Вряд ли он вернется.

И тут же послышался второй голос:

— Это не обычный волк. Это какой-то оборотень. Иначе он живым бы не ушел после твоего удара, Вортрикс.

Дрэм в изнеможении оперся на копье и снова взглянул на Вортрикса:

— Ты напрасно вмешался. Решать надо было нам с волком вдвоем.

Во рту у него пересохло, и говорил он прерывающимся шепотом, как будто его кто-то душил.

Вортрикс был мертвенно бледен, и даже губы у него посерели. Он посмотрел на Дрэма невидящими глазами и покачал головой, ничего не ответив. Сказать ему было нечего — Дрэм знал, и ничего нельзя было сделать. И если бы он, предположим, остановил льющуюся из раны кровь и, снова выследив волка, убил бы его до заката — ибо волка полагалось убивать до заката, — это все равно ничего бы не изменило, поскольку вмешался Вортрикс.

Убийство волка — это всегда поединок. Так требует обычай.

Будущее представлялось Дрэму нереальным и бесконечно далеким. Кто-то принес горсть мха для того, чтобы приложить к ране. Он протянул руку, просунув ее через ремень, и с трудом заставил себя принять вертикальное положение. Он поглядел на мальчиков. Они отводили глаза, боясь встретиться с ним взглядом. Он заметил, что они, по какому-то молчаливому соглашению, раздвинули круг возле него, чтобы он мог уйти. Его товарищи по Школе Юношей таким образом проявили милосердие, и это было все, что они могли для него сделать. Они давали ему возможность уйти в лес, чтобы избежать позора, а лес сам должен был решать — жить ему или умереть, хотя надежды выжить почти не было. Теперь он был волен искать убежища в лесу, как в ту памятную ночь, с которой все началось, шесть весен назад. Это был бы самый легкий для него путь, но после той ночи вот уже шесть весен как он не сдавался перед трудностями.

Он сражался так долго и так упорно, что сейчас уже был не в состоянии прекратить борьбу. Он не мог выбрать легкий путь, хотя жаждал его всем сердцем.

— Лес кругом, — сказал Луга.

Дрэм покачал головой.

— Нет, — сказал он. Больше он не мог произнести ни слова из-за сухости во рту.

Он собрался с силами и вскинул копье на плечо. Все еще прижимая к груди мох, он двинулся обратно. Остальные шли сзади чуть поодаль, и только Вортрикс был рядом с ним.

Глава Х Брат мой, брат

Когда стало темнеть, Дрэм, взглянув в последний раз на старого Кайлана и на Школу Юношей, направился к своей хижине.

Все сидели за ужином у очага на тех же местах, что и прежде. Они разом подняли головы и уставились на него, когда он остановился на пороге, освещенный слабым отсветом огня: на лбу у него еще сохранились следы Волчьего Узора, а на плече зияла рана с запекшейся кровью. И всем вдруг показалось, что перед ними не человек, а дух. Он сразу понял это по их лицам; в глазах матери промелькнул страх. Он и был теперь дух, так как для своих соплеменников он больше не существовал. Если мальчик промахнулся и не убил волка, оставшись при этом в живых, — для племени он умирал. Таков был обычай.

Белошей, вскочивший вместе с другими собаками при его появлении, пронзительно взвизгнул и бросился к нему, как-то странно пригибаясь к земле. Обычно пес встречал его радостным лаем. Но молчание было нарушено. Мать тут же поднялась на ноги.

— Что с тобой? Ты ранен? Что с плечом?

Дрэм оглядел хижину. Станок, стоящий у двери, был пуст, но на полу возле него лежал свернутый кусок ткани, алой, в тонкую темно-зеленую клетку цвета можжевеловых листочков. Сердце больно кольнуло под ребром.

Он сказал хрипло:

— Если это для меня, мать, можешь сделать новый плащ Драстику. Я промахнулся, волк ушел.

Ему казалось, что до конца его дней у него в ушах будет стоять вскрик матери, совсем негромкий, но, как ему почудилось, исторгнутый откуда-то из глубины кровоточащей плоти. Он отозвался в нем болью, какую он никогда еще не испытывал. Катлан, его дед, сидевший на сложенной медвежьей шкуре у очага, подался вперед, чтобы получше разглядеть его сквозь струйки похожего на папоротниковые ветки дыма. Глаза деда с золотыми точечками были почти совсем скрыты под золотисто-седыми лохматыми бровями. Он швырнул через плечо обглоданную кость дрожащей от нетерпения собаке и громко с отвращением сплюнул в огонь.

— Что я говорил тебе, жена моего сына? Что я говорил тебе шесть весен назад?

Драстик тоже смотрел на Дрэма, на его широком добродушном лице было глубокое огорчение. Он открыл рот и хотел что-то сказать, но так и не нашел слов.

Дрэм подошел к очагу — за три года он впервые переступил порог родного дома, но может статься, и в последний раз. Он опустился на корточки, и Белошей тут же прижался к его колену.

— Для меня уж и еды нет? — спросил он с вызовом в голосе. — Я не ел со вчерашнего дня.

Мать сжала руками голову.

— Не ел? — переспросила она. — Еда есть, но сначала дай я перевяжу тебе рану.

— Ничего не надо, пусть все так и остается, — сказал Дрэм. — Я хочу поесть, прежде чем уйду. Больше ничего не надо.

Блай, которая все это время сидела в темном углу, вдруг сказала:

— Я все сделаю сама.

Молча она принесла миску с мясом и ячменную лепешку.

Он взял миску и принялся жадно есть. Он не ел со вчерашнего дня, как он и сказал, потому что не полагалось есть перед охотой, но кроме того, он очень волновался. Сейчас, когда случилось худшее и все волнения были позади, он ел сосредоточенно и быстро, отрывая зубами мясо от костей и бросая через колено кости Белошею. Мать, брат, Блай, прервав ужин, смотрели на него, не произнося ни слова. Дед продолжал жевать, так как ничто в мире не могло помешать ему, когда дело касалось еды.

Когда Дрэм наконец насытился и обтер руки о бурый папоротник, в изобилии устилавший пол, он обвел долгим прощальным взглядом все вокруг лица родных, полутемную хижину. Он видел, как лижет шафранно-желтый огонь камни очага, видел длинный корявый узел на потолочной балке, там, где была ветка, когда дуб рос в лесу, видел розовато-коричневую шкуру, висящую перед постелью матери, и под потолком — щит из воловьей кожи с бронзовыми украшениями. Щит, который ему отныне никогда не носить. Он смотрел на привычные, знакомые предметы, которые не видел три года, и знал, что ему надо проститься с ними навеки.

Затем он встал и кликнул Белошея:

— Пошли, братец, пора.

Мать, стоявшая все это время молча у балки, как будто она приросла к ней, подошла к нему и робко положила руки на плечи.

— Куда ты пойдешь, щеночек, что ты будешь делать?

— Пойду к пастухам, как ты сама сказала шесть весен назад, ты и дед. Вы сказали, что если я промахнусь, то пойду к Долаю пасти овец.

— Значит, ты слышал?

Он видел, как все мускулы напряглись на ее красивом заостренном лице, у него появилось желание сделать ей больно в отместку за причиненную ему когда-то боль. Он не простил ей ее испуганного тихого вскрика.

— Ты всегда знала, нет разве? А я все слышал, каждое слово. Я был на чердаке. Я забрался туда через крышу и хотел спрыгнуть сверху, как уховертка из соломы. Я ведь был ребенком. Но с тех пор мое детство кончилось, с того самого дня… Поэтому я и убежал в лес. Но меня нашел Тэлори-однорукий. Это он заставил меня вернуться и сказал, что необходимо бороться, если хочешь чего-то достичь. Бог Солнца знает, как я боролся все эти шесть лет, но дед оказался прав. — Голос его, нынче уже голос мужчины, задрожал, но тут же снова обрел спокойные интонации. — Радуйся, что есть Драстик, как ты сама говорила деду. Когда я буду пасти овец, у тебя среди воинов племени останется сын.

Она снова вскрикнула, и на сей раз этот крик боли заставил его забыть все злое, что он говорил. Ему захотелось зарыться головой в ямку на шее, будто маленькому, но он не смел, боясь расплакаться, как женщина. Он жалел, что не ушел, пока в нем бушевала злость. Злость была как бы щитом, заслоном. Мать убрала руки с его плеч.

— Драстик хороший сын, но лучше иметь двух сыновей… Два сына лучше, чем один… но на этот раз пути назад нет.

— Да, на этот раз нет.

Он повернулся и, как слепой, вместе с Белошеем направился к двери. Он прошел мимо Блай, и ее худенькое бледное личико на мгновение проплыло перед его взором, как в темной воде, и затем исчезло в весенних сумерках. Лошадки, стоящие у порога, потянули к нему мягкие морды, но он прошел мимо, не заметив их. Сзади он услышал шорох — ему показалось, что мать хотела броситься за ним, но голос Драстика твердо сказал:

— Нет, мать, не надо. Все равно ты ничем ему не поможешь.

Он погрузился в сумерки, и последнее, что он слышал, — это неожиданное для него громкое рыдание.

Одинокий и незащищенный, он уходил из привычного мира, оставляя в нем родных, своих сверстников, своих богов. Часть Пастушьего племени поклонялась Богу Солнца, но он шел к Долаю, к его темнокожему маленькому народу, к детям Тах-Ну. Он знал, что со временем утратит свою веру, которая была горячей, истовой, острой, как наконечник копья. Постепенно он забудет Отца-Солнце и высокое небо и обратится к более древним богам Долая и его народа, погрузится в горячие темные недра Матери-Земли, которая дала жизнь всему на свете.

Он направился к огороженной овчарне высоко на холме над деревней, где стояли сложенные из дерна зимние овечьи загоны. Совсем скоро, как только погаснут огни Белтина, пастухи снова отгонят овец с ягнятами к Большой Меловой на летние тропы, но сейчас еще овцы и пастухи были на месте, и с ними, конечно, Долай.

Было совсем темно, когда он, поднявшись на холм, увидел свет от очага в дверном отверстии одной из низких дерновых хижин и уловил слабое движение овец в загоне и блеяние ягненка, который, проснувшись, не нашел своей матери. Громко залаяли пастушьи собаки. Он остановился и схватил Белошея за ошейник с бронзовыми бляшками. Затем послышался голос, успокаивающий собак, и маленькая согбенная фигурка вынырнула через освещенный дверной проем и стала вглядываться в темноту.

— Кто идет?

— Это я, Дрэм.

Долай — ибо это был Долай — снова заговорил с собаками, и они улеглись по обе стороны от его ног. Он стоял совершенно неподвижно, опершись на копье с широким наконечником, и ждал, пока Дрэм подойдет.

— Урожай ячменя давно собрали, — сказал он, когда мальчик остановился перед ним.

— Собрали шесть урожаев ячменя, — сказал Дрэм. — Вот я и пришел. Ты когда-то сказал, что из меня выйдет неплохой пастух. Ты и сейчас так думаешь?

— Разве я могу ответить на твой вопрос, я, который не разговаривал с тобой шесть урожаев ячменя?

Крыло лунного света показалось из-за уступа холма и простерлось над ними. Старик посмотрел на мальчика долгим испытывающим взглядом из-под косматых бровей. Покачав головой, он сказал:

— Нынче я совсем в этом не уверен. Мне кажется, ты был добрее шесть урожаев ячменя назад. Но, кто знает, может, ты будешь добрее к четвероногим, чем к людям. Почему ты задал мне этот вопрос?

Наступила пауза, заполненная легким шорохом ветра в короткой траве и движением овец в загоне. Прокричал кроншнеп где-то на вершине холма, и один из пастушьих псов, лежащих смирно у ног Долая, угрожающе зарычал, когда любопытный Белошей слишком смело приблизил к нему морду. Наконец Дрэм заговорил:

— Мне пришлось много сражаться последнее время, о доброте некогда было думать. Но я потерпел поражение. Я промахнулся на Волчьей Охоте.

Ни удивления, ни сочувствия не отразилось на лице Долая — как обычно, оно сохраняло неподвижность.

— Да, это плохо, — сказал он. — И теперь ты пришел ко мне пасти овец?

— Да, пришел к тебе пасти овец, — сказал Дрэм ровным, без всякого выражения голосом.

— Тогда иди к огню, и я смажу тебе плечо.

Долай ни одним словом не выразил любопытства и больше не задал ни одного вопроса. И Дрэм, сам того не сознавая, в глубине своего израненного озлобленного сердца был ему за это благодарен.

Долай вслед за ним нырнул в узкий дверной проем пастушьей хижины. Какой-то темнолицый подросток, примерно одних лет с Дрэмом, сидел у очага. Дрэм вдруг узнал Эрпа, с которым бегал вместе до того, как попал в Школу Юношей. Глаза их на мгновение встретились, одни черные, другие золотистые, но они тут же их отвели.

Долай принес в горшочке желтую мазь с едким запахом и наложил ее на плечо Дрэма, будто тот был задранной волком овцой.

— Хорошо помогает от волчьих ран и овцам, и людям, — сказал он.

Когда Долай кончил, Дрэм сел у огня, а Белошей притулился к его коленям. Дрэм теперь не избегал темного вопрошающего взгляда Эрпа, но и не искал его. Он слишком устал и не мог ни о чем думать. У него было странное ощущение, будто из-под ног его ушла почва, и он, как дерево, опустошенное, лишенное корней, безвольно плывет по течению. Ушла куда-то даже злость, бурлившая в нем, и на смену ей, казалось, ничего не может прийти, одна лишь пустота; на месте его прошлой жизни — пустота и усталость.

Он улегся на землю, положив голову на бок Белошея, и, как измученный ребенок, заснул крепким сном. На лбу у него еще не стерлись остатки Волчьего Узора. Он спал так крепко, что не слышал, как вернулись из деревни Флэн и его брат.

На одиннадцатый день плечо его, благодаря мази Долая, почти совсем зажило, и утром он взялся помочь старому пастуху наложить все то же вонючее снадобье на спину овцы, которую поклевали вороны. Подняв случайно глаза, он увидел у входа в загон Вортрикса.

Он не удивился, так как знал, что Вортрикс придет до того, как обряд посвящения в воины разлучит их уже навсегда.

Они долго молча смотрели друг другу в глаза. Опустив на землю блеющую овцу возле ее ягненка, Дрэм сказал Долаю, что вернется через некоторое время, и, свистнув Белошея, вышел из загона, где снаружи ждал его Вортрикс.

Все еще молча, они повернулись и пошли вверх по холму, за ними следом бросились их собаки.

— Почему ты не приходил раньше? — спросил Дрэм, глядя прямо перед собой. Он не хотел ни о чем спрашивать Вортрикса, но вопрос вырвался помимо его воли.

— Я находился взаперти девять дней и девять ночей в отцовском доме. На меня наложили табу. Мудир запечатал глиной дверь, и каждый раз, когда приходил он или воины, запечатывал ее снова так, чтобы я не смог сломать печать.

Как Дрэм не подумал об этом?! Вортрикс нарушил закон, вмешавшись в поединок между ним и волком, и теперь, в виде расплаты, он должен был пройти ритуал очищения.

— Это было очень тяжело? — спросил Дрэм.

— Не легко…

Вортрикс говорил спокойно, но, казалось, он процеживает слова сквозь зубы. Дрэм украдкой взглянул на друга: квадратный раздвоенный подбородок Вортрикса резко обтянулся кожей, под глазами были пятна, похожие на синяки. Что они делали с ним эти девять дней и девять ночей в запечатанной комнате? Дрэм понимал, что он этого никогда не узнает, а значит, не следует задавать вопросы.

Весь день они охотились вместе, как в старые добрые времена. Им наконец повезло, и на лесистых склонах Большой Меловой они убили молодую косулю. Туша свисала между ними с копья Вортрикса, когда они вечером возвращались обратно. Собаки плелись следом. И вытянутые тени мальчиков, собак, убитой косули ложились на поросшие дерном склоны холма. Все было, как всегда, все, как обычно, не считая того, что это было в последний раз.

Они одолели высокий подъем и на гребне, у опушки рощицы, где росли исхлестанные ветрами низкорослые дубы и боярышник, остановились передохнуть. Прежде им не раз приходилось тянуть на себе и более тяжелую добычу, но мысль об отдыхе не приходила ни одному из них в голову. Тут, среди распустившихся дубов, сбросив на землю оленью тушу, они повернулись и посмотрели друг на друга. Весь день они изо всех сил старались не думать о том, что это их последняя совместная охота, но больше скрывать правду от себя они не могли. О ней напоминало им все вокруг: заунывная песнь ветра в дубовых ветвях с уже лопающимися почками, крик чаек в отдалении, прелый запах мха, густым ковром покрывающего землю у подножия деревьев, и тоскливая безнадежность их душевной скорби.

— Мы хорошо поохотились, — сказал Вортрикс.

Дрэм кивнул. Они хорошо поохотились, и не только сегодня — они всегда хорошо охотились вместе. Он будет еще не раз ходить на охоту, как и Вортрикс, но никогда вдвоем. Все осталось в прошлом. Тень завтрашней разлуки нависла над ними, и разлука эта была неотвратимой, как будто один из них должен был утром умереть, а второй — продолжать жить. Это не означало, что они никогда не увидят друг друга, но, если они встретятся, между ними будет пролив, отделяющий свободных членов Племени, воинскую касту, от Пастушьего народа. И этого ничем нельзя было изменить. Они были узниками племенного обычая. И обычай этот был сильнее их, сильнее всех воинов племени вместе взятых.

Дрэм поглядел на косулю, лежащую у его ног. На белом брюхе алело пятно, оно напоминало ему пятно на белоснежных перьях лебедя. Алый знак воина…

— Зачем ты встрял между мной и волком? — Голос Дрэма дрожал от боли.

— Времени на раздумье у меня не было. Я и сейчас думать не могу… Не так легко стоять, опершись на копье, и смотреть, как погибает твой брат.

— Зато завтра я буду стоять и смотреть, как ты и все наши товарищи уходят от меня навсегда. А потом я вернусь сюда один, когда вы уйдете.

— Брат мой, дорогой брат, мы охотились на одних и тех же тропах, ели из одной миски и спали в одной постели после охоты. Как мне дальше жить? Как же ты останешься один-одинешенек?

— Не знаю, — сказал Дрэм. — Но, видно, так суждено… Как все пережить, я пока не знаю.

Будто слепые, они протянули друг другу руки — Вортрикс две, а Дрэм одну. Так они и стояли, крепко обнявшись. Они всегда были, как две равные половинки, в их союзе не было лидера. Но теперь, когда пришла пора расстаться, Дрэм оказался сильнее: Вортрикс рыдал, как женщина, уткнувшись головой в плечо друга. А в это время позади шелестящих ветвей дуба и боярышника низкое солнце зажгло облака, и запад внезапно запылал, охваченный золотым пламенем.

Все выше и выше взвивались костры заката, золото превратилось в медь, раскаленно-красную, на фоне которой чернели ветви дубов; черными были и крылья носящихся над ними чаек. Малиновый свет расплескался по рощице, опалил и без того яркий мох под деревьями и окрасил грудь косули так густо, что стала розовой алая кровь на ее шкуре.

Когда пожар заката начал угасать и небо запестрело розоватыми пятнышками, будто кожа форели, — вокруг деревьев сгустились тени, мальчики подняли с земли свой трофей. Деревня была уже недалеко, хотя и скрыта поворотом дороги.

— Я дальше с тобой не пойду, — сказал Дрэм. — Ты, я думаю, и один справишься, тут близко.

— Ну, конечно. Половину я снесу твоей матери.

Дрэм помог Вортриксу взвалить тушу на плечо и приладить копье. Затем молча повернулся и, натыкаясь на деревья, пошел через дубраву. Он не в силах был дольше выносить эту муку. Он начисто забыл, свистнул ли он Белошея, вообще забыл о существовании огромного янтарно-черного пса и вспомнил о нем только тогда, когда тот ткнулся мордой ему в колени и закружил перед ним, помахивая пушистым хвостом. Как он мог забыть о нем — все-таки он не один, все-таки есть еще у него Белошей!

В густых сумерках он добрался до пастухов и, взяв миску с похлебкой, сел в тени, подальше от огня, чтобы никто не мог видеть его лица.

Весь следующий день он старался держаться как можно дальше от деревни, но все же не выдержал и перед самым закатом, когда должна была начаться церемония посвящения, вышел через ольшаник к реке и, затаившись среди деревьев, уже в ореоле молодых листочков, стал смотреть поверх лоскутного ячменного поля на знакомый хаос деревенских крыш. Он слышал тихое неразборчивое бормотание собравшейся толпы, перешедшее в протяжный крик, как только на пороге Школы Юношей показались будущие воины. Он опустил голову и уперся лбом в руку, лежавшую на древке копья.

Перед его закрытыми глазами одна за другой проходили сцены, которые он так часто наблюдал… Он видит, как будущие воины идут через толпу, теперь уже молчаливую, один за другим, очень прямые и гордые, глядя прямо перед собой. Новый крик, скорее вопль, возвещает о том, что первый из них ступил в круг перед Костром Совета, где стоит Дамнорикс в окружении самых знаменитых воинов. Очевидно, это Туэн, самый младший из них. Всегда начинают с младшего, а последним идет самый старший. В этом году старший — Вортрикс… Вот на мужской половине поднимаются два воина и, выступив вперед, встают по обе стороны от мальчика. Но это не отец Туэна и не друг отца Туэна. И мальчик вовсе не Туэн! С одной стороны от него стоит большой согбенный старик с золотисто-седыми бровями и орлиным носом, а с другой — гибкий и смуглый человек с медной змеей, обвивающей руку, на которой не было кисти. Они подводят мальчика к Мудиру, сидящему у Костра Совета. Мудир слегка наклоняется вперед, когда они подходят — жидкие волосы выбились из-под жреческого убора из орлиных перьев… Дрэму казалось, что он слышит ритуальные вопросы и ритуальные ответы…

— Кто это? Кого вы привели ко мне?

— Это мальчик. Пусть умрет он в отрочестве и возвратится к нам воином племени.

— А кто поручится за этого мальчика?

— Я, старый Катлан, Катлан Могучий. Я, его дед, ручаюсь за этого мальчика…

У Дрэма, который стоял среди кустов ольхи, опершись на копье, вырвался из груди сдавленный, похожий на рыдание вздох. Зачем он пришел?! Но он знал, что эта ничего не меняет. Если бы он остался с Долаем и пастухами, как собирался, все равно вести о том, что происходит у Костра Совета, дошли бы до его ушей.

Через лоскутные поля ячменя и молодого льна он услыхал, как одна из женщин затянула плачь по сыновьям, умершим ритуальной смертью; плач подхватила вторая женщина, затем третья. Он понял, что первая, короткая часть церемонии, закончилась. Сейчас они пойдут вслед за Мудиром через толпу, которая расступится и пропустит их, его товарищей по Школе Юношей, его копьеносное братство… и Вортрикса. Он поднял голову и увидел их — на этот раз уже не в темной глубине своего внутреннего зрения — тонкую вереницу молодых гордых отроков во главе с Мудиром в уборе из орлиных перьев. За их спинами полыхал красный грозовой закат, начало которого он так и не заметил. Тени юношей, когда они шли, ложились на проросший ячмень и тянулись к нему, будто посылали прощальный привет. И теперь ночь и день, пока не вспыхнет новый закат за Холмом Собраний, племя будет считать их умершими. Вернутся они победоносными воинами со свежей татуировкой на груди, знаком их возмужания. И тогда настанет всеобщее ликование, и торжественно затрубят боевые рога перед тем, как зажгутся Костры Белтина.

Дрэм знал, что он уже не увидит их триумфального возвращения. Он пришел сюда проводить своих братьев из Школы Юношей. Новые воины, которые придут завтра, будут принадлежать другому миру, где ему нет места.

Теперь они повернула направо и стали подниматься на Холм Собраний, а вслед им неслись причитания женщин: «Охон! Охон!» И скорбная песня болью отзывалась в ушах и сердце Дрэма. Глаза его устали от бесконечного напряжения. Мальчики все время уменьшались в размере, пока петляли по длинному склону, держа путь к месту погребения безымянного героя. Когда они достигли горизонта, за который всегда уходили Новые Копья, Дрэму показалось, что они шагнули прямо в пылающее пламя заката. Пламя расступилось перед ними, и они исчезли в нем.

Дрэм повернулся и одиноко побрел обратно через ольшаник, а сзади еще долго слышался женский плач: «Охон! Охон!»

Глава XI Вестники

На следующий день вечером Дрэм стоял в одиночестве возле опустелых овечьих загонов, откуда угнали весь скот в деревню, и смотрел, как пылают Костры Белтина на гребне Холма Собраний. Это означало, что молодые воины уже вернулись из-за заката. В пастушьей хижине за его спиной очаг был загашен и давно остыл. Очаг теперь был черный и холодный, и такой же черной и холодной была душа Дрэма, пустая и заброшенная. Но очаг, как и все очаги в деревне и в пастушьих хижинах, ждал минуты, когда в нем вспыхнет новая жизнь от соприкосновения со священным огнем.

Вскоре внизу на склоне зардел в темноте красный огненный бутон, и через некоторое время появился Эрп с факелом в руке. Он бежал всю дорогу, как бежали сейчас во всех уголках клана самые младшие из каждого дома. И черный очаг снова ожил и, разгораясь, распрямлял лепестки живого пламени. Но сердце Дрэма оставалось холодным и темным.

На следующий день, когда погасли Костры Белтина, овец отогнали на высокогорные летние пастбища, и Дрэм, который теперь жил одной жизнью с пастухами, отправился вместе со всеми. Шли дни, и постепенно он подчинялся медленному однообразному ритму своего нового распорядка. В сумерках каждый вечер они загоняли овец в большие загородки со стенами из дерна. (Даже летом овец редко можно было оставить на ночь на воле, так как в любую минуту из леса могли появиться волки и схватить их. Что ни говори, волки — народ дошлый!) А по утрам, когда снова возвращался свет, овец выпускали. Два раза в сутки, утром и вечером, их водили на водопой к овечьим прудам, на расстоянии выстрела из лука от загонов. Целыми днями, пока овцы паслись, их надо было охранять и следить за ними, перегоняя с места на место, чтобы они всегда ели свежую траву, но не допуская на склоны Меловой, где росла дурман-трава, или в серые низины, такие, как старые кремневые карьеры. Овец приходилось собирать, когда они разбредались, выхаживать и лечить от болезней или после ранения. И только поздно вечером, когда овцы были благополучно закрыты на ночь в загородке, можно было пойти в низкую дерновую хижину у овечьего пруда, где тебя ждала горячая похлебка, большей частью баранья, приготовленная из туши, что всегда была подвешена высоко над чадящим очагом, так, чтобы ее не достали собаки. Обычно готовила еду одна из маленьких темнокожих женщин, которая, закончив стряпать, уходила. Судя по всему, эти женщины не были женами пастухов. После ужина нужно было, смешав разные травы, готовить мази для овец и чинить пастушье снаряжение. Бывало, что Долай вдруг принимался рассказывать какую-нибудь из своих удивительных историй, а иногда молодой Эрп играл на дудке из бузины заунывную бесхитростную песенку, которую днем играл своим овцам. Но большую часть времени все сидели молча у очага, так как пастухи были люди молчаливые.

Дрэм еще не прожил с пастухами и Долаем одной луны, как настало время стрижки овец.

Трижды в год общие заботы объединяли Племя и Пастуший народ. Один раз в пору листопада, когда устраивали большой общий загон для клеймения скота; второй раз, когда овцы ягнились, и все, кто способен был держать оружие, независимо от цвета волос и кожи, принимали участие в охране их от волков. И, наконец, третий раз, во время стрижки овец, но тут пастухам помогали в основном женщины Племени.

Лето еще только начиналось, но извилистые холмы Меловой, как в знойный полдень, дрожали в нагретом воздухе. Стрижи носились высоко в голубой вышине или же совсем низко вдоль склонов, на которые ложились их тени. И повсюду в небесах звенела песня жаворонка. Дрэм, пригнавший на стрижку небольшое стадо с Меловой к загону над деревней, слушал жаворонка и вдыхал запах сухого тимьяна, покалеченного и примятого овечьими копытцами, чувствуя, как горячее солнце греет ему спину. Но куда-то ушла радость, которую он раньше испытывал в такие минуты. Прислушиваясь к блеянию овец и уже подросших ягнят, он не спускал глаз с их беспокойно пляшущих задних ног и с пастушьего пса серой окраски, бегавшего вокруг стада. Кью, старшая из двух собак Долая, что была почти щенком шесть весен назад, нынче не желала никого признавать, хроме хозяина, и молодой пес Эйсал теперь пас овец с Дрэмом. Пес прекрасно ладил с Белошеем, поскольку Дрэм всегда помнил о том, что не следует гладить Эйсала, когда Белошей поблизости. Белошей ходил всегда по пятам за хозяином, высунув розовый длинный язык. Из него так и не получилось настоящей пастушьей собаки — слишком долго он был охотничьим псом Но он все же понял: на овец охотиться нельзя, их надо защищать. Постепенно он привык к новой жизни и в качестве охранителя стада завоевал свое право на существование.

Дрэм впервые так близко подошел к деревне после того дня, когда он издали следил за началом церемонии посвящения Новых Копий. И по мере того как он спускался все ниже, а синие Дебри вдали исчезли за крутыми утесами Меловой, он все нетерпеливее искал глазами знакомое нагромождение крыш под Холмом Собраний и поросшую дерном площадку над пшеничными полями, нынче шумную и многолюдную, где были поставлены загоны для стрижки и где стригали уже принялись за работу. Он хотел, но в то же время боялся, снова увидеть знакомые лица, привычные предметы.

Дрэм не мог стричь овец. Он почти все научился делать одной рукой, но для того, чтобы управиться с бунтующей, вырывающейся овцой, орудуя при этом тяжелыми бронзовыми ножницами, нужны были две руки. Приведя овец с гор, он весь остаток этого беспокойного тяжелого дня трудился не покладая рук возле загона. Он сгонял мекающих и упирающихся овец вниз и передавал их в руки стригалей — от них овцы выходили бледные и обкромсанные, но тут же спокойной трусцой шли искать своих блеющих ягнят. К концу дня Дрэм совсем запарился: волосы прилипли ко лбу, а набедренная повязка — к бедрам. Рука его была вымазана жирным овечьим потом, и ему казалось, что этот запах въелся в ноздри и перебивает все остальные.

Поэтому, когда пробегавшая мимо девочка с высоким кувшином пахты[2] для стригалей остановилась возле него, он нетерпеливо обернулся и вдруг увидел перед собой Блай.

Впервые в жизни он обрадовался ей. Она ведь могла рассказать ему о доме, обо всем, что он здесь оставил. На мгновенье, забыв о пахте и об овце, которую он только что вывел из загона, он порывисто схватил Блай за запястье, будто боялся, что та исчезнет, прежде чем он выведает и выспросит.

— Блай! Блай! — У него спирало дыхание. — Как я рад тебя видеть!

Подняв голову, она посмотрела на него, и будто солнечный лучик на секунду осветил ее лицо.

— Правда, Дрэм?

Его разозлила ее непонятливость.

— Ну, а как ты думаешь? Ты ведь можешь рассказать мне о наших. Как там мать?

Свет в лице Блай снова погас, и, помедлив, она сказала:

— Да, я могу тебе рассказать о доме. С матерью все в порядке, Дрэм.

— Ее нет здесь?

— Нет.

Они поглядели друг на друга, а потом Блай подняла широкогорлый кувшин с двумя ручками и наклонила его так, чтобы Дрэму было удобно пить.

— Пей! Ты, наверное, хочешь пить?

Дрэм приник губами к горлышку. Пахта была жидкая, вкусная, прохладная, и он пил с жадностью.

Напившись, он обтер рукой рот и тотчас пожалел об этом, так как рука пропахла жиром.

Торопливо, сбиваясь на каждом слове, Блай рассказывала ему о домашних новостях: Драстик часто теперь ходит на охоту, дед еще больше кашляет; недавно появились новые щенки; у матери, в ее фруктовом саду, привился дичок, а рыжая кобыла вот-вот разродится…

Кончив, она замолкла, уставившись на кувшин, а затем сказала едва слышно:

— Я могла бы иногда приходить и рассказывать тебе о доме, если ты, конечно, не против.

— Я завтра снова уйду на Большую Меловую. Это очень далеко, — ответил Дрэм поспешно. И вдруг, неожиданно для себя, добавил: — Знаешь, Блай, там, на Большой Меловой, очень одиноко.

Блай продолжала смотреть на кувшин.

— Я могла бы иногда приходить, — повторила она. — Мне безразлично, сколько идти. Зато тебе будет, может быть, не так одиноко.

Дрэм посмотрел на нее, и на лбу между бровями у него появилась морщинка. Видно было, что он озадачен.

— Зачем это тебе? Идти в такую даль из-за меня?

Блай подняла голову, и ее узенькое личико дернулось, как от судороги.

— Ты же тогда, много лет назад, пошел за мной, когда приходил тот человек и все дети смеялись. Ты пошел, потому что, как ты сказал, я выросла у твоего очага. Ну, а если я выросла у твоего очага, значит, ты вырос у моего, — разве не так?!

Оба замолчали и не слышали, что тишина наполнена гомоном людских голосов и шумом идущей вокруг стрижки. Дрэм все еще был в недоумении не столько от слов Блай, сколько от какого-то странного, непривычного ощущения. Он, казалось, впервые смотрит на Блай, впервые видит ее. Он заметил в ее темных кудрях букетик белых цветов бузины — девушки часто прикалывали цветы к поясу или вплетали в волосы, но он никогда не видел, чтобы это делала Блай, которая была всегда не такая, как другие девушки. А может быть, он просто не замечал? Где-то глубоко внутри проснулось чувство товарищества, поначалу слабое, но постепенно оно раскрывалось, как раскрываются лепестки у цветка. И вместе с этим новым чувством, вместе с неожиданным сознанием, что она, Блай, существует, впервые в жизни пришла робость.

— Блай, — начал он неуверенно, — ты знаешь, я хотел…

Радостное блеяние вернуло его к реальности — овца, которую он должен был отвести к стригалям, ушла совсем в другую сторону. Как он мог забыть?! Какой он дурак! Овца за это время успела пробежать порядочное расстояние и теперь паслась среди стриженых овец, которых отпустили стригали. Кто-то из пастухов окликнул его, указывая на овцу, как будто он сам не видел. Он бросился за ней со всех ног, но овца, завидев его, помчалась с громким блеянием прочь, как от мясника, — спутанная длинная шерсть взлетала на бегу над тонкими ногами. Он сразу же поймал ее, но, когда он попытался ухватить покрепче, она, издав дикий вопль, задергалась и проскочила у него между ног. Он не удержался и упал. У загонов раздался смех. Когда он встал и снова пустился вдогонку за овцой, он чувствовал себя всеобщим посмешищем, да к тому же еще с сухой рукой. Он стиснул зубы и схватил овцу, намотав на руку шерсть около загривка, затем злобно ударив ее коленкой в бок, повернул к себе с такой зверской яростью, что та едва устояла на ногах. На этот раз овца взвизгнула от боли и страха. Мимо пробегал Эрп с горшочком золы, которой посыпали ранки у овец после стрижки. Как всегда, избегая глядеть прямо в глаза, он бросил на ходу:

— Хорош пастух, у которого нет терпения. Помимо всего прочего, это просто глупость — овца тебе это попомнит, и ты не оберешься с ней хлопот…

Дрэм стерпел бы замечание, сделай его кто-нибудь постарше, но не Эрп, почти его ровесник Эрп даже не был стригалем, просто мальчишка на побегушках у стригалей, разносчик золы…

— Мне, конечно, былобы легче, родись я таким, как ты, только и годным на то, чтобы пасти овец. Гад ты ползучий, вот ты кто. Все бы тебе вынюхивать из-за кустов… — крикнул Дрэм в запальчивости, но, перехватив взгляд Долая, вдруг осекся. Старик стоял у нижнего загона, опершись на копье. Что-то в этом испещренном морщинами старческом лице заставило Дрэма умолкнуть, так и не докончив фразы. Он до боли стиснул зубы, так, что кровь прилила к вискам. Он погнал овцу вниз к стригалям, затем вернулся за второй. Долай все еще стоял у нижнего загона, опираясь на копье.

— Напрасно ты вышел из себя и набросился на Эрпа, будто он еще одна непослушная овца, — сказал старик. — Это неразумно.

Дрэм стоял перед ним, грудь его тяжело вздымалась.

— Я забыл, что Пастуший народ мне теперь ровня. Все никак не привыкну. Со временем, быть может, усвою.

Но Долай и не думал обижаться. Дрэма это всегда злило. Темноликих невозможно оскорбить, они как бы вне оскорбления.

— Дело здесь не в равенстве, — сказал Долай. — Но если уж ты пришел к нам, то судим ты будешь по нашим законам. Ханно, Флэн, я, все мы старше тебя и мудрее. И даже Эрп лучше тебя знает, как обращаться с овцами. Поэтому ты среди нас меньшой Ну, а теперь иди, отгони овцу вниз, не заставляй стригаля ждать.

Дрэм отвел овцу, за ней вторую, третью. Он работал без отдыха, злой и несчастный. И когда, наконец, остановился утереть пот с лица и убрать со лба прилипшую прядь густых рыжих волос, он снова обнаружил возле себя Блай с кувшином в руках. Он так грубо обрушился на нее, что она отпрянула, как от удара.

— Кто просит тебя ходить за мной с твоей пахтой, когда я не хочу пить? И нечего приходить ко мне на летнее пастбище. Обойдусь без вестей о доме, так даже лучше. Нет у меня дома! Ваш очаг теперь не мой дом!

Блай была белее полотна, маленькая мошка, серовато-белая, как и пахта в ее кувшине. Она стояла и смотрела на него в упор, он уже когда-то видел, как она так стояла и точно так смотрела, но на кого — он не мог вспомнить, не помнил, где это было, что, впрочем, сейчас не имело значения. С каким-то злым удовлетворением он отметил, что цветы бузины у нее в волосах обмякли и пожухли.

Вобрав голову в плечи, он поплелся за очередной овцой, оставив Блай стоять с ее пахтой.

Лето брало свое. Внизу у подножия холмов собрали цветы дикого чеснока и теперь их сушили повсюду на деревенских крышах. Затем настала пора убирать лен, а вскоре созрел и ячмень — он стоял золотистый и высокий и шуршал, когда ветер задувал в полях вокруг деревни и в крошечных, прячущихся среди овечьих загонов клочках земли на холмистых пастбищах, принадлежавших детям Тах-Ну, знавшим секрет, как выращивать ячмень, еще до прихода Золотоволосых. Но здесь, на Большой Меловой, время остановилось и трудно было представить, что внизу идет какая-то жизнь. Дерн высох и порыжел, и в полдень тени пастухов и овец становились короткими, а потом снова удлинялись — это были все перемены, не считая того, что бузина, посаженная по углам загородок специально для того, чтобы делать из нее целебные снадобья, сбросила свои кремовые лепестки и на их месте кое-где уже чернели гроздья ягод, которые так любят клевать птицы.

На душе Дрэма было по-прежнему безрадостно, но постепенно он начал свыкаться со своим положением, как свыкаются со старой раной и перестают замечать ее, хотя боль никуда не уходит, как никуда не уходит слабость, порожденная этой болью.

Пришел сбор урожая, и высоко в горах, на холмистых, поросших дерном кусочках земли, где стояло какое-то подобие деревни, темнолицые дети Тах-Ну устраивали свой колдовской праздник, не имеющий ничего общего с праздником урожая Золотого народа в деревне на нижних склонах. Колдовским был стук стоящих на земле барабанов из овечьей кожи, по которым били открытой ладонью, и каждый год кто-нибудь из молодых людей исполнял танец Ячменного Царя для того, чтобы испросить хороший урожай на следующий год. Он танцевал, пока не падал на землю, дергаясь, будто в конвульсиях.

— Когда-то мы убивали Ячменного Царя каждый год, чтобы был хороший урожай, но теперь у Темнолицего народа не хватает молодых людей и мы теперь убиваем только через каждые семь урожаев, — сказал Дрэму Долай, когда окончилась церемония. — И урожаи поэтому нынче не те, совсем не те.

Как-то вечером, вскоре после праздника, Дрэм пригнал часть стада на водопой к пруду. Теперь ему поручали и такую работу, ему и молодому псу Эйсалу, поскольку оба начали понимать повадки овец и научились обращаться С ними. Он сейчас привел только половину стада — если бы пришли все овцы, большая часть их так и не подошла бы к воде. Белошей, как всегда, вприпрыжку носился за Дрэмом, пока Эйсал обходил стадо то с одной, то с другой стороны. Как только остался позади последний подъем и они увидели перед собой воду, весь волнистый поток неожиданно устремился к пруду. Дрэм слышал, как постукивали о дерн острые овечьи копытца.

Пока стояло долгое знойное лето, пруд сильно обмелел и от него осталась лишь круглая сверкающая бляшка на большом неглубоком щите утрамбованной глины, почти белой сверху и розовато-бурой у кромки воды. Иногда эта вода была ярко-голубой, а иногда переменчивой, когда по ней ходили тени от облаков, или же мрачно-серой, когда поднимался туман. Сейчас она тихо нежилась в закате, переливаясь жемчугом и бледным золотом; сорока, сидевшая у самой воды, вспорхнула, сердито затрещав, как только стадо метнулось к пруду. Тут всегда были птицы: трясогузки, ястребы, сороки, постоянно ронявшие перья вокруг водоема; теплые красновато-коричневые перышки кроншнепа завивались, как цветочные лепестки, а у скворца на перьях были пятнышки; однажды Дрэм видел, как далеко от берега на воде плавало стрельчатое белое перо лебедя.

Овцы разбрелись вокруг пруда, осторожно пробираясь по твердой глине к воде. Дрэм стоял, опершись на копье, и следил за ними, а обе собаки сидели у его ног. Собакам хотелось пить, они тяжело дышали, высунув языки, но при этом знали — даже Белошей теперь знал, — что их черед наступит только после того, как напьются овцы. Овцы пили с жадностью, вода стекала с их морд, и капли, падая в пруд, расходились кругами, выхватывая искры заката. Удивительно, сколько мира и покоя было в этой картине!

Напившись, овцы сразу же утратили интерес к воде и повернули от пруда. Эйсал и Белошей теперь не отрываясь смотрели Дрэму в лицо — языки повисли, хвосты умоляюще подрагивали.

— Теперь идите! — сказал Дрэм, собаки понеслись прыжками к долгожданной воде и, погрузившись по брюхо в ее прохладу, принялись громко лакать.

Он свистом вызвал собак из воды — они отряхивались, и брызги фонтаном слетали с их грубой шерсти. Затем он послал Эйсала собрать стадо, хотя собирать его почти не пришлось — овцы, утолив жажду, сами двинулись к ночным загонам. И как раз в это время на одном из уступов Меловой показался маленький темнолицый Эрп. Он направлялся к хижине у пруда, на плече он нес куль с мукой.

Дрэм, идущий за стадом, замедлил шаг, выжидая, когда Эрп подойдет поближе. Эрп ходил в деревню за свежей ячменной мукой. Он редко возвращался из селения без новостей. Эрп — ушки на макушке. Дрэм истосковался по вестям из дома, но гордость мешала ему открыто расспросить Эрпа, и поэтому он притормозил, сделав вид, что поправляет ремень, которым была стянута овечья шкура на его тонкой талии. Эрп подошел к двери хижины и сбросил на землю мешок.

— Ты что-то сегодня долго пробыл в деревне, — сказал Дрэм, продолжая глазами следить за стадом.

Эрп подошел ближе, чуть боком, как подходят собаки.

— Мешок тяжелый. — Он потер плечо. — Дорога долгая, а куль чем дальше, тем тяжелее.

Наступила пауза. Дрэму не терпелось спросить: «Как там у меня дома? Что говорят в клане?» Но гордыня заморозила слова. Эрп исподтишка взглянул в его лицо, раздираемый, как всегда, между желанием сделать приятное сверстнику, такому высокому, золотоволосому, такому безрассудно смелому, и желанием отомстить ему именно за все эти качества. Наконец он сказал:

— У Тэлори в доме новый младенец, мальчик.

— Правда? — обрадовался Дрэм.

— А у Вождя в коровнике новый рыжий теленочек. И еще Юриан убил медведя, но, говорят, это всего лишь медвежонок. Карадик и Морвуд снова поссорились из-за границы между делянками. — Блестящие пытливые глаза украдкой из-под бровей обшарили лицо Дрэма. — А еще Драстик, брат Дрэма, просил Белу с переправы отдать за него третью дочь.

Дрэм задумался. Он вспомнил эту третью дочь Белу, ее, кажется, звали Корделла. Пухленькая, розовая девушка, от которой пахнет свежим хлебом. Она придет в дом, который прежде был его домом, и будет прясть у огня. Неожиданно ему захотелось, чтобы она не обижала Блай.

— Не только у Драстика невеста под плащом, — продолжал Эрп. — Говорят, Вортрикс тоже обзавелся девушкой.

— Что за девушка? — спросил, помолчав, Дрэм.

— Рун, дочь Гуитно Поющее Копье. Я ее видел — она молола зерно перед отцовским домом. Будет настоящая красавица. — Эрп ухмыльнулся. — Видишь, какие новости я тебе принес. Много новостей принес.

— Да, новостей много, Ушки-на-Макушке, — сказал Дрэм — Ну, а теперь мне пора идти за овцами, иначе они разбредутся кто куда.

В тот вечер ему казалось, что закат угасает слишком быстро. Когда он повернул от пруда, золото уже ушло. Старая рана вновь ожила, боль стала еще острее. У него вдруг возникло недоброе желание выместить эту боль на овцах, заставить Эйсала кусать их сзади и гнать, гнать, гнать… захотелось увидеть, как будет вздыматься дурацкая их шерсть над тощими ногами, когда они в страхе пустятся бежать. Но он усвоил урок, полученный среди прочих других уроков в последнее лето на Большой Меловой. Он шел неторопливо, опираясь на копье, как на папку, собаки бежали рядом по обе стороны, стадо плыло впереди, словно серое облако на фоне рыже-коричневого холмистого дерна. Одна из овец, отделившись от стада, затрусила в сторону. Он свистнул Эйсала, копьем указав ему на овцу, и собака тотчас же кинулась к ней.

— Не хватать! Полегче! — крикнул ему вдогонку Дрэм.

Эйсал, молодой, горячий пес, иногда был склонен чересчур ретиво выполнять приказания, что, впрочем, на сей раз совпадало с тайным желанием Дрэма. Несмотря на предупреждение, Эйсал явно изготовился хватить зубами беглянку. Дрэм еще раз свистнул, на этот раз громко и резко. Собака остановилась и поглядела в его сторону.

— Полегче, братец! Полегче! — крикнул Дрэм.

Эйсал успокоился и мирно погнал овцу обратно в стадо.

— Молодец, все сделал, как надо! — услышал он голос Долая и, обернувшись, увидел старика. Старик стоял, опершись на копье, и, как всегда, казался неотъемлемой частью холмов, такой же, как и бузина в углу овечьего загона. У Дрэма было ощущение, что старый пастух целый век стоит здесь, застыв в своей неподвижной позе.

— Все же я кое-чему научился, — сказал Дрэм. — Наверное, это не так уж и ничего. — В усталом голосе его была горечь.

Долай внимательно поглядел на него из-под седых бровей:

— Кто-кто, а Эрп уж ни одну новость не пропустит.

Теперь они шли рядом. Дрэм бросил испытующий взгляд на старика, понимая, что он успел повидать Эрпа после того, как тот вернулся с мешком муки, а значит, знает все новости о Золотоволосых. Маленький Ушки-на-Макушке слышит, что делается на сердце у человека, до которого отсюда день пути. Стоит ему только ухо приложить к земле.

Они подошли к входу в большой овечий загон со стенами из дерна, где их уже ждали Флэн и его брат. В руках у них были палки с зарубками для ежевечернего пересчета овец. Дрэм слегка придержал шаги, чтобы Долай мог пропустить стадо через узкую щель, но Долай протестующе закачал головой.

— Нет, нет! Если старый пес все будет делать сам, щенок никогда не выучится. Ну-ка, берись за дело!

Дрэм, Белошей и Эйсал дружно принялись за работу, пока старый пастух и такой же старый пес молча наблюдали за ними. На Дрэма вдруг навалилась тоска — ему казалось, он никогда еще не испытывал такого одиночества. Он сам себя убеждал, что рад за Вортрикса, теперь есть кому его утешить, и он мог больше не думать о своем кровном брате, но как одиноко, как бесконечно одиноко было этому забытому брату! Широкие холмы вокруг казались такими темными в меркнущем свете, такими бесприютными, а поднявшийся ветер принес холод.

Он благополучно пропустил всех овец через щель, по обе стороны которой стояли с палками Флэн с братом Поздно вечером, после того как овцы были наконец надежно заперты в загородке, Дрэм зашел в пастушью хижину. Когда они на минуту остались вдвоем с Долаем, старик сказал, глядя в огонь и как бы обращаясь к яркому пламени:

— Только хороший пастух может думать об овцах, когда сердце занято другим. Мне сдается, со временем из Дрэма выйдет недурной пастух.

Глава XII Волчий дозор

Настала осень, и баранов пустили на пастбища к овцам, в то время как внизу, на дальних холмах, там, где начинаются Дикие Дебри, занялся пожар — вспыхнула жухлая желтая трава и горела теперь всеми красками: рыжими, янтарными, бронзовыми, золотыми; дикие яблони на лесных опушках были усеяны мелкими, похожими на крабов, плодами, среди золотых и багряных листьев куманики темнели ягоды, а свиней из деревни пригнали в долины откармливаться на желудях. А потом пришел Самхейн. И как только упали в лесу последние листья, пастухи перевели стадо вниз на зимние пастбища — здесь было больше шансов выжить в сильный мороз и снегопады. Шумно и многолюдно становилось на пастбищах, когда начиналось большое клеймение, а за ним зимний забой скота. Оставляли всегда только самых жизнеспособных и сильных баранов и овец — для слабых просто не хватило бы зимой еды.

Зима не заставила ждать, и долгими вечерами пастухи теперь сидели в хижине у очага, кутаясь в бараньи шкуры или волчьи плащи, и слушали — как, очевидно, никогда бы не слушали летом — великое безмолвие Меловой. Зима начиналась, как обычно, с ветров и ливней, но холода не было, а это означало, что овцам в загонах можно было пока не опасаться заклятого врага. Догорели в зимнее солнцестояние костры Золотого Народа, и овцам настала пора ягниться, когда ударили первые суровые морозы.

Как-то вечером они сидели у самого огня в наполненной чадом хижине за ужином, состоящим из ячменной похлебки и жареной оленины, добытой на охоте Дрэмом и Белошеем. Не было только Флэна — у него завелась женщина, там, где жили в маленьких травяных хижинах Темнолицые. Он теперь часто отсутствовал, даже когда пастухи со стадами переселились на нижние пастбища. Дрэм, окончив еду, полировал новое древко копья куском песчаника. Белое ясеневое древко, светлое и гладкое, серебрилось при свете огня. Точильный камень слегка крошился у него под рукой, и желтый песок, будто золотая пыльца, тонкой струйкой посыпал полы его плаща из овчины. Он то и дело поднимал голову и сквозь дым и чад бросал взгляд на Эрпа и девушку, которая готовила им в тот вечер ужин. В эту Луну она приходила уже несколько раз, и Эрп купил ей ожерелье из черного янтаря и голубые стеклянные бусы, отдав за это торговцу шкуру выдры. Девушка, как лисичка, обнажала зубки, когда Эрп подсаживался слишком близко, однако на шее у нее, там, где распахнулась шкура, Дрэм заметил бусы. Они были очень красивы, особенно когда в них при свете очага зажигались голубые искорки.

Дрэм передвинул под мышкой копье, чтобы приняться за новый кусок древка, и сел поближе к огню, несмотря на то, что щиколотки горели под тугими ремнями-обмотками из оленьей кожи. В мороз и ветер всегда одна беда — лицо горит, а плечи мерзнут. Он поглубже запахнул плащ и заговорил, чтобы прервать наконец молчание.

— Смотрите, какое красное пламя! Ночью будет мороз, — сказал он.

Ханно оторвался от реберной кости, которую обгладывал, и хмуро посмотрел на Дрэма.

— Я и без огня это знаю. В мороз всегда болит моя рана на щиколотке, где меня хватил волк семь зим назад.

И в это же мгновение, словно упоминание о волке разбудило какие-то чары, сначала одна, а за ней вторая собака навострили уши и тихонько заворчали. Старый Долай поднял голову и прислушался.

— Ну вот, пришли, — сказал он. — Всегда приходят. В иную зиму раньше, в иную позже, но обязательно приходят.

Дрэм слушал, глядя на Белошея, который вдруг напрягся и начал дрожать. Все слушали, и собаки, и люди, и постепенно до них донесся из звездной темноты протяжный, унылый вой волков, вышедших на охотничью тропу.

— Пора держать Волчий Дозор, — сказал Ханно.

Именно этого боялся Дрэм: он понимал, что неизбежно грядет, но не мог заставить себя прямо поглядеть событиям в лицо. Караулить волков придет его брат Драстик, придут и молодые воины, которые были с ним в Школе Юношей, придет Вортрикс. Во время стрижки овец у него не было такого страха, так как мужчины племени редко принимали в этом участие — считалось, что эту работу должны делать женщины и пастухи. Но совсем иное дело было Волчий Дозор. Это было мужское занятие и никто из мужчин не мог оставаться безучастным, когда волки рыскали по овечьим тропам и приближалась пора ягнения.

Точильный камень выскользнул из руки Дрэма, и острый конец его оставил длинную царапину на серебристой гладкой поверхности нового древка. У Дрэма вырвалось одно из злых ругательств темнокожих.

Начиная с этой ночи, все мужское население Племени вышло караулить волков вместе с Пастушьим народом. Здесь теперь можно было встретить мужей, ставших прославленными воинами и охотниками еще до рождения Дрэма, и юношей, которые были совсем мальчишками год назад.

Люди постарше не вызывали у него такого горького чувства, даже Тэлори, который никогда с ним не заговаривал, но однажды, проходя мимо, положил руку ему на плечо, когда он стоял склонившись над больной овцой. Но ему было невыносимо тяжело видеть своих сверстников, тяжело до боли в животе. Они свободно болтали с Долаем и пастухами, сидя на корточках вокруг костра, сложенного у входа в каждый загон, и, казалось, между ними не было сковывающего их барьера. Но между Дрэмом и пастухами тоже не было никакого барьера, пока дед не воздвиг его шесть весен назад. Теперь же сверстники не знали, как им разговаривать с Дрэмом. И он не знал, как с ними говорить. Они отводили глаза, в конце концов и он, и они стали делать вид, что не видят друг друга. Даже когда пришел Драстик, он сделал вид, что не узнал брата. Так было лучше для всех.

Вортрикс, однако, до сих пор ни разу не появлялся.

Когда началось ягнение, Дрэм днем и ночью был занят работой, и это его спасало. В следующие две Луны не было ночи, чтобы не народилось на свет несколько ягнят. Овцы в это время нуждаются в особом уходе, поэтому приходилось без конца заглядывать в загон, чтобы убедиться, все ли там спокойно. В лунные ночи было легче — серебристый свет позволял видеть, что делается в загородке, тогда как в темноте только блеяние овцы и собственные руки, вернее рука, могли сказать о том, что овца ждет помощи. Ее надо было перенести поближе к огню, где было больше света, иначе факел всполошил бы все стадо. Однако беда приходила все чаще, и чем дальше, тем больше нехватка корма сказывалась на овцах. Были и просто дурные мамаши — они оставляли своих ягнят на затоптанном папоротнике и уходили. В таких случаях приходилось быть начеку, так как ягнята, пролежав долго на замерзшей земле, потом уже не могли оправиться. Случалось, что погибали сами овцы, а ягнята выживали. Тогда их приходилось выхаживать и всячески пестовать, как пестует женщина младенца, пока не появлялась возможность подсунуть их овцам, потерявшим ягнят. Словом, это была горячая пора, и работы хватало и Дрэму, и остальным пастухам.

Как-то поздним вечером, в середине сезона ягнения, Дрэм с Ханно, сидя на корточках возле костра, возились с овцой, которая вот-вот должна была разродиться. Тут же стояли и глядели на них несущие дозор охотники. Ночь была холодная, дул резкий восточный ветер, и порывы его, взметнув снежные вихри, увлекали их за собой. А когда снег попадал в яркий круг костра, он казался облаком крутящихся в водовороте белых перьев. Дрэм и Ханно подтащили овцу под дерновую стенку, чтобы хоть как-то укрыть ее, однако снег настигал даже здесь, посыпая белыми хлопьями овечью шерсть, которую ветер вздымал и делил ломаным пробором. Но Дрэм не был уверен, что овца это чувствует. Он не был уверен, что она вообще что-либо ощущает. Овца была красавица. Для Дрэма нынче овцы не были безликим стадом, теперь он воспринимал их так же, как и пастухи, то есть они для него были почти люди, мужчины и женщины: одна овца — красавица, а другая — косомордая; у той вид злобный, а у этой, наоборот, кроткий. Но эта овца была настоящая красавица, притом гордая; правда, старый Долай еще раньше говорил, что ей туго придется, когда появится ягненок.

И вот перед ними был ягненок, крошечный барашек с черной мордочкой. Он лежал почти как неживой, распростершись на кучке бурых папоротниковых веток, которые они второпях набрали, чтобы ягненок не замерз на снегу. Оставив на короткое время его одного без присмотра, они поспешили к овце, чтобы попытаться спасти ее. Угрюмый коротышка Ханно подошел к огню взять жидкую ячменную кашицу, которую он поставил подогреть возле очага, но овца уже в конвульсиях вытягивала ноги.

Дрэм наклонился к ней:

— Скорее, Ханно!

Ханно опустился рядом с ним на колени, в руке у него была миска с кашей. Он заговорил с ворчливой нежностью, с какой разговаривал только с больными овцами и никогда — с людьми:

— Все позади, девочка. Поешь теперь каши.

Овца как будто понимала, что они хотят помочь ей, и приподняла голову, но Дрэм почувствовал, как по ее телу пробежала дрожь — и она опрокинулась на снег. Какой уже раз Дрэм и Ханно были свидетелями одной и той же картины — рядом ягненок боролся за свою едва тлеющую искорку жизни, а между ними лежала мертвая овца.

Все это случалось уже не раз, но Дрэм так и не мог свыкнуться с этим. Сегодня ему почему-то было особенно невыносимо. Может быть, потому, что он физически ощутил, как дрожь прошла по ее телу и у него из-под руки ушла жизнь, а может быть, оттого, что эта овца была красивая и гордая, как тот огромный лебедь, его первый трофей. И снова тоскливое смятение поднялось в его душе, жаждущей знать, куда ушла жизнь… Но времени на поиски ответа не было, так как ягненок слабел на глазах.

Ханно медленно повел плечами.

— Все кончено, — сказал он, поставив миску на землю. — Возьми ягненка и отнеси вниз в хижину, пока он не отправился вслед за матерью. А я пойду посмотрю, что там с этой пеструхой, у которой ухо оборвано.

С ягненком, как моток мокрой шерсти, свисающим с его руки, Дрэм направился к хижине. Сейчас под снегом, запорошившим ее контур, она более чем когда-либо казалась просто небольшим возвышением на склоне холма. В хижине никого не было, но огонь горел красным низким пламенем, и, как всегда во время ягнения, наготове стоял кувшин с овечьим молоком. Дрэм опустил ягненка на ворох папоротника, около очага, позволив Белошею обнюхать и облизать малыша. Хотя Белошей не был пастушьим псом, он, как ни странно, питал слабость к маленьким существам, что часто бывает с очень большими собаками, и он инстинктивно чувствовал, как надо обращаться с ними. Дрэм налил немного молока в бронзовый горшочек и поставил его у огня. Из каких-то темных тайников хижины он принес рожок, сшитый из овечьей кожи, и короткую веточку бузины, из которой была выскоблена сердцевина. Как только согрелось молоко, он налил его в рожок, куском тряпки обернул веточку, чтобы она не кололась и ягненок мог ее сосать, как соску. Затем он сунул ее в горлышко кожаной бутылки и, забрав малыша у Белошея, устроился с ним возле огня. Теперь надо было заставить ягненка сосать.

Терпение всегда давалось Дрэму с трудом, но все же на животных его хватало чаще, чем на людей. Кроме того, он извлекал для себя все новые и новые уроки и, надо сказать, многому научился за то время, что провел здесь. Он макал пальцы в теплое молоко, оставшееся на дне горшочка, и смазывал губы ягненка. Тот, однако, упорно отворачивал голову или же просто никак не реагировал на старания Дрэма. Но сил у барашка все же явно прибавилось. Дрэм это почувствовал. Тепло очага и мягкий язык Белошея сделали свое дело: битва была выиграна, и ягненок неожиданно начал сосать.

— Ну, вот, давно бы так, малыш, — сказал Дрэм, еще раз окунув палец в молоко, поднес его к крошечному рту. Затем он ловким движением подсунул ягненку бутылочку с бузинной соской, и тот приник к ней, словно к материнскому брюху.

Теперь ягненок даже стоял, привалившись к колену Дрэма, и сосал, поводя хвостиком, в то время как Белошей, подняв уши, наблюдал за ним. Пригнувшись, вошел Долай в заснеженном плаще, с красными от ветра глазами. Дрэм взглянул на него с лукавым торжеством.

— Если уж ни на что другое мы с Белошеем не годимся, то хотя бы можем работать за мертвую овцу.

Старый Долай оценивающим взглядом обвел хижину, Дрэма, Белошея, ягненка.

— Не самая плохая работа для пастуха или же собаки, — сказал он.

А на следующую ночь погиб другой новорожденный ягненок, и никакое искусство Дрэма не могло вернуть тому жизнь. Брошенная всеми овца жалобно блеяла, но никто не обращал на нее внимания.

Дрэм пошел в хижину — с руки его свисал мертвый ягненок, точно так же, как вчера живой. В хижине, прислонившись к толстой потолочной балке, стоял Вортрикс с ячменной лепешкой в руке — мягкий шафранный свет, идущий вверх от очага, хорошо освещал знакомую коренастую фигуру и спокойное лицо.

Дрэм вошел пригнувшись и застыл на мгновение в дверях.

Вортрикс поднял голову, и сквозь струйки дыма глаза их встретились. Эрп и Ханно внимательно смотрели на них.

Дрэм почувствовал боль, тупую боль под грудиной. Как только Вортрикс сделал шаг в его сторону, он отвернулся, как отворачивался от всех своих соплеменников. Но только на этот раз это не были «все», это был Вортрикс с синим воинским знаком на груди. Дикие рыдания неожиданно подступили к горлу, и, чтобы скрыть слезы, Дрэм наклонился и положил на землю мертвого ягненка. Белошей тут же сунул свой любопытный нос.

— Иди, иди, братец, в другой раз.

Он вытащил из-за пояса нож.

— Как овца? — спросил Ханно мрачно.

— С овцой, считай, все в порядке. — Дрэм не узнал своего голоса, такой он был низкий и хриплый. Затем он принялся свежевать ягненка.

— Ты, что, хочешь на его место подсунуть этого? — Ханно мотнул головой в угол хижины, где, свернувшись серым комочком у стены, спал осиротевший прошлой ночью барашек.

Дрэм кивнул, не отрываясь от дела. Хотя он был охотник, ему всегда было трудно одной рукой свежевать убитого зверя. Он мог бы снизойти и поручить эту работу Эрпу — Эрп охотно бы все за него сделал, оставив начатый ужин. Но тогда Дрэму пришлось бы встать, и он лишился бы возможности сидеть вот так, опустив глаза. Один раз он поднял голову и увидел, что Вортрикс все еще смотрит на него, держа в руке нетронутую лепешку. И он снова склонился над ягненком.

Сняв шкуру, он обратился к Эрпу:

— Принеси маленького и помоги мне.

Эрп принес живого ягненка, который испуганно заблеял и начал упираться. Вдвоем они втиснули в свежую шкуру сначала его задние, потом передние ноги, а затем Дрэм набросил ему на голову, как капюшон, голову мертвого ягненка. Ханно рассмеялся, за ним следом темнолицый Эрп. Зрелище было довольно смешное — ягненок в ягнячьей шкуре. Негодующий визг ягненка еще сильнее их развеселил. Не смеялся только Дрэм. Он перевязал шкуру на шее и брюхе малыша, чтобы она крепче держалась. Вортрикс молча, без улыбки, смотрел на происходящую перед ним сцену.

Когда Дрэм кончил, Ханно бросил ему лепешку.

— Поешь, прежде чем идти, — сказал он.

Дрэм покачал головой:

— Может, потом.

Не притронувшись к лепешке, он встал, взял на руки ягненка и, не взглянув на Вортрикса, вышел в седую от снега мглу.

Он сразу же направился туда, где были большие овечьи загоны. Белошей, как всегда, за ним. Расталкивая коленкой сгрудившихся овец, он в конце концов нашел овцу, которую искал. Он положил возле нее запакованного в чужую шкуру барашка и отошел в сторону посмотреть, что произойдет. Ягненок встал на ноги, заблеял и инстинктивно потянулся к теплому мягкому боку за молоком. Тряхнув головой, овца обнюхала его — все было, как должно, — знакомый родной запах. Она стояла, довольная и умиротворенная, пока приемыш бодал ее в бок, чтобы быстрее текло теплое молоко. Видно было, что оба покойны и счастливы.

«Если б все болезни можно было так просто исцелить», — подумал тупо Дрэм и, сгорбившись, чтобы хоть немного унять боль в груди, двинулся обратно.

Навстречу ему, разгоняя овец, шел человек. Даже в темноте Дрэм узнал знакомую коренастую фигуру, затем голос Вортрикса сказал:

— Теперь они счастливы.

— Да, счастливы, — отозвался Дрэм. Он перевел дыхание. — Для чего ты пришел сюда за мной?

— Ты оставил лепешку, — сказал Вортрикс. — Вот я тебе ее и принес. Почему ты отвернулся от меня, как от чужого, там, в хижине?

— Наверное, потому, что я дурак, — ответил Дрэм вяло. — Я устал. У меня от дум болит в животе. — В кромешной тьме он взял лепешку из протянутой руки Вортрикса и начал есть. Но ему показалось, что лепешка сделана из железного песка, а не из ячменной муки, и его стало мутить, хотя он был голоден как волк.

— Я тоже устал, устал от мыслей, от которых болит в животе, — сказал Вортрикс.

Пробираясь сквозь серые, едва очерченные скопища овец, они наконец выбрались наружу и теперь стояли рядом у входа в большой загон и глядели вниз на дорогу, ведущую в занесенную снегом долину. Ночь была очень тихая — такие ночи бывают в сильный мороз, — все вокруг замерло в хрустящей затаившейся тишине. Семь звезд Большого Охотника[3] висели прямо над головой, мерцая холодными огоньками. Охотник, как всегда, ярко выделялся на фоне бледных склонов заснеженных холмов. Где-то вдалеке завыл волк, и тут же зашевелились овцы, но потом успокоились, и легкая дымка от дыхания и тепла их тел поднималась в звездном свете. Казалось, что Дрэм и Вортрикс, стоящие спиной к сторожевому костру у входа в загон, единственные живые люди в этом замороженном и всеми забытом мире.

Они стояли совсем близко, и Вортрикс протянул руку и обнял Дрэма за плечи. Дрэм почувствовал теплую тяжесть руки сквозь грубую толстую овчину и не сделал движения, чтобы освободиться от нее. Но между ними все равно лежал пролив, и никто из них не был волен его пересечь.

— Как ты тут живешь, брат мой? — спросил тихо Вортрикс.

— Неплохо, — сказал Дрэм. — Со своими я распрощался и теперь охочусь с Темнолицыми, и меня это вполне устраивает.

— Это правда? Совсем все устраивает?

Наступило длительное молчание, и снова где-то далеко в лесах, лежащих, будто серебристо-темные мягкие меха, среди белеющих холмов, раздался волчий вой, и опять овцы задвигались в загоне, зафыркали, затопали. Дрэм сказал:

— Нет, мы с Темнолицыми все-таки думаем по-разному. Говорим как будто одни и те же слова, но означают они для меня и для них разное. Вот мы вместе смеемся, но я никогда не знаю, что там у них на уме. Когда-нибудь, может, и узнаю… — Он повернулся к Вортриксу. — Ну, а ты-то как? Как ты живешь?

— Я? Мне очень одиноко без брата.

— Мне говорили, у тебя есть девушка, дочь Гуитно Поющее Копье. И еще сказали, что она будет красавицей.

Они снова замолчали, но на этот раз молчание прервал Вортрикс:

— Скажи, если бы у тебя была девушка с волосами ярче солнца и руками белыми, как кобылье молоко, могла бы она вытеснить из твоего сердца меня?

Слова здесь были не нужны. Постояв еще немного, они двинулись к сторожевому костру, вокруг которого стояли или сидели на корточках несколько их соплеменников. Копье Вортрикса вобрало отсвет костра и теперь тонким листочком пламенело во мраке, голубоватом от снега и звезд. Дрэм, однако, видел только темную сторону копья, темный листик в свете костра, так как он немного отстал от Вортрикса, и сейчас они шли не как брат с братом, а как ходит Пастуший народ — позади Золотоволосых властителей.

Глава XIII Серый вожак

Зима долго не могла раскачаться, но зато под конец мороз крепко сковал землю и ледяные ветры намели снега. Это была одна из тех зим, о которых люди, сидя у теплого очага, вспоминают много лет спустя. Близилась пора, когда пробуждается лес и кроншнепы прилетают с прибрежных болот, но земля еще утопала в глубоких снегах и находилась во власти мороза, такого же ледяного и жестокого, как острие странного серого кинжала, который теперь за поясом носил Царь. В погожие дни снег подтаивал на солнце, однако в тени, там, где он был голубоватый, как гиацинты в лесу в праздник Белтина (в том, другом, мире), мороз не унимался и, казалось, еще больше крепчал по мере того, как удлинялся день. Овец приходилось держать в загонах круглые сутки, и из-за того, что их не выпускали на пастбища, корма на всех не хватало. Дрэм и остальные пастухи постоянно резали ветки на лесных опушках и обдирали кору с нижней части березовых стволов. Но корм этот был плохой, и овцы худели и чахли. Самые слабые едва держались на ногах, и ягнята часто рождались мертвыми. Они закололи почти всех тощих овец и баранов, чтобы сильным досталось больше еды. Но и на этих оставшихся было так мало мяса, что вряд ли они смогли бы что-то добавить к скудной пище Племени и Темнолицего народа.

Голодные волки совершенно перестали бояться сторожевых костров, и теперь в сумерки их протяжный вой слышался вблизи загонов. Они уже даже нападали на загоны, разбросанные в горах вдоль овечьих троп, и, если овца вдруг отбивалась от стада, никто не шел ее искать — после наступления темноты люди не решались отдаляться от костров.

Как-то раз, когда сезон ягнения подходил к концу, Дрэм вернулся из леса с охапкой веток для корма скота. Сбросив ветки перед лазом в загон, он стал, как всегда, искать глазами Долая. Старик, измученный непосильной работой и тяготами суровой зимы, непривычной даже для пастухов, был болен. Он сильно застудился, выхаживая овцу после ягнения, но стойко переносил болезнь на ногах.

Дрэм теперь никогда не был спокоен за старика: на все предложения спуститься в деревню или же полежать у очага в пастушьей хижине Долай раздраженно отвечал, что дел у него невпроворот. И сейчас, не увидев его, Дрэм забеспокоился.

— Где Долай? — спросил он у Ханно.

— Овца вырвалась и убежала — Ханно головой показал в сторону Большой Меловой, высившейся у входа в долину. — Хорошая овца — жалко потерять. Вот-вот ягниться должна. Долай пошел искать к летним загонам Сказал, она скорее всего отправилась именно туда.

Дрэм нахмурился. Натянув плащ повыше на плечи, он снова спросил:

— А кто с ним пошел: Флэн или Эрп?

Ханно покачал лохматой головой:

— Никто. У Флэна женщина его должна родить. Ни от кого не секрет, как он по ней с ума сходит. Кто-то пришел и сказал, что она его зовет, и он сразу же побежал. Дрэм был в лесу, а Золотоволосые еще не пришли караулить волков. Нас только трое тут и было, когда обнаружилось, что овца убежала.

— Из вас троих, кроме Долая, пойти было некому? А почему не ты или Эрп? Вы помоложе, а он к тому же болен.

Он сразу же напустился на Эрпа, который в это время вошел, пригнув голову у входа.

— Почему отпустили его одного?!

За его спиной Ханно проворчал что-то насчет того, что от стариков меньше пользы деревне, чем от молодых, а Эрп вскинул темные брови:

— Мы не виноваты. Долай сказал, что он старый и мудрый, поэтому больше нашего знает про повадки овец, он велел нам сторожить загон. И оставил Эйсала, а с собой взял Кью. Что может с ним случиться, с Долаем-то, на овечьих тропах? Если ты голоден, там в хижине есть ягнячья похлебка.

Голоден! Кто в эти дни не был голоден?! Дрэм колебался и в нерешительности оглядывался кругом. Надвигались сумерки, в угасающем свете низкое небо да покрытые снегом холмы приобрели уже желтоватый оттенок. В загоне, на грязном снегу, прижимаясь друг к другу, лежали или стояли овцы и ягнята, вернее то, что осталось от стада. На концах их длинной шерсти под брюхом свисали сосульки и звенели при малейшем движении. Загон был полон звуков — позвякивание сосулек перекликалось с жалобным блеянием овец, когда сосульки раздирали им кожу. Колючий северо-восточный ветер налетал порывами со склонов холмов, взъерошивая голубоватыми зигзагами шерсть у овец и грубую шкуру пастушьих собак. Дрэм, потянув носом, безошибочно уловил в воздухе признаки, пока еще слабые, надвигающегося бурана. Пожав плечами, он направился к пастушьей хижине, чад сразу же начал есть ему глаза, а теплый воздух, казалось, смешивался с ледяными порывами ветра, подобно тому, как смешиваются масло и вода, но при этом масло остается маслом, а вода водой. У дымного очага сидела, съежившись, одна из маленьких темнолицых женщин. Она посмотрела на Дрэма, когда тот, пригнувшись, вошел в хижину, за ним следом — Ханно. Жестом она указала им на котелок, который только что сняла с огня. Дрэм достал лепешку из корзины в углу и сел у очага, чтобы согреть наваристой ягнячьей похлебкой замерзший пустой желудок.

Сначала он с жадностью набросился на еду, сгребая мясо кусками лепешки, но после нескольких глотков стал есть медленнее и вдруг, торопливо отправив в рот последнюю порцию, вскочил на ноги. Сунув за пояс остатки лепешки, он поднял с пола копье.

Ханно удивленно посмотрел на него.

— Куда теперь? — спросил он, дожевывая мясо.

— Наверх, к летним загонам.

— Смотри, как снег гонит.

Дрэм совсем было направился к выходу, но вдруг остановился и посмотрел на угрюмого коротышку, сидящего у очага.

— Мой нос чует не только запах чеснока. Нагоняет снег, и поэтому я должен идти искать Долая.

— Что могу тебе сказать? Дурак будешь, если пойдешь.

И как бы в подтверждение слов Ханно, ветер донес до их слуха протяжный и бесконечно тоскливый волчий вой. Они молча посмотрели друг на друга. Где-то далеко вой был подхвачен другим волком, затем еще дальше — третьим.

— Рано они сегодня вышли на тропу, — сказал Ханно.

Дрэм сжал древко копья.

— Люди из деревни вот-вот появятся, а ты пока последи за костром у загона. — И не обращая больше внимания на Ханно, который в ответ на эти слова злобно проворчал, что он-де караулил волков, когда о Дрэме тут никто слыхом не слыхивал, пошел к выходу, свистнув по дороге Белошея потрескавшимися от мороза губами. За порогом он сразу же окунулся в ледяной сумрак, но двинулся дальше, навстречу бесприютной белой пустыне, мимо сторожевого костра, возле которого стоял, опершись на копье, Эрп, а у его ног сидели пастушьи псы.

Снег вокруг загона был перемешан и перетоптан ногами людей, собак, овец и превратился в грязную темную жижу, но уже на расстоянии полета копья количество следов резко уменьшилось, а чуть дальше остались лишь следы беглянки овцы, Долая и собаки. Еле заметные на белоснежном покрове, они вились перед глазами, убегая в сгущающиеся зимние сумерки.

Дрэм поплотнее запахнул на груди плащ и, спрятав в него подбородок, вышел навстречу ветру, налетающему порывами с вершины холма. Легкое ледяное перышко пролетело, не задев лица, и осело на складках плаща; за первым последовало второе, и он ощутил его холодное прикосновение сначала около правой брови, затем на губе. И вот уже снег повалил хлопьями.

Когда он вышел к Меловой, снег продолжал идти все сильнее, заметая следы Долая. Оставалось еще немного света, исходящего от луны, почти уже скрытой пеленой облаков, и от самого снега. Поднялся ветер — он дул теперь снизу, откуда-то из темной бездны Дебрей, с ревом захлестывая обнаженные ветви, а потом с тоскливым протяжным шипением пробегая по снегу. А снег все прибывал и прибывал. Порывы ветра приносили мелкую, бьющую в лицо крупку, которая тотчас перемешивалась с выпавшим ранее сухим снегом и вихрем молочно-белых брызг неслась куда-то в сторону через хребты. Становилось все труднее отыскивать след, все труднее понимать, где ты находишься и куда идешь в этом ледяном снежном водовороте, стирающем все знакомые очертания, запахи и привычную картину холмов внизу.

Дрэм, уставший за день от тяжелой работы, прилагал отчаянные усилия, чтобы двигаться побыстрее. Он спотыкался и падал в глубоких снежных заносах, то и дело останавливался и низко склонялся к тропе в поисках еле приметных вмятин на пушистом белом снегу — остатков следов старого Долая. Белошей, с самого начала приученный не ступать на след, плелся за Дрэмом, поминутно проваливаясь в сугробы. На северной стороне склона Дрэм все же потерял след. Он спустился на дно небольшой впадины и лихорадочно, как пес, стал ее обшаривать. В дальнем конце, там, где снега было поменьше, он снова увидел едва заметную цепочку следов и, вздохнув с облегчением, продолжил путь. Однако на гребне, где склон горы полого спускается сверху, следы вдруг исчезли в сугробе. Он снова бросился их искать, Белошей стал обнюхивать снег, но все усилия ни к чему не привели.

Пока он, мучимый чувством вины и отчаяния, стоял, не зная, что делать, ему показалось: снегопад кончается. Тонкая паутинка лунного света пробилась сквозь облако снежного покрова, по которому не ступало ни одно живое существо с тех пор, как первый человек был задуман в недрах Матери-Земли. И снова, как бы торжествуя, закружил снег. Потеряв всякую надежду, Дрэм сунул под мышку копье и, поднеся ладонь ко рту, крикнул что было мочи: «Ку-у! Иа-а.» Это был призывный крик охотников и пастухов с Большой Меловой во время бури. Оба, мальчик и собака, напряженно слушали, но ответом им был лишь унылый свист ветра и шуршание белых хлопьев Они пошли дальше, в сторону овечьих загонов, но из-за метели Дрэм не мог определить, где они находятся.

Пройдя немного, он остановился и снова крикнул: «Куу-уу! Куу-ау-йа!» На этот раз до их напряженного слуха издалека дошел протяжный вой, при звуке которого у Дрэма пересохло во рту, и он крепче сжал древко копья. Но вой вдруг заглушил собачий лай.

— Это Кью, — сказал громко Дрэм, еле шевеля закоченевшими губами. Сердце екнуло радостно от облегчения, но тут же в него закрался страх. Он снова крикнул и побежал вперед, спотыкаясь и проваливаясь в глубокий снег. Услышав повизгивание собаки, он закричал:

— Долай, я иду! Я иду.

Через мгновение у его ног лежала тень, похожая на волчью, и из белой метели возникла Кью. Повизгивая и тяжело дыша, она стала виться вокруг Дрэма. Дрэм вдруг понял, что находится на крутом склоне у края старого кремневого карьера. Он стоял, всматриваясь вниз. Там, где были завалы мела, снега не было — он белел лишь у основания кустов, которые росли прямо на мелу. У подножия склона темнел кустарник погуще, изкоторого доносилось блеяние. Дрэму показалось, что возле кустов неподвижно лежит что-то черное.

Старая собака бросилась вниз, скользя по заснеженному дерну, и направилась прямо к темнеющему неподвижному предмету, Дрэм даже не вспомнил, что к подножию склона легко попасть через карьер, если спуститься к старым разработкам у нижнего края. Он, как и Кью до него, пополз прямо по склону, увлекая за собой снежные комья, куски тела и пучки сухой травы. Тенью проскочил мимо него Белошей. Наконец, сам не зная как, едва дыша, он оказался на дне карьера. Овца была цела и невредима и ей не грозила опасность. Она жалобно блеяла, не делая, однако, попытки подойти к нему. Дрэм опустился на колени перед распростертым на земле Долаем. Старик лежал лицом вниз, уже занесенный снегом с наветренной стороны. Помогая себе коленкой, Дрэм перевернул пастуха на спину и нащупал сердце. Под рукой он ощутил слабое биение, и из груди его вырвалось рыдание:

— Долай! Долай!

Старик не двигался. Пальцы Дрэма обнаружили огромную шишку на виске, волосы над ней слиплись от крови. Овца, должно быть, спустилась, как он и собаки, скользя по склону, тогда как Долай шел, очевидно, по ее следу, пока след не оборвался у карьера, севернее того места, где он собирался ее искать. Он был болен и смертельно устал, как устал даже Дрэм. У него могла закружиться голова от бесконечной снежной круговерти, он упал, как падают со скалы, и ударился обо что-то во время падения.

Дрэм лихорадочно перебирал все возможные варианты. Как ему поступить? В свои пятнадцать лет он не был достаточно силен, чтобы поднять Долая на плечи одной рукой и нести его весь обратный путь. Даже если бы он был крепкий, как бык, ему пришлось бы оставить копье, а это означало бы смерть для них обоих, так как запах крови из раны Долая немедленно привлек бы рыскающее вокруг волчье племя. Здесь, у подножия старого кремневого карьера, кусты служили хоть небольшой, но все же защитой от ветра и снега; и на случай, если бы вдруг явилось волчье племя, у него была бы свободная рука, чтобы держать копье, и, кроме того, за спиной была твердая меловая стена. Все это пронеслось у него в голове, пока он пытался расстегнуть бронзовую застежку плаща. Сняв плащ, он накрыл им Долая, и ветер сразу же ударил, как ножом, по незащищенному телу. Он повернулся к Белошею, указывая рукой направление:

— Назад, братец! Иди назад! Приведи людей.

Белошей повел головой вслед за рукой Дрэма, после чего посмотрел в лицо хозяина и заскулил. Дрэм поднялся и за ошейник подвел его ко входу в карьер, где меловой утес выходил прямо на склон. Затем он снова указал ему рукой дорогу:

— Назад! Назад в загон! Приведи Ханно!

Он не мог послать весточку, но в этом не было необходимости — всякий, увидев Белошея без хозяина, сразу понял бы: случилась беда, большая беда. Около загона сейчас много людей — пришли караульщики из деревни, с ними, быть может, и Вортрикс. Вортрикс несколько раз приходил в последнюю Луну. Дрэм обнял огромную рыжую голову:

— Назад, братец! Приведи Ханно!

Указав еще раз направление, он легонько хлопнул собаку по спине. Белошей посмотрел ему в лицо, заскулил и, повернувшись, побрел в снежную мглу.

Дрэм подождал, пока пес скроется из виду, и только тогда вернулся к Долаю. Кью, припавшая к земле возле хозяина, встретила его беспокойным взглядом. Он ласково заговорил с собакой, а затем попытался перетащить Долая поближе к меловому утесу, где он был бы в большей безопасности. Это была нелегкая работа для однорукого человека, но мало-помалу он с ней справился. Когда, наконец, он перенес старика на небольшой меловой островок, поросший высоким густым кустарником, служившим защитой от ветра, он снова набросил на него свой плащ и обрадовался, когда увидел, как Кью подползла к хозяину и почти легла на него. «Она хоть немного согреет его», — подумал Дрэм.

Он вернулся к овце и рукой нащупал ее в темноте. Ягненок совсем скоро должен был появиться на свет. Но в запасе все же было немного времени. Однако волки могли поспеть еще раньше. Он привел овцу в то укрытие у мелового утеса, куда он перенес старого пастуха. Затем он отыскал копье Долая и положил его на землю рядом со своим, так, чтобы оно было, на всякий случай, под рукой, после чего начал собирать куски мела и комья снега. Все это можно будет швырять в волков, когда они явятся. Больше дел у него не было. Если б он мог развести костер! Тогда он близко бы не подпустил волчье племя и держался, сколько мог. У него с собой были кремешки для высекания огня, но ни щепы, ни хотя бы сухой веточки отыскать Б мерзлом кустарнике было невозможно. Единственное, что ему оставалось, — набраться терпения и ждать.

Какое расстояние успел пройти Белошей? У него не было представления о времени, и он не мог определить его. Он с копьем наготове, сидел на корточках возле старого пастуха, пытаясь своим телом защитить его от ветра. А вдруг Белошей не добежит до загона? Что, если он встретит по дороге волков, собратьев его отца? Дрэм всматривался в темноту сквозь кусты и напряженно слушал. Ему снова показалось, что снегопад стихает. Вскоре сомнения исчезли — снег почти перестал. Теперь хотя бы появилась надежда, что он не засыплет их следы. Иначе никому не отыскать их, если, конечно, Белошей доберется до загона. Низкое небо стало светлеть, и по нему побежали гряды рваных облаков, сквозь которые то и дело проступали, в том месте, где высоко плыла луна, тусклые грязновато-серебристые пятна. За его спиной беспокойно задвигалась овца. Это означало, что недолго ждать ягненка.

«Но волчье племя, — он снова подумал, может явиться сюда раньше». На сей раз предчувствие его не обмануло.

Где-то впереди, в сером мраке, раздался протяжный, дикий и невероятно печальный вой, вой волка, вышедшего на охотничью тропу. Недалеко от них эхом откликнулся второй волк, и в наступившей после этого тишине слышался лишь гул ветра. Дрэм почувствовал, как кровь отхлынула от сердца, и его вдруг сковала неподвижность. Овца снова заерзала, фыркнула и топнула копытом. Он молил богов, чтобы она не заблеяла от страха, что, впрочем, уже не имело значения — волки все равно учуют их, порывы ветра донесут до хищников их запах. Кто знает, может быть, они уже сейчас бегут к ним. Кто-то ткнулся ему в колено — Кью, пригибаясь к земле, терлась о его ногу. Он почувствовал, как она дрожит, дрожит от страха, ярости и ненависти. Он положил руку на загривок собаке, и шерсть тут же вздыбилась у него под ладонью.

Потом долго ничего не происходило, и ему стало казаться, что он больше не в состоянии выносить стук собственного сердца: хотелось закричать, разбить о мел копье, выкинуть что-нибудь, только бы нарушить эту бессмысленную муку ожидания! Но вместо этого он молча сидел на корточках, а сердце билось медленно и тяжело, и он прислушивался к каждому следующему удару. Старая собака жалась к его колену. Овца снова фыркнула, на этот раз от боли и страха. Она повалилась на землю, и Дрэм знал, что ей нужна помощь, но он не мог ничего сделать, не мог пошевелиться. Луна, освободившись от беспокойных рваных туч, выплыла на озерную гладь ясного неба, и в ее призрачном серебристом свете он уловил какое-то движение на снежной пелене у входа в карьер. И тут же он увидел огромную темную собаку, которая бежала, низко пригибаясь к земле Но он знал, что это не собака. И следом за ней возникли еще две смутные тени.

Теперь, когда ожидание кончилось, он с облегчением перевел дыхание. Волки, рыская по их следам, приближались все ближе и ближе — и тут он стал громко кричать, кричать и кидать в них куски мела, которые он заготовил. Все это могло отпугнуть волков, но, увы, не надолго. Если б он мог развести огонь! Уж он подпалил бы им шкуры. Огромный серый вожак отскочил и подался назад, когда мел задел ему плечо. Но зверей гнал голод, и даже сейчас, в этом мерцающем свете, Дрэм видел, что сквозь шкуру у них проступают кости. Он знал, что ему не удастся долго удержать их криком и кусками мела: как только волки поймут, что перед ними лишь одинокий пастух с собакой, они тут же ринутся.

Они метались из стороны в сторону, увертываясь от комьев снега и мела, которые он в них швырял. Он видел их горящие в лунном свете глаза, высунутые языки и густую ощетинившуюся шерсть на загривке. Как ни странно, в их облике было какое-то жуткое веселье, будто они сознавали, что на свете всему один конец, и не могли удержаться от смеха.

Огромный серый вожак пробирался к нему, волоча по снегу брюхо. Челюсти его раздвинулись в отвратительной бесстыдной ухмылке… Дрэм понятия не имел, сколько времени он держал их на расстоянии с помощью кусков мела. Больше швырять было нечего, разве что копье Долая. Он поднял его и метнул. Но широкое копье не предназначалось для метания, и в колеблющемся лунном свете оно лишь мазнуло по плечу серого. Теперь у Дрэма, кроме своего копья, не осталось ничего, и волки это знали. Шансов на спасение не было. Дрэм схватил копье и, слегка привстав, смотрел широко раскрытыми глазами на приближающегося волка. Во рту у Дрэма пересохло. Старая Кью сбоку от него злобно зарычала, а за его спиной — он это каким-то непонятным образом почувствовал — овца встала на ноги и теперь блеяла от боли и ужаса.

Все ближе и ближе, делая из осторожности круги, подходил серый вожак. Он шел крадучись и извиваясь, подметая брюхом снег. Дрэму почудилось, что он откуда-то знает этого волка и, самое странное, что и волк знает его. Он когда-то видел этот злобный оскал и приветственный огонек в страшных желтых глазах. Но тогда этой встречи ждал волк, а на этот раз ее искал Дрэм.

Огромный зверь напрягся, присел и прыгнул. Дрэм прыгнул ему навстречу, в то время как Кью с рычанием вцепилась в горло второму волку, вернее волчице. Когда он и волк сошлись, раздался какой-то шум в отдалении, потом крики, но Дрэм ничего не слышал. В этом мире существовали только они с волком, да еще Долай и ягнящаяся овца за спиной.

А затем мир еще сильнее сузился, и из него ушли Долай и овца. Сейчас они остались вдвоем, он и волк. Дрэм скользнул в сторону, чтобы уклониться от прыжка, копье задело плечо зверя и едва не вырвалось из рук, когда тот дернулся и взвыл. Резкая боль обожгла, как и в прошлый раз, правое плечо, но он почти не заметил ее, судорожными движениями пытаясь вытащить копье. Он не устоял на ногах, и волк навалился на него и рвал ему плечо, добираясь до горла. Он прижал подбородок к груди и, орудуя копьем, как кинжалом, несколько раз всадил его в тело волка. С ревом они покатились по земле. На него бросился третий волк, и все потонуло в яростном вое. Он не знал даже, кто из них громче рычит, он или волк.

Все смешалось в этом визге, рычании и хрипе. Во рту у него был привкус крови, и в темноте перед глазами вспыхивали неровные пляшущие огоньки.

Затем вой сменился каким-то новым шумом, и вместо огоньков заплясали шафранные конские хвосты факелов в руках бегущих людей. Потом все кончилось. Кончилось, как ни трудно в это поверить. Он сидел на корточках, опустив голову, на перепаханном затоптанном снегу и смотрел, не отрываясь, на пятна, окрасившие белую землю. Алое на белом… Алый знак воина… В его затуманенном сознании мелькнуло воспоминание о лебеде, его первом трофее: алое пятно на белоснежной груди. Затем сознание прояснилось и он понял, что на снегу следы крови, следы горячей крови на холодном снегу — они даже слегка дымились в мерцающем факельном свете. Старая Кью и волчица лежали, раскинувшись, недалеко друг от друга: последняя схватка завершилась. Третий волк, молодой, еще рычал, открывая пасть в предсмертной агонии — кто-то проткнул его копьем. Свет факелов был направлен прямо на Дрэма, полностью освещая распростертого у его ног серого вожака.

Вокруг него столпились люди, а Белошей, сунув ему в лицо морду, стал облизывать подряд все кровоточащие раны на правой руке, на груди, на плече. Кто-то сзади поддерживал его. Он знал, что это Вортрикс. Он слышал его радостный голос: «Он убил волка! Луга! Юриан! Смотрите, какое тут было сражение! Он убил волка!»

— Мне кажется, волк убил его, — сказал Юриан.

Но голоса были далекие и доходили будто сквозь туман.

— Присмотрите за Долаем, — пробормотал он. — И за овцой… Она…

— С овцой все в порядке. — На этот раз это был голос Ханно. — Присматривать за ней больше не нужно.

Неожиданно он услыхал крик новорожденного ягненка и его охватил бурный восторг — не потому, что он убил огромного серого вожака, а, как это ни удивительно, из-за того, что этот крошечный ягненок явился в мир целым и невредимым.

Это было последнее, что он помнил, после чего наступил долгий провал.

Глава XIV Алый знак воина

Об этом времени в памяти Дрэма осталось лишь чередование хаоса и тьмы, где, не затухая горели два костра, один в голове, а другой около плеча. Иногда хаос рассеивался, возникали лица: матери, Блай, жреца Мудира, с глазами, словно два солнца, и даже лицо Вортрикса. Но он знал, что все это не настоящее, так как лица эти были из племени, а между ним и племенем, как между ним и Вортриксом, что-то пролегло, какой-то черный пролив. Что именно, он не мог вспомнить, а когда думал, хаос возвращался и лица пропадали.

Очнувшись, как после дурного сна, полного причудливых сновидений, он открыл глаза и по солнечному лучу, пробившемуся сквозь отверстие вверху крыши, догадался, что сейчас вечер. Он понял также, что лежит на подстилке из папоротниковых листьев, укрытый оленьими шкурами, в углу, где он спал до того, как ушел в Школу Юношей вечность назад, а может быть, только вчера. Ему было уютно и спокойно, он вдруг отчетливо увидел нежные язычки пламени в очаге и золотистые пылинки, танцующие в луче, и услыхал ритмичный стук, будто кто-то ткал на станке — мать или Блай. Ворсинки шкуры щекотали ему шею. Он хотел сбросить шкуру и с удивлением почувствовал, что у него не хватает сил вытянуть руку из-под тяжелых складок. Он уловил какое-то быстрое движение, и Блай, склонившись над ним, отогнула край оленьей шкуры. Наклонившись, она заглянула ему в лицо и вдруг вскрикнула. Он не знал, что именно она сказала, знал только, что восклицание было радостным. Стук станка тут же прекратился, и рядом с ним оказалась мать. Стоя на коленях, она щупала ему лоб, всматриваясь в лицо, и в глазах ее была боль. Тяжелые блестящие волосы, как обычно, выбились из-под сетки.

— Щеночек мой, сердце мое. — Она тихо рассмеялась, но тут же оборвала смех и прижалась щекой к его щеке. — Я снова с тобой. Скоро, совсем скоро ты поправишься.

Он потянулся к ней, чтобы уткнуться в мягкую ямку у нее на шее, как когда-то, когда он был маленький. Но едва он пошевелился, боль пронзила плечо в том месте, где горел огонь, и он почувствовал, что плечо и грудь туго забинтованы. Там, наверное, где его покалечил волк. Но был ли то волк? Или ему все приснилось?

Блай встала и принесла ему миску крепкого бульону прямо с огня. Мать принялась кормить его, называя всеми ласковыми именами, которые у женщин находятся для самых младшеньких в семье. И потом, когда он начал засыпать, она потихоньку поднялась и снова села за станок.

Дрэм лежал и щурил глаза на слепящий круг предзакатного золота в отверстии дымохода. Белошей, пристроившись у его ног, подполз и ткнулся мордой в руку. Дрэм гладил огромную лохматую голову, пропуская сквозь пальцы подрагивающие уши, и радовался их теплу и шелковистой мягкости. Удивительно, какими гладкими могут быть уши у собак при такой жесткой шерсти.

— Здравствуй, братец, — сказал Дрэм.

Он слышал треск ткацкого станка и какой-то скребущий звук — Блай, видно, чистила горшки. До него донесся храп деда, задремавшего у очага после ужина, как бывало и прежде. Были еще звуки, помимо этих, тихие, неясные, стекающие, почему-то зеленые, — звуки капели. И безотчетное чувство облегчения и радости оттого, что наконец снег тает, охватило его, прорвавшись сквозь наваленные оленьи шкуры.

Знакомое негромкое постукивание грузил щекотало ему слух. Он исхитрился повернуть голову и посмотреть, что нынче ткет мать. Высокий станок у двери был наново заправлен, и он с удивлением увидел только что начатую ярко-алую ткань.

Для кого это? Для деда? Или для Драстика? Драстику могли сделать плащ из ткани, которую она приготовила для него год назад. В памяти у него вдруг смутно всплыли слова деда, сказанные, как ему казалось, в одном из его снов «Подожди заправлять станок, неизвестно, выживет ли мальчишка, а то опять все пойдет насмарку». Он даже фыркнул носом, как обычно, когда говорил. Но все это ни с чем не увязывалось. Он слишком устал, чтобы думать, устал настолько, что уже не мог огорчаться из-за того, что ему не придется носить алый плащ. Он страстно и долго об этом мечтал, и теперь мечты как бы закостенели.

Сейчас он хотел только спать.

Он проспал всю ночь без снов, провалившись в пропасть, и проснулся на рассвете. Прислушиваясь к капели, он чувствовал, как жизнь возвращается в его истерзанное, израненное тело, а вместе с жизнью — все прежние беды и трудности, о которых все это время он не вспоминал. Он еще не полностью понимал, что была какая-то несообразность в том, что он находится здесь, в своем родном доме.

Вскоре он снова уснул и спал, пока пробуждались его домашние. Когда он проснулся второй раз, все уже разбрелись по делам: Драстик пошел на скотный двор, мать — в сарай и даже дед, собрав воедино свои старые мощи, отправился, ковыляя, посмотреть, сколько снега растаяло со вчерашнего дня. Он был теперь один, если не считать Белошея и Блай, которая, сидя у порога, молола дневную порцию зерна. Неожиданно у входа заржала лошадь, и кто-то, пригнувшись, вошел в хижину.

Дрэм повернул голову к двери, думая, что это мать или Драстик, но вместо них на пороге стоял Вортрикс, держа под мышкой нечто вроде пестрой волчьей шкуры.

Из груди Дрэма вырвался хриплый вскрик, и он выпростал руку из-под шкуры. Еще минута — и Вортрикс в несколько прыжков пересек хижину и, бросив на землю сверток, опустился на корточки рядом с Дрэмом, сжимая двумя руками его руку.

— Брат мой, дорогой брат, мне сказали, что ты пришел в себя.

Дрэм посмотрел на него, слегка нахмурившись:

— Я думал… Мне снилось, что ты уже приходил сюда раньше.

— Мало ли что может присниться, когда волк так раздерет плечо, — ответил Вортрикс.

Взглянув в его спокойное лицо с ясными голубыми глазами, Дрэм понял, что это был не сон.

— Это была великая битва, великое побоище. — Глаза Вортрикса сияли. — В жизни не забуду, как мы спустились с холма по следу Белошея. Я думал, сердце разорвется, так мы бежали всю дорогу. Мы тебя сразу увидели внизу. Вначале нам показалось, что тебя грызут все три волка. А что творилось вокруг! Снег был залит кровью, земля перепахана, будто там дрались две волчьи стаи. Да-а! Теперь только и разговору в деревне, что о тебе, у всех очагов из вечера в вечер.

Воспоминания возвращались к Дрэму, пока он слушал Вортрикса, но весть о его победе не вызвала в нем ни гордости, ни торжества — для этого он был слишком слаб.

— Что с Долаем? — спросил он. — Как себя чувствует Долай?

— Долай вернулся к предкам, обратно к Матери-Земле. Тому уж пять дней. Старик был совсем истощен, и у него началась дыхательная лихорадка.

Наступило томительное молчание. Вортрикс с неуклюжей нежностью положил прозрачную руку Дрэма обратно ему на грудь и поднял с земли пеструю волчью шкуру.

— Смотри, я принес шкуру твоего волка. Я очистил ее и начал даже чинить. Я боялся, что, пока ты поправишься, она задубеет и с ней ничего нельзя будет сделать. Теперь она может лежать до тех пор, пока ты не окрепнешь и не примешься за нее.

Дрэм переводил взгляд с лица Вортрикса на шкуру и снова на лицо друга. Сердце вдруг неровно, тяжело забилось, как будто он все еще не понимал или не решался понять… Вортрикс провел рукой по ворсу и на плече, вернее у основания шеи, раздвинул грубую пеструю шерсть и показал ему шрам от старой раны, на котором так и не наросла шерсть.

— Это твой волк, — сказал он. — Тебе предназначенный судьбой. Видишь, след от первой встречи?

Дрэм смотрел на полоску съежившейся кожи, и рука его, лежащая на оленьей шкуре, невольно сжалась в кулак.

— Я тогда даже не успел царапнуть того волка, — сказал он.

— Ты не успел, зато я успел, — сказал Вортрикс. — Пятнистый самец. Я ранил его в плечо у шеи и обнаружил шрам как раз на этом месте, когда стал чистить шкуру девять дней назад.

Они снова посмотрели друг на друга. Огромная волчья шкура лежала между ними поверх оленьих шкур, которыми был укрыт Дрэм. Дрэм нащупал рукой грубый ворс.

— Наши дела нам надо было решать с ним вдвоем в ту первую встречу. Но все же сердце радуется, что я убил своего волка, хотя и слишком поздно.

— Совсем не поздно, — сказал Вортрикс. — Ты видел алую пряжу на станке? Дрэм уставился на него в недоумении, в горле перехватило дыхание.

Вортрикс не мог такое сказать. Он, наверное, все еще спит, и это ему снится… Но Вортрикс, наклонившись над ним, повторил свои слова еще раз. Дрэм видел, что он взволнован.

— Я думал, тебе сказали. Проснись, Дрэм. Ты убил своего волка, и тебя ждет место среди Новых Копий.

Дрэм замотал головой, все еще не смея поверить.

— Пастухи убивают волков без счета, и я тоже убил. Волчья Охота бывает один раз, и я промахнулся. — Голос его дрогнул и перешел в шепот. — Это все неправда, это не может быть правдой.

Никто не заметил, как Блай перестала молоть зерно и выскользнула, как тень, за дверь, оставив их вдвоем. Они вообще не заметили ее присутствия. Теперь тишину нарушал лишь стук скатывающихся капель.

— Я твой кровный брат, а вовсе не злейший враг, — сказал Вортрикс. — С чего бы я стал тебе говорить, если б это было неправдой? Послушай, Дрэм. Три дня назад все было решено на Костре Совета Старейшин. Это правда, клянусь тебе копьем, это чистейшая правда.

Дрэм теперь больше не сомневался. Он сжал запястье Вортрикса и попытался привстать на своем папоротниковом ложе, не обращая внимания на рвущую боль в груди и в плече.

— А как это?.. Я… Я не очень понимаю… Расскажи, что было на Костре Совета, расскажи подробно.

Вортрикс уложил его обратно:

— Не надо подниматься. Если у тебя откроются раны, ругать будут меня. А теперь слушай! Когда я начал начищать шкуру и обнаружил шрам, я пошел к Дамнориксу, своему отцу, и показал ему шрам, как сейчас показал тебе. — Вортрикс улыбнулся. — Видишь, как иногда полезно быть сыном Вождя. Отец рассмеялся громко, как он умеет, и сказал: «Щенок всегда был драчуном, с самого первого дня в Школе Юношей, я помню. А такие драчливые могут понадобиться племени, случись что» А когда через три дня собрался Весенний Совет, он взял у меня шкуру, показал всем мужам, сидящим у костра, и сказал: «Глядите, Сияющий еще раз послал волка Дрэму-однорукому, и на этот раз Дрэм не промахнулся». После этого было много разговоров, один из старейшин заявил, как ты сегодня, что на волка можно охотиться один раз. В конце концов сошлись на том, что решать должен Мудир, который там присутствовал, но, как всегда, сидел у костра с отрешенным видом. Когда он вышел из забытья и снова обратил взор в этот мир, он сказал: «Я видел раны на плече мальчика. Они покрыли шрам, полученный им на первой Волчьей Охоте, а это означает, что тот, первый шрам, больше не существует. Тогда дело осталось незаконченным, а сейчас оно завершилось. Поэтому пусть один из вас, помимо Катлана, его деда, поручится за мальчика в День Новых Копий, ибо так угодно Богу Солнца и богам-покровителям племени и охотничьей тропы». По правде говоря, я думаю, что нашлись бы еще люди, которые охотно бы взялись поручиться за тебя вместе с Катланом. Но никто не успел и рта раскрыть, как вскочил Тэлори. Сам знаешь, какой он быстрый, как дикая кошка. Он вышел вперед и, стоя перед всем кланом, с улыбкой сказал: «Семь весен назад я нашел этого мальчика далеко в Диких Дебрях под корнями дуба — он забился туда, как волчонок. Он убежал от родных именно потому, что боялся промахнуться на охоте, когда настанет время. Маленький беззащитный зверек, он хоть и был испуган, свирепости у него хватило прокусить мне до кости палец, когда я вытаскивал его из логова. Может, потому, что он был такой маленький и храбрый, и к тому же еще однорукий, как и я, сердце мое повернулось к нему, и я обещал в ту ночь, что, когда он убьет своего волка и настанет время ему предстать перед кланом в День Новых Копий, я поручусь за него вместе с Катланом, его дедом. Так что все уже решено семь весен назад». А потом старейшины и все мужи племени переглядывались, качали головами и твердили: «Да, все это хорошо». А Мэлган, и я, и все наши стали колотить копьями по мечам и устроили страшный шум. Вот так все и кончилось. А ты мне, кстати, ничего не рассказывал о Тэлори.

Дрэм, не отрываясь, смотрел в лицо Вортрикса, стараясь представить себе все, о чем тот говорил. Он даже рассмеялся, когда Вортрикс жестом и мимикой изобразил неистовость и проворство Тэлори. А потом, то ли оттого, что он мог теперь вернуться в свой привычный мир к своим товарищам, или, может быть, оттого, что он был еще очень слаб, смех вдруг застрял в горле, и он, уткнувшись лицом в ладонь здоровой руки, разрыдался.

Проходили дни, и Дрэм постепенно набирался сил. Каждые три дня приходил Мудир и касался Пальцами Мощи его ран на груди, на руке, плече, вдыхая в них новую жизнь. А мать и Блай врачевали его мазями, приготовленными из тысячелистника, окопника и мелких розовых васильков, которые растут на Большой Меловой. При этом они произносили заклинания, разные, в зависимости от снадобья, после чего раны затягивались, не воспаляясь, и вскоре от них остались лишь шероховатые малиновые рубцы. У очага появилась еще одна женщина — Драстик привел в дом пухленькую розовую Корделлу. Она не принимала участия в уходе за Дрэмом. И не то чтобы она не хотела, но стоило ей только взять в руки миску с едой, Блай тут же молча ее забирала, скаля при этом, как лисенок, зубы. Дрэм наблюдал эту сцену и смущенно думал, что был неправ, когда боялся, что Корделла будет плохо обращаться с Блай. Теперь, наоборот, ему хотелось, чтобы Блай была поласковее с Корделлой.

Как только он достаточно окреп, он стал выбираться на солнышко у порога. Он кропотливо возился с волчьей шкурой, чтобы закончить ее до того, как придет время ему предстать перед кланом вместе с другими Новыми Копьями. Он натирал ее травами, смешанными с солью, и смазывал гусиным жиром, пока она не стала мягкой, как хорошо выделанная оленья шкура. Ему хотелось покоя и тишины в эти весенние дни, когда в низинах возле тропинки можно было неожиданно наткнуться на влажную россыпь первоцвета, а ольха у ручья роняла в воду темные малиновые сережки.

Было еще одно дело, о котором ему нужно было позаботиться перед тем, как он явится перед кланом. Как-то вечером после ужина он достал с чердака, с прокопченных балок, тяжелый бронзовый щит из воловьей кожи, который раньше был собственностью деда и должен был перейти к нему после Белтина. Пристроившись у притушенного очага рядом с остальными домочадцами, он начал прилаживать к плечу ремни из лошадиной кожи, как в Школе Юношей прилаживал ремни своего щита.

Дед, некоторое время созерцавший в огне былые битвы, вдруг поднял голову и стал с презрительным любопытством наблюдать за ним Удивление его росло, и он даже подался вперед, чтобы получше разглядеть его работу.

— Так, так. Хитрая это штука, — сказал он. — Вижу, что ты собираешься делать. Так щит не носит даже Тэлори.

— В этом нужды нет. Для щита у него есть рука со змеей, — сказал Дрэм, держа в зубах ремень.

Старик поглядел на него из-под лохматых золотисто-седых бровей:

— Почему ты ни разу не сказал мне о вашем сговоре с Тэлори семь весен назад?

Дрэм не сразу ответил. Он многое мог бы сказать деду, много обидных слов Прежде выпади такой случай, он бы не удержался, и все высказал. Но не сейчас. Он выплюнул ремень и повернул к себе щит другой стороной.

— В детстве хорошо иметь тайну Когда у тебя есть тайна, чувствуешь себя выше других.

Драстик, чинивший какую-то деталь воловьей упряжки, посмотрел на него и медленно, как бы нехотя, улыбнулся:

— А зачем тебе надо быть ј выше других? Чего тебе не хватало, братишка?

— Разве может чего-нибудь не хватать щенку, у которого такой замечательный старший брат, с таким длинным хлыстом? — сказал Дрэм и тоже улыбнулся. — Брось-ка мне лучше кусок ремня.

И вот наступил канун праздника Белтина, день, когда Дрэм должен был идти в Школу Юношей. Он не ел утром со всеми, так как Новым Копьям полагалось поститься перед посвящением.

Как требовал ритуал, он искупался в ручье и сейчас мокрый, с рубцами на груди и на шее, стоял возле очага, пока мать и Блай надевали на него набедренную повязку из алой ткани — алый знак воина. Он чувствовал, как она пламенем охватила его тело. Затем он перекинул через плечо волчью шкуру, стянув ее на талии синим ремешком с бронзовыми бляшками, расчесал волосы и завязал их сзади в узел кожаным шнурком. Теперь, когда приготовления были окончены, он, расправив плечи, стоял, будто воин перед сражением, но без оружия и боевой раскраски на лице. Он взглянул наверх и увидел, что дедов меч висит на прежнем месте. Сегодня вечером они снимут его и положат у очага рядом с новым копьем, которое он еще не видел. Сегодня вечером… Но где он будет сегодня вечером? Никто из тех, кто прошел этот путь, не мог ему ничего рассказать, ни Драстик, ни даже Вортрикс. Они были связаны обетом молчания, как и он будет им связан завтра.

Блай оправила ему складки на шкуре. Он посмотрел на нее сверху вниз, но увидел только макушку склоненной головы, а потом Блай молча, не взглянув на него, отошла. Она теперь никогда не глядела на него, с тех пор как он начал поправляться. Она все делала, что он просил, притом охотно, но не смотрела в его сторону, и в глубине души его это задевало.

Ему пора было идти. Он опустился на колени и, согласно обычаю, положил ладонь на бедро деда. И дед тоже, как велит обычай, положил свою огромную с синими венами руку на его руку со словами:

— Иди и возвращайся домой воином, мой мальчик.

Мать поцеловала его в лоб, повторив слова деда, потом подвела его к порогу и на прощанье небольно ударила между лопатками. Белошей, как всегда, сопровождал его до конца тропинки. Здесь они расстались, как расставались много раз прежде, и Дрэм в одиночестве двинулся к Школе Юношей.

Ветерок шелестел в траве, а на нижних склонах цвели кусты боярышника. Аромат их, как вдох и выдох, то исчезал, то снова доходил до него; какая-то темная птичка выпорхнула из ольшаника и пронеслась у него над головой. И он неожиданно подумал, что мир вокруг него добрый. Он часто видел его красоту, жестокую и сияющую, как красота лебедя, которого он убил. Но у него не было времени подумать о его доброте.

Неизвестно, может и впредь не будет, но сейчас ему казалось, что он всегда будет помнить об этом…

Он не знал, как он себя будет чувствовать среди Новых Копий, которые были на год его моложе, и с удивлением обнаружил, что имя его стало знаменитым в Школе Юношей, куда более знаменитым, чем после его драки с Собакой Брэгона во время Царской Тризны. Его новых товарищей гораздо больше интересовали малиновые рубцы у него на плече, чем то, что он отстал от них на год.

Кроме того, времени почти не оставалось, и все их мысли сейчас были заняты тем, что им предстоит.

Под наблюдением старого Кайлана, они должны были пройти сложный обряд ритуального очищения. Старик сам нарисовал у них на лбу белой глиной знаки Посвящения. После этой предварительной процедуры они молча сидели у тлеющего очага в Школе Юношей, откуда были высланы все младшие мальчики, и прислушивались к звукам, доносившимся из деревни, где шла обычная жизнь. И даже Вран, самый тупой из них, не мог не испытывать нарастающего страха.

Постепенно исчезли звуки, и в наступившей тишине и далекий голос, и собачий лай отзывались неестественно громко. Они слышали какие-то шаги, а потом еще шаги, уходящие к центру деревни. Кайлан поднялся и велел им выстроиться.

Оглядев их желтыми, как у волка, глазами, он сказал:

— Вот и пришло ваше время. Не забывайте, чему я вас учил, дети. Ну, а ты, — сказал он, обращаясь к Дрэму, — небось, за год позабыл все на свете?

Пригнувшись, они прошли через дверной проем и, ослепленные потоком солнечного света после мрака хижины, невольно зажмурились.

Знакомый ритуал Дрэму казался нереальным, как бы отголоском событий, которые происходили раньше. Он видел мужей клана, когда Новые Копья спускались к открытой поляне перед Костром Совета. Он видел лицо Вождя и жреца с глазами, освещенными изнутри солнцем, слышал ритуальные вопросы и ритуальные ответы:

— Кого ты привел ко мне?

— Я привел мальчика. Пусть он умрет отроком и возвратится воином племени…

Но ведь он все это уже прожил… год назад, там, на холме; и теперь слова для него не имели значения, они были менее реальными, чем прикосновение ко лбу древка копья, тогда, когда он стоял, затаившись в ольшанике…

А пока что один за другим, глядя прямо перед собой, они вслед за Мудиром уходили от деревни по длинному склону навстречу заходящему солнцу, а за ними женщины уже завели плач: «Охон! Охон!»

Костры заката еще пылали за Меловой, когда они миновали широкий склон Холма Собраний, пройдя совсем близко от кургана, где спал на гребне горы безымянный герой, и снова начали спускаться по дальнему склону к небольшой впадине между двумя холмами, месту, где проходили посвящение Новые Копья племени. Впадина была до краев заполнена тенями, и священный древний круг с девятью боярышниками, казалось, утопал в них, как в воде. Юные воины прямо из заката окунулись в это море теней, которое, захлестнув их, сомкнулось над ними.

Первое их ощущение было пустынное одиночество пейзажа без признаков жизни. Но вот они подошли ближе, и впереди, там, где рос боярышник, раздался звук рога, и из теней вырвался дымный золотистый сноп света, в котором возникли, а затем двинулись им навстречу какие-то странные фигуры. Горящие факелы окрашивали в золотистый цвет их обнаженные тела и звериные морды. Здесь были все звери, на которых охотилось племя: волк, дикий черный кабан, рыжая лисица и полосатый барсук. Они окружили мальчиков и вместе с ними направились к разложенной подковой куче хвороста, прикрывающей вход в священный круг.

Тут же стояла, похожая на гроб, ванна из дерна, покрытая рыжей воловьей шкурой. Молча звероголовые существа схватили самого младшего из Новых Копий и положили его на это ложе, предназначенное, должно быть, для жертвоприношений. Один из звероголовых, с мордой барсука, наклонился и поднял с земли какой-то предмет, лежащий около гроба, отчего кровь на мгновение застыла в жилах у Дрэма. Затем он с облегчением увидел, что это всего лишь деревянная ручка с тонкими блестящими бронзовыми иглами, и догадался, что ложе это было местом для татуировки новых воинов.

Дрэм был самым старшим, и ему долго пришлось ждать своей очереди. Когда он наконец сбросил с плеча волчью шкуру и отдал себя, не без чувства гордости, в руки татуировщиков, стало совсем темно. Он смотрел поверх чадящих факелов и склонившихся над ним масок на далекие равнодушные звезды и видел, как в небе за Холмом Собраний поднялась серебристая сверкающая улитка, предвестница восходящей луны Человек в барсучьей маске в седьмой раз взялся за свои инструменты и начал рисовать зигзаги и плавные линии на груди и плечах Дрэма, обмакивая в горшочек с краской клок туго скрученной овечьей шерсти, после чего принялся накалывать узор острыми бронзовыми иглами У Дрэма было чувство, что его жалят одно за другим сотни ползущих по нему насекомых. Там, где линии проходили через затянувшиеся шрамы, мелкие мошки превращались в ос. Ему ничего не оставалось, как, сжав зубы, смирно лежать и не дергаться от бесчисленных уколов неумолимого жала. Но он понимал, что это самое легкое из того, что им предстоит, и что главное, страшное, непонятное и великолепное таинство еще впереди.

После одинокого голоса рога, протрубившего, когда они подошли к святому месту, вокруг воцарилась мертвая тишина, не нарушаемая ни шелестом ветерка ц траве, ни даже криком ночной птицы. Но теперь Дрэм уловил, вернее, ощутил какой-то звук — ритмичное биение, которое могло быть стуком его собственного сердца. Он весь ушел в слух — звук нарастал, усиливался, равномерная пульсация сменилась прерывистой напряженной дробью, отбиваемой ладонью по барабанам из овечьей кожи. Он невольно вспомнил праздник урожая Темнолицего народа. Дробь, хотя и не становилась громче, все время набирала силу и напряжение, пока Дрэму не стало казаться, что она у него внутри, в голове, в сердце — и он уже плохо соображал, как человек, выпивший слишком много меда.

Как во сне, он поднялся с похожего на гроб ложа и встал рядом с другими Новыми Копьями. Свежая татуировка горела огнем у него на груди, вернее, у них у всех, ибо барабанная дробь объединила их в одно целое, и сейчас каждый из них чувствовал жжение ран другого, как свое собственное, и понимал, каким безотчетным страхом наполнено сердце товарища. И вдруг неожиданно, как под ударом меча, барабанная дробь прекратилась и снова наступила тишина, но тишина еще более выразительная и призывная, чем пение боевых рогов.

Новые Копья поглядели друг на друга, сердца их лихорадочно бились. И пока вокруг звенела тишина, двое звероголовых подхватили младшего из Новых Копий и отвели его к замаскированному входу в священный круг, а затем вернулись обратно, но уже без него.

И тут же снова забили барабаны.

Потом каждый раз, когда наступала звенящая тишина, еще кто-нибудь из Новых Копий уходил в священный круг, откуда никто из них не возвращался.

И наконец, последний раз пробила барабанная дробь и замолкла — настала очередь Дрэма. Он, словно во сне, двинулся вперед между двумя звероголовыми спутниками через набросанный полукружием хворост, прикрывавший вход, и ступил в священный круг. Первое, что он увидел, был свет, дымный, колеблющийся свет факелов среди деревьев и какие-то призрачные фигуры, как в сновидении, тоже звероголовые, — полосатая барсучья маска, высокие ветвистые рога, оскаленная волчья пасть… В отблеске факелов, от которых взлетали вверх искры, белый цветущий боярышник казался серебристым на фоне темного, уже подсвеченного луной неба. Но внимание Дрэма сейчас было приковано к высокой фигуре Мудира. Жрец стоял в центре круга посреди нестерпимого сияния, обнаженный, как и остальные, и на голове у него был убор из сложенных орлиных крыльев. Дрэм больше ничего не видел вокруг, не замечал идущих по бокам от него людей. Не сознавая, что делает, он двинулся навстречу Мудиру, пока не очутился совсем близко, утонув в глубине его зрачков.

Глаза Мудира, два темных солнца, больше не были глазами. Они сузились и превратились в две точки интенсивного желтого цвета, настолько резкого, что он проел насквозь его душу… Но пока Дрэм глядел и глядел, не отрываясь, а дух его, плененный, терял волю, глаза снова стали глазами, но такими, каких он никогда не видел. Они сияли, а внутри зрачков горел огонь, губительное иссушающее пламя. Он видел, как появилось лицо, потом тело. Но это не было лицо Мудира. Мудир больше не существовал. Тот, единственный, кто стоял перед ним, опирался на копье, гигантское, как поток света, прорвавший грозовое облако. А лицо? Когда он попытался заглянуть в него, у него было ощущение, что он смотрит на полуденное солнце — так это и осталось потом у него в памяти. Дрэм был во власти ослепительного, непереносимо яркого сияния, мощных ударов огненных волн. Охваченный ужасом и восторгом, он понял, что смотрит в лицо самого Бога Солнца, которого не должен видеть ни один смертный. Сотни боевых рогов зазвучали у него в ушах, и он, воспарив, полетел вперед, падая и ныряя на лету, как ястреб, или как метеор, в самое сердце сияющего круга, в сердце всего сущего.

Глава XV Солнечный цветок

Теплое солнце грело его тело, а над головой плыли большие серо-белые облака, и по цвету их он определил, что близится вечер. Лениво, порывами, задувал ветер, должно быть южный, так как в нем был привкус соли, а также медовый запах цветов боярышника, к которому, непонятно откуда, примешивался запах чеснока. У Дрэма было чувство, что он вернулся домой после дальней дороги Он так устал, что ему хотелось только одного — не двигаясь, лежать на спине и смотреть на медленно бегущие облака в голубой небесной вышине Ему послышалось, что кто-то окликнул его по имени. Он, сделав усилие, шевельнулся и огляделся.

Он лежал в центре древнего круга, рядом с ним, как лучи семиконечной звезды, лежали другие Новые Копья, ногами к центру и головами к венчавшим круг деревьям боярышника. Он сразу же вспомнил все великолепие и леденящий ужас прошедшей ночи. Боевая татуировка на груди и плечах саднила и жгла, когда он шевелился, а с груди свалился пучок сухих цветов чеснока, положенный, очевидно, для того, чтобы уберечь тело, пока душа где-то витала.

Остальные Копья тоже задвигались: один за другим они садились, с удивлением озираясь вокруг. Но ничего здесь не говорило о ночном таинстве: не было за деревьями странных существ с птичьими и звериными головами, не было чадящих факелов — ничто не напоминало о той непередаваемо прекрасной и в то же время жуткой минуте, когда они глядели в лицо Сияющего. Мудир, жрец, в своем плаще из бычьей кожи, мирно сидел под боярышником и, казалось, глубоко ушел в себя. Ветер трепал жидкие седые клочья волос, выбившиеся из-под головного убора из орлиных перьев, а янтарный Солнечный Крест на груди при каждом вдохе и выдохе зажигался и гас, подхватывая сумеречный свет. На коленях у Мудира лежало несколько белых лепестков, слетевших с боярышника, и у Дрэма было впечатление, что Мудир вот так же неподвижно просидел здесь целую ночь.

И теперь, когда все зашевелились и стали тереть глаза и озираться с растерянным видом, старый жрец, вышедший из своего небытия, тоже зашевелился и вытащил из-под плаща выточенную на станке черную сланцевую чашу.

— Ну вот, все уже позади, — сказал он, слегка улыбнувшись. — А теперь подойдите ко мне и испейте из этой чаши. Это даст силу тому, кто, заново родившись, вернулся с запада слабым, каким послала его когда-то в этот мир мать. Подходите, пейте и набирайтесь сил.

Все еще не стряхнув с себя оцепенение, они, пошатываясь, поднимались на ноги и друг за дружкой подходили к Мудиру. Они брали у него из рук чашу и потом передавали дальше. В чаше было молоко, но к нему что-то подмешали, и оно отдавало горечью. Дрэм так никогда и не узнал, откуда эта горечь, оставлявшая во рту странный привкус, — казалось, будто все нёбо чем-то обложено… Однако свежие силы вливались в него,пока он пил, и усталость уходила.

— Теперь вы воины и мужи своего клана и своего племени, — сказал Мудир после того, как все испили из чаши. — Вы видели то, что дозволяется видеть только жрецам и юношам перед посвящением в воины. И все они должны свято хранить обет молчания и никогда не говорить о том, что им довелось увидеть. Поэтому сейчас вы дадите клятву, древнюю клятву Золотого народа о том, что ни один отрок не узнает от вас, что его ждет, до того, как он станет мужчиной. И клятву эту вы повторите трижды.

Они по очереди опускались на колени перед старым жрецом и произносили клятву как воины, присягающие на верность новому Царю: «Если я нарушу клятву, пусть разверзнется зеленая земля и поглотит меня, пусть серые морские волны поднимутся и захлестнут меня, пусть обрушится звездное небо и уничтожит меня».

И на этот раз они спускались с последнего склона Меловой перед самым закатом. Они шли цепочкой за Мудиром, и их длинные тени бежали впереди, указывая дорогу домой.

В деревне было большое оживление: тощий скот после зимнего голода пригнали с гор к началу праздника. Когда Новые Копья подошли ближе, неожиданно затрубили боевые рога, и из-за хижин высыпали молодые воины и, потрясая копьями на бегу, бросились им навстречу, а затем смешались с ними и повернули обратно к деревне, оглашая горы пением и приветственными криками.

Сколько раз Дрэм видел это триумфальное возвращение Новых Копий, знаменующее начало праздника Белтина! Сколько раз мечтал он об этом суровом и радостном дне и как хотелось ему быть среди тех, кого так громко приветствует клан! А потом наступил прошлый год. Ему было трудно вспоминать о нем… И вот сейчас, вопреки всем обстоятельствам, настал этот суровый и радостный день, и он возвращается из-за заката как воин, одержавший победу. Голос внутри кричал: «Это все правда, это не сон. Я — воин, такой же, как мои собратья». Но он все равно не мог в это поверить.

Он смутно помнил конец церемонии посвящения. Все, что происходило после заката, было ярким, радостным, но хаотичным. Единственное, что ему четко запомнилось, это обдавший его жар Костра Совета, когда он подошел получать новое оружие. Дед навис над ним, как всегда нависал, когда пытался держаться прямо. Он всунул в руку Дрэма новое боевое копье, проворчав:

— Ну уж, бери! Разве я не говорил всегда, что из этого мальчишки вырастет воин. — Золотой блеск его глаз из-под нависших бровей недвусмысленно свидетельствовал о том, что не поздоровится всякому, кто посмеет оспаривать его слова.

Помнил он и неожиданную мрачную улыбку Тэлори, обнажившую сильные волчьи зубы, когда тот поднял старинный бронзовый щит из воловьей кожи.

— Ну-ка, сознайся, свирепый щенок: ты не жалеешь, что я нашел тебя под дубом семь весен назад?

Он горделиво стоял, когда тяжелый щит опустился ему на плечо, оттянув ремни, которые давили на затянувшиеся раны и свежую татуировку. Он помнил, как сверкнуло новое копье, когда он потряс им, приветствуя заходящее солнце, а потом ударил о щит. Он помнил радостное урчание Белошея, когда тот снова обрел хозяина, и еще вкус мяса на реберной кости, которую они ели пополам с Вортриксом, сидя рядом во время пира по окончании всех церемоний.

Произошло еще одно событие, которое заставило Дрэма надолго запомнить этот день день Алой Воинской Славы, событие, участником которого он никогда не думал и не мечтал стать.

Когда сумерки сменились мглой, Костер Совета сник, и от него остались лишь красные тлеющие угольки. Огонь во всех деревенских очагах был погашен еще до того, как началось пиршество. И теперь, когда догорал и этот последний костер и молодые воины затоптали л развеяли остатки красных угольков, деревня осталась без огня, освещенная лишь светом большой желтой луны, которая только что показалась из-за Меловой, — кончился пир Новых Копий, начался праздник Белтина. Оставалось недолго ждать прихода Нового Живого Огня.

Как всегда перед его появлением, жители деревни были охвачены странным чувством, в котором молчаливое напряженное ожидание было смешано с чувством, похожим на страх. Отложив в сторону оружие, весь клан вместе с Темнолицыми по серпантину двинулись к Холму Собраний. На веревке мужчины тащили молодого рыжего быка, украшенного, как и положено для жертвоприношений, вербеной, зеленым ракитником и ветками цветущего боярышника. Они собрались на гребне холма, толпа теней в серебристом отсвете луны; безмолвие толпы нарушал лишь ветер в кустах боярышника и дрока, а посреди кустарника были сложены две одинаковые кучи хвороста для белтинских костров, темные с одной стороны, серебристые там, где они были обращены к лунному свету, — все ждали чуда, как ждала его, ночь вокруг.

Рыжий бык, которому выпал жребий умереть за своих сородичей, уже сыграл свою роль в этом ночном спектакле и сошел со сцены, и теперь несколько воинов, сбросив плащи, ухватились за веревки из сыромятной кожи, чтобы привести в движение огневое сверло, воздвигнутое возле приготовленного для костра хвороста.

Пока луна поднималась все выше и выше, в мерцающее, исполосованное ветром небо, девять воинов что было мочи тянули за веревки, а когда они выбились из сил, на их место встала другая команда. Мудир со следами крови рыжего быка на груди и на лбу стоял тут же, и его присутствие придавало какой-то особый магический смысл всей этой картине.

Команда сменяла команду, пока внимание толпы постепенно не сконцентрировалось на темной точке, там, где заостренное с двух сторон веретено вращалось во втулке. Толпа ждала, ждала чуда, каждый раз испытывая страх, что может что-то помешать, и оно — это чудо — не произойдет.

Так уж повелось, что Новые Копья и самые молодые воины старались тянуть до последнего — им всем хотелось попасть в команду, которая выбьет искру Сменилось уже несколько команд, когда Дрэм, стоящий за своими однолетками, услыхал голос Вортрикса и почувствовал его руку на плече.

— Смотри, они начинают сдавать. Мне кажется, огонь уже близко, теперь наш черед. Ну-ка, давай поднажмем, брат Юриан, Мэлган!

Они вышли вперед, три прошлогодних воина и трое новичков. Как только они взялись за веревки, прежняя команда отскочила назад. Дрэм и Вортрикс теперь стояли друг против друга, а за ними все остальные. Рывком они отпустили веревку, сделав длинный шаг вперед, а потом такой же назад. Рывок за рывком, рывок за рывком — и огненное сверло безостановочно вращалось. Веревка гудела под руками Дрэма, а в ушах стоял скрипучий визг сверла. Ощущение, что он снова среди своих и вместе с братьями по копью принимает участие в таком жизненно важном деле, наполняло все его существо гордостью — грудь распирало так, что заныли свежие узоры, символы его мужества. Он изо всех сил старался во время церемонии у Костра Совета заставить себя поверить в то, что все происходящее с ним не сон, но так и не смог до конца уверовать в это. И только сейчас впервые все обрело реальность, и от неожиданности он готов был заплакать, как тогда, когда Вортрикс сказал ему, что он может снова вернуться в свой прежний мир.

И в ту же минуту он почувствовал запах гари: от острого кончика веретена отделилась ниточка дыма и растворилась в лунном свете.

Глаза его встретились с глазами Вортрикса в момент затишья, и их вдруг охватило радостное возбуждение, единый восторг и чувство торжества. Все складывалось хорошо, просто замечательно — они участвовали в общем деле, и чудо должно было вот-вот свершиться. Сами того не замечая, они начали быстрее тянуть веревки, и визг сверла стал громче и настойчивее.

Ниточка дыма превратилась сначала в прозрачный папоротниковый лист, а затем в перышко. Неожиданно из-под острия вылетела искра и упала в сухой мох, которым была набита втулка, и, сверкнув, будто драгоценный камень, погасла. За первой появилась вторая, за ней — третья. И тихий, долго сдерживаемый ликующий вздох облегчения прошел по стоящей в ожидании толпе, когда наконец выскочил яркий язычок пламени, желтый, как цветок ракитника в лунную ночь.

Старый Мудир зашевелился, как человек, проснувшийся после векового сна, и, вытянув из-под воловьего плаща факел из плетеной соломы, окунул его в пламя. Затем он поднялся и начал вращать факел, пока от него не пошли огненные круги, будто огненная птица летела у него над головой.

Его хриплый прерывистый крик огласил Холм Собраний.

— Огонь вернулся! Смотрите, о люди! Люди, о люди, огонь снова пришел в наш мир!

Чудо свершилось и на этот раз, как и во все прошлые разы. Восторженный рев встретил старого жреца, когда тот подошел сначала к одной груде хвороста, потом ко второй и запалил их, дотронувшись факелом. И тогда рев толпы перешел в Гимн Возрожденного Огня: «Мы пребывали во тьме, но огонь снова пришел к нам, красный огонь, красный цветок, солнечный цветок…» Раздвоенные язычки пламени побежали, потрескивая, по хворосту и начали лизать крупные ветки. Постепенно высвечивались лица толпы, светлокожие, темные, золотисто-смуглые. Свет отражался в глазах, причудливо играл на медных ручных браслетах и бронзовых остриях копий; он зажигал глаза у собак, и они, как зеленые светильники, горели в разжиженном луной мраке.

Все выше и выше подпрыгивало пламя, отбрасывая свой неистовый колеблющийся свет далеко за Холм Собраний и согревая подножие высокого безмолвного могильника, где спал рядом со своим медным мечом безымянный герой И вместе с пламенем росло возбуждение толпы Молодые воины выскочили вперед и закружились между кострами в их жарком отблеске, притопывая в такт хлопков, отбиваемых девушками. Но вскоре из темноты послышался неясный шум, стук копыт и затем появилась первая партия пригнанного с гор скота. Началась суматоха, все потонуло в хаосе: вскинутые головы скота, рога, поблескивающие в свете костра; рев, крики, мычание, собачий лай и блеяние. Хохочущие и орущие что есть мочи, пастухи гнали перепуганных насмерть овец и крупный скот между кострами, для того, чтобы обеспечить животным защиту богов и большой приплод в грядущем году. Последними прогнали табуны полудиких лошадей, по пятам за кобылами бежали жеребята — летели гривы, били копыта и стук их заглушало безудержное громкое ржание.

Шум начал стихать, когда Дрэм, помогавший собирать разбежавшихся лошадей, вернулся к кострам и вдруг на дальней границе освещенного пространства увидел маленького темнокожего Эрпа, возле которого крутился пес Эйсал.

Он окликнул пастуха и стал пробираться через толпу ему навстречу.

Эрп стоял и ждал, пока он подойдет, но не смотрел в его сторону.

— Что тебе от меня надо? — спросил он, когда Дрэм наконец добрался до него.

Дрэм поглядел на него, слегка озадаченный, но уже начиная понимать смысл его вопроса. Эйсал и Белошей обнюхивали друг друга, как старые приятели.

— Теперь это твоя собака? — сказал Дрэм, не зная, как начать разговор.

— Да, моя.

Дрэм подождал немного и, не найдя, что сказать, попросил:

— Расскажи мне о Долае.

— Долай ушел обратно в Темноту. Больше нечего рассказывать.

Снова наступила пауза, заполненная людскими криками, тихим блеянием разбредшегося скота. Дрэму вдруг захотелось собрать разметанное стадо, как в былые времена.

Нахмурив медно-рыжие брови, он с высоты своего роста посмотрел на стоящего рядом мальчика. Но лицо Эрпа, освещенное костром, было как всегда замкнуто, а взгляд направлен куда-то в пространство, между ушами его собаки.

— Но ты хотя бы можешь сказать, где его похоронили, — сказал Дрэм. Маленький темнолицый пастух взглянул на него, впервые в жизни взглянул ему прямо в глаза, но тут же отвел взгляд;

— Что за дело Золотому народу до того, где дети Тах-Ну хоронят своих мертвых?

Он свистнул Эйсала к ноге и, не сказав больше ни слова, пошел к своим овцам.

Дрэм поначалу сделал движение броситься за ним, но потом остановился. Какой смысл? Пожав плечами, он повернулся на пятках и… оказался лицом к лицу с Лугой, который стоял совсем близко и смотрел на него.

— Даже великий Дрэм-охотник не может охотиться одновременно в двух мирах, — сказал тот.

— Если Луга, змеиный язык, не поостережется, боюсь, больше ему не придется охотиться ни в одном из миров, — злобно огрызнулся Дрэм и, задрав нос, прошел мимо, направляясь к костру.

Пламя постепенно угасало, и воины со своими женами, те, что хотели иметь сыновей в наступающем году, уже прыгали, взявшись за руки, через костер. Кое-кто из молодых людей, у которых еще не было жен, выбирал на женской половине девушек с веточками волшебной вербены в волосах и тоже прыгал с ними через огонь. Когда Дрэм подошел к первому кругу стоящих у костра, он увидел, что Вортрикс выхватил из толпы женщин высокую смеющуюся девушку со светлыми волосами, уложенными короной вокруг головы. Они легко перемахнули через костер, разметав искры, при этом девушка пронзительно вскрикнула, как кроншнеп. Дрэм, внимательно следивший за ними, решил, что Эрп Ушки-на-Макушке не соврал — девушка Вортрикса была и впрямь красавица.

Пока пламя не погасло, надо было успеть запастись Новым Огнем и донести его до дома, чтобы на весь следующий год дать жизнь погасшему очагу. По одному или по двое самые младшие в семье из взрослых сыновей подходили к костру за огнем. Те, кто жили близко, обмакивали в пламя ветку и бежали с ней в клубах яркого дыма; жители дальних хижин, пастухи и гуртовщики, тщательно собирали угольки и клали их в горшочки. Дрэму, наблюдавшему, как они это делают, пришло в голову, что теперь он, а не Драстик, должен принести домой Новый Огонь.

Он тут же отправился на поиски деда, чтобы сказать ему об этом.

Когда он наконец нашел его, дед с воинствующим видом восседал на ворохе скошенной травы, на коленях он держал рог с вересковым пивом, мать и Корделла стояли возле него, а чуть поодаль Драстик.

— Тебе пора домой, — говорила мать. — Уже поздно, и так много пива совсем не полезно для твоего живота. Заболеешь, и тогда мне опять ходить за тобой.

Дед хмуро посмотрел на нее:

— Я старый человек, и самое неполезное для моего живота — это не давать мне того, что мне хочется. Оставьте меня в покое. Не мешайте наслаждаться жизнью в такой вечер, когда младший сын моего младшего сына стал мужчиной. Костер еще не погас. Женщина, я буду здесь столько, сколько душе моей будет угодно, а когда решу идти домой, Драстик меня проводит. Пусть Дрэм отнесет домой Новый Огонь, чтобы очаг успел разогреться к моему приходу.

Вскоре Дрэм вприпрыжку мчался по залитым луной склонам, а под плащом у него был горшок, который дала мать, и в нем пылали красные зернышки Нового Огня.

Хозяйственные службы тихо покоились в лунном свете, когда он шел по тропинке к дому между лоскутками ячменных полей. Он несколько раз останавливался и тихонько дул на угольки в горшке. Как только он перелез через лаз в изгороди, он увидел Блай на пороге дома. Она сидела, прислонившись к дверному столбу из рябинового дерева, уронив голову на грудь, будто она очень устала. Ему и в голову не пришло, что она может быть дома. Он не заметил ее отсутствия среди девушек у Костров Белтина.

Наступило короткое затишье между порывами теплого мягкого ветра, и в момент этой тишины тени и лунный свет смешались и были пестрые, как сорочьи перья. Тень от березы легла на порог, на юбку Блай, на ее ладони, покоившиеся на коленях.

Белошей забежал вперед через освещенный луной двор и ткнулся носом в шею Блай. Она вздрогнула, подняла голову и встала. Затем она сняла шерстяную сетку, обычно стягивавшую волосы, и они черной волной упали ей на плечи. В волосах ее не было цветов, не было даже волшебной вербены.

— Дрэм?! — удивилась она.

— Я принес Новый Огонь.

— А где остальные?

— Дед пока не хочет оттуда уходить, а остальные скоро придут. Я вернулся потому, что принес Новый Огонь.

Бессознательным жестом он протянул ей горшок с угольками, как бы призывая разделить его гордость.

Как дети, которые держат в ладонях маленькое чудо, они склонились над горшком, пытаясь одновременно заглянуть внутрь. Красные зернышки мерцали в темноте. Дрэм тихонько подул на них, и они вспыхнули, отбросив слабый отсвет.

— Пойдем, разбудим огонь в очаге, — сказала Блай.

В хижине, куда не проникал лунный свет, было совсем темно, но в этой темноте затаилось напряженное ожидание. Они ощупью добрались до очага. Встав на колени, Дрэм долго дул на угольки, пока искра не разгорелась, и тогда Блай окунула в огонь сухой сучок. На их глазах на кончике сучка неожиданно вырос узкий огненный бутон, от которого загорелся кусок березовой коры в очаге, затем еще один… Блай бросила сучок, когда огонь начал жечь ей пальцы.

Дрэм продолжал дуть на нежные ростки огня и на березовую кору, в рваных краях которой вдруг заискрились, засверкали красные драгоценные камни. А после того, как огонь, разгоревшись, стал разрастаться вширь, он сел на пятки и стал смотреть, как бледные, нетерпеливые язычки и лепестки пламени вспыхивают в темноте.

— Как цветок, — сказала чуть слышно Блай, подбрасывая в огонь щепки, сначала маленькие, потом побольше, — как солнечный цветок.

Они посмотрели друг на друга в отсвете заново рожденного огня, понимая, что оба причастны к совершающемуся у них на глазах таинству, прекрасному, полному жизни.

— Блай, почему ты здесь? — спросил после паузы Дрэм.

— Я… видела, как ты возвращался с Новыми Копьями. — Блай осторожно положила веточку дикой Груши в центр пламени — А потом ушла. У меня много дел.

— Какие дела можно делать без огня? Ничего ведь не видно.

— Луна ярко светит.

Они опять замолчали. Новое пламя трепетало в очаге; ветер со склона Меловой шуршал и вздыхал в соломе так, что разбудил Белошея, пристроившегося поспать у очага. Пес развалился и стал лизать лапы.

— Ты ведь сидела без дела, когда я пришел, — сказал Дрэм и, не дождавшись ответа, спросил: — Блай, все-таки скажи мне, почему ты ушла оттуда?

Она посмотрела на него, ни один мускул не дрогнул на ее лице, не нарушил его тихого покоя.

— А что мне там делать? Нет мне места на женской половине, нет мне места среди девушек племени. Я им чужая. И Темнолицым я чужая. Мне всегда лучше уйти…

Ее слова болезненно отозвались в сердце Дрэма, пробудив воспоминания. Он вдруг как бы впервые увидел ее, охваченный острым сочувствием, как было уже один раз когда-то, но только сейчас он ощущал все сильнее и острее, потому что в его жизни был этот год и он знал, что значит быть изгоем. Блай, не то служанка, не то дочь в их доме. Блай — бесприданница. У нее не было ни скота, ни особой красоты, которая могла бы привлечь молодого воина.

В первую минуту это была только жалость, но вдруг Дрэм понял, что они с Блай неразделимы, будто две половинки, и никто, ни одна девушка, не может стать ему ближе, чем Блай, потому что Блай знала и понимала все так, как знал и понимал он.

— Там еще прыгали через костер, когда я ушел, — сказал он и, не дожидаясь ответа, добавил: — Вортрикс прыгал с Рун, дочерью Гуитно Поющее Копье; пламя было высоким, но никого из них не подпалило. Значит, у них будет много сыновей.

Блай не сводила с него глаз и по-прежнему молчала.

Он напряг мышцы ног, чтобы встать.

— Огонь хорошо горит. Если загородить его, ничего с ним не случится. Блай, может, там еще костер не погас. Если мы прямо сейчас пойдем, мы еще успеем.

Блай смотрела на него, и личико ее в черном мареве волос было еще бледнее и уже, чем обычно.

— Ты, выходит, добрый, — сказала она полуудивленно. — Раньше ты не был таким добрым.

Он в бешенстве вскочил и прыжком бросился к двери. Белошей, как всегда, за ним. Потом он остановился и, обернувшись, поглядел на Блай. Она продолжала сидеть возле очага, снова живого от огня. До него вдруг что-то дошло. Он неожиданно понял, почему Блай не хотела смотреть на него все эти прошедшие луны. Она безотказно все для него делала, но при этом молчала. Все случилось гораздо раньше, до того, как он начал поправляться. Она перестала смотреть в его сторону после той последней стрижки овец. В его памяти четко встала горькая сцена во время стрижки и лицо Блай, мертвенно-бледное, с невидящими глазами. Такие глаза были у нее однажды, когда приходил бронзовых дел мастер со своим магическим кинжалом.

Он испугался, что понял слишком поздно. И, как всегда у него в таких случаях, страх вызвал приступ злости.

— Ах, я не добрый! — крикнул он, будто отшвырнул словами что-то внутри, как отшвыривают назойливую осу Он повернулся и опять кинулся к двери, затем снова остановился на пороге. — Ну так что, ты идешь? Или мне идти одному? Там, на Холме Собраний, сегодня достаточно девушек.

И вдруг он увидел каким бешеным гневом вспыхнули ее глаза, будто злость его высекла в них ярость, как камень высек огонь в сердце серого кинжала.

— Кто мешает тебе выбрать девушку и прыгать с ней через костер, мой юный золотой бог?!

Злость Дрэма мгновенно испарилась. Он покачал головой.

— Мне они не нужны, Блай, — сказал он.

Она долго смотрела на него ясными, лучистыми глазами. Дрэм снова испугался, что она откажется. Но она улыбнулась и, все так же молча, стала укрывать огонь, чтобы его можно было оставить ненадолго без присмотра. Закончив, она легко вскочила на ноги и подошла к Дрэму.

Он взял ее руку в свою, и они, пригнувшись, шагнули за порог и утонули в лунном свете, в порывах весеннего ветра. С громким смехом они побежали навстречу Кострам Белтина, а по пятам за ними несся Белошей.

Перевод: А. Ставиская

Орел Девятого легиона

Глава 1 Пограничная крепость

От Фоссвея на запад, в сторону Иски Думнониев, пошла обыкновенная британская дорога с колеей: слегка расширенная, кое-как вымощенная, в самых разъезженных местах схваченная бревнами, но в остальном мало изменившаяся с прежних пор; она вилась между холмами, уходила вглубь, вторгаясь в дикие, необжитые края.

Дорога была оживленной, кто только ни ступал по ней на ее веку: торговцы верхом на лошадях, везшие в дорожных вьюках бронзовое оружие и необработанный желтый янтарь; сельские жители, перегонявшие из деревни в деревню косматых коров или тощих свиней; изредка — группы рыжеволосых варваров с дальнего запада; даже бродячие арфисты и знахари, лечащие глазные болезни, а то и легконогий охотник в сопровождении громадных овчарок; время от времени появлялся фургон, доставлявший продовольствие римским гарнизонам. Всех перевидала дорога, в том числе и римские когорты, перед которыми расступались все остальные путешествующие.

Сегодня по дороге двигалась вспомогательная когорта в нагрудниках из кожи; она шла мерным легионерским шагом, позволяющим делать по двадцать миль в день от Иски Силуров до Иски Думнониев: новый гарнизон спешил на смену старому. Они шагали вперед, и дорога то выходила на гать, лежавшую между сырым болотом и пустынным горизонтом, то ныряла в густой лес, где местные жители охотились на кабанов, а то выводила на открытое нагорье, где гулял ветер и росли дрок да колючий кустарник. Так, ни разу не сбившись с шага, без единого привала, шла маршем центурия за центурией; солнце освещало знамя, которое несли впереди, а позади тучей клубилась поднятая пыль, окутывая вьючный обоз.

Колонну возглавлял старший центурион, командир когорты; гордость, светившаяся на его лице, говорила о том, что он командует когортой впервые. А гордиться, как он решил давно и бесповоротно, было чем: шесть сотен светловолосых великанов, набранных из племен Верхней Галлии, от природы наделенных азартом барса, в результате долгой муштры превратились в лучшую, по его мнению, вспомогательную когорту, какую когда-либо придавали Второму легиону. Когорту присоединили совсем недавно, солдаты еще не имели случая проявить себя в бою, на древке знамени не было еще никаких знаков почестей — ни позолоченного лаврового венка, ни венца победителя. Почести еще предстояло завоевать — и не исключено, что именно под его командованием.

Командир являл собой полную противоположность солдатам: римлянин до кончиков ногтей, сухощавый, мускулистый, смуглый в отличие от ширококостных и светлокожих легионеров. В его оливково-смуглом лице не было ни одной мягкой черты, оно было бы резким и суровым, если бы не насмешливые морщинки вокруг глаз и у рта. Между прямыми черными бровями виднелся маленький выпуклый шрам — знак того, что он выдержал испытание и достиг ступени Ворона Митры[4].

Еще год назад центурион Марк Флавий Аквила и отношения не имел к легионам да легионерам. Первые десять лет он тихо прожил вместе с матерью в родовом поместье недалеко от Клузия[5], пока отец его нес службу в Иудее, в Египте и здесь, в Британии. Они с матерью собирались уже ехать к отцу сюда, но незадолго до поездки в Британии взбунтовались северные племена, и легион его отца, Девятый Испанский — отправился усмирять их… да так и не вернулся назад.

Мать его в скором времени умерла, и, повинуясь ее желанию, он перебрался в Рим к своей тетке, довольно глупой женщине, чей муж, тучный римский чиновник, до противности кичился своим богатством. Марк терпеть его не мог, и чиновник платил ему тем же. На все они смотрели разными глазами. Марк принадлежал к роду потомственных военных из сословия всадников[6], к одному из тех семейств, которые в отличие от прочих, отказавшихся от своей профессии и занявшихся торговлей и финансовыми операциями, сохранили свой прежний образ жизни и оставались бедными, но гордыми. Чиновник же происходил из семьи чиновников, и его жизненные принципы были совсем иными, чем у Марка. Ни у того, ни у другого не было ни капли желания понять друг друга, и оба вздохнули с облегчением, когда Марку исполнилось восемнадцать и он получил право просить о должности центуриона.

Сейчас, выступая впереди когорты и щурясь от яркого солнца, Марк даже усмехнулся при воспоминании о том, с какой трогательной радостью прощался с ним толстый чиновник.

(«Хруст-хруст-хруст» — мерно раздавалось позади…)

Он попросился в Британию, хотя это означало службу во вспомогательной когорте, а не в боевой, потому, что там, окончив срок военной службы, осел старший брат отца. Но больше из-за самого отца. Если когда-нибудь и станет что-то известно о пропавшем легионе, то скорее всего — в Британии, и вдруг да Марку самому удастся разыскать его следы.

Он поймал себя на том, что, шагая по дороге в Иску Думнониев в медовых лучах заходящего солнца, он постоянно думает об отце. Он живо помнил худощавого смуглого человека с веселыми морщинками в углах глаз, который время от времени наезжал домой и учил Марка удить рыбу, играть в игру «сколько пальцев» и метать копье. Особенно ярко ему запомнился последний приезд отца. Его только что назначили командиром Первой когорты Испанского легиона, а это означало, что он становится хранителем орла и кем-то вроде помощника командира легиона. Отец ликовал, точно мальчишка. Но у матери был встревоженный вид, как будто она знала наперед…

— Что бы это был любой другой легион! — воскликнула она тогда. — Ты сам мне говорил, у Испанского дурная слава.

А отец ответил:

— А я бы не взял никакой другой, если бы и мог выбирать. Впервые я получил под команду когорту именно в Испанском, а в какой легион попадешь сначала, тот и останется у тебя в сердце, и все равно, какая у него слава — дурная или добрая. Теперь, когда я стану командиром Первой когорты, мне, может, и удастся поправить его репутацию…

И он со смехом обернулся к сынишке:

— Скоро придет и твой черед. Испанскому легиону выпали на долю черные дни, но мы с тобой сделаем из него толк.

Мысленно перенесясь на несколько лет назад, Марк вдруг припомнил, что глаза у отца тогда горели особенно ярко, как горят они у воинов перед боем. И еще — солнечный луч вдруг упал на большой, с трещинкой, изумруд, который отец всегда носил на пальце, и высек из камня зеленый огонь. Забавно, как всплывают в памяти такие детали, — казалось бы, мелочи, а чем-то они важны человеку.

(«Хруст-хруст-хруст» — мерно раздавалось позади…)

Хорошо бы дядя Аквила походил на своего брата, отца Марка. Дядю он пока не видел: после строевой муштры он прибыл в Британию поздней осенью, в слякоть, под мокрым снегом, и его прямиком послали в Иску. Но от дяди он получил несколько неопределенное приглашение провести отпуск у него в Каллеве, когда дело дойдет до отпуска. Так что хорошо бы дяде походить на своего брата.

Хотя едва ли им приведется много встречаться. Пройдет немного лет, и Марка, вероятно, переведут служить в другую провинцию — ведь центурионы когорт редко продвигаются по службе, оставаясь в одном и том же легионе.

Продвижение по службе… от теперешнего звания до чина его отца, то есть до командира Первой когорты. А дальше что? Для большинства на этом карьера заканчивается. Но для отдельных выдающихся личностей, которые шли дальше, — как, например, собирался сделать Марк — пути расходились. Можно стать комендантом крепости, как когда-то дядя Аквила, а можно, послужив в преторианской гвардии[7], попытался получить под команду легион. Командир легиона почти всегда находится в звании сенатора, не имея за плечами никакого военного опыта, кроме годичной службы в качестве трибуна в пору юности. Однако по давней традиции два Египетских легиона составляют исключение из правила. Ими командуют профессионалы, и именно Египетский легион был сияющей мечтой Марка, сколько он себя помнил.

Но в один прекрасный день, когда он покончит с легионерской службой, завоюет себе имя и станет префектом Египетского легиона, он вернется домой, в этрусские холмы, и выкупит старое родительское поместье, — которое безжалостно продал толстый чиновник, чтобы возместить потраченное на Марка. Марк ощутил буквально физическую боль в сердце, вспомнив на мгновение залитый солнцем двор, весь в дрожащих тенях от голубиных крыльев, и дикую оливу в центре раздваивавшегося здесь речного потока; на корнях этой оливы он однажды нашел нарост, напоминающий по форме птичку. Он отрезал нарост новым ножом (подарок отца) и с большим увлечением целый вечер прилежно обрабатывал его, вырезая на нем перышки. Птичка цела до сих пор,

Дорога плавно пошла на подъем, и вдруг впереди открылись Иска Думнониев и Красная Гора, увенчанная крепостью, — черный силуэт на фоне вечернего неба. Марк рывком вернулся к действительности. Поместье в этрусских холмах подождет, пока он прославится и устанет, сейчас главное — достойно выполнить свой долг на первом порученном ему посту.

Британский городок лежал под южным склоном горы — расползавшееся в разные стороны скопище соломенных крыш всех цветов: от золотистого, как мед, до черного, как высушенный торф, в зависимости от возраста кровли. Четкие, прямые линии римского форума и базилики выглядели в их гуще чужеродными. И над всем висел легкий дым очагов.

Дорога пролегала напрямик через город и поднималась вверх по расчищенному склону к Преторианским воротам крепости. То и дело мужчины в алых или шафранно-желтых плащах оборачивались, провожая шагавшую когорту взглядом, в котором читалась скорее настороженность, чем враждебность. Чесались собаки, тощие свиньи рылись в отбросах, в дверных проемах хижин сидели женщины с золотыми или бронзовыми браслетами на очень белых руках — пряли пряжу, либо мололи зерно. Синий дым очагов вился в тихом воздухе, и вкусные запахи готовящейся вечерней трапезы смешивались с острым запахом конского навоза, привычно связывавшегося для Марка со всяким городом Британии. Римского во всем этом было еще мало, несмотря на форум, обстроенный каменными зданиями. Когда-нибудь здесь появятся прямые улицы, размышлял Марк, храмы и бани и вообще римский образ жизни. Но пока два мира, встретившись в этом месте, существовали, не смешиваясь: местный город, сбившийся в кучу внутри торфяного крепостного вала, бывшая твердыня бриттов, — и расхаживавшие по валу взад-вперед римские часовые. Марк из-под козырька шлема оглядывался вокруг, сознавая, что на ближайший год место это станет частью его жизни. Он задрал голову и там, вверху, на краю торфяного вала, увидел римское знамя, поникшее в неподвижном воздухе, гребенчатый шлем часового, сверкающий на солнце, и услышал где-то прямо в пылающем небе звук трубы.


— Ты принес с собой ясное небо, — проговорил центурион Квинт Хиларион, стоя у окна в штабном помещении и вглядываясь в темноту. — Но, клянусь Геркулесом, не жди, что так будет вечно.

— Что, здесь такая плохая погода? — отозвался центурион Марк Аквила, сидевший на столе.

— Хуже некуда! Тут, на западе, либо идет дождь, либо Тифон[8], отец всех зол, напускает туман, и тогда человеку своих ног не видно. Д-а-а, когда твой год будет подходить к концу, у тебя из ушей вырастут поганки, в точности как у меня. И не только от сырости!

— А от чего еще? — с интересом спросил Марк.

— Ну, прежде всего от отсутствия компании. Я человек общительный, люблю, чтоб вокруг были приятели. — Центурион отвернулся от окна, расслабленно опустился на низкую мягкую скамью и обхватил колени. — Дайте мне только отвести войско обратно в Иску, уж я быстро сотру плесень скуки.

— Собираешься в отпуск?

Тот кивнул.

— Долгий отпуск, желанный отпуск среди котлов в Дурине.

— Там твой дом?

— Да, мой отец ушел в отставку и поселился в Дурине несколько лет назад. Там на удивление отличный цирк и полно жителей, в том числе хорошеньких девушек. Приятное местечко, особенно когда возвращаешься из такой глухомани. — Ему вдруг пришла в голову новая мысль: — А что будешь делать ты, когда придет время отпуска? Ведь ты прибыл прямо из дома, тут у тебя никого нет.

— У меня есть дядя в Каллеве, только я с ним еще незнаком, а на родине меня никто не ждет, мне там не с кем проводить отпуск.

— Отец с матерью умерли? — с сочувствием осведомился Хиларион.

— Да. Отец ушел с Девятым легионом.

— Вот так штука! Ты хочешь сказать, что он с ними вместе…

— Исчез. Именно.

— Н-да. Худо! — Хиларион покрутил головой. — Тут ходили всякие скверные слухи… да и сейчас ходят. Орла-то они в самом деле потеряли.

Марк мгновенно встал на защиту отца и его легиона.

— Раз не вернулся ни один легионер, неудивительно, что не вернулся и орел, — бросил он.

— Само собой, — добродушно согласился Хиларион. — Я и не думал хулить твоего отца, можешь не ощетиниваться, дружище Марк. — Хиларион взглянул на него с широкой дружеской улыбкой, и Марк, который минуту назад жаждал ссоры, тоже невольно заулыбался.

Прошло несколько часов с тех пор, как Марк провел свою когорту по гулко грохочущему мосту и ответил на оклик часового: «Четвертая Галльская вспомогательная когорта Второго легиона явилась сменить гарнизон». Уже миновал обед в обществе квартирмейстера, хирурга и младших командиров центурии. Марку вручили ключи от сундучка с солдатским жалованьем (в таком небольшом гарнизоне казначея не полагалось). Последний час они с Хиларионом занимались в помещении претория[9] канцелярскими делами. Сейчас же, сняв шлемы и выпуклые нагрудники, они наслаждались досугом.

В дверной проем была видна почти вся маленькая спальня — узкое ложе с горой ярких местных циновок, полированный дубовый сундук, светильник высоко на голой стене — вот и все. В наружной комнате имелся видавший виды стол, на котором сейчас сидел Марк, складной походный стул, обитая мягким скамья, еще один сундук со служебными документами и безобразной формы бронзовая лампа на подставке.

Наступило недолгое молчание. Марк воспользовался этим и огляделся: аскетичная комнатка, залитая желтым светом лампы, показалась ему очень красивой. С завтрашнего дня она станет его комнатой, но сегодня вечером он тут гость, и он поспешил с виноватой улыбкой обратить взгляд на хозяина, как бы прося извинения за то, что раньше времени осматривает все вокруг хозяйским глазом.

Хиларион ухмыльнулся:

— Ровно через год тебе здесь все покажется по-другому.

— Посмотрим, — отозвался Марк, покачивая ногой, обутой в сандалию, и лениво наблюдая за ее движениями. — А чем тут еще занимаются, кроме выращивания поганок? Охота хорошая?

— Вполне. Только охотой и может похвастать этот уголок империи. Зимой — кабаны и волки, да и оленей в лесу полно. Внизу, в городке, есть несколько охотников, они тебе покажут лес, если освободишь их в этот день от работы. Одному в лес идти, конечно, неразумно.

Марк кивнул.

— Может быть, у тебя будут какие-то напутствия? Мне эта страна незнакома. Хиларион задумался.

— Нет, пожалуй. — Но тут же резко выпрямился. — Да, будут, если тебя никто еще не предупреждал. Но никакого отношения к охоте это не имеет. Я говорю о жрецах, странствующих друидах[10]. Если поблизости объявится хоть один друид или до тебя дойдет лишь глухой слух, что он объявился, — хватайся за оружие. Вот тебе мой добрый совет.

— Друид? — озадаченно переспросил Марк. — Как же так, ведь Светоний Паулин[11] покончил с ними раз и навсегда шестьдесят лет назад.

— Со жрецами в целом, может, и покончил, но отделаться от друидов, разрушив их цитадель, на самом деле не легче, чем уберечься от этих варварских туманов с помощью пальмового зонта. Друиды все равно появляются время от времени, и там, где они появляются, легионеров ждут неприятности. В былые времена они были душой сопротивления бриттов, да и нынче, коли поднялась смута в каком-то из племен, можешь прозакладывать сандалии, что за этим стоит святой человек.

— Продолжай, — сказал Марк, когда тот замолчал. — Это становится интересным.

— Видишь ли, дело обстоит так. Они временами подстрекают к священной войне, а такая война — беспощадная штука, и последствия в таком случае их не заботят. — Хиларион говорил медленно, будто размышляя вслух. — Пограничные племена совсем не такие, как на южном побережье, — те были наполовину латинизированы еще до нашего прихода. А эти — народ дикий и отчаянные храбрецы. Но даже они в большинстве своем поняли, что мы не какие-то злые демоны, и сообразили, что истребление хотя бы одного гарнизона неизбежно влечет за собой карательную экспедицию: их хижины и посевы спалят, но прибудет новый гарнизон с более жестким командиром. Однако стоит поблизости завестись хотя бы одному из святых людей — и все идет прахом. Они уже не соображают, к чему приведет восстание. Они вообще перестают соображать. Они угодят своим богам, если выкурят гнездо неверующих, а что будет дальше — их не касается: они отправятся в страну на запад дорогой воинов. А когда уж их довели до такого состояния — жди любой беды.

Снаружи в мирной темноте протрубили сигнал второй ночной стражи; Хиларион распрямился и встал со скамьи.

— Пожалуй, поздний обход часовых проведем сегодня вместе. — Он взял меч и надел перевязь через голову. — Я здесь родился, — добавил он в виде пояснения, — потому мне и удалось разобраться в их делах.

— Я догадался, — Марк проверил застежку на своей перевязи. — Очевидно, за время твоей службы жрецы не появлялись.

— Нет, но у моего предшественника как раз перед моим приездом заварилась порядочная каша, смутьян от него ускользнул и был таков. Месяца два мы жили, как на Везувии, тем более, что хлеб не уродился два года подряд. Но извержения вулкана так и не последовало.

Снаружи послышались шаги, за окном замерцал красный свет, и юноши вышли наружу, где их ждал с горящим факелом дежурный центурион. Обменявшись шумным римским приветствием, то есть ударив рукоятью меча о щит, они стали обходить темную крепость по тропе вдоль вала: от часового к часовому, от поста к посту, тихо обмениваясь паролем с часовыми. Наконец они опять очутились в освещенной комнате штаба, где хранился сундучок с солдатским жалованьем и стояло прислоненное к стене знамя, и где между обходами дежурному центуриону полагалось сидеть всю ночь напролет, положив перед собой на стол обнаженный меч.

Марк подумал: «С завтрашнего дня мне одному придется следовать за факелом центуриона от поста к посту, от казарм к конюшням, чтобы удостовериться, что все тихо на границе империи».

На другое утро, после того как закончилась официальная церемония смены гарнизонов, прежний гарнизон отбыл. Марк долго стоял и смотрел, как колонна перешла ров, спустилась с холма, пройдя между теснящимися хижинами городка, чьи соломенные крыши золотило утреннее солнце. Центурия за центурией уходила вдаль по длинной дороге, ведущей в Иску. И впереди колонны вспыхивали то золото, то киноварь знамени. Солнце слепило; Марк прищурил глаза и долго следил за этим сверканием, пока оно не растворилось в ярком утреннем свете. Последний погонщик обоза скрылся за пригорком, ритмичный топот тяжелых сандалий перестал сотрясать воздух, и Марк остался один на один со своей первой самостоятельной службой.

Глава 2 Перья на ветру

Прошло несколько дней, и Марк так втянулся в жизнь гарнизона, как будто не знал никакой иной. Все римские крепости были построены примерно по одному образцу, и жизнь в них протекала тоже на один лад. Так что знакомство с любой — будь то построенный из камня лагерь преторианской гвардии, или крепость из обожженной глины на Верхнем Ниле, или же здешняя крепость в Иске Думнониев, где валы возводились из прессованного торфа, а знамя когорты и командиры размещались в глинобитных постройках, образующих прямоугольник вокруг двора, обнесенного колоннадой, — означало знакомство со всеми римскими крепостями. Однако немного погодя Марк стал различать и те особенности, которые делали один гарнизон непохожим на остальные. Именно благодаря различиям, а не сходству, Марк скоро почувствовал себя в Иске как дома. Какой-то художник из давным-давно отбывшего гарнизона начертил острием кинжала на стене бани красивую дикую кошку, летящую в прыжке, а кто-то, менее одаренный, нацарапал весьма грубое изображение нелюбимого центуриона. О том, что это центурион, говорили виноградный жезл и знак пониже. На священном участке под навесом, где хранилось знамя, свила гнездо ласточка; позади кладовой всегда стоял своеобразный неопределимый запах. И еще: в одном углу двора кто-то из прежних командиров, соскучившись по южному теплу и краскам, посадил розовый куст в большом каменном кувшине для вина, и в гуще темной листвы уже краснели бутоны. Этот розовый куст вызвал у Марка ощущение преемственности, связи между ним и теми, кто был на границе до него, и кто придет потом. Куст, видно,рос тут давно, он уже не помещался в кувшине, и Марк решил, что осенью прикажет высадить его в грунт.

Он не сразу сошелся с остальными командирами. Хирург, который, судя по всему, жил здесь, как и квартирмейстер, постоянно, был человек незлобивый, вполне довольный своей тихой заводью, лишь бы в ней водилась местная огненная вода. Зато квартирмейстер был личностью весьма несносной — сердитый рыжеволосый субъект, которого обошли чином, и теперь он пыжился, желая показать, какая он важная персона. Луторий, командовавший единственным гарнизонным эскадроном дакийских всадников[12], все отпущенное ему природой дружелюбие расходовал на лошадей, а с людьми, включая и своих солдат, был замкнут и угрюм. Пятеро подчиненных Марку центурионов были настолько старше и опытнее его, что сперва он не знал, как себя с ними вести. Не так-то легко, имея за плечами меньше года службы в рядах легиона, указать центуриону Павлу, что его виноградная трость слишком часто гуляет по спинам рядовых; или втолковать центуриону Гальбе, что, каковы бы ни были порядки в других когортах, центурионы Четвертой Галльской не будут брать взяток со своих солдат за освобождение от тяжелых работ, пока он, Марк, командует когортой. В конце концов он справился с этим, и, хотя сперва Гальба и Павел внутренне бесились и проклинали в разговорах между собой всяких молокососов, впоследствии, как ни странно, они совсем неплохо с ним ладили. А уж с помощником у Марка с первой минуты установилось деловое понимание, которое со временем переросло во взаимную симпатию. Центурион Друзилл, как и большинство ему подобных, выбился в младшие командиры из рядовых; он участвовал во многих сражениях и обладал собранным по крупицам жизненным опытом и запасом суровых советов, а Марк в то лето в последних особенно нуждался.

День начинался со звуков трубы, игравшей на валу побудку, и кончался вечерней перекличкой часовых. А в середине шел сложный рисунок из парадов и тяжелых работ, дозоров, уборки конюшен и строевых учений с оружием. Приходилось Марку исполнять также и обязанности судьи: случалось, кто-то из солдат обвинял местного жителя в том, что тот продал ему никчемную собаку; бывало, бритт жаловался на то, что кто-то из гарнизона украл у него всю домашнюю птицу, или же даки и галлы ссорились по довольно невразумительной причине из-за какого-нибудь родового бога, о котором Марк слыхом не слыхивал.

То был нелегкий труд, особенно на первых порах, и Марк был благодарен центуриону Друзиллу. Но солдатский труд был у него в крови, равно как и труд земледельца, и трудиться он любил. А кроме того, иногда удавалось и поохотиться — охота в этих краях была славная, как и обещал Хиларион.

Всегдашним его спутником и проводником во время охоты был бритт немногим старше его, охотник и торговец лошадьми по имени Крадок. Однажды утром в конце лета Марк, захватив охотничьи копья, вышел из крепости, чтобы, как повелось, зайти за Крадоком. Было очень рано, солнце еще не встало, и между холмами лежало белое море тумана. В такое утро запахи прибивает книзу. Марк принюхивался к сырому рассветному воздуху, как охотничья собака. Но обычного радостного подъема перед охотой он сегодня не испытывал, потому что был встревожен. Правда, не очень, но все-таки настолько, чтобы тревога смогла отнять остроту удовольствия. В голове у него без конца вертелся ходивший по крепости слух: последние два дня поговаривали, что в округе появился странствующий друид. Нет, нет, ни один человек не видел его собственными глазами, ничего определенного никто сказать не мог. И все же, памятуя предупреждение Хилариона, Марк постарался разузнать все, что мог. Расследование не дало, разумеется, ни малейших результатов. Но даже если все было неспроста, расследование и не могло дать результатов. От местных жителей, присягнувших на службу Риму, нечего было ждать: если их симпатии принадлежат Риму, они ничего не будут знать сами; если они верны племени, то ничего не скажут. Быть может, все это от начала до конца выдумка, так, летучий слушок, какие проносятся время от времени, будто неизвестно откуда взявшийся порыв ветра. Но все равно надо смотреть в оба и держать ухо востро, тем более, что третий год подряд будет плохой урожай. Об этом можно было судить по лицам мужчин и женщин, а также по небольшим хлебным полям, где колосья сморщились и высохли. А плохой урожай всегда сулит беду.

Миновав форум и пробираясь между тесно скученными хижинами, Марк снова поразился тому, как мало сказалось здесь влияние Рима. Жители приспособили форум и базилику под рынок. Считанные единицы из числа мужчин отставили свои охотничьи копья и сделались римскими должностными лицами, мелькали даже римские туники. На каждом шагу попадались винные лавчонки, ремесленники мастерили разные вещицы, чтобы угодить гарнизону, торговцы продавали солдатам собак, шкуры, овощи, бойцовых петухов, а дети бежали за солдатами и клянчили динарии. И все равно чувствовалось, что в Иске Думнониев Рим всего лишь новый побег, привитый к старому стволу, и привой еще не принялся.

Марк достиг кучки строений — они принадлежали Крадоку, — свернул к жилой хижине, остановился перед входом и просвистел несколько тактов песенки, которая была сейчас в меде среди легионеров; он всегда таким образом возвещал о своем приходе. Кожаная занавеска, служившая дверью, немедленно отодвинулась, однако вместо охотника показалась молоденькая женщина, державшая у бедра важного загорелого младенца. Она была высокая, как большинство местных женщин, и держалась, как королева. Но главное, что заметил Марк, это выражение ее лица — недоверчивое, настороженное, она словно опустила на глаза завесу, чтобы Марк не прочел ее взгляда.

— Муж там, позади хижины, с упряжкой. Если командир обойдет дом, он его найдет, — сказала она и сразу же сделала шаг назад. Кожаная занавеска упала и разделила их.

Марк обошел хижину кругом. Услышав голос охотника и тихое лошадиное ржание, он двинулся в том направлении. Миновав поленницу и привязанного за ногу петуха, чьи яркие перья отливали металлическим блеском, выделяя его среди более тускло оперенных кур, Марк достиг хижины, выполнявшей назначение конюшни, и заглянул внутрь. Крадок обернулся и вежливо с ним поздоровался. Марк ответил на приветствие. Он к этому времени уже научился говорить по-кельтски, и довольно бойко, хотя и с ужасающим акцентом. Он всмотрелся в сумрак за спиной Крадока.

— Я и не знал, что у вас тут правят четверкой, — сказал он.

— Мы не гнушаемся перенять кое-что у Рима. А тебе не доводилось видеть мою упряжку раньше?

Марк покачал головой:

— Я даже не знал, что ты возница. Хотя, по правде говоря, я мог и догадаться. Бритты все возничие.

— Командир ошибается. — Крадок провел рукой сверху вниз по лоснящейся лошадиной шее. — Бритты все так или иначе умеют править лошадьми, но не все — возницы.

— Но ты, надо понимать, возничий?

— Меня считают одним из лучших в моем племени, — со сдержанным достоинством ответил Крадок.

Марк шагнул внутрь.

— Могу я посмотреть твоих лошадей? — спросил он, и хозяин молча отступил в сторону, пропуская его.

Лошади не были привязаны, они подошли к Марку и, как собаки, с любопытством обнюхали ему грудь и протянутые руки, — четверка безупречно подобранных, масть в масть, черных жеребцов для колесницы. Марк вспомнил свою арабскую упряжку, на которой иногда ездил в Риме. Здешние были помельче, не выше четырнадцати ладоней, как он прикинул на глаз, более мохнатые, пожалуй, не по росту коренастые, но в своем роде совершенные: кроткие, умные морды, нежные, как лепестки цветов, стоячие уши, трепещущие ноздри, выстланные изнутри ярко-красным, грудь и задние ноги — широкие и мощные. Марк поворачивался от одной к другой, по очереди лаская их, привычно проводя рукой вдоль их гибких тел от гордой шеи к ниспадающему хвосту.

Еще живя в Риме, Марк одно время готовился к тому, чтобы стать возничим, в том смысле этого слова, как его понимал Крадок. И сейчас Марка обуяло желание — не сделаться обладателем этой упряжки, нет, он был не из тех, кто способен сказать «мое», не имея на это права, — ему захотелось вывести их на волю и впрячь в колесницу, ощутить дрожание днища под ногами, почувствовать, как оживают в руках поводья, как подчиняются его воле эти прекрасные горячие существа и их воли сливаются в одно.

Ощущая нежные лошадиные губы у себя на плече, он повернулся к Крадоку:

— Ты разрешишь мне испытать их?

— Они не продаются.

— Если бы они и продавались, я все равно не смог бы их купить. Я попросил разрешения испытать их.

— Командир тоже возница?

Во время прошлогодних сатурналий Марка назначили состязаться на наемной упряжке со штабным командиром, лучшим возничим в легионе, и Марк состязание выиграл.

— Я считаюсь лучшим в моем легионе, — ответил он.

Крадока, видимо, не удовлетворил ответ.

— Сомневаюсь, чтобы ты управился с моими черными сокровищами.

— Не хочешь ли побиться об заклад? — спросил Марк. Глаза его загорелись холодным блеском, губы тронула улыбка.

— Побиться об заклад?

— Да, что я управлюсь с твоими лошадьми. И так, чтобы ты остался доволен. Где — выбирай сам.

Марк отстегнул застежку, которой был заколот на плече грубый плащ, и протянул ее на ладони — красноватый сердолик слабо блеснул в полутьме.

— Застежка против… против одного из твоих охотничьих копий. Если тебя это не устраивает, назови свою ставку.

Крадок не взглянул на застежку, он смотрел на Марка так, словно юный римлянин был конем, чей норов бритт сейчас пытался оценить. Под этим хладнокровным испытующим взглядом Марк покраснел. Охотник заметил краску гнева, заметил, как римлянин с вызовом вздернул подбородок. Он скривил губы в еле заметной усмешке и, видимо удовлетворенный осмотром, наконец сказал:

— Я согласен.

— Когда мы устроим испытание? — спросил Марк, возвращая застежку на место.

— Завтра я гоню табун лошадей в Дурин. Но через восемь дней вернусь, вот тогда и устроим. А сейчас нам пора отправляться.

— Хорошо, — ответил Марк и, хлопнув на прощание по блестящей конской шее, последовал за Крадоком вон из конюшни. Они свистом подозвали ожидавших собак, взяли прислоненные к стене главного дома копья и скоро исчезли в чаще.


Крадок отсутствовал дольше, чем собирался, и когда наконец наступил день испытания, урожай (весьма, надо сказать, скудный — в Иске Думнониев этой зимой многих подстерегал голод) уже собрали. Подходя к назначенному месту встречи — широкой ровной поляне в излучине реки, — Марк прикидывал, каким образом раздобыть зерна про запас. Крадок уже ждал его и вскинул руку в знак приветствия. Вспрыгнув на колесницу, он повернул коней и с грохотом помчал навстречу Марку, приминая папоротник. Солнце отбрызгивало от бронзовых бляшек на груди и лбах лошадей, их длинные гривы и волосы возничего развевались на ветру. Марк стоял как вкопанный, хотя в животе у него все сжалось в комок. В последний миг возничий резко осадил лошадей, чуть не наехав на Марка, тут же выскочил из колесницы и, пробежав по дышлу, остановился, балансируя на нем.

— Ловкий фокус, — сказал Марк, с улыбкой подняв к нему лицо. — Я слыхал о нем, но ни разу не видал.

Крадок засмеялся и, попятившись, занял свое место в колеснице; в тот момент, когда он разворачивался, Марк впрыгнул внутрь и встал рядом. Поводья и много раз сложенный кнут тут же перешли к нему, а Крадок отодвинулся и встал сзади на место копьеносца, держась рукой за плетеный борт.

— Для начала держи вон на тот ясень.

— Всему свое время, — отозвался Марк, — пока я не готов.

Лошади были запряжены на римский лад: две средние привязаны к дышлу, две наружные — постромками к осям. Тут все было в порядке, зато с колесницей обстояло по-иному. До сих пор Марку приходилось управлять только римской беговой колесницей — что-то вроде раковины, рассчитанной на одного. Здешняя повозка, более громоздкая, хотя и довольно поворотливая, была открыта спереди, отчего казалось, будто стоишь прямо на лошадях, — ощущение непривычное. Чтобы управиться с колесницей и лошадьми, следовало сперва приспособиться к ним. Высоко держа тщательно разобранные поводья, как принято в Колизее, широко расставив ноги на перекрещенных планках днища, Марк тронул с места нервно перебирающих ногами коней — вначале тихонько, приноравливаясь к ним, потом пустил их быстрее, перейдя с рыси на легкий галоп и направляя в то же время к высохшему ясеню, белевшему вдали. Не доезжая дерева, он, по совету Крадока, завернул их и послал вдоль изогнутой линии дротиков, заранее воткнутых охотником так же, как Марк, бывало, проводил белых арабских скакунов между тренировочными столбиками на Марсовом поле; затем он перешел на галоп, ни разу не опозорив себя, — ни одна втулка колеса не задела земли. Он подверг лошадей всем испытаниям, заставив делать все, что только подсказывал ему хозяин упряжки, и наконец настал момент пустить их во весь опор. Они поскакали вдоль опушки, огибая ее по кривой в милю длиной.

Этот миг для Марка всегда был переломным, он будто переходил из одной жизни в другую. Так, должно быть, чувствует себя стрела, вылетающая из лука. В прежней жизни было знойно и душно, а сейчас его обтекал, как вода, прохладный упругий ветер, мчащийся навстречу; ветер прижимал к телу тонкую алую тунику, свистел в ушах, не перекрывая, однако, мягкого стука мелькающих копыт. Марк пригнулся ниже, ощущая, как днище колесницы дрожит и ходит ходуном у него под широко расставленными ногами, как поводья оживают в его руках, как через поводья его воля передается мчащимся лошадям и их отклик доходит назад к нему, и он сливается с ними в одно целое! Марк крикнул по-кельтски, понукая, подбадривая коней:

— Вперед, красавцы! Вперед, мои храбрые! Ваши кобылы будут гордиться вами, слава о вас будет переходить от дедов к внукам! Быстрей, быстрей, мои братья!

Впервые он взмахнул кнутом, кнут вылетел вперед, мелькнув, как черная молния, у них над головами, но не касаясь их. Пронеслась мимо опушка леса, папоротники раскидывались в стороны от летящих копыт и крутящихся колес. Вместе с упряжкой и колесницей Марк превратился в комету, прочерчивающую яркий небосклон, в сокола, камнем падающего вниз на фоне солнца…

Затем, повинуясь команде Крадока, он резко взял поводья на себя, осаживая упряжку, так что лошади присели на задние ноги, остановившись на всем скаку. Ветер, свистевший в ушах, стих, вокруг опять сомкнулся тяжкий зной. Наступила тишина. У Марка рябило в глазах от дрожания накаленного солнцем воздуха. Еще не перестали крутиться колеса, как бритт спрыгнул на землю и обошел лошадей спереди. После первого рывка они застыли на месте, и только бока их раздувались и опадали, но и то не слишком.

— Ну как? — настойчиво спросил Марк, вытирая тыльной стороной ладони мокрый лоб.

Крадок взглянул на него без тени улыбки.

— Командир скоро станет настоящим возницей, — ответил он.

Марк положил поводья и кнут, сошел вниз и встал рядом с охотником.

— Такой превосходной упряжкой мне еще не доводилось править, — заметил он и провел рукой по выгнутой шее ближайшей лошади. — Ну что, выиграл я копье?

— Вернемся, выберешь сам.

Крадок достал из-за пазухи корку сладкой лепешки и подставил свои ладони мягким, бархатным лошадиным губам.

— Эта четверка — сокровище моего сердца. Они ведут свой род из царских конюшен иценов[13], редко кому удавалось справиться с ними так хорошо, как удалось командиру.

В голосе прозвучала непонятная нотка сожаления, для которого как будто не было оснований, но впоследствии Марку суждено было вспомнить про это.

Они медленно тронулись в обратный путь, пустив лошадей прогулочным шагом, наслаждаясь летним вечером.


— Они уже остыли, теперь им не вредно и постоять немного, — сказал Крадок, пробившись сквозь городскую сутолоку и остановив упряжку у своего жилища. Он набросил поводья на головы коней и крикнул, повернувшись к темнеющему входу: — Гвингумара, принеси мои копья!

Кожаная занавеска отодвинулась, впуская внутрь душный воздух. Марк увидел посреди хижины красный огонь очага. Молодая жена, переворачивавшая в горячей золе пшеничные лепешки, которые пекла мужу на ужин, встала и растворилась где-то в темной глубине жилья. Несколько собак, лежавших на груде папоротника вокруг спящего смуглокожего ребенка, выбежали навстречу хозяину и стали ласкаться, виляя хвостами, младенец продолжал спать, посасывая палец. Женщина появилась снова и вынесла наружу связку копий, на отточенных наконечниках которых заплясали точно язычки пламени отсветы вечернего солнца.

— Мы с командиром побились об заклад, — объяснил Крадок. — Его застежка против моего охотничьего копья. Командир выиграл и теперь пришел выбрать себе копье.

С этими словами он взял из связки одно копье и оперся на него, как бы говоря всем своим видом: «Любое, кроме этого».

Остальные копья были сработаны превосходно — идеально сбалансированные, смертоносные. Одни легкие, чтобы метать их; другие — с широкими наконечниками для применения на близком расстоянии, военные и охотничьи. Женщина подавала по очереди копья Марку, он рассматривал их, пробовал и наконец выбрал — с узким зазубренным наконечником и поперечиной пониже шейки.

— Вот это, — сказал он. — Его я возьму, когда мы с твоим мужем пойдем охотиться этой зимой на кабана.

Марк улыбнулся ей, но она не улыбнулась в ответ, а лицо ее сохранило непроницаемое выражение, как и в первую их встречу. Она молча отступила назад, унося копья в хижину. Но Марк уже отвернулся, его интересовало то, другое, копье; он все время помнил о нем, пока делал свой выбор. Копье это выделялось среди остальных, как вождь выделяется среди телохранителей. Древко его потемнело от долгого употребления, железный наконечник имел совершенную форму лаврового листа и был украшен необычным причудливым энергичным рисунком, напоминающим вихрящиеся водовороты в бурной реке. Вес наконечника уравновешивался шаром из бронзы с эмалью на конце древка, а узкое место у шейки охватывало кольцо из сизых перьев цапли.

— Никогда таких не видел, — сказал Марк. — Оно боевое, не так ли?

Крадок погладил гладкое древко.

— Это боевое копье моего отца, — ответил он. — Он держал его в руке, умирая вон там, около нашего старого вала, где теперь крепостная стена. Гляди, на нем до сих пор метка — его кровь и кровь его врага.

Он раздвинул перья и показал место, где на шейке древка чернело пятно.

Чуть погодя Марк шагал назад, к Преторианским воротам крепости, неся выигранное копье. При свете низкого заходящего солнца играли ребятишки и собаки, то и дело какая-нибудь женщина желала ему доброго вечера, стоя у входа в хижину. Картина казалась мирной и безмятежной, и все-таки Марка не покидало чувство тревоги, ощущение, что эта безмятежность — лишь тонкая пленка, но такая же непроницаемая, как завеса, какой прикрыты глаза юной Гвингумары, а под нею скрывается, дышит, живет что-то совсем другое. Опять ему вспомнилось предостережение Хилариона.

Ибо он заметил, что кольцо из перьев на старом боевом копье недавно обновляли, перья блестели ярким живым блеском.

Вполне вероятно, что копье чистили и обновляли не один раз, сын поддерживал его в порядке в память об отце. И все же интересно, подумалось вдруг Марку, во многих ли крытых соломой хижинах приводят в боевую готовность старые копья. Наконец, раздраженно передернув плечами, он быстрее зашагал по круче к воротам. Он просто растит у себя в ушах поганки, как и предсказывал Хиларион. И всего-то из-за нескольких перьев. Однако и перышко может показать, куда дует ветер…

Только бы удался урожай!

Глава 3 Атака!

Две ночи спустя, еще до наступления рассвета, Марка разбудил дежурный центурион. В комнате у него, на случай неожиданности, всегда горел ночник, и он сразу, в одно мгновение, проснулся.

— Что случилось, центурион?

— Часовые с вала докладывают, что между нами и городом что-то движется.

Марк вскочил с постели и набросил тяжелый военный плащ поверх ночной туники.

— А ты сам поднимался наверх?

Центурион пропустил Марка вперед, в ночную темноту.

— Да, командир, — ответил он хмуро, но с привычной выдержкой.

— Что-нибудь видно?

— Нет, командир, но все-таки внизу что-то шевелится.

Они быстро пересекли главную крепостную дорогу, прошли вдоль ряда безмолвных мастерских, потом стали подниматься по ступеням на тропу, идущую по валу. Перед ними над бруствером возник черный силуэт шлема на фоне не столь уже густой черноты неба. Раздался стук, когда часовой опустил копье на землю в знак приветствия.

Марк подошел к парапету, доходившему ему до груди. Небо сплошь закрывали облака, не видно было ни одной звезды, а внизу застыла бесформенная слепая чернота, лишь кое-где угадывались неясные извивы реки. Ни ветерка в неподвижном воздухе. Марк прислушивался и не слышал ни звука в этом безмолвном мире, только собственная кровь шумела в ушах, как бухает море в раковине.

Он ждал, затаив дыхание. Внезапно внизу раздалось уханье охотящейся совы, а спустя минуту — какой-то невнятный звук, намек на движение, но он мгновенно пропал, и Марк даже не понял, почудилось ему все это или нет. Он ощутил, как дежурный центурион, стоявший рядом, напрягся. Минуты ползли, тишина ощутимо давила на барабанные перепонки. И вот опять послышались какие-то звуки, и вдруг внизу на фоне черноты возникли неясные тени.

Марк буквально услышал, как лопнула тетива напряжения. Часовой тихонько выругался, центурион расхохотался.

— Кто-то завтра поищет свою скотину.

Отбившиеся от стада коровы… Только и всего. И тем не менее облегчения Марк не испытал. Быть может, виноваты были свежие перья цапли на старом копье? С той минуты, как он их увидел, в глубине сознания жило предчувствие опасности. Он резко отодвинулся от парапета и быстро сказал центуриону:

— Все равно, выпущенный скот может послужить отличной уловкой, если хочешь что-то скрыть. Центурион, я командую когортой впервые, это послужит мне извинением, если я сваляю дурака. Но я иду одеться как следует. Как можно незаметнее выведи когорту и приготовь ее к бою.

Не дожидаясь ответа, он повернулся и зашагал к себе в дом.


Он скоро вернулся, одетый по форме сверху донизу, от гребенчатого шлема до сандалий, подбитых гвоздями. На ходу он обвязывал поверх нагрудника темно-красный шарф. Из слабо освещенных дверей казармы, толкаясь, выбегали солдаты, на бегу они пристегивали мечи и затягивали под подбородком ремешки шлемов. Их тут же поглощала темнота.

«Неужели я веду себя как последний болван? — размышлял Марк. — Неужели я сделаюсь посмешищем гарнизона и надолго останусь в его памяти как человек, который на два дня удвоил караул из-за пучка перьев и поднял по тревоге когорту против стада коров?»

Однако терзаться по этому поводу было уже поздно. На валу выстроились солдаты, внизу перед ним толпился резерв. Центурион Друзилл ждал, и Марк тихим голосом проговорил, чувствуя себя отвратительно:

— Наверно, я сошел с ума, центурион, я навсегда погубил свое доброе имя.

— Лучше стать посмешищем, чем потерять крепость, боясь, что над тобой посмеются, — возразил помощник. — На границе рисковать не приходится, к тому же вчера народился молодой месяц.

Марку не надо было спрашивать, что это значит. Воля богов проявлялась во время новолуния — во время сева или жатвы, во время летнего и зимнего солнцестояния. И если уж ждать нападения, то новолуние — самый подходящий момент. Священная война… Хиларион, тот все хорошо про это знал. Марк повернулся, готовый отдать команду. Ожидание затягивалось, во рту противно пересохло.

Атака началась внезапно, бесшумно взметнувшиеся темные фигуры со всех сторон хлынули на земляной вал. И будь начеку только часовые, варвары ворвались бы в крепость, невзирая на ров, так стремителен был их натиск. Они швыряли в ров себе под ноги охапки валежника, в руках они держали шесты, помогавшие им взбираться на вал. Темнота скрадывала детали, видны были лишь призрачные фигуры, как волны перекатывавшиеся через укрепления. Эта беззвучность на несколько мгновений придала атаке что-то жуткое, но когда легионеры, как один, встретили грудью атакующих, тишина раскололась, не от крика, а от глухого гула, прокатившегося вдоль всего вала, — то был шум яростной, но безмолвной схватки. Так продолжалось с минуту, а затем во мраке раздался хриплый, резкий звук боевого рожка бриттов. С вала откликнулась римская труба, и с новой силой хлынули на приступ темные тени. И начался ад. Тишина кончилась, теперь сражающиеся вопили во всю глотку. Над воротами лагеря вверх в ночную тьму взметнулось пламя, но было мгновенно потушено. Каждая пядь вала превратилась в поле сражения, варвары с ревом перекатывались через бруствер, и там их встречали не знающие пощады защитники крепости.

Сколько все это продолжалось, Марк не знал, но когда атака прекратилась, над крепостью уже занимался туманный серый рассвет. Марк и его помощник взглянули друг на друга, и Марк произнес одними губами:

— Сколько мы можем продержаться?

— Если повезет, то несколько дней, — пробормотал Друзилл, делая вид, что поправляет ремень своего щита.

— Подкрепление из Дурина могло бы дойти до нас за два-три дня, — сказал Марк. — Но на наш сигнал не было ответа.

— Ничего удивительного, командир. Первым делом противник уничтожает ближайший сигнальный пост. Да и никакой факел не прошибет такую мглу.

— Дай-то, Митра, чтобы хоть немного прояснилось, — тогда, может, дым подымется.

Но когда минуту спустя они разошлись в разные стороны, на их лицах никто не заметил бы тревоги. Старый служака, звеня подошвами, зашагал по растоптанной замусоренной тропе вдоль вала, а Марк прыжками сбежал по ступеням вниз, где сгрудились солдаты. На него весело было глядеть: сзади развевался алый плащ, Марк смеялся и, показывая легионерам большие пальцы вверх, кричал: «Молодцы, ребята! До следующего раза мы еще успеем позавтракать!»

В ответ вверх поднялись большие пальцы, люди заулыбались; тут и там раздались веселые голоса вслед ему, пока он вместе с центурионом Павлом удалялся в сторону претория.


Неизвестно было, долго ли продлится передышка, но они, по крайней мере, получили возможность отнести раненых в укрытие и раздать солдатам черствый хлеб и изюм. Самому Марку было не до завтрака — столько надо было сделать, о стольком позаботиться, в частности, подумать о той половине центурии под командованием центуриона Гальбы, которая сейчас находилась в дозоре и должна была вернуться к полудню.

Конечно, варвары с ними могли уже расправиться, и тогда в помощи они не нуждаются. Но если они живы, то по возвращении непременно попадут в западню и их перебьют на глазах у гарнизона.

Марк дал приказ установить горящий сигнальный факел на вышке: завидев его, дозор хотя бы поймет, что что-то не в порядке. Он приказал также высматривать, не покажутся ли дозорные, и, вызвав к себе командира кавалерии Лутория, объяснил ему обстановку:

— Если наш дозор доберется до крепости, мы сделаем вылазку и поможем им прорваться внутрь. Держи эскадрон наготове. Это все.

— Слушаю, командир, — отозвался Луторий. От его дурного настроения не осталось и следа, он почти весело отправился выполнять приказ.

Больше Марк ничего не мог сделать для дозора, подвергающегося опасности, тем более что множество мелочей требовало его внимания.


Утро уже наступило, когда разразилась следующая атака. Резко прозвучал рожок, и не успел замереть пронзительный звук, как варвары выскочили из укрытия, вопя, как духи Тартара[14], и бросились вверх по склону, покрытому папоротником. На этот раз они устремились к воротам. Они тащили стволы деревьев, готовясь использовать их как тараны, головни у них в руках золотили падавшую морось и бросали отблеск на лезвия мечей и острия копий с пучками перьев. Они надвигались ближе и ближе, не обращая внимания на стрелы римлян, от которых редели их ряды. Марк, стоявший в башне рядом с Преторианскими воротами, заметил впереди бегущих кривляющуюся фигуру безумного вида, в длинных одеждах, что выделяло ее из полуобнаженной толпы следовавших сзади воинов. Искры разлетались от головни, которой размахивал безумец, и в этом освещении рога полумесяца у него на лбу словно светились собственным мерцающим светом. Спокойным тоном Марк приказал лучнику:

— Подстрели-ка мне этого помешанного.

Солдат заложил стрелу в лук, натянул тетиву и отпустил ее одним быстрым движением. Стрелки Галльской вспомогательной когорты не уступали лучникам бриттов. Однако стрела пронзила лишь торчащие дыбом волосы бесноватого. Повторять выстрел уже не было времени. Нападавшие с грохотом осаждали ворота; людской поток тек прямо по трупам во рву; людьми овладело то неистовство отваги, когда потери уже неважны. Римские лучники, стоявшие на привратных башнях, без устали посылали стрелы в гущу толпы. Едкий запах дыма и гари несло на крепость от правых ворот, которые варвары попытались поджечь. Внутри крепости к валу и обратно шло беспрерывное движение: туда — свежие солдаты и запасы метательных копий и стрел, обратно — раненые. Убитых не уносили, их спихивали с тропы, идущей по валу, будь это даже лучший друг, чтобы живые не спотыкались о них; трупы оставляли до более подходящих времен.

Наконец была отбита и вторая атака, варвары отступили, оставив скрюченные трупы среди примятого, истоптанного папоротника. Измученный гарнизон получил еще одну передышку. Утро тянулось медленно. Лучники бриттов укрывались за темными кучами терновника, вырванного с корнями, — они устроили эти укрытия во время первой атаки и теперь выпускали стрелы при малейшем движении, замеченном на валу. Следующая атака могла начаться в любой миг. Гарнизон потерял убитыми и ранеными свыше восьмидесяти человек. Подкрепление из Дурина могло бы подойти за два дня, если бы только рассеялась пелена тумана. Хотя бы ненадолго, лишь бы пустить сигнальный дым, и чтобы столб дыма успели заметить.

Но туман, когда Марк поднялся на плоскую сигнальную крышу претория, и не думал рассеиваться. На лицо оседала мягкая, промозглая сырость, оставлявшая на губах солоноватый привкус. На близлежащие холмы наносило сероватые, бледные хвосты тумана, а дальние гряды холмов выглядели как расплывчатое пятно, растворяющееся, исчезающее вдали.

— Бесполезно, командир, — проговорил легионер, сидевший на корточках у стенки вала и раздувавший угли в огромной жаровне.

Марк упрямо качнул головой. Как знать, может, так все и происходило, когда Девятый легион исчез с лица земли? А что, если его отец и все легионеры вот так же смотрели и ждали, не очистятся ли дальние холмы, чтобы послать туда сигнал и получить ответный? Марк вдруг осознал, что он молится, молится, как никогда раньше, взывая к чистым небесам, скрытым за серой толщей облаков: «Великий бог Митра, Убийца Быка, Владыка Веков, сделай так, чтобы разошелся туман и засияла твоя красота! Раздвинь туман и дай нам чистого неба, чтобы мы не сгинули во тьме. О Бог Легионов, услышь мольбу твоих сыновей, ниспошли нам твой свет, нам, твоим сыновьям, Четвертой Галльской когорте Второго легиона!»

Он повернулся к легионеру, который видел лишь, что командир молча стоял несколько минут, задрав кверху голову, как будто высматривал что-то в тихо плачущем небе.

— Нам остается только ждать, — проговорил Марк. — Будь готов пустить дымовой столб в любой момент.

И, повернувшись на пятках, он обогнул громадный ворох свежей травы и папоротника, наваленный около жаровни, и со стуком сбежал по узкой лестнице.

Внизу его поджидал центурион Фульвий с каким-то неотложным делом, и Марку далеко не сразу удалось улучить минутку, чтобы вновь подняться на вал. Но когда он наконец очутился там, ему показалось, что даль немного посветлела. Он тронул за плечо Друзилла, стоявшего рядом:

— Мне мерещится, или холмы и в самом деле сейчас видны отчетливее?

Друзилл молча обратил хмурое лицо на восток. Потом кивнул:

— Если мерещится тебе, то значит, и мне мерещится.

Глаза их встретились, во взгляде была надежда, которую они не решались выразить в словах. Затем они разошлись, каждый по своим делам.

Но скоро и другие начали показывать пальцами и напряженно вглядываться в даль, не смея выразить вслух надежду. Медленно-медленно светлело, туман редел, расходился, и ряд за рядом вдали вставали гребни холмов.

На крыше претория высоко вверх поднялся столб черного дыма, потом завалился набок, ниспадающей завесой протянулся над северной частью вала, отчего солдаты закашлялись и принялись отплевываться. Затем столб настойчиво прянул в вышину, высокий, прямой и черный. Глаза и сердца в мучительном ожидании устремились к дальним холмам. Последовала долгая пауза, и вдруг раздался всеобщий крик: на востоке, на расстоянии одного дня перехода, в воздухе показалась еле заметная темная ниточка дыма.

Зов о помощи был принят. Через два, самое большое, через три дня явится подкрепление. Весь гарнизон почувствовал прилив уверенности.


Не прошло и часа, как с северной части вала Марку передали, что на тропе, ведущей к Левым воротам, показался ожидавшийся дозор. Марк в это время находился в крепости, но в мгновение ока очутился у ворот. Он сделал знак кавалеристам, стоявшим подле оседланных коней, и тут же увидел возле себя центуриона Друзилла.

— Племя покинуло укрытие, командир, — сказал он.

Марк кивнул.

— Мне нужен резерв в полцентурии. Больше уделить мы не можем. Дай им трубача и поставь к воротам всех, кого найдешь возможным: варвары могут сделать попытку прорваться внутрь, когда ворота откроют.

Центурион отдал распоряжение и вернулся к Марку.

— Давай лучше я пойду с ними, командир.

Но Марк уже отстегнул застежку на плече и сбросил тяжелый плащ, который мог помешать ему.

— Все уже давно решено. А ты, пожалуй, одолжи мне щит.

Друзилл без лишних слов снял ремень с плеча, и Марк, взяв щит, резко повернулся к солдатам, уже строившимся перед воротами.

— Готовимся строить «черепаху»! — скомандовал он. — Оставьте и мне местечко под крышей — не пойдет же черепаха в бой с высунутой наружу головой!

Шутка была не из удачных, но в горстке отважных, готовых на все бойцов раздался смех. Марк, занявший свое место в голове колонны, почувствовал, что они с ним заодно и, если понадобится, эти молодцы пойдут с ним хоть на костры Тофета[15].

С ворот сняли громадные засовы, солдаты приготовились в любую минуту распахнуть тяжелые створки; Марк видел, ощущал непреклонную готовность держать створки ворот и потянуть их назад, если только его отряду удастся пробиться обратно.

— Откры-вай! — скомандовал он. И когда створки начали медленно распахиваться, поворачиваясь наружу на железных столбах, он приказал: — «Черепаху» строй!

При этих словах он поднял вверх руку со щитом и почувствовал, как повторила сзади это движение вся колонна, услышал легкий звон металла, — это каждый солдат сомкнул свой щит со щитом соседа, образуя панцирь, от которого и пошло название построения.

— Вперед!

Ворота широко распахнулись, и странный многоногий зверь, похожий больше на мокрицу, чем на черепаху, пересек дорогу и стал быстро спускаться по склону вниз, выбросив по бокам небольшие крылья — доблестную конницу. Ворота закрылись, и вслед отряду с тревогой устремились взгляды сотен глаз, следивших за ним с вала и надвратной башни.

Все произошло так быстро, что у подножия холма только-только успел разгореться бой между бриттами и вернувшимся боевым дозором римлян.

«Черепаха» не была боевым построением, но для прорыва, для захвата позиции она не знала себе равных. К тому же очень помогал ее вид — необычный и устрашающий. Внезапность появления колонны, налетевшей на бриттов сверху вниз, ударившей со всей силой, приданной ускорением, вызвала замешательство среди варваров. На один лишь миг дрогнули и заколебались их неистовые ряды, но за этот краткий миг теснимый ими дозор увидел «черепаху» и с хриплыми возгласами стал пробиваться к своим.

Марк и его полуцентурия врезались сверху в бушующую массу врагов. Ход римлян замедлился, почти застопорился, но они все еще продвигались вперед; один раз ряды их смешались, но тут же они вновь построили «черепаху». Бронированный клин продолжал врезаться в буйную толпу варваров, пока наконец «черепаха» не потеряла свой смысл. И тогда, надсаживая горло, чтобы перекричать дикий шум и грохот, Марк крикнул своему трубачу:

— Труби «перестроиться к бою»!

Сквозь чудовищный шум прозвучали чистые звуки трубы. Солдаты опустили щиты и отпрыгнули вбок, чтобы очистить себе пространство для боя. И вот тяжелые копья полетели в шевелящуюся массу врага, сея смерть и смятение на своем пути. Затем раздалась команда: «Мечи вон!» — и римляне начали пятиться назад, к воротам, с возгласами «Цезарь! Цезарь![16]». За их спинами горстка доблестных кавалеристов расчищала дорогу для отступления — им и дозору, который упорно пробивался навстречу. Но между спасательным отрядом и дозором по-прежнему катился живой вал вопящих, возбужденных боем варваров, и среди них Марк опять разглядел фигуру с рогатым месяцем на лбу. Он с хохотом бросился в их гущу, ведя за собой легионеров.

Наконец дозор соединился с отрядом, вышедшим на подмогу. В ту же минуту они начали отступать вместе, образуя на ходу что-то вроде ромба, где все солдаты были обращены лицом к врагу, и сдержать его было так же трудно, как удержать мокрую гальку в пальцах. Бритты теснили их со всех сторон, но медленно и неуклонно, с помощью кавалерии, прокладывавшей им путь бешеными наскоками, они отступали назад и назад, к воротам, — все, сколько их осталось, орудуя короткими мечами, которые так и мелькали, сливаясь в живую изгородь из стали.

Назад и назад… и вдруг нажим ослаб, и Марк, находившийся на фланге, бросил быстрый взгляд через плечо: он увидел совсем близко надвратные башни и толпу защитников крепости, готовых сомкнуть створки. В тот же миг предупреждающе вскрикнули трубы, и послышался нарастающий грохот копыт и колес, и из-за холма, от опушки леса, вынеслась изогнутая колонна колесниц.

Неудивительно, что нажим варваров ослаб. Римляне давно запретили бриттам пользоваться тяжелыми боевыми колесницами, так что эти колесницы были легкие, такие же, как та, которой правил Марк два дня назад; в каждой за спиной возницы стоял лишь один копьеносец, но достаточно было беглого взгляда на повозки, запряженные скачущими лошадьми, чтобы разглядеть крутящиеся серпы смертоносного вида, приделанные к втулкам колес. Построение для ближнего боя теперь, когда боевые копья были израсходованы, при атаке колесниц стало бессмысленным. Снова взревели трубы, ряды римлян распались, солдаты бросились врассыпную к воротам, почти не надеясь добежать раньше, чем их настигнут колесницы, но все же из последних сил стараясь использовать преимущество, которое давала им возвышенная местность.

Марку, бежавшему со всеми, показалось, что тело его вдруг утратило вес, сделалось легким. Его насквозь пронзило ощущение жизни, радости жизни, которая зажата у него в руке, но сейчас будет отброшена, словно блестящий шарик, какими играют дети в садах Рима.

В последнюю минуту, когда колесницы их уже нагоняли, Марк вырвался из толпы бегущих, отскочил в сторону и, бросив меч, замер на месте, напряженный, готовый прыгнуть прямо навстречу мчавшимся колесницам. В эту долю секунды мозг его работал с холодной четкостью, казалось, у него было сколько угодно времени на раздумья. Если прыгнуть на первую упряжку, его скорее всего сбросит под копыта, ему не остановить их бешеный бег. Нет, самое лучшее — прыгнуть на возничего. Если удастся стащить его вниз, упряжка потеряет управление, все спутается и на такой крутизне задние колесницы попадут в кашу. Шанс невелик, но это даст людям те несколько минут, которые решают — жить или умереть. Самого его ожидает смерть, он полностью отдавал себе в этом отчет.

Первые лошади уже нависли над ним; грохот копыт заглушил все вокруг; черные гривы заслонили небо; то были лошади, которых два дня назад он называл своими братьями. Он швырнул в них зазвеневшим щитом и отпрянул в сторону, глядя вверх в серое лицо Крадока. На какой-то миг глаза их встретились, это было словно прощальное приветствие, приветствие двоих, которые могли стать друзьями. Затем Марк пригнулся, уклонился от направленного на него копья, прыгнул вверх и обрушился всем своим весом на поводья, концы которых, как водится у бриттов, были обмотаны вокруг пояса возницы. Мгновенно упряжка пришла в полный беспорядок. Марк обхватил Крадока руками, и оба рухнули вниз. В ушах у Марка стоял треск раскалывающегося дерева и пронзительное ржание лошадей; небо и земля поменялись местами, и все так же, не разжимая объятий, противники оказались под бьющими копытами, под колесами и острыми серпами.

Потом колесница перевернулась и навалилась на них всей тяжестью — тогда вокруг Марка сомкнулась тьма.

Глава 4 Последняя роза увяла

По ту сторону тьмы была боль. Долгое время только она одна и существовала для Марка. Сперва белая, слепящая; потом она притупилась, сделалась красной, и сквозь красный туман он стал неясно различать окружающий мир. Рядом двигались люди, свет ламп сменялся дневным светом; Марка трогали чьи-то руки, иногда во рту появлялся горький вкус, за которым неизменно следовал мрак. Но все было спутанным, ненастоящим, как бывает на грани сна и яви.

Но однажды утром он услыхал, как трубы играют утреннюю зорю. Знакомые звуки прорезали туман в его сознании, как клинок меча разрезает спутанную пряжу, и с ними вернулись другие, знакомые реальные ощущения: утренняя прохлада, коснувшаяся лица и обнаженного плеча, отдаленный крик петуха, запах коптящей лампы. Марк открыл глаза и увидел, что лежит навзничь на своей узкой кровати в собственной комнатке. Прямо над ним — бледно-аквамариновый квадрат окошка на темно-золотистой плоскости стены, освещенной лампой, в окошко видно: на крыше напротив, на темном коньке командирской столовой, спит голубь, и силуэт его вырисовывается на фоне рассветного неба с такой четкостью, с таким совершенством, что Марку показалось, будто он различает каждый пушистый кончик торчащего перышка. Еще бы ему не различать: ведь он сам вырезал эти перышки,сидя на корнях дикой оливы в петле реки… Хотя нет, то была другая птица… Спала последняя пелена тумана, окутывавшая его мозг.

Стало быть, он все-таки не умер. Он немного удивился, но ни капли не взволновался. Он не умер, но ему было очень плохо. Боль, которая сперва была белой, а потом красной, все еще жила в нем. Она больше не заполняла весь мир, но охватывала всю правую ногу сверху донизу: тупая, пульсирующая боль, внутри которой вспыхивали искры более резкой боли. Мучительнее он ничего не испытывал, если не считать того мига, когда ему прижали ко лбу клеймо Митры и у него потемнело в глазах. Но и боль оставила его равнодушным. Он припомнил подробно все, что произошло до того, как он потерял сознание — случилось это так давно, еще по ту сторону мрака, и поэтому тревоги он не чувствовал. Сигнал, прозвучавший недавно на валу, мог означать лишь одно: крепость благополучно пребывает в руках римлян.

Кто-то зашевелился в наружной комнате и встал в дверях. Марк с трудом повернул голову — она стала такой тяжелой! — и увидел гарнизонного хирурга в перепачканной тунике, с покрасневшими веками и с многодневной щетиной на лице.

— А-а, это ты, Авл, — проговорил Марк; язык тоже тяжело ворочался во рту. — У тебя такой вид, будто ты месяц не спал.

— Ну, не месяц… — Хирург быстро подошел к постели, когда Марк подал голос, и склонился над ним. — Хорошо, очень хорошо, — добавил он, одобрительно кивая.

— А сколько? — запинаясь, с трудом выговорил Марк.

— Шесть дней. А может, и семь.

— А мне кажется, прошла целая вечность.

Авл отвернул полосатое покрывало и положил руку ему на сердце. Он считал и ответил лишь кивком.

И вдруг для Марка все стало важным и интересным.

— А подкрепление? Значит, они добрались до нас?

Авл с раздражающей медлительностью продолжал считать. Кончив, он натянул на Марка покрывало.

— Да, да. Большая часть когорты из Дурина.

— Мне необходимо повидать центуриона Друзилла… и командира подкрепления.

— Немного погодя, если будешь лежать тихо. — Авл отвернулся и стал поправлять чадящую лампу.

— Нет, не погодя, а сейчас! Авл, я приказываю, пока еще я командую здесь!

Он попытался приподняться на локте, но захлебнулся от боли и оборвал фразу. Несколько минут он лежал неподвижно, уставившись на хирурга, на лбу у него выступили капли пота.

— Тс-с! Ну вот, ты все себе испортил! — Авл засуетился, выговаривая ему, как маленькому: — А все оттого, что не хотел лежать тихо, как я советовал.

Он взял красноватую самосскую глиняную чашу с сундука и подсунул руку Марку под голову.

— Лучше выпей-ка. Тс-с… сразу станет легче.

Марк был слишком слаб, чтобы сопротивляться, да и край чаши был уже у самых его губ… Он выпил. Это оказалось молоко, но с тем же горьковатым вкусом, после которого всегда наступал мрак.

— Ну вот, молодец, — похвалил Авл. — А теперь поспи. Послушайся меня, засни.

Он опустил голову Марка на сложенное в несколько раз покрывало…


Центурион Друзилл явился на другой день. Он сел, положив руки на расставленные колени, его гребенчатый шлем отбрасывал синюю тень на освещенную солнцем стену у него за спиной. В общих чертах он описал все случившееся после того, как Марка ранили. Марк слушал очень внимательно. Кстати, выяснилось, что он должен прилагать массу внимания, иначе все вокруг его отвлекало: трещина в потолочной балке, птица, промелькнувшая за окном, боль в ноге, черные волоски в носу у центуриона. Когда центурион кончил, у Марка было к нему еще много вопросов.

— Друзилл, что случилось со святым человеком?

— Отправился к своим богам, командир. Его зажало между подкреплением и нами. Многие из племени отправились сопровождать его.

— А возница? Мой возница?

Центурион повернул большие пальцы вниз.

— Когда мы вытащили вас обоих из-под обломков, он был мертв, да и ты не выглядел живым.

Помолчав, Марк спросил:

— Кто унес меня с поля боя?

— Трудно сказать, командир. Многие приложили к этому руку.

— Я надеялся выиграть время для остальных. — Марк провел рукой по лбу. — А что было дальше?

— Видишь ли, командир, все произошло так быстро… Гальба кинулся назад, туда, где только что видел тебя. Остальные за ним. Нужны были крайние меры, вот мы и взяли с собой резерв — ведь было рукой подать — и унесли тебя,

— А вас в это время не покромсало колесницами? — быстро спросил Марк.

— Могло быть и хуже. Твоя затея ослабила атаку.

— Я хочу видеть Гальбу.

— Он в лазарете, у него открытая рана на правой руке.

— Насколько это серьезно?

— Рана чистая. Уже заживает.

Марк кивнул.

— Наверное, ты увидишь его? Приветствуй его от меня, центурион. Передай, что я зайду, если встану на ноги раньше него, и мы сравним наши раны. И скажи легионерам, что я всегда считал Четвертую Галльскую лучшей среди когорт легиона.

— Скажу, командир, — пообещал Друзилл. — Они о тебе справлялись, очень огорчаются.

Он встал, поднял в знак прощания руку, на которой блестели тяжелые серебряные браслеты, полученные им за отличную службу, и с громким топотом отправился по своим делам.

Марк сомкнул веки и прикрыл глаза рукой. Он долго лежал так, рассматривая в черноте картины, которые породил рассказ Друзилла. Ему виделось, как подкрепление марширует по дороге — хруст-хруст-хруст — и за ним клубится пыль; виделось, как легионеры преодолевают последнее сопротивление варваров и падает фанатик с месяцем на лбу. Город бриттов превращается в дымящиеся руины, их небольшие поля посыпают солью по приказу командира подкрепления. (Хижины построить снова легко, но соленые поля начнут давать урожай лишь через три года. Но даже если пройдет целая вечность, подумалось ему, все равно ничто не вернет молодых бриттов. Марк сам удивился, что ему это небезразлично.) Ему виделись убитые, Луторий в том числе. Марк надеялся, что в Елисейских полях[17] для Лутория найдутся лошади. Но отчетливее всего он снова и снова видел Крадока, раздавленного, лежащего посреди истоптанного папоротника на склоне холма. Сначала он был зол на Крадока: охотник нравился ему, и Марку казалось, что тот платит ему взаимностью. Но Крадок предал его… Сейчас злость прошла. Он понимал: Крадок не то чтобы обманул его доверие, предал его, он просто соблюдал верность чему-то другому, более для него важному. Теперь Марк это понимал.

Позже зашел его навестить командир подкрепления, но свидание не принесло радости. Центурион Клодий Максим был превосходный вояка, но человек сухой, с лица его не сходило унылое выражение. Он постоял поодаль, у дверей, и сообщил, что, поскольку все уладилось, он намерен завтра же продолжить прерванный поход на север. Он вел свою когорту в Иску, когда сигнал бедствия достиг Дурина, и ему пришлось отклониться в сторону. Он оставит им на время две центурии для укрепления гарнизона, а также центуриона Герпиния, который возьмет на себя командование крепостью, пока из Иски не прибудет новый командир на смену Марку, а с ним наверняка пришлют и свежие вспомогательные войска.

Марк понимал, что все это совершенно разумно. Подкрепление состояло из легионеров боевого отряда, и центурион легионеров стоял выше центуриона вспомогательных войск. И если он, Марк, будет еще какое-то время прикован к постели, то вполне естественно прислать другого командира до той поры, пока он не сможет выполнять свои обязанности сам. Но все-таки его раздосадовала властная манера центуриона, он оскорбился и за Друзилла, и за себя. Кроме того, ему вдруг почему-то стало страшно. И поэтому он напустил на себя чопорность и высокомерие и до конца их короткого официального свидания общался с чужаком с ледяной вежливостью, выглядевшей почти оскорбительной.


День следовал за днем, их разнообразил только свет лампы или дневной свет, пища, которую есть ему не хотелось, да тени, сновавшие по двору мимо его окна. Еще его посещал Авл с помощником, которые перевязывали ему плечо, продырявленное копьем (он и не почувствовал удара, нанесенного копьеносцем, когда он прыгнул на колесницу), и безобразно искромсанное ранами правое бедро.

Прибытие нового командира все откладывалось, так как несколько центурионов подхватили болотную лихорадку; луна, народившаяся в те дни, когда восстало племя, истаяла, растворилась в черноте, и сейчас в вечернем небе висел бледный серпик новой луны. Все раны Марка, кроме самых глубоких и рваных, зажили. Вот тогда-то ему и сказали, что со службой в легионах для него покончено.

Следует только набраться терпения, и в свое время, как заверил Авл, нога ему еще послужит, но когда — Авл сказать не может. Должен же Марк понять, жалобно убеждал рассудительный хирург, — нельзя раздробить бедро и изорвать мышцы в лохмотья, а потом ждать, что все станет таким, как прежде. Именно этого приговора и боялся Марк со дня свидания с центурионом Клодием Максимом. Больше бояться ему было нечего. Марк принял новость внешне спокойно, но для него это означало утрату почти всего, что представляло для него интерес. Он не мыслил себе другой жизни, кроме как службы в легионе, его подготовили только к ней. Теперь все кончено. Никогда ему не быть префектом Египетского легиона, никогда не выкупить родовое поместье в этрусских холмах, не приобрести новое. Легион для него потерян, а с легионом скорее всего потеряна и родина. Будущее теперь, когда у него хромая нога, нет денег и нет перспектив, представлялось ему безрадостным и пугающим.

Центурион Друзилл, возможно, догадывался о его настроении, хотя Марк не делился с ним своими мыслями. Во всяком случае, он каждую свободную минуту заглядывал к своему командиру, а Марк, как больное животное, жаждал уединения и частенько желал центуриону очутиться на другом конце империи, правда, впоследствии он с благодарностью вспоминал его участливость и дружескую поддержку в тяжелую пору.


Спустя несколько дней Марк лежал и прислушивался к отдаленным звукам, означавшим, что прибыл новый командир. Он по-прежнему оставался в своих покоях; он было предложил, чтобы его перевели в лазарет, но ему ответили, что для нового командира приготовили другое помещение, а Марк может оставаться здесь, пока не поправится настолько, что сможет уехать, то есть отправиться к дяде Аквиле. Что ж, ему еще повезло, размышлял он в некотором унынии, у него имеется дядя Аквила. По крайней мере, скоро он узнает, похож ли незнакомый дядюшка на своего брата, его, Марка, отца.

Теперь, когда Марку позволили садиться, ему стал виден двор и розовый куст в винном кувшине, который рос как раз под окном. Среди темных листьев алела последняя роза, но пока он глядел на нее, прямо на его глазах упал один лепесток — как большая капля крови. Скоро за ним последуют и остальные. Крепость оставалась под его командованием ровно столько, сколько цвел куст… Куст и в самом деле уже не вмещается в кувшин, подумал Марк. Может быть, преемник его что-нибудь предпримет.

Преемник… Какой-то он будет? Марку не был виден въезд во двор, но вот раздались шаги вдоль колоннады, затем в наружной комнате, а спустя секунду новый командир уже стоял в дверях — очень щегольски одетый, но очень запыленный молодой человек, державший гребенчатый шлем под мышкой. Это был владелец упряжки, которой правил Марк на бегах во время сатурналий[18] в Риме.

— Кассий! — воскликнул Марк. — А я все гадал, будет ли это кто-нибудь знакомый.

Кассий подошел к постели.

— Здравствуй, мой дорогой Марк, как нога?

— Заживает так или иначе.

— Понятно. Что ж, и это уже неплохо.

— А куда ты дел своих гнедых? — быстро спросил Марк, меняя тему. — Ты их не взял сюда?

Кассий опустился на сундук и томно поник в изящной позе.

— Юпитер Величайший, нет, конечно! Я одолжил их Дексиону вместе с конюхом — он будет смотреть за ними и за Дексионом.

— У Дексиона им будет неплохо. Какое ты привел войско?

— Две центурии Третьего легиона, галлы, как всегда. Хорошие ребята, испытанные. Служили на северной границе, прокладывали каменные дороги, раз-другой обменялись стрелами с татуированным народом. — Он томно приподнял одну бровь. — Если они проявят себя в бою так же, как твоя неопытная Четвертая когорта, стыдиться их не придется.

— Думаю, что больше в этих краях беспорядков не будет, — заметил Марк. — Центурион Клодий Максим позаботился об этом как следует.

— Намекаешь на спаленные деревни и посыпанные солью поля? Да, карательные экспедиции — вещь малоприятная. Судя по твоему желчному тону, ты не воспылал дружескими чувствами к центуриону Клодию Максиму?

— Вот именно.

— В высшей степени ревностный командир, — проговорил Кассий тоном седовласого легата.

— Вернее, служака, — резко поправил Марк.

— Если бы ты прочел рапорт, который он подал по возвращении в ставку, ты, может быть, отнесся бы к нему дружелюбнее.

— Хороший рапорт? — удивленно спросил Марк. По его мнению, центурион Клодий Максим был не из тех людей, кто щедр на похвалы.

Кассий кивнул.

— Мало сказать — хороший. Как раз перед моим походом на юг начали даже поговаривать об одном пустяке… ну, там, о золоченном лавровом венке — чтобы Четвертая Галльская выглядела на парадах понаряднее.

Наступило короткое молчание, потом Марк сказал:

— Ну что же, нельзя отрицать, что мы… они это заслужили. Слушай, Кассий, если дело не ограничится разговорами, дай мне знать. Я скажу тебе, куда мне сообщить. Мне бы хотелось узнать, что когорта завоевала свою первую награду под моим командованием.

— Наверное, и когорте будет это интересно узнать, — грубовато ответил Кассий и лениво поднялся.

— Я иду в баню. Я в пыли с ног до головы! — Он постоял, глядя сверху вниз на Марка, на время отбросив свою томную манеру. — Не беспокойся. Я не погублю твою когорту.

Марк засмеялся, но горло у него вдруг перехватило.

— Смотри у меня, а то, клянусь, я найду способ отравить твое вино. Когорта превосходная, лучшая в легионе. Желаю, чтобы они принесли тебе удачу!

На дворе мелькнуло что-то яркое — последний темно-красный лепесток слетел с куста.

Глава 5 Сатурналии

Дядя Аквила жил в самом дальнем конце города Каллева. К его дому надо было пройти узкой улочкой, отходившей в сторону от Восточных ворот, оставив позади форум и храмы. Улочка упиралась в тихий угол, образуемый старым земляным укреплением (Каллева была крепостью бриттов до того, как стала римским городком). В этом углу все еще рос боярышник, и порой туда залетали пугливые лесные птахи. Дом почти ничем не отличался от всех прочих домов в Каллеве: деревянный, с красной крышей, удобный, построенный по трем сторонам дворика игрушечного вида, плотно покрытого дерном и усаженного привозными розами и ладанником в высоких каменных вазах. Но была у дома одна отличительная черта — четырехугольная приземистая башня с плоской крышей на одном из углов дома. Дяде Аквиле, проведшему большую часть своей жизни под сенью сторожевых башен от Мемфиса до Сегедуна, без башни было неуютно.

Здесь же, под сенью собственной сторожевой башни, где находился его кабинет, он и в самом деле уютно себя чувствовал. Компанию ему составляли почтенных лет волкодав Процион и «История осадного ведения войны», которую он писал вот уже десять лет.

Темной осенней порой, в конце октября, Марк присоединился к числу его домочадцев. Ему отвели спаленку, выходившую на колоннаду со стороны дома. В беленой комнате находилось узкое ложе со множеством местных полосатых циновок, сундук из полированного лимонного дерева, настенная лампа. Если бы еще дверь не была в другом месте, комнатка как две капли воды походила бы на его спальню в крепости, которая отстояла на расстоянии семидневного перехода. Большую часть дня Марк проводил в атрии, просторной главной комнате дома, иногда с дядей Аквилой, а чаще один, разве что к нему наведывались Стефанос или Сасстикка. Марк ничего не имел против Стефаноса, старого раба-грека, личного слуги дяди, который теперь прислуживал и Марку. Но кухарка Сасстикка — совсем другое дело. Рослая костлявая старуха, она дралась, как мужчина, и частенько давала волю кулакам, когда ее выводили из себя другие рабы. Но с Марком она обращалась, как с малолетним больным ребенком: приносила ему горячих пирогов, когда стряпала, теплого молока, так как Марк казался ей слишком худым; она суетилась вокруг него и тиранила его, и Марк чуть не возненавидел старуху, потому что в ту пору боялся жалости.

Плохая то была для него осень: впервые в жизни он чувствовал себя отвратительно, почти непрерывно страдал от боли и ясно сознавал крушение всего того, что умел и что было ему дорого. Он просыпался в предрассветной темноте и слушал, как трубят утреннюю зорю в походном лагере, заночевавшем под стенами города, и от этого ему становилось еще тяжелее. Он тосковал по легионерской жизни, отчаянно тосковал по родине. Сейчас, когда родные этрусские холмы были, видимо, для него утрачены, они сделались ему дороги до боли, каждая мелочь: цвет, запах, звуки — все играло в его памяти, как драгоценный камень. Серебристое дрожание оливковых рощ, когда дул мистраль, летний аромат тимьяна, розмарина и белых мелких фиалок в нагретой траве и песни, которые пели девушки во время сбора винограда.

А тут, в Британии, в пустынных лесах завывал ветер, вечно плакало небо, ветер пришлепывал к окнам сырые листья, и они трогательно темнели на запотевших стеклах. И у него на родине бывала непогода, но одно дело — непогода дома, и совсем иное — ветер, и дождь, и мокрые листья, когда ты в изгнании.

Ему было бы легче переносить это тяжелое время, будь рядом товарищ его возраста. Но он был единственным молодым существом в доме, даже у Проциона на морде уже засеребрилась шерсть. Поэтому Марк был предоставлен самому себе, и хотя он не сознавал этого, чувствовал себя одиноко.

Один лишь раз ему сверкнул луч во мраке той осени. Вскоре после прибытия в Каллеву он получил известие от Кассия о том, что отныне знамя Четвертой Галльской на Парадах будет украшено золоченым лавровым венком. А спустя еще какое-то время и сам Марк получил в награду воинский браслет. Об этом он и не мечтал. Эта награда была не то что разные венки, дававшиеся за храбрость, — браслетом награждали, пожалуй, за те же качества, за которые Второй легион заслужил эпитет «Pia Fidelis[19]». Эти же слова были вырезаны и на тяжелом золотом браслете под изображением Козерога — знаком легиона. С первого же дня Марк всегда носил его на запястье. И все же еще важнее для него было сознание, что именно под его началом когорта завоевала свою первую награду.


Дни сделались короче, ночи длиннее, и вот настала ночь зимнего солнцестояния. Ночь, как решил Марк, вполне соответствовала мрачной поре года. Неизбежный ветер завывал в лесу Спинайи у подножия старого крепостного вала, порывы его гнали снежную крупу, и она стучала в окна. В зале было тепло, так как, невзирая ни на какие другие причуды дяди Аквилы, пол исправно подогревался снизу, и на углях в жаровне, скорее для уюта, чем для тепла, всегда пылали ветки дикой вишни, отчего всю большую комнату наполнял легкий душистый аромат. Свет от бронзовой лампы, падавший золотым кружком на группу перед очагом, оставлял неосвещенными беленые стены, и в дальнем конце залы сгущалась тень, но перед алтарем домашних богов всегда горел светильник. Марк полулежал на своем обычном ложе, опершись на локоть, дядя Аквила сидел напротив него в большом кресле на скрещенных ножках, а рядом, растянувшись на теплом мозаичном полу, лежал пес Процион.

Дядя Аквила казался громадным. Таково было первое впечатление Марка, и оно не проходило. Суставы у него как бы скреплялись свободно, лысая голова в веснушках и костлявые, но красивые кисти рук казались непомерно большими даже соотносительно с огромным телом. Властность, казалось, облекала его естественно и привычно, как его тога. Даже если сделать скидку на двадцатилетнюю разницу в возрасте между ним и отцом Марка, он совсем не походил на брата. Впрочем, Марк давно перестал уже сравнивать его с кем бы то ни было: он был просто дядя Аквила.

Вечерняя трапеза окончилась, и старый Стефанос, раскинув на столе между Марком и дядей шашечную доску, удалился восвояси. Ярко белели и чернели квадратики слоновой кости и эбенового дерева. Дядя Аквила уже расставил свои шашки, но Марк замешкался, о чем-то задумавшись. Наконец, с легким стуком поставив белую шашку, он сказал:

— Утром заходил Ульпий.

— А-а, наш толстый доктор, — отозвался дядя Аквила. Он протянул было вперед руку, но тут же положил ее обратно на подлокотник. — Ну и что он тебе сообщил? Что-нибудь стоящее?

— Все то же… нужно ждать и ждать. — Марк вдруг не выдержал и засмеялся горьким смехом, чтобы скрыть отчаяние: — Он сказал, что я должен набраться еще немножечко терпения, назвал меня милым юношей и помахал своим толстым надушенным пальцем у меня перед носом. Фу! Он похож на белого жирного червяка, какие водятся под камнями!

— Похож, — согласился дядя Аквила. — И тем не менее придется подождать, ничего не поделаешь.

Марк поднял от доски голову.

— В том-то и штука. Сколько мне еще ждать?

— Хм? — пробурчал дядя Аквила.

— Я здесь уже два месяца, а мы с тобой ни разу не говорили о моем будущем. Я откладывал разговор от одного посещения этой толстопузой пиявки до другого, потому что… потому что я, наверно, не представляю себе жизни без легиона. Я даже не знаю, с чего начинать. — Он с виноватым видом улыбнулся дяде. — Но когда-то нам придется это обсудить.

— Когда-нибудь — да, но еще не теперь. Незачем толковать о будущем раньше, чем ты встанешь на ноги.

— Один Митра знает, когда это произойдет. Неужели ты не понимаешь, я не могу до бесконечности сидеть у тебя на шее.

— Прошу тебя, только не будь таким болваном, — резко произнес дядя Аквила, но глаза его из-под нависших бровей глянули на племянника с неожиданно добрым выражением. — Я небогат, но и не настолько беден, чтобы не прокормить моего родича. Ты мне не мешаешь. Откровенно говоря, я частенько даже забываю о твоем присутствии. К тому же ты вполне пристойно играешь в шашки. Разумеется, ты останешься здесь, если только… — он внезапно подался вперед: — Или тебе хочется домой?

— Домой? — переспросил Марк.

— Да, ты, очевидно, всегда можешь поехать и жить у этой глупой курицы — моей сестры?

— И у так называемого дяди Тулла Лепида? — Марк вздернул голову, черные брови его сошлись на переносице, нос сморщился, будто почуял дурной запах. — Да я лучше буду сидеть на берегу Тибра и просить подаяние у женщин из трущоб, которые приходят за водой!

— Ах, так обстоит дело? — Дядя Аквила кивнул своей огромной головой. — Ну, теперь, когда мы все выяснили, начнем играть?


Он сделал первый ход, Марк сделал ответный, и некоторое время они играли молча. Освещенная комната была раковиной тишины среди нарастающего грохота ветра. В жаровне шипели желтые язычки пламени, сгоревшее полено с шуршанием обвалилось в пещеру на красные угли. То и дело слышался четкий щелчок, когда Марк или дядя переставляли шашку. Но Марк не слышал всех этих мирных звуков, не видел своего противника — он думал о том, о чем старался не думать весь день.

Сегодня был двадцать четвертый вечер декабря, канун зимнего солнцестояния, канун рождения Митры. Очень скоро в лагерях и крепостях, где стоят легионы, все сойдутся, чтобы совершить обряд почитания Митры. На сторожевых постах и в мелких пограничных крепостцах соберутся лишь горстки людей, но на крупных стоянках легионеров в пещерах наберутся сотни. В прошлом году в Иске он был среди них новичок, только что получивший посвящение; клеймо посвящения в Вороны еще не зажило у него между бровей. Он страстно хотел вернуть тот прошлый год, вернуть прежнюю жизнь, снова изведать чувство товарищества. Он передвигал шашки почти машинально, перед глазами у него был не черно-белый блеск доски, а прошлогоднее сборище, вереница людей, спускавшаяся через Преторианские ворота вниз, к пещере. Он видел гребенчатый шлем шедшего впереди центуриона, шлем чернел на фоне мерцающих звезд Ориона. Марк вспоминал притаившуюся в ожидании тьму пещеры и как наконец, едва трубы протрубили третью ночную стражу на дальнем конце стены, в пещере внезапно засияли свечи. Сперва они чуть не угасли, пламя их посинело, затем снова ярко вспыхнули — возрожденный свет Митры в темную пору года…

Сильнейший порыв ветра налетел на дом, как хищная птица, пытающаяся ворваться внутрь; пламя в лампе заплясало, отбрасывая тени, полосы побежали по клеткам доски… и прошлогодние призраки ушли в прошлое, отодвинулись на год назад. Марк поднял голову и проговорил вслух, просто так, чтобы заглушить свои мысли:

— Удивляюсь, что заставило тебя, дядя, поселиться в Британии, когда ты мог вернуться на родину?

Дядя Аквила с педантичной продуманностью передвинул шашку и тогда только ответил вопросом на вопрос:

— Тебе кажется очень странным, что кто-то предпочел пустить корни в варварской стране, хотя был волен вернуться домой?

— В такую ночь, как сегодня, это кажется просто необъяснимым.

— А чего ради мне было возвращаться? — просто сказал старший собеседник. — Большую часть службы я провел тут, хотя когда пришло время расставаться с легионами, оно застало меня в Иудее. Что у меня осталось общего с Римом? Так, чуть-чуть воспоминаний. Я был совсем молодой, когда в первый раз увидел белые утесы Дубриса впереди по носу галеры. С севером у меня связано куда больше… Твой ход.

Марк передвинул шашку на соседний квадрат, а дядя подвинул свою.

— Переселись я на юг, мне не хватало бы этого неба. Ты заметил, как изменчиво небо в Британии? У меня здесь появились друзья — не много, но все-таки. Единственная женщина, которая мне была небезразлична, похоронена в Глеве…

Марк быстро поднял на него глаза:

— Я и не знал…

— Откуда тебе знать? Я ведь не всегда был старым и лысым дядей Аквилой.

— Нет, конечно. А какая… она была?

— Очень миленькая. Дочь коменданта лагеря. Вот у него была морда верблюда, а она была прехорошенькая, с густыми шелковистыми каштановыми волосами. Когда она умерла, ей было восемнадцать, а мне двадцать два.

Марк молчал. Что он мог сказать? Но дядя Аквила, заметив выражение его лица, издал глухой смешок.

— Нет, нет, ты ошибаешься. Я — старый эгоист и вполне доволен своей жизнью. — И, помолчав, он вернулся к началу разговора: — Я убил своего первого кабана на территории силуров. Я побратался с татуированным варваром на севере, где теперь Адрианов вал. Одна моя собака зарыта в Лугуваллии, ее звали Маргарита. Я любил девушку в Глеве. Я прошел походом всю Британию из конца в конец, и погода тогда была похуже нынешней. Все это поневоле заставляет человека пустить корни.

— Пожалуй, я начинаю понимать, — произнес Марк, помолчав.

— Отлично. Твой ход.

Но, сделав несколько ходов в молчании, дядя Аквила снова поднял голову, тонкие морщины собрались у него в уголках глаз.

— Какое у нас с тобой осеннее настроение! Не мешало бы нам встряхнуться.

— Что ты предлагаешь? — Марк улыбнулся.

— Завтра состоятся игры. Нам тут, в Каллеве, конечно, с Колизеем не тягаться, но все же будут дикие звери, показательный бой, и возможно, даже немножко кровопускания. Решено. Идем.


И они отправились на другой день; Марк — в носилках, словно, как он с отвращением заметил, магистрат или знатная дама. Они прибыли в цирк рано, но когда наконец устроились на одной из мягких скамей, предназначенных для должностных лиц и их семейств (а дядя Аквила и в самом деле был магистратом, хотя и пришел на своих ногах), амфитеатр позади Восточных ворот уже наполнялся нетерпеливыми зрителями. Ветер стих, но воздух был морозный, с чистым острым привкусом, и Марк с жадностью втягивал его в себя, поплотнее запахиваясь в военный плащ. После того как он так долго просидел в четырех стенах, посыпанная песком арена показалась ему необъятной — огромное пустое пространство, обнесенное барьером, над которым ряд за рядом громоздились скамьи, битком набитые зрителями.

Если бритты приняли и не все римские обычаи, то играми они возместили другие пробелы с лихвой, подумал Марк, оглядывая заполненные ряды, где горожане и сельские жители, с женами и детьми, толкались, пихались, вступали в перебранки в борьбе за лучшие места. Имелось изрядное число легионеров из походного лагеря; острый глаз Марка сразу выделил скучающего молодого трибуна в сопровождении молодых бриттов, которые делали вид, что они тоже римляне и тоже скучают. Марк вспомнил толпу в Колизее, где болтали, кричали, ссорились, бились об заклад и поедали липкие сласти. Бритты наслаждались жизнью менее шумно, это правда, но почти на каждом лице читалось такое же нетерпеливое, даже жадное выражение, что и на лицах зрителей Колизея.


Какая-то суматоха поблизости привлекла внимание Марка — справа, на местах для магистратов, рассаживалась семья подчеркнуто римского типа: добродушного вида мужчина, располневший, как это бывает с людьми, созданными для жизни в тяжелых условиях, но вошедшими во вкус благополучного существования; женщина с миловидным, но глупым лицом, разнаряженная по римской моде двухлетней давности (и холодно же ей, наверное, в этом тонком плаще, подумал Марк), и девочка лет двенадцати-тринадцати с заостренным к подбородку личиком, на котором из-под темного капюшона виднелись только огромные, золотистого цвета глаза. Дородный мужчина и дядя Аквила обменялись приветствиями через головы сидящих, женщина поклонилась с истинно римской горделивостью, но глаза девочки были прикованы к арене, и в них застыло испуганное ожидание.

Когда вновь прибывшие расселись, Марк тронул дядю за руку и вопросительно приподнял брови.

— Мой коллега, магистрат по имени Кезон, и его жена Валерия, — ответил дядя Аквила. — Между прочим, наши соседи.

— Вот как? А девочка? Она как будто совсем другой породы.

Но на последний вопрос он не получил ответа, потому что в эту минуту оглушительное бренчанье цимбал и рев труб возвестили, что игры начинаются. На скамьях мгновенно воцарилась тишина, все подались вперед. Снова протрубили трубы. Створки ворот на дальнем конце арены распахнулись, и снизу, из подземных помещений, появилась двойная цепочка гладиаторов. Каждый нес оружие, которое ему предстояло пустить в ход во время представления. При их появлении раздались громкие возгласы. Для небольшой колониальной арены они совсем недурны, подумалось Марку, когда он разглядывал бойцов, маршировавших по арене. Может быть, даже слишком хороши, хотя, вероятно, все они рабы. Марк, когда речь шла об играх, не разделял общепринятой точки зрения. Ему нравилось представление с дикими зверями или хороший показательный бой, но заставлять людей, пусть и рабов, драться насмерть на потеху толпе казалось ему зряшным расточительством.

Гладиаторы приостановились напротив скамей магистратов, и в те несколько минут, пока они так стояли, все внимание Марка захватил один из них, державший меч и щит, — юноша примерно одного возраста с ним. Для бритта он был низкоросл, но сильного сложения. Рыжеватые волосы, отброшенные назад, и вызывающе вскинутая голова позволяли видеть обрезанное ухо, со всей жестокостью указывающее на его положение раба. По всей видимости, он был воином, взятым в плен, — грудь и плечи у него (он был обнажен до пояса) покрывала синяя татуировка. Но не это поразило Марка, а выражение его широко расставленных серых глаз на молодом угрюмом лице.

«Он боится, — мелькнула у Марка догадка, — очень боится».

И у него самого все сжалось внутри.

Клинки сверкнули в холодном свете, когда гладиаторы с криком подбросили их в воздух и снова поймали; гладиаторы развернулись и пустились в обход вокруг арены, вернувшись туда, откуда вышли. Выражение глаз молодого воина Марк забыть уже не мог.


Первым номером программы была схватка волков с медведем. Медведь драться не желал, и его понукали длинными извивающимися бичами. Наконец под громкие крики зрителей медведь был убит. Тушу его утащили вместе с трупами двух убитых им волков. Остальных зверей загнали обратно в клетку на колесах, и служители присыпали пятно крови на арене свежим песком. Марк, сам не зная почему, бросил взгляд на девочку в темном капюшоне. Она сидела напряженная, оцепеневшая, в расширенных глазах ее стоял страх, личико побледнело. Марк, еще не оправившийся от потрясения, которое он испытал, встретившись взглядом с испуганным гладиатором, вдруг разозлился, сам не зная почему, на Кезона и его жену — зачем они привели на такое зрелище это молоденькое создание? — на игры вообще, на всех этих людей, жаждущих кровавых ужасов, и даже на медведя, который дал себя убить.

Следующим в программе был показательный бой, во время которого бойцы отделались не слишком опасными поверхностными ранами. В этом отдаленном уголке мира владельцы цирка как-никак дорожили гладиаторами. Затем последовал кулачный бой — ремни, обмотанные вокруг ладоней, с заложенной в них свинчаткой, выпустили гораздо больше крови, чем мечи. В перерыве арену опять убрали и посыпали песком, и тут по рядам пробежал возбужденный шепот, и даже скучающий молодой трибун сел прямо и начал проявлять интерес к происходящему: под звуки труб опять распахнулись ворота и на абсолютно пустое пространство арены вышли двое. Наконец наступило главное: бой не на жизнь, а на смерть.

Вооружение у бойцов, на первый взгляд, было неравноценным, и преимущества были на стороне того, кто нес меч и щит; второй — худощавый, смуглый человек греческого происхождения, судя по лицу и телосложению, — держал только трезубец, да через плечо у него была переброшена сложенная в несколько раз сеть, утяжеленная свинцовыми грузилами. Но на самом-то деле, и Марк это прекрасно знал, все шансы были на стороне человека с сетью, — «рыбака», как его называли. У Марка упало сердце, когда он увидел, что противник и есть тот молодой воин, который боялся.

— Никогда не одобрял сеть, — проворчал дядя Аквила. — Нечестный бой, нечестный!

Марк еще до этого почувствовал, что больная нога затекла и начинает причинять ему ужасные мучения. Он ерзал, меняя позу, стараясь облегчить боль и при этом не привлечь дядино внимание, но сейчас, когда бойцы вышли на середину поля, Марк забыл про все на свете.


Рев, которым приветствовали противников, перешел в напряженную тишину, все затаили дыхание. Капитан гладиаторов расставил бойцов посредине арены, в десяти шагах друг от друга; он постарался, чтобы ни у того, ни у другого не было никакого преимущества и чтобы им не мешали ни освещение, ни ветер. Выполнив свои обязанности быстро и умело, капитан отступил к барьеру. Казалось, очень долго ни один из бойцов не шевелился. Время шло, а они все стояли на месте — средоточие устремленных на них сотен глаз. Затем медленно-медленно боец с мечом начал передвигаться. Не отводя глаз от противника, он ставил одну ногу перед другой. Слегка пригнувшись, прикрывшись круглым щитом, он дюйм за дюймом крался вперед, весь — напряжение, готовый прыгнуть в любой момент.

«Рыбак» по-прежнему стоял неподвижно, приподнявшись на цыпочки, держа трезубец в левой руке: правая рука утопала в складках сети. На мучительно долгий миг боец с мечом застыл на месте, вне пределов досягаемости сети, а затем вдруг прыгнул. Прыжок его был так внезапен, что брошенная сеть, не причинив вреда, перелетела ему через голову, а «рыбак» отскочил назад и вбок, чтобы избежать удара мечом, и, круто повернувшись, бросился наутек, собирая в руке сеть для следующего броска. Боец с мечом кинулся вдогонку. Они довольно медленно обежали половину арены. Не обладая легким сложением своего противника и его длинными ногами, преследователь тем не менее бежал упорно, как бежит охотник (возможно, он не раз загонял оленя в те времена, когда ему еще не обрезали ухо), и теперь настигал свою добычу. Они миновали поворот и приближались к скамьям магистратов, и тут, когда они оказались как раз напротив, «рыбак» резко обернулся и сделал бросок. Сеть метнулась вперед, точно темное пламя, и обволокла преследователя, который так был увлечен погоней, что совсем забыл об осторожности. Благодаря грузилам, складки сети продолжали беспощадно наворачиваться на свою жертву, и наконец раздался рев толпы — боец с мечом рухнул на арену на всем бегу и, перекатившись, замер лицом вверх, беспомощный, как муха в паутине.

Марк подался вперед, дыхание у него прервалось. Боец с мечом лежал прямо перед ним, так близко, что они могли бы обменяться шепотом. «Рыбак» стоял над поверженным, занеся трезубец, и с улыбкой на лице озирался вокруг, ожидая волеизъявления зрителей. Дыхание со свистом вырывалось у него из раздувающихся ноздрей. Лежавший сделал движение рукой, словно желая сделать жест, которым побежденный гладиатор просит пощады, но тут же гордо опустил руку вниз. Сквозь сеть он взглянул Марку прямо в глаза таким открытым взглядом, как будто на всем этом огромном пространстве их было только двое.

Марк с трудом поднялся, опершись одной рукой на загородку, чтобы удержаться на ногах, другой же рукой сделал знак, призывающий к пощаде. Он повторял его еще и еще с неистовой страстностью, собрав всю волю, обегая взглядом ряды, точно бросая вызов толпе, в которой кое-где большие пальцы уже начали обращаться вниз. Ух эта толпа, безмозглая, кровожадная! Всеми силами надо заставить ее отказаться от желания утолить свою жажду крови! В нем кипело отвращение к этим людям, он испытывал такой прилив воинственного духа, какого никогда бы не испытал, стоя с занесенным мечом над поверженным врагом. Пальцы вверх! Вверх, дурачье!.. С самого начала он видел торчащий вверх большой палец дяди Аквилы, и вдруг заметил, как еще несколько человек повторили его жест, и еще… Казалось, долго, очень долго участь бойца висела на волоске, но когда палец за пальцем поднялись вверх, «рыбак» медленно опустил трезубец, насмешливо поклонился и сделал шаг назад.

Марк с шумом перевел дыхание и весь отдался мучительной боли в затекшей ноге. Служитель помог побежденному выпутаться и встать. Марк больше не смотрел на молодого гладиатора. Настал миг его позора, и Марк понимал, что не имеет права быть свидетелем этого.


Тем же вечером, когда они сидели, как обычно, за шашками, Марк спросил у дяди: — Что теперь с ним будет?

Дядя Аквила надлежащим образом обдумал ход и переставил эбеновую шашку.

— С тем незадачливым воином? Скорее всего его продадут. Публика не желает смотреть на гладиатора, который был однажды побежден и находился в ее власти.

— Так я и думал, — Марк оторвался от доски. — Какие здесь цены на рабов? Тысячи пятисот сестерциев хватит, чтобы купить его?

— Вполне возможно. А почему ты спрашиваешь?

— Потому что именно столько у меня осталось от жалованья и от прощального пожертвования дядюшки Тулла Лепида. В Иске Думнониев тратить их особенно было не на что.

Дядя Аквила вопросительно поднял брови:

— Ты что же, намерен сам купить его?

— А ты согласишься предоставить ему кров?

— Пожалуй. Хотя мне не вполне ясно, к чему тебе ручной гладиатор. Не лучше ли завести волка?

Марк засмеялся:

— Мне нужен не столько ручной гладиатор, сколько телохранитель. Не могу же я переутомлять бедного старика Стефаноса.

Дядя Аквила перегнулся через доску:

— А почему ты думаешь, что из бывшего гладиатора получится хороший телохранитель?

— По правде говоря, об этом я не думал, — признался Марк. — Посоветуй мне — как начать переговоры о покупке?

— Пошли кого-нибудь к владельцу гладиаторов и предложи половину того, сколько думаешь заплатить. После чего спи с кинжалом под подушкой.

Глава 6 Эска

Сделка состоялась на следующий день без особых затруднений. Хотя предложенная Марком цена была невелика, Беппо, владелец цирковых рабов, прекрасно сознавал, что больше ему за побежденного гладиатора не выручить. Он для вида немного поторговался, и купля завершилась тем, что в тот же вечер после обеда Стефанос отправился за новым рабом.

Марк ждал их в атрии один; дядя Аквила удалился к себе в сторожевую башню трудиться над особенно увлекательным приемом осадной тактики. Марк попробовал было читать «Георгики» из дядюшкиной библиотеки, но мысли его то и дело перескакивали с того, что писал Вергилий по поводу пчеловодства, на предстоящую встречу. Он впервые задумался (до сих пор ему не приходило в голову размышлять на такую тему), почему он принимает так близко к сердцу участь раба-гладиатора, которого он раньше в глаза не видел. И однако принимал же. Быть может, то были поиски себе подобного? Но что общего могло быть у него с рабом-варваром?

Вскоре настороженный слух его уловил какой-то шум в помещениях рабов. Он отложил свиток папируса в сторону и повернул голову к двери. Под колоннадой послышались шаги, и на пороге показались две фигуры.

— Центурион Марк, я привел нового раба, — произнес Стефанос и, деликатно отступив назад, растворился в темноте. Новый раб приблизился к постели и встал в ногах у Марка.

Целую минуту — целую вечность, как им показалось, — юноши смотрели друг другу в глаза, одни в пустом зале, как они были одни вчера в заполненном цирке. Шарканье сандалий Стефаноса затихло в конце колоннады.

— Значит, это ты, — выговорил наконец раб.

— Да, я.

Опять наступило молчание, и опять раб прервал его первым:

— Почему ты переломил вчера волю толпы? Я не просил пощады.

— Наверно, именно поэтому.

Раб запнулся, а затем с вызовом сказал:

— Вчера я испугался. Я, который был воином, испугался, я не хочу задохнуться насмерть в сети «рыбака».

— Я понял, — ответил Марк. — Но все-таки ты не попросил пощады.

Тот не отводил глаз от лица Марка, вид у него был озадаченный.

— Зачем ты меня купил?

— Мне нужен личный раб.

— Арена — необычное место для покупки раба.

— Но я и хотел необычного раба. — Марк взглянул с еле уловимой улыбкой в угрюмые серые глаза, прикованные к его лицу. — Мне не нужен такой, как Стефанос, он был рабом всю жизнь, и поэтому он только раб, и больше ничего.

Странный разговор между господином и рабом, но ни тому, ни другому не пришло это в голову.

— Я только два года раб, — спокойно сказал тот.

— А до тех пор ты был воином. Как твое имя?

— Эска, сын Куковала, из племени бригантов, носителей синих боевых щитов.

— А я… центурион… бывший центурион вспомогательной когорты при Втором легионе, — проговорил Марк, сам не понимая, почему он этоговорит, но чувствуя, что обязан так поступить. Римлянин и бритт продолжали смотреть друг на друга, и оба их утверждения, словно вызов, повисли в воздухе.

Затем Эска машинально протянул руку и дотронулся до края ложа.

— Я уже знаю, старик сказал мне. Я знаю также, что господин мой был ранен. Мне жаль.

— Спасибо, — ответил Марк.

Эска посмотрел вниз, на свою руку, лежащую на краю постели, и снова поднял голову.

— По дороге сюда убежать было нетрудно, — проговорил он медленно. — Старый олух не удержал бы меня, если бы я захотел вырваться на свободу. Но я пошел с ним, в глубине сердца у меня жила надежда, что мы идем к тебе.

— А если бы на моем месте оказался кто-то другой?

— Тогда я бы убежал позже, скрылся в лесах, где мое обрезанное ухо не выдало бы меня. По ту сторону границы еще есть свободные племена.

Говоря это, он вытащил из-под грубой туники узкий нож, спрятанный за пазухой на голой груди; он держал нож с такой нежностью, как будто это было живое любимое существо.

— Он дал бы мне освобождение.

— А теперь? — Марк даже не удостоил взглядом узкое смертоносное лезвие.

На миг угрюмое выражение исчезло с лица Эски. Он нагнулся и разжал пальцы; нож со стуком упал на мозаичный стол, стоявший возле Марка.

— Я — пес центуриона, и готов лежать у его ног, — ответил он.


Так Эска поселился в их доме. Он носил копье, указывавшее на то, что он — личный раб и по положению выше остальных домашних рабов; стоял позади ложа Марка во время еды, наливал ему вино; смотрел за его вещами, приносил и уносил их, а ночью спал на тюфяке у порога, охраняя дверь. Он оказался очень хорошим, просто превосходным телохранителем. Марк догадывался, что в прежние дни он был чьим-то оруженосцем. Наверное, у собственного отца или у старшего брата, как полагалось в его племени. Марк никогда не расспрашивал Эску о той поре, а также о том, как он очутился на арене в Каллеве. Что-то было такое в характере его раба, что не допускало расспросов. Расспрашивать означало проявлять назойливость, все равно что войти в дом без приглашения. Быть может, когда-нибудь Эска все расскажет сам, но пока время для этого еще не пришло.

Недели шли за неделями, и вдруг кусты роз во дворе покрылись набухающими почками, и вокруг все оживилось. То были предвестия весны. Нога у Марка очень медленно, но заживала. Его больше не будила по ночам острая боль, когда он поворачивался на другой бок, и он все бойчее ковылял по дому.

Со временем у него вошло в привычку отставлять палку и ходить, опираясь на плечо Эски. Получилось это как-то само собой, и он все чаще, сам того не замечая, обращался с Эской скорее как товарищ, чем как господин, хотя Эска после того, первого, вечера неуклонно вел себя с Марком как раб.

В эту зиму в округе развелось много волков. Выгнанные из своих логовищ голодом, они охотились у самых стен Каллевы. Марк часто слышал по ночам их долгий вой, и все собаки в городе поднимали неистовый лай, в котором слышались ненависть и тоска, — отчасти враг бросал вызов врагу, а отчасти родич взывал к родичу. В деревенских хозяйствах вокруг города на расчищенных участках леса волки нападали на загоны с матками и ягнятами, и приходилось всякую ночь выставлять караульщиков. В одной дальней деревне волки зарезали лошадь, в другой — утащили младенца.

Как-то раз Эска, ходивший в город по поручению Марка, вернулся с новостью, что на следующий день назначена повсеместная охота на волков. Начали ее в деревнях, где доведенные до отчаяния жители хотели сохранить ягнившихся овец; затем к ним присоединились профессиональные охотники, к ним примкнуло несколько молодых командиров из походного лагеря, а теперь поднялась половина округи, чтобы покончить с волчьей угрозой. Все это Эска с увлечением рассказал Марку. Охотники уговорились сойтись в таком-то месте за два часа до восхода солнца, а еще оттуда они начнут прочесывать чащу с собаками и факелами… Марк отложил в сторону пояс, который чинил, и слушал рассказ так же увлеченно, как раб рассказывал.

Марк слушал, и ему страстно хотелось тоже участвовать в травле, хотелось выгнать из своей крови весеннее волнение. Он знал, что и Эска испытывает то же страстное желание. Для него самого, наверно, дни охоты сочтены, но это не значит, что охота запрещена Эске.

— Эска, — сказал он отрывисто, когда тот кончил, — тебе непременно надо принять участие в охоте.

Лицо Эски осветилось радостью, но он тут же ответил:

— Но тогда центуриону придется обойтись без своего раба ночь, а может, и целый день.

— Я справлюсь, — успокоил его Марк. — Я возьму взаймы у дяди полстефаноса. Но где ты достанешь копья? Мои я оставил тому, кто сменил меня в Иске, а то ты мог бы взять их себе.

— Если мой господин уверен, что обойдется без меня, то я знаю, где взять копья.

— Превосходно. Сейчас же иди за ними.

Эска раздобыл у кого-то копья, и ночью, в самое темное время, Марк услышал, как тот поднялся с пола и взял их из угла, где они стояли. Марк приподнялся на локте и сказал в темноту:

— Идешь?

Легкие шаги, еле заметное колебание воздуха — и Марк понял, что Эска рядом.

— Да, если центурион уверен, совсем уверен.

— Абсолютно. Ступай и убей своего волка.

— В сердце моем живет желание, чтобы центурион тоже мог пойти, — скороговоркой произнес Эска.

— Возможно, в том году пойду и я, — сонным голосом проговорил Марк. — Доброй охоты, Эска.

На мгновение в дверях, где было посветлее, мелькнула темная фигура, затем она исчезла, и Марк остался один; он лежал и прислушивался к быстрым легким шагам, затихавшим в конце галереи. Спать ему нисколько не хотелось.


В сером предрассветном сумраке следующего дня он опять услышал шаги, они приближались и звучали теперь тяжелее, чем накануне. Темная фигура опять замаячила на фоне бледного пятна дверного проема.

— Эска! Ну, как прошла охота?

— Охота была доброй, — отозвался тот. Он прислонил копья к стене, потом подошел к постели, наклонился над Марком, и Марк разглядел, что под плащом у Эски на согнутой руке что-то лежит. — Я принес центуриону плод моей охоты, — сказал он, кладя на одеяло какой-то комок. Комок был живой и заскулил, потревоженный. Потрогав его тихонько рукой, Марк обнаружил теплую жесткую шерстку.

— Эска! Да это же волчонок! — воскликнул он, чувствуя, как тычется в руку мордочка и скребут лапы.

Эска, отвернувшись, ударил кремнем по огниву и зажег лампу. Маленький язычок пламени опал, потом вспыхнул ярче и загорелся ровно. В ярком желтом свете Марк увидел совсем маленького серого волчонка; пошатываясь, он встал на нетвердые лапы, чихнул, глядя на свет, и сунул свою морду ему под ладонь, как делают все звериные детеныши. Эска вернулся и встал около постели на одно колено. И тут Марк увидел в его глазах возбужденный блеск, какого не видел в них раньше, и вдруг его больно кольнула мысль: не в том ли причина, что после дня и ночи свободы он вернулся в кабалу?

— В моем племени, когда убивают волчиху-мать, иногда забирают волчат, и они растут в собачьей стае, — пояснил Эска. — Но только таких, как этот, совсем маленьких. Они ничего не помнят и первое мясо получают из рук хозяина.

— Он сейчас голоден? — спросил Марк, поскольку щенок продолжал тыкаться мордочкой ему в ладонь.

— Нет, брюхо его полно молока и мясных обрезков. Сасстикка их не хватится. Смотри, он уже засыпает, поэтому он такой ласковый.

Юноши, смеясь, посмотрели друг на друга, но незнакомый возбужденный блеск в глазах Эски не исчезал. Волчонок, поскуливая, заполз Марку в теплую пещеру под приподнятым плечом и свернулся клубком. Дыхание его пахло луком, как у собачьих щенков.

— Где ты его взял?

— Мы убили волчицу с сосками, полными молока, и я и еще двое рабов пошли искать волчат. Это дурачье с юга убило весь выводок, но этого я спас. Пришел его родитель. Волки ведь хорошие отцы, люто дерутся за своих детей. Вот это был бой! Ух какой бой!

— Но ты отчаянно рисковал! Нельзя, ты не должен был так рисковать, Эска!

Марк и сердился, и чувствовал себя виноватым оттого, что Эска пошел на такой смертельный риск ради него. Марк достаточно много охотился и понимал, как опасно грабить волчье логово, пока глава семьи еще жив.

Эска мгновенно замкнулся.

— Я забыл, я подвергал опасности собственность господина, — ответил он голосом чужим и жестким.

— Не будь глупцом, — быстро проговорил Марк. — Ты прекрасно знаешь, я не это имел в виду.

Наступило долгое молчание. Юноши смотрели друг на друга, от смеха не осталось и следа.

— Эска, — проговорил наконец Марк, — что случилось?

— Ничего.

— Неправда. Кто-то нанес тебе обиду.

Тот упрямо молчал.

— Эска, я жду ответа.

Тот шевельнулся, и враждебности его немного поубавилось.

— Я сам виноват, — начал он, и слова как будто вытаскивали из него силком. — Там был молодой трибун из походного лагеря, он, кажется, ведет войско в Эборак. Такой красивый, нарядный, кожа гладкая, как у девушки, но охотник опытный. Он тоже пошел с нами к логову. А после, когда самца убили, и мы все стояли, и я чистил копье, он мне сказал со смехом: «Удар был хорош!» Потом он заметил мое обрезанное ухо и добавил: «Для раба». Я рассердился и не сдержал язык. Я сказал: «Я — личный раб центуриона Марка Флавия Аквилы. Считает ли трибун Плацид — так его зовут, — что поэтому я хуже охотник, чем он?» — Эска с шумом перевел дух. — А он сказал: «Нет, почему же. Но, по крайней мере, трибун Плацид волен распоряжаться своей жизнью, как ему заблагорассудится. А твой господин, заплативший за тебя деньги, вряд ли скажет спасибо, если от тебя останется только труп, который даже на живодерню не продать. Не забывай об этом, когда в другой раз сунешься в волчье логово». И он улыбнулся, и меня до сих пор тошнит от его улыбки.

Эска говорил скучным, монотонным, полным безнадежности голосом, как повторяют вслух затверженный урок. И, слушая его, Марк вдруг испытал холодное бешенство, гнев против незнакомого ему трибуна, и от этого ему сделались ясны некоторые вещи, о которых раньше он не думал…

Он быстро протянул свободную руку и сжал у Эски запястье.

— Эска, разве когда-нибудь словом или поступком я дал понять, что думаю о тебе так же, как этот без-году-недельный вояка, видно, думает о своих рабах?

Эска покачал головой, враждебность его испарилась, и теперь лицо его не было ни застывшим, ни угрюмым, а только несчастным.

— Центурион не такой, как трибун Плацид, он не станет зря грозить плеткой своему псу.

Марк, вконец обескураженный, разобиженный и рассерженный, совершенно вышел из себя.

— Будь он проклят, этот трибун Плацид! — закричал он, бешено стискивая руку Эски. — Стало быть, его слова значат для тебя больше, чем мои, раз ты мне твердишь про псов и плетку?! Во имя Света! Неужели нужно объяснять тебе словами, что по мне обрезанное ухо не проводит границу между людьми и животными? Да разве не ясно это из всего моего поведения? В моих отношениях с тобой я не думал — равны мы или нет, раб ты или свободный, а вот ты слишком горд и относился ко мне не так, как я к тебе! Слишком горд! Слышишь? А теперь… — Забыв о спящем волчонке, он резко привстал на локте и тут же повалился на постель, раздосадованный, но уже смеясь и выставив кверху окровавленный палец. — …А теперь твой подарок укусил меня! Клянусь Митрой, у него в пасти сплошные кинжалы!

— Значит, ты мне должен за них сестерций, раз их так много, — подхватил Эска, и оба расхохотались с готовностью, с облегчением, как смеются не оттого, что действительно смешно, а чтобы разрядить напряжение. А между ними на полосатой циновке лежал маленький серый волчонок, сжавшийся в комок, сбитый с толку и рассвирепевший, но очень сонный.


Обитатели дома по-разному отнеслись к неожиданному появлению волчонка. Пес Процион при первой встрече проявил подозрительность — незнакомец пахнул волком и вообще чем-то чужим. Большой пес обошел вокруг него, напружинив ноги, шерсть на загривке у него встала дыбом, а волчонок припал к полу, растопырив лапы, будто злая мохнатая жаба, и, прижав назад уши и сморщив нос, сделал первую попытку зарычать. Дядя Аквила почти не обратил внимания на его появление, так как был в это время погружен в осаду Иерусалима. Раб Маркипур и старый Стефанос смотрели на него косо: волчонок, который вырастает в волка, слоняется по всему дому!.. но Сасстикка неожиданно взяла сторону младшего поколения. Уперев руки в бока, она громогласно принялась стыдить рабов. Да как они смеют, пронзительно вопрошала она, у самих небось по две здоровых ноги! Да пусть молодой господин заведет себе хоть стаю волков, если ему хочется! И, продолжая кипеть от негодования, она испекла и принесла Марку в салфетке три коричневых медовых коржа и дала глиняную миску с отбитыми краями для малыша.

Марк, слышавший все, что она говорила в его защиту, принял оба подношения с должной благодарностью, и после ее ухода они с Эской поделили коржи между собой. Марк давно уже не питал прежней вражды к Сасстикке.

Несколько дней спустя Эска рассказал Марку о своей жизни до того, как ему обрезали ухо.

Они в это время находились в бане, обтирались после купанья в холодной воде. Каждодневное погружение в глубокую ванну было одним из величайших наслаждений для Марка, — ванна была так велика, что в ней можно было плескаться и даже сделать несколько взмахов. В воде он почти забывал про больную ногу. У него даже возникало ощущение, чуть-чуть напоминавшее старое, — будто он переходит из одного мира в другой. Оно возникало у него в прежние времена, когда он правил колесницей. Но сходство было лишь приблизительным, как тень похожа на предмет, ее отбрасывающий. И нынешним утром, сидя на бронзовой скамье и вытираясь, он вдруг затосковал по прежней роскоши — еще бы раз, всего один раз ощутить взрыв скорости, рывок упряжки, полет и тягу, и ветер, свистящий в ушах!

И в ту же минуту, словно вызванная к жизни силой его желания, за стеной бани по улице вихрем промчалась колесница.

Марк протянул руку и взял у Эски свою тунику, проговорив при этом:

— Что за чудо? На нашей улице мы слышим чаще повозки с овощами.

— Должно быть, это Луций Урбан, сын подрядчика, — предположил Эска. — От его конюшен можно проехать в объезд позади храма Суль-Минервы.

Сейчас колесница застряла как раз около их дома, возница, судя по всему, не мог справиться с лошадьми — до них донеслось хлопание кнута и громкая брань. Эска добавил с отвращением:

— Скэрее, похоже на повозку с овощами, запряженную волом! Ты только послушай! Он недостоин иметь дело с лошадьми.

Марк надел через голову тонкую шерстяную тунику и протянул руку за поясом.

— Так, значит, Эска тоже возница? — сказал он, застегивая пряжку.

— Я был возницей у моего отца. Но то было очень давно.

И тут Марк вдруг понял, что сейчас, сию минуту, он может спросить Эску про дни его юности. Теперь уже не получилось бы, что он вошел без приглашения. Он подвинулся и указал рукой на скамью, тот сел, и Марк спросил:

— Эска, каким образом возница твоего отца стал гладиатором на арене Каллевы?

Эска очень медленно кончил застегивать на себе пояс, потом обхватил двумя руками поднятое колено и с минуту сидел так, молча, опустив лицо.

— Мой отец был вождем клана племени бригантов, он повелевал пятью сотнями копий, — сказал он наконец. — Я был его оруженосцем до тех пор, пока не стал самостоятельным воином. У нашего племени это происходит на шестнадцатое лето. Когда я уже год был равным среди мужчин и возницей моего отца, клан восстал против наших господ, так сильна была в нас жажда свободы. Мы были шипом в теле легионов с тех самых пор, как они пришли на север, — именно мы, обладатели синих щитов. Мы восстали и были разбиты. Мы держались до последнего в нашей крепости, но нас победили. Всех мужчин, которые уцелели, — а их было немного — продали в рабство. — Он вздернул голову и посмотрел прямо Марку в лицо. — Клянусь богами моего народа, клянусь Светом Солнца, я лежал во рву, как мертвый, когда меня подобрали. Иначе я бы им не дался. Меня продали торговцу с юга, а тот перепродал меня Беппо, сюда, в Каллеву. Остальное ты знаешь.

— Ты один из семьи остался в живых? — помолчав, спросил Марк.

— Отец и два мои брата погибли. Мать тоже. Отец убил ее до того, как в деревню ворвались легионеры. Она сама так хотела.

Последовало долгое молчание, потом Марк тихонько проговорил:

— Вот так история, клянусь Митрой!

— Довольно обычная история. Думаешь, в Иске Думнониев было по-другому? — Но прежде чем Марк успел ответить, Эска торопливо добавил: — Все равно не нужно вспоминать про слишком близкое. Вот то, что было до… все, что было раньше, вспоминать приятно.

И пока они так сидели, слабое мартовское солнце бросало косые лучи в высокое окно, и как-то само собой получилось, что Эска стал рассказывать Марку про прежние времена. Про дни, когда мошка пляшет в дрожащем от зноя воздухе; про отцовского громадного белого вола, украшенного гирляндами из маков и лунных цветов в честь праздника; про свою первую охоту и ручную выдру, принадлежавшую им со старшим братом пополам… Одно цеплялось за другое, и вот Эска рассказал, как десять лет назад, когда восстанием был охвачен весь край, он лежал за валуном и смотрел, как идет на север легион, который назад так и не проходил.

— В жизни такого не видел, — продолжал Эска. — Будто блестящая змея, вился поток людей между холмами — серая змея в алых пятнах — плащи и гребни на шлемах командиров. Странные ходили слухи про тот легион. Говорили, будто на нем лежит заклятье. Но он казался могущественнее всякого заклятья и страшнее. Помню, как сверкал на солнце их орел, когда легион маршировал мимо, — большой золотой орел с выгнутыми назад крыльями, я не раз видел, как орлы отводят их назад, когда падают камнем на зайца, скачущего в вереске. Но с горных болот наползал туман, легион вошел прямо в него, и туман сомкнулся за их спиной, а легион сгинул… будто шагнул из одного мира в другой. — Эска сделал быстрый жест правой рукой, растопырив, как рога, большой и указательный пальцы. — Странные про него ходили толки.

— Да, я слыхал, — проговорил Марк. — Эска, это был легион моего отца. Это алый гребень его шлема был первый рядом с орлом.

Глава 7 Встреча двух миров

Нa конце двора две плоские ступеньки, обсаженные с одной стороны кустом розмарина, с другой — стройным деревцем лавра, вели в сад. Сад был запущенный (дядя Аквила не держал раба-садовника), но приятный; он сбегал вниз к полуразрушенным крепостным укреплениям тех времен, когда Каллева еще принадлежала бриттам. Кое-где в городе возводились новые, облицованные камнем городские стены. Но тут пока еще вилась невысокая земляная насыпь, проглядывая между ветвями одичавших фруктовых деревьев. Там, где стена понижалась, виднелись мили и мили лесистой местности, уходящей в окутанную синеватой дымкой даль, лес Спинайи переходил в лес Андериды, а лес Андериды обрывался в болота и море.

Марку, который провел взаперти всю зиму, сад, когда он впервые до него добрался, показался замечательно большим и великолепным. Сейчас он был здесь один: Эска ушел по какому-то поручению. И Марк, растянувшись на скамье из серого пурбекского мрамора под фруктовыми деревьями, подложил руки под голову и, прищуренными от яркого блеска глазами, уставился вверх, в продуваемую всеми ветрами синеву небес, казавшихся удивительно высокими после домашних сводов. Где-то внизу в гуще леса пели птицы, и в птичьих голосах слышалась отчетливая нотка удивления, как бывает только ранней весной. Марк просто лежал и впитывал все в себя: простор, сияние и птичьи голоса.

Рядом, плотно свернувшись, лежал Волчок. Глядя на него, трудно было представить, каким он бывает разъяренным точно настоящее исчадие ада, когда защищает свою миску, прижимая к голове уши и оскаливая молочные зубы. Марк принялся за работу, которую захватил с собой. Он относился к разряду тех людей, кому всегда нужно чем-то занять руки, хотя бы просто обстругивать палку. В нем сидел мастер, чьи способности требовали применения. Не будь он ранен, он обратил бы свои силы на создание хорошо обученной и удачливой когорты. Теперь же он решил заняться починкой и обновлением кельтского оружия — единственное украшение, висевшее у дяди Аквилы на стенах комнат. Сегодня Марк принес с собой жемчужину дядиной небольшой коллекции — легкий кавалерийский щит из бычьей кожи, покрытый бронзой. Срединная выпуклость была изящно отделана красной эмалью, но ремни были в неважном состоянии, должно быть, уже тогда, когда щит попал к дяде, и вот-вот могли лопнуть, как папирус. Выложив рядом с собой на широкую скамью инструменты и кожу для новых ремней, Марк начал отрезать старые. Труд был тонкий, требовал поглощенного внимания. Марк не поднимал головы, пока не кончил, и тогда только повернулся, чтобы отложить ветхие ремешки. И тут он заметил, что они с Волчком не одни. Среди деревьев, там, где изгородь взбегала наверх по склону старого земляного вала, стояла девочка и смотрела на них. Девочка была из семьи бриттов, в шафранного цвета тунике, прямая и светящаяся, как пламя свечи. Одной рукой она отбрасывала назад густые волосы цвета рыжеватого балтийского янтаря, которые легкий ветер сдувал ей на лицо.

Мгновение они глядели друг на друга молча. Затем девочка проговорила на латыни, очень старательно и правильно:

— Я тут давно жду, когда ты поднимешь голову.

— Извини, — сухо ответил Марк, — я возился со щитом.

— Можно мне посмотреть на волчонка? Я никогда не видела ручного волка.

Марк вдруг улыбнулся и вместе со щитом убрал выставленные иголки.

— Конечно. Вот он.

Он опустил ноги на землю, наклонился и схватил спящего волчонка за загривок. Девочка подошла к ним вплотную. Волчонок был ничуть не злее собачьих щенков, пока их не раздразнят, но он был крупным и сильным для своего возраста и, заигравшись, мог не рассчитать своей силы. Поэтому Марк не хотел рисковать. Он поставил Волчка на все четыре лапы, придерживая его на всякий случай рукой за грудь.

— Осторожней, он не привык к чужим.

Девочка улыбнулась и, присев на корточки, медленно протянула руки к волчонку.

— Я не напугаю его, — сказала она.

Тот сперва прижался к коленям хозяина, отвел назад уши и взъерошил шерсть, но, кажется, постепенно изменил свои намерения. Осторожно, готовый отпрянуть назад или укусить при малейшем признаке опасности, он принялся обнюхивать ей пальцы, а она держала руки совершенно неподвижно, чтобы он мог обнюхивать в свое удовольствие.

— Как его зовут?

— Просто Волчок.

— Волчок, — ласково промурлыкала она, — Волчок.

И когда тот заскулил и рванулся к ней, упершись грудью в преграду — подставленную руку Марка, — девочка принялась чесать ему под подбородком, в мягкой ямке.

— Погоди, мы еще с тобой подружимся.

Вероятно, ей около тринадцати, думал Марк, наблюдая, как она играет с Волчком. Высокая, худенькая, с заостренным книзу личиком и широко расставленными глазами. Форма ее лица и цвет глаз делали ее похожей на лисичку. Наверное, когда она сердится, сходство еще усиливается. Ему почудилось что-то знакомое, будто он встречал ее раньше, но где — он не мог припомнить.

— Откуда ты узнала про Волчка?

Она подняла голову.

— Мне рассказала Нарцисса, моя нянька, давно уже, наверное, одну луну назад. Сначала я ей не поверила, Нисса часто все перевирает. Но вчера я услышала, как на вашей стороне один раб кричал другому: «Ах ты, дрянной раб, волчье отродье твоего господина укусил мне палец на ноге!» А другой крикнул: «Да будут милостивы к нам боги, чтобы его теперь от этого не вырвало». Тогда я поняла, что Нисса сказала правду.

Она так верно передразнила Эску и домашнего раба Маркипура, что Марк расхохотался, закинув назад голову:

— Его и вправду вырвало! Неизвестно от чего.

Девочка тоже весело рассмеялась, показывая мелкие, острые и белые, как у Волчка, зубы. И словно их общий смех вдруг отомкнул двери — Марк вспомнил, где он ее раньше видел. Кезон и Валария не заинтересовали его настолько, чтобы помнить, что они живут по соседству, а про девочку, хотя она и обратила на себя его внимание, он потом забыл, потому что Эска вытеснил все остальное. Но теперь вспомнил.

— Я видел тебя на играх, — сказал он. — Но тогда волосы у тебя были закрыты капюшоном, и я тебя сейчас не сразу узнал.

— А я тебя помню! — отозвалась она. Волчок увлекся каким-то жуком, и она отпустила его и осталась сидеть на пятках, положив руки на колени. — Нисса говорила, ты купил того гладиатора. Вот бы ты купил и медведя…

— Да, тебе, кажется, было его очень жалко?

— Какая жестокость! Убить зверя на охоте — одно дело, но они отняли у него свободу! Сначала посадили в клетку, а потом убили!

— Значит, посадить в клетку, по-твоему, хуже, чем убить?

— Я не люблю клеток, — ответила она тихо, отрывистым тоном. — И сетей. Я рада, что ты купил гладиатора.

По саду прошелестел порыв холодного ветра, посеребрив высокую траву и качнув зеленеющие ветви диких груш и вишен. Девочка поежилась. И тут только до Марка дошло, что желтая туника на ней из тончайшей шерсти и что, хотя здесь их укрывает старая крепостная стена, весна все-таки еще очень ранняя.

— Ты замерзла, — сказал он и взял со скамьи свой старый военный плащ. — Накинь на себя.

— А ты?

— У меня туника плотнее твоей. Вот так. А теперь сядь на скамью.

Она мгновенно повиновалась и закуталась в плащ. Стягивая на себе складки, она вдруг помедлила и осмотрела яркий плащ сверху вниз, потом подняла глаза на Марка.

— Это твой военный плащ. Такие носят центурионы из походного лагеря.

Марк с насмешливым видом отдал салют:

— Перед тобой Марк Аквила, бывший центурион Галльской вспомогательной когорты Второго легиона.

Девочка молча посмотрела на него. Потом сказала:

— Я знаю. Очень болит рана?

— По временам. Это ты тоже знаешь от Ниссы?

Девочка кивнула.

— Она, видно, тебе много чего рассказывает.

— Рабы! — Она презрительно пожала плечами. — Стоят в дверях и болтают, как скворцы. И Нисса больше всех.

Марк засмеялся. Ненадолго наступила тишина. На сей раз первым заговорил он:

— Я сказал, как меня зовут. А как зовут тебя?

— Тетя с дядей зовут меня Камилла, но настоящее мое имя Коттия. Видишь ли, они любят, чтобы все было на римский лад.

Значит, он был прав: она им не дочь.

— А ты не любишь?

— Я? Я из иценов! И тетя Валария тоже, хотя предпочитает не вспоминать про это.

— Знавал я когда-то черных коней, запряженных в колесницу, они происходили из царских конюшен иценов, — Марк почувствовал, что надо переменить тему.

— Правда? Они были твои? Какой породы? — В глазах ее вспыхнуло любопытство.

Марк покачал головой:

— Нет, не мои, мне только один раз посчастливилось править ими. Да, это было счастье. Но какой они породы, я так и не узнал.

— Большой жеребец, принадлежавший моему отцу, вел происхождение от Придфирты, любимицы царя Прасутога, — объяснила Коттия. — Мы, ицены, все лошадники, начиная с царя. Раньше у нас был царь… — Она запнулась, голос ее упал. — Мой отец погиб, когда объезжал молодую лошадь, поэтому я и живу теперь с тетей Валарией.

— Сочувствую. А мать?

— Думаю, у нее все хорошо, — скучным голосом произнесла Коттия. — Один охотник давно мечтал на ней жениться, но родители выдали ее замуж за моего отца. А когда отец отправился в сторону заката, она ушла к охотнику, и в его доме для меня не нашлось места. С братом было не так — с мальчиками всегда получается по-другому. Вот мама и отдала меня тете Валарии, у которой нет детей.

— Бедная Коттия, — мягко сказал Марк.

— Вовсе нет. Я и не хотела жить у охотника, ведь он мне не отец. Но только… — Голос ее замер.

— Что — только?

Изменчивое личико Коттии вдруг сделалось совсем лисьим, как он и предугадал.

— Только мне не нравится жить с тетей. Мне не нравится жить в городе, где одни прямые линии, где меня держат взаперти за кирпичными стенами и зовут Камиллой. Я не хочу, не хочу, не хочу, чтобы меня заставляли притворяться римской барышней, я не хочу забывать свой клан и моего отца!

Марк пришел к заключению, что тетя Валария ему решительно не нравится.

— Если тебя это может утешить, по-моему, им это пока плохо удается.

— Еще бы! Я им не поддаюсь! Я просто делаю вид, надеваю маску вместе с туникой. Я отзываюсь на Камиллу, говорю с ними на латыни. Но внутри я принадлежу к иценам, и когда я на ночь снимаю тунику, я говорю: «Ну вот, до утра избавляемся от Рима!» Я ложусь и начинаю думать, вспоминать: дом, болотных птиц, прилетающих с севера во время листопада, племенных кобыл с жеребятами из отцовских табунов. Я вспоминаю все, что мне не полагается помнить, и говорю с собой на своем родном языке… — Она вдруг замолчала и с удовольствием уставилась на Марка: — Я и сейчас говорю с тобой на своем родном языке! И давно я перешла на него?

— С той минуты, как сказала, что твое настоящее имя Коттия.

Она кивнула. Ей, видимо, не приходило в голову, что слушатель, которому она изливает свои печали, — римлянин. Не приходило это в голову и самому Марку. Он понял одно: Коттия тоже живет на чужбине. Жалость, сочувствие — все дружеские чувства потянулись к ней, застенчиво и смущенно. И, словно ощутив это, она передвинулась ближе к нему и плотнее закуталась в складчатый алый плащ.

— Мне нравится в твоем плаще, — удовлетворенно сказала она. — В нем тепло и надежно, наверно, птица чувствует себя так внутри своих перьев.

Из-за изгороди неожиданно послышался голос, пронзительный, как крик павлина перед дождем:

— Камилла! Сокровище мое! Камилла, госпожа моя!

Коттия разочарованно вздохнула:

— Это Нисса. Надо идти.

Но она не двинулась с места.

— Камилла! — Голос раздался ближе.

— Нисса зовет тебя.

— Да, придется идти.

Она неохотно встала, сбросила тяжелый плащ, но все еще медлила, а визгливый голос между тем все приближался. Наконец девочка выпалила:

— Позволь мне прийти еще! Пожалуйста! Можешь не разговаривать со мной, не обращать на меня внимания.

— О, госпожа моя! Где ты, дитя Тифона? — раздался вопль совсем рядом.

— Приходи, когда захочешь. Я всегда буду рад тебя видеть, — торопливо проговорил Марк.

— Я приду завтра, — пообещала Коттия и направилась в сторону старого вала, держась величественно, как королева. Большинство здешних женщин держится так, подумал Марк, следивший за ней взглядом, пока она не исчезла за изгородью. И ему вспомнилась Иска Думнониев и Гвингумара, стоящая в дверях хижины. Что сталось с нею и смуглым младенцем после того, как Крадок погиб, а хижины сожгли и поля посыпали солью? Никогда он этого не узнает.

Из-за изгороди донесся громкий голос, любовно распекавший ослушницу. Услышав шаги, Марк повернул голову и увидел Эску.

— Господин принимал гостей. — Эска остановился около скамьи и приложил острие копья ко лбу в знак приветствия.

— Да, а теперь, кажется, она получила из-за меня нагоняй от няньки, — встревоженным тоном произнес Марк, прислушиваясь к удаляющемуся визгливому голосу.

— Если верить молве, нагоняй ее не коснется, — отозвался Эска. — Разве может коснуться брань летящего копья?

Марк заложил руки за голову, откинулся назад и взглянул на раба. Воспоминание о Гвингумаре с ребенком все еще оставалось с ним, беспокойство о Коттии его не заслонило.

— Эска, почему все пограничные племена отвергают нас с таким ожесточением? — спросил он, поддавшись минуте. — Ведь племена на юге — те легко привыкли к нашим обычаям.

— У нас свои обычаи. — Эска присел рядом со скамьей на одну ногу. — Южные племена утратили свое древнее право первородства еще до того, как легионы начали войну. Они продали его за то, что им давал Рим. Они разжирели на римских товарах, и души их обленились.

— Но чем плохо то, что давал Рим? Правосудие, порядок, хорошие дороги — разве они не приносят пользы?

— Кто спорит, все это хорошо, — согласился Эска. — Но слишком велика цена.

— Какая цена? Свобода?

— Да, и еще кое-что.

— Что именно? Скажи мне, Эска, я хочу знать. Я хочу разобраться во всем этом.

Эска задумался, глядя прямо перед собой.

— Посмотри на рисунок, вытесненный на ножнах твоего кинжала, — сказал он наконец. — Видишь, вот тут скупой изгиб, а тут, для равновесия, другой, обращенный в другую сторону, а между ними — маленький круглый твердый цветок. И этот рисунок повторяется не раз, — вон тут, и тут, и там. Красиво, да, но для меня это так же лишено смысла, как незажженная лампа.

Марк кивнул, когда тот поднял на него глаза:

— Продолжай.

Эска взял щит, отложенный Марком из-за прихода Коттии.

— А теперь погляди на эту шишку. Вот выпуклые линии, они разбегаются в стороны, как разбегаются волны, как расступается воздух от ветра, как звезды передвигаются в небе, а летящий песок сбивается в дюны. В этих линиях сама жизнь, и человек, который их изобразил, сохраняет знание того, что ваш народ давно перестал понимать. Если когда-нибудь владел этим знанием. — Опять он устремил очень серьезный взгляд на Марка. — Нельзя ждать, чтобы человеку, делавшему этот щит, жилось легко под властью человека, сделавшего ножны к твоему кинжалу.

— Ножны делал ремесленник бритт, — упрямо возразил Марк. — Я купил его в Андериде, когда впервые высадился в Британии.

— Да, бритт, но рисунок-то римский. Он так долго жил под крылом у Рима — и он, и его предки, — что забыл обычаи и дух своего народа. — Эска положил щит на место. — Да, вы строите ровные и длинные каменные стены, прокладываете прямые дороги, создаете справедливые законы и обученные войска. Нам это известно. Мы знаем, что ваше правосудие надежнее нашего, а когда мы восстаем против вас, наше воинство разбивается о дисциплину ваших войск, как о скалы. И нам этого не понять, у вас во всем виден четкий порядок, а для нас существуют только свободные линии щита. Нам не понять вас. А когда со временем мы начинаем понимать ваш мир, мы слишком часто перестаем понимать свой.

Наступило молчание, оба молча следили за тем, как Волчок гоняется за жуком. Наконец Марк проговорил:

— Когда я полтора года назад приехал сюда с родины, все мне казалось таким простым.

Взгляд его опять упал на щит, лежавший на скамье, и он увидел странные выпуклые линии новыми глазами. Эска удачно выбрал сравнение: между правильным рисунком на ножнах и неправильной, но властной красотой щита пролегало расстояние, выражавшее разницу между двумя мирами. И однако, между отдельными людьми, такими, как Эска, Марк, Коттия, расстояние могло сократиться, можно было протянуть руку — и разницы как не бывало.

Глава 8 Целитель с ножом

Марк сказал: «Приходи, когда захочешь», — и Коттия ответила: «Я приду завтра». Но оказалось, все было не так просто. Сам Кезон не стал бы чинить препятствий, он был человек добродушный и любезный и очень желал поддерживать добрососедские отношения со своим римским коллегой. Но тетя Валария, педантично старавшаяся следовать обычаям цивилизованного, как она выражалась, общества, была убеждена, что благовоспитанным римским девицам не полагается заходить в чужие сады и знакомиться с молодыми людьми. Тем более что сам Аквила никогда не проявлял ни малейшего дружелюбия.

Марк, конечно, ничего об этом не подозревал; он знал только, что Коттия не пришла ни на другой день, ни через день. Да и чего ради ей было приходить, уговаривал он себя. Она хотела посмотреть на Волчка, а теперь ей больше незачем появляться. Он, правда, подумал, что ей хотелось подружиться и с ним, но, очевидно, он ошибся, и в конце концов все это не важно.

И вдруг на третий день, когда он поклялся больше не ждать ее, он услышал ее голос, она звала его тихо, но настойчиво, и, оторвавшись от своего занятия (он чистил наконечник копья), он увидел Коттию — она стояла среди фруктовых деревьев, там же, что и в первый раз.

— Марк, Марк! Я не могла избавиться от Ниссы раньше, — начала она, чуть задыхаясь. — Они говорят, что я не должна сюда ходить.

Марк отложил копье.

— Почему?

Она быстро оглянулась через плечо назад, в свой сад.

— Тетя Валария говорит, римской девице не подобает так себя вести. Но я ведь не римская девица! Ох, Марк, сделай так, чтобы она меня отпускала! Прошу тебя!

В любую минуту она могла упорхнуть, поэтому долгие объяснения были некстати.

— Она будет тебя отпускать, — торопливо проговорил Марк, — но на это понадобится некоторое время. А теперь беги, а то тебя застигнут.

Он шутливо поклонился, приложив ладонь ко лбу, и она, повернувшись, мгновенно скрылась.

Марк снова принялся за работу. Происшедшее заняло времени не больше, чем полет птицы через сад, но настроение у него вдруг поднялось — впервые за последние три дня.

Вечером, посоветовавшись с Эской, он изложил проблему дяде Аквиле.

— И чего же ты хочешь от меня?

— Если бы при следующей случайной встрече ты сказал бы почтенной Валарии несколько приветливых слов, было бы очень кстати.

— Клянусь Юпитером! Да я с нею едва знаком, кланяюсь только как супруге Кезона.

— Вот поэтому несколько по-соседски приветливых слов были бы очень уместны.

— А вдруг она тоже захочет быть по-соседски любезна? — ворчливым тоном осведомился дядя Аквила.

— Ну, во всяком случае, вторгнуться в твою цитадель ей не удастся, ведь у тебя нет женщин в доме и ее некому принять, — не теряя бодрости, возразил Марк.

— Допускаю, твое замечание не лишено смысла. А зачем тебе понадобилось, чтобы девчушка приходила в гости?

— Н-ну… просто они с Волчком нашли общий язык.

— И только ради того, чтобы волчонок видал свою подругу, меня бросают львам?

Марк рассмеялся.

— Лев только один, да и тот львица. — Тут же он сделался серьезным: — Без твоей помощи нам не обойтись, дядюшка Аквила. Я бы мог попробовать сыграть Персея, но пока мне это все равно не помогло бы спасти Андромеду. Это — дело главы дома.

— Как было спокойно в доме, пока не появился ты, — дядя Аквила со вздохом покорился неизбежному. — Однако, будь по-твоему.


Марк даже не понял, каким образом все уладилось. Дядя Аквила, казалось, и пальцем не шевельнул, но с того дня видимость дружбы между двумя домами возросла, и не успели еще леса под старым валом одеться буйной листвой, как Коттия сделалась почти членом семьи дядюшки Аквилы и появлялась в его доме, когда хотелось ей или Марку. Эска, по натуре своей молчаливый и замкнутый со всеми, кроме юного римлянина, поначалу держался с ней отчужденно, всячески подчеркивая свое положение раба, но мало-помалу он убрал преграды настолько, насколько вообще мог убрать их ради кого-то, кто не был Марком. Что касается Марка, то он подшучивал над ней и испытывал радость от ее присутствия. Он учил ее игре в «сколько пальцев», любимой игре легионеров и гладиаторов, и подолгу рассказывал про свой родной дом в этрусских холмах. Рассказывая про это Коттии, оживляя для нее знакомые картины, звуки и запахи, он словно приближал их, тем облегчая боль разлуки с ними, и ему опять открывался вид на ферму с горной тропы, где росли деревца дикой вишни.

Во дворе, на крышах построек всегда было полным-полно голубей, они важно ходили по двору или перепархивали с места на место; в лучах солнца шеи их отливали зеленым и лиловым. Попадались среди них и небольшие белые голуби с кораллового цвета лапками. Когда кто-то входил во двор, птицы разом с большим шумом и хлопаньем крыльев взмывали вверх, а потом кругами снова опускались вниз, к ногам. Из будки вылезал старый Аргос, лаял и одновременно вертел хвостом. А в воздухе стоял чудесный аромат ужина — жареной речной форели или жареных кур, если ожидались гости. И когда Марк после целого дня отсутствия возвращался домой, мама, услыхав лай Аргоса, показывалась в дверях…

Коттия готова была без конца слушать про поместье в этрусских холмах, а Марк мог без конца рассказывать о нем, хотя тоска по дому при этом усиливалась. Как-то раз он даже показал ей свою деревянную птичку.

Но к концу лета его все больше стала донимать старая рана. Он так привык к постоянной тупой боли, что не обращал на нее внимания, но сейчас боль сделалась острой, дергающей, она неотступно напоминала о себе, а швы иногда становились горячими на ощупь, краснели и воспалялись.

Все достигло апогея жарким августовским вечером. Марк с дядей только что сыграли свою обычную партию в шашки. День был на редкость жаркий, и даже во дворе стояла духота. Зной словно выбелил небо, обесцветил его, сделал однообразным, и аромат роз и ладанника в садовых вазах висел удушливым покрывалом, как висит дым в сырую погоду.

Марк весь день испытывал дурноту от боли, а от тяжелого сладкого запаха его подташнивало. Партию он сыграл сегодня из рук вон плохо, он сам это знал. Ему не лежалось. В поисках более удобной позы он все время менял положение. И сейчас он опять передвинулся, делая вид, что просто хочет взглянуть на Волчка. Уже почти взрослый, великолепный, тот лежал, растянувшись на прохладной траве рядом с Проционом, давно ставшим его другом.

Дядя Аквила следил взглядом за желтой трясогузкой, сидевшей на крыше бани, и Марк опять заворочался, надеясь, что тот ничего не заметил.

— Что, рана беспокоит? — спросил вдруг дядя Аквила, по-прежнему не отводя глаз от трясогузки, гонявшейся за мухами по теплым черепицам.

— Нет, дядя, — ответил Марк. — Почему ты так решил?

— Так мне показалось. Ты уверен, что все в порядке?

— Абсолютно.

Дядя Аквила перевел взгляд на Марка.

— Ну ты и лжец, — заметил он как бы между прочим. И, увидев, что губы Марка сжались, наклонился вперед и с треском хлопнул большой ладонью по доске, разбросав шашки. — Хватит! Это продолжается достаточно долго. Раз этот толстый дурень Ульпий ничего не понимает в своем ремесле, я пошлю за моим старым другом, врачующим в Дурине. Уж он-то знает свое дело. Руфрий Галарий — вот его имя. Он был одним из наших полевых хирургов. Он приедет и посмотрит твою ногу.

— Я не мог и рассчитывать на это, — пробормотал Марк. — От Дурина сюда путь неблизок.

— Он приедет, — повторил дядя Аквила. — Когда-то мы с ним вместе охотились на кабана. Не сомневайся, приедет.


И он приехал.

Руфрий Галарий, бывший полевой хирург Второго легиона, испанец, выбритый до синевы, с веселыми глазами, короткими курчавыми волосами, едва тронутыми сединой, и выпуклой могучей грудью. Его грубые руки борца, как оказалось в один из ближайших вечеров, были уверенными и нежными. Марк лежал на своем узком ложе, а друг его дяди обследовал раны. Осмотрзатянулся. Закончив наконец, врач прикрыл Марку ноги покрывалом, выпрямился и заходил взад и вперед по комнате, изрыгая проклятья.

— Кто, во имя Тифона, обрабатывал рану? — вопросил он, круто обернувшись к Марку.

— Гарнизонный хирург в Иске Думнониев.

— Провел там двадцать лет и пил, как погонщик мулов на сатурналиях, не пропуская ни одного вечера, — зарычал Галарий. — Знаю я этих обойденных чином гарнизонных хирургов. Мясники и убийцы, все до одного!

Он с презрением грубо фыркнул.

— Вовсе не каждый вечер, человек он был трудолюбивый, — возразил Марк, пытаясь защитить небритого и довольно жалкого старика, которого вспоминал с симпатией.

— Пф! — воскликнул Галарий. Затем его манера резко переменилась, он присел на край ложа. — Дело в том, что он не довел свою работу до конца.

Марк облизнул кончиком языка вдруг пересохшие губы:

— Значит… все надо переделывать?

Врач кивнул:

— Покоя тебе не будет, пока рану не обработать заново.

— И когда?.. — начал было Марк и замолчал, пытаясь изо всех сил унять постыдную дрожь в губах.

— Завтра утром. Раз уж этого не избежать, то чем скорее, тем лучше.

Он положил руку на плечо Марку и задержал ее там.

Марк с минуту лежал, весь напрягшись, ощущая на плече эту грубую, но добрую руку, потом испустил долгий, неровный вздох и расслабился. Он даже попытался улыбнуться, но улыбка вышла кривой:

— Прошу простить меня. Я, кажется, очень устал.

— Охотно верю, — согласился хирург. — Тебе здорово досталось. Да, да, мне объяснять не надо. Но скоро все будет позади, и жизнь пойдет веселее. Обещаю тебе.

Он посидел еще немного, разговаривая о предметах, далеких от того, что предстояло Марку утром, — вплоть до запаха местных устриц и беззакония провинциальных сборщиков налогов; поболтал он и о прежних днях на силурийской границе и о давнишней охоте на кабана вместе с дядей Аквилой.

— Мы с твоим дядюшкой были недурными охотниками, а теперь мы с ним закостенели в суставах и в привычках. Иногда, думаю, уложу-ка я вещи да отправлюсь попутешествовать, пока не приржавел к месту окончательно. Но для путешествий у меня не та профессия. Имея ремесло хирурга, так просто не побродишь по свету. Вот глазной врач — дело другое, это подходящее ремесло для последователя Эскулапа, который любит бродяжничать. Тут, на севере, многие страдают болотной слепотой, и звание глазного врача проведет человека там, где не пройти легиону.

И Галарий пустился в описание похождений одного своего знакомого, который несколько лет назад переплыл Западный океан и занимался своим ремеслом в дебрях Гибернии[20]. Марк не слишком внимательно вслушивался, не подозревая, что придет время и эта история сыграет еще очень важную роль.

Наконец Галарий встал и потянулся так, что с хрустом расправились мышцы могучей спины.

— Теперь я иду к Аквиле поболтать перед сном про охоту. А ты лежи спокойно, постарайся как следует выспаться, я появлюсь рано утром.

И, коротко кивнув, он вышел на галерею. С ним вместе, казалось, испарилось и все старательно удерживаемое мужество Марка, он с ужасом осознавал, что весь дрожит — дрожит от запаха боли, как лошадь — от запаха пожара. Он лежал, заслонив глаза рукой, и бичевал себя презрением, но это не помогало. В животе у него словно лежал кусок льда, и он чувствовал себя очень одиноко.

Внезапно по полу кто-то пробежал, и в плечо ему ткнулся влажный нос. Марк открыл глаза и увидел перед собой улыбающуюся морду Волчка.

— Спасибо тебе, — сказал он, и, отодвинувшись немного в сторону, обхватил огромную голову, а Волчок поставил передние лапы на постель и любовно задышал ему в лицо. Близился закат, свет заходящего солнца хлынул в спальню, и на стенах и на потолке словно заплескалась дрожащая золотая вода. Марк не заметил, как подкралось солнце: неожиданный свет ослепил его с той же силой, как оглушает грянувший рев трубы. Свет Митры возник внезапно из тьмы.

Эска, появившийся сразу вслед за Волчком, отбросил на залитую солнцем стену большую тень. Он шагнул к краю ложа.

— Я говорил с Руфрием Галарием, — сказал он.

Марк кивнул:

— Утром ему понадобится твоя помощь. Ты согласен помочь ему ради меня?

— Я — личный раб центуриона. Кому, как не мне, помогать? — Эска нагнулся и поправил покрывало.

В это время со двора послышалась какая-то возня. Блеющий голос старого Стефаноса громко протестовал, затем раздался высокий, звонкий, настойчивый девичий голос:

— Пропусти меня! Не пропустишь — я тебя укушу!

Возня и шум возобновились, и раздавшийся через мгновение вопль боли ясно показал, что угроза приведена в исполнение. Марк с Эской обменялись недоумевающими взглядами. Под колоннадой послышался топот легких ног, и в комнату влетела Коттия — пылающая, воинственная фигурка в ореоле закатного света.

Марк приподнялся на локте:

— Ах ты, маленькая фурия, что ты сделала со Стефаносом?

— Укусила его за руку, — тем же звонким, твердым голосом отчеканила Коттия. — Он меня не пускал.

За дверью раздалось поспешное шаркание сандалий, и Марк быстро сказал:

— Эска, во имя Света, не пускай его сюда! — Он вдруг почувствовал, что у него сейчас нет сил иметь дело со справедливо негодующим Стефаносом. Когда Эска пошел выполнять его просьбу, Марк повернулся к Коттии.

— И зачем ты сюда пожаловала, госпожа?

Девочка подошла ближе, встала рядом с Волчком и устремила полный упрека взгляд на Марка:

— Почему ты мне ничего не сказал?

— О чем? — Он прекрасно знал, что она имеет в виду.

— О целителе с ножом. Я видела через окно кладовой, как он подъезжал на упряжке мулов, и Нисса мне сказала, зачем он приехал.

— У Ниссы слишком длинный язык, — заметил Марк. — Я хотел, чтобы ты узнала, когда все будет позади.

— Ты не должен был скрывать от меня! — возмутилась она. — Я имею право знать! — И так же бурно спросила с тревогой: — Что он будет с тобой делать?

Марк заколебался, но решил, что не он — так противная Нисса все равно расскажет.

— Будет чистить рану. Вот и все.

Личико ее прямо на глазах заострилось еще больше.

— Когда?

— Утром, очень рано.

— Пошли Эску сказать, когда он кончит.

— Нет, будет очень рано, — твердо повторил Марк. — Ты еще не проснешься.

— Проснусь. Я буду ждать в конце сада. Буду ждать, пока Эска не придет. Пускай попробуют увести меня оттуда, я все равно буду ждать. Я и еще кого-нибудь могу укусить. Если меня станут уводить, я так и сделаю, и тогда меня побьют. Приятно тебе будет знать, что меня побили из-за того, что ты не послал Эску?

Марк вынужден был сдаться.

Последовало долгое молчание. Коттия стояла неподвижно и смотрела на лежащего Марка. Наконец она произнесла:

— Лучше бы мне быть на твоем месте.

Это была из тех фраз, какие говорятся не всерьез, но Марк знал, что она говорит серьезно.

— Благодарю тебя, Коттия. Я этого не забуду. А теперь ступай домой.

В дверях показался Эска, и она послушно отошла в сторону.

— Я ухожу. Когда мне можно прийти опять?

— Не знаю, — ответил Марк. — Это тоже скажет тебе Эска.

Без единого слова она повернулась и вышла на яркий свет. По знаку Марка Эска вышел вслед за ней, и шаги их, затихая, зазвучали на галерее.

Марк прислушивался, пока не наступила тишина. Он лежал, ощущая под рукой привычное тепло мохнатой головы. В животе у него все еще лежал кусок льда, но одиноким он больше себя не чувствовал. Каким-то образом, непонятно каким, волчонок, Эска и Коттия поддержали его, помогли подготовиться к тому, что ожидало его утром.

Золотой свет угасал; тишину вдруг прорезало тонкое, как ниточка, птичье пенье — тоскливая осенняя песенка королька, сидящего в ветвях дикой груши. И Марк вдруг сделал неожиданное открытие: а ведь лето получилось хорошее. Конечно, он тосковал по родным местам, каждую ночь ему снились этрусские холмы и он просыпался удрученный. И все равно лето было хорошим… В один прекрасный день залаял Волчок. Марк удивился, наверное, не меньше самого Волчка. «Волки же не умеют лаять», — сказал он Эске. А тот ответил: «Если растить волка в собачьей своре, то он будет делать все, как они». Волчок, гордый своим достижением, целыми днями оглашал сад визгливым щенячьим лаем. Всплыли в памяти и другие мелкие, но хорошо запомнившиеся события: Сасстикка приносит горячие витые булочки, и они пируют вчетвером; он и Эска сами мастерят охотничий лук; Коттия держит в сложенных ладонях его деревянную птичку… Славное лето. Марк вдруг исполнился благодарности к нему.

Он спал этой ночью спокойным, но чутким сном, как спят охотники, и проснулся от далекого звука горна, играющего побудку в походном лагере.


Руфрий Галарий появился так рано, что осенняя паутина еще лежала густым покрывалом на траве, вся мокрая от росы, а рассветный воздух пахнул остро и свежо. Но Марк давно ждал его. Он ответил на приветствие хирурга и объяснил:

— Мой раб пошел запереть волчонка. Сейчас он вернется.

Галарий кивнул:

— Я его встретил. Он принесет разные вещи, которые нам понадобятся.

Он открыл привезенный с собой бронзовый ящик и принялся выкладывать на сундук орудия своего ремесла.

Прежде чем он кончил, вернулся Эска и принес горячей воды, чистое полотенце и бутыль местной ячменной водки, которая, как считал Галарий, лучше очищает раны, чем вино, хотя и жжет больше.

— Я принесу горячей воды еще, когда будет нужно, — добавил Эска и, поставив все принесенное на сундук, подошел к постели и низко наклонился над ней, как сделал бы Волчок.

Галарий закончил приготовления и обернулся к Марку:

— Итак, готов ли ты?

— Да, — Марк отбросил покрывало и стиснул зубы.


Долгое время спустя он очнулся, вынырнув из черноты, которая обрушилась на него задолго до того, как работа была закончена; он лежал под теплым покрывалом, а рядом стоял Руфрий Галарий, положив свою тяжелую руку ему на сердце, как год назад старый Авл. В затуманенном сознании Марка даже мелькнуло, что это тот самый прошлогодний случай и ему просто снился сон. Но тут же его зрение и слух прояснились, он увидел Эску за спиной хирурга и огромную фигуру в дверях и догадался, что это дядя Аквила. Он услышал отчаянный вой Волчка, запертого в кладовой, и вернулся к действительности, как пловец вырывается из глубины на поверхность.

Тупая боль старой раны сменилась резкой пульсирующей болью, которая отдавалась во всем теле, вызывая дурноту. Марк невольно застонал.

Хирург кивнул:

— Да, разит больно, но скоро поутихнет.

Марк, как сквозь туман, увидел синеватые щеки испанца.

— Ты… кончил? — с трудом пробормотал он.

— Кончил. — Галарий натянул покрывало, рука его была в крови. — Через несколько месяцев ты будешь здоров, как раньше. Лежи спокойно и отдыхай, вечером я зайду. — Он слегка хлопнул Марка по плечу и отвернулся собрать инструменты. — Передаю его в твои руки, сейчас можешь дать ему питье, — сказал он Эске, выходя. Потом Марк услышал, как он сказал кому-то на галерее: — Осколков хватило бы на целого дикобраза, но мышцы повреждены меньше. Мальчик теперь пойдет на поправку.

Затем около него очутился Эска с чашей в руках.

— Коттия… Волчок… — прошептал Марк.

— Сейчас я ими займусь, но сперва выпей.

Эска встал на одно колено около ложа, и голова Марка оказалась на его плече, а прохладный край чаши — у самых губ. Эту знакомую горечь он помнил с прошлого года. Допив чашу до дна, он с удовлетворенным вздохом повернул голову и взглянул Эске в лицо. Лицо у Эски посерело и заострилось, а губы искривились, как у человека, которого вот-вот стошнит.

— Что, так было страшно? — спросил Марк, сделав слабую попытку улыбнуться.

Эска ухмыльнулся:

— Засыпай скорее.

Глава 9 Трибун плацид

В одной-двух милях к югу от Каллевы, где лес внезапно обрывался крутым склоном, поросшим папоротником, стояли двое — римлянин и бритт, а между ними, задрав кверху морду и принюхиваясь к ветру, молодой пятнистый волк.

Римлянин нагнулся и расстегнул тяжелый, с бронзой, ошейник на шее волка. Волчок стал теперь взрослым волком, хотя и не достиг полной мощи. Сейчас настало время предоставить ему выбор — возможность вернуться в лес к своим диким сородичам. Дикого зверя можно приручить, но нельзя считать его по-настоящему своим, пока, получив свободу, он не вернется к тебе добровольно. Марк знал это, и они с Эской тщательно готовили теперешнее событие. Они не раз приводили волка на это место, чтобы он изучил дорогу домой, если ему захочется вернуться. Если… Держа пальцы на пряжке, Марк раздумывал над тем, ощутит ли он когда-нибудь опять живое тепло мохнатой шеи Волчка.

Сняв наконец ошейник, Марк сунул его себе за пазуху. Оттягивая минуту расставанья, он гладил настороженные уши. Затем он выпрямился:

— Ты свободен, братец. Доброй тебе охоты.

Волк с недоумением посмотрел ему в лицо, затем новый порыв ветра принес лесные запахи, коснулся его подергивающегося носа, и зверь затрусил вниз по склону.

Двое молча проводили его взглядом, в кустарнике скрылась пятнистая тень. Марк повернулся и направился к стволу березы, лежащему ниже по склону, шагая по неровной почве быстро, но неуклюже, и при каждом шаге наклоняясь на одну сторону. Руфрий Галарий прекрасно справился со своей работой, и теперь, восемь месяцев спустя, Марк фактически был здоров, как и обещал хирург. Конечно, шрамы останутся до конца жизни, а хромая нога исключает службу в легионе. С помощью Эски он всю зиму проделывал упражнения, какие полагается делать для выступлений на арене, и был мускулист, как гладиатор. Марк сел на ствол березы, а Эска уселся рядом на корточки.

Это был их излюбленный наблюдательный пост. На стволе было удобно сидеть, и, благодаря крутизне склона, отсюда открывался вид на лесистые холмы и за ними — на синеющее вдали нагорье. Марк видел эти лесистые перекаты и по-зимнему обнаженными, и пестрыми, точно грудь куропатки. Видел он их и в терновом пуху, просыпающимися ранней весной, и вот сейчас лес точно охватило зеленым пламенем, и дикие вишни стояли вдоль лесных троп, как зажженные свечи.

Двое наблюдателей лениво перекидывались фразами и подолгу молчали. Таким образом они перебрали множество тем, в частности обсудили гостя, которого дядя Аквила ожидал вечером, — ни больше ни меньше как самого легата Шестого легиона, едущего из Эборака в Регн, а оттуда в Рим.

— Он старый друг твоего дяди? — между прочим поинтересовался Эска.

— Да, кажется, они вместе служили в Иудее, дядя командовал Первой когортой Десятого легиона, а легат служил трибуном при штабе. Должно быть, он много моложе дяди Аквилы.

— Он едет к себе домой?

— Да, но дядя Аквила говорил, у него какое-то дело в Сенате. А потом он опять вернется в легион.

Вскоре они и вовсе замолчали, каждый погрузился в свои мысли. Мысли Марка преимущественно касались проблемы, волновавшей его все последнее время: что делать с собой, со своей жизнью теперь, когда он здоров. Военная карьера для него закрыта, ему остается одна дорога, и он выбрал ее сейчас также безошибочно, как птица безошибочно выбирает путь к дому — фермерство; оно было у него в крови, все в его роду — от сенатора, с его поместьями в Альбанских горах, до того легионера в отставке, выращивающего на своем участке тыквы, — возделывали землю. Для Марка с самого рождения земледелие и военная служба были двумя естественными и привычными способами жить. Но для начала нужны были деньги. Хорошо быть легионером в отставке, получившим участок в дар от правительства. Хорошо было бы и Марку, прослужи он в легионе свои двадцать лет, даже если бы он и не дослужился до префекта Египетского легиона. Да если бы еще добавить сбережения со своего жалованья и наградные, причитающиеся центуриону… Ну а так у него нет ничего. Можно, конечно, обратиться за помощью к дяде Аквиле, он не откажет, только Марк не станет обращаться. Дядя человек небедный, но и не богач, он и так уже много сделал для Марка. Наверное, давно следовало бы поискать способы зарабатывать на хлеб, но у свободного человека так мало этих способов. Чем дальше, тем больше у него зрело опасение, что ему не избежать участи стать чьим-нибудь секретарем. Некоторые предпочитали иметь секретарем свободного, а не раба, — и здесь, и дома, в Этрурии. Но едва мысль о возвращении на родину пришла ему в голову, он тут же отбросил ее, он знал: вернуться домой, не имея там корней, не имея никакой собственности, и даже ни малейшей надежды на оную, — такое возвращение было бы лишь миражем. Свое изгнанничество он бы принес с собой в родные холмы, и привкус изгнания все испортил бы. Нет, если и стать секретарем, то здесь, в Британии.

Как раз сегодня утром он решился изложить дяде Аквиле свою идею секретарства, но тут прибыло известие от легата, и разговор, разумеется, придется отложить до отъезда нежданного гостя. Хотя отчасти — и Марк презирал себя за это, — отчасти он, можно сказать, ухватился за эту отсрочку — еще день передышки, а там могло произойти что угодно. Чего именно он ждал, он, правда, затруднился бы ответить.

Пока они с Эской молчали, сидя на своем наблюдательном холме, природа словно подступила к ним ближе. Мелькнувший в папоротниках красноватый блеск и пригнувшиеся цветы наперстянки на другом конце прогалины сказали им, что пробежала лисица. А вот и она сама — остановилась на открытом месте, подняв острую мордочку, шкурка поблескивает на солнце почти металлическим блеском. Вот она повернулась и исчезла в гуще деревьев. И, провожая взглядом мелькнувший напоследок и скрывшийся в чаще красноватый блеск, Марк поймал себя на том, что думает о Коттии.

Более тесные дружеские отношения между их домами продолжались. Марк теперь довольно хорошо знал Кезона и даже поближе познакомился с Валарией. Полненькая, хорошенькая, глупенькая Валария, позвякивая браслетами, словно плыла в своих полотняных одеждах нежных красок, волосы у нее были завиты, как у барашка. Она постоянно попадалась ему навстречу на носилках, когда он гулял по Каллеве, или шел в бани, или в гимнастический зал, или в «Золотую Лозу», из конюшен которой они с Эской последнее время раза два брали напрокат лошадей для дальних поездок по необжитым местам. И всегда Марку приходилось останавливаться и разговаривать с Валарией. Но саму Коттию, как он внезапно сообразил, он видел от месяца к месяцу все реже и реже. Мир его опять расширился, и он уже не так нуждался в ее обществе; она и сама понемногу отдалилась от него без тени укора. Вины за собой он не чувствовал, но понял вдруг, как легко было бы Коттии заставить его почувствовать себя виноватым, только захоти она этого, и он испытал к ней прилив благодарности. Странно, если хорошенько подумать, так она ему очень нужна… не меньше, чем раньше. О ней забывала какая-то поверхностная часть его души, а в глубине он сознавал, что почувствовал бы себя очень несчастным, если бы он навсегда лишился возможности видеть ее. Пожалуй, таким же несчастным, как если бы не вернулся Волчок…

Вернется ли Волчок? Что перетянет — зов крови или верность хозяину? В любом случае, как надеялся Марк, выбор волка будет решительным и быстрым — без мучительных колебаний.

Марк шевельнулся и взглянул вниз на Эску.

— Что-то мы засиделись.

Тот откинул назад голову, глаза их встретились. Эска встал и протянул руку, помогая Марку подняться.

— Пусть центурион свистнет разок, вдруг Волчок поблизости, а тогда уж пойдем домой.

Марк свистнул — этим пронзительным прерывистым свистом он всегда призывал Волчка, — потом постоял, прислушиваясь. Какая-то сойка, которую он, видно, вспугнул, ответила крикливой бранью, и все стихло. Несколько минут спустя Марк свистнул еще раз. В ответ не раздался лай, не мелькнула пятнистая тень на опушке.

— Он далеко, не слышит, — сказал Эска. — Что ж, дорогу домой он знает, плохого с ним ничего случиться не может.

С Волчком действительно ничего не могло случиться плохого. Его хорошо знали в Каллеве и округе, а поскольку свой волчий запах он давно утратил, городские собаки принимали его за своего и относились с почтением. От волчьего племени плохого тоже не ожидалось, волки и собаки, если только сюда не замешивался человек, отлично ладили и так часто скрещивались между собой, что порой трудно было отличить собаку от волка. Но вот если он вернется к своему племени, люди когда-нибудь устроят охоту на него, как устроили охоту на его мать.

Марку не терпелось обернуться в последний раз, когда они входили в орешник, росший вдоль границы леса, — а вдруг он догоняет их, мчится прыжками вверх по склону. Но оглядываться не входило в условия игры, и Марк решительно направился в сторону дома плечом к плечу с Эской.


Они прошли в город через Южные ворота, и Эска немедленно пошел, как было принято, на три шага сзади. Они срезали путь, пройдя позади храма Суль-Минервы, и вошли в дом через ближайшую калитку, которая вела в помещение рабов и в сад. Волк, если он вдруг вернется, появится скорее всего со стороны земляной насыпи в конце сада, как привык, но на всякий случай Марк предупредил городскую стражу у ворот с другой стороны.

Они достигли дворика, никого не встретив по дороге; Эска пошел за свежей туникой для своего господина, а Марк направился вдоль колоннады к атрию. Приближаясь к двери, он услышал незнакомый голос. Стало быть, гость уже прибыл.

— Ты уверен? — Голос был хрипловатый, резкий, но приятного тембра. — Мне ничего не стоит отослать его в походный лагерь.

И дядин голос ответил:

— Когда я не смогу разместить в доме двух гостей, я так тебе и скажу. Не говори глупостей, Клавдий.

В зале с дядей Аквилой находилось двое незнакомцев, оба в военном, на одном сквозь слой пыли сверкала золоченая бронза легата; другой, стоящий немного сзади, был, очевидно, штабным командиром. Судя по тому, что они успели снять лишь плащи и шлемы, они прибыли только что. Марк заметил это все, стоя на пороге, не зная, войти или нет, но дядя уже обернулся и увидел его.

— А-а, ты вернулся, — сказал он, делая шаг вперед. — Клавдий, представляю тебе моего племянника Марка. Марк, это мой очень старинный друг Клавдий Иеронимиан, легат Шестого легиона.

Марк поднял в знак приветствия руку, глядя прямо в длинные угольно-черные глаза, словно освещенные изнутри солнцем. Легат был египтянин, и притом коренной, решил Марк, ибо в лице его отсутствовала та сирийская мягкость, которую он так часто замечал в лицах уроженцев долины Нила.

— Я очень горжусь знакомством с легатом Победоносного.

Лицо легата сморщилось в улыбке, отчего множество линий углубилось вокруг рта и глаз:

— А я рад познакомиться с родичем моего старинного друга, тем паче что для меня он все равно что вылупился вдруг из черепашьего яйца — до сегодняшнего дня я и не подозревал, что у моего друга имеется родня. — Он показал на своего спутника: — Представляю вам трибуна Сервия Плацида из моего штаба.

Марк обернулся к молодому командиру и в тот же миг мучительно ощутил свою хромоту. Ему уже приходилось раза два сталкиваться с людьми, в чьем присутствии он испытывал подобные неприятные ощущения, и симпатии это к ним не прибавляло. Юноши приветствовали друг друга по всем правилам, но без малейшей сердечности. Штабной командир был приблизительно того же возраста, что Марк, на редкость красив, с изящной осанкой, удлиненное лицо его и курчавые волосы наводили на мысль об афинском происхождении. «Гладкий, как девушка», — подумал с неприязнью Марк, и фраза эта показалась ему чем-то знакомой. Собственно, имя Плацид было достаточно распространено и момент был неподходящий, чтобы копаться в памяти. Марк понимал, что пока гости не уйдут смыть дорожную пыль, его долг — взять на себя трибуна и предоставить дяде Аквиле на свободе беседовать со старым товарищем.

Маркипур принес путешественникам вина, и когда оно было разлито по кубкам, молодые люди, оставив старших одних, отошли в сторонку, к окну, через которое вливался солнечный свет. Какое-то время они вели незначащую вежливую беседу, но чем дальше, тем с большим трудом Марк находил темы, трибун же, казалось, скучающим вышел уже из утробы матери. Наконец Марк, совершенно выдохшийся, сделал еще одно усилие:

— Ты возвращаешься с легатом в Рим или только сопровождаешь его до Регна?

— В Рим, в Рим! Слава Бахусу, через два дня я взойду на галеру и с Британией будет покончено раз и навсегда.

— Стало быть, Британия не пришлась тебе по вкусу?

Тот пожал плечами и сделал глоток вина.

— Девушки недурны, охота тоже. Но все остальное! Roma Dea[21]! Я легко переживу разлуку с этой страной! — На лице его вдруг мелькнуло сомнение. — Уж не уроженец ли ты, случайно, сей отсталой провинции?

— Нет, — ответил Марк, — не уроженец. — И, почувствовав, что был излишне краток, добавил: — Собственно, я покинул родину всего три года назад.

— А зачем тебе вообще понадобилось покидать ее? Долгий путь для тебя, вероятно, был очень тяжел?

В словах его не было ничего особенного, но тон заставил Марка, который и так нервничал из-за Волчка, выставить иголки.

— Я покинул Рим, чтобы присоединиться к моему легиону, — холодно ответил он.

— Вот как! — Плацид был слегка обескуражен. — Значит, это ранение?

— Да.

— Я не уверен, что встречал тебя в нашем клубе трибунов на родине.

— Неудивительно. Я был всего лишь центурионом когорты. — Марк улыбнулся, но за его вежливым тоном проглядывало все презрение профессионального военного к аристократу, который в течение года играет роль военного.

Плацид немного покраснел.

— Право? Никогда бы сам не догадался. — Он не остался в долгу, колкость заключалась во вкрадчивом намеке на то, что Марк выглядел почти цивильным. — Вижу ли я перед собой собрата — члена Победоносного? Или твой знак Козерог или атакующий Вепрь?

Прежде чем Марк успел ответить, послышался тихий смешок легата, стоявшего к ним спиной.

— Для того, кто считает себя — и не без оснований — опытным охотником, ты удивительно ненаблюдателен, мой милый Плацид. — Легат повернулся к ним лицом. — Ведь я уже говорил тебе, кто он такой. Ты найдешь значок легиона на его левом запястье, — и он вернулся к разговору с дядей Аквилой.

При этих словах в голове у Марка все разом встало на свои места, и в ту минуту, когда взгляд трибуна обратился на его тяжелый золотой браслет, он вспомнил: «Гладкий, как девушка, но охотник умелый», — сказал Эска. И звали его Плацид. Во рту у Марка пересохло от острой неприязни. Замешательство, мелькнувшее на лице трибуна, — и да, нечто вроде зависти! — доставило Марку мимолетное удовлетворение скорее из-за Эски, чем из-за самого себя.

Впрочем, Плацид тут же оправился от смущения и принял обычный, слегка высокомерный вид.

— Что значит служить под началом легата, который умеет ценить своих младших командиров, — процедил он. — Мой дорогой Марк, я поздравляю тебя… — Неожиданно глаза его расширились, и вкрадчивый ленивый тон сменился живой интонацией: — Roma Dea! Волк!

Марк молниеносно обернулся: в дверях, ведущих с галереи, стоял пятнистый зверь, большая косматая голова была настороженно поднята, глаза с недоверием обращены на незнакомцев, чей чужой запах остановил его на пороге.

— Волчок! — позвал Марк. — Волчок!

И пятнистый зверь прыжком кинулся ему на грудь. Он ласкался, в груди у него что-то клокотало, как в горшке на огне. Бока у него ходили ходуном, он совсем забегался, разыскивая хозяина, и сейчас неистово просил прощения за то, что потерял его. Марк обхватил ладонями громадную голову и потер большими пальцами впадины за ушами.

— Все-таки вернулся, братец, вернулся!

— Волк, самый настоящий, а ведет себя, точно щенок! — недоверчиво и с некоторой брезгливостью произнес Плацид.

— Кажется, мы оказались свидетелями воссоединения. Мы определенно попали сюда в добрый час, — заметил легат.

Марк высвободился из объятий Волчка.

— Воссоединение… да, пожалуй, это именно то слово, — сказал он.

И тут Волчок сделал то, чего никогда еще не делал. Он уткнулся опущенной головой в колени Марка и застыл. Так стоит иногда собака, когда она кому-то всецело доверяет. Волк стоял с довольным видом в той единственной позе, в которой он был абсолютно беспомощен, полностью во власти хозяина.

И пока он стоял, медленно виляя хвостом, Марк достал из-за пазухи ошейник с бронзовыми бляхами и, наклонившись, застегнул его на шее волка.

— И давно он у тебя? — Плацид с пробудившимся интересом наблюдал, как молодой волк с силой встряхнулся и, высунув язык и полузакрыв глаза, сел и привалился к ноге хозяина.

— Я получил его больше года назад, совсем маленьким. — Марк погладил подергивающееся ухо Волчка.

— В таком случае, если не ошибаюсь, я видел, как его забрали из логова после того, как убили волчицу. Его взял татуированный варвар, он хвалился тем, что он — личный раб Марка Аквилы. Теперь вспоминаю.

— Ты не ошибаешься, — спокойно проговорил Марк. — Татуированный варвар рассказал мне про это.

К счастью, в дверях показался Стефанос, и дядя Аквила забрал у легата его пустой кубок.

— Вам, наверное, хочется смыть дорожную пыль, — сказал он. — Хотя мы и живем на краю света, но вода в ванне у нас такая же горячая, как в Риме. Рабы будут ждать в ваших покоях, так ведь, Стефанос? Ну, вот. Встретимся за обедом.

Глава 10 Приказ к выступлению

Гости помылись и переоделись, и все четверо снова сошлись вместе в столовой — небольшом, типа ниши, помещении, примыкавшем к атрию. Столовая отличалась такой же аскетичностью, что и остальные комнаты в доме. На беленых стенах никаких украшений, кроме бронзового кавалерийского щита на перекрещенных копьях; четыре ложа вокруг стола покрыты превосходно выделанными оленьими шкурами вместо обычных вышитых и стеганых накидок. Блюда, которые в обычные дни подавали Марку с дядей, в простоте не уступали обстановке. Но сегодня, ради праздника, Сасстикка постаралась угостить собравшихся достойным случая обедом.

Для Марка, благодаря возвращению Волчка, все вокруг казалось праздничным, начиная с самой комнаты, наполненной мягким желтым светом ламп на пальмовом масле, стоящих на столе. Будущее и поиски средств к существованию могли немного обождать. Он чувствовал приятную усталость после долгих часов, проведенных на воздухе; он принял холодную ванну и надел вместо грубошерстной тунику из белой мягкой шерсти. Он готов был даже заключить перемирие с Плацидом, поскольку Эска, узнав о его приезде, только посмеялся.

Главная часть обеда была уже позади. Дядя Аквила вторично совершил возлияние домашним богам, чьи маленькие бронзовые фигурки вместе с солонками стояли по углам стола. Эска и прочие рабы покинули комнату. Мягкий рассеянный свет масляных ламп окутывал стол мерцающей дымкой, отчего красноватые самосские вазы поблескивали, как коралловые, а сморщенные прошлогодние яблоки превратились в плоды Гесперид[22]. Свет играл на рифленом изгибе стеклянной чаши, зажигая язычок алого пламени в глубине приземистой фляги с фалернским вином, и непостижимым образом делал значительными лица тех, кто возлежал за столом, опершись на левый локоть.

Все это время беседу вели исключительно двое старших, они вспоминали былое: стычки на границе, пограничные стоянки, друзей и врагов, — а Марк и Плацид лишь изредка вставляли слово или обменивались короткими репликами, — перемирие им удавалось соблюдать неплохо, но по большей части они обедали молча.

Наконец, добавив в кубок с фалернским воды, дядя Аквила спросил:

— Клавдий, сколько лет прошло с тех пор, как ты ушел из Десятого?

— В августе будет восемнадцать.

— Клянусь Юпитером! — Дядя Аквила задумался, а потом неожиданно бросил возмущенный взгляд на старого друга: — Восемнадцать лет прошло с тех пор, как мы с тобой сидели последний раз за одним столом, и ты, прожив почти три года в Британии, даже попытки не сделал повидаться со мной!

— Ты тоже. — Клавдий Иеронимиан взял себе медовый коржик, испеченный Сасстиккой, и пришлепнул сверху горсть изюма. Потом поднял голову, и на его экзотичном лице появилась мимолетная, но выразительная улыбка. — Разве не всегда так бывает, когда связываешь жизнь с легионами? Мы завязываем дружбу то тут, то там, в Ахее, Цезарее или Эбораке, потом наши пути расходятся, и мы делаем удивительно мало усилий, чтобы поддерживать связь друг с другом. Но если, благодаря богам, которые вершат людские судьбы, наши пути опять перекрещиваются, тогда…

— Тогда мы соединяем нити старых связей там, где они порвались, — закончил дядя Аквила. Он поднял наполненный кубок: — Я пью за старые связи. Нет, не так. Только старики глядят назад. Я пью за возобновление старых связей.

— Надеюсь, ты не откажешься возобновить их в Эбораке после моего возвращения из Рима? — Легат поставил осушенную чашу.

— Не исключено, что я так и поступлю в один прекрасный день. В Эбораке я не бывал ни много ни мало двадцать пять лет. Я не прочь поглядеть на городок.

Тут он спохватился, что плохо исполняет обязанности хозяина, и обратился к молодому трибуну:

— Однажды во время беспорядков я ходил туда с отрядом из Второго легиона, поэтому я немного знаком с лагерем.

— Вот как? — Плацид умудрился произнести это тоном одновременно вежливым и скучающим. — Очевидно, это было во времена испанцев. Теперь вы вряд ли узнали бы лагерь. Он почти пригоден для жилья.

— Нынешние строят из камня, а в прежние времена рубили лес и строили из дерева, — заметил дядя Аквила.

Легат задумчиво уставился на свой кубок.

— Порой мне чудится, будто в Эбораке старому фундаменту неуютно лежать под новым зданием, — проговорил он.

Марк с живостью обернулся к нему:

— Что ты имеешь в виду, командир?

— Эборак все еще… как бы это выразиться?.. все еще населен тенями Девятого легиона. Я, конечно, не хочу сказать, что туда наведываются призраки с полей Ра. И все же тени не покинули гарнизон. Они там — около алтарей испанским богам, которые возвели испанцы, и где молились; около их имен и цифр, нацарапанных от нечего делать на стенах; около местных женщин, которых они любили, и детишек, которых породили. Все это лежит, так сказать, как некий осадок на дне нового вина — нынешнего легиона. А пуще всего призраки продолжают жить в людских чувствах, и это самое страшное. — Он повел рукой. — Слова неубедительны, ими не передать тамошней удручающей атмосферы. Я не отличаюсь богатым воображением, но в те дни, когда с верхних болот наползает туман, мне иногда мерещится, будто из него сейчас выйдет пропавший легион.

Наступило молчание, по комнате пробежала дрожь, как пробегает ветерок по высокой траве. Лицо дяди Аквилы оставалось непроницаемым. Лицо Плацида ясно выражало его отношение к подобным бредням. Марк сказал:

— А каково твое мнение, командир?.. Как ты считаешь, что случилось с испанцами?

Легат бросил на него проницательный взор:

— Их участь тебе небезразлична?

— Да. Мой отец командовал Первой когортой. Он брат дяди Аквилы.

Легат повернул голову:

— Аквила, я ничего не знал.

— Да, это так. Я разве никогда не говорил тебе о нем? Мне его редко приходилось видеть, мы с ним были на разных концах семейной лестницы — между нами пролегла разница в двадцать лет.

Легат кивнул и после минутного размышления снова перенес внимание на Марка:

— Не исключена, конечно, вероятность, что их отрезали от своих и уничтожили начисто, так что в живых не осталось никого, и некому было известить о катастрофе.

— Помилуй, командир, — вставил Плацид, всячески подчеркивая свою почтительность, — разве мыслимо без следа уничтожить более четырех тысяч человек в провинции такого размера, как Валенция или даже Каледония? Не правдоподобнее ли предположить, что службой в легионе они были сыты по горло, поэтому они просто перебили тех командиров, которые не захотели присоединиться к ним, и переметнулись к племенам?

Марк промолчал — трибун был как-никак гостем дядюшки, но губы его зло сжались в тонкую ниточку.

— Нет, это не очень похоже на правду, — отозвался легат.

Однако Плацид выпустил еще не весь яд.

— Я, видимо, неправ, — вкрадчиво добавил он. — Предположить, что это единственное возможное объяснение загадки Девятого легиона, меня побудила весьма дурная слава испанцев. Но я счастлив узнать, что я ошибался.

— Безусловно, ошибался, — в словах легата просквозила ирония.

— Но и предположение о засаде, я вижу, командиру тоже кажется невероятным. — Марк сделал вид, что с увлечением накладывает себе изюму, которого ему вовсе не хотелось.

— Мне неприятно думать, что какой-то из легионов империи мог пасть так низко, стать до такой степени гнилым плодом, а именно это подразумевает недавнее объяснение. — Легат запнулся, линии на его лице обозначились еще резче. Они принадлежали уже не человеку, наслаждающемуся вкусной пищей, а солдату. Потом он опять заговорил: — Последнее время вдоль всего Вала распространился слух, и, кстати, это дало мне повод горячо пожалеть, что сенат именно в это время отзывает меня оттуда; к счастью, вместо меня остаются комендант лагеря и командир Первой когорты, оба куда опытнее меня в таких делах… да, распространился слух, который доказывает, если он верен, что испанцы и впрямь пали в бою. Пока этот слух не более чем рыночные толки, но и в них подчас кроется зародыш истины. Поговаривают, будто орла видели, будто ему воздают почести как божеству в племенном святилище где-то на крайнем севере.

Дядя Аквила, вертевший в пальцах кубок, так резко поставил его на стол, что немного вина выплеснулось ему на руку.

— Продолжай, — сказал он, когда легат остановился.

— Это все, добавить больше нечего и опереться не на что, а это скверно. Но ты понимаешь, к чему я клоню?

— О да, понимаю.

— Боюсь, что я не совсем понимаю, — вставил Марк.

— Легион, если бы он дезертировал, скорее всего спрятал бы орла, или изрубил в куски, или просто бросил в ближайшую речку. Сами солдаты едва ли возымели желание или возможность водрузить его в храме чужого божества. Но совсем иное дело, если орел завоеван в бою. Племена по ту сторону границы воображают, что они захватили в плен бога легиона, и вот они с триумфом приносят его домой, зажигают факелы, и, наверное, закалывают черного барана, и помещают орла в храме собственного божества, чтобы орел помогал юношам становиться сильными воинами, а зерну созревать. Понятно теперь?

Да, Марк понял.

— И как ты намерен поступить?

— Никак. Все собранные факты ничего не доказывают, в слухах может не быть и капли правды.

— Но если есть?

— И все же я ничего не могу поделать.

— Но как же так, ведь речь идет об орле, о потерянном орле испанцев! — Марк словно втолковывал свою мысль слабоумному.

— Орла потерял — честь потерял. Честь потерял — все потерял, — произнес легат. — Да, да, я знаю. — В голосе его прозвучало сожаление, но тон был категорический.

— И это не все, командир. — Марк пригнулся вперед. В нетерпении он даже начал заикаться: — Если бы разыскать орла и доставить его в Рим, это могло бы привести к формированию легиона заново.

— И это я знаю. Но меня волнует и кое-что другое. Если на севере опять начнутся беспорядки, римский орел в руках татуированного народа может стать оружием против нас, он воспламенит умы и сердца диких племен. И все же факт остается фактом: на основании молвы я не могу ничего предпринять. Послать экспедиционные войска будет означать открытую войну. Легиону не прорваться в дебри одному, а в Британии всего три легиона.

— Там, где не пройдет легион, может пройти один человек и выяснить правду.

— Согласен. Но только если отыщется подходящий человек. Который хорошо знает северные племена, которого они примут и позволят ему пройти. К тому же его должна всерьез волновать участь испанского орла, иначе у него не хватит безрассудства сунуться в их осиное гнездо. — Легат поставил кубок, он вертел его в руках все время, пока говорил. — Если бы нашелся такой безумец среди молодых командиров, я бы выдал ему приказ к выступлению. Дело, с моей точки зрения, серьезное.

— Пошли меня, — медленно проговорил Марк. Он обвел взглядом сидящих за столом, затем обернулся в сторону завешенного входа и позвал: — Эска! Эй! Эска!

— Клянусь… — начал было дядя Аквила и умолк, не найдя нужных слов.

Остальные молчали.

В атрии послышались быстрые шаги, занавески отодвинулись, и на пороге появился Эска.

— Центурион звал меня?

В нескольких словах Марк коротко объяснил Эске суть дела.

— Ты пойдешь со мной?

Эска подошел и встал рядом со своим господином, глаза его в свете лампы сверкнули.

— Пойду, — ответил он.

Марк повернулся к легату.

— Эска родился и вырос в тех местах, где теперь проходит Вал. Орел же принадлежал моему отцу. Вместе мы подходим под твои требования. Пошли нас!

Казалось, молчание сковало присутствующих. Нарушил его дядя Аквила, стукнувший ладонью по столу:

— Безумие! Сущее безумие!

— Да нет же! — горячо запротестовал Марк. — У меня есть совершенно здравый и вполне осуществимый план. Во имя Света, выслушайте меня!

Дядя Аквила перевел дух, собираясь сразить племянника убийственной репликой, но тут вмешался легат.

— Пусть мальчик говорит, Аквила, — сказал он спокойно.

И дядя Аквила, фыркнув, покорился.

Марк долго молчал, опустив глаза на лежащий перед ним на тарелке изюм, собираясь с мыслями, чтобы по возможности стройнее изложить свой план. Он вспоминал так же сведения, полученные от Руфрия Галария — именно они должны были теперь сослужить ему службу. Наконец он поднял голову и заговорил горячо, но тщательно обдумывая слова и делая длинные паузы, как будто нащупывал дорогу, как и было на самом деле.

— Клавдий Иеронимиан, ты сказал, что идти должен человек, которого племена примут и пропустят вглубь. Таким человеком может быть, к примеру, бродячий глазной лекарь. Здесь, на севере, многие болеют глазами, и половина путников, бредущих по дорогам, знахари. Руфрий Галарий, служивший полевым хирургом при Втором легионе (чуть улыбнувшись, он взглянул на дядю), однажды рассказал мне про одного своего знакомого, так тот пересек Западное море, исходил всю Гибернию вдоль и поперек, и везде благополучно занимался своим ремеслом, потом вернулся целехонек и сам рассказал про свои приключения. А если звание лекаря послужило пропуском в Гибернию, то через бывшую римскую провинцию оно наверняка поможет нампройти.

Марк выпрямился на ложе, почти гневно глядя на старших. Про Плацида он и думать забыл.

— Может, нам и не удастся вернуть орла, но, если богам будет угодно, мы, по крайней мере, узнаем, правдив ли слух, который до тебя дошел.

Последовало долгое молчание. Легат испытующе разглядывал Марка. Дядя Аквила заговорил первым:

— Придумано изобретательно, спору нет, но у него есть один пустячный недостаток.

— Какой?

— Такой, что во врачевании глаз ты понимаешь меньше, чем невылупившийся цыпленок.

— То же можно сказать про трех знахарей из четырех, попадающихся на дороге. Сначала я навещу Руфрия Галария. Да, да, конечно, он хирург, а не глазной врач, но у него хватит знаний, чтобы научить меня изготовлять несколько глазных мазей и пользоваться ими.

Дядя Аквила кивнул, как бы делая тут уступку.

Неожиданно легат спросил отрывистым тоном:

— Насколько пригодна твоя нога?

Марк ожидал этого вопроса.

— Она не годится только на учебном плацу, в остальном она почти та же, что и раньше. Конечно, случись нам спасаться бегством, она нас подведет, но, по правде говоря, в чужой стране бегство не имеет ни малейшего смысла.

Снова наступила тишина. Марк сидел, высоко подняв голову, переводя взгляд с легата на дядю и обратно. Он знал: они оценивают его шансы проникнуть за Вал, выполнить то, за что он берется. Для него с каждой минутой все важнее, все настоятельнее казалась необходимость получить приказ к выступлению. От этого зависело, быть или не быть отцовскому легиону. Легиону, столь любимому отцом. И так как сам он любил отца всеми силами души, то дело это было для него делом чести, мечтой о подвиге и манило его, как манит мечта о подвиге. Но за всеми мечтаниями он не забывал об одном суровом факте: римский орел находится в руках тех, кто однажды обратит его против Рима. Марк получил воспитание солдата. Поэтому им владела не одна жажда приключений, — трезвые разумные соображения заставляли его терпеливо ждать приговора старших.

— Клавдий Иеронимиан, ты только что сказал, что послал бы подходящего молодого командира из числа подчиненных, — не выдержал наконец Марк. — Получу ли я приказ на марш?

Первым ответил его дядя, обращая свои слова столько же к легату, сколько к племяннику:

— Боги моих предков запрещают мне лишать любого из родственников возможности свернуть себе шею ради благого дела, будь у него такое желание.

Тон его был ядовит, но Марк, встретившись со смущающе проницательным взглядом из-под насупленных бровей, догадался, что дядя Аквила гораздо лучше, чем он думал, понимает, что все это значит для Марка.

Потом заговорил легат:

— Ты отдаешь себе отчет в том, как обстоят дела? Провинция Валенция, что бы она собой ни представляла раньше, чем бы она ни стала впоследствии, сейчас не стоит и ремешка от старой сандалии. Ты окажешься один на вражеской территории, а если попадешь в беду, Рим ничем не сможет и не захочет тебе помочь.

— Понимаю, — ответил Марк. — Но я буду не один. Со мной пойдет Эска.

Клавдий Иеронимиан наклонил голову:

— Ступай. Я не твой легат, но я даю тебе приказ к выступлению.


Позже, когда они обсудили разные детали, усевшись вокруг жаровни в атрии, Плацид вдруг высказался неожиданно:

— Пожалуй, мне жаль, что в вашей экспедиции нет места для третьего! В ином случае, клянусь Бахусом, я бы бросил Рим на произвол судьбы и отправился с вами!

Лицо его на миг утратило свое надменно-скучающее выражение, юноши посмотрели друг другу в глаза, и Марк впервые с момента их встречи почувствовал что-то, похожее на симпатию.

— А ты убежден, что можешь доверять своему варвару в таком рискованном деле?

— Эске? — с изумлением переспросил Марк. — Да, конечно.

Плацид пожал плечами:

— Что ж, тебе лучше знать. Лично я не решился бы подвешивать свою жизнь на столь тонком волоске, как верность раба.

— Мы с Эской… — начал Марк и осекся. Нет, он не станет выставлять напоказ свои и Эски сокровенные чувства на потеху трибуну Сервию Плациду. — Эска у меня уже давно. Он ухаживал за мной, когда я болел, делал для меня все, пока я не смог встать на ноги.

— Ну и что тут особенного? Он — твой раб, — небрежно проронил Плацид.

От удивления Марк не сразу нашелся, что ответить. Он как-то забыл думать об Эске как о рабе.

— Он делал все не по этой причине, — сказал он наконец. — И не по этой причине он идет сейчас со мной.

— Ты так думаешь? Как ты наивен, мой милый Марк, раб есть раб. Дай ему свободу и посмотришь, что выйдет.

— Я так и сделаю, — произнес Марк. — Спасибо тебе, Плацид, я так и сделаю.


Когда позже вечером Марк с Волчком, следовавшим за ним по пятам, вошли в спальню, Эска, как всегда, уже был там и, отложив в сторону пояс, на котором чистил застежку, спросил:

— Когда мы выходим?

Марк закрыл дверь и прислонился к ней спиной.

— Возможно, завтра утром — я, во всяком случае. А сперва — держи, — и он протянул Эске тонкий свиток папируса.

Тот взял папирус, бросив на Марка озадаченный взгляд, раскатал свиток и поднес к лампе. И, глядя на него, Марк остро вспомнил и пережил тот момент, когда он снял днем с Волчка ошейник. Волк вернулся, но вернется ли Эска?

Тот поднял глаза и покачал головой:

— Большие буквы я еще понимаю, но всю надпись мне не разобрать. Что она значит?

— Это твоя вольная, ты свободен. Я составил ее сегодня вечером, а дядя Аквила и легат заверили ее. Я должен был это сделать давным-давно, но я просто легкомысленный глупец, уж прости меня, Эска.

Эска еще раз взглянул на папирус, потом опять на Марка, словно не был уверен, что до конца понимает происходящее. Затем он отпустил конец свитка и, когда он скрутился, медленно проговорил:

— Я свободен? Я могу уйти?

— Да, Эска, можешь.

Последовала томительная пауза, где-то вдали прокричала сова, и крик ее прозвучал и горестно, и в то же время насмешливо. Волчок переводил взгляд с одного на другого и тихонько поскуливал.

Наконец Эска сказал:

— Значит, ты отсылаешь меня?

— Нет! Просто ты сам волен решать — уйти или остаться.

Эска улыбнулся своей медлительной серьезной улыбкой, которая всегда появлялась на его лице как бы нехотя.

— Тогда я остаюсь. — Он замялся. — Видно, не только мне приходят в голову глупые мысли из-за трибуна Плацида.

— Видно, так. — Марк вытянул руки и легонько опустил их на плечи Эске. — Затея опасная, и я ни за что не позвал бы тебя с собой, не дав тебе права отказаться. Поиски могут ни к чему не привести, а вернемся мы или нет — известно только богам. Не следует звать с собой раба на такую охотничью тропу, зато… можно позвать друга. — Марк вопросительно заглянул Эске в лицо.

Тот отбросил тонкий сверток на постель и положил ладони поверх рук Марка.

— Я служил центуриону не потому, что я был его рабом, — незаметно для себя он перешел на язык своего народа. — Я служил Марку, и это не было рабством… Нутро у меня возрадуется, когда мы выйдем на охотничью тропу.


На другое утро, дав обещание старому другу заехать к нему осенью на обратном пути, легат вместе с Плацидом отбыл в сопровождении половины кавалерийского эскадрона. Марк смотрел, как они скачут по дороге в Регн, где их ожидали галеры, и не испытывал той щемящей боли, какую это зрелище вызвало бы у него раньше, до того, как он приступил к осуществлению своих замыслов.

Вольная Эски встретила в доме гораздо меньше интереса и безусловно меньше враждебного отношения, чем можно было ожидать. Сасстикка, Стефанос и Маркипур были рабами и детьми рабов, поэтому Эска, свободнорожденный и сын свободного вождя, никогда не был для них своим, хотя и ел с ними за одним столом. Старики вполне довольствовались заведенным порядком вещей, господин у них был хороший, и рабское состояние было им впору, как старая знакомая одежда. Они не очень завидовали Эске и восприняли его освобождение как нечто само собой разумеющееся: ведь, как выразилась Сасстикка, они с молодым господином уже много лун, все равно как две половинки миндаля. Рабы лишь поворчали немного по излюбленной стариковской привычке. К тому же началась спешка, Марк на другой день уезжал по неотложным, как им сказали, делам своего дядюшки, и Эска уезжал вместе с ним. Так что ни у кого не оставалось времени, чтобы страдать или чинить препятствия.

Вечером, закончив все немногие, но необходимые приготовления, Марк прошел в конец сада и свистнул. Последнее время Коттия приходила, только дождавшись свиста. Она тут же появилась под одичавшими фруктовыми деревьями, на голову она накинула край лиловатого плаща, спасаясь от хлынувшего вдруг весеннего ливня.

Марк рассказал ей всю историю как мог короче, и она молча выслушала его. Но личико ее постепенно все больше заострялось знакомым ему образом, и, когда он кончил, Коттия выпалила:

— Если им так нужен этот орел и они боятся, что он им навредит в чужих руках, пусть пошлют за ним кого-нибудь из своих! Почему должен идти ты?

— Но ведь это орел моего отца.

Марк чувствовал, что только эта причина могла иметь для нее смысл. Личная верность человека человеку не нуждалась в объяснениях, но он не сумел бы растолковать ей, что такое особая, трудная для понимания, включающая в себя так много понятий, верность римского солдата, — она так же отличалась от верности местного воина, как волнистый узор варварского щита отличался от симметричного рисунка на ножнах его, Марка, кинжала.

— Понимаешь, для нас орел — это сама жизнь легиона. Пока он в руках у римлян, пусть даже их осталось шесть человек — легион существует. Но стоит утерять орла, и легион умирает. Девятый Испанский не формировался заново. А между тем почти четверть его не принимала участия в том походе на север: кто-то находился на других границах, кто-то болел или оставался в гарнизоне как охрана. Их пришлось приписать к другим легионам, а ведь они могли составить основу нового Девятого… Испанский легион был первым отцовским легионом… и последним, и был ему дорог больше всех, в которых он служил. Так что, понимаешь…

— Ты хочешь сохранить верность отцу?

— Да, не говоря обо всем прочем. Будет большой праздник, если снова затрубят трубы Девятого легиона. Когда труба зовет, Коттия, сердце ликует.

— Мне трудно это понять. Но я вижу, что ты должен идти. Когда ты отправляешься в путь?

— Завтра утром. Сперва я заеду к Руфрию Галарию, а потом опять тронусь на север. Но тогда Каллева мне будет уже не по пути.

— А когда ты вернешься?

— Не знаю. Наверное, к зиме, если все пойдет хорошо.

— Эска тоже идет с тобой? И Волчок?

— Один Эска. А Волчка я оставляю на твое попечение, ты должна заходить к нему каждый день и разговаривать с ним обо мне. Тогда вы с ним меня не забудете.

— У нас с ним и так неплохая память. Но я буду заходить каждый день.

— Отлично. — Марк улыбнулся, пытаясь вызвать улыбку на ее губах: — Да, вот еще. Никому не говори про орла, Коттия. Считается, что я еду по дядиным делам. Но я хотел, чтобы ты знала правду.

Улыбка наконец промелькнула на ее личике — и тут же исчезла:

— Хорошо, Марк.

— Вот так-то лучше. Мне пора идти, но у меня к тебе еще одна просьба. — Он снял с руки тяжелый золотой браслет с выгравированным знаком легиона. На смуглом запястье обнажилась полоска белой кожи. — Я не могу носить его там, куда иду. Не возьмешь ли ты его на сохранение? Пока я не вернусь.

Она взяла браслет без единого слова и постояла, держа его в ладонях. Свет блеснул на знаке Козерога и девизе «Pia Fidelis». Коттия осторожно стерла дождевые капли с золота и спрятала браслет под плащ.

— Хорошо, Марк, — повторила она.

Она стояла очень прямо и неподвижно, вид у нее был очень одинокий. Темный капюшон скрывал ее яркие волосы, как в первую их встречу.

Он придумывал, чтобы еще сказать ей на прощание, ему хотелось поблагодарить ее за все, за что он был ей благодарен. Но он весь был устремлен вперед, к тому, что его ожидало, и он не нашел нужных слов. А произносить ничего не значащие пустые слова ему не хотелось. Он чуть не сказал в последнюю минуту, чтобы она оставила себе браслет, если он не вернется, но потом передумал — лучше он скажет это дяде.

— Теперь иди, — проговорил он. — Да будет с тобой Свет Солнца, Коттия.

— И с тобой, — отозвалась она, — и с тобой, Марк. Я буду ждать твоего возвращения. Я стану прислушиваться к твоим шагам, ты вернешься, когда начнут падать листья, ты придешь сюда, в сад, и опять свистнешь.

Она отвела в сторону мокрую ветку терновника и повернулась, а он стоял и смотрел, как она уходит под мелким сильным дождем, ни разу не обернувшись назад.

Глава 11 Через границу

С запада от Лугуваллия на восток до Сегедуна шел Вал, подпрыгивая и ныряя в лад всем неровностям этой пересеченной местности, — этакий каменный шрам, еще непросохший от недавней кладки. Восемьдесят миль крепостей, башенок, отмечающих мили, нанизанных на одну громадную нить Вала, с примыкающим крепостным рвом и идущей от одного побережья до другого дорогой легионеров. Вдоль южной стороны толпились приземистые винные лавчонки, храмы, постройки для семейных солдат и рынки — все то, что, накапливаясь, тянется вслед за армией. Здесь стоял громкий непрекращающийся шум: гомон голосов, топот марширующих ног, скрип крутящихся колес, звон и грохот молота, бьющего по наковальне в оружейных мастерских, — но все это перекрывал чистый, звонкий голос труб. И все вместе это был великий Вал Адриана, — защита от угрозы с севера.

Летним июньским утром двое путников, несколько дней живших в грязном обветшалом трактире у самых стен Хилурния, появились у Преторианских ворот крепости и попросили выпустить их наружу. Туда и обратно через границу ходило не так уж много народу — главным образом военные патрули. Но те немногие, кому вдруг понадобилось перейти границу, — охотники или звероловы, приводившие на цепи диких зверей для арены, или какой-нибудь предсказатель или знахарь, — все они неизменно проходили только через большие крепости.

Наши путники, имевшие несколько потрепанный, не внушающий доверия вид, ехали верхом на бывших кавалерийских лошадках арабского типа, которые явно видывали виды. У легионеров всегда был рынок сбыта отслуживших свое скакунов, недорогих, обученных, способных еще послужить не один год. Они встречались на всех дорогах империи, и никто не догадался бы, что эти две кобылы приобретены не за деньги, а благодаря нескольким словам, начертанным легатом Шестого легиона на куске папируса.

Эске не понадобилось менять свою наружность — он просто вновь надел одежду своего народа, и все. Но Марку пришлось потрудиться. Он тоже надел одежду бриттов — длинные шерстяные шафранного цвета штаны, подвязанные под коленями накрест ремнями, и тунику из вылинявшей и грязной лиловой ткани. Штаны были удобны для холодного климата, их носили многие собиратели трав и тому подобный люд. Но темный плащ ниспадал у него за спиной необычно, на чужестранный манер уложенный складками, и на голове сидел фригийский колпак алой кожи, лихо сдвинутый на затылок. Маленький серебряный талисман в форме ладони прикрывал клеймо Митры между бровями, к тому же Марк отрастил бороду. Не ахти какая борода, возрастом немногим больше месяца, но зато пропитанная ароматическими маслами. Марк выглядел типичным бродячим знахарем, разве что чересчур юным, тут уж не спасала и борода. Но, во всяком случае, он нисколько не походил на римского центуриона.

Ящичек с мазями, которыми снабдил его Руфрий Галарий, был уложен в тюк, притороченный у Эски к седлу, а с ним и пропуск глазного лекаря — грифельная пластинка, на ней растирались затвердевшие мази; по краям пластинки шла выгравированная надпись: «Непревзойденный Болеутолитель Деметрия из Александрии против всех видов поврежденного зрения».

Часовые беспрепятственно пропустили их в крепость Хилурния, в мир прямых линий и прямоугольных казарм, где жизнью управляют сигналы труб, столь знакомые и даже родные душе Марка. Но около Северных ворот им встретился эскадрон Тунгрийской конной когорты, которая составляла здешний гарнизон. Эскадрон возвращался с учений. Наши всадники осадили лошадей и стали смотреть на гарцующую кавалерию. И тут кобыла Марка, Випсания, движимая стародавней привычкой, со звонким ржанием рванулась вслед эскадрону. Из-за своей раны Марк плохо управлял коленом, и ему стоило больших трудов совладать с лошадью и повернуть ее опять к воротам. И тут он обнаружил, что декурион, начальник стражи Северных ворот, привалился к стене караульни и, держась за бока, надрывается от хохота, а чуть подальше ухмыляются его подчиненные.

— Никогда не приводи ворованную кавалерийскую клячу в кавалерийские бараки, — дружелюбно посоветовал декурион, когда отсмеялся. — Вот тебе мой добрый совет.

Марк, продолжая успокаивать расходившуюся разочарованную лошадь, провозгласил с холодным высокомерием, какому мог бы позавидовать сам Эскулап, если бы его обвинили в конокрадстве:

— Не хочешь ли ты сказать, что я, Деметрий из Александрии, знаменитый Деметрий из Александрии, имею привычку воровать кавалерийских лошадей? Или ты предполагаешь, что у меня не хватило бы соображения украсть лошадь получше?

Начальник декурии был весельчак, и толпа улыбающихся солдат подстрекнула его продолжать состязание в остроумии. Он подмигнул зрителям:

— Так ведь клеймо у нее на плече видно не хуже, чем древко копья.

— Но если ты при этом не видишь, что клеймо вытравлено, — парировал Марк, — значит, ты сильно нуждаешься в моем Непревзойденном Болеутолителе для больных глаз! Я согласен дать тебе баночку за три сестерция.

Раздался громовой хохот.

— Бери лучше две баночки, Секст! — крикнул кто-то. — Помнишь, как ты не заметил ноги пикта, торчавшие из-под куста утесника?

Декурион явно помнил про ноги пикта, и, хотя он расхохотался вместе со всеми, смех его прозвучал не очень искренне, и он поспешил переменить тему:

— Разве в империи не хватает больных глаз, что тебе понадобилась прогулка по ту сторону Вала?

— А может быть, я — второй Александр и хочу покорять новые миры? — без ложной скромности заявил Марк.

Декурион пожал плечами:

— У каждого свой вкус. По мне, так и старый мир неплох — живи да радуйся, коли ты цел и невредим.

— Тебя одолела лень, вот в чем беда. — Марк презрительно фыркнул, — Будь я таким ленивым, разве стал бы я знаменитым Деметрием из Александрии, создателем Непревзойденного Болеутолителя, самым известным целителем глаз между Цезареей и…

— Cave[23]! Командир! — крикнул кто-то.

Мгновенно все, кому тут быть не полагалось, рассыпались в разные стороны, остальные подтянулись и приняли преувеличенно занятый вид. Марка, все еще громко перечислявшего достоинства своей персоны и исцеляющих свойств снадобья, поспешили выпроводить наружу через темную арку, заполненную людьми; Эска последовал за ним с серьезным, непроницаемым лицом.

Граница осталась позади, всадники очутились в бывшей провинции Валенция.

Неплохое место для стоянки гарнизона — Хилурний, подумал Марк, охватив быстрым взглядом неглубокую лесистую долину и спокойно текущую речку. Можно удить рыбу, купаться, охотиться в лесах — когда вокруг все мирно. Не то что жизнь в нагорных крепостях дальше к западу, где стена пересекает голые пустоши, перепрыгивая с вершины на вершину темных холмов. Но ему-то сейчас нужны высокие холмы, режущий ветер, крики кроншнепов, и, едва Хилурний остался позади, он с радостью взял круто к западу, следуя наставлениям одного охотника. Мирную долину он променял на темневшую в просвете дубовых рощ лиловатую горную страну.

Теперь Эска поравнялся с Марком, и они поехали дальше в дружеском молчании; неподкованные копыта лошадей почти бесшумно ступали по неровному дерну. В этой глуши не было дорог и не было кузнецов. К югу от Вала местность тоже была дикой и пустынной, но в краю, где они ехали сейчас, им и вовсе из живых существ попадались лишь косуля да горная лиса. И хотя только стена, сделанная руками человека, отделяла здешние холмы от южных, они казались здесь мрачнее, а дали — темнее.

Поэтому когда во второй половине дня, перевалив через отрог с его высокогорными пустошами, они спустились в узкую зеленую долину, они словно увидели знакомое лицо в чужой толпе. По дну долины, журча по камням, вилась белая ниточка ручья, стояли рябины в цвету, наполняя воздух теплым медовым ароматом. Отличное местечко для привала, решили они и расседлали лошадей.

Они напоили их, пустили пастись, а сами напились воды из сложенных ладоней и растянулись на берегу. В седельных вьюках у них была сушеная рыба и пшеничные сухари, но они не дотронулись до еды, зная по опыту (Марк — познав за время походов, Эска — будучи охотником), что есть лучше всего утром и вечером.

Эска с блаженным вздохом растянулся под наклонными рябинами, но Марк лежал, опершись на локоть, и смотрел, как поток исчезает за высоким поворотом долины. Их окружала тишина гор, насыщенная негромкими разнообразными звуками; слышалось журчание воды, жужжание диких пчел в цветах рябины над головой, довольное похрумкивание лошадок. Как замечательно очутиться здесь, думал Марк, после всех этих расчетов и долгого обдумывания приемов, долгого бродяжничества вдоль Вала, ничегонеделанья и прислушиванья к любым намекам на тот слух, который, достигнув ушей легата, казалось, бесследно пропал, как случайный порыв ветра. Здесь, в тишине гор, все нетерпеливые усилия последних недель спали с него, как путы, и он остался наедине со своей мечтой.

Тогда, несколько недель назад, в таком далеком теперь кабинете дяди Аквилы, они все вместе разработали приблизительный план действий. Он был очень прост: они будут двигаться на север зигзагами, короткими перебежками, каждый раз захватывая пространство от побережья до побережья, как делает охотничья собака, пересекающая след.

Таким способом они будут пересекать путь орла, а также и всего легиона. И в какой-то точке, если будут начеку, они нападут на след. Тогда, в кабинете дяди Аквилы, это представлялось несложным. Но сейчас, в бескрайних просторах по другую сторону границы, задача стала казаться непосильной.

И тем не менее, в ее кажущейся безнадежности был риск, которому Марк с радостью пошел навстречу. Он забыл о трезвых причинах поисков и думал лишь о своих личных побуждениях. Сидя сейчас в уютной, согретой солнцем долине, он испытывал душевный подъем; у него неожиданно и мучительно забилось сердце, он представил себе, как в один торжественный день он привезет потерянного орла в Эборак, и легион его отца возродится, и с его имени смоется позорное пятно, и тогда… не могут, не могут же боги, достойные почитания, не дать отцу знать, что Марк доказал ему свою верность.

Эска нарушил молчание:

— Значит, подготовка кончилась. — Он говорил вверх, обращаясь к ветвям рябин, гудевшим от пчел. — Начинается охота.

— Охотничьи угодья обширны, — сказал Марк и повернул голову, глядя на своего спутника сверху вниз. — Кто знает, в какие зловещие логова заведет нас охота? Эска, ты лучше знаешь местность такого характера. Хотя здешние люди и не твоего племени, все-таки они ближе к тебе, чем ко мне. Они — обладатели щита с волнистым узором, а не ножен с четким рисунком. Поэтому если ты скажешь мне — сделай то-то, я сделаю и не спрошу почему.

— Что ж, это, наверно, будет разумно, — проговорил Эска.

Марк переменил позу и взглянул на солнце.

— Надо трогаться дальше, а то придется заночевать в лесу. Мы ведь пока не нашли деревню, про которую нам говорил тот человек в трактире. А даже с южной стороны Вала не стоит заходить в незнакомую деревню после наступления темноты, если тебе не надоела жизнь.

— Далеко идти не придется, — бросил Эска, — надо только держаться ручья.

Марк поднял бровь:

— Что на это указывает?

— Дым. Вот за тем холмом я недавно заметил тень от дыма, она скользнула по стволам берез.

— А может быть, это горит пустошь?

— Это горит костер, — просто, но убежденно возразил Эска.

Марк снова опустился на траву. И, как будто повинуясь внезапному побуждению, вытащил кинжал из ножен и принялся нарезать квадратами роскошный дерн с густой травой, а потом с величайшей осторожностью вынимать их. Нарезав нужное количество, он забросал ямку вереском и болиголовом и чуть подальше на берегу начал складывать куски дерна друг на друга.

— Что ты такое делаешь? — поинтересовался Эска, наблюдавший за его действиями.

— Строю алтарь, — ответил Марк. — На месте нашего первого привала.

— Какому богу?

— Моему собственному. Митре, свету Солнца.

Эска умолк. Он не предложил свою помощь Марку, бог был ему чужой, но он придвинулся поближе и, обняв руками согнутые колени, продолжал наблюдать за работой. Марк тщательно подравнивал, обтесывал и прихлопывал дерн, теплая земля крошилась у него под пальцами, низкая ветвь рябины бросала сеть теней на его руки. Закончив алтарь, он удовлетворенно обтер кинжал, спрятал его в ножны и смахнул с холмика рассыпавшуюся землю. Затем из обрывков бересты, сухих веточек и прошлогодних побегов вереска (их принес ему Эска) соорудил на верхушке алтаря костерок. Он складывал его очень осторожно, слегка примяв в середке, словно делал гнездо, а потом сорвал цветущую веточку рябины, отщипнул по цветочку и осыпал ими алтарь. И наконец достал из-за пазухи свою деревянную птичку — ту самую, из оливкового дерева, отполированную до блеска, потемневшую от времени и трения о тунику. Конечно, если приглядеться, птичка неуклюжая, несуразная, но она ему дорога. Именно поэтому она и годилась сейчас для жертвоприношения. Она — часть его жизни, она связывает его с дикой оливой в ручье, с той жизнью, с теми местами, вещами и людьми, с которыми для него связана эта дикая олива. В ту минуту, когда он клал птичку среди звездочек цветущей рябины, ему подумалось, что он кладет туда вместе с ней и свою прежнюю жизнь…

Он протянул руку за кремнем и огнивом, которые Эска всегда носил при себе.

Золотые искры упали на сухую, как трут, бересту, на мгновение задержались на ней, сверкая, как драгоценные камешки, потом он подул на них, вдохнул жизнь, и они ярко вспыхнули и затрещали, а в середине огненного цветка сидела, как голубка в гнезде, деревянная птичка.

Некоторое время Марк старательно поддерживал огонь, подкладывая в костер обломки упавшей ветки, которую подобрал Эска.

Глава 12 Свист на рассвете

Все лето Марк с Эской бродили по запустелой Валенции, пересекая ее зигзагами от побережья до побережья и неуклонно двигаясь на север. Никаких злоключений с ними не случалось. Руфрий Галарий был прав, говоря, что пропуск глазного лекаря — это талисман, который проведет его обладателя где угодно. В Валенции, как и повсюду в Британии, болотной глазной болезнью страдали очень многие, и Марк помогал всем, кто приходил к нему за помощью, используя мази, с которыми его научил обращаться опытный хирург. Мази были хорошие, а Марк обладал здравым смыслом, легкими руками и добросовестностью мастера, и поэтому он справлялся лучше, чем большинство знахарей, проходивших теми же дорогами. Местные жители не проявляли особого дружелюбия к путникам — не в их обычаях было дружелюбно относиться к чужакам, но и неприязни тоже не чувствовалось. В каждой деревне всегда кто-нибудь давал им пищу и кров на склоне дня. И всегда, если путь был труднопроходимый или опасный, кто-то из охотников провожал их от одной деревни до другой. Они бы щедро платили Марку за искусное врачевание — горстью гагатовых бусин, красивым наконечником копья, а то и выделанной шкурой бобра, что с лихвой окупило бы стоимость мазей. Но Марк предпринял это путешествие не ради обогащения, и ему совсем не улыбалась мысль шататься по стране нагруженным, как торговец. Он разрешил эту проблему, отвечая каждому дарителю: «Подожди немного, я захвачу это на обратном пути».

Лето шло к концу, рябина теперь ломилась от пламенеющих гроздьев. Однажды августовским полднем они сидели рядом и глядели вниз, сквозь березовую рощу, на длинный залив, который почти начисто отрезал Валенцию от всего, что лежало за ним. День был обжигающий, как внезапный вопль трубы, лесистые холмы плыли в жарком мареве, за спиной у юношей беспокойно били копытами лошади и с шуршанием взмахивали хвостами, отгоняя одолевавших мух. Марк сидел, подтянув колени и обняв их руками, и смотрел на ту сторону залива. Солнце пекло затылок, прожигало сквозь материю шею и плечи. Ему ужасно хотелось последовать примеру Эски, который давно сбросил тунику и, как водится у татуированного народа, ходил обнаженным до пояса. Однако разъезжать по стране в одних штанах было ниже достоинства Деметрия из Александрии, и Марк решил и дальше вариться в шерстяной тунике.

Пчелы гудели в вереске, Марк слушал их гудение, вдыхал запах прогретых солнцем березовых рощ, перебивающий соленую прохладу морского воздуха; среди кружащих в вышине чаек он выделил одну и следил за ней, пока она не затерялась в гуще освещенных солнцем мелькающих крыльев. Но все это он делал машинально, не отдавая себе отчета в том, что слышит и видит.

— По-моему, мы потеряли след, — неожиданно сказал он. — Мне думается, мы вышли слишком далеко к северу. Тут рукой подать до старой границы.

— Орел скорее найдется за северной стеной, — возразил Эска. — Здешний народ вряд ли оставил бы его на земле римской провинции. Они унесли бы его в свое святилище.

— Я знаю, — согласился Марк. — Но след надо искать в Валенции. А если слухи о Каледонии верны, навряд ли мы выследим нашу дичь в горах, не взяв сначала настоящего следа. Мы просто пройдем Каледонию насквозь и упремся прямо в море на северной ее оконечности.

— Святилище не скроешь, оно всегда даст о себе знать тем, кто имеет глаза и уши, — предположил Эска.

Марк помолчал, потом добавил:

— Когда ничто, совсем ничто не указывает человеку, какое направление выбрать, приходится возложить выбор на богов.

Он пошарил за пазухой и достал маленький кожаный мешочек, а из него вынул сестерций.

Эска перекатился на бок, потом сел — синяя татуировка воина на руках и на груди зашевелилась под смуглой кожей, мускулы заиграли.

На ладони у Марка лежал серебряный кружок с профилем Домициана, увенчанного лавровым венком. Маленькая вещица, но в ней сосредоточилась их судьба.

— Император — идем дальше, корабли — поворачиваем назад.

Марк подбросил крутящуюся монету в воздух, поймал тыльной стороной руки, прихлопнул другой ладонью, и на секунду они с Эской уставились друг на друга. Затем Марк отнял руку, и они увидели крылатую победу на изнанке, которая звалась «корабли» со времен Республики, когда на этой стороне изображалась фигура на носу галеры.

— Опять поворачиваем на юг, — проговорил Марк.

Что они и сделали, и несколькими днями позже остановились на ночь в старой крепости, построенной Агриколой в Тримонтии, иначе говоря, в Трехгорье.

Тридцать лет назад, когда Валенция была римской провинцией не только по названию и труды Агриколы еще не пошли прахом из-за вмешательства сената, в Тримонтии кипела жизнь. Когорту удвоенного состава обучали на широком форуме; в казармах жили легионеры; в конюшнях стояло множество лошадей; на пологом южном склоне нижнего крепостного вала происходили кавалерийские маневры и на шлемах у всадников развевались желтые плюмажи; имелись там и всегдашние бани, винные лавки и земляные лачуги, где жили женщины. А наверху над всем этим расхаживали взад-вперед часовые в гребенчатых шлемах. Но теперь дикая природа взяла свое: трава росла между булыжниками мостовой, тесовые крыши провалились внутрь и стены из красного песчаника голо торчали вверх, открывая нутро непогодам. Колодцы забило накопившимися за тридцать осеней листьями и ветками, а в одном из углов без кровли, где когда-то стояли под навесом знамя когорты и алтарь богов, выросла бузина, пробив себе для удобства брешь в стене. Среди всего этого запустения бродившие в тяжело нависшей тишине летнего вечера Марк и Эска встретили только одно живое существо — ящерицу, гревшуюся на каменной плите. Ящерица молниеносно исчезла при их приближении. На поверхности каменной плиты Марк разглядел грубо выбитого атакующего кабана — эмблему Двадцатого легиона. И сразу же зрелище этого запустения особенно больно ударило его по сердцу.

— Если когда-нибудь легионы снова придут на север, им тут немало придется поработать, — сказал он.

Стук копыт лошадей, которых они вели в поводу, звучал неестественно громко в царившей тишине, и когда они помедлили на перекрестке троп, тишина и вовсе показалась им зловещей.

— В сердце моем я жалею, что мы не дошли до следующей деревни. — Эска понизил голос. — Не нравится мне это место.

— А в чем дело? — отозвался Марк. — В прошлый раз ты ничего не имел против него.

По пути на север они сделали крюк и завернули сюда поглядеть на брошенную крепость в тайной надежде найти здесь какую-то путеводную нить.

— Тогда был полдень, а сейчас вечер, и скоро стемнеет.

— Ну и что? Мы разожжем костер, — с недоумением отозвался Марк. — Сколько раз нам приходилось ночевать под открытым небом с тех пор, как мы покинули Каллеву, и ни разу еще с нами не случалось ничего плохого, пока горел костер. Да и кто может прятаться в этих развалинах? Разве кабан, но никаких его следов мы не видели.

— С того самого дня, как я взял в руки охотничье копье, я привык спать в лесу, — произнес Эска тем же приглушенным голосом. — Не от лесного народа у меня бегут мурашки между лопаток.

— А от чего же?

Эска рассмеялся и тут же оборвал смех:

— Я глуп. Я думаю о призраках пропавшего легиона.

Марк, пристально смотревший на заросший травой форум, резко обернулся:

— Тут стояла когорта Двадцатого легиона, а не Девятого.

— Откуда нам знать, где стоял Девятый легион после того, как он ушел в туман?

С минуту Марк молчал. Он принадлежал к породе людей, которых не очень волнуют призраки, но он знал, что Эска чувствует по-другому.

— Не думаю, что они причинят нам вред, если объявятся, — сказал он наконец. — Мне показалось, что здесь удачное место для ночевки, да и кроншнепы накликают дождь. Но скажи только слово, и мы отыщем укромное местечко в орешнике и переночуем там.

— Я стыдился бы себя, — просто ответил Эска.

— Тогда пора выбирать место.

Они облюбовали конец одного барака, где крыша еще не провалилась и несколько футов теса с прелой соломой спасли бы их от надвигающегося дождя. Они распрягли лошадей, обтерли их и пустили свободно бродить по длинному строению — как водилось у бриттов. Эска отправился за топливом и папоротником для постелей, а Марк собрал в кучу гнилые доски и развел костер. Випсания и Минна стояли, пристально глядя на огонь.

Позже вечером развалины, служившие им прибежищем, стали выглядеть гораздо веселее: у входа ярко пылал небольшой костер, дым сам нашел себе выход и вылетал, огибая край полусгнившей крыши в темнеющее небо; в дальнем углу лежала куча папоротника, прикрытая овчиной, которая днем, в свернутом виде, служила седлом. Марк с Эской поужинали тем, что им дали в деревне, где они ночевали накануне: ячменной пресной лепешкой и полосами полукопченой жесткой оленины, которую они зажарили над огнем. После этого Эска сразу же улегся и заснул.

Но Марк еще какое-то время сидел у костра, следя за летящими кверху искрами, прислушиваясь и слыша только, как переступают с ноги на ногу их лошади в дальнем темном углу барака. Порой Марк нагибался и подбрасывал в костер хворосту. Эска спал у стены на папоротнике спокойным легким сном охотника. Глядя на Эску, Марк задумался: а хватило бы у него самого храбрости спать вот так, если бы он верил в призраков? С наступлением полной темноты пошел дождь, и шелест и шуршание мягких, тяжелых струй по старой соломенной крыше только усилили неприютность этого места, когда-то живого, а теперь мертвого. Марк поймал себя на том, что напряженно вслушивается в тишину и воображение населяет ее призраками, которые движутся вдоль крепостных стен и пересекают пустынный форум. Наконец он заставил себя встать, сгрести в кучу уголья и улечься рядом с Эской.

Обычно, ночуя в лесу, они по очереди сторожили костер, поддерживая огонь, но тут, под защитой четырех стен, где вход загораживала груда колючих веток, чтобы не ушли лошади, этого не требовалось. Некоторое время Марк лежал без сна, и каждый нерв у него трепетал от напряженного ожидания неизвестно чего. Под конец усталость взяла верх, к тому же мягкая овчина и душистый папоротник наводили сон… Марк заснул, и ему приснилось, что он смотрит, как упражняются с копьями легионеры; все шло своим чередом, но только у легионеров от подбородка до верхнего изгиба шлема не было лиц.


Марк проснулся от легкого, но ощутимого нажатия под левым ухом, он проснулся спокойно и разом, как всегда просыпаются люди, когда их будят таким способом. Открыв глаза, он увидел, что от костра осталось всего несколько красных угольков, а в бледном рассветном сумраке рядом с ним присел на корточки Эска. Неприятный осадок от сна еще не прошел, и Марк прошептал:

— Что такое?

— Послушай.

Марк прислушался, и по спине у него пробежал зловещий холодок. К нему возвратились суеверные фантазии, одолевавшие его на ночь глядя. Может, Эска был и прав, говоря о призраках, — в заброшенной крепости кто-то насвистывал мелодию, которую Марк прекрасно знал. Не раз он маршировал под эту песню, она была старая, но ее любили в легионах, и, непонятно почему, она пережила многие другие песни, бывшие в ходу у солдат, а потом им надоедавшие.

Когда я встал под знамя орла
(Не вчера ль я под знамя встал?),
Я девушку из Клузия
У порога поцеловал.
Знакомые слова возникали в голове, ложились на мелодию. Марк медленно поднялся, разминая затекшую ногу. Свист приближался, становился все узнаваемее.

Дорога, дорога на все двадцать лет вперед.
Поцеловал — и из Клузия ушел в далекий поход.
В песенке было еще много куплетов, перечислялись все девушки, которых герою песни довелось целовать в различных уголках империи, но в тот момент, когда Марк решительно шагнул к двери, а Эска нагнулся, оттаскивая в сторону терновник, свист прекратился и голос — хриплый, странно медлительный, задумчивый, как будто мысли певца были обращены внутрь себя и в прошлое, — пропел сразу последние куплеты:

Поцелуи галлиек — золото губ,
А испанок — меда глоток.
А фракийки нежней лесных голубей,
Да тебя же ловят в силок.
Но все-таки ту — из Клузия,
Оставленную в Клузии,
Тот поцелуй в Клузии
Ни на миг я забыть не мог.
Дорога, дорога и все двадцать лет позади,
Но все-таки та, что из Клузия, до сих пор у меня в груди.
(Стихи перевел Н. Голь.)

Завернув за угол барака, они вдруг очутились лицом к лицу с певцом. Марк и сам не знал, что или кого он ожидал увидеть. Быть может, пустоту, и это было бы хуже всего. Но то, что он увидел, приковало его к месту от изумления: человек (да, человек, а не призрак) стоял перед ними и держал под уздцы лошадь в грубой попоне; он был типичным образчиком татуированного народа, среди которого Марк прожил это лето.

Незнакомец при виде Марка и Эски остановился и настороженно уставился на них, вздернув голову, как олень, почуявший опасность. Охотничье копье он держал наперевес, словно для атаки. Минуту они разглядывали друг друга в тусклом утреннем свете, затем Марк заговорил. Он уже неплохо владел диалектом северных племен.

— Я вижу, охота была доброй, друг. — Он указал на тушу молодой косули, переброшенную через спину лошади.

— Не слишком плохая, но бывает лучше, — отозвался незнакомец. — Лишнего мяса тут нет.

— У нас есть с собой пища, — продолжал Марк. — У нас также разведен костер, и если ты не расположен развести свой огонь или есть мясо сырым, мы предлагаем тебе разделить с нами нашу трапезу.

— Зачем вы здесь, в Трехгорье? — подозрительно спросил тот.

— Мы тут заночевали. Мы не знали, далеко ли до ближайшей деревни, и, видя, что надвигается дождь, рассудили, что лучше остановиться на ночлег здесь, чем на открытых местах. Разве Трехгорье не принадлежит всем? Или оно собственность только ворона, или ящерицы, или же твоя?

Человек ответил не сразу, медленно и нерешительно он перевернул копье острием вниз, как держат его в знак мирных намерений.

— Должно быть, ты — Целитель больных глаз? Я слыхал про тебя, — сказал он наконец.

— Да, это я.

— Хорошо, я присяду к вашему костру.

Он обернулся и свистнул, и тотчас же на свист примчались, продираясь сквозь папоротник, два быстроногих пятнистых охотничьих пса.

Мгновение спустя все трое очутились опять в прежнем укрытии. Небольшую косматую лошадку, освобожденную от ноши, привязали снаружи к упавшей балке. Эска бросил на красные угли березовую ветку. Серебристая кора почернела, вспыхнула, и тогда Марк повернулся, чтобы получше разглядеть незнакомца. Это был человек средних лет, худой, мускулистый, глаза его настороженно, как бы украдкой, выглядывали из-под шапки спутанных жестких, с проседью волос, похожих на шкуру бобра. На нем была только юбка цвета охры, все тело и руки его покрывали полосы татуировки. Даже на щеках, на лбу и на крыльях носа виднелись синие волнистые линии и треугольнички. Собаки принялись обнюхивать тушу косули, лежавшую у ног хозяина, и когда он нагнулся и отогнал их, огонь костра озарил необычной формы шрам у него между бровей.

Эска присел на корточки и закопал в горячую золу еще несколько полос копченого мяса, а затем сел, положив руки на колени, а копье неподалеку, и стал исподлобья разглядывать незнакомца. Тот опустился на колени перед распростертой косулей, уже выпотрошенной раньше, и принялся свежевать ее длинным охотничьим ножом, который он вытащил из-за сыромятного ремня на поясе. Марк тоже рассматривал его, хотя и не столь откровенно. Он был в недоумении. Человек этот ничем не отличался от своих соплеменников, и однако же он пел «Я целовал девчонку в Клузии» на хорошем латинском, и когда-то, много лет назад, если судить по заросшему шраму, его посвятили в степень Ворона Митры.

Конечно, он мог подхватить песню улегионеров, которые стояли тут раньше, он был немолод. А у Митры находились последователи в самых неожиданных местах. Но если сопоставить и то, и другое, то все это выглядело, по меньшей мере, необычно, а именно необычное Марк искал все лето.

Охотник отвернул большой лоскут кожи на боку и бедре косули, потом отрезал несколько толстых ломтей мяса, а бесформенный кусок с шерстью швырнул собакам, ждавшим возле. И пока они дрались за этот кусок, с рычанием терзая его клыками, он поднял остальную тушу и перекинул ее через полусгнившую балку, где собаки не могли ее достать. Потом он закопал в горячую золу отрезанные для себя ломти, вытер жирные руки о юбку и, присев на пятки, стал пытливым взглядом всматриваться в лица путников, как будто пытался разгадать видевшуюся ему там загадку.

— Спасибо за жар вашего костра, — сказал он уже не таким грубым тоном. — Сдается мне, я мог перевернуть копье и раньше. Только я не ожидал никого тут встретить, в Трехгорье.

— Охотно верю, — ответил Марк.

— Что и говорить, столько лет прихожу сюда охотиться и ни разу не встречал здесь людей.

— А теперь встретил сразу двоих. И раз уж мы делим один костер, не мешает узнать имена друг друга. Я — Деметрий из Александрии, путешествующий глазной лекарь, как ты уже знаешь, а это мой товарищ и копьеносец, Эска Мак Куновал из племени бригантов.

— Носителей синего боевого щита. Может, ты и слыхал — если не про меня, то про мое племя, — весело подхватил Эска, и его белые зубы блеснули на смуглом лице.

— Да, я слыхал про твое племя… кое-что, — ответил охотник, глядя на огонь сощуренными глазами, и в голосе его Марку послышался намек на мрачную усмешку, хотя на суровом лице не было и тени улыбки.

— А я зовусь Гверн, охотник, как сами видите. Моя усадьба лежит в одном дне пути к западу. Сюда я захожу поохотиться, в орешнике водятся жирные олени.

Все трое надолго замолчали. Почти рассвело, собаки ворчали и возились со своим куском. И тут Марк, строгавший от нечего делать прутик, начал тихонько насвистывать мелодию, так удивившую его час назад. Наблюдая уголком глаза, он убедился, что Гверн вздрогнул и бросил на него быстрый взгляд. Марк продолжал какое-то время обчищать кору с прута и насвистывать, а потом, словно занятие наскучило ему, бросил прут в огонь и поднял голову.

— Где ты подобрал эту песню, друг Гверн?

— Где, как не здесь? — Лицо Гверна в один миг приняло тупое выражение, но Марк подозревал, что на самом деле тот лихорадочно соображает. — Когда тут была римская крепость, тут много пелось римских песен. Этой я выучился у одного центуриона, он брал меня охотиться на кабана. Я был тогда совсем мальчишкой, но память у меня хорошая.

— А научился ли ты заодно и другим латинским словам, кроме слов песни? — Марк неожиданно перешел на латынь.

Охотник хотел было ответить, запнулся и искоса взглянул на Марка из-под насупленных бровей. Затем заговорил на латыни очень медленно, как человек, который выуживает из памяти слова давно забытого языка.

— Я помню несколько слов, какие употребляют солдаты. — Он снова перешел на кельтский. — А откуда знаешь песню ты?

— Мне доводилось заниматься своим ремеслом в городах, где стоят гарнизоны и водятся не только дикие кабаны, — ответил Марк. — Я неплохо запоминаю мелодии.

Гверн нагнулся и охотничьим ножом перевернул жаркое.

— И все же ты, верно, не так давно занимаешься своим ремеслом, хоть ты и с бородой. Похоже, что под бородой не так уж много лет.

— Но возможно, и не так мало, как кажется. — Марк любовно погладил бороду. Она сильно отросла за время их странствий по северу, но сразу было видно, что ее отпустили недавно. — А потом, я рано пошел по стопам своего отца. Кстати, говоря о ремесле, есть ли у кого в твоей деревне больные глаза?

Гверн потыкал ножом в мясо. Он явно на что-то решался и теперь поднял на Марка глаза, видимо решившись.

— Я живу сам по себе, со своей семьей, — сказал он. — И у нас не найдется для тебя больных глаз. Однако подожди, пока я кончу охотиться, и пойдем со мной. Побудьте моими гостями, а потом я выведу вас на дорогу к ближайшей деревне. Я хочу отплатить вам за место у вашего костра.

Марк на миг заколебался, но, повинуясь чутью, говорившему, что охотник не тот, за кого себя выдает, сказал:

— Нам все равно, в какую сторону идти. Мы охотно принимаем твое приглашение.

— На моей добыче оказалось больше мяса, чем я думал, — со смущенным видом неожиданно проговорил Гверн и встал, держа в руке нож.

Таким образом, все трое полакомились в добром согласии свежезажаренной олениной, и днем позже, когда Гверн закончил охоту, они тронулись в путь — Марк с Эской верхом, а охотник — ведя свою лошадь под уздцы, так как на спину ей была взвалена туша большого красного оленя. Собаки бежали впереди. И так они шли, с шуршанием, по мокрому от дождя папоротнику, по заросшему вереском уступу трехглавой горы, дальше на запад, опять отдав крепость из красного песчаника во владение диким тварям.

Глава 13 Пропавший легион

Усадьба Гверна, как оказалось, представляла собой кучку невзрачных земляных хижин на унылой вересковой возвышенности.

Маленький мальчик, гнавший стадо коров от водопоя к ночному загону, отнесся к их появлению с интересом, но и с некоторым испугом. Видимо, он не привык к чужим, и пока они все вместе шли к дому, он украдкой бросал на чужаков любопытные взгляды, но всю дорогу старался (и не без успеха) держать между собой и опасностью огромного быка, управляя им с помощью шлепков и тычков.

— Вот мой дом, — произнес охотник Гверн, когда они остановились перед самой большой из хижин. — Он ваш, пока вам это будет угодно.

Гости спешились, мальчик с криками, бросая в мычащее стадо камушки, погнал его дальше, на скотный двор. Набросив поводья на столб, путешественники направились к хижине. Полуторагодовалая девчушка, всю одежду которой составлял ремешок на шее с коралловой бусиной — средство от дурного глаза, сидела перед входом и с увлечением играла тремя одуванчиками, костью и полосатым камушком. Одна из охотничьих собак дружелюбно лизнула ей личико, пробегая мимо, в темную пещеру хижины, девочка хотела схватить ее за хвост и опрокинулась на спину.

Дверной проем был так низок, что Марку пришлось согнуться чуть не вдвое, переступая через лежащую на земле девочку. Вслед за хозяином он шагнул круто вниз, в освещенный костром мрак. Дыхание у него перехватило от синего торфяного дыма, глаза заслезились, но он уже привык к этому. Навстречу им поднялась женщина, сидевшая до этого у очага.

— Мурна, я привел целителя больных глаз и его копьеносца, — сказал Гверн. — Окажи им гостеприимство, а я позабочусь об их лошадях и о плодах моей охоты.

— Гостям будут рады в нашем доме, — сказала женщина, — хотя, хвала Рогатому, больных глаз у нас нету.

— Удачи этому дому и женщинам этого дома, — учтиво отозвался Марк.

Эска последовал за хозяином, он привык сам ухаживать за лошадьми и не доверял их никому. Марк уселся на оленью шкуру, которую постелила ему женщина на груде вереска, заменявшей постель, и принялся разглядывать хозяйку, вернувшуюся тем временем к костру, где она что-то варила в бронзовом котле. Когда глаза его попривыкли к дыму, он пригляделся и при слабом свете, струящемся через узкий дверной проем и дыру для дыма в крыше, увидел, что женщина молода, много моложе Гверна, высокая, худощавая, со спокойным лицом. Туника на ней была из грубой красноватой шерсти, какие на юге носили лишь бедняки, но она явно не была бедной, вернее, муж ее не был бедняком — на руках у нее были браслеты, серебряные, медные и синего египетского стекла, а узел густых, цвета тусклого золота волос был заколот янтарными шпильками. Кроме того, она была счастливой обладательницей большого бронзового котла, а Марк достаточно долго прожил среди местного населения и знал, что бронзовый котел бывает главным предметом зависти соседей.

Вскоре снаружи послышались шаги, и Эска с Гверном, пригнувшись, вошли в дом; сразу вслед за ними показался юный пастух и другой мальчик, еще младше первого. Оба очень походили лицом на отца, с такой же татуировкой, как у него, уже готовые к тому дню, когда станут воинами. Они исподлобья следили за чужаками, забившись в дальний угол. Их мать принесла откуда-то из глубины жилья глиняные миски и подала в них дымящееся тушеное мясо троим мужчинам, сидевшим рядом на ложе из папоротника. В три больших воловьих рога она налила им желтого меда, а потом взяла свою миску и, держа на коленях девочку, уселась по другую сторону очага — на женской стороне — и стала там есть. Младший мальчик сел рядом с ней, но старший, преодолев недоверие, подошел поближе к мужчинам и стал разглядывать кинжал Марка, а кончил тем, что поел из одной миски с ним.

Семейство было приятное, только чересчур уж они жили на отшибе, обычно люди здесь соединялись группами для большей безопасности. И опять это показалось Марку странным.

На следующее утро подозрения его подтвердились окончательно.

В то утро Гверн решил побриться. Как и многие его соплеменники, он ходил более или менее бритым, оставляя волосы только над верхней губой, и побриться ему явно не мешало. Как только он объявил о своем намерении, начались торжественные приготовления. Жена принесла горшок с гусиным жиром для смягчения щетины, и вся семья собралась смотреть, как бреется их отец, супруг и повелитель. И вот перед восхищенной публикой, состоявшей из троих детей и нескольких собак, охотник Гверн, сидя перед проемом, куда падал утренний неяркий свет, приступил к священнодействию и начал скоблить подбородок бронзовой бритвой в форме сердца. Как много сходства между детьми у всех народов, думал Марк, наблюдавший с усмешкой эту забавную сцену, и между отцами тоже, да и между процессами бритья, если на то пошло: те же мелочи поведения, те же взаимоотношения, какие составляют жизнь семьи. Марк и сам, как зачарованный, наблюдал такую же сцену, когда брился его отец. Гверн скашивал глаза на свое отражение в полированном бронзовом диске, который держала перед ним терпеливая жена, наклонял голову так и этак и скоблил физиономию с выражением такой муки, что Марк с содроганием подумал о том дне, когда им с Эской придется избавляться от собственных бород.

Гверн начал брить подбородок снизу, для чего как можно больше запрокинул голову назад, и в этот момент Марк разглядел под нижней челюстью у охотника более бледный кусок кожи, которая тут была толще и грубее, — след от старой ссадины. След был еле виден, и все же ошибиться Марк не мог — слишком часто он видел этот знак — мозоль, натертую ремнем римского шлема за долгие годы ношения. Последние сомнения Марка рассеялись.


Что-то помешало ему расспрашивать Гверна о прежней жизни прямо здесь, посреди новой жизни, созданной его собственными руками. Поэтому позднее, когда они готовились снова выйти на свою охотничью тропу, он напомнил охотнику о его обещании показать им дорогу к ближайшей деревне. Он намерен двинуться на запад, сказал Марк, и Гверн с готовностью ответил, что к западу не будет ни одной деревни целых два дня, поэтому он поедет с ними первый день и проведет с ними одну ночь.

Они двинулись в путь. Вечером того же дня, проделав много миль к западу, когда тени уже удлинились, они поели, устроившись под защитой выступа в скале, и потом долго еще сидели вокруг костра. Три лошади, стреноженные, тихо паслись в невысокой траве, там и сям прорезавшей зелеными ручейками вересковую пустошь. Под ней на северо-запад уходили гряды холмов, постепенно они понижались и милях в сорока превращались в синеватую дымку, переходя в равнину. Туда устремил взгляд Марк, зная, что где-то там, в синеве, пролегает разрушенный северный вал Агриколы, отделяя Валенцию от страны, которую римляне называют Каледония, а кельты — Альбу, а еще дальше находится пропавший орел отцовского легиона.

В мире, казалось, не было иных звуков, кроме сухого шелеста ветра, перебиравшего вереск, и резкого кашля золотого орла, кружащего в синих токах поднебесья.

Эска отошел в сторону, в гущу вереска, и уселся там, полируя свое копье. А Марк с Гверном остались у костра одни, если не считать любимого пса охотника, который лежал, положив морду на вытянутые лапы, прижавшись боком к хозяйской ноге. Марк повернул голову.

— Скоро, очень скоро мы расстанемся, и наши пути разойдутся, — сказал он. — Но прежде чем мы с тобой пойдем каждый своим путем, я очень хотел бы задать тебе один вопрос.

— Спрашивай, — отозвался охотник, лаская уши собаки.

— Как ты стал охотником Гверном, ты, служивший прежде в легионах? — медленно проговорил Марк.

Глаза Гверна сверкнули, но тут же лицо его застыло, и он долго сидел молча, глядя на Марка исподлобья с тупым видом, как принято у татуированного народа.

— Кто тебе сказал? — спросил он наконец.

— Никто. Мне подсказала твоя песня и шрам между бровями. А пуще всего ссадина под подбородком.

— Ну и что? — проворчал Гверн. — Если и так, почему я должен тебе про это говорить? Я — один из племени, а если так было не всегда, никто из моих собратьев по мечу не стал бы говорить про это незнакомцу. Почему должен говорить я?

— Не должен, — отозвался Марк, — но ведь я спросил тебя со всей учтивостью.

Опять последовало молчание, затем охотник сказал со странной смесью угрюмой агрессивности и давно позабытой гордости:

— Я был шестым центурионом Старшей когорты испанцев. А теперь иди и скажи об этом ближайшему коменданту на Валу. Я тебя удерживать не буду.

Марк не спешил с ответом, изучая свирепое лицо человека, сидевшего напротив. Он искал под чертами татуированного охотника черты центуриона, того, каким он был двенадцать лет назад. И ему показалось, что он нашел их.

— Никакому патрулю до тебя тут не добраться, ты знаешь сам, — проговорил он наконец. — Но и в противном случае все равно есть причина, почему я не стану болтать.

— Какая?

— На лбу у меня такая же метка, что у тебя, — и он быстрым движением сдвинул пунцовую ленту, прижимавшую серебряный талисман. — Гляди.

Тот наклонился вперед.

— Вот как, — произнес он с расстановкой. — Ни разу еще я не встречал человека твоего ремесла, который молился бы по вечерам Митре.

Он не успел еще договорить эти слова, как глаза его сузились, взгляд сделался пристальным, разящим, как кинжал.

— Кто ты такой? Кто ты? — настойчиво повторил он и вдруг, схватив Марка за плечи, повернул его лицом к закатным лучам солнца, предвещавшим ветер. Он держал его так долгий-долгий миг, стоя на коленях, возвышаясь над ним, бешено вглядываясь ему в лицо. А Марк, подвернув под себя хромую ногу, сидел и глядел ему в глаза, сдвинув черные брови, презрительно скривив губы.

Громадная овчарка припала к земле, не спуская с них глаз; Эска тихо поднялся, сжимая древко копья, — оба, человек и собака, готовы были убить по первому знаку.

— Я видел тебя раньше, — резко сказал Гверн. — Мне знакомо твое лицо. Во имя Света, кто ты такой?

— Должно быть, ты помнишь лицо моего отца. Он был командиром твоей когорты.

Руки Гверна медленно разжались и повисли вдоль тела.

— Я должен был догадаться сам, — пробормотал он. — Меня спутал талисман… и борода. Но все равно я должен был догадаться сам. — Он слегка раскачивался, как от боли, не сводя глаз с Марка. — Что же делаешь ты, сын своего отца, здесь, в Валенции? Ты не грек из Александрии, и, значит, ты никакой не целитель глаз.

— Да, не целитель. Но мои мази — хорошие мази, и научил меня пользоваться ими знающий врач. Когда я сказал тебе, что пошел в ремесле по стопам своего отца, я говорил правду. Я был военным, пока два года назад не заработал хромую ногу и увольнение. А что я делаю здесь, в Валенции… — он заколебался, но лишь на миг. Он знал, что, по крайней мере в этом отношении, он может довериться Гверну.

И он очень кратко рассказал, что он делает в Валенции и почему.

— И когда ты показался мне непохожим на других охотников татуированного народа, — закончил он, — я подумал, а вдруг я услышу от тебя ответы на мои вопросы.

— Почему ты не задал их с самого начала? Ведь меня сразу потянуло к тебе, хоть я и не знал, отчего. И еще ты говорил на латинском языке, которого я не слыхал уже двенадцать лет. Поэтому я привел тебя в свое жилище, ты спал под моей крышей, был моим гостем. И все это время ты скрывал в сердце тайные мысли. Лучше бы ты задал свои вопросы вначале!

— Да, гораздо лучше, — подтвердил Марк. — Но я скрывал в своем сердце всего лишь догадку, и ничего больше! Да еще какую дикую, нелепую догадку! Если бы я открылся тебе сразу, а потом, слишком поздно, обнаружил, что ты и есть тот, кем кажешься, — не пришлось бы мне заплатить жизнью Ариману, духу зла?

— Что же ты хочешь знать? — хмуро спросил Гверн, помолчав.

— Что сталось с легионом моего отца? И где сейчас орел?

Гверн поглядел на свою руку, на голову огромного пса, снова улегшегося возле него, затем поднял глаза.

— Я могу ответить на первый вопрос, во всяком случае, отчасти, — сказал он. — Но история эта длинная, и сперва я подброшу хвороста в костер.

Он нагнулся вперед и бросил в угасающий огонь несколько веток терновника и клубок вереска. Движения его были неторопливы, даже замедленны, как будто он оттягивал рассказ. Пламя уже вспыхнуло с новой силой, а он все сидел на корточках и молча смотрел на огонь.

Сердце у Марка вдруг сильно забилось, он почувствовал дурноту.

— Ты не знал легиона своего отца, — начал, наконец, Гверн, — ты был тогда мал и все равно ничего бы не заметил, если бы и оказался там. Слишком мал. — Гверн перешел на латынь и, казалось, одновременно сбросил с себя все, что в нем было от варвара. — В Испанском легионе были заложены семена гибели задолго до того, как он отправился в последний поход на север. Они были посеяны шестьдесят лет назад, когда солдаты, выполняя приказ прокуратора, изгнали иценскую царицу. Ее звали Боудикка, — может, ты слыхал про нее? Как передают, она тогда прокляла их и весь легион за то, как они с ней поступили. И это было не очень справедливо, ведь они действовали по приказу прокуратора, проклясть надо было его. Но когда женщина считает, что ей причинили зло, она не будет разбираться, куда направить удар, главное — ударить побольнее. Я-то сам не очень верю в проклятья, во всяком случае, не верил раньше. А вот, поди ж ты, легион искрошили, когда поднялось восстание. Потом восстание подавили, царица приняла яд, и, может быть, ее смерть придала силу ее проклятью. Легион сформировали заново, он опять окреп, но прежним уже не стал. Может, переведи его в другую местность, легион был бы спасен. А так, когда легион год за годом, поколение за поколением стоит среди племен, которые считают его проклятым, ничего хорошего не выйдет. Мелкие неприятности раздуваются в крупные, вспышки болезней приписываются действию проклятья, а не болотным испарениям. А испанцы — народ легковерный. Все труднее стало находить рекрутов, и качество их год от года становилось хуже. Сперва ухудшение шло медленно, у меня служили солдаты моего возраста, они помнили Девятый легион, когда он был еще просто немного драчливым и разболтанным. Но потом все покатилось под уклон очень быстро, и когда я попал в легион центурионом, за два года до его гибели, — а вышел я из рядов Тридцатого, отличного легиона, — корка у испанцев была еще цельная, но сердцевина насквозь прогнила. — Гверн сплюнул в костер. — Сперва я пытался бороться с гнилью в моей центурии, а потом… потом борьба стала доставлять слишком много хлопот. Последний легат был человек жестокий, твердолобый, безо всякого понимания — хуже нельзя было и поставить во главе такого легиона. Вскоре после его прибытия император Траян убрал из Британии слишком много войск одновременно для вечных своих кампаний в других местах, а нас оставили удерживать границу. И сразу же мы почувствовали, что племена зашевелились вокруг нас, как перезрелый сыр. И тут Траян умер, и племена восстали. Весь север охватило восстанием. Едва мы подавили бригантов и иценов, как нас послали в Валенцию усмирять каледонцев.

Две наши когорты стояли в Германии, мы уже понесли большие потери, одну когорту оставили как гарнизон в Эбораке, и бригантам ничего не стоило бы расправиться с нами, если бы пришла охота. Так что нас, идущих на север, осталось меньше четырех тысяч. А тут еще легат, как обычно, стал вопрошать богов, и священные куры заартачились и не пожелали клевать бобы. Ну мы и решили, что обречены, а когда выступают в поход в таком настроении, ничего хорошего не жди.

Уже наступила осень, почти с первых дней этот гористый край окутывал туман, и, пользуясь туманом, племена изводили нас наскоками. До настоящих схваток, правда, дело не доходило. Они, как волки, висели у нас на флангах, внезапно нападали на наш арьергард и пускали стрелы из-за каждой кочки с мокрым вереском, а после исчезали в тумане раньше, чем мы успевали вступить с ними в бой. А отряды, высланные им вдогонку, никогда не возвращались.

Спасти нас мог только такой легат, который сам умел бы воевать. Но наш легат бои видал только показательные, на Марсовом поле, и был до того заносчив, что не желал слушать боевых командиров. Так что к тому времени, как мы достигли старой ставки Агриколы на Северном Валу и устроили там базу, мы потеряли еще одну тысячу солдат — умершими или дезертировавшими. Старые укрепления разваливались, запасы воды давно истощились, а северные племена успели накопить силу. Варвары сидели под стенами крепости и выли, как волки на луну. Одну атаку мы выдержали. Потом скатили мертвецов в речку и, когда варвары отошли зализывать раны, выбрали оратора, пошли к легату и сказали: «Теперь мы постараемся договориться с татуированным народом, чтобы они нам дали уйти. Валенцию оставляем в их руках, нам на нее наплевать». Легат сидел в походном кресле, которое мы тащили за ним всю дорогу от Эборака, и поносил нас всеми бранными словами. Мы их, конечно, заслуживали, спору нет, но брань ему не помогла. Больше половины легиона взбунтовалось, и многие из моей центурии тоже. — Гверн отвел взгляд от огня и повернулся лицом к Марку. — Меня среди них не было. Клянусь Владыкой легионов! Я тогда еще не покрыл себя позором, еще держал в узде тех, кто оставался мне верным. Теперь до легата дошло, в чем была его ошибка, он мягче заговорил с легионерами, хотя они стали мятежниками, и поступил так вовсе не из страха. Он посоветовал им сложить оружие, которое они подняли против своего орла, и поклялся, что никого не подвергнет немедленной расправе, даже зачинщиков; поклялся, что если мы впредь будем выполнять свой долг, он по возвращении честно перечислит в рапорте и плохое, и хорошее. Как будто могла идти речь о возвращении! Но даже если б нам и был открыт путь назад, время обещаний прошло. С того момента, как когорты взбунтовались, об отступлении уже не могло быть и речи, все отлично знали, каков будет приговор сената…

— Казнь, — тихо проговорил Марк, когда Гверн запнулся.

— Да, казнь. Странно тянуть жребий из шлема и знать, что одна соломинка из десяти означает смерть, и того, кто ее вытянет, забьют камнями.

Так что все окончилось схваткой. Вот тогда и убили легата. Он был храбрый человек, хотя и глупый. Он вышел вперед без оружия, за спиной у него стояли знаменосец и безбородые трибуны; он обратился к толпе, призывал солдат вспомнить свою присягу и обзывал их шавками с Тибра. Тогда один из солдат ударил его копьем, и тут уж стало не до разговоров…

Через укрепления тучами повалили бритты довершать кровавое дело. К рассвету в крепости едва набралось бы в живых на две полные когорты. Остальные погибли. Не все, нет! Многие ушли через крепостной вал вместе с бриттами. Вполне вероятно, что они сейчас живут по всей Каледонии, как я, с местной женой и сыновьями.

Едва рассвело, твой отец созвал тех немногих, кто остался; мы все стояли на площади перед преторием с мечом в руке. Наспех посовещавшись, мы решили вырваться из старой крепости, ставшей смертельной ловушкой, и постараться донести орла до Эборака. Договориться с варварами и думать было нечего. Они нас теперь не боялись. К тому же у всех у нас жила надежда: если мы пробьемся с боем, сенат не сочтет нас опозоренными. Варвары той ночью пировали — так низко мы пали в их глазах. И пока они пьянствовали и бездельничали, мы выбрались наружу, спустившись по южному склону, и прошли мимо них незамеченными, благодаря темноте и туману. Впервые в жизни туман сослужил нам хорошую службу. Мы тронулись в сторону Тримонтия.

Варвары взяли наш след на рассвете и пустились за нами в погоню — просто так, потехи ради. За тобой когда-нибудь охотились? Мы шли целый день из последних сил, тяжело раненные падали и умирали. Мы слышали, как они стонали в тумане. Скоро я тоже свалился. Меня ранило, в рану можно было засунуть три пальца, мне было скверно. Но я бы еще мог идти, если бы не погоня. Погоня — вот что лишало сил. В сумерках, когда преследователи ушли подальше, я сделал попытку спастись. Заполз в заросли утесника и притаился. На меня чуть не наступил один варвар, но меня не заметили, и, когда стемнело и охота ушла далеко, я сбросил свою сбрую. Я ведь похож: на пикта? Это потому что я из Северной Галлии. Кажется, я брел всю ночь. А на рассвете забрел в деревню и упал на пороге первой попавшейся хижины. Меня втащили в дом и выходили. Мурна выходила. То, что я — римский солдат, их ни капли не смутило: не я первый переходил на сторону племен, да и Мурна защищала меня, как львица своего детеныша. — На миг в голосе его послышался призвук смеха, но тут же голос опять зазвучал резко и мрачно: — Несколько ночей спустя я увидел, как на север пронесли орла, с большой торжественностью — в сопровождении множества факелов.

Последовало долгое, тяжелое молчание. Затем Марк сказал сдержанно и жестко:

— Где они погибли?

— Не знаю. Знаю только, что до Тримонтия они не дошли. Я не один раз заглядывал туда и никаких следов сражения не нашел.

— А как было с моим отцом?

— Когда меня ранили и я упал, он стоял рядом с орлом. Когда орла несли на север, пленников не было.

— Где орел теперь?

Гверн протянул руку, коснулся кинжала у Марка за поясом и посмотрел ему прямо в глаза.

— Если тебе пришла охота умереть, вот лучший способ. Зачем понапрасну совершать дальний путь?

— Где орел теперь? — повторил Марк, словно не слышал слов охотника. Он не сводил с него глаз, и Гверн наконец ответил:

— Не знаю. Но наутро, как только рассветет, я попробую показать тебе, в какую сторону идти.

И только тут Марк осознал, что лицо хозяина освещает лишь свет костра, а за ним все расплывается в синеватой мгле.


Этой ночью Марк спал мало. Он лежал неподвижно, закинув руки за голову. Все эти месяцы он жил мечтой. Да, собственно, если подумать, он жил мечтой с восьмилетнего возраста. Она была яркой, согревала душу, теперь она была разбита, и ему стало холодно, он вдруг почувствовал себя значительно старше, чем был несколько часов назад. Каким же он был глупцом, безмозглым глупцом. Упрямо цеплялся за свою веру: раз в Девятом легионе служит отец, значит, от легиона нельзя ждать ничего дурного. Но теперь-то он знает: легион был порченный, гнилое яблоко, треснувшее под каблуком. Владыка легионов! Что же должен был пережить отец!

Однако среди обломков мечты оставалось нетронутым одно: орла надо разыскать и вернуть в Рим, иначе рано или поздно он превратится в угрозу для границы. Мысль эта немного утешала, все-таки он докажет свою верность памяти отца.


Наутро они поели, затушили и разбросали костер, после чего Марк, стоя возле своей лошади, послушно устремил взгляд в сторону северо-запада, куда показывал палец Гверна. Легкий ветер обвевал лицо, вниз на склон падала его тень, словно ей не терпелось опередить его, поскорее тронуться в путь; до него донесся дикий и нежный голос ржанки — голос одиночества, от которого на душе делалось неуютно.

— Вон туда, там начинается долина, — сказал Гверн. — Брод ты найдешь по наклонной сосне, она растет рядом. Переправитесь и держитесь правого берега, иначе между вами и Каледонией окажется широкий залив Клоты. А так — два, самое большее три дня, и охотничья тропа приведет вас к северной границе.

— А дальше? — спросил Марк, не отводя прищуренных глаз от синей туманной дали.

— Могу сказать одно: те, кто нес орла на север, принадлежали к племени эпидиев, их территория — глубоко изрезанное заливами и горами западное побережье вверх от Клоты.

— Есть ли у тебя догадка, в каком именно месте может находиться их святилище?

— Нет. Может, ты найдешь царский дом, тогда неподалеку ищи капище. Но племя эпидиев, как я слыхал, делится на множество кланов, и не обязательно царский клан — хранитель святилища и священных предметов.

— Ты хочешь сказать, клан может быть совсем небольшим и незначительным?

— Нет, не так. Небольшой — да, но такой же могущественный, как царский, а может, и сильнее. Больше я ничем не могу тебе помочь.

Они молчали, пока сзади не зазвякали удила, — Эска привел вторую лошадь. Тогда Гверн торопливо добавил:

— Не ходи этой тропой, она ведет к вратам смерти.

— И все же я попробую, — Марк повернул голову. — А ты, Эска?

— Я пойду, куда пойдешь ты, — не поднимая глаз, ответил возившийся с пряжкой Эска.

— Но зачем? — не отступал Гверн. — Сейчас ты знаешь правду. Легион все равно не станут формировать заново. Зачем тебе идти? Скажи!

— Чтобы вернуть орла.

Снова наступило молчание, затем Гверн проговорил почти робким тоном:

— Ты так ничего и не сказал про мой вчерашний рассказ — как будто это была простая история, чтобы скоротать вечерок.

— Что ты от меня хочешь услышать?

Гверн засмеялся коротко и резко:

— Один Митра знает! А все же внутри у меня бы полегчало.

— Этой ночью у меня у самого внутри было так тяжело, что мне было не до тебя, — устало проговорил Марк. — Сейчас это прошло, но если я даже стану проклинать испанцев всеми бранными римскими словами, отцу это не принесет пользы и не смоет грязь с имени легиона.

Впервые он взглянул на охотника, стоявшего рядом.

— Если же говорить о тебе, то ведь на меня никогда не охотились, и Владыка легионов запрещает мне быть твоим судьей.

Гверн сказал вызывающе:

— Зачем ты пришел? Я был счастлив с моей женщиной, она мне хорошая жена. Меня уважают люди моего племени, хотя я и живу отдельно. Я часто почти забываю, что рожден не в племени, и только по временам меня тянет в Тримонтий. А теперь я буду стыдиться до конца моих дней того, что отпустил тебя одного на охотничью тропу.

— Не стоит взваливать на себя груз нового стыда, — возразил Марк. — Этой тропой троим идти удобнее, чем четверым, а двоим удобнее, чем троим. Возвращайся к своему племени, Гверн. Благодарю тебя за пищу и кров и за то, что ты ответил на мои вопросы.

Он отвернулся, сел на лошадь и несколько минут спустя уже ехал вдоль речного потока в сопровождении Эски.

Глава 14 Праздник новых копий

Как-то вечером через месяц Марк с Эской остановились, чтобы дать передохнуть усталым лошадям. Они очутились на крутой горе над Западным океаном. Предвечернее небо было расцвечено, как грудка голубя, ветерок ерошил блестящую поверхность воды, а вдали на этом умиротворяющем блеске, как спящие чайки, легко плыли многочисленные островки. В покойной бухте стояли на якоре несколько торговых судов; синие паруса, принесшие их из Гибернии, были убраны; казалось, что суда объяты сном. А к северу, задумчиво глядя на всю эту картину, вздымался Круахан, угрюмый, в темных одеждах, в венце из тумана, — срединная выпуклость кельтского мира.

Горы, острова, сверкающее море — все это было уже знакомо Марку. Вот уже месяц он неизменно видел либо то, либо другое, блуждая по туманным ущельям, где охотились эпидии. Утомительный то был месяц; с тех пор, как он пересек северную границу, сколько раз ему казалось, вот он напал наконец на след орла. И каждый раз выяснялось, что он ошибся.

Вдоль побережья было много святилищ. Там, где древний народ — низкорослый, смуглый народ — оставил после себя длинные курганы, — там эпидии, пришедшие после, устраивали святилища и молились своим богам. А древний народ оставил очень много курганов. Но нигде Марк не услышал даже намека на пропавшего орла. Эти люди не говорили вслух про своих богов и про все, что было с ними связано. В этот вечер, опять глядя на сверкающее море, Марк совсем пал духом и готов был уже оставить всякую надежду.

Из удрученного состояния его вывел голос Эски:

— Смотри, у нас появились попутчики.

Оглянувшись назад, куда показывал палец его друга и откуда они сами только что появились, он увидел на оленьей тропе группу поднимающихся вверх охотников. Он завернул Випсанию и стал ждать. Всего охотников было пятеро, двое несли подвешенную к шесту тушу черного кабана, и с ними бежала всегдашняя стая собак, похожих на волков. Люди эти очень отличались от жителей Валенции — более темнокожие, более легкого сложения. Вероятно, в них струилось больше крови смуглого народа, чем в племенах с низменности. С виду менее свирепые, чем жители низин, они, в конечном счете, подумалось Марку, были более опасны.

— Охота была доброй, — приветствовал он их, когда те приблизились легким шагом.

— Охота была доброй, — отозвался предводитель, молодой человек с крученым золотым ожерельем вождя на шее. Он вопросительно посмотрел на Марка. Вежливость не позволяла ему задать прямой вопрос, зачем он здесь, но вождь явно недоумевал, что понадобилось в его владениях чужестранцу, явно не принадлежавшему к числу торговцев с кораблей под синими парусами.

Почти не раздумывая, Марк задал ему вопрос, ставший для него привычным:

— Есть ли в твоем селении больные глазами?

На лице бритта выразились одновременно интерес и недоверие:

— А ты умеешь лечить глазную болезнь?

— Умею ли я? Я — Деметрий из Александрии? — Марк давно постиг всю ценность самовосхваления. — Упомяни мое имя южнее Клоты и в самом царском селении, и тебе скажут, что я исцеляю любую глазную болезнь.

— В моем селении есть несколько человек, кто мучается глазами, — произнес вождь. — Но тут еще не бывал ни один, владеющий твоим ремеслом. Ты вылечишь их?

— Даже я не могу сказать наверняка, пока их не посмотрю. — Марк повернул лошадь опять на тропу. — Вы держите путь в селение? Мы едем с вами.

И так они двинулись дальше — впереди Марк и вождь, бежавший рядом с его лошадью, затем Эска и остальные охотники с подвешенным на шесте кабаном; собаки сновали между ними. Сперва они шли вдоль гребня, потом свернули от моря в глубь страны и, петляя, стали спускаться сквозь редкий березняк к большому озеру. Оно лежало между холмами, жемчужно-молочное в вечернем освещении. Марк и Эска знали его, они не раз выходили на его дальние берега. Озеро Многих Островов — называлось оно. Название пошло от того, что по нему были разбросаны островки, одни скалистые, с крутыми берегами, другие плоские, окаймленные ивами, где гнездились цапли.

Уже смеркалось, когда они добрались до деревни, стоявшей на уступе горы над тихой озерной гладью. В неярком красноватом освещении дверные проемы хижин с кострами внутри цвели, как желтые цветки крокусов, пронизанные красными жилками. Кучка строений, составляющих усадьбу вождя, лежала в начале укрепленного селения в крутом изгибе земляного вала. Марк и Эска вслед за вождем повернули туда; остальные охотники, договорившись о дележе кабана, разошлись по своим домам.

Заслышав их приближение, из освещенной двери выскочил подросток, которого Марк определил как брата вождя, и подбежал к ним.

— Как прошла охота, Дергдиан?

— Охота была доброй, — ответил вождь. — Смотри, кроме отменного кабана, я привел с собой целителя больных глаз, а также его копьеносца. Позаботься об их лошадях, Лиатан.

Он живо повернулся к Марку, который растирал бедро:

— Тебя утомила езда верхом? Ты, верно, слишком много ехал сегодня.

— Нет, — ответил Марк. — Это старая болячка, просто она мне порой досаждает.

И он последовал за хозяином в главную хижину, нагнув голову, чтобы не задеть за низкую перемычку. Внутри было очень жарко, всегдашний синий чад перехватил горло. На теплом настиле из папоротника лежало несколько собак. Маленькая сморщенная старуха, видимо, рабыня, склонилась над очагом, устроенном на возвышении, и помешивала в бронзовом котле какое-то кипящее варево. На вошедших она не взглянула. Зато сидевший по другую сторону очага исхудалый старик стал вглядываться в них сквозь едкий дым блестящими властными глазками. Но уже в следующий миг занавеска из превосходно выделанной оленьей шкуры над входом на женскую половину поднялась, и показалась молоденькая женщина — высокая, темнокожая, даже более смуглая, чем это свойственно племени эпидиев, в прямом зеленом одеянии, схваченном у плеча кружком красного золота, широким и массивным, как щит. Женщина, очевидно, пряла — в руках она держала прялку и веретено,

— Я услышала твой голос, — сказала она. — Ужин готов и ждет тебя.

— Пусть подождет еще немного, Фионула, любимая, — отозвался вождь Дергдиан, — я привел с собой целителя больных глаз. Вынеси сюда малыша.

Длинные темные глаза женщины с испугом и надеждой метнулись от лица мужа к Марку, потом она без единого слова повернулась, шкура опустилась, и через несколько минут женщина вынесла двухлетнего ребенка. Это был приятный смуглый голенький малыш, как всегда, с коралловой бусиной на шейке, но когда на его личико упал свет, Марк увидел, что глаза у мальчика так распухли, покраснели и заросли коростой, что почти не открываются.

— Вот — лечи, — сказал вождь.

— Твой? — спросил Марк.

— Мой.

— Он будет слепым, — подал голос старик, сидящий у очага. — Я все время говорю, он будет слепым, а я никогда не ошибаюсь.

Марк не обратил на него никакого внимания.

— Дай мне малыша, я не сделаю ему ничего плохого, — потребовал он и, взяв ребенка у матери, с успокаивающей улыбкой неуклюже опустился у очага на одно, здоровое, колено. Мальчик захныкал и отвернулся от огня, свет помешал ему, значит, он еще не ослеп. Уже хорошо. Как мог ласковее, Марк повернул личико ребенка к огню.

— Не плачь, малыш, не плачь, я быстро. Только посмотрю — и все. Чем вы мазали ему глаза?

— Жабьим жиром, — ответил старик. — Я сам мазал, хотя это дело женское. Но жена моего внука глупа.

— И помогло?

Старик пожал острыми плечами.

— Может, и не помогло, — неохотно ответил он.

— Зачем же мазать?

— Так принято. Испокон века наши женщины кладут жабий жир на больные места, но жена моего внука… — Он смачно сплюнул, выражая тем свое мнение о жене внука. — Я им все время говорю: ребенок будет слепым, — добавил он удовлетворенно, тоном истинного пророка.

Марк услыхал, как мать испустила страдальческий вздох в знак тихого протеста, и почувствовал, как в нем самом закипает бешенство. Но у него хватило здравого смысла сдержаться; он понимал, если этот злобный старик станет врагом, надо распроститься со всякой надеждой спасти ребенку зрение. Поэтому он сказал как можно миролюбивее:

— Поглядим. Жабий жир, вне всяких сомнений, полезен для больных глаз, но на сей раз он не помог, и я попробую мои собственные мази. Вдруг они помогут. — И прежде чем старик успел вставить слово, Марк обратился к Фионуле: — Принеси теплой воды и чистых полотняных тряпок. И зажги лампу. А ты, Эска, принеси мою шкатулку с лекарствами.

И, не сходя с места, пока мать держала больного мальчика на коленях, он приступил к делу: промывал, смазывал, перевязывал при свете лампы, которую держала рабыня, бросившая ради такого случая приготовление ужина.


Марк и Эска застряли в доме Дергдиана надолго. Обычно Марк начинал лечение, а потом оставлял комок мази, показывал, как пользоваться, и шел дальше.

Но на этот раз он изменил своей привычке. С такими запущенными глазами ему еще не приходилось иметь дела, к тому же нельзя было оставить без внимания и деда с его жабьим жиром… Словом, пришлось задержаться. Да почему бы, собственно, и не пожить здесь? С таким же успехом он мог найти или не найти орла в этом, как и в любом другом, селении.

Итак, он остался, и пребывание оказалось утомительным и скучным. Дни тянулись очень медленно, ему подолгу нечем было занять себя. После первой жестокой битвы за зрение мальчугана оставалось лишь ждать, — дальше был вопрос только времени. Дни поползли еще медленнее.

По большей части он сидел на пороге жилой хижины, смотрел, как работают женщины, и растирал засохшие плитки мази, а потом раскладывал мазь в маленькие свинцовые горшочки. Эска же уходил с охотниками или пас вместе с пастухами скот на кручах. По вечерам Марк беседовал с мужчинами, сидя у костра; обменивался разными историями со смуглыми торговцами из Гибернии, постоянно проходившими через деревню туда или обратно (между Гибернией и Каледонией шла беспрерывная торговля изделиями из золота и оружием, рабами и охотничьими собаками); терпеливо выслушивал старого Традуи, деда нынешнего вождя по материнской линии, — тот без конца рассказывал про охоту на тюленя, когда он и мир были молоды, а мужчины и тюлени были сильнее и свирепее, чем нынче.

Но сколько они с Эской ни слушали, они ни разу не услыхали ничего подозрительного, никаких намеков на то, что место и предмет их поисков находятся где-то поблизости. Раз-другой за эти дни в селении мелькнула фигура в черном — отрешенная от простой, сплоченной человеческой жизни племени, она сумрачно и зловеще нависала над селением, как Круахан нависал над равниной. Но в этом не было ничего особенного — друиды тут попадались повсюду, вне досягаемости для Рима, так же как повсюду попадались святилища. Друиды не жили среди племени, они скрывались отдельно от людей в туманной цитадели гор, в укромных долинах, в березовых рощах и в густом орешнике. Влияние их на деревни и укрепленные селения было огромным и ощутимым, но упоминать о них не полагалось, так же как и о местных богах и беспокойных призраках предков. Никто и никогда не упоминал также о захваченном орле. И однако Марк не хотел двигаться дальше, не убедившись, что зрение мальчика спасено.

И вот однажды вечером, вернувшись с Эской после вечернего купания в озере, он застал вождя на пороге главной хижины: сидя на корточках в окружении собак, тот любовно полировал тяжелое боевое копье с венчиком из орлиных перьев.

Марк присел рядом и стал следить за работой; ему живо припомнилось другое, боевое копье — с венчиком из сизых перьев цапли. Эска тоже наблюдал, привалившись плечомк косяку двери, вытесанному из рябины.

Наконец вождь поднял голову и поймал взгляд Марка.

— Это для праздника Новых Копий, — пояснил он. — Для пляски воинов в конце праздника.

— Праздник Новых Копий, — повторил Марк. — Когда ваши мальчики становятся мужчинами? Я слыхал про такой праздник, но видеть не видел.

— Увидишь в третью ночь, считая с сегодняшней, — в ночь рогатой луны. — Дергдиан опять принялся трудиться. — Будет великий праздник. Мальчики соберутся отовсюду, и отцы их с ними. Даже сын царя и тот должен явиться к нам, когда настанет время получать оружие.

— Почему? — Марк надеялся, что ничем не выдал вспыхнувшего любопытства.

— Мы — люди-тюлени, хранители Святилища, — Дергдиан поворачивал на коленях копье. — Мы — хранители жизни племени.

Выдержав паузу, Марк сказал как можно небрежнее:

— Так, значит. И что же, любой может стать очевидцем таинства Новых Копий?

— Нет, таинство видеть нельзя, оно совершается только между Новыми Копьями и Рогатым. Одним жрецам дозволено видеть Его и остаться в живых. Но торжества на открытом воздухе разрешается смотреть всем, кто пожелает. Они скрыты только от женщин.

— В таком случае, я, с твоего разрешения, непременно погляжу на праздник. Мы, греки, от природы любопытны.


На другой день поднялась суматоха. Приготовления к празднеству напомнили Марку его собственное этрусское селение перед началом сатурналий. К вечеру начали прибывать Новые Копья. Мальчики с дальних окраин владений эпидиев и их отцы, одетые в самые яркие свои одежды, ехали верхом на небольших прелестных лошадках; нередко сбоку бежали их собаки. Как странно, думал, разглядывая всадников, Марк, странно, что народ, бедный во многих отношениях, охотники и пастухи, которые не возделывают землю и ютятся в убогих земляных лачугах, украшают уздечки на своих превосходных породистых лошадях серебром, и бронзой, и коралловыми бляхами и застегивают плащи застежками-щитами из красного гибернийского золота.

Нахлынул в деревню и другой люд: торговцы и прорицатели, арфисты и барышники расположились лагерем на низких берегах озера, так что все пространство под стенами селения было черно от людей. Было очень весело и оживленно, походило на базарную толпу, только в еще большем количестве, и нигде Марк не замечал никаких признаков чего-то необычного.

Необычное было еще впереди.

Началось это на второй вечер. Мальчики, которым полагалось получать оружие, вдруг исчезли. Только что были тут, и вот их не стало. Селение опустело. Мужчины обмазали себе лоб грязью, женщины сгрудились вместе, причитая и раскачиваясь в ритуальном горе. Из самого селения и из укрепленной его части снизу доносился плач, и по мере того как вечерело, он становился все громче. За вечерней трапезой для каждого ушедшего мальчика оставили пустое место, наполнили рог и тоже оставили нетронутым, как оставляют их для погибших воинов на празднике Самхейна. В темноте долго еще раздавался женский плач по мертвым.

К утру пение и причитания прекратились, в крепости воцарилась необыкновенная тишина, в воздухе повисло ожидание. А к вечеру племя собралось на плоской площадке у озера. Мужчины стояли кучками, каждый клан отдельно: отдельно Лососи, отдельно Волки, отдельно Тюлени; в шкурах или в лиловых, шафранных и алых плащах, с оружием в руках. Между ними шныряли собаки. Женщины стояли в другой стороне; у молодых на голове были венки из цветов позднего лета: жимолость, желтый вербейник, белые вьюнки. И мужчины, и женщины то и дело оглядывались, бросая взгляд на закат.

Марк, стоявший поодаль вместе с Эской и Лиатаном, братом вождя, поймал себя на том, что и сам оглядывается. На западе небо все еще было золотым, хотя солнце зашло за холмы.

И вот сквозь кайму заката проглянуло бледное кривое перышко новой луны. Его заметила одна из девушек на женской стороне и издала странный и какой-то призрачный мелодичный крик, который сперва подхватили остальные женщины, а потом и мужчины. Откуда-то из-за холмов в стороне моря протрубил рог. Раздался не боевой резкий клич, а высокий, чистый звук — под стать бледному перышку, висевшему высоко в вечернем небе.

И, заслышав этот призыв, толпа распалась, и мужчины двинулись в ту сторону, откуда прозвучал рог; длинная неровная цепочка воинов шла спокойно и уверенно, оставив укрепленное селение на женщин, стариков и детей. Марк тоже пошел за ними, ни на шаг не отходя от Лиатана, как ему было велено; ему стало вдруг радостно сознавать, что среди этой чужой толпы он не один — Эска идет рядом, плечо к плечу.

Они взобрались на седловину горы и спустились по крутому склону с южной стороны. Пересекли глубокую лощину и, поднявшись наверх, зашагали по гребню. Снова спуск, еще один крутой подъем, и неожиданно они очутились на краю широкой нагорной долины, под углом выходящей к морю. Долина лежала у их ног, уже заполненная тенью, хотя в небе над ней все еще плескался свет, вырывающийся откуда-то снизу, куда спряталось солнце. В верховье долины круто вздымалась большая земляная насыпь, и на ее верхушку, поросшую терновником, и на верхушки больших, вертикально торчащих камней, окружающих курган, словно стража, падал отсвет заката. Марк и прежде встречал длинные курганы Древнего народа, но ни один не производил на него такого впечатления, как этот, стоящий в истоках уединенной долины между золотом заката и серебром народившегося месяца.

— Это Дом Жизни! — шепнул Лиатан ему на ухо. — Жизни племени.

Многоцветная толпа повернула к северу, цепочка заструилась по долине к Дому Жизни. Большой курган вырастал на глазах, и наконец Марк оказался среди «тюленей» под сенью одного из громадных камней. Впереди расстилалось пустое пространство — широкая, грубо мощеная площадка, а дальше, в отвесной стене кургана, заросшей кустарником, Марк увидел вход. Подпорки и перемычки были из гранита, пострадавшего от времени. Вход в совсем другой мир, подумал Марк, и холодок пробежал у него по спине. И прикрыт вход всего лишь шкурой, украшенной бляхами из тусклой бронзы. А что, если пропавший орел Испанского легиона там, позади этой примитивной двери? Где-то в темной сердцевине кургана, этого Дома Жизни?

Послышалось шипение, вспыхнуло пламя, кто-то зажег факел от горшочка с огнем, принесенного с собой. Огонь словно живой перебегал от факела к факелу, несколько молодых воинов отделились от молчаливо ожидавшей толпы и выступили вперед, на пустое пространство, окаймленное вертикальными камнями. Они несли горящие головни высоко над собой, и всю сцену, начавшую было расплываться в сумеречном свете, вдруг залило красноватое, цвета червонного золота, мерцание, оно зловеще высветило диковинную дверь и подпорки с высеченными на них теми же изогнутыми линиями и спиралями, что вились на вертикальных камнях; свет заплясал на бронзовых накладках на дверной занавеске, превратив их в кружки пляшущего, движущегося огня. Искры, кружась, полетели вверх, подхваченные легким ветерком, пахнущим морем, и по контрасту с их яркостью холмы и темная верхушка кургана, увенчанная терновником, словно погрузилась в темноту. Высоко среди терновника мелькнула человеческая фигура, и опять раздался чистый и высокий голос рога. И еще не замерло эхо среди холмов, как тюленья шкура откинулась, бронзовые украшения зазвякали, как цимбалы, и из-под низкой притолоки, пригнувшись, вышел человек. Он был весь обнажен, если не считать тюленьей шкуры, надетой тюленьей мордой ему на голову. Клан Тюленей встретил его взрывом ритмических возгласов, которые волнами то усиливались, то замирали, то опять усиливались, отчего кровь приливала к сердцу. Мгновение тюлений жрец, или человек-тюлень, постоял, принимая приветствия, затем неуклюжими, шаркающими движениями тюленя на суше отодвинулся в сторону, а из темноты кургана выпрыгнула еще одна фигура — в натянутой на голову шкуре волка с оскаленной пастью. Один за другим появлялись обнаженные люди-звери, тела их были причудливо разрисованы синим и красным, на головах красовались уборы из звериных шкур или птичьих перьев: один был с лебедиными крыльями, другой — в шкуре бобра с хвостом, болтающимся сзади, еще кто-то — в полосатой барсучьей шкуре с белыми и черными полосами, сверкавшими в свете факелов. Они прыгали, подскакивали, извивались, шаркали, — они не просто играли роль животных, но каким-то необъяснимым образом превращались в тех зверей, в чьи шкуры были одеты.

Так они возникали друг за другом, пока жрецы-тотемы всех кланов не составили наконец хоровод, и тогда начался странный, замысловатый танец, если можно было это назвать танцем. Марк никогда не видел ничего подобного, да и не хотел бы больше видеть: они вытягивались в цепочку, собирались кружком, прыгали, шаркали, подскакивали на месте, шкуры раскачивались у них за спиной. Музыки не было, да и любая музыка, будь она какой угодно дикой и нестройной, ничего общего не могла бы иметь с этим танцем. Но откуда-то все время слышался мерный бой, словно биение пульса, — может быть, ладонью били по полому стволу, — и танцующие делали движения в такт этому биению. Пульс бился все быстрей, быстрей, как у больного лихорадкой, все быстрее вертелись танцующие, и, наконец, с диким воплем круг разорвался — и глазам всех предстал тот, кто, очевидно, вышел из двери кургана незамеченным и оказался в середине круга.

Горло у Марка сжало, когда он увидел фигуру вышедшего человека: он стоял один, в ярком красном зареве факелов, словно светясь собственным зловещим светом. Видение кошмарного сна, одновременно прекрасное и совершенное в своей наготе, увенчанное горделивыми развесистыми оленьими рогами, на полированных остриях которых плясали блики пламени. Он был всего лишь человек с рогами оленя, вделанными в головной убор так, что рога словно росли прямо из головы, и ничего больше. Однако и это было еще не все, и Марк скоро в этом убедился. Толпа встретила Рогатого глухим гулом, гул разрастался, становился громче и выше и под конец превратился в волчий вой стаи, воющей на луну. А человек стоял, воздев руки кверху, и от него исходила какая-то темная сила. «Рогатый! Рогатый!» Они падали перед ним ниц, как клонится ячмень под взмахами серпа. Марк тоже с трудом опустился на колени, сам того не сознавая. Рядом с ним Эска припал к земле, заслоняя глаза согнутой рукой.

Когда все поднялись на ноги, верховный жрец уже отступил назад и встал в дверном проеме, опустив руки. Он разразился неудержимо льющейся речью, и Марк уловил, что жрец говорит племени про сыновей, которые умерли мальчиками, но сейчас вернулись к жизни воинами. Он ликующе возвысил голос, речь мало-помалу перешла в какую-то дикую песнь, и к ней присоединилось все племя. Факелы вспыхивали тут и там в тесно сбившейся толпе, торчащие камни были доверху освещены багровым светом и как будто пульсировали и дрожали в сокрушающем ритме пения.

Когда ликующая песнь достигла наивысшей точки, верховный жрец обернулся к кургану и крикнул, а потом отошел в сторону. И тогда опять кто-то, пригнув голову, вышел из темноты на свет. Это был рыжеволосый мальчик в клетчатой юбке; увидев его, племя испустило приветственный крик. За ним появился другой, третий, еще и еще, и при виде каждого следующего раздавался крик, который взлетал вверх и разбивался на отголоски о вертикальные камни. Под конец на большой площадке перед курганом выстроилось более пятидесяти Новый Копий. Вид у них был, как у лунатиков, они моргали, ослепленные ярким светом. Ближайший к Марку мальчик все время облизывал пересохшие губы. Марк видел, как быстро вздымается его грудь, — так бывает от быстрого бега… или от страха. Что же происходило с ними там, в темноте, подумал Марк, и он вспомнил собственное посвящение и вкус бычьей крови на губах в затемненной пещере Митры.

Вслед за последним мальчиком вышел последний жрец. Уже не тотем — в головном уборе из сверкающих перьев золотого орла. Тюленья шкура со звоном опустилась на место, толпа издала протяжный рев. Но Марк больше ничего не слышал, ему показалось, что вокруг внезапно наступила тишина. Этот последний жрец нес в руках нечто, бывшее когда-то римским орлом.

Глава 15 Вылазка во мрак

Из толпы выступил мужчина, обнаженный, в боевой раскраске, со щитом и копьем в руках, и тут же ему навстречу вышел мальчик. Оба — очевидно, отец и сын — сошлись на середине площадки, и мальчик, сияя от гордости, принял от отца щит и копье. Затем он медленно повернулся на месте, показывая себя толпе, ища ее одобрения, обратился в ту сторону, где, невидимый во мраке, возвышался Круахан, и, наконец, повернулся к молодому месяцу, который из бледного перышка превратился в серебряный серп, сияющий в темно-зеленом небе. Потом мальчик, салютуя, с грохотом ударил копьем о щит и последовал за отцом, чтобы впервые встать в ряды своего племени.

После него вышел второй мальчик, третий, еще и еще; но Марк видел их лишь краем глаза, как движущиеся тени, — взгляд его был прикован к орлу, вернее, к тому, что было раньше орлом Девятого легиона. Позолоченные венцы и венки, завоеванные легионом в дни славы, исчезли с багряного древка; свирепые острые когти все еще сжимали перекрещенные молнии, но на месте горделивых и грозных серебряных крыльев зияли пустые дыры на позолоченных боках. Орел потерял свои почести, утратил крылья, и без них подлинному Деметрию из Александрии он, наверное, показался бы ничем не лучше петуха на навозной куче. Но для Марка он был по-прежнему орлом, тем самым, рядом с которым погиб его отец, — пропавший орел Девятого легиона.

Он пропустил весь долгий ритуал передачи оружия, и только когда орла унесли обратно в темноту, Марк пришел в себя; он двигался в триумфальной процессии, которую теперь возглавляли Новые Копья. Мужчины возвращались в селение — этакий длинный хвост прыгающих факелов, с победными кликами армии, идущей походным маршем домой. На последнем спуске их встретил запах жарящегося мяса, так как с выкопанных в земле очагов были сняты крышки. На фоне слабо светящегося озера в открытом поле пылали костры, как красные и золотые ядовитые цветки, а навстречу своим мужчинам бежали, сцепив руки, женщины, чтобы отвести их домой.

К Дому Жизни с воинами пожелали идти лишь немногие, не принадлежавшие к племени, и сейчас, после завершения ритуала, на пир стали собираться торговцы и предсказатели, арфисты и группа охотников на тюленей другого племени; тут были даже команды с нескольких гибернийских кораблей. Гости столпились вместе с воинами эпидиев вокруг костров, на славу угощаясь жареным мясом, а женщины, не принимавшие участия в пире своих повелителей, сновали между ними и разливали из больших кувшинов жгучий желтый мед в рога, наполняя их доверху.

Марк сидел у костра вождя между Эской и Лиатаном. «Неужели они будут сидеть вот так всю ночь, есть, пить и кричать?» — думалось ему. Если так, то он сойдет с ума. Ему хотелось тишины, хотелось подумать; ликующий рев бился у него в мозгу, выколачивая мысли. Кроме того, ему больше не хотелось меда.

Пир кончился неожиданно. Шум и неумеренное обжирание и опивание были скорее всего просто отдохновением от могущественных чар, воздействию которых они только что подвергнулись. Толпа раздвинулась, освободив широкое пространство, к кострам сбежались дети и собаки, снова вспыхнули факелы, бросая зловещий свет на пустую площадку. Над всей сценой снова нависло чувство ожидания. Марк, оказавшийся рядом с дедом вождя, спросил шепотом:

— А что дальше?

— Дальше — пляска, — ответил тот, не поворачивая головы. — Смотри!

Горящие головни взметнулись высоко вверх, в освещенный круг выскочила группа юных воинов, и они затопали и завертелись в быстром ритме боевой пляски. И хотя она была чудной и варварской, все-таки, в понимании Марка, это был танец. Танец следовал за танцем, они переходили друг в друга, сливались так незаметно, что трудно было различить их. Порой плясала вся мужская сторона, так что дрожала земля под топочущими ногами. А иногда лишь отдельные воины прыгали и крутились волчком, пригибались, подражая охоте или боевой стычке, остальные же извлекали ужасающие звуки, водя монотонно копьем по краю щита, как это всегда делали бритты перед боем.

Не плясали только женщины. Праздник Новых Копий касался одних мужчин.

Луна давно зашла, зловещий свет костров и факелов падал на эту буйную картину, на извивающиеся тела и мелькающее в воздухе оружие, и вот два ряда воинов выступили на истоптанный дерн и встали друг против друга. Обнаженные до пояса, как все остальные мужчины, они держали щит и боевое оперенное копье. Марк увидел, что один ряд составляли мальчики, ставшие воинами, другой — их отцы, передавшие им оружие.

— Танец Новых Копий, — пояснил Эска, когда ряды понеслись вместе с поднятыми щитами. — У нас тоже такой танцуют в ночь, когда мальчики бригантов становятся воинами.

С другой стороны к Марку наклонился старый Традуи.

— А у твоего народа нет праздника Новых Копий? — спросил он.

— Есть, — ответил Марк, — но он непохож на ваш. Мне все незнакомо, и многое мне сегодня непонятно.

— Да? Что же? — Старик, у которого первоначальное раздражение против Марка из-за жабьего жира прошло, стал постепенно относиться к нему дружелюбнее, и сегодня, подогретый пиром и медом, не прочь был просветить чужака — до известного предела. — Я тебе объясню то, что тебе непонятно. Ты молод и, конечно, хочешь знать, а я стар и мудрейший в моем племени.

«Если действовать с осторожностью, — подумал Марк, — может быть, и удастся кое-что выяснить».

— Поистине, мудрость исходит от Традуи, деда вождя, — сказал он. — Уши мои открыты.

И, всячески выказывая самую лестную заинтересованность, он приготовился задавать вопросы и слушать. Дело подвигалось медленно, но мало-помалу, прибегая к разным уловкам, Марк вытянул из старика кое-какие обрывочные сведения, выслушав при этом кучу бесполезных вещей. Зато он узнал, что жрецы обитают в березовой роще за Домом Жизни и что священный дом никто не стережет, никакие служители.

— Зачем? — спросил старик, когда Марк выразил свое удивление. — У святилища есть свои хранители, да и кто посмеет покушаться на то, что принадлежит Рогатому?

Он замолк, словно спохватившись, что чуть не проговорился о недозволенном, и вытянув руку с набухшими венами, растопырил пальцы наподобие рогов.

Но скоро он опять разговорился. Под влиянием меда, факельных огней и пляски он предался воспоминаниям о собственной ночи посвящения, давным-давно он и сам был Новым Копьем и участвовал в боевых плясках племени. Не отрывая взгляда от крутящихся фигур, он поведал о прежних битвах, о прежних угонах скота, о давно умерших героях, его собратьях по оружию в те времена, когда мир был моложе, а солнце грело сильнее. Радуясь, что нашел внимательного слушателя, не знакомого с его историями, он рассказал о великом воинстве племен десять или двенадцать осеней назад. Он тоже ходил со всеми на юг, хотя дурачье уже тогда считало, что он слишком стар для военной тропы. Они уничтожили великую армию Красных Гребней. Они бросили врагов на съедение волкам и воронью, и племя принесло домой бога-орла, которого Красные Гребни несли впереди войска, и отдали божествам своего народа в Доме Жизни. Исцелитель больных глаз, наверное, видел орла сегодня? Его выносили и показывали мужчинам.

Марк сидел неподвижно, обхватив руками поднятые колени, и следил за полетом искр, сыпавшихся от крутящихся факелов.

— Я видел его, — ответил он. — Я и раньше встречал таких, поэтому удивился, увидав орла здесь. Мы, греки, очень любопытны, и к тому же у нас мало причин любить Рим. Расскажи еще, как вы отняли бога-орла у Красных Гребней. Я охотно послушаю эту историю.

Эту историю Марк уже слышал один раз от охотника Гверна, но теперь она рассказывалась противной стороной и начиналась там, где кончалась повесть Гверна.

В тех же словах, в каких старый воин хвастался бы давней удачной охотой на зверя, Традуи описал, как он и его собратья по оружию преследовали остатки Девятого легиона и окружили их, словно волки дичь. Ни капли жалости не было в голосе старика, ни тени понимания мук загнанной дичи — один жестокий восторг горел на его лице и звучал в каждом слове:

— Я и тогда был уже стар, то была моя последняя битва, но какая! У-ух! Такой бой был достоин старого Традуи! Сколько уже лет вечерами, когда костер угасает и гаснут даже мысли о битвах моей молодости, меня греет память о той, последней битве! Мы загнали их под конец в болото, к северу от того места, что зовется Трехгорье. Они дрались, как загнанные кабаны. Мы привыкли к легкой победе. Всегда они лопались с одного укола. Но в тот день все было совсем не так. Те, прежние, были просто стружкой с кремня, а эти — его сердцевиной. Но маленькой, очень маленькой… Они встали кружком, спиной друг к другу, лицом к нам, а крылатого бога поставили в середину. Мы проламывали стену из щитов в одном месте, а они переступали через павшего брата — и стена щитов опять становилась сплошной! Под конец мы сломили их, это правда, но они взяли с собой немало наших воинов. Их оставалось лишь горстка — не больше, чем пальцев на моих руках, а крылатый бог все еще укрывался в середке. Я, Традуи, последним оставшимся у меня копьем своей рукой сразил жреца в пятнистой шкуре, который держал древко. Тогда другой подхватил древко, чтобы оно не упало и продолжал объединять оставшихся. Он был вождь, гребень у него был выше и плащ — алый. Мне очень хотелось самому убить его, но кто-то меня опередил…

Словом, мы с ними расправились. Мы знали, что больше на наших охотничьих угодьях не бывать Красным Гребням. Мы оставили их воронью и волкам да еще болоту. Болота быстро поглощают все следы битв. А крылатого бога мы принесли домой, да. Мы, эпидии, имели на это право, ведь наши копья положили начало расправе. Но по дороге полил сильный дождь, реки вздулись, и около брода потоком смыло воина, несшего бога. Бога мы нашли, верно, но стоило это нам трех жизней. И пропали крылья, оттого что они были вставлены в дырки, а не слиты с телом орла, и блестящие венки тоже пропали. Так что к Дому Жизни мы принесли его в таком виде, какой он сейчас. Но все же мы отдали его в дар Рогатому, и тот, видно, был очень доволен: ведь с тех пор мы побеждаем в войнах и олень на охотничьих тропах попадается жирный. И скажу тебе еще одно: орел сейчас наш, он принадлежит эпидиям, но если настанет день, и мы опять все вместе поднимемся против Красных Гребней, тогда бог-орел станет копьем всех племен Альбы, а не только одних эпидиев.

Блестящие глазки обратились на Марка, они словно присматривались к его лицу.

— Он был похож на тебя, тот вождь Красных Гребней. А ты говоришь, что ты грек. Не странно ли?

— Среди Красных Гребней у многих в жилах течет греческая кровь.

— И то верно. — Старик принялся копаться в плечевых складках своего клетчатого плаща. — Они были настоящие воины, и мы оставили им оружие, воинам подобает иметь его при себе. Но у вождя я взял на счастье вот эту штуку, знаешь, как берут клык у кабана, который смелее и свирепее других. Я всегда ношу эту вещь на себе.

Он нашел наконец то, что искал, и снял через голову кожаный ремешок с шеи.

— Мне на палец не лезет, — добавил он с оттенком досады. — Видно, у Красных Гребней пальцы тоньше, чем у нас. Возьми посмотри.

На конце ремешка висело кольцо, слабо поблескивающее зеленым в свете факелов. Марк взял его и нагнулся пониже, чтобы рассмотреть. Это была тяжелая печатка, на изумруде с трещинкой был выгравирован дельфин — символ его рода. Марк подержал кольцо на ладони, бережно, как живое существо, глядя, как свет факелов играет в зеленой сердцевине камня. Затем вложил его в протянутую руку старика, небрежно поблагодарил его и снова перенес внимание на танцующих. Однако бешеный вихрь пляски проносился у него перед глазами, как в тумане; перед ним встала картина двенадцатилетней давности — он, задрав лицо, смотрит вверх на смуглого смеющегося человека. За головой смеющегося человека вьются голуби, а когда он поднимает руку и потирает лоб, солнце, очертив огненной каймой крылья голубей, зажигает изумруд на его пальце.

Марк вдруг почувствовал, что невероятно устал, слишком много открытий пришлось на один день…


На другое утро, когда друзья сидели на открытом со всех сторон уступе горы, где их никто не мог подслушать, Марк изложил Эске придуманный им план действий.

Он уже объявил вождю, что на следующий день отправляется на юг; вождь, да и все селение не хотели его отпускать. Пусть он останется до весны, уговаривали они, тогда найдутся еще больные глаза.

Но Марк проявил твердость — он хочет попасть на юг до наступления зимы; все гости, собравшиеся на праздник Новых Копий, разъезжаются по домам, и ему тоже самое время пуститься в обратный путь. Дружелюбие местных жителей не породило у него чувства вины из-за того, что он собирался совершить. Да, они приютили его и Эску, оказали гостеприимство, зато Эска вместе с ними охотился и пас стада, а Марк врачевал глаза со всем умением, каким обладал. Никто никому ничем не обязан, а значит, и чувству вины нет места. Что же касается орла, то тут хозяева их — враги, враги, достойные его клинка. Марк испытывает к ним приязнь и уважение — пусть удержат орла, если сумеют.

Последний день прошел тихо. Составив план действий и сделав необходимые приготовления, Марк и Эска сидели на солнышке и, на посторонний глаз, просто бездельничали и наблюдали за легким полетом куликов над тихими водами озера. К вечеру они искупались, но не только ныряли и плескались, как обычно, а совершили ритуальное омовение в ожидании всех непредвиденностей этой ночи. Марк помолился на закате Митре, Эска — богу Сверкающего Копья, — оба были богами Солнца, богами Света, и поклонники их одними и теми же способами боролись со злыми силами. Они очистились, как перед боем, и за ужином поели как можно меньше, чтобы полный желудок не притупил их боевой дух.

Когда настало время сна, они, как всегда, легли вместе с Традуи, собаками и Лиатаном в главной хижине, поближе к двери, как повелось с самого приезда, на тот случай, если вдруг понадобится уйти ночью потихоньку. Все давно уснули, но Марк долго лежал, уставясь на красные угли в очаге, и каждый нерв у него дрожал, как туго натянутая тетива. Подле него тихо и ровно, как всегда во сне, дышал Эска. Но именно Эска своим охотничьим чутьем уловил наступление полуночи, когда жрецы приносят еженощную жертву. Теперь Дом Жизни опустел. Эска слегка толкнул Марка.

Они тихо поднялись и выскользнули наружу. Собаки не залаяли, они привыкли к ночным приходам и уходам. Марк бесшумно опустил на место занавеску, и они направились к ближайшим воротам. Выйти не составило труда: в селении было еще полным-полно гостей и многие хозяева ночевали за его пределами. Поэтому кусты терна, обычно перегораживающие ворота по ночам, отсутствовали. На это и рассчитывали юноши.

Миновав лагерные костры, спящих и все, что стало им так знакомо, они двинулись вверх по склону, и ночь сразу поглотила их. Ночь была тихая, предгрозовая дымка чуть затуманивала звезды, раз или два на горизонте сверкнула зарница. Луна давно зашла, и в этой темноте и затаившейся тишине горы будто подступили ближе. Юноши стали спускаться в долину Дома Жизни, и тьма окружила их, как вода.

Они зашли в долину позади Дома, по высушенному солнцем дерну ноги ступали бесшумно и не оставляли следа. В одном месте вереск доходил почти до подножия вертикальных камней, Эска нагнулся, отломил ветку подлиннее и засунул ее за пояс. Дойдя до дальнего конца святилища, они постояли, прислушиваясь. Им показалось, что они стоят очень долго. Тишина была полная, она заткнула им уши, точно вата, — не пискнула ни одна птица, даже море было сегодня беззвучным. Во всем мире не было других звуков, кроме учащенного биения их сердец. Они прошли между торчащими камнями и ступили на мощеную площадку. Прямо перед ними возвышалась черная масса кургана, шапка терновника наверху выделялась на фоне затуманенных звезд. Неясно белели тяжелые гранитные стойки и перемычки входа. Курган надвинулся на них совсем близко, закрыл собой все остальное — они стояли на пороге.

— Во имя Света, — произнес тихонько, но внятно, Марк и, нащупав край тюленьей шкуры, отодвинул ее. Слабо звякнули бронзовые диски, Марк, пригнувшись, ступил внутрь, Эска за ним, занавеска опустилась. Чернота надавила на глаза, на все тело, а с ней возникло ощущение чьего-то влияния — не то чтобы злого, но совершенно необычного. Тысячи лет это место было средоточием могущественного культа, и за эти тысячелетия оно словно приобрело живую сущность. Марку показалось, что вот сейчас он услышит дыхание, медленное, осторожное, как будто во тьме притаился зверь… Его охватила вдруг паника, но он сразу же подавил ее и тут же услышал шорох и увидел слабый свет. Это Эска достал из плаща светильник. Возник крохотный язычок пламени, опал, превратился в искорку и снова вырос — загорелся фитиль, погруженный в комок пчелиного воска. В темноте осветилось склоненное лицо Эски, бережно заслоняющего огонь. Марк увидел, что они стоят в проходе, где стены, пол и потолок выложены большими каменными плитами. Куда вел проход, понять было невозможно: слабый свет доставал недалеко. Марк протянул руку, Эска отдал ему светильник, и Марк пошел впереди, подняв огонь высоко над головой. Проход был слишком узок, и на двоих места не хватало.

Сотня шагов… темнота неохотно раздалась перед ними и тут же алчно сомкнулась позади, и вот они очутились на пороге бывшей погребальной камеры и совсем близко от себя, у входа, увидели на небольшом возвышении из плитняка неглубокую красивейшую янтарную чашу, наполненную до краев чем-то густым и темно-красным. Должно быть, то была кровь оленя или черного петуха. Дальше все скрывал мрак, но когда Марк шагнул со светильником вперед, темнота отшатнулась и они разглядели просторное помещение, каменные стены которого уходили высоко вверх, куда не доставал свет. Кажется, стены там сходились, образуя что-то вроде купола. Две ниши по бокам пустовали, но в стене напротив входа была третья, и в ней темнело что-то, стоящее немного косо, и это что-то было, вне всяких сомнений, орлом Девятого легиона.

Больше в помещении не было ничего, и пустота неизмеримо усиливала ощущение опасности. Что думал увидеть Марк, он и сам не знал, но, во всяком случае, не ожидал, что там не будет ничего, кроме большого круга в середине, видимо, из белого нефрита, с фут в поперечнике, и идеальной формы нефритового же топора, одним концом лезвия касавшегося круга. Вот и все.

Рука Эски легла на его руку и голос настойчиво шепнул:

— Это сильное колдовство, не трогай!

Марк кивнул. Он не собирался это трогать. Они обошли круг и подошли к дальней нише. Да, там был орел.

— Возьми светильник, — шепнул Марк.

Он взялся за древко, и сейчас же ему пришла мысль, что последним римлянином, касавшимся этого истертого, запачканного древка, был его отец. Странная крепкая связующая нить протянулась через годы. Марк сжимал древко, как талисман.

— Держи светильник повыше, вот так.

Эска повиновался, свободной рукой придерживая древко, чтобы Марк мог действовать обеими руками. Удобнее было бы, конечно, положить древко на пол и отделять орла, стоя на коленях, но у обоих было ощущение, что лучше оставаться на ногах: на коленях они отдались бы во власть Неведомого. Свет упал на шляпки четырех бронзовых гвоздиков, проходивших сквозь когти орла и через перекрещенные молнии, прикреплявших орла к древку. Вытянуть их ничего бы не стоило, если бы они не приржавели в своих гнездах. Безуспешно попытавшись вытащить их пальцами, Марк принялся орудовать кинжалом. Гвоздики поддались, но вылезали медленно. Работа требовала времени, а разве могли они рассчитывать на долгое пребывание здесь, в этом зловещем месте, где, казалось, в любую минуту может прыгнуть на спину притаившийся зверь. Наконец удалось вынуть один гвоздь, и, сунув его в пояс, Марк принялся за второй. Снова внутри у него заныло от паники, и снова он подавил ее. Торопиться было нельзя, стоит начать торопиться, и работа пойдет прахом. У него мелькнула мысль вынести орла вместе с древком, спрятать где-нибудь в зарослях вереска и там, на чистом воздухе, докончить дело. Нет, снять орла надо — целиком с древком в тайник, который они выбрали, его не спрячешь. Времени у них в обрез, без света работать быстро невозможно, а зажечь свет на открытом воздухе нельзя: он мог их выдать, как бы они его ни заслоняли. Здесь — единственное место, где им никто не помешает (если не случится ничего непредвиденного, жрецы не появятся до следующей полуночи). То есть не помешают люди.

Марк почувствовал, что задыхается. «Спокойно, — сказал он себе. — Дыши спокойно. Не торопись». Вывалился второй гвоздь, его он тоже убрал в пояс. Эска повернул древко, и Марк принялся за следующий гвоздь. Третий. Этот вышел легче. Марк взялся за четвертый — и последний, — но почему-то стало хуже видно. Или это ему только показалось? Он поднял голову и увидел блестящее от пота лицо Эски. Свет и в самом деле ослабел, и пока он смотрел, крохотное пламя начало опадать все ниже, ниже, и со всех сторон стал надвигаться мрак.

Что это? Спертый воздух, или плохой фитиль, или… Марк настойчиво проговорил:

— Думай про Свет! Эска, думай про Свет!

При этих словах пламя и вовсе превратилось в синюю искорку. Он слышал тяжелое дыхание Эски, со свистом вырывавшееся из расширенных ноздрей; сердце у Марка неистово забилось, он ощутил, как тянутся к нему пальцы тьмы, как стены и потолок тоже придвигаются ближе, душат, точно холодная мягкая рука, зажавшая нос и рот. Он вдруг пришел к чудовищному убеждению, что прохода больше нет. Нет кожаного занавеса, отделяющего их от внешнего мира; со всех сторон их накрывает земляной холм, а выхода нет. Нет!

Тьма мягко прикоснулась к нему. Он собрал все силы, напряг волю, пытаясь отодвинуть от себя холодные камни, стены, избавиться от мерзкого ощущения удушья. Он и сам, как велел Эске, думал про Свет, думал изо всех оставшихся сил, мысленно наполняя пещеру светом, — ярким, сильным, который вливался в каждую щелку. Ему вспомнился поток закатного солнца, льющегося в окно спальни в Каллеве. Эска, Волчок и Коттия пришли тогда навестить его в тяжелую минуту. Сейчас он вызвал его в памяти — золотой поток, Свет Митры. Он направил его на темноту, отодвигая ее назад, назад…

Он не знал, сколько простоял так, но наконец увидел, как синяя искорка сделалась ярче, опять ослабела, а затем взметнулась вверх, сделалась ярким и четким пламенем. Наверное, дело было в фитиле… Марк дышал неровно, прерывисто, пот стекал по его лицу, по груди. Он взглянул на Эску, тот — на него, ни один не произнес ни слова. Марк снова взялся за четвертый гвоздь. Этот оказался самым упорным. Но и он поддался его усилиям. Орел и молнии очутились у Марка в руках. Он судорожно перевел дыхание и спрятал кинжал в ножны. Ему захотелось отшвырнуть древко и ринуться очертя голову на свежий воздух. Но Марк обуздал себя, взял древко у Эски и поставил его назад в нишу, а молнии и бронзовые гвозди положил на пол рядом и тогда только повернул к выходу, неся орла на согнутом локте.

Эска вынул ветку вереска из-за пояса и со светильником в руке последовал за ним, он шел задом наперед, разметая веткой оставленные ими следы. А Марк знал, что его следы узнать легко — до сих пор, как ни старался, он немного приволакивал правую ногу.

Обойти гробницу показалось им делом очень долгим, каждые несколько шагов Эска торопливо бросал взгляд на круг с топором, как будто это была змея, готовая напасть. Наконец они добрались до проема, ведущего в длинный коридор, и пошли по нему. Эска все так же орудовал вереском, Марк двигался боком вдоль стены, прикрывая спину свою и друга. Эска почти закрывал собой светильник, который нес в руке, и свет падал только на каменный пол и мелькающую ветку, а тень Эски заслоняла обратный путь, так что каждый раз Марк ступал на край темноты. Коридор показался им теперь гораздо длиннее, настолько длинным, что Марком овладела новая кошмарная идея: либо коридоров два и они выбрали не тот, либо после того как они вошли, у коридора не стало конца.

Но конец был на месте, гигантская тень Эски упала вдруг на тюленью шкуру. Они пришли.

— Приготовься потушить свет, — сказал Марк.

Эска оглянулся, не говоря ни слова. Марк взялся за занавеску, и тут же наступила непроницаемая тьма.

Марк медленно, осторожно отодвинул шкуру, напряженно вслушиваясь и всматриваясь — не грозит ли им новая опасность, затем оба, согнувшись, выскользнули наружу. Марк опустил занавеску на место и положил руку Эске на плечо; он стоял так, впивая большими глотками чистый ночной воздух, насыщенный запахами болотного мирта и соленым привкусом моря, и глядел на затуманенные звезды. Ему казалось, что они провели в темноте много часов, но звезды успели лишь чуть-чуть переместиться в своих орбитах с тех пор, как они вошли в святилище. Зарницы все еще сверкали над холмами. Он почувствовал, что Эска дрожит с ног до головы, как лошадь, почуявшая пожар, и сжал ему плечо.

— Мы выбрались, — сказал он. — Мы справились. Все позади. Держись, дружище.

Эска ответил ему тихим прерывистым смехом, похожим на вздох:

— Меня почему-то тошнит.

— Меня тоже, — отозвался Марк. — Но сейчас не время. Мы не должны задерживаться тут, а то как бы нас не застали жрецы. Пошли.

Они опять перевалили через холмы, а потом, далеко обойдя селение, вышли к крутому лесистому склону над мрачным берегом озера. Они вышли в месте, где ольшаник сбегал вниз, до самой воды по косе, состоявшей из жесткого дерна и валунов. Они остановились, не выходя из ольшаника, и Эска торопливо разделся.

— Давай сюда орла. — Эска принял его бережно, хотя он был и не его бог.

И Марк остался один. Держась за низкую ветку рябины, он следил за бледным, неясным пятном — голый Эска пробирался по ольшанику, а затем ступил на гальку. Послышался легкий всплеск, как будто плеснула рыба, и опять наступила тишина; лишь вода еле слышно набегала на пустынный берег, да вдали заворчал гром, и в предгрозовой тишине жутковато прокричала ночная птица. Марку показалось, что он ждет уже давно, напряженно всматриваясь в темноту, и вдруг на берегу опять возникло бледное пятно, и вот уже Эска стоял рядом и отжимал волосы.

— Ну как? — прошептал Марк.

— Лег под берег, как орех в скорлупу, — ответил Эска. — Пусть ищут, пока озеро не высохнет, все равно не найдут. Но сам я место узнаю.

Их ждала еще одна опасность: возможно, их отсутствие заметили. Однако в селении, когда они прокрались через ворота, все было тихо. Но они явились вовремя: небо пока было еще черным, даже чернее, чем до их ухода, так как сгустившиеся облака закрыли звезды, но в воздухе безошибочно угадывался запах близящегося рассвета, а также грозы. Они проскользнули в хижину. В темноте, как рубины, рдели угли, никто не шевельнулся. Сонно заворчала собака, глаза ее сверкнули зеленым огнем, и сонно забормотал Лиатан, спавший ближе всех ко входу.

— Это я, — шепнул Марк. — Випсания что-то беспокоится. Гроза надвигается, гроза всегда на нее действует.

Он улегся, Эска свернулся калачиком поближе к очагу, чтобы не пришлось объяснять поутру, почему у него мокрые волосы. В хижине снова воцарилась тишина.

Глава 16 Застежка

Несколько часов спустя Марк и Эска распростились с жителями селения и тронулись в путь. Гроза все-таки разразилась на рассвете, и мир вокруг был освеженный, промытый, с той густотой красок, какие бывают у темного винограда. Сперва они взяли на юг и проехали вдоль берега озера до самого его конца, потом свернули на северо-восток пастушьей тропой прямиком через горы; к вечеру тропа привела их в долину другого озера, образованного морским заливом, там стоял гомон береговых птиц. Ночь они провели в деревушке — маленьком скоплении земляных хижин, прижатых горами к самому берегу, к темной воде. А наутро они опять направились к верхней части озера, в сторону деревни, через которую они проезжали по пути на север.

Весь день они ехали не торопясь, часто давая роздых лошадям. Марк рад был бы поскорее выбраться из этой страны, где приходилось все время делать зигзаги, точно бекас, где так легко было запутаться и попасть в ловушку. Но прежде чем удаляться от Дома Жизни, надо еще было сделать следующий ход в игре. Исчезновение орла должно было обнаружиться в прошедшую полночь, во время очередного жертвоприношения, и, хотя круг подозреваемых будет широк — все собравшиеся на праздник Новых Копий, — главное подозрение, безусловно, падет на них с Эской. А значит, племя уже давно кинулось за ними вдогонку. Марк догадывался, какой путь выберут преследователи, и рассчитал, что те настигнут их вскоре после полудня, — если переберутся через залив на рыбачьей лодке, а лошадей пошлют на другой берег одних. Но он упустил из виду, насколько трудны горные перевалы, и поэтому мягкий стук неподкованных копыт раздался немного позже. Оглянувшись, он увидел семерых всадников, которые, сбившись в кучу, мчались сломя голову вниз по опасной крутизне прямо к ним. Марк почти с облегчением перевел дух, ибо ожидание действовало на нервы.

— Вот и они, — сказал он Эске и добавил, услыхав отдаленный лай, раскатившийся эхом по долине. — Слышишь, как собаки разошлись.

Эска негромко рассмеялся, глаза его блестели, опасность подстегивала возбуждение.

— Гав! Гав! — передразнил он тихонько. — Поедем дальше или подождем?

— Подождем, — ответил Марк. — Они поймут, что мы их увидели.

Они развернули лошадей и, не спешиваясь, стали ждать — комок бешено скачущих всадников мчался им навстречу. Лошади прыгали по каменистой круче уверенно, точно козы.

— Клянусь Митрой! Отличная вышла бы кавалерия! — заметил Марк.

Випсания беспокойно переступала с ноги на ногу, приседала и фыркала, настораживая уши. Марк успокаивающе похлопал ее по шее. Всадники уже спустились на равнину и скакали по длинной дуге озера. Прошли считанные минуты, и они, на всем скаку остановив лошадей, спрыгнули на землю.

Марк оглядел подступавших к ним воинов: семь человек, среди них Дергдиан и Лиатан: перекошенные черты, боевые копья в руках… лицо его выразило недоумение.

— Дергдиан? Лиатан? Зачем я понадобился вам так срочно, что надо было гнать лошадей?

— Ты прекрасно знаешь, зачем ты нам понадобился, — отрубил Дергдиан с каменным лицом, и рука его крепче сжала древко копья.

— Что-то не догадываюсь, — с возрастающей досадой Марк повысил голос, делая вид, будто не замечает, как двое воинов подошли к мордам Випсании и Минны. — Вампридется сказать, в чем дело.

— И скажем, — вмешался воин постарше. — Мы хотим отобрать у тебя крылатого бога. А еще смыть кровью оскорбление, нанесенное нам и богам нашего племени.

Остальные разразились угрожающими криками, продолжая наступать на друзей, которые к этому времени тоже спешились. Марк с недоумением нахмурил черные брови:

— Крылатого бога? — повторил он. — Орла, которого мы видели на празднике Новый Копий? Так, значит… — Его будто осенило: — Это значит — вы его потеряли?

— Это значит — его украли, и мы хотим отобрать его у наших обидчиков, — вкрадчиво проговорил Дергдиан, и от этой вкрадчивости словно холодным пальцем провели у Марка вдоль позвоночника. Он взглянул говорившему в лицо, глаза его расширились.

— И украл его именно я? — Он наконец позволил прорваться своему гневу наружу. — Зачем же, во имя Громовержца, мне понадобился бескрылый римский орел?

— У тебя могли быть свои причины, — с той же вкрадчивостью ответил вождь.

— Я не знаю ни одной.

Воины начали проявлять нетерпение, послышались возгласы: «Смерть! Смерть!» Они наступали; свирепые, искаженные злобой лица придвинулись к лицу Марка, перед ним потрясали копьем. «Убить воров! Хватит болтовни!»

Испуганная суматохой и враждебными криками Випсания начала метаться из стороны в сторону, выкатывая белки глаз; Минна пронзительно заржала, попятилась, пытаясь встать на дыбы и вырваться от человека, державшего ее под уздцы, но была усмирена ударом кулака между ушей.

Марк возвысил голос, стараясь перекричать гвалт:

— Разве у тюленьего народа в обычае преследовать и убивать своих гостей? Видно, недаром римляне называют народ севера варварами.

Крики утихли, перейдя в глухой, угрожающий ропот. Марк продолжал более спокойным тоном:

— Раз уж вы так уверены, что это мы украли бога Красных Гребней, остается обыскать нашу поклажу и найти его. Ищите же.

Ропот усилился; Лиатан, не теряя времени, подошел к лошади Эски и взялся за ремни вьюка. Марк с видимым отвращением отошел в сторону и встал, наблюдая за воинами. Рука Эски сжала древко копья, как будто ему не терпелось пустить его в ход, но потом он, пожав плечами, круто повернулся и встал рядом с Марком. Их немногочисленные пожитки грубо вывалили на траву: два плаща, горшок для варки пищи, несколько полос копченого оленьего мяса. Крышка бронзового ящичка с лекарствами была сорвана, и один из охотников рылся в содержимом, как пес, почуявший крысу. Марк спокойно сказал вождю, который стоял рядом и, сложив руки на груди, тоже смотрел на происходящее:

— Вели твоим псам бережнее обращаться с орудиями моего ремесла. Ведь может статься, в Альбе еще у кого-нибудь болят глаза, хотя у твоего сына они теперь здоровы.

Дергдиан вспыхнул при этом намеке и отвернулся с угрюмым и несколько пристыженным видом. Затем он резко сказал человеку, копавшемуся в мазях:

— Потише, дурень, незачем ломать палочки.

Человек заворчал, но стал обращаться с содержимым ящика осторожнее. Остальные успели развернуть и перетряхнуть мягкие седла из овчины и едва не оторвали бронзовую застежку от лилового плаща, с такой силой они дергали плащ.

— Ну как, вы убедились? — спросил Марк, когда все, что только можно, было вывернуто на землю, и воины, оставшиеся ни с чем, озадаченно взирали на устроенный ими хаос. — Или, может быть, разденете и обыщете нас самих?

Он вытянул вперед руки, и враждебные глаза обежали его и Эску с ног до головы. Было ясно, что на них не могло быть спрятано ничего и вдесятеро меньше размером и весом, чем орел.

Вождь покачал головой:

— Видно, придется забросить сеть пошире.

Марк знал всех этих воинов, во всяком случае — в лицо. Вид у них сейчас был растерянный; сбитые с толку, угрюмые, они смущенно прятали от него глаза. По знаку вождя они принялись подбирать раскиданные вещи и увязывать во вьюки, в том числе плащ с полуоторванным куском, на котором болталась застежка.

Лиатан нагнулся над опустевшим ящичком из-под мазей, поднял глаза на Марка и отвернулся. Они нарушили собственные законы гостеприимства. Они преследовали своих бывших гостей, как дичь — но так и не нашли крылатого бога.

— Вернись с нами, — предложил вождь. — Вернись, чтобы снять позор с наших домов.

Марк покачал головой:

— Нет, нам надо попасть на юг до завершения года. Идите и забрасывайте шире сеть, может, и отыщете своего бескрылого крылатого бога. Мы с Эской будем помнить, что были вашими гостями. — Он улыбнулся: — Остальное мы уже забыли. Доброй вам охоты на охотничьих тропах грядущей зимой.

Воины свистнули своих лошадей, которые все это время спокойно стояли с закинутыми на шею поводьями, сели и поскакали обратно той же дорогой, что приехали. Марк некоторое время не двигался. Он стоял, пристально вглядываясь в уменьшающиеся фигурки в конце долины, и испытывал непонятное сожаление, рука его машинально поглаживала возбужденную лошадь.

— Тебе не хочется, чтобы орел оставался там, где мы его взяли? — спросил Эска.

Марк провожал взглядом еле видные точки.

— Нет, — ответил он. — Тогда он бы представлял угрозу границе… угрозу другим легионам. И потом, это отцовский орел, а не их. Пусть постараются удержать его. Я жалею только о том, что мы заставили испытать стыд Дергдиана и его братьев по оружию.

Они проверили поклажу, затянули на лошадях подпруги и двинулись дальше.


Вскоре озеро начало сужаться, а горы сдвигаться, они вставали уже буквально из воды. Наконец путники завидели деревню — горстку земляных лачуг в конце озера, скот, пасущийся на крутых склонах, прямые синие столбы дыма от костров на фоне сумрачных коричневато-лиловых гор.

— Пора мне заболеть лихорадкой, — и Эска без дальнейших околичностей принялся раскачиваться в седле из стороны в сторону, полузакрыв глаза.

— О, моя голова! — прохрипел он. — Голова моя горит!

Марк протянул руку и перенял у него поводья.

— Согнись побольше и качайся поменьше, — скомандовал он, — помни, у тебя голова болит от лихорадки, а не от выпитого меда.

Навстречу, как водится, высыпали мужчины и женщины, дети и подростки, их приезду на свой, сдержанный, лад радовались, их помнили с тех пор, как они проезжали на север. Эска совсем припал к шее Минны. Марк выбрал взглядом старейшину, поздоровался с подобающей почтительностью и объяснил, что прислужник его заболел и должен отдохнуть два, от силы три дня. Болезнь застарелая, возвращается время от времени, но быстро проходит после принятых мер.

Старейшина отвечал, что его дом к их услугам, как было и на пути туда. Но Марк покачал головой:

— Нам надо поселиться отдельно, пусть жилище будет неудобное, лишь бы крыша была над головой. И как можно дальше от ваших жилищ. Болезнь моего прислужника вызвана демонами в его животе, и мне придется изгонять их с помощью сильного колдовства. — Он помолчал, потом оглядел вопрошающие лица. — Вреда вашей деревне оно не принесет, но смотреть на это нельзя тем, у кого нет охранительных знаков. Вот почему нам надо поселиться отдельно.

В толпе переглянулись.

— Всегда опасно смотреть на запретное, — проговорила одна женщина, объяснение она приняла, как должное. Отказать в гостеприимстве они не могли, Марк знал законы племени. Жители деревни быстро посовещались и порешили, что коровник Конна, стоявший без употребления, самое подходящее место.

Коровник Конна оказался обыкновенной земляной постройкой, почти не отличающейся от жилых хижин, разве что она была не так глубоко вкопана в землю и посредине утоптанного глиняного пола не было очага. От жилых хижин коровник отстоял на достаточном расстоянии, и дверь располагалась под таким углом, что войти и выйти можно было, не привлекая ничьего внимания. Пока все складывалось удачно.

Жители деревни, считая, что с человеком, который умеет заклинать демонов, надо обходиться вежливо, приняли их как нельзя лучше: к наступлению сумерек лошади были уже накормлены, в коровник натаскали свежего папоротника, на дверь повесили старую оленью шкуру; женщины принесли Марку жареного кабаньего мяса, а Эске, который, лежа на куче папоротника, очень натурально стонал и бредил, — теплого овечьего молока.

Позже обитатели деревни ушли к своим очагам и постарались отвратить лица и мысли от одинокой хижины, за стенами которой творилось колдовство, а Марк с Эской плотно затянули вход шкурой и наконец свободно взглянули друг на друга при слабом свете камышового фитиля, плавающего в раковине с тюленьим жиром. Эска съел большую часть мяса, оно ему было нужнее для предстоящего. Несколько полос копченого оленьего мяса он засунул в свернутый плащ и встал, готовый к дороге.

В последнюю минуту Марк не выдержал:

— Будь проклята моя нога! Не ты, а я должен бы идти туда!

Эска покачал головой:

— Нога тут ни при чем. Будь она здоровой, все равно пошел бы я — так и быстрей, и безопасней. Ты бы не смог покинуть деревню и вернуться в нее ночью, не разбудив собак, а я могу. Ты бы не нашел дорогу в темноте через перевалы, где мы проходили только один раз. Это сумеет охотник: он родился и вырос среди охотников, это не дело солдата, недавно познакомившегося с лесом.

Эска протянул руку к маленькому коптящему светильнику, который свисал со стропил, и погасил его, защемив фитиль.

Марк отодвинул шкуру и выглянул наружу. Мягко чернели горы, вдали справа блестела золотая полоска света — щель в дверной занавеске одной из хижин. Луна скрывалась за горами, воды залива были чуть светлее гор, без малейшего блеска или сияния.

— Путь свободен, — сказал он. — Ты наверняка найдешь дорогу?

— Да.

— Тогда доброй охоты, Эска.

Темный силуэт выскользнул наружу и растворился в темноте. Марк остался один.

Он постоял немного в дверях, напрягая слух, но ничто не нарушало тишины гор, лишь еле слышно булькала вода там, где быстрый поток падал с высоты и вливался в озеро, а еще погодя проревел самец-олень. Убедившись, что Эска благополучно ушел, Марк опустил занавеску. Светильник он зажигать не стал, а долго еще сидел на папоротнике в полной темноте и, обхватив руками колени, размышлял. Единственным для него утешением служила мысль, что, случись беда с Эской, он очень скоро разделит его участь.


Три ночи и два дня Марк сторожил пустую лачугу. Дважды в день какая-нибудь из женщин, отвернув лицо, ставила на плоский камень поодаль от входа жареное мясо и парное овечье молоко, иногда селедки, а один раз — золотистый ком меда диких пчел. Марк забирал пищу, а потом относил к камню пустую посуду. Через день в деревне остались только женщины и дети, а мужчин, как видно, вызвали в укрепленное селение. Сперва Марк колебался — не надо ли для правдоподобия создавать в хижине шум, но потом решил, что тишина будет внушительнее. Поэтому он лишь изредка испускал стоны или бессвязное бормотание, если кто-то проходил поблизости, напоминая, что внутри два человека. Остальное время он соблюдал тишину. Иногда он спал, но понемножку, так как боялся быть застигнутым врасплох. Большей частью он сидел днем и ночью перед дверью внутри лачуги и смотрел в проделанную в занавеске щелку на серые воды озера и крутой, усеянный валунами склон. Горы уходили так высоко вверх, что ему приходилось откидывать голову назад, чтобы увидеть зубчатые гребни и обрывки тумана, бродящего между вершинами и впадинами.

Как неожиданно нагрянула осень, думал Марк. Еще несколько дней назад лето медлило уходить, хотя вереск уже отцвел и горящие кисти рябины давно исчезли. А сейчас сразу наступила пора листопада, и ветер разносил по склонам запах прелой листвы, деревья в лощине оголились, и журчащий ручей покрылся золотом плывущих березовых листьев.

На третью ночь, вскоре после захода луны, чья-то рука без всякого предупреждения взялась за шкуру на двери. Марк, лежавший в кромешной темноте, весь напрягся и услышал еле слышный прерывистый свист — всего две ноты, как он всегда призывал Волчка. Марк испытал непомерное облегчение и тихо свистнул в ответ. Шкура отодвинулась, темная фигура скользнула внутрь.

— Все в порядке? — шепнул Эска.

— Все в порядке, — Марк ударил кремнем об огниво, зажег светильник. — А у тебя? Как прошла охота?

— Охота была добрая, — Эска нагнулся, опуская на пол что-то, плотно завернутое в плащ.

Марк бросил на сверток взгляд.

— Никаких неприятностей?

— Никаких. Только берег немного обвалил, когда вылезал с орлом. Но мало ли почему может обвалиться старый берег! Кто будет задумываться над этим? — Он тяжело опустился на папоротник. — Поесть найдется?

Марк взял себе за привычку каждый раз откладывать еду, которую ему приносили, и съедать ее потом, когда приносили следующую. Так что у него в старом горшке всегда оставалась еда про запас. Он достал ее и сел, положив руку на сверток, так много значивший для него; он смотрел, как насыщается Эска, рассказывая урывками, с полным ртом, о последних трех днях.

Марк узнал, что Эска перевалил через горы без особого труда, но к тому времени, как он добрался до Озера Многих Островов, уже светало, и ему пришлось затаиться в густом орешнике на целый день. Дважды за это время довольно близко от его убежища проезжали всадники, они везли с собой рыбачьи кожаные лодки и держали путь явно к укрепленному селению с намерением тоже коротким путем переправиться на ту сторону озера. И в руках у них были боевые копья. Едва стемнело, Эска покинул рощу и вышел на берег. До намеченного места оставалось не больше мили, он переплыл озеро без труда; там он прошел в дальний конец, пока не добрался до того выступа суши, где под берегом был спрятан орел. Достав орла, он вылез наверх, и вот тут-то берег немного осыпался. Потом завернул орла в мокрый плащ, который был привязан у него за плечами, и поскорей убрался оттуда, так как селение гудело, как растревоженный улей. Судя по всему, племя собирало войско. Все получилось просто, слишком просто.

Голос Эски звучал все невнятней. Он совершенно вымотался, поэтому, покончив с едой, растянулся на папоротнике и погрузился в сон сразу, как засыпает усталый пес после целого дня охоты.

Однако утром, еще не вышло из-за гор солнце, они были снова в пути. Подозрение с них было снято, но медлить не приходилось. В деревне нисколько не удивились внезапному выздоровлению Эски. Дело ясное: стоит выгнать у человека из живота демонов и тот будет опять здоровехонек. Путешественникам дали в дорогу вечного копченого мяса и провожатого до следующей стоянки — смуглого дичка, который был чересчур мал, чтобы идти с мужчинами на войну, и потому дулся, — и, пожелав им доброй охоты, жители отпустили их.


Дорога весь день была изнурительной, она теперь шла не по ровной долине, а круто вверх, к северу, в самое сердце гор, а потом на восток (насколько им удавалось выдержать взятое направление) — по узким перевалам между отвесными черными утесами, одетыми в вереск, огибая громадные горные уступы, переходя через голые каменные гряды, через саму крышу мира. Под конец характер местности заставил их опять повернуть к югу, там тропа пошла под уклон; пологий длинный спуск кончался далеко в болотах Клоты. Перед спуском провожатый простился; он отказался разделить с ними ночлег у костра и отправился назад тем же путем, каким привел их, неутомимый, как горный олень.

Они смотрели, как он идет: не торопясь, широким пружинистым шагом. Вот так он будет идти всю ночь и придет домой к рассвету и при этом не очень устанет.

И Марк, и Эска сами были уроженцами горных мест, но им было не сравняться с этим мальчишкой, не одолеть с такой легкостью все эти утесы и перевалы. Они повернулись спиной к высящемуся вдали Круахану и двинулись на юг, торопясь скорее попасть в более защищенную местность, так как в воздухе запахло бурей — на сей раз не грозой, а именно бурей, с ветром и дождем. Она их не очень страшила, страшнее был бы туман, но осенний ветер разогнал бы его. Лишь однажды в жизни погода значила для Марка так же много, как сейчас, — в утро атаки на Иску Думнониев, когда моросящий дождь мешал поднять сигнальный дым.

С последними лучами солнца они выехали к развалинам круглой башни — одной из тех странных построек, которые возвел давно забытый народ, — на самом краю света они торчали в вышине, как орлиные гнезда. Там путники устроились на ночлег по соседству со скелетом волка, обглоданным воронами.

Решив на всякий случай не разводить костра, они стреножили лошадей, натаскали себе папоротника и, набрав воды в котелок из горного потока, уселись спиной к крошащимся камням и поужинали жесткими стружками сушеного мяса.

Марк с наслаждением растянулся на папоротнике. Переход был изматывающий, большую часть, дороги пришлось карабкаться вверх пешком, ведя в поводу Випсанию и Минну, и хромая нога его страшно разболелась, несмотря на то, что Эска охотно помогал ему. Отдых был как раз кстати.

Перед ними к югу расстилалась холмистая страна, гряда за грядой уходили в голубоватую даль, туда, где тысячью футами ниже, в двух днях перехода, старая граница отрезала Валенцию от дикого края. Глубоко внизу, среди темных рядов сосен, северный рукав большого озера отражал пламя заката. Марк обрадовался озеру, как старому знакомому; они с Эской уже проходили вдоль него, следуя на север, почти две луны назад. Дальше их ждал прямой путь, думал Марк, больше не придется суетиться, сновать взад-вперед вдоль заливов и блуждать в окутанных туманом горах. Но почему-то его не оставляло суеверное чувство, что все идет чересчур легко, тревожило предчувствие беды. И закат тоже соответствовал его настроению. Он был великолепен! Пожар охватывал весь запад, над головой ветер гнал пылающие облака, которые казались громадными золотыми крыльями, прямо на глазах превращающиеся в алые. Все ярче пылал пожар, и вот запад преобразился в огненную печь с сидящим на ней багровым облаком, — весь мир, казалось, охватило пламенем, а вздымающаяся позади озера скала была густо-красной, будто облитая вином. Закат был сплошным предвестием бури, ветра, дождя, а может быть, и еще чего-нибудь похуже. Марку вдруг почудилось, что густо-красный цвет — это не цвет вина, а цвет крови…

Он передернул плечами и обругал себя дураком. Просто он устал. Устал он, устал Эска, устали лошади, да и буря близится. Счастье, что у них есть на ночь укрытие. К утру-то уж буря непременно утихнет. Марк вспомнил, что он даже не взглянул на орла. В деревне и в самом деле разворачивать его не стоило, но сейчас… Орел лежал тут, рядом, и движимый внезапным побуждением Марк взялся за сверток. Закат осветил складки плаща, превратив фиолетовый цвет в царственный пурпур. Отвернув последнюю складку, он взял орла в руки: холодный, тяжелый, с вмятинами, горящий красным золотом в закатном свете.

— Euge[24]! — произнес он тихонько, употребив слово, которым похвалил бы победителя на арене. Он поднял глаза на Эску: — Охота была доброй, братец.

Но глаза Эски были прикованы к плащу, он ничего не ответил, и Марк, проследив за его взглядом, увидел оторванный угол плаща.

— Застежка! — пробормотал Эска. — Застежка!

Все еще держа орла на согнутой руке, Марк торопливо начал перебирать складки свободной рукой, сознавая, что делает это зря — застежка была приколота именно на этом углу. Сейчас, задним числом, в памяти его ярко вспыхнула сцена на берегу озера — угрожающие лица воинов, поклажа, валяющаяся на траве, плащ с полуоторванной висящей застежкой. Надо же быть таким олухом — он начисто выбросил тот случай из головы, и Эска, видно, тоже.

— Она могла упасть когда угодно, хотя бы в воде, — заметил он.

— Нет, — медленно произнес Эска. — Она зазвенела на камнях, когда я бросил плащ на берег, прежде чем вынырнуть.

Он потер тыльной стороной ладони лоб, вспоминая.

— Когда я подбирал плащ, он зацепился за корни ольхи. Знаешь, как растет ольха — у самой воды. Я вспомнил сейчас, а тогда не обратил внимания.

Он уронил руку, и они молча уставились друг на друга. Застежка была бронзовая, дешевая, но узор был необычен, и вся деревня видела ее на Деметрии из Александрии. А если судить по оторванному углу, то в застежке еще и застрял клок лиловой материи, которая быстро освежит их память.

Марк первым прервал молчание:

— Если они ее найдут, то поймут, что кто-то из нас возвращался на озеро уже после того, как они обыскали наши вещи. И повод у нас мог быть только один.

Он принялся аккуратно заворачивать орла.

— Они поговорят с воинами из деревушки, которую мы покинули сегодня утром. Узнают, что уходил я… — начал торопливо Эска. — Нет, это не имеет значения, все равно они поймут, что я ходил туда с твоего ведома. Послушай, Марк, ты должен идти дальше один. Возьми Випсанию и выезжай сразу. Ты еще можешь уйти. А я дождусь их, скажу, мы поссорились из-за орла, подрались около озера, ты упал в воду и утонул, и орел вместе с тобой.

— А куда делась Випсания? — возразил Марк, продолжая возиться со свертком. — И что они сделают с тобой после этого?

— Убьют, — просто сказал Эска.

— Нет, извини, план твой никуда не годится.

— Надо думать об орле, — упорствовал Эска.

Марк сделал жест нетерпения.

— Орел не очень-то нужен в Риме. Уж я это знаю. Важно, чтобы он не попал опять в руки бриттам, а так он может пролежать с одинаковым успехом и в каледонском болоте, и на римской свалке. Случись худшее, мы найдем способ избавиться от орла, прежде чем нас схватят.

— Не понятно тогда, почему ты давно не бросил его в озеро, раз он никому не нужен. Зачем его везти на юг?

Марк подбирал уже под себя ноги, чтобы встать; он остановился и пристально посмотрел в глаза Эске.

— Так надо, — ответил он и с трудом поднялся. — Мы замешаны в эту историю оба и вместе победим или вместе погибнем. Может, эту проклятую застежку найдут не сразу, но все равно, чем скорее мы доберемся до Валенции, тем лучше.

Эска молча встал. Говорить больше было не о чем.

Марк взглянул на бешено несущиеся облака, похожие на подхваченных ураганом птиц.

— Сколько времени нам осталось до бури?

Эска втянул в себя воздух, будто принюхиваясь:

— Хватит, чтобы добраться до берега озера. Сосновый лес послужит нам защитой от непогоды. Мы еще успеем сегодня сделать несколько миль.

Глава 17 Ночная погоня

Спустя два дня утром Марк лежал во впадине между низкими холмами и смотрел вниз сквозь раздвинутые листья папоротника. Внизу протянулись рыжевато-серые болота, на юге постепенно возвышающиеся до синих высот Валенции. А через болотную низину вилась серебристая Клота, уходя на запад, где в конце концов впадала в залив. На северном берегу обнесенный земляным валом стоял Аре-Клота, когда-то пограничный город, а сейчас место встречи и рынок для всех племен по соседству. На реке тут и там виднелись кожаные лодчонки, сверху похожие на крохотных водяных жуков; несколько суденышек покрупнее со свернутыми синими парусами стояли на якоре под самыми стенами, а из селения дым множества очагов поднимался к высокому серому небу. Кроткое небо, утомившееся от осенней бури, подумал Марк, перебирая в памяти события последних двух дней, как будто вспоминая страшный сон.

Буря разразилась ближе к полуночи, дикий западный ветер обрушился на них сверху, с гор, как хищный зверь. Он взбил воду в озере, погнал по нему белые пенящиеся волны и принес с собой дождь, который исхлестал путников и промочил их насквозь. Большую часть ночи они провели вместе с двумя перепуганными кобылами под глубоким выступом скалы; вокруг в непроглядной тьме бесновались ветер и дождь. К рассвету буря чуть поутихла, и они двинулись дальше и ехали, пока в середине дня не нашли себе новый приют в яме, образованной вывороченной с корнями сосной. Они стреножили лошадей, заползли под торчащий кверху клубок корней и уснули. Проснулись они уже глубокой ночью, шел дождь, ветер с воем и стонами еще раскачивал верхушки сосен, но уже не кидался на путников, как живое существо. Они доели остатки копченого мяса и поехали дальше сквозь утихающую бурю. Рассвет наконец принес умиротворение, мокрые дубовые рощи просыпались под пение зябликов, корольков и крапивника. Путники остановились среди низких холмов над Клотой.

Как только рассвело, Эска спустился в городок, чтобы продать лошадей. Расставание получилось нелегким, все четверо успели привязаться друг к другу за эти месяцы, и лошади прекрасно понимали, что с ними расстаются насовсем. Жаль было очень, но кавалерийские клейма слишком бросались в глаза, и ничего другого не оставалось, как сбыть кобыл с рук и купить других. В одном можно было не сомневаться: хозяин у них будет хороший, бритты хорошо относились к лошадям и собакам; работать заставляли тяжело, но и себя не жалели, а с домашними животными обращались как с членами семьи.

С Випсанией и Минной все будет хорошо, твердо сказал себе Марк. Он потянулся. Приятно было лежать на мягкой траве, ощущать, как высыхает на тебе промокшая туника и отдыхает нога, и знать — как бы близко, по пятам, не следовала погоня, все-таки они миновали места, где им могли отрезать путь, спустившись по любому из боковых ущелий, соединявших заливы, или выскочив из туманного лабиринта. Лабиринт теперь был позади. Как-то там идут дела у Эски? Вечно ему приходится брать на себя лишнюю работу, лишний риск. Конечно, это неизбежно: Эска — бритт, он может пройти незамеченным там, где Марк, с его оливково-смуглой кожей, со смуглотой совсем иного рода, чем у варваров, сразу навлечет на себя подозрения. Марк сознавал это, но все равно это выводило его из себя. Ощущение покоя начало покидать его, и по мере того как тянулось утро, тревога все росла. Вскоре он уже просто не находил себе места. Что там происходит? Почему Эска так задержался? Неужели слух о похищенном орле обогнал их и уже достиг Аре-Клоты?

Близился полдень, когда внизу в лощине появился Эска верхом на косматой, мышиного цвета, лошадке, ведя другую в поводу. Марк испытал неслыханное облегчение. Эска задрал голову, отыскивая глазами их убежище. Марк раздвинул папоротник и помахал рукой, Эска поднял руку в ответ. Через несколько мгновений он очутился рядом с Марком и спрыгнул с косматого создания. Вид у него был удовлетворенный — он выполнил свой долг, и, очевидно, удачно.

— И этих тварей с мохнатыми мордами ты называешь лошадьми? — Марк с любопытством перекатился на бок и сел.

Эска снимал со спины одной из лошадей какой-то тюк и ответил не сразу. Медлительная, как всегда, серьезная улыбка тронула уголки его рта.

— Человек, который мне их продал, поклялся, что они происходят из конюшен Верховного царя Эриу.

— И ты ему поверил?

— Как бы не так. — Эска зацепил поводья обеих лошадок за низкую ветку и сел рядом с Марком, не выпуская из рук тючка. — А я сказал человеку, которому продавал наших лошадей, что их вывели в конюшнях царицы Картимандуа. Он тоже мне не поверил.

— Славные были лошади, откуда бы ни вели свое происхождение. Хорошего ты подобрал им хозяина?

— Да. Обеих в одни руки отдал. Невысокий такой, хитрый человечек, но руки у него хорошие. Я ему сказал, что отплываю с братом в Эриу. Предлог для продажи лошадей подходящий, а если кто потом вздумает его расспрашивать, то возьмет ложный след. Мы с ним долго торговались, потому что они немного захромали. Пришлось плести длинную историю про волков, тогда он заявил, что у них запал. А это уж чистое вранье. Но я их все-таки отдал ему за превосходную тюленью шкуру, два боевых копья с эмалью, бронзовый котелок и молочного поросенка. Да, и еще за три превосходных янтарных браслета.

Марк расхохотался, откинув голову:

— Куда же ты девал поросенка?

— Черный был такой поросеночек, но очень визгучий, — задумчиво заметил Эска. — Я его продал одной женщине вот за это.

С этими словами он развернул тюк и достал оттуда плащ с капюшоном из ворсистой материи; раньше он, видно, был в синюю и красную клетку, но сейчас вылинял и приобрел просто цвет грязи.

— Даже мелочь может изменить наш вид, особенно издали. Еще я получил за поросенка сушеное мясо. Вот оно. Потом я вернулся на лошадиный рынок и купил этих лошадок вместе с оголовьем. Вся выгода досталась торговцу, чтоб ему не видать удачи. Но что поделаешь.

— Какие уж сделки в нашем положении, — согласился Марк, жуя с набитым ртом. — Посмотрел бы я на тебя с поросенком, — добавил он иронически.

Они не стали тратить время на разговоры, наскоро поели, оставив часть на будущее, так как неизвестно было, когда им удастся пополнить свои запасы, и к полудню, завернув свои немногочисленные пожитки в желтую вьючную суму, накинули мягкие седла из овчины на спины косматым лошадкам, затянули подпруги и скоро были уже в пути.

Марк ехал в приобретенном в обмен на поросенка плаще, капюшон он натянул до самых глаз, талисман же в форме руки снял как слишком заметный. Под грязными, вонючими складками плаща он прятал орла. Он соорудил что-то вроде перевязи из полос, оторванных от старого плаща, в который орел был прежде завернут. Теперь он освободил обе руки, чтобы держать поводья, но все же орел упирался в сгиб левого локтя.


Они сделали большой полукруг, далеко объехав Аре-Клоту, и снова выехали к реке в том месте, где она вдавалась в глубь Валенции и текла на юго-восток. Обратный путь проходил совсем не так, как путь туда. В прошлый раз они ехали открыто, от деревни к деревне, получая пищу и кров в конце дня. Теперь же, беглецы, они днем скрывались в какой-нибудь укромной лощине, а по ночам двигались на юг. И где-то по их следам мчалась погоня. В течение трех дней они не замечали никаких ее признаков, но знали, что их нагоняют, и двигались неуклонно вперед, все время прислушиваясь к звукам позади. Они продвигались довольно быстро, лошадки, хоть и неказистого вида, были существа прыткие, выросшие в горах, выносливые и устойчивые на ногах, как козы, они без отдыха проделывали большие расстояния. Скоро придется отпустить лошадок и укрыться в вереске без них. А пока они торопились вперед изо всех сил, чтобы как можно дальше углубиться на юг. Четвертый вечер застал их в пути, после того как целый день они пролежали в зарослях терновника. Вечер был промозглый, небо серое, низкое. За спиной у них, в низине, уже стемнело, но здесь, на нагорье, еще медлил дневной свет, и небо отражалось в многочисленных серебристых озерцах в гуще темного вереска.

— Еще три дня, — вдруг произнес Марк. — По моим расчетам, еще три дня — и мы доберемся до Вала.

Эска повернул голову, чтобы ответить, и вдруг резко вздернул ее, будто что-то услыхал. Мгновение спустя и Марк тоже услышал отдаленный собачий лай.

Они как раз въехали на гребень длинной гряды и, оглянувшись, разглядели горстку темных пятнышек, преодолевающих гребень пониже. Они были далеко, но не настолько, чтобы не распознать в них всадников и собак. Лай подхватила еще одна собака.

— Радоваться было рано, — проговорил Марк и сам услышал, как голос его дрогнул.

— Они нас заметили. — Эска хрипло засмеялся. — Погоня не на шутку. Вперед, четвероногая дичь! А то из дичи ты скоро станешь добычей!

Лошадка его, захрапев, рванулась вперед, пришпоренная ударом пяток по ребрам.

Марк тоже пустил свою лошадь вскачь. Лошади пока еще были полны сил, но беглецы понимали, что на открытой местности догнать их — вопрос времени: под варварами лошади были лучше, а там — их стащат на землю собаки, разъяренные, как стая волков. Не сговариваясь, они направили лошадей вверх, где местность становилась пересеченной и они могли надеяться уйти от преследователей.

— Если удержим это расстояние до темноты, — прокричал Эска сквозь грохот копыт и ветра, — может, в тех ущельях нам повезет!

Марк не ответил, но приготовился скакать, как никогда в жизни еще не скакал. Темный вереск стлался под копытами его лошади, длинную жесткую гриву относило назад, плеща по запястьям, ветер свистел в ушах. На одно-единственное мгновение он опять испытал восторг, упоение бешеной скачкой, нарастающей скоростью, какое не мечтал уже ощутить. Но ощущение промелькнуло, как стремительный полет зимородка. Ведь на самом-то деле он удирал, спасая свою жизнь, а за ним по пятам гналась мрачная орда, жаждущая мщения. Ему понадобилось все умение, чтобы не угодить в невидимые рытвины, не зацепиться за кочки, сучья и спутанные клубки вереска, что означало бы гибель. И все время он сознавал со всей беспощадностью, что правое колено мешает как следует зажать бока лошади и, споткнись лошадь, мчащаяся во весь опор, он перелетит ей через голову. Вперед, вперед, огибая окаймленное тростником горное озерцо, резко сворачивая в сторону, чтобы обогнуть ядовито зеленеющее в слабом вечернем свете болотце. Вверх по склону, вниз по бронзовым волнам подсыхающего вереска, вспугивая из травы здесь — стайку ржанок, там — случайного кроншнепа и постоянно слыша за собой звуки приближающейся погони. В ушах все время стоял лай собак, слышный, несмотря на приглушенный дерном топот. Все ближе и ближе охота. Но оглядываться было некогда. Вперед и вперед, и теперь лошади начали уже выдыхаться. Марк чувствовал, как тяжело раздуваются бока его лошади, на него попадали брызги пены, разлетавшиеся с ее морды. Марк как можно ниже приник к ее шее, чтобы облегчить ей ношу; он уговаривал, пел, кричал, похлопывал по мокрой от пота шее, бил пятками в бока, посылая ее вперед, вперед всеми доступными способами, хотя несчастное животное и без того неслось, окрыленное страхом. Лошадь и сама, не хуже своего седока, понимала значение доносившихся сзади звуков.

Земля перед ними начала все более и более вздыматься, свет угасал с каждой минутой. Ущелья и орешник были уже совсем близко, но и преследователи тоже. Бросив быстрый взгляд через плечо, Марк увидел смутное пятно, размытое сумерками, — всадников и бегущих впереди собак. Пятно неслось по открытой равнине, и передняя собака была не дальше полета стрелы.

Задыхаясь, оглушенные нарастающим шумом погони, они последним отчаянным усилием преодолели гребень еще одной гряды и, всмотревшись, различили в сумеречном свете бледную полоску ручья. До них донесся неожиданный запах, сладкий, тяжелый, похожий на мускус, и Эска не то вскрикнул, не то всхлипнул:

— Скорее вниз, к ручью, пока они не перевалили гребень. Может, там уйдем от них.

Не вполне понимая замысел Эски, но всецело доверяясь его чутью и опыту, Марк несколько раз подряд ударил пятками по ребрам лошадки, чьи бока ходили ходуном, понуждая ее к последнему рывку. Дрожа, вся в мыле, разбрасывая пену, окрашенную кровью, она ринулась вниз в последнем бешеном броске. Голова в голову они мчались по склону сквозь высокий папоротник, и с каждой минутой запах мускуса становился сильнее. Ниже, ниже, и вот они уже достигли вытоптанной ямы на берегу потока, и оттуда, вспугнутые их появлением, вырвались две рогатые, дерущиеся на бегу тени и с треском бросились вдоль лощины. Зека на ходу соскочил с лошади, и вслед за ним Марк тоже спрыгнул, вернее, свалился в яму, где минуту назад сражались за владычество два громадных самца-оленя. Рука Эски подхватила Марка, не дала упасть.

— В воду, быстро! — скомандовал он.

Лошади, освободившись от седоков, захрапели от страха и умчались в темноту.

Друзья бросились к берегу, продрались сквозь ольшаник к воде (Эска все еще поддерживал Марка, обхватив его рукой) и соскользнули в ледяной быстрый поток, как раз когда погоня вынеслась на косогор. Скорчившись под крутым берегом, они слышали, как сперва вдоль ручья с треском проскакали через бурелом испуганные лошади, и за ними устремилась вся охота. Потом она остановилась, потеряв след, собаки залились лаем, лошади преследователей затоптались на месте, послышался всплеск голосов, и беглецы пригнулись еще ниже, так что вода почти заливалась им в ноздри.

Казалось, что они уже целую вечность стоят, согнувшись, прислушиваясь к кутерьме над головой в надежде, что сумрак скроет следы их быстрого спуска через ольшаник, а собаки, идущие по следу лошадей, не отвлекутся на людей. Но в действительности прошло лишь несколько минут до того, как торжествующий клич возвестил, что охотники сообразили, в каком направлении умчались лошади. Собаки с истошным лаем бросились по горячему следу оленей или же лошадей, или тех и других. Опять раздался взрыв криков, топот, сердитое пронзительное ржанье, и вот в сбивчивом ритме рассеивающегося кошмара люди, собаки и лошади понеслись за удаляющимися тенями.

Немного подальше лощина делала поворот, и оттуда глазам беглецов, скорчившихся под берегом, открылось неясное пятно — охота, мчащаяся по сумеречной долине; дикие звуки бешеной скачки все затихали, и вот погоня исчезла, растворилась, как некие призрачные охотники в погоне за душами. Сумерки поглотили их, ночной ветер донес последний заливистый лай собаки, и все стихло. В тишине они услышали лишь крик кроншнепа да громкое биение собственных сердец.

Эска быстро выпрямился.

— Лошади пока еще несутся стрелой, — сказал он. — Без нас, да с перепуга… Но скоро их нагонят, и тогда охота повернет назад, искать нас. Чем скорее мы уйдем отсюда, тем лучше.

Марк пошарил под плащом и убедился, что орел на месте.

— Мне как-то не по себе из-за наших лошадей, — сказал он.

— Ничего плохого с ними не случится, если только они не запаленные. Собаки ведь охотничьи, их натаскивают, чтоб они преследовали и загоняли дичь, они не убивают без приказания. На нас их бы спустили, а так — зачем зря губить лошадь? У охотников это не принято. Разве что их племя не такое, как все другие племена Британии.

Говоря это, Эска шарил рукой под берегом и наконец с довольным ворчанием достал свое копье.

— Покамест пойдем по ручью, попробуем запутать след. — Он протянул руку Марку, на которую тот и оперся.


Нескончаемо долго, как им показалось, они брели по ручью против течения — то по мелководью, не глубже колена, то погружаясь по пояс в глубокую быстрину сузившегося ручья. Они вели непрерывную борьбу — с напором воды, с неустойчивым дном под ногами, со временем. Нервы их были натянуты в ожидании собачьего лая — не пропустить бы его за мягким шумом бегущей воды.

Совсем стемнело, луна спряталась за низким облаком, холмы чернели со всех сторон. Ручей начал уводить их чересчур к востоку, да и, кроме того, опасно было идти долго в одном и том же направлении. Поэтому, дойдя до узкой боковой лощины, идущей в сторону юга, они вылезли на берег, продрогшие до костей, отряхнулись, как собаки, отжали, насколько могли, мокрое платье и двинулись дальше, радуясь тому, что развязались с ледяной водой.

В скором времени они преодолели крутизну, спустились в еще одно ущелье, поросшее орешником и рябиной, где каскадами по крутому спуску падал еще один ручей, белея в темноте. Собственно, шум бегущей воды сопровождал их повсюду. Наконец, оступившись, они бухнулись в яму, образовавшуюся в результате оползня во время дождя, и остались там, прижавшись друг к другу, чтобы согреться, перевести дух и рассмотреть свое положение.

Та немногая пища, что у них оставалась, исчезла вместе с лошадьми, и дальше им предстояло шагать на голодный желудок. Задерживаться по дороге и ставить ловушки они не смели. Им оставалось, по крайней мере, два полных перехода до ближайшей стоянки на Валу, и покрыть это расстояние они должны были пешком, по незнакомой местности, зная, что по их следу мчится погоня. Словом, перспективы были не слишком отрадные.

Марк сидел и растирал себе ногу, которая болела невыносимо, и смотрел на белевшую воду и темную гущу орешника. Его угнетало сознание, что за ними охотятся, и он знал, что Эска чувствует то же самое. Все вокруг казалось враждебным, угрожающим, как будто не только люди, но и вся местность поднялась на охоту и черные холмы обступили свою добычу. И однако именно природа оказала им сегодня дружескую помощь, напомнил себе Марк, послав в самый острый момент двух дерущихся оленей.

Они посидели молча еще немножко, используя до конца короткую передышку, но тянуть дольше было опасно, следовало отойти как можно дальше от воды и отыскать до рассвета более надежное укрытие.

Марк вздохнул и начал было приподниматься, как вдруг Эска насторожился; Марк тоже расслышал за мягким плеском ручья, как кто-то или что-то движется вдоль берега. Марк съежился и застыл, прислушиваясь; звуки приближались, неясная смесь звуков — шуршание и треск сучьев, движение не то одного человека, не то нескольких. Шум становился все громче, беглецы вжались в дно ямы, что-то надвигалось прямо на них, и Марк, вглядевшись сквозь свешивающиеся ветви рябины и орешника, увидел одно белесое и одно темное пятно. Вот уж никак не думал он увидеть здесь нечто, столь неожиданно домашнее: человека, ведущего корову.

Мало того. Человек тихонько насвистывал сквозь зубы, подходя к берегу; так тихо, что мелодию они узнали, только когда тот очутился в трех шагах от них, — легко запоминающаяся мелодия:

Когда я встал под знамя орла
(Не вчера ль я под знамя встал?),
Я девушку из Клузия
У порога поцеловал.
Марк выпрямился и раздвинул ветви.

— Добрая встреча, охотник Гверн, — проговорил он на своем родном языке.

Глава 18 Воды леты

Пение оборвалось. Белая корова, испугавшись чужого голоса, беспокойно затопталась, тяжело задышала и пригнула рога вперед. Человек, пробормотав что-то, стал вглядываться сквозь ветки рябины. Тихое, угрожающее ворчание пса, которого Марк не сразу заметил, перешло в злобное рычание на одной ноте, но прекратилось, когда охотник пнул его ногой.

— Добрая встреча, Деметрий из Александрии.

Сейчас было не до расспросов и объяснений, и Марк быстро проговорил:

— Гверн, нам нужна твоя помощь.

— Я уже и сам знаю. Вы украли орла, и племя эпидиев гонится за вами по пятам. Слух об этом дошел до наших мест на закате, думнонии и мое племя примут участие в охоте. — Гверн подошел вплотную. — Что требуется от меня?

— Пища и… ложный след, если сумеешь.

— Пищу принести нехитрое дело, а вот ложного следа маловато, если вы хотите, добраться до стены целыми и невредимыми. Сейчас каждую тропку, идущую к югу, стерегут. Пожалуй, я знаю только один путь, который наверняка будет свободен.

— Скажи нам, как его найти.

— Сказать мало. Без проводника он ведет к погибели. Потому его и не считают нужным стеречь.

— И ты его хорошо знаешь? — Впервые подал голос Эска.

— Знаю. Я… я поведу вас.

— А что, если тебя поймают вместе с нами? — спросил Марк. — Если тебя хватятся и не найдут дома?

— Никто не удивится; в ближайшие дни многие будут на охоте. А если на наснаткнутся… я всегда могу пырнуть ножом одного из вас и заявить свое право первого копья среди охотников.

— Идея недурна, — отозвался, поежившись, Марк. — Прямо сейчас двинемся?

— Да. Первую половину пути лучше пройти сразу, — решил Гверн. — Придется и корову с собой взять. Сама виновата — вечно отбивается от стада.

Марк засмеялся, встал и охнул — натруженную ногу пронзило острой болью.

— Зато ее привычка сослужила нам сегодня хорошую службу. Давай сюда твое плечо, Эска, что-то здесь очень круто.


Много таких крутых спусков в лощины и подъемов на поросшие вереском гряды пролегло между ними и ямой, где дрались олени, но только перед самым рассветом Гверн привел их в старый заброшенный карьер, где добывали песчаник в ту пору, когда легионам еще не пришлось бежать из Валенции. Гверн велел им залезть в осыпающуюся пещеру или что-то вроде галерейки, которую, судя по всему, облюбовали дикие свиньи. И, дав совет притаиться и ждать его, ушел вместе с заморившейся коровой.

— Может, это научит тебя не убегать, о дочь Аримана[25]! — бормотал он, втаскивая ее за рога вверх на каменистый склон.

Оставшись одни, Марк и Эска затянули вход в свою пещеру нависавшим шиповником и куманикой и устроились как могли удобнее.

— Если потолок не обвалится, а свиньи не явятся нас выгонять, денек как будто обещает быть спокойным, — заметил Марк, укладываясь головой на скрещенные руки.

Ни того, ни другого не случилось. День тянулся медленно, Марк с Эской спали, то и дело просыпаясь и стараясь превозмочь ощущение голода. Сквозь кусты, прикрывавшие вход, проглядывал свет, постепенно он сделался золотистым, а потом погас. Уже смеркалось, когда наконец появился Гверн и принес, кроме неизменного копченого жесткого мяса, большой кусок свежезажаренной оленины.

— Поешьте свежатинки, — сказал он, — да поторапливайтесь.

Они принялись за еду, а он тем временем стоял у входа, опершись на копье; пес лежал у его ног. Снаружи еще не совсем стемнело, когда они пустились в путь. Сперва они шли медленно, так как нога у Марка действовала плохо после целого дня неподвижности. Но дорога теперь была полегче и шла в основном под уклон, нога постепенно расходилась. Они, как бесшумные тени, не произнося ни слова, следовали за Гверном по тропкам, ведомым только ему и оленям. По мере того как время шло, Марк все больше недоумевал: он не видел никакой разницы между этой местностью и той, которую они оставили позади, никаких признаков дороги, где идти без проводника было равносильно смерти.

Но вот они спустились по отлогому склону, и воздух неуловимо изменился, а с ним изменилось ощущение почвы под ногами. И Марк вдруг догадался — трясина! Трясина, а через нее где-то проходит тайная тропа, известная лишь немногим. Граница топи появилась перед ними внезапно, как край лужи, в воздухе остро запахло сырой землей. Гверн заметался из стороны в сторону, как охотничья собака, вынюхивающая след. Затем он остановился.

— Вот она, тут, — тихонько сказал он. Он заговорил впервые за все время пути. — Дальше мы пойдем гуськом. Ступайте в мои следы и не задерживайтесь ни на один миг — даже на этой тайной тропе почва податлива. Слушайтесь меня — и вы благополучно перейдете топь. Не послушаетесь — вас засосет.

Только и всего.

— Понятно, — шепнул Марк. Не место и не время было предаваться сейчас разговорам. Одному Митре известно, насколько близка или далека погоня.

Пес прижался к ногам Гверна, и тот ступил на трясину. Марк занял освободившееся место, Эска шел последним. Топкая почва подавалась у них под ногами, ноги мгновенно начинали увязать, путники едва успевали переставлять их. Они ушли совсем еще недалеко, но тут Марк заметил вокруг легкий белесоватый туман. Сначала он принял это за болотные испарения, но очень скоро понял, что ошибается. Туман бледными полосами начал подниматься кверху, полосы, извиваясь, смыкались над их головами. Поглядев вверх, Марк увидел луну, тускло светившую сквозь хвосты тумана. Туман! Беда, которой они имели все основания страшиться. И надо же, чтобы это случилось именно сейчас! О возвращении назад не могло быть и речи. И в то же время — разве возможно найти дорогу в этом гиблом месте? А что, если они заблудятся? Об этом лучше не думать.

Туман неуклонно сгущался. Скоро они уже шли почти вслепую, их мир ограничился двумя-тремя футами мокрого торфа, клочковатого влажного мха и блестками воды. Все это тут же исчезало, растворялось в светящемся тумане. И нигде никаких признаков тропы. Но Гверна это, казалось, не смущало, он уверенно и легко шел вперед, то и дело меняя направление, а Марк с Эской следовали за ним. Пронзительный запах сырой земли все усиливался, становилось промозгло, луна опустилась ниже, туман почти съедала темнота, а охотник Гверн все шел вперед, дальше и дальше. Их окружала тишина, лишь изредка где-то справа кричала выпь, да болото издавало зловещие чавкающие звуки.

Марк давно уже не опасался, сможет ли Гверн отыскать дорогу в тумане. Но его начало беспокоить — долго ли он сам сможет идти вот таким легким ровным шагом. И вдруг ему почудилось, будто опора под ногами сделалась тверже. Еще несколько шагов, и он уже не сомневался — они выбирались из трясины. Туман пахнул по-иному, он оставался таким же промозглым, но сделался более легким и бархатистым. Вскоре тайная тропа осталась позади, как дурной сон. Рассвет приближался, опять поднялся туман, теперь он не светился в темноте, а сделался тускло-серым, как пепел давно потухшего костра. Начало светать, когда был пройден последний клочок трясины; они с облегчением вздохнули, встали под прикрытием старых деревьев боярышника и посмотрели наконец друг на друга.

— Я привел вас, куда мог, — произнес Гверн. — У каждого свои охотничьи угодья, дальше местность мне незнакома.

— Ты провел нас через заслон наших врагов, теперь мы позаботимся о себе сами, — торопливо ответил Марк.

Гверн с сомнением покачал косматой головой:

— Как знать, может быть, они прочесывают и эти холмы. Я советую вам идти ночью, а днем прятаться. Если не заблудитесь в тумане и не попадете в руки здешних племен, то доберетесь до Вала через две ночи. — Он запнулся, хотел что-то сказать, видимо, не решался, но потом выговорил сердито и вместе с тем робко: — Прежде чем наши пути разойдутся, мне бы хотелось взглянуть разок на орла. Ведь он был раньше и моим орлом.

Вместо ответа Марк достал сверток и отвернул складки плаща. В серой предутренней мгле орел был темным и тусклым — кусок помятого металла в форме птицы, и только.

— Он потерял свои крылья, — сказал Марк.

Гверн жадно потянулся к нему, но спохватился и опустил руки вдоль тела. Этот жест выдал многое, и Марка словно полоснуло по сердцу. Ему вдруг захотелось завыть, как псу. Он еще некоторое время держал так орла, а охотник, опустив голову, молча глядел. Затем Гверн сделал шаг назад, Марк опять плотно закутал орла в темную тряпку и спрятал себе под плащ.

— Так, — произнес Гверн. — Я повидал орла еще раз. Возможно, больше мне до конца жизни не увидеть лица римлянина и не услышать родного языка… Вам пора.

— Пойдем с нами, — вырвалось у Марка.

Охотник поднял голову и бросил исподлобья взгляд на Марка. Он как будто обдумывал предложение. Потом покачал головой:

— Мне могут оказать слишком пылкую встречу. Я не жажду, чтобы меня забили камнями насмерть.

— Твой сегодняшний поступок все меняет. Мы обязаны тебе жизнью, и если нам удастся донести орла домой, в этом твоя заслуга.

Гверн снова покачал головой:

— Я уже принадлежу племени сельговов. Я взял себе женщину из этого племени, и она мне хорошая жена. У меня от нее сыновья, они тоже принадлежат этому племени. Здесь моя жизнь. Если прежде я и был кем-то другим и моя жизнь протекала в другом месте, то все это осталось в другом мире, и люди, которых я там знал, забыли меня. Через воды Леты назад пути нет.

— Тогда хорошей тебе охоты на твоих тропах, — помолчав, произнес Марк. — Пожелай и нам добраться отсюда до Вала.

— Желаю вам удачи. Я буду следовать за вами в моих мыслях. Если вы доберетесь до Вала, весть об этом дойдет до меня, и я порадуюсь.

— Твое участие в этом деле немалое, мы оба этого не забудем, — сказал Марк. — Свет Солнца да будет с тобой, центурион.

Пройдя несколько шагов, они оглянулись и увидели, что тот стоит, как стоял, слегка подернутый дымкой, и фигура его обрисовывается на фоне плывущего позади тумана. Полуголый косматый дикарь с диким псом. Но свободный заученный жест — поднятая в знак прощания рука — был римским. За ним стоял учебный плац, резкий звук трубы, железная дисциплина и гордость. Перед глазами Марка в этот момент стоял не охотник-варвар, а юный центурион, гордящийся своим первым назначением, пока на него еще не легла тень обреченного легиона. Этому центуриону он и отсалютовал в ответ.

Но тут ветер нанес туман и разделил их.

Пускаясь в путь, Марк мысленно пожелал Гверну благополучно дойти назад, вернуться к той новой жизни, которую он себе выбрал. А главное — чтобы ему не пришлось расплачиваться за то, что не предал их. Что ж, туман послужит ему прикрытием на обратном пути.

И, как будто услышав непроизнесенные вслух мысли Марка, Эска ответил ему:

— Он-то узнает, если мы доберемся живыми, а вот мы никогда о нем не узнаем.

— Лучше бы он пошел с нами… — начал Марк, но в ту же минуту понял, что охотник Гверн прав: через воды Леты пути назад нет.


Двумя днями позже друзья все еще были далеко от Вала. Туман преследовал их всю дорогу, коварный и переменчивый; он то слегка размывал границы, делал расплывчатыми дальние холмы, а то налетал сверху, полностью закрывая все вокруг серым вихрем, в котором исчезала сама земля. Они бы уже десять раз заблудились, если б не охотничий нюх Эски. Он чуял нужное направление, как горожанин почуял бы запах чеснока. Но все равно они продвигались на юг ужасающе медленно, пользуясь лишь теми часами, когда туман редел, и забиваясь в укрытия, когда туман сгущался. Раза два они чудом избежали гибели; много раз буквально у них под ногами разверзался провал, до той поры скрытый туманом, и тогда приходилось делать крюк и терять время в поисках обхода. У Марка к тому же, который, как всегда, предоставил Эске отыскивать дорогу, были и свои заботы. Больная нога, выдержавшая все форсированные марши и утомительные подъемы, сейчас начала сдавать и часто подводила его. Он упрямо держался изо всех сил, но движения его сделались неуклюжими, он спотыкался, и приходилось стискивать зубы от боли.

Последний рассвет принес им первое предупреждение: враг, как и предполагал Гверн, поднял на ноги жителей и этих холмов: туман услужливо отполз в сторону и обнажил фигуру сторожевого всадника на каменном уступе на расстоянии полета стрелы. К счастью, он смотрел в другую сторону, и они распластались на земле среди вереска и провели несколько неприятных минут, наблюдая, как тот медленно едет вдоль гребня; потом туман снова сомкнулся.

Часть этого дня они пролежали под прикрытием большого валуна, но позже все-таки тронулись дальше, желая использовать дневной свет. Постоянно сопутствовавший им туман вынудил их отказаться от первоначального замысла — путешествовать только ночью. Приходилось идти, когда выдавалась такая возможность.

— Долго нам еще, как ты считаешь? — спросил Марк, растирая свою одеревеневшую ногу.

Эска затянул у себя на поясе сыромятный ремень, который стал слишком свободен, поднял копье и кое-как пригладил примятую ими траву.

— Так не скажешь, — ответил он. — Продвигаемся мы, конечно, медленно, но, пожалуй, я не сильно отклонился в сторону. Если судить по понижению, осталось этак двенадцать — четырнадцать ваших римских миль. Ну вот. Если кому случится подойти близко, он заметит, что мы тут лежали, но за несколько шагов ничего не видно.

И они снова тронулись в путь.


Под вечер поднялся легкий ветерок и державшийся весь день густой туман расползся, как рубище нищего.

— Если ветер разыграется, мы избавимся наконец от этой ведьминой похлебки, — заметил Марк, когда они остановились на изгибе узкой лощины, чтобы удостовериться, туда ли они идут.

Эска задрал голову и втянул ноздрями воздух, точно зверь, почуявший опасность.

— Чует мое сердце, нам надо найти себе берлогу дотемна.

Но они опоздали. Едва Эска произнес эти слова, туман начал скручиваться, потом его понесло вбок, как дым; сквозь расходящиеся в стороны витки проступил бурый вереск и золотистый папоротник, и в следующий миг раздался крик; пронзительный и торжествующий, он прорезал воздух, и на другой стороне лощины из-за укрытия выскочил человек в желтой юбке и бросился, пригнувшись, вверх по склону. Эска швырнул вдогонку копье, но тот был уже далеко. В несколько прыжков он достиг вершины холма и исчез, созывая охотников.

— Вниз, — хрипло скомандовал Эска. — В лес.

Они повернули назад, держа к ближайшему концу березовой рощицы, пятном выделявшейся в разрыве тумана. Но из рощи послышался ответный клич. Путь в ту сторону был тоже отрезан. Затем такой же клич, высокий, словно птичий, послышался у них за спиной, в дальнем конце лощины. Им оставался один путь: направо и вверх по склону, а что ждало их по ту сторону гребня, знал лишь покровитель легионов.

Кое-как они взобрались на гребень, Марк и сам не знал, как это им удалось. Но едва они остановились на голой вершине, позади снова раздался крик, его подхватили снизу, где-то в тумане, и бросили ввысь. Видимо, они наткнулись на большой отряд охотников. К югу вдоль гребня темнел густой утесник, словно предлагая убежище, и они ринулись туда, как преследуемые охотниками звери, и начали продираться сквозь кустарник в самую его гущу.

После чего все слилось: туман, торчащие ветки утесника вперемешку с рыжеватыми листьями папоротника и черники; неподвижное лежание среди острых, как кинжал, корней; удушливая, отвратительная лисья вонь; бешено колотящееся сердце, страх загнанного зверя и преследующая их по этому темному лабиринту смерть в виде множества боевых копий с перьями цапли. Со всех сторон их окружали конные и пешие. Не обращая внимания на колючки, они протискивались между ветвями, подпрыгивали вверх, как охотничьи собаки, высматривающие добычу в высокой траве; временами они поднимали гам — тоже, как охотничьи собаки. Один раз кто-то, шаря копьем, чуть не проткнул Марку плечо.

Беглецы даже не сразу осознали, что, вопреки всякому ожиданию, их не заметили. Охота промчалась над их головами, их уже не окружали со всех сторон. Погоня умчалась назад. Они опять поползли на животе, медленно, с мучительной осторожностью. Они не могли бы сказать, куда они ползут, главное было уйти подальше от врага. В зарослях перед ними возник темный лаз, видно было, что им много пользовались. Они нырнули туда. Эска полз первым. Лисья вонь сделалась еще резче, проход изогнулся и слегка пошел под уклон. Им ничего не оставалось, как спускаться по нему, — такой плотной стеной окружал их утесник с боков и сверху. Внезапно лаз окончился на краю зарослей, и перед их глазами возник отрог главной гряды — каменистый, поросший кустами. Волнистые полосы тумана, поднимавшиеся из глубины ущелья, все еще несло ветром мимо, невдалеке, повыше того места, откуда они смотрели, сквозь серую пелену маячило что-то вроде круглой башни. Прибежище это выглядело не слишком надежно, но оставаться дольше здесь они не смели: им снова послышались звуки приближающейся погони. Поворачивать назад нечего было и думать. Они очутились на открытом месте и, пользуясь как прикрытием каждым камнем и кустиком, стали искать, где бы спуститься вниз.

Спуститься было невозможно. Северо-западный склон не представлял особых трудностей, но пока они осматривались, притаившись на краю обрыва, внизу зазвякали удила, послышался явственный шорох, шевеление людей в засаде. Этот путь, таким образом, исключался. На юго-востоке стена уходила отвесно вниз, теряясь в кольцах тумана, и снизу шел неопределимый запах глубокой воды. Может быть, для орла это и был выход, но Марка он не устраивал.

Подгоняемые звуками охоты, рыщущей по зарослям, как собаки, потерявшие след, друзья через силу сделали еще несколько шагов, затем остановились, в отчаянии озираясь во все стороны, тщетно выискивая способ спастись. Марк еле держался на ногах, Эска поддерживал его. Даже если бы нашелся путь к спасению, они уже не смогли бы им воспользоваться. Они были в ловушке и сознавали это. Строение, которое прежде смутно проглядывало сквозь туман, очистилось, и теперь было отчетливо видно: бывшая римская сигнальная башня. Юноши, собрав последние силы, направились к ней.

Она представляла собой отличное убежище и до такой степени явное, что охотники наверняка уже осмотрели ее, так что она могла им дать какую-то минимальную возможность спасения, вернее сказать, короткой передышки. В худшем случае она поможет им оказать сопротивление. И ведь наступит же когда-нибудь темнота!

В стене зиял узкий проем, лишенный двери, и они, спотыкаясь, вошли во внутренний дворик, где булыжник давно зарос травой. Перед ними оказался еще один пустой проем, и, шагнув внутрь, они очутились в караульном помещении. Под ногами шуршали сухие листья, белесоватый свет сочился сквозь высокую бойницу, освещая первые ступени лестницы.

— Наверх, — задыхаясь, выговорил Марк.

Каменные ступени хорошо сохранились, хотя и были скользкими от сырости; звуки шагов громко раздавались внутри этого каменного каркаса, где небольшой римский гарнизон нес свою службу, наблюдая за пограничными холмами в тот недолгий период, пока провинция Валенция еще не стала пустым звуком.

Через низкую дверку они вылезли на плоскую сигнальную крышу и после сумрака нижних помещений оказались на ярком свету, прозрачном, как лунный камень. В тот же миг Марк отшатнулся: большие черные крылья мазнули его по лицу — вверх взмыл потревоженный ворон и, издавая резкий, скрипучий крик тревоги, полетел к северу, медленно взмахивая крыльями и негодующе каркая. «Проклятие! Любой теперь догадается, где мы», — подумал Марк, но подумал как-то равнодушно. Он устал, он окончательно выбился из сил. Пошатываясь, он доковылял до дальнего конца площадки и выглянул через выкрошившуюся бойницу. Башня стояла на самом краю скалы, которая уходила отвесно вниз, и далеко внизу, сквозь последние клочья тумана, темнела глубокая вода — неподвижное озерцо, покоившееся между отрогом и главной грядой, оно мрачно хранило свои тайны. Да, для орла выход здесь был…

Эска скорчился возле пролома в парапете по другую сторону площадки.

— Все еще обшаривают утесник, — пробормотал он, когда Марк подошел к нему. — Нам повезло, что у этой партии нет с собой собак. Если они не придут сюда до темноты, мы еще можем спастись.

— Они придут, — тихонько ответил Марк. — Ворон об этом позаботился. Слушай…

С северной стороны отрога до них донесся шум, невнятный всплеск возбужденных голосов, приглушенных туманом и расстоянием, и это яснее ясного сказало им, что дозорный понял сигнал ворона. Марк с трудом опустился на здоровое колено, затем растянулся на боку, опершись на локоть.

— Наверное, мне бы следовало чувствовать себя виноватым перед тобой, Эска. Я — другое дело, я старался ради орла. А ты? Что от этого получил ты?

Эска улыбнулся своей медлительной серьезной улыбкой. На лбу его рдела глубокая рваная царапина — след острого корня утесника, но глаза оставались спокойными.

— А я был опять свободным среди свободных. Я охотился вместе с моим братом, и охота была добрая.

Марк тоже улыбнулся.

— Да, охота была добрая, — подтвердил он.

Снизу послышался мягкий стук неподкованных копыт по земле. Невидимые пешие охотники, обыскивавшие утесник, направлялись к отрогу, стуча копьями об землю и тыча ими в кусты по дороге, — они хотели удостовериться, что не упустили добычу. Скоро они будут у башни, но всадники поспеют сюда первыми.

Охота была добрая. Но сейчас она, кажется, подошла к концу. Интересно, услышат ли когда-нибудь о том, что она кончилась, по ту сторону Вала? Дойдет ли до легата Клавдия, а через него — до дяди Аквилы и Коттии, ждущей в саду под крепостным валом в Каллеве? Хорошо бы они узнали… узнали, что их с Эской охота была доброй… Марку вдруг пришло в голову, что, несмотря ни на что, дело того стоило.

На душе у него было покойно. Ветер унес обрывки тумана, какое-то подобие солнечного луча скользнуло по крыше дозорной башни. Марк в первый раз заметил, что из щели растрескавшегося парапета возле него растет кустик колокольчиков, на котором еще оставался один хрупкий цветок на изогнутом тоненьком стебельке. Колокольчик качнулся на ветру, потом опять упрямо выпрямился, вызывающе тряхнув головкой. Марку подумалось, что он никогда не встречал ничего более ярко-синего.

Из-за гребня отрога показалось трое всадников, они направлялись к башне.

Глава 19 Подарок старого традуи

Как только всадники спрыгнули во дворе с лошадей, Марк с Эской отпрянули от парапета.

— Пока только трое, — шепнул Марк. — Без особой нужды не пускай в ход нож, они могут нам пригодиться живыми.

Эска кивнул и сунул нож обратно за пояс. К ним опять вернулось желание жить, потребность действовать. Прижавшись к стене по обе стороны от лестницы, они ждали, прислушиваясь, как те обыскивают склад и караульню.

— Дурачье! — вздохнул Марк, услыхав возглас радости. Троица, видимо, обнаружила лестницу. Послышался быстрый топот ног вверх по ступеням.

Марк был опытен в кулачном бою, а долгие упражнения с цепью прошлой зимой сделали из Эски тоже недурного бойца; вместе, как ни были они изнурены, они составляли опасную команду. Двое бриттов, вынырнувшие первыми из низкой дверки, повалились, не пикнув, как забитые волы. Третий, не в такой мере захваченный врасплох, оказал сперва некоторое сопротивление. Эска кинулся на него сверху, и они покатились по ступенькам вниз, как клубок молотящих рук и ног. Завязалась короткая отчаянная схватка, и в результате Эска оказался сверху. Пошатываясь, он поднялся и перекатил недруга через порог. Тот был без сознания.

— Безмозглые мальчишки! — Эска нагнулся и поднял упавшее копье. — Щенки у собак и те догадливее.

Двое из поверженных — они все были в самом деле очень молоды — лежали оглушенные. Третий, однако, пошевелился, и Марк наклонился над ним.

— Это Лиатан, — сказал он. — Я присмотрю за ним, а ты свяжи тех и заткни им чем-нибудь рты.

Юный воин застонал и открыл глаза: он увидел Марка, приставившего ему к горлу его собственный кинжал, и Эску, который торопливо связывал его товарищей и затыкал им рты полосами, оторванными от плаща.

— Вы поступили неверно, — сказал Марк. — Надо было держаться с остальными, а не соваться сюда одним.

В черных глазах Лиатана, глядевшего снизу вверх, застыла жгучая ненависть. Из угла рта у него стекала тоненькая струйка крови.

— Ну и что! Просто мы увидели ворона и решили стать первыми копьями, чтобы не отдавать бога-орла племенам с равнины, — сказал он сквозь стиснутые зубы.

— Понятно. Поступок смелый, но глупый.

— Ну и пусть. Нам не удалось, так все равно скоро другие придут сюда.

В черных глазах юного воина сверкнуло злорадное торжество.

— Так, — согласился Марк. — Но когда другие сюда придут, ты крикнешь им, что нас тут нет, что мы все-таки ускользнули в тумане, и пошлешь их назад, за главную гряду, в сторону восхода солнца.

Лиатан улыбнулся:

— Почему я стану это делать? — Он бросил презрительный взгляд на кинжал в руке Марка. — Из-за этого?

— Нет, — возразил Марк, — потому что едва кто-то из ваших ступит на лестницу, я бросаю орла в озеро. Вот он, тут, у меня. Нам еще далеко до Вала, у тебя и у всех ваших еще будет возможность схватить нас. Но если мы умрем сейчас, бога Красных Гребней вы потеряете навсегда.

Лиатан долго лежал молча, не спуская глаз с Марка. Но тут в тишине послышался приглушенный топот копыт и отдаленные крики. Эска быстро встал и, пригибаясь, подошел к парапету.

— Охота приближается. С утесником они покончили. Ух! Подбираются со всех сторон, как волчья стая.

Марк убрал кинжал, не отводя при этом глаз от лица мальчика.

— Выбирай, — произнес он спокойно.

Он встал и отошел к дальнему краю, на ходу развертывая орла. Лиатан тоже кое-как поднялся и стоял, слегка покачиваясь, переводя взгляд с Марка на Эску, потом сглотнул и облизал рассеченную губу. Марк слушал приближающийся шум погони, людской гомон, похожий на лай возбужденной собачьей своры, а за спиной, в пустоте, раздавался лишь одинокий крик болотной птицы да свист ветра. Марк отвернул последнюю лиловую складку плаща и поднял кверху орла. Вечернее солнце, прорвавшееся сквозь редеющий туман, осветило позолоченную хищную голову.

Лиатан безнадежно махнул рукой в знак поражения, повернулся, неуверенными шагами подошел к ломаному парапету и перегнулся через него. Передние были уже у ворот, при виде Лиатана раздались возгласы. Лиатан прокричал им вниз:

— Их тут нет! Наверно, проскочили через заросли в обратную сторону. Проклятый туман! — С диким видом он протянул руку, голос его прервался. — Поищите в лесу, может, они удрали туда!

Ему ответил гул свирепых голосов, пронзительно заржала лошадь. Лиатан быстро отпрянул от парапета, как будто собирался сбежать вниз. Охота, развернувшись, пустилась в обратном направлении. Лиатан повернулся к Марку:

— Так я сделал?

Марк молча кивнул, он, не отрываясь, следил через бойницу за охотниками, потянувшимися вдоль отрога к зарослям утесника — всадники и пешие созывали друг друга по дороге. Скоро они растворились в белесой дымке. Тогда только Марк перевел взгляд на юного охотника.

— Ты все сделал правильно, — сказал он. — Опусти-ка голову, а то кто-нибудь из ваших оглянется и удивится, что ты еще здесь.

Лиатан послушно наклонил голову… и прыгнул. Прыгнул, как дикая кошка. Но Марк, успевший уловить странный огонек в его глазах, метнулся в сторону и упал, прикрывая собой орла. Эска немедленно бросился на мальчишку и повалил его.

— Дурень. — Марк с трудом поднялся и посмотрел в лицо Лиатану, прижатому коленями Эски. — Молокосос, нас двое, а ты один.

Убедившись, что двое других по-прежнему в бессознательном состоянии, он оторвал от брошенного плаща еще несколько полос и вернулся к Лиатану. Вдвоем с Эской они связали ему руки и ноги; тот перестал сопротивляться и лежал неподвижно, отвернув лицо.

— С кляпом чуть-чуть подождем. — Марк подобрал орла и принялся заворачивать его. — Эска, сходи-ка погляди, в порядке ли лошади. Они нам сейчас понадобятся.

Когда Эска ушел, он тяжело поднялся и подошел к южной стороне площадки. Горное озерцо четко вырисовывалось под крутым обрывом. Холмы почти очистились от тумана, хотя он еще белел в долине. Быстро вечерело. А где-то к югу, за холмами, теперь уже недалеко, проходил Вал.

— Зачем ты пришел к нам и назвался целителем больных глаз, а сам украл у нас крылатого бога?

Марк повернулся, услышав этот гневный голос.

— А что, разве я был таким уж плохим целителем? По крайней мере, сын твоего брата уже не будет слепым. — Он устало прислонился плечом к парапету и задумчиво поглядел на пленника. — А кроме того, я пришел забрать назад своего крылатого бога, а не украсть. Он никогда не был вашим, он был орлом легиона моего отца.

Марк инстинктивно чувствовал, что Лиатану, как и Коттии, это объяснение покажется наиболее понятным. Он понимал также, что для спокойствия на границе будет лучше, если вражда между ним и племенем останется личной.

В темных глазах Лиатана мелькнула искорка.

— Значит, мой дед был прав, — сказал он.

— Ах так? Расскажи, в чем же он прав.

— Когда жрецы обнаружили пропажу крылатого бога, — Лиатан говорил охотно, как будто в этом был вызов, — мой дед уверял, что орла взял ты. Говорил, что у тебя лицо вождя Красных Гребней, которого убили подле крылатого бога, и ругал себя слепым слабоумным стариком за то, что не узнал в тебе сразу его сына. Но когда мы догнали вас, обыскали поклажу и ничего не нашли, мы решили, что дед и вправду стар, вот и чудится ему невесть что. А позже рыбак Голт нашел на берегу озера твою застежку, и обвалившийся берег, и щель под выступом. А потом до нас дошла из укрепленного селения чудная история про то, как заболел твой оруженосец. И мы все поняли. И мой дед сказал: «Значит, все-таки прав я, который никогда не ошибается», — и послал за мной. Моего брата укусил тюлень на охоте, и брат ослаб от раны и не мог пойти с войском. Поэтому дед послал за мной и сказал: «Может быть, как раз ты и нагонишь его, ведь его судьба и судьба нашей семьи перекрещиваются. Постарайся его убить, он навлек позор на богов племени! Но отдай ему кольцо его отца, он — сын своего отца не только по крови».

Наступило минутное молчание, затем Марк сказал:

— Оно при тебе?

— На ремешке вокруг моей шеи, — с неохотой ответил Лиатан. — Возьми сам, мои руки связаны.

Марк опустился на здоровое колено и с некоторой опаской просунул руку под плащ Лиатану. Но это не было уловкой, он нащупал кольцо и вытянул его наружу, разрезал ремешок и надел кольцо себе на палец. Свет уже угасал, и большой драгоценный камень, когда-то сверкавший в его воспоминаниях зеленым огнем, сейчас казался темным, как дубовый лист, и лишь слегка отражал свет неба.

— Если бы судьба распорядилась по-другому и мы с Эской попали бы к вам на копья, тебе вряд ли удалось бы отдать мне кольцо. Как бы ты тогда выполнил желание твоего деда? — полюбопытствовал Марк.

— Я должен был дать тебе кольцо с собой, как кладут оружие и любимую собаку.

— Поня-ятно, — протянул Марк и с улыбкой взглянул на Лиатана. — Вернешься домой, передай Традуи мою благодарность за подарок, за присланное кольцо моего отца.

На лестнице раздались шаги Эски, и мгновение спустя он вынырнул из проема.

— Лошади в порядке, — сказал он. — Я заодно немного осмотрелся. Нам надо ехать вдоль долины на запад. Там почти с самого начала нас будут прикрывать березы. Да и погоня направилась в сторону, где встает солнце.

Марк посмотрел на небо:

— Стемнеет через полчаса, но за это время многое может случиться. Мое сердце чует, надо выезжать сразу.

Эска кивнул и протянул ему руку, чтобы помочь подняться; при этом он заметил изумруд и вопросительно взглянул на Марка.

— Да, — ответил тот. — Лиатан принес мне в подарок от своего деда кольцо, оно принадлежало моему отцу. — Марк повернулся к юному бритту. — Мы заберем двух ваших лошадей, чтобы поскорее добраться до Вала. Но там мы их сразу отпустим, и, в случае удачи, ты снова их увидишь… в свое время. Все-таки ты принес мне отцовское кольцо. Не забудь про кляп, Эска.

Эска не забыл.

Глядя в бешеные черные глаза, Марк добавил:

— Ты уж прости, мы не можем обойтись без этого; вы поднимете крик, как только мы ускачем, и вдруг кто-нибудь вас услышит. Ваши, несомненно, скоро вернутся сюда и освободят вас. Но для верности я позабочусь, чтобы слух о том, где вы, дошел до твоих сородичей… когда мы уже достигнем Вала. Это все, что я могу сделать.

Они шагнули к лестнице. Эска задержался еще и забрал копья воинов, отставленные в сторону, и, заменив одним из них свое, побросал их в озеро. Марк услыхал один за другим три всплеска; сам же он в это время наклонился над двумя другими пленниками — те уже пришли в себя; глаза их сверкали ненавистью. Убедившись, что путы на месте, Марк с Эской выскользнули из низкой двери и начали спускаться в полной темноте по лестнице.

Прежнее бегство от преследователей измотало Марка до последней степени; передышка, как ни была она коротка, оказалась достаточно долгой, чтобы больная нога его успела потерять гибкость. Приходилось собирать все мужество для каждого следующего шага; казалось, вниз вело гораздо больше ступеней, чем раньше вверх. Наконец они спустились и вышли во дворик, где стояли три лошади с заброшенными на голову поводьями.

Они выбрали одну черную и одну мышиной масти, которые показались им пободрее, и обвязали поводья третьей вокруг бревна, чтобы она не последовала за ними. Затем они вывели лошадей наружу через узкие ворота.

— Последний рывок. — Марк ласково погладил по шее черную лошадь. — Утром мы будем завтракать на одном из наших пограничных постов.

Эска помог ему сесть верхом и затем сам вскочил на свою мышастую лошадь. Сначала Марку пришлось пустить в ход все оставшиеся силы и все свое умение, чтобы совладать со скакуном: дикое животное яростно сопротивлялось незнакомому всаднику, не желая подчиняться, фыркало, брыкалось, как необъезженный жеребенок, но наконец, устав от борьбы, решило повиноваться и пустилось легким галопом, мотая головой и обрызгивая себе пеной грудь и ноги.

Эска поравнялся с Марком, и, спустившись с крутизны, они поскакали в сторону леса.

— Слава богу Света, они еще вполне свежие, нам предстоит нелегкий путь, — сказал Эска.

— Да, — мрачно вымолвил Марк и стиснул зубы. На все эти прыжки и скачки ушел почти весь запас его и без того подточенной выносливости.

Свет угасал быстро. Они въехали в долину, делавшую тут поворот на юг. Ветер продувал рощи берез и орешник, небо в просвете между несущимися облаками сделалось желтым, как зажженный фонарь.


Много часов спустя часовому, ходившему вдоль северного вала в Борковике, показалось, что за воем беснующегося ветра где-то далеко внизу слышится стук копыт. Он перестал ходить и заглянул вниз, где глубоко-глубоко, сотней футов ниже крепостной стены, прорезал долину речной поток. Но тут как раз быстро несущееся облако с серебристой каймой набежало на луну, долина казалась сплошной черной пустотой, и налетевший ветер унес все звуки. Треклятый ветер! Здесь, в наивысшей точке Вала, никогда почти не прекращался ветер. А не ветер, так туман. Целыми днями и ночами только и слышишь вой ветра да крик чибиса. Чего только после этого не почудится! Хорошо, если только топот копыт… Часовой с отвращением сплюнул в черную бездну и принялся опять мерить шагами тропу.

А еще позже часовой на Северных воротах подивился, заслышав властный стук в деревянные ворота и крик: «Именем цезаря! Откройте!» Случись это у любого другого входа, это мог быть гонец с донесением. Но те, кто обычно появлялся с севера — барышники, охотники и прочие, — не колотили в ворота с таким грохотом, будто это сам легат пожаловал. А вдруг тут какая-то хитрость? Вызвав часового и приказав смотреть в оба, помощник центуриона загромыхал наверх и приник к наблюдательному окошку над входом.

Луна уже очистилась от облаков, и он разглядел внизу, в тени арки, две фигуры. Крутой склон оставался неосвещенным, но все равно было видно, что он пуст до самого ручья, блестевшего внизу. Стало быть, хитрости тут не было.

— Кто хочет войти именем цезаря?

Один из пришельцев задрал голову, лицо его смутно белело в темноте.

— Два человека с неотложным делом к коменданту. И им по возможности хочется попасть к нему живыми. Открывай, братец.

Поколебавшись, помощник центуриона сбежал на несколько ступенек вниз.

— Открывайте! — приказал он.

Солдаты повиновались; тяжелая створка плавно повернулась на каменных петлях, и в проеме, в падавшем из караульни желтом свете, показались двое бородатых, всклокоченных субъекта, как бы порожденных осенней бурей. Один тяжело опирался на плечо другого, а тот обхватывал его рукой. Они, пошатываясь, вошли внутрь, и даже помощник центуриона, начавший было грубым тоном: «Какого вам тут…» — смягчился до такой степени, что поддержал хромавшего.

— Попали в беду, а?

Но тут хромой вдруг засмеялся, зубы блеснули в темной спутанной бороде, он высвободился и прислонился к стене караульни, тяжело и часто дыша. В грязных лохмотьях, тощий, как сама смерть, с исцарапанным лицом, будто он продирался через все колючие заросли этого края, субъект этот являл собой самое мерзопакостное зрелище.

Ворота с лязгом захлопнулись, и субъект сказал четким и хладнокровным командирским голосом:

— Центурион, мне немедленно нужно видеть командира.

— Что? — переспросил тот, моргая.

Скоро, после сумятицы сменяющихся лиц, грубых солдатских голосов, клацанья подошв, миновав длинные извилистые переходы между казармами, Марк очутился на пороге освещенной комнаты. После ветреного мрака она вспыхнула перед его глазами как золотой цветок. Небольшая комната с белеными стенами, почти целиком заполненная старым, ободранным столом и сундуком с документами. Марк, прищурясь, глядел перед собой, испытывая странное чувство нереальности, — как будто все это происходит во сне. Широкоплечий коренастый человек поднялся из-за стола и вопрошающе поглядел на вошедшего.

— Что там… — начал он, почти как его помощник.

И, глядя на знакомую коренастую фигуру, на квадратное лицо и ноздри с торчащими волосками, Марк не испытал удивления. Он вернулся в знакомый мир, а значит, естественно было встретить там старых знакомых.

— Вечер тебе добрый, Друзилл, — проговорил он. — Поздравляю с повышением.

Лицо центуриона выразило недоумение, голова вздернулась с некоторой надменностью.

— Ты не узнаешь, меня, Друзилл? — почти умоляюще произнес Марк. — Я же…

Но старого центуриона уже осенила догадка, недоумение на его лице сменилось изумленным выражением, смуглая широкая физиономия осветилась восторгом. Он не верил своим глазам.

— Центурион Аквила! — воскликнул он. — Еще бы мне не узнать тебя! Да я узнал бы тебя и в Тартаре! — Грузно ступая, он обогнул стол. — Как ты сюда попал, во имя Грома?

Марк аккуратно положил на стол свою ношу.

— Мы принесли пропавшего орла Испанского легиона, — ответил он несколько невнятно и повалился прямо на орла.

Глава 20 Прощальная речь

Как-то вечером в конце октября Марк с Эской въехали на последний подъем дороги, ведущей в Каллеву. Узнав в Эбораке, что легат Клавдий еще не вернулся, они поспешили на юг, чтобы перехватить его в Каллеве.

Они сбрили бороды, помылись, а Марк еще и снова коротко обстриг волосы по римской моде. Но они оставались все в тех же лохмотьях, все еще исхудалые, с запавшими глазами и вполне подозрительного вида. Им не раз пришлось прибегать к помощи пропуска, выданного им Друзиллом, иначе их обвинили бы в краже армейских лошадей.

Они устали, смертельно устали, и при этом не испытывали никакого ощущения триумфа, которое могло бы расплавить своим жаром свинцовый холод сковавшей их усталости. Они ехали молча, отпустив поводья, и в тишине лишь подковы били по мощеной дороге, да скрипела мокрая кожаная сбруя. После стольких месяцев, проведенных в дикой отчужденности севера, здешняя, менее суровая, более приветливая местность, казалось, протягивала им дружескую руку. И когда Марк, подставив лицо нежной белесой мороси, увидел вдали, за перекатами пестревших лесов, знакомые и неожиданно родные холмы юга, он почувствовал, что возвращается домой.

Они въехали в Каллеву через Северные ворота, оставили лошадей в «Золотой Лозе», с тем чтобы на следующий день их отдали в походный лагерь, и пешком направились к дому дяди Аквилы. На ведущей к нему узкой улочке тополя уже облетели, под ногами было скользко от мокрой опавшей листвы. Дневной свет быстро меркнул, окошки в башне дяди Аквилы светились бледно-лимонным светом и словно приветствовали их.

Дверь была на щеколде, они подняли ее и вошли. В доме явно царила суматоха, казалось, кто-то недавно приехал или же кого-то ожидали.

Как раз когда они появились из маленькой прихожей, через зал проходил старый Стефанос, направлявшийся в столовую. Он бросил взгляд в их сторону, издал испуганное блеяние и едва не уронил лампу, которую нес.

— Не пугайся, Стефанос, — успокоил его Марк, снимая мокрый плащ и бросая его на скамью. — Мы явились из «Золотой Лозы», а не из царства теней. Дядя у себя в кабинете?

Старый раб раскрыл рот, но ответа его они не услышали, потому что голос его утонул в яростном лае. Послышался бешеный топот мягких лап вдоль галереи, и нечто огромное и пятнистое впрыгнуло через порог, пронеслось, скользя на гладком полу, через комнату — уши торчком, мохнатый хвост вытянут в струну. Это был Волчок, который в унынии лежал в тени колоннады и услыхал голос Марка.

— Волчок! — воскликнул Марк и поспешил сесть на скамью, чтобы не свалиться, как подкошенному.

И он сел очень вовремя: Волчок с разбегу прыгнул прямо ему на грудь, и они оба скатились со скамьи на пол. Марк обнял Волчка за шею, и тот прижался к нему, скуля, повизгивая и облизывая ему лицо в безумном восторге.

Весть об их возвращении уже разнеслась по всему дому, и с одной стороны семенил, впрочем, не теряя величавого достоинства, Маркипур, а в другую дверь вбежала с поварешкой Сасстикка. Марк поворачивался то туда, то сюда, здороваясь со всеми домочадцами, отвечая на приветствия и отражая радостные наскоки Волчка.

— Как видишь, Маркипур, тебе не удалось от нас избавиться! Сасстикка, видеть тебя — все равно что любоваться весенними цветами! Как я мечтал по ночам о твоих медовых коврижках…

— А-а, то-то мне показалось, что я слышу твой голос, Марк… среди прочих голосов.

Мгновенно все затихли: на нижних ступенях лестницы, ведущей в башню, стоял дядя Аквила в сопровождении старого, с седой мордой Проциона, а позади темнела суровая фигура Клавдия Иеронимиана.

Марк медленно встал, не снимая руки с большой лохматой головы, прижавшейся к его бедру.

— Мы, кажется, вернулись как нельзя более кстати, — произнес он.

Он сделал шаг вперед, в тот же миг дядя двинулся ему навстречу, они сошлись на середине комнаты, и Марк сжал обе руки старшего в своих.

— Дядя Аквила! Как славно видеть тебя! Как ты себя чувствуешь?

— Как ни странно, значительно лучше с той минуты, как увидел тебя целым и невредимым, хотя и в виде облезлого пса. — Дядя Аквила перевел взгляд на Эску. — А вот и еще один. — И, чуть помолчав, спросил спокойно: — Какие новости?

— Я принес его, — так же спокойно ответил Марк.

Больше о пропавшем орле не было произнесено ни слова. В зале они оставались вчетвером — рабы при появлении хозяина исчезли, вернувшись к своим обязанностям, — и дядя Аквила повелительным жестом пригласил молодых людей подойти с ним к легату, который, чтобы не мешать их встрече, грелся у жаровни. Посреди всеобщего перемещения Волчок перебежал к Эске и, здороваясь, ткнулся ему мордой в ладонь, потом снова вернулся к Марку. Процион ни с кем не поздоровался, он не признавал на свете никого, кроме своего хозяина, и, похоже, просто не замечал остальных.

— Нашел-таки! — с ворчливым торжеством провозгласил дядя Аквила. — Нашел, клянусь Юпитером! Ты ведь никак не ожидал, что он найдет, верно, мой Клавдий?

— Не уверен, — протянул легат, задумчиво разглядывая Марка своими странными черными глазами. — Нет, совсем не уверен, мой Аквила.

Марк отсалютовал ему, затем вывел вперед Эску, державшегося поодаль.

— Могу я напомнить о моем друге — Эске Мак-Куновале?

— А я и так отлично о нем помню, — Клавдий бегло улыбнулся бритту.

Эска склонил голову в знак приветствия.

— Господин, наверно, подписывал мою вольную, — тон его был так невыразительно ровен, что Марк тревожно взглянул на него. Он только сейчас сообразил, что для Эски в этом возвращении в дом, где он был рабом, нет настоящей радости.

— Да, подписывал. Но я запоминаю людей не только по их бумагам, — мягче обычного возразил легат.

Восклицание, которое издал дядя Аквила, прервало этот обмен репликами. Оглянувшись, Марк увидел, что дядя уставился на его левую руку, которой он все еще машинально поддерживал драгоценный сверток, покоившийся на перевязи.

— Кольцо? Покажи-ка!

Марк стянул тяжелую печатку с пальца и протянул дяде.

— Узнаешь, конечно?

Несколько мгновений тот с непроницаемым лицом рассматривал кольцо, затем отдал обратно.

— Да, — сказал он, — клянусь Юпитером, я его узнаю. Но как оно попало к тебе?

Тут совсем близко раздался визгливый голос Сасстикки. Того и гляди, в столовую пройдет раб накрывать на стол… Нет, Марк не мог сейчас сосредоточиться. Он надел печатку опять на палец и сказал:

— Дядя Аквила, нельзя ли отложить ненадолго и этот рассказ? До более подходящего времени и места. Рассказ будет долгим, а у этой комнаты много дверей.

Глаза их встретились, и дядя Аквила, помолчав, сказал:

— Что ж, хорошо. Ждали столько, что один лишний час значения не имеет. Ты согласен, Клавдий?

Египтянин кивнул.

— Безусловно. После ужина, в твоей башне, нам никто не помешает, и Марк даст нам полный отчет. — Неожиданно тысячи морщинок разбежались по его лицу — он улыбнулся; манера его резко изменилась, словно шелковый занавес опустился и скрыл до поры до времени пропавшего орла. Легат повернулся к Марку. — Я всегда попадаю в этот дом в счастливую минуту. В прошлый раз вернулся Волчок, сегодня ты, но сцена встречи всегда одна и та же.

Марк посмотрел вниз, на Волчка, который привалился к его ноге, полузакрыв глаза от наслаждения.

— Нам с Волчком хорошо вместе.

— Это я вижу. Просто трудно поверить, чтобы волк стал таким другом. Его было намного труднее учить, чем собак?

— Пожалуй, он был упрямей и, конечно, намного свирепей, но приручал его больше Эска, он в этом деле мастер.

— Ну да, разумеется. — Легат повернул голову к Эске. — Ты ведь как будто из бригантов? Много раз мне доводилось видеть собратьев Волчка в собачьей стае твоего племени, и меня всегда удивляло…

Дальше Марк уже ничего не слышал. Он быстро нагнулся и провел рукой по спине молодого волка. Он вдруг заметил то, на что, взволнованный чередой встреч, сначала не обратил внимания.

— Дядя Аквила, что вы тут с Волчком сделали? От него остались кожа да кости.

— Мы с ним ничего не делали, — произнес тот в сильнейшем негодовании. — Он подрывает себе здоровье из чистого своеволия, для собственного удовольствия. Со времени твоего отъезда он соглашался принимать пищу только из рук этой девчушки, Коттии. А после ее отъезда перестал есть совсем. Животное нарочно умирает от голода на глазах у обитателей дома, а те вьются вокруг него, как мухи над выброшенной на берег рыбой.

Рука Марка, гладившая шею Волчка, замерла, в груди у Марка что-то похолодело и оборвалось.

— Коттия уехала? — переспросил он. — И куда?

За все прошедшие месяцы он вспоминал о ней раза два, не больше, но сейчас ему показалось, что он ждет дядиного ответа очень долго.

— Всего лишь в Акве Сулис[26] на зиму. Ее тетка вздумала принимать воды и со всеми домочадцами отбыла туда несколько дней назад.

Марк, затаивший дыхание, вздохнул свободно. Теперь он начал теребить Волчку уши, пропуская их между пальцами.

— Она что-нибудь просила мне передать?

— За день до того, как ее увезли, она прибегала ко мне, кипя от возмущения. Принесла твой браслет.

— И ты сказал ей… насчет того, чтобы она оставила его себе?..

— И не подумал. Зачем говорить раньше времени. Я ей сказал, что ты оставил браслет на хранение ей, а раз так, пусть он у нее и остается до весны, а там сама отдаст прямо тебе. Я пообещал также передать тебе, что она будет хранить его всю зиму как зеницу ока.

Дядя Аквила протянул над жаровней большую, в синих венах, руку и улыбнулся.

— Она, конечно, маленькая фурия, но верная фурия.

— Да, — выговорил Марк, — да… я, с твоего разрешения, пойду покормлю Волчка.

Эска, отвечавший тем временем на расспросы легата относительно приручения волчат, быстро проговорил:

— Я его покормлю.

— Может, мы оба пойдем покормим его, а заодно и смоем с себя часть дорожной грязи? Есть у нас на это время, дядя Аквила?

— С избытком, — ответил тот. — Обед теперь, надо думать, отложится неизвестно насколько. Сасстикка в твою честь опустошает сейчас свои кладовые.


Дядя Аквила оказался прав. Сасстикка на радостях и в самом деле щедрой рукой опустошила полки кладовой, но что самое печальное — старания ее пропали даром. Для Марка, во всяком случае, обед прошел как во сне. Он испытывал такую усталость, что мягкий свет ламп на пальмовом масле казался ему золотистым туманом, он ел, не разбирая вкуса, и даже не обратил внимания на влажные осенние крокусы, которыми Сасстикка, гордясь своим знанием римских обычаев, усыпала стол. После того как они с Эской несколько месяцев ели на открытом воздухе или на корточках у земляных очагов, так удивительно было есть за цивилизованным столом, видеть вокруг себя гладко выбритые лица, ощущать на себе тунику из мягкой белой шерстяной ткани (Эска надел одну из туник Марка), слышать спокойную, четкую речь дяди и легата, беседовавших между собой. Все было странно, словно из другого мира. Казалось, знакомый мир сделался вдруг чужим. Марк едва не забыл, как пользоваться салфеткой. Один Эска, которому было явно непривычно и неудобно есть полулежа, опираясь на левый локоть, казался Марку настоящим в этом ненастоящем мире.

Обед прошел как-то напряженно, торопливее обычного и почти в молчании; мысли всех четверых были сосредоточены на одном и том же, скрытым пока шелковым занавесом, но это мешало говорить о чем бы то ни было другом. Да, странная это была праздничная трапеза, — тень пропавшего орла все еще словно реяла над столом. Марк испытал благодарность к дяде, когда тот наконец поставил кубок на стол и сказал:

— Поднимемся теперь ко мне в кабинет?

Следуя за старшими вверх по лестнице с орлом в руках, Марк поднялся на несколько ступенек и тогда только сообразил, что не слышит шагов Эски. Он обернулся: Эска стоял внизу, у подножия лестницы.

— Я думаю, мне не стоит идти, — сказал Эска.

— Почему? Ты должен идти со мной.

Эска покачал головой:

— Это касается тебя, твоего дяди и легата.

Марк, сопровождаемый, как всегда, Волчком, сбежал обратно.

— Это касается нас четверых. Какая муха тебя укусила?

— Я думаю, мне не надо идти в кабинет твоего дяди, — упрямо стоял на своем Эска. — Я был рабом в его доме.

— Но ты же теперь не раб.

— Да, я твой вольноотпущенник. И это странно. До сегодняшнего вечера я про это не думал.

Марк тоже над этим не задумывался, но понял, что имеет в виду Эска. Можно дать рабу свободу, но ему никуда не деться от того, что прежде он был рабом; между ним и любым свободным человеком, который никогда не был несвободным, все равно останется пропасть. И там, где соблюдается римский образ жизни, разница всегда сохранится. Вот почему прошлое Эски не имело значения, пока они скитались, но имело значение теперь, когда вернулись в Каллеву. Марк внезапно ощутил безвыходность положения и свою беспомощность.

— Но до нашего отъезда ты так не чувствовал. Что изменилось?

— То было вначале, я не успел почувствовать. Я просто знал: я свободен, меня спустили с поводка. Утром мы уже уехали. Но теперь мы вернулись.

Да, они вернулись, и с этим надо было что-то делать, и делать сразу. Повинуясь внезапному побуждению, Марк отнюдь не ласково схватил Эску за плечо.

— Послушай, — сказал он. — Ты теперь всю остальную жизнь собираешься жить так, будто тебя когда-то выпороли и ты не можешь этого забыть? Если так, то мне тебя жаль. Значит, тебе не нравится быть вольноотпущенником? Ну а мне не нравится быть хромым. Мы с тобой в одном положении. И нам остается только пренебречь нашими рубцами. — Он дружески тряхнул плечо и отпустил. — А сейчас пойдем со мной наверх.

Эска ответил не сразу. Потом он медленно поднял голову и в глазах его заплясали огоньки, как всегда перед боем.

— Я иду с тобой, — сказал он.


Когда они поднялись наверх и вошли в кабинет, двое старших стояли в нише на дальнем конце комнаты, около кованой жаровни. Они оглянулись на вошедших, но не проронили ни слова. По стеклам узких окон тихо шелестел дождь, небольшая комната, освещенная лампой, казалась отделенной от мира, вознесенной над ним. У Марка появилось ощущение, будто они все на недоступной высоте, а под ними во мраке разверзается бездна, и если подойти к окну, он увидит внизу плывущий, как рыбина, Орион…

— Итак? — наконец произнес дядя Аквила, и слово гулко разрезало тишину, как камень, брошенный в пруд.

Марк подошел к письменному столу и положил на него свою ношу. Какой она была жалкой, бесформенной — точно узел с обувью и тряпьем.

— Он потерял крылья, — счел нужным объяснить Марк, — поэтому он занимает так мало места.

Шелковый занавес приподнялся, и с ним ушла непрочная видимость обыденности, которую они поддерживали весь вечер.

— Стало быть, слух был верен, — проговорил легат.

Марк кивнул и принялся разворачивать орла. Он откинул последнюю складку, и там, среди скомканных лиловых лохмотьев, стоял на широко расставленных ногах пропавший орел, уже больше не величественный, но тем не менее могучий. При свете ламп, превративших золоченые перья в ярко-желтые, чернели пустые дыры от крыльев. Высоко поднятая голова выражала бешеную гордость. Да, конечно, крылья он утратил и уже не сидел высоко на своем древке, но он все еще был орлом. После двенадцати лет плена он вернулся к своим.

Все долго молчали, потом дядя Аквила сказал:

— Не присесть ли нам?

Марк с радостью опустился на конец скамьи, которую Эска придвинул к столу, — больная нога подгибалась под ним. Он чувствовал тепло от головы Волчка, покоящейся на его ноге, дружескую близость Эски, сидящего рядом.

Марк начал свой отчет. Он говорил четко и подробно, ничего не опуская из рассказов охотника Гверна и старого Традуи, хотя давалось это ему нелегко. Время от времени он предоставлял слово Эске, и тот рассказывал о своих приключениях сам. И ни на минуту Марк не отводил взгляда от сосредоточенного лица легата.

Легат сидел в кресле дяди Аквилы, слегка подавшись вперед, скрестив руки перед собой на столе, лицо его с красным рубцом от края шлема на лбу выделялось на фоне сумрака, как застывшая золотая маска.

Когда Марк кончил, никто не проронил ни звука. Марк и сам сидел, не шевелясь, вглядываясь в длинные черные глаза в ожидании приговора. Дождь нетерпеливо заколотил в окно. Наконец Клавдий Иеронимиан переменил позу, и зачарованная тишина кончилась.

— Вы хорошо справились с этим делом — оба, — взгляд его охватил их, соединил воедино. — Благодаря вам, оружие, которое однажды могли использовать против империи, уже не смогут пустить в ход. Я отдаю должное двум отважным безумцам.

— А… легион?

— Нет! — отрубил легат. — Сожалею, но это невозможно.

Приговор был произнесен — Девятый легион получил «пальцы вниз!». Марк до этого момента думал, что он примирился с этим уже в ту ночь, когда услыхал рассказ Гверна. Но оказывается, нет, не примирился. Оказывается, в глубине души, против всякой очевидности, у него теплилась надежда, что вывод его неверен. И он сделал отчаянную попытку заступиться за отцовский легион, хотя и знал, что это безнадежно.

— Но ведь с легионом не пошло в поход на север более трех когорт. Случалось, легионы формировались заново и при меньшем числе уцелевших, если орел оставался в руках римлян.

— Те три когорты распались двенадцать лет назад, они были распределены по нескольким другим легионам по всей империи, — дружелюбным тоном проговорил легат. — К сегодняшнему дню более половины солдат отслужили свое, а те, кто несет службу, давно присягнули на верность своим новым орлам. Согласно твоему же свидетельству, имя Девятого Испанского легиона не таково, чтобы носить его было честью для нового легиона. Лучше забыть о нем.

«Через воды Леты пути назад нет», — словно услышал Марк голос охотника Гверна. «Нет пути назад, нет…»

Дядя Аквила шумно встал из-за стола.

— А как же их последний героический бой, о котором только что рассказал Марк? Разве это не достойное наследие для любого легиона?

Легат повернулся в кресле и посмотрел на друга снизу вверх.

— Поведение нескольких десятков человек не может уравновесить поведение целого легиона, — возразил он. — Ты должен это понять, Аквила, хотя один из них и был твоим братом.

Дядя Аквила свирепо что-то проворчал, а легат опять обратился к Марку:

— Много ли людей знает, что орел принесен назад?

— К югу от Вала — мы четверо и еще ваш собственный командир лагеря, который, как я понял, еще раньше слыхал про него от вас. Да еще командующий гарнизоном в Борковике. Он был когда-то моим помощником в Иске Думнониев и получил под начало когорту за оборону крепости уже после того, как меня ранили. Мы с ним приняли меры, чтобы никто больше в Борковике ни о чем не прослышал. Сам он заговорит только с моего разрешения. Конечно, могут просочиться слухи с севера. Но они, наверное, сами собой заглохнут, как и в прошлый раз.

— Неплохо, — одобрил легат. — Разумеется, я изложу дело сенату, но его вердикт не оставляет у меня сомнений.

Дядя Аквила сделал выразительное движение рукой, как будто завинтил что-то и швырнул в жаровню.

— А что ты предлагаешь сделать с ним? — Дядя Аквила кивнул на горделиво стоящего приземистого орла.

— Похоронить с почестями, — ответил легат.

— Где? — не сразу, охрипшим голосом задал вопрос Марк.

— Почему бы не в Каллеве? Здесь сходятся пять дорог, все легионы следуют мимо, и в то же время территория Каллевы не принадлежит ни одному легиону в частности. — Легат пригнулся вперед и слегка тронул пальцем позолоченные перья. Лампа высветила его задумчивое лицо. — Пока стоит Рим, легионы будут проходить снова и снова под ее стенами. Разве можно найти место удачнее?

— Когда для меня строился этот дом, — вмешался дядя Аквила, — в окрестностях незадолго перед этим произошли волнения среди племен и я велел устроить под полом домашнего святилища тайник, чтобы я мог спрятать туда свои бумаги в случае чего. Пусть орел покоится там… и забудем о нем.


Уже было поздно, когда они вчетвером вошли в тесную нишу на конце атрия, где находилось святилище. Рабы давно покинули господские покои, и теперь дом и тишина принадлежали им одним. Бронзовая лампа на алтаре посылала вверх длинный язык пламени, имевший четкую форму лаврового листа, и в этом свете домашние боги в своих нишах в беленых стенах словно смотрели вниз, на людей, а те тоже смотрели вниз, на небольшую квадратную дыру, открывшуюся в мозаичном полу перед самым алтарем.

Марк принес сюда орла, как и прежде, на сгибе локтя и сейчас, под взглядами остальных, опустился на одно колено и вложил орла в квадратную гробницу, доходившую через нагревательную камеру до самой земли. Орел был завернут уже не в рваную лиловую тряпку, а в старый военный плащ Марка. Марк в свое время с гордостью носил этот алый плащ, но теперь уместно было отдать его отцовскому орлу.

Четверо стояли, склонив головы: трое служили в легионах под знаком орла в разное время своей жизни, четвертый попал в рабство за то, что участвовал в восстании против орла. Но в эту минуту их ничто не разделяло. Легат подошел к раю отверстия в полу и заглянул в глубь, куда не доставал свет лампы и алый цвет терялся в темноте. Потом легат поднял руку и очень просто начал говорить прощальную речь, как будто прощался с умершим товарищем по оружию.

И вдруг в усталой голове Марка возникли видения. Ему почудилось, будто кроме них в нише стоят еще двое — сухощавый смуглый человек с резким, энергичным лицом, в высоком шлеме командира Первой Когорты и всколоченный варвар в ярко-желтой юбке. Но когда Марк всмотрелся в варвара, он исчез и на его месте возник молодой центурион, каким тот был когда-то.

— Здесь лежит орел Девятого Испанского Легиона, — тем временем говорил легат. — Много раз он стяжал себе славу в боях — против врагов в чужих землях и против мятежников у себя на родине. Его постиг позор, но под конец его держали достойные руки, держали до тех пор, пока не пал последний, державший его. Он возглавлял храбрых людей. Пусть он покоится здесь, всеми забытый.

Легат отступил назад. Эска вопросительно взглянул на дядю Аквилу и по его знаку взялся за массивный куб мозаики, прислоненный к стене, и аккуратно вложил его на место, закрыв дыру. Тайник дяди Аквилы был устроен хорошо, рисунок был подогнан точно, только посвященный мог заметить щель в полу, куда еле-еле входило лезвие ножа.

— Завтра мы заделаем щель, — медленно произнес дядя Аквила.

В тишине послышался принесенный легким влажным ветром знакомый протяжный звук трубы из походного лагеря, возвещающий третью ночную стражу. Марку, все еще глядевшему невидящим взором на то место, где был тайник, представилось, будто труба с невыносимой печалью поет по пропавшему орлу, пропавшему легиону, который ушел в туман и больше не вернулся. Но тут далекие трубы заиграли быстрее; сигнал рассыпался сверкающим каскадом звуков — и ощущение поражения пропало. Опять, как тогда, в полуразрушенной сигнальной башне, когда внизу стягивалась охота, Марк почувствовал, что дело того стоило. Ему не удалось восстановить честь отцовского легиона, зато пропавший орел все-таки вернулся к своим и уже никогда не станет оружием в руках врагов.

Он поднял голову одновременно с Эской, глаза их встретились, и взгляд Эски словно спросил: «Доброй была охота?»

— Охота была доброй, — выговорил Марк вслух.

Глава 21 Деревянная птичка

Зима для Марка оказалась нелегкой. Столько месяцев подряд он немилосердно напрягал больную ногу, что теперь это перенапряжение сказалось самым жестоким образом. Боль он еще мог кое-как выносить, хотя она и донимала его, особенно по ночам, не давая спать. Невыносимо же было другое: старая рана опять приковала его к постели. А он-то думал, что все это уже в прошлом. Он чувствовал себя больным, изнывал от нетерпения, и всю долгую темную зиму ему очень не хватало Коттии.

Кроме того, по-прежнему оставался нерешенным вопрос: что делать дальше? С будущим Эски все обстояло куда проще, внешне, во всяком случае.

— Я — твой оруженосец, хотя перестал быть твоим рабом, — объявил как-то раз Эска. — Я буду тебе служить, и ты будешь кормить меня. А иногда я буду охотиться, чтобы заработать сестерций-другой.

Еще до того как этот год сменился следующим, Марк напомнил дяде о своей старой идее стать чьим-нибудь секретарем, но дядя Аквила отверг идею, высказав свое мнение о его секретарских способностях в нескольких точных и едких словах. Когда же Марк продолжал настаивать на своем, дядя заставил его дать обещание подождать хотя бы до выздоровления.

Приближалась весна, нога постепенно поправлялась. Наступил март, деревья под крепостным валом налились соком, боярышник опушил белым цветом лесистые холмы. И в один прекрасный день дом Кезона ожил: несколько дней суетились и бегали рабы, на дворе вытряхивали занавеси, противный запах давно не разжигавшейся нагревательной камеры натянуло в хозяйственные помещения дядюшкиного дома, породив перепалку между рабами двух дворов. И наконец как-то вечером Марк с Эской, возвращаясь из бань, увидели отъезжающий от дома Кезона пустой наемный экипаж, запряженный мулами, и успели заметить, как в дом вносят груды багажа. Хозяева вернулись.

На другое утро Марк спустился в нижнюю часть сада и свистнул, вызывая Коттию, как бывало раньше. День был ненастный, дул пронизывающий ветер, моросил мелкий, но сильный дождь, и дикие нарциссы, росшие вдоль вала, кивали головками и пригибались под порывами ветра, как язычки пламени. Внезапный резкий солнечный свет пронизывал их лепестки. Ветер словно вдул Коттию, и она появилась из-за раскачивающейся изгороди.

— Я услышала твой свист, — сказала она, — вот я и пришла. Я принесла твой браслет.

— Коттия! — воскликнул Марк. — Неужели это ты, Коттия? — Он глядел на нее во все глаза и забыл даже взять у нее браслет из протянутой руки.

Они не виделись почти год, но почему-то он думал увидеть ее такой же, какой она была. Но Коттия стала другая. Она сделалась гораздо выше; она стояла, высоко подняв голову, и как-то нерешительно смотрела на него. Золотисто-зеленый плащ из мягкой ткани поверх прямых белых складок туники плотно окутывал ее; один конец плаща, накинутый на голову, сполз, и оказалось, что ее пылающие волосы, прежде свободно развевающиеся на ветру, заплетены и уложены блестящей короной, так что она еще больше походила осанкой на королеву. Губы ее были тронуты кармином, брови слегка насурьмлены, а в ушах виднелись крохотные золотые капельки.

— Послушай, Коттия, — сказал он, — да ты совсем взрослая.

Его вдруг кольнула боль утраты.

— Да, — сказала Коттия. — И нравлюсь я тебе такой?

— Да, да, конечно, — спохватился Марк. — Спасибо тебе за то, что ты сохранила браслет. Дядя Аквила рассказывал, как ты приходила к нему перед отъездом.

Он взял у нее тяжелый золотой браслет и надел себе на запястье, по-прежнему не спуская с нее глаз. Он не знал, о чем с ней разговаривать, но молчание затягивалось, и с отчаяния он задал светский вопрос:

— Понравились тебе Акве Сулис?

— Нет! — выпалила Коттия, и личико ее загорелось яростью. — Я ненавидела каждую минуту, проведенную там! Я не хотела туда ехать, я хотела дождаться тебя здесь, ведь ты говорил, что можешь вернуться до наступления зимы. И за всю зиму я не получила ни одной весточки о тебе, кроме двух слов в каком-то дурацком деловом письме от твоего дяди моему про новый городской водопровод. Я ждала-ждала, а теперь ты нисколько не рад меня видеть! Ну так и я нисколько не рада тебя видеть!

— Ах ты, маленькая фурия! — Марк схватил ее за запястья, прежде чем она успела убежать, и повернул ее к себе лицом. Он тихонько засмеялся: — Да нет, я рад тебя видеть. Ты даже не представляешь, Коттия, до чего я рад…

Она подергала руки, пытаясь вырваться, но, услыхав последние слова, затихла и подняла на него глаза.

— Да, теперь рад, я вижу, — недоуменно произнесла она. — А почему ты не был рад перед этим?

— Ты мне показалась чужой.

— Да? — Как-то неопределенно отозвалась Коттия. Потом, помолчав, спросила с тревогой: — А где Волчок?

— Подлизывается к Сасстикке, чтобы получить кость. Он делается обжорой. Она с облегчением вздохнула:

— Значит, с ним все было в порядке, когда ты вернулся?

— Он был очень худ. После твоего отъезда он не желал ни от кого брать пищу. Но теперь все в полном порядке.

— Я этого и боялась, что он будет капризничать. И из-за этого тоже я не хотела ехать в Акве Сулис. Но я не могла его взять с собой, Марк, право, не могла. Тетя Валария ни за что бы мне не разрешила.

— Ну, еще бы, — губы Марка дрогнули в улыбке; он представил себе, как отнеслась бы Валария к предложению взять с собой на модный курорт волка.

Они уселись на плащ Марка, расстеленный на мокрой мраморной скамье, и после короткой паузы Коттия спросила:

— Нашел ты орла?

— Нашел, — Марк повернул к ней голову.

— Ох, Марк, как я рада! Ужасно рада! И что же дальше?

— Ничего.

— А как же легион? — Она вгляделась в его лицо, и сияние на ее личике потухло. — Значит, нового Девятого легиона не будет?

— Не будет.

— Марк, как же так?.. — начала она и осеклась. — Нет, я не стану расспрашивать.

Он улыбнулся:

— Как-нибудь я тебе все расскажу.

— Я подожду, — отозвалась она.

Они сидели рядом и изредка перебрасывались словами, но больше молчали; иногда они быстро, с улыбкой, переглядывались, но тут же отводили глаза. Они вдруг стали стесняться друг друга. Марк сообщил ей, что Эска больше не раб, и думал, что она удивится. Но она не удивилась и только заметила:

— Да, Нисса мне говорила, когда вы уехали, и я порадовалась за вас обоих.

Они опять замолчали. За спиной у них среди раскачивающихся голых веток дикой груши запел дрозд, ветер подхватил песенку и швырнул вниз. Они одновременно обернулись и посмотрели на певца с шафранно-желтым клювом, качающегося на фоне холодной небесной голубизны. Марк сощурился от яркого солнца и тоже засвистел, а дрозд, кланяясь вместе с веткой, словно отвечал ему, раздувая в экстазе горлышко. Затем на солнце вновь набежало облако, и яркий мир погас.

В тот же момент они услыхали стук копыт по мокрой мостовой — по улице шла лошадь, потом остановилась — то ли перед их домом, то ли перед соседним, Марк не разобрал.

Дрозд еще продолжал заливаться, но когда Марк взглянул на Коттию, лицо ее омрачало не только набежавшее облако.

— Марк, что же ты теперь будешь делать? — спросила она.

— Теперь?

— Да, когда ты опять здоров. Ведь ты совсем поправился? — И быстро добавила: — Нет, наверное, не совсем, ты сейчас так хромал, гораздо больше, чем год назад перед отъездом.

Марк рассмеялся:

— Всю зиму я провалялся, как больной барсук, но сейчас я с каждым днем набираюсь сил.

— Правда?

— Правда.

— Так что же ты будешь делать? Вернешься в легион?

— Нет. В небольшой схватке я еще справлюсь, но идти с когортой маршем от порта Ития в Рим, делая по двадцать миль в день, я уже не могу. И уж, во всяком случае, я не гожусь на плацу.

— На плацу! — с негодованием повторила Коттия. — Видела я их плац через ворота походного лагеря. Вышагивают по прямым линиям, вытягивают враз ноги, перестраиваются по-всякому, а какой-то ими командует и ревет, как бык. Какое это имеет отношение к настоящим сражениям на войне?

Марк стал поспешно соображать, как бы получше объяснить ей, какое это имеет отношение, но он зря старался, она продолжала, не ожидая ответа:

— А раз не вернешься в легион, что же тогда?

— Еще не знаю.

— Может быть, поедешь домой?.. — начала она, но тут смысл этих слов дошел до нее, и глаза ее сделались испуганными. — Ты уедешь в свой Рим и заберешь с собой Волчка и Эску?

— Еще не знаю, Коттия, честное слово, не знаю. Почему-то я не думаю, что вернусь на родину.

Но Коттия не слышала его.

— Возьми меня с собой, — вырвалось у нее. Она чуть не плакала. — Скоро город обнесут стеной. Ты же не оставишь меня в клетке! Ты не можешь меня оставить! Ох, Марк, возьми меня с собой!

— Даже в Рим? — Марк не забыл ее прежней ненависти ко всему римскому.

Коттия вскочила на ноги, Марк тоже встал.

— Да! — выпалила она. — Куда угодно, только с тобой.

Две волны чувств нахлынули на него одна за другой, слившись воедино. Первая — радость от обретения, вторая — отчаяние от утраты… Как объяснить, что, не владея в мире ничем, даже ремеслом, он не имеет права брать ее с собой?

— Коттия… — начал он с несчастным видом. — Коттия, милая моя, ничего из этого…

Но он не успел закончить фразы: послышался взволнованный голос Эски:

— Марк! Где ты?

— Я тут! Иду! — крикнул в ответ Марк и схватил Коттию за руку. — Пока идем со мной.

Опять брызнул дождь, но при этом показалось солнце, и дождь сверкал на лету. Волчок встретил их во дворе и с веселым лаем закружил около них, вытянув прямой пушистый хвост. Сразу за Волчком следовал Эска.

— Только сейчас пришло. — Он протянул Марку тонкий запечатанный свиток папируса.

Марк взял папирус и удивленно поднял брови при виде знака Шестого легиона на печати. Коттия, Эска и Волчок тем временем здоровались друг с другом каждый на свой лад. Взламывая печать, Марк случайно поднял взгляд и увидел приближавшегося дядю Аквилу.

— Открыто проявлять любопытство — одна из привилегий старости. — Дядя остановился, возвышаясь над всей группой, столпившейся у колоннады.

Марк раскатал шуршащий лист папируса. Ярчайший свет слепил ему глаза, и написанные слова плыли посреди красных и зеленых пятен. «Центуриону Марку Флавию Аквиле от Клавдия Иеронимиана, легата Шестого Победоносного, привет!» — начиналось письмо. Марк пробежал глазами убористые строки до конца, потом поднял голову и встретил взгляд широко раскрытых золотистых глаз Коттии.

— Уж не колдунья ли ты из Фессалии[27]? Или ты просто ясновидящая? — проговорил он и снова уткнулся в письмо. Потом принялся читать его вторично, на этот раз внимательнее, вдумываясь в написанное и пересказывая главное вслух: — Легат изложил дело в сенате, и сенат вынес решение, какого мы и ожидали. Но легат пишет еще: «…в знак признания заслуг перед государством, неявность коих не делает их менее значительными…» — Эска, отныне ты — римский гражданин.

Вид у Эски был озадаченный, даже слегка встревоженный.

— Я не совсем понимаю. Что это значит?

Означало это многое, а главное — права и обязанности. Это могло означать также, что его ухо как бы переставало считаться обрезанным, и уже не имело значения то, что он был прежде рабом. Эска узнает это потом, позднее. В его случае это еще означало своего рода почетное освобождение, деревянный меч гладиатора, завоевавшего себе свободу на арене.

— Считай, что ты завоевал деревянный меч, — сказал Марк и увидел, что до Эски, бывшего гладиатора, начинает доходить смысл сказанного.

— Легат пишет, что за те же услуги, — продолжал Марк, — мне дают пособие выслужившего срок центуриона, командира когорты. Выплачено оно будет по старинке — частично в сестерциях, частично землей. — Помолчав, он принялся читать все подряд, слово за словом: — «По установленному обычаю, земля жалуется в Британии, поскольку здесь проходила твоя последняя военная служба. Но мой добрый знакомый, один из сенаторов, написал мне, что если ты пожелаешь, нетрудно будет поменять здешний надел на землю в Этрурии, откуда, если не ошибаюсь, ты родом. Официальные документы в свое время дойдут до вас обоих, но коль скоро замедленность хода бюрократической машины общеизвестна, я надеюсь быть первым, от кого ты узнаешь эту новость».

Марк перестал читать, рука с письмом медленно опустилась. Он оглядел окружавшие его лица: у дяди Аквилы было выражение стороннего наблюдателя, с бесстрастным интересом разглядывающего результат поставленного опыта; лицо Эски выражало напряженное ожидание; личико Коттии прямо на глазах заострилось и побледнело; Волчок выжидающе поднял свою большую голову. Лица… И вдруг Марку захотелось бежать, бежать от них от всех, даже от Коттии, даже от Эски. Они составляли часть его жизни, входили в его планы, они принадлежали ему, а он принадлежал им, но сейчас ему хотелось побыть одному, одному разобраться в происшедшем, чтобы ничье присутствие не повлияло на его решение. Марк отвернулся, отошел к низкой ограде, идущей вдоль наружной лестницы, и обвел взглядом намокший сад, где дикие нарциссы, точно мириады огоньков, плясали под фруктовыми деревьями.

Он может уехать домой.

Холодные брызги летели ему в лицо, а он стоял и думал: «Я могу уехать домой», — и видел внутренним взором длинную дорогу на юг, дорогу легионеров, белевшую под этрусским солнцем; усадьбы среди оливковых плантаций; темно-красные, цвета вина, Апеннины вдали. Он словно вдыхал душистый смолистый запах сосновых лесов, и смесь ароматов тимьяна, розмарина и дикого цикламена — летний запах родных холмов. Он мог вернуться туда, к холмам и людям, среди которых вырос, по которым тосковал здесь, на севере. Но если он вернется — не будет ли всю оставшуюся жизнь его глодать другая тоска? Тоска по другим запахам, другой природе, другим звукам? По изменчивому северному небу и пению зеленой ржанки?

И вдруг он понял, почему дядя Аквила поселился в этой стране, когда кончился срок его службы. До конца жизни Марк будет помнить родные холмы, порой воспоминания будут мучить его. Но теперь его дом тут, в Британии. Понимание этого пришло к нему как-то исподволь и показалось уже знакомым, и он удивился, как не осознал этого раньше.

Волчок ткнулся влажным носом ему в ладонь, и Марк, глубоко вздохнув, повернулся. Дядя Аквила еще стоял, сложив руки на груди и склонив голову набок, все с тем же выражением бесстрастного интереса.

— Прими мои поздравления, Марк, — сказал он. — Не для каждого мой друг Клавдий стал бы расшибаться в лепешку, а ему, вероятно, пришлось крепко постараться, чтобы добиться справедливого решения от сената.

— Я готов лежать у его ног, — тихо ответил Марк. — Ведь это начало новой жизни, Эска, новой жизни!

— Разумеется, чтобы поменять земли на Этрурию, потребуется время, — задумчиво произнес дядя Аквила. — Но к осени, я думаю, ты будешь уже там.

— Я не вернусь в Этрурию, — сказал Марк. — Я возьму землю здесь, в Британии.

Он бросил взгляд на Коттию. Она стояла все так же неподвижно, застыв в ожидании, как скованная морозом ива.

— Все-таки мы не едем в Рим! Но ты ведь сказала: «Куда угодно», правда, Коттия, любимая?

Он протянул ей руку.

Она вопросительно заглянула ему в лицо, потом улыбнулась, одной рукой собрала вместе края плаща, как будто собралась в путь прямо сейчас, куда угодно, и вложила другую руку в его протянутую.

— Ну вот, теперь мне, видно, достанется улаживать все с Кезоном, — заметил дядя Аквила. — О боги! Ведал ли я, какой мирной жизнью жил, пока не появился ты!


Вечером того же дня, написав легату письмо от себя и от Эски, Марк поднялся в башню, а Эска пошел отправлять письмо. Марк стоял у окна, поставив локти на подоконник и опершись подбородком о ладони. За спиной у него за письменным столом, заваленным листами «Истории осадных войн», сидел дядя Аквила. Эта комната наверху, как чаша, удерживала еще дневной угасающий свет, но внизу, во дворе, уже сгущался сумрак, и лесные перекаты окутались дымкой. А еще дальше за ними виднелись знакомые волны холмов.

Нижняя Британия. Да, вот подходящее место, вот где надо возделывать землю: для пчел есть тимьян, там хорошие пастбища, а южный склон можно разделать террасами под виноградники. Он сам, да Эска, да минимальная помощь, какую они могут позволить себе на первых порах… Ничего, они справятся. Хозяйство с вольными или вольноотпущенниками будет, конечно, пробной затеей, но не он первый, хотя и встречается это пока нечасто. Эска отбил у него охоту владеть людьми.

— Мы с Эской все обсудили, и, если мне будет предоставлен выбор, я возьму землю в Нижней Британии, — сказал он, все еще опираясь подбородком на руки.

— Мне кажется, у тебя тут не возникнет затруднений с властями, — согласился дядя Аквила, роясь на столе, где царил идеальный порядок, в поисках какой-то таблички.

— Дядя Аквила, а ты знал про это до сегодняшнего дня?

— Я знал, что Клавдий намеревался просить за вас перед сенатом, но кто мог предугадать, что из этого выйдет. — Он фыркнул: — Подумать только: чтобы сенат уплатил свои долги по старинке! Землей и сестерциями. Небось, побольше земли и поменьше сестерциев, так им выгоднее.

— А еще римское гражданство, — подсказал Марк.

— Да, хоть им и дешево это обойдется, а все же сверх цены долга, — согласился дядя Аквила. — Мне думается, не стоило бы все-таки экономить на твоем пособии.

Марк засмеялся:

— Мы с Эской не пропадем.

— Не сомневаюсь… если не помрете с голоду в самом начале. Помните, вам придется строить и оборудовать хозяйство.

— Строить мы в основном будет сами. Сойдут и глинобитные хижины, пока не разбогатеем.

— А как это понравится Коттии?

— Ей понравится, — заверил Марк.

— Что ж, если понадобится помощь, ты знаешь, к кому обращаться.

— Да, знаю. — Марк отвернулся от окна. — Если понадобится помощь… очень понадобится… после трех неурожаев… я приду к тебе.

— А до тех пор — нет?

— До тех пор нет.

Дядя Аквила сердито засверкал глазами:

— Ты несносен! С каждым днем ты все больше похож на своего отца!

— Правда? — Марк мельком улыбнулся, потом замялся. Некоторые вещи трудно бывает высказать старшему. — Дядя Аквила, ты уже так много сделал для нас с Эской… Если бы в свое время у меня бы не было тебя…

— Ба! — произнес дядя Аквила, продолжая поиски таблички. — Кому же еще ко мне приставать? Собственного сына у меня нет.

Он наконец нашел табличку и принялся старательно сглаживать исцарапанный воск гусиным пером, очевидно воображая, что орудует плоским концом стала. Потом он исподлобья взглянул на Марка.

— Если бы ты попросился в Этрурию, мне, пожалуй, стало бы очень одиноко.

— Неужели ты думаешь, я удрал бы в Клузий при первом же удобном случае?

— Я, конечно, так не думал… — медленно произнес дядя Аквила, с отвращением разглядывая останки своего пера и откладывая его в сторону. — Ну вот, из-за тебя я загубил прекрасное перо и испортил ряд крайне важных заметок. Радуйся теперь… Нет, я так не думал, но выбор был в твоих руках, и я не был уверен, какое ты примешь решение.

— Я тоже, — отозвался Марк. — Но сейчас уверен.

Непонятно почему, он вдруг вспомнил про свою деревянную птичку. Когда язычки пламени пробились сквозь бересту и сухой вереск, на которых она лежала, ему почудилось, что вместе с сокровищем его детских лет сгорела вся его прежняя жизнь. Но наверное, из серого пепла тогда же родилась новая жизнь — для него самого, для Эски и Коттии, а может, и для других людей, и даже для незнакомой еще долины среди холмов, где когда-нибудь будет стоять его усадьба.

Где-то хлопнула дверь, и на галерее послышались шаги Эски, который звонко и весело насвистывал мелодию:

Когда я встал под знамя орла
(Не вчера ль я под знамя встал?),
Я девушку из Клузия
У порога поцеловал.
И Марку вдруг пришло в голову, что рабы никогда не насвистывают. Они поют, если им хочется или если это помогает работе, но свист — это что-то другое, насвистывают только свободные люди.

Дядя Аквила, чинивший сломанное перо, опять поднял голову.

— Да, кстати, у меня есть для тебя новость, и небезынтересная, если ты ее еще не слыхал: Иску Думнониев взялись отстраивать заново.

Перевод: Н. Рахманова

Серебряная ветка

Историческая справка

Со времени описываемых здесь событий прошло более ста лет, прежде чем пал Рим, прежде чем последний легион был выведен из Британии, в Рутупиях потух маяк и наступило раннее средневековье. Но с величием Рима было уже покончено. На всех границах ему не давали покоя варвары, а в самом Риме полководцы сражались за императорский титул и соперничающие императоры боролись между собой за власть.

Марк Аврелий Караузий был реальным лицом, равно как и предатель Аллект и легат Асклепиодот. И конечно же, цезарь Констанций, чей сын Константин стал первым христианским императором Рима. Что касается остального: тело воина-сакса, погребенного вместе с его оружием, было найдено в одном из рвов замка Ричборо, где находились Рутупии во времена легионов Орла; базилику в Каллеве к концу римского владычества сожгли и позднее кое-как отстроили вновь, а орла, о котором я уже писала в другой повести, обнаружили при раскопках в развалинах бывшего зала судебных заседаний позади ратуши.

Кроме того, в Каллеве, ныне Силчестере, нашли камень, на котором древними ирландскими буквами было высечено мужское имя — Эвикат или Эбикат, что означает «человек с копьем».

Глава 1. Берег саксов

Ненастным осенним днем по широкому рукаву реки, которая еще более расширялась к месту своего впадения в гавань Рутупий, пробиралась галера.

Начался отлив; илистые отмели, во время прилива покрытые водой, запестрели зуйками и кроншнепами. А впереди из этой раскинувшейся пустыни песчаных наносов, поблескивающих кое-где от соли, постепенно вставал остров. Он поднимался из воды как крутоспинный кит, а с ним — и крепостной вал, и толпящиеся внизу, под стенами, портовые постройки.

Юноша, стоявший на носу галеры и следивший за приближением крепости, был преисполнен ожиданием. Мысли его то обращались к будущему, которое ждало его на берегу, то уносились к недавнему разговору с Лицинием, командиром его когорты. Разговор состоялся три месяца назад на другом конце империи. И состоялся именно в тот вечер, когда пришло его назначение.

— Ты ведь никогда прежде не бывал в Британии? — спросил его Лициний.

Юстин — а если полностью, так, как он числился в списках войсковой медицинской службы в Риме, Тиберий Луций Юстиниан — покачал головой и, слегка заикаясь (недостаток, который полностью так и не удалось преодолеть), произнес:

— Н-нет, командир. Но мой дед родился и вырос там, а когда п-покинул легион, он поселился в Никее.

— Значит, ты охотно посмотришь провинцию своими глазами.

— Да, командир, т-только… только я никак не ожидал, что попаду туда вместе с Орлами.

Как живо он помнит ту сцену! Внимательный взгляд Лициния, устремленный на него сквозь пламя настольной лампы; узор от деревянных концов свитков, лежащих на полках; завитки мелкого песка, наметенного в углах канцелярии; отдаленный смех в лагере и где-то, совсем далеко, вой шакалов. И суховатый голос Лициния:

— Но ты, очевидно, не думал, что мы в такой дружбе с Британией, вернее, с человеком, который провозгласил себя императором Британии?

— Да, это и вправду кажется мне странным. Ведь еще этой в-весной Максимиан послал цезаря К-констанция, чтобы прогнать его с территории Галлии.

— Согласен. Но не так уж трудно подыскать объяснение этим переброскам войск. Вполне возможно, что Рим не хочет обрывать начисто связь с Британией. Не хочет, чтобы у Марка Аврелия Караузия в подчинении находились легионы, полностью отрезанные от остальной империи. Иначе могутвозникнуть боевые силы, которые станут подчиняться только своему вожаку и таким образом уйдут из-под влияния Рима. — Лициний нагнулся и выразительно прищелкнул крышкой бронзовой чернильницы. — Честно говоря, я бы предпочел, чтобы тебя послали куда-нибудь в другую провинцию.

Юстин с изумлением уставился на него:

— Почему?

— Потому что я знал твоего отца и судьба твоя меня заботит… Хорошо ли ты осведомлен о положении в Британии и много ли знаешь об императоре Караузии? Что, в общем, одно и то же.

— Боюсь, очень мало.

— Тогда слушай. Вдруг да тебе это поможет разобраться. Прежде всего не воображай, будто Караузий сделан из того же теста, что и те императоры, которые захватили власть на полгода и с которыми мы имели дело до того, как Диоклетиан и Максимиан разделили пурпур между собой. Нет! Караузий — сын германца и гибернийки, а такая смесь способна высечь искру. Он родился и рос в одном из поселений, какие давно уже основали для торговли в Гибернии[28] манопийцы с Германского моря, и к народу своего отца вернулся лишь взрослым. Когда я впервые увидел его, он был лоцманом на реке Скальда. Позднее он попал в легионы — одни боги ведают, каким образом. Служил в Галлии и Иллирии, участвовал в Персидской войне под командованием императора Кара. И все время продвигался вверх. Он был одним из ближайших помощников Максимиана, когда тот подавлял восстания в восточной Галлии, и покрыл себя такой славой, что Максимиан, памятуя о его морском опыте, поручил ему командование флотом, стоящим в Гезориаке, и велел очистить северные моря от кишащих там саксов.

Лициний вдруг умолк, очевидно погрузившись в воспоминания. Подождав немного, Юстин почтительно напомнил:

— Кажется, ходили слухи, что Караузий беспрепятственно п-пропустил Морских Волков, дал им пограбить, а потом напал на них, когда они возвращались с богатой добычей?

— Так и было, но он, кстати, и не подумал отослать хотя бы часть добычи в Рим. Именно это, если не ошибаюсь, и возбудило гнев Максимиана. Впрочем, нам уже не узнать, насколько справедливы подобные слухи. Так или иначе, Максимиан приговорил Караузия к смертной казни. Но тот вовремя проведал об этом и удрал в Британию, а за ним последовал и весь флот. За такими, как он, люди всегда следуют очень охотно. К тому времени как официальный приказ о его казни достиг Гезориака, Караузий уже успел поладить с правителем Британии и объявил себя императором, имея за спиной три британских легиона и большое войско из Галлии и Нижней Германии, а также галеры, бороздящие море между ним и палачом. Причем галеры и моряки такие, какие Максимиану даже не снились. Так что в конце концов Максимиану ничего не оставалось, как помириться с Караузием и признать его братом-императором.

— Да, но мира все равно не получилось, — вырвалось у Юстина.

— Верно. И по моему мнению, победы Констанция этой весной в Северной Галлии позорят нас больше, чем поражение. Молодой цезарь тут не виноват, он такой же подневольный, как и все мы. Хотя когда-нибудь он и займет место Максимиана… Что ж, мир с грехом пополам сохраняется. Но разумеется, в любой момент пожар может запылать, и тогда да помогут всем нам боги уцелеть в огне. — Лициний встал, отодвинул табурет и отвернулся к окну. — И все равно, Юстин, как ни странно, я тебе немного завидую.

— Он вам нравится?

Ему до сих пор не забыть, как Лициний стоял и глядел в окно, освещенное луной.

— Уж не знаю, как это получилось, — проговорил он, — но я пошел бы за ним в пасть самого Эреба[29].

Лициний повернулся лицом к лампе, и разговор прекратился, но когда Юстин выходил, Лициний задержал его в дверях:

— Если тебе доведется разговаривать с этим замечательным человеком, передай ему от меня привет и спроси, помнит ли он кабана, которого мы вместе убили ниже соснового леса у третьей излучины Скальды.

Вряд ли, подумалось тогда Юстину, младшему лекарю представится случай передать привет императору Караузию.

Юстин очнулся от грез и вернулся к действительности: теперь галера шла среди бревенчато-каменных пристаней — мимо судостроительных площадок, мимо навесов для баркасов, мимо оружейных мастерских. Она с трудом пробиралась между другими галерами, стоявшими на якоре в водах гавани. В ноздри ударила смесь сильных запахов: дегтя, пропитанной солью древесины, раскаленного металла. И надо всем, перекрывая удары весел и стремительный плеск воды, стоял неумолчный, как в улье, гул работающих рубанков и пил и ударов молотов по наковальням — звуки, свойственные докам во всем мире. А над головой уже возвышались, как борта огромных кораблей, крепостные стены Рутупий, с серой, не вполне еще просохшей новой кладкой, и в середине крепости поднималась увенчанная сигнальным огнем башня-маяк.

Позднее, после того как Юстин сошел на берег и явился к коменданту и старшему лекарю, после того как оставил свою сумку в отведенной ему комнатке в командирском доме, он отправился на поиски бани, но, заблудившись в дебрях тесно застроенной недружелюбной громады крепости, неожиданно очутился перед башней.

Конечно, маяк уступал в размерах александрийскому фаросу, но вот так, вблизи, от него все равно перехватывало дыхание. Посредине поднимался цоколь каменной кладки, в четыре-пять раз превышающий рост человека, размерами с восьмидесяти-весельную галеру, а из центра ввысь уходила башня из того же серого камня.

На самом верху она заканчивалась железной жаровней, служившей сигнальным огнем; Юстину, смотревшему на нее задрав голову, казалось, что она касается бегущих облаков. Белокрылые чайки взлетали и падали вниз, Юстин слышал их пронзительные высокие крики, несмотря на громкий шум работ в крепости. В конце концов у него закружилась голова, и он перевел взгляд вниз, на цоколь. С двух сторон на него взбегали скаты для тележек с топливом, а дальше поднималась, доходя до самого основания башни, крытая колоннада. Сейчас, когда Юстин уже попривык к ошеломляющим размерам маяка и был способен воспринимать детали, он увидел, что колонны и карнизы сделаны из мрамора и украшены великолепной резьбой и статуями; статуи уже растрескались и обветшали, что казалось странным посреди новехонькой крепости, где местами еще не успели даже закончить кладку стен. Кругом виднелись обломки битого мрамора. Одни были нагромождены друг на друга, будто заготовленные для будущих работ; другие еще кое-как держались на серых стенах, прежде целиком облицованных мрамором. Небольшой обломок, видимо упавший по дороге, когда увозили мрамор, лежал у Юстина под ногами. Он наклонился и поднял его. Это был фрагмент скульптурного изображения лаврового венка.

Держа в руке обломок, он все еще любовался величественной башней, когда за спиной у него раздался голос:

— Хороша, правда?

Юстин круто обернулся и увидел стоящего за ним юношу в запыленной форме со знаками центуриона, который держал под мышкой шлем, — коренастый рыжий парень, с худым веселым лицом и бровями вразлет. Он дружелюбно смотрел на Юстина.

— Да. Но она наполовину разрушена, — недоуменно проговорил Юстин. — Что это было? То есть я вижу, что теперь это маяк, но, по-моему, строили башню для другой цели.

В голосе юного центуриона проскользнула нотка горечи:

— Конечно для другой. Это был триумфальный монумент — в честь мощи Римской империи и завоевания Британии. А теперь, ты верно говоришь, это просто маяк, и мы дробим отваливающийся мрамор на кладку стен, которые нас защищают от саксов. Тут кроется какая-то мораль — для любителей извлекать мораль.

Юстин еще раз взглянул на кусок мраморного венка у себя в руке, затем отбросил его в сторону. Обломок со стуком упал на землю, взметнув облачко пыли.

— Ты кого-то или что-то ищешь? — поинтересовался новый знакомец.

— Я искал баню. Я — новый младший лекарь, — пояснил Юстин, решив, что пора представиться.

— Вот как? Честно говоря, я так и подумал. — Центурион бросил на него взгляд, отметив отсутствие лат и шлема. — Ты уже был у коменданта?

— Да, и у старшего лекаря тоже. — Юстин улыбнулся своей застенчивой улыбкой, — и он обозвал меня неоперившимся мясником и отправил восвояси до утреннего обхода больных.

Глаза центуриона весело прищурились.

— Должно быть, ты подвернулся Виницию в удачную минуту — твоего предшественника, я слыхал, он обозвал криворуким убийцей и запустил в него горшком со смолой. Меня самого тогда тут еще не было. Ладно, если хочешь помыться, пойдем со мной. Я только сброшу свою сбрую — и в баню. Если поторопимся, то как раз успеем поплескаться до обеда.

Сейчас, когда Юстин возвращался назад- мимо тех же мастерских, где кипела работа, мимо густо населенных казарм, не один, а со своим новым знакомым, — большая крепость показалась ему более дружелюбной, чем раньше, и он стал с любопытством озираться вокруг.

— Какая все-таки она большая, шумная, — заметил он. — Я отрабатывал свой год помощником лекаря в Вирсавии[30], так там крепость рассчитана только на одну когорту. Здесь поместилось бы несколько тамошних крепостей.

— Да уж, эти новые береговые крепости чудовищно громадны, — согласился его спутник. — И немудрено — тут тебе и крепость, и док, и морская база — все вместе. Но ты постепенно к ней привыкнешь.

— Значит, их много? Новых больших крепостей?

— Порядочно, начиная с Метариса и кончая Великой Гаванью. Одни — целиком новые, другие построены на месте старых, вроде Рутупий. И все они — часть оборонительных сооружений, созданных Караузием против Морских Волков.

— Караузий… — произнес Юстин, и нотка благоговения прозвучала в его голосе. — Ты, наверное, часто видишь Караузия?

— Великий Юпитер, еще бы! Штаб-квартира-то его здесь, хоть он и успевает между делом объехать всю провинцию. С нашим маленьким императором держи ухо востро. Да ты его сегодня увидишь! Он обычно обедает вместе со всеми командирами.

— Значит, он сейчас тут?

— Именно так. И мы тоже уже тут. Поднимемся наверх, я только переоденусь.

Спустя несколько минут Юстин сидел на краю ложа в беленой комнатке, точь-в-точь его собственная, а его новый приятель, отложив меч и шлем, возился с ремнями нагрудника, тихонько насвистывая сквозь зубы что-то веселое. Юстин молча наблюдал. Он и сам доброжелательно относился к людям, но всегда с благодарностью и удивлением воспринимал любое дружеское участие. Вот и сейчас вместе с благодарностью он почувствовал робкую, но искреннюю симпатию и потянулся душой к рыжеволосому центуриону.

А тот расстегнул последнюю пряжку и перестал насвистывать.

— Так, значит, ты явился сюда из Вирсавии? Долгий же тебе пришлось проделать путь. Благодарю. — (Юстин протянул руку и взял у него тяжелый нагрудник. Дальнейшие слова прозвучали невнятно, заглушённые складками кожаной туники, которую юный центурион в этот момент стаскивал через голову.) — А где ты жил прежде? В какой части империи ты родился?

— В Никее, в Южной Галлии.

— Выходит, ты первый раз видишь Британию?

— Да. — Юстин положил нагрудник рядом на постель. — Но родители у меня из Британии, и мне всегда хотелось побывать в ней и увидеть ее своими глазами.

Центурион вынырнул из кожаных складок и остался в командирской тунике из тонкой красной шерсти. Сейчас, с торчащими кверху рыжими волосами, он выглядел почти мальчиком, а не взрослым мужчиной.

— Откуда же они?

— С юга. Откуда-то из Нижней Британии. Каллева, кажется.

— Великолепно! Все лучшие люди происходят из Нижней Британии. И лучшие овцы. Да я и сам оттуда! — Он уставился на Юстина с откровенным интересом: — А как тебя зовут?

— Юстин… Тиберий Луций Юстиниан. Последовало минутное молчание, затемцентурион тихо произнес:

— Юстиниан… вот как? — И быстрым движением он стянул что-то с пальца левой руки и показал Юстину: — Ты видал что-либо подобное?

Юстин взял протянутую вещицу и поднес к глазам. Это было тяжелое, довольно истертое кольцо с печаткой, темный изумруд с трещинкой излучал прохладу, а когда Юстин повернул его к свету, в нем отразилось окно и на камне четко выступила выгравированная эмблема.

— Дельфин? — взволнованно воскликнул Юстин. — Да, видал, на крышке старинной коробочки из слоновой кости — она принадлежала моей бабушке. Это наша фамильная эмблема.

— Все сходится! — Юный центурион ваял у него кольцо. — Ну знаешь… — Он принялся производить какие-то расчеты на пальцах, но быстро бросил это занятие. — Нет, мне это не под силу. Твой дом и мой породнились не один раз. Чтобы распутать такой хитрый клубок, нужна моя двоюродная бабушка — тетя Гонория. Но что мы с тобой дальние родственники — Это уж точно!

Юстин молчал. Он даже встал с ложа, всматриваясь в лицо центуриона, как будто вдруг засомневался, так ли уж тот рад его присутствию. Одно дело — сжалиться над незнакомцем и привести его к себе на минутку по дороге в баню, и совсем другое — заполучить нежданно-негаданно родственника.

Его неуверенность — о чем Юстин подозревал — явилась результатом того, что годами он был предметом разочарования для своего отца. Он давно сознавал это и чувствовал себя несчастным. Его мать, которую он едва помнил, была красавицей, но он, по природе неудачник, при всем чересчур большая голова на узких плечах, оттопыренные уши. В детстве он очень много болел, и в результате, когда пришло время записываться в легион, как полагалось мужчинам в их семье, он не прошел отборочную комиссию. Сам Юстин нисколько не огорчился — он всегда хотел быть лекарем, но он расстроился из-за отца, зная, что опять не оправдал отцовских ожиданий. И его неуверенность в себе еще больше возросла.

Но тут Юстин с восторгом увидел, что рыжий родственник ничуть не меньше его самого рад открытию.

— Стало быть, мы родственники, — произнес Юстин. — Здорово. Я уже сказал — меня зовут Тиберий Луций Юстиниан. Но я так и не знаю твоего имени.

— Флавий, — отозвался рыжеволосый центурион. — Марцелл Флавий Аквила. — Он схватил Юстина за плечи и засмеялся, все еще не веря такому совпадению. — Нет, как все-таки замечательно, что мы с тобой встретились в первый же твой день на британской земле! Видно, боги предначертали нам подружиться, а кто мы такие, чтобы спорить с богами?

Они вдруг заговорили разом, смеясь, захлебываясь словами, не кончая фраз; положив один другому руки на плечи, они радостно вглядывались друг в друга — в совершенном восторге от такого невероятного события. Наконец Флавий схватил свежую тунику, приготовленную для него ординарцем в ногах ложа.

— Мы с тобой еще отпразднуем встречу как следует. А сейчас, если не поторопимся, мы не успеем вымыться до обеда. Не знаю, как ты, а я весь день продежурил на строительстве стены и с головы до пят в песке. Пошли!

В командирской трапезной, когда туда пришли Флавий и Юстин, уже набралось полным-полно народу. Мужчины разговаривали, стоя кучками, но никто еще не занял своего места за длинными столами. Юстин все время очень страшился этой минуты: войти одному в большое помещение… полное чужих людей… Но сейчас рука Флавия обнимала его за плечи, и он сразу же оказался в группе молодых командиров.

— Вот наш новый младший лекарь, вернее, то, что от него оставил Виниций. И он мой родственник!

Юстина тут же втянули в спор об устрицах, и он даже не заметил, как самое страшное осталось позади.

Но неожиданно гул голосов в длинной комнате затих, снаружи, под колоннадой, послышались шаги, раздался энергичный голос, все вытянулись в струнку, и Юстин с жадным вниманием уставился на дверь. В первую минуту человек, вошедший в сопровождении людей из своего штаба, разочаровал его. Небольшого роста, коренастый, могучего сложения, с круглой головой, сидящей на невероятно могучей шее, жесткие вьющиеся каштановые волосы и борода, курчавая, как овечье руно. Казалось, на вошедшем уместнее выглядела бы кожаная куртка и матросская шапочка, чем туника из тонкого полотна. Он и вошел-то походкой враскачку, выдававшей в нем человека, который привык к качающейся палубе.

«Таких людей мне случалось видеть десятки-сотни раз, — подумал Юстин, — их видишь на палубе каждой римской галеры».

Войдя, император помедлил, глаза его под густыми бровями обежали собравшихся и встретились с глазами Юстина.

— А-а, новое лицо, — проговорил император и поманил Юстина пальцем: — Подойди-ка сюда, малыш.

Юстин услышал, как комендант лагеря поспешно назвал его имя и должность. В следующее мгновение Юстин салютовал человеку, который из лоцмана на реке Скальда превратился в императора Британии. И внезапно понял, что ошибался, — ему никогда не приходилось встречать таких, как он.

Караузий взял Юстина за плечо и повернул к свету, ибо уже стемнело, и долго, неторопливо изучал его лицо, а потом произнес:

— Стало быть, ты наш новый младший лекарь.

— Да, цезарь. — Где ты проходил практику?

— В третьей когорте Фретенсийского легиона в Вирсавии, Иудея. Фульвий Ли-циний, командир гарнизона, просил приветствовать тебя от его имени и спросить: помнишь ли ты кабана, которого вы с ним убили ниже соснового леса у третьей излучины Скальды?

Караузий ответил не сразу: — Я помню того кабана, и Лициния тоже помню. Значит, он теперь в Иудее? В ту пору он был старше меня чином, а нынче он командует гарнизоном в Вирсавии, а я ношу вот это. — Он дотронулся до своей пурпурной императорской мантии, застегнутой на плече громадным рубином. — Странная штука жизнь. Ты, может, еще этого не заметил, но ты увидишь… если проживешь достаточно долго… Стало быть, мой брат император посылает мне младшего лекаря из Фретен-сиса. Что ж, нынче нам не в первый раз присылают людей из-за моря. Прямо как в старые времена. Правда, этой весной, мне помнится, они не проявили былого дружелюбия. — Голос, манера были спокойными, разве что едва заметно сжались пальцы руки, державшей Юстина за плечо. В невыразительном лице, находившемся так близко, тоже ничто не изменилось, разве чуть побелели глаза, как белеет море перед шквалом. И тем не менее Юстиы вдруг похолодел от страха. — Интересно, можешь ты разгадать эту загадку?

Юстин все-таки устоял под нажимам легкой, таящей угрозу руки, лежавшей на его плече, и не дрогнув выдержал взгляд императора.

Чей-то голос — приятный, насмешливый, хладнокровный голос — лениво протянул:

— Сиятельный, ты чересчур жесток к мальчику. Он первый вечер с нами, а ты лишаешь его обеда.

Караузий будто не слышав. Еще несколько мгновений он не спускал с лица Юстина своего страшного, пронзительного взгляда. Затем губы его медленно раздвинула усмешка, прорезав прямую щель на лице. — Ты прав, как всегда, мой дорогой Аллект, — сказал он. И добавил, обращаясь к Юстину: — Нет, ты не послан шпионить за мной, а если и послан, то тебе об этом не известно. — Рука его соскользнула с плеча юного лекаря, он обвел взглядом столы: — Приступим к трапезе, друзья?

Человек по имени Аллект поймал взгляд Юстина и улыбнулся. Юстин улыбнулся в ответ, как всегда благодарный за проявление доброты, и протиснулся сквозь толпу к Флавию. Тот встретил его тихим возгласом: «Отлично! Ты большой молодец!» — что тоже подбодрило Юстина.

И скоро он уже сидел в конце стола между Флавием и еще одним центурионом. Сосед справа, сосредоточенный на еде, был неразговорчив, и Юстин все свое внимание мог посвятить тому весьма непочтительному описанию великих мира сего, сидящих во главе стола, которым потчевал его Флавий, пользуясь общим шумом.

— Видишь вон того, с резаным шрамом на щеке? — говорил Флавий, расправляясь с маринованной селедкой. — Это Аркадий, капитан «Калеопы», нашей самой большой триеры[31]. Он заработал шрам на арене. Толковый был парень в молодости. Да, а рядом с ним, унылый такой, — это Дексион, центурион морской когорты. Никогда, — Флавий покрутил головой, — никогда не садись с ним играть в кости, если тебе неохота расстаться с туникой. Я не хочу сказать, что он плутует, но почему-то Венеру[32] он выбрасывает чаще, чем дано другим смертным.

— Благодарю за предупреждение, — отозвался Юстин. — Запомню.

Но все это время почему-то взгляд его то и дело обращался на человека, которого император назвал Аллектом. Тот сидел с другими приближенными во главе стола, высокий, с шапкой очень светлых волос, серебрившихся на висках. Тяжелое лицо его было бы приятным, если бы не чрезмерная бледность красок; все было белесое — волосы, кожа, глаза. Но тут он вдруг улыбнулся словам соседа, и улыбка, неожиданная, покоряющая, придала его лицу все, чего в нем только что недоставало.

— Кто этот высокий светловолосый человек? Император, кажется, назвал его Аллектом.

— Министр финансов и вообще правая рука Караузия. Он имеет сильную поддержку в войсках и среди денежных людей, так что после Караузия он, я думаю, самый могущественный человек в Британии. И надо сказать, вполне порядочный, хотя вид у него такой, точно его растили в темном чулане.

И тут произошло нечто столь незначительное, столь обыденное, что впоследствии Юстин даже не мог разобраться, а не дал ли он увлечь себя воображению. И все-таки этот случай засел у него в памяти, и долго не выходило из головы возникшее тогда впервые ощущение близкого зла. Большая с бархатистыми крыльями ночная бабочка, вероятно привлеченная теплом светильников, слетела сверху, со стропил, и принялась порхать и кружить над столом. Внимание всех в эту минуту было приковано к императору, который собирался совершить второе возлияние богам, всех — кроме Юстина и Аллекта. Сам не зная почему, Юстин опять бросил взгляд на Аллекта и увидел, что тот неотрывно следит за бабочкой. Она кружилась как безумная, спускаясь все ближе и ближе к одной из ламп, которая стояла прямо перед министром; неясная тень ее, крутясь, металась над столом, бабочка падала все ниже по сумасшедшей, головокружительной спирали — прямо на яркое, манящее пламя. Все ниже, ниже, и наконец дикая экстатическая пляска завершилась сумятицей теней, взрывом — и бабочка, с обгоревшими крыльями, жалкая, обезображенная, трепыхаясь, упала на стол перед Аллектом, возле чаши с вином. И Аллект, едва заметно улыбаясь, прикончил ее, раздавив заранее вытянутым пальцем.

Только и всего. Любой раздавил бы опаленную бабочку — что тут еще оставалось делать. Но Юстин хорошо видел, с каким выражением на бледном лице Аллект наблюдал за пляшущей бабочкой, выжидая, когда она окажется совсем близко к нему; видел его лицо и тогда, когда тот, не подозревая, что за ним наблюдают, вытянул приготовленный палец с точным расчетом — убить.

Глава 2. Шепот на ветру

По мере того как шли дни, Юстин привыкал к громадной крепости — ядру защитных сооружений Караузия против саксов и его ставке. Под сенью высокого серого маяка, некогда победно сиявшего бронзой и мрамором, прибывали и уходили галеры и купеческие суда, и день-деньской над шумом гарнизонной жизни, над командами, доносящимися с плаца, над звуками труб и топотом марширующих ног стоял в воздухе скрип тёсел и грохот молотов. Но за. всеми этими звуками, характерными для жизни дока, постоянно слышался гул моря.

Трижды за эту осень, прежде чем зима перекрыла морские пути, случались стычки между британским флотом и кораблями саксов под черными парусами. Так что Юстину хватало практики и возможности показать свое умение, когда доставляли раненых. Он даже заслужил ворчливую похвалу раздражительного старшего лекаря, отчего почувствовал себя счастливым.

Осень оказалась удачной и в других отношениях — и для него, и для Флавия, с которым он проводил большую часть свободного времени. Зародившаяся в первую встречу симпатия переросла в тесную, прочную дружбу. Сблизило их и чувство одиночества: Флавия после смерти родителей, унесенных чумой, вырастила вдовая двоюродная бабушка, так что с одиночеством он тоже был знаком. Всю осень, а потом и зиму друзья охотились вместе на кабанов в Большом лесу, ходили с луками на болотную птицу или слонялись по рыбачьей деревне, мнившей себя городом. Ее лавчонки, храмы и пивные громоздились под самыми стенами крепости.

Чаще всего они посещали лавку, ютившуюся у подножия Северного бастиона. Держал ее некий Серапион, небольшого роста сморщенный человечек, полубритт-полуегиптянин, с блестящими, как у ящерицы, глазками и заостренными тонкими пальцами. Снаружи лавочка походила на собачью конуру, но внутри была полна чудес. Пучки сушеных трав, горшочки и кувшинчики с неведомыми отварами, душистые масла в хрустальных сосудах, какие-то высохшие, съежившиеся предметы, к которым и приглядываться-то не хотелось… Лавка пользовалась популярностью у гарнизона — тут всегда можно было найти душистые масла и мази для себя или палочку духов для подружки.

Флавий захаживал туда, чтобы купить Серапионово растирание, снимающее одеревенелость и усталость мышц после долгой изнурительной охоты, а также еще ради мази, от которой, как он тщетно надеялся, волосы у него перестанут стоять торчком. Юстина же интересовали целебные составы Серапиона, а еще больше его рассказы о целительных и ядовитых травах и о влиянии светил.

Однажды вечером после окончания Сатурналий Юстин и Флавий заглянули в Серапионову лавку и, пройдя в низенькую дверь, увидели, что маленький египтянин обслуживает какого-то покупателя. Несмотря на тусклый свет лампы, висящей под потолком, они сразу же узнали его — то был Аллект. Юстин уже много раз видел его в свите императора — высокий, со светлыми, почти белыми волосами и тяжелым лицом, которое так легко преображала улыбка, — этот человек после Караузия был самым могущественным в Британии. Юстин так ничего и не сказал Флавию про ночную бабочку, да и о чем, собственно, было говорить? «Я видел, как он раздавил бабочку и испытывал при этом удовольствие»? Только и всего. Он и сам почти успел забыть о том случае, но не совсем.

Аллект обернулся, когда они вошли, и улыбнулся своей легкой, очаровательной улыбкой.

— Надеюсь, вы не очень торопитесь. Сегодня я что-то безобразно долго не могу ни па чем остановиться. — И он снова обратился к прежнему занятию — продолжил выбирать флакон духов. — Хочется что-нибудь необычное, чтобы это был не просто подарок даме ко дню рождения, но и дань восхищения.

Серапион поклонился, улыбнулся и дотронулся своим острым пальцем до красного алебастрового сосуда, который поставил на прилавок перед знатным покупателем.

— Те самые духи, что я составил специально по твоему заказу в прошлый раз, сиятельный. Разве госпожа не была довольна?

— Была, но теперь это другая госпожа, — засмеялся Аллект своим особенным холодноватым смешком и небрежно бросил через плечо двум друзьям, ждавшим своей очереди стоя у двери в полумраке: — Никогда не дарите одинаковых духов разным женщинам — вдруг они встретятся? Запомните это, молодые петушки.

— Теперь я понял, сиятельный. — Египтянин снова поклонился. — Если бы твоя милость дал мне время до завтра, я сумел бы составить духи, достойные госпожи, которую Аллект почтит своим подарком.

— Разве я не сказал тебе, что день рождения завтра и я должен послать духи сегодня вечером? Покажи, что у тебя есть готового.

Серапион с минуту размышлял, потом повернулся и, ступая бесшумно как кошка, исчез в дальнем темном углу комнаты. Впрочем, он тут же вернулся, неся что-то в сложенных лодочкой руках.

— Вот, — сказал он, — лучшие из лучших. Я составил их сам. Так смешать драгоценные эссенции в одно изысканное целое умею только я.

Он поставил духи на прилавок, и маленький хрустальный флакон засверкал, заиграл под лампой, как золотисто-зеленый драгоценный камень.

— Прелестный флакон. — Аллект повертел его в сильных белых пальцах.

— Флакон, конечно, прелестный, но каков аромат того, что внутри! Здесь душа тысячи цветов с тысячи летних лугов! Погоди, я сломаю печать — и ты сам будешь судить.

Он взял у Аллекта флакончик, острым ногтем содрал восковую пленку с горлышка и вытащил пробку. Затем окунул тоненький стеклянный стержень в духи и мазнул Аллекта по тыльной стороне руки. Мгновенно коснувшись теплой человеческой кожи, капелька драгоценной жидкости распространила по лавке дивный аромат, крепкий, но нежный, поглотив все остальные запахи.

Аллект поднес руку к носу:

— И сколько это стоит?

— Сто сестерциев, сиятельный.

— Не слишком ли велика цена за такой маленький флакончик?

— Зато какие духи, сиятельный! Цена каждой составной части в отдельности тоже очень высока. Уверяю тебя, сотня сестерциев очень маленькая награда за потраченное мною время и за мое искусство.

— Понятно. И все же я по-прежнему считаю: цена слишком высока. Но я беру их. Запечатай.

— Аллект очень добр и щедр. — Серапион поклонился, нагрел палочку воска и запечатал горлышко флакона, не прекращая в то же время своих жалоб: — Ох-ох-ох, уж такие они дорогие, эти составные части, — жидкое золото, да и только. Ведь за многие из них приходится выкладывать немалую сумму, иначе не ввезешь в провинцию. Горе мне, горе, тяжело даются бедному человеку эти новые императорские налоги…

Аллект вкрадчиво засмеялся:

— Ха-ха! А может быть, в налогах виноват я, приятель. Кому же еще брать на себя вину, как не министру финансов, а?

— И то верно, сиятельный. Вот, пожалуйста. — Серапион протянул пузырек и бросил осторожный взгляд на Аллекта, словно прикидывая, как далеко он может позволить себе зайти. — Но всегда ли император слушается своего министра? На рынке говорят, будто министр порой… бывает не во всем согласен с императором. Будто налоги были бы не такие жестокие, если бы…

— Глупо прислушиваться к рыночным толкам, — оборвал торговца Аллект. — И еще глупее повторять их. — Он спрятал флакончик под тонкую шерстяную тунику у себя на груди и покачал головой, с нетерпеливой улыбкой отмахиваясь от уверений египтянина, что, мол, он ничего плохого не хотел сказать. — Ладно, ладно, все мы подчас распускаем языки. На, держи свою сотню сестерциев. — И, вежливо пожелав «доброй ночи» присутствующим, он плотнее запахнул плащ и вышел в морозную темноту.

Египтянин постоял, глядя ему вслед с выражением лукавого понимания в блестящих хитрых глазках, потом повернулся к приятелям, и на лице его читалось одно, лишь желание угодить.

— О, юные господа, извините, что вам пришлось так долго ждать. Что вам угодно — опять мышечное растирание или, может быть, подарок кому-то из домашних? Я слыхал, вы в ближайшие дни оба уезжаете в отпуск?

Юстин был поражен: ведь только сегодня утром Флавию удалось поменяться с одним центурионом, чтобы ему и Юстину уйти в отпуск одновременно.

Флавий засмеялся:

— Бывает ли так, чтобы ты не знал в течение часа, если кто чихнул в Рутупиях? Нет, нет, только растирание.

Они забрали покупку и отправились назад, в казармы, тут же выбросив из головы разыгравшуюся сценку. А через несколько дней выехали верхом в двухдневную поездку, держа на запад, в Меловые Холмы, где стояла старая ферма Флавия.

— В Каллеву ехать смысла нет, — заметил Флавий, — тетя Гонория это время года всегда в Аква-Сулисе, принимает воды. Так что двинемся сразу на ферму и свалимся нежданно-негаданно на голову Сервию. Он будет рад нас видеть. И ферма тоже.

Заметив удивленный взгляд Юстина, Флавий ухмыльнулся, но объяснил вполне серьезно:

— Она всегда рада тем, кого она любит и кто ее любит. Чувствуешь, что она довольна, — прямо как старая умная охотничья собака.

И вот в сумерки второго дня, когда в колеях уже похрустывал ледок, они наконец миновали рощу дубов, берез и дикой вишни и увидели низину, дом и хозяйственные постройки в начале долины, и тогда Юстин понял, что имел в виду Флавий. Он почувствовал радушие, исходящее от фермы. Почувствовал, что радушие это относится к нему, чужаку, тоже: словно признала его за своего и обрадовалась его приезду.

А вскоре радушный прием оказали им и ее обитатели: старый управляющий Сервий, служивший когда-то опционом[33] у отца Флавия, Кута, его жена, Киндилан, их сын, когда вернулся из хлева, и другие работники — мужчины и женщины, все вольнонаемные.

— Тетя Гонория держит несколько старых рабов, — пояснил Флавий, — но на нашей ферме всегда трудились только вольные работники. Бывают иногда кое-какие трудности, но мы с ними справляемся. Переменить уже ничего невозможно.

Друзья провели там пять дней, и именно в эти пять дней Юстин впервые открыл для себя Британию. Обнаженные зимние леса, пестрые, как грудка куропатки; медлительная, резкая речь работников; чибисы на зимней пашне и низкий, длинный господский дом, который неоднократно перестраивали последующие поколения, но где в самой сердцевине его еще сохранился закопченный зал — нынче кладовая, а некогда центр жилища, того самого, построенного другим Марком Флавием Аквилой для себя, своей жены-британки и народившихся у них детей. Все это вместе и было для Юстина Британией.

Он много думал о том, первом, Марке Флавии Аквиле, пока с удовольствием обходил вместе с Флавием нынешним хлев, коровники и амбары или помогал старому пастуху Бьюку ухаживать за новорожденными ягнятами. Ведь и в нем самом тоже была частица крови того Марка, и старый дом и вся долина как бы связывали их между собой.

Раздумывал он о том Марке и в последний вечер, когда они с Флавием стояли рядышком, облокотясь на невысокую стену, которая защищала от оползней виноградники, располагавшиеся террасами на теплом южном склоне холмов. С того места, где они стояли, было видно все хозяйство, доходившее до края леса, который замыкал долину. Все вокруг выглядело успокоенным, притихшим в сгущающихся зимних сумерках.

— Знаешь, Юстин, странное дело, — проговорил вдруг Флавий, — я бываю здесь очень помалу, от силы по две-три недели, с тех пор как… как помню себя. Но всегда это место было для меня родным домом. — Он теснее прижался к старой стене. — И выглядит все неплохо, несмотря ни на что.

— На что несмотря?

— Прежде всего на то, что я служу в легионе и меня здесь вечно нет. Вообще-то, мне бы следовало остаться тут и помогать Сервию управлять фермой. Но сам знаешь, какие мы, — военная служба у нас в крови. Вот взять хотя бы тебя: ты лекарь, но и тебе не удалось избежать службы в Орлах. К счастью, Сервий в тысячу раз лучше меня управляется с хозяйством, хотя в наше время хозяевам небольших поместий приходится тяжело. Вероятно, в те времена, когда мой тезка впервые расчистил долину и поселился здесь, было гораздо проще.

Они помолчали немного, потом Флавий добавил:

— Знаешь, я давно ломаю себе голову над вопросом: что, собственно, кроется за возникновением нашей фермы?

— Что ты хочешь этим сказать? Флавий заколебался.

— Понимаешь, — наконец ответил он, — он… ну Марк… если верить семейному преданию, он был всего лишь младший центурион, когда его ранили в ногу в какой-то стычке с местным племенем и умолили из рядов легиона по состоянию здоровья. И тем не менее сенат пожаловал ему землю под поместье и наградные за полный срок службы. Как-то не похоже на сенат.

— А может, у него была сильная рука в сенате? Случается же такое.

Флавий покачал головой:

— Сомневаюсь. Наша семья не из тех, кто обзаводится могущественными друзьями.

— Ну тогда, может быть, какое-то особое вознаграждение?

— Вот это больше похоже на правду. Вопрос только — за что? А?

Юстин почувствовал, что Флавий повернул голову и смотрит на него, явно не решаясь что-то сказать.

— У тебя есть какая-то идея?

— Да… только я не уверен… — Флавий неожиданно вспыхнул до корней своих огненно-рыжих волос. — Знаешь, мне не раз приходило в голову: а не связано ли это как-то с Девятым легионом?

— С Девятым легионом? — недоумевающе переспросил Юстин. — Это тот, который послали в Валенцию усмирять тамошние племена и он бесследно сгинул?

— Ну да. Я знаю, звучит надуманно, никому, кроме тебя, я бы этого не сказал… Но дело в том, что отец Марка, если помнишь, исчез вместе с легионом, а сам Марк, по семейным преданиям, еще до того, как женился и обосновался здесь, пережил какое-то приключение на севере. Это… да еще чутье мне подсказывает… понимаешь?

Юстин кивнул. Он все понимал. Но сказал только:

— Интересно. Для меня это все так ново. А ты, наверное, изучил семейную историю вдоль и поперек.

Флавий засмеялся. Несвойственная ему серьезность улетучилась в один миг.

— Не я. Тетя Гонория. Каждый чих в семье в течение двухсот лет ей известен. — Флавий перегнулся через стену и окликнул Сервия, который появился на нижней из трех террас виноградника: — Эй! Сервий! Мы тут, наверху!

Старик задрал голову вверх, увидел их и направился к ним размашистым легионерским шагом — так и казалось, что в такт шагам звякают металлические налокотники.

— Вот вы где. — Он остановился прямо под ними. — У Куты ужин почти готов.

Флавий кивнул.

— Идем, — сказал он, однако не тронулся с места. Он медлил, как будто не женил покидать свой наблюдательный пост и сидеть последний вечер в четырех стенах. — Мы говорили, Сервий, о том, что поместье хорошо выглядит.

— Да, неплохо, несмотря ни на что. — Серпий, сам того не зная, повторил недавние слова Флавия. — Но я считаю, мы отстали от времени. Вот бы нам поставить на пруду водяную мельницу, одну из этих новых. Высоты напора воды у нас бы хватило, колесо бы поворачивало.

— Да, было бы замечательно, — отозвался Флавий. — Но, увы, это невозможно.

— Мне ли этого не знать. Налог на зерно нынче так подскочил, что дай нам боги сохранить все как есть, куда уж там заводить новшества.

— Не ругай хлебный налог, Сервий. Платить надо, — рассудительно проговорил Флавий. — Чтобы защищаться от саксов, требуется и флот, и береговые крепости. Помнишь, до того, как Караузий взял власть в свои руки, летними ночами пылали поместья на побережье, и мы смотрели и думали: как далеко в глубь суши зайдут Морские Волки?

— Можешь не напоминать, — проворчал Сервий. — Я и так помню. Да нет, я не жалуюсь на хлебный налог — надо так надо. Только имей в виду, говорят, будто правая рука императора, тот, кто этим занимается, не во всем согласен с ним и нашел бы способы облегчить налоги, если бы мог.

— Кто это говорит? — быстро спросил Флавий.

— Народ. Один сборщик налогов тоже говорил про это в Венте с неделю назад. — Сервий двинулся прочь. — Глядите, Кута зажгла лампу. Я иду ужинать, а вы как хотите. — И он широко зашагал к дому.

Вкрадчиво наползали сумерки, и как оранжевые ноготки зажглись огни в окнах.

Друзья некоторое время молча провожали его взглядом, потом, не сговариваясь, посмотрели друг на друга. Вот опять, опять намек на то, что не за Караузием, а за Аллектом надо следовать, за человеком, который печется о благе людей.

Юстин сдвинул брови, складка на лбу обозначилась резче.

— Гляди-ка, уже второй раз, — сказал он.

— Да, — подтвердил Юстин, — я тоже об этом подумал. Однако Серапиона он поставил на место достаточно твердо.

Юстину вспомнилась недавняя, казалось бы незначительная, сценка в лавке под стенами Рутупий, и вдруг ему стало ясно то, что тогда прошло мимо его сознания.

— А ведь он не стал отрицать слова египтянина! — воскликнул он.

— Может, это была правда?

— Все равно, какая разница, — упрямо сказал Юстин, у которого было свое строгое представление о верности.

Флавий смотрел на него с минуту, потом медленно произнес:

— Да, ты прав, разницы нет, — и вдруг в раздражении воскликнул: — Ад и все фурии! Мы тут с тобой в темноте воображаем невесть что, точно две глупые девицы! То нам Девятый легион мерещится, теперь это… Пошли. Я есть хочу.

Он оттолкнулся от стены и пустился вниз по крутой тропе с террасы на террасу, к светящемуся внизу окошку.

Юстин двинулся за ним, решив не напоминать другу, что не ему, Юстину, пришла в голову мысль о Девятом легионе.

Глава 3. Дом на скале

Пока они жили на ферме, погода стояла мягкая, бесснежная, похожая скорее на весну. Но едва они пустились в обратную дорогу, зима налетела вновь, неся на своих крыльях снег. Это затруднило путешествие, и тем не менее, когда на второй день перед последним этапом пути Юстин и Флавий снова сменили лошадей, до полной темноты оставалось еще добрых два часа. Дорога вилась по краю Андеридского леса, и в ушах у них стоял немолчный, как морской прибой, гул ветра в ветвях. Приходилось то и дело пригибать голову, чтобы спрятать лицо от хлещущего мокрого снега. Мили через две дорога вдруг пошла вниз к мощеному броду, около которого примостилась лесная кузничка, и красное пламя кузнечного горна словно радостным возгласом приветствовало их среди серой пелены стонущего под напором снежной бури леса.

Сквозь мокрую пургу они разглядели группу всадников, спешившихся перед кузницей, и Флавий заметил:

— Похоже, чья-то лошадь потеряла подкову, — и, вглядевшись, присвистнул:

— Гром небесный! Да это сам император!

И в самом деле, Караузий с невозмутимым видом сидел на лежавшем в стороне от дороги бревне; снег запорошил ему бороду и орлиные перья шлема, снег белел на его плечах, укутанных пурпурным плащом. Рядом стояла небольшая кучка сопровождающих, держа под уздцы своих лошадей, а Нестор, крупный чалый жеребец императора, мусолил плечо кузнеца, зажавшего между коленями его большое круглое копыто.

Император вскинул глаза на подошедших и удивленно поднял густые брови, торчавшие из-под надвинутого на лоб шлема:

— А-а, центурион Аквила и наш младший лекарь. Что заставило вас путешествовать по зимним дорогам?

Флавий уже успел спрыгнуть с лошади, не отпуская поводьев.

— Приветствую тебя, цезарь. Мы возвращаемся из отпуска. Можем ли мы чем-нибудь помочь?

— Нет, благодарю. Как видите, Нестор потерял подкову, но кузнец Гобан знает свое дело.

Режущий порыв мокрого снега ударил в лицо, и, несмотря на плащи, всех проняла дрожь, а лошади шарахнулись в сторону, отводя морды от ветра. Декурион[34], возглавляющий эскорт, умоляюще произнес:

— Цезарь, не согласишься ли ты взять коня одного из моих людей и поехать дальше? Он приведет Нестора потом.

Караузий уселся поудобнее на бревне и стянул складки плаща на горле.

— От снега меня не убудет. — Он с неприязнью покосился на декуриона. — А может, ты заботишься не столько о моем здоровье, сколько о своих людях? Или о себе? — И, не обращая больше внимания на беднягу, который, заикаясь, пытался опровергнуть обвинение, Караузий снова Просил хмурый взгляд на двух друзей: — Мы обязаны прибыть в Рутупиисегодня вечером?

— Нет, цезарь, — ответил Флавий. — Мы оставили про запас еще один день, но он нам не понадобился.

— Что ж, лишний день про запас, ко-гда путешествуешь зимой, в ненастье, — разумная предосторожность. А нынешний; из всех зимних дней — самый ненастный… — Караузий, казалось, задумался на мгновение, что-то прикидывая, потом кивнул, словно соглашаясь с самим собой. — Ив самом деле, тащить десять человек лишних десять миль в этакую погоду жестоко… Декурион, садитесь все на лошадей и поезжайте назад, в Лиманий. Я подожду, пока Нестора не подкуют, и поеду дальше с этими двумя командирами из Рутупий. Мне хватит и такого эскорта. Юстин, к тому времени тоже спешившийся и стоявший с конем чуть поодаль, метнул на Флавия тревожный взгляд, но тот смотрел прямо перед собой, как на параде. Декурион напрягся:

— Ты отпускаешь эскорт, цезарь?

— Да, отпускаю эскорт, — подтвердил Караузий.

Декурион еще мгновение колебался.

— Но, сиятельный… — с трудом выдавил он.

— Счастливого пути, декурион. — Караузий даже не повысил голоса, но декурион резко отсалютовал и, отвернувшись, торопливо скомандовал отряду сесть на коней.

И только когда маленький отряд, вскочив верхом, ускакал, взметая снежную слякоть, по дороге в Лиманий, император обернулся к юношам, которые стояли возле, держа под уздцы своих лошадей:

— Кажется, я забыл спросить, согласны ли вы сопровождать меня?

Губы Флавия чуть дрогнули.

— Разве отказываются от чести сопровождать императора?

— Умный человек не отказывается. — Простоватое моряцкое лицо императора откликнулось жесткой усмешкой. — А кроме того, обратите внимание — ветер крепчает, а до Рутупий все пятнадцать миль, до моего же дома, куда я, собственно, направлялся, когда Нестор потерял подкову, меньше пяти, и там вас встретит огонь очага и вино получше рутупийского.

Таким вот образом, часа через два, приняв горячую ванну, Юстин с Флавием проследовали за рабом через двор большого дома, что стоял на краю скалы, высоко над морем, и оказались в северном крыле, и комнате, где их ждал император.

Просторная квадратная комната ярко освещалась светильниками на высоких бронзовых подставках, поленья пылали в приподнятом на британский лад очаге, наполняя комнату запахом горящей древесины. Караузий, стоявший у огня, обернулся:

— А-а, смыли снег с ушей. Ну садитесь, угощайтесь.

Они сели за столик, придвинутый к очагу, и отвели душу: еда была вкусная, хотя и довольно простая для императора — утиные яйца вкрутую, сладкое мясо горных баранов, тушеное в молоке, и вино, поистине лучше всех вин, как и обещал Караузий, что продавались в Рутупиях, — легкое, желтое, с привкусом солнца и юга, во флягах дивного цветного стекла, переливающегося, как голубиная шейка, во флягах, обвитых золотыми шнурами и усаженных драгоценными камнями.

За трапезой Юстину и Флавию подавали обыкновенные, бесшумно ступавшие рабы, за креслом же Караузия, обслуживая его одного, стояло необыкновенное существо; друзья раза два видели его издали, когда оно следовало по пятам за своим господином, но никогда еще не видали вблизи.

Очень маленького роста, изящный, как горная кошка, в плотно обтягивающих ноги штанах и шерстяной тунике в разноцветную клетку, тоже в обтяжку, как вторая кожа. Прямые черные волосы спадали густыми прядями по обеим сторонам лица, доходя до плеч, огромные глаза на и ярче благодаря окружавшим их синим линиям татуировки. Талию обхватывал широкий пояс темно-красной кожи, усаженный, как собачий ошейник, блестящими бронзовыми шишками, а за пояс был заткнут какой-то чудной музыкальный инструмент — изогнутый бронзовый стержень, с которого свисало девять серебряных яблок, издававших при каждом движении тоненький нежный звон. Но самое странное обнаружилось, когда он отвернулся, чтобы взять блюдо у другого раба: Юстин увидел прикрепленный сзади к поясу собачий хвост.

Странное существо прислуживало господину с радостью и гордостью, с какой-то даже сказочной торжественностью, резко отличавшейся от вышколенного, безликого поведения других рабов. Когда на стол подали третье — сушеные фрукты и горячие булочки — и Караузий отослал всех рабов, существо не удалилось вместе с ними, а улеглось по-собачьи у огня.

— Когда господина нет дома, Куллен спит в тепле на кухне. Когда господин приезжает домой, Куллен спит у господского очага, — безмятежно объяснил он, приподнявшись на одном локте.

— Хороший пес, Куллен. — Император взял гроздь сушеного винограда с красного самосского блюда и бросил Куллену. Тот поймал его на лету одной рукой быстрым и неожиданно красивым жестом. Его странное лицо расплылось в улыбке от уха до уха.

— Да, так! Я — пес моего господина. Господин кормит меня со своего стола.

Император, потянувшийся в этот момент за флягой, поймал зачарованный и удивленный взгляд Юстина, уставившегося на странного человечка, и опять улыбка раздвинула его тонкие губы в прямую линию.

— У верховного князя Эрина есть свой домашний шут, почему бы одному из трех римских императоров не иметь того же?

Куллен кивнул, поедая изюм и выплевывая косточки в очаг:

— И поэтому мой господин Курой купил меня у торговцев рабами на побережье Западного моря, чтобы иметь то же, что и верховный князь Эрина в своих чертогах в Таре, а еще, я думаю, из-за того, что я родом из Лэхина, как и сам господин. И вот я пес моего господина уже семь последних зим и лет.

И вдруг, легко перевернувшись и встав на колено, он одним незаметным, как порхание зимородка, движением достал из-за пояса инструмент, который Юстин успел заметить раньше.

Куллен уселся у очага скрестив ноги и, и то время как беседа над его головой перепила на другие темы, тряхнул инструмент легким взмахом запястья, и, словно рябь по воде, пробежала волна звуков от самого маленького яблока на конце ветки до самого большого — жалобный и печальный перезвон. А затем тихонько, явно для своего удовольствия, он начал играть — если можно это назвать игрой: никакой мелодии, лишь отдельные звуки, то глухие, то звонкие, когда он щелкал серебряные яблоки по очереди ногтем или косточкой пальца. И каждый звук словно падал, подобно сверкающей капле, с большой высоты, вытекая ниоткуда; каждый — само совершенство.

Странный то был вечер, Юстин никогда не мог его забыть. Снаружи — беснование ветра, буханье моря далеко внизу, а внутри — душистый запах горящих поленьев, ровное сияние светильников, на столе — цветные пятна дрожащего света, отбрасываемые вином в переливчатых флягах. Юстин дотронулся до одного из таких пятен, и на руку плеснуло красным, изумрудным, и ярко-синим. Юстину вдруг пришло в голову: а что, если и большая золотая чаша Караузия, и тяжелые занавеси восточного шитья, отделяющие другой конец комнаты, и усаженная кораллами уздечка на стене — что, если все это из трюма чернокрылой ладьи саксов? Снаружи завывала и хлопала крыльями буря, а здесь, в комнате, язычки пламени лизали поленья, и за столом мирно беседовали Флавий, Юстин и коренастый моряк, он же император Британии, да еще чудной раб Куллен, свернувшись по-собачьи у очага, лениво перебирал яблоки на серебряной ветке.

То, что Караузий отослал эскорт и приказал им двоим сопровождать его, было не более как каприз деспота, Юстин сознавал это и все же в глубине души не сомневался, что после этого вечера — даже если им никогда больше не суждено встретиться вот так, как сейчас, — все равно между ними останется нечто, какая-то связь, какой обычно не возникает между императором и самыми младшими из командиров.

Да, странный то был вечер.

Говорил в основном Караузий, а молодые люди держали чаши с вином, разбавленным водой, и слушали. А рассказы стоили того, чтобы послушать, — ведь император Караузий ходил лоцманом по реке Скальда и командовал римским флотом, служил центурионом при императоре Каре во время Персидской войны и провел детство в Лэхине, в трех днях ходьбы к югу от Тары, обиталища королей. Он бывал в странных местах, и совершал странные поступки, и умел рассказывать о них так, что они оживали для слушателей.

Неожиданно, как будто устав от собственных речей, он поднялся и сделал шаг и сторону занавешенной части комнаты.

— Хватит мне говорить о вчерашнем. Сейчас я вам покажу кое-что из сегодняшнего. Подите-ка сюда.

Кресла скрипнули по мозаичному полу, Юстин с Флавием подошли к Караузию и метали у него за спиной, он откинул занавес, мерцающий ярко-синим и гранатово-красным, и сделал шаг вперед. Юстин, последним нырнув за драпировку, увидел огромное окно, в которое била пурга; на миг ему показалось, что на них с воем обрушились неистовая тьма, и он в нерешительности остановился, придерживая рукой складки ткани, не зная, понадобится или нет освещение из комнаты. Но Караузий сказал: «Опусти занавеску. Свет отражается в стеклах, ничего не видно».

Юстин опустил тяжелый занавес у себя за спиной и отрезал свет. И тут же наружный мир, залитый луной, приобрел четкость. Они стояли внутри глубокой ниши с большим окном, каких Юстину еще не доводилось видеть: оно выдавалось вперед, изогнутое, как туго натянутый лук. Окно это было наблюдательной башней… орлиным гнездом, прилепившимся к самому краю скалы.

Мимо мчались серые, серебряные обрывки облаков; то и дело выглядывала луна — и окрестный мир вдруг заливал серебристый свет, а в следующее мгновение закрывала завеса летящего снега. Далеко внизу ряд за рядом наступали на берег белые гребни волн, точно буйная кавалерия. А дальше к востоку, окинув побережье взглядом, Юстин заметил красный огненный язык, неожиданно взметнувшийся кверху на темном мысу.

— Тут мой наблюдательный пункт, — пояснил Караузий. — Отсюда удобно следить, как приходят и уходят мои суда, как маяки Дубриса, Лимания и Рутупий заботливо встречают и провожают их. — Он, видимо, заметил, куда направлен взгляд Юстина. — Это маяк на мысе Дубриса. Маяк Лимания виден с холма за домом. Вглядись туда, в море, — на юго-восток, где край земли.

Юстин стал всматриваться и, когда шквал мокрого снега пронесся мимо, различил далеко на горизонте еще одну искорку.

— Это Гезориак, — произнес Караузий.

Юноши промолчали: ведь еще прошлой зимой Гезориак находился во владениях человека, стоявшего рядом. И как раз в тот миг, перекрывая шум ветра и моря, и комнате у них за спиной раздался перезвон серебряных яблок Куллена, тихий, нежный, но сейчас слегка насмешливый. Словно в ответ на насмешку серебряных колокольчиков, Флавий торопливо сказал:

— Может, без Гезориака даже и лучше. Отдаленный пост всегда таит опасность.

Караузий резко захохотал:

— Ну, надо быть смельчаком, чтобы утешать императора из-за прошлогоднего поражения.

— Я не утешал, — спокойно возразил Флавий. — Просто сказал что думаю.

— Вот как? Что ж, твоя правда, — сказал император, и Юстин словно увидел в темноте его усмешку, раздвинувшую губы в прямую линию. — Но у этой правды два лица: одно для того, кто хочет укрепить только одну свою провинцию, и совсем другое, — для того, кто думает укрепить и расширить свою власть.

Он умолк и повернул голову в сторону мыса, где раньше светилась искорка, но ничего не увидел, так как над морем пронесся новый шквал снега. Караузий заговорил снова, на этот раз задумчиво, как бы рассуждая вслух:

— И все-таки, с какой стороны ни посмотри, главное сейчас — могущество на море, а этого Рим никогда не понимал… Нужен большой флот, нужны корабли с хорошими моряками. Спору нет, легионы тоже нужны, но самое главное — власть на море, ведь мы на острове.

— Да, но кое-какую власть на море мы уже имеем, и Максимиан убедился в этом на собственном опыте. — Флавий прислонился плечом к оконной раме и заглянул вниз. — И Морские Волки под черными парусами, кстати, тоже.

— Верно. Но Волки собираются снова, — возразил Караузий. — Этой весной Констанцию едва ли удалось бы снять свои войска с границы с германцами, чтобы отогнать меня от Гезориака… Волки всегда собираются на границах и выжидают… Стоит только на один миг отвести глаза — и они тут как тут, только косточки останутся. Риму приходит конец, дети мои.

Юстин быстро взглянул на императора, но Флавий не шелохнулся. Он словно уже знал, что скажет Караузий.

— Нет, до конца еще далеко, я его не унижу, — продолжал тот, — моей власти на мой век хватит, да и вы тоже, думаю, не увидите конца. И все-таки сердцевина у Рима сгнила, и однажды он рухнет. Сто лет назад, наверное, казалось, что Рим вечен, ну а что будет через сто лет… одни боги знают. Если мне удастся укрепить хотя бы одну эту провинцию, укрепить настолько, чтобы она устояла, когда падёт Рим, тогда, может, что-то и уцелеет от гибели. Если нет, значит, маяки Дубриса, и Лимания, и Рутупий потухнут. Потухнут все маяки. — Караузий отступил назад, отодвинул складки занавеса и постоял на фоне освещенной комнаты, по-прежнему не отводя глаз от несущихся серебристо-серых туч. — Если мне удастся избежать ножа в спину до окончания моих трудов, я сделаю Британию сильной, настолько сильной, чтобы она могла устоять в одиночку. Вот такая у меня цель.

Входя в освещенную комнату, Флавий сказал быстро и настойчиво:

— Пусть цезарь знает, чего бы мы ни стоили, оба мы — с цезарем, на жизнь и на смерть.

Караузий постоял немного, все еще держась за драпировку, потом внимательно посмотрел на юношей и ответил:

— Цезарь знает это. Да, цезарь знает, дети мои.

Он опустил руку, и тяжелые складки скрыли выскользнувшую из-за туч луну.

Глава 4. Морской волк

До наступления весны Юстин и Флавий несколько раз охотились на болотную дичь в окрестностях Рутупий. Эта странная местность, лежавшая между сушей и морем, обладала особой притягательностью для Юстина именно потому, что была не сушей и не морем, а чем-то посредине.

Их обычным местом охоты был Танат, большой болотистый остров по ту сторону судоходного пролива, напротив Рутупий.

Примерно в середине марта пронесся, однако, слух, будто в открытых водах близ Рутупий появилось судно саксов, чудом ускользнувшее от патрульных галер, поэтому Танат исключили из границ крепости, опасаясь, что одинокие легионеры, охотящиеся на болотах, могут оказаться отрезанными от своих. Вот почему в предрассветных сумерках мартовского дня Юстин и Флавий отправились на охоту не на остров, а и сторону заброшенной рыбачьей деревни, находящейся на самой южной заболоченной оконечности материка.

Они притаились в тростниках с подветренной стороны старой дамбы, которая в прежние времена сдерживала море, предохраняя деревню от наводнений. Луки их были натянуты, а маленькие дротики для охоты на птиц воткнуты перед ними в землю.

Близился рассвет. Об этом возвещал запах пронизывающего ветра, который стонал в косматой траве, шевелил ее, забирался за крошащиеся земляные стены заброшенной деревни; об этом возвещали крики кроншнепов и перевозчиков, и едва заметное бледное сияние на востоке, и угасание красного языка пламени — сигнального огня в Рутупиях. Медленно-медленно рассвет набирал силу, сгущался, теперь в любую минуту могло послышаться хлопанье крыльев дикой утки — мерные удары крыльев, начинающие утренний полет.

Но вместо этого их ушей коснулся совсем другой звук — такой тихий, так быстро заглушённый, что, казалось, его могло и не быть вовсе. И тем не менее звук был, и, бесспорно, человеческого происхождения, ибо его заглушили намеренно, и это отличало его от других болотных звуков.

Флавий насторожился и вгляделся влево от себя сквозь редкую завесу тростников, отделявшую их от остального мира.

— Что это? — шепнул Юстин.

Флавий быстро сделал знак молчать, а затем, приурочив движение руки к порыву ветра, чуть раздвинул высокие тростники. И вот что они увидели. Неподалеку, не дальше броска копья, стоял человек, повернув голову в сторону ивовых зарослей, откуда в этот момент показался другой человек. Бледный свет, который о каждой минутой разгорался все ярче, заметил жесткие золотисто-желтые волосы и бороду первого, его небольшой круглый щит за плечами, а на боку — короткий меч в ножнах из волчьей шкуры: оружие саксов. Тут второй подошел ближе, и Флавий беззвучно присвистнул.

— Разрази меня гром! — прошептал он. — Аллект!

Но шедший рядом с ним Юстин не испытал ни малейшего удивления. Как будто на наперед, что так и будет. Аллект подошел вплотную к саксу. Тот что-то злобно буркнул, Аллект возразил чуть громче:

— Да, знаю, после пения петуха ходить пето. Если б мог, я бы пришел раньше — ради собственной же безопасности. В конце концов, я рискую большим. Тебе же нужно только залечь и ждать, пока за тобой не явится «Морская колдунья»… Хорошо, передай тем, кто тебя послал…

Но тут оба они отвернулись в другую сторону, и разговор их превратился в невнятное бормотанье.

Юстин изо всех сил напрягал слух, но разобрать ничего не мог. У него даже возникло впечатление, что с латыни они перешли на незнакомый ему язык. Он отчаянно озирался вокруг в поисках хотя бы какого-нибудь укрытия, чтобы подобраться поближе к беседующим, но по ту сторону тростников не нашлось бы укрытия и для кроншнепа.

И вдруг переговоры закончились. Сакс кивнул, словно в ответ на приказание, и Аллект зашагал обратно к ивняку.

Сакс некоторое время глядел ему вслед, потом пожал плечами и, пригнувшись пониже, чтобы не выделяться на фоне серого неба, двинулся вдоль старых посадок терновника, направляясь к западу — в сторону наиболее дикой и пустынной части болота.

Юстин и Флавий обменялись быстрым взглядом. Некогда было раздумывать, Принимать решение следовало мгновенно и уже не сворачивать с выбранного пути, куда бы он ни привел.

— Подождем, пока он доберется до конца защитных посадок. — Флавий, прищурив глаза, глядел сквозь раздвинутые тростники. — Если пойти за ним сразу, а он крикнет — наш друг Аллект будет предупрежден.

Юстин кивнул. С его места сакс был уже не виден, поэтому он следил только за Флавием, который, согнув одну ногу в колене, как бегун перед стартом, весь напрягся, готовый в любой момент броситься вперед.

— Бежим, — наконец выдохнул Флавий.

Он вылетел из тростников, точно стрела из лука, и кинулся прямо к зарослям терновника. Юстин — за ним. Когда они добежали до кустов, сакс уже скрылся из виду, они остановились в нерешительности. Но тут сакс опять показался на повороте старой дамбы, оглянулся и пустился бегом по открытой бурой равнине.

— Может, у него там, в дюнах, убежище, — предположил Флавий. — Скорее!

И они опять помчались за ним. Теперь прикрытия у них никакого не осталось: стоило беглецу оглянуться — и он сразу увидит их, и тогда вопрос решит быстрота ног. По крайней мере, они уже будут вне досягаемости для слуха Аллекта.

Они покрыли почти половину расстояния между собой и беглецом, как вдруг у края зарослей перекореженного ветром терновника сакс замедлил бег и снова оглянулся. Они давно ждали этого момента. Сперва сакс замер на месте, как зверь, почуявший охотника, потом рука его схватилась за рукоять меча, но тут же он опять помчался, как заяц. Юные легионеры бросились вдогонку.

Сообразив, однако, насколько опасна эта местность, лишенная всякого прикрытия, пронизанная заходящими в глубь материка протоками, которые в любой момент могли перерезать ему путь, сакс круто изменил курс и крупными прыжками стал уходить от берега в глубь суши к лесу, понимая, что стоит ему достичь первых деревьев, и преследователи его потеряют. Юстин и Флавий собрали все силы, стремясь настичь беглеца до того, как его скроет спасительный лес. Флавий постепенно оторвался от своего родича и уже настигал спасавшуюся бегством добычу. Юстин, не будучи хорошим бегуном, с колотящимся сердцем упорно бежал следом. Дымчато-серый строй обнаженных деревьев был уже совсем близко. Юстин сильно отстал. Он хватал ртом воздух, ему было дурно, пульс бился так часто, что он буквально оглох от биения собственной крови, но думал лишь об одном: Флавий там впереди один, с небольшим кинжалом, вот-вот догонит доведенного до отчаяния человека, у которого в руке обнаженный меч.

Двое впереди все бежали и бежали, уже почти слившись в одно целое. Они уже постигли зарослей утесника и терна, и тут у Юстина все поплыло перед глазами, и он не понял, что же произошло, — передний вдруг споткнулся, и в тот же миг второй прыгнул на него. Юстин увидел, как они рухнули на землю. Он сделал отчаянный рывок, от которого у него чуть не лопнуло сердце, и оказался рядом с ними. Флавий и сакс клубком катались по земле. Сквозь туман, застилающий глаза, Юстин разглядел блеск меча на ржавого цвета траве и руку Флавия с побелевшими косточками, сжимающую правое запястье сакса с оружием. Юстин вырвал меч из руки сакса и отшвырнул как можно дальше. Флавий освободившейся рукой ударил противника в ухо. Тот охнул и мгновенно перестал сопротивляться.

— Вот так-то лучше, — с трудом выговорил Флавий. — Помоги связать ему руки. Сгодится и запасная тетива.

Они связали саксу за спиной руки тонкой прочной тетивой, которую Юстин, все еще дышавший с трудом, со всхлипами, вытащил у себя из-за пояса. Потом они перекатили пленника на спину. Удар Флавия лишь на минуту лишил его сознания, и он уже приходил в себя. Глаза его открылись, сперва их взгляд был бессмыслен, затем, все вспомнив, он оскалил мелкие острые зубы и, как дикий зверь, начал барахтаться, пытаясь разорвать путы.

Флавий встал коленом ему на грудь и, вытащив кинжал из-за пояса, приставил к горлу пленника.

— Сопротивляться бесполезно, приятель, — предупредил он. — Да и глупо, когда у твоей глотки клинок.

Юстин все еще испытывал дурноту, хотя дыхание стало ровнее. Пошатываясь, он направился к мечу, лежавшему среди корней утесника, поднял его и вернулся назад. Сакс перестал сопротивляться и лежал, с ненавистью глядя на победителя.

— С чего ты на меня напал? — Он говорил на латыни, но с таким сильным гортанным акцентом, что понять его было почти невозможно. — Я не делал ничего плохого. Я из рейнской флотилии.

— Ага, и потому на тебе одежда и оружие сакса, — вкрадчивым тоном отозвался Флавий. — Расскажи это кому-нибудь другому, приятель.

Пленник помолчал, потом проговорил с угрюмой гордостью:

— Хорошо. Я расскажу кому-нибудь другому. Но что тебе от меня надо?

— О чем вы сговаривались с человеком, с которым ты встретился у старых рыбачьих хижин?

— Это наше с ним дело.

— П-покамест это н-не имеет большого значения, — вмешался Юстин. — Все равно про свое поручение он нам сейчас не скажет. Другие потом заставят его говорить. Наше дело отвести его в крепость.

Флавий кивнул, не спуская глаз с лица сакса:

— Да, ты прав. Главное — доставить го в крепость, иначе у нас не будет доказательств, только наше слово против слов Аллекта. — Он снял колено с груди пленника. — Вставай.

Более часа спустя они стояли перед комендантом. Пленник — посредине, плотно стиснутый плечами легионеров, только глаза его метались из стороны в сторону, лихорадочно выискивая хоть какой-нибудь путь к спасению.

Муций Урбан, комендант Рутупий, тощий сутулый человек с длинным серым лицом, был очень похож на усталую клячу.

Но глаза его, острые и проницательные, с живейшим интересом рассматривали стоящую перед ним троицу.

— Так, так, Морской Волк. И как же это вы на него наткнулись?

— Мы были на болотах, комендант, около старой рыбацкой деревни, — ответил Флавий. — Лежали в тростниках и поджидали уток. И увидели, как этот тип встречался с еще одним человеком — из наших. После того как они расстались, мы погнались за ним… и вот он здесь.

Комендант кивнул:

— А тот, наш, он кто?

Последовала короткая пауза, затем Флавий осторожно проговорил:

— Мы его не узнали, комендант.

— Откуда же вы знаете, что он наш?

Флавий не моргнул глазом:

— Он был в форме, комендант.

— Центурион Аквила, что-то я не очень верю тебе.

— Сожалею, командир. — Флавий взглянул ему прямо в глаза и быстро переменил тему: — Кажется, сегодня ожидается прибытие императора? Не испросишь ли ты его согласия переговорить с нами сразу же после его прибытия? А этого человека помести пока в караульную тюрьму.

Урбан в недоумении поднял брови:

— Я не думаю, что это настолько важное дело, чтобы беспокоить цезаря.

Флавий сделал шаг вперед и положил руку на заваленный бумагами стол, его лицо, голос выражали отчаянную настойчивость:

— Нет, очень важное, клянусь. Если дело не дойдет до слуха цезаря, и притом быстро, да еще так, чтобы никто другой не вмешался раньше, то одни боги ведают, к чему это может привести.

— Даже так? — Взгляд коменданта обратился на Юстина. — И ты тоже такого мнения?

— Да, командир.

— И ты тоже не узнал того, второго? Ну-ну!.. Что-то мне все больше не верится в это, центурион Аквила. — Комендант слегка постукал себя по носу тупым концом стила, что всегда делал в задумчивости. Затем неожиданно объявил: — Хорошо, быть посему, вы поговорите с императором, но причина такой таинственности должна быть очень веской. Если же ваша тайна — пустой вздор и я окажусь в дураках, тогда пусть смилуются над вами боги — я вас не пощажу. — Он возвысил голос, окликая стражника, стоявшего за дверью: — Опцион, отведи этого человека в камеру. А вы оба пойдите тоже, проследите, надежно ли его запрут. После этого советую вам надеть форму. Я извещу вас, когда император сможет с вами поговорить. — Благодарю, комендант. Сейчас же идем.

Флавий, а за ним Юстин вытянулись и отсалютовали. Вместе с двумя легионерами, взявшими под стражу пленного, они покинули комнату коменданта, пересекли двор претория и ступили на крепостной плац. Как раз когда они переходили главную улицу, им повстречалась группа всадников, следовавшая от главных ворот, откуда начиналась дорога на Лондиний. Посторонившись, чтобы дать им проехать, Юстин увидел в центре кавалькады Аллекта в гражданской одежде.

Он взглянул на них сверху вниз, и взгляд его упал на пленного, он едва задержался на нем, но Юстину показалось, что улыбка на лице Аллекта на миг застыла, превратив лицо в маску. Больше Аллект ничем не выдал, что узнал сакса, и проехал мимо, не оглядываясь, а пятеро пеших двинулись дальше, стуча подкованными сандалиями по камням мостовой, — между мастерскими, где трудились оружейники, к караулке у ворот.

— Надо же случиться такой неприятности. Теперь Аллект видел его. Да, хуже не придумаешь, — заметил Флавий на обратном пути, когда они возвращались вдвоем к себе в казармы. — Он, видно, нарочно постарался опередить Караузия. По крайней мере так это выглядит.

— Он не может быть уверен, что мы видели его с саксом, — возразил Юстин. — Мы могли наткнуться на него позже. В таком случае, он мало что способен сделать, не выдав себя окончательно.

— Не уверен. Мне-то, конечно, в голову ничего не приходит, но ведь я не Аллект.

И Юстин заметил, как в неярком свете мартовского солнца побледнело вдруг лицо ого сородича.

Заваленному работой в больнице Юстину некогда было размышлять об Аллекте. Он не вспомнил о нем, даже заслышав дробь копыт и звуки труб, возвестивших о прибытии императора. Он отмеривал микстуру для одного из пациентов, когда наконец комендант прислал за ним. Однако Юстин сперва с большой тщательностью закончил начатое и тогда только последовал за гонцом, на ходу обдергивая тунику и проверяя, ровно ли посредине у него пряжка на поясе.

На дворе ему попался Флавий, также вызванный к императору, и дальше они пошли вместе.

Двое молодых трибунов, дежуривших в передней комнате императорских покоев, поглядели на них с интересом. Судя по всему, весть о том, что они поймали и привели утром сакса, облетела всю крепость. Один из трибунов встал и исчез во внутреннем помещении, тут же вернулся и отступил в сторону, оставив дверь открытой:

— Входите, император готов принять вас.

Караузий с момента своего приезда, видимо, успел лишь снять хохлатый шлем и тяжелый, заляпанный грязью плащ. Когда друзья вошли в комнату, он стоял у стола, заваленного бумагами, и держал в руках развернутый свиток. При их появлении император поднял голову:

— А-а, это опять вы. Комендант сообщил, что у вас ко мне неотложное дело. Должно быть, оно и вправду очень важное, раз не может подождать до утра. Час поздний.

— Да, цезарь, дело очень важное. — Флавий отсалютовал. Дверь у них за спиной закрылась, и взгляд Флавия устремился мимо императора — на высокую фигуру, полулежавшую на ложе в дальнем, зато пенном углу.

— Цезарь, мы хотели бы поговорить с тобой наедине.

— Если дело действительно важное, Как вы считаете, то говори прямо, без обиняков. Или, может, ты ожидаешь, что я по твоему велению прогоню главного среди моих министров, как пса в конуру?

Юстин, стоявший за плечом Флавия, почувствовал, как тот напрягся, почувствовал, как зреет в нем решимость.

— Будь по-твоему, цезарь, я скажу прямо. Сегодня утром мы двое лежали в засаде в тростниках около старых рыбачьих хижин и ждали уток. Оттуда мы наблюдали встречу между одним из Морских Волков и неким человеком из нашего лагеря. Из-за далекого расстояния мы, к сожалению, не смогли расслышать всего разговора.

Караузий отпустил свиток, и он, щелкнув, свернулся.

— Это я уже знаю от коменданта Урбана, — сказал он. — Что же удалось вам разобрать из их разговора?

— Не слишком много. Сакс, видно, упрекал нашего за то, что тот опоздал, а тот сказал: «Знаю, когда уже рассвело, ходить опасно. Я бы пришел раньше, если бы мог, ради себя самого. Рискую-то больше я. Тебе надо только залечь, пока за тобой не придет „Морская колдунья“». Приблизительно так, насколько я запомнил. Затем он сказал: «А теперь передай тем, кто тебя послал…» Но тут они отвернулись, и мы дальше не расслышали.

— А этот… человек из нашего лагеря… Вы сказали коменданту, что не узнали его. Это правда?

Долю секунды стояла звенящая тишина. Затем Флавий ответил:

— Нет, цезарь, неправда. — Так кто же он? — Главный среди твоих министров. Аллект.

Слова упали в тишину, словно камень в пруд. Юстин кожей ощутил, как от них в затаившейся тишине расходятся круги, шире, шире, и вдруг все расплескалось, смешалось, когда Аллект вскочил со своего места, издав восклицание — не то ярости, не то изумления.

— Коша Беа! Если это шутка…

— Это не шутка, — прервал его Флавий. — Даю слово.

Голос цезаря упал между ними, как обнаженное лезвие:

— Я хочу полной ясности. В чем, собственно, ты обвиняешь Аллекта?

— В тайных переговорах с Морскими Волками, нашими противниками.

— Так, теперь по крайней мере все ясно. — Караузий обратил ледяной взгляд на Юстина: — Ты высказываешь то же обвинение?

Во рту у Юстина неприятно пересохло, но он ответил:

— Я видел то же, что видел Флавий, мой сородич. Я высказываю то же обвинение.

— И что скажет в свою защиту Аллект, мой главный министр?

Аллект, казалось, преодолел удивление, осталась одна ярость.

— Это так… так невероятно. Я просто теряюсь… я не нахожу слов! Неужели и в самом деле я должен защищаться от столь чудовищного обвинения?

Караузий невесело засмеялся отрывистым смехом:

— Пожалуй, нет. Флавий безотчетно сделал шаг вперед:

— Цезарь, тут замешано не только наше слово. В камере заперт наш пленник, вели привести его сюда, он окажется лицом к лицу с Аллектом, и тогда можно будет выяснить правду.

— Так… оказывается, все продумано с большой тщательностью! — воскликнул Аллект, но голос Караузия заглушил конец фразы:

— Центурион Аквила, будь добр, открой дверь позади себя и позови сюда трибуна.

Флавий повиновался. На пороге показался трибун:

— Что прикажешь, цезарь?

— Мне нужен заключенный из… — Караузий повернулся к Флавию, и тот ответил на немой вопрос:

— Камера номер пять.

— Слышишь, трибун Випсаний? Немедленно привести заключенного из пятой камеры.

Трибун Випсаний отсалютовал и исчез. Они услышали четкие шаги в приемной и голос, повторивший приказ.

В покоях императора воцарилась гнетущая тишина, абсолютная, ничем не нарушаемая. Юстин, стоявший с Флавием около двери, смотрел прямо перед собой. И однако, как выяснилось впоследствии, он заметил и запомнил много мелких деталей: идеально четкую тень большого шлема Караузия на освещенной стене, где каждое перышко орлиного гребня выделялось отдельно; жилку, бьющуюся на щеке у Флавия, который стоял крепко стиснув зубы; цвет вечернего неба за окном, пронзительно-синий, подернутый пасмурной золотистой дымкой от света большого маяка… Внезапно в тишине возник звук: тихое, настойчивое постукивание. Скосив глаза в сторону, Юстин увидел, что Аллект, так и стоящий возле ложа, с которого вскочил, барабанит своими длинными сильными пальцами по деревянному изголовью. Его бледное лицо ничего не выражало, и только сжатые губы да сдвинутые брови выдавали с трудом сдерживаемый гнев. «Что скрывается за этой бледной гневной маской? — подумал Юстин. — Страх и ярость зверя, загнанного в ловушку? Или же бесстрастный мозг хладнокровно продумывает и меняет свои прежние планы?» Постукивание становилось все более громким, и вдруг к нему присоединился другой звук: стремительный топот ног, не то шаг, не то бег. «Идут двое, не больше», — решил про себя Юстин.

Несколько мгновений спустя в дверях показался трибун Випсаний, а с ним запыхавшийся центурион из тюремной стражи.

— Сиятельный, — с трудом выдавил трибун Випсаний, — заключенный из пятой камеры мертв.

Глава 5. Ядовитый паслён!

Юстин испытал чисто физическое ощущение удара в живот. И в то же время, как ни странно, умом он сознавал, что ничуть не удивлен. Аллект перестал барабанить пальцами. Караузий тихо и аккуратно положил свиток, который держал в руке, на стол и спросил:

— Как это произошло?

Трибун покачал головой:

— Не знаю, цезарь. Мертв — и все.

— Центурион?

Центурион глядел прямо перед собой.

— Когда около часа назад заключенному принесли поужинать, он был здоров, только мрачен и не хотел говорить. А теперь, как тебе доложил трибун, он мертв. Вот все, что я знаю, цезарь.

Караузий отошел от стола. — Придется пойти взглянуть самому. И мы со мной, — бросил он Юстину и Флавию.

Когда они были уже у двери, Аллект выступил вперед:

— Цезарь, коль скоро дело так близко касается меня, я, с твоего разрешения, тоже пойду.

— Пошли, ради Тифона! — отозвался Караузий, выходя первым.

В караульной царила тревога и возбуждение. В первой камере пьяный легионер горланил песню:

Ох, зачем в Орлы пошел я
По империи гулять?
Ох, зачем я бросил дом родимый,
Коровенку, тыквы и старушку мать?
Шаги их гулко звенели в коридоре, выложенном плитами. В зарешеченном окошечке низкой двери, когда они с ней поравнялись, мелькнуло белесое пятно — чье-то лицо — и поспешно скрылось.

«Императором ты станешь,
Мне вербовщик говорил,
Если бросишь тыквы и корову».
Я поверил да и за море поплыл.
Дверь дальней камеры стояла распахнутой, часовой перед входом посторонился, пропуская их. В камере было темно, лишь отсвет от маяка проникал в решетчатое окошко под потолком, и этот блик, исполосованный тенями от решетки, красным квадратом прикрывал тело сакса, лежащего ничком.

— Кто-нибудь принесите огня, — не повышая голоса приказал Караузий.

Юстин, в котором сразу взял верх лекарь, протиснулся вперед и встал на колени подле трупа, прежде чем центурион принес фонарь из караулки. Сделать тут уже ничего было нельзя: одного взгляда на сакса при свете фонаря хватило, чтобы Юстин сразу все понял.

— Паслён, — проговорил он. — Его отравили.

— Каким образом? — рявкнул Караузий.

Вместо ответа Юстин поднял с пола глиняную миску и понюхал остатки густой похлебки. Потом осторожно попробовал и сплюнул.

— Яд тут, в вечерней похлебке, очень просто.

На другом конце коридора певец опять тянул заунывным голосом:

Так я стал легионером —
До коровы ли теперь?
.. Может, сделаюсь я цезарем, годня тяжко, матушка, поверь!
У Юстина вдруг возникло неудержимое желание расхохотаться и хохотать, хохотать, пока не стошнит. Но выражение лица Флавия остановило его.

Первым заговорил Аллект:

— Значит, это кто-то из тюремной стражи, больше некому. Никто не мог знать, в какую из мисок следует подложить яд.

— Нет, господин, — почтительно возразил центурион. — Это не так. В камерах у нас сейчас только трое кроме этого, а они сидят на воде и хлебе за свои прегрешения. Так что любой без труда мог это выяснить и действовать соответственно.

— Да какое значение имеет сейчас, как попал в миску яд! — вмешался Флавий, глаза его блестели на яростно-белом лице. — Важно — почему, и ответ очевиден. Живой он мог выдать, с кем встречался сегодня утром на болотах и о чем шел разговор. Значит, он должен был умереть. И он умер. Цезарь, разве это не доказательство?

— Тут холодно и неприятно, — проговорил Караузий. — Вернемся ко мне.

И лишь когда они поднялись в освещенную комнату и за ними закрылась дверь, он заговорил, как будто отвечая на вопрос Флавия:

— Сакс, которого вы поймали утром на болотах, действительно вступил в сговор кем-то из Рутупий. Тут доказательств хватает. Но не более того. — Видя, что Флавий порывается возразить, он оборвал его:

— Нет, выслушай меня. Будь я, или комендант лагеря, или банщик в сговоре с этим саксом, после того, как его схватили, оставалось бы два пути: или дать ему бежать, или убить его до допроса. Из двух способов второй бесспорно надежнее и проще.

Ровным, невыразительным тоном, который странным образом придал еще больше убедительности его словам, Флавий произнес:

— Цезарь, молю, выслушай нас. До них было не дальше броска копья, уже светало, и мы оба не слепые. Ошибиться мы не могли. И если второй не был Аллектом, выходит, мы клевещем на него в каких-то своих целях. Ты в этом нас обвиняешь?

Побуждаемый гневом, Аллект поторопился ответить первым:

— Несомненно, такое объяснение вашего поведения наиболее вероятно. Что ты, центурион, можешь выиграть от этого, не представляю, — возможно, твой родич на тебя повлиял. Что же касается нашего младшего лекаря, — он повернулся к Караузию, — то я припоминаю: когда его прислали сюда, ты сам, цезарь, не слишком был уверен в его надежности. Именно в этом и кроется, конечно, замысел Максимиана: посеять сомнения и подозрения у императора на счет человека, который плохо ли, хорошо ли, но в меру своих сил служит ему как главный министр.

Юстин выступил вперед, непроизвольно сжав в кулак опущенные руки.

— Это грязная ложь, — впервые он не заикался, — и ты это прекрасно знаешь, Аллект.

— Не дадите ли и мне вставить слово? — спокойно произнес Караузий. В комнате снова повисла гнетущая тишина. Император переводил глаза с одного на другого, собираясь с мыслями. — Я помню свои сомнения, Аллект. Я знаю также, что предрассветный сумрак обманчив и что в Рутупиях найдется не один высокий светловолосый человек. В свое время все они будут опрошены. Я верю: это честное заблуждение. — Он перенес внимание на молодых людей: — Однако я, Караузий, не прощаю таких ошибок и не нуждаюсь в тех, кто их совершает. Завтра вы получите новые назначения. Полагаю, жизнь на Валу не оставит вам времени на досужие фантазии и такие вот ошибки. — Он опять взял со стола свиток, который читал, когда они вошли. — Можете идти. Больше мне нечего вам сказать.

Какое-то мгновение юноши стояли не двигаясь. Затем Флавий подтянулся, застыл в положении «смирно» и отсалютовал.

— Как цезарь прикажет, — отчеканил он и, открыв дверь, вышел вон, держась чрезвычайно прямо. Юстин последовал за ним, аккуратно прикрыв за собой дверь. Он успел услышать из двери голос Аллекта: «Цезарь, ты слишком снисходителен…» — остального к ни не расслышал.

— Зайдем ко мне? — предложил Флавий, когда они пересекали плац под сенью высокого маяка.

— Позже, — убитым голосом отозвался Юстин. — В больнице меня ждут больные, сперва я должен помочь им.

Завтра их здоровье будет уже не его заботой, но сегодня он — дежурный лекарь, поэтому только после того, как закончился и обход, он зашел к Флавию.

Тот сидел на краю ложа, уставившись прямо перед собой. Рыжие волосы его были взъерошены, как перья птицы на ветру, лицо, освещенное настенной лампой, выглядело осунувшимся, бледным и угрюмым. При появлении Юстина Флавий поднял голову и мотнул в сторону бельевого сундука.

Юстин уселся, положив руки на колени, и они молча поглядели друг на друга. Затем Флавий сказал:

— Ну вот и все.

Юстин кивнул. Опять воцарилась тишина.

И опять Флавий нарушил ее первым.

— Я готов был поставить на кон все свое имущество, что император выслушает нас беспристрастно, — произнес он мрачно.

— Вероятно, когда такая новость обрушивается на тебя, как гром среди ясного неба, трудно поверить в предательство того, кому всецело доверяешь, — сказал Юстин.

— К Караузию это не относится, — с уверенностью возразил Флавий. — Он не из доверчивых.

— Если «Морская колдунья», — предположил Юстин, — прибудет за саксом, ее могут перехватить наши галеры, и правда все равно выплывет наружу.

Флавий покачал головой:

— Уж Аллект найдет способ предупредить Волков, галера не явится. — Он с сердитым видом потянулся и горько рассмеялся: — Ладно, нечего хныкать по этому поводу. Император не поверил нам, и дело с концом. Мы сделали все, что могли, больше от нас ничего не зависит. И если, неся службу в глуши на каком-нибудь дрянном сторожевом посту, мы услышим, что Аллект провозгласил себя цезарем, то, надеюсь, послужит нам утешением. — Он встал, продолжая потягиваться. — Да, император с нами покончил. Мы раздавлены, мой милый, раздавлены — и совершенно незаслуженно. Слезай с сундука, я начинаю укладываться.

Комната скоро приобрела такой вид, будто по ней пронесся ураган. Вдруг на лестнице послышался топот, и в дверь поручали.

Юстин, ближний к двери, отворил ее, и они увидели одного из гонцов коменданта.

— Центуриону Аквиле, — проговорил он и, разглядев Юстина, добавил: — И тебе тоже, раз ты здесь.

Гонец исчез в темноте, а Флавий и Юспи уставились друг на друга, держа в руках каждый свою запечатанную табличку.

— Не мог дождаться утра, чтобы вручить нам приказ на марш, — с горечью заметил Флавий, срывая красный шнурок с печати.

Юстин тоже сломал печать и, раскрыв две половинки таблички, быстропробежал глазами несколько строк, нацарапанных на воске. Услышав приглушенное восклицание родича, он вопросительно поднял глаза. Флавий медленно прочитал вслух: «Незамедлительно отправиться в Магнис-на-Валу и принять под свое командование Восьмую когорту Второго Августова легиона».

— Значит, нас посылают в одно место, — сказал Юстин. — Я назначен лекарем в ту же когорту.

— Восьмая когорта, — повторил Флавий и сел на ложе. — Не понимаю. Просто не понимаю!

Юстин догадался, что он имел в виду. Случай, чтобы получить повышение, был совсем неподходящий. И тем не менее это было именно повышение, причем для обоих. Ничего из ряда вон, просто одной ступенькой выше, эти чины и так ждали их в скором времени, если бы все шло нормально, но сейчас… после всего…

Снаружи, в золотистом полумраке, который в Рутупиях означал темноту, и другой темноты крепость не знала, трубы сыграли вторую ночную стражу. Юстин тоже отказался от попытки что-либо понять.

— Пойду посплю немножко, — сказал он. — Выехать придется очень рано. — в дверях он обернулся: — А н-не может быть так, что Караузий знает про Аллекта? И тот был на болотах по его приказу, а п-причина должна оставаться в тайне? Флавий покачал головой:

— Нет, это не объясняет смерти сакса. Они помолчали, глядя друг на друга.

Конечно, зловещий маленький император не задумываясь устранил бы любого, тем более врага, помешай тот его планам. Но он нашел бы другой способ — не яд. За это Юстин ручался головой.

— Может быть, он использует Аллекта в каких-то своих целях, а тот и не знает? — предположил Юстин. В таком случае вина за отравление все-таки лежала на Аллекте, в чем Юстин не сомневался.

— Просто… не знаю, — отозвался Флавий и вдруг взорвался: — Не знаю и знать и хочу! Иди спать!

Глава 6. Эвикат-с-копьем

— Вот вы и забрались на край света, — сказал центурион Посид. Они все трое находились в комнатах коменданта крепости Магнис-на-Валу, и Флавий только что принял пост от него, а тот теперь становился его помощником. — Ну и как, нравится тебе тут?

— Да нет, не очень, — признался Флавий. — Но к делу это не относится. Не нравится мне, центурион Посид, как держит себя гарнизон на смотре, а это куда хуже.

Посид пожал плечами. Он был крупный мужчина с вечно кислым выражением маленького помятого личика.

— На Валу других не найдешь. И чего ожидать от вспомогательной когорты, всякого сброда, который наскребли со все империи?

— Между прочим, Восьмая когорта — легионерская, — напомнил Флавий.

— Да, да, ты являешься прямиком из новехонькой, распрекрасной крепости в Рутупиях, которая под носом у императора, и думаешь, будто все легионерские когорты такие же, как там, — проворчал центурион. — Что ж, было дело, и я так думал. Увидишь, со временем твои представления изменятся.

— Или же изменится гарнизон Магниса, — ответил Флавий. Он стоял расставив ноги и заложив руки за спину. — Думается, второй вариант вернее, центурион Посид.

Поначалу, однако, все говорило о том, что Флавий ошибается. Все недостатки, какие бывают присущи гарнизонам, казалось, сосредоточились в Магнисе. И крепость, и гарнизон были грязные и запущенные, в бане дурно пахло, повара воровали продукты из солдатской кухни и продавали их за стенами крепости. Даже катапульты, защищавшие Северные ворота, находились в плачевном состоянии.

— Как часто вы практикуетесь в стрельбе из катапульты? — осведомился Флавий после первого осмотра орудий.

— Давненько не стреляли, — беспечно отозвался Посид.

— Оно и видно. Если разрядить номер, она, судя по всему, разлетится на куски.

Посид ухмыльнулся:

— Главное, чтоб ее вид отпугивал этих размалеванных демонов. И зачем нам, чтобы она действовала? Спасибо императору, у нас теперь есть мирный договор, пикты сидят тихо.

— Это не основание. Они всегда должны быть наготове, — резко возразил Флавий. — Только посмотри сюда! Дерево сгнило, обруч проржавел… Центурион, прикажи откатить третий номер в мастерские, пусть ее основательно починят. И дай мне знать, когда работу закончат.

— Так ведь починить можно прямо тут, зачем ее стаскивать вниз?

— Ну да, чтобы любой местный охотник, идущий мимо Магниса, видел, в каком постыдном состоянии наши орудия! Нет, центурион, придется доставить ее в мастерскую.

Катапульту номер три отволокли в мастерскую, баню вычистили, нагнали страху на кухонных воров, и через три дня солдаты уже не являлись на смотр в грязных туниках и с незастегнутыми поясами. Но все свелось к внешнему лоску, дух Магниса при этом нисколько не изменился, и и конце первой недели новый командир устало сказал лекарю когорты:

— Стоять по стойке «смирно» на плацу они у меня научатся, но от этого порядочной когортой они не станут. Если б я сумел найти к ним подход… Какой-то способ ведь должен быть!.. Но пока я найти его не могу. Как ни странно, несколько дней спустя именно катапульта номер три облегчила Флавию задачу.

Юстин был очевидцем случившегося. Он прибирал помещение и мыл инструменты после утреннего осмотра больных, как вдруг услыхал какой-то грохот и скрежет. Подбежав к дверям больницы, он увидел, что катапульту перетаскивают обратно из мастерской. Ему хорошо видны были Северные ворота, и он невольно задержался у входа, наблюдая, как громадное орудие китят на место, а оно громыхает и раскачивается на своих деревянных кругляшах, и легионеры, выбиваясь из сил, тянут орудие спереди и подталкивают сзади. Потом он увидел, как на пороге претория показался Флавий и зашагал к группе солдат, которые, подкатив катапульту, сгрудились около временных сходней. Сходни вели к платформе, приподнятой на уровень человеческого роста. Орудие начало медленно забираться вверх, раскачиваясь, как судно время шторма. А легионеры снова принялись изо всех сил тянуть, толкать и подправлять его. Юстин услышал глухое грохотание помоста, команды центуриона «Разом! Разом! Еще!». Катапульта почти добралась до верху, когда стряслось нечто неожиданное. Что — Юстин не разглядел, только услышал треск досок и предостерегающий возглас. В группе легионеров произошло какое-то движение, раздался окрик центуриона и скользящий шорох — одна из досок сходней обвалилась вниз. На момент все замерло, а затем под крики окружающих огромная катапульта накренилась и с оглушительным треском рухнула, увлекая за собой деревянный помост.

Юстин увидел, как солдаты отскочили в разные стороны, и услышал резкий вскрик боли. Он окликнул своего помощника и тут же кинулся к месту катастрофы. Громадная махина лежала, как дохлая саранча, на боку среди обломков, частью на земле, а отчасти зацепившись за каменную опору платформы. В воздухе еще не улеглась пыль, но солдаты уже трудились, силясь поднять рухнувший мост, под которым, придавленный, лежал их товарищ. Юстин протолкался вперед, скользнул под сломанные сходни и обнаружил, что кто-то опередил его и, согнувшись в три погибели, поддерживает брус, лежащий поперек ног легионера. Почти не глядя, Юстин догадался, что это Флавий. Гребень его шлема оторвался, из пореза над глазом текла кровь.

Пострадавший (его звали Манлий — один из самых недисциплинированных солдат во всей крепости) был в сознании, и юный хирург услышал всхлип и слова: «Нога, командир… не двигается… не могу…»

— И не двигай, — тяжело дыша, проговорил Флавий, и Юстин подивился непривычной мягкости, прозвучавшей в его голосе. — Лежи тихо, дружище. Ты чихнуть не успеешь, мы тебя вызволим… А-а, ты тут, Юстин.

Юстин нагнулся над раненым и, видя, что к брусу уже протянулись руки, чтобы помочь Флавию, крикнул через плечо: «Можете эту махину сдвинуть? Не хотелось бы вытаскивать его отсюда». Он как во сне услышал шум растаскиваемых досок и собственный голос, повторявший: «Спокойно, спокойно, все будет в порядке», и ощущал, как невыносимо долго тянутся минуты, пока корпус катапульты приподнимают и переваливают набок, освобождая их троих. И наконец Флавий выпрямился, растирая ушибленное плечо, и настойчиво спросил:

— Как он? Будет жить?

И Юстин, оторвавшись от работы, вдруг с изумлением понял, что все уже позади и что легионеры, возившиеся у катапульты, теперь сгрудились вокруг и смотрят на них, а его помощник, стоя на коленях, укладывает поудобнее ногу пострадавшего.

— Да, думаю, все обойдется. Но перелом тяжелый, он истекает кровью. Чем скорее мы его отнесем в больницу и займемся им как следует, тем лучше.

Флавий кивнул и присел на корточки возле легионера, лежавшего молча, в испарине. Потом он помог переложить его на носилки и сжал ему на прощание плечо со словами «Счастливо». И только тогда, вытирая тыльной стороной ладони кровь, заливавшую глаза, он пошел поглядеть, насколько повреждена катапульта.

Починить катапульту номер три было уже нельзя. Зато вечером обо всем, что случилось, стало известно по всей крепости и дошло до сторожевых башен и мильных башенок по обеим сторонам Вала. И в результате с того самого дня новый комендант Магниса не знал хлопот с гарнизоном.

Шли недели, и вот однажды вечеров, уже по весне, когда Юстин раскладывал по местам инструменты после рабочего дня, в дверях показался один из его помощников с известием, что пришел местный охотник, которого укусил волк.

— Хорошо, сейчас выйду, — ответил Юстин, отказавшись от мысли зайти в баню до обеда. — Куда ты дел его?

— Он там, на плацу, командир, дальше идти не хочет. — Помощник ухмыльнулся.

Юстин кивнул. Он успел свыкнуться с повадками раскрашенного народа. Уже не первый раз в крепость являлись охотник со следами волчьих укусов; они вели себя настороженно и недоверчиво, как дикие звери, но при этом требовали, чтобы лекарь когорты их вылечил. Юстин вышел на вечерний воздух и увидел охотника. Тот стоял прислонившись к освещенной закатным солнцем стене, голый, если не считать куска волчьей шкуры на бедрах и окровавленных грязных лохмотьев на плече, высокого роста, выше, чем это характерно для пиктов, с гривой густых желтых, как у льва, волос и красивыми девичьими глазами.

— Ты — целитель с ножом? — с достоинством и прямотой дикаря спросил он. — Я пришел, чтобы ты вылечил мне плечо.

— Пойдем со мной в исцеляющий дом. Я посмотрю рану.

Охотник бросил взгляд на низкое здание больницы.

— Мне не нравится, как здесь пахнет, но я пойду с тобой, потому что ты так велишь, — ответил он и последовал за Юстином.

В хирургической Юстин усадил охотника на скамью под окном и принялся разматывать грязные тряпки на плече и руке. Сняв последнюю, он увидел, что плечо истерзано, рана запущена и сильно воспалилась.

— Это случилось не час назад, — заметил Юстин.

Человек кивнул:

— Да, пол-луны назад.

— Почему ты не пришел сразу, пока рана была свежая?

— Я не хотел идти из-за такого пустяка, подумаешь — волчий укус. Но волк был старый, зубы плохие, и укус не заживает.

— Это ты правильно говоришь. Юстин принес чистых тряпок, мази и флягу местного ячменного спирта, который жег открытую рану, как огонь.

— Сейчас я сделаю тебе больно, — предупредил он.

— Я готов.

— Тогда не дергайся, рука у тебя в таком… Ну, вот и все.

Он с придирчивой тщательностью промыл рану. Охотник сидел как каменное изваяние в продолжение всей жестокой операции. Затем Юстин смазал рану и перевязал плечо чистыми тряпками.

— На сегодня хватит. Но имей в виду — ты придешь завтра и потом много-много дней подряд.

В дверях больницы они расстались.

— Приходи завтра в это же время, друг. — Юстин постоял, глядя, как тот удаляется легким шагом охотника через плац к воротам. Он не ждал, что тот объявится снова. Чаще всего эти люди больше не появлялись.

Однако на следующий вечер, в то же время, охотник опять стоял прислонившись к больничной стене. Он приходил каждый вечер, сидел как каменное изваяние, пока длилась перевязка, и исчезал до следующего дня.

На седьмой вечер, когда Юстин начал, как всегда, перевязывать плечо, на порог вдруг упала тень и вошел Флавий — проведать легионера Манлия, все еще прикованного к постели из-за сломанной ноги.

Мимоходом он глянул на лекаря и пациента и, невольно задержав взгляд на плечо охотника, присвистнул.

— Несколько дней назад выглядело гораздо хуже, — заметил Юстин. Флавий вгляделся пристальнее:

— Сейчас тоже достаточно безобразно. Волк?

— Волк. — Охотник поднял на него глаза.

— Как это случилось?

— Кто знает, как такие вещи случается? Так быстро, что и опомниться не успеешь. Но теперь пройдет много-много дней, прежде чем я опять пойду на охоту с раскрашенным народом.

— С раскрашенным народом? — переспросил Флавий. — Значит, ты не из них?

— Я? Разве я весь синий с головы до пяток?

И в самом деле: татуировка на нем была — синий рисунок воина на груди и на руках, — но не такая, как у пиктов, у которых она покрывала все тело, не оставляя пустого места. Охотник был также выше и светлее большинства пиктов, как уже заметил Юстин в первую их встречу. — Мой народ живет среди заливов и островов западного берега, дальше старого северного Вала. Мой народ пришел в старые времена Эрина. — Дальриады, — вставил Флавий. Юстин почувствовал, как охотник сжался под его руками. — Да, я был дальриад, Скотт из племени… не важно. Теперь я человек без племени и без родины. Наступила тишина. Юстин, который всегда не находил слов, когда речь шла о чем-то важном, продолжал смазывать раны на плече охотника. Но Флавий спокойно сказал:

— Это плохо. И как же это получилось, дружище?

Охотник вскинул голову:

— Мне шел шестнадцатый год, и я чуть не убил человека во время Большого Сбора, на который племена сходятся раз в три года. На Холм совета, где выбирают Круг, нельзя приходить с оружием. За такой проступок всегда полагалась смерть или изгнание. Я был еще мальчик и только-только получил весной знак доблести, а тот человек оскорбил мой дом, поэтому вождь был за изгнание, а не за смерть. И вот я уже больше пятнадцати лет охочусь вместе с раскрашенным народом и совсем почти забыл свое племя.

После того вечера у Флавия вошло в привычку навещать Манлия примерно в те часы, когда Юстин перевязывал охотнику плечо. Мало-помалу между ними тремя возникло нечто вроде дружбы, и охотник, сперва довольно молчаливый, почувствовал себя свободнее и разговорился. Раны на его плече постепенно очистились и затянулись, и наступил день, когда Юстин сказал:

— Ну вот, посмотри, все зажило. Мази и повязки больше не нужны.

Скосив глаза на розовые шрамы, оставшиеся на память от волчьих клыков, охотник заметил:

— Конец был бы совсем другой, встреть я моего волка год или даже несколько лун назад.

— Почему? — спросил Юстин. — Я не первый целитель в Магнисе-на-Валу.

— Да, и центурион не первый командир в Магнисе-на-Валу. «Прочь, собаки! Убирайтесь на свою навозную кучу!» — вот что мы слышали от последнего командира. Нам бы и близко не подойти к целителю, как бы мы ни старались. — Он перевел взгляд с Юстина на Флавия, прислонившегося к косяку входной двери: — Сдается мне, ваш император Караузий умеет выбирать себе щенков.

— Ты ошибаешься, дружище, — резко возразил Флавий. — Не потому очутились мы в этом богами забытом месте, что Караузий оценил нас.

— Да? — задумчиво протянул охотник. — Не всегда, мне думается, можно понять до конца, что скрывается за поступками великих. — Он поднялся и стал рыться в складках накинутого на плечи пледа. — Да, да, может, так, а может, и не так… День назад вы говорили, что ни разу не видели наших больших военных копий. Вот я и принес показать вам мое копье, царя среди копий. Никому другому из вашего племени не показал бы я его в дни мира.

Он повернулся к окошку, к свету:

— Посмотрите, красота!

Большое копье, которое он вложил в руку Юстину, было и в самом деле красивейшим из всех виденных им: длинное, тонкое лезвие вспыхивало таинственным серебряным пламенем в неярком вечернем свете, конец древка, утяжеленный бронзовым шаром величиной с яблоко, был украшен сине-зеленой эмалью, а на шейке, под самым лезвием, сидело кольцо из перьев дикого лебедя. Прекрасное и смертоносное оружие. Юстин взвесил копье на руке и отметил про себя его необычную тяжесть, но тут же решил, что копье сбалансировано настолько точно, что при метании вес его, вероятно, незаметен.

— На самом деле, царь среди копий! — И Юстин передал его Флавию, который уже нетерпеливо протягивал руку.

— Ох и загляденье! — Флавий, как и Юстин, был в восхищении: он тоже взвесил копье на руке и провел пальцем по лезвию… — В бою оно все равно что молния.

— Это верно. Но вот уже седьмое лето, а я не пользуюсь им в бою — с той самой поры, как ходил с вашим маленьким императором на юг. Правда, я полирую его и каждое лето меняю перья дикого лебедя. Однако я сменил семь колец с тех пор, как белые перья покраснели в последний раз. — Охотник произнес эти слова сокрушенным тоном, забирая обратно свое сокровище.

Флавий резко поднял голову, и его брови сдвинулись к переносице.

— Вот как? Ты ходил с Караузием? Как это вышло?

— Это было, когда он высадился в Британии в первый раз. Там в горах, на юге и на западе, между Лугуваллием и Болыпими песками. — Охотник стоял опершись на копье; по мере рассказа он воодушевлялся все больше и больше. — Маленький рост, но человек большой! Он созвал вождей раскрашенного народа и вождей береговых дальриадов, а также вождей из Эрина. Он созвал их всех в долину между горами и долго-долго убеждал их. Сначала вожди и мы, следовавшие за ними, слушали его потому, что он был из нашего мира — Курой, Пес Равнин, хотя после он вернулся к народу своего отца и стал Караузием и частью Рима. Но мы слушали его еще и потому, что он — это он. И он заключил договор с вождями моего народа и вождями раскрашенного народа. И когда он двинулся на юг с морскими воинами со своих судов, многие из нас пошли за ним; пошел и крашеный народ… И я тоже. Я был с Куроем позже — в Эбораке, где стоял легион Орлов, там он встретился с Квинтом Бассианом, правителем Британии. Великая то была битва! Э-э-э, какая великая! И когда окончился день, Квинт Бассиан стал добычей воронов, а не правителем Британии, а Караузий пошел еще дальше на юг, и оставшиеся в живых солдаты Бассиана по своей воле присоединились к нему. А я и почти все наши вернулись на охотничьи тропы. Но время от времени мы слыхали — мы много чего слышим среди вереска — про то, как Караузий сделался императором Британии, а потом стал править Римом вместе с Максимианом и Диоклетианом. Да, мы помним, какой он был тогда в горах, ваш маленький великий император, помним и не удивляемся. Он умолк, направился было к выходу, но остановился, обернулся и, медленно переводя взгляд с Юстина на Флавия, с серьезным видом произнес, склонив голову набок:

— Если будет у вас когда-нибудь желание поохотиться, пошлите в город за Эвикатом-с-копьем. Слово дойдет до меня, и я сразу же приду.

Глава 7. «Богам, чтобы были они милостивы»

Не один раз за лето и осень Флавий и Юстин охотились с Эвикатом. Как-то поутру глубокой осенью, взяв охотничьи копья, они вышли через Северные ворота, над которыми высоко вверх, как головы у кузнечиков, торчали катапульты, и увидали Эвиката с собаками и тремя косматыми лошадками. Он, как обычно, поджидал их в условленном месте у подножия крутого северного склона. Утро было промозглое: густой туман, как дым, низко стелился по бурому вереску; в воздухе висел землистый запах болотного мха, смешанный с горько-сладким запахом мокрого папоротника.

— Хороший денек для охоты. — Флавий с удовольствием втянул ноздрями утренний воздух.

— Да, запах дичи в таком тумане сохраняется долго, — подтвердил Эвикат.

Юстину, когда они садились на пони, почему-то показалось, что мысли охотника блуждают далеко, и странный холодок от предчувствия чего-то недоброго пробежал у него по спине, как будто чья-то тень упала перед ним на тропу. Но когда они двинулись вдоль ручья и собаки запрыгали вокруг них, он забыл обо всем в предвкушении удачного дня.

Почти сразу же они напали на след старого волка и после бешеной погони загнали его на пограничных холмах; Флавий, спешившись, бросился в гущу заливающихся лаем собак и прикончил волка укороченным копьем.

К тому времени как они, под руководством Эвиката, сняли шкуру с матерого серого хищника, уже близился полдень и они зверски проголодались.

— Давай поедим здесь. У меня живот присох к спине, — взмолился Флавий, втыкая нож в землю, чтобы очистить его от свежей крови.

Эвикат скатывал в узел свежую шкуру, собаки, рыча, рвали освежеванный труп.

— Поесть хорошо, когда живот пуст, — согласился он. — Но сперва давайте проедем еще немного к югу.

— Зачем? — возмутился Флавий. — Волка мы убили, теперь я хочу есть.

— Я тоже, — присоединился к нему Юстин. — Чем здесь плохо? Давай останемся здесь, Эвикат.

— Мне надо показать вам одну штуку там, подальше к югу. — Эвикат встал на ноги и поднял с земли свернутую шкуру. — О, глупая животина, ты что, никогда не возила на себе тюк с волчьей шкурой?

Лошадка его захрапела и прянула в сторону.

— Неужели нельзя подождать, пока мы насытимся? — осведомился Флавий.

Эвикат аккуратно пристроил шкуру поперек холки лошади и только тогда сказал:

— Не говорил ли я вам, когда мы вы шли на охоту в первый раз, — среди вереска вы должны слушаться меня во всем? Я — охотник и знаю, что делаю, а вы не более как дети.

Флавий приложил ладонь ко лбу, шутливо салютуя:

— Говорил, и мы обещали повиноваться. Пусть будет так, о мудрейший из охотников. Вперед.

Они отогнали собак от трупа и, оставив волка воронью, которое уже начало слетаться, двинулись в южном направлении. Они ехали все время в гору, пока не перевалили через голый уступ и не очутились вблизи пенящегося потока, бежавшего вниз по плоским камням. Перед ними была впадина, узкое дно которой выстилал густой ивняк, но склоны и вершины холмов поросли не вереском даже, а всего лишь низкой травой, и края этой золотисто-коричневой чаши тянулись к опрокинутому осеннему небу, совершенно пустому, если не считать сапсана, парившего над своими владениями.

Эвикат остановил лошадку у потока, спутники последовали его примеру, и, когда они перестали двигаться и стихли все звуки, на них, как показалось Юстину, нахлынули тишина и уединенность высоких холмов.

— Смотрите, — кивнул Эвикат. — Вот то, о чем я вам говорил.

Друзья взглянули туда, куда показывал его палец, и увидели каменную глыбу, с вызовом торчавшую вверх из коричневой травы.

— Вон тот валун? Ну и что в нем такого? — удивился Флавий.

— Да, тот валун. Подойдите поближе и взгляните на него, а я пока приготовлю еду.

Юноши спешились, стреножили лошадей, затем побрели вдоль потока, и, пока Эвикат возился с провизией, Флавий и Юстин сосредоточили свое внимание на том предмете, ради которого их сюда привели.

Это был, видимо, кусок горной породы, так как небольшие выходы той же породы, слекка прикрытые травой, проглядывали и вдоль всего среза берега. Однако, вглядевшись пристальнее, они заметили, что камень грубо обтесан, словно кто-то решил придать еще более правильную форму этому от природы почти прямоугольному предмету. Более того, на камне виднелись следы резьбы.

— По-моему, — это алтарь! — воскликнул Юстин, опускаясь на одно колено.

Флавий нагнулся над камнем и уперся руками в колени.

— Смотри, три фигуры!

— Верно, — подхватил Флавий с пробудившимся вдруг интересом. — Фурии… или парки, а может, Великие матери. Резьба такая грубая, да еще стерлась, плохо видно. Поскреби-ка внизу лишайник, Юстин. Там, кажется, что-то написано.

Юстин пустил в ход охотничий нож, а потом и свой большой палец, и очень скоро предположение Флавия оправдалось.

— Имя, — сказал Юстин. — С-и-л-ь…Сильван Вар.

Он продолжал усердно трудиться, отдирая лишайник с корявых букв; Флавий присоединился к нему и стал отгребать мусор. Скоро обнажилась вся надпись.

— «Богам, чтобы были они милостивы, Сильван Вар, знаменосец Пятой Тунгрийской когорты, приданной Второму Августову легиону, построил этот алтарь», — про чел Флавий.

— Интересно, были они милостивы к нему после этого? — Юстин встал, отряхивая золотистую пыль лишайника с пальцев.

— Нет, интересно, зачем он просил у них милости?

— Да просто хотел, чтобы они проявили милость, и все.

Флавий уверенно затряс головой:

— Не строят алтарь просто так. Только если что-то нужно до зарезу. — Неважно, во всяком случае это было д-давным-давно… Кстати, когда мы ушли из Валенции в последний раз?

— Не помню точно. Кажется, лет сто пятьдесят назад.

Они опять умолкли, разглядывая три грубо вырезанные фигуры и корявые буквы под ними.

— А-а, тут еще и надпись есть! Ну как, не зря я вас сюда привел? — раздался у них за спиной голос Эвиката.

Флавий, все еще сидевший перед алтарем на корточках, с улыбкой поднял лицо:

— Не зря. Но с таким же успехом это можно было сделать на сытый желудок.

— Пища готова, — ответил Эвикат. — Теперь можете наполнить ваши желудки.

Судя по всему, у него были свои причины для такой таинственности, но, опять же судя по всему, он не собирался ничего объяснять до поры до времени. И лишь когда они уселись вокруг котла с готовящейся похлебкой, уже после того как расправились с масляной лепешкой и полосами копченой оленины, Эвикат заговорил:

— Зачем я привел вас сюда, к валуну? Не все ли равно, какой предлог выдумать. Важно было привести вас сюда и показать причину… тем, кому это очень интересно.

— А почему именно сюда? — не отставал Флавий.

— Даже пикт не спрячется в низкой траве и не расслышит из ивняка, что говорится около камня. В Олбани мало таких мест, где ты знаешь, что за скалой или в вереске не прячется коротышка пикт.

— То есть тебе надо что-то сказать нам так, чтобы никто не подслушал?

— Да, и сказать вот что… — Эвикат отрезал лоскут сушеного мяса и бросил его любимой собаке. — Слушайте и внимайте. На Валу и к северу от Вала рыщут люди Аллекта.

Юстин, который только собрался положить в рот кусок лепешки, уронил руку на колени, Флавий невольно вскрикнул:

— Тут? Да что ты говоришь, Эвикат?

— Ешьте, ешьте. Глаз видит дальше, чем слышит ухо. Да, я говорю то, что знаю. В Олбани появились люди Аллекта, они заводят с пиктами разговоры о дружбе, дают обещания — и требуют обещаний взамен.

— Какие обещания? — Юстин отрезал тонкую полоску от мяса.

— Они обещают пиктам помощь против нас, дальриадов, если раскрашенный народ поможет Аллекту свергнуть императора Караузия.

Наступившую долгую тишину прорезал пронзительный крик сапсана в вышине.

— Выходит, мы все правильно угадали про Аллекта. Выходит, мы были правы! — произнес наконец Флавий с еле сдерживаемой яростью.

— Вот как? — отозвался Эвикат. — Я ничего про это не знаю. Но уверен в одном: если ему удастся свергнуть Караузия, это будет означать гибель для моего народа. — Он вдруг замолчал, как бы с удивлением прислушиваясь к собственным словам. — Мой народ… Это говорю я, человек без племени и без родины. Видно, я все-таки храню в сердце верность моему племени.

— И что же, неужели раскрашенный народ согласится? — спросил Юстин.

— Чует мое сердце, согласится. Испокон веков между пиктами и моим племенем была вражда и недоверие, пока Караузий не заключил договор. Благодаря договору вот уже семь лет у нас мир. Но раскрашенный народ боится нас, потому что мы не такие, как они, и еще потому, что на западных островах и среди береговых скал мы стали сильными. А когда пикт боится, он ненавидит.

— Но Орлов пикты тоже ненавидят, — возразил Юстин. — А ты говоришь, пикты договорятся с Аллектом.

— Да, они боятся Орлов и боятся дальриадов, — подтвердил Эвикат. — Не менее охотно пикты объединились бы и с нами, чтобы загнать легионы в море. Но они знают: даже вместе мы все-таки недостаточно сильны. Поэтому, если представится случай, они объединятся с более могущественными Орлами и прогонят нас. И так и так одним врагом у них станет меньше.

— Аллект и Орлы не одно и то же, — вставил Флавий.

— Будут заодно, если Караузия убьют. — Эвикат переводил взгляд с одного слушателя на другого. — Вы же знаете, что такое Вал и что такое когорты, которые стоят на Валу: они будут за всякого, кто носит пурпур, лишь бы выпивки было вдоволь. А вы уверены, что в других местах Орлы другой породы?

Никто не ответил ему. Но немного погодя Флавий сказал:

— Твой народ знает про все это?

— Вот уже пятнадцать лет я не разговаривал с людьми моего племени, но они, конечно, знают. Но хоть и знают, что они могут сделать? Пойти войной на раскрашенный народ сейчас, пока еще не поздно, — значит нарушить договор. И тогда, кто бы ни носил пурпур — Караузий или Аллект, — на нас, маленький народ, падет гнев Рима. — Эвикат нагнулся, будто желая зачерпнуть похлебки. — Предупредите его! Предупредите вашего императора. Кажется мне, он вас послушает. Мы среди вереска, кое-что знаем. Потому я вас и привел сюда и говорю слова, за которые грозит смерть. Скажите Караузию, откуда дует ветер. Предупредите его!

— Разве может жук предупредить всемогущего Юпитера? Однажды жук сделал такую попытку, и его раздавили, — с горечью отозвался Флавий. Он откинул голову назад, и глаза его устремились вдаль, поверх границы холмов, обрывавшихся к югу, ближе к Валу. — Как нам передать ему твои слова?

— Больных в крепости сейчас мало, — неожиданно для себя проговорил Юстин. — Да и в Л-Лугуваллии, если что, есть полевой лекарь. Пойду я.

Флавий быстро повернул голову, но не успел открыть рот, как Эвикат перебил его:

— Нет, нет, если уйдет любой из вас — это будет дезертирство. Начнутся расспросы. А обо мне никто не станет спрашивать. Напиши ему все, что я сказал, и дай записку мне.

— Ты… ты отнесешь сам?! — удивился Флавий. — Зачем тебе совать голову в волчий капкан на чужом пути?

Эвикат погладил уши большого пса:

— Не из любви к вашему императору, чтобы уберечь от гибели мой народ.

— И ты готов так рисковать ради племени, которое тебя прогнало?!

— Я нарушил законы моего племени и заплатил установленную цену, — просто ответил Эвикат. — Только и всего.

Флавий долго молча смотрел на него, затем сказал:

— Хорошо. Это и твой путь, — и добавил: — Знаешь, что с тобой сделают приспешники Аллекта, если ты попадешься с письмом?

— Догадываюсь. — На лице Эвиката мелькнула мрачная улыбка. — Но ведь ваши имена любой может прочесть в письме, значит, риск мы разделим поровну.

— Ладно, решено. — Флавий в свою очередь потянулся за похлебкой. — Но тогда времени терять нельзя. Письмо должно отправиться сегодня же.

— Это не трудно. Пусть кто-то из вас придет сегодня вечером на петушиный бой в старом рву. Один ваш опцион выставляет своего красного петуха и вызывает на бой всех желающих. Вам это известно? Многие придут: и британцы, и римляне. И там никому не покажется странным, если мы вступим в разговор.

— Молю богов, чтобы на этот раз он ним поверил, — тихо и очень серьезно проговорил Флавий.

Юстин проглотил последний кусок лепешки, не ощущая вкуса, поднялся и затянул пояс, который ослабил, когда садился есть. Взгляд его вновь обратился к грубому алтарю, на стертые фигуры и корявую надпись, с которой они соскоблили мох.

Флавий поймал направление его взгляда и, внезапно достав из пояса серебряный сестерций, сунул в землю перед алтарем. — Мы тоже нуждаемся в милости богов, — сказал он.

Эвикат тем временем собирал остатки пищи и завязывал горловину мешка с едой, как всегда поступал после привала на охоте. Внимание Юстина привлекло что-то яркое на краю зарослей — там по-осеннему пламенел кизил. Юстин направился к кустам, долго и придирчиво выбирал и наконец отломил длинную ветку с алыми листьями. Что-то зашуршало в темной глубине ивняка, — возможно, просто лиса. Но когда он повернулся, чтобы идти назад, у него возникло ощущение, что в спину ему глядят отнюдь не лисьи и не кошачьи глаза.

Остальные поджидали его, держа под уздцы лошадей, но сперва Юстин согнул ветку наподобие гирлянды, встал на колени и положил ее на пострадавший от времени алтарь. Потом все трое сели на лошадей, свистнули собак и двинулись по кочкам. Впадина между холмами снова опустела, если не считать кружащего сапсана да какой-то твари, прошуршавшей в зарослях. А позади кизиловая ветка как кровь алела на мшистом камне, под которым неизвестный легионер в отчаянии взывал к небесам сто или двести лет назад.

Вечером у Флавия в комнате они, устроившись за столом и сдвинув головы, в круге света, падавшего от светильника, принялись сочинять письмо. Они едва успели закончить и запечатать таблички, как раздался стук в дверь. Они обменялись взглядом, Юстин зажал табличку в руке, а Флавий крикнул: «Входи!»

— Комендант, — вошедший квартирмейстер поднял руку в знак приветствия, — я принес новые списки на продовольствие. Если бы ты мог уделить мне час, мы бы обсудили их.

Юстин поднялся и поднес руку ко лбу. На людях он строго соблюдал дистанцию между лекарем когорты и ее командиром.

— Не стану больше занимать твое время, командир. Ты разрешишь мне покинуть лагерь на часок-другой?

Флавий поднял свои рыжие брови:

— Ах да, петушиный бой. Поставь там что-нибудь за меня на петуха нашего опциона.

Большой Вал, где проходила граница до того, как возвели новый, в последние годы превратился в широкий, неряшливого вида ров, битком набитый покосившимися вонючими лачугами, грязными лавчонками, храмиками, кучами отбросов и будками, где легионеры держали охотничьих собак. Вонь ударила Юстину в нос сразу же, как только он пересек главную, проходящую через всю страну от побережья до побережья дорогу, и спустился по ступеням вниз в глубокий ров, как раз напротив Преторианских ворот Магниса. На открытом пространстве, на расстоянии броска копья от ступеней, уже собралась толпа. Люди тесно сгрудились вокруг временной арены и заполнили крутые склоны вала. Надо рвом уже сгущались осенние сумерки, кое-где светились угли жаровен, и в самой гуще толпы плескался желтый свет большого фонаря. Юстин стал пробираться к арене, с трудом протискиваясь сквозь шумную колышущуюся толпу.

Эвиката он пока нигде не заметил, да и трудно было выделить кого-то одного в этой темной, шевелящейся массе. Но на границе светового пятна он разглядел Манлия, который всего за несколько дней до этого вернулся в строй. Юстин задержался около него:

— Ну как нога, Манлий?

Тот обернулся, заулыбался:

— Почти как новенькая.

Юстин относился к солдату сочувственно, ему пришлось вести борьбу за его ногу, и борьба оказалась долгой и изнурительной, но теперь нога зажила и была почти такой, как раньше. Все раненые или больные, кто попадал в его руки, вызывали у него вот такое же смиренное, теплое чувство. Именно это и делало его хорошим лекарем, только сам он об этом не подозревал.

— Вот как! Приятно слышать. — В голосе Юстина прозвучало все то же сочувствие.

— Если бы не ты, меня бы выкинули из Орлов и скакал бы я на одной ноге, — проговорил Манлий грубоватым тоном, словно стыдясь своих слов.

— И если бы не ты тоже… — добавил Юстин.

— В таком деле, Манлий, требуются двое.

Легионер искоса взглянул на него, потом опять уставился прямо перед собой.

— Понятно, что ты имеешь в виду. И все равно я не забуду всего, что ты для меня сделал. И не забуду, как по лицу моего командира текла кровь, когда он стаскивал с меня проклятый брус. Ведь я думал — мне конец.

Они постояли молча в шумящей толпе, оба не отличались умением находить нужные слова, к тому же оба не представляли, о чем еще разговаривать. Наконец Юстин спросил:

— А ты ставишь на опционова петуха?

— Конечно, а ты? — с видимым облегчением подхватил Манлий.

— Непременно. Я поспорил с Эвикатом-с-копьем. И хочу еще узнать у него про шкуру волка, которого убил сегодня командир. Ты его не видел?

— Нет, что-то не попадался.

— Ну, неважно, найдется. — Юстин дружелюбно кивнул и отступил в сторону, тут же оказавшись между двумя легионерами на освещенном краю арены. Кто-то подставил ему перевернутое ведро, он уселся и поплотнее закутался в плащ, спасаясь от сырости.

Перед ним открылась площадка, устланная камышовой циновкой; в центре ярко белел освещенный фонарем круг диаметром в ярд, обведенный мелом. Наверху в небе все еще горели последние огненные полосы заката, но здесь, во рву, уже сгущалась тьма, и только свет фонарей выхватывал из толпы лица и горящие глаза, жадно устремленные на меловой круг.

И вот двое мужчин отделились от толпы и ступили на арену: каждый нес большой кожаный мешок, внутри мешков что-то сердито извивалось и дергалось. Толпа заревела: «Давай, Секст, покажи, на что способен красный! У-у-у! Этот кочет с навозной кучи называется петухом?! Ставлю два против одного на коричневого! Три против одного на красного!»

Один из мужчин — опцион, смотритель Магниса — развязал мешок и достал своего петуха. Раздался удесятеренный рев, когда он протянул его третьему человеку, стоявшему с ним рядом и следившему, чтобы все шло по правилам. Птица, которую судья взял у смотрителя, и впрямь заслуживала таких криков. Красный с черным, без единого светлого перышка, поджарый и мощный, петух походил на воина, обнаженного для боя, — коротко обрезанный гребень, подстриженные крылья, обрубленный хвост. Свет фонарей играл на его трепещущих крыльях, на смертоносных железных шпорах, по обыкновению привязанных к ногам, свет отражался в его бешеных черных глазах, сверкавших, как драгоценные камни.

Судья, осмотрев его, отдал владельцу, а ему был вручен другой петух. Однако тут внимание Юстина ослабло, так как именно в этот миг на дальней стороне арены появился Эвикат и одновременно кто-то протиснулся через толпу на свободное место рядом с Юстином, и Юстин услышал голос центуриона Посида:

— Все на свете тут, даже наш лекарь пожаловал! А я и не знал, что ты тоже любитель петушиных боев, мой Юстин. Ну-ну, незачем шарахаться, как испуганная лошадь. Можно подумать, у тебя совесть нечиста.

Юстин и в самом деле вздрогнул при звуке его голоса. Центурион Посид вел себя вполне дружелюбно, но Юстину он все равно не нравился. У Посида был зуб против всего мира за то, что мир этот отказал ему в повышении, на которое центурион рассчитывал. Юстин жалел его — жить с постоянной обидой в душе, вероятно, нелегко, но сейчас здесь, рядом, он был ему совсем ни к чему. Ну да ладно, время для передачи письма у него еще есть.

— Обычно я и не хожу, — ответил он. — Но я столько слыхал про красного п-пету-ха, что решил п-пойти убедиться сам в его бойцовских качествах.

Проклятое заикание выдает его с головой, а ему сейчас, как никогда, надо казаться спокойным!

— Наверное, все у нас в крепости здоровы, раз наш лекарь может позволить себе целый вечер просидеть на петушиных боях после целого дня охоты. — Тон у Посида был, как всегда, слегка обиженный.

— Да, все здоровы, — спокойно подтвердил Юстин, с невероятным усилием совладав с заиканием, — а то бы я не был здесь. — Он собирался добавить «центурион Посид», но, зная, что буква «п» — его погибель, отказался от своего намерения и целиком перенес внимание на арену.

Коричневого петуха вернули владельцу, и, сопровождаемые всевозможными советами болельщиков, владельцы пернатых бойцов заняли свои места и поставили петухов по противоположным сторонам мелового круга. Едва птиц опустили на землю, они стремглав рванулись вперед, и бой начался. Продолжался он, впрочем, недолго, хотя и был очень жестоким. Схватка закончилась молниеносным ударом шпор красного петуха, окровавленные перья полетели на подстилку, и коричневый боец остался лежать бездыханным.

Хозяин подобрал его, философски пожав плечами, а опцион забрал торжествующе кукарекающего победителя. Зрители принялись улаживать пари; кое-где, как всегда на петушиных боях, разгорелись ссоры, и, пользуясь всеобщим шумом и толкотней, Юстин пробормотал Посиду что-то про Эвиката и волчью шкуру командира, встал и пошел на другую сторону. Эвикат уже ждал его, на миг их прижало в толкучке друг к другу, и табличка незаметно перешла от одного к другому под прикрытием плащей.

Передача письма прошла так гладко, что Юстин, все время громко твердивший сам не зная что про шкуру, чуть на расхохотался от облегчения.

Когда он обернулся к арене, все ссоры уже утихли, принесли другого петуха и поставили напротив красного. На этот раз бой тянулся долго, с переменным успехом, и к концу оба петуха стали проявлять все признаки утомления: раскрытые клювы, повисшие крылья, волочащиеся по окровавленной подстилке. Не ослабевало в них лишь одно — жажда убить недруга. А также отвага. Они напомнили Юстину гладиаторов. Ему вдруг опротивело это зрелище. Дело, ради которого он пришел сюда, было выполнено, Эвикат уже исчез. Юстин постарался как можно незаметнее выскользнуть наружу и зашагал к крепости.

С той стороны арены, однако, за ним следил центурион Посид со странным выражением в глазах.

— Любопы-ытно, — протянул он. — Очень любопытно, дружок. И что это ты так нервничаешь? Только ли волчья шкура тебя занимает? Послужной список твой таков, что рисковать не стоит. Он тоже выскользнул наружу, но направился вовсе не в сторону крепости.

Глава 8. Праздник Самхайма

Спустя два дня, под вечер, Юстин только что завершил последний обход и как раз собирался покинуть госпиталь. Вдруг в дверях хирургической показался Манлий, рука у него была обмотана окровавленной тряпкой.

— Совестно тебя беспокоить, господин, но хорошо, что я тебя застал. Я поранил палец и никак не могу унять кровь.

Юстин хотел было позвать помощника, который неподалеку чистил инструменты, и поручить ему эту несложную заботу, но заметил, что легионер смотрит на него как-то особенно, будто силится сказать ему что-то глазами, и переменил намерение.

— Подойдем к свету, — сказал он. — Что случилось на этот раз? Опять на тебя свалилась катапульта?

— Нет, я рубил дрова для моей женщины — я сегодня свободен. И рубанул по пальцу.

Легионер размотал алую от крови тряпку, и Юстин увидел небольшую, но глубокую ранку в мякоти большого пальца. Кровь текла безостановочно, сколько он не стирал ее.

— Помощник, миску с водой и полотно для перевязки!

Помощник немедленно бросил свою работу и принес воды.

— Заняться этим мне, господин?

— Нет, вытирай инструменты.

Юстин принялся промывать и бинтовать руку Манлию. Тот стоял неподвижно, глядяперед собой. Но вскоре помощник унес вычищенные инструменты в соседнее помещение, и мгновенно глаза Манлия ожили; он метнул взгляд на дверь, потом на Юстина и еле слышно пробормотал:

— Где командир?

— Командир? В претории, наверное. А что? — Юстин тоже невольно понизил голос.

— Найди его. Возьмите все деньги, какие у вас есть, все ценное и идите оба в город. Найдите дом моей женщины, последний по улице Золотого кузнечика. Только следите, чтобы никто не видел, когда будете входить.

— А в чем дело? — шепотом спросил Юстин. — Ты должен сказать, в чем дело, иначе я…

— Не спрашивай, господин. Делай, как я говорю, и, во имя Митры, иди сразу, или я зря рубил себе палец.

Юстин колебался еще мгновение, но, услышав шаги помощника, кивнул:

— Хорошо, поверю тебе на слово.

Он закончил перевязку, затянул бинт узлом и, бросив обоим «доброй ночи», вышел в осенний сумрак. Выходя, он захватил со стола свой узкий длинный ящик с инструментами.

Через несколько минут он уже прикрывал за собой дверь в комнату Флавия. Тот поднял голову. Он засиделся допоздна, трудясь над расписанием нарядов на предстоящую неделю.

— Юстин? Какой у тебя мрачный вид!

— У меня на душе мрачно, — отозвался Юстин и рассказал о том, что произошло.

Флавий беззвучно присвистнул:

— Лачуга в городе и забрать с собой все свои деньги? Что же за этим кроется, дружище?

— Не знаю. Очень боюсь, что это связано с Эвикатом. Но в крайности я доверил бы Манлию свою жизнь.

— А мы и есть на самом краю. Ладно, я тоже. — Флавий уже проворно пере двигался по комнате: убирал таблички и свертки папируса со стола, аккуратно укладывал их в сундук, где хранились бумаги легиона. Потом он запер сундук на ключ, всегда висевший на цепочке у него на шее, и перешел в соседнюю комнатку без окна, служившую спальней.

В это время Юстин у себя в комнате рылся в своих немногочисленных пожитках в поисках кожаного мешочка с остатками последнего жалованья. Больше у него, кроме ящика с инструментами, ничего ценного не было. Он взял ящик, спрятал мешочек в пояс и вернулся в комнату Флавия, как раз когда тот выходил из спальни, на ходу накидывая плащ.

— Деньги не забыл? — Флавий заколол плащ пряжкой на плече.

Юстин кивнул:

— Тут, в поясе.

Флавий огляделся, желая убедиться, что все оставляет в порядке, и взял шлем.

— Тогда двинулись.

Они прошли через погруженную в темноту крепость. С верхних болот наползал туман. Перекинувшись несколькими словам с часовыми у ворот, они вышли в город. При каждой крепости был город, и он носил свое название — Виндобала, Эсика, Килурний, — но, в сущности, это был один и тот же город, растянувшийся вдоль Вала на восемьдесят миль. А за этим городом — от побережья до побережья — пролегала дорога легионеров: длинный лабиринт тесно прижатых друг к другу винных лавчонок, бань, игорных домов, конюшен и зернохранилищ, лачуг, принадлежащих одиноким женщинам, и маленьких грязных храмов в честь британских, египетских, греческих и галльских богов.

Угловая лачуга в конце узкой кривой улочки, получившей свое название благодаря соседней винной лавке «Золотой кузнечик», едва виднелась в осеннем тумане — приземистое строеньице без всяких признаков света внутри. Они подошли уже совсем близко, как вдруг дверь бесшумно отворилась и в проеме показалось белесое пятно — чье-то лицо.

— Кто там? — тихо произнес женский голос. — Двое, кого ты ждешь, — так же тихо ответил Флавий.

— Входите. — Она потянула их в комнату, где красные угли в очаге светились, точно россыпи рубинов, оставляя все вокруг в кромешной тьме, и мгновенно закрыла за ними дверь.

— Сейчас будет светло. Сюда. Идите за мной.

На миг Юстину почудилось, что это ловушка, и сердце у него постыдно подпрыгнуло к самому горлу. Но тут женщина отодвинула занавеску, закрывавшую внутренний проем, и их встретил слабый свет коптилки, в которую был налит жир. Они очутились во внутренней комнате. Единственное окошечко под самой крышей было плотно заткнуто от любопытных глаз, а на куче шкур и циновок, наваленных вместо постели у дальней стены, сидел человек, который поднял голову при их появлении.

Женщина опустила тяжелую занавеску, и Флавий прошептал:

— Эвикат! О боги? Что это значит?

Лицо у Эвиката в неверном свете коптилки выглядело серым и усталым, на виске багровел громадный кровоподтек.

— Меня поймали и обыскали, — коротко ответил он.

— И нашли письмо? — И нашли письмо. — Как же ты попал сюда?

— Мне удалось сбежать. Я пустил их по ложному следу, он послужит нам какое-то время: они решат, что я все еще держу путь на юг. А я повернул обратно к Магнису и прокрался в сумерках в город, но в крепость идти не решился — ради всех нас.

— Поэтому он пришел сюда, — подхватила женщина, — знает, что Манлию можно доверять, а я — женщина Манлия. И боги пожелали, чтобы Манлий как раз был дома… Остальное вы сами знаете, иначе не пришли бы сюда.

Юстин с Флавием молча переглянулись. В тесной комнате повисла гнетущая тиши-, на, она словно придавила всех. Затем Флавий сказал:

— Что ж, бумаги когорты в полном порядке, кто бы ни сменил меня.

Юстин кивнул. Им оставалось одно — как можно скорее добраться до Караузия.

— Нам придется обгонять время… и Аллекта. И притом за нами будет погоня, — добавил Флавий. — Да, тревожные настали дни. — Голос его звучал жестко глаза блестели, он уже отстегивал застежку на плече; потом скинул тяжелый командирский плащ и предстал в бронзе и коже командира когорты. — Жена Манлия, можешь ты подыскать для нас две грубые туники или два плаща, чтобы прикрыть одежду?

— Конечно, это просто, — отозвалась женщина. — И еды тоже соберу, обождите, сейчас все получите.

Эвикат поднялся:

— Вы взяли с собой деньги?

— Все, что у нас было.

— Это хорошо. Деньги — большая подмога в пути, особенно когда передвигаться надо быстро. Пойду за лошадьми.

— Ты едешь с нами?

Флавий отдал Юстину свой меч, и тот положил его на постель рядом с хохлатым шлемом.

— Конечно. Разве это не моя тропа? — Эвикат задержался у двери, взявшись рукой за край занавески. — Когда покинете этот дом, следуйте мимо храма Сераписа, в сторону трех торчащих камней, вверх по Красному ручью. Вы знаете, где это. Ждите меня там. — И он исчез.

Почти сразу же вернулась женщина с узлом тряпья.

— Глядите, тут две туники моего мужа, одна праздничная. Вот сапоги из недубленой кожи для командира, а то подкованные сандалии его за милю выдадут. И кинжал тоже. Взамен я принесла охотничий нож. Плащ только один, да и то капюшон моль проела. А ты возьми покрывало с постели, оно толстое и теплое, заколешь пряжкой — и будет держаться. Я займусь едой, а вы побыстрее переодевайтесь.

Когда она вернулась, Юстин закалывал на плече местную клетчатую циновку, а Флавий, уже в плаще, надвинув капюшон на лицо, засовывал за пояс длинный охотничий нож. Его военное обмундирование лежало на постели, и он кивком показал на нее хозяйке:

— А этим что делать? Если одежду найдут у тебя в доме…

— Не найдут. Или пусть ищут в старом рву. Там много можно чего найти… или же потерять.

— Будь осторожна, — посоветовал Флавий. — Не навлеки беду на себя и Манлия из-за нас. Скажи, сколько мы должны тебе за одежду и пищу.

— Нисколько.

Флавий с минуту смотрел на нее в нерешительности, не зная, настаивать или нет. Потом произнес с некоторой даже торжественностью, именно потому, что говорил очень искренне:

— В таком случае благодарим тебя от своего имени и от имени императора.

— Императора? Какое мне до него дело? — Женщина презрительно засмеялась. — Нет, нет. Вы спасли весной моего мужа, и мы с ним этого никогда не забудем. Ну, идите скорее. Спасайте вашего императора, если можете, да себя берегите. — И, чуть не плача, она вытолкнула Флавия в темную наружную комнату. — Вы же совсем еще дети!

Юстин подхватил узелок с едой и двинулся следом за Флавием, но в последний момент задержался на пороге. Как всегда, когда ему хотелось сказать что-то очень важное, он не находил слов. — Да не оставят тебя боги, жена Манлия, — выдавил он наконец из себя. — Передай мужу, пусть чаще моет палец. — И шагнул в темноту.

Долгое время спустя (или во всяком случае так им показалось) они сидели на корточках, прислонившись к самому высокому из трех торчащих камней у Красного ручья. Было довольно холодно, и они поплотнее прижались друг к другу, чтобы согреться. Не доходя до этого места, Флавий снял висевший на шее ключ от сундука, того, в котором хранились бумаги когорты, и швырнул в ручей, в глубокую заводь, где под ольшаником течение было тихим.

— Ничего, сделают другой ключ для нового коменданта Магниса, — буркнул он.

И Юстину подумалось, что короткий всплеск, похожий на тихий всплеск рыбы, прозвучал до ужаса бесповоротно.

До сих пор времени на раздумья не оставалось, но сейчас, когда они сидели в одиночестве в абсолютной тишине вересковых холмов и вокруг сгущался туман и его леденящий запах забирался в ноздри, а Эвикат все не шел и не шел, — сейчас этого времени было хоть отбавляй. И только теперь Юстин осознал, насколько серьезно и опасно их положение, и внутри у него все похолодело и сжалось. Как будто наползающий предательский туман сделал все зыбким и ты уже не мог быть ни в чем и ни в ком уверен, не мог просто пойти к командующему и сказать: «Так и так. Поэтому разреши мне как можно скорее уйти на юг». Нет, сделать этого нельзя, потому что даже командующий мог оказаться одним из тех.

Туман наползал все ближе, змеясь, как дым, между сырыми кустами вереска, обвивая торчащие кверху камни. Юстин вздрогнул, но тут же зашевелился, чтобы скрыть свой страх, и вдруг ощутил предмет, который нес под плащом вместе с узелком с едой, — футляр с инструментами. Он совсем забыл про него — ящик давно стал его неотъемлемой частью. Да, он был тут, с ним, — нечто постоянное, не подверженное переменам, а потому надежное: ведь ящик в этой жизни принадлежит к чистым и добрым вещам. Он положил узкий металлический футляр себе на колени.

Флавий оглянулся:

— Что там?

— Ящик с инструментами. — И когда Флавий прыснул со смеху, добавил:

— Что тут смешного?

— Ну не знаю. Мы с тобой беглецы, за нами гонятся, мир вокруг рассыпается на черепки, а ты возишься со своими инструментами.

— Но пойми, я все-таки лекарь.

Последовало молчание, потом Флавий произнес:

— Да, конечно. Прости, я оказал глупость.

Не успел он договорить, как ниже по ручью послышалось явственное позвякивание уздечки. Они насторожились и вслед за этим услыхали прерывистый свист, похожий на крик какой-то ночной птицы.

— Это Эвикат! — С величайшим облегчением Юстин вскинул голову и свистнул в ответ.

Позвякиванье послышалось ближе, к нему добавился мягкий стук копыт и шорох вереска. Звуки все приближались, и вот в тумане замаячило какое-то темное пятно. Флавий и Юстин встали, и около первых двух камней показался Эвикат и за ним — две лошадки в поводу.

Завидев друзей, он потянул на себя поводья, лошади стали. Пар из их ноздрей струйкой вился в тумане и сливался с ним.

— Все в порядке? — спросил Флавий.

— Пока что в порядке, но поторопиться не мешает. В крепости поднялась заметная суматоха, и вдоль Вала уже прошел слух, что коменданта Магниса и лекаря нигде не могут найти. Садитесь, поехали.

И вот на третий день, перед сумерками, они въехали в долину, которая постепенно расширялась, и увидели перед собой затерянное в глуши селение. До сих пор они старались держаться в стороне от людского жилья. Но теперь мешок с едой у них опустел, тратить же драгоценное время на охоту они не могли, ибо торопились на юг, — вот почему пополнить запас пищи стало необходимостью. Они, конечно, рисковали, но делать было нечего, и они направили лошадей в долину, к хижинам под папоротниковыми крышами. Эвикат перевернул книзу большое боевое копье, чтобы показать, что у них мирные намерения. Среди огромных пустых холмов эта горстка хижин, обнесенных единым кольцом ограды, казалась не больше горстки темных бобов. Но когда они подъехали ближе, то увидели, что на самом деле хозяйство не так уж и мало и там царит какая-то суматоха: туда-сюда снуют люди, ревет и мечется скот.

— Они что, ожидают атаки? — поинтересовался Флавий. — Зачем они согнали весь скот в деревню?

Эвикат помотал головой:

— Нет, нет, сегодня праздник Самхайна. Овец и рогатый скот пригоняют с летних пастбищ и запирают на зиму в хлев. Я, видно, потерял счет дням. Сегодня нас наверняка встретят гостеприимно.

Он оказался прав. Все двери домов в день Самхайна приветливо открывали настежь. Троих путников приняли без единого вопроса и еще засветло лошадей поставили в конюшню, а самих привели в жилой дом и усадили на мужской стороне у костра.

В приподнятом очаге горел огонь. Посредине большого помещения, по углам очага, стояли четыре столба, подпирающих высокую папоротниковую крышу. Во все стороны от огня разбегались тени. Собравшиеся вокруг костра люди (Юстин предположил, что это все одна семья) одеты были в грубые одежды: мужчины в основном в волчьих и оленьих шкурах, женщины — в грубых шерстяных туниках. Видно, они не так искусно пряли и ткали, как женщины юга. Но в то же время, судя по всему, они по-своему процветали и не были отрезаны от остального мира: среди горшков, в которых женщины готовили вечернюю трапезу, попадалась прекрасная красная римская керамика, а на шее у хозяина дома — необъятного толстяка, опоясанного волчьей шкурой поверх штанов из грубой шотландки, — сквозь седую спутанную бороду проглядывали янтарные желтые бусы. Когда же хозяйка дома, поднявшись со своего места, поднесла трем путникам гостевую чашу, они увидели, что воловий рог отделан красным гибернским золотом.

— Хорошо, когда у тебя в доме чужеземец в день Самхайна, — произнесла с улыбкой женщина.

— Хорошо чужеземцу, который приходит в такой дом на исходе дня. — Флавий принял рог, осушил его и отдал обратно.

Еды и питья было вдоволь, собрание становилось все шумнее по мере того, как вересковое пиво ходило по кругу. Рассказывали старинные истории, пели старые песни, как и полагается зимой, а Самхайн как раз знаменовал начало зимы. Но одно место, заметил Юстин, оставалось свободным, и перед ним стояла чаша с пивом, до которой никто не дотрагивался.

Флавий, видимо, тоже это заметил и, обернувшись к хозяину дома, спросил:

— Ты ждешь сегодня еще одного гостя?

— Откуда ты взял?

— Для него оставлено место. Толстяк взглянул туда, куда показал Флавий:

— Нет, это не так. Но откуда вам знать наши обычаи? Вы, наверное, римляне. Самхайн — праздник возвращения. Мы пригоняем домой скот до весны, чтобы уберечь его от непогоды и стужи. Так разве можно отказать в крове духам наших мертвых? Они тоже возвращаются на зиму домой, вот мы и ставим для них у очага чашу с пивом, чтобы оказать им гостеприимство. Потому-то Самхайн еще и праздник мертвых. Пустое место оставлено для моего сына, который носил копье в войске императора Куроя. Он погиб при Эбораке от рук Орлов семь лет тому назад.

— Император Курой! — быстро повторил Флавий и добавил: — Прости меня, я не должен был спрашивать.

— Отчего же, он поступил как дурак, когда пошел за ним, — проворчал старик. — Пускай слышит мои слова, я и тогда говорил то же самое. — Старик сделал долгий глоток и, причмокивая, поставил чашу на стол. Потом покачал головой: — А все-таки это большая потеря, он был лучшим охотником среди моих сыновей. И все равно теперь в Британии новый император.

Юстина вдруг охватило странное чувство — как будто вся кровь у него прихлынула к сердцу, а вокруг все замерло и наступила тишина. Он бросил искоса взгляд на Флавия и увидел, что рука его, расслабленно лежавшая на коленях, медленно сжалась в кулак и так же медленно разжалась. И все.

— Так, так. Это важная новость. И кто же теперь император? Не тот ли по имени Аллект? — раздался голос Эвиката.

— Да. А вы даже и не слыхали?

— Мы давно не слыхали людской речи. Как это случилось?

— Расскажу вам все так, как рассказал один купец из Гибернии, который заходил сюда вчера вечером. Он сказал: это дело рук Морских Волков. Они воспользовались туманом и темнотой, проскочили мимо кораблей римлян, охотившихся на них, и вытянули на берег свои плоскодонки с драконами — прямо под домом Куроя. Курой в тот вечер был там. Говорят, Аллект сам подал им сигнал. Он был в ту ночь с Куроем, и, говорят, это он впустил их. Так или не так все было — разницы нет. Все знают, кто стоит за Морскими Волками. Они напали на караульных, убили их и крикнули Курою, чтоб выходил из своей большой комнаты. Он вышел к ним без оружия, и они зарубили его на пороге. — Старик закончил и опять потянулся за пивом. При этом он бросил настороженный взгляд на гостей, словно испугавшись, что наговорил лишнего.

Флавий успокоил его, сказав при этом каким-то тусклым, невыразительным тоном:

— Не бойся, мы не принадлежим к людям Аллекта. И когда это случилось?

— Шесть ночей назад.

— Шесть ночей?! Подобные новости доходят быстро, спору нет, но эта новость, должно быть, перенеслась на крыльях ветра. Но быть может, это просто неверный слух?

— Нет, — на сей раз ответил Эвикат, твердым, уверенным голосом, не спуская глаз с хозяина дома. — Это не слух. Это новость, которая идет старинными путями, о которых ты и твой народ давно забыли.

И эта суровая уверенность передалась двум его спутникам. Напрасной оказалась вся эта гонка, мелькнуло в голове у Юстина. Но теперь нет смысла торопиться. Они опоздали. Поздно теперь. Ему вдруг представилась ярко освещенная комната на скалах, какой они видели ее в зимнюю вьюжную ночь почти год назад; пылающие поленья в очаге, большое окно, выходящее на гезориакский маяк, и грозный маленький император, который спасал Британию и ее морские пути от врагов, держа страну в безжалостных и в то же время любящих руках. Юстин словно увидел красный отблеск огней во дворе, услышал крики и лязг оружия и голоса, вызывавшие Караузия. Он ясно представил себе, как невысокая, приземистая фигура выходит из дверей во двор, без оружия, навстречу смерти, как факелы золотят надвигающийся с моря туман, он представил себе свирепые лица варваров — тоже моряков, как и тот человек, что вышел им навстречу, и даже одной крови с ними. Юстин воочию увидел презрительную улыбку на тонких губах императора и сверкание рубивших его клинков…

Но сверкнула лишь обгоревшая березовая ветка, свалившаяся в красную сердцевину костра. И опять заходил по кругу кувшин с пивом, и разговор с императора перешел на предстоящую зимнюю охоту. В конце концов, какое им тут, в горах, дело до правителей! Олень был такой же быстроногий и корова вынашивала теленка положенное ей число дней — вне зависимости от того, кто носил пурпур.

У троих друзей не было возможности перекинуться словом друг с другом до глубокой ночи. И только когда они вышли проведать своих лошадей, им удалось обсудить случившееся. Они стояли у входа в конюшню, перегороженного стволом терновника, перед ними расстилалась широкая долина, а из-за темных холмов выползала чуть кривобокая луна.

Флавий заговорил первым:

— Шесть ночей назад. Значит, когда мы писали то письмо, мы уже опоздали на одну ночь и один день. — Он оглянулся на своих товарищей — в лунном свете глаза его казались черными дырами. — Но почему Аллекту понадобилось искать помощи у раскрашенного народа против императора, если он задумал убить его еще до того, как те подоспеют? Почему, почему, почему?

— Может быть, он не собирался убивать его, когда посылал своих гонцов на север, — предположил Эвикат. — А потом у Куроя зародились подозрения, и Аллект не решился дольше ждать…

— Если бы тогда, весной, нам удалось убедить его! Если бы только удалось!.. — Голос Флавия дрогнул. Но он тут же взял себя в руки и продолжал уже твердым голосом: — Раз Аллект отнял власть без помощи пиктов и у него сейчас будет полно других забот, твой народ, Эвикат-с-копь-ем, до поры до времени в безопасности.

— Пока — да, — согласился Эвикат, с улыбкой взглянув на большое копье, на которое опирался. Прохладный ветерок ерошил лебединые перья, они ярко белели в лунном свете. — Через несколько лет, если Аллект еще будет носить пурпур, опасность вернется снова. Но до той поры мой народ в безопасности.

— А значит, это уже не твоя тропа.

Эвикат взглянул ему прямо в глаза:

— Не моя. Утром я двинусь на север к моим собакам, которых оставил с кузнецом Кускридом. Я вернусь на свои охотничьи тропы, но все же постараюсь, чтобы меня никто на Валу не видел. Может, на время укроюсь в вереске, послежу, послушаю… А вы? Какую тропу изберете теперь вы?

— Прежнюю, на юг, — ответил Флавий. — Нам остается одно: добраться до Галлии, а оттуда — до цезаря Констанция. — Он вскинул голову. — Максимиану и Диоклетиану не оставалось ничего другого, как замириться с нашим маленьким императором. Но его убийцу они не потерпят. Рано или поздно они пошлют цезаря Констанция положить этому конец.

Не отводя глаз от лебединых перьев на шейке боевого копья, трепещущих на ветру, Юстин тоже подал голос:

— Странное дело: при Караузии Британия стала чем-то большим, чем-то более важным, нежели просто одна из многих провинций. А сейчас, в один миг, которого, впрочем, оказалось достаточно, чтобы убить человека, все враз рассыпалось. И единственная наша надежда — вот придет цезарь Констанций и отберет то, что некогда принадлежало ему.

— Для Британии лучше уж попытать счастья с Римом, чем погибнуть под властью Аллекта, — заключил Флавий.

Глава 9. Праздник дельфина

Наступила зима, и снежная вьюга завыла среди голых деревьев в Спинайском лесу, когда наконец Юстин и Флавий вместе с рыночными тележками рано утром, едва открылись ворота, вошли в Каллеву. Они выбрали Каллеву по той простой причине, что все долгие, утомительные недели путешествия на юг жили впроголодь, хоть и продали своих лошадей. К тому же денег у них осталось мало, и о том, чтобы добраться до Галлии, нечего было и думать.

— На ферму я идти не хочу, — объявил Флавий за несколько дней до этого. — Сервий, конечно, раздобыл бы для нас денег, но на это потребуется время, и большая часть судов уже будет вытащена на берег. Нет, мы отправимся к тете Гонории — вдруг она еще не перебралась в Аква-Сулис. Она одолжит нам денег, а Сервий отдаст ей, когда и как сможет. Да и потом, мне кажется, если мы попадем в Галлию, то вернемся не скоро. И я не хотел бы уехать, не попрощавшись.

Они прошли в Каллеву через Восточные ворота, и Флавий сказал: — Здесь мы свернем. Покинув крикливый, мычащий поток, который тек на рынок, они взяли влево, прошли насквозь полосу лавчонок, миновали затихшие сады больших домов, где слышалось лишь предутреннее шуршание зимнего ветерка, и очутились на задах какой-то скромной виллы.

— Здесь, за углом, — шепнул Флавий. — Ляжем за поленницу и осмотримся. Неохота напороться на раба и объяснять, что к чему.

Они обогнули толпившиеся темной кучей надворные постройки и через минуту уже выглядывали из-за груды хвороста. Перед ними, совсем близко, только перейти дворик, которым пользовались слуги, стоял дом. Дом постепенно просыпался. Вот в окне появился свет лампы, послышался голос — кто-то кого-то распекал. Небо над крышей начало светлеть, лимонно-желтая полоса все разрасталась, и вскоре на пороге кухни появилась сухонькая женщина небольшого роста, с красным платком на голове, и принялась выметать из кухни на двор пыль и мусор, напевая себе под нос.

Уже совсем рассвело, когда из дверей дома вышла толстуха необъятных размеров, в шафранно-желтой накидке на седой голове, и остановилась, озираясь кругом и свете тоскливого, серого утра. При виде ее Флавий испустил вздох облегчения.

— Ага, тетя тут.

— Это она?

Флавий покачал головой, на лице его заиграла улыбка:

— Нет, это Волумния. А где Волумния, там и тетя Гонория… Попробую привлечь ее внимание.

Необъятная толстуха вперевалку прошлась по двору, чтобы понять, какова погода. Флавий подобрал камешек и швырнул его в сторону толстухи. Легкий шорох заставил ее обернуться, и в этот момент Флавий тихо свистнул — каким-то особенным, состоящим из двух низких нот свистом. Заслышав этот сигнал, Волумния дернулась, будто ее ужалил слепень. С минуту она стояла, глядя на их укрытие, затем, переваливаясь с боку на бок, направилась прямо к ним. Флавий молниеносно, как ящерица, скользнул обратно, Юстин — за ним, и, когда она, задыхаясь, обогнула кучу хвороста, они были уже скрыты от чужих глаз.

Она появилась из-за хвороста, прижимая руки к необъятной груди, тяжело, с присвистом, дыша.

— Неужто это ты, мой Флавий, птенчик мой?

— Не говори мне, Волумния, будто кто-то еще вызывает тебя таким способом, — тихо ответил Флавий.

— Да уж конечно, как услыхала, так сразу и смекнула, что это мой птенчик. Сколько раз ты в полночь-заполночь меня так вызывал, чтобы я впустила тебя в дом незаметно. Радость ты моя, да что ж ты тут делаешь, за поленницей? А мы-то думали, ты на Валу… И оборванный какой, тощий, как зимний волк… и еще кто-то с тобой…

— Волумния, дорогая, — прервал ее Флавий, — нам надо поговорить с тетей Гонорией. Можешь ты ее привести сюда? Но только больше никому ни слова.

Волумния хлопнулась на груду бревен и схватилась за грудь:

— О боги, неужто настолько плохи дела? Флавий ободряюще ухмыльнулся:

— Плохи, но не настолько. Яблок мы не воровали… Но нам очень нужно поговорить с тетей, можешь ты это устроить?

— Это-то проще простого. Ступайте в беседку и ждите, я ее пришлю. Но что же такое случилось, птенчик ты мой милый? Неужто ты не можешь рассказать твоей Волумнии? А кто тебе пряничных человечков пек, кто спасал от порки, когда ты был маленький?

— Все расскажу, но не сейчас. Некогда. Если ты застрянешь тут надолго, кто-нибудь явится проверить, не утащили ли тебя Морские Волки. Потом тетя Гонория, не сомневаюсь, тебе все расскажет. А это… — он засмеялся, обхватил ее руками за то место, где должна была находиться талия, и чмокнул в щеку, — это тебе за пряничных человечков и за избавление от порки.

— Убирайся, — пропыхтела Волумния. Тяжело поднявшись с бревен, она чуть постояла, глядя на него сверху вниз и поправляя накидку на голове. — Скверный мальчишка, и всегда был скверный! Одним богам ведомо, что ты сейчас затеял. Но госпожу я тебе в беседку пришлю.

Юстин, все это время молча стоявший около хвороста, проводил ее взглядом. Через несколько минут до них долетел ее громкий голос, жалующийся кому-то в доме:

— Нет, пора что-то делать с крысами. Одну только что за поленницей видела. Слышу — скребется, пошла поглядеть, а она там сидит — громадная, серая — и смотрит на меня нагло, точно волк какой, зубы оскалила, усы торчат…

— У нас тоже была такая няня, — тихо проговорил Юстин. — Старая нянька моей матери. Лучшее в-воспоминание моего детства. Но она уже умерла.

Они продрались сквозь заросли бирючины и можжевельника, отделявшие здешний сад от соседнего, и очутились в беседке и опять принялись ждать, усевшись на холодную мраморную скамью.

Долго им ждать, однако, не пришлось: послышались чьи-то шаги, и Флавий, приглядевшись сквозь ограду из плюща, сказал:

— Она.

Юстин последовал его примеру и увидел женщину, закутанную в красный плащ такого яркого и насыщенного цвета, что казалось, он согрел серое утро.

Женщина шла медленно, поворачивая голову то в одну, то в другую сторону, будто просто прогуливалась по саду. Наконец она обогнула густые заросли, загораживавшие дом, и они как по команде вскочили со скамьи, едва она показалась в арке беседки.

То была худая старая женщина с гордым орлиным профилем и блестящими глазами, смуглая, сморщенная, как грецкий орех, и накрашенная, как танцовщица, — правда, никакая танцовщица неналожила бы краски так неумело. Веки были намазаны сурьмой кое-как; губная помада, криво нанесенная решительной рукой, алела, словно рана. И все же она показалась Юстину привлекательнее многих встречавшихся ему женщин — такой жизненной энергией дышало ее лицо. Она переводила взгляд с Флавия на Юстина и обратно, недоуменно приподняв тонкие брови.

— Приветствую тебя, мой внучатый племянник Флавий. А это кто? Кто с тобой? — Голос у нее был хрипловатый, но слова она выговаривала четко, и удивления в голосе не слышалось.

«Она, вероятно, никогда не тратит времени на удивление, что бы ни стряслось», — подумалось Юстину.

— Тетя Гонория, я приветствую тебя, — отозвался Флавий. — А это, кажется, еще один твой внучатый племянник Юстин. Тиберий Луций Юстиниан. Я тебе писал о нем из Рутупий.

— Как же, как же. — Тетушка Гонория повернулась к Юстину и протянула руку, сухонькую легкую ручку, над которой он гут же склонился. — Я рада видеть, что у тебя хорошие манеры. Мне было бы отвратительно иметь внучатого племянника с дурными манерами. — Она оглядела его оценивающим взглядом: — Должно быть, ты внук Флавии. Помнится, она вышла за кого-то очень некрасивого. — В словах ее до такой степени ясно сквозило «и вот результат», что Юстин покраснел до кончиков своих злосчастных ушей.

— Да, б-боюсь, что так, — виновато пробормотал он и заметил понимание и искорку смеха в глазах тетушки.

— Это я, конечно, грубо сказала, — заметила она. — Я должна была покраснеть, а не ты. — Она круто повернулась к Флавию: — Ну и каким образом ты здесь, когда считается, что ты на Валу?

Флавий заколебался. Юстин буквально кожей почувствовал, как он сомневается, не зная, насколько можно быть откровенным. Затем, решившись, он коротко рассказал все.

Где-то на середине рассказа тетя Гонория уселась поудобнее на мраморной скамье и положила рядом какой-то узелок, который принесла с собой под плащом. И дальше, уже не шелохнувшись, молча дослушала историю до конца. Когда Флавий кончил, она коротко и решительно кивнула:

— Понятно. Я так и подумала, не связан ли твой приход с неожиданной сменой императоров. Что ж, история скверная… И теперь вы, очевидно, пробираетесь за море, чтобы присоединиться к цезарю Констанцию?

— Думаю, в ближайшее время этой дорогой пройдет немало народу, — сказал Флавий.

— Надо полагать. Да, скверные настали дни, и сдается, дальше будет еще хуже. — Она бросила на племянника проницательный взгляд: — А чтобы добраться до цезаря Констанция, вам нужны деньги, поэтому вы пришли ко мне. Флавий усмехнулся:

— Да, деньги нам очень нужны. Но не только в них дело… если нам удастся перебраться за море, мы, возможно, там застрянем надолго. Поэтому я пришел также проститься, тетя Гонория.

Лицо ее осветила улыбка.

— Я польщена, мой дорогой Флавий. Однако сперва решим вопрос с деньгами. Тик вот. Как только Волумния явилась ко мне, — я сообразила, что тебе, если вы попали в беду, понадобятся деньги. Дома у меня наличных немного, и потому… Она положила поверх узелка маленький шелковый кошелек, — я принесла сколько могла на первый случай, а кроме того, я оделась соответственно обстоятельствам.

С этими словами она отстегнула сперва один, а потом другой браслет, что украшали ее тонкие смуглые запястья, и протянула их Флавию — золотые узкие обручи, усаженные опалами, в которых вспыхивали и гасли розовые, зеленые и ярко-синие огоньки.

Флавий взял браслеты и постоял, разглядывая.

— Тетя Гонория, ты — чудо. Когда-нибудь мы отдадим тебе такие же.

— Нет. — Она встала со скамьи, глядя им в лицо. — Я не ссудила их, а подарила. Будь я мужчиной, молодым мужчиной, я избрала бы ваш путь. А так, пусть мои безделушки послужат вместо меня.

Флавий невольно отвесил легкий поклон:

— Благодарю тебя за твой дар, тетя Гонория.

Она порывисто вскинула обе руки, как бы желая прекратить разговор на эту тему:

— Теперь о другом. Волумния страдает из-за того, что мы не можем привести вас в дом и накормить до отвала. Но раз это невозможно, мы постарались сделать, что могли. — Она коснулась узелка: — Возьмите это с собой и съешьте по дороге.

— И съедим, — уверил Флавий. — Еще как! Желудки у нас пусты, точно винные меха после Сатурналий.

— Хорошо. Думаю, сказано все, вам пора идти. В такие скверные, изменчивые времена — кто может знать, когда вы вернетесь? Хотя, как и вы, я верю, что когда-нибудь цезарь Констанций придет сюда. И так… да позаботятся о тебе боги, мой племянник Флавий… и о тебе… — Она повернулась к Юстину и совершенно неожиданно взяла в обе руки его лицо и пристально всмотрелась в него: — Ты совсем не похож на своего деда… а я его не очень-то любила. Ты лекарь, Флавий мне рассказывал, и думаю, хороший лекарь. Пусть позаботятся боги и о тебе, другой мой молчаливый племянник Юстин.

Она убрала руки, потуже запахнулась в свой пылающий плащ, повернулась и направилась к дому.

Флавий и Юстин, отощавшие и оборванные, молча глядели ей вслед. Затем Юстин произнес:

— Ты не говорил, что она такая.

— Наверное, я забыл, какая она. Или просто раньше не знал.

Они покинули Каллеву через Южные рота. Перекусив на опушке леса, они пустились на юг — сначала лесом, а потом им холмам, держа путь в Венту. Еще не ступил вечер второго дня, как, усталые…и дотащились до порта Адурны и увидели массивные серые стены точно такой же зрелости, как Рутупии, и такой же точно обширный лабиринт вьющихся ручейков, как и в Большой гавани порта Магнис.

Однако не под стенами крепости следовало искать способ переправиться в Галлию, и поэтому они направили шаги в более бедную часть города, где убогие винные лавчонки перемежались с навесами для сушки рыбы, где лачуги рыбаков беспорядочно громоздились вдоль низкого берега и где вдоль линий прилива выстроились суденышки самых разных мастей — от небольших торговых судов до местных лодчонок.

Вечером под предлогом розыска своего родича — торговца вином — им наконец удалось завязать разговор с несколькими владельцами небольших судов, чей вид вселял надежду. Однако все владельцы — кто уже поставил судно на зиму, кто как раз собирался ставить, а один, невысокого роста худой напитан с голубой фаянсовой серьгой в ухе, даже, как выяснилось, знал кого-то с таким именем, какое Флавий придумал для их родича, и могла выйти неприятность. Но Флавий вовремя сообразил спросить, какого цвета у того человека волосы, и на ответ «рыжие» заявил, что его родич абсолютно лысый. Дело так и не продвинулось вперед. Уже в сумерках, замерзшие, усталые и голодные, не смея признаться друг другу в том, что они близки к отчаянию, друзья набрели на винную лавку, стоявшую на затопляемой береговой полосе. Лавка ничем не отличалась бы от других таких же, а в Адурнах их было множество, если бы над дверью не висела доска, на которой доморощенный художник намалевал что-то зеленое, с выгнутой спиной и круглыми выпученными глазами. При виде вывески Флавий, несмотря на всю свою усталость, расхохотался:

— Посмотри, наш фамильный дельфин! Ну как не зайти!

Разгулявшийся к ночи ветер раскачивал фонарь у входа, отчего дельфин то появлялся, то пропадал, словно ныряя в зыбких волнах света, а тени на пороге разметались, как живые существа. Отвлеченные этой сумятицей светотеней, подклюй ветром, юноши не заметили проходившего мимо невысокого моряка с голубой серьгой, а тот дождался, пока они войдут внутрь, после чего растворился в сгущавшейся темноте.

Они оказались в помещении, которое летом, очевидно, представляло собой небольшой открытый дворик, затянутый сейчас чем-то полосатым, вроде старого паруса или корабельного тента, поверх оголенной виноградной решетки. На обоих концах дворика краснели раскаленные жаровни, и, хотя время было еще не позднее, народу собралось довольно много. Все толпились около жаровен или сидели за столиками вдоль стен — ели, пили, играли в кости. Гул голосов стоял такой громкий, ветер с такой силой хлопал парусиной, от жаровен шел такой жар, а запахи жарящегося мяса и людской дух от множества тел до такой степени переполняли помещение, что Юстину почудилось, будто парусиновые стены вот-вот лопнут по швам, как слишком тесное платье на толстяке.

Они отыскали себе местечко поукромнее, заказали ужин хозяину, рослому здоровяку, на которого бывшая служба в легионе наложила явственный отпечаток (в империи половину винных лавок держат бывшие легионеры, подумал Юстин), и уселись поудобнее, вытянув усталые ноги и ослабив пояса. В ожидании ужина Юстин огляделся вокруг и заметил, что большую часть посетителей составляли мореходы всех сортов, попадались тут и торговцы, а у ближайшей жаровни компания моряков императорского флота играла в кости. Хозяин поставил наконец перед путниками большую миску с дымящейся похлебкой, блюдо с хлебцами и кувшин разбавленного водой вина. И дальше молодые люди какое-то время не обращали ни малейшего внимания на окружающих, увлеченные едой.

Они как раз утолили первый голод, когда в трактир вошел еще один посетитель. И до этого все время входили и выходили люди, но вновь пришедший очень уж отличался от остальных. Юстин с одного взгляда определил в нем правительственного чиновника, возможно сборщика налогов. Человек постоял, разглядывая набитое битком помещение, затем направился к их столику. Через минуту он уже стояли около них.

— «Дельфин» сегодня переполнен. Не разрешите ли присоединиться к вам? Больше, хм, кажется, мест нет.

— Садись, добро пожаловать, — отозвался Юстин и подвинулся на узкой подковообразной скамье. Новоприбывший с довольным видом уселся, бормоча слова благодарности, потом поманил пальцем хозяина.

Незнакомец был маленького роста, не то чтобы толстый, но пухлый, с заметным брюшком, словно он слишком много и слишком торопливо ел и мало двигался.

— Мне, как обычно, чашу вина — твоего лучшего, — сказал он хозяину и, когда тот ушел, обратил к приятелям улыбающееся лицо. — Вино здесь поистине отменное, потому-то я и захожу сюда, иначе, хм, вряд ли я посещал бы эту таверну.

По его пухлому, гладко выбритому личику разбежались приятные морщинки, и Юстин со вспыхнувшей неизвестно почему симпатией отметил, что у их соседа по столу глаза маленького довольного ребенка.

— И часто ты приходишь сюда? — спросил Флавий, пытаясь стряхнуть с себя подавленность и проявить дружелюбие.

— Нет, нет, лишь изредка, когда наведываюсь в Адурны. В силу моих занятий мне приходится много разъезжать.

Флавий указал на стальной пенал и чернильницу в виде рога, висевшие у нового знакомца на поясе:

— Вот в этом и заключаются твои занятия?

— Не совсем, не совсем. Я был когда-то правительственным чиновником, но сейчас у меня разнообразные интересы. Да, именно так. — Он переводил безмятежный наивный взгляд с Юстина на Флавия. — Немного покупаю, немного продаю, играю, хм, небольшую, но, смею думать, немаловажную роль в вопросах налога на зерно. — Он поднял чашу с вином, которую только что поставил перед ним хозяин: — Ваше здоровье!

Флавий, улыбаясь, поднял свою чашу и повторил тост, то же сделал Юстин.

— А вы что тут делаете? — полюбопытствовал сборщик налогов. — По-моему, я вас здесь раньше не видел.

— Да, мы пришли, чтобы найти нашего родича, он должен был тут обосноваться, но, видно, все-таки переехал куда-то в другие место. Никто тут о нем не слыхал.

— И как его зовут? Может быть, я помогу вам.

— Криспиний. Он занимается винной торговлей, — ответил Флавий (тему цвета волос он пока решил придержать и пустить в ход позже, если понадобится).

Собеседник с сожалением покачал головой:

— Нет, пожалуй, я не припоминаю никого с таким именем.

Взгляд его вдруг задержался на левой руке Флавия, которой тот держал кубок. Юстин, уловив его взгляд, посмотрел туда же и увидел, что интерес незнакомца привлекла гемма с дельфином. В тот же миг Флавий и сам это заметил и опустил руку под стол. Но маленький сборщик налогов уже перевел глаза на группу моряков около жаровни: тем надоело играть в кости, и они теперь затеяли громкую перепалку.

— Какая разница? — вопрошал долговязый тощий человек с белым шрамом на лбу от удара мечом. — Всякий, кто мне дает пить бесплатно за его здоровье, да еще горсть сестерциев в придачу, пусть его будет императором — мне все одно. — Он смачно сплюнул в жаровню. — Только на сей раз горсть должна быть побольше и получить ее я хочу побыстрее.

— Императоров больно много развелось, вот в чем беда. И главное, все разом, — вступил в разговор унылого вида субъект в зеленоватой тунике, явно моряк с разведывательных галер. — А что коли двум другим придется не по нраву божественный Аллект в пурпуре? Вдруг цезарь Констанций возьмет да свалится нам на голову в один прекрасный день?

Первый, со шрамом, хлебнул еще раз и — вытер рот тыльной стороной руки.

— Цезарю Констанцию и без того делов хватает. Каждый дурак знает — племена вдоль Рейнского Вала зашевелились, как червивый сыр.

— Может, ты прав, а может, и нет, — мрачно возразил пессимист. — Я служил под его началом. У него хоть и физиономия с кулак, зато он лучший вояка в этой старой, выдохшейся империи. Нисколько не удивлюсь, если он сперва утихомирит германцев, а потом явится усмирять нас.

— Пусть только явится! — угрожающе взревел со шрамом. — Пусть попробует! Это я вам говорю! Мы утерли нос императору Максимиану, когда он к нам сунулся, и, клянусь, утрем нос его щенку! — Он пошатнулся, с трудом удержался на ногах и поманил пальцем хозяина: — Эй, Ульпий! Еще вина!

— Когда мы утирали нос императору Максимиану, мы дрались с огоньком, живота своего не жалели, — заговорил третий, да так остервенело, что слова его прозвучали как лязг клинков. — А теперь все не то.

— Ты за свой живот говори! — крикнул кто-то, и все захохотали.

— А я и говорю. Объелся я нашими подвигами! Тошнит от них.

Человек со шрамом, получивший наконец еще вина, круто развернулся к нему:

— Ты же вместе со всеми орал, когда новому императору присягали!

— Ну и орал вместе с вами, собаки, орал! Да, я приносил присягу, клянусь Юпитером Громовержцем, приносил! Ну и что с того? Много ли стоит моя присяга? А твоя чего стоит, приятель? — Он погрозил пальцем своему противнику со шрамом, глаза его ярко блестели в свете качающегося фонаря. Кто-то из компании сделал попытку остановить его, но он только пуще повысил голос: — Да будь я Аллектом, я бы ни на грош нам не поверил ни легионам, ни флоту. Ведь случись что, мы точно так же будем приветствовать завтра другого императора. А какой прок от армии и флота, которым нельзя доверять, когда дело дойдет до войны? А? Да не больше проку, чем от императора, которому ни на грош доверять нельзя.

— Уймись, дурень! —попытался угомонить его хозяин трактира. — Ты сейчас пьян, сам не соображаешь, что несешь. Иди в казармы, проспись!

— Конечно, хочешь отделаться от меня, боишься за свою поганую лавчонку. — Тон его стал откровенно издевательским, он закусил удила. — Ф-фу! Ну и страна! Мне бы в темный уголок трюма на любом судне, какое поплывет к тому берегу, — я не то что в казармы, я в Галлию уберусь! Прямо сегодня, и оглядываться не стану! А сейчас я еще выпью.

— Нет, приятель, не выпьешь, — заявил владелец трактира. — Ты сию минуту уберешься в казармы.

К этому моменту тишина, наступившая было вокруг, начала прерываться угрожающими возгласами, к компании моряков начали подступать люди; со звоном упала чья-то чаша и покатилась по полу; и Юстин, который с мучительным вниманием прислушивался к происходящему, ибо впервые слышал, что говорят сами легионеры о смене императора, вдруг осознал, что маленький сборщик налогов нагнулся к ним и шепчет:

— Лучше уйти поскорей.

— Почему? — неуступчиво спросил Флавий.

— Потому что человек, который сидел у самой двери, только что выскользнул наружу, и теперь в любой момент жди неприятностей. И неприятности коснутся всех. — Он виновато улыбнулся, прикрывшись пухлой рукой: — Неблагоразумно ввязываться в такие дела, особенно если, хм… если у тебя есть что скрывать от патруля.

Глава 10. «Береника» отплывает в Галлию

Взгляд Юстина, скользнув по лицу незнакомца, остановился на Флавии. Его сородич, полуобернувшись, с хмурой тревогой смотрел на маленького сборщика налогов. Потом он молча поднялся и, порывшись за поясом, выложил на стол монеты.

Юстин тоже встал — рука его непроизвольно потянулась к ящику с инструментами, висевшему сбоку на ремне. Глаза юношей встретились, и они вопрошающе посмотрели друг на друга. Флавий с недоумением пожал плечами и направился к двери, ведущей на берег. Но сборщик податей энергично замотал головой:

— Нет, нет, вот сюда. Так будет гораздо лучше. — Он открыл еще одну дверь, совсем возле них, — она так глубоко пряталась в тени, что поначалу они ее не заметили. Но едва они переступили порог, как сзади раздался чей-то яростный рев и грохот падающего стола. Шаткая дверь неслышно прикрылась за беглецами, и шум сразу заглох.

Теперь они шли по какому-то коридору и мгновение спустя, когда за ними закрылась еще одна дверь, оказались на узкой улочке, конце которой тускло светилась гавань. Улочка была пустынная, темная и совершенно безмолвная, если не считать шелеста ветра, гоняющего по ней мусор взад и вперед.

Флавий остановился посреди безлюдной мостовой.

— Ну а теперь скажи, откуда ты взял, будто мы что-то хотим утаить от патруля? — вполголоса спросил он.

— Милый юноша, ты полагаешь, открытая улица подходящее место для такого разговора? — разумно заметил их спутник.

— Ну а тогда где же это место?

— Я собирался… хм… Я хотел просить вас пойти ко мне домой.

На миг воцарилось удивленное молчание, затем Флавий спросил:

— Послушай, ты можешь нам толково объяснить, почему мы должны доверять тебе? А тем более если хотим что-то скрыть?

— Боюсь, что нет. Положение крайне щекотливое, крайне щекотливое… но уверяю вас, вы можете на меня рассчитывать.

Сборщик податей сказал это настолько искренне и выглядел таким огорченным, что они невольно поверили ему.

— Ну раз ты так говоришь… — Флавий неожиданно для себя самого рассмеялся. Они двинулись дальше по улице, пухлый коротышка рысцой бежал впереди. Закутанный с головой в плащ, он показался Юстину похожим на огромный бледный кокон. А может, они просто доверчивые болваны?.. Нет! Все-таки нет — у него было ощущение, что этот маленький чудак их не обманывает. Когда они спускались по узкой тропинке к берегу, налетевший порыв ветра донес до их слуха быстрый топот подкованных сандалий стражников, спешивших в сторону винной лавки.

— Идут! — встревоженно сказал Юстин. — Неужели ничем нельзя помочь тому бедняге? Ужасно, что мы его бросили. Кокон на бегу поглядел на него через пухлое плечо:

— Бросили? Нет, нет, мы его не бросили, ты не беспокойся. — И он нырнул в какой-то проулок.

Юстин уже окончательно утратил представление о том, куда они идут, как вдруг перед ним возник тупичок, в конце которого они увидели дверь в глухой высокой стене.

— Прошу прощения, но вынужден впустить вас через черный ход, — сказал сборщик налогов, отворяя дверь. — Я и сам обычно хожу этим путем: здесь не так-то просто подглядеть. А мои соседи, хм… очень склонны подглядывать. — С этими словами он провел их в узкий двор.

Из-за туч выглянула луна и осветила беленные известью стены, колодец посреди двора и деревцо рядом с ним.

— Это мой садик, — застенчиво сказал он. — Тут всего одна яблонька, но она особенная. — Заложив руки за спину, он продолжал: — По-моему, с яблоней… хм… ни одно дерево не сравнится. «Яблоня, звенящая, золотая…» Вы читали Еврипида?

Продолжая что-то тихо бормотать себе под нос, он направился к двери в другом конце дворика и, открыв ее, повел их куда-то в темноту, приятно пахнущую обжитым теплом. — Вот мы и дома. Люблю возвращаться под вечер домой. Это кухня. Пожалуйста, проходите прямо в мою парадную комнату. Смотрите, Майрон оставил нам огонь в жаровне. Замечательный, просто замечательный огонь!

Он, как домовитая клуша, не переставая суетился: сунул сухой прутик в жаркие, раскаленные угли и поджег фитиль, потом подбросил поленья в жаровню. Когда лампа разгорелась, Юстин увидел, что они находятся в небольшой веселой комнате с продольными цветными полосками на стенах. Возле жаровни на двух низких скамьях горой лежали яркие домотканые ковры, а в нишах вдоль стен выстроился целый сонм домашних богов из раскрашенного гипса. Все это было так буднично и так далеко от их безумного путешествия на юг и сцены в винной лавке, что Юстину вдруг стало смешно неизвестно отчего.

— Здесь нам никто не помешает, — успокоил их хозяин, на всякий случай проверив ставни на высоком окне и убедившись, что они не пропускают свет. — Я не держу рабов. Люблю чувствовать себя свободным. Майрона я тоже отпускаю по вечерам.

Флавий стоял посреди комнаты, слегка расставив ноги и заложив руки за спину.

— Ну теперь мы не на улице, может ты объяснишь нам наконец, что за всем этим кроется? — сказал он.

— Ах да, ты спрашивал, почему я думаю, будто вы что-то скрываете. — Коротыш погрел над огнем пальцы. — Это, хм… не так-то просто объяснить. Но попробую. Мой хороший друг, — ты с ним разговаривал сегодня вечером на берегу, — усомнился, те ли вы люди, за которых себя выдаете. Вам следовало бы — как бы лучше выразиться? — скажем, держаться больше в тени. Легионерская выправка не совсем… хм… сочетается с остальным вашим видом. Мой друг был в «Дельфине», когда туда явились вы, а потом доложил мне. Я решил прийти в таверну и убедиться во всем собственными глазами — у меня тоже возникло подозрение, что вы не те, за кого себя выдаете. Скажу еще: я не мог не заметить гольца — оно тоже, хм… не вписывается по все остальное.

— Только и всего? И из этого ты сделал свои выводы?

— Нет, нет. У меня не было твердой уверенности ни в чем до той поры, пока я не предложил вам уйти, на всякий случай… если у вас есть что скрывать, — и вы ушли.

Флавий озадаченно посмотрел в лицо коротышки:

— Все выглядит так просто, если тебя послушать.

— Оно так и есть. А теперь скажите, что я могу для вас сделать?

Юстин снова еле сдержался, чтобы не рассмеяться, — он устал и едва стоял на ногах.

— Можно… можно мне сесть? — спросил он.

Пухлая физиономия их хозяина вытянулась от огорчения.

— Ну конечно, конечно. И о чем я только думаю?! Даже не предложил гостям сесть. Вот сюда, пожалуйста, поближе к очагу.

Коротышка захлопотал вокруг них, как Наседка, и Юстин благодарно улыбнулся в ответ. Он уселся на ложе и протянул руки К огню.

Однако Флавий, нетерпеливо мотнув головой, продолжал стоять. Он хмуро глядел на огонь: маленькие язычки пламени уже со всех сторон лизали поленья. Внезапно брови его насмешливо поднялись и он, рассмеявшись, сказал:

— Ну что ж, ничего не поделаешь, придется рискнуть и кому-то довериться, иначе мы с места не двинемся до самых греческих календ[35]. Так вот, нам необходимо переправиться в Галлию.

— Я так и думал.

— Думать мало, ты можешь нам помочь?

— Я… хм… уже кое о чем договорился. — Коротышка наконец тоже сел и устремил на Флавия открытый, безмятежный взгляд. — Но прежде мне хотелось бы поподробнее узнать о причинах, побудивших вас к такому решению. Вы уж меня извините, но я не люблю переправлять незнакомый груз.

— И ты уверен, что, выслушав нас, узнаешь истину? Ведь мы можем наговорить о себе с три короба.

— Кто же вам мешает? — сказал невозмутимо маленький сборщик налогов.

Флавий пристально посмотрел на него, после чего выложил всю их историю, точно так же как накануне рассказал ее тете Гонории.

Когда он кончил, коротышка кивнул:

— При таких обстоятельствах ваше желание уехать с острова вполне оправданно, в высшей степени оправдано. Думаю, мы сможем вам помочь, но придется потерпеть еще несколько дней. Надо сделать кое-какие приготовления… хм… Ну и еще кое-что.

— Что касается платы, — начал было Флавий, но их хозяин перебил его.

— Речь идет не о плате, — сказал он как-то очень по-домашнему. — Нет, нет, в таком деле именно тех людей, которых надо бы купить, не купишь ни за какие деньги.

Наступила пауза.

— Прости меня, — сказал Флавий. — Ничего, ничего, милый мой юноша. А что до ближайших наших планов, я полагаю, вы не откажетесь воспользоваться моим гостеприимством на эти несколько дней. Боюсь, правда, то единственное жилье, которое я могу вам предоставить, будет несколько тесновато, к тому же оно лишено удобств. Но вы же понимаете, насколько небезопасно держать вас в этом доме. — Он виновато улыбнулся, как бы извиняясь, и поднялся на ноги. — Вообще-то, если вы не возражаете, я могу отвести вас в ваши апартаменты прямо сейчас. Боюсь, позже мне придется заняться… это связано с нашим… хм… чересчур опрометчивым другом из «Дельфина». Но прежде, чем я снова уйду, мне бы хотелось знать, что вы устроены и вам ничто не грозит.

— Мы в твоем распоряжении, — улыбнулся Флавий.

Они опять прошли через кухню и оказались в комнате за ней, скорее всего кладовой. Здесь в темноте сборщик налогов стал двигать ящики и корзины, и Юстин с Флавием скорее почувствовали, чем увидели дыру, зиявшую в стене перед ними.

— Проходите сюда. Когда-то тут была дверь, но ее давным-давно заложили. А я ее приспособил, уж тому немало времени. Берегите головы!

Предупреждение было излишним, так как дыра была в половину человеческого роста и им пришлось встать на четвереньки. За дырой уходила вверх, в темноту, крутая выщербленная лестница. Юстин и Флавий начали взбираться по ней, пока наконец не очутились на пороге какой-то каморки. На них пахнуло пылью и плесенью.

— Что это за место? — спросил Флавий.

— Это часть старинного театра. Увы, нынче никто не помышляет о спектаклях, да и актеров уже не осталось. Так и превратился театр в настоящие трущобы, с тех пор как его перестали использовать по назначению, и здесь постепенно поселился простой люд. — Хозяин их слегка запыхался после крутого подъема. — К сожалению, я не могу зажечь лампу. Здесь слишком много щелей, и свет будет виден снаружи. В углу куча ковров — все чистые и сухие, так что не беспокойтесь. Советую вам лечь спать. Когда ничего другого и остается, самое лучшее лечь спать — время тогда проходит быстрее. — Он повернулся к двери. — Я вернусь утром. Да, еще. Вот тут в стене, справа от лестницы, доски совсем разболтались, но не рекомендую вам их вынимать, если вздумаете переползти на другую сторону — поглядеть, что там делается. Пол за ними совсем прогнил, и вы рискуете сломать себе шею, а тогда вы… хм… раскроете это мое маленькое, но столь нужное убежище. Они услышали, как он спускается по лестнице, а потом снова подтаскивает корзины и ящики к дыре. Оставшись вдвоем, Юстин и Флавий не стали ничего обсуждать, да и обсуждать, собственно, было нечего. К тому же у них на это просто не хватило бы сил — до того они измучились и ослабели. Поэтому они безропотно последовали совету хозяина: ощупью добрались до груды ковров в углу и, забравшись в середину, тут же заснули, как две усталые собаки.

Проснулся Юстин словно от удара, — высоко над головой сквозь щели в ставнях сочился серый утренний рассвет, а с лестницы доносился звук шагов: он даже не сразу сообразил, где находится. Стараясь стряхнуть с себя сон, он вслед за Флавием выбрался из-под ковров, и тут в дверях показался их хозяин.

— Надеюсь, я не нарушил ваш покой, — приветствовал он их. Мелкими шажками подошел к скамейке, стоящей под окном, и положил на нее какой-то сверток. — Я завтрак, правда тут только хлеб, сыр и яйца. — Он виновато кашлянул. Временами он испытывал странное чувство вины, они уже успели заметить тот его виноватый кашель. — А вот из моей библиотеки… поможет вам скоротать время… Это первый свиток «Ипполита». Я вчера вечером уже цитировал вам Еврипида и по вашей реакции понял, что ни один из вас не читал его. Мне кажется, вещь начинаешь ценить по-настоящему, только если приходится… хм… ради нее чем-то пожертвовать. Ради «Ипполита» мне пришлось отказаться от многих трапез и посещений гладиаторских игр. Я тогда был одним из помощников Караузия и… хм… получал не очень большое жалованье. Думаю, вам не нужно говорить о том, чтобы вы осторожно обращались с этим свитком…

— Спасибо тебе за то, что ты нам доверяешь, — поблагодарил коротышку Юстин.

Но на одной из стен сохранились следы фресок — выцветшие призраки гирлянд, обвивающих колонны, сохранился даже крошечный Эрос, парящий на лазурных крылышках…

Юстин весь день пытался читать Еврипида — главным образом потому, что считал: если тебе дают книгу, которую любят так, как их пухленький хозяин любит Еврипида, ты обязан прочесть ее, чтобы не обидеть человека, который тебе книгу дал. Однако он так и не преуспел в своих стараниях. Всю жизнь он испытывал страх оказаться запертым в таком месте, откуда невозможно выйти по собственной воле, — этот страх жил в нем с раннего детства, с того самого дня, когда захлопнулась за ним дверь винного амбара и он просидел много часов в темноте, прежде чем его обнаружили. Прошлую ночь он валился с ног от усталости, и ему хотелось только одного — спать. Но сейчас мысль о том, что он, как в клетке, заперт в этой узкой потайной комнатке, доступ в которую прегражден не корзинами, маскирующими дыру, а крепкой дверью, вставала между ним и историей Ипполита, лишая всего, что он читал, силы и красоты.

К вечеру вернулся их хозяин и заявил, что, поскольку уже темно и мало вероятно, что им могут помешать, он просит доставить ему удовольствие и отужинать с ним. С тех пор каждый вечер, за исключением одного раза, когда еду им принес мальчик с беспокойным, настороженным взглядом и без двух передних зубов, представившийся как Майрон, что за всем здесь смотрит, Юстин и Флавий ужинали в обществе сборщика налогов за закрытыми ставнями в его маленьком доме, задняя стена которого примыкала к театру.

Эти долгие вечера в ярко освещенной и такой обычной комнате, беседы с Паулином — ибо именно так звали их хозяина — были, несмотря на их кажущуюся нереальность, радостной отдушиной для обоих. А для Юстина это каждый раз означало еще и освобождение из клетки. Юстину все трудней и трудней становилось выносить их маленькую темницу. Он все время к чему-то прислушивался: ждал, что внизу, во дворике, вот-вот раздадутся голоса стражников и удары посыплются в дверь. По ночам, когда Флавий крепко спал, положив ладонь под голову, он лежал без сна, всматриваясь воспаленными глазами в темноту, и ему казалось, что стены сжимаются вокруг него, что он в ловушке.

Утешало одно: скоро, очень скоро — он не сомневался в этом — в конце странного темного тоннеля их ждет Галлия, ждет дневной свет и мир привычных вещей.

И вот на пятый день, когда они, по обыкновению, собрались в уютной комнате за закрытыми ставнями, Паулин сказал:

— Рад сообщить, что луна и прилив благоприятствуют нам и все готово для вашего путешествия.

Они так долго ждали этого момента, что не сразу поняли, о чем речь.

— И когда? — прервал молчание Флавий.

— Сегодня ночью. После ужина мы зайдем в одно место за нашим приятелем из «Дельфина». А как только луна зайдет, «Береника» — она идет с шерстью в Галлию — будет ждать нас у берега в двух милях к западу отсюда.

— Все так просто, — улыбнулся Флавий. — Мы очень благодарны тебе, Паулин. Не знаю, что мы можем еще к этому добавить.

— Хм… — Паулин взял со стола хлебец, поглядел на него, будто в первый раз видит, и положил обратно. — Есть… хм… одна вещь, о которой мне бы очень хотелось просить вас.

— Если есть что-то… что угодно и мы можем это для тебя сделать — проси, мы на все готовы, — сказал Флавий.

— Что угодно? Ну хорошо. Не согласились бы вы, оба конечно — я вас так и воспринимаю, как две половинки одного целого, — отпустить «Беренику» в Галлию лишь с одним пассажиром на борту… нашим другом из «Дельфина»?

В первое мгновение Юстин не поверил своим ушам, затем, придя в себя, услышал голос Флавия:

— Ты хочешь просить нас… остаться здесь, в Британии? Но для чего?

— Поработать со мной.

— Нам с тобой?! Богиня Рома! Какая от нас польза?

— Именно вы и можете принести пользу. Но вы сейчас должны сказать «да» или «нет». Времени на раздумья у вас не осталось. Я специально дотянул до последнего. Понимаете, мне нужны люди, которые взяли бы на себя руководство, случись что со мной. А из всех, кто замешан в этом… хм… деле, увы, нет ни одного способного заменить меня. — Он улыбался, глядя на раскаленные угли в жаровне. — А мы делаем поистине доброе дело. За последние несколько недель нам удалось переправить за пределы Британии немало людей, за которыми охотились волки Аллекта. Кроме того, мы можем посылать из вражеского лагеря сведения, так необходимые Риму. И когда придет император Констанций — а я уверен, он непременно придет, — нам понадобится… хм… друг по эту сторону ворот. Подумайте, как будет обидно, если все развалится в прах — и только из-за того, что один человек погиб, а заменить его было некому.

Юстин смотрел на пламя светильника и думал, что это все слишком жестоко. Теперь, когда Галлия так близко, рукой подать… и ясный солнечный свет, и привычная жизнь… И вдруг этот маленький толстяк призывает их вернуться обратно во тьму. Молчание затянулось и начинало давить. Где-то далеко в ночной тишине послышался стук кованых сандалий. Шаги приближались, все ближе и ближе шел патруль. Он проходил здесь каждый вечер в одно и то же время. И каждый раз у Юстина что-то сжималось в животе. Вот и сейчас у него внутри все сжалось, а одновременно, казалось, сжалась вся веселая комната, И, даже не глядя, он знал: Флавий и Паулин испытывают такое же напряжение и оно все растет и растет… пока наконец не завершится вздохом облегчения, когда шаги удалятся, так и не замедлив хода.

И так будет всегда, так будет повторяться и днем и ночью. Рука стражника в любой момент может опуститься тебе на плечо, и стук шагов замрет у двери… На все это у него не было сил.

Он услышал, как Флавий сказал:

— Поищи кого-нибудь другого, того, кто лучше подходит для такой работы. Юстин — лекарь, а я — солдат. И если мы чего-то стоим, то только в своей профессии. У нас нет качеств, нужных для твоего дела. Да и мужества такого, как должно, тоже нет, если говорить честно.

— Я сужу иначе, — ответил Паулин и, помолчав немного, добавил: — Меня не покидает мысль, что, когда придет Констанций, именно наша работа окажется более важной, чем та, что ждет вас, если вы вернетесь в легионы.

— Ты судишь иначе… Но как ты можешь судить? — с отчаянием в голосе произнес Флавий. — Ведь ты нас совсем не знаешь, ты с нами разговаривал всего четыре вечера или пять. Не больше.

— У меня… хм… на этот счет особое чутье. И я, как выяснилось, редко ошибаюсь в своих суждениях.

Юстин с несчастным видом покачал головой.

— Мне очень жаль, — только и успел вымолвить он, как его прервал Флавий:

— Уговаривать нас бесполезно. Мы уезжаем.

Сборщик налогов безнадежно опустил руки, как бы признавая свое поражение, но его пухлое личико при этом не утратило обычного доброжелательства.

— Что ж, жаль, — сказал он. — Но нет так нет. Больше не думайте об этом. С моей стороны было не совсем честно ставить вас перед таким выбором. А сейчас поешьте. Перед дорогой надо хорошенько подкрепиться.

Но почему-то еда, которая должна была бы иметь привкус свободы, отдавала пеплом, кусок вставал поперек горла, почти душил.

Часа через два они все — Юстин с Флавием, сборщик налогов и моряк из «Дельфина» — стояли возле искореженных ветром деревьев боярышника, лицом к морю, — там на веслах к берегу приближалось небольшое судно. Луна почти совсем зашла за тучи, но море еще светилось за окутанными мраком дюнами; колючий ветерок, вздыхая, пробегал по раскинувшимся на мили болотам, по низким прибрежным пойменным лугам, эоловой арфой, нестройно, едва слышно, пел в голых кривых сучьях боярышника. Луч света на миг выхватил корпус судна — золотисто-оранжевый цветок в мире темных красок: черных, серебристых, дымчато-серых. И сразу же кончилось напряженное ожидание.

— Это «Береника», можно не сомневаться, — сказал Паулин.

Настало время прощаться.

Моряк, мрачно молчавший всю дорогу с момента их встречи в условленном месте, повернулся к Паулину и грустно произнес:

— Не знаю, почему ты так старался из-за меня, но в любом случае я тебе благодарен. Я… я просто не знаю, что сказать…

— Тогда и не стоит тратить на это время. А теперь пора двигаться, дружок. Пора, пора.

— Спасибо, господин.

Моряк поднял руку в прощальном жесте и, повернувшись, зашагал вдоль берега. Флавий неожиданно спросил:

— Можно задать тебе вопрос?

— Только если быстро.

— Ты все это делаешь из жажды приключений?

— Приключений? Боги! — Даже в темноте они почувствовали, как ошеломлен Паулин. — Нет, конечно. Мне это чуждо, я… хм… слишком робок для этого. Ну а теперь прощайте. Нельзя держать судно — вот-вот начнется отлив.

— Уже идем. Прощай, и еще раз спасибо.

Юстин, придерживая рукой, как обычно, ящик с инструментами, пробормотал нечто невнятное, что и сам затруднился бы разобрать, и, оборотившись к морю, двинулся вслед за Флавием.

Они нагнали моряка из «Дельфина» и вместе стали спускаться, петляя между песчаными дюнами, к ровному, исчерченному волнами пляжу. Судно ждало их, затихшее, как спокойно сидящая морская птица. У кромки воды Юстин остановился и оглянулся. Он знал: оглядываться гибельно, но ничего не мог с собой поделать. В последнем отсвете мелькнувшей луны он увидел крепенькую фигурку Паулина, одиноко стоящего среди боярышника, а за ним пустоту бесконечных болот.

— Флавий, я остаюсь, — вдруг сказал он с отчаянием в голосе.

Наступила короткая пауза.

— Значит, я тоже, — ответил Флавий и добавил, усмехнувшись: — Ведь Паулин сказал: мы с тобой — две половинки одного целого.

Моряк из «Дельфина», стоя уже вводе, обернулся.

— Поторапливайтесь, — бросил он.

— Не беспокойся. Все отменяется. Передай там на судне, что двое остаются. Думаю, они поймут.

— Это, конечно, дело ваше, — начал было моряк, но Флавий прервал его:

— Ну, конечно, наше. Счастливо тебе, и… поторапливайся, — повторил он только что сказанные моряком слова.

Они замолчали, и тут же послышался тихий, осторожный шепот прилива, подбирающегося к их ногам. Они смотрели, как их спутник бредет по воде, погружаясь все глубже и глубже, — вода почти покрыла его с головой, когда он наконец добрался до ждущего их судна. Мелькнул свет фонаря, значит, моряка втянули на борт. Потом фонарь погас, в полной тишине подняли паруса, и суденышко, набирая ход, скользнуло по волнам и растворилось в море, как привидение.

Юстин вдруг ясно услышал громкие всплески прилива, которые тут же сменились минутным затишьем, услышал вой ветра, гуляющего по темным пустынным болотам за его спиной. Он почувствовал себя маленьким, беззащитным, у него засосало под ложечкой. Сейчас он и Флавий могли бы скользить по морю и к рассвету уже были бы в Гезориаке. Они снова вернулись бы к дневному свету, к привычной жизни, к старому братству. А вместо всего этого…

Он почувствовал, как рядом с ним шевельнулся Флавий, и, не сговариваясь, они молча зашагали по мягким дюнам навстречу маленькой фигурке, стоящей в ожидании возле боярышника.

Глава 11. Тень

Они отдали Паулину один из двух опаловых браслетов тети Гонории, с тем чтобы, если понадобится, употребить его для нужд дела. Они хотели отдать и второй тоже, но сборщик налогов велел сохранить его на черный день. Флавий снял с пальца старинный, видавший виды перстень с печаткой, который был явно несообразен с их нынешним положением, и на ремешке надел его на шею под тунику. А на следующий день вечером Юстин попросил Паулина разрешить ему уединиться, чтобы написать отцу.

— Хочу предупредить отца о том, что от меня в течение какого-то времени не будет вестей. Я дам тебе прочесть письмо, чтобы ты не беспокоился, что я случайно выдал какую-то тайну.

Подумав, Паулин согласился.

— В этом есть резон, — сказал он. — Это может избавить нас… хм… от лишних расспросов.

Но, взявшись за стиль, Юстин неожиданно почувствовал, как трудно ему начать писать. Он понимал, что это, быть может, его последнее письмо, и поэтому ему о многом хотелось сказать, но, как все передать; словами, он не знал. В конце концов он написал: «Если до тебя дойдет известие, будто я покинул свой пост в Магнисе, и если это известие и мое письмо будут последними, что ты получишь, не стыдись меня, отец, клянусь тебе, я не сделал ничего та кого, чего бы ты мог стыдиться». И это было все, что он написал. Он дал открытый складень[36] Паулину, но тот лишь бросил беглый взгляд на письмо и сразу же вернул его. А как только представилась возможность, оно было переправлено через некоего купца, отбывшего с острова под прикрытием ночи. Юстин же, которого не покидало чувство, что теперь перерезана последняя ниточка, связывающая его с привычным миром, вместе с Флавием с головой окунулся в совсем иную, такую странную жизнь.

Да, это была поистине странная жизнь (если ее вообще можно назвать жизнью) среди людей, подобранных самым при чудливым образом. С кем только они не сталкивались! Сэрдик, корабельный мастер, и мальчишка Майрон, которого некогда с поличным поймал Паулин, когда тот пытался украсть у него кошелек; Федр — моряк с «Береники» с длинной голубой фаянсовой серьгой в ухе — и правительственный чиновник из продовольственного ведомства в Регне; старуха, торгующая цветами у входа в храм Марса в Клаузентии, и еще много-много других. Они почти никак не были связаны друг с другом — разве что раздастся в темноте условный свист и тут же оборвется или мелькнет ненароком веточка простого плевела, заткнутая в брошь или в узел на поясе. Большинство из них, даже из тех, кто постоянно жил в Адурнах, ничего не знали ни о тайной лазейке, заваленной старым хламом в кладовке Паулина, ни о другом пути, который Паулин назвал «воробьиным». Путь этот начинался за низкой стеной около парадного входа в старый театр и оканчивался у расшатанных досок в стене в комнате, где все еще парил раскрашенный Эрос. Но несмотря на всю странность этого сообщества людей — оно было своеобразным братством.

Юстин и Флавий поселились вместе с Сэрдиком, корабельным мастером. Они брались за любую работу, какую им удавалось достать в городе или в портовых ремонтных мастерских, но работали только тогда, когда жили в Адурнах: им довольно часто приходилось отлучаться по делам то в Регн, то в Венту, то в Клаузентию. Юстин, но не Флавий, ибо его легко могли узнать даже в переодетом виде, не раз забирался далеко на север в Каллеву. Пять больших дорог сходились в этом городе, и когорты Орлов без конца сновали через перевалочный лагерь за крепостными стенами. И если держать открытыми глаза и уши, то во всей Британии не сыскать было места лучшего, чем Каллева.

Ушла зима, и яблоня Паулина покрылась почками. За это время свыше двух десятков людей благополучно переправились за море: все они приходили в «Дельфин» или еще в какое-нибудь из условленных мест и, воткнув в пряжку веточку плевела, тихонько произносили: «Меня прислали».

Потом весну сменило лето, и лучшая в империи яблоня сбросила лепестки с розовыми краями в темную воду дворового колодца. Народ уже почувствовал руку императора Аллекта, сидящего в главном городе — Лондинии. Все ждали, что налоги на зерно и землю, высокие, но все же справедливые во время правления Караузия, снизятся при Аллекте, однако этого не произошло, наоборот, они стали еще выше, да и взимались теперь нещадно, ибо шли на личные нужды императора. К тому же в начале лета из конца в конец Британии поползли слухи о том, что Аллект берет на службу наемников из саксов и франков и, мало того, еще и разбойных Морских Волков — лишь бы удержать свою власть. Сомнений не возникало — Британию предали! Люди теперь помалкивали — болтать становилось опасно, — но при этом смотрели друг на друга глазами, в которых были злость и непримиримость; шли недели, и все больше народу, с веточками плевела, незаметно пробирались в «Дельфин».

Жители Адурнов впервые увидели ненавистных наемников в тот памятный жаркий июльский день, когда к ним приехал сам Аллект, дабы произвести смотр войскам и оборонительным укреплениям огромной крепости.

Казалось, весь город высыпал из домов и запрудил широкую мощеную улицу, ведущую к Преторианским воротам. Горожанами двигало любопытство и волнующая перспектива увидеть императора, пусть даже ненавистного, а также еще и боязнь навлечь на себя высочайшее неудовольствие, в случае если ликование будет недостаточным.

Юстин и Флавий отыскали для себя удобное местечко возле лестницы маленького храма Юпитера, где император должен был совершить жертвоприношение, прежде чем ступить в крепость. На июльском солнцепеке над головами огромного скопища людей в парадных ярких одеждах, как облако мошкары, дрожало жаркое марево. Лавки выставили все свои богатства и развесили золоченые ветки, колонны храма были увиты гирляндами из дубовых листьев и таволги, от цветущей пены которой исходил медовый, сладкий аромат, он смешивался с ароматом садовых бархатцев и кислым духом, шедшим от разгоряченных стиснутых тел. Однако во всей этой сцене, несмотря на праздничные одежды, яркие краски и цветочные гирлянды, была какая-то безрадостность, что делало ее фальшивой.

Молодые люди оказались совсем близко от цепочки легионеров, охраняющих порядок, настолько близко, что им было слышно, как малиновые конские волоски на гребешке шлема юного центуриона скребутся о металлические надплечники всякий раз, когда тот поворачивает голову. Центурион был смуглый и худой, кожа да кости, с носом торчащим, словно нос галеры, и большим упрямым ртом. Непонятно почему, но Юстин сразу же заприметил этого парня, очевидно почувствовав в нем родственную душу.

Но вот далеко на дороге, ведущей из Венты, возникло какое-то движение, и по рядам горожан пробежала зыбь — напряженное ожидание охватило стоящую перед храмом толпу. Все ближе и ближе накатывалась неторопливая волна хриплых звуков. Все головы были повернуты в одну сторону. Юстин, зажатый между огромным, как каменная плита, легионером и толстухой, дышащей ему в затылок, увидел наконец кавалькаду, которая ширилась и разрасталась на глазах. Впереди он ясно различил высокую изящную фигуру нового императора в окружении свиты придворных и старших командиров крепостного гарнизона; сразу за ним следовали саксы из его личной охраны. Аллект-предатель был сейчас от Юстина с Флавием всего в нескольких футах; он ехал посреди волнующейся толпы, спокойный, белолицый человек, глаза и кожа его казались особенно бледными по контрасту с горящими складками пурпурной мантии, которая ниспадала с плеч на позолоченную бронзу его доспехов. С очаровательной, столь знакомой улыбкой он повернулся к ехавшему рядом коменданту лагеря и стал ему что-то говорить, затем с интересом поглядел на толпу, выразив наклоном головы и жестом большой белой руки одобрение приветствиям и, видимо, не замечая неискренности всего происходящего. За Аллектом, сгрудившись, ехали рослые светловолосые и голубоглазые варвары из германских племен; они обливались потом под плащами из волчьего меха, на шее у всех висели золотые и коралловые украшения, а руки повыше локтя обвивали змейки из красного золота. Они громко смеялись и разговаривали гортанными голосами.

Перед портиком храма всадники спешились, и лошади сразу же разбрелись в разные стороны, повергая в панику плотно стоящую толпу. Из-за плеча легионера Юстин увидел, как высокий человек в пурпурной мантии остановился на усыпанных цветами ступенях и картинно повернулся к народу, но тут вдруг Юстина ослепила такая дикая ярость, что вначале он даже не понял, что произошло.

Какая-то старая женщина неведомым образом проскочила через кордон легионеров и, воздев руки, уже собиралась броситься в ноги императору с просьбой или ходатайством. Но никто так и не узнал, что, собственно, она хотела: один из саксов наклонился, схватил старуху за волосы и с силой отшвырнул назад. Она с воплем полетела на землю, и ее сразу же окружили варвары. Они стали колоть ее острыми кончиками своих коротких мечей, заставляя подняться на ноги, и при этом громко хохотали, видя, как она пытается увернуться. Немая тишина сковала толпу. Наконец старуха с трудом поднялась, но, споткнувшись, вновь упала; тогда вперед вышел центурион с мечом в руке и встал между нею и ее мучителями. В мертвой тишине Юстин услышал, как он сказал ей:

— Мать, уходи скорее.

Аллект, стоящий на ступенях, снова обернулся поглядеть, что происходит, и сделал знак одному из своего штаба. Мало-помалу все уладилось: саксов отозвали, кликнув как собак, а старуха, собравшись с силами, встала и, всхлипывая, юркнула в толпу — легионеры, разведя скрещенные копья, пропустили ее.

Юстин проводил старую женщину взглядом и вновь сосредоточил свое внимание на Аллекте. Тот по-прежнему стоял на ступенях храма, а перед ним по стойке «смирно» вытянулся центурион. Юстин был от него на расстоянии копья и наполовину скрыт колонной, увитой гирляндами; он слышал, как Аллект очень тихо произнес:

— Никто не должен вмешиваться в действия моих телохранителей.

Руки центуриона, опущенные по швам, сжались в кулаки. Он был бледен и часто дышал.

— Даже когда потехи ради колют мечами старуху, цезарь? — спросил он так же тихо.

— Да, даже тогда, — ответил еще тише Аллект. — Возвращайся к исполнению своих обязанностей, центурион. И никогда не превышай их. Запомни это на будущее.

Центурион отдал честь и отправился на место с каменным лицом. Аллект же, улыбнувшись толпе своей очаровательной улыбкой, повернулся к свите и в окружении старших командиров вошел в храм.

Все произошло очень быстро и окончилось прежде, чем половина зрителей успела сообразить, что же случилось. Однако Юстину с Флавием вскоре пришлось до мельчайших подробностей восстановить в памяти этот эпизод, и тогда им припомнилось узкое лицо с острым подбородком Серапиона-египтянина, мелькнувшее среди прочих лиц в свите императора, и его недобрый взгляд, устремленный на юного центуриона.

К вечеру штаб-квартира коменданта большой крепости, отданная императору на время его пребывания в городе, совершенно преобразилась. Мягкие восточные ковры, шелковые расшитые ткани нежнейших расцветок из императорского обоза превратили скромное жилище в парадные покои, которые больше бы пристали покоям императрицы. Воздух в комнате был густой и спертый от сладкого аромата благовонных масел, горящих в серебряных светильниках у ложа, где возлежал Аллект. Вечерний венок из белых роз, который тот только что снял, постепенно увядал возле него, и Аллект развлекался тем, что изящным движением пальцев отрывал лепестки. Он чем-то напоминал большого белого кота — столько сытого довольства было в его тяжелом лице, когда он улыбнулся сидящему на скамеечке у его ног египтянину.

— Цезарю следует обратить особое внимание на этого молодого центуриона, — сказал Серапион. — Сегодня утром у центуриона был такой вид, словно он за динарий готов пырнуть цезаря кинжалом, а вечером он нашел предлог не явиться на пиршество в честь цезаря.

— Ерунда! Он рассердился из-за того, что получил выволочку перед всем светом, это ясно.

— Нет, все совсем не так ясно. Жаль, что телохранители цезаря сочли возможным развлекаться так, как сегодня утром.

Аллект равнодушно пожал плечами:

— Они ведь варвары, потому и ведут себя по-варварски, но они мне преданы, пока я им плачу.

— И все-таки жаль. — Улыбка на лице Аллекта погасла.

— С каких пор Серапион-египтянин стал советником императора? — спросил он.

— С тех самых пор, как египтянин снабдил цезаря черным пасленом… и в том количестве, чтобы убить человека, — последовал вкрадчивый ответ.

— Адские фурии! Чтобы я больше никогда не слышал об этом! Или я тебе мало заплатил? Или, может быть, не приблизил тебя к своей особе?

— Да разве я плохой слуга? — Серапион раболепно сжался и опустил глаза. — Я вовсе не хотел напоминать цезарю… о неприятных вещах… Но я ведь тогда сослужил хорошую службу. Жаль, что цезарь не воспользовался моими услугами в более важном деле.

Император усмехнулся:

— Нет, друг мой, ты придаешь слишком большое значение секретам и тайнам. В наше время императоры не очень-то заботятся о том, чтобы спрятать руку, убившую предшественника. Помимо всего прочего, тут была еще и политика — втянуть саксов в это дело, да так, чтобы они увязли как можно глубже, а я потом был бы обеспечен нужным мне числом сакских наемников.

Серапион поднял глаза:

— О, цезарь думает обо всем, но все- таки я решил, по крайней мере пока мы здесь, последить за этим молодым центурионом и выяснить, что у него тут за дела.

Большой белолицый человек, возлежащий на ложе, повернулся и пристально поглядел на него:

— Ну, что на сей раз в твоей гнусной башке, жаба ядовитая?

— Мне говорили, будто в этой части побережья за последние месяцы прямо из-под носа властей исчезло немало людей, у которых не было оснований любить цезаря. И как мне кажется, если мы приглядим за этим молодым центурионом, у нас появится возможность узнать, каким образом это происходит.

На следующий день в это же время Юстин сидел за столиком в «Дельфине», в углу, куда почти не попадал свет. Был летний душный вечер, старый полосатый тент по этому случаю закатали, и над узким двориком, освещенным фонарем, да — над решеткой, оплетенной виноградными листьями, открылся купол звездного, светящегося неба. Винная лавка сегодня была наполовину пуста, и никто не мешал Юстину спокойно сидеть погрузившись в свои мысли.

Он узнал все новости, ради которых сюда пришел, и, допив чашу (однако не слишком быстро, чтобы не возбудить подозрений), собирался вернуться к Паулину, и доложить ему о том, что последний из тех, кого они переправили в Галлию, благополучно высадился на берег. У Паулина, должно быть, сейчас Флавий, а позднее, закончив разгрузку вина с «Береники», обещал прийти и Федр. Вместе они собирались обсудить возникшую у них идею, как побыстрее отправлять людей из Британии. Но прежде чем действовать, необходимо все тщательно продумать. Собственно, это и пытался делать Юстин, однако перед его мысленным взором то и дело возникал так неожиданно мелькнувший вчера среди приближенных Аллекта Серапион-египтянин. С чего это вдруг Аллект взял торговца благовониями в свою свиту? Внутренний голос нашептывал ему, что тесная связь существует — и существовала всегда — между товаром, которым торговал Серапион, Аллектом и ядом. Морской Волк, который так много мог сказать, умер от яда… Но какова бы ни была истина, появление этого человека для них не представляло угрозы, так как, по воле богов, они не попались ему на глаза. И все же Юстин не мог избавиться от какого-то беспокойного чувства, может быть даже дурного предчувствия.

Кто-то вошел в лавку со стороны темного берега. Подняв голову, Юстин увидел молодого человека с черной спутанной шевелюрой надо лбом, со следами оспы и с большим, похожим на птичий клюв, носом. На вошедшем был ворсистый домотканый плащ. Молодой человек в нерешительности остановился в дверях и огляделся. Без доспехов и шлема он выглядел совсем иначе, чем накануне, но так как мысли Юстина все время вертелись вокруг вчерашней сцены на ступенях храма, он сразу же узнал его.

Молодой человек наконец отважился, поманил согнутым пальцем хозяина и сел неподалеку от Юстина. Но еще не успел он опуститься на скамью, как некая тень скользнула в темноте за дверью, правда в этом не было ничего необычного, ибо по берегу все время сновали люди. Юстин продолжал следить за молодым центурионом. Принесли вино, но тот не притронулся к нему: подавшись вперед и обхватив руками колени, он что-то нервно теребил пальцами. Присмотревшись внимательней, Юстин увидел веточку плевела. Он взял свою чашу, встал и направился к столику вновь прибывшего.

— Какая приятная неожиданность, друг мой! — воскликнул Юстин тоном человека, который случайно встретил давнего знакомого, затем поставил на стол чашу и сел. Молодой человек бросил на него быстрый, испытующий взгляд, при этом лицо его сохраняло непроницаемую маску; Юстин в свою очередь тоже внимательно разглядывал центуриона. В такие моменты всегда приходится рисковать — и всегда остается страх, что веточка плевела попала не в те руки. Но в этом человеке Юстин был полностью уверен: он помнил вчерашнюю сцену на ступенях храма Юпитера, к тому же открытое, грубоватое лицо молодого человека никак не могло быть лицом доносчика, скорее это было лицо вконец отчаявшегося человека.

— Сегодня очень теплый вечер, — сказал Юстин и раздвинул складки плаща, обнажив веточку плевела, всунутую в бронзовую застежку туники у шеи.

Молодой человек сразу же увидел веточку, в глазах его вспыхнула искорка, но тут же погасла. Слегка наклонившись к Юсти-ну, он быстрым шепотом проговорил:

— Мне сказали… сказал один человек, что если прийти сюда в винную лавку с условным знаком, то можно найти людей, которые мне помогут.

— Так и сказали?.. Ну, это зависит от того, какая тебе нужна помощь, — прошептал Юстин, глядя в чашу, где световые блики от фонаря мешались с тенями от виноградных листьев.

— Такая, какую вы оказывали другим. — Молодой человек неожиданно улыбнулся вымученной улыбкой, но глаза по-прежнему смотрели серьезно. — Оставим все уловки. Ты же видишь, я полностью в твоих руках… Я больше не хочу служить под началом императора Аллекта.

— Это из-за вчерашнего?

— Ты знаешь про вчерашний день?

— Я с-стоял совсем близко в толпе перед храмом Юпитера.

— Вчера была последняя капля, переполнившая чашу. А что мы теперь будем делать?

— Не торопясь допьем вино и п-пере-станем шептаться, как за-заговорщики.

Какое-то время они спокойно сидели, попивая вино, и говорили о погоде, о видах на урожай и еще о чем-то в таком же роде, пока наконец Юстин не поманил пальцем хозяина лавки. — Вот теперь, думаю, нам пора, — сказал он своему собеседнику.

Тот молча кивнул и отодвинул от себя пустую чашу. Они расплатились каждый за себя и вышли — Юстин впереди, центурион за ним — в тихую летнюю ночь.

Никто из тех, кто посещал после наступления темноты маленький домик или потайную комнату в старом театре, никогда не ходил прямым путем, из опасения, что за ним может быть слежка. Вот и сегодня из-за какого-то беспокойного чувства, которое оставил Серапион-египтянин, Юстин повел своего спутника еще более запутанной дорогой, чем обычно. Но когда они нырнули в зияющую чернотой щель и подошли ко входу во дворик, тень, неотступно следовавшая за ними всю дорогу от «Дельфина», не исчезла. Юстин помедлил возле калитки, как всегда прислушиваясь к тишине, но не услышал ни звука, ни шороха в сгущающемся мраке улочки. Но как только он поднял засов и скользнул вместе с молодым центурионом в калитку, которая бесшумно закрылась за ними, одна из теней отделилась от остальных и, словно ящерица, юркнула за ними вслед.

Маленький дворик был погружен во тьму, но свет запоздалой луны, уже начинающей убывать, высветил кромку стены старого театра над их головами и тронул серебром верхние яблоньки, так что теперь висящие на ней недозрелые маленькие плоды напоминали яблоки на любимой серебряной ветке Куллена. Юстин снова остановился, слух его был обострен до предела, и какое-то недоброе предчувствие не покидало его. Однако тень в проулке ничем не отличалась от любой другой, и, прошептав: «Сюда», он провел своего спутника через двор к двери дома. Она была не заперта, как и калитка, поскольку должен был прийти Федр. Юстин открыл ее, и они прошли внутрь.

И в тоже мгновение отворилась калитка с улицы и тут же бесшумно закрылась. Все было неподвижно в маленьком дворике, и только серебристые ночные бабочки кружились среди серебристых веток яблони.

Глава 12. Веточка ракитника

Полоса бледно-желтого света выбивалась из-под двери комнаты, да и сама комната, когда Юстин поднял щеколду и они вошли внутрь, показалась им необычайно светлой. Они застали там Флавия и Паулина, шахматная доска на столике между ними красноречиво свидетельствовала о том, как они коротали время в ожидании Федра с «Береники».

— Вот хорошо, и ты вернулся, — приветствовал Юстина Паулин, но, заметив незнакомого человека за ним, тут же спросил: — А кого ты привел с собой?

— Еще одного отправить тем же путем.

— Тогда придется подумать, что можно сделать. — Паулин рассеянно передвинул фигурку. — А какие вести о нашем последнем?

— Благополучно достиг берега.

Во время этого разговора Флавий не сводил глаз с неожиданного гостя.

— Это ты затеял ссору с божественным Аллектом у храма Юпитера? — вдруг спросил он и так резко встал, что закачалась шахматная доска и ужас на мгновение исказил лицо Паулина.

Гость улыбнулся нервной натянутой улыбкой.

— Ты тоже был там, у храма? — спросил он.

— Да. Мне хочется думать, что и у меня хватило бы смелости поступить так же, как ты, если бы моя когорта дежурила вчера на улице.

Какое-то мгновение они смотрели друг на друга поверх стоящей на столе лампы, Флавий был в грубой рабочей одежде, заросший, давно не мытый, но гость тем не менее задал ему вопрос тоном, в котором почти не было сомнения:

— Ты, видно, из нашего братства?

— В прошлом году в это время я командовал когортой на Валу.

Паулин, с любопытством наблюдавший за гостем, хмыкнул, выразив свое одобрение.

— Я слышал эту историю о ссоре с императором, — сказал он. — Не очень мудрый поступок, милый юноша, но в общем и целом… хм… похвально, вполне, вполне похвально. И теперь ты чувствуешь, что Галлия для тебя более подходящее место, чем Британия, не так ли?

— А ты можешь устроить мне этот переезд?

— Могу, — невозмутимо ответил Паулин. — Если ты наберешься терпения и несколько дней погостишь у меня. Но вот боюсь только… хм… что квартирка немного тесновата.

С этими словами он поднялся и тут же принялся привычно хлопотать, тихо и неназойливо.

— Я даже не предложил тебе сесть. Садись, садись, пожалуйста. Скоро должен прийти один из наших, и когда он придет… ты уж не обессудь… тогда я тебе покажу это мое гнездышко. В нашем деле самое лучшее, знать не больше, чем необходимо. Ни в коем случае не больше. Между прочим, ты ужинал? Тогда чашу вина? Молю тебя, сядь, наконец.

Гость отказался от вина и от ужина, но все же сел. Когда все разместились вокруг стола, он, немного выждав, сказал:

— Я чувствую, что проще всего не задавать вопросов, и поэтому не буду их задавать. А вы, если хотите, продолжайте игру.

Паулин просиял:

— Да, было бы неплохо, но только если ты не сочтешь это за невежливость с нашей стороны. Вообще-то, потом, когда… хм… вернется наш друг, у нас вряд ли найдется время для шахмат, а я, должен признаться, терпеть не могу оставлять недоигранной партию, особенно если она выигрышна. Флавий, по-моему, сейчас твой ход.

В маленькой светлой комнате с закрытыми ставнями было очень жарко и очень тихо, лишь жужжание синей мухи где-то наверху в стропилах да негромкий стук передвигаемых на доске фигур нарушали установившуюся тишину. Молодой центурион сидел, обхватив руками колени и глядел неподвижно перед собой, а Юстин, следивший за игрой, вдруг почувствовал, что начинает засыпать, — фигуры слегка заплясали на расплывшихся черно-белых клетках, и стук, когда их передвигали, казалось, уходил все дальше и дальше… Однако этой шахматной партии так и не суждено было завершиться.

Неожиданно Юстина пробудил грохот отодвигаемых от двери в кладовке ящиков и старой мебели, и тут же в комнату ворвался Федр, корабельный мастер, а с ним — ощущение внезапной беды, запах смертельной опасности, заставившей всех вскочить на ноги прежде, чем Федр успел выкрикнуть:

— Варвары из императорской гвардии окружили дом! На улице, во дворе — их всюду полно. Я чуть не налетел на них, но милостью богов вовремя заметил и бросился назад воробьиным путем.

Наступившая вслед за тем тишина длилась миг, не дольше, но Юстину казалось, что она все разбухает и разбухает, словно гигантский мыльный пузырь — пузырь, надутый мертвой тишиной. И из глубины этой тишины спокойный голос Паулина произнес:

— Юстин и Флавий, будьте добры, заприте на засов наружные двери.

Они разом бросились исполнять приказание, и, надо сказать, вовремя: как только Юстин опустил засов двери, ведущей во дворик, необычно крепкий для частного дома, на нее обрушился шквал ударов, так что дерево содрогнулось и задрожало у него под руками, и сразу же раздался рев гортанных голосов:

— Открой дверь! Кому говорят, а не то вышибем ее! Слышишь, ты, кто прячет предателей, сейчас запалим крышу и выкурим тебя вон!

Засов, конечно, спасал, но очень ненадолго — исход был предрешен. Юстин бегом бросился в атрий, такой еще светлый на столе и раскрашенными домашними богами в нишах вдоль стен, и тут услышал голос центуриона:

— Это все я наделал. Вероятно, кто-то шел за мной. Я выйду к ним.

— Нет, нет! — решительно возразил Паулин. — Это могло случиться в любую минуту. И даже если ты выйдешь к ним, мальчик мой, ты думаешь, они этим удовлетворятся?

Юстин закрыл дверь атрия и повернулся лицом к присутствующим. Флавий стоял у другой двери, ведущей прямо на улицу, где тоже слышался волчий вой. Паулин обвел взглядом лица молодых людей, и, тряхнув головой, сказал:

— Вы все худощавые и подвижные… Какое счастье, что здесь ты, Федр, а не наш великан Сэрдик. Немедленно отправляйтесь воробьиным путем к нему в корабельные мастерские.

— А ты? — сразу же спросил Флавий.

— Ты думаешь, у меня подходящая для воробьиного пути фигура? Идите и ждите меня в портовых мастерских. Как только справлюсь, я присоединюсь к вам.

— Нет, это невозможно, — упрямо возразил Юстин, сжимая рукоятку кинжала, висящего на поясе. — Мы останемся с тобой и будем сражаться в-вместе.

Удары отдавались в высоком, закрытом ставнями окне, и волчий вой теперь несся отовсюду — с улицы, из дворика…

— У меня есть еще один потайной ход, — вдруг сказал Паулин. — Я его всегда держу для себя как запасной, потому что я слишком толст и стар для другого пути. Но им можно пройти только в одиночку. Вы что же, решили загубить все наши жизни?

— Ты правду говоришь? — спросил Флавий.

— Правду. Послушай, дверь вот-вот рухнет. Ну-ка живей! Это приказ.

— Есть, господин. — Флавий отсалютовал, как старшему военачальнику, и двинулся к двери на кухню, перед которой стоял Юстин.

Юстин, уходивший последним, оглянулся и увидел, что Паулин стоит перед шахматной доской с недоконченной партией. Лицо его густо порозовело от жары, и, как всегда, он был немного смешон — уютный, ничем не примечательный человек в уютной, ничем не примечательной комнате. Когда впоследствии Юстин вспоминал об этой минуте, ему каждый раз казалось странным, что Паулин и тогда ухитрился выглядеть смешным. Он должен был иметь какой угодно вид, но только не смешной. Его должно было окружать сияние, идущее отнюдь не от лампы на столе.

Под гром ударов и гортанные выкрики они шагнули во мрак забитой хламом кладовки.

— Иди вперед. Ты лучше всех знаешь дорогу, — прошептал Флавий матросу. — Я пойду последним.

— Есть! — донесся из темноты шепот, и один за другим они, пригнувшись, добрались до лестницы. Юстин слышал, как Флавий подтащил к дыре пару тяжелых корзин, хотя ясно было — это никого не спасет, если сюда хлынет поток варваров. В темном колодце лестничной клети заглох грозный рев толпы, но, только они поднялись и вошли в каморку, рев обрушился на них с новой силой. Юстин увидел в ночном небе зловещий отблеск факелов, который мешался со светом луны, когда он змеей пополз вслед за центурионом через пробоину в стене.

Им пришлось остановиться и дождаться, пока Флавий укрепит расшатанные доски, одинаково отесанные с обеих сторон, что делало лаз незаметным, после чего они упорно поползли дальше. Воробьиный путь вообще был не из легких, а для Юстина, плохо переносившего высоту, он казался сущим мучением, даже когда не надо было пробираться над головами яростно орущей толпы сакских наемников по длинной неровной стене, с пляшущими бликами факелов, где стоило только неосторожно ухватиться рукой или оступиться на покатой крыше, как тут же вся охота перекинулась бы к ним наверх.

Они благополучно одолели самый опасный отрезок пути; но прошло немало времени, прежде чем они перемахнули через последний низкий уступ и спрыгнули прямо на кучу мусора за полуразвалившимся входом в театр.

А еще позднее все четверо и Сэрдик в нетерпеливом ожидании стояли в дверях крытого дерном домика на окраине, в котором Юстин с Флавием прожили последние месяцы.

Они молчали, ошеломленные внезапностью происшедшего, и напряженно всматривались в красные всполохи, взметнувшиеся в небо над адурнской гаванью. Юстина пробирала легкая дрожь от холодного, сырого воздуха с прибрежных болот. Неужели с Паулином и его потайным путем? Сколько им еще ждать Паулина? Или… он никогда больше не придет? Нет, нельзя так думать. Юстин поспешно отогнал от себя эти мысли. Паулин поклялся, что есть еще один путь…

Флавий хмуро поглядел на залитое луной небо:

— Федр, ты когда-нибудь раньше слыхал об этом никому не известном пути? По которому можно ходить только в одиночку? — спросил он неожиданно.

Моряк покачал головой:

— Нет, но он сказал, что держал его для себя. Мы могли об этом и не знать.

— Если бы так! Вся надежда на богов.

Не успел он кончить, как в темных дюнах что-то шевельнулось, и у Юстина сразу отлегло от сердца. Наконец-то!

Но как только человек, увязая в мягком зыбучем песке, вышел из тени на лунный свет, все увидели, что это совсем не Паулин, а мальчишка Майрон.

Флавий тихонько свистнул — мальчик поднял голову и, завидев их, прибавил шагу. Когда он был уже достаточно близко, они услышали, что он задыхается от едва сдерживаемых рыданий.

— Бог Громовержец, что еще случилось?! — пробормотал Флавий, рванувшись мальчику навстречу.

А через мгновение и остальные, утопая в мягком песке, окружили Майрона, который только всхлипывал и ничего не мог объяснить.

— Хвала богам, что вы здесь! В городе всюду полно этих демонов… я ничего не мог сделать. Я… я… — И Майрон разрыдался.

Флавий взял его за плечи:

— У тебя впереди еще будет время поплакать, если приспичит. А сейчас расскажи нам все по порядку, ну!

— Паулин! — Майрон прерывисто вздохнул. — Они убили Паулина. Я сам видел, как они его убили.

Юстин не мог вымолвить ни слова. Он услышал, как хриплый стон вырвался из груди Федра, услышал голос Флавия, спокойный, жесткий:

— Расскажи, что ты видел.

— Я вернулся с полдороги потому, что позабыл налить масла в лампы, а он не любил, когда масло кончается в середине вечера. Я почти дошел до дома и вдруг услышал крики и увидел пламя. Я подполз поближе поглядеть, что происходит, подполз прямо к калитке. Во дворе было полно этих демонов саксов, и в руках они держали головни. Крыша горела, и все вокруг горело, но тут дверь дома раскрылась, и… показался Паулин… он постоял чуть-чуть и пошел прямо к ним, в самую их гущу… и они его убили… забили, как барсука.

Наступило долгое молчание. Казалось, весь мир погрузился в безмолвие, нарушаемое лишь вздохами да чавканьем населенных призраками притихших под луной болот. Не слышно было даже птичьего крика. Флавий первым заговорил.

— Значит, не было другого пути, — сказал он. — А если и был, что-то помешало и он не смог им воспользоваться.

— Нет, был другой путь — тот, который он выбрал, — медленно проговорил Юстин.

Тут молодой центурион, за все время не проронивший ни слова, тихо произнес, как бы про себя:

— Нет больше той любви, как если кто положит душу свою…[37]

И Юстину показалось, что он цитирует кого-то.

Майрон безутешно рыдал, постоянно повторяя приглушенным шепотом:

— Я ничего не мог сделать, ничего не мог…

— Конечно же не мог, — Юстин обнял его за плечи и добавил: — Это мы его бросили.

Флавий сделал резкий протестующий жест:

— Нет, мы его не бросили. Он нам сам велел уйти, чтобы мы продолжили его работу. Собственно, для того он нас и взял. Так что отныне мы обязаны взять на себя его дело. — И затем, как бы впервые вспомнив, что среди них находится малознакомый человек, он повернулся к центуриону со словами: — Прошу прощения, но твой переезд в Галлию немного задерживается.

Молодой центурион стоял обратив лицо к морю, навстречу легкому ночному ветру.

— Могу я изменить свое решение относительно Галлии? — спросил он.

— Слишком поздно говорить о возвращении назад.

— Я не говорю о возвращении, просто хочу узнать, могу ли я присоединиться к вашей команде.

— С чего вдруг? — напрямик спросил Флавий после минутного замешательства.

— Речь идет не об оплате долга — есть долги, которые не оплачиваются. Я прошу позволить мне присоединиться к вам, потому что, мне кажется, дело того стоит.

К рассвету от аккуратного маленького домика Паулина остались лишь обгоревшие развалины — потайная комнатка зияла пустотой под открытым небом, а яблоня во дворике была разрублена на части просто из бессмысленной жажды разрушения. По всей адурнской гавани, по всем закоулкам, как голодные псы, рыскали наемники Аллекта, сами не зная, чего они ищут.

Под утро, когда кончается ночь и легкий туман обволакивает все кругом, Флавий, укрывшись в сарае, где Сэрдик хранил лодки, вел откровенный разговор с небольшим отрядом, который им удалось собрать, — он не снимал руки с плеча Юстина, как бы подчеркивая этим их нераздельность в руководстве делом, что теперь, после смерти Паулина, легло на их плечи.

— Все вы знаете, что произошло, и разговорами тут горю не поможешь, — заявил он. — Главное сейчас — решить, как нам действовать дальше.

Нестройный, приглушенный гул одобрения донесся из глубины сарая, где копошились темные смутные фигуры, затем хозяин «Дельфина» сказал:

— Первое, что нам нужно, — это новая штаб-квартира. Думаю, Адурны после ночных событий еще очень долго будут малопригодны для этого.

— Хорошо бы где-нибудь подальше от побережья, — произнес чей-то голос.

Флавий обвел взглядом лица, неясные в неверном свете луны.

— Мне это тоже пришло в голову, — сказал он.

— А есть хоть что-то на примете? — спросил Федр.

— Есть, — ответил Флавий, и Юстин почувствовал, как слегка напряглась рука, обнимающая его за плечи. — Паулин предоставил свой дом для наших целей, так и я решаю — если, конечно, не будет возражений с вашей стороны — предоставить для тех же целей мой дом.

Юстин впервые услышал об этом, но сразу понял, что все задумано верно, чутьем угадал, что план Флавия правильный и вполне осуществимый.

— А в каких же краях твой дом? — задал вопрос Сэрдик, корабельных дел мастер, — его трубный глас, как из бочки, шел откуда-то из глубины его мощной груди.

— В Меловых горах, в десяти — двенадцати милях отсюда на северо-восток. Стратегически он расположен удачно — до Клау-зентия расстояние такое же, как от Адурн, а до Регна и Венты и того ближе. Добираться туда легко — через холмы или по старой дороге из Венты, к тому же там есть лес, в нем можно укрыться в случае опасности.

Сразу же поднялся взволнованный шепот, который не утихал какое-то время, но поскольку в самом плане никто не усмотрел особых недостатков, то после недолгих обсуждений и споров он был признан всеми. Действительно, дом у театра в прямом смысле никогда не был местом встречи, скорее точкой, куда сходились все нити, а сходились они примерно в центре паутины, и поэтому новая штаб-квартира могла находиться в любом другом месте.

— Итак, план одобрен, и мы будем его твердо держаться, — подытожил Федр и, обратившись к Флавию, добавил: — А теперь покажи, как нам найти этот дом.

В туманном свете луны, в прозрачно-серой мгле приближающегося утра, Флавий начертил на песке рельефную карту, чтобы все знали, как найти дом. Большой изогнутый хребет Меловых Холмов, с ладонь высотой, вился среди болотных трав, и мягкие предрассветные тени покрывали его крошечные долины; прорытые в песке борозды, толщиной в палец, отмечали главные дороги и тропы, которые уже были древними, когда еще о новых дорогах и не помышляли; на месте же самого дома лежала веточка ракитника — листья, присыпанные песком, и жаркая искорка цветка.

И только после того как Флавий убедился, что все внимательно изучили и запомнили карту, он стер ее.

— Мы с Юстином пойдем туда, чтобы все подготовить, и ровно через два дня вернемся обратно. Наш новый друг пойдет с нами: он слишком известен в этих местах.

Юстин поглядел на маленькую одинокую фигурку, прижавшуюся к стене сарая, и шепотом сказал Флавию:

— И Майрона возьмем. В Адурнах у него никого и ничего нет, а сам он в таком состоянии, что лучше ему не попадаться на глаза стражникам.

Флавий кивнул:

— Ты прав. Нельзя оставлять его здесь. Значит, и Майрон с нами.

Заря разгоралась все сильнее, пора было расходиться, но в последний момент Флавий остановил всех:

— Постойте, есть еще одно дело. После всего что случалось, хорошо бы нам переменить опознавательный знак. Наверняка найдутся люди, помимо нас, которые будут начеку — не мелькнет ли где плевел.

— И что же вместо него? — спросил Федр.

И тут Юстин, собравшийся было пойти в домик за своим ящиком с инструментами, поднял с земли веточку ракитника, ту, что на карте Флавия обозначала ферму, и, стряхнув с нее песок, спросил:

— А как насчет ракитника? Найти его просто, и все его знают.

— Вполне подойдет, — сказал Флавии. — А ты, Федр, оповести о пароле людей на побережье. В полдень высоко на гребне холма Флавий объявил привал на несколько часов: среди бела дня и без предупреждения он не хотел вести всю команду на ферму, где были уверены, что они с Юстином находятся в Галлии.

Здесь, среди холмов, кружились на солнце голубые бабочки, жительницы этой меловой страны, а на склонах в желто-бурой траве росли колокольчики, и дёрн был на ощупь теплый и пахнул тимьяном. Но Юстину казалось все это невыносимым после прошедшей ночи, после… Паулина. Он знал: о Паулине сейчас думают все его спутники — этот робкий коротышка спас своих подопечных, а сам спокойно пошел на смерть, но они не говорили о том, что произошло, они вообще ни о чем не говорили. Пока они шли, они не чувствовали усталости, но стоило им остановиться, как невероятная тяжесть навалилась на них. Майрон, который, казалось, ничего уже не соображает, просто рухнул там, где стоял, и, едва коснувшись земли, заснул, а трое остальных, условившись по очереди дежурить, последовали его примеру.

Дежурство Юстина было последним, и, когда пришло его время, теплый полдень давно миновал, свет сгустился и горел янтарным заревом над холмами. Сейчас, после того как он немного поспал, ужас прошедшей ночи слегка отодвинулся и он мог хоть что-то возразить своей корящей совести: «Нет, я сделал все, что мог, я несколько раз проверял — за мной никто не шел. Но кто бы он ни был, он явно оказался хитрее меня. В этом все дело». Он знал, что это так, тем не менее нечто в душе не переставало его укорять, и ему снова и снова приходилось убеждать себя в невиновности, пока в конце концов голова не разболелась так же, как и сердце. В отчаянном стремлении чем-то занять руки, чтобы больше не думать о случившемся, он сбросил с плеча потертые ремни своего ящика, высыпал его содержимое на траву и мягкой тканью, в которую были завернуты орудия его труда, принялся начищать их. И не то чтобы они в этом нуждались, нет, — за последние месяцы он не раз полировал их до блеска, словно хотел этим поддерживать в себе некую веру — веру в то, что он врачует, созидает, восстанавливает что-то в мире, где, казалось, все рушится.

Он вдруг увидел, что Антоний, молодой центурион, не спит, а, опершись на локоть, внимательно наблюдает за ним.

— Что это ты все трешь да трешь, как безумный? — спросил центурион, когда глаза их встретились.

— Наверное, так я пытаюсь стереть память о том… что это я вчера вечером привел волков к дверям П-Паулина, — медленно проговорил Юстин.

— Скорее я виноват. После истории на храмовой лестнице я не раз замечал, что этот недомерок, египетская тень Аллекта, следит за мной. И это должно было меня насторожить.

«Египетская тень Аллекта, — подумал Юстин. — Что ж, определение вполне подходящее для Серапиона. Значит, я не ошибся, когда почуял опасность, завидев это ничтожество в свите Аллекта. Опасность, а затем смерть — они не заставили себя долго ждать».

— Неважно, за кем из нас он следил, дорогу-то показал я, — совсем уже несчастным голосом продолжал настаивать Юстин, которому не так-то легко было снять с себя вину и переложить ее на другого.

— Паулин никого из нас не винил, — спокойно сказал Антоний. — Он знал, что это может случиться в любой день и никто из команды в том не повинен. Это был риск, на который он шел, как и вы… отныне.

Как ни странно, но последние, пусть совсем не утешительные, слова все же утешили Юстина. Он отложил инструмент, который начал полировать, и взялся за другой.

Молодой центурион какое-то время молча наблюдал за ним, а затем сказал:

— А-а все думал: что же у тебя в ящике, почему ты так бережно носишь его с собой?

— Хирургические инструменты для работы.

— Понятно. Значит, ты лекарь?

Юстин посмотрел на свои руки, огрубелые, заскорузлые после полугодовой работы в доках и на канатном дворе в Адурнах, бросил взгляд на изрезанные, с въевшейся смолой пальцы, кончики которых уже утратили привычную чувствительность…

— Я… был лекарем, когда Флавий командовал к-когортой, — ответил он.

Антоний взял один из маленьких блестящих инструментов и стал его разглядывать, затем положил обратно на землю в карликовый тимьян.

— Ты счастливый человек, — сказал он. — Ты на редкость счастливый человек. Большинство из нас могут только разрушать и ломать вещи.

Скоро проснулся Флавий, и, как только солнце опустилось за Вектис, он разбудил Майрона, который так и проспал, ни разу не шелохнувшись, и велел всем собираться.

— Если мы поторопимся, то до заката солнца доберемся до усадьбы, — объявил он. — Смотрите, как остров встает из моря! Наконец будет дождь.

Предсказание сбылось, и вечером, сидя в атрии старого деревенского дома, они слушали, как дождь вздыхает и барабанит по крыше и широким листьям инжирового дерева; время от времени легкие порывы свежего воздуха влетали в открытую дверь, они едва заставляли заметно вздрагивать пламя лампы на столе и приносили с собой самый удивительный из всех ароматов — хватающий за душу запах дождя и разгоряченной, изголодавшейся по влаге земли.

Насытив пустые желудки творогом с лепешками и жареной бараниной, они оставили Майрона досыпать перед тлеющим очагом на половине, где жил управляющий, а сами расположились в старинном атрии, куда по настоянию Флавия пришли все обитатели фермы.

При неярком свете лампы Юстин разглядывал собравшихся людей и нашел, что они мало изменились с той поры, как он проводил здесь отпуск полтора года назад, — и сам Сервий, который по праву управляющего имением сидел отдельно на табурете; и Киндилан с его открытым широким лицом, заросшим густой золотистой бородой; и Бьюк, старый пастух, с сеткой мелких морщин вокруг глаз, ибо ему всю жизнь приходилось, следя за овцами, всматриваться вдаль, при нем были неизменная палка с крюком и пастушья овчарка у ног; и Флан, пахарь, и все остальные. Мужчины расселись поудобнее на сундуках и мешках с шерстью последней стрижки; две или три женщины стояли около Куты в дверях.

Волнение и тревога, вызванные их неожиданным появлением, улеглись, и теперь обитатели фермы вопрошающе и доверчиво смотрели на своего хозяина, и их спокойное внимание, как казалось Юстину, было неотъемлемо связано с покоем самих холмов.

Флавий сидел боком на столе около лампы, раскачивая ногой в грязном, облепленном глиной сапоге. Обведя взглядом все лица, он сказал:

— Вы, наверное, удивлены тем, что я вас сюда позвал и почему мы с Юстином здесь, а не в Галлии, но пока я ничего вам не могу ответить. Скажу одно — мне нужна ваша помощь. Никто из вас ни разу не подводил меня и, надеюсь, не подведет и впредь. Вы должны доверять мне. Скоро вы станете свидетелями странных событий — сюда будут приходить незнакомые люди; почти у всех у них будет где-то приколота веточка ракитника, такая, как эта. — Он слегка откинул назад грубый плащ, и все увидели на плече у него втиснутую в пряжку маленькую зеленую веточку с искоркой цветка, все еще цепляющегося за стебелек. — Мы с Юстином тоже будем то уходить, то приходить. Но ни слова об этом никому за пределами фермы — ни единого слова. Речь идет о жизни и смерти. Как видите, мы с Юстином, который во всем со мной заодно, полностью зависим от вашей преданности нам. — Он снова оглядел лица и широко улыбнулся: — Вот, пожалуй, все, что я хотел сказать.

Молчание длилось долго — все обдумывали сказанное, и снова в комнату ворвался шум дождя. Юстин ожидал, что от имени всех говорить будет Сервий, но по праву старшинства заговорил Бьюк, пастух, и речь свою он держал на родном языке, ибо на нем ему было куда привольней объясняться, чем на латыни.

— Мы знали твоего отца, наш мальчик, и знаем тебя с тех самых пор, как тебе стукнуло три дня, а я еще хорошо знал и твоего деда. Поэтому я хочу сказать: мы доверяем тебе и не станем задавать вопросы. И еще хочу сказать, что мы тебя не подведем.

После того как управляющий и работники ушли, оставив их втроем в прокопченном атрии, они придвинулись поближе к огню, который разожгла для них в очаге Кута, так как в комнате из-за дождя стало сыро и холодно. Антоний, молча наблюдавший за всем, что происходит, неожиданно сказал:

— Твое счастье, что ты можешь до конца доверять своим людям, — и, минуту помолчав, добавил: — Мне кажется, среди них нет рабов.

Флавий посмотрел на него с изумлением:

— Рабов? Нет, конечно. На ферме вообще нет рабов. И никогда не было. Это свободные мужчины и женщины… Они скорее близкие друзья.

— Неужели такое бывает?! Я вижу, это поистине счастливое место.

Антоний перевел взгляд с Флавия на Юстина и вдруг, чуть склонившись вправо, дотянулся рукой до каменной плиты очага, засыпанной беловатым пеплом.

Юстин, следивший за ним, увидел, как он извлек из золы фигурку в виде рыбки.

Он уже видел такой символ, когда жил в Иудее. Это имело какое-то отношение к человеку по имени Христос: его казнили двести лет назад, но, судя по всему, у него по-прежнему были последователи.

«Надо быть очень хорошим вождем, чтобы люди шли за тобой через двести лет, — неожиданно подумал Юстин, — и не жрецы с их вечной корыстью или глупые женщины, а такие люди, как Антоний».

Молодой центурион, встретившись глазами с Юстином, задержал на нем взгляд, в котором читался неясный вопрос, затем перевел его на Флавия — тот что-то прилаживал к застежке на плече и, казалось, ничего не заметил. Центурион взмахнул рукой над очагом, и рыбка снова исчезла в пепле.

Глава 13. Серебряная ветка

В то лето Морские Волки, незаметно проскользнув мимо ослабленной охраны судов, поднялись по рекам южного побережья и, все грабя и сжигая на своем пути, вторглись в Даунс[38] и Уильд[39]. Обстановка была теперь такая же, как и до прихода Караузия, и даже еще тяжелее, ибо по стране свободно гуляли наемники Аллекта. Встречаясь с пиратами, они дрались насмерть, словно две волчьи стаи, которые охотятся на одной территории. Но жертвы, как правило, не видят особой разницы между грызущимися волками.

Ферме, затерянной в горной долине, пока удалось избежать общей участи. В конце лета с полей собрали урожай, да и дело, за которое отдал свою жизнь Паулин, не погибло. Когда лето сменилось осенью, веточка ракитника приобрела новый смысл.

Все началось с того, что три молодых человека — три брата — с Выдрового Брода, чью усадьбу нежданно-негаданно сожгла банда пьяных наемников, пришли просить убежища у Флавия и заодно, когда представится возможность, помочь воздать сполна Аллекту.

— Пусти их сюда — завтра тут будет целый легион, ты и глазом моргнуть не успеешь, — предупредил Флавия Сервий.

— Ну что ж, легион так легион.

Когда пришла пора солить на зиму мясо, отряд Флавия уже насчитывал свыше двух десятков человек, включая подростка Майрона. Люди, лишившиеся крова, люди, жаждущие отомстить за все несправедливости, люди, бежавшие из городов, плюс два беглых легионера — все находили приют в огромных, тянущихся на мили лесах вокруг поместья. А однажды Киндилан привел к Флавию трех совсем молодых работников со словами:

— Господин, Сервий, твой управляющий, стал стар, ноги у него не гнутся из-за прежних ран, так что толку от старика никакого, но я и вот эти трое молодцов — мы хотим сказать тебе, что копья у нас вострые и держим мы их наготове и, если тебе понадобится наша помощь, мы послужим тебе верой и правдой.

А еще через несколько дней после этого разговора Юстин пополнил отряд отставным гладиатором.

Он увидел его в Венте, в день, когда были Игры, возле главного входа в амфитеатр, — костлявая, длинная фигура в лохмотьях. Оттиснутый от остальной толпы, он стоял повернув голову туда, где вдалеке маячила арена, с выражением такого безысходного отчаяния на лице, что Юстину показалось, будто оно поглотило весь свет сияющего осеннего дня.

Первое побуждение его было спросить: что случилось? Можно ли помочь… хотя бы чем-нибудь? Но что-то удержало его от расспросов, и он, выждав паузу, только сказал:

— Сегодня хорошая программа, не каждый день удается созерцать ливийского тигра в здешних краях. Ты идешь внутрь?

Незнакомец вздрогнул и обернулся. — Нет, — сказал он с вызовом, которым, как щитом, хотел прикрыть свое отчаяние.

Где-то внизу под ними, за решетчатыми воротами логова хищников, завыл волк, и этот дикий печальный вой поднялся над переполненными скамьями амфитеатра, заглушая гомон голосов.

— Даже волки и те чувствуют, — сказал незнакомец.

— Чувствуют что?

— То, что идет по логовам там, внизу. Но тебе-то откуда об этом знать? — Бродяга смерил Юстина презрительным взглядом. — Откуда тебе знать, что значат эти последние мгновения перед тем, как затрубят трубы? Снова и снова принимаешься проверять оружие, хотя с того момента, как ты его проверил в последний раз, сердце не успело сделать и сотни ударов. А то вдруг занемеет правая рука, и тогда ты трешь ее песком — все лишний шанс выжить. А потом становишься в шеренгу, чтобы идти на арену, и тебе слышно, как собирается толпа — тысяча, двадцать тысяч человек, — не важно сколько, все зависит от количества мест, но ты знаешь, что они пришли смотреть на тебя. И хлеб с луком, что ты ел утром, покажется тебе во сто раз слаще всех пиршественных блюд, чем тому, кто знает, что его ждет следующая трапеза. И солнце, пробивающееся через решетку наверху, светит для тебя ярче, чем для того, кто завтра увидит восход, — ведь ты знаешь, что не сегодня-завтра ты умрешь, умрешь на этой самой арене на глазах у двадцати тысяч зрителей. Если не в этом, то в следующем бою или же на сотый раз. Хотя при этом всегда остается шанс выжить и получить деревянный меч.

— Аве, Цезарь, идущие на смерть приветствуют тебя, — спокойно проговорил Юстин. — Но н-на твою долю выпал деревянный меч.

Молодой человек бросил на Юстина быстрый, встревоженный взгляд, испугавшись, что выдал себя с головой незнакомцу.

— Да, мне дали деревянный меч прошлой зимой на Играх в честь нового императора… там, в Лондинии.

— Так ты теперь свободен?

— Свободен? Да, я свободен вот от этого всего и теперь могу свободно сдохнуть в канаве или свободно идти куда глаза глядят, благо все дороги равно плоские и серые.

Юстин молчал, подавленный этим безнадежным «все дороги плоские и серые» и своей неспособностью что-либо сделать.

Молодой человек поглядел на него и издевательски рассмеялся:

— Так-то вот. Ну а теперь дай мне несколько ценных советов: «Вот тебе динарий, пойди и купи себе что-нибудь поесть». Или еще: «Люди повсюду требуются для малярных работ, почему бы тебе не пойти и не наняться?» Да не нужен мне твой динарий, не создан я для спокойной работы. Нет, ты предложи мне такую работу, чтоб был в ней настоящий риск, игра, где ставка — «жизнь или смерть». Что, небось нет такой…

И вдруг Юстина осенило.

— Я не уверен, но, возможно, такая работа найдется…

По весне слухи, гулявшие всю зиму по Британии, усилились и обрели более реальный смысл. Император Констанций начал строить транспортные суда в Гезориаке! Сам император Максимиан направляется на север, чтобы принять на себя руководство Рейнской обороной! Корабли готовы к отплытию — огромная флотилия транспортных судов и конвойных галер ждет в Гезориаке, в устье Секуаны! А затем, вскоре после стрижки овец, через пустоши пришла весть о том, что Аллект, сосредоточивший силы вдоль юго-восточного побережья со штабом в Рутупиях, снял более половины войск с Вала.

А еще через несколько дней последовали новые вести. Юстин и Флавий находились в тот момент в Каллеве в поисках оружия для своего оборванного войска. За последние недели его ряды значительно пополнились, но большинство новобранцев приходило с легкими охотничьими копьями, от которых в бою не было бы никакого толку. Случалось порой заманить в ловушку саксов и тем самым пополнить запасы оружия, которого, увы, все равно не хватало, и поэтому второй браслет тети Гонории, надежно спрятанный про черный день, был продан ювелиру в Клаузентии. Вскоре в Регне, Венте, а потом и в Каллеве появились два незнакомца. Они посетили несколько кузнечных и оружейных мастерских и купили где мечи, а где тяжелые наконечники копий. И вот все было закончено: Юстин с Флавием собственными глазами убедились, как ближе к вечеру последнюю их покупку благополучно упаковали в кувшины для лампового масла, чтобы затем погрузить на двух вьючных мулов, одолженных у одного доброго приятеля, живущего возле Южных ворот. Юстин и Флавий наскоро перекусили в таверне сразу за форумом — ее содержал бывший легионер без одного глаза — и поспешили к воротам, чтобы успеть перехватить мулов. Мимо торопливо прошел человек.

— Слыхали новости? Паруса Констанция видели у Таната! — крикнул он на ходу и, не остановившись, пошел дальше.

— Похоже, поспели как раз вовремя, — сказал Флавий и добавил: — Хорошо, что тетя Гонория в Аква-Сулисе: случись что, все же она будет в безопасности.

Сегодня они уже проходили мимо дома Аквилы: ставни были закрыты и не видно было признаков жизни.

На прямой, как стрела, широкой улице, что вела от форума к Южным воротам, несмотря на поздний час и начавшийся мелкий дождь, повсюду встречался народ — люди стояли кучками у дверей лавок и на перекрестках: они встревоженно чего-то ожидали, словно вот-вот разразится шторм.

Они прошли половину улицы, как вдруг раздались разноголосые крики, затем топот бегущих ног, и из темной боковой улочки выскочило какое-то маленькое невообразимого вида существо, а за ним по пятам гналась стая орущих саксов. Беглец был быстрый и проворный, как кошка, но преследователи не отставали, и вот опередивший товарищей сакс схватил беглеца за горло, пытаясь свалить его с ног, и тут же разом несчастного окружили остальные. Когда они всем скопом стали тянуть его вниз, в свете фонаря над дверью лавки Юстин увидел поднятое вверх отчаянное лицо — узкое, безбородое лицо, с огромными глазами. И в то же мгновение он услыхал крик Флавия: «Боги милостивые, это же Куллен!»

Они не сговариваясь побежали.

— Держись, Куллен, мы идем! — крикнул Флавий, и они ринулись в драку.

Саксов было четверо, но все же удача оказалась на стороне спасителей, да и Куллен дрался, как барс. Одного из саксов Флавий перекинул через бедро — старый гимнастический прием, — и тот со всего размаху ударился о землю, увлекая за собой еще одного. Сверкнул нож — он едва не полоснул Юстина по щеке, но Юстин успел отскочить в сторону. А потом почему-то — Юстин так и не понял, каким образом им удалось вырваться, — они втроем, спасая свои жизни, бросились бежать по темной боковой улочке, а сзади слышался стук сапог их преследователей. — Сворачивайте сюда! — задыхаясь, прохрипел Флавий, и они свернули налево в темную дыру между домами. Они ныряли в один проход, потом в другой, протискивались сквозь изгороди спящих садов, без конца петляли и кружили, запутывая следы, но шум погони становился все слышней и слышней. Флавий пытался провести их в северную часть города, надеясь таким образом скрыться от преследователей и выйти с другой стороны к месту, где их ждали мулы и столь драгоценные для них кувшины из-под лампового масла. Но когда они добрались наконец до нужной им улицы, они увидели невдалеке скопище саксов с горящими факелами, и громкий рев, огласивший воздух, как только они метнулись обратно в темный провал между двумя лавчонками, красноречиво свидетельствовал, что их заметили.

Теперь это была уже не погоня, а настоящая охота. Казалось, саксы со всех кварталов Каллевы сбежались сюда, чтобы принять в ней участие — кто из безумного рвения, а кто из охотничьего азарта, что было не менее опасно; и сейчас все они обрушились на беглецов, загоняя их все дальше и дальше в юго-восточный угол старого бастиона. Но что хуже всего, бедный маленький Куллен, на которого охота началась раньше, чем Флавий и Юстин натолкнулись на него, окончательно выбился из сил. Впереди маячили очертания темного храма, они обогнули его и нырнули под сень колоннады, в самую черную, затененную глубь, и там, скорчившись, застыли неподвижно на несколько страшных мгновений; но лишь только вся орава преследователей с гиканьем и воем пронеслась мимо, они поднялись и снова побежали, подхватив Куллена под руки. Они тащили его волоком к густому кустарнику вечнозеленых растений и одичавших роз за храмом и, добравшись, скрылись в них и стали продираться в самую середину чащобы.

В любой момент преследователи могли вернуться назад, но сейчас, на какое-то короткое время, наступила передышка, шум охоты замер вдали, и остались только тихие вздохи ветра в ветвях да прелый запах темно-бурых сухих листьев и обнаженных корней, даже дождь и тот перестал идти. Маленький Куллен лежал плашмя на животе, и бока у него вздымались при вздохах, как у загнанного зверька. Юстин изо всех сил напрягал слух, чтобы сквозь стук собственного сердца уловить звуки возвращающейся погони. Саксы могли вернуться в любой момент… Да, но, к счастью, кустарник был достаточно густой, и это все же давало какой-то шанс…

И вот свора снова подала голос — на этот раз крики раздались спереди и сзади, со всех сторон одновременно. Юстин замер под спутанными ветками остролиста и вдруг увидел, как взметнулся красный язык факела, за ним второй, он услышал сдавленный шепот Флавия:

— Демоны и фурии! Они созвали всех своих приятелей, чтобы разделаться с нами.

«Так оно и есть, — спокойно подумал Юстин. — Видимо, это конец. Он будет такой же, как у Паулина… и как у самого императора, — факелы и сакские мечи. Интересно, как это произойдет».

Но над ними, низко пригнувшись уже стоял Флавий.

— Пошли! Еще есть шанс, — донесся его взволнованный шепот. — Вставай, Куллен! Последний рывок, ты можешь, ты должен сделать усилие.

Куллен, лежавший рядом с Юстином, подтянул под себя ноги — из груди его вырвалось хриплое рыдание вконец измученного человека, и снова они двинулись вперед, осторожно, ползком продираясь сквозь колючий кустарник к старомуВалу.

— Куда теперь? — быстро спросил Юстин.

— Наш дом сейчас пустой…

Юстин уловил только обрывки фразы, остальные слова заглушил ветер в ветвях остролиста и шум погони.

Факелы пылали уже на улице за домами, и охота перекинулась в сады храма Минервы, когда они достигли наконец зарослей у садов Аквилы и направились к дому.

Очень скоро они уже стояли под колоннадой, и крыло темного, безмолвного дома отделяло их от факелов вдали, словно простирая свою защитную длань, чтобы уберечь их от опасности и дать им возможность хоть немного выиграть время.

— Можно попасть внутрь… через бани, если… еще не починили ставни, — сказал Флавий, с трудом переводя дыхание. Затем он снова двинулся вдоль колоннады.

— Если они отыщут наше убежище, значит, погибнет дом, — возразил Юстин. — Даю голову на отрез, они не заметят нагревательной камеры — у них за Рейном совсем иначе отапливаются дома. Идем скорее!

И тут вдруг дверь атрия отворилась, и поток мягкого света залил двор и зажег белые розы, обвивающие колонны. На пороге стояла тетя Гонория, очевидно встревоженная нарастающим шумом и готовая, если понадобится, на самые решительные действия, ибо в одной руке она держала маленькую лампу в виде цветка, а в другой — старый боевой кинжал.

Взгляд ее упал на освещенные лампой фигуры трех беглецов, все еще тяжело дышавших, в изодранной одежде, и она застыла на миг, удивленно раскрыв глаза. Но Юстин не ошибся в оценке тети Гонории при первой их встрече. Она никогда не тратила времени на пустые вопросы и изумленные восклицания. Она только сказала своим хрипловатым голосом, четко выговаривая слова:

— Итак, мои внучатые племянники… и еще некто.

Указав рукой с зажатым кинжалом туда, откуда доносился шум голосов, который становился все громче, не оставляя сомнений в том, что это погоня, она спросила:

— Это за вами?

Юстин молча кивнул, слова застряли у него в горле.

— Да, это саксы, — ответил Флавий. Скорее в дом! — Она отступила вглубь, и все трое оказались в атрии, тут же дверь за ними захлопнулась и ее закрыли на засов. — Идите в нагревательную камеру. Хвала богам, сейчас лето и она не топится.

— Мы с тобой всегда думали одинаково, — сказал Флавий, подавив невольно вырвавшийся смех. Он стоял прислонившись к двери. — Но мы считали, что в доме никого нет. Самое лучшее выпустить нас через помещение для рабов, и мы побежим дальше. Мы навлечем на тебя опасность, если останемся. — Флавий, дорогой мой, у нас нет времени на благородство. — Ясный взгляд тети Гонории на мгновение остановился на маленьком шуте, который, как куль, висел на руках Флавия и Юстина. — Во всяком случае, один из вас вряд ли способен бежать. Ну а теперь быстро! — И пока она говорила, она незаметно провела их через атрий, вывела в темный проход, затем выпустила их через наружную дверь и спустилась с ними на три ступеньки в узкую, без окна, кочегарку. Свет маленькой лампы позволил разглядеть дрова и уголь, сложенные у беленой стены, и квадратную железную дверцу самой топки. Шум погони пока не стал отчетливей: саксы, очевидно, все еще прочесывали храмовые сады или же зашли в чей-нибудь дом. Флавий наклонился и потянул на себя створки железной двери.

— Ты первый, Юстин.

И вдруг привычный ужас перед закрытым помещением, которое он не может покинуть по своей воле, схватил Юстина за горло — он с трудом заставил себя встать на четвереньки и проползти через темный квадрат, напоминающий вход в ловушку, вход в могилу.

— Следующий ты, — сказал Флавий, и Юстин услышал, как вслед за ним пополз Куллен, а затем снова послышался торопливый шепот Флавия:

— Тетя Гонория, я останусь где-нибудь снаружи, чтобы прийти тебе на помощь, если будет нужно, а заодно испытаю судьбу.

— Ты что, хочешь всех нас погубить? — спросила сухо тетя Гонория. — Живо лезь за остальными, и не смейте носа показывать, пока я не приду за вами.

Все трое теперь оказались взаперти. Железная дверь захлопнулась за ними, и их окружил мрак такой густоты, о существовании которого Юстин и не подозревал. Черный мрак давил на глаза, как пресс. Будто издалека он слышал, как тетя Гонория закладывает поленьями их дверь.

— Немного продвинься вперед, — прошептал Флавий.

Юстин ощутил, что они выбрались в какое-то более широкое помещение. Они, очевидно, находились прямо под полом атрия. Он вытянул руку и уперся в один из столбов из обожженного кирпича, на которых покоился пол, столб был крепкий, но совсем низкий, и вздумай Юстин сесть прямо, он уперся бы плечами в перекрытие. Юстин попытался не думать об этом и весь обратился в слух. Наверху слышались шаги тети Гонории и где-то еще женские голоса. Он слышал также и шум погони, теперь совсем уже близко. Странно было — сразу так много звуков, когда, казалось, ты погребен глубоко под землей и каменный свод отделяет тебя от мира живых людей. Звуки, должно быть, доходили через трубопровод в стенной кладке, как и воздух.

«Нет оснований думать, что тебе нечем дышать. Перестань, не будь дураком, — уговаривал он себя с раздражением. — Ты прекрасно можешь дышать, ты просто немного запыхался от бега, больше ничего, и пол атрия не валится тебе на голову. Дыши медленней… медленней. Нельзя сейчас впадать в панику, Юстин, жалкий ты трус, другим и без тебя тяжело».

Он не имел представления, сколько он пролежал так, обливаясь потом, во мраке, который мягко обволакивал его, становясь все отвратительней и удушливей. Но вряд ли это продолжалось долго: едва маленький измученный Куллен стал дышать ровно, как раздался страшный стук в одну из дверей атрия, потом треск, потом топот ног почти прямо у них над головой, а затем нестройный гул голосов, множество гортанных голосов, которые, прежде чем доходили до них, сливались в какой-то невнятный рев. И голос тети Гонории, быть может чуточку повышенный по сравнению с ее обычным спокойным тоном, но четкий и повелительный:

— Не скажет ли мне кто-нибудь, что все это означает?

И в ответ низкий голос, почти неразборчивый из-за его густоты:

— Мы ищем троих людей, они бежали куда-то в вашу сторону. Вы их тут случайно не прячете?

— Троих людей? — удивленно переспросила тетя Гонория. — Здесь никого нет, кроме меня и моих рабынь, четырех старух, как вы видите.

— Это ты так говоришь, старая тощая корова. Но мы сами посмотрим.

Именно в этот момент Юстин вдруг понял: рядом с ним нет Куллена, но сделать ничего уже было нельзя, разве что молить богов, чтобы маленький шут не совершил какого-нибудь безрассудства.

И снова послышался спокойный голос тети Гонории:

— Ну что ж, смотрите сами. Но я заранее вас предупреждаю: если вы хотите найти этих людей, кто бы они ни были, вам следует искать их в другом месте.

Затем разноголосица, грубый смех и скорый топот ног над ними. И в то же мгновение откуда-то из тьмы водяной камеры донесся скребущий звук, звук, как показалось Юстину, каких-то передвигаемых предметов. Клянусь Эскулапом! Что он там делает?! Юстин напрягся в ожидании следующего звука, но тьма молчала. Громко взвизгнула женщина, и шаги вдруг послышались повсюду, и лай гортанных голосов, скликающих друг друга, гогочущих, дикарских. Вскоре Юстин почувствовал, как Куллен скользнул обратно ему под бок.

Громкий топот ног в атрии над ними здесь внизу, в замкнутом пространстве, отдавался глухими, гулкими ударами, которые то замирали, то возобновлялись с новой силой, так как саксы рыскали, как собаки, по всему дому. Где-то что-то обрушилось, и тут же раздался взрыв смеха, а за ним нарастающий шум каких-то других голосов, визгливых и испуганных, — должно быть, домашних рабынь. И вновь голос тети Гонории. Но все трое под полом, сколько ни напрягали слух, так и не могли понять, что же происходит там наверху.

Затем неожиданно все звуки смолкли. Правда, скорбные женские голоса все еще доносились до них, но как бы издалека, гортанные же выкрики саксов растворились в ночи. И над ними больше не было топающих шагов. Испуганные голоса рабынь постепенно стихли, и теперь ничего не оставалось, как снова ждать.

Наконец они услышали через железную дверь, как кто-то раскидывает поленья. Дверь открылась, ворвался сноп слепящего света от лампы, и голос тети Гонории произнес:

— Простите, что так долго держала вас здесь. Мне пришлось успокаивать моих старых дурех, а потом препроводить их во флигель.

Спустя немного времени вся троица, с головы до ног в копоти, стояла в кочегарке; теперь, когда над головой было блаженное свободное пространство и достаточно воздуха, Юстин судорожно глотал его, как после быстрого бега, а Флавий сразу же спросил:

— Ты не ранена, тетя Гонория?

— Нет, нет, все в порядке. Просто мне доставили немного хлопот, только и всего.

Атрий, куда они вскоре снова пришли, носил явные следы недавнего пребывания саксов: поломанная мебель, сорванные занавеси, затоптанный мозаичный пол, крашеная штукатурка на одной из стен была изрезана вдоль и поперек, скорей всего кинжалом, просто из бессмысленного желания сломать и испортить. Тетя Гонория, не обращая внимания на все эти разрушения, направилась прямо туда, где хранились домашние боги, и поставила лампу в виде цветка на алтарь.

— Как хорошо, что наши домашние боги всего лишь бронзовые, — заявила она. — А вот алтарная лампа была из серебра. — Потом она повернулась к трем чумазым оборванцам, стоявшим возле нее. — Вы когда вернулись из Галлии? — спросила она.

— Мы не были в Галлии, — сказал Флавий. — Мы нашли вашим браслетам лучшее применение по эту сторону моря.

Она пристально поглядела на него, сверкнули из-под напряженных морщинистых век ее прекрасные глаза.

— Значит, все это время вы жили в Британии? Полтора года? И не нашли способа разок-другой сообщить мне о себе?

Флавий покачал головой:

— Мы были очень заняты, мы с Юстином и другими людьми… заняты делом, в которое вряд ли кто-нибудь захочет вовлечь свою семью.

— Понятно, — сказала тетя Гонория и перевела взгляд на Куллена: в своем изодранном шутовском платье он стоял в глубине атрия, там, куда почти не доставал свет от лампы. — Это, очевидно, один из тех «других людей»? — спросила она.

Юстин и Флавий обернулись и тоже посмотрели на маленького шута, словно впервые его заметили. Действительно, с того момента, когда они, глазам своим не веря, в свете фонаря увидели лицо Куллена, отбивавшегося от своих тюремщиков, у них не было времени даже на то, чтобы удивиться. Но сейчас они вдруг осознали всю невероятность случившегося. Ведь это был Куллен, шут Караузия, которого, как они считали, давно не было в живых, поскольку его хозяин погиб.

Но, не дав им еще ничего сказать, тете Гонории ответил сам Куллен:

— Нет, госпожа. Я Куллен, я был псом Куроя. И хотя я без конца искал этих двоих, только сегодня вечером, с соизволения всех звезд на небе, я нашел их снова в самое нужное время.

— Ты нас искал? — удивленно спросил Флавий.

Маленький шут яростно закивал:

— Искал и искал без конца, потому что так мне велел Курой, мой господин.

— Император тебе велел? Когда? Что ты хочешь этим сказать?

— Два года назад, во время сева, он написал письмо и, когда кончил, дал его мне и велел отнести вам, если он… умрет. Он дал его мне потому, что знал: он может мне довериться. Он сказал, я самый преданный из его охотничьих псов. А когда его убили… — тут Куллен совсем по-собачьи оскалил зубы, — они поймали меня и держали как пленника долго-долго, требовали, чтобы я их смешил. И когда я наконец вырвался на свободу, я пошел на север — мой господин сказал, что я найду вас на Валу, но там вас не оказалось, и я ничего не мог о вас узнать еще долго-долго, но наконец одна женщина на улице Золотого кузнечика в Магнисе сказала, что вы ушли на юг по дороге в Галлию. Тогда и я пошел на юг, и вот сегодня те, кто раньше держал меня в плену, снова узнали меня на улице в Каллеве.

Флавий кивнул:

— А письмо? Оно еще у тебя?

— Разве я стал бы вас искать, не будь со мной письма?

Из лохмотьев пестрого шутовского наряда он извлек какой-то длинный свиток, туго обвитый тряпками, и осторожно, как женщина, освобождающая от пеленок младенца, принялся разматывать их, пока не выпростал свою серебряную ветку.

Юстин недоумевал, почему она не звенит у Куллена в руках, но, увидев клок овечьей шерсти, торчащий из отверстия самого большого яблока, он сообразил, что все эти тряпки и шерсть, набитая в каждое яблоко, имели лишь одну цель — заставить инструмент замолчать.

— Я в этом тайнике столько всего перетаскал для Куроя, моего господина, — пояснил Куллен. — Это хороший тайник. — Он всунул руку куда-то в гладкое эмалевое основание ветки и вытащил свиток папируса толщиной с мужской палец. — Вот оно. Ничего с ним не сделалось здесь, куда я положил его больше двух лет назад.

Флавий взял свиток и бережно развернул его, придвинувшись поближе к свету маленькой лампы на алтаре. Папирус был такой тонкий, что сквозь него розовым просвечивало пламя, и Флавий вынужден был держать его наклонно, чтобы на него падал свет. Юстину, стоявшему за плечом Флавия, сразу же бросился в глаза четкий почерк Караузия, жирные, выведенные черной тушью буквы на хрупком листе.

Флавий прочел вслух:

«Центуриону Марцеллу Флавию Аквиле и Тиберию Луцию Юстиниану, лекарю когорты, от Марка Аврелия Караузия, императора Британии привет! Если вы когда-нибудь прочтете мое письмо, это будет означать, что человек, от которого вы так старались меня предостеречь, обошел меня. И в случае если мне не доведется больше разговаривать с вами в этом мире, мне бы не хотелось, чтобы вы думали, будто я отослал вас от себя потому, что разгневался. Глупые вы щенята, — не отправь я вас на Вал под предлогом, что вы мне больше не нужны, не прошло бы и трех дней как вас бы убили. Мой салют вам, дети мои. Прощайте!»

Наступило длительное молчание, нарушаемое лишь слабым шелестом дождя и отдаленными звуками ночного города. Шум погони стих. Флавий отпустил пальцы, и тонкий папирус сам свернулся. Юстин не отрываясь смотрел на пламя лампы, вытянутое копьевидное пламя, тонкое, с синей сердцевиной. В горле стоял саднящий ком, а где-то пониже разливалась не менее саднящая радость.

— Т-так, значит, он нам поверил, — произнес он наконец. — Он знал, с самого начала.

— Великий был человек наш маленький император, — каким-то хриплым голосом сказал Флавий, засовывая свиток на грудь под рваную тунику.

Глава 14. Древний символ

И в этот самый момент внизу, под ними, что-то упало со стуком, затем раздался треск обвалившейся штукатурки.

— Что это? — встрепенувшись, спросил Флавий.

Маленький шут слегка сжался, как нашкодивший пес.

— Может, это камень расшатался в столбе, который пол подпирает. Когда мы были внизу, я пополз вперед послушать, что происходит наверху, и он сдвинулся с места прямо у меня под рукой, когда я нащупывал дорогу в темноте. Может, я что-то нарушил…

Теперь наконец стало ясно, что это был за скребущий звук в глубине водяной камеры.

— Все одно. Лучше уж пусть дом валится, чем терпеть тут саксов, — заявил Флавий и протянул руку к лампе. — Тетя Гонория, могу я ее взять? Думаю, стоит пойти посмотреть, что там случилось. Куллен, пойдем, покажи мне.

Тетя Гонория, сидящая на одном из немногих уцелевших стульев, поднялась.

— А я пока похлопочу об ужине для вас, — сказала она.

Юстин не пошел ни с тетей Гонорией, ни с Флавием, не видя в этом необходимости, — на него вдруг нашло какое-то странное спокойствие, он был уверен: сейчас произойдет нечто необычное. И он в ожидании встал возле домашнего алтаря. Теперь, когда унесли лампу, в атрии было так же темно, как в водяной камере. Он слышал шум ветра и дождя, настороженную тишину несчастного, покалеченного дома, слышал, как под полом движутся двое, как кто-то сердито заворчал, скорее всего Флавий. Последовал тихий, неясный звук, будто что-то передвигали, потом приглушенное восклицание и, спустя короткое время, шаги в сторону двери.

И вот наконец они появились, тени перебегали и кружились перед лампой, которую нес Куллен, Флавий же держал в руках какой-то бесформенный сверток. Как только Куллен поставил лампу на прежнее место на алтарь и пламя успокоилось, Юстин бросил вопрошающий взгляд на Флавия и поразился: тот с плохо скрываемым волнением не отрываясь смотрел на сверток.

— Все в порядке? — спросил Юстин. Флавий кивнул:

— Дом пока не рушится. Вывалился кусок штукатурки из старого тайника в одном из столбов водяной камеры. И в нем оказалось вот что.

— А что это?

— Я… сам еще не знаю. — Флавий повернулся к лампе и начал осторожно разворачивать темные, с затхлым запахом складки ткани. — Шерсть вся сгнила, как трут, но погляди на складки внутри… куда падает свет. Юстин, они ведь были алые!

Юстин взглянул на ткань, потом протянул руку и пощупал полуистлевшую материю. Флавий раскрыл последние складки — да, шерсть была алой, цвета воинского плаща.

Теперь Флавий держал в руке орла[40] из золоченой бронзы: зеленые пятна меди проступали в местах, где сошла позолота, орел был побитый, изувеченный. Там, откуда когда-то росли широкие серебряные крылья, зияли впадины, как пустые глазницы, но этот дерзкий в своей неистовой гордости поворот головы со всей очевидностью говорил — это все-таки орел. Юстин перевел дыхание.

— Ведь это орел, — шепотом произнес он, все еще не смея поверить своим глазам. — Я хочу сказать, это орел какого-то легиона.

— Да, орел какого-то легиона, — подтвердил Флавий.

Но в Британии, как известно, пропал только один легион.

Некоторое время они молча разглядывали удивительную находку, а маленький Куллен, не сводя взгляда с орла, с весьма довольным видом помахивал сзади собачьим хвостом, слегка дергая задом при каждом взмахе. Пропавший Девятый, исчезнувший Испанский легион, который шагнул в северный туман и… исчез.

Юстин заговорил первым.

— Все-таки этого не может быть… это слишком невероятно, — сказал он по-прежнему шепотом. — Кто снова принес его на юг? Из легиона ведь никто не вернулся.

— Не знаю. Но помнишь, отец Марка исчез вместе с легионом? И всегда рассказывали семейное предание о каких-то приключениях на севере… Может быть, Марк отправился туда, чтобы докопаться до истины и принести назад орла. Римский орел в руках раскрашенного народа — слишком опасная и объединяющая идея. Ты помнишь, Юстин, как однажды на ферме… вечером мы с тобой гадали, с чего все это началось? Почему он вдруг получил наградные и земельный надел в дар от сената? Ты видишь теперь, как все сходится?!

— Но… но если даже он принес орла обратно, почему надо было прятать его здесь? И почему л-легион не сформировали заново?

— Его не спрятали, его, наверное, просто захоронили перед алтарем. Может быть, он был покрыт позором. Этого мы теперь никогда не узнаем. Но очевидно, какая-то причина все же была.

В освещенном круге от лампы, нежно-желтом цветке посреди темного дома, они смотрели друг на друга со все возрастающим волнением, с которым росла и уверенность в правильности своей догадки, а рядом стоял маленький шут и махал за спиной собачьим хвостом.

— Ставлю все свое имущество на то, что это орел Девятого легиона.

Они не заметили, как вернулась тетя Гонория. Она выложила на стол сверток с едой и сказала:

— Вы, насколько я понимаю, нашли под полом потерянного орла. В другое время я бы удивлялась, охала, всплескивала руками, но сейчас, мне кажется, мы не можем возиться с потерянными орлами. Вот еда — погоня может возобновиться в любой момент. Скоро уже рассвет, а после учиненного здесь переполоха только мойры знают, не проснутся ли вот-вот Волумния и все остальные. Поэтому скорее берите еду и уходите!

Флавий словно не слышал последних слов тетушки. Он вскинул голову, глаза неожиданно загорелись под рыжими бровями. Прижимая к себе покалеченного орла, он заявил:

— Как раз сейчас самое время находить орлов. У меня есть жалкое подобие легиона, и вот теперь боги посылают нам знамя, за которым мы можем идти. А кто мы такие, чтобы отказываться от дара богов?

— Так возьмите его с собой. Забирайте и поскорее уходите!

Флавий, все еще прижимая к себе орла, повернулся к алтарю и стал глядеть на крошечное, как крокус, пламя лампы, потом перевел взгляд на бронзовые фигурки домашних богов в нишах, и Юстин так и не понял, видит ли он их или же смотрит куда-то вдаль сквозь них.

— Я снова беру его на старую службу, — сказал он.

— Флавий, дорогой мой, — вкрадчиво проговорила тетя Гонория. — У меня была беспокойная ночь, и я не владею своими нервами. Прошу вас, уходите, иначе я сорвусь и всем вам надеру уши.

Они наконец собрались: Флавий снова замотал орла в остаток того, что некогда было плащом, а Юстин сунул под мышку сверток с едой. Тетя Гонория унесла лампу в другую комнату, чтобы их силуэты не увидели в дверях, затем она вернулась и первая выскользнула проверить, все ли спокойно, и только потом поманила их за собой. В последний момент, когда они уже стояли на пороге атрия и теплый дождик мочил их лица, Флавий сказал, обращаясь к тете Гонории:

— Ты слыхала новость? Паруса Констанция видели недалеко от Таната.

— Слыхала, конечно. Кто не слыхал?!

— Мы-то думали, что ты в Аква-Сулисе, вдали от всех событий.

— Я всегда терпеть не могла быть вдали от событий.

— В ближайшее время, думаю, событий будет предостаточно, — сказал Флавий и, наклонившись, поцеловал ее в щеку. — Да хранят тебя боги, когда все начнется, тебя и Волумнию.

Юстин, который выходил последним, набрался храбрости и тоже поцеловал ее, неуклюже и застенчиво, отчего она тихо рассмеялась неожиданно молодым смехом.

Они разыскали приятеля, жившего неподалеку от Южных ворот — он ждал и уже начал беспокоиться, ибо мулы были давно навьючены, — и с первыми лучами солнца, как только открылись ворота, без хлопот вышли из города, ведя под уздцы животных; маленький Куллен шел между ними, стыдливо опустив голову, в женском плаще, надетом поверх его шутовских лохмотьев, которые он так и не пожелал снять.

А еще через два дня, вечером, они стояли на гребне холма, откуда дорога вела к усадьбе. Ветер, постоянно менявший направление, усилился и теперь дул с юго-запада, лихорадочно гоня перед собой капельки тумана и низкие облака, как пастушья собака гонит овец. Теплый дождь хлестал по лицу, оставляя на губах слабый привкус соли; быстро темнело, однако Юстин, как ни напрягал глаза, всматриваясь в размытую, зыбкую даль, не видел маячных огней Векты.

Поглядев в ту же сторону, Флавий сказал:

— Вокруг острова ненастная погода. Думаю, флоту в Векте сегодня предстоит трудная ночь, наверняка кто-нибудь попытается пробраться к берегу.

Они повернулись спиной к морю и, понукая усталых мулов, уныло бредущих впереди, стали спускаться к дому. Антоний встретил их у нижней террасы, где кончались виноградники, с ним был Майрон — он теперь неохотно расставался с молодым центурионом.

— Ну как, все в порядке? — спросил Антоний.

— Все хорошо, хотя был момент, когда нам пришлось поволноваться. А как тут у вас?

— За последние несколько дней девять новых рекрутов и несколько человек из старой команды, из Регны и Адурнов. Так что «ламповое масло» как нельзя кстати, даже если только половина слухов, гуляющих по лесу, имеют под собой почву.

Майрон поспешил вперед, чтобы взять на себя заботу о мулах, и, когда он увел их, Флавий сообщил:

— Тут у нас еще один член братства. Он был псом Караузия и не питает большой любви к Аллекту.

— Так, так, не успеем оглянуться, как у нас будет легион, — сказал Антоний и добавил: — Мы с Пандаром созвали отряд и велели разбить лагерь вблизи фермы. Решили не дожидаться твоих приказаний, потом ведь не успеем всех собрать.

Флавий кивнул:

— Все правильно. А теперь пошли поедим. Я уже забыл, как выглядит пища.

Антоний вдруг остановился:

— Вас около дома ждет какой-то человек, он здесь со вчерашнего дня и отказывается говорить, по какому делу.

— Что за человек?

— Охотник. Здоровый, видный, с большим копьем.

В сгущающихся сумерках Флавий и Юстин взглянули друг на друга, и у обоих мелькнула одна и та же мысль. Флавий сказал:

— Пойдем поглядим на охотника, а ты Антоний, возьми с собой Куллена и накорми его. Мы скоро придем, тогда и поедим.

— Мы оставим вам оленины, — утешил их Антоний. — Пошли, Куллен, пес Караузия.

В то время как Антоний и маленький шут направились к хозяйственному двору, где внизу под террасой уже запекали оленя, убитого Киндиланом, Флавий с Юстином двинулись к дому, чтобы найти незнакомца с копьем.

Темная фигура сидящего перед домом на корточках человека выпрямилась и, выступив из тени, шагнула в неяркую полосу света, падающего из двери; свет отливал медью на львиной гриве волос и золотил бледным, жидким золотом венок из белых лебединых перьев на древке копья, на которое он опирался.

— И правда, Эвикат! — воскликнул Флавий, тем самым произнеся вслух имя, то самое, невысказанное, что было у них на устах. — Клянусь всеми богами, это Эвикат! — И он ринулся ему навстречу. — Во имя всех чудес на свете, скажи, что привело тебя сюда?

Юстин почему-то не слишком удивился. После истории с Кулленом ему казалось вполне естественным и само собой разумеющимся, что люди, с самого начала вовлеченные в эти невероятные события, теперь собираются вместе, так как по всему было видно — близится развязка.

— Аллект снял половину гарнизона с Вала, и по вереску идут слухи, много слухов, — сказал Эвикат. — Поэтому я снова оставил собак у кузнеца Кускрида и отправился с копьем на юг, чтобы принять участие в последней битве: хочу увидеть, как от Аллекта ничего не останется, тогда он не сможет вместе с пиктами пойти против моего народа.

— Ясно. Но как ты узнал, где нас найти? И что мы не в Галлии.

— Кто хочет, тот слышит, — ответил Эвикат. — В вереске все слышно.

— Отлично! Каким бы способом ты ни отыскал наш след, мы рады тебя видеть! — сказал Флавий, положив руку на плечо охотника. — Тебя и твое большое копье. Но ты нас заждался после долгой тропы, а между тем запекают оленя. Мы еще успеем обо всем потолковать, а сейчас пойдем поедим.

Но прежде чем сесть за ужин со своим отрядом, Флавий принес из сарая новое древко копья из белого ясеня, а после трапезы отыскал старого Тьюэна, кузнеца, кующего подковы для сандалий, и велел ему разжечь горн и выковать из железа поперечную планку с пазом, которую можно было бы прибить к древку, и вдобавок еще четыре бронзовых гвоздя. А позднее вечером, когда вся команда улеглась — кто в хлеву, кто в амбаре, кто во флигеле, — он перенес все, что сделал ему кузнец, в атрий. И здесь, склонившись над низким огнем, они с Юстином насадили искалеченного орла на древко копья и, вогнав бронзовые гвозди в дырочки на хищных когтях, прибили их для прочности, а маленький Куллен, ни за что не согласившийся расстаться со своими спасителями, спал, свернувшись по-собачьи, в углу, и серебряная ветка, освобожденная от шерсти, заглушавшей ее звон, поблескивала у него в руке.

Юстин с самого начала поверил, что это и есть тот самый орел, тайну которого разгадал Флавий. Но если даже у него и оставались сомнения, то в эту ночь, когда он трудился при гаснущем свете очага, а снаружи гулял легкий зюйд-вест, они окончательно исчезли. Бронзовый орел у него в руках был исполнен какой-то магической силы. И чего только он не перевидал, сколько горьких, темных и славных дней выпало на долю этой покалеченной птицы из золоченой бронзы — гордости и чести пропавшего легиона! А теперь, думал он, она не может не чувствовать, что возвращаются былые времена. И снова, пока работал, он ощутил свое родство с тем молодым воином, которому стала домом эта долина среди холмов и который вернул пропавшего орла домой, вернул его своему народу. Таким образом, орел и ферма оказались связанными, и не было ничего неестественного в том, что именно отсюда это древнее знамя отправится в свой последний бой. Это ощущение родства было настолько сильным, что когда в открытом дверном проеме — после того как они управились с работой — возник человек, Юстину показалось, что там, спиной к наполненной ветром тьме, стоит Марк. Но это был всего лишь Антоний — он вошел в комнату, стряхивая дождевые капли с густых темных волос.

— Там свет, — сказал он. — Скорее всего костер на гребне Меловой. Пойдем посмотрим.

Ночной мрак уже немного рассеялся, и от угла овечьего загона, куда они пришли, красный лепесток костра на юго-востоке был далеко виден.

— Не знаю, что это — случайный костер или сигнальный огонь, — сказал Флавий. Он ладонью откинул со лба волосы. — Все равно нам это не выяснить. До костра больше дня пути отсюда.

Юстин, который, напрягши зрение, не отрываясь глядел на восток, разглядел еще один огонек недалеко от первого, совсем крошечный и слабый, но явно огонек.

— Это сигнальные огни, — сказал он. — Вот еще один. Еще. Целая цепочка сигналов.

В камине остались только красные угольки, и в атрии было почти совсем темно, когда они вернулись, но даже тускловатого отсвета углей оказалось достаточно, чтобы разглядеть орла на древке копья, когда Флавий поднял его и показал Антонию.

Антоний молча разглядывал его, после чего спросил:

— Это что, знамя на завтра? Флавий слегка улыбнулся — Знамя на завтра.

Антоний перевел взгляд с Флавия на бронзового орла, а потом снова на Флавия:

— Да еще такое, которое пришло из прошлого — далекого прошлого. Нет, не стану я задавать вопросов, да и другим не советую, хотя, думаю, многие догадаются… Словом, у нас есть знамя, за которым мы можем следовать, и это очень хорошо. Это всегда хорошо.

Он повернулся и, выбросив вперед руку, отсалютовал орлу, как и подобает солдату. Ранним серым утром Юстин проснулся от какого-то грохота, а прислушавшись, понял, что это топот конских копыт, — очевидно, кто-то во весь опор несется с Меловой к ферме. Он откинул ковер, которым был укрыт, и с трудом поднялся. Флавий уже стоял в дверях. Когда они шагнули в утреннюю морось, остальные тоже были на ногах. Мгновение спустя всадник на взмыленной лошади влетел во двор и так резко натянул поводья, что конь присел на задние ноги, а сам он спрыгнул на землю.

Лошадка стояла там, где ее принудили прервать бег, голова была опущена, бока тяжело вздымались, а Федр с «Береники», прежде чем ноги его коснулись земли, громко прокричал:

— Началось, ребята! Началось наконец!

Из полумрака со всех сторон стали появляться люди и собираться вокруг Федра. Еще не до конца отдышавшись, он повернулся к Флавию и Юстину:

— Констанций с легионерами уже здесь. Наверное, проскочили мимо флотилии на Векте во время вчерашнего тумана. Я видел, как они вытаскивали ночью на берег транспортные суда у входа в гавань Регна, а галеры их прикрывали. Юстин вспомнил ночные огни. Допустим, это были сигнальные огни. Паруса у Таната… и вот теперь высадка в гавани Регна. Что бы это могло значить? Нападение сразу из двух пунктов? Или, может быть, даже одновременно из многих? Теперь-то они скоро узнают!

Наступило короткое молчание — люди в растерянности смотрели друг на друга. Годы ожидания кончились. И не то чтобы близились к концу, нет, они просто кончились, срок их истек. И в первые мгновения люди даже не могли это полностью осознать.

А потом все вдруг точно сошли с ума — они окружили Федра, окружили Флавия, как стая собак, где каждая подает голос: «Император Констанций пришел! Чего мы ждем? Веди нас к нему, Флавий Аквила!»

В сером предрассветном воздухе они потрясали поднятыми щитами, бросали вверх копья.

Юстин неожиданно повернулся и стал пробиваться сквозь толпу обратно к дому. Схватив бескрылого орла, стоящего в углу среди ящиков и земледельческих орудий, он, смеясь и почти рыдая от волнения, выскочил на улицу, держа древко высоко над головой.

— Поглядите, дорогие мои! М-мы скоро отправимся в поход, вот оно, наше знамя, за ним мы и пойдем!

Он стоял над ними на верхней ступени террасы, высоко подняв искалеченного орла, насаженного на древко копья. Он вдруг осознал, что рядом с ним — Флавий и Антоний и что все лица обращены к нему, безбрежное море лиц. Здесь были люди, которые прошли с орлом такой долгий путь, что не могли ни с чем его спутать, для них орел был связан с утраченной славой и старыми традициями воинской службы, здесь стояли и те, кто, не разбираясь, что это за знамя, готовы были сломя голову, с воплями и криками броситься за ним. Бесшабашная толпа оборванцев! Беглые легионеры, работники с фермы, охотники — все те, кто жаждал восстановить справедливость; мелкий воришка, корабельный мастер, гладиатор, императорский шут… Рев голосов накатывал на него волной звуков, они разбивались вокруг с таким грохотом, что ему казалось, будто они захлестывают его с головой.

Флавий, пытавшийся перекричать толпу, выбросил вперед руку:

— Тихо! Тихо! Ожидание окончено, мы идем, чтобы присоединиться к императору Констанцию. Но сперва надо подкрепиться. Если вы не хотите, то я хочу есть! Тише, успокойтесь, друзья! Мы выступаем через час.

Постепенно возбуждение улеглось, и люди стали расходиться, направляясь к кладовой со съестными припасами. Гладиатор Пандар остановился и сорвал маленькую желтую розу с куста под террасой. Задрав голову, он поглядел на них и сказал:

— Когда я еще сражался и до того, как получил деревянный меч, мне нравилось выходить на арену с розой. — И он двинулся вслед за остальными, на ходу сунув розу в застежку плаща на плече.

Флавий проводил толпу взглядом, в котором был какой-то странный блеск.

— Боже, что за сброд! — пробормотал он. — Поистине пропавший легион. Легион пропащих людей. Нам вполне подходит следовать за бескрылым орлом. — И он хрипло засмеялся.

— Скажи, будь у тебя возможность, променял бы ты их на самую блестящую когорту Преторианской гвардии? — очень тихо спросил Антоний.

— Нет, — ответил Флавий. — Клянусь богами, нет. Но это все равно не объясняет, почему мне хочется разреветься, как девчонке. — Он положил тяжелую руку на плечо Юстина: — Ты превосходно поступил, дружище. Ты вынес знамя в самый нужный момент, и теперь они пойдут за ним даже через костры Тофета. А сейчас давай хоть что-нибудь съедим.

Глава 15. Снова легионы

Моросящий дождь наконец перестал, ветер стих и небо очистилось к тому времени, когда боевой отряд немыслимых оборванцев пересек дорогу, ведущую к побережью, и теперь от моря его отделяла только низкая гряда гор. На гребне искореженные ветром дубы и боярышник внезапно кончились, впереди твердая земля постепенно уступила место прибрежным болотам, а еще западнее, там, где слегка поднималась голая суша, свободная от солончаков — четкий квадрат среди размытых и смазанных линий болот, — виднелись очертания римского лагеря, а дальше, вдоль прибойной полосы, как стая выброшенных на берег морских животных, — силуэты грузовых судов, и за ними — сторожевые галеры. Юстин, всматриваясь в маслянистое море, беспокойно вздымающееся у берега, ясно различил два темных пятна — патрульные галеры, несущие караульную службу на случай, если появится флотилия Аллекта.

— Они там, вон они, — сказал Флавий, и толпа голодранцев загудела за его спиной.

Примерно в ста шагах от Правых ворот лагеря их остановил пикет — солдаты с копьями наперевес.

— Кто идет?

— Друзья, именем императора! — прокричал в ответ Флавий.

— Двое из вас пусть подойдут.

— Ждите здесь! — приказал Флавий отряду, а сам с Юстином прошел вперед.

У подковообразного земляного вала, внутри которого расположился пост пикета, их встретил опцион и потребовал, чтобы они сказали, по какому делу явились.

— Мы привели подкрепление, — уверенно объявил Флавий, — и должны поговорить с императором Констанцием.

Взгляд опциона скользнул мимо Флавия, и вдруг глаза его широко раскрылись от удивления.

— Подкрепление, говоришь? Теперь победа уж точно будет за нами. — Он снова перевел взгляд на Флавия. — А что касается императора, то вы попали не в ту армию. Мы западные войска.

— Н-да. А кто здесь командует?

— Асклепиодот, префект императорского претория.

— Тогда мы должны переговорить с Асклепиодотом.

— Должны? — переспросил опцион. — Насчет этого ничего не знаю. — Он долго изучал их лица, после чего вновь поглядел на стоящую за ними толпу. — Ну хорошо, можете отвести свою банду разбойников к воротам. Я пошлю с вами одного из моих людей.

Навстречу им вышел опцион воротной охраны, у которого при виде странного отряда глаза полезли на лоб, и он в свою очередь тут же вызвал центуриона, а тот — одного из трибунов, но в конце концов их пропустили в лагерь, и они прошли под прикрывающими вход катапультами с задранными кверху ложками, похожими на головки саранчи.

Внутри берегового укрепления, где сосредоточилось множество людской силы, видно было, что атаки ждали в любой момент и готовились ее отразить — вокруг кипела налаженная работа: отряды под наблюдением опционов укладывали провиант и снаряды; работали оружейники; лошадей, все еще нетвердо ступающих после путешествия, сводили с выволоченных на сушу галер и привязывали около Морских ворот; дым от костров, на которых жарили пищу, поднимался в утреннем воздухе, и повсюду мелькали малиновые гребни надзирающих за всем центурионов. Но, несмотря на все это многолюдье, Via principia[41], когда они шли по ней, была почти пустынной — широкая протоптанная прямая улица, вдоль которой выстроились знамена когорт и центурий: голубые и фиолетовые, зеленые и малиновые, они слегка колыхались от легкого ветра, все еще шелестящего в болотах. А перед палаткой главнокомандующего, возле которой они остановились, красовался, раскинув во всю ширь серебряные крылья, орел легиона.

Трибун что-то сказал уставившемуся на них человеку и прошел внутрь, оставив их ждать у входа. Юстин, задрав голову, прочитал номер и название легиона: «Тридцатый Победоносный». Нижнерейнский легион… Он в свое время встал на сторону Караузия. И почти вплотную к орлу стояло знамя галльского легиона с изображением кентавра. Легион этот, видимо собранный понемногу отовсюду, когда-то тоже поддерживал маленького императора. Все как будто сходилось.

Вернулся трибун.

— Два командира могут войти, — объявил он.

Взглянув на Антония, Флавий усмехнулся, хотя голос был озабоченный и тревожный.

— Всех богов ради, держи их в узде, — сказал он, затем повернулся к Юстину: — А теперь вперед!

Они вместе шагнули мимо часового в наполненную бурыми тенями глубину палатки и остановились в дверном проеме, как и подобает вымуштрованным солдатам — подбородок кверху, пятки вместе. Крупный розовокожий человек за походным столом, со свитком папируса в одной руке и недоеденной редиской в другой, поднял голову и спросил их, своей мягкой манерой напомнив Паулина:

— Вы хотели поговорить со мной?

Молодые люди вытянулись по стойке смирно и отсалютовали. Затем Флавий, неизменный оратор, проговорил:

— Командир, мы принесли весть, не знаю, слышал ли ты ее: суда императора Констанция видели неподалеку от Таната, и еще — вчера ночью вдоль Меловой жгли сигнальные костры.

— Извещающие о нашей высадке, ты это имеешь в виду? — В голосе командующего был явный интерес, и звучал он по-прежнему мягко.

— Думаю, да.

Розоволицый великан кивнул, низко опуская голову.

— О первой из вестей мы слышали, о второй нет. Что еще вы хотите мне сказать?

— Мы привели с собой отряд, — тут Флавий заколебался, подыскивая подходящее слово, — отряд из преданных союзников, с тем чтобы служить тебе в этой кампании.

— Да неужели? — Асклепиодот молча рассматривал их. Он был огромного роста, даже слегка сутулился, и уже начинал полнеть, во всей его фигуре и в движениях была какая-то мягкая, ленивая медлительность, весьма обманчивая, как они убедились впоследствии.

— Для начала хотя бы скажите, во имя Тифона, кто вы такие и как вас зовут. Давай ты первый, — указал он на Флавия.

— Марцелл Флавий Аквила. Полтора года назад я был центурионом Восьмой когорты, расквартированной в Магнисе-на-Валу.

Командующий хмыкнул, и его глаза, с тяжелыми веками, обратились к Юстину.

— Тиберий Луций Юстиниан. Служил лекарем в той же к-когорте, в т-то же самое время.

Асклепиодот поднял брови:

— Ясно. Все это весьма любопытно. Ну а что вы делали последние полтора года?

Без запинки, чеканя слова, будто он официально рапортует начальству, Флавий отчитывался за прошедшие полтора года, а Префект претория, все еще с недоеденной редиской в руке, глядел на него с видом человека, погруженного в какие-то приятные грезы.

— Так, значит, донесения разведки от случая к случаю и… подкрепления, что шли из этой провинции, дело ваших рук?

— Частично, во всяком случае.

— Очень любопытно. А этот ваш отряд?.. Сколько в нем человек и из кого он состоит?

— Немногим более шестидесяти. В основном из местных жителей, и в придачу к ним — беглые легионеры. Кроме того, имеется еще один центурион когорты, отставной гладиатор и — для полноты картины — личный шут Караузия… Потрясающий легион, что и говорить. Но мы умеем сражаться, и у многих из нас есть за что сражаться.

— Так, так. Покажи их мне.

— Если ты подойдешь к выходу из палатки, то увидишь их во всем блеске.

Асклепиодот опустил редиску на блюдо с хлебцами и сыром — недоеденным завтраком, который они прервали, — потом положил листок папируса сверху на другой, педантично проверив, точно ли совпадают листы, и только тогда поднялся.

Он заполнил собой весь проход, но Юстину все же удалось из-за его спины разглядеть в узком просвете их отряд: Антоний стоял навытяжку, как и подобает центуриону римской когорты на параде, рядом с ним стоял Пандар с желтой розой и отчаянной смелостью во всем облике, не оставляющей сомнений в его истинном призвании, чуть дальше — маленький Куллен с серебряной веткой за поясом, в шутовских лохмотьях, гордо держащий бескрылого орла, правда сам он при этом, как цапля, стоял на одной ноге, что несколько снижало эффект; и тут же — Эвикат, опирающийся на огромное боевое копье с венчиком из белых лебединых перьев, которые ерошил легкий ветерок. И за ними все остальные, вся их оборванная, бесшабашная, немыслимая братия.

Асклепиодот посмотрел на них, на миг остановил взгляд на орле — так во всяком случае им показалось, — затем вернулся к столу и сел на тюк, служивший ему сиденьем.

— Теперь я понял, о чем ты говоришь, — сказал он Флавию. — Он снова взял с блюда редиску,посмотрел на нее, как бы собираясь продолжить завтрак, постом внезапно передумал: широко раскрытыми глазами он поглядел на стоящих перед ним юношей, и вдруг на мгновение из-под густых ресниц, как из ножен, словно сверкнул обнаженный клинок. — Ну хорошо, а теперь докажите мне, что вы именно те люди, за которых себя выдаете. Докажите, что в истории, которую вы мне тут рассказали, есть хотя бы крупица правды. Флавий опешил:

— О каких доказательствах ты говоришь? Кем еще мы можем быть?

— Кем угодно. Бандой разбойников или изменников, ищущих легкой добычи. Или даже Троянским конем… Я ведь ничего о вас не знаю.

Глубокое молчание воцарилось в буром сумраке палатки, молчал и лагерь вокруг, наступило то странное затишье, непонятно почему иногда охватывающее самые многолюдные места.

Юстин слышал негромкий тревожный шум моря и пересмешливый звон колокольчиков за парусиновой дверцей палатки, когда Куллен переменил затекшую ногу. «Что-нибудь сказать или хоть что-нибудь сделать, — мучительно думал Юстин. — Должен же быть какой-то выход… впрочем, если Флавий ничего на может придумать, куда уж мне».

Снаружи послышались шаги, и кто-то вошел в палатку. Худой, загорелый человек в форме старшего центуриона когорты отдал честь и положил на стол перед командующим несколько табличек.

— Это полный список, — сказал он. — Ты, очевидно, уже знаешь, что на форуме торчит боевой отряд весьма комического вида, с каким-то странным знаменем, похожим на римского орла, насаженного на древко копья. — Он окинул быстрым взглядом молодых людей, скрытых полумраком, и вдруг издал изумленное восклицание: — Клянусь Солнечным Светом, это же Юстин! Глаза Юстина были прикованы к незнакомцу с момента его появления.

«Уже трое, — думал он. — Куллен, Эвикат и вот теперь… Неизменная цифра три. Если вещи, то три, если люди, то по трое. Это поразительно, просто поразительно!»

— Так точно, — ответил он на восклицание центуриона.

— Центурион Лициний, тебе известно, кто эти двое? — вмешался командующий.

Лициний уже держал Юстина за руку.

— Этого-то я во всяком случае знаю, хотя он и успел превратиться в лохматого варвара. Он был учеником лекаря в моей когорте в Вирсавии. Богиня Рома! Ты, может быть, тоже из той банды головорезов, что топчется там снаружи?

Большой рот Юстина растянулся в улыбке, а невозможные уши порозовели от удовольствия.

— Ну конечно. И вот м-мой родственник тоже.

— Так, так. — Лициний оглядел Флавия с головы до ног и кивнул, когда тот отсалютовал ему.

— Когда выясните отношения, ты мне скажешь, первый центурион, поручился бы ты за эту парочку? — вставил Аскле-пиодот.

Худой, загорелый центурион поглядел на своего командира, в глазах его мелькнула насмешливая искорка.

— За этого, которого я знаю, полностью ручаюсь, он не подведет ни при каких обстоятельствах. И если он доверяет своему товарищу — а это, очевидно, так и есть, — я поручусь и за него.

— Раз так, быть посему, — решил Аск-лепиодот. — Нам нужны разведчики, знающие местность. И лишние всадники тоже не помешают. Вспомни, случалось хоть раз, чтобы армия не нашла применения лишней коннице? — Он пододвинул к себе таблички и стиль и процарапал несколько слов на мягком воске. — Отмаршируйте своих головорезов на линию кавалерии и примите под начало лошадей и оснащение двух эскадронов дакской конницы, они прибыли вчера вечером из Адурнов. Вот разрешение. Ждите дальнейших распоряжений.

Флавий взял таблички, но продолжал стоять.

— Еще что-нибудь?

— Вели поместить нашего орла на Главную улицу вместе с остальными знаменами.

— Ах да, этот орел… — Асклепиодот задумался. — Как он у вас оказался?

— Его нашли в тайнике под алтарем моего фамильного дома в Каллеве.

— Любопытно. И вы, конечно, знаете, что это такое?

— То, что осталось от орла легиона.

Асклепиодот взял список, который положил ему на стол первый центурион.

— Только один такой орел исчез бесследно в Британии.

— Это тоже мне известно. Вместе с ним исчез и один из моих кровных родичей. Но мне… мне кажется, сенат знал о том, что орла нашли.

Они пристально поглядели друг на друга, затем Асклепиодот кивнул.

— Неожиданное появление потрепанного орла дело непростое, настолько непростое, что я предпочту ничего об этом ре знать… Разрешение я вам дам, но при условии, что он снова будет числится предавшим, как только все закончится.

— Договорились. Благодарю тебя, — сказал Флавий и отсалютовал.

Они направились к выходу, но командующий остановил их:

— Погодите! Центурион Аквила, я созываю совет здесь в полдень. И надеюсь, вы оба примете в нем участие как люди, знающие здешние места и… как вожди союзного войска.

— Есть явиться в полдень, — ответил Флавий.

На линии, где стояла кавалерия, они отыскали декуриона, ведающего лошадьми показали разрешение и приняли от него прекрасных небольших лошадок арабских кровей, принадлежащих дакской коннице. Кривоногий солдат из вспомогательного легиона, которому было велено показать им склады со сбруей и запасами фуража, оказался парнем благожелательным и, к счастью, больше склонен был говорить сам, нежели задавать вопросы, — он, как и добрая половина людей в этом походном лагере, еще не совсем пришел в себя после бурного морского перехода.

— Голова чугунная, — жаловался он, — будто внутри оружейная мастерская, все время «бам», «бам»… земля качается, как палуба на том проклятом транспортном судне. Надо же, угораздило — попасть в Западную армию, столько плыть от самой Секваны! А из меня какой моряк — хуже во всей империи не сыщешь.

Но Флавия гораздо больше занимало передвижение войск, чем страдания кривоногого солдатика из вспомогательного легиона, поэтому он спросил:

— Император Констанций с Восточной армией, видно, отправился прямо из Гезориака?

— Да, Констанций, говорят, отплыл еще перед нами. А с ним галеры для разведки и охраны транспортных судов, которые от правились следом. Я думаю, он не меньше нашего покачается на море, а вот его транспорты — всего ничего. Меня-то интересуют транспорты…

Как бы то ни было, но Юстин и Флавий уже совсем неплохо владели общей ситуацией, когда в полдень они оказались в высоком обществе полдюжины штабных трибунов, нескольких старших центурионов и легата Победоносного легиона, собравшихся вокруг наспех сооруженного стола перед палаткой командующего.

Асклепиодот открыл заседание, сидя в спокойной позе сложив руки на животе.

— Я полагаю, всем вам известно, что паруса Констанция видели возле Таната несколько дней назад. Но вам скорее всего не известно, что Аллект был предупрежден о нашей высадке цепочкой сигнальных костров. Думаю, вы согласитесь со мной: все это заставляет нас без промедления двинуться к Лондинию. — Он повернулся к старшему центуриону: — Сколько потребуется времени, чтобы привести войска в походное состояние?

— Не менее двух дней, — ответил Лициний. — Переезд был очень тяжелый, и люди и лошади в плохом виде.

— Я так и чувствовал, что ты это скажешь, — проговорил Асклепиодот грустным голосом. — Мне трудно понять, почему люди страдают от морской болезни. — (Все заметили, как вздрогнул при этих словах легат Победоносного легиона, он все еще был зеленого цвета после качки.) — Меня вот никогда не укачивает.

— У нас ни у кого нет твоей силы духа, — возразил Лициний, и в его суровом взгляде на миг зажегся смешливый огонек. — Нам необходимо иметь два дня.

— Каждый час промедления увеличивает, помимо всего прочего, опасность подвергнуться атаке прямо здесь, в лагере. Даю вам один день.

Наступило молчание. — Слушаюсь! — сказал Лициний. Совет шел так, как обычно проходят подобные советы, а за это время короткая тень от орла Победоносного легиона незаметно легла на группу людей, собравшихся перед палаткой.

Юстин и Флавий не участвовали в обсуждении до тех пор, пока речь не зашла о маршруте похода.

— Есть две дороги, — сказал Асклепиодот, — и выбор их мы отложили на сегодня, поскольку все зависит от конкретных обстоятельств. И вот настало время принять решение, но прежде, чем мы выберем путь, нам следует прислушаться к мнению того, кто хорошо знает страну. — И он указал пухлым пальцам на Флавия, стоящего вместе с Юстином позади всех. Флавий резко вскинул голову:

— К моему?

— К твоему. Выйди сюда и дай нам совет.

Флавий прошел вперед и стал в круг возле самодельного стола, на глазах превратившись из заросшего варвара в центуриона когорты. Побледнев, он обвел спокойным взглядом сосредоточенные лица высших командиров. Одно дело — возглавить полузаконный отряд, который он привел служить Риму, и совсем другое — неожиданно быть призванным дать совет, который, в случае если ему последуют и он окажется неверным, приведет армию к гибели.

— Как сказал префект, есть две дороги на Лондиний, — начал после короткой паузы Флавий. — Одна из Регна, примерно в двух милях на восток отсюда, другая — через Венту и Каллеву. Я бы выбрал ту, что через Венту, хотя она и длиннее на несколько миль.

Лициний кивнул:

— Почему?

— Вот по какой причине: дорога из Регна после дня пути через Меловую уходит в Андеридский лес. Густая чащоба — идеальные условия для засады, особенно для наемников, таких как у Аллекта, привыкших у себя на родине к войне в лесах. Леса тянутся вплоть до Северного Мела, где поднимается, как бастион, неприступный крутой склон. Это всего уже в дне пути до Лондиния. Дорога же на Венту, в отличие от этой, почти сразу выходит на холмистые пастбища, и опасность засады — только первые сорок миль. Эта часть дороги больше всего удалена от главных сил Аллекта, и поэтому вероятность нападения наименьшая.

— А что после этих сорока миль? — спросил Асклепиодот.

— Каллева. Еще день пути — и попадаешь в долину Тамезы. Там местами тоже лес, но светлый, открытый, деревья высокие, нет сырого дубового подлеска, а вокруг — хлебные поля. Вы оказываетесь в самом центре этой провинции, и там уж никакая оборона не сможет противостоять вам.

— У тебя зоркий глаз, — сказал Асклепиодот, и все замолчали. Один или двое из стоявших у стола кивнули как бы знак согласия. — Благодарю тебя, центурион, — продолжал Асклепиодот. — Пока все. Если ты нам понадобишься, я пошлю за тобой.

На этом все кончилось.

Но когда на следующее утро Западная армия выступила в поход на Лондиний, она отправилась по дороге через Венту и Каллеву. Флавию, как знатоку местности, было велено ехать с командующим, и он поручил Юстину с Антонием командовать двумя конными эскадронами, куда вошел и их отряд оборванцев. Поглядев на них, Юстин подумал, что, даже обросшие и в лохмотьях, они. сейчас являют собой отрадное зрелище — все верхом на отличных лошадях, вооруженные длинными кавалерийскими мечами, все, кроме Эвиката, который отказался сменить свое любимое копье на какое-либо другое оружие, и Куллена, их орлоносца. Взгляд Юстина на мгновение задержался на нем: маленький шут ехал впереди всей братии, с поразительной ловкостью управляясь одной рукой с лошадью, в другой же он держал, высоко подняв, бескрылого орла, древко было украшено венком из желтого дрока, который Пандар, когда на него нашло весёлое, бесшабашное настроение, надел в насмешку над золотыми венками и медальонами Тридцатого Победоносного.

Начался медленный подъем, и когда они уже выбрались из топи, громкое восклицание Антония, ехавшего бок о бок с Юстином, заставило того бросить взгляд через плечо на покинутый лагерь. Первое, что он увидел, был огонь — красный прожорливый огонь, языками рвущийся в небо от горящих на берегу транспортных судов, и еще черный дым, отгоняемый морским ветром.

Ему невольно пришли на память слова, сказанные Асклепиодом перед легионами: «А теперь вперед к победе. Мы должны добиться победы, ибо на сей раз отступать нам некуда».

Глава 17. «Караузий! Караузий!»

Вести настигли их прямо в пути, вести, которые приносили разведчики, местные охотники, дезертиры из армии узурпатора, и не всегда они были добрыми. Грузовым судам Восточных сил так и не удалось соединиться с Констанцией из-за ненастной погоды, и Аллект, понимая, что молодой император не будет форсировать высадку, пока нет войск, решил сделать все, чтобы покончить с Асклепиодотом, покончить прежде, чем придется выдерживать натиск наседающего противника. Он спешил на запад по древней тропе из Дуроверна, идущей под крутым склоном Северного Мела, стремясь поскорее добраться до ущелья в холмах и тем самым опередить карающие войска римлян. С ним шли его солдаты, все, кого он мог заполучить, двенадцать тысяч человек или даже больше, если верить донесениям. Шесть или семь когорт регулярной армии — в основном наемники и моряки. А когорты с Вала так и не появились, но если бы они и подоспели вовремя, распри между легионами были так велики, что Аллект вряд ли решился бы использовать эти когорты..

И все же, возможно, это к лучшему, думал Юстин, мучительно перебирая доводы за и против, когда он двумя днями позже глядел на ночные лагерные костры, разложенные в неглубоком ущелье среди холмов, где остановилась армия и где сходились древняя тропа и дорога на Каллеву. И не то чтобы он сомневался в исходе завтрашней битвы — он верил в Асклепиодота и в боевую силу легионов. Но факт оставался фактом: Констанцию так и не удалось высадиться на берег, и поэтому завтра у них будет только половина всей их армии против войск, которые приведет с собой Аллект, и уж во всяком случае легкой победы ждать не приходится.

Армия шла с огромной скоростью и преодолела расстояние в пятнадцать миль из Венты за три часа, — жестокое испытание в июне месяце для людей, подчиненных строгому походному режиму.

Но все уже было позади, и теперь наступило ожидание, долгое томительное ожидание вокруг бивуачных костров, бок о бок с противником, ибо Аллект, проигравший это отчаянное состязание за стратегически важное ущелье, тоже разбил лагерь, примерно в двух милях от них, дабы дать немного передохнуть своей измученной рати, а также, быть может, с тайной надеждой выманить римлян с их выгодных позиций. Асклепиодот, который не дал себя выманить, решил использовать передышку, чтобы соорудить крепкие защитные заграждения из поваленных стволов боярышника у входа в ущелье, где и сосредоточить завтра основные силы. Наконец все приготовления были окончены. Костры на бивуаках рдели в размытой лунным светом тьме, а вокруг них воины, ожидая завтрашнего дня, наслаждались отдыхом, так и не отстегнув мечей, со щитами и копьями в руках. С того места, где Юстин сидел вместе со своим Потерянным легионом вокруг их собственного костра, чуть повыше основного лагеря, он разглядел серебристую спираль — лунный свет на мощеной дороге на Каллеву, в шести милях от них. Но другой, более древний путь из низины был скрыт поднимающимся туманом, который, вероятно, уже спустился, как призрак какого-то забытого моря, на долину Тамезы и огромный лагерь, где затаился Аллект со своим войском.

Темные фигуры в пространстве между ним и кострами приходили и уходили, едва слышно обмениваясь паролем. Лошади время от времени начинали бить копытами и переминаться с ноги на ногу, один раз громко взвизгнул рассерженный мул. Но сама ночь за пределами этих звуков была очень тихая. Удивительная ночь — здесь наверху, над туманом. Папоротник на склоне холма застыл в серебряной неподвижности ниже темного руна кустов боярышника, густо разросшегося в ущелье. Луна все еще стояла низко в мерцающем небе, будто обсыпанном золотой пыльцой. Где-то далеко внизу, в расширяющейся долине, лисица звала своего самца, но ее голос не находил отклика в тишине.

Юстин подумал: «Если нас завтра убьют, лисица все равно будет звать своего самца. А может быть, у нее тут в лесу, где-нибудь в корневищах, — лисята. Жизнь продолжается». И мысль эта успокоила его. Флавий спустился вниз на площадку, где стояла палатка главнокомандующего, чтобы узнать пароль и боевой клич на завтра, а остальные в ожидании его растянулись на земле у костра. Куллен сидел под своим покалеченным орлом, который он воткнул прямо в землю, и играл. Лицо его становилось радостно-отрешенным, как только пальцы касались, почти беззвучно, яблок любимой серебряной ветки. Возле него сидел Эвикат обняв колени и обратив лицо на север или на северо-запад, будто глядел на давно утраченные родные холмы, — почти невероятная по несхожести пара, соединенная, однако, текущей в их жилах гибернийской кровью, два соплеменника в чужом краю. Киндилан и один из легионеров играли в бабки; Пандар, у которого торчала в застежке плаща вчерашняя, уже высохшая желтая роза, отыскал подходящий камень и точил кинжал, мрачновато улыбаясь про себя. «И хлеб с луком, что ты ел утром, покажется тебе во сто раз слаще всех пиршественных блюд, чем тому, кто знает, что его ждет следующая трапеза. И солнце, пробивающееся сквозь решетку наверху, светит для тебя ярче, чем для того, кто завтра увидит восход», — сказал когда-то Пандар. Сам же Юстин понял: знание того, что завтра он может умереть, — слишком дорогая расплата за неожиданно пришедшее пронзительное ощущение залитого луной мира, запаха жимолости в ночном воздухе, лисицы, зовущей самца. — «Но тогда выходит, я всегда был трусом. И не потому ли я никогда на хотел стать солдатом? Неудивительно, что отец разочаровался во мне», — корил себя вконец несчастный Юстин.

Кто-то, тихонько насвистывая, возвращался после обхода постов и остановился возле них. Юстин поднял голову и, увидев на фоне луны четкий силуэт шлема с гребнем, тут же вскочил.

— Как хорошо здесь, над лагерем, — произнес голос Лициния. — Можно мне немного посидеть с вами?

— Конечно, конечно, садись сюда. — Юстин пододвинулся на овечьей шкуре, служившей попоной, и, поблагодарив его, старший центурион опустился на нее.

— Нет, нет, сидите, как сидели, — сказал он, когда несколько человек, повинуясь привычной дисциплине, порывались встать. — Я сам напросился в гости, я тут не по службе.

Помолчав, Юстин сказал:

— Все кажется таким спокойным, и завтра в это время все будет так же спокойно.

— Да, а в промежутке, по всей вероятности, решится судьба этой римской провинции.

Юстин кивнул.

— Я рад, что здесь Парфянский и Победоносный легионы, — сказал он.

— Почему?

— Потому что они когда-то служили Караузию. Это, наверное, справедливо, что за него мстят его собственные легионы.

Лициний поглядел на него из-под низко надвинутого шлема:

— Завтра, когда пойдешь в бой, ты будешь сражаться за Рим или за Караузия?

— Н-не знаю, — с трудом проговорил Юстин. — Скорее всего за провинцию Британию. И все же мне кажется, что добрая половина служивших при маленьком императоре помнит его.

— Так, значит, все же за Британию и за этого маленького пирата, а вовсе не за Рим. Увы, увы, величие Рима уходит в прошлое.

Юстин выдернул возле себя папоротник и начал старательно отщипывать от стебля крошечные, как крылышки, листочки.

— Караузий когда-то говорил нечто подобное Флавию и мне. Он говорил: если сделать Британию достаточно сильной, чтобы она могла устоять, когда падет Рим, тогда еще м-можно что-то спасти от наступления тьмы, иначе свет погаснет повсюду. И еще он сказал: если ему удастся избежать ножа в спину, прежде чем он завершит свою работу, — Британия будет сильной. Но в конце концов он так и н-не избежал гибели, а мы теперь сражаемся снова в рядах римской армии.

Наступила пауза, затем Лициний сделал движение, чтобы встать.

— Ну ладно, послушать нас со стороны — так разговор двух предателей. А теперь мне пора идти дальше.

После его ухода Юстин какое-то время сидел, глядя в огонь. Его короткий разговор с бывшим командиром живо воскресил в памяти Караузия — свирепый маленький император… Однако он написал такое письмо, что Флавий до сих лор носит его на груди под своей истрепанной туникой.

Когда он снова поднял голову, то увидел Флавия, шагающего к нему через папоротник.

— Ты узнал пароль? — спросил Юстин.

— И пароль и боевой клич — они одинаковые.

Флавий оглядел сидящих у костра, глаза его ярко блестели под косматой огненно-рыжей гривой.

— Братья, пароль на сегодняшнюю ночь и боевой клич на завтра «Караузий»! Первый утренний свет, водянисто-бледный, окрасил небо над лесами, когда Юстин, Флавий и все остальные через заросли папоротника и наперстянки, раскачивающей своими бело-голубыми головками высоко у конских ног, направились к месту сбора на правом фланге вспомогательной кавалерии. Тяжелые капли летней предрассветной росы, тусклым налетом покрывающей листья папоротника, взметались многоцветными брызгами, задетые копытами, и, когда их немыслимый отряд ставил лошадей в оборонительную позицию за эскадроном галльской конницы, воздух вокруг — хотя еще не было солнца — разом засверкал и жаворонок вспорхнул в сияющее утро, затянув над готовящимися к бою легионами свою бесконечную дрожащую трель.

И потом снова ожидание, томительное ожидание.

Внезапно Флавий, вскинув голову, спросил:

— Ты ничего не слышишь? Послушай! Юстин прислушался, сердце бешено заколотилось. Дернулась рядом лошадка, звякнули удила, издалека, с передней пинии, донеслась отрывистая команда, и снова все стихло. И потом вдруг откуда-то снизу из тумана, который все еще окутывал долину, докатился слабый глухой рокот, словно отдаленный гром, — он почти не слышим, но чувствуется его приближение. Мгновение — и звук этот уже ушел и затерялся в складках холмов. Но тут же, когда слух напрягся до предела и волнение пробежало по тесным рядам когорт, как ветер по высокой пшенице, гул возник снова, становясь все отчетливее, все ближе, — гул наступающей армии с многочисленной конницей.

— Теперь уже недолго, — сказал Флавий.

Юстин кивнул и облизнул пересохшие губы.

Все ближе и ближе топот копыт и топот шагающих ног, и затем впереди, где стояли вспомогательные отряды передовых частей, держащих первую линию обороны, раздался звук трубы, и сразу вдали откликнулась вторая труба, как будто спозаранку один петух вызывал на бой другого.

Начало битвы показалось Юстину, который глядел на нее, точно библейский Иов, сверху и как бы со стороны, лишенным движение огромных скопищ людей, скорее гигантская смертельная шахматная игра, а не сражение за римскую провинцию; движение, направляемое крошечной фигуркой, игрушечным солдатиком на холме напротив. Но Юстин знал, что это префект Асклепиодот в окружении своих командиров. Вдали Юстин видел колеблющуюся, волнообразную линию — там сошлись легкие стрелковые войска обеих армий, а за войском римлян — серые кольчуги тесно выстроенных когорт, каждая под своим знаменем, но с орлом Победоносного легиона в авангарде. Он видел, как вспомогательные войска, исполнив свою роль, отходили назад — медленно, размеренно; очень точно, не сбиваясь, они проходили через оставленные для них просветы между когортами, которые сразу же, как двери, захлопывались за ними. И вот уже трубы протрубили наступление, и неторопливо, с какой-то обдуманной уверенностью — что было страшнее, чем самый бешеный натиск, — весь передний край покатился навстречу темной силе, которая тоже устремилась к нему по древней тропе и по склонам поросших папоротником холмов.

И снова в утреннем небе запели, зазвенели трубы, теперь уже кавалерийские. Томительное ожидание кончилось.

— Мужайтесь, мои герои! Наш час настал! — раздался крик Флавия, и тут же, оглушенные яростным ревом труб, лошади взяли с места в легкий галоп и понеслись вперед, чтобы прикрыть с фланга когорты, — долина перед всадниками раскрывалась во всю ширь, а под лошадиными копытами на две стороны ложился низкорослый боярышник. Солнце стояло теперь высоко, и было видно издалека, как оно блестит на остриях копий, на лезвиях боевых топоров, на шлемах из серого железа, как выбивает искры света из начищенной бронзы конских украшений. Юстин же видел черные с кабанами знамена саксов, извилистую цепочку кавалерийских эскадронов. Он заметил густое скопление знамен в центре вражеского войска и различил более четкие ряды моряков и легионеров, блеск золота и пурпур там, где в толпе своих варваров ехал Аллект. Еще можно было в этой грозящей все смести круговерти определить построение двух армий, устремившихся навстречу друг другу, но в ушах стоял шум, какого Юстину прежде не доводилось слышать, — лязг, скрежет, рев полыхающей битвы.

И вот эта битва, начальные ходы которой казались Юстину шахматной игрой, превратилась в чудовищный хаос и стала ускользать из поля его зрения, постепенно сужаясь до размеров одной лишь его партии. И у него от этой великой битвы за провинцию Британия, которая произошла ясным летним днем, в памяти сохранились: голубоглазое лицо, перекошенное злобой, развевающиеся пшеничные волосы, шишак щита, инкрустированный кораллами, клинок метательного копья и вскинутая волнистая грива лошади; и еще — грохот копыт, безумный бег конницы сквозь папоротник и красное пятно, расплывающееся на его собственном мече. И Флавий, неизменно маячащий впереди, да бескрылый орел в гуще сражений, да имя маленького императора, исступленный боевой клич над схваткой: «Караузий! Караузий!» А потом битва постепенно распалась на клочья, рассеялась, растеклась по всей округе и превратилась во множество мелких битв. И как будто тяжелая лихорадка оставила Юстина: в голове прояснилось и он обрел способность дышать; он увидел, что солнца уже нет в предвечернем небе, прослоенном белыми летними облаками, и что их отряд находится где-то гораздо севернее, далеко от главных событий, а на юге римские легионеры, окружив поверженного врага, сгоняют его, как пастушьи собаки, к центру.

Он помотал головой, словно пловец, вынырнувший на поверхность, и оглянулся, ища глазами Потерянный легион. Он поредел, а из тех, кто остался в живых, многие были ранены. У маленького Куллена, все еще державшего прямо и гордо орла, с которого давно уже был сорван венок из желтого дрока, зияла глубокая рана над глазом; Киндилан управлял лошадью одной рукой, другая повисла плетью.

Повернув назад, туда, где еще продолжалось жалкое подобие битвы, они начали подниматься по длинному лесистому хребту и, добравшись до гребня, увидали внизу перед собой дорогу на Лондиний.

Вдоль дороги и по всей долине, как широкая река в половодье, катился людской поток, в большинстве своем резервисты и лошадиные барышники, а также наемники, дрогнувшие в бою и теперь удирающие подальше от места битвы, и сильно поредевшая толпа варваров, спасающих жизнь кто на лошади, кто пешком.

Юстин вдруг почувствовал дурноту — немного в мире есть зрелищ более жалких, чем вид побитой и деморализованной армии. И всего в нескольких милях отсюда лежала Каллева.

Флавий первым нарушил охватившее всех оцепенение, слова вырвались, как стон:

— Каллева! Она погибнет от огня и меча, если этот сброд войдет в город. — Он оглядел лица вокруг. — Мы должны спасти Каллеву! Надо ехать следом за ними, — может, нам повезет и мы поспеем к воротам раньше. Дожидаться приказа времени нет. Антоний, скачи назад к Асклепиодоту, скажи, что тут делается, и умоли его, ради всех богов, прислать несколько конных эскадронов.

Но не успел Флавий договорить, как Антоний, отсалютовав, развернулся и исчез.

— Куллен, прикрой чем-нибудь орла. Ну а теперь вперед, и помните, пока мы по эту сторону ворот, мы такие же беглецы, как все. — Пришпорив коня, Флавий крикнул: — За мной! Держаться всем вместе!

Юстин ехал, как всегда, рядом, чуть дальше — Куллен в рваном плаще, из-под которого торчало древко орла, следом — Эвикат и отставной гладиатор, а за ними все остальные. Лошади, точно стая диких гусей, вырвались из-под прикрытия леса и, подминая копытами папоротник и наперстянку, в исступленном полете устремились вниз с холма и врезались в самую гущу удирающих с поля битвы варваров.

Глава 17. Орел в пламени

Людской поток поглотил их и увлек за собой. Поток, полный отчаяния и злобы. Юстин остро ощутил эту злобу и остервенелость, разлитые в воздухе, когда, низко пригнувшись в седле, чтобы хоть немного облегчить бег своей кобыле, он снова и снова стискивал пятками ей бока, напрасно пытаясь прорваться вперед и опередить смертоносную реку, устремившуюся к Каллеве, добраться до ворот раньше, чем она докатится до них.

Ворота… Если бы только их успели закрыть, тогда город, может удалось бы спасти: у волчьей стаи не хватило бы времени разгромить ворота, особенно если подоспеет Асклепиодот с войском, но… одни лишь боги знают, где он застрял. Если бы, если бы только успели закрыть ворота!

Когда дорога вывела их на последний перевал и они увидели лежащую внизу на невысоком холме Каллеву, у Юстина оборвалось сердце: ворота были распахнуты и через них в город входили варвары.

Вся местность вокруг кишела ими — зловещие тени мелькали среди деревьев и исчезали из виду. Все гуще становилась струйка людей, оторвавшихся от общего потока и свернувших к Каллеве, чтобы всласть пограбить город, — для них это было важнее, чем даже спасение собственной шкуры.

Скачущие вместе со своим Пропавшим легионом, орущие со всеми что было мочи, Юстин и Флавий вихрем промчались через городские ворота. Тела с полдюжины легионеров и горожан лежали внутри ворот, которые они, вероятно, пытались закрыть, но было уже слишком поздно. Часть стражи Аллект, судя по всему, отозвал раньше.

Широкая главная улица, ведущая от ворот на север, была забита мародерами. Несколько домов горело, брошенные лошади, напуганные шумом и запахом гари, носились среди оголтелой толпы. Большая часть оравы бросилась грабить почтовую гостиницу, что находилась сразу при въезде в город и, судя по размерам и внушительному виду, обещала богатую добычу.

— Спешимся здесь! — крикнул Флавий. — Надо их опередить. — И он резко повернул лошадь направо в узкий проход рядом с гостиницей.

Юстин и все остальные свернули тоже, а следом за ними — небольшая группа саксов, с которыми они тут же безжалостно расправились и двинулись дальше. Узкие улочки были пустынны, большинство горожан скорее всего укрылись в базилике. В садах храма Суль-Минервы Флавий на полном скаку остановил лошадь и упрыгнул на землю; отряд последовал его примеру.

— Лошадей оставьте здесь. Если огонь распространится, у них будет шанс уцелеть. — Он с трудом переводил дыхание. — Киндилан, пойдешь со мной, и ты, еще ты. — Он быстро отобрал около дюжины парней, всех тех, кто хорошо знал Каллеву. — Юстин, ты с остальными постараешься удержать этих демонов как можно дольше. А мы идем к базилике, кажется, уже весь город там, но надо удостовериться. Дайте на это нам время, если, конечно, у вас хватит сил…

Отряд Юстина двинулся обратно в центр города, откуда сильнее, чем прежде, валил дым и слышались вопли и крики саксов. Юстин в это время мало что замечал вокруг и только потом вспомнил, как Пандар, проходя мимо куста возле лестницы храма, сорвал алую розу и на ходу всунул ее в застежку плаща на плече, — Пандар, выходящий с розой на арену.

Узкий переулок, по которому они шли, вывел их на улочку пошире, но они быстро свернули налево, потом еще раз налево, — нестерпимый шум с каждым шагом становился все громче, и вдруг они оказались на Главной улице. Сверкнула белая колоннада форума, но вскоре и форум остался позади, когда Юстин со своим маленьким отрядом бросился туда, где дальше по дороге шла ожесточенная схватка.

— Я друг, друг! — крикнул Юстин, врезавшийся со своим отрядом в середину небольшой группы обороняющихся горожан. — Караузий, Караузий!

Мечи были всего у нескольких людей, большинство же орудовало чем попало: кинжалами, ножами, топорами — всем, что было потяжелее. Юстин сразу же заметил багряные полосы судейской туники и шафранный килт[42] сельского жителя, а в самом центре стоял рыжий великан, размахивая мясницким топором. Это была доблестная оборона, но долго длиться она не могла, защитники города уже отдали варварам половину своей главной улицы. Неожиданное подкрепление в лице Юстина и его отряда с их длинными кавалерийскими мечами на какой-то миг задержало отступление, однако понадобилось бы не менее двух когорт, чтобы сдержать саксов, обезумевших от вина из погребов «Серебряной гирлянды». Упоенные хмельной жаждой разрушения, они забыли об опасности, грозящей им с тыла. Улица была волна дыма от горящих домов, откуда с визгом, точно дикие звери, выскакивали саксы и бросались на сражающихся. В любой момент они могли беспрепятственно выйти боковыми проулками к форуму и отрезать от него защитников. Юстин не имел представления о том, сколько времени они сдерживали поток варваров, но все же, несмотря на отчаянное сопротивление, им пришлось постепенно отступать — от дома к дому, с одного угла улицы на другой. Они вдруг очутились на открытом пространстве, окружавшем форум, и теперь уже не было надежды остановить нападавших, не было вообще никакой надежды. Теперь оставалось одно — добраться до входа в форум раньше, чем он будет полностью от них отрезан.

И тут неожиданно возник Флавий и с ним толпа горожан.

— Через главный вход! Остальные закрыты изнутри! — услышал Юстин у себя над ухом его крик.

Над ним высилась арка главного входа, величественная и помпезная, облицованная мрамором, украшенная бронзовыми статуями.

— Назад! Назад к базилике! — кричал Флавий горожанам. — Мы будем защищать ворота, а вы держите для нас дверь базилики открытой.

Под сводами голубой надвратной арки сомкнул свои ряды Потерянный легион, сомкнул, чтобы не дать прорваться разъяренной своре варваров, пока горожане не укрылись в базилике.

За спиной Юстин слышал топот бегущих ног, который постепенно затихал в нагретой солнцем пустынности форума. Рядом с ним был маленький Куллен, который даже в этой толчее и давке по-прежнему гордо нес своего побитого орла, далее — Пандар с алой розой в пряжке на плече, потом Флавий — щита у него давно уже не было, но клинок рубил безотказно. Словом, тут был весь их героический отряд, вставший как один, чтобы отразить бешеный натиск желтоволосых демонов.

Это была короткая, но отчаянная схватка: павших сменяли стоявшие за ними, и так продолжалось, пока из задних рядов не раздался крик: «За нами пусто!»

— Бросайте все! Бегите к базилике! Скорее! — заорал Флавий.

Отступив, они развернулись и бросились бежать, что было мочи.

Юстин бежал с остальными, бежал и спотыкался, сердце выпрыгивало из груди; ему казалось, нет конца этому залитому солнцем булыжнику, пространству, отделявшему их от спасительных восточных дверей, которые почему-то не становились ближе. Едва они отступили, как саксы с дикими воплями, толкая и топча друг друга, набились под арку ворот: беглецы еще не достигли середины форума, а волки Аллекта уже высвободились из свалки и потоком устремились за ними. Теперь несчастный отряд находился под сенью базилики, но варвары не отставали. Впереди зияла огромная раскрытая дверь, по бокам которой стояли люди, чтобы защитить ее с флангов и дать возможность войти отступавшим, а на ступенях базилики торопливо выстраивались бежавшие последними, щит к щиту, прикрывая отход своих товарищей.

Юстин, тесно прижатый к плечу Флавия, смутно видел накатывающуюся на них волну варваров, их крылатые шлемы и оскаленные рты, — вечерние блики солнца сверкали на копьях, на коротких мечах и метательных топорах. Передние сразу же бросились на них — Юстин наотмашь ударил поверх щита, и сакс рухнул прямо на ступени.

— Давай, давай еще немного! — крикнул Флавий.

Дверь была лишь слегка приоткрыта, и, как только они, отскочив назад, проскользнули в нее, высокие резные створки мгновенно, под напором дюжины плеч, захлопнулись и тут же были заложены тяжелыми засовами.

Снаружи раздался яростный рев разочарования, и на дверь обрушились удары, отозвавшиеся эхом под куполом огромного здания. Высокий человек с допотопным мечом, один из тех, кто принимал участие в уличных боях, обратил к Флавию изможденное лицо, когда тот, задыхаясь, прислонился к двери:

— Во имя всех богов, скажи, кто ты такой? — и тут же вскрикнул: — Rота Dеа! Да это же молодой Аквила!

Флавий рывком оторвался от двери.

— Так точно. Но мы дадим тебе отчет о себе позже. Сейчас у нас слишком мало времени. Подмога скоро будет, пока же нам придется удерживать базилику самим.

Как само собой разумеющееся, Флавий взял на себя командование, и в этот тяжелый момент у Юстина мелькнула смешная мысль: коли их не убьют, Флавий, несомненно, получит свой легион.

Флавий, как никто знавший базилику и все ее уязвимые места, сразу же принялся расставлять людей для охраны главного входа и боковых дверей, муниципальных палат и сокровищниц, расположенных напротив входа в большой зал. Он велел перевести женщин и детей в более безопасное место: «Подальше, подальше отсюда. Нам нужен простор, чтоб удобнее было драться». Он расставил охрану в галереях над нефом центрального зала для защиты высоких окон, на случай если туда через крышу проникнут саксы. Восемнадцать сотен людских душ, а то и больше — рабов и вольных — столпились в базилике. Женщины и дети, старики и больные теснились у подножия колонн на помосте, там, где в мирное время вершили суд магистраты, и на ступенях самого совета, в то время как мужчины, вооруженные всем, что попалось под руку, стояли наготове у закрытых крепкими засовами дверей, за которыми не умолкал волчий вой сакских наемников. Юстин видел в сумраке сжавшиеся в комок фигуры, напряженные бледные лица: мать, пытающаяся успокоить испуганного ребенка, старик купец, крепко сжимающий мешок с драгоценностями (он унес его с собой, когда спасался бегством). Были здесь и любимые зверьки, и трогательные семейные сокровища… Маленькая черноглазая девочка держала клетку с певчей птичкой и о чем-то с ней тихо разговаривала. Птичка беззаботно прыгала, посвистывая, и свист ее порой прорывался сквозь рев и беспорядочные громовые удары в дверь.

Но Юстину было некогда смотреть по сторонам. Он, заместитель командира, был еще и лекарем, и раненые — а их все прибывало — нуждались сейчас в нем гораздо больше, чем Флавий. Поэтому, отложив в сторону щит и меч, он старался сделать для них все, что мог, только мог он немного, ибо не было ни воды, ни полотняных бинтов, а кроме того, ему не хватало помощников. Торопливо оглядев большой вал, он выхватил взглядом фигуру человека, съежившегося в темном углу… В нем он узнал самого известного в городе врача.

— Бальбус, подойди помоги мне, друг, — позвал он его. Но ответа не последовало. Решив, что тот глухой, Юстин оставил раненого и быстрыми шагами подошел к лекарю сам. Однако, как только он наклонился к нему и положил руку на плечо, Бальбус отпрянул от него в испуге, красное мясистое лицо его сделалось белым и покрылось испариной. Глядя затравленными глазами, он начал раскачиваться взад и вперед. Юстин убрал руку и отвернулся от него со смешанным чувством отвращения и жалости. Помощи здесь явно ждать не приходилось.

Но не успел он подумать об этом, как увидел идущих ему навстречу двух старых женщин, — в той, что шла впереди, он узнал тетю Гонорию, а за ней следовала необъятных размеров Волумния.

— Скажи мне, как тебе помочь, и мы возьмемся за дело, — сказала тетя Гонория, я опять она показалась Юстину очень красивой.

— Разорвите свои туники. Мне нужны бинты. Здесь есть люди, которые выживут, если остановить кровотечение, и… п-погибнут, если кровь не остановить. И еще. Нужно собрать вместе всех раненых. Не представляю, что можно сделать, когда они вот так разбросаны по залу.

Как только распространился слух, что Юстин нуждается в помощниках, вокруг него стал собираться народ: дородная владелица винной лавки, раб из красильной мастерской — с краской, въевшейся в кожу, и пятнами краски на одежде, — девушка, нежная, как белый цветок, — в глазах у нее стоял испуг, вероятно, она впервые видела кровь, — и еще много самых разных людей. Они перенесли раненых в одно место, к северному трибуналу. Теперь у них не было недостатка в бинтах: женщины отрывали полосы от своих верхних туник — простых домотканых или же тончайших, из легких летних тканей нежных цветов — и готовили из них бинты. Сменяя друг друга, они помогали Юстину перевязывать раненых, и Юстин с удивлением обнаружил, что большинство из них знали, как обращаться с рубленой раной или разбитой головой, и это высвободило ему время для более серьезных операций. Благодарение богам, при нем остались его лекарские инструменты.

Едва он успел, с помощью белокурой девушки, извлечь наконечник метательного копья из плеча одного из братьев с Выдрового брода, как на центральную дверь снова обрушились удары, стихшие было после того, как варвары обнаружили на площади у форума менял и винные лавки. И вот теперь удары возобновились с удесятеренной силой. Снова поднялся рев, нечеловеческий в своей дикости и каком-то безумном, злобном торжестве. Вдруг небо наверху в храмовых окнах заволокло дымом, а затем оно вспыхнуло пламенем. И тут же огромная дверь вздрогнула и затряслась от сильного удара — на сей раз это была не барабанная дробь боевых топоров и не доски, сорванные с ближайших лавок; на сей раз все выглядело страшнее: сакские демоны, вероятно, забрались на лесопильный двор и раздобыли там что-то, что можно было использовать вместо тарана.

Сейчас уход за ранеными Юстин вполне мог доверить тете Гонории и другим женщинам.

— Не оставляй его, что бы ни случилось, — сказал он белокурой девушке. — Если снова начнется кровотечение, сдави там, где я тебе показал. — И, схватив меч и щит, он побежал к главному входу, чтобы занять свое место среди мужчин.

Флавий, перекрикивая громовые удары в дверь, велел ему подняться на галерею и посмотреть оттуда, что происходит на форуме. Перескакивая через две ступеньки, он в один миг одолел крутую лестницу за трибуналом и оказался наверху, высоко над нефом базилики. Свет, желтовато-зеленый за клубами дыма, уже начал угасать. Но когда Юстин взглянул в ближайшее окно, незастекленное, с решеткой тончайшей работы, весь форум показался ему сплошной огненной ямой. Саксы, перепробовав содержимое всех винных лавок в Каляеве, теперь жаждали не только добычи, но и крови — точь-в-точь как бешеные дикие звери. Они хватали горящие бревна с ближайших зданий и разбрасывали их кругом; они беспрестанно носились взад и вперед, и за ними от самодельных факелов тянулись, как кобыльи хвосты, чадящие струи дыма; они швыряли горящие головни в базилику, мало заботясь о том,что те, отскакивая, обжигают их же соплеменников. Форум был завален награбленным добром, вино лилось из разбитых кувшинов и треснувших бурдюков, а винные лавки на глазах превращались в груду пылающих обломков. Внизу с десяток людей, частью скрытые крышей портика, а частью на виду, снова и снова атаковали центральный вход, ухватив с двух сторон и раскачивая огромное бревно, почти целый ствол дерева, служивший им тараном.

Вот они снова нацелились — и снова страшный удар обрушился на дверь. Вряд ли дерево долго выдержит такой напор, но вот-вот подоспеет подмога — она, наверное, во весь опор несется по дороге, а может быть даже, сейчас бьет копытами у ворот…

— Теперь уже недолго ждать, — сказал Юстин скорее себе, чем Пандару, стоящему на страже в галерее.

— Да, конец недалеко, — ответил Пан-дар, и Юстин, бросив на него быстрый взгляд, понял, что отставной гладиатор счастлив впервые с того момента, когда получил свой деревянный меч.

Сам же Юстин не ощущал ни малейшей радости. Сражение на открытых холмах — это одно, а тут совсем иное. Полированный мрамор, бронза изысканной работы — вся атмосфера этого места напоминала о достоинстве, порядке, об утонченных манерах, поэтому особенно страшным и уродливым казалось все, что здесь сейчас происходило, и он вновь почувствовал, как вместе с тошнотой подбирается к нему извечный ужас оказаться запертым где-нибудь там, откуда нельзя выйти по своей воле. Он на ходу сказал что-то шутливое Пандару — потом он так и не вспомнил, что именно, — повернулся и кинулся вниз по ступенькам.

Ему не пришлось описывать Флавию увиденное им из окна. Центральная дверь, не выдержав натиска, поддалась в тот момент, когда он спустился в зал. Сквозь треск раскалывающихся досок и звон сошедшихся клинков, сквозь рев голосов нападающих и защитников, столкнувшихся в дымном проломе, он услыхал, как кто-то крикнул, что саксы с тыла рвутся в судебный зал.

С мыслью о том, что Флавий командует в одном опасном месте и поэтому его долг быть сейчас в другом, Юстин, не колеблясь, ринулся навстречу новой опасности, за ним следом горстка Потерянного легиона.

Наружная дверъ судебного зала была схвачена пламенем, и облако едкого — дыма нависло над головами бойцов. То, что базилика горит, Юстин понял, когда бросился в зал на помощь горожанам. Навстречу ему двинулся великан с рыжей развевающейся гривой, боевой топор с длинным топорищем уже был занесен для удара, но Юстин ухитрился увернуться и проскочить мимо, за ним Майрон и Эвикат со своим глубоко разящим копьем. Бой посреди расколотых остатков громоздкой мебели судебного зала был отчаянный и кровавый. Дым все сгущался над головами сражающихся, и красные блики вспыхивали все ярче на крылатых шлемах и занесенных клинках. Многие из защитников пали после первой же атаки. Что же касается саксов, было ощущение, что на смену каждому убитому через зияющий дверной проем или через выбитые окна тут же выскакивают двое других. Юстину, который отчаянно бился за каждый дюйм и все равно вынужден был отступать, казалось, что им не удастся сдержать варваров и они прорвутся в главный зал, где находились женщины, дети и раненые. Но вдруг сквозь грохот ухо его уловило тонкий, нежный, насмешливый перезвон колокольчиков, и Куллен, императорский шут, вывернувшись у него из-под локтя, нырнул в самую гущу сражения, а затем неожиданно в клубящемся мраке, в отсветах горящей Каллевы, возник красно-золотой орел.

Одни лишь боги знают, что подвигло Куллена на этот шаг, но орел подействовал на всех, как вино, как огонь. Не только отряд, но и горожане воспрянули духом. Это потрепанное знамя придало им твердости, словно они получили целую когорту в подкрепление.

Однако мгновение спустя Юстин увидел, как Куллен в схватке с желтоволосым варваром пытается отстоять орла. Он поспешил ему на выручку, но маленький шут бесследно исчез в общей давке. Сакс взревел в бешенстве, и тут вверх поднялось белое ясеневое древко — поперечина была целая, но… орла на ней не было.

Каким-то уголком сознания Юстин понял, почему когти птицы, полуразрушенные временем, не выдержали и обломились. Вокруг раздались гневные возгласы, но в этот момент сквозь шум опять прорвался тоненький перезвон колокольчиков, и маленькая фигурка выскользнула из водоворота. Сильно хромая, Куллен побежал к перевернутому столу, прыгнул на него и стал карабкаться вверх — не прошло и мгновения, как он уже цеплялся за большую балку под потолком, крепко прижимая к себе орла. На коленях он пополз вдоль балки, затем сел, пригнувшись, и высоко поднял знамя; он был весь охвачен красным отсветом пламени, и орел в его руках пылал, словно огненная птица. Крики ярости перешли в торжествующий вопль, и защитники, еще раз сомкнув свои редеющие ряды, бросились вперед.

А в следующий миг ловко пущенное копье ударило в плечо маленького шута. Он качнулся и весь как-то съежился, будто птичка, когда, подбитая камнем, она вдруг превращается в кучку ярких перышек; но каким-то чудом Куллен удержался на месте и успел водрузить орла на плоский конец балки. И только после этого свалился головой вниз, в самое пекло сражения.

Юстин, с неожиданным боевым азартом, какого он в себе даже не подозревал, с криком «Куллен! Спасем Куллена!» ринулся в схватку, увлекая за собой остальных. Однако не он, а Эвикат со своим длинным копьем, на древке которого белые лебединые перья окрасились алым, первым пробился к маленькому, скорчившемуся тельцу, чтобы защитить его, пока остальные, отбивая атаки саксов, следовали за ним.

И в это самое мгновение сквозь грохот битвы до них донесся далекий, но необыкновенно чистый и мелодичный голос римских труб.

Варвары тоже его услыхали и подались назад. С каким-то всхлипом или рыданием Юстин вновь бросился в атаку.

Когда все было кончено, Эвикат еще продолжал стоять возле тела маленького шута, под орлом на потолочной балке, — большой, устрашающий, с головы до ног залитый кровью, которая сочилась из многочисленных ран, он походил на героя преданий его родного народа. Сделав последнее усилие, он вдруг неожиданно выпрямился и послал копье вдогонку убегающему врагу. Но рука уже утратила уверенность, и огромное копье, пролетев мимо цели, ударилось со всего маху в каменную колонну — по мощеным плитам разлетелись куски железа, дерева и перепачканные кровью лебединые перья.

— Да, это хорошо, — сказал Эвикат. Он вскинул голову, и в голосе его зазвенело торжество. — Мы вместе уходим обратно к нашему народу, мое копье и я. — И с этими словами он рухнул на пол. У маленького Куллена на теле не оказалось никаких увечий, кроме раны от копья на плече и пореза над глазом. Когда его вытащили из-под трупа Эвиката, он уже, тихонько поскуливая, возвращался к жизни.

Юстин поднял его на руки — он был такой маленький и такой легкий — и направился к внутреннему дверному проему. Словно в дурмане, он слышал, как кто-то спросил про орла.

— Бросьте о нем думать. Он сослужил свою службу и теперь должен уйти в забвение, — сказал он в ответ и внес Куллена в зал.

Неф базилики был наполнен дымом, и в дальнем конце уже горели балки. Битва здесь тоже затихла, и Флавий, с рубленой раной на щеке, из которой струйкой сбегала кровь, сзывал свой отряд, как охотник скликает собак:

— Оставьте их коннице. Оставьте их, ребята. У нас тут дел и так хватает.

Юстин пронес Куллена через весь зал к северному трибуналу и положил рядом с другими ранеными. Он увидел тетю Гонорию, спешившую ему навстречу, и девушку, похожую на белый цветок, — она по-прежнему сидела, поджав под себя ноги, возле парня с Выдрового Брода, и голова его покоилась у нее на коленях.

Базилика быстро пустела — женщины и дети уходили в разрушенный форум. Однако рев огня все усиливался, и, чтобы не допустить огонь к архивам и сокровищнице и успеть вынести городских богов, высокий человек, тот самый, что узнал Флавия, придумал передавать ведра по цепочке от колодца снаружи. Больше ничего нельзя было сделать — пламя захватило уже большую часть пространства. Юстин, забинтовав плечо Куллену, сказал лекарю, который теперь, когда битва кончилась, взял себя в руки и пришел к нему на помощь:

— Становится жарковато. Пожалуй, пора вытаскивать отсюда раненых.

Добровольцев оказалось много, и с делом быстро справились, сам же Юстин оставался внутри, пока последний раненый не был вынесен из базилики. Только тогда он двинулся к выходу. Вдруг перед ним что-то упало с галереи, откуда уже давно убрали стражу, и шлепнулось на пол у его ног. Взглянув, он увидел алую розу, которую Пандар сорвал в храмовом саду так недавно. Не долго думая, Юстин нагнулся и поднял ее — пальцы сразу окрасились кровью.

В следующее мгновение он уже карабкался, задыхаясь, по лестнице, громко выкликая имя гладиатора.

Ему послышался стон, и он бросился в узкую галерею. Западные окна за нефом пылали, и в этом ослепительном свете перемешались краски пожара и заката: последние лучи солнца врывались внутрь, превращая дым в слоистый желто-бурый туман. Решетка на ближайшем от него окне была выбита, и под ним лежал мертвый сакс — волосы разметались по залитому кровью полу, а рука все еще сжимала короткий меч; рядом с саксом, опершись на руку, лежал Пандар — он, вероятно, замешкался, когда все уходили; из рваной дыры под ребром лилась кровь, и с кровью уходила из него жизнь.

Он поднял голову и криво усмехнулся, когда подошел Юстин:

— Смотри! Пальцы опущены! Меня освистали.

Юстину было достаточно одного взгляда, чтобы понять: рана смертельна и бывшему гладиатору отсчитаны мгновения. Он ничем уже не мог помочь Пандару, он мог только остаться с ним до конца. Юстин опустился на колено и подтянул гладиатора к себе.

— Вовсе нет. Освистывают побежденных, — сказал он с горячностью и, поглядев на мертвого сакса, добавил: — Молодец! Отличный удар!

Огонь гудел уже совсем рядом, и жар становился нестерпимым. Едкий дым душил, не давая вздохнуть. Взглянув через плечо, Юстин увидел, что пол галереи охвачен пламенем и огонь уже подбирается к ним. Ниже, под окном, крыша колоннады рухнула, и туда уже не пройти, если загорится лестница… Сердце его учащенно забилось, лоб покрылся испариной, и, как он чувствовал, не только от жара. Вот уж поистине ловушка, и из нее ему не выбраться, пока жив Пандар.

Он наклонился над умирающим гладиатором, стараясь защитить его своим телом от жара и горячей золы, которая дождем сыпалась на них с горящей крыши, полой плаща он отмахивал дым. Пламя ревело, как в горниле, но сквозь рев он уловил какой-то отдаленный звук — топот лошадиных копыт.

Пандар слегка повернул голову.

— Уже темнеет, — прошептал он. — Почему такой шум?

— Люди рукоплещут тебе, — ответил Юстин. — Все, кто п-пришел посмотреть, как ты выиграешь свой величайший бой!

Подобие улыбки осветило лицо Пандара, подобие горделивой улыбки. Он выбросил вперед руку в победном гладиаторском жесте, приветствуя ликующую толпу. Но жест не получился, и он в изнеможении откинулся на колено Юстина — последняя битва была окончена.

Юстин осторожно опустил его на пол и, заметив, что все еще держит в руке алую розу, положил ее мертвому гладиатору у плеча, со смутным чувством, что Пандару подобает взять розу с собой.

Когда он поднялся, первые ряды конницы Асклепиодота как раз ворвались в разрушенный форум.

Ему послышалось, что кто-то его зовет. Он отозвался и, пошатываясь, побрел к лестнице, перед глазами все плыло. Узкая лестница уже горела, когда он торопливо стал спускаться, защищая руками лицо. Дым, пронизанный язычками пламени, рвавшимися вверх, поднимался к куполу, жар заполнял всю лестничную клетку, опаляя легкие, затрудняя дыхание, пока он, спотыкаясь на каждой ступеньке, пробирался вниз. Дойдя почти до нижней площадки, он наткнулся на Флавия, спешившего наверх искать его.

Он услыхал вздох облегчения, но так и не понял, чей это был вздох — Флавия или его собственный.

— Кто там еще остался? — прохрипел Флавий.

— Никого, кроме Пандара, но он мертв. — Юстин с хрипом вздохнул.

Они теперь стояли у подножия лестницы, пригнувшись, чтобы глотнуть хоть немного воздуха, идущего вдоль пола.

— Орел в зале суда на крыше. Это ничего?

— Все в порядке, — полузадушенным голосом ответил Флавий.

Вся базилика была окутана клубами дыма, а дальний конец ее скрывала завеса ревущего пламени; огненная балка обрушилась вдруг с грохотом на расстоянии копья от них, и во все стороны полетели куски раскаленного докрасна дерева.

— Давай скорее отсюда! Больше ничего нельзя сделать, — прохрипел ему Флавий в самое ухо.

Боковая дверь, ближайшая к подножию лестницы, была перекрыта пылающими обломками мастерской по изготовлению цветочных гирлянд, и Юстин с Флавием, спотыкаясь на каждом шагу, побежали к главному входу. Каким длинным показался им этот путь, как далеко было до выхода из огненного тоннеля…

Неожиданно, откуда ни возьмись, появился Антоний, а с ним и остальные — и вот они все наконец на воздухе, и можно дышать. Воздух, настоящий воздух, а не черный дым и красное пламя, — Юстин жадно втягивал его в легкие. Потом, шатаясь, он сделал несколько шагов и, заметив впереди какой-то лопнувший тюк, сел на него. Как сквозь сон он видел людей, лошадей, большую толпу, форум, чернеющие руины, слышал шум сражения в горящем городе, топот конских копыт, замерший вдали, когда всадники проскакали мимо, преследуя сакских волков. Кто-то громко крикнул: «Схвачен предатель Аллект!» — но Юстину было все равно. Он с удивлением обнаружил, что солнце еще не село и что где-то в своей клетке поет птичка, так сладко и заливчато, будто запела звезда в небе. Но вся эта сцена куда-то стала проваливаться, уходить, делая круги, словно большое колесо.

В его помутившееся сознание вплыла заостренная мышиная мордочка Майрона и озабоченно нависла над ним… Флавий, Флавий, обняв его за плечи, поднес к его губам осколок чаши с водой, и он высосал ее всю до капли. И тут же его вырвало — в желудке, кроме воды, ничего не было, так как он не ел с рассвета. И только тогда мир вокруг начал приходить в равновесие.

Усилием воли он заставил себя встать.

— Мои раненые, — пробормотал он все еще не очень отчетливо. — П-пойду погляжу, как там мои раненые.

Глава 18. Триумфальные венки

Спустя ровно месяц, знойным июльским днем, весь Лондиний ожидал приезда императора Констанция. Город и горожане принарядились для императорского триумфа. А вдоль широкой мощеной дороги, идущей от реки к форуму и дальше через город, выстроились для поддержания порядка легионеры — воины Второго Августова легиона и других британских легионов, пришедших сюда вновь присягнуть на верность Риму. Легионеры стояли по обе стороны улицы, сдерживая праздничные толпы, — две узкие линии: бронзовые, ржаво-красные, они прерывались в одном лишь месте, месте почета, примерно на полпути от Речных ворот к форуму, где и находились Флавий с Юстином и Антоний с горсткой доблестных оборванцев — все что осталось от Потерянного легиона.

На всех троих по-прежнему была грубая варварская одежда, которую они бессменно носили это время. Спаленные брови Флавия только начали отрастать, а Юстин лишился спереди большей части своей шевелюры, и на правом предплечье у него ярко розовела блестящая новая кожа на месте заживающей раны. И их маленький удалой отряд, тоже с отметинами горящей Каллевы, был под стать им: грязный и оборванный. Но, как это ни странно звучит, на улицах Лондиния в тот день не нашлось людей, гордых собой более, чем они.

Юстин стоял опершись на копье и глядел на длинный бревенчатый мост за Речными воротами, через который проходила дорога из Рутупий, глядел на сакский берег, на сверкающую на солнце реку и нос военного корабля, украшенный зелеными ветками. Весь Лондиний сегодня был в гирляндах. Даже дико было подумать, что город могла постичь участь Каллевы, той Каллевы, какой они видели ее напоследок — почерневшей, заброшенной, поливаемой летним дождем.

Асклепиодот оставил там солдат — помочь очистить город, а сам с остальной армией поспешил к Лондинию. Туда отходили саксы, бежавшие с поля боя, и банды наемников, хлынувшие из лесов и прибрежных крепостей. Поэтому, несмотря набыстрый марш, легионеры могли не успеть спасти от огня и разрушения этот самый богатый и крупный город британской провинции. Но к счастью, пропавшие грузовые суда Констанция, после того как их помотало штормом у Таната, вынесло в устье Тамезы, и они, поднявшись по реке, подошли к Лондинию как раз в тот момент, когда до его стен докатилась первая волна варваров. Тут и настал конец волкам Аллекта.

Да, Рим сполна отомстил за Караузия. Юстин хорошо помнил казни там, на разоренном форуме Каллевы: сначала — Аллект, а за ним — остальные, и среди них Серапион. В характере Юстина не было мстительности, но все же смерть Серапиона его порадовала. Однако, оглядываясь назад на события, связанные с Аллектом, он чувствовал, что они как бы утратили реальность, зато реальным осталось в памяти все то, что происходило незадолго перед ними: он отчетливо помнил, как оторвался от работы и взглянул наверх, когда лицо неожиданно опалило жаром, словно из раскаленной печи, увидел, что крыша базилики медленно падает внутрь, будто снедаемая огнем парусина; стало очень тихо, мир, казалось, затаил дыхание, затем все вокруг задрожало и крыша рухнула с оглушительным грохотом. Базилика теперь напоминала черную раковину, наполненную до краев огнем, как винная чаша — красным вином. Вдруг возле него оказался Флавий. Перекрикивая шум, он воскликнул: «Смотри! Отличный погребальный костер для орла!» Вот это все было как живое. Он помнил большой дом неподалеку от базилики, чудом уцелевший от пожара, туда они перенесли раненых; помнил он и тетю Гонорию с остатками размазанных румян на сером лице, и ее редкий по красоте голос, когда она, узнав о том, что ее дома больше нет, воскликнула: «Ну и пусть, у меня всегда была мечта жить в Аква-Сулисе, теперь эта мечта сбылась». Он вспоминал людей, умерших в ту ночь у него на руках, и людей, что выжили; вспоминал, как вели через город Аллекта в походный лагерь, чтобы обеспечить ему надежную охрану, и как вдруг ярко вспыхнул почти угасший огонь в Каллеве, будто она узнала того, кто поджег ее, и приветствовала таким издевательским образом. На мгновение мелькнул королевский пурпур, вернее лохмотья от него, мелькнуло белое напряженное лицо, на котором неотразимая когда-то улыбка превратилась теперь в злобный оскал уязвленной гордости и отчаяния.

Он вспоминал перевернутые и разбитые кувшины с розами под колоннадой большого дома, и красную розу, валявшуюся на мостовой и на мгновение выхваченную из темноты качающимся светом фонаря; эта роза вдруг заставила его с болью осознать — раньше у него не было на это времени, — что Пандара больше нет в живых… Ни Пандара, ни Эвиката, и уже год, как нет толстячка Паулина да и многих других. Но воспоминание именно об этих троих наполнило его глаза слезами.

Полосатый шмель, прожужжавший над ухом, вернул его к действительности. Украшенные гирляндами улицы ждали императора Констанция, когда-то вынужденного вернуться в Гезориак из-за того, что его судам так и не удалось соединиться с ним, теперь же император сам ехал сюда, с тем чтобы взять на себя правление утраченной провинцией, которая снова стала частью Рима.

Юстин перенес вес затекшей ноги на другую и нащупал спрятанный на груди под потрепанной туникой тонкий свиток папируса, первое за два года письмо из дома. Оно было также и первым письмом от отца, которое его не огорчило. «Известие о тебе принесло мне облегчение, — писал отец. — В своем последнем письме ты заверил меня, что не сделал ничего такого, из-за чего я мог бы тебя стыдиться. Я очень рад, что это целиком подтверждается и сообщением о тебе, которое я получил от моего старого друга, а твоего бывшего командира Фульвия Лициния. Поверь мне, я никогда не допускал мысли, что мне придется стыдиться тебя. Было время, когда ты меня разочаровал, ибо ты не смог поддержать семейную традицию, но я всегда знал: ни при каких обстоятельствах ты не дашь мне повода стыдиться тебя…» И дальше: «Я надеюсь, когда мы в следующий раз встретимся, мы постараемся узнать друг друга лучше, чем это было до сих пор».

И Юстин, снова и снова перебирая в уме эти сухие, формальные строчки, ясно сознавал: отец больше не считает его неудачником. Думать об этом было приятно и радостно, и он в душе даже немного посмеялся над ними обоими, но в основном над собой, чего никогда бы не сделал два года назад.

За рекой вдалеке началось какое-то движение, послышался ритмичный, будто пульсирующий, звук, который тут же перешел в звонкий цокот ног приближающейся армии. Возбуждение пробежало по толпам людей, запрудивших улицы, где сельские жители в клетчатых штанах и горожане в римских туниках со смехом и шутками расталкивали друг друга, чтобы оказаться поближе к происходящему. Теперь и мост ярко запестрел белыми и разноцветными пятнами; легионеры, стоящие вдоль дороги, взялись за руки, крепче сомкнув цепочку. Головная часть передней колонны уже миновала гигантскую статую Адриана у ближайшего конца моста и входила под арку Речных ворот, увитую гирляндами; приветственный рев толпы разорвал воздух, когда первая шеренга ступила на широкую мощеную улицу, перед шеренгой шли важные должностные лица Лондиния, встретившие армию в миле от города.

Величаво шествовали отцы города в своих тогах с пурпурной полосой; тяжелая солдатская поступь отдавалась мерными ударами, которые не мог заглушить даже рев толпы. Люди, ринувшись вперед, бросали на дорогу ветки. Юстин всеми силами сопротивлялся натиску толпы, грозившей вытолкнуть его на середину дороги: одной рукой он сжимал руку Флавия, другой — руку Антония; какой-то возбужденный горожанин с силой молотил его между лопаток, а еще один орал в левое ухо благословения спасителю Британии. Отцы города уже прошествовали вперед, за ними трубачи, по четыре в ряд, и солнце сверкало на огромных крутых витках бараньих рогов[43].

Подняв голову, Юстин мельком увидел над темной конской гривой весьма примечательное лицо в низко надвинутом императорском шлеме, увенчанном орлом, почти такое же бледное, как у Аллекта, и сразу же вспомнил, что в армии из-за этой бледности Констанция прозвали Зеленолицый. Император уже приехал, и волна приветственных криков прокатилась перед ним до самого форума. Юстин увидел Асклепиодота, как всегда полусонного, и худого, смуглого Лициния, а за ним плыл большой среброкрылый орел Восьмого легиона Клавдия, прочный как скала, весь увешанный золочеными боевыми наградами, — его прямо и гордо нес знаменосец, сопровождаемый эскортом с обеих сторон. Распростертые крылья птицы, яркие на фоне летнего неба, живо вызвали в памяти воспоминание об изувеченном обрубке когда-то гордого знамени, под которым умер Эвикат, об их покалеченном орле, погребенном навеки под обугленными развалинами базилики. Но тут же воспоминание заглушила тяжелая поступь шагающих легионов.

Как и было задумано, летний день проходил в празднествах. Лондиний жаждал излить свою благодарность и радость в великом пиршестве, но император Констанций велел оповестить горожан, что он не намерен пировать в такое время. «У нас на севере дел выше головы, а если набить желудки, нам туда вовремя не поспеть, — гласило послание. — Попируем на славу, когда вернемся». Поэтому, как только отцы города закончили свои речи и в конце дня в базилике перед алтарем Юпитера был заколот жертвенный бык, император удалился в форт в северо-западном углу городских стен, вместе со своим штабом и старшими командирами.

Перед фортом был разбит походный лагерь для легионов, стоящих за городскими стенами. В тихих летних сумерках один за другим зажигались лагерные костры, и солдаты постепенно веселели от обильного вина, розданного по случаю торжества. Вокруг одного из таких костров, неподалеку от места расположения конницы, горстка отряда, оставшаяся от Потерянного легиона, тоже наслаждалась досугом, отсутствовали лишь Юстин и Флавий, которых срочно вызвали, и теперь они стояли в залитом светом претории форта перед очень усталым человеком в императорском пурпуре.

Император Констанций уже успел снять с себя кирасы и большой, увенчанный орлом шлем, оставивший алую полосу на лбу. Он сидел вполоборота к ним на устланной подушками скамье и беседовал с Лицинием, стоящим почти прямо за его спиной, но как только они, отсалютовав, вытянулись перед ним в положении «смирно», Констанций повернулся к ним лицом, которое, несмотря на его бледность, не было, как у Аллекта, лицом человека, выросшего в темном подвале. Мановением руки он ответил на приветствие. — Это и есть те двое, центурион Лициний? — спросил он.

— Да, это они, — подтвердил стоящий у окна Лициний.

— Приветствую вас. Кто же тут центурион Аквила?

Флавий выступил вперед, чеканя шаг:

— Приветствую цезаря!

Констанций перевел взгляд на Юстина:

— А ты, значит, Тиберий Юстиниан, армейский лекарь?

— Так точно, цезарь.

— Я послал за вами потому, что давно наслышан о некоем отряде нерегулярных войск, и мне захотелось увидеть его командиров, поблагодарить их за донесения разведки и… то подкрепление, которое время от времени доходило до нас из этой провинции в последние полтора года.

— Благодарю, цезарь, — в один голос ответили Флавий и Юстин, однако Флавий тут же торопливо добавил: — Эту работу начал и отдал за нее жизнь бывший секретарь Караузия. Мы ее только продолжили, не больше.

Констанций скорбно склонил голову, но у Юстина создалось впечатление, что, несмотря на скорбную позу, императора слегка позабавили слова Флавия, — Боитесь, что вам достанутся лавры, предназначенные другому человеку? Не бойтесь, ведь вы продолжили его дело… с благой целью и потому заслужили благодарность империи. Позже я обязательно потребую от вас полного отчета об этих полутора годах, думаю, ваша история достойна быть выслушанной… Но пока она может подождать. — Он оперся грудью на скрещенные руки и принялся внимательно изучать лица юношей: сначала одного, потом второго. От долгого спокойного взгляда на душе у Юстина стало тревожно: казалось, этот человек с бледным тонким лицом видит насквозь его нутро и знает, чего он стоит, словно снимает с него шелуху, как с луковицы.

— Ну что же, — произнес император так, будто увидел все, что хотел, и вынес свое суждение; затем он поднялся, опираясь рукой о стол. — Вы заработали долгий отпуск, и я уверен — отдых вам необходим. Но снова полыхает север, в опасности сам Вал — все это вам, безусловно, известно. Так должно было случиться, ибо половину войск отозвали и направили сюда сражаться за Аллекта. Через два дня мы отправляемся на север, чтобы погасить пожар, и нам, конечно, нужны люди. — Он спокойно перевел взгляд с одного на другого в ожидании ответа. Юстин вдруг заметил на письменном столе две запечатанные таблички с их именами.

В ярко освещенной комнате было очень тихо. Слышалась перекличка часовых на крепостном валу и негромкий идущий вверх, а потом ниспадающий звук — голос города, как голос моря где-то далеко-далеко внизу. А затем Флавий, который тоже увидел таблички, спросил:

— Это приказы о нашем назначении, цезарь?

— Вас это ни к чему не обязывает. В данном случае я не приказываю. Я предоставляю выбор вам. Вы заработали право отказаться.

— А что будет, если мы откажемся? — помолчав, снова задал вопрос Флавий. — Если мы скажем, что преданно служили императору Караузию и уже не можем так же преданно служить еще раз?

Император Констанций взял со стола одну из табличек:

— Тогда я вскрою ее, растоплю воск прямо здесь над лампой и сотру то, что там написано. И дело с концом. А вы вольны с честью покинуть Орлов. Но я надеюсь, вы этого не скажете, не скажете ради провинции Британия и, быть может, чуточку ради меня.

В глазах его вдруг вспыхнули веселые искорки, и Юстин, заметив их, подумал, что этот человек стоит того, чтобы последовать за ним.

Флавий сделал еще один шаг вперед и взял со стола табличку со своим именем.

— Что касается меня, то я готов отправиться на север через два дня, — заявил он.

Юстин все еще молчал. Обычно ему труднее было принять решение, чем Флавию. И сейчас он должен был решить для себя твердо, наверняка. Наконец решение пришло.

— Я т-тоже готов, — проговорил он и, сделав шаг к столу, взял свою табличку с начертанной на ней судьбой.

— Ну и прекрасно, я очень рад, — сказал Констанций. Он снова поглядел сначала на одного, потом на другого. — Мне говорили, что вы родственники, но мне кажется, вы еще и друзья, а это гораздо важнее. Поэтому, надеюсь, вы не будете разочарованы тем, что приписаны к одному легиону.

Юстин, повернув голову, посмотрел на Флавия — тот тоже смотрел на него. Юстин неожиданно подумал, что Флавий сильно повзрослел — да и он сам тоже — с той поры, как они, почти мальчишками, впервые встретились перед большим маяком в Рутупиях. А путь, который они прошли вместе, плечом к плечу, только укрепил их дружбу.

— Цезарь очень добр, — сказал Флавий.

— Это-то Рим обязан для вас сделать. — В глазах императора снова блеснули веселые искорки. Он взял со стола несколько листочков. — Думаю, мы уже обо всем поговорили, на сегодняшний вечер как будто все.

— Еще одно, цезарь, — сказал, не двигаясь с места, Флавий.

Констанций опустил листки на стол.

— Слушаю тебя, центурион.

— Цезарь, с нами здесь четыре легионера и еще один центурион когорты. Все они — преданные императору люди, преданные не меньше, чем те, что были переправлены в Галлию.

— Пришлите их утром к начальнику штаба. — Улыбка, все время блуждавшая на губах, осветила тонкое бледное лицо императора, и он сразу же показался им моложе и не таким усталым. — А пока предложите всем пятерым — но только неофициально — быть готовыми через два дня выступить в поход на север… Теперь, по-моему, мы обо всем договорились. Ступайте. Пересмотрите все ваше снаряжение и начинайте расформировывать отряд своих головорезов. А нас с первым центурионом ждут еще дела. Я вас приветствую и желаю доброй ночи.

Как только Юстин с Флавием оказались на открытом воздухе, они, не сговариваясь, свернули от лестницы и пошли поверху, по тропе вдоль крепостного вала, крепко зажав в руках так и не вскрытые таблички, потом, также не сговариваясь, остановились и постояли немного, чтобы перевести дыхание, прежде чем перейти из одного мира в другой. Юстин думал о том, что пора им вернуться в отряд, хотя это уже вовсе и не отряд после сегодняшнего вечера. Просто люди, вольные идти своей дорогой.

Не считая часового, шагавшего взад и вперед, они были одни на тропинке. Внизу, под ними, веселящийся город был усеян огнями: тусклый янтарный свет в квадратах окон и золотые капельки ламп и фонарей на украшенных гирляндами улицах. Огни, сплошные огни до самой реки, туманной и таинственной.

— Лондиний веселится, — сказал Флавий. — Уверен, что сегодня внутри городских стен нет ни одного неосвещенного дома.

Юстин кивнул, говорить не хотелось, мысли вернулись к самому началу всех событий: к тому памятному разговору с Лицинием более трех лет назад, вспомнились почему-то завитки песка, наметенного в углах глинобитной канцелярии, и вой шакалов. Да, все началось в тот вечер. А сегодня вечером все закончилось.

Закончилось, как закончилась и недолгая империя Караузия на севере, уничтоженная предательской рукой Аллекта. Британия снова стала частью Рима. Она теперь в безопасности, но только до тех пор, пока у Рима хватит сил поддерживать эту безопасность — не дольше… Что ж, наверное, для Британии лучше рискнуть и искать защиты у Рима, чем быть разоренной Аллектом или ему подобными. Во всяком случае сегодня вечером, когда под ними горели огни веселящегося Лондиния и легионы стояли лагерем за городскими стенами, когда в залитом светом претории сидел за столом уставший человек с тонким бледным лицом — победитель, дикими и неуместными казались думы о том, что наступит время, и Рим утратит свою мощь.

Сами же они остались верными маленькому императору, и вот вновь мир привычных вещей, который они покинули почти два года назад, когда ушли с Вала на юг, растворившись в августовском тумане, ждет их, а значит, жизнь опять хороша.

Юстин стоял прислонившись к стене и уже собрался идти, когда кто-то небольшой, прятавшийся сидя на корточках в тени, вдруг распрямился и встал в светлом дверном проеме надвратной башни. Слабо звякнули колокольчики.

— Куллен? — воскликнул Флавий. — Что ты здесь делаешь?

— Я последовал за своими хозяевами, как и подобает псу, на случай…

— На какой еще случай?

— Просто на случай, — ответил Куллен и дотронулся до маленького кинжала на поясе, рядом с серебряной веткой. — Что теперь нам велено делать? — спросил он.

— Те, кто останется в армии, пойдут послезавтра утром в поход на север, — сказал Флавий. — Что до остальных… Потерянный легион закончил свое существование, и теперь каждый может выбрать свой путь.

— Вот и хорошо, у меня один путь, такой же, как у моих хозяев. Я — хозяйский пес, — объявил радостно Куллен.

— Но теперь ты свободный человек, — возразил Флавий.

Куллен изо всех сил замотал головой:

— Курой говорил, если он умрет, я буду вашим псом.

Флавий был заметно обескуражен. Помолчав, он сказал:

— Куллен, мы не императоры, не верховные князья Эрина, нам не нужен домашний шут.

— Я могу быть не только шутом. Я могу следить за вашим оружием, чтобы оно всегда блестело, могу прислуживать за столом, выполнять поручения и хранить секреты.

— А разве не лучше стать свободным?

— Свободным? Я родился рабом и сын раба. Что для меня свобода? Не иметь хозяев… и быть голодным?

Его узкое странное личико, маячившее смутным белым пятном в освещенном дверном проеме, было почти неразличимым, но в голосе его прозвучало нечто такое, что не позволило им отмахнуться от этого разговора.

И тогда Юстин, дотоле молчавший, сказал, обращаясь к Флавию через голову маленького шута:

— Мы с тобой никогда не оставались без хозяев и потому никогда не голодали, ни ты, ни я.

— Это точно, без хозяев мы не были, — ответил Флавий, и Юстин почувствовал, что мысли обоих на мгновение вернулись к человеку, которого они только что оставили в претории. Их согласие служить Констанцию не было изменой Караузию, ибо они знали, знали оба, что человек может не раз пойти служить, не нарушая обета верности, но дать такой обет он может только один раз.

Флавий вдруг вскинул голову и рассмеялся:

— Хорошо, что мы будем служить вместе, а не то пришлось бы резать нашего пса на две половинки.

— Так что? Значит, я остаюсь с моими хозяевами? — радостно воскликнул Куллен. — Как хорошо!

— И даже очень, — согласился Юстин. Флавий обнял за плечи своего родича, рука у него была сильная и тяжелая:

— Пошли, старина. Надо сказать Антонию и остальным, как обстоят дела, и хотя бы поспать немного, если, конечно, удастся. Мы должны все успеть сделать до похода на север.

Они вернулись к лестнице и с грохотом сбежали вниз, после чего направились к воротам между фортом и огромным лагерем, которые оставались открытыми всю сегодняшнюю ночь. А маленький шут шествовал позади, помахивая собачьим хвостом в такт шагам под ликующей перезвон серебряной ветки.

Перевод: Н. Рахманова, А. Ставиская

Факелоносцы

1 На ступенях террасы

Аквила помедлил на краю леса, подходившего к самому обрыву, и заглянул вниз. Внизу, в долине, под прикрытием широкой волны голых холмов приютилась ферма со службами. Он увидел красноватые крыши тесно сгрудившихся построек; фруктовый сад, темневший на светлом пространстве лугов; только что зазолотившийся ячмень, знак скорой жатвы; ручей, вынырнувший из-под ограды сада, бежал дальше по долине, вращая скрипучее колесо мельницы, перемалывающей их зерно.

Почти год прошел с тех пор, как он стоял тут в последний раз и вот так же глядел на долину, ибо только накануне вечером приехал домой в отпуск из Рутупий, где командовал отрядом вспомогательной кавалерии (сорок лет прошло, как из Британии были выведены регулярные римские легионы). И теперь, любуясь знакомой картиной, Аквила испытывал острое наслаждение. Как хорошо вернуться домой! Да и ферма выглядит совсем неплохо. Конечно, нынче не то, что в прежние времена. Куно, самый старый из работников фермы, говорил, что в ту пору южный склон весь был покрыт террасами виноградников. От них и сейчас еще оставались следы, как остаются среди бурьяна следы заброшенных полей и овечьих троп. Ничего не поделаешь, причиной всего зла стала война с пиктами, но случилось это так давно, что даже Куно ничего не помнил. Хотя и клялся, что помнит, и, выпив лишку верескового пива, хвастался направо и налево, будто видел самого Феодосия, когда тот явился, чтобы прогнать саксов и раскрашенных. Да, Великий Феодосий[44] очистил от них Британию, но стране был нанесен непоправимый урон — прежней она так и не стала. Богатые дома тогда пожгли, рабы восстали против своих господ, большие поместья были разрушены. Однако небольшие хозяйства пострадали мало, особенно те, где не использовался рабский труд. Куно любил рассказывать про то, как в Кровавое время, когда восстали рабы, на их ферме свободные работники остались верны прадеду Аквилы. Аквила почему-то при этом испытывал унижение, хотя понимал, что должен бы гордиться.

Оттого что он почти год не видел родного очага, он воспринимал сейчас все окружающее с пронзительной остротой; он впервые вдруг осознал, что значит для него дом, сколько дому пришлось вытерпеть и как легко было его лишиться. Ведь сожгли же в прошлом году саксы ферму старого Тиберия. И вообще, если задуматься, так поймешь, что живешь в мире, который в любую минуту может развалиться. Но Аквила редко задумывался об этом всерьез. Он привык жить в этом мире. До него тут в долине жили по меньшей мере три поколения их семьи, а мир и поныне цел, и невозможно представить себе, чтобы он развалился, особенно если вокруг знойный июльский день и вся местность словно припудрена сухой пылью.

За спиной послышался топот бегущих ног — кто-то с треском продирался сквозь заросли, — и вот уже Флавия, его сестра, рядом и, задыхаясь, настойчиво спрашивает:

— Почему ты меня не подождал?

Аквила повернул к ней голову.

— Мне надоело подпирать стенку дома Сабры, вы там слишком долго болтали, да и кошка ее таращила на меня свои желтые глазищи.

— Мог бы зайти внутрь и поболтать с нами.

— Нет уж, спасибо. И потом, мне вдруг захотелось прийти сюда и убедиться, что ферма на месте и никуда не делась.

Странно было это слышать от него, но слова вырвались неожиданно, от нахлынувших чувств к родному гнезду.

Брат и сестра обменялись быстрым взглядом.

— Чудные иногда приходят мысли. — Девочка вдруг посерьезнела, но мимолетная тень на ее лице тут же исчезла, и оно опять заискрилось радостью. — Никуда, как видишь, ферма не делась… Ох, Аквила, как все-таки замечательно, что ты приехал! Погляди, какая жимолость, у лепестков красные кончики, а вот клевер и синяя скабиоза, прямо как бабочки. Я сплету себе венок к обеду, будто у нас пир. Только себе, а тебе и отцу не стану, мужчины ужасно глупо выглядят в пиршественных венках, особенно с таким огромным носом, как у тебя, — точно галера.

Она опустилась на колени и принялась раздвигать листья скабиозы, выискивая тонкие и крепкие стебли.

Аквила наблюдал за ней, прислонившись к дереву. Он вдруг сделал открытие:

— А ты повзрослела за этот год.

Она подняла голову, держа в руках охапку цветов.

— Я и до твоего отъезда уже была взрослая. Целых пятнадцать лет! А сейчас шестнадцать с лишком — совсем старуха.

Аквила сокрушенно покачал головой:

— Вот об этом я и говорю. Наверно, ты и бегать разучилась, а?

Флавия вскочила на ноги, на лице заиграла улыбка.

— Спорим, я добегу до ступенек террасы быстрей тебя. На что спорим?

— Ставлю новенькие красные туфли против серебряной пряжки мне на пояс для меча.

Аквила оттолкнулся от ствола, а Флавия подобрала подол желтой туники, где лежал ворох цветов.

— Договорились! Готов?

— Да. Побежали!

Они помчались бок о бок по невысокой горной траве, через бывшие виноградники, сбегая с террасы на террасу, миновали нераспаханный клочок земли в начале хлебного поля, где обычно заворачивала упряжка с плугом, обогнули двор фермы… Флавия опередила брата на полкопья перед самыми ступенями лестницы, возле которой рос старый раскидистый тернослив, и круто обернулась назад:

— Ну что? Могу я еще бегать? Да я быстрей тебя бегаю, даром что девочка!

Аквила схватил ее за запястье:

— Это потому, что у тебя косточки тонкие и полые, как у птички, это нечестно.

И они с хохотом упали на ступеньку. Аквила повернул к сестре голову. Он рад был опять видеть Флавию, он всегда любил проводить с ней время, даже в раннем детстве. Сестра была на два года младше него, но Деметрий, их наставник-грек, утверждал, будто им предначертано было родиться близнецами, но что-то случилось с их звездами и между ними пролегли два года. Волосы у Флавии рассыпались по плечам — черные, жесткие, как конская грива, и настолько насыщенные жизнью, что из них летели искры, когда она расчесывала их в темноте. Аквила протянул руку и с братской нежностью слегка дернул ее за волосы.

— Грубиян! — радостно отозвалась Флавия. Она подтянула колени, обхватила их руками и запрокинула голову, подставив лицо солнцу; солнце обвело листья тернослива золотым ободком, и мелкие черные сливы казались почти прозрачными.

— Мне так нравится жить на свете! Смотреть, трогать, вдыхать запахи! Мне нравится июльская пыль и как ветер ноет в траве, я люблю сидеть на теплых камнях и нюхать жимолость.

В голосе ее слышалась какая-то неистовость. Флавия всегда была такой: неистовость, смех, искры, летящие из волос. Она стремительно обернулась к нему. Все ее движения были резкими и стремительными.

— Покажи-ка мне еще раз дельфина.

С видом мученика Аквила задрал широкий рукав туники и показал, как показывал накануне вечером, фамильный знак — дельфин, не очень умело вытатуированный на смуглом плече. Один из декурионов[45] в Рутупиях научился татуировке у пикта, взятого в заложники, и в плохую погоду от нечего делать несколько человек позволили ему совершенствовать на них своеискусство.

Флавия провела пальцем по синим линиям.

— Мне это, пожалуй, не очень нравится. Ты же не пикт.

— Будь я пиктом, я разукрасил бы себя с головы до пят полосами и извивами. А тут, подумаешь, маленький славный дельфин. Он еще может когда-нибудь и пригодиться. Представь себе — уезжаю я из дому на долгое-долгое время. Возвращаюсь — а меня никто не узнает. Как Одиссея. Тогда я отвожу тебя в сторонку и говорю: «Гляди, у меня дельфин на плече. Я твой пропавший брат». И тут ты меня сразу признаешь, как старая рабыня, которая увидела на колене у Одиссея рубец от клыков кабана.

— А вдруг я скажу: «О незнакомец, любому могут вытатуировать дельфина на плече». Нет, я скорее узнаю тебя по носу — его-то никогда не забудешь. — Она разложила в подоле жимолость и горные цветы и принялась плести венок. — Скажи, ты так же рад видеть нас, как мы тебя? Правда, прошел всего год, а не двадцать лет, как у твоего Одиссея.

Аквила кивнул, обводя взглядом знакомый пейзаж. Вблизи яснее было видно, что ферма знавала лучшие дни: надворные постройки нуждались в новых крышах, жилое когда-то крыло господского дома превратилось в зернохранилище, и вообще весь вид говорил о недостатке денег и рабочих рук. Но солнце сияло, около ступеней бродили голуби, а неподалеку сверкнуло что-то ярко-синее — это Гвина возвращалась с ведром молока. Да, Аквила снова был дома, сидел на согретых солнцем ступенях, где они сиживали детьми, и болтал с Флавией глупости.

Во дворе вдруг возникло какое-то движение — из конюшни, на ходу переговариваясь с Деметрием, вышел Флавиан, их отец. Деметрий, сам никогда не улыбавшийся, что-то сказал ему, и отец засмеялся, закинув, как мальчишка, голову, потом повернул и зашагал к террасе. По пятам за ним плелась старая овчарка Маргарита.

Аквила приподнялся при его приближении.

— Мы тут отдыхаем. Посиди с нами, отец.

Отец подошел и сел на верхнюю ступеньку. Маргарита устроилась у него между ногами.

— Знаешь, Аквила проиграл мне красные туфельки. — Флавия положила руку отцу на колено. — Он говорил, что я теперь взрослая и не могу больше бегать.

Отец улыбнулся:

— А ты не взрослая и бегать можешь. Я слышал, как вы всю дорогу от леса верещали точно кроншнепы. Смотри, непременно заставь его уплатить долг.

Он сидел и ласкал Маргаритины уши, пропуская их между пальцами. Солнечные пятна падали сквозь листву, и зеленые искорки вспыхивали в изумруде большого перстня, украшавшего руку отца, — знакомого перстня с выгравированным дельфином.

Аквила, сидевший на нижней ступеньке, всем корпусом повернулся к отцу и внимательно взглянул на него. С трудом верилось, что отец слеп, — это было совсем незаметно. Только на виске, куда вонзилась стрела сакса, виднелся маленький шрам. Отец передвигался по всей усадьбе уверенной быстрой походкой, прекрасно зная, где в данный момент находится и в каком направлении нужно идти. Сейчас он сразу же обратил к сыну лицо.

— Ну и как ты нашел ферму? — спросил он.

— По-моему, она в отличном состоянии, — отозвался Аквила и добавил с несколько преувеличенным энтузиазмом: — У нее такой прочный, надежный вид, будто она стоит тут с тех пор, как появились холмы, и простоит так, пока холмы существуют.

— Не знаю. — Отец внезапно посерьезнел. — Не знаю, сколько она еще простоит — и сколько вообще продлится эта привычная нам жизнь.

Аквила беспокойно переменил позу.

— Да, понимаю… Но до худшего пока не доходило. — «Однако дошло же до беды у Тиберия в прошлом году», — шепнул ему внутренний голос, и Аквила поскорее продолжал, чтобы заглушить его: — Когда Вортигерн призвал на помощь сакских наемников и поселил их на старой территории иценов,[46] чтобы они отгоняли пиктов, — пять… нет, шесть лет тому назад, — помнишь, все качали головами и твердили: Британии конец, мол, это все равно что пустить волка в овчарню. А между тем Хенгест и его дружина справились не так уж плохо и вели себя вполне мирно. Пиктов и вправду сдержали и дали нам возможность сосредоточить остатки наших вспомогательных когорт вдоль берега, чтобы мы могли отбиваться от их собратьев-пиратов. Может, Вортигерн, в конце концов, знал, что делал?

— Ты в самом деле так думаешь? — Тон у отца был очень спокойный, он только перестал на миг гладить уши Маргариты.

— В Рутупиях очень многие так думают.

— Значит, настроения среди Орлов переменились с тех пор, как я ушел оттуда… И ты сам тоже так думаешь?

Последовало недолгое молчание, потом Аквила проговорил:

— Нет, пожалуй, не думаю. Но так думать удобнее.

— Рим всегда слишком много заботился о своем удобстве, — заметил отец.

Но Аквила его уже не слышал. Внимание его приковала маленькая фигурка, показавшаяся в конце долины на проезжей дороге, ведущей от брода, от старинного пути у подножия холмов.

— Sa ha,[47] — проговорил он тихонько, — к нам кто-то идет.

— Кто же?

— Какой-то незнакомый. Маленького роста, горбатый… нет, кажется, несет на спине корзину.

Ему почудилось, будто отец с Флавией непонятно почему насторожились. Прошло несколько мгновений, затем отец спросил:

— Видно тебе уже, что он несет?

— Да, корзину. И еще что-то… да, фонарь на шесте. По-моему, это бродячий птицелов.

— Так. Встань и помаши ему, чтобы шел сюда.

Аквила с удивлением взглянул на отца, но встал и замахал руками над головой. Маленький путник, медленно тащившийся по дороге, заметил сигнал и поднял в ответ руку.

— Он идет сюда. — Аквила опять сел на ступеньку.

Короткое время спустя пропыленный человечек с остренькой, как у водяной крысы, мордочкой вышел из-за хозяйственных построек и остановился перед сидящими, стаскивая на ходу с плеч большую камышовую корзину.

— Приветствую тебя, мой господин. Не желает ли господин жирных перепелов? Пойманы сегодня утром.

— Отнеси их на кухню. С твоего прошлого прихода утекло немало воды.

— С моего прошлого прихода проделан немалый путь, — отозвался человечек, и торопливость ответа навела Аквилу на мысль, что это пароль. — Как-никак от Венты до гор не меньше двухсот миль.

Темные глазки его скользнули по лицу Аквилы. Флавиан, видимо, почуял этот быстрый настороженный взгляд, потому что сказал:

— Не бойся, друг. Моему сыну можно доверять. — Он достал из-под туники спрятанную на груди тоненькую восковую табличку. — Перепелов отдай на кухню. Управляющий расплатится с тобой. А это отнесешь куда обычно.

Птицелов взял табличку и, не глядя, спрятал ее у себя на груди под оборванной туникой.

— Как прикажет господин, — отозвался он, потом повел в воздухе рукой, как бы охватив этим прощальным жестом всех троих, снова взгромоздил на спину корзину и, обогнув дом, направился к кухне.

Аквила проводил его взглядом, затем обернулся к отцу:

— Что все это значит? — Ему показалось, что Флавия знает ответ.

Флавиан еще раз погладил собачьи уши, потом отпустил Маргариту, шлепнув на прощанье по спине.

— Это значит, что я передал послание в Динас Ффараон, в Арфонские горы.

— Да? И что за послание?

Последовало молчание, но Аквила знал: сейчас отец все ему расскажет.

— Сперва я немного углублюсь в историю, — заговорил наконец Флавиан. — Многое тебе уже известно, но все же лучше начать с начала, ничего не пропуская.

Так вот, когда Феодосий, про которого так любит рассказывать старый Куно, пришел с намерением прогнать пиктов, его правой рукой был некий Магнум Максим, испанец по рождению. А когда Феодосий опять ушел на юг, командовать здесь он оставил Максима. Тот женился на дочери британского вождя, предки которого правили в Северных Кимру[48] еще до того, как мы, римляне, пришли в Британию. Отчасти благодаря происхождению его жены британские войска несколько лет спустя провозгласили Максима императором, противопоставив его Грациану. Собрав почти все британские легионы и вспомогательные когорты, он отправился навстречу судьбе, и судьба уготовила ему смерть. Все это тебе известно. Но в Арфонских горах у него остался сын Константин.

Аквила встрепенулся, рассказ наконец-то заинтересовал его.

— Тот, который спас нас после того, как были отозваны последние из легионов?

— Именно. Когда Рим ничем уже не мог нам помочь и сам разваливался на глазах, хотя потом в известной мере оправился, — мы обратились к Константину Арфонскому. И он спустился с гор со своими соплеменниками и повел их и нас к победе. Морских Волков прогнали, очистив от них Британию, как никогда прежде за предшествующие двадцать лет. После чего еще тридцать лет, пока Константин держал бразды правления в своих руках, сидя в Венте, дела в Британии шли хорошо, и саксов не раз отгоняли от наших берегов. Но в конце концов Константина убили прямо у него во дворце. Заговор устроили пикты, но многие у нас подозревали, что за этим стоял Вортигерн, выходец с Запада, где он был всего лишь вождем клана Ордовиков.[49] Вортигерн присоединился к Константину на склоне его дней и женился на его сестре Севере. Вероятно, он полагал, что если одному происхождение жены помогло получить императорскую власть, то поможет и другому. Но могущество-то ему было нужно совсем иного рода. Он и всегда верховодил самыми горячими головами, для которых Рим был тем же, чем был четыреста лет назад для местных племен. Эти горячие головы ничему не научились за последующие годы: ослепленные своими мечтами, они в ордах саксов и сейчас видят меньшее зло, чем в господстве Рима. Итак, Константин умер, и Вортигерн захватил главную власть в стране, хотя полной эта власть так и не стала. Но оставались еще сыновья Константина — Ута и Амбросий, его поздние дети.

— Да, помню, — вставил Аквила. — Я это запомнил, потому что, когда их отца убили, они были не намного старше меня, а мне тогда было восемь. Они, кажется, куда-то исчезли.

— Их успела увезти преданная челядь и спрятать в Арфонских горах. Итак, в течение десяти лет в руках Вортигерна была сосредоточена фактически вся власть в Британии, если можно назвать властью положение, при котором приходится опираться на банды вооруженных саксов, чтобы защищаться от пиктов, и в то же время пользоваться ненавистными римскими вспомогательными войсками, чтобы защищаться от саксов… — Флавиан шевельнулся и, протянув руку, нащупал неровный край ступени. — Ута умер с год назад, но Амбросий как раз достиг возмужалости.

Аквила быстро взглянул на отца, он понял смысл сказанного: дикий кимрийский отпрыск княжеского рода, живущий в сердце гор, достиг того возраста, когда может взять в руки щит и по праву рождения стать законным предводителем тех, кто предан Риму.

— И поэтому?.. — спросил он.

— И поэтому… приняв во внимание то, что полководец Этий, который два года назад был консулом, воюет сейчас в Галлии, мы послали к нему гонцов с напоминанием, что мы все еще причисляем себя к империи, и попросили прислать нам подкрепление, чтобы помочь очистить провинцию от Вортигерна и разбойничьих дружин саксов и опять присоединить Британию к Риму. Это было прошлой осенью.

Аквила невольно охнул.

— И какой пришел ответ?

— Пока никакого.

— А что… что за послание передал ты сейчас?

— Всего лишь короткая фраза из Ксенофонта,[50] о которой мы договорились заранее и которую переписала для меня Флавия. Приблизительно в середине каждого месяца мы передаем сообщение через нашего знакомца-птицелова или еще через кого-нибудь, чтобы проверить — действует ли секретная дорога.

— «…от Венты до гор все двести миль», — повторил Аквила. — И таким образом ты узнаешь, что это свой человек.

Отец кивнул:

— Да, я сразу подумал — уловишь ты пароль или нет.

— Ты говоришь, послание отправлено Этию прошлой осенью? Но ведь сейчас разгар лета. Ответ давно должен был прийти, разве нет?

— Если вообще придет, то придет в самое ближайшее время. — В голосе отца вдруг послышалась усталость. — Иначе будет поздно. Каждый лишний день увеличивает опасность, что Лис Вортигерн почует, откуда дует ветер.

Разговор оборвался, и, пока они так, молча, сидели, солнце погасло и в долину, как бесшумный прилив, прихлынули сумерки. Небо над волнистой линией холмов сделалось прозрачным и бесцветным, точно хрусталь. И по мере того как свет угасал, аромат жимолости, исходивший от венка Флавии, все сгущался. Мимо пронеслась летучая мышь, просверлив сумрак пронзительным писком. Старая Гвина прошаркала у них за спиной по залу и зажгла свечи — все эти звуки Аквила помнил с раннего детства. Все было в точности так, как всегда бывало в сумерки, но Аквила теперь знал, что его родной дом, который он так любил, такой тихий на вид, по-своему тоже борется за Британию, которой угрожают не только случайные набеги саксов.

Внезапно он ощутил, что эти прекрасные цветущие мгновения безвозвратно отцветут и никогда уже не вернутся. «И даже если я просижу здесь так еще десять тысяч вечеров, — подумал он, — этот сегодняшний вечер больше не повторится». И он бессознательно сложил ладони лодочкой, словно желая удержать его хотя бы совсем ненадолго.

Но ему это не удалось. Отец подтянул свои длинные ноги и встал.

— Я слышу, Гвина зажгла свечи, пора переодеваться к обеду.

Но едва Аквила вскочил и схватил за руку Флавию, чтобы помочь ей подняться, как услышал стук лошадиных подков — кто-то скакал по долине. Все застыли, Маргарита насторожила уши.

— Еще один, — заметил Аквила. — Можно подумать, у нас тут сегодня центр Вселенной.

Отец кивнул и продолжал прислушиваться, склонив голову набок, — в последние годы характерная для него поза.

— Кто бы это ни был, он торопится, и лошадь его устала.

Что-то продолжало удерживать их на террасе в ожидании. Вот уже всадник совсем близко, вот он остановил лошадь позади хозяйственных построек. И тут же послышались голоса, шаги — и на террасе показалась Гвина. Позади шел человек в кожаной тунике вспомогательных войск.

— К молодому господину, — объявила Гвина.

Человек сделал шаг вперед и отсалютовал.

— Послание декуриону Аквиле.

Аквила кивнул:

— Давай сюда.

Взяв протянутую табличку, он сорвал шнурок с печати, отошел поближе к свету, падавшему из атрия, раскрыл деревянные створки и быстро пробежал несколько строк на воске, затем поднял голову и обвел взглядом окружающих.

— Вот и конец двухнедельному отпуску. Меня призывает служебный долг. — Он резко повернулся к ожидавшему гонцу. Будь тот из его отряда, он, может, и задал бы ему вопрос не по уставу, но солдат был ему почти незнаком. — О твоей лошади позаботились? Пойди поешь, пока я собираюсь. Гвина, покорми его и вели Врану приготовить Легконогого и Гнедого, мы тронемся через полчаса.

— Интересно, очень интересно, что бы это значило, — тихо проговорил отец, когда солдат удалился.

Никто не ответил. Все перешли в атрий. Желтое сияние свечей казалось очень ярким, даже резким, после мягкого сумеречного освещения на террасе. Аквила взглянул на Флавию, на отца и понял: у всех троих мелькнула одна и та же мысль… А не связано ли это с посланием Этию в Галлию? И если да, то что оно означает — хорошее или плохое?

— Неужели тебе нужно ехать прямо сегодня? — жалобно протянула Флавия. — Ну неужели так нужно, Аквила? В темноте ведь быстрее не доберешься. — Она стиснула, смяла в руках почти доконченный венок, которому никогда уже не суждено было быть сплетенным.

— До полуночи успею добраться до следующей стоянки. А это десять миль. Может, скоро я опять получу отпуск и приеду на пир. Приготовь мне с собой хлеба и сыра, а я пойду соберу пожитки. — Он обнял ее худенькие, но крепкие плечи и торопливо поцеловал ее, потом дотронулся до руки молчаливо стоявшего отца и быстро направился в спальню.

Окружающий его мир, хотя Аквила и не знал еще этого, начал распадаться.

2 Рутупийский маяк

Два дня спустя, к вечеру, Аквила с гонцом скакали по дороге, ведущей на Лондиний; всего миля отделяла их от Рутупийской крепости: она высилась впереди, массивная и зловещая, господствуя над ржаво-коричневой равниной и унылой плоскостью острова Танат. Рутупии — крепость на сакском побережье, последнее пристанище последнего легиона в Британии. Сколько событий она перевидала! И что ее ждет теперь?

Лошади их проклацали по бревенчатому мосту, который привел под своды двойной арки, они ответили на окрик часового, гулко прогремевший под сводами, и очутились на широкой площадке перед конюшнями. Аквила передал гарнизонную лошадь, на которой ехал, спутнику и отправился докладывать о своем прибытии коменданту.

В свое время, когда он впервые явился в Рутупии, гигантская крепость, построенная в расчете на пол-легиона (и где нынче, как сухие горошины в пустой банке, болтались лишь два-три морских экипажа да три вспомогательных кавалерийских отряда), показалась ему до ужаса пустынной. Но охота на кабана и болотную дичь здесь была отличной, а кроме того, жизнерадостный, общительный Аквила легко завязывал дружбу со своими сверстниками. А по мере того как он все лучше овладевал ремеслом командира и все больше гордился своим отрядом, он и вовсе перестал замечать пустынность этих мест. Но сегодня, шагая по прямым аллеям к преторию, он вновь остро ощутил ее. Быть может, крепость и в самом деле в этот вечер была малолюдна, хотя, судя по звукам, доносившимся со стороны шлюза и гавани, там что-то происходило, и притом весьма безотлагательное. Мимо него из конюшен протрусило несколько лошадей — и больше не встретилось ему ни одной живой души на всем пути до претория. Миновав часового на верхней площадке лестницы комендантского дома, он очутился перед Титом Фульвием Каллистом. Тот сидел за большим столом и составлял расписание работ на день. Тут, по крайней мере, все было как всегда, с облегчением подумал Аквила. И вдруг, мельком взглянув на листы папируса, лежащие на столе, он увидел, что это вовсе не расписание работ, а бумаги какого-то иного рода.

— Явился для исполнения своих обязанностей. — Аквила сделал неофициальный приветственный жест, поскольку явился как был, в гражданском платье.

Каллист, жилистый человек небольшого роста с пронзительным взглядом, отметил что-то в списке и поднял голову.

— А-а, я так и думал, что ты успеешь вернуться сегодня до ночи. — Он отметил еще три пункта на листе. — Догадываешься, почему я тебя вызвал?

— Нет. Твой гонец, кажется, сам ничего не знает, да я и не расспрашивал его — он не из моего отряда.

Каллист кивком показал на окно:

— Пойди посмотри.

Вопросительно взглянув на коменданта, Аквила подошел к высоким окнам и выглянул наружу. Отсюда, из верхнего этажа претория, хорошо был виден шлюз, а между выступающими вперед бастионами проглядывали внутренняя гавань и рейд. Одна из трехъярусных галер, судя по всему «Клитемнестра», стояла накрепко пришвартованная у пирса — там шла погрузка. Под бдительным оком морского центуриона по сходням сновали маленькие темные фигурки, в трюмы заносили продукты, фураж и боеприпасы. Около шлюза среди толпящихся людей Аквила разглядел Феликса, своего ближайшего друга, тоже командира кавалерийского отряда; он явно улаживал какие-то неурядицы и при этом размахивал руками, как будто тонул. Послышался звук трубы. А дальше, на рейде, стояли, отражаясь в воде, другие галеры, неподвижные, но явно готовые в любую минуту сняться с якоря.

— Кажется, готовимся к отплытию, — сказал Аквила.

— И правильно кажется. — Каллист положил перо, поднялся и встал рядом с Аквилой. — Нас отзывают из Британии.

Смысл сказанных слов не сразу дошел до Аквилы. Они были до такой степени невероятны, что в первое мгновение остались для него просто звуком. Но наконец он осознал их значение и, медленно повернув голову, взглянул на коменданта.

— Ты сказал «отзывают»?

— Да.

— Но, во имя Господа, почему?

— Приказам верховного командования подчиняются без расспросов. Возможно, там сочли, что наши разрозненные группы войск и морские экипажи с большей пользой погибнут под стенами Рима, когда варвары вновь придут грабить город, а не здесь, среди туманов этой заброшенной северной провинции.

«Заброшенная провинция… Да, так оно и есть, — подумал Аквила. — Вот и ответ на отчаянный призыв к Этию, и другого ответа не будет». Вслух Аквила спросил:

— И что же, отводят всех подчистую? Все оставшиеся гарнизоны?

— Да, всех, как я понимаю. Рим доскребывает остатки со дна бочки. Мы пробыли здесь четыре сотни лет и через три дня покидаем страну.

— Через три дня… — Аквила сам понимал, что глупо повторять чужие слова. Но он был так ошарашен новостью, что и впрямь враз поглупел.

— Мы отплываем с вечерним отливом. — Каллист вернулся к усыпанному бумагами столу. — А стало быть, стоять столбом некогда. Ступай, декурион, надень форму и принимай команду над своим отрядом.

Аквила, все еще не пришедший в себя, салютовал и вышел из комнаты. Он сбежал вниз по лестнице и направился через плац к маяку: огромный цоколь длиной с восьмидесятивесельную галеру и втрое выше человеческого роста поднимался как остров посреди пустынной площади, а на нем высилась гигантская башня, увенчанная железной жаровней. Жалкие остатки мраморной облицовки, несколько растрескавшихся мраморных колонн, поддерживающих навес над спусками для тележек с топливом, — вот все, что осталось от тех славных дней, когда башня сверкала бронзой и шлифованным мрамором у самого входа в Британию — словно триумфальный памятник Риму в честь победы над этой провинцией. Но битый мрамор пошел на кладку крепостных стен, построенных, чтобы обороняться от саксов. И теперь башня стояла голая и серая, как скала, и вокруг нее кружили чайки, поднимаясь и опускаясь на раскинутых крыльях, освещенных вечерним солнцем. День угасал, скоро зажгут огонь маяка, его зажгут еще раз и еще, а потом Рутупийский маяк потухнет навсегда.

Аквила быстрыми шагами пересек плац, взбежал по лестнице командирского дома и, очутившись у себя в комнате, надел форму. Непонятно почему, но знакомое прикосновение кожаной туники, железного шлема и тяжелого кавалерийского меча успокоило его, и он отправился принимать команду над своим отрядом.

Позднее, ближе к ночи, он набросал наспех несколько прощальных слов отцу. Он знал, что среди тех, кто через три дня отплывает, многие предпримут бешеные усилия, пытаясь увезти с собой жен и детей. Все понимали — Британия обречена. К нему уже обратились двое из его отряда за помощью и советом — один из них, молодой, был озабочен тем, как бы захватить с собой в Галлию родителей, другой, постарше, горевал о жене, которую приходилось оставлять здесь… Аквила сделал что мог, но чувствовал себя очень беспомощным. Насчет собственной семьи хлопотать было бесполезно. Он знал: ничто не заставит отца отказаться от исполнения своего долга, даже если дело, которому он служит, проиграно. В любом случае он не покинет ферму и ее обитателей. А Флавия останется рядом с отцом, что бы ни произошло. Поэтому Аквила просто написал записку, послал им нежный привет и пообещал Флавии, что в свое время она непременно получит красные туфельки. Потом он отдал письмо связному и, зная, что уже не успеет получить ответ от родных, лег вздремнуть на несколько часов перед тем, как с пением петуха отправиться на раннее дежурство в конюшни.

В последующие дни в Аквиле как бы уживались два человека: один добросовестно подготавливал отряд к погрузке на судно, другой мучился вопросом: кому он должен соблюсти верность. Внутренняя борьба началась в нем после того, как он отослал письмо отцу. Он лежал тогда ночью в темноте, и в ушах у него стоял шум моря. Днем море никогда не было так слышно, разве что бушевал шторм. Однако ночью, даже при полном затишье, не прекращался тихий неумолчный шум прибоя, похожий на гул в морской раковине. Именно из этого тихого шума прибоя и родилась убежденность в том, что он принадлежит Британии. Он всегда принадлежал ей, только не сознавал этого, потому что раньше ему не приходилось об этом задумываться. Но теперь он знал это точно.

И дело было не только во Флавии и отце. Лежа в темноте, прикрыв глаза рукой, он пытался не думать о близких, пытался притвориться, будто их нет на свете. Но ничего не вышло, он все равно принадлежал Британии. «Как странно, — думал он. — Мы тут, на аванпостах, считаем себя римлянами, говорим о себе как о римлянах… Но это только на поверхности, а на самом деле выходит совсем другое. И через три дня мы отплываем… Нет, теперь уже остается меньше трех дней».

Ну вот, а сейчас и вовсе осталось несколько часов. Ему очень хотелось поговорить с Феликсом, старым другом Феликсом, с которым они так часто охотились на дичь на Танатских болотах. Но он знал: Феликсу, тоже родившемуся здесь, в Британии, хотя и не так глубоко вросшему корнями в ее почву, хватает своих забот. И кроме того, он почему-то чувствовал, что такой вопрос надо решать самому.

Вот только времени на размышления — нет, почти нет. Последние часы лихорадочной переправки лошадей на галеры миновали. Уже и люди взошли на борт, и над всей этой упорядоченной суматохой зазвучал резкий голос труб. Пожалуй, больше и делать ничего не оставалось. За большим лесом угасал пылающий хвостатый закат, прилив начался, вода заходила во все рукава, заливчики и извилистые протоки. Пока отдавались последние команды, Аквила стоял на кормовой площадке «Клитемнестры». День все тускнел, уже зажгли кормовой и мачтовый фонари, вот-вот должен был зажечься огонь на верхушке большого маяка, но сегодня Рутупийский маяк не загорится, не осветит путь флотилиям Империи. Из Британии улетают последние Орлы. Сейчас трубы возвестят о том, что комендант спустился с шлюза и ступил на борт, посадочный мостик поднимут и молоток комита[51] начнет свой равномерный безжалостный счет, задавая темп рабам, сидящим на веслах.

Аквила вдруг представил себе, как подходит к коменданту, кладет меч к его ногам и говорит: «Судно готово к отплытию, комендант. А теперь отпусти меня, я пойду». Решит ли Каллист, что он сошел с ума или впал в истерику? Нет, как ни странно, хотя они никогда не перекинулись ни одним словом помимо тех, что касались службы, Аквила был уверен: Каллист поймет. Но знал также, что Каллист откажет ему. Что ж, выбор надо делать самому. Именно сейчас, в этот первый выдавшийся за последние три дня суеты спокойный момент, Аквила совершенно трезво и ясно осознал: решать должен он сам.

Он обернулся к стоявшему рядом старому опциону[52] с седыми усами, который обучал его солдатскому ремеслу и у которого он, собственно, научился управляться с отрядом, и, на мгновение сжав его кожаное плечо, сказал:

— Хранит тебя Бог, Эмилий. Я остаюсь, — и зашагал к посадочному мостику.

Он спустился по сходням быстрым шагом, не таясь, словно повинуясь приказу. Уже не сказать «прости» Феликсу, не попрощаться со своим конем Нестором. Аквила миновал нескольких задержавшихся на пирсе местных грузчиков — никто не обратил на него внимания — и, пройдя через шлюз, очутился в обезлюдевшей крепости.

Внутри саднило и кровоточило. Его воспитали военным, за спиной у него числились многие поколения военных, и вот он нарушил верность всем богам своего рода. «Умышленное отсутствие». В самих словах этих слышалось что-то позорное. Он предал своих солдат. Именно это казалось ему сейчас наихудшим проступком. И тем не менее он не повернул назад, к стоящим наготове галерам, ибо знал, что судить о его поступке никто не вправе, судить может только он сам. Но он и сам не знал, правильно ли поступает, чувствовал только, что иначе поступить не может.

Он брел, не разбирая куда, и неожиданно очутился у подножия маяка. Сходни для тележек с топливом круто поднимались вверх, к обширному цоколю, а выше в сгустившихся сумерках, точно раскрытая пасть, зияло отверстие. Аквила быстро взобрался по сходням и шагнул в темноту. Он находился в пустом квадрате подножия башни, где хранились тележки. Они стояли тесным рядом — сгустки черноты в чуть менее черном мраке. В нос ударил запах затхлых тюков с пересохшей соломой и острый дух дегтя, впитавшегося в каменные стены. Он разглядел узкую лестницу, которая спиралью шла вдоль стены, как витки в раковине улитки, и стал карабкаться наверх.

Он долез до середины, когда снаружи раздались приглушенные толстыми стенами звуки труб; трубы возвещали о прибытии на борт коменданта. Вот-вот его хватятся. Что ж, искать его будет некогда. Они не могут пропустить прилив ради какого-то младшего командира, который умышленно отсутствует. Спотыкаясь, Аквила полез дальше. Он все карабкался и карабкался, из отсека в отсек; ощущение высоты нарастало, он уже достиг покинутых клетушек, где высоко над миром наподобие сапсанов жили люди, обслуживавшие маяк. Серый сумеречный свет, сочившийся через крохотные оконца, еле очерчивал темные груды покинутых ими вещей: грубую деревянную мебель и ненужную одежду, напоминавшие выброшенные на берег отливом обломки кораблекрушения, — все, что оставили позади себя схлынувшие римляне. Выше, выше, и вот лестница вынырнула на открытую площадку, а он, нырнув в низенькую дверь, очутился в кромешном мраке чулана, где под самой сигнальной площадкой хранился запас топлива. Выставив вперед руки, Аквила нащупал стоящие в ряд бочки со смолой, солому, хворост и сложенные поленья. Рука его попала в пустое пространство между хворостом и стеной, он залез туда, загородил себя хворостом и притаился.

Тайник был не слишком удачный, но прилив уже подходил к концу.

Он сидел там, скорчившись, целую, как ему показалось, вечность; сердце билось медленными неровными толчками. Откуда-то снизу, издалека, из другого мира, до него донесся топот подкованных сандалий и голоса, выкликавшие его имя. Интересно, что он будет делать, если сюда заберутся и найдут его, притаившегося, точно загнанная крыса в куче отбросов. Но время шло, шаги и голоса, приблизившись, так же быстро удалились, никто и не подумал лезть по лестнице заброшенной башни. Наконец опять протрубили трубы, напоминая ищущим Аквилу, что прилив не ждет. Все, поздно, передумать уже нельзя.

Прошло еще какое-то время, и он представил себе, как галеры скользят по широкому речному руслу между болотами. И вдруг он опять услыхал звуки труб. Нет, только одной трубы. Слабый голос, как эхо от крика морской птицы, но ухо Аквилы уловило знакомую грустную мелодию. На одной из галер, пробиравшихся к открытому морю, кто-то, видно желая так примитивно отметить событие или же просто в знак прощания, протрубил сигнал «Гасить огни!».

И тут, когда все было кончено, выбор окончательно сделан, верность одним сохранена, а верность другим нарушена, Аквила прижался лицом к рукаву и, касаясь лбом колючих связок хвороста, заплакал так, как никогда не плакал ни до того, ни после.

Долгое время спустя, с трудом повернувшись в своем тесном убежище, он выбрался на узкую лестницу. Он чувствовал себя опустошенным, выжатым, словно выплакал всю свою душу. Сумерки давно сменила темнота, холодный свет луны обливал серебром ступеньки, ведущие к верхней площадке. Аквила помедлил, прислонясь к стене, и в уши сразу ударила тишина, тишина большой крепости — абсолютная, мертвая, свидетельство полного безлюдья и брошенности. Повинуясь внезапному побуждению, вместо того чтобы спускаться вниз, в черноту, скрывавшую лестницу, он начал взбираться наверх, откуда лился лунный свет, и, спотыкаясь, с трудом одолевая последние ступеньки, выбрался на платформу, где стояла жаровня. Луна плыла по небосклону среди подкрашенных перламутром перистых облаков; легкий ветерок свистел, залетая через высокий, по грудь, парапет, и с тихим вздохом эоловой арфы проскальзывал сквозь железные прутья треножника. В жаровне все было приготовлено, и топливо сложено рядом, оставалось только поджечь хворост, как это делалось каждый вечер. Аквила подошел к парапету и глянул вниз. В маленьком нескладном городке, кое-как лепившемся у крепостных стен, мерцали огоньки, но сама крепость лежала внизу в лунном свете пустая и необитаемая, как руины, которые столетия уже не знали тепла очага. Днем сюда придут люди и заберут все, что может им пригодиться, но потом, с наступлением темноты, они, наверно, уступят это место призракам. И чьи это будут призраки? Тех, кто ушел недавно с приливом? Или тех, чьи имена остались на покосившихся надгробиях выше линии прилива? Центуриона-сирийца, если судить по имени, прослужившего в войсках тридцать лет? Или маленького трубача из Второго легиона, успевшего прослужить всего два года?..

Взгляд Аквилы обратился в сторону залива, поверх болот, вслед галерам, и у выхода в открытое море ему вдруг померещилась искорка света — кормовой фонарь транспортного судна, последнего римского судна в Британии. А здесь на площадке высокая поленница ждала своего часа… И снова, повинуясь безотчетному порыву, Аквила раскрыл обшитый листами бронзы сундучок, где держали все необходимое для зажигания огня, и, обдирая пальцы о металл, в безумной спешке, точно время было уже на исходе, он высек огонь, поджег гнилушку и принялся раздувать пламя. Во что бы то ни стало Рутупийский маяк будет гореть еще одну ночь! И может быть, Феликс или старый опцион догадаются, кто зажег его. Впрочем, это было неважно.

Пропитанный смолой хворост занялся быстро, пламя рванулось вверх, сучья затрещали, вспыхнул золотой костер. И как только ослепительный блеск затопил площадку, притихший, залитый лунным светом мир внизу поблек, превратился в синеватую пустоту. Ветер подхватил длинные языки пламени, пригнул их, и тень Аквилы тоже изогнулась, перекинулась через парапет, как измятый плащ, и исчезла во мраке. Аквила плеснул воды из стоявшего в углу бака на почерневший щит из бычьей кожи и, прикрывшись им, стал подбрасывать хворост в огонь, так что пламя разгоралось все сильнее. Сердцевина его уже превратилась в раскаленный слепящий сгусток жара и света. Возможно, пламя заметят с берегов Галлии и скажут: «Смотрите, вон Рутупийский маяк». Это его прощание со всем, что было ему дорого, с целым миром, в котором он вырос. Более того, это еще и вызов мраку.

Он смутно ждал, что из города придут посмотреть, кто зажег маяк. Но никто не явился. Вероятно, решили, что тут хозяйничают призраки. Он накидал в жаровню гору хвороста, чтобы хватило надолго, а затем шагнул к выходу и, стуча сандалиями по лестнице, стал спускаться вниз. Конечно, пламя постепенно начнет опадать, но, пожалуй, костер дотянет до рассвета.

Внизу перед дверным проемом, точно серебряный занавес, висел лунный свет. Аквила ступил прямо в него, прошел насквозь безлюдную крепость и через задние ворота вышел наружу. У него вдруг мелькнула мысль, что сейчас подобало бы преломить меч о колено и бросить обломки у подножия маяка. Но меч ему, вернее всего, еще пригодится.

3 Морские волки

Почтовые станции пока еще сохранялись на своих местах, но без разрешения командования пользоваться ими было слишком дорого, а Аквила не относился к тем, кто откладывает жалованье про запас. Вот почему только через неделю с лишком он вышел на дорогу, ведущую от брода. Был вечер, моросил мелкий дождик. Аквила издали увидел свет в окне атрия и направился туда. Задевая мокрые нижние ветви тернослива и обдавая себя холодными крупными каплями, он поднялся по ступеням на террасу, подошел к двери атрия, отворил ее и, прислонившись к косяку, постоял немного, чувствуя себя призраком, и вдобавок измученным призраком.

Маргарита, которая давным-давно подняла бы бешеный лай, будь он чужим, медленно, потягиваясь и зевая от удовольствия видеть его, направилась к нему, постукивая когтями о мозаичный пол и помахивая хвостом в знак приветствия. На миг знакомая картина застыла перед ним в свете свечей, точно схваченная янтарем: отец и Деметрий сидят за шахматной доской (они часто играли вечерами в шахматы, доска была перегорожена еле заметными ребрышками, разделяющими клетки из эбенового дерева и слоновой кости); Флавия, устроившись на волчьей шкуре перед угасающим очагом, полирует, как делала часто, старый кавалерийский меч, снятый со стены над очагом. Вот только выражение на лицах, повернутых к двери, было незнакомым — испуганное, удивленное, застывшее, словно он и впрямь был призрак, весь белый от меловой грязи после своего путешествия.

Наконец отец, нахмурившись, спросил:

— Это ты, Аквила?

— Я, отец.

— Я думал, все Орлы уже улетели из Британии.

Аквила ответил не сразу:

— Я дезертировал.

Он оттолкнулся от косяка, закрыл за собой дверь, отрезав дождь, который оставил темные капли на его кожаной тунике, и вошел в зал. Старая Маргарита потерлась головой о его ногу, и Аквила машинально потрепал ее по спине. Он делал все машинально, сознавая лишь, что стоит перед безмолвным отцом. Деметрий, тот, Аквила знал, не осудит его. Деметрий никогда никого не судил, кроме самого себя. Флавии тоже ни до чего нет дела, для нее главное — что он вернулся домой. Но отец… отец совсем другое дело.

— Я принадлежу Британии, — услышал он свой голос. Он не оправдывался, просто объяснял отцу, что произошло. — Последние три дня я все больше убеждался, что принадлежу ей. И в конце концов… я остался, а галеры уплыли без меня.

Отец молчал, продолжая держать фигуру в руке. Лицо его, обращенное к Аквиле, было суровым и непримиримым.

— Нелегкое решение, — проговорил он наконец.

— Да, нелегкое, — подтвердил Аквила внезапно охрипшим голосом.

Отец аккуратно и четко поставил фигуру на место.

— Ничто, Аквила, ничто не может служить оправданием дезертирства из Орлов. Но поскольку на твоем месте я, вполне возможно, поступил бы так же, не мне тебя судить.

— Значит, так… — произнес Аквила, глядя прямо перед собой. — Благодарю, отец.

Длинная верхняя губа у старого Деметрия дрогнула в улыбке, он передвинул свою фигуру.

А Флавия, которая с момента его появления в дверях сидела в оцепенении, словно завороженная, отбросила меч в сторону, вскочила, подбежала к брату и положила ему руки на плечи.

— Ох, Аквила, я так рада, так рада, что ты остался! Я думала умру, когда от тебя привезли письмо… А Гвина знает, что ты тут?

— Нет еще.

— Пойду скажу ей, мы принесем тебе поесть — и как можно больше. У тебя такой голодный вид. Как у… — Она вдруг умолкла и вгляделась в его лицо. — Бог мой, ты говорил, что я повзрослела за год, но ты стал взрослым за двенадцать дней.

Она бурно закинула ему руки за шею, прижалась щекой к его щеке и выбежала из комнаты с криком:

— Гвина! Гвина, Аквила тут! Он все-таки вернулся, надо его покормить!

Как только сестра исчезла, Аквила подошел к очагу, на британский лад приподнятому над полом, и протянул к огню руку, так как совсем продрог на дожде. Обращаясь к отцу, он полуутвердительно спросил:

— Из Галлии нет ответа?

— Подозреваю, что отвод наших последних войск и есть ответ из Галлии, и другого не будет. — Отец повернулся в кресле на голос Аквилы. — Что до Британии, то Рим вывел ее из игры как невыгодного партнера, и один Бог ведает, что ждет эту провинцию и каждого из нас. Но как бы там ни было, я рад, что ты разделишь нашу судьбу, Аквила.


Через два дня после возвращения Аквилы они опять разожгли вечером огонь в очаге, не столько для того, чтобы погреться, сколько желая разогнать уныние, которое навела на всех летняя буря, бившаяся о стены домов. Обед уже закончился, горели свечи (лампового масла достать было теперь невозможно), атрий приобрел свой зимний вид и, как бывает зимой, создавал ощущение безопасности, надежной защиты от сумасшедшего ветра, беснующегося снаружи. Аквила придвинул скамейку к очагу, Флавия устроилась рядом на шкуре, прислонилась к его коленям и стала расчесывать свои волосы. Шахматную доску в этот вечер решили не приносить, а вместо этого Деметрий расстелил свиток перед собой на столе, куда ярче всего доставал свет свечей, и принялся читать отцу «Одиссею»: «Там провели мы в бездействии скучном два дня и две ночи. В силах своих изнуренные, с тяжкой печалию сердца. Третий нам день привела светлозарнокудрявая Эос; Мачты устроив и снова подняв паруса, на суда мы Сели…

Мы невредимо бы в милую землю отцов возвратились, Если б волнение моря и сила Борея не сбили Нас, обходящих Малею, с пути отдалив от Кифары».[53]

Слушая знакомые фразы под вой беснующегося ветра, Аквила впервые обратил внимание на то, какой красивый у Деметрия голос. Взгляд его обежал комнату, такую привычную с детства, скользнул по небольшому домашнему алтарю и знаку Рыбы, нарисованному на стене над алтарем, по ложам, крытым оленьими шкурами и яркими местными коврами, по отцовскому мечу, висящему над очагом, и по пестрому вороху женской одежды (Флавия не имела привычки убирать за собой). Затем взгляд его задержался на отцовском лице, освещенном пламенем очага, внимательном, заинтересованном, на руке, украшенной большим перстнем с изображением дельфина, руке, которая поглаживала голову Маргариты, лежавшую у него на колене. Потом Аквила перевел глаза на Деметрия, на его бледное кроткое лицо, склонившееся над свитком. Деметрий был рабом до тех пор, пока отец не дал ему свободу и не сделал наставником своих детей. А когда Аквила с сестрой выросли, он стал управляющим и глазами Флавиана. Деметрий относил себя к стоикам, жизнь для него была сплошной самодисциплиной, которую следовало соблюдать с достоинством, а смерть — мраком, который следовало встретить не дрогнув. Возможно, он приучил себя к этому, когда был рабом, чтобы легче переносить ту жизнь. Аквила вдруг подумал, что быть стоиком ужасно, но все-таки ему не верилось, чтобы Деметрий и на самом деле был таким, — слишком уж он любил мудрые мысли и людей. Аквила перевел взгляд вниз, на Флавию, которая сидела и расчесывала волосы, вокруг нее светился ореол огня. Она глядела на брата сквозь черные летучие пряди, то и дело встряхивая головой, перебрасывая волосы то на одну, то на другую сторону, не переставая расчесывать их гребнем. И все время она напевала, но так тихо, что ни отец, ни Деметрий не слышали этого невнятного слабого мелодичного мурлыканья. Даже Аквила едва улавливал его за голосами летней бури.

Он нагнулся к сестре, опершись рукой о колено:

— Что ты там мяучишь?

Она засияла улыбкой.

— Может, это такое колдовство. Что бы ты, интересно, сказал, если б узнал, что в тот вечер, когда отплывали галеры, я вот так же расчесывала волосы и пела заклинание, надеясь вернуть тебя домой?

Взгляд его неожиданно посуровел.

— Не знаю. Наверное, я бы не мог большеотноситься к тебе, как раньше.

Флавия задержала руку с гребнем.

— Да, — сказала она, — я так и почувствовала, потому и не стала колдовать, хотя ужасно хотелось. Но я знала: если я попробую и у меня получится, мне придется тебе признаться во всем. Не знаю уж почему, но это так. А я бы не перенесла, если б ты вдруг переменился ко мне.

— Знаешь, — проговорил Аквила, — я и сам не перенес бы.

Еще две-три недели назад он и помыслить не мог говорить такие вещи Флавии. Подобные мысли просто не пришли бы ему в голову. Но сейчас все было по-другому, потому что важнее всего стало это «сейчас», а «потом»… кто знает, что будет потом, его вообще могло не быть.

Ветер, грохотавший в долине, вдруг стих, наполнив ее тишиной, и в этой тишине раздался далекий, слабый, бесконечно печальный вой волка, вышедшего на охоту. Аквила наклонил голову и прислушался. Не так часто слышишь волчий вой летом, обычно это зимний звук. И, слушая этот заунывный вой, Аквила заново оценил тепло и надежность освещенного атрия.

Деметрий перестал читать и тоже прислушался. Маргарита ощетинилась и глухо зарычала, не поднимая головы с хозяйского колена.

— Лесные волки окликают своих морских братьев, — хмуро заметил Флавиан.

Аквила быстро взглянул на него. Он знал, что за последние дни совершено несколько набегов на фермы близ побережья. Он видел далекое зарево одной такой горящей усадьбы, когда холмами возвращался домой. Именно по этой причине все работники их фермы спали нынче в господском доме.

Опять налетел ветер. Деметрий возобновил чтение с того места, где остановился. Сидящие у огня успокоились. Маргарита, однако, продолжала глухо рычать, уши ее стояли торчком, шерсть слегка вздыбилась. Она даже пробежалась до двери и обратно, трижды покружилась на месте и лишь затем улеглась у ног хозяина, но тут же с рычанием вскочила опять.

— Тихо! Ты что, никогда не слыхала волчьего воя? — прикрикнул хозяин, и она, лизнув ему палец, уселась, продолжая настороженно держать голову кверху. Но спустя несколько мгновений около овчарни залаял пес Бран, и Маргарита опять с лаем вскочила, на миг умолкла, прислушиваясь, и снова залилась лаем.

— Уж не Морские ли это Волки? — Аквила приподнялся, рука его потянулась к мечу.

И почти немедленно сквозь вой ветра прорвался дикий вопль, и тут же послышался гомон множества голосов.

— Во имя света, что там такое?

Аквила не разобрал, кто задал этот вопрос, но ответ пришел сразу на ум каждому. Все повскакивали с мест, Деметрий принялся скатывать драгоценный свиток, дверь вдруг распахнулась. Ворвался сильный порыв ветра, он погнал дым от очага и заколебал пламя свечей, и следом в дверях появился пастух Финн — задыхающийся, с безумными глазами.

— Саксы! Кругом саксы! Я наткнулся на них, когда пошел проверить овец.

За его спиной толпились остальные: старый Куно и работники фермы, каждый держал какое-нибудь оружие, последнее время мужчины никогда не расставались с ним. Храбрая Гвина, маленькая, сморщенная, сжимала длинный кухонный нож, остальные женщины тоже явились кто с чем. Хорошо хоть нет детей, подумал Аквила. У одной Реган — младенец, но он еще так мал, что ничего не поймет…

Флавиан уверенным тоном отдавал быстрые команды. Должно быть, он давно подготовился к этому дню и точно знал, как все произойдет. Собаки перестали лаять и с рычанием припали к полу, прижав уши назад. Аквила в два прыжка очутился у раскрытой двери. Незачем было и закрывать ее — лучше умереть сражаясь, чем сгореть в ловушке. Красные языки пламени взметнулись во дворе, Аквила разглядел рогатые шлемы на фоне огненного всплеска и крикнул через плечо:

— Они шарят по надворным постройкам, поджигают все! Скот угоняют! Господи Боже! Да их не меньше трех дюжин!

— Хорошо. По крайней мере, у нас есть время, пока они возятся с коровниками, — отозвался отец.

Несмотря на ветер, на людские крики и мычание коров, несмотря на красное зарево, вспыхнувшее над террасой, в длинном атрии царило спокойствие, все работники стояли на отведенных им местах, сжимая в руках наспех схваченное оружие. Аквила приписал это спокойствие сознанию неизбежности смерти, а кроме того, влиянию отца, стоявшего здесь, рядом с ними, — от него исходила какая-то сила, вселявшая уверенность. Деметрий аккуратно положил свиток в ящик, закрыл крышку и снял со стены, где висело много красивого оружия, длинный узкий кинжал. Лицо его в неровном прыгающем свете было таким же бледным и кротким, как всегда.

— В свое время я, кажется, выразил тебе мою благодарность за свободу, — сказал он Флавиану, пробуя лезвие. — Больше я никогда об этом не говорил. Но сейчас мне хотелось бы поблагодарить тебя за все те годы, что я был свободным и, как я пришел к выводу, бесконечно счастливым человеком.

— Не надо благодарить, долг свой ты давно уплатил с лихвой. Сейчас не время благодарить друг друга. Эй! Подаст мне кто-нибудь меч?

Аквила бросился к висевшему мечу, вытащил его из потертых ножен, отбросил их в сторону и вложил обнаженный клинок в вытянутую руку отца:

— Держи, отец.

Сильные пальцы отца сомкнулись на рукояти. На губах его показалась слабая улыбка.

— Так… давно я не держал его в руках. Однако ощущение не забыл… Они не поймут, что я слеп. Это ведь не очень заметно, Аквила?

— Незаметно, отец. — Аквила в последний раз — он это знал твердо — глядел на худое, в шрамах лицо.

Крики приближались, они были слышны уже со всех сторон. Флавиан уверенными шагами пересек зал, подошел к алтарю и на мгновение положил меч перед мягко светящейся алтарной лампой в форме цветка.

— Господи, прими нас в Царствие Твое, — произнес он и, снова взяв меч в руку, повернулся лицом к открытой двери.

Аквила тоже стоял с обнаженным мечом, свободной рукой обнимая Флавию и ощущая, какая она хрупкая, какая напряженная и собранная.

— Постарайся не бояться, — шепнул он.

— По-моему, я не боюсь, — ответила она. — Не очень боюсь. Все как будто ненастоящее, правда?

Да, все и вправду казалось ненастоящим. Даже тогда, когда крики и сумятица вплотную подступили к террасе и приобрели какой-то уже совсем невообразимый характер, даже тогда, когда первый сакс взбежал по ступеням и столкнулся в дверях с суровым хозяином дома, встретившим его с мечом в руках.

После чего для Аквилы все слилось в сплошной хаос: людские вопли, рычание собак, стук и звон клинков… Флавия с пронзительным яростным криком выхватила у него из-за пояса кинжал, а сам он кинулся к дверям, где стоял отец. Глаза слепил ярчайший свет факелов, сверкание огня на мечущихся клинках. Казалось, со всех сторон наступает пламя, рваное, колеблемое ветром, а из клубов дыма выскакивали все новые и новые варвары в шлемах с рогами и кабаньими головами. Балки уже пылали, ветер гнал по ним волны пламени, атрий наполнился едким дымом, раздирающим легкие, выедающим глаза. Число осажденных уменьшилось, уже их не девять, а семь, нет, уже только шесть — пал старый Куно и с ним Финн и Деметрий. Неожиданно разлетелся горящий ставень, и в проем окна с воем впрыгнул варвар. Теперь защитников осаждали и спереди, и сзади. Рослый сакс в большом рогатом шлеме, в золотом крученом ожерелье вождя замахнулся на Флавиана боевым топором. От этого удара не увернулся бы никто, даже зрячий. Аквила увидел, как отец упал, и он вместе с Флавией, дравшейся с ним бок о бок точно разъяренная фурия, бросился навстречу вражеским клинкам в последней попытке сплотить вокруг себя маленький отряд.

— Ко мне! Ко мне! Сюда!

Сквозь красный туман, застилавший глаза, он увидел оскаленное лицо, горящие голубые глаза, желтые космы, развевающиеся из-под большого рогатого шлема, и вогнал меч прямо над золотым ожерельем. Сакс уронил занесенный топор и отшатнулся, хватаясь за горло рукой. Между пальцев у него брызнула кровь.

Аквила захохотал — по крайней мере отец его отомщен!

Он не почувствовал удара, который скользнул по его виску и свалил, словно быка на бойне. Он знал одно: он успел прыгнуть вовремя и убил врага, а теперь вот все кончено… Странно только, что он жив, — одно не вязалось с другим. Его рывком поставили на ноги, и это тоже было странно — он не помнил, как очутился на земле. Он был ошеломлен, стекавшая по лицу кровь заливала ему глаза. И вдруг он услышал крик Флавии: «Аквила! Аквии-ила!» Он повернулся в крепко державших его руках и увидел, как Флавию со смехом тащит, перекинув через плечо, светловолосый гигант, а она сопротивляется, как дикая кошка. Аквила рванулся было к ней, волоча за собой тех, кто держал его, но ему скрутили за спиной руки и повалили на колени, он продолжал бороться и боролся изо всех сил, сердце у него чуть не лопалось и кровь молотом стучала в висках. Наконец в глазах у него потемнело, все вокруг подернулось красной дымкой. Крики Флавии внезапно прекратились, наверное, ей зажали рот рукой.

Аквилу толкнули вперед, вновь заломили назад руки, так как он все еще сопротивлялся, и поставили перед рослым саксом, стоявшим на верхней ступени террасы под обгорелым искривленным скелетом тернослива. Отсветы пламени, метавшиеся из стороны в сторону, играли на его шлеме, на желтых волосах и бороде, на казавшихся живыми чешуйках света его кольчуги. Аквила вдруг увидел перед собой лицо убийцы его отца, врага, которого он собственноручно заколол. Только на шее почему-то нет золотого крученого ожерелья, а на горле не зияет рана, значит, это не он, а кто-то другой.

Он стоял, сложив на груди руки, и смотрел на Аквилу из-под насупленных золотистых бровей. На одном из пальцев крупных рук вдруг сверкнул зеленый огонек, и Аквила, обессилевший, задыхающийся, переставший сопротивляться, догадался, что это отцовский перстень.

— Так, так, — после долгого молчания произнес рослый сакс, — стало быть, ты убил моего брата.

Несмотря на молот, стучавший в голове, Аквила понял смысл гортанных звуков, недаром он отслужил год в нижнерейнских войсках, где немного научился языку саксов. Он с трудом поднял голову, пытаясь стряхнуть кровь с глаз.

— Твой брат убил моего отца на пороге его дома.

— Смотрите-ка, он говорит по-нашему! — Рослый сакс по-волчьи оскалился. — Что ж, месть за сородича сладка. Я, Вирмунд Белая Лошадь, тоже нахожу ее сладкой. — Он с нарочитой медлительностью вытащил из-за пояса окровавленный меч и стал его покачивать и поглаживать своими ручищами.

Аквила ждал, не спуская глаз с его лица. Он слышал рев пламени, мычание скота, сгоняемого в кучу, а за этим — тишину, мертвую тишину, наполненную одним лишь ветром. Но даже и ветер начал уже стихать. Аквила разглядел в красном свете пожара тела, валяющиеся как попало в причудливых позах, — тела своих и тела Морских Волков. Отец и вождь саксов лежали рядом на пороге, и Маргарита лежала мертвая в ногах своего хозяина, видно, успела подползти в последний момент. Аквила почти не испытывал боли при виде мертвых, он знал: через несколько мгновений присоединится к ним. Флавия — вот что причиняло ему боль, одна Флавия.

Вирмунд занес уже меч для смертельного удара, как вдруг вдали, за хриплыми стонами истрепанного ураганом леса, раздался вой, который Аквила уже слышал этой ночью, — вой выходящего на охоту волка. Ему ответил еще один, далеко, с дальнего края гряды холмов.

Вирмунд остановился и прислушался. Затем опустил руку с мечом, и на губах его появилась насмешливая улыбка; губы его растягивались все шире, пока улыбка не превратилась в волчий оскал.

— Ага, волки почуяли кровь, — проговорил он. — Скоро они придут сюда на ее запах. — Казалось, он что-то обдумывает, проводя пальцем по лезвию. Неожиданно он загнал меч обратно в ножны и приказал: — Отведите его на опушку леса и привяжите к дереву.

Воины быстро переглянулись между собой, потом с сомнением уставились на своего вожака.

— Живого? — переспросил кто-то.

— А волки на что? — коротко ответил брат убитого вождя, и по разбойничьей дружине прокатились одобрительное рычание и мрачные смешки.

— Ага, верно, бросить его волкам! Он убил Виргульса, нашего вождя! Волков они называют нашими братьями, пусть волки отомстят за своих братьев!

Подталкивая сзади, они поволокли его вниз по ступеням террасы и мимо пылающего скотного двора потащили к лесному мысу, нависающему над бывшими виноградниками, где так недавно они с Флавией стояли и глядели на долину, на свой дом. Под конец Аквила начал опять бешено, исступленно сопротивляться. Все-таки одно дело собраться с духом для быстрой смерти от острого клинка, и совсем другое — быть привязанным к дереву, оказаться живой приманкой для голодных волков. Тело его противилось такой участи и, помимо его воли, продолжало бунтовать. Но сил уже не осталось. С него, беспомощного, как захлебнувшийся щенок, содрали одежду, кто-то принес полуобгоревшую толстую веревку из горящего сарая, уцелевшей частью ему связали руки за спиной и примотали его к стволу молодого бука. Покончив с этим, саксы отошли подальше и принялись весело над ним потешаться.

С огромным трудом Аквила заставил себя поднять голову, которую словно пригибал книзу невыносимый гнет, и увидел их темные фигуры на фоне пылающей усадьбы.

— Жди теперь гостей, а пока грейся — вон как пожар бушует, — прорычал брат вождя и окриком отозвал воинов, как охотник отзывает собак. Аквила не видел, когда они ушли, он только вдруг почувствовал (хотя все мешалось в его гудящей голове), что он один.

По долине гулял ветер, но за ветром он слышал тишину. Пламя пожара опадало, и скоро в долине, где столько поколений горел огонь домашнего очага, всякий огонь погаснет навсегда. И эта тишина, это безлюдье нахлынули на Аквилу, будто волны темного моря, и поглотили его. В крутящейся тьме вставали и исчезали кошмарные картины: снова и снова он видел последний бой в дверях атрия, гибель отца и, главное, Флавию, корчащуюся в руках варвара, и он сам, как безумный, начал извиваться, пытаясь разорвать путы, но веревки только крепче впились ему в тело и брызнула кровь.

В конце концов он, видимо, потерял сознание. Очнулся он, когда вокруг стоял серый рассвет и буря совсем утихла. Волки не пришли. Очевидно, слишком много их человеческих собратьев охотилось поблизости. Как бы там ни было, но, очнувшись, Аквила услышал невнятный говор и первое, что он увидел, когда разлепил веки и все поплыло перед его глазами, это ноги в неуклюжих башмаках из недубленой кожи и край круглого сакского щита. На поляне опять были варвары, но Аквила почему-то понял, что это не вчерашняя банда, а уже какая-то другая, которая рыскала в здешних местах и, выйдя из лесу, увидела, что ее опередили.

— Ну скажи, зачем тебе нужна чужая брошенная добыча? — с досадой произнес густой голос.

И кто-то другой, перерубая стягивающие Аквилу путы, огрызнулся:

— Значит, нужна.

Последние веревки были перерезаны, и Аквила качнулся вперед. Изо всех сил он попытался держаться прямо перед этими новыми мучителями, но онемевшие ноги подкосились, и он рухнул на землю. Руки по-прежнему были связаны у него за спиной. Тот, который освободил его, встал над ним, расставив ноги, и резанул последние веревки. И как только они спали, Аквила перекатился на спину и, сощурив глаза, преодолевая стучащую в голове боль, посмотрел вверх. Он увидел юношу, моложе его самого, совсем мальчишку, в чешуйчатой кольчуге. Все его лицо, кроме подбородка, покрытого золотистым пушком, было бело-розовым, как у девушки.

— Принесите воды из ручья — эй, кто-нибудь, — бросил юнец в пространство, и кто-то, видимо, принес воды в шлеме, так как о стиснутые зубы Аквилы стукнулся железный край. Ему плеснули воду в лицо, он открыл рот, вода потекла прямо в горло, он захлебнулся, закашлялся, но зато это вернуло его к жизни, хотел Аквила того или не хотел. В голове у него немного прояснилось, и он насчитал десятка два человек, стоящих вокруг него с нагруженными лошадками. Набег где-то в другом месте удался им явно больше, чем здесь.

— Зачем нужны Тормоду, сыну Трана, чужие объедки, ума не приложу, — продолжал прежний густой голос. И Аквила увидел, что он принадлежит саксу с бычьей шеей и рыжими волосами, торчавшими у него даже из носа и ушей. — Коли уж хочешь привести раба домой в конце лета, то сам себе его и добудь.

Мальчик, которого он назвал Тормод, все еще стоял над Аквилой. Лицо его от золотого ожерелья на шее до корней желтых волос залила краска, но ответил он со смехом:

— Чтоб тебя унесла Ран, мать бурь! До каких пор ты меня будешь учить, Кюнегильс, — делай то, не делай того? Видишь, у него на плече дельфин, а Бруни, мой почтенный дед, много раз рассказывал, что, когда в дни плавания по морям ему случалось увидеть дельфина, он знал — удача близко. Поэтому он стал считать дельфина своим счастливым знаком. Вот я и хочу отвезти эту чужую добычу деду в подарок. Уверен, он придется ему по вкусу больше, чем еще одна чаша, украшенная драгоценностями, или серебряная фигурка какого-нибудь божка.

— Подумаешь, дельфин нарисован, его легко смыть. — Говорящий наклонился, чтобы разглядеть плечо Аквилы, лежавшего в центре круга.

— Ничего подобного, он выколот точно так, как рисунки на раскрашенном народе. Я видел их посланцев. — Тормод плюнул себе на ладонь и потер плечо Аквилы, пытаясь стереть татуировку. Потом торжествующе поднял ладонь. — Видите, дельфин не смывается.

Кто-то засмеялся.

— Пускай мальчишка забирает свою находку, он первый раз участвует в набеге.

— Да, и я сын сестры вождя Хунфирса, — добавил Тормод.

Высокий человек с очень голубыми глазами на смуглом квадратном лице вытянул руку, унизанную браслетами из медной проволоки и ярко-синего стекла, и дал мальчишке не очень сильную затрещину.

— Потише, потише, петушок! На моем судне только мое слово имеет вес. Ладно, у нас как раз не хватает одного гребца, Ульфа-то убили. Так что забирай его, раз уж тебе втемяшилось, только сам будешь за него отвечать.

И вот не совсем еще пришедшего в себя Аквилу опять рывком поставили на ноги, опять заломили руки за спину и связали их. И когда небольшой отряд участников набега двинулся обратно, взбираясь на пологий склон гряды, они тащили, зажав между собой, Аквилу, спотыкающегося на каждом шагу.

А за спиной у него осталась лежать долина, и в ней теперь царила ничем не нарушаемая тишина, и ничто не шевелилось там — лишь последний слабый дымок вился над почерневшими руинами его родного дома.

4 Уллас-фьорд

Начиная с полудня две ладьи пробирались по мелководью между отмелями широкого залива. Солнце уже начало клониться к закату, и молочно-зеленые тени свирепых драконов, торчавших на корабельных носах, падали вперед, на яркую поверхность воды, как будто ладьи почуяли знакомый берег и устремились к дому.

Полосатые паруса спустили, команда села на весла. «Морская змея» шла в кильватере «Штормового ветра» — большого судна, на котором плыл вождь, и из-за его высокой изящно выгнутой кормы Аквила, гребущий с остальными, видел лишь яркие лохмотья заката, расползавшегося по небу. А на этом полыхающем фоне возле рулевого весла стоял капитан Вульфнот, прямой и бдительный, и голос его доносился сверху, задавая ритм, на который гребцы и само судно отзывались как одно живое существо.

— Друж-ней! Друж-ней!

Аквиле, привыкшему к римским галерам, где сидели на веслах рабы, странным казалось, что здесь гребут свободные матросы и он среди них единственный раб. Он не сопротивлялся, когда его заставили сесть на весла. Какой смысл сопротивляться? Уж лучше хоть какое-то занятие — тогда некогда думать.

Но оказалось, что когда гребешь, то одновременно и думаешь. Аквила, к своему сожалению, обнаружил это очень скоро. И сейчас тело его раскачивалось в такт ударам весел, а мысли все время возвращались назад, к проделанному долгому и мучительному пути по холмам. Там, наверху, росли колокольчики. Забавно, что он это запомнил. Потом спуск по болотам к побережью, где их ждала небольшая темная зловещего вида ладья, притаившаяся в укромной бухте гавани Регна. Потом, уже за Вектой, они встретились в море со «Штормовым ветром» и, вместе пристав к берегу, занялись пополнением запасов. Он вспомнил полыхающие усадьбы в глубине страны, пронзительные крики людей, мычание скота, который пригнали на берег и принялись забивать. Скота было больше, чем грабители могли съесть или увезти с собой, но его все равно забили, просто так, и бросили на линии прилива. После чего «Штормовой ветер» и «Морская змея» опять расправили крылья. Все это вспоминалось как сплошной кошмар наяву. Но еще страшнее были кошмары, преследовавшие его во сне. Во сне он слышал вопль Флавии, выкрикивающей его имя в невыразимом страхе и страдании. Он видел, как она тянет к нему руки, а ее тащит, перекинув через плечо, золотоволосое чудовище, получеловек-полузверь. Изо всех сил Аквила пытается вырваться из могучих объятий огромного дерева, с хриплым гортанным хохотом обхватившего его ветвями и не отпускающего от себя.

Но никогда ему не снился отец и другие домочадцы. Быть может, потому, что для них весь ужас был позади. Для Флавии, скорее всего, тоже все кончилось, но в этом Аквила не был так твердо уверен, и именно эта мысль, что сестра жива и находится в руках варваров, отчаянно мучила его и в то же время заставляла жить.

Залив немного повернул к северу, и Аквила заметил, что команду вдруг обуяло волнение и оно с каждой минутой усиливается. Матросы то и дело бросали взгляды через плечо. Наконец ладьи обогнули низкий мыс, и тут раздался торжествующий крик. Аквила, налегая на весла, метнул взгляд назад и различил вдали множество сгрудившихся под защитой большой дамбы земляных крыш — так сбиваются в кучу под изгородью лошади, когда начинается буря. На бледном, как мясо устриц, песке чернели длинные низкие хребты лодочных навесов. Суда все приближались к берегу, и теперь стало видно, что место высадки пестрит людьми. Очевидно, лодки заметили издалека и все селение сбежалось встретить их, вернувшихся домой после летних набегов.

Команды капитана зазвучали быстрее: «Дружней! Друж-ней! Друж-ней!» «Морская змея» прянула вперед, словно почуявшая конюшню кобылица, описав широкую кривую в белой встречной струе головного судна. Теперь ладья, прорезая буруны мелководья, стремила бег прямо к берегу, и голос Вульфнота разносился над головой: «Весла внутрь! Катки наружу! Ладью на берег!»

Весла вынули из уключин и убрали под борт, длинные катки достали из-под скамей, и Морские Волки с криками попрыгали через планшир[54] за борт и очутились почти по пояс в холодной пенящейся воде. С торжествующими криками они покатили ладью вслед за «Штормовым ветром», взбивая пенистую муть. Встречающие тоже вбежали в воду и, подставляя плечи под легкие борта ладей и подбрасывая под днища катки, помогли вкатить суда вверх по отлогому берегу как можно дальше от приливной линии, взрыв бледный песок и гальку, как до этого взбаламутили гладкую поверхность залива.

И вот уже повсюду, куда ни кинь, как показалось Аквиле, мужчины здоровались со своими женами и детишками. Те самые мужчины, чьи имена за пределами Большой Воды наводили ужас на людей и были запечатлены в их памяти огнем и мечом, сейчас громко чмокали своих желтоволосых женщин, подбрасывали в воздух визжавших ребятишек и хлопали по спине младших братьев. Под бдительным оком вождя Хунфирса, стоявшего на носу «Штормового ветра» в пламени заката, из-под палубы выгрузили добычу, перевалили через борт на гальку и потащили в глубь берега, за лодочные навесы. Аквила, до пояса мокрый, как и все остальные, стоял около «Морской змеи» на откатывающейся с долгой волной Северного моря гальке и смотрел, как урожай летнего разбоя грудами сваливают на берегу: красивое оружие и рулоны роскошных тканей, чаши и кубки из драгоценного металла, церковный крест из слоновой кости — все валялось среди бурых и рыжих морских водорослей.

Аквилу подозвал свистом Тормод: он стоял расставив ноги, гордый своим участием в набегах. Аквила продолжал стоять как вкопанный, точно не слышал этого зова. Однако бунтовать было бессмысленно. К тому же его замутило от одной мысли, что ручищи варваров схватят его, поволокут по гальке и бросят, как копну овса, к ногам золотоволосого, розовокожего юнца, который считал его своей собственностью, наподобие собаки.

Он стиснул зубы, вздернул голову и зашагал к берегу, стараясь не качнуться на шевелящейся под ногами гальке. Он остановился перед Тормодом, голый, если не считать узкой набедренной повязки, и тем не менее римлянин с головы до ног, высокомерный римлянин в руках варваров.

Рядом с Тормодом стоял, опершись на посох, очень высокий старик — согбенный гигант с ослепительно белыми, как лебединые перья, волосами и бородой, с голубыми льдинками глаз, прячущихся в глубоких морщинистых веках.

— Вот он, смотри, — сказал мальчик. — Я дарю его тебе, мой дед Бруни. Я привез его для тебя из-за этой вот штуки у него на плече.

— Очень любопытно. — Старик протянул огромную исхудалую руку и с видимым удовольствием провел пальцем по синим линиям татуировки. Аквила не шелохнулся. — Что ж, я всегда считал дельфина зверем, приносящим удачу. — Яркие, полуприкрытые глаза внимательно оглядели Аквилу. — Он был ранен. Метка на виске от твоего меча, внук?

Тормод опять вспыхнул до корней волос, как это уже случилось однажды на глазах у Аквилы.

— Нет, — ответил он неохотно. — Это чужая метка. Я его нашел, он был привязан к дереву недалеко от дома, дом сожгли другие, они пришли до нас. Но я, как увидел знак у него на плече, сразу решил, что его нарочно оставили тут, чтобы я мог привезти тебе подарок.

— Так. — Старик кивнул. — Хорошо иметь преданного внука. Но все же, когда я молодой ходил морскими тропами, мы сами добывали пленных и добычу, а не брали то, что бросили другие.

— Разве я виноват, что кто-то пришел вперед меня? — Юный Тормод протестующе дернул головой. — Пришел бы раньше я, так я бы и схватил его. Да я бы его голыми руками взял, если на то пошло.

Бруни перевел глаза с рассерженного внука на пленника, стоявшего перед ним в резком свете ветреного заката. От старика не укрылись угрюмый вид и упрямо сжатые губы римлянина. Аквила ответил ему взглядом в упор. И в глазах, прячущихся в складках кожи, блеснула суровая жесткая насмешка.

— Голыми руками? Сомневаюсь. Но могу себе представить, что ты сдуру и впрямь мог бы сунуться… Ладно, я благодарю тебя за дельфина. Он будет моим рабом вместо Гунды, того, которого убил прошлой зимой медведь.

И таким образом, Аквила, декурион римского кавалерийского отряда, стал Дельфином, рабом старого Бруни, существом, значащим меньше, чем хорошая охотничья собака. Никто не нашел нужным спросить его настоящее имя или хотя бы предположить, что оно у него есть, а он не счел нужным сообщать его. Оно принадлежало той, другой жизни, а не здешней, проходящей на этих омываемых заливом и продуваемых штормовыми ветрами берегах Западной Ютландии. Ютландия — страна ютов. Хотя Аквила, как и его соотечественники, всех живущих за Северным морем и промышляющих набегами считал саксами.

Селение Уллас-фьорд теснилось вокруг крашеного дома вождя Хунфирса. Именно на фронтоны его дома, увенчанные оленьими рогами, падали первые лучи нового дня, озарявшие вересковые пустоши, и последние вечерние лучи садящегося над заливом солнца. При каждом домике имелись скотный двор, хозяйственные постройки, соломенные ульи и даже редкие яблони с обломанными ветром ветками. За селением шли хлебные поля, каменистые пастбища, а еще дальше — лесные дебри. Жилище Бруни ничем не отличалось от других в этой деревне — длинное, как сарай, строение с высокой крышей из дерна, дающей тепло и закрепленной на случай осенних и весенних штормов толстыми жгутами из перевитого вереска толщиной с руку Аквилы. От входа, расположенного на одном конце дома, между стойлами для лошадей и скота вел проход к жилой части на другом конце дома. Там в очаге из камней, обмазанных глиной, горел огонь, и там жила, ела, спала семья — сам старый Бруни, Ауде, мать Тормода, и Торкел, его младший брат, а иногда и Тормод, хотя большей частью он спал в доме вождя с другими молодыми воинами. Рабы спали на сеновале над стойлами. Аквила лежал рядом с еще двумя рабами с фермы, вдыхая запах их немытых тел и согреваясь теплым дыханием коров.

А осень между тем сменилась зимой, и наступила темная пора.

Среди добычи, доставшейся Тормоду при дележе, была бронзовая шкатулка с затейливым и очень красивым рисунком из синей и зеленой эмали. Предполагалось, что со временем ее купит кто-нибудь из торговцев, иногда заходивших в селение, а пока ее хранили в большом сундуке, который стоял под окном и был украшен узором, напоминающим извивы драконьего хвоста. Ни Тормода, ни его родню не слишком-то заинтересовало содержимое шкатулки, с их точки зрения, ничего ценного оно не представляло. Но однажды вечером, когда бушевал осенний шторм и залив ревел как открытое море, Аквила, войдя в дом с охапкой мелкого плавника для очага, застал Бруни с внуками, склонившимися над чем-то, что держал в руках старик. Бронзовая шкатулка стояла рядом, крышка ее была откинута. Ауде стряпала вечернюю еду, состоящую из мучной похлебки, жареной трески и бобов.

Аквила, на момент задержавшийся между последними стойлами, услыхал, как Бруни с отвращением проговорил:

— Нет, тут голову сломаешь. Может, это колдовство, мне оно не нравится.

— Тогда лучше сжечь, спокойнее будет, — предложил Тормод.

Старик важно кивнул, словно вынося глубокомысленное суждение, и повернулся к очагу, чтобы бросить на пылающие березовые поленья вещь, которую держал в руках.

И в этот миг Аквила разглядел, что это такое, и, уронив на пол пропитанные солью дрова, поспешно шагнул вперед.

— Нет, нет, не бросай! Это не колдовство, это не опасно!

Бруни метнул на него взгляд из-под морщинистых век.

— Значит, ты видел такую штуку раньше?

— Я много таких видел.

— Да? Что же это такое?

— Книга. Ну, скажем так: слова, которые произносит человек, как бы ловят и заключают в длинный свиток в виде маленьких черных значков, а потом другие люди в другое время и в другом месте извлекают те слова из свитка. И намного позже, уже когда того человека, который произнес их, давно в живых нет, говорят их еще раз.

— Значит, это все-таки колдовство, — убежденно повторил младший из мальчиков. — Как наши руны.

— Не болтай глупостей, — оборвал его дед. — Руны есть руны, они не похожи ни на что другое. В них скрыто самое могущественное колдовство. Бог Один[55] добыл его для людей своими страданиями. Он девять дней провисел на дереве ради того, чтобы узнать их секрет.

— Все равно эти слова тоже вроде колдовства, — заявил Тормод, оторвав взгляд от свитка, который дед не выпускал из рук. — Но может, они и правда не причиняют вреда. Только кто в наши дни умеет читать слова мертвого человека?

— Любой, кто понимает их, — ответил Аквила.

— Ты умеешь?

— Умею.

Старый Бруни, внимательно разглядывавший волшебные значки, перевел свой хмурый взгляд на Аквилу.

— На, — он протянул свиток, — скажи нам слова, что тут нарисованы, тогда мы, может, и поверим тебе.

Аквила заколебался, все в нем вдруг взбунтовалось. С какой стати открывать сокровища духа цивилизованного мира этим варварам, которые плюют в доме на пол и едят и спят как свиньи? Но тут же он протянул руку и взял у старика этот прекрасный образец искусства римского писца. В глаза ему бросились знакомые слова: это была Девятая книга «Одиссея», и, к счастью, в латинском переводе — к счастью, ибо, несмотря на терпеливые старания его наставника Деметрия, греческий давался Аквиле с трудом. Неуверенно, запинаясь, Аквила начал вслух переводить на сакский: «Мой остров лежит далеко в открытом море, ближе к Западу, нежели к своим соседям, которые… которые обращены к восходу и к солнцу. Страна моя сурова, но она рождает крепких мужчин. И наверное, в глазах всякого человека родной край кажется лучше всех…»

Старик и мальчики нагнулись вперед и беспрерывно переводили взгляд со свитка на лицо Аквилы и обратно, словно пытаясь угадать, в чем тут секрет.

— А кто он был, который это сказал? — спросил Бруни, когда Аквила достиг конца главы.

— Человек по имени Одиссей. — Аквила решил обойтись для простоты без Гомера, вложившего свои слова в уста Одиссея. — Он был великий мореход, вечно плавал далеко от дома.

— Вот как. — Свирепый старый воин кивнул. — И поэтому он скучал по родной гавани. Так, так, нам всем знакома тоска по дому, но нам знакома и другая тоска: она начинает одолевать, когда набухают на березе почки и когда опять зовет море. — Старик уселся поудобнее и вытянул большие косолапые ноги, придвинув ступни поближе к огню. — Почитай мне еще про морехода, который чувствовал то же, что чувствовал я, когда был молодым и ходил китовыми тропами.

И Аквила, присев на корточки у огня, бросавшего дрожащие неровные отблески на папирус, стал переводить дальше: «В тот раз мне удалось бы добраться благополучно до моей отчизны, если бы не зыбь, не морские течения и северный ветер, которые объединились против меня, когда я огибал мыс Малея, и отогнали от Киферы далеко в море…»

Внезапно он услышал, как эти знакомые слова произносит густой красивый голос Деметрия; рев штормового ветра в заливе вдруг превратился в рев летнего урагана, бушевавшего в большом лесу. Он опять сидел дома, в атрии, переживая те последние, по-особенному светлые мгновения перед тем, как залаяли собаки и той жизни пришел конец. Аквила увидел, как сверкнул на отцовской руке, гладившей голову Маргариты, изумруд, увидел кроткое бледное лицо Деметрия, склоненное над свитком, Флавию, расчесывающую волосы в свете очага.

Он запнулся, пытаясь подобрать нужное слово, — и настоящее вдруг навалилось на него всей тяжестью, оглушило, как громкий стук захлопнувшейся двери в тюремной камере. Но он продолжал читать. Ничего другого не оставалось. Только к горлу подступила безнадежность, и какое-то мгновение он читал по памяти, так как перестал различать буквы.

Уже позади остались лотофаги,[56] Одиссей с матросами уже достиг острова циклопов… и тут Ауде отвернула от огня раскрасневшееся лицо.

— Хватит рассказывать сказки. Ешьте, пока добрая пища не испортилась.

Наваждение кончилось. Аквила опустил свиток, дал ему свернуться и уложил в шкатулку с остальным добром, а хозяева принялись за дымящийся ужин.

— Когда я был молод, я был воином, и никто не мог устоять против моего меча, разящего подобно молнии, — проговорил Бруни, протягивая руку с роговой ложкой, чтобы зачерпнуть из общего котла. — Зато теперь, когда я стар и только мудрость осталась при мне, — у меня есть раб, который умеет говорить слова давно умерших, просто глядя на черные значки. Поистине я все еще большой человек среди моего народа. — Он глотнул горячей похлебки, закашлялся, неряшливо брызгая едой, и выплюнул похлебку в огонь. Затем он устремил на Аквилу пристальный суровый взгляд. — И все же, будь моя рука достаточно сильна, чтобы держать меч, и будь под ногами у меня палуба, мой раб мог бы лежать на дне моря на глубине семи галер, и я бы о нем не пожалел.

Аквила, закрывавший крышку сундука, поднял глаза. Внутри у него кипели горечь и гнев. Боль, испытанная от короткого пребывания в родном мире, сделала его безрассудным.

— Будь уверен, старый Бруни, — сказал он, и дыхание его участилось, — будь уверен, твой раб был бы рад лежать на глубине семи галер, только бы не быть твоим рабом!

Взгляды их скрестились — и они долго не отводили их — темные молодые злые глаза Аквилы и выцветшие голубые щелки в глубине морщин, а двое мальчишек и женщина наблюдали за этим поединком. Наконец старый мореход кивнул, и на его губах, прикрытых бородой, мелькнула еле уловимая жесткая улыбка. Первый раз Аквила увидел старика улыбающимся.

— Ну-ну, пламенные слова ты сказал, мой раб. Что ж, вспышка огня не вредит никому — ни рабу, ни свободному. — Он опять наклонился и поднес ко рту ложку.

С той поры редкий вечер проходил без того, чтобы старик, почти не посещавший теперь дом вождя, не призывал к себе Аквилу, выделяя его из остальных рабов, дабы тот почитал ему про скитания Одиссея. И из вечера в вечер, скрючившись у очага, Аквила под волчий вой ветра за окнами воскрешал к жизни волшебство золотых берегов и далеких морей, черных, как зрелый виноград. Сам он, как и его слушатели, не бывал в тех краях, но волшебство их было ему близко, ибо было частью его собственного утраченного мира. А старик с внуками сидели и слушали, при этом кто чинил рукоятку копья, а кто плел тетиву лука.

Однажды вечером в самом конце осени Аквила сидел на корточках на своем обычном месте и читал при свете потрескивающих березовых поленьев и красноватого тлеющего торфа про то, как Одиссей оттянул тетиву своего большого лука. Вдруг собаки вскочили, виляя хвостами от радостного ожидания, и почти бесшумно подбежали ко входу.

— Наверно, Тормод пришел, — сказал Торкел.

Старший брат в этот вечер был с воинами в доме вождя. Успевший подмерзнуть свежевыпавший снег захрустел под двумя парами ног. И вот кто-то уже затопал у входа, стряхивая снег, затем дверь отворилась, впустив струю морозного воздуха, и со стуком захлопнулась снова. Между стойлами показался Тормод, и он шел не один.

Зайдя на освещенную половину, Тормод отряхнулся, как собака.

— Глядите, кого я привел! «Морская колдунья»-то вернулась. А вот и сам Бранд Эриксон, он зашел ненадолго посидеть у нашего очага.

Гость показался Аквиле вылитым Одиссеем, только курчавые жесткие волосы — не черные, а рыжевато-седые. Он был смугл, как увядший дубовый лист, худ, как зимний волк, с выражением дерзкой отваги на хитроватом лице. Его встретили с искренней радостью, с той простотой, на какие имеет права лишь давняя дружба, видно было — он не раз сиживал у здешнего очага. Ауде отложила пряжу, встала, взяла гостевую чашу из букового дерева, отделанную серебром, и, наполнив до краев бережно хранимым напитком из меда и тутового сока, подала ему со словами:

— Выпей и будь желанным гостем.

Тот взял чашу, осушил ее до дна, присовокупив обычное «Ваше здоровье!», и отдал хозяйке. Потом он придвинул к очагу скамейку, уселся и, втирая темно-красные капли напитка в седую бороду, огляделся вокруг с важным и довольным видом.

— Хорошо опять сидеть у очага, друзья. Хорошо, когда можно до весны забыть о морских тропах.

— Что-то ты нынче поздно вернулся, видно, тебя задержали торговые дела, — проговорил старый Бруни, придвигаясь поближе к огню и кутаясь в свой волчий плащ. — А мы тебя уже и ждать перестали, решили, что Гутрум выбрал для «Морской колдуньи» другую стоянку на эту зиму.

— Нет, нет, просто торговые пути не такие надежные, как пути военных кораблей. — Гость раскинул полы своего косматого шерстяного плаща и нагнулся, чтобы потрепать по голове щенка, подкатившегося к его ногам. — Гутрум собирался сделать последнюю стоянку у Хенгеста в Норфолке и поторговать там. Но когда мы подошли к берегу, то выяснилось, что Хенгест с большей частью людей ушел далеко на юг к самым Белым Скалам, на новые охотничьи угодья, которые им отдал Рыжий Лис, — остров Танат, так называют его римляне. Вот и получилось, что наша торговля ушла вместе с ними.

Аквила, который, отодвинувшись в угол, чинил сломанное во время охоты на тюленя копье, быстро поднял голову, услышав знакомые имена и названия. Рыжий Лис… Значит, варвары тоже так зовут Вортигерна? И что означает внезапный уход Хенгеста и его дружины? Он опять опустил голову, продолжая трудиться над копьем, но каждое сказанное у очага слово исполнилось вдруг для него особым мучительным смыслом.

— Тогда и мы повернули на юг, прошли вдоль берегов острова Римлян[57] — а в такое время года, сами знаете, это нелегко — и в конце концов добрались до Таната и там, за болотами, увидели большую серую крепость, построенную римлянами. Нас приняли хорошо, торговля была удачной, но, когда мы справились со всеми делами, уже настала поздняя пора, и многие из наших готовы были зазимовать в лагере Хенгеста. Но «Морской колдунье» не терпелось домой, на родную стоянку, поэтому-то мы поставили ее носом на северо-восток. Ох и досталось же нам! Полдороги галера шла по ветру впереди шторма, прыгая и брыкаясь, как необъезженная кобылица, а полдороги мы ничего дальше весел не видели, кроме морозной мглы. И все же сегодня Гутрум и остальные сидят у очага вождя, а я у твоего очага, и завтра я тронусь в глубь суши, в сторону моего родного дома. И это хорошо.

— Всегда хорошо сидеть у очага после того, как окончил плавание, — согласился Бруни. — Но еще лучше спуститься на берег к лодочному навесу и услышать плеск весел, когда пришла новая весна. — Бруни поднял голову, старое лицо его по-ястребиному насторожилось. — Но что за всем этим кроется? По какой причине Лис Вортигерн подарил Хенгесту новую землю?

Аквиле, низко склонившемуся над охотничьим копьем, ответ на этот вопрос пришел в голову на миг раньше, чем ответил Бранд Эриксон.

— Причина очень простая. Некие птички принесли ему весть о том, что задумали сторонники старого королевского дома: а они задумали призвать на помощь Рим и загнать Хенгеста и наш народ в море. А Танат как раз преграждает дорогу в сердце Римского острова.

— Понятно. Я вижу, тебе многое известно про эти дела.

— Весь лагерь про это знает. Но Вортигерн сполна отомстил всем, кого ему выдали.

Старик кивнул:

— Ай-ай, печально, когда находится такой человек, который предает своих братьев… Или это тоже сделали птички?

— Нет, не птички. — Гость, закинув назад голову, хрипло рассмеялся, будто закаркал. — Хотя, по слухам, предал их ловец птичек, маленький такой, тихий, мирный, с фонарем и корзиной. Ладно, кто бы он ни был, Морским Волкам пришлось как следует потрудиться. Так что там, откуда недавно пошло послание в город Рим, на месте живых остались лишь мертвецы, а на месте теплых очагов — холодные и черные трубы.

Аквила, сидевший в своем темном углу, вдруг выпрямился и с трудом перевел дыхание. И только тогда заметил, что бессознательно сжимает древко так, что побелели косточки пальцев. Он постарался незаметно разжать пальцы, однако никто не обратил внимания на раба, невидимого за ярким пламенем.

— С каких это пор мы стали наемными убийцами на службе у Рыжего Лиса? — с отвращением прорычал старый Бруни.

Гость искоса поглядел на него:

— Ну, мы ведь не только для Вортигерна старались. Разве нам самим нужно, чтобы старая римская провинция снова стала могущественной?Римский остров — богатая земля, богаче здешних голых берегов, за которые держится наш народ. По весне Хенгест бросит клич всем племенам Ютландии, да в придачу еще англам и саксам.[58]

Глаза старика блеснули в складках век.

— Хенгест кликнет всех — по воле Вортигерна?

— Да, по воле Вортигерна или же по своей, как ему хочется думать. Хенгест у Рыжего Лиса большим человеком стал. Ух, как высоко взобрался! Сидит теперь в своем Медхолле посреди туманов и болот, а певцы поют ему хвалу, и на руке у него золотой браслет эрла.[59]

Бруни презрительно фыркнул:

— А сам всего и есть, что вожак дружины!

— И все-таки, едва придет весна, с ним пойдет не только его дружина.

Тормод, который до сих пор молчал, жадно вслушиваясь в разговор старших, неожиданно вмешался. Глаза его горели от возбуждения.

— Остров Римлян поистине богат! Я убедился в этом своими глазами нынешним летом. На холмах могут пастись тучи овец, пшеница стоит густая, колосья крупные и леса много, чтобы строить корабли…

Младший, Торкел, тоже подал голос:

— Конечно, когда Хенгест бросит клич, почему же нам не присоединиться? Мы увидим большой лагерь Хенгеста и повоюем всласть…

Бруни утихомирил внуков одним движением своей большой руки, точь-в-точь как унял бы разлаявшихся собак.

— Я тоже видел изобилие Римского острова, но было это не нынче летом и даже не пятое лето назад. И я вот что вам скажу: хорошо устраивать набеги на богатый край, но не так-то просто бросить навсегда гавань, где стояли ладьи отцов наших отцов, бросить старые обжитые поселения и старые тропы.

И, не обращая больше внимания на мальчишек, которые, сгорбившись, продолжали что-то недовольно ворчать, Бруни с гостем заговорили о другом, наперебой вспоминая набеги прошлых лет, прежние плавания в поисках новых рынков. А тем временем Ауде продолжала прясть шафранно-желтую шерсть при свете очага.

Аквила перестал прислушиваться. Он сидел подперев голову руками, уставившись невидящим взором на сухую веточку прошлогоднего вереска, застрявшую в высохшем папоротнике, которым был устлан земляной пол. Ему раньше как-то не приходило в голову, что Морские Волки, убившие всех, кого он любил, превратившие его родной дом в пепелище, не были просто шайкой разбойников. Но сейчас он лучше во всем разбирался. Он понял, что все произошло далеко не случайно. Отец и остальные погибли за старый королевский дом, за будущее Британии. И погибли они потому, что их предали. Он знал теперь, кто их предал. И сейчас видел перед собой смуглую заостренную мордочку птицелова…

Этой ночью ему опять без конца снился все тот же кошмар, и каждый раз он просыпался в холодном поту, весь дрожа, задыхаясь в темноте под самой крышей, и в ушах у него даже наяву продолжали раздаваться пронзительные вопли Флавии, разрывавшие ночь.

5 Отлет диких гусей

Зима миновала, и однажды утром вдруг подул ветер с юга и принес с собой новый запах, от которого у Аквилы защемило сердце, ибо он всколыхнул воспоминание о зеленом покрове вдоль лесных опушек в его родной холмистой стране. Шли дни, и вот ручей, до тех пор тихо бежавший подо льдом, взломал его и превратился в широкий бурлящий поток, вобравший в себя зеленую талую воду, сбегающую с вересковых пустошей в глубине побережья. И среди голых берез вдруг появились трясогузки.

С наступлением весны жителей Уллас-фьорда охватило беспокойство. Аквила видел, как оно пробуждалось — точь-в-точь как у диких гусей, которых неодолимая сила влечет на север весной и на юг в период листопада. Мужчины зачастили на берег к навесам, где зимовали их суденышки. Разговоры по вечерам вертелись теперь только вокруг плаваний и походов. А перед самым севом от Хенгеста пришел призыв, как и предсказывал Бранд Эриксон, и из многих ютских селений, от Хакис-фьорда до Гундас-фьорда, на него откликнулись целые семьи, желающие поселиться на новом месте. Но в Уллас-фьорде покамест держались старых обычаев — набеги совершались летом, а к концу лета дружины возвращались домой.

Аквила не видел отплытия «Штормового ветра» и «Морской колдуньи». Он нарочно нашел себе дело на другом конце селения, подальше от берега, и изо всех сил заставлял себя не думать. Но позднее он наткнулся на юного Торкела — тот с безутешным видом стоял, прислонившись к столбу ближнего к морю навеса, и глядел в даль залива. Позади него, там, где зимой была подвешена «Морская змея», темнела пустота, а перед ним в песке виднелись борозды от катков.

— Не взяли меня, — мрачно пожаловался он, — еще два года надо ждать. А тебе хотелось бы плыть сейчас на «Морской змее»?

Аквила с гневом набросился на мальчишку:

— Плыть на сакской ладье, чтобы напасть на собственный народ?!

Тот оторопело уставился на него, потом пожал плечами:

— Может, они пойдут к Римскому острову. Хотя Бранд говорил — самые богатые угодья уже в руках у Хенгеста. Значит, для набега больше подходят земли франков.[60] Я позабыл, что это твой народ.

— Легко забыть зло, когда не тебе его причинили. Люди твоего племени по приказу Рыжего Лиса сожгли мой дом, убили отца и уволокли мою сестру. Я-то не забыл этого.

Последовало молчание, затем Торкел сказал — неловко, словно извиняясь:

— У меня сестры нет.

Аквила, глядя на дюны с гребешками бледной травы-песколюба, пригнутой ветром, проговорил:

— Молю нашего Бога, чтобы она уже умерла.

Знать бы это наверняка — тогда и он обрел бы хоть какое-то подобие покоя. И в то же время в глубине души Аквила сознавал: будь это так, он утратил бы единственное, что удерживало его на этом свете, и тогда ему оставалось бы лишь надеяться, что когда-нибудь он повстречает птицелова.

Не добавив больше ни слова, он ушел, а Торкел продолжал стоять, прислонившись к столбу навеса.

Подоспело время жатвы, а в конце лета вернулась и дружина со своей жатвой, без которой тощие, пропитанные солью пастбища Уллас-фьорда не прокормили бы его жителей. И опять миновала зима и пришла пора сева, и опять наступила жатва — вторая жатва за время рабства Аквилы. На сей раз сезон летних набегов прошел неудачно: «Штормовой ветер» сильно потрепало разбушевавшееся море, добыча была скудная, отряд потерял нескольких воинов и корабли вернулись зализывать раны еще до того, как ячмень полностью созрел и пошел под серп.

Урожаи на западном побережье Ютландии и никогда-то не были обильными, но в этом году морские ветры, едва не разломавшие ладьи вождя, сожгли ячмень, и он стоял почерневший, редкий и жалкий на соленых полях, похожий на облезлую шкуру больной собаки. Но все равно даже такой урожай надо было собрать, и поэтому все мужчины и женщины, рабы и свободные, с серпами отправились в поля. Аквила был среди них.

В этот день с моря не чувствовалось ветра и над прибрежными болотами дрожал горячий воздух. Пот струйками стекал по телу у Аквилы, отчего шерстяная юбка — единственная его одежда — липла к бедрам и животу. Тормод, трудившийся рядом с ним, поднял мокрое от пота лицо и огляделся вокруг.

— Эй, Дельфин! Женщины, видно, забыли про наш кусок поля. Ну-ка, сходи принеси мне пахты!

Аквила бросил серп и, нахмурившись, направился в тот угол большого, в девяносто акров, поля, где в тени искривленного ветрами боярышника стояли кувшины с пахтой и жидким пивом. Там он застал старого Бруни, пришедшего взглянуть на работу жнецов. Опершись на посох, старик стоял на полоске земли, запаханной под пар, в том месте, где обычно поворачивала упряжка волов. Ястребиное лицо его омрачала тень, но это была не просто тень от боярышника.

— Думается мне, еще до той поры, пока опять нальются березовые почки, в Уллас-фьорде нас ожидают затянутые пояса и ввалившиеся щеки, — проговорил старик, но таким глухим голосом, что Аквила, подходя к нему, даже не понял — обращается ли Бруни к нему или говорит сам с собой.

Но тут Бруни взглянул на Аквилу, и Аквила спросил, кивнув через плечо на поле, на загорелые спины жнецов, на женщин с большими корзинами для колосьев, на редкий жалкий ячмень:

— И часто так бывает?

— Много я перевидал урожаев с тех пор, как в первый раз взял в руки серп, — ответил Бруни. — Но таких плохих, как этот, было от силы два или три. У нас тут, на западном берегу, и всегда до голода один шаг, а уж в этом году, готов клясться молотом Тора,[61] хватит и полшага, и мы еще услышим сопение Серой Карги у себя за спиной раньше, чем снова придет весна. — Выцветшие голубые глазки вдруг в упор глянули на Аквилу. — А ты, наверно, этому рад?

Аквила вернул взгляд:

— А неужели мне горевать оттого, что мои враги голодают?

— Да, но ведь тогда и ты будешь голодать вместе с ними, — проворчал Бруни, и в уголках его рта, заросшего бородой, зазмеилась улыбка. — Может, ты и трудишься наравне со всеми по этой причине? Поэтому и хочешь собрать всю жатву до колоска?

Аквила пожал плечами:

— Этот труд у меня в крови. У себя на родине мне не раз приходилось помогать в уборке урожая.

— У себя на родине… На Римском острове урожаи побогаче наших, так ведь? — задумчиво протянул старик. И поскольку Аквила молчал, он неожиданно взорвался: — Отвечай же, или ты немой?

Ровным тоном Аквила сказал:

— Если я скажу «да», то все равно что крикну Морским Волкам: «Приходите, добро пожаловать!» Если я скажу «нет», ты будешь знать, что я лгу, ведь ты отлично помнишь тяжелые колосья спелого хлеба, который ты сжег до черной стерни в свое время, когда ходил в набеги. Поэтому я нем.

Старик пристально поглядел на него из-под седых косматых бровей, затем кивнул:

— Верно, я помню тяжесть колосьев. Один раз и нам удалось вырастить такой хлеб, но на полях милостивее здешних. До сих пор наши женщины поют про него песни, а наши мужчины хранят память о нем в своем сердце. Но случилось это до того, как племена из Больших Лесов, в той стороне, где встает солнце, начали двигаться на запад, вытесняя все и всех на своем пути. — Взгляд его с Аквилы переместился вдаль, поверх болот, к низким дюнам, закрывавшим вид на зеленые воды залива. — Все люди, все племена поднимаются на востоке, как и солнце, и движутся его дорогой на запад. И это так же неизменно, как то, что ночь следует за днем, и остановить это движение или повернуть вспять так же невозможно, как невозможно остановить или повернуть вспять диких гусей в их осеннем перелете.

Аквиле почудилось, будто с болот повеяло холодным ветром, хотя ничто вокруг не шевельнулось, лишь дрожало марево жары. Аквила поднял рог, лежавший возле одного из кувшинов, наполнил прохладным створоженным пахтаньем и понес Тормоду.

Подросток с недовольным видом повернулся к нему, отирая рукой пот, затекающий в глаза.

— Не очень-то ты торопился! — буркнул он.

— Со мной разговаривал твой дед.

— О чем?

— Просто о жатве. — Однако у Аквилы было странное чувство — будто на самом деле они разговаривали о судьбе Британии.

Урожай собрали и обмолотили. Свили новые вересковые жгуты, чтобы прижать земляные крыши в ожидании осенних шквалов. Дикие гуси откочевали на юг, и пришла зима.

Зима выдалась плохая, под стать жатве. С наветренной стороны дома замело снегом почти до крыш, и снег с каждой неделей становился все глубже. От трескучих морозов померзло даже зверье в берлогах, да еще по непонятной причине тюлени вдруг покинули залив, и охотники раз за разом возвращались с пустыми руками. Глубокий снег затруднял всякую охоту, что сулило не только нехватку шкур, которые можно было бы после продать торговцам.

И всегда-то к концу зимы запасы скудели, мучные лари пустовали, рыба попадалась редко и охота была плохая. Но обычно первые же предвестия весны — покрасневшие ветви ольхи по краю замерзшего ручья, удлиняющиеся сосульки под крышей — вселяли бодрость в мужчин и женщин и давали им сил пережить последний тяжкий месяц перед тем, как внезапно ожидание кончалось и приходила весна. В этом же году ничто, кроме прибавления дня, не предвещало конца зимы. Холод даже усилился. Головы у людей казались непомерно большими на костлявых плечах. Даже у детей щеки запали, как у стариков. А лед по-прежнему держался вдоль берегов, плотный, слежавшийся, и земля под снегом была твердая, как железо. Ясно было: пахать в этом году начнут на месяц позже, а зерно, высеянное месяцем позже, не успеет вызреть за тот краткий теплый период, что отпущен северному лету. А значит, следующий урожай тоже обречен.

Люди начали переглядываться, и каждый читал в глазах у другого то, что было на уме у него самого с тех пор, как не уродился хлеб, — они сравнивали свои тощие поля, по которым гулял ветер, с тучными хлебами где-нибудь в укромной долине на острове, лежащем к западу. Хенгесту все еще требовались люди и не только для одного Таната, но и для всех восточных и южных берегов бывшей Римской провинции. Каждую весну он бросал клич. В прошлом году снялась с места половина селения Хай-Нэсс…

Поэтому когда вождь Хунфирс созвал в Медхолле Совет, весь Уллас-фьорд понял, о чем пойдет речь.

Старый Бруни уже довольно давно хворал, однако во что бы то ни стало решил занять свое место в Совете. В назначенный вечер он, несмотря на все уговоры Ауде, облачился в парадный плащ из шкуры черного медведя на ярко-желтой подкладке, взял посох и отправился в путь по снежной целине в сопровождении Тормода. Торкел тоже выразил желание пойти, но в ответ услышал: «Станешь взрослым, тогда и будешь ходить с мужчинами на Совет, а пока, молокосос, сиди с детьми и женщинами».

И вот дед ушел вместе со старшим братом, а он остался сидеть у очага, сердито глядя на красную сердцевину огня. Аквила тоже примостился у очага и не переставая начищал новое ярмо для вола, чтобы приготовить его к тому времени, когда придет пора пахать — если, конечно, такая пора наступит.

С последней трапезы прошло много времени, но Аквила уже не испытывал того голода, какой испытывал в начале недорода. И это было кстати, он знал, что рабам мало перепадет жидкой овсяной похлебки, варившейся на огне к приходу мужчин.

Он терпеливо тер и тер розовую ольховую древесину, не отдавая себе отчета в том, что делает его рука, так как все помыслы его были поглощены происходящим сейчас в Медхолле. И каждый шорох обуглившегося торфа, каждое движение коров в стойлах, каждое биение его собственного сердца, казалось, тоже играли свою роль в решающейся судьбе Британии. В очаге кроме торфа горел еще и плавник, нарубленный, выбеленный солью; кристаллы соли сверкали то синим, то зеленым подобно изменчивым краскам далеких морей. Да, эти выброшенные на берег сучья как нельзя больше подходили этому народу, рожденному у моря, скитальцам, лишенным корней при всем их усердном возделывании огородов и полей, таким же перелетным птицам, как дикие гуси над головой.

Наконец раздался хруст снега и шарканье шагов, последовало привычное топотанье ног, обивающих снег, загремела дверная щеколда, и внутрь вошли мужчины этого дома. Они впустили порыв ледяного воздуха, от которого съежилось даже пламя в очаге. Затем дверь захлопнулась. В проходе между стойлами показался старый Бруни, за ним внук, и, увидев их глаза, блестевшие на голодных лицах, Аквила затруднился бы сказать, чьи глаза — старого или молодого — блестели ярче. Бруни обвел взглядом сидевших у очага.

— Ну вот, одно кончается и другое начинается, — сказал он. — Как только придет весна, Уллас-фьорд тоже откликнется на призыв.

Ауде оторвалась от кипящего варева и подняла голову. Удивления на ее лице не было — она, как и все остальные, знала, зачем собрался Совет и о чем пойдет речь.

— Кто поведет? — спросила она.

— Молодой Эдрик. Старший сын Хунфирса.

— И кто пойдет с ним?

— В этот раз воины и кое-кто из жен и детей. А потом снимутся и остальные. — Старик задумчиво огляделся. — Ну, и еще Дельфин. Из этого дома пойдем нынче я и Тормод. Я стар, нуждаюсь в услугах раба. И потом, я большой человек, негоже мне самому чистить свое оружие.

Аквила, сидевший у огня, поднял голову, продолжая сжимать руками ярмо, ему показалось, будто вокруг все замерло и даже сердце перестало биться. Он вернется в Британию! Вернется на родину!..

Но тут в бешенстве вскочил Торкел.

— Я тоже пойду. Почему меня не берут? — закричал он. — Всегда, всегда вы меня оставляете.

— Тише, щенок! — загремел Бруни. — Еще придет следующий год.

— Для тех, кто выживет в этом, — пробормотала Ауде, склонившись над котлом.

Бунт младшего был, как всегда, подавлен, и мальчишка, подчинившись деду, притих, хотя и сверкал глазами. Мать бросила на него ласковый, хотя и явно непонимающий взгляд.

— Глупый ты старик, — сказала она деду. — Думаешь, тебя возьмут? Им нужны молодые воины.

Бруни стоял слегка покачиваясь на пятках, глядя на нее сверху вниз, и в нем горел какой-то внутренний огонь, какого Аквила никогда не наблюдал раньше, хотя лицо старика, освещенное снизу пламенем очага, и казалось бородатым черепом.

— Бывает кое-что поважнее сильной руки, способной держать меч. Да, рука моя немного ослабла, но я все равно чего-то стою. За плечами у меня больше семидесяти лет накопленной мудрости и хитрости в бою. И когда длинные ладьи выйдут в залив, я займу в них свое место.

— Ты был против, а теперь сам готов идти, не пойму я тебя.

— Разве может женщина понимать что-либо, кроме стряпни? — проворчал старик. — Какая разница — пойду я этой весной или нет, все равно уже ничего не остановишь. Повернуть все вспять так же невозможно, как задержать полет диких гусей. Через несколько лет селение умрет, умрет и очаги его погаснут. А где-то в стороне заката, в местах, где пахотные земли жирнее, вырастет новое селение. — Он смотрел на домочадцев сверху вниз, презирая их за непонимание. Он стоял, возвышаясь над ними, дым вился вокруг его головы, горящие просоленные дрова сверкали синим и зеленым, и Аквиле, сидящему у ног старика, он вдруг показался нечеловечески высоким. — Но до того, как вырастет новое селение, будет великая битва, и Хенгест это знает, он хитрый воин и настоящий вождь, хоть и не имеет права носить обруч на руке. А я… я еще раз возьму меч в руку и вдохну запах морских брызг и горячий запах крови, ибо я родился воином, хоть и пережил свои боевые дни.

— Хорошо, хорошо, а теперь садись, пока похлебка не подгорела, — прервала его Ауде. — Еще будет время поговорить о мечах и боях.

Старик отмахнулся от нее нетерпеливым жестом. Голова его почти касалась дымных стропил.

— Нет, я лягу спать. Мне сегодня не до похлебки. — И он повернулся к своей постели подле очага, сколоченной в виде ящика, но вдруг качнулся так, будто ему невмоготу было стоять прямо во весь свой огромный рост.

Аквила неожиданно испытал непрошеную суровую жалость и, отложив ярмо, встал, чтобы помочь ему.

Это был последний раз, за исключением еще одного случая, что он видел Бруни на ногах, стоящим без поддержки. На следующее же утро, когда старик захотел подняться, ноги отказали ему.

Ауде бранила его:

— Разве я не предупреждала тебя? Сидел бы у своего очага. Нет, потащился на Совет. Ох уж эти мужчины, все-то они лезут на рожон, а женщины по глупости знай переживают из-за них. — Она откинула крышку ларца из черного мореного дуба, в котором держала лекарственные травы, сварила зелье с крепким пьянящим запахом и дала его Бруни, приговаривая, что оно выгонит болезнь.

Тот выпил отвар, и мало-помалу недомогание и вправду прошло. Но силы так и не возвратились. Он лежал в своем ящике около очага, а зима медленно доживала последние дни, и сосульки под крышей по ночам удлинялись. Тормод с Аквилой ухаживали за стариком без единого доброго слова, ибо он и сам никогда не сказал никому доброго слова и не ждал этого от других. Он лежал под волчьей шкурой, и его исхудалое тело едва приподнимало ее. Казалось, от него остался один скелет, покрытый высохшей кожей; синие вены на висках и тыльной стороне крупных рук вздулись узлами и напоминали извивы, украшающие нос ладьи. Губы посинели. Он велел положить рядом с ним на постель меч и все время ласкал его, как ласкают уши любимой собаки. Частенько он подзывал Аквилу и приказывал читать вслух про странствия Одиссея, хотя уже знал их чуть ли не наизусть.

— Тяжело, верно, было Одиссею, — заключил он однажды, когда Аквила в очередной раз дошел до конца последнего свитка. — Тяжело знать, что путешествия окончились и осталось лишь сидеть у домашнего очага. — Большая рука его взялась за украшенную янтарем рукоять меча, лежавшего рядом. — Мне же отрадно думать, что меня ждет еще одно приключение… Придет весна, и я опять стану сильным, несмотря на черное зелье Ауде. — И, как бы про себя, добавил: — Клянусь молотом Тора, я непременно опять стану сильным.

Но очень скоро он перестал твердить о новом селении и своем участии в предстоящей битве. Он не жаловался, не сетовал на судьбу. Суровый старый воин, каким он был, хранил бы такое же гордое молчание, даже если бы его поджаривали на медленном огне. И все-таки Аквила знал: внутри у старика бушует яростный протест. Мятежный дух его, казалось, заполнял весь дом, создавая ощущение бури, хотя сам Бруни тихо лежал под волчьей шкурой, не расставаясь с мечом, — так же тихо, как прокрадывался днем бледный зимний свет в окошки, проделанные высоко под стропилами, как по ночам незаметно укорачивалась чернота снаружи, и только падение с крыши первых капель подтаивающего снега нарушало эту тишину.

Все знали, что старик умирает.

— Скоро, скоро, как-нибудь ночью, когда начнется отлив, старый уйдет вместе с отливом, — сказала однажды Ауде, и Бруни сурово улыбнулся, заметив недоумение на лице своего раба.

— Да, да, люди твоего племени умирают когда попало, потому что вы не так связаны с морем. Но мы, прибрежные жители и мореходы, мы умираем, только когда уходит вода. — Он приподнял меч и потряс им. — Вот уж не думал, что буду ждать отлива, лежа на соломе!

На рассвете следующего дня поднялся дикий, штормовой ветер, он принес мокрый снег, застучавший по пузырям, натянутым в проемах окон, но он принес также запах юга, и снег был смешан с дождем. Бруни проспал почти весь день, но, когда начало смеркаться, проснулся. Его, как лихорадка, сжигало внутреннее неукротимое беспокойство. Но это была не лихорадка, глаза его в щелочках тяжелых морщинистых век были ясными, и в них виднелась нетерпеливая, презрительная насмешка над тревогой родных. Ветер постепенно затихал, мокрый снег почти прекратился и не шлепал больше по оконной пленке. И по мере того как вечерело, беспокойство, обуревавшее Бруни, все росло, разрасталось как шторм. Оно заполнило весь дом и даже передалось скотине — животные начали переминаться, стучать копытами.

Когда остальные рабы залезли на сеновал и улеглись по местам, Аквила остался возле постели Бруни, удерживаемый каким-то самому ему непонятным чувством к умирающему старому воину, но каким — он не мог разобраться. Ауде сидела за своим ткацким станком, а на высокой стене скакала ее тень и качалась тень челнока, который она перебрасывала с одной стороны на другую; да и все жилье было полно скачущих теней, отбрасываемых огнем очага, так как тюленьего жира для светильников теперь не хватало. Тормод сидел у огня, обхватив руками колени. Напряженное лицо его казалось бледным под яркой шапкой спутанных волос. Торкел спал, положив голову на собачий бок.

Пламя уже начало опадать, потянуло холодом. Аквила нагнулся вперед и подбросил в огонь торфу, искры сразу взметнулись вверх. Вдруг какое-то движение около ящика, где спал старик, заставило Аквилу быстро обернуться: Бруни откинул волчью шкуру и с усилием сел прямо. Спутанная седая грива окружала белым сиянием его голову и плечи, глаза светились ледяным голубым огнем, его гигантская тень занимала всю стену за его спиной.

— Отлив близок, — сказал он. — Подай мне щит, и шлем, и медвежий плащ.

Ауде выронила ткацкий челнок, он со стуком упал, а она бросилась к старику:

— Ложись обратно, побереги силы.

Но старик отпихнул ее исхудалой рукой. В нем и впрямь проснулись силы, нечеловеческий приток сил, точно последняя вспышка чадящего пламени затухающего факела.

— Поберечь силы?! А зачем их беречь? Говорю тебе — я умру на ногах, а не лежа на соломе! Только такая смерть подобает Бруни Морскому Всаднику.

Она стала увещевать его, уговаривать, но никто ее не слушал. Старик, задыхаясь, прокричал страшным голосом, обращаясь по очереди то к рабу, то к внуку:

— Тормод! Дельфин! Военное снаряжение мне!

На миг глаза юношей — голубые и черные — встретились, и в первый и единственный раз между ними исчезла преграда. Затем Тормод кинулся к висевшему на балке черному с золотом щиту, украшенному крылатым чудным зверем, а Аквила взялся за крышку сундука под окном и достал оттуда медвежий плащ на ярко-желтой подкладке и роговой шлем, скрепленный надо лбом железной скобой. Ну а большой боевой меч с рукоятью, усаженный янтарем, старик так и не выпускал из рук.

— Не мешай, мать! — приказал Тормод.

Ауде отступила к стене и встала, положив руку на плечо младшего, Торкела, проснувшегося от шума и суматохи. Юноши снарядили старого Бруни, как будто отправляли в последнюю битву, и помогли подняться на ноги.

— Выведите меня! — велел Бруни. — Я хочу почувствовать ветер на лице!

Подпирая его с двух сторон, Аквила и Тормод помогли ему кое-как добраться до двери и вывели из освещенного помещения в темноту, где шумела ослабевающая буря. Над головой проносились серые тучи, высокая луна, окаймленная дымчатыми кольцами, точно грязное размытое пятно, выглядывала из-за мчащейся стаи облаков. Отлив достиг низшей точки, лунный свет ложился тусклыми серебристыми полосами на влажные отмели, блестевшие позади дюн, далеко за хлебными полями, а еще дальше — на маслянистую волнующуюся морскую зыбь. Ветер с ревом дул с юго-запада, с моря, неся с собой привкус соли и столь желанный запах, предвещавший близкую весну. А сама ночь была наполнена звуками тающего снега.

Старый Бруни сделал глубокий прерывистый вдох.

— Ох, хорошо! Куда лучше, чем дым от очага и гнилая солома!

Он сбросил с себя чужие руки и шагнул вперед, потом постоял так, без посторонней помощи, высоко подняв голову, будто ждал чего-то. Гордый силуэт старого гиганта четко вырисовывался на фоне серого зыбкого света — его, видимо, поддерживал этот неожиданный прилив сил и непреодолимое желание умереть на ногах, как подобает воину, а не как женщина — на соломе.

И вдруг, будто именно этого и ждал старый Бруни, они услыхали крик диких гусей — сперва слабый, отдаленный, где-то высоко-высоко, потом все ближе, ближе, на крыльях ветра, — гоготание диких гусей, точно лай охотничьей своры, несущейся в бешеной погоне.

Бруни задрал лицо кверху и потряс мечом, словно приветствовал своих братьев по крови.

— И мы за вами! — прокричал он. — Мы тоже двинемся весной, братья мои!

Крики гусей постепенно доносились все глуше, и, когда совсем замерли вдали, последние силы старого воина иссякли. Обитый железом щит с грохотом покатился по твердому насту, но, уже падая на руки юношей, Бруни все еще продолжал сжимать любимый меч.

6 Сакский ветер

Вместе с Бруни, казалось, умерла и мимолетная надежда Аквилы на возвращение в родные края. Надежда лежала похороненная в могиле вместе с мечом и щитом старика. Аквила не стал проситься к Тормоду в личные рабы. Отчасти помешала гордость, хотя до гордости ли ему было. Но он просто не мог склонить голову и униженно просить о чем бы то ни было голубоглазого варвара. Отчасти же помешало кое-что другое, чему он затруднился бы дать название, — что-то вроде веры в судьбу. Если Флавия жива, то она, конечно, могла остаться и в Британии, но вполне возможно — она здесь, в Ютландии, или в любом другом месте сакского побережья. Однако что бы он ни придумал, ни предпринял сейчас, это не поможет найти ее. Нет, единственный путь — затаиться и терпеливо ждать знака, любого неприметного знака, который подаст ему Бог и который подскажет, где искать.

И поэтому он стал ждать, положившись на судьбу, не сознавая, что заразился этим от тех же варваров. И как выяснилось, ждать пришлось недолго, всего лишь до дня Арваля — поминок по умершему главе дома и одновременно пиру в честь его наследника. Не очень-то много оставалось у них яств для пиршества, и все же они раскинули перед домом столы на козлах, достали из ларей кое-какие скудные запасы и выставили вересковое пиво и темный хмельной морат с тутовым соком. Тормод осушил Чашу Наследника, стоя перед соплеменниками, и, как того требовал обычай, поклялся совершить великие дела в память своего деда.

Позднее, когда гости разошлись по домам, Тормод, стоя у очага, медленно обвел глазами все вокруг: дом уже стих, только в стойлах иногда ворочался скот да храпел Торкел, уснувший в своей любимой позе, головой на собачьем боку, — его свалило вересковое пиво, которого он, видно, хватил лишку.

— Все теперь мое! — торжествующе выкрикнул Тормод. — Дом, пристройки, скот и яблоневый сад, все, все… и ткани в сундуках, и мед — сколько осталось в горшках, — и рабы на сеновале тоже мои. — Он засмеялся, глаза его ярко блестели. — И все это я брошу, уйду и больше сюда не вернусь. Хотя нет, погоди, не все. — Он принялся загибать пальцы, и Аквиле, который задержался у подножия приставной лестницы, показалось, что Тормод пьян, но не так сильно, как младший брат, — и не только от верескового пива. — Возьму с собой медвежий плащ деда… янтарную застежку… и резную шкатулку… еще рыжую телку в придачу к племенному стаду… Ага, прихвачу еще Дельфина.

Аквила, уже поставивший ногу на нижнюю ступеньку, замер. Ауде, которая расчесывала у очага волосы на ночь, подняла голову.

— А Дельфина-то зачем?

— Затем, зачем взял бы дед. Будет носить за мной щит как мой раб.

Ауде тихонько, но презрительно засмеялась:

— Уж слишком много ты о себе понимаешь. Только за великими воинами рабы носят щит.

Сын тоже засмеялся, хотя лицо его по обыкновению залилось от досады краской.

— А кто сказал, что я не стану великим воином? Я — Тормод Трансон, мой дед был Бруни Морской Всадник, моя мать приходится сестрой вождю Хунфирсу. Кому, как не мне, подобает раб со щитом. И потом, даже у самого Хунфирса нет такого раба, который умеет понимать магические значки! Дельфин за моей спиной придаст мне важности, у меня будет то, чего нет у других!

Ауде бросила взгляд на Аквилу, все еще стоящего около лестницы. Она была догадливее мужчин.

— Что ж ты думаешь — он не попытается удрать, когда окажется на родном берегу?

Тормод пожал плечами и дохнул на клинок нового кинжала, принадлежавшего раньше деду. Затем потер его об рукав.

— Из самой гущи ютского лагеря не так-то просто удрать. У многих наших, кто живет на острове Римлян, есть рабы. Ну а для верности мы наденем на него ошейник с цепью, как на собаку. Не понимаю, почему дед давным-давно не надел.

Взгляды юношей встретились, ни один не отводил глаз; тот миг, когда ради старого Бруни они забыли про разделяющую их пропасть, миновал. Наконец Аквила отвернулся и полез по лестнице вверх на чердак. Однако ему долго еще не спалось, а когда он все-таки заснул, его опять мучили прежние кошмары.


И вот пришла весна, настоящая весна, с туманами, расцвеченная голубыми и зелеными красками. В березовых и ольховых рощах замелькали трясогузки, привлеченные набухающими почками. По мере того как дни шли, связанная с приготовлениями суматоха все разрасталась, становилась все шумней. Так бывало каждую весну перед спуском кораблей на воду. Однако в этом году все происходило иначе, с гораздо большим размахом, ибо на этот раз Уллас-фьорд готовился не просто к летнему набегу, а к походу, из которого возвращения домой не ожидалось. Помимо воинов и оружия ладьи должны были принять на борт женщин с ребятишками и даже некоторое количество собак, не говоря уже о коровах для разведения новых стад. Еще ладьи возьмут припасов и топлива больше обычного, возьмут насыпанного в корзины отборного зерна, а также укутанные в шкуры или дерюгу молодые елочки с корнями, орудия для обработки земли и разные домашние сокровища: ковер из красивой оленьей шкуры, любимый горшок для стряпни, деревянную куклу…

В последний вечер накануне отплытия все мужчины, покидавшие Уллас-фьорд, сошлись на большое сборище в Доме Богов, неподалеку от Длинного Кургана, где племя хоронило мертвых. Там, при свете факелов, был зарезан кабан, его кровью окропили воинов и намазали ею алтарь, сработанный из зачерненных еловых стволов. Затем все принесли присягу в верности Эдрику, сыну вождя и своему предводителю в предстоящем походе. Клятва была произнесена на большом золотом обруче, кольце Тора, лежавшем на алтаре. Они также поклялись бортом корабля и краем щита, лошадиной лопаткой и лезвием меча хранить братскую верность друг другу во время битвы.

Аквила, будучи рабом, не принимал участия в сборище, но он вместе с остальными рабами пристроился на корточках у входа в Дом Богов, откуда было хорошо видно, что происходит внутри. Шею ему сдавливало тяжелое железное кольцо, которое по приказанию Тормода надели ему несколько часов назад. Старый Бруни, тот, по крайней мере, постарался бы, чтобы кольцо не сдирало кожу; надо отдать должное старику, он всегда, не в пример внуку, заботился о том, чтобы ярмо не натирало шею плужному скоту, а ошейник не выдирал шерсть на горле у охотничьей собаки. Но в то же время ссадина на шее, как ни странно, доставляла Аквиле своеобразное удовлетворение. Это все же была надежда, постоянное напоминание о том, что там, куда он плывет, ему, возможно, удастся бежать. Его вдруг коснулось то дуновение ветра — Божий знак, которого он так долго ждал. Теперь он в этом не сомневался.

Со смутной мыслью, что место, где молятся другие, пусть и чужим богам, не может быть плохим, Аквила начал молиться — с жаром и страстью, не обращая внимания на других рабов, — он молился безмолвно, сжав в кулаки висящие плетьми руки, прижимаясь лбом к резному косяку, обмазанному кровью: «Христос, выслушай меня, ты должен выслушать… Помоги мне найти сестру, если она еще жива, дай мне помочь ей или дай умереть вместе с ней, если… если нет у нее другого выхода…»

На следующее утро с востока потянуло холодным ветром, вода в заливе сделалась серой, как клинок меча. Но, несмотря на непогоду, мужчины бодро скатывали длинные ладьи на катках с берега в мелкую воду.

— Ветер от саксов дует сильный! Добрый знак, не иначе! — крикнул молодой воин — он послюнил палец и выставил его кверху.

Аквила засмеялся коротким горьким смешком, который словно застрял у него в горле. Он поступился своей честью, предал все, чему его с детства учили служить, чтобы остаться в Британии и помочь ей. Но всего-то, чего он сумел добиться, — это попасть в плен к варварам. Больше двух лет пробыл он рабом в ютском селении, и вот сейчас… сейчас ему придется сесть на весла варварской ладьи и с попутным сакским ветром мчать ее к родным берегам, сыграв тем самым свою злополучную роль в ее бедах. Смех перешел в рыдание, Аквила втянул голову в плечи и вместе со всеми шагнул в полосу прибоя; тут же он почувствовал, как ладья, подхваченная водой, сделалась вдруг легкой и резвой, будто морская птица.

Скот уже загнали в трюмы «Морской колдуньи», и все наконец было позади — погрузка продовольствия закончена, прощальные слова сказаны, провожающие, те, кого не взяли с собой, остались стоять на берегу. Глаза их были сухими, поскольку плакать тут не привыкли. Аквила занял свое место. Прожив более двух лет среди этого народа, он совсем освоился с морем и уже не был тем, ничего не смыслящим новичком, каким когда-то впервые взялся за валек.[62] Капитан Вульфнот встал у рулевого весла; за спиной у него, за высокой раскрашенной кормой «Морской змеи» постепенно удалялись дома и постройки Уллас-фьорда, уменьшались, теряя очертания, фигурки на берегу и расплывалась темная линия вересковых пустошей. Итак, с этой жизнью было покончено, она уходила, становилась прошлым.

Едва они покинули мелководье, Вульфнот скомандовал: «Весла убрать! Ставить паруса!» — и «Штормовой ветер», «Морская колдунья» и «Морская змея» заскользили по заливу, подгоняемые несильным северо-восточным ветром, дующим со стороны саксов.

Спустя два дня ветер вдруг упал, и им снова пришлось взяться за весла и грести почти вслепую, в серой пелене мглы и брызг, летящих из-под весел. Ладьи даже чуть не потеряли друг друга. Некоторые из молодых воинов забеспокоились, хотя и старались скрыть тревогу за шуткой. Они говорили: «Ран,[63] мать штормов, варит пиво. Как тут найдешь дорогу, когда из чанов у нее валит такой пар?» Однако старый Хаки, дядя вождя, разбиравшийся в морских приметах не хуже серого тюленя, втянув большими волосатыми ноздрями воздух, сказал: «А по запаху, ребятки».

Когда же наконец туман рассеялся и они, установив рангоутное дерево посреди палубы, смогли определиться по еле видному солнечному диску, выяснилось, что они не так уж отклонились от курса. Во время плавания возникали и другие неприятности: многие из женщин заболели, один ребенок ночью упал за борт, неизвестно чего вдруг испугался скот и едва не опрокинул «Морскую колдунью», а наутро в трюме нашли затоптанными двух лучших телок и у конюха оказалось продырявлено рогом плечо. И вот на седьмой день появились чайки, и перед закатом путешественники увидели длинную темную линию на западном краю моря вроде гряды облаков, и до них донесся далекий крик, тонкий, как крик чайки, — то кричал впередсмотрящий на «Штормовом ветре» из своего гнезда, прилепившегося к снастям топ-мачты:

— Земля-а-а!

«Морскую змею» приподняло очередной волной, и у Аквилы, повернувшего голову назад, чтобы взглянуть через плечо, внезапно застлало глаза — и причиной тому были не только соленые пряди волос, хлестнувшие по лицу.

Еще три дня они шли вдоль побережья, постепенно приближаясь к суше, а к концу третьего дня взяли направление прямо к низким топким берегам Таната. Ветер вдруг снова упал, и им пришлось опять грести, чтобы помочь едва надутым парусам. Вдоль фальшборта[64] между отверстиями для весел они вывесили щиты — черные, темно-красные, синие, темно-желтые и золотые, а на носу кораблей укрепили фигуры с оскаленной пастью, которые до тех пор лежали под палубой, надежно укрытые от беснующегося моря. Горделивые и зловещие, варварские ладьи цепочкой, как стая диких гусей, устремились к Британии, прямо к месту назначенной высадки.

Аквила греб, упираясь подбородком в плечо, обшаривая взглядом рыжую береговую полосу. Наконец вдалеке он увидел знакомый горб — холм, похожий на выгнутую спину кита и увенчанный серыми крепостными стенами. Вульфнот поставил рулевое весло прямо, и Аквила понял, что они держат курс на Рутупии.

Сосредоточенно прищурив глаза, Вульфнот провел «Морскую змею» вслед за «Штормовым ветром» в устье извилистого протока, который отрезал Танат от материка. До Аквилы, мерно раскачивающегося взад и вперед в такт ударам весел, донесся запах болот: горечь болотной воды, смешанная со сладковатым духом болотных трав. В Ютландии болота пахли совсем не так, и в груди у Аквилы заныло. С грохотом спустили парус, собрав его огромным полосатым пучком, похожим на бутон лилии, до гребцов донесся голос Вульфнота: «Еще! Еще!» — и по бокам заскользили рыжеватые плоские берега. Ладьи с разгону выскочили на белый песок по другую сторону канала, команда попрыгала за борт, лодки втащили на берег как можно дальше от прилива.

Аквиле было хорошо знакомо это место: они с Феликсом приходили сюда охотиться на болотную дичь. Он помнил волнистую полосу морских водорослей вдоль линии прибоя, дюны из ракушечника, по которым ползли желтые побеги вики и мелких полосатых вьюнков. Пытаясь отдышаться, он стоял подле затихшей «Морской змеи»; у него возникло ощущение, что сейчас он увидит собственные следы и следы Феликса на сыпучем белом песке. Он бросил украдкой взгляд через плечо и увидел Рутупийский маяк, возвышающийся на фоне заката. Ему почудился высокий язык пламени наверху над башней, но то был всего лишь отблеск закатного солнца на облаке.

Гребцы передали ребятишек с судна через борт, помогли перебраться на берег женщинам и конюху с продырявленным плечом. Кое-кто уже занялся мычащим скотом, битком набитым в трюме «Морской колдуньи».

— Ну вот и добрались! Мы на месте, братья, теперь эта земля будет наша! — воскликнул Эдрик. Он зачерпнул ладонями горсть серебристого песка, торжествующим жестом поднял руки кверху, и песок потек у него между пальцами.

Из-за следующей петли протоки торчала серпообразная корма большой ладьи, а на фоне неба выступали оленьи рога, прикрепленные на концах конька судового навеса. В воздухе стоял слабый запах дыма, свидетельствуя о присутствии человека, чего не было, когда Аквила с Феликсом били на Танатских болотах диких уток. Едва успели «Штормовой ветер» и «Морская змея» оказаться на песке выше линии прилива и команды их засуетились вокруг лодок, как со стороны дюн послышался окрик и вниз сбежал человек; хрустя ракушечником, он зашагал к ним: рослый мужчина с широким кирпично-красным лицом и шапкой светлых ячменных волос.

— Кто вы?

— Юты из Уллас-фьорда, что к северу от Сунфирта, — отозвался Эдрик. — Я — Эдрик, сын вождя.

— Приветствую тебя, Эдрик, сын вождя из Уллас-фьорда. — Мужчина обвел взглядом женщин и детей. — Как видно, хотите поселиться тут?

— Да, хотим. Тяжелые времена настали в Уллас-фьорде. Плохой урожай, суровая зима, вот сыновья и снялись с места, чтобы искать другие земли и на них хозяйничать. Уж так издавна повелось у ютов. А ветер принес нам слух, будто у Хенгеста найдется землица для добрых людей, которые его поддержат.

— Кхе-кхе! — Светловолосый издал что-то среднее между рычанием и смехом. — Землица… Сдается мне, если на остров Танат еще набьется народу, придется нам распахать соленые берега и сеять хлеб ниже линии прилива.

— Ну, может, поговорим с Хенгестом, а там и переберемся в другую часть побережья. Все равно, — Эдрик ухмыльнулся и мотнул подбородком на извилистую протоку, — не вечно же Морским Волкам устраивать логово только по эту сторону канала, так ведь?

— Это уж решай с Хенгестом. — Человек откинул назад голову и засмеялся грубым лающим смехом. Смех подхватили другие мужчины — все новые и новые люди появлялись из-за дюн; сверху сбежали две молодые женщины и за ними мальчик с собакой.

Да, на Танате теперь и впрямь полно народу, а ведь три года назадбыло пусто. Старожилы и вновь прибывшие взялись все вместе выгружать привезенные запасы, выводить на берег и загонять в загоны скот, сооружать на ладьях навесы, ибо решено было, что мужчины из Уллас-фьорда заночуют на палубах вместе со всем имуществом, а женщин с детишками и раненого отведут в селение.

Много позднее, когда окончательно стемнело и мужчины съели все, что принесли им из селения женщины, и напились пахты и зеленого привозного вина, и улеглись спать под навесами, Аквила, лежавший с остальными рабами под кормой, приподнялся на локте, чтобы взглянуть на Рутупийский маяк, отделенный от него протокой. Длинная цепь, прикреплявшая его как собаку к фальшборту на ночь, слегка при этом загремела, и кто-то сонно выругался. Но Аквила не обратил на это никакого внимания, так же как и на хлопанье парусины на ветру. Он весь был устремлен к Рутупиям, туда, за болота и рукава устья, через пролегшие три года. Он вспомнил ту самую ночь, когда последние римские войска покинули Британию и когда он разжег огонь маяка в знак прощания и одновременно как вызов. Сейчас в ветреной весенней темноте маяк не светил, не было света и в местном городке, теснившемся под крепостными стенами. Городок возник для обслуживания крепости, как обычно бывало под крылом у Орлов. А после того как Орлы улетели, городок прекратил свое существование.

Аквилу вдруг пронзило острое чувство одиночества, ему показалось, что сейчас он еще дальше от своего прежнего счастливого мира, чем прежде, пока жил в Ютландии, потому что морское пространство скрадывало ту глубокую пропасть, которую преодолеть невозможно. Его словно когда-то давно похитили, унесли в другой мир, и вот, вернувшись, он застал свой прежний мир мертвым, застывшим и обнаружил, что он там остался совсем один.

7 Женщина в дверях

Мелкие селения и отдельно стоящие новенькие с виду хозяйства разбросаны были по зеленым низинам Таната вперемежку с редкими местными рыбацкими деревушками. Средоточием этого сообщества варваров стал город Хенгеста, расположенный в половине дневного перехода к северу от того места, где высадился отряд из Уллас-фьорда: обширный лагерь, окруженный валом, рвом и частоколом, — раскидистое скопление усадеб, крытых тростником лачуг из прутьев, обмазанных глиной, и даже приспособленных под жилье палубных навесов, похожих на припавших к земле зверюг. Все это толпилось вокруг большого крашеного бревенчатого дома, Медхолла, вместе с хлевом и амбарами составлявшего усадьбу самого Хенгеста. Кое-где у ограды какого-нибудь дома выстроились в ряд соломенные ульи, кое-где попадался огородик с капустой или участок, уставленный скирдами, верхушки которых были притянуты жгутами вниз, чтобы не раскидал ветер. Взад-вперед ходили светловолосые женщины с полными ведрами надоенного молока; другие женщины, сидя на пороге дома, растирали зерно каменными ручными жерновами. На солнцепеке играли дети и собаки, мужчины чистили оружие. На навозных кучах в окружении кур рылись привязанные за ногу петухи. В уголках, где потеплее, прятались полудикие злобные кошки. Скот мычал, люди орали, слышались звонкие звуки арфы, в воздухе стоял запах жарящегося мяса, водорослей и навоза, и все покрывал дым от множества очагов. Это и был город Хенгеста.

Аквила, направлявшийся к лачуге оружейника, чтобы починить кинжал Тормода, озирался кругом со странным чувством, что он призрак в этом большом, шумном, не успевшем еще пустить корни городе, который вырос здесь, на Танате, за эти три года. Он в который уже раз посторонился, пропуская повозку, груженную мешками с зерном, едущую со стороны береговых ворот. Было совершенно очевидно: Танат не может прокормить своим зерном всю эту ораву. Должно быть, зерно поступает с материка — дань Лиса Вортигерна, которую тот платит волку, поселившемуся в его доме. А такая повозка — не сослужит ли она и ему службу, когда настанет время для побега, мелькнуло в голове у Аквилы. В город-то они въезжают гружеными, а вот что они везут обратно? Быть может, что-нибудь такое, под чем легко спрятаться?

Когда три дня назад ладьи вытащили на берег, Аквила имел намерение бежать при первом же удобном случае. Однако Эдрик, оставив на берегу женщин и детей, сразу же отвел воинов прямо сюда, в город Хенгеста, и удрать возможности не представилось. Но зато это дало Аквиле время подумать. Он понял, что глупо бежать, даже не попытавшись разузнать в таком большом лагере хоть что-нибудь о Флавии. Поэтому он отложил осуществление своего замысла и принялся наблюдать, прислушиваться и приглядываться с напряженным вниманием.

Он немного заблудился в этом обширном лабиринте и теперь осматривался по сторонам, стараясь выбрать правильное направление. Неподалеку он заметил женщину, сидящую на пороге дома: темноволосую, в ярко-синем шерстяном платье; она сняла головной убор, положила его рядом и, низко наклонив голову, расчесывала волосы. Перед ней между лапами терпеливой седомордой собаки самозабвенно играл годовалый малыш. Женщина что-то тихонько напевала, то ли про себя, то ли мальчику, что-то невнятное, без слов, но очень нежное и мелодичное, и при звуках этой песенки дыхание у Аквилы прервалось. Лица женщины он не видел, оно было прикрыто жесткими густыми, блестящими, как конская грива, волосами. Из таких волос, когда их расчесывают в темноте, вылетают искры. Сердце у него замерло, он почувствовал легкую дурноту, он не мог поверить своим глазам, не хотел верить… но тут она разняла рукой волосы спереди, собираясь откинуть их назад, и он увидел зеленый блеск на ее пальце и узнал изумруд со щербинкой, отцовский перстень, который в последний раз видел на руке Вирмунда Белая Лошадь. И возможность не верить, за которую он отчаянно цеплялся, была у него враз отнята.

Он стоял молча, не шевелясь, но женщина вдруг быстро, словно испугавшись, подняла голову. Вся кровь отхлынула у нее от лица — оно стало мертвенно-бледным, и глаза сделались черными дырами. Она встала и стояла неподвижно, глядя на него. Мальчик, прижавшись к ее ногам, тоже таращился на Аквилу круглыми черными глазенками; старый пес поднял голову и тихонько заскулил, но все остальные звуки жизни лагеря словно куда-то ушли, стихли, как стихает ветер и наступает мертвая тишина.

Было ясно, что она тоже не может поверить своим глазам. С последней их встречи Аквила из мальчика, можно сказать, превратился в широкоплечего, дочерна загорелого мужчину с выбеленными кончиками волос на голове и бороде — постарались солнце и соленые ветры Ютландии. Глубокая складка залегла у него на переносье и белый шрам выходил из-под волос, стягивая загрубевшую кожу на виске; тяжелый железный ошейник раба охватывал ему горло. Он увидел неуверенность в ее глазах и еле удержался от того, чтобы закатать рукав туники и показать ей дельфина… «Если бы я вернулся после долгого отсутствия и никто меня не узнавал, как Одиссея, я бы отвел тебя в сторонку и сказал: „Гляди, у меня на плече дельфин, я твой пропавший брат“, а она бы засмеялась и сказала: „Я скорее узнаю тебя по носу, такой нос не забудешь…“» Да, он только сейчас понял, насколько сам изменился, увидев, как изменилась она. Совсем взрослая, в лице появилось что-то новое, незнакомое, и оно уже не искрилось смехом. К тому же на ней было сакское платье из тонкой синей шерсти с зеленым и красным шитьем по вороту и на рукавах — такое платье не носят рабыни. Все это он успел заметить, не отводя при этом глаз от ее лица, как до этого заметил и малыша, цепляющегося за ее юбку.

Наконец, едва шевеля губами, она прошептала:

— Аквила…

Кровь застучала у Аквилы в висках, отзываясь болью в старом шраме.

— Да, — ответил он.

— Мне сказали, ты умер.

— Не по их милости я остался в живых. — Тон его был суровым. — Помнишь, как выли волки в ту ночь — близко, слишком близко для летней поры. Меня привязали к дереву на опушке леса. Волки не пришли, зато я попал в руки другой банде. Почти три года я прослужил рабом на ютской ферме. А что было с тобой, Флавия?

Она сделала судорожный жест рукой, показывая на ребенка, как будто этим отвечая на вопрос. Наступило тяжелое молчание. Затем Аквила проговорил:

— Он от того… от желтоволосого великана, который унес тебя тогда на плече?

Она кивнула:

— Значит, ты видел?

— Да, видел. И слышал, как ты звала меня на помощь. Я пытался вырваться, чтобы помочь тебе. Я до сих пор вижу это во сне. — Он поднял руки, по-прежнему держа в одной из них кинжал Тормода, и прижал к лицу. Слова его зазвучали глухо: — Все это время меня преследовала мысль, что ты в руках саксов. Я изо всех сил молился… я и не думал, что так можно молиться, раньше я не слишком-то верил в силу молитв. Но тут я молился, чтобы, если ты жива, найти тебя. — Он отнял руки от лица и посмотрел на нее. — Бог ты мой! Разве я мог представить, где найду тебя и как все будет!

— А разве не всегда так бывает? — спросила она. — Мужчины сражаются, а после битвы женщины достаются победителям.

— Разные бывают женщины, — с горечью отозвался Аквила. Но, увидев, что она отшатнулась, будто от удара, спохватился: — Нет, нет, Флавия, я не хотел этого сказать, я сам не знаю, что говорю…

— Если бы я знала, что ты жив, наверно, у меня хватило бы духу убить себя, — проговорила Флавия после долгой томительной паузы. — Пойми, я думала, никто не уцелел и я осталась одна на свете.

— Да, да, понимаю, Флавия.

Она помедлила, вглядываясь ему в лицо, потом, как всегда, быстрым резким движением отвернулась и, сев на скамеечку, опять принялась расчесывать волосы.

— Нам нельзя больше разговаривать — и так мы говорим слишком долго. Может, нас уже заметили… Аквила, тебе надо бежать!

— Как ни странно, я и сам об этом думал.

— Конечно, конечно. Но сейчас, ты же понимаешь, сейчас это нужно сделать как можно быстрее. Вирмунд Белая Лошадь умер, но сыновья его здесь. Они видели, как ты убил их брата, и могут тебя узнать. А если это случится, они жестоко отомстят за смерть родича.

Аквила слушал равнодушно, ему было все равно. Он испытывал такое чувство, словно ничто и никогда не будет уже его волновать. Но все же он попытался настроиться на ее лад.

— Легко сказать — бежать. Тормод, мой… мой повелитель, требует меня много раз на дню, а каждый вечер я чищу и чиню его доспехи. Ночью я сплю у его ног, как пес, а мой ошейник… привязан цепью к столбу палатки. — Последние слова Аквила произнес сквозь стиснутые зубы.

Флавия немного помолчала, продолжая заплетать тяжелые пряди. Потом сказала:

— Послушай. Через две ночи в Медхолле у Хенгеста ожидается большой праздник. Сам Вортигерн пожалует на пир, еды и питья будет вдоволь, и почти за все платит он. К полуночи все так напьются, что им будет не до своих рабов, когда они отправятся спать, — если только они доберутся до дома, а не заснут по дороге в тростниках. Этот случай нельзя упустить.

— А стража у ворот? — Аквила, не глядя, бессмысленно дергал кушак, делая вид, будто поправляет его или достает что-то.

Флавия завязала кончик косы ремешком, перекинула тяжелую косу на спину и только тогда ответила:

— Я позабочусь о страже у береговых ворот. И еще я тебе принесу напильник, чтобы ты избавился от ошейника. Приходи к корабельной мастерской с задней стороны — ты ее легко узнаешь по носовой галерной фигуре перед домом и терновому дереву около двери. Иди, когда веселье будет в разгаре, и, если меня не увидишь, — жди. Если же я приду первая, я буду тебя ждать.

Он молчал, и она бросила на него обеспокоенный взгляд.

— Ты придешь, Аквила? Придешь?

— Приду.

Она подхватила на руки ребенка, дергавшего ее за юбку.

— Пойдем, малыш, нам пора есть. — Она встала и уже хотела войти в дом, как Аквила остановил ее вопросом, хотя и понимал, что задавать его глупо, что это неважно, но все-таки не мог удержаться:

— Флавия, как к тебе попал отцовский перстень?

Она задержалась в дверях, высоко подняв хмурого мальчика и откинув назад голову, чтобы уклониться от смуглой ручонки с растопыренными пальчиками, хлопавшей ее по лицу.

— Я же сказала — Вирмунд умер. Перстень перешел к старшему сыну, а от него я получила его как свадебный подарок.

Она ушла. Старый пес некоторое время продолжал лежать, приподняв голову и не спуская настороженного взгляда янтарных глаз с Аквилы, который стоял словно прикованный к месту. Затем пес встал и поплелся к входу и там улегся поперек порога.

Аквила тоже повернулся и пошел, ошеломленный, оглушенный, как бывает с тяжелоранеными, которые вначале ощущают лишь онемение в том месте, где спустя мгновение появится невыносимая боль. С усилием пробиваясь сквозь туман в голове, он наконец вспомнил, куда и зачем шел — отнести в починку кинжал Тормода, — и побрел дальше, искать мастерскую оружейника, потому что ничего другого хоть сколько-нибудь толкового он делать не мог.


Два вечера спустя Аквила сидел на скамье для нищих у входа в большой бревенчатый дом Хенгеста. Глубоко надвинутый капюшон грубошерстного плаща скрывал его лицо и ошейник раба. Он жадно наблюдал за происходящим внутри дома. Конечно, благоразумнее было бы затаиться в укромном уголке, пока не придет время идти к корабельной мастерской, однако хотел он того или нет, а невидимые нити притягивали его к дому, где шел пир. Весь вечер он искал взглядом Флавию, до тошноты страшась увидеть ее среди остальных женщин. Но вот пиршество кончилось (странно было видеть такое обилие пищи), столы на козлах убрали и прислонили к главной стене, и Аквила понял, что Флавии тут нет. По крайней мере нет среди тех, кто подавал мед этим золотоволосым боровам и Рыжему Лису.

Весь вечер он также высматривал человека, которого видел всего один раз, — того, кто подарил Флавии на свадьбу отцовский перстень. Правда, Аквиле он запомнился как некое чудовище, гигант нечеловеческого вида, а он, возможно, был лишь рослый и светловолосый мужчина, каких у Хенгеста в Медхолле собралось очень много. Аквила так и не смог его узнать.

Он все еще находился в каком-то оцепенении, и состояние это помогало ему взирать на открывавшуюся ему картину с отрешенной ясностью, как смотрят на равнину с горы: длинный зал, наполненный плывущим жаром и дымом факелов; женщины, снующие взад-вперед с большими кувшинами с медом; собаки на крытом тростником полу; арфист у очага; воины, развалившиеся на скамьях с кубками в руках, из которых плескался мед. Он увидел ближайший круг Хенгеста, тех, кто обычно собирался у его очага, и еще каких-то смуглых людей, с рыжеватыми волосами из команды Вортигерна, — саксы и бритты вперемежку на одной скамье, прислонясь плечом к плечу, пьющие из одного рога. От этой картины веселого застолья Аквилу замутило. Самых главных персон он знал: вот тот большой, широколицый, животастый — это Хорса, брат Хенгеста. А вон тот, с бледным гордым лицом, Вортимер, старший сын короля, — даже в Медхолле он не расставался со своим соколом, сидящим в колпачке у него на запястье. Сразу за ним в ленивой позе полулежал человек в клетчатой шелковой тунике, чем-то он привлек внимание Аквилы, но кто он — Аквила не знал.

— Кто там за Вортимером, лицо у него такое, точно сейчас кинжалом пырнет? — шепнул он маленькому сморщенному рабу, своему соседу.

— Родич Рыжего Лиса, — ответил тот, — кажется, Гвитолином звать. Не хочешь больше пива, так отдай мне.

Аквила протянул ему костяную чашу, которую, сам того не замечая, давно поставил себе на колено. Взгляд его с Гвитолина (чье имя пока ничего ему не говорило, хотя позже ему суждено было ближе узнать его) снова обратился на тех двоих, что сидели рядом на резном троне посредине зала.

Хенгест был настоящий великан, и дело было не только в росте — когда впоследствии Аквила вспоминал об этом вечере, ему представлялось, что голова Хенгеста почти касалась освещенного низа средней балки, выше которой клубился дымный мрак. Глаза золотоволосого седеющего гиганта, зеленовато-серые как изменчивое зимнее море, были устремлены на арфиста, игравшего у очага. Широко расставив колени, Хенгест сидел наклонившись вперед, обхватив пальцами одной руки рог, а другой теребя на горле ожерелье из необработанного желтого янтаря, — какая-то женственная, не вяжущаяся с его обликом привычка, и, однако, она придавала ему почему-то зловещий вид.

Сидящий рядом с ним человек казался просто карликом. Это был сам Вортигерн, Рыжий Лис, король Британии: долговязый, тощий, с рыжими волосами и редкой бородой; пальцы его узких рук были унизаны кольцами, драгоценные камни сверкали так же, как сверкали его темные глаза, которые непрерывно обегали весь зал, пока он перебрасывался словами со своим собеседником, не задерживаясь ни на одном лице, ни на одном предмете. Аквила отчужденно, с холодным любопытством наблюдал за ним и думал уже без всякой злобы: а что бы он испытывал, если бы знал, что сын человека, которого он убил — а именно на Вортигерне лежала вина за убийство отца, тут неважно, кто нанес удар, — следит сейчас за ним со скамьи нищих, видит, как бьется пульс на его длинной глотке, и размышляет о том, как в сущности легко, с помощью небольшого кинжала или даже голыми руками, отнять у него жизнь. Тем более что он, Аквила, наверняка много сильнее Вортигерна.

О чем же они, интересно, разговаривают, эти двое, разрывающие Британию между собой на куски? О чем ведут беседу под звуки арфы и то нарастающий, то негромкий гул голосов? И ради чего затеян столь грандиозный пир? Хотя, какова бы ни была причина, сейчас это уже не имеет значения. Дело Рима и прежнего королевского дома в Британии мертво. Оно мертво почти три года. И все-таки любопытно было бы узнать, о чем они сговариваются, что на уме у Вортигерна. Именно Вортигерна, а не Хенгеста, потому что Хенгест — враг по ту сторону ворот, а Вортигерн — предатель в собственном доме.

Вортигерн тоже не прочь был бы узнать, что крылось за этим грандиозным пиром, хотя желание это было уже не таким настойчивым, как вначале, — вино оказало свое действие. В Британии нынче нелегко достать заморского вина, но у Хенгеста оно — отменное, хоть и пьют его здесь по-варварски, из рога. Может, оно и добыто пиратским способом, но какая разница… Он осушил рог в золотой оправе так стремительно, что немного густого красного вина потекло по бороде; он опустил рог на колено, и сразу же девушка, сидевшая на ступеньках трона, встала и снова наполнила рог. Высокая девушка, горделиво выступающая в своем темно-красном платье, с крученым золотым обручем, произведением искусного ювелира, в волосах цвета красного золота. Красное, как ее платье, вино заплескалось в роге, на поверхности заплясали пузырьки. Вортигерн поднял на нее глаза; он видел ее словно сквозь дымку. Все сейчас было окутано дымкой, золотистой, как волосы девушки. Одна ее тяжелая коса упала на грудь и задела ему руку; девушка распрямилась и улыбнулась Вортигерну — одними глазами, такими же переливчатыми, серо-зелеными, как у отца. Русалочьи глаза, подумал Вортигерн, и остался доволен собой, сравнение получилось красивым, достойным даже поэта.

Девушка налила вина своему отцу и опять уселась на ступени, поставив высокий кувшин рядом с собой. Хенгест поднял рог:

— Будь здоров! Пью за тебя, мой король. Пусть меч власти никогда не выпадет из твоей руки.

— А я за тебя, — отозвался Вортигерн со смешком. — Теперь-то, надеюсь, не выпадет — нынче угроза со стороны Рима, а значит, и молодого Амбросия, миновала. — Не в его обычае было говорить о таких вещах открыто, перед всеми, но сейчас вино, видимо, развязало ему язык.

Хенгест тоже рассмеялся, весело поглядывая вокруг с благодушным видом подвыпившего человека.

— Для меня и для тех, кто со мной, угроза от Рима и Амбросия, не скрою, сыграла добрую роль. Земля здесь — лучше, жирнее, чем у нас на севере. И живем мы тут у тебя как в семье. И все-таки…

Он не закончил фразы, но Вортигерн тут же ухватился за нее:

— Что «все-таки»? Чего еще ты от меня хочешь?

— Нет, нет, ничего, — торопливо, хотя и с притворной неохотой возразил Хенгест, не поднимая глаз от чаши с вином. — Просто временами меня берут сомнения — так ли уж безопасны северные границы короля. Король поставил меня с моими боевыми дружинами стеречь дверь от пиктов на севере. Что ж, пиктов мы отогнали, и эта опасность поутихла. Тогда король повелел нам встать в южных воротах против другой угрозы. Но мне порой приходит на ум — а что, если раскрашенный народ опять хлынет с севера, там ведь осталась такая жидкая защита, а сильного вожака, чтобы устоять, и вовсе нет.

Вортигерн встревожился и насторожился:

— И что из этого следует? Если я пошлю тебя и хотя бы половину твоих дружин на север, нам тут обороняться будет нечем. До той поры, пока Амбросий живет в горах, к нему всегда будут стекаться люди.

— Не волнуйся. — Хенгест сделал отметающий жест рукой. — Это так, всего лишь случайная мысль. Мало ли что приходит в голову по ночам, когда переешь мяса и оно комом лежит под грудной костью… А все ж неплохо бы поставить там какого-нибудь вожака с дружинами, вот таких, как мы, воинов, которые связаны верностью королю Вортигерну, чей мед они пьют и чьи золотые украшения носят.

Вортигерн впился в него взглядом, словно почуял западню.

— И кого бы ты выбрал, если бы выбирать вожака пришлось тебе? — спросил он.

Хенгест изобразил удивление, будто до того момента и думать об этом не думал:

— Погоди-ка, дай сообразить. Выбрал… Да, кого же? Ну вот, есть Окта, мой сын. У него, конечно, свои дружины, свои победы за Великим морем. Но если бы он нашел, что дело того стоит… — Он оборвал себя и нетерпеливо взмахнул рукой. — Неважно. Забудь о моих словах, Вортигерн, господин очага, у которого я сижу. Что-то я заболтался… это все вино. Кстати, о вине… — Он перевел взгляд на девушку в красном платье и нахмурился. — Эй, дочь моя, ты позабыла о своей обязанности! Разве ты не видишь, у короля рог опустел! Налей-ка еще гостю и своему отцу.

Она быстро подняла голову, встала, взяла кувшин и еще раз наполнила чашу кельтского короля.

— Это для меня не обязанность, а сердечное удовольствие. Молю о прощении, я не заметила, что рог моего повелителя пуст.

— Это хорошо, когда рог пуст и его наполняет такая прекрасная дева, — учтиво ответил Вортигерн.

Она на миг подняла на него глаза, но тут же опустила золотистые ресницы, так что он не успел разглядеть, что выражал ее взгляд.

— Король, мой господин, очень добр к своей служанке.

Хенгест круто обернулся к музыканту. Арфист сидел возле очага и небрежно перебирал струны небольшой арфы, как человек, который знает, что его не слушают.

— А ну-ка, сыграй нам как следует да спой «Битву готов и гуннов»! Что за пир без песни?!

Арфист усмехнулся, вздернул голову, как приготовившийся залаять пес, и запел быструю и какую-то неистовую старинную балладу, отрывисто ударяя по струнам, отбивая бешеный скачущий ритм. Звонкие удары, точно искры из очага, взлетали кверху, в клубящийся над головой дым, сильный звучный голос певца, не то поющего, не то декламирующего, заполнил зал, и мало-помалу спорящие, болтающие, хохочущие, хвастающиеся мужчины смолкли и обратились в слух. Вортигерн слушал, откинувшись на спинку трона; одной рукой он поигрывал стоящим на колене рогом, а другой, опершись на резной подлокотник, обхватил бороду. Беспокойный взгляд его блестящих глаз по-прежнему обегал дымный, битком набитый зал, освещенный пламенем очага.

Когда смолкли последние скачущие звуки и стихнул взрыв всеобщего одобрения, Хенгест повернулся к гостю:

— Ну и как моему господину нравятся наши сакские песни?

— Недурно, — ответил Вортигерн, — но для моего слуха слишком резко, да и мелодии нет никакой. — Он улыбнулся, как бы желая смягчить колкость своих слов. Улыбка редко появлялась на его лице и была бы приятной, не обнажайся при этом слишком много заостренных мелких зубов. — У каждого народа своя музыка, свои песни. Я принадлежу к другому народу, и поэтому музыка моих родных гор для меня слаще любой иной.

Хенгест хлопнул себя ладонью по колену.

— Король верно говорит: каждому человеку песни своего народа кажутся милее. Хорошо, пусть только король выразит желание, и, может быть, даже здесь найдется кое-что ему по вкусу, что напомнит аромат родных гор.

— Даже так? Значит ли это, что среди твоих домашних рабов есть уэльский арфист?

— Нет, не уэльский арфист, но кое-кто не менее искусный в игре на арфе. — Хенгест сделал незаметный знак девушке в красном, все еще стоявшей возле трона. — Видишь ли, моя дочь Ровена до такой степени мечтает угодить тебе, что выучилась песням твоего народа как раз у такого арфиста и надеется, что ты разрешишь ей спеть. Вели ей, и она споет. Она будет рада доставить тебе удовольствие.

Вортигерн опять заглянул в русалочьи глаза хенгестовской дочери.

— Поет она или молчит — смотреть на нее — счастье для любого мужчины, — сказал он. — Однако пусть она споет.

8 Магическое пение

До сих пор беседа их велась тихими голосами под веселый гул огромного зала и бренчание арфы и не достигала ничьих ушей, но последние слова были произнесены в тишине, наступившей с окончанием старинной саги, и как бы предназначались всем присутствующим. И когда Ровена, несшая свою голову так горделиво, как будто золотой обруч был короной, подошла к огню и взяла у музыканта изящную черную арфу, все глаза устремились на нее, в том числе и хмурый взгляд человека, сидевшего на скамье нищих у двери, в капюшоне, надвинутом глубоко на лицо.

Чтобы знатная дама взяла у музыканта арфу и перед всем сборищем отцовских гостей в Медхолле запела — это было неслыханным бесстыдством. Но еще большим позором для сакской женщины было появиться на людях с непокрытой головой. И тем не менее Аквила, который сразу же обратил внимание на то, что на ней нет головного убора, в этот миг забыл о ее бесстыдстве. Он знал только, что она красива, красива как никто, и что он ненавидит ее.

Она опустилась на пол у очага, поставила арфу на колени, прислонила ее к плечу и несколько мгновений сидела так, глядя в огонь, и пламя, казалось, взметнулось вверх, словно приветствуя ее, словно между пламенем и ею было некое сродство. Она сидела, почти беззвучно перебирая струны из конского волоса, с таким задумчивым видом, как будто была далеко отсюда и просто не видела, не замечала разгоряченных выпивкой лиц, обращенных к ней, так как находилась с ними в разных мирах. Но вот она принялась щипать струны сильнее, извлекая из арфы странную музыку, состоящую из долгих пауз и отдельных звенящих нот; они рождались поодиночке, как крохотные серебряные птички, словно жаворонки они взлетали кверху, к окутанным дымом стропилам, трепетали там наверху и потом исчезали. Но вот они стали следовать чаще, и начала проступать мелодия. И вдруг, по-прежнему не отрывая взгляда от огня, Ровена запела.

Глядя на нее, Аквила ожидал, что голос у нее будет сильный, высокий и чистый. Он и был сильный и чистый, но при этом глубокий и сумрачный голос.

Яблоня цветет белым цветом на земле живых,
Тень от цветов падает на мой каменный порог,
В ветвях птица трепещет и поет.
Зелена моя птица, как зелена земля людей, но песнь приносит забвение.
Внемли и забудь землю.
Рожденный и воспитанный в Британии, Аквила мог говорить на местном языке не хуже, чем на латыни, и, хотя пела она на незнакомом наречии, он уловил суть песни, и магия ее странным образом взволновала его. И под воздействием этой магии ему стало казаться, будто большой освещенный зал и воины на скамьях, наклонившиеся вперед, и даже те двое на троне — все это лишь фон для девушки с арфой возле очага.

Облетают лепестки с моей яблони, летят по ветру,
Падают как снег, но снег теплый,
А птица трепещет и поет в ветвях,
Она синяя, моя птица, как сине летнее небо над землей людей.
Но здесь небо совсем другое.
Она отвела глаза от огня и посмотрела на короля Вортигерна, сидящего рядом с ее отцом: он весь подался вперед. Его беспокойный взгляд наконец-то успокоился, замер, прикованный к ее лицу. Наблюдавший за нею из-под надвинутого капюшона Аквила вдруг подумал: «Да ведь она колдунья! Наверняка колдунья. Флавия не один раз говорила про магическое пение…»

Ровена встала и плавно, в такт медленной призрачной музыке, приблизилась к подножию трона и там снова опустилась на ступеньку, не отводя глаз от худого рыжеволосого мужчины.

Серебряные яблоки висят на ветвях, сгибаются под их тяжестью ветви.
Дерево поет, звенит на ветру,
Но птица трепещет среди ветвей молча.
— Птица моя красная, красная, как любовь моего сердца,
Неужели ты не придешь ко мне?
Аквиле показалось, что последние слова долго еще звучали наверху, прильнув к стропилам, даже когда певица наконец встала и, не поглядев на Вортигерна, направилась, метя красным подолом по тростниковому полу, в сторону очага, чтобы вложить арфисту в протянутые руки маленькую арфу.

Хенгест бросил ей вдогонку взор, выражавший, похоже, торжество, но быстро погасил его, насупив нависшие золотистые брови. Однако Вортигерн ничего этого не заметил, так как глаза его неотрывно следовали за удаляющейся Ровеной. «Отныне они всегда будут следовать за ней, — понял вдруг Аквила. — В его представлении она перешла из сакского мира в его мир, сделалась частью его детства, его родных холмов, песен его народа и тех красивых сумасшедших грез, которыми грезит его народ».

Тишину разорвал пронзительный хриплый вскрик сокола, сидевшего на руке у Вортимера. Ни с того ни с сего он вдруг бешено забил крыльями. Юноша поднялся, стараясь унять расходившуюся птицу. Он был еще бледнее обычного и учтиво кланялся отцу и гостю, бормоча какие-то извинения:

— Мой сокол… видно, еще недостаточно приручен… Молю простить. — Он, пятясь, отступил в тень, стремясь скорее добраться до выхода.

Чары, сковавшие все собрание и заставившие умолкнуть даже саксов, распались, вновь поднялся гомон. Тормод и еще один юный воин, сидевшие у дальнего очага, разгоряченные вином, затеяли спор, выхваляясь друг перед другом, — спор грозил перейти в ссору.

— Один раз я бился с тремя по очереди и всех одолел!

— Подумаешь! Я дрался с тремя зараз…

Пора идти, подумал Аквила. Он встал и бросил последний взгляд на просторный зал Медхолла. Все эти два дня он был в состоянии какого-то оцепенения и не отдавал себе полностью отчета в том, что именно сегодня он попытается бежать, что так или иначе подходит конец годам, прожитым среди саксов, и к рассвету он будет либо свободен, либо мертв. Но сейчас, в этот последний момент, когда глаза ему застилал дым от факелов, а в ушах стоял звон арфы, сердце у него невольно сжалось и дыхание перехватило. Наконец он повернулся и выскользнул в темноту.

В продолжение вечера он ел все, что ему перепадало, поскольку не знал, когда удастся поесть в следующий раз, пил, однако же, мало, чтобы голова оставалась ясной. Но все равно в голове у него гудело от дыма и чужих хмельных паров, и ему пришлось немного постоять за дверью, глубоко втягивая ночной воздух, чтобы мысли прояснились. Затем он двинулся к корабельной мастерской. С удивлением он вдруг заметил, как светло кругом, он и забыл, что сейчас полнолуние и луна уже взошла. Ночь была тихая, светлая, редкий туман поднимался от воды и тускло мерцал, заползая между бревенчатыми домами и палатками, которые больше чем когда-либо походили сейчас на припавших к земле животных. Звуки пира затихли у него за спиной, и его обступил город Хенгеста — мирный, пустой, лишь луна да туман, ибо все, кто не принимал участия в пиршестве, уже спали или спокойно сидели у собственного очага, заперев дверь дома или закрыв палатку поплотнее, чтобы уберечься от промозглого воздуха.

Один раз дорогу перебежал полосатый призрак — кошка; она обернулась и зыркнула на него расширенными в лунном свете враждебными глазами. Больше ему не встретилось ни одной живой души на всем пути до показавшейся впереди мастерской, которая стояла почти у самых береговых ворот. Он нарочно побывал здесь еще днем. Это уединенное место на пустыре относилось скорее к болотам, чем к городу, хотя домик и стоял внутри городской ограды. Аквила легко узнал его по описанию Флавии. Туман здесь был гуще из-за близости воды, он извивался, обтекал как влажный светящийся дым горбатые очертания хижины и старого тернового дерева. К стволу терна была прислонена резная фигура — носовое украшение ладьи с оскаленной мордой, задранной кверху, словно какое-то чудовище на гребне фантастического моря. Сперва Аквиле почудилось, будто там никого нет, но в тумане кто-то шевельнулся, и Аквила увидел, что Флавия опередила его.

— Пришел все-таки, — сказала она, когда он очутился рядом.

Этих очевидных слов можно было и не говорить, но так бывает: цепляешься за очевидное, за будничное, находя в этом спасение.

— Пришел, — ответил он, бросив быстрый взгляд на едва проступавшие в тумане ворота.

Флавия заметила его и покачала головой:

— Никто нас не услышит, некому. Я же тебе говорила, что стражу возьму на себя.

Он похолодел:

— Флавия, что ты хочешь этим сказать? Что ты с ними сделала?

— Не бойся, я не отравила их. Просто они поспят несколько часов.

— Но как тебе… — начал Аквила, но она прервала его:

— Это было нетрудно. Они очень обрадовались, когда я им принесла чашу с медом с пира Хенгеста. Теперь гляди. — Она достала узелок из-под плаща. — Тут немного еды, кинжал, и еще я утащила старый напильник. Еды хватит, чтоб затаиться на день-другой, пока ты не избавишься от своего ужасного ошейника. А тогда уж сможешь показаться на люди.

Аквила взял у нее узелок, пробормотав сам не зная что. Они постояли так, глядя друг на друга. Будничное вдруг перестало помогать, и Аквила сказал хриплым голосом:

— Флавия, я видел… сегодня я слышал магическое пение. Леди Ровена творила магию над Рыжим Лисом. Но она не расчесывала волосы. И вряд ли из ее волос в темноте полетят искры.

Флавия задержала дыхание.

— Не надо, Аквила! Твои слова причиняют боль. В моем пении ведь не было магии, я бы не вынесла, если бы ты стал относиться ко мне не так, как раньше. А сейчас…

— Пойдем со мной, — вырвалось у Аквилы. Слова его можно было принять за внезапный порыв, но он-то знал, что на самом деле это не так.

— И бросить малыша?

Последовало молчание. Затем он сказал:

— И его возьми. Найдем где укрыться. Я заработаю на вас обоих.

— На ребенка от сакского отца?

Аквила посмотрел на свою руку, державшую узелок, и усилием воли заставил себя разжать судорожно сжавшиеся в кулак пальцы.

— Я постараюсь забыть про отца и помнить только, что он твой сын, — старательно выговорил он.

Она подошла ближе, совсем вплотную, подняла лицо. Оно казалось очень белым в лунном свете, в клубящемся тумане, а на фоне этой белизны глаза снова превратились в черные провалы.

— Аквила, одна моя половина с радостью умерла бы завтра ради того, чтобы сегодня пойти с тобой, и я не сочла бы это слишком дорогой ценой. Но другая половина никогда отсюда не уйдет.

— Ты хочешь сказать, что не можешь оставить… этого человека?

— Помоги мне, Господь! Ведь он мой муж!

Еще мгновение, и она отодвинулась от Аквилы.

— Тебе пора идти. На, возьми. — И она протянула ему что-то.

— Что это?

— Отцовское кольцо.

Аквила не двигался.

— А как поступит он, когда узнает, что ты отдала его свадебный подарок и почему отдала?

— Я скажу, что потеряла его.

— И он поверит?

— Может, и нет. Но он не тронет меня. — Какими странными, светящимися вдруг стали ее глаза в лунном свете. — Я в безопасности, родной. Он воин отважный, но бить меня не станет.

Аквила положил свободную руку ей на плечо и вгляделся в ее лицо, пытаясь понять ее слова.

— Что это, Флавия, любовь или ненависть?

— Не знаю. Может, то и другое вместе. Но это не имеет значения. Важно, что я принадлежу ему. — Она говорила тусклым, безжизненным голосом. — Возьми перстень… и постарайся простить меня.

Он снял руку с ее плеча, взял кольцо и надел себе на палец. Оцепенение, до сих пор помогавшее ему, начало проходить, на него навалилось ощущение надвигающейся беспросветной тоски. Где-то в глубине души он все надеялся, что Флавия уйдет вместе с ним; он не мог смириться с тем, что все случившееся уже не изменить. И он сказал таким же невыразительным, как у нее, тоном:

— Раз уж я бегу с твоей помощью, Флавия, и взял отцовский перстень из твоих рук, значит, придется мне простить тебя.

Оба замолчали и направились к воротам. Часовые лежали в неуклюжих позах, тут же валялась чаша из-под меда.

Аквилу вдруг охватил страх.

— Флавия, ведь когда они очнутся, они скажут, кто принес им мед!

— Не скажут. Тогда луна еще не взошла, а я постаралась изменить голос. Они ни о чем не догадаются.

Она взялась за поперечину, запиравшую ворота, но Аквила, отстранив сестру, сам поднял тяжелый брус и чуть-чуть приоткрыл ворота — лишь настолько, чтобы проскользнуть в щель. Сделав шаг вперед, он еще раз обернулся к Флавии — в последний, в самый последний раз. Она стояла неподвижная, отчужденная, плащ темнел в клубящемся тумане, и отсюда, из ворот, он почти не различал ее лица. Он еще сделал какое-то движение, хотел было шагнуть к ней, но она не пошевелилась, и он тоже остановился и опустил поднятую руку.

— Да хранит тебя Бог, Флавия, — сказал он.

— И тебя, — прошептала она. — Пусть Он всегда хранит тебя. Вспоминай меня иногда… даже если это будет больно.

У Аквилы вырвался не то хриплый стон, не то рыдание, он отвернулся и шагнул в мерцающий туман, который окутывал навесы и длинные ладьи, вытянутые выше линии прилива. Больше он не оборачивался, но за спиной услышал тихий тяжелый скрип ворот, которые плотно закрылись за ним.

Тут же, на берегу, виднелось несколько рыбачьих лодчонок, но Аквиле не хотелось оставлять следов на пути своего бегства. Вода прибывала, скоро между Танатом и материком останется лишь узкий канал. Если взять к югу, в сторону Рутупий, то через несколько миль начнутся протоки, которые он знал, как человек знает линии своей ладони. Проще перебраться вплавь там. Он повернул к югу, держась края возделанной земли, и довольно скоро достиг знакомых солончаков. Туман уже рассеивался, зашевелились болотные птицы. Но в небе еще не было признаков наступающего дня.

На отмели, образованной наметенным с дюн песком и галькой, там, где они с Феликсом часто вытаскивали на берег свою лодку, он разделся и, увязав в свой грубый плащ тунику и то, что дала ему Флавия, взвалил узел на спину и ступил в воду. За эти три года канал несколько изменил русло, но Аквила без труда переплыл его и очутился среди дюн. Отряхнувшись как пес, он развязал плащ и натянул на мокрое тело тунику. Плащ снаружи несколько намок, но скользкий плотный ворс не пропустил воду внутрь, так что пища оставалась сухой. Он вновь скатал узел, едва сознавая, что делает. Он вообще сознавал все не очень ясно и делал то или иное просто потому, что в данный момент следовало это сделать. Сейчас, например, следовало двинуться к темнеющему вдали лесу. И он двинулся туда.

Луна побледнела, быстро подступил рассвет, уже от скрытого за горизонтом солнца порозовело перистое облако. Над головой на фоне тусклого утреннего неба пронеслась стая диких уток. Неприветливый свет наступающего дня уже омывал плоскую болотистую местность, когда, оставив ее позади, Аквила достиг первых приземистых, покореженных ветром дубов и боярышников на окраине большого Андеридского леса, который простирался от моря до моря. Аквила немного углубился в лес, отыскал полянку среди кустов ежевики и орешника, сел и, прислонившись к стволу дуба, развязал узелок с едой. Он поел, не разбирая вкуса. Потом достал напильник и принялся распиливать ошейник, чтобы поскорее избавиться от него. Понадобилось, однако, совсем немного времени, чтобы понять: ошейник самому распилить невозможно, ведь невозможно с усилием работать напильником, не видя, что делаешь. Но в конце концов это не так важно. Как только он окажется подальше от сакских охотничьих троп, он найдет кузнеца и попросит распилить кольцо. А пока, прежде чем трогаться дальше, ничего другого не остается, как прилечь и отдохнуть. Он сунул бесполезный напильник обратно в узелок и улегся, положив голову на руку. Сквозь листву молодого дубка проглядывало небо, тысячи синих глаз словно смеялись над ним за то, что он так страстно молился Богу, просил Его помочь разыскать Флавию, и вот Бог внял его молитве… Ну нет, больше уж он никогда не будет молиться!.. Он, правда, сказал Флавии, что прощает ее, но слова эти были пустым звуком, они ничего не значили, и Флавия это поняла. Он знал, что поняла. И сейчас чувствовал себя потерянным, его захлестнуло черной волной ожесточения. Последнее, за что он держался, ушло у него из рук. Нет, не совсем последнее — сохранилась еще надежда разыскать того, кто предал отца.

Он отступился бы и от этой, последней, надежды ради Флавии, если бы она ушла с ним, потому что не годится следовать дорогой мести, когда отвечаешь за жизнь женщины и ребенка. Но Флавия отказалась идти…

Аквила продумывал все хладнокровно, до мелочей. Он будет по-прежнему держать путь на запад, пока не окажется вне досягаемости для саксов, затем он избавится от рабского ошейника и тогда снова повернет назад к варварам. Маленький птицелов, наверное, продолжает липнуть к Морским Волкам. В любом случае услышать про него можно скорее всего в сакском лагере. И рано или поздно он непременно о нем услышит, даже если на это уйдет двадцать, а то и тридцать лет.

Откуда ему было знать, что на это уйдет всего лишь три дня.

9 Лесное святилище

Наверное, он все-таки заснул, потому что солнечные лучи падали сквозь ветви косо, испещряя пятнами покров из бурых прошлогодних листьев. А значит, было уже далеко за полдень. Он встал, поел немного, снова убрал остатки пищи в узелок и двинулся на запад.

В лесу изредка попадались случайные тропы, но на другой день он наткнулся на старую местную дорогу с колеей, которая была старой уже тогда, когда о дорогах легионеров еще не было и речи. Вела она как будто в нужном направлении, и Аквила решил воспользоваться ею, чтобы сэкономить силы, и больше с нее не сходил. К вечеру следующего дня дорога привела его в местность более холмистую, совсем иной горный мир, с длинными лесистыми гребнями, где ноги ступали по песку, а деревья были высокими и росли на большом расстоянии другот друга, не то что в сырых дубовых рощах, заросших кустарником, которые остались позади. Погода испортилась, ветер принес легкий холодный дождь. Аквила промок насквозь и выбился из сил, так как шел почти без отдыха с раннего утра. Если останавливаться и отдыхать, птицелов, чего доброго, далеко оторвется от него. Поэтому Аквила шел и шел дальше.

В лесу уже смеркалось, когда, усталый, он взобрался на пологий склон очередной гряды и уловил в сыром, пахнущем прелым листом воздухе дуновение древесного дыма. Он остановился, принюхался и вдруг недалеко от дороги, в гуще орешника и калины, увидел мелькание теплого желтого пламени. Должен же он наконец выйти к людям, избавиться от предательского ошейника! К тому же ему нужна пища. С последними крошками содержимого узелка он расправился на рассвете, и теперь пустота в желудке толкала его к огню. Почти безотчетно он свернул с дороги в придорожные заросли, туда, откуда манил его огонь домашнего очага.

Раздвинув ветки орешника, он шагнул вперед и очутился на краю небольшой расчищенной поляны — ее, вероятно, хорошо было видно днем с тропы — и увидел перед собой огородик, где (насколько он мог разглядеть в полумраке) росли бобы и капуста. Посреди поляны стояла кучка мазаных низких хижин с высокими вересковыми крышами; над одной из них вился дымок сквозь промозглую желтизну угасающего заката, а через открытую дверь мягко светилось пламя. Аквила в нерешительности помедлил на краю прогалины, не уверенный, что полностью покинул сакские владения. Но тут он разглядел, что с молодой березки, росшей возле самых хижин, свисает, вырисовываясь на угасающем бледно-желтом закате, не что иное, как небольшой колокол, ошибиться он не мог. Ну а там, где висит христианский колокол, не может быть саксов.

Он прошел между рядами мокрых бобов к освещенной двери и остановился на пороге. Позади шелестел сеющий мелкий дождик, а в хижине горел огонь, что-то булькало в котле, трепетал теплый свет очага, и внутренность хижины золотилась, как сердцевина чайной розы. У очага стояла низенькая скамеечка, а подальше, под скатом крыши — большая, с подушкой из плетеной соломы. В остальном внутри было пусто, лишь на торцовой стене висел крест из рябинового дерева, не очищенный от коры, а перед ним стоял человек в грубошерстной тунике и, воздев руки, молился. Аквиле хотелось сказать: «Не трудись, не поможет, Бог только посмеется над тобой!» Но остатки благородного воспитания принудили его прислониться к косяку и ждать, пока святой человек кончит молиться.

Ему казалось, что он вошел совершенно бесшумно, однако молящийся, очевидно, почувствовал его присутствие и напрягся, но все же не обернулся до конца молитвы. Только после этого он повернулся и взглянул на Аквилу, стоявшего в дверях и едва державшегося на ногах. Хозяин хижины был невысокого роста, но коренастый, с могучими плечами и с кротчайшим лицом.

— Бог приветствует тебя, друг, — сказал он, как будто Аквила был желанным гостем.

— И тебя тоже, — отозвался Аквила.

— Наверное, ты нуждаешься в пище и крове? Добро пожаловать.

Не отрываясь от двери, Аквила откинул с плеч складки промокшего плаща.

— Да, нуждаюсь, но сперва помоги мне избавиться вот от этого. — Он показал на свою шею.

Хозяин кивнул, опять же не выказав ни малейшего удивления:

— Ну да, ошейник сакского раба.

— У меня есть напильник. Но самому тут не справиться.

— Конечно, еще бы. — Человек потянул Аквилу внутрь дома, поддерживая его под локоть, словно знал лучше самого Аквилы, до какой степени тот ослаб. — Но сперва поешь, а уж потом займемся этой штукой.

И вот уже Аквила сидел на скамеечке у огня, на полу лежал его мокрый плащ, а человек в бурой тунике накладывал ему из котла, висящего над огнем, вареных бобов в красивую, выточенную из березы миску. И он, обжигаясь, хлебал похлебку, а рядом на полу его ждал ломоть темного ячменного хлеба с куском сотов, хозяин же сидел на большой скамье и молча, с тихим удовольствием, не задавая вопросов, наблюдал за ним. И только прикончив больше половины миски, Аквила заметил, что котел пуст, и застыл, не донеся роговую ложку до рта.

— Я ем твой ужин!

Хозяин улыбнулся:

— Уверяю тебя, тем, что ты съедаешь мой ужин, ты делаешь для меня доброе дело. Я стремлюсь к суровой жизни, которая не считается с зовами плоти. Но увы! Зов плоти могуч. Душе моей одна польза, когда тело мое испытывает голод. К сожалению, именно этот вид умерщвления плоти дается мне с наибольшим трудом. Разве что удается уговорить ближнего своего помочь мне, как сейчас помогаешь ты. — Его кроткий взор упал на миску, которую Аквила решительно отставил на край очага, а потом снова вернулся к нему. — Закончи доброе дело, друг, чтобы я заснул сегодня с радостью в сердце.

Слегка поколебавшись, Аквила взялся за миску.

Когда бобы и хлеб с медом исчезли, хозяин поднялся со словами:

— Думается, ты проделал долгий путь и порядком измучен. Ляг поспи. Успеется завтра снять кольцо.

Аквила упрямо затряс головой:

— Нет, я больше ни одной ночи не лягу с железом Морских Волков на шее!

Святой человек испытующе вгляделся в него. Затем сказал:

— Так и быть. Дай сюда напильник, встань на колени ближе ко мне и наклони голову пониже.

Наверное, лишь к полуночи напильник перепилил последнюю полоску металла, прорвав ее с такой силой, что голова у Аквилы дернулась и, казалось, чуть не слетела с плеч. Монах с усилием раздвинул концы ошейника и, удовлетворенно вздохнув, положил его на пол, а Аквила, пошатываясь, встал: от долгого стояния на коленях мышцы ног одеревенели, от усталости его качало; он схватился за стойку, чтобы удержаться на ногах, и посмотрел вниз на человека, который столько часов трудился ради него. Видно было, что тот устал не меньше Аквилы, а на большом пальце у него алела кровь — туда ткнулся напильник, когда прорвал металл. Поистине хозяин мог заснуть с двойной радостью в сердце.

Святой человек тоже встал и принялся разглядывать шею Аквилы, осторожно трогая кожу то тут то там пальцами со сплющенными кончиками.

— Ай-ай-ай, здорово тебе натерло железом, вот тут и тут. Я так и думал. Потерпи еще, я помажу тебе кожу, друг, а потом уж и ляжешь.

Вскоре Аквила заснул на охапке чистого папоротника в крошечной хибарке позади главной хижины, напомнившей ему улей.

Когда он проснулся, лачуга была залита солнцем — косые лучи проникали в дверной проем и плескались на беленой стене, как золотая вода. Аквила догадался, что проспал ночь и большую часть следующего дня, и сон его был просто черным провалом, где не было ничего, даже того кошмара, когда он просыпался от криков Флавии. Да, больше этого сна ему не видеть.

Некоторое время Аквила лежал не двигаясь и, прищурившись, глядел на дрожащую золотую воду на стене, и мало-помалу к нему из-за черного провала стали возвращаться недавние мысли и события.

Он медленно сел и чуть-чуть посидел, скрестив ноги, на куче папоротника, трогая пальцами ссадины на шее и ощущая какое-то вялое удовлетворение от того, что ошейник больше не сдавливает горло. Однако пора было трогаться в путь к побережью, назад к саксам, пока еще светло и пока человек в бурой тунике не начал задавать вопросы. Накануне вечером он сжалился над Аквилой и ничего не спрашивал, но теперь гость поел, поспал и самое время расспросить его. Между тем в Аквиле все восставало против этого, шарахалось, как от пальца, подбирающегося к открытой ране.

Он вскочил и подошел к двери. Дождь кончился, и мокрый лес сверкал зеленым хрустальным блеском. На расчищенной площадке перед хижинами мирно рыхлил землю на бобовых грядках хозяин. Аквила оттолкнулся от косяка и зашагал к нему. Бобы как раз зацветали, белые с черным цветки мелькали среди серо-зеленых листьев, и от них шел то ли медовый, то ли миндальный аромат, сильный и сладкий после дождя. Монах распрямился и поджидал Аквилу, опираясь на мотыгу.

— Ты спал долго, — сказал он, — это хорошо.

— Слишком долго, — возразил Аквила. — Я благодарю тебя за пищу и ночлег и за избавление от этого. — Он дотронулся до ссадины на шее. — А сейчас я должен идти.

— Куда?

Аквила заколебался. Что, если он скажет: «Назад, к саксам, я ищу того, кто предал моего отца»? Наверняка монах с кротким лицом примется уговаривать его оставить поиски, ибо отмщение в руках Бога, а не человека.

— Еще не знаю, — ответил Аквила, что в какой-то мере было правдой.

Монах ласково посмотрел на него.

— Совершать пеший путь, не зная, куда идешь, не очень-то надежный способ странствовать. Останься здесь, пока не выберешь верное направление. Ну хотя бы на сегодняшнюю ночь. Я смажу тебе шею еще разок. Не так уж часто Бог посылает мне гостей.

Но, увидев, что Аквила отрицательно замотал головой, он оперся на мотыгу поудобнее и, не спуская с него внимательного взгляда, сказал:

— Я не стану задавать тебе вопросов, спрошу одно: как тебя называть?

Аквила помолчал и наконец ответил:

— Аквила. — Он словно опустил оружие.

— Вот как. А меня — Нинний, брат Нинний из маленькой общины… Она раньше была в лесу, немного подальше. Ну вот, значит, ты остаешься тут еще на одну ночь, а это радость для моего сердца.

Аквила вовсе не говорил, что остается, но в душе он знал, что так и будет. Он понял это сразу, едва сообщил брату Ниннию свое имя. Что-то было в самом этом месте такое… какая-то святость, которая усмиряла его, утишала обуревавшее его беспокойство. Хорошо, он пожертвует еще одной ночью на дороге мщения, но потом уж больше не потеряет ни единой, пока не отыщет птицелова и не потребует расплаты за смерть отца. Но эту ночь, так и быть, пожертвует. Он молча продолжал глядеть на ряды бобов.

Среди бобовых цветков гудели маленькие, янтарного цвета пчелы; как раз в этот момент одна из них вывалилась из цветка. Желтые корзиночки у нее на ногах раздулись от пыльцы. Пчелка с жужжанием свалилась на спину на плоский лист, потом с усилием перевернулась на брюшко и тут же устремилась к другому цветку. Брат Нинний нагнулся и погрозил ей пальцем:

— Хватит тебе на один раз, сестрица. Отправляйся-ка назад в улей.

И пчелка, словно передумав, послушалась и с гудением полетела в сторону главной хижины. Проследив за ее полетом, Аквила увидел, что там вдоль стены стоят три улья, крытые вересковыми крышами.

— Она как будто поняла, что ты ей сказал, — проговорил он.

Брат Нинний улыбнулся:

— Занятный они народ, пчелы. Я был пасечником в нашей общине, пока не пришли Морские Волки. Поэтому-то я и остался в живых.

Аквила вопросительно взглянул на него, но ничего не спросил, решив, что условие не расспрашивать относится к ним обоим. Однако брат Нинний ответил на невысказанный вопрос с большой охотой:

— Я как раз ушел глубоко в лес, когда пришли Морские Волки. Искал улетевший рой. Я злился на себя за то, что упустил пчел, хотя потом… потом стал думать, что, быть может, Бог захотел спасти одного из нас. Пчелы почуяли мою злость, они всегда ее чуют, и долго от меня прятались. А когда они наконец дали себя найти — вот тут, на ветке этого дуба, — и я вернулся домой, неся их в корзине, саксы уже ушли. Кругом было пусто, черно, сгорело все, даже ульи. Но колокол аббатства лежал среди руин целехонький. — Он умолк и осторожно снял с шершавого рукава пчелу. — Тогда такое случалось сплошь да рядом. Сейчас хоть сожженных домов стало меньше, во всяком случае последние три года, с тех пор как Хенгест со своими боевыми дружинами засел на Танате и кормится из рук Рыжего Лиса.

— Просто Хенгесту неохота, чтобы другие грабили землю, которую он облюбовал для себя, — резко заметил Аквила.

— Да, я и сам порой так думаю. И когда я так думаю, я молюсь. А помолившись, иду и сажаю что-нибудь у себя в лекарственном садике и надеюсь, что это зацветет и я сделаю какую-нибудь мазь или отвар и вылечу у ребенка царапину, а у старика кашель — до того, как явятся саксы.

Наступила тишина, наполненная лишь мирным гудением пчел. Затем Аквила вернулся к первоначальной теме:

— А что ты сделал, когда вернулся на пепелище?

— Я помолился за сожженное аббатство и убиенных братьев, а потом подобрал на земле топор, уцелевший колокол и корзинку с пчелиным роем и ушел. И пришел сюда, где перед этим отыскал потерянных пчел. И здесь сделал улей и повесил на березу колокол. И прежде чем приступить к постройке первой хижины, я возблагодарил Бога.

— За что же? — грубо прервал его Аквила.

— За то, что Он сохранил меня и я могу нести дальше Его слово.

— И кому ты проповедуешь? Пчелам и хвостатым белкам?

— Бывает паства и похуже. Но у меня есть и другие слушатели. Вон там подальше, в деревушке, живут железных дел мастера. А в большом лесу таких деревушек много. Некоторые жители слушают меня, хотя, боюсь, они все еще пляшут во славу Рогатого на празднике Белтин. Порой же Бог посылает мне гостя, вот как вчера… Да, но, чтобы мне было чем кормить гостей, надо и поработать еще мотыгой, а то сорняки заглушат бобы.

И он опять принялся с безмятежным видом за работу. Желая хоть частично возместить свой долг за пищу и кров, Аквила взялся помогать ему — подбирать выдранную сорную траву и в плетеной корзине носить на другой конец прогалины, где брат Нинний потом сжигал ее. Местность там резко понижалась к востоку, и в просвете между деревьями открывался синий простор, гряда за грядой перекатывались лесистые холмы, переходя вдали в плоскость — то ли прибрежные болота, то ли морская гладь. Аквила опорожнил корзину и застыл, заглядевшись на открывшуюся картину. Дневной свет уже угасал, и лесистые холмы казались размытыми клубами дыма. Должно быть, он глядит сейчас в сторону Рутупий, туда, где Танат, саксы, где, может быть, осуществится его мечта о мщении. Как глупо было пообещать остаться тут еще на одну ночь, задержаться только из-за того, что место это давало ощущение святости! Нет, он пойдет и скажет брату Ниннию, что отправится прямо сейчас или хотя бы сегодня к вечеру. Позже появится луна в последней четверти, и до сна он успеет проделать не одну милю. И эти несколько миль приблизят его к птицелову.

Среди деревьев начали сгущаться тени; когда он наконец нагнулся и поднял корзину, где-то неподалеку мягко ухнула сова.

— Бывало, я приходил сюда каждый вечер, как только заухает сова, поглядеть на Рутупийский маяк, — раздался у него за спиной голос брата Нинния.

Аквила быстро обернулся к широкоплечему человеку в темном одеянии с мотыгой на плече.

— Отсюда так далеко видать? — с некоторым испугом спросил он. Монах словно подслушал его мысли.

— Иногда да. До маяка миль сорок, но в ясную погоду его хорошо было видно. А в дождь или туман я знал, что он все равно там… Но однажды ночью маяк зажегся с опозданием, хотя все-таки зажегся, и сердце мое радостно забилось, как будто я увидел друга. Но в следующую ночь, сколько я ни глядел, огонь так и не загорелся. И я подумал: «Наверно, его просто скрыл туман». Но тумана-то в ту ночь не было. И тогда я понял, что со старым порядком покончено и мы уже не принадлежим Риму.

Оба помолчали. Потом брат Нинний продолжал:

— Позднее до меня дошел слух — по лесным тропам новости передаются быстро, — что римские отряды отплыли из Британии раньше, чем зажегся в последний раз Рутупийский маяк. Странное дело.

Аквила кинул на монаха быстрый взгляд:

— И впрямь странно. И как же это объясняли люди? Что, по их мнению, крылось за этим?

— Духи… предзнаменования… всякие чудеса.

— Но ты этому не поверил, не так ли?

Брат Нинний покачал головой:

— Не то чтобы не поверил. Уж кому, как не мне, верить в чудеса. А только почему-то подумалось… а что, если это какой-то бедняга-дезертир, который не уплыл со своими… мне даже представлялось, что я его знаю. Мне очень хотелось узнать, кто он и какова его история.

— С чего бы дезертиру зажигать огонь на маяке? — спросил Аквила и сам услышал, как грубо прозвучал его голос.

— Возможно, в знак прощания, возможно, как вызов. А может, просто чтобы еще на одну ночь прогнать мрак.

— «Прогнать мрак», — задумчиво повторил Аквила.

Он мысленно вернулся к той последней ночи, когда отплыли римские галеры, снова увидел площадку маяка в мертвенном лунном свете и красное пламя, вспыхнувшее под его руками. А в двух днях перехода этот человек, оказывается, ждал этой вспышки и дождался ее. Вот тогда-то, в сущности, и состоялось их знакомство — его и этого кроткого человека в темной тунике, словно внезапно вспыхнувшее пламя Рутупийского маяка породило невидимую связь между ними.

— Какой ты догадливый, — проговорил он.

Спокойный взгляд монаха покинул дали и обратился на Аквилу.

— Ты говоришь так, будто тебе известно, кто он.

— Я — тот дезертир.

Он не собирался этого говорить. Он даже не сразу осознал, что произнес эти слова. Но едва они сорвались у него с языка, как он понял: ничего страшного, этому человеку можно открыться.

— Вот как, — сказал брат Нинний, сказал без удивления, приняв сообщение Аквилы как должное.

И именно потому, что брат Нинний ничего не спросил его, и потому, что между ними возникла особая связь при последней вспышке Рутупийского маяка, сделав их старыми знакомыми, Аквила, только что боявшийся любых расспросов, вдруг заговорил сам, короткими фразами, полными горечи, и продолжал говорить, не выпуская из рук ивовую корзину, глядя вдаль, туда, за лес, пока вокруг угасал дневной свет.

— Тебе хотелось знать, какова его история, почему он зажег в последний раз маяк… Да просто он понял, что принадлежит Британии… всему тому, что дорого Риму в Британии. Но не самому Риму. Раньше он думал, что это одно и то же, а оказалось, нет. И он дезертировал. Вернулся домой к своим родным. А через два дня пришли саксы. Сожгли усадьбу и убили отца и всю челядь. Дезертира привязали к дереву и оставили на съедение волкам. Волки не пришли, но его нашла дружина, совершавшая набег в тех краях, и забрала его в рабство. Три года он был рабом на ютской ферме, а этой весной половина селения отправилась к Хенгесту на Танат и вместе с ними — хозяин дезертира. Так дезертир опять попал в Британию.

— И сбежал из города Хенгеста, — докончил брат Нинний.

— Ему помог бежать один человек, — добавил Аквила с запинкой. Ни одной живой душе, даже брату Ниннию, не признался бы он в том, что его сестра находится в сакском лагере.

Брат Нинний, видимо, понял, что теперь можно задавать вопросы:

— Ты назвал тех, кто забрал тебя в рабство, дружиной, совершавшей набег, как будто они отличались от тех, кто сжег твой дом.

— Да, те, которые сожгли мой дом, не просто совершали набег, — с горечью ответил Аквила. — Морские Волки не могли забраться так далеко в глубь суши просто так, ни с того ни с сего. — Он умолк, рука его судорожно сжала край плетеной корзины. — Мой отец был душой римской партии, соблюдавшей верность юному Амбросию. Заговорщики послали письмо Этию, стоявшему в Галлии, с просьбой помочь им прогнать Вортигерна и саксов. Сейчас-то об этом уже знают все, и ты тоже. И как ты, наверное, знаешь, единственным ответом им был отвод последних римских отрядов из провинции. Но тут Вортигерну донесли о заговоре, и он решил больше не рисковать. Он отозвал Хенгеста с боевыми дружинами с их насиженных территорий и поселил на Танате у входа в Британию. И он разделался со всеми, кого ему выдали и кого он нашел.

Он вдруг почувствовал, как замер стоявший с ним рядом монах.

— И в том числе с твоим отцом, — проговорил тот.

— И в том числе с моим отцом, которого выдал ничтожный птицелов с крысиной физиономией. — Аквила задохнулся.

Брат Нинний издал какой-то сдавленный звук, и Аквила резко повернулся к нему. Мгновение длилось долго, пока они стояли и смотрели друг на друга. Наконец Аквила спросил:

— Что ты сказал?

— По-моему, я ничего не говорил.

— Но ты охнул. Ты что-то про него знаешь, чего не знаю я. — Глаза Аквилы расширились, верхняя губа прилипла к зубам оттого, что пересохло во рту. — Может быть… может быть, ты знаешь, где он! Скажи мне… ты должен сказать…

— Чтобы ты отомстил ему?

— Чтобы я заплатил долг. — Голос Аквилы прозвучал жестко и спокойно, но за этим спокойствием стояла жгучая ненависть.

— Ты опоздал. Долг уже уплачен.

— Что это значит? Ты пытаешься защитить его, в тебе говорит монах! Ты знаешь, где он, и ты мне скажешь!

Аквила отбросил корзину, схватил монаха за плечи и принялся трясти его, вплотную приблизив к его спокойному, как всегда, лицу свое, искаженное яростью. — Говори! Клянусь нашим Господом, ты скажешь мне!

— Пусти, — проговорил брат Нинний. — Я не слабее тебя, а может, даже и посильнее. Не вынуждай меня применять силу против того, кто ел мой хлеб.

Аквила еще несколько мгновений продолжал трясти его, потом, задыхаясь, опустил руки.

— Сейчас же говори, где он!

Брат Нинний нагнулся и подобрал мотыгу и корзину.

— Пойдем. — Он повернулся и зашагал к ближайшим деревьям.

Аквила колебался, глядя ему в широкую темную спину сузившимися глазами. Шальная догадка промелькнула у него в мозгу еще до того, как по знаку брата Нинния они остановились под сенью первых деревьев и Аквила увидел длинную узкую грядку мшистой земли под одним из дубов.

Долго стоял он так, опустив голову, глядя на могилу. Ярость, ненависть, решимость — все ушло из него. Немного погодя он проговорил ровным безжизненным голосом, по-прежнему не поднимая глаз:

— Расскажи, что случилось.

— Я тебе говорил, что Бог иной раз посылает мне гостей. Почти три года назад… как раз через несколько ночей после того, как погас Рутупийский маяк, Бог послал мне гостя — истерзанного, при последнем издыхании. Ему удалось вырваться из рук сакских палачей. Я спрятал его у себя, лечил как мог, но есть предел мукам, которые может вынести тело человека и остаться жить… Две ночи он метался в лихорадке, бредил, и, сидя подле его постели, я услышал, что он был из числа сторонников Амбросия, одним из гонцов и под личиной птицелова переносил послания. То и дело он вскрикивал, кричал палачам Вортигерна, что больше не вынесет пытки, твердил, что предал своих товарищей. На третью ночь он умер.

— Другие умирают под пыткой, но молчат, — произнес Аквила тем же невыразительным, жестким тоном.

— Не у всех одинаковая сила духа. А ты что же, так уверен в своей?

Аквила долго молчал, по-прежнему глядя на длинный холмик, уже растворявшийся в сумерках; на могилу того, кто предал его отца, не выдержав пытки, кто умер потому, что сакские палачи разъединили его плоть и дух… а может, потому еще, что он не хотел жить.

— Нет, не уверен, — наконец буркнул он. Все он потерял за эти три дня — всех, кого любил и кого ненавидел. Он поднял наконец голову и спросил, словно растерянный ребенок: — Что же мне теперь делать?

— Теперь, когда ты лишился своей ненависти? Когда тебе некого выслеживать и некому мстить? — с какой-то особенной мягкостью спросил брат Нинний.

— Да.

— Думаю, на твоем месте я поблагодарил бы Господа и взял на себя служение другой цели.

— Я не гожусь для святой жизни. — В голосе Аквилы прозвучал горький вызов.

— Я тебе этого и не предлагаю, я знаю. Нет, если ты, как твой отец, веришь, что будущее Британии связано с Амбросием из дома Константина, то продолжи дело своего отца.

Они стояли и глядели друг на друга поверх могилы птицелова. Потом Аквила сказал:

— Разве живо то дело, которому я мог бы послужить? Ведь с римской партией покончено почти три года назад.

— Не так-то просто убить дело, за которое люди готовы положить свою жизнь, — возразил брат Нинний. — Пойдем, уже вечер, поешь и ложись спать, а утром отправишься в Арфон к молодому Амбросию.

Аквила повернул голову на запад, где между деревьями все еще пылал вечерний закат, а над верхушками, как ночная бабочка, повисла первая звезда.

— «Арфон», — повторил Аквила. — Да, я доберусь до Арфона и разыщу этого Амбросия.

10 Верховная цитадель

Осенним вечером, перед самым закатом, Аквила стоял, прислонившись к стволу тополя, росшего около ворот самой большой таверны Урокония, и от нечего делать разглядывал широкую главную улицу и кипевшую на ней городскую жизнь. Постоялые дворы — хорошая штука: там всегда найдется случайная работа, а стало быть, можно раздобыть немного денег. Кто-кто, а уж Аквила это знал: последние несколько месяцев он столько шатался по Британии, столько перевидал постоялых дворов.

Желтый тополевый лист, кружась, пролетел мимо его лица и улегся в пятнистый узор бледно-желтого ковра под ногами. Вечер был теплый, почти летний; случается порой такой возврат тихого ласкового тепла, когда лето давно прошло. Несколько дам вышло из сада Форума, напротив через дорогу; поверх комнатных туник на них были лишь легкие накидки, тонкие и прелестные, как лепестки цветка. Одна держала в руке поздний бутон белой розы, другая нюхала янтарный шарик, дамы негромко смеялись, удаляясь по улице. А вот из ворот Форума показался мужчина, за ним раб нес его книги. Может быть, адвокат. Как странно, что где-то еще есть города и магистраты отправляют правосудие и обсуждают вопросы снабжения водой, а женщины ходят по улицам с душистыми янтарными шариками. Город, конечно, выглядел обшарпанным, как и остальные города Британии, — стены, ярко белевшие издали на фоне Кимрийских гор, вблизи оказывались испачканными, с отколупленной штукатуркой, улицы были грязные. Но лавки ломились от товаров, на лицах горожан лежала печать такой беззаботности, что Аквиле захотелось взобраться повыше и заорать: «Вы что, не знаете, что творится на всем побережье?! Ничего не слыхали?»

— Наверно, город так удален от моря, что им тут не приходилось ощущать на себе сакский ветер. Но тогда что хорошего нас ждет, если угрозу понимают только прибрежные окраины?

Он и не заметил, что произнес последнюю фразу вслух, и неожиданно за спиной у себя услышал сочувственный голос:

— Тот же вопрос иногда приходит в голову и мне.

Аквила резко обернулся и увидел стоявшего в воротах крупного мужчину с полным бледным лицом; на темный, стянутый высоко на горле плащ спускалось несколько подбородков, бритых до синевы. Его выпуклые, мягко поблескивающие глаза походили на лиловые виноградины.

— Судя по всему, сакский ветер тебя хорошо потрепал.

— Это правда, — подтвердил Аквила.

Выпуклые темные глаза незнакомца неторопливо обежали Аквилу, от белого шрама на шее до ног, обмотанных пыльной соломой и тряпками, — и снова вернулись к лицу.

— И сегодня, видно, ты проделал немалый путь.

— Я путешествую, денег нанять лошадь у меня нет, вот и приходится идти пешком.

Незнакомец кивнул, сунул руку за пояс и вынул сестерций.

— Держи. По крайней мере, сможешь поесть и заплатить за ночлег, прежде чем двинешься дальше.

Аквила выпрямился. Да, он действительно был голоден и слонялся около таверны, надеясь заработать на еду, но он хотел работы, а не милостыни. С другой стороны, до гордости ли ему было, однако именно гордость заставила его сказать:

— Что я могу для тебя сделать, чтобы заработать эти деньги?

Толстяк слегка приподнял брови и улыбнулся:

— Несколько дней назад я оставил для починки сломанную упряжку моего мула шорнику у Западных ворот. Завтра я тоже продолжу свой путь, и упряжка мне понадобится. Сходи принеси ее.

— Чье имя мне назвать, чтобы ее отдали?

— Скажи, что тебя прислал лекарь Эуген, который заходил три дня назад. — Он снова порылся в поясе. — На, вот тут еще немного, уплатишь за работу. А ту монету можешь теперь оставить себе без ущерба для своей гордости.

Спрятав на груди под драной туникой цену одного обеда, Аквила направился к Западным воротам.

Шорник не успел закончить работу, и Аквила решил скоротать время за ужином в дешевой харчевне неподалеку. Уже смеркалось, когда он наконец добрался до широкой главной улицы, ведущей к таверне. Починенная упряжка в его руке позвякивала при каждом шаге, так как отличная красная кожа была усажена маленькими бронзовыми и серебряными бубенчиками. Он собирался передать упряжку с одним из трактирных рабов и отправиться своей дорогой, но раб, к которому он обратился, ткнул пальцем в сторону наружной лестницы, что вела на галерею, и с нескрываемым неодобрением буркнул:

— Он велел, чтоб ты сам отнес. Первая дверь, как поднимешься. Там увидишь.

Аквила поднялся по лестнице, постучал в первую же дверь и, услышав ответный возглас, вошел. Он очутился в небольшой темноватой комнате, где сумрак перемежался со светом зажженной свечи. Окно комнаты выходило во внутренний двор. Стоявший у окна Эуген обернулся:

— А-а-а, принес!

— А ты думал, я с ней удеру? Что ж, наверно, она стоит кучу денег, бубенцы-то какие. — Аквила положил пеструю упряжь в ногах спального ложа, а маленькую бронзовую монетку — на стол подле сосуда с вином. — Я бы принес раньше, да работа не была закончена, и мне пришлось ждать. Вот динарий, сдача с тех денег, что ты дал для уплаты.

Эуген взял монетку, взглянул на Аквилу, будто прикидывая, не предложить ли ему ее, но затем убрал динарий в пояс и протянул руку к сосуду с вином, возле которого стояла чаша из стекла медового оттенка.

— Нет, я не думал, что ты удрал. Ну, ты, наверное, теперь уже поел, и немного вина тебе не повредит.

Аквила насторожился. Разум подсказывал ему, что Эуген не похож на того, кто приглашает первого встречного к себе и угощает вином.

— Почему ты велел мне подняться наверх? Почему удерживаешь здесь, хотя я уже выполнил твою просьбу? — спросил он напрямик.

Эуген налил вина в чашу, прежде чем ответить, и передвинул ее по столу к Аквиле.

— По очень простой и вполне невинной причине. Меня интересуют люди, то есть я хочу сказать — интересные люди.

Аквила нахмурился:

— Ты считаешь меня интересным?

— М-мда, мне так кажется. — Лекарь уселся на ложе и откинулся к стене, трогая кончиками пальцев свой живот, да так нежно и осторожно, словно ощупывал живот пациента, испытывающего боль. Но при этом глаза его изучающе разглядывали Аквилу. — Мой юный друг, у тебя ожесточенное лицо, но думаю, так было не всегда. Кроме того, в тебе немало противоречий. Например, извини меня, ты до чрезвычайности оборван и пропылен, на шее у тебя шрам, очень похожий на ссадину от сакского ошейника, какие надевают рабам, у тебя нет денег, чтобы поесть, но, когда я предлагаю тебе сестерций из милосердия, ты весь цепенеешь и даешь мне понять, что, только заработав, а не иначе, ты сделаешь мне одолжение — возьмешь монету. А ведь на пальце у тебя печатка, которая могла бы долго кормить тебя.

— Кольцо принадлежит моему отцу и не продается..

— А отец твой, как я понимаю, умер? И не исключено, что от рук саксов?

Аквила ответил не сразу, выдержав пристальный взгляд темных выпуклых глаз. Губы его были плотно сжаты, выражение рта жесткое.

— Моего отца саксы убили три года назад, — ответил он наконец. — А меня забрали в рабство. Каким образом вернулось ко мне отцовское кольцо, касается только меня. Я бежал с Таната из сакского лагеря и теперь путешествую. Ну как, на все твои вопросы я дал ответ?

Эуген улыбнулся — широкой, медлительной, как и все в нем, улыбкой. Но взгляд его вдруг стал более острым.

— Путешествуешь, говоришь… и все-то мне надо знать… И куда лежит твой путь, если не секрет?

— На запад, в горы.

— Так. Это долгий путь. Ведь от Венты до гор не меньше двухсот миль.

Аквила, как раз подносивший чашу к губам, поставил ее обратно, медленно и осторожно, словно боясь расплескать. У него было такое чувство, будто он получил удар под ребра. Перед его мысленным взором возникли ступени террасы их дома и заостренная смуглая мордочка птицелова. После долгой паузы он поднял глаза и спросил:

— Почему ты так сказал?

— Чтобы посмотреть, значат ли что-нибудь для тебя эти слова. И они тебе знакомы, не правда ли?

— Мой отец был приверженцем Амбросия, и поэтому его убили по приказу Вортигерна, — хриплым голосом ответил Аквила. — Как ты догадался, что этот старый пароль для меня что-то значит?

Эуген протестующе поднял руку — пухлую и неожиданно чересчур маленькую для такого крупного человека.

— Нет, нет, это была даже не догадка. Так, шальная стрела, выпущенная в темноте наугад, которая не принесет вреда, если пролетит мимо цели.

— Кто ты? — настойчиво спросил Аквила.

— Я был личным лекарем Константина, когда он правил в Венте. Теперь служу его сыну в том же качестве, а изредка, как, например, в этот раз, выполняю роль сугубо неофициального посланца.

Снова наступило молчание, затем Аквила спросил:

— Ты веришь в слепой случай?

— То есть верю ли я, что лишь слепой случай свел тебя с посланцем Амбросия в воротах «Золотой лозы» в Уроконии, когда ты следовал этим путем, чтобы, как я понимаю, положить меч — если бы он у тебя был — к ногам Амбросия?

Аквила согласно кивнул.

Эуген в задумчивости вытянул вперед губы.

— В словах «слепой случай» есть какой-то неприятный привкус отчаяния… чего-то бесформенного или бессмысленного. Скажем так: если это и была случайность, то счастливая. Для меня, по крайней мере. Завтра, покончив со своей миссией, вернее, не выполнив ее, ибо люди здесь — как ты говоришь — так далеко от моря, что их никогда не касался сакский ветер, я возвращаюсь к Амбросию в горы. А поскольку я по природе своей человек общительный, то я буду счастлив иметь попутчика — если, конечно, ты составишь мне компанию.


Вдоль дороги стремительно и беззаботно неслась говорливая река; по обе стороны дороги, прямо из коричнево-ржавых лесов вырастали горы: постепенно, по мере подъема, они переходили в голые окутанные туманом скалы, поросшие лишь выцветшим вереском. Стук копыт мула и казавшееся неуместным позвякиванье маленьких бубенчиков в этой безлюдной местности действовали раздражающе на слух Аквилы, устало шагавшего рядом с мулом, на котором ехал Эуген. Тот сидел в седле, сгорбившись, и вздыхал и отфыркивался всю дорогу. Он был рыхлый, тяжелый, один из тех несчастливцев, чье тело не закаляют обстоятельства, обычно закаляющие и укрепляющие других людей. Но дух его был крепче мягкого расслабленного тела, в этом Аквила успел убедиться за неделю с лишком совместного пути.

За это время они из Уроконии с ее фруктовыми садами и заливными лугами перекочевали в самое сердце диких Арфонских гор.

— Эрии, приют орлов, — сказал Эуген, когда вдали на фоне заката замаячили плотно теснящиеся друг к другу вершины с горой Ир Видфа посредине, которая, как король, высилась среди своих подданных. Аквила решил, что имя подходит горе как нельзя лучше.

И вот перед ними открылась долина, дорога пошла под уклон, огибая поросшие ольшаником берега озера. Над водой парил легкий туман, он заползал в ольшаник, затекал в расселины и пещеры, прокрадываясь вверх по дальним склонам, которые уже сделались синими в сумеречном свете осеннего вечера. А на южном конце озера, впереди толпящихся гор, прямо из тумана дерзко вздымался большой округлый холм, как бы запирая собой долину. Аквила даже с этого расстояния разглядел линию крепостных стен, которые как змея обвивали кольцами торчащую вверх громаду.

— Уф! — Эуген шумно с облегчением вздохнул. — Динас Ффараон! Наконец-то! В жизни не видел радостнее зрелища! Я весь разбит, от макушки до пяток. — И, озираясь кругом, он добавил при виде стелющегося по спутанному вереску и болотному мирту тумана: — К тому же мы, кажется, добрались вовремя. Я — толстое изнеженное существо и терпеть не могу ездить верхом по горам вслепую.

Аквила кивнул, не отводя взгляда от крепостного холма, замыкающего долину.

— Так вот, значит, каков оплот Амбросия, — произнес он удивленным тоном, в котором слышались нотки разочарования.

— Да, таков оплот Амбросия с осени до весны. Крепость была старой еще до того, как легионы проложили первую дорогу через горы, чтобы построить на побережье Сегонтий. В свое время она послужила не одному правителю. — Эуген бросил на Аквилу лукавый взгляд и, как бы угадывая его мысли, добавил: — Я вижу, она тебе не очень-то по вкусу?

— В старину она, может, и была хороша для какого-нибудь дикого горного князька…

— Но не для Амбросия, хочешь ты сказать, не для сына Константина, последней надежды Британии? Но пойми, эта старая горная крепость всегда была местом, откуда вершили свою власть арфонские владыки. А потому в людских умах она связывается с могуществом Британии, чего не скажешь про Сегонтий, город легионеров. Хотя именно в Сегонтий созывает Амбросий молодых воинов на летние учения. Недаром же место это называется Динас Ффараон, иначе говоря, Крепость Верховной Власти… И не забывай также — как раз отсюда спустился в свое время Константин и прогнал саксов в море.

Аквила взглянул на большого усталого человека, ссутулившегося на своем муле, и задал вопрос, который вертелся у него на кончике языка с самого Урокония:

— А спустится ли Амбросий с гор, как Константин, его отец? Да и живо ли еще это дело, Эуген, или оно мертво и люди служат ему просто потому, что были когда-то преданы ему?

— Что до меня, мой юный друг, — помолчав, сказал наконец Эуген, — то, пожалуй, умереть за дело, которое мертво, я бы еще мог. Но вот испытывать подобные неудобства, трястись ради него верхом на муле — на это я уже не способен.

Дальше они ехали молча. Вокруг постепенно сгущался туман. Слова Эугена показались Аквиле убедительными. Однако тревога не проходила. Раньше он думал о молодом Амбросии как о вожаке таких людей, как его отец, но сейчас он начал понимать, что сын Константина представляет собой нечто гораздо более сложное. Не только вождь римской партии, но и властелин Арфона — человек, принадлежащий двум мирам. А что, если он всего лишь второй Вортигерн?

Крепостной холм медленно приближался и наконец предстал прямо перед ними. Озеро осталось позади, и Аквила увидел, что оно вовсе не запирает долину: за озером темнела узкая расщелина, через которую шла дорога и протекала река. Скалистая тропа свернула вправо, обогнула обнесенные каменной оградой загоны для скота и вдруг круто полезла вверх по склону. И тут, едва Аквила взялся за оголовье уздечки, чтобы помочь измученному животному, в уплотнявшемся тумане с обеих сторон внезапно возникли высокие, грубо обтесанные стены первых оборонительных укреплений. Тропа протискивалась все дальше и выше. На более ровных местах она делалась вязкой и скользкой, а иной раз бежала по влажной от тумана обнаженной каменной породе. Она петляла и упорно лезла вверх, и вот в текучей белизне замаячили высокие крепостные стены, частью сработанные руками человека, частью сотворенные природой. Аквила ощутил близость людей, сквозь белесую пелену он разглядел очертания низких хижин, крытых дерном, и кусты орешника между скалами. Казалось, все склоны крепостного холма, всюду, где только могло найти себе опору людское жилье, были усеяны хижинами, однако до половины дороги путники не встретили ни одной живой души. Но вдруг из-за поворота вывернулся какой-то молодец с двумя крупными косматыми собаками на поводке и остановился, завидя их.

— Sa ha! Вот и Эуген! Я так и подумал, когда услыхал волшебный перезвон твоих бубенчиков. Что нового во внешнем мире?

Эуген придержал своего выбившегося из сил мула.

— Ничего такого, что не могло бы подождать до моего свидания с Амбросием. А какие новости в здешнем мире, Брихан?

Тот пожал плечами:

— Какие у нас в горах могут быть новости? Ты явился очень вовремя. Кабан распорол Беларию бедро, а бестолковый Амлод не знает, как с этим справиться.

Эуген вздохнул:

— Других людей в конце пути ждет отдых, но когда возвращаюсь из дальних краев я, то меня непременно ждет кто-то с лихорадкой или с пропоротой ногой! Где он?

— У себя в хижине.

— Я загляну к нему, как только доберусь до вершины — если, конечно, доберусь. Клянусь жезлом Эскулапа, дорога с каждым годом делается круче и длиннее.

Говоря это, Эуген начал уже понукать мула, однако встречный продолжал стоять у него на пути — высокий, с золотисто-каштановыми гладкими волосами и смеющимся дерзким лицом. Одет он был в облегающую тунику из разноцветной клетчатой ткани. Он ткнул длинным пальцем в сторону Аквилы:

— А это кого ты подобрал в своих скитаниях?

— Это друг, — ответил Эуген. — Может, он и скажет тебе свое имя — когда-нибудь потом, если спросишь его самого.

Встречный взглянул на Аквилу, Аквила — на него.

— Ты так думаешь? Ну, может, и спрошу… когда-нибудь… если вспомню. — Тон оставался вызывающим.

Всегдашняя складка у Аквилы между бровями обозначилась резче.

— Если спросишь, то хорошо бы повежливее, — сказал он.

Взгляды их опять скрестились, казалось, вот-вот вспыхнет ссора, но неожиданно незнакомец рассмеялся:

— Что ж, не исключено, что так и будет! — Он отступил в сторону, вскинул руку, прощаясь с Эугеном, и стал спускаться по траве.

Аквила, все еще хмурясь, провожал его взглядом, пока он не растворился в сумерках и тумане, а потом продолжал подъем в ответ на невозмутимое «Двинулись дальше?» Эугена, который, тряхнув поводьями, снова погнал усталого мула.

Выровнявшаяся на несколько ярдов тропа вдруг вильнула и опять круто пошла вверх, прямо сквозь скальную породу. Аквила поднял голову и увидел, что крепостные стены почти сомкнулись у них над головой, а впереди, в проеме, стоит, опершись на копье, высокий человек, и за спиной у него клубится туман.

Немного погодя Аквила уже шел один по гребню холма, в то время как Эуген, свалившись с мула на землю, точно мешок с торфом, отправился лечить раненого.

— Иди в Дом Очага, — сказал Эуген. — Увидишь — конец крыши торчит из-за пригорка. Ужин близко, наверное, Амбросий уже там. Если же его нет, жди меня.

Туман, однако, успел побелеть, уплотниться; оставляя вместе с влагой привкус соли на губах, он клубился вокруг, точно мокрый дым, и сквозь него то проступали, то снова пропадали очертания хижин. В этой белой мгле растворился и конек крыши Дома Очага, словно его не бывало вовсе.

Наверное, глупо было отказываться, когда человек, которому он передал мула, предложил проводить его. Предложение тот сделал вполне дружелюбно, и в прежние годы Аквила с радостью бы его принял, но теперь он отворачивался от всякого проявления дружелюбия. Ему, правда, казалось, что он все-таки идет в правильном направлении. В воздухе висели вонь от горящего торфа и конского навоза и жирный запах готовящейся пищи. Аквила слышал мычание скота в тумане, понимал, что люди занимаются своими повседневными делами, но не видел никого, у кого бы мог спросить дорогу. Внезапно местность пошла под уклон, и он очутился на краю небольшойвпадины, на дне которой поблескивала вода. Он остановился. И пока он стоял так в нерешительности, ухо его уловило еле слышные звуки арфы, поднимавшиеся, казалось, из глубины впадины. В тумане он различил горстку приземистых хижин и в дверном проеме самого большого из строений — слабое янтарное сияние очага. Ну вот, по крайней мере там найдется хоть кто-нибудь, кто скажет, куда он забрел. Аквила стал спускаться вниз.

Через несколько мгновений он оказался на пороге большой хижины — клубящийся туман остался позади, а перед ним возник очаг. Огонь горел на приподнятой над полом площадке посреди просторного круглого помещения, которое все пропиталось запахом торфяного дыма и горящих поленьев дикой яблони. Синяя дымка висела под самой крышей, а отсветы пламени играли на оружии, развешанном по стенам и на опорном столбе. В основном это были длинные мечи и небольшие круглые щиты римской кавалерии. Однако хижина явно служила не только оружейной кладовой, но и жильем. На разостланных на полу розоватых бараньих шкурах сидел старик с арфой на коленях и перебирал блестящие струны так тихо и так рассеянно, будто играл во сне. У очага стоял человек с одутловатым лицом, весь какой-то мягкий, оплывший, хотя что-то в развороте его плеч навело Аквилу на мысль об учебном плаце. Стоящий внимательно глядел на третьего, который, припав на одно колено, чертил обугленной палочкой на плитах перед очагом. Это был стройный темноволосый молодой человек, приблизительно такого же возраста, как Аквила, в грубой домотканой тунике и в овчине вместо плаща, мехом внутрь, притянутой на талии поясом, но на голове у него поблескивал узкий золотой обруч, какие Аквила видел на знатных кельтах.

— Вполне сносно, хотя изгиб Тамезы[65] надо бы сделать поострее, — проговорил второй, с выправкой военного. — Ну что ж, начертишь карту еще несколько раз, тогда, думаю, сможешь делать это с завязанными глазами.

— Нет, Валарий, все время возникает что-то новое, — возразил темноволосый молодой человек. Он говорил на латыни чересчур правильно, словно латынь не была его родным языком. — А я должен ее знать так, чтобы закрыл глаза — и она предстала передо мной тут, на плитах очага, как предстала бы внизу вся Британия перед королевским орлом, парящим высоко в небе. — Он поднял голову и, увидев в дверях Аквилу, встал с обугленной палочкой в руке. — Приветствую тебя, незнакомец. Ты принес мне какие-то известия?

Аквила покачал головой:

— Я ищу Амбросия, правителя Британии. Мне сказали, что, возможно, я найду его в Доме Очага. Но я заблудился в этой мутной каше и вот… заметил огонь твоего очага… услышал звук арфы…

Молодой человек швырнул палочку в пламя.

— Амбросию еще рано идти в Дом Очага. А зачем он тебе нужен?

— Будь у меня меч, я бы сказал: «Чтобы положить меч к его ногам».

Они постояли, разглядывая друг друга при свете очага. Старый арфист продолжал перебирать струны, а третий из присутствующих с легкой усмешкой наблюдал происходящее. Но Аквила не обращал на него внимания. Он глядел только на темноволосого юношу. Тот был еще смуглее, чем ему показалось вначале, и это как нельзя лучше согласовалось с хрупким телосложением и, возможно, шло от того, что в жилах его текла древняя кровь — кровь людей с Холмов. Однако глаза юноши под прямыми, как концы крыльев ворона, бровями не походили на глаза Маленького Народца — черные, изменчивые, мечтательные: они были прозрачные, бледно-серые, с золотым оттенком, точно освещаемые изнутри пламенем.

— Но у тебя нет меча, — сказал он.

— Прежде был.

— Расскажи, как ты его утратил.

Впоследствии Аквила не мог объяснить, почему он нисколько не усомнился в праве смуглого юноши задавать вопросы и почему сразу не догадался, кто он. Может быть, туман сбил его с толку — ведь недаром у тумана дурная слава. Как бы там ни было, Аквила, не отдавая себе в том отчета, шагнул внутрь хижины, встал у очага, где душистый аромат горящих яблоневых дров щекотал ему лицо, и в немногих, скупых и жестких фразах, как перед тем Эугену, поведал юноше свою историю.

— И поэтому я отправился на запад, чтобы продолжать отцовское дело, если получится, — закончил он. — Сам понимаешь, ни саксов, ни Рыжего Лиса любить мне не за что.

— «Ни саксов, ни Рыжего Лиса любить не за что», — задумчиво повторил смуглолицый молодой человек. — Да, убийство отца простить нелегко. — Он молча посмотрел на Аквилу долгим испытующим взглядом, потом отвернулся, снял с опорного столба длинный кавалерийский меч в грубых ножнах из волчьей шкуры, вытащил меч быстрым и точным движением (быстрота и точность были во всем, что он делал), оглядел блестящий клинок и, вложив снова в ножны, протянул Аквиле рукоятью вперед: — Вот тебе меч.

Рука Аквилы сама собой протянулась вперед, чтобы сомкнуться на рукояти, но вдруг он опустил руку, вздернул голову, и складка между бровями залегла еще глубже. У него внезапно забрезжила смутная догадка.

— И часто ты решаешь за Амбросия, кого ему брать к себе на службу?

Губы незнакомца дрогнули, и мимолетная улыбка осветила его узкое смуглое лицо.

— Да всегда, ведь я и есть Амбросий, правитель Британии.

Аквила долго молчал. Потом сказал:

— Я должен был сразу догадаться… Обещаю служить тебе так же верно, господин мой Амбросий, как служил мой отец. — Он снова протянул руку, и пальцы его обхватили простую, но искусно сделанную бронзовую рукоять.

Вот таким-то образом Аквила взялся нести службу отца. Это, конечно, не могло заменить любовь или ненависть, но все-таки могло заполнить пустоту в душе — это было лучше, чем ничего.

11 Молодые лисы

Как-то ранней весной Аквила по обыкновению поднимался в горы, к югу от крепости Динас Ффараон, туда, где объезжали, отделив от табуна, голенастых двухлеток. Кельты издавна разводили и объезжали лошадей, и в каждой защищенной от ветра долине Арфона имелся уже свой табун племенных кобыл и длинноногих жеребят со спутанными гривами, которым в один прекрасный день предстояло стать британской кавалерией. И Аквила, опытный кавалерист, всю зиму занимался объездкой лошадей. Когда он трудился не щадя сил, тратил весь свой ум и умение в схватке с бешено крутящимися, встающими на дыбы жеребцами, когда возвращался в Дом Очага к Амбросию таким вымотанным, что сон настигал его чуть ли не прямо за вечерней трапезой, тогда ему легче было не думать и не вспоминать.

На высоких южных склонах Ир Видфы уже таяли снега, повсюду слышалось журчание сбегающей вниз воды и пугливый нежный и булькающий посвист кроншнепов, прячущихся в густом вереске; орешники, опоясывающие крепостной холм, уже запестрели мучнисто-золотыми сережками. Аквила стоял и смотрел на холм, который в лучах солнца утратил свою таинственность, сейчас над ним висела не белая мгла, а лишь легкая синеватая дымка от кухонных очагов. Место это стало теперь для Аквилы просто еще одним местом, которое он знал, как любое другое, и знал живущих здесь людей: старого арфиста Финнена, Валария с красным одутловатым лицом и водянисто-голубыми глазами, служившего в лучшие свои годы телохранителем Константина, толстяка Эугена и тощего маленького, но пламенного священника Элифия, обладающего пророческим даром, Брихана с его двумя большими псами и тех, преимущественно молодых людей, которые составляли ближайшее окружение Амбросия, некое братство, или, как Амбросий говорил, — братию.

Аквила направлялся к извилистой расселине в склоне горы, где по неглубокому желобу сбегал ручеек, берущий начало под крепостной стеной. Карабкаться там было под стать одним горным козам, зато это избавляло от необходимости огибать весь холм, чтобы выйти на тропу с северной стороны. Затылок слегка припекало солнце, в голых пока еще кустах терна, нависавших над ниточкой воды, порхали синицы, мелкие лиловые цветки жирянки сплошь покрывали мокрые скалы, темно-серые, как оперение скворца. На полпути, там, где расселина расширялась и поток проточил небольшую промоину между камней и корней деревьев, Аквила наткнулся на маленького мальчика со щенком, прилипших к норе, прикрытой бурым настилом прошлогоднего папоротника. Аквила прошел бы молча мимо и предоставил бы их своему занятию, но мальчик поднял голову и улыбнулся ему, откинув назад копну волос теплого пепельного оттенка, точно скошенное поле в июне, а щенок застучал хвостом. От этой пары исходило такое неотразимое дружелюбие, что Аквила невольно остановился и показал на дыру:

— Там уж?

Мальчик кивнул:

— Мы с Кабалем давно за ним следим. Он вчера вылезал. Страшный! Пусть вылезет еще раз — я его поймаю и отнесу показать Амбросию.

Арторий, Арт, как его звали, что значило «медведь», приходился Амбросию племянником. Он был незаконным сыном его брата Уты, и, когда Ута умер, Амбросий взял мальчика к себе. С того дня Амбросий стал для Арта богом.

Внезапно глаза на квадратном смуглом лице мальчугана потемнели от возбуждения — он вспомнил то, о чем, занятый ужом, на время забыл.

— Ты слыхал — гонец вернулся?

— Нет. — Аквила, поставивший было ногу на приступку в скале, чтобы карабкаться выше, остановился. — Что за гонец, откуда?

— Из Кановия. Лошадь у него была вся в мыле. Он сказал: Вортигерн прогнал свою настоящую жену и женился на дочке Хенгеста и отдал Хенгесту в дар огро-омный кусок земли, который вовсе не его!

Аквила снял ногу с камня.

— С каких пор гонцы Амбросия докладывают новости медвежонку Арту?

Мальчик принял это всерьез и с горячностью затряс головой:

— Конечно, он не мне сказал. Но это так! По всему селению пошел слух. — Арт сел попрямее и вперился в лицо Аквилы. — Говорят, Хенгестова дочка очень красивая.

— Очень, — подтвердил Аквила.

— Ты ее видел?

— Да, когда был рабом в ютском лагере.

— А какая она?

— Золотоволосая, в красном платье, колдунья.

— Ух ты! — Арт задумался, переваривая услышанное. Потом взъерошил шерсть на загривке у щенка, пропуская ее между пальцами, будто искал клещей. — Это плохо для настоящей жены Вортигерна, — проговорил он отрывисто. Но тут же возбуждение опять взяло верх. — Как ты думаешь, что теперь будет? Ведь должно же что-то случиться.

— Неужели? — Аквила постоял, глядя на темную дыру под папоротником, а мальчик и щенок ждали, не сводя с него глаз. — Да, наверное, должно… Доброй тебе охоты на ужа.

Он переступил через щенка и полез дальше. Да, колдовство Ровены вышло удачным. Она заманила Рыжего Лиса в сети своих золотых волос. Что же будет дальше? Как поведут себя трое Молодых Лисов? Вступятся ли за обиженную мать? От этого многое будет зависеть.

Но в последующие дни времени на размышления совсем не было. Амбросий с приходом весны в горные долины начал готовиться к тому, чтобы перебраться из Динас Ффараон вниз, на побережье.

Серые каменные стены крепости в Сегонтии, построенной на невысоком холме, отражались в узком проливе Мэна.[66] Легионы покинули эту крепость задолго до того, как ушли из Британии насовсем, и местные жители, забрав из нее все, что раньше принадлежало Риму и что можно было унести, отдали ее во владение горным лисам. Но нынче крепость снова приспособили под сторожевую службу: теперь она должна была помогать в защите побережья от скоттов из Эрина,[67] кишмя кишевших вдоль западных берегов в сезон набегов. Трещины в стенах замазали глиной, провалившиеся крыши прикрыли свежим папоротником, холодные очаги вновь запылали, а в конюшнях опять стояли лошади. Сюда, в Сегонтий, перенес Амбросий свою штаб-квартиру, и, по мере того как весна набирала силу, старая серая крепость все больше оживала, ибо на летние учения начали стекаться солдаты из небольшой постоянной армии Амбросия.

А на хлебных полях по другую сторону пролива пахали землю, сеяли ячмень, и береговая стража несла охрану побережья, зорко следя, не покажутся ли на западе черные паруса скоттов.

Однако скотты в этом году запаздывали, о них не было ни слуху ни духу, и, не дождавшись вестей из наружного мира, Амбросий на несколько дней отправился с горсткой своих приближенных на север, а именно в Абер на Белом Берегу — место, где северная дорога из Кановия, проходя через горы, спускалась к побережью.

На третий день пребывания в Абере они вместе с вождем Догфелом и некоторыми из его воинов устроили состязание, гоняясь на лошадях по твердому ребристому пляжу, простиравшемуся до самого Мэна. Они уже возвращались назад, к дюнам, окаймлявшим побережье, неистовый ветер с моря отбрасывал вбок конские гривы, чайки с криками кружили в серо-голубом неспокойном небе… Аквила, как всегда, ехал немного поодаль, и вдруг этот вот ветер, и чайки, и влажный песок, и бьющая ключом мощь молодой рыжей кобылы, на которой он сидел, вызвали в нем забытый прилив радости — то, что в былые дни воспринималось как нечто само собой разумеющееся. Аквила и сам не мог понять, каким образом он оказался среди приближенных, стал одним из сотоварищей Амбросия, — это сделалось как-то само собой в течение зимы. И сейчас, в этот миг, он порадовался, что все так сложилось.

Отъехав от берега, они увидели разрыв между дюнами, откуда вытекал ручей. В этом проеме уже были видны хижины Абера с папоротниковыми крышами, сгрудившиеся в устье долины, которая, словно языком зеленого пламени, лизала серо-лиловые склоны гор. А в конце долины сверху, с седловины, спускалась дорога легионов. И там, высоко, Аквила различил облачко пыли с черным зернышком внутри, которое затем, прямо на глазах, превратилось во всадника, мчащегося во весь опор. Одновременно его увидели и остальные. Амбросий сказал что-то Догфелу, ехавшему рядом, и пустил своего черного жеребца легким галопом, прочие последовали за ним. Аквила ударил пятками в бока своей рыжей кобылы и очутился рядом с Бриханом — Бриханом, владельцем двух огромных псов, Бриханом, который мог взять у старого Финнена арфу и заиграть так, что с деревьев слетались птицы, зачарованные его игрой. Но больше всего на свете этот молодец любил заводить ссоры. Он и впрямь после первой их встречи подошел к Аквиле и с преувеличенной вежливостью осведомился, как того зовут, хотя всем это было давным-давно известно, — у Аквилы тогда чесались руки положить щенка поперек колена и отшлепать как следует. Но теперь он привык к Брихану, между ними установился своего рода вооруженный мир, и в его пределах они неплохо ладили между собой. Брихан бросил на него через плечо быстрый взгляд и ухмыльнулся:

— Вот так скорость! Значит, новость такая, что растопит снега на Ир Видфе!

На несколько мгновений дюны скрыли от их глаз горную дорогу, а когда они выехали из-за них, всадник уже миновал деревню и приближался к ним тем же бешеным галопом. Еще немного — и он, рванув поводья, на всем скаку остановил свою мохнатую лошадку и спрыгнул на землю: молодой круглолицый воин, он переводил взгляд с Догфела на Амбросия и обратно, грудь у него ходила ходуном.

— Мой государь Амбросий, вождь Догфел, по дороге из Кановия движется какой-то отряд. Они уже проехали пограничные камни, когда я их увидел, и я скакал всю дорогу, чтобы принести вам весть.

— Не в первый раз люди едут дорогой из Кановия, — заметил Догфел.

Однако Амбросий продолжал пристально смотреть на воина, который никак не мог отдышаться.

— Что в них особенного, в этих людях? — спросил он наконец.

— Мой государь Амбросий, трое передних держат в руках зеленые ветки как посланцы с мирными намерениями. И у всех троих рыжие волосы, точно лисья шерсть горит на солнце. — Тут он задохнулся от сознания важности того, что сейчас скажет. — Мой господин, мне думается, это Молодые Лисы!

В наступившей тишине слышались только крики чаек. Затем Амбросий сказал:

— Возможно, ты и прав, — и повернулся к остальным: — Что ж, скоро узнаем. Валарий, Аквила, вы со мной.

— Я тоже. И еще кто-нибудь из моих людей, — быстро вставил Догфел.

— Нет, ни ты, ни твои воины не поедут.

Валарий, однако, поддержал вождя, в слезящихся глазах старика была неподдельная тревога.

— Государь, тебе надо иметь при себе побольше народу. Может быть, тут какая-то хитрость!

Прежде чем Амбросий успел ответить, Брихан захохотал, вскинув голову:

— Валарий у нас сама осторожность, наверно, он заботится о собственной шкуре! Возьми меня вместо него, государь.

Старый служака схватился за рукоять меча:

— Ах ты… щенок ты негодный! А ну-ка повтори еще раз… — Лицо его пошло пятнами, он шумно раздувал ноздри.

Ярость Валария показалась наблюдавшему за ссорой Аквиле несоразмерной поводу. Пора бы старому дурню знать Брихана!

— Если хочешь со мной драться, я к твоим услугам, но уж теперь на обратном пути, — беспечно отозвался Брихан. — Только не пей больше, а то меч в руке будет дрожать.

Амбросий поспешил вмешаться в разгоравшуюся ссору, не повышая при этом голоса:

— Тихо, братья мои! У меня есть дела поважнее, чем разнимать вас, неважно когда — сейчас или потом. Брихан, ты ведешь себя день ото дня хуже. А тебе, Валарий, неужели не хватает разума не обращать внимания на этого молокососа?

Брихан пожал плечами, Валарий закусил нижнюю губу. Но Амбросий уже повернулся к Догфелу:

— Если те люди едут с дружескими намерениями, негоже мне встречать их с толпой вооруженных людей.

Но Валарий продолжал мрачно упорствовать:

— А что, если у них не дружеские намерения? — Голос его дрожал.

Аквила взглянул на руку старика, державшую поводья, — она тряслась, и он понял, что за всем этим кроется что-то, чего он не знает.

Амбросий, разворачивая лошадь в сторону дороги, оглянулся на сопровождающих:

— Один человек с кинжалом под плащом справится не хуже троих с боевой дружиной… Если есть на то воля Господа, чтобы я правил Британией, то я не умру, как умер мой отец — от руки убийцы, не закончив дела. Если же я умру именно так, стало быть, ты, Эуген, и старый арфист Финнен зря старались, когда увозили меня ребенком, значит, Бог не хочет, чтобы я правил Британией.

Он ударил пятками в ребра черного жеребца, и громадное животное рванулось вперед, взяв с места в галоп. И вмиг Амбросий оказался далеко впереди, только темный плащ летел у него за спиной. Аквила и Валарий тоже пустили лошадей галопом, и, таким образом, лишь два ближайших спутника сопровождали Амбросия, когда он поскакал к перевалу навстречу трем рыжеволосым всадникам.

Дорога, извиваясь, забиралась все выше и выше, громады скал, теснившихся вокруг Ир Видфы, словно собирающаяся гроза, темнели по сторонам дороги. Всадники очутились в другом мире — далеко позади осталась зеленая долина и белые пески Абера; сейчас их окружал пустынный, с широким и высоким небом мир, где, помимо стука копыт их собственных лошадей, не было других звуков, разве что свист ветра в пожелтевшей горной траве да пронзительный крик золотого орла, кружившего над утесами. Наконец дорога перевалила через уступ, и глазам их открылся еще один длинный петляющий отрезок и вдали кучка всадников, скачущая им навстречу.

— Здесь мы и встретим наших гостей. — С этими словами Амбросий снова ударил коня пятками и послал его полным галопом. Аквила и Валарий не отставали.

Две группы всадников, грохоча копытами, взметая летнюю пыль, мчались навстречу друг другу. Аквила видел, что впереди встречного отряда клином ехали трое — их развевающиеся плащи горели яркими пятнами в прозрачном горном воздухе: один шафранно-желтый, другой изумрудный и третий, чей обладатель составлял как бы острие клина, фиолетовый. А головы всех троих отливали ярко-рыжим, точно лисий мех на солнце. Всадники все сближались и сближались, и вот два облака пыли слились в одно, и Амбросий на полном скаку натянул поводья, так что жеребец присел на задние ноги, храпя, порываясь вперед, скребя круглыми подковами землю. Потом — хаотический топот, потные лошади прядали под седоками, пытаясь ослабить удила. Когда пыль немного улеглась, всадники очутились лицом к лицу на расстоянии броска копья. Тот, что в фиолетовом плаще, с великолепным мастерством развернул своего скакуна и вывел его вперед танцующим шагом. Аквила, оглаживающий свою рыжую кобылу, которая никак не могла успокоиться, узнал бледное гордое лицо всадника, эту пылающую гриву волос и сокола в колпачке на его руке — хозяин по-прежнему, как и год назад в Медхолле у Хенгеста, не расставался с ним.

— Приветствую вас, незнакомцы. Кто вы такие и почему держите зеленые ветви? — спросил Амбросий.

Вортимер опустил березовую ветвь и, гибкий, надменный, несколько мгновений молча глядел в лицо Амбросию. Аквиле, наблюдавшему за ним, почему-то вдруг на ум пришел лилово-желтый крокус — такой же горделивый, такой же нарядный. Наконец Вортимер заговорил:

— Мы, три сына Вортигерна, Верховного Короля, хотим говорить с Амбросием Аурелианом, правителем Арфона.

Амбросий, держащийся очень прямо на своем черном пляшущем жеребце, ответил гордым, но спокойным и не таким вызывающим, как у Вортимера, взглядом.

— Я Амбросий Аурелиан, правитель Британии, — сказал он и добавил: — Всех, кто приходит ко мне с дружбой, ждет сердечный прием, а тем более родичей.

Аквила посмотрел на того и на другого всадника. Он и забыл, что они родственники — темноволосый и рыжеволосые.

Вортимер наклонил голову, принимая упрек и гостеприимство:

— Мой государь Амбросий, властитель Арфона и Повелитель Британии, мы явились положить меч к твоим ногам и быть с тобой заодно.

— И вы покинете знамя вашего отца Вортигерна, чтобы перейти под мое?

Позади Вортимера в отряде послышалось негромкое, но гневное бормотание. Двое младших братьев, нахмурясь, смотрели прямо перед собой. Старший снова ответил за них — голова его была гордо поднята, и ветер с гор отдувал со лба огненные волосы.

— Мой господин Амбросий, возможно, слыхал, что наш отец отдалил нашу мать Северу и на ее место взял золотоволосую сакскую колдунью, дочь Хенгеста. Государь, наверно, слыхал также, что отец за невесту отдал саксам много земли около Таната. Обиды, нанесенные нашей матери, жгут нам сердце, и поэтому мы явились положить мечи к твоим ногам. Но мы пришли не одни и не с пустыми руками. С нами семь вождей, которые прежде были сторонниками отца. Они приведут свои кланы. Найдутся и другие, пожалуй больше половины тех, кто следует за отцом. Они готовы встать на твою сторону из-за обид, нанесенных нашей матери, а также из-за британских земель, которые отданы саксам через голову государя.

«Так, стало быть, Вортигерн зашел слишком далеко, — подумал Аквила, — Хенгест, этот великан с изменчивыми серо-зелеными глазами, зарвался. Они с Вортигерном раскололи надвое кельтскую партию и вынудили большую часть уйти к Амбросию. Если Амбросий примет их… а он должен их принять, отказаться было бы безрассудством, то неизвестно, как они поведут себя, — они могут ослабить его, а могут стать дополнительной силой».

— Значит ли это, что саксы отныне для тебя ненавистнее, чем всегда были римляне? — спросил Амбросий ровным тоном.

На этот раз тишина длилась долго, слышался лишь шелест ветра в вереске, да позвякивали удила, когда лошадь вздергивала голову. И снова Вортимер ответил за всех:

— Мой государь Амбросий, мы свободный народ и не потерпим ничьего ярма. Но сейчас сакское ярмо для нас невыносимее всех иных. Поэтому мы готовы встать рядом с вами против сакской угрозы. Скажи лишь слово — и мы отправимся назад этой же дорогой и соберем всех, кто способен сражаться. И тогда еще до конца лета жди, когда на востоке заблестят наши копья.

— Как могу я быть уверен, что это не хитрость, с помощью которой вы проведете свою армию через наши защитные укрепления?

— Один из нас троих, кого сам выберешь, останется у тебя заложником в знак того, что мы действуем без обмана, — гордо ответил Вортимер.

Амбросий покачал головой:

— Нет, мне не нужны заложники.

Он явно принял решение и говорил с улыбкой. Улыбку эту и решимость Аквила, находившийся прямо за ним, услышал в его голосе.

— Хорошо, я скажу свое слово, родич Вортимер, и ты поедешь с ним назад к тем, кто потом пойдет за тобой. Но не сразу, мы о многом должны с тобой поговорить. Здесь, в горах, мне не нужны лишние люди, у меня нет для них места, нет корма для лошадей. Мне нужно только знать твердо, что я могу призвать их, когда настанет время. Все это мы и должны с тобой обсудить. А сейчас поезжайте с нами, примете участие в трапезе вместе с моими спутниками, и мы скрепим договор медом из нашего горного вереска.

Вортимер какое-то время смотрел на него молча. Затем сунул за пояс зеленую березовую ветку, спрыгнул с седла, с уздечкой в руке (его тигровой масти жеребец шел рядом) приблизился к Амбросию и, положив руку ему на сапог, поклялся в вассальной верности:

— А коли мы нарушим клятву, пусть разверзнется зеленая земля и поглотит нас, пусть накатят на нас и унесут с собой серые морские волны, пусть упадет на нас звездное небо и сокрушит навсегда.

Это была старинная клятва, и она отлично сочеталась с горами, со всей окружающей дикой обстановкой. Двое младших братьев тоже спешились и поклялись в верности вслед за Вортимером. Что ж, Молодые Лисы не изменят клятве, мелькнуло в голове у Аквилы, а вот как поведут себя те, что пришли с ними? Из горстки вождей вдруг выделилось лицо — смуглое, отчаянное, опасное, — такому ничего не стоит и кинжал всадить. Кто-то недавно назвал Аквиле его имя — Гвитолин. Глаза у него были темно-голубые, с бирюзовыми от солнца крапинками, — глаза фанатика, которому нипочем никакие клятвы.

В тот же вечер Амбросий со своей братией и Молодые Лисы со свитой пировали в крытом папоротником доме Догфела. Пламя бросало дрожащую паутину золотистого неровного света на шерстяные ткани, пятнало овчины, высекало из рукояти кинжала искру ирландского золота, выхватывало из темноты немигающие глаза собаки и густо крапчатую грудку сокола, привязанного путами к высокой спинке стула, на котором сидел Вортимер. А вокруг длинного очага сверкало подобие зазубренной колючей гирлянды — это каждый из гостей положил перед собой на пол меч, чтобы он был под рукой. По старинному обычаю, на такое сборище не полагалось приходить вооруженным, но сейчас на побережье мужчины ни на миг не расставались с оружием.

Соседом Аквилы был пожилой человек по имени Крадок, с взъерошенными, как у птицы на ветру, светлыми волосами. Лицо его выражало горькую тоску по былой жизни. Он был вождем клана с дальнего юга и тут, на севере, в Уэльсе, все ему не нравилось, казалось не таким, как в его родных горах.

— В Повисе, где мой дом, — сетовал он, — трава даже в середине зимы гуще, чем здесь в долине сейчас, а почва черная, жирная. У меня там яблоневый сад, он доходит до реки. Осенью ветки клонятся до самой земли под тяжестью яблок, — и, сокрушенно глядя в чашу, добавил: — И мед у нас вкуснее.

Амбросий поднялся с места, которое обыкновенно занимал по вечерам хозяин дома, вождь Догфел, и, высоко держа золотую чашу, обратился к Вортимеру, сидевшему рядом:

— Я пью за нашу дружбу, за новые узы между нами.

Он отпил глоток и передал чашу Молодому Лису. Тот принял ее, в знак благодарности склонив голову, и мгновение стоял так, прямой, как копье, освещаемый пламенем очага. Большая чаша сияла у него в руках. Он уже поднес ее к губам, как вдруг замер, вскинув голову, — все затихли: откуда-то с моря, из-за селения послышался заунывный крик.

На миг наступила напряженная тишина, мужчины, сидевшие вокруг очага, обменялись настороженными взглядами, а затем из селения донеслись какие-то беспорядочные возгласы.

— Мне думается, из Эрина опять подул ветер скоттов, — промолвил Амбросий и нагнулся, чтобы поднять меч.

И сразу же это его движение и произнесенные слова точно разрушили сковывавшее всех молчание: поднялся шум, все повскакали с мест, хватая оружие, — и тут в дом ворвался человек с криком «Скотты! Они плывут к берегу! Они уже в заливе!»

Амбросий круто повернулся ко всем лицом, светлые глаза его сверкали, в руке блестел обнаженный меч.

— Нам придется биться вместе раньше, чем мы думали! Вперед, братья мои!

Легкий морской бриз гнал над головой большие с серебряной каймой облака, когда воины бежали к берегу. Постепенно к ним присоединились все мужчины и юноши Абера. Между облаков, высоко в темной синеве небес, светила луна, начался прилив, вода покрыла песок там, где они испытывали своих лошадей еще несколько часов назад, а на беспокойной, как ртуть, поверхности залива темнели очертания трех кораблей: низкие, с высоким носом и кормой, они были похожи на каких-то злобных морских тварей с задранными кверху мордой и хвостом, готовых нанести удар, — многоногие твари, ибо паруса были спущены и ладьи подкрадывались на веслах.

— Укрыться за дюны! — скомандовал Амбросий. — Они не должны нас заметить, пока не вытащат суда на берег. Ждите моей команды. Может, в следующее лето, в сезон набегов, у скоттов тремя кораблями будет меньше.

От одного к другому пробежала команда: «Лечь! Укрыться!»

Аквила скорчился под прикрытием дрока. Берег ему заслонял песчаный выступ как раз в том месте, где вытекал ручей, но в общем-то это не имело значения. Все равно оставалось только ждать, когда Амбросий подаст знак… Он обнаружил, что Крадок все еще рядом с ним, и настроение у него теперь поднялось, и он думать забыл обо всех преимуществах юга.

— Да уж, это куда лучше пира! — тихонько пробормотал Крадок.

Аквила согласно кивнул и поудобнее перехватил ручку щита. У него и у самого-то давно пропал вкус к пирам. Зато сейчас, в этот миг он ощущал радость, острый холодок предвкушения боя, острый, как клинок в его руке. Время шло, по-прежнему стояла тишина, лишь ветер посвистывал в кустах дрока да за дюнами; набегая, шуршал прилив. И вот напряженный слух Аквилы уловил тихий звук погружающихся в воду весел. Дрожь ожидания пробежала по цепочке притаившихся людей. Еще немного — и их ушей достиг еле слышный, но безошибочный легкий плеск — люди соскользнули с палубы в воду, потом проскрипел по гальке киль. Все смолкло, а потом звуки повторились заново, во второй раз, потом в третий, хотя второе судно последовало за третьим так быстро, что Аквила даже не разобрал — третья это ладья или все еще вторая. Послышалась невнятная команда, тихий дерзкий смех. Аквила отчетливо услышал, как зашлепали по мелководью к берегу люди, и сделал медленный глубокий вдох; тело его напряглось, точно у бегуна перед тем, как упадет белая гирлянда. И вдруг на гребне дюны, прямо перед ним вырос Амбросий и с криком «Вперед! За мной, мои братья!» поднял меч над головой.

Еще мгновение он вырисовывался на фоне неба с бегущими облаками. А потом все разом поднялись и хлынули за ним, как волна, через гребень вниз, по сыпучему песку.

Три вражеские ладьи темнели на мелководье, уткнувшись носами в берег, похожие на морские чудовища, выброшенные на сушу. Множество людей суетилось на берегу, лунный свет падал на выбеленные известью круги щитов.

Морские разбойники и британцы — ибо все, кто был заодно с Амбросием, принадлежали Британии, без разделения на кельтов и римлян, — сошлись на мягком песке, у подножия дюн, меч на меч, щит на щит, под нестройные крики, рвущиеся из глоток со всех сторон. Скотты, застигнутые врасплох, в то время как они воображали, что сами застигнут врага врасплох, сперва пошли в яростную атаку, выкрикивая боевой клич, сомкнув щиты, пытаясь прорваться на берег. Какое-то время бой шел без перевеса и то одна, то другая сторона одерживала верх, и тогда вся масса дерущихся совершала волнообразное движение, точно знамя, колышущееся на ветру.

В ушах у Аквилы стоял дикий шум: крики, лязганье и скрежетанье мечей. Мягкий сыпучий песок обволакивал ноги, от извести с вражеских щитов в воздухе белела мелкая пыль. Крадок по-прежнему держался рядом. Он громко орал дикую ритмичную боевую песнь своего народа, перекрывая даже грохот боя, и слышать этот буйный торжествующий рев было невыносимо. Но вот из вражеской линии внезапно выпрыгнул рослый скотт с занесенным боевым топором, и песнь Крадока оборвалась стоном. Аквила почувствовал, что место рядом с ним опустело; блеснул вновь занесенный топор для удара, который должен был довершить дело. И в тот же миг Аквила прыжком очутился над поверженным Крадоком, силящимся приподняться на локте, чтобы не быть затоптанным в свалке. Подставив щит, он принял этот удар на себя. Лезвие топора прошло насквозь через бычью кожу и кованую бронзу и почти разрубило щит пополам. Сдерживая напор врага, Аквила изо всех сил налег на щит, из которого торчало лезвие, а затем сделал молниеносный выпад коротким мечом и увидел, как скотт взмахнул руками и отшатнулся, изумленно вытаращив глаза, — удар попал в цель.

Аквила вдруг понял, что враги начали уступать, волнообразная линия вся подалась в одну сторону. Однако и отступая, скотты с яростным боем уступали каждый шаг. Они уже топтались на мелководье, брызги из-под ног летели кверху, окутывая их пеленой. Теперь они начали отступать быстрее, у них уже не осталось иной цели, кроме как добраться до своих кораблей. Но и там уже шел бой — часть британцев с Молодыми Лисами во главе напала на тех, кто остался сторожить ладьи. Неожиданно на одном корабле, а затем на другом, на третьем взвились желтые огненные языки и побежали вверх по мачтам — кто-то принес из селения горящую головню. Теперь банде грабителей пути к отступлению не было. Вопль, вернее, вой вырвался из их глоток, когда они увидели пламя; они повернулись лицом к нападающим, точно загнанные кабаны, чтобы дать последний бой, стоя в мелкой воде подле своих пылающих кораблей.

Постепенно серебряный свет луны вытеснило гневное золото горящих судов, языки пламени рвались вверх, золотом отливала каждая впадина, каждая ямка на поверхности воды, и рябь бежала к берегу — сперва отливая золотым, а потом кровавым…

Все было кончено, ослепительное пламя горящих кораблей освещало трупы, усеивающие песок вдоль линии отлива, будто выброшенные морем водоросли. Снова стал слышен свист морского ветра и шорох волн. Британская сторона пересчитывала своих убитых и раненых, и Аквила встал на колени подле Крадока, помогая ему унять кровь, сочившуюся из раны на шее.

— Гляди-ка, в легионах, видно, неплохо учили драться. Добрая была схватка. И тем, что я жив, а не лежу на песке с проломленной головой, я обязан тебе. Я этого никогда не забуду.

— В пылу боя отражаешь удар от товарища все равно как от самого себя, — отозвался Аквила. — Не стоит придавать этому такого значения. Лежи тихо, а то мне не остановить кровь.

В нескольких шагах от них, ярко освещенный пламенем, вырывавшимся из оскаленной носовой фигуры ближайшей ладьи, стоял, опираясь на покрасневший от крови меч, Вортимер. Его яркая желтая туника прилипла к телу и была вся перепачкана и изорвана. Он улыбнулся Амбросию, стоя в золотившейся пенной кайме, и сказал:

— Неплохой получился союз. Мы скрепили его кровью, а это покрепче пиршественной браги.

12 Две сестры

«Крадок явно преувеличил богатство своей долины», — думал Аквила, спускаясь на лошади с низкой седловинки на тропу, которую ему указал человек с переправы. Все вокруг поросло папоротником-орляком, уже начавшим желтеть, однако там, где папоротник скосили на выстилку пола и еще не успели убрать, он горел яркими пятнами, глянцевито-золотыми, как лепестки лютика. Внизу в излучине реки мелькнул дом с тесно обступившими его хижинами, ничем не примечательный, приземистый, крытый вереском, — дом мелкого вождя, хозяина нескольких горных долин, нескольких сотен голов скота и нескольких десятков копий. Но может быть, любому человеку родная долина, когда он вдали от нее, кажется богаче и краше всех других и, может, нет слаще яблок, чем те, что растут в твоем собственном саду? Вот и его, Аквилы, родная долина в Стране Холмов… Он резко осадил нахлынувшие воспоминания, как осадил бы перед неожиданной ямой на дороге свою рыжую кобылу Инганиад.

Почти год прошел с той поры, когда лекарь Эуген привел его к правителю Британии. За этот год он худо-бедно залатал свои душевные раны, нашел какое-то место для себя в окружении Амбросия и даже заработал себе имя, хотя — он знал это — имя было не очень-то лестное. Мрачный человек со шрамом на лбу и хмурой складкой между бровями, он не имел друзей. Казалось, он носит непроницаемый панцирь, а это не располагает к дружбе. Одни звали его Дельфин, как некогда звал его старый Бруни из-за татуировки на плече. Другие — Одинокий Волк… Жалко, нет Феликса. Он бы порассказал, каким был Дельфин в прежние времена. Как весело они хохотали и как хорошо им было стрелять диких птиц на Танатских болотах! Но Феликса, наверное, давно нет в живых, скорее всего он пал, защищая Рим, и теперь лежит где-нибудь в болотах у берегов Пада.[68] А вандалы, по слухам, снова наступают на Италию…

Привычным движением Аквила успокоил лошадь, прежде чем пустить ее вниз по каменистой тропе, и мысли его вернулись к прошлому лету. Тогда вслед за Молодыми Лисами к ним пришли вожди многих кланов, и Аквила все лето обучал людей, как до этого объезжал лошадей зимой, пытаясь вбить в головы диких горцев, привычных к седлу, понятие о том, что такое регулярная кавалерия. Странно было снова оказаться в роли декуриона конницы.

Но несколько недель назад до них докатилась весть, что Вортигерн, покинутый сыновьями и большинством сторонников, бежал на север, в земли, захваченные Октой и его разбойничьими бандами, и Амбросий решил сразу же двинуться на юг, чтобы обсудить случившееся со своими новыми союзниками. Вот почему Аквила этим тихим осенним днем спускался с гор во владения Крадока — его выслали вперед предупредить вождя о том, что Амбросий прибудет с наступлением сумерек и что он просит дать приют ему и его спутникам.

Жилище вождя и лепившиеся вокруг хижины все приближались, и наконец Аквила увидел дым от очага, ползущий к вершине ржаво-коричневой горы, прямо за домом, и несколько человек, копошащихся возле огородов и коровников. Тропа свернула вправо к деревне в обход небольшого фруктового сада. Спелые яблоки висели на клонящихся к земле ветках полудиких низкорослых яблонь, и из памяти, как тени, вдруг выплыли звонкие строчки песни:

Серебряные яблоки висят на ветвях, сгибаются под их тяжестью ветви.
Дерево поет, звенит на ветру.
Но яблоки здесь были совсем не серебряные, а обыкновенные, желтые с красным, да и ветра в ветвях не было. Косые лучи неяркого осеннего солнца прорезали сад, бросая тень от каждого дерева к подножию соседнего. Неожиданно Аквила почувствовал в саду какое-то движение, раздался девичий смех — и среди листвы замелькали яркие краски: темно-красная, шафранная, коричневая, а затем густо-синяя, глубокая, точно оперение зимородка, и он понял, что это стайка девушек собирает урожай.

Они, очевидно, тоже заметили его. Смех оборвался, и на мгновение воцарилась тишина, а затем две девушки, оставив подруг, побежали к дому вождя, должно быть, сообщить о появлении незнакомца. Аквила ехал по деревне медленно, опустив поводья на шею Инганиад. Где-то совсем рядом слышался звон кузнечного молота. Когда он проезжал между крытыми папоротником хижинами, из-под навеса, где стоял ткацкий станок, вышла женщина с перекинутым через руку куском только что снятой со станка ткани. Она обернулась и проводила Аквилу взглядом, когда он проезжал мимо; рядом у ее ног маленький мальчик и щенок вырывали друг у друга ветку дикой сливы, с еще не опавшими коралловыми и алыми листочками. Выехав на открытую площадку перед домом Крадока, Аквила снова увидел тех двух девушек — они дожидались его в дверях, и он решил, что девушки, вероятно, из домочадцев Крадока, поэтому-то они и сбежали из сада, чтобы встретить гостя, как подобает, на пороге дома.

Более высокая из девушек держала в руках чашу, и, лишь только он осадил лошадь и спрыгнул на землю, она подошла к нему и протянула чашу со словами:

— Да благословит тебя Бог, путник. Испей и забудь про дорожную пыль. — Голос у девушки был удивительно тихий и нежный.

Аквила взял чашу и пригубил, как того требовал обычай. В старинной чаше, усаженной кусочками обожженной бересты, отделанной золотом и черненым серебром, был мед, жидкий мед с острым пахучим привкусом вереска. Сделав глоток, Аквила передал чашу обратно в руки девушке и впервые взглянул на нее: золотые волосы горели на солнце ярче, чем золотые пряжки на плечах ее темно-желтого платья, и он подумал — но как-то безразлично, — что девушка очень красива.

— Да осенит милость Божья этот дом. Я уже забыл о дорожной пыли, — ответил он согласно ритуалу. — Крадок, здешний вождь, у себя? Могу я поговорить с ним?

— Крадок, мой отец, на охоте, и все мужчины с ним, — ответила девушка. — Входи, пожалуйста, и располагайся, как тебе удобно.

— Войти-то я войду, но дело мое не ждет. Однако мне кажется, я могу сказать о нем и тебе. Амбросий, правитель Британии, находится на пути сюда. Он послал меня вперед предупредить Крадока о том, что прибудет к его порогу с наступлением сумерек и просит дать пристанище на ночь ему и восьми его спутникам.

Глаза девушки широко раскрылись.

— С наступлением сумерек? — испуганно переспросила она. — Тогда надо заколоть свинью.

— Так уж необходимо? Прими мое сочувствие. — В голосе Аквилы послышался презрительный смешок.

Лицо девушки стало пунцовым, он видел, как она собирает все свое достоинство, чтобы укрыться за ним, как за расшитым плащом.

— И вправду надо. Но это уж наша забота. А ты заходи в дом, я сейчас принесу тебе теплой воды — смыть пыль и дорожную усталость.

— А как быть с лошадью? — спросил он.

— Я позабочусь о ней, — ответил ему другой голос, более резкий, чуть хрипловатый, и, оглянувшись, Аквила увидел вторую девушку. Она стояла у самой головы Инганиад.

Он совсем забыл про эту вторую — маленькое, сердитое создание, смуглое, как орех, а темно-голубое платье цвета перышек зимородка еще больше подчеркивало ее смуглоту. Заметив его удивленный взгляд, она улыбнулась, но в глазах был вызов.

— Я привыкла ухаживать за лошадьми, я тебе обещаю, все будет в порядке. Можешь мне доверить свою лошадь.

Рука Аквилы сжала поводья. Предложить ему гостевую чашу, пригласить в дом и пообещать принести теплую воду, чтобы он мог смыть дорожную пыль, — все это для золотоволосой сестры было не более чем простой долг гостеприимной хозяйки перед путником, но вот в том, что предлагала эта смуглянка — отвести его лошадь в конюшню и почистить, — было что-то превышающее обычноегостеприимство.

— А это не может сделать кто-нибудь из мужчин? — спросил он.

— Ты разве не слышал? Раянид, моя сестра, ведь сказала тебе, что наш отец вместе со всеми на охоте.

— И что же, с ним все мужчины деревни?

— Да, все, кто не занят по какой-либо причине. Но может, позвать тебе Килвина? Он у себя, тачает башмаки. Или же сходить за Враном — он сидит в своей хижине с больной ногой?

— Нэсс, как ты можешь? — упрекнула ее вконец расстроенная старшая сестра, но Нэсс даже ухом не повела.

— Я сам отведу ее и все сделаю, если ты скажешь мне, где найти конюшню, — сказал Аквила.

— А потом все будут говорить, что в доме моего отца гость сам должен ставить свою лошадь в конюшню после долгой дороги? Нет уж! Пусть у нас тут бедное глухое место и пусть мы должны зарезать свинью, чтобы накормить правителя Британии, хотя свиней, смею думать, для него закалывали и до нас, зато никто не упрекнет нас, что гостю здесь приходится самому ухаживать за своей лошадью.

Аквила понял: девушка злится на него из-за того, что он смеялся над ее сестрой, вернее, даже из-за того, как он смеялся, — и, странное дело, именно за это она ему понравилась. Рука его лежала на оголовке уздечки рядом с ее рукой, и ему ничего не оставалось, как убрать ее.

— Кажется, единственное, что я могу сделать, — это поблагодарить тебя и уступить твоему желанию, — сказал он сухо.

Какое-то мгновение он стоял и смотрел, как она уводит лошадь, а потом повернулся к Раянид. Щеки девушки все еще рдели, словно маков цвет, и он подумал, что она попытается извиниться за сестру. Но она этого не сделала, а только сказала с тихим достоинством:

— Войди в дом и отдохни, а мы пока приготовим все для Амбросия.

«Что ж, сестры, очевидно, очень преданы друг другу», — решил Аквила.

Когда коров ставили на ночь в коровники, прибыли Амбросий и охотники. В этот вечер в доме Крадока было устроено пиршество, а наутро все отправились на волчью охоту. Крадок был горд тем, что в его владениях всегда хорошая охота. Вот и сейчас они привезли домой три серые туши, их сначала показали женщинам, а затем вывесили в качестве трофеев в большой комнате, перед тем как освежевать и отдать мясо собакам.

А ночью, лишь окончился пир и пришло время сна, Амбросий послал за Аквилой, чтобы он прислуживал ему вместо оруженосца, который, будучи молодым и невоздержанным, без меры возгордился тем, что участвовал в охоте на волков и по этому случаю выпил слишком много жидкого верескового меда, а теперь спал сном младенца тут же в зале под скамейкой.

Комната для гостей напомнила Аквиле каморку в доме брата Нинния, где он спал с кровавой ссадиной от обруча на шее, причинявшей ему боль при каждом движении. Только здесь, у Крадока, на постели лежали тонкой выделки оленьи шкуры и набитые перьями подушки из синей и лиловой ткани. Кто-то поставил на низком стульчике возле ложа вазу с яблоками. И запах золотистых плодов с нежными коралловыми крапинками и жилками мешался с ароматом благовонных трав, сжигаемых на белой восковой свече.

Амбросий, сидящий на постели, взял из вазы яблоко и повертел его в пальцах, разглядывая прозрачную кожицу.

— Какое чудо, это яблоко! И как редко мы это замечаем… — Он вдруг внимательно посмотрел на Аквилу. Тот, прислонившись к столбу посреди комнаты, полировал бронзовый шишак плетеного охотничьего щита, с которым его повелитель весь день не расставался.

— Послушай, Дельфин, тебе эта жизнь в горах не кажется странной? — спросил Амбросий.

— Кажется, но меньше, чем год назад.

— А для меня она привычная. Ведь с девяти лет другой я не знаю. — Он снова начал разглядывать яблоко, то и дело поворачивая его в руке. — Но сначала она мне тоже казалась странной. Я был приучен носить римскую тунику и учился читать под руководством наставника-грека. Я помню бани в Венте и квадратные комнаты с высокими потолками, помню и фракийскую конницу: как они скакали по улице с таким видом, будто весь окружающий мир — дурно пахнущая свалка. Знаешь, Дельфин, это необычное ощущение — жить одновременно в двух мирах.

— Но может, именно в этом спасение Британии, — сказал Аквила. Дохнув на бронзовый шишак щита, он принялся тереть его с удвоенной силой, чтобы избавиться от пятна волчьей крови. — Вождю, будь он чистокровный британец или же чистокровный римлянин, пришлось бы туго. Ему не управиться с такой разношерстной командой, как мы, когда дело дойдет до битвы.

— «Когда дело дойдет до битвы…» — задумчиво повторил Амбросий. — Ждать до весны уже недолго.

Он замолчал. Аквила поднял голову и поглядел на него.

Бледность и выражение озабоченности на лице Амбросия не на шутку встревожили его. И все это после пения под арфу и бесшабашного веселья в чертоге Крадока!.. От волнения Аквила даже перестал тереть щит.

— Следующей весной? — переспросил он.

— Да. Раз уж саксы зажужжали, как растревоженный улей, мы не посмеем дольше тянуть с наступлением.

Аквила почувствовал, как у него вдруг сильнее забилось сердце. Наконец, наконец грядет то, чего они так долго ждали.

Однако что-то в словах Амбросия озадачило его, и он нахмурился:

— Не посмеем? А почему ты хочешь тянуть еще?

— Тебе, вероятно, моя речь кажется слишком осторожной, будто речь старика. — Амбросий снова взглянул на него. — Дельфин, я жажду добраться до глотки саксов не меньше, чем самые отчаянные головорезы среди нас. Но я должен быть уверен в успехе. И если бы Этий прислал нам из Галлии хотя бы один легион, мы бы справились. Видишь ли, когда Рим нас подвел, я понял — пройдут годы, прежде чем мы окрепнем настолько, чтобы сражаться в одиночку… Да, я должен быть уверен в успехе. Я не могу позволить себе проиграть, ибо у меня нет ничего в запасе, ничего, что помогло бы мне обратить поражение в победу.

— А Молодые Лисы? Разве не улучшилось наше положение с их приходом? — спросил Аквила после короткой паузы.

— Да, конечно, если бы только я мог на них положиться. В самих-то Лисах, в их преданности, пожалуй, я уверен. Что же касается остальных — не знаю. Я редко доверяю даже моим соплеменникам. Мы слишком много грезили, и грезы разъединяют нас. Вот почему мы должны завязать более тесные связи с нашими новыми друзьями.

— Какого рода связи?

Амбросий положил яблоко обратно в вазу с видом человека, который решился на важный шаг.

— Дельфин, — сказал он, — возьми в жены одну из дочерей Крадока.

Сперва Аквила решил, что Амбросий шутит, но потом понял, что тот говорит серьезно. Во время пира Аквиле, как и всем остальным из свиты Амбросия, прислуживали дочери Крадока, он даже перекинулся с ними несколькими словами… но это было все.

— Я вообще не думал брать женщину от отцовского очага, — сухо сказал он.

— А ты подумай.

Наступило продолжительное молчание. При свете свечи двое спокойно смотрели друг другу в глаза.

— Почему Крадок согласится отдать дочь от своего очага? — прервав наконец молчание, спросил Аквила. — У меня нет земли, нет имущества, только лошадь и меч, что дал мне ты.

— Крадок отдаст тебе дочь, если попросишь, потому что ты из моего окружения и потому что он погиб бы в Абере, не отведи ты удар, предназначенный ему.

«Что ж, если Амбросию кажутся полезными такие вот связи между его народом и народом Вортимера, то самое правильное — ему самому взять в жены дочь какого-нибудь местного князя, но, конечно, познатнее Крадока», — мелькнуло в голове у Аквилы.

Амбросий медленно поднял голову, и Аквиле почудилось, что глаза его видят что-то важное в недоступной другим дали.

— Управлять Британией — достаточно тяжкая ноша, — проговорил Амбросий. — Она потребует от человека всех его сил и отказа от всех других привязанностей.

Аквила молчал. Из-за Флавии он не хотел иметь дело с женщинами ни сейчас, ни потом. Они таили в себе опасность и могли сильно ранить. Но он знал: попроси его сейчас Амбросий отправиться из этой освещенной комнаты прямо на смерть, сказав, что она каким-то образом может сплотить Британию и загнать варваров в море, он пошел бы не колеблясь. Так имеет ли он право отказать ему в менее значительной просьбе?

Амбросий слегка улыбнулся и посмотрел ему прямо в глаза:

— Раянид очень красивая — сливки с вересковым медом!

Аквила аккуратно повесил охотничий щит на гвоздь, вбитый в опорный столб. Он так никогда и не мог понять, что заставило его сказать:

— Сливки с вересковым медом приедаются, и, если уж я непременно должен выбрать одну из сестер, я выбираю смуглую.

13 Пустая хижина

Наутро, когда уже началась предотъездная суета, Аквила отыскал Крадока и попросил его отдать ему в жены Нэсс, предупредив, что сможет забрать ее с собой только на обратном пути. Однако, излагая свою просьбу, он не был до конца уверен, что поступает правильно и что Амбросий не ошибается. И, лишь получив согласие вождя, он понял: Амбросий прав и другого выхода у него нет.

Все уладив и договорившись обо всем с Крадоком, Аквила не спешил присоединиться к своим товарищам. Он знал, что они, должно быть, уже собрались и теперь прогуливают лошадей, но ему хотелось немного побыть одному. Он свернул в сад и стал прохаживаться под деревьями, не выпуская, однако, меча из рук. Золото ушло из сада, и даже яблоки утратили теплоту красок; холодный, пронизывающий ветер раскачивал ветки, ерошил листья, которые серебрились на фоне бегущих курчавых облаков. Пора было уходить, как вдруг он увидел Нэсс, — она стояла чуть поодаль и наблюдала за ним.

Он медленно двинулся ей навстречу, потом остановился, и они долго смотрели друг на друга.

— Нэсс, что ты здесь делаешь? — спросил он, оправившись от удивления. Голос у него был пасмурный, под стать серому, хмурому утру.

— Пришла поглядеть на тебя. Мое любопытство простительно — я ведь должна буду уехать с тобой, с чужими людьми, и провести всю жизнь под твоим крылом.

— Так, значит, Крадок, твой отец, сказал тебе?

— Да, конечно сказал. С его стороны это очень благородно. И хотя это ничего для меня не меняет, но все же лучше знать заранее, а не вдруг, в последний момент. — Она поглядела на него, и в глазах ее был тот же дерзкий вызов, что и при их первой встрече, только сейчас она не улыбалась. — Почему ты вздумал взять меня в жены? — спросила она.

Будь на ее месте золотоволосая Раянид, Аквила нашелся бы что ответить — сочинил какую-нибудь ложь, чтобы не обидеть ее, но для Нэсс это не годилось — Нэсс нужна была правда.

— До тех пор, пока мы не станем одним народом, мы не спасем Британию от варваров, — сказал он. Слова прозвучали сухо и напыщенно, но это была правда, единственное, что он мог ей сказать.

Она молча смотрела на него, потом уголки губ задергались от смеха.

— А, так, значит, это по приказу Амбросия? Ха-ха! Подумать только, а мы еще зарезали для него свинью! — И тут же, сделавшись вдруг серьезной, Нэсс с любопытством спросила: — Ну если тебе все равно, которая из нас, почему же ты выбрал меня, а не Раянид?

— Не знаю, — честно признался Аквила.

— И похоже, никогда и не будешь знать, — заметила Нэсс после короткой паузы. — Сколько у меня времени, чтобы приготовиться к свадьбе?

— На юге мы пробудем около месяца. Будь готова, когда мы еще раз пройдем здесь по дороге на север.

Нэсс оторвала взгляд от его лица — первый раз с той минуты, как он обернулся и увидел, что она следит за ним, и поглядела вокруг: на отцовский дом под соломенной кровлей, на сад, потом, меж дрожащих яблоневых ветвей, на темную громаду гор. И этот ее прощальный взгляд болью отозвался в сердце Аквилы: он вспомнил долину в Стране Холмов и следы террас с бывшими виноградниками на южных склонах.

— Я этот сад знаю уже шестнадцать лет. И вот расстанусь с ним через месяц, — сказала Нэсс, но сказала как бы не ему, а сама себе.

Аквила почувствовал, что будущий брак для нее значит гораздо больше, чем для него, потому, что ей предстояло покинуть все, что она любила и знала с детства. Но он заставил себя не думать об этом. Нельзя поддаваться жалости, тогда вся затея станет просто непереносимой. К тому же он ведь тоже был отторгнут от всего, что любил и знал с детства, причем отторгнут более жестоко.

Он услышал, как кто-то крикнул: «Дельфин, Дельфин, нам что, целый день тебя дожидаться?» Он тут же повернулся и, не сказав больше ни слова, зашагал прочь из сада, оставив Нэсс стоять под склоненными ветвями яблони.

К зиме Амбросий и его братия вернулись в Динас Ффараон. Теперь у Аквилы под западным бастионом была своя крытая дерном хижина, и ему больше не нужно было ночевать в доме Амбросия рядом с молодыми воинами. Нэсс, выстлав земляной пол свежим папоротником, устроила постель из чистых, хорошо выделанных шкур. Она готовила еду для Аквилы, если он ел дома, и долгими зимними вечерами, сидя в одиночестве, пряла шерсть при свете очага. Аквила не часто бывал здесь. За эту зиму, последнюю перед наступлением, многое еще предстояло сделать, о многом подумать, поэтому он порой вообще забывал о Нэсс, словно она жила где-то в другом мире, словно и не было их путешествия с юга, когда она ехала в кольце его левой руки.

Зима миновала, и в горы пришла весна: в спутанных зарослях восковницы у озера зашумели бекасы, а в расселине среди скал, там, где пробивается наружу ручеек, зацвела лиловая жирянка. Готовясь к походу, Динас Ффараон жужжал и гудел, точно пчелиный улей, и вся широкая долина внизу под крепостью теперь превратилась в военный лагерь.

Душным тихим вечером Аквила сидел рядом с Валарием за ужином в Доме Очага, вытянув ноги и опершись локтями о стол. Перед ним стояла деревянная тарелка с медвежьим окороком, почти не тронутым. В большой зал набилось много народу — вожди кланов, командиры отрядов, в спертом воздухе, без малейшего ветерка, трудно было дышать и есть не хотелось. Эта нависшая духота грозила вот-вот разразиться бурей. Но не одна духота мешала Аквиле спокойно ужинать. Он только недавно вернулся со своим отрядом из Сегонтия, а потом весь вечер совещался с Амбросием и его командирами. Они как будто все решили, насколько вообще возможно решить что-либо заранее. Была выслана крантара, палочка, смоченная козьей кровью и обугленная с одного конца, приказа которой не мог ослушаться ни один член племени. В течение четырех дней всем велено было прибыть в Кановий. Речь шла о Северных Кимру. Повис и юг должны были присоединиться к ним позднее уже прямо на марше. Аквила снова взглянул на незнакомых людей, сидящих рядом с Амбросием на помосте, все в римских туниках, коротко острижены на римский лад. Они тоже приехали недавно и привезли Амбросию весть о том, что он может рассчитывать на поддержку римской партии в Венте, Акве-Сулисе, Каллеве и в Сорбиодуне, бывших владениях его отца. Из мира за горами эти люди принесли еще одно известие — о том, что вторично пал Рим.

Многие годы сторонники Амбросия знали, что им нечего ждать помощи от Рима и что они отрезаны от метрополии, но сейчас они уже были не просто отрезаны, они остались совершенно одни — одинокий аванпост, сторожевая застава империи, которой больше не существует. Мысли Аквилы неожиданно вернулись к его старому отряду из гарнизона в Рутупиях, к людям его мира, которых он хорошо знал и с которыми столько лет служил, — вспомнился старый опцион, учивший его всем премудростям солдатского дела, чью науку ему сейчас самому приходится вдалбливать в головы диких горцев; вспомнился и Феликс, павший под пылающими стенами Рима. Он вдруг осекся — за четыре года Феликс со своим отрядом мог погибнуть где угодно, не обязательно в Риме, его могли перебросить в Восточную империю, и сейчас он благополучно сидит за пиршественным столом в Константинополе. Но все равно ощущение потери не проходило.

Над ним склонилась женщина, чтобы наполнить его пустую чашу. Не задумываясь, он решил, что это Нэсс, так как обычно на пирах жены наполняли чашу мужьям. Однако когда он поднял голову, то увидел, что это жена одного из командиров. И он вдруг понял: Нэсс сегодня в зале нет. Женщина улыбнулась ему и пошла дальше. Он заметил, что собравшиеся стали постепенно расходиться: закончив ужин и прихватив оружие, они покидали зал. Дел у всех было невпроворот, и некогда было сидеть сложа руки. Ожидание кончилось.

Аквила принялся торопливо есть.

— Шестнадцать лет все ждали, когда наконец настанет время спуститься с гор, — сказал Валарий каким-то надтреснутым голосом. — Шестнадцать долгих, нескончаемых лет после убийства Константина.

Аквила повернул голову и посмотрел на него.

— Ты ведь был одним из тех, кто увез Амбросия с братом подальше от опасности в день убийства. Нет разве?

Валарий сделал затяжной глоток, потом не совсем уверенным движением поставил чашу с медом обратно на стол и только после этого взглянул на Аквилу.

— Да, был, — ответил он.

— Тебе есть чем гордиться, особенно сейчас, когда Амбросий собирается занять место отца.

— Гордиться? Пусть те двое пожинают лавры — старый Финнен со своей арфой и Эуген со своими каплями и вонючими мазями.

В его насмешливом голосе сквозь хмель проступала какая-то горечь, боль незаживающей раны. Это поразило Аквилу, который тут же спросил:

— Что ты имеешь в виду?

— Эуген был лекарем Константина, а Финнен — арфистом Константина, — ответил Валарий. — Им что, на них позора нет. — И, помолчав, добавил: — А я был одним из телохранителей Константина, и все же он пал от руки убийцы.

Он замолчал, а Аквила неожиданно вспомнил сцену в Абере-из-белых-ракушек, вспомнил, какую ярость вызвала у Валария пустяковая насмешка Брихана. Даже странно, как мало мы порой знаем о людях. Он прожил рядом с Валарием, трудился вместе с ним больше года и ничего о нем не знал, кроме того, что тот слишком много пьет и что в нем погиб хороший солдат; ему и в голову не приходило, что шестнадцать лет Валарий носит в себе этот стыд, как шрам на теле, как незатянувшуюся рану, скрытую от посторонних глаз. Возможно, сегодня эта боль прорвалась потому, что ожидание кончилось и они стоят в преддверии большой битвы и поэтому немного расслабились, а возможно, виной тому его собственное ощущение потери Феликса — какие-то струны его души вдруг дрогнули, прикоснувшись к боли другого человека, более старшего, неловко отозвались на эту боль, ибо очень давно не касались чужой души, и Аквила сказал с непривычной для него мягкостью:

— Я уверен, что Амбросий так не думает.

— Зато так думаю я, — ответил Валарий. И Аквила не нашелся, что ему возразить.

Аквила быстро доел ужин и вышел в сгущающиеся сумерки. Первым делом он решил проверить лошадей и удостовериться, что отряд его тоже в порядке, и только потом двинулся к своей хижине.

Кожаный фартук, прикрывающий вход, был откинут, а на полу лежал свежий папоротник, еле теплилась сальная свеча, и отсвет от нее поблескивал на резном сундуке, где хранилась одежда Нэсс и его одежда. Все для него было приготовлено, но следов Нэсс — никаких.

Он постоял в раздумье, держась о косяк двери и пригнув голову под низкой притолокой. Он едва держался на ногах от усталости и в другой раз побыстрее стянул бы через голову портупею, рухнул бы на груду папоротника, служившего им постелью, и тут же заснул. Но сегодня, может, потому, что пал Рим и погиб Феликс и Валария до сих пор мучит стыд, пустая хижина показалась ему ужасно одинокой. Внутри саднило и была ноющая потребность, чтобы кто-то живой заметил, что он пришел домой, даже если б и не обрадовался ему. Это его испугало, потому что он знал: только пока тебе никто не нужен, ты в безопасности и тебе невозможно причинить боль. Тем не менее он загасил свечу и отправился на поиски Нэсс.

Он догадывался, где ее можно найти, — скорее всего, она в небольшой ложбинке, в расщелине, поросшей по краям кустарником, где он когда-то застал Арта с его псом, — они выслеживали ужа. А недавно он застал там Нэсс, и она ему сказала: «Это хорошее место. Оно глядит на юг. Когда я закрываю глаза и горы исчезают, я вижу, как цветут яблони в отцовском саду».

Стало совсем темно, хотя плоские облака, скопившиеся над перевалом, который вел к побережью, все еще отливали медно-розовым. В воздухе не было свежести, он прилипал к лицу, как теплый шелк, а звезды окутаны волокнами грозовых туч. Надвигается буря, подумал Аквила. Обогнув гору под нижним бастионом, он нырнул в извилистую расщелину между скалами. Тонкий серебристый всплеск под папоротниками прозвучал неестественно громко в ночной тишине, до него донесся слабый медовый запах терновника. Осторожно спускаясь, он все время поглядывал вниз и неожиданно различил неясное бледное пятно — словно пена на темной воде там, где цветущие ветки терновника склонились друг к другу над маленькой выбоиной в скале, и вдруг увидел еще одно бледное пятно и разглядел расплывчатые очертания лица, повернутого к нему.

— Нэсс? Что ты тут делаешь? — крикнул он, застыв неподвижно. — Сейчас будет гроза.

— Я люблю грозу, — ответила спокойно Нэсс.

— И поэтому пришла сюда ее дожидаться, вместо того чтобы быть в пиршественном зале?

Он не видел ее лица, видел только совсем бледное пятно на фоне более прозрачного цветущего терна, но он услыхал в ее голосе привычный для его слуха вызов.

— А почему я должна быть в зале? Я не ясновидица, чтобы знать, когда мой повелитель вернется домой.

— Но ты уже знала об этом прежде, чем прийти сюда, правда? Ты ведь мне все приготовила в доме.

— Тогда на что ты жалуешься? Тебя что, никто не накормил?

— Женщина принесла мне холодного мяса и лепешку и подливала мне вино в чашу, — сказал он со сдержанной злостью. Он разозлился, сам не понимая почему. — А когда я поглядел на нее, оказалось, что это Корделла, жена Сенфирта, а вовсе не ты.

— Удивляюсь, что ты заметил разницу.

Встав на одно колено, Аквила склонился еще ниже к ней. Он решил отплатить ей той же монетой.

— Это объясняется просто, — сказал он. — Корделла улыбалась мне, вот я и подумал, что это не можешь быть ты.

Нэсс вскочила, точно разъяренная горная кошка.

— А почему я должна тебе улыбаться? От радости, что ты увез меня из отцовского дома?

— Ты же знаешь, почему я взял тебя в жены, — сказал он, помолчав.

— Да, ты говорил мне. Чтобы укрепить связь между твоим народом и моим. — Она задыхалась от ярости, в темноте неясно проступило искаженное злобой лицо, поднятое к нему. — Я же знаю, что я тебе была не нужна, впрочем, как и ты мне. Нам обоим это все навязали. И дело не в том, что ты взял меня в жены, а в том, как ты это сделал. — Она расхохоталась резким издевательским смехом так, что ему захотелось ударить ее.

И словно этот дикий смех вызвал в природе какие-то стихийные силы, словно существовало родство между ней и надвигающейся бурей, по лощине со вздохом пронесся затяжной пронизывающий ветер, пропитанный запахом грозы и тонким медовым ароматом цветущего терновника, и тут же, осветив темную громаду гор, блеснула молния.

— И когда ты смеялся над Раянид, опять же дело в том, как ты смеялся. Всегда главное не в том, что ты делаешь, а как ты это делаешь. Ты забрал меня от отцовского очага, будто взял собаку, да нет, даже не собаку. Я видела, как ты теребил уши Кабаля и чесал его внизу под мордой. Скорее, как сундук или горшок для варки, который для тебя не представляет никакой ценности. Ты никогда не думал о том, что я могла бы в одну прекрасную ночь пырнуть тебя твоим же кинжалом и скрыться в темноте? Тебе ни разу не пришло в голову, что я могла кого-то любить из своего племени, а он, может быть, любил меня?

Наступило долгое молчание, заполненное беспокойным шелестом крепчающего ветра. Злость Аквилы медленно испарялась, уступая место невероятной усталости.

— А что, был такой человек, Нэсс?

В ней тоже угас огонь, и голос звучал тихо, безжизненно.

— Да, был, — ответила она.

— Я очень сожалею, — сказал напряженно и неловко Аквила.

— Теперь это не имеет значения. Его уже нет в живых. Он погиб на охоте тому уж девять дней. Раянид передала мне это через вестника, который приходил вчера к Амбросию.

— Очень сожалею, — вновь сказал Аквила. Больше он не нашелся что добавить.

Он знал, что она пристально смотрит на него, будто для нее не существует темноты.

— Сомневаюсь, так ли это, — наконец проговорила она. — Сомневаюсь, способен ли ты вообще сожалеть о чем-нибудь или радоваться…

— Когда-то мог, — сказал он резко и беспомощно махнул рукой. — Через два дня мы выступаем в поход против саксов, и, может быть, ты скоро освободишься от меня. А сейчас идем обратно в дом, пока не разразилась гроза.

Она слегка отступила назад:

— Ну, так кто тебе мешает, иди и спи в тепле на сухих шкурах. А я люблю грозу, я ведь тебе уже сказала. Это моя буря, и мне с ней лучше, чем с тобой.

Порывы ветра становились все более затяжными, и ветки терновника вытягивались как плети и струились по воздуху. Белая вспышка молнии на мгновение осветила Нэсс — она прижалась к скале, и ее распущенные волосы взлетали над головой. Она казалась неразделенной частичкой этой бури, и он просто не знал, как справиться с Нэсс, особенно сейчас, когда злость ушла. Но он должен справиться, в нем росла решимость не поддаваться ей, однако к решимости примешивалось и более доброе чувство — не мог же он бросить ее здесь под проливным дождем и хлещущим ветром. Он наклонился к ней и схватил за запястье.

— Пошли, Нэсс, — сказал он. Притянув ее к себе, он сжал ей другое запястье, совсем не уверенный, что она не всадит ему в спину его же собственный кинжал, стоит только отпустить ее.

Она стала отчаянно вырываться, но это продолжалось какие-то мгновения, а потом она вдруг обмякла, будто у нее кончились силы. Она устало приникла к нему, и, будь на ее месте Раянид, он подумал бы, что она плачет, тихо плачет от горя и отчаяния. Но Нэсс — в этом он не сомневался — не умела плакать. Первые глухие раскаты грома уже грохотали в горах.

— Пошли, Нэсс, — повторил он. Он отпустил одну ее руку и, все еще крепко сжимая вторую, двинулся к крутому подъему — с тяжелым мучительным вздохом Нэсс последовала за ним.

Однако ощущения, что он одержал победу, у него не было.

14 Честь первой крови

Перед ним уходила в гору главная улица Дуробрив — в лучах предвечернего солнца она была совершенно пустынна. Людей в городе за последние годы сильно поубавилось, и он постепенно приходил в упадок, как это случилось с большинством городов вблизи сакских земель, а сейчас, перед угрозой вторжения, его покинули и те немногие жители, которые еще тут оставались. Леденящее душу безлюдье заставило Аквилу неожиданно вспомнить Рутупии в ночь, когда последние Орлы улетели из Британии. В Дуробривах теперь не осталось ничего живого, кроме полудикой желтой кошки, сидящей на стене; тишина была такая глубокая, что даже тень пролетевшей чайки, мазнувшая по булыжникам, показалась событием.

Это все Аквила видел перед собой. А позади него и горстки смельчаков, стоявших у въезда на мост с городской стороны, стучали топоры, трещали бревна, раздавались хриплые громкие команды — звуки лихорадочной деятельности, усилий, направленных на то, чтобы успеть вовремя. Вовремя… Аквила бросил взгляд через плечо поглядеть, как идет разборка моста. Люди толпились на длинном деревянном настиле — остатки горожан и кельтские воины трудились бок о бок. Он видел блеск топоров в вечернем свете — они поднимались и опускались, сокрушая дерево. Катигерн, второй по старшинству из Молодых Лисов, стоя в центре, руководил работами, и вечернее солнце превращало в полыхающее пламя его рыжую голову. Неистовый закат горел за низкими лесистыми полями, окрашивая леса, болота, илистые отмели своим звенящим золотом и воспламеняя воду.

Бросив беглый взгляд на картину у себя за спиной, Аквила подумал — это даже хорошо, что сражение начнется, когда за ними будет закат.

Дорога за их спиной на сакском берегу, как и все вокруг, окрашенная золотом, постепенно поднималась по уступу холма к вершине и пропадала в горящей дали. Аквила представлял, как она уходит все дальше и дальше, в Дэву, Кановий, к древней крепости в горах Арфона…

В Дэве к ним присоединились три брата, три Молодых Лиса. Там же, зная, что Хенгест будет сразу же оповещен, едва они выступят в поход, и что главная задача нынче — не упустить времени, Амбросий разделил свое войско на две половины: быстроногую конницу и конных лучников он направил прямо на варваров, а сам с более медлительной пехотой двинулся на юг к Глеву и дальше через бывшие владения своего отца, подбирая на марше ждущие его там отряды. Это было последнее, что они слышали об Амбросии, и в ближайшие дни вряд ли могли услышать что-нибудь новое. А пока им предстояло удерживать реку.

Саксы, которые и сами уже снялись с места, прослышали (ибо в дикой местности вести летят быстрее, чем лошадь на полном скаку) о том, что британская конница топчет копытами дорогу Легионов из Дэвы, и в неисчислимом множестве устремились к реке с тем, чтобы опередить и уничтожить британскую кавалерию еще до того, как основная армия придет ей на подмогу. Через реку Дуробривы, прорезающую холмы своей широкой долиной, было всего две переправы: в устье реки и там, где почти непроходимый Андеридский лес преграждал доступ равно врагам и друзьям. Как часто Аквила видел путь этой реки, нарисованный обожженной палочкой возле очага в Динас Ффараон… Но тут мысли его вернулись к утреннему Совету, наспех созванному под прикрытием зарослей орешника. К ним в лагерь, загнав краденую лошадь, примчался небольшого роста смуглый лесной житель и сообщил, что саксы близко.

— День пути от реки, — сказал Катигерн с беспечным смехом. — Что ж, и нам столько же. Но лошади быстроходней людей.

— Даже если мы опередим их на несколько часов, нам не удержать обе переправы, — сказал Вортимер. Он впервые был без своего сокола, и потому со стороны казалось, что ему чего-то не хватает. — Поглядите, сколько нас! Жалкая горстка. — И вдруг, неожиданно приняв решение, объявил: — Но если мы вовремя успеем перекрыть мост в Дуробривах, тогда, думаю, мы удержим и переправу в верховьях реки.

Итак, они еще раз разделились: главный отряд вслед за своим проводником, маленьким лесным жителем, стал пробиваться сквозь кустарниковые заросли к переправе в шести или семи милях от побережья, туда, где под Северной Меловой древняя тропа пересекает реку, а небольшой кавалерийский отряд, возглавляемый Катигерном, не щадя измученных лошадей, помчался к мосту в Дуробривах.

И вот теперь Аквила с горсткой воинов стоял на страже на сакском берегу, гадая, как скоро появятся саксы, а его товарищи делали отчаянные усилия, чтобы успеть снести мост, отрезав путь противнику.

— Сколько тебе понадобится людей? — спросил его Катигерн, когда Аквила три часа назад вызвался взять на себя сторожевую службу.

— Считают, что Горацию на это хватило двоих, но тогда никого не останется в запасе. Поэтому дай мне девять человек, таких, которые добровольно пойдут со мной.

Он имел в виду людей из своего отряда и не ошибся — почти весь отряд мгновенно столпился вокруг него: Амгерит, Глевус, маленький сумрачный Оуэн и все-все остальные, и количество их во много раз превышало цифру «девять», но, прежде чем он успел отобрать нужных ему людей, Брихан, что было уж совсем невероятно, протиснулся вперед, расталкивая плечом плотное кольцо воинов, и с криком «А ну-ка расступись! Дорогу старшим, дети мои!» встал рядом с ним.

Этого Аквила никак не ожидал. Тепла в их отношениях не было с самого начала, с той первой встречи на дороге в Динас Ффараон, и вдруг Брихан как бы по праву встал рядом с ним возле этого обреченного моста, и он, Аквила, воспринял это как нечто естественное, словно привычную, старую одежду. Он украдкой взглянул на молодого кельта и увидел его счастливое лицо. Брихан принадлежал к народу, для которого битва была главной радостью жизни, Аквила же, вышедший из другого народа, не мог разделить эту радость. Единственное чувство, которое им сейчас владело, было острое, как лезвие ножа, леденящее чувство ожидания, но все же какая-то искра пробежала между ними, на мгновение вызвав в них ощущение братства.

На набережной раздался топот бегущих ног — и затем показался человек. Он бежал так, будто за ним гнались адские псы, и при этом что-то кричал. Они не могли расслышать, что именно он кричит, но в этом не было нужды.

— Думаю, они уже близко, — сказал Аквила и неторопливо вытащил меч. Он снова бросил взгляд через плечо. Мост был весь перекошен, и дерево сотрясалось и подпрыгивало от каждого удара топора. Он подумал, что мост долго не простоит, но саксы-то могут заявиться раньше, чем он рухнет.

Разведчик теперь добежал до них и, тяжело дыша, остановился.

— Саксы вышли из леса, — сказал он.

— Сколько их? — спросил Аквила.

— Только передовой отряд, но их больше, чем нас, а за ними идут остальные.

Аквила кивнул:

— Беги дальше и доложи об этом Катигерну.

Гонец тут же сорвался с места, и, когда шаги его глухо застучали по шатким балкам моста, десять отчаянных смельчаков встали плечом к плечу при входе на мост с сакской стороны, держа наготове обнаженные мечи и устремив взгляд туда, откуда должен был появиться враг. А позади них с удвоенной силой заработали топоры. В беспорядочной груде ярких облаков над Дуробривами засияло озерцо чистого неба, цвета увядших колокольчиков, но на нем уже лежала вечерняя тень, и чайки носились и кружились вверху, и крылья их были охвачены закатом. А затем вдали, где-то там, за безмолвным городом, громко затрубил сакский боевой рог.

Аквила мгновенно весь подобрался и застыл, будто хищный зверь, готовящийся к прыжку. Он почувствовал, как некая волна пробежала по шеренге людей, тела напряглись, словно натянутая тетива, дыхания не стало слышно.

— Братья, — начал он неуверенно, — предстоят еще годы битв, и, кто бы ни нанес последний удар, все равно в сегодняшней битве именно нам десятерым достанется честь первой пролитой крови.

Позади себя он слышал хриплые голоса, отдающие команду, раздался треск раскалывающегося дерева и всплеск обрушившейся балки — мост задрожал, как испытывающее муки живое существо. И вдруг крики послышались и спереди и сзади, желтая кошка стрелой промчалась по стене, вздыбив шерсть и задрав кверху хвост, — так тишина ушла из Дуробрив. Передовой отряд Хенгеста хлынул на берег, и последние горящие лучи предзакатного солнца заиграли на железных шлемах, наконечниках копий, на колечках кольчуг. При виде моста, передние застыли на мгновение, но тут же со звериным воем ринулись дальше и обрушились на маленькую горстку воинов, угрюмо дожидающихся их приближения.

Когда сошлись клинки, Аквилу, для которого еще мгновение назад существовало только это острое, как лезвие ножа, леденящее чувство томительного ожидания, вдруг охватила бешеная ярость. Он не раз за последние годы принимал участие в схватках с морскими разбойниками-скоттами, но с той поры, как Вирмунд Белая Лошадь сжег его дом, меч его был впервые направлен на сакса, а он из-за Флавии ненавидел всех саксов смертельной ненавистью. И сейчас эта ненависть расправила в нем крылья, приподняла его, наполняя душу страшной злорадной радостью при каждом ударе, попадающем в цель. Уже дважды рядом с ним падал кто-то сраженный врагом, и тут же на его место вставал другой. Но Аквила этого не замечал, он не видел ничего, кроме сверкающих клинков и лиц, которые надвигались на него, — голубоглазые оскаленные лица над окровавленными клинками. Его собственный клинок тоже покраснел от крови. Сегодня Аквила убивал, убивал и снова убивал, и меч его не знал промаха — он бил точно в цель, вонзался под край щита, а сердце Аквилы отстукивало: это — за отца, а это за Деметрия, за Куно, за Гвину, за старую суку Маргариту. Но, несмотря на то что не кто иной, как Флавия, вызвала эту бурю ненависти, имени ее он не произнес ни разу в этот предзакатный вечер.

Кто-то крикнул ему: «Назад! Ради Христа, назад! Мост падает!» Это заставило Аквилу вернуться в реальный мир, осознать, что он здесь не просто ради того, чтобы убивать саксов, что главная цель — сдержать их натиск и выиграть время. Он отступил назад, сделав длинный шаг, потом еще два, за ним отступили и остальные — те немногие, что остались в живых; пряча подбородки за щитами, они безжалостно рубили Морских Волков. Мост у него под ногами заходил ходуном, качаясь над водой при каждом движении, пока они пятились все дальше и дальше. Затем мост закачался еще сильнее… Аквила услышал голос, перекрикивающий беспорядочный шум битвы, голос, скомандовавший его товарищам прекратить бой, но даже не понял, что это был его собственный голос. Все опустили клинки и отскочили назад; раздался жалобный скрип, потом треск раскалывающегося дерева, и какое-то мгновение, которое показалось Аквиле вечностью, он стоял один, один перед катящейся на него волной саксов. И вдруг он ясно ощутил: за его спиной бездна, огромный провал, пустота; и тут горы, река, рваное темнеющее небо зашатались и накренились на один бок, описав гигантское полукружие, — Аквила с победным криком отпрянул и полетел вниз.

Падающая балка ударила его в висок, задев старую рану, в голове разорвался сноп света, рассыпав сверкающие острые осколки. Он чувствовал, что вокруг все с грохотом валится, рушится, но холодная вода оглушила его, поглотила и сомкнулась над головой… А затем наступила тьма, но тьма какая-то ненастоящая, скорее, какая-то мутная завеса, так и не скрывшая от него до конца мир.

Наконец завеса приподнялась, и, словно сквозь туман, он различил, что лежит на боку на траве, что его только что вырвало, и при этом из него выплеснулось чуть ли не полреки. Он подумал о том, что, наверное, сюда доходят морские приливы, так как во рту все еще сохранялся привкус соли. Он перекатился на живот и слегка приподнялся на руках; чуть погодя, он сообразил, что пора открыть глаза. Он уставился на свои руки в луже ослепительно золотого света — пальцы одной руки упирались в грубый дерн речного берега, а другой сжимали рукоять меча, с которым, вероятно, он так и не расставался. В до боли ярком сиянии он отчетливо видел каждую былинку, и ему показалась чудом крошечная с желтой полоской раковина улитки, живущая своей особой жизнью и отбрасывающая точно такую же законченную и совершенную тень, как и она сама.

— Вот так-то лучше, — услыхал он над собой голос Брихана.

Аквила с огромным усилием подтянул под себя ногу, и Брихан помог ему встать на колени. Вокруг все неприятно поплыло в свете факела, который кто-то держал над ним. В голове была тупая боль, и он испугался, что его снова вырвет. Но вот постепенно окружающий мир стал обретать привычный вид. Сгустились сумерки, но они были полны движения. Горели факелы, мимо сновали люди, лошади. В собирающейся тьме проскакала группа всадников. Он смутно различил, что там, впереди, черные линии моста торчат над бледным пятном воды; неровные, перекошенные — они кончались зазубринами обломанных балок, и за ними ничего нет. И еще он увидел, что на дальнем берегу пляшет огонь. Это означало, что варвары подожгли Дуробривы.

— Сколько наших… осталось? — спросил он хриплым голосом. Он положил руку на плечо Брихана, чтобы удержаться и не упасть. С Брихана тоже стекала вода, и в мозгу Аквилы мелькнула смутная догадка, что это Брихан вытащил его из реки.

— Пятеро. Ты и я, Струан, Амгерит и Оуэн. Но Амгерита можно и не считать. Его забрали в рыбачью хижину с остальными ранеными. Одно утешение: с саксами мы хорошо разделались — в бою покромсали да еще многих снесло, когда рухнул мост.

— Пятеро или шестеро из десяти, — сказал Аквила. — Что ж, пожалуй, не слишком большая цена за мост. — Он впервые осознал, что кто-то третий стоит возле и слушает. Подняв голову, он увидел самого Катигерна. По-прежнему опираясь на плечо Брихана, пошатываясь, Аквила поднялся на ноги. — Первая кровь наша! — сказал он.

Катигерн кивнул:

— Да, первая кровь наша. Это была доблестная битва, мой друг… Ты можешь ехать верхом?

— Могу, — сказал Аквила.

— Тогда поторопись. Мы держим путь на переправу. — Мелькнул плащ, и Катигерн исчез.

Кто-то принес Аквиле сухой плащ и накинул поверх насквозь промокшей туники, кто-то подвел Инганиад. Кобыла радостно заржала, почуяв его запах. Он застонал от боли, взбираясь в седло. Лошади все же немного отдохнули, лошади, но не люди.

Когда впоследствии Аквила размышлял обо всем этом, он уже знал, что за короткую весеннюю ночь их отряд прошел вдоль берега вверх по реке, до рассвета достиг переправы и британского лагеря, а потом, отдохнув, снова вступил в бой, так как саксы, лишившись Дуробривского моста, ринулись вглубь, в обход, чтобы атаковать переправу. Это была первая в течение последующей длительной борьбы битва за Британию, и в конце дня она принесла британцам победу, — битва, которую будут помнить еще долгое время после того, как забудется история падения Дуробривского моста. Но тогда для Аквилы все происходило точно во сне: он что-то смутно различал сквозь тупую боль в голове, все кругом колебалось, будто пестрая занавеска на ветру.

И только когда окончилась битва и вновь разгорелся закат, он еще раз вернулся в реальный мир и обнаружил, что находится в хижине угольщика и пытается обмотать куском грязной тряпки глубокую рану на руке пониже локтя, а недалеко от него, на полу, в море ярчайшего закатного света, проникающего через открытую дверь, лежит тело мертвого Катигерна.

Здесь же, в хижине, были Вортимер с Паскентом. Вортимер стоял спиной к Аквиле и отдавал какие-то приказания толпившимся около него людям, все время ударяя друг о дружку сжатые кулаки в такт своим словам:

— Будь у меня тысяча людей, я не задумываясь послал бы их довести дело до конца, а так мы ничего не можем сделать, нам только и остается, что охранять реку, пока не подоспеет Амбросий. Расставьте разведчиков на той стороне реки, пусть они мне сразу же сообщат, если заметят хоть малейшее движение. Калгал, пошли людей в деревню: ночь предстоит беспокойная — надо перенести раненых в укрытие.

Но Паскент, самый молодой из сыновей Вортигерна, стоял на коленях возле тела брата, ничего не замечая вокруг, он даже не поднимал головы.

— Говорят, Хорса тоже мертв, кто-то видел его около переправы, и с ним полегла вся дружина Хенгеста, — сказал он вдруг, а затем процедил сквозь зубы: — Надеюсь, эта смерть сегодня встанет Хенгесту поперек глотки.

Они удерживали реку еще девять дней, пока из леса, у них за спиной, не появился Амбросий со своими воинами — все исхудавшие, покрытые грязью, с израненными ногами и воспаленными красными глазами от изнурительных переходов. Кого тут только не было: лучники сгор, воины в старинных римских доспехах, старые солдаты-ветераны и сыновья старых солдат из Венты, Акве-Сулис, Сорбиодуна, из прочих городков, деревушек и поместий.

И тогда наконец они устремились на саксов.

Когда наступила зима, на несколько месяцев прервавшая сражения, саксы были оттеснены на территории, откуда их полчища хлынули весной.

Разместив часть войска в зимних лагерях в Дуробривах и Новиомаге, Амбросий остальных отвел в Венту белгов, старую столицу своего отца, которой теперь суждено было стать его столицей.

Шел мокрый снег с дождем и дул резкий ветер, когда Амбросий проезжал по улицам Венты, и весь город казался холодным, серым, запущенным. Аквила, ехавший с ним по знакомым с детства улицам, видел, как за пять лет они заросли травой. Он заприметил в толпе знакомые лица, но его никто не узнал, и ему показалось, что люди тоже поросли травой. Но все же Вента в этот день отогрела их, так как помимо магистратов и знатных горожан, встречавших их у городских ворот, множество людей радостно приветствовали Амбросия: ребенок бросил под копыта его коня веточку, на которой рдели зимние ягоды, а какой-то старик крикнул: «Я знал твоего отца, государь! Я служил под его командой в старые времена!» — и был вознагражден неожиданной улыбкой, которая, судя по всему, была для старика дороже монеты, брошенной худощавым смуглым человеком на черном жеребце.

— Ты здесь дома, среди своих, как было и в Динас Ффараон, — сказал ему позже в тот же вечер Аквила, после того как удалились магистраты и знатные горожане и вокруг очага в малых покоях старого Дворца правителя остались несколько самых близких людей Амбросия.

Амбросий протянул замерзшие руки к огню и растопырил пальцы, так что отсвет пламени горел между ними.

— Да, дома, — повторил он задумчиво и поглядел на высокое темное окно, и Аквила почувствовал, что сквозь тусклое, залепленное мокрым снегом стекло, на котором плясали огненные блики, Амбросий видит далекие гребни Арфона, видит заснеженные впадины Ир Видфы, вдыхает родной холодный горный воздух и прощается со всем этим. — Да, я дома, среди моего народа. Я сегодня даже заметил в толпе знакомые лица — и они меня вспомнили, из-за отца и деда. Но может быть, настанет день, и они вспомнят меня за мои собственные заслуги.

15 Рукавица для соколиной охоты

Весну Аквила снова встретил в горах — он был послан во главе конного отряда, для того чтобы переправить в долину женщин и детей. Маленький мрачный Оуэн, ехавший рядом с ним в арьергарде далеко растянувшегося по горной тропе обоза, не на шутку разозлился, когда Аквила назначил его своим помощником: одно дело стоять рядом с Дельфином против саксов, удерживая Дуробривский мост, и совсем другое — отправиться с ним на запад, когда вот-вот должны вновь начаться военные действия. Он дулся всю дорогу, пока они ехали по равнине, и его обожженное ветром и солнцем лицо было непроницаемо, как маска. Но постепенно прозрачный горный воздух, сумасшедший вольный дух весны сделали свое дело — настроение улучшилось, и теперь он тихо насвистывал что-то, и свист этот, чистый и высокий, похожий на далекий зов птицы, перекрывал негромкое цоканье копыт и скрип кожаной сбруи, скрежет колес запряженных волами повозок и крики погонщиков.

Аквиле было не до свиста, его занимала одна мысль: как протащить повозки с волами через топь, однако и в его душе что-то дрогнуло и раскрылось навстречу зацветающему вдоль дороги терновнику и призывному голосу ржанки. Прошел год с той поры, как он, следуя за Амбросием, покинул Динас Ффараон, год, как он не видел Нэсс. И не то чтобы он соскучился по ней — нет, но все же ему было любопытно узнать, как она тут жила без него, что делала.

Оуэн вдруг прервал свист.

— А крепость-то, крепость! Вон впереди! Стоит, будто мы никуда отсюда и не уезжали! — воскликнул он и смачно плюнул между ушами лошади.

Аквила вдруг понял, что последнюю милю едет ничего не замечая вокруг.

Они выслали вперед одного из командиров предупредить о своем приезде, и их уже ждали в загонах для скота у подножия крепостного вала. Второпях обменявшись короткими приветствиями, они оставили измученных волов с повозками на попечение тех, кто пришел их встретить, и устремились вверх по крутой тропинке к внутренним воротам крепости. Проехав между огромными бревенчатыми створами ворот, изнуренные всадники соскочили с лошадей и оказались в гуще небольшой толпы женщин с детьми, потому что в это время дня, когда солнце стоит высоко, в цитадели почти не остается мужчин. Женщинам, которым не терпелось поскорее расспросить прибывших о своих мужьях и сыновьях, то и дело приходилось подхватывать расшалившихся малышей, чтобы те не угодили под конские копыта. Стайка подростков во главе с Артом и его неизменным Кабалем, едва заслышав топот копыт, прервала свои упражнения с мечом и щитом и тоже примчалась к воротам. Одну Нэсс нигде не было видно. Впрочем, Аквила, следивший за тем, чтобы лошадей покормили, вычистили и препроводили в стойла, не очень удивился этому. Нэсс всегда умудрялась не быть на месте, когда он возвращался после длительного похода, и нечего было рассчитывать, что она хоть как-то переменилась.

Он не мог заставить себя расспросить о ней женщин, однако год — довольно большой срок, и мало ли что могло случиться. Его невольно охватило какое-то смутное беспокойство.

— Ты проследи, чтобы с лошадьми было все в порядке, — сказал он Оуэну и, повернувшись, двинулся сквозь поредевшую толпу к воротам, а затем начал спускаться к хижинам под крепостным валом.

Несколько женщин посмотрели ему вслед и с улыбкой переглянулись между собой, когда он исчез из виду, но Аквила об этом не знал.

Домик его был частично скрыт за пластом обнажившихся скальных пород и поэтому издали почти неприметен — он всякий раз возникал совершенно неожиданно, словно вырастая из-под земли. Когда он сейчас подошел к нему, картина, представившаяся его взору, буквально пригвоздила его к месту, лишив ощущения всякой реальности: Нэсс сидела на пороге дома, а в гнездышке из оленьих шкур у ее ног отчаянно брыкалось какое-то крошечное существо. Она наклонилась к нему и, глядя на него, едва слышно что-то напевала, но голос у нее был слабее и ниже, чем у Флавии, когда та пела в сакском лагере своему малышу, хотя и с теми же мурлыкающими нотками. Аквила почувствовал, как что-то сдавило горло, и ему стало трудно дышать. Хорошо еще, что Нэсс не расчесывала волосы. Она пряла, и коричневая шерсть на ручной прялке была густой и бархатистой, точно спинка пчелы, а вращающееся веретено пело свою незатейливую радостную песенку, как бы подпевая ей.

Аквила сделал шаг вперед, тень его упала ей на ноги, и Нэсс подняла голову.

— Я слышала, что ты вернулся, — сказала она так, словно он отсутствовал всего день, а не целый год.

Он взглянул на младенца, завернутого в оленью шкуру, а затем на Нэсс. Он почувствовал себя глупым, враз отупевшим, на него вдруг нашло затмение, и он перестал соображать. Нэсс ни словом не обмолвилась перед отъездом, но, может быть, она сама ничего не знала, а… может, и знала, но нарочно скрыла от него.

— Нэсс… это что, мой?

Она рассмеялась обычным своим резким, издевательским смехом, похожим на крик дикой птицы. Опустив веретено и прялку, она наклонилась, взяла на руки укутанного в шкуру младенца и прижала его к себе.

— Смотри, мой повелитель. Разве ты не видишь, что у него твой клюв, хотя дельфина на плече нет?

Аквила внимательно всматривался в личико ребенка. У малыша, как ему показалось, вообще не было никакого носа, но он решил, что женщинам виднее. На голове младенца рос темный пух, как у птенца кроншнепа, а из-под лобика на Аквилу хмуро глядели два серьезных темных глаза, слегка блуждающих, как это бывает у всех новорожденных, еще не научившихся останавливать взгляд на чем-то одном.

— Он даже хмурится, как ты, — сказала Нэсс. Она все еще продолжала смеяться, издеваясь над ним, но в ее насмешке уже не было прежней резкости.

Аквила костяшкой согнутого пальца провел по щечке младенца — она была удивительно нежная и теплая. Сын, подумал он, и глубоко внутри шевельнулось что-то необычное, отчего даже стало больно. Это маленькое живое существо, которое хмуро смотрело на него из мягких складок оленьей шкуры, был его сын, такой же как он своему отцу.

— Ты уже дала ему имя? — спросил он.

— Нет, это должен сделать ты.

Наступила короткая пауза, заполненная звуками цитадели и яростным жужжанием пчелы среди подушечек дикого тимьяна, лепившегося по краям скалы.

— Я назову его Флавиан, — сказал Аквила.

— Флавиан? — Нэсс как бы проверяла имя на слух. — Почему Флавиан?

— Так звали моего отца.

Снова наступило молчание, на этот раз более длительное.

— Итак, я узнала сразу две вещи о своем повелителе, — прервала наконец молчание Нэсс. — У моего повелителя был отец, и его звали Флавиан… Нет, даже три вещи. — Голос ее вдруг утратил насмешливые интонации. Подняв глаза, Аквила увидел, что она смотрит на него так, как будто делает открытие. — И мой повелитель, оказывается, любил отца… А я-то думала, что он вообще не способен никого любить.

Но не успел он ответить, как послышался топот ног, а затем чистый высокий свист, и со скалы спрыгнул Арт со своим псом. Огромный Кабаль всегда вертелся около босых загорелых ног хозяина. Арт засыпал Аквилу вопросами об их обратном пути и потребовал, чтобы ему разрешили сопровождать эскорт верхом, как все мужчины, так что у Аквилы снова не хватило времени на свои собственные дела.

А наутро он уже усадил жену и сына в первую повозку вместе с другими женщинами и детьми, едущими к своим мужьям. Нэсс устроилась в самом конце повозки. Она завернулась в плащ, укутав им и ребенка, которого держала на сгибе согнутой руки. Аквила уложил ее узел с вещами, а женщина, что сидела впереди с тремя ребятишками, цепляющимися за ее юбку, повернулась к ней, чтобы помочь Нэсс устроиться поудобнее.

— Маленький уже щечки отрастил, — сказала она, наклоняясь к младенцу. — А имя-то у него есть?

— Да, — сказала Нэсс. — Его зовут Флавиан.

— Флавиан? — Женщина, как и Нэсс накануне, словно проверила имя на слух. — Какое солидное мужское имя для такого крохи. Да он просто маленький пескарик.

Нэсс поглядела на существо, закутанное в ее плащ, и свободной рукой слегка отогнула и придавила складки.

— Пескарик, — повторила она, а затем случилось неожиданное: она перевела взгляд на Аквилу и рассмеялась вместе с ним, как бы разделяя его добродушный смех, чего раньше она никогда не делала. — Пескарик, сын Дельфина, — сказала она.

Аквила дотронулся до ее ноги, выразив таким образом свою признательность за этот смех, а затем повернулся и пошел за Инганиад, чтобы стать во главе отряда.

Аквила был бесконечно горд тем, что у него есть сын, но только сейчас, возглавив, как обычно, конный отряд, охраняющий вереницу повозок, запряженных волами, он впервые за шесть лет почувствовал, что время уготовило будущее и ему…

Юный Арт ехал между Аквилой и Оуэном на собственной небольшой лошади, а рядом бежал его пес Кабаль. Аквила согласился на просьбу мальчика взять его с собой, и теперь лицо юного воина пламенело от гордости, как алый плащ; он всю дорогу не убирал руку с охотничьего ножа, словно знакомые долины Арфона, через которые вилась тропа, за одну ночь могли заполниться полчищами саксов.

— Я еду помочь Амбросию, — сказал он негромко, затем поднял голову и, словно обращаясь к горам, добавил: — Скоро мы загоним Морских Волков обратно в море!


Но все обстояло совсем не так просто, ибо, несмотря на то что еще прошлой весной у британцев теплилась надежда на победу, им недоставало людей окончательно загнать Морских Волков в море. Уже не в первый раз они отбрасывали саксов в юго-восточную часть провинции, но те в несметном множестве объявлялись снова и снова, лишь только ослабевал натиск. Вот и теперь, когда набирали силу боевые дружины Окты на севере (их неизменно заносил, как стаи диких гусей в октябре, любой сакский ветер), положение британцев оставалось угрожающим.

— Нам бы одну крупную победу! — воскликнул Амбросий. — Только одну, но такую, чтобы она как трубный глас прогремела на всю страну. Тогда мы собрали бы под наши знамена не только случайные горстки храбрецов, но к нам пришли бы князья думнониев и бриганты с их землями. И у нас была бы крепкая сплоченная Британия. И мы могли бы наконец загнать Морских Волков в море.

А пока ему приходилось решать старый как мир вопрос — как заставить сражаться армию, которая в разгар военной кампании только и думает что о жатве и о том, как бы поскорее вернуться домой, а когда воины вновь встают под знамена, то уже никто не помнит, чему их обучали раньше. Так что снова и снова вставал вопрос: как сделать из римлян, равнинных жителей, и горцев-кельтов единое войско, единый организм. А там, где замешаны кельты, задача эта трудновыполнимая.

Гораздо легче было с воинами Арфона — неразрывные узы между ними и вождем делали их верными приверженцами Амбросия. Однако к тем, кто пришел вслед за Молодыми Лисами, доверия у Аквилы не было.

Он поделился своими сомнениями с лекарем Эугеном, когда однажды зимним вечером они вместе шли из бань.

— Да, пожалуй. У меня самого давно уже есть сомнения на их счет, — сказал Эуген. Слова его прозвучали глухо сквозь толстые складки плаща, которым он закрывал лицо до бровей. — Несмотря на все усилия Амбросия, несмотря на нашу дружбу… даже браки, я с грустью думаю о том, что лишь Вортимер удерживает кельтов под нашими знаменами. Но жизнь одного человека — это слишком тонкая и ненадежная ниточка. Вот такие меня посещают мрачные мысли, друг мой.

— Но ведь есть еще молодой Паскент. Могу поклясться, он не предаст.

— Да, конечно, но он не предводитель — он привык подчиняться старшим братьям. — Аквила почувствовал, что его спутник улыбнулся, ибо он, как и все остальные, любил Паскента. — Он скроен из материала, из которого сделаны лучшие наши воины, — храбр, как кабан, и предан, как пес, но он не может, в отличие от Вортимера, управлять кельтами.

Дальше они шли молча, и каждый думал свою невеселую думу.

А в это время сумерки, поднявшиеся словно тихая серая вода над улицами Венты, теперь уже синие и слегка туманные, заполняли северные пустоши, где обосновался Окта со своими бандами. И женщина с медно-рыжими волосами и серо-зелеными глазами, постоянно меняющими цвет, как море на мелководье, стояла над очагом в сложенной из камней хижине, где стены заросли почерневшим от копоти вереском. Она держала в руке кожаную, вывернутую наизнанку рукавицу для соколиной охоты, и, когда она наклонилась вперед, свет от очага осветил короткую бронзовую иглу, торчащую из шва большого пальца. В другой руке у нее был клок овечьей шерсти, который она без конца макала в какую-то сероватую густую жидкость на самом донышке глиняной чаши в горячей золе, после чего очень тщательно мазала им металлическую иглу, напоминающую зеленое жало. При этом она тихо мурлыкала какую-то песню, слова которой были гораздо древнее, чем сакские. Чтобы получить всего несколько капель этой сероватой жидкости, женщина смешала множество снадобий, и для каждого имелось свое особое заклинание, так же как и для всего зелья, и заклинание должно было сделать действие его безотказным. Помазав иглу, она давала ей высохнуть, а потом снова красила, пока бронза не потускнела и не стала темной, будто покрылась серым налетом ржавчины. А потом с той же тщательностью она вывернула рукавицу на правую сторону — красивую рукавицу из светлой кобыльей кожи медового цвета, расшитую тончайшей серебряной нитью и шелком, густо-синим, как цветы с клобучками, из чьих корней женщина по капле извлекла самый главный яд, — и отложила ее в сторону. Она сожгла клок шерсти, затем разбила глиняную чашу и бросила черепки в горящий очаг.

Для обоих — и Хенгеста, и Вортигерна, ее повелителя, будет лучше, если удастся убрать с дороги Молодого Лиса. А все, что на пользу Вортигерну, благо и для Хенгеста, но Вортигерн ничего не должен знать, пока во всяком случае… Он ведь мечтательный дурак, и все его добрые намерения разлетаются в пух и прах при первой же трудности; он способен отказаться даже от своей собственной пользы. Потом, когда дело будет сделано и окружение Амбросия распадется, как гнилое яблоко, она скажет ему, чем он ей обязан, и пусть тогда корчится от горя и стыда.

В один из дней, когда все отправились пахать землю на холмах над Вентой и осины в лугах, залитых водой, стояли совсем коричневые и пушистые от сережек, войско Амбросия вновь стало готовиться к сражениям — они должны были начаться с наступлением лета, как это теперь повторялось каждый год.

Вечером того же дня Вортимер, вернувшись на ночлег в старый Дворец правителя, в спальне, возле своей постели на сундуке с одеждой, куда падал яркий свет от свечи, увидел незнакомую рукавицу для соколиной охоты. Рукавица была из кобыльей кожи бледно-медового цвета, отделанная бахромой и тончайшим шитьем темно-синего шелка с серебряной нитью. Он позвал своего оруженосца и спросил, откуда рукавица.

— Ее принес раб из покоев господина Амбросия.

— Для меня? Ты уверен, что для меня?

— Раб сказал, что Амбросий знает, что твоя старая совсем износилась.

Вортимер все с тем же недоумением поднял рукавицу:

— Красивая вещица… Скорее похоже на подарок от женщины. — Он рассмеялся и поглядел наверх, где на жердочке сидел сокол в колпачке. — Уж больно тонкая работа для твоих острых когтей… Что ты на это скажешь, драгоценное созданье?

Он сунул руку в широкую рукавицу и тут же с проклятием выдернул ее обратно.

— Черт, да у нее тут когти! Не знаю, кто ее шил, но он оставил внутри иголку! — И с озадаченным видом он принялся сосать царапину с неровными краями на конце большого пальца, не зная, сердиться ему или смеяться.

В полночь он был мертв. Он умер, как умирают от укуса ядовитой змеи.

Новость эта быстро облетела Венту и расползлась как темное пятно по всей заново собранной армии. Амбросий с каменным лицом сам руководил отчаянными поисками раба, который принес рукавицу в комнату Вортимера.

Но все усилия оказались напрасны — раба не нашли. На другой день, вечером, Аквила в задумчивости сидел у реки и наблюдал, как вода кругами расходится вокруг морды Инганиад, пока она пьет вместе с другими лошадьми эскадрона. Но видел он не туманные серовато-янтарные тени под зацветающими ивами и не мерцание расходящихся по воде кругов, а Ровену, поющую в Медхолле Хенгеста, золотоволосую ведьму в красном одеянии. Он сам не знал, почему он был так уверен, что именно Ровена стоит за отравленной рукавицей, но сомнений у него не было. И ему показалось, что одновременно с надвигающимися на долину сумерками усиливается и предчувствие того зла, которое их ждет впереди.

То, что произошло несколькими днями позже, никого не удивило, ибо было следствием событий, случившихся раньше. Несколько верных сторонников Амбросия собрались у него за столом в комнате, где он хранил реестры и списки людей и лошадей, платежные свитки и старые римские описания маршрутов, в которых говорилось, сколько переходов от одного места до другого, и которые не раз помогали ему при составлении планов кампаний. Вот и сейчас все собрались, чтобы обсудить намеченные операции летних сражений, насколько вообще можно было что-либо предугадать. Глядя на тонкое лицо Амбросия, выхваченное из темноты светом свечи, в момент, когда он наклонился над столом, что-то показывая на развернутом свитке пергамента, где старая карта, которую прежде рисовали обожженной палочкой, была вычерчена тушью, Аквила подумал: «Как мало в нем осталось от горного жителя. И дело не в том, что он выглядит старше своих лет, носит римскую тунику и его темные волосы коротко обстрижены, нет, дело в чем-то гораздо более глубоком… в том, наверное, что он снова обратился к миру, где рос до девяти лет. Но пламя, горевшее в юном правителе Арфона, продолжает и сейчас гореть в сердце римского вождя».

Послышались шаги — кто-то шел вдоль колоннады; затем раздался окрик часового, короткий ответ — и в дверях возник Паскент, а за его спиной возник дворик, утопающий в зеленых весенних сумерках. Аквила, как и все остальные, взглянув на вошедшего, понял: началось.

Паскент прошел к столу. При свете свечи было видно, как он побледнел и осунулся; лоб под тяжелой прядью рыжих волос покрыт испариной. Он поглядел через стол на Амбросия, губы дернулись в попытке что-то сказать, но тщетно, он не мог вымолвить ни слова. Наконец, справившись с волнением, он произнес:

— Государь, я не могу их удержать.

— Все ясно. — Амбросий медленно и очень аккуратно свернул карту. Она больше не понадобится. Ни о какой войне на территории саксов в этом году даже думать нечего. — Я это предвидел. И как же они объясняют свой уход из-под моих знамен?

Паскент нервно махнул рукой:

— У них много объяснений. Одни говорят, что Вортигерн, мой отец, — их законный вождь, а я только младший сын. Те, что родом из Кимру, говорят, что саксы никогда не доберутся до Центральных Кимру, а до остальной Британии им дела нет. Говорят также, что государь мой Амбросий забыл свой народ ради римского меча и что им надоело жить по сигналу римских боевых труб и бросать свои поля в то время, когда надо собирать урожай. И это приходится делать женщинам. — Он умолк и уставился на стол, потом снова поднял глаза. — А еще говорят — не все, правда, некоторые, — будто раб, который принес смерть моему брату, сказал, что рукавицу прислал Амбросий и… люди верят.

Лицо Амбросия стало ледяным.

— Но почему, ради чего правитель Амбросий должен был желать смерти своему самому главному союзнику?

Руки Паскента, лежащие на столе, судорожно сжались, а лицо исказилось от стыда и боли.

— Потому что Гвитолин, родич моего отца, внушил им, что Амбросий, мой государь, завидовал Вортимеру и опасался, что тот может забрать себе слишком большую власть.

Наступило долгое молчание, тяжелое и гнетущее. За столом никто не шевельнулся. Затем Амбросий заговорил спокойным, непривычно безликим голосом, ровным, как поверхность клинка.

— Проси всех вождей, которые еще здесь, завтра в середине дня встретиться со мной в форуме, — сказал он.

— Это все равно ничего не изменит, — простонал Паскент.

— Я это хорошо понимаю. Что бы я им ни говорил, они все равно уйдут. Но они не покинут мои знамена и знамена Британии, не сказав мне прямо в лицо, почему они уходят. — Он на мгновение замолк, по-прежнему не отводя взгляда с изможденного лица Паскента. — А ты как? Тоже уходишь со своими? — спросил он.

— Я человек Амбросия с того самого дня, как мы дали клятву, я и мои братья. — Паскент не спускал с Амбросия по-собачьи преданных глаз. — И мне стыдно за мой народ, так стыдно, что и жить не хочу. Но если ты мне скажешь — живи, то я буду служить тебе верой и правдой, если же потребуешь расплаты, я выйду отсюда и сегодня вечером брошусь на мой меч. Но что бы ни было, я твой человек, государь Амбросий.

Все это похоже было на истерику, но Аквила знал, что это не так и что Паскент говорил искренне и бесхитростно. Паскент испытывал такой жгучий стыд за поведение своих соплеменников, что готов был расплатиться за все своей собственной жизнью, если бы знал, что смерть его хоть немного примирит Амбросия с предательством союзников.

Амбросий смотрел на него по-прежнему молча, и вдруг его застывшее бледное лицо стало постепенно оттаивать.

— Не тебе надо стыдиться, сородич. Нет, нет, живой ты мне куда нужнее, чем мертвый.

16 Белый боярышник и желтый ирис

«Я человек Амбросия с того дня, как мы дали клятву. Я и мои братья».

Эти слова звучали в ушах Аквилы, когда он на следующий день в полдень возвращался из базилики, — слова, сказанные не в отчаянии, как накануне, а с гордым вызовом только что во дворе форума в неярком весеннем свете дня. Недавняя сцена отчетливо, как живая, стояла перед глазами: Амбросий на невысоких ступенях лестницы перед дверью базилики, на лице его маска презрения; Амбросий в императорском пурпуре, в который он редко облачался, — ниспадающие складки плаща горят на солнце так неистово, будто ткань впитала в себя все краски вокруг. Одинокая фигура — он не разрешил никому из своих приближенных пойти с ним, и они наблюдали за происходящим, стоя неподалеку в тени колоннады. А внизу на траве, все еще жухлой, желто-коричневой после зимы, собрались предводители и вожди кельтской стороны и впереди всех Гвитолин с фанатичным блеском в горящих торжеством синих глазах, Гвитолин, присвоивший себе право говорить за остальных.

Все закончилось очень быстро: и переговоры, и крики, и угрожающе сжатые кулаки, и стыд, который, казалось, волнами поднимался и ходил вокруг величественной, облаченной в пурпур фигуры, спокойно стоящей на ступенях портика.

И вот когда уже все завершилось, Паскент отделился от своих соплеменников и, повернувшись к ним лицом у подножия лестницы, гневно крикнул:

— Вы послушались Гвитолина, предателя, а меня не пожелали слушать! Вы нарушили клятву. Ну что ж, шелудивые псы, теперь бегите к своим навозным кучам. Но я с вами не побегу! Я человек Амбросия с того самого дня, как мы дали клятву, — я и мои братья! — Он поднялся по ступеням и, опустившись на колени у ног Амбросия с горделивой покорностью верного пса, вложил руки в его ладони.

А позднее Крадок, тесть Аквилы, который пять дней назад явился на сбор, поджидал его в проходе под аркой. Они так внезапно столкнулись в темноте, что Аквила от неожиданности схватился за кинжал, но Крадок остановил его:

— Не так рьяно, парень. Я Крадок, а не грабитель. Я жду тебя.

— Зачем? — жестко спросил Аквила.

— Только чтобы сказать тебе, я не забыл, как в Абере ты отвел удар, предназначенный мне. — На лице Крадока резче обозначились морщины, и глаза смотрели скорбно. — Поэтому, перед тем как покинуть Венту, я не пойду к Нэсс и не стану ее уговаривать вернуться в родные края.

Аквила смотрел на него с холодеющим сердцем.

— Нэсс сама должна решить, уйти ей или остаться, — сказал он, медленно растягивая слова, затем повернулся и пошел прочь.

Шагая к дому, он слышал гул растревоженного города. Он хорошо понимал всю глубину случившейся трагедии, понимал, что она повлияет на дальнейшую судьбу Британии. Но в настоящий момент случившееся казалось ему лишь мрачным фоном для собственных его бед.

После потери Флавии он считал, что больше ему терять нечего, что бы с ним ни произошло. Это создавало ощущение безопасности, было своего рода панцирем, за которым он прятался, боясь оказаться безоружным. Но сейчас ему снова было что терять, а все складывалось так, что скорее всего потеря неизбежна. Он хорошо помнил тот момент, когда мог удержать Нэсс против ее воли, если бы понадобилось, а потом ночью опасаться удара ножа. Но по иронии судьбы это было время, когда он не нуждался в ней. И вот все переменилось, хотя он это осознал только сейчас. Теперь ему не хотелось расставаться с Нэсс, но именно теперь он не мог удерживать ее против воли.

Дойдя до большой виллы, примыкавшей к старому Дворцу правителя, где помимо Аквилы жили Эуген и еще три командира с семьями, он прошел мимо дремлющего в дверях привратника в атрий. Эта комната в самом центре дома была общей для всех, но сегодня она пустовала: ни женщин, вечно щебечущих возле самых дверей, ни детей, ни собак, готовых в любой момент затеять возню на выщербленном мозаичном полу, — никого. Пока он шел через атрий к двери, выходящей на колоннаду и залитый солнцем двор, он заметил, что у Ганимеда, в мозаике на полу, недостает еще одного кубика. С этими кубиками очень любили играть дети. Очевидно, когда-то этот дворец отличался изысканным декором. Он и до сих пор еще не утратил былой изысканности, но теперь уже с печальными следами упадка, которых до сегодняшнего дня Аквила почти не замечал, свыкнувшись с домом за два года. Зимой невозможно привести в порядок обвалившуюся штукатурку и крошащуюся каменную кладку, а летом — саксы. Стены внизу поросли травой, а основания колонн покрылись зеленым мхом. Каменный бассейн посреди мощеного дворика высох, и на дне его с остатками ила валялось несколько съежившихся прошлогодних листьев и голубиное перо, и дельфин на краю бассейна больше не пускал водяных струй из пасти, так как водосток давно уже не был таким, как в прежние времена. Несколько дней назад Нэсс поднесла на руках к дельфину Пескарика — он все еще был Пескарик, а его полное имя придерживали для особо торжественных случаев или же для случаев, когда с ним случался конфуз, — поднесла для того, чтобы он погладил это существо с разинутой пастью, и сказала при этом: «Смотри, такой же, как у твоего отца на плече». И Аквилу, который, сидя у колоннады, начищал свою амуницию и одновременно наблюдал за ними, неожиданно охватило чувство безотчетной радости, и он даже не дал себе труда подумать почему.

Он пересек дворик и через колоннаду на другой стороне направился в комнаты, отведенные для них с Нэсс. Войдя в их внутренний дворик, он сразу увидел ее — она сидела на солнце у маленькой потайной двери, выходящей во двор Дворца правителя. Тернослив, росший неподалеку, набухал почками, и тени от его ветвей ходили ходуном по старой, залитой солнцем стене, покрывая ее пестрыми пятнами, а заодно лицо и платье Нэсс. Но больше ничего не двигалось. Веретено и прялка лежали рядом на каменной скамье, где она оставила их, а сама она сидела, обхватив руками колени. На траве у ее ног спали Флавиан и щенок. Шкура щенка, вся в черно-янтарных полосах, поблескивала на солнце, а мальчик, в некогда ярко-синей тунике, успевшей поблекнуть от бесконечных стирок, спал, положив голову на щенячий бок. На них, вот так вместе, одно удовольствие смотреть, подумал Аквила. Но Нэсс на них не смотрела. Она сидела неподвижно, глядя прямо перед собой.

Она подняла голову, когда он появился из-за колонн, но не произнесла ни слова и продолжала молча сидеть, наблюдая за ним, застыв в ожидании.

Он подошел и встал рядом, привалившись плечом к стене, словно в изнеможении. Нэсс по-прежнему молчала, не отводя взгляда от его лица, хотя для этого ей теперь пришлось задрать голову.

— Интересно, что привело тебя домой в такой неурочный час? — наконец спросила она.

— Я пришел сообщить тебе, что твои соплеменники покидают знамя Амбросия. — Он с трудом подбирал слова. — Послезавтра, а может быть, даже сегодня к ночи они уйдут.

Лицо ее по-прежнему выражало лишь терпеливое ожидание.

— Я знаю, — сказала она. — Вся Вента жужжит от новостей.

— Я только что говорил с твоим отцом. Он помнит, как я когда-то отвел направленный на него удар, и поэтому оставляет за тобой право сделать выбор, Нэсс.

— А ты? Ты тоже предоставляешь мне это право?

— Если ты выберешь свой народ, я не буду тебя удерживать.

Она поднялась со скамьи и теперь стояла, глядя на него в упор, и в глазах ее светился прежний вызов.

— А как же ребенок?

Аквила не мог совладать с собой и ответил не сразу. Слова, казалось, прилипали к гортани и душили его.

Он поглядел на мальчика и щенка.

— Возьми Пескарика с собой, — произнес он, с натугой выдавив из себя слова. — Он такой маленький, и ты ему нужнее, чем я. Но только отправь его ко мне, когда он подрастет и сможет носить щит… — Он взял себя в руки. — Нет, не надо. Это ведь означает, что ты пошлешь его воевать против своего народа. Возьми его и расти сама, Нэсс.

— Какой ты странный человек, мой повелитель. Три осени назад ты забрал меня от очага моего отца так, будто я какая-то вещь, к тому же не очень-то тебе и нужная. А теперь ты отпускаешь меня… отпускаешь ребенка потому — так я думаю, — что тебе хочется, чтоб мы остались.

Аквила беззвучно кивнул. Он так плохо знал Нэсс, совсем почти не знал, во всяком случае недостаточно, чтобы понять, какие мысли бродят в ее голове, какие чувства скрываются за внешним спокойствием смуглого худенького личика.

Она долго смотрела на него, а затем, вскинув голову, захохотала своим высоким птичьим смехом и разбудила Пескарика. Малыш сел, мигая спросонок, озадаченный неожиданным появлением отца и напуганный диким смехом матери, и для утешения крепко прижал к себе щенка. Но смех Нэсс вдруг оборвался, и она зарылась лицом в ладони.

— Ночь за ночью я мечтала о свободе, о том, чтобы вернуться на родину, к своему народу… Но уже поздно. Я теперь принадлежу тебе, и я, и ребенок.

Аквиле показалось, будто удивительный покой снизошел на мир вокруг.

— Будут говорить, что ты предала свой народ, оставшись со мной, — сказал он.

Она оторвала руки от лица и, как бы принимая неизбежное, сказала:

— Да, я предаю свой народ… свой мир, оставаясь с тобой.

И вдруг ему почудилось, что в тишине, вслед за голосом Нэсс он слышит голос Флавии, некогда прекрасный, а теперь безжизненный и охрипший от горя: «Боже, помоги мне. Ведь он мой муж».

Конечно, это было не одно и то же. Он не был врагом, какими были саксы. Он не принадлежал к банде разбойников и не принимал участия в убийстве отца Нэсс. Однако в глубине души он знал, что решение Нэсс и решение Флавии выросли из одного зерна. И у него вдруг возникло мучительное желание, несвойственное человеку, каким он нынче стал, но вполне естественное для него прежнего, до того, как саксы сожгли его дом, — желание подарить что-то очень хорошее Нэсс. Ему захотелось высыпать ей на колени целую охапку каких-нибудь необыкновенных подарков: новую песню, три звезды из созвездия Ориона, мед в сотах и ветки белого цветущего боярышника в середине зимы, и не только ради самой Нэсс, но и ради Флавии.

Он услышал свой собственный голос, сдавленный, слегка сбивающийся, умоляющий ее понять и принять то единственное, сокровенное, что он мог ей сейчас дать, — другого подарка у него не было.

— Нэсс, у меня была сестра. Ее увели с собой саксы, после того как сожгли наш дом. Я молился за нее… Я думал, ее нет в живых, а потом, через несколько лет, я снова нашел ее, нашел в сакском лагере. Я хотел взять ее с собой, но для нее тоже… все было слишком поздно. Ее звали Флавия.

Впервые за эти годы он говорил о сестре.

И Нэсс, которая стояла, не разводя сведенных вместе ладоней, слегка приподняла их, как бы принимая его дар.

— Бедный Аквила… бедная Флавия… и бедная Нэсс.

Группа всадников легким галопом проскакала по улице за их домом, и Нэсс уронила руки — мир снаружи снова ворвался к ним.

Аквила пристегнул меч, отодвинув в сторону семейные дела.

— Я должен пойти проверить, есть ли наши солдаты на сторожевых постах, которые охраняли люди Вортимера.

Он произнес «люди Вортимера», а не «ваши люди», даже не заметив этого. Зато заметила Нэсс, и на губах ее появилась улыбка, горькая и в то же время нежная, как сок дикой яблони, и она с улыбкой смотрела, как Аквила большими шагами возвращается в свой мужской мир. Затем она повернулась, чтобы успокоить Пескарика, который, окончательно расстроившись из-за всего непонятного вокруг, громко разревелся.


У Аквилы почему-то было чувство, что уход войска Вортимера непременно обострит борьбу и будущие беды накатятся на них, как накатывается прилив, когда сносит дамбу. И поэтому, как только он вышел на улицу, пройдя мимо дремлющего привратника, он первым делом, чисто инстинктивным движением, попробовал, свободно ли ходит меч в ножнах, будто ждал, что сразу же услышит боевой клич саксов за стенами Венты и бряцание оружия у ворот.

Но вместо битв долгое тревожное затишье установилось на все лето. Ослабленная британская армия спешно вооружалась для охраны границ от нападения, а нападения так и не последовало. До войска, находящегося в постоянном нервном ожидании, то и дело доходили вести из разных концов Британии. Теперь, когда после смерти сына к Вортигерну вернулись его сторонники, он пытался всеми силами упрочить свое положение и заключить более тесный союз с саксами.

— Дурак! Что за дурак! — воскликнул по этому поводу Амбросий. — Какой толк заключать союз с волком, которого ты сам же пригласил к себе на порог!

И еще упорнее он и его военачальники принялись формировать армию и сколачивать воедино территории Каллевы и Венты, Акве-Сулис и Сорбиодуна — много лет эти города были предоставлены сами себе, что поставило их в особое положение, превратив магистратов в мелких князьков, таких, какими были их предки.

Вскоре до воинов Амбросия дошел слух, что в Дурноварии готовится большой сбор сакских и кельтских вождей для заключения договора, который должен был навеки закрепить за саксами их границы в Британии, и они мрачно пересмеивались, сидя вокруг сторожевых костров.

— Сакские границы будут закреплены на века, только когда умрет последний Морской Волк, не раньше.

В конце лета они узнали, чем закончилось это сборище.

К этому времени оно уже получило известность под названием «Предательство длинных ножей» и под тем же названием навеки вошло в память грядущих поколений. В соответствии с принятым обычаем, гласящим, что никто не должен являться на круг Совета с оружием в руках, Вортигерн и его люди пришли на сбор безоружными, тогда как люди из дома Хенгеста во время пиршества, которое началось сразу же после Совета, — саксы и кельты сидели на одной скамье вперемежку через одного — спрятали в рукавах кинжалы (недаром британцы тысячу лет еще потом говорили: «Не напрасно саксы носят длинные рукава» или еще: «Никогда не доверяй человеку с длинными рукавами»). По сигналу они выхватили их, и каждый нанес удар соседу слева. Около сотни знатных кельтских воинов погибли во время того Совета, но самого Вортигерна оставили в живых. И ему, который величал себя Верховным Королем, пришлось заплатить непомерный выкуп за эту милость. Растеряв последние остатки гордости, под угрозой приставленного к горлу кинжала он отказал саксам земли в Больших Лесах, в Стране Холмов и вверх по Тамезе почти до самого Лондиния. И все это писец записал, как и полагалось, на латыни, чтобы ничего нельзя было потом оспорить.

После этих печальных событий некоторые кельтские вожди вернулись, как побитые собаки с поджатыми хвостами, к Амбросию, но большинство просто растворилось в родных горах. Поскольку у британцев не хватало сил даже после того, как отозвали войска, посланные для укрепления западного побережья от набегов скоттов, — Амбросию только и оставалось, что сохранить в прежних границах старые отцовские владения с крепостью в центре — этот своего рода остров. Так прошел еще один год, и снова стояло лето в разгаре.


Бурая лесная земля мягко уходила из-под копыт Инганиад; по обе стороны дороги высились прямые, бледные стволы ясеня, и свет под высоким лиственным шатром был бледно-зеленый, так что Аквиле казалось, будто он передвигается под водой, как это всегда бывает в ясеневом лесу. Он слышал слабое позвякивание оружия следовавшего за ним патруля, но голосов не было слышно — люди привыкли хранить молчание в лесу. Юный Арт, ехавший рядом с Аквилой, — в то время как верный пес Кабаль бежал впереди, — вдруг вскинул голову и, завороженный, застыл на месте.

— Смотри, Дельфин, белка! — воскликнул он с радостной улыбкой. — Вон на той ветке… Гляди, гляди, побежала!

Аквила проследил за взглядом мальчика и увидел, как совсем близко, справа от них на суку мелькнула полоска рыжеватого меха. На мгновение зверек замер в развилке между двух веток, что-то сердито проверещал и снова побежал, взбираясь все выше, выше к качающейся тоненькой веточке, затем, сделав какой-то совсем неприметный прыжок, оказался на соседнем дереве. Он то ритмично раскачивался, то прыгал среди ветвей, словно весу в нем было не больше, чем в раздуваемом ветром пламени, и вдруг — исчез, и они только спустя мгновение услышали, как он верещит где-то уже вдалеке. Арт проверещал в ответ, а потом со смехом издал, подражая сойке, тревожный крик.

И снова воцарилось молчание, как только они тронулись дальше по лесным тропам, оставив поводья спокойно лежать на шее у лошадей.

Аквила опять взглянул на мальчика, едущего рядом. Арту исполнилось четырнадцать, но ему еще год оставалось ждать, пока Амбросий сочтет его подготовленным к сражениям (если вообще дойдет дело до открытого сражения), однако всю эту весну Арт вел себя как норовистый жеребенок, и в конце концов Амбросий отправил его к Аквиле, который ведал охраной северных границ, — пусть мальчишка вдохнет воздух походной жизни и научится быть мужчиной. Арт-медведь. В каком-то смысле это прозвище ему подходило. Аквила и сейчас видел, какая силища таится под кожаной туникой, да и в движениях мальчика была неуклюжесть медвежонка, но только не тогда, когда он сидел на лошади. Арт на коне — удивительно красивое зрелище; такая красота бывает от полного соответствия какой-то вещи или человека своему предназначению, как, например, корабль в море, птица в полете… И Арт на коне.

Сейчас они спускались к древней тропе под Северной Меловой, где четыре года назад в сорока милях к востоку Вортимер удерживал линию береговой обороны против войска Хенгеста. Они оставили позади прямые зеленые коридоры ясеневых лесов, и теперь по обочинам тянулись заросли орешника, ольхи, ивы. Они ехали, подминая копытами подлесок, и ноздри им щекотал весенний свежий воздух и запах прогретой солнцем земли и открытого простора. Арт снова настороженно вскинул голову:

— Слышишь?

Но Аквила и сам уже услыхал скрип колес и дробный стук копыт на дороге, а еще через мгновение сквозь спутанные ветки кустарника они увидели жалкую маленькую процессию: впереди несколько тощих коров, подгоняемых мальчиками-пастухами, следом быки, тянущие две повозки со скарбом, женщинами и ребятишками, и позади несколько мужчин верхом и пеших да две пастушьи собаки. Аквила за прошедший год встречал немало таких процессий — саксы, заполучив права на новые земли, забирались все дальше и дальше на юго-восток Британии.

— Опять эти бедолаги, — бросил он через плечо едущим за ним всадникам и, натянув поводья, придержал Инганиад. — Пусть пройдут, а мы потом.

Они остановили лошадей и стали ждать в придорожном кустарнике. Сперва мимо прошли коровы с белесыми от пыли животами — разгоряченные усталые животные брели понурив головы, и с их мягких морд стекали нити слюны; быки с широко расставленными рогами терпеливо тянули свой груз — повозки с печальными женщинами, детьми, кухонными горшками и домашней птицей.

— Несчастные люди! — с гневом воскликнул Арт. — А Вортигерн сидит сейчас в Герони, в своей цитадели, как ни в чем не бывало, сытый и в безопасности.

Аквилавзглянул на бледное огорченное лицо мальчика, на крепко стиснутые кулаки. Видно было, что Арт разъярен, но в глазах его, помимо злости, светилось и сострадание. Уж таков был юный Арт. Будь то собака, лошадь или же человек — он чувствовал их боль так, словно она его собственная. Такая отзывчивость, несомненно, сделает его жизнь тяжелой, гораздо более тяжелой, чем она могла бы быть, думал Аквила. Но, с другой стороны, именно за этот дар Арта будут любить люди. Тут внимание его снова привлекла процессия. Всадники на небольших лошадках ехали по обе стороны дороги, топча таволгу, особенно густо разросшуюся по обочинам. Во второй повозке, посреди своего домашнего скарба, сидя на корзине с птицей, дремала старуха, прикрыв от солнца голову немыслимой самодельной шляпой из листьев конского щавеля. В этой же повозке Аквила увидел крытый вереском пчелиный улей, надежно укрепленный в конце повозки чьими-то заботливыми руками. А за повозкой, последним — если не считать пса с израненными лапами и с языком, как тряпка, свисающим из открытой пасти, — шел человек с узлом на плече, крепкий, невысокого роста, со стертыми ногами, в грубой коричневой тунике, припорошенной дорожной пылью. Что-то при взгляде на этого человека шевельнулось в Аквиле и вызвало в его памяти полузабытое воспоминание. Так порой бывает, когда глядишь издалека на неясную фигуру, которая, приближаясь, приобретает обличье друга.

Аквила резко повернулся к Арту:

— Отведи отряд обратно в лагерь… и проследи, чтобы лошадей покормили и привязали, в случае если я не вернусь к этому времени.

— Почему? Что слу… — начал было Арт, но Аквила прервал его:

— Мне надо поговорить с одним из этих людей… со старым другом. Принимай команду, Арт.

Он видел, как недовольство на лице мальчика сменилось чувством гордости, — нежданно-негаданно ему выпала честь исполнять командирские обязанности. Через голову Арта Аквила бросил взгляд на кряжистого угрюмого человека с обветренным лицом. Да, Оуэн присмотрит за тем, чтобы все было в порядке. Аквила подобрал поводья и пустил Инганиад прямо через кустарник. Мгновение спустя, разорвав пенную волну таволги, чьи пышные головки, расступившись, опять соединились, испустив при этом густой сладкий аромат, который смешался с запахом поднятой копытами пыли, Аквила выбрался на дорогу. Люди в хвосте процессии видели, как он приближается. Они испугались и, точно овцы, сбились в кучу, потому что они уже немало натерпелись от вооруженных людей. Чтобы успокоить их, Аквила крикнул, что им не надо бояться, он хочет лишь поговорить со святым человеком. Он придержал Инганиад возле невысокого человека с узлом на плече.

— Брат Нинний, это твой там улей?

Человек, который шел не оглядываясь и поэтому не видел, как он подъехал, посмотрел на него без всякого удивления и все с той же неизменной доброжелательностью, как и при их первой встрече, но видно было, что он не узнал его.

— Да благословит тебя Бог, — сказал он. — Тебе известно мое имя, и ты знаешь про моих пчел. Прости меня и дай мне хотя бы капельку времени вспомнить тебя.

Спокойный взгляд остановился на лице Аквилы, который склонился в седле, чтобы дать путнику возможность разглядеть его получше. Аквила слегка улыбнулся, увидев, как в глазах брата Нинния пробуждаются воспоминания. Монах окинул взглядом высокую огненно-рыжую кобылу и окованный железом шлем, висящий на седельной луке, грязную, всю в пятнах, кожаную тунику и длинный кавалерийский меч на боку и снова перевел глаза на лицо Аквилы.

— Ты изменился, друг мой, по крайней мере внешне. Вероятно, прошло пять или шесть лет с той поры, когда ты помогал мне полоть бобовые грядки.

— Семь, — сказал Аквила, соскользнув со спины Инганиад. — У тебя стерты ноги, а я бодр и здоров. Садись, хотя бы ненадолго.

Нинний с опаской взглянул на высокую кобылу, которая уже начала пританцовывать от нетерпения, недовольная медленным темпом.

— Благодарю тебя, но, пожалуй, не стоит. Мне, наверное, спокойнее путешествовать на своих, хотя бы и больных ногах.

Он, очевидно, был прав, так как, судя по его виду, он не привык ездить верхом. Аквила рассмеялся, и они двинулись дальше, замыкая маленькую процессию. Они шли молча, если не считать мгновений, когда Аквила разговаривал с кобылой, чтобы успокоить ее. Один, а может быть, и двое из шедших впереди людей несколько раз оборачивались и глядели на них, но без любопытства: все чувства их притупились от усталости.

Наконец Аквила сказал:

— Насколько я понял, ты идешь с ними на запад.

Нинний вздохнул:

— Да, это так. Если бы Господь спас брата Друза вместо меня, когда Морские Волки сожгли нашу маленькую общину, он бы не побежал от врага, он бы умер мученической смертью. Останься кто-нибудь в старой деревне из христиан железного народа, которому я служил, я бы тоже остался… Хочу надеяться и верить, что остался бы. А брат Друз остался бы в любом случае, да еще, быть может, успел донести Слово Христово хотя бы до одного из саксов. Из таких, как он, и слагается Царствие Небесное. Во мне же нет истинного горения. Я не способен донести Слово Христа ни до одного сакса. Другое дело пчелы. Тут я могу еще пригодиться бедному простому люду, лишившемуся крова. Вот почему я собрал кое-какие корни из моего лекарственного садика, отпустил пчел на волю, оставив себе только один улей, который Кунефа согласился пристроить на повозке. И еще взял с собой колокол аббатства — он у меня тут в узле. И ушел вместе со всеми. — Нинний поглядел на меч, висящий на поясе у Аквилы. — А что ты? Мне кажется, ты нашел свое дело?

— Да, нашел.

— Кажется, нет ничего удивительного в том, что я не сразу узнал тебя, — сказал задумчиво Нинний.

— Семь лет достаточный срок, чтобы человек изменился.

— Есть, однако, вещи, которые меняют человека сильнее, чем годы. — Брат Нинний пристально посмотрел на него. — Когда ты пришел ко мне, весь во власти своей обиды, глухой ко всему вокруг, тебя переполняла одна лишь жажда мести, а когда ты уходил, даже и этого желания не осталось.

— Ну а сейчас?

— Думаю, ты обрел слух.

Где-то в деревьях прокуковала кукушка — голос был глубокий и сонный, истинный голос лета.

— У меня есть дело, которому я служу, есть для этой цели лошадь и меч. Есть жена и ребенок в Венте.

— Да ты богатый человек, друг мой, — сказал тихо брат Нинний, а затем добавил, словно услышал что-то в тоне Аквилы: — Но все же и сейчас рана не до конца зарубцевалась?

Аквила молчал, глядя на облако пыли, поднятое двигающимся впереди обозом. Нет, не совсем так, подумал он. Рана затянулась. Беспросветная горечь, связанная с Флавией, ушла — Нэсс положила ей конец, когда решила остаться с ним. Но что-то он все-таки утратил, утратил безвозвратно, не сознавая этого сам. И, лишь встретив брата Нинния, он остро ощутил эту утрату. Он понимал, что стал другим человеком, непохожим на того, каким он мог бы быть, если бы Флавия… если бы только Флавия…

— Нет, рана в общем-то зажила. Разве только шрам иногда побаливает, особенно перед дождем, — сказал он беспечно, и его легкомысленный тон удержал его спутника от дальнейших расспросов.

Они шли молча, пока впереди не показалась развилка, где от главной дороги отделялась вьючная тропа, убегающая вверх через лесистые перекаты. Они сильно отстали от остальных, и, когда увидели тропу, большая часть скота ее уже миновала, и теперь стадо двигалось по главной дороге. До Аквилы вдруг дошло, что они расстанутся, как только дойдут до развилки, — он пойдет в одну сторону, а Нинний в другую.

— Мне надо вон туда, — сказал он, нарушив молчание. — Мой летний лагерь внизу под деревней. Пойдем со мной, и ты будешь проповедовать Слово Христа нам, армии Британии.

Брат Нинний отрицательно покачал головой:

— Нет, я больше пользы принесу бедному бездомному люду, чем вам.

— И как далеко ты намереваешься идти? Ты уже выбрал какое-нибудь определенное место?

— Нет, я не знаю, как далеко заведет меня мой путь, и в мыслях у меня нет никакого точного места. Может быть, я остановлюсь, когда остановятся Кунефа и его люди, а может быть, и раньше, или же пойду дальше. Бог укажет мне, когда я дойду до нужного места.

— Но я-то не буду знать, где это место, — сказал Аквила, вдруг погрустнев от ощущения быстротечности, с которой все проходит: события, люди.

— Для тебя это так важно знать?

— Да, — чистосердечно признался Аквила.

Они дошли до развилки и остановились. Кукушка все еще куковала в дали, синей, как дымок от костра, а на болотистой почве, возле самой дороги, на густом зеленом ковре листьев ириса кое-где виднелись желтые цветы — прямые и горделивые, они стояли как светильники среди прохладных стрельчатых листьев. Брат Нинний нагнулся и дотронулся до цветка, но не сорвал его.

— Смотри, у ириса три лепестка. Это мудрый цветок, его венчает знак Троицы — Отец, Сын и Святой Дух; мужчина, женщина и ребенок; вчера, сегодня, завтра. Три — число совершенства, три лепестка — знак совершенства. Знаешь, друг мой, у меня сильнейшее предчувствие, что для достижения совершенства нас ждет третья встреча. Но как и когда она произойдет, мы не можем знать, это в руках Божьих. — Он перекинул через плечо свой узел. — А до той поры… да хранит тебя Бог, Аквила. — Он повернулся и торопливо зашагал вслед за остальными, чтобы догнать повозку, где стоял его улей.

Аквила, перебросив поводья через руку, провожал его взглядом, пока брат Нинний окончательно не скрылся за поворотом дороги. Тогда он сел на лошадь и двинулся легким галопом по тропе через лес. Но спустя немного времени он ослабил уздечку и пустил Инганиад свободным шагом для того, чтобы юный Арт успел проверить, все ли лошади накормлены и поставлены в свои стойла.

17 Пескарик, сын Дельфина

Весть о смерти Вортигерна достигла Венты весною, а вместе с ней пришло известие о том, что Гвитолин, главный смутьян, стал вождем кельтов. Это были дурные вести для британской стороны. Вортигерн хлебнул позора и был человеком сломленным, тогда как Гвитолин, напротив, был молод и горяч, да к тому же фанатик, способный разжечь кельтские костры. У Амбросия в ближайшие годы хватило бы забот и с саксами, а тут еще предстояло жить с оглядкой, опасаясь, как бы тебе не всадили в спину кельтский нож. Банды Хенгеста снова пришли в движение, но на этот раз не было неожиданных быстрых набегов, теперь они накатывались медленной приливной волной — одни устремлялись к верховьям Тамезы из топей древней территории иценов и дареных земель на юго-востоке, а другие из земель, получивших название Норфолк и Суффолк (как и народы — северный и южный), шли на запад с тем, чтобы отрезать Кимру и север от остальной Британии.

Амбросий со своей армией мертвой хваткой, словно пес в бычий бок, вцепился в южные фланги, нападая на них, едва только представлялась возможность, и стараясь всячески изводить врага. Но, несмотря на все это, год за годом саксы вбивали свой клин все дальше на запад, раскалывая Британию надвое. Так миновали шесть весен, и наступила седьмая зима.

Аквила теперь стал одним из командиров Амбросия, командиром аэлы — большого крыла кавалерии, которая начала постепенно завоевывать все более прочное место в британской армии. В этом была заслуга молодого Арта, собравшего вокруг себя лучших и самых доблестных молодых воинов, Арта, который вихрем носился на поле боя и был признанным вождем всей конницы. Он вечно восставал против издавна установленного порядка.

— Да, да, я уже тысячу раз слышал, что легионы опирались на пехоту, а не на конницу. Но почему мы должны делать то же самое? — спорил он с Валарием, отражая его возмущенные нападки. — Полчища саксов налетают в бессчетном множестве, как дикие гуси в октябре, их как песчинок в море. Но ведь мы, жители гор, были римской конницей, и мы-то знаем, как использовать лошадей в бою, и именно это, если Бог будет милостив, принесет нам победу.

Итак, седьмая зима подходила к концу, и дел у Аквилы было даже больше, чем раньше. Все свое время он делил между столом Совета и заливными лугами, где тренировалась кавалерия. Но тем не менее он находил свободные мгновения, чтобы внести свою лепту в воспитание Флавиана. Пескарику уже исполнилось девять лет, и он ходил в школу, которую открыл христианский священник во внутреннем дворе одного из больших домов.

Нэсс с раздражением отнеслась к школе. Если он научится говорить правду, владеть мечом и ездить верхом, зачем еще чему-то учиться?

— Помимо всего прочего он должен уметь читать, — доказывал Аквила.

Нэсс на это отвечала смехом, в котором звучали прежние презрительные нотки.

— Читать? Какой толк в чтении? В мире только меч еще что-то значит, для книг в нем больше места нет!

Аквиле больно было это слушать, против этого восставали все уроки Деметрия. Он постарался найти довод, который, как ему казалось, должен был убедить Нэсс:

— Только благодаря тому, что я умел читать, Тормод, мой хозяин, взял меня с собой в лагерь Хенгеста. Не умей я читать, я так бы и умер рабом в Ютландии.

Он не думал, что переубедил ее, но она больше не возражала. И Флавиан стал ходить в школу.

Нельзя сказать, что Флавиан был прилежным учеником, — если только удавалось, он увиливал от занятий, поскольку в книгах тоже не видел особого толка.

Настал день, когда весна еще не вступила в свои права, но все говорило о том, что она вот-вот явится, и заливные луга вокруг Венты превратились в огромный военный лагерь. Аквила со своими конниками трудились целый день, тренируя зеленых новобранцев с кимрийской границы, пытаясь научить их хотя бы слаженно двигаться или по крайней мере различать сигнал трубы и подчиняться ему во время боя. В каком-то смысле это то же, что и конные маневры, которые устраивали в Рутупиях, думал Аквила, уводя Инганиад с учебного поля. Длинные тени ложились на траву, а холмы вокруг были сплошь покрыты какими-то цветами, как бывает, когда цветет черника. Мысленным взором он все еще видел непрерывно меняющиеся краски этого неповторимого по красоте дня: конные отряды и эскадроны проносятся во всех направлениях, послушные голосу трубы; блестящие змеи на остриях пик у командиров эскадронов струятся, как пламя по ветру, — яркие, нарядные, на фоне кустов бледно-желтой, припорошенной пыльцой козьей ивы и лугов, сбрасывающих зимнюю серую одежду. И тут словно она тоже вспомнила этот день, Инганиад тихо заржала. Аквила потрепал ее по теплой влажной холке. Кобыле в этом году будет пятнадцать, и он решил больше не брать ее с собой на поле битвы. Но кому из них двоих это будет тяжелее? На этот вопрос он затруднился бы ответить.

Арт с несколькими из собратьев Амбросия только что покинул тренировочное поле, завершив последнюю учебную атаку, и теперь свернул к ивовым зарослям, чтобы оттуда проследить, правильно ли построились его конники и как эскадрон возвращается к коновязям, а потом к кострам, где уже готовится ужин. Сквозь золотисто-зеленые ветки, пушистые от лопающихся почек, Аквила заметил малиновый плащ Арта и крутой изгиб шеи его белого жеребца, потом шаркнуло и топнуло круглое копыто, звякнули удила, раздался смех, а затем он услышал голос Флавиана.

Аквила объехал низкие густые плети ивняка, обсыпанные пыльцой, и сразу же увидел сына, которому в это время полагалось быть на вечерних уроках: Флавиан стоял, расставив ноги и заложив руки за спину у стремени Арта, и глядел на молодого человека, а тот наклонился к нему из седла.

Улыбнувшись про себя, Аквила вынужден был признать свое поражение — Флавиан уже не первый раз удирал с занятий на кавалерийские тренировки. Но что-то необычное было в позе мальчика: одновременно радость и трепетное обожание, что было заметно даже по его спине, по голосу, чуть хрипловатому от волнения.

— Ну хорошо, а когда мне будет четырнадцать, ты тогда разрешишь мне ездить с тобой? Я ведь уже хорошо езжу верхом… Ты разрешишь?

Его слова неожиданно больно ранили Аквилу. Ведь это он научил Флавиана скакать на лошади, урывая крохи времени, которого у него не было, но с ним мальчик никогда так не говорил.

Когда Пескарик только родился, девять лет назад, Аквила надеялся, что они с ним станут друзьями, такими же, как они были с отцом, но почему-то этого не произошло. Он не понимал почему — он вообще редко замечал, когда что-то шло не так, а заметив, огорчался. Может быть, все дело в том, что он утратил в жизни что-то важное?

Флавиан был настолько во власти своего страстного желания стать одним из приближенных Арта, что даже не услышал тихого стука копыт Инганиад. Аквила резко остановил лошадь и сказал сухо, но как бы в шутку:

— Ах, Флавиан! А я-то считал, что ты будешь служить в моем отряде, когда войдешь в возраст и сможешь носить щит. Так, значит, ты меня покидаешь?

Флавиан подскочил при звуке отцовского голоса и обернулся — и тотчас же трепетная страстность в его лице погасла, как гаснет свет.

— Отец, я… я не знал, что ты здесь, — пробормотал он.

— Конечно не знал. Охотно тебе верю. Это, впрочем, не имеет значения, твои планы на будущее пока отложим до будущего. А в настоящий момент ты должен быть у брата Элифия и учиться читать слова, в которых больше одного слога. Ты слишком любишь пропускать занятия.

Все это было сказано тоном гораздо более язвительным, чем он предполагал. Он видел, как побледнел Пескарик, как лицо его вдруг стало несчастным, хотя на нем и появилось выражение гордости, — обычная его защитная реакция, когда ему хотелось плакать. Он видел, как Арт неожиданно подался вперед, словно собираясь дотронуться до плеча своего маленького друга, но удержался. И он вдруг понял, как бы ни воспринял это мальчик, ему, Аквиле, все равно придется исправлять положение. Он заставил себя улыбнуться и поспешно сказал:

— Ну ладно, забудем об этом. Раз уж ты здесь, окажи мне услугу — доставь в лагерь Инганиад, я хочу проверить по пути домой, как Сокол справляется с быстрым аллюром.

Он знал, Флавиан давно мечтает прокатиться на Инганиад, и поэтому ожидал увидеть вспышку радости на лице сына. На мгновение и впрямь в глазах его вспыхнул восторг, но только на мгновение.

— Хорошо, отец. Спасибо, отец, — сказал Флавиан. В заученных словах этих слышалось послушание, но и только.

Аквила сделал вид, что ничего не заметил, он спешился и крикнул одному из своих людей, чтобы тот привел Сокола, его запасную лошадь. Однако он терялся в догадках, не понимая, что вызвало недовольство сына на этот раз. Он подсадил Флавиана в седло:

— Вот и все. Теперь держись крепко. — Собственный голос в его ушах прозвучал приторно и фальшиво.

Он стал укорачивать стременной ремень и, пока возился с ним, вдруг понял, что было не так. Флавиан слишком долго мечтал о том дне, когда его наконец сочтут достойным сесть на Инганиад, и день этот должен был стать великим событием, о нем должны были прогреметь трубы. А он превратил его в кусок сладких сот, брошенных в знак примирения после выволочки. «Главное всегда не в том, что именно ты делаешь, а главное, как ты это делаешь. И когда ты смеялся над Раянид из-за свиньи, опять же все дело было в том, как ты смеялся…» Господи! Неужели он так ничему и не научился?! У него едва не вырвался стон. Но теперь уже поздно, ничего не исправишь. Не выпуская из рук уздечки Инганиад, он сел на Сокола и направил лошадей к маячившим впереди стенам Венты, туда же двигалась и группа всадников, возвращающихся в лагерь.

Флавиан казался совсем маленьким на высокой рыжей лошади. Он сидел очень прямо, глаза сияли — мужчина, едущий как равный среди мужчин. Может быть, случившееся и не было такой уж непоправимой ошибкой, в конце концов. В обращенном к нему лице сына Аквила увидел мольбу. Флавиан хотел, чтобы он отпустил поводья. Аквила колебался, хотя Инганиад была спокойной после дневных трудов, кроме того, она знала Флавиана с рождения и любила его — он постоянно забирался ей на спину в конюшне, и она привыкла к этому. Нет, она ничего не выкинет с ним. Аквила убрал руку с поводьев.

Еще мгновение — и он проклял бы себя, будь на то время, призывая на свою голову самые страшные проклятия за эту уступку. Все произошло так быстро, что окончилось, едва успев начаться. Белая сова, вылетевшая пораньше на охоту, преследуя жертву, тихо выпорхнула из зарослей ольхи и на своих большущих крыльях бесшумно, точно призрак, скользнула перед самой мордой Инганиад. Кобыла испугалась и, не чувствуя твердой руки хозяина, резко отпрянула и взвилась на дыбы. Аквила увидел искаженное от ужаса белое лицо Пескарика, которое врезалось в его память и еще долго потом преследовало его. Крикнув: «Держись!» — он свесился с седла на сторону и попытался поймать поводья, но не успел. Мгновение — и Флавиан уже лежал на земле, а он стоял на коленях, склонившись над ним.

Мальчик не двигался, а из обширной вмятины на голове, там, где он ударился об острые корни ольхи, сочилась кровь. Цепенея от страха, Аквила положил руку на сердце Пескарика, сердце билось, хотя и очень слабо, и у него вырвался глубокий прерывистый вздох облегчения. Рядом с ним на коленях стоял Арт, вокруг звучали обеспокоенные голоса, короткие отрывистые разговоры, но Аквила не слышал их. Он с отчаянной сосредоточенностью ощупывал тело Пескарика. Кажется, ничего не сломано, только эта ужасная рана на голове. С бесконечной осторожностью он поднял Флавиана на руки и встал: мальчик был совсем легкий, будто кости его были полые, как у птицы. Лошадей поймали, и кто-то подвел Инганиад, она все еще дрожала и косила глазом. Он покачал головой — ехать верхом означало бы выпустить мальчика из рук.

— Я пойду пешком, — пробормотал он.

Он шел пешком до Венты, бережно неся легкое безжизненное тельце; с ним шел Арт, который вел под уздцы свою лошадь. Он не знал и не интересовался, куда делись остальные люди. Когда они уже были внутри городских ворот, он сказал Арту:

— Поезжай вперед, предупреди Нэсс. — И после того как Арт, вскочив на коня, умчался исполнять поручение, он двинулся дальше один.

Он пронес мальчика по улице до двери дома, где к столбу был привязан конь Арта, и дальше через двор, в котором каменный дельфин все так же бессмысленно скалил пасть в разбитом фонтане. Нэсс встретила их во внутреннем дворике, за ней стоял Арт. У нее было белое лицо, почти такое же бледное, как у мальчика. Она протянула руки, чтобы взять его, но Аквила покачал головой:

— Лучше лишний раз его не трогать. Я отнесу его прямо на постель. Я ему разрешил проехать на Инганиад, а ее спугнула белая сова. — Он забыл, что Арт ей уже обо всем рассказал.

Дверь каморки, где обычно спал Флавиан, была распахнута. Он внес Пескарика и опустил на узкое ложе, и Нэсс тотчас же скользнула рядом на колени, а он повернулся к Арту, стоявшему в дверях, заполняя проем. Лицо его было полно тревоги.

— Сходи за Эугеном, приведи его как можно скорей, — сказал Аквила.

Дневной свет быстро исчезал, утекая из крохотной беленной известью каморки, как, возможно, в это время утекала жизнь из маленького, неподвижно лежащего тела Флавиана.

— Если он умрет, это значит, я убил его, — сказал Аквила.

Нэсс подняла голову и поглядела на него, но руки продолжали работать. Она убрала назад со лба и пригладила темные встрепанные перышки и положила на висок мягкую ткань, чтобы задержать медленно сочащуюся кровь.

— Вели зажечь лампы, надо чтоб у Эугена был свет для работы, — сказала она. — А потом сходи и прикажи кому-нибудь из рабов принести горячей воды.

Мучительно тянулось время, пока они ждали Эугена, — он ушел куда-то на праздничный ужин, и Арт не сразу нашел его, но в конце концов он появился, притом так спешил, что не успел даже снять пиршественный венок, принеся с собой аромат ранних белых фиалок и слабый запах вина. Эуген ощупал Флавиана, как это сделал до него Аквила, промыл и перевязал ему голову, послушал сердце, послушал, как он дышит, и, подняв его сомкнутые веки, заглянул в глаза.

— Плохой ушиб, жестокий ушиб, но, мне думается, череп цел, — сказал он. — Я зайду снова утром. А пока держите мальчика в тепле и не двигайте. И ни в коем случае не пытайтесь вернуть его в тело, пока он еще не готов. На это может уйти несколько дней.

— А он… вернется назад? — спросила Нэсс. Она все еще стояла на коленях возле постели, поддерживая обеими руками голову мальчика.

Эуген, который стоял в ногах постели, перевел взгляд с Нэсс на Аквилу, затем снова поглядел на Нэсс. Его глаза навыкате светились добротой из-под упавшего на лоб нелепого пиршественного венка.

— Я надеюсь и молюсь, — сказал он.

Следующие три дня Аквила исполнял свои служебные обязанности как обычно, но учебное поле, военные советы утратили для него реальность. Реальными были только ночи, когда он дежурил возле Флавиана, давая Нэсс немного отдохнуть. Жены обитателей их большого дома с радостью помогли бы ей, хотя ни с одной из них у нее не было особой близости, но она никому, кроме Аквилы, не могла бы доверить мальчика. Аквила стал приносить работу домой: он проверял кавалерийские реестры, решал какие-то проблемы с перевозками, но ему мало что удавалось сделать. Иногда он слегка задремывал, так как очень уставал, но сон не был глубоким, и из сознания ни на мгновение не уходила узкая келья, неяркий свет затемненной лампы, тусклые блики на беленой стене и неподвижное личико Флавиана на подушке, так похожее на лицо Флавии, невероятно похожее. Странно, что он не замечал раньше, насколько мальчик схож с сестрой.

Три ночи все шло без перемен, и только к середине четвертой Флавиан пошевелился. Он шевелился и раньше и даже что-то бормотал, но все было как будто вслепую, как будто шевелился не Флавиан, а только тело его показывало, что ему неудобно. Но на этот раз все обстояло иначе. Аквила это почувствовал, даже сидя за столом, где он работал. Он наклонился вперед, чтобы взглянуть на мальчика. Вот Флавиан снова шевельнулся, по телу прошла легкая дрожь, и затем он затих. Но дыхание его все учащалось, голова металась по подушке, рот был полуоткрыт, веки вздрагивали, словно он пытался стряхнуть с себя сон, очень для него тяжелый.

— Флавиан, — позвал его тихо Аквила. — Пескарик.

Эуген говорил, что они не должны ничего делать, чтобы вернуть его обратно в его тело, пока он не будет готов, но сейчас Флавиан готов, он делает попытки вернуться, и ему нужна помощь. Аквила не знал, слышит ли его Флавиан, но мальчик как-то заскулил и одной рукой стал комкать покрывало. Аквила остановил его руку, положив на нее свою:

— Все хорошо. Все хорошо, Пескарик. Я здесь.

У Флавиана вырвался глубокий прерывистый вздох, затем он вздохнул второй раз, открыл глаза и лежал исподлобья уставившись на отца.

— Все хорошо, — снова сказал Аквила. — Ни о чем не думай, лежи тихо.

Беспокойный взгляд Флавиана остановился на лампе, он помигал от неожиданного света и затем снова перевел глаза на отца:

— Я что… был болен?

— Нет. Ты ушиб голову, но теперь тебе лучше.

После недолгого молчания Флавиан, повернув поудобней руку, сжал Аквиле запястье.

— Я упал с Инганиад, правда? — пробормотал он с трудом. — Прости меня, отец.

— Инганиад тебя сбросила, — сказал Аквила. — Ее испугала белая сова, и она тебя сбросила. Если бы я сидел на ней, она с таким же успехом могла бы сбросить меня.

Флавиан улыбнулся. Улыбка вышла совсем сонная, и Аквила улыбнулся ему в ответ. На мгновение они вдруг стали близкими и стена, выросшая между ними, исчезла. Однако Флавиана что-то беспокоило, что-то, что должен был понять отец.

— Инганиад не виновата, — сказал он. — Отец, она вправду ни при чем. Это все из-за белой совы.

— Да, так оно и есть, виновата белая сова. Поспи еще, Пескарик.

Вряд ли Флавиану нужно было говорить об этом, глаза у него закрывались сами собой, и мгновение спустя он уже спокойно спал, все еще не выпуская руки Аквилы. Аквила посидел возле него какое-то время, наблюдая за ним, и вдруг приник головой к руке, лежащей на краю постели. Он не молился за жизнь Флавиана, он ни о чем не молился и ни о чем не просил Бога с того самого дня, когда, навсегда расставшись с Флавией, он решил, лежа под дубом, что молитва — напрасная трата времени. Но сейчас он был преисполнен чувства глубокой благодарности.

Он не поспешил будить Нэсс — она спала, и ей необходимо было как следует выспаться. А кроме того, Пескарик все еще держал его за руку.

Когда Флавиан проснулся утром, он выпил немного крепкого бульона и наградил родителей неуверенной улыбкой. Прежний барьер снова встал между ним и его отцом, хотя, может быть, и не такой высокий, как раньше.

Начав поправляться, Пескарик поправлялся буквально галопом, и всего через несколько дней Аквила, воспользовавшись утренним свободным временем, завернул его в полосатый плед местной выделки, вынес из душной комнаты и посадил на скамейку во внутреннем дворике. Солнце уже понемногу набирало силу, и старая стена за их спинами чуть прогрелась. Они были только вдвоем и сидели рядышком, а Аргус, тот самый толстый полосатый щенок, спавший рядом с Пескариком, когда Нэсс сделала выбор между Аквилой и своим племенем, — сейчас лежал, распластавшись у их ног, величественный, как каменный лев. Фиалки, растущие у стены, еще не распустились, но от листьев шел слабый аромат, и зяблик порхал в ветвях тернослива. У Аквилы было чувство, что он дома, хотя трудно, конечно, назвать «домом» это огромное разрушающееся здание, которое они делили со многими семьями, но все же это было место, где он жил с Нэсс и Пескариком, когда оказывался в Венте; жил уже почти девять лет, и каждый камень здесь был ему знаком. А для Флавиана, как ему думалось, это был действительно родной дом, первое место, которое он помнит. Но ни сада внизу под горами, ни долины среди холмов у Флавиана не было.

— Давай-ка посмотрим твою рану, — предложил Аквила и, когда мальчик послушно подставил голову отцу, сказал: — Да, она заживает… Скажу тебе одну вещь, Пескарик, у тебя будет шрам на лбу, почти такой же, как у меня, он немного подпортит твою красоту.

Флавиан широко раскрыл глаза.

— Правда? — воскликнул он радостно, будто только и мечтал об этом.

— Чистая правда, — рассмеялся Аквила, который совсем не думал, что это хорошо.

Они молча смотрели друг на друга, отец и сын, и это молчание, казалось, сблизило их, они, хотя все еще робко, потянулись навстречу друг другу.

— Пескарик, — начал Аквила, не слишком ясно представляя себе, что он собирается сказать, но вдруг почувствовал, что Пескарик его не слушает. Он насторожился — кто-то шел через Дворец правителя к маленькой боковой двери под терносливом. Он видел, как приподнялась щеколда, дверь отворилась, и широкими шагами вошел Брихан. Момент был упущен.

Аквила поднялся встретить вошедшего.

— Брихан, ну что там? — спросил он, хотя вопрос был излишним — ответ он и так знал. Они ждали последнего приказа, со дня на день готовясь выступить в поход.

Брихан, завидев его с сыном, остановился. Он весь светился тем особым огнем, который всегда загорался у него в глазах, как только приближалась битва.

— Разведчики вернулись. Сам Хенгест стоит лагерем по эту сторону моста, и мы выступаем в полдень, первыми. Я нарочно завернул сюда, чтобы сообщить тебе.

Они поглядели друг на друга, прежде чем расстаться и пойти каждый своей дорогой. Оба понимали, что кончилась пора сакских летних набегов и впереди их ждет большая битва.

— Я почти забыл, как пахнет настоящая битва, — сказал Брихан.

Аквила вдруг помрачнел, словно тень грядущей судьбы протянулась из будущего и коснулась его.

— Наверное, настоящей не было слишком долго, — ответил он резко. — Прежде в нас что-то было, что позволяло выигрывать битвы. Не уверен, сохранилось ли это и по сей день.

— Ты что, выпил слишком много вина вчера вечером? — протянул насмешливо Брихан. — Или это ты так себя взбадриваешь накануне битвы?

— Просто пришло в голову, — сказал Аквила. Он уже затягивал портупею с мечом.

Лицо Брихана стало серьезным.

— У нас есть Арт, — сказал он без обычной дерзости.

— Да, у нас есть Арт. — Аквила поднял взгляд от портупеи и поглядел на него. — Я только возьму седельный вьюк и попрощаюсь с Нэсс. Я приду на коновязи сразу же вслед за тобой.

Брихан кивнул и, собравшись уже идти, ткнул пальцем в сторону Флавиана, который с округлившимися глазами ерзал от возбуждения на скамейке.

— А как парень? — спросил он.

Ответил ему сам Флавиан:

— Я почти поправился, и у меня будет на голове шрам, как у отца.

— Ты молодец, боевой петушок! — Брихан еще мгновение постоял, глядя на него уже со смехом, и казалось, что его темно-золотистая голова маячит где-то высоко среди переплетенных ветвей тернослива. — Так здорово иметь отца, а отцу иметь сына! — добавил он и, повернувшись на пятках, прошел своей ленивой походкой через двор, делая большие шаги, и исчез в тени колоннады.

Аквила взглянул сверху вниз на сына. Если бы им побыть еще немного вместе, они бы стали друзьями. А теперь у них не будет такой возможности. Даже если он вернется, наверное, будет поздно, время уже уйдет. Он вдруг заметил, как набухли почки на терносливе, и подумал о том, что никогда не видел тернослива в цвету. Саксы приходили раньше, чем лопались почки.

— А теперь обратно в постель, — сказал он и, взяв на руки притихшего сына, отнес его в спальную каморку и опустил на узкое ложе.

— Что ты начал говорить перед тем, как пришел Брихан? — спросил Флавиан.

— Разве я что-то говорил? Забыл. — Аквила неловко обнял мальчика и быстро вышел, крикнув рабу на конюшне, чтобы тот вывел Инганиад, после чего отправился за своим седельным вьюком и затем искать Нэсс.

18 Заложник

Через несколько дней в долине реки Тамезы сошлись в битве британская и сакская армии, а еще пять дней спустя вожди обеих сторон — что было невероятным, страшным позорищем — встретились в базилике в Каллеве, чтобы обсудить условия перемирия.

Базилика, сожженная, как и вся Каллева, во время смуты, завершившей правление императора Аллекта сто пятьдесят лет назад, позднее, вместе с остальным городом, была вновь отстроена на завалах горелых кирпичей и мусора. Аквила стоял вместе с другими командирами у стола Совета на возвышении, где обычно сидели судьи, видел грубо состыкованные швы в местах соединения новых стен со старыми и даже темное горелое пятно, слегка красноватое, словно пятно плохо смытой крови, которое проступило сквозь пыльный солнечный луч, проникший в высокие окна огромного зала. Удивительно, как лезут в глаза такие мелочи, ничего не значащие, когда, Бог тому свидетель, есть великое множество важных, неотложных дел.

Что же все-таки произошло пять дней назад? Как мы пришли к такому унылому положению вещей — не то поражение, не то победа? Неужели и правда ослаблен самый дух армии из-за стольких лет ожидания? «Наверное, настоящей битвы слишком долго не было. — Так он сказал Брихану, когда пришел приказ выступать. — Раньше в нас что-то было, что позволяло нам выигрывать битвы. Не уверен, сохранилось ли это и по сей день». В ответ Брихан сказал: «У нас есть Арт». Святые слова! У нас действительно есть Арт, чьи сокрушительные кавалерийские атаки буквально вызволили битву, спасли британцев от полного краха. Он обернулся и сразу же увидел Арта — его светловолосая голова возвышалась над головами всех остальных, кто окружал сидящего Амбросия. Амбросий был из тех, за кем люди не задумываясь пошли бы в огонь и воду, просто из одной любви к нему, тогда как Арт порождал у людей уверенность, что, следуя за ним, они выйдут к свету, где их встретит целый сноп солнечных лучей, теплый радостный смех и победный звук труб. Но даже Арту не удалось извлечь победу из последней битвы, даже ему. Глазами Аквила невольно поискал Брихана, пока не вспомнил, что Брихана нет в живых, как и Инганиад (его рыжей кобыле не суждено было насладиться на старости лет спокойной жизнью среди лугов, как он задумал для нее). Странные штуки выкидывает с людьми память: ты можешь забыть на мгновение — будто это пустяк, — что твой брат по оружию мертв.

Он взглянул на Хенгеста, сидящего у дальнего конца стола в окружении своих военачальников. У Хенгеста прибавилось седины, и он уже не был таким золотистым, как в ту ночь, когда Ровена творила магию с помощью своих колдовских песен, — он слегка раздался вширь и погрузнел, но глаза были все те же, серо-зеленые, постоянно меняющие цвет, и сохранилась прежняя женственная манера теребить нитку необработанного янтаря на шее. Другую руку он держал на рукояти меча, сделанной из рога нарвала, и, сидя вполоборота, исподлобья наблюдал за Амбросием.

Амбросий говорил ровным голосом, порой срываясь на резкость, вкладывая в скупые слова весь смысл того, о чем они без конца спорили:

— Не сомневаюсь, что вам не менее, чем нам, о враг мой, трудно говорить о мире по обоюдному уговору. Однако и вы, и мы настолько ослаблены последней битвой, что обеим сторонам придется согласиться с тем, что есть лишь один путь, по которому следует идти. Ибо вы не сможете спать спокойно в ваших новых поселениях, зная, что в любой момент мы можем обрушиться на вас с флангов и что вы недостаточно сильны для того, чтобы сокрушить нас до конца. К сожалению, и мы не так сильны, чтобы вновь загнать вас в море. Таким вот образом обстоят дела.

Глубокие морщины на обветренных щеках Хенгеста обозначились резче, когда злобная улыбка тронула его губы.

— Таким вот образом обстоят дела, — повторил он. Ни на мгновение не отводя глаз от лица Амбросия, он наклонился вперед и, выпустив из правой руки янтарное ожерелье, сделал жест, будто передвинул фигуру на шахматной доске. — Пат.[69] Остается только, о враг мой, провести границу между нами.

Амбросий поднялся, вытащил кинжал из-за малинового шарфа, завязанного узлом на талии, и, слегка нагнувшись, начертил на столе кривую линию, через нее провел прямую, затем еще одну — острие кинжала безжалостно резало гладкую поверхность лимонного дерева, со звуком, который едва выдерживали уши. Амбросий, последний римский властитель Британии, держался очень спокойно, очень сдержанно, подчеркнуто вежливо, однако эта сухая линия, прочерченная с таким скрежетом, и следы кинжала, белеющие на драгоценном дереве, выдавали его истинное настроение. Аквила, внимательно следивший за всем происходящим, увидел, как постепенно линии приобретают знакомые очертания карты, той самой карты, которую он так часто видел нарисованной обожженной палочкой возле очага в Динас Ффараон, — теперь она была процарапана кинжалом на полированной поверхности стола для того, чтобы отметить согласованные с варварами границы.

Хенгест, который мрачно смотрел за тем, как растет число непонятных линий, вдруг подался вперед.

— Sa! Да это земля! — пробормотал он. — Я ведь такую видел… она лежала распростертая внизу, когда я глядел на нее сверху, как орел с высоких Меловых гор.

— Да, это картина страны, — сказал Амбросий. — Здесь Акве-Сулис, здесь Квунеций, а вот тут пролегают высокие Меловые горы, ну а здесь… — Он с силой всадил в стол кинжал и не убрал руку, пока кинжал не перестал дрожать. — А здесь в Каллеве, в базилике, стоим мы и говорим о границе.

Разговор был долгий, очень долгий, тяжелый, жаркий, пока в конце концов они не договорились обо всем. Тогда Амбросий, выхватив кинжал из стола, со скрежетом прорезал глубокий, с зазубринами, желоб через всю карту, от одного пункта до другого, как следовало по уговору, при этом Каллева оказалась почти на границе. Он прочертил линию очень аккуратно, хотя рука его дрожала, и это не укрылось от глаз Аквилы.

— Итак, дело сделано, — сказал Хенгест. — А теперь поклянись. — Он отцепил от кольчуги на груди большое наручное кольцо червонного золота и положил на стол посередине нарисованной Амбросием границы.

Амбросий взглянул на кольцо, поблескивающее в холодном зеленоватом свете большого зала.

— На чем я должен клясться? — спросил он.

— На кольце Тора.

— Тор не мой бог. Я поклянусь именем моего собственного Бога, словами, которые связывают мой народ уже целое тысячелетие. Клянусь, если мы нарушим клятву во время мира, установленного между моим народом и твоим, пусть тогда разверзнется зеленая земля и поглотит нас, пусть серые волны накатят и сметут нас, пусть звездное небо падет на нас и сокрушит насмерть.

Хенгест улыбнулся, чуть презрительно:

— Хорошо, я принимаю эту клятву. А теперь я поклянусь за свой народ на кольце Тора. — Начав говорить, он встал, большая рука лежала на кольце. — Тор, Громовержец, ты слышишь меня? Я клянусь за мой народ, клянусь, что мы тоже сдержим клятву.

Наступила тишина, в которой эхом отразилась гулкая пустота высокого зала. Затем Амбросий сказал:

— Теперь нужно отобрать людей из того и другого войска. Пусть они пройдут и обозначат границу.

Глаза Хенгеста сузились.

— Нет, осталась нерешенной еще одна вещь.

— Неужели? Какая?

— Вопрос о заложниках.

На этот раз пауза была долгой, и прервал ее возмущенный возглас сорвавшегося с места Арта, которого тут же утихомирили. Амбросий спросил:

— Разве такая священная клятва сама по себе недостаточно надежна?

— Заложник, которым дорожит его хозяин, сделает ее еще надежней, — сказал неумолимо Хенгест.

Рука Амбросия сжала рукоятку кинжала так, что побелели костяшки пальцев, почти как шрамы на полированном лимонном дереве. Он долго глядел в глаза Хенгеста.

— Очень хорошо, — произнес он наконец, и эти слова, сказанные с убийственной отчетливостью, прозвучали так, словно он процедил их сквозь зубы. Повернув голову, он по очереди внимательно оглядел людей, стоящих вокруг него. Арт, встретив его взгляд, слегка улыбнулся в ответ с высоты своего роста, Паскент смотрел прямо и открыто — ясно было, что оба они предлагают себя. Но темные глаза Амбросия, скользнув по ним, остановились на лице с обвислой кожей и мешками под глазами, на лице человека, который был одним из телохранителей его отца. — Валарий, сослужишь мне службу? — спросил он.

Странное выражение появилось на лице уже немолодого человека: расплывчатые черты вдруг обрели четкость, и Аквила увидел, с какой гордостью он вскинул голову.

— Да, государь, я с радостью это сделаю для тебя, — ответил он.

Два или три сакса стали перешептываться, а Хенгест сказал:

— Кто этот человек, кого ты предлагаешь в заложники?

— Валарий, один из телохранителей моего отца, которому я обязан жизнью. И мой друг.

Хенгест перевел взгляд с правителя Британии на старого солдата, потом снова на Амбросия — он изучал их лица, хмуря брови, — затем кивнул:

— Пусть будет так. А я вкачестве заложника…

Амбросий перебил его, голос был ровный, как клинок меча, — Аквила однажды уже слышал этот голос.

— Мне не надо заложников. Если Хенгеста ничем не связывает данная им священная клятва, я не верю, что его свяжет каким-нибудь обязательством жизнь его ближайших соратников. Поэтому я полагаюсь только на его клятву, хотя он и не полагается на мою.

Если Амбросий и надеялся устыдить своего врага, то надежда его была тщетной. Хенгест в ответ только пожал мощными плечами, а его мерцающий взгляд был по-прежнему прикован к лицу Амбросия.

— Что же, Амбросий волен поступать как ему вздумается, — заявил он. Но глаза с мерцающим блеском ясно говорили о том, что если Амбросию охота быть дураком, то…


Аквила стоял, опершись на копье, возле прохода в насыпи, там, где канаву пересекает дорога, глаза его были устремлены на северо-восток. Чуть ли не из-под ног у него начинала свое мягкое волнообразное падение земля, устремляясь к затянутой голубой дымкой долине Тамезы: лес, пашни, вьющаяся змейка реки — все расплывалось и тонуло в этой голубизне, похожей на дым. Это мог быть и дым горящих городов, но городов саксы обычно не сжигали. Они иногда грабили их, но чаще всего, не имея привычки к городской жизни, бросали на произвол судьбы, и города постепенно пустели, нищали и приходили в упадок; а те немногие оставшиеся в них жители в конце концов перенимали сакский образ жизни. Ведь теперь вся эта земля была сакской.

Лето почти кончилось, шестое лето с той поры, как Хенгест и Амбросий сидели друг против друга за столом Совета в Каллеве. Щеглы суетились у канавы среди шелковых обсыпающихся головок чертополоха, и кусты боярышника внизу на склонах стояли уже багряно-ржавые от ягод, хотя на валу, в желто-рыжей, как собачья шкура, траве, все еще цвели колокольчики. Пять лет назад этот вал был просто новенькой земляной насыпью, возведенной среди голых холмов для того, чтобы пометить границу между двумя мирами, а сейчас он уже выглядел так, будто был здесь всегда, — часть пейзажа, привычная и устоявшаяся, как и сами холмы.

В вечернем воздухе Аквила уловил легкий запах древесного дыма, к которому примешивался теплый и сухой аромат дерна; заржала лошадь; где-то запели; он услышал, как задребезжало ведро возле скученных домиков караульного поста за его спиной. Сначала никакого караула вдоль холмов не было, но с годами заключенный в долине Тамезы мир становился все более напряженным и неспокойным, и простая линия раздела постепенно превратилась в охраняемую границу. Аквила провел здесь почти все пять лет, и порой ему казалось, что он может легко представить себе жизнь легионеров на Адриановом валу в давние времена: бесконечное ожидание и глаза, постоянно прикованные к северу; и дел вроде бы немного, но и расслабиться невозможно. Все эти пять лет Амбросий с Артом, который всегда находился при нем, вели борьбу за то, чтобы сплотить воедино своих воинов и добиться хоть какого-то согласия с соседями к тому времени, когда две боевых армии, Британии и варваров, снова сойдутся на поле брани. Несмотря на клятвы и заложников, все знали: время это неизбежно наступит. В прошедшем году на границе было так неспокойно, что, казалось, оно совсем близко. Лето, однако, прошло довольно тихо, и пора, благоприятная для военных кампаний, заканчивалась.

Свет постепенно угасал, и Аквила уже собрался спуститься к караульному посту, когда вдруг он заметил какое-то движение в кустах, немного ниже по склону.

Он замер, мгновенно насторожившись, и стал ждать. Довольно долго внизу все было неподвижно, лишь черный дрозд с недовольным стрекотаньем вылетел из зарослей боярышника; но затем снова что-то шевельнулось в кустах, оплетенных высокой осенней травой, — кто-то явно пробирался к дороге. Рука Аквилы привычно сжала древко копья, и, нахмурившись, он следил за чьими-то короткими, осторожными перебежками — все ближе и ближе, и наконец человек выскочил из-под прикрытия зарослей белого боярышника на открытое пространство. Почти старик, решил Аквила, увидев в гаснущем свете дня его голову с проседью, словно окутанную серой паутиной, да и бежал незнакомец, низко пригибаясь к земле, виляя из стороны в сторону и делая зигзаги, наподобие бекасов, но далеко не так легко и проворно, как они. Старик то и дело спотыкался и пошатывался на ходу, будто окончательно выдохся: судя по всему, он уходил от погони и сейчас, собрав последние силы, стремился добраться до пограничной вехи раньше, чем его настигнут преследователи. Аквила хотел было крикнуть своих солдат, но передумал. Он не заметил следов погони, и если беглецу удалось в данный момент избавиться от нее, то крикнуть означало бы выдать его. Он спустился вниз и приготовился мгновенно действовать, если понадобится. Беглец был уже совсем близко от вала, настолько близко, что в какой-то момент Аквила подумал: тот успеет до него добраться. Но неожиданно из кустов донесся щелкающий звук, что-то прожужжало в воздухе, как оса, — и незнакомец закачался, едва не упав, но затем собрался с силами и снова побежал. Аквила выскочил на дорогу, громко призывая людей с караульного поста. Прожужжала вторая стрела, пущенная из кустов, но в слабом вечернем свете она так и не достигла цели и теперь дрожала, воткнувшись в землю посреди дороги. Аквила метнул копье в кусты, туда, откуда прилетела стрела, раздался крик, и он, выхватив меч, бросился дальше. Мгновение спустя к нему во всю мочь неслись его люди; он подбежал к незнакомцу, как раз когда тот упал, и сразу же увидел короткую сакскую стрелу у него в спине. С чувством ужаса, не веря своим глазам, он вдруг узнал этого человека — заложник, столь странным образом вернувшийся к своим.

Опустившись на колени прямо на дороге, Аквила склонился над ним, воины его столпились вокруг.

— Это Валарий, — сказал он. — Ребята, несите его к нашим. Дьяволы! Поглядите, что они с ним сделали!

Старика подняли и пронесли через вал, до которого он чуть-чуть не добежал, на британскую сторону, в безопасное место, и положили лицом вниз. Но уже было слишком поздно. Однако Валарий поднялся на колени и теперь стоял, глядя на Аквилу, — на лбу у него выступил пот, лицо дергалось, но губы тронула слабая улыбка.

— Ох, Дельфин! Пять лет большой срок… Как хорошо снова… быть… среди друзей, — произнес он и рухнул на руки Аквилы.

— Расставьте караул на случай нападения! — приказал Аквила. — Валарий, во имя нашего Господа, что произошло?

— Они не нападут на вас… не рискнут… ничего затевать на границе… Сейчас не станут, — задыхаясь проговорил Валарий. — Я хотел отсидеться… до темноты… а потом пересечь границу, но они… отыскали меня слишком быстро. — Почувствовав руку Аквилы на спине около раны, он воскликнул: — Не надо, пусть все как есть! Ничего уже не сделать, а если ты тронешь… я умру… тотчас. Я все равно умру, но сначала… я должен рассказать.

Аквила тоже знал, что ничего нельзя сделать, слишком глубоко вошла стрела. Он поудобнее устроил старика, подложил руку ему под плечи так, чтобы ничего не давило на стрелу, и подставил колено, чтобы была опора снизу, при этом он напряженно вслушивался в хриплые, отрывистые слова, которые Валарий выдавливал из себя с отчаянным упорством:

— Хенгест заключил… союз с Гвитолином… и еще со скоттами… Скотты из Южных Кимру… все готовят наступление… наступление…

— Когда? — спросил Аквила.

— Через… полмесяца по… первоначальному плану. У них остается… чистый месяц, пока… можно вести кампанию… а может, и больше месяца… Хотят сыграть на том, что Амбросий… ни о чем не подозревает… так поздно, в конце года. Но теперь, зная, что я… ускользнул от них… и что у меня… может, еще осталось… дыхания на несколько слов… наверное, они… придут раньше.

— Но ведь они поклялись на кольце Тора, — сказал Аквила растерянно.

— Для сакской породы… клятва между друзьями нерушима до самой смерти. А клятва… врагу сохраняется лишь на время… пока не пришла пора ее нарушить…

— Ты уверен в том, что говоришь? — спросил Аквила.

— Я же был у них заложником пять лет… О Боже! Пять лет!.. Никто там… не заботится о том, чтобы держать заложника в неведении. Я знаю, о чем говорю… можешь не сомневаться.

— А где начнется атака?

— Я… не знаю.

— А что еще тебе известно? — безжалостно продолжал расспрашивать Аквила, так как ему казалось, что жизнь начала покидать Валария. — Больше ничего не известно?

— Нет, больше ничего. А разве этого… недостаточно?

Аквила поднял голову, выделив одного из стоящих вокруг солдат, сказал:

— Приск, седлай коня и во весь опор в Венту. Передай Амбросию, что Хенгест заключил союз с Гвитолином и скоттами-поселенцами из Кимру и теперь собирается напасть на нас, скорее всего через полмесяца, а может быть, и раньше. Передай ему также, что к нам вернулся Валарий, и расскажи, как это случилось. Повтори все, что я сказал.

Приск повторил приказания и, повернувшись, большими прыжками стал спускаться с горы прямо к лошадям. Аквила слегка передвинулся, пытаясь устроить Валария поудобнее.

— Воды, — прошептал Валарий.

— Иди принеси, скорее! — приказал Аквила ближайшему к нему солдату.

Валарий лежал глядя в небо, где свет начал уже угасать. Мелкие облачка, которых не было, пока солнце стояло высоко, теперь плыли по небу, как стайка розовых перышек. Кричали чибисы, и легкий ветерок, казавшийся прохладным после дневного зноя, шевелил траву вдоль гребня вала. Караульные по-прежнему молча стояли вокруг.

— Как хорошо вернуться домой, — сказал Валарий с глубоким удовлетворением. — Саксы обещали… как только начнется битва и… тайны не… надо будет хранить… я смогу… вернуться и умереть… среди… своих, но я всегда был… нетерпеливым. Что вода?.. Принесли уже?

— Сейчас принесут, — сказал Аквила, стерев кровь в углах губ Валария. — У тебя есть что передать Амбросию?

— Скажи ему… я рад, что мог… заплатить ему свой долг.

— Он никогда не думал ни о каком долге, — сказал Аквила. — Я тебе об этом говорил и раньше.

Странное подобие улыбки появилось на губах Валария.

— Но я думал… я тебе об этом говорил прежде… Скажи ему, все равно скажи. Даже если он… и не думает так… он поймет и… порадуется за меня. — Последние слова старика уже трудно было расслышать. Он повернул голову, лежащую на руке Аквилы, и закашлялся — изо рта хлынула кровь, и все кончилось. Так умер Валарий, умер, может быть, с большим достоинством, чем жил многие годы.

Солдат, побежавший за водой, принес ее в кожаном шлеме и опустил на колени рядом с Аквилой.

— Что он?.. Я что… опоз…

Аквила покачал головой:

— Вода уже не нужна. — Он подсунул одну руку под грудь Валария, а другой дернул за торчащее древко стрелы, зная, что зазубрина больше не причинит ему вреда, после чего положил тело к подножию вала среди высокой желто-рыжей травы и поздних колокольчиков, которые в сумерках казались почти белыми.

19 Победа, подобная трубному гласу

Прошло немного дней, и британская армия уже стояла лагерем меж земляных валов древней горной крепости, в нескольких милях к востоку от Сорбиодуна, и все знали — завтра ей предстоит… битва не на жизнь, а на смерть.

На пути к коновязям Аквила остановился под гребнем крепостного вала. Перед ним на запад, насколько мог видеть глаз, уходило бескрайнее море холмов, которые, подобно волнам, то вздымались, то опадали в ветреных сумерках. Внизу под валом, опоясывающим одиноко стоящую крепость, лежала широкая долина. Она постепенно пропадала из виду, а потом вдруг снова, далеко впереди, возникала среди холмов. На северо-западе, там, где шла дорога на Каллеву, он ясно различил пролом в горах, за которым в своем лагере войско Хенгеста, как и британская армия, ожидало рассвета. За старинной, сложенной из дерна крепостью земля, опушенная темным боярышниковым кустарником, как и все подножие холма, мягко переходила в плоскую равнину с зарослями камыша, ивы, ольховника и сверкающими полосками воды в местах, куда сумели прокрасться болота. Амбросий удачно выбрал позицию: болота и кусты боярышника, а также сами склоны холмов прикрывали британские войска с флангов, а дорога из Венты в Сорбиодун в нескольких милях за ними обеспечивала исправное снабжение войска.

Всего три дня как заполыхала граница. Прорыв произошел под Кунетио — Хенгест с Гвитолином и скоттами потоком устремились в пролом пограничного вала, а затем — по дороге к югу, отбросив британские отряды, высланные вперед, чтобы помешать им и хотя бы ненадолго задержать их продвижение, пока не подоспеют главные силы обороны. Спустя какое-то время после этого, не дойдя нескольких миль до Сорбиодуна, Хенгест вдруг свернул на юго-восток к холмам, через которые шла дорога на Каллеву. Он надеялся, прорвавшись к ней, беспрепятственно добраться до самой Венты или, что еще вероятнее, обрушиться на широкую долину в нескольких милях от истоков вод Вектиса и, таким образом, распороть надвое маленькое королевство Амбросия. И план бы его удался, если бы на пути не встали британцы, — наспех собранное войско из равнинных солдат-пехотинцев, горной кавалерии, лучников из Кимру и еще нескольких необученных, присоединившихся в последний момент отрядов с близлежащих окраин Думнония.

Амбросий собрал почти всю британскую армию, сделав ставку на одну эту великую битву, поскольку Амбросий, как и Хенгест, знал, что значит быть игроком. Если их разобьют, это будет конец всему. «Я не могу позволить себе роскошь проиграть битву, — сказал Амбросий много лет назад, — у меня ничего нет в запасе, что могло бы обратить поражение в победу». Тогда это была узда, теперь это стало шпорой. Какая странная перемена, подумал Аквила, прислушиваясь к смешанному гулу лагеря у себя за спиной. Пять лет назад дух британского войска был ослаблен долгим ожиданием. И сейчас, казалось, он должен был бы упасть еще ниже, но этого не случилось. Возможно, его поддерживало какое-то отчаяние, сознание того, что на этот раз перемирия по обоюдному согласию не будет, и это придавало людям мужество. Аквила сразу почувствовал эту перемену в настроении, когда в полдень въехал в лагерь со своими конниками, почувствовал, как что-то непонятное, словно суховей, охватывает войско. Как непостижимы поступки людей, но еще более непостижимо поведение всего войска, не похожее на поведение отдельных людей, из которых оно состоит!

Аквила повернулся и продолжил свой путь. Лагерь гудел, словно барабан, в который кто-то негромко бьет. Сновали люди, цокали копытами лошади, слышался звон молота по походной наковальне — это кузнецы изо всех сил старались в последний момент исправить конскую сбрую; прямо из повозок мастера-оружейника раздавали только что изготовленные стрелы, и дым от костров, на которых варили пищу, шел во все стороны и волнами ложился на быстро темнеющую вершину холма, стремясь опередить поднимающийся ветер.

У ближайшей к Аквиле коновязи горел костер, вокруг которого собралась часть его конников, и тут же неожиданно он увидел Флавиана, в нерешительности стоящего на краю освещенного круга.

На Флавиане была поношенная кожаная туника, слишком широкая в плечах, и, должно быть, он уже побывал в повозке у оружейников, так как длинный меч в простых ножнах из волчьей шкуры висел у него на боку. Ветер косо сдувал на середину лба, как лошадиная челка, его темные легкие, будто перышки, волосы. Шрам пятилетней давности белел освещенный светом костра. Как ни удивительно, Аквиле, который застыл на месте при виде сына, он показался совсем взрослым.

— Флавиан! Как понять твое появление здесь?

— Я хочу принять участие в битве против саксов, — ответил Флавиан, сделав шаг в направлении костра. Он был почти такого же роста, как отец, серьезный мальчик со спокойным взглядом. — В Венте говорят, нужны люди, все мужчины, кто может носить меч.

— Мужчины — да, — сказал Аквила.

— Ты же всегда говорил, что я получу щит, когда мне исполнится пятнадцать лет.

— Ты плохо считал. Тебе еще нет пятнадцати.

— Будет через месяц, — не сдавался Флавиан.

Наступила короткая пауза, затем Аквила сказал тихо, не желая унижать мальчика перед людьми, что стояли неподалеку и могли услышать их разговор:

— Надеюсь, ты не уехал тайком, не сказав матери.

Флавиан покачал головой:

— Нет, отец, мать сама меня прислала.

Снова наступило молчание. Они поглядели друг на друга сквозь дым раздуваемого ветром костра, сквозь барьер, который всегда стоял между ними. Они так никогда и не вернулись к тому, что затеплилось в солнечном дворике пять лет назад. Тогда прошло целое лето, прежде чем Аквила вновь приехал в Венту, и время было упущено. Увидев сейчас мальчика, Аквила подумал, что сын приехал к нему по собственному почину, но, оказывается, его прислала Нэсс.

— Ну хорошо, — сказал он, хотя голос его не смягчился. — Я беру тебя к себе. Ты приехал на Белоногом?

— Да, отец, но…

— Где ты его привязал?

— В том ряду, где Сокол, я только на время, я…

Аквила удивленно поднял брови:

— На время?

— Да. Потому что… — Флавиан колебался, и отец видел, как он сглотнул слюну. — Отец… когда я сюда приехал, мне сказали, что ты на Совете у Амбросия, и я должен был где-нибудь привязать Белоногого до того, как увижусь с тобой и попрошу разрешения. Отец, я хочу свой меч отнести Арту и попроситься к нему в отряд.

Аквилу передернуло, оттого что его подчиненные, стоящие у костра, смотрят на них и слушают их разговор.

— По крайней мере на этот раз ты счел нужным попросить у меня разрешения, — сказал он сухо. — И полагаю, я должен этим удовлетвориться.

— Значит, я могу пойти к Арту? — обрадовался Флавиан, готовый ринуться на поиски своего кумира.

— Нет, боюсь, что нет.

— Но, отец…

— Я сказал, нет.

В первое мгновение Аквиле показалось, что сейчас Флавиан начнет горячо протестовать, но тот сдержался и только спросил таким же, как у отца, спокойным голосом:

— Почему, отец?

Аквила не сразу ответил. Он позволил своему сыну, этому рослому и почти незнакомому подростку, участвовать в битве гораздо раньше, чем намеревался прежде, так по крайней мере пусть тот держится поближе к отцу. Это была не ревность, просто уверенность, что при нем сын будет в большей безопасности. Он знал, что особой логики в его мыслях нет, так как сакская стрела могла настигнуть мальчика в любом месте, но почему-то он чувствовал, что обязан так поступить ради Нэсс, которая прислала ему сына накануне сражения.

— Возможно, когда-нибудь потом я и объясню тебе, почему я так поступаю, — сказал он наконец. — Но сейчас, боюсь, тебе придется, не рассуждая, смириться с тем, что я запрещаю тебе идти со своим новым мечом к Арту. — Он ждал ответа, но, не дождавшись, резко спросил: — Понятно?

Флавиан смотрел прямо перед собой, на отца он так и не взглянул.

— Понятно, — сказал он.

— Вот и отлично. Лучше всего тебе пойти в отряд к Оуэну. Скажешь, я тебя прислал. Он там у нижнего костра.

Флавиан вытянулся перед ним и отсалютовал по-римски, как на его глазах салютовали старые солдаты, а затем, не вымолвив ни слова, повернулся и ушел. Аквила провожал его взглядом, пока тот не исчез в сумерках, и вдруг с болью подумал: сколько он всего хотел бы сказать Пескарику перед его первой битвой!

В темноте, еще до рассвета, на черном гребне дальнего холма неожиданно вспыхнула красная искра — сигнал, предупреждающий наблюдателей в британском лагере о том, что саксы зашевелились. Войска Амбросия, стряхнув с себя сон, тоже пришли в движение. Потом заполыхал неистовый рассвет — желтый, нестерпимо яркий, предвещающий грозу и бурю; ветер, усилившийся за ночь, носился по долине, словно на крыльях, а по небу с запада мчались громадные слоистые облака, обведенные огненной каймой. А в самых верхних, раскидистых ветвях боярышника, росшего на древних крепостных валах, пел дрозд-рябинник. Песня его, пронзительная, переливчатая, как само это утро, то умолкала, отнесенная куда-то в сторону ветром, то, чистая и ясная, доносилась до кавалерии, застывшей в ожидании внизу на склонах холмов.

Аквила слушал песню, которая, как обнаженный меч, врезалась в невнятный гул готовящейся к битве армии. Отсюда, со склона горы, где стояла крепость, ему была видна вся боевая линия, выстроившаяся в долине: главные силы копьеносцев — в центре, где в старое время разместились бы легионы, за ними — лучники и по обеим сторонам — кавалерийские отряды и конные стрелки. Безудержный, меняющийся без конца свет, рассыпаясь, играл на остриях копий, на гребешках шлемов, высвечивая тут вздыбленную конскую гриву, там малиновый плащ, отброшенный назад ветром, горел в трепещущих знаменах. Их было много, разных: знамя Паскента кроваво-красным узким язычком пламенело над дальним крылом конницы; его собственное знамя с дельфином, которого шелком вышила Нэсс, когда он впервые стал командовать целым эскадроном, а далеко внизу, в самой середине войска, огромный красно-золотой Британский Дракон — там Амбросий в своих старых доспехах и в плаще гордого императорского пурпура сидел на большом черном скакуне, окруженный верными спутниками.

Арт со знаменем, под которым собрался цвет британской кавалерии, укрылся за склоном крепостного холма, ожидая, когда настанет его черед. Он был единственным их резервом, и Аквила неожиданно подумал, что Флавиан, быть может, отчаянно страдает оттого, что он с ним, а не с Артом. Оглянувшись, он сразу увидел его верхом на лошади, прямо у себя за спиной. Флавиан улыбался, но улыбка не затрагивала глаз. Он облизнул кончиком языка нижнюю губу, словно она пересохла и это мешало ему. Аквила не раз видел такое же выражение, как на лице у Флавиана, на лицах мальчиков, впервые идущих в бой. Флавиан, встретив его взгляд, мучительно покраснел и, нагнув голову, начал поправлять уздечку Белоногого, будто устыдился перед отцом. Аквила отвернулся и снова стал смотреть на лежащую перед ним долину. Он вдруг почувствовал себя как никогда одиноким среди этой многолюдной большой армии.

День полностью вступил в свои права, день дробящегося света и гранатовых теней, бегущих по желто-рыжим холмам, когда с северо-запада начала надвигаться тьма. Она была более густой и накатывалась медленнее, чем тени от облаков, и сейчас ползла по самому краю гор в сторону британцев. Аквила знал, что ее движение не заметно с центральной позиции, и поэтому, поднявшись в стременах, он выхватил меч и стал размахивать им над головой, делая большие круги, пока не увидел, что там, где стояла горстка всадников возле золотого дракона, Амбросий выбросил вверх руку с мечом. Это означало, что сигнал достиг цели, — и словно рябь пробежала по всему строю войска, а Аквила вдруг почувствовал, как в нем что-то дрожью отозвалось, наружу вырвалось долго сдерживаемое дыхание. Темный рой все приближался. Когда на него ложилась тень облаков, рой превращался просто в черную массу, но, как только лучи солнца вновь касались его, он оживал, его охватывал трепет, казалось, радужные крылышки каких-то насекомых бились и сверкали металлическим блеском, дополняя игру света на бронзовых шишках щитов или на изогнутых верхушках шлемов предводителей кланов. Легкая дымка белой меловой пыли вилась над арьергардом сакского войска, так как лето стояло засушливое, а позади уже толпились грозовые тучи; небо и холмы потемнели. И по мере того как армия шла, за ней, словно плащ, волочилась буря. И над холмами и долиной вместо драгоценной пряжки на этом зловещем плаще засиял зазубренный, оборванный конец радуги, неожиданно прояснившейся на мрачном фоне собирающихся туч.

— Смотрите, ребята! Для сакского племени уже и мост радужный[70] навели, — воскликнул Аквила, показывая на небо. — Видно, в Валгалле[71] готовятся сегодня ночью чествовать Хенгеста.

Он услыхал смех у себя за спиной, и затем свирепый коротышка Оуэн, который вместе с ним удерживал оборону Дуробривского моста четырнадцать лет назад, воскликнул:

— Что с тобой! Глаз у тебя, что ли, нет? Это всего лишь обрубок моста. Боги нарочно его обрубили, чтоб не пустить к себе непрошеных гостей!

Саксы были совсем близко. Аквила увидел, как блеснуло на солнце знамя Хенгеста, лошадиная голова на древке копья, и до его слуха сквозь рев ветра донесся глухой гул приближающейся армии. Протрубил сакский боевой рог, и тут же ему ответил высокий, чистый звук римских труб — вызов на бой подхватил ветер, и тот же ветер принес ответ. А армия саксов все шла и шла, неторопливо, неодолимо, сопровождаемая с флангов легкой кавалерией Гвитолина. Все это выглядело устрашающе, но Аквиле, который сидел на лошади, положив клинок меча плашмя на шею Сокола и прижимая к плечу щит из воловьей кожи, было хорошо видно, что, хотя армия саксов по численности и превосходит британскую больше чем вдвое, состоит она в основном из пехоты и ни в какое сравнение не идет с укрытым за холмами крылом кавалерии Арта.

Теперь саксы были уже на расстоянии полета стрелы, но тут неожиданно для них пришла в движение группа лучников, стоящих за копьеносцами британцев, и град стрел, пролетев над копьями, обрушился на шагающую, слитую воедино массу варваров. В течение нескольких мгновений вражеское войско напоминало ячменное поле, оказавшееся во власти урагана: люди шатались и падали на месте, но остальные, стянув разорванные ряды, с дикими воплями продолжали наступать. Британские лучники еще раз успели натянуть длинные луки прежде, чем саксы — свои короткие, после чего град стрел посыпался с обеих сторон, оставляя бреши в рядах той и другой армии. Под этим смертоносным градом и сошлись войска британцев и саксов, — казалось, два огромных зверя подобрались с тем, чтобы прыгнуть и вцепиться друг другу в глотку.

А еще мгновение спустя Аквила, не отрывая глаз от разворачивающегося внизу перед ним сражения, сказал стоявшему рядом воину:

— Пора! Играй атаку!

И тотчас же глухой рев битвы и звонкая песнь дрозда-рябинника утонули в заливчатой трели кавалерийской трубы. Конь Аквилы вскинул голову и заржал, как бы присоединяя свой вызов к боевому, и его не надо было даже пришпоривать, когда он перешел прямо с места в легкий галоп, сменив его затем на полный. Аквила слышал за спиной грохот копыт кавалерийского эскадрона, несущегося с горы навстречу западному шквальному ветру.

— Константин, Константин! — закричал он.

И тут же этот боевой клич был подхвачен и стремительной волной пронесся по рядам конницы. Кавалерия Гвитолина развернулась, чтобы встретить их; перед глазами Аквилы замелькали безумная вереница вскинутых конских морд и слепящий предгрозовой свет на ободах щитов и клинках мечей, надвигающаяся стена лиц с оскаленными орущими ртами и выпученными глазами. Сверкнула позолоченная бронза, и он увидел Гвитолина в окружении свиты; на вожде кельтов был все тот же изумрудно-зеленый шелковый плащ, но теперь уже изрядно пообтрепавшийся. Две конницы налетели друг на друга с силой, всколыхнувшей, казалось, недра холма, на котором стояла крепость.

Кавалерия Гвитолина сперва смешалась и отступила, но, быстро собравшись, снова ринулась в бой. А для Аквилы эта битва, которая еще совсем недавно представлялась ему такой четкой и осмысленной, когда он, сидя верхом, смотрел на нее с холма, вдруг утратила форму и смысл и превратилась в обычный хаос сражения вслепую. Он не знал, что происходит у Паскента на левом фланге, не знал даже, что делается в центре, он видел только, как вокруг бьется конница, ощущал удары атак и контратак, пока наконец в реве битвы ухо его не уловило за уступом крепостного холма долгожданный звук охотничьего рога — как будто протрубили бессмертные. Это было похоже на Арта — бросить свою конницу в битву под веселую песнь охотничьего рога. Звук поднимался все выше над гомоном битвы, чистый, нежный, сияющий звук, словно песня дрозда в ветвях боярышника. Громкий крик, предупреждающий об опасности, прозвучал в ближайших к Аквиле рядах вражеского войска, и, бросив взгляд через плечо, он увидел, как несется к ним по желто-коричневому склону цвет британской кавалерии. В ушах нарастал грохот лошадиных копыт и высокий голос охотничьего рога. Неистовые всадники неслись с горы, точно выпущенная стрела, а на самом кончике этой стрелы, на ее сияющем острие, мчался Арт, и его большую белую лошадь на мгновение залил серебром сноп солнечного света, бегущий по долине им навстречу. Серебряная грива струилась над рукой, держащей поводья, и комья дерна, словно птицы, вылетали из-под копыт. Огромный волкодав Кабаль, сын того самого Кабаля, спутника детских лет Арта, бежал рядом с конем, а следом, на небольшом расстоянии, во весь опор скакал знаменосец Кайлан со знаменем в руке — малиновый дракон бился, будто пламя, на воздетом древке копья. Какое-то мгновение — и все эти фигуры, так отчетливо проступившие при белой ослепительной вспышке света, разом исчезли, с грохотом врезавшись в конницу Гвитолина и рассеивая людей, как рассеивает листья налетевший ветер.

С криком «Константин! Константин! За мной!» Аквила вместе со своим отрядом бросился в просвет, пробитый Артом.

Снова прозвучал охотничий рог, и снова к ним устремились неистовые всадники. Они широким кольцом окружили кавалерию Гвитолина и, тесня неприятеля с флангов, отбросили его в полном беспорядке на стену сакских щитов. Таким образом, главные силы британцев, сдерживающие противника в центре, получили небольшую передышку и некоторое время спустя под воинственные крики перешли в наступление. Боевой клич раздался и с дальнего крыла, где стояла конница Паскента. Но Аквила, вновь и вновь вклиниваясь в ряды саксов, ничего этого не знал — он видел только, что перед ним больше нет тесно сгрудившейся кавалерии, а есть отдельные кучки всадников, решивших драться до последнего. Да и вся битва, казалось, теперь распалась, раскололась на куски, и лишь в середине этого расползающегося хаоса стойко стояли самые доблестные из саксов, отчаянно пытаясь заслонить барьером из щитов знамя Хенгеста, полотнище с белой лошадью.

Крикнув своих конников, Аквила с силой сдавил бока Сокола и направил его прямо к этому, еще только наполовину выстроенному барьеру.

Под варварским знаменем стоял Хенгест, на голову возвышаясь над своими приближенными. В вытянутой руке он держал большой боевой топор, а из-под шлема с бычьими рогами сочилась кровь, она капала ему на плечи, кровью был окрашен и опущенный книзу меч; глаза вождя на искаженном от бешенства лице метали серо-зеленые молнии.

Но не это дикое перекошенное лицо Хенгеста приковало взгляд Аквилы, когда зашаталась и рухнула защита из щитов. Над одним из щитов с обломанным краем он увидел лицо молодого воина, который смотрел на него в упор. Смуглое, с тонкими чертами, сейчас обезображенное гневом и ненавистью, оно так было похоже на лицо Флавии, насколько может быть мужское лицо похоже на женское.

Но видел он его лишь один миг, крошечный убийственный обрывок времени, затем какой-то полуголый скотт выпрыгнул из-за головы Сокола и нанес удар окровавленным кинжалом снизу вверх под щит. Аквила успел уклониться, свесившись из седла, и удар, который мог распороть ему живот как переспелый инжир, пробив кожаную тунику, отщипнул лишь кусочек плоти, словно ужалила оса. Сокол вскинулся на дыбы и забил копытами в воздухе, но Аквила дернул его обратно, огрев кромкой щита между ушами, и почти одновременно обрушил на своего противника удар сверху, и тот мгновенно исчез в свалке под копытами лошадей.

Молодой смуглолицый воин тоже исчез, как не бывало. Битва сомкнулась между ним и Аквилой и скрыла его от глаз. Может быть, он тоже где-то лежал в луже крови под упавшими щитами, раздавленный конскими копытами.


К середине дня буря разыгралась вовсю, и белые хлещущие плети ливня пронеслись над холмами еще до урагана. Великая битва Дракона с Белой Лошадью растянулась на мили по холмам и болотистым низинам, расколовшись на сотни мелких битв; мертвые воины и лошади лежали на дне небольшого мелового потока и почти гротескно разбросанные по склонам гор и широкой долине. Под кустом боярышника, на чьих раскидистых, вздыбленных ветром ветках уже краснели ягоды цвета высохшей крови, лежал мертвый Гвитолин, и его изумрудный плащ темнел и набухал от дождя. А над полем сражения все еще громко распевал дрозд-рябинник. И Арт, и вся британская кавалерия сейчас были заняты охотой за остатками разорванного в клочья Хенгестова войска, преследуя их по обнаженным меловым нагорьям к северу от Сорбиодуна.

У Аквилы, который вместе со всеми отправился на эту бесчеловечную охоту, вдруг оборвалось сердце: среди всадников своего эскадрона он не увидел Пескарика. Беспокойство, однако, было недолгим. Оуэн, выслушав его вопрос и заметив его тревогу, рассмеялся и, мотнув головой куда-то в сторону, сказал:

— Последний раз, когда я его видел, он мчался вслед за Артом и орал во всю глотку, точно черт в аду.

Теперь, когда испуг прошел, в сердце Аквилы осталась только злость, однако не это сейчас было главное — мысли его, путаные, обрывистые, вновь и вновь возвращались к смуглому молодому воину, мелькнувшему всего на мгновение, когда рухнул барьер из щитов.

20 Смуглолицый воин

Ближе к старой границе, у Квунеция, стояла большая вилла, когда-то богатая, с полями и фруктовыми садами, раскинувшимися по лесистым холмам. Ее обитатели бежали до того, как в эти места прорвались саксы, которые, двигаясь на юг, нашли этот пустой дом, разграбили его, а уходя, подожгли. Но по странной случайности огонь пощадил большую часть жилых строений, уничтожив только одно крыло. Пустовала вилла недолго. Через два дня после великой битвы за Британию Арт, прекратив охоту за саксами в нескольких милях от Квунеция, отвел свою кавалерию обратно на британскую территорию и остановился на старой вилле. И теперь, при свете сумасшедшего заката, в доме снова кипела жизнь, правда, жизнь уже других людей, а не прежних его владельцев.

Всадники, полусонные от усталости, с трудом спрыгивали с таких же, как они сами, измученных лошадей прямо в золото пожнивного поля за садовой стеной; под сенью сада были наскоро устроены коновязи, а в зеленом просторном саду перед домом лагерные костры уже успели вобрать в себя краски ветреного заката.

Аквила, который долго рыскал по полям со своим отрядом, прискакал поздно и увидел, что все пространство между лесами и рекой превратилось в огромный лагерь. А первый, кто попался ему на глаза, когда он остановил Сокола возле сада, где на качающихся от ветра ветках висели золотые и ржаво-красные яблоки, был Флавиан, бредущий от стоянки лошадей с седлом на плече.

Мальчик сразу же заметил его, и Аквила видел, как он застыл на месте, не зная, как поступить, и затем, решившись, пошел навстречу отцу. Он встал возле головы Сокола и теперь глядел на Аквилу.

Выдержав паузу, Аквила вежливо спросил:

— Надеюсь, ты хорошо поохотился с Артом?

Флавиан залился краской, но глаз не отвел.

— Прости меня, отец, так уж… случилось.

Аквила устало кивнул. Он был очень зол, но не хватало сил злиться, ни на что не хватало сил.

— Да, такие вещи случаются, особенно в разгар битвы, — сказал он и увидел по глазам сына, как у того отлегло на сердце.

Флавиан протянул руку и погладил Сокола по шее.

— Отец, я был близко от тебя… Я хочу сказать… я тогда еще ехал за тобой, когда ты сломал заслон из щитов. Я рад, что был рядом. Это было здорово!

Аквила не сразу ответил. Он отчаянно пытался понять, почему, как только он вспоминал атаку и то, как развалился сакский барьер, перед ним снова и снова вставало смуглое лицо, так похожее на лицо Флавиана, на Флавию, вдруг явившуюся среди всеобщей свалки. Все два дня он искал смуглолицего воина, вглядываясь в каждое сакское лицо, в лица живых и мертвецов. Снова и снова он говорил себе: это глупо, это лишь случайное сходство, к тому же мальчик, наверное, уже мертв и лежит где-нибудь под крепостным валом древнего форта. Он давал себе слово прекратить поиски. Но ничего не помогало, и он продолжал искать.

— Я рад слышать, что заслужил твое одобрение, — сказал он в конце концов. Он постарался отогнать мысли о рухнувшем щитовом заслоне. — Ты не знаешь, Арт там, в доме? — спросил он.

— Да, отец. — Флавиан резко отдернул руку от шеи Сокола, будто конь сам ее сбросил. — Он устроил штаб в главном доме.

Аквила кивнул и, сделав усилие, соскочил с седла.

— А где у них раненые?

— Тоже там, в доме. Где-то в северном крыле. Южное сожгли саксы.

— Хорошо. — Аквила повернулся к своим усталым, измученным людям, которые тоже уже спешились. — Оуэн, возьми командование на себя. Только отправь сначала Дьюнода и Кейпела, да и всех, кого нужно, в дом, чтобы им перевязали раны. Я недолго.

— Я позабочусь о Соколе, — сказал робко Флавиан после того, как Оуэн отсалютовал и ушел исполнять приказание. — Я знаю одно спокойное место на другом конце сада, и у нас есть корм…

Пескарик явно пытался загладить свое поведение. Аквила неожиданно улыбнулся.

— Спасибо, Флавиан, — сказал он и, хлопнув коня по спине, передал его в руки мальчика, после чего повернулся и пошел искать Арта, чтобы отчитаться перед ним.

Костры заката догорали за кромкой лесистых холмов, а костры в просторном зеленом дворе сада пылали все ярче и ярче по мере того, как угасал солнечный свет. Дождь прошел, но ветер, ненадолго утихший, поднялся снова, но на этот раз не такой резкий, воздух вокруг наполнился дымом, который надувало откуда-то сбоку, и повсюду летали остатки намокшей горелой соломы: она билась и хлопала по земле, кружилась по углам, словно птица с опаленными крыльями. Несколько человек захватили на горных пастбищах овец и теперь пригнали их, чтобы зарезать; какие-то люди сновали по дому и хозяйственным постройкам, рылись среди обугленных развалин в поисках чего-то, что проглядели варвары. Должно быть, они отрыли потайной винный погреб — и вот уже двое, пошатываясь, остановились возле Аквилы и уставились на него с ухмылкой. В руках они тащили, ухватив с обеих сторон, огромный кувшин с вином. Потом Аквила прошел мимо рыжебородого горца, тот сидел прислонясь к колонне и выставив вперед длинные ноги. В руке он держал сосуд с драгоценной влагой, а в подоле его туники лежали яблоки. Когда дело доходит до мародерства, подумал Аквила, то тут британская армия ничуть не лучше сакской.

Он обошел беспрестанно перемещающуюся толпу и направился к главному дому в конце двора. Недалеко от дома, от группы людей, сидящих вокруг костра, отделилась высокая фигура — пламя осветило светлую шапку волос (шлем висел на заплечном ремне), и знакомый голос окликнул его:

— Приветствую тебя, Дельфин. Прибыл наконец.

— Прибыл отрапортовать моему командиру Арту, — ответил Аквила.

Арт подошел к нему, за ним следовал его огромный пес со стертыми в кровь лапами. Все вместе они отошли в сторону под сень обгоревшей колоннады. Арт через плечо бросил взгляд на дом, откуда из двери на террасу проникал неяркий шафранный свет, и сказал чуть ли не виновато:

— В атрии для меня разожгли огонь и оставили гореть три свечи, но все равно дом мертвый, и там так одиноко, что мне захотелось провести ночь с моими ребятами.

Они стояли за освещенным кругом костра, молча радуясь встрече. Оба знали, что их ждет триумф, и знали свою долю в этом триумфе, о котором уже гремел весь лагерь и весть о котором вот-вот лесным огнем побежит по всей Британии. Но сейчас они были слишком полны этой недавней победой, чтобы радоваться шуму вокруг нее. Поглаживая стоящие торчком уши огромного пса, привалившегося к его колену, Арт очень тихо сказал:

— Неплохая охота.

— Да, неплохая, — согласился Аквила.

— У тебя большие потери?

— Пока мы не воссоединились с основным войском, ничего точно сказать нельзя. Но мне кажется, не такие уж большие. Несколько человек из тех, что ехали со мной, ранены, я их отправил в северное крыло дома, чтоб им обмыли и перевязали раны… если есть кому это сделать.

— Да, тут нашлось несколько женщин. Недалеко за холмами деревня, к счастью, в стороне от сакских троп. У тебя есть еще о чем доложить?

— Нет, больше ничего, разве что предупредить тебя… хотя каждый командир, который подойдет к тебе сегодня вечером, наверняка об этом скажет: Хенгест, целый и невредимый, ушел с остатками войска.

— Да ну! Не многим удалось бы собрать и увести жалкие клочки своей армии из того месива, что мы видели два дня назад на дороге в Сорбиодун, — сказал Арт, задумавшись, и в голосе его звучало явное восхищение врагом. — Они достойны друг друга, Амбросий и Хенгест, и они еще не свели свои счеты. — Он положил большую руку на плечо Аквилы — жест такой дружеский и теплый и в то же время немного неловкий, что ему было так свойственно. — Нам предстоит долгий путь, старик Дельфин, и битва эта — только начало. Начало здесь, на юге, а ведь есть еще север, где Окта со своими дружинами держит земли, которые пока никто не пытался отбить. Да, все еще впереди. Но клянусь Богом, нам уже есть что порассказать своим внукам. — Он смотрел поверх костра, поверх беспрерывно движущейся людской массы куда-то в одну ему ведомую даль за ветреными сумерками. — Помню, когда я был еще мальчиком, Амбросий как-то сказал, что нужна большая победа, которая как трубный глас прогремела бы на всю страну.

— Как трубный глас на всю страну, — повторил Аквила. — Что ж, теперь такая победа у нас есть, и скоро вся Британия наконец сплотится и встанет против кишащего роя саксов.

— И с одним королем во главе, — добавил Арт. — Мне думается, этой зимой Амбросий будет коронован в Венте белгов и станет Верховным Королем.

Наступила долгая пауза, заполненная голосами огромного, наспех устроенного лагеря и тихими вздохами ветра в полуразрушенной колоннаде. Аквила неожиданно подумал, каково будет Амбросию, когда он станет Верховным Королем, знать, что этот вот высокий увалень, способный, как пламя, зажечь людей, почти сын, распорядись судьба иначе, из-за низкого происхождения никогда не сможет править Британией после его смерти. Или Арт… каково это все знать самому Арту… и, не отдавая себе отчета, Аквила повернул голову и взглянул на своего собеседника. В то же мгновение повернул голову и Арт, и при свете ближайшего к ним костра они пристально посмотрели в глаза друг друга.

— Я-то не очень горюю, — сказал Арт, словно отвечая на невысказанную вслух мысль. — Я командую британской армией во время войны, и мне этого достаточно. Я не хочу править Британией в мирное время. Не хочу одиночества. — Он снова ушел в свою даль, куда-то, где кончается светкостра и начинаются сумерки.

И Аквила, все еще глядя на него, подумал, что неспроста Арт покинул отведенную для него комнату, чтобы скоротать ночь со своими кавалеристами. Будь здесь Амбросий, тот наверняка понял бы, как тоскливо сидеть весь вечер одному, даже если для тебя зажгли три свечи. Арта потянуло к костру, где готовили на всех ужин и где можно было ощутить дружеское плечо.

— Мне, конечно, хотелось бы быть сыном Амбросия, — сказал Арт, нарушив молчание. — Просто сыном, и все равно — законным или незаконным. Мне бы этого было достаточно.

— Быть отцом и сыном — еще не значит быть близкими людьми, — сказал Аквила жестко.

Арт обернулся и бросил на него пытливый взгляд, после чего опять наступило тяжелое молчание.

— Прости, что так вышло с Флавианом, — сказал неловко Арт. — Очень легко потерять голову в разгар битвы, а потом трудно вспомнить, как это произошло.

Аквила криво усмехнулся, но хмурая горькая складка между бровями не разгладилась.

— Я не так давно сказал ему то же самое. Тебе нет надобности оправдывать его, Медвежонок. — И он резко переменил тему, как привык это делать, стоило только разговору коснуться открытых ран. — Нами выиграна битва, которая, может быть, спасет Британию от тьмы, а мы стоим здесь с тобой и обсуждаем наши собственные дела, тебе не кажется это странным?

— Нет, не кажется. Наши собственные дела так малы, что укладываются в слова, а вот то другое дело, главное, настолько велико, что словами его не выразить.

Сумерки совсем сгустились, и теперь на всем широком пространстве двора в беспорядке мешались отсветы костров, тени вооруженных людей и свет луны, которая то появлялась, то исчезала, окрашивая серебром несущиеся по небу облака. Уже зарезали овец, и туши их, разрубленные на небольшие куски, чтобы поскорее прожарились, покрывались корочкой и шипели над огнем. У одного из костров воины затянули песню, дикую победную песню родных гор, перебрасывая один другому ее навязчивый мотив. И в промежутке между двумя порывами ветра, между взлетом и падением мелодии из темнеющего за домом леса в ночи прорвался крик — он поднимался все выше и выше, душераздирающий, почти нечеловеческий, и вдруг оборвался, будто обрезанный ножом, оставив снова ночь ветру и поющим горцам.

Некоторые из сидящих у костра переглянулись, другие хмыкнули или же вытянули шеи в направлении, откуда донесся крик, а кто-то и вовсе не заметил — к этому уже привыкли.

— Еще один отставший сакс, — сказал Арт. — И он, и все его сородичи поступили бы так же, и даже много хуже, с любым из нас, будь победа на их стороне. Однако это то, что я не люблю в победе. — Его мощная лапа на удивление легко соскользнула с плеча Аквилы.

Аквила, у которого в ушах еще стоял этот жуткий крик, смотрел на пламя ближайшего костра, но не видел его. Он видел мрак исполосованного ветром леса, суетливое, отчаянное движение среди подлеска, белый отсвет луны на лезвии кинжала и очертания людских фигур, которые наклонились, как наклоняются охотники, чтобы прикончить оленя, загнанного собаками. Он видел лицо жертвы, на один миг обращенное к уже бледнеющей луне, оскаленное, как и то лицо, над разбитым краем щита, два дня назад… Он со злостью одернул себя, и тогда вновь запылал костер. Глупец, просто глупец, фантазии как у молоденькой девушки!

Человек с рыжими, будто лисий хвост, волосами пробирался к ним сквозь толпу, и Аквила оторвался от колонны, к которой он, сам того не ведая, давно уже привалился.

— Сюда идет Паскент доложить, что Хенгест цел и невредим и отправился восвояси. Ну а мне пора к моим конникам. — Он махнул рукой — не то отдал честь, не то дружески попрощался с Артом.

Спускаясь по плоским ступеням, он на ходу обменялся приветствиями с Паскентом и продолжил свой путь.

Первым делом он отправился к коновязям и убедился, что там все в порядке, затем проверил, накормили ли людей, потом переговорил с Оуэном относительно караула на ночь и лишь после этого присел у одного из костров отведать краденой баранины. Но хотя он и был голоден как волк, есть он не мог, он сидел с мрачным, замкнутым лицом; и все вокруг, и даже Арт, ходивший от костра к костру, увидя его таким, оставили его в покое. Очень скоро он поднялся и растерянно посмотрел по сторонам. Ничего не оставалось, как только найти защищенный от ветра уголок, заползти туда, точно усталый пес, и заснуть. Но в то же время он чувствовал, что боится заснуть, что-то мешало ему, и это было как-то связано с тем молодым воином, чье лицо он непрестанно видел перед собой. В нем росла дикая тревога, не дающая передышки, хотя тело ныло от усталости и глаза сами собой закрывались.

Он поднял руки и потянулся так, что хрустнули позвонки, — и тут неожиданно у него перехватило дыхание от острой боли в боку. Он почти забыл о ране, полученной в бою, — всего лишь неглубокий разрез вдоль ребра. Ну вот, теперь он может чем-то заняться, по крайней мере есть оправдание, только бы не спать. Он решил пойти в северное крыло дома, где женщины ухаживали за ранеными, и попросить одну из них промыть рану и наложить мазь.

Он снова проделал путь через лагерь и, буквально волоча ноги, одолел три невысокие ступени, ведущие к открытой колоннаде, которая опоясывала весь дом. В комнатах северного крыла, как ему показалось, разместились мастерские, склады для шерсти и помещения для просушки зерна. Он повернул к двери, через которую пробивался дымный свет от лампы, и оказался на пороге длинной залы, наполовину заполненной мешками с шерстью и еще какими-то припасами. Мозаичный пол, сейчас весь в трещинах и выбоинах, свидетельствовал о том, что прежде здесь была жилая комната, притом очень красивая. Взад и вперед ходили женщины, в железном котле над очагом посреди комнаты грелась вода, и дым окутывал все вокруг. Несколько воинов, которые пришли сюда промыть и перевязать раны, не торопились уйти, тут было теплей; они сидели или лежали на мешках с шерстью возле огня. В круге света от фонаря, свисающего со стропил, стоял какой-то человек и вытирал руки. Он повернул голову и с любопытством поглядел на дверь, когда Аквила вошел. Небольшого роста, плечистый человек, дочерна загорелый, с удивительно тихим, спокойным лицом. На нем была темная туника с закатанными по локоть рукавами, а вокруг головы поблескивал в озерце света от фонаря пучок волос, будто шелк семян дикого клематиса.

В первый момент этот серебряный пушок поразил Аквилу, но тут же он вспомнил, что прошло двенадцать лет со времени их последней встречи на тропе внизу под ясеневым лесом.

— Брат Нинний! Вот и довелось нам встретиться в третий раз, как ты и обещал.

Невысокий человек внимательно смотрел на него, но, как только Аквила приблизился к огню, он, отбросив в сторону тряпку, о которую вытирал перепачканные руки, поспешил ему навстречу.

— Не сомневаюсь, третья встреча будет самой плодотворной. Божие благословение тебе, Аквила, друг мой.

— На этот раз ты вспомнил меня, — сказал Аквила.

— На этот раз глаза мои открыты, потому что я уже искал тебя. Когда до меня дошла весть, что кавалерия Амбросия спустилась в долину, я собрал кое-какие мази и поспешил сюда узнать, могу ли я помочь раненым. Я думал, найду тебя здесь, среди конников Арта-Медведя, — сказал он, улыбнувшись. — Но случилось так, что ты сам нашел меня. Есть ли у тебя на теле раны, которые требуют врачевания?

— Так, пустяковая царапина, не сравнить с той, натертой сакским ошейником, помнишь?

— Покажи мне.

Стоя у очага, Аквила расстегнул пряжки, стащил с себя кожаную тунику и спустил нижнюю тунику до талии, обнажив неглубокий разрез вдоль ребер, успевший слегка воспалиться, ибо на него постоянно давили ремни. Нинний осмотрел рану, затем позвал одну из женщин и велел ей принести теплой воды из котла. Он усадил Аквилу на мешок с шерстью и, заставив отклониться в сторону, промыл воспаленное место, а затем наложил ту же самую мазь, что и тогда, много лет назад. Аквила, опираясь на локоть, смотрел вниз, и перед ним все немного плыло от дыма, от запаха овечьего руна, человеческого тела и крови; он следил за игрой огня на мозаичных фигурах на растрескавшемся полу, на фигурке девушки с цветущей веткой в одной руке и птицей в другой, скорее всего это была аллегория Весны. Как странно, думал он, встреча с братом Ниннием не вызвала у него удивления — словно так и должно было быть, словно он облачился в привычные одежды. Мазь холодила раненый бок, успокаивая боль и прогоняя тревогу. На душе становилось спокойно, впрочем, так всегда происходило, когда рядом оказывался брат Нинний, он приносил с собой покой и чувство защищенности.

— Значит, в здешних лесах ты нашел наконец место, где решил остановиться? — сказал Аквила, снова натягивая на себя нижнюю тунику.

— Да, я и мои пчелы, мы нашли приют в соседней долине, к северо-западу отсюда. — Брат Нинний помог ему надеть жесткую кожаную тунику и застегнуть ремни. — Расслабь нижнюю пряжку, иначе ты снова натрешь рану, — сказал он. — Мои ульи со мной, есть у меня и бобовые грядки, и садик с лекарственными растениями — всё, как и прежде. Сейчас я возвращаюсь к ним. Ты последний, кому сегодня потребовалось мое лекарское уменье, больше я здесь не нужен.

Аквила вдруг отчетливо вспомнил развилку ниже ясеневого леса, когда он пошел одной дорогой, а Нинний другой. Он поднялся на ноги и, боясь, что Нинний будет возражать, торопливо сказал:

— Я тебя немного провожу.

— Но ты устал, мой друг, и тебе необходим сон.

Аквила провел тыльной стороной ладони по лбу:

— Я устал, но нуждаюсь в твоем обществе больше, чем во сне. Я… — Он осекся, опустил руку и посмотрел на Нинния. — Позволь мне пойти с тобой, Нинний, это лучше, чем бродить всю ночь по лагерю.

Они глядели друг на друга, забыв о женщинах и сидящих вокруг очага раненых, внимательно наблюдавших за ними. Аквила подумал: сейчас начнутся расспросы, но брат Нинний, видно, не растратил своего дара никогда не задавать вопросов.

— Тогда пойдем, друг, — только и сказал он.

Очень скоро они покинули лагерь и двинулись на северо-запад вверх по склону холма, через лесистые террасы. Ветер в деревьях стонал, как море в непогоду, и серебристый свет то появлялся, то исчезал, когда рваные тучи проносились по небу. Земля в лесу вся была усеяна сорванными ветками, и они то и дело цеплялись за ноги. Брат Нинний шагал сквозь бушующую стихию, словно ступал по ухоженной дорожке, ведущей к дому. Они перевалили через широкий гребень холма и стали спускаться. Дым, который принес налетевший порыв ветра, и лай собак свидетельствовали о близости деревни, может быть, той самой, о которой говорил Арт.

— Эти люди тоже танцуют на празднике Белтин во славу Рогатого, как и твой железный народ? — спросил Аквила.

— Да, — донеслось до него из темноты. — Но в промежутке они, как и те, слушают Слово Божие.

Они вышли к речушке с меловым дном — быстрый поток тащил нити водорослей, в которых запутались охапки ольховых листьев, — и пошли вдоль нее: Нинний — впереди, Аквила послушно — за ним. Вскоре лес стал редеть, и заросли тиса и дуба уступили место бузине и боярышнику, лесному ореху и иве, но и этот кустарник уже почти кончился, и показались голые склоны.

Брат Нинний вдруг споткнулся обо что-то и едва не упал. Аквила, шедший за ним, услышал тихое восклицание.

— Что там такое? — спросил он.

— Человек… Человеческое тело. — Нинний опустился на колени среди поломанных веток и сухих стеблей болиголова.

— Сакс?

— Скорее всего. Но сейчас я знаю одно — предо мною человеческая плоть. — Нинний перевернул тело, и неясное бледное пятно проступило в темноте. И в то же мгновение из-за туч выплыла луна и поток света хлынул вниз на заросли орешника, заливая серебром разбушевавшуюся ночь. И смутное пятно вдруг превратилось в лицо, окруженное спутанными темными волосами, лицо человека в сакском боевом одеянии. Теперь оно не было искажено яростью, как в тот день, когда рухнула стена из щитов, напротив, оно было полно покоя, как лица, вырезанные на могильных плитах.

На Аквилу словно обрушился удар, на миг ослепивший его, а следом наступило прозрение: да, он предчувствовал, вернее, знал, что он здесь найдет! И ему показалось, что ветер стих и замер в молчании лес.

21 Возвращение Одиссея

Руки Нинния обшарили тело молодого воина.

— Жив, но плечо рассечено до кости, — сказал он, подняв наконец голову и взглянув на Аквилу. — Скоро он придет в себя, но, боюсь, хорошего для него в этом мало.

И как бы в подтверждение его слов, далеко в лесной темноте снова раздался пронзительный крик, какой Аквила уже слышал в начале вечера. Охота все еще продолжалась.

Он прислушался, напряженно вытянув шею в сторону, откуда донесся крик, затем опустился на одно колено возле юного сакса. Лунный свет весело плясал на рукояти сакского меча. Аквила отстегнул меч и вместе с портупеей забросил его подальше в речку — там, среди ольховых корней ему место, целее будет… Он подсунул руки под спину мальчика, чтобы удобнее было его поднять. Сейчас, в этот миг, вся душевная тревога, смутное, неподвластное Аквиле беспокойство последних дней сошлись в одной точке, словно на кончике стрелы, направленной к цели.

— Еще далеко до твоего дома? Мешкать нельзя!

— Совсем близко. Если бы я не пригасил огонь перед тем, как уйти, ты бы уже с вершины холма увидел свет от очага, — сказал брат Нинний. — Давай-ка мне его и уходи. И забудь, что мы сегодня ночью гуляли по холмам.

Аквила покачал головой, даже не вдаваясь в смысл сказанного. Он чуть пошатнулся, когда поднял на руки тяжелое тело.

— Показывай дорогу, я — за тобой.

Нинний взглянул на него с каким-то странным любопытством, потом встал с колен и шагнул вперед, раздвигая и придерживая ветки.

— Раз так, пошли, — сказал он.

Аквила двинулся за ним, пошатываясь и спотыкаясь под тяжестью ноши. Но скоро заросли бузины и орешника остались позади, и перед ними открылось ровное пространство. Травы в лунном свете тускло отливали серебром, тут и там темнели кусты утесника. А на расстоянии примерно полета стрелы виднелась уютная, крытая папоротником хижина, сидящая на кусочке обработанной земли, будто курица в разогретой солнцем пыли.

— Подожди меня здесь. Хочу удостовериться, все ли в порядке, — сказал Нинний. — Когда услышишь свист, можешь идти.

Аквила остался один. Он стоял и смотрел, как постепенно удаляется приземистая фигура монаха, мелькая среди кустов утесника, пока ее совсем не поглотил темный проем двери. Он заприметил три улья, притулившиеся к хижине, как цыплята к наседке, и обрадовался им, словно встретился со старыми знакомыми. Значит, будет светлый тимьянный мед, не такой тягучий, как вересковый, но такой же сладкий.

Послышался тихий свист, и тут же в хижине загорелся свет. Пока Аквила ждал, он, чтобы не держать сакса на весу, опустился на одно колено. Он не хотел класть мальчика на землю, поскольку не был уверен, хватит ли у него сил поднять его так, чтобы еще больше не повредить раненое плечо. Он с трудом поднялся и стал пробираться сквозь утесник, затем прошел между бобовыми грядками с прошлогодними остатками торчащих стеблей и черных листьев, стремясь поскорее достичь полосы света, который становился все ярче. Задыхаясь, он наконец дошел до двери и почувствовал, как кровь потекла из раны на боку под кожаной туникой. Внутри маленькая круглая хижина показалась ему золотистой и тихой после окрашенного серебром мрака штормовой ночи; пошатываясь, он направился к постели из вороха папоротниковых листьев у стены и опустил на нее свою ношу.

Брат Нинний, оставив очаг, доставал свежие мази и все, что могло ему понадобиться, с двух высоко повешенных полок. Затем, ни слова не говоря, он подошел и опустился на колени рядом с Аквилой, и они вдвоем ослабили ремни на кожаном доспехе неподвижно лежащего сакса и осторожно сняли его. Под ним оказалась целая куча намокших от крови и уже задубевших тряпок (может быть, куски разорванной туники с мертвого товарища), которые он, очевидно, засунул под одежду, пытаясь заткнуть рану. Аквила, запачкав кровью руки, собрал всю мокрую массу и бросил, не глядя, в очаг. Теперь рана обнажилась, уродливая страшная рана на предплечье, повисшее плечо словно провалилось внутрь, как это бывает при переломе ключицы. Сейчас оно почти не кровоточило, хотя было ясно, что юный воин был обескровлен еще до того, как кровь перестала течь.

— Ключица разрублена насквозь, рана двух- или трехдневной давности, судя по ее виду, — сказал брат Нинний, подушечками пальцев осторожно ощупывая область вокруг раны. — Думаю, он пытался вернуться обратно, вслед за остальными. Подержи его поудобней… — Они дружно трудились в полном молчании, пока чистили и смазывали рану, вправляли гуляющую ключицу. Брат Нинний принес полосы разорванного старого плаща, чтобы туго стянуть ее и укрепить неподвижно, — все запасы льняных полос он истратил в британском лагере. И, только все кончив, он заговорил снова — его спокойный взгляд, оторвавшись от работы, остановился на лице Аквилы. — Я священник, не воин. И потому, что Бог никому не отказывает в своем милосердии, я тоже не могу никому отказать, но мне кажется странным и невероятным, мой друг, то, что ты сделал сегодня ночью.

Впервые в словах Нинния Аквила услышал вопрос, на который ему не хотелось бы отвечать.

Аквила поглядел на лицо сакса, бледное, без кровинки, при свете очага оно казалось совсем прозрачным. Запавшие, как у старика, щеки и виски; под закрытыми глазами разноцветные пятна, будто синяки от ушиба, и, как никогда, поразительно, невероятно похожее на лицо Флавии. Но не это сходство, а что-то гораздо большее, сидящее в нем самом, отметало все сомнения в их родстве. Он всматривался в неподвижное лицо и вдруг заметил какое-то едва заметное трепетное движение. В первое мгновение ему показалось, что это игра, мелькание огня, но тут же понял, что ошибся, — то был первый трепет возвращающейся жизни.

— Обожди, он приходит в себя, — сказал Аквила, оставив без ответа полувысказанный вопрос.

Еще немного, и сакс со стоном открыл глаза и, озираясь, обвел взглядом комнату.

— Где… Что?

— Лежи тихо, — с трудом подыскивая сакские слова, сказал Нинний. — Здесь только друзья.

Но глаза молодого воина, скользнув мимо него, остановились на темной фигуре Аквилы, стоящего против света.

— Друзья, говоришь? Друзья в римских доспехах?

— И тем не менее друзья, — повторил Нинний.

Аквила подался вперед и спросил, плохо соображая, что делает, не на сакском, как Нинний, а на своем родном языке:

— Как тебя зовут?

Сакс хмуро глядел на него из-под черных сведенных бровей, крепко сжав губы, но Аквиле показалось, что в глазах промелькнуло удивление, и после недолгого молчания он ответил ему на том же языке, хотя и с сильным сакским гортанным акцентом, бросая слова с бесшабашной дерзостью:

— Мэлл. Так меня назвала моя мать в день, когда я родился, коли тебя так уж интересует мое имя.

— Мэлл — полукровка. И ты говоришь на моем языке. Она что, британка, твоя мать?

— Она из твоего народа, — ответил тот не сразу и тут же, боясь, очевидно, что его могут заподозрить, будто таким образом он добивается для себя снисхождения, сказал с гордостью: — Но все равно мой щит принадлежит отцовскому племени. Мой отец — старший сын Вирмунда Белая Лошадь. — Он сделал попытку опереться на здоровую руку, для того чтобы швырнуть вызов в лицо этому человеку, который темной глыбой стоял и закрывал ему свет очага. — Я тебя уже видал раньше, когда упал заслон из щитов. Для тебя это был великий миг, правда? Но не всегда будет так! Вам не остановить поток морского народа. В конце концов мы одолеем вас. Мы… — У него кончилось дыхание, и он со стоном откинулся на свою папоротниковую подстилку.

— Может, надо было подождать, пока он проглотит хоть немного похлебки, а потом уже спрашивать, как его зовут, — сказал брат Нинний, но в голосе его не было осуждения.

У Аквилы вырвался взволнованный прерывистый вздох, словно вздох облегчения после боли или же невыносимого напряжения. Он потер ладонью изуродованный шрамом лоб. В тишине, защищенной от бушующего снаружи ветра, он отчетливо слышал, как дрожит пламя в очаге в центре хижины и как шелестит в соломе что-то живое. Однако ухо его уловило еще один звук — обрывок песни.

И тишина в маленьком домике неожиданно стала хрупкой, как тонкий лед, а два человека, склонившиеся над безмолвным телом третьего, посмотрели друг на друга. Аквила выпрямился и стал напряженно, до боли, вслушиваться в тишину. Звуки приближались, вот песню подхватили другие голоса, раздался взрыв пьяного хохота, затем залп проклятий, возможно, кто-то зацепился за корень ольхи. Они шли вдоль ручья, а это означало, что скоро веселая компания появится из-за деревьев.

— Готовь похлебку, но, Бога ради, сделай все, чтобы парень не произнес ни звука, даже если тебе для этого придется на время усыпить его, — бросил Аквила и направился к двери.

Он молил Бога, чтобы это не были думнонии, недавно присоединившиеся к ним. Они воевали под знаменем Паскента и вряд ли знали его, Аквилу, в лицо. Пригнувшись, чтобы не задеть дверную перекладину, он ступил в торопливо уходящую ночь. Голова его как раз доставала до притолоки, и он, поднявши плечи и подбоченясь, нарочно встал так, чтобы тяжелые складки плаща как можно больше закрывали дверной проем. Золотистый свет от очага пробивался теперь лишь внизу, и человеку, который захотел бы посмотреть, что делается в комнате у Аквилы за спиной, пришлось бы лечь на землю. Он вдруг вспомнил: туника его перепачкана кровью сына Флавии и черные пятна хорошо видны при лунном свете. Правда, если что, у него и самого имеется рана вдоль ребер… Люди уже продирались сквозь заросли терна, бузины и темного утесника за бобовыми грядками. Они подходили все ближе и ближе; блеснуло оружие; отчетливее звучали голоса, грубый бесшабашный смех.

Они вывалились из кустарника всем скопом и застыли на месте при виде хижины и человека в дверях, потом дружно двинулись на него, загомонив, словно растревоженная свора собак. У Аквилы вырвался вздох облегчения — он увидел, что это загулявшие парни Арта, которых он довольно хорошо знал. Судя по всему, парни уже побывали в погребах, куда не добрались саксы, — они еще не были чересчур пьяны, но все же достаточно, чтобы быть опасными. Сейчас им море было по колено, дай только повод покуражиться — достать еще вина и упиться или же заколоть какого-нибудь сакса.

Аквила стоял, привалившись спиной к косяку, и ждал.

Они все разом оказались возле него и, не переставая болтать и смеяться, остановились, и глаза их опасно блестели при свете луны.

— Смотрите-ка, это Дельфин! Старый Одинокий Волк Амбросия. Что ты здесь делаешь, Одинокий Волк?

— Врачую раненый бок с помощью святого человека. А вот вы что делаете, если уж на то пошло? Потеряли дорогу обратно в лагерь под винными парами?

Высокий светловолосый юнец с золотым ожерельем на шее, который стоял, покачиваясь на пятках, расхохотался:

— Мы охотились, охота что надо! Троих убили, а теперь просто подыхаем от жажды.

— Речка рядом, а если не подходит, самое лучшее вернуться в лагерь и еще раз пошарить, вдруг саксы еще что-то проглядели.

Стоящий рядом парень, вскинув подбородок, уставился на крытые соломой ульи у стены.

— Да тут пчелы, — сказал он хриплым голосом. — В этой собачьей конуре может быть вересковое пиво… или брага.

— Вполне возможно, — согласился Аквила. — Но на самом деле тут нет ничего, кроме целительных мазей и воды от колик, да еще немного ячменной похлебки.

— А может, под очагом спрятано, — вмешался третий. — Давайте перевернем все вверх дном и посмотрим!

Аквила не тронулся с места.

— Думается, вам и без вереска хватило виноградной лозы, — сказал он и добавил уже более жестко: — Оставим саксам грабить храмы. Отправляйтесь обратно в лагерь, дурачье. Утром на что вы будете годны в таком состоянии?

Его властный тон их немного протрезвил, все-таки они уже начали привыкать к дисциплине. Высокий юнец с золотым ожерельем на шее, очевидно их заводила, пожал плечами:

— Может, ты и прав.

— Убежден, что прав, — сказал дружелюбно Аквила. — Да хранит вас Бог на обратном пути в лагерь, герои!

Но они в нерешительности топтались на месте, растерянно оглядываясь по сторонам. Затем высокий юнец картинно отсалютовал и, резко повернувшись на пятках, сказал:

— Пошли, ребята. Мы тут явно не нужны. Голову даю на отсечение, у него там девчонка!

Довольные своим остроумием, они с веселым гоготом отправились обратно той же дорогой, которой пришли.

Когда затихли вдали звуки их шагов, Аквила опустился на порог, руки его беспомощно упали на колени, голова свесилась на грудь. Немного спустя чья-то ладонь легла на его плечо и голос брата Нинния произнес:

— Отлично все сделано, друг.

— Как мальчик? — спросил одурело Аквила, не поднимая головы.

— Спит. И чем дольше он проспит, тем лучше. Я же сейчас сожгу его тряпки, а попозже вынесу доспех и брошу где-нибудь.

Аквила кивнул и с тихим вздохом привалился к косяку. Он не слышал, как монах убрал руку с его плеча. Он помнил только, что собирался всю ночь сидеть на страже в дверях, но сон одолевал его, хотя какая-то часть сознания по-прежнему была начеку. А в это время стихали последние порывы штормового ветра, бушевавшего три дня.

Оставалось уже совсем недолго до рассвета, и ночь после бури была полна влажной, пахнущей лесом тишиной, когда он очнулся и понял, что в хижине у него за спиной снова идет жизнь. Он поднялся на ноги, постоял немного, озираясь кругом, потом повернулся и, наклонив голову, нырнул в освещенную комнату. Сын Флавии уже проснулся и, завидя его, приподнялся, опираясь на локоть, откинув со лба упавшие на глаза нечесаные космы, в упор спросил:

— Мой меч! Где мой меч?

— Тут недалеко, в речке. Корни ольхи не дадут ему никуда уплыть.

— Я вижу, ты неплохо позаботился, чтобы у меня не было против тебя оружия.

— Дурень ты. Зачем мне отбирать у тебя оружие, когда ты в таком состоянии? Знай, в этих краях человеку не поздоровится, если у него на поясе сакский меч!

Мэлл расхохотался, и казалось, этот язвительный, злой, бессильный смех подстегивает его, будто ветер бушующее пламя.

— Я не сомневаюсь, ты еще и не так будешь печься о моем здоровье. Я-то, конечно, дурак, где уж мне догадаться, что ты заботишься о своей собственной шкуре.

— Угомонись, сын мой, — раздался голос Нинния из темного угла хижины. — Так случилось, что ему пришлось позаботиться и о твоей шкуре: и когда он нес тебя на руках, не думая о своей ране, которая снова открылась, и позже, когда тебя могла вытянуть из хижины, словно барсука из норы, и заколоть на пороге свора разогретых вином британских солдат, рыщущих вокруг в поисках вина или же саксов.

Ярость мальчика сразу же стихла, смех оборвался, он долго лежал и смотрел на Аквилу, закусив нижнюю губу, как это делала Флавия, когда была чем-то озадачена.

— Не понимаю, для чего ты это сделал? — спросил он наконец.

— Ради твоей матери.

— Моей матери? Что тебе до моей матери?

— Она моя сестра, — сказал спокойно Аквила.

— Твоя… сестра, — повторил Мэлл с расстановкой, будто проверяя произнесенные слова на слух.

Хмурый взгляд, пробежав по лицу Аквилы, остановился на его богато украшенной портупее, на длинном римском кавалерийском мече, на бронзовой с серебром броши, которой был заколот видавший виды плащ, затем снова вернулся к темному суровому лицу с ястребиным носом — лицу, на котором оставили свой отпечаток почти двадцать лет командования людьми. — Ты ведь тут большой человек, — медленно произнес Мэлл. — И тебе, наверно, не так-то просто иметь родственника в войске Хенгеста.

— Так и есть. И Бог это видит. Но не в том смысле, как ты думаешь. — Он распрямился и перевел разговор на насущные дела: — Утром мы снимаемся и идем на юг, тем самым риска для тебя будет немного, пока ты лежишь здесь. — Он ни разу не спросил, как брат Нинний отнесется к его опасному поручению, слишком велика была его вера в этого невысокого человека в темной тунике. Он повернулся к нему: — Скажи, когда он сможет отправиться в путь?

— Не раньше чем через две-три недели. — Брат Нинний поднял голову от чаши, в которой готовил ячменную похлебку. — Две или даже три недели радости от того, что Господь послал мне еще одного гостя. Но для его же блага он должен уйти отсюда сразу, как только я увижу, что он достаточно окреп для этого.

Аквила думал с лихорадочной быстротой.

— Далеко ли отсюда до ближайшего поста на границе? — спросил он. Но тут же спохватился: — Ах да, теперь ведь нет больше четкой границы. Ну а до ближайшего селения его соплеменников?

— На этот вопрос невозможно ответить. Однако я знаю леса на север отсюда и могу с ним пройти и вывести его на дорогу.

Аквила кивнул, затем присел, опираясь на одну ногу, достал из-под запятнанной кровью туники кошелек и бросил его на ворох папоротника. Кошелек шлепнулся с легким звоном.

— Денег тут немного, все, что есть при себе. Этого мало, но все же какое-то подспорье. И добудь ему тунику, Нинний, чтобы она не напоминала сакскую ни покроем, ни длинными рукавами. — Затем он вынул табличку и стиль и под внимательным взглядом Мэлла и брата Нинния торопливо нацарапал несколько слов на вощеной дощечке, после чего не спеша прочел то, что написал, бережно положил табличку рядом с кошельком и спрятал стиль в складках пояса. — Ты вполне сойдешь за британца, пока не раскроешь рот. Поэтому ты должен притвориться немым. И если на кого-нибудь наткнешься, покажи пропуск. Он подписан командующим Вторым Крылом Кавалерии Амбросия и убережет тебя от непредвиденных неприятностей. Понял?

— Я… понял, — ответил, помедлив, Мэлл. Он сглотнул слюну. — Кажется, мне ничего не остается, как… поблагодарить тебя.

— Еще одно, — сказал Аквила, сняв с пальца печатный перстень со вмятиной. — Это перстень моего отца. Когда доберешься до своих, найди способ переслать его сюда брату Ниннию, а Нинний отыщет способ передать его мне, и, таким образом, я буду знать, что ты благополучно добрался.

— Конечно. Благополучно, как побитая шавка, что бежит поджавши хвост! — неожиданно с какой-то яростной горечью выкрикнул Мэлл.

Аквила поглядел на его опавшее лицо, гордое, горькое, помрачневшее от стыда. Глаза ярко блестели… Наверное, его лихорадит из-за раны. Но ничего, Нинний присмотрит за ним.

— Хенгест не погиб, когда рухнул заслон из щитов, — неожиданно сказал он. — Он цел и невредим и ушел с остатками своего войска. Ты следуешь за живым вождем, а не покидаешь павшего. И стыдиться тебе нечего.

— Какой добрый враг, — насмешливо сказал Мэлл.

— Никакой я не добрый, я любил твою мать, мою сестру. Этим все и объясняется.

Они молча смотрели друг на друга, и в какой-то миг Мэлл словно сложил оружие — он протянул руку и взял у Аквилы кольцо.

— И даже после того, как она… после того, что случилось?

— Когда-то мы заключили пари и я пообещал ей красные туфельки, если она обгонит меня, — сказал Аквила, стараясь, чтобы его голос звучал как можно беззаботней. — Она выиграла пари, а у меня… так и не было возможности заплатить свой долг. Скажи матери, что вместо пары красных туфелек я посылаю ей сына.

— Если я… когда я снова увижу ее, может быть, ей еще что-нибудь передать от тебя? — спросил Мэлл.

Аквила смотрел на огонь, обхватив руками колено. Что может он сказать Флавии после их последней встречи и долгих лет разлуки? И вдруг он сообразил. Отстегнув пряжку на плече, он слегка спустил кожаную тунику, потом вытащил наверх шерстяной рукав и обнажил плечо.

— Смотри! — сказал он, нагнувшись к очагу.

Мэлл приподнялся повыше на здоровой руке.

— Это дельфин, — с удивлением сказал он.

— Друг сделал эту татуировку, когда я был таким же юнцом, как ты. — Аквила опустил рукав и стал снова застегивать пряжку. — Спроси ее, помнит ли она наш дом и ступени террасы под терносливом. Спроси, помнит ли разговор, который у нас был однажды о возвращении Одиссея. И скажи ей, будто это я говорю через тебя: «Погляди, у меня дельфин на плече, я твой давно потерянный брат».

— «Ступени террасы под терносливом. Возвращение Одиссея. „Погляди, у меня дельфин на плече. Я твой давно потерянный брат“», — повторил Мэлл. — А она поймет?

— Если она помнит ступени под терносливом, она поймет, — сказал Аквила. Он встал и направился к темному дверному проему. Оглянулся он только один раз.

Мэлл, по-прежнему опираясь на руку, смотрел ему вслед.

Аквила окунулся в едва начинающий бледнеть рассвет. Брат Нинний дошел с ним до конца бобовых грядок. Здесь они остановились и повернулись лицом друг к другу перед тем, как проститься. Аквила почти ждал, что скажет монах о том, что услышал о том отрезке старой истории, о которой прежде ничего не знал. Но Нинний, слегка подняв голову, с тихой всеохватывающей радостью поглядел вокруг и сказал только:

— Буря кончилась, день будет отменный.

И Аквила тоже взглянул вокруг и увидел, что луна исчезла, небо побледнело, из черного став серым, и продолжало разгораться сияющим светом. Восточная сторона его уже омылась серебром, где-то внизу у реки пел крапивник, и казалось, совсем еще немного и весь мир распахнется и расправит крылья…

— Ты веришь в слепой случай? — спросил он брата Нинния, как однажды, много лет назад задал тот же вопрос лекарю Эугену. — Хотя нет, я помню, ты веришь в предначертание.

— И кроме того, я верю в Бога, в милосердие Божие.

Аквила стоял неподвижно, обратив лицо к востоку, где, вторя трелям крапивника, начинала свою звонкую песнь заря. Он вдруг встрепенулся:

— Мне пора. Надо идти к моим солдатам. Но прежде дай мне свое благословение.

Вскоре он уже шагал большими шагами вдоль речки к лагерю, к своим кавалеристам, навстречу долгой-предолгой битве за Британию. И он знал, что никогда больше не увидит брата Нинния.

22 Цветущее дерево

Мокрый снег шуршал о стекла высоких окон старого дома в Венте, и в парадной комнате, в отведенной Аквиле части дома, зимний ветер, злой и коварный, гулял вдоль пола, дразня пламя свечей в бронзовых подсвечниках. Последний дневной свет угасал, уступая место свечам. Аквила стоял у нагретой жаровни, где горели сверху на углях яблоневые поленья, и застегивал на свежей тунике малиновую портупею с бронзовыми украшениями. Его будничная одежда лежала брошенная у ног. В их спальных комнатах было так холодно, что он, не выдержав, схватил в охапку приготовленную для него там парадную форму и принес сюда, чтобы переодеться перед очагом.

Сегодня днем Амбросий Аурелиан был коронован в Венте и стал Верховным Королем Британии; корона осталась та же — тонкий золотой обруч, который он носил уже много лет. При коронации присутствовали все его сотоварищи и боевые командиры. По окончании церемонии Амбросий вышел показаться народу на ступени базилики, где он когда-то стоял перед Гвитолином и кельтскими вождями. Взрыв приветственных криков вряд ли забудется, думал Аквила. А вечером в пиршественном зале старого Дворца правителя Амбросий праздновал коронацию с теми, кто на ней присутствовал.

…Аквила протянул руку и взял лучший свой плащ, небрежно брошенный в ногах низкого ложа, темный, как пролитое вино. Накинув его, он торопливо расправил помятые складки на плечах. Он опаздывал, так как в самый последний момент возникли осложнения с новыми жеребятами из Камбрии и ему пришлось пойти на конюшни самому и все уладить. А тем временем пир по случаю коронации нового Верховного Короля, надежды Британии, уже начался. Аквила наконец скрепил плащ на плече большой бронзовой с серебром брошью, а когда поднял голову, то ему показалось, что в комнате стало теплее и ярче: в дверях, ведущих во внутренние покои, стояла Нэсс в платье из плотной мягкой шерсти цвета пламени, какое бывает, когда горят яблоневые поленья. Уже римлянка во многих своих привычках, она так и не привыкла к бледным цветам одежд, которые обычно носили римские матроны, и Аквила вдруг этому обрадовался.

— Мне кажется, я могу согреть о тебя руки, когда ты в этом платье, — сказал он.

Она рассмеялась. И хотя в голосе ее звучала насмешка, прежней злой язвительности уже не было.

— Мой повелитель на старости лет даже научился говорить приятные слова. — Она двинулась ему навстречу и вошла в нагретый жаровней круг. — Какой-то человек просил передать тебе это. — Она протянула ему нечто вроде шарика из слоновой кости. Но, взяв его в руку, он увидел, что шарик слеплен из пчелиного воска, и мгновенно догадался, откуда он, хотя на его гладкой поверхности не было процарапано ни слова.

— Тот, кто принес его, еще здесь?

Нэсс покачала головой:

— Это был какой-то купец, и он, видимо, спешил вернуться к своим делам в городе. Он сказал, что человек, который дал ему это, не просил ждать ответа. А что? Надо было подождать?

— Нет. Просто я подумал, вдруг это кто-то из знакомых.

Воск от холода начал крошиться, и Аквила легко разломил его пальцами: на ладонь выпало отцовское кольцо с печаткой. Застыв на месте, он не отрываясь смотрел на кольцо, лежащее среди кусочков раскрошенного воска, и видел, как при вспышках пламени загорается и гаснет зеленая искорка в самой глубине изумруда. Значит, Мэлл благополучно добрался до своих. Он стряхнул с ладони воск прямо в огонь и надел кольцо на палец — приятно было ощутить его снова, приятно было сознавать, что теперь он может все рассказать Амбросию, а там уж будь что будет.

Он много думал об этом и чувствовал, что зашел в какой-то тупик, ибо не мог решить, правильно ли он тогда поступил или нет. Но в то же время он знал: поступить иначе он не мог, как знал и то, что сейчас, когда безопасность мальчика больше не зависит от его молчания, его долг — рассказать все начистоту Амбросию. Может быть, даже сегодня ночью, после пиршества…

Он вдруг услыхал голос Нэсс:

— Это же твое кольцо! Ты ведь его потерял. Я не понимаю…

Потом он расскажет ей. Но сначала Амбросию.

— Ты все со временем поймешь, — сказал он. — Но не сейчас. Я и так уже сильно опаздываю.

Он совсем было повернулся к двери, ведущей на галерею, однако остановился и снова посмотрел на Нэсс, сообразив, что вряд ли увидит ее до того, как поговорит с Амбросием.

— Тебе так идет это платье, — сказал он. — Мне жаль, что это чисто мужское пиршество.

Она больше не задавала вопросов о кольце.

— Князья думнониев и вожди Глева и Кимру пришли бы в ярость, если бы их заставили, по римскому обычаю, сидеть за пиршественным столом вместе с женщинами, да еще по случаю такого торжества, как сегодня.

— Но это все люди твоего племени, — ответил Аквила. Его вдруг поразила неожиданная мысль. — Нэсс, ты видишь, круг завершился. Кимрийские князья пируют с Верховным Королем. И сегодня вечером Амбросий подтвердит право Паскента владеть землями его отца и править его народом. Сегодня твой и мой народ снова вместе.

— Да, я знаю. После двенадцати, даже почти тринадцати лет перерыва.

Аквила почувствовал, как глупо было с его стороны напоминать ей об этом, ведь все происходившее в эти годы должно было задевать Нэсс гораздо больнее, чем его. Интересно, жалеет ли она о своем выборе, который сделала почти тринадцать лет назад. Но он не нашел подходящих слов и не задал ей никакого вопроса.

И тут Нэсс, приблизившись к нему и положив ему на плечи худенькие руки, сама спросила, словно угадала его мысли:

— А ты-то не жалеешь об этом?

— Почему я должен жалеть? — Он прикрыл ладонями ее руки.

— Но ведь я не такая красивая, как Раянид…

— И никогда не была, но выбрал-то я тебя, правда очень странным образом.

— А может, я тебе наскучила? Женщины, довольные своей жизнью, часто становятся скучными, я не раз это видела. — Она снова засмеялась, но без всякой издевки, потом легонько оттолкнула его и опустила руки. — Ладно. Иди уж на свой чисто мужской пир, а не то совсем опоздаешь.

Он прошел через внутренний дворик, кутаясь в плащ от резкого ледяного ветра и мокрой крупки, которая на глазах переходила в настоящий снегопад, затем открыл скрытую за терносливом дверцу, тихо захлопнувшуюся за ним. В просторном дворе старого Дворца правителя на ветру качался фонарь, и тени от него разбегались по всей колоннаде; в ранних осенних сумерках кто-то без конца уходил, приходил; молодые воины толпились у освещенных дверей; взад и вперед сновали повара, слуги и младшие сыновья старых вояк; мимо него прошел человек, ведя на поводке двух волкодавов, и Аквила вспомнил Брихана. Он свернул под сень северной колоннады, старательно обходя шумные, движущиеся толпы, и наконец добрался до комнаты перед пиршественным залом, где у дверей, опираясь на копья, стояли стражники.

В дневное время парадный зал в старом дворце выглядел таким же обветшалым, поблекшим, с осыпающейся штукатуркой, как и вся остальная Вента белгов. Но в мягком свете сотен свечей тусклые краски выцветших гирлянд на стенах ожили, перекликаясь с красками живых цветов; потрескавшийся мрамор и почерневшая позолота не бросались так в глаза, скрытые под хитрым сплетением ветвей плюща, лавра и розмарина, чей аромат мешался с легким запахом дыма от жаровни, хотя основное тепло шло от отопления под полом.

Зал был битком набит: за длинными столами, которые, казалось, куда-то плыли в густом медовом свете, сидели мужчины — мужи, с коротко стриженными волосами, в свободных римских парадных туниках; мужи, с густой гривой волос, с ожерельем на шее из намытого в реках золота, в варварских клетчатых туниках ярких расцветок со множеством складок, какие носили в Британии в прежние времена.

Уже разносили первое блюдо, состоящее из сваренных вкрутую утиных яиц и хорошо вяленной рыбы, и к ним в небольших чашах разбавленное водой вино. Аквила обвел взглядом мальчиков и молодых воинов с большими подносами в руках и сразу же увидел Флавиана — с серьезным, сосредоточенным лицом он осторожно пробирался сквозь толпу, стараясь не расплескать вино из чаш. В особые дни, когда не хватало рабов и слуг, за столом часто прислуживали и разливали вино сыновья и младшие братья воинов, что было издавна в обычае местных племен.

Взгляд Аквилы переместился туда, где на помосте за королевским столом сидел Амбросий, а рядом с ним по обе стороны преданный ему Паскент и большой неуклюжий Арт, чья искрометная кавалерия с ее атаками, как никто, решила исход битвы и принесла первую настоящую победу. Тут же за столом сидели князья думнониев, предводители Глева и Кимру,которые все эти годы держались в тени и наконец пришли, чтобы присягнуть на верность Верховному Королю. Неожиданно Аквила вспомнил свою первую встречу с темноволосым британским принцем у очага в горной крепости, когда за дверью клубился соленый туман, а на голове у принца поблескивал тонкий золотой обруч. С тех пор вместе пройдено немало дорог, и золотой обруч превратился в корону Верховного Короля. Он посмотрел на Амбросия и с изумлением увидел, что у того совсем седые виски, будто посыпаны пеплом.

Кто-то случайно задел его кувшином с вином, и это вывело Аквилу из задумчивости. Он прошел мимо длинной вереницы столов в конец зала. Амбросий, который, повернувшись вполоборота, слушал, что ему говорит какой-то длинноносый князек, поднял голову — узкое смуглое лицо его мгновенно засветилось радостью, как всегда при виде друга.

— Ну наконец-то! — воскликнул он. — Скажи на милость, почему ты опаздываешь? Именно сегодня, когда мне так хотелось, чтобы вся моя братия была рядом.

Аквила остановился перед низким помостом и вскинул руку в приветственном жесте.

— Прости меня, король Амбросий. С лошадьми было не совсем все ладно. Поэтому я опоздал.

— Я и сам должен был догадаться, что только лошади способны удержать тебя вдали от меня, — сказал полушутя-полусерьезно Амбросий. — Ну а теперь, надеюсь, все в порядке?

— Да, теперь все в порядке.

Но в этот самый момент Арт, взволнованно подавшись вперед, громко воскликнул:

— Дельфин, никак ты нашел свое кольцо?! Вот уж поистине ночь счастливых звезд!

Он медлил с ответом лишь мгновение, но оно показалось ему вечностью. Он мог бы промолчать, а позже пойти к Амбросию и рассказать ему правду: объяснить, заикаясь и сгорая от стыда, почему он не осмелился сказать сразу, при всех. Но поступи он так, и это странным образом означало бы, что он предал Флавию, и даже больше, чем Флавию, — нечто такое, что люди должны хранить свято. Нет, он должен все рассказать сейчас, при всех этих чужестранцах и при тех, при ком он достиг своего высокого положения, а иначе он изменит тому, чему не изменил даже тогда, когда дезертировал из армии и дал галерам уйти без него.

— Кольцо мне вернули, — проговорил он медленно, ровным, без выражения голосом. Он как бы ответил Арту, но глаза его, встретившись в золотистом свете свечей со взглядом Амбросия, больше не отрывались от него. — После нашей победы этой осенью я дал его некоему человеку из воинов Хенгеста, а также деньги и пропуск, чтобы обеспечить ему проход через посты, и велел при случае переслать кольцо мне обратно в знак того, что он благополучно добрался до своих.

Ни разу в жизни не слышал он такой тишины, какая наступила после его слов, — тишина постепенно охватила весь зал, люди, почуяв, что там, за королевским столом, разворачивается неожиданная драма, прервали еду и разговоры, обратившись в слух. Ни разу в жизни не видел он такого количества повернутых к нему лиц — лиц чужаков и лиц своих собратьев по оружию. Но сам он ни на мгновение не отвел глаз от спокойного смуглого лица Амбросия, который, казалось, находился в самом центре этой тишины.

Наконец Амбросий заговорил.

— Если уж Дельфин вступил в сношения с варварами, значит, у него на то были серьезные основания, — сказал он. — Кто этот некий человек из сакского племени?

Аквила весь напрягся, словно перед тяжелым физическим испытанием, — пальцы под плащом судорожно сжались в кулак, так, что ногти впились в ладонь.

— Сын моей сестры, — сказал он.

Что-то блеснуло в глазах Амбросия.

— Я и не знал, что у тебя есть сестра.

— Я никогда не говорил о ней все эти годы. — Аквила с трудом перевел дыхание. — Саксы, которые сожгли мой дом и убили моего отца и всех наших слуг, увели ее с собой. Через три года, когда на мне был ютландский рабский ошейник, я нашел ее в лагере Хенгеста, и сестра помогла мне бежать. Я надеялся, что она уйдет со мной, но она, в отличие от меня, не была вольна в своих поступках — меня удерживал только ошейник раба, у нее же был ребенок, который привязывал ее к новому народу… и к мужу. И я ушел один и больше никогда не говорил о сестре.

Амбросий опустил голову.

— Продолжай, — сказал он.

— Этой осенью, после нашей победы, по велению свыше, я нашел ее сына среди беглецов Хенгестова войска. Неважно как, но нашел и сделал то, что должен был сделать, — отправил его назад к матери. Мой повелитель Амбросий, больше мне нечего сказать.

Как только он договорил, тишина сомкнулась над ним и он вдруг почувствовал себя бесконечно одиноким в этом молчащем зале. Тишина неожиданно была нарушена каким-то движением в группе молодых людей, стоящих у стены, — Пескарик, протиснувшись сквозь толпу своих товарищей, через весь зал направился прямо к нему.

Словно теплая волна ворвалась в его ледяное одиночество. Пескарик, которого он толком и не знал, который не послушался его и, несмотря на запрет, последовал в первую свою битву за другим вождем, сейчас бросился к нему на помощь, безрассудно подставив свою голову под удар. Мальчик стоял рядом с ним, с вызовом в ясных блестящих глазах, и он почти как физическое прикосновение ощущал его преданность.

— Не встревай в это, дуралей ты несмышленый, — шепнул он. — Это тебя не касается.

Пескарик не шелохнулся, упрямо решив, что бы ни случилось, до конца остаться верным отцу и разделить с ним все, что выпадет на его долю.

— Меня это не касается только потому, что я об этом ничего не знал. — Слова эти предназначались как Амбросию, так и отцу. — А если бы я знал, я бы все сделал… все, что от меня зависело бы… чтоб помочь.

Все молчали, один Арт едва заметно поднял руку с чашей, как бы готовясь осушить ее во здравие мальчика.

Амбросий внимательно изучал застывшее лицо Аквилы, словно это было лицо человека, которого он впервые видел.

— Почему ты вздумал рассказать мне это? Кольцо потерялось, потом нашлось. Ты бы мог не ворошить старое, предать все забвению.

Аквила ответил не сразу. Он не ожидал такого вопроса, и, хотя самому ему доводы свои казались вескими, облечь их в нужные слова он не мог.

— Наверное, потому, что прежде я никогда не обманывал твоего доверия, — произнес он наконец. — Я совершил проступок и готов сполна заплатить за него. Потому что я… не хочу носить стыд под плащом. — У него были еще и другие причины, связанные с Флавией, но это касалось только их двоих, его и Флавии.

Амбросий еще долго сидел, не сводя с лица Аквилы испытующего взгляда, в котором причудливо смешались вопрос и удивление.

— Какая странная и неудобная штука честь, — сказал он задумчиво. И вдруг, как всегда неожиданно, его смуглое лицо потеплело. — Нет, друг, время и саксы пробили достаточно брешей в нашем собратстве. Садись-ка ты на свое место. Я не могу позволить себе терять еще людей из моей братии.

Аквила распрямил плечи и гордым скупым жестом выразил свою признательность Верховному Королю.

Итак, все благополучно завершилось, Флавиану не придется делить с ним стыд и позор… Да, но ведь Флавиан всего этого не знал, когда бросился к нему и встал рядом. Теперь мальчик был явно смущен и уже собрался уходить. Аквила положил руку сыну на плечо и слегка сжал его.

— Спасибо, Пескарик, — сказал он только. Это была малая толика того, что он хотел сказать, но на большее он сейчас был не способен: боялся, что подведет голос.

Пескарик ничего не ответил, лишь поглядел на отца, и оба остались довольны друг другом.

Однако последнее слово осталось за Артом: он пихнул Кабаля ногой подальше под стол и, освободив около себя место для Аквилы, придвинул ему свою чашу с вином. Как только Аквила перекинул ногу через устланную подушками скамью и опустился рядом с ним, Арт во всеуслышание заявил:

— У меня никогда не было сестры, но, если б была, хочу надеяться, что я тоже остался бы ей верен через двадцать лет.

Поздно ночью, когда окончилось торжество, Аквила возвращался домой с лекарем Эугеном. Снег прекратился, ветер стих, и небо над побелевшими крышами старого дворца было полно звезд. Но свежий снег во дворе был уже исхожен, исчерчен цепью тропинок, которые протоптали гости, возвращающиеся к себе в город или же в другие флигели дворца. Эуген без конца задавал вопросы, какие никогда не задал бы брат Нинний, но Аквила вдруг понял: ему больше не надо уклоняться от ответа, как прежде, и это давало ощущение непривычной свободы. Они теперь подошли к потайной дверце, ведущей на их половину, и в темном ее проеме, где они остановились, им подумалось об одном и том же.

— Такой ночи, как эта, Британии еще не приходилось переживать, — сказал Аквила. — И вряд ли когда-нибудь будет вторая такая же.

— Поразительные плоды может принести победа, одержанная одним человеком, — произнес задумчиво Эуген. — Сейчас, когда Британия воссоединилась, мы можем наконец скинуть варваров в море и даже какое-то время их не выпускать…

Рука Аквилы уже была на ручке дверцы, но он все еще медлил, глядя на освещенную фонарем редеющую толпу во дворе.

— Какое-то время? — переспросил он. — Звучит не слишком обнадеживающе.

— О нет, я-то как раз один из тех, кто никогда не теряет надежду. Я верю в то, что нам удастся удержать варваров в течение какого-то времени, может быть, даже долго, но не вечно… Мне рассказывали давно, что большой маяк в Рутупиях ярко пылал всю ночь после того, как последние Орлы улетели из Британии. Я всегда чувствовал, что это не был, — он мучительно искал слово, — дурной знак, это был символ.

Аквила взглянул на него, но не вымолвил ни слова. Странно было вдруг ощутить себя человеком, сотворившим легенду.

— Я иногда думаю, что мы живем при закате, — помолчав, сказал Эуген. — И может статься, мы погрузимся в ночь. Однако я верю, что снова настанет утро. Из тьмы всегда является утро, но не всегда для тех, кто видел, как закатилось солнце. Мы с тобой факелоносцы, мой друг, и нам выпала судьба поддерживать огонь, лишь бы только он горел, и нести свет в бурю и мрак.

— А вспомнят ли они нас, эти люди, по ту сторону тьмы? — после небольшой паузы спросил Аквила и сам удивился своим словам.

Эуген бросил взгляд на молодых воинов, собравшихся перед старым Дворцом правителя Британии, среди которых был и Флавиан. Вот они слегка расступились, и свет от ближайшего фонаря упал на светлые волосы высокого человека в центре — он возбужденно что-то рассказывал и громко смеялся, а рядом, прижавшись к его ноге, сидел огромный пес.

— Они начисто забудут нас — и тебя, и меня, и все наше поколение, хотя до самой смерти будут в долгу у нас. Амбросия они, конечно, будут немного помнить, но вот Арт — он из тех, о ком слагают песни и потом поют их тысячу лет.

В тени дверного проема стало очень тихо. Эуген, передернув пухлыми плечами, вздохнул и со смехом сказал:

— Для тебя эта ночь была доброй во многих отношениях, но, если ты собираешься стоять здесь и выть на луну, как щенок, тебе придется делать это в одиночестве. Я человек очень старый, и брюхо мое нынче уже не может вместить столько вина, сколько прежде, да и ноги замерзли. Поэтому я отправляюсь спать.

Аквила рассмеялся и открыл глубоко спрятанную в стене дверь, затем посторонился и пропустил вперед Эугена.

Ночь эта и в самом деле была доброй… Он неторопливо закрыл дверь на щеколду, а старый лекарь шаркающей походкой направился к себе. На сердце у Аквилы было спокойно, словно он наконец добрался до тихой гавани. Полжизни он провел сражаясь с саксами и знал, что сражаться с ними ему предстоит до конца дней своих, пока не встретит он смерть от сакского меча или же не станет настолько дряхлым, что не в состоянии будет удержать в руках собственный. Они как дикие гуси, летящие осенью на юг, их не заставить свернуть с пути, говорил о саксах старый Бруни. И в мозгу Аквилы слова Бруни эхом откликнулись на слова, сказанные Эугеном: «Мы можем скинуть варваров в море и даже какое-то время не выпускать их оттуда…» Эта война не дает передышки. Но сейчас Аквиле казалось, что вот он, причалив к тихой пристани, может немного передохнуть. Кроме того, у него возникло ощущение, что он очень богатый человек: Нэсс отказалась от своего племени, чтобы остаться с ним, а Пескарик при всем народе встал с ним рядом, не побоявшись позора и бесчестья. И это, пожалуй, было лучшее из того, что с ним, Аквилой, когда-либо случалось. И каким-то образом — он не хотел вникать каким — он снова нашел Флавию.

Он взглянул на старый тернослив и увидел, что в его ветвях запутались три звезды Ориона. Кто-то, может быть Нэсс, повесил фонарь в колоннаде, и в свете звезд и бликах фонаря казалось, что на самой дальней границе освещенного пространства торжественно расцвел тернослив и хрупкие сияющие цветы покрыли все ветки.

Перевод: Н. Рахманова, А. Ставиская

Меч на закате

Глоссарий

Акве Сулис — Бат

Андерида — Певенси

Бурдигала — Бордо

Вента Белгарум — Винчестер

Виндокладия — Бэдбэри

Вирокониум — Роксетер

Галлия — Франция

Гарумна — Гаронна

Глевум — Глостер

Дубрис — Дувр

Дурокобриве — Данстэйбл

Дэва — Честер

Ир Виддфа — Сноудон

Иска Думнониорум — Эксетер

Каллева — Силчестер

Кастра Кунетиум — Каслдайкс[72]

Клута — Клайд

Комбретовиум — Бэйлам Науз (Саффолк)

Кориниум — Сиренчестер

Корстопитум — Корбридж

Кунетио — Милденхолл

Линдинис — Илчестер

Линдум — Линкольн

Лондиниум — Лондон

Лугуваллиум — Карлайл

Мон — о. Англси

Нарбо Мартиус — Нарбонна

Портус Адурни — Портчестер

Пролив Вектис — Солент

Река Абус — Хамбер

Сабринское море — Бристольский залив

Сегедунум — Уолсенд

Сегонтиум — Карнарвон

Сорвиодунум — Олд Сарум

Тамезис — Темза

Толоса — Тулуза

Тримонтиум — Ньюстед

Эбуракум — Йорк

Эстуарий Бодотрии — Фирт-оф-Форт

Эстуарий Метариса — зал. Уош

Яблочный остров — Гластонбери

Hic Jacet Arthurus Rex Quondam Rexque Futurus[73]

Артура нет… Со сломанным мечом
Навек уснул Тристан. Изольда рядом спит,
Там, где к глубинам запада поток
Над затонувшей Лионессой воды мчит.
Пал Ланселот… Блиставший солнцем шлем
Давно ржавеет рядом с треснувшим копьем.
Гавейн, Гарет и Галахад — все тлен,
И, безымянный, Авалон порос быльем!
Где прах тех рыцарей и ясноглазых дам?
В руинах Камелот, и Тинтагел угас,
Но где они, известно лишь богам —
Ведь чары Мерлина утеряны для нас.
И Гвиневеру не зови. Позволь
Ту прелесть сохранить, что Время-судия
Вложило в имя, где слились восторг и боль,
Став одиноким плачем соловья.
Не углубляйся в тайну. Может статься,
Что терем Аштолат — лишь дымная изба,
Что рыцарем считали самозванца,
Что Дева-Лилия распутна и груба,
А все легенды — лишь красивый вздор,
Их выдумал поэт. Он подбирал слова,
Точно паук, сплетающий узор
На ткани бытия. А правда такова:
Когда Рим пал, как старый, дряхлый ствол,
В котором уж иссяк целебных соков бег,
Из верхней ветки к небу вдруг пошел
Один чудесный, несгибаемый побег —
Британский дух. И горстка храбрецов —
Пусть грубых и простых, но кто был сердцем чист
И за победу умереть готов, —
Смогла подняться, слыша бури рев и свист,
И бой принять, и в злое сердце смело
Направить грозный меч иль крепкое копье,
С величием, что в небесах гремело,
Когда они давно ушли в небытие.
Они легендой стали. Их начальник,
Артур, Амброзий — имя знать нам не дано —
Прославлен доблестью необычайной,
А рыцарям бессмертье суждено.
Их было мало. Нет нигде ни слова —
Когда и как настиг их вечный сон,
Шли они в бой под знаменем Христовым,
Иль вел их Гвента огненный дракон.
Но знаем мы: когда саксонский шквал
Их смел с лица Земли, померк небесный свет
Для всей Британии. Последний луч пропал,
И люди шепчут в темноте: «Артура нет…»
Френсис Бретт Янг

Предисловие автора

Подобно тому, как сага о Карле Великом и его паладинах — это Тема Франции, Легенда об Артуре на протяжении почти четырнадцати столетий была и остается Темой Британии. Поначалу предание, затем — героическая повесть, которая вбирала в себя по пути новые детали, новые красоты и радужные романтические краски, пока не расцвела пышным цветом у сэра Томаса Мэлори.

Но в последние годы историки и антропологи все чаще и чаще склоняются к мысли, что Тема Британии — это и в самом деле «материя, а не пустая болтовня». Что за всем собравшимся вокруг нее божественным туманом языческого, раннехристианского и средневекового великолепия стоит одинокая фигура одного великого человека. Не было рыцаря в сверкающих доспехах, не было Круглого стола, не было многобашенного Камелота; но был римско-британский военачальник, которому, когда нахлынула варварская тьма, показалось, что последние угасающие огоньки цивилизации стоят того, чтобы за них бороться.

«Меч на закате» — это попытка из осколков известных фактов, из домыслов, предположений и чистых догадок воссоздать человека, каким мог бы быть этот военачальник, и историю его долгой борьбы.

Кое-какие детали я сохранила из традиционной ткани Артуровской легенды, потому что в них чувствуется дыхание истины. Я оставила первоначальный сюжет, или, скорее, два взаимопереплетающихся сюжета: Грех, который несет в себе свое собственное возмездие; и Братство, разбитое любовью между женщиной вождя и его ближайшим другом. В них есть неизбежность и безжалостная чистота контуров, которые можно найти в классической трагедии и которые принадлежат самым древним и сокровенным тайникам души человека. Я сохранила тему, которая, как мне кажется, незримо присутствует в этой истории, — тему Священного Короля, Вождя, чье божественное право, в конечном итоге, — умереть за жизнь своего народа.

Бедуир, Кей и Гуалькмай упоминаются по имени раньше всех остальных товарищей Артура, и поэтому я оставила их, отдав роль друга-и-любовника Бедуиру, который был там с начала и до конца, а не Ланселоту, который является позднейшим французским заимствованием. Оставила я и собаку Артура и его белую лошадь, как из-за их ритуального смысла, так и потому, что Артур — или, скорее, Артос — которого я так хорошо узнала, был из тех людей, кто придает большое значение своим собакам и своим лошадям. При раскопках в римской крепости Тримонтиум были обнаружены кости «прекрасно сложенной девушки-карлика», лежащие в яме под скелетами девяти лошадей. Необъяснимая находка, которой я попыталась дать объяснение в захвате Артосом крепости и в истории с «Народцем Холмов». И так далее… Почти каждая часть романа, вплоть до маловероятной связи между Медротом и этим таинственным саксом с британским именем — Сердиком, полулегендарным основателем Уэссекса, — имеет под собой какую-то почву помимо воображения автора.

Изложив, так сказать, обстоятельства дела, я хотела бы выразить самую горячую благодарность людям, которые тем или иным образом способствовали написанию «Меча на закате», — и в том числе Оксфордскому университетскому издательству, за то, что оно позволило мне использовать некоторых героев, уже появлявшихся ранее в «Несущем светильник»; а также авторам многих книг, от Гилдаса в VI в. до Джеффри Эша в 1960 г.; странно разнородным специалистам, подробно и терпеливо отвечавшим на мои письма с вопросами о разведении лошадей; моему канадскому другу, приславшему мне стихотворение «Hic Jacet Arthurus Rex Quondam Rexque Futurus»; сержанту Разведывательного корпуса и его юной подруге, которые помогли мне выяснить происхождение этого стихотворения после того, как я и вышеназванный канадский друг потерпели плачевную неудачу в своих поисках; и майору 1-го Восточно-Английского полка, который посвятил три солнечных дня своего отпуска из штабного колледжа тому, чтобы помочь мне спланировать кампанию Артоса в Шотландии и вычертить для меня тремя цветами на штабной карте решающую победу при Бадоне.

Глава первая. Меч

Теперь, когда луна близка к полнолунию, ветка яблони отбрасывает ночную тень сквозь высокое окно на стену рядом с моей кроватью. Здесь много яблонь, и при дневном свете половина из них — не более чем дички; но тень, что расплывается и дрожит на моей стене от налетевшего ночного ветерка, а потом снова становится четкой, — это тень той Ветви, о которой поют певцы, Ветви с девятью серебряными яблоками, звон которых может открыть дорогу в Страну Живых.

Когда луна поднимается выше, тень исчезает. Белое сияние струйками стекает по стене и расплывается по покрывалу, а потом наконец касается меча, лежащего рядом со мной, — они положили его здесь потому, что, как они говорят, я беспокоился, если его не было у меня под рукой, — и глубоко-глубоко в темном сердце огромного аметиста Максима, вделанного в головку эфеса, рождается вспышка, едва заметная искра сверкающего фиолетового света. Потом лунный свет уходит, и узкая келья становится серой, как паутина, и звезда в сердце аметиста засыпает снова; засыпает… Я протягиваю руку в серую пустоту и касаюсь знакомой рукояти, которая в стольких боях согревалась от моей ладони; и ощущение жизни есть в ней, и ощущение смерти…

Я не могу спать в эти ночи из-за раны, пылающей огнем у меня в паху и в животе. Если бы я позволил, братья дали бы мне сонный напиток, который был бы сильнее, чем этот огонь; но мне не нужен сон, даруемый маковым отваром и мандрагорой и оставляющий в мозгу темный осадок. Я довольствуюсь ожиданием иного сна. А пока мне о стольком нужно подумать, столько вспомнить…

Вспомнить… вспомнить сквозь сорок лет тот раз, когда я впервые держал в руке эту искру фиолетового света, вызванную к жизни не холодной белизной луны, но мягким желтым сиянием свечей в рабочей комнате Амброзия в ту ночь, когда он подарил мне мой меч и мою свободу.

Я сидел в ногах кровати и скоблил лицо пемзой, что проделывал обычно два раза в день. Во время кампаний я, как правило, отпускал бороду и коротко подстригал ее, но на зимних квартирах всегда старался держать подбородок гладким, на римский манер. Иногда это означало истязание гусиным жиром и бритвой, после которого я оставался ободранным и исцарапанным и благодарил огромное количество богов за то, что, по меньшей мере, не был — подобно Амброзию или старому Аквиле, моему другу и наставнику во всем, что касалось конницы, — чернобородым. Но при везении все еще можно было достать пемзу, потому что нужно было нечто большее, чем франки или Морские Волки, чтобы полностью перекрыть торговые пути и запереть купцов внутри их собственных границ. Всего несколько дней назад в Вента Белгарум пришел один из торговцев с грузом пемзы и сушеного винограда и несколькими амфорами слабого бурдигальского вина, нагруженными попарно на спины вьючных пони; и мне удалось купить одну амфору и кусок пемзы размером почти с мой кулак — такого куска мне должно было хватить на всю эту зиму, а может быть, и на следующую тоже.

Закончив торг, мы выпили по кубку вина и поговорили, или, скорее, говорил он, а я слушал. Мне всегда доставляло удовольствие слушать, как люди рассказывают о своих странствиях. Иногда разговоры путешественников лучше слушать при свете костра и приправлять их для остроты большим количеством соли; но рассказы этого человека были дневного сорта, и если им и нужна была соль, то совсем немного. Он говорил о радостях некоего дома на улице сандальщиков в Римини, об ужасах морской болезни и о вкусе выращенных на молоке улиток, о мимолетных встречах и неприятных случайностях на дороге, переполненной смехом, как кубок переполняется вином, о запахе и цвете роз Пестума, когда-то продававшихся на римских цветочных рынках (он был, по-своему, чем-то вроде поэта). Он говорил о расстояниях от одного места до другого и о самых лучших тавернах, которые еще можно было найти на дороге. Он говорил — и меня это интересовало больше, чем все остальное, — о готах из Южной Галлии, о рослых, темной масти лошадях, которых они выращивали, и о большой летней конской ярмарке в Нарбо Мартиусе. Я и раньше слышал о лошадях из Септимании, но никогда — от человека, который видел их своими глазами и имел возможность составить собственное мнение об их достоинствах.

Поэтому я задавал множество вопросов и приберегал на потом его ответы, чтобы поразмыслить о них вместе с некоторыми другими вещами, которые уже давно жили в моем сердце.

Я много думал об этих вещах за последние несколько дней, и теперь, когда я сидел, уже наполовину раздетый для сна, и скоблил подбородок куском пемзы, я вдруг понял, что пришло время покончить с раздумьями.

Почему именно в ту ночь, я не знаю; время было выбрано не слишком-то удачно; Амброзий провел весь день на совете, час был поздний, и он мог уже даже лечь спать, но я внезапно почувствовал, что должен пойти к нему этой ночью. Я наклонился вбок, вглядываясь в отполированную выпуклую поверхность боевого шлема, висящего в головах кровати, — единственного зеркала, которое у меня было, — и ощупывая щеки и подбородок в поисках волосков, которые еще нужно было соскоблить; и мое лицо посмотрело на меня в ответ, искаженное изгибом металла, но достаточно ясно различимое в свете оплывающих свечей, широкое, как у юта, и загорелое под шапкой волос цвета луга, выбеленного солнцем в пору сенокоса. Думаю, я унаследовал все это от матери, потому что во мне несомненно не было ничего от смуглого, узкокостого Амброзия; и, соответственно, от Уты, его брата и моего отца, который, по слухам, был похож на него. Никто никогда не говорил мне, какой была моя мать; возможно, никто не заметил этого, не считая Уты, который зачал меня с ней под кустом боярышника, просто так, от хорошего настроения после удачной охоты. Возможно, даже он заметил немногое.

Пемза сделала свое дело, и я, отложив ее в сторону, поднялся на ноги, подхватил лежавший на кровати тяжелый плащ и набросил его поверх тонкой нижней туники. Потом я крикнул своему оруженосцу, шаги которого все еще слышал в соседней комнате, что этой ночью он мне больше не понадобится, и вышел на галерею в сопровождении своего любимого пса Кабаля. Старый дворец коменданта погрузился в тишину, как бывает в военном лагере около полуночи, когда даже лошади перестают беспокойно переступать у коновязей. Только разбросанные шафрановые квадраты окон отмечали те места, где не спал кто-то из дозорных. На галерее немногие еще не погашенные фонари раскачивались взад-вперед на слабом холодном ветру, рассыпая по плиткам пола быстро мелькающие пятна света и тени. Через низенькую стенку внутрь галереи налетел снег, но ему не суждено было пролежать здесь долго: в воздухе уже чувствовалась холодная сырость оттепели. Мороз лизал мои голые икры и пощипывал свежевыскобленный подбородок; но на пороге Амброзиевых покоев, где стражники убрали копья, чтобы пропустить меня в переднюю, меня встретило слабое тепло. Во внутренней комнате горели на углях в жаровне яблоневые поленья, и их сладковатый аромат наполнял все помещение. Амброзий, Верховный король, сидел рядом с жаровней в своем большом кресле на скрещенных ножках, а в тенях у дальней двери, ведущей в спальную каморку, стоял Куно, его оруженосец. Я на мгновение задержался на пороге, и мне показалось, что я вижу своего родича беспристрастными глазами чужака: смуглый, узкий в кости человек со спокойным и очень решительным лицом; человек, который в любой толпе будет окутан одиночеством почти так же ощутимо, как наброшенной на плечи пурпурной мантией. Я всегда чувствовал в нем это одиночество, но никогда так остро, как в тот момент; и я благодарил судьбу за то, что никогда не стану Верховным королем. Не для меня эта нестерпимая вершина над линией снегов. И однако теперь я думаю, что титул не имел к этому почти никакого отношения, и дело было в самом человеке, потому что это его одиночество я знал в нем всегда, а коронован он был только три дня назад.

Он все еще был полностью одет, хотя сидел, наклонившись вперед и сложив руки на коленях, как делал, когда чувствовал себя усталым. Узкий золотой обруч, опоясывающий его смуглый лоб, играл бликами в пламени жаровни; а прямые складки плаща, сиявшие при свете дня императорским пурпуром, переливались черными и винно-багровыми разводами. Когда я вошел, Амброзий поднял глаза, и его замкнутое лицо распахнулось, как распахивалось для немногих, помимо меня и Аквилы.

— Артос! Значит, тебя тоже не тянет ко сну?

Я покачал головой.

— Нет; и поэтому я надеялся, что застану тебя не в постели.

Кабаль прошел мимо меня, словно чувствовал себя здесь совершенно как дома, и с удовлетворенным вздохом плюхнулся на пол около жаровни.

Амброзий какое-то мгновение смотрел на меня, а потом приказал своему оруженосцу принести вина и оставить нас одних. Но когда юноша наконец ушел, я не сразу приступил к тому делу, которое привело меня сюда, а стоял, грея руки над жаровней и гадая, с чего начать. Я слышал, как по высокому окну шуршит мокрый снег и как вдоль пола тихо посвистывают сквозняки. Где-то хлопнула на ветру ставня; кто-то прошел по галерее, и его шаги затихли вдали. Я остро чувствовал вокруг себя эту маленькую, освещенную пламенем комнату и темноту зимней ночи, сдавливающую ее хрупкую оболочку.

Из ночи вылетел порыв ветра, резко ударив в окно мокрым снегом; над жаровней клубами поднялся ароматный дым, и яблоневое полено свалилось с легким металлическим шорохом в алую пещеру горящих углей. Амброзий спросил:

— Ну, мой большой Медвежонок?

И я понял, что все это время он наблюдал за мной.

— Ну? — отозвался я.

— О чем же ты пришел мне сказать?

Я нагнулся, взял из корзинки рядом с жаровней замшелое полено и осторожно положил его в огонь.

— Помню, однажды, — начал я, — когда я действительно был медвежонком, я слышал, как ты призывал одну великую победу прозвучать трубным зовом по всей Британии, чтобы разрушить саксонскую легенду в умах людей и чтобы племена и народы услышали этот зов и собрались под твое знамя не по одному, не по двое и не разрозненными боевыми отрядами, но целыми королевствами… Ты одержал эту победу осенью при Гуолофе. Здесь на юге, по крайней мере на некоторое время, саксы разбиты; Хенгест бежал; а герцоги Думнонии и Кимри, державшие оборону в течение тридцати лет, три ночи назад напились на твоей коронации. Может быть, это поворотная точка прилива — этого прилива. Но все же это только начало, не так ли?

— Только начало, — отозвался Амброзий, — и то только здесь, на юге.

— А теперь?

Он стянул с руки огромный браслет, который носил над левым локтем, — браслет червонного золота, выкованный в подобии дракона, — и сидел, поворачивая его в пальцах и наблюдая за тем, как свет пламени струится и играет в переплетающихся кольцах.

— Теперь нужно закрепить наши приобретения, восстановить здесь, на юге, Древнее королевство и превратить его в твердыню, которая стояла бы, как скала, перед лицом всего, что может швырнуть в нее море.

Я повернулся и взглянул ему в лицо.

— Это должен сделать ты — построить свою цитадель здесь, за старой границей, от долины Темзы до Сабринского моря, и удерживать ее против варваров…, — я нашаривал нужные мне слова, отчаянно пытаясь найти самые верные и обдумывая свою речь по ходу дела. — Что-то, что было бы для всей остальной Британии не только местом сбора, но тем же, чем сердце для человека и орел для легиона. Но я должен пойти другим путем.

Он перестал играть браслетом и поднял на меня глаза. Это были странные глаза для такого смуглого человека: они были серыми, как зимний дождь, и, однако, в их глубине таилось пламя. Но он не произнес ни слова. И поэтому через какое-то время мне пришлось нащупывать путь дальше без всякой помощи.

— Амброзий, пришло время, когда ты должен вручить мне деревянный меч и отпустить меня на свободу.

— Я подозревал, что дело именно в этом, — заговорил он после долгого молчания.

— Подозревал? Но почему?

Его лицо, обычно такое неподвижное и замкнутое, вновь на мгновение осветилось одной из этих редких улыбок.

— Твои глаза слишком ясно показывают, что делается у тебя на душе, друг мой. Тебе бы следовало научиться воздвигать хоть какие-то преграды.

Но пока мы с ним смотрели друг на друга, между нами не было никаких преград. Я сказал:

— Ты — Верховный король, и здесь, на юге, ты, возможно, действительно сможешь восстановить королевство и вернуть что-то из нашего наследия; но варвары наседают отовсюду; скотты из Гибернии опустошают западное побережье, и их поселения протянулись до самого подножия снежной Ир Виддфы; пикты со своими дротиками постоянно перескакивают через Стену; на севере и на востоке боевые ладьи Морских Волков тайком проникают в эстуарии, подбираясь все ближе и ближе к сердцу страны.

— А что, если я сделаю тебя Dux Britanniorum — герцогом Британским? — спросил Амброзий.

— Я все равно останусь одним из твоих людей и буду выполнять твои приказы. Неужели ты не понимаешь? Британия снова, как и до прихода римских Орлов, раздроблена на множество мелких королевств; если я буду сохранять верность какому-то одному королю, пусть даже тебе, остальная часть страны падет под натиском варваров. Амброзий, я всегда останусь твоим в том смысле, в каком сын, начинающий самостоятельную жизнь, остается сыном своего отца. Всегда, в любом более общем деле, я буду выполнять отведенную мне роль, не щадя сил; и если настанет день, когда без моей помощи ты не сможешь удержать этот прилив, я приду, чего бы мне это ни стоило. Но в остальном я должен быть свободным и независимым, вольным идти туда, где, по моему мнению, во мне нуждаются сильнее всего… Если бы я и принял римский титул, то это был бы титул командира наших мобильных конных отрядов в последние дни Рима — не Dux, но Comes Britanniorum.

— Значит, граф Британский. Три крыла конницы и полная свобода, — подытожил Амброзий.

— Мне хватило бы и меньшего — трех сотен людей, если бы они были братством.

— И ты веришь, что с тремя сотнями людей ты сможешь спасти Британию?

Он не насмехался надо мной, он никогда не насмехался ни над кем; он просто задавал вопрос.

Но я ответил ему не сразу, потому что мне нужно было быть уверенным. Я знал, что стоит мне дать ответ, и я уже не смогу взять его обратно.

— Я считаю, что если у меня будет три сотни людей на хороших лошадях, то я смогу отбросить варваров от наших границ хотя бы на время, — заговорил я наконец. — А что касается спасения Британии… я видел этой осенью, как улетают дикие гуси, и кто сможет вернуть их назад? Уже более ста лет мы пытаемся перекрыть этот саксонский поток; более тридцати минуло с тех пор, как последние римские отряды покинули Британию. Как ты думаешь, сколько еще пройдет времени, прежде чем тьма окончательно сомкнется над нами?

Такого я не сказал бы никому, кроме Амброзия.

И он ответил мне так, как, я думаю, не ответил бы никому другому.

— Бог знает. Если мы с тобой хорошо сделаем свою работу, может быть, еще сотня лет.

Снова хлопнула ставня, и где-то вдали послышался приглушенный взрыв смеха. Я спросил:

— Но почему бы нам тогда не сдаться сейчас и не покончить со всем этим? Так будет меньше сожженных городов, меньше убитых людей. Почему мы продолжаем бороться? Почему просто не подчинимся и не позволим прийти тому, что идет на нас? Говорят, что утонуть легче, когда не сопротивляешься.

— Из-за идеи, — отозвался Амброзий, начиная снова играть браслетом-драконом, но его глаза улыбались в свете пламени, и, я думаю, мои улыбались ему в ответ. — Просто из-за идеи, из-за идеала, из-за мечты.

Я заметил:

— Возможно, мечта — это лучшее, за что стоит умереть.

После этого мы оба некоторое время молчали. Потом Амброзий сказал:

— Пододвинь сюда табурет. Похоже, нам с тобой обоим не до сна, и, без сомнения, у нас есть о чем поговорить.

И я понял, что какая-то часть моей жизни закрылась у меня за спиной и что впереди меня ждет новый порядок вещей.

Я подтащил к себе табурет со скрещенными антилопьими ножками — он был крепче, чем казался на первый взгляд, — и сел. И мы продолжали молчать. И снова тишину прервал Амброзий, задумчиво проговорив:

— Три сотни верховых плюс запасные лошади. Как насчет обоза?

— Чем меньше он будет, тем лучше. Мы не можем обременять себя вереницей неуклюжих фургонов, мы должны передвигаться свободно, как птичья стая. Несколько быстрых повозок с мулами для полевой кузни и тяжелой утвари, четыре-шесть десятков вьючных животных и погонщики — которым придется также сражаться при необходимости, а на стоянках выполнять обязанности конюхов и поваров. Младшие из нас должны будут служить оруженосцами у старших. Что касается остального, то нам придется самим возить все свое снаряжение, и так долго, как это потребуется, а пропитание искать на местах.

— Это может сделать тебя непопулярным в тех местах, где ты будешь искать пропитание.

— Если люди хотят сохранить крыши на своих овинах, они должны заплатить частью хранящегося там зерна, — возразил я.

Это был первый из множества раз, когда мне пришлось говорить примерно эти же слова.

Он поглядел на меня, слегка приподняв одну бровь.

— У тебя все разложено по полочкам.

— Я думал об этом в течение многих ночей.

— Итак. Три сотни вооруженных всадников с запасными лошадьми, повозки с мулами, вьючные животные — я так понимаю, мерины? — с конюхами и погонщиками. Ты подумал, откуда все это возьмется? — он наклонился вперед. — Я не сомневаюсь, что ты мог бы набрать столько, и даже больше, гораздо больше людей из рядов нашего войска; вся наша лучшая молодежь и так бежит за тобой, стоит тебе только свистнуть; а я останусь с Аквилой и несколькими ветеранами, которые сохранят мне верность в память о былых временах.

Он перекинул сверкающий браслет из правой руки в левую и обратно.

— Только вот я не могу построить крепость и укомплектовать ее гарнизон, имея в распоряжении всего несколько стариков. Я дам тебе сотню обученных воинов по твоему собственному выбору, и раз в два года ты сможешь брать двадцать лошадей из арфонского табуна — так долго, как тебе понадобится. Остальных, и лошадей, и людей, ты должен будешь найти сам.

— Это уже начало, — сказал я. — Проблема лошадей беспокоит меня больше, чем проблема людей.

— Почему это?

— Наша местная порода стала более низкорослой после того, как легионы прекратили ввозить скакунов для своей конницы.

— Прошлой осенью при Гуолофе они проявили себя не так уж плохо — кому, как не тебе, это знать, — заметил Амброзий и начал очень тихо напевать куплет триумфального гимна, который старый Трагерн, наш певец, сложил в мою честь в ночь после той битвы: «И тут появился Арториус, Артос Медведь, с грохотом слетев с холма со своим эскадроном; и мир содрогался, и комья земли, как испуганные ласточки, взлетали из-под конских копыт… и, словно листья на ветру, словно волны перед носом галеры, войска Хенгеста откатились назад и рассыпались в стороны…».

— Сдается мне, Трагерн пил за нашу победу, и боги Арфы говорили с ним, озаренные сиянием верескового пива, — откликнулся я. — Но вернемся к лошадям: это превосходные маленькие создания, наши лошадки с местных холмов, быстрые и выносливые, твердые на ногу, точно горные бараны, — и ненамного выше их ростом. Если не считать Ариана, во всех наших табунах вряд ли найдется хоть одна лошадь, способная выдержать мой вес даже с легчайшими доспехами.

— Доспехами? — быстро переспросил он. Мы всегда ездили налегке, в кожаных туниках, очень похожих на форму старых вспомогательных отрядов; наши лошади не были защищены ничем.

— Да, доспехами. Кольчуги для людей — когда и если мы сможем захватить их в бою; в Британии нет кузнецов, которые владели бы подобным искусством. Для лошадей сделаем нагрудники и оголовья из вываренной кожи. Именно так готы разбили наши легионы при Адрианополе почти двести лет назад; но легионы так и не усвоили урок до конца.

— Ты внимательно изучал историю мира.

Я рассмеялся.

— Разве моим учителем не был твой старый Випсаний, чьи мысли витали обычно за несколько сотен лет и за несколько тысяч миль от происходящего? Но время от времени он говорил дело. Не что иное как вес создает разницу между голым кулаком и кулаком, одетым в кастет-цестус.

— Только тебе нужны более крупные лошади.

— Только мне нужны более крупные лошади, — согласился я.

— И каков же ответ?

— Единственный ответ, который приходит мне в голову, — это купить пару жеребцов (готы из Септимании разводят таких лошадей) крупной лесной породы, шестнадцати или семнадцати ладоней ростом, и несколько кобыл и создать новый табун, случая их друг с другом и с лучшими из наших местных кобылиц.

— А как насчет цены? Ты не сможешь купить таких животных по цене вьючных пони.

— Как я понимаю, жеребцы могут стоить в среднем до шести быков, кобылы несколько дороже. Средства на покупку где-то двух жеребцов и семи-восьми кобыл я могу собрать со своих собственных земель, которые ты передал мне как наследство от моего отца, — я имею в виду, не продавая саму землю: я никогда не предам своих соплеменников, продавая их, как скотину, новому хозяину.

Амброзий рассеянно глядел в алую сердцевину пламени, задумчиво сведя к переносице черные брови. Наконец он сказал:

— Слишком долго. Это будет слишком долго. Если бы у тебя было вдвое больше производителей, то уже через три-четыре года ты мог бы вырастить и объездить достаточное количество этих больших лошадей, чтобы посадить на них хотя бы лучших из твоих воинов; через десять лет их вполне могло бы хватить на все твое войско.

— Я знаю, — ответил я, и мы посмотрели друг на друга сквозь слабую струйку дыма и сквозь золотистое сияние, котороеподнималось над жаровней и высвечивало между бровями Амброзия старое клеймо Митры, почти неразличимое днем.

— Некоторое время назад ты говорил о себе как о сыне, начинающем самостоятельную жизнь, — заговорил он наконец. — Да будет так; ты — единственный сын, которого я когда-либо имел или буду иметь, и да сохранит меня Властелин Света от того, чтобы я отпустил тебя в мир с пустыми руками. Никто из нас в эти дни не может считаться богачом, да и крепость за гроши не построишь, иначе ты получил бы больше. Я дам тебе средства на покупку еще десяти лошадей.

И тут же, прежде чем я успел поблагодарить его, он с присущей ему сдержанной стремительностью поднялся на ноги и повернулся прочь со словами:

— Еще огня, Медвежонок, свечи там, у твоего локтя.

И пока я зажигал от жаровни прутик и подносил его к толстым восковым свечам на письменном столе, Амброзий подошел к большому сундуку, стоящему у дальней стены, нагнулся и откинул крышку. Пламя свечей опало, а потом взметнулось язычками в форме листьев лавра, окаймленных золотом и с безупречной лазурью небесного зенита в центре; и комната, тонувшая прежде в тенях, ожила — ожили настенные фрески с изображением бычьих голов, ожили свитки драгоценной библиотеки Амброзия, торцы которых образовывали на полках неясный узор из перемежающихся черных и золотых ромбов; и буря и темнота ночи словно немного отступили.

Амброзий вынул из сундука что-то длинное и узкое и теперь отворачивал складки промасленного полотна, окутывавшие загадочный предмет.

— Опять же некоторое время назад, — сказал он, — ты просил меня вручить тебе деревянный меч. Пусть это послужит вместо него — дай мне взамен свой.

И он повернулся и вложил мне в руки клинок. Это был длинный кавалерийский палаш, в точности похожий на тот, что я носил с тех пор, как стал мужчиной; не совсем понимая, что я должен сделать, я вытащил его из черных ножен волчьей кожи, и по клинку, точно вода, растекся свет. Это было превосходное оружие, великолепно сбалансированное, так что, когда я рассек им воздух, оно поднялось обратно ко мне в ладонь словно само по себе; но таким же был и мой собственный клинок. Потом я сделал открытие:

— Амброзий, это же твой меч!

Думаю, он заметил мое изумление, потому что, снова усаживаясь в свое кресло у огня, он слегка усмехался.

— Да, это мой меч. Но не только мой меч. Взгляни на головку эфеса.

Эфес был бронзовым, с искусной инкрустацией серебром на плечах и с рукоятью, перевитой серебряными нитями; а потом я повернул меч острием вниз, и увидел, что в головку вставлен огромный квадратный аметист. Его цвет был таким темным, что очень напоминал императорский пурпур, и когда эфес шевельнулся в моих руках, свет свечей внезапно сконцентрировался внутри камня, и далеко внизу, в его прозрачной глубине, на мгновение вспыхнула сверкающая фиолетовая искра — словно крошечная жаркая струя пламени. А над ней я увидел четко различимый на фоне бледного сияния поверхности контур императорского орла, глубоко вырезанного в камне и сжимающего в когтях двойное «М»; и, поворачивая меч, чтобы свет попал на идущие по кругу буквы, прочитал надпись, единственное слово: ИМПЕРАТОР.

— Ты помнишь этот аметист? — спросил Амброзий.

— Да, ты как-то показывал мне его; это печать Максима.

Она всегда хранилась в Динас Фараоне, в родовом поместье лордов Арфона, и таким образом избежала наступления прилива, который столько всего унес прочь.

— Но тогда она не была вставлена в меч.

— Нет. Я вставил ее в оправу для тебя, и меч показался мне наиболее подходящей оправой.

Я помню, что долго стоял и смотрел на огромную печать, то пробуждая, то гася звезду в сердце аметиста, странно взволнованный этой нитью, протянувшейся сквозь годы к моему прадеду, гордому испанскому генералу, который женился на принцессе из Арфона и таким образом основал наш род; а потом его собственные легионеры объявили его императором, и он выступил в поход навстречу галльским кампаниям и смерти при Аквилее. После того как его казнили, один из его офицеров привез эту печать назад в Арфон, к его жене-принцессе; и теперь мне казалось, что я держу всю историю нашего рода в темной глубине камня, цвет которого так близко напоминал цвет императорской мантии. Бурную и горькую, но гордую историю; историю самого Максима; историю Константина — сына, которого он оставил после себя и который вихрем слетал вниз из горных долин Арфона, от самых снегов Ир Виддфы, чтобы отбросить прочь саксонские орды; и умер наконец здесь, в Венте, в своем собственном поместье, с дротиком убийцы в горле. Амброзий достаточно часто рассказывал мне эту историю; ему тогда было всего девять лет, а Ута был на два года старше, ибо они были у своего отца поздними детьми; но Амброзий как-то признался мне, что ему до сих пор снятся горящие головни, крики и то, как его увозят, перекинув через луку чьего-то седла и набросив ему на голову плащ. Прошли дни, прежде чем он узнал, что они с Утой, тайком увезенные горсткой верных дружинников их отца, — это все, что осталось от Королевского дома Британии; месяцы, прежде чем ему сообщили, что Вортигерн из Поуиса, Вортигерн Рыжий Лис, породнившийся с ними через брак, узурпировал верховную власть в стране. История Вортигерна тоже была в этой печати: Вортигерна-мечтателя, творца великолепных сумеречных грез, Вортигерна, для которого все, что имело хотя бы отдаленное отношение к Риму, было страшнее, чем угроза саксонской орды; который впустил в страну саксонские военные отряды, чтобы они помогали ему сдерживать пиктов, и слишком поздно понял, что сам позвал волков к себе на порог. И здесь же, в глубине печати, был я, тот, кто теперь держал ее в руках… Моя мать умерла, произведя меня на свет, и Ута — то ли потому, что чувствовал себя виновным в ее смерти, то ли потому, что я, как-никак, был сыном, — взял меня к себе в дом и дал мне в кормилицы жену своего старшего егеря; а когда Ута погиб от клыков вепря, Амброзий, в свою очередь, взял меня к себе. Мне тогда исполнилось четыре зимы, и я расталкивал его собак, чтобы отвоевать себе место у его колена, а отвоевав его, был счастлив. Я был, как он и сказал, единственным сыном, которого он когда-либо знал, а он, вне всякого сомнения, был единственным отцом, в котором я когда-то нуждался. В течение многих лет ожидания и подготовки, которые стали годами моего возмужания, в течение последовавших за ними лет затянувшихся военных действий (действий, которые этой осенью, наконец, принесли нам победу), я скакал бок о бок с Амброзием — с тех самых пор, как мне исполнилось пятнадцать и меня впервые сочли в достаточной степени мужчиной, чтобы доверить мне меч. Поэтому сегодня ночью мне было нелегко сказать ему, что впредь я должен был быть один. Но, думаю, он уже знал это.

В царственной глубине аметиста снова вспыхнула звезда, и мне в голову пришла еще одна мысль. Я поднял глаза.

— Амброзий, ты не можешь дать мне это. Меч, да, я с радостью приму от тебя в обмен на мой, но печать — это совсем другое дело. Она принадлежит Королевскому дому, как ты и сказал.

— Ну и что? А разве ты сам не из Королевского дома? Не сын своего отца?

— И своей матери тоже, — заметил я.

— Кому же тогда я должен ее отдать?

— У тебя еще не так много седых волос, чтобы тебе нужно было серьезно об этом задумываться. Когда же придет время — Кадору из Думнонии, наверно.

Я мысленно увидел перед собой коронацию и рядом с лицом Амброзия — смуглое бесшабашное лицо герцога Думнонии. Тонкое и пламенное, как обжигающий напиток, который делают в наших краях из зерна. Воин — да; но Верховный король?

— В его жилах меньше королевской крови, чем в твоих, да и то по материнской линии.

— Он не бастард, — возразил я. И сам услышал, как жестко прозвучало это слово.

Снова наступила тишина. Кабаль заскулил во сне, гоняясь за призрачными зайцами, и по окну еще резче хлестнул мокрый снег. Потом Амброзий сказал:

— Медвежонок, неужели это оставило след?

— Нет, потому что ты позаботился, чтобы этого не случилось. Но по этой причине ты не можешь отдать мне печать Королевского дома.

Он снова взял в руки тяжелый золотой браслет, который отложил в сторону, когда вставал, чтобы принести меч.

— Ты ошибаешься. Я не мог бы отдать тебе вот это, потому что только принцы королевской крови могут носить его по праву. А это была личная печать Максима, и не более того. По-своему она обладает большей властью, чем браслет, но она моя, и я могу отдать ее, кому захочу, — хоть мальчишке-псарю, если я так решу, а я решил, что она должна следовать, ну, скажем так, за левой линией королевской крови… Я давно уже знал, что должна прийти такая ночь, как эта, и так же давно я знал, что, когда она придет, ты должен будешь взять с собой мой меч, потому что я люблю тебя, Медвежонок, и печать Максима, потому что ты — ее настоящий хозяин.

— Свет горит в ее сердце, точно звезда, — отозвался я. — Может быть, мне удастся сделать так, чтобы она чуть больше осветила темноту… По-моему, мы оба немного пьяны, Амброзий.

Но я не думаю, что мы прикасались к вину.

Глава вторая. Мир левой руки

Более двух месяцев спустя я сидел на корточках у другого огня — огня, в котором потрескивал утесник и корни вереска и который пылал прямо на траве у хижины гуртовщика. Пламя казалось мне таким ярким, каким оно может быть только в горах, — так же как ясная, светящаяся темнота, подступающая к нему вплотную, могла быть только темнотой гор.

В оставшейся позади Венте я собрал свою сотню людей, а теперь с горсткой тех, кто был мне наиболее близок, поднялся к горным пастбищам Арфона, чтобы самому посмотреть, чего можно будет ожидать в ближайшие несколько лет от обещанных Амброзием партий лошадей, и выбрать для моих больших жеребцов лучших племенных кобыл нашей местной породы.

В долины Арфона уже пришла весна, хотя северную сторону Ир Виддфы все еще покрывала низко свисающая грива зимних снегов; ночь полнилась звуками струящейся воды, а на покрытых вереском склонах за хижинами перекликались кроншнепы — я знал, что так они будут перекликаться почти всю ночь напролет. Но у меня в ушах, едва слышный за этими голосами горных вершин, казалось, до сих пор пульсировал мягкий стук некованых копыт. Весь день гуртовщики собирали лошадей в табун и сгоняли их в это глубокое ущелье Нант Ффранкона, которое в случае опасности могло приютить на своих надежно укрытых пастбищах всех лошадей и весь скот в Арфоне. Объезженных лошадей подводили небольшими группами, иногда даже поодиночке, чтобы продемонстрировать их стати, а я стоял здесь, в излучине реки, около хижин табунщиков и загонов для клеймения, и смотрел на то, как их проводят передо мной; а потом — на длинноногих двухлеток, которых начали объезжать этой зимой; на жеребят с дикими глазами, со спутанными хвостами и гривами, с репьями, торчащими в лохматых зимних шубках — они были неуклюжими и пугливыми, и короткая горная трава пучками взлетала из-под их топочущих копыт; на подходящих более степенно кобыл, нервных и своенравных, с животами, начинающими отвисать по мере того, как приближалось время жеребения; гуртовщики верхом на маленьких быстроногих лошадках направляли их, как собака направляет стадо овец. Мне было приятно видеть и слышать все это. Всю мою жизнь вид объезженного жеребца или кобылы с бегущим по пятам жеребенком заставлял мое сердце трепетать от восхищения.

Теперь тяжкие дневные труды были окончены, и мы все, табунщики и Товарищи, собрались вокруг костра, кутаясь в плащи, чтобы защититься от холода, гуляющего вместе с темнотой у нас за спинами, в то время как лица нам поджаривало пламя. Мы поужинали вареным мясом горных баранов с толстыми кусками ржаного хлеба, а также сыром из кобыльего молока и медом диких пчел; наши животы были полны, вся работа сделана, и мы сидели и разговаривали — по большей части, как мне кажется, все еще о лошадях — и спокойное удовлетворение окутывало нас, как домотканое одеяло.

Однако для меня это одеяло было слегка прохудившимся, и сквозь него проникал слабый холодный ветерок. Было хорошо, невероятно хорошо, снова оказаться в горах; но я вернулся к ним, как человек возвращается к дому, по которому тосковал, — и обнаружил, что среди моих родных холмов и моего собственного народа какая-то часть моей души чувствует себя чужой.

Рядом со мной, закутавшись в бурку из волчьей шкуры, сидел старый Ханно, объездчик моих лошадей, знавший меня с самого рождения. Мы с ним устранились от общей беседы вокруг костра, но тоже говорили о лошадях; по крайней мере, лошади имели отношение к нашему разговору.

— Значит, горные выпасы недостаточно хороши для тебя после всех этих лет, проведенных в долине, — бормотал старик в бороду, которая покрывала его лицо, как серый лишайник покрывает искривленную ветку терновника.

Мне очень хотелось схватить его и трясти до тех пор, пока его желтые клыки не застучат друг о дружку, поскольку, похоже, ничем иным его было не пронять.

— Дело вовсе не в этом. Ведь я повторил тебе уже три раза. В горах хорошие пастбища, но они находятся слишком далеко для ремонтного табуна. Как ты думаешь, сколько времени потребуется, чтобы перегнать партию лошадей отсюда хотя бы до начала низины? По меньшей мере, семь дней. Семь дней, которые мы, может быть, будем не в состоянии себе позволить; а если лошади понадобятся нам во время штормов, когда реки разольются, то не исключено, что мы вообще не сможем вывести их отсюда. Конские выпасы мыса Дэва тоже хороши, а от Дэвы идут прямые дороги к Эбуракуму и на юг до самой Венты, что позволит нам передвигаться быстро.

— Значит, ты будешь говорить с Кинмарком Дэвским?

— Я уже поговорил с ним — до того как он вернулся на север с коронации Амброзия; и он разрешит мне пользоваться его пастбищами. Вспомни, между Дэвой и лордами Арфона всегда была крепкая связь.

Он фыркнул, как старый козел.

— И, без сомнения, чтобы пасти этих твоих новых больших лошадей, ты наберешь себе людей из Дэвы? Людей, которые знают только, как ездить по равнине, и которые никогда не арканили дикого жеребца среди камней на склоне, похожем на стремительное падение сокола.

— Ты прекрасно знаешь, что я на это отвечу, ты, ворчливый старый хрыч, — отозвался я; а потом, поскольку он продолжал упорно молчать, спросил:

— Ну? Ты поедешь со мной?

Он угрюмо взглянул на меня из-под края косматой овчинной шапки.

— Если я уеду, чтобы стать твоим объездчиком на равнинных пастбищах, то кто примет бразды правления здесь и будет присматривать за теми замечательными новыми учебными выгонами, которые ты собираешься устроить?

— Альгерит, твой сын, — ответил я. — Ты же знаешь, что он так и так возьмет власть в свои руки, когда ты состаришься.

— Сердце подсказывает мне, что я уже начинаю стареть — что я слишком стар для того, чтобы с корнями оторваться от гор, которые видели мое рождение.

— Как знаешь, — сказал я. — Выбирать тебе.

И оставил его на этом. Мне казалось, что в конце концов он все же поедет; но я не мог поступить так, как поступил бы раньше, — схватить его за плечи и трясти, со смехом и угрозами, пока не вырвал бы у него обещание; причиной тому была отчужденность, вставшая между мной и моим собственным миром, и я знал, что Ханно чувствовал эту отчужденность, этот барьер, так же остро, как и я сам.

Юный Флавиан, сын Аквилы и мой оруженосец, был погружен в спор с одним из табунщиков. Я видел белый шрам на его виске — оставшийся после того, как он в детстве упал с лошади — когда темную прядь его волос поднимал ночной ветер; видел страстный блеск его глаз, когда он, что-то доказывая, тыкал пальцем в ладонь; видел коричневое, обветренное лицо табунщика, который так же пылко отвергал это доказательство, каким бы оно ни было. Я видел, как Овэйн и Фульвий, выросшие вместе со мной и знавшие эти холмы так же хорошо, как и я, передают друг другу кувшин с пивом; и спрашивал себя, чувствуют ли они, подобно мне, каким странным было это возвращение домой. Я видел, как Берик перебрасывает из руки в руку покрытую жиром баранью бабку, лениво провожая ее взглядом — так человек, играющий сам с собой в кости, следит за тем, что на них выпадет. Я видел суровые, с привыкшими смотреть вдаль глазами лица табунщиков, по большей части знакомые мне почти так же хорошо, как лица моих Товарищей. Я чувствовал под пальцами жесткую шерсть на загривке Кабаля и его мягкие, стоящие торчком уши; я прислушивался к перекликающимся в темноте кроншнепам и пытался вернуть себе знакомые образы, чтобы защититься от безысходного отчаяния, нахлынувшего на меня неизвестно откуда и без всяких видимых причин.

Вскоре кто-то потребовал музыку, и один из табунщиков — мальчик с гладким оливковым лицом и бородавками на руках — вытащил сделанную из бузины дудку и начал играть, сначала тихо и мягко, как блуждающий ветерок, потом бойко и весело, как оляпка, связывая одну тему с другой короткими переходами и трелями; а люди, сидящие вокруг костра, время от времени подхватывали мотив или замолкали, чтобы послушать. Некоторые из этих мелодий были рабочими песнями или старинными напевами, которые все мы знали; другие, думаю, он сложил сам из обрывков той музыки, что звучала у него в голове. Незатейливый веселый голос дудки, но мне казалось, что он говорит со мной языком, который я знал еще до своего рождения, и что сам гребень Ир Виддфы склонился поближе, чтобы его послушать. А когда мальчик перестал играть, вытряхнул из дудки капли слюны и снова спрятал ее за пояс, мы все в течение нескольких мгновений словно продолжали вслушиваться в эхо этой музыки.

Потом кто-то шевельнулся, чтобы подбросить в костер веток утесника, и тишина была нарушена; почти у всех нашлись для музыканта слова похвалы, так что он вспыхнул, как девушка, и уставился себе на ноги. А когда разговор обратился на другие темы, я сказал сидящему рядом старому Ханно:

— Давно уже я не слышал музыки моих родичей с левой руки среди моих собственных холмов.

— Твоих родичей с левой руки? — переспросил Ханно.

— Моих родичей с левой руки… Одна половина меня принадлежит Риму, Ханно. Думаю, сегодня ночью это ощущение было настолько сильным в твоей душе, что ты пробудил его и в моей. Мои родичи с правой руки — это те, кто построил прямоугольные форты и провел от города к городу широкие прямые дороги, прорезающие все, что попадается им по пути; люди, которые несут с собой закон и порядок и могут хладнокровно спорить на разные темы, — люди дня. Левая же сторона — это темная сторона, женская сторона, сторона, ближняя к сердцу.

— Это тяжко, ты хочешь сказать, — принадлежать двум мирам.

— В самом худшем случае тебя словно разрывают между жеребцом и деревом. В лучшем — ты всегда чувствуешь себя немного изгнанником.

Он кивнул своей лохматой шапкой.

— Ну-ну, — а потом добавил ворчливо: — Мне думается, я приеду на выпасы Дэвы, когда я тебе понадоблюсь.


Следующий день я провел так, как хотелось мне. Я сделал то, за чем приехал, и назавтра должен был отправляться в дорогу, ведущую с гор; долгую дорогу на юг через Британию, на другой берег Узкого моря и снова на юг вдоль всей Галлии к конским ярмаркам Септимании; стоило мне вступить на эту дорогу, и одному Богу ведомо, когда я смог бы снова побродить по своим родным холмам. При первом холодном свете утра я оставил мой маленький отряд заниматься своими делами, а сам сунул за пазуху туники корку ржаного хлеба и вместе с прыгающим впереди Кабалем, которому не терпелось начать этот день, отправился в горы, как делал, когда был мальчишкой, еще до того, как Амброзий повел войско в долины, чтобы изгнать оттуда саксонские орды и отвоевать у них столицу своего отца; в те дни, когда Арфон все еще был моим миром, а мир — единым и нераздельным.

У входа в долину отвесным белым каскадом срывался вниз поток; ольха уступала здесь место рябине и дикой черешне. День набирал силу; склоны холмов еще лежали в тени, но свет внезапно стал трепещущим, будто птичья песнь. Я отвернул в сторону от водопада и начал карабкаться вверх по открытому склону; Кабаль скачками несся впереди, точно длинные пучки шерсти у него на лапах были крыльями. Когда я оглянулся, то увидел, что вся огромная долина Нант Ффранкона расстилается внизу, зеленая под серыми, голубыми и красновато-коричневыми горами. Я мог различить изгиб реки, покрытый рыжеватой дымкой зардевшихся от весеннего солнца кустов ольхи, сбившиеся в кучку хижины, где мы провели ночь, и рассыпанные по всей долине темные точки пасущихся табунов. Потом я повернулся к долине спиной и продолжил подъем в уединение горных вершин, в мир, который был очень старым и очень пустым, в котором звуком был крик зеленой ржанки и посвистывание слабого ветерка в серовато-коричневой траве, а движением — скользящие от холма к холму тени бегущих облаков.

Я шел довольно долго, все время поверху, так что белый гребень Ир Виддфы постоянно вздымался над отрогами гор на севере; и ближе к вечеру оказался на вершине горного хребта, где выступ черных, как скворцы, скал, ободранных со стороны моря бурями, образовывал преграду, за которой можно было укрыться от ветра и немного согреться. Это было хорошее место для привала, и я устроился там со своей коркой хлеба. Кабаль, вздохнув, улегся рядом со мной и принялся наблюдать за тем, как я жую. На расстоянии вытянутой руки от меня, в скальной расщелине, рос небольшой горный цветок, звездочка с лепестками такого же царственного пурпура, что и аметист в эфесе моего меча, торчащая над подушкой из волосатых листьев; а передо мной на целую милю в ширину расстилался горный склон, на котором я был совсем один, если не считать овечьего скелета, дочиста обклеванного чернокрылыми чайками. Я доел темный, с ореховым привкусом хлеб, бросив последний кусок поджидавшему этого Кабалю, и не стал сразу же торопиться дальше, а остался сидеть, обхватив руками поднятые колени и проникаясь этой высокой уединенностью. Меня всегда пугало одиночество, но в те дни я боялся не просто оставаться один, а быть отстраненным от других… Здесь, где светило солнце и куда не задувал ветер, было тепло, удивительно тепло, и сон словно подкрался ко мне сквозь траву; мало-помалу я соскользнул в более удобную позу, положив голову на бок Кабаля; и сон охватил нас в одно и то же мгновение.

Я проснулся от тревожного поскуливания пса и почувствовал на лице изменившийся воздух; и в тот же миг открыл глаза и приподнялся на локте, осматриваясь вокруг. Там, где протянувшийся на милю горный склон круто уходил вниз, чтобы вновь подняться к хребтам по другую сторону долины, не было ничего, кроме мягкой клубящейся белизны, в которой, в нескольких шагах от меня, таяла золотисто-коричневая горная трава. Пока я спал, с моря поднялся туман — без предупреждения, как это бывает с подобными туманами, и быстро, словно несущаяся галопом лошадь. Прямо у меня на глазах он сгустился, переползая через гребень скал у меня над головой дымными полосами плывущей по ветру влаги, которая оставляла на губах вкус соли.

Я выругался, хотя руганью тут было не помочь, и стал обдумывать, что делать дальше, потому что как раз этот участок Арфонских гор был мне незнаком. Я мог бы подождать, не сходя с места, пока туман не рассеется, но я знал эти внезапные, коварные горные туманы; могло пройти три дня, прежде чем это случится. Или же я мог найти ручей и идти вниз по его течению. На высокогорье всегда где-нибудь поблизости бежит вода. Опасность заключалась в том, что этот ручей, вместо того, чтобы помочь мне спуститься с вершины в безопасное место, мог завести меня к обрыву или в болото; но человеку, который, как я, родился и вырос в горах, эта опасность почти не грозит, если только он не будет терять головы.

Кабаль был уже на ногах; он потянулся, сначала передними, потом задними лапами, и теперь стоял, выжидающе поглядывая на меня и помахивая хвостом. Я встал, тоже потянулся и несколько мгновений стоял, оценивая обстановку; потом свистом позвал пса за собой и зашагал под гору, в туман. Я шел медленно, ориентируясь по уклону местности и время от времени останавливаясь, чтобы прислушаться, пока наконец не расслышал журчание быстро бегущей воды — судя по всему, еще очень далеко внизу; и сделав три шага, едва не свалился вниз головой в стремительно несущийся с вершины и вздувшийся от тающих снегов поток. Он должен был увести меня в сторону от Нант Ффранкона, но тут уже ничего нельзя было поделать; когда туман опустится в долину, мой отряд поймет, что я в достаточной безопасности среди своих родных ущелий, и будет ждать, пока я не найду дорогу обратно.

Я спускался по течению ручья, и вскоре дно ущелья, вначале круто идущее вниз, несколько выровнялось, а земля под ногами, раньше покрытая травой, превратилась в плотный душистый ковер из переплетенного с вереском болотного мирта; и я начал проверять перед каждым шагом, куда ставлю ногу. Потом местность вновь резко пошла под уклон, и ручей устремился за ней длинной лентой черной воды, гладкой, словно отполированное стекло, под нависающей аркой туго переплетенных веток боярышника; навстречу мне из-за выступов черных скал на склоне холма поднялось грубое пастбище, и почти в тот же самый миг я почувствовал слабый, едва уловимый запах горящего дерева.

Я свистом подозвал к себе Кабаля и, держа руку на его усаженном бронзовыми шипами ошейнике, остановился и прислушался, а потом пошел дальше. Снизу до меня донеслось мычание коров, и сквозь туман проступили неясные контуры сбившихся вместе приземистых строений. Я услышал мягкий торопливый топот копыт и увидел несколько рогатых силуэтов, которые, толкаясь, приближались сквозь дымную влажную пелену: небольшое стадо, которое загоняли на ночь. До сих пор мне не приходило в голову, что уже так поздно. Одна из малорослых, покрытых грубой шерстью молочных коров отделилась от остальных и, с дикими глазами и раскачивающимся тяжелым выменем, устремилась в туман. Я заступил ей дорогу, размахивая свободной рукой и издавая звуки, которые пришли ко мне из детства и которые я не пускал в ход с тех самых пор; и она, опустив голову и мыча, повернула обратно и потрусила к проему в сложенной из торфяных кирпичей стене. Кабаль хотел было броситься за ней, но его удержала моя рука на ошейнике. Вслед за стадом появился запыхавшийся, угрюмый с виду паренек в волчьей шкуре, рядом с которым бежала большая сука с бельмом на одном глазу; последние коровы быстро проскочили внутрь, и мы с ним вместе подошли к воротам.

Он чуть искоса взглянул на меня из-под сведенных к переносице бровей, а собаки — поскольку вторая была сукой, я отпустил Кабаля — начали обходить друг друга вопросительными кругами.

— Она вечно отбивается от стада. Спасибо тебе, незнакомец.

Глаза мальчика оценивающе скользнули по мне и остановились на тяжелой золотой броши, выполненной в виде головы Медузы и скалывающей на плече складки туники, а потом снова вернулись к моему лицу. Ему явно хотелось знать, что человек с такой брошью делает один в горах, но некая угрюмая учтивость мешала ему задать вопрос.

Я сказал:

— Меня застиг наверху, вон в том ущелье, магический туман — я из Нант Ффранкона, что за горами. Ты приютишь меня на ночь?

— Я здесь не хозяин и не могу решать; тебе нужно спросить у женщины.

Но я вошел внутрь вместе с ним, вслед за стадом. Мы миновали проем ворот, и какой-то мужчина — судя по внешности, отец мальчика — появился, чтобы помочь ему закрыть вход на ночь сухим кустом терновника. Он тоже глазел на меня искоса из-под нахмуренных бровей, пока мы стояли среди толкущихся вокруг коров. Эти двое — отец и сын — казались очень молчаливой парой.

Я находился на ферме, похожей на многие другие фермы у подножия гор: кучка приземистых лачуг из торфяных кирпичей и серого камня, с грубой, темной, крытой вереском крышей; сараи, овины и кухня, сгрудившиеся за торфяными стенами, которые в ночное время защищают от волков и темноты. Но я никогда не был раньше на этой ферме — ферме, из-за ссутулившихся домов которой выползали белые сырые клубы горного тумана. И на какой-то миг у меня возникло неприятное ощущение, будто она притаилась в самом сердце тумана, как паук в центре паутины; и когда туман рассеется, я увижу только голый склон на том месте, где она стояла.

Но в то самое мгновение, когда эта мысль промелькнула у меня в голове, я внезапно понял, что за мной наблюдают — то есть, что наблюдает кто-то еще помимо мальчика и мужчины. Я быстро обернулся и увидел, что в дверях кухни стоит женщина. Высокая женщина в шафранно-желтом одеянии из грубой шерсти с пунцовым узором по вороту и рукавам, которое делало ее похожей на язык пламени. Вокруг ее головы была свободно уложена тяжелая масса черных волос, а лицо, с которого холодно смотрели на меня ее глаза, еще хранило то, что показалось мне на первый взгляд пожухлыми остатками замечательной былой красоты. И однако, как пришло мне в голову, она вряд ли была намного старше меня — лет двадцать семь; может быть, двадцать восемь. Она стояла, придерживая одной рукой кожаный дверной полог, который только что опустился за ее спиной и все еще слегка колыхался; и тем не менее, в ней чувствовалась такая неподвижность, словно она стояла здесь очень долго, возможно целую жизнь или около того, — и ждала.

Это явно была та самая женщина, у которой я должен был просить приюта на ночь. Но она заговорила первой, негромко и не так учтиво, как ее пастушонок.

— Кто ты и чего ты здесь ищешь?

— Что касается первого, то люди называют меня Артос Медведь, — ответил я. — А ищу я приюта на ночь, если ты дашь мне его. Я из Нант Ффранкона, что за горами, и туман застал меня врасплох.

Пока я говорил, у меня возникло странное впечатление, будто что-то мельком приоткрылось в глубине ее глаз; но прежде чем я смог понять, что было там, за ними, она словно опустила на них покровы — умышленно, чтобы я не заглянул внутрь. Она стояла так же неподвижно, как и раньше, и только ее взгляд скользил, охватывая меня целиком — от головы до башмаков из сыромятной кожи. Потом она улыбнулась и отвела полог в сторону.

— Так… мы слышали, что Артос Медведь рыщет среди табунов Нант Ффранкона. С тех пор, как опустился туман, становится все холоднее; входи и располагайся у очага.

— Счастья этому дому и хозяйке этого дома.

Мне пришлось низко нагнуть голову, чтобы пройти в дверь, но внутри кухня — настолько пропитанная густым, вонючим торфяным дымом, что у меня защипало глаза и запершило в горле, — была достаточно просторной, чтобы наполовину тонуть в тени, непроницаемой для света пламени.

— Подожди, — сказала женщина, проходя мимо меня, — я зажгу еще огня.

Она исчезла в дальнем темном углу, и я услышал, как она двигается там, мягко, словно кошка на бархатных лапках. Потом она вернулась и склонилась над очагом, чтобы зажечь от него сухую ветку. На конце ветки распустился огонек, и женщина приблизила этот пламенный бутон к восковой свече, принесенной ею из темноты. Юное пламя свечи, которое она заслонила согнутой ладонью, качнулось и посинело, а потом вспыхнуло ровным светом. Она подняла руку и поставила свечу на край настила для сена у гребня крыши; и тени отступили, собравшись в глубине кровли.

Я увидел просторную жилую хижину; непременный ткацкий станок у двери и на нем — кусок полосатой ткани; овчины, сваленные грудой на постели у дальней стены; покрытый резьбой и грубо раскрашенный сундук. Женщина пододвинула к себе табурет, обтянутый пятнистой оленьей шкурой, и поставила его на выложенный плитами участок пола рядом с очагом.

— Пусть господин сядет. Еда вот-вот будет готова.

Я пробормотал что-то в знак благодарности и сел; Кабаль занял свой пост у моих ног, а я, удобно опершись локтями на колени, принялся наблюдать за женщиной, которая, с виду совершенно выбросив из головы, что я здесь, вернулась к приготовлению ужина. И, наблюдая за тем, как она стоит на коленях, освещенная ярким светом пламени, и поворачивается то к медному котлу, в котором варится пахнущее травами мясо, то к подрумянивающимся на камнях очага лепешкам из ячменной муки, я ломал себе голову. Ее туника была сшита из грубого домотканого полотна, едва ли лучшего по качеству — но, конечно же, более яркого — чем могла бы носить любая крестьянка, а руки, переворачивающие ячменные лепешки, были по виду, хоть и не по форме, загрубевшими руками простолюдинки; и однако я не мог представить ее женой мужчины, которого видел снаружи. И еще — чем дольше я глядел на ее лицо в свете огня, тем настойчивее меня дразнило смутное воспоминание, точно мимолетный запах, ускользающий от меня всякий раз, когда мне казалось, что я узнал его. И тем не менее я был уверен, что никогда не встречал ее раньше. Я никогда не забыл бы эту увядшую красоту, если бы увидел ее хоть однажды. Может, она была похожа на кого-нибудь? Но если так, то на кого? Мне не давало покоя ощущение, что почему-то мне было очень важно вспомнить, что от этого зависело очень многое… Но чем упорнее пытался я схватить неотступное воспоминание, тем дальше оно ускользало от меня.

Наконец я бросил это занятие и обратился к загадке, которую можно было разрешить более легким способом.

— Человек, которого я видел на дворе…, — начал я и оставил фразу незаконченной, потому что действовал наощупь.

Она взглянула на меня блестящими глазами, в которых угадывалась насмешка, словно она знала, что было у меня на уме.

— Мой работник. И мальчишка тоже, и дядюшка Бронз, которого ты скоро увидишь. Я здесь единственная женщина, поэтому готовлю еду для своих батраков — и для своего гостя.

— А хозяин этой фермы?

— Никакого хозяина нет, — она откинулась на пятки, пристально глядя мне в лицо; горячая ячменная лепешка должна была обжигать ей пальцы, но она, казалось, не чувствовала этого, словно все ее ощущения были сосредоточены в глазах.

— Здесь, в горах, куда редко ступала нога Рима, мы такие варвары, что женщина может владеть и своей персоной, и своей собственностью, если она достаточно сильна, чтобы удержать их.

Ее тон был слегка пренебрежительным, как у человека, объясняющего нравы своей страны чужеземцам, и я почувствовал, что к моему лицу прихлынула кровь.

— Я не забыл обычаи своего собственного народа.

— Твоего собственного народа? — она, посмеиваясь, вернула лепешку на камни очага. — Разве? Ты достаточно долго прожил в долинах. Говорят, что в Венте есть улицы, где все дома стоят по прямой линии, что в этих домах есть комнаты с высоким потолком и раскрашенными стенами и что Амброзий, Верховный король, носит плащ императорского пурпура.

Я тоже рассмеялся, теребя подрагивающие уши Кабаля. Эта женщина не была похожа ни на одну из тех, что я встречал раньше.

— Не упрекай меня за прямоту улиц Венты. Не лишай меня места в мире моей матери за то, что у меня есть место в мире моего отца.

Глава третья. Птицы Рианнона

Вскоре трое мужчин, пришедшие на ужин вместе с одноглазой сукой, протиснулись в дверь, толкаясь, как быки, чтобы скорее спрятаться от сырости — капли тумана покрывали серебристым налетом их волосы и одежду из домотканого полотна и волчьих шкур — и заняли места у очага, опустившись на корточки на устилающий пол папоротник. Я занимал единственный здесь табурет, и они посматривали на меня искоса и снизу вверх, отдавая себе отчет в том, кто я такой, и, как я решил, были из-за меня еще более молчаливыми, чем обычно.

Женщина собрала горячие ячменные лепешки в корзину, сняла с крюка бронзовый котел с мясом и поставила его у очага, а потом принесла твердый белый сыр из коровьего молока и кувшин слабого верескового пива. Затем она налила себе в миску похлебки с мясом, взяла одну лепешку и удалилась на женскую сторону очага, оставив нас управляться самих на мужской стороне.

Это был самый молчаливый ужин, в котором я когда-либо участвовал. Мужчины были усталыми и держались в моем присутствии настороженно, словно животные, которые чувствуют рядом запах чужака; а женщина на дальней стороне очага была погружена в свои собственные темные мысли, хотя несколько раз, взглянув в ее сторону, я чувствовал, что за мгновение перед тем она наблюдала за мной.

Когда мы бросили кости собакам и вытерли последние капли похлебки со дна глиняных мисок ломтями больших ячменных лепешек, когда был съеден последний кусок сыра и осушен до дна кувшин с пивом, работники поднялись на ноги и снова с толкотней вышли в ночь, направляясь, как я предположил, к своим постелям где-нибудь среди овинов. Я подумал, что мне, наверное, тоже следует идти, и подтянул под себя одну ногу, собираясь встать. Но женщина уже успела подняться и теперь смотрела на меня сквозь торфяной дым. Казалось, ее глаза ждут моего взгляда; и когда они его встретили, она с легкой улыбкой покачала головой.

— Эти люди — мои слуги и, когда поедят, уходят к себе, но ты — гость, поэтому побудь здесь еще немного. Подожди, я принесу тебе лучший напиток, чем то, что ты пил за ужином.

И у меня на глазах она даже не скрылась, а словно растворилась в тенях под настилом для сена. Все ее движения были необыкновенно бесшумными, точно на ее ступнях были бархатные подушечки, как у горной кошки; и я догадывался, что она может быть еще и такой же свирепой. Через некоторое время она вернулась, неся обеими руками большую чашу из отполированной березы, потемневшую от долгой службы почти до черноты и украшенную по ободу чеканным серебром; она подошла ко мне, и я поднялся на ноги и, склонив голову, отпил из чаши, которую она поднесла к моим губам; моя ладонь легко касалась ее руки, как того требовал обычай. Это тоже было вересковое пиво, но более крепкое и сладкое, чем то, что я пил за ужином; и в этой сладости был какой-то резкий пряный привкус, который я не смог распознать. Может быть, я просто продолжал чувствовать во рту вкус дикого чеснока, добавленного в сыр. Поверх наклоненного края чаши я увидел, что женщина смотрит на меня со странным напряжением, но когда я поймал ее взгляд, мне снова почудилось, что она опустила завесы в глубине глаз, чтобы я не мог заглянуть внутрь…

Я осушил чашу и отдал ей в руки.

— Благодарю тебя. Пиво было вкусным, — сказал я голосом, который показался мне самому странно охрипшим, и снова сел на покрытый шкурой табурет, вытянув ноги к огню.

Женщина стояла, глядя на меня сверху вниз; я чувствовал, что она на меня смотрит; потом она рассмеялась и бросила Кабалю что-то темное, какое-то лакомство, которое держала в ладони.

— Вот, — для собаки это лучше, чем вересковое пиво.

И когда Кабаль (жадность всегда была его пороком) подхватил угощение на лету, она опустилась рядом со мной на колени и, выпустив из рук пустую чашу, которая незамеченной закатилась в складки ее юбки, принялась поправлять огонь. Она положила в него еще торфа, несколько сплетенных в клубок веток вереска и березовую кору, чтобы он разгорелся поярче, и когда сухая древесина занялась и по ее волокнам пробежали язычки пламени, свет окреп и метнулся вверх, дотягиваясь до самых стен кухни. Я начинал испытывать странное обострение всех чувств, словно у меня было одной кожей меньше, чем обычно. Я ощущал эту кухню так, словно она была частью моего собственного тела, моей собственной души, — кухню, переполненную светом, как большая чаша была переполнена вересковым пивом, и с тем же самым диким, сладковатым, наполовину забытым, наполовину припомненным привкусом магии; я чувствовал темную кровлю, похожую на раскинутые для защиты крылья; и теснящиеся за пределами золотистого круга ночь, горы и соленый туман; и всю бархатистость бледного ночного мотылька, порхающего вокруг пламени свечи; и прошлогоднее благоухание сухой веточки вереска среди папоротника у моих ног.

Я почувствовал и еще один запах, которого не замечал прежде; резкий сладкий аромат, сплетающийся со смешанными домашними запахами вересковой кровли и готовящейся еды, мокрых волчьих шкур и горящего торфа. Он шел, как я осознал, от волос женщины. Я не видел, как она вытаскивала шпильки, но теперь волосы окутывали ее всю темным шелковистым водопадом, похожим на ручей, скользящий под кустами боярышника; и она лениво играла ими, перебрасывая их из стороны в сторону, расчесывая их пальцами, так что эта волнующая сладость накатывалась волнами, словно дыхание, нашептывая мне что-то в свете пламени…

— Укажи мне место среди твоих овинов, где я смогу провести ночь, и я пойду, — сказал я громче, чем это было необходимо.

Она взглянула на меня снизу вверх, отводя в сторону темную массу волос и улыбаясь из-под их сени.

— О, нет еще. Ты так долго не приходил.

— Так долго не приходил?

Какая-то часть моего сознания, обособленная от всего остального, и тогда уже понимала, как странно было то, что она это сказала; но в голове моей был свет пламени, туман, запах ее волос, и все вокруг было немного нереальным, припудренное темным, как мотыльковое крыло, налетом волшебства.

— Я знала, что в один прекрасный день ты придешь.

Я нахмурился и потряс головой, делая последнюю попытку прояснить мысли.

— Так, значит, ты — ведьма, раз знаешь то, что еще не исполнилось? — и в этот самый момент мне в голову пришло еще кое-что. — Ведьма или…

И снова она, казалось, прочитала, что было у меня на уме; и рассмеялась мне в лицо.

— Ведьма или…? Ты, что, боишься проснуться утром на голом склоне и обнаружить, что прошли три человеческие жизни? Ах, но ведь правда же, сегодняшняя ночь сладка, что бы ни случилось завтра? — она скользнула вверх, извернувшись с быстротой и текучей грацией дикой кошки, и в следующее мгновение уже лежала у меня на коленях, обратив ко мне странное, утратившее красоту лицо, и ее темные волосы окутывали нас обоих. — Ты боишься услышать музыку Серебряной Ветви? Боишься услышать пение птиц Рианнона, которое заставляет людей забывать?

Я не замечал раньше цвета ее глаз. Они были темно-синими, с прожилками, словно лепестки синего цветка журавельника, и на веках слегка проступали пурпурные пятна, похожие на начало разложения.

— Я думаю, тебе не понадобились бы птицы Рианнона, чтобы заставить мужчин забыть, — хрипло проговорил я и наклонился к ней.

У нее вырвался низкий, прерывистый крик, и ее тело выгнулось мне навстречу; она выдернула бронзовую булавку из ворота туники, он распахнулся, и она, схватив мою ладонь, сама направила ее вниз, в теплую темноту под шафрановой тканью, к мягкой тяжести своей груди.

Ее ладони были жесткими, а шея — загорелой там, где ее не закрывала туника, но кожа на груди была шелковистой, тугой, без малейшего изъяна; и я чувствовал ее белизну. Я впился в эту грудь пальцами, и трепещущее эхо удовольствия, источник которого находился у меня под ладонью, зажглонебольшой огонь в моих чреслах. Я не был похож на Амброзия; я впервые переспал с девушкой, когда мне было шестнадцать, и после нее были другие; наверно, не больше и не меньше, чем у большинства таких, как я. Не думаю, чтобы я когда-либо обидел хоть одну из них, а для меня обладание было приятным, пока оно длилось, и не имело особого значения потом. Но та часть меня, что стояла в стороне, знала, что на этот раз все будет по-другому, что меня ждут наслаждения более неистовые, чем все, что я испытал до сих пор; и что потом я до конца жизни буду носить на себе эти шрамы.

Я сопротивлялся изо всех сил; каким бы я ни был — одурманенным, очарованным — я пытался бороться с ней; а меня нельзя назвать слабовольным. Должно быть, она почувствовала во мне это сопротивление. Ее руки обвились вокруг моей шеи; и она рассмеялась мягким, воркующим смехом.

— Нет, нет, тебе не нужно бояться. Я скажу тебе свое имя в обмен на твое; если бы я была одной из НИХ, я не смогла бы этого сделать, потому что тогда ты получил бы власть надо мной.

— Не думаю, что мне хочется знать, — с трудом выговорил я.

— Но ты должен; теперь уже слишком поздно… меня зовут Игерна, — и она начала петь, очень тихо, почти шепотом. Это могло быть заклинанием — возможно, по-своему это и было заклинанием — но звучало оно просто как рифмованный напев, который я знал всю свою жизнь; незатейливая ласковая песенка, какую женщины поют своим детям, укладывая их спать и перебирая им пальчики на ногах. Ее голос был сладким и нежным, как мед диких пчел; темный голос:

— Три птицы на яблочной ветке сидят,
Белее бутонов их белый наряд,
Они на прохожие души глядят
И песни поют — королю с бородой,
И королеве в короне златой,
И женщине скромной с лепешкой простой…
Песня и голос взывали ко мне, взывали к той части моего «я», чьи корни были в мире моей матери; они обещали мне ту совершенную и полную радость возвращения домой, которую я так и не смог найти. Темная Сторона, называл я ее, женская сторона, сторона, ближняя к сердцу. Она взывала ко мне теперь, широко и приветственно раскинув руки, голосом этой женщины, лежащей у меня на коленях, она наконец-то признавала меня своим, так что я забыл обо всем, что было мне дорого до того, как опустился туман; и поднялся вслед за женщиной и, спотыкаясь, побрел за ней к груде овчин у стены.


Проснувшись, я обнаружил, что лежу, все еще полностью одетый, на постели и что кто-то отстегнул крючки, удерживающие кожаный полог, и отдернул его, открыв дверной проем; и в сером утреннем свете, начинающем разбавлять тени, увидел, что женщина сидит рядом со мной; и снова в ней была эта неподвижность, словно она, может быть, целую жизнь или около того ждала, пока я проснусь.

Я улыбнулся ей, не испытывая к ней больше никакого желания, но с удовлетворением вспоминая ту неистовую радость, которую чувствовал, когда ее тело отзывалось моему в темноте. Она взглянула на меня без ответной улыбки, и ее глаза были уже не синими, а просто темными в этом свинцовом свете, и пятна на выцветших веках проступали сильнее, чем когда бы то ни было. Я приподнялся на локте, не приглядываясь, но зная, что Кабаль все еще спит у очага, огонь в котором выгорел, оставив после себя воздушный белый пепел, и что чаша с серебряным узором по краю лежит среди папоротника там, куда она упала. И в женщине, казалось, огонь тоже выгорел дотла, и на его месте воцарился холод, жуткий, смертельный холод. Я смотрел на нее и чувствовал, как мороз пробегает у меня по коже; и снова мне в голову пришла мысль о пробуждении на голом склоне…

— Я долго ждала, пока ты проснешься, — не двигаясь сказала она.

Я взглянул на дверной проем, где свет все еще был бесцветным, точно лунный камень.

— Еще рано.

— Возможно, я спала не так крепко, как ты.

А потом она спросила:

— Если я рожу тебе сына, какое имя ты хотел бы, чтобы я дала ему?

Я уставился на нее, и теперь она улыбнулась, слегка и с горечью искривив губы.

— Ты не подумал об этом? Ты, случайно зачатый под кустом боярышника?

— Нет, — медленно проговорил я. — Нет, я не подумал. Скажи, что ты хочешь, чтобы я сделал? Все, что будет в моих силах тебе дать…

— Я не прошу платы — кроме возможности показать тебе вот это.

Она прятала что-то между ладонями; теперь она раскрыла их и протянула мне то, что там было. И я увидел массивный браслет червонного золота, изогнутый и скрученный в подобие Алого Дракона Британии. Парный к нему я каждый день видел на руке Амброзия.

— В одно утро, совсем такое, как это, Ута, твой и мой отец, подарил этот браслет моей матери перед тем, как ускакать прочь.

Прошло какое-то время, прежде чем я полностью осознал, что значили ее слова. А тогда почувствовал дурноту. Я подтянул под себя ноги и встал, стараясь держаться от нее подальше, а она сидела и наблюдала за мной из-под темного плаща своих волос.

— Я не верю тебе, — наконец выдавил я. Но я знал, что верю; выражение ее лица сказало мне, что даже если она лгала всю свою жизнь, сейчас она говорила правду; и я наконец понял — теперь, когда было уже слишком поздно, — что сходство, так озадачившее меня, было сходством с Амброзием. И она знала; все это время она знала. Я услышал, как кто-то застонал, и едва осознал, что это был я сам. Мой рот казался сухим и одеревеневшим, так что я с трудом смог выговорить слова, засевшие у меня в горле.

— Почему… что заставило тебя сделать это?

Она сидела, поигрывая браслетом-драконом, беспрестанно поворачивая его в ладонях, в точности так же, как делал Амброзий в ту ночь в Венте.

— Для этого могут быть две веские причины. Одна — это любовь, а другая — ненависть.

— Я никогда не делал тебе ничего плохого.

— Нет? Тогда это из-за того зла, которое Ута, принц Британский, причинил моей матери еще до твоего рождения. Твоя мать умерла, когда ты появился на свет, — о, я знаю — и, бастард или нет, ты был сыном, и потому твой отец взял тебя к себе и воспитал у своего очага; и ты теперь видишь это его глазами. Но я была всего лишь дочерью; меня не забрали у матери, и она прожила достаточно долго, чтобы научить меня ненавидеть то, что она когда-то любила.

Мне хотелось отвести взгляд, не смотреть больше ей в лицо, но я не мог оторвать от нее глаз. Прошлой ночью она отдала мне свое тело в каком-то пламенном, жарком исступлении; и это было исступление ненависти, не менее могущественное, чем могло быть исступление любви. Я чувствовал ненависть повсюду вокруг себя, такую же осязаемую, как запах страха в замкнутом пространстве. И теперь, словно все завесы наконец упали, я увидел, что таилось в глубине ее глаз. Я увидел женщину и ребенка, женщину и девочку; они сидели здесь, у торфяного огня, и одна из них давала, а другая поглощала этот ласкающий, разъедающий душу урок ненависти. Внезапно я понял, что то, что я принимал за остатки красоты на лице Игерны, было обещанием красоты и что эта красота была поражена гнилью еще до того, как ей пришло время расцвести; и на одно мгновение ужас, который, словно тошнота, подступал к моему горлу, смешался с жалостью. Но две фигуры в торфяном дыму меняли свой облик, девочка становилась матерью, а ее место занимал мальчик, и его лицо и вся его душа были повернуты к ней, и он впитывал в себя тот же самый урок. Мой Бог! Какие силы я освободил? Какие силы выпустил в мир мой отец еще до моего рождения?

— Если это будет мальчик, — заговорила Игерна, и ее взгляд сместился куда-то мимо меня, словно она тоже видела прошлое и грядущее, — я назову его Медрот. В детстве у меня была маленькая белая крыса с розовато-красными глазками, которую звали Медрот. А когда он станет мужчиной, я пошлю его к тебе. И пусть, когда этот день придет, твой сын будет тебе отрадой, господин.

Моя рука, без моего ведома, нащупывала эфес лежащего рядом меча — странно, что Игерна не обезоружила меня, пока я спал. Мои пальцы сжались на рукояти, и меч наполовину высунулся из ножен волчьей кожи. В висках у меня стучал маленький молоточек.

— Мне бы… очень хотелось… убить тебя! — прошептал я.

Она взлетела на ноги, сдирая с груди разорванное платье.

— Почему же ты не делаешь этого? Смотри, вот сюда. Я не закричу. К тому времени, как мои слуги обнаружат то, что осталось, ты сможешь уйти очень далеко, — внезапно в ее голосе послышались рыдания. — Может быть, так будет лучше для нас обоих. Сейчас — убей меня сейчас!

Но моя рука уронила меч.

— Нет, — сказал я. — Нет.

— Почему?

Я застонал.

— Потому что я глупец.

Я слепо шагнул вперед, отшвырнув ее в сторону, так что она споткнулась и упала на колени, и рванулся к двери, словно за мной гнались все демоны тьмы. Кабаль, который уже проснулся и до этого мгновения сидел у моих ног, отфыркиваясь и тряся головой, — позже я вспомнил об этом — проскочил мимо меня в молочно-белый свет дня. Ферма уже начала просыпаться. До меня доносилось мычание молочных коров, и проем в стене уже не был закрыт кустом терновника. Я выбежал за ворота и услышал, как женщина смеется за моей спиной, — дикий, воющий смех, который преследовал меня еще долго после того, как я перестал слышать его ушами тела.

Туман быстро редел, становясь неровным и клочковатым; он то висел вокруг меня такими же густыми, как и раньше, клубами, то рассеивался, открывая взору часть склона, покрытого мокрыми кустиками черники и прошлогоднего вереска. Там, где начиналась долина, мне под ноги попалась тропинка, которая пересекала ручей и вела в нужном мне направлении; и я пошел по ней через брод, разбрызгивая воду, которая поднималась мне выше колен. Вскоре горизонт очистился, и с севера на меня глянула хмурая Ир Виддфа; ее нижние ущелья все еще окутывал туман. Теперь я понял, где нахожусь, и свернул в высоченные заросли орешника, обрамляющие нижние предгорья.

Один раз я остановился; меня рвало, но в то утро я ничего не ел, и поэтому, хотя меня просто выворачивало наизнанку, наружу вышло только немного горькой слизи. Я выплюнул ее в вереск и пошел дальше. Кабаль ел траву — торопливо и без всякого разбора, что было совсем не похоже на его обычную придирчивость; его тоже тошнило, и он с присущей собакам непринужденностью выбросил из своего желудка все его содержимое. Это наверняка было из-за того лакомства с дурманом, которое она дала ему прошлой ночью. В последующие годы я иногда задумывался, почему она не отравила его и не покончила со всем этим, тем более что она должна была видеть, что я люблю этого пса. Но, наверно, ее ненависть была настолько сосредоточена на мне, что ни на что другое этого чувства уже не оставалось. Может быть, она даже боялась ослабить его, размениваясь по мелочам.

День был в самом разгаре, когда я повернул на горную тропу, идущую от Динас Фараона, и начал спускаться с последнего отрога холмов к верховьям Нант Ффранкона. Среди первых берез и рябин я остановился и немного постоял, глядя на долину, которая расстилалась у моих ног, укрытая темными холмами. Я видел черные точки пасущихся табунов, рассыпанные по ее зелени, видел дымок, поднимающийся от кучки лачуг у заросшей ольхой излучины реки. Все было таким же, как вчера, когда я оглянулся на этом самом месте; и это зрелище подбодрило меня известием, что жизнь продолжается независимо от того, что случится с одним человеком или с тысячей людей. Нечто глубоко внутри меня, куда не проникал луч разума, страшилось обнаружить, что долина выжжена дотла, а среди табунов уже свирепствует мор. Но это было глупо; я не был Верховным королем, и мои действия не могли навлечь зло на эту землю. Рок висел только надо мной, и я уже знал, что он неизбежен. Пусть бессознательно, но я согрешил Древним Грехом, Великим Грехом, от которого нет избавления. Я посеял семя и знал, что древо, которое вырастет из него, родит яблоко смерти. В душе моей был вкус рвоты, и между мною и солнцем лежала тень.

Кабаль, который с присущим его роду терпением ждал рядом, пока я буду готов идти дальше, внезапно насторожил уши и взглянул на уходящую вниз тропу. Какое-то мгновение он стоял, задрав морду и подозрительно нюхая слабый ветерок, доносящийся из Нант Ффранкона, а потом вскинул голову и пролаял один раз, звучно, как колокол. Снизу, из березовой рощи, послышался протяжный, радостный мальчишеский крик:

— Артос! Милорд Арто-ос!

Я поднес ко рту сложенные трубкой ладони и прокричал в ответ:

— Э-ге-гей! Я здесь!

И вместе с прыгающим впереди Кабалем начал спускаться по склону холма.

Внизу, там, где тропа огибала выступ покрытого березняком косогора, показались две фигуры; они остановились и посмотрели вверх. Я увидел, что это Ханно и юный Флавиан. Старый объездчик приветственно вскинул руку, а Флавиан, забежав вперед него, помчался по тропе мне навстречу, подпрыгивая от нетерпения, как молодой пес.

— Уф! Как хорошо, что ты цел и невредим! Мы так и думали, что ты где-нибудь на этой тропе, — крикнул он, когда я уже мог его слышать. — Ты нашел себе укрытие на ночь? Ты…

Он добежал до меня и, наверно, увидел мое лицо, и его голос запнулся и оборвался. Мы молча смотрели друг на друга, пока старый Ханно поднимался к нам, а потом Флавиан спросил:

— Сир… что такое? Ты ранен?

Я покачал головой.

— Нет, я… я неплохо себя чувствую. Ночью мне снились дурные сны, только и всего.

Глава четвертая. Лошади мечты

Я вернулся из Арфона, уладив с Ханно все вопросы, связанные с новыми пастбищами, и забрав с собой тех немногих кобыл четырнадцати и пятнадцати ладоней ростом, которых смог найти среди своих собственных лошадей. Забрал я с собой и добрых два десятка своих соплеменников, которым предстояло пополнить ряды Товарищей; это были горячие молодцы, почти не имеющие понятия о том, что значит повиноваться приказам, но можно было надеяться, что мы — я и те люди, с которыми им предстояло служить, — сумеем вколотить этот урок им в головы; к тому же они были бесстрашными, как вепри, и носились верхом, как сама Дикая Охота.

Мы спустились в Венту и обнаружили, что Амброзий уехал на запад, чтобы осмотреть старые пограничные укрепления со стороны Акве Сулиса; и я почувствовал облегчение при мысли о том, что мне не сразу придется встретиться с ним лицом к лицу. В Венте было полно других людей, с которыми мне пришлось встречаться и пить, словно мир все еще был таким же, как тогда, когда я в начале весны уезжал в Арфон. Мне было трудно поверить, что это все та же самая весна, но к этому времени я успел возвести какие-никакие преграды, так что мне удалось почти не подать виду. Думаю, Аквила, мой наставник в воинском деле и в искусстве верховой езды, заподозрил, что что-то не так, но у него был старый шрам от саксонского невольничьего ошейника на горле и слишком глубокие и болезненные тайники в собственной душе, чтобы он когда-либо стал совать нос в то, что скрывают другие. Во всяком случае, он не задавал никаких вопросов, кроме как о лошадях, за что я был глубоко ему благодарен. Но на самом деле за те несколько дней, что я провел в Венте, у меня почти не было времени предаваться мрачным раздумьям. Нужно было устроить привезенных лошадей и разместить два десятка моих горцев по эскадронам Товарищей, к тем командирам, которые лучше всего могли с ними справиться. Еще нужно было оставить приказания самим Товарищам на время моего отсутствия и решить вопрос с деньгами на покупку септиманских лошадей. Амброзий уже отдал мне обещанную долю золотыми браслетами по весу — монеты в наши дни ничего не стоили — но то, что я смог наскрести со всех своих земель и даже среди своих собственных вещей, имело самую разнообразную форму: от железных и медных колец, игравших роль денег, до серебряного мундштука уздечки, усаженного кораллами, отличной бело-рыжей бычьей шкуры и пары подобранных в масть волкодавов. И я провел почти целый день у еврея Эфраима на улице Золотого Кузнечика, обменивая все эти вещи, кроме собак, на золото и набивая цену, как рыночная торговка. Я помню, что даже в самом конце он попытался оставить большой палец на весах, но когда я уколол этот палец острием кинжала, Эфраим улыбнулся мягкой улыбкой, присущей его соплеменникам, и поднял обе ладони вверх, чтобы показать, что мера будет честной; и мы расстались, не тая друг на друга злобы.

Собак купил Аквила. Не думаю, что он мог себе это позволить, потому что у него не было ничего, кроме жалованья из войсковой казны, и хотя Флавиан стал теперь моей заботой, Аквиле приходилось на это жалованье еще содержать жену. Единственную его ценность, помимо лошадей, составляло кольцо-печатка с закаленным в пламени изумрудом, на котором был вырезан дельфин (оно досталось ему от отца и должно было когда-нибудь перейти к его сыну), и на его одежде обычно хоть где-нибудь да была заплата. Но если бы возникла такая нужда, я сделал бы то же самое для него.

Наконец все множество бесчисленных приготовлений к долгому путешествию было закончено, и мы с девятнадцатью Товарищами выехали из Венты. Такое количество людей должно было сильно отразиться на наших запасах золота, но я не знал, как обойтись меньшим числом, особенно если переправлять жеребцов в Арморику посуху, чтобы таким образом избежать долгого плавания по морю. Золото мы везли зашитым в подкладку толстых чепраков, а для повседневных нужд оставили себе по браслету над локтем.

Три дня спустя мы приехали сюда, в это место среди зарослей тростника и западных болот, которое кельты называют Яблочным Островом; и обнаружили, что Геспер, крупный вороной жеребец Амброзия, привязан вместе с несколькими другими лошадьми между деревьями монастырского сада, — потому что тогда, как и теперь, здесь жили монахи, и они утверждают, что так было почти со времен Христа. Мы привязали лошадей рядом со скакуном Амброзия, под яблонями, где они могли щипать нежную высокую траву, и вслед за молодым братом в коричневых одеждах, взявшим нас под свою опеку, прошли к длинному строению трапезной, стоящему рядом с глинобитной церковью в центре скопления небольших, крытых соломой келий, словно ячейка для матки в шмелином гнезде. Воздух в огромной зале казался густым от дымного света масляных светильников, подвешенных к балкам потолка; братья уже собирались к вечерней трапезе — состоящей из хлеба и овощного супа, ибо день был постным — и Амброзий и горстка его Товарищей сидели рядом с аббатом во главе грубого дощатого стола. Я с содроганием думал об этой встрече, страшась, как мне кажется, больше того, что я мог увидеть в его лице, чем того, что он мог увидеть в моем; опасаясь неясно, словно в каком-то кошмаре, что, поскольку я увидел в Игерне сходство с ним, я должен буду увидеть в нем сходство с Игерной. Честно говоря, если бы мне не было стыдно, я вообще не поехал бы сюда, а продолжил бы путь на запад по другой, нижней дороге, чтобы таким образом избежать этой встречи…

Я почти не смотрел на него, пока шел к нему через бревенчатый зал; а подойдя, склонил голову и опустился на одно колено, как того требовал обычай. Он сделал мне знак встать, и я медленно поднялся на ноги и наконец-то взглянул ему в лицо.

Игерны там не было. Было поверхностное сходство формы и цвета, изящные кости под смуглой кожей и рисунок бровей. Именно это терзало тогда мою память бесполезным предупреждением. Но человек, чье лицо оживилось при виде меня и в чьих странных, серых, как дождь, глазах вспыхнула улыбка, был Амброзием, таким, каким он был всегда. От облегчения у меня перехватило дыхание, и я наклонился вперед, отвечая на его родственное объятие.

Когда простая трапеза была закончена, мы оставили святых братьев заниматься их душами, а наших людей — играть в кости у огня и вышли (мы двое и Кабаль, который, как обычно, следовал за мной по пятам), чтобы посидеть на низкой торфяной стене, отделяющей сад от болота, и поговорить так, как нам не удавалось поговорить с той ночи, когда Амброзий подарил мне мой меч.

Луна уже встала, и над болотами и зарослями тальника, словно прилив в призрачном море, поднимался туман; пригорки выступали из него — островки над линией прибоя — поднимаясь к крутому отрогу холма, поросшему священным терновником; но вокруг фонаря, скачками передвигающегося вдоль коновязей, расположенных на более низком участке сада, сиял слабый, золотистый дымный ореол. С яблонь медленно сыпались первые бледные лепестки — этой ночью не было ветра, который мог бы расшвырять их в разные стороны. За нашими спинами слышались негромкие голоса лагеря и святого места. На болотах царила тишина; потом где-то далеко в тумане ухнула выпь и тут же замолчала снова. Это было очень тихое и спокойное место. Оно и сейчас такое.

Немного погодя Амброзий, старательно придерживаясь очевидного, произнес:

— Значит, ты заехал ко мне по пути в Септиманию.

Я кивнул.

— Да.

— Ты все еще считаешь, что должен сам отправиться в это путешествие? Тебе не кажется, что ты больше нужен здесь?

Я раскачивал свой меч, свесив его между колен, и вглядывался в туман, подползавший все ближе через болота.

— Видит Бог, я размышлял об этом в течение многих ночей. Видит Бог, я горько сожалею о том, что пропущу целую летнюю кампанию; но я не могу доверить кому-то другому выбирать за меня моих боевых коней; от них зависит слишком многое.

— Даже Аквиле?

— Аквиле? — задумался я. — Да, я доверился бы старому Аквиле. Но не могу себе представить, что ты одолжишь мне его.

— Нет, — сказал Амброзий. — Я не стану… я не могу одолжить тебе Аквилу; не могу в один и тот же год остаться без вас обоих.

Он резко повернулся ко мне:

— А что будет с твоими людьми, Медвежонок, пока тебя не будет?

— Я пока верну их тебе. Охоться с моей сворой, Амброзий, пока я не вернусь.

Какое-то время мы говорили о кобылах, которых я выбрал для племенного табуна, о планах, которые я строил вместе с Ханно, и о деньгах, которые я собрал со своих поместий; об укреплениях, которые Амброзий осматривал здесь, на западе, и о десятках других вещей, пока наконец не умолкли вновь, и это было долгое молчание, за время которого и луна, и туман поднялись выше, а потом Амброзий спросил:

— Было хорошо опять вернуться в горы?

— Да, хорошо.

Но, наверно, что-то в моих словах прозвучало фальшиво, потому что он повернул голову и остался сидеть, глядя на меня в упор. И в тишине среди зарослей тростника снова ухнула и снова замолчала выпь.

— Но по-моему, что-то было не так уж хорошо. Что именно?

— Ничего.

— Ничего?

Мои руки так стиснули эфес меча, что я почувствовал, как головка с большим квадратным аметистом врезается мне в ладонь, и заставил себя рассмеяться.

— Ты не раз говорил мне, что я слишком явно показываю все на своем лице. Но на этот раз ты поддался собственному воображению. Мне нечего показывать.

— Нечего? — опять переспросил он.

И я неспешно повернулся и встретил его взгляд в ясном белом свете луны.

— Я, что, кажусь в чем-то изменившимся?

— Нет, — медленно, задумчиво проговорил он. — Скорее, ты словно нашел нас — наш мир — изменившимся; или боялся, что это будет так. Когда ты сегодня вечером вошел в трапезную святых отцов, ты, сколько мог, тянул, стараясь не смотреть мне в лицо. А когда наконец поднял глаза, это было так, словно ты опасался увидеть лицо незнакомца — даже врага. Словно…, — его голос упал еще ниже, хотя и так все это время он говорил почти шепотом. — Ты напоминаешь мне одного из тех людей, о которых поют певцы, — которые провели ночь в Полых Холмах.

Я долго молчал и, думаю, еще немного — и я рассказал бы ему все. Но в конечном счете я не смог; не смог, хотя моя душа зависела от этого. Я пробормотал:

— Может быть, я действительно провел свою ночь в Полых Холмах.

И в этот самый момент за яблоневым садом зазвонил колокол глинобитной церкви, сзывая братьев на вечернюю молитву; бронзовый звук, сумеречный звук в лунном свете, звук, падающий среди яблонь. Амброзий какое-то время продолжал смотреть на меня, но я знал, что он не станет больше допытываться; а я все это время сидел, играя рукоятью большого меча, лежащего у меня на коленях, и впитывал в себя тишину этого момента, прежде чем собраться с силами и продолжить.

— Если бы я на самом деле вернулся из Полых Холмов, то мне, по крайней мере, следовало бы вернуться именно сюда, в это место, где колокол зовет мою душу назад к христианскому Богу… Это хорошее место — покой собирается здесь, как туман над камышами. Сюда было бы хорошо вернуться в конце.

— В конце?

— Когда завершится последняя битва, и отзвучит последняя песня, и меч уйдет в ножны в последний раз, — сказал я. — Может быть, в один прекрасный день, когда я буду уже не в состоянии сражаться с саксонским племенем, я отдам свой меч тому, кто придет после меня, и вернусь сюда, как старый пес, который приползает домой умирать. Выбрею лоб, сброшу обувь, и попытаюсь привести свою душу в порядок за то время, что мне останется.

— Это самая старая мечта в мире, — отозвался Амброзий, поднимаясь на ноги. — Отложить в сторону меч и Пурпур и взять чашу для подаяний. Я не могу представить тебя с босыми ногами и обритой головой, Артос, друг мой.

Но в этот момент мне почудилось, что большой пурпурный аметист в головке эфеса моего меча слегка шевельнулся у меня под пальцем, словно немного расшатался в оправе. Я быстро нагнулся, чтобы осмотреть его, и Амброзий остановился, не успев повернуться.

— Что-то не так?

— Мне показалось, что печать Максима не очень прочно держится в оправе. Но вроде бы она сидит крепко; возможно, это было просто мое воображение. Тем не менее, я покажу ее первому же встречному ювелиру.

Однако колокол звонил все громче, и сквозь яблони к нам скользили звуки пения; и если мы хотели оказать братьям скромный знак внимания, присоединившись к ним за молитвой, нам следовало идти. Я встал и расшевелил ногой не желающего вставать Кабаля:

— Поднимайся, ленивец!

Холодный собачий нос ткнулся мне в ладонь, и мы с Амброзием пошли через сад к церкви. Я больше не думал о расшатавшемся аметисте, пока, немного позже, один из дней не принес мне напоминание…


Задолго до того, как весна уступила место лету, мы с моим небольшим отрядом были уже в Думнонии и жили в ожидании корабля у герцога Кадора. Я думал, что найду его в старом приграничном городе, который назывался Иска Думнониорум, или в его летней столице на реке Тамара, но Кадор, похоже, любил города не больше, чем их любят саксы, так что мы провели эти несколько дней ожидания на окраине верховых болот, в его замке, в котором он, как какой-нибудь дикий вождь из Гибернии, собрал вокруг себя своих воинов, своих женщин и свои несметные стада.

В последний вечер мы возвращались с охоты, и через седла наших пони была переброшена пара гордых красавцев-оленей, какие бродят по здешним холмам. Охота в тот день была удачной, и на какое-то время, всего лишь на какое-то время, я, казалось, обогнал некую преследующую меня самого свору. Мы подъехали к замку; наши тени скользили далеко впереди сквозь бурый прошлогодний вереск и хрупкую зелень недавно посеянного ячменя, а тела были исполнены приятной усталости, которая приходит после дня, проведенного на охоте. Кабаль бежал у передних копыт моей лошади, в стороне от остальной своры. Он был самым замечательным псом из них всех, хотя у Кадора тоже были отличные собаки. Мы шумно въехали через широкие ворота замка в передний двор, который был окружен конюшнями и овинами и в центре которого стоял большой камень, о который воины точили клинки во время битвы. Здесь мы отдали наших пони и добычу вышедшим за ними людям, а сами толпой направились дальше, во внутренний двор.

У входа в длинное бревенчатое строение, в скудной тени растущего там древнего, полусвященного куста боярышника, сидела небольшая группа женщин.

— Тц-тц! Хорошая погода выманила всех женщин из дома, как мошкару на солнышко, — сказал Кадор, когда мы их увидели.

Смотреть на них было приятно. Ленивый легкий ветерок шевелил ветки боярышника, с которых стекали первые тонкие струйки вянущих лепестков, и на синих, красновато-коричневых и шафрановых туниках дрожали пятнышки солнечного света; женщины негромко щебетали, словно стайка разноцветных птичек; некоторые из них пряли, а одна девушка сушила мокрые волосы, расчесывая их на солнце. Эзильт, жена Кадора, сидела в центре, перенизывая порвавшиеся янтарные бусы, а возле ее ног, в мягких складках коричневато-желтой оленьей шкуры, лежало что-то маленькое и мяукающее, как котенок.

Я знал, что у Кадора есть сын, рожденный после коронации Амброзия и названный Константином в честь моего деда, но прежде я его не видел, хотя слышал, как он кричит на женской половине, точно голодный ягненок. Кадор стеснялся проявлять какой-либо интерес к этому существу перед другими мужчинами, но теперь, когда он мог сделать это, не боясь показаться чересчур заинтересованным, он, как мне кажется, был рад возможности похвастаться им перед человеком, который был гостем в его доме. Во всяком случае, когда мы вошли во внутренний двор, он ускорил шаг.

Эзильт подняла взгляд с округлой, как дыня, янтарной бусины, зажатой у нее в пальцах, и сощурила глаза, заслезившиеся от яркого солнца.

— Ты вернулся домой рано, мой господин. Что, охота была плохой?

— Достаточно хорошей, чтобы показать Медведю, что охотничьи тропы есть не только в его родных горах, — ответил Кадор. — Мы убили дважды.

Он наклонился, опершись руками о колени, и взглянул на маленькое существо, барахтающееся в оленьей шкуре, а потом искоса посмотрел на жену, коротко сверкнув белыми зубами.

— А что такое, мне не следовало рано приходить с охоты? Я, что, могу найти что-то или кого-то, кого не должен был найти?

— В складках моей юбки прячется трое мужчин, а четвертый лежит вот здесь, — откликнулась Эзильт, указывая на ребенка рукой, в которой держала нитку. — И если ты хочешь узнать, кто его отец, тебе достаточно посмотреть на него.

Это звучало как ссора, но на самом деле было игрой, одной из тех шутливо-свирепых игр, в которые мальчишки играют с собаками, изображая войну. И порождена она была тем, что Кадор знал, что здесь нет никого, кого он не должен был найти, и поэтому мог позволить себе пошутить. Я никогда не видел раньше, чтобы мужчина и женщина играли в такую игру, и она показалась мне увлекательной.

— Да, но я не могу видеть его целиком; может, это маленький розовый поросенок. Почему он так закутан?

— Потому что солнце клонится к западу, и ветер становится холодным, — внезапно рассмеявшись, ответила Эзильт. — А он почти такой же, каким он был сегодня утром. Но посмотри, если тебе так хочется, — и она отвернула складки шкуры, и в них, как в гнездышке, лежал мальчик, голенький, если не считать коралловых бус, которые надевают на шею каждому младенцу, чтобы уберечь его от Дурного Глаза. — Вот твой розовый поросенок.

Кадор ухмыльнулся ему.

— Маленький и никчемный, — сказал он, делая усилия, чтобы в его голосе не прозвучала гордость. — Вот когда он вырастет и начнет носить щит, тогда, может, это и будет стоящим делом — иметь сына.

И при этих словах тень внезапно закрыла от меня небо, и свора вновь устремилась по моему следу.

Кабаль, который так интересовался всеми малышами, что ему следовало бы родиться сукой, вытянул морду вперед, пытаясь обнюхать ребенка, и я быстро нагнулся, чтобы схватить его за ошейник и оттащить назад. Ему и в голову бы не пришло причинить вред этому существу, но мне подумалось, что мать может испугаться. И когда я наклонялся, печать Максима, вделанная в эфес моего меча, выскочила из своей свободной оправы, упала в гнездышко из оленьей шкуры, подкатившись под пухлую шейку младенца, и какое-то мгновение лежала там, отражая огонь заката маленьким жарким пламенем императорского пурпура.

В следующий момент Эзильт, нагнувшись, подхватила ее и подала мне, и все заговорили одновременно — женщины восклицали, как мне повезло, что она не закатилась куда-нибудь в вереск, Кадор заглядывал в пустое гнездо у меня на эфесе, а его и мои люди толпились вокруг, чтобы посмотреть, что происходит. И я рассмеялся, обратил все в шутку, и подкинул камень на ладони. Все это произошло за время, которое нужно порыву ветра, чтобы скользнуть через плечо Ир Виддфы и умереть в траве. Но когда я поворачивался, чтобы последовать за Кадором в пиршественный зал, одна старуха под Майским деревом прошептала что-то своей соседке, и они перевели взгляд с ребенка на меня и обратно. И я уловил суть разговора, который не был предназначен для моих ушей.

— Это знак! Знак! Константин — это императорское имя…

В тот раз я впервые встретился с Константином Мэп Кадором лицом к лицу. Последний раз был всего несколько дней назад — я не знаю точно, сколько, мне трудно вести счет времени — когда я объявил его перед всем войском своим преемником. Это было накануне битвы. Один Господь Бог знает, насколько он справится с ролью вождя, но он последний из рода Максима и, по крайней мере, он — воин. Выбор должен был пасть на него…


— Тебе лучше снести его вниз, к моему кузнецу Уриэну, — сказал Кадор. — Больше всего ему по душе клинки, но он может вставить камень в оправу так же надежно, как любой ювелир из Вента Белгарум.

Так что я, следуя полученным от него указаниям, спустился на нижний уровень замка и нашел там кузнеца Уриэна, который должен был вставить огромную печать обратно в мой меч.

Я все еще стоял в кузнице, опираясь спиной о дверной проем и наблюдая за низкорослым, широкоплечим, как бык, кузнецом, — потому что не хотел выпускать печать из вида, пока она не будет снова надежно закреплена на своем месте, — когда услышал за стеной чьи-то шаги и, обернувшись, увидел, что Фульвий, который ездил с парой Кадоровых людей на побережье, чтобы разузнать насчет переправы через море, идет ко мне со стороны конюшен.

— Ну? — спросил я. — Как дела?

Он ухмыльнулся — еще когда мы были детьми, эта ухмылка всегда напоминала мне о маленьких шустрых собачонках с жесткой шерстью, которых охотники пускают в крысиные норы, — и провел тыльной стороной ладони по потному и пыльному после скачки лбу, оставляя на нем грязные полосы.

— Неплохо. Я нашел судно, которое отправляется в Бурдигалу через два дня, и мне удалось заключить сделку со шкипером. Оно будет возвращаться с грузом вина, но туда идет с балластом, имея на борту лишь несколько сырых бычьих шкур, и шкипер был вовсе не прочь услышать о пассажирах, которые сделают это плавание более выгодным.

— Сколько? — спросил я.

— По браслету за четверых — это если мы не возражаем против возможности утонуть.

— Все когда-то приходится делать впервые, — отозвался я. — Это судно, что, течет как решето?

— С виду оно достаточно крепкое, но в ширину почти такое же, как в длину. Вообще-то, по зрелом размышлении, я бы сказал, что мы скорее умрем от морской болезни, чем утонем.

В ту ночь мы засиделись после ужина допоздна, обсуждая проблему перевозки лошадей. Кадор пообещал подыскать для меня два подходящих судна и держать их в готовности на противоположном берегу Узкого моря начиная с середины августа. В случае удачи это оставило бы нам около шести недель до начала осенних штормов, и за это время мы должны были обернуться туда-сюда пять или шесть раз, чтобы перевезти всех лошадей. Но проблема заключалась в том, как переделать эти суда, чтобы потом их можно было снова вернуть к нормальному состоянию. Римляне строили для перевозки лошадей суда с проемами ниже ватерлинии; лошадей заводили через эти проемы, пока судно высоко сидело в воде, а потом их закрывали и законопачивали. Но какой шкипер разрешит проделать огромные дыры в подводной части своего корабля? И мы не могли позволить себе купить суда или построить их, даже если бы у нас было на это время. В конце концов мы решили снять часть настила палубы, напоить лошадей сонным зельем и спустить их в трюм на веревках и блоках, а потом вернуть настил на место. Это была отчаянная мера, и, думаю, мы все молили Бога, чтобы она не привела к смерти людей или лошадей; за лошадей мы беспокоились даже больше, так как заменить их было бы труднее. Но никто из нас не видел иного выхода.

На следующий день я оставил Кабаля привязанным на цепь в пустом амбаре, где он бурно изливал свое отчаяние (это был единственный раз в его жизни, когда ему пришлось разлучиться со мной, и я чувствовал себя прямо-таки убийцей), и мы выехали к побережью. А еще через день, плотно утрамбованные в пространстве, свободном от вонючих бычьих шкур, отплыли с утренним отливом в Бурдигалу на судне, которое, как и говорил Фульвий, было почти круглым и, попадая в ямы между волнами, раскачивалось из стороны в сторону, как супоросая свинья, так что при каждом грузном нырке мы гадали, успеет ли оно выровняться до прихода следующего гребня. Мы чувствовали себя очень несчастными и вскоре потеряли счет времени, так что когда наше судно, не перевернувшись и не попав в лапы к Морским Волкам, вошло наконец в устье какой-то широкой галльской реки, мы почти не имели понятия о том, сколько же дней мы провели в море. Сойдя на берег, я с удивлением — поскольку никогда не бывал в море раньше — обнаружил, что деревянный причал ходит под моими ногами ходуном, точно его качают длинные, медлительные волны Атлантики.

В Бурдигале мы обнаружили караван купцов, собирающийся для следующего этапа путешествия, поскольку похоже было, что торговый люд съезжается на конские ярмарки Нарбо Мартиуса со всей Галлии и даже из приграничных районов Испании, расположенных за горами, которые называют Пиренеями; не только лошадиные барышники, но и те, кто надеется продать им свой товар — все, что угодно, начиная от сладостей и кончая мечами, разрисованной глиняной посудой, костяными фигурками Астарты и дешевыми гороскопами. Мы присоединились к этому каравану и в ожидании запаздывающих занялись покупкой верховых лошадей, которые должны были понадобиться нам на следующем этапе пути. Мы выбирали небольших крепких животных, не особенно красивых и грациозных (что могло бы отразиться на их цене), однако таких, чтобы их можно было без особых хлопот перепродать в Нарбо Мартиусе. Я думал, что чужой язык может затруднить торг, но все говорили на варварской латыни — по крайней мере, для наших ушей она звучала как варварская, хотя не исключено, что наша казалась такой же варварской им — и с помощью подсчета на пальцах и криков мы довольно неплохо справились с этим делом. У готов очень красивая внешность; высокие мужчины, некоторые с меня ростом, — а я встречал не так уж много людей моего роста в Британии — пылкие и гордые; волосы у них светлые, но больше с желтоватым оттенком, а не с красноватым, как у жителей наших гор. Странно было думать, что эти верные подданные Восточной империи были правнуками тех людей, кто семьдесят лет назад разграбил Рим, превратив его в дымящиеся руины. Если бы этого не случилось, возможно, последние легионы не ушли бы из Британии… Но в подобных размышлениях мало проку.

Последние опоздавшие купцы присоединились к нашему отряду, и мы направились к Толосе.

Вся широкая долина Гарумны на нашем пути к востоку, проходящему по остаткам старой дороги, казалась винодельческим краем. Я прежде видел виноградники — они, в основном в заброшенном состоянии, лепятся то тут, то там к изрезанным террасами склонам холмов по всей южной Британии — но никогда не встречал таких огромных пространств, на которых занимались бы виноделием. Вдоль обочин дороги какие-то люди, меньше ростом и смуглее, чем готы, подвязывали виноградные лозы, и время от времени мы видели вдали на равнине извивающиеся серые петли большой реки — но что до меня, то я всегда больше любил горные ручьи.

На пятый вечер наш отряд, значительно увеличившийся в размерах благодаря другим, более мелким группам, влившимся в него по дороге, оказался в виду Толосы, и далеко на горизонте поднялись в небо первые горные вершины. Мы провели в городе целый день, чтобы дать лошадям и мулам отдохнуть перед самой тяжелой частью путешествия и чтобы пополнить свои припасы. Все для четырех привалов в горах, как сказал один гадальщик, который часто бывал на этой дороге и любил давать советы. И на следующее утро мы, в еще большем составе за счет людей, присоединившихся к нам в Толосе, повернулись лицом к горам и снова отправились в путь.

По мере того как дорога поднималась, а обширная долина Гарумны уходила назад, высокие гребни Пиренеев, темно-синие, как грозовые тучи, вставали в небе на юге гигантским бастионом. Но на второй день я увидел, что мы не будем подходить к горам; они возвышались по обе стороны дороги милях в двадцати от нас, а между ними лежали более низкие холмы, по которым проходила широкая мощеная дорога, то уступами, то мостом через ущелье устремляющаяся к Нарбо Мартиусу и к побережью. Мы ехали все той же неторопливой рысью, пережидая дневную жару там, где удавалось найти тень, а по ночам сбиваясь вместе вокруг костров, потому что даже летом ночи бывали холодными. Привязанные лошади тревожно переступали копытами, учуяв доносящийся издалека запах волка, а дозорные сидели завернувшись в плащи и не могли дождаться утра. Мы — Товарищи и я — спали с мечом в руке, подложив под голову наши драгоценные чепраки. Не то чтобы мы не доверяли своим попутчикам: закон подобных караванов гласит, что никто не смеет ограбить своего ближнего — по той, вполне достаточной причине, что в разбойничьем краю, где среди холмов скрывается разного рода сброд, любой разлад между путешественниками может оказаться лазейкой для врага, и потому каждого, кого поймают на подобном проступке, изгоняют следовать своей дорогой, которая вне защиты многочисленного отряда обычно оказывается короткой. Тем не менее, всегда оставался риск ночного нападения самих горных разбойников, а мы не собирались рисковать.

Но на пятый день, не встретив по пути ничего худшего, чем то, что чей-то мул не удержал равновесия под грузом и сорвался в пропасть, мы свернули с дороги и направили лошадей в тень длинной вереницы сосен, где через мощеный брод, тихо журча, переливался бурый горный ручей и где решено было устроить последний полуденный привал. Мы дали лошадям немного утолить жажду, а сами хоть как-то промыли глаза и рот, забитые белой пылью; и после этого я уселся в тени и взглянул поверх полòго спускающегося откоса на Нарбо Мартиус и на море.

Этот мир разительно отличался от винодельческого края вокруг Толосы; склоны холма покрывал густой ковер душистых трав — единственными, какие я знал, были тимьян, ракитник и куманика — и трепещущий воздух был напоен поднимающимся от них горячим ароматом и более сумрачным запахом сосен. Земля внизу, светлая, выжженная солнцем, становилась все более белесой и бесплодной по направлению к морю, а егосинева была более темной, чем та, которую я когда-либо видел с мысов Думнонии, — хотя я встречал такой цвет на мантии зимородка. Легкий ветерок пробегал по лесам, растущим вдоль долин, и скупые россыпи серо-зеленых деревьев — позже кто-то сказал мне, что это были дикие оливы, — переливались серебром; то тут, то там процеженный жарой солнечный свет попадал на бледные диски токов, и они начинали сиять, точно серебряные монеты. Как странно оказаться в краю, где люди могли быть настолько уверенными в погоде, чтобы молотить на открытом воздухе.

Но в этой сцене, открывающейся перед моими глазами, одна точка приковала к себе мой взгляд и не отпускала его, и это было бледное, пестрое, размытое пятно города на дальнем берегу. Нарбо Мартиус; и где-то среди его загонов и полей — жеребцы и племенные кобылы, за которыми я приехал; лошади моей мечты.

Глава пятая. Бедуир

На закате, когда дымка пыли, висевшая за копытами вьючных лошадей, превратилась в лучах плывущего к западу солнца в золотисто-красные облака, мы шумно въехали через арку ворот в Нарбо Мартиус и обнаружили, что он гудит, как пчелиный рой, от множества людей, без конца прибывающих в него на конскую ярмарку. Когда-то Нарбо Мартиус, должно быть, был очень красивым городом; это можно было видеть даже сейчас; стены форума и базилики все еще гордо возвышались над мешаниной тростниковых крыш и бревенчатых срубов, и закат тепло сиял на облупившейся штукатурке и на старом камне цвета меда; а воздух поверх голов толпы был пронизан стремительным полетом ласточек, чьи глиняные гнезда лепились под стрехой каждой крыши и вдоль каждого карниза и каждой трещины резных акантов полуразрушенных колоннад. От очагов, на которых готовился ужин, тянуло сухой вонью горящего конского навоза, такого же, какой жгут пастухи в долинах Арфона.

Два или три постоялых двора, которые все еще сохранились в городе, уже были до отказа забиты купцами и их лошадьми, но внутри городских стен мы обнаружили грубо отгороженные плетнями, веревками и сухими кустами терновника участки открытого пространства, которые должны были служить лагерем для менее важных персон и для опоздавших; и когда наш караван разделился, мы нашли себе место на одной из таких стоянок, где среди только что сгруженных вьюков уже расположились десятка четыре погонщиков со своими мулами да еще сидел в полосатом шатре дряхлый торговец, который удовлетворенно почесывался под толстыми шерстяными одеждами землистого цвета, в то время как его слуги устраивались вокруг него лагерем. Естественно, здесь не было никакой прислуги, никто ничем не занимался, если не считать невероятно толстого человека с зелеными стеклянными серьгами в волосатых ушах, который сидел развалясь под навесом винной лавки, — однако вино у него было хорошим, потом мы его попробовали — и еда для людей тоже отсутствовала, хотя неподалеку, как оказалось, можно было купить корм для лошадей. Поэтому пока Фульвий и Овэйн, которые были нашими лучшими фуражирами, отправились на поиски готовой пищи, мы напоили и почистили лошадей и, как могли, устроились лагерем в том углу загона, который еще не был занят брыкающимися и фыркающими мулами.

Когда вернулись наши двое посыльных, мы поужинали хлебом, корочка которого была посыпана какими-то пахучими зернышками, и холодным вареным мясом с чесноком и зелеными оливками — к их странному вкусу я к этому времени начал привыкать; и запили все это парой кувшинов напитка, купленного в винной лавке. Потом все улеглись спать, кроме Берика и Элуна Драйфеда, которые взяли на себя первую стражу.

В течение долгого времени я тоже лежал без сна, прислушиваясь к тому, как шевелятся люди и переступают во сне животные в ночном лагере и во всем ночном городе, и глядя вверх на знакомые звезды, которые так часто направляли и сопровождали меня на охотничьей тропе; каждая моя жилка трепетала странным предвкушением, имевшим отношение к чему-то большему, нежели лошади, которых я должен был купить завтра. Оно крепло во мне весь вечер, это настроение напряженного ожидания, эта уверенность в том, что что-то, кто-то ждет меня в Нарбо Мартиусе — или что я жду их. Так мог бы себя чувствовать мужчина, ожидающий любимую женщину. Я даже спросил себя, уж не смерть ли это. Но в конце концов я заснул, и сон мой был спокоен и легок, как у человека на охотничьей тропе.

Летняя конская ярмарка, проходившая на прибрежной равнине, продолжалась семь дней, и поэтому у меня была возможность сделать свой выбор тщательно и, может быть, еще оставить себе время на размышления, но к вечеру второго дня я, как следует поторговавшись, уже купил больше половины тех лошадей, что хотел, — по большей части мышастых и темно-гнедых, таких темных, что они казались почти черными, с белой полоской или звездочкой на лбу, — и мне становилось все труднее найти то, что я искал; а может, меня было все труднее удовлетворить по мере того, как я привыкал к виду рослых, могучих животных, заполнявших торговые площадки.

И однако именно на третий день я, проталкиваясь вместе с Флавианом сквозь толпу у дальнего края ярмарочной площади, нашел лучшего коня из всех, что видел до сих пор. Наверно, его привели на ярмарку попозже, когда остальные хорошие лошади были уже распроданы. Это был жеребец, черный, как вороново крыло, без единого белого пятнышка. Вороные гораздо чаще бывают с изъянами, чем лошади любой другой масти, но хороший вороной — это родной брат Буцефала. Это был хороший вороной, добрых шестнадцати ладоней в холке, с крепким широким лбом и высоко поставленной шеей; все линии его тела дышали силой, а в его сердце и чреслах пылало пламенное желание зачать себе подобных. Но остановившись, чтобы осмотреть его более внимательно, я увидел его глаза. Я хотел было повернуться прочь, но присматривавший за ним человек, кривоногая личность с маленькими блестящими глазками и безгубой прорезью вместо рта, остановил меня, коснувшись моей руки.

— В этом году ты не увидишь в Нарбо Мартиусе лучшей лошади, господин.

— Да, — подтвердил я, — думаю, скорее всего, не увижу.

— Господин не хотел бы осмотреть его?

Я покачал головой.

— Это будет напрасной тратой твоего и моего времени.

— Тратой? — это прозвучало так, будто я произнес какое-то запретное слово, будто он был просто в ужасе от моей чудовищной несправедливости; а потом его голос сделался мягким, точно мех. — Господин когда-нибудь видел такие плечи? И ему всего пять лет… Один человек говорил мне, что господин ищет лучшего жеребца во всей Септимании, — я полагаю, он ошибался.

— Нет, — ответил я, снова начиная поворачиваться прочь. — Он не ошибался. Удачной сделки тебе, приятель, — но не со мной в роли покупателя.

— Ну-ну, а что же господину в нем не нравится?

— Его характер.

— Характер? У него характер, как у молодой голубки, благороднейший.

— Только не с этими глазами, — сказал я.

— По крайней мере, посмотри, как он ходит.

Мы стояли на краю открытой площадки, на которую выводили лошадей, и у меня за спиной плотно теснился народ, но я мог бы достаточно легко пробиться сквозь толпу. Не знаю, почему я заколебался; думаю, не из-за жеребца, каким бы великолепным он ни был; без сомнения, не из-за увещеваний продавца. Полагаю, на мне был перст Судьбы; ибо радость приобретения и горечь потери, пришедшие ко мне в результате этого мгновенного колебания, остались со мной потом до конца моих дней.

Барышник кивком вызвал кого-то из толпы; и в ответ к нам шагнул человек. Я уже видел его, издалека, среди людей, проводящих лошадей перед возможными покупателями. Я узнал его по светлой пряди на виске, странно смешивающейся с остальными темными волосами; но до сих пор я больше ничего в нем не замечал. А замечать было что, если посмотреть. Он был еще очень молодым — по возрасту, наверно, нечто среднее между мной и Флавианом — но уже поджарым и жилистым, точно волкодав в конце трудного сезона охоты; его тело было обнаженным, если не считать сшитого из шкуры ягненка килта — из которого по краям торчала шерсть — на тонкой талии и чего-то удивительно похожего на чехол от арфы на ремешке на голом плече. Но главное, что я заметил в нем за тот краткий миг, что он стоял, глядя на барышника и ожидая его слова, было его лицо, потому что оно казалось довольно небрежно слепленным из противоположных половинок двух совершенно разных лиц, так что одна сторона его рта была выше другой, а темные глаза смотрели из-под двух разных бровей — одной степенно ровной и одной взлетающей вверх с бесшабашной лихостью хлопающего на бегу уха дворового пса. Это было уродливо-красивое лицо, и при взгляде на него у меня потеплело на сердце.

— Эй! Бедуир, князь хочет увидеть Ворона на скаку, чтобы оценить его стати, — сказал барышник, и я не стал оспаривать его слова, потому — из всех глупых причин — что мне хотелось посмотреть, как этот юноша с неожиданно кельтским именем справится с такой лошадью.

На жеребце, естественно, уже была узда с мундштуком, но не было седла. Юноша отвесил мне короткий низкий поклон и, повернувшись, положил руки на плечи огромного животного; а в следующее мгновение, уже сидя верхом на лоснящейся спине, подхватил повод из рук барышника и направил могучего жеребца — который заплясал, зафыркал и попытался пойти боком — на открытый вытоптанный участок. Наблюдая за тем, как он прогоняет передо мной Ворона, я поймал себя на том, что оцениваю не только коня, но и всадника, замечая, как легко, ни на мгновение не теряя контроля, он управляется с варварским «волчьим» мундштуком; и как сам Ворон, который, я был уверен, почти с любым другим седоком превратился бы в мечущуюся фурию, не только подчиняется его власти, но и словно участвует во всем наравне с ним; они разворачивались, делали вольты, меняли аллюр, проносились в облаке пыли, описывая полный круг по площадке; так что когда они наконец с топотом остановились передо мной, я готов был поклясться, что смеется не только человек, но и лошадь…

— Посмотри, господин, он даже не вспотел, — раздался у меня над ухом голос барышника; но мне нужно было думать о долгой дороге домой и, самое главное, о переправе через море. Мне страстно хотелось взять с собой этот великолепный черный ураган, но если бы я сделал это, перевозка его домой почти наверняка стоила бы нам жизни лошади или человека, а может быть, и не одной.

— Это хороший конь — с соответствующим всадником, — согласился я, чувствуя, как глядят на меня из-под этой взлетающей брови расширенные странным напряжением глаза человека по имени Бедуир, — но он недостаточно хорош для моих целей.

И я развернулся и начал снова проталкиваться сквозь толпу. Флавиан следовал за мной в облаке молчаливого протеста: он был все еще достаточно молод для того, чтобы верить, что стоит только очень сильно захотеть, и можно стянуть Орион с неба крючком на конце чеки.

Оглянувшись один раз назад, он вздохнул и произнес:

— Какая жалость.

Я посмотрел на него и — поскольку он выглядел таким юным и потерянным — поймал себя на том, что называю его именем, которым его звали, когда он был по колено охотничьему псу.

— Это и правда жалость, Малек.

И почувствовал, что жалость относится не только к жеребцу, но и к всаднику.

Однако я вновь увидел человека со светлой прядью в волосах всего несколько часов спустя.

Каждый вечер, кроме первого, мы разводили свой собственный небольшой костер в углу загона, потому что сухие лепешки навоза стоили дешево, а мешка с ними хватало удивительно надолго. И в тот вечер мы, как обычно, сидели вокруг огня за ужином, когда за коновязями послышались шаги, и из густо населенной, постоянно шевелящейся тьмы появилась какая-то тень и обрела плоть в дымном свете костра. При ее приближении маленькие язычки пламени, казалось, взметнулись вверх, и светлая прядь волос стала похожа на зацепившееся у виска белое лебединое перышко; и я увидел, что в руках он держит небольшую крепкую арфу из черного мореного дуба, на струнах которой, словно в бегущей воде, играет свет.

Он подошел, как обычно подходят странствующие певцы, которые без приглашения садятся у любого костра, уверенные в добром приеме и в том, что их выслушают и за песни угостят ужином; коротко, так же, как на ярмарке, поклонился, а потом, прежде чем большинство из нас вообще успели его заметить, опустился узкими бедрами на землю между Бериком и Флавианом и пристроил арфу на одном колене, уперев ее в плечо. Мы разговаривали о лошадях, как разговаривают о них в коннице, и слова были приятными и сладкими для языка, но с его приходом постепенно установилась тишина, и лица, одно за другим, начали выжидательно поворачиваться в его сторону; послушать разговоры о лошадях мы могли в любое время, чего нельзя было сказать о песнях. Однако, завладев нашим безраздельным вниманием, Бедуир, казалось, не торопился запеть, а несколько мгновений сидел, нежно поглаживая свой обшарпанный инструмент, так что я, наблюдая за ним, внезапно сравнил его с человеком, готовящим сокола для полета. Потом — без всякого вступления, без предварительного аккорда — он словно подбросил птицу в воздух. Но она не была соколом, и хоть она и понеслась вверх порывами и стремительными бросками, как жаворонок взлетает к солнцу, это был и не жаворонок, а жар-птица…

Старый Трагерн был неплохим певцом, но я, чувствуя, как мое собственное сердце рвется из груди вслед за этими крылатыми, стремительными нотами, понял, что такой музыки я не слышал при дворе Амброзия.

Потом мелодия опала, стала тихой, бесконечно тихой, и печальной. Я наблюдал за тем, как сухой стебелек пастушьей сумки, торчащий из лепешек навоза, загорается и вспыхивает на мгновение такой необычайной красотой, какой у него никогда не было при жизни, а потом рассыпается щепоткой почерневших волокон. И мелодия арфы, казалось, была с ним заодно, она оплакивала потерю всей красоты, которая может погибнуть в единственном семечке травы… Теперь она нарастала снова, поднимаясь к высотам Оран Мора, Великой Музыки, и это был плач по безнадежным делам, погибшим мирам и смерти людей и богов; и, разрастаясь, он начал изменяться. До сих пор это был просто звук, не стесненный никакой формой, но сейчас он начал бегло принимать какие-то очертания, или, скорее, эти очертания стали проступать сквозь ураганный поток музыки, и они были мне знакомы. Бедуир вскинул голову и начал петь; его голос был сильным и верным, и в нем звучали странные, меланхолично-раздумчивые ноты, которые были в согласии с самой песней. Я ожидал услышать напев готов и юга, забыв о его неправдоподобном имени. А вместо этого обнаружил, что слушаю песню своего собственного народа и на языке бриттов; старый безымянный плач, что наши женщины поют во время сева, чтобы помочь пшенице взойти; плач по мертвому герою, мертвому спасителю, мертвому богу, по великолепию, которое лежит во тьме и пыли, пока сверху медленно катятся года. Наше сознание забыло, почему этот плач должен помочь зерну прорасти, хотя наши кости до сих пор помнят; но это по-своему песня смерти и возрождения. Я знал ее всю свою жизнь, так же, как знал нехитрую песенку Игерны о птицах на яблоневой ветке; и как в детстве я ждал, что пшеница взойдет снова, что в конце возродится надежда, так и теперь я ждал обещания, что герой вернется. «Из туманов, из страны юности, — пел певец, словно бы для себя. — Сильный звуками труб под ветвями яблонь…». Я так часто слышал, что эту песнь заканчивают триумфальным аккордом, словно потерянный герой уже вернулся к своему народу; но в этот раз она окончилась на одной чистой ноте далекой надежды, которая была похожа на одинокую звезду в грозовом небе.

Песня арфы умолкла, и рука певца упала с пульсирующих струн и спокойно легла на колено. В течение долгого времени все мы, сидящие вокруг костра, молчали, и звуки лагеря омывали нас, не нарушая тишины нашего кружка. Потом Овэйн наклонился вперед и начал поправлять угасающий костер, складывая бурые коровьи лепешки одна на другую с так характерной для него неторопливой, задумчивой серьезностью, и очарование было нарушено, так что я вновь начал воспринимать окружающее: темные лица погонщиков, собравшихся на краю круга света от нашего костра; сердитый вопль мула где-то за их спинами; старого торговца, который стоял рядом со мной, запустив руки в бороду, и покачивался взад-вперед, склонив голову, будто все еще прислушивался; слабый пряный аромат, исходящий от его одежд; и еще его шепот:

— Тц-тц… так пели женщины, когда я был ребенком, — оплакивая Адониса в те дни, когда на камнях расцветают пунцовые анемоны…

И это было странно, потому что он не понимал ни слова на языке бриттов.

Я увидел, что певец смотрит на меня сквозь синеватый дым, поднимающийся от горящих лепешек навоза. Но первым заговорил Фульвий:

— Мне едва ли пришло бы в голову, что я услышу эту песнь в Септимании, — кроме как если бы ее спел кто-нибудь из наших.

Певец Бедуир улыбнулся, и в неровном изгибе его рта проскользнула насмешка.

— Я родился в поселении, которое император Максим вместе со своими ветеранами из Шестого легиона основал в Арморике, а мать моего отца была родом из Поуиса. Это достаточный ответ на твой вопрос?

В разговоре его голос был глубоким, настоящим голосом певца, и в нем тоже звучала насмешка.

Фульвий кивнул и передал ему кувшин с вином. Флавиан поставил перед ним корзину с холодным мясом и оливками, и он принял все это без единого слова и осторожно вернул арфу в вышитый мешок из оленьей кожи, словно надевал колпачок на голову сокола. Погонщики мулов, увидев, что песен больше не будет — по крайней мере, в ближайшее время, — потихоньку разошлись.

Я заметил:

— Это объясняет то, каким образом в чехле твоей арфы оказались британские песни, но вряд ли объяснит, почему ты выбрал одну из них для нас. У нас, что, на лбу стоит клеймо — «Британикус»?

— Весь Нарбо Мартиус знает, что господа приехали из Британии, чтобы купить жеребцов и племенных кобыл, — отозвался он, попеременно кусая хлеб и кидая в рот оливки. А потом сказал то, что, как я знал, пришел сказать. — Почему ты отказался от Ворона? Он зачал бы славных сыновей.

— А что, весь Нарбо Мартиус знает, что жеребцы нужны на племя?

— А разве это не очевидно? Каждая лошадь, которую выбрал господин, все достоинства, которые он искал в них, — это то, что дает сильное потомство, как у жеребцов, так и у кобыл. Мой господин покупал не этих лошадей, а их сыновей… Почему же он отвернулся от Ворона?

— Мы из Британии, как ты сам сказал. Это означает долгую дорогу на север и переправу через море. Если я не ошибаюсь, этот конь — убийца.

— Настоящий убийца, какого ты имеешь в виду, убивает для удовольствия, как дикая кошка, — возразил Бедуир. — Сердце же этого жеребца полно ярости, а это совсем другое. Он стал таким, каким стал, потому что с ним плохо обращались в ту пору, когда он был жеребенком.

— Значит, ты его знаешь?

— До сегодняшнего утра я никогда его не видел. Но брат узнает брата…

Думаю, это был единственный раз за двадцать лет, что я слышал, как он, пусть намеками, говорит о днях, когда сам был жеребенком, и, мне кажется, я скорее спросил бы Аквилу, каково ему было носить саксонский невольничий ошейник, чем стал бы совать нос в то, что Бедуир не считал необходимым рассказать мне.

— Думаю, может быть, ты и прав. Вне всякого сомнения, тебе он подчинялся достаточно хорошо, — согласился я и почти не заметил в то время (хотя позже вспомнил об этом), как он поднял глаза, будто ему открылась какая-то новая мысль, а потом снова опустил их на мясо, которое держал в руке. — Но, тем не менее, ему придется подыскать себе иного хозяина, чем я.

Но мне очень хотелось, чтобы это могло быть не так. Ворон пришелся мне по сердцу больше, чем почти любой другой конь из тех, что я видел в Нарбо Мартиусе.

Кувшин с вином дошел до меня, и я сделал несколько глотков и передал его сидящему рядом Берику, а потом вернулся к тому, о чем мы говорили раньше.

— А теперь… раз уж ты так хорошо знаешь, что мы делаем в Нарбо Мартиусе, ответь нам тем же и расскажи, что привело сюда тебя, ведь это так далеко от твоих собственных охотничьих троп.

На первый взгляд, глупо было спрашивать об этом у бродячего певца, но в этом человеке было нечто такое, что выделяло его из ряда обычных странствующих менестрелей, блуждающих от господских палат к ярмарочной площади; в нем была целеустремленность, которая шла вразрез с любыми блужданиями; и мне показалось неправдоподобным, чтобы профессиональный певец взялся за ту работу, которую Бедуир выполнял сегодня утром.

И внезапно его глаза, встретившись с моими сквозь едкий дым, блеснули насмешливым пониманием того, о чем я думал в тот момент.

— Я иду в Константинополь в надежде вступить в личную охрану императора, — заявил он и посмотрел на меня, чтобы проверить, как я к этому отнесусь.

— Думаю, ты надеешься, что я не поверю тебе, — отозвался я, — но, как ни странно, я верю.

Я сидел, как и он, наклонившись вперед и положив руки поперек колен, и мы говорили друг с другом сквозь дым так, словно вокруг костра больше никого не было.

— Интересно, почему?

— Прежде всего потому, что если бы ты по какой-то причине стал лгать, то выбрал бы более правдоподобную ложь.

— Ха! Я запомню это на будущее; если хочешь соврать так, чтобы тебе поверили, всегда нужно делать ложь достаточно грандиозной. А что, мой ответ кажется таким уж невероятным? Говорят, что в наши дни, когда остготы наседают вдоль всех границ, император согласен доверить меч любому подвернувшемуся иноземцу, лишь бы он был хорошим воином. А мне интересно будет увидеть Константинополь и великолепие, не лежащее в руинах; приятно взять в руки меч и знать, что мне есть за что его поднять.

На какой-то миг мужское достоинство и насмешливая сдержанность слетели с него, и я увидел сквозь дым мальчика, глядящего на меня полными надежды глазами.

— Странным это кажется только из-за длины дороги. Я слышал, что теперь, когда старых почтовых служб уже не существует, путник, не имеющий достаточных запасов золота, может затратить на нее добрых два года.

— Это так — но я уже прошел довольно большой путь, а что касается золота, то арфа и случайная работа, вроде той, что я делал сегодня, позаботятся о том, чтобы я не умер с голоду, — Бедуир потянулся еще за одной оливкой и сидел, бездумно перебрасывая ее с ладони на ладонь, и мальчик снова был мужчиной, и тема исчерпана. — Без сомнения, я путешествовал бы быстрее, если бы подо мной была лошадка из Лузитании. Но в таком случае я почти не разглядел бы саму дорогу, а поскольку я пройду по ней всего один раз, то предпочитаю смотреть на нее, а не на облако поднимаемой мной пыли.

— А что, они такие резвые, эти лошади из Лузитании?

Он взглянул на меня, все еще перебрасывая оливку с руки на руку.

— Я слышал, что кобыл покрывает западный ветер и что жеребята рождаются такими же быстроногими, как и их родитель, но живут всего три года. Тебе следовало бы заключить сделку с западным ветром, господин, — в конечном итоге это обошлось бы тебе дешевле, чем покупка септиманских жеребцов.

— Я вполне могу поверить в то, что твоя бабка была родом из Поуиса; у тебя язык, как у настоящего кимрийца… Но что касается меня, то в боевых конях мне нужны размеры и сила — ударная мощь молний Камулуса, а не быстрота западного ветра.

— В боевых конях? — переспросил он.

— А ты думал, я покупаю их для ипподрома? Нам в Британии нужны боевые кони. Здесь, у вас, были готы, но у нас это по-прежнему саксы, а гот по сравнению с саксом — прямо-таки образец кротости. Галлии не были знакомы терзающие нас клыки Морских Волков, и у нее по большей части хватало здравого смысла тихо лежать в пыли, пока завоеватели топтали ее копытами. Но мы в Британии избрали себе другой путь, и нам нужны боевые кони.

Он откинулся на пятки и смерил меня ровным взглядом.

— Кто ты, господин, что говоришь о Британии, как военачальник говорит о своем отряде?

— На девятый день после рождения меня нарекли Арториусом, но большинство людей называет меня Артос Медведь, — ответил я, думая, что мое имя будет для него пустым звуком.

— Так. Мы слышали это имя — изредка — даже в Арморике, куда не забегают Морские Волки, — сказал он, а потом добавил: — Поистине моему господину следовало бы купить Ворона, ибо они достойны один другого.

И внезапно мы все расхохотались, подхваченные вихрем удушливого веселья, вызванного его настойчивостью; и Бедуир рассмеялся вместе с нами поверх края поднятого кувшина с вином; но мне показалось, что смех лишь скользнул по нему, как порыв ветра скользит по темной поверхности пруда.


В этот вечер, когда мы, вытянув ноги к костру, улеглись спать, я готов был посмеяться над своими идиотскими фантазиями предыдущей ночи, потому что день прошел, и, если не считать новоприобретенных лошадей у коновязей, то, в конечном итоге, он ничего мне не принес. И однако я думал потом о Бедуире почти так же часто, как о вороном жеребце, и весь следующий день постоянно ловил себя на том, что высматриваю их среди потных, топочущих, скрытых облаками пыли конских загонов. Жеребца я мельком видел дважды, хотя и не подходил к нему снова; и догадался, что другие покупатели тоже, должно быть, распознали в его глазах убийцу, раз он так долго оставался непроданным. Бедуира я около загонов вообще не видел; но вечером мимоходом заметил его в толпе у одной из дешевых винных лавок. Судя по пылающим скулам и лихорадочно блестящим глазам, он был пьян; за одним ухом у него торчала маленькая темно-красная роза, и, когда я проходил мимо, он махнул в мою сторону винным кувшином и прокричал что-то о том, чтобы смочить пыль на дороге в Константинополь.

Вечером четвертого дня, внезапно устав от Нарбо Мартиуса и от его гомона, который был куда более резким и неопределенным, чем гомон военного лагеря, я не вернулся в город сразу же после того, как торговые площадки начали пустеть, но пропустил свой отряд вперед, а сам неторопливо прошел сквозь неухоженные оливковые сады, окаймляющие открытый участок, и присел на каменный край колодца, глядя поверх белесых террас на море, которое, по мере того, как солнце клонилось к западу, начинало отливать перламутром. Было так хорошо побыть немного одному, в тишине, чтобы мои измученные уши могли услышать, как в оливковых деревьях у меня за спиной слабо посвистывает поднимающийся каждый вечер легкий ветерок, как глухо падают в колодец капли воды и тихо позвякивают козьи колокольчики; посмотреть на то, как вдалеке рыбаки вытаскивают из моря свои сети. Это должна была быть наша последняя ночь в Нарбо Мартиусе, и я знал, что когда я вернусь к вечернему костру, все мои Товарищи будут уже там. В предыдущие ночи многие из них торопливо проглатывали свой ужин и отправлялись искать удовольствий; винные лавки были полны смеха и грубых шуток, а местные женщины были ласковы и брали недорого. Но я не мог позволить, чтобы утром, когда придет время сворачивать лагерь, у кого-нибудь раскалывалась с похмелья голова, а мы, возможно, рыскали бы по всему Нарбо Мартиусу в поисках какого-нибудь остолопа, все еще валяющегося мертвецки пьяным в постели у потаскушки. Так что я отдал приказ и постарался, чтобы все его поняли; но я знал, что не могу долго засиживаться в этом тихом местечке под оливковыми садами, в одиночку наслаждаясь свободой, в которой отказал Фульвию, Мальку и остальным. Думаю, немногие из них осудили бы меня, если бы я поступил так; но это не входило в условия игры.

«Только до тех пор, пока эта тень от низко свисающих веток оливы не доползет вон до той трещины в камнях колодца», — сказал я самому себе. Ей еще оставалось продвинуться на ширину ладони…

На этот раз я не услышал шагов в высокой траве под оливковыми деревьями, но поперек колодца упала тень, фантастически длинная в лучах клонящегося к западу солнца, и когда я поднял глаза, Бедуир стоял в длине копья от меня, и его силуэт выделялся темным пятном на фоне заката.

— Как дела с покупкой лошадей? — спросил он без всякого другого приветствия.

— Неплохо, — ответил я. — Я уже выбрал всех жеребцов и всех племенных кобыл, кроме одной. Теперь у нас все готово к тому, чтобы свернуть лагерь, а завтра я куплю первую же подходящую лошадь, какую смогу, и, если нам повезет, то к полудню мы уже будем держать путь на север.

Он подошел и опустился на землю у моих ног, прислонившись головой к теплому камню колодца.

— Ярмарка продлится еще три дня. Почему же ты так спешишь, милорд Артос?

— Дорога на север долгая, и в конце нас ждет переправа через море. Даже при хорошей погоде нам понадобится давать лошадям отдых — по меньшей мере, один день из четырех. И в лучшем случае мы достигнем побережья за месяц до начала осенних штормов.

Он кивнул.

— У тебя будет какой-нибудь транспорт?

— Если Кадору из Думнонии все удалось — два торговых судна со снятой палубой, чтобы можно было загрузить лошадей в трюмы.

— И сколько лошадей ты собираешься перевозить за один раз?

— По две на каждое из этих корыт. Брать больше значило бы самому напрашиваться на неприятности.

— Так. Я вижу, ты мудро поступаешь, не задерживаясь среди винных лавок Нарбо Мартиуса.

— Ты снимаешь камень с моей души, — с серьезным видом объявил я, и он рассмеялся, а потом резким движением повернулся, чтобы взглянуть на меня снизу вверх.

— Ворон все еще выставлен на продажу.

— Я уже купил всех жеребцов.

— Продай одного из них. Или, может, купишь еще одного жеребца вместо последней кобылы?

— Да, в хладнокровной дерзости тебе не откажешь.

— Ты ведь хочешь, чтобы он был твоим, правда?

Я заколебался, но потом в первый раз открыто признался в этом самому себе.

— Да, хочу, но не настолько, чтобы заплатить за него — как, я абсолютно уверен, мне придется — жизнью человека или другой лошади.

Какое-то мгновение он молчал, потом сказал до странного ровным тоном:

— Тогда я попрошу тебя о другом. Возьми с собой меня, милорд Медведь.

— В качестве кого? — осведомился я — без удивления, потому что словно уже знал, что должно произойти.

— В качестве певца, или погонщика лошадей, или воина — у меня есть кинжал, и ты можешь дать мне меч. Или, — на его странном неправильном лице промелькнула ухмылка, и эта бесшабашная бровь взлетела, как знамя, — или в качестве шута на случай, если вам придет охота посмеяться.

Но хотя я в некотором роде знал, что должно было произойти, я не был уверен в своем ответе. Обычно я довольно безошибочно оцениваю людей при первой же встрече, но я знал, что этого человека мне не удастся разгадать. Он был темной водой, в которую я не мог заглянуть. Тайники его души были в своем роде такими же глубокими, как у Аквилы, но в то время как Аквила, чье прошлое было горьким, создавал их в течение многих лет подобно тому, как старая рана покрывается грубой защитной кожей, у этого человека они были частью его самого, они были рождены в этот мир вместе с ним, как сопровождающая его тень.

— А что насчет Константинополя и императорской охраны? — спросил я, отчасти, думаю, затем, чтобы выиграть время.

— Что насчет них?

— И великолепия, которое не лежит в руинах, и замечательных приключений, и ожидающей тебя службы?

— А разве ты не можешь предложить мне службу? О, не обманывайся на этот счет, милорд Артос, я хотел того, другого. Именно поэтому я напился вчера; только все бесполезно. Я твой, если ты возьмешь меня.

— Нам нужна каждая рука, способная держать меч, — сказал я наконец, — и иногда бывает неплохо посмеяться — и почувствовать, как твое сердце рвется из груди вслед за песней. Но…

— Но? — откликнулся он.

— Но я не беру сокола, не испытав его сначала. Так же, как не беру непроверенного человека в ряды Товарищей.

После этого он довольно долго молчал. Солнце уже скрылось за горами, и в оливковой роще просыпались вечерние звуки — на ветках стрекотали существа, которых здесь называют цикадами, а ветер доносил до нас еле слышные голоса рыбаков. Один раз Бедуир сделал короткое резкое движение, и мне показалось, что он собирается встать и уйти, но он снова затих.

— Ты выбираешь более придирчиво, чем, по слухам, выбирает император Восточной империи, — заметил он в конце концов.

— Может быть, мне это нужнее, чем ему, — я склонился и, почти против своей воли, тронул его за плечо. — Когда ты будешь капитаном императорской гвардии, ты оглянешься на этот вечер и возблагодаришь своего бога, каким бы он ни был, за то, что все обернулось так, а не иначе.

— Конечно, — отозвался он. — Когда этот день придет, я возблагодарю… своего бога, каким бы он ни был, за то, что мне не дано было отбросить все это прочь, проползти обратно те пятьсот или сколько там миль, что я уже прошел, и сдохнуть наконец в северном тумане с клыками Морского Волка в горле.

Я не сказал ничего, поскольку тут, похоже, уже нечего было сказать. И тогда он повернулся ко мне снова, и в его глазах заплясали холодные огоньки, которые напоминали скорее о битве, нежели о смехе.

— Если я довезу тебе Ворона до Британии так, чтобы он не погиб сам и не стал причиной смерти другой лошади или человека, сочтешь ли ты это достаточным испытанием? Возьмешь ли ты меня тогда к себе, и получу ли я в награду меч?

Я был больше удивлен этим, чем его первой просьбой взять его к нам, и на какой-то миг изумление лишило меня дара речи. Потом я спросил:

— А если тебе это не удастся?

— Если мне это не удастся, а я останусь жив, то я отдам свою жизнь в придачу к жизни человека или другой лошади. Разве это не честная сделка, милорд Медведь?

Я услышал свой собственный голос еще до того, как понял, что мое решение уже принято:

— Пойдем, взглянем на зубы Ворона и осмотрим его самого, потому что я еще не прикасался к нему. И если этот жеребец действительно таков, каким кажется, то это честная сделка, Бедуир.

И я помню, что мы сплюнули на ладони и ударили по рукам, словно завершая торг на рыночной площади.


В одну из бурных ночей конца сентября, когда над крышей уже бушевал первый из осенних штормов, мы снова ужинали в пиршественном зале Кадора, и на моем колене лежала большая, костлявая, радостная морда Кабаля; позади осталась долгая дорога и удушливые облака летней пыли, клубящиеся через всю Галлию, позади напряженная борьба за то, чтобы перевезти последних лошадей через море до того, как испортится погода. И свет факелов и вересковое пиво казались более золотистыми благодаря торжеству от сознания того, что великолепные, широкие в кости септиманские жеребцы и племенные кобылы стоят на привязи внутри палисада крепости.

Бедуир, под глазами которого лежали темные круги, — последняя переправа, с Вороном на борту, была не из легких, и он не спал в течение двух ночей перед ней, даже на своей обычной подстилке под боком огромного жеребца, — покинул честно заработанное место среди Товарищей и, сидя у очага на табурете, предназначенном для певца, пел для нас, а может быть, и для себя, триумфальную песнь, сложенную Арвасом Крылатым после того, как он убил Рыжего Вепря.

Глава шестая. Работник и плата

Они побежали в полдень, и весь остаток этого дня и большую часть следующего мы гнали их среди обросших ивами островков, тростниковых зарослей и изобилующих дичью болот. Мы сожгли их зимний лагерь (они должны были уже привыкнуть к вони пламени, поднимающегося над горящими постройками), отрезали от основного войска всех отставших и спалили темные, узкие боевые ладьи, ждавшие в устье Глейна. Теперь, под вечер второго дня, мы поднялись от прибрежных болот к монастырю, который стоял на своем пригорке-островке и в котором мы оставили обоз.

Мы были полным боевым отрядом, три сотни конницы (четыре, если считать конюхов, погонщиков, оружейников и других), — или были им два дня назад. Этим вечером нас было немного меньше, но через несколько недель мы должны были вновь набрать силу; так бывало всегда. Пленных с нами не было. Я никогда не брал пленных, кроме одного или двух раз, когда мне были нужны заложники.

Кабаль, как обычно, трусил у передних копыт моей лошади. Бедуир ехал по правую руку от меня, а с другой стороны был Кей, который ворвался в наши ряды, словно неистовый западный ветер, когда мы впервые устроили ставку в Линдуме, всего два года назад. Это был рослый парень с золотисто-рыжими волосами, горячими голубыми глазами и пристрастием к дешевым стеклянным украшениям, которые больше подошли бы саксу или какой-нибудь потаскушке. Эти двое, Кей и Бедуир, доказали, чего они стоят, в прошлые летние кампании, когда мы, иногда в одиночку, иногда вместе с полуобученными воинами здешнего правителя Гидария, нападали на поселения Окты Хенгестсона и раз за разом отражали его атаки, направленные вглубь страны. И вскоре должно было прийти время, когда я стал считать Бедуира первым, а Кея — вторым из моих лейтенантов.

Бедуир снял арфу, обычно висевшую у него за плечом, и пощипывал струны, от которых расходились круги торжествующих нот, разбивающихся радужными волнами; лошадью он правил при помощи колен. Он часто играл и пел нам, когда мы возвращались после битвы. Как говорится, «после меча — арфа», и нам всегда казалось, что музыка снимает нашу усталость и исцеляет раны. Когда уже можно было узнать мотив, Кей возвысил голос в глубоком рокочущем гудении, которое у него сходило за пение, и за нашей спиной, то тут, то там, люди начали подхватывать обрывки знакомой песни; но по большей части мы были слишком измучены, чтобы присоединиться к ним.

Когда мы остановились за пределами шуршащих тростниковых зарослей, солнце уже опускалось за горизонт, и огромная арка неба пылала закатом, который словно поймал настроение Бедуировой музыки и расходился волнами и кругами пламени. Никогда, даже среди моих родных гор, я не видел таких закатов, как над этими восточными болотами, где возвышенное сияющее небо было оживленным, как рыночная толпа, или струящимся, как боевые знамена армии. Стоячая вода среди камышей отражала небесный огонь, а над нашими головами тянулись волнистыми линиями стаи диких уток.

В низинах над самыми болотами паслись монастырские лошади. Это был коневодческий край, хотя большинство животных, пусть крепкие и выносливые, были слишком низкорослыми для наших нужд; то есть, они были бы слишком низкорослыми, если бы у нас был хоть какой-то выбор. Но должно было пройти еще семь-восемь лет, прежде чем мы могли надеяться на большие поступления с учебных выгонов Дэвы. За последние два дня мы потеряли больше двух десятков лошадей, и их было труднее заменить, чем людей.

Крестьянин, присматривавший за табуном (выпас и объездка лошадей были единственными работами в монастырской общине, которые выполнялись не самими братьями), бросил на нас один взгляд со своего наблюдательного поста на небольшом бугорке и, подбросив в воздух копье, побежал к строению монастыря. Мы слышали, как он кричит: «Они едут! Они вернулись! Святые братья, это граф Британский!». И несколько мгновений спустя колокол маленькой церкви запульсировал густыми бронзовыми нотами, приветствуя нас и ликуя.

— Поистине нас встречают, как героев! — заметил Бедуир; и его рука упала со струн арфы, так что усталый, беспорядочный перебор копыт за нашими спинами внезапно стал громче.

Когда мы достигли проема ворот в терновой изгороди, небесный огонь уже угасал; крытые тростником кельи и хозяйственные постройки, сбившиеся в кучку вокруг церкви и глинобитной трапезной, выделялись темным пятном на фоне меркнущего сияния запада, а несколько искривленных ветром яблонь монастырского сада были бесплотными облачками бледных лепестков; и я внезапно вспомнил о другом монастыре, к закату отсюда, на Яблочном Острове. Братья и укрывавшийся у них бедный люд толпой высыпали к воротам — все, кроме того брата, кем бы он ни был, который все еще звонил в колокол. Их руки тянулись к нам, их встревоженные лица были полны вопросов; и пока мы шумно въезжали внутрь монастырской ограды, они призывали на нас благословение. Они принесли с собой фонарь, и в его свете я увидел изможденное лицо какой-то женщины, у которой на плече спал ребенок, и еще — что старый аббат, брат Вериций, плачет.

Выехав на открытое пространство между палисадом и скученными постройками, я соскочил с седла и стянул с головы шлем. Вокруг меня, устало подъезжая и останавливаясь, спешивались Товарищи; кое-кто из них пошатывался от слабости, вызванной ранами. В глаза мне бил резкий желтый свет фонаря, и я был окружен людьми, которые хватали меня за руки или за колени; я видел, что высокая худощавая фигура аббата движется в мою сторону, и знал, что от меня ждут, чтобы я опустился на колени и получил от него благословение, как было, когда мы уезжали отсюда. Мне хотелось поскорее пристроить раненых куда-нибудь под крышу, но я преклонил колени. Кабаль, ворча, лег рядом.

— Как прошел день, сын мой?

У него был красивый голос, подобный бронзовым звукам колокола, все еще плывущим в воздухе над нашими головами.

— Мы сожгли их зимний лагерь, — ответил я. — Еще одно саксонское поселение перестало осквернять траву, и эта местность сможет отдохнуть в безопасности от варваров — по меньшей мере, до следующего набега.

Его руки на моей голове были легкими, как истлевшие листья.

— Да пребудет с тобой милость Господня. И да будет твой щит, под Его щитом, над всей Британией, как был он над нами в этот день; и да найдешь ты мир в Его лоне, когда борьба будет окончена.

Но мне в этот момент была нужна вовсе не Господня милость; мне нужны были мази, повязки и пища для людей. Я снова встал на ноги — медленно, потому что чувствовал такую усталость, что едва мог поднять с земли свой собственный вес.

— Святой отец, благодарю тебя за благословение. У меня с собой раненые — куда мне их послать, чтобы им оказали помощь?

— Раненых мы, увы, ожидали, — ответил он. — Для них все готово в трапезной; брат Луций, наш инфирмарий, проводит тебя.

Погонщики, которые оставались здесь вместе с обозом, уже занимались лошадьми; им помогало несколько жителей деревни. Я проводил взглядом Ариана, у которого на ленчике седла тихо позвякивал мой щит из бронзы и бычьей кожи, а потом занялся сбором всех раненых в одно место. У Голта, одного из лучших новичков, бедро было распорото ударом копья, и он, почти теряя сознание, соскользнул с коня в объятия своего друга Левина, который всю дорогу ехал с ним рядом; но остальные могли ходить сами, и мы все вместе направились в трапезную. У меня была рваная рана на правой руке — большинство наших шрамов, как и обычно в коннице, были на правой руке или в нижней части бедра, там, где егоне защищал толстый кожаный килт, — и она до сих пор кровоточила.

В трапезной с потолочных балок свисали для лучшего освещения дополнительные фонари, а опирающийся на козлы стол был отодвинут к стене, чтобы освободить для нас место. У дверей были сложены небольшими кучками пожитки и утварь, чтобы их легко было подхватить в случае поспешного бегства. Морские Волки были так близко, что братья и укрывавшийся у них деревенский люд уже собирались бежать, когда пришли мы, и они оставили свое добро в готовности на тот случай, если все же произойдет самое худшее.

Те из нас, чьи раны были легкими, стояли, прислонившись к стене, и ждали, пока окажут помощь тяжелораненым. После прохлады весеннего вечера в трапезной было очень тепло, потому что братья зажгли огонь в очаге, чтобы вскипятить воду и нагреть прут для прижигания ран. Дым висел среди балок и окружал фонари плавающими желтыми кольцами; постепенно в зале стало жарко и начал чувствоваться густой запах мазей и пота страдающих людских тел, а один или два раза, когда в ход пошел прут для прижигания, — отвратительная вонь паленого мяса. Первый раз прут использовали для раны Голта, и юноша вскрикнул, резко и коротко, как кричит сокол. После этого он разрыдался, но я думаю, что рыдал он оттого, что закричал, а не от боли.

Брату Луциану — рукава его одежды были закатаны до плеч, а выбритый лоб сверкал в свете фонарей от выступивших на нем капелек пота — помогали двое или трое монахов, и среди них один молодой послушник, которого я заметил раньше. Слишком пухлый паренек с волосами цвета соломы, хорошими, честными глазами и манерой слегка приволакивать левую ногу. Наблюдая за ним теперь — поначалу с некоторым беспокойством, потому что он был так молод, что я сомневался в его умении, — я убедился, что он знает, что делает, и что его глубоко волнует его дело. Один раз он на мгновение поднял взгляд и увидел, что я смотрю на него, но его глаза тут же вернулись к тому, чем были заняты руки, — как мне кажется, даже не осознав полностью, что встретились с моими. Мне понравилась эта его целеустремленность.

Когда подошла моя очередь, то оказалось, что инфирмарий все еще занят кем-то другим, и когда я приблизился к столу под фонарями, ко мне повернулся послушник. Я собрался было размотать склеившуюся от крови тряпку, но он остановил меня с властностью человека, занимающегося своим ремеслом.

— Нет, позволь мне. Ты сделаешь так, что все снова начнет кровоточить.

Он взял нож, разрезал тряпку, осторожно отделил слипшиеся складки и взглянул на рану.

— Это пустяк, — сказал я.

— Сожми кулак, — приказал он и, когда я повиновался, кивнул. — Это пустяк. Тебе повезло. На ноготь ближе сюда, и удар перерубил бы такую штуку, которая заставляет большой палец подчиняться твоей воле.

Он промыл разрез, смазал его бальзамом, стянул края вместе и зашил. Его руки были менее пухлыми, чем все остальное, и очень уверенными; сильными и нежными одновременно, но в этой нежности не было ничего мягкого, и в случае необходимости она могла быть быстрой и безжалостной. А еще это были руки воина. И я впервые подумал, какая жалость, что искусство целительства должно оставаться исключительно в рамках церкви; гораздо лучше было в старые времена, когда врач был частицей общества и когда войсковые лекари шли в поход вместе с легионами. Я как-то не мог себе представить, что эти руки принадлежат человеку, запертому вдали от мира, и что их целительная сила навсегда прикована к догматам какой-то одной религии.

Он закрепил повязку, и я поблагодарил его и повернулся прочь, а через некоторое время мы, те, кто еще был способен держаться на ногах, вышли, чтобы присоединиться к остальным Товарищам, которые сняли шлемы, расшнуровали доспехи и теперь стояли на коленях вокруг освещенного светом свечей дверного проема глинобитной церкви — внутри не хватило бы места и для вдвое меньшего количества людей — потому что был час вечерни. Аббат вознес благодарственные молитвы. Его высокопарные слова почти ничего не значили для меня, но я помню, что в саду пел припозднившийся дрозд и посвистывал налетавший с болот ветер, и в душе моей были собственные благодарственные молитвы, потому что одним поселением Морских Волков было меньше на британской земле. Потом они вынесли и подняли перед нами свое главное сокровище — по-моему, какие-то кости из ноги святого Альбана. Свет из открытой двери отражался разноцветными огоньками в золоте и эмали реликвария, лежащего на вытянутых руках аббата; и я услышал тихий вздох благоговения, вырвавшийся у жителей деревни, которые жили, так сказать, под сенью этой святыни.

Потом, слава Богу, нам наконец-то дали поесть. Мы устроились лагерем в саду и поужинали там, потому что трапезная, как и церковь, не вместила бы и половины нашего отряда, не говоря уже о набившихся в монастырь беглецах из окрестных деревень. Одетые в коричневое братья подавали нам пищу и ели вместе с нами; а аббат собственноручно ухаживал за мной.

Мы разожгли костер — подальше от яблонь — и в его мерцающем свете я несколько раз заметил, что молодой послушник наблюдает за мной. А позже вечером, пересекая монастырский двор по направлению к хижине, в которой устроили тяжелораненых, я увидел, как он выходит оттуда, раскачивая в руке фонарь и слегка подволакивая левую ногу, — особенность, которую я подметил у него раньше.

— Как дела у Голта и остальных? — спросил я, указывая кивком головы на хижину, когда мы с ним поравнялись.

— Я думаю, что если у них не начнется лихорадка, все будет неплохо. Как твоя рука, милорд Артос?

— Тоже неплохо. Ты хороший лекарь.

— Надеюсь, в один прекрасный день я им стану.

Я хотел было идти дальше, но он мешкал, словно ему очень хотелось что-то сказать; и я поймал себя на том, что мешкаю тоже. Кроме того, он весь вечер возбуждал мое любопытство.

— Поэтому ты и избрал монашескую жизнь? — поинтересовался я через какое-то мгновение.

— В наши дни нет другого места, кроме церкви, где можно обучиться или заниматься ремеслом целителя, — объяснил он, а потом продолжил таким голосом, будто слова слегка застревали у него в горле, — это уже достаточная причина, чтобы я выбрал такой образ жизни, но если бы ее не хватало, у меня есть еще одна.

Он выставил из-под толстых складок одежды босую левую ногу, и я, глянув вниз при этом внезапном движении, увидел, что она вывернута внутрь, высохшая и скрюченная, как сведенная судорогой птичья лапа; и мне стало понятно происхождение его легкой хромоты.

— Я младший сын. У меня нет ничего своего, кроме некоторого навыка в обращении с мазями для ран и слабительными средствами; меня, как и всех мальчиков, учили обращаться с оружием, но, как мой отец не пожалел трудов объяснить мне, я вряд ли найду господина, который жаждал бы взять к своему двору такого неповоротливого воина, как я.

— Не знаю, прав ли он.

— Милорд Артос добр. Я сам спрашивал себя о том же — время от времени. Но, наверно, все-таки прав.

— Во всяком случае, я готов поверить, что из тебя выйдет лучший лекарь, чем солдат, — заметил я. — Почему ты защищаешься, словно я обвинил тебя в чем-то?

Его глаза в свете фонаря были блестящими и несчастными, и он безотрадно рассмеялся.

— Не знаю… Наверно потому, что сейчас такое время, когда люди должны взять в руки меч, и я не хотел бы, чтобы ты подумал…, — он спохватился на этих словах, как будто готов был взять их обратно. — Нет, это самонадеянно; это звучит так, словно я настолько глуп, чтобы подумать, что ты… что ты…

— Могу тратить свое время на то, чтобы вообще думать о тебе, — продолжил я за него, когда он запнулся. — Мое дело — меч, а твое — молитва, и оба этих пути хороши. Для тебя не должно быть важно, что я думаю о тебе.

— Для людей всегда будет важно, что ты думаешь о них, — возразил он, а потом продолжил более легким тоном, — тем не менее, заниматься ремеслом целителя тоже неплохо.

— Это ремесло может пригодиться, когда люди берутся за мечи, брат… Каким именем тебя называют?

— Гуалькмай.

Гуалькмай, майский сокол; это было трогательно неподходящее имя, потому что сложен он был не как сокол, а, скорее, как куропатка.

Он поднял с земли фонарь и начал его раскачивать.

— На самом деле это смешно, правда? Милорд Артос, для тебя приготовили комнату в странноприимном доме — но тебе об этом, наверно, уже сказали.

— Сказали. Однако я предпочитаю спать со своими людьми в саду. Да пребудет с тобой ночью Господь, брат Гуалькмай.

И мы отправились каждый своей дорогой; я пошел лично посмотреть, как обстоят дела у Голта и остальных троих, а он, помахивая перед собой фонарем в ореоле размытого света, заковылял через двор к келье, где спали послушники.

Потом я вернулся к Товарищам и как следует выспался под яблонями, завернувшись в плащ и положив голову на бок Кабаля. Во всем мире нет лучшей подушки, чем собачий бок.

На следующее утро, как говорится, «розы начали терять свою свежесть», и не кто иной, как брат Луциан, инфирмарий, в своей душевной простоте первым показал мне это. Я ходил на нижние пастбища посмотреть на монастырских лошадей — в особенности на тех, что были уже частично объезжены для продажи на осенних ярмарках. Четыре или пять из них были достаточно крупными, чтобы им можно было найти применение взамен тех, что мы потеряли; и я обдумывал, какую цену за них предложить. Деньги можно было попробовать вытрясти из Гидария — в конце концов, мы влезли в эту драку ради него — а если нет, то в войсковой казне тоже кое-что было, потому что у некоторых из нас имелись собственные земли; и потом, мы продавали выбракованных однолеток из племенных табунов, а за саксонское оружие и украшения, которые мы захватывали время от времени, нам давали хорошую цену. В основном вся выручка шла на лошадей, но не тогда, когда я мог получить их каким-то другим способом, потому что мне необходимо было постоянно держать что-то про запас на тот случай, если золото окажется единственным средством.

Мои мысли были настолько заполнены лошадьми, что я чуть было не сбил с ног старого Луциана, который при виде меня очень предупредительно свернул с дороги, чтобы сказать, что мне не нужно беспокоиться за раненых, потому что о них будут хорошо заботиться после того, как мы уедем.

Я уставился на него, пока еще не совсем понимая, что он имеет в виду.

— Я полностью в этом уверен; но, брат Луциан, мы еще не седлаем лошадей.

— Нет, нет, — согласился он улыбаясь. — День еще только что начался.

— День, когда мы уедем отсюда, еще не настал, брат Луциан, — жестко сказал я и увидел в его мутных старческих глазах тревогу.

— Но несомненно… несомненно, милорд Артос, теперь, когда ваши мечи сделали свое дело в этой части Топей, ты захочешь снова вернуться в Линдум?

Они отнюдь не пытались выгнать нас, я понимал это; просто этим глупцам, замкнувшимся в своем отгороженном мирке, и в голову не приходило, что люди и лошади, много дней подряд испытывавшие тяжкие лишения, должны отдыхать, когда для этого представляется возможность.

— Моим людям нужно полных три дня отдыха — и лошадям тоже. Завтра, послезавтра и еще следующий день мы проведем в ваших стенах; а на следующий после этого день уедем в Линдум.

— Но… но…, — он начал блеять, как старая коза.

— Что «но», брат Луциан?

— Припасы… зерно… весной у нас всегда нехватка. В последние несколько дней нам приходилось кормить наших собственных бедняков…

— Уже нет, — уточнил я, потому что теперь, когда опасность миновала, большинство крестьян вместе со своими собаками, коровами, утками и свиньями разбрелись по домам, к своей обычной жизни.

— Они ели, пока были здесь, — нашелся он, а потом довольно разумно (я прямо-таки видел, как его мысли вертятся вокруг голодных ртов и корзин с зерном) заметил: — Вас почти четыре сотни с конюхами и погонщиками; даже если бы вы ели так же умеренно, как мы сами, — чего, прости меня, милорд Артос, нельзя ожидать от военных людей, — даже если бы вы ели так же умеренно, как мы, вы все равно поглотили бы более чем месячный запас, а ваши лошади оголили бы пастбища, предназначенные для наших лошадей и молочных коров.

Я перебил его:

— Брат Луциан, я прошу тебя пойти сейчас к аббату и попросить его принять меня.

— Святой отец занят молитвами.

— Я могу подождать, пока он закончит молиться, но не дольше. Иди же и скажи ему, что граф Британский хочет говорить с ним.

Аббат принял меня меньше чем через час; он восседал в кресле на скрещенных ножках в трапезной, где прошлой ночью нам перевязывали раны, а рядом с ним выстроились старейшие из братьев. Его голова могла бы быть головой какого-нибудь короля на золотой монете. Он достаточно учтиво поднялся мне навстречу, а потом уселся снова, опустив руки с синими венами на резные подлокотники огромного кресла.

— Брат Луциан сообщил мне, что ты желаешь поговорить со мной.

— Да, — ответил я. — Похоже, между нами нет ясности в вопросе о том, когда я и мои Товарищи покинем это место.

Он склонил голову.

— Так мне и сказал брат Луциан.

— Вот для того-то, чтобы уладить это дело и не беспокоить впоследствии ни тебя, ни нас неопределенностью, я и пришел просить вашего гостеприимства на сегодня, завтра и послезавтра. На третье утро считая с сегодняшнего, когда мои люди и лошади отдохнут, мы отправимся в Линдум.

— Брат Луциан сказал мне и это; и что он разъяснил тебе наше положение и недостаток припасов после зимы. Мы не привыкли кормить четыре сотни людей и столько же лошадей, отказывая при этом нашим собственным беднякам, заботиться о которых — наш долг.

— Здесь, на окраине Топей, хорошие пастбища. Мои лошади не опустошат их за три дня. Большая часть моих людей — охотники, и мы можем сами снабжать себя мясом. А что касается зерна и припасов…, — я склонился над ним; я еще не начал сердиться, потому что верил, что он не осознает истинного положения вещей; и я пытался заставить его понять. — Тебе не кажется, святой отец, что люди, которые сохранили крыши на ваших амбарах, заслужили право на некоторую часть хранящегося там зерна? Многие из нас ранены; все мы вымотаны до предела. Мы должны отдохнуть в течение трех дней.

— Но если зерна там нет? — отозвался он, все еще доброжелательно. — Его там действительно нет, сын мой. Если мы будем кормить вас в течение трех дней, как ты требуешь, то нам не хватит его до нового урожая, даже если мы будем жить постоянно впроголодь.

— На ярмарке в Линдуме еще можно купить зерно.

— А на что мы его купим? Мы сами выращиваем себе пищу; наша община небогата.

К этому времени я был уже зол. Я возразил:

— Но не такая уж и бедная, чтобы вам нечего было продать. Нога святого Альбана лежит в красивой шкатулке, да и за сами кости можно выручить неплохую цену.

Он подскочил и выпрямился, словно его кольнули кинжалом, и кожа под его глазами побагровела; а наблюдающие за нами монахи судорожно втянули в себя воздух, перекрестились и закричали: «Святотатство!», раскачиваясь, как ячменные колосья под порывом ветра.

— Воистину святотатство! — скрежещущим голосом произнес аббат. — Святотатство, достойное саксонского короля, милорд Артос, граф Британский!

— Может быть. Но для меня мои люди гораздо важнее, чем несколько серых костей в золотой шкатулке!

Он ничего не ответил — думаю, в тот момент он был и не в состоянии что-либо ответить, — и я неумолимо продолжил. Я собирался предложить ему за лошадей честную цену, хотя мы с трудом могли себе это позволить. Но теперь я передумал.

— Святой отец, ты помнишь некие слова Христа — что каждый работник заслуживает своей платы? Два дня назад мы, я и мои Товарищи, спасли это место от огня и от саксонских мечей, и платой за это будет содержание в течение трех полных дней и четыре лучшие лошади с ваших пастбищ.

Тут к нему вернулся дар речи, и он закричал, что я граблю церковь и что мне следовало бы оставить подобные манеры Морским Волкам.

— Послушай, отец, — перебил я. — Мне было бы гораздо выгоднее подождать, пока Морские Волки опустошат ваш монастырь, а потом напасть на них в Топях, к западу отсюда, подальше от их ладей. Я потерял бы меньше людей и меньше лошадей, если бы поступил так. Почему же, сделав то, что я сделал, я должен теперь уезжать прочь, не прося ничего взамен?

Он ответил:

— Из любви к Богу.

Теперь пришла моя очередь замолчать. И в трапезной наступила внезапная тишина, так что я услышал жужжание диких пчел, гнездящихся под кровлей. Я-то думал, что он жаден, что его сердцу неведомы ни справедливость, ни милосердие, что он хочет взять жизни двух десятков моих людей и пот и кровь остальных, не дав ничего взамен; но теперь я понял, что просто для него любовь к Богу имеет совсем другой смысл, чем для меня. И мой гнев исчез. Я сказал:

— Я тоже по-своему любил Бога, но для этого есть разные способы. Я никогда не видел пламени на алтаре и не слышал голосов в священном храме; я люблю людей, которые следуют за мной, и то, за что мы готовы умереть. Для меня это и есть способ любить Бога.

Его лицо немного смягчилось, словно его гнев тоже прошел, и внезапно он показался мне старым и измученным. Но я не уступил, мы оба не уступили. Через несколько мгновений он проговорил, холодно и устало:

— У нас недостаточно сил, чтобы убедить вас уехать отсюда, пока вы сами не решите уйти; но даже если бы мы были так же многочисленны и сильны, как вы, то Боже упаси, чтобы мы, помня, что вы пролили за нас кровь, отказали вам в гостеприимстве, когда вы его просите. Оставайтесь же и берите четырех лошадей себе в награду. Мы будем молиться за вас, и пусть наши молитвы и голод, который будет преследовать нас до нового урожая, смягчат ваши сердца по отношению к другой общине в другое время, подобное этому.

Он откинулся назад в своем кресле и старческой, с толстыми венами рукой сделал знак, что разговор окончен.

Мы оставались эти три дня у себя в лагере в монастырском саду; наши лошади паслись под присмотром на пастбищах среди болот, а Карадог, наш оружейник, установил полевую кузницу и вместе со своим помощником занимался тем, что вставлял выскочившие заклепки, выправлял вмятины в щитах и шлемах и заменял поврежденные звенья в кольчугах. К этому времени у нас было уже довольно много кольчуг, хотя их количество увеличивалось медленно, поскольку лишь у саксонской знати были такие доспехи, так что мы могли пополнить их запас только тогда, когда убивали или брали в плен какого-нибудь вождя (и поэтому захват кольчуг стал предметом острого соперничества среди Товарищей, которые носили их, как охотник зарубку на копье). Остальные либо по очереди караулили лошадей; либо полеживали растянувшись вокруг костров, зашивая то порванный ремешок от сандалии, то разрез в кожаной тунике; либо беспрестанно охотились и ставили ловушки, чтобы заполнить наш котел. Но между нами и братьями больше не было дружбы.

Моим ребятам не очень-то понравилось, когда я рассказал им, что произошло; Кей, помню, предложил поджечь монастырь в знак нашего неудовольствия, и некоторые наиболее горячие головы его поддержали. А когда я отругал его и их, чтобы хоть немного образумить, он утешился тем, что каждый раз за столом наедался так, что чуть не лопался, чтобы проделать как можно большую брешь в монастырских запасах. Братья жили своей собственной жизнью, то молясь, то занимаясь работами по ферме, и, насколько это было возможно, не замечали нашего присутствия — все, кроме брата Луциана и юноши Гуалькмая, которые, как и прежде, приходили и ухаживали за ранеными. Я знал, что — как и заверил меня старый инфирмарий еще до того, как начались все неприятности, — мне не нужно будет беспокоиться о раненых, когда мы уедем. Они были хорошими людьми, эти братья в коричневых одеждах, хоть у меня и чесались руки встряхнуть их так, чтобы внутри их выбритых голов задребезжали зубы. Когда на третье утро я приказал трубачу Просперу подать сигнал сниматься с лагеря и когда все животные были наконец навьючены и все готово к отъезду, монахи вышли вместе с аббатом на двор к воротам и проводили нас без гнева. Аббат даже благословил меня на дорогу. Но это было благословение из чувства долга, и в нем не было теплоты.

Лошади, свежие после трех дней отдыха, переступали копытами и вскидывали головы. Один из вьючных мулов попытался укусить соседа за холку и затеял с ним шумную потасовку. Я повернулся, чтобы вскочить на Ариана, и по дороге поймал устремленный на меня взгляд послушника Гуалькмая, стоящего с краю группы братьев. Я никогда не видел такого открытого, такого совершенно беззащитного лица, какое было у Гуалькмая в эту минуту. Ветер с болот шевелил светлую прядь на его лбу; он облизнул нижнюю губу, слабо улыбнулся и отвел глаза.

— Гуалькмай, — окликнул я его, не зная еще толком, что собираюсь сделать.

Его взгляд снова метнулся ко мне.

— Милорд Артос?

— Ты умеешь ездить верхом?

— Да.

— Тогда едем, лекарь нам пригодится.

Я оставил бы его здесь, чтобы он присоединился к нам потом вместе с нашими ранеными, но я знал, что Голт и остальные не будут ни в чем нуждаться на попечении брата Луциана, а если я не заберу мальчика сейчас, то мне его уже не видать.

— Остановись! Неужели тебе недостаточно четырех наших лучших лошадей, что ты хочешь взять с собой и наших братьев, — вскричал аббат и странным жестом распростер руки, похожие из-за широких рукавов на крылья, словно хотел защитить сгрудившихся за его спиной монахов.

— Мальчик всего лишь послушник и все еще может решать сам! Выбирай, Гуалькмай.

Он медленно оторвал свой взгляд от моего и перевел его на аббата.

— Святой отец, из меня вышел бы плохой монах, потому что сердцем я был бы в другом месте, — и с этими словами он вышел из толпы братьев и остановился у моего стремени. — Я твой, милорд Артос, телом и душой.

И коснулся эфеса моего меча, словно давал клятву.

Аббат запротестовал снова, более горячо, чем раньше, а потом умолк; его монахи и мои Товарищи, тоже молча, стояли и наблюдали за происходящим. Но не думаю, чтобы мы с Гуалькмаем услышали, что именно прокричал старик.

Я сказал:

— Что ж, это хорошо; мне кажется, в тебе есть нечто, что пригодится нам среди Товарищей.

И повернулся в седле, чтобы приказать паре погонщиков взнуздать одну из монастырских лошадей и набросить ей на спину потник.

Пока они это делали, Гуалькмай — так спокойно, точно мы условились о его отъезде со мной много недель назад, — принялся затягивать ремень из сыромятной кожи и подвязывать стесняющие движения полы одежды.

— У тебя нет ничего, за чем бы ты хотел сходить? Никакого узелка с вещами? — спросил я.

— Ничего, кроме того, что на мне. Это помогает путешествовать налегке.

Он ни разу не оглянулся ни на аббата, ни на кого-либо из монахов. Кто-то подсадил его, и он устроился поудобнее на потнике, подобрал поводья и, развернув лошадь, встал в строй. Товарищи один за другим вскочили в седла, и мы со звоном и топотом выехали за ворота и направились к окраине болот и к старой дороге легионеров, что шла от Глейна прямо на север, к Линдуму.

Глава седьмая. Границы

Аббат, что было совершенно естественно, пожаловался на меня епископу Линдума; но епископ, хоть и ревностный служитель веры, был тщедушным человечком, крикливым, но безобидным, как землеройка, и его было нетрудно утихомирить. Тем не менее, это стало началом враждебных отношений между мной и церковью, которые продолжались с тех пор почти все время…

Прошло шесть лет, и каждое лето мы проводили в стычках с Октой Хенгестсоном и его сыном Оиском, который уже достиг того возраста, когда мог встать во главе войска. Линдум, от которого во все стороны, словно спицы в колесе, разбегались неухоженные дороги, был идеальной базой для военных кампаний тех лет; и там, в старой крепости Девятого легиона, которую передал в наше распоряжение герцог Гидарий, мы устроили зимние квартиры и наносили из них удары на юг, к Глейну и берегам эстуария Метариса; на запад, вдоль открытого побережья; и на север, чтобы загнать Морских Волков обратно в реку Абус.

Тем временем, как я знал, Амброзий создал свой оплот против Тьмы и удерживал его в борьбе со старым и могущественным Хенгестом и новым врагом, неким Аэлле, который высадился с боевым флотом к югу от Регнума и стал страшной угрозой для восточного фланга бриттов. Все это не имело теперь ко мне никакого отношения; но тем не менее, мне кажется, что если бы Амброзий позвал меня, я на время бросил бы и Гидария, и недоделанную работу, которую потом, вне всякого сомнения, пришлось бы переделывать заново, и помчался к нему, на юг. Но он не позвал, и я продолжал заниматься тем, что было под рукой.

Это были суровые годы, и не всегда мы возвращались домой с лаврами победителей; иногда нам оставалось только зализывать раны. Но к наступлению седьмой осени территория вокруг Линдума и северная часть иценского побережья были почти очищены и настолько опасны для саксонского племени, что в течение какого-то времени их неустойчивые боевые ладьи уже не приставали к берегу с каждым порывом восточного ветра (в те дни мы называли его «саксонским»). И мы знали, что когда весной откроются дороги и придет время снова выступить в поход, пора будет нанести удар на север, за реку Абус, — по Эбуракуму, который Окта и его орды сделали своим новым лагерем в древнем краю бригантов.

Этой осенью умер Кабаль. С тех самых пор как он достаточно подрос, я никогда не выезжал на битву без того, чтобы он не бежал рядом с моим стременем; и все прошлое лето он сопровождал меня, как делал всегда. Но он был стар, очень стар, его морда поседела, а тело было покрыто шрамами, и в конце концов его мужественное сердце не выдержало. Однажды вечером, лежа, как обычно, у моих ног рядом с очагом в пиршественном зале, он внезапно поднял голову и посмотрел на меня, словно был озадачен чем-то, чего не мог понять. Я нагнулся и начал почесывать мягкую ямочку у него под подбородком, и он негромко вздохнул и положил голову мне на руку. Даже тогда я не осознал, что происходит; просто его голова становилась все тяжелее и тяжелее у меня на ладони, пока я не понял, что пришло время положить ее наземь.

Потом я вышел на галерею и долго стоял там в темноте, прислонившись к стене.

Но в конечном итоге той осенью у нас было не так много времени, чтобы горевать над умершим псом.

Несколько вечеров спустя мы снова сидели в зале, в обеденном зале старой крепости легионеров, в котором на облупившейся штукатурке над дверью были нарисованы значки и перечислены титулы злосчастного Девятого легиона. Несколько собак лежали растянувшись вокруг центрального очага — собак, принадлежащих тому или иному из Товарищей. Я смотрел, как рыжая сука Фульвия кормит своих щенят, и думал о том, с какой замечательной легкостью мог бы найти себе другого пса, который заполнил бы мягким топотом и постукиванием длинных когтей ту тишину, что ходила за мной по пятам. Но этот пес не был бы Кабалем. Только судьба могла послать мне другого Кабаля… Ужин был окончен, и ребята занимались своими обычными вечерними развлечениями. Двое из них, раздевшись до штанов, устроили по другую сторону очага борцовский поединок, а кучка других, собравшись вокруг, наблюдала за ними, подбадривая их криками. До меня доносилось тяжелое дыхание борцов и смех и советы зрителей. В углу, немного в стороне от остальных, сидел, склонившись над доской для шашек, Гуалькмай, а его противником был мой прежний оруженосец Флавиан. Они уже давно пристрастились играть в шашки друг с другом, эти двое, — возможно потому, что играли почти одинаково плохо. За прошедшие шесть лет мы вытопили из Гуалькмая весь жир, и теперь он ни в чем не походил на куропатку — худощавый, жилистый юноша со спокойным лицом. Хорошо я сделал, подумал я, когда высвистал Гуалькмая из его монастыря на болотах; его отец был не прав, потому что верхом на лошади он оказался прекрасным бойцом, хотя в рукопашной хромота сковывала его движения; но главным образом он проявил себя как войсковой лекарь, ради чего я его и брал. Не один из Товарищей был к этому времени обязан ему жизнью. Какие бы ошибки я ни делал, подбирая себе людей, без сомнения, я не ошибся ни в нем, ни в Бедуире, ни в Кее. За те годы, что мы провели вместе, именно эти трое, как никто другой, стали, так сказать, внутренним ядром Братства.

Кей спал, опершись спиной на одну из скамеек и широко раскинув вытянутые к очагу ноги в черно-малиновых штанах в клетку. Вскоре он встанет, встряхнется, как пес, так что зазвенят его яркие стеклянные браслеты и ожерелья, и неторопливо направится к Улице Женщин в нижний конец города. Если Кей спал вечером, это в большинстве случаев означало, что у него есть на ночь какие-то планы и в этих планах есть нечто более интересное, чем сон. Некоторые из ребят чинили сбрую или играли в кости; лениво, урывками, перебрасывались словами или просто смотрели в огонь, ожидая, пока Бедуир, сидящий на белой бычьей шкуре у моих ног, запоет снова. Просить у Бедуира песню или сагу было бесполезно; когда ему хотелось, он пел по собственной воле и так, что даже птицы заслушивались, а когда не хотелось, то ничто на свете не могло его к этому принудить.

Уголком глаза я заметил в тенях какое-то движение и, взглянув в ту сторону, увидел на одной из боковых лавок Голта и Левина, словно уединившихся в каком-то своем, особом мирке; они сидели, обняв друг друга за плечи, и пили пиво из одной кружки, негромко разговаривая и приглушенно смеясь. Такое случается во время кампаний, когда женщины бывают редки, и каждый командир об этом знает; но иногда, как с этими двумя, это становится частью жизни.

Бедуир заметил, куда я смотрю, и, едва слышно рассмеявшись, сказал:

— Может, это и к лучшему, что нашего доброго епископа Фелиция здесь нет и что он этого не видит. Церковь в ужасе воздела бы руки и начала бы говорить о смертном грехе.

— Смертный грех… Ну что ж, мы с церковью редко сходились во мнениях за эти шесть или сколько-то там лет. Если это приносит ребятам радость и держит их в хорошей боевой форме…

Потому что это действительно держало их в хорошей боевой форме: каждый старался быть достойным другого, дать ему повод гордиться своим другом; а я уже знавал случаи, когда любовь белокурой девушки делала жизнь слишком сладкой и лишала воли руку, держащую меч.

— Дай мне целый эскадрон таких грешников — лишь бы они были молоды — и я не стану жаловаться.

— А что будет, когда они состарятся?

— Они не состарятся, — ответил я. — Пламя горит слишком ярко.

И почувствовал печаль, которую, думаю, чувствуют время от времени все командиры, когда оглядываются вокруг и видят людей, откликающихся на их боевые трубы; печаль по юношам, которые никогда не состарятся…

Вдоль галереи послышались торопливые шаги, и в дверях появился стоявший на страже Овэйн (мы всегда выставляли легкий дозор, будь то в лагере или на зимних квартирах, особенно с тех пор, как Амброзий сообщил мне, что Хенгест собирает боевой флот в устье реки Тамезис).

— Артос, вернулся один из разведчиков и с ним еще какой-то человек. Они говорят, что им нужно немедленно поговорить с тобой.

— Иду, — отозвался я, — Бедуир, прибереги следующую песню до тех пор, пока я не вернусь, — и, встав, вышел вместе с Овэйном в осеннюю темноту галереи.

Оба посетителя ждали меня в часовне, где легионеры когда-то хранили своего Орла, алтари и казну. Мы теперь тоже держали здесь казну и списки личного состава, а в углу стоял на раскрашенном древке Алый Дракон; и именно здесь я обычно принимал всех разведчиков и посыльных, которые к нам приходили. Разведчика я знал уже давно: он был одним из охотников Гидария и в северных болотах чувствовал себя как на собственной грядке с бобами; маленький человечек, похожий на хорька, но абсолютно надежный. Второй был мне незнаком — высокий юноша с раскрашенным боевым щитом, который выдавал в нем бриганта, и золотой гривной вождя на шее (подобно моим соплеменникам в горах, народы Северных болот вернулись к старым обычаям как в одежде, так и во многом другом с тех пор, как ушли легионы). Я выслушал их сообщение, и когда они закончили, отправил их поесть и выспаться, потому что они совершенно очевидно были чересчур измотаны, чтобы составить нам компанию этим вечером. Потом я снова пошел в обеденный зал и вызвал оттуда Бедуира и Кея.

Мы вместе вернулись в часовню, и Кей, все еще зевая спросонья, пинком прикрыл за собой дверь.

— Ну? — проворчал он. — Что скажешь? Я как раз собирался пойти в город.

Кей обычно просыпался в ворчливом расположении духа.

— Долго я вас не задержу, — пообещал я. — У тебя еще останется значительная часть ночи. И пока ты будешь со своей Кордаэллой, или Лалагой, или как ее там зовут на этот раз, можешь с ней попрощаться.

Его глаза полностью раскрылись, а настроение улучшилось прямо на глазах.

— Ну-ну! Значит, вот так?

А Бедуир, который вышел прямо вместе с арфой и наблюдал за нами, прислонившись к стене, ударил по струнам, извлекая небольшой фонтанчик нот, очень похожий на восклицание.

— Вот так. Похоже, мы здесь слишком хорошо поработали для душевного спокойствия графа Хенгеста. Он пришел на помощь своему сыну — высадился на побережье к северу от Абуса и направляется к Эбуракуму.

— Значит, вот для чего он собирал боевой флот, — сказал Бедуир. И я кивнул.

Кей поддернул пояс с мечом.

— И мы теперь выступаем на север им навстречу.

— Да.

Бедуир предупредил:

— Этим летом уже поздновато начинать новую кампанию.

— Я знаю. И сдается мне, что Хенгест тоже это знает и делает на это ставку.

Я начал расхаживать взад-вперед по небольшому помещению; четыре шага от окна до двери, четыре шага обратно — мне всегда было легче думать на ходу.

— Если мы сейчас оставим его в покое и у него будет целая зима, чтобы укрепить свои позиции, то весной с ним будет гораздо труднее справиться; к тому же всегда есть риск, что он может сделать первый ход и сам напасть на нас. У нас остается еще месяц возможной благоприятной погоды — если нам повезет. Нам придется пойти на риск, что погода может испортиться рано.

— Ну что ж, полагаю, в Эбуракуме будут девушки, — философски заметил Кей.

Бедуир вздернул свою летящую бровь, и в его голосе задрожал смех.

— Тебя устраивает любая девушка, братец Кей? Любая девушка в любом городе?

— Любая девушка, лишь бы она была теплой и податливой, — наш счастливчик повернулся ко мне. — Что скажешь, Артос?

— Как скоро мы сможем выступить?

— Через три дня, — ответили они хором, а Кей добавил:

— Это относится к Товарищам; а люди Гидария — кто может сказать?

Я смотрел на Бедуира. Его пальцы все еще лежали на струнах арфы, но она молчала. Он поднял глаза, и его взгляд встретился с моим, серьезный и задумчивый под этими странно сочетающимися бровями.

— Кто может сказать? Гидарий, полагаю. Но в душе я спрашиваю себя, а можем ли мы вообще рассчитывать на людей из Линдума.

Я тоже спрашивал себя об этом. Все последние годы на побережье мы сражались бок о бок; разношерстные отряды Гидария действовали как копейщики и конные лучники — их крепкие надежные лошадки хорошо подходили для этой цели и для разведки, хотя в атаке им не хватало веса; и мы знали друг друга настолько хорошо, насколько это вообще возможно для людей, которые вместе провели в сражениях более семи лет. Я сомневался не в них, а в самом Гидарии.

— Тут уж будь как будет, — вздохнул я. — Дай знать остальным, и принимайтесь за дело, Бедуир. Теперь мне нужно пойти поговорить с Гидарием, но через час я вернусь.

— А я? — спросил Кей; его большие пальцы были, как обычно, засунуты за пояс.

— Иди попрощайся с Лалагой. Утром можешь взять на себя двойную долю работы, чтобы уравнять счет.

Я вышел через главные ворота лагеря, слыша, как он уже начинает шевелиться и гудеть за моей спиной, и пересек улицу по направлению к старому дворцу коменданта, стоящему рядом с форумом. От реки, с прибрежных болот, на нижнюю часть города наползал горьковатый сентябрьский туман, и фонарь, который висел у входа в парадный двор Гидария, проливал желтую лужицу света на пожелтевшие тополиные листья, нанесенные ветром через порог. Было действительно опасно поздно выступать в новый поход.

Я разбудил привратника, мирно дремавшего рядом с пустым кувшином из-под пива, и сказал ему, что мне необходимо переговорить с герцогом.

Гидарий проводил вечер по-семейному, в личных покоях с женой и дочерьми. Когда после сводящей с ума задержки меня ввели в комнату, мне показалась, что в ней очень светло от горящих свечей, очень тепло от стоящей в центре и пылающей ясным алым пламенем жаровни и очень тесно от множества девушек.

Гидарий, который возлежал на обеденном ложе с изголовьем в форме волчьей головы и у ног которого подобающим образом сидела его жена, внешне очень походил на римлянина: его одутловатое лицо было тщательно выбрито, немногие сохранившиеся на голове волосы коротко подстрижены, маленькое тельце с заметным брюшком облачено в римскую тунику из тонкой белой шерсти; а платье его жены было перепоясано крест-накрест в классической манере, как уже почти не носили женщины, даже когда я был ребенком. Когда я видел Гидария, меня всегда удивляло, что он — после того как несколько поколений его предков были магистратами или даже губернаторами провинций — вернулся к титулу герцога, принадлежавшему им до прихода Орлов. Да, это случалось с другими людьми в разных частях Британии по мере того, как наши изначальные государства просыпались от спячки после многих лет, проведенных под властью Рима; но не с теми, кто все еще носил римские туники, клялся римскими богами и ужинал, украсив лысую голову венком из розмарина и осенних фиалок, — как это явно делал Гидарий, потому что остатки этого венка все еще висели у него над ушами.

При моем появлении он поднял глаза и любезно кивнул.

— А, милорд Арториус. Мне очень жаль, что тебя заставили ждать, но ты же знаешь, как это бывает, — нам всем необходимо время от времени сбросить с плеч ярмо государственных забот; ко мне всегда трудно пробиться, когда я провожу тихий часок в кругу семьи.

— Я знаю, как это бывает, — согласился я. — Но у меня срочное дело. Иначе бы я не нарушил твой покой.

Он какое-то мгновение пристально смотрел на меня, потом сделал несколько прогоняющих движений в сторону своих женщин, которые уже неуверенно поднялись на ноги; и они заторопились прочь, оставив за собой недоигранную партию в шашки, лоскут какой-то мягкой вышитой ткани, в котором сверкала иголка, — весь этот милый хлам, который собирается там, где побывали женщины.

Когда они вышли и тяжелый занавес закрыл дверной проем у них за спиной, Гидарий спустил ноги на пол и сел прямо.

— Ну? Ну-ну? Что такое?

Я подошел к нему.

— Герцог Гидарий, менее часа назад я получил сообщение, что граф Хенгест прибыл на север на помощь своим родичам; он высадился за Абусом и направляется к Эбуракуму.

Он потрясенно взглянул на меня, а потом к его покрытым пятнами щекам прихлынула кровь.

— Ты получил? Почему это сообщение не принесли первым делом ко мне?

— Это происходит за пределами твоих границ, — напомнил я ему. — Но я — граф Британский, и потому мои границы шире твоих.

Это было глупо, потому что мне следовало попытаться расположить его к себе, но в этом человеке было нечто такое, что всегда, с самого первого дня, как я вошел в Линдум, заставляло меня ощетиниваться; и годы, в течение которых я пытался действовать с ним заодно, ничего не исправили. Но, честно говоря, не думаю, что что-нибудь изменилось бы, даже если бы я ползал на брюхе у его ног.

Он издал горлом какие-то звуки, но потом, видимо, решил пропустить все мимо ушей и только брюзгливо заметил:

— Ну-ну, говорят, молодые псы лают громче всех. Да будь ты хоть самим Александром, но только пододвинь сюда этот табурет и сядь. У меня начинает болеть шея, когда я пытаюсь говорить с тобой, а ты возвышаешься надо мной, точно сосна.

Я сделал, как он просил, а потом продолжил то, что хотел сказать.

— Я пришел, чтобы сообщить тебе об этом и о том, что через три дня я выступаю на север.

Тут уж он уставился на меня всерьез, и его лоб прорезали морщины.

— Этим летом уже слишком поздно начинать новую кампанию, — предупредил он точно так же, как Бедуир.

— Почти, но не совсем.

Он пожал плечами.

— Тебе лучше знать; как ты сам отметил, ты — граф Британский. Что ж, думаю, если ты сможешь покончить со всем этим одной короткой доброй стычкой, то успеешь вернуться и уютно устроиться на зимних квартирах, прежде чем установится плохая погода.

— Герцог Гидарий, мы не вернемся ни до того, как начнется зима, ни после, — объявил я.

Он посмотрел на меня; его челюсть отвисла.

— Не… вернетесь?

— Не вернемся.

Он постарел на глазах, словно под его кожей стало меньше плоти. Я нагнулся к нему, стараясь говорить рассудительно.

— Ты же знаешь, что в любом случае мы ушли бы весной; а зимой у тебя не будет больше проблем с Морскими Волками. Чем же тогда хуже то, что мы уходим сейчас?

— До следующей весны еще полгода, — он едва заметно, беспомощно развел руками. — Наверно, я надеялся, что ты передумаешь прежде, чем подойдет время.

Я покачал головой.

— У тебя есть два хороших военачальника, в Крэдоке и Гераникусе, и я обучил твоих людей. Когда я пришел сюда, они были отважны, но это была отважная толпа; теперь они стали опытным — даже в чем-то дисциплинированным — войском и в случае необходимости быстро соберутся к тебе. Сейчас вы должны быть в состоянии сами сдерживать натиск варваров; а во мне остро нуждаются в другом месте.

На один долгий, напряженный миг между нами повисла тишина; потом он слегка дернул пухлыми плечами, словно хотел их расправить, и мне показалось, что я вижу под одутловатыми чертами его лица нечто от воина, которым он был в юности. Мне не нужно будет бояться за земли между рекой Абус и Метарисом, когда я уйду отсюда.

— Что ж, тогда, похоже, говорить больше не о чем.

— Есть еще кое-что — я хочу, чтобы четыре сотни твоих людей выступили со мной на север.

Мне показалось, что его глаза сейчас вылезут из орбит.

— Римские боги! Приятель, да в этот момент более сотни моих лучших воинов пополняют ряды твоих Товарищей! И еще примерно столько же перешло к тебе за эти годы! Чего тебе еще нужно?

— Четыре сотни, по их желанию и моему выбору; они пойдут со мной в этот поход как вспомогательный отряд, копейщики и лучники. Как я уже сказал, по меньшей мере на этот год у тебя не будет больше проблем с Морскими Волками; а когда осенняя кампания закончитсяи мы благополучно выгоним графа Хенгеста из Эбуракума, я пришлю их тебе обратно.

— Тех, кто останется.

— Тех, кто останется.

— А тем временем никто, даже ты, мой самый премудрый в военных делах граф Британский, не может сказать наверняка, что именно будут делать Морские Волки, ибо они так же непредсказуемы, как те ветра, что пригоняют их к нашим берегам; а моя боевая мощь не вынесет потери четырех сотен людей.

Я перебил его:

— Никто, даже ты, мой самый премудрый герцог Коританский, не знает более точно, чем я, какова твоя боевая мощь и какие потери она может вынести.

Новая сила, появившаяся в его лице, теперь обращалась против меня.

— Для нас достаточно отгонять Морских Волков от наших собственных пастбищ; почему я должен посылать своих парней сражаться в краю бригантов?

На этот раз уже я внезапно почувствовал себя старым, усталым и беспомощным.

— Потому что если мы будем стоять поодиночке, королевство, герцогство, племя, каждое внутри своих собственных границ, — то все мы, и королевство, и герцогство, и племя, падем, одно за другим, каждое внутри своих собственных границ. Мы загоним саксов обратно в море только в том случае, если сможем держаться вместе.

Не знаю, сколько мы спорили, но мне это время показалось очень долгим. Думаю, один раз он чуть было не предложил мне все четыре сотни, если я соглашусь вернуться еще на год, когда закончится осенняя кампания; но к этому времени мы уже хорошо знали друг друга — и он передумал делать мне это предложение еще до того, как успел высказать его.

В конце концов все обернулось не так уж плохо для меня, потому что я ушел, вырвав у него ворчливое обещание дать мне две сотни, если я поклянусь на большой печати Максима, что они действительно вернутся, когда закончится битва за Эбуракум.

Из нижней части города поднялся туман, пропитанный запахом горящего дерева и сырых листьев; когда я снова вышел на улицу, он окружал фонарь на дворе кольцом влажного желтого дыма. Холод этого тумана лежал у меня на сердце. Как мы сможем устоять против варварского Потопа? Какая может быть надежда даже на Амброзиевы сто лет, если мы не можем научиться стоять вместе, щит к щиту, вдоль наших собственных границ?


Два последующие дня были заполнены обычной суматохой войска, готовящегося выступить в поход; мы получили пайки и амуницию и упаковали их в большие корзины с кожаными крышками, получили и проверили пучки стрел и запасное оружие, привели лошадей с осенних пастбищ и изготовили для них новые кожаные ногавки, в последний раз осмотрели доспехи и боевое снаряжение, чтобы убедиться, что все находится в идеальном порядке; и день и ночь Линдум гудел глубоким, похожим на колокольный, звоном молотов, ударяющих по наковальням оружейников, и ржанием возбужденных лошадей, стоящих у самодельных коновязей. И еще за эти два дня повсюду в старом городе-крепости должно было быть много расставаний. К этому времени в рядах Товарищей состояло, как сказал Гидарий, более сотни коритан, и у многих других в городе были девушки. Некоторые (видит Бог, я всегда старался удержать их от этого, когда только мог) успели жениться с тех пор, как мы устроили здесь нашу ставку. Расставания, исполненные обещаний в один прекрасный день вернуться или послать за девушкой… Расставания с легкой душой, поцелуем и новым ярким ожерельем и без каких бы то ни было обещаний… Однако это были не только расставания, потому что когда мы наконец выступили, наш обоз пополнился четырьмя или более десятками отважных девиц, которые ехали в легких повозках, перевозящих мельницу и полевую кузню, или, подоткнув юбки до колен, шли свободным, размашистым шагом среди погонщиков и нагруженных вьючных пони.

Когда за войском следует несколько женщин, это не так уж плохо, при условии, что они будут достаточно выносливыми и энергичными, чтобы самим позаботиться о себе и не обременять мужчин; их умение готовить имеет свои преимущества, а уход за ранеными может означать для тех разницу между жизнью и смертью. Но, конечно, когда женщин мало, а мужчин много, это всегда чревато неприятностями, и они возникают тогда, когда несколько мужчин одновременно возжелают одну и ту же девушку или когда кто-нибудь захочет, чтобы какая-то девушка принадлежала только ему и никому больше. Именно тогда Братство начинает распадаться. Мой Бог! Именно тогда Братство начинает распадаться. Я дал знать по войску, что как только первые слухи о неприятностях из-за женщин достигнут моих ушей, я брошу весь их выводок на месте, где бы мы не находились. И оставил дело на этом.

Молодой вождь и охотник, которые принесли мне известие о высадке Хенгеста, пошли с нами как проводники. В течение первых трех дней охотник вел нас на север — сначала по дороге, а потом по петляющим болотным тропкам, которые придерживались участков твердой земли между камышами, извилистыми полосками воды и зарослями ивы и терновника; предоставленные самим себе, мы безнадежно заблудились бы здесь через какой-нибудь час; и даже так наши лошади то и дело брели по щетки в темной, кисло пахнущей жиже. Как-то в сумерки мы прошли мимо обгоревших остатков саксонского поселения — дело наших рук за предыдущий год — и кто-то, может быть, дикая кошка, зарычал на нас из развалин. Спустя три дня мы начали подниматься из топей к волнистой равнине и низким холмам, где посвист ветра в сухих кустиках вереска резал нам уши после нежной песни, которую мы в течение стольких лет слышали над болотами. А на четвертый вечер мы вышли на дорогу, ведущую от Лагентуса к Эбуракуму, и повернули по ней на север. Разведчик, который уже вышел за пределы своей территории, вернулся отсюда назад, к своим охотничьим тропам, а молодой вождь, для которого этот край был родным, занял его место в качестве проводника.

В двух переходах к северу дорога пересекала реку, проходя по широкому мощеному броду, охраняемому одним из тех угрюмых, заброшенных сторожевых постов, которые все еще усеивают округу. И здесь-то мы и встретили саксонское войско, стоящее под своими белыми знаменами-бунчуками.

Прослышали ли они о нашем приближении и выдвигались нам навстречу или же думали зайти с тыла на наши старые позиции в Линдуме и застать нас врасплох, я не знаю; да теперь это и не имеет значения. Мы вступили в бой при первом свете шквалистого октябрьского утра, и по пропитанным влагой остаткам прошлогоднего папоротника хлестал дождь. У них было преимущество в расположении: их левый фланг стоял на мягкой, болотистой почве близ реки, а правый был защищен густой порослью терновника. Они значительно превосходили нас числом, за что мы должны были благодарить Гидария; и наши тетивы ослабли от дождя, который, естественно, был нипочем жутким метательным топорикам, которыми были вооружены многие из них. Мы, со своей стороны, имели преимущество в коннице, что при таком узком фронте не более чем уравнивало шансы. К полудню все было закончено; короткое, страшное, кровавое побоище. Никто из нас не добился победы; и те, и другие были слишком сильно потрепаны, чтобы еще раз начать боевые действия в этом году.

Хенгест и его войско отступили обратно в Эбуракум, а мы направились в Дэву, которую до сих пор называют городом Легионов. Это был очевидный выбор для зимних квартир — обширные пастбища за спиной и богатые зерном земли Мона неподалеку. Но нам пришлось дорого заплатить за то, чтобы добраться туда, и не один из наших раненых умер по дороге. Наконец мы проделали весь этот путь — как нельзя вовремя — и под бешеными порывами западного ветра и проливным дождем, который уже начал превращать высохшие за лето болота в сочащуюся сквозь мох жижу, въехали в Дэву; и люди, и лошади валились с ног от усталости и были накоротке с голодом. Нам было не впервой находить себе пропитание на месте, но горы в октябре не так уж богаты пропитанием — что для людей, что для животных.

Молодой вождь, который был ранен в плечо, поднялся с нами довольно высоко в горы, но дальше не пошел. Он сказал, что его деревня находится меньше чем в дне пути к востоку, но когда мы вернемся весной, он присоединится к нам. Мы дали ему одну из вьючных лошадей, потому что он ослабел от раны; и он поехал своим путем, отличным от нашего, обернувшись один раз, чтобы помахать нам с гребня своих родных холмов, прежде чем они скрыли его у нас из виду. Потом я иногда гадал, доехал ли он до своей деревни. Мы его больше не видели.

Глава восьмая. Ветер с севера

Я не очень хорошо знал Дэву, но между Арфоном и городом Легионов всегда существовали дружественные связи; я был там раз или два в детстве, потом еще раз, когда мы привезли септиманских лошадей, и в последний раз — всего несколько лет назад, когда я воспользовался мягкой зимой для мимолетного визита в Арфон и Дэву, чтобы самому посмотреть, как обстоят дела в племенных табунах и на учебных выгонах, а не посылать весной Бедуира или Фульвия, как я делал в другие годы. И теперь, услышав, как тяжелые удары копыт Ариана гулко отдаются под аркой ворот, я внезапно почувствовал, что нашел свое прибежище, что вернулся к знакомым местам. И несомненно, было похоже на то, что Дэва меня помнит. Пока мы устало поднимались по заросшим сорняками улицам к серой, нахмуренной крепости, вокруг нас собирался народ; сначала горстка, потом, по мере того как разносился слух о нашем прибытии, все больше и больше, так что когда мы в конце концов шумно въехали в никем не охраняемые Преторианские ворота, у копыт наших лошадей, выкрикивая приветствия и требуя новостей, бежала половина города.

На выметенном ветром плацу я соскочил со спины Ариана и пошатнулся, едва удержавшись на сведенных судорогой ногах; а потом остался стоять, положив руку на опущенную, потемневшую от дождя лошадиную шею и оглядываясь по сторонам, пока остальные с топотом въезжали во двор и тоже спешивались. Я предполагал, что старая крепость может уже быть заполнена поселенцами из города, но если не считать нескольких одетых в лохмотья теней, высыпавших у меня на глазах из разных закоулков, она была такой же пустой, какой ее оставили легионы. Отток людей в провинцию, опустошающий в наши дни большинство крупных городов, в Дэве, возможно, произошел быстрее — потому что Кинмарк, который любил города не больше, чем Кадор, вернул столицу своего маленького приграничного государства в замок Элдервудс, где его предки правили до того, как пришли Орлы. Город умирал во сне, как умирает старый, измученный человек; а пока здесь хватало места всем, и не было нужды забираться наверх, в заброшенную крепость.

Бедуир и Кей стояли рядом со мной, все еще держа под уздцы усталых лошадей. Гуалькмай суетился среди запряженных мулами повозок с ранеными, заезжавших во двор.

— Освободите несколько бараков и заведите людей под крышу, — распорядился я. — Нам придется использовать часть пустых бараков и главное зернохранилище под конюшни — в стойлах мы сможем разместить не более шестидесяти лошадей; эта крепость использовалась в последний раз еще до того, как легионы перешли на конницу, — я повернулся к какому-то старику с военной выправкой, опирающемуся на красивый резной посох; жители города расступились перед ним, словно он был важной персоной. — Отец, это ты здесь командуешь?

Прямая линия его рта изогнулась внезапной насмешливой улыбкой.

— В эти дни я никогда не знаю, называть ли себя старейшиной или Верховным магистратом; но да, я действительно здесь командую.

— Хорошо. Тогда нам нужны дрова для костров, пища для нас и фураж для лошадей. Как ты сам видишь, они не в таком состоянии, чтобы их сейчас выпустить на пастбища. Твои люди могут это сделать?

— Мы это сделаем.

— И еще свежие мази и повязки для раненых — вон тот невысокий человек со скрюченной ногой скажет вам, что ему нужно, и, Бога ради, дайте ему это, что бы это ни было.

— Хоть половину моего королевства, — ответил старик. Он глянул на толпу глазеющих на нас горожан и совершенно изменившимся голосом — словно говорил, перекрывая рев ветра, совсем другой человек — быстро и без суеты подозвал к себе нескольких людей и отдал распоряжения. Потом, когда эти женщины и мужчины рассыпались во все стороны, чтобы выполнить его приказ, он подошел, опираясь на посох, и встал рядом со мной у края барака, который немного защищал нас от проливного дождя.

— Пройдет какое-то время, прежде чем смогут привезти фураж; в Дэве не так много фуража, чтобы прокормить такое количество лошадей, и нам придется послать за ним на одну-две большие фермы; но фураж будет.

— Вы хорошо нас принимаете, — заметил я, развязывая ремешки круглого железного шлема и стаскивая его с головы.

— Может быть, незнакомцев мы принимали бы хуже, но разве ты не из рода лордов Арфона?

Я внутренне усмехнулся тому, как осторожно он это сформулировал.

Он продолжал:

— И разве твои племенные кобылы не пасутся, так сказать, под самыми нашими стенами? Мы думаем о тебе как о друге — как об Артосе Медведе — прежде чем вспоминаем, что ты Арториус, граф Британский.

— Это полезный титул. Он дает мне определенный авторитет среди правителей. Но Артос Медведь звучит более по-дружески.

Вокруг меня вовсю трудились Товарищи, вместе с конюхами и погонщиками. Молодой священник с изможденным лицом, появившийся неизвестно откуда, помогал Гуалькмаю с ранеными; измученных лошадей уводили прочь. Эмлодд, жизнерадостный веснушчатый парень, сменивший Флавиана на посту моего оруженосца, подошел, чтобы взять у меня Ариана, и я хотел было повернуться и заняться своим собственным делом, но старик остановил меня, легко прикоснувшись к моей руке; его взгляд следовал за двумя Товарищами, которые в этот момент, поддерживая третьего, ковыляли мимо, чтобы укрыться в проеме ближайшей двери.

— Вы сражались и вышли из боя с потерями, и сегодня вечером у вас будут другие дела, кроме как рассказывать истории, но помни, что когда у тебя появится свободное время, мы будем рады узнать, что произошло, — это касается и нас вместе со всей остальной Британией.

Я сказал:

— Тут почти нечего рассказывать — безрезультатно закончившееся сражение к югу от Эбуракума. Но сегодня ночью вы можете спать, не боясь саксонских факелов в своей кровле. По нашему следу не идет волчья стая… А пока мне нужно еще одно: пусть один из ваших юношей оседлает коня и отвезет весточку в замок Элдервудс, герцогу Кинмарку, — что мы здесь, в его городе, и что я приеду переговорить с ним, как только смогу.


Но в результате я так и не поехал в замок, потому что три дня спустя Кинмарк сам заявился в Дэву с небольшим отрядом дружинников.

Мы отводили наиболее оправившихся лошадей на пастбища, чтобы облегчить ситуацию с фуражом, и я вернулся в крепость и увидел его на плацу перед бывшим офицерским кварталом — он слезал с низкорослой кобылки, которая играла под ним и косила диким глазом, а рядом, в окружении его людей, стояли два пони, и через спину каждого была перекинута оленья туша.

Увидев меня, Кинмарк взревел, как ветер в бурю (у него был могучий голосище для такого небольшого человечка), и, подбежав ко мне, обхватил меня за плечи — так высоко, как только смог достать.

— Ох-хо-хо, Медвежонок! Это солнце и луна для моих глаз — увидеть тебя после столь долгой разлуки!

— И трубы в моем сердце оттого, что я слышу тебя снова, милорд Кинмарк.

Он разразился рокочущим хохотом.

— Парнишка передал мне от тебя весточку, что ты в Дэве и собираешься приехать поговорить со мной; но я как раз собирался охотиться в этих краях, так что мне пришлось всего лишь чуточку продолжить охотничью тропу, и вот я здесь — вместе со своей добычей в качестве гостинца.

— Замечательный гостинец! Сегодня мы будем пировать как герои!

Он широко расставил короткие ноги и посмотрел вокруг себя, на своих и моих людей, утаскивающих туши для разделки; его блестящие уверенные глаза оценили их всех одним быстрым взглядом.

— А тем временем, пока готовят угощение, — есть ли в этом гудящем осином гнезде какое-нибудь местечко, где человек может поговорить и услышать свой собственный голос без того, чтобы его услышали также и все остальные?

— Пойдем поднимемся на крепостной вал. Мы выставляем дозор над каждыми воротами, но по стенам часовые не ходят. Там, наверху, мы сможем поговорить спокойно.

Но когда мы поднялись по ступенькам на юго-западную оконечность вала, он не сразу заговорил о том — что бы это ни было — что привело его ко мне (потому что я не сомневался, что, хоть мы и были друзьями, это не был просто дружеский визит), а облокотился рядом со мной о парапет, глядя вдаль, на горы. Шторма, бушевавшие последние несколько суток, истощили свои силы дождем и ветром; это был день прерывистого света и плывущих облаков; и Ир Виддфа и ее менее высокие телохранители, покрытые темным налетом бегущих теней, четко выделялись на фоне смятенного неба. Я посмотрел в том же направлении, и мне показалось, что легкий ветерок, посвистывающий над крепостными стенами, несет с собой запах снегов высокогорья и прохладный, хватающий за душу аромат листьев, преющих у северной, замшелой стороны деревьев; и это было дыханием лесов под Динас Фараоном, где я вырос. А потом — что так часто случалось, когда я поворачивался лицом к своим родным горам, — мне почудился в том же ветерке привкус торфяного дыма и душистая сладость женских волос. Я гадал, есть ли у меня сын среди этих укромных долин и залитых голубыми тенями ущелий; сын семи лет от роду, обученный ненависти с тех самых пор, как впервые вкусил этот яд вместе с материнским молоком… Нет, я не гадал, я знал. Ненависть можно чувствовать издалека, как и любовь… Я снова поймал запах лесов под Динас Фараоном и мысленно ухватился за него, как хватаешься за талисман, оказавшись в темном месте.

Наверно, я вздрогнул, потому что стоящий рядом Кинмарк рассмеялся и спросил:

— Что такое? Вдруг стало не по себе?

— Просто на солнце набежало облако.

Он искоса взглянул на меня; глупо, что я сказал это, потому что как раз в тот момент на солнце не было никакого облака; но он не стал настаивать.

— А теперь расскажи мне, что произошло этой осенью.

Значит, первой была моя очередь. Я рассказал. Рассказывать было почти нечего, и моя история была короткой.

— И ты, стало быть, вернулся сюда, в Дэву, чтобы зализать раны и устроиться на зимних квартирах?

— Да, — ответил я.

— А как насчет припасов?

— Это была одна из главных причин, почему я выбрал Дэву: пастбища для лошадей и ячмень Мона для нас. Сегодня утром я послал своего лейтенанта Бедуира с повозками и небольшим сопровождением в Арфон, чтобы он привез все, что сможет. Я дал бы им отдохнуть еще несколько дней, но не осмелился — зима на носу. И так мы можем только молить Бога, чтобы они успели довезти зерно вовремя — и чтобы в Моне был хороший урожай.

— А пока?

— А пока мы «добываем пропитание на месте». Я заплатил твоим людям все, что смог. Я не могу платить справедливую цену за наше содержание, в войсковой казне недостаточно денег, их никогда не бывает достаточно; а то, что там есть, уходит в основном лошадиным барышникам и оружейникам.

— И в Арфон за зерно?

Я покачал головой.

— Это идет как дань с моего племени. На самом деле часть зерна прибудет из моих собственных поместий. Я принадлежу к роду лордов Арфона, как выразился твой здешний старейшина. Они дадут мне зерно… Что же до остального, у нас всегда есть охота — зерно в амбарах и вепрь в лесах; ведь именно так жили сторожевые посты в прежние дни.

На какое-то время между нами воцарилось молчание; потом, наконец, Кинмарк спросил:

— Ты собирался приехать в замок и поговорить со мной — о чем именно?

Я слегка повернулся, опираясь одним локтем о парапет, и взглянул на него.

— Мне нужны люди.

Он улыбнулся — короткой яростной улыбкой, которая вспыхнула и сошла с его лица, оставив его серьезным и задумчивым.

— Сердце подсказывает мне, что ты можешь набрать себе людей без всякой помощи со стороны какого-либо князька, друг мой.

— Если у меня будут развязаны руки — да.

— В Линдуме твои руки были связаны?

— Достаточно свободны, пока люди были нужны только для того, чтобы выгнать Морских Волков за пределы тамошних границ. Мне нужны люди, которые весной оставили бы охотничьи тропы Дэвы — без препятствий или помех со стороны своего герцога — и пошли за мной через горы к Эбуракуму.

— Твои руки развязаны, — сказал он. — Подними свое знамя, и юноши слетятся к тебе, как июньские жуки на огонь. Только оставь хоть несколько человек, чтобы защищать наших женщин и очаги.

— Набеги скоттов?

— Набеги скоттов и другое. Может быть, из-за гор дует саксонский ветер, — прежде чем я успел поинтересоваться, что он имеет в виду, он резко повернулся, подняв голову навстречу ветру, треплющему пегую, рыжевато-русую гриву его волос. — А что будет после Эбуракума?

— Это не только Эбуракум, хотя он находится в центре всего. Это все восточные земли бригантов. А потом мы пойдем туда, где в нас будут нуждаться сильнее всего; по всей видимости, на юго-восток, к территориям иценов. Саксы уже называют весь этот край своими собственными северными и южными землями — Норфолк и Саутфолк.

Кинмарк внезапно заявил:

— И все же я думаю, что ты поступишь мудро, если пойдешь на север, за Стену, — и без лишней задержки.

Я спокойно посмотрел на него, зная, что он наконец-то сказал то, за чем приехал.

— И каков же ответ на эту загадку, милорд Кинмарк?

И он ответил мне взглядом на взгляд, глаза в глаза.

— Мне тоже есть о чем поговорить и что рассказать. Именно поэтому я не стал ждать твоего приезда, а отправился на охоту в сторону Дэвы. Если знаки и знамения не лгут, к середине следующего лета в половине низин Каледонии заполыхает вереск; ко времени сбора урожая пламя переметнется через Стену.

— Вторая загадка в ответ на первую. Что это значит?

— Уже год, а то и больше, в южной Каледонии зреют волнения. Мы чувствовали это — мы, правители государств Севера. Мы чувствовали это даже на таком расстоянии от Стены, но все было очень неопределенным, словно легкий летний ветерок в высокой траве, который дует сразу отовсюду. Теперь это обрело форму, и мы знаем, откуда он все-таки дует. Саксы обратились за помощью к Раскрашенному Народу, пообещав ему долю в богатой поживе, когда падет Британия; а Раскрашенный Народ объявил Крэн Тара, общий сбор, призывая к себе скоттов даже из-за моря, из Гибернии, и объединяясь с некоторыми британскими князьями, которые вообразили, будто им предоставляется возможность освободиться от всех уз и остаться в гордом одиночестве, — глупцы, сами торопятся просунуть шеи под саксонскую пяту.

— Под пяту графа Хенгеста? — я почувствовал в груди маленький холодный комок.

— Думаю, нет. Возможно, в этом замешан Окта, но мне скорее кажется, что это дело рук настоящих саксов с северного побережья. О да, у нас одно название служит для всех, но Хенгест — ют, не забывай об этом, а Морские Волки еще не научились действовать сообща, — его голос упал, и в нем зазвучали угрюмые ноты. — Если они научатся этому раньше, чем мы, это будет концом Британии.

— Откуда ты все это знаешь? — помолчав, спросил я.

— По чистейшей прихоти случая, или, как сказали бы некоторые, по милости Господней. Несколько дней назад каррака, направляющаяся к побережью Каледонии, сбилась с курса из-за северо-западного ветра и была выброшена на наш берег. На борту находилось что-то вроде посольства, потому что у них не было оружия, только кинжалы, хотя эти люди были воинами; а среди обломков мы нашли зеленые ветви, какие приносят послы в знак мира, и нигде не было и следа их побеленных боевых щитов. После кораблекрушения уцелел только один человек, и он был без сознания после удара о скалы. Люди, которые вытащили его на берег, хотели было прикончить его на месте, как добивают раненую гадюку, но он выкрикнул что-то о Раскрашенном Народе и о саксонском племени. Этого оказалось достаточно, чтобы заставить человека с кинжалом удержать занесенную руку. Они перенесли раненого к рыбацким хижинам в надежде, что из него удастся выжать что-нибудь еще, — и известили меня.

— Пытка? — догадался я. Я не особенно щепетилен в том, что касается скоттов или саксов, но мне никогда не нравилось — хотя по временам это было полезно — поджаривать человека на медленном огне или втыкать острие кинжала ему под ногти, чтобы вырвать из него то, что он мог сказать. Это не была жалость; просто я чересчур остро чувствовал, как спекается и покрывается волдырями кожа, как лезвие кинжала со скрипом входит под мои собственные ногти.

— Если бы мы попробовали пытать его тогда, в том состоянии, он бы умер у нас на руках и таким образом ускользнул от нас; поэтому мы оставили его на несколько дней в покое, надеясь, что он сможет поднабраться сил, но в конце концов пытка и не понадобилась. У него началась лихорадка. Эта лихорадка развязала ему язык, и перед смертью он разговаривал в течение целого дня и целой ночи.

— Ты уверен, что его рассказ не был просто бессвязным бредом?

— В свое время я часто видел, как умирают люди; я знаю разницу между бессвязным бредом и тем, как человек в лихорадке выбалтывает свои самые сокровенные тайны… Кроме того, если подумать, эта история довольно правдоподобна, не так ли?

— Пугающе правдоподобна. Если это правда, дай Бог, чтобы они не успели раздуть пламя прежде, чем мы сможем разделаться с Хенгестом в Эбуракуме. Это нужно сделать в первую очередь — сдается мне, следующий год вполне может оказаться чем-то вроде гонки со временем.

Тем вечером мы воистину пировали как герои, а потом повеселились от души, хоть нам и недоставало Бедуира и его арфы. А наутро, после того как мы обсудили некие планы и обменялись некими обещаниями, Кинмарк уехал вместе со своим отрядом; маленькая кобылка с дикими глазами плясала под ним, как угорь на сковородке.

Последовавший за этим день был хорошим днем; одним из тех дней, которые не имеют особого значения для порядка вещей, но, со своими мягкими очертаниями и чистыми красками, удерживаются в памяти и после того, как дни великолепия и дни бедствий перестают отличаться друг от друга. До сих пор у меня не было свободного времени, чтобы поехать куда-нибудь дальше, чем на внутренние пастбища, где уже пощипывали траву некоторые из наших скакунов. Но в то утро, после отъезда Кинмарка, я послал за Арианом, который к этому времени уже успел отдохнуть, и вместе с Кеем, Флавианом и юным Эмлоддом отправился посмотреть на выгоны.

Зима, казалось, уже подошедшая вплотную, немного отступила, и день был мягким, как ранней осенью: легкий западный ветерок, вздыхающий над волнистыми равнинами; солнце, затянутое серебристой дымкой; и сморщенные бурые листья, слетающие из дубовых рощ, сбитых набок штормами Атлантики и тянущихся длинными поясами вдоль гребня большинства небольших возвышенностей. Время от времени мелкие темные коровы, мимо которых мы проезжали, — их было меньше, чем было бы в прошлом месяце, до осеннего забоя, — поворачивали головы и смотрели нам вслед, медленно двигая челюстями; или же пасущиеся небольшим табунком пони рассыпáлись в разные стороны, отбегая на расстояние выстрела из лука, а потом оборачивались и тоже глазели на нас, всхрапывая и потряхивая косматыми головами. Возле деревень шла поздняя осенняя пахота, и следом за людьми вилось кричащее облако чаек, а запах только что вывернутой земли бередил сердце. В нескольких милях от Дэвы мы увидели жмущиеся в кучу среди сена, папоротника и бобовых стеблей торфяные лачуги, в которых жили табунщики. Невысокий человек с такими косыми глазами, что невольно хотелось сделать оберегающий знак, и с кривыми ногами наездника, всю жизнь проведшего в седле, сказал нам, что Ханно уехал с табуном, так что мы направились в длинную неглубокую долину, где находились наши учебные выгоны.

В Арфоне выпасы для племенных табунов были по большей части обнесены стенами из ничем не скрепленного камня, потому что на холмах этот материал встречается в изобилии; здесь тоже кое-где попадался камень, но добывать его было труднее, и поэтому в некоторых местах, где можно было использовать заросли кустарника или небольшие рощицы, каменные ограды уступали место изгородям из грубо вымоченного терновника, а нижний, болотистый, конец долины был перекрыт канавой и стенкой из торфяных кирпичей.

Мы встретили старого Ханно, когда он, верхом на маленьком косматом пони, не спеша поднимался из болотистого конца долины; следом за ним, на другом пони, ехал незнакомый мне юноша. По всей видимости, Ханно совершал ежедневный осмотр своих владений. Он выглядел в точности так же, как тогда, когда я видел его в последний раз; в точности так же, как выглядел с тех пор, что я его помнил: широкий безгубый рот, маленькие блестящие глазки, выглядывающие из-под огромной овчинной шапки, которую он никогда не снимал, — я готов был поклясться, что и шапка была той же самой.

— Слышал, что ты вернулся в Дэву, — приветствовал он меня так, словно мы виделись в последний раз, может, неделю тому назад; а потом продолжил слегка обвиняющим тоном:

— Эти последние три дня я каждую минуту ждал, что ты вот-вот появишься.

— Я не мог приехать раньше, — объяснил я. — Слишком за многим надо было присмотреть. Как идут дела, Ханно, старый волчище?

Он вытянул руку, похожую на узловатый корень утесника:

— А как тебе кажется?

Но мне не нужно было всматриваться туда, куда указывал его палец. Я смотрел по сторонам на всем пути из верхнего конца долины, радуясь виду молодых лошадей, пасущихся у ручья, — будущих боевых коней — как скряга радуется сверканию золота, струящегося у него между пальцами.

— Отсюда это выглядит неплохо, — подтвердил я. Мы с ним не привыкли рассыпаться в похвалах, но мы улыбнулись друг другу, глаза в глаза.

— Поехали, посмотришь на них вблизи, — он дернул подбородком в сторону ручья, и мы все вместе направились туда.

Эмлодд, мой юный оруженосец, очень дружелюбный малый, поотстал, чтобы присоединиться к незнакомому пареньку, а мы с Ханно, Флавианом и Кеем всей компанией ехали впереди. У тех пятерых септиманских жеребцов было множество сыновей, трех-, четырех- и даже несколько пятилеток; и одного взгляда на ширококостых жеребчиков — которые при нашем приближении рассыпались в стороны, а потом, не в силах преодолеть любопытство, повернули обратно — было достаточно, чтобы сказать мне, что мой план работает. Не все они были такими высокими или такими массивными, как их родители, но каждый по меньшей мере на две ладони превосходил ростом лошадей нашей местной породы.

— Все объезжены? — спросил я.

— Да; еще не выезжены, но объезжены все. Несколько трехлеток еще не совсем готовы. Не так уж легко собрать достаточное количество людей для этой работы — таких людей, которых я назвал бы опытными, на этих-то тучных Равнинах.

И Ханно аккуратно сплюнул прямо на шелковистую созревшую головку болотного чертополоха, выражая тем самым свое мнение о наездниках с Равнин.

— Во всяком случае, в этом году у тебя будет достаточно объездчиков.

К тому времени, как мы посмотрели все, что нам хотелось увидеть на учебных выгонах, и Ханно сделал парням, прогонявшим перед нами лучших молодых жеребцов, знак заканчивать, осенний день близился к вечеру. Позже, когда мы поднимались на гребень холма, направляясь к единственному из выгонов, который был расположен на Равнинах, Ханно посоветовал:

— Лучше поезжай к загону, а мы приведем туда остальных лошадей. Если ты попытаешься объехать всю долину, то не успеем мы сделать и половину работы, как опустятся сумерки, и ты скорее всего проглядишь самых лучших жеребят.

Я кивнул — мы были у него в руках, и это было его королевство — и, въехав на гребень холма, придержал лошадь среди растущего там искривленного ветром терновника и остался сидеть, глядя вдоль полого сбегающего к морю склона на племенной выгон, от которого меня отделяло, может, полвыстрела из лука. Расстилающаяся перед нами долина, заросшая по обращенной к морю стороне густыми, невысокими дубравами, была лучше защищена, чем та, которая осталась позади, и прекрасно подходила для своей цели; и в ее верхнем конце, среди мирно пасущихся кобыл с жеребятами, виднелся темный внушительный силуэт жеребца. Все обширное пространство долины было защищено только легкой изгородью, потому что волков в этих краях почти не водилось, а если бы какой-нибудь из маленьких местных жеребцов, свободно бегающих по болотам, попытался прорваться к кобылам, вожак косяка живо бы с ним расправился; тогда как со взрослым жеребцом, вольготно живущим среди своих тридцати или сорока кобыл, куда меньше риска, что он вырвется и убежит, чем с холостым молодняком на учебных выгонах.

Я развернул Ариана, и мы поехали дальше, мимо навесов из утесника, под которыми кобылы укрывались во время жеребения, к огороженному каменной стенкой загону у входа в долину; поравнявшись с воротами, мы привязали лошадей к кусту терновника, а потом я, Кей и Флавиан устроились ждать, а Эмлодд отправился помогать остальным двоим загонять табун.

Вороной жеребец наблюдал за нами с тех самых пор, как мы спустились к границам его владений, — без особой тревоги, но недоверчиво, из-за своих кобыл; он всхрапнул, вскинул голову, отчего его грива взлетела вверх темным облаком, и рысью побежал в нашу сторону, описывая широкий неторопливый круг, чтобы зайти между нами и своим табуном.

— Ворон хорошо заботится о том, что ему принадлежит, — заметил Флавиан.

Старый Ханно, проезжая мимо вороного на своем лохматом пони, что-то тихо и неразборчиво сказал ему, и огромный жеребец приветственно фыркнул. Бедуир оказался прав насчет него.

Ханно и его маленький отряд порысили дальше, уменьшаясь с расстоянием, а достигнув нижнего конца долины, начали разъезжать взад-вперед, то и дело скрываясь из вида среди зарослей утесника и терновника, спускающихся к болотам. И вскоре мы увидели, что вся долина движется в нашу сторону. До нас донеслись крики загонщиков, а несколько мгновений спустя — мягкий торопливый топот неподкованных копыт по траве. Они приближались рысью, растянувшись длинной линией, как огромная стая летящих уток; табунщики на своих маленьких косматых пони направляли их с обеих сторон; и на какое-то мгновение я мысленно перенесся на восемь лет назад, в один из весенних дней в Нант Ффранконе. Их загоняли в проем в стене криками и воплями: кобыл с перепуганными глазами и жеребят, все еще бегающих за ними по пятам; однолеток и косматых двухлеток, которые будут готовы к объездке этой зимой, неуклюжих и боязливых, любопытствующих, что же все это значит. И среди них по-прежнему — с чуть поседевшей мордой, но все еще могучий — был Ворон, охраняющий свой табун. Среди загонщиков я увидел Эмлодда; его веснушчатое лицо раскраснелось, а глаза блестели, как у влюбленной девушки. После того как широкий проем ворот был закрыт переносными плетнями, он соскочил с лошади и, накинув повод на руку, подошел ко мне, смеясь и задыхаясь.

— О, милорд Артос… сир… если бы я не был твоим оруженосцем, я стал бы неплохим табунщиком!

— К тому времени, как ты станешь капитаном третьего эскадрона, — отозвался Флавиан, называя свой собственный ранг и исходя из собственного опыта, — ты успеешь в достаточной степени побыть и тем, и другим, это я тебе обещаю.

Он бросил горсть ярких ягод шиповника, которые перекидывал с руки на руку, в подставленную ладонь мальчика и повернулся к топочущей массе лошадей.

Я подошел сначала к Ворону, который, по обыкновению своего племени, отделился от остальных и стоял немного в стороне, откуда мог присматривать за всем происходящим. Он наблюдал за нашим приближением, настороженно вскинув голову и помахивая хвостом, но был не более встревожен, чем раньше, потому что рядом со мной шла знакомая ему фигура в овчинной шапке.

— Если бы ты был певцом Бедуиром, — заметил старый Ханно, — он подошел бы к тебе.

— Интересно… неужели конь может так хорошо помнить, год за годом?

— Он не забудет человека, который покорил и укротил его, — проворчал Ханно, — так же как женщина не забудет мужчину, которому досталась ее девственность, — в чем-то это одно и то же.

Я дал Ворону немного соли, и он неторопливо и отчужденно лизнул ее, принимая вместе с ней и то, что я не был врагом; и дав ему понять это, я вместе с Флавианом и Кеем вернулся в загон, чтобы досыта насмотреться на кобыл и их потомство. Мы ходили между ними, останавливаясь, чтобы вглядеться то в одного, то в другого жеребенка, осматривая, оценивая, отыскивая потаенную силу и отзывчивость в стройных задних ногах и гибкой шее, пока Ханно отжимал вверх чью-нибудь голову с прижатыми ушами или шлепком отталкивал лохматый круп, чтобы освободить нам дорогу в толчее. А потом тех, что показались мне самыми лучшими, подвели к нам по отдельности, кобыл и сосунков, однолеток и двухлеток, жеребчиков и кобылок. И во всех них бросалось в глаза одно и то же — увеличившийся рост, более массивная кость.

— Бог добр, — сказал Кей, который был по-своему религиозен.

Наконец я снова подозвал к себе Ханно.

— Вон та гнедая кобыла с белым жеребенком — приведи их ко мне.

Кобыла и жеребенок привлекали мое внимание с того самого мгновения, как их подогнали сюда, или, скорее, мое внимание привлекал жеребенок, но я, немного по-детски, оставлял его напоследок, чтобы остальные, которых мне предстояло увидеть в тот день, не упали после него в моем мнении.

Ханно отделил их от табуна и подвел ко мне; и когда я увидел его ухмылку, мне показалось, что он тоже приберегал жеребенка на самый конец, надеясь, что я не попрошу подвести его раньше. Сначала я принялся завоевывать расположение матери, похлопывая ее по шее, нашептывая тихие ласковые слова в ее подергивающееся ухо, — потому что жеребенок легче пошел бы ко мне, видя, что его мать мне доверяет, — а уже потом повернулся к малышу. Это был маленький костлявый жеребчик, гораздо моложе, чем большинство остальных; я решил, что он действительно родился в конце лета или в начале осени, как иногда бывает, если кобыла долго не приходила в охоту или приняла позже положенного времени. Он был еще не белым, но серым, как гусенок, однако любой, кто видел подобных жеребят раньше, мог понять, что к третьему году жизни он будет белым, как лебедь. Необычная масть в наши дни; но говорили, что в жилах большинства римских верховых лошадей текла ливийская кровь, а среди этой породы было много белых; так что ему, должно быть, передалась по линии матери масть какого-нибудь скакуна легионов. В нем уже чувствовалось обещание, в этом жеребенке, который стоял рядом с матерью, не уверенный в собственных силах, разрывающийся между желанием найти утешение в материнском молоке, которое он уже почти перерос, и любопытством по отношению к этим людям, которых он никогда не видел раньше. В нем был огонь расы его матери и непоколебимость и мощь расы его отца. Он почти совсем не боялся меня, особенно когда увидел, что его мать позволила мне оставить руку у нее на шее. Жеребята с моих родных холмов, которые вольно бегают по горным лугам и которых табунят только два раза в год, попадают к объездчикам дикими, как соколы; но с теми, что рождаются от прирученных матерей на местных выгонах, мы обычно общаемся со дня их рождения, и этих «одомашненных» жеребят всегда легче объезжать, когда приходит время. Так что дымчатый жеребенок был приучен к человеческим рукам. Меня он немного побаивался, потому что моя рука была рукой незнакомца, но, полизав мою ладонь, — на ней, должно быть, еще оставались следы соли — скоро победил свой страх и позволил мне погладить жесткий пучок шерсти на том месте, где должна была вырасти его холка, и провести пальцем по носу к мягким губам; я ласкал его, чувствуя скрытое в нем обещание, едва заметный, немного боязливый отклик под моей ладонью. Неожиданно и с абсолютной уверенностью я понял, что передо мной стоит мой будущий боевой конь, который заменит мне верного старого Ариана, когда тот с почетом уйдет на покой. Я всегда ездил в сражении на белой лошади; не потому, что я считал их лучшими, чем лошади любой другой масти, но просто белая лошадь четко указывает людям их вождя; еще она четко указывает его врагу, но тут уже ничего не поделаешь. Кроме того, не только саксы считают Белую Лошадь священной, а иначе почему бы люди, еще до прихода легионов, стали вырубать белую Лошадь-Дракона в центре склона меловых скал, что возвышаются над долиной, ведущей к самому сердцу страны? Поэтому именно белой, а не какой-либо другой лошади подобает вести в битву войска Британии…

Осенью рожденный и осенью встреченный — я знал имя, которое принадлежало ему, словно по праву. Он должен был зваться Сигнусом, по четырем звездам Сигнуса-Лебедя, которые взлетают в небо на юге как раз во время осенних штормов.

Я назвал его этим именем теперь, словно в знак уговора между нами:

— Сигнус… я нарекаю тебя Сигнусом. Помни об этом, малыш, до того дня, когда мы вместе помчимся в битву.

И жеребенок опустил голову и вскинул ее снова. Причиной этому была всего лишь моя рука на его морде, но это выглядело как согласие. Помню, мы все рассмеялись; и жеребенок, внезапно застыдившись, немного попятился, повернулся на длинных, неуклюже расставленных ногах и обратился за утешением и ободрением к материнскому молоку.

Потом, когда мы сидели на полу в хижине табунщиков, вокруг очага, в котором потрескивал утесник, старый Ханно принес кувшин перебродившего кобыльего молока (удивительно, какие невероятные вещи люди используют, чтобы получать огненный напиток) и очищенные от коры ивовые прутики, на которых он вел счет лошадям — как своим, так и тем, что его сын Альгерит посылал ему каждый год из племенных табунов Арфона, — чтобы знать общее поголовье. На этих белых прутиках был с помощью зарубок различной формы отмечен каждый жеребенок, родившийся за последние семь лет. От девяноста до ста жеребят каждый год, не считая третьего, когда их было меньше половины этого числа.

— Это был плохой, черный год, — объяснил Ханно, — сырая весна, весна, которая затопила все как здесь, так и на холмах. Более двух десятков жеребят пали, если не считать тех, что заболели потом; и среди кобыл тоже был большой падеж. Но вот этот год… да, это был хороший год; погляди…, — старый коричневый палец с ребристым, загнутым внутрь ногтем двигался вверх по самому новому и белому из ивовых прутиков, прикасаясь то к одной, то к другой зарубке. — Сто тридцать два-три-четыре-пять… сто тридцать шесть, семьдесят три из них жеребчики, и мы потеряли не больше девяти. Посмотри, количество новорожденныхрастет, потому что мы перевели часть молодых кобыл в племенной табун.

Кроме изредка случавшихся потерь, попадались, конечно, и лошади, которые не подходили под нужные нам стандарты, а также кобылы, которые не подпускали к себе жеребцов или постоянно приносили плохое потомство; и Ханно, как я и приказал ему, продавал таких бракованых животных, чтобы платить за фураж и, время от времени, за других лошадей; но не считая этого, мы свято соблюдали свой изначальный план — какой бы ни была наша нужда, не трогать табун, пока он не успел разрастись как следует. Но теперь пришло время, когда можно было спокойно брать из него лошадей, и мы с Ханно переглянулись поверх горящего утесника, и наши глаза заблестели сильнее.

— Мы хорошо сделали, что подождали так долго, — заметил я, — а теперь, благодаря твоему умелому хозяйствованию, Ханно, старый волчище, мы можем начать использовать наш табун.

Он кивнул.

— Что у тебя на уме?

— Все жеребцы-полукровки четырех и пяти лет: септиманцев хватит, чтобы покрыть всех кобыл, какие у нас есть; возможно, также некоторые из трехлеток — следующей весной, когда они будут полностью объезжены. Это даст нам где-то за двести пятьдесят лошадей.

— Как насчет лишних кобыл?

— Не для нас, — возразил я. — Они представляют слишком большую ценность, чтобы рисковать ими на войне, кроме как в самом крайнем случае. Пускай пока пасутся на свободе в горах; может быть, им удастся сделать что-нибудь, чтобы улучшить породу, а мы вернем их через год, если они нам понадобятся.

Я чувствовал огромное удовлетворение. Мы были в состоянии заменить половину наших теперешних лошадей, которые к этому времени в большинстве своем происходили с болот, — хорошие, послушные животные, но без особого огня; а они могли вместе с остальными новичками образовать резерв (никогда не стоит в один год выпускать в бой слишком много неопытных скакунов, как бы хорошо они ни были выезжены). До сих пор мы никогда не могли рассчитывать на резерв лошадей; и Бог знает, как отчаянно мы иногда в них нуждались. Бог, как сказал Кей, был добр.

Когда кувшин был пуст и многие вещи обсуждены, мы попрощались и направились обратно в Дэву. Кобылье молоко было самым забористым напитком из всех, что мне когда-либо доводилось пробовать. У меня всегда была крепкая голова, но в ту ночь звезды приобрели цвет жимолости и были мягкими, как в середине лета. По-моему, мы даже что-то спели на обратном пути в город Легионов. Но виной этому было не только кобылье молоко.

Когда мы въехали в Дэву, ночь уже давно перевалила за вторую стражу, но под фонарем у входа в старый офицерский двор стояла кучка каких-то людей, явно не из моих собственных отрядов. Это были хорошо сложенные парни, все молодые и крепкие, и у всех было с собой оружие. Мне показалось, что я догадался, что им нужно, еще до того, как один из них — это был тот паренек, который отвозил мое послание Кинмарку, — шагнул к моему стремени.

— Сир, милорд Артос, мы можем поговорить с тобой?

— Думаю, да.

Я спешился и передал Ариана своему оруженосцу, лишний раз похлопав старого жеребца по шее, потому что внезапно почувствовал себя виновным в неверности.

— Побудь вместо меня, — бросил я Кею и, сделав незнакомцам знак следовать за мной, направился к своим покоям.

Фонарь был уже зажжен, и в глиняной жаровне пылало небольшое пламя; я подсел к ней, протягивая над огнем закоченевшие от поводьев руки, — потому что мягкая погода прошедшего дня начинала сменяться промозглой сыростью — и посмотрел на столпившихся передо мной молодых людей.

— Ну? Что вы хотите мне сказать?

Тот, что был моим посыльным, ответил за всех.

— Сир, мы принесли тебе свои мечи; мы хотим присоединиться к Товариществу, которое служит под твоим началом.

Я взглянул в их пылкие и серьезные лица.

— Вы все очень молоды.

— Фион — самый младший из нас, а ему в следующем месяце будет восемнадцать. Мы все — взрослые мужчины, и у нас есть собственное оружие, милорд Артос.

Я наклонился вперед, по очереди всматриваясь в их лица.

То, что я увидел, мне понравилось, но, несомненно, все они были очень молоды.

— Выслушайте меня, — начал я. — Служить мне можно в двух ипостасях. Да, мне нужны люди для Товарищества; мне всегда нужны люди для Товарищества. Но мне нужны также…, — я заколебался, подыскивая слово, — вспомогательные и нерегулярные войска; люди, которые будут служить мне в легкой коннице, в отрядах лучников, разведчиков и копейщиков и служить так же верно, как Товарищи служат мне в тяжелой коннице; люди, которые в случае необходимости последуют за мной за пределы своего родного края и пробудут со мной так долго, как я буду в них нуждаться, — все это время зная, что как только я смогу отпустить их, через год, через два, через три, они будут вольны вернуться к своим домам. Для тех, кто пойдет за мной как Товарищи, все будет совсем по-другому. От них я требую верности мне и друг другу, только и навсегда — или по меньшей мере до тех пор, пока последний сакс не уйдет с последнего мыса британского побережья. Мы — братство, и для нас не может быть никаких уз вне этого братства и никакого освобождения после нескольких лет. Если судить по вашим лицам, вы именно такие люди, к каким стремится мое сердце, и я с радостью приму ваши мечи в том или ином качестве; но прежде чем решиться, во имя Господа, подумайте. У вас еще вся жизнь впереди, а потом вы не сможете отступить с честью.

Они переглянулись; один из них, рыжеволосый юноша, облизнул нижнюю губу, другой нервно затеребил рукоять своего кинжала.

— Идите домой, — посоветовал я. — Обговорите все, не решайте сразу — утро вечера мудренее — и возвращайтесь ко мне завтра.

Еще один покачал головой.

— Мы пришли сегодня вечером, чтобы сложить оружие к твоим ногам, и мы не вернемся к своим очагам, пока все не будет решено. Позволь нам несколько мгновений посовещаться у твоего порога, милорд Артос.

— Конечно, совещайтесь, сколько хотите.

Я вытащил кинжал и принялся начищать его полой плаща, отрешаясь от них и от их совещаний. Они отошли к проему двери, и какое-то время до меня доносилось негромкое бормотание их голосов. Потом я услышал топот их ног по полу и, подняв глаза, снова увидел их перед собой. Юноша, который был моим посыльным, стоял немного в стороне от остальных, и с ним еще двое. Как и прежде, он говорил за всех.

— Милорд Артос, мы посоветовались между собой и решили. Те, что стоят у меня за спиной, будут верно служить тебе вторым из путей, которые ты предлагаешь. Они связаны узами, которые нельзя разорвать, у двоих есть жены и дети — но мы трое, Финнен, Корфил и я, Брис, сын Брэдмана, свободны от всяких уз, и поэтому с радостью возлагаем на себя твои. Если ты возьмешь нас к себе в Товарищи, то мы будем твоими под Алым Драконом, не думая больше о том, чтобы снова сидеть у своих старых очагов.

А еще один спросил:

— Нужно ли давать какую-либо клятву? Какой бы она ни была, мы дадим ее.

— Вы уже поклялись достаточно, — ответил я.

И вот так было положено успешное начало сбору, предсказанному Кинмарком, сбору, которому суждено было продолжаться на всем протяжении тех немногих месяцев, что ждали нас впереди, и после которого, с возвращением весны, за моей спиной оказалось довольно внушительное войско.

Глава девятая. Боевые трубы весной

Мы уже почти оставили всякую надежду на возвращение Бедуира, когда он наконец появился с телегами зерна и сопровождающим отрядом, вынырнув, словно неясная тень, из снежной бури, которая неслась косыми мучнистыми полосами под напором свирепого северо-восточного ветра. И люди, и лошади были в таком состоянии, что могли вот-вот упасть и не подняться снова; но легкие подводы за спиной Бедуира были с горкой нагружены мешками с зерном или накрыты привязанной веревками плотной тканью.

— А это иногда полезно — быть принцем в Арфоне, — заметил он, когда мы ввели его и его товарищей в обеденный зал. — Даже рожденным под кустом боярышника.

И он неверным шагом добрел до очага и уселся там, свесив голову на грудь; на его ресницах таял снег. Думаю, он был в полубессознательном состоянии.

— Говорят, урожай на Моне был хорошим. Весной будет еще несколько телег с зерном, если дороги откроются достаточно рано.

Кто-то принес ему чашу с вересковым пивом, и после того как он осушил ее, на его пепельное лицо хоть немного вернулись краски. Когда я покидал его, чтобы присмотреть за тем, как будут складывать зерно в амбары, он уже снял с плеч чехол из оленьей кожи, вытащил из него свою любимую арфу и начал перебирать бронзовые струны, проверяя, не пострадала ли она от холода.

Этой зимой нам некогда было потерять форму, некогда было поддаться тому оцепенению духа, которое порой охватывает зимний лагерь и от которого необходимо предостерегаться, как мы пытаемся предостеречься от лихорадки и кровавого поноса. В наших амбарах были теперь овес и ячмень, но их необходимо было смолоть, а поскольку, если мы хотели есть мясо, нам нужно было добывать его самим, кто-нибудь из нас всегда был на охотничьей тропе. Все было так, как я сказал Кинмарку, мы жили, словно сторожевые посты в старые времена: зерно в амбарах и вепрь в лесах; только для нас это были по большей части олени и иногда волки — волчье мясо не так уж и невкусно, если ты достаточно голоден. В лагере тоже было много работы, потому что старая крепость, когда мы в нее въехали, была немногим лучше развалин.

Еще нужно было заниматься верховыми лошадьми; каждый день упражняться с оружием, чтобы глаз не утратил остроту, а рука — твердость; осматривать доспехи и снаряжение, обучать новых людей и выезжать лошадей. А по воскресеньям священник, который помогал Гуалькмаю с ранеными в ту, самую первую, ночь, приходил из города, чтобы проповедовать Слово Божье на заросшем сорняками плацу. На эти службы собиралась большая часть Товарищей, хотя я думаю, что среди тех людей, что стояли на холоде с непокрытой головой, слушая его проповеди, а потом поворачивались друг к другу с поцелуем мира, были и такие, кто возносил отдельные молитвы Митре или даже Нуаде Сереброрукому и далеким и туманным богам своих родных холмов. Добродушный маленький священник огорчился бы, если бы я сказал ему об этом, но для меня это никогда не имело большого значения. Я всегда был последователем Христа, потому что мне казалось, что христианская вера — самая крепкая и лучше всего приспособлена для того, чтобы нести свет во тьму, лежащую впереди. Но в свое время я молился слишком многим различным богам, чтобы придавать особую важность именам, к которым люди взывают о помощи, или форме молитв, которые они при этом произносят.

Месяцы шли за месяцами, а с севера по закрытым снегом, слякотью и штормовыми водами дорогам больше не поступало никаких известий. Но хотя новостей и не было, я все-таки много слышал той зимой о Каледонии.

Я слышал это от купца Деглефа. Он приехал в Дэву по дороге, ведущей от Стены, всего за день до того, как Бедуир и телеги с зерном вернулись из Арфона; приехал верхом на хорошей лошади во главе каравана из четырех вьючных мулов с погонщиками, а по пятам за ним бежали на сворке две пары белогрудых каледонских гончих.

Мало-помалу в крепости стало известно, что некий купец Деглеф вернулся на зиму домой, проведя все лето, как бывало и раньше, в торговых разъездах по Каледонии. Это великая вещь — принадлежать к племени торговцев, которые спокойно проходят и встречают радушный прием там, где с трудом смогло бы пробиться войско. Я не замедлил поинтересоваться у Луциана — того старца, который был старейшиной или верховным магистратом, — насколько можно доверять этому человеку, и, услышав от него хороший отзыв («Я еще никогда и ничего не получил от Деглефа дешево, но, с другой стороны, я еще никогда не купил у него горшка, который треснул бы в первый же раз, когда в него нальют вино с пряностями, плаща, с которого сошли бы все краски, или собаки, которая оказалась бы не той, за которую я заплатил»), послал за самим Деглефом, приглашая его отужинать со мной.

Он пришел — коренастый человек с серовато-песочными волосами и маленькими блестящими глазками, которые, казалось, постоянно выглядывали выгодную сделку, завернутый в накидку из великолепно выделанных барсучьих шкур; и когда ужин был закончен и мы пересели поближе к жаровне, он начал с того, что попытался продать мне кинжал восточной работы с рукоятью слоновой кости, вырезанной в подобии обнаженной женщины.

— Нет, — отказался я. — У меня уже есть кинжал, к которому привыкла моя рука. Я позвал тебя сюда не ради твоих товаров.

— А ради чего? Без сомнения, не ради того, чтобы я почтил тебя своей компанией, милорд граф Британский?

Он ухмыльнулся мне, распахивая в тепле свою накидку, и принялся поигрывать ниткой серебряных и коралловых бус, обвивающей его шею, что, как я узнал впоследствии, было у него привычкой.

— Ради твоих знаний о том, что лежит за Стеной.

— Их легко подытожить — холмы и вереск, а к северу, среди лесов Маннана, — люди, которые говорят на темном языке и редко выполняют условия сделки.

— И огонь, тлеющий среди вереска, — добавил я.

Он перестал перебирать яркие бусинки.

— Значит, ты знаешь об этом.

— Кое о чем из этого — и хотел бы знать больше. И еще я хотел бы знать рельеф местности и расположение дорог за Стеной.

— Я торговец, и для меня, в отличие от других людей, не существует границ, языков и народов. А ты, значит, уверен, что я скажу тебе правду?

— Луциан говорит, что он никогда не получал от тебя плаща, с которого сходили бы краски, или охотничьей собаки, которая оказалась бы не той, за которую он платил.

— Ах так, — Деглеф с жизнерадостным бесстыдством приподнял одну бровь. — Но я более чем уверен в том, что он сказал тебе также, что никогда и ничего не получал от меня дешево — не говоря уже бесплатно.

Я снял с запястья золотой браслет, заменявший монеты, — я не очень-то мог себе это позволить — и бросил его Деглефу.

— Я готов платить, лишь бы собака оказалась той, за которую я отдал деньги.

Он рассмеялся, перебрасывая браслет с ладони на ладонь, потом резким движением спрятал его под накидку и, отодвинув ногой закрывающий пол папоротник, вытащил из очага полуобгоревшую ветку.

— Значит, сначала местность и дороги…

Было уже поздно, когда мы наконец покончили с моими вопросами и его ответами; и перед самым выходом Деглеф, уже закутанный в свою барсучью накидку, еще раз попытался продать мне кинжал с рукоятью в виде обнаженной женщины. Я купил его в подарок для Кея.

После этого Деглеф как-то вечером зашел ко мне снова, не для того, чтобы продать что-либо, а как один человек заходит к другому посидеть у очага, выпить кувшин пива и скоротать часок-другой. Он был неутомимым говоруном, и, слушая его этими долгими зимними вечерами — я всегда любил слушать рассказы путешественников — я узнавал о странных землях и еще более странных людях, о животных размерами с движущуюся гору и с хвостами с обеих сторон, о долгих морских странствиях и о далеких городах; но также, среди всех этих прочих вещей, об очень многом, имеющем отношение к Каледонии и каледонцам.


Был февраль, и я помню, что из-под размокших, побуревших прошлогодних листьев среди остатков комендантского сада уже начали пробиваться подснежники, когда однажды вечером меня разыскал Флавиан. Я полюбил сидеть в этом саду, едва ли более просторном, чем большая комната, и укрытом за полуразрушенными стенами; в нем была своя, особая тишина, далекая от сутолоки крепости, и сюда было хорошо приходить, когда хотелось подумать. Я расхаживал взад-вперед, а потом присел на позеленевшую мраморную скамью, размышляя о том, что рассказал мне купец Деглеф, и гадая, как увязать все это с каким бы то ни было планом действий; а когда я повернулся, чтобы пойти к себе в покои, он стоял прямо у меня за спиной.

Я заметил, что за наплечный ремешок его поношенной кожаной туники засунуты три полностью распустившихся подснежника, и это показалось мне странным, больше в духе Кея, чем Флавиана.

— Сир…, — начал он. — Сир…, — и в течение какого-то мгновения, казалось, не знал, как продолжить.

— Ну, — сказал я, — что такое, Флавиан? Уж не неприятности ли с эскадроном?

Он покачал головой.

— Что же тогда?

— Сир, я… я пришел просить позволения взять одну девушку от очага ее отца.

Я мысленно выругался. Такое случалось время от времени, и это было очень плохо для Товарищества.

— Ты имеешь в виду по закону, перед свидетелями?

Он кивнул.

— Да, сир.

Я снова сел на скамейку.

— Малек, я никогда не запрещал Товарищам жениться, ты это знаешь; у меня нет такого права, и, кроме того, я прекрасно понимаю, что если бы я сделал это, у меня не было бы Товарищества; но тем не менее, мне это не нравится. Если человеку хочется смеяться, заниматься любовью и быть в тепле зимними ночами, то пусть он возьмет к себе в постель приглянувшуюся ему девушку; в этом нет никакого вреда, а потом он будет свободен — один поцелуй и прощай. Но узы, которые он налагает на себя, когда берет жену… это не годится для людей, ведущих такую войну, как мы.

Лицо Флавиана было встревоженным, но абсолютно непоколебимым в своей решимости.

— Сир, узы уже наложены; то, что мы предстанем перед свидетелями, не может ничего изменить. Мы принадлежим друг другу, Телери и я.

— Во всех отношениях?

— Во всех отношениях.

Взгляд его глаз, ясных и спокойных, ни на мгновение не заколебался.

— Тогда, если это ничего не изменит, зачем на ней жениться?

— Чтобы если… если будет ребенок, никто не смог бы показывать на нее пальцем.

«Значит, Малек тоже успел зачать дитя под боярышниковым кустом». Какое-то время я молчал, сминая пальцами холодный изумрудный мох, покрывающий спинку скамьи. Теперь я понимал, откуда были эти три подснежника. Телери, должно быть, засунула их туда любящими пальцами, пока они с Мальком разговаривали, — без сомнения, о том, как он придет ко мне просить позволения жениться на ней.

— Кто она и что она, эта девушка? — спросил я немного погодя.

Флавиан все это время неподвижно стоял передо мной.

— Просто девушка — маленькая и смуглая, точно птичка, которую держишь в ладони. Ее отец — торговец шерстью.

— Ты почти ничего не можешь ей предложить. Отдаст ли он ее тебе?

— Да, потому что я один из твоих Товарищей и потому что у нее может быть ребенок.

— Если я дам тебе позволение жениться на ней, ты ведь знаешь, как это будет? Когда весной мы выступим в поход, ты оставишь ее в доме отца; и, быть может, в один прекрасный день мы вернемся на зимние квартиры в Дэву, а может быть, и нет; и, может быть, в один прекрасный день ты сможешь послать за ней из какого-то другого места, а может, опять же, и нет; но в любом случае ты оставишь ее в доме ее отца. Я не потерплю, чтобы добродетельные жены следовали за войском и вызывали беспорядки — только шлюхи.

— Я понимаю — мы оба понимаем это, сир.

Я услышал свой собственный вздох.

— Хорошо, пусть будет так. Иди и скажи ей. И, Малек, — передай сначала эскадрон Феркосу. Тебе не нужно сегодня возвращаться в лагерь.

— Да, сир, — он опустил глаза, потом снова поднял их. — Я не знаю, как благодарить тебя, сир, у меня нет слов — но если бы я мог служить тебе еще более верно, чем я служил начиная с тех времен, когда был твоим оруженосцем, я сделал бы это, — его серьезное лицо на мгновение вспыхнуло так редко появляющимся на нем смехом. — Если тебе доставит хоть малейшее удовольствие сделать из моей шкуры чепрак, тебе стоит только сказать.

— Я думаю, Телери она больше понравится на твоей спине, чем на спине Ариана, — отозвался я. — А теперь иди. Она, наверно, ждет тебя.

Он вытянулся в старом церемонном приветствии легионов, а потом повернулся и зашагал прочь.

Я остался сидеть на покрытой пятнами и потеками от дождя скамье, прислушиваясь к тому, как его шаги тонут в далеком гомоне лагеря; и я знал, что отдал бы все, чем владел в целом мире, лишь бы быть таким, каким был Малек в эту ночь. Все, кроме командования тремя сотнями людей и того, за что мы боролись. Но если вдуматься, это и было все, чем я владел.


Пришла весна, и мы до поздней ночи слышали перекличку кроншнепов, прилетающих с солончаковых болот гнездиться на возвышенностях. Бедуир снова отправился в Арфон и снова вернулся с полными подводами зерна; по лесам пробежало зеленое пламя, а над болотами полыхал утесник. Нас всех охватило буйное нетерпение, но пока нам ничего не оставалась, кроме как ждать.

До нас начали доноситься слухи о черных боевых ладьях на побережье далеко к северу от Стены; о пиктских посланцах, которых видели то тут, то там. Однажды ко мне пришел охотник с севера, принесший волчьи шкуры на продажу; он сказал:

— Милорд Медведь, прошлой осенью был объявлен Крэн Тара, общий сбор, и теперь скотты, Раскрашенный Народ и Морские Волки объединяются в войско. Я своими глазами видел отряд Воинов Белого Щита на дороге, ведущей с запада, и говорят, что Гуиль, сын Кау, вступил в замок своих предков, чтобы возглавить эту рать.

Два дня спустя один из моих собственных разведчиков пришел ко мне с таким же точно рассказом и в подтверждение своих слов показал мне браслет с руки скотта, покрытый между витками, словно ржавчиной, засохшей кровью. Кинмарк был прав, и этот год действительно должен был стать гонкой со временем… И тем не менее, пока у нас не было иного выбора, только ждать — и молиться, чтобы время ожидания не было слишком долгим.

В этом заключается вся невыгода использования конницы на севере или в холмистых районах; после начала благоприятного для кампаний сезона она еще долго не может выступить в поход. Ей приходится ждать, пока трава не вырастет настолько, чтобы лошадям хватило корма, а это бывает в мае или, в случае позднего лета, даже в начале июня; в то время как те, кто, как саксы, по большей части идет в бой пешими, могут выйти на военную тропу на месяц раньше. У нас не было способа узнать, используют ли Хенгест и Окта это преимущество, чтобы напасть на нас, пока мы все еще прикованы к зимним квартирам, — или же они ждут подкреплений либо планируют укрепиться в Эбуракуме и отражать наши атаки, укрываясь за его стенами. Было очень тяжело вот так ждать, чтобы Хенгест взял на себя инициативу; и что касается меня, то я всегда терпеть не мог оборонительного боя, хотя многие мои самые успешные сражения были как раз сражениями в обороне. Но я подумал, что в конце концов у нас может оказаться не меньше преимуществ, чем у них, просто потому, что если битва в результате завяжется неподалеку от Дэвы, то наши пути подвоза будут короткими, а их — опасно длинными… при условии, опять же, что угроза с севера не нагрянет раньше, чем Хенгест. Все зависело от этого.

Так мы и прожили этот апрель — во все растущем напряжении, все время кося одним глазом на темное, покрытое вереском плечо Черного Быка, где в дневном переходе от нас ждали ближайшие наблюдатели с сигнальными кострами. И наконец наступил Праздник Мая…

В тот вечер мы с Кеем ходили на ужин к старому Луциану. Бедуира с нами не было, потому что мы трое взяли себе за правило никогда не покидать лагерь всем одновременно. Мы много выпили, потому что это была одна из тех пирушек на старый имперский манер, которые теперь редко увидишь, — женщины удалились сразу же после того, как закончилась трапеза, а мужчины избрали виночерпия и приступили к главному делу этого вечера. Хозяин выставил в нашу честь последнюю из своих драгоценных амфор красного фалернского вина, и когда мы наконец вышли на улицу и свернули в ворота крепости, его густые пары все еще клубились у нас в голове, заставляя звезды танцевать противосолонь, а наши собственные ноги — казаться непривычно далекими. А поскольку нам обоим не хотелось просыпаться наутро с мутной головой и языком, похожим на старую кожу, мы, словно по обоюдному согласию, отвернули в сторону от казарм, поднялись по лестнице на узкую дорожку, идущую вдоль крепостного вала, и прислонились там рядышком к парапету, подставляя разгоряченные лбы слабому, легкому восточному ветерку.

— А, вот так-то лучше! — воскликнул Кей, откидывая со лба рыжеватую прядь волос и принюхиваясь, как гончий пес. — В этом проклятом доме совсем не было воздуха.

Фульвий, чья очередь была стоять вторую стражу, неторопливо подошел к нам вдоль крепостного вала, облокотился рядом о парапет и рассмеялся негромким смехом человека, несущего ночной дозор.

— Слишком много виноградных листьев в волосах?

Вчера это привело бы Кея в ярость — долгое и напряженное ожидание начинало сказываться на наших нервах — но теперь вино, похоже, смягчило его, и он ответил достаточно миролюбиво.

— А ты когда-нибудь видел, чтобы человек с виноградными листьями в волосах мог подняться по смертоубийственной лестнице, ведущей сюда, на вал, и ни разу не пошатнуться при этом?

— Я видел, как ты, не шатаясь, шел по стене Банных садов в Линдуме, — заметил я, — когда у тебя в волосах было столько виноградных листьев, что большинство других людей лежало бы навзничь в водосточной канаве, распевая угрюмые любовные песни, обращенные к звездам.

— У меня болит голова, — с достоинством заявил Кей. — У этого проклятого Луциана было слишком жарко. Ему не следовало так раскалять жаровню — Праздник Мая все-таки, а не середина зимы.

— Сегодня не только Луциан, но и многие другие будут поддерживать добрый огонь, — отозвался Фульвий. — Отсюда, с вала, видно пятнадцать майских костров — я сосчитал их раз двадцать с тех пор, как поднялся сюда, делать-то больше было нечего.

Я тоже начал считать, лениво и почти бессознательно, — полагаю, в какой-то смутной надежде обнаружить больше костров, чем Фульвий. Мне всегда нравилось смотреть на костры, горящие в Майский Праздник на холмах и творящие древнюю магию возрождающейся жизни. Один из таких костров всегда пылал на высоком отроге холма за Динас Фараоном, и в детстве я много раз помогал прогонять сквозь опадающее пламя мычащих коров, чтобы дать им плодородие на следующий год. Я оперся спиной о парапет и посмотрел поверх лагеря в сторону западных гор, думая об этих кострах; но в том направлении холмы были темными. Да и все равно нас разделяло больше пятидесяти миль, даже если бы между нами не лежали горные цепи.

Однако вокруг было множество других костров, одни поближе, другие очень далеко, словно алые зернышки, рассыпанные по темной чаше ночи. Медленно поворачиваясь, я тоже досчитал до пятнадцати, и увеличить это число мне не удалось. А потом внезапно, так далеко, что первые несколько мгновений я не мог с уверенностью сказать, вижу ли я его вообще, появился еще один костер. Я отвел взгляд, а потом снова посмотрел в ту сторону; и он все еще был там, крохотная искорка красноватого света, льнущая к линии горизонта в горах далеко на востоке.

— Шестнадцать, — воскликнул я. — Шестнадцать, Фульвий, — вон там, на гребне горы.

Они оба посмотрели туда и в течение какого-то мгновения молчали, пытаясь увидеть, на что я показывал.

— Это звезда, поднимающаяся над краем Высокого Леса, — произнес наконец Кей.

Фульвий сделал быстрый отрицательный жест.

— Нет! Я стою здесь на страже не первую ночь; в этот час ни одна звезда не поднимается над гребнем Высокого Леса, и ни одна звезда нигде не бывает такой красной, даже Воитель. Это точно костер — но его не было там, когда зажглись майские костры. Его не было там пятьдесят сердцебиений назад.

Внезапное молчание перехватило нам всем горло. Я почувствовал, как мое собственное сердце начинает биться быстрее, и знал, что и остальные двое чувствуют то же самое. А потом на голом, убегающем вниз плече Черного Быка, всего в пятнадцати или двадцати милях от крепости, почти на прямой линии между нами и шестнадцатым костром появилась внезапная вспышка света, и пока мы всматривались в нее, напрягая глаза, этот свет заколебался, опал, разросся и взметнулся вверх растрепанным огненным цветком.

— Саксы, — сказал я. И я помню, что меня, как волна, захлестнуло облегчение, потому что долгие месяцы ожидания закончились, и Хенгест был здесь, в то время как угроза, идущая с севера, все еще только готовилась нагрянуть. Я помню также, что последние пары фалернского вылетели у меня из головы, словно поднялся ветер и начисто выдул их оттуда.

— Слава Богу, что они выбрали Майский Праздник! — сказал Кей.

Я как раз думал о том же самом. Меня все время беспокоило, что любой костер или дымовой сигнал, поданный для нас, будет непременно понятен и для саксов, слишком верно предупреждая их о том, что их продвижение было замечено и что они потеряли преимущество внезапности; и, таким образом, заставляя их держаться настороже. Но в канун Майского Дня, когда все вокруг сверкало праздничными кострами, наш сигнал ни о чем им не говорил.

— Как ты думаешь, сколько у нас времени? — спросил Кей.

— Может быть, дня четыре. Достаточно, но не более, чем достаточно, — я уже повернулся обратно к лестнице. — Идите и разыщите мне Проспера с его трубой. Я хочу, чтобы все собрались на плацу.


На этот раз выбор места сражения был за нами. Неприятель должен был наступать по старой военной дороге, потому что довериться протоптанным скотом горным тропам или двинуться наперерез через долины, покрытые дубовым подростом и торфяными болотами, значило бы самим накликать на себя несчастье. И, зная это, мы на самом деле выбрали себе место уже довольно давно. Это был участок в пяти или шести милях перед Дэвой, где дорога, идущая с гор, ныряя в болотистую долину, пересекала по броду небольшую речушку, а потом потихоньку, почти лениво, взбиралась по западному склону. Долина, которая с этой стороны, со стороны Дэвы, мягко поднималась вверх, была увенчана длинным гребнем терновых зарослей и густых, почти непроходимых дубовых рощ, тянущихся на милю или больше в том и в другом направлении; и дорога, проходя, как сквозь изгородь, сквозь этот узкий пояс, устремлялась прямо к западным воротам города Легионов. В старые дни, когда здесь поддерживался порядок, деревья вырубали, как было заведено, на выстрел из лука по обе стороны от дороги; но теперь все снова затянулось разного рода быстрорастущими кустами: орешником, ивой, терновником, куманикой, — которые переплелись настолько, что были почти такими же труднопроходимыми, как и тянущаяся вправо и влево стена леса; и могли служить таким же надежным прикрытием.

Вот на этом-то месте мы и занялись утром Майского Дня приготовлениями ко встрече с Хенгестом и Морскими Волками.

Мы начали с того, что прорубили в полосе деревьев пару проходов, чтобы можно было быстро ввести в действие конницу, а около полудня второго дня (мы не торопились с этой работой, не желая оставлять после себя грубый беспорядок, который был бы заметен издали) верхом на черном косматом пони ростом примерно с большую собаку прискакал маленький смуглокожий человечек из горного племени, которое мы иногда использовали в качестве разведчиков, и привез нам известия о саксонском войске.

Его привели туда, где я присматривал за тщательной маскировкой одного из проездов для конницы, и он, соскакивая с пони, споткнулся и остановился, покачиваясь, с опущенной головой, положив руку на шею маленького измученного животного, которое с ходящими ходуном боками стояло с ним рядом.

— Ты скакал, не щадя сил, друг мой, — заметил я. — Какие новости ты привез?

Он медленно откинул голову назад, убирая с глаз спутанные волосы, и, прищурившись, посмотрел на меня снизу вверх, как смотрят на высокое дерево.

— Ты — тот, кого называют Артос Медведь?

— Я Артос Медведь.

— Так. Хорошо. Тогда вот что: Морские Волки прошли вчера ночью, на закате, и устроились лагерем вдоль опушки Леса Дху.

— Сколько? Ты можешь хоть приблизительно назвать их количество?

— Я их не видел. Они — как муравьи, что высыпают из муравейника, когда ребенок ударит по нему ногой; так сказал человек из-за Разбитого Холма. Но он нес вот это — ему это передал человек, который был до него, а он отдал это мне.

Маленький горец вытащил из-за пазухи драной волчьей шубы тонкий деревянный брусок, напомнивший мне очищенные от коры ивовые прутики, на которых Ханно вел свои подсчеты. Но здесь было подсчитано не поголовье табуна, а численность саксонского войска, и когда он вложил брусок мне в руку, я увидел грубо вырезанные на дереве цифры: MCDLXX. Почти пятнадцать сотен человек, может чуть больше, может чуть меньше, — я знал, насколько трудно прикинуть на глаз количество людей, когда ты к этому не привык. Но все же, что-то около пятнадцати сотен. Саксонское войско уже утроило свои ряды с прошлой осени. Неужели пикты, в противоположность мнению Кинмарка, уже перескочили через Стену и присоединились к Морским Волкам из Эбуракума? Или же граф Хенгест вызвал подкрепления из-за Северного моря? Что ж, в данный момент это не имело особого значения; важно было количество людей, а не то, откуда они взялись. А я мог выставить против них — с учетом обычно имеющихся в войске больных и раненых — чуть больше двух с половиной сотен моей собственной тяжелой конницы и около пяти сотен местных жителей (к этому времени более или менее обученных), собравшихся ко мне за зиму и сформировавших вспомогательные и нерегулярные отряды. Если поставить в строй погонщиков, то наберется еще около сотни; и, без сомнения, когда придет время, можно будет рассчитывать еще на толпу горожан, отважных и готовых помогать нам, но мало для чего пригодных, кроме как для погони. Лошади тоже должны были внести какой-то вклад, большой вклад, в то, чтобы улучшить наше отчаянное положение, но этого было недостаточно…

Я передал разведчика своим парням с приказом накормить его самого и его вымотанного пони и устроить их на отдых в полевом лагере, пока кто-нибудь другой поскачет в Дэву с полученными новостями. Потом я послал за Бедуиром и Кеем и показал им брусок с цифрами. Кей при виде него выругался, а Бедуир, левая бровь которого больше, чем обычно, напоминала взлетевшее ухо дворового пса, испустил долгий, мелодичный свист.

— Похоже, братья мои, что, когда придет время, у нас будет горячая работенка.

— Для меня так даже слишком горячая, — отозвался я. — И поскольку я не собираюсь идти на верный проигрыш, если есть другой выход, то, думаю, нам придется кое-что сделать, чтобы хоть чуточку уравнять шансы.

— И это что-то?

— Медвежьи ямы, — сказал я.

— Странно. Я всегда думал, что медвежьи ямы роют люди для медведя, а не он для них.

— Только не в случае с данным конкретным медведем.

Так что мы поручили местным жителям копать ямы, длинную цепочку канав и рвов, с проходами для конницы, на полпути между ручьем и лесистым склоном; она прорезáла дорогу и тянулась в обе стороны на расстояние, чуть превышающее половину выстрела из лука. Дорога шла через ручей по широкому мощеному броду, и здесь берег был относительно твердым, но везде, кроме этого одного места, поток был всего лишь цепью мелких заводей, разливающихся между болотистыми, заросшими ивняком берегами, на которых можно было увязнуть, сделав один неверный шаг. Поэтому мы рассудили, что саксы смогут рассыпаться веером только тогда, когда уже достаточно поднимутся над дном долины, и половины выстрела из лука будет достаточно. Мы выкопали рвы примерно трех футов глубиной и трех-четырех футов шириной и в довершение натыкали по дну коротких кольев с заостренными и обожженными для твердости концами. А потом закрыли все, в точности как медвежьи ямы, набросанными крест-накрест ветками и рассыпали сверху сырые бурые ошметки прошлогоднего папоротника, до сих пор еще покрывающего склон холма в этом месте. Сложности могли возникнуть там, где канава пересекала дорогу, но поскольку почва в долине была топкой, дорога как раз в этом месте представляла собой бревенчатую гать на подложке из хвороста, и было очень легко — после того, как мы перерезали ее рвом, — уложить бревна обратно на хлипкую решетку из прутьев, которая только-только выдерживала их вес, но не более того. Одно-два бревна прогнили насквозь, и их пришлось заменить, но это могло быть просто попыткой поддерживать дорогу в более-менее приличном состоянии; и когда все было закончено, склон холма выглядел точно так же, как и раньше.

Лишнюю землю мы отнесли за деревья, используя все бадьи и корзины, какие только можно было найти в Дэве.

Все было закончено, и у нас еще, может быть, оставался в запасе день.

В ту ночь мы устроились лагерем за полосой деревьев, как делали все время с тех пор, как начали эту работу, и я подозвал к себе Бедуира.

— Думаю, нужно выдать всем пива, Бедуир. Люди устали; они работали как герои, а завтра им придется сражаться как героям. Но, Бога ради, присмотри за тем, чтобы они не пили слишком много. Я не могу позволить, чтобы утром в лагере оказалось полно ходячих трупов.

Я сам пошел искать Кея и, встретившись с ним у коновязей, отвел его в сторону и предъявил ему персональный ультиматум.

— Кей, я отдал приказ выдать всем пива. Не накачивайся им слишком сильно.

Его возмущение было, как обычно, смехотворным:

— Ты когда-нибудь видел меня пьяным?

— Я никогда не видел, чтобы ты показывал, что ты пьян; но тем не менее, после этого ты становишься безрассудным.

Он посмотрел на меня, наполовину смеясь, наполовину все еще возмущаясь, а потом обхватил меня за плечи рукой, на которой зазвенели, сталкиваясь, голубые стеклянные и медные проволочные браслеты.

— Я не потеряю тебе Британию из-за рога кислого пива.

Глава десятая. Битва при Дэве

Позже той ночью еще один низкорослый смуглый горец, тоже прискакавший на косматом пони, привез нам последние новости о продвижении Хенгеста. Саксонский вождь спустился с гор в граничащую с ними холмистую низину, и его передовые разведчики устраивались лагерем на лесистых боках Черного Быка. К полудню следующего дня ожидание должно было закончиться.

Однако по-прежнему оставалась опасность, что неприятель попытается сделать ночной переход, так что на следующее утро в лагере никто не медлил. Едва забрезжил рассвет, как людям раздали завтрак, состоящий из лепешек и твердого желтого сыра, и не успело еще солнце как следует подняться над лесом, венчающим гребень противоположного склона, как мы уже были на боевых позициях — пешие воины среди густого низкого кустарника, тянущегося вдоль дороги; верховые лучники и вооруженные огромными, в рост человека, луками кимрийцы в тени деревьев по обе стороны от нее. На дальнем левом фланге, как мне было известно, ждал со своим крылом конницы Бедуир, а я расположился здесь, справа, с другим крылом. У нас за спинами, среди деревьев, стоял Фульвий с резервами, а по другую сторону долины, в лесах, на солидном расстоянии от линии саксонского наступления, сидел в засаде Кей — абсолютно трезвый, потому что он сдержал данное мне обещание насчет верескового пива, — с еще одним эскадроном в пятьдесят или около того местных всадников, готовый ударить по Морским Волкам с тыла или перерезать им отступление, когда придет время.

Хенгест, по всей видимости, не стал делать ночной переход, и день медленно тянулся дальше без каких бы то ни было признаков появления саксов. Это был мягкий, теплый день, полный приглушенного солнечного света, с серебристой дымкой на дальних холмах; и молочный запах цветущего вдоль опушки леса боярышника появлялся и исчезал, словно дыхание, принесенное легким, бесцельно блуждающим ветерком, который по временам, казалось, затихал и засыпал среди молодого папоротника. День, когда как-то не верилось в алый вечер, после которого должно будет зайти солнце. Часы тянулись медленно; в придорожном кустарнике ничто не шевелилось, лишь время от времени этот слабый прерывистый ветерок серебрил ветки орешника; и только иногда позвякивание удил или тихий голос человека, успокаивающего нетерпеливую лошадь, выдавал то место, где в прозрачной тени под деревьями ждала конница — ждала…

Я поднял руку, чтобы проверить, на месте ли еще пучок цветов боярышника, засунутый за передний ремешок моего шлема; у нас в Товариществе вошло в обычай всегда идти в бой с чем-нибудь в этом роде на доспехах — чтобы легче было отличить друг друга, но также и для украшения, как гордый росчерк. Старого Ариана укусил слепень, и он вскинул голову, фыркая и пытаясь взмахнуть хвостом, который перед боем был, как обычно, завязан в узлы, чтобы вражеские воины не могли, ухватившись за него, перерезать жеребцу сухожилия. Где-то среди дальних лесов несколько раз прокричала первая в этом году кукушка; звук на таком расстоянии был мягким и бархатистым. За кустами танцевали в солнечных лучах серебристые облачка мошкары.

Полдень давно уже прошел, и тени на противоположном склоне собрались под деревьями в маленькие пятнышки, а наши собственные тени начали холодными полосами стекать вниз, к ручью, когда по горизонту, в том месте, где через дальний гребень переползала дорога на Эбуракум, пробежала темная рябь. Я так долго смотрел в ту сторону, что в течение какого-то мгновения не мог с уверенностью сказать, было ли это чем-то бóльшим, чем сама линия горизонта, расплывающаяся перед моими усталыми глазами. Я поморгал, чтобы видеть яснее, и дрожь появилась вновь, более отчетливо на этот раз, более безошибочно.

Ожидание, делавшее этот день нескончаемым, было позади.

Еще несколько мгновений, и над гребнем холма словно поднялась темная кромка волны, застыла там на какое-то мгновение, а потом пролилась вниз. И вот так мы снова увидели саксонское войско.

Они спускались в долину расширяющимся потоком, колонна муравьев, как сказал разведчик, — центр на дороге, фланги расходятся по более твердой почве в обе стороны, но не далеко, и держатся плотным строем. Почти горизонтальные лучи заходящего солнца высекали в их темной массе короткие вспышки света: широкая огненная чешуйка наконечника копья, круглая шишка щита, гребень шлема; и струящиеся белые бунчуки в их гуще, загораясь этим светом, словно сияли сами по себе, резко и ярко, как тронутые солнцем крылья чайки, кружащей на фоне грозового неба.

Разведчик не очень заблуждался в своих оценках; в неприятельском войске должно было быть около пятнадцати сотен человек. Мне казалось, что я уже чувствую легкую дрожь земли под их надвигающимися ногами. К этому времени я был уже в седле; я повернулся к своему трубачу Просперу — он, тоже верхом на лошади, ждал рядом со мной, держа в руках стянутый серебряными обручами охотничий зубровый рог, который всегда звал нас на битву, — и скомандовал:

— Протруби мне «По седлам иприготовиться».

Он поднес к губам серебряный мундштук, и из рога вырвались знакомые звуки, не очень громкие, но отозвавшиеся под деревьями настойчивым эхом; и немедленно справа, слева и сзади началось движение — это Товарищи, один за другим, вскакивали в седла.

— Теперь «Вперед».

Конница не может использовать слишком много различных сигналов; это сбивает с толку людей и лошадей, которые должны их выполнять, но я передал всем командирам и капитанам моих эскадронов, что когда в этот день впервые прозвучит сигнал «Вперед», он будет означать просто, что Товарищи, копейщики и метальщики дротиков — но не лучники, эти должны были оставаться в укрытии у самой кромки кустарника, — должны выдвинуться из леса на открытое пространство, чтобы неприятель мог их увидеть, и там остановиться.

Под ветвями деревьев все еще тихо отдавалось эхо, когда кусты зашелестели и затрещали под напором хлынувшего через подлесок мощного потока, по прошлогодним опавшим листьям ударили копыта, зазвенели удила и сбруя — и наша боевая линия выдвинулась из-под защиты деревьев и придержала лошадей на открытом участке у опушки леса. Я нагнулся за висящим на луке моего седла щитом из пятнистой бычьей шкуры с позолоченной бронзовой шишкой в центре, вскинул его к левому плечу и снова подобрал поводья, скорее чувствуя, чем слыша, как это движение повторяется повсюду вокруг меня. В последние годы, когда у нас появились более крупные и более тяжелые лошади, мы начали вести боевые действия в новом, византийском стиле. Он был гораздо более эффективным, чем старая рубка на мечах, но мне до сих пор еще было странно скакать в бой, сжимая в руке тонкое ясеневое древко копья вместо привычной рукояти.

Саксы уже увидели нас; их темный строй на мгновение приостановил наступление; потом из их глоток вырвался могучий вопль, и спокойная долина и клич кукушки утонули в глухом гудении их боевых труб, которое, казалось, металось взад-вперед между двумя лесистыми склонами. И темная масса воинов снова покатилась вперед ускорившимся шагом. Именно этого я и хотел; ради этого отдал приказ выдвинуться на открытое место — потому что для того, чтобы медвежьи ямы сослужили полную службу, необходимо было не просто упорядоченное движение вперед, а распаленная сумятица атаки.

— Протруби-ка что-нибудь, — попросил я Проспера. — Просто какую-нибудь мелодию, которая звучала бы как насмешка.

Он ухмыльнулся и снова поднес мундштук к губам, отвечая визгливому реву боевых труб ленивым перепевом охотничьего сигнала, которым натравливают собак, когда добыча попадает в поле зрения. Возможно, саксы не знали, что он означает, но самый звук его был оскорблением; и мы через всю долину услышали поднятый ими вопль, и их трубы заревели снова. Саксонское войско неудержимо неслось вниз, к броду; белые бунчуки взлетали и развевались во встречных потоках воздуха, и мой старый Ариан вскинул голову и проржал свое собственное презрение к боевым трубам.

Я спрашивал себя, как новые лошади-полукровки выдержат это посвящение. Мы выезжали их всю эту зиму, приучая их к толпе, враждебным крикам и реву боевых труб, обучая без колебаний нестись в атаку на людей, вооруженных затупленными копьями, не дрогнув выдерживать натиск вопящих воинов, скакать прямо на цель, использовать подкованные железом передние копыта как оружие; потому что боевой конь, чтобы принести наибольшую пользу, должен сражаться так же, как и человек, сидящий у него на спине. После того как первые мучения объездки оставались позади, они в основном учились быстро и охотно, с гордым стремлением понять и выполнить то, что от них требуется, отличающим большинство лошадиного племени. Но вспомнят ли они эти уроки теперь? Теперь, когда копья не будут тупыми, а в ноздри им ударит запах крови?

Саксы уже почти достигли ручья: плотно сбитая — щит к щиту, плечо рядом с плечом товарища — масса; и по мере того как они приближались, ускоряя шаг и переходя на волчью трусцу, мы все более отчетливо различали жуткие звуки их боевого клича, который начинается рокотом, похожим на рокот далекого прибоя, а потом постепенно разрастается в ужасающий рев, который словно сотрясает самые холмы. Они уже входили в ручей, их центр пересекал его по броду, а те, кто шел с флангов, пробирались, как могли, по изменчивому мелководью; и когда они подошли ближе, я увидел на передней линии, под белыми бунчуками, самого Хенгеста, окруженного своими доблестными дружинниками. Старый белокуро-седой гигант с золотым браслетом — признаком графского достоинства, — обвивающим правую руку; лучи низко стоящего над горизонтом солнца ударяли, как в цимбалы, в опоясанные бронзой бычьи рога на его шлеме; рядом с ним был другой человек, вдвое моложе него и не такого огромного роста, но державшийся с похожим грубым величием, — человек, который не мог быть никем иным, как только его сыном Октой.

Проходя по мелководью, саксы были вынуждены нарушить свой тесный строй; люди слишком далеко выталкивали друг друга из рядов, и линия фронта стала неровной; ручей был похож на пенистое месиво, и брызги поднимались стеной и сверкали в почти горизонтальных лучах солнца. Теперь саксы были по эту сторону ручья и снова смыкали беспорядочную массу щитов, с ревом взлетая вверх по склону в неудержимой атаке, хотя их передняя линия выгибалась, как натянутый лук, потому что продвижение делающих отчаянные усилия флангов замедлилось из-за болотистой почвы под ногами.

Старый Ариан начал всхрапывать и играть подо мной, и я успокоил его, положив руку ему на шею; он всегда торопился броситься в атаку раньше, чем прозвучат трубы. Другие лошади начинали заражаться его нетерпением — да и люди тоже; я внезапно почувствовал себя так, словно держал на сворке стаю рвущихся собак, ожидая момента, когда можно будет спустить их на добычу.

Мне не пришлось держать их долго. Первые ряды стремительно несущейся на нас темной массы были уже на середине пологого склона. Еще одна длина копья. Страшные, размеренные боевые выкрики оборвались беспорядочным воплем — саксы не успели сделать очередного шага, как невинный, покрытый папоротником склон разверзся и поглотил переднюю кромку гигантской людской волны. Первая линия исчезла из виду, не успев даже вскрикнуть от ужаса; те, кто был сзади, не смогли остановиться, так как на них напирали те, кто бежал следом, — и свалились на головы своим товарищам. Один из белых бунчуков качнулся и упал наземь, и через мгновение, едва достаточное для одного удара сердца, все превратилось в дикий хаос — извивающиеся, бьющиеся тела и взбешенные, тревожные людские крики.

Но теперь, когда рвы открылись по всей своей длине, саксы могли видеть, что лежит у них на пути, и неудержимое движение вперед началось снова. Некоторые из них по чистой случайности наткнулись на участки твердой почвы между ямами и почти не замедлили бега, другие перепрыгнули через рвы или пробежали прямо по телам своих товарищей, а те из упавших, кому удалось избежать заостренных кольев, начали выбираться наружу. Трубы ревели, как раненые быки. Тем не менее, медвежьи ямы сделали свое дело, и основной натиск атаки был сорван.

Внезапно я ощутил — так, словно это было частью меня самого, — присутствие лучников, скрытых среди зарослей орешника, каждый со стрелой на натянутой тетиве. Время было рассчитано идеально; хаос и сумятица среди рвов только-только начали успокаиваться, когда стрелы, которых я ждал, темным облаком вылетели из-за кустов и гудя, словно осиный рой, впились в сердцевину неприятельского войска. Теперь саксы начали падать всерьез, и я почувствовал, как скрытые от глаз лучники нагибаются за следующей стрелой, лежащей перед ними на земле или торчащей из распущенного колчана на луке седла…

Я услышал, как вдали на наших линиях кто-то выкрикнул приказ, и наши копейщики, испуская свой короткий и резкий боевой клич, понеслись вниз по склону. Немногочисленные лучники на саксонских флангах, не в состоянии увидеть британских, бьющих по ним из укрытия, обратили свои короткие смертоносные стрелы против копий — и тут пришло время спустить свору.

— Протруби мне атаку.

Стоящий рядом всадник поднес к губам огромный рог и выдул один долгий мощный звук, от которого по всей долине, как испуганная птица, заметалось эхо. Почти в тот же самый миг трубач Бедуира на дальнем левом фланге подхватил этот сигнал; у наших людей вырвался могучий крик, и оба крыла конницы рванулись вперед; копья, только что неподвижно торчавшие вверх, в едином порыве опустились горизонтально. Я низко пригнулся в седле, упершись ступнями в стремена, чтобы удержаться при неизбежном ударе; чувствуя каждой частицей своего существа, как отдается покачивание нацеленного копья в моей ладони и пальцах; слыша за спиной грохот летящих копыт моего эскадрона.

Мы ударили по ним на полном скаку с обоих флангов.

У них не было возможности образовать стену из щитов; в первый момент столкновения это было не битвой в том смысле, в каком я ее понимал, а просто кровавой бойней. Но что бы плохого ни говорилось о Морских Волках, еще никто не ставил под сомнение их отвагу. Каким-то образом они сомкнули и укрепили свои ряды; они сражались, как герои; саксонские лучники стояли непоколебимо, словно скалы, хотя их число неуклонно уменьшалось под темным градом длинных британских стрел, и без остановки стреляли в нас в ответ. Стоящие в центре дружинники Хенгеста удерживали нас копьями и секирами еще долго после того, как у них закончились легкие метательные топорики; обнаженные, измазанные кровью и грязью берсерки бросались прямо на наши копья, чтобы заколоть наших лошадей из-под брюха. Потом я был рад, что в конечном итоге это все же было битвой, а не избиением. Но в те мгновения я видел все сквозь багровую дымку и почти ничего не чувствовал.

Солнце село, и сумрак, словно медленно возвращающийся прилив, начал заполнять долину; и только тогда они наконец дрогнули и побежали. Они тянулись прочь, изодранная в клочья тень того войска, что пронеслось через ручей в последних лучах заката, — вроде бы так недавно; и когда мы летели вслед за ними вниз, к броду, рог протрубил еще одну высокую ноту, и Кей и его бешеные всадники устремились на них из дальнего леса.

В быстро угасающем свете их основным силам все же удалось уйти; и мы, те, кому на плечи легла основная тяжесть битвы, оставили Кея гнать их дальше, к холмам, а сами прекратили преследование и повернули обратно к длинному лесистому гребню, под которым разыгралось сражение, и к той работе, что еще ждала нас там.

Несколько лучников, вместе с погонщиками из обоза и женщинами, уже бродили среди лежащих фигур, разглядывая каждую, чтобы проверить, друг это или враг, ранен он или убит. Наших убитых сносили в сторону для погребения, а саксов оставляли воронам и волкам, если те, по случайности, не удалились еще в свои летние крепости; это должно было на какое-то время сделать дорогу на Эбуракум малоприятной, но у нас были другие дела, кроме как хоронить саксов. Саксонских раненых аккуратно добивали ножом; сомневаюсь, чтобы они в подобных случаях дарили нашим людям такую же быструю и легкую смерть, но я всегда решительно возражал против того, чтобы калечить людей — по меньшей мере, живых людей — и те несколько женщин, которые поначалу, в самые первые дни, попытались этим заняться, быстро поняли свою ошибку.

Я покинул место сражения и, когда Эмлодд забрал у меня Ариана (старый боевой конь продолжал шарахаться и всхрапывать, и железные подковы на его передних копытах были измазаны кровью и мозгами), пошел посмотреть, как обстоят дела с нашими ранеными. Толпа добросердечных горожан Дэвы помогала погрузить тех, чье состояние было наиболее тяжелым, на повозки и привезенные с ферм тележки. В лагере мы не могли о них позаботиться, а на следующий день нам нужно было с первыми лучами солнца отправляться в погоню за саксами, чтобы упрочить сегодняшнюю победу, так что для раненых было лучше, чтобы их отвезли назад в Дэву, даже если бы некоторые из них умерли по дороге от тряски. В Дэве должно было найтись достаточно людей, которые могли бы за ними ухаживать; там был даже лекарь, хороший, хотя обычно пьяный.

С обращенной к Дэве стороны леса, посреди нашего вчерашнего лагеря, был разведен огромный костер; повозки и тележки были подтянуты к самой дальней границе круга света, и Гуалькмай, левая рука которого тоже была перевязана ниже локтя грязной тряпкой, невозмутимо хромал среди раненых, осматривая каждого по мере того, как их приносили из-за деревьев; ему помогали священник и несколько женщин. В его лице, сером и замкнутом, была мягкость и полная отрешенность от всего остального, которые приходили к Гуалькмаю только тогда, когда он занимался своим ремеслом. Мне хотелось поговорить с ним, узнать, насколько большими были потери; мне хотелось поговорить и с самими ранеными; но это должно было подождать. Я никогда не донимал Гуалькмая вопросами, когда у него было такое лицо. Думаю, мне всегда казалось, что встать между ним и тем, что он делает, было бы в некотором роде бесцеремонностью.

Поэтому я оставил его и раненых и вернулся к огромному костру, где было установлено знамя и где уже выдавали ужин; и там меня ждал Бедуир.

— Кто присматривает за погребением наших убитых? — спросил я.

— Сейчас этим занимается Элун Драйфед. Я отдал приказ, чтобы люди сменяли друг друга, потому что здесь, в этой глуши, могилу придется делать глубокой.

— Мы можем использовать землю из рвов — кроме той, что пойдет на приведение в порядок дороги, — чтобы насыпать над ними хороший, надежный курган.

Он кивнул, глядя в огонь из-под одной ровной и одной насмешливой брови.

— Хочешь, чтобы брат Саймон пробубнил над ними несколько молитв, прежде чем мы засыплем их землей?

Я так никогда и не узнал, какому богу поклонялся Бедуир, если он вообще поклонялся какому-либо из них; это точно не был Христос. Может быть, это было нечто между рукой и струной арфы…

— Раз уж с нами есть священник, мы можем с таким же успехом хоть как-то его использовать, — ответил я. — Но для молитв будет достаточно времени, когда он закончит помогать Гуалькмаю с ранеными. Сначала живые, потом мертвые.

— Всему свое время. Что ж, гораздо больше саксов будет кормить волков, чем христиан — дожидаться молитв и надмогильного кургана.

— Да, — отозвался я. — Насколько можно пока судить, наши потери были удивительно легкими по сравнению с их потерями.

Он посмотрел на меня, вздергивая свою летящую бровь.

— Удивительно? Если вспомнить об этих медвежьих ямах?

Какое-то мгновение я молчал, а потом произнес:

— Это был не тот способ ведения битвы, который я бы предпочел. Сначала, после того как в бой вступили Товарищи, я думал, что это будет резня. Я рад, что в конце концов это все-таки переросло в сражение.

— Ты странный человек, милорд Артос Медведь. Иногда мне кажется, что ты начинаешь почти любить саксонское племя.

— Только когда я держу сакса за горло, а он держит за горло меня. Не раньше — и не позже.

Двое людей из моего эскадрона вынырнули из черного мрака между деревьями, волоча за собой какое-то тело. Тело, которое, судя по тому, как они с ним обращались, принадлежало саксу, а не кому-нибудь из наших. Они швырнули его наземь в ярком красноватом свете костра и перевернули на спину; их молчаливое ликование говорило гораздо громче любых слов. Потом Берик Старший просто сказал:

— Мы нашли вот это.

Он лежал, некрасиво распластавшись под Алым Драконом, где его бросили мои люди, и все же в нем до сих пор чувствовалось некое достоинство. Старик, старый исполин, с яркими, сверкающими, как золотая проволока, прядями в торчащей седой бороде и в спутанной копне разметавшихся вокруг головы волос. Я опознал его сначала по графскому браслету, обвивавшему его правую руку, потому что копье попало ему между глаз, но вглядевшись повнимательнее в разбитое, залитое кровью лицо, узнал коварный, жестокий рот, растянутый теперь в застывшем оскале. Но, думаю, главным образом я узнал то величие, которое, казалось, все еще окутывало его, атмосферу чего-то, что делало его — этого старого врага Амброзия — гигантом больше нежели в физическом смысле. Хенгест, ютский авантюрист, ставший военным вождем саксонских орд, брошенный теперь наземь, как дань, перед британским знаменем, которое слабо шевелилось над ним в потоках ночного воздуха.

Теперь нам оставалось разделаться с его сыном и внуком.

— Та-ак, — тихо протянул Бедуир. — Граф Хенгест наконец возвращается к своим Властителям Бури. Ему бы следовало умереть в штормовую ночь, среди мечущихся от холма к холму молний, а не в спокойный летний вечер, когда воздух напоен запахом боярышника.

— Он был царственным быком, — признал я. — Хвала Богу, что он мертв.

Позже, когда я, все еще держа в руке недоеденную лепешку, начал обходить сторожевые костры, ко мне подошел неизвестно откуда появившийся Флавиан.

— Сир, в эскадроне все в порядке. Когда мы утром снимаемся с лагеря?

— На рассвете.

— Тогда если я вернусь за час до этого… Дэва всего в шести милях отсюда… Если я передам эскадрон Феркосу…

Я остановился и повернулся к нему. Наверно, я устал сильнее, чем думал, и мое терпение лопнуло, как туго натянутая тетива.

— О, Бога ради, Флавиан! До рассвета осталось около пяти часов; какой, как ты думаешь, будет завтра прок от капитана моего третьего эскадрона, если он проведет одну половину ночи, носясь верхом по окрестностям, а другую — надрывая себе сердце в постели с девушкой?

Даже в тусклом свете сторожевого костра я увидел, как к его лбу прихлынула кровь, и почувствовал такую же злость на себя, как мгновением раньше — на него. Я быстро сказал:

— Мне очень жаль, Флавиан. Это было непростительно с моей стороны.

Он покачал головой.

— Нет, я… Глупо было, что я подумал об этом.

Я положил руку ему на плечо.

— Да, но не в том смысле, что ты имеешь в виду. Разве ты не попрощался с ней перед уходом?

— Попрощался.

— И, как ты думаешь, вам обоим не было достаточно больно в тот раз? Пошли ей весточку, что ты цел и невредим; но если ты сейчас вернешься, вы только будете страдать заново.

— Наверно, ты прав. Может быть, так будет лучше для нее…

Когда я пошел дальше, он снова вернулся к костру, вытащил из-под пряжки на плече увядший пучок цветов боярышника и уронил его в огонь. Выглядело это так, словно он приносил жертву, давая обет.


Кей и его отряд вернулись ночью, потеряв Морских Волков в темноте; и с первыми лучами солнца, похоронив мертвых и благополучно доставив раненых в Дэву, мы направились по Эбуракумской дороге на восток, по следу удирающих саксов; охотник из Маленького Темного Народца, первым сообщивший нам об их приближении, пошел с нами проводником. В сражении предыдущего дня мы потеряли не только людей, но и лошадей, однако благодаря молодым жеребцам-полукровкам у нас все еще было достаточно скакунов, чтобы вновь посадить в седло тех, кто остался без коня, и даже еще сохранить небольшой резерв.

Думаю, тем, кто никогда не пытался этого сделать, может показаться, что коннице довольно легко догнать убегающую неприятельскую пехоту. Но в начале мая в горах, когда травы еще недостаточно, все не так просто, как кажется. К тому же лошадям нужно иногда отдыхать, если мы не хотим, чтобы разорвались их преданные сердца; в то время как люди, если их положение достаточно отчаянно, могут держаться на некой духовной силе еще долго после того, как измученное тело оказывается не в состоянии проползти хотя бы еще один шаг. Ну и к тому же мы не просто гнались за беглецами, но и, в свою очередь, наступали на цитадель неприятеля. С нами были обоз и копейщики, что замедляло наше продвижение; а саксы свернули с дороги, чего они не делали во время своего похода на запад, и рассыпались по холмам, куда лошади зачастую не могли за ними последовать (мы так и не узнали, нашли ли они какого-нибудь предателя-бритта, который согласился служить у них проводником, или же, будучи в отчаянии, просто положились на своих богов в надежде, что те не дадут им попасть в болото). А на бескрайних просторах этих крутолобых, плавно катящихся вдаль гор с их покрытыми папоротником и куманикой скалистыми выступами — просторах, где как будто ничто не движется, кроме ветра в скудной горной траве и парящей в небе пустельги, но где все ущелья густо заросли молодым березняком, — не так-то легко найти одного человека или горстку людей; а нестись вперед очертя голову и оставлять неприятеля у себя в тылу — попросту неразумно. Нескольких саксов мы нашли; по большей части они лежали ничком, и у каждого в спине торчала стрела с темным оперением, едва ли более длинная, чем те стрелы, которыми бьют птиц. Древние, Маленький Темный Народец Холмов, похоже, любили Морских Волков не больше, чем мы сами.

Довольно скоро нам стала тошнотворно понятной причина этой ненависти, а заодно и то, каким образом преследуемые по пятам саксы добывали пищу, чтобы поддержать силы во время этого бегства. Дважды за первые два дня мы видели среди холмов дым — дым, который был слишком темным и покрывал слишком обширное пространство, чтобы исходить от охотничьего костра; и на третий день, когда мы уже свернули с большака и следовали за нашим проводником по коровьей тропе, рядом с которой трава была лучше, чем в заросшей кустарником долине, где проходила дорога, Овэйн втянул в себя воздух, как охотничий пес, и сказал:

— Что-то горит.

И вскоре, обогнув покрытый папоротником отрог горы, мы снова увидели дым; он поднимался из-за искривленных ветром зарослей терновника, горного можжевельника и рябины, бледный, словно от костра, который уже почти потух. Мы придержали лошадей — я помню внезапную тишину высокогорья, наступившую после того, как умолк мягкий перестук копыт по траве; канюка, кружащего в голубых небесных высях, и слабое журчание падающей воды; здесь, как и среди моих родных холмов в Арфоне, почти всегда где-нибудь рядом журчит вода. Я подозвал Бедуира и Гуалькмая, которые обычно держались неподалеку от меня, и мы вместе с нашим маленьким смуглым проводником и еще горсткой людей повернули лошадей к чаще терновника, оставив все войско под командованием Кея ждать нас на тропе.

За полосой кустов мы обнаружили одно из поселений Маленького Темного Народца — не то крупную ферму, не то небольшую деревню; точнее, мы нашли то, что оставили от него проходящие мимо саксы. Жалкая кучка наполовину зарывшихся в землю лачуг, папоротниковые кровли которых, все еще тлеющие, почернели и провалились, так что то, что некогда было человеческим жилищем, превратилось теперь в черные дымящиеся ямы, зияющие на склоне холма; даже кладки торфяных кирпичиков были бессмысленно и бесцельно подожжены; правда, они были уложены так плотно, что огонь не смог разгореться. По утоптанной земле были рассыпаны зерна ячменя (на укрытом от ветра склоне горы ниже деревни виднелось драное лоскутное одеяло маленьких, убогих полей). Среди дымящихся развалин валялся дохлый скот; маленькие коровы горной породы, которые и при жизни-то были тощими, словно умирали от голода. С их боков и плеч были срезаны полоски мяса; думаю, саксы сделали это, чтобы высосать из мяса кровь и теплые соки, а может быть, даже съесть его сырым. И посреди тошнотворного хаоса обуглившихся крыш и зарезанного скота лежали люди, для которых это место было домом, свалившиеся наземь в нелепых позах внезапной смерти: старики; пять или шесть смуглых, узких в кости воинов, похожих на нашего проводника; женщины и дети. У ног одного старика, чьи мозги были разбрызганы по окровавленным волосам, лежала мертвая овчарка; молодая женщина закрывала своим выгнувшимся телом ребенка, которого она прижимала к себе в последнем усилии защитить его. У обоих было перерезано горло.

Я вспомнил, что произошло несколько ночей назад между мной и едущим теперь рядом Бедуиром, и повернулся, чтобы взглянуть на него.

— Нет, Бедуир, я не люблю саксов.

Наш маленький смуглокожий проводник, который вначале казался более оцепеневшим, чем кто-либо из нас, пошевельнулся первым. Он начал переходить от одного тела к другому, потом остановился возле пожилого человека с янтарными шпильками в волосах и распоротым животом и, нагнувшись, вытащил у себя из-за пояса длинный тонкий нож.

Я быстро спросил:

— Айрак, что ты собираешься делать?

И он, уже держа острие ножа у неподвижной груди, посмотрел на меня с видом человека, который пытается простыми словами объяснить что-то ребенку.

— Я делаю то, что должно быть сделано. Я съем храбрость моего отца, чтобы она не пропала даром.

— Твоего отца? Так значит, это место…

— Это был мой дом и мой народ, — ответил он и глубоко и бережно взрезал грудь над сердцем.

Я отвел взгляд. Во рту у меня было сухо, желудок сводила судорога. Я услышал, как Айрак негромко, ласково сказал:

— Оно теплое… оно все еще немного теплое; это хорошо, отец мой.

И увидел, как темная тень скользнула в вереск, держа что-то в ладонях.

В течение одного долгого мгновения никто не шевелился.

Потом один из Товарищей воскликнул:

— Мой Бог! Вот маленький дикарь!

А другой быстро сделал пальцами знак Рогов, чтобы отвести зло, потому что неразумно говорить так о Темном Народце в том месте, где он живет. Я обернулся к своему оруженосцу и приказал ему съездить за подмогой. Он был белым с прозеленью; торопливо выполняя мой приказ, он внезапно скорчился, и его вырвало; потом он поскакал дальше.

К тому времени, как он вернулся вместе с остальными, мы уже начали сваливать бедные изувеченные тела в затянутые дымом ямы, которые были их домами. Я своими руками положил овчарку у ног ее старого хозяина, в память о Кабале, — я хотел бы, чтобы в подобном случае его положили у моих ног. Мы забросали их сверху всем, что валялось на земле или легко отрывалось: остатками обугленных балок, полусгоревшим папоротником с крыш, даже торфяными кирпичами из кладки — всем, что могло послужить для защиты от волков и поедающих падаль горных зайцев. Отца Айрака мы оставили напоследок, и он все еще не был похоронен, когда маленький охотник вернулся и спокойно, без лишней суеты принялся за работу вместе с нами. Некоторые из Товарищей отшатывались от него с каким-то суеверным ужасом, и то тут, то там люди повторяли знак Рогов. Но он только сделал то, что требовал обычай его народа, и это было сделано с любовью. Когда последнее тело было засыпано, он слюной и пеплом нарисовал себе на лбу и на щеках траурные полосы и до крови расцарапал кинжалом грудь и руки, а потом повернулся к нам с глубокой, спокойной гордостью, словно хозяин на пороге своего дома.

— Сердце подсказывает мне, что саксонские Волки мало что оставили после себя, но все, что еще сохранилось здесь, — ваше, и вы здесь — дорогие гости.

Но вообще-то те из Товарищей, у кого желудок был покрепче, уже начали рыскать среди развалин в поисках того, что не заметили саксы. В обычных условиях, думаю, не многие из нас отважились бы шарить по деревне Маленького Темного Народца; но саксы словно выставили все, что в ней было, напоказ небу и ветру, не оставив позади себя ничего, кроме жалких обломков человеческой жизни; и, может быть, те, кто рылся в тот день в руинах Айраковой деревни, на всю оставшуюся жизнь избавились от наиболее острых уколов того страха, что люди света всегда чувствуют перед людьми тьмы.

Немногочисленные пивные кувшины были пусты, а в зерновых ямах не сохранилось и того малого количества ячменя, которое еще должно было оставаться в них в это время года, — во всех, кроме одной, которую они, верно, проглядели в своей отчаянной спешке. Зерно в ней было жалким — высохшим и сморщенным, но все же лучше, чем ничего. Мы насыпали его в кожаные мешки и погрузили их на вьючных пони; мужчины и женщины, вырастившие и собравшие это зерно, не будут голодать из-за его отсутствия, а нам оно должно было помочь отомстить за них. Мы срезали себе еще немного мяса с коровьих туш, на которые, по мере того как редел дым, уже начинали слетаться мухи. После этого нам больше нечего было здесь делать. Сам я сорвал три — по обычаю — ветки боярышника, положил их на то место, где раньше были ворота, и стряхнул на них соль и несколько капель вина, которое мы возили с собой для промывания ран.

Потом мы поехали прочь — кто в глубоком молчании, кто с руганью и проклятиями, кто с грубым смехом, — оставив деревню в мареве все еще слабо поднимающегося дыма. Наш проводник, на руках и груди которого до сих пор кровоточили траурные надрезы, ехал рядом со мной на своем косматом пони; и на ходу пел тихую, темную, заунывную песню без слов, которая звучала так, словно она блуждала, подобно бездомному ветру, еще до того, как холмы впервые поднялись к звездам, и от которой у меня на затылке шевелились волосы.

На следующий день мы впервые увидели в просвете между двумя рыжевато-коричневыми грудями холмов широкие голубые равнины, тянущиеся к Эбуракуму. И вот так мы наконец выбрались из горного района, этой крыши Британии, и снова оказались в низинах. К этому времени наше продвижение начало замедляться. Мы знали это и не щадили ни себя, ни лошадей. Если бы мы смогли вклиниться между Эбуракумом и остатком саксонского войска — да даже хотя бы напасть на них до того, как они успеют завершить подготовку к обороне, это означало бы одну жестокую, кровавую схватку и потом конец; но стоило им благополучно укрыться за стенами, и за этим обязательно последовала бы вся растянутая, выматывающая душу рутина осады; а сейчас, когда на севере уже тлел огонь, готовый полыхнуть в любой момент, мы не могли, видит Бог, не могли тратить время на осаду.

Но когда мы покинули высокогорья и спустились в лесистые долины, зеленеющие под сенью серовато-рыжих горных кряжей, началось нечто, что подействовало на нас, как глоток ржаной браги на выбившегося из сил человека. Словно бы ниоткуда из потаенных деревень и темных лесов долины к Алому Дракону начали собираться люди. Бриганты всегда были необузданным и гордым народом; они так и не переняли полностью римские обычаи, но, похоже, саксонское ярмо было еще более невыносимым; и по мере того как слух о нашем продвижении разносился сквозь вереск, они шли к нам: один или два зажиточных землевладельца, чьи фермы до сих пор избежали нашествия Морских Волков, каждый с римским оружием в хорошем состоянии и с небольшим отрядом домочадцев и работников с фермы; беглые рабы со шрамами от цепей; все еще свободные воины с раскрашенными боевыми щитами, с которыми их племя выступало в давние дни против легионов. Они присоединялись к нам на марше и вставали в наш строй, размашисто шагая среди пехотинцев или поспешая за нами верхом на своих маленьких горячих пони; на коротких ночных стоянках они подходили к нашему костру, гордые, как туры, с глазами, уже горящими огнем битвы, и говорили просто и прямо, как говорят люди в глухих местах:

— Милорд Артос, я Гуэрн, или Талор, или Гунофариний, сын Ратмайла. Я буду с тобой в этом деле.

К вечеру предпоследнего дня марша мы наткнулись на маленькую сожженную ферму, где под обуглившейся крышей и серым пеплом все еще теплился тусклый огонь и повсюду были видны следы побывавшей здесь большой компании. Айрак обежал все кругом, по-собачьи внюхиваясь в каждую вещь, а потом вернулся ко мне, вытирая руки о килт из волчьей шкуры.

— Они прошли мимо этой фермы меньше чем полдня назад. Здесь они снова собрались в единое войско. Пусть милорд Медведь поторопится.

Я подозвал к себе Бедуира и Кея и сказал им:

— Мы будем идти со всей возможной скоростью, пока не сядет солнце; с наступлением темноты сделаем часовой привал, чтобы поесть, напоить лошадей и дать им покататься по траве. А потом будем идти всю ночь, а пехота пусть догоняет нас, как сможет. Последний этап гонки начинает оживляться, мои герои!

И вот так, не считая этого одного привала, мы без остановки неслись сквозь тьму, бросая усталых лошадей вперед через волнистую равнину и снова выезжая на мощеную щебнем дорогу; и к полудню следующего дня, уже почти в виду Эбуракума, нагнали арьергард саксонского войска.

Глава одиннадцатая. Сын ведьмы

То была беспорядочная схватка при отступлении; схватка, в которой ряды сражающихся раскалывались, сливались снова, рассыпáлись десятками мелких отдельных стычек по зеленым равнинам, среди зарослей ив и орешника, и вновь собирались вместе, все время оттягиваясь назад, к серым стенам Эбуракума, которые теперь приблизились настолько, что я уже мог их разглядеть. Медленно, очень медленно надворотные башни вырастали и нависали над нами все более грузной массой, а тени сражающихся людей и белых курчавых кустов боярышника становились все длиннее. Я почти до самого последнего мгновения надеялся втиснуться между саксами и их цитаделью и отбросить их назад; но я понятия не имел, сколько Морских Волков оставалось в гарнизоне старой крепости легионеров, а мои люди и лошади были настолько измучены, что я не осмелился теперь подвергать их такой опасности. Вместо этого я пошел на другой риск: мы рванулись вперед, прижимаясь к саксам так близко, чтобы они не успели закрыть перед нами ворота. Мы гнали их, как собаки гонят овечье стадо, — не то чтобы эти люди были очень похожи на овец; они были доблестными бойцами и отступали перед нашим натиском размеренно и без всяких признаков беспорядочного бегства. И впрямь, сейчас они держались более твердо, чем когда бы то ни было с тех пор, как их строй дрогнул на дороге, ведущей в Дэву, — щит у плеча и разящий меч, и ни единого взгляда на своих убитых, остающихся лежать на всем пути отступления.

Когда они достигли ворот, их оставалось всего две или три сотни, и мы наседали на них так плотно, что торжествующие передние ряды Товарищей уже смешивались с дружинниками Окты, а Алый Дракон Британии и белые бунчуки саксов летели по ветру почти как единое целое. Я уже слышал за воплями своих парней, как под копытами Ариана глухо гудят бревна моста; видел за воротами людей: женщин, стариков, мальчиков; и рядом с ними воинов гарнизона, готовых втащить своих соплеменников внутрь и удержать ворота — и закрыть их перед нашим носом, когда последний сакс окажется в крепости. И если бы им удалось осуществить свой план, это означало бы гибель нашего авангарда, который тоже оказался бы внутри, отрезанный от всякой помощи со стороны британских отрядов.

Я сам принял решение вступить в эту ужасную игру, но теперь, увидев черные челюсти ворот и кишащих вокруг них вражеских воинов, я на мгновение почувствовал тоскливую беспомощность охотника, который видит, как его собаки срываются вниз с обрыва. Слишком поздно отступать теперь, слишком поздно сделать что бы то ни было, кроме как сжать зубы и нестись вперед, сметая саксов с пути и удерживая ворота открытыми силой своего натиска…

Я испустил боевой клич: «Ир Виддфа! Ир Виддфа!» и пониже пригнулся в седле, снова и снова ударяя каблуком в потный конский бок, бросая Ариана вперед между неприятельских копий.

— Держитесь ближе! Бога ради, держитесь ближе! Не дайте им закрыть ворота!

Рядом со мной Проспер трубил атаку, и Товарищи у меня за спиной устремлялись вперед. Но защитники крепости уже подскочили на помощь своим шатающимся соплеменникам; другие с воплем повисли на тяжелых, обшитых листами бронзы бревенчатых створках ворот…

На нас упала тень подворотной арки. Брошенное кем-то копье вонзилось в грудь Айракова пони, и бедное животное, не переставая отчаянно визжать, кубарем покатилось на землю; сам Айрак едва успел с него соскочить. Мчащаяся сзади лошадь, испуганно всхрапывая, шарахнулась в сторону, и на какое-то мгновение весь наш передний край был остановлен и охвачен смятением. Остановка длилась всего один кратчайший вздох, один бешеный удар сердца, но этого было бы достаточно… А потом в этот последний черный миг нашей атаки, когда все казалось уже потерянным, произошло чудо — так быстро, что в момент своего начала оно уже разливалось могучим свирепым потоком. Среди защитников крепости воцарился внезапный ревущий хаос; сзади, с боков выскакивали странные, безумные фигуры, спрыгивая словно бы ниоткуда в самую гущу тех, кто пытался закрыть ворота; не только мужчины, но и женщины, изможденные и одичавшие, в развевающихся лохмотьях, с невольничьими ошейниками на шее, с жердями, ножами, мясницкими топорами в руках; они бросались на створки ворот, удерживая их открытыми. Сама преисподняя разверзлась и клубилась теперь вокруг меня в темной пещере подворотной арки. Крики и визг усилились, сливаясь в один непроницаемый водоворот звука, тут же затянутый и поглощенный могучим, хриплым, ликующим воплем, который мог бы быть радостным воем проклятых душ. И снова я услышал свой собственный голос, который выкрикивал боевой клич: «Ир Виддфа! Ир Виддфа!», подхваченный у меня за спиной раскатистым ревом, и, словно на гребне мощной волны этого торжествующего крика, мы врезались в доблестный арьергард саксов, топча их копытами, сметая их с дороги, как внезапно разлившаяся река сметает все на своем пути; а за нашими спинами все еще напрягались и подрагивали крепкие створки ворот. Айрак, словно пес, бежал у моего стремени. Мы пробились сквозь темный тоннель подворотной арки, где нас оглушил гулкий грохот копыт наших лошадей под крестовыми сводами; сквозь качающуюся, воющую, обезумевшую толпу, люди в которой сражались теперь уже не с нами, а друг с другом; и за спинами сопротивляющегося саксонского арьергарда нашему взору открылась безжизненная, прямая главная улица Эбуракума.

И в этот момент я даже сквозь одуряющий рев битвы услышал высокий, волчий, леденящий кровь в жилах вой — боевой клич Темного Народца; и Айрак метнулся вперед, устремляясь со своим кинжалом в клокочущую массу воинов. Он не мог и думать о том, чтобы пробиться сквозь них, он снова следовал обычаям своего племени, которое верит, что победу можно купить сознательной и добровольной жертвой. И с этой верой он бросился на неприятельские копья. Поистине, этот маленький человечек съел храбрость своего отца — или, может быть, у него было достаточно своей собственной.

— Давайте, ребята! — закричал я. — Ко мне! Следуйте за Айраком! Следуйте за мной к цели!

И охотничий рог подхватил этот клич. Прямо перед собой я увидел среди немногих оставшихся в живых дружинников исполинскую фигуру Окты Хенгестона; его золотистые волосы слиплись от крови, вытекшей из раны на голове, и кровь же, словно ржавчина, покрывала бурыми пятнами кольчугу на его плечах и груди. Щит он потерял или отшвырнул прочь. Я бросил Ариана на него, а он с пронзительным, вызывающим криком прыгнул мне навстречу; и когда он взмахнул мечом, я на какой-то миг увидел его глаза, словно горящие серо-зеленым пламенем. Острие моего меча ударило его в изгиб сильного горла над золотой гривной. Кровь брызнула струей, и я увидел, как его глаза расширились, словно от изумления; а потом он, не издав ни звука, рухнул навзничь среди своих дружинников.

После этого мужество оставило саксов, и они начали отступать быстрее.

Кто-то поджег кровлю на одной из саксонских хибарок, и огонь быстро распространился, подгоняемый свежим вечерним ветром, который переносил клочки пылающей соломы с одной крыши на другую; над широкой улицей, сузившейся теперь почти наполовину из-за заваливших ее куч мусора, начал собираться дым; высокая белая базилика, стоящая, как утес, над похожим на воронье гнездо скоплением варварских лачуг, потемнела, затянутая его ползучими клубами, и его едкий запах перехватывал нам горло. Рядом со мной, прямо среди лошадей нашего отряда, бежали люди с самым невероятным оружием в руках и с невольничьими ошейниками на шее… А потом Морские Волки дрогнули и покатились назад, и битва закончилась, и началась охота.

Позже, когда пожар был уже наполовину потушен, я сидел в центре форума на бортике богато украшенной чаши фонтана, на руке у меня висел повод Ариановой уздечки, и я ждал, пока старый жеребец утолит жажду; тем временем конница, пехота и воины в боевой раскраске рыскали по всему Эбуракуму в поисках бежавших саксов, а Кей с небольшим отрядом легкой конницы летел следом за другими беглецами в сторону побережья; и вокруг меня кипел ревущий поток победы. Рядом со мной стоял рослый человек. Я видел его в первых рядах неистовой толпы, напавшей на ворота; он был светловолос, точно какой-нибудь сакс, но его шею охватывал серый железный невольничий ошейник, а в руках у него был обнаженный меч, который он заботливо чистил пучком травы, вырванным у основания фонтана.

— Кем бы ты ни был, друг, я должен поблагодарить тебя.

Мой собственный голос, тяжело и хрипло прозвучавший в моих ушах, заставил меня очнуться.

— Что до того, кто я такой, так я — кузнец Джейсон; и вот потому-то у меня в руках это, а не выдернутая из плетня жердь или мясницкий нож. А тот парень, — он указал клинком на другого человека, который шел мимо, пошатываясь под тяжестью большого кувшина с вином, — был учетчиком зерна в городском хранилище; а это Сильвианий, у которого была собственная земля и целая комната книг для чтения… а вот это Хелен, наша золотая Хелен.

Посмотрев в ту сторону, куда он указывал, я распознал женщину, которую тоже видел в самой гуще сражения.

— Морские Волки обращались с ней, как с обыкновенной шлюхой, и ей это не очень-то нравилось, ведь она в течение десяти и более лет была хозяйкой собственного дома с девушками. Теперь-то, как видишь, почти все мы — невольники, — он коснулся рукой обруча у себя на шее. — Прекрасная свита для графа Британского, не так ли?

— Прекрасная свита, — согласился я. — Что касается невольничьих ошейников, то, без сомнения, ты сможешь с ними разделаться, кузнец Джейсон, и мои оружейники тебе помогут. Если бы не ты и твое войско, то большая часть наших отрядов, по всей вероятности, выла бы сегодня под воротами Эбуракума, а мы с моим авангардом лежали бы, изрубленные в кровавые ошметки, в уличных канавах, — я взглянул на него. Он явно был вождем этого отряда оборванцев. — Как тебе это удалось?

Он пожал могучими плечами.

— У нас были планы — два или три, чтобы действовать по ним в зависимости от того, какой из них покажется нам лучшим в данный момент; составлять их было одно удовольствие. Нам стало легче сходиться вместе после того, как столько наших хозяев отправилось на военную тропу; и легче было убежать, когда этот данный момент пришел. Сначала мы собирались просто вырваться на свободу, но потом, когда до нас дошли слухи об их поражении и о смерти Хенгеста, мы догадались, что должно произойти, и подумали, что сначала маленько обождем, а уж потом вырвемся на свободу и тогдаприсоединимся к тебе или протянем тебе дружескую руку изнутри — как придется.

— Думаю, это был твой план.

Смелость такого решения хорошо сочеталась с его твердо сжатым ртом.

— Мой и Хелен, — он снова указал подбородком на женщину в ярких лохмотьях и стеклянных браслетах, которая повернулась на ходу, чтобы стрельнуть подведенными глазами в сторону ближайшего из Товарищей. — Хелен — сокровище, а не девушка. Она стоит десятерых таких, как мы, и ей не очень-то нравится, когда ее перебрасывают от одного похотливого кабана к другому без всяких там «разрешите-извините», и это после того, как она столько времени была полноправной хозяйкой борделя, — он хохотнул; его смешок был теплым веселым рокотом глубоко под золотистым пушком у него на груди. — Это ей пришло в голову караулить твое появление, посылая то одну, то другую девушку отнести наверх какую-нибудь еду и кувшин с пивом да полюбезничать с часовыми на стенах. И когда поднялся крик, и девушка, что была в тот момент наверху, слетела вниз, вереща, что ты уже наступаешь Морским Волкам на пятки, мы поняли, что настал момент приводить наши планы в действие. К этому времени мы по большей части лежали затаившись в кустах в старом монастырском саду, а кое-кто из нас тайком поднялся на вал и расправился со стоящими там дозорными…, — он сделал легкое, жуткое колющее движение большими пальцами. — Это достаточно легко, если тебе удается подобраться к своей жертве так близко, чтобы ударить ее в затылок прежде, чем она тебя услышит. Их было не очень много, но их оружие добавило кое-что к нашим запасам. К этому времени первые из Морских Волков уже добежали до моста, а остальное ты знаешь.

— Остальное я знаю.

— Если вдуматься, достаточно просто.

— Если вдуматься, — отозвался я, и мы обменялись удовлетворенным взглядом.

Все это время по городу — то ближе, то дальше — шла охота, и ветер то и дело доносил до нас вонь потухшего пожара. По заросшей травой брусчатке прозвучали торопливые шаги, и когда я обернулся, со мной рядом остановился Флавиан.

— Оиску удалось уйти, сир, — доложил он. Он был черным от дыма и не очень твердо держался на ногах, но сумел отдать старое гордое приветствие легионеров с необычайной четкостью. — Мы вывернули наизнанку весь город, но о нем нет ни слуху, ни духу.

Я устало пожал плечами.

— А-а, ладно; мне хотелось бы довести охоту до конца и прикончить весь выводок, но думаю, что два поколения из трех — это не так уж и мало. Если ему удастся вернуться к кантиям, то разделываться с ним придется Амброзию — или нам как-нибудь в другой раз… Тут ничего не поделаешь, Малек.

— Да, сир, — отозвался Флавиан, а потом быстро добавил: — Сир, тут еще кое-что. В одном из домов там, у восточных ворот, мы нашли мальчишку. Мы думаем, что он принадлежит к их знати.

— Тогда почему бы они бросили его здесь? Он ранен?

— Нет, сир, он…

— Так что же? Приведи его сюда.

Какое-то мгновение он упрямо молчал, а потом сказал:

— Я думаю, может быть… Я думаю, тебе следовало бы пойти самому, сир.

Я бросил на него удивленный и вопрошающий взгляд и поднялся на ноги.

— Хорошо, я пойду, — я ненадолго положил руку на плечо рослого кузнеца. — Попозже я хотел бы поговорить со всем твоим отрядом. А пока доставь своих раненых к моему лекарю Гуалькмаю; любой из моих людей скажет тебе, где его найти.

Я подозвал к себе одного из проходящих мимо Товарищей и передал ему Ариана, в последний раз похлопав жеребца по влажной, поникшей шее; потом повернулся к арке форума и вместе с пристроившимся сзади Флавианом вышел на главную улицу.

— Говоришь, у восточных ворот?

— На узкой улочке совсем рядом с ними.

Мы пошли дальше в молчании. Улица, на которой среди облупившихся стен римского города теснились дымящиеся хибарки саксов, казалась странно пустой — потому что охота переместилась в дальний конец города и обнаружила зернохранилище — то есть, на ней не было живых. Тел, распластавшихся темными пятнами в сиянии гневного заката, там было достаточно. Один раз мимо нас прошла группа плачущих женщин и детей, которых мои люди гнали в сторону старой крепости, где их было легче держать под стражей, чем в городе; но их было немного — даже их. Довольно большому числу, думаю, удалось бежать, и они, должно быть, направлялись к побережью; что касается остальных, то этим пламенным золотистым вечером в Эбуракуме было что-то вроде побоища. Что ж, это могло научить прибрежные поселения бояться Бога, а заодно и Артоса Медведя…

Мы подошли к узкой улочке у самых восточных ворот, свернули в нее, и тут же свирепые лучи заката исчезли, словно отрезанные ножом, и на нас нахлынули холодные воды сумерек. Где-то в середине улицы в открытом дверном проеме виднелся проблеск шафранного света, уже расплывающегося поперек дороги неярким желтым пятном. У двери стояло несколько Товарищей; они расступились в молчании неимоверно усталых людей, чтобы дать мне дорогу. Кто-то принес факел, зажженный, думаю, от тлеющей крыши или чьего-то брошенного очага; и в его свете я увидел, что пол у меня под ногами, хоть и белый от птичьего помета, падающего из прилепившихся под дырявой крышей ласточкиных гнезд, выложен тонкой мозаикой, а на оштукатуренных, вонючих стенах проступают не только пятна сырости, но и следы краски. Сбоку от меня была другая открытая дверь, и рядом с ней стоял один из Воинов Голубого Щита. Я взглянул на Флавиана, потом повернулся и прошел туда; человек с факелом последовал за мной.

Комната была довольно маленькой, но все равно самодельный факел оставлял стены в тени, и когда тот, кто держал его, поднял руку, весь свет сосредоточился на двух фигурах в центре. На низкой кровати с соломенным тюфяком лежала женщина; женщина, скрытая длинными прямыми складками пунцового платья, с мерцающим на голове золотым королевским венцом. А рядом, согнувшись, сидел мальчик лет четырнадцати, и одна его рука окружала защитным кольцом ее тело. На один кратчайший миг — один удар крыла — эта сцена застыла в сердце тишины, как пчела внутри слезы янтаря. Потом, когда я вошел, мальчишка вскочил на ноги, словно дикий звереныш, и рывком повернулся ко мне. Но женщина не шевельнулась, не дрогнула под прямыми складками пунцового платья, которые сбегали, ровные, как желобки на колонне, от белой шеи до неподвижных ступней.

— Не прикасайтесь к ней! — процедил он сквозь зубы. Я редко видел, чтобы кто-нибудь делал это по-настоящему, но у мальчишки это получилось. У него были белые, крепкие зубы, и мне показалось, что я смотрю на красивое, полное сил дикое животное, которое в любой момент может вцепиться мне в горло.

— Не смей к ней прикасаться!

И в тот момент я даже не осознал, что он говорит на — в некотором роде — британском языке.

Я медленно двинулся вперед, держа ладони открытыми и опущенными вдоль бедер.

— Я не прикоснусь к ней.

Я стоял, глядя на женщину, слыша далекий шум города и гудение голосов за дверью; слыша быстрое, прерывистое дыхание стоящего рядом со мной мальчишки; и в глубине, более могущественную, чем все остальное, — тишину этой комнаты. Знатная дама, мертвая и убранная для погребального костра, в своем самом роскошном платье и с золотым венцом своего достоинства на голове. Дама, судя по ее виду, из королевской семьи своего народа; и необыкновенно красивая женщина. Она не была молода. Это нелегко — определять года умерших, потому что иной раз на лицо возвращается юность, иной раз приходит старость; но свет факела сиял на рассыпанных по подушке волосах спелыми переливами пшеничного поля в низких лучах закатного солнца — хотя там были и серые нити, в этом сиянии; и ни изможденность, оставленная долгой лихорадкой, ни первые, едва заметные пятна смерти под глазами и у крыльев выгнутых ноздрей не могли омрачить красоту ее лица или смягчить его полную безжалостность. Ее глаза были подобающим образом закрыты, но пока я смотрел на нее, во мне росло убеждение, что, открытые, они были бы такими же зеленовато-серыми, как другие глаза, что я видел недавно. Я никогда не встречал ее раньше, в этом я был так же уверен, как и тогда, с Игерной. Но я был рад, что эти глаза закрыты; мне было бы неприятно увидеть их: в них могло быть слишком много власти — и власти недоброй. Внезапно и без каких бы то ни было видимых причин я вспомнил, как старый Аквила описывал мне леди Роуэн, которую он однажды, в свою бытность пленником, видел при дворе ее отца. «Ведьма, золотая ведьма в пунцовом платье». Леди Роуэн, дочь графа Хенгеста, которая так приворожила Вортигерна Рыжего Лиса, что ради нее он бросил жену, — а затем использовала свою власть над ним против него и в интересах своего отца. Леди Роуэн, которая, когда для Вортигерна наступили дни изгнания и позора, предала его и вернулась к своему народу, — но, как говорили, не раньше, чем зачала от него сына.

Я повернулся и взглянул на мальчика, который стоял, широко расставив ноги и по-прежнему, насколько возможно, заслоняя ее от меня своим телом, и обнаружил, что смотрю в глаза, серо-зеленые, как мелководье в пасмурный день, — глаза Хенгеста, хотя они были выбиты и залиты кровью в последний раз, когда я их видел; глаза Окты, сверкающие на меня из-под белого бунчука всего лишь этим вечером, за мгновение до того, как я нанес удар. Но волосы мальчика были темнее, чем у них, темнее, чем у его матери; они были огненно-рыжими, как лисья шкура.

Так что я знал ответ на свой вопрос уже тогда, когда его задавал.

— Кто ты?

— Я — Сердик, сын Вортигерна, короля Британии. А леди Роуэн, моя мать, была дочерью графа Хенгеста из народа ютов.

Он говорил ровным тоном, тоном мальчика, который отчаянно боится, что его голос может сорваться.

— И что же ты здесь делаешь, Сердик, сын Вортигерна?

— Я сижу со своей матерью.

— Тебе придется придумать более правдоподобную историю. Оиску благополучно удалось уйти; и неужели ты хочешь, чтобы я поверил, что люди из твоего собственного племени, племени твоей матери, оставили бы тебя здесь во власти Артоса Медведя?

Он был мужественным пареньком; я видел, что он отчаянно боится меня, но взгляд странных серо-зеленых глаз ни разу не поколебался, а голова над узкой золотой гривной, окружавшей его шею, была откинута назад.

— Не оставили бы, если бы знали. В такой суматохе, какая тут была, очень легко ускользнуть в сторону. Они будут думать, что я убит, не более того.

— Твоя мать мертва, — заметил я после некоторого молчания. — Ты ведь знаешь это, не так ли?

— Она умерла вчера. Я видел, как ее готовили к костру.

Его голос был тверже, чем когда бы то ни было.

— Тогда чего ты думал добиться, оставаясь здесь?

На этот раз ответ был, как прыжок выпустившего когти дикого зверя, каким он казался мне вначале.

— Я надеялся, что смогу охранять ее еще хоть какое-то время. Я надеялся, что смогу убить по меньшей мере одного из вас и, может быть, поджечь дом, прежде чем вам удастся добраться до нее с вашими мерзкими обычаями; но вы действовали слишком быстро для меня, — его рука дернулась к поясу, где должна была быть рукоять его кинжала, а потом упала снова. — Ты, что, думаешь, я не знаю, как отвратительно вы, христиане, поступаете с телами умерших? Думаешь, я не знаю о плоти и чаше крови и о том, как вы вкушаете вашего Бога?

И едва успев договорить, он вдруг набросился на меня, словно хотел разорвать мне горло.

Я перехватил его и удержал, придавливая его к себе и прижимая ему руки к бокам; слыша за спиной возбужденные голоса и быстрый топот шагов.

— Уйдите, черт бы вас побрал! — бросил я голосам и шагам. Я прижимал мальчишку к себе так сильно, как только осмеливался. Я боялся бить его. Я всегда боялся бить людей; удар мог причинить слишком много вреда. Он сопротивлялся у меня в руках, как дикая кошка. Один раз ему удалось нагнуть голову, и он впился зубами мне в руку и не разжимал их; но его сопротивление становилось все слабее, потому что ему нечем было дышать. Я почувствовал, как его молодая грудь сражается за воздух, выпячиваясь и упираясь мне в ребра, и еще сильнее прижал его к себе.

— Прекрати это, ты, юный болван! Прекрати, или мне придется сделать тебе больно.

Но мои слова не дошли до его сознания.

А потом он внезапно обмяк у меня в руках, почти теряя сознание; я медленно ослабил хватку, позволяя ему втянуть воздух в легкие, и когда он смог снова держаться на ногах, отстранил его на длину вытянутой руки. Теперь он стоял достаточно спокойно, переводя дыхание глубокими, тяжелыми всхлипами, но я подозревал, что мне достаточно будет полностью разжать руки, и в следующее мгновение он снова вцепится мне в горло. И вдруг, глядя в его угрюмое, каменное лицо, я понял, что мог бы любить этого мальчика, если бы он был моим сыном. Этого мальчика, а не того сына, которого, как я знал в сокровенных тайниках своей души, воспитывала для меня другая ведьма среди моих родных гор. Я думаю, что и впрямь в это единственное мгновение мы оба испытали друг к другу чувство, близкое к любви, — настолько странны, своенравны и ужасны пути человеческого сердца.

Это мгновение прошло.

— Кто сказал тебе это? — спросил я. — Насчет плоти и крови?

Он сделал один долгий судорожный вдох, и ему удалось совладать со своим срывающимся дыханием.

— Моя мать. Но все знают, что это правда.

— Послушай… послушай меня, Сердик, и поверь мне: это не правда в том смысле, в каком ты это понимаешь. Твоя мать… ошибалась.

— Я не верю тебе.

— Ты должен поверить. В любой религии есть таинства; ты, наверно, уже достаточно взрослый, чтобы быть посвященным в таинства своей. Когда мы, называющие себя христианами, вкушаем нашего Бога, мы едим хлеб и пьем вино; остальное — это таинство. Но перед таинством хлеб бывает просто хлебом, как всякий другой хлеб, а вино — просто вином, как всякое другое вино.

— Это легко сказать.

— Это правда. В наших руках с телом твоей матери ничего не случится.

— Это тоже легко сказать, — но мне показалось, что в его глазах появился проблеск неуверенности. — Как я могу узнать, что это правда?

— Я не могу дать тебе никаких доказательств, кроме моего слова. Если хочешь, я поклянусь.

Какое-то мгновение он молчал, потом спросил:

— На чем?

— На клинке и эфесе моего меча.

— Меча, который должен загнать меня и мой народ в море?

— Это не делает его менее священным для меня.

Одно долгое мгновение он молчал, глядя мне прямо в глаза. Потом я отпустил его, вытащил меч из ножен и дал клятву. В свете факелов в сердце огромного аметиста проснулась сияющая фиолетовая звезда.

— Это печать моего прадеда, Магнуса Максимуса, императора Британии, — пояснил я, покончив с клятвой, и вложил меч обратно в ножны; и Сердик проводил взглядом огромный камень, а потом снова поднял глаза на мое лицо; в них был какой-то странный вызов и что-то еще — странное дальнозоркое выражение, словно он смотрел на расстояние не в пространстве, а во времени. Но он не произнес ни слова.

— А теперь мне пора идти, — сказал я.

Он сглотнул — и внезапно перестал быть мужчиной и снова стал мальчиком.

— Идти? Так ты… не собираешься убивать меня?

Я уже некоторое время назад заметил, что Бедуир вошел в комнату и стоит за самой моей спиной.

Теперь знакомый голос очень спокойно произнес у меня над ухом:

— Собирается!

— Нет, — возразил я. — Я не убиваю мальчиков. Возвращайся, когда станешь мужчиной, и я убью тебя, если смогу; а если сможешь ты, то ты убьешь меня.

— Может быть, я и сделаю это — в один прекрасный день, — пообещал он.

Но в то время я почти не обратил внимания на эти слова. Я повернулся к стоящему поблизости Флавиану.

— Возьми еще пару людей и присмотри за тем, чтобы он благополучно прошел ворота и три полета стрелы по дороге к побережью, — я снова посмотрел на волчонка, стоящего рядом со своей мертвой матерью. — После этого ты будешь действовать на свой страх и риск. Если наткнешься на кого-нибудь из Голубых Щитов или, достигнув побережья, обнаружишь, что ладьи уже уплыли, то это будет конец. Я больше ничего не могу для тебя сделать. А теперь убирайся.

Он перевел взгляд с меня на неподвижное тело на кровати — один долгий взгляд на нее и снова на меня — потом молча повернулся и пошел к двери. Флавиан направился следом, и я услышал, как он говорит тем двоим снаружи: «Вран, Конан, я хочу, чтобы вы…», — и шаги нескольких пар ног, удаляющиеся по узкой улочке.

Мы с Бедуиром стояли лицом к лицу рядом с кроватью в освещенной факелами комнате.

— Клянусь Богом, мне бы хотелось, чтобы его нашел я, а не этот идиот Флавиан, — заявил Бедуир. — Я мог бы все устроить, не беспокоя графа Британского.

Он никогда не употреблял этот титул, кроме как в насмешку.

— Как?

— Убив его на месте, — просто ответил он.

— Во имя Христа, почему, Бедуир?

— Неужели ты не понимаешь, что он — сын Вортигерна? Он-то это понял, в отличие от тебя. Артос, ты чертов слепой дурак, ты, что же, забыл, что в Британии еще достаточно людей, считающих род Вортигерна подлинным Королевским домом, а твой — не более чем линией узурпаторов, берущей свое начало от римского генерала, который родился в Испании и забрал с собой весь цвет их молодых людей, чтобы погибнуть вместе с ними под Аквилеей? Это может не иметь особого значения сейчас, пока Амброзий все еще Верховный король, но когда ему придет время умереть…

Молчание упало между нами, как меч, и в течение одного долгого горького мгновения держало нас в своей власти. Потом я сказал:

— Наверно, я забыл кое-что из этого. Я думаю, я рад, Бедуир.

В возвратившемся молчании еще звучало эхо затихающих шагов, все слабее с каждым минувшим вдохом.

— Еще не поздно, — заметил Бедуир.

Я покачал головой.

— Судьба не позволяет людям распустить часть узора.

И когда я произносил эти слова, меня коснулось странное дурное предчувствие, ощущение не столько будущего зла, сколько судьбы, о которой я говорил; ощущение неумолимого порядка вещей. Что бы это ни было, оно промелькнуло так же быстро, как птица проносится через залитую солнцем прогалину, из тени и снова в тень. Я оглянулся вокруг.

— Нет, что сделано, то сделано. Лучше присмотри за этим сожжением. Пусть сюда принесут хворост и солому и обложат ими кровать. И вырубят в саду ближайшие кусты. Нам ни к чему, чтобы сегодня вечером по Эбуракуму снова распространился огонь.

— Огонь? Ты хочешь уничтожить весь дом? — Бедуир сказал то, что хотел сказать, и с этим делом было покончено. Так что теперь он переходил к следующему.

— Да. Огонь — это обычный способ среди ее народа; и в любом случае, здесь воняет, — но сердце подсказывало мне, что огонь к тому же очищает, а я все еще вспоминал слова Аквилы: «Золотая ведьма в пунцовом платье».

Когда я снова вышел на улицу, мои люди рубили и выкорчевывали переросшие кусты в маленьком городском саду, а сумерки сгустились в мягкую синюю темноту, полную голосов, торопящихся силуэтов и брызгающего пламени факелов. К тому времени, как я вернулся на форум, там горели огромные костры. Большая часть пехоты к этому времени уже вошла в город, и все войско толпилось поблизости от огня. Они привели с собой несколько коров, и в воздухе начинал чувствоваться запах жарящегося мяса. Потом моего носа коснулся другой, еле уловимый запах, сладкий и тяжелый от мускуса, и женщина Хелен, отделившись от темноты, проскользнула передо мной и остановилась, глядя на меня через плечо. Она позволила своим ярким лохмотьям, которые придерживала на худой груди, чуточку соскользнуть; ее глаза, посмеивающиеся под веками, на которых потеками расплылась малахитово-зеленая краска, были одновременно блестящими и несказанно усталыми; тело касалось моего, легко, с немым приглашением.

Я посмотрел на нее.

— Я так благодарен тебе, Хелен; сегодня я даже не могу найти слов, чтобы сказать, насколько я тебе благодарен.

— Есть и другие способы, кроме слов, милорд Артос; другие пути, которыми могут говорить друг с другом мужчина и женщина, — ее голос был мягким и грудным, как у голубки. — У меня в комнате есть немного вина.

— Не сегодня, милая. Я слишком устал.

В этот момент в круг света от ближайшего костра шагнул Кей, и я ткнул большим пальцем в его сторону.

— Видишь вон того, с рыжей бородой и браслетами? Если ты хочешь проявить любезность, пойди предложи ему своего вина.

Она посмотрела на меня без малейшей обиды, явно не чувствуя себя отвергнутой, — да я и действительно не имел в виду отвергать ее — только с легкой насмешкой под накрашенными зелеными веками.

— Но, возможно, он тоже слишком устал?

— Он никогда не бывает слишком усталым, — ответил я.

Глава двенадцатая. Тримонтиум

Мы задержались в Эбуракуме на несколько дней, чтобы дать отдохнуть людям и лошадям, а также чтобы починить и обновить оружие и боевое снаряжение и позаботиться о раненых. И почти сразу же жители города, которым после прихода Морских Волков удалось избежать огня и секир и бежать вглубь страны, начали потихоньку стекаться обратно из своих укрытий. С их помощью мы очистили улицы от распластанных трупов и сняли с мертвых всю амуницию, затребовав себе, как обычно, самое острое оружие и наиболее искусно сработанные кольчуги, чтобы заменить ими доспехи из вываренной кожи и рога и изъеденные временем римские чешуйчатые латы, которыми все еще приходилось довольствоваться некоторым из нас. В Эбуракуме, как и в Линдуме, хотели, чтобы мы остались, и, по правде говоря, здесь для этого было больше оснований, потому что коританские территории, когда мы уходили, были почти свободны от Морских Волков, в то время как здесь мы смогли очистить только сам город, а земли в сторону побережья все еще были в руках неприятеля. Но на севере разгоралось пламя, и я не мог оставаться в Эбуракуме так же, как не смог остаться в Линдуме.

Я созвал странно разнородный военный совет: в нем были один-два голодных магистрата, более поджарые, чем когда-либо за всю свою жизнь; горстка трясущихся седобородых старцев, которые выступили вперед в ответ на мой призыв к людям, которые в дни юности служили под Орлами; командиры людей Кинмарка и воинов-бригантов, присоединившихся к нам на марше; кузнец Джейсон — на горле которого краснел свежий след от невольничьего ошейника, — выступающий от имени своего доблестного сброда; мои лейтенанты Бедуир и Кей. Я собрал их всех вместе на форуме и сказал, что не смогу остаться, чтобы доделать начатую работу, в то время как пламя с севера распространяется на юг, чтобы в конце концов поглотить нас всех; но я дам им отряд обученных копейщиков, которые помогут им обучиться самим. Я оставил им их собственных людей, воинов Голубого Щита, — под солнцем не было более свирепых бойцов, в чем на собственном опыте убедились Орлы. Я оставил им их старых солдат, которые владели мудростью и хитростью воинского искусства, хотя дни ношения меча для них давно миновали (я увидел, как при этих словах воины Голубого Щита гордо, словно императоры, выпрямились и расправили плечи, а ветераны начали поглядывать на Голубых Щитов сверху вниз; и принялся увещевать их забыть все разногласия и стоять вместе). Я не помню сейчас, что говорил тогда, но я сделал все, что было в моих силах, чтобы укрепить их сердца и руки, пообещал вернуться и дал обет, что мы завершим эту работу вместе. Я знаю, что ворковал над ними, как нянька над ребенком, ругал их, как выслуживший свой срок центурион, в распоряжении которого имеются бранные слова, собранные с половины империи, и взывал к ним, как дева, взывающая к своему возлюбленному. Думаю, к концу у многих из нас на глаза навертывались слезы. Я знаю, что чувствовал себя как убийца. Но в глубине души я был уверен, что теперь, когда я вычистил волчье логово, они сумеют защитить себя сами — если только смогут стоять вместе! Боже милосердный, только бы они смогли стоять вместе! Только бы они выучили этот единственный урок, который, похоже, никак невозможно выучить британскому племени!

За два дня до того, как мы выступили в поход, от герцога Гидария из Линдума прискакал гонец с сообщением, что земли коритан все еще свободны от Морских Волков, но тем не менее, если я решу вернуться, мои старые квартиры все еще ждут меня. Я отдал приказ накормить гонца и устроить его на ночлег, а на следующий день отправил его обратно, наказав передать, что я благодарю герцога Гидария, но не изменил своих планов. Мне было некогда расцвечивать этот ответ вежливыми словами, потому что дел у меня было невпроворот — нужно было договориться, чтобы еще до конца осени из Эбуракума послали вслед за нами провиант и военное снаряжение (я уже сообщил в Дэву о нашей победе и предупредил Кинмарка, что позже нам потребуются подобные же поставки от него и с полей Мона); составить планы для устройства складов в Корстопитуме, городе, который раньше служил арсеналом для крепостей Стены; убедить епископа Эбуракума, который был в числе оставшихся в живых и вернувшихся горожан, что доход от неких фруктовых садов, принадлежащих церкви и, к счастью, не поврежденных саксами, лучше потратить на добротные стрелы, соль и седельную кожу, а не откладывать в виде золотых слитков во славу Господню. Его было не очень-то легко уговорить, поскольку он был не таким тихоней, как его собрат из Линдума. Но в конце концов он понял, что я прав.

А на следующий день мы вышли из Эбуракума через северные ворота и по дороге легионов направились к Стене.

В свое время Стена, должно быть, представляла собой великолепное зрелище — когда по ее валу взад-вперед расхаживали часовые, на башнях стояли когорты в бронзовых кольчугах, гребень был густо усеян статуями и алтарями богов, которым поклонялся легион; а между ней и сопровождающими ее, как ее собственная тень, дорогой и крепостным рвом пролегала одна гигантская цепь городов, один вытянутый город под многими названиями, преодолевающий весь четырехдневный переход от Сегедунума к Лугуваллиуму. Города были теперь такими же мертвыми, как и Стена, потому что угроза с севера была слишком близкой, набеги слишком частыми, чтобы они смогли выжить без защиты Орлов; и мы въехали в город-призрак, где давно провалились крыши и осыпались стены, и только крапива росла высокими рядами там, где некогда раскладывали свои товары торговцы да развлекались в свободные от службы часы вспомогательные отряды, где стояли семейные бараки, где дети и собаки возились на солнышке прямо под ногами марширующих когорт, винные лавки выплескивали в ночь хмельную от пива песню, а кузнецы и сандальщики, лошадиные барышники и потаскушки занимались своим ремеслом; но единственным, что двигалось в нем теперь, были заяц, прыгающий среди упавших надгробий забытых людей, и серая ворона, сидевшая у нас над головами на прогнивших остатках того, что было некогда одной из огромных катапульт, защищавших Стену, и улетевшая с карканьем и медленным, возмущенным хлопаньем крыльев, когда мы подъехали ближе.

Той ночью мы встали лагерем вокруг осыпающейся надвратной башни в том месте, где дорога из Корстопитума и лежащего за ним Эбуракума проходила сквозь Стену в низинную Каледонию, в старую затерянную провинцию Валентии. После ужина я созвал к себе всех капитанов, взял ветку и начал чертить карты в пепле у границы костра. Как часто я видел Амброзия за этим занятием накануне кампании. Я вычерчивал, не только для них, но и для себя, местность, которую никогда не видел; но я не напрасно провел те долгие зимние вечера, слушая купца Деглефа.

— Видите… сейчас мы сидим здесь, у Гуннских ворот; отсюда дорога идет… вот так, к северу и немного к западу, в Тримонтиум, три дневных перехода отсюда, — странно, как мы, никогда не знавшие легионов, до сих пор считали расстояние принятыми у них в былые времена переходами в двадцать миль. — Здесь она пересекает Твид… вот так, и идет дальше сквозь холмистые низины к границам Каледонского леса, выходя на равнину ниже Линии Нагорий, — Бедуир и остальные придвинулись ближе к свету костра, заглядывая мне через плечо. Я продолжал проводить в теплом пепле прямые и извилистые линии. — Теперь: от Лугуваллиума, где я кладу этот камешек, на север, к Кастра Кунетиум, идет вторая дорога, вот здесь, — пять переходов, из-за того, как она опускается, чтобы обогнуть болота и вересковые возвышенности. И тоже устремляется к Линии Нагорий, проходя при этом сквозь самое сердце земли пиктов, — я вернулся к Тримонтиуму, пытаясь в точности вспомнить, как купец описывал мне течение Твида. — Здесь долина Твида сужается, превращаясь в ущелье, и идет вот так. Не правда ли, легко увидеть стратегическую важность этого места: долина реки и дорога представляют собой основные пути из Каледонии на юг; а Внутреннее Королевство Пиктов прорезает Лес на северо-западе… Затем, если Деглеф говорил правду, здесь есть боковая дорога из Тримонтиума, которая идет вот так, вверх к истокам Твида, через высокогорный участок Леса к истокам Клуты и вниз, в долину, к Кастра Кунетиум… Ну что, вы как следует это усвоили? Тогда присмотрите за тем, чтобы это усвоили и все остальные, потому что мне думается, что эти три дороги и эти два форта в течение долгого времени будут узором нашей судьбы, — ведь от того, сумеем ли мы их удержать и их контролировать, зависит и то, сумеем ли мы удержать Каледонию.

Позже, закончив, я бросил ветку в костер, провел рукой по серому пеплу, стирая грубую карту, словно ее никогда и не было, и поднялся на ноги, чтобы пойти взглянуть на коновязи, что я всегда делал перед тем, как лечь спать.

На следующее утро Овэйн, взяв с собой пятьдесят собравшихся налегке бригантов, отправился на запад по приграничной дороге, ведущей в Лугуваллиум; их задачей было наблюдать за окружной дорогой — боковой на моей карте — и немедленно известить меня, если неприятель решит рискнуть (потому что тогда мы оказались бы в тылу у его фланга) и попытается прорваться в Британию с этой стороны.

А когда они скрылись из виду, мы с Бедуиром и авангардом проехали сквозь зияющие развалины Гуннских Ворот, над которыми все еще красовался атакующий вепрь — символ построившего их легиона, — на другую сторону Стены, где местность сразу стала более темной и более дикой, а далекие холмы — более угрюмыми, и даже посвистывающий в вереске ветер пел более унылую песню. Но это было глупо; просто наши сердца знали, что мы находимся по ту сторону границы, за чертой знакомых вещей.

Прошло, должно быть, почти два часа, прежде чем последние ряды арьергарда вышли из ворот, потому что мы двигались в строю, обычном для перехода по враждебной местности, — конный авангард вел разведку в нескольких милях перед пехотой и обозом, арьергард следовал в нескольких милях сзади, а легкая конница была рассыпана с обоих флангов на случай атаки с любой стороны. Я терпеть не мог двигаться в таком строю; это невыносимо удлиняло время дневного перехода или же сокращало покрываемое расстояние. Но поступить по-другому значило бы самим напрашиваться на неприятности, подобно заблудившимся ягнятам в стране волков.

Мы столкнулись с неприятностями довольно скоро, даже не напрашиваясь на них. Расстояние от Стены до Тримонтиума можно было преодолеть за три дневных перехода, но мы потратили на него больше трех недель. В этом краю не было случайных волнений, все уже давно перешагнуло за эту стадию. Но Гуиль, сын Кау, явно предупрежденный о нашем появлении, выслал нам навстречу легковооруженные отряды, чтобы задержать нас, пока он не закончит собирать войско и укреплять цитадель. А у воинов из его заградительных отрядов было то преимущество, что они знали местность, на которой сражались, в то время как мы были здесь чужаками. Нам приходилось почти каждый день вступать в мелкие стычки, во время которых неприятель появлялся неизвестно откуда и, даже разбитый, попросту растворялся на склоне холма, и лишь несколько — совсем немного — убитых оставалось лежать вперемешку с нашими. Нас атаковали у каждого темного ручья, у каждого слепого поворота дороги, в нас пускали стрелы из-за каждого куста утесника; целые отрезки дороги оказывались вывернутыми на нашем пути именно там, где земля была наиболее мягкой, так что нам приходилось тратить целые дни на то, чтобы перевести лошадей через участок длиной, может быть, в милю, на котором только белые шелковистые метелки болотной травы предупреждали о самых опасных местах; и почти всегда на нас при этом нападали, так что все время, хоть понемногу, но мы теряли людей и лошадей. Если бы дорога пролегала в долине или шла через лесистую местность, думаю, нам и впрямь пришлось бы туго; но она проходила по большей части по вересковым пустошам и во многих местах, там, где не было естественного возвышения, была слегка поднята над окружающей местностью проложившими ее строителями — за что я благословлял этих строителей, молясь за покой их давно отлетевших душ всем богам, которых я знал. Но не только люди, а, казалось, и сама земля была в сговоре с предателями и Морскими Волками; она дважды высылала нам навстречу густой белый туман, который — поскольку было бы несколько неразумно шагать вслепую по незнакомой и враждебной местности в тумане, способном укрыть целое войско на расстоянии длины копья от нас, — по несколько дней кряду держал нас пленниками в кругу укреплений вчерашнего лагеря, пока лошади под усиленной охраной паслись снаружи (мы еженощно окружали лагерь канавой, и каждый из нас втыкал копье острием вверх по другую ее сторону; это было самым точным воспроизведением старой «терновой изгороди» легионов, на которое были способны такие легковооруженные войска, как наши). В обоих случаях неприятель напал на линии коновязей, и несколько лошадей погибли, а у нескольких других были перерезаны сухожилия — людьми, которые поплатились за это собственной жизнью.

Когда мы вышли из Гуннских ворот, было самое начало лета, и мы насчитывали почти семьсот человек, включая погонщиков; но на равнинах уже зацветал первый вереск и мы потеряли что-то около одной пятой своих сил, когда нашему взору наконец открылся громадный форт из красного песчаника, приткнувшийся у подножия трехглавого Эйлдона: Тримонтиум, крепость Трех Холмов.

При приближении к форту я приказал войску подтянуться и выслал на разведку небольшой отряд легкой конницы. Они вернулись на взмыленных пони, когда мы как раз останавливались на полуденный привал, и их командир, задыхаясь и спотыкаясь на бегу, направился прямо ко мне.

— Милорд Артос, они опередили нас и захватили Тримонтиум. Саксы тоже там, потому что из-за стены выглядывает один из их проклятых бунчуков. И скотты, если судить по мельканию белых щитов на крепостных валах.

Я почти ожидал этого. Крепость Трех Холмов должна была быть для них хорошим местом сбора, как она была хорошей базой и ставкой для нас. Я подозвал к себе Бедуира, который присматривал за полуденной выдачей сухарей, и сообщил ему:

— Волчья стая опередила нас. Нам придется сражаться за Тримонтиум, если он нам нужен. Передай это остальным.

Но в действительности это известие уже распространялось в войске, словно огонь в вереске, как всегда бывает с подобными новостями. Посланный мной гонец помчался галопом назад, чтобы привести пехоту и арьергард, и когда они подошли, мы двинулись дальше, перестроившись в боевой порядок.

Но перед тем как выступить, товарищи, и я вместе с ними, нарвали веточек вереска с большими пурпурно-розовыми колокольчиками цветков и заткнули их за ремни шлемов и под наплечные пряжки, что уже стало у нас обычаем.

Сам форт был довольно долго скрыт от нас холмами, плавно вздымающимися на лежащей между ним и нами болотистой низине. Однако все это время перед нами стоял трехглавый Эйлдон, который, по мере того как проходили долгие мили, поднимался все выше и выше в меняющееся небо. День уже клонился к вечеру, когда мы с Бедуиром, оставив войско за последним гребнем, в одиночку выехали вперед, миновали заросли орешника и березовые рощицы, покрывавшие холмы на протяжении последнего дневного перехода, и увидели всего в пяти или шести полетах стрелы поджарую красную громаду грозного старого форта. Разведчики говорили правду. Из-за крепостных валов высовывались многочисленные головы; у ворот, куда торопливо заводили вьючных пони и вслед за этим строили баррикады, клубился темный человеческий рой; а начинающий подниматься ветер отдувал в сторону дым множества костров, на которых готовилась пища.

— Хотел бы я, чтобы Бог дал мне какой-нибудь способ узнать их численность, — сказал я Бедуиру, выехавшему вместе со мной на опушку леса. — Форт был построен в расчете на то, что двойная когорта, тысяча человек, будет удерживать его несколько месяцев кряду; на короткое время он может вместить и в три-четыре раза большее войско.

— Пока у них не кончится вода, — заметил Бедуир.

Я искоса взглянул на него.

— Ты думаешь, они собираются выдерживать здесь осаду?

— Я ничего не думаю — пока — но я был готов к тому, что увижу их выстроившимися вон на той открытой площадке, чтобы оказать нам теплый прием. Они были загодя предупреждены о нашем появлении, и уж кто-кто, а саксы не особенно любят сражаться за стенами.

Я промолчал. Я тоже скорее подумал бы, что увижу их выстроившимися для боя. Конечно, это могла быть и осада. Если у них было достаточно провианта, они могли рассчитывать на то, что мы, находясь в чужой и враждебной стране, истощим наши запасы раньше, чем они свои. Но оставалась еще вода; за те годы, что форт пробыл в заброшенном состоянии, колодцы, вероятно, осыпались, и в любом случае, поскольку количество людей в крепости было гораздо бо́льшим, чем то, на которое она была рассчитана, а вьючных животных тоже надо было поить, воды должно было хватить ненадолго. Они могли, конечно, попросту ждать утра, считая, что мы не станем ничего предпринимать в такое позднее время суток. Или же планировали сами напасть на нас ночью, когда мы будем убаюканы кажущейся безопасностью. Как бы мне хотелось знать это! Но пока я на некоторое время замолчал, уясняя для себя характер местности. Перед нами сбегала вниз неглубокая долина, которая справа мягко поднималась к крепостным валам, образуя нечто вроде широкого откоса, — не расчищенного, как было бы в старые времена, но заросшего орешником и бузиной, переплетенными самым невероятным образом. Сзади и по обеим сторонам форта склон холма — насколько я мог видеть — обрывался отвесной, как падение сокола, стеной в заросшую лесом долину реки под Эйлдоном. Фактически это был выступающий над рекой отрог горы, и если три его дальние стороны были тем, чем они казались, то атаковать какими бы то ни было силами можно было только с этой, южной стороны.

Призыв зубрового охотничьего рога Проспера остался без ответа, если не считать слабенького эха из долины реки.

Когда мы вернулись к войску, ожидающему нас за гребнем, уже начинало смеркаться, и поднимающийся ветер ревел, как несущаяся в атаку конница. Я собрал к себе горстку наших лучших разведчиков и следопытов и отдал им распоряжения.

— Спуститесь в долину и затаитесь там на некоторое время. Как только сгустятся сумерки, пробирайтесь поближе к форту. Они могли выставить посты — я в этом сомневаюсь, но это нужно иметь в виду. Обойдите форт кругом и сообщите мне, насколько отвесны обрывы с тех сторон, что не видны отсюда, и можно ли начать атаку со стороны реки. Отметьте также, каково состояние стен, как укреплены ворота, любую мельчайшую деталь, которая сможет помочь нам в подготовке планов для следующего шага. Поняли?

После того как они растворились в волнуемых ветром кустах, мы разбили лагерь, укрывшись, как могли, за гребнем холма и оставив сверху несколько человек наблюдать за Тримонтиумом; напоили лошадей из ручья, который, вытекая откуда-то из верховых болот на юге, обвивался заросшей папоротником петлей вокруг дальнего плеча гребня и с журчанием стекал вниз, к Твиду; поужинали ячменными лепешками и непременным твердым желтым сыром и устроились терпеливо, насколько это было возможно, ждать возвращения отряда разведчиков. Где-то после наступления темноты — луны в ту ночь не было, и бегущие облака то и дело закрывали звезды — они вернулись, выскальзывая один за другим из ночи и исхлестанного ветром леса и падая у костра, чтобы в промежутках между жадно проглоченными кусками оставленного для них ужина сообщить то, что им удалось узнать. Постов выставлено не было, но не было и никакой возможности начать какую бы то ни было атаку с дальней стороны форта. «Там едва достаточно места, чтобы уцепиться кусту утесника», — сказал их старший, когда я спросил его об этом. Но с северной стороны там была оленья тропа и калитка в стене, а сама стена в одном месте обрушилась и не намного превышала рост человека, в то время как снаружи все еще валялись груды камня и щебня, облегчавшие подъем, так что можно было провести этим путем небольшой отряд и организовать что-то вроде ложной атаки, чтобы отвлечь внимание от главных ворот. Сами ворота прогнили насквозь, но были надежно укреплены терновыми плетнями и прочными баррикадами из бревен. Естественно, о численности разнородного войска, собравшегося в Тримонтиуме, разведчики не смогли составить никакого представления, за исключением того, что она была очень большой.

Когда все было сказано, мы посмотрели друг на друга, Кей, Бедуир и я, в разметанном ветром свете костра. Бедуир, вытащивший, как обычно по вечерам после ужина, свою любимую арфу, дернул струны, выпустив на волю негромкую вопрошающую стайку нот, которая, казалось, порхнула в ветер и кружась унеслась прочь, словно первые желтые березовые листья.

— Сегодня?

— Сегодня, — подтвердил я. — Прежде всего, у нас может не быть больше такого ветра, который заглушил бы топот и треск, когда Кей будет продираться через подлесок.

И действительно, в ту ночь ветер оказался нам другом более чем в одном отношении. Он покрывал все звуки, производимые нашим войском, пока оно переваливало через гребень и спускалось через заросли берез и орешника в мелкую долину (потому что, хотя основная часть наших лошадей оставалась под охраной на дальней стороне гряды, даже несколько лошадей могут наделать в густом подлеске гораздо больше шума, чем многочисленный отряд людей). Он скрывал, мягко волнуя кусты на крутом склоне крепостного холма, продвижение Бедуира и его эскадрона, пока они, спешившись, прокрадывались и карабкались под красными песчаниковыми стенами к незаделанной бреши, о которой говорили разведчики, — хотя я думаю, что их в любом случае почти не было бы слышно, потому что они сняли с себя кольчуги, которые в действии всегда немного позвякивали, как бы осторожно мы ни двигались, и отправились на свое опасное задание только со щитоми обнаженным мечом в руках… Он заглушал шорох хвороста и соломы, которые мы складывали у подножия главной баррикады (правда, мы заплатили жизнями пяти человек за то, чтобы они там остались), а когда они загорелись от брошенных нами головешек, он подхватил и раздул взревевшее пламя и так быстро прижал его лижущие язычки к бревнам баррикады, что не успели защитники крепости разразиться первыми предупреждающими криками, как все ворота были охвачены огнем.

У наших лучников, стоящих неподалеку, теперь был свет, и они, укрывшись за ближайшими кустами, принялись стрелять с таким расчетом, чтобы стрелы, описывая крутую дугу, перелетали через крепостную стену по обе стороны от надвратных башен и падали на головы обороняющимся. К некоторым из стрел были привязаны пропитанные горючим составом пылающие тряпки, и их огненный след был похож на след падающей звезды в зимнюю ночь. Несколько неприятельских стрел полетело в нас в ответ, но не очень много; защитники крепости были слишком заняты самими воротами, чтобы тратить время на стрельбу из лука (без сомнения, мы полностью завладели их вниманием, и Бедуир должен был использовать свой шанс теперь или никогда!). Гвалт за воротами был таким неистовым, что на какой-то миг я, сидя на старике Ариане среди своего эскадрона, сразу за пределами досягаемости света пламени, забеспокоился, что не услышу с дальней стороны форта сигнал Бедуира, сообщающий мне о его готовности; я боялся даже, что и он может не услышать мой рог, трубящий атаку. Координация наших действий значила так много, что ни один из нас не мог себе позволить пропустить сигнал другого.

Баррикада с ревом и грохотом обрушилась, и к грозовому небу взметнулась стена пламени; ветер подхватил ее гребень и загнул его вниз, словно у готовой разбиться волны; по крепости разлетелись клочья огня; и в мгновенном потрясенном затишье, последовавшем за падением баррикады, я услышал боевой клич Арфона, едва различимый сквозь расстояние и вой бури: «Ир Виддфа! Ир Виддфа!», и понял, что момент настал.

Ариан был покрыт потом; я чувствовал, как он вздрагивает и трясется подо мной, потому что, как и все лошади, он испытывал ужас перед огнем. Все лошади… Что, если они откажутся идти в пылающий проем ворот? Мне следовало бы приказать провести весь штурм в пешем строю, но нам необходим был грохот и натиск конной атаки. Теперь уже не было времени для сожалений или колебаний; не было времени дать огню успокоиться, хотя наши ребята, подобравшись поближе к стенам, где стрелы и копья защитников крепости не могли их достать, уже забрасывали пламя охапками свежего папоротника, чтобы укротить его хоть на мгновение. Над папоротником, шипя, поднялся белый пар, стена огня опала и стала неровной, и я крикнул своему трубачу:

— Давай, парень, — атаку!

Знакомые звуки охотничьего рога взметнулись в воздух, и я нагнулся к мокрой от пота шее Ариана.

— Теперь! Теперь, братишка!

Он фыркнул и тряхнул головой, начиная принимать в сторону, и я набросил ему на глаза полу плаща. Я знал, что вслепую он пойдет туда, куда я его пошлю, потому что доверяет мне.

— Давай! Вперед, мой мальчик!

Он поколебался еще мгновение, а потом, вызывающе и отчаянно заржав, пошел рысью, и я услышал, как за ним по пятам застучали копыта остальных лошадей. Жар от полыхающих ворот ударил мне в лицо, словно кулак; я задохнулся и ослеп от чада наполовину потухшего пламени. Я прижимался лицом к шее Ариана, отчасти для того, чтобы защитить глаза, отчасти для того, чтобы он расслышал мой голос в этом гаме. Я направлял его только при помощи колен, бросив повод ему на шею, чтобы освободить руки для копья и для полы плаща, закрывающей ему глаза. Я пел ему, кричал в его прижатое ухо:

— Вперед, мужественное сердце! Ну, ну, ну — пошел, пошел, мой храбрый красавец! Пошел, мой герой!

И старый Ариан действительно отвечал мне, как герой. Он весь подобрался — благородная душа — и, чувствуя в ноздрях ужас огня, галопом помчался вперед, в темноту, сквозь закрытую клубами пара, потрескивающую преисподнюю ворот и сгрудившиеся за ней копья. А за нами ринулись остальные, топча огонь круглыми копытами и рассыпая во все стороны алые угольки, похожие на искры, летящие с наковальни. Я испустил боевой клич и услышал, как он эхом возвращается ко мне сквозь ревущий хаос лагеря. «Ир Виддфа! Ир Виддфа!». Охотничий рог гудел снова, и внезапно из сердца расстилающегося перед нами лагеря ему ответил гулкий рокот саксонских труб и низкое пульсирующее ворчание восьмифутовых боевых рогов скоттов. Мы понеслись в их сторону.

Горящие стрелы и пламя, сорванное ветром с горящих баррикад, подожгли грубую кровлю на некоторых постройках; и в мечущемся, растрепанном ветром свете мы снова и снова устремлялись на плотную массу неприятельского войска, увлекая Алого Дракона Британии к сердцу лагеря, где, как подсказывали нам боевые трубы и поднятые знамена, мы должны были встретить Гуиля, сына Кау, его дружинников и союзных с ним вождей. Наша пехота хлынула следом за нами, топча все еще дымящиеся угли, которые мы раскидали, освободив ей проход, и вскоре в каждом уголке огромного форта кипела рукопашная. А с северной стороны, где Бедуир и его отряд перескочили через осыпающуюся стену, к нам быстро приближались звуки боевого клича, подхваченного несколькими десятками торжествующих голосов.

Я почти ничего не помню о последней стадии боя. После того как исчезает какой бы то ни было намек на упорядоченность, в каждой битве почти нечего вспоминать, кроме хаоса и запаха крови и пота, общих для всех сражений; и чувствуешь себя очень усталым, и в голове стоит туман… В конце концов они дрогнули и побежали прочь — те, кто мог, — перелезая через разрушенные части стен, прыгая вниз с крепостных валов и скатываясь по заросшему кустарником эскарпу, на котором оставались лежать их убитые.

Потом наступил момент, когда последняя схватка была закончена, и огромный лагерь охватила внезапная тишина; и даже ветер, казалось, утих на какое-то время. Наши люди тушили загоревшиеся крыши, а я стоял у остатков кухонного костра, обнимая Ариана за шею, и нахваливал и утешал старого жеребца, на боку которого кровоточила рана от удара копьем. «Потом, — словно в тумане думал я, — нужно промыть ее; потом, если здесь есть вода». Без сомнения, когда-то давно кто-то что-то говорил насчет нехватки воды? Моя голова начала медленно проясняться, и я увидел Бедуира, который прихрамывая шел в мою сторону; из раны над самым его коленом струйками сочилась кровь.

— Хорошая охота, — сказал я, когда он подошел.

— Хорошая охота.

— Никаких следов Гуиля?

— Пока никаких, но мы еще только начали осматривать мертвых и раненых. Их там порядочно.

— А как насчет наших собственных потерь?

Эбуракум словно повторялся заново, но после большинства сражений приходится задавать почти одни и те же вопросы.

— Насколько можно пока судить, они не очень большие. Я потерял несколько человек, прорываясь в форт через северный вал, но большая часть волчьей стаи была сосредоточена у горящих ворот; хотя мне думается, что эта твоя атака сквозь пламя была больше похожа на удар молнии, чем на что-то, с чем можно бороться, — а потом он добавил: — Мы потеряли девять лошадей; это я знаю.

И последние остатки тумана вылетели из моей головы (оглядываясь в прошлое, я думаю, что, наверно, получил в том бою удар по голове и сам того не заметил, потому что обычно я не чувствовал после сражения такой тяжести).

Я взглянул на Бедуира, почти не обращая внимания на то, что Ариан начал теребить губами мое плечо. Эта потеря была хуже, чем потеря такого же количества людей; но тут уже ничем нельзя было помочь, даже руганью и проклятиями.

— Ну что ж, теперь у нас есть зимние квартиры — хотя они несколько нуждаются в уборке, — подытожил я. Эмлодд подошел, чтобы забрать у меня Ариана, и я отдал ему старого жеребца, а потом обратился к тому множеству дел и решений, к той общей расчистке, которые всегда ожидают любого военачальника после того, как сражение закончено.

Гуалькмай, как обычно, невозмутимо работал среди раненых, снесенных в лишенный крыши барак; проходя мимо развалившегося дверного прохода, я услышал, как кто-то вскрикнул от боли и в ответ раздался его спокойный голос, одновременно властный и ободряющий.

Некоторые из наших людей сбрасывали саксов, все равно, убитых или раненых, за крепостной вал, туда, где эскарп почти отвесно обрывался к реке; но не прежде, чем подносили факел к каждому мертвому лицу, чтобы удостовериться, что это не Гуиль, сын Кау. Наших собственных мертвых собирали и складывали в стороне, чтобы похоронить затем в длинной общей могиле, которую их товарищи копали для них среди кустов, где земля была помягче. Я уже много лет назад взял за правило, что, каким бы тяжким и жарким ни был день, как бы измучены ни были наши тела и затуманены наши головы, как бы близко ни был враг и как бы мало времени ни оставалось до рассвета, ни одного непогребенного тела не должно быть в лагере на следующее утро. Не знаю, в чем тут дело, может быть, к оставленным без погребения мертвецам собираются злые духи; но таким путем приходит чума. Я уже видел, как это происходит, особенно в летнюю пору. Нападения на Тримонтиум не предвиделось еще в течение долгого времени, и все мы, не считая нескольких дозорных, могли вволю выспаться на следующий день.

Наши могильщики нашли нескольких саксонских вождей, огромного пикта, покрытого от лба до щиколоток вытатуированными голубыми спиралями своего племени, и золотую гривну какого-то князька, валявшуюся среди мертвых под забрызганным кровью бунчуком в том месте, где разыгралась завершающая схватка. Но когда они разделались с последним убитым врагом, нигде по-прежнему не было и следа человека, который мог бы быть Гуилем, сыном Кау.

— Это и к лучшему — оставить хоть что-нибудь на потом, — объявил Кей, который обнаружил в одном из старых амбаров запас саксонских кувшинов с пивом и был склонен смотреть на мир с радужной стороны. — Сир, ты отдашь приказ, чтобы всем выдали пива? Я думаю, ребятам оно не помешает.

Потому что Кей всегда был готов поделиться своей удачей.

— Ну хорошо, — согласился я. — Приведи пару капитанов и полдюжины Товарищей, и пусть они этим займутся.

Но в том амбаре было не только пиво. Немного погодя один из Товарищей торопливо подбежал к тому месту, где я, стоя рядом с Бедуиром, наблюдал за въезжающим в крепость обозом.

— Сир, милорд Артос, мы нашли там, среди кувшинов с пивом, тело девушки. Ты не придешь взглянуть?

Он был ветераном многих сражений, закаленным в огне, я бы сказал, как любой другой из Товарищей, но по цвету его лица мне показалось на мгновение, что его вот-вот вырвет.

Глава тринадцатая. Народец Холмов

Поворачиваясь, чтобы идти вместе с ним, я мысленно выругался. Эбуракум повторялся заново. Казалось, мне на роду было написано избавляться после сражений от женских трупов. Но это была не золотая ведьма в пунцовом платье.

Люди работали при свете горящих смолистых веток, поэтому когда они, странно замолкнув, расступились и дали мне дорогу, мне хватило света, чтобы разглядеть то, что лежало у их ног.

Хватило с избытком.

Молодая женщина, почти совсем девочка, лежала там среди кувшинов в уродливой, скорченной позе, в которой ее бросили наземь и пинками отшвырнули в сторону. Она была не выше четырнадцати- или пятнадцатилетней девочки нашего племени, но она принадлежала к Маленькому Темному Народцу, а среди них такого роста едва достигает взрослая женщина. Глядя на ее запрокинутое вверх лицо, окруженное спутанной массой черных волос, я подумал, что когда-то она была очень красива тонкой и хрупкой красотой, присущей ее народу; но она не была красивой теперь, хотя ее кожа — там, где на ней не было синяков и царапин, показывающих, как по-скотски обошлись с этой девушкой, — еще сохраняла мягкий медовый оттенок, а сведенные судорогой руки и ноги были тонкими и изящными. Она была совершенно голой, и, судя по пятнам на ее теле, ее насиловали не один раз, а снова и снова. Человек, который держал факел, шевельнул рукой, и в упавшем по-другому свете я снова взглянул в разбитое лицо девушки. Мне казалось, что на нем написаны страдания и невыразимый ужас, но теперь я увидел, что под всем этим было кое-что еще: избавление. Она, эта девушка Древней Расы, обладала властью, дарованной некоторым птицам и животным: когда жить становится совсем уж невыносимо, они уходят в прибежище, предоставляемое смертью, куда ни один мучитель не может за ними проникнуть.

Кей непрерывно и монотонно сыпал ругательствами; его голубые глаза пылали такой яростью, какой я никогда не видел в них раньше.

— Чтоб их души горели в аду! Клянусь Христом! Если бы этот человек был здесь, я оскопил бы его голыми руками, а потом живьем вырвал бы у него сердце!

— Думаю, оскопить пришлось бы немалое количество — и, возможно, тебе понадобилась бы помощь, — произнес за самой моей спиной голос Бедуира, спокойный и холодный, как глубокая вода, по сравнению с жаркой яростью другого голоса.

Один из Товарищей посмотрел на меня.

— Что нам с ней делать, сир?

Я был в нерешительности. Если бы она была одной из нас, ее можно было бы опустить в ту же общую могилу, что и наших погибших. Но она принадлежала к Древней Расе, к Темному Народцу. В жилах многих наших разведчиков и лагерной прислуги текла какая-то часть этой крови (иногда мне казалось, что небольшие ее следы присутствовали даже в Королевском доме Арфона, потому что Амброзий, хоть и более высокий ростом, был таким же узкокостым и смуглым, как Колдовской Народец), и наши люди достаточно спокойно работали рядом с ними, особенно после гибели Айрака; хотя я много раз видел, как кто-либо из Товарищей делал знак Рогов, прежде чем взять пищу из одного с ними блюда. Но я знал, что если я прикажу положить тело девушки вместе с нашими павшими, среди людей начнется недовольство, потому что они будут опасаться, что близость покойницы из Колдовского Племени сможет каким-то образом причинить вред нашим мертвецам.

— Выройте ей отдельную могилу где-нибудь среди кустов, — приказал я.

За моей спиной послышалось внезапное движение, многоголосый неодобрительный ропот, и я, рывком повернувшись, увидел позади себя целую толпу; люди заглядывали друг другу через плечо, чтобы увидеть маленькое поруганное тело, лежащее в свете факела. Один из погонщиков мулов протолкался ко мне, или же его вытолкнули вперед те, кто стоял за ним; это был невысокий, смуглый, волосатый человечек с острыми, как у олененка, ушами.

— Милорд Артос, тут есть другое мнение.

— Что ж, говори.

Он стоял, широко расставив ноги и пристально глядя мне в лицо, упрямый, как один из его мулов.

— Милорд Артос, я кое-что знаю об этих вещах, потому что моя бабка была родом из Полых Холмов. Они не привыкли лежать одни, мои сородичи — сородичи моей бабки. Если ты положишь ее так, как приказал, она почувствует себя одинокой, и в своем одиночестве она может вернуться. Женщины, которые умерли так, как она, и без того не склонны лежать спокойно; и она будет гневаться не только на тех, кто ее убил, но и на нас, кто отшвырнул ее прочь. Но если ты похоронишь ее здесь, в центре лагеря, она будет спокойна, чувствуя идущую вокруг жизнь и тепло кухонных костров над своей могилой. Ее гнев будет направлен только на тех, кто ее убил, и она принесет нам удачу и поможет удержать Крепость Трех Холмов.

Юный Брис, сын Брэдмана, яростно запротестовал:

— Милорд, не слушай его, он хочет дать ей возможность разгуливать прямо посреди лагеря!

А кто-то добавил свое слово:

— Я не желаю спать по ночам с этим под подушкой!

И этот припев был подхвачен остальными, но маленький погонщик стоял на своем, продолжая глядеть мне в лицо, а вытолкнувшие его вперед люди о чем-то шептались друг с другом.

Низкий, ворчливый голос Кея требовательно спросил:

— Неужели ты собираешься послушать кучку погонщиков мулов, а не своих Товарищей?

— Погонщики мулов нам еще понадобятся, — возразил я. А потом внезапно мне в голову пришел ответ — не идеальный, но лучший из тех, что я мог придумать.

Всего в нескольких шагах от того места, где мы стояли, была широкая и глубокая яма, возможно, некогда служившая дополнительным зернохранилищем, потому что на ее боковых стенках и на когда-то закрывавших ее бревнах все еще висели обрывки шкур, которыми она была выстлана. Ее невозможно было использовать снова, и я приказал сбросить в нее мертвых лошадей и засыпать ее на эту ночь всем, что попадется под руку, — комьями глины, мусором, кусками старой кровли. Это было легче, чем оттаскивать туши за крепостные стены и на достаточное расстояние от лагеря. Пока что ни у кого не было времени выполнить этот приказ, хотя первую из туш уже подтащили, и она лежала наготове; и лошади были созданиями Солнца, некогда священными среди Солнечных людей, а девять всегда было числом Силы.

— Положите ее в старую зерновую яму до того, как туда сбросят лошадей, — распорядился я. — Трижды три лошади над ее телом должны будут уберечь нас и не закроют от нее тепло наших кухонных костров.

И прежде чем кто-либо успел снова возразить, велел, чтобы мне принесли пару багажных веревок, потому что мне не хотелось швырять ее в могилу как попало, словно дохлую кошку на кучу мусора; пока кто-то пошел выполнять мой приказ, а остальные стояли вокруг — думаю, не многие, даже из ее собственного племени, горели желанием прикоснуться к ней — я сбросил с себя старый, выцветший плащ, расстелил его на земле и перенес на него бедное изувеченное тело. Она весила не больше, чем ребенок, и в ней еще немного сохранилась гибкость жизни, так что я смог положить ее пристойно, а не в той скрюченной позе, в которой мы ее нашли. Бедуир опустился рядом со мной на колени, помогая мне потуже стянуть темные складки.

— Закрой ей лицо, — сказал он, а потом добавил: — Я отнесу ее.

Но мне казалось, что каким-то образом я был за нее в ответе. Я покачал головой и поднялся на ноги, держа на руках маленькое, туго спеленутое тело, а потом вышел с ней наружу, туда, где зиял в свете факелов темный провал старой зерновой ямы. К этому времени вокруг столпилась половина лагеря, но я не слышал никаких звуков, кроме негромкого бормотания, раздававшегося то тут, то там, когда люди смотрели друг на друга или на мою ношу и делали знак Рогов. В конце концов, веревки нам так и не понадобились, потому что Голт и Левин, превратив все это в шутку — но в мягкую шутку — спрыгнули в яму, и один из них, стоя на плечах у другого (они очень любили дурачиться вместе, как пара акробатов), взял у меня девушку и, соскочив со спины своего пригнувшегося товарища, осторожно положил ее на грубую землю. Мы накидали в яму свежего папоротника, чтобы прикрыть тело, и парни заботливо закрепили над ним спущенные сверху балки, чтобы основной вес лошадей давил на них, а не на нее. Потом Левин снова вскарабкался на плечи друга, ухватился за край ямы, вылез наружу, не обращая внимания на протянутые на помощь руки, и повернулся, чтобы вытащить за собой и Голта. Но яма была слишком глубокой. Они едва могли соприкоснуться кончиками пальцев, но им было никак не схватиться за руки. Какое-то мгновение я видел, как они посмеиваясь смотрят друг на друга — один вверх, из ямы, которая стала могилой, другой вниз, в яму, — и тянутся друг к другу руками. Потом кто-то сбросил Голту конец завязанной узлами веревки, и юноша достаточно легко выбрался наружу и вскоре, чуть запыхавшись, снова стоял среди нас.

Все было закончено, и большинство усталых после сражения людей начали понемногу расходиться, а те, что остались, снимали сбрую с мертвых лошадей, прежде чем сбросить их в яму. Я повернулся и пошел проверить, весь ли обоз благополучно вошел в крепость, и посмотреть, в каком состоянии находятся колодцы. Все было так, как я и ожидал; они были завалены. В одном из них, очень глубоко, была вода, которой, во всяком случае, должно было хватить раненым; остальным предстояло обходиться без нее до тех пор, пока утром лошадей не поведут к реке на водопой.

Утро к этому времени было не так уж далеко, и старый форт из красного песчаника понемногу окутывался тишиной; в каждом углу темнели привалившиеся к стене фигуры спящих людей, которые шевелились и ругались, не двигаясь с места, когда кто-нибудь падал, спотыкаясь об их ноги; и когда я снова прошел мимо старой зерновой ямы, ветер уже затихал, вздыхая иногда мягкими трепетными порывами, между которыми царило долгое изнуренное молчание. Последнюю лошадь уже сбросили вниз, и яма была прикрыта комьями глины и полуобуглившимися кусками кровли — до утра, когда ее можно будет засыпать как следует. Подходя к ней, я увидел, что Бедуир опередил меня. Думаю, он приостановился там, проходя мимо по каким-нибудь делам. Он держал в руке свою маленькую арфу, но я услышал ее звук всего за мгновение до того, как увидел его самого. Он играл очень тихо — едва слышные ноты, разделенные долгими промежутками, — а прерывистый ветерок дул в другую сторону. Бедуир повернул ко мне голову (но я не мог видеть его лица, потому что ближайший сторожевой костер уже угасал) и продолжал играть: нота, потом пауза, словно он прислушивался к следующей ноте, прежде чем взять ее, а потом другая нота, промелькнувшая так далеко от первой, что их невозможно было удержать в голове в виде какой бы то ни было мелодии, а только как одиночные мгновения надрывающей сердце красоты, нанизанные на эту долгую темную тишину умирающего ветра.

— Что это? — спросил я, когда мне показалось, что ветер и темнота навеки сомкнулись над последней нотой, — и выругал себя за то, что нарушил кольцо совершенства.

Он дернул ногтем большого пальца еще одну струну.

— А на что это похоже?

— На плач — но не думаю, что по лошадям.

— Нет. Плач по лошадям я сложу в другой раз; прекрасный плач, со словами на музыку арфы, быстрый и сияющий, как ветер под солнцем, плач по Девяти Коням Артоса, и люди будут петь его вокруг сторожевых костров еще тысячу лет. А это просто скромный плач по скромному поводу, по маленькой цветущей терновой веточке, раздавленной под ногами; и, видишь, — он извлек из арфы последнюю, прожурчавшую сверху вниз струйку из трех нот и потянулся к висящему на плече чехлу, — он окончен.

И в этот самый момент я скорее почувствовал, чем увидел, как его взгляд скользнул мимо меня. У него перехватило дыхание — короткий, немедленно подавленный судорожный вдох.

— Оглянись, брат Артос. Неужели девяти лошадей было все же недостаточно?

Но я уже рывком повернулся назад. Огонь, как это бывает с угасающим костром, взметнулся вверх, словно в приветствии; и на границе света и тени кто-то шевельнулся, а потом выступил вперед, в яркое золотистое сияние пламени; девушка, женщина, хотя ростом она была не выше, чем четырнадцатилетняя девочка, с прямыми темными волосами, свободно спадающими вдоль узкого лица, и огромными, длинными и слегка раскосыми глазами. Она не была обнаженной, как та, другая, но завернутой в кусок какой-то темной материи (в сине-зеленую клетку, как оказалось при дневном свете, но в свете костра она выглядела почти черной), наброшенный на одно плечо и подхваченный ремешком на талии. Ее сопровождали семеро юношей, не намного выше нее ростом и таких же смуглых и узких в кости, как она, одетых только в прикрывающие бедра килты из того же темного клетчатого материала, что и у нее, либо из шкуры выдры или дикой кошки; и у каждого было с собой легкое копье, маленький лук и колчан со стрелами. В первое мгновение после того, как они вышли в свет костра, они представляли собой странную, трудно забываемую картину, и у стоящих вокруг меня людей вырвался судорожный вздох. Кей начал вполголоса молиться. Но, как ни странно, мне даже не пришло в голову, что эта девушка — призрак, хотя она и впрямь была достаточно бледна для этого; и первой моей мыслью было отругать дозорных за то, что они спали на посту. Но это было раньше, чем я узнал чистокровных Людей Холмов так, как это случилось потом. А когда это случилось, я никогда больше не отчитывал часового, мимо которого проскользнул кто-то из Темного Народца, ибо они движутся, как бегущие по траве тени.

Люди, сидящие вокруг костров, обернулись, уставившись на неожиданных гостей; другие выросли из теней, отбрасываемых полуразрушенными бараками, привлеченные внезапным ощущением, что что-то происходит; и всех нас окутала глубокая тишина, так что в течение одного долгого мгновения мы стояли и смотрели друг на друга, девушка с семью гибкими юными воинами и мы в свете костров.

— Кто вы? — спросил я. — И что вы здесь делаете?

— Я Дочь Народа Холмов, который живет там, наверху, — ответила она тогда; она говорила на кельтском языке с запинками и странными интонациями, выдававшими, что этот язык не был ей родным. — А что до того, что я здесь делаю, то я пришла — мы пришли, мои братья и я, чтобы сказать тебе: «О господин, прикажи, чтобы нам отдали нашу сестру».

Люди у костров зашевелились, и кто-то резко втянул в себя воздух, и она быстро оглянулась вокруг.

— Значит, вы знаете. Вы ее видели?

— Мы ее видели… Как она попала в руки тех, кто был здесь до того, как мы пришли?

— Она срезáла у реки ивовые прутья, чтобы сплести корзину; мы обе были у реки. И они напали на нас — Морские Волки и Раскрашенные Люди, — ее губы раздвинулись, обнажая мелкие зубы, острые и треугольные, как у мыши-полевки; но в ее голосе не было никаких эмоций. — Мы побежали, и они погнались за нами. Потом, наверно, она споткнулась и упала, и ее рука выскользнула из моей; и когда я оглянулась, они уже набросились на нее.

Она подошла на шаг ближе, не отрывая глаз от моего лица, протягивая ко мне руки. Я почувствовал ее запах, слегка похожий на лисий, и свет костра разбился о маленький, острый, как осиное жало, бронзовый кинжал, который торчал у нее за поясом.

— Ты — тот, кого называют Артос Медведь, ведь правда? Прикажи, чтобы ее отдали нам, господин.

— С радостью, если бы я мог, — отозвался я. — Она мертва.

В неподвижном узком лице ничего не изменилось.

— Сердце говорило мне всю эту ночь, что она умерла. Вы нашли ее мертвой, когда эта крепость пала перед вами?

— Да.

— Тогда отдай нам ее тело, чтобы мы могли взять его и положить в Длинном Доме, среди ее сородичей.

В тишине мы услышали, как ветер мягко поет на осыпающихся крепостных валах и как внезапно выстреливает и потрескивает сторожевой костер. Где-то у коновязей беспокойно зашевелилась и снова затихла лошадь. Нечего было и думать о том, чтобы вытащить обратно эти девять огромных туш; это означало бы целую неделю возни с веревками и рычагами; но я знал, что даже если бы я мог сделать это мановением руки, я не позволил бы девушке увидеть то, что появилось бы из-под них, потому что у меня создалось впечатление, что они были очень близки, эти две сестры.

— Если бы я знал, что ее сородичи придут за ней, я бы, конечно, помедлил. А теперь я не могу отдать тебе ее тело, потому что она уже похоронена.

— Где?

Я отодвинулся в сторону, чтобы она могла видеть провал старой зерновой ямы, кое-как забросанный комьями глины и кусками кровли. Лучше, чтобы она узнала все и как можно быстрее.

— Здесь, на дне ямы, и над ней лежат туши девяти боевых коней. Мы завернули ее в плащ и закрыли ее толстым слоем желтого папоротника, прежде чем сбросить туда лошадей.

Внезапно в ее лице, словно летняя зарница, сверкнул дикий, издевательский смех; казалось, им трепещет сам воздух вокруг нее, но она не издала ни звука.

— И все знают, что лошади — это создания Солнца и что они имеют власть над такими, как мы, кто принадлежит темному теплому чреву Земли. Вы не пожалели трудов, чтобы она не являлась вам во сне. Девять боевых коней над ее телом должны, конечно же, удерживать ее на достаточной глубине под землей, — а потом смех в ее лице умер. — Если только она лежит там вообще.

— Если?

— Слушай. Слушай, Великий Человек, Солнечный Человек, которого называют Артос Медведь. Ты сказал нам, что наша сестра мертва. Ты сказал нам, что нашел ее мертвой, когда крепость пала перед вами. Ты сказал нам, что она лежит здесь и что девять лошадей удерживают ее внизу. Но чем ты докажешь нам, что все это так? Сердце говорит мне, что она действительно мертва, но страх и тоска могут обмануть сердце. Если я не могу видеть ее тело, то как я могу быть уверена, что ты не держишь ее здесь живой для собственного удовольствия? Если она мертва, как я могу быть уверена, что именно Морские Волки, а не вы сами довели ее до этого?

— Как бы ты могла быть уверенной в этом, даже если бы я показал ее тебе десять раз подряд?

Какое-то время она смотрела на меня в молчании — ее широко раскрытые глаза были неподвижны, словно темная, горькая, как ивовая кора, вода под деревьями, — а потом сказала:

— Нет, я уверена в этом, хотя ты вообще не хочешь мне ее показать.

— Я не могу заставить уставших после битвы людей вытаскивать из ямы девять лошадиных туш, о дочь Темного Народа Холмов.

Она вздохнула.

— Нет; я вижу, что не можешь. Пусть будет так, ей придется лежать там, где она лежит. Только пойдем со мной на мои холмы, к Старейшей, чтобы рассказать ей обо всем и чтобы она дала тебе Темный Напиток, который нужно вылить на то место, где спит моя сестра, и священные травы для ее могилы.

В наступившем затем потрясенном молчании я заметил, что молодые воины, которых она назвала своими братьями, обступили ее вплотную и наблюдают за мной так же напряженно, как и она, темными, непроницаемыми глазами.

Бедуир, который все это время стоял рядом со мной, заговорил первым.

— Если этот Темный Напиток и травы так нужны, то пошли одного из своих братьев, чтобы он принес их сюда.

— Это должен сделать Солнечный Господин, — ответила ему девушка, но ее глаза остались прикованными к моему лицу.

— Я — правая рука Солнечного Господина. Вот я и пойду вместо него.

— Вот ты и не пойдешь, — пробормотал я.

Но ни один из них как будто не услышал меня.

— Ты думаешь, наверно, что музыка — это могущественный талисман против заклятий тьмы, — в ее голосе снова появились низкие, насмешливые нотки. — Но у нас, в Полых Холмах, тоже есть свои певцы, — потом она отвернулась от него, словно он перестал существовать. — Так ты не пойдешь, милорд Артос? Это такая простая вещь, но ее должен сделать Вождь — Обладающий Властью.

— Почему я должен идти? — поинтересовался я наконец.

И она придвинулась еще ближе и положила ладонь на мою руку, сжимающую эфес меча.

— Может быть, в знак веры, — сказала она.

Так что я понял, что должен идти, и я знал, почему.

— Когда мы пойдем?

— Как только ты отложишь свой меч и кинжал.

— Это тоже? — спросил я.

— Это тоже. Разве я не сказала: «в знак веры»?

Я снял с себя пояс с ножнами, вытащив засунутый за него кинжал, и Бедуир взял их у меня, не говоря ни слова. А заговорил Кей, и его голос был хриплым от возбуждения.

— Артос, не будь глупцом — с оружием или без, Бога ради, не ходи с ней! — его огромная ладонь легла мне на руку, словно он готов был удержать меня силой. — Это ловушка!

— Думаю, нет.

— Не ходи!

Я стряхнул его руку.

— Я должен.

— Она наложила на тебя заклятие! Неужели ты не понимаешь, что она такое? Ты поставишь под угрозу свою душу, если пойдешь с ней!

Я уже тоже подумал об этом.

— Вряд ли; но, в любом случае, я должен идти.

— По крайней мере, разреши мне пойти с тобой, — попросил Бедуир, который стоял с моим мечом и кинжалом в руках.

Я покачал головой, но, думаю, я чувствовал себя менее уверенно, чем казалось с виду.

— Это необходимо сделать в одиночку… Я готов.

Мы вышли из крепости через узкие северные ворота, оставив за собой притихший лагерь; девушка шла впереди, я за ней. Молодые воины бесшумно, как и тогда, когда пришли, двигались сзади и с обеих сторон от меня, бесплотные теперь, как тени, словно потеряли всякую реальность после того, как на них перестал падать свет костра. От подножия крепостной стены склон холма почти отвесно спускался к реке; по нему были скупо разбросаны кусты ракитника, лещины и куманики.

— Сюда, — показала девушка. — Идем.

И исчезла из вида, будто спрыгнула с утеса. Я последовал за ней, и под моими ногами оказалась едва заметная, полузатерянная тропинка, узкая и обрывистая, словно протоптанная дикими баранами, и стремительно несущаяся вниз через кустарник.

— Идем, — повторила девушка; мы начали спускаться, и призрачные воины цепочкой выстроились за мной. Мне показалось, что в ту ночь мы шли по многим тропам, тоненьким, едва заметным стежкам, проложенным оленями и Темным Народцем еще до того, как легионы устремили свои дороги на север. Один раз мы пересекли такую дорогу и по меньшей мере два раза — какой-то поток; не Твид, а маленькие быстрые горные речушки, сбегающие вниз, чтобы влиться в него. Путь показался мне очень долгим, но я сообразил потом, что девушка вела меня тропами, которые были такими же извилистыми и запутанными, как танец болотного огонька, и, может быть, моя собственная усталость сделала их еще длиннее, потому что с тех пор, как мне в последний раз удалось урвать часок для сна, я проехал много миль и не щадил себя в бою. И когда мы наконец поднялись вдоль маленьких клочков овсяных и ячменных полей на последний хребет и спустились через вересковые пустоши в неглубокую горную ложбинку, где сходились вместе три крошечные затерянные долины, в сияющих, разметанных ветром небесных высях уже занимался рассвет.

Чуть ниже того уровня, где мы стояли, у дальнего края ложбины, должно быть, немного укрытого от ветра, я заметил то, что показалось мне в первый момент скоплением маленьких, поросших кустарником курганов, — однажды в детстве я видел, как река, внезапно разлившись, вырвалась из берегов, изменила свое течение и размыла такой курган; и в его сердце был скелет человека, который лежал на боку, свернувшись калачиком, как дитя в чреве матери, и еще бронзовый кинжал и янтарное ожерелье. Но когда я приостановился и посмотрел вниз в набирающем силу свете, то почти сразу же разглядел поднимающееся над кустами бледное марево торфяного дымка.

— Это мой дом, — объявила девушка, оглядываясь через плечо. — Прости, что путь показался таким долгим.

И мы углубились в лощину, где только что проснувшиеся мелкие, коричневато-серые коровы поднимали головы и, переступая с ноги на ногу, смотрели, как мы проходим мимо; пересекли ручей, журчащий под чахлыми, покрытыми мхом кустами бузины, и вышли на тропинку, ведущую к этой деревне или ферме. Вереск подступал к самому подножию окружающей ее торфяной стены, и даже когда мы зашли внутрь и нам навстречу выбежали маленькие остроухие охотничьи собачки, которые растягивали пасть от радости при виде своих вернувшихся хозяев, карликовые кусты и вереск, покрывающие горбатые торфяные крыши, продолжали придавать деревне сходство с рощей. Девушка направилась к самой длинной землянке, стоящей — обыкновенный торфяной бугорок с растущим над дверным проемом чахлым кустом боярышника — в центре всех остальных. Она нырнула в темноту под грубой резной притолокой, и когда я последовал за ней, мне пришлось почти что опуститься на четвереньки, чтобы протиснуться в отверстие, которое больше походило на вход в звериную нору, чем на дверь в человеческое жилище. Зловоние, исходящее из мрака, тоже было звериным, тот же самый лисий запах, что держался вокруг моей спутницы; и я на мгновение задохнулся и ослеп от густого, вонючего торфяного дыма, так что если бы не предостерегающий крик девушки, я кубарем скатился бы вниз по четырем неровным ступенькам. А так я достаточно неуклюже преодолел их, спотыкаясь и хватаясь за стены, и, оказавшись у подножия лестницы, обнаружил, что не могу выпрямиться в полный рост под ивовыми копьями, поддерживающими крышу.

Молодые воины и их собаки вошли следом за мной, и с их приходом в землянке стало очень тесно. У меня начало проясняться в глазах, и, поморгав, я разглядел тех, кто находился там с самого начала: пару седобородых старцев, трех-четырех довольно молодых женщин и кучку собак и детишек, барахтающихся вокруг только что разожженного центрального очага. Воины, которые вошли последними, казалось, были единственными молодыми людьми во всей деревне, и я спросил себя, были ли они действительно братьями или же девушка просто использовала это слово в том смысле, в каком мы в Товариществе иногда называли себя братством. Я так никогда и не разобрался как следует в отношениях Темных Людей, может быть, потому, что они не вступают в брак, как мы, а, похоже, считают всех женщин общими.

Девушка прошла прямо к седоволосой старухе, которая сидела на низком табурете, почти на корточках, у очага, — непристойно жирное существо с толстыми ляжками и отвисшими подбородками, которое дышало тяжело, как огромная жаба, — и, бросившись на землю рядом с ней, разразилась быстрым потоком слов на своем языке. Я ничего не понимал, но знал, что она рассказывает старухе обо всем, что произошло в форте; а мужчины и женщины, набившиеся в большую землянку, слушали ее и наблюдали за мной. Я все явственнее ощущал на себе их глаза, которые видели все, не выдавая ничего взамен; а девушка и старуха разговаривали — вопрос и ответ, вопрос и ответ — на своем быстром непонятном языке, который напоминал мне дождь, стучащий в грозу по широким листьям. Молодые женщины, стоящие у стен, начали с тихими причитаниями раскачиваться взад-вперед, приступая к ритуальному оплакиванию. В землянке стало так душно, что мне показалось, будто в ней совсем нет воздуха, только торфяной дым и лисья вонь.

Наконец старуха подняла глаза, отбросила за спину похожие на паутину волосы и скрюченным землистым пальцем поманила меня к себе. Я подошел и встал перед ней, пригнувшись под низким потолком, и она откинула голову назад и сделала пальцем еще один знак, на этот раз вниз.

— На колени, встань на колени, Солнечный Человек. Как я могу разглядеть тебя, а тем более — разговаривать с тобой, если ты стоишь надо мной и твои плечи поднимают крышу?

— Делай, как она говорит, — пробормотала девушка. — Она — Старейшая.

Я опустился на колени и откинулся на пятки, так что мое лицо оказалось ненамного выше лица старухи, сидящей на своем табурете, и она наклонилась вперед, вглядываясь в меня блестящими жабьими глазами.

— Ты — тот, кого называют Артос Медведь?

— Я Артос Медведь, Старейшая.

— Так, говорили, что ты высок, как ель, и светловолос, как мышь, и это правда. Говорили также, что ты пришел, чтобы отогнать Раскрашенный Народ назад, на север, а Морских Волков — обратно в море.

— И кто же это говорил, Старейшая?

— Может быть, дикие гуси, когда улетали на север, или ветер, посвистывающий в горной траве.

Она внезапно выбросила вперед руки, похожие на скрюченные когтистые лапы, схватила ими мое лицо и притянула его почти вплотную к своему. Ее дыхание пахло диким чесноком и старой больной плотью, и мне хотелось не смотреть в ее темные глаза, которые свет покрывал мутным налетом. Даже сейчас я не уверен, выдержал ли я взгляд этих сощуренных глаз потому, что решил не отводить свой, или же потому, что не смог бы этого сделать, даже если бы попытался.

— Значит, малышка умерла? — произнесла она наконец.

— Да.

— И вы положили ее в яму, а над ней — девять боевых коней.

— Если бы я знал, что ее сородичи придут за ней, я поступил бы по-другому.

— Что касается этого, то земля будет для нее такой же теплой и темной там, как и в Длинном Доме Матери, — ее глаза все еще удерживали мой взгляд; широкий, беззубый жабий рот слегка подрагивал. — Как она пришла к Великому Сну?

— В конце он стал для нее путем к избавлению, — услышал я свой собственный голос. — Над ней жестоко надругались, и их было много, но хотя они, без всякого сомнения, убили бы ее потом, я думаю, что она обрела свободу сама, раньше.

— Так, в тебе тоже есть нечто от Древней Мудрости, Земной Мудрости, Солнечный Человек… И, действительно, ты говоришь правду.

Внезапно я почувствовал, что она больше не удерживает мой взгляд, словно увидела все, что хотела увидеть, но ее ладони все еще лежали по обе стороны моего лица. Потом она убрала и их и уронила руки на превосходные, с голубым отливом, куньи шкуры, закрывающие ей колени.

— Она не первая из нашего племени, кто избрал этот путь к смерти… Люди всегда ненавидели нас; это потому, что они глупцы, а глупцы всегда ненавидят то, чего боятся; но по большей части они оставляли нас в покое. Однако с теми людьми, что кишат сейчас на наших холмах, все совсем по-другому — с Морскими Волками, с пиратами с запада и с Раскрашенным Народом. Они думают, что, раз мы невелики ростом, они могут раздавить нас и таким образом раздавить и свой страх. Они думают также, что в том месте, где мы хороним своих мертвых, есть золото. Они выкуривают нас из наших домов, как выкуривают ненужных пчел в начале зимы.

Я подумал об Айраке, который съел храбрость своего отца, и о маленькой, выжженной дотла деревне над дорогой, ведущей из Дэвы к Эбуракуму.

— Они угоняют наш скот и наших женщин. Это место хорошо спрятано, и до сих пор мы, наш маленький клан, были в безопасности от них. Но теперь и у нас есть горе для отмщения.

Она замолчала, и я с новой силой услышал тонкие, высокие голоса причитающих женщин и с присвистом втянутое дыхание одного из воинов.

— Ты боишься нас, Солнечный Человек?

— Немного, — признался я. — Но я пришел под вашу крышу, Старейшая, хотя мог бы не приходить вообще, и со мной нет ни оружия, ни пучка рябиновых веток.

— Это правда, — согласилась она, — и поэтому, а еще потому, что ты — тот, кто ты есть, и твой меч — это молния, направленная против Морских Волков и их племени, может случиться так, что когда ты позовешь Людей Холмов, нуждаясь в их помощи, они откликнутся на твой зов. Мы малы и слабы, и с годами нас становится все меньше, но мы разбросаны повсюду, где только есть горы и безлюдные горные долины. Мы можем переслать новости и сообщения с одного конца страны на другой за время между восходом и закатом луны; мы можем проползать, прятаться, следить и приносить известия; мы — охотники, которые могут сказать тебе, когда прошла дичь, по примятому стебельку травы или одному волоску, зацепившемуся за ветку куманики. Мы — гадюка, которая жалит во тьме…

Произнося эти слова, она немного повернулась и тем же скрюченным пальцем, которым подзывала меня, поманила одного из молодых воинов. Он подошел и, не глядя на нее, опустился на колени у ее ног, рядом со мной. И вообще, я заметил, что ни один из мужчин не смотрел ей в глаза; она была священной, табу, —Старейшая.

— Покажи Солнечному Господину одну из твоих стрел.

Он поднял руку к колчану, висящему у него за плечом, и вытащил маленькую стрелу, не длиннее тех, которыми бьют птиц. Она лежала поперек его узкой ладони — тростниковое древко, оперенное перьями дикой утки, с наконечником из замечательнейшим образом обработанного голубого кремня. Это была красивая вещица, детская игрушка, как и его изящный маленький лук; но в качестве боевого оружия они были странно жалкими.

— Она хорошо сделана, не правда ли? — осведомилась Старейшая. — И летит как птица. Обращайся с ней осторожнее и не прикасайся к наконечнику. У нее только один недостаток: ее нельзя использовать для охоты — яд остается в добыче.

— Яд?

Я взял было крошечную стрелу, чтобы рассмотреть ее более внимательно, но после этих слов осторожно и торопливо положил ее обратно на ладонь ее хозяина.

— Одна царапина, сделанная этим наконечником, — совсем маленькая царапина — и ты умрешь через сто ударов сердца. Поэтому ее можно использовать только против людей.

— Я удивляюсь, что с таким оружием под рукой вы еще не изгнали Морских Волков со своих охотничьих троп.

— Если бы у нас было достаточно такого оружия, то ты вполне мог бы удивляться. Но растения, дающие этот яд, очень редки, и их трудно найти, а их нужно три, чтобы отравить одну стрелу. Тем не менее, у нас есть некоторый запас, и все, что мы добавим к нему с этого дня, будет отдано в твои руки, Солнечный Господин. Этот яд становится лучше и крепче, когда его смешивают с черным ядом ненависти; а мы, Люди Холмов, умеем ненавидеть.

Владелец стрелы вложил ее обратно в колчан так небрежно, словно в ее наконечнике вовсе не таилась смерть, и, поднявшись на ноги, вернулся в тень, где сидели его братья; и я услышал, как он играет с молодой собакой, дразня ее и опрокидывая на спину, как я делал с Кабалем, когда он был щенком.

— Я буду помнить о твоем обещании, Старейшая, — сказал я, — потому что, думаю, в будущем мне понадобятся люди, умеющие ненавидеть и искусно охотиться.

Я не сказал ни слова об отравленных стрелах.

Она снова откинулась на своем табурете и уперлась руками в колени, явно закончив с одним и переходя к другому.

— Ах, я старею; и теряю ясность мысли оттого, что живу со снами; и забываю то, что следовало бы сделать прежде всего. Я должна дать тебе Темный Напиток и травы, которые нужно сжечь на могиле малышки над твоими девятью огромными Солнечными Конями, — она посмотрела на девушку, которая, не раскачиваясь и не причитая, как остальные, сидела у очага. — Принеси их, Ита, дочь дочери; и принеси также Чашу, потому что Солнечный Господин устал и, прежде чем вернуться к своему народу, должен выпить за обещание, которое мы дали друг другу.

Девушка Ита послушно поднялась на ноги, а у меня между лопатками внезапно пробежал холодок. Как часто в мои младенческие годы воспитавшая меня женщина внушала мне предостережение:

— Если ты когда-либо — да упаси тебя от этого Владыка Жизни — окажешься в Полых Холмах, никогда не прикасайся ни к чему из еды и питья. Пока ты будешь это помнить, они не смогут заполучить тебя в свою власть, но достаточно одной чашки молока или корки ячменного хлеба — и ты навечно принадлежишь им, и твоя собственная душа потеряна для тебя.

Такие вещи все матери и няньки говорят всем детям; ты вырастаешь со знанием таких вещей.

Я продолжал сидеть перед Старейшей, стараясь не сжимать в кулак лежащие на коленях ладони, — долго, очень долго; а потом девушка вернулась, держа в одной руке черную глиняную флягу и небольшой кожаный мешочек, а в другой — чашу из почерневшей от времени кожи, отделанную по ободу бронзой и наполненную до краев каким-то напитком.

Она положила мешочек и флягу — у которой не было основания, чтобы ее можно было поставить, — на грязный, покрытый папоротником пол у моего колена и протянула мне чашу.

— Выпей, милорд Медведь, это сократит долгий путь назад.

Я медленно взял чашу и сидел, глядя в ее слегка янтарную глубину, оттягивая неизбежный момент… Старейшая сказала:

— Выпей, в нем нет вреда. Или ты боишься заснуть и проснуться на голом склоне холма, а вернувшись в форт, обнаружить, что он пуст, а твои братья по копью умерли сотню лет назад?

И охвативший меня холод словно усилился с воспоминанием о другой женщине, которая когда-то произнесла почти те же самые слова. Я выпил тогда — все, что она могла мне дать; и проснулся на своем холодном склоне, и хотя я находил потом радость в обществе своих товарищей, в солнечном тепле, в балансе меча и в послушной мне силе лошади под моими коленями, какая-то часть меня осталась на этом холодном склоне навеки.

Но я знал, что если я не выпью, то навсегда потеряю дружбу Маленького Темного Народца, не исполню того, что привело меня сюда, и, возможно, приобрету врагов столь же смертоносных, что и маленькая отравленная стрела, так небрежно убранная в колчан. Вполне возможно, я потеряю Британию.

Я заставил свое сведенное лицо улыбнуться.

— Никто не боится выпить в доме друга — я пью за Темный Народ и за Солнечный Народ.

Я поднялся бы на ноги, но под этой крышей я не мог выпрямиться в полный рост и откинуть назад голову. Поэтому я выпил, стоя на коленях, осушил чашу до последней капли и вернул ее в руки девушки. Напиток был прохладным, и в нем не было сладости верескового пива: лесной напиток, и в сердце его прохлады таилось пламя. Я никогда больше не пробовал ничего подобного.

Потом я поднял флягу и мешочек с травами.

— Сожги травы на закате на месте упокоения малышки, разбрызгай вокруг Темный Напиток, смешав его с пеплом, и с ней все будет хорошо, — сказала Старейшая, а потом, когда я пробормотал что-то в знак прощания и повернулся к крутым ступенькам и дыре входа, добавила: — Постой. Дочь моей дочери пойдет с тобой, чтобы проводить тебя назад в твой мир.

На этот раз, думаю, мы двигались напрямик, потому что мы вышли из долины не в том месте, в котором вошли, не переходили ручей, и три пика Эйлдона всю дорогу были перед нами; а расстояние не составило и четверти того, что мы покрыли в темноте. Подойдя к подножию крепостного холма, мы начали подниматься наверх. Ветер уже успокоился, и среди кустов ракитника плясали в теплых лучах солнца сверкающие облачка мошкары. Как нам удалось избежать внимания часовых на стенах на этот раз, я не знаю; разве что девушка Ита была со мной, и, полагаю, какая-то часть окутывающего ее плаща теней закрывала нас обоих. Знаю только, что в то время тишина наверху усиливала мое беспокойство, пока неопределенные шорохи и лошадиное ржание не помогли слегка развеять страх, который все еще дышал холодом мне в спину. Мы были уже почти под красными песчаниковыми стенами, когда Ита свернула в сторону с оленьей тропы и в последний раз повторила:

— Сюда — идем.

Я следовал за ней так долго, что теперь прошел, не спрашивая, и этот небольшой путь. Она привела меня к небольшой потаенной впадине среди кустов орешника, меньше чем в половине выстрела из лука от стены. Наверное, что-то в строении холма в этом месте приглушало звуки, потому что я услышал хоть какое-то журчание падающей воды только тогда, когда подошел к источнику почти вплотную. И даже тогда это был очень слабый звук, странно похожий на колокольчик. Девушка спустилась в крошечную лощинку и, нагнувшись, убрала в сторону плотную массу листовика и куманики.

— Смотри, — сказала она, и я увидел миниатюрную струйку воды, которая пробивалась между двух камней и стекала в углубление размером с кавалерийский щит, а потом снова исчезала под камнями и папоротником. Можно было пройти на расстоянии собственного роста от этого источника и так и не догадаться, что он здесь.

— Это замечательно, — отозвался я. — Если бы ты не показала его мне, он мог бы остаться скрытым до тех пор, пока мы не начали бы вырубать кустарник.

— Именно это я и имела в виду, — согласилась она. — По крайней мере, вам не придется подолгу таскать воду в гору от ручья. Вода здесь хорошая и свежая… Когда тебе понадобятся мои сородичи, повесь соломенную гирлянду на ветку большой ольхи, что растет над запрудой для водопоя, и кто-нибудь придет.

Я стоял на коленях у воды, бросая себе в лицо ее свежую прохладу; и я спросил:

— А я могу быть уверен, что это то самое дерево? Откуда ты знаешь, где мы будем поить лошадей?

— Есть одно место, которое явно лучше всех остальных, — там, где ручей спускается вниз и сливается с рекой, почти сразу над бродом. Мы поим там наш скот, когда перегоняем его с одного пастбища на другое. Ты узнаешь и это место, и дерево.

Она говорила совсем рядом за моей спиной, но когда я обернулся, собираясь задать ей еще какой-то вопрос, ее там не было. И лишь — несколько мгновений спустя — что-то промелькнуло на склоне холма ниже того места, где я стоял, но это мог быть какой-то дикий зверь, пробегающий среди кустов орешника.

Я встал на ноги, повернулся к калитке, которая виднелась в стене форта у меня над головой, и начал подниматься.

В растрескавшемся дверном проеме разрушенной караулки прижился росток бузины. Прошлой ночью я заметил его, как обычно замечаешь всякие незначительные мелочи; и теперь, пока я поднимался к калитке, меня на какой-то миг охватило леденящее предчувствие, что я не найду там ничего, кроме изъеденного временем пня, и что привычные звуки лагеря исходят от людей, чьи лица мне незнакомы.

Но росток был таким же, как и прошлой ночью, и внезапно меня со всех сторон окружили дозорные, раздались крики, и кто-то прибежал, примчался, как мальчишка, по проходу между разрушенными бараками, и я увидел, что это Бедуир, а за ним — Малек и юный Эмлодд. Последний холодок страха, пробегавший, словно слабый ветерок, у меня между лопатками, растаял без следа, так что ко мне пробилось тепло солнца, и в тот же самый миг на меня навалилась такая усталость, что я едва смог доковылять к ним навстречу.

— Все в порядке? С тобой все в порядке? — спрашивали они.

— Все в порядке, — успокоил я их. — Я думаю, что все в полном порядке. Я получил то, за чем ходил.

— Иди поешь, — сказали они.

Но я покачал головой, одурманенно смеясь.

— Все, что мне нужно, — это место, где можно выспаться; уголок, в который можно заползти и где никто не споткнется о мои ноги.

Глава четырнадцатая. Сит Койт Каледон

Возможно, погода позволила бы нам продолжать кампанию в течение еще двух месяцев, но я, посоветовавшись с Кеем, Бедуиром и остальными командирами и капитанами, решил не распылять в конце лета свои силы в напрасной попытке окружить разбитое и разбежавшееся войско Гуиля. Лучше было сосредоточиться на том, чтобы устроить здесь, в Тримонтиуме, хорошо защищенные зимние квартиры; превратить Кастра Кунетиум в надежный сторожевой пост — пока на нас не опустилась зима и у посланного туда гарнизона еще было время там закрепиться; и наладить постоянное патрулирование соединяющей оба города дороги.

Первое, что нужно было сделать, — это снова поговорить с Маленьким Темным Народцем и убедиться, что купец Деглеф не ошибся насчет положения старого форта, а еще проверить, сможем ли мы войти в него беспрепятственно, или же он находится в руках неприятеля и занимать его нужно будет с боем, как мы занимали Тримонтиум.

Так что на третье утро после возвращения из Полых Холмов я приказал Флавиану, когда он с эскадроном поведет лошадей на водопой, повесить соломенную гирлянду на сломанную ветку большой ольхи. Девушка Ита была права; одно место было просто идеальным для водопоя — там, где ручей, который мы позже назвали Лошадиным, замедлял свой стремительный бег и, прежде чем разлиться над столетними наносами, которые образовывали брод, расширялся в небольшую заводь с заросшими ольхой берегами, а уже потом делал последний головокружительный бросок и вливался в большую реку. А над заводью, выделяясь среди своих более мелких и более молодых сородичей, как военачальник выделяется среди собратьев по оружию, стояла одна древняя ольха.

Вернувшись с лошадьми, Флавиан доложил мне, что все сделано, и тем же вечером Друим Дху, тот воин, который показывал мне свою стрелу, вошел в узкую северную калитку, бросив охраняющим ее часовым:

— Солнечный Господин послал за мной, и я пришел.

Они привели его ко мне, к одному из костров, разожженных вечером на старом плацу, — мы пока еще не имели постоянных квартир и просто разбили лагерь на развалинах Тримонтиума, как разбивали его на вересковых пустошах, — и он с достоинством дикого животного присел на корточки, а затем опустился на пятки в свете костра, с виду совершенно не обращая внимания на глазеющую на него толпу; и без какого бы то ни было слова приветствия устремил взгляд на мое лицо, ожидая, чтобы я объяснил ему, что мне нужно.

Когда я сделал это, он заговорил:

— Что до того форта, который ты назвал, то он лежит в двух днях пути по Великой Дороге в сторону заходящего солнца. Я знаю, потому что сам проделывал этот путь, когда перегонял стадо; и стены пока еще крепки. Пустой он или находится в чьих-то руках, я не знаю, но дай мне день, самое большее — два, чтобы послать вопрос и получить ответ, и я приду и расскажу тебе. Что-нибудь еще, о господин?

— Ничего, если форт пуст. Если он занят, то сообщи мне, сколько там людей и какие у них запасы оружия и провианта. Это можно сделать?

— Можно.

Он подобрал под себя ноги, собираясь встать.

— Поешь, прежде чем идти, — пригласил я.

— Я ем только у своего собственного очага.

Но я знал, что вера должна быть обоюдной.

— Ешь! Я пил у вашего.

Он долго и с сомнением смотрел на меня, потом снова опустился на землю у костра и протянул руку за горячей ячменной лепешкой, которую передал ему кто-то из толпы; и съел ее, не отводя глаз от моего лица. Поев, он встал и, не произнося ни слова прощания — как не говорил слов приветствия, — сделал странное размашистое движение рукой в сторону лба и, покинув круг света, растворился в сумерках.

Назавтра о нем не было ни слуху, ни духу, но на утро следующего дня Флавиан, приведя лошадей с водопоя, разыскал меня.

— Сир, Друим Дху пришел опять, — доложил он. — Я не понимаю, как он это делает, но у меня просто мурашки бегут по коже! Мы повели лошадей от реки, и он оказался прямо среди нас!

Я глянул мимо него, ожидая увидеть за его спиной маленькую темную фигурку, но он покачал головой.

— Он не захотел подняться в форт. Он просто сказал: «Передай Солнечному Господину, что ему некого выгонять из той крепости, о которой мы говорили, если не считать горных лис и, может быть, пары сов» — а потом исчез. Может быть, он превратился в ольху.

Он слегка посмеивался, говоря это, но смех его был не вполне естественным.

— Способность превращаться в ольху — не такое уж плохое умение для разведчика.

— Наверно, нет. Но все равно, это не к добру — то, как он приходит и уходит, — Флавиан нетерпеливо передернул плечами и, внезапно посерьезнев, посмотрел на меня. — Артос, сир, мы, что, должны доверять ему — им? Я имею в виду насчет Кастра Кунетиум? Они слывут вероломными маленькими тварями.

— Тем не менее, мы им доверимся. Мы вышлем вперед обычный разъезд на случай, если положение дел изменилось после того, как было отправлено сообщение. Но это все. Сердце подсказывает мне, что Друим Дху и его племя поведут себя вероломно только в том случае, если мы заслужим это вероломство.

И поэтому несколько дней спустя Бедуир вместе с эскадроном в пятьдесят человек, отрядом копейщиков и несколькими пращниками и легкой конницей для разведки, а также с частью обоза, на которую была погружена причитающаяся им доля провианта, оружия и сырья для изготовления военного снаряжения, отправился по долине реки на запад, чтобы занять Кастра Кунетиум.

— Мы будем скучать по его арфе в зимние вечера, — заметил Кей, облокачиваясь рядом со мной о красный песчаник западной стены и наблюдая за тем, как маленький отряд постепенно превращается вдали в крохотную точку и исчезает наконец в рыжевато-коричневом облаке августовской пыли.

Но той осенью у нас в Тримонтиуме было слишком мало свободного времени, чтобы скучать по кому или чему бы то ни было. Мы вырубили кустарник на два полета стрелы от стены, оставив только купу орешника, скрывающую источник, который был, так сказать, подарком Темного Народца. Мы начали расчистку и восстановление одного из двух колодцев, в котором, судя по его виду, еще могла быть вода. Мы более-менее наладили старые отхожие места, залатали, как могли, крепостные стены и сумели — при помощи папоротника, настеленного на решетку из прутьев, — восстановить крышу на нескольких бараках, одни из которых должны были использоваться по первоначальному назначению, а другие — служить подсобными помещениями, складами и конюшнями. Мы завезли в крепость торф и дрова, а также папоротник для постелей и для корма лошадям. Большая часть этой работы легла на плечи пеших солдат из вспомогательных отрядов — которые беспрерывно ворчали, как это обычно бывает с военным людом, когда он не занят в боевых действиях, — потому что у Товарищей и легкой конницы было полно другой работы. Еще до исхода сентября мы уже регулярно патрулировали боковую дорогу; и с самого начала я посылал небольшие группы верховых добывать провиант в британских деревнях и в то же самое время как-то брать под контроль эту местность. Кланы центральной и юго-западной Валентии не были втянуты в общий пожар; большая их часть была все еще настроена дружелюбно, и, вне всякого сомнения, они отнюдь не жаждали, чтобы пикты и Морские Волки прошагали по их охотничьим тропам, оставляя за собой неизбежные окровавленные руины. Но, с другой стороны, многие мелкие князьки не понимали, почему они должны подчиняться войску какого-то чужого им племени, засевшему в Тримонтиуме, не говоря уже о том, чтобы помогать кормить его, тем более что приближалась зима, когда пищи должно было едва хватать им самим. Иногда дело доходило до прямых угроз. «Три бычка, или мы подожжем кровлю,» — особенно если отрядом фуражиров командовал Кей, потому что он умел применять угрозы с каким-то мрачновато-добродушным юмором, который почти не оставлял обид. Однако всегда был риск, что местные князья, если надавить на них чересчур уж сильно, могут решить, что еще один путь спасти свои поля и скот от варваров — это объединиться с ними; так что угрозы нельзя было использовать слишком часто. А вообще-то, мы обнаружили, что появление тяжеловооруженной конницы, которой эти племена никогда не видели раньше, было само по себе и достаточной угрозой, и достаточным ободрением. По той же самой причине я не позволял угонять скот. Вместо этого мы охотились. В заросших кустарником лесах вокруг Эйлдона было достаточно дичи для всех: и для местных племен, и для войска, и для маленьких темнокожих охотников; к тому же более молодые и горячие головы из нашего войска предпочитали обращать копья против вепрей и волков, так что дичь с более вкусным мясом оставалась для других.

Поздно осенью из Корстопитума прибыл обещанный нам провиант, и среди мешков с зерном и горшков с салом были связки стрел, седельная кожа и глыбы соли, которые я вытребовал у епископа Эбуракума (да будет Господь добр к его усталой старой душе; он бился до последнего, когда нужно было платить то, что с него причиталось, но дав слово, держал его). И после этого большую часть добычи мы солили и откладывали на зиму.

Зима в этот год пришла рано; она началась проливным дождем со снегом, который позже превратился просто в снег, и этот снег стаял и выпал снова, и на этот раз уже не таял, но лежал среди холмов неделю за неделей, умножая тяготы и опасности и для охотников, и для фуражиров; а лошади подолгу не могли пастись, так что приходилось держать их в конюшне на собранных кормах; и долгими зимними ночами, когда в Тримонтиуме завывал ледяной ветер, а над головой слышался посвист диких гусей, мы скучали по арфе Бедуира, как и предсказывал Кей.

За все эти месяцы мы не видели и не слышали ничего ни о варварах, ни о Маленьком Темном Народце.

Но весна пришла так же внезапно и рано, как до нее зима. Приводя лошадей на водопой, мы видели в ольховнике алое зарево, и холмы звенели от криков и песен чибисов, хотя на северных склонах еще лежал толстый слой снега, а ветер пронизывал насквозь, как нож скорняка. И однажды вечером, когда я привел эскадрон с учений — мы уже занимались ими вовсю, чтобы вернуть лошадям форму, — от двери караулки отделилась какая-то тень, и у моего стремени возник Друим Дху со своим маленьким боевым луком в руке. Он выглядел старше, глаза глубоко ввалились. Но так же выглядели и все мы; это было лицо голода, волчье лицо, которое появляется у большинства людей в конце зимы, когда припасы бывают на исходе.

— Милорд Артос, — он коснулся моей ноги в стремени в знак приветствия.

Я принял в сторону, сделал остальным знак ехать дальше и спешился.

— Приветствую тебя, Друим Дху; ты принес мне новости?

— Крэн Тара уже прошел.

— Так.

— К поселениям Морских Волков, что расположены вдоль края земли в той стороне, — он указал кивком головы на восток, — к Снегам, — он имел в виду север, — и к закату, чтобы собрать тамошние племена и Раскрашенный Народ. Они разбрелись было к своим родным местам, к Маннану, — те, кто смог туда добраться в конце прошлого лета; и Белые Щиты из-за Закатного Моря зимовали вместе с ними. А теперь объявлен Крэн Тара, и они будут снова собираться в войско.

— Где?

— В великом Лесу, вон там, между двумя реками; в Сит Койт Каледоне, который мы называем на темном языке Меланудрагиль.

Начиная с этого времени и по мере того, как весна набирала силу, нас посещал то один, то другой из Маленьких Темных Людей. Это не обязательно был Друим или даже кто-нибудь из его братьев; приходили и другие, которых я никогда не видел раньше. Один раз это был невысокий, крепкий и скрюченный, как корень вереска, старик, который возник из ниоткуда под самыми копытами возвращающегося патруля. Один раз это даже была женщина. Казалось, среди Людей Холмов тоже был объявлен свой Крэн Тара.

Каждый приносил мне какие-нибудь известия о все увеличивающемся войске противника, о силах, начавших собираться в Каледонском лесу еще до того, как в северных лощинах Эйлдона растаял снег; о пиктских и скоттских военных отрядах, просачивающихся в лес по тайным тропам; о Морских Волках, рыщущих на длинных черных боевых ладьях в эстуарии Бодотрии и привозящих подкрепления своим собратьям в поселениях. А нам пока ничего не оставалось, как только держать все наготове и ждать, когда придет решающий момент. Я знал, что попытаться расправиться со стекающимися в лес отрядами поодиночке означало бы растратить собственные силы по мелочам и почти наверняка без всякого прока. Нам нужны были не беспорядочные стычки небольших отрядов по всей Валентии, а одна решающая победа в самом центре событий; смерть Гуиля, сына Кау, и разгром и бегство его войска; после этого, пусть медленно, последовало бы и все остальное.

Поэтому я пропускал мимо ушей увещевания горячих голов и оставался — как Кей сказал мне в лицо, «словно старый орел, линяющий на своем насесте», — в полуразрушенном форте, пока варвары медленно собирались вместе, словно стягивающиеся из-за горизонта грозовые тучи.

Затем приехал Бедуир, оставив Кастра Кунетиум под командованием Овэйна, и мы собрались на военный совет вокруг костра, горящего у входа в частично крытую часовню, где я устроил свою ставку. К этому времени из сообщений Маленького Темного Народца стало ясно, что неприятель, судя по его передвижениям, намеревается отсечь боковую дорогу, после чего мы перестали бы быть системой, предназначенной для укрощения и подавления Низинной Каледонии, и превратились бы просто в две изолированные крепости, каждая с опасно длинными и ненадежными линиями коммуникаций и без каких бы то ни было верных способов объединиться друг с другом.

— И в добавление к этому, — сказал Бедуир, мягко барабаня пальцами по арфе у себя на колене, — если Друим и его племя говорят правду, то, когда Гуиль полностью соберет войско, у него окажется перевес в численности до трех к одному, и у тебя будут превосходные перспективы.

— Кей все время подбивает меня разделаться с собирающимися отрядами поодиночке, — сообщил я.

— А ты с ним не согласен?

— Я считаю, что лучше подождать подходящего момента и разбить их всех одним ударом, — или я старею, Бедуир?

— Нет, — ответил Бедуир. — Это Кей. Старики всегда бывают самыми свирепыми и самыми нетерпеливыми.

И он наиграл на арфе мелодию, похожую на щелчок пальцами, и ухмыльнулся сидящему по другую сторону костра Кею, который побагровел под своей рыжей курчавой бородой.

— Ах ты… ты, лопоухий соловей…, — я поймал его взгляд, и он утих, глухо ворча, как выставленный за дверь старый пес.

— Тихо, дети, и послушайте меня. Я позволил навязать себе битву, потому что у меня почти нет выбора, но также еще и потому, что считаю, что таким образом мы сможем сами выбрать место сражения.

— И как же? — Кей забыл свой гнев ради более важных вещей.

— Подождав до самого последнего момента, чтобы дать неприятелю спуститься в самую южную часть Каледона; не выстраиваясь для битвы, пока он не окажется в нескольких милях от дороги. Лес там более открыт, а если мы встанем на водоразделе, то снизу с обеих сторон будут болотистые берега рек, которые сузят для нас проход.

— И для них тоже, — возразил Кей.

— Да, но, по меньшей мере, это уравняет длину боевых линий и помешает варварам рассыпаться и поглотить нас, что они спокойно могли бы сделать благодаря своей большой численности; и я думаю, мы сумеем заранее позаботиться о противодействии им на флангах. В этом заключается одно из немногих преимуществ оборонительных действий.

Я вытащил из костра обгоревшую ветку и начал рисовать план битвы, который я предлагал. Я не был чужаком в Сит Койт Каледоне, потому что охотился там и не раз выезжал туда с патрулем; это не так уж плохо для военачальника — составить себе представление о характере местности, на которой ему предстоит вести кампанию.


И вот так одним мартовским утром мы ждали варваров, выстроившись в несколько необычном боевом порядке через гребень водораздела.

Решающий момент, которого мы ждали, наконец настал, о чем нас известили густым дымом из-за холмов Темные Люди; и в течение часа все мы, кроме небольшого и как нельзя более раздраженного гарнизона, оставшегося в Тримонтиуме, были на марше. Сигнал пришел почти в полдень, но уже давно была ночь, когда мы достигли намеченного для лагеря места и обнаружили, что Овэйн со своей жиденькой колонной из Кастра Кунетиум прибыл туда перед самым нашим приходом. Нашли мы там и Друима Дху, который стоял у одного из только что разожженных костров. Но поначалу я едва узнал его под боевым узором из глины и красной охры, покрывающим его лицо и обнаженное худощавое тело. Только когда он подошел и коснулся моей ноги в стремени — это было за мгновение до того, как я спешился, — я наконец узнал его наверняка по этому знакомому жесту. Его волосы были связаны на затылке ремешком, а с плеча свисал колчан, туго набитый маленькими смертоносными стрелами.

— Волки встали лагерем на плече Хребта Дикой Кошки, рядом с Приметными Камнями, — сообщил он (для Людей Холмов саксы были Морскими Волками, а остальные — Раскрашенным Народом; а Союзные Племена и банды скоттов, когда те собирались вместе, они часто называли просто «Волками»).

— Как далеко?

Но для Друима и его сородичей расстояние почти ничего не значило; они определяли его временем, необходимым для того, чтобы его преодолеть.

— Если они выступят, едва начнет светать, то успеют подняться довольно высоко в гору, откуда текут две реки, к тому времени, когда тени будут лежать вот так…, — он нагнулся и, уперев лук нижним концом в землю, провел черту там, куда его тень должна была упасть примерно за три часа до полудня.

— Так. Сколько у них сейчас людей?

— От двух до трех раз больше того количества, что следует за тобой, милорд Артос. Но здесь неподалеку стоят несколько — не очень много — моих братьев, которые все это время вели для тебя разведку и которые будут не такими уж плохими воинами.

И действительно, два или более десятка Маленьких Темных Воинов пришли ночью к нашим кострам, а утром исчезли снова. Я не стал спрашивать, был ли это весь их отряд. Я давно уже усвоил, что там, где речь идет о Темном Народце, бесполезно спрашивать; пытаться использовать их как обычные войска было бы все равно, что пытаться выковать меч из горного тумана. Следовало просто принимать то, что они давали.

Нам удалось урвать несколько часов для сна, и на рассвете, когда костры прогорели и обратились в пепел, лагерь начал шевелиться; мы напоили и накормили лошадей и, торопливо глотая на ходу черствые ячменные лепешки, выдвигались на позиции, когда пришло сообщение, что неприятель находится на марше, — Бог знает, каким образом его удалось передать так быстро, потому что в лесу нельзя организовать цепочку факелов; но один раз, перед самым рассветом, мне показалось, что я даже не слышу, а скорее чувствую отдаленные, ритмичные, глухие звуки, которые могли бы быть ударами ладони по полому бревну.

И вот теперь мы стояли в выбранном нами месте, в нескольких милях к северу от дороги, выстроившись в боевой порядок и ожидая появления неприятеля. Мне это не очень-то нравилось, поскольку я всегда командовал конницей; я привык вести сражение исходя из особенностей верхового боя, и однако, если не считать легкой конницы, застывшей вне поля зрения на далеко выдвинутых вперед флангах, предстоящая нам битва должна была пройти в пешем строю. В этом заросшем кустарником лесу невозможно было эффективно использовать тяжелую конницу, хотя здесь он был гораздо менее густым, чем в нескольких милях дальше к северу. Я ждал со своим эскадроном в резерве, чуть сзади от центра, и, глядя вдоль боевых линий, гадал — теперь, когда было уже поздно что-либо менять, — распределил ли я силы наилучшим образом. Я снял с лошадей всех Товарищей, самую тяжелую и надежную часть войска, и поставил их под командованием Кея и Бедуира в центр наших позиций. На обоих флангах размещались легковооруженные копейщики, а за ними, на вытянутых дугах, — изолированные группы лучников и пращников. Эти дуги были изогнуты так, что весь фронт образовывал — насколько было возможно на такой пересеченной местности — подобие туго натянутого лука, чтобы подставить наступающих Волков под фланговую атаку еще до того, как их центр войдет в соприкосновение с нашим. Еще дальше, как я знал, ждали скрытые от глаз отряды легкой конницы; и я молил всех богов, которые когда-либо прислушивались к просьбам ратных людей, чтобы какой-нибудь пони не выдал нашу засаду, заржав в самый неподходящий момент.

Мы стояли так, чтобы наилучшим образом использовать естественную пологость местности: растянувшись поперек шейки водораздела, так что наш левый фланг упирался в ручей, который стекал вниз, чтобы влиться в зарождающуюся Клуту, а правый — в крутой, покрытый спутанными зарослями терновника откос, обрывающийся к болотистым берегам Твида. У меня за спиной, если стоять лицом к югу, поднимались величественные холмы пограничного края, на которых брала исток половина рек Валентии и через которые — мимо крепости Трех Холмов или ее сторожевого форта — шли дороги, ведущие к Стене. Перед нами открывалась широкая поляна, на которой начинал пробиваться молодой папоротник, а за ней мягкими волнами катился вдаль лес, похожий на темное море, омывающее Маннан, древнее сердце пиктских княжеств; Тьма, Лес, древний, дикий и неведомый; и мы стояли словно на узкой перемычке между двумя мирами, защищая ее от одного ради другого.

Это был серый весенний день, ранний для начала летней кампании, и похожие на звездочки белые лесные анемоны, дрожа, отворачивались от ветра и порывов дождя, бьющих нам в лицо и превращающих Алого Дракона на нашем знамени в темное пятно, похожее по цвету на полузасохшую кровь. Я думал о том, как грива Ариана должна бы была сейчас биться на ветру о мою левую руку; и мучительно тосковал по нему, тосковал по его беспокойству и возбуждению, по его настойчивым рывкам под моими коленями. Кольчуга давила мне на плечи и словно становилась все тяжелее от долгого стояния на месте, от расхаживания взад и вперед; и я снова спрашивал себя, не совершил ли я глупость, заставив Товарищей спешиться и оставив их при этом в полном боевом снаряжении. Но в центре мне нужен был вес, вес и устойчивость; подвижность была для флангов.

Расстилающийся впереди лес казался очень темным — и, честно говоря, я не думаю, что это было мое воображение, потому что я всегда замечал такое в Сит Койт Каледоне; отчасти, конечно, в этом были повинны сосны, темная медлительная волна сосен, каких мы никогда не встречали на юге, но то же самое происходило и в менее густых местах, где сквозь молодую поросль дубов, берез и орешника, словно костлявые плечи сквозь прорехи дырявого плаща, проглядывают холмы и вересковые нагорья; всегда у меня в сознании присутствовало это ощущение темноты, волчьей угрозы, исходящей от самой земли. Казалось, что этот лес, возможно, очень старый, угрюмо и задумчиво склоняется над секретами, которые людям лучше не знать.

Что-то шевельнулось у меня за спиной, и между моим локтем и локтем моего знаменосца проскользнула темная тень. Моих ноздрей коснулась струйка лисьего запаха, и Друим Дху снова оказался рядом со мной.

— Они меньше чем в восьми полетах стрелы за краем темных деревьев — большое войско, очень большое войско. Скоро у нас будет хорошая охота, — он на мгновение показал белые зубы в беззвучной усмешке; его смех всегда был беззвучным, как и у его сестры. Его тонкие коричневые руки и ноги были покрыты кольцевыми полосками глины и охры, похожими на ранний свет, пробивающийся сквозь кустарник, так что если бы не его голос, то было бы трудно с уверенностью сказать, здесь ли он вообще; а потом — внезапно — его и не было.

Но почти в тот же самый миг, словно это было эхо или ответ на его слова, мы услышали рев боевых рогов скоттов, подобный призывному кличу огромного самца-оленя, трубящего под деревьями.

Я увидел, как по выстроившимся передо мной рядам пробежала рябь, словно ветер тронул кошачьей лапкой стоящие колосья ячменя; и центр, который до сих пор опирался на древки копий, весь, как один человек, пригнулся к земле, прикрываясь сверху щитом и выставив копье навстречу приближающемуся неприятелю.

Ветер затих, и где-то резко и укоризненно прокричала сорока; потом сквозь лес с воем пронесся новый, долгий порыв, швырнувший нам в лицо темный шквал дождя; и вместе с ветром в подлеске внезапно послышался громкий треск, который быстро подкатился ближе, а вдоль края поляны замелькали какие-то тени. Потом это мелькание усилилось, обрело форму и плоть и стало огромной массой людей, передвигающихся под буйной весенней зеленью деревьев. Волки были здесь. Завидев нас, они испустили могучий крик и двинулись вперед, насколько возможно сохраняя боевые порядки среди поросших куманикой пригорков и спутанной массы прошлогоднего папоротника; надвигаясь на нас размеренной, грозной волчьей трусцой, которая казалась медленной и, однако, пожирала расстояние со страшной скоростью. Я едва успел разглядеть варварские саксонские бунчуки из конских хвостов в центре, сверкающую, как крыло чайки, белизну покрытых известью скоттских щитов на левом фланге и нарядную синюю боевую раскраску вопящих пиктов — на правом. Как и сказал Друим Дху, это было очень большое войско, которому словно не было ни конца ни края; и когда они приблизились, я почувствовал дрожь земли у них под ногами, как бывает, когда река после горных дождей вырывается из берегов и сами скалы испытывают страх.

И в самом деле, я чувствовал себя в этот момент почти так же, как должен чувствовать себя человек, который стоит на пути надвигающегося потока и видит, что ревущая вода устремляется в его сторону. Мне казалось, что я прирос к земле в своей тяжелой кольчуге, и я знал, что такое же ощущение кошмара с воем проносится в мозгу каждого, кто стоит в моем тяжело вооруженном центре.

Передний край стремительно атакующих варваров уже поравнялся с концами вогнутой дуги; и я молился, чтобы лучники не начали стрелять раньше времени. «Митра, победитель Быка, удержи их руки! Луф, Владыка Сверкающего Копья, — Христос, не дайте им спустить тетиву слишком рано!».

Варвары были уже довольно глубоко в ловушке, когда из подлеска, сначала с одной стороны, потом, удар сердца спустя, — с другой, вылетел беспорядочный рой стрел, которые начали вонзаться в самую их гущу. Неприятельские воины сбивались с шага и падали наземь; на какое-то мгновение их атакующие ряды заколебались и потеряли напор под этим колючим ливнем; но потом они с воплем овладели собой и опять ринулись вперед, продолжая спотыкаться и падать на флангах, где наши стрелы производили наибольшее опустошение. Я видел перед собой напрягшиеся спины и сведенные плечи людей, согнувшихся над выставленными вперед копьями…

В обтянутые бычьей кожей щиты наших передних рядов с треском ударил град легких метательных топориков, и сразу же вслед за этим варвары, вопя, как берсерки, бросились на ожидающие их копья. Два ряда щитов, сошедшиеся с ужасающим грохотом; крики людей, напоровшихся на копья, звон и лязг оружия и металлический скрежет щита о щит — и спиравшая дыхание напряженность предшествующих мгновений взорвалась ревущим кровавым хаосом. Саксы пытались принять наконечники наших копий на свои щиты из воловьей кожи, чтобы остановить их и отжать вниз, где они не могли причинить вреда, и в первые моменты столкновения им это удавалось; наш центр, несмотря на свой вес, был оттеснен назад уже одной яростью этой атаки. Потом Товарищи собрались с силами и вновь устремились вперед; теперь в дело пошли мечи, и сквозь гвалт и лязг оружия я услышал бычий рев Кея, что-то кричащего своим людям; вдоль всего центра смыкались в противостоянии две боевые линии, подобные двум диким зверям, пытающимся вцепиться друг другу в глотку. Я чувствовал, что эскадрон за моей спиной и по обе стороны от меня подобрался, точно бегун за мгновение до того, как опустится белый шарф; но это был мой единственный резерв, и я не мог себе позволить бросить его в бой слишком рано.

Товарищи держались превосходно. Непривычные к сражению в пешем строю, они тем не менее упорно отстаивали захваченные ими позиции, несмотря на всю ярость обрушившегося на них натиска. Один раз они даже снова продвинулись вперед, но затем им пришлось опять замедлить наступление и застыть в неподвижности. В течение долгих, будто растянувшихся в саднящую вечность мгновений два центра пытались смять друг друга, так что даже сквозь кипение битвы я словно слышал судорожное дыхание и биение разрывающихся сердец. Люди, упавшие с обеих сторон стены щитов, путались под ногами у живых, потому что застывшая в долгом смертоносном объятии человеческая масса напрягалась и раскачивалась взад-вперед, уступая и выигрывая не больше, чем один шаг. Одному Богу было известно, сколько могла продлиться эта ужасная схватка, лишая нас людей и не принося ничего взамен; и я понял, что пришло время ввести в бой резерв. Я поднял руку, давая знак стоящему рядом трубачу, и он поднес к губам висящий на перевязи зубровый рог и протрубил атаку — чистый и высокий звук, пронесшийся над похожим на шум прибоя гомоном битвы. Это был сигнал не только для нас, но и для стоящей на дальних флангах конницы, и когда мы рванулись вперед, я почувствовал, что в общую сумятицу вливается новый звук: быстрый перестук конских копыт, несущихся с обоих флангов.

Слившиеся в схватке ряды расступились, чтобы пропустить нас, как расступается пехота, чтобы пропустить эскадрон конницы. Мы выстроились тупым клином и, как клин, врубились в неприятельскую массу, выкрикивая древний боевой клич: «Ир Виддфа! Ир Виддфа!». Прикрывая щитами опущенные подбородки, расходясь серым кольчужным углом позади Алого Дракона, мы все глубже и глубже врезались в ряды саксов, и в то же самое время — хотя тогда мне некогда было об этом думать — небольшие конные отряды налетали на варваров с флангов и с тыла, загоняя их на наш клин. Лучники и метальщики дротиков, отбросив свое ставшее бесполезным оружие, выхватили мечи и атаковали неприятеля с обоих флангов. Мы гнали Волков друг на друга, зажимая их так плотно, что щит одного мешал мечу другого и мертвые путались в ногах у живых; и все их доблестные усилия проложить себе путь только подгоняли их ближе к нашему железному клину.

Даже сейчас я не уверен в том, как закончился бы день, если бы неприятельское войско было единым, а не состояло из четырех частей — каждая со своими собственными методами ведения боя, плохо представляющая себе, что такое взаимодействие, — не имеющих между собой ничего общего, кроме храбрости и свирепости. А так их масса, по мере того как редели ее ряды, совершенно неожиданно начала колебаться в своем продвижении, и наконец настал момент, когда после одного невероятного усилия, после медленного, долгого, упорного натиска мы словно поднялись, нахлынули и поглотили их. После этого варвары, расколотые нашим клином почти надвое, ошеломленные и разбитые наголову, дрогнули, подались назад и начали стремительное отступление, топча под ногами собственных убитых и раненых и сами, в свою очередь, падая под маленькие неподкованные копыта скакунов из легкой конницы.

Мы рванулись следом, рубя их на бегу. Среди саксов только знать носила кольчуги, а у простых воинов не было никаких доспехов, кроме кожаных курток, и то если им везло; скотты, опять же не считая знати, были защищены не намного лучше, а пикты, от военачальников до простых воинов, бросились в бой обнаженными, в одних кожаных набедренных повязках. И однако некоторые из них не пытались бежать, а встречали нас лицом к лицу или же отступали шаг за шагом, продолжая отбиваться, и падали убитыми, по-прежнему слишком гордые, чтобы сложить оружие. Бугристая земля среди кустов была покрыта растоптанными телами, и по мере того как мы продвигались вперед, я начал замечать, что рядом с войском бегут и другие: маленькие тени, скользящие понизу от одного дерева к другому. Что-то тоненько, как комар, прозвенело мимо моего уха, и бегущий впереди сакс, сделав еще несколько шагов с подрагивающей между лопаток маленькой темной стрелой — не длиннее тех, которыми бьют птиц, — упал и остался лежать, извиваясь в судорогах. Легкая конница брала теперь погоню на себя, и я отозвал Товарищей, какотзывают собак после охоты; большинство из них не могли меня услышать, а я не осмеливался использовать рог, чтобы протрубить отступление, потому что это стало бы сигналом и для остальных; но мало-помалу они обнаруживали, что погоня перешла в другие руки, и один за другим останавливались, отдуваясь в своем тяжелом боевом снаряжении и вытирая окровавленные клинки пучками длинной травы, а потом подходили ко мне, снова разбираясь по эскадронам. Звуки погони затихали вдали; а с севера по-прежнему налетал ветер и слабый холодный дождь, порывы которого обрушивались на наши ссутуленные плечи, когда мы брели назад к нашим позициям и к расположенному за ними вчерашнему лагерю.

— Посмотри туда, — сказал Бедуир, который внезапно возник рядом со мной. — И туда…

Он вытянул руку. И там, среди мертвых, лежал человек с маленькой темной стрелой в спине; а потом еще один, и еще…

— Старейшая сказала, что они — гадюка, которая жалит во тьме, — отозвался я. — Похоже, погоня осталась в надежных руках.

Мне думается, что это была самая жестокая битва из всех, что я провел до сих пор. И она досталась нам очень дорого, потому что наши боевые позиции были отмечены теперь неровной линией тел, которые местами лежали грудами по два-три в высоту. В тот день, не считая людей из вспомогательных отрядов, погибло более пятидесяти Товарищей, и среди них был задорный маленький Фульвий, унесший с собой частицу моего детства; и Феркос, который последовал за мной из Арфона в первую весну Братства. Я взглянул вверх, на слабое сияние, которое пробивалось сквозь несущиеся над головой обрывки облаков, и увидел, что прошло не так уж много времени после полудня.

Солнце все еще стояло над западными болотами, и утомительная работа, которая всегда следует за битвой, еще не была закончена; мы с Кеем и Гуалькмаем наслаждались коротким отдыхом возле одного из сторожевых костров, пока стайка одетых в лохмотья женщин, как обычно сопровождающих наше войско, готовила какую-то еду, и тут в подлеске послышался треск и хруст веток, словно в нашу сторону направлялось какое-то огромное животное, и я, быстро обернувшись на звук, увидел, что в круг света от огня влетел или, скорее, был вытолкнут какой-то человек. Высокий, обнаженный, покрытый синими пиктскими боевыми узорами человек с гривой рыжеватых волос и рыжеватыми глазами под насупленными бровями, который споткнулся и чуть не упал, но восстановил равновесие и снова гордо выпрямился. Я заметил, что из раны у него на левом колене сочится кровь; его руки были закручены за спину, и его окружала кучка маленьких темнокожих воинов. В первый момент, когда я увидел, как он стоит среди них, он внезапно напомнил мне какого-то гордого, дикого зверя, затравленного сворой маленьких темных собачек; вот только никакие собаки не были такими молчаливыми или такими смертоносными, как те, что толпились вокруг него.

— Милорд Артос, — сказал один из них, и я увидел, что это Друим Дху, — мы привели тебе Гуиля, который был острием копья для твоих врагов. Вот его меч, — и он наклонился и положил клинок к моим ногам.

Человек, которого они держали, был крайне измучен; он дышал тяжело, как загнанный зверь, и когда он поднял голову, чтобы ответить мне взглядом на взгляд и откинуть назад рыжеватые волосы, которые ему нечем было убрать из глаз, на его лбу блеснул пот.

— Это правда? — спросил я.

— Я Гуиль, сын Кау, — он ответил на латыни, которая была лишь немногим хуже моей собственной. — А ты, я знаю, тот, кого называют Артос Медведь, и я нахожусь в твоей власти. Это все, что нам с тобой следует знать. Теперь убей меня и покончим с этим.

Я отреагировал не сразу. Стоящий передо мной человек не был одним из Великих, как Хенгест; но он был из тех, за кем следуют другие; я сам такой, и я узнал подобного себе. Он был слишком опасен, чтобы отпускать его на свободу, потому что, если бы я сделал это, люди стали бы снова собираться к нему. У меня было три выхода. Я мог приказать отрубить ему правую руку и отпустить его. Никто из его племени не последовал бы за вождем-калекой; по их понятиям это означало бы накликать на себя беду. Я мог отослать его на юг, к Амброзию, надежно заковав в цепи, как дикого зверя, предназначенного для арены; или мог убить его прямо сейчас…

— Почему ты сделал это? — спросил я, и мой вопрос прозвучал глупо для меня самого.

— Взбунтовался против моих законных господ и повелителей? — он посмотрел на меня, и даже при этом отчаянии и крайнем изнеможении в его глазах промелькнул смех. — Может быть потому, что, подобно тебе, я хотел быть свободным, но для меня свобода — это нечто другое.

Вокруг нас начали собираться люди, которые хотели посмотреть, что происходит; его имя передавалось от одного к другому, но он не удостоил их даже взглядом; его свирепые рыжеватые глаза не отрывались от моего лица, словно он знал, что оно будет последним, что он увидит.

— Убей меня теперь, — повторил он, и его тон был приказом. — Но ударь спереди; я никогда еще не принимал раны в спину, а человеку даже в смерти свойственно тешить свое самолюбие. И еще прикажи сначала развязать мне руки.

— Смерть со связанными руками не может ранить ничье самолюбие, — возразил я. Потом я иногда спрашивал себя, был ли я прав, но тогда я не мог рисковать. Я подал едва заметный знак Кею, и он, вытащив меч, шагнул вперед и встал сбоку от пленника. Гуиль, сын Кау, слегка усмехнулся, принимая удар с открытыми глазами. Я увидел, какой белой была его кожа под синим боевым узором в том месте у ключицы, где на крепкой шее кончался загар; белой, как очищенный лесной орех, — пока ее не залила алая кровь. Удар был быстрым, и он сделал его еще быстрее, нагнувшись ему навстречу.

Это был единственный раз, когда мне пришлось поступить так.

Потом мы разрéзали веревки, стягивавшие ему руки, и позже, когда наши собственные убитые уже лежали в земле, похоронили его с честью, в глубокой могиле, чтобы уберечь тело от волков, и положили рядом с ним меч. Вот только мы не стали насыпать курган или каменную пирамиду, чтобы его могила не стала местом сбора. И когда мы с Кеем повернулись от темного участка свежевскопанного лиственного перегноя, ветер уже начал стихать, а дождь стал теплым и монотонным — то, что народ Хлебного Края называет растящим дождем.

— Сердце подсказывает мне, что нам не придется больше вести решающую битву среди этих холмов, — проговорил Кей. — У тебя довольно тяжелая рука.

— В Каледонии больше волков, чем сдохло сегодня.

— Это так. Но я думаю, что они не осмелятся больше встречаться с Медведем как войско, в открытом бою. С этих пор тебе лучше остерегаться засады за отрогом холма и ножа в спину, Артос, друг мой.

Глава пятнадцатая. Костры Середины Лета

Кей оказался прав. Больше не было собирающихся вместе войск неприятеля, не было решающих сражений в низинах среди холмов. Но с этого момента начался другой род войны, война набегов и ответных набегов; изрезанный на куски патруль, попавший в засаду в горном тумане; сожженная в ответ деревня; ручей, отравленный сброшенными в него мертвыми телами… Эта тактика была более утомительной, чем любая кампания открытых боевых действий. Прежде всего, она никогда не прекращалось полностью, даже зимой, так что нам некогда было усесться поудобнее, вздохнуть и расслабить пояс с мечом. В то первое лето и осень я всеми имеющимися у меня средствами старался укрепить контроль над огромным куполом лежащих в низине холмов — основной преградой между диким севером и остальной Британией — завязывая, где мог, дружбу с соседними бриттскими князьками и нагоняя страху на тех, кто в этом нуждался. В скором времени мне предстояло продолжить начатое в Сит Койт Каледоне и изгнать Морских Волков из последних прибрежных поселений, как я уже сделал в окрестностях Линдума. Но прежде нужно было обезопасить холмы в низине. И мы несли огонь, карающий меч и ужас перед тяжелой конницей, которую они никогда не знали раньше; несли их в замки, деревни, в старые горные форты с торфяными стенами, на запад и на север, до самого сердца страны пиктов.

Примерно через месяц после Сит Койт Каледона до нас добрался обоз с припасами из Корстопитума, привезший — помимо зерна, пучков стрел, наконечников копий и сала, а также тряпок для перевязки, уложенных в большие, закрытые кожаными крышками корзины, — деньги (меньше, чем было обещано), чтобы заплатить нашим людям. А всего несколько дней спустя в Кастра Кунетиум прибыл провиант из Дэвы, и с ним очередная партия молодых лошадей, которую Кей, к тому времени принявший командование сторожевым постом, переслал мне. Вместе с обозами пришли и первые новости из внешнего мира, которые мы получили за полгода. Новости для меня содержались в длинном послании от Амброзия. Оиск и мальчишка Сердик, бежавшие из Эбуракума, снова появились на территории кантиев. Саксы, возглавляемые Аэлле, захватили Регнум и разграбили Андериду, перебив весь британский гарнизон до последнего человека, но Амброзию удалось загнать их на узкую береговую полосу под Южными Меловыми Утесами, хотя пока что он еще не смог выкурить их с новых позиций на холмах. Узнать такое было не особенно приятно, но все это показалось мне странно далеким.

Для Флавиана тоже были новости, но его новости пришли с обозом из Дэвы. Прежде чем разорвать нитку, скрепляющую две половинки таблички, он удалился вместе с письмом в тихий уголок лагеря; а потом, когда я осматривал новых лошадей, подошел ко мне, все еще держа его в руке.

— Артос… сир…, — он почти заикался от нетерпения, исполненный какого-то торжественного восторга. — Это от Телери. У нее ребенок!

Но я понял это, как только увидел его глупое лицо.

Я сказал все, что полагалось, и спросил, потому что он явно ждал этого:

— Это мальчик — или девочка?

— Мальчик, — ответил он. — Сын.

— Тогда мы обмоем его рождение заочно — вечером, когда дневная работа будет закончена.

Я положил руку ему на плечо, поздравляя его. Но только Богу известно, как я завидовал ему.


Наступившая осень застала нас на хорошо укрепленных позициях и с плодотворно проведенным летом за плечами. Прошла зима, и снова заросли ольхи у конского водопоя вспыхнули заревом от поднимающегося сока. После Сит Койт Каледона я почти не общался с Темным Народцем; они время от времени приносили нам новости, а мы взамен давали им сколько могли зерна из зимних запасов. И это было все. Но я всегда знал, что стоит мне повесить гирлянду на Повелителя Ольховых Зарослей, и еще до наступления ночи Друим Дху или один из его братьев придет в форт; и это знание было приятным.

Этой весной я получил еще один залог дружбы от Темного Народца, потому что в жесткой траве, покрывающей теперь то место, где под девятью боевыми конями лежала девушка, выросло небольшое растеньице с серебристыми листьями и хрупким белым цветком. Должно быть, когда я жег полученные от Старейшей сухие травы, чтобы успокоить дух девушки, из них выпало семечко и пролежало, не всходя, целый год. Я больше нигде не видел таких цветков.

На вторую весну, оставив Кея теперь командовать Тримонтиумом и послав Бедуира в набег на поселения Восточного побережья, я взял с собой своего оруженосца Эмлодда, Флавиана, Голта и еще несколько человек — не больше, чем потребовалось бы для охоты, — и отправился далеко на юго-запад, к охотничьим тропам Думнонии. Я чувствовал себя почти до боли как дома в этом краю вересковых равнин и маленьких сверкающих озер, куда доносился шум западного моря, потому что живущие здесь племена происходили из того же самого корня, что и мои сородичи в королевстве Кадора. Однако я приехал в эти западные пустоши не для того, чтобы наслаждаться горькой сладостью тоски по дому, но чтобы продолжить попытки объединить верные нам племена и привести их под Алого Дракона.

Маглаун, один из величайших клановых вождей, оказался также одним из самых ненадежных людей, с какими только можно было иметь дело. Он отнюдь не был настроен враждебно, а просто, как одно время казалось, решил не давать мне возможности вообще поговорить о том деле, которое привело меня в его замок; и я знал, что его, как шарахающуюся лошадь, бесполезно, и даже хуже чем бесполезно, силой тащить к тому, что его пугает.

В первый и второй день из тех трех, что я решил на него потратить, мы до самого вечера охотились, а по ночам слушали песни в пиршественном зале с высоким потолком и раскрашенными бревенчатыми стенами, пока три его чернобровых сына и младшие из дружинников, собравшись вокруг нижнего очага, устраивали щенячью возню, играли в кости или пытались спускать соколов на ласточек, гнездящихся среди потолочных балок; и у меня не было абсолютно никакой возможности поговорить с Маглауном наедине.

А потом, на третий день, — это был канун Середины Лета — он, казалось, передумал и был готов хотя бы к разговору; и большую часть дня мы провели, шагая взад-вперед по маленькому садику под стенами замка, где рыбаки, переругиваясь, развешивали среди яблонь мокрые сети на просушку.

У Маглауна была на меня обида, хотя он высказал ее мне достаточно сдержанно и без всякой злобы.

— С тех пор как ты разгромил войско Гуиля, скоттские банды вернулись к своим привычным набегам; уже в конце прошлого лета они гнали невольников вдоль побережья. Ты оказал нам плохую услугу, милорд Артос, и если я помогу тебе, как ты настаиваешь, людьми и оружием, у меня просто останется меньше сил для защиты собственного побережья.

— Значит, ты предпочел бы, чтобы через твои земли пронеслось все варварское войско? — спросил я. — Это еще может случиться, князь Маглаун, если мне будет недоставать людей, а также оружия и провианта для них.

— Это еще только может быть, — отозвался он, — а вот набеги скоттов — это уж наверняка.

И как бы я ни настаивал, шагая, разворачиваясь и снова шагая под маленькими, согнутыми ветром яблонями, мне, по-видимому, так и не удалось его переубедить.

День казался сначала похожим на все остальные, если не считать того, что большинство мужчин отправились сгонять скот для ритуала, который должен был состояться той ночью; но когда началó смеркаться, произошла перемена — та самая перемена, которая происходит в каждом замке, лагере и деревне, когда начинает смеркаться в канун Середины Лета. И когда мы с Маглауном, так ни до чего и не договорившись, пришли на ужин, замок, укрытый за надежными торфяными стенами, гудел, как слегка потревоженный барабан. Мужчины и женщины в княжеском зале, как и в любом простом доме, поглощали ужин быстро и молчаливо, словно их мысли блуждали где-то в другом месте. А когда с едой было покончено, женщины потушили огонь в каждом очаге и каждый факел, так что весь замок затаил дыхание в полной ожидания темноте; и в темноте они вышли — мужчины и женщины, дети и собаки, каждое живое существо в замке, чьи ноги не отказывались его нести; тоненьким поначалу ручейком, который по пути вбирал в себя людей из каждого дома, мимо которого он проходил, — через ворота в мощной торфяной стене и к заросшим вереском холмам, поднимающимся в миле или около того от нас в противоположной от моря стороне.

Мы с Флавианом и остальными присоединились следом за Маглауном и его дружинниками к темной, молчаливой, расходящейся рябью реке движущихся теней и пошли с ними рядом, сами не более чем тени в сгущающихся летних сумерках.

Это был вечер теплых, перешептывающихся ветерков, и даже тьма, покрывающая землю, казалась не более чем тонким слоем прозрачной тени, накинутой на день, а небо было громадным зеленым хрустальным колоколом, который на севере все еще полыхал отраженным светом. Но по мере того как мы поднимались выше, ночь становилась менее ясной, и нас начали обволакивать едва заметные призрачные струйки тумана; холодный запах моря казался здесь более сильным, чем внизу, а земля стала более старым и более странным местом — местом, которого коснулась та же самая темная мощь, что я почувствовал в Меланудрагиле. Мы подошли туда, где вереск поднимался небольшим пригорком, увенчанным крýгом из стоячих камней; я насчитал девять высоких каменных столбов, которые, с утопающими в вереске ногами и едва заметными туманными венками вокруг головы, казалось, остановились и застыли, прекратив какое-то свое, таинственное движение, всего лишь в тот миг, когда их коснулись наши взгляды.

Ниже круга камней, на ровном участке земли, где вереск расступался, образуя темную площадку для танцев, возвышалась огромная груда дров и хвороста, ожидая в темноте — как ждал этого замок — возрождения Первобытного Костра, Костра Жизни.

Так это было и на холмах Арфона в дни моего детства, и когда толпа расступилась, образовав большой, застывший в ожидании круг, а из ее середины вышли девять молодых воинов, которые должны были вращать крестовину, я физически вспомнил дрожь тетивы у себя под ладонями, и мир моего отца потерял для меня всякое значение, а мир моей матери предъявил на меня свои права.

После обычных долгих усилий они наконец добыли огонь — завиток дыма и искорки, упавшие на ожидающие щепки, внезапное чудо живого огня; и у наблюдавшей за ними толпы вырвался могучий крик радостного облегчения. Странно, как всегда испытываешь этот страх: «В этом году костер не зажжется, и жизнь окончится». Для меня так было в этом году — в этом году тьма сомкнется над нашими головами, это черная пустыня и конец всему, и белый цветок больше не расцветет… Маленький лижущий язычок пламени, который так легко было погасить, был обещанием; не победы, может быть, но чего-то еще не потерянного, что сияло в темноте. И я закричал вместе со всеми остальными, побуждаемый жаркой надеждой, внезапно вспыхнувшей у меня в груди. Они гурьбой двинулись вперед, чтобы зажечь факелы от пучка потрескивающей соломы и бросить их в темный, застывший в ожидании костер. И неподвижная масса бревен и хвороста очнулась от своего навеянного темнотой сна и с ревом взвилась жаром, дымом и мечущимся великолепием Костра Середины Лета. Темные тени, которых коснулся алый свет, мгновенно обрели реальность и превратились в веселящихся мужчин и женщин, и по мере того как лижущее конус костра пламя поднималось все выше и выше, из их груди снова и снова вырывался долгий, постоянно подхватываемый крик радости, преображаясь в конце в хвалебную песнь, которая, казалось, билась вокруг вершины холма, словно огромные крылья.

Пение затихло, и радость переросла в гуляние, и чудо на какое-то время ушло из ночи. В ход, как это всегда бывает, пошло пиво, словно люди, подойдя слишком близко к тайне, пытались теперь отгородиться от нее уютным барьером шумных и привычных вещей.

Когда огонь почти угас, они привели скот из большого горного загона, где он стоял наготове, и начали прогонять его сквозь сникшее пламя, чтобы он был плодовитым на следующий год. Это тоже было нечто из моего детства; головы с дикими глазами и широко расставленными рогами, вскидывающиеся вверх в свете костра; охваченные ужасом кобылы с жеребятами под боком; поток колышущейся овечьей шерсти; угольки, разбросанные столпотворением острых копыт; искры, впившиеся, как репьи, в конские гривы; неугомонное ржание и мычание, крики пастухов и лай пастушьих собак.

Вслед за скотом к разбросанным углям подбегали люди, поднося к ним ветки, чтобы удержать Первобытный Огонь, прежде чем он будет потерян снова, а потом раскручивая эти самодельные факелы над головой, пока они не превращались в конские хвосты дымного пламени. Некоторые бросились бежать к замку; языки огня с веток струились у них за спиной, как знамена. Другие принялись плясать и водить хороводы — фантастические фигуры, похожие в прозрачном тумане на болотные огоньки. Мужчины и женщины начали присоединяться к танцу, и внезапно появилась и музыка — или, возможно, музыка была первой; я так и не узнал этого.

Это был тонкий, высокий звук, серебристое журчание свирели, но в нем было могущество, потому что он потянул танцующих за собой, словно они были нанизаны на его сверкающую нить. И когда они проносились мимо — цепь пар, удлиняющаяся с каждым мгновением, свивающаяся и развивающаяся в сложном древнем узоре плодородия, кружащая, все время по ходу солнца, около разбросанного костра, — я увидел ту женщину.

Она стояла немного в стороне, странно далекая от разыгрывающейся вокруг неистовой сцены; наполовину скрытая тенью, если не считать мгновений, когда взвихренный свет факелов касался ее распущенных рыжевато-каштановых волос.

Я прекрасно знал, кто она такая: Гуэнхумара, дочь князя. Я не раз видел ее за прошедшие три дня, когда она прислуживала нам, гостям своего отца, вместе с другими женщинами из княжеского дома. Я даже получил гостевую чашу из ее рук, но, мельком отмечая тот факт, что она здесь, я никогда не видел ее по-настоящему. Теперь же… может быть, виной тому было настроение этой ночи, музыка свирели, туман и подпрыгивающие головни; может быть, это было всего лишь вересковое пиво — но, когда я посмотрел на нее, она запала мне в душу, и я почувствовал ее присутствие каждой частицей своего существа. Впервые за десять лет я смотрел так на женщину, и пока я смотрел, она вздрогнула и повернулась, словно я коснулся ее, и увидела меня.

Я двинулся к ней, хохоча, как победитель: да поможет мне Бог, я был очень пьян, но думаю, что не только от пива; я схватил ее за запястье и втянул в хоровод. Позади нас к цепочке танцующих присоединялись другие пары, а впереди, увлекая нас все дальше и дальше, звучала серебряная мелодия свирели. Теперь мы расширяли круг, чтобы охватить петлей девять камней, вплетаясь между ними, как мастерицы вплетают в праздничные гирлянды стебельки цветов; закидывая нашу петлю вокруг рдеющих угольков костра; проносясь иногда, по воле вожака, между костром и кругом камней, чтобы очертить огромную восьмерку; изгибаясь, завиваясь, дальше, дальше и дальше, пока туман не закружился вместе с нами над головами каменных танцоров… и распущенные волосы женщины бросали мне в лицо запах вербены…

Чары разорвал далекий крик и настойчивое гудение рога под стенами замка, едва слышное на таком расстоянии. Танцующие остановились, разъединили руки, и все глаза устремились к побережью, где — с той стороны, куда причаливали лодки, — в ночь взметнулось пламя, которое, вне всякого сомнения, не было костром Середины Лета.

— Скотты! Скотты напали снова!

Я бросил запястье женщины и крикнул Товарищам:

— Флавиан! Эмлодд! Голт — сюда, ко мне!

Они сбежались на мой призыв, стряхивая по пути пары верескового пива и древней магии и высвобождая мечи из ножен волчьей кожи. Большинство воинов Маглауна пришли к Костру без оружия, только с кинжалами, согласно древнему и почитаемому обычаю; но мы давно уже поняли неразумность таких обычаев и поступились честью в обмен на какую-то долю успеха в борьбе против Морских Волков; и потому весть о набеге скоттов застала нас в большей готовности, чем многих из наших хозяев.

Мы бросились к побережью и далеким огням, обогнав даже князя и его дружинников. Спотыкаясь о корни вереска, с бешено колотящимися сердцами, мы неслись навстречу легкому морскому ветерку, в котором, по мере того как мы спускались вниз, все сильнее чувствовался запах гари. На мелководье, ниже того места, куда причаливали лодки, стояли две большие, обтянутые кожей боевые карраки, а между нами и полыхающими хижинами рыбаков метались темные фигуры. Может быть, они рассчитывали на то, что пока горит Костер Середины Лета, никаких дозорных не будет. Они подняли крик и, сбившись вместе, развернулись нам навстречу; и мы, вопя изо всех немногих сил, что у нас оставались, накинулись на них.

Я не помню почти ничего, кроме сумятицы, которая воцарилась потом. Может быть, в этом было виновато вересковое пиво и все еще не развеявшиеся чары прошедшего часа. Идти в бой пьяным — это восхитительное ощущение, достойное того, чтобы его испытать, но оно не помогает сохранить ясные и подробные воспоминания. Однако кое-что я помню сквозь багровый туман своей ярости — ярости, вызванной тем, что оборвалось нечто чудесное и прекрасное, что, как я смутно чувствовал, могло никогда не вернуться снова. Я помню, как вереск уступил место мягкому песку и как песок проскальзывал и поддавался под нашими ногами; помню холод воды, закручивающейся вокруг наших щиколоток, когда мы оттеснили скоттов с прибрежной полосы, вынудив их сражаться на мелководье; и белую известковую пыль, летящую с их боевых щитов, ставших золотыми в пламени горящих каррак. Я помню, как чье-то мертвое тело неуклюже перекатывалось взад-вперед у края воды и как кто-то заливался оглушительным, диким хохотом, выкрикивая, что эти две вороны уже не прилетят непрошенными к ужину в следующем году. И удивительное открытие, что в какой-то момент в ходе схватки я получил удар копьем в плечо и что моя левая рука намокла от крови.

Я повернулся в сторону берега, протрезвев теперь, когда битва закончилась, а моя чудесная багровая ярость обратилась в пепел; и, придерживая рукой плечо, начал пробираться обратно к замку. Кто-нибудь из женщин сможет перевязать мне рану. Мертвые тела лежали вдоль линии прилива, словно обломки кораблекрушения, перекатываясь из стороны в сторону в легких набегающих волнах. Утро было уже недалеко, и света от ярко пылающих рыбацких хижин и горящих каррак было достаточно, чтобы видеть; и неподалеку от торфяной стены сада, в котором мы с Маглауном расхаживали вчера, занятые нашим спором, я увидел темное тело человека, лежащего чуть в стороне от своих убитых собратьев. Я увидел и еще кое-что и застыл на месте, глядя не на мертвого пирата, а на охраняющего его живого пса. Я слышал — кто же не слышал? — об огромных волкодавах из Гибернии; а теперь видел одного из них. Стоя так, с поднятой головой, настороженно развернувшись, чтобы наблюдать за мной, он был великолепен: ростом в холке с трехмесячного жеребенка, со шкурой, покрытой размытыми полосами черного и янтарного цвета — кроме груди, сияющей в свете пламени молочным серебром, так же, как когда-то у Кабаля. Должно быть, он принадлежал вожаку пиратов; такой пес был бы достоин занять место в любом боевом отряде, и зияющая рана у него на боку доказывала, что он не уклонялся от битвы. Я сделал шаг в его сторону. Он не шевельнулся, но глубоко в его бычьем горле что-то заклокотало. Я знал, что если сделаю еще один шаг, он сожмется для прыжка, а на третьем шаге вцепится мне в глотку. Но я знал также, с мгновенной уверенностью, такой же быстрой и безвозвратной, как момент потерянной девственности, что именно его я не переставал ждать с тех самых пор, как умер старый Кабаль, что именно он был причиной, по которой я никогда не называл другого пса этим именем.

Со мной были Флавиан, Эмлодд и три сына князя. Я сделал им знак отойти.

— Сир… что…? — начал Флавиан.

— Пес, — объяснил я. — Он должен быть моим.

— Милорд, тебе бы следовало перевязать руку, прежде чем начинать беспокоиться о каких-то там собаках, — возразил юный Эмлодд.

— Рука может подождать. Если я потеряю этого пса, то уже не найду такого, как он.

Я знал, как они переглядываются за моей спиной, говоря друг другу глазами, что Медведь все еще опьянен битвой или, может быть, отупел от потери крови.

Потом Фарик, средний сын, предложил:

— Господин, давай сейчас поднимемся в замок; пес не оставит своего хозяина, и мы с братьями вернемся сюда и заарканим его.

— Глупец! — крикнул я. — Оттащи этого пса от мертвого хозяина на веревке, и ты загубишь его навеки. А теперь идите, если не хотите, чтобы и вам, и мне разорвали глотку.

Мы переговаривались шепотом, и за все это время огромный пес ни разу не шелохнулся, и его глаза, похожие в свете пламени на зеленоватые лампы, ни на миг не оставили моего лица.

Я присел на корточки у стены сада, следя за тем, чтобы не сделать ни малейшего движения, которое могло бы показаться ему враждебным, и застыл в неподвижности. Через какое-то время я услышал, как остальные неохотно шагают прочь через высокую прибрежную траву. Я чувствовал, что кровь, хоть медленнее, но все еще сочится сквозь пальцы моей правой руки, зажимающей рану, и гадал, сколько я смогу продержаться; потом я выбросил эту мысль из головы. Пес по-прежнему не шевелился. Я пытался подчинить себе его взгляд, и поскольку ни одна собака не может смотреть на человека в упор дольше, чем несколько ударов сердца, он то и дело отворачивал голову, чтобы лизнуть свой раненый бок; но всегда после нескольких мгновений поворачивался ко мне снова. Наверно, каждому, кто наблюдал бы со стороны, должно было показаться смешным, что я провожу часы после битвы, пытаясь переглядеть собаку; теперь это кажется немного смешным даже мне самому — теперь, но не тогда. Это был поединок характеров, который продолжался и продолжался без конца… Наступил рассвет, пожары в рыбацкой деревушке были потушены, тени маленьких, скрюченных ветром яблонь вытянулись через жесткую траву к прибрежному песку и потихоньку начали укорачиваться. Пару раз пес опускал голову, чтобы обнюхать тело своего хозяина, но всегда его взгляд возвращался к моему лицу. Его глаза, которые прежде казались зелеными лампадами, были теперь янтарными, прозрачными, теплыми от тепла солнца, но потерянными в глубочайшем недоумении, и я знал, что в его душе любовь к мертвому хозяину борется со мной.

Морской ветер ерошил высокую траву и раскачивал тени веток, и чайки с криками вились над волнистым песком, который прилив очистил от следов битвы. Я услышал у себя за спиной какое-то движение, и кто-то тихо и настойчиво сказал:

— Артос, ты должен пойти… тебе необходимо перевязать рану. Бога ради, дружище, неужели ты не видишь, что сидишь в крови?

Я прорычал:

— Послушай, если кто-либо подойдет ко мне или к этой собаке прежде, чем я ему это позволю, клянусь, я убью его.

Конец наступил вскоре после этого, внезапно, как оно обычно и бывает. Это было немного похоже на тот миг в приручении лошади или сокола, когда дикая тварь, которая сопротивлялась тебе всем своим диким естеством, сопротивлялась так, что оба ваши сердца были готовы разорваться, внезапно принимает тебя и по собственной воле отдает то, что так долго пыталась удержать (потому что в конце, по сути, это всегда бывает свободным подчинением животного и никогда насильно навязанной победой человека. С собакой — в обычных условиях — все обстоит по-другому, потому что собака рождается в мир человека и с самого начала пытается понять). Это промелькнуло между нами, признание, узнавание; нечто обоюдное, как почти всегда бывает обоюдной ненависть или любовь. В течение одного долгого мгновения это никак не проявлялось внешне. Потом я сделал первый шаг к сближению, медленно протянув к нему руку.

— Кабаль… Кабаль.

Он жалобно заскулил и лизнул шею убитого, а потом снова посмотрел на меня, делая слабое, неуверенное движение вперед, которое прервалось, едва успев начаться.

— Кабаль, — сказал я опять. — Кабаль, Кабаль — иди ко мне.

И он, слегка прижимаясь к земле, медленно, дюйм за дюймом, подошел. На полпути между нами он приостановился и обернулся к своему мертвому хозяину; я знал, что сейчас вся его сумрачная душа разрывается надвое; но я не мог теперь позволить себе жалости. Жалость была на потом. «Кабаль, сюда! Кабаль!». Он все еще колебался, его огромная гордая голова поворачивалась то ко мне, то к нему; потом он пронзительно заскулил и снова двинулся вперед, почти припадая брюхом к земле, словно его хлестали бичом, но больше не оглядываясь. Он подполз к моей протянутой руке, и я начал гладить его уши и морду, давая ему слизывать кровь, засохшую у меня между пальцами, и все это время воркуя над ним, называя его новым именем, повторяя это имя снова и снова.

— Кабаль… Ты Кабаль теперь, Кабаль, Кабаль.

Потом, все еще разговаривая с ним, я, как мог, стянул с себя пояс и одной рукой просунул его под широкий, усаженный бронзовыми шипами ошейник.

— Теперь мы пойдем, мы с тобой, мы пойдем, Кабаль.

Неважно было, что именно я говорил, связь между нами создавал мой голос, постоянно повторяющий его имя. Я оттолкнулся от стены сада и кое-как поднялся на ноги, пошатываясь от странной, словно опустошившей меня слабости и чувствуя себя таким задеревеневшим, словно это я был тем человеком, что лежал лицом вниз в высокой траве, человеком, у которого я отобрал собаку. Я повернулся к тому, что осталось от рыбацких хижин, и к тропе, ведущей наверх, в замок, и увидел, что Флавиан и Эмлодд, которые ждали у поворота садовой стены, где, должно быть, прождали всю ночь, тоже торопливо поднимаются на ноги.

Я пошатываясь побрел в их сторону, и огромный пес шагал рядом со мной; однако все это время я чувствовал, что какая-то часть его души еще принадлежит его мертвому хозяину и что для того, чтобы завершить то, что мы начали, потребуется много осторожных, терпеливых дней… Внезапно, после очередного шага, море и берег завертелись вокруг меня; я увидел, как лицо Флавиана дернулось вперед, а потом меня накрыла ревущая чернота, поднявшаяся из земли, словно волна.


Когда свет вернулся, это было не холодное свечение утра на морском берегу, а дымное желтое мерцание лампы. И когда у меня немного прояснилось в голове, я понял, что лежу на овчинах, сваленных кучей на постели в гостевых покоях Маглауна, и что моя левая рука — как я обнаружил, неосмотрительно попробовав повернуться, — плотно прибинтована к боку. Сидящая рядом на корточках тень быстро наклонилась вперед, говоря:

— Лежи спокойно, сир, а не то твоя рана опять откроется.

Этот голос и лицо, на которое я сощурился, пытаясь свести его в фокус, были грубоватым голосом юного Эмлодда и его встревоженной веснушчатой физиономией.

— Где пес? — спросил я. Мой язык был словно сделан из вываренной кожи.

— На цепи среди сторожевых собак на переднем дворе, — ответил мой оруженосец. А потом, когда я сделал какое-то движение яростного протеста, добавил: — Сир, мы были вынуждены посадить его на цепь. Он совершенно дикий. Нам пришлось накинуть на него рыбацкую сеть, прежде чем мы вообще смогли к нему подойти, и даже тогда он покалечил многих из нас.

Я слабо выругался. Бог знает, что они натворили, смогу ли я теперь когда-нибудь завоевать этого пса.

— А его спускают вместе с остальными после того, как загонят коров?

— Нет, сир. Я же говорю, он совершенно дикий; к нему никто не может подойти даже во время кормежки, только леди Гуэнхумара. Неужели бы мы выпустили в замок волка? Кстати, когда ты окрепнешь, если ты все еще будешь хотеть видеть этого зверя, пара Товарищей стянет ему пасть ремнем, и мы как-нибудь притащим его сюда.

Я покачал головой.

— Как бы я хотел, чтобы вы не сажали его на цепь, но я… понимаю, что у вас не было… выбора, кроме как только убить бедное животное… на месте. Но раз уж вы посадили его на цепь… никто не должен спускать его, кроме меня.

— Да, сир, — согласился Эмлодд с таким явным облегчением, что я рассмеялся и обнаружил, что смех острой болью отдается в моем плече.

— Найди мне Флавиана. Я должен известить Кея, что… я застрял здесь с раной от копья в плече, но что я… вернусь в Тримонтиум, как только смогу сидеть на лошади.

— Мы уже позаботились обо всем этом, сир, — заверил меня Эмлодд.

И какая-то женщина шагнула вперед из мрака за лампой и склонилась надо мной с миской в руках; ее толстая рыжеватая коса качнулась вперед и скользнула по моей груди.

— Хватит разговоров. Теперь выпей и засыпай снова. Чем больше бульона и больше сна, тем скорее ты снова сядешь на лошадь, милорд Артос.

Я увидел, что это Гуэнхумара, дочь князя; но теперь я был трезв и почти уже не помнил, как прошлой ночью увлек ее наверху, на холмах, в Долгом танце; запах вербены больше не льнул к ее волосам, и единственным, что меня интересовало, был пес и то, что Эмлодд сказал о ней и о Кабале.

— Почему он подпускает тебя к себе, если… он не подпускает никого другого? — пробормотал я, да простит меня Бог, немного ревнуя; сон, что был в бульоне, уже плескался вокруг меня темными волнами.

— Откуда мне знать? Может быть, в его прошлой жизни какая-нибудь женщина ласково разговаривала с ним и давала ему теплые объедки со стола, и мы не так страшны для него, как мужчины, которые посадили его на цепь, — она забрала у меня миску. — Но даже мне он не позволяет прикасаться к себе.

— Есть и другие вещи, помимо прикосновений. Сохрани его в живых для меня, если у тебя получится.

— Я сделаю, что смогу… А теперь спи.

Дни шли, а я все лежал в гостевых покоях, обхаживаемый леди Гуэнхумарой и похожей на ворону старой женщиной, которая прежде была ее нянькой; а Флавиан и остальные Товарищи приходили и уходили, и часто меня навещал сам Маглаун, который усаживался на обтянутый шкурой табурет, упирался ладонями в широко расставленные колени и разговаривал обо всем, что только есть под солнцем, задавая множество вопросов. Некоторые из них касались того, как я живу, есть ли у меня жена или женщина, которая делила бы со мной постель, и я сказал ему: «Нет», и, глупец, так и не понял, к чему ведут его расспросы.

На третий день у меня в голове стало горячо и туманно, а рана воспалилась, несмотря на прикладываемые женщинами травы, и наступило время, про которое у меня почти не сохранилось отчетливых воспоминаний. Потом лихорадка выжгла сама себя, и рана начала заживать. Но месяц, который был молодым, когда на нас напали скотты, снова стал молодым, когда я наконец смог дотащиться до порога — пошатываясь, как родившийся час назад теленок, — чтобы посидеть на солнышке перед дверью в гостевые покои и посмотреть на петуха, который важно вышагивал среди грязно-серых кур, копошащихся у кучи мусора. Он был гордым и властным, этот петух, и солнце рождало на перьях его надменно выгнутого хвоста зеленые и бордовые блики. Вскоре я увидел, как он, вытянувшись вверх и широко расставив крылья, бросается к полюбившейся ему курице; но она была как раз за пределами его досягаемости, и когда он уже прыгнул на нее, веревка, которой он был привязан, дернула его обратно, и он, разгневанный и утративший все свое достоинство, шлепнулся в пыль. Это повторилось три раза, а потом мне внезапно надоело смотреть, и я начал выдергивать коричневые стебельки травы, цветущей около дверного косяка, и плести из них косичку.

Как только я почувствовал, что достаточно окреп, я доковылял до переднего двора. Стоял жаркий полдень разгара лета, и воздух над пустым, лишенным всяких признаков человеческой жизни двором дрожал и колебался. Сторожевые собаки спали или хватали зубами жужжащих вокруг них радужных мух. Я огляделся, ища огромного волкодава. Прошло несколько мгновений, прежде чем я его увидел, потому что он затащил свою цепь на всю длину в узкую полоску тени у подножия кладки торфа, а его янтарно-черная шкура превосходно сливалась со всем окружающим. Я замер на месте и позвал его, не ожидая никакого ответа. Но он шевельнулся и поднял лежавшую на лапах огромную голову, словно то имя, что я дал ему, коснулось чего-то в его памяти.

— Кабаль, — повторил я, — Кабаль.

И в следующее мгновение он был уже на ногах и рвался ко мне с цепи, умудряясь, несмотря на душащий его ошейник, вскинуть голову и залаять, — неистовый, умоляющий звук.

— Тихо, тихо теперь. Я иду!

Как только он увидел, что я приближаюсь к нему, он перестал дергать цепь и стоял спокойно, с поднятой головой, наблюдая за мной серьезными золотистыми глазами и начиная неуверенно вилять хвостом. Рана у него на боку зажила, но что касается всего остального, то он был в ужасном состоянии; он потерял уважение к себе до такой степени, что был покрыт собственными нечистотами, его шерсть стояла дыбом, сквозь некогда великолепную шкуру проступали ребра, а шея там, где в нее постоянно впивался тяжелый ошейник, была стерта до самого мяса. Позже я узнал, что почти все это время он отказывался есть. Должно быть, еще немного, и у него разорвалось бы сердце.

Я нагнулся, отстегнул тяжелую цепь и почесал его морду и уши — необычайно мягкие уши, несмотря на всю жесткость его шкуры, — и он с усталым вздохом привалился ко мне, так что я пошатнулся на еще слабых ногах и чуть было не свалился наземь.

Когда мы вышли со двора, он шел рядом со мной без всякой привязи, касаясь мордой моей руки. Я отвел его в гостевые покои и крикнул кого-нибудь, кто был поблизости. На мой зов прибежал Флавиан.

— Принеси мне мяса для этого мешка с костями, — потребовал я; пес стоял рядом со мной, и его загривок подергивался под моей ладонью. — Гром и молния! Как вы позволили ему дойти до такого состояния?

— Эмлодд же сказал тебе, сир, мы не могли спустить его. Он бы точно загрыз кого-нибудь; а на цепи он отказывался есть.

— Леди Гуэнхумара…, — начал я.

— Если бы не леди Гуэнхумара, он бы умер. Но даже ей он не позволял прикоснуться к себе. Один раз она попыталась это сделать, чтобы промыть ему рану на боку. Тогда-то он ее и укусил.

— Укусил?

— Не очень сильно. Разве ты не видел ее разорванную руку, когда она приходила ухаживать за тобой?

— Нет, я… не заметил, — тут я почувствовал себя пристыженным, но все еще злился. — А ты не мог сказать мне?

Он посмотрел мне в лицо спокойным, ровным взглядом.

— Нет, сир. Ты ничего не смог бы сделать, а только стал бы волноваться, и у тебя бы снова началась лихорадка.

И это было правдой. Мгновение спустя я признал это и кивнул.

— Это так. А теперь пойди поухаживай за кухаркой, чтобы она дала тебе мяса. А потом уходи и держи остальных подальше отсюда. Мне нужно кое-что сделать.

И вскоре Кабаль, на плече которого все еще лежала моя рука, сидел перед огромной кровавой массой свиных потрохов и наконец-то ел досыта.

Несколько дней спустя, когда я рассудил, что наши дела уже достаточно продвинулись, и когда ко мне вернулось побольше сил, я прикрепил к его ошейнику ремень на случай неприятностей с другими собаками и взял его с собой на ужин в пиршественный зал. Я опоздал, потому что подравнивал бороду, которая стала слишком длинной за то время, что я болел, и это отняло у меня больше времени, чем я рассчитывал; почти все дружинники Маглауна уже собрались. Когда я с Флавианом и остальными Товарищами за спиной вошел в зал, они вскочили на ноги и приветствовали нас, как приветствуют вождей, ударами рукоятей кинжалов по столу перед собой; и Кабаль, услышав этот шум, насторожил уши и угрожающе ворчал до тех пор, пока я не заговорил с ним и не успокоил его.

— Похоже, что ты — победитель во всем, — сказал Маглаун, когда я подошел к почетному месту в сопровождении огромного пса.

Ужин перерос в праздничное пиршество по поводу нашей победы над морскими разбойниками, и я сидел вместе с Маглауном в верхнем конце зала, на сиденье, застланномвеликолепной оленьей шкурой, с Кабалем, напряженно застывшим на папоротнике у моих ног, и ел вареный медвежий окорок, сдобный белый ячменный хлеб и творог из овечьего молока, пока Флан, певец князя, пел песню, которую он сложил в мою честь, потому что именно мы с Товарищами сыграли решающую роль в этой стычке со скоттами. Это была не такая песня, какую сложил бы Бедуир, но у нее был хороший, крепкий ритм, похожий на рокот волн, набегающих на западное побережье, и на удары весел, — она была бы хороша на боевой ладье, чтобы гребцы не сбивались с ритма.

В зале Маглауна все еще соблюдался старый обычай Племен, и женщины ели не вместе с мужчинами, а отдельно, на женской половине. Но после окончания трапезы они входили, чтобы наполнить мужчинам чаши, а маленькие темнокожие рабы, прислуживавшие за едой, незаметно исчезали или пристраивались вместе с собаками у очага. Так что и этим вечером, когда с едой было покончено, Гуэнхумара, как обычно, вошла в зал в сопровождении других женщин. Она ухаживала за мной во время болезни так же часто, как Бланид, ее старая нянька, и с гораздо большей мягкостью, но за исключением тех мгновений у Костра, когда я так живо ощущал ее присутствие, я вообще ее не замечал. Казалось, я не замечал ее и теперь. И однако, оглядываясь в прошлое, я очень четко вспоминаю, какой она была, и это так странно…

На ней было платье в синюю и красновато-коричневую клетку, сколотое где-то у плеча золотой брошью с вишневым янтарем, а к концам ее длинных рыжеватых кос были привязаны маленькие золотые яблочки, которые слегка покачивались при ходьбе, так что я невольно ждал, что они вот-вот зазвенят, как колокольчики. Она медленно шла через зал, держа в ладонях чашу темно-зеленого стекла, и ее лицо было так сильно накрашено, что я уже издали мог видеть малахитовую зелень на ее веках и то, как были подтемнены и удлинены сурьмой ее брови, словно черные, острые, как кинжал, крылья стрижа.

Она медленно, очень медленно прошла через затихающий у нее за спиной зал, поднялась по ступенькам на помост и вложила наполненную до краев чашу в ладони своего отца.

Маглаун, качнувшись, встал на ноги и поднял чашу вверх, слегка расплескав ее по дороге. Я увидел, как напиток струится у него между пальцами, золотистый и почти такой же густой, как чистый мед. Маглаун повернулся и взглянул на меня из-под рыжих бровей.

— Слава Артосу Медведю. Я пью за тебя, милорд граф Британский. Пусть солнце и луна сияют на тропе, по которой будут идти твои ноги, и пусть никогда не ослабеет твоя рука, держащая меч.

И он откинул голову назад и выпил; а потом остался стоять, держа чашу в руке и глядя поверх нее на меня поблескивающими, расчетливыми глазами. Я понял, что готовится что-то еще, и с внезапно запульсировавшим в голове предостережением ждал, что бы это могло быть.

— Я много думал о тех вещах, о которых мы говорили с тобой до того, как напали скотты, — ты видишь, в этом я был прав, но тем не менее, мне все сильнее сдается, что мы действительно должны, как ты и сказал, на будущие времена встать против варваров щитом к щиту. Поэтому мне сдается также, что нам с тобой нужно соединиться узами, которые скрепили бы наши щиты воедино; и за узы между нами я пью снова.

Опустошив огромную чашу больше чем наполовину, он протянул ее мне — к этому времени я тоже поднялся на ноги — говоря:

— Выпей и ты.

Я взял ее в ладони, и свет пламени центрального очага, сияющий сквозь толстое стекло, наполнил ее тусклым золотистым огнем.

— За какие узы я должен выпить? — спросил я, все еще чувствуя, как бьется у меня в голове тихий, четкий сигнал опасности.

Он ответил:

— Почему бы не за узы родства? Они самые верные из всех. Возьми мою дочь Гуэнхумару от моего очага к своему. И тогда мы станем родичами, соединенными кровной связью, как брат с братом и отец с сыном.

На какое-то мгновение мне показалось, что меня ударили поддых. Я так и не знаю до сих пор, что заставило Маглауна заговорить об этом публично, рискуя унижением своей дочери перед всеми воинами, собравшимися в зале; может быть, ему хотелось объединить все причины для торжества, чтобы этот вечер заполыхал одним грандиозным, великолепным костром, и он даже не подумал, что я могу отвергнуть то, что он мне предлагал. Может быть, он хотел подтолкнуть меня. Может быть, он был игроком — а может, просто более сведущим в обычаях мужчин и женщин, чем это казалось. Мой потрясенный взгляд словно сам собой метнулся к лицу Гуэнхумары, и я увидел, как его до самых корней волос заливает волна мучительного румянца; и понял, что она не была предупреждена, но, в отличие от меня, опасалась заранее; и что густой слой краски на ее лице был для нее тем же, чем для юноши доспехи. Мои мысли разбегались во все стороны, пытаясь найти выход для нас обоих, выход, который не нажил бы мне врагов там, где мне так нужны были союзники. Потом я услышал свой голос:

— Маглаун, друг мой, ты оказываешь мне великую честь, но ты должен простить, что я не отвечу тебе сегодня. Мне запрещено — это табу для меня с самого рождения — даже думать о женщинах каждый год начиная с того времени, как угаснут Костры Середины Лета, и до того, как зажгутся факелы Ламмаса, факелы Урожая.

Это прозвучало как безумно неправдоподобный предлог, но в конце концов, он был не более неправдоподобен, чем табу, наложенное на Конери Мора, скоттского героя, которому запрещено было когда-либо объезжать Тару, двигаясь слева направо, и спать в доме, из которого по ночам сиял свет очага… Во всяком случае, поскольку никто не мог этого опровергнуть, я по крайней мере получил передышку…

В зале послышался приглушенный шум голосов, шепот женщин; брови князя сдвинулись и только что не сошлись над переносицей, а на его скулах запылал темный румянец. Я бросил еще один быстрый взгляд на Гуэнхумару и увидел, что она, напротив, побелела так, что на ее веках и щеках четко и уродливо выступили пятна краски, — хотя она встретила мой взгляд спокойно и с едва заметным подобием улыбки.

Потом в коротком затишье прогремел раскат глубокого, гортанного смеха Маглауна.

— А, ладно, что там пять дней? Мы можем провести это время достаточно весело, а в конце ты дашь мне ответ. А пока выпьем за узы дружбы между нами, милорд Артос Медведь!

Пять дней! Я забыл, как долго пролежал в лихорадке; забыл, что лето уже клонилось к концу. Ну что ж, пять дней передышки было все же лучше, чем ничего.

— За узы дружбы между нами, — отозвался я и выпил то, что осталось от сладкого, жгучего напитка, а потом вернул чашу в ладони Гуэнхумары, которая встала, чтобы принять ее у меня; и я почувствовал, что ее руки дрожат. Она улыбнулась, взяла чашу с восхитительным достоинством, которое только сделало более очевидными для меня ее доспехи, и повернулась, чтобы присоединиться к остальным женщинам.

Неловкая тишина, воцарившаяся в зале, внезапно утонула в рычании и гомоне собачьей драки, когда Кабаль — который весь вечер спокойно пролежал у моих ног, лишь время от времени ощетиниваясь и предупреждающе ворча, когда какая-нибудь из собак, враждебно напружинившись, подбиралась к нему чересчур близко, — вскочил с глубоким, яростным рычанием и бросился сразу на трех из них (потом, познакомившись с ним поближе, я узнал, что у него не было обыкновения драться со своими сородичами, но уж если он дрался, то число противников не имело для него никакого значения). Большинство остальных собак тоже кинулось в драку, и в течение какого-то времени мы трудились в поте лица, оттаскивая их друг от друга; нам даже пришлось пустить в ход несколько головешек и кувшин с пивом, содержимое которого полетело в их гущу; и когда мне в конце концов удалось, сдавив Кабалю горло, оторвать его от воющего противника, а остальные собаки, вышвырнутые пинками за дверь, отправились доканчивать свою грызню где придется, только что произошедшая сцена, казалось, была забыта, и пиво пошло по кругу быстрее, чем прежде.

Я был так благодарен Кабалю, словно он бросился в бой, защищая мою жизнь.

Глава шестнадцатая. Факелы Ламмаса

На следующее утро я свистнул к себе Кабаля и отправился на расстилающуюся за замком вересковую равнину, держа путь к пустынным высокогорьям, как всегда делал в моменты потрясений с тех пор, как был ребенком. К тому же я решил испытать свои силы, поскольку знал, что после окончания Ламмаса для меня будет лучше как можно скорее покинуть замок Маглауна. Это был день торопливо несущихся грозовых облаков и быстро меняющегося света, который метался взад-вперед среди застывших гигантскими, неспешными волнами холмов, где уже начинал зацветать вереск; так что в один момент весь склон покрывался темным, как дикая слива, налетом, а в другой принимал цвет пролитого разбавленного вина. И вместе с этим появляющимся и исчезающим светом, который менялся и скользил по холмам, менялись и мелькали мои мысли, прокручиваясь на ходу у меня в голове. Единственным, что оставалось постоянным среди этого сумбура, была моя решимость не брать Гуэнхумару от очага ее отца. Дело было не только в том, что меня отпугивала мысль взять к себе какую-либо женщину, в моей жизни просто не было места для нее, не было жизни, которую я мог бы предложить какой бы то ни было женщине. Однако я знал, что для Маглауна этого будет недостаточно; а ведь мне нужно было принимать во внимание военный союз с этим человеком, надежду на людей и на помощь, в которой мы отчаянно нуждались, необходимость объединения племен, которое было нашим единственным шансом отбросить варваров. Прошлой ночью он сказал: «Выпьем за узы дружбы между нами». Но устоят ли они перед оскорблением, которое, как бы я ни старался его смягчить, мне придется через четыре дня нанести его дочери? А сама женщина? Будет ли для нее лучше (если предположить, что я сумею предупредить ее об этом) сохранить свое достоинство и, может быть, возбудить гнев отца, самой отказавшись от этого брака, — или быть опозоренной тем, что я отвергну ее перед всем племенем, но зато сохранить отцовскую благосклонность? И будет ли иметь значение, откажется она или нет? Что хуже для женщины — позор или опасность? Опасность или позор? А что до моих шансов привести теперь Маглауна под Алого Дракона, то, как бы ни пошло дело, они не стоили и бурого пучка тростника, колышущегося на ветру. «О боги! Какой клубок!» — выругался я и продолжал, спотыкаясь, брести вперед, не обращая особого внимания на окружающий меня мир, пока порыв холодного дождя, ударивший мне в затылок, не заставил меня очнуться и осознать, что я зашел слишком далеко и совершенно выбился из сил.

Я уселся на землю за купой терновых кустов, рядом с положившим морду на лапы Кабалем, и ливень закрыл от нас равнину, а потом унесся прочь, оставив мир освеженным и сияющим. Я посидел еще чуть-чуть, прислушиваясь вполуха к глухому, довольному жужжанию пчел в молодом вереске, а потом, немного отдохнув, снова повернул на запад и более умеренным шагом направился к побережью.

Вскоре я шел в самый центр неистового заката — серые облака, несущиеся через шафран и позолоченное серебро неба на западе, и море, разливающееся полупрозрачным золотом до линии горизонта. Как я обнаружил, этот путь вел меня прямо к отрогу холма с кругом из стоячих камней, среди которых мы плясали в канун Середины Лета. Они поднимались, покрытые налетом теней, темные от дождя, на фоне бурного, сияющего неба. В глаза мне били сверкающие копья солнечного заката, и я увидел фигуру, стоящую в тени одного из камней, только тогда, когда уши Кабаля настороженно дернулись в ту сторону. Потом он с каким-то непонятным звуком, чем-то средним между поскуливанием и рычанием, устремился вперед, но я свистом подозвал его к себе и поймал за ошейник. Но фигура не шелохнулась, и вообще в своем абсолютном молчании она вполне могла быть одним из стоячих камней, и только почти поравнявшись с ней, я увидел, что это Гуэнхумара, чья туника из небеленой серой овечьей шерсти сливалась по цвету с камнем за ее спиной.

— Миледи Гуэнхумара! Что ты здесь делаешь?

— Я ждала тебя, — сдержанно отозвалась она.

— Но откуда ты могла знать, что я приду сюда?

— Может быть, я позвала тебя.

Страх коснулся меня холодным пальцем, и я припомнил другую женщину в шафрановом платье, застывшую в дверях хижины в точно такой же неподвижности, словно она стояла там с начала времен; и ее слова:

— Я долго ждала тебя…

Потом Гуэнхумара расхохоталась:

— Нет, я не ведьма, которая может, расчесывая волосы, заставить луну спуститься с неба. Я увидела, в какую сторону ты направился, и вышла следом за тобой, вот и все. Отсюда, от Девяти Сестер, видно почти всю равнину, и я надеялась, что сумею встретить тебя, когда ты будешь возвращаться. В замке невозможно поговорить без того, чтобы на следующее утро даже галки на крышах не кричали о том, о чем вы разговаривали.

— Я вполне могу в это поверить. Что же ты хотела мне сказать?

Она сделала небольшой шаг в мою сторону, выйдя из тени стоячего камня, и свет бурного заката запутался в ее волосах и превратил их в осенний костер. Она спросила:

— Что ты ответишь князю, моему отцу, когда зажгутся факелы Ламмаса?

Я молчал, не зная, что ответить; и через какое-то мгновение она продолжила низким, слегка насмешливым голосом — ее голос был самым низким из всех, что я когда-либо слышал у женщины, и однако очень чистым, звучным, как бронзовый колокол:

— Нет, милорд Артос, тебе не нужно говорить это; я знаю. Я знала уже тогда, когда ты все еще пытался найти для себя выход под взглядом моего отца.

— Неужели я так явно показал это всему залу?

— Может быть, не больше чем половине, — ее зрачки были прикованы к моему лицу, и внезапно я увидел, как они расширились и чернота поглотила собой весь цвет; и она отложила насмешку в сторону, словно это было оружие. — Я пришла, чтобы сообщить тебе то, что тебе, может, будет полезно услышать до того, как зажгутся факелы Ламмаса. Если ты возьмешь меня, как того желает мой отец Маглаун, он даст за мной в приданое сотню всадников с лошадьми. Это я знаю наверняка… Наши лошади не такие рослые, как твои, но это хорошие лошади; их порода берет начало от скакунов одного легиона, который затерялся где-то среди холмов Низины в давно прошедшие времена; и мы сохранили ее в чистоте.

Думаю, я был более изумлен, чем тогда, когда Маглаун предложил ее мне в жены; и когда я наконец заговорил, мой голос прозвучал более резко, чем я того хотел.

— Это твой отец Маглаун послал тебя сказать мне об этом?

— Я бы скорее умерла, если бы это было так!

— Неужели? Мне нужны лошади и люди, но не… не таким образом.

Я вряд ли мог бы пожаловаться, если бы она плюнула мне в лицо, но она только произнесла с легким, быстро подавленным вздохом:

— Нет, думаю, нет, — а потом, напрягшись и застыв в еще более жесткой неподвижности, продолжила: — Артос, до сих пор я считала себя гордой женщиной; и я кладу свою гордость к твоим ногам, и ты можешь втоптать ее в грязь, если пожелаешь. Я умоляю тебя взять меня в жены.

— Почему?

— Потому что если ты этого не сделаешь, я буду опозорена. То, что ты втянул меня с собой в Долгий Танец в Середину Лета, не так уж важно, хотя мой отец придает этому какое-то значение; люди просто посчитают, что ты был пьян. Но он предложил меня тебе перед всеми собравшимися в зале, и если ты откажешься от его предложения, знаешь, что скажет весь замок, все племя? Они скажут, что ты уже спал со мной, в канун Середины Лета или позже, — Великая Мать свидетель, я достаточно часто оставалась с тобой наедине в гостевых покоях. Они скажут, что ты уже спал со мной и что я пришлась тебе не по вкусу. Мне будет трудно жить с явным позором при дворе моего отца.

— Будет ли меньше позора, — безжалостно спросил я, — в том, чтобы купить мужа за сотню всадников?

— Это достаточно обычное дело, когда женщину выбирают за ее приданое. И по меньшей мере, позор будет только между мной и тобой, а не открыт перед всеми.

— Будет ли от этого легче его перенести?

Она сделала слабое, бесконечно усталое движение.

— Не знаю. Для мужчины — может быть, нет; для женщины — может быть, да.

— Послушай, — настойчиво сказал я. — Послушай, Гуэнхумара. Ты не знаешь, о чем просишь. С нами в обозе едет несколько оборванных потаскушек; они помогают ухаживать за ранеными и развлекают ребят; но если не говорить о таких, как они, жизнь, которую мы ведем, не подходит для женщины. Поэтому если кто-то из нас оказывается настолько глуп, чтобы жениться, он оставляет свою жену у очага ее отца, надеясь в один прекрасный день увидеть ее снова. Флавиан может сказать тебе то же самое; он женился на одной девушке в Дэве, и у него есть сын, которому уже больше года, но он еще не видел его, как не видел и саму девушку с тех самых пор, как она едва начала носить этого ребенка. Может быть, на следующий год я смогу отпустить его на несколько недель, чтобы он побыл с ними, а может быть, и нет.

— Ты — граф Британский. Никто не сможет запретить тебе взять к себе жену, по меньшей мере на зимних квартирах.

И по ее беспощадности я понял, насколько отчаянно она хотела добиться цели.

— Я — граф Британский, и поэтому жизнь моей жены будет тяжелее, чем у всех остальных, потому что на ее долю останется только несколько клочков меня, которые не потребует себе Британия.

Я сопротивлялся так, словно стоял у последней черты, сопротивлялся не только ей, но и чему-то в себе самом.

— Ей может хватить и этого в зимние ночи, — мягко произнесла Гуэнхумара. А потом рассмеялась, неожиданно и неудержимо. — Но тебе не следует опасаться, что я окажусь чересчур навязчивой женой, — скорей уж я как-нибудь ночью зарежу тебя во сне!

— Почему, если я сделаю то, чего ты хочешь?

Она ответила не сразу, и теперь я не мог видеть ее лица на фоне все еще пламенеющих костров заката. А когда она заговорила снова, ее голос потерял свою звучность.

— Потому что ты будешь знать правду. Потому что жалость почти так же трудно вынести, как и позор.

Я не собирался прикасаться к ней, но тут я схватил ее за плечи и повернул к свету, чтобы увидеть ее лицо. Моим ладоням было приятно прикасаться к ней, к ее легким костям, к теплу ее жизни. Она стояла совершенно не сопротивляясь, глядя на меня снизу вверх, и ждала. И в резком свете закатного солнца я увидел ее в первый раз, и не сквозь пламя костра и одуряющие пары свирельных мелодий и верескового пива. Я увидел, что она вся золотисто-коричневая, не только волосы, но и кожа, — и если не считать этих волос, в ней нет особой красоты. Я увидел, что у нее серые глаза под медного цвета бровями, такими же прямыми и ровными, как темные брови ее братьев, и что ее ресницы золотятся на концах, словно волоски на шкуре рыжей лошади. Думаю, именно тогда я почувствовал и окружающую ее атмосферу, покой, таящийся в глубине даже в этот напряженный момент. Хотя она была такой молодой, настолько моложе Игерны, мне показалось, что в ней было то неотъемлемое спокойствие осени, которое содержит в себе и обещание, и исполнение, в то время как в Игерне было все мучительное, страстное нетерпение весны.

— Послушай, Гуэнхумара, — повторил я. — Я не люблю тебя. Я не думаю, что мне дано любить какую бы то ни было женщину… не теперь. Но если я возьму тебя, то не по одной из тех причин, которые дали бы тебе повод зарезать меня во сне, даже не из благодарности за то, что ты ухаживала за мной, пока я лежал в лихорадке, и сберегла для меня моего пса. Я возьму тебя потому, что вместе с тобой я могу получить сотню всадников, — разве ты не говорила сама, что это достаточно обычное дело, когда женщину выбирают за ее приданое? — и потому, что мне приятно держать тебя в руках, как если бы ты была хорошо уравновешенным копьем, и мне нравится слушать твой голос.

Ни звука, ни движения с ее стороны; она только продолжала смотреть на меня; и я неуклюже, напролом двинулся дальше:

— Но на твою долю придется худшая часть этой сделки; иди теперь домой и подумай, чтобы у тебя не было никаких сомнений, а когда окончательно надумаешь, дай мне знать.

— Я всю ночь пролежала без сна и уже пресытилась думами, — ответила Гуэнхумара.

Вокруг нас постукивали первые холодные капли очередного шквального дождя, затягивая остатки заката размытой серой вуалью, и я слышал крики проносящихся мимо чаек.

— Ты промокнешь, — сказал я, забывая, что она уже была мокрой от предыдущего дождя, и, притянув ее к себе, накрыл ее полой своего плаща. Я знал уже, что к ней приятно прикасаться, но все равно близость ее тела была неожиданно сладкой в теплой темноте под складками ткани, и от этой сладости у меня немного закружилась голова. Я обхватил ее руками, крепко прижимая к себе, а потом нагнулся и поцеловал ее. Она была высокой, и поэтому мне не пришлось нагибаться так низко, как это иногда случалось раньше. Ее губы под моими губами были холодными и мокрыми от дождя, дождь висел промозглой сыростью на ее волосах и ресницах, и на какое-то мгновение мне показалось, что под всем этим ничего нет, как если бы я целовал высокий серый камень, стоящий у нее за спиной. Потом внутри камня полыхнул огонь жизни, и она словно растаяла и рванулась ко мне изнутри, и ее рот пробудился под моим в быстром и страстном ответе. И почти в тот же самый миг она опять стала такой же чужой, как одна из Девяти Сестер. Она выскользнула из моих объятий и из-под моего плаща и, повернувшись, побежала прочь.

Я остался смотреть ей вслед под дождем, рядом с замшелым стоячим камнем; а Кабаль, который наблюдал всю эту сцену, сидя у моих ног, взглянул на меня и мягко застучал по земле хвостом. Я все еще переживал это мгновение неистового ответа, так быстро промелькнувшего и исчезнувшего снова, что теперь я едва мог поверить в то, что он существовал вообще. Но в самой глубине души я знал, что не выдумал его.

Дав ей время отойти подальше, я свистом позвал Кабаля за собой и снова направился к замку. Дождь опять утих, и винный цвет мокрого вереска сменялся в сумерках дымчато-бурым.

Той ночью, прежде чем лечь спать, я позвал Флавиана в гостевые покои и сказал ему то, что должен был сказать. Никто из Товарищей не заговаривал со мной о предложении князя и о табу, которое я придумал на ходу, хотя, полагаю, они не могли не обсуждать это между собой; и Флавиан теперь тоже ничего не говорил, а только стоял, опираясь одной рукой о поддерживающий крышу столб, и глядел в огонь маленькой, заправленной тюленьим жиром лампы, пока я не был вынужден сам прервать молчание.

— Ну? — спросил я.

Он оторвал взгляд от пламени.

— Ты собираешься взять ее с собой на зимние квартиры?

— Да.

— Ну тогда, раз уж с нами в Тримонтиуме будут жены, то я, конечно же, могу послать за Телери?

Мое сердце сжалось и упало, и теперь уже я уставился в огонь масляной лампы.

— Нет, Флавиан.

— Но какая же здесь разница, сир? — его голос все еще был таким же ровным, как в детстве.

— Такая, что я — граф Британский и я старший над всеми вами, — ответил я. — Иногда командир может позволить себе то, в чем он отказывает своим подчиненным. Поскольку я командир, а командир бывает только один, то, что я делаю, не может служить примером; но если я позволю тебе сделать то же самое, как я смогу отказать в этом любому человеку в Тримонтиуме? И через год крепость заполонят беременные женщины и пищащие дети — опасность для себя самих и опасность для нас, — которые будут связывать нам руки и разрывать на части наши сердца!

Но эти слова оставляли неприятный привкус у меня во рту, потому что я никогда прежде не использовал свое положение вождя для того, чтобы взять себе что-то, что не предназначалось бы также и моим людям, будь то даже глоток прокисшего супа или не в очередь перевязанная рана.

Какое-то время мы молчали, потом он проговорил:

— Не делай этого, сир.

— Я получу за ней в приданое сотню всадников с лошадьми.

Он быстро поднял глаза.

— И для тебя это единственная причина?

— Это достаточная причина.

— Тогда женись на ней и оставь ее у очага ее отца, как мне пришлось на все это время оставить Телери.

— Это… не входит в условия сделки.

Он снова замолчал, и молчание, более долгое на этот раз, было наполнено мягким гудением ветра и шорохом ливня по кровле, потому что ночь исполнила обещание заката. Дверной полог хлопал и вздувался на сдерживающих его крючках, и огонь лампы метался и мигал, посылая к самым стропилам прыгающие фантастические тени. Потом Флавиан заметил:

— Это первый раз, что ты поступил несправедливо, сир.

И я ответил:

— Это не такое уж плохое достижение. Примирись с моей несправедливостью, Флавиан, я не архангел, а всего лишь смертный, которому на плечи давит множество грехов.

— Мы в Братстве не из тех людей, кто много знает об архангелах; просто мы всегда считали тебя… может быть, чем-то немного бóльшим, чем простые смертные, вот и все, — сказал он и очень медленно двинулся к двери.

Я дал ему почти дойти до нее, но я не мог позволить ему выйти. Я возился с поясом, собираясь снять его, потому что отослал Эмлодда пораньше; но тут я бросил пряжку и попросил:

— Малек, не оставляй меня.

Он тут же обернулся, и в прыгающем свете масляной лампы я увидел в его глазах подозрительный блеск.

— Думаю, я бы и не смог.

Он быстро подошел ко мне и опустился на одно колено, чтобы самому расстегнуть пояс.

— Где Эмлодд держит серебряный песок? Эту пряжку нужно начистить. Он не такой хороший оруженосец, каким был я.

Но большую часть этой ночи я пролежал без сна и с горьким привкусом во рту.


В последующие дни жизнь в замке с виду продолжала идти почти как обычно, но внизу, во тьме под поверхностью знакомых вещей, набирал силу неистовый поток. Этот поток не заявлял о себе никакими внешними признаками, и будь я человеком из мира моего отца, я сомневаюсь, что почувствовал бы что-либо вообще; но моя мать, живущая во мне, знала это выражение в глазах людей и слышала в крови знакомое тайное пение.

За три дня до праздника Ламмаса князь Маглаун не появился за ужином на своем обычном месте в парадном зале; но никто не взглянул на пустое сиденье, застеленное огромной черной медвежьей шкурой, и не заговорил об отсутствии хозяина дома, ибо мы знали причину. Человек не может принять на себя сущность бога, не проведя какое-то время вдали от остальных, чтобы подготовиться к этому… Всегда должен быть кто-то, кто носит Рога; кто дает жизнь и плодородие из своей собственной плоти; одновременно Король и Жертва, умирающая, если придется, за жизнь людей, как умер Христос. Иногда Воплощенным Богом становится жрец, иногда даже христианский священник, потому что в глуши и в горах люди не проводят таких резких границ между своими верованиями, как они это делают в городах; иногда это король, князь, и это и есть старый обычай, заключающий в себе истинный смысл. В этом году Ламмас пришелся на воскресенье, и первая половина дня ничем не отличалась от всех других воскресений.

Рано утром мы спустились из замка, чтобы прослушать мессу в маленькой, крытой папоротником церкви, которая служила одновременно и самому замку, и расположенной под ним рыбацкой деревушке. Кабаль на этот раз не пошел со мной, поскольку был слишком заинтересован конурой, где сидела любимая охотничья сука Маглауна, у которой была течка; но я помню, что Фарик принес с собой своего сокола — он вообще редко отходил далеко от дома без него — и продолжал держать его на руке, когда мы поравнялись с дверью церкви и прошли под каменной притолокой. В церкви было место для домочадцев Маглауна и для последовавшего за мной небольшого отряда Товарищей, но больше почти ни для кого, и поэтому простой народ из замка и из деревни по большей части остался стоять снаружи, на переднем дворе, похожем на отгороженную низкими стенами овчарню. Разницы это почти не составляло, поскольку они могли слышать все, что происходило внутри, через открытую дверь, и в назначенное время три монаха из Святого Дома в Аре Клута, жившие в горбатой хижине рядом с церковью, должны были вынести им Хлеб и Вино.

Я почти не слышал службу, потому что хотя мои глаза были твердо направлены вперед, я, казалось, все время, всеми имеющимися у меня чувствами следил за Гуэнхумарой, которая стояла со своими девушками на женской половине церкви. Когда пришло время принять Святое причастие, я почувствовал, как она оглянулась, ища глазами своих братьев, и прежде всего Фарика, чтобы подойти с ними к священнику, и догадался, что они всегда делали это вместе. Я пошел за ними следом и преклонил колени с другой стороны от Фарика — по его левую руку, на которой он держал сокола, — и поэтому помню короткую невысказанную схватку характеров между священником и сыном князя, один из которых отрицал, а другой отстаивал право принести своего сокола к Господню Престолу. Это противостояние явно было давнишним, и когда через несколько мгновений священник побежденно опустил глаза, это было поражение, которое он испытывал уже много раз.

Трое одетых в черные рясы братьев должны были отметить отсутствие князя и понять его причину. Они должны были знать, вынося Тело Христово на передний двор коленопреклоненным воинам и рыбакам, что через несколько часов все эти люди поднимутся на холмы, к Девяти Сестрам, и будут простирать жадные руки к более древнему, более глубоко укоренившемуся Господу, чем Христос. Но они не подавали виду; они держались отрешенно, и их спокойные лица ничего не выражали; и я знал, что эти люди не будут задавать вопросов.

Пока мы выходили со двора в уже редеющем потоке молящихся, Фарик почесывал одним пальцем затылок сокола, которого по-прежнему нес на руке, и птица, на которой не было колпачка, покачивала головой, вжимая ее в плечи от удовольствия.

— Хороший день для соколиной охоты, — внезапно сказал он и оглянулся вокруг на своих братьев и на всех нас. — Видит Бог, у нас будет не так уж много других возможностей до осенней линьки, и я еду на холмы. Латриг, милорд Артос… Сулиан… Голт… кто со мной?

Он повернулся на каблуках, не давая нам времени ответить, и крикнул, чтобы привели лошадей и принесли еще соколов.

Но этот план и в самом деле хорошо совпал с нашим настроением, потому что, как мне кажется, всем нам хотелось дать какой-то выход растущему в нас беспокойству, чем-то заполнить оставшиеся до темноты часы. И когда нам привели лошадей и принесли еще пару соколов, каждого вместе с привычной ему перчаткой, мы расселись по седлам, взяли с собой несколько собак, чтобы они вспугивали для нас дичь, и направились на север, к болотистым ущельям, в поисках цапель.

Мы хорошо поохотились в тот день, но то, что яснее всего отпечаталось у меня в памяти, произошло, когда Фарику с виду надоела эта забава; и пока остальные двинулись дальше, чтобы проверить какую-то заводь в верхнем конце ущелья, мы с ним немного отстали и шагом поднялись по длинному склону, где из потревоженного нами папоротника вылетали тучи мошкары; и, достигнув гребня холма, придержали лошадей и остались сидеть, глядя вниз, в широкую и мелкую долину, убегающую к болотам и к морю. Прямо под нами, словно на большой, спокойной ладони, лежало маленькое, похожее формой на лист озеро; и когда я прислушался, мне показалось, что я могу различить пересвистывание куликов, которые всегда водятся в подобных местах. А между нами и галечным берегом лежало то, что время оставило от старой усадьбы, — земля, покрытая впадинами и заросшими кустарником бугорками, которые, должно быть, были некогда хижинами, овинами и ямами-хранилищами; и то тут, то там из нее выступали изогнутые гряды камней, обращенные когда-то к торфяной стене, так что я припомнил деревню Маленького Темного Народца. Но в центре, на небольшой возвышенности, все еще стоял каменный барабан древнего укрепления, княжеская башня, поднимающаяся почти на два человеческих роста и крытая растрепанной кровлей.

— Что с ней случилось? — спросил я после того, как мы некоторое время просидели в молчании.

— Не огонь, не меч; и не скотты на этот раз. Эту башню зимой слишком часто заливало, и один из моих предков, питавший отвращение к мокрым ногам, покинул ее и построил теперешний замок на возвышенности.

Я уже кое-что слышал об этом от разных людей.

— Она даже сейчас не выглядит совсем покинутой. Насколько видно отсюда, кровля еще достаточно крепкая, а вон там, в дальнем конце долины, кто-то срезáл папоротник на корм скоту всего неделю или дней десять назад, если судить по его чистому желтому цвету.

— Пастухи используют ее во время весеннего и осеннего сбора стад, а иногда и летом, на переходе от одного пастбища к другому. Они чинят на башне крышу, чтобы было где укрыться от непогоды, и держат там корм для скота и, может быть, корзину-другую ржаной муки для себя над потолочной балкой. Печальный конец, не правда ли, для крепости, которая слышала лязг оружия и песни княжеского певца, — но даже сейчас бывают времена, когда это место ненадолго возвращается к жизни.

— И что же это за времена?

— Когда женится кто-то из княжеской семьи. У нас всегда был обычай, что когда сын княжеского рода приводит в дом невесту, они должны провести первую ночь в старом замке. Это знак уважения к князьям былых времен — приводить вступающих в семью женщин к их очагу.

Я оглянулся на него.

— Дочери тоже?

— Может быть, и дочери, хотя для них это не встреча, а прощание. Когда женщина выходит замуж, она уходит к очагу своего мужа, — он неспешно повернул голову и посмотрел на меня из-под черных бровей, прямых, как крылья его сокола, когда тот парит в небесных высях. — Дочерям это тоже не запрещено.

Мы посмотрели друг на друга; наши лошади нетерпеливо переступали ногами, готовые продолжить путь, и легкий ветерок, который не мог спуститься вниз в кишащее мошкарой ущелье за нашими спинами, шевелил нам волосы и скользил в побуревшей к концу лета траве.

— Значит, Гуэнхумара рассказала тебе, — проговорил я наконец.

— Кое-что… в конце концов, это касается и меня, поскольку, если она принесет тебе в приданое отряд воинов, то командовать им придется мне.

— Именно тебе?

— Таким отрядом должен командовать один из княжеских сыновей. Латриг — старший сын отца, а Сулиан уже запутался в длинных волосах девушки, в то время как я… я свободен, и я чувствую в подошвах зуд, который не смогу успокоить здесь, при дворе моего отца.

Я посмотрел на него в чистом и ясном свете высокогорья — на посадку его головы, гордую, как у сидящего на его руке сокола; на горячие рыжевато-карие глаза под черными бровями — и подумал, что он вполне может быть прав; и еще что было бы хорошо иметь этого хмурого юнца среди моих капитанов.

— Может быть, я смогу найти средство успокоить зуд в твоих подошвах, — сказал я. — И если ты чувствуешь подобный же зуд в правой ладони, то я могу подсказать тебе прекрасный способ успокоить и его.

— Тогда, пока моя сестра будет твоей женой, я буду твоим. Но я забыл…, — он вскинул голову и рассмеялся. У него был короткий, сухой смех, который потом, когда он станет старше, должен был превратиться в подобие лисьего лая. — Ты не можешь говорить о таких вещах, пока не зажгутся факелы Ламмаса!

— Это не так-то легко, когда тебе в полном незнакомцев зале без всякого предупреждения предлагают жену, — признался я, — да еще когда от «да» или «нет» зависит больше, чем венок новобрачной.

— Ну-ну, я вполне могу в это поверить, и человек способен ухватиться за любой предлог, чтобы получить передышку. Но только когда передышка закончится, и он сделает выбор и заключит сделку, он должен будет соблюдать ее условия и помнить этот зал, полный незнакомцев, которые для этой женщины не незнакомцы, а ее сородичи, и еще помнить, что среди них у нее есть три брата, а среди этих троих братьев — один, на которого тебе стоит обратить особое внимание.

Я и до того испытывал симпатию к этому юноше, но тут он понравился мне еще больше за эту свою неуклюжую угрозу.

— Я буду помнить, — пообещал я. И, наверно, каким-то образом показал ему свое расположение, потому что его смуглое костистое лицо внезапно просияло, словно в ответ, и напряженность этого мгновения улетучилась подобно пушистому семечку чертополоха, унесенному слабым теплым ветром.

— Кстати о факелах Ламмаса, — заметил я, — тени становятся длиннее — может, нам пора возвращаться в замок?

Он покачал головой, оглядываясь туда, откуда мы приехали.

— О, пока незачем. Здесь хорошо; вечер сейчас такой приятный, и мы не так уж далеко, если ехать напрямик. Мы можем встретить остальных у выхода из ущелья и послать двух-трех из тех, кто помоложе, в замок с соколами и собаками; а другим незачем возвращаться туда вообще. Мы можем проехать сразу к месту сбора и оставить лошадей в небольшом леске неподалеку оттуда.


Так вот и вышло, что сумерки уже сгустились и туманная луна вставала над вересковыми нагорьями, когда мы спешились и, привязав лошадей в зарослях орешника ниже места сбора, направились к нависающему над ними крутому, поросшему вереском склону. Поднявшийся днем легкий теплый ветерок почти утих, и небо было затянуто тончайшей волнистой пеленой грозовой дымки; а пока мы взбирались наверх, вдоль гряды холмов сверкнула зарница. Круг Девяти Сестер возвышался над нами на своем отроге вересковых нагорий, выделяясь темным силуэтом на фоне перламутрового сияния луны, и у его подножия уже собиралась темная людская масса. Мы слышали бормотание благоговейно приглушенных голосов, слабый шорох травы под ногами… Когда мы вышли из вереска на гладкий дерн танцевального круга, я заметил, что лица всех находящихся там людей повернуты внутрь, к кольцу стоячих камней, и, поглядев в ту же сторону, увидел — или мне показалось, будто я увидел, — что, несмотря на светящуюся ясность ночи, там все еще висит легкий туман; нет, не столько туман, сколько мрак, невидимый и непроницаемый для глаз. Такими, должно быть, были магические туманы, которые жрецы древнего мира могли вызвать, чтобы укрыть ими армию.

Фарик исчез вместе со своими людьми, а юный Эмлодд, все еще тяжело дыша после бешеной скачки из замка, куда он отвозил соколов, пробрался сквозь толпу и присоединился к нашей маленькой группе Товарищей. Но его лицо тоже было все время повернуто к Девяти Сестрам. Мы все чувствовали напряжение грозы, но было и другое напряжение, которое росло и росло по мере того, как проходили мгновения, пока почти не достигло границ того, что может вынести человек, как это бывает с некоторыми долгими звуками рога. Я услышал рядом с собой судорожный вздох Флавиана. Мои ладони были покрыты потом, и мне начинало казаться, что теперь уже в любой момент вся ночь может расколоться под напором мощи этого ожидания.

Слабое пошаркивание ног и негромкие голоса стихли, уступив место абсолютной тишине, и из этой тишины пришло Начало. Не звук рога, но внезапная ошеломляющая вонь животной похоти, словно где-то рядом был огромный, полный вожделения зверь.

У толпы вырвался негромкий, вибрирующий, бормочущий звук, почти стон, и она, как один человек, устремилась в центр площадки, почти к внешней окружности стоячих камней, словно притягиваемая чем-то, что было внутри самих людей, чем-то, что увлекло и меня вместе с остальными, как увлекало тогда, когда я был мальчиком среди своих родных холмов, но так давно, что я уже забыл… Туман внутри каменного круга словно сгустился, и из его сердцевины, ощутимая, как мускусный запах вожделения, изливалась могучая Сила. Где-то серебристо запела свирель, тихая и далекая, словно птица над залитыми лунным светом вересковыми пустошами, более призывная, чем боевые трубы целой армии. И словно по команде этой свирели, туман начал рассеиваться. Где-то в его сердце возникла неясная искорка голубоватого цвета, которая затем окрепла и превратилась в тонкую чистую струю пламени, бьющую между широко раскинутых призрачных рогов.

На троне, сложенном из пластов дерна точно в центре Девяти Плясуний, сидел, сложив руки на груди, высокий человек с обнаженным, сияющим телом и с головой царственного оленя.

При виде него у людей вырвался могучий, пульсирующий крик, который все разрастался и разрастался, словно хлопая огромными крыльями по отрогу холма; а потом вся толпа одним мощным, стремительным движением, будто разбивающаяся волна, бросилась на землю.

И я, я стоял на коленях вместе со всеми, стариками и женщинами, воинами и детьми, девушками, в чьи косы были вплетены магическая вербена и белые вьюнки; мое лицо было спрятано в ладонях, и я чувствовал, как рядом с моим плечом дрожит плечо юного Эмлодда.

Когда я поднял глаза, Рогатый стоял с простертыми вверх руками, показывая себя своему народу. Пламя, бьющее в центре роскошной короны раскидистых рогов, омывало его грудь и плечи сиянием, подобным холодному голубому огню, стекающему с лопастей весел в северных морях; его бока и бедра казались бесплотными, как древесный дым, а ноги утопали в тени. И толпа, словно увлекаемая вверх его воздетыми руками, медленно поднялась на ноги, и снова по склону холма раскатился неистовый приветственный крик; и на этот раз не умолк, но мало-помалу превратился в ритмичное пение, в древнюю мольбу об урожае и времени случки, мольбу, которую чувствуешь скорее чреслами и животом, нежели головой.

Она была не совсем такой, какой мы пели ее среди моих родных холмов, но хотя слова и мелодия могли немного меняться, суть тайны оставалась той же самой. Ритуальное убийство Бога, темный блеск жертвенного ножа, причитания женщин и приходящее потом возрождение… Я припомнил Бедуира, сидящего с арфой у сложенного из конских яблок костра, который горел в Нарбо Мартиусе, когда мир был молод; и раскачивающегося из стороны в сторону торговца в толстых халатах. «Так пели женщины, когда я был ребенком, — оплакивая Адониса в те дни, когда на камнях расцветают пунцовые анемоны…» И я припомнил крытую папоротником церковь, залитую холодным светом этого утра, и Гуэнхумару, стоящую на коленях у Господня Престола; и увидел единство всех вещей.

А потом ритуал закончился, и возрожденный Властелин вновь уселся на свой земляной трон; и мне показалось, что среди стоячих камней скользят и другие фигуры со звериными головами, но я не мог быть в этом уверен, потому что там все еще словно висел туман. И люди подхватывали незажженные факелы, сложенные по краю танцевального круга, и гурьбой устремлялись вперед, чтобы зажечь их от голубого огня, пылающего на самом лбу Бога.

С каждым мгновением они разгорались все ярче — колесо растрепанных языков пламени, окружающее Девять Сестер. Горячий медный свет поднимался все выше и выше по обветренным бокам стоячих камней, оттесняя прочь лунный свет; и в рыжеватом дыму, то появляясь, то пропадая, определенно виднелисьвскинутые головы с рогами и крыльями, собачьими мордами и настороженными ушами… А в самом сердце и центре пылающего круга неподвижно сидела фигура с оленьей головой, фигура, на груди и бедрах которой все еще виднелись алые узоры ритуальной смерти и ритуального рождения, а также старые, стянувшиеся шрамы от войны и охоты, какие бывают у людей, которые не являются богами. Я потерял свое чувство единения и готов был заплакать по нему, словно ребенок, который заснул у теплого очага, а проснувшись, оказался во враждебной темноте за запертой дверью; вот только я знал, что оно было…

По мере того как голубой свет мерк в алом сиянии факелов, какая-то часть божественной сущности оставляла Рогатого, и под маской снова начинала угадываться голова человека. И однако он ничего не потерял, возвращая себе человечность. Бог был воплощен. И он не переставал быть Жизнью Людей оттого, что мы знали, что он еще и князь Маглаун; не становился от этого менее грозным и отрешенным.

Внезапно толпа немного отхлынула назад, и между мной и неподвижной фигурой, сидящей на высоком земляном троне, оказалось пустое, залитое светом факелов пространство. Голова с ветвистыми рогами была повернута ко мне, и я почувствовал, как таящиеся под маской глаза ищут моих сквозь разделяющую нас пустоту; и одновременно испытал — словно это было во мне самом — ужасающую усталость этого человека, первое одинокое и страшное ощущение возвращающегося «я».

— Милорд Артос, граф Британский.

Его голос почти невозможно было узнать, так глухо он звучал под этой маской. Маглаун сделал рукой слабое призывное движение и снова застыл в неподвижности. И я понял, что момент настал. Я прошел вперед по вытоптанной траве и остановился перед ним. Он сильно закинул голову назад, чтобы посмотреть на меня, и на какое-то мгновение я заметил за прорезями глаз на оленьей морде искорку отраженного света факелов.

— Я здесь, — сказал я.

— Факелы Ламмаса зажжены, — отозвался он. И это было все.

Глава семнадцатая. Гуэнхумара

Какой-то старый воин в головном уборе из перьев беркута — по-моему, он был одним из многочисленных дядьев князя — вышел вперед, к земляному трону, и заговорил со мной о браке с Гуэнхумарой, об узах дружбы и о приданом, которое Гуэнхумара должна была мне принести; потому что Рогатому не пристало говорить о таких вещах, хотя в другое время это вполне мог сделать князь Маглаун. Я слышал слова старика и упоминание о сотне вооруженных всадников, которых должен был вести средний сын князя; слышал свой собственный голос, отвечавший, как того требовала вежливость. Я видел короткие голубые вены, извивающиеся на старческом лбу, и пламя факелов, просвечивающее сквозь серебристый пушок у основания перьев. Но все это время мои чувства уносились дальше этого старика, дальше даже Оленерогого на троне, к тому месту, где факелы раздвинулись, образуя разрыв, заполненный дымной темнотой; и в темноте что-то шевельнулось и застыло снова, подставляя свету факелов только мгновенный проблеск золота.

Я снова повернулся к неподвижной фигуре на троне.

— Это хорошее приданое, потому что лошади и вооруженные воины дороже для меня, чем золото, и я с радостью принимаю их вместе с девушкой, — я возвысил голос, чтобы он отдавался эхом от стоячих камней и чтобы его могли услышать все тени, затерянные в самой дальней темноте. — Факелы Ламмаса зажжены, и теперь, когда это больше не табу, я прошу позволения взять деву Гуэнхумару от очага ее отца к моему. Таким образом будут окончательно закреплены узы дружбы между Маглауном, князем кланов Дамнонии, и Артосом, графом Британским.

Наступила долгая пауза, а потом голова с ветвистыми рогами очень медленно склонилась; и из-под маски послышался глухой голос, произносящий древнюю формулу, составляющую единое целое с каждой просьбой.

— Что ты можешь дать девушке взамен того, что она оставляет ради тебя?

— Мой очаг для ее тепла, мою добычу для ее пищи, — отозвался я. — Мой щит для ее убежища, мое зерно для ее плодородия, мою любовь для ее удовольствия, мое копье для горла человека, который причинит ей зло. Больше у меня нет ничего, что я мог бы дать.

— Этого достаточно, — сказал глухой голос.

И Гуэнхумара, с покачивающимися на концах кос золотыми яблочками, прошла сквозь заполненный темнотой проход, оставленный для нее среди факелов.


Все было закончено, и пути назад не было. Сам Рогатый взял кремневый нож и надрезал сначала мое запястье, а потом запястье Гуэнхумары в том месте, где под смуглой кожей голубела вена, и дал нескольким каплям крови стечь в чашу с вином. Мы выпили из этой чаши, оба одновременно, соединив руки на ее краю, как того требовал обычай, и все это время мы были чужаками и смотрели друг на друга чужими глазами, если смотрели вообще; словно никогда и не было того, другого мгновения здесь, наверху, у Девяти Сестер, когда я держал ее под плащом и чувствовал, как бьющаяся в ней жизнь рвется навстречу моей.

Но, чужая или нет, она была теперь моей женой, и нас обоих затянуло неистовое веселье, начинавшее закипать под благоговейным изумлением. Главная часть таинства была завершена, и бог сошел со своего трона, чтобы возглавить хоровод, который извивался и закручивался среди летящего пламени факелов и летящих теней, обвиваясь пылающим кольцом вокруг меньшего кольца стоячих камней, словно вступивших в свой собственный тайный танец, не имеющий ничего общего с движением. Мы танцевали под ритмичное притопывание каблуков и под музыку свирели, кружившую нас туда-сюда, как ветер кружит сухие листья, то посылая их к небу, то крутя по земле, — пока наконец наш хоровод не вырвался за пределы своего вращения и не разбился на группы и пары; а кое-где прыгали и отдельные танцоры.

Гуэнхумара танцевала со мной. Она прошла через все ритуалы собственной свадьбы, словно человек, выполняющий — без запинки, но во сне — сложные фигуры совсем другого танца, но теперь она проснулась и попала под власть тех же чар, что и мы все. У нее вырывался такой же смех, что и у остальных, такие же негромкие вскрики, зарождающиеся глубоко в горле. И среди этой кружащейся массы людей мы танцевали свой собственный танец со своими собственными фигурами (хотя, по правде говоря, к этому времени многие делали то же самое), танец мужчины и женщины, который есть не что иное, как танец оленя, ударяющего рогами по кусту, и щегла, выставляющего напоказ желтый пух у себя под крыльями.

По кругу начали ходить кувшины с пивом, и мужчины и женщины сбивались вместе, чтобы зажигать все больше и больше факелов, один от другого; они танцевали, раскручивая их над головой растрепанными конскими хвостами дымного пламени, которое сияло на смеющихся или потных лицах, на сцепленных руках и развевающихся волосах. В одном месте какой-то человек в килте из шкуры дикой кошки погрузился в свой собственный мир и, вытащив кинжал, кружился и притопывал в сложном ритме боевого танца. Неподалеку от меня полуобнаженная девушка вывернулась из объятий молодого воина и, заливаясь смехом, упала наземь, и прежде чем юноша весело бросился на нее, я успел разглядеть на ее плече и шее следы любовных укусов.

Из-за барабанной дроби притопывающих каблуков, пульсирующей в моей крови, и мелодии свирели, разбивающейся о меня короткими быстрыми волнами, я не знаю, сколько прошло времени, прежде чем я понял — и каким образом я наконец понял, — что если я быстро не найду выход, то мне придется овладеть Гуэнхумарой здесь и сейчас. Похоже, что направленные в мою сторону долгие взгляды предупредили меня о том, чего от меня ждут, только после того, как моя голова начала проясняться.

И я знал, что то, чего от меня ждут, невозможно. Если бы это была любая девушка, выбранная наугад с женской стороны танца, я, может, и сумел бы изобразить жеребца, думая об остальном табуне не больше, чем сам жеребец, когда он покрывает кобылу. Если бы я любил ее, то присутствие других могло бы не иметь значения для нас обоих. А так…

В тот же самый миг я поймал поверх дюжины разделяющих нас голов взгляд рыжевато-карих глаз Фарика под нахмуренными бровями. Он вроде как и смеялся, но послание, которое он передавал мне, было серьезным. И, получив его, я понял, почему он показал мне древнюю крепость, почему устроил все так, что моя лошадь была под рукой.

Почти не понимая, что делаю, я схватил Гуэнхумару за запястья и вытащил ее из танца. Голт и Флавиан были поблизости и, похоже, все еще сохраняли здравый рассудок; я кивком головы подозвал их к себе.

— Иди и приведи сюда Ариана, как можно ближе, — пробормотал я Мальку, делая вид, что играю золотыми яблочками на концах кос Гуэнхумары; она стояла, немного запыхавшись, и ее лицо было в тени.

— Других лошадей тоже?

— Нет, только Ариана. Подведи его к самому краю круга света и свистни мне, когда будешь там. Голт, сходи за Эмлоддом и остальными. Пора увозить невесту, и вы нам понадобитесь, чтобы прикрыть отступление.

Все произошло так быстро, что, думаю, никто из раскачивающейся, прыгающей вокруг толпы не понял, что мы перестали танцевать не просто оттого, что хотели перевести дыхание или, может быть, оттого, что мы тоже были готовы к тому, что должно было произойти потом. А когда Голт и Флавиан ускользнули прочь, каждый со своим собственным поручением, я протянул руку, выхватил у проходящего мимо человека кувшин с пивом и протянул его Гуэнхумаре. В нем почти ничего не оставалось; по глотку для каждого из нас, но этим можно было занять несколько мгновений, и она взглянула на меня поверх края, быстро и с готовностью понимая, что я собираюсь сделать, и ее глаза в неровном свете факелов больше не были чужими. Я отбросил пустой кувшин в сторону, не заботясь о том, кому под ноги он попадет, и его подхватил Фарик, который, хоть я того и не знал, все еще был совсем близко. Я бросил вслед за кувшином слова благодарности, и Фарик поднял руку в быстром странном жесте, как будто поймал их и перекинул мне обратно.

— Разве я теперь не один из твоих капитанов? — крикнул он и снова растворился в клубящейся толпе, а я схватил Гуэнхумару за руки и увлек ее в противоположную сторону. Потом я различил за гомоном толпы и нежной, жаркой мелодией свирели глухой перестук конских копыт по траве, а мгновение спустя заметил у самой дальней границы света факелов бледное, как мотылек, сияние Арианова бока и услышал высокий пронзительный свист, какой издают мальчишки, засунув в рот пальцы.

Я расхохотался, и меня захлестнула внезапная теплая волна опьянения; и я стал каждым мужчиной, который когда-либо увозил свою избранницу от ее сородичей.

— Это нам! Идем, Гуэнхумара! — я подхватил ее на руки и побежал. Она тоже рассмеялась и закинула руки мне за шею, чтобы мне было легче ее нести, и я направился к этому белому сиянию у края круга света. Только ближайшие к нам танцоры могли понять, что происходит, и на один миг изумление помешало им прервать танец или сделать какую бы то ни было попытку задержать нас. А за этот миг я добежал до Ариана и вскинул Гуэнхумару на луку седла. Но когда я сам вскакивал в седло за ее спиной, Фарик поднял крик:

— Смотрите! Он увозит нашу сестру!

И сразу же вслед за этим разразился хаос полупритворной схватки, которой оканчивается большинство брачных пиров.

Я подхватил повод у отскочившего назад Флавиана и вбил каблук в конский бок, разворачивая Ариана в обратную сторону; мои несколько Товарищей торопливо выстраивались у меня за спиной, чтобы прикрывать нас сзади, а молодые воины, возглавляемые тремя братьями Гуэнхумары, пытались прорваться мимо них ей на выручку. Испуганный, фыркающий жеребец рванулся подо мной вперед, и я, оглянувшись через плечо, увидел Флавиана и Фарика сплетенными в борцовском объятии, которое было шуточным только наполовину.

— Скачи! — крикнул Флавиан. — Мы задержим их, насколько сможем!

Я ударил каблуком в белый бок, и мы понеслись летящим галопом, оставляя позади хохот и крики схватки. И Гуэнхумара прижималась ко мне, все еще смеясь, и ее расплетшиеся косы бились, словно холодная водяная пыль, о мое лицо и шею.

Как только я уверился, что за нами нет погони, я перешел на легкую рысь, потому что не очень-то разумно мчаться во весь опор по незнакомым холмам при свете бледнеющей луны, да еще когда твоей руке с поводом мешает женщина. И словно так же как ветер, летевший нам навстречу, тот, другой, теплый и неистовый ветер, который ненадолго бросил нас друг к другу, тоже утих.

Гуэнхумара выпрямилась и сидела теперь у сгиба моего локтя, легкая и ничего не требующая, так что я почти не чувствовал ее вообще.

— Куда мы едем? — спросила она через какое-то время, словно в ней не осталось ничего от прошедших часов. Я выплюнул изо рта ее волосы.

— В Старый замок. Куда же еще?

— Ты знаешь дорогу?

— Надеюсь. Фарик показал мне, где он стоит, — думаю, на случай необходимости.

— Ничего, что я сказала Фарику?

— Ты вряд ли могла поступить иначе, — ответил я, — учитывая, что его жизнь тоже оказалась втянутой в эту историю.

— В этот клубок, — поправила она.

— Я этого не говорил.

— Да, ты этого не говорил.

Она подняла руку и очень осторожно высвободила длинные пряди волос, запутавшиеся у меня в бороде и в наплечной броши с головой Медузы, забирая их обратно себе.

И мы продолжали путь, не разговаривая больше, потому что, похоже, нам больше нечего было сказать.

Туманная луна все еще висела над горизонтом, когда мы поднялись на последний гребень волнистой вересковой равнины и посмотрели вниз, в долину с ее маленьким горным озером, отражающим мерцание неба. И в мягком белом свете развалины заброшенного замка были более чем когда-либо похожи на деревню Маленького Темного Народца.

— В наши дни башню иногда используют как пастушью хижину, — сказала теперь Гуэнхумара, почти как ее брат несколько часов назад. — Но когда в княжеском роду кто-то вступает в брак, она снова вспоминает, что некогда была двором князя.

Мы спустились вниз сквозь вереск, который давно уже поглотил дорогу, и въехали во двор через проем в похожей на волну торфяной гряде, отмечающий то место, где раньше были ворота. Вереск вливался внутрь, доходя до самых стен башни; и поздние колокольчики, прибившиеся к грубо сложенным стенам скотного двора, были призрачно-белыми в расплывчатом лунном свете. И все это время среди холмов слабо мерцали летние зарницы.

Я спешился на небольшом пятачке травы, снял с седла Гуэнхумару и, отдав ей свое огниво, оставил ее собирать прутья и спутанные клубки вереска и разводить огонь, а сам расседлал Ариана и растер его пучком травы. После этого я сводил старого жеребца к берегу озера на водопой, а потом спутал его и отпустил пастись там, где среди вереска и поросших кустами пригорков вились открытые полоски травы, а сам вернулся в башню.

Навстречу мне засиял свет, такой же тускло и прозрачно золотистый, как опавшие листья явора. Гуэнхумара разожгла костер и теперь сидела возле него и делала из меда и ржаной муки маленькие лепешки, чтобы положить их на камни очага, когда те разогреются. Круглые каменные стены поднимались вверх, покидая круг света, и терялись в тени над головой, так что если судить по тому, что было видно, древняя крепость вполне могла снова стоять в полный рост; тень Гуэнхумары, протянувшаяся за ее спиной к дальней стене, падала на беспорядочно набросанные шкуры, прикрывающие толстый слой папоротника на широкой постели, где обычно спали пастухи.

Когда я вошел, Гуэнхумара подняла глаза и с едва заметной тенью улыбки указала на черный глиняный кувшин, который она поставила у самой двери.

— Смотри, я нашла их запасы; думаю, они не пожалели бы их нам для свадебного пира. Возьми этот кувшин и спустись к озеру за водой, а потом собери свежего папоротника для постели.

Я взял кувшин и сходил за водой, а потом принес несколько охапок папоротника и разбросал его на постели поверх засохшего, отшвырнув ногой в сторону вонючие шкуры. И к тому времени, как все было готово, огонь в очаге сиял чистым, алым светом, а на камнях подрумянивались медовые лепешки. Я уселся на мужской стороне очага, свесив руки поперек колен, и смотрел то на Гуэнхумару, то в сторону. А Гуэнхумара на женской стороне переворачивала горячие ржаные лепешки и подкладывала в огонь ветки вереска, не глядя на меня вообще. И время от времени среди холмов слышалось негромкое, низкое ворчание грома.

Мне было трудно и становилось все труднее поверить в то, что я не вообразил в ней это мгновение бурного отклика; но я знал, что нет; он был где-то там и ждал, чтобы его пробудили снова… Вскоре лепешки были готовы, и мы съели их, горячие, сладкие, хрустящие, и запили их холодной озерной водой из черного глиняного кувшина; и по-прежнему ни один из нас не мог придумать, что сказать.

Закончив тягостный свадебный ужин, я встал и вышел наружу, чтобы убедиться, что с Арианом все в порядке. Ночь была более тихой, чем когда бы то ни было, и ее тишина, казалось, только усиливалась этим слабым, едва слышным бормотанием ниже линии горизонта; а случайные зарницы почти терялись в молочной белизне лунного света. Я слышал, как вода озера с плеском накатывается на галечный берег и как среди кустов ухает вылетевшая на охоту сова; это было все. И внезапно мне захотелось, чтобы разразилась буря; я жаждал найти облегчение в раскатах грома, в бушующем ветре и в ливне, хлещущем по долине.

Когда я, поднырнув под каменную притолоку, снова вошел в башню, Гуэнхумара уже лежала на постели, куда, как я знал, я должен был ее отнести. Она сняла с себя платье и сорочку, сложила их вместе с башмаками и медными и эмалевыми браслетами у подножия постели и лежала теперь в душной темноте башни на моем старом, потрепанном непогодой плаще, обнаженная, с распущенными, разметавшимися вокруг волосами. А около ее головы плясал и порхал маленький белый ночной мотылек, привлеченный внутрь пламенем костра. Я посмотрел на нее и даже в неверном смешанном свете пламени очага и низко висящей луны, заглядывающей в дверной проем, увидел, что кожа на ее теле там, где его закрывала одежда, была не белой, а кремовой, как клеверный мед. Она была золотисто-коричневой с головы до пят. Она немного повернулась, положив голову на руку, чтобы наблюдать за мной, пока я шел к очагу и клал наземь седло, которое занес внутрь на случай дождя. Как ни странно, напряжение между нами ослабло, словно раньше мы оба пытались оттолкнуть от себя что-то, но теперь смирились и открылись навстречу неизбежному.

— Я оставила огонь в очаге, чтобы ты мог раздеться, — сказала она, — но, думаю, света луны было бы достаточно.

А потом, когда я сбросил башмаки и, сняв пояс с ножнами, начал раздеваться, воскликнула:

— Сколько на тебе шрамов! Ты весь изодран, точно старый мастиф, который всю свою жизнь дрался с волками.

И я думаю, что она, наверно, впервые увидела меня так, как я увидел ее четыре дня назад, потому что она должна была достаточно часто смотреть на большинство этих шрамов, пока ухаживала за мной во время болезни, но никогда не упоминала о них раньше.

Стоя у очага, я посмотрел на свежий багровый шрам у себя на плече и на белые рубцы от старых ран на бедрах и правом предплечье.

— Наверно, такой я и есть.

— Почему они снова и снова появляются примерно в одних и тех же местах?

— Воина из тяжелой конницы всегда можно отличить по положению его шрамов. Они покрывают бедра ниже края кольчуги, — я слышал о специальных защитных пластинах, но они мешают садиться в седло, — бедра и правую руку.

— А почему не длинный рукав? — практично спросила она. Это был странный разговор для брачной ночи.

— Потому что он помешал бы размаху руки; а еще потому, что саксонские оружейники не делают свои доспехи таким образом.

Я потянулся, стоя у огня, а потом наклонился, чтобы загасить его кусками дерна, которые заранее принес для этой цели. И она, наблюдая за мной, сказала все тем же спокойным, отрешенно-заинтересованным тоном:

— Ты красив. Сколько женщин говорили тебе это?

Я собрал угли в кучу и закрыл их дерном; пламя угасло, и остался только слабеющий лунный свет, который полосой прочерчивал темноту.

— Несколько, — ответил я, — но очень давно.

— Как давно? Сколько тебе лет, милорд Артос?

— Тридцать пять. Это еще одна причина, по которой тебе не следовало выходить за меня замуж.

— А мне двадцать — почти двадцать один. Мы с тобой стары, ты и я.

Раньше я не задумывался о том, что у нее есть какой-то определенный возраст, — хотя отмечал вскользь, не уделяя этому особого внимания, что она уже давно миновала ту пору, когда большинство женщин уходит к очагу своих мужей; и я впервые спросил себя, почему она не сделала этого. Словно угадав этот вопрос у меня в голове и словно, после того как угас слишком пытливый свет, еще немного раскрывшись, она объяснила:

— Когда мне было пятнадцать, я была помолвлена с сыном одного князя из южных земель. Все было устроено обычным образом, но тем не менее я любила его — я думала, что люблю его. Теперь я не уверена; мне было всего пятнадцать. Он погиб на охоте, прежде чем для него пришло время взять меня к своему очагу, и мне показалось, что солнце и луна упали с небес. Воспоминания о нем вставали между мной и всем остальным, между мной и всеми мужчинами, и когда отец хотел сговорить меня снова, я просила и умоляла… я клялась, что наложу на себя руки; и в конце концов — я была вне себя, и, думаю, он боялся, что у меня достанет сил выполнить свою угрозу, — он частично сдался и пообещал, что у меня будет по меньшей мере пять лет отсрочки.

— И это шестое лето, — заметил я.

— Это шестое лето. Но…, — я услышал слабый горький смешок; она насмехалась сама над собой. — Не успели пройти два лета, как я поняла, что была глупа. Я пыталась удержать память о нем, но она стала прозрачной, как древесный дым, и улетучилась у меня сквозь пальцы, и я осталась ни с чем.

— Почему же ты не сказала отцу?

— Я была слишком горда. Если бы ты был семнадцатилетней девушкой, которая вопила так, что в замке ее отца чуть не обвалилась крыша, и которая давала обет умереть за свою мертвую любовь, если ее силой уложат в постель другого мужчины, мог бы ты пойти к своему отцу и сказать: «О отец, я совершила ошибку, простую ошибку; ее мог совершить кто угодно. Это была не любовь; я забыла, как выглядело его лицо, как звучал его голос, и теперь я, в конце концов, готова принять живого мужа»?

Я взял меч и отнес его к постели, чтобы он был под рукой; а потом лег рядом с Гуэнхумарой. Мотылек порхнул мимо моего лица, но, кроме этого, в темноте рядом со мной ничто не шевелилось.

К ее телу было приятно притрагиваться, исследовать его; ее кожа была гладкой и шелковистой, несмотря на свою смуглоту, и я чувствовал под ней легкие крепкие кости: тонкую клетку ребер, длинные стройные бока. Она была слишком худой на вкус большинства мужчин, но мне внезапно понравилось ощущать ее кости. Пока она лежала в свете очага, я заметил на ее левой груди розовую родинку, и теперь я поискал ее наощупь и прижал пальцем. Она была мягкой и странно живой, как бутон цветка, как еще один миниатюрный сосок, бесконечно маленький и податливый, и прикосновение к нему послало по моему телу и в мои чресла волну восторженной дрожи. Я обхватил Гуэнхумару руками и притянул к себе. Она лежала совершенно пассивно, ничего не отдавая, ничего не удерживая, как борозда покорно ждет зерна во время посева… И в это мгновение, словно черная изморозь, пришла память, самый вкус того последнего раза, когда я лежал с женщиной, совокупления, которое было наполовину схваткой, наполовину экстазом, как совокупление с дикой кошкой. Мне казалось, что меня со всех сторон окружают холодные миазмы ненависти, заставляя меня задыхаться, выстужая мне душу, высасывая из меня все силы. Я сильнее стиснул Гуэнхумару в объятиях — нет, скорее вцепился в нее, как утопающий, — пытаясь выбросить этот ужас из своего сознания, пытаясь изгнать стужу ее теплом, смерть ее жизнью. Ее тело под моим больше не было пассивным, и, должно быть, я причинил ей боль, потому что она вскрикнула, и я понял в этот момент, что она была девственной; но все равно, боль, которую я ей причинил, была сильнее, чем следовало бы по природе вещей, и я не знал пощады. Я отчаянно сражался против какой-то преграды, какого-то отрицания, в которых не она была виновата… Это было, не считая еще одного, самое горькое сражение, в котором я когда-либо участвовал.

В конце концов я исполнил роль мужчины не так уж и плохо, но это было пустым и безрадостным, простой оболочкой того, что некогда было живым; и я знал, что и для Гуэнхумары в этом не было радости, которая могла бы преобразить боль. Я вспомнил первую девушку, которой я овладел смеясь в теплом укрытии за стогом бобовых стеблей, неуклюже, но с упоением. Тогда это было чистым и свежим, но теперь все было изувечено. И я понял до конца, что сделала со мной Игерна: каким-то образом она лишила меня острия моей мужественности.

Я отпустил Гуэнхумару и откатился от нее в сторону. Кажется, я застонал. Я знаю, что был покрыт потом и дрожал с головы до ног, как после смертельной схватки; я зарылся головой в руки, ожидая, что Гуэнхумара отстранится от меня с отвращением или горькой насмешкой.

Вместо этого она спокойно, но так, будто что-то сжимало ей горло, сказала:

— Это не должно было быть так, правда?

— Да, — ответил я. — Это не должно было быть так.

Я сильнее вжал лицо в руки, и перед глазами у меня закружились в темноте маленькие разноцветные светящиеся облачка. Я услышал свой собственный голос, глухо доносящийся сквозь кольцо рук:

— Несколько дней назад я наблюдал за одним из твоих петухов. Он был привязан среди кур, но та, которую он хотел, была вне его досягаемости, и каждый раз, когда он пытался вскочить на нее, веревка останавливала его в самый последний момент, и он падал в грязь до тех пор, пока все его перья не оказались вымазанными и перепачканными. Да смилостивится надо мной Бог, сначала я думал, что это смешно.

Наступила долгая тишина, затем Гуэнхумара сказала:

— Это всегда было так?

— Неужели ты думаешь, что если бы это было так, я взял бы тебя в жены и в приданое за тобой — целое войско? Я не был с женщиной десять лет. Я не знал.

Снова тишина; трепетавшее пламя угасло, и я слышал снаружи мягкий шелест дождя; сквозь открытый дверной проем доносился слабый запах влажной теплой земли. И за всем этим я слышал тишину заброшенного замка.

Потом Гуэнхумара сказала:

— Что случилось? Расскажи мне один раз и покончи со всем этим.

И, лежа там и по-прежнему не поднимая головы, я рассказал ей всю эту постыдную историю, которую не рассказывал в течение десяти лет, даже Бедуиру, который был мне ближе, чем мое собственное сердце. Она имела право знать.

Рассказав все до последнего слова, я ждал, что она в ужасе отшатнется от меня. Она не отзывалась так долго, что в конце концов я поднял голову и снова взглянул на нее в темноте. И когда я сделал это, случилась странная вещь, потому что она слегка повернулась ко мне, нашла наощупь мое лицо, взяла его в ладони и поцеловала меня, как мать, которой у меня никогда не было.

— Да поможет Бог нам обоим, дорогой, — сказала она.

Глава восемнадцатая. Любовники

Известие о том, что случилось, достигло Кастра Кунетиум и крепости Трех Холмов раньше, чем я сам. Может быть, его передали племена, может быть, принесли Маленькие Темные Люди, которые знают все. Я увидел это в глазах людей, глазах, которые, когда я въехал в крепость, встречались со мной слишком долгим или недостаточно долгим взглядом, но только двое из моих Товарищей заговорили об этом, не дожидаясь, пока я заговорю первым.

Гуалькмай, прихрамывая, вошел в мои комнаты, когда я все еще смывал с себя пыль и пот летних дорог. Он приехал всего за несколько часов до меня по какому-то делу, связанному с поставками, и начал разговор с отчета о том, как обстояли дела у Бедуира в саксонских поселениях, так что сперва я подумал, что это все, зачем он пришел. И действительно, он даже встал, чтобы идти, но потом снова повернулся ко мне, явно в замешательстве насчет чего-то еще, что хотел сказать. Ему почти всегда было нелегко говорить о том, что было для него важно.

— Весь форт гудит вестью о том, что ты взял жену из дамнониев, — выговорил он наконец, — и что она приедет сюда к тебе, когда мы устроимся на зимних квартирах. Артос, это правда?

— Это правда, что я взял жену, да, — ответил я.

— И что она приедет сюда?

— Да, и еще сотня лучших всадников ее отца под командованием ее брата.

— Сотне мы во всяком случае будем рады.

— Но не ей?

Он заколебался.

— Мы не привыкли к мысли о ней, и эта мысль кажется нам странной. Ты должен дать нам немного времени, — он сменил тему. — Артос, с последним обозом нам не прислали ни перевязочного материала, ни мазей. Как я уже сказал, у нас довольно много раненых, и мы не можем вечно продолжать рвать свои плащи для перевязок. У меня нет возможности поехать самому, я должен завтра вернуться к Бедуиру, но позволь мне послать Конона в Карбридж, чтобы он устроил там скандал и добился, чтобы нам прислали то, что нам нужно.

А вот Кей, когда мы с ним позже вечером собирались на последний обход, был не так сдержан.

— Во имя Бога, если ты хотел эту девчонку, почему было не переспать с ней — и не подарить ей на прощание красивое ожерелье, и дело с концом?

— Маглаун, ее отец, возможно, не дал бы мне сотню всадников на прекрасных лошадях за то, что я повалял его дочь под кустом ракитника.

— Да, ничего не скажешь, такое приданое заслуживает того, чтобы его получить, — признал Кей; а потом проворчал глухим голосом, в котором смешивались отвращение и расчетливость: — Но крутящаяся перед зеркалом вертихвостка! Наверно, она привезет с собой рой хихикающих девиц, которые будут ей прислуживать?

— Одну женщину. Я сказал Гуэнхумаре, что она может привезти одну служанку; она выбрала свою старую няньку — зубов нет, Кей, одна нога в могиле, а другая уже наготове.

— Действительно, ценное приобретение! — расчетливость Кея растворилась в отвращении.

— Согласен, мой старый козел, и досадное беспокойство здесь, в форте, но, даст Бог, вторая нога соскользнет скоро, — свирепо прорычал я. Я испытывал злость и омерзение ко всему под солнцем, и больше всего к самому себе.

— Похоже, любовь не смягчила твой характер, мой Артос.

Я натягивал сапоги из сыромятной кожи, и я не поднял на него глаз.

— А кто сказал хоть слово о любви?

— Нет, все дело в сотне всадников, не так ли? Но, ради великого Бога, приятель, она не может жить здесь — только она и старая карга в форте, полном мужчин.

— Еще есть веселые девушки из обоза, — заметил я и, поднявшись на ноги, протянул руку к мечу, который лежал на койке рядом со мной.

— Если она порядочная женщина, она скорее умрет, чем дотронется до мизинца одной из этих сестричек.

— Кей, ты много знаешь о порядочных женщинах?

Он расхохотался против своей воли и пожал плечами, но когда он поднял свирепые голубые глаза от пламени лампы, в них была тревога.

— Ты, упрямец, хочешь все сделать по-своему. Но, о Христос, я предвижу впереди бурные воды!

Потом он встряхнулся, точно сбрасывая с себя тревогу, как старый плащ, расхохотался снова, забросил тяжелую руку мне на плечи, и мы с ним вышли из залитой светом комнаты в темноту холмов.

— Вполне возможно, я попытаюсь соблазнить ее сам — в погоне за новыми знаниями.

— Спасибо за предупреждение, — достаточно спокойно отозвался я, стараясь не обращать внимания на пронзившее меня черное жало ревности. В этот миг я впервые понял, что люблю Гуэнхумару.

А в следующий — растянулся во весь рост, споткнувшись о свинью (к этому времени мы держали довольно много скота), которая, оскорбленно визжа, поднялась и тяжело заковыляла в ночь, оставив меня потирать ушибленный локоть и проклинать Судьбу, которой угодно лишать человека даже его достоинства, делая из него шута в то время, когда она поворачивает нож в ране, которую сама же и нанесла.

Все в Тримонтиуме было в отличном состоянии, ибо, несмотря на свою вспыльчивость и похождения, Кей был надежен, как скала, так что на следующее утро, когда Гуалькмай снова отправился на восток, — вместе с отрядом, который должен был сменить часть гарнизона, — я поехал с ним. И несколько вечеров спустя стоял рядом с Бедуиром под прикрытием искривленной ветром купы кустов бузины, отмечающей нижний конец коновязей. От Бедуира пахло дымом, но это был не свежий дымок лагерных костров, а едкая и немного маслянистая вонь, которая происходит от пожара в местах, где живут люди. Бедуир не терял времени даром с тех пор, как я видел его в последний раз.

Он говорил:

— Мне думается, что мир был бы более простым местом, если бы Бог, в которого верит Гуалькмай, не вынул ребро из бока Адама и не сотворил женщину.

— Тебе бы очень ее не хватало, когда ты начал бы настраивать свою арфу.

— Есть и другие темы, помимо женщин, для песни арфы. Охота, война, вересковое пиво — и братство мужчин.

— Всего несколько дней назад я обнаружил, что мне нужно просить Малька не оставлять меня, — проговорил я. — Не думал я, что мне придется просить об этом тебя, Бедуир.

Он стоял, глядя вдаль, на лагерь, где тянулись в темноту косые дымки кухонных костров и с моря через вересковые равнины наползал легкий туман.

— Если бы я оставил тебя, то, думаю, из-за чего-то большего, чем женщина.

— Но это идет дальше, чем женщина, ведь правда?

— Да, — ответил он. — Это больше, чем любая женщина.

А потом рывком повернулся ко мне; его ноздри раздувались, а глаза на искаженном, насмешливом лице были более блестящими и более горячими, чем я когда-либо их видел.

— Артос, ты глупец! Ты что же, не знаешь, что если бы ты заслуженно горел в своем христианском аду за все грехи, начиная от измены и кончая содомским, ты мог бы рассчитывать на мой щит, чтобы заслонить твое лицо от огня?

— Думаю, мог бы, — отозвался я. — Ты почти такой же глупец, как и я.

И мы с ним пошли мимо коновязей сквозь солоноватый туман, сгущающийся над заросшими вереском холмами.

Два дня спустя эскадрон Голта попал в засаду и был изрезан на куски саксонским отрядом. Они вернулись в лагерь — те, кто уцелел, — потрепанные и окровавленные, оставив убитых на поле боя и привязав наиболее тяжело раненных к лошадям веревками.

Я увидел, как они въезжают в лагерь и как остальные Товарищи, мрачно признавая ситуацию и почти не задавая вопросов, выходят им навстречу и собираются вокруг, чтобы помочь снять раненых с седел, а потом заняться лошадьми. Я приказал Голту позаботиться о людях и поесть, а потом прийти ко мне с полным докладом; он был совсем белым и, слезая с лошади, на мгновение зашатался, словно земля качнулась под его ногами; но того, что он увидел свой эскадрон разрезанным на куски, было вполне достаточно, чтобы объяснить такое состояние у любого человека. Потом я пошел заканчивать просмотр списков людей Бедуира в занятую мной для себя полуразрушенную пастушью хижину. Командиру полезно по мере возможности иметь какое-нибудь такое помещение — так его легче находить по ночам, и можно с глазу на глаз говорить о вещах, которые не предназначены для ушей всего лагеря.

У меня ныло сердце при мысли о потрясенных и потрепанных остатках моего четвертого эскадрона, собирающихся сейчас к костру и торопливо принесенной пище, о стольких многих потерянных Товарищах; но никому не стало бы легче, если бы я забросил списки. Поэтому я устроился на вьючном седле, которое в лагере обычно служило мне сиденьем, и вернулся к работе. Я как раз дошел до конца, когда в проеме, где раньше была дверь, выросла, заслоняя собой синеватую темноту и сияние костра за ней, какая-то фигура, и я, подняв глаза, увидел, что это Голт.

Он шагнул внутрь хижины, и теперь уже не было никаких сомнений в том, что его шатает.

— Я пришел доложить, сир, — сказал он сдавленным голосом, совсем не похожим на его собственный, и, протянув руку, оперся на осыпающуюся торфяную стену. В свете фонаря мне было видно, что его пепельное лицо покрыто потом. — Но, по-моему, я… слишком затянул с этим.

Я вскочил на ноги.

— Голт, что такое? Ты ранен?

— Я… у меня саксонская стрела в груди, — проговорил он. — Я обломил древко, чтобы остальные его не увидели, но я…

Он потянулся, словно хотел отвести плащ в сторону, но, не успев завершить движение, упал головой вперед мне на руки. Я опустил его наземь и, торопливо откинув мешающие складки плаща, увидел короткий окровавленный обломок древка стрелы, торчащий чуть пониже грудной клетки. Роговые пластинки доспехов были довольно давно расколоты здесь скользящим ударом топора, и в течение многих дней Голт собирался починить это уязвимое место. Теперь было слишком поздно. Он был почти без сознания; крови на нем было немного, но внутреннее кровотечение, должно быть, продолжалось несколько часов. Я откинулся на пятки и несколько мгновений сидел рядом с ним, потом встал, подошел к двери и крикнул человеку, который стоял снаружи в свете ближайшего сторожевого костра, опершись на копье:

— Джастин, сходи за Гуалькмаем; неважно, что он делает, — к этому времени он должен был закончить с наиболее тяжело раненными. Приведи его сюда немедленно!

— Сир, — откликнулся он, и я снова повернулся к освещенной фонарем хижине и к неподвижно обмякшему на полу телу. Я оттолкнул в сторону любопытную морду Кабаля и приказал ему лечь в дальнем углу, а потом нащупал сердце Голта и, обнаружив, что оно все еще слабо бьется, распрямил юношу и уложил его поудобнее, думая при этом, что вот так же распрямляют скорченных покойников.

Гуалькмай пришел очень быстро. Я услышал снаружи его неровные торопливые шаги, и в следующее мгновение он уже стоял в дверном проеме.

— Что такого срочного, Артос?

— Голт, — ответил я и отодвинулся в сторону, чтобы дать ему больше места. — Стрела попала ему под ребра.

Гуалькмай, прихрамывая, прошел вперед и опустился на колени с другой стороны от Голта.

— Сними фонарь и подержи его надо мной. Я ничего не вижу в этом мраке.

Я сделал то, что он просил, и мы вместе склонились над раной, залитой желтым светом.

— Кто обломил древко? — спросил Гуалькмай. Он уже вытащил нож и теперь разрезáл завязки на доспехах Голта.

— Он сделал это сам, чтобы его люди ничего не знали.

— Ах, так… что ж, думаю, в конечном итоге это не будет иметь особого значения. Мне было бы удобнее ухватиться…

Он разрезал последний ремешок с правой стороны доспехов и отвел их вбок вместе с пропитанной кровью полотняной туникой, которая была надета под ними; и остался молчать, глядя на обнажившуюся рану. Наконец он поднял глаза на меня.

— Артос… что я должен сделать?

— Клянусь светом Солнца, дружище, это тебе решать. Наверное, вытащить стрелу. Зачем же еще я бы тебя позвал?

— Все не так просто. Если я оставлю наконечник там, где он есть, Голт умрет через три дня — скверной смертью. Если я попытаюсь его вытащить, то у нас будет примерно один шанс из ста, что я не убью парня на месте.

— Но этот сотый шанс есть?

— Этот сотый шанс есть.

Мы посмотрели друг на друга поверх тела Голта.

— Сделай это сейчас, — сказал я, — пока он без сознания. В самом худшем случае такая смерть будет более быстрой и более милосердной.

Гуалькмай кивнул, поднялся на ноги, и я услышал, как он кричит от двери, что ему нужна горячая вода, ячменная брага и больше тряпок. Он оставался там, пока все это не принесли, а потом вернулся и опустился на колени, раскладывая рядом свои инструменты.

— Принеси что-нибудь подложить ему под спину — он должен прогнуться назад, чтобы его живот напрягся.

Я схватил старый плащ и охапку папоротника с кровати и туго скатал их вместе, а затем приподнял Голта, и Гуалькмай устроил этот сверток у него под спиной, так что когда я снова опустил юношу на пол, его тело выгнулось назад, как наполовину изготовленный к стрельбе лук, и кожа на его груди и животе натянулась.

— Хорошо, так сойдет. Теперь снова фонарь.

Я стоял там на коленях, как мне показалось, целую долгую зимнюю ночь, сосредоточившись на том, чтобы держать роговой фонарь абсолютно неподвижно, дабы дрожащий свет не подвел глаз или руку в решающий момент; а тем временем Гуалькмай, работая с той полной отрешенностью, которая в подобных случаях отгораживала его от всех людей, смыл кровь, чтобы как можно лучше видеть края раны, и снова взялся за нож. Я наблюдал за тем, как уверенно, напряженно работают его руки, начавшие с бесконечной осторожностью расширять рану. Потом он отложил нож и взял свирепый маленький щуп, затем другой, а еще позже снова вернулся к ножу. В хижине, казалось, стало невыносимо жарко. Я чувствовал, как у меня подмышками, пощипывая, скапливается пот, и капли пота сверкали на лбу Гуалькмая, и однако ночь была холодной, а под моей торфяной крышей не горел огонь. Время от времени, когда Гуалькмай говорил мне, я проверял у Голта сердце. Запрокинутое лицо юноши было нахмурено, а зубы оскалены, словно от невыносимой боли, но я думаю, что на самом деле он ничего не чувствовал. Дай Бог, чтобы он ничего не чувствовал. Одно время мне показалось, что его сердце бьется сильнее, а дыхание стало более ровным, но, может быть, меня обмануло мое собственное желание; или, возможно, это была последняя искра жизни… Совершенно неожиданно и то, и другое начало слабеть.

К этому времени мы, должно быть, трудились над ним уже добрый час, и почти все было сделано.

— Гуалькмай, ты можешь дать ему передышку? Его сердце сдает.

Гуалькмай едва уловимо качнул головой.

— Передышка ему сейчас не поможет. Смочи ему губы ячменной брагой.

И всего через несколько мгновений он откинулся назад, чтобы самому перевести дыхание, а потом снова наклонился вперед и ухватился за короткий обломок древка, торчащий теперь в маленькой, заполненной сочащейся кровью ямке. Я сжал зубы и на миг закрыл глаза. Когда я открыл их снова, он клал на землю рядом с собой дымящуюся головку стрелы. Из ямки алой волной хлынула кровь, и Голт с силой, захлебываясь, втянул в себя воздух, который словно вырвался наружу из груди и хрипящего горла, и в то же время по всему телу юноши пробежала конвульсивная дрожь — и мы, живые, стоя на коленях в свете фонаря, поняли, что в сотом шансе нам было отказано.

Гуалькмай откинулся на пятки и с огромной усталостью в голосе сказал:

— Повесь фонарь обратно. Он нам больше не понадобится, — он потер лицо руками, и когда он отнял их, его лоб был вымазан кровью Голта. — Мы знаем так мало — так ужасно мало.

— Лучше, что он ушелсейчас, а не через три дня, — пробормотал я, пытаясь, думаю, утешить не только его, но и себя; а потом поднялся, внезапно чувствуя себя таким усталым, словно только что вышел из битвы, после которой меня не поддерживало сияние победы, и повернулся, чтобы повесить фонарь на прежнее место. И в этот самый момент за стеной послышались глухие торопливые шаги, и в дверном проеме возник Левин.

— Голт приказал мне принять командование и позаботиться о людях, пока он будет делать доклад, — потоком полились его слова, — так что я не мог прийти раньше. Я…

Его взгляд упал на лежащее на земле тело, поток слов оборвался, и наступило молчание. Потом он проговорил, медленно и осторожно, точно был немного пьян:

— Он мертв, не так ли?

— Да, — ответил я.

— Я знал, что что-то не так, но он не хотел говорить мне. Он сказал только, чтобы я позаботился о людях, пока он пойдет сюда, чтобы сделать доклад. Поэтому я не мог прийти раньше.

Он подошел еще на шаг и увидел окровавленную головку стрелы и несколько хирургических инструментов, которые Гуалькмай начал собирать, чтобы вымыть; и с подергивающимся ртом взглянул на него:

— Проклятый мясник, ты убил его!

— Мы оба его убили, — возразил я. — Гуалькмай скажет тебе, что если бы стрела осталась в ране, Голт умер бы в течение трех дней; вырезав ее, мы могли бы в одном случае из ста спасти ему жизнь. Это очень неравные шансы, Левин.

— Да, я…, — он прижал ладонь тыльной стороной ко лбу. — Мне очень жаль, я… н-не совсем понимаю, что говорю… он… сказал что-нибудь?

— Он был уже вне своего тела, — ответил Гуалькмай, поднимаясь на ноги.

Но Левин упал на колени рядом с мертвым, наклонившись вперед, чтобы заглянуть в застывшее нахмуренное лицо, и, думаю, уже не замечал нашего присутствия. Он вскрикнул пронзительным, душераздирающим голосом:

— Почему ты не подождал меня? Голт, почему ты не подождал меня? Я бы подождал тебя!

И растянулся во весь рост, обхватив тело руками, как могла бы сделать женщина.

Мы с Гуалькмаем переглянулись и вышли из хижины.

За дверью он сказал:

— Я пришлю пару людей унести тело, — и добавил: — Смотри, как бы могилу не пришлось делать достаточно широкой для двоих.

— Я сделаю все, что смогу, — пообещал я и услышал, как его шаги затихают в темноте между сторожевыми кострами; и по этим шагам, смазанным, нечетким оттого, что он сильно подволакивал свою сухую ногу, понял, насколько он устал. Я оставался, где был, под Алым Драконом, висящим на древке копья рядом с дверью, пытаясь услышать из хижины хоть какой-нибудь звук, пока до меня не донесся топот посланных Гуалькмаем людей; а тогда вернулся в свет фонаря. Левин стоял на коленях рядом с умершим, не отрывая от него глаз, и я, увидев их так, в тусклом желтом сиянии фонаря, проливающемся на две головы цвета дикого ячменя, осознал, как никогда не осознавал раньше, насколько они были похожи. Словно связывавшие их узы были настолько крепкими, что эти двое даже во внешности не могли ничем отличаться друг от друга.

— Из лагеря идут люди, чтобы забрать его, — предупредил я.

Он поднял на мое лицо измученный взгляд.

— Я должен помочь его нести.

— Хорошо, но сразу же после этого возвращайся сюда, ко мне.

Он не ответил, но в последнее мгновение перед тем, как носильщики подошли к двери, выхватил меч из ножен волчьей кожи.

Я метнулся вперед.

— Левин! Нет!

И он снова поднял взгляд, задыхаясь от неприятного смеха.

— Ах, нет, еще не сейчас. Для этого будет время позже.

И таким же быстрым, как и первое, движением вытащил из ножен клинок, лежащий рядом с Голтом, там, где я оставил его, когда мы снимали с раненого доспехи; и с силой вогнал его в свои пустые ножны.

— Ты вернешь один меч на оружейный склад, но я возьму себе тот, что был у него.

И поднялся на ноги как раз в тот момент, когда носильщики, пригибаясь, вошли в дверь.

После того как тяжелая, неровная поступь обремененных ношей людей растворилась в ночных звуках лагеря, я снова уселся на вьючное седло и приготовился ждать; и Кабаль, встряхиваясь, отделился от тени и немного нерешительно, словно спрашивая, исчезла ли уже причина его изгнания, подошел ко мне, а потом с шумным вздохом плюхнулся на свое обычное место у моих ног. Через какое-то мгновение он поднял голову и, тревожно поскуливая, взглянул на меня; и я, протянув руку, чтобы его погладить, почувствовал, что жесткая шерсть на его загривке немного поднялась. Он был боевой собакой, и он понимал убийство в сражении, но не это. Списки, над которыми я работал, были разбросаны вокруг меня. Теперь на них была кровь, и пятна, высыхая, начинали буреть по краям. Кровь впиталась в плотно утоптанный земляной пол, и повсюду был ее запах и запах смерти. Одно дело, когда твоего друга убивают рядом с тобой в бою (хотя это достаточно тяжелый удар), и совсем другое — когда ты, уже остыв после сражения, чувствуешь, как он умирает у тебя под руками. Я спрашивал себя, вернется ли Левин или же мне стоит послать за ним, потому что я не был уверен, что он вообще расслышал мой приказ.

Я ждал довольно долго и уже собрался было за ним посылать, когда он снова появился в дверях.

— Тебя не было очень долго, Левин.

— Земля в этих местах твердая и каменистая, — тусклым голосом ответил он. — Чего ты хочешь от меня, Артос?

— Голт должен был сделать мне полный доклад о том, что произошло, но у него не было времени. Так что эта обязанность переходит к тебе как к следующему по званию.

Он справился с этим довольно неплохо — рассказывать, в общем-то, было почти нечего — а потом, закончив, разрыдался, положив руку на подгнившую потолочную балку и уткнувшись лицом в сгиб локтя. Я дал ему немного времени, а потом сказал:

— Печальная история, и она дорого нам стоила — и в людях, и в лошадях. Но похоже, что на Голте нет вины.

Он рывком повернулся ко мне, сверкая широко раскрытыми глазами.

— Нет вины?

— Абсолютно никакой, — ответил я, делая вид, что не так его понял. — И твой доклад был ясным и четким.

— Спасибо, сир, — горько отозвался он. — Что-нибудь еще?

— Прежде всего, хочешь ли ты что-нибудь мне сказать?

— Да. Я хочу просить позволения уйти отсюда.

— И броситься грудью на меч?

— А какое дело милорду Артосу до того, что я сделаю, если я уже не буду принадлежать к Братству?

— Только вот какое — у нас и так не хватает людей, и я не могу потерять еще одного без основательных причин.

— Без основательных причин?

— Без, — подтвердил я и, встав, подошел к нему. — Выслушай меня, Левин. Более десяти лет я считал тебя и Голта одними из лучших и отважнейших моих Товарищей. И это потому, что каждый из вас всегда старался превзойти другого в доблести и стойкости, не из какого-либо соперничества, но чтобы быть достойным своего друга. Так повелось еще с тех пор, как вы были детьми; и неужели ты собираешься осрамить Голта, нарушив старый уговор между вами в первый же час после его смерти?

Он уставился на меня расширенными глазами.

— Может быть, я не такой сильный, как Голт. Я не могу жить дальше… не могу.

Я взял его за плечи и слегка встряхнул.

— Это крик слабака. В том кувшине в углу есть вода; вымой лицо, иди в лагерь и прими командование эскадроном. Выбери из своих парней кого сочтешь подходящим на должность второго офицера — это твое дело, так что не беспокой меня им.

— Ты… ты даешь мне командование эскадроном?

— Несомненно. Ты был вторым офицером у Голта в течение пяти лет, и у тебя есть задатки хорошего командира.

— Я не могу сделать это, — жалобно произнес он. — Артос, имей ко мне хоть немного сострадания, — я не могу. Все, что ты говоришь, — правда, но я не могу жить дальше!

Но хоть он сам того еще не замечал, я уже чувствовал, как он крепнет под моими ладонями, готовясь принять на себя эту невыносимую ношу.

— О нет, можешь. Человек всегда может жить дальше. А что касается сострадания, то я сохраню его для того времени и места, когда оно понадобится. Если Голт смог обломить древко стрелы, чтобы его люди ничего не заметили и не пали духом, и, смертельно раненный, вывел потрепанные остатки вашего эскадрона из засады и привел их в лагерь, то ты можешь вымыть лицо, чтобы остальные не приняли тебя за женщину, взять на себя командование его эскадроном и сохранить его одним из лучших эскадронов в Товариществе, каким его сделал Голт, — я все сильнее сжимал его плечи, впиваясь в них пальцами, пока не почувствовал кость. — Если ты не сможешь этого — значит, ты никогда и не был таким, каким он тебя считал.

В течение одного долгого мгновения он стоял не двигаясь, хотя я уронил руки. Потом его голова очень медленно поднялась и я увидел, как он с трудом проглотил комок в горле; а потом он повернулся и пошел в угол, где стоял кувшин с водой.


Весь остаток этого лета я не выпускал его из вида. Но в этом не было особой нужды. Он показал себя, как я и предполагал, таким же прекрасным командиром, каким был Голт; и в его руках разбитые остатки сплотились и снова стали эскадроном. Он заботился о своих людях и совершенно не думал о себе — он вел себя настолько безрассудно, что, хотя он не заговаривал больше о том, чтобы упасть грудью на меч, было ясно, что он надеется умереть. И, как часто случается с человеком в таком состоянии, смерть обходила его стороной, словно его жизнь была заговоренной.

В тот год мы вели летнюю кампанию почти до конца октября. На севере конница по большей части не может долго оставаться на военной тропе после конца сентября, но эта осень была мягкой, и когда мы наконец въехали в Тримонтиум, чтобы снова устроиться на зимних квартирах, на березах все еще держались последние желтые листья.

У меня оставалось всего несколько дней, и за них нужно было многое успеть, прежде чем ехать в Кастра Кунетиум встречать Гуэнхумару. Но за то время, что у меня было, я, как мог, подготовился к ее приезду. Я обустроил комнату в полуразрушенном офицерском бараке — она находилась по соседству с тем узким помещением, где я спал с тех пор, как мы впервые вступили в Тримонтиум, и была гораздо более просторной. Должно быть, раньше она была столовой коменданта, если судить по грубо намалеванным трофеям и козлиным маскам, которые местами до сих пор проступали, подобные теням, на кусках штукатурки, все еще сохранившихся на одной стене. Я купил у Друима Дху и его братьев — которые покупали и продавали все сообща — толстое полосатое одеяло местной работы и покрывало из мягких бобровых шкур, чтобы прикрыть папоротник, разложенный на постели. Я повесил на самую разрушенную стену изящно вышитое изображение какого-то святого, все в сверкающих синих и красновато-коричневых тонах — цвета зимородка — чтобы закрыть осыпающийся красный песчаник и придать комнате хоть какую-то пышность. Святой был частью добычи, захваченной этим летом у Морских Волков, а они, полагаю, похитили его из какой-нибудь богатой обители в более спокойной области низин. Что ж, церковь могла считать это частью своего долга мне, и в этой мысли было некоторое удовлетворение.

Все это время я чувствовал, что мои люди наблюдают за мной так, как будто не торопятся выносить приговор, который мог стать каким угодно… Это ощущение отнюдь не облегчало дни ожидания. По мере того как шли эти дни, я то с нетерпением ожидал ее приезда, то страшился его, а иногда спрашивал себя, приедет ли она вообще.

Она приехала, и мы при свете факелов торжественно ввезли ее в Кастра Кунетиум. Это была бурная ночь, праздник Самхэйна, канун дня поминовения, и я помню, как полыхали по ветру факелы и как от них плыли по всему наружному двору клубы золотисто-бурого дыма, и свет, подобно ярким крыльям, бился в темноте о лица обступивших нас людей; помню, как конница с лязгом, звоном и топотом копыт вступила в ворота следом за нами. Гуэнхумара ехала между мной и своим братом Фариком; ее плащ трепался по ветру, выбившись из-под застежки на плече. В первые моменты нашей встречи, после почти дневного перехода к западу, я не узнал ее, потому что сейчас, когда ее высокое худощавое тело было обтянуто для удобства долгой езды толстыми штанами, а волосы собраны под мягкую шерстяную шапочку, она была как нельзя более похожа на узкого в кости подростка. И действительно, думаю, очень немногие из столпившегося вокруг гарнизона поняли, кто она такая, потому что я видел, как они тянули шеи, пытаясь разглядеть у нее за спиной жену своего командира. И только тогда, когда наши лошади, простучав копытами, остановились, и я спешился и повернулся, чтобы снять ее с седла, они поняли, в чем дело, потому что, помню, тут они разразились криками.

До этого я не прикасался к ней, потому что при встрече мы не покидали седел. Среди холмов все еще было неспокойно, и мы мчались во весь опор, чтобы успеть в Кунетиум до наступления полной темноты; и за мгновение до того, как она сбросила стремена и соскользнула в мои объятия, во мне проснулось безумное ожидание; но когда я подхватил ее и поставил на землю, то, как и раньше, среди Девяти Сестер, почувствовал, что внутри нее ничего нет, что я мог бы с тем же успехом обнимать один из холодных серых стоячих камней; и на этот раз огонь и жизнь не успели вспыхнуть, потому что она, пошатываясь от изнеможения, тут же отвернулась от меня, чтобы встретить лицом к лицу окруживший ее новый мир; и ее защитные барьеры были как поднятый меч у нее в руке.

Пока Фарик и все остальные соскакивали с лошадей, Бедуир, который снова командовал гарнизоном сторожевого поста, отделился от своего эскадрона и подошел, чтобы поздравить ее с приездом.

Я сказал:

— Гуэнхумара, это Бедуир, мой лейтенант и брат по оружию.

Я раньше гадал, как все будет между Бедуиром и Гуэнхумарой, когда они встретятся; и я так и остался гадать.

Я помню, что он опустился перед ней на одно колено, как перед королевой; помню, как его некрасивое, неправильное лицо улыбнулось ей с легкой насмешкой и его бесшабашная бровь взлетела, подобно раздуваемому ветром пламени факелов; и как он проговорил с тягучей нежностью в голосе, которой я ни разу не слышал у него при обращении к женщине:

— Я никогда не думал, что увижу, как на твердой земле этого старого форта вырастет цветок, — а ведь сейчас даже не лето.

— Рука, владеющая не только мечом, но и арфой, — взгляд Гуэнхумары коснулся вышитого края чехла от арфы, торчащего из-за его плеча. — Скажи, эта любезная нота была выдернута из твоей последней песни?

— Нет-нет — но я могу найти ей хорошее местечко, когда буду сочинять следующую. Что-то подсказывает мне, что ты не питаешь особой любви к менестрелям.

— Я знала только одного певца при отцовском дворе, — мягко возразила она. — Когда дело касается Оран Мора, Великой Музыки, он может перепеть любого из своих собратьев на западном побережье; но я слышала слишком много легких песенок в честь сверкающих волос леди Гуэнхумары — в особенности когда ему был нужен еще один браслет или новый бычок для стада.

— По крайней мере, будь уверена, что мне ни к чему и браслеты, и бычки, — отозвался Бедуир с подрагивающей на губах усмешкой. — И, увы, я еще не видел сверкающих волос леди Гуэнхумары!

Я стоял рядом, и мне казалось, что я наблюдаю за поединком двух мастеров меча, каждый из которых пытается прощупать силы другого, и однако я не мог еще сказать с уверенностью, были ли клинки острыми или затупленными. Позже мне приходило в голову, что они и сами не знали этого наверняка. В ту ночь мы с Бедуиром вместе делали ночной обход, но ни один из нас не сказал ни слова о Гуэнхумаре; а после того как он вернулся в обеденный зал к вечернему свету костра, я ненадолго задержался, облокотившись на полуразрушенный каменный бруствер, до сих пор прикрывающий старые торфяные стены, и вглядываясь в бурную темноту холмов. Я собирался вот-вот последовать за ним, но все еще был там, когда что-то шевельнулось сзади и снизу от меня, и я, резко обернувшись, увидел поднимающуюся на вал Гуэнхумару. Она была плотно закутана в тяжелые складки дорожного плаща, но свет горящей вдалеке смолистой ветки сиял сзади сквозь ее распущенные волосы, окружая их ярким медным ореолом, и по этому и еще, наверно, по тому, как она двигалась, я понял, что она опять переоделась в женское платье.

— Гуэнхумара! Тебе бы следовало быть в постели!

Она протянула руку к Кабалю, который поднялся со своего места у моих ног и приветствовал ее теплее, чем это сделал я.

— Я слишком возбуждена, чтобы лечь спать. Все так непривычно; я чувствовала себя как в клетке в этой маленькой комнатушке, откуда не видно ничего, кроме двора; а снаружи весь этот ветер и темнота, — она подошла ко мне и положила ладони на холодные, изъеденные временем плиты парапета. — Значит, это и есть римский форт — замок Красных Гребней?

— Он совсем не такой, как ты ожидала?

— Не знаю. Наверно, такой. Говорят, что римляне любят заключать свою жизнь в квадраты и огораживать ее прямыми линиями… Кто-то недавно сказал мне, что в римских городах дома имеют высокие квадратные комнаты и что улицы, вдоль которых эти дома построены, такие прямые, точно их прочертили по древку копья. Это правда?

Воспоминание полоснуло меня острой болью, и из темноты и ветра мне на мгновение послышался голос другой женщины, низкий и насмешливый. «Говорят, что в Венте есть улицы, где все дома стоят ровными рядами, и что в этих домах есть высокие комнаты с раскрашенными стенами, и что Амброзий, Верховный король, носит плащ императорского пурпура». И мне захотелось схватить Гуэнхумару в объятия и держать ее крепко-крепко, назло всему, что грозилось отнять ее у меня; бросить вызов Игерне, бросить вызов самому Богу, если будет необходимо. Но я знал, тоскливо и беспомощно, что не смогу даже прикоснуться к ней, пока она мне не позволит.

— Это правда. Во всяком случае, если говорить о богатых домах и главных улицах, — сказал я, надеясь, что мой голос звучит твердо. — За прямыми улицами есть узенькие кривые переулки, и в наши дни они расползаются все дальше, как трава расползается между наезженными колеями на улицах.

— Трава — не римлянка, — со слабым, усталым, похожим на всхлип смешком отозвалась Гуэнхумара. — Она стелется волнами, когда ее пригибает ветер.

— Со временем ты привыкнешь ко всему этому.

— Со временем я привыкну к этому, — согласилась она, — но сегодня все так непривычно — так много незнакомых лиц в свете факелов. Ты знаешь, кроме твоего веснушчатого, как форель, оруженосца я не видела в этой цитадели Красного Гребня ни одного человека из тех, что были с тобой в замке моего отца.

— Они сейчас по большей части в Тримонтиуме, — объяснил я. — Флавиан доехал со мной досюда, а потом поскакал дальше на юг, чтобы провести зиму со своей женой и ребенком.

Она быстро оглянулась на меня.

— Это была его цена?

— Его цена? — какое-то мгновение я не мог полностью понять смысл ее слов и только тупо повторил за ней: — Его цена?

И я думаю, что она, должно быть, догадалась, как все было, потому что внезапно попыталась взять свои слова обратно:

— Нет-нет, это было скверно с моей стороны — хуже того, глупо; я не буду такой глупой, когда немного отдохну. Ты же говорил мне раньше, что, может быть, сможешь отпустить его этой зимой, а может быть, и нет; и я рада, что ты смог его отпустить.

Продолжая говорить, она немного придвинулась ко мне, словно желая загладить какую-то обиду или оплошность, и я понял, что это начало того позволения, которого я ждал; я обнял ее одной рукой за плечи, и мы стояли так бок о бок, опираясь на парапет крепостного вала.

— А как тот парень с волосами цвета ячменной соломы — его звали Голт? — спросила она через какое-то время.

— Почему именно Голт?

— Не знаю. Я подумала о нем в это мгновение — просто промелькнувшая мысль.

— Может быть, это он сам промелькнул мимо нас, направляясь к костру, — сказал я, думая о пустых местах, оставленных у очага в обеденном зале, и о еде и питье, приготовленных для людей, которые больше не приходили во плоти попировать со своими товарищами. Но в эту ночь Самхэйна место для Голта было оставлено в Тримонтиуме, рядом с Левином.

Я почувствовал, как Гуэнхумара вздрогнула и шевельнулась под моей рукой.

— Погиб?

— Почти два месяца назад.

— После него осталась одинокой какая-нибудь женщина — или ребенок?

— Нет, Гуэнхумара.

Теперь я обнял ее обеими руками и притянул к себе, словно пытаясь защитить от чего-то; не знаю точно, от чего. Она была слишком измучена, чтобы почувствовать возбуждение, — выбившаяся из сил, как птичка, которую находишь иногда упавшей на берегу после того, как она проделала долгий путь через бушующее море. Но она прижалась ко мне, словно в этом было какое-то убежище. И я, стоя там на ветру, в пронизывающей, брызжущей темноте, вдруг почувствовал вокруг свет, силу и спокойствие; и мне показалось, что власть Игерны не может длиться вечно, что с ней даже можно бороться и победить ее, и что в конце я смогу быть свободным, и вместе со мной — Гуэнхумара.

— Пусть огонь будет для него теплым, — тихо произнесла моя жена в складки плаща у меня на груди, — или пусть птицы Рианнона споют для него, если это менее больно — забыть.

(«Забыть… Забыть… Ты, что, боишься услышать пение птиц Рианнона, которое заставляет людей забывать?»)

И свет померк, и я осознал, что ветер Самхэйна несет с собой безотрадный холод, что дождь сыплется мне на шею, и что никто не может ускользнуть от своей судьбы. Я поцеловал Гуэнхумару, и это было как поцелуй на прощание.

— Любовь моя, ты должна пойти в дом и лечь спать.

Она поцеловала меня в ответ с бесконечной и восхитительной добротой, как сделала это в нашу брачную ночь.

— Тогда приходи скорей, Артос Медведь, потому что здесь очень одиноко.

— Я приду скоро, — пообещал я.

И она высвободилась из моих объятий и спустилась с вала.

Глава девятнадцатая. Обитель Святых жен

Флавиан вернулся ранней весной, еще до того, как к нам пробились первые за этот год повозки с провиантом. Я выезжал за крепостные стены на старом Ариане, начиная долгий труд по приведению его после зимы в боевую форму, и мы с Флавианом встретились — так неожиданно, что лошади с топотом шарахнулись в стороны, — у поворота, где дорога на Кунетиум выныривает из тени речного ущелья. «Артос!» — крикнул он; «Малек!» — закричал я, и мы, смеясь, восклицая и ругая лошадей, перегнулись с седел, чтобы ударить друг друга по рукам, а Кабаль тем временем прыгал вокруг, бешено виляя хвостом.

— Как дела у Телери и ребенка? — спросил я, когда мы успокоили животных и повернули их к воротам Тримонтиума.

— У обоих все замечательно; он прекрасный малыш и уже пользуется своими кулачками как настоящий боец, — он говорил медленно, с обращенной внутрь улыбкой человека, оглядывающегося на прошедшее счастье, которое было таким полным, что он все еще чувствует его вкус. Потом его голос изменился: — Значит, она приехала?

— Гуэнхумара? Приехала. Но с чего ты это взял?

— У тебя новый плащ.

Я глянул на темный плащ из толстой шерсти, который набросил на себя для защиты от мартовского ветра, пронизывающего насквозь, как нож скорняка. Гуэнхумара не успела пробыть в Тримонтиуме и двух дней, как уже попросила ткацкий станок, а когда двое наших плотников смастерили его, первое, что она соткала на нем, был плащ для меня.

— У меня новый плащ, — согласился я, — но разве он обязательно должен быть соткан Гуэнхумарой?

— Они всегда ткут плащ, чтобы их господину было тепло, — объяснил Флавиан с видом человека, который неожиданно стал разбираться в обычаях женщин. — Моя соткала для меня вот это, — и он встряхнул и расправил складки прекрасного темно-синего плаща с черной и огненно-красной каймой.

— Замечательный плащ, — похвалил я, — и ты станешь замечательной мишенью для саксонских стрел, когда будешь его носить. А вот мне в этом моем тусклом плаще стоит только припасть к земле и сидеть достаточно смирно — и сами Маленькие Темные Люди примут меня за вход в пещеру на склоне холма.

— А, тебе завидно, милорд Медведь!

И мне действительно было завидно, но не из-за плаща с черно-алой каймой.

Мы ехали дальше, обмениваясь новостями о лагере и о внешнем мире, пока не спустились к броду и не перебрались, вспенивая воду, на другую сторону; а когда мы направили лошадей на крутой, грубо вымощенный склон с противоположной стороны, Флавиан внезапно воскликнул:

— Какой же я болван! Нужно было сказать тебе с самого начала. Ханно просил напомнить тебе, что этой весной он пришлет с очередной партией лошадей твоего Сигнуса.

Я почти забыл, что белому жеребенку уже должно было исполниться три года. На войне и в глуши легко теряешь счет времени. Я повернулся в седле, чтобы взглянуть на своего спутника.

— Ты его видел? Он выполнил свое обещание?

— По-моему, ты решишь, что да. Он на добрую ладонь выше Ариана и более мощно сложен, а его дух так же благороден, как и его осанка. Ханно говорит, что он — цвет и венец всех жеребят, которые когда-либо прошли через его руки, и что Рогатый дал ему перед концом его дней вырастить безупречную лошадь… Мне кажется, он забыл, что кобыла имеет к этому кое-какое отношение.

— Перед концом его дней? — быстро переспросил я. — С Ханно что-нибудь не так?

— Ничего, кроме того, что он стареет, — ответил Флавиан и неожиданно вздохнул. — Это случается… это случается с каждым из нас.

— Ты заметил это? Ха! Ты взрослеешь, мой Малек.

— Даже Телери стала немного старше, чем тогда, когда я видел ее в последний раз. Ее груди больше не острые, а округлые. Может быть, к тому времени, как я увижу ее снова, она обнаружит у себя седой волосок, выдернет его, а взамен него вырастут семь.


Ханно прислал ежегодную партию лошадей почти месяц спустя. Это были хорошие лошади. Выезженные для битвы (эта задача каждый год выпадала на долю летнего гарнизона), они должны были заменить некоторых из скакунов Фарика еще до конца летней кампании.

И среди них, как и обещал Флавиан, был Сигнус. Обходя его кругом в первые мгновения нашей встречи, я думал, что этот большой белый боевой жеребец был, без сомнения, всем, что говорил о нем Ханно. Он был почти шестнадцати ладоней ростом; в его широких плечах и длинном, изящно срезанном крупе чувствовалось обещание — хоть еще и не выполненное — силы и выносливости; все линии его тела, от высокой холки до беспокойно хлещущего хвоста дышали гордостью и огнем; и когда я увидел, как он роет копытом землю, вскидывает голову и крутится, чтобы не терять меня из виду, моя душа рванулась к нему, как и при нашей последней встрече, когда на его морде еще виднелось засохшее материнское молоко. Я подошел ближе и пощупал тонкие, трепещущие, натянутые, как тетива, сухожилия у щеток и в подколенках; и когда я провел руками по его шкуре, жизнь в нем немедленно откликнулась пробежавшей по его телу дрожью. Забыв об осторожности, он заинтересованно повернул ко мне голову, насторожив уши и нащупывая деликатно оттопыренной губой кусок соли, который, в чем он сразу же был уверен, я ему принес. Я достал маленький мешочек сыромятной кожи, который обычно носил с собой, вытряхнул из него соли на ладонь и дал ему, снова и снова проводя свободной рукой по его морде от челки до трепещущих ноздрей, пока он, пачкая мою ладонь слюной, собирал с нее серые кусочки. Его лоб был широким и умным, а глаза под покровом белых ресниц — темными и сверкающими, как у сокола.

— Разве я не сказал тебе, что мы пойдем в бой вместе, ты и я? Разве я не говорил тебе? — я обращался к нему на языке бриттов, который должен был быть для него привычным. И он негромко фыркнул и толкнул меня носом, чтобы выпросить еще соли.

Я приказал, чтобы его поседлали, и тут же отправился испытывать его на скаковое поле, крикнув стоящему поблизости Эмлодду принести копье и следовать за мной. Мы расчистили старое поле в течение первых долгих месяцев, проведенных на зимних квартирах, выкорчевав заполонившие его кусты бузины и утесника и установив мишени для копья и сделанные из валежника препятствия. И там я провел большую часть этого вечера, думаю, одного из самых счастливых вечеров, которые я когда-либо знал. Я испытал Сигнуса на разных аллюрах и проверил, как он слушается повода, сгибая его в ту и в другую сторону, поднимая в свечку и разворачивая так, что его круп почти касался земли; и выяснил, что рот у него мягкий, а нрав — благородный и послушный, даже тогда, когда он явно не понимает, чего я от него хочу. Я взял на нем несколько препятствий и канав — нам очень редко приходится заставлять боевого коня прыгать, но уж когда мы это делаем, это нужно нам так, как ничто и никогда в жизни. Он очень старался, и поэтому склонен был вытягивать шею и отталкиваться раньше, чем следовало, но даже в том, как подбирались его сухие задние ноги, чувствовались уверенность и пренебрежение к преграде, а приземлялся он мягко и точно, как кошка. Его нужно было отучить от излишней уверенности в себе, но в лошади, как и в человеке, слишком много огня и горячего презрения к преградам все же лучше, чем слишком мало. Я промчался на нем галопом вдоль извилистой линии вкопанных в землю столбиков, проводя его между ними так, что следом за ним летели вырванные комья земли и травы; и с каждым барабанным ударом копыт влюблялся в него все больше и больше. Когда я наконец осадил его, он встряхнул головой, брызжа пеной себе на грудь, и, словно одна жизнь струилась в нас обоих, я почувствовал его упоение собственной быстротой и силой и тем, что моя рука становится привычной на его поводьях. Он действительно должен был стать потрясающим боевым конем! Только когда я взял у Эмлодда копье и направил Сигнуса на мишень, он не проявил себя в должной мере, потому что еще не понимал, чего от него хотят, а сама мишень, которая выглядела как человек и в то же время не была им, заставляла его шарахаться, храпеть и дрожать — а вдруг в ней таится какая-то угроза? Но время и выездка должны были исправить все это. И я знал, что для выполнения основной задачи боевого коня ему почти не нужна никакая выездка, ибо умение пользоваться собственными зубами и передними копытами как оружием заложено в каждом жеребце от рождения.

К тому времени как я закончил проездку, солнце было уже низко, и трехглавая тень Эйлдона поглотила всю речную долину, старый красный форт, стоящий на своем мысу, и болота на востоке. Я повернул Сигнуса к воротам и увидел, что там толпится, как мне показалось, половина моего войска, вышедшая посмотреть на это зрелище. Какая-то фигура вынырнула из сумрачной глубины подворотной арки и направилась через все поле в мою сторону; я ощутил легкий укол радости, увидев, что это Гуэнхумара. Кабаль, который прошел все проверки и испытания вместе с нами, скачками подбежал к ней и сжал в огромных челюстях протянутую ему руку. Этого нежного подобия свирепости, в котором был весь любовный смех близости, он удостаивал меня, очень редко Гуэнхумару, Бедуира или Друима Дху, но никогда и никого больше. Я заметил, что на сгибе другой руки у нее висит маленькая, глубокая тростниковая корзинка, которую она несет так осторожно, словно в ней лежит что-то хрупкое и ценное.

Я соскочил с седла, чувствуя, как туника прилипает у меня к спине, потому что вечер был теплым для апреля, а скакать на Сигнусе было совсем не то, что сидеть в кресле. Гуэнхумара, рядом с которой важно вышагивал Кабаль, подошла ко мне и остановилась, глядя, как я угощаю огромного жеребца еще несколькими кусочками соли.

— Флавиан сказал мне, что ты испытываешь белого жеребца, так что я вышла посмотреть. Ну как, он оказался всем, чем должен был быть?

— Он оказался всем, чем я надеялся и верил, что он будет, — подтвердил я, поглаживая морду, которая тыкалась мне в грудь.

— Верил? Значит, ты видел его раньше?

— Три года назад — еще жеребенком, бегающим по пятам за своей матерью. И тогда же я выбрал его для себя и дал ему имя в знак уговора между нами.

— И это имя?

— Сигнус. Он был осенним жеребенком, и к тому же белым, и я назвал его в честь звезды Большого Лебедя, которая поднимается в небо в период первых осенних штормов.

— Так… и он быстр, горяч и прекрасен, как дикие лебеди, что когда-то пролетали над моим домом. Это хорошее имя для него.

С дальней стороны поля, задыхаясь, подбежал Эмлодд, и я передал ему белого жеребца и снова направился к воротам крепости вместе с Гуэнхумарой.

— А что ты теперь сделаешь с Арианом?

— Следующие пару лет, даст Бог, я буду ездить на нем и на Сигнусе попеременно. Через два года молодой жеребец наберется опыта, и я отошлю Ариана к Амброзию, который сам и подарил мне его. К этому времени старина Ариан уже начнет сдавать, бедняга.

— Ему это ужасно не понравится.

— Он вспомнит Амброзия. У него бы сердце разорвалось, если бы он услышал трубы и понял, что я пошел в сражение без него.

— Бедный Ариан. Так печально стареть.

— Это случается, — отозвался я, — с людьми и с лошадьми; и, наверно, даже с самими звездами, пока не приходит время, когда в одну зимнюю ночь они падают с неба… Ты говоришь как Флавиан; он сказал, что груди Телери больше не острые, а округлые.

— Это не возраст, — мягко, негромко произнесла Гуэнхумара. — Это оттого, что она выносила ребенка и вскормила его.

И между нами наступило внезапное молчание; молчание, которое было коротким, но мучительным.

Всю осень, несмотря на то, что я страшился приезда Гуэнхумары, я все-таки надеялся — надеялся на какое-то чудо, сам не знаю, на что. Но когда она приехала, между нами ничего не изменилось. И я думаю, что и Гуэнхумара, хотя она никогда не говорила об этом, тоже ждала чуда. Если бы мы могли высказать то, что нас мучило, может быть, нам удалось бы приблизиться друг к другу; но мы не могли. И молчание делало тонкую и прочную, как лезвие меча, преграду между нами еще более непреодолимой, чем ее причину. То, что я не мог быть с Гуэнхумарой полностью мужчиной, заставляло меня стыдиться ее и в других вещах; и по мере того как я замыкался в себе и отдалялся от нее, ей, словно против ее воли, приходилось тоже отдаляться от меня. И, однако, я думаю, она любила меня тогда. Я знаю, что я любил ее.

— А что у тебя в корзинке, которую ты несешь так, словно в ней лежат яйца? — спросил я наконец; что угодно, лишь бы прервать молчание.

И она рассмеялась немного задыхающимся смехом и поспешила мне на помощь.

— Но это и есть яйца! Посмотри!

И она, остановившись, повернулась ко мне, отогнула слой травы и мха, которыми, казалось, была заполнена корзинка, и показала мне семь зеленовато-восковых утиных яиц, лежащих словно в моховом гнездышке.

— Гуалькмай нашел их на болотах и принес мне, чтобы вывести птенцов.

Пока она заботливо закрывала яйца, чтобы они не остыли, я подумал, что это было похоже на Гуалькмая; а еще подумал, что этот подарок показывал то место, которое она нашла себе среди нас и заняла со спокойной уверенностью, как свое собственное.

«Я не потерплю, чтобы добродетельные жены следовали за войском и вызывали беспорядки», — когда-то, очень давно, сказал я Флавиану. Но если такие беспорядки и должны были прийти вместе с Гуэнхумарой, то они были все еще скрыты в грядущем. Отчасти, наверно, так было потому, что она была моей, а я был Артос Медведь, с могучей медвежьей лапой, чтобы защищать то, что мне принадлежало; немного, наверно, потому, что они тоже были моими; но, думаю, в основном это было нечто в самой Гуэнхумаре.

— А как ты собираешься их выводить? Ты, что, сделаешь гнездо и будешь сидеть на нем попеременно с Бланид? — спросил я, обращая все в глупую шутку.

Мы уже шли дальше, и зеваки у ворот, увидев, что представление окончено, начали расходиться.

— У Карадауга снеслась одна из кур, — пояснила она. — Поэтому Гуалькмай и принес их мне — потому что он думал, что у нас есть хорошие шансы вывести птенцов.

Я-то так совершенно не думал. Карадауг, наш оружейник, когда у него было мало работы, коротал время за разведением бойцовых петухов, которых он продавал гарнизону форта, а также торговцам, иногда посещавшим нас летом; и я не мог представить себе одну из его маленьких, свирепых диких куриц мирно сидящей на кладке утиных яиц.

— Я собиралась пойти поискать Карадауга, когда Флавиан сказал мне про жеребца, и я увидела собирающуюся толпу и спустилась, чтобы посмотреть вместе с остальными, — Гуэнхумара осеклась, а через мгновение добавила: — Только, конечно, меня здесь не будет, и я не увижу, как они вылупятся; Карадаугу придется заняться этим вместо меня. Это было единственное, что забыл Гуалькмай.

— Да, — согласился я. — Это единственное, что забыл Гуалькмай.

— Разреши мне остаться еще ненадолго, — внезапно попросила она, — пока утята не вылупятся.

Я покачал головой.

— Середина апреля и так достаточно позднее время для твоего отъезда. И я даже не очень-то могу позволить себе тратить время на то, чтобы проделать с тобой весь путь и оставить тебя в безопасности в замке твоего отца.

— А что, рука Фарика недостаточно сильна, чтобы доставить меня туда, — даже если с ним будет отряд охраны?

— В середине апреля — да. К середине мая, чего доброго, для этого может понадобиться все войско.

Наш разговор ненадолго прервался. Мы были теперь на дороге и двигались черепашьим шагом, словно оба, не желая останавливаться, чтобы не признавать этого открыто, не хотели входить в ворота. Потом Гуэнхумара предложила:

— Прекрасно, если ты боишься, что я по дороге попаду в засаду, позволь мне остаться здесь на все лето. Я буду в достаточной безопасности за этими мощными красными стенами.

— Ты так думаешь? На лето мы сводим гарнизон в Тримонтиуме почти на нет, чтобы освободить всех, кого только можно, для военной тропы. Ты представляешь некоторую ценность как заложница, и если наши враги, какими бы разбитыми и разрозненными они ни были, прослышат, что жена Медведя осталась здесь с такой маленькой охраной, ты можешь навлечь смертельную опасность и на себя, и на крепость. Я не могу позволить себе потерять ни одну из вас.

— Но в особенности Тримонтиум, — возразила Гуэнхумара и немного отстранилась от меня на ходу. — Ну что же я ведь обещала тебе, что не буду чересчур навязчивой женой.

Я сделал неловкое, протестующее движение в ее сторону, но тут же остановился, из-за людей, которые все еще торчали в воротах. Даже наедине с Гуэнхумарой я стыдился каких-либо интимных жестов, будучи калекой во всем, что касалось любви; а уж на глазах у посторонних я вообще не мог к ней притронуться. Ворота были теперь совсем близко, и она заговорила быстро и очень тихо, с едва слышным, несчастным смешком.

— Нет-нет, тебе не нужно делать вид, господин мой; какая-то часть тебя вздохнет с огромным облегчением, когда я уеду.

— А часть меня будет тосковать по тебе, как только что ослепший человек тоскует по первому свету утра, — откликнулся я таким же приглушенным голосом.

Тогда она оглянулась на меня и на последние несколько шагов снова приблизилась ко мне. «Да поможет Бог нам обоим!» — сказала она, как сказала в ту, самую первую, ночь. И нас накрыла длинная вечерняя тень надворотных башен.


К концу этой летней кампании я понял, что, по крайней мере, на какое-то время могу спокойно предоставить Валентию самой себе и наконец-то отправиться на юг, чтобы выполнить обещание, данное мной четыре года назад в Эбуракуме. И в последовавшее за этим лето я не отослал Гуэнхумару к ее отцу, но в первый и единственный раз за все годы, что мы провели вместе, взял ее с собой. Сейчас это решение кажется мне странным, и, оглядываясь назад, я не могу сказать со всей уверенностью, как я пришел к нему. Думаю, причина была в том, что мне так сильно этого хотелось. Я знал, что монахини маленькой местной общины, которые бежали вместе с остальными жителями Эбуракума после того, как пришли Морские Волки, вернулись теперь в город, к тому, что сохранилось от их обители. Я мог оставить Гуэнхумару у них и, может быть, если мне позволили бы превратности войны, время от времени навещать ее в течение этого лета.

Итак, мы отправились на юг, оставив в Трех Холмах и Кастра Кунетиум обычный небольшой гарнизон. Старая Бланид ехала в обозе, словно потрепанная старая ворона, цепляющаяся за задок фургона, но Гуэнхумара снова надела штаны и короткую тунику, которые, когда она убирала волосы, все еще делали ее похожей на мальчика, и ехала впереди вместе с Товарищами.

Жители Эбуракума приветствовали наше возвращение так, словно мы были их давно потерянными родственниками; они толпились на улицах и встречали нас радостными криками. Я выглядывал среди них Хелен, но не видел ее до тех пор, пока брошенный сверху пучок красных, как мак, лент не ударил едущего рядом со мной Кея по губам; и тогда я поднял глаза и заметил ее смеющееся нарумяненное лицо в одном из верхних окон. Она махала рукой нам обоим, и я помахал ей в ответ. Кей засунул ленты за пазуху туники и сквозь свою огненную бороду начал посылать Хелен смачные воздушные поцелуи, словно и не любил каждую девушку из обоза и пару десятков других в придачу и не пресытился ими всеми с тех пор, как в последний раз лежал в ее объятиях.

Они хорошо проявили себя за последние четыре года, эти люди из Эбуракума и из края бригантов; они сохранили свой город свободным от Морских Волков и кое-где даже оттеснили саксонские поселения с побережья и из устьев рек; и важничали теперь, как собака с двумя хвостами. Но и для нас еще оставалось достаточно работы. Пока войско готовилось к походу, мы, как и раньше, встали лагерем в старой крепости, и в течение многих дней гомон бесчисленных сделок, заключавшихся в амбарах торговцев зерном и в лавках, где продавали вяленое мясо и кислое вино, изготавливали луки со стрелами и дубили кожи, грозил перекрыть скрежет напильников и удары молотка по наковальне, доносившиеся из кузни Джейсона и из оружейных мастерских по всему городу.

Я дождался последнего дня перед тем, как выступить в поход, и только тогда отвез Гуэнхумару, которую сопровождала все еще ворчащая и машущая руками Бланид, в обитель Святых жен. Это было длинное приземистое здание, обращенное гладким, глухим фасадом на улицу Суконщиков, которая вела к воротам крепости. Залатанные местами стены, на которых еще сохранились следы пожара, и кое-как уложенная новая кровля, из-под которой то тут, то там торчали концы обуглившихся балок, достаточно ясно говорили о том, в каком состоянии оставили монастырь саксы. Мы поговорили с матерью-аббатисой в ее маленькой отдельной келье, и после того как Гуэнхумаре был оказан вежливый прием и маленькая, суетливая, похожая на грустную птичку сестра увела ее от меня, я задержался, чтобы сказать еще несколько слов женщине, которая правила этимзаботливо отгороженным мирком.

Она была высокой и, думаю, некогда была красивой. Ее руки, лежащие на обтянутых темной рясой коленях, и сейчас еще были красивыми и сильными, хотя и узловатыми от подагры и желтовато-белыми, как кость распятия, висевшего на побеленной известью стене у нее за спиной, — крупные руки, которые я мог представить себе сжимающими меч. Я инстинктивно почувствовал, что она была бы достойным противником для любого, кто носит клинок, и проникся к ней за это еще большей симпатией — так один хороший боец признает свое братство с другим.

— Ты хотел сказать мне что-то еще, милорд граф Британский?

— Только вот что, — в этом между нами не должно было быть никаких уверток и недомолвок. — Я не хочу, чтобы вы давали приют леди Гуэнхумаре, обольщаясь ложными надеждами на дары для вашего монастыря. Все деньги, что у меня есть, все сокровища, которые я могу добыть, идут на то, чтобы кормить людей, покупать боевых коней и заново закаливать клинки. И более того, вот уже в течение многих лет я считаю, что поскольку я сражаюсь, помимо всего прочего, и за то, чтобы сохранить крышу над головой церкви, не дать погасить огонь на ее алтарях и уберечь от ножа глотки святых братьев и сестер, то не я должен что-то церкви, а церковь должна мне.

— Да, я слышала это — тоже в течение многих лет, — сурово подтвердила аббатиса.

Тут мне пришло в голову еще кое-что, и я шагнул к креслу с высокой спинкой, в котором она сидела.

— И еще одно, святая мать; я не хочу выказывать этим неуважение, но завтра я выступаю в поход, а Гуэнхумара останется в ваших руках. Как мы оба с тобой знаем, церковь Христова не питает ко мне особой любви, и, по правде говоря, это не мешало мне спать по ночам; так что если, вернувшись, я узнаю, что с моей женой не всегда и не во всем обращались хорошо и любезно, то, хоть вы и женщины…

— Ты проверишь, будет ли этот дом Господень гореть так же ярко во второй раз, как он горел в первый, — закончила за меня мать-аббатиса. — Не трать на меня свои угрозы, Артос Медведь, потому что, уверяю тебя, в них нет нужды, — внезапно и как нельзя более неожиданно она улыбнулась — улыбкой, которая была немного мрачноватой около губ, но так и плясала в глазах. — Как аббатиса этого дома Святых сестер, я обязана сообщить тебе, что ты великий грешник, осквернитель Сада Господня, уступающий по своему размаху только саксонскому племени, и что в тот день, когда Всемогущий Бог, восседающий во всем Своем Великолепии, будет отделять агнцев от козлищ, ты, вне всякого сомнения, будешь проклят. Но как простая женщина, к тому же, возможно, не наделенная чрезмерным смирением, я хочу испортить все, сказав тебе, что если бы я была мужчиной и сражалась за то, чтобы не допустить на эту землю варварский потоп и тьму, думаю, я чувствовала и действовала бы примерно так же, как и ты, и тоже заслужила бы быть проклятой в Судный День.

— Святая мать, — начал я и, только договорив до конца, понял, насколько такое было пожелание неподобающим, — хотел бы я, чтобы ты была среди моих Товарищей.

— Может, из меня вышел бы лучший воин, чем монахиня, — отозвалась она, и я не думаю, что она посчитала мои слова оскорблением. — Хотя, видит Бог, я тщусь следовать Его заветам и быть достойной своего положения. Но что касается леди Гуэнхумары — наша община небольшая и бедная; мы живем по большей части подаяниями добрых людей из этого города и тем, что нам приносят три поля за городскими стенами. У нас нет запасов золота, покрытых драгоценностями образов или вышитых алтарных покровов, которые мы могли бы дать тебе для покупки лошадей или клинков, но мы от всей души разделим то, что у нас есть, с твоей женой и постараемся сделать так, чтобы она была счастлива среди нас, пока ты не вернешься за ней. Пусть это будет нашим даром, уплатой части нашего долга тебе.

— Более великого дара нельзя и представить, — признал я, а потом стянул с руки бронзовый браслет с эмалью, который носил с самого детства, и положил его на стол рядом с ней. — Это не для того, чтобы обесценить ваш дар, но чтобы Гуэнхумаре не нужно было жить на подаяния добрых жителей Эбуракума. Благодарю тебя, святая мать. Мне стыдно.

Я преклонил колено под ее благословение, первое благословение, которое я получил от церкви с того дня, как забрал Гуалькмая из монастыря на болотах. И маленькая суетливая сестра, вызванная крошечным бронзовым колокольчиком, который стоял на столе под рукой у аббатисы, увела меня прочь и выпустила под мелкий весенний дождь, стремительно несущийся вдоль улицы Суконщиков; и я услышал, как с грохотом захлопнулась дверь женского мира, который я оставил за собой.


В то лето мы прошли по военной тропе вдоль всего побережья, все дальше и дальше на север, сжигая и разоряя саксонские поселения на своем пути и постоянно пополняя на холмах и вересковых пустошах свое войско, пока не обогнули у Сегедунума конец Стены и не встретились со следами наших прошлогодних самых южных походов; и тогда поняли, что по крайней мере на час, до следующего прилива и следующего ветра из-за моря, наши берега от Бодотрии до эстуария Метариса свободны от саксонской заразы. Но эта тропа была долгой и тяжкой, и ни разу за все это время мы не смогли вернуться в Эбуракум, так что я снова увидел Гуэнхумару только тогда, когда осень была уже в самом разгаре.

Мы въехали в город спокойным октябрьским вечером, когда воздух был напоен древесным дымом и запахом надвигающихся заморозков, а где-то над головой тянулись к югу огромные щебечущие стаи скворцов. И я думаю, что в Эбуракуме не было ни одной живой души, которая могла идти, ползти или сидеть у кого-то на руках — от разбитого возрастом нищего попрошайки на двух костылях до младенца с широко раскрытыми глазами, прижатого к плечу матери, от главного магистрата с его церемонной приветственной речью до роющихся в отбросах собачонок — и которая не вышла бы на улицы, чтобы посмотреть, как мы с топотом копыт проедем мимо, и встретить нас приветствиями, достойными героев, словно мы только что вернулись из какой-то битвы между богами и Титанами, а не провели лето, выжигая саксонские осиные гнезда и получая за это довольно болезненные укусы. Их голоса разбивались вокруг нас могучими волнами звука; под копыта лошадей летели ветки с золотистыми листьями и осенними ягодами; люди с гомоном проталкивались вперед и теснились вокруг так, что по временам мы едва могли вообще проложить себе дорогу. Я ехал на старом Ариане, потому что для него это было последнее возвращение из кампании, и я считал, что этот триумф принадлежит ему по праву, — он всегда любил торжества по случаю победы; он и теперь откликался на рев труб, вскидывая голову и только что не приплясывая подо мной, — и вообще, хорошо, что я выбрал его, потому что Сигнус, хоть и был великолепен в атаке, все еще был склонен нервно шарахаться и упрямиться, когда его окружала толпа.

Я намеревался сразу проехать в крепость, избавиться от своего грязного снаряжения и, если возможно, отделаться от толпы, а потом спокойно спуститься к обители Святых жен и спросить Гуэнхумару, пойдет ли она со мной сразу или же останется там еще на несколько дней, пока мы не выступим в обратный путь на Тримонтиум.

Но когда мы свернули на улицу Суконщиков, ведущую от главной улицы вверх к крепости, и глухая стена обители оказалась совсем рядом со мной, я словно услышал призывный голос Гуэнхумары, не ушами тела, но в каком-то потаенном местечке в самой глубине моей души, вне досягаемости для радостного рева окружающих меня людей. Она звала меня, нуждалась во мне, не потом, когда я поднимусь в крепость, сброшу доспехи, и у меня будет время для всего остального, но сейчас, в этот самый момент. Я сказал себе, что я глупец и выдумываю Бог знает что, но я знал, что это не так… не так… а через несколько мгновений меня пронесет мимо обители, и Товарищи запрудят улицу за моей спиной, а за ними пойдут легкие войска и дребезжащий обоз, дальше и выше, к воротам крепости, и Гуэнхумара останется звать меня…

— Протруби остановку! — крикнул я Просперу. Он что-то прокричал в ответ, что-то, в чем звучал вопрос или протест, но я не разобрал слов. — Протруби мне остановку, черт бы тебя побрал, и продолжай трубить ее!

Я уже разворачивал Ариана из основного потока, проталкиваясь между зеваками, которые отскакивали в стороны и с визгом разбегались, чтобы дать мне дорогу, когда услышал, как рог загудел коротким повелительным сигналом: «Стой! Стой! Стой!». Я услышал крики зрителей и сумятицу, поднявшуюся у меня за спиной, беспорядочный топот копыт и проклятия, с которыми конница выполняла неожиданный приказ. Бедуир пробился ко мне и, когда я соскочил с Ариана, наполовину свесился из седла, чтобы подхватить у меня повод. Я оттолкнул Кабаля, который хотел было сунуться следом за мной, повернулся к небольшой крепкой двери и ударил по ней рукоятью кинжала.

Та же маленькая суетливая сестра появилась в ответ на мой стук и с побелевшим, испуганным лицом глянула на улицу за моей спиной, хоть и видела, кто я такой.

— Милорд Артос?

— Я пришел за своей женой, — заявил я.

В скором времени я снова стоял в маленькой, побеленной известью келье с костяным распятием на стене. В комнате было темно от осенних сумерек и пусто. Но почти сразу же легкий шорох заставил меня рывком повернуться к двери, и я увидел мать-аббатису.

— Здесь дом молитвы и созерцания. Это ты устроил такой переполох перед нашей дверью?

— Со мной войско, и люди Эбуракума рады видеть нас снова… Я пришел за своей женой, святая мать.

— А не лучше ли было сначала подняться в форт, а потом, когда приветственные крики утихнут, прийти за ней более спокойным образом?

— Гораздо лучше. Именно это я и собирался сделать, но когда мы свернули на улицу Суконщиков и я увидел перед собой стену монастыря, я… передумал.

Она отошла в сторону от маленькой, глубоко утопленной в стене двери.

— Что ж, тогда иди и забери ее как можно скорее; думаю, ты найдешь ее в маленьком садике, где мы выращиваем травы; она ждет тебя. И…, — в ее сухом, низком голосе снова замерцала улыбка, — я надеюсь, она даст тебе о нас достаточно хороший отчет, чтобы спасти крышу обители от вторичного знакомства с огнем, — она подошла к столу и взяла с него маленький бронзовый колокольчик. — Сестра Гонория покажет тебе дорогу.

В ответ на зов колокольчика появилась монахиня — незнакомая на этот раз, с мягкими тревожными глазами и пышными боками созревшей для быка коровы — и мать-аббатиса распорядилась:

— Отведи милорда Арториуса в гербариум и пошли кого-нибудь передать Бланид, чтобы она принесла вещи своей хозяйки. Леди Гуэнхумара покидает нас.

Она повернулась ко мне в последний раз.

— Мне сказали, что ты все лето охотился за саксами, загоняя их обратно в море. За это мы будем благодарить тебя и молиться за тебя вместе со всей Британией — и я думаю, что молитвы тебе понадобятся больше, чем благодарность. Не приводи Гуэнхумару прощаться со мной: сестра Анчерет, наша инфирмария, сама заболела, и я очень занята, ухаживая вместо нее за несчастными больными, которые приходят к нам утром и вечером. Я уже благословила Гуэнхумару.

Я поблагодарил ее и последовал за широкой черной спиной, которая неспешно проплыла вдоль вымощенного каменными плитками коридора, пересекла голый зал, в котором стояли лавки и столы на козлах, и вывела меня наружу в узкий дворик с колодцем посредине. Молоденькая монашка доставала из колодца воду, но не подняла взгляда, когда мы проходили мимо. Наверно, это был бы грех. С дальнего конца двор окружала высокая, изогнутая, осыпающаяся ограда, которая выглядела так, словно в старину могла быть частью внешней стены какого-нибудь театра; и в ней открывался сводчатый проем. Толстая монахиня высвободила одну руку из широких рукавов одеяния и, не поднимая глаз на мое лицо, указала в ту сторону.

— Пройди туда, и ты найдешь ее. Но прошу тебя, будь осторожен: наша кошечка всегда кормит своих котят посреди дорожки; а поскольку они все полосатые, их не так-то легко заметить, если они окажутся в тени от вишни… Я пойду скажу Бланид про одежду леди Гуэнхумары. У госпожи такие красивые юбки, синяя и фиолетовая, и плащ в клетку; но она носила здесь только серое…

Проходя сквозь проем в стене, я слышал за спиной постукивание ее грубых сандалий, пересекающих двор в обратном направлении.

За стеной была длинная, неправильной формы полоска сада, обнесенная со всех сторон высокими стенами и с виду не имеющая другого выхода, кроме того, через который я вошел. Место, наполненное мягкими коричневато-серыми, зелеными и шелковистыми мышино-коричневыми красками трав и лекарственных растений, уже пошедших в семена; место, куда уже затихающий снаружи, на улице, гвалт доходил только как рокот прибоя на далеком берегу. И в дальнем конце, повернувшись лицом к выходу, стояла Гуэнхумара, неприметная и неяркая, как и сам сад, если не считать сияния ее волос.

Увидев меня, она торопливо шагнула вперед, потом остановилась и стояла совершенно неподвижно, ожидая, пока я подойду к ней. В конце концов, поскольку мои глаза видели только Гуэнхумару, я все-таки чуть не наступил на полосатую кошку, но вовремя заметил ее там, где полосатая тень от вишни падала на дорожку в последних лучах угасающего заката, и благополучно переступил через нее и жадно сосущих котят. Потом я стоял рядом с Гуэнхумарой, держа в ладонях ее протянутые руки. Мне хотелось крепко, до синяков, сдавить ее в объятиях, прижаться губами к ее губам, но она казалась такой чужой в своем старом сером платье, чужой и очень далекой от меня, словно и сама была монахиней; и я не смог.

— Гуэнхумара! Гуэнхумара, с тобой все хорошо?

— Неплохо, — ответила она, а потом добавила, эхом откликаясь на мои слова своим низким, звучным голосом: — Артос! Артос, ты действительно пришел так быстро?

— Я не собирался приходить, пока не избавлюсь от доспехов и от добрых жителей Эбуракума. Но мне внезапно показалось, что я нужен тебе, — ты словно позвала меня, Гуэнхумара.

— И поэтому ты пришел.

— И поэтому я пришел, — я держал ее за руку, увлекая ее к выходу из сада. Я не знал, почему мне казалось, что я должен увести ее отсюда как можно быстрее. Это несомненно не имело никакого отношения к суматохе на улице; скорее, это было похоже на внезапное чувство опасности. И однако было совершенно непонятно, что могло угрожать ей в этом тихом монастырском саду.

— Я оставил добрых жителей Эбуракума и все войско вопящими под дверью, как Дикая Охота. Ты правда звала меня, Гуэнхумара?

Она взглянула мне в лицо серьезными дымчато-серыми глазами из-под пушистых золотисто-каштановых бровей.

— Да, — сказала она. — Старый Марципор, который рубит для обители дрова и помогает делать самые тяжелые работы по саду, сегодня утром принес нам весть, что граф Британский вступит в Эбуракум еще до сумерек; и весь день город гудел, и весь день я ждала. А потом я услышала крики, трубы, топот конских копыт и поняла, что ты уже в Эбуракуме и что тебе нужно будет проехать по этой улице, чтобы попасть в крепость; и я подумала: «Скоро, когда он благополучно доставит весь этот кавардак в лагерь, сбросит с себя потные доспехи и, может быть, поест и найдет время передохнуть, тогда он придет за мной. Сегодня вечером или, может быть, завтра утром он придет за мной». А потом, совершенно внезапно, я поняла, что не могу ждать. Я достаточно терпеливо ждала все лето, но когда я услышала лошадей и крики: «Артос!», я поняла, что не могу больше ждать, — я словно задыхалась за этими стенами. Думаю, если бы ты проехал мимо, я заставила бы монахинь отпереть дверь и выбежала бы следом за тобой, чтобы поймать твое стремя, — она замолчала. — Нет, я не сделала бы этого — конечно же, не сделала бы. Я как-нибудь дождалась бы, пока ты придешь.

Мы прошли через узкий арочный проем и снова оказались во дворе. Странное чувство опасности было теперь менее настойчивым, и я начал в душе обзывать себя глупцом. Около сруба колодца я остановился и, повернувшись, взглянул на Гуэнхумару. Она казалась теперь не такой отстраненной, словно и ее тоже покидала тень, словно в ней снова пробуждалась жизнь; и я в первый раз заметил, что она перестала заплетать косы и собрала тяжелую массу волос в пучок на затылке, на манер римских женщин; это отчасти было причиной того, что она показалась мне чужой. Теперь я готов был схватить ее в объятия и поцеловать, не обращая внимания на наблюдающие за нами глаза, но она удержала меня, упираясь обеими руками мне в грудь и умоляя со странной настойчивостью: «Нет, Артос! Пожалуйста, пожалуйста, не здесь!», и момент прошел, нас окружили темные фигуры монахинь, и она поворачивалась от одной к другой, прощаясь с ними, а у них за спинами стояла старая Бланид, сжимая в руках узелки с ее одеждой.

— Да пребудет с вами Господь, сестра Гонория, сестра Руфия… молитесь за меня… сестра Пракседес.

Но теперь было не время для долгих прощаний. Я подхватил ее на руки и понес наружу сквозь возбужденную толпу одетых в черное монашек, через трапезную, вдоль коридора и дальше по пологим ступенькам. Какая-то сестра торопливо забежала вперед, чтобы отпереть задвижки и засовы на двери. Бланид шлепала за нами следом, радостно причмокивая беззубым ртом. И вот так, словно силой увозя невесту, я вынес Гуэнхумару на запруженную толпой улицу.

Нас встретил рев тех, кто стоял достаточно близко, чтобы видеть, что происходит, высокий радостный визг женщин, взрыв смеха и приветственные возгласы Товарищей. Бедуир спешился и теперь стоял рядом со своей лошадью, держа под уздцы Ариана. Кабаль, который сидел, вздрагивая от напряжения, там, где я его оставил, вскочил и бешено завилял хвостом. Я подкинул Гуэнхумару на спину Ариана, схватил у Бедуира повод, уселся в седло за ее спиной и устроил ее у сгиба своей левой руки. Бедуир подсмеивался надо мной, и его некрасивое лицо сияло и лучилось этим смехом.

— Ну-ну! Доблестный подвиг, старый герой! Вот будет тема для песни!

— Спой нам ее после ужина! — крикнул я и ударил каблуком в бок Ариана.

Старый жеребец рванулся вперед, Бедуир вскочил в седло, Фарик подъехал ко мне вплотную с другой стороны, громко приветствуя сестру, и все остальные Товарищи со звоном и топотом устремились за мной. Гуэнхумара оглянулась через мое плечо на маленькую, глубоко утопленную в слепой монастырской стене дверь, и я почувствовал, как по ее телу пробежала дрожь. Быстрое конвульсивное содрогание, которое, согласно поверьям, означает, что над твоей могилой пролетел серый гусь; и я инстинктивно прижал ее к себе.

— Что такое? Ты была несчастна там? Они, что, все-таки обращались с тобой плохо? — среди рокота голосов, стука копыт и позвякивания упряжи мы могли разговаривать так же свободно, как если бы были только вдвоем на склонах Эйлдона, где нас некому было подслушивать, кроме кроншнепов. — Потому что если это так, я…

Она покачала головой.

— Они были очень добры ко мне — и сестры, и даже мать-аббатиса, которую они все боятся. Но я чувствовала себя как в клетке. Я не могла ни дышать, ни расправить крылья… и сквозь прутья никогда не проникал свежий ветер…

— Ты всегда ненавидела клетки, не так ли, — клетки и цепи?

— Всегда. Думаю, в некотором роде я всегда их боялась, — она рассмеялась коротким нетвердым смехом. — Когда мне было четырнадцать, человек, за которого я собиралась замуж, подарил мне пару коноплянок в клетке из ивовых прутьев. Нужно было повесить ее на дерево, и коноплянки пели бы тебе весь день. Я продержала их там три дня, потому что они были его подарком, а я любила его, но потом я не могла больше этого выдержать; я открыла дверцу и выпустила их на волю.

Поворот улицы скрыл от нас обитель Святых жен, и у Гуэнхумары вырвался быстрый вздох, похожий на вздох облегчения, и она снова повернулась вперед.

Глава двадцатая. Зверь и цветок

Я никогда не видел осенью столько ягод, сколько было в этом году. Каждая ветка шиповника пестрела яркими, как пламя, плодами; каждый терновый куст, если смотреть на него с небольшого расстояния, был похож цветом на засохшую кровь; бриония и жимолость, карабкаясь по лесистым склонам, рассыпáли алые огоньки-самоцветы среди серой дымки семян клематиса; и старая Бланид качала головой и мрачно бормотала что-то о грядущей суровой зиме. Но мне часто казалось, что угроза особо суровой зимы после обильного урожая ягод — не более чем байка, которую рассказывают друг дружке старухи; и я не обращал на это особого внимания. В Тримонтиуме мы всегда, как могли, готовились к суровой зиме, и в большинстве случаев она наступала.

На третий день после того, как мы вернулись на зимние квартиры, мне сообщили, что Друим Дху пришел в лагерь и хочет поговорить со мной. К этому времени Темные Люди с ближайших холмов во многом утратили для нас свою странность. Многие из наших парней даже забывали скрестить пальцы, если наступали на тень Темного Человечка, а Темные Люди, со своей стороны, в значительной степени потеряли страх перед нами. Теперь никто не видел ничего необычного в том, что Друим Дху или кто-нибудь из его братьев приходил и садился у наших кухонных костров, даже ел, если был голоден, одалживал у нас молоток или горшок — они очень любили одалживать разные вещи, но были гораздо более щепетильными насчет их возврата, чем многие воцерковленные христиане, — а потом исчезал так же бесшумно, как и появлялся; возможно, оставив нам в подарок только что найденные соты с диким медом или пару тайменей.

И вот теперь я увидел, что Друим Дху сидит на корточках рядом с главным оружейником в его темной, как пещера, мастерской и, слегка склонив голову набок, точно караулящий у мышиной норы пес, внимательно и заинтересованно наблюдает за тем, как тот чинит сломанные звенья кольчуги. Увидев, что я иду, он встал и пошел мне навстречу, по своему обыкновению поднося руку ко лбу в знак приветствия.

— Пусть солнце сияет на лице господина днем, а луна направляет его шаги в темноте.

Я ответил на его приветствие и стал ждать того, что он пришел мне сказать. С Друимом Дху или с кем-либо из его сородичей было совершенно бесполезно пытаться торопить события. Приходилось ждать, пока они не были готовы, а когда они были готовы, они говорили. Он так долго наблюдал за кружащим над фортом сапсаном, что мне захотелось встряхнуть его, а потом заявил без всякого вступления:

— Пусть господин отошлет лошадей на эту зиму на юг.

Я внимательно посмотрел на него. Как раз этого я всегда старался избежать.

— Почему? — спросил я. — Раньше мы всегда оставляли их вместе с собой на зимних квартирах.

— Но не в такую зиму, какой будет эта.

— Ты считаешь, она будет суровой?

Я подумал, что если он заговорит со мной о ягодах, я отошлю его к старой Бланид, и они смогут рассказывать друг другу небылицы до самого ужина.

— Это будет такая зима, какой я не видел с тех пор, как едва перестал сосать материнскую грудь. Зима, похожая на белого зверя, который стремится вырвать твое сердце.

— Откуда ты знаешь?

— Мать-Земля сказала Старейшей в моем доме.

В том, как он говорил, в темных диких глазах было нечто, от чего на меня внезапно повеяло холодом. Это было совсем не то, что разговоры старой Бланид о ягодах.

— Что ты хочешь сказать? Как это Мать-Земля разговаривает со Старейшей в твоем доме?

Он пожал плечами, но его глаза ни на миг не оставили моего лица.

— Я не знаю. Я не женщина и не стар. Мать-Земля не говорит со мной, хотя я тоже ждал бы суровой зимы, если судить по изменившимся повадкам оленей и волчьего племени. Я знаю только, что когда Мать-Земля разговаривает со Старейшей, то, что она говорит, — правда.

— И, значит, на моем месте ты отослал бы лошадей на юг?

— Если бы я хотел весной по-прежнему оставаться повелителем конницы. В этом году не будет оттепелей, чтобы выпускать лошадей на пастбища, и Волосатые, Волчий Народец, будут охотиться у самых ворот крепости.

— Хорошо. Я подумаю над этим. А теперь иди и найди себе что-нибудь поесть. Благодарю тебя за то, что ты принес мне предупреждение Матери-Земли.

Я действительно думал над этим, очень серьезно, весь остаток дня; а когда закончился ужин, позвал Кея, Бедуира, Фарика и остальных командиров и капитанов к себе. Поскольку вечера уже становились холодными, мы развели в помятой жаровне небольшой огонь из торфа, бересты и веток черемухи, и когда все собрались вокруг него, я сказал:

— Братья, я тут подумал, а подумав, решил, что в этом году мы изменим наш обычай и на зиму отправим лошадей на юг.

В свете алого сияния, поднимающегося над жаровней, на меня глянула дюжина изумленных лиц. Первым заговорил Кей, по привычке поигрывая синими стеклянными браслетами у себя на запястье.

— Я думал, что для тебя расстаться с лошадьми — это все равно, что отрубить себе правую руку.

— Почти то же самое, — подтвердил я.

Бедуир, сидевший на корточках — как обычно, с арфой на коленях — на кипе волчьих шкур, которая иногда служила мне постелью, нагнулся вперед, в круг света, превративший его лицо в медную маску.

— Тогда почему это внезапное стремление к ампутации?

— Потому что Мать-Земля поведала Старейшей в доме Друима Дху, что эта зима будет как белый зверь, что пытается вырвать людские сердца. Не будет никаких оттепелей, чтобы выпускать лошадей на пастбища, и Волчий Народец будет охотиться у ворот крепости. Так говорит Мать-Земля.

Черные брови Фарика сдвинулись к переносице.

— И ты думаешь, что слова Друима и слова Старейшей и Матери-Земли заслуживают большого доверия? — на его лице появилась несколько пренебрежительная ухмылка. — О, я не сомневаюсь в том, что они говорят правду, как они ее видят. Так же, как и старая Бланид, когда бормочет об осенних ягодах. Они столькому верят, эти Маленькие Темные Люди, но должны ли и мы верить тоже?

— Я… думаю, да. Во всяком случае, я собираюсь действовать так, как если бы я в это верил; и если я окажусь не прав, я разрешаю вам до скончания веков смеяться надо мной и показывать на меня пальцем.

В течение недели все лошади были отправлены на юг, не считая трех или четырех выносливых горных пони, которых мы оставили на тот случай, если у нас возникнет необходимость послать гонца. Естественно, чтобы перегнать табун — половину прямо на юг, к арсеналу в Корстопитуме и дальше в Эбуракум, а половину мимо Кастра Кунетиум к Дэве, — потребовалась большая часть нашей легкой конницы. С каждым отрядом я послал по полэскадрона Товарищей — так вышло, что это был эскадрон Флавиана. И поскольку ничего иного мне, по-видимому, не оставалось, я отдал приказ, чтобы люди перезимовали вместе с лошадьми, а весной привели их обратно.

Мы привезли с собой из Корстопитума остатки приготовленного на зиму провианта и, с хорошим запасом муки и солонины в длинном амбаре, принялись приводить все в порядок и готовиться к зиме, которую пообещал нам Друим Дху. Мы заново заделали трещины в стенах бараков, там, где осенние дожди размыли глину от предыдущих починок (к этому времени мы были почти такими же искусными в обращении с глиной, как ласточки, которые каждую весну лепили гнезда под стрехой претория); привезли в крепость еще торфа и дров, растопили весь жир, что у нас был, чтобы сделать из него свечи, и наносили огромные скирды рыжевато-коричневого папоротника для постелей себе и для корма пони. Поскольку это была наша пятая зима в Трех Холмах, нам приходилось в поисках фуража и дров все больше отдаляться от крепости; к тому же мы не могли рассчитывать на помощь маленьких жилистых вьючных лошадок, которые в прошлые зимы перевозили для нас грузы. Но теперь нам не нужно было ухаживать за лошадьми и упражнять их, так что у нас все равно было больше свободного времени, чем обычно; и этой осенью мы много охотились и, пока могли, ели свежее мясо.

Естественно, я считал, что не увижу ни лошадей, ни ушедших с ними людей до самой весны, но через полмесяца эбуракумская часть эскадрона под началом Корфила, который стал у Флавиана вторым офицером вместо Феркоса, вошла в крепость в пешем строю, проделав весь переход, как они доложили без ложной скромности, ровно за девять дней, предписанных для легионов в дни хороших дорог. А через два дня после Самхэйна и сам Флавиан, еле волоча ноги, вошел в Преторианские ворота во главе своей половины эскадрона, подгоняемый лютой снежной бурей, словно его приход был сигналом белому зверю начать охоту.

— Я уж думал, мы не доберемся, — заметил он, когда пришел в мои покои.

Я выругал его, не сходя с места.

— Ты чертов идиот! Разве я не приказал вам всем оставаться на юге до весны — а у тебя к тому же жена и ребенок в Дэве!

Он посмотрел на меня, помаргивая в свете лампы, — снег на его плечах таял, образуя по краям темную мокрую полосу, — и устало, но отнюдь не пристыженно ухмыльнулся.

— Для подкреплений все по-другому. А мы — Братство, и мы никогда не были послушными овечками. Нам не понравился приказ, так что мы проголосовали и решили взбунтоваться.

Мать-Земля сказала правду. К середине ноября мы так глубоко погрузились в зиму, словно жили в мире, который никогда не знал весны. Поначалу сугробы были не очень глубокими, если не считать лощин и выходящих на север ущелий, потому что первый снег стаял, а тот, что пошел потом, был мокрым — наполовину влажные хлопья, наполовину замерзший дождь, который пронесся через крепость, оставляя повсюду сырость, подгоняемый резкими шквалами с северо-востока. Эйлдон должен был слегка защищать нас, но, думаю, не очень надежно, и ветер день за днем выл в зарослях орешника, набрасываясь, как нечто живое и враждебное, на возвышающийся над рекой старый форт из красного песчаника. Леса гудели и ревели, точно могучий морской прибой, разбивающийся о дикий берег; и действительно, иногда мы по несколько дней подряд жили — если судить по тому, что оставалось на виду от Эйлдона и лежащих за ним холмов, — словно на каком-то мысу высоко над бушующим морем. А потом, через месяц, бешеный ветер утих, и из тишины пришел снег и все усиливающийся холод, из-за которого рукоять меча обжигала ладонь, а источник в зарослях орешника, подарок Маленького Темного Народца, истончился и превратился в едва заметную струйку, сочащуюся под покрывалом из черного льда. А долгими ночами в северном небе плясали странные, цветные огни, которые сородичи Фарика называют «Северной Короной», а Друима — «Танцорами», более яркие, чем я когда-либо видел.

Но наши покрытые снегом поленницы и груды хвороста были широкими и длинными, рядом с дверьми в жилые помещения поднимались кладки торфяных кирпичиков, припасы были убраны под крышу, и у нас даже был воз кислого вина в помощь местному вересковому пиву на те случаи, когда людям необходимо было повеселиться. А поскольку нам не нужно было беспокоиться насчет кормов (но, о Бог богов, как нам не хватало перестука копыт у коновязей и как усилилось наше одиночество, чувство оторванности от мира, когда с нами не стало лошадей!), мы считали, что переживем эту зиму без особых хлопот.

Так было до кануна Середины Зимы.

Для каждого из нас эта ночь имела особое значение. Для тех, кто был христианами, еще во времена отцов наших отцов стало обычаем праздновать рождение Христа именно в эту ночь, когда старый год опускается во тьму, а из тьмы заново рождается все. Для тех, кто следовал Старой вере, это была ночь Костров Середины Зимы, когда люди зажигают как можно больше огня, чтобы его тепло помогло солнцу снова набрать силу и изгнать тьму и холод. Для тех немногих, у кого между бровями стояло маленькое красноречивое клеймо Митры, это была, как и для христиан, ночь рождества Спасителя. Для большинства из нас, полагаю, это было некое смешение всех этих вещей; и для каждого, когда кончалось поклонение богам, это была ночь для такого веселья, какое только можно было в нее вместить, и для такого же количества верескового пива. В мягкие зимы, когда охота была хорошей, мы могли добыть на праздник Середины Зимы свежего мяса; но в этом году мы не охотились уже почти месяц, так что нам не дано было избавиться от тирании вываренной соленой говядины и баранины. Но всегда оставалось пиво. Каждый год я приказывал выдать людям трехдневный запас пива, чтобы возместить нехватку всего прочего. Это означало, что те в гарнизоне, кто был не таким стойким, как остальные, или кому досталось больше, чем его законная доля, были пьяны к полуночи и встречали следующий день с больной головой, налитыми кровью глазами и скверным настроением. Меня прошибает пот, когда я думаю, что могло бы случиться, если бы форт когда-либо подвергся атаке в такое время; но я знал границы своей власти над необузданными подкреплениями — они не принадлежали к Товариществу, и мой авторитет не простирался так далеко, чтобы удерживать их в трезвом состоянии в ночь Середины Зимы. Кроме того, люди, особенно в глуши, отрезанные от всего света, не могут оставаться на высоте, если им время от времени не предоставляется возможность повеселиться на полную катушку.

Но я, я страшился Середины Зимы и всегда испытывал горячую благодарность, когда она заканчивалась до следующего года и форт не сгорал дотла у нас над головами.

В этом году ночь богослужения в честь Христа была не хуже, чем все предыдущие, — до тех пор пока один из погонщиков мулов не упился до такого состояния (как сказали потом его приятели), что начал испытывать глубокое недоверие ко всему миру, вбил себе в голову, что его каким-то образом лишили законной доли, и, украв наполовину полный мех с пивом, отправился повеселиться сам по себе в уголок заброшенного мельничного сарая, примыкавшего сзади к главному хранилищу с припасами. Что случилось потом, никто никогда не узнает. По всей вероятности, он опрокинул ногой прихваченный с собой фонарь, тот, падая, раскрылся, и угасающее пламя попало на сложенный там сухой папоротник, приготовленный на корм пони, а свистящий сквозь дыры в крыше ветер довершил остальное.

Первым, кто что-либо узнал об опасности, был один из дозорных (мы всегда оставляли небольшой и относительно трезвый дозор, даже в канун Середины Зимы), который увидел дым, курящийся над прорехами в крыше мельничного сарая.

Когда он прибежал со своими новостями, я сидел в обеденном зале, где бурлило основное веселье, и Товарищи и большая часть подкреплений были там вместе со мной; но у обозной прислуги были свои бараки за старым плацем, и, без сомнения, по всему лагерю бродили маленькие кучки гуляющих, многие из которых были к этому времени наполовину пьяны. Я схватил Проспера, который продолжал, глуповато улыбаясь, смотреть в огонь, когда все остальные вокруг него, спотыкаясь и сыпля проклятиями, уже поднимались на ноги, и встряхнул его, чтобы привести в чувство.

— Выметайся отсюда и труби тревогу — и не переставай трубить ее! — крикнул я ему и, торопливо оглянувшись вокруг, отметил, что, по крайней мере, на большинство Товарищей еще можно было более-менее положиться.

— Все подумают, что это нападение, — возразил кто-то.

— А какая, к черту, разница, если это вытащит их головы из кувшина с пивом?

Я уже бежал к двери вслед за прыгающим в неистовом возбуждении Кабалем. Промчавшись во весь опор по пустому плацу, я устремился к нижнему лагерю; большинство Товарищей неслись следом за мной, а за нашими спинами раздавались чистые, верные и твердые, как скала, — удивительно, что может сделать привычка, — звуки огромного зубрового рога, трубящего тревогу.

К тому времени как мы достигли пустого пространства между мельничным сараем и мастерской, там уже собралась толпа, увеличивающаяся с каждым мгновением по мере того, как люди бросали свои развлечения в ответ на настойчивый призыв рога и, услышав весть, которая перелетала из уст в уста, словно пожар среди вереска, направлялись к месту катастрофы. Теперь уже не могло быть сомнений в том, где горело; за дымом последовало пламя; оно уже пробивалось сквозь грубую кровлю, взлетая в ночное небо в десятке мест одновременно, и его яркий мечущийся свет озарял глазеющие лица толпы. Ветер, который усиливался весь день, к этому времени налетал свирепыми порывами с северо-востока, закрывая темными клочьями дыма сверкающие от мороза звезды — а еще направляя лижущие языки пламени вдоль кровли к амбару с припасами.

Я подбежал как раз в тот момент, когда открыли дверь, и из нее, как из топки, немедленно вылетел алый огненный вихрь, заставивший всех отступить, словно перед конной атакой. Я протолкался сквозь толпу, вопя во все горло:

— Прекратите это, болваны! Огонь распространяется на крышу амбара. Выносите припасы!

Мы с Фариком и еще несколько человек, пригнув голову и защищая ее руками, кое-как закрыли дверь, пока Бедуир организовывал цепочку, чтобы передавать от колодца воду при помощи всех и всего, что могло ее держать, — у нас было достаточно людей, чтобы справиться с десятком пожаров, но воды едва хватило бы, чтобы потушить свечку. Но был еще снег; он служил не так хорошо, как вода, но все же это было лучше, чем ничего. Мы, как могли, притушили им пламя, пока несколько человек, взобравшись на крышу, пытались сорвать кровлю и стропила на пути огня. Пони в стоящем неподалеку сарае визжали от ужаса, чувствуя запах дыма, но им пока не грозила опасность. Остальная часть гарнизона, и в том числе женщины, отчаянно трудилась, вынося из амбара припасы. Они могли бы спасти все, но дверь, которую мы сделали сами, чтобы закрыть проем на месте прогнившей старой, была из свежего дерева, поскольку у нас не было высушенного леса, и ее то и дело заклинивало. Заклинило ее и теперь; возможно, отчасти в этом была виновата жара; и к тому времени, как мы смогли ее выломать, а несколько парней, забравшись на крышу и сорвав дымящуюся кровлю, спрыгнули вниз, где их вполне могла поджидать смертельная ловушка, огонь был уже внутри.

Наш запас бараньего жира добавил пожару силы, и весь сарай с провиантом превратился в пылающий факел. С крыши начали срываться куски горящей кровли; они, кружась, уносились по ветру, словно огненные птицы, и по моему приказу несколько человек побежало следить за тем, чтобы не загорелось еще что-нибудь. Пламя взметнулось выше, загибаясь у гребня, его мелькающий свет бил по нашим обожженным глазам, густое облако дыма заставляло нас задыхаться, а огонь, казалось, был в самих наших легких. В конце концов мы вынесли менее половины припасов, когда крыша с сотрясающим воздух грохотом и ревом огня рухнула вниз, погребая под собой двух человек.

Пожар начал слабеть, на форт снова наползала темнота, и мы не дали огню перекинуться ни на одну из соседних построек. Но это было лучшее, что можно было сказать. Я помню — так вспоминаешь мрачный сон — как люди несли фонари, чтобы теперь, когда пламя было сбито, дать свет для спасательных работ; помню, как сам я стоял на истоптанном ногами снегу, превратившемся в жидкое месиво, которое уже начинало замерзать снова, и меня окружали обожженные лица, наполовину обуглившиеся мясные туши и корзины для зерна, из которых сквозь почерневшие щели на боках сыпалась грубая мука. От меня воняло кислым потом, и этот пот на резком ветру начинал леденить тело, а мои ладони были, казалось, ободраны до мяса и пульсировали огнем. Гуэнхумара, на лбу которой красовалось большое черное пятно, тоже была там. Наверно, я спросил ее, что она здесь делает — я всегда приказывал ей, когда начиналась пьянка, уходить вместе с Бланид в свои покои и запираться там на засов, — потому что она сказала задыхающимся голосом:

— Ношу воду. Я, что, должна была оставаться у себя, когда рог трубит тревогу, а люди бегают по всему лагерю с криками «Пожар!»? — а потом воскликнула: — Артос, у тебя брови сгорели, — а когда Кабаль, тяжело дыша, привалился к моим ногам и я потянулся погладить его бедную обожженную голову, быстро и озабоченно проговорила: — О Боже, твои руки! Твои бедные руки! Пойдем, я смажу их.

Но в тот момент у меня имелись другие дела. Потом должно было прийти время и для мазей Гуэнхумары, но пока его не было.

Мы потеряли троих человек, а половина остальных после трудов этой ночи была покрыта ожогами. Троих человек, не считая погонщика мулов. Мы нашли его обуглившийся труп на следующее утро; он лежал в своем уютном уголке за мельничным жерновом, а рядом валялись сморщенные остатки лопнувшего пивного бурдюка. Похоже, он вообще не двинулся с места, настолько пьяный, что, скорее всего, даже и не понял, что происходит, пока не задохнулся от дыма. Мы не стали утруждать себя приличным погребением, а просто сбросили то, что от него осталось, за крепостной вал в том месте, где холм почти отвесно обрывался к реке, и оставили волкам, если они были не против есть мясо слегка пережаренным.

В тот день мы тщательно подсчитали все оставшиеся запасы провизии, а потом собрались на торопливый совет, чтобы решить, что делать дальше. Но, честно говоря, выбор у нас был небольшой. Пытаться прорваться на юг, в Корстопитум, сквозь сугробы и лютую метель означало бы не что иное, как добровольно отправиться навстречу смерти, и так же невозможно — и к тому же бесполезно — было пробовать передать туда сообщение. То же самое можно было сказать о любой попытке связаться с Кастра Кунетиум; занесенные глубоким снегом горные дороги были совершенно непроходимы для всякого, кто был тяжелее зайца, и даже если предположить, что известие могло быть доставлено туда и припасы привезены оттуда, гарнизон там был настолько мал, что, расстанься они с таким количеством припасов, которое составило бы для нас ощутимую разницу, в результате они просто умерли бы с голоду вместо нас. У нас не было другого выхода, как только сидеть на месте и пытаться растянуть оставшуюся пищу на как можно более долгое время. После того как мы обсудили все самым тщательным образом, оказалось, что если мы начиная с этого дня перейдем на половинный рацион, то сможем продержаться где-то до середины февраля.

— Ранняя весна может спасти нас, — заметил Гуалькмай, который, хоть и не был капитаном, всегда принимал участие в наших советах.

А Бедуир расхохотался:

— Солнце не может пожаловаться, что мы зажгли ему недостаточно яркий костер в честь Середины Зимы!

Но недели шли за неделями, а зима, казалось, захватила мир навсегда. Ни разу не было дня, когда мы могли бы поохотиться, — только снег, неистовый ветер и лютый мороз, который сковывал землю даже под укрывшими ее белыми мехами. Северную сторону каждой постройки закрывали снежные наносы, достающие мягкими изгибами до самых стрех, и каждый день нам приходилось заново расчищать тропинки к конюшням, колодцу и амбару с припасами, хотя это-то как раз было не так уж плохо, потому что когда человек копает, ему тепло, — правда,потом он сильней ощущает голод. Время от времени мы выкладывали кости от съеденной туши на удобное место в лунную ночь, ставили на стены пару лучников и таким образом добывали одного-двух волков, но они, бедняги, сами были настолько изголодавшимися, что женщины мало что могли с ними сделать, кроме как сварить бульон; и люди уже становились худыми и изможденными, их глаза вваливались, а головы казались слишком большими для острых плеч.

Однажды Кей пришел ко мне и заявил:

— Может быть, у Темного народца есть пища. Почему бы нам не отправиться за продовольствием? Ты же знаешь, где находится по меньшей мере одна деревня.

— У них будет едва достаточно пищи для себя; они не смогут ничего уделить тем, кто придет просить.

— А я собирался не просить, — угрюмо ответил Кей.

Я схватил его за плечи, чтобы до него лучше дошло то, что я хотел сказать.

— Послушай, Кей; Темные Люди — наши друзья. Нет-нет, я вовсе не стал бабой; просто я работаю головой, что ты, по-видимому, забыл сделать. Они наши друзья, но они не из тех, кто станет держаться за дружбу перед лицом оскорбления. Я не хочу, чтобы источники воды оказались загаженными, а в наших людей на стенах летели эти их дьявольские отравленные стрелы.

Так что мы не отправились добывать продовольствие, и Темные Люди сохранили то, что у них было. Мы не видели ни одного из них за всю зиму, но вообще-то мы никогда не видели их в темное время года. Мне часто приходило в голову, что Народец Холмов зарывается глубоко в свои норы и спит в течение всех холодных месяцев почти так же, как барсуки и мыши-полевки.

Через какое-то время мы перестали ночевать в отдельных комнатах и бараках и сгрудились все вместе в огромном обеденном зале, потому что, хоть наши запасы дров и торфа не пострадали, мы сильнее нуждались в тепле, чем в другие зимы, ибо голод открывал путь холоду; и наоборот, человеку нужно меньше пищи, когда ему тепло. Так что мы складывали все дрова и торф в один пылающий костер, который служил и для приготовления пищи, и для обогрева зала и который мы могли, при необходимости, поддерживать и ночью. И там мы теснились по ночам — да и днем, в свободное от работы время, тоже — все, от капитанов до погонщиков мулов, женщин из обоза, собак, свернувшихся калачиком между людьми, и даже трех пони, которые беспокойно переступали ногами в переднем портике в студеные ночи; и, думаю, все мы черпали из близости друг к другу уют и ободрение и даже, неким странным образом, саму жизнь.

Поведение людей все это время — вот то, что я с трудом понимаю даже сейчас, оглядываясь назад через более чем тридцатилетнюю пропасть, но в то время я не видел в нем ничего странного. Поначалу обычные трения и тяготы зимних квартир, казалось, невыносимо усилились под влиянием голода, невзгод и почти пропавшей у всех нас надежды снова увидеть весну. Старые ссоры вспыхнули заново, смутьяны раздували любой повод для раздора, который попадался им под руку, люди снова и снова, с основаниями или без, обвиняли друг друга в попытке получить больше своей доли дневного рациона. Но по мере того как шло время и наше положение становилось более отчаянным, все это изменилось, и люди перестали быть похожими на волчью стаю. Это было так, будто мы чувствовали, что смерть стоит к нам слишком близко для того, чтобы тратить самих себя таким бесплодным образом; будто под сенью Темных Крыльев в нас пробуждалась все большая мягкость, все большее спокойствие.

Не то чтобы это спокойствие как-то проявлялось внешне; по правде говоря, этой зимой наши вечера были более шумными, чем когда бы то ни было в Тримонтиуме; и я не думаю, что какой-либо певец когда-либо сложил столько песен, сколько сложил их Бедуир за это время, — в придачу к старым героическим сагам, которые он мог декламировать не хуже любого королевского барда; это были песни об охоте и пирушках; неприличные любовные куплеты, от которых обозные женщины взвизгивали и хихикали; песни, которые насмехались над всем, что есть под солнцем, начиная с моего роста, который, как предполагалось, соблазнял орлов садиться мне на голову с катастрофическими последствиями для плеч моей кольчуги, и кончая привычкой главного оружейника почесывать зад во время обдумывания любой проблемы, связанной с его ремеслом, и предполагаемыми приключениями Кея с бесчисленными девушками, каждое из которых было более непристойным, чем предыдущее. И за все эти долгие темные месяцы — ни одного плача.

Наконец наступил февраль, и вечера стали светлее. Но клыки Белого Зверя еще крепко держали нас за горло. Иногда в полдень наступала небольшая оттепель; и всегда час спустя все замерзало снова, и вообще, по мере того как удлинялся день, усиливался холод. Мы теперь съедали гораздо меньше половины дневного рациона: в день по одной маленькой ржаной лепешке на человека и каждые два дня — по куску мяса размером примерно в три пальца; мясо было черным, как уголь, и жестким, как вываренная кожа. Когда сушеное мясо закончилось, мы начали есть собак, бросая жребий, какая будет следующей; они протянули так долго только потому, что убивали самых слабых из своего числа, и если бы мы придержали их еще немного, от них осталась бы только щетинистая кожа, покрывающая высохшие кости. Да даже и так в них было не больше мяса, чем в волках. Я начал горько сожалеть о том, что мы не оставили себе больше пони, потому что тогда мы могли бы съесть и их. А так мы съели одного, но двух остальных нужно было любой ценой беречь до последнего.

К середине февраля мы страдали не только от голода, но и от болезней. К концу зимы в лагере всегда была цинга, которой мы были обязаны солонине, но в этом году она распространилась шире, чем обычно. Гуэнхумара и старая Бланид работали вместе с остальными женщинами, ухаживая за больными, и их дни были заполнены до отказа. Старые раны открывались и никак не хотели заживать снова — у меня самого были проблемы со старым рубцом на плече и с обожженными ладонями, которые отказывались затягиваться новой кожей. Люди начали умирать, и мы кое-как копали для них неглубокие могилы в твердой, как железо, земле за стенами форта, наваливая сверху высокие груды смерзшегося снега и надеясь, что волки не смогут отыскать тела.

Юный Эмлодд умер, держась за мою руку и устремив мне на лицо глаза, похожие на глаза больного пса, который надеется, что ты ему поможешь, когда для него уже не может быть никакой помощи. И после его похорон Левин спросил:

— Кто же похоронит последнего из нас? Хотелось бы мне знать.

— Волки, Брат, — отозвался Бедуир и взглянул вверх, на кружащего в небе беркута. Над Тримонтиумом всегда можно было видеть одну или несколько этих больших птиц. — И, может быть, парочка орлов. Тц-тц, это дурная зима, и она никому не принесет ничего хорошего.

Малек сказал:

— И однако я мог бы поклясться, что сегодня утром воздух был более мягким, чем обычно.

И в его голосе прозвучала ничем не прикрытая жажда жизни. Никто из нас не ответил ему. Мне тоже показалось, что сосульки под стрехой наконец-то начинают удлиняться; но мы все знали, насколько малы наши шансы, даже если оттепель наступит сегодня вечером. В том состоянии, до которого мы дошли, когда у нас едва хватало сил вырыть могилу для товарища, мы никогда не смогли бы добраться до Корстопитума, даже если бы бросили всех больных, а что касается помощи из арсенала, то у оставшихся там людей не было повода подозревать, что мы в ней нуждаемся. Эта зима была самой суровой за пару десятков лет, но, насколько они знали, у нас был хороший запас зерна и мяса; первые фургоны с провиантом должны были прийти, как обычно, к концу апреля, а это, по моим расчетам, означало бы, что для большинства из нас они опоздали бы больше чем на месяц.

— Все, что нам нужно, — это говорящий орел, такой же, как Гуан, который поведал свою историю святому Финнену. Ему ничего не стоило бы слетать на юг, — заметил Фарик, и его прямые губы искривились в усмешке, которая не затронула глаз. — Как печально, что прекрасные дни героев и чудес давно прошли!

На следующий день Левин исчез, и вместе с ним исчез дневной паек для всего его эскадрона. Я помню, что когда мне сообщили об этом, я почувствовал легкую дурноту (но в те дни для того, чтобы вызвать дурноту, нужно было совсем немного). Что случилось? Охватило ли его безумие, как бывает порой, когда напряжение становится слишком невыносимым для человеческого духа? Или же он выбрался в белую пустоту, чтобы встретить смерть, потому что был уже не в силах ее ждать? Исчезновение пищи было на это не похоже, и я помню еще, что послал свой собственный эскадрон живых трупов остановить занесенные мечи, когда эскадрон Левина собрался вместе, чтобы переколотить копейщиков, которые утверждали, что Левин украл пищу, а потом сбежал к Маленьким Темным Людям, потому что не осмеливался предстать перед своими собратьями. Мне-то пришла в голову и другая мысль, но я не высказал ее вслух. Если бы у нас был хоть малейший шанс прорваться за помощью прежде, чем наступит оттепель и успеют сойти талые воды, я послал бы гонца давным-давно.

В ту ночь воздух внезапно стал мягким, и мы все подумали, что оттепель, которая слишком запоздала, чтобы спасти нас, наконец-то пришла. В течение двух дней снег оседал у нас на глазах, и отовсюду слышалось журчание бегущей воды. Еще через три дня можно было попытаться выслать гонца; слабая искорка надежды, так давно потухшая в нас, затеплилась снова. Но на третью ночь вернулся мороз, и с ним — страшный пронизывающий ветер, налетающий с белых подножий Эйлдона; а потом — мягкий воздух и снег, кружащий мучнистыми клубами над крепостными стенами и закрывающий от нас весь мир; и потом снова мороз. Белый зверь еще не ослабил хватку. Я не помню, сколько дней на этот раз держался холод, — но знаю, что они показались нам такими же долгими, как вся эта зима, — прежде чем ветер резко переменился на юго-западный, принося на своих крыльях новые запахи, и началась медленная устойчивая оттепель.

Должно быть, это случилось через добрых три недели после исчезновения Левина; и когда у нас в ушах снова зазвучала неумолчная капель и журчание струек тающего снега, мы поняли, что подошло время бросать жребий, не по поводу собак на этот раз (к тому времени мы и так уже съели большинство из них), а чтобы определить тех двоих, кто предпримет отчаянную попытку прорваться за помощью в Корстопитум. Кастра Кунетиум мы вообще не принимали в расчет; помимо всего прочего, горная дорога должна была оставаться непроходимой еще долгое время после того, как вскроется дорога на юг. Той ночью я не мог заснуть. Я знал, как знали все мы, что те, кто вытащит завтра две самые длинные соломинки, отправятся почти на верную смерть; и однако у нас был один шанс на тысячу, и им необходимо было воспользоваться… и в любом случае, что значила теперь смерть двух человек, когда мы все должны были последовать по Темной Дороге почти сразу следом за ними? Но тем не менее, я знал, что, кем бы они ни оказались, их смерть будет тяжким грузом лежать у меня на сердце, когда придет мое собственное время — если только… я молился Митре, Рогатому и Белому Христу, чтобы я вытащил одну из этих двух соломинок. Я даже начал прикидывать, нельзя ли каким-либо образом подстроить, чтобы жребий пал на меня. Но выбор принадлежал Судьбе, а не мне. И все же я не мог спать. Мы больше не выставляли по ночам дозор; никто не мог на нас напасть, а мы были настолько замерзшими и ослабевшими, что двухчасовое дежурство более чем вероятно убило бы человека, несущего дозор на стенах крепости. Но у меня вошло в обычай вставать где-нибудь в середине ночи и осматривать форт, чтобы убедиться, что все в порядке. Что я думал обнаружить, не знаю; это стало привычкой. В ту ночь я чувствовал себя слишком возбужденным, чтобы продолжать лежать спокойно, и потому поднялся раньше, чем обычно, двигаясь как можно тише, чтобы не разбудить Гуэнхумару. Мы сделали все, что могли, чтобы обеспечить ей хоть какое-то уединение, выделив для нее место у дальнего и самого темного конца обеденного зала, за одного человека до стены; холодное крайнее место занимали по очереди я, Бедуир или ее брат Фарик, а другие двое спали между ней и остальным войском. И теперь, потягиваясь и глядя на нее, я вспоминал о том, как в первую ночь Бедуир вытащил меч, положил его между нею и собой и, рассмеявшись, сказал:

— Никто не смеет утверждать, что у меня не такие хорошие манеры, как у Пуиля, герцога Дайфеда.

Но когда вам приходится тесно прижиматься друг к другу, чтобы согреться, глупо класть между двумя людьми меч, и теперь его клинок оставался в ножнах.

Если не считать блика света от далекого очага на ее рассыпавшихся в беспорядке волосах, ничто не указывало, что здесь лежит женщина, потому что стройная нога, с которой съехали укрывавшие ее складки плаща, была обтянута штаниной, примотанной перекрещенными подвязками. Гуэнхумара уже давно вернулась к своей мальчишеской одежде для верховой езды, поскольку так было теплее. Щекой она прижималась к плечу Фарика, и сейчас между ними было некое сходство, которое исчезало, когда оба просыпались.

Я потягивался до тех пор, пока у меня не затрещало между лопатками, пытаясь обрести хоть немного сил. Меня мучила слабость в желудке, а голова кружилась так, что весь зал словно колыхался у меня под ногами, как галера в спокойном море. Я заковылял к выходу из зала, пробираясь между спящими, но в свете пламени очага, которое закладывало глубокие тени под их выступающими скулами, заострившимися носами и туго обтянутыми кожей лбами, у всех у них были иссохшие, плотно сжатые рты и провалившиеся глаза покойников. Изможденная тень, которая некогда была Кабалем, плелась за мной по пятам. Пока что ему удавалось избежать смертельного жребия, но скоро должна была прийти и его очередь… Я отворил дверь и, мягким толчком прикрыв ее за собой, вышел мимо двух полуживых пони в ночь.

После заполненного людьми зала (хоть и не настолько заполненного, как бывало раньше), в котором воняло, как в лисьей норе, запах оттепели, резкий и холодный, ударил меня, словно лезвие ножа; звезд не было, и, несмотря на снег, было очень темно — такая трепещущая, дышащая темнота заставляет тебя почувствовать мир как живое существо.

В тех местах, где наши ноги ступали особенно часто, снег превратился в черную жижу, но он все еще был белым и нетронутым над невысоким холмиком, отмечавшим то место, где под костями боевых коней лежала женщина из Маленького Темного Народца. Я подумал, что она хорошо защищала нас от саксонского племени, но даже она была бессильна против Белого Зверя. Я сильно затянул свой привычный обход, но когда закончил его, то понял, что все еще не могу вернуться и снова лечь рядом с Гуэнхумарой.

Повинуясь внезапному импульсу, я свернул ко входу в преторий и прошел через узкий двор, направляясь к покоям, которые раньше занимал вместе с ней. Войдя в небольшую комнату, служившую мне до ее приезда каморкой для сна, а теперь ставшую складом оружия и моим кабинетом, я наощупь снял с потолочной балки фонарь, открыл его и пошарил рукой внутри. В нем еще оставалась примерно половина свечи, и я знал, что когда она догорит, больше свечей не будет. Мы съели то небольшое количество жира, которое нам удалось спасти от огня. Ну что ж, теперь уже довольно скоро нам больше не нужны будут свечи. Я высек кресалом огонь, а потом прошел с фонарем в более просторную комнату, которая раньше принадлежала Гуэнхумаре, опустил его на плетеный сундук у стены и остался стоять, озираясь вокруг и спрашивая себя, зачем я пришел и что должен делать теперь, когда я здесь.

Комната выглядела обитаемой, что живо напомнило мне о Гуэнхумаре, которая все еще иногда заходила сюда в течение дня. Мягкий коврик из бобровых шкур, прикрывающий слой тростника и папоротника на постели, все еще сохранял едва заметные вмятины там, где на него опускалось ее тело, из раскрашенного деревянного ларца наполовину свешивалась золотая сережка; даже слабый запах ее тела и волос, казалось, все еще витал в холодном воздухе, словно она только мгновение назад вышла в дверь и оставила здесь какую-то часть себя. Я нагнулся и вытащил из подстилки горсть тростинок. Кто-то должен был нарéзать их для завтрашнего жребия; для меня это было достаточно хорошим предлогом, чтобы побыть здесь. Я покопался в раскрашенной деревянной шкатулке — на ее крышке был нарисован бегущий олень, — нашел среди всякого мелкого хлама и женских вещиц серебряные ножницы Гуэнхумары, а потом поплотнее завернулся в плащ, устроился на неизменном вьючном седле и принялся нарезáть бурые стебли на кусочки, которые складывал в железный шлем, принесенный из соседней комнаты. Кабаль уселся рядом со мной, положив мне на колени большую костлявую голову, и завел глубокую гортанную песню-ворчание, которая означала у него полное удовлетворение от моей компании; я прервал свое занятие, чтобы потрепать его, как он любил, за уши, гадая, что я буду с ним делать, если на следующий день вытащу жребий, а потом от нечего делать вернулся к нарезанию тростинок.

Свет фонаря начинал угасать, и в углах комнаты собрались тени; вышитый на полотнище святой в темно-синих, золотых и рыжевато-коричневых одеждах, казалось, колебался на грани живого движения. Я не слышал шагов, которые приближались по талому снегу, но внезапно перекладина запора поднялась, и когда я быстро взглянул в ту сторону, дверь отворилась и на пороге появилась Гуэнхумара.

Я вскочил на ноги.

— Гуэнхумара! Что ты делаешь на улице посреди ночи?

— Я пришла искать тебя; ты так долго не возвращался, и я испугалась.

Она вошла в комнату, заперла за собой дверь и прислонилась к ней спиной. В угасающем свете фонаря все ее кости выступали наружу, шею, как веревки, оплетали сухожилия, а потрескавшиеся губы шелушились и кровоточили; и мое сердце рванулось к ней, как птица, из клетки груди.

— Я не знал, что ты почувствовала, как я вышел. Я надеялся, что ты спишь, — сказал я.

— Я всегда чувствую, когда ты выходишь. А что ты делаешь здесь посреди ночи?

Я посмотрел на плоды своих трудов.

— Порчу твои ножницы, нарезая ими тростинки.

Она прошла в комнату, заглянула в мой помятый шлем, потом посмотрела на меня и протянула руку к Кабалю.

— Завтра опять будут собаки?

Я покачал головой.

— Нет, завтра мы тянем жребий другого сорта.

— Какого же именно?

Она скованно присела на крышку сундука.

А когда я рассказал ей, она проговорила, все еще глядя в мой шлем:

— Соломинка за жизнь… Каждую жизнь в гарнизоне?

— Нет, не так много. Соломинка для каждого из Товарищей; и только для тех из Товарищей, кто более-менее устоял перед цингой.

— А разве рана на твоем плече закрылась со вчерашнего дня? — спросила она через какое-то мгновение, и я знал, что она имеет в виду.

— Более или менее устоял. Если мы будем считать только тех, у кого нет никаких изъянов, то, думается, тащить соломинки будет вообще некому.

— И, значит, ты тоже будешь тянуть жребий?

— Я не могу поставить Бедуира, Фарика и остальных перед таким риском, а сам отступить в сторону. Глупо, не правда ли, придавать этому такое значение, когда, длинная соломинка или нет, мы все умрем так скоро?

Какое-то время она молчала, потом впервые подняла глаза.

— Значит, у тебя нет надежды, что они дойдут?

— Нет, — ответил я, и мы снова умолкли. Потом я отложил в сторону шлем и ножницы, опустился на колени рядом с ней и обнял ее под грубым, толстым плащом.

— Постарайся не бояться, Гуэнхумара.

— Мне кажется, я не боюсь, — озадаченно отозвалась она. — Я не хочу умирать, но мне кажется, что я не боюсь — не очень боюсь.

А потом в ней произошла внезапная перемена; в последнем меркнущем свете фонаря ее глаза на исхудалом лице вдруг стали огромными и сияющими, а в голосе зазвучали низкие, дрожащие нотки, подобные музыкальному трепету лебединых крыльев в полете.

— Я так рада, что наступила оттепель. Мне бы ужасно не хотелось умирать, пока мир все еще мертв; это казалось бы таким… таким безнадежным. Но сегодня мир снова пробуждается к жизни, он дышит в темноте. Ветер несет с собой что-то — разве ты не чувствуешь запах? Почти как запах сырого мха.

— Я знаю, — подтвердил я. — Да, я тоже его чувствую.

— Как печально, что для нас уже слишком поздно. В один прекрасный день под деревьями снова будет мягкий влажный мох и лесные анемоны, и люди зажгут майские костры… и где-то лиса сыграет свадьбу, и у нее появятся щенки…

— Не надо, Гуэнхумара. Не надо, сердце моего сердца.

Я крепче стиснул ее в объятиях и почувствовал, как она дрожит — не только от холода. И, сам не зная, как это вышло, я пошатываясь поднялся вместе с ней на ноги и отнес ее через всю комнату к постели, а потом — так мало у меня оставалось сил — ничком свалился рядом с ней. Я натянул на нас обоих одеяло из бобровых шкур и там, в мягкой темноте, привлек ее к себе. Я чувствовал ее легкие кости, которые некогда так восхищали меня, острые и хрупкие под плотной тканью ее туники, чувствовал сотрясающие ее приступы ледяной дрожи и прижимал ее к себе так, словно хотел втянуть ее внутрь своего тела и согреть там. Я целовал ее лицо, запавшие глаза, бедные потрескавшиеся губы и перевитую жилами колонну ее шеи, пытаясь утешить ее за весну, за лето, за сбор урожая, которые ей не дано будет увидеть; и наконец ее дрожь унялась, и она лежала спокойно, обнимая меня за шею, а мои руки обвивали ее тело. И постепенно, лежа вот так, я понял, что Игерна не имеет больше власти надо мной, потому что через несколько дней, неделю или две в лучшем случае, я буду мертв.

Я не знаю, я никогда не мог вспомнить, кто — она или я — расстегнул пряжку у нее на поясе; я знаю только, что это было сделано как нечто неизбежное. Я чувствовал глубокое умиротворение, умиротворение настолько сильное, что оно стало моим прибежищем, и старое мерзкое мушиное облако ненависти не могло пробиться сквозь него, чтобы задушить меня под собой и отбросить назад, как всегда бывало раньше. Я ощущал настоящий момент как нечто насквозь сияющее светом, как дар, откровение, цветок, растущий на краю пропасти, за которой уже ничего нет; но важен был цветок, а не пропасть. И теперь я смог любить Гуэнхумару так, как всегда жаждал любить ее. Я свободно и беспрепятственно погрузился в самые сокровенные ее глубины, и она взметнулась мне навстречу, приветствуя меня и отдавая мне то, что я никогда не думал найти ни в ней, ни в какой другой женщине. Мы ненадолго излечились от одиночества, отсеченности двух людей, существующих раздельно друг от друга, и слились воедино, так что круг замкнулся.


Когда мы на следующее утро тянули жребий, самые длинные соломинки достались Элуну Драйфеду и моему трубачу Просперу. Мы заранее приготовили для тех, кого выберет Судьба, запас пищи из того немногого, что у нас еще оставалось, два самых толстых плаща во всей крепости и разные другие вещи, которые могли им пригодиться. Два оставшихся пони уже стояли навьюченными, и ждать больше было нечего. Мы столпились на старых красных стенах, чтобы подбодрить своих посланцев криками и посмотреть, как они с трудом шагают по дороге, ведущей на юг, или, точнее, по той линии, где проходила скрытая от глаз дорога, все еще лежащая глубоко под тающим снегом. Потом, когда груз станет полегче и, даст Бог, снег немного опустится, они поедут верхом — если доживут до этого — но сейчас, в начале пути, они вели пони в поводу, и мы видели четыре силуэта, четыре темные фигуры, которые постепенно исчезали вдали, карабкаясь по все более крутым склонам к зарослям орешника. Они казались очень маленькими в белой безбрежности холмов, и мне казалось, что я вижу за ними всю долгую безнадежную дорогу до Корстопитума, простирающуюся в бесконечность. Когда поворот долины скрыл от нас последнюю барахтающуюся в снегу темную точку, мы, едва волоча ноги, разбрелись, чтобы как-то занять остаток дня. Гуалькмай, естественно, не тащил жребий, а только держал для нас шлем; даже не будь он хромым, мы все равно не могли бы обойтись без него, когда в лагере было столько больных; но я никогда не забуду его лица.

Немногим позже полудня того же самого дня с южной стены раздался хриплый недоверчивый крик, в ответ на который половина форта, кто ползком, кто спотыкаясь (немногие из нас могли бежать), собралась к Преторианским воротам. Стоявший там дозорный приковылял к нам навстречу с дикими, безумными глазами, плача и бормоча что-то о четырех людях, четырех верховых на дороге. Мы подумали, что у него помутился разум, но чуть погодя и другие взобрались на осыпающийся крепостной вал или вышли наружу через ворота и тоже начали кричать и показывать пальцами. Я вскарабкался по ведущей на стену лестнице, протолкался сквозь обогнавших меня людей и устремил взгляд на юг, прикрывая глаза рукой, чтобы их не слепил снег, который сиял на солнце, проглянувшем в этот момент сквозь медленно плывущие дождевые тучи.

Вдали, у кромки зарослей орешника, виднелись четыре всадника, пробирающихся в сторону Тримонтиума, и когда они подъехали ближе, я разглядел, что двумя из них были Проспер и Элун Драйфед. Третий был мне незнаком, или, по крайней мере, я знал его не настолько хорошо, чтобы узнать на таком расстоянии. Четвертым, я мог бы поклясться, был Друим Дху или один из его братьев! Они подъехали ближе, еще ближе. Мы толпились вдоль стен и в воротах, и с каждым мгновением нас было все больше; мы ждали их, мы напрягали слезящиеся глаза, глядя в их сторону. Но, мне кажется, теперь мы ждали в абсолютном молчании. Мы не смели надеяться…

Поравнявшись с дальним концом скакового поля, всадники послали спотыкающихся пони в рысь, вздымая за собой снег, точно водяную пыль. Они махали нам руками; потом мы услышали, что они что-то кричат, но не могли разобрать ни слова. Их нагруженные до предела пони, оступаясь и пошатываясь, поднялись по склону и вошли в ворота. Здесь они неуверенно остановились, и их со всех сторон окружили набежавшие люди; и внезапно от тех, кто стоял ближе, к самым дальним рядам толпы разнеслась весть:

— Это обоз с продовольствием! Обоз идет! Бог смилостивился. Они почти дошли до нас!

И мы, гарнизон ходячих трупов, разразились хриплым болезненным ревом, который, без сомнения, можно было услышать в самом Корстопитуме. Я пробился к центру толпы в тот самый момент, когда четверо всадников устало сползли с лошадей, и ошеломленно спросил у незнакомца:

— Приятель, это правда?

Он был грязно-серым от изнеможения и опирался на своего пошатывающегося пони.

— Конечно, милорд Артос. Они будут здесь завтра к вечеру. Нас послали вперед, чтобы сообщить тебе об этом.

Он указал кивком головы на стоящего рядом с ним невысокого смуглого человечка, и я увидел, что это действительно был Друим Дху.

— Но как, во имя Господа, вы узнали о нашей беде?

— Тот человек, которого вы послали первым, добрался до нас, — ответил он.


Обоз прибыл на следующий день в сумерках, — неровная, спотыкающаяся вереница мулов и вьючных пони, которых вели и подгоняли задыхающиеся, напрягающие все свои силы люди, почти такие же измученные, как и мы, хотя и менее изможденные. И среди них было несколько человек из наших собственных вспомогательных отрядов, а также из Маленького Темного Народца.

Обоз был не очень большим, и закрытые кожаными крышками вьючные корзины были нагружены не полностью, потому что с нормальным грузом животные просто вообще не смогли бы проделать этот путь. Но пища, которую они привезли, должна была дать нам возможность продержаться до тех пор, пока до нас не дойдет следующая партия. Мы по мере своих сил помогли разгрузить припасы, а позже — нам казалось, что это было гораздо позже, — сидели все вместе в обеденном зале, чтобы впервые за три луны наесться как следует.

— Не стану отрицать, — говорил невысокий рыжебородый старший погонщик, — что это была отчаянная затея, даже с той помощью, которую оказывал нам на последнем отрезке пути Маленький Темный Народец; и не стану отрицать, что если бы этот Левин, которого ты послал к нам, дожил до того, чтобы начать убеждать нас, то мы, скорее всего, начали бы убеждать его в ответ и немного помедлили бы, дожидаясь оттепели. Но когда человек умирает, чтобы принести вам крик о помощи, — что ж, это гораздо лучший довод, чем все, которые можно привести против него.

Я быстро оглянулся.

— Умирает?

Почему-то — не знаю, почему — я решил, что Левин остался в арсенале, чтобы набраться сил, прежде чем вернуться к нам со следующим обозом.

— Да. Лично я понятия не имею, как он вообще держался на ногах, чтобы дойти к нам. Они у него были обморожены так, что почти сгнили… Он умер в ту же ночь.

Я помолчал какое-то время, а потом сказал:

— Но как, во имя Господа, он смог найти дорогу? Ведь оттепель тогда еще не началась.

Друим поднял глаза от полоски солонины, которую он держал в руках.

— Это было достаточно просто; мы показали ее ему.

— Вы показали ее ему?

— Да; даже мы, Маленький Темный Народец, можем на что-нибудь сгодиться. Несколько наших охотников, ходивших на волков, нашли его, когда он уже заблудился. Они дали ему мяса, когда убили свою добычу, и снова направили его на дорогу, а потом вернулись домой и послали дымовой сигнал с гребня Баэн Баала, чтобы сообщить живущим на юге, что он идет и что нужно передать его следующему посту; и нарисовали в память о нем узор змеи в пепле очага, потому что знали, что он идет навстречу своей гибели.

— И, зная это, они отпустили его?

— А что еще мог сделать любой из нас?

— Если вы могли переслать его вот так, от одного к другому, — под словом «вы» я подразумевал весь Народец Холмов, — разве не могли вы передать таким же образом ту весть, которую он нес? Не могли пошевелить пальцем, чтобы спасти его жизнь?

Друим Дху посмотрел на меня так, словно был озадачен моим непониманием, и ответил тоже за весь свой народ.

— Это было у него на лице. К тому же, Солнечный Господин, ты слышал слова старшего погонщика: если бы крик о помощи принес один из нас, кто стал бы нас слушать? Кроме того, он хотел идти дальше; он сказал, что его ждет друг.

Наступила долгая пауза, и мы услышали, как за стеной очень громко журчит набравшая силу капель. Тишину прервал Кей.

— Это должно было быть почти три недели назад. Почему вы не сообщили об этом в форт?

— Дым был направлен так, чтобы передать весть на юг, — ответил Друим, — так что мы в нашей деревне сами узнали обо всем только несколько дней назад. И когда это случилось, я хотел прийти, но Старейшая поглядела в песок и в воду и заявила, что вьючные животные будут здесь самое большее через пять дней и что мой приход не послужит никакой цели, разве что облегчит ваши сердца.

— Даже это могло быть стоящим делом, — пробурчал Кей.

— Это так; и я все равно пришел бы, но Старейшая сказала, что есть травы и повыше, чем мышехвостник, и пригрозила мне и всей деревне гневом Короля Плодородия, если мы пойдем.

— К чему бы ей это делать? — спросил кто-то потрескавшимися губами.

Друим покачал головой.

— Я не Старейшая. Я не знаю.

Позже я очень много думал над смыслом его слов, но тогда я уже не прислушивался к разговору. Я встретил поверх костра блестящий взгляд Бедуира, ищущий моего взгляда. И в ту же ночь Бедуир сложил плач, думаю, самый окрыленный, неистовый и бередящий душу из всех, что он когда-либо слагал.

В ту ночь, как и прежде, я не мог уснуть. Жизнь и ее заботы снова захватили меня; мы были спасены, и смерть, стоявшая за нашими плечами, отступила назад в темноту. А для меня это было концом свободы; надо мной снова была власть Игерны, и все было, как раньше.

Нет, не совсем все. Два месяца спустя, когда лошади опять вернулись к нам на север, когда кроншнепы вили гнезда, а над приречными болотами желтым пламенем полыхал утесник, Гуэнхумара сказала мне, что ждет ребенка.

Глава двадцать первая. Мать-Земля

То лето, последнее, как оказалось, что мы провели в затерянной провинции Валентии, было временем решающей чистки, которая была суровой и безжалостной, пока длилась, но продлилась недолго; временем окончательного закрепления связей, которые я так долго и с таким трудом налаживал между князьями и герцогами; и не успели первые заморозки расцветить ручьи желтыми опавшими листьями, как я уже вернулся в замок Маглауна. Все лето я раздумывал о том, что сообщила мне Гуэнхумара, едва осмеливаясь поверить, что это не было какой-то ошибкой; и дикие тропы и идущие по гребням холмов дороги за Кастра Кунетиум казались мне в моем необузданном нетерпении бесконечными. Но когда я въехал в замок вместе с Фариком и остальными Товарищами из моего маленького отряда, спешился у порога, и она вышла мне навстречу с гостевым кубком в руках, ее раздавшееся тело достаточно ясно сказало мне, что она делает свою женскую работу.

— Значит, это правда, — сказал я.

Она посмотрела на меня, слегка улыбаясь, поверх наклоненного края гостевого кубка — и мне показалось, что прикоснуться к ней было бы все равно, что прикоснуться к чему-то, берущему свое тепло и живую доброту прямо из земли, подобно яблоне.

— Ты сомневался?

— Я сомневался все лето. Думаю, я не осмеливался поверить.

— Глупо, — возразила она. — Бланид знает такие вещи.

Позже, когда она лежала в моих объятиях на широкой кровати, предназначенной для гостей, я попытался объяснить ей, что для нее было бы разумнее остаться на эту зиму у очага своего отца. Но она не хотела и слышать об этом; ребенок должен был родиться только через два месяца, и она была вполне в состоянии проделать обратный путь до Тримонтиума — она заявила, что ребенок, когда ему придет время, должен появиться на свет под защитой меча своего отца и что если я оставлю ее здесь, она последует за мной пешком. Она обнимала меня за шею, я чувствовал, как ребенок нетерпеливо шевелится в ее теле, и ее волосы падали мне на лицо в темноте. И в конце концов я уступил.

Да поможет мне Бог, я уступил; и на следующее утро, усадив Гуэнхумару и старую Бланид в легкую, запряженную мулами повозку, мы отправились обратно в Тримонтиум.

Мы ехали медленно и достигли Кастра Кунетиум без каких-либо происшествий. Я вздохнул с облегчением, зная, что больше половины дороги осталось позади и что теперь Гуэнхумара сможет, по меньшей мере, отдохнуть несколько дней. Но в Кастра Кунетиум все пошло наперекосяк, потому что в последний день нашего пребывания там Бланид упала с крыльца амбара и повредила спину. Ничего серьезного вроде бы не было, но, вне всякого сомнения, пока что она не могла ехать дальше.

— Похоже, твое путешествие заканчивается здесь, по крайней мере, на какое-то время, — заметил я.

Но Гуэнхумара снова воспротивилась моей воле.

— А твое?

— Я выезжаю завтра вместе с патрулем. Я достаточно долго был вдали от своего войска.

— Тогда я тоже еду вместе с патрулем.

— Это глупо, — запротестовал я, — и ты знаешь это. Что ты будешь делать без Бланид, если ребенок появится на свет прежде, чем она сможет последовать за тобой?

— В крепости есть и другие женщины, — спокойно ответила она.

— Да, десятка два или больше — веселые потаскушки из обоза.

— И однако Хлоя Огненная Вода, которая считает себя их королевой, умеет принять ребенка.

— Откуда ты можешь это знать? — я был обречен на поражение и знал это, но продолжал сопротивляться. — За все эти годы в Тримонтиуме не родилось ни одного ребенка.

— Глупец! — сказала она с мягкой насмешкой. — Ты думаешь, что если ты не слышал детского крика, значит дети и не рождались? Думаешь, ни одна из этих женщин ни разу не ошиблась при подсчете дней? За те зимы, что я провела в Тримонтиуме, там родилось три ребенка. Их удушили при рождении, как ненужных котят, и выбросили на склон холма на съедение волкам. Но это Хлоя Огненная Вода держала их матерей у себя на коленях, когда им приходило время рожать.

— Гуэнхумара, если ты знала, неужели ты не могла хоть что-нибудь сделать?

— Что? — спросила она. — Что, как ты думаешь, они хотели бы, чтобы я сделала? Прильнувший к груди ребенок — это слишком тяжелый груз, чтобы нести его вслед за войском. И это плохо для их ремесла… Даже мне, жене Медведя, которой не надо думать ни о каком ремесле, будет нелегко нести ребенка вслед за Медведевым войском. При дворе моего отца я жила на женской половине. Но если бы в Тримонтиуме не было других женщин, я была бы не первой из моего рода, кто сам принял свое дитя. Я слишком часто видела, как щенятся отцовы охотничьи суки, чтобы не знать, как принять ребенка и отделить его жизнь от моей.

И снова я уступил. Если бы только я был сильнее тогда и слабее в следующий раз, когда ее воля схлестнулась с моей…


Лето было долгим и сухим, словно в противовес тому, что случилось раньше, и хотя листья на березах уже желтели, дождей почти не было, так что с самого начала пыль, покрывающая высохшие дороги, поднималась темно-серым облаком из-под конских копыт и практически скрывала от взора хвост нашего небольшого отряда; вода в ручьях стояла низко, и мы, где могли, ехали по высокой мягкой болотной траве — рыжевато-коричневой теперь, как собачья шерсть, — пока вереск не заставлял нас вернуться на дорогу. Трава делала путь более легким для Гуэнхумары. На второй день (обычный двухдневный переход пришлось растянуть на три дня из-за медлительности запряженной мулами повозки) слабый ветерок улегся, и земля купалась в теплой золотистой тишине, которая приходит иногда ранней осенью; последние цветы вереска гудели от множества пчел и пахли медом, а небо, потерявшее осеннюю голубизну, приняло цвет свернувшегося молока. Мы сбросили плащи и приторочили их к лукам седел, рядом с уже позвякивавшими там шлемами. Риада, последний в долгой череде моих оруженосцев, который мало того, что был уроженцем этих гор, как и остальные из сотни Фарика, но еще и чувствовал погоду не хуже любого оленя, понюхал воздух и предсказал грозу и больше чем грозу.

Ночью, после того как мы встали лагерем рядом со вздувшимися водами Твида, лошади вели себя неспокойно, и я помню, что когда Гуэнхумара распустила возле потухающего костра волосы и начала их расчесывать, из них полетели искры, как это бывает с кошачьим мехом, когда собирается гроза. Один раз, в самый глухой час ночи, из глубины Сит Койт Каледона на нас налетел легкий, холодный, стонущий ветерок; потом он утих снова, оставив мир неподвижным и отяжелевшим, как и прежде.

Когда мы на следующее утро впрягли мулов в повозку и поседлали лошадей, мне показалось, что Гуэнхумара выглядит более молчаливой, чем обычно, или, скорее, что ее привычная молчаливость сгустилась, превратившись в тишину, и что эта тишина была такой же, как тишина окружающего нас мира; нечто вроде глубокого долгого вдоха перед надвигающейся бурей. И когда я помогал ей сесть в повозку, она двигалась с необычной тяжеловесностью. Я спросил ее, все ли у нее в порядке, и она ответила, что да, все прекрасно. Но я был до глубины души благодарен судьбе за то, что это наш последний день в пути.

Было, должно быть, где-то около полудня, когда на юге, среди холмов, послышались первые раскаты грома; сначала не более чем дрожь воздуха, которую чувствуешь скорее затылком, нежели ушами; потом все приближающееся низкое, почти непрерывное бормотание, которое снова затихало до этого глубокого отдаленного трепета. Гроза кружила над холмами, но в течение долгого времени не подходила к нам близко; а небо даже очистилось вплоть до южного края долины Твида. И далеко впереди Эйлдон, который, когда мы снимались с лагеря, был не более чем тенью на окутанном дымкой небе, медленно вставал над горизонтом, набирая объем и плоть, так что я уже мог различить три пика, вырастающие один за другим, и увидеть, как заросли орешника, покрывающие нижние склоны, сменяются ближе к вершине голыми травяными лугами и каменистыми осыпями.

А потом гром заговорил снова, глухо и угрожающе, — рык на этот раз — и ближе, гораздо ближе, чем раньше; и из-за холмов к югу от Эйлдона, поднимаясь у нас на глазах все выше и выше, поползла грозовая туча: сине-черная масса, разорванная сверху ветром на ползущие вперед лохмотья и ленты, — ветром, который еще не чувствовался в долине Твида. На фоне этого мрака плыли бледные клочья тумана, а сердце массивной тучи пенилось и бурлило, словно кто-то, что-то, помешивал его над огнем; из кипящего сердца бури вылетали вспышки голубого света, и вдоль гряды холмов к нам приближались гулкие раскаты грома.

Я ехал рядом с повозкой и с беспокойством поглядывал на Гуэнхумару, съежившуюся рядом с возницей у края навеса. Она сидела, странно напрягшись, словно пыталась противостоять каждому толчку колес под собой вместо того, чтобы нормальным образом отдаться движению; и ее лицо было очень белым, но, возможно, так просто казалось из-за странного, угрожающего света.

— Тебе лучше спрятаться обратно под навес, — посоветовал я.

Она покачала головой.

— Меня мутит, если я не вижу, куда еду. Смотри, я натяну капюшон поглубже на голову.

И мое беспокойство резко усилилось, но я ничего не мог сделать, кроме как двигаться вперед, пока это еще было нам по силам.

Мы направлялись прямо навстречу буре, но мне казалось, что кошмарный вихрь, крутящийся в ее центре, смещается вправо от нас, и я начал надеяться, что самая страшная гроза пройдет над холмами к югу от Твида. Лохматые края черной тучи были уже над нами, они постепенно заглатывали небо, и мы ехали в неестественных бурых сумерках, а к югу от нас гроза прокладывала себе путь через холмы, волоча за собой свисающую из чрева туч черную размытую завесу дождя, скрывающую за собой все, мимо чего она проходила.

— Христос! Сегодня среди холмов будут смытые дома, утонувший скот и рыдающие женщины, — предсказал кто-то.

Вскоре гроза обогнула нас и осталась за нашей спиной — но мы не видели впереди возвращающегося света; и внезапно она резко повернула обратно, как бывает с подобными грозами среди холмов, и начала нагонять нас с тыла — приближаясь со скоростью атакующей конницы! Мы уже чувствовали, как в этой жаре ее влажное дыхание шевелит волосы у нас на затылке, и высокая трава, дрожа, склонялась перед налетающим ветром, словно охваченная страхом…

— Вверх, вон в то боковое ущелье, — крикнул я через плечо. — Там, среди зарослей, мы найдем лучшее укрытие.

Укрытие было достаточно скромным — полуоблетевшие березы и рябины — но все же лучше, чем ничего, и мы достигли его, спешившись и подталкивая повозку на последнем участке пути, как раз в тот момент, когда из-за стены ущелья вырвался второй, более мощный порыв ветра; и несколько сердцебиений спустя гроза была над нами. Короткие зубчатые уколы голубовато-белого света один за другим рассекали тьму, игром грохотал, гудел и пульсировал над нашими головами, как огромный молот. Мы распрягли мулов, чтобы они не понесли повозку, а потом занялись лошадьми. Они, бедняги, плясали и всхрапывали от страха, и единственное, что мы смогли сделать, — это оттеснить их туда, где было хоть какое-то убежище, и следить, чтобы они не разбежались. Гуэнхумара сидела, согнувшись, в глубине повозки; я приказал Кабалю не отходить от нее и на какое-то время предоставил их самим себе, обратив все внимание на Сигнуса, который шарахался то в одну, то в другую сторону, пронзительно вопя от ярости, смешанной с паникой. И если не считать сумбурных воспоминаний о слепяще-белых раздвоенных молниях, с треском слетающих с черного неба к черным склонам, и о бесконечном грохоте и гудящих раскатах грома, который словно стремился расколоть и разметать в стороны самые холмы, эта гроза была для меня единой долгой царственной схваткой с мечущимся белым жеребцом.

Наконец молнии перестали бить непрерывно, и гром уже не следовал так быстро за ними по пятам; его похожий на удары хлыста треск, чуть не разрывавший перепонки у нас в ушах, понемногу заглох, превратившись в рокот огромных барабанов, пульсирующий и отдающийся эхом среди темных ущелий. И я понял, что по крайней мере на ближайшее время пик бури остался позади — то есть позади в том, что касалось грома, потому что вслед за громом пришли ветер и дождь. Мы наконец успокоили лошадей; ветер и дождь были им понятны, в то время как гром — это то, чего не может понять ни одна лошадь, да и ни один человек тоже; я думаю, именно поэтому мы всегда приписывали его нашим самым могущественным и самым сердитым богам.

Вскоре навес улетел, сорванный ветром, словно дырявый парус. Я заставил Гуэнхумару спрятаться под повозку, и через несколько мгновений — после того как повод Сигнуса был привязан к ветке растущей неподалеку ольхи — ютился рядом с ней, положив руку на мощный, холодный от дождя загривок Кабаля и пытаясь нашими телами защитить ее от захлестывавших сбоку колючих дождевых струй; а в долине ревел ветер, и влагу несло мимо сплошной стеной, и эта серая стелющаяся пелена, затягивающая небытием даже дальнюю сторону узкого ущелья, разбивалась о редкий стонущий лесок, вымачивая его насквозь.

И пока мы сидели там, под повозкой, в течение каких-то ста ударов сердца каждая высохшая за лето канавка среди верещатника превратилась в стремительный поток мутной, как пиво, воды, который несся по камням, вылетал из-под корней вереска и клокоча бросался вниз, чтобы влиться в небольшой ручей, уже начинавший выходить из берегов; и повсюду вокруг нас в холодном после грозы воздухе поднимался запах сырой, освеженной земли, пряный, как аромат болотного мирта, нагретого солнцем, — а потом его растворял серый потоп, который смывал его обратно в землю. Когда дождь начал затихать, а свет — возвращаться, день уже клонился к вечеру; но нам оставалось еще проделать шесть или семь миль, а поскольку у меня в ушах не смолкал предостерегающий рев вздувшегося ручья, я не осмеливался ждать дальше.

Гуэнхумара была более осунувшейся и бледной, чем когда бы то ни было, а ее глаза, огромные и почти черные, казалось, заслоняли собой все лицо. И когда возница впряг мулов в повозку, мне пришлось только что не поднимать ее на ноги.

— Гуэнхумара, что-то не так?

Она покачала головой.

— Я ненавижу гром, я всегда ненавидела гром. Больше ничего.

Фарик, который стоял рядом, положив руку на шею своей лошади, быстро обернулся и взглянул на сестру; его прямые черные брови почти сошлись на переносице.

— Тогда я впервые об этом слышу. Ты, должно быть, изменилась с тех пор, как стояла на крыше коровника, чтобы быть поближе к буре, пока Бланид вопила на тебя снизу, как черная курица.

— Да, я изменилась, — согласилась Гуэнхумара. — Это потому, что я старею, — она обернулась ко мне, собирая промокшую одежду в складки, словно вдруг заметила, как она липнет к ее раздувшемуся животу. — Артос, возьми меня с собой на Сигнуса. Только… только больше не в повозку.

Так что я посадил ее перед собой, накинув на плечи жеребца промокший овчинный потник, чтобы ей было мягче ехать, и почувствовал, как жестко и напряженно она сидит у сгиба моего левого локтя. Я отдал вознице приказ следовать за нами, оставил с ним двух верховых из патруля, и мы снова пустились в путь.

Твид, внизу и слева от нас, ревел, как стадо быков. По мере того как буря откатывалась дальше, в темное сердце Маннана, небо прояснялось, и когда мы обогнули стену ущелья и спустились сквозь заросли орешника к ручью, который стекал с вересковых нагорий и вливался в реку, сквозь клочья редеющих грозовых туч уже начала проступать вечерняя синева. Но громкий рев воды предупредил нас о том, чего нам следует ожидать, еще до того, как мы увидели сам ручей. Дальше к югу буря, должно быть, разразилась даже с большей яростью, чем та, которую пришлось испытать нам, и ручей несся вниз клокочущим, вздувшимся потоком мутной воды. Он разлился далеко на оба берега, подмывая корни орешника, закручиваясь пенистыми водоворотами над красной глиной ниже по склону и унося прочь огромные пучки травы и булыжники. Брода совершенно не было видно; его могло даже смыть потоком; в ручье плыли кусты, корни деревьев и комья земли, а в тот момент, когда мы в ужасе остановились у края воды, мимо нас пронесло тушу молодой косули, которая раскачивалась и подпрыгивала, словно бурдюк с вином в полосе прибоя.

Фарик начал действовать первым, и, как обычно, его действия были чистейшим безрассудством.

— Что ж, торчать тут всю ночь — перспектива не из веселых, — заявил он и направил свою лошадь прямо в стремительный поток воды, мчащийся над затопленным берегом.

— Не будь глупцом, парень. Это смерть! — завопил я, пытаясь вернуть его обратно.

Бурное течение подхватило ноги его лошади, заржавшей от внезапного ужаса, и едва не утащило ее за собой на середину ручья. Несколько жутких мгновений она боролась с течением, а потом под громкий плеск взбиваемой копытами воды, скользя и оступаясь, снова выбралась на твердую землю. Я открыл было рот, чтобы сказать своему брату по браку несколько ласковых слов, но в этот момент у Гуэнхумары вырвался слабый вздох, почти стон, подавленный еще до того, как он успел выйти наружу, и я почувствовал, что она конвульсивно содрогнулась, словно хотела поджать колени к животу, как бывает при судорогах. И, глянув вниз, увидел, что все ее лицо сжалось и исказилось, крошечное в тени промокшего капюшона ее плаща. Меня обожгло страхом.

— Что такое… Гуэнхумара? Это ребенок?

Она медленно и осторожно расправила лицо, как расправляют сжатый кулак, и с долгим вздохом открыла глаза.

— Да, ребенок. Сейчас мне лучше — до следующего раза. Прости, Артос.

— О Боже, — простонал я. — Что нам теперь делать?

И я знаю, что чуть не завыл, как пес, от охватившего меня чувства полной беспомощности. Могло пройти много часов, прежде чем половодье спадет; если бы мы попытались построить хоть какой-то мост, вырывая молодые кусты орешника и набрасывая их поперек ручья, для этого тоже потребовалось бы время; и даже если бы нам все удалось, наш собственный Лошадиный Ручей, в таком же состоянии, преградил бы нам путь в Тримонтиум. А между тем у Гуэнхумары начались роды.

— Как ты думаешь, сколько это продлится? — спросил я у нее. Остальные, по большей части спешившись, исследовали берег.

— Не знаю, я никогда раньше не рожала… думаю, это будет не очень долго… о, но мне уже так больно, Артос… я не знала, что будет настолько больно, — она внезапно замолчала, быстро втянув в себя воздух, и я снова почувствовал, как напрягается ее тело, а колени судорожно и конвульсивно подтягиваются вверх. Я крепко прижал ее к себе и держал, пока схватка не окончилась. Потом она торопливо заговорила снова:

— Артос, найди мне укрытие… какую-нибудь впадину среди кустов и подстели мне самый сухой потник, который сможешь отыскать, чтобы ребенок не лежал, как ягненок, скинутый в слякоть…

— Нет…, — глупо начал я.

— Нет, послушай, потому что у нас нет выбора. Я сказала тебе, что знаю, что делать. Дай мне нож, чтобы отделить жизнь ребенка от моей, и я прекрасно справлюсь, если ты приглядишь, чтобы ничто не приблизилось ко мне из леса, пока я буду… занята.

Но внезапно я понял, что тоже знаю, что надо делать, и, не дожидаясь, пока она закончит говорить, развернул Сигнуса к полузатерянной пастушьей тропке, которая вела от брода к холмам.

— Я знаю лучший путь. Продержись еще немного, сердце мое, и у тебя будет и более надежное убежище, чем сырая яма в земле, и женщина, которая тебе поможет.

— Артос, я не могу… я не смогу долго выдержать езду на лошади.

— Совсем немного, — попросил я. — Потерпи немного, Гуэнхумара, — и крикнул Фарику и командиру патруля: — Фарик, слушай, я отвезу Гуэнхумару в деревню Друима Дху. Двое из вас поедут со мной, а остальные пусть подождут, пока их догонит повозка, и переправятся вместе с ней, когда спадет вода. Кабаля оставьте с собой.

— Но ты никогда там не был, — Фарик направил лошадь вверх, на бровку затопленной дороги, и остановил ее рядом с моей.

— Был один раз — шесть или семь лет назад. С тех пор я несколько раз проезжал рядом во время охоты.

— И ты сможешь найти ее снова?

— Даст Бог, я найду ее снова, — отозвался я.

Обрывки облаков плыли почти над самыми холмами в прощальном неистовом свете угасающего дня, слабое сияние промокшего желтого заката било мне в глаза, а Гуэнхумара мертвым грузом висела у меня на левой руке, когда я, поднявшись на последний заросший вереском гребень, на мгновение остановился и с почти болезненным облегчением посмотрел в неглубокую высокогорную долину, которую однажды видел раньше.

Но родная долина Друима Дху не была тем мирным местом, каким она показалась мне в тот, другой раз. И здесь, как и везде, мелкий ручеек, журчавший над своим ложем из пятнистых, как форели, камней, взбесился и превратился в ревущий поток; он вырвался из своего русла и проложил новое, которое углублялось и расширялось у меня на глазах, пока я направлял Сигнуса по спускающейся вниз тропе; струи мутной воды отрывали огромные куски берега и расползались все шире и шире, бурля и закручиваясь водоворотами, которые были уже в опасной близости от небольшого скопления торфяных хижин, укрытых за терновой изгородью. По всей неглубокой чаше долины виднелись люди, которые пытались согнать мычащий, перепуганный скот на более высокие участки земли, пока другие, и среди них женщины, стоя по пояс в воде, тщились сдвинуть с места вырванные с корнем кусты и разные обломки, преградившие истинное русло ручья. Сквозь рев воды до нас долетали их крики и лай пастушьих псов, слабые, пронзительные и отчаянные; они донеслись даже до Гуэнхумары, и она повернула голову, чтобы взглянуть на расстилающуюся перед нами долину.

— Что… это за место? — спросила она, а потом ее голос внезапно задрожал от страха. — Артос, что это за место? Эти маленькие зеленые холмики? Артос, ты, что, везешь меня в Холмы Фей?

— Холмы Фей, или деревню Друима. Это одно и то же.

— Это плохое место! — вскрикнула она. — Все Холмы Фей — плохое место!

— Не для меня и моих близких, — возразил я. — Послушай, Гуэнхумара, я был там внутри. Это обыкновенный дом, как покои твоего отца. Я пил там вересковое пиво, и мне это ничуть не повредило. Друим Дху и его родичи — наши друзья.

Она больше не возражала, но, думаю, страх не оставил ее; он просто был поглощен неотложными требованиями ее тела.

Слава Богу, деревня была на этой стороне ручья; я спустился туда, сопровождаемый по пятам Фариком и Конном. Мимо нас, пошатываясь, проковылял невысокий смуглый человечек, который тащил за собой кусок изгороди от овечьего загона; его затуманенные глаза, казалось, не видели нас, пока он почти не прошел мимо. Потом он обернулся, не узнавая меня даже тогда, и свирепо спросил:

— Что ты здесь делаешь, большой человек на большой лошади? Это наш дом; поезжай к себе!

— Великий Боже, приятель, вы встречали меня лучше в прошлый раз, когда я был здесь, — сказал я и увидел по его словно прояснившимся глазам, что он узнает меня.

— Артос — милорд Артос!

— А что до того, что я здесь делаю, — путь в крепость Трех Холмов отрезан разлившимися ручьями, а у моей жены уже начались роды, поэтому я привез ее к Ите. Она в доме?

Он покачал головой, а потом кивнул в сторону маленьких фигурок, копошащихся возле преграды.

— В доме скоро будет вода, если мы не сможем ее отвернуть.

— А пока я отнесу туда свою жену. Пошли ко мне Иту — как только я смогу, я приду и займу ее место.

К этому времени я уже спешился, держа на руках почти потерявшую сознание Гуэнхумару. Мой маленький собеседник заковылял прочь, к той отчаянной схватке, что разыгрывалась вокруг перекрывающего ручей завала, а я крикнул остальным двоим:

— Привяжите лошадей, а потом спуститесь и помогите с этой запрудой. Я скоро присоединюсь к вам.

Я нашел дом по перистой струйке дыма, поднимающейся над гребнем поросшей кустами крыши, и по доносившемуся из него запаху; и, поднырнув под притолоку, спустился вместе с Гуэнхумарой по четырем торфяным ступенькам в продымленную темноту. В первое мгновение мне показалось, что там никого нет, кроме Старейшей, которая выглядела так, словно и не вставала со своего табурета, и кучки столпившихся вокруг нее детей, глазеющих на меня исподлобья, точно дикие зверьки. А потом из-за ее спины послышался тонкий беспокойный писк, и я увидел еще одну женщину, которая сидела у дальней стены, склонившись над ребенком, которого он держала на коленях.

Увидев меня, Старейшая рассмеялась кудахтающим смехом, всколыхнувшим ее огромное брюхо.

— Артос Медведь! Значит, ты вернулся, Солнечный Господин. Может быть, те, кто пьет в Холмах Фей, всегда должны возвращаться, — и она кивнула в сторону лежащей у меня на руках Гуэнхумары. — Нет нужды спрашивать, что с ней такое.

— Нет, — отозвался я. — Ее время пришло на два месяца раньше срока, а разлившиеся, как и ваш, ручьи, преграждают нам путь к воротам крепости Трех Холмов. Где я могу положить ее?

— Вон там, — она дернула головой в сторону кучи шкур у стены, и я отнес туда Гуэнхумару. Я едва успел опустить ее на шкуры, как девушка Ита — о чьем появлении не известил ни один звук — оказалась у подножия ступенек. Она стояла там, как нечто всплывшее со дна ручья, выжимая воду из длинных черных волос. Правда, теперь она была уже не девушкой, а изнуренной женщиной с морщинистым от солнца и ветра лицом. Они красивы в молодости, но быстро старятся, эти женщины из Древнего Народа. Несколько детей подбежали к ней, цепляясь за ее промокшие юбки, но она не обратила на них внимания.

— Исторет сказал мне, что ты здесь и что твоей жене нужна моя помощь.

— Как видишь, — ответил я. — Я пойду, Ита. Вашим мужчинам у ручья тоже нужна помощь.

— Ты доверяешь мне? — она подняла на меня глаза, уже стоя на коленях около Гуэнхумары. — Мне, женщине из Полых Холмов?

— Вода в маленьком источнике была вкусной и сладкой, а лица людей в форте, когда я вернулся туда, по-прежнему были лицами, которые я знал. Я доверяю тебе.

И я вышел в бурный, неистовый вечер и, спустившись, присоединился к людям у развилки русла ручья. Солнце к этому времени уже село, и кое-кто из женщин принес факелы; в их ярком неровном свете вода, стремительно бегущая над клокочущими глубинами безмерной темноты, вспыхивала золотом, а сухой, мрачный ольховник выделялся черным пятном на фоне последних ярких клочков сияющего после грозы неба. Фарик и Конн присоединились к тем, кто пытался разобрать завал из выдранных с корнем кустов, а я подошел к другой группе, которая, по пояс в бешено мчащейся воде, возилась с плетнями, комьями земли и кустами утесника, стараясь отвести грозный поток от деревни и вернуть его в прежнее русло. Снова и снова у нас на глазах нашу запруду уносило течением, и в образовавшуюся брешь устремлялась вода; снова и снова мы возобновляли отчаянную схватку, пытаясь восстановить разрушенное. Большую часть той ночи я простоял при свете растрепанных ветром факелов в быстро несущемся ручье, который поднимался мне выше колен, и чувствовал такое единство с окружавшими меня Маленькими Темными Людьми, какого не было даже в Сит Койт Каледоне. Я потерял счет времени, и весь мир сосредоточился для меня в бешеной ярости потока, с которым нужно было бороться, как с лошадью-убийцей, и в противостоящей ему силе моего тела; а также в лежащей в торфяном доме Гуэнхумаре, которая, как и я, вела сражение.

Наконец я почувствовал, что напор течения начинает слабеть, и крикнул остальным, что вода спадает. А еще позже я стоял в ручье уже только по колено, опираясь рукой на ольховую ветку, огромными глотками втягивал в себя воздух, на который у меня, казалось, не хватало времени раньше, и осматривался по сторонам. Еще не рассвело, но сквозь разрывы на все еще затянутом небе я видел утреннюю звезду, которую мы называем Петуший Фонарь, мир вокруг меня был выбившимся из сил и спокойным, и уровень воды в ручье падал, падал; наши запруды и дамбы из хвороста наконец-то держались, и вода, выплеснув свою ярость, возвращалась в прежнее русло.

Она принесла ужасающее количество бед и разрушений, после которых все нужно было налаживать заново, но деревня была спасена. Я оставил Темных Людей заканчивать работу, а сам, вымотанный до предела, потащился обратно в торфяной дом, стоящий за изгородью из боярышника.

Ита встретила меня у входа, который в первом свете дня казался не более чем темным устьем норы на склоне поросшего кустами пригорка.

— Мне подумалось, что голос ручья стихает и ты скоро придешь.

— Ита, ребенок родился? Как они?

Из мрака за ее спиной послышался блеющий, как у новорожденного ягненка, крик, который ответил на мой вопрос прежде, чем она заговорила.

— Ребенок родился, — подтвердила она, — и у них обоих все хорошо.

Она отвела дальше в сторону тяжелый полог из шкур у себя за спиной, и меня встретило тусклое мерцание горящего торфа и обычный для таких мест запах, смешанный с другим, более резким, который я чувствовал раньше в конюшнях, когда жеребилась одна из моих кобыл.

Я поднырнул под притолоку и, спотыкаясь, спустился вниз по ступенькам. Там было больше народу, чем прошлым вечером, потому что некоторые из женщин уже вернулись, и сквозь дерущий горло вонючий торфяной дым я едва смог разглядеть Гуэнхумару, которая лежала на куче шкур там, где я оставил ее вчера ночью. Я хотел было сразу же подойти к ней, но Старейшая сидела на своем табурете прямо у меня на дороге и смотрела на меня сквозь перистый дым очага, и я остановился, словно она схватила меня за волосы, и с внезапным испугом стал ждать того, что она собиралась мне сказать.

Я припомнил женщину, которую видел прошлой ночью, — она все еще сидела там, привалившись к дальней стене и укачивая на коленях ребенка. И услышал детский крик, не бодрое, полное сил блеянье, которое встретило меня на пороге, но слабое усталое хныканье больного существа.

— Это девочка, — сказала Старейшая, и ее маленькие, затянутые блестящей пленкой глаза впились в мои, словно ища ответа в самой глубине моей души. И я чуть было не рассмеялся вслух от облегчения. Думаю, мне никогда не приходило в голову, что ребенок может оказаться не сыном; но новость Старейшей не была для меня плохой, только неожиданной. И она увидела и осудила меня за это косым презрительным взглядом своего народа; и сплюнула в огонь.

— Ай-ай, так, значит, ты оставишь ее. А вот мы, Темный народ, мы мудрее. Если у нас рождается лишняя девочка, мы оставляем ее на склоне холма для Волчьего Народца. Это плохо, когда дочь рождается прежде сына, это знак, что Великие разгневаны и что ее следует отдать Волчьему Народцу. Но она не согласилась на это.

— Она была права, — подтвердил я, — потому что это не лишняя девочка, а дочка, которую мы очень ждали.

Тут я хотел было пройти мимо нее, но ее глаза все еще удерживали меня от оставшихся нескольких шагов, и внезапно я увидел в них тревогу. Слова, выходившие из беззубого жабьего рта, были такими тихими, такими неразборчивыми, что я едва смог их расслышать.

— Было время — Солнечный Господин знает это — когда я начертила узоры в песке и в воде и узнала кое-какие вещи, касающиеся Солнечного Господина; и поэтому я запретила Друиму Дху, юноше моего дома, принести некую весть в крепость Трех Холмов.

Я кивнул, нагибаясь к маленьким блестящим глазам.

— Кажется, ты сказала ему, что есть и более высокие травы, чем мышехвостник. Что-то, что значило больше, чем покой наших сердец?

— Так, Солнечный Господин помнит и понимает… Но вокруг Солнечного Господина была серая дымка, его заслонял от меня туман, и сквозь него я увидела кое-что, но этого было недостаточно. Я не смогла увидеть, будет ли знаком ребенка плющ или остролист, — только что будет ребенок, если Друим Дху не отнесет весть в крепость Трех Холмов. Но теперь сердце подсказывает мне, что лучше отдать этого ребенка Волчьему Народцу.

— У нас, Солнечного Народа, другой обычай, матушка, и я верю, что, по крайней мере в этом, Великие не разгневаны.

И я почувствовал, что она отпустила меня, и сделал последние несколько шагов к Гуэнхумаре.

На какой-то миг мне показалось, что она спит, но когда я опустился рядом с ней на колени, она открыла глаза — огромные серые глаза, словно занимающие собой все ее осунувшееся, без единой кровинки лицо. Волосы у нее на лбу были мокрыми от пота, но ее труды были теперь окончены. Ее тело было таким плоским, что почти не поднимало закрывавшую его накидку из меха выдры; и что-то бесконечно маленькое шевельнулось и снова заблеяло у сгиба ее локтя. Она безмолвно откинула мягкое покрывало и показала мне ребенка. Тельце и личико девочки были сморщенными, но это были всего лишь влажные морщинки только что раскрывшегося макового бутона, который на солнце расправится и станет мягким и шелковистым. Она и была почти такой же красной, как маковый бутон, с легким, тонким темным пушком на головке, и ее глаза, когда она их открыла, тоже были темными и блуждали, как только что прорезавшиеся глаза котенка. Она зевнула, открыв треугольный кошачий ротик, и уснула снова; одна маленькая ручка высунулась из-под шкур выдры, и когда я дотронулся до ладошки, она сомкнулась вокруг моего пальца — словно сама по себе и мягко, точно бескостная морская анемона. И мне захотелось по-глупому скулить от восторга, потому что моя дочка во сне держала меня за палец.

— Как ты, Гуэнхумара?

— Я устала, но теперь со мной все хорошо, — ответила она, а потом добавила: — Ты видишь, что это девочка?

— Я вижу; и Старейшая мне сказала.

— Странно, я никогда не думала, что будет дочка, — наверно, потому, что я так хотела подарить тебе сына, чтобы ты мог научить его обращаться с лошадью, держать меч и быть великим воином, который будет сражаться бок о бок с тобой.

— Я не меньше рад и дочке, — отозвался я. Я был немного пьян. — Маленькой нежной дочурке, которую я смогу хранить в своем сердце. У нее будет саксонский браслет, чтобы точить об него зубки, — саксы делают очень красивые украшения из золотой проволоки для своих женщин — и белый щенок-волкодав, с которым она будет вместе расти; и в один прекрасный день — великий воин, который увлечет ее в Хоровод Середины Лета…

Гуэнхумара рассмеялась мягким, едва слышным смехом.

— Глупый ты… милорд Артос, Британский Медведь, сам не более чем глупый щенок, когда он доволен!

Никто из нас не сказал: «Следующий раз это будет сын; следующий раз…». Но нам было достаточно удовлетворенности этого мгновения, и не нужно было заглядывать в будущее или оглядываться в прошлое на тяготы, страдания, радости или раздирающее душу горе.

Гуэнхумара протянула руку и коснулась моего рукава.

— Ты такой мокрый, словно тебя вытащили из моря.

— Я всю ночь простоял вместе с мужчинами из деревни в ручье, пытаясь вернуть его в прежнее русло.

— И теперь это сделано?

— Теперь это сделано, и вода спадает. Пастбища сильно пострадали, но деревня в безопасности, и, я думаю, весь скот остался цел.

— Ты, должно быть, тоже устал. Эта ночь была тяжелой для нас обоих, мой дорогой.

Вскоре я услышал снаружи мужские голоса, а потом голос Иты и ворчание мужчин, которым пришлось разворачиваться, чтобы разжечь себе костер и обсушиться где-нибудь в другом месте; и по мере того как женщины разбредались, чтобы позаботиться о своих мужьях, отцах и братьях, хижина начала пустеть. Я совсем забыл, что ни один мужчина, кроме меня, поклоняющегося другим богам, не может войти сюда снова, пока дом не подвергнется очищению, чтобы близость только что родившей женщины не лишила воинов силы в бою. Поистине, я возложил на плечи этих людей тяжкую ношу. Что ж, может быть, та помощь, которую я, Фарик и Конн оказали им в борьбе с ручьем, послужит хоть какой-то платой. Позже я принесу им подарок — может быть, самый вместительный медный горшок, какой только найдется в форте; а пока наименьшее, что я мог сделать, — это как можно скорее убраться и не путаться у женщин под ногами.

Я вытащил палец из сжимавшей его маленькой ладошки и спросил у необъятной фигуры, которая сидела на табурете рядом с очагом:

— Старейшая, когда я могу приехать за ней?

— Через три дня, — ответила она. — Через три дня она и ребенок — раз уж ты намерен оставить его — наберутся достаточно сил, чтобы выдержать дорогу, и ты сможешь спокойно увезти их. К тому же через три дня завершится ее очищение.

— Что ж, тогда через три дня, — согласился я.

Но в тот же миг Гуэнхумара вцепилась свободной рукой в мою руку так, словно я был единственным, что удерживало ее на плаву; и я увидел, что весь ее покой разлетелся в клочья и что она напугана.

— Артос, ты не… Артос, не оставляй меня здесь! Ты не должен… ты должен забрать меня с собой…

— Через три дня, — повторил я. — Всего через три дня.

— Нет, сейчас! Я прекрасно доеду на луке твоего седла, а Фарик может взять девочку.

Я вопросительно посмотрел на нее.

— Что такое, ласточка, сердце моего сердца?

— Я… мы не можем оставаться здесь, малышка и я… Артос, я боюсь!

— Чего?

Я наклонился к ней ближе, и она забормотала мне в плечо, так что я надеялся, что Старейшая не услышит. Я и сам слышал не очень отчетливо, но разобрал что-то про девочку, про три дня в Полых Холмах. И я отвел с ее лба влажные волосы и попытался успокоить и подбодрить ее:

— Послушай, послушай меня, любимая. Эти люди — мои друзья. Здесь тебе нечего бояться.

— За себя, может быть, и нет — но за ребенка. Ты слышал, что Она сказала; ты слышишь, как плачет тот, другой, — вон там, у стены. Артос, они ненавидят ее, потому что это девочка, и она крепкая и происходит из Солнечного Народа, а у них сын, и он хилый…

Я не осмеливался слушать дальше. Я поцеловал ее и поднялся на ноги, отказываясь видеть выражение ее глаз. Я сказал ей, чтобы она не боялась, но знал, что ей по-прежнему страшно, хоть она и не просит меня больше; и я ничего не мог с этим поделать. Я не мог передать ей свою уверенность в том, что здесь нас окружают друзья, и не мог увезти ее с собой, если не хотел почти наверняка убить и ее, и ребенка. На меня обрушилась серая волна беспомощности, и когда я повернулся к выходу, мой покой, как и покой Гуэнхумары, был разбит вдребезги.

Глава двадцать вторая. Прощание с севером

В назначенное время я отвез благодарственные дары в деревню Друима Дху и забрал Гуэнхумару в Тримонтиум.

Ита хорошо ухаживала за ней, и она уже могла снова стоять на ногах и даже сделала несколько шагов, пока я поддерживал ее одной рукой. Вот только глаза у нее были странными и несчастными. Она ничего не сказала о трех днях и ночах, на которые я оставил ее там, несмотря на ее уговоры; и вообще, весь остаток этого дня она почти ничего не говорила, но часто словно прислушивалась, а один раз я заметил, что она, кормя ребенка, наклонила голову и понюхала маленькое теплое тельце, как сука нюхает привалившегося к ее боку щенка, чтобы убедиться, что он ее собственный.

Той ночью, когда лампа была уже погашена и луна рисовала свои узоры на покрывале из бобровых шкур, я, помню, спросил Гуэнхумару, что стало с больным ребенком, — потому что утром она ждала меня за невысокой стенкой, защищающей дыру входа от ветра, и я вообще не входил в дом.

— Ему лучше, — ответила она. — Он начал набираться сил по ночам, и Старейшая говорит, что теперь он будет жить. Дети поправляются так быстро. Одно утро они стоят на пороге смерти, а на другое садятся в постели и просят медовых лепешек, — ее голос был торопливым и задыхающимся, а слова все бежали и бежали, немного запинаясь друг о друга. — Так быстро… они поправляются так быстро… я часто видела это среди малышей на женской половине.

И я понял, что она говорит это больше себе, чем мне, и что ей по-прежнему страшно.

Но когда я спросил ее, в чем дело, она только рассмеялась и сказала: «Ничего-ничего-ничего» — и вздрогнула, хотя ночь не была холодной. Я чувствовал слабый напряженный трепет в ее боку под своей протянутой ладонью, и мне хотелось привлечь ее к себе и согреть ее своим телом, но между нею и мной у нее на руке лежал ребенок.

Что бы это ни было, оно прошло — или Гуэнхумара закрыла это в тайниках своей души и спрятала ключ; и к девятому дню, дню, когда ребенку следовало дать имя, она казалась почти такой же, какой была до его рождения.

Мы назвали малышку Хайлин; среди женщин Королевского дома почти всегда была Хайлин. И старая Бланид, которая к этому времени присоединилась к нам, много плакала и говорила о том дне, когда давали имя Гуэнхумаре; и весь Тримонтиум потребовал лишнего пива, чтобы выпить за девочку, обещая не подпалить крепость во второй раз. А я все гадал, вспоминала ли какая-нибудь из обозных женщин своего собственного ребенка, отданного на съедение волкам. Если и так, то, по меньшей мере, это не помешало им от души насладиться вересковым пивом.

По сути, последние больные головы едва успели перестать трещать к тому времени, как из Корстопитума пришел обоз и привез припасы на зиму.

А еще он привез письма и новости о внешнем мире. Странно, как, от одного обоза до другого, сначала жадно ждешь известий о мире, лежащем за южными холмами, а потом почти забываешь о том, что он вообще существует, — пока не придет следующий обоз. На этот раз мне, как обычно, привезли несколько писем от Амброзия и одно (он обычно писал примерно по письму в год) от Аквилы; и все они говорили об одном и том же — об усиливающемся натиске саксов, о том, что надвигается новый потоп, о новом ветре, дующем с варварской стороны на побережье иценов; о новых волнениях среди южных поселений.

Наверно, весь конец этого лета у меня в голове сидела мысль о том, что моя работа на севере уже закончена, а теперь я знал это вне всяких сомнений. Еще до того, как внезапная вспышка возмущений в Валентии позвала меня за Стену, мои планы кампаний были обращены к равнинным коневодческим землям иценов, землям, которые саксы уже называли по-своему Норфолк и Саутфолк. Так что теперь после того, как закончится время пребывания на зимних квартирах, должно было прийти время снова отправиться на юг и продолжить старые планы с того места, на котором они были прерваны… И, возможно, время снова соединить щиты с Амброзием…

В последний вечер, проведенный нами в Тримонтиуме, там шел мягкий, «растящий» дождик, позднее обратившийся в туман, и где-то в предгорьях Эйлдона, невидимая, кричала ржанка. В тот вечер многих из нас охватила некая грусть, чувство прощания; и по мере того как сгущался туман, нам все сильнее казалось, что знакомые вересковые пустоши, зная, что мы больше не были здесь своими, отдалились и отвратили от нас свое лицо; даже грубо обтесанные стены и прохудившиеся крыши с висящими на концах тростинок бусинками тумана словно стали менее вещественными и менее реальными, и форт уже начал превращаться в лагерь призраков, каким он был до нашего прихода.

— Он мог бы подождать, пока мы уйдем, — оглядываясь вокруг, сказал Бедуир, пока мы шли от стоящей в полной готовности линии повозок к залу, где нас ждал ужин.

— Туман? — откликнулся я. — Он растает к рассвету, такие туманы не длятся долго.

Потому что я не хотел понимать, что он имеет в виду.

Мы прошли мимо бугорка, под которым лежала девушка из Полых Холмов и над ней — наши лошади. Я так и не узнал, как ее звали. Темный Народец не произносит вслух имен своих мертвых. Сейчас холмик был покрыт травой, над ним склонялись кусты куманики, и он выглядел таким же замшелым от времени, как и все остальное в старом краснокаменном Тримонтиуме; маленький белый цветок, который тоже был безымянным, уже собирался зацвести — белая нераспустившаяся звездочка среди серых мягких листьев собачника. И мне в голову внезапно пришла глупая мысль — я понадеялся, что девушке не будет одиноко, когда погаснут кухонные костры и в крепости Трех Холмов больше не будут звучать голоса.

Когда мы дошли до обеденного зала, то там, у очага, появившись, как обычно, ниоткуда, сидел Друим Дху в своем лучшем килте из выкрашенной в зеленый цвет кошачьей шкуры, с белыми глиняными узорами на плечах и на лбу и с самым красивым ожерельем из сушеных ягод, синих стеклянных бусин и дятловых перьев на шее.

Когда я подошел ближе, он вскочил на ноги и остался стоять в свете пламени, подняв вверх подхваченный с колен лук, с явным сознанием своей нарядной красоты, точно цветок или женщина.

— У тебя праздник? — спросил я.

— Нет, это в честь моих друзей, которые уходят прочь.

Но его темные глаза были непроницаемы, как всегда; и даже теперь, хотя я доверил бы ему свою жизнь, я не знал, были ли странные узоры на лбу и блестящее ожерелье знаком горя, чем-то вроде прощального подарка, или же знаком торжества по поводу того, что Темный Народец вновь остается хозяином на своих собственных холмах.

Когда еда была готова, Друим поел вместе с нами. Как обычно, он молчал — но, по правде говоря, это был довольно молчаливый ужин для большинства из нас, хотя время от времени тишина взрывалась внезапной шумной возней или несколько неестественным весельем — а когда трапеза закончилась, и он наелся досыта, и все встали из-за стола и побрели к своим разнообразным делам и приготовлениям, которые нужно было завершить до завтрашнего выступления в поход, мы с ним пошли вдвоем к калитке над рекой, и я немного проводил его вдоль тропы за стенами крепости.

Немного выше родника, который Ита некоторым образом подарила нашему войску, когда оно только что пришло в Тримонтиум, мы остановились и постояли в молчании.

— Мы хорошо поохотились вместе, Солнечный Господин, — сказал наконец Друим Дху, — и прежде всего в Сит Койт Каледоне. Это была великая охота, поистине великая охота.

— Поистине великая охота, — отозвался я, — Темный Человек.

— А теперь она окончена.

— Может быть, в один прекрасный день я вернусь.

— Может быть, Солнечный Господин, — вежливо согласился он; но мы оба знали, что я не вернусь, ни в один прекрасный день, ни когда бы то ни было. И внезапно я понял, почему он раскрасил лоб и надел ожерелье, — и еще понял, что к югу от Стены я буду скучать по маленькому темнокожему охотнику больше, чем по всему и по всем, что оставил к северу от нее.

— Будет странно снова услышать лай лисиц в крепости Трех Холмов, — сказал он. — И еще много-много раз, когда мы будем перегонять скот, я буду высматривать гирлянду на ветке большой ольхи у Лошадиного ручья.

Я ответил:

— А я много-много раз буду смотреть сквозь огонь на границе между сном и явью и думать, что вижу белые глиняные отметины и зеленый отлив дятловых перьев.

Это было достаточно легковесное прощание, и однако, глядя, как маленькая гибкая фигурка растворяется в горном тумане, я осознал, что прощаюсь не только с Друимом Дху, но и с целой частью своей жизни. Как тогда, в рабочей комнате Амброзия в ночь, когда он подарил мне деревянный меч свободы, так и теперь, на крутой горной тропе над журчащей где-то в тумане рекой, я стоял на пороге…

Я повернулся, поднялся по тропе к калитке, переступил через выщербленный ногами каменный порожек, и дозорный закрыл за мной проем ворот сухим терновым кустом.


Это была знакомая комната, в которой Амброзий вручил мне деревянный меч. Знакомые фрески с изображениями бычьих голов и гирлянд на стенах, чуть более поблекшие, чем прежде, в меркнущем свете дня; бронзовая жаровня в центре, бросающая на стропила слабый розовый отсвет, — потому что весенний вечер был холодным из-за ветра с востока; тусклые черно-золотые ромбы торцев свитков на полках у дальней стены; меч Амброзия, лежащий наготове там, где он всегда оставлял его, на большом сундуке из оливкового дерева. Только стоящий ко мне спиной человек, склонивший голову так, чтобы последний свет заката, проходящий сквозь высокое окно, падал на пергамент у него в руках, казался чужим. Худощавый, едва заметно сутулящийся человек с тусклыми, шелковисто-серыми, точно отцветший кипрей, волосами, схваченными у висков тонким золотым обручем, какие носит так много людей среди кимрийской знати.

Я даже спросил себя на мгновение, кто это распоряжается в личных покоях Амброзия. А потом, когда я замешкался в дверях, человек обернулся — и это был Амброзий.

Думаю, мы сказали что-то, каждый выкрикнул имя другого. А мгновение спустя стиснули друг друга в объятиях. Немного погодя мы отстранились на расстояние вытянутой руки и стояли, глядя друг на друга.

— Люди с полным основанием называют тебя Медведем! — смеясь, воскликнул Амброзий. — Особенно те, кто испытал на себе твои любящие объятия! Ах, но как хорошо увидеть тебя снова, Медвежонок! Часы, прошедшие с тех пор, как прибыл твой гонец, показались мне воистину долгими!

— И увидеть тебя, Амброзий! Это как солнце и луна для моего сердца — увидеть тебя снова! Я задержался только для того, чтобы оставить Гуэнхумару и малышку в моих старых покоях — даже не смыл с себя дорожную пыль — и сразу пришел к тебе.

Его ладони лежали на моих плечах, а теперь он поднял испытующий взгляд на мое лицо. Черты его собственного смуглого узкого лица казались незнакомыми под бледной сединой волос, но глаза были такими же, какими были всегда.

— Ах да, эта Гуэнхумара, — сказал он наконец. — Знаешь, я всегда думал, что ты всю свою жизнь будешь таким же, как я, так и не взявший ни одну женщину от очага ее отца.

— Я тоже так думал.

— Она очень красива, эта твоя женщина?

— Нет, — ответил я. — Она худая и смуглая, но у нее красивые волосы.

— И она принесла тебе в приданое сотню всадников, что, думаю, могло сделать прекрасной в твоих глазах любую женщину.

— Это всадники были прекрасны. Гуэнхумаре это не нужно. Она похожа…, — я запнулся, пытаясь понять, на что же была похожа Гуэнхумара, потому что я никогда прежде не пытался ее описать, даже самому себе.

И губы Амброзия на мгновение дрогнули улыбкой.

— На цветок? Или на сокола? Я слышал все это раньше, Медвежонок. Нет-нет, не утруждай себя, я вскоре и сам ее увижу.

Но я все еще пытался понять, на что была похожа Гуэнхумара.

— Не на цветок… может быть, на одну из этих сухих ароматических трав, запах которых чувствуешь по-настоящему, только когда к ним прикасаешься.

Немного погодя он сидел в походном кресле со скрещенными ножками и вырезанными на подлокотниках волчьими головами, которое на моей памяти всегда служило ему сиденьем. Я подтащил к жаровне все тот же старый табурет, и Кабаль, который до тех пор стоял, наблюдая за нами и медленно помахивая хвостом, с удовлетворенным ворчанием плюхнулся на пол у моих ног, судя по всему, чувствуя себя здесь так же как дома, как и тот, другой, Кабаль. Мы с Амброзием посмотрели друг на друга, и отчуждение, вызванное долгой разлукой, пролегло между нами внезапным молчанием. Наконец он прервал его.

— Ты, должно быть, привел с собой на юг все свое Товарищество?

— В полном составе — три сотни с запасными лошадьми и обычным обозом.

— Так, это приятно слышать. Что стало с подкреплениями, о которых ты писал?

— Вернулись по домам — они никогда не задерживались надолго. Они собирались под Алого Дракона, чтобы сражаться за свои охотничьи тропы, и каждый раз, когда я двигался дальше, некоторые из них следовали за мной, а остальные разбредались к своим очагам, и на их место приходили другие. Это означало, что все время приходилось обучать новичков; но они были хорошими ребятами.

Я замолчал, глядя в алое сердце жаровни и внезапно осознавая то, о чем никогда не думал раньше, — что Товарищи тоже не задерживались надолго. Я вспоминал людей, выступивших со мной из Венты тринадцать лет назад, людей из Пустошей и накрытых широкими небесами болот Линдума; людей из Дэвы и Эбуракума, маленькие отряды сорвиголов с моих родных холмов, из Озерного Края и со всего темного севера Британии; все они были в свое время Товарищами, а теперь лежали мертвыми среди вереска вдоль и поперек Низинной Каледонии, а их места были заняты юными воинами той земли, которая их убила. И однако я не думал о Братстве, как о чем-то, что постоянно менялось. Когда мы снова направились на юг и нас покинули последние подкрепления, я был рад тому, что мы опять стали только Товариществом, старым сплоченным Братством, каким были изначально. И, сидя тем холодным весенним вечером у жаровни в комнате Амброзия, куда со старой груши, растущей у стены внутреннего двора, доносилась песнь дрозда, я понял, что это было потому, что Товарищество жило своей собственной жизнью и было сильнее, чем составляющие его отдельные люди.

— Если у тебя есть для нас работа, то, думаю, ты увидишь, что мы стоим большего, чем такое же количество выбранных наугад копейщиков, — сказал я, думая, что он, может быть, жалеет об этих ушедших подкреплениях.

Он тоже глядел в пламя жаровни, но теперь поднял глаза, и в их глубине заиграла усмешка.

— Я более чем уверен в этом. А что до работы, которая у меня может найтись для вас, — прошлой осенью я послал тебе сообщение о том, что надвигается новый потоп.

— Я получил его.

— Этот потоп сейчас набрал силу. Морские Волки снова зашевелились, полчищами вторгаясь на территорию триновантов и расползаясь вглубь страны по старым землям иценов от реки Абус до Метариса. Пока что мы их удерживаем, но тем не менее, вы пришли очень кстати, ты и твои три сотни.

— А как насчет поселений кантиев?

— Пока ничего; но мне думается, что они тоже готовятся к действиям. Ты слышал в своей северной твердыне, что Оиск, внук Хенгеста, провозгласил Кентское королевство и что наш родственник Сердикстановится полноправным и могущественным военным вождем?

— Нет, — ответил я, — я не слышал об этом. Оиск проскользнул у меня между пальцами в Эбуракуме, но Сердика я держал в руках — и отпустил. Я был глупцом, что не убил его. Но трудно быть мудрым, когда перед тобой затравленный пятнадцатилетний мальчишка, стоящий над телом своей матери.

Он кивнул, а потом, несколько мгновений спустя, неожиданно оторвал светлые блестящие глаза от алого сердца жаровни.

— Как скоро ты сможешь выступить на военную тропу?

— Дай мне десять дней, — сказал я. — У нас был долгий, тяжелый переход после долгой, тяжелой зимы, и мы все еще не обрели форму, ни люди, ни лошади. Некоторые из нас — помнишь Флавиана, сына Аквилы? — должны будут послать за ожидающими их женами, а мне самому нужно условиться, чтобы сюда перевели часть табуна из Дэвы. Мы только что вышли из глуши, Амброзий; дай нам десять дней, чтобы уладить свои дела и вкусить наслаждений плоти — напиться допьяна пару вечеров подряд и поиграть в Юпитера с женщинами города; а потом мы поправим ножны на поясах и будем к твоим услугам.

В глубине его глаз снова замерцала улыбка.

— Эта просьба кажется мне достаточно скромной. В прошлый раз ты попросил отсрочку от кампаний на целое лето.

— В обмен на это лето я пообещал тебе север, — я поднял высохший листок плюща, лежавший среди сложенных у жаровни дров, и протянул ему, — и вот он.

Он взял его и начал крутить в пальцах; но листок был таким сухим, что рассыпался в пыль.

Мы продолжали сидеть и разговаривать в угасающем свете, обсуждая возможные планы кампаний и более общие вопросы, о которых я, занятый своей собственной войной далеко на севере, почти забыл; обмениваясь историями о годах, которые лежали между нами, разделяя нас. И вскоре, рассказывая об укреплении Королевских земель, Древнего Королевства, что было одним из главных результатов его трудов за эти годы, и о планах глубинной обороны, заново использующих горные форты наших предков, Амброзий вытащил из жаровни обгоревшую ветку и принялся вычерчивать на плитках пола карты, как столько раз делал на моих глазах раньше; пока свет не исчез совсем, если не считать тусклого розовато-красного сияния жаровни, и Амброзий не крикнул своему оруженосцу принести огня.

Мальчишка принес высокий бронзовый подсвечник с тремя ответвлениями, на которых были насажены свечи, поставил его на крышку сундука рядом с Амброзиевым мечом и вышел снова. Сидя там с Амброзием в сгущающихся сумерках, я забыл о произошедшей в нем перемене, но теперь, когда свечи разгорелись и перестали мерцать, я снова увидел его так же четко, как в тот первый миг, когда вошел в комнату, — глубокие морщины, врезавшиеся в смуглое узкое лицо под седыми волосами, и то, как запали его глаза и как слегка поблекла вокруг них кожа. Я подумал, что он выглядит не только старым, но и больным.

Он поймал на себе мой взгляд и улыбнулся.

— Да, я изменился.

— Я не сказал этого.

— Словами — нет. Но разве я не говорил тебе всегда, что твои глаза слишком явно показывают, что делается у тебя в голове?

— Амброзий, — перебил я, — ты болен?

— Болен? Нет-нет, я старею, только и всего. Старая овчарка с седой мордой… А-ах, теперь я буду дремать на солнышке и вычесывать блох, пока молодой пес будет охранять стадо от волков…, — он наклонился вперед и с педантичной аккуратностью уложил еще одно полено над алой каверной жаровни. — Прошло тринадцать лет, Артос.

Тринадцать лет. Удивительно, что можно забыть за тринадцать лет… Я почти забыл, что идущая война не ограничивалась моей собственной войной с саксами. Видя, как Морских Волков отбрасывают то тут, то там по всему побережью, я почти забыл, что мы, как и сами жестокие боги саксонского племени, вели борьбу, которая должна была в итоге закончиться во тьме. Это по-своему тоже было возвращением из Полых Холмов… Вспоминать снова… Открывать, что все вещи и все люди немного изменились, стали немного чужими, а я — самым чужим из всех…

— Некоторое время назад, по дороге сюда, я готов был поверить, что прошло целое столетие, — заметил я. — Поскольку летняя кампания уже началась, я не видел почти ни одного знакомого лица, а когда я проходил мимо двоих мальчишек, натаскивавших своих собак, они уставились на меня и начали перешептываться, словно я был каким-то выходцем из другого мира.

— Я могу сказать тебе, о чем они шептались: «Посмотри на его шрамы! Он на голову выше всех остальных в округе — и с ним этот огромный пес — это, должно быть, Артос Медведь!». А потом, как только ты благополучно прошел мимо, они побежали рассказывать своим приятелям о том, что видели тебя. Ты стал чем-то вроде легенды, Артос. Разве ты не знал этого?

Я встал и, смеясь, потянулся так, что у меня между лопатками затрещали мелкие мышцы.

— Я очень усталая легенда — и мне нужно пойти и посмотреть, как там дела у Гуэнхумары и ребенка.

— Завтра, — сообщил Амброзий, — я прикажу освободить от припасов комнаты на Королевином дворе, и Гуэнхумара сможет устроиться там.

— Покои твоей матери? Ты дашь ей их?

Я знал, что он использовал их под склады с тех самых пор, как вернулся в Венту, с тем чтобы избежать необходимости позволять кому-то жить там после нее.

— Ты единственный сын, какой у меня есть, — ответил он, — а она — твоя жена, эта Гуэнхумара. Поэтому вполне уместно, чтобы она заняла их и вернула их к жизни.

Глава двадцать третья. Надгробная песнь

Когда я вернулся в свои старые покои, мой оруженосец Риада сидел на корточках у двери, положив на колени меч.

— Я присмотрел за ними, как ты мне приказал, — доложил он, вставая, — и принес им огня и фонарь.

— Так, хорошо. А теперь беги и посмотри, может, еще найдешь чего-нибудь поесть.

Дверь за его спиной была чуть приоткрыта, и из нее на галерею просачивался мягкий желтый свет; я толкнул ее и вошел внутрь. Гуэнхумара сидела у небольшой жаровни и расчесывала волосы, которые, как я заметил, были влажными и липли к ее вискам потемневшими нитями, хотя их концы уже высохли и распушились. Она поглядела на меня сквозь пряди, которые перекидывала из стороны в сторону.

— Я вымыла волосы; в них собралась вся придорожная пыль отсюда до Тримонтиума.

— Они все равно были красивыми, — заметил я, — но без пыли они еще лучше, — я огляделся вокруг. — Где Хайлин?

— Спит вон там, в маленькой комнатке, вместе с Бланид.

Я тихо прошел и заглянул в комнату, которая служила мне спальной каморкой с тех пор, как я был мальчишкой. В скобе высоко на стене горела, словно звездочка, свеча с камышовым фитилем, и в ее свете я увидел, что Хайлин спит, свернувшись клубочком в мягком, темном гнездышке, устроенном из старого бобрового покрывала в изголовье походной кровати, как это было в Тримонтиуме. На ночь Гуэнхумара всегда брала ее к себе и устраивала на сгибе руки. Бланид тоже спала, прислонившись к стене в ногах кровати и тихонько похрапывая; и я перешагнул через нее и наклонился, чтобы взглянуть на Хайлин. Ее кожа была теперь настолько же белой, насколько при рождении была красной, а плотно сомкнутые веки просвечивали голубизной; и я подумал, как часто думал раньше, что она слишком миниатюрная для полугодовалого ребенка и худенькая, как самый маленький щенок в помете, которого постоянно отталкивают от молока. Но это и было почти так, потому что у Гуэнхумары никогда не хватало для нее молока, а молоко маленькой вьючной кобылки, возможно, не так подходило ей, как подходило бы молоко матери. Может быть, теперь мы будем в состоянии как-то исправить это; в Венте должна была найтись какая-нибудь женщина, которая могла поделиться своим молоком.

— Ну? — не поднимая глаз, спросила Гуэнхумара, когда я вернулся в первую комнату.

— Она спала и во сне сосала большой палец.

Теперь она откинула назад все волосы и посмотрела на меня; ее лицо было заострившимся и усталым.

— Если ты скажешь, что, наверное, это потому, что она голодна, я тебя ударю!

— Я вовсе не собирался этого говорить, — быстро возразил я, потому что знал, как она казнит себя за то, что у нее недостаточно молока.

Но она все равно набросилась на меня, как самая настоящая дикая кошка:

— И не смей разговаривать со мной таким успокаивающим тоном! Я не ребенок и не кобыла, которую нужно уговорить пройти мимо белой тряпки на кусте терновника!

А потом, прежде чем я смог что-либо ответить — хотя, честно говоря, я не мог придумать никакого ответа, — она встала, бросила гребень и, подойдя ко мне, положила голову мне на грудь.

— Артос, прости. Просто я устала. Мы обе так устали, и малышка, и я, поэтому она и выглядит такой серой.

Я обнял ее и поцеловал во влажную макушку — мне всегда нравился запах ее волос, когда они были чистыми и мокрыми.

— Иди спать, любимая. Мне нужно найти Бедуира и убедиться, что у ребят все в порядке, а потом смыть с себя пару слоев пыли. Но я не задержусь надолго.

— Я не могу пока идти спать, я чувствую себя слишком беспокойной. Может быть, я скучаю по дому, — она подняла на меня глаза. — Когда ты выступишь на военную тропу и оставишь меня одну в этом огромном чужом городе?

— Не раньше чем через десять дней. Амброзий отдает тебе покои своей матери, в которых он никому не позволял жить после нее, и, прежде чем уехать, я еще успею увидеть, как ты там устроишься. Тогда Вента не будет казаться тебе такой огромной и чужой, — я снова поцеловал ее. — Попытайся быть счастливой здесь на юге; это и не мой родной край, но, тем не менее, это хорошая земля.

— По крайней мере, мы сможем вместе тосковать по дому в зимние вечера, — сказала она с легким нетвердым смешком.

На галерее послышались знакомые шаги, и когда за неплотно закрытой дверью раздался голос Бедуира, Гуэнхумара отступила назад, тихо высвобождаясь из моих объятий.

Я крикнул Бедуиру, чтобы он заходил, и он толкнул дверь и шагнул в свет фонаря; в руке у него был мой железный шлем, а с плеча свисала бесформенная сверкающая масса кольчуги.

— Я присмотрел за тем, чтобы твоих пони развьючили, — сообщилл он и сбросил задребезжавший шлем и кольчугу на край большого сундука из оливкового дерева. — Риада принесет потом остальное твое снаряжение.

— Это все работа Риады, но спасибо тебе, Бедуир.

Он пожал плечами.

— Мальчишка еще не ужинал, а я поел. Остальные ребята все накормлены и более-менее пристроены на ночь. Кей все еще возится с лошадьми — какие-то сложности с тем, чтобы найти для них хорошее место у коновязей, — ты же знаешь, какими бывают конюхи, когда заходит речь о том, чтобы как-то нарушить их распоряжения.

— Я знаю также, каким бывает Кей. Я схожу к коновязям и проверю, что происходит, прежде чем идти в бани, — я снова повернулся к Гуэнхумаре. — Похоже, я могу немного задержаться — дольше, чем я думал. Если ты не ляжешь спать, разбуди Бланид, чтобы она составила тебе компанию.

— Я прекрасно обойдусь компанией очага.

Но мне очень не нравилось, что она будет сидеть здесь одна, расчесывая и расчесывая волосы, может быть, далеко за полночь. И тут меня осенила более удачная мысль:

— Бедуир, ты можешь задержаться ненадолго? Глядишь, она угостит тебя чашей вина в обмен на песню. Ты можешь с помощью арфы наложить чары, которые успокоили бы тоску по дому?

Он поднес было руку к лямке чехла от арфы, но потом задержал ее, глядя на Гуэнхумару и вопросительно вздергивая свою непокорную бровь.

— А миледи Гуэнхумара захочет этого?

Гуэнхумара тоже заколебалась, а затем нагнулась за гребнем.

— Что угодно, лишь бы ты играл тихо и не разбудил девочку.

И он небрежно опустился на сундук рядом с моим снаряжением, отстегивая арфу и приговаривая:

— Так тихо, как падает пух дикого лебедя… Подожди, пока я настрою свою дорогушу, и моя песня заставит самих птиц Рианнона слететь с дерева в твои подставленные ладони, если это поможет тебе скоротать вечер.

Я свистнул к себе Кабаля и вышел за дверь; в ушах у меня звучал голос Гуэнхумары, крикнувшей мне вслед: «Возвращайся поскорее», словно я отправлялся не всего-навсего к коновязям, но в какое-то долгое путешествие.

Если бы только Бедуир не говорил этого — о птицах Рианнона.


Не прошло и половины луны, как меня вновь призвала старая борьба с Морскими Волками, и я ушел вместе с Братством далеко вглубь древних охотничьих территорий иценов. Все это лето прошло в ожесточенных схватках, но что из этого осталось со мной теперь? Никто не может вспомнить битвы своих зрелых лет с той же ясностью, радостью, огнем и мукой, что и боевые действия своей юности. К этому времени я провел десяток решающих сражений, а уж сколько стычек, набегов и менее значительных схваток, знают только боги войны; и детали одного боя смешались с деталями другого, так что теперь из всех этих сражений поздних лет только одно стоит особняком в моей памяти — то, которое мы дали под Бадонским холмом. И это был алый цвет и венец всего, что произошло раньше. Но в тот, первый, год нашего прихода на юг до Бадона было еще пять лет; и посвист стрел и дым горящих лагерей помнятся мне хуже, чем запах засолки и широкое, сморщенное ветром небо над болотами, воскрешавшие у меня в памяти наши первые кампании в окрестностях Линдума, когда все вокруг было моложе, а наше братство только создавалось.

Я вернулся на зимние квартиры в один из тех дней, когда, после месяца проливных дождей и свирепых ветров, после того как вечера начинают тяготеть к закрытым дверям и раннему свету фонарей, год оборачивается и бросает последний сожалеющий взгляд на лето. И когда я зашел на Королевин двор, то увидел, что Гуэнхумара сидит с какой-то другой женщиной на ступеньках галереи, греясь в лучах заходящего солнца, Хайлин и еще пара малышей барахтаются на старом бобровом покрывале у их ног, а какой-то смуглый серьезный мальчик лет восьми-девяти сосредоточенно отрабатывает с деревянным мечом различные позиции боя. Одного взгляда на него было достаточно, чтобы сказать мне, чей он сын и, следовательно, кем должна быть другая женщина, — и действительно, она была маленькой и загорелой, как и описывал ее Флавиан. Гуэнхумара поднялась на ноги и стояла в ожидании. Мне кажется, за все годы, проведенные нами вместе, она ни разу не побежала мне навстречу, но стояла неподвижно и ждала меня — не потому, что не рада была меня видеть, но словно пытаясь растянуть что-то, не растрачивая это в суете и тихих вскриках; и я, движимый тем же желанием продлить мгновение, редко торопился подойти к ней. Поравнявшись с мальчиком, я на мгновение остановился и спросил:

— Тебя обычно называют Мальком?

Он опустил меч и посмотрел на меня.

— Как ты узнал, сир?

— Я просто предположил. Держи острие на два дюйма ниже, когда делаешь этот выпад, Малек, а то ты открываешься для удара в живот.

Он повторил движение, притопывая маленькой ногой и выполняя отход так же четко, как многие взрослые воины.

— Сир… мой отец вернулся?

— Он сейчас с лошадьми.

Я пошел вместе с Кабалем дальше, ко входу на галерею, где ждала меня Гуэнхумара, а Телери собрала свое потомство и суетливо и неслышно скрылась в тенях у нее за спиной.


Последовавшая за этим зима освещена в моей памяти каким-то сиянием, шелковистая, словно цветок с просвечивающими насквозь лепестками, — и такая же недолговечная. Хайлин выглядела гораздо более крепкой, летнее солнце покрыло загаром ее нежную кожу и выбелило концы мягких, тонких, как пух, волос; она набрала вес и, хотя еще не умела говорить, — я смутно надеялся, что она заговорит, но Гуэнхумара сказала, что нет, в год еще слишком рано, — но зато научилась смеяться, тихим, воркующим, булькающим смехом, который был самым чудесным звуком, какой я когда-либо слышал. В ту зиму я купил ей белого щенка дога, суку, — потому что у них более мягкий характер, чем у кобелей, и они реже убегают и теряются, — выбрав ее из целого выводка, барахтающегося и пищащего в большой ивовой корзине, которую принес во двор один из охотников Амброзия, сопровождаемый озабоченно принюхивающейся мамашей. А кожевник Бхан сделал по моему заказу щенячий ошейник с маленькими серебряными цветочками из пяти лепестков в тех местах, где у взрослой собаки должны быть бронзовые шипы. Я впервые в жизни купил что-то красивое для своей дочери, и это доставило мне больше удовольствия, чем если бы я сложил захваченные сокровища к ногам королевы. Это была мягкая зима, настолько мягкая, что в середине января на маленьком колючем кусте белых роз, который торчал у поворота галереи в старом глиняном кувшине из-под вина, все еще был один растрепанный цветок; Гуэнхумара сорвала его и положила на стол, когда мы ужинали в Вечер огней, и в тепле жаровни от него исходил такой запах, что разрывалось сердце.

Вместе с весной пришло время снова выступать на старую утомительную военную тропу. А к следующей осени Хайлин опять начала худеть и стала покрываться по ночам странной легкой испариной, которая исчезала утром; и Гуэнхумара, ухаживая за ней, словно отдалилась от меня на огромное расстояние. Я уговорил Гуалькмая посмотреть девочку, и он из любезности пришел со мной, но взглянув на Хайлин, сказал только:

— Нет-нет, за эти годы я стал чем-то вроде хирурга; но я совсем не разбираюсь в болезнях детей. Покажи ее лекарю Амброзия.

Так что я попросил Амброзия уступить мне на время его лекаря Бен Симеона, и маленький толстый еврей пришел, осмотрел ее, покачал головой, пощелкал пальцами и поцокал языком, чтобы рассмешить ее, и ушел, сказав несколько странных, мудреных слов, которых мы не поняли, да, думаю, и не должны были понять, и добавив, что пришлет ей что-нибудь от кашля и скоро придет снова.

Всю эту зиму единственным, что вроде бы успокаивало Хайлин, когда ее мучила лихорадка, были звуки Бедуировой арфы. И одному Богу ведомо, сколько раз он приходил по вечерам с объездки жеребят, усталый и все еще пахнущий пóтом после целого дня работы, садился на корточки у детской кроватки и сочинял для малышки песенки — такие простые песенки, что их мог бы научиться высвистывать соловей, — и, должно быть, чувствовал себя при этом так же, как чувствовал бы себя человек, изваявший мраморную Деметру на форуме, если бы он принялся мастерить куколок из стебельков травы и вывернутых наизнанку маковых головок.

Я был рад, что уже подарил ему Коэд Гуин, — ферму в моем поместье в Арфоне, лес вокруг которой весной белел от подснежников; потому что если бы я сделал это потом, то боялся бы, что это может показаться похожим на плату — и непростительным.

Той весной я выступил на военную тропу с тяжелым сердцем, и однако привычное ощущение боевых доспехов на плечах приносило мне облегчение. Я всегда был воином, и для меня в лязге оружия и в пыльном облаке битвы всегда скрывалось освобождение, маленькая сладкая смерть-забытье, которую другие находят в женщинах или вересковом пиве.

Мы стояли лагерем немного к востоку от Комбретовиума, по другую сторону долины от саксов, укрывшихся за кольцом своих фургонов, и я как раз выехал к небольшой, отдельно растущей купе деревьев, чтобы лучше рассмотреть противника и попробовать как-то предугадать его действия, когда меня разыскал гонец от Гуэнхумары с известием, что Хайлин умирает.

Вечер был очень тихим. Я помню, что от нашего лагеря вытягивались в сторону саксов длинные тени, и я мог различить в тишине слабые, легкие отзвуки кричащих голосов и звона молота оружейника, доносящиеся с противоположного края разделяющей нас долины.

Не знаю, что я сказал гонцу; думаю, что-нибудь насчет того, чтобы он нашел себе поесть. Потом я снова занялся изучением вражеского лагеря. Кабаль заскулил и заглянул мне в лицо, чувствуя, что что-то не так. Немного погодя из кустов утесника выехал Бедуир и молча остановился рядом со мной. Я осторожно оглянулся на него и увидел по его глазам, что он знает. Наверно, к этому времени гонец уже раструбил новость по всему лагерю. Мы оба не произнесли ни слова, но он ненадолго положил руку на мое плечо, и я на мгновение накрыл ее своей ладонью. Мы очень редко позволяли себе какое-то внешнее выражение давних и привычных уз между нами.

— Я сказал Риаде оседлать Сигнуса, — заметил он наконец.

— Тогда тебе придется сказать, чтобы он расседлал его снова. До утра Сигнус мне не понадобится.

Наверно, он подумал, что я оглушен тем, что случилось, потому что он не уступал:

— Артос, ты, что, не понимаешь? Это сообщение и так уже было в пути день и еще ночь…

— И если я не поеду сейчас, то могу не застать девочку в живых. Да, я понимаю.

— Тогда почему…

— Если я поеду сейчас, то людям придется завтра встретиться с саксами без своего командира.

— Не будь глупцом, Артос. Разве мы с Кеем никогда не водили войско против саксов?

— Вы никогда не водили войско, которое Медведь бросил накануне битвы, чтобы отправиться по своим собственным делам… С тремя отсутствующими эскадронами шансы и так разделены между нами и этой вот стаей Морских Волков неравным образом. Послушай, Бедуир, я знаю и люблю каждого из вас и знаю, что могу рассчитывать на вашу верность до самого конца; я знаю, что ни один человек в Товариществе не осудит меня, если я сейчас уеду. Но есть и другие… я знаю также, какая ненадежная штука — настроение войска. Думаю, вы не сможете обойтись без меня, пока не кончится завтрашнее сражение.

— А если бы ты был убит или ранен в первой же атаке? Тогда нам пришлось бы обходиться без тебя.

— Это было бы совсем другое. Полагаю, вы все бились бы, как демоны из Тартара, чтобы отомстить за меня, — я неловко потрепал его по плечу. — Поезжай и скажи Риаде, что Сигнус не понадобится мне до завтрашнего рассвета, когда мы будем садиться по седлам.

— А Гуэнхумара?

— Гуэнхумара знает, что я приеду, когда смогу. Она вспомнит, что я был графом Британским еще до того, как взял ее от очага ее отца; и вспомнит старый договор между нами.

Но, думаю, в этом я ждал от Гуэнхумары, чтобы она рассуждала, как мужчина.

О последовавшем назавтра сражении я вообще ничего не помню. Потом мне сказали, что одно время мы были как никогда близки к поражению и только что окончательно не побежали с поля боя. И я слышал, как один из людей, разговаривавших возле хижины, где я снимал с себя доспехи, пока Риада ходил за моей запасной лошадью, сказал другому: «Положись на Медведя — он всегда знает, когда именно нужно бросаться в атаку» и одобрительно сплюнул. Так что, полагаю, я справился со своей ролью не так уж и плохо. Замечательная вещь — привычка.

Я оставил наведение порядка после битвы на Кея и Бедуира, а раненых, как обычно, на Гуалькмая, перехватил кусок ячменной лепешки и торопливый глоток пива и, выйдя к лошади, которую подвел мне Риада, с удивлением увидел, что тени едва начали удлиняться. Над саксонским лагерем поднимался дым огромного пожарища, и по всей долине среди мертвых и раненых бродили женщины; а в небе над головой уже собирались вороны.

Я вскочил в седло и выехал из лагеря, который был молчаливым и полным лиц, а потом направил лошадь к низкой гряде холмов, по которой проходила старая Дорога Иценов. Риада привел мне самого резвого и неутомимого из моих запасных скакунов, потому что Сигнус, после того как побывал в сражении, уже не годился в тот день для долгой и тяжкой скачки; но я многое отдал бы за то, чтобы он сейчас был подо мной, потому что не знал ему равных по быстроте и выносливости. Я чуть было не загнал своего послушного коня, потому что летел так, словно за мной по пятам неслась Дикая Охота. Солнце ушло с неба, и луна показалась из-за холмов, а я все скакал, отбивая одну за другой долгие мили вдоль старой горной дороги, не давая себе ни отдыха, ни пощады. К полуночи я подъехал к горному форту в Дурокобриве, первому сторожевому посту Амброзиевой твердыни, сменил там измученную лошадь на свежую и поскакал дальше.

Рассвет был уже совсем близко, когда я преодолел на пошатывающейся лошади последний прямой участок дороги, ведущий к северным воротам Венты, и дозорные открыли огромные створки, скрипнув обитыми железом стержнями в каменных гнездах, и пропустили меня внутрь. Цокот копыт гулко отдавался на все еще спящих улицах. Стражники у дворцовых ворот, в свою очередь, впустили меня в наружный двор, и я соскочил с седла и покачнулся, потому что прочная мостовая вздыбилась мне навстречу, словно палуба галеры на крутой волне. Кто-то вышел с принесенным из конюшни фонарем мне навстречу, точно поджидал меня, и я бросил ему повод и, спотыкаясь, как пьяный, побежал к внутреннему двору и лежащим за ним Королевиным покоям.

В глубине Королевина двора серебристой волной разбивался лунный свет, выбеливая листья куста роз, растущего в огромной вазе, и рисуя сзади на стене его идеальное повторение в виде кружевной тени. Дверь в атриум стояла открытой, и свет желтой лужицей выплескивался из нее на галерею вместе со звуками женских причитаний. Гуэнхумара вышла в проем двери и ждала меня, вырисовываясь темным силуэтом в свете фонаря; но это не она причитала.

Я замедлил свой неистовый бег, шагом пересек двор (он показался мне очень широким — огромное, похожее на арену пространство) и поднялся по ступеням галереи в полосу света. Помню, что я пытался не слышать причитаний, пытался не слышать сердцем, чреслами, животом то, что они означали.

— Девочка, — прохрипел я и, чтобы не упасть, схватился рукой за косяк двери, потому что в эту ночь я загнал себя почти так же, как свою полумертвую от усталости лошадь. — Что с девочкой?

Гуэнхумара не шевельнулась. Она сказала:

— Девочка умерла час назад.

Глава двадцать четвертая. Двойник

Гуэнхумара все еще стояла в дверях. Я сказал или попытался сказать что-то, не знаю, что именно, и она отозвалась хриплым безжизненным тоном, в котором не было ничего от обычной красоты ее голоса:

— Почему ты не приехал раньше?

— Я приехал как только смог, Гуэнхумара.

— Наверно, тебе нужно было сперва завершить какое-нибудь сражение, — все тот же хриплый ровный голос.

— Да, — ответил я. Она продолжала, не шевелясь, стоять в дверях. — Пропусти меня, Гуэнхумара.

Она быстро отступила назад, прежде чем я успел прикоснуться к ней протянутыми руками, и я ввалился в атриум. Комната показалась мне чужой; фонарь был притушен, и по стенам метались гигантские тени, заставляя вышитого сине-красного святого шевелиться, словно он был готов ожить; и я смутно разглядел в углу черную кучу, которая была старухой Бланид и которая раскачивалась взад-вперед, причитая так, как женщины с севера причитают по своим покойникам; и у самой границы круга света — еще одну женщину, должно быть, Телери.

— Где она? — спросил я.

— Там, где она спала обычно.

Я повернулся к открытой двери спальной каморки и вошел туда, чуть не споткнувшись о Маргариту, белую собаку Хайлин, лежащую поперек порога. Комната была наполнена тишиной, которая, казалось, не пропускала внутрь причитания из атриума, словно была уже выше этого. В воздухе чувствовался запах сгоревших трав, и свеча с камышовым фитилем мерцала в подсвечнике высоко на стене, точно маленькая звездочка; ее желтый свет растворялся и уносился прочь в серебристом потоке лунного света, который вливался в окно и ложился поперек кровати. Малышка Хайлин лежала, как всегда, в своем мягком гнездышке из бобровых шкур в головах кровати, но застыло и чинно выпрямившись, а не свернувшись клубочком, как котенок. «Почему они не могли оставить ей большой палец во рту? — оглушенно подумал я, — и похоронить ее, как хоронят любимого пса, в той позе, в которой она привыкла спать при жизни?» Кабаль, который последовал за мной в комнату, вопросительно просунул морду вперед, а потом взглянул мне в лицо и заскулил, пятясь с поджатым хвостом назад, в тень. Маргарита, тоже поскуливая, подползла к моим ногам и потрогала лапой покрывало на постели, напуганная тем, чего не могла понять. Гуэнхумара встала у изножия кровати и не шевелилась.

Тишина и неподвижность комнаты ледяной струйкой просочились мне в сердце, и оно оцепенело и застыло, и, думаю, я мог бы повернуться прочь, почти ничем не проявляя своего горя… Но потом где-то в спутанной чаще старых дворцовых садов запел соловей, и чистый пульсирующий экстаз этих звуков пронзил благодетельное оцепенение моего сердца острым мечом красоты, и это было больше, чем я мог вынести. Я упал на колени рядом с кроватью, зарылся лицом в мягкую темноту меха рядом с застывшим маленьким личиком, больше не похожим на личико Хайлин, и разрыдался.

Когда я пошатываясь встал с колен, лунный свет уже начал сереть, превращаясь в паутинную темноту зарождающегося утра, и в буйно разросшемся саду пробуждались трели малиновок и пеночек. Гуэнхумара по-прежнему стояла в ногах кровати, неподвижная, как Девять Сестер на вересковых нагорьях над замком ее отца, — и такая же чужая. Я хотел было обнять ее, но она отступила назад и быстро проговорила:

— Нет, не трогай меня, не сейчас.

И мои руки упали по бокам.

— Я не мог приехать раньше, Гуэнхумара.

— О, я знаю, — безрадостно отозвалась она. — Все это я приняла как часть уговора между нами в тот день, когда ты взял меня от очага моего отца… То, что тебя здесь не было, не так уж и важно, она звала не тебя — она плакала по Бедуиру и его арфе, прежде чем уснуть.

Удар был нанесен совершенно сознательно, а ведь она была не из тех женщин, кто прибегает к подобному оружию. Внезапно я в панике почувствовал, что она уходит от меня, и я схватил ее и притянул к себе, хотела она того или нет.

— Гуэнхумара, что такое? Бога ради, скажи, в чем ты меня упрекаешь?

На какой-то миг, стоя там рядом с телом малышки, она напрягла все силы, чтобы оттолкнуть меня; потом ее сопротивление иссякло, и она негромко прорыдала:

— Почему ты оставил нас на эти три дня и три ночи в Обиталище Фей?

— Потому что вы обе были слишком слабы, чтобы увозить вас через час после рождения и родовых мук. Если бы я увез вас тогда, я мог бы очень легко потерять вас обеих.

— Если и так, то я, по меньшей мере, умерла бы очень счастливой, а девочка избежала бы всего, что ей пришлось вынести за эти последние месяцы, — возразила она. — А так, мне кажется, ты потерял нас обеих теперь.

И стужа в ее голосе пронзила меня так же, как раньше — песнь соловья.

— Гуэнхумара, неужели ты не можешь понять? Я оставил вас на три дня в безопасности среди друзей, потому что боялся поступить по-другому, боялся за вас. Во имя Бога, скажи мне, разве это такой уж большой грех?

— В безопасности среди друзей, — вспыхнула она. — Потому что ты боялся? Да что ты знаешь о том, что такое бояться? О да, ты чувствовал, как у тебя сводит мышцы живота перед битвой. За всю свою жизнь ты только и знал, что топать и махать мечом; ты ни разу не испытывал, что значит бояться так, как боялась я в течение тех долгих трех дней и ночей! Я умоляла тебя… я знала, как это будет, и я молила тебя увезти нас оттуда, но ты не слушал, ты даже не слышал… а теперь девочка умерла.

— Из-за того, что она провела первых три дня своей жизни в доме Темного Народца? Сердце моего сердца, как ты можешь верить в такое?

— Все знают, что Темный Народец делает с человеческими детьми, — это чувствовалось даже в воздухе того места. А в последнюю ночь, третью ночь, мне снились жуткие сны, и я, вздрогнув, проснулась и увидела, что они забрали у меня ребенка! Та ужасная старуха сидела у огня, держа девочку на руках и напевая ей — тихую, темную песенку, от которой у меня похолодело сердце. И еще там был какой-то человек с накинутой на голову и плечи барсучьей шкурой и с барсучьими полосками на лице; он делал большим пальцем знаки у нее на лбу, как гончар делает знаки на глине; и там была Ита и все остальные женщины, они бросали в огонь травы, так что он взвивался вверх со странным горьковатым запахом и закручивался язычками вокруг девочки. Я вскрикнула, и Ита принесла ее и отдала мне; она сказала, что мне снились дурные сны и что я должна заснуть снова, и как я ни сопротивлялась, я уснула, как она и приказала мне.

— Ласточка, ласточка моя, ты не просыпалась; это все был один дурной сон.

— Наутро от нее все еще пахло тем горьким дымом.

— Ну, значит, это была какая-то очистительная церемония. У каждой веры есть свои тайные обряды.

— Они вытягивали из нее жизнь, — сказала Гуэнхумара. — Я знаю. Они вытягивали из нее жизнь, чтобы отдать ее своему больному ребенку… на следующий день он начал поправляться… а ей они не оставили жизни даже на три года.

Это было безнадежно. Я доверил бы соплеменникам Друима Дху мою или ее душу, но я знал, что никакие мои слова, никакие поступки не смогут изменить того, во что она верит. И все же я сделал еще одну отчаянную попытку:

— Гуэнхумара, между мной и народом Друима Дху были добрые отношения, и какое бы зло Темные Люди ни творили время от времени, они не предадут друга, если тот прежде не предаст их. Вот если бы я отпустил Кея той зимой пошарить в их ямах с зерном…

Но она даже не слушала. Она не чувствовала, что мои руки обнимают ее, и я со свинцовой безысходностью уронил их. Когда она заговорила снова, ее голос немного смягчился, но эта мягкость не сделала ее более близкой, чем раньше.

— Я знаю, что ты тоже любил ее, и знаю, что ты не мог понять, что ты делаешь. Но я всегда буду помнить, что девочка умерла из-за тебя… Нет, не трогай меня; я не хочу прикасаться к тебе или чтобы ты прикасался ко мне — я не захочу этого очень долго; может быть, больше никогда.

Я потерпел поражение, и осознание этого наполнило меня безнадежностью и отчаянием.

Я в последний раз взглянул на тело малышки и вышел мимо Гуэнхумары за дверь; верный Кабаль последовал за мной. Это было ее право — остаться наедине с ребенком. Я пересек слабо освещенный атриум и оттуда через двор прошел в кладовую, где всегда стояла походная кровать с одеялами и подушками на случай, если я пришлю гонца или сам приеду ночью слишком поздно, чтобы будить домочадцев. Я свалился на нее и, самое странное, проспал почти до полудня.

Мы похоронили Хайлин на следующий вечер, так что я смог помочь нести маленький гробик, прежде чем наутро вернуться к Братству. Со мной шли Аквила, который получил рану в грудь и теперь выздоравливал дома, Амброзий и еще несколько других. В это время года у меня было не очень много друзей в Венте. Мы вынесли Хайлин из дома после наступления темноты, с факелами на римский манер. Люди, которые вели свой род от римлян и которые были стариками, когда я был мальчишкой, говаривали, что женщина проживает всю свою жизнь «между двумя факелами», потому что она покидает дом ночью и при свете факелов только дважды: первый раз в свадебных носилках, а второй — в гробу. Но для маленькой Хайлин был только один раз, и ей не суждено было сесть в свадебные носилки.

Ночь была бурной, и пламя факелов трепалось и плыло на ветру, который мягко ворошил листья тополей; и вокруг маленькой могилки метались и скользили тени.

Мы не стали устраивать потом тризну. Это была такая незначительная смерть, слишком незначительная для подобных вещей. Мы вернулись обратно молчаливой группой, с потушенными факелами, и расстались у ворот старого дворца коменданта. Аквила проводил бы меня до самых покоев и, думаю, Амброзий тоже, но мне не нужен был никто рядом, и они достаточно знали и любили меня, чтобы оставить меня одного.

Луна уже несколько ночей была на ущербе, но когда я вошел в Королевин двор, света было достаточно, чтобы показать мне силуэт человека, сидящего на широком бортике старого, растрескавшегося водоема, в котором некогда бил фонтан.

Кабаль негромко заворчал, но я успокоил его, положив руку ему на ошейник. А человек поднялся на ноги и повернулся ко мне. При таком свете я почти ничего не мог разглядеть — только то, что он был примерно моего роста, светловолос и очень молод; но когда он заговорил на языке бриттов, его голос заставил что-то дрогнуть и зашевелиться в моей памяти.

— Ты — Артос Медведь, тот, кого называют графом Британским?

— Я Артос Медведь. У тебя ко мне какое-то дело? Сообщение?

Но я знал, что этого человека я никогда не видел в своем войске.

— Нет, не сообщение, — ответил он. — Мое личное дело; но когда я услышал о горе, посетившем твой дом, мне показалось, что будет лучше подождать тебя здесь, а не входить без предупреждения в такое время.

— И конечно же, твое дело должно быть очень срочным, раз оно не могло подождать до утра даже в такую ночь, как эта.

Он сказал:

— Прости меня. Я здесь чужой; я только что приехал с гор и не привык к каким бы то ни было городам. И куда же мне было обратиться в первую ночь в Вента Белгарум, кроме как в дом моего отца?

Меня накрыла бесконечная тишина, темное ледяное затишье. И в нем, казалось, разбегались и разбегались эти слова, словно круги, расходящиеся по стоячей воде, в которую уронили камень. И когда последний круг растворился на темном краю тишины, я смог только повторить последние слова и вновь разослать эти круги во все стороны.

— Дом твоего отца?

Значит, Игерна сдержала слово. Теперь я узнавал звук этого голоса. Сквозь годы я слышал его снова: «Пусть твой сын будет тебе отрадой, мой господин… твой сын отрадой… отрадой…»

— Меня зовут Медрот, — ответил он. — Моя мать сказала, что обещала тебе назвать меня Медротом — по имени белой крысы с рубиновыми глазами, что была у нее когда-то.

— Да, она обещала это; и еще что она пошлет тебя ко мне, когда ты станешь мужчиной. Должно быть, ей было нелегко сдержать обещание, потому что она, наверно, очень по тебе скучает, — или после тебя родились и другие? — я спохватился и попытался взять оскорбление назад, вспомнив, что она была его матерью. — Прости меня, Медрот. Я не должен был этого говорить.

У него вырвался короткий горький смешок.

— Нет-нет, я не обольщаюсь насчет того, были ли у тебя причины любить мою мать, а у нее — причины любить тебя. Но она не будет скучать по мне. Она мертва. И, умирая, она наказала мне отправиться к тебе.

Мы снова замолчали, а потом я сказал:

— Ради тебя мне следовало бы огорчиться.

— Огорчиться?

— Без сомнения, ты любил ее.

— Любил ее? — в раздумье повторил он. — Не знаю. Я больше научился ненависти, чем любви. Я знаю только, что я был частью ее, а она — частью меня, словно нас все еще связывала какая-то нить…, — он поглаживал пальцами резные листья аканта на бортике старого фонтана и смотрел на свою руку в свете луны. Потом он поднял глаза и сказал жуткую вещь — жуткую тем, как жалко и по-предательски она прозвучала:

— Вне моей матери так холодно. Теперь я знаю, почему новорожденные плачут, делая первый вдох.

И в ответ мне пришла в голову не менее жуткая мысль. Я спросил себя, а был ли он даже сейчас по-настоящему рожден на свет, или же мать пожрала его, как дикая кошка в неволе пожирает своих детенышей. Но я сказал только:

— Здесь, на ветру, холодно. Идем в дом, Медрот.

— Как прикажет мой отец, — отозвался он.

В атриуме никого не было, но в жаровне все еще горел слабый огонь, в высоких подсвечниках, как обычно, стояли зажженные свечи, а из комнаты Гуэнхумары доносилось постукивание снующего взад-вперед челнока. Я оставил Медрота стоять у жаровни, а сам пересек комнату и вошел в дальнюю дверь, опустив за собой тяжелый полог.

Гуэнхумара стояла у своего станка и ткала — кусок шафранно-желтой ткани, окаймленной каким-то затейливым многоцветным узором. Она не обернулась, когда я вошел, хотя должна была услышать мои шаги; следом за мной в комнату проскользнул Кабаль, и лежащая у вертикальной станины Маргарита подняла с лап голову и застучала по полу пушистым хвостом.

— Гуэнхумара, — окликнул ее я.

Она пропустила челнок на другую сторону и уронила его на подставку, а потом медленно повернулась ко мне, и я увидел по ее сухо блестящим глазам, что она не проронила ни слезинки.

— Артос… значит, все закончилось.

— Все закончилось, — я оглянулся, всматриваясь в окружающие меня тени. — Как давно ты здесь одна? Где Телери и старая Бланид?

— Не знаю. Я отослала их, не помню когда. Они не хотели уходить.

— Тебе не следовало быть одной!

Серая тень улыбки коснулась ее рта, но не горячих, блестящих глаз.

— Ты ошибаешься. Мне как раз-таки следовало побыть одной. Это лучше, чем задыхаться в нежном сочувствии других женщин. Кто тот человек, который, я слышала, вошел вместе с тобой? Я думала, мы договорились, что не будет никакой тризны по ребенку.

— Человек, которого я обнаружил ждущим во дворе. Принеси в атриум вина, Гуэнхумара.

— Вина? — переспросила она. У нас был очень маленький запас вина — в то время, по-моему, три амфоры — и мы берегли его для особо важных случаев.

— Вина, Гуэнхумара.

Она повернулась, не говоря больше ни слова, и вышла через заднюю дверь на галерею; я услышал, как ее шаги быстро удаляются в сторону кладовой. Потом я вернулся в атриум.

Медрот стоял возле жаровни, где я его оставил, и я впервые смог разглядеть его как следует. Его голова была поднята, а на губах играла легкая усмешка. Он ждал, пока я неспешно изучу его, в то же самое время изучая меня. Он был таким высоким, как я и думал; с плечами, еще не успевшими стать широкими плечами мужчины, под бесформенным одеянием из вывернутой шерстью внутрь овчины, которое было перехвачено по талии широким, усаженным бронзовыми заклепками поясом. У него были чуть кривоватые ноги, как у многих из нас, кто с детства приучен к седлу, — «вскормлен кобыльим молоком», как говорят у нас в горах. Его руки, как и мои, тоже были руками человека, привыкшего управляться с лошадью; а когда я взглянул в лицо под шапкой светлых, мышино-серых волос, мне показалось, что я смотрю сквозь двадцать пять или около того лет на своего двойника, перенесясь в те дни, когда моя борода была всего лишь золотистым цыплячьим пушком на щеках, как у него сейчас. И я почувствовал на затылке ледяные мурашки, что вполне может случиться, когда видишь своего двойника в свете огня. Только его глаза были глазами матери — глубокого, жаркого синего цвета, с прожилками, словно лепестки голубого журавельника, и такими же, как у нее, выцветшими тенями снизу; они придавали его лицу поразительную красоту, которой в моем никогда не было. Он был так похож на сына, которым можно было гордиться от всей души; и однако что-то, где-то в нем было страшно не так. Он слишком долго пробыл внутри своей матери, и какая-то часть его души была обезображена и исковеркана — я чувствовал это уродство в нем так же, как чувствовал Игерну. Искалеченную плоть можно носить как драный плащ, без всякого ущерба для духа — я подумал о Гуалькмае — но в Медроте увечной была какая-то глубинная часть его «я», и это было совсем другое.

Я сказал себе, чтопросто вспоминаю Игерну и переношу то, что помню, на ее сына, и почти заставил себя поверить в это.

Потом он немного повернулся — неспешным, рассчитанным движением — откидывая с плеча тяжелую складку овчины, и я увидел над его локтем переплетенные кольца дракона из червонного золота, которого его мать показала мне на следующее утро после его зачатия.

— Нет нужды показывать мне это, — заметил я. — Ни один человек, увидев тебя, не смог бы усомниться в истинности твоих притязаний.

Он слегка улыбнулся и снова повернулся к огню, но оставил пятнистую складку овчины откинутой назад.

Наружная дверь отворилась, и вошла Гуэнхумара. Она держала большую серебряную гостевую чашу с ручками в виде козлиных голов, которую поднесла Медроту со словами:

— Выпей и будь желанным гостем.

И он склонил голову, принимая чашу из ее рук, и вместо обычной формулы сказал:

— Да утешит тебя Бог, госпожа, и да облегчит он горе, постигшее этот дом.

Позже я узнал, что он всегда мог найти верные слова, когда хотел этого. Гуэнхумара посмотрела на него долгим ясным взглядом, который перешел с него на меня и снова на него, а потом взяла у него чашу, поставила ее на стол так, чтобы она была под рукой и, не говоря больше ни слова, прошла через закрытую пологом дверь в свою комнату.

После ее ухода я пододвинул табурет к жаровне, сказав Медроту, чтобы он сделал то же самое, и мы оба выпили из гостевой чаши, но слабое холодное бурдигальское вино не сделало нас друзьями; просто после него нам вроде бы стало легче разговаривать.

— Сдается мне, твоя мать хорошо научила тебя ненавидеть меня, — заметил я, сам не зная, что собираюсь сказать это, до тех пор, пока слова не были произнесены.

Синие глаза встретились с моими, но я не мог ничего прочесть в них, так же как не мог ничего прочесть в глазах Игерны.

— Разве я не упомянул? Я больше научился ненависти, чем любви. Это, что, моя вина?

— Нет, — ответил я. — Чего ты хочешь от меня?

— Коня и меч. Я твой сын. Это мое место и мое право — сражаться в рядах твоего эскадрона и спать у твоего очага.

— А тебя так волнует наша борьба с саксонским потоком?

Он еле заметно пожал плечами.

— Горы он не затопит.

И я наклонился вперед, изучая его сквозь слабый дымок, поднимающийся над жаровней.

— А что если я скажу тебе, что среди моих эскадронов нет места для человека, который не знает и которого не волнует, за что он сражается?

— Я отвечу, что, без сомнения, не так уж важно, волнует ли человека то, ради чего он убивает, лишь бы этот человек достаточно хорошо умел убивать. Дай мне коня и меч, и я докажу тебе, что умею обращаться и с тем, и с другим, — он улыбнулся странной, неожиданной, дрожащей улыбкой. — В один прекрасный день я могу даже научиться у тебя переживать за дело, за которое сражаюсь.

Я молчал, все еще изучая его поверх жаровни. Я не верил в этот внезапный намек на стремление к чему-то лучшему, и однако, думаю, в тот момент сам он в это верил. Он был одним из тех людей, которые всегда могут поверить в то, во что им хочется верить. Наконец я сказал:

— Завтра я возвращаюсь к Товариществу. Ты получишь своего коня и свой меч.

— Благодарю тебя, отец.

— Но сначала ты снимешь этот браслет.

— Он мой, — быстро произнес Медрот и потянулся было прикрыть его другой рукой.

— Глупец. Я не собираюсь отбирать его у тебя. По мне, так можешь спрятать его у себя на груди. Я говорю только, что ты не можешь носить его на руке, у всех на виду.

— Его подарила мне моя мать, а она получила его от своей матери…

— Которая получила его от Уты, моего отца и твоего деда, наутро после того, как он провел с ней ночь. Все это я знаю не хуже тебя, и именно поэтому ты должен его снять.

— Почему? — спросил он, все еще прикрывая его ладонью.

— Потому что он парный к тому, что носит над локтем Верховный король Амброзий. Это королевский браслет принцев Британских.

Он отнял закрывавшую браслет руку и поглядел на тяжелые, сверкающие кольца.

— Королевский браслет Британии, — задумчиво проговорил он. — Да, возможно, будет… нетактично носить его при дворе Амброзия, — он очень медленно стянул огромный браслет и засунул его за пазуху своей грубой овчинной туники. — Видишь, какой я послушный и покорный сын, отец.

Я встал, и он немедленно и со всеми подобающими изъявлениями почтительности поднялся на ноги.

— Уже за полночь, а нам завтра рано выезжать. Идем, я покажу тебе, где ты сможешь заночевать.

Я не стал будить никого из слуг; по правде говоря, мне слишком претила мысль, что его кто-нибудь увидит. Я уже вынес достаточно для одной ночи. Эта новость и без всякой помощи должна была быстро разлететься по всей Венте. Я взял запасной фонарь, зажег его от жаровни и провел Медрота в небольшую кладовую с земляным полом, где сам спал последние две ночи.

В дверях я хотел было его оставить, но он удержал меня, стоя против света фонаря.

— Отец…

— Да?

— Собираешься ли ты признать меня? Или я поеду с тобой завтра просто как новичок, появившийся неизвестно откуда, чтобы примкнуть к твоему войску?

— Ну, поскольку ни один человек, глядя на тебя, не сможет ни на миг усомниться в том, что ты — мой сын, — ответил я, — то мне сдается, что ни у тебя, ни у меня нет особого выбора.

— Отец…, — повторил он, запнулся и продолжил: — Неужели ты не найдешь для меня ни одного доброго слова в ночь, когда я впервые пришел к тебе?

И его голос задрожал.

— Мне очень жаль, — ответил я, — но это не та ночь, когда у меня найдется много добрых слов.

Однако я прикоснулся к его плечу и потрясенно осознал, что он дрожит так же, как и его голос.

Он сделал глубокий вдох и внезапно протянул ко мне руки, как могла бы сделать женщина.

— Артос, отец мой, я выбрал для своего прихода неподходящую ночь; но откуда же мне было знать… И, горюя о смерти ребенка, все же не забывай, что я твой живой сын! Разве приход сына не может хоть немного возместить другую потерю этой ночи?

Это могло быть детской просьбой уделить ему хоть немного тепла или просто невероятно неуклюжей попыткой утешения, но я уже знал, что Медрот никогда не бывает неуклюжим, что когда он ранит, то делает это хладнокровно и обдуманно; и я чуть было не дал ему в зубы. Но он был моим сыном. «Мой Бог! Единственный зачатый мною сын!» — кощунственно подумал я. Я был больше не в состоянии говорить, поэтому повернулся и пошел обратно в атриум.

Теперь мне негде было спать, но мне все равно не спалось; у меня было такое чувство, словно я никогда не засну снова. Я опустился на табурет у жаровни, поставил локти на колени, положил голову на ладони и закрыл саднящие глаза, чтобы защитить их от света, который как будто впивался в них острыми когтями. На моих плечах тяжким грузом лежало ощущение обреченности, и комната была словно заполнена ненавистью Игерны, дотягивающейся до меня даже после ее смерти. И Медрот был жив, а дитя, которое я любил, лежало в могиле; все, что было во мне, казалось разбитым и кровоточащим, и я блуждал в бесконечной пустыне.

Гуэнхумара пришла и нашла меня там. Я услышал, как ее шаги приближаются по плиткам пола, почувствовал ее слабый, неопределенный запах и понял, что она стоит прямо у меня за спиной. Но я не поднял глаз.

— Значит, это был твой сын, — выжидающе помолчав, сказала она.

— Было бы бесполезно отрицать это, не так ли?

— Он очень похож на тебя. Так похож, как сын может походить на своего отца; вот только в его глазах, в отличие от твоих, ничего нельзя прочесть. И это делает его еще более опасным.

— Только если он уже опасен, — тусклым голосом отозвался я.

— Твой сын, так похожий на тебя, как этот, появившийся неизвестно откуда с Королевским Драконом Британии на руке и, если я не ошибаюсь, с какой-то долей твоей власти увлекать людей за собой.

— Все это само по себе ничего не значит, — возразил я; думаю, я защищал его больше перед самим собой, чем перед ней.

— Само по себе нет, — согласилась она, а потом добавила: — Отошли его прочь, Артос.

— Я не могу… не должен.

— Почему? Ты боишься тех козней, которые он может начать строить против тебя где-нибудь в другом месте, если ты сделаешь это?

— Может быть, — сказал я. — Нет. Все не так просто. Если я ушлю его отсюда, то буду ничем не лучше лошади, отворачивающей от препятствия, которое она все равно должна преодолеть. Он — моя судьба, мой рок, если хочешь, Гуэнхумара. Когда я впервые увидел его, то словно посмотрел на своего двойника. Никто не может избежать того, что ему назначено; лучше встретить свой рок лицом к лицу, чем попытаться бежать и получить удар в спину.

— Артос, мне страшно, когда ты говоришь так. Ты словно уже наполовину потерпел поражение.

— Нет, пока я не попытаюсь бежать.

— Тогда, если ты не собираешься отсылать его прочь, я буду молить Бога, чтобы он нашел смерть в бою, — и поскорее.

Я не осознавал, что мои глаза закрыты, пока не открыл их и не обнаружил, что смотрю в рдеющую адскую пасть жаровни.

— Нет! Гуэнхумара, ради Христа, — нет; я сам уже слишком близок к тому, чтобы молиться об этом.

— И зная то, что ты знаешь, почему бы и нет?

— Потому что, чем бы он ни был, это моя вина, моя и моего отца, который выпустил в мир это зло.

— Твоего отца может быть, хотя он не сделал ничего такого, что не сделали бы многие другие до него, — быстро проговорила она. — Но не твоя! Ты виноват не более, чем медведь, попавший в вырытую для него ловушку.

Внезапно ее ладонь легла мне на затылок и неуверенно, легко скользнула к моей щеке. Но когда я поднял руку, чтобы прикоснуться к ней, она задержалась только на мгновение, словно для того, чтобы я не подумал, что Гуэнхумара отталкивает меня, а потом была мягко, но непреклонно убрана в сторону.

— Идем спать, Артос. Тебе просто необходимо выспаться, и, как ты сам сказал, утром вам придется выехать рано.

И вот так я снова оказался в широкой кровати рядом с Гуэнхумарой, и в том, чтобы быть подле нее, было некое успокоение. Но ребенок разделял нас так же верно, как в ту ночь, когда я привез их обеих домой из Полых Холмов; так же верно, как обнаженный меч, который Бедуир положил между собой и Гуэнхумарой в лютую зиму перед тем, как дитя родилось.

Глава двадцать пятая. Тени

На следующее утро я дал Медроту меч и большого чалого жеребца из резервного табуна, и мы выехали из Венты под мягким летним дождем, пришедшим вместе с рассветом. Кабаль, как обычно, скачками несся впереди, а рядом с ним бежала более легкая и изящная фигурка Маргариты, и оба время от времени оглядывались на меня. «Возьми собаку с собой, — сказала Гуэнхумара. — С тобой ей будет лучше». Но я знал, что выносить постоянный скулеж белой суки, снова и снова обыскивающей одни и те же места, было выше ее сил.

В Дурокобриве наш отряд остановился на ночь, и я забрал оттуда свою лошадь; и к закату второго дня мы въехали в лагерь.

Я отвел Медрота в свою хижину, а потом отправил его вместе с поджидавшим меня оруженосцем забрать из обоза снаряжение и поискать себе что-нибудь поесть — отдавая этот приказ, я отвернулся, сбрасывая плащ и седельную сумку, чтобы мне не нужно было видеть выражение лица юного Риады. Я уже видел слишком много выражений слишком многих лиц — изумленные или надолго задержавшиеся взгляды, внезапно расширенные или суженные глаза, — когда въезжал в лагерь рядом с Медротом.

Оставшись после их ухода наедине с самим собой, я стоял, глядя в пустоту и теребя пыльные доспехи, но не продвигаясь к тому, чтобы снять их. Мне бы следовало немедленно отправиться по делам; видит Бог, у меня их было достаточно; но я все еще медлил, давая новости время разнестись по лагерю.

Вскоре на утоптанной земле послышались шаги, и в неровном проеме двери вырос Бедуир; и когда он наклонился, чтобы войти внутрь, его силуэт закрыл собой подернутое рябью пламя заката.

— Артос… мне сообщили, что ты вернулся. Какие новости? Какие новости о малышке?

— Она мертва, — ответил я. — Она умерла за час до того, как я приехал домой.

И свинцовые слова прозвучали для меня так, словно их произнес кто-то другой.

Над ними сомкнулась тишина. Я не мог видеть лица Бедуира, но слышал, как он хрипло сглотнул. Потом он проговорил:

— Тут нечего сказать, ведь так?

— Да, — отозвался я, — тут нечего сказать.

— Как Гуэнхумара?

— Примерно так же, как была бы любая другая женщина. Если бы она могла плакать, ей было бы легче.

Даже Бедуиру я не мог рассказать все до конца. Я поднял свой железный шлем и стал начищать его тряпкой, которую Риада держал специально для этой цели. Свет заката, падая сквозь дверной проем на гладкую выпуклую поверхность, отражался в ней багровым пятном.

— Она сказала, что девочка плакала по тебе и твоей арфе, прежде чем заснуть в последний раз.

У него вырвалось заглушенное восклицание и больше ничего, и через какое-то время я продолжил:

— Так что тебе предстоит сложить еще один плач.

Он внезапно и тяжело опустился на вьючное седло, свесив руки поперек колен.

— Плачей больше не будет. Я сложил слишком много плачей за последние пятнадцать лет.

— Так долго? — отозвался я. — Мы стареем, друг мой. В один прекрасный день придет время, когда молодые подхватят наши мечи, сложат по нам один последний плач — если вспомнят об этом — и займут наши места. А для нас вся боль будет окончена.

— Молодые — такие, как сын, который приехал с тобой сегодня вечером?

Моя рука на шлеме остановилась сама собой.

— Значит, ты слышал?

— Я его видел. Ты никогда не говорил мне, что у тебя есть сын, Артос.

— Две ночи назад я еще очень надеялся, что у меня его нет.

— Ах так? Он, что, тоже был зачат под кустом боярышника?

— Это сводилось к тому… Бедуир, ты возьмешь его в свой эскадрон?

— В мой? — по его голосу я понял, что его левая бровь взлетела вверх. — Я скорее подумал бы, что ты захочешь оставить его в своем.

— Правда? Нет, лучше, чтобы он как можно меньше болтался у меня за плечами. Ему придется отправиться либо к тебе, либо к Кею, а Кей не будет знать, как с ним обращаться.

— А что, это будет так непросто?

— Послушай, Бедуир, он был зачат в ненависти. Это гнусная история, и, если не считать Гуэнхумары, она останется между мной и Богом — и в ненависти его вскормила мать и удерживала его при себе все эти годы. Это единственное, что он по-настоящему понимает; он чужой этому миру и не в ладах с ним, потому что мать так по-настоящему и не произвела его на свет, пока смерть не оторвала его от нее, — я нащупывал нужные мне слова. — Он жаждет вернуться обратно в темную теплоту материнского чрева; и будучи не в состоянии спастись от этого, отомстит всему миру, если сможет. Что из всего этого поймет Кей? Кей, в чьем понятии ненависть — это удар и разлетающиеся искры?

— В то время как я…

— Думаю, ты, по меньшей мере, знаешь, как ненавидеть.

— Необычная рекомендация.

— Не такая уж и необычная, поскольку человек лучше понимает в другом то, что он знает в себе. И, может быть, даже простит это с большей готовностью.

— Звучит до странного похоже на совет любви.

— Любви? — переспросил я. — Нет, не любви. Но я помню также, что Кей никогда не смог бы ездить на Вороне так, как это делал ты.

Наступившая тишина была заполнена негромкими, резкими звуками окружающего нас лагеря, а потом Бедуир заговорил снова, и его голос был странно холодным и невыразительным. И я осознал, что после всех этих лет, в течение которых мы были ближе друг другу, чем большинство братьев, я до сих пор не знал почти ничего о его жизни до Нарбо Мартиуса.

— По меньшей мере, это правда, что я знаю, как ненавидеть. Я ненавидел свою мать. Она утопила щенков моей суки у меня на глазах, а сука потом заболела молочной лихорадкой и умерла. Я часто не спал по ночам, изобретая различные способы убить свою мать, и, думаю, единственная причина, по которой я этого не сделал, заключается в том, что когда все осталось бы позади, я не мог бы больше к этому стремиться. А потом я вырос, стал мужчиной и понял, что слишком долго откладывал эту месть и что теперь уже никогда не убью свою мать. Так что я ушел из дома по дороге, ведущей в Константинополь, а остальное ты знаешь… Да, я возьму этого парня в свой эскадрон.

Он не предложил, как это сделала Гуэнхумара, отослать Медрота прочь; но, думаю, немногим мужчинам дана беспощадная логика женщины.

На какое-то время появление Медрота стало темой для разговоров и шуток вокруг сторожевых костров, но в военном лагере есть более важные дела, чем юношеские похождения Медведя и появившийся в результате бастард, и вскоре с виду все стало так, словно по-другому никогда и не было. Теперь кажется странным, что расходившиеся по воде круги успокоились так быстро… Но мой сын и в самом деле хорошо разбирался в окружающем и обладал сверхъестественным даром сливаться с ним, что, с одной стороны, позволило ему практически незаметно найти и закрепить за собой место среди нас (думаю, даже Бедуир по временам — и поначалу — почти забывал, что у него в эскадроне появился новый всадник), а с другой, сочетаясь с неким холодным щегольством, помогло ему достичь быстрого успеха в том виде боевых действий, что ведутся с помощью засад и набегов. О нем постепенно начали говорить как о счастливчике, приносящем удачу в бою тем, кто за ним следует, а это многое значит для людей, живущих с мечом в руке; так что вскоре некоторая часть молодых воинов начала смотреть на него как на вожака.

В последующие три года у него было более чем достаточно возможностей упрочить среди них свою репутацию.

Три года то затихающих, то разгорающихся боевых действий, пока варвары цеплялись за территорию кантиев и полоску земли между Южными Меловыми Скалами и морем, не в состоянии продвинуться дальше из-за противостоящих им войск Амброзия; пока все больше и больше Морских Волков вторгалось на древние земли триновантов и иценов; и, казалось, каждый новый порыв ветра с востока приносил с собой новую стаю потрепанных черных боевых ладей, и на месте военных лагерей или поселений, которые мы сжигали утром, за одну ночь вырастали новые. На юге путь через море короче, а Морские Волки казались здесь более сплоченными и более упорными в достижении своей цели, так что все это было очень похоже на попытку загнать вздувшуюся реку в берега обыкновенной метлой. И всегда, стоило нам на мгновение отвернуться, чтобы ответить на фланговую атаку с юга или с севера, как поселенцы из долины Тамезис протягивали очередное испытующее щупальце к сердцу Британии.

Теперь, когда мы с Амброзием вновь объединили силы, моими охотничьими угодьями были по большей части пустоши и болота Истсэкса, а также Нортфолк и Саутфолк до самых окрестностей Линдума, где опять начинались саксонские набеги; в то время как Амброзий направлял свое войско против варварских полчищ к югу от Тамезис. Но по мере того как шли годы, сам Амброзий все реже и реже выезжал в поле. Он был — помимо того, что полководцем, — Верховным королем; его уделом было не только вести войска в сражение, но и управлять обширной центральной территорией, которая была сердцем и основной твердыней Британии; и часто дела королевства удерживали его в Венте, пока другие люди вели его войска к внешним границам. И вот так, мало-помалу, отношения между нами изменились и пришли в систему; и мы не были больше братьями по мечу, подобными друг другу в нашей борьбе, но он был монархом, а я, прежний граф Британский, получил титул Rex Belliorum, став признанным верховным военачальником.

Но слишком часто Амброзия удерживали пленником в Венте не только королевские обязанности. По мере того как шли эти годы, им все сильнее завладевала болезнь. Это можно было видеть в том, как постепенно истаивала его плоть — ее и всегда-то было немного — и как все больше желтела его кожа, все ярче блестели глаза и все сильнее сжимались губы, выдавая его страдания. Те из нас, кто был к нему близок, могли видеть это также и в том, как он загонял себя — не так, как человек скачет во весь опор на хорошо наезженной лошади, но так, как тот, за кем гонятся волки, нахлестывает выбивающееся из сил животное. Однако при всяком предположении, что что-то не так, он просто смеялся и уходил в свою отрешенность, где до него никто не мог дотянуться; и после этого лишь нахлестывал себя еще безжалостней.

На четвертую осень после нашего прихода на юг, когда мы вернулись на зимние квартиры и я увидел перемену, произошедшую в нем с тех пор, как я видел его в последний раз, я спросил Бен Симеона, его врача-еврея, чем страдает Верховный король. Он взглянул на меня исподлобья блестящими темными глазами, с мрачной задумчивостью задержавшимися на моем лице, характерным жестом поддернул на плечах старый, засаленный кафтан и поинтересовался:

— Как ты думаешь, сколько близких к королю людей спрашивали меня об этом?

— Полагаю, не один, — ответил я. — Так уж вышло, что мы любим его.

Он кивнул.

— Вот-вот, и от всех я отделывался ответами, которые хорошо звучат и ничего не значат. Но ты Амброзию как сын, и поэтому будет справедливо, если ты узнаешь правду. В Александрии, где я изучал свое ремесло и где священники еще не объявили грехом исследование мертвых тел ради знаний о живых, эту болезнь называют раковой.

Я не знал, что он имеет в виду, и сказал ему это.

— Это такая штука, очень нехорошая штука, которая растет в теле, как рак; иногда она производит множество себе подобных, а иногда остается в единственном числе; но, тем или иным образом, она пожирает тело.

Я обнаружил, что мне трудно говорить, словно что-то застряло у меня в горле.

— И это никак нельзя остановить?

— Никак, — ответил он. — Ни травами, ни ножом. Эта тайна так же недоступна нам, как тайна самой жизни — или тайна смерти.

— Смерть, — сказал я. — Это и есть конец?

— Пройдет ли эта штука свой путь с милосердной быстротой или же будет ползти годами — в конце все равно будет смерть.

Помню, какое-то время я молчал, рисуя наконечником ножен узоры на плотно утоптанной земле. Потом я спросил:

— Амброзий знает?

— От таких, как Амброзий, не скрывают подобные новости — тем более с той работой, что ему еще предстоит завершить или привести в порядок, чтобы передать кому-либо другому.

Значит, я был прав; весь этот год и даже больше он боролся со временем, пытаясь укрепить Британию для других рук, которые должны были принять ее у него; готовя все для победы, которую, если она когда и придет, ему не суждено будет увидеть. Шагая домой по улицам Венты, я чуть было не завыл, как пес, по Амброзию, который был мне отцом, другом и командиром — не из-за его смерти, а из-за того, какой она была и как она протягивала перед собой свою тень.

Первые недели этой зимы прошли примерно так же, как в другие годы. Днем мы трудились до изнеможения на скаковом поле и на площадках для объездки или, когда предоставлялась возможность, выезжали на один день на охоту в окружающие Венту леса. Наши вечера проходили по большей части у очага в помещении гимназия старого комендантского дворца, которое Товарищи сделали своим обеденным залом; иногда мы, командиры и капитаны, проводили время в тронном зале Амброзия, который некогда был большим пиршественным залом, или же я — слишком редко — оставался в своих покоях вместе с Гуэнхумарой, как простой усталый солдат, фермер или торговец, возвращающийся к жене в конце дня. И эти вечера были для меня одновременно и глубокой радостью, и неизменной печалью.

Для меня всегда было радостью быть с Гуэнхумарой, смотреть на нее, дышать ее спокойствием; и однако за этой радостью, каким-то образом составляя ее часть, словно одно было тенью другого, всегда чувствовалась печаль, ощущение разделяющей нас дистанции, которую я не мог преодолеть; одиночество. Она сказала тогда, что не хочет, чтобы я прикасался к ней, и в эти дни я не мог подойти достаточно близко, чтобы прикоснуться к ней, — о, не физически; физически, после того как прошли те первые несколько дней после смерти Хайлин, она никогда не отстранялась от меня и никогда не отказывала мне в добром отношении, но доброе отношение — это, неизбежно, не то же, что любовь; и я знал, что что-то внутри нее, самая глубокая и сокровенная ее часть, возможно, ее душа, ушла от меня и уходит все дальше. Думаю, она не хотела этого; думаю, в то время она вернулась бы, если бы сумела; но она не могла найти дорогу обратно, а я не мог сделать это за нее.

Иногда мы проводили эти редкие вечера наедине; иногда с небольшой горсткой друзей Кеем и Гуалькмаем, Фариком и Мальком… совсем изредка только с Бедуиром, и эти вечера были самыми лучшими.

В эти вечера мы покидали атриум и сидели в комнате Гуэнхумары или, по крайней мере, сидели мы с Бедуиром, а Гуэнхумара возвращалась к своему ткацкому станку. Я вижу ее сейчас, словно все еще сижу на табурете у жаровни, а у моих ног, развалившись на теплом мозаичном полу, лежит Кабаль, надменно безразличный к белой суке Маргарите, которая кормит неподалеку его пихающихся щенков. Гуэнхумара работает, стоя у станка, а Бедуир сидит на подушке рядом с ней, лениво перебирая пальцами струны и время от времени поднимая глаза на нее; и она, бывает, поворачивается и смотрит вниз, на его некрасивое смеющееся лицо, и две их тени, отброшенные лампой, падают на паутину натянутой на станке ткани, так что она словно вплетает их в узор на своей работе. И под блуждающими нотами арфы — шорох мокрого снега о ставню высокого окна.

Мне нравилось наблюдать за ними вот так, потому что мне казалось правильным, что двое людей, которых я любил больше всего на свете, были друзьями, что мы были триедины: не просто трое в ряд, но лист клевера или желтый ирис, где я был в центре. И еще этими вечерами Гуэнхумара словно немного возвращалась из своей дали, так что я чувствовал, что еще чуть-чуть — совсем чуть-чуть — и мы снова найдем друг друга.

Медрот никогда не принимал участия в этих спокойных, тихих вечерах. Он начал собирать собственную компанию среди младших из Товарищей, и у них были свои способы проводить свободные часы. И я был только рад, что это так. Возможно, если бы я был другим, если бы я упорнее пытался бороться с его матерью в нем вместо того, чтобы оставлять его в ее власти, это могло бы избавить нас впоследствии от множества невзгод. И все же… не знаю — не знаю. Мне кажется, он был уничтожен, а не просто в плену; а только Господь может заново создать то, что было уничтожено.

Темнота зимы была позади, дни понемногу удлинялись, и охотник во мне начал принюхиваться к отдаленному волнению весны, когда однажды вечером Амброзий послал за мной.

Я нашел его у него в комнате, в большом кресле рядом с жаровней. Гахерис, его оруженосец, сидел сгорбившись на полу у его ног и начищал какую-то деталь сбруи, а в глубине комнаты, в тени, я смутно различал темный силуэт врача-еврея. Мы немного поговорили о вещах, которые мало интересовали нас обоих; а потом, посреди разговора на какую-то совершенно другую тему, Амброзий заявил:

— Артос, я чувствую себя здесь, в Венте, как зверь в клетке. Я должен ненадолго вырваться из-за решетки.

— Так что? — спросил я.

— Так что я еду на несколько дней в горы, на виллу. Мне говорили, что после мягкой зимы в Спайне бывает хорошая охота, — он улыбнулся моему молчанию прежней быстрой улыбкой, которая освещала все его лицо, словно где-то внутри загоралась лампа; теперь там было слишком мало плоти, чтобы скрыть этот свет. — Хорошая охота для друзей, которые поедут со мной, пусть даже для меня самого охотничьи дни уже позади.

И я увидел по его глазам, что он знает то, о чем сказал мне Бен Симеон.

— А ты сможешь проехать такое расстояние?

— Конечно. Ехать-то всего одно утро, а мой толстый старый Поллукс с каждым днем становится все меньше похожим на лошадь и все больше — на гусиную перину.

Я понял, что будет бесполезно отговаривать его от этого плана; да, по правде говоря, мне и не хотелось.

— Кто едет с тобой, Амброзий?

— Немногие: ты, да вон Гахерис, да Аквила — мой военачальник, мой оруженосец и капитан моих телохранителей. Я не буду страдать от недостатка заботы и охраны.

— А Бен Симеон?

Он покачал головой.

— Мне больше не нужны врачи, Медвежонок.

И фигура в тенях сделала движение, которое было началом настоятельного протеста, а потом замерла снова.

Глава двадцать шестая. Меч в небе

Два дня спустя мы были на небольшой вилле — немногим больше, чем фермерской усадьбе — которая была расположена среди лесистых холмов к северу от Венты и которую Амброзий (а до него его отец) использовал как охотничий домик. Если не считать нескольких комнат, где жили управляющий и батраки, крылья дома, так же как и старый, прокопченный атриум, были заполнены корзинами с запасами зерна, как почти на каждой вилле, расположенной в отдалении от саксонских троп, потому что в эти дни, когда торговля между разными областями и государствами совсем угасла, люди забросили шерсть и снова обратились к зерну. Но Амброзий всегда держал для себя две длинных комнаты в верхнем этаже, и высланные вперед слуги подготовили все к нашему приезду.

В тот первый день мы не стали охотиться, но позволили собакам побездельничать — хотя Кайан, старший егерь, говорил нам об олене с двенадцатью отростками на рогах, заслуживающем нашего внимания, — и остались все вместе на ферме, затягивая этот день, как друзья затягивают прощальную трапезу перед тем, как каждый отправится своей дорогой. Мы поужинали — втроем, потому что юного Гахериса отправили к егерям на половину управляющего, — в длинной верхней комнате; это был добрый крестьянский ужин из сваренных вкрутую утиных яиц, темного ржаного хлеба и сыра из овечьего молока, а также последних сморщенных весенних яблок, которые жена управляющего с гордостью принесла из кладовой, чтобы нас побаловать; и мы запили все это слабым вином, сделанным из маленьких розоватых ягодок винограда, растущего на южной стене.

Когда ужин был закончен и из углов комнаты на нас поползли зимние сумерки, мы собрались вокруг жаровни, совсем близко к ней, потому что облака разошлись, и к вечеру под зеленым, как лед, небом стало холодать; мы сидели, плотно закутавшись в плащи и зарывшись ногами в устилающий пол камыш, на котором валялись собаки. От огня исходил сладкий аромат яблоневых поленьев и узловатых веток боярышника, которые лежали на рдеющих углях; дым, позолоченный слабым мерцанием пламени — боярышник горит чисто, маленькими огненными язычками, похожими на махровые цветочные лепестки, — ветвясь, поднимался к почерневшему, похожему на колокол зеву дымохода, и горящее дерево отдавало назад тепло солнца, накопленное в течение десятков лет.

Мы не стали зажигать масляный светильник, и пламя жаровни, подсвечивая снизу наши лица, отбрасывало от скул, челюстей, надбровий странные, уходящие вверх тени. Амброзий сидел, наклонившись вперед и расслабленно свесив руки поперек колен, как делал всегда, когда чувствовал себя очень усталым, и его лицо в восходящем сиянии пламени было костяным лицом черепа с золотым венцом королевского достоинства над провалившимися глазницами. Аквила, с его большим крючковатым носом, выглядел в точности как старый, отживший свой век сокол. Он долго оправлялся от раны в груди, и хотя она наконец затянулась, он уже больше не годился для активной службы; потому-то Амброзий и назначил его капитаном своей охраны. Но еще худшей раной для него было то, что предыдущим летом он потерял жену — маленькое, загорелое, порывистое существо, питавшее слабость к ярким, как у дятла, краскам; но я думаю, что Аквиле она казалась иной…

Немного погодя Амброзий очнулся от своих мыслей и обвел нас с Аквилой удовлетворенным взглядом; его лицо дышало глубоким покоем и безмятежностью. Неподалеку стояла на табурете деревянная миска с яблоками, и среди них лежала пара горстей сладких каштанов, сорванных на наружном дворе. Амброзий протянул руку и, взяв один глянцевитый коричневый плод, начал поворачивать его в пальцах с той медлительностью прикосновения, которая означает воспоминания.

— Константин, мой отец, привез меня сюда на первую охоту той зимой, после которой он… умер, — сказал он наконец. — Уту он брал с собой уже в течение трех лет, но это была первая зима, когда и меня сочли достаточно взрослым. Мне было девять, и я был мужчиной среди мужчин… По вечерам мы с Утой жарили каштаны; но в те дни мы все еще жили в атриуме, и это можно было делать на раскаленных камнях очага, — он усмехнулся — сокрушенно, как будто над своей собственной глупостью. — Наверное, в жаровне нельзя жарить каштаны.

— Не вижу, почему бы и нет, — возразил я. — Ты так долго был Верховным королем, что забыл, как заставить одну вещь выполнять работу другой. Забыл, как жарил ребра ворованного быка над сторожевым костром в метель, — и я поднялся на ноги.

Он потянулся было остановить меня, смеясь:

— Нет-нет, это были всего лишь причуды памяти — минутная прихоть.

Но мной внезапно овладела твердая решимость — совершенно несоизмеримая с незначительностью предмета — что Амброзий должен получить свои жареные каштаны.

— Однако прихоть приятная. Я тоже жарил здесь каштаны, прежде чем стал достаточно взрослым, чтобы носить щит.

И я спустился на половину управляющего, где была кухня, и крикнул его жене:

— Матушка, дай мне совок или старую сковороду. Верховному королю пришла охота пожарить каштанов.

Когда я вернулся в верхнюю комнату с помятым совком в руках, мне почудилось, что Амброзий и Аквила вели между собой серьезный разговор, а потом внезапно замолчали, услышав на ступеньках мои возвращающиеся шаги. Я почувствовал смутное удивление, но они были братьями по мечу, когда я все еще бегал босиком среди охотничьих собак, и у них, несомненно, было много тем для разговора, не имеющих ко мне никакого отношения. Я торжествующе показал им совок и принялся укладывать пылающие боярышниковые поленья наиболее подходящим для моих целей образом, внезапно чувствуя себя при этом так, словно вернулся в утро своей жизни; а потом высыпал на совок полдюжины каштанов и сунул его в жаркую сердцевину пламени.

— Видишь? Я не даром потратил столько лет в глуши.

И вот так мы жарили каштаны, словно трое уличных мальчишек, в то время как привалившийся к моему колену Кабаль смотрел на нас, наслаждаясь теплом и выражая свое довольство гортанными песнями; и мы обжигали себе пальцы, выгребая горячие плоды, смеялись и сыпали проклятиями, но не иначе как вполголоса, потому что в тот вечер мы все, казалось, были во власти тишины… Через какое-то время Амброзий поднял глубоко запавшие глаза от горячего каштана, который он чистил в тот момент, и я почувствовал, как его взгляд притягивает к себе мой сквозь пламя жаровни. Потом он наклонился вперед, по-прежнему держа в пальцах забытый горячий плод, и сказал:

— Артос, когда я решил поехать на эту охоту и заговорил о том, что чувствую себя в Венте, как в клетке, ты не подумал, что у больных бывают странные причуды?

— Мне слишком хорошо знакомо ощущение клетки, которое приходит к человеку в конце зимних квартир, когда жизнь в мире начинает просыпаться, но весна и время выступать в поход все еще далеки.

Он кивнул.

— И однако это была не единственная причина, не главная причина, почему я хотел подняться сюда, на холмы, где мы всегда охотились.

— Ах, так? И какова же главная причина?

— Их было две, — ответил он. — Две, слившихся воедино, как две половинки сливовой косточки. И одна из них вот какая. Я знал, что пришло время поговорить с тобой о некоторых вещах, касающихся человека, который примет Меч Британии после меня.

У Аквилы вырвался хриплый, гортанный протестующий звук; и Амброзий ответил на него так, словно это были слова.

— О, оно действительно пришло… Нет-нет, друзья, не надо делать из-за меня таких угрюмых лиц. Я еще не стар — не стар по годам — но, несомненно, уже не в расцвете лет. Я прожил достаточно долгую жизнь, хорошую жизнь, которая дала мне верных друзей и нескольких человек, которые меня любят; вряд ли человек может просить о чем-то большем — за исключением разве того, чтобы был кто-то, кто мог бы подхватить после него орудия его ремесла и создать с их помощью нечто более великое, чем все то, что когда-либо создал он сам.

Он долго молчал, глядя на полуочищенный каштан у себя в руке, и мы тоже молчали в ожидании того, что последует дальше. У меня было странное чувство, что Аквила — хотя я не думаю, что на самом деле он хотя бы пошевельнулся, — немного отстранился от нас, словно то, что происходило, было в основном между Амброзием и мной.

— Пришло время, когда я должен выбрать человека, который подхватит орудия моего ремесла после меня, — Амброзий снова поднял голову и посмотрел мне в лицо. — Артос, если не считать незначительной случайности рождения, ты — мой сын; единственный сын, которого я когда-либо имел. Я говорил тебе об этом раньше. Более того, по крови ты, так же несомненно, как и я, принадлежишь к Королевскому дому.

Я вмешался, думая облегчить ему задачу.

— Сын Уты по крови, но не по имени, и поэтому я не могу быть тем, кто подхватит после тебя орудия твоего ремесла. Не беспокойся, Амброзий, я всегда это знал. Я военачальник. Я не жажду быть Верховным королем, — помню, я протянул руку и накрыл ею руку Амброзия. — Когда-то давно ты пообещал мне Арфон, и этого для меня достаточно.

— Нет, ты не понял, — возразил он. — Вот послушай: если я обойду тебя выбором, то он должен будет пасть на Кадора из Думнонии или на юного Константина, его сына. Они — последние, в чьих жилах течет королевская кровь Британии, и я не уверен в Кадоре; в нем есть внутренний огонь, необходимый вождю, но этот огонь то вспыхивает, то угасает; а цели самого Кадора смещаются, точно гонимые ветром песчаные дюны. Я не могу поверить сердцем, что он — тот, кто сможет удержать разнородное королевство и рвущуюся с поводка свору местных князьков. Достоинства мальчика у меня не было случая оценить, но чем бы он ни стал впоследствии, сейчас он вряд ли может быть чем-то иным, кроме как полуобъезженным жеребенком.

Я подумал о смуглом молодом человеке, с которым охотился той весной перед Галлией, о ребенке, в чье гнездышко упала большая печать Максима, и сказал:

— Амброзий, не должно ли все это быть передано на рассмотрение Совета?

Его губы дернулись в улыбке.

— Вряд ли. Послушай еще. Если я созову Совет и скажу, что я решил оставить после себя Кадора из Думнонии, то я отдам Британию — все, что было нашим наследием, все, ради чего мы, наше войско, отдавали жизни, все, что мы до сих пор имеем в виду, когда говорим о Риме, — в руки человека, о котором я не могу с уверенностью сказать, что он достаточно силен, чтобы удержать ее; и если, когда я умру, обнаружится, что мои сомнения были обоснованны, то пострадаю не я, а Британия. Британия и весь западный мир, который увидит, как погаснут последние огни.

— Тогда кто же? — спросил я.

Он посмотрел мне прямо в лицо, не говоря ни слова; и через какое-то время я произнес:

— О нет, я не из того теста, из которого делают узурпаторов.

— Но можешь ли ты быть уверен, что у тебя будет выбор? Если я назову Кадора из Думнонии своим преемником, то, думаю, британские князья по большей части примут его — слегка поворчав в своем кругу. «Он не более велик, чем мы», но также: «Он последний королевской крови». Но все здешнее Южное Королевство и все войско, не говоря уже о твоем собственном отряде, как один человек, выступят за тебя.

— Они не сделают этого, если я не встану во главе, — возразил я.

— Артос, мой Медвежонок-простачок, ты переоцениваешь — или, возможно, недооцениваешь — силу своего влияния на людей. Когда войско выступает за какого-нибудь вождя, это не всегда происходит по указке этого вождя… Ты — человек, обладающий властью удержать Британию после меня, но поскольку ты низкорожденный, я не могу формально назначить тебя своим преемником перед Советом. Однако я могу по крайней мере развязать тебе руки, чтобы ты сам завоевал престол Верховного короля.

— Думаю, я все равно не понимаю, — медленно проговорил я.

— Нет? Если я умру, не назначив преемника, большинство обратится к тебе как к чему-то само собой разумеющемуся, а остальное будет в твоих руках. Поэтому мне следует постараться умереть внезапно, чтобы у меня не было времени назвать наследника. Полагаю, это доставит некоторое неудобство Совету, но…

Я вскочил на ноги.

— Мой Бог! Амброзий! Ты повредился в уме! Оставить нас, не назвав наследника… это значит оставить Британию раздираемой на части внутренней войной в то самое время, когда наша единственная надежда — это стоять вместе… ты не мог подумать… ты…

Он откинулся назад в тяжелом резном кресле, поднял голову и посмотрел на меня снизу вверх, и его глаза на умирающем лице были ясными и решительными.

— О да, я подумал… я не игрок по натуре, Артос, но я могу бросить кости, когда это необходимо. Я прекрасно знаю, что при этом я играю на самую высокую ставку в своей жизни и что если я проиграю, Британия распадется на части, как прогнившее яблоко, и будет открыта для полчищ варваров; но если я выиграю, у нас будет еще несколько лет, чтобы продолжить борьбу. И я верю, что я выиграю, — по крайней мере, с большей вероятностью, чем если бы я оставил после себя Кадора из Думнонии, — в его голос вкралась тень безрадостного смеха. — Жаль, что, согласно природе вещей, меня здесь не будет, и я не узнаю, выиграл я или проиграл; выбросил я Венеру или Собаку.

— Я по-прежнему думаю, что это безумие!

— Может быть, и безумие; но другого пути нет. Сядь, Артос, и послушай меня еще немного, потому что у нас не вся жизнь впереди.

Я сел, чувствуя себя так, словно получил удар между глаз, и все это время ощущая на себе хмурый, оценивающий взгляд старого Аквилы.

— Я слушаю, Амброзий.

— Итак. Ты не хуже меня знаешь, что приближающаяся кампания вряд ли пойдет по схеме последних нескольких лет.

Я кивнул:

— Об этом говорит каждый пролетающий ветерок. И однако непонятно, почему это должно случиться именно сейчас, в этом году и ни в каком другом, если это не случилось пять лет назад. Мы достаточно ясно показали варварам, что в решающем сражении с хотя бы приблизительно равной численностью мы можем изрубить их на куски при помощи конницы; и они должны знать, потому что их разведчики не дураки, что мы неуклонно наращиваем мощь наших конных отрядов.

— Может быть, именно поэтому они решили бросить против нас все свои силы, прежде чем будет слишком поздно, — его деликатные пальцы счистили еще одну полоску коричневой скорлупы с кремового ядра давноостывшего каштана. — Сдается мне, саксы наконец-то учатся действовать сообща. Несомненно, те сношения, что велись всю зиму между королевством кантиев и Истсэксом, должны указывать именно на это.

Капитан телохранителей улыбнулся, глядя в огонь поверх длинного крючковатого носа, и подцепил кинжалом дымящийся каштан.

— У нас тоже есть разведчики. Похоже, неплохо иметь друзей среди Маленького Темного Народца холмов и лесов.

— Амброзий, если весной действительно ожидается решительное наступление, то подожди хотя бы до тех пор, пока мы, с Божьей милостью, не отразим его, прежде чем доведешь свое решение до такой стадии, что уже ничего нельзя будет изменить.

— Я не доживу до весны, — просто сказал Амброзий и бросил наполовину очищенный каштан, которым он так долго играл, обратно в огонь жестом, который означал: «конец». А потом продолжил — это был первый и единственный раз, когда я слышал, чтобы он говорил о своей болезни: — Я продержался на своем месте так долго, как только смог. Бог знает это; но я обессилен тем, что ношу дикую кошку в своих внутренностях, — я весь прогнил и съеден заживо. Вскоре должен наступить конец.

В свете пламени я заметил, что его лоб блестит от пота.

После того как мы некоторое время просидели молча, он заговорил снова.

— Артос, я чувствую на себе перст судьбы. Дело не только в том, что наши разведчики сообщают об определенных передвижениях саксов. Я чувствую костями, чувствую самим сердцем, что этой весной, самое позднее — к середине лета, нам предстоит выдержать такую саксонскую атаку, подобной которой мы не видели раньше; и когда она начнется, это будет борьба, по сравнению с которой все известные нам доныне битвы покажутся всего лишь свечками перед полыханием сигнального огня. И, веря в это, я должен верить и в то, что данное время как нельзя менее подходит для того, чтобы оставлять Британию в руках неопытного короля; скорее, она должна попасть в руки сильного и испытанного военачальника. А насчет того, что будет потом… если говорить о моем преемнике, то победа в такой борьбе может стать мощным оружием в твоих руках, Медвежонок, а если ты потерпишь неудачу, то Британии больше не понадобится Верховный король.

Его голос упал почти до шепота и с хрипом вырвался из горла, а блестящие глаза, которые не отрывались от моего лица, были совсем измученными. И все же какая-то часть меня продолжала сопротивляться; и не из скромности, а от недостатка мужества. Я всегда боялся одиночества, одиночества духа. Мне нужно было чувствовать у своего плеча прикосновение других плеч, теплоту дружбы. Я был хорошим военачальником и знал это, но меня отпугивала сама мысль о том, чего просил от меня Амброзий. Я не хотел одиночества горной вершины.

Некоторое время назад Аквила поднялся и прошел к окну в глубине комнаты; он был кем-то вроде волка-одиночки, этот старый Аквила, и глубокие тайники его собственной души не позволяли ему даже в малейшей степени вторгаться в чужие души; полагаю, он не хотел видеть наши лица на последней стадии этого спора. Внезапно он заговорил, не поворачиваясь от окна:

— Раз уж мы упомянули о сигнальных огнях, то, судя по виду, вон там, за Чернильницей, горит что-то очень большое!

Я быстро встал и подошел к нему.

— Саксы! Открой окно, Аквила.

Он открыл задвижку, широко распахнул застекленную створку, и мне в лицо повеяло холодом и запахом мороза. Окно выходило на север, и по мере того как мои глаза после света пламени привыкали к темноте и на ясном небе проступали звезды, я начал различать в небе тусклое красное свечение, похожее на рдеющий отсвет большого костра.

Это свечение расползалось прямо у меня на глазах, поднимаясь все выше к звездам.

— Понадобилось бы сжечь целый город, чтобы небо сияло так сильно, — сказал Аквила, и по его голосу я почувствовал, что он хмурится. А потом бесформенное сияние начало принимать неясные очертания огромного лука, и из его яркой сердцевины внезапно вырвалась вверх, в темное небо, длинная узкая лента света, а за ней еще и еще одна; и я удивился, как я мог быть таким глупцом, что не узнал их сразу, — наверное, причиной этому было то, что в моем сознании они принадлежали северу, и я был слеп к ним здесь, в южных землях. Я рассмеялся, и что-то во мне взмыло вверх, словно от прикосновения знакомой магии.

— Сегодня нет никаких саксов, старый волчище. Это Северные Огни, Корона Севера. Бог мой, сколько раз я смотрел на эти струящиеся огненные ленты с крепостных валов Тримонтиума! — я искоса взглянул на Аквилу: вырвавшееся у него восклицание показало мне, что он узнал то, на что смотрел, одновременно со мной. — Так-так! Ты тоже! Ты должен был достаточно часто видеть их в те зимы, что провел в неволе в стране ютов.

— Достаточно часто, — подтвердил он. — Они разрастались и разрастались, пока не становились похожими на огромные светящиеся знамена, летящие по всему небу; и старики говорили, что слышат над головой стремительный полет огромных крыльев… Но здесь, на юге, их редко когда увидишь, а если они и появляются, то это не более чем алое свечение, которое может исходить от фермы, горящей в соседней долине.

За нашими спинами что-то шевельнулось, скрипнуло отодвигаемое назад кресло, и по плиткам пола прошаркали медленные шаги; и мы расступились, чтобы Амброзий мог встать между нами.

— Что это за чудо? Эта Корона Севера?

Он положил одну руку на мое плечо, а другую — на плечо Аквилы, дыша тяжело и быстро, словно то усилие, которое он сделал, чтобы подняться и пересечь комнату, утомило его, как целый день работы.

— Та-ак, — протянул он, когда ему удалось совладать со своим дыханием. — Поистине чудо, братья мои.

Ибо за то короткое время, что мы простояли у окна, свет усилился и растекся вверх и вширь, так что нам начало казаться, будто вся ночь охвачена гигантской аркой и нужно всего лишь заглянуть за северные холмы, скрывающие ее от наших глаз; и от этой невидимой арки, словно она действительно была венцом короны, исходили мириады лучей, вылетающих и закручивающихся во все стороны, мерцающих на полнеба, словно ленты разноцветного огня, которые полыхали лижущими язычками, дрожали, и гасли, и вылетали снова, постоянно меняя цвет, — то алые, как кровь, то зеленые, как лед, а то синие, как странные огоньки, стекающие летними ночами по лопастям весел в северных морях.

— Я тоже видел сияние, похожее на пожар в северной долине, и что-то вроде мерцания в небе на севере, когда смотрел с высокого плеча Ир Виддфы, — Амброзий сказал это голосом, каким люди говорят в том месте, куда они приходят поклоняться Богу. — Но никогда ничего подобного этому… Никогда — ничего подобного.

Во дворе слышались голоса, испуганные, приглушенные, возбужденные; невнятное бормотание и топот бегущих ног. Внизу люди, должно быть, указывали и жестикулировали, и их лица в этом странном мерцающем свете выражали простодушное изумление и благоговейный ужас.

— Теперь и другие их увидели, — заметил Аквила. — Этот скворечий щебет вряд ли мог бы быть громче, если бы в небе появился золотой дракон.

— Сегодня многие будут показывать на север и звать других посмотреть, — задумчиво проговорил Амброзий. — А позже вся Британия будет передавать из уст в уста, что в ночь перед тем, как умер Амброзий Аурелиан, в небе были странные огни; а еще позже это станет драконом Аквилы или огненным мечом с семью звездами Ориона, сияющими, точно драгоценные камни, в его рукояти.

Я помню, что у меня в животе словно сжалась холодная ладонь, отчего мне стало трудно дышать, и в это мгновение я понял вторую из причин, заставивших Амброзия приехать из столицы в этот полуразрушенный охотничий домик, который он знал еще ребенком; возвращаясь в конце к тому месту, которое было дорого в начале, так же как и я, чувствуя свой смертный час, хотел бы вернуться, если это возможно, в какое-нибудь затерянное ущелье на груди Ир Виддфы, повелительницы Снегов.

Я обхватил его за плечи, словно хотел прижать к себе, и почувствовал под рукой воспаленную кожу и кости — все, что от него осталось; и мне захотелось крикнуть ему:

— Амброзий, нет! Бога ради, не сейчас!

Но мне хотелось этого ради себя самого — не ради Бога, не ради Амброзия. «Я потерял слишком многих людей, которых любил; еще есть время, останься еще ненадолго…». Но мольбы и протесты умерли в моем сердце. Кроме того, все, что можно было сделать, Аквила должен был сделать еще до меня.

Так что мы не стали говорить об этом словами. И через какое-то время, когда великолепие Северных Огней начало угасать и в небе снова появились звезды, Амброзий будничным тоном заметил:

— Думаю, мороз не будет таким сильным, чтобы испортить завтра след.

— След? — переспросил я. — О нет, Амброзий, никакой охоты; мы останемся здесь, втроем.

— Конечно. Мы останемся вместе, и вместе мы загоним того оленя с двенадцатью отростками, о котором говорил старый Кайан. Иначе собаки потеряют форму, да и охотники тоже. День, проведенный в преследовании добычи, принесет нам троим больше пользы, чем все таинственные настойки Бен Симеона.

Я повернулся к нему и в движении мельком увидел в этом странном голубоватом свете лицо Аквилы; и понял, что он был так же не готов к этому, как и я.

— Амброзий, не сходи с ума! Ты не сможешь выдержать и часа охоты! — выпалил я.

И в том же самом голубоватом свете увидел его улыбку.

— В таком состоянии, как сейчас, — нет; но иногда Властелины Жизни позволяют человеку собрать всю силу, которая в нем еще осталась, — может быть, ее хватило бы на несколько дней или на месяц — и растратить ее всю одним махом за час или за день; разумеется, если он нуждается в этом достаточно сильно. Я верю, что мне будет дано сделать это.

Величественные огни в небе начали угасать, и по мере того как зимняя ночь принимала свой обычный облик, его лицо постепенно тонуло в тени, словно в черной воде.

— Я жарил каштаны с двумя своими самыми дорогими друзьями, и я видел в зимнем небе нимб Бога, который превыше всех богов. Это хороший способ провести прощальный вечер, — сказал он и, отвернувшись от окна, твердым шагом направился обратно к огню, словно часть той силы, о которой он говорил, уже перешла к нему.

Аквила захлопнул оконные створки, тяжело протопал за ним следом и демонстративно зажег масляный светильник.

Я отошел от окна последним.

Несколько оставшихся каштанов, о которых мы совсем забыли, лежали, обугленные и рдеющие, на раскаленном совке, и от каждого поднималась вверх извилистая струйка дыма. Когда пламя светильника, качнувшись, выровнялось и мягкий свет пролился на свирепый багровый драконий глаз жаровни и притушил его, Амброзий нагнулся, взял со стола, за которым мы ужинали, полупустую чашу с вином и, высоко подняв ее в воздух, с улыбкой повернулся к нам.

— Братья, я пью за завтрашнюю охоту. Хорошей добычи и чистой смерти.

Но когда я увидел, как он стоит там и как пламя лампы превращает шапку его волос в потускневшее серебро, наполняет его глаза, всегда такие бледные на смуглом лице, серым, как дождь, светом и наводит глянец на золотой венец над его впалыми, как у черепа, висками; увидел на его губах слабую, почти торжествующую улыбку, которая не была похожа ни на какую другую из тех, что я видел на них раньше; увидел огромную чашу, горящую в его руке, и сияние на его лице, идущее не только от света лампы, мне показалось, что я смотрю не на Амброзия, которого я знал, а на Короля, убранного для жертвоприношения; и у меня содрогнулось сердце.

Потом мы услышали, как юный Гахерис топочет вверх по лестнице, чтобы спросить, видели ли мы чудо, и это снова был только Амброзий, стоящий в свете свечей с пустой винной чашей в руках.

Глава двадцать седьмая. Королевская охота

На следующее утро, когда нам подвели лошадей, Амброзий вскочил в седло почти так же легко, как и все остальные (когда мы два дня назад выезжали из Венты, его пришлось практически поднимать на Поллукса), и сидел там в своих старых, засаленных и покрытых пятнами от дождя кожаных охотничьих одеждах, обсуждая планы на день со своим старшим егерем Кайаном. Невероятным образом к нему откуда-то пришли силы, и даже его лицо меньше напоминало череп, чем в течение всего последнего месяца, так что вся прошлая ночь могла быть не более чем сном.

И однако эта возвратившаяся к нему сила, казалось, не совсем принадлежала миру людей, и в нем все-таки оставалось что-то от сияния, озарявшего его лицо прошлой ночью, так что охотники и батраки с фермы смотрели на своего господина с некоторым недоумением и, похоже, робели приближаться к нему, как никогда раньше, — потому что он был не из тех, кто носит Пурпур среди своего собственного народа, и я не раз слышал, как он спорит с оружейником об установке заклепок или с каким-нибудь старым сокольничим об обращении с соколятами — и терпит поражение, как бывает со всяким, кто спорит со знатоком о его ремесле.

Мир был серым от инея под небом цвета снятого молока, все еще исчерченным последними серебряными и шафрановыми полосами рассвета, но иней был не особенно обильным и не должен был испортить след; и когда мы выехали со двора фермы, обогнули, вспугивая по пути маленьких хохлатых чибисов, лежащее за ней коричневое поле озимой пшеницы и направились дальше, к темной полоске лесов, лошади — даже старый Поллукс — играли под нами после целого дня отдыха, а собаки нетерпеливо рвались вперед на сворках.

Взошло солнце, и иней вокруг нас растаял, уступая место редкому белому туману, лежащему во впадинах у самой земли. Мы начали спускаться в долину, и лошади брели по этому туману, как по мелководному морю осенней паутины, а в солнечных лучах дрожали маленькие сверкающие капли, свисая с каждого сухого цветка болиголова, с каждой шелковистой, намокшей метелки прошлогоднего иван-чая. И я помню, что над разваленной бороздой пели жаворонки. В одной из впадин, укрытых за стеной леса, уже висели первые сережки орешника, и когда мы начали пробираться сквозь кусты, встряхивая гибкие ветки, воздух на несколько ярдов вокруг внезапно окрасился солнечным туманом желтой пыльцы. И я спросил себя, каким все это видится Амброзию: освободился ли он уже полностью от ненаглядности, странности и пронизывающей сердце красоты этого мира, от песни жаворонка и запаха изморози, тающей на холодном мху под деревьями, от вздымающихся конских боков под своими коленями и от лиц своих друзей. Его собственное лицо не выдавало ничего, но мне показалось, что время от времени он оглядывается по сторонам, словно хочет очень ясно увидеть этот зимний лес, крапчатый, как грудка кроншнепа, настороженные собачьи уши, пунцовые кончики тычинок в женских цветках орешника, промелькнувшую по траве тень летящей птицы; вобрать все это в себя, сделать частью своего существа, частью своей души, чтобы ему можно было унести это с собой туда, куда он уходит.

Собаки взяли след оленя рядом с заводью, куда он приходил на водопой на рассвете, и, как только их спустили со сворки, унеслись прочь, наполняя зимнее утро музыкой своего лая, которую перекрывали высокие резкие звуки охотничьего рога. И вот так, следуя за собаками и бегущими с ними вровень охотниками, мы свернули к западу и поднялись в гору. Амброзий скакал в тот день так, словно был здоров. Впоследствии я спрашивал себя, не дал ли ему Бен Симеон какой-нибудь напиток вроде тех, что, по слухам, юты дают своим берсеркам; но не думаю, что он сделал это. По-моему, это было нечто, что, Бог знает какой ценой, Амброзий вызвал в себе сам, — последняя мужественная вспышка догорающего факела перед тем, как погаснуть совсем. Он чуть обогнал меня и Аквилу, и мы со старым капитаном переглядывались и дивились; а лицо юного Гахериса выражало озадаченную надежду, словно он почти начинал верить, что болезнь его господина проходит.

Мы шли по следу долго и упорно, и было, должно быть, уже около полудня, когда мы, взбираясь по склону, покрытому голым, золотисто-коричневым после зимы дерном, завидели на горизонте нашу добычу. Великолепный самец с двенадцатью отростками на рогах, царственный олень за мгновение перед тем, как скакнуть вперед и скрыться за гребнем холма. Старый Аквила протрубил «Вижу зверя», и собаки, которые уже некоторое время бежали почти молча, деловито, с опущенными к земле мордами, теперь залились свирепым лаем и нетерпеливо рванулись вперед.

Когда мы поднялись на гребень, оленя нигде не было видно, но несколько мгновений спустя он появился снова — стелющийся, подобно ветру, над своей собственной тенью по противоположному склону. Собаки, которые теперь тоже его видели, свернули вправо, растягиваясь в линию, которая должна была привести их на другую сторону долины наперерез добыче; но олень заметил нас вовремя и, сделав петлю, помчался к нижнему концу долины, чтобы укрыться в лесу, поднимающемся от низкой речной поймы; на какое-то время мы потеряли его среди орешника, терновых зарослей и кустов калины, образующих внешнюю кайму леса, и собачий лай стал высоким и сварливым.

— Он пошел по воде, — сказал старший егерь, и мы свернули по склону вниз, к реке, с плеском пронеслись по спокойному мелководью — собаки догоняли нас вплавь — а потом продолжили погоню по дальнему берегу. И точно, в миле или чуть больше вниз по течению, в том месте, где берег был размыт рекой и открывал взгляду вывороченную землю и спутанные ивовые корни, собаки опять взяли след. Охотники и добыча вновь устремились на открытую местность, потому что олень не мог углубиться в густую дубраву, где его рога запутались бы в низко растущих ветках, а мы, в свою очередь, не могли проехать по ней верхом. И когда мы вновь увидели его в полный рост, он, хоть и бежал так же быстро, как раньше, явно выбивался из сил.

— Думаю, он наш! — воскликнул я, и рослые полосатые псы с лаем и визгом бросились вперед. Наши лошади начали уставать, но мы выжимали из них все до последнего. Мелькающий впереди олень заметно замедлил бег; каждый шаг давался ему с трудом, а гордая корона рогов была теперь опущена к земле; один раз он споткнулся и чуть было не упал на колени, но потом снова собрался с силами и в последнем отчаянном порыве метнулся вперед от почти настигающих его собак.

Через последний отрог холмов и вниз, в лежащую под ними долину, спотыкаясь и продираясь сквозь намокшие остатки прошлогоднего папоротника; полосатые псы с лаем мчались за ним по пятам, следом, припав к гривам лошадей, летели мы четверо, а вровень с нашими стременами огромными скачками бежали егеря Амброзия. В узкой боковой ложбине — едва ли шире, чем русло ручья, стекающего вниз по склону холма, — среди кремнистых валунов, спутанных корней и колючего лабиринта древних зарослей терновника загнанный олень поднял голову и развернулся к нам; его огромные раскидистые рога были сами похожи на ветви деревьев; снова король, а не преследуемый беглец, хотя его глаза были безумными, бока со всхлипами ходили ходуном, а ноздри, казалось, были заполнены кровью. И мы, подъезжая к нему снизу, почувствовали в этом огромном животном некое величие, которое заставило нас всех приостановиться: это был не загнанный зверь, но приговоренный к смерти король. Помню, Амброзий вскинул вверх руку, и это было так, словно брат приветствовал брата.

Полосатые псы на мгновение остановились, а потом с визгом бросились вперед; егеря выстроились широкими полукружьями с обеих сторон и натравливали их насмешливыми и подбадривающими криками на тайном языке, на котором охотники разговаривают со сворой. Мы четверо спешились, потому что лошади не могли пройти вверх по этому крутому заросшему склону. Но Амброзий, который вчера умирал у нас на глазах, соскочил с седла со знакомым охотничьим кличем: «Добыча моя!» и побежал впереди всех, пробираясь между корней деревьев и под низко растущими ветками терновника; и я увидел вспышку холодного света на лезвии охотничьего ножа у него в руке.

Он был теперь среди собак, и я понял, что он собирается убить оленя сам. Я видел, как он проделывал это раньше, в западных горах, когда я сам еще был ростом с собаку. Это считается наивысшим проявлением охотничьего мастерства, но, кроме того, еще и ужасающе опасно — работа для юноши в расцвете сил и ловкости; однако выступить вперед, чтобы помочь убить добычу, после того, как другой объявил ее своей, — это одна из тех вещей, которые не прощают; и я знал еще, так верно, как вообще знал что-то в этом мире, что клич Амброзия был предупреждением нам держаться подальше не только от его добычи. И лишь Гахерис, не зная правды, бросился к нему с разрывающей легкие скоростью вопреки всем законам охотничьей тропы — но зацепился ногой за корень терновника и растянулся плашмя, задохнувшись от удара о землю, и к тому времени как он, все еще откашливаясь, с трудом поднялся на ноги, а мы с Аквилой, выхватив ножи, менее резво взобрались следом за ним вверх по склону, все было кончено.

Амброзий уже проскочил между собаками, с лаем прыгающими вокруг оленя, который встречал их низко опущенными рогами. Как раз в этот момент один из псов, напоровшись на страшный отросток, отлетел в сторону с лопнувшим, как перезрелая фига, брюхом. Я услышал предсмертный собачий визг и одновременно с ним — странный, торжествующий крик Верховного короля; и увидел, как Амброзий прыгнул навстречу огромному животному, почти не пытаясь увернуться от смертоносных рогов, скорее даже стремясь к ним так же естественно, как мужчина бросается в объятия женщины после долгой разлуки. Направленный вверх удар могучей головы, вооруженной ветвистыми клинками, и блеск охотничьего ножа совпали в одном сверкающем осколке мгновения, и я, словно во сне или с большого расстояния, увидел, как скомканное тело человека, который показался мне в тот момент не Амброзием, взлетело в воздух так же, как до него — тело собаки; как оно корчась соскользнуло по плечам оленя и беспорядочной грудой — сплошные руки и ноги — рухнуло наземь среди валунов и корней терновника. Потом Рыжий Властелин Леса пошатнулся, сделал один неуверенный шаг вперед и завалился на человека.

Со всех сторон, крича, сбегались охотники. И мы… мы тоже бежали — теперь, когда было уже слишком поздно, — огромными прыжками неслись вверх по склону с рвущимися из груди сердцами. Он был, должно быть, всего в двух или трех длинах копья от нас, но нам показалось, что мы бежали до него целую милю. Потом я стоял на коленях перед беспорядочно сплетенными животным и человеком, оттаскивая в сторону все еще слабо брыкающегося оленя, пока Аквила с мальчиком высвобождали тело Амброзия, а егеря хлыстами отгоняли собак. Нож Амброзия еще торчал в горле огромного животного, и когда я вырвал его, вслед за ним алым потоком хлынула кровь. Кровь была везде, она просачивалась в корни терновника, извивалась ржавыми щупальцами вниз по течению небольшой горной речушки. Я прикончил оленя и повернулся к Амброзию. И все это время у меня в голове неотступно, одуряюще крутились слова старой поговорки: «После вепря — лекарь; после оленя — гроб».

Амброзий был мертв, мертв окончательно и бесповоротно, мертв страшно — вся нижняя передняя часть тела разорвана на красные лоскуты и одна огромная рваная рана там, где рог вошел в пах и вырвался наружу под грудиной, рана, разлохмаченно зияющая над кровью, порванными кишками и чем-то мягким и мокрым, на что я не мог смотреть. Я не был Бен Симеоном, который побывал в Александрии. Но лицо было не тронуто. На нем застыло выражение слабого удивления (так много мертвых лиц, которые я видел, выглядели удивленными; должно быть смерть совсем не похожа на то, что мы себе представляем), и под этим удивлением было нечто, менее поддающееся определению, некое торжество, но торжество не личное; возможно, у него был вид человека, который исполнил свое предназначение и пришел к этому с радостью.

Мы с Аквилой взглянули друг на друга поверх смятого, изувеченного тела и склонили головы. Не думаю, чтобы кто-то из нас сказал хоть слово — я имею в виду нас троих; егеря, с побелевшими лицами собирая собак на сворку, перешептывались между собой и то и дело оборачивались, чтобы посмотреть в нашу сторону. Я бросил взгляд на пепельное лицо и подрагивающие губы Амброзиева юного оруженосца и понял, что мальчишку нужно незамедлительно убрать отсюда и поручить ему какое-то дело. Кроме того, выбор так и так должен был пасть на него, поскольку он был самым легким из всех нас.

— Возьми наименее уставшую лошадь и скачи назад на ферму. Скажи там, что Верховный король мертв, и привези с собой носилки… нет, подожди… пусть лучше трое егерей возьмут остальных лошадей и поедут с тобой. Это будет быстрее, чем найти трех батраков.

Когда они уехали, мы с Аквилой хоть как-то распрямили тело короля, чтобы оно не лежало непристойной, беспорядочной массой, когда начнет застывать. Потом я стянул с него кожаные охотничьи одежды, снял нижнюю тунику и, разорвав ее на полоски, обвязал ими его живот, чтобы красные мокрые обрывки внутренностей не выпали наружу, когда мы станем его перевозить. Все это время Аквила придерживал его; а когда дело было сделано, я взял Амброзия на руки и спустился с ним к нижнему концу узкой ложбины, где не было терновых зарослей, которые помешали бы подойти с носилками; не было этого кровавого месива. Остальные егеря столпились вместе со своими собаками на некотором расстоянии от нас, и мы забыли об их присутствии. Не думаю, чтобы за все это время мы обменялись хоть словом. Я только помню, как хрипло, болезненно дышал Аквила, потому что после всей этой беготни и усилий рана у него в груди едва не открылась снова.

Через какое-то время посланные на ферму гонцы вернулись с носилками и остались стоять, глядя на мертвого короля, почти такие же молчаливые, как и мы. Потом они подняли иссохшее тело — он был всего лишь пожелтевшей кожей, натянутой на легкие кости, — положили его на носилки и отправились обратно на ферму. Кто-то выпотрошил оленя, и тушу перекинули через седло одного из пони и повезли следом за нами.

Напрямик было не так уж и далеко, потому что убегающий олень много раз петлял и возвращался по своему следу, и не успели сумерки сгуститься в темноту, как мы, спотыкаясь и пошатываясь, вошли во двор фермы, где нам в глаза ударил резкий свет факелов; и нас окружила толпа набежавших батраков, а в воздухе повисли женские причитания.

Мы отнесли его наверх и положили в длинной верхней комнате — примерно в то же самое время, когда прошлой ночью он стоял с полупустой чашей в руках, озаренный этим странным сиянием, и восклицал: «Я пью за завтрашнюю охоту. Хорошей добычи и чистой смерти!». Но добычей был он сам, и он знал, что так будет.

Мы отдали его в руки женщин, и когда они закончили свою работу и он остался лежать в застывшей и чинной позе на тонкой подстилке из папоротника, взятого из предназначенного лошадям стога, — меч под рукой, плащ Аквилы вместо королевского покрывала — в длинной комнате, в которой горели лучшие восковые свечи, какие нашлись в доме, мы с Аквилой заняли пост в его ногах и головах, чтобы провести бдение над мертвым. Мы впустили в комнату собак — моего старого Кабаля и свору охотничьих псов самого Амброзия — чтобы они отгоняли от его тела всех злых духов, согласно обрядам Митры, хотя вскоре ему предстояло быть похороненным по обрядам Христа. Это было единственное, что мы еще могли для него сделать.

Я послал Гахериса на лошади управляющего сообщить о происшедшем в Венту — епископу Дубрицию, главе Совета, и Юстию Валенсу, второму офицеру королевской охраны.

— Скажи им, что мы выступим с его телом на рассвете, и пусть они выйдут нас встретить. Поторопись, и ты будешь там задолго до того, как начнет светать.

Он не хотел ехать, он умолял, чтобы ему позволили разделить с нами бдение, и я помню, что он плакал. И я пообещал ему, что он будет участвовать в бдении, которое будет проводиться в Венте, и заверил, что в данный момент он принесет гораздо больше пользы своему господину на дороге, ведущей на юг.

В длинной верхней комнате было очень тихо, потому что батраки и егеря удалились к себе, собравшись своей обособленной, потрясенно молчащей кучкой; и мы слышали только дыхание друг друга, вздохи слабого северного ветра в голых ветвях растущего во дворе каштана и ночные скрипы старого дома, а один раз завыла собака, и чей-то голос успокоил ее, а потом она начала выть снова. Я мог понять, почему Амброзий хотел вернуться сюда, чтобы умереть. Завтра должна была прийти вся торжественность и пышность смерти Верховного короля, тягучее пение христианских священников, полыхание факелов, освещающих бычьи маски Митры, гроб, затянутый золотом и императорским пурпуром, клубящийся дым погребальных благовоний, от которых все кружится и плывет в голове. Но сегодня у него был только папоротник, на котором он лежал, знакомые балки над головой, запах зимней ночи и горящих боярышниковых поленьев, посвистывание ледяных сквозняков по полу; и Аквила, который не был ему братом, стоял у его ног, а я, который не был сыном, стоял у изголовья.

С лица Амброзия ушло выражение удивления и то другое, более странное выражение, которое было на нем раньше. Теперь его черты не выражали ничего, кроме бесконечно отчужденной суровости. Это было уже не лицо, а маска, и клеймо Митры проступало между бровями более отчетливо, чем некогда у живого человека; голова, величественно вырезанная в сером мраморе для его собственного надгробия и сохранившая строгую силу, но утратившая нечто более мягкое. Теперь он был уже даже не очень похож на Амброзия. Но пока я стоял там, опираясь на меч, и вглядывался в его лицо, я видел в нем лицо Жертвенного Короля, более старого, чем Христос и Митра; короля, чья история уходит назад и вперед во все времена до тех пор, пока эти двое не встретятся и круг не замкнется. Всегда бог, король, герой, который должен умереть за свой народ, когда придет зов.

Наверно, в таком конце должно было быть нечто от конца человека, который выходит навстречу быстрой смерти вместо того, чтобы ждать медленной и отвратительной, которая, как он знает, подходит к нему все ближе и ближе. Но, более того, он выбрал этот путь преднамеренно, ради цели, о которой так разумно говорил прошлой ночью, чистя каштаны у огня, и ради другой, которая не имела ничего общего с разумом… Я внезапно вспомнил сквозь годы, как Айрак бросился на саксонские копья в Эбуракуме. И во второй раз в жизни на мгновение осознал единство всех вещей…


Эфес меча чуть шевельнулся в моих ладонях, сложенных на перекрестии и рукояти, свет свечей отразился от царственного пурпура огромной печати Максима, и в ее глубине запылала сверкающая фиолетовая звезда. Я так и не сказал Амброзию, что согласен выполнить ту задачу, которую он на меня возложил, но теперь я понял, что если каким-то образом, по милости всех богов, которым когда-либо молились люди, я смогу завоевать престол Верховного короля Британии, я это сделаю.

Думаю, Амброзий знал это с самого начала.

Глава двадцать восьмая. Rex Belliorum

Совет Королевства собрался на третий день после похорон Амброзия; я так и знал, что это должно было произойти довольно скоро. Мое место в управлении страной всегда было тщательно неопределенным; я сидел в Совете каждый раз, как оказывался в Венте во время его заседания, но неизменно был, так сказать, гостем. И в то утро, как и во множество других, я получил формальное приглашение. И с замиранием сердца понял, что пришло время начать предстоящее мне испытание опыта и здравомыслия.

Через час после полудня Гуэнхумара принесла мне мой лучший плащ из фиолетовой ткани с черно-пунцовой каймой и, положив руки мне на плечи, спросила:

— Они будут говорить о том, кто станет новым Верховным королем?

— Несомненно, — ответил я, — но мне думается, что сейчас, когда за нашими границами зашевелились саксы, не время делать королей.

Она посмотрела на меня долгим чистым взглядом.

— Ты знаешь, что это яблоко твое, и тебе стоит лишь протянуть за ним руку.

— Думаю, что это возможно, однако я не могу себе позволить разбить Британию на куски, пока буду его срывать.

— Ты всегда боишься что-нибудь разбить, не так ли? — сказала Гуэнхумара и, притянув к себе мою голову, поцеловала меня; но в ее губах не было ничего, кроме долга и доброты.

Базилика в Венте была, должно быть, прекрасной и величественной в те дни, когда мир еще твердо стоял под ногами. Но на моей памяти она всегда пребывала в полуразрушенном состоянии — штукатурка с нанесенными на нее фресками отваливается от стен, превосходный пурбекский мрамор растрескался и покрылся пятнами сырости, позолота почернела. Огромные экраны из кованой бронзы, некогда отгораживавшие комнату Совета от главного зала, были сняты еще во времена моего деда и переплавлены на военную утварь. Но само здание все еще сохранило некое достоинство и красоту, хотя это была красота увядания и опавших листьев по сравнению с гордой красотой разгара лета.

Мое появление было довольно-таки внушительным: я деловой, размашистой поступью прошел в западную дверь — Кей, Бедуир и Фарик следовали за мной в качестве церемониальной свиты, — прошагал по мозаичному полу и, поднявшись по трем ступенькам в комнату Совета, остановился перед Советом Британии.

Находившиеся в комнате люди зашевелились, наполняя ее рябью и порывами движения, и уважительно поднялись мне навстречу, — все, кроме Дубриция, который, будучи Отцом Церкви, не вставал ни перед кем, кроме как перед самим Верховным королем. Холодный разреженный свет, бесстрастно падающий сквозь три высоких окна, не освещал, а скорее выделял из темноты лица сидящих за столом людей. Я знал, что сам Дубриций — горящие глаза которого были осторожными и холодными, как у чайки, на пухлом, проницательном, собранном в многочисленные складки лице, словно сделанном из превосходнейшего свечного воска, — будет моим основным противником, а два других церковника последуют его примеру. Остальные, по моему мнению, должны были быть более открытыми доводам разума; некоторые из них в свое время были воинами, а двое и теперь еще находились на военной службе: Пердий, который командовал главным крылом конницы в нашем войске, коротко кивнул мне (это было наиболее близким подобием приветствия, которое кто-либо мог от него ожидать), и я поймал мрачный, хмурый взгляд Аквилы, протянувшийся ко мне, как рукопожатие.

Королевский трон, справа от которого сидел Дубриций, стоял пустым в холодном равнодушном свете, а напротив него было поставлено почетное кресло для меня. После того как был закончен обмен степенными, учтивыми словами, которых требовал данный случай, и епископ помолился за душу Амброзия, Верховного короля, мы обратились сначала к незначительным материям, с которыми необходимо было разобраться, к обычному, установившемуся порядку жизни государства, и писцы на табуретах у дальней стены заскрипели палочками по своим табличкам. Я помню, что когда мы покончили с рутиной, наступила пауза, словно все переводили дыхание, прежде чем приступить к тому, ради чего и собрался в тот день Совет.

Дубриций наклонился вперед, сложив на столе перед собой крупные бледные ладони, — огромный рубин на его большом пальце был единственным пятном гордого пламени в ясном бездушном свете февральского дня — и посмотрел по очереди на каждого из нас.

— Мои дорогие друзья, братья по Совету…, — у него был приятный голос, неожиданно сухой для такого жирного тела, неожиданно сдержанный для человека с такими глазами. — Совсем недавно, в момент начала этого заседания, мы молились за душу нашего горячо любимого покойного повелителя, Верховного короля Амброзия. Теперь, поскольку выясняется, что господин наш Амброзий простился с этой жизнью, так и не назвав своего наследника…, — живые птичьи глаза обратились сначала к Аквиле, потом ко мне. — Это так, милорд Артос?

Аквила сидел совершенно неподвижно, не подавая виду, что что-то слышал, но я чувствовал на себе его взгляд.

— Это так, — подтвердил я.

Дубриций признательно склонил голову, и его широкие подбородки расплющились о складки сутаны у него на груди.

— Поскольку выясняется, что наш брат Амброзий так и не назвал своего наследника, нам, собравшимся здесь, предстоит взять на себя тяжелую и горестную задачу выбрать человека, который во всех отношениях наиболее подходил бы для того, чтобы стать его преемником; вот для этого-то мы главным образом и собрались здесь сегодня.

— Если бы только Верховный король оставил сына! — пробормотал один удрученного вида советник, известный своими бесплодными «если бы».

Брови епископа дернулись в тщательно сдерживаемом нетерпении.

— Вся необходимость сегодняшнего заседания, Ульпий Критас, как раз и вызвана тем фактом, что Верховный король не оставил сына.

Аквила, который неотрывно глядел на свою крепкую, загорелую правую руку, лежащую на столе, быстро поднял глаза.

— Сына по крови.

— Думаю, все мы знаем, — с сухой учтивостью отозвался Дубриций, — на кого пал бы выбор Амброзия, если бы не то, что…

Какое-то мгновение он, казалось, не мог найти слов, чтобы продолжить, и я помог ему в этом затруднении:

— Что Артос Медведь, сын его брата, был случайно зачат с дворовой девчонкой под кустом боярышника.

Епископ снова признательно и согласно склонил голову, хотя мне показалось, что я различил на его лице едва заметный проблеск боли, какую может не сдержать хорошо воспитанный человек, если гость плюнет на его обеденный стол.

— В таком случае, если мне не изменяет память, остается только один человек, на которого по праву может пасть выбор: Кадор из Думнонии тоже принадлежит к роду императора Максима.

— Только по линии матушки, — вставил кто-то, а другой задумчиво пробурчал в седую бороду, похожую на птичье гнездо:

— Но никаких кустов боярышника.

Пердий, командир конницы, нетерпеливо сказал:

— Может, мы отложим в сторону этот вопрос о кустах боярышника, который, по-моему, имеет очень незначительное отношение к делу, и выберем того, кто покажется нам наиболее подходящим для роли Верховного короля? Мы понятия не имеем о способностях этого Кадора, но зато прекрасно знаем способности Медведя. Позвольте мне заявить раз и навсегда, что я считаю, что Артос, Rex Belliorum в течение всех этих лет, — именно тот человек, который нам нужен.

— Ты говоришь как солдат?

— Я говорю как солдат — в такой день, когда нам превыше всего нужен солдат, чтобы вести нас за собой.

Но Дубриций был церковником, и он был связан законами и догматами церкви.

— Это так; но опять же, Пердий, среди нас могут быть люди, верящие, что престол Верховного короля, который дается от Бога, требует и других качеств, других свойств, помимо крепкой руки с мечом. И по мнению этих людей, Кадор из Думнонии, законнорожденный сын своего отца и уже самостоятельный правитель, может иметь более неоспоримые права.

Пердий фыркнул. Его широкий красноватый нос был жестоко перебит еще в юности, и наследием этого повреждения было исключительно оскорбительное фырканье, которое он издавал одной ноздрей и которое заставляло многих людей поважнее его самого сжиматься в комок, точно древесная вошь; но не думаю, чтобы он когда-либо раньше использовал его против епископа Венты.

— Правитель? Мелкий князек, у которого не больше прав на престол Верховного короля, чем у целой кучи других, если не считать этой одной незначительной детали: нескольких капель крови, общих у него с Артосом Медведем.

— И еще с одним, — заметил менее важный церковник, и в наступившей вслед за этим короткой, жгучей тишине можно было ясно прочесть не высказанное словами предупреждение и напоминание, что у Артоса есть сын, который последует за ним. Кое-кто из сидящих за столом переглянулся с другими и отвел глаза. За Медротом стояла наиболее молодая часть войска; думаю, старшее поколение, церковь и покрытые боевыми шрамами ветераны уже тогда не совсем доверяли ему.

Мне внезапно надоело сидеть на почетном месте и слушать, как они спорят обо мне, словно меня там вообще нет. Я с грохотом отодвинул тяжелое кресло и поднялся на ноги. Быть самым высоким человеком в любой компании — в этом есть свои преимущества.

— Святой отец Дубриций, господа члены Совета — здесь идет жаркий спор, который, как мне кажется, вполне может затянуться еще на год и все-таки не приблизиться к своему разрешению; и я хотел бы упомянуть, что сейчас, когда саксы, точно волчья стая, украдкой рыщут взад-вперед у наших границ, ожидая только весны, чтобы вцепиться нам в горло, чего они не могли сделать уже пару десятков лет, — сейчас вообще не то время, чтобы выбирать короля. У нас достаточно забот и без этого.

Дубриций взглянул на меня глазами, в которых начинал пробуждаться живой блеск, и вокруг стола воцарилась внезапная тишина, свидетельствующая о всеобщем напряженном внимании.

— Без сомнения, сын мой, если варвары действительно зашевелились — хотя на это нет почти никаких указаний, которые отличались бы от того, что мы видели в предыдущие годы — то именно это время, как никакое другое, подходит для того, чтобы быстро выбрать короля; а иначе, когда нагрянут испытания, нам придется встречать их, не имея вождя.

— Если бы это могло быть сделано мирным путем, то да, — возразил я, — но неужели ты не видишь, что в какую бы сторону ты ни бросил яблоко, это обернется неприятностями, очень крупными неприятностями, впоследствии? Послушай же, выбор лежит между Кадором и мной…, — я остановил внезапное движение со стороны епископа. — О да, это так; я не собираюсь отходить в сторону от всего этого, униженно извиняясь за свое незаконное происхождение; то, что я бастард, не делает меня менее пригодным носить Меч Британии — и я прекрасно знаю, что если выбор падет на меня, почти вся христианская церковь выступит против…

Первый церковник сварливо вмешался в разговор:

— А ты, что, выказал себя таким большим другом церкви, что она должна теперь привечать тебя с распростертыми объятиями?

— Имея в виду, что я пас своих лошадей на монастырских землях и требовал долю от монастырских пожертвований, когда походная казна была пуста? И однако я в течение двадцати лет сохранял крышу над вашими головами, огонь, горящий в ваших святилищах, и нетронутую шкуру на ваших монахах. И я думаю так же, как ваш Христос, который говорил, что работник заслуживает своей платы. Если я буду избран, то церковь, как я уже сказал, обратится против меня, а вместе с ней и некоторые кельтские герцоги, которым даже теперь не по душе римские обычаи; и, скорее всего, Кадор из Думнонии тоже присоединится к вам. Пусть так! Но выберите Кадора из Думнонии нести Меч Британии, и вы увидите, что нетолько мои Товарищи, но и все войско поднимется против него и против вас. О, клянусь, я не буду подбивать их на это, но, тем не менее, они поднимутся и без моих наущений. Святой отец Дубриций, господа члены Совета, ради Бога, поверьте мне. Сейчас не время идти на риск такого раскола в королевстве — раскола, сквозь который к нам могут прорваться саксы, как армия сквозь незащищенный проход!

Епископ Дубриций устало проговорил:

— Как мы можем быть уверены, что весь этот разговор о нападении саксов не есть просто попытка потянуть время?

— Во имя Бога, для чего?

— Для того, чтобы усовершенствовать свои планы, вернее убедиться в поддержке войска.

Аквила медленно, взвешивая каждое слово, произнес:

— Я не могу говорить за Товарищей, но за каждого человека в войске я могу сказать. Они не примут какого-то навязанного им западного князька, если он не завоюет сначала их доверия. Rex Belliorum не нуждается в проволочках, чтобы вернее убедиться в поддержке войска.

А за моей спиной раздался ровный голос Бедуира:

— За Товарищей могу сказать я.

Взгляд Дубриция скользнул мимо меня.

— Я и не знал, что среди нас появился новый советник.

— Неужели? Тем не менее, как лейтенант Артоса Медведя я требую права говорить за его личную конницу, — его слова были поддержаны громоподобным рыком Кея. — Мы — люди Медведя до самой смерти, и, поведет он нас или нет, мы не позволим, чтобы место, которое должно принадлежать ему, было занято другим.

Кто-то попытался заставить его замолчать, но епископ сделал быстрый знак рукой, огромный рубин на которой сверкал, как капля только что пролитой крови.

— Нет, пусть он говорит — итак, похоже, вы больше печетесь о вашем собственном вожде, чем о судьбе христианской Британии?

— О нет, мы печемся о судьбе Британии, о том, что еще осталось от Рима, о последних огоньках, которые мы должны защищать, пока сможем, чтобы они не погасли совсем. И немало наших в разное время умерли за это. Может, ты слышал? Но мы не думаем, что какой-то не проверенный в деле князек, оказавшийся на Верховном престоле вместо военачальника, проведшего половину жизни в стычках с Морскими Волками, благотворно повлияет сейчас на чью-либо судьбу, не считая судьбы самих Морских Волков. Ты говоришь о Британии так, словно она едина, милорд Дубриций; но мы происходим из многих племен и многих народов. Некоторые из нас были воспитаны на последних еще сохраняющихся римских обычаях, другие выросли в свободной глуши, куда редко падала тень Рима. Мы пришли с широких холмов Валентии, с восточных болот и с гор Кимри. Сам я вообще не из этих краев — разве только по предкам — но родился и вырос в Арморике за Узким морем. Нас связывает только одно: мы — Товарищи Медведя, и наши мечи принадлежат сначала Медведю, а потом уже Британии. Вот о чем вы должны помнить, господа члены Совета.

Советник с бородой как птичье гнездо резко наклонился вперед.

— Ты говоришь очень громко, Бедуир, лейтенант Медведя; однако нельзя забывать, что вас всего лишь три сотни, может, немногим больше.

— А сколько людей выступило вместе с Александром Македонским, когда он отправился завоевывать мир? — очень сладко поинтересовался глубокий голос, голос певца, за моей спиной. — Он тоже называл их Товарищами.

В комнате Совета наступила долгая-долгая тишина, и скрип палочек писцов умолк. Епископ очень медленно наклонил голову и сидел в раздумье, упираясь жирными голубовато-белыми складками подбородка в тонкую вышитую ткань сутаны; его глаза полузакрылись. Через некоторое время они распахнулись снова — как обычно, обескураживающим образом изменив его лицо — и он выпрямился в кресле.

— Давай проясним это, прежде чем идти дальше. Чего именно ты требуешь? Не обязательно престол Верховного короля для себя самого?

— Не обязательно престол Верховного короля для меня самого, но чтобы в настоящее время он не был отдан никому.

— А почему ты считаешь, что в другое время все это будет более уместным?

— Если, когда закончится предстоящая нам этой весной борьба, мы победим и отгоним волков на безопасное расстояние, то у нас, возможно, будет время грызться между собой. Если мы потерпим поражение, то будем мертвы, и необходимость выбрать нового Верховного короля покинет нас вместе с нашим последним дыханием, — я обвел взглядом стол Совета, лицо за лицом, и эти лица смотрели на меня в ответ, поддерживая, отвергая, вообще без всякого выражения. Один из наиболее старых советников дремал. — Отец Дубриций, ты говоришь о том, что нам необходимо выбрать правителя до прихода саксов; но, несомненно же, этот Совет, этот Сенат, достаточно сведущ в гражданских государственных делах, в то время как со всем, что имеет отношение к военному руководству, вполне справляется Rex Belliorum, как было в старые времена, когда конфедерация Племен, над которой не было никакого Верховного короля, выбирала из своих рядов одного вождя, который должен был вести войска в бой?

Дубриций, казалось, с головой погрузился в собственные мысли; его глаза снова были полузакрыты. Потом он вновь открыл их, на этот раз не быстро, а с нарочитой неспешностью, и пристально вгляделся в мое лицо, как человек может вглядываться в страницы заинтересовавшей его книги.

— Да, — заговорил он, когда прочел достаточно. — Я беру назад некоторые слова, которые только что произнес. Во всяком случае, я верю, что ты веришь в это великое саксонское нападение. А теперь ответь, почему.

Я остался стоять, словно сесть означало потерять какое-то преимущество. Я наклонился вперед, опершись ладонями о стол, и снова пересказал все, что узнал от наших разведчиков о брожениях за границами владений Морских Волков, о постоянных сношениях между территорией кантиев и Истсэксом. Большая часть этих сведений, конечно же, была им уже известна, но раньше они не собирали мелкие детали воедино, чтобы получить целостную картину. Я рассказал им о том, почему Амброзий (и, если уж на то пошло, и я сам) считал, что нападение должно произойти сейчас, хотя оно не произошло ни в прошлом, ни в позапрошлом году; сказал о вероятности, что варвары наконец учатся действовать сообща, и люди за столом слушали, глубокомысленно кивали, и слушали дальше; и когда я закончил свою речь, вокруг стола загудело негромкое бормотание, которое затихло только тогда, когда Дубриций успокоил его движением руки.

— Так, — проговорил он. — Ты хорошо представил свои доводы, и совершенно очевидно, что ты в них веришь… Это я уже признал. Но все же ты можешь ошибаться.

— Могу, хотя за тридцать лет, проведенных на военной тропе, у человека вырабатывается что-то вроде инстинкта в таких делах. Но у Амброзия тоже был этот инстинкт, и я ни разу не видел, чтобы Амброзий ошибался.

Снова наступила долгая, тягучая тишина, и я в отчаянии уже совсем было собрался снова пуститься в уговоры, хотя, если честно, понятия не имел, о чем еще можно было говорить, когда епископ повернул ладонь, положил ее на стол жестом, говорящим: «Все», и, к моему крайнему изумлению, сказал:

— Да, я тоже.

Он обвел весь Совет быстрым взглядом — и однако чувствовалось, что этот взгляд вбирал в себя каждое лицо по мере того, как он к нему подходил.

— Братья, давайте решим это дело голосованием. Пусть те из вас, кто считает, что нам следует некоторое время подождать с выбором, выскажут свое мнение, положив правую руку на стол перед собой.

Ладони Аквилы и Пердия ударились о крышку стола чуть ли не прежде, чем Дубриций успел договорить, и еще трое советников последовали их примеру почти с такой же скоростью; младшие церковники застыли в неподвижности, сложив руки на коленях; Ульпий Критас приподнял было руку, потом передумал и сделал вид, что потирает нос, потом опять передумал и все-таки положил три пальца на край стола. Верик — тот, чья борода была похожа на птичье гнездо, — неторопливо обдумал свое решение, а затем опустил ладонь на стол с тихим решительным шлепком. Еще один советник воздержался, а епископ, улыбаясь немного сонной улыбкой, оставил свою собственную ладонь там, где она и лежала, большая, пухлая и бледная на полированном дереве. Старец все еще спал, и никто не побеспокоился его разбудить; решение было достаточно очевидным и без его голоса.


Я расстался со своей мрачно торжествующей свитой в воротах комендантского дворца и направился домой, где обнаружил, что один из моих разведчиков вернулся и теперь подремывает, сидя на корточках в углу двора, все еще освещенном последними, чуть теплыми лучами заходящего солнца. Услышав мои шаги, он встрепенулся, быстро, как выдра, вскочил на ноги и пошел мне навстречу, поднося ко лбу сложенные вместе ладони, — жест, которым Темные Люди приветствуют своих вождей.

Я хорошо знал Нони Журавлиное Перо; он был полукровкой — наполовину из племени Темных Людей, наполовину из нашего — и таким искусным охотником и следопытом, какими бывают только Темные Люди. Я не раз оказывался вместе с ним на охотничьей тропе, а человека вряд ли можно узнать лучше, чем когда поохотишься с ним вместе; и вот так он и стал одним из моих ведущих разведчиков.

— Какие новости ты принес, Нони, мой друг? — спросил я, нагибаясь, чтобы потрепать большую седую морду Кабаля, который подошел ко мне поздороваться.

Разведчик откинул назад длинные черные волосы и выпрямился под своей накидкой из шкуры дикой кошки — он видел, что так делали Товарищи, когда обращались ко мне в торжественных случаях.

— Морской Волк, который носит имя Сердик, собрал войско и выступил с охотничьих троп кантиев; он гонит перед собой множество мясного скота и встал лагерем в двух днях пути к востоку от границы на старой дороге под Северными Меловыми Утесами. И в других местах Морские Волки тоже угоняют стада. И эти слова идут из моего собственного сердца, потому что Волки угнали скот из деревни моего отца, и если бы его людям не удалось спрятать стельных коров в лесу, то следующей зимой они умерли бы с голоду, — он замолчал, чтобы перевести дыхание, потому что выпалил все это с бешеной скоростью. — И я скажу тебе еще одну вещь, но своими глазами я этого не видел: Эрп Выдра просил меня передать тебе его сообщение и известить тебя, что через какое-то время, когда он посмотрит, что будет дальше, он придет и расскажет тебе все сам, но пока ты должен узнать об этом как можно скорее.

Он снова остановился, на этот раз с легким беспокойством, потому что, как правило, я не любил получать информацию из вторых рук. Однако я знал, что на сведения, доставленные этими двоими, можно положиться.

— Ну?

— Эрл пришел от берега Большой Воды, с той стороны…, — он указал на юго-восток. — Мы с ним встретились в условленном месте, и он просил передать тебе, что видел, как три лодки приплыли в город, который вы называете Дубрис.

— Боевые ладьи? — быстро спросил я.

Он покачал головой.

— Нет, не длинные боевые ладьи, но широкие и пузатые, как женщина на сносях, а из них люди вынесли на берег новое оружие, покрывшееся от соли пятнами ржавчины, окованные железом шлемы и бочки, и одна из бочек лопнула, и из нее высыпалось большое количество опилок, а в этих опилках были…, — он опять прервал свой рассказ, на этот раз в поисках нужного слова; его пальцы мелькали, рисуя кружевные узоры по его телу. — Боевые кожи, вот такие — как шкура лосося.

— Кольчуги, — сказал я. — Значит, им все еще приходится привозить свои лучшие доспехи от оружейников Ренуса, так?

— Кольчуги? Это так называется? Ай-и-и! Я запомню, — он сделал легкий шажок в мою сторону. — Милорд Медведь, и еще одно. Я слышал, как Морские Волки обсуждали это у своего костра, пока я лежал затаившись в тени, куда не доходил свет пламени; и с тех пор я слышал это и в других местах; говорят, что они избрали Аэлле из Саутсэкса своим общим военным предводителем — предводителем всех племен Морских Волков — и что он возглавит их на военной тропе!

Глаза Нони, как и у всех людей его племени, никогда не выдавали ничего, но судя по тому, какое выражение появилось на остальной части его лица, — он только что не насторожил уши — думаю, он спрашивал себя, почему я рассмеялся.

Глава двадцать девятая. Бадонский холм

Закат был уже позади, но небо за северными холмами было все еще затянуто паутиной света; к тому же в середине лета ночи никогда не бывают особенно темными. И, глядя с заросшего боярышником гребня кургана — самой высокой точки нашего лагеря — поверх теснящихся друг к дружке глинобитных хижин регулярного гарнизона (мы всегда держали здесь небольшой гарнизон, даже во времена так называемого мира, потому что Бадонский холм был одним из главных укреплений Амброзиевой системы глубинной обороны), я все еще мог различить очертания окружающей нас местности. Знакомые очертания, потому что я служил на северных границах, когда был еще мальчишкой.

Я видел громадный отрог, который выступал из основного массива Даунских холмов и господствовал над Гребневым Путем и расстилающейся внизу долиной Белой Лошади; видел проход, где дорога ныряла к югу сквозь голые, округлые торфяные холмы. Стоит захватчикам преодолеть этот проход и спуститься в лежащие за ним богатые долины, и вся эта земля будет беззащитна перед ними; им останется только свернуть к западу, пройти через холмы, где добывают свинец, в край тростников и ив к югу от Акве Сулиса (здесь мы, возможно, сумеем что-либо сделать, но это будет означать опасно длинную и узкую линию обороны, а болота будут мешать продвижению нашей конницы) и дальше к побережью — и основные британские силы окажутся аккуратно разрезанными на две половинки у них за спиной. Это была старая игра, такая же игра, в какую они пытались сыграть с нами при Гуолофе, двадцать лет назад. Но между Морскими Волками и всем этим, как гигантский страж, стоял Бадонский холм со своей тройной короной рвов и бастионов, которая была цитаделью наших британских предков еще до того, как сюда пришли наши предки из Рима.

Если долина Белой Лошади — это ворота в сердце южной Британии, то Бадонский холм — ключ к этим воротам. Оставалось проверить, смогут ли саксы повернуть его…

Амброзий был прав. Перед лицом растущей силы нашей конницы они не осмеливались больше тянуть с нанесением своего грандиозного удара. И, в первый раз в жизни, саксы, похоже, действительно учились действовать сообща. Выбрав Аэлле из Саутсэкса своим военным вождем, а Оиска — его лейтенантом, они собрались все вместе, юты с территории кантиев и из поселений долины Тамезис, восточные англы и южный и северный народы из древнего коневодческого края иценов. Они пришли с юга и полчищами нахлынули по Гребневому пути из земель к северу от Тамезис, чтобы сойтись наконец в долине Белой Лошади; и все это время мы изводили их фланговыми ударами из Дурокобриве и Каллевы, ночными набегами и засадами, а также тактикой собачьей стаи, которую применяли налетающие на них днем, на марше, пращники и верховые лучники; пытаясь всеми средствами, что были в нашем распоряжении, задержать их и проредить их ряды. Какая-то польза от этого была, но не очень большая, потому что мы не могли выделить достаточно большое количество легких войск для этой цели; и последние из вернувшихся гонцов донесли, что противник объединил свои силы и встал на ночь лагерем по обе стороны от Гребневого Пути примерно в шести милях от нас — и что несмотря на мужественные усилия легковооруженных отрядов, которые сейчас несли дозор рядом с неприятельским войском, оно все еще насчитывает около семи или восьми тысяч человек.

Против них мы могли выставить лишь чуть больше пяти. Но у нас была конница.

У меня под ногами, в лагере, — где, по мере того как угасал последний дневной свет, все глубже врезался в ночь свет костров — лучники получали стрелы и новые тетивы, вдоль коновязей ходили люди с факелами, проверяя ногавки, а от полевых кузниц, где кузнецы и оружейники что-то чинили в последнюю минуту, доносились удары молота по наковальне. И запах вечерней похлебки, поднимающийся от кухонных костров, начинал смешиваться в воздухе с резкой вонью древесного дыма и конского навоза.

Я позвал членов военного Совета поужинать вместе со мной, потому что если у вас мало времени, то нет смысла тратить его зря, совещаясь и ужиная по раздельности, когда все можно сделать одновременно; так что вскоре появившийся первым Аквила грузно шагнул в круг света от моего костра, который был разожжен почти у самого подножия поросшего кустарником кургана, и, откидывая назад тяжелые складки кроваво-красного плаща, полуобернулся, чтобы что-то сказать Бедуиру, который выступил следом за ним из теней в мерцание пламени, коснувшееся, словно испытующими пальцами, бледной пряди волос у его виска. И я спустился к ним, сопровождаемый по пятам старым Кабалем.

Потом к нам присоединились Пердий и маленький хмурый Марий, командующий основными силами пехоты, а также правители Стрэтклайда и Севера, герцоги Кимри — потому что той весной я объявил свой собственный Крэн Тара — и Кадор из Думнонии, более седой, чем той весной, когда мы охотились с ним перед моим отплытием в Галлию, более широкий в плечах и с наметившимся брюшком; и когда котел с похлебкой и корзины с ячменными лепешками уже стояли рядом с костром, появился Кей, побрякивающий дешевыми стеклянными украшениями; он прибыл из расположенного на холме по другую сторону дороги и парного с нашим форта, где стояло вверенное ему завтрашнее левое крыло конницы.

Так что мы уселись ужинать и за ужином с помощью палочек, пивных кружек и кинжалов выработали — насколько его вообще можно выработать заранее — план завтрашнего сражения.

Когда все было съедено и военный Совет закончился, капитаны и командиры разошлись по своим делам, а я отправился надевать доспехи. День был жарким, и к тому же летом никто не носит кольчугу дольше, чем это необходимо; а утром у меня будет слишком мало времени, чтобы тратить его на одевание. Старый Аквила пошел вместе со мной, потому что лагерь охраны был расположен за бараками гарнизона, так что нам было по пути. Перед земляной хижиной, у входа в которую свисало с древка мое личное знамя, мы остановились и постояли некоторое время, глядя вдаль, за гигантский изгиб Даунов, посеребренный теперь луной; и по контрасту с тишиной летней ночи за укреплениями еще острее почувствовали неотвратимость завтрашней битвы.

— Мы долго этого ждали, — заметил Аквила.

— Наверно, с тех самых пор, как перевели дыхание после Гуолофа. Двадцать лет. И однако в то время, только в тот единственный раз, нам казалось, что мы выиграли самое великое сражение, которое когда-либо произойдет между нами и саксонским племенем. А потом…

Я запнулся, и он спокойно подсказал:

— Новые небеса и новая земля?

Кабаль ткнулся носом мне в ладонь, а потом начал старую знакомую игру, притворяясь, что терзает мое запястье мощными челюстями, пока я не вырвал у него руку и не потрепал его уши, как ему того и хотелось.

— Что-то в этом роде. Большинство из нас были тогда молоды и опьянены победой. Теперь нам предстоит более важная битва, а мы постарели и протрезвели.

— Так… и что дальше?

— Если Бог опять даст нам победу — старые небеса и старая земля, кое-как залатанные, чтобы казаться немного более прочными. Несколько выигранных лет, в течение которых люди смогут засевать поля в обоснованной надежде собрать с них урожай.

Аквила смотрел куда-то вдаль, в сторону виднеющейся в просветах между темными хижинами гряды Даунов, каждая линия которых вырисовывалась четко, как нанесенная мечом рана; его жесткое соколиное лицо казалось в лунном свете чужим и отстраненным, и у меня было такое чувство, будто он видит из-под нахмуренных черных бровей не очертания округлых вершин на фоне неба, но что-то, что находится дальше и за ними.

— Даже это может стоить любой цены, которую за это запросят.

Он резко повернулся ко мне.

— Медвежонок, ты сделаешь для меня одну вещь?

— Надеюсь, — ответил я. — Что именно?

Он стащил с пальца поцарапанную печатку-изумруд.

— Возьми его на сохранение, и если завтра я умру, а Флавиан останется в живых, отдай ему, чтобы он носил его после меня.

— А если ты не умрешь завтра? — быстро спросил я, словно этим мог отвести беду.

— Тогда верни его мне на закате.

— А что, если я окажусь не более неуязвимым для оружия, чем ты?

— Твой лоб еще не отмечен печатью, — сказал Аквила и вложил кольцо мне в руку.

Я положил его в небольшой кожаный мешочек, который висел у меня на шее под туникой и в котором я хранил разные мелочи.

— Тогда до заката. Может быть, завтра мы встретимся в самой гуще событий.

— Может быть, — откликнулся он и, коснувшись рукой моего плеча, пошел дальше своей дорогой к той части лагеря, где разместилась охрана.

Когда он скрылся из вида, я повернулся и вошел в стоящую у меня за спиной хижину; с шеста в ее центре свисал фонарь, а на прислоненной к стене деревянной крестовине была растянута моя кольчуга. Я не стал звать Риаду, потому что ремешки на кольчуге были сбоку, и она надевалась довольно легко — не то что те, которые нужно натягивать через голову и в которые практически невозможно влезть без чьей-либо помощи. Я снял кольчугу с крестовины, кое-как втиснулся в нее и как раз завязывал ремни, когда снаружи послышались чьи-то шаги, и в низкую дверь, пригибаясь, вошел Бедуир.

Он уселся на вьючное седло, которое, как обычно, выполняло роль кресла, и принялся наблюдать за тем, как я протягиваю широкие ремешки сквозь дыры петель.

— Артос, какой у нас завтра будет значок?

Мы все еще поддерживали старый обычай идти в бой с какой-нибудь цветущей веткой, засунутой в гребень шлема или в пряжку на плече, — в те годы, что мы провели на Восточном Берегу, это были коричневые пушистые метелки тростника либо, иногда, желтый вербейник или маленькие белые колючие розочки, растущие на песчаных дюнах; в Каледонии это был вереск (в те годы «принять вереск» стало термином, который люди использовали вместо «вступить в ряды Товарищей»). Это была привилегия, ревниво оберегаемая от всего остального войска, росчерк, трель, которая принадлежала нам и только нам. Но на Бадонском холме не было ни метелок тростника, ни королевского вереска. У подножия меловых бастионов рос дикий журавельник, но голубые цветки поникли бы и увяли еще до начала первой атаки.

Трава для моей постели была срезана на северо-западной стороне холма, где она ходила высокими, плотными золотистыми волнами, — уклон был слишком крутым, чтобы сюда могли добраться лошади, которые в остальных местах вытоптали все подчистую. Несколько стебельков высовывалось из-под старой, наполовину облысевшей шкуры выдры, которую расстелил для меня Риада; лохматые, растрепанные метелки отцветших злаков и среди них — высохшая головка лунной маргаритки. Я нагнулся и поднял ее, внезапно припомнив, как белые точки раскачивающихся на ветру цветков усыпают резко обрывающийся вниз откос.

В наши дни лунные маргаритки причисляются к цветам Божьей Матери; золото символизирует ее любовь и сочувствие, белизна — ее чистоту, а лучистые лепестки — сияющий вокруг нее ореол. Но темные, жаркие уголки нашего подсознания не забыли, что еще до того, как люди посвятили цветок луны Деве Марии, он принадлежал Госпоже, Белой Богине. Церковь, утверждающая, по своему обыкновению, что в сердцах людей не осталось места Древним Богам, должно быть, забыла, или делает вид, что забыла об этом; и я знал, что если мы с Товарищами пойдем завтра в бой с цветком Божьей Матери на шлемах, то это может помочь обезоружить настроенных против меня церковников, и в то же время для тех, кто все еще придерживается Древней Веры, будет понятно и его старое значение. К тому же он будет хорошо виден в пыли и сумятице битвы. Я посмотрел на Бедуира как человек, разделяющий невысказанную шутку со своим братом, и бросил ему поникшую, растрепанную цветочную головку.

— Это будет прекрасным украшением, и на западном склоне их полным-полно; они хорошо выделяются в бою и, без сомнения, больше всех других цветов подходят для христианского военачальника и его Товарищей.

И по тому, как вздернулась эта в высшей степени озорная бровь, я понял, что от него не ускользнул скрытый смысл моих слов.

— Пройдет каких-нибудь пятьдесят лет, и певцы, воспевающие завтрашний бой после нас, будут говорить о том, как Артос Медведь шел в бой при Бадоне с изображением богородицы на плече.

Я покончил с ремнями и принялся застегивать пряжку на плече.

— Если через пятьдесят лет все еще будут петь певцы из нашего народа.

Бедуир поигрывал засохшим цветком, поворачивая в пальцах вялый стебель. Потом, не переставая теребить маргаритку в руках, он откинул голову назад и посмотрел на меня из-под полуопущенных век.

— Только что ты говорил войску совсем другое.

— Мне пришла в голову очень странная фантазия — выиграть эту битву, — ответил я, проверяя пряжку, — и слова обращения к войску я выбирал соответственно.

— Ха! Ты прочел нам замечательное напутствие.

— Правда?

Я уже не помнил, что именно я сказал. Наверное, все обычные вещи. Однако, когда я говорил, они не казались такими обычными.

Дело было на закате, и моя тень убегала передо мной вдаль, переливаясь через вершину холма, а между расставленными ногами сиял похожий на наконечник копья огромный, жаркий треугольник солнечного света; и я помню, как медные отсветы заката играли на лицах людей, обращенных ко мне, откликающихся на мои слова так, что я мог играть на них, как Бедуир играл на своей арфе. И это, вкупе с длиной моей тени, наполняло меня пьянящим ощущением, что я стал гигантом.

— Тебе следует всегда обращаться к войску накануне битвы — на закате, когда позади тебя полыхает пламя, — заметил Бедуир. — Это хорошо для любого вождя. Так даже коротышка будет выглядеть высоким, а человек твоего роста сделается героем-исполином из наших самых древних песен; подходящий всадник, достигающий головой середины холма, для Лошади Солнца из долины Белой Лошади; с семью звездами Ориона, сверкающими, как драгоценные камни, в рукояти его меча.

«Огненный меч с семью звездами Ориона, сверкающими, как драгоценные камни, в его рукояти». Я словно вновь услышал эхо слов Амброзия, сказанных им в ночь перед его смертью. Но Бедуира там не было — только Аквила и я.

— Я буду помнить об этом в следующий раз, — пообещал я и протянул руку за мечом.

Мы делали последний ночной обход коновязей и дозорных постов вместе, как множество раз делали его раньше. Когда обходишь лагерь ночью, в этом всегда есть что-то странное, что-то немного магическое; тишина становится все глубже и в конце нарушается только беспокойным переступанием конских копыт у коновязей или шорохом знамени, шевелящегося на ночном ветру; и дорогу тебе, откуда ни возьмись, преграждает сверкающее в лунном свете копье, которое исчезает, когда ты произносишь пароль. Это немного похоже на прогулку по миру призраков или, наоборот, на то, что ты сам — призрак. Твои собственные шаги кажутся неестественно громкими, и любая случайность, такая, как лицо другого бодрствующего человека, мельком увиденное в красных отсветах умирающего костра, кажется исполненной смысла и значимости, которых в ней не было бы в дневное время.

Так произошло в ту ночь с лицом Медрота, внезапно выхваченным из темноты пламенем висящего у коновязей факела. Днем пройти мимо Медрота, возвращающегося от лошадей, было самым обычным и житейским делом, если не считать смутного ощущения — которое всегда пробуждал во мне его вид, — что между мною и солнцем промелькнула тень; но ночью, той ночью, в темном одиночестве людей, бодрствующих в лагере, где все остальные «спят на своих копьях», этот краткий, незначительный миг врезался мне в память так, что и поныне встает в ней живо, как поединок.

И однако он всего лишь шагнул в сторону, чтобы дать мне пройти среди сложенной кучами сбруи, пробормотал что-то о том, что ему показалось во время проездки, что большой серый жеребец вроде как захромал, и растаял в тусклом сиянии луны.

Глянув ему вслед, Бедуир заметил:

— Странно то, что в некоторых отношениях он очень даже твой сын.

— Хочешь сказать, что в подобных обстоятельствах я тоже был бы у коновязей, врачуя захромавшую, по моему мнению, лошадь? Знаешь, на самом деле он беспокоится вовсе не о лошади.

— Да, — согласился Бедуир, — он заботится о лошадях не больше, чем о своих людях. Но завтра он будет впервые командовать в бою эскадроном, и он не сможет вынести, если под его началом что-нибудь пойдет не так, будет менее чем совершенством, как он понимает совершенство… Я имел в виду, скорее, определенную способность не жалеть труда и еще убежденность в том, что если что-то должно быть сделано, то это нужно сделать самому, — мы прошли несколько шагов между рядами привязанных лошадей, а потом он задумчиво добавил: — И однако если у него есть эта убежденность, то она единственная, какая у него есть. За все эти годы сражений он так и не научился любить что-либо, помимо самих сражений; для него достаточно нанести удар, и не важно, ради чего он его наносит. Он любит убивать — любит сам мастерски выполненный процесс лишения жизни — и я всего несколько раз встречал такое у людей, избравших войну своим ремеслом.

— Он один из разрушителей, — сказал я. — Полагаю, большинство из нас несет в себе некое разрушение, но, к счастью, в мире не так уж много полных и законченных разрушителей. Бог мой! И я говорю это! Это же я сделал его таким, каков он есть!

— Как именно?

— Его мать пожрала его, как паучиха пожирает своего самца, но это я отдал его ее разрушительной любви.

Мы с ним молчали, пока коновязи не остались позади и мы не вышли в побеленное луной пространство, отделяющее их от стоянки фургонов; здесь Бедуир остановился, как бы для того, чтобы потуже затянуть пряжку на поясе. И проговорил, почти шепотом и с необычайной мягкостью:

— Одно слово, Артос, и он найдет почетную смерть в завтрашнем бою.

Последовавшая за этим долгая тишина была наконец разорвана внезапным кровожадным криком Фарикова сокола, которого его хозяин держал у себя в хижине.

Я посмотрел на Бедуира в свете луны, чувствуя сначала дурноту, потом гнев, а потом ни то и ни другое.

— И ради меня ты взял бы на душу такой грех?

— Да, — ответил он и добавил: — но ты должен сказать слово.

Я покачал головой.

— Я не могу разрубить этот узел мечом; даже твоим. Ты не предлагал этого в первый раз — в последний раз, когда мы говорили так о Медроте.

— Тогда он еще не побывал в моем эскадроне…, — сказал Бедуир.

Я не стал спрашивать, что он имеет в виду. Возможно, если бы я и спросил, он все равно не смог бы мне ответить. Медрот не совершил ничего дурного, что можно было назвать словами; суть была не в том, что он делал, а в том, чем он был; никто не может удержать в пальцах горный туман или поймать блуждающий болотный огонек кувшином для зерна.

В то утро облака набегали с юга, и их тени неслись по Бадонскому холму и вниз по длинному, вогнутому склону Даунов, как конная атака; как призраки армий, которые сражались здесь, когда мир был еще молод. Повернешься на юг, и увидишь, как приближается ветер, укладывая созревающие травы серебристо-коричневыми валками, похожими на морские волны. Повернешься снова на север, и с гребня поросшего кустами кургана, где я стоял, можно увидеть весь изгиб долины Белой Лошади, покрытой летящими тенями облаков и поднимающейся на дальней стороне к другим, более пологим холмам. Бадонский холм выставляет из центрального массива Даунов могучее, позолоченное летним солнцем плечо, которое возвышается над долиной, так что на нее можно смотреть сверху вниз, как, должно быть, смотрит канюк, кружащий над ней на загнутых ветром крыльях. Я видел зеленый Гребневой Путь, окаймленный неровной линией боярышника; он проходил едва в полете брошенного из пращи камня под мощной травяной волной наших укреплений, нырял к пересечению с мощеной дорогой из Кориниума в том месте, где она более отлого поднимается из долины, а затем устремлялся через проход к югу; и за ним, там, где круто взметнувшиеся вверх Дауны снова выступают на солнечный свет из утренней тени прохода, — тройные торфяные бастионы парной с нашей крепости, которую бадонский гарнизон всегда называл Кадер Беривеном, по названию горного можжевельника с кислыми ягодами, кусты которого пестрели во рвах между ее земляными валами. И повсюду — выстилая зев прохода, проглядывая в зарослях терновника ниже по склону, усыпая торфяные стены крепостей — мелькали серые блики солнечного света, играющие на наконечнике копья, шишке щита, гребне шлема; пятна и вспышки цвета сверкали там, где над трехступенчатым входом в Кадер Беривен развевались бок о бок знамя Мария и трепещущие вымпелы конницы Кея или где под крапчато-шафранным стягом Думнонии собрали свои войска Кадор и юный Константин; а потрепанный Алый Дракон Британии реял по ветру и рвался с древка посреди Товарищей, которые стояли или вольготно сидели на траве вокруг меня, каждый с наброшенным на руку поводом своей лошади. Теперь у нас было много времени, а держать людей и лошадей на последней стадии ожидания дольше, чем это необходимо, совсем ни к чему.

Сигнус, который чувствовал, что должно было произойти, фыркнул гордым императорским носом и вскинул голову, отчего мой щит лязгнул о луку седла; старый Кабаль поднял седую морду и понюхал воздух, и Бедуир, который только что подскакал на своем гарцующем рыжем жеребце, развернулся рядом со мной и расхохотался, охваченный привычным свирепым весельем, которое всегда находило на него перед началом схватки. Он больше не носил с собой в битву арфу, как бывало раньше, но с пучком маргариток, белеющих под наплечной пряжкой, выглядел так, будто собрался на праздник.

Мир вокруг словно замер, охваченный все нарастающим напряжением, как бывает, когда вино в медленно наклоняемой чаше подходит к краю, поднимается над ним и застывает на мгновение перед тем, как пролиться наземь. И в эти моменты ожидания можно было найти время на всякие мелочи: на черных стрижей с серповидными крыльями, стремительно проносящихся вдоль склонов Даунов и, похоже, обращающих на нас не больше внимания, чем на скользящие мимо облачные тени; на тающий молочный запах последних розоватых цветов на кустах боярышника; на то, как новая кожаная подкладка кольчуги трет мне шею в том месте, где работа оружейника была слишком грубой. Я оттянул ворот пальцем, чтобы он был хоть немного посвободней, и постарался не замечать, как Медрот, прохаживая своего вороного у подножия кургана, останавливается, чтобы мимоходом сбить ногой синий цветок журавельника, растущий почти на краю пятна, выжженного вчерашним костром, и сосредоточенно и аккуратно растереть его каблуком в порошок.

Разведчики вернулись вскоре после рассвета, в то время, как мы торопливо глотали завтрак, и сообщили, что саксы зашевелились; но когда на гребне Даунов, примерно в двух милях от нас, появилась тень, сначала ненамного более темная, чем тени облаков, но передвигающаяся не по ветру, до полудня оставалось, должно быть, не больше двух часов. Саксонское войско было перед нами.

Я выждал еще немного, слыша, как шепчутся вокруг командиры и капитаны, а потом сказал несколько слов своему трубачу Просперу. Он успел поседеть, как и все мы, но его легкие были такими же крепкими, как и раньше; он поднес к губам серебряный мундштук зубрового рога и протрубил: «Вижу врага». На какое-то мгновение все затихло, а потом наш клич был, как эхо, переброшен к нам с укреплений Кадер Беривена.

Теперь уже звучали и другие рога и трубы, и по всей долине перекликались голоса; и огромный Бадонский лагерь, в котором несколько мгновений назад царило ожидание, внезапно и нетерпеливо ожил, когда боевые фаланги бросились к назначенным им местам: одни — к входам, чтобы защищать их от внезапной атаки неприятеля, другие — к северным бастионам, где лежали огромные кучи камней, приготовленные, чтобы бросать их на головы нападающим саксам; в то время как остальные устремлялись через широкие ворота наружу и вниз, к проходу.

К этому времени я уже сидел в седле огромного старого Сигнуса, который стоял на гребне наблюдательного поста. Я был как Янус — одна моя половина была развернута к формирующейся линии британских боевых позиций, похожей на огромную тройную цепь, переброшенную между Бадоном и Кадер Беривеном поперек прохода, ведущего на юг; а другая напряженно всматривалась в тень, которая не была тенью облака и которая медленно подползала ближе вдоль высокой гряды холмов, сгущаясь и превращаясь в пятно, похожее на пятно от пролитого старого вина, а затем в расползающуюся во все стороны муравьиную колонну. А потом, все еще очень далеко, смягченное расстоянием, послышалось гудение саксонской боевой трубы; и стоящий рядом со мной Проспер снова поднес к губам рог и послал в теплый летний ветер несколько вызывающе звонких, радостных нот. Огромный лагерь вокруг меня пустел, как опрокинутая чаша, если не считать тех, кто стоял на посту. Теперь оставались только Товарищи, но и они уже вскакивали в седла, эскадрон за эскадроном, и с трепещущими на древках копий флажками рысью выезжали через ворота.

Бедуир, на приплясывающем от возбуждения жеребце, снова был рядом со мной. Он прокричал мне, что все в порядке, и я кивнул, продолжая наблюдать за приближающимися полчищами. Я мог видеть, что даже сейчас, когда саксы уже накатывались на нас, летучие отряды нашей легкой конницы продолжали терзать и рвать их фланги постоянными ударами, и мое сердце рванулось к Мэлгуну и Синглассу, к людям и горячим маленьким пони моих родных холмов. Но тем не менее, это было огромное войско, расползающаяся во все стороны темная людская масса, поглотившая уже половину долины, точно тень надвигающегося шторма.

— Ну, вот и пришла Тьма, — сказал Бедуир.

— Если ты когда-либо молился какому-либо богу, помолись теперь за укрепление сил Света.

Он слегка перегнулся с седла и положил руку мне на плечо.

— Я никогда не умел молиться, кроме как, может быть, через Оран Мор, Великую Музыку… когда сегодняшняя работа будет закончена, я сложу тебе песню о том, как свет изгоняет тьму, песню о молниях Артосова войска.

И он развернул коня и поскакал на свой пост среди Товарищей. А я остался один, если не считать Риады, чья лошадь стояла у меня за спиной, и снующих взад-вперед гонцов и разведчиков.

Приближающаяся тьма вначале не издавала ни звука, но теперь даже не воздух, а сама земля начала тихо вибрировать — топотом тысяч и тысяч ног, слабым накатом криков и лязга оружия; не более чем расходящиеся круги звука, которые появлялись и исчезали по воле летнего ветерка, раскачивающего из стороны в сторону цветки маргариток, но постепенно набирали силу, сгущаясь в далекий, многоголосый, сотрясающий землю гром надвигающегося войска. Складка Даунов поглотила авангард, скрыв его из вида, а потом вдоль ближайшего хребта, может быть, в полумиле от меня, прокатилась темная дрожь движения, и над ней показались черные штрихи поднятых копий и белое сверкание бунчуков; их становилось все больше и больше, а затем появилась коричневая масса самого войска, вокруг которой, постоянно перестраиваясь и пользуясь каждым удобным случаем, чтобы осыпать неприятеля градом стрел и камней — который становился теперь все реже — кружили наши легковооруженные всадники. Солнечный свет дробился в ползущей вперед массе на множество осколков, сверкающих на остриях копий или шишках щитов; и глухой топот шагающих ног и бесформенный накат криков словно вылетали вперед, обгоняя само войско.

Теперь я развернул Сигнуса и вместе с юным Риадой, отстающим от меня на положенные полкорпуса, спустился с командной высоты и направился к широкому треугольному проему ворот, чтобы занять свое место во главе Товарищей. Выехав на открытый склон, я на несколько мгновений придержал жеребца и сидел, глядя на простирающуюся далеко внизу дорогу и на склон, поднимающийся по другую ее сторону к зеленой тройной короне Кадер Беривена; и видел всю растянувшуюся поперек прохода боевую линию.

Мария с его отборными отрядами испытанной в боях пехоты и в их центре — четко узнаваемую по кроваво-красным плащам бывшую королевскую охрану; с обеих сторон, образуя фланги, стояли вооруженные дротиками пешие отряды и легкая конница нерегулярного войска. И еще я видел то, чего не могли видеть приближающиеся саксы, — поблескивание оружия и едва заметное шевеление людей и лошадей в кустах терновника, выстилающих нижние склоны Даунов и смыкающихся вокруг старой тропы в том месте, где она спускалась к широкой мощеной дороге, ведущей в сердце Британии.

Потом я тронул каблуком бок Сигнуса и поскакал дальше, огибая склон холма. Там, за гребнем и значительно ниже него, стояли Товарищи — эскадрон за эскадроном, каждый со своим капитаном впереди; Бедуир и Флавиан, мой сын Медрот, чернобровый Фарик и все остальные, приветственно взметнувшие вверх копья; и мое место ждало меня, как ждет руку привычная перчатка.

Дальше, еще ниже по склону и защищенное со стороны дороги густой стеной бузины и терновника, стояло в ожидании основное крыло легкой конницы; лошади беспокойно переступали с ноги на ногу и махали хвостом, отгоняя мух.

Звуки, издаваемые приближающимся саксонским войском и заглушенные раньше громадой Бадонского холма, снова начали разрастаться и становиться четче, но беспорядочные крики почти умолкли, так что я понял, что заградительные отряды прекратили свои действия и отступили к назначенным позициям. И однако мы еще долгое время — так что звук придвинулся немного ближе — стояли в ожидании, пока наконец авангард неприятельского войска не хлынул в устье прохода; рев их появления ударил нам в уши, как рев бушующего моря, хлынувшего через размытую песчаную косу. Мы еще не могли их видеть, нам была видна только дальняя часть даже наших собственных позиций — но гудение боевых труб и зловещий грохот завязывающейся битвы дали нам понять, что их авангард встретился с нашими передовыми отрядами; а пронзительные вопли ярости и неистовой тревоги возвестили о перекрестном огне стрел, вылетавших из зарослей терновника у саксов на флангах; мы почувствовали, как все их войско на мгновение приостановилось, а потом понеслось дальше с еще большей скоростью. Я выехал вперед — один, если не считать моего трубача и юного Риады, — и остановился на небольшом скальном выступе, откуда мог видеть все происходящее.

Рев схватки бился теперь вокруг меня безбрежным и безликим ревом воды, бурлящей у скалистого побережья, а похожее на колокол устьепрохода было сплошной массой саксов. С первого взгляда казалось, что вся эта часть долины Белой Лошади превратилась в вооруженное войско, в темный варварский прилив, поднимающийся перед тонкой преградой наших боевых линий. То тут, то там саксы падали под градом наших стрел, но сидящие в засаде лучники мало что могли сделать с таким войском, кроме как немного потрепать и расстроить его ряды; и основной поток авангарда саксов лился дальше, а их смертоносная боевая волчья трусца переходила почти в рысь. И снова саксонские рога и старые трубы легионов перебрасывали вызов от одного войска к другому, и снова я слышал, как слышал уже много раз, этот жуткий, протяжный германский боевой клич, который возникает как едва слышный холодный шепот, а затем поднимается все выше и выше, пока не начинает биться волнами звука в мозг, в грудь, в живот; и ему отвечал более короткий, более пронзительный крик бриттов.

Морские Волки были теперь в полете камня от нашей первой основной линии обороны, и когда протяжный боевой вопль разбился на последней звериной ноте, в британские щиты с грохотом ударил град метательных топориков. Глядя вниз с высоты, как Бог может смотреть на поля сражений людей, я увидел, что в наших рядах то тут, то там начали появляться разрывы, но по большей части люди были привычны к этим смертоносным маленьким снарядам и знали, как от них закрываться; и стоило упасть кому-то в первом ряду, как стоящий сзади товарищ шагал вперед, чтобы занять его место, так что не успели Морские Волки преодолеть последние несколько ярдов, как британские ряды вновь стояли сплошной стеной. В следующее мгновение передние линии обоих войск налетели одна на другую с воплем и с ужасающим грохотом сталкивающихся щитов, который ни один человек, единожды услышав, уже не сможет забыть.

В течение невероятно долгого времени наша первая линия удерживала весь напор саксонской атаки, но наконец она медленно начала отступать. Медленно-медленно — и сверкающие упрямые молнии копий и мечей ни на мгновение не переставали бить в цель — бритты отходили назад, пока не смешались со стоящей у них за спиной второй линией, и снова саксонский напор был остановлен. Бурлящее варево битвы, которое поначалу сосредоточилось за дорогой и на дне долины, теперь расползалось вверх по склонам Даунов, среди тянущихся по обе стороны терновых зарослей, в которых невозможно было сохранять боевой порядок. И лес едва в одном полете копья от ожидающей конницы заполнился кучками сцепившихся в схватке воинов, лязгом оружия, выдохнутыми на высокой ноте боевыми кличами, звоном спущенных тетив, воплями раненых пони и предсмертными криками людей. А дальше, там, где кипело основное сражение и где вся долина ревела, как вздувшаяся, бурлящая река, запертая в узком ущелье, наши первая и вторая линии, отчаянно сражаясь за каждый отдаваемый фут, отходили под натиском саксов назад, медленно и страшно смыкаясь с третьей, последней линией — единственной линией резерва, которая у нас была. Я отдал центру приказ не столько удерживать позиции, сколько убивать (и, по правде говоря, думаю, что если бы я этого не сделал, они все пали бы, не сойдя с места, и Британия погрузилась бы во тьму в этот день) и, ничего не скажешь, они убивали… Отвоеванные саксами участки были усеяны телами, и саксонских тел было больше, чем британских, хотя и британских там было достаточно; видит Бог, их было достаточно, и даже больше чем достаточно… И все это время в середине неровной, растрепанной линии мелькали кроваво-красные плащи, гордо отмечая редеющие ряды бывшей личной охраны Амброзия.

У нас было больше не три линии обороны, а одна, одна клокочущая полоса, которая прогибалась и дрожала, как тонкий брус на сильном ветру, но все же каким-то образом не разрывалась; одна последняя гибкая преграда из серого железа, сквозь которую, казалось, не могло пробиться саксонское войско.

Какое-то — долгое или короткое — время тесно сомкнутая линия человеческих тел напрягалась и покачивалась взад-вперед вместе с приливом и оттоком битвы, а потом бритты вырвались из захвата неприятеля и отступили, но отступили так, как пятится для прыжка дикий зверь, и, подняв копья, с ревом бросились вперед. И снова над полем боя прокатился этот грохот щитов, ударяющихся о щит, и на одно долгое отчаянное мгновение два войска застыли в напряженной неподвижности; я видел, как застывают вот так борцы или пара сцепившихся рогами оленей в период гона, оба на мгновение не в силах добиться хоть малейшего преимущества над соперником. А потом британское войско долгим, медленным нажимом, казалось, не столько отбросило саксов назад, сколько поднялось, перекатилось поверху и поглотило их.

К этому времени белое облако пыли висело над долиной на половину ее высоты, но сквозь него я все еще смутно различал, как саксы отступали, сначала медленно, а потом все быстрее, налетая в беспорядке на свои собственные резервы, которые пока что не вступили в сражение. Между бриттами и варварами открылся участок пространства, заваленный мертвыми и ранеными, и обе стороны словно приостановились, чтобы перевести дыхание. Я и сейчас помню ту тишину, что хлынула на место умолкшего гомона битвы, пронзительную, сияющую тишину, пропитанную ветром и узорчато прорезанную стрекотом кузнечиков, скачущих среди заколосившейся травы и синих цветов журавельника.

Облако пыли начало оседать, и сквозь него я увидел, что Аэлле из Саутсэкса, военный вождь, окруженный дружинниками и белыми бунчуками, выдвигается вперед вместе со своими резервами. Затишье кончилось, и два войска под рев и завывание боевых труб вновь вцепились друг другу в глотку.

И снова я увидел, как после короткой и жестокой схватки британская боевая линия начала подаваться назад; медленно как никогда, сражаясь по пути за каждый ярд, через позиции, за которые уже сражались раньше, и дальше за них; теперь она была на одном уровне со скрытыми в засаде крыльями конницы; и я понял, что пришло время бросить в бой всадников. И в тот же самый миг увидел, как остатки личной охраны — может быть, пара десятков человек под командованием старого Аквилы — двинулись из боевой линии вперед, врубаясь в неприятельскую массу, точно клин раскаленного докрасна металла.

Они тоже знали, что пришло время для конницы, и отвлекали внимание всего войска на себя, чтобы у конной атаки был максимум шансов; они отдавали свои жизни, требуя за них лишь одну цену — взять с собой как можно больше варваров. Это был великолепный и возвышенный образец напрасной траты, один из тех поступков, которые совершают люди, когда на мгновение перестают быть только людьми и становятся вровень с высокими богами.

Моя рука уже поднималась в условном знаке; Проспер поднес к губам рог, и по долине пронеслись быстрые ноты сигнала конной атаки, подхваченные еще прежде, чем успела замереть последняя из них, трубачом на бастионах Кадер Беривена. В зарослях терновника сверкнуло лезвие меча, и в следующий миг конница во главе с Пердием рванулась вперед и, сначала на рысях, а потом галопом понеслась к месту битвы, опуская на скаку копья.

Я проводил ее взглядом, как провожают спущенную на вепря свору, но у меня не было времени ждать результатов атаки. Я подхватил свой щит и погнал Сигнуса обратно к ожидающим меня эскадронам Товарищей.

— Теперь наша очередь! Вперед, ребята!

Нам предстоял более долгий путь вокруг холма, потому что крутой северо-западный склон Бадона и рассыпанные по его бокам многочисленные группы сражающихся не позволяли ударить с этой стороны в тыл, не расстроив наши собственные ряды, а это лишило бы нас половины ударной мощи. Мы завернули вправо вокруг Бадонского лагеря, летя во весь опор, как Дикая Охота, потому что нам нужно было покрыть добрую милю. Я слышал сзади и с обеих сторон от себя барабанную дробь копыт моих эскадронов; бьющий нам в лицо ветер наполнял знамя, так что Алый Дракон Британии словно расправлял в полете крылья у нас над головами. Мы вымахнули на Гребневой путь и с грохотом пронеслись по нему до того места, где он встречается с дорогой, ведущей на юг. Треплющаяся по ветру грива Сигнуса хлестала по моему щиту, а из-под его подкованных передних копыт летели округлые комья земли; и когда мы свернули в устье прохода, я во всю мощь своих легких выкрикнул боевой клич Арфона: «Ир Виддфа! Ир Виддфа!» и услышал, как он, подхваченный за моей спиной, становится вызовом, хвалебной песнью.

Оба крыла конницы успешно завершили свою атаку, сминая и вдавливая внутрь варварские фланги, чтобы они зажали свой собственный центр, ослабляя силу смертоносного натиска на британские боевые позиции; и теперь мы должны были нанести решающий удар.

Мы налетели на саксонское войско с тыла, сокрушая наспех сформированную стену из щитов, словно она была всего лишь терновой изгородью. И я увидел перед собой колышущуюся, содрогающуюся массу вопящих, охваченных безумием схватки лиц под рогатыми или увенчанными гребнем шлемами, смертоносные пунцовые броски копий и коротких лезвий секир поверх края липовых щитов; а потом эта масса дрогнула и, распадаясь, покатилась назад, и мы с ревом бросились сквозь нее на отступающее неприятельское войско.

Битва, которая разворачивалась по установленному мной плану и на которую я так недавно взирал с высоты, отрешенный, словно судия, видя, как она, вся целиком, расстилается у моих ног, — эта битва стала для меня, как для самого зеленого из метателей дротиков, несколькими ярдами вопящего круговорота непосредственно рядом со мной, ощущением удара, попавшего в цель, оскаленным, рычащим лицом моего соседа, вонью крови и конского пота и удушливой меловой пылью.

Наконец, когда я вырывал копье из тела какого-то гиганта-сакса, оно сломалось у меня в руке, и я, продолжая скакать вперед, отбросил древко в сторону и выхватил из ножен меч. Я стремился туда, где сквозь клубящиеся облака пыли мелькал белый бунчук с пунцовыми кистями и позолоченный череп; они дергались над головами толпы, отмечая то место, где дрался среди своих дружинников Аэлле из Саутсэкса; и внезапно мне показалось, что плотная масса сражающихся между собой людей редеет передо мной, раскалываясь под напором врезающихся в нее кольчужных клиньев конницы. Справа от меня дернулась вверх черная конская морда, и я, глянув в ту сторону, увидел, как Медрот бросает свой эскадрон вперед, словно это была только его битва; его лицо, на котором играла слабая, точно восточный ветер, улыбка, было белым, как лунные маргаритки, торчащие подобно перу в гребне его шлема, а лезвие меча было покрыто кровью до самой рукояти, и кровь стекала по сжимающей меч руке.

На мгновение передо мной открылся узкий участок свободного пространства, и когда я бросил туда Сигнуса, ему наперерез почти из-под самого его брюха выскочила обнаженная фигура. Саксы уже давно усвоили, что их берсерки были самым грозным оружием, какое они только могли использовать против конницы. На один краткий, тошнотворный осколок мгновения я увидел одурманенные, расширенные глаза, поджарое, окровавленное с головы до ног тело, зловещий нож для выпускания кишок; а потом, когда это существо нырнуло к брюху Сигнуса, я использовал свой единственный шанс и дернул огромного жеребца в сторону, осаживая его на круп с одновременным разворотом, в то время как он, визжа от ярости, бил копытами, стараясь ударить врага в голову. Это было страшное, отчаянное средство, потому что малейший просчет во времени или направлении дал бы саксу прекрасную возможность нанести удар в брюхо; сомневаюсь, чтобы в том положении, зажатый со всех сторон колышущейся толпой, я мог рассчитывать на успех, но в этот самый момент Кабаль с гортанным, мелодичным рычанием пригнулся и прыгнул врагу на горло. Сквозь мелькание копыт я увидел, как они вместе валятся наземь, и не смог больше ждать, чтобы узнать, что с ними станет… не смог… а устремился вперед, к белому сиянию бунчука, которое все еще виднелось над морем сражающихся. Я был в половине полета копья от стены щитов, окружающей короля, когда какой-то юноша — один из вождей, если судить по его чешуйчатой, словно драконья кожа, кольчуге и червонному золоту на шее — выскочил передо мной во главе небольшой кучки вопящих соплеменников и, схватив Сигнуса за узду, повис на ней; жеребец взвился на дыбы, а потом, визжа от ярости, дернулся вперед, и в этот миг меч сакса зазвенел о мой; лучи заходящего солнца, скользнув по плечу холма в тень прохода, засияли прямо ему в лицо. Его товарищи бросились вперед навстречу эскадрону, и на мгновение в кипящей вокруг нас битве наступило затишье. Его шлем потерялся в бою, и необузданная грива волос, доходящая ему до плеч, была рыжей, как лисий мех, а глаза, свирепо впившиеся в мои, полнились серо-зеленым огнем, чем-то вроде гневного смеха. И сквозь годы, сделавшие его мужчиной и вождем людей, я узнал его, и он узнал меня. Он крикнул мне:

— Разве я не говорил, что вернусь и убью тебя, если смогу?

И я прокричал в ответ:

— Или я тебя, Сердик, сын Вортигерна!

И отбил его клинок с такой силой, что по моей тут же занемевшей руке колючими искорками пробежала вверх боль, а его меч вращаясь отлетел в сторону; а потом ударил еще раз, в шею. Я увидел, как его лицо исказилось оскалом удушья, как хлынула яркая кровь, а потом он беззвучно исчез под топочущими копытами и ногами сражающихся.

Но и белый бунчук тоже пропал из виду.

Вскоре саксонское войско превратилось в разрозненную массу кружащих по полю отрядов, массу, которая колыхалась, накатывалась и откатывалась назад и в которой каждый отчаянно сражался сам за себя; а в ее гуще орудовала конница. Они отрывались небольшими группами и бежали, а еще позже, в сумерках, когда люди в домах зажигают свечи, чтобы женщины могли ткать при их свете после вечерней похлебки, мы гнали разбитый сброд, который некогда был гордым и могущественным войском, вдоль долины Белой Лошади.

Не сегодня, нет, не сегодня суждено было Британии погрузиться во тьму.

Глава тридцатая. Аве цезарь!

Мы гнали их долго и упорно и убивали часто, и, помню, мы пели на скаку — одну из старых триумфальных песен, что были родом из западных холмов. Это пение напомнило мне о Бедуире, чьи песни так часто сопровождали нас домой после битвы, но в сгущающихся сумерках я нигде его не видел, и у меня не было времени спрашивать о ком бы то ни было. Не было времени почувствовать хоть что-либо, будь то триумф — несмотря на пение эскадронов вокруг меня, — будь то горе; я ехал измученный и опустошенный, пустая оболочка вещи, созданной для того, чтобы убивать саксов.

Сумерки уже почти превратились во тьму, когда мы спустились к тому месту, где Гребневый Путь пересекался с дорогой, идущей на Каллеву. Здесь стоял тошнотворный запах, и земля вниз до самой долины была усеяна мертвыми телами, бриттскими и саксонскими; а алые угольки сторожевых костров впереди показывали, где варварское войско оставило свои фургоны. Мы подняли крик и поудобнее устроились в седлах, готовясь продолжать сражение, но люди, оставленные с обозом, давно сбежали, присоединившись к толпе своих товарищей, и мы не увидели ничего и никого, кто мог бы поднять против нас секиру. Вспомогательный отряд и добрая часть конницы, как сговорившись, бросили погоню и занялись поисками какой-нибудь поживы. Наверно, я мог бы отогнать их прочь, как охотник отгоняет собак от туши, но теперь вряд ли имело значение, что они делали. Я оставил их копаться в мусоре, а сам поскакал дальше с теми, кто предпочел последовать за мной. Но я помню, что песен больше не было, мы все были слишком усталыми.

И на самом деле мы тоже не уехали далеко, а спустились на несколько миль в долину и остановились у небольшого, белого от мела ручейка, чтобы перевести дух и напоить лошадей; и поняли, словно по общему согласию, что на эту ночь охота окончена.

Ручеек струился в сени молодой ореховой рощицы, и перламутровое сияние поднимающейся луны серебрило мир вокруг нас; и, невероятно, в туманной глубине зарослей пел соловей. Рядом со мной выросла огромная тень, и я увидел, что это Кей; он сидел в седле ссутулясь, а на плече у него висел разломанный почти пополам щит.

— Боже! Что за день! Какая потрясающая победа! Это все, или мы погоним их дальше?

— Оставь их, — ответил я. — Завтра будет достаточно времени, чтобы прочесать окрестности, — когда мы подсчитаем потери и перевяжем раны, — я смотрел на фигуры на опушке леса; некоторые из них еще сидели в седле, другие неуклюже, как скрюченные старики, сползали наземь. Те, на чьих доспехах, по большей части, еще сохранился растрепанный, увядший пучок лунных маргариток, пробились поближе ко мне. Их было где-то около двух эскадронов; или, скорее, меньше. — Это все, что от нас осталось?

Кто-то рассмеялся хриплым горловым смехом, и я узнал смех Овэйна.

— Нет, Фарик и его дикари отстали, чтобы помочь обшаривать обозные фургоны.

— А я вот — нет! — юный Риада протолкался ко мне. — Я оруженосец моего господина.

— И наверняка немало наших осталось среди раненых! — вставил кто-то другой.

— А что Бедуир? — спросил я через какое-то мгновение. — Кто-нибудь знает?

На этот раз мне ответил Флавиан.

— Я видел, как он упал. Больше ничего.

И соловей пел так, как он пел в старом дворцовом саду в ту ночь, когда умерла маленькая Хайлин.

Через какое-то время, когда мы отдышались, напоили лошадей и сами напились и промыли в ручье раны, я отдал приказ садиться по седлам и вновь привел войско в движение.

Луна уже стояла высоко над Даунами, и когда мы развернули лошадей в ту сторону, откуда приехали, из травы, покрывающей склоны, нам сияла мерцающая и гигантская, искаженная уклоном холма, вырезанная в меле священная Лошадь Солнца из долины Белой Лошади.

И в то же самое время мы увидели высоко на стенке чаши долины быстро приближающееся пламя факелов, а несколько мгновений спустя услышали первый, едва различимый стук копыт.

— Ха, они разворошили даже сторожевые костры! — сказал кто-то. — Они покончили с фургонами и снова вспомнили об охоте.

Под факелами начинало вырисовываться летучее облако темных силуэтов, тяжелая конница и люди на маленьких горячих горных пони; подъехала и часть легковооруженных всадников с поля боя; они клонились набок в седле, а рядом с ними, цепляясь за их стремя, скачками неслись пехотинцы; и один за другим они несли в руках самодельные факелы, зажженные от саксонских сторожевых костров и струящиеся, как огненные хвосты, у них головами. Сигнус ударил копытами и захрапел, видя приближающееся пламя, и передние из этих неистовых всадников, заметив на берегу ручья Алого Дракона, подняли могучий хриплый крик и свернули в нашу сторону. Через несколько мгновений первые из них уже спешивались повсюду вокруг нас, и их становилось все больше и больше, пока наконец вся излучина ручья не заполнилась людьми и лошадьми под взвихренным, пляшущим огнем факелов, вытесняющим белый свет восходящей луны. Некоторые были подавлены и одурманены невероятной усталостью, другие начинали испытывать опьянение, вызванное в равной степени реакцией на только что окончившееся сражение и медовой брагой, которую они нашли в фургонах. Один — долговязый, поджарый человек с блестящими глазами, выряженный в подоткнутое до колен ярко-алое женское платье, — начал откалывать на свободном пространстве дикие коленца; другой, соскочив со своей усталой лошади, пока она пила, уселся на берегу ручья, уткнувшись головой в колени, и всхлипывая зарыдал по погибшему другу. Это с таким же успехом мог бы быть и я. У многих были повязки из пропитанных кровью тряпок на разных частях тела; у лошадей на груди и боках тоже виднелись рваные раны, и на некоторых из них было просто жалко смотреть. И люди, и животные устремились к воде (даже те из людей, кто уже успел омочиться в саксонском пиве), так что на какое-то время ручей — поскольку многие не только пили из него, но и промывали в нем раны — должен был стать ниже по течению, куда уже не достигал свет факелов, мутным и красным от крови.

Они толпились и вокруг меня, море освещенных факелами лиц, обращенных вверх, туда, где я возвышался над всеми на огромном, усталом после битвы жеребце. Люди проталкивались вперед, чтобы посмотреть на меня вблизи, чтобы прикоснуться к моему колену, ножнам меча, ноге в стремени, а мне хотелось только одного — навести среди них хоть какой-то порядок и вернуться к стоянке фургонов, чтобы заночевать там. А потом — даже сейчас я не знаю, как это началось, — один из ветеранов, у которого за плечами было достаточно лет, чтобы помнить старые обычаи и то время, когда последние императорские войска еще были в Британии, воскликнул: «Аве цезарь!» И те, кто стоял рядом с ним, подхватили этот крик, и он все ширился и ширился, как круги в пруду, пока наконец все войско — или та его часть, что собралась здесь, — не начало выкрикивать эти слова, трубно извергая их из множества глоток, вколачивая их в свои щиты и в плечи своих товарищей: «Аве цезарь! Да здравствует цезарь! Цезарь! Цезарь!»

Раны и усталость были забыты, и вся ночь запылала вокруг нас и с ревом взметнулась вверх в торжествующем хаосе. Они стащили меня со спины Сигнуса и подняли на королевский трон, составленный из людских плеч; беспокойно колышущаяся, волнующаяся толпа, которая раскачивалась туда-сюда, и вся ночь раскачивалась вместе с этой плещущейся вокруг людской массой. Кей, Фарик со своими рослыми каледонцами и остальные Товарищи пробились ко мне и оцепили меня кольцом, вопя при этом так же громко, как и все остальные. Я глянул вниз, на помятые, грязные лица, возбужденно сияющие в свете факелов, на подбрасываемые в воздух копья, на громадную, кощунственно буйную толпу, и, выбросив вперед руки, тоже закричал — не знаю что, но только это не был приказ замолчать. В любом случае, очень немногие могли расслышать слова; но при звуках моего голоса они на мгновение прекратили орать: «Цезарь! Цезарь!» и разразились ликующими воплями — свирепый, горячий громовой раскат, прокатившийся вдоль всего войска, завернувший обратно и рванувшийся ввысь волнами звука, от которых лошади шарахнулись во все стороны. А потом, когда ликование начало стихать, кто-то закричал, указывая копьем на огромное животное, которое гарцевало посреди склона, вырезанное в дерне, покрывающем холм Белой Лошади. И этот крик тоже был подхвачен, и они, все еще неся меня на плечах в самой своей гуще, направились туда, струя за собой пламя факелов, неровной, спотыкающейся трусцой, пока ставший более крутым подъем не вынудил их замедлить бег.

Когда мы приблизились к Белой Лошади, она утратила свои очертания, превратившись просто в россыпь прочерчивающих дерн широких белых шрамов, но мне никогда не забыть зрелище многочисленных темных фигур, бегущих в свете луны и факелов, с пыхтением взбирающихся к ней по все более отвесному склону; и я был в центре этого людского скопища и еще в центре некого подобия происходящей на бегу схватки между теми, кто хотел быть следующим, когда подо мной будут сменяться носильщики.

Толпа росла с каждым мгновением по мере того, как люди, которые задержались, привязывая лошадей, догоняли нас, тяжело дыша, а следом за ними к кометному хвосту факелов присоединялись и другие — некоторые все еще верхом, — кто только что оторвался от разграбления фургонов.

Теперь мы пересекли неглубокий ров, очерчивающий силуэт Лошади, и вышли на обнаженный мел, и от его бесформенной белизны, залитой лунным светом, все кружилось и плыло перед глазами, так что любой клочок пырея, любая разваленная под пар борозда, избежавшая ежегодной перепашки, годились для того, чтобы зацепиться за них взглядом; я чувствовал, как пыхтят подо мной мои спотыкающиеся лошадки, оказавшиеся перед последним крутым подъемом, вверх по которому, как королевская дорога, взбегала выгнутая шея священной лошади, переходящая в голову, которая из долины казалась маленькой, как птица. В центре озера белизны, которое было головой, островок травы в форме наконечника копья длиной, может быть, в четыре или пять раз больше человеческого роста, образовывал глаз, гордый и открытый, твердо встречающий взгляд солнца и луны, кружащихся звезд и небесных ветров. В самом центре этого глаза искрой, которая есть ответ Солнца и место его прикосновения, божественной точкой силы, в которой Земная Жизнь и Солнечная Жизнь встречаются и оплодотворяют друг друга, стоял грубый валун, глыба известняка, с севера почти такая же зеленая, как трава вокруг, от покрывающего ее мха; но когда на нее упал свет факелов, его любопытное сияние нащупало на нем странные круги внутри кругов, символизирующие вечность и почти стершиеся под действием непогоды.

И вот на этот-то огромный, грубо обработанный валун, на котором, думаю, короновали забытых королей забытого народа, они и усадили меня для моей собственной коронации — все-таки, в результате, не как Верховного короля, но как императора, подобно тому как войска моего прадеда, Магнуса Максимуса, возвели его на императорский престол. Вне всякого сомнения, ни один император римской линии не был коронован более странным образом и в присутствии более странного сборища. Потому что к этому времени гомон толпы привлек сюда местных крестьян, которые, заслышав о приближении Морских Волков, согнали свой скот в стада и укрылись на холмах; и несколько раз мне почудилось, хотя я не был в этом уверен, что на краю круга света от факелов мелькают маленькие смуглые люди, одетые в звериные шкуры.

И меня провозгласили императором, взяв, как мне кажется, понемногу от обрядов каждой веры, которая все еще имела приверженцев в рядах нашего войска. Фарик и его каледонцы воткнули в траву вокруг меня семь мечей, образующих круг, и во всем, что последовало, никто не входил в этот круг, кроме как между двумя мечами, к которым я стоял лицом; я был помазан оружейным маслом, принесенным из захваченных фургонов, но умащавший меня священник был странным созданием с дикими глазами, появившимся из темноты вместе с деревенскими жителями, — христианским священником, если судить по рясе из некрашенной овечьей шерсти и выбритому лбу, но на шее у него висел Солнечный крест, вырезанный из вишневого янтаря, и он нарисовал знаки Короля у меня на лбу и груди, ступнях и ладонях не христианскими, а более древними символами. А мои собственные люди принесли из соседней горной рощицы, где молодые листья еще сохраняли весенние золотистые краски, наспех сделанный дубовый венок и надели его мне на голову вместо императорского венца; и кто-то — я так и не увидел, кто, — нацепив на острие копья старый плащ, поднял его над головами толпы и перекинул тем, кто стоял рядом со мной, и они подхватили его и набросили мне на плечи. Он был обтрепан и забрызган по краю засохшей кровью, но его винно-красный цвет был таким богатым и глубоким, что в свете факелов сиял гордыми отблесками Пурпура. Я поднялся на ноги и стоял перед своим одобрительно ревущим войском, слушая его и чувствуя на себе Пурпур и Венец так, словно они одевали меня пламенем. В руке у меня — я не помнил, как вытащил его, — был обнаженный меч. Я ощущал у своих пяток огромный, покрытый резьбой камень, и что-то во мне — в прикосновении моих ног к камню; в самих моих чреслах, связывавших меня с землей, богами, камнями Земли, Солнцем и Силой Солнца; и в той частице меня, скрытой в темноте на задворках моего сознания, что пришла из мира моей матери и знала секрет странных концентрических кругов, забытый миром моего отца, — подсказало мне, что это был не трон, а коронационный камень, подобный Лиа Фэйлу Верховных королей Эрина, камень, на котором должен был стоять король, когда его объявляли королем. Я вскочил на него и отсалютовал мечом разразившемуся криками войску, и вокруг меня взметнулась в ответе тысяча мечей; и на какое-то время я почувствовал, что мои ноги едины со всеми ногами, что стояли некогда на этом облупившемся камне, и что в груди моей бьются сердца других людей; и меня охватило безумное, смешанное со слезами ликование, которое передалось всему окружающему меня людскому морю. А потом сквозь это ликование вновь пробился мир моего отца, и я протрезвленно осознал себя человеком в венке из дубовых листьев и изодранном плаще, цвет которого был почти, но не совсем, императорским пурпуром; но тем не менее я был избран этими людьми, моими людьми, нести обрывки нашего наследия; и у меня было на это столько же прав, сколько и у многих других поднявшихся на остриях мечей императоров последних лет Рима.

И вот так я стоял над ними, один в своем круге из семи мечей, и смотрел вниз на ревущее море освещенных факелами лиц, внезапно охваченный леденящим предчувствием одиночества над линией снегов. И когда гам наконец утих настолько, что меня можно было расслышать, я обратился к ним самым зычным голосом, на какой только был способен, чтобы он донесся до самого дальнего края этого сонмища людей:

— Солдаты! Воины! Вы назвали меня именем Цезаря; вы призвали меня стать вашим императором, как ваши прадеды призвали моего, чью печать я ношу в рукояти своего меча. Да будет так, мои братья по оружию. Через сорок лет у нас снова есть император Западной империи… Сердце говорит мне, что немногие за пределами наших берегов когда-либо услышат о коронации, состоявшейся сегодня ночью; вне всякого сомнения, император Восточной империи в золотом городе Константина так никогда и не узнает, что у него есть собрат; но что нам до того? Британский остров — это все, что еще осталось от Рима-на-Западе, и поэтому достаточно, чтобы мы в Британии знали, что свет еще сияет. Сегодня мы выиграли такое сражение, о котором еще тысячу лет будут петь певцы! Такое сражение, о котором женщины будут рассказывать детям перед сном, чтобы они выросли отважными; и юноши, отцы отцов которых будут зачаты нашими правнуками, будут говорить о нем, хвастаясь друг перед другом на празднике урожая. Мы разбили Морских Волков так, что пройдет еще очень много времени, прежде чем они снова смогут собраться в стаю. Вместе мы отстояли Британию на этот раз, и вместе мы удержим Британию, чтобы то, что стоит сохранить, не опустилось во тьму! — я должен был обратиться и к миру моей матери. — Но поскольку я не только император, но и принц Арфона и лорд Британии, поскольку я родился здесь, вырос здесь и выучил первые слова на языке моей матери, я могу утверждать, что я ваш, как ни один другой император; и поэтому я сейчас клянусь вам в верности клятвой, которую мы, те, кто родом из Племен, почитали наисвященнейшей с тех самых пор, как пришли с запада. А потом вы поклянетесь в верности мне.

Я вложил меч в ножны. Некоторые клятвы произносятся с оружием в руках, но эту нужно было давать с пустыми руками, поскольку она касалась вещей, которые никто не мог бы удержать.

— Если я нарушу верность вам, пусть зеленая земля разверзнется и поглотит меня, пусть серое море нахлынет и сомкнется надо мной, пусть небесный свод обрушится на меня и раздавит меня, чтобы мне навеки не было места в этой жизни.

После того как я поклялся, какое-то мгновение стояла тишина, а потом забушевал такой шквал восклицаний и ударов древком копья по щиту, какого я не слышал даже этой ночью. Но я чувствовал себя настолько усталым, что он превращался у меня в ушах в глухой, гулкий рокот, подобный рокоту моря в пещере; а когда я хотел было неуклюже спуститься со своей высоты, они выдернули составлявшие круг мечи, и со всех сторон ко мне ринулись командиры, герцоги, капитаны, чтобы опуститься на колени и положить ладонь на мои испачканные в сражении ступни. Коннори, сын старого Кинмарка; Вортипор из Дайфеда; мой родственник, громадный необузданный Мэлгун, который управлял Арфоном от моего имени и привел с холмов мои собственные отряды; юный Константин, такой же смуглый и порывистый, каким был его отец, но горящий, как мне показалось, более ровным пламенем. В спокойном состоянии он мог бы выступить против этой коронации, но подхваченный общим порывом, принес мне клятву на верность вместе с остальными, и я знал, что он ее сдержит. И вместе с другими подошел мой сын Медрот. Он бросился передо мной на колени с грацией женщины или дикой кошки и превратил серьезный, внушительный ритуальный жест принесения присяги в нечто столь воздушное и изящное, словно играл с перышком. И однако его правое запястье было обвязано грязной тряпкой, и запекшаяся на ней кровь была такой же красной, как у любого другого, а лицо, повернутое вверх, к моему, было серым от усталости, лицом человека, истощившего все свои силы. Его глаза не выражали ничего; они не были пустыми, но скрывали свои секреты надежнее, чем когда-либо на моей памяти, так что все, что можно было в них увидеть, — это их синеву и отражающийся от их поверхности свет угасающих факелов.

— Я хорошо сражался за тебя сегодня, не так ли, отец?

— Ты хорошо сражался сегодня, Медрот, сын мой, — сказал я и, наклонившись, взял его руки в свои, чтобы поднять его на ноги; и таким образом снова почувствовал, что он дрожит. Мой Бог! Почему он должен был вечно трястись, как нервная лошадь! И снова меня охватило давно знакомое ощущение обреченности, медленно опускающихся надо мной темных крыльев — из-за чего-то, что я не мог прочесть в глазах своего сына.

В первом сером свете утра, которое выдалось бурным и ветреным, мы вернулись в Бадон и услышали, как с покрытых травой бастионов трубят трубы, возвещая смену дозора. И те, кто был в обоих фортах, ликующими криками встретили наше вступление в лагерь под моросящим дождем, но мы были слишком измучены, чтобы войти с помпой.

От саксонских раненых мы избавились обычным способом, а своих собственных перевезли в горный форт и устроили в глинобитных хижинах, которые в обычных условиях служили для размещения гарнизона; кухонные костры ярко светились сквозь дождь под потрепанными навесами из мокрых шкур. Вокруг меня толпились люди, они заговаривали со мной, останавливали на мне настороженные, странно долгие взгляды, и мне, оглушенному и одурманенному реакцией на события прошедшего дня и ночи, даже не приходило в голову заинтересоваться почему…

Вскоре мне предстояло заняться множеством дел. Не успел я слезть с лошади, как ко мне с предварительным докладом подошел Пердий, и почти сразу следом за ним — Марий. Я слушал, как сквозь легкий хмель, их сообщения о том, что Аэлле из Саутсэкса погиб среди своих дружинников и что среди мертвых тел не было найдено ни Оиска, ни Сердика («Может быть, его люди унесли его», — сказал я. Я мог бы поклясться, что мой клинок лишил его жизни), о числе убитых и раненых среди людей и лошадей; и все это время лагерь вокруг нас гудел, требуя новостей, и сами новости громко передавались от одного к другому.

Я слушал, уточняя то одну, то другую деталь: теперешнее расположение войск, ситуацию с продовольствием… А потом, когда Сигнуса уводили прочь, я наконец-то смог задать один-единственный вопрос, который был не вопросом цезаря, а моим собственным:

— Бедуир… что с моим старым Бедуиром?

Кто-то указал на глинобитные хижины-бараки.

— Он там, господин. Всех раненых отнесли туда.

На какое-то мгновение я отупел от облегчения.

— Значит, он не погиб?

— Чтобы убить такого, понадобилось бы нечто большее, чем размозженный локоть, — сказал кто-то. Но тон, с которым они обращались ко мне, едва уловимо изменился, и они стояли чуть дальше от меня, а когда я повернулся и направился к баракам, то услышал за спиной взрыв негромких, возбужденных голосов и почувствовал провожающие меня взгляды.

Разведчик Нони, который подбежал ко мне прежде, чем я успел пройти дюжину шагов, был первым с тех пор, как я вошел в крепость, кто посмотрел на меня неизменившимися глазами; но глаза Темных Людей редко выдают что бы то ни было, и его голова была забита другими вещами.

— Господин, это большой пес — тот, которого ты зовешь Кабаль.

Я остановился как вкопанный. Сердцем я уже смирился с тем, что старый пес погиб.

— Что Кабаль?

— Я положил его под одним из фургонов. В моей груди жила надежда, что я смогу спасти его для тебя, но рана слишком тяжела, — он положил на мое запястье узкую коричневую ладонь; мужчины Темного Народца или близкородственных с ним племен очень редко прикасаются к Солнечным Людям (с женщинами все иначе); но, думаю, он очень надеялся, что сможет прийти ко мне и сказать, что он спас для меня мою собаку. — Иди же и сделай то, что должно быть сделано.

Я свернул к стоянке фургонов; Нони, как тень, двигался рядом со мной.

Нож для потрошения сделал свое дело слишком хорошо, но Кабаль узнал меня и попытался постучать хвостом по земле, хотя было очевидно, что вся задняя половина его тела совершенно отнялась, а когда я опустился рядом с ним на колени и прикоснулся к его огромной свирепой голове, он даже завел еле слышное подобие своей старой гортанной песни, которая всегда была для него способом выразить свое удовольствие моей компанией. Я сделал то, что должно было быть сделано, своим кинжалом и быстро поднялся на ноги, собираясь уйти, но на мгновение помедлил, чтобы оглянуться на маленькую, смуглую, хмурую фигурку Нони Журавлиное Перо.

— Кто принес его сюда?

— Часть пути он прополз сам… Ай-и! Он был героем! Горло человека, которого он убил, было начисто вырвано… а остальную часть пути мы несли его, один из погонщиков и я.

Я поблагодарил его и, уже готовый идти своей дорогой, снова остановился, потому что он, казалось, все еще ждал чего-то.

— Что такое, Нони Журавлиное Перо?

— Разве ты не собираешься съесть его сердце? — в его голосе был оттенок упрека. — Он хорошо сражался за тебя; это было великое сердце — достойное даже императора.

Я покачал головой.

— Это не в обычаях Солнечного Народа. Мы верим, что у каждого человека и у каждого пса должна быть своя собственная храбрость.

Но на пути к баракам я вспоминал Айрака.

Между хижинами сновали взад-вперед лагерные женщины, и все было пропитано запахом едких мазей и разорванной человеческой плоти, смешивавшимся с резким дымом конского навоза от костров, на которых кипели огромные глиняные горшки с водой; и один или два раза, проходя мимо двери, я слышал, как кто-то ругается или кричит от боли. В дверях одной хижины я нашел Гуалькмая и еще пару людей, которых он обучил себе в помощь; он мыл руки в ведре с розоватой водой. Его лицо было пятнистым и свинцовым от усталости, но он тоже внезапно задержал на мне взгляд.

— Мы отнесли его в твои покои, когда бараки начали переполняться, — сказал он в ответ на мой вопрос, принимаясь вытирать руки куском тряпки.

— Он…, — начал я, а потом изменил конец фразы. — Насколько серьезна рана?

— Настолько, насколько обычно бывает, когда стрела пробьет локтевой сустав, — ответил Гуалькмай. — Я вырезал наконечник, и сама рана его не убьет, если только у него не начнется лихорадка. Но…

Он на мгновение запнулся, и я услышал, как мой собственный голос повторяет за ним последнее слово:

— Но?

— Он был почти белым от потери крови — стрела перебила артерию.

Я помню, что заметил тоненькие красные прожилки в его глазах — глазах человека, которому необходимо выспаться и который знает, что ему это не удастся еще очень долго. Я спросил:

— У него есть хоть какие-нибудь шансы?

Гуалькмай сделал руками слабое выразительное движение.

— Если через три дня в нем все еще будет жизнь, то, думаю, он выкарабкается.

Бедуира я нашел лежащим плашмя на моей постели под старым одеялом из шкур выдры; он был удивительно плоским, совсем не как взрослый мужчина, а как юноша-подросток или только что родившая женщина. Его левая рука, обмотанная окровавленными тряпками и уложенная поперек груди, казалась какой-то совершенно чужой ему вещью, и когда я опустился на корточки рядом с кроватью, его причудливое лицо напомнило мне своей белизной нечто, из чего давно уже ушла жизнь, — тонко очерченное лицо черепа, пустая оболочка и обточенные морем кости — так что на одно долгое мгновение, мгновение не столько горя, сколько удивительной неподвижности, я подумал, что он уже мертв.

Потом, когда одна из лагерных женщин, которая толкла что-то в чашке в дальнем углу хижины, поднялась на ноги, чтобы перейти в другое место, он открыл глаза и остался лежать, глядя на меня и немного хмурясь, словно был не совсем уверен в том, что либо он, либо я были здесь.

— Артос, — полувопросительно сказал он чуть погодя, сам, думаю, не сознавая, что нащупывает вытянутой здоровой рукой мою руку; а потом продолжил: — Охота этой ночью… была хорошей?

— Это была хорошая охота, — ответил я. — Пройдет еще очень много времени, прежде чем волчья стая залижет раны и снова соберется выступить против нас.

— Ты, наверно… знаешь об Аквиле… обо всей охране.

— Печатка Аквилы висит у меня на шее, — отозвался я. — Он дал мне ее прошлой ночью, чтобы я сохранил ее для Флавиана.

После этого он так долго молчал, что мне показалось, будто он погружается в сон, но через некоторое время он снова открыл глаза, устремил их на мое лицо и, думаю, сознательным усилием воли увидел меня в первый раз. До сих пор он только видел кого-то, кто наклонялся над ним, и знал, что это был я.

— Аве цезарь! — проговорил он, а потом продолжил голосом, который был не более чем усталым шепотом, но эта его неукротимая, насмешливая левая бровь дернулась вверх и взлетела, точно знамя. — Мне оказана великая честь! Не каждому дано умереть в императорской постели!

Я и забыл, что на мне все еще был венец из увядающих желтых дубовых листьев. Я стянул его с головы свободной рукой и уронил на старое меховое одеяло рядом с Бедуиром.

— Эта шутка была в дурном вкусе. Послушай меня, Бедуир, если я цезарь, то ты — капитан цезаря. Я не могу и не собираюсь обходиться без своего капитана — послушай меня, Бедуир, послушай!

Я склонялся над ним, пытаясь удержать его глаза, но они уже закрывались снова. Он больше не слушал меня — сомневаюсь, чтобы он вообще мог меня слышать; а мне необходимо было до него дозваться — думаю, столько же ради себя, сколько ради него — прежде чем он покинет меня, может быть, насовсем. Я быстро нагнулся еще ниже и поцеловал его в лоб. Вкус тяжелого, мучительного пота был кислым и соленым у меня на губах.

Потом я встал и вышел оттуда, чтобы разыскать Флавиана и отдать ему кольцо его отца; и вновь взять на себя управление множеством дел, которые ждали руки цезаря.

Глава тридцать первая. Сделка

Могущественное войско Саксонской конфедерации было разбито в клочья, и мы вытеснили разрозненные отряды из долины Белой Лошади и из бассейна Тамезис, где поселения саксов стояли в течение более чем двадцати лет; мы отбросили врагов к их прибрежным территориям повсюду, от ПортусАдурни до сáмого Метариса, и, честно говоря, я верю — я до сих пор еще верю — что мы могли бы загнать их в море.

Но как бы там ни было, пришел день, осенний день, когда в окрестных лесах гудел ветер, налетающий с болот Андериды, и в этот день Арториус Аугустус Цезарь (не многие называли его теперь Артосом) и три короля Волков, каждый в сопровождении горстки избранных командиров и капитанов, встретились в общем зале давно заброшенной почтовой станции на лондиниумской дороге.

Снаружи, в старом конском загоне, беспокойно шевелились и переступали лошади, которых растревожил ветер, и этот ветер набрасывался на нас сразу отовсюду сквозь щели в прожженной кровле, наполняя помещение дымом от ясеневых поленьев, горящих в очаге, который оставался холодным в течение многих лет. Для мирного совета всегда ясень — может быть, потому, что это единственное дерево, которое горит зеленым? Зеленая ветвь всех послов и тех, кто приходит с миром…? Мы привезли с собой и другую зеленую ветвь — в образе юного сына Флавиана. Я попросил Флавиана взять мальчика с собой (для его матери было достаточным оправданием, что ему шел уже тринадцатый год и пора было приучать его к обычаям мужчин), чтобы этим еще раз показать, что у нас нет дурных намерений и что совет будет действительно мирным, потому что никто не берет с собой на военную тропу двенадцатилетнего сына. Похоже, саксам пришла в голову точно такая же мысль, и один из вождей восточных англов приехал на место встречи с сыном, который таскался за ним по пятам, как плохо обученный щенок. Анлаф и Малек; сначала они разглядывали друг друга исподлобья, настороженные и готовые отскочить в сторону; но в конце концов ушли вместе, держась на расстоянии вытянутой руки один от другого.

— Они вернутся, когда их позовет желудок, — заметил кто-то.

Мы сидели, бритты и саксы, глядя друг на друга поверх разделяющего нас очага. Со мной были Пердий, Кей, Кадор из Думнонии, молодой Константин и Флавиан. Сжатая рука Флавиана лежала на колене и на ней, словно волчий глаз в свете костра, сверкало зеленым огнем кольцо его отца. Я так тосковал сейчас по помощи и поддержке старого мудрого Аквилы — почти так же, как по присутствию Бедуира рядом с собой.

Но по меньшей мере Бедуир был жив. Прошло пять дней, прежде чем можно было с уверенностью сказать, что он останется жить, а потом, после того как всех раненых перевезли в Венту, его рана воспалилась, и он снова оказался на краю могилы. Именно в это время я и забрал его из маленькой голой комнатушки в старом офицерском бараке и перенес в свои покои, чтобы Гуэнхумара выходила его, как когда-то выходила меня. Если бы я не сделал этого, думаю, он действительно умер бы, потому что у нас было много тяжелораненых и вдобавок этим летом в войске свирепствовала лихорадка, так что у Гуалькмая с помощниками и даже у Бен Симеона работы было более чем достаточно; а из раны продолжали выходить осколки костей, и она открывалась снова и снова, так что даже теперь мы не могли еще быть уверенными в том, что она по-настоящему заживает.

Я взглянул на рослых, светловолосых людей, сидящих по другую сторону очага. Они были правителями распавшегося королевства, по большей части очень юными или очень старыми. Цисса из Саутсэкса и Ингиль из земель восточных англов были молодыми, не испытанными в бою сыновьями недавно убитых отцов; один седобородый воин с длинным белым шрамом от старого удара копьем на предплечье говорил за Норфолк и Саутфолк, где вообще не осталось королей. Они потерпели поражение, но не склонили голову, и я почувствовал, как во мне пробуждается невольное уважение к этим людям. Они были варварами — они и сейчас еще варвары, эти саксы, и они будут ими еще в течение многих столетий, потому что они более молодой народ, чем мы, и никогда и ни в какой форме не испытали на себе правление Закона. Но у них было мужество, не просто горячая отвага, которая вспыхивает в битве, но мужество, которое остается после того, как выгорит весь огонь. Эти люди были той же породы, что и те, которые сожгли деревню Айрака и зверски убили его соплеменников; существа, которые были в чем-то больше похожи на зверей, чем на людей, — Морские Волки, как мы их назвали. Но теперь они сидели передо мной так, словно мы встретились на равных, и были готовы к дальнейшей борьбе за продолжение своего рода. А мужество мне всегда было по душе, в любом человеке, независимо от того, что я в нем ненавидел. Даже в Медроте — даже в моем сыне.

И вот так шел разговор, то с одной, то с другой стороны, поверх пылающих ясеневых поленьев и сквозь дым очага, и наши слова накладывались на ветер, гудящий в Андеридском лесу.

Саксы выбрали того седобородого воина (как я полагаю, за накопленную с годами мудрость), чтобы он говорил за всех, — изможденный старик с седыми косматыми бровями, из-под которых смотрели желтые, словно волчьи, глаза, и с мелькающими в бороде длинными желтыми зубами, которые тоже были похожи на клыки старого волка.

— Мы побежденные, а вы — победители, — начал он. — Поэтому наше дело — просить вас о милосердии, а ваше — проявлять его.

Но он не столько просил, сколько требовал.

Я наклонился вперед, положив руки на колени, и уставился в его гордое старое лицо.

— Я думаю о горящих фермах и о монахинях, зарезанных, как скот, на ступенях алтарей, — сказал я. — Я думаю о живых людях, искалеченных на полях утихших сражений. Я думаю о девушке, которую я видел однажды, чей дух был изгнан из тела не одним насилием, но многими. Какое милосердие проявляли вы, когда ваша рука была рукой победителя?

С обеих сторон очага послышался глухой гул голосов. Старик едва заметно пожал плечами.

— Война есть война. Ну хорошо, мы не просим о милосердии, мы предлагаем сделку.

— Сделку? — переспросил я. — Вы говорите о сделке со мной?

— Сделку, которая будет выгодной для нас обоих. Она такова, милорд Артос Медведь. Ты дашь тем из нас, кто остался в Британии (высокие боги знают, что нас теперь несколько меньше, чем было), позволение продолжать жить на прибрежных землях, где были наши первые поселения; дашь нам поля, леса и общественные выгоны, необходимые для наших нужд; а мы, в свою очередь, обязуемся сохранять эти самые выходящие на юг и на восток берега в безопасности от набегов других из нашего племени.

— Кажется, я когда-то уже слышал подобную байку, — заметил я. — О, скажите же мне, неужели в вашей стране, за Северным и Узким морями, это распространенный обычай — чтобы охотник приглашал волка к себе на порог?

Желтые волчьи глаза старого воина коротко, одобрительно блеснули.

— И однако волк, приглашенный на порог, согретый у очага охотника и время от времени получающий из его рук кость, может со временем стать все равно что сторожевым псом и набраться смелости, чтобы отгонять от дверей дикую стаю.

— Так думал Лис Вортигерн сорок лет назад.

Среди собравшихся за спиной старика саксов мелькнуло легкое, тут же прерванное движение; я поднял глаза, чтобы встретить взгляд того, кто его сделал, — высокого рыжеволосого человека, который стоял прислонившись к стене немного в стороне от всех остальных, словно заявляя, даже с некоторой бравадой, о своей осведомленности в том, что весь этот разговор о сделках не имеет к нему никакого отношения, — и заново увидел у него на горле, между медью юношеской бородки и золотом гривны, только что затянувшийся шрам. Я испытал нечто вроде шока, увидев Сердика у очага совета, хотя к тому времени уже знал, что мой клинок каким-то образом не задел жизненно важную точку. Думаю, первый взгляд на лицо, которое ты видел в последний раз в тот момент, когда наносил удар, предполагавшийся смертельным, всегда немного похож на встречу с призраком. Мерцающие серо-зеленые глаза вспыхивали гневом при любом упоминании его отца, и однако я видел, что он принял мой намек, потому что знал, так же хорошо, как и я, что он был справедливым.

— Вортигерн был одним человеком, а Артос Медведь — это совсем другой человек, — сказал старец.

— С твоего языка капает мед, отец, — насмешливо отозвался я.

И он с внезапной обидой покачал головой, резко кашлянув, когда по его лицу скользнул клуб дыма.

— Нет-нет, я говорю то, что знают все. Вортигерн был одним человеком, и Хенгест знал это; Артос — это другой человек, и мы, короли и вожди, пришедшие после Хенгеста, тоже знаем это. Мы — не глупцы!

И я, глядя сквозь рассеявшийся дым в свирепые, воспаленные глаза старика, понял, что, по меньшей мере, он был не из тех, кто льстит королям.

— И однако, будь я даже самим Тором, Воденом и первым Цезарем в одном лице, зачем мне прибегать к этому крайне опасному средству и оставлять Хенгестово племя в пределах моих границ, когда у меня хватит сил на то, чтобы сбросить его с последнего мыса в море?

— Потому что в тысячемильной береговой линии, обращенной к саксонским, англским и ютским землям, линии, которая постоянно нуждается в защите, на которой необходимо постоянно проявлять бдительность и поддерживать заслон из щитов, в то время как со спины подползают скотты со своими длинными ножами, — в ней, вероятно, есть своя опасность. Я знаю ту землю, откуда мы пришли, от Манопии и устья Ренуса до северного побережья Ютлэнда; я помню скудные урожаи, море, разливающееся между промокшими насквозь островами, и народ, сбившийся слишком тесно для того, чтобы убогая земля могла его прокормить; и я говорю тебе, что пока ветер будет дуть с севера или с востока, мой народ, а также саксы и юты будут высаживаться на этих более плодородных берегах, — его лицо на мгновение смялось в массу резких, словно прорубленных мечом морщинок, что было у него ближайшим подобием улыбки. — Этим летом не только мы потеряли хороших воинов.

Я молчал, опустив подбородок между сжатыми кулаками и слыша, как ревет ветер, налетающий с болот Андериды; и я знал, что то, что сказал старик, — правда. Я знал это уже долгое время, а иначе не сидел бы здесь сегодня, не просил бы Флавиана привезти сюда сына. Если бы я все еще был тем человеком, которому Амброзий подарил свободу и меч, думаю, меня вообще бы здесь не было, и единственное, что казалось бы мне возможным, — это сбросить последнего варвара в море. Но у меня уже появились первые седые волосы…

— Скажи мне, почему я должен доверять тебе хоть на один ноготь? — спросил я наконец, отнимая лицо от рук.

— Что ж, я скажу тебе: вон там…, — он дернул головой на юго-восток, в сторону Дубриса, — вон там я однажды видел крылатую лошадь, вырезанную над воротами, и кто-то сказал мне, что это символ Второго легиона, который стоял в этом месте и потому отметил его как свое собственное. Так вот, откуда Второй легион набирал своих людей?

Одно долгое мгновение я молча смотрел на него, а потом медленно проговорил:

— Из племен с берегов Ренуса.

— Из племен с берегов Ренуса. Ай-и! Я слышал также, что великий Магнус Максимус, прадед господина, служил какое-то время во Втором легионе и любил его; и что задолго, задолго до этого сам император города Рима пожаловал этому легиону имя Августа; и никто, как мне кажется, не обвинял Второй легион в нарушении верности!

И это тоже было правдой.

И я кое-что узнал и кое-что потерял, старея, — потому что в тот вечер я чувствовал себя старым, и груз сорока и пяти зим так тяжело лежал у меня на плечах, словно к нему добавилась еще пара десятков. И потому я принял решение, хотя пока еще ничем не показал этого окружающим меня людям. Это было решение, которое оказалось благоразумным, хотя я знаю, что многие из моего собственного племени считали его безумием; и когда нагрянула черная беда, то пришла она, в конечном итоге, не с саксонских берегов, не от людей, с которыми я заключил сделку в тот день.

— Мне думается, то, что ты говоришь, — истинно и в чем-то мудро, — сказал я наконец. — Да будет так, давай поподробнее рассмотрим этот вопрос о сделке между твоим и моим народом.

После этого было много обсуждений, много споров, в течение которых писцы ждали, пока им можно будет записать договор, а за дверью тем временем вспыхнул и погас среди деревьев золотистый закат, и свет от горящих ясеневых поленьев начал врезаться в сгущающиеся тени. А потом наконец дискуссия была закончена, я встал, чтобы изложить окончательные условия, и писцы заскрипели перьями по пергаментам — тихий, торопливый, похожий на шуршание насекомого звук. Я говорил о границах и территории племен, о землевладении в ярдах площади на одного человека, о правах на леса и воды, на пастбища и на охоту с копьем, а также о военной помощи, которую они должны были оказывать взамен («Берега от Портус Адурни до Метариса мы будем охранять от всех вторжений, — подтвердил, посовещавшись со своими соплеменниками, престарелый воин, говоривший за всех, — но ты не должен требовать от нас, чтобы мы поднимали копья в любой другой вашей войне в любой другой части Британии». И я согласился, потому что это показалось мне достаточно честным). И все то время, что я говорил, что-то стенало у меня в голове, глупо изумляясь мне самому и тем словам, которые я отмерял, подобно человеку, выдающему стрелы из корзины. Норфолк и Саутфолк, восточные англы, Саутсэкс и королевство кантиев — я разобрался с ними всеми по очереди, насколько это можно было сделать, прежде чем согласованные границы будут вычерчены во всех подробностях.

Напоследок я снова повернулся к рыжеволосому человеку со шрамом на горле. И когда он, встретив мой взгляд, выпрямился и шагнул между двумя другими к очагу, это выглядело так, словно он все это время ждал меня, а я ждал его.

— Сердик, сын Вортигерна, между тобой и мной не может быть никаких сделок.

Он стоял, глядя на меня и слегка усмехаясь, так что белый клык лишь чуть приподнимал его губу с одной стороны. И был, даже еще больше, чем при нашей первой встрече, похож на какое-то свирепое, красивое и опасное животное.

— Значит, смерть, милорд Артос?

— Я не убиваю в кругу совета, — бросил я, и саксы слабо, зловеще зашевелились, а кое-кто из моих людей бросил на них многозначительный взгляд, потому что все знали старую гнусную историю о том, как Хенгест устроил в совете пир в честь Лиса Вортигерна и приказал, чтобы каждый из саксонских воинов в кругу пирующих убил бритта, сидящего от него по левую руку; и как Вортигерн купил свою жизнь за половину Британского королевства, которое не принадлежало ему, чтобы он мог им расплатиться.

Сердик тоже знал ее. Его ноздри раздулись и задрожали, как у жеребца, а рука дернулась к тому месту, где должна была быть рукоять меча, — но все оружие было сложено снаружи, потому что никто не приходит на совет вооруженным, если только, подобно Хенгестовым саксам, не прячет кинжал в рукаве. Его рука вспомнила об этом и упала снова.

— Что же тогда милорд Медведь предлагает мне? — часто дыша спросил он.

— Девять дней, чтобы убраться из Британии.

Я увидел, как в его глазах промелькнуло удивление, а рыжие брови сдвинулись к переносице. Мне кажется, он был готов к смерти, но не подумал об этой другой возможности.

— Я поеду один? И в качестве кого? Должен ли я поблагодарить наиблагороднейшего цезаря за позволение взять с собой меч? Если нет, то я найду способ добыть себе другой, прежде чем вернусь.

— Возьми свой меч. Возьми боевые ладьи и всех людей из твоего отряда, кто согласится последовать за тобой, — ответил я. — Ты волен идти в любое море, по которому сможет проплыть твой киль, и к любому берегу, который тебе откроется. Но только ты должен покинуть эти берега через девять дней.

— Ха! Ты предлагаешь мне странно приятные перспективы, — с тягучим, полунасмешливым удивлением отозвался живущий в нем искатель приключений; а потом у него вырвался внезапный рык ярости, как у сжавшегося для прыжка зверя: — Скажи, чем я отличаюсь от всех остальных, что моя судьба должна быть не такой, как у них? Что я должен буду бродить в волчьей шкуре безземельным изгнанником, в то время как они будут владеть территориями, которые мой дед Хенгест захватил силой своего оружия?

Оиск из страны кантиев поднял взгляд от огня и сердито вмешался в наш разговор.

— Хенгест был и моим дедом, если вы помните!

Но ни я, ни Сердик не обратили на него внимания.

— Я скажу тебе почему: по той несправедливой, но вполне достаточной причине, что ты — сын своего отца, что кровь рода твоего отца течет у тебя в венах.

— Королевская кровь Британии! — прорычал он.

— Я назвал бы ее скорее кровью одного из принцев Поуиса, который, женившись на дочери Верховного короля и бросив ее, в свой черед предъявил через нее свои права на престол. Тебе не повезло в том, что в Британии все еще есть люди, которые поддерживают притязания твоего отца, так что ты представляешь для страны опасность, Сердик, сын Вортигерна, поскольку твое сердце благоволит к твоим саксонским сородичам. Поэтому отведи свои ладьи дальше вдоль берега, собери своих товарищей по оружию и выкрои для себя королевство, если сможешь, где-нибудь в другом месте.

Одно долгое мгновение он смотрел на меня в молчании, полуприкрыв веками глаза, в которых мерцала холодная дерзость.

— В первый раз, когда мы встретились, ты отпустил меня. Ты сказал мне, что я свободен и должен вернуться, когда стану мужчиной; и ты убьешь меня, если сможешь, а если смогу я, то я убью тебя, — мгновенная улыбка, в которой не было ничего веселого, приоткрыла на миг эти крепкие белые клыки, и его рука потянулась к шраму на горле. — Между нами еще не все кончено, милорд Артос, Медведь Британский.

Он хотел было тут же развернуться и шагнуть за дверь, но я удержал его.

— Может быть, между нами еще не все кончено, как ты сказал. Но с концом придется подождать до другого дня. Женщины уже хлопочут у кухонных костров, и скоро мы все сядем за ужин. Останься же, поешь, выпей и согрейся у костра вместе с остальными.

— Если я должен покинуть отцовские берега через девять дней, то мое время будет занято более срочными делами.

— Однако всем нужно есть. Я дам тебе полдня отсрочки, чтобы ты мог найти время поужинать с нами сегодня.

Улыбка, все еще играющая в уголке его рта, стала язвительной.

— Ты, что, боишься, что если ты выпустишь меня из виду, я подожгу эту несколько прохудившуюся крышу у вас над головами?

— Думаю, не больше, чем ты боишься моей засады по дороге к побережью.

И внезапно, пока мы продолжали смотреть друг другу в глаза, его улыбка, которая до сих пор была замкнутой и неприятной, открыто вспыхнула на его лице, неудержимая и странно радостная, и он быстро проговорил на британском языке:

— Да будет так, о мой брат и мой враг; мы двое, оба королевской крови, будем пить сегодня среди этих пиратских королей, пока звезды не покатятся с неба!

Так что вскоре, когда в комнату внесли дымящееся, только что с вертелов, оленье и барсучье мясо и по кругу начал ходить кувшин с медом, мы с Сердиком пили из одного кубка и вместе обмакивали пальцы в чашу для полоскания, пируя с остальными Товарищами и дружинниками, не принимавшими участия в проходившем ранее совете. Двое мальчишек, как и было предсказано, «вернулись, когда их позвал желудок», и поужинали, пристроившись на корточках среди собак. Никто не спрашивал, что они делали весь день, а сами они ничего не сказали, но по виду их лиц было похоже, что одну половину дня они дрались, а вторую — ели чернику. Теперь они сидели плечом к плечу — темноволосая голова рядом с белокурой в свете огня — и по-приятельски вытаскивали друг у друга занозы, оставленные кустами шиповника.

Мне показалось, что в этом есть какие-то зачатки надежды на будущее. Но каждый раз, глядя в сторону мальчишек, я видел позади них, среди других капитанов эскадронов, лицо Медрота, моего сына, и каждый раз его замкнутый и в то же время странно пожирающий взгляд, горящий в свете пламени сапфировым огнем, был устремлен на меня или на сидящего рядом со мной Сердика, так что в конце концов мне начало казаться, что даже когда я не смотрю на него, я не могу спастись от этого взгляда.

Ночь казалась настолько заполненной Медротом, что я не был удивлен, когда позже, направляясь к постели, которую устроили для меня из торфа и веток у стены разрушенного сеновала, обнаружил, что он ждет меня. Как только я вошел, он поднялся со спальной лавки, выпрямился во весь рост и приглушенным голосом спросил, нельзя ли ему поговорить со мной наедине.

Я сказал Риаде, который, согласно обычаю, последовал за мной:

— Ты мне пока не понадобишься. Иди и проследи, чтобы нас не беспокоили. Я позову тебя позже.

И когда он ушел, я шагнул вперед, опуская за собой тяжелый полог из волчьей шкуры.

— Медрот? И что же привело тебя сюда?

— Неужели так странно, что сын приходит в хижину своего отца?

— У тебя это вряд ли можно назвать привычкой.

— Но разве это зависит только от меня? — возразил он. — Если мое общество доставляет тебе удовольствие, ты очень хорошо это скрывал, — а потом внезапно спросил: — Отец, что же все-таки не ладится между мною и тобой?

Я подошел и, усевшись на сложенные на постели овчины, уставился в голубую, как море, сердцевину пламени восковой свечи.

— Ты именно это пришел у меня спросить? Не знаю. Клянусь Богом, не знаю, Медрот; но что бы это ни было, я признаю эту вину, я и мой дом, — я, зажегший искру твоей жизни в чреве твоей матери, мой отец, первым научивший ее мать ненавидеть.

— Да, ненавидеть, — мрачно проговорил он. — Я — воплощение твоего греха, не так ли, отец? Ты всегда будешь чувствовать во мне темный послеродовой запах ненависти моей матери и сам будешь ненавидеть меня в ответ.

— Не дай Бог, чтобы я ненавидел кого-то, кто не сделал ничего, чтобы заслужить мою ненависть, — отозвался я. — Все не так просто. Между мной и тобой пролегла тень, Медрот, паутина теней, из которой нет выхода для нас обоих.

Он подошел ко мне и, прежде чем я успел понять, что он собирается сделать, опустился на пол и прижался лицом к моим коленям. Это было чудовищно женское движение.

— Нет выхода… Это в том, что есть ты, и в том, что есть я, — его голос был приглушен моим коленом. — Нет, не отстраняйся от меня. Чем бы еще я ни был, я твой сын — твой самый несчастный в мире сын. Если ты не ненавидишь меня, попытайся немного любить меня, отец; это так одиноко, когда тебя никто никогда не любил, только пожирал.

Я не ответил. Мне всегда было нелегко находить слова, когда я больше всего в них нуждался. Мысль о том зле, что ему причинили, вызывала у меня дурноту, меня терзала яростная жалость, словно при виде какой-то ужасной телесной раны. И в этом отчаянном протесте против одиночества я впервые узнал что-то от себя самого в сыне, которого я зачал, и сквозь мой собственный страх одиночества, заставлявший меня отшатываться от Пурпура, подобное воззвало к подобному. Думаю, еще мгновение — и я положил бы руку на его согнутые плечи…

Но прежде чем я успел это сделать, он оторвался от меня и вскочил на ноги, и когда он наконец нарушил разделявшую нас тишину, его голос снова звучал холодно и презрительно.

— Ах, нет, это значит просить слишком многого, не так ли?

И мгновение ушло безвозвратно.

— Это значит, что я просил бы дара, а я не должен просить даров, я всего лишь твой сын. Если бы я был вождем Морских Волков, то все было бы по-другому, и мы могли бы смеяться вместе, даже если бы между нами лежал обнаженный кинжал. Что ж, тогда я требую только того, что принадлежит мне по праву.

Я поднялся с постели, и мы стояли лицом к лицу.

— Принадлежит тебе по праву, Медрот?

— Сыновье право вместо подарка сыну, — он говорил теперь почти в исступлении. — Сегодня ты сидел в совете с правителями Морских Волков, и с тобой был Флавиан, и Кей — отпрыск римской семьи, который не может даже говорить на нашем языке без гортанного акцента Ренуса, в котором почти тонет всякий, кто стоит рядом, — и Коннори, и этот молодой щенок Константин, и все остальные; а где же был я? Снаружи, просиживал зад вокруг кухонного костра вместе с простыми капитанами эскадронов!

— А разве ты не один из капитанов моих эскадронов?

— Я также принц Британии; это было мое право — сидеть за столом совета; все знают, что по крови я — принц Британии.

— По крови — да, — сказал я.

— О мой отец император, нет нужды напоминать мне, что мы оба бастарды; встало ли это на твоем пути?

В наступившей затем долгой тишине ветер приподнял висящий на двери полог из волчьих шкур и потеребил пламя свечи, и я услышал высоко в темноте над головой, со стороны болот, посвист пролетающей дикой утки. Я внезапно подумал, что даже в ту последнюю ночь в верхней комнате Амброзий ни словом не упомянул о Медроте; мы словно оба знали и молчаливо признавали, что его присутствие в любых планах будущего для Британии было немыслимым. Теперь я думал о том, что Медрот может прийти после нас, о его руке на Мече Британии, и меня снедал черный, мучительный страх за все, во что я верил и что почитал священным.

— Если бы я пригласил тебя с собой в совет, то это было бы равнозначно тому, чтобы встать и заявить всем в полный голос: «Это мой наследник, он придет после меня!». Но ты ведь как раз это и имел в виду, не так ли?

— Я твой сын, — повторил он.

— Среди носителей Пурпура венец не обязательно переходил от отца к сыну. Твои сыновние права, Медрот, не включают в себя Меч Британии после моей смерти, если только я не скажу этого.

Пелена, обычно скрывающая его глаза, словно сгустилась, и их синева была теперь совершенно непроницаемой; и когда через какое-то мгновение он заговорил, его голос внезапно стал шелковым.

— А что, если я кое-что скажу? Что, если я разглашу по лагерю всю мерзкую правду о своем зачатии?

— Разглашай и будь проклят, — ответил я. — Основной позор падет не на мою голову, потому что я не знал этой правды, а на голову твоей матери, которая прекрасно ее знала!

Снова наступила тишина, заполненная похожим на прибой шумом ветра в кронах деревьев. Потом я добавил: — Как видишь, в конечном итоге все не так уж просто.

— Да, — тем же шелковым голосом согласился он. — В конечном итоге все не так уж просто. И однако, может быть, в один прекрасный день мы найдем выход, отец мой. Сердце подсказывает мне, что мы найдем выход.

Угроза была очевидной.

— Может быть, — отозвался я, — а пока пора ложиться спать, потому что завтра утром нам обоим придется встать рано; и, честно говоря, мне хочется побыть одному.

После того как он отвесил мне низкий, притворно-почтительный поклон и нырнул в завешенный шкурами дверной проем, я еще долго просидел в раздумьях, прежде чем кликнуть Риаду. Я думал, среди всего прочего, и о том, что ни к чему публично объявлять Константина моим преемником. Мы с Кадором достаточно хорошо понимали, что в порядке вещей мальчик неизбежно должен будет прийти мне на смену; но было лучше — безопаснее для Константина и для всего королевства — чтобы это не было облечено в слова и провозглашено со ступеней форума.

Глава тридцать вторая. Капитан королевы

На исходе этого месяца я вернулся в Венту. Мы въехали в нее под рев толпы, которая наседала с обеих сторон, чтобы бросить под копыта лошадей золотистые ветки и яркие, как самоцветы, осенние ягоды; и радость, охватившая весь город, казалось, гремела, словно колокольный перезвон.

Это была погода победителей, не слегка сожалеющий взгляд назад, на ушедшее лето, как случается иногда ранней осенью, но внезапная храбрая вспышка тепла и цвета на самом пороге зимы, часто предваряющая день святого Мартина. Солнце сияло, словно дерзкий желтый цветок одуванчика, подброшенный в безоблачное небо, а вчерашний ветер высушил за ночь грязь, оставшуюся после осенних дождей, так что из-под конских копыт клубами поднималась пыль; тополя стояли вдоль улиц, точно желтые факелы, а тени под ними отражали синеву неба. И на следующий день, когда я наконец-то смог перевести дыхание и отвернуться на часок от дел, связанных с военной тропой и королевством, Королевин двор — где мы с Бедуиром бездельничали, сидя бок о бок на ступеньках галереи, — все еще пригревало солнце. День уже клонился к закату, и песчаная роза, растущая в большом каменном кувшине, отбрасывала к нашим ногам затейливое кружево тени, а с дальней стороны двора, от кладовых, по крыше которых воркуя расхаживали голуби, к нам подползала другая, более густая тень. Но на ступеньках галереи, куда не задувал ветер, царило тепло, позволяющее нам сидеть в распахнутом плаще; спокойное, неподвижное тепло, стойкое, как аромат старого вина в янтарной чаше. Из кухни доносился запах готовящегося ужина, шаги, женские голоса и жирный, булькающий смех женщины, занявшей место старушки Бланид, которая умерла в прошлом году.

Я рассказывал Бедуиру обо всем, что случилось за столом совета, и о том, как я решил поступить с саксонскими поселениями, а он сидел, наклонившись вперед и положив увечную руку на колени, следил прищуренным взглядом за голубями и слушал меня, не говоря ни слова. Я бы предпочел, чтобы он заговорил; мне было тяжело вести рассказ перед этой стеной молчания. Но когда я закончил, он продолжал молчать, пока я не сказал ему напрямик:

— Когда я был молод, я бы скорее живьем вырвал у них сердца, да и свое собственное сердце тоже, чем оставил бы сакса на британской земле. Неужели я учусь чему-то еще, кроме как махать мечом, Бедуир? Или я просто старею и теряю хватку?

Тут он пошевельнулся, все еще наблюдая за расхаживающими и воркующими голубями.

— Нет, я не думаю, что ты теряешь хватку; просто теперь тебе нужно учиться быть государственным мужем. Для Арториуса Аугустуса Цезаря уже недостаточно быть солдатом, как было для Артоса, графа Британского.

Я потер лоб, чувствуя себя так, словно моя голова была набита овечьей шерстью.

— Эти последние несколько ночей я мало спал и все думал, не выбрал ли я ложный путь и, возможно, гибель Британии. И однако мне по-прежнему кажется, что это меньшее из двух зол.

— Мне тоже, — отозвался Бедуир. — Мы не можем растянуть стену из щитов так, чтобы закрыть Форт до самого Вектиса — может быть, таким образом мы хотя бы выиграем время.

Время…

Мы снова замолчали. А потом я услышал свой собственный голос, как бы размышляющий вслух.

— Помню, когда-то, очень давно, Амброзий сказал мне, что если мы будем сражаться достаточно упорно, то, возможно, нам удастся задержать наступление тьмы еще лет на сто. Я спросил его, почему бы нам, раз уж конец все равно неизбежен, просто не лечь и не дать ему наступить, ведь так было бы легче. Он ответил: «Из-за мечты».

— А ты? Что сказал ты?

— Что-то насчет того, что мечта — это часто лучшее, за что стоит умереть… Я был молод и довольно глуп.

— И однако, когда не остается мечты, за которую стоит умереть, вот тогда-то люди и умирают, — пробормотал Бедуир, — и у нее есть то преимущество, что она может жить, даже когда умирает надежда. Однако у надежды тоже есть свои достоинства…

— Да, да, — я резко повернулся на ступеньке галереи и взглянул ему в лицо. — Бедуир, всю свою жизнь мы вели долгую борьбу без надежды, — я запнулся, подыскивая нужные слова, — без… высшей надежды. А теперь, в первый раз, сердце говорит мне, что в конечном итоге для нас все-таки есть некая надежда.

Он повернулся от своих голубей.

— И что же это за надежда?

— Ты помнишь, я попросил Флавиана взять с собой на совет Малька?

— Помню.

— Там был еще один мальчишка, чуть помладше Малька, сын одного из саксонских князьков. Скорее всего, его привезли с такой же целью. Сначала они обходили друг друга настороженными кругами, точно молодые псы, а потом ушли, и никто их не видел до самого вечера. Они вернулись к ужину, почувствовав голод, никому не сказав, чем занимались весь день, и никто не спросил их об этом, но выглядели они так, словно часть дня дрались, а все оставшееся время ели чернику. Они пили бульон из одной миски и провели вечер среди собак у огня, вытаскивая друг у друга занозы из подошв. И я, наблюдая за ними, внезапно осознал — Амброзий этого так и не понял, — что чем дольше мы сможем сдерживать саксов, чем больше мы замедлим их продвижение, пусть даже ценой крови наших сердец, тем больше времени будет у других мальчишек на то, чтобы вытаскивать друг у друга занозы и учить такие слова, как «очаг», «собака», «медовая лепешка» на чужом языке… Каждый год, на который мы задержим саксов, вполне может означать, что в конце темнота поглотит нас не так бесповоротно, что еще какая-то часть того, за что мы боремся, сможет продержаться до того времени, когда вернется свет.

— Это хорошая мысль, — негромко проговорил Бедуир. — Она была бы еще лучше, если бы ты мог прожить три или четыре жизни.

— Конечно. В этом-то вся и загвоздка. В том, что жизнь у нас только одна, да и та уже прожита больше чем наполовину… Если бы только Бог дал мне сына, который мог бы принять меч после меня.

Бедуир резко повернулся и взглянул на меня, но не сказал ни слова, потому что между нами, ничем не прикрытая, проскочила мысль о Медроте.

— В итоге он должен будет достаться Константину, — признал я наконец. — Кадор это знает.

— А Константин… он по-своему прекрасный, хоть и необузданный, командир конницы и, без сомнения, станет прекрасным герцогом для Думнонии.

— Он горит более ровным пламенем, чем его отец. Но молодежь сейчас пошла не того масштаба, не той стати — и саксы, и бритты, они все не той стати. Гиганты и герои мертвы, и, если не считать одного, то все люди сейчас измельчали по сравнению с тем, чем они были во времена нашей молодости.

— И этот один?

— Если бы Сердик мог быть моим сыном, — медленно сказал я, — я был бы очень доволен.

В течение долгого времени ни один из нас не произнес ни слова. Бедуир вернулся к созерцанию голубей, я уставился на причудливую тень, которую отбрасывала на плиты у моих ног песчаная роза, и в мыслях мы оба были далеко от того, что видели. И долгая, медлительная тишина опустилась, словно мягкая пыль веков, на все, о чем мы говорили.

Высохший по краям лист тополя, подхваченный порывом ветра, закружился по залитому солнцем двору и на мгновение распластался на нижней ступеньке, и Бедуир машинально, как обычно делаешь такие мелкие, бессмысленные вещи, выбросил вперед руку — левую — чтобы поймать его, и, судорожно втянув в себя воздух, негромко выругался, после чего осторожно уложил руку опять на колени, а лист тем временем улетел прочь.

Я оглянулся на своего друга и заново увидел обесцвеченные провалы вокруг его глаз и то, как выступают кости под некогда загорелой кожей, которая теперь поблекла до грязно-желтого цвета, и как высохли и растрескались его губы, запекшиеся от постоянно возвращающейся лихорадки.

— Значит, тебя это все еще прихватывает? — спросил я. Я уже пытался узнать про эту его руку, но он отмахнулся от моих вопросов, не желая слышать ни о чем, кроме того, что случилось за столом совета.

— Все уже почти прошло.

— «Почти прошло» — скажи это своей бабушке.

Казалось, он с трудом возвращается мыслями откуда-то издалека, чтобы сосредоточить все внимание на мне.

— Меня это все еще прихватывает, — с насмешливой точностью подтвердил он. — Боль пролегает вот здесь, как красная нить, — маленький красный червячок внутри кости — и одергивает меня, когда мне хочется ловить тополиные листья на лету.

Он откинул назад просторные складки плаща, протягивая руку ко мне, и я увидел, что от локтя вниз она как бы истаяла и выглядит очень хрупкой, а сам локоть под тяжелым бронзовым браслетом, подаренным мною много лет назад, ужасающе исполосован лиловато-синими шрамами — не только от самой раны, но и от множества разрезов и зондирований в поисках осколков разбитой кости — часть из которых даже сейчас не совсем затянулась.

— И еще она не сгибается.

Я увидел, как мучительно напряглись и вздулись его мускулы, но сустав оставался неподвижным, согнутым примерно под таким же углом, под каким держат щит и повод.

— А что говорит Гуалькмай? И Бен Симеон? Бен Симеон это видел?

Он вздернул эту свою непокорную бровь, оставив другую степенной и ровной, так что на его лице было два выражения одновременно.

— Что мне повезло, что я все еще жив… Я даже смогу мало‑помалу начать ей пользоваться, поскольку меч я держу не в ней. Когда я узнал, что она не будет гнуться, я попросил Гуалькмая закрепить ее в таком положении, какое мне было нужно, и еще до весны я смогу снова управляться с лошадью и щитом; буду годен к выполнению обязанностей капитана цезаря.

— И певца императора? — я глянул на вышитый чехол из оленьей шкуры, который, как обычно, лежал рядом с ним.

— Конечно; это я могу уже сейчас, поскольку тут хватит и одной руки.

Он взял чехол, вытащил из него арфу, помогая себе левой рукой, которая уже успела приобрести какую-то неуклюжую сноровку, и установил изящный, видавший виды инструмент между коленом и ямкой у ключицы.

— Признаю, что со здоровой рукой это делать удобнее, — он хмурился, неловко пристраивая арфу в привычный упор.

Потом он проверил ее, выпустив звонко раскатившуюся струйку нот, которая прозвучала как вопрос, что-то подтянул и начал играть. Это была мелодия из моих родных холмов, которую он перенял у певца Амброзия, простенькая и бойкая, как оляпка. И я, слушая его, забыл, что сижу в Королевином дворе в лучах заходящего осеннего солнца, и снова перенесся в темноту гор, окружающих Нант Ффранкон; в ушах у меня зазвучал топот конских копыт, пастушок заиграл эту мелодию на своей свирели, и на какой-то миг ко мне вернулся вкус моей юности и зеленая свежесть утра до того, как на свет дня упала тень Игерны.

У нас за спиной послышались тихие шаги, и я, подняв глаза, увидел Гуэнхумару, которая шла к нам по галерее с веретеном и ручной прялкой. Я подвинулся, чтобы освободить ей место на ступеньке, но она с улыбкой покачала головой и прислонилась к облупившейся штукатурке колонны, глядя на нас сверху вниз.

Бедуир уронил руку со струн арфы, нехитрая приплясывающая мелодия умолкла, и Гуэнхумара быстро сказала:

— Нет-нет, продолжай играть; меня выманила сюда песня арфы.

И он слегка поклонился ей и подхватил мотив с того места, на котором его бросил. И пока он играл, у меня было время посмотреть на Гуэнхумару так, как я почти не успевал смотреть на нее с тех пор, как вернулся домой. На ней было платье из какого-то мягкого красновато-коричневого материала, чуть поблекшее, как блекнет земля от солнца и дождя, и мне внезапно показалось, что в ней появилась какая-то новая мягкость, спелость урожая. Я искал ту женщину, у которой мои поцелуи вызвали то единственное мгновение страстного ответа — под дождем, рядом с серым стоячим камнем, — и не мог найти ее, но знал, что она оставалась частью этой другой женщины и не была потеряна, как зеленый побег не теряется в золотом зерне. В ней было более теплое спокойствие, завершенность и удовлетворение, как в хлебном поле, готовом к жатве. «Королева Плодородия, — подумал я. — Она похожа на Королеву Плодородия», — и отогнал эти мысли прочь из-за льнущего к ним привкуса жертвенности. Я спрашивал себя, не может ли быть так, чтобы она… нет, не забыла малышку, но, возможно, вспоминала ее с меньшей болью.

Простенькая журчащая мелодия, которая была то рекой, то оляпкой, разлилась последней бегучей фразой и умолкла. И в тишине Гуэнхумара неожиданно рассмеялась, и ее лицо со странно потемневшими глазами залилось от шеи до корней волос яркой краской.

— Артос, почему ты так на меня смотришь? Словно ты никогда не видел меня раньше?

— Правда? Прости. Но я в первый раз смотрю на королеву.

— Королеву, — медленно и осторожно сказала она, словно пробуя на языке незнакомое слово.

И Бедуир, тоже рассмеявшись, посмотрел на нее сощуренными против света заходящего солнца глазами и ударил по вздрогнувшим струнам, извлекая из них короткую торжествующую трель.

— Ха! Теперь, когда цезарь дома, люди затрубят в твою честь в трубы, откроют сундуки с сокровищами и достанут из них синие, пурпурные и золотые шелка, что рвутся, как увядшие листья, и королевские драгоценности, затянутые паутиной; но пока вот тебе фанфары в честь королевы, которые, по крайней мере, до сих пор никому еще не служили гирляндой.

— Не слушай его, — в меня тоже словно вселился этот дух тихого, спокойного смеха. — Все это давным-давно унесли Рыжий Лис и его племя. Для тебя не будет пыльных шелков и тяжести драгоценностей умершей женщины, мой свет… Если бы я был владыкой Восточной империи, — должно быть, эту мысль подсказало мне воспоминание о какой-нибудь картине, мерцающей за церковным алтарем, — у тебя была бы корона из завивающихся, переплетающихся золотых стебельков и листьев — как у песчаной розы, только без шипов — и в каждом изгибе висел бы хрустальный колокольчик, который звенел бы на ходу.

— Бедуир говорил мне, что единственным венцом, который послужил для твоей коронации, милорд, был венок из дубовых листьев. Тогда короны из золотых стеблей ржи — если только я получу ее от моего повелителя — будет вполне достаточно для моего величества. С этим и твоими фанфарами, Бедуир, я не буду страдать без драгоценностей какой-то умершей королевы.

Я почувствовал внезапный прилив тепла и, протянув руку, обнял ее за колени — они были ко мне ближе всего.

— О Гуэнхумара, как хорошо быть снова дома, с тобой.

Странно, но я гораздо меньше стеснялся прикасаться к этой новой Гуэнхумаре, чем к той, старой.

Я смутно надеялся, что она ответит: «Так хорошо, что ты снова дома, со мной», но она произнесла только:

— Правда, дорогой?

И я почувствовал, как она коротко вздрогнула под тяжелыми складками платья. Потом она нагнулась и провела по моей щеке ладонью, и я позволил себе поверить, что этим кратким прикосновением она выразила все, чего не сказала словами.

Бедуир укладывал свою драгоценную арфу в чехол и накидывал лямку на плечо, и что-то в его движениях напомнило мне путника, поднимающего пыльный узелок, чтобы снова отправиться в дорогу. И я без всякой задней мысли заметил:

— Ты похож на человека, который собирается в путь.

Он рассмеялся.

— Правда? Но если и так, то он будет недолгим. Мне думается, что завтра я вновь переберусь в свою старую комнату.

Я резко выпрямился и отпустил Гуэнхумару.

— Ты ведь это не серьезно?

— Серьезно.

— Бедуир, ты еще недостаточно окреп, чтобы возвращаться в эту свою конуру.

— Ты недооцениваешь заботливый уход леди Гуэнхумары. Я уже почти здоров.

— Почти! И какое же зло причинил я тебе или ты мне, что ты убегаешь, как курица, которой в зад дует ветер, стоило мне вернуться домой с военной тропы? Гуэнхумара, сердце моего сердца, скажи же ему, что он не может уйти.

Мне показалось, что на нее упала тень, но это просто заходящее солнце скользнуло за разрушенную колонну. Гуэнхумара спокойно проговорила:

— Бедуир знает, что здесь его дом, что здесь ему рады, сколько бы он ни пожелал остаться, и будут его ждать, когда бы он ни решил вернуться. И что он волен приходить и уходить, как ему вздумается.

Бедуир поправлял ремешок от чехла у себя на плече. Его пальцы застыли на пряжке, и он поднял глаза, чуть заметно усмехаясь над темными глубинами своей души.

— Я только что подумал, что во всем этом мы забываем о Пурпуре. Люди могут сказать, что это неразумно и даже опасно — уходить, когда император говорит: «Останься».

— Если бы император приказал тебе остаться, ты повиновался бы? — спросил я.

— Я обязан подчиняться августейшему повелению.

Мы долго смотрели друг на друга, глаза в глаза и уже без смеха. Потом я сказал:

— Твой брат по оружию просит, чтобы ты уходил куда хочешь и когда хочешь и возвращался по своей воле.

Мы чувствовали, все трое, что хрупкое удовлетворение нескольких прошедших мгновений покинуло нас, и, думаю, попытались вернуть его сознательным усилием воли. Бедуир упомянул, что немного погодя он, может быть, съездит еще раз взглянуть на ферму, которую я ему подарил, а Гуэнхумара поинтересовалась, что она из себя представляет.

— Горное пастбище и конский выгон в нагорьях, — ответил он, — три поля и кучка торфяных хижин. Я не видел ее летом, но в феврале в лесах над домом будут цвести подснежники. Поэтому ее и называют Коэд Гуин.

Только вот почему-то на этот раз я не мог проникнуть в то, что эти двое перебрасывали друг другу, словно разноцветный мяч. И внезапно мне показалось, что Гуэнхумара решила оставить игру. Она слегка вздрогнула.

— Солнце село, и уже становится холодно. Давайте пойдем к огню.

Так что этот короткий час, в котором было нечто от тишины и покоя святилища, закончился, и несколько мгновений спустя я стоял вместе с Гуэнхумарой на галерее, оглядываясь поверх невысокой стенки на то, как Бедуир, все еще слегка неуверенно, идет через двор к себе в комнату, чтобы собраться на ужин.

— Гуэнхумара, ты, что, считаешь, что ему уже пора уходить?

Она тоже смотрела на удаляющуюся фигуру и теперь, едва заметно вздрогнув, повернулась ко мне. В доме уже сгустился сумрак — хотя со двора еще не ушло солнце — и некоторое время назад Нисса принесла в атриум свечи; падающий из открытой двери свет мягко золотил лицо Гуэнхумары, на котором серые сумерки углубили пятна теней.

— Да, я думаю, пора, — сказала она и, взяв меня за руку, повела меня в атриум.

Несколько дней спустя мне пришлось пройти через еще одну, более церемонную коронацию в базилике, но для меня она была не более чем пустой оболочкой той, настоящей, коронации, которая произошла в ночь после Бадона; и сейчас я почти ничего не помню о ней, если не считать неясных, расплывчатых золотых и разноцветных пятен, серой стали ничем не прикрытых кольчуг и блестящих и холодных, как у чайки, глаз епископа Дубриция, возлагающего золотой обруч на мою голову. И того мгновения, когда я надел на руку огромный браслет-дракона, принадлежавший Амброзию, и осознал, что нахожусь там, где он хотел бы меня видеть.

Жизнь изменилась, повернувшись новой стороной, и я, который некогда был военачальником, а теперь стал Верховным королем (коронованным как цезарь, но Верховным королем во всем, кроме титула), чувствовал себя кем‑то вроде чужака в чужой стране, постигая, как мог, в парадных залах и в комнате Совета — где Амброзий прошлой зимой сводил себя работой в могилу — науку управлять королевством. Но мне помогала Гуэнхумара, сидящая рядом со мной на большом королевином троне, который в течение стольких лет пустовал, запертый в кладовой… Правду сказать, той зимой она была ближе ко мне, чем когда-либо с тех пор, как умерла Хайлин. Бедуир же, напротив, словно отдалился от меня.

За дни, что последовали за моей второй коронацией, Вента успокоилась — и стала еще спокойнее, когда войско было распущено и люди разбрелись по домам, чтобы распахать поля для нового урожая и зачать детей на следующий год. Но, конечно, для Товарищей, так же как и для немногочисленных постоянных эскадронов конницы и отрядов копейщиков, не было никакого отдыха; мы получили с конных заводов только что объезженных двух- и трехлеток для дальнейшей «военной подготовки», а всех уже выезженных лошадей нужно было поддерживать в боевой форме, так что для нас началась обычная зимняя работа. Старый Ханно умер несколько лет назад, и поскольку его сын Альгерит был слишком ценным человеком, чтобы можно было обойтись без него на племенных выпасах, моим новым главным объездчиком стал низкорослый белобрысый дикарь из древнего края иценов. Поначалу я присматривался к нему с некоторым беспокойством, не очень-то веря в то, что кто-либо, кроме Ханно, сможет объездить молодняк так, как мне было нужно; но если говорить по справедливости, я не думаю, что наша конница как-то пострадала от этой замены.

Между рождеством и сретеньем мы, как и каждый год, проводили Зимние конные маневры. Это помогало поддерживать рвение людей и лошадей и немного оживляло — в том числе и для наблюдающих за нами горожан — самые темные дни года, когда Костры Середины Зимы уже не горели, а до весны (которая, в любом случае, все эти годы означала также и саксов) было по-прежнему очень далеко.


Я и сейчас вижу, как наяву, плоские луга под городскими стенами, по-зимнему бледные в слабом свете солнца; матово-синие, похожие на древесный дым тени среди голых, пестрых лесов на окружающих нас горных склонах; стайки скворцов, с шуршащим звуком снующие у нас над головами, и изогнутую линию эскадронов, которая, казалось, повторяет рисунок птичьей стаи; слышу перестук копыт и слабые звуки труб из-за заливных лугов; и это музыка, на которую была положена вся моя жизнь.

Это продолжалось с самого полудня на глазах у густой толпы, собравшейся у городских ворот и по краю скакового поля. Мы выполняли маневры все вместе — и вымпелы эскадронов струились в серебристо-золотом свете — вступая в притворные схватки, которые готовят руку и глаз к настоящему бою. Мы разделялись, эскадрон за эскадроном, всадник за всадником, и на лошадях, которые почти плясали под звуки труб, образовывали на радость зрителям сложные, постоянно меняющиеся фигуры — закручивающиеся в спирали линии, наконечники стрел, вращающиеся круги (потому что это тоже прибавляет мастерства и самообладания в день битвы). Я уже выводил туда свой эскадрон, показывая его в действии, и рев толпы и мягкий топот копыт, ударяющихся о зимнюю траву у меня за спиной, все еще звучали в моей крови, пока я сидел, глядя на Бедуира, который вышел на поле в свой черед.

Он увлекал эскадрон за собой вдоль длинной линии вкопанных в землю столбиков, проводя его между ними туда-сюда, будто челнок сквозь основу, а за ним следовал его помощник с эскадронным вымпелом, развевающимся на древке копья, словно переливчатое шафраново‑синее пламя; я с тревогой наблюдал за своим другом, беспокоясь, все ли у него в порядке, гадая, не слишком ли сильно давит на его увечную руку — несмотря на перекинутый через плечо ремень — тяжелый щит из черной бычьей кожи, выискивая малейшие признаки того, что ему тяжело справляться с огромным рыже-чалым жеребцом. Но Бедуир всегда обладал присущим певцам умением управлять лошадью при помощи колен, и сейчас это здорово его выручало. В своем стремлении увидеть, как у него обстоят дела, я подал Сигнуса на несколько шагов вперед, мимо купы голых ив, слегка заслоняющих от меня поле, а когда снова придержал его, то заметил небольшую группу молодых парней, все еще частично закрытую от меня ветками; их участие в сегодняшнем действии было на данный момент закончено, и они стояли, разговаривая между собой и наблюдая за теми, кто был на поле. Ближайшим ко мне был Медрот; его волосы — он успел снять с головы округлый шлем — сияли в холодном свете дня бледно-мышиным цветом, и он манерно поигрывал латными перчатками, как нервная лошадь перебирает зубами трензель. Парни с праздным видом разглядывали всадников и перебрасывались быстрыми легкими обрывками фраз, перемежающимися смехом; а я сидел на старике Сигнусе немного сзади и наблюдал за ними, спрашивая себя, только ли это плод моего воображения, что они казались сделанными из совсем другого теста, чем те люди, которые были молоды вместе со мной; только ли в том дело, что старому псу всегда чудится, будто молодой никогда не станет таким, какими были его собственные товарищи по своре. Эти парни были выносливыми и крепкими в плечах, как и мы когда-то; на них были блестящие серые кольчуги, похожие на лососевую шкуру, тогда как мы шли в бой в старых туниках из вываренной кожи, и все же каким-то неуловимым образом они, казалось, съежились, утратили что-то, что было у нас. И впрямь, эти парни — все из эскадрона Медрота — с виду словно и вовсе не принадлежали к Товарищам… «Это и должно быть так, — сказал я сам себе. — Жизнь сейчас не такая, как та, что мы знали двадцать лет назад, и Товарищество должно было измениться вместе со всем остальным». Это было правдой, и однако, глядя на широкие молодые спины этих парней, которых, как мне показалось, я почти не знал, я внезапно ощутил, что былая сила единства начала уходить из Товарищества, оставляя его немного размытым по краям. И что-то в моей груди, под моими собственными доспехами, отозвалось легкой болью при мысли о старом сплоченном братстве.

Занятый своими мыслями, я воспринимал их голоса только как звук, пока кто-то из них не упомянул имя Бедуира; и, словно между нами открылась дверь, я начал понимать смысл их слов:

— А он крепкий мужик, этот старый сатир. Мой Бог! Эскадрон он водит по-прежнему как юноша.

А другой полусердито, полувосхищенно отозвался:

— Если я в таком возрасте и с одной рукой смогу действовать так же хорошо, мне не на что будет жаловаться… Да и выглядит он недурно — на лошади и на таком расстоянии, когда не видно его лица.

Медрот рассмеялся — ломкий, похожий на ржание смешок; безотрадный звук — и махнул перчатками, которые теребил в руках, в сторону Гуэнхумары; она, с откинутым на плечи капюшоном горностаевого плаща, стояла неподалеку от нас в сопровождении маленькой пухлой Телери и кучки других женщин.

— Думаю, ты не единственный, кто придерживается такого мнения, хотя я сомневаюсь, чтобы его лицо чем-то не понравилось ей и на близком расстоянии — да и все остальное в нем, если уж на то пошло. Посмотри, как наша царственная дама сейчас за ним наблюдает.

Кто-то третий из группы сказал — как мне показалось, с некоторой долей неловкости:

— В конце концов она не единственная, кто наблюдает за капитаном цезаря.

Голос Медрота был мягким, почти напевным:

— Капитаном цезаря? Капитаном королевы будет ближе к истине, дитя мое.

И они все рассмеялись.

И несмотря на пронзивший меня укол гнева, я, слушая их, чуть было тоже не рассмеялся; эти зеленые юнцы ничего не знали об узах, которыми могут связать людей десять или двадцать лет жизни. Ну, конечно, она наблюдает за ним, так же как и я наблюдаю за ним; ведь это он в первый раз испытывает руку в полном боевом снаряжении.

Один из приятелей Медрота, все еще смеясь, оглянулся вокруг и увидел меня. Смех медленно стек с его лица, и он что-то пробормотал остальным и быстро пнул Медрота в щиколотку. Тот для приличия вздрогнул, но мне сдается, что все это время он знал, что я рядом. Он оглянулся через плечо, и его глаза встретили мои холодным, пристальным, враждебным взглядом, никак не взглядом человека, чьи слова были услышаны не тем, кем надо; по сути, эти глаза выражали некое странное удовлетворение. Потом он вскинул руку в едва обозначенном приветствии и отошел в сторону; остальные, несколько неуверенно, потянулись следом. Мы с ним давно уже бросили делать вид, что между нами есть что-то такое, что должно было быть между отцом и сыном.

Мне казалось, что я выбросил все это из головы как не более чем случайный булавочный укол, нанесенный моим сыном в мгновенном припадке пустой злобы (как будто Медрот когда-то что-то делал случайно!), и однако, немного погодя, после того как мы разбили Товарищество на две половины — Бедуир во главе синего эскадрона, я во главе красного — и с грохотом ринулись навстречу друг другу с разных концов скакового поля, случилось нечто странное, потому что когда обе линии сошлись вместе и я увидел, как командир на высоком чалом жеребце несется в мою сторону, у меня потемнело в глазах, и на один странный, проклятый миг я увидел лицо своего врага. Я даже сделал первое движение, которое должно было заставить Сигнуса принять в сторону и врезаться в Бедуирова жеребца со всего размаха, вместо того чтобы пройти между ним и соседней лошадью. Не знаю, почему; это никоим образом не входило в план конного боя; полагаю, меня вел какой-то слепой, зловещий инстинкт, толкающий меня убивать, — и не на отдалении, предоставляемом оружием, а собственными руками… Это наваждение прошло почти в тот же миг, что и нахлынуло, — не более чем кратчайшая вспышка тьмы — и я увидел лицо Бедуира, неправильное, уродливое, знакомое мне, как удар моего собственного сердца, смеющееся, но с чем-то вроде удивления в глубине расширенных глаз; и дернул Сигнуса обратно на прежнюю линию движения, так что мы с Бедуиром разминулись, едва не задев друг друга коленями, и тяжело поскакали дальше к своим концам поля.

Глава тридцать третья. «Меж твоих грудей было тепло, Лалага»

Несколько дней спустя Бедуир попросил отпуск, чтобы ненадолго съездить в Коэд Гуин, и впервые в жизни какая-то часть меня была рада, что он уезжает. Нет, не рада, но испытывала непонятное облегчение от его отъезда, и это имело некое отношение к тому странному недоброму мгновению во время последней атаки; хотя я не знал, какое именно, потому что поостерегся слишком углубляться в этот вопрос.

Зима близилась к концу, а я, по-прежнему глубоко погруженный в непривычные королевские заботы, почти не замечал, что вечера становятся долгими и светлыми, а все еще голые леса наполняются чистым удивленным щебетом и трелями малиновок, пеночек и дроздов, заново опробующих песни, которые они забыли за целый год. А потом внезапно бледное обещание весны, исполнившись, пронеслось по лесам и вересковым пустошам, как зеленый Солас Сид, Колдовской Огонь, и в дебрях старого дворцового сада отвернулись от ветра хрупкие белые звездочки анемонов. Когда я, взяв с собой три эскадрона Товарищей, выезжал проверить укрепления, расположенные у верховий Сабрины, где до сих пор еще приходилось считаться с атаками скоттов, Бедуир еще не вернулся, и Овэйн принял командование его эскадроном.

Прошло примерно полмесяца, прежде чем мы развернули лошадей в сторону дома.

В последний день обратного пути мы подъехали к полуразвалившейся вилле на сорвиодунумской дороге перед самыми сумерками, и в обычных обстоятельствах я приказал бы разбить лагерь здесь и проделал оставшиеся семь или восемь миль утром; но внезапно, в тот самый момент, когда я придержал коня у заросших крапивой ворот скотного двора, куда мы часто ставили на ночь лошадей, меня охватило безумное нетерпение оказаться дома, которое отчасти было обычным желанием усталого человека увидеть свет лампы, сияющий из его собственной двери, и свою жену с рассыпанными по подушке волосами, а отчасти ощущением отчаянной, настоятельной необходимости, чего-то неладного — ощущением, которое нахлынуло на меня явственно и безошибочно, точно птичий зов с вечернего неба. Это был великолепный вечер, один из тех, когда последние сияющие сумерки задерживаются гораздо дольше обычного времени; позже должна была выглянуть половинка старой луны, и рослый гнедой жеребчик подо мной казался достаточно свежим, как и остальные лошади.

Я крикнул своим парням:

— Что скажете, братья? Скоро взойдет луна. Если мы дадим лошадям попастись и снова отправимся в путь после того, как поедим, то сможем добраться до Венты к полуночи. Ну что, давайте поспешим и удивим наших жен?

Мы расседлали лошадей, напоили их и выпустили попастись и покататься по траве, пока сами перекусывали черствым овсяным хлебом и высушенными сычугами и немного разминали затекшие в седле ноги. И все это время меня снедало то безумное нетерпение, толкавшее меня вперед и все больше и больше смешивавшееся с беспричинным страхом; тень, которую нечему было отбрасывать. Мне показалось, что прошло невыносимо долгое время, прежде чем я смог, не нарушая приличий, отдать приказ снова садиться по седлам.

Когда мы преодолели последний прямой участок дороги, ведущий между могилами и тополями к западным воротам Венты, луна была уже высоко. Надвратные башни выделялись на фоне мерцающего неба, черные, как утесы. Но цокот конских копыт предупредил дозорных о нашем приближении, и в смотровом окне над воротами замелькали слабые желтые отсветы фонаря, послышались голоса, отдающие приказы, и тяжелые створки ворот начали со скрипом отворяться, так что мне не пришлось кричать, чтобы нас впустили. Мы шумно въехали на широкую главную мостовую Венты, и выбеленные луной улицы между темными стенами домов, если судить по имеющимся на них признакам жизни, могли бы быть улицами какого‑нибудь заброшенного города; только полудикая кошка с глазами, похожими на две зеленые искры ненависти, повернулась и зашипела на нас, прежде чем прыснуть в темноту; и то тут, то там с темной стороны дороги мелькала, точно разряженный ночной мотылек, какая-то женщина; да один раз заблудившийся гуляка, допоздна просидевший где-нибудь в винной лавке и теперь неуверенно пробирающийся домой, крикнул что-то насчет людей, которым обязательно нужно разъезжать по городу, гомоня, как Дикая Охота, и будить остальных, мирно спящих в своих постелях, а потом направился дальше, распевая скорбно, но с удивительной задушевностью:

«Ветер холодный дует сегодня,
Черный дождь леденит,
На склоне пустынном так спать бесприютно
И меч рядом, сломан, лежит…
Меж твоих грудей было тепло, Лалага.»
С тех пор я ненавижу эту песню.

Мы спешились на широком дворе перед дворцом. Конюхи и их помощники, — чьи глаза были все еще, словно пылью веков, запорошены сном, — прибежавшие с фонарями, чтобы позаботиться о лошадях, увели их прочь, а Товарищи, топая и лязгая доспехами, разбрелись по своим комнатам. У меня создалось впечатление, что Кей хотел пойти вместе со мной, словно думал, что может зачем-то мне понадобиться; если это так, я, должно быть, избавился от него где-то по дороге, потому что когда я шел в сторону Королевина двора, то был один, если не считать моего оруженосца. Но все события той ночи туманны и темны у меня в памяти.

Я прошел мимо одного из своих парней, который нес стражу у входа во двор, и несколько мгновений спустя (мы никогда не запирали дверь) стоял в атриуме. Здесь было темно, если не считать нескольких алых угольков, все еще догорающих в жаровне, и Маргарита, вскочившая со своей подстилки и с обычным для нее сдержанным восторгом подошедшая поздороваться, казалась магическим существом, зардевшимся до того розового оттенка, каким переливается перламутровая раковина. «Не может быть, чтобы что‑то было уж очень не в порядке, когда в доме все мирно спят и Маргарита лежит на своем привычном месте», — подумал я и начал на все лады обзывать себя глупцом. Поскольку будить слуг не имело смысла, я приказал Риаде зажечь пару свечей и принести немного вина, и пока он ощупью отыскивал подсвечники и прутиком зажигал свечи от последних тлеющих угольков, я сбросил с себя плащ и стоял, грея руки над слабым теплом жаровни, потому что чувствовал озноб, хотя ночь не была холодной.

Оживленно перескакивая от одной свечи к другой, вспыхнул свет, знакомая комната, потеплев, выступила из темноты, и Маргарита при таком освещении была не более магической, чем любая другая белая собака. Риада отправился выполнять вторую часть моих приказаний, а я оглянулся по сторонам, как оглядывался столько раз, возвращаясь домой, и увидел яркого, как зимородок, святого на стене над большим бельевым сундуком из оливкового дерева и следы присутствия Гуэнхумары, которые делали эту большую прокопченную комнату, так давно пустовавшую, моим домом. Все и впрямь было так, словно Гуэнхумара только что вышла отсюда, потому что в небольшом красном самосском кубке, стоящем на столе и наполовину налитом водой, все еще плавало несколько холодных белых анемонов, а рядом лежали ее ножницы, нитки и сплетенная из зеленого тростника косичка, словно она делала гирлянду или праздничный венок.

И внезапно, пока я смотрел на эти свидетельства ее занятий, мне показалось странным, что она не проснулась и не спустилась ко мне. Мы не так уж сильно шумели, когда въезжали во двор, но у нее был очень легкий сон — легкий, как перышко, — и прежде не было случая, чтобы я вернулся домой, пусть даже в такой поздний час, а она не проснулась. Внезапно предчувствие несчастья, которое при виде вещей, лежащих на своих обычных местах, ненадолго улеглось, всколыхнулось во мне снова, и я повернулся прочь от жаровни и взбежал вверх по узкой лестнице.

Комната была залита белым светом луны, как в ту ночь, когда умерла малышка, но весна была пока слишком ранней для песни соловья. И вокруг была холодная анонимность пустоты, так что я понял, что Гуэнхумары здесь нет, еще до того, как увидел гладкое, несмятое покрывало на постели, — лишь сбоку было едва заметное углубление, словно она сидела там какое-то время.

Так и я долго стоял, погруженный в раздумья, пока в меня просачивалась холодная пустота этой комнаты. «Меж твоих грудей было тепло, Лалага»; старая песня бессмысленно и бесконечно крутилась у меня в голове, словно пыталась вырваться. Мне тоже хотелось каким-то образом вырваться, но я не знал, откуда. Я вышел из комнаты и снова спустился вниз.

Риада уже вернулся с вином, налитым в мой большой серебряный кубок с ручками в виде козлиных голов, а вместе с ним появилась пара моргающих спросонья служанок в наспех наброшенных одеждах. Я повернулся к Састикке, той, что заняла место старой Бланид, и спросил:

— Где госпожа королева?

Она смотрела на меня с разинутым ртом, вряд ли окончательно проснувшись.

— Э-э, господин, мы не ожидали тебя этой ночью, а иначе оказали бы тебе лучший прием.

— Королева, — повторил я. — Где королева?

— Хозяйка не могла заснуть, она сказала, что луна слишком яркая. Она вышла погулять в саду и приказала нам не дожидаться ее.

Я почувствовал некоторое облегчение. В саду, который простирался за широко раскинувшимся лабиринтом дворца, она вполне могла не услышать, что мы вернулись. На какое-то мгновение у меня появилась мысль пойти к ней и посмотреть на нее в короне из подснежников, которую она сделала для себя по какой-то прихоти; но если она вышла погулять ночью по саду, то, вероятно, ей хотелось побыть одной. Я мог по меньшей мере подождать некоторое время.

Так что я отослал служанок обратно в постель и, когда они ушли, взял у Риады кубок и сделал несколько глотков. И при этом заметил, как взгляд моего оруженосца переместился мне за спину, к двери, которая выходила на галерею и которую он оставил открытой, когда принес вино; увидел, как он слегка напрягся и его густые рыжеватые брови сдвинулись к переносице.

Я резко обернулся, и там, в дверях, на фоне сияющего сзади бледного лунного света, стоял Медрот. Я не слышал, как он подошел, потому что его шаги были почти бесшумными — та же легкая, крадущаяся походка, что я раньше замечал у горбунов. Но он стоял там, и казалось, что, подобно своей матери, он мог стоять там и ждать уже целую жизнь или около того. Его глаза поблескивали искорками холодного голубого огня, исходящего словно бы не от свечей, выделяясь на лице, которое было бы просто белой маской, если бы вокруг рта не подергивались мускулы. Я не мог разглядеть, что скрывается за этой маской. Но что бы это ни было, я знал, что оно угрожает всему моему миру.

Он воскликнул — и каким-то странным образом его голос, как и его лицо, производил впечатление скрытого под маской:

— Артос, отец мой, слава Богу, что ты вернулся. Ты здесь очень нужен!

— Зачем? — спросил я.

— Неужели у нас с тобой так много доверия друг к другу, что ты не усомнишься в моих словах? Иди скорей, и ты все узнаешь сам!

— Если ты не скажешь, я не пойду, — предупредил я.

Он продолжал стоять, глядя на меня, неподвижный как всегда; и я мог бы поклясться, что там, под белой маской — что бы там ни скрывалось еще — было какое-то подобие неохотно пробивающегося горя. Полагаю, тогда он искренне верил в собственное горе, потому что, если не считать ненависти, он был настолько пуст, что мог испытывать те чувства, которые его устраивали.

— Даже ради моей мачехи? — поинтересовался он.

На какое-то мгновение в атриуме воцарилась абсолютная тишина, и этот единственный страх, что уже жил во мне, начал сгущаться, как холодный туман.

— Хорошо, — наконец согласился я и поставил наполовину опустошенный кубок.

Юный Риада пронзительно выкрикнул:

— Сир… милорд Артос, не ходи.

И его голос сломался от беспокойства.

Я ощупью дотянулся до плеча мальчишки и слегка встряхнул его, по‑прежнему не отрывая взгляда от прикованных ко мне глаз Медрота.

— Я вернусь.

Я вышел во двор словно в каком-то холодном кошмаре, еще более ужасном оттого, что это был не страх перед чем-то известным, но страх, существующий сам по себе. Медрот отступил в сторону, чтобы дать мне пройти, а потом легкими крадущимися шагами пристроился сбоку.

— Через сад, так быстрее всего, — подсказал он. Я не спросил, куда; я знал, что просить ответа у идущего рядом человека было все равно, что просить его у зимнего дождя. В некоторых отношениях он был сильнее меня. Мы прошли сквозь мягкую, пушистую темноту низкого арочного проема в крыло, где размещались кладовые, и, срезав угол заросшего сада, оказались в лабиринте дворов и полуразрушенных строений с дальней стороны дворца. Это была самая старая его часть, датирующаяся первыми днями Рима-в-Британии и использующаяся в наши дни только под кладовые и для других подобных целей. Настоящие соты дворов и комнат, соединенных между собой, черных и белых в свете луны, лишенных признаков жизни, как, казалось, был их лишен лежащий снаружи город. И только в одном месте у далекой луны был соперник — размытое, дымное золотистое пятно высоко на стыке двух стен, где одинокий факел проливал немного света в переулок, ведущий короткой дорогой к конюшням. Проходя мимо, Медрот поднял руку и вынул факел из железной скобы, и когда мы двинулись дальше, тени закружились и легко заплясали перед нами и сгустились у нас за спиной.

У калитки в стене я почувствовал, что ладонь Медрота прикасается к моей руке, безмолвно подталкивая меня внутрь, а потом мы оказались в узком дворе в самом сердце старого дворца. Я хорошо знал это место — хотя редко бывал здесь за последние тридцать лет — потому что в детстве держал здесь свою свору беспородных собачонок. Середину двора занимал колодец, вода в котором была — по крайней мере, раньше — вкусной и сладкой, а над срубом склонялась дикая груша. Когда я впервые попал сюда, она была молоденьким деревцем, выросшим из упущенного птицей семечка; теперь она была мертва, черная и голая в свете луны, и ее красота стала чистой красотой скелета; и только на одной живой ветке несколько белых цветков еще расправляли хрупкие лепестки в последней попытке дотянуться до весны.

Медрот, высоко подняв факел, шагнул вперед, и тень цветущей ветки скользнула по фасаду противоположной постройки; испытующий свет выхватил из темноты фигуру человека, стоящего с обнаженным мечом перед аркой входа, и других людей, таящихся в темных углах; и каждый раз он натыкался на этот блеск обнаженного оружия.

Я помню, что в какую‑то долю мгновения перед тем, как эта сцена ожила, я спросил себя, уж не попал ли я в ловушку, чтобы умереть, как умер мой дед Константин; и моя рука метнулась к рукояти меча. Потом, когда они шагнули вперед, в круг света, я увидел, что это четверо или пятеро моих собственных Товарищей, четверо или пятеро мальчиков из нового поколения, которое, как я чувствовал, я почти не знал. Теперь они, явно действуя по приказу Медрота, приблизились к двери кладовой, а сам Медрот церемонно отступил назад, чтобы я мог пройти первым. Я остановился перед арочным проемом и оглянулся на своего сына, еще раз пытаясь заглянуть под его маску.

— Какое отношение к этому месту имеет Гуэнхумара, Медрот? К чему все эти неприглядные тайны?

— Пусть мой отец простит меня, — отозвался он. — У меня не было другого выхода.

И коротким жестом указал мне на дверь и на крутую винтовую лестницу, нижние ступеньки которой вырисовывались в дрожащем свете факела.

Я вошел и начал подниматься, и моя гигантская тень безжалостно поднималась впереди меня, отбрасываемая факелом, который Медрот нес за самой моей спиной. На середине лестницы, там, где она поворачивала и золотистый свет убегал вверх, в темноту, мой сын проскользнул мимо меня и, остановившись перед небольшой, глубоко утопленной в стене дверью, коротко и решительно дернул за ручку, проверяя засов. Потом, когда дверь не открылась, он выхватил кинжал и ударил его рукоятью по пыльным доскам. В замкнутом пространстве лестничного колодца этот звук, казалось, бил по ушам, и проснувшееся эхо заметалось во все стороны, как вспугнутые летучие мыши; но больше ничто не ответило Медроту на его стук, и мгновение спустя он начал колотить в дверь снова, выкрикивая странным, визгливым, точно у впавшей в истерику женщины, голосом:

— Откройте! Именем цезаря, откройте, или мы высадим дверь!

И я почувствовал, что все остальные теснятся за моей спиной, нетерпеливые, словно гончие, ожидающие, когда добыча выскочит из своего укрытия. И внезапно я понял, что важнее всего на свете для меня было не видеть, что скрывается за этой дверью.

Я схватил его руку с кинжалом за запястье и силой отогнул ее вниз.

— Нет! Либо скажи мне, что означают все эти дурацкие выходки, либо покончим с этим!

Но в тот же самый миг человек, который стоял на ступеньке за моей спиной, вытянул руку вперед и подобрал что-то, что лежало, точно снежинка, на пороге перед дверью; и когда он со слабым озадаченным смешком поднес это к свету факела, я увидел лесной анемон, один хрупкий, белый, уже начинающий увядать цветок. И осознал, что для меня не может быть спасения от того, что таится за этой маленькой, глубоко утопленной дверью.

Мы услышали легкий скрежет поворачивающегося в замке ключа, дверь распахнулась изнутри, и более мягкий свет масляной лампы хлынул на лестницу, чтобы смешаться с резким неровным светом факела; и на пороге, обнаженный под торопливо накинутым плащом и с поднятым мечом в руке, встал Бедуир.

На мгновение наступила тишина, настолько насыщенная, что от нее заложило уши, и в ее центре — затишье в сердце бури — стояли лицом к лицу я и Бедуир. Думаю, он почти не замечал, что здесь есть кто-то еще, — только я и Гуэнхумара, прижавшаяся к стене у него за спиной.

— Я не знал, что ты вернулся в Венту, — услышал я в тишине свой собственный голос, — но, похоже, у тебя были свои причины не извещать меня об этом.

Потом я набросился на толпящихся на лестнице парней. Никто из них не был особенно настроен против меня; они были против королевы и капитана цезаря, потому что их научил этому Медрот. Один Медрот знал, что удар был нацелен в меня и только случайно повлек за собой погибель этих двоих.

— Сегодня ночью вы уже сделали все, что могли, а теперь убирайтесь прочь! — крикнул я им, и их лица уставились на меня, удивленные, рассерженные, возмущенные, из мрака лестничного колодца. — Убирайтесь, — повторил я более спокойным голосом, — назад в свою конуру… а что касается тебя, Медрот… ты тоже достаточно потрудился сегодня ночью, и как нельзя более благородно! Я бы сказал, что среди всего Маленького Темного Народца днем с огнем не сыщешь более пронырливого соглядатая, чем проявил себя ты, но я всегда считал Маленьких Темных Людей своими друзьями и не хотел бы оскорблять их сейчас.

Белая маска выражала страдание, и я готов поклясться, что на лбу у него блестел пот. Он немного опустил факел, и медное сияние огня гонгом било нам в лица; на одно мгновение его глаза словно распахнулись передо мной, и я увидел в них две голубые искры, зажженные адским пламенем. Потом пелена, внутреннее веко, опустилась снова, и он смиренно произнес:

— Если я поступил дурно, пусть мой отец простит меня. Я не мог вынести, чтобы люди смеялись за твоей спиной — твои собственные люди; и даже Морские Волки, которые обязательно прослышат об этом и будут хуже думать об Арториусе Аугустусе, который позволяет, чтобы ему наставлял рога его разлюбезный лучший друг!

— И, без сомнения, ты говорил все это тем одураченным тобой болванам, которые только что были здесь, — заметил я. — Ты замечательно позаботился о моей чести и несколько меньше — о своей собственной. А теперь убирайся прочь и, Бога ради, не попадайся мне на глаза, потому что если ты приблизишься ко мне прежде, чем пройдет какое-то время, думаю, я убью тебя.

Он стоял, неотрывно глядя на меня, с потрескивающим факелом в руке, и какое-то мгновение его подбородок и шея подергивались, словно он хотел сказать что-то еще. Потом он повернулся, по пути задержав на Бедуире долгий взгляд, который не мог полностью скрыть его торжества, и сбежал вниз по винтовой лестнице, словно за ним гнались псы ада.

Бедуир по-прежнему стоял не шевелясь, словно на часах перед маленькой, глубоко утопленной дверью.

— Пройди в комнату, — приказал я.

Я увидел, как его адамово яблоко дернулось, но он не двинулся с места, и я неторопливо вытащил меч и приставил острие к его горлу.

— Иди.

Его рука конвульсивно сжалась на рукояти меча, и исход дела — будем ли мы в следующее мгновение драться за эту дверь — повис на волоске.

Потом Гуэнхумара резко выкрикнула:

— Бедуир! Делай, как он говорит!

Он еще миг поколебался, а потом, не отводя глаз от моего лица, сделал шаг назад, затем еще один. Я последовал за ним, по-прежнему касаясь острием меча его горла, пока мы оба не оказались в комнате; после чего я с грохотом захлопнул за собой дверь и остался стоять, прислонившись к ней спиной, переводя взгляд с него на Гуэнхумару и обратно. Это была кладовая, наполовину заполненная рулонами ткани и сырыми шкурами; несколько вытащенных из кипы шкур были сложены на полу в подобие постели, и на покрывающей их черной овчине валялась порванная гирлянда из лесных анемонов. Я увидел все это в мягком свете масляной лампы, и однако я ни разу не посмотрел ни на что, кроме лица Бедуира и лица Гуэнхумары.

— А ты вообще-то ездил в Коэд Гуин? — я вложил меч обратно в ножны из волчьей кожи, и мой голос, казалось, скрежетал у меня в горле, как клинок скрежетал по обкладке. — Как, хорошо поохотился в Арфонских горах за прошедшую половину зимы, или здесь тебя ждала более богатая охота? Может, ты просто залег где-нибудь в дне пути от Венты, ожидая, пока я благополучно уберусь отсюда и королева сможет послать за тобой?

Бедуир бросил свой меч наземь, потому что ему было некуда его вложить, и заговорил в первый раз:

— Охота в Арфоне была хорошей, и я вернулся с нее вчера, даже не зная, что тебя здесь нет.

— Какая удача! — съязвил я. — И, похоже, ты не терял времени даром, когда поспешил ей воспользоваться!

Молчание схватило нас всех за горло. Гуэнхумара продолжала стоять, прижавшись к стене, словно пригвожденная к ней, так что я почти видел между ее грудями древко копья. Распущенные волосы окружали ее густым, золотистым облаком, а глаза, прикованные к моим, казались просто слепыми черными дырами на помертвевшем лице.

— Артос, — сказал наконец Бедуир. — Я не стану оправдываться, ни за себя, ни за нее; это было бы пустой тратой слов. Мы с Гуэнхумарой любили друг друга сегодня ночью. Но я клянусь тебе перед какими угодно богами, что это был первый и единственный раз.

Я расхохотался, и этот смех прозвучал грязно и грубо даже для меня самого.

— А что, любовь нахлынула на вас так внезапно? Может, ты ужинал с моей женой, чтобы избавить ее от еще одного одинокого вечера, и слишком поздно обнаружил, что Састикка подложила мандрагору в кубок с вином? Как же тогда вышло, что все знали, что тут творится? Даже мой оруженосец крикнул мне, чтобы я не ходил сегодня с Медротом, потому что прекрасно знал, что я должен буду найти!

В измученном лице Бедуира не было ни стыда, ни ярости, только горе и — из всех странных и неожиданных вещей — какая-то серьезная доброта. Он мог себе позволить быть добрым.

— Мандрагора не понадобилась, — признал он. — То чувство, что связывает меня и Гуэнхумару, выросло медленно и в темноте.

— В темноте! — горьким эхом отозвался я.

— Но не так, как ты это понимаешь. Выслушай меня, Артос; что бы ни случилось потом, выслушай меня сейчас. Более десяти лет ты, я и Гуэнхумара были ближе друг к другу, чем к любой другой живой душе, а Гуэнхумара — женщина. Мы не больше твоего знали о том, что происходит, пока ты не привез меня к ней, в беспамятстве от раны после Бадона.

— И у вас двоих было целое лето, пока я надрывался на военной тропе.

— И у нас двоих было целое лето, пока ты надрывался на военной тропе. Разве это наша вина?

Я подумал о том осеннем вечере и о легкой чепухе, которую мы перебрасывали друг другу, словно золотой мяч.

— Так вот почему ты перебрался обратно в свою комнату?

— Да; когда ты вернулся, я понял, что должен уйти, потому что она — твоя.

— Сегодня вечером ты забыл об этом без особого труда. Похоже, память у тебя не из самых лучших.

— Я был в горах один весь конец зимы, всю горькую, пробуждающуюся весну; я спал один и надрывал себе сердце. А когда я вернулся и увидел ее снова, я забыл, что она принадлежит тебе, и знал только, что моя любовь тянется к ней, а ее — ко мне.

Я помню, что именно тогда, в последовавшем за этим молчании, Гуэнхумара отошла от стены и встала рядом с ним.

— Это правда, Артос, это правда, каждое слово — правда, — подтвердила она.

И я, да поможет мне Бог, я понял теперь, откуда в ней эта новая доброта, это ощущение спелости; и мне показалось, что темная, животворная кровь покидает меня через какую-то рану. Я всегда клялся себе, что если Гуэнхумара возьмет любовника, я не буду ревновать, помня, чего я не мог ей дать; но никогда, даже в самых темных и холодных снах, я не думал, что этим любовником будет Бедуир. Странны пути человеческого сердца. Думаю, я действительно мог бы простить Гуэнхумаре ее любовника: я знаю, что если бы Бедуир взял себе любую другую женщину, это беспокоило бы меня не больше, чем похождения Кея. Но они обратились друг к другу, двое людей, которых я любил больше всего на свете, и этим каждый отнял у меня другого, и я остался отверженным и одиноким — и преданным обоими. Во мне нарастала черная горечь, и в висках у меня стучал, стучал маленький барабанчик.

Гуэнхумара сделала ко мне полшага, протягивая вперед руки, и ее голос трепетал, как лебединые крылья в полете, от чего у меня всегда щемило сердце.

— Артос, не только ради нас, но ради себя постарайся простить нас!

И я заявил:

— А что тут прощать? Ведь всего один раз в твоей и моей жизни я смог быть тебе мужем больше чем наполовину. Это всего лишь закон природы — что кобыле в определенное время нужен жеребец!

Она вскрикнула при этих словах, точно я ее ударил.

— Артос, нет!

И отступила на эти полшага назад.

И я увидел в ее лице и в лице Бедуира нечто такое, что заставило остановиться стучащий у меня в голове молоточек.

— Мой Бог! Ты не сказала ему этого, да?!

Но за нее ответил Бедуир.

— Нет, она мне этого не сказала.

— Это было… милосердно с ее стороны.

— Нет, — возразила Гуэнхумара. — То, что происходит между мной и тобой, не имеет отношения к Бедуиру.

— А то, что происходит между тобой и Бедуиром, не имеет отношения ко мне. Ты когда-нибудь вообще любила меня, Гуэнхумара?

Она не вернулась на эти полшага, но я думаю, что какая-то часть ее души тянулась ко мне даже тогда.

— Да, — ответила она, — только мы так и не смогли переступить порог. Я старалась не меньше, чем ты, но нам это так и не удалось.

Я отступил от двери в сторону, потому что мне казалось, что разговор закончен.

— Это все, что можно сказать, не так ли?

Они оба не двинулись с места, и я повернулся к Бедуиру, который словно мысленно отстранился от того, что касалось только Гуэнхумары и меня.

— Ну, и что теперь? Ты попробовал ее и, похоже, она тебе понравилась. Ты не собираешься потребовать ее у меня?

Его губы на мгновение искривила привычная насмешливая улыбка.

— А разве мудрый человек требует у цезаря его жену?

Гуэнхумара быстро проговорила:

— Так вот что ты собираешься сделать? Отослать нас прочь?

— А что еще, как ты думала, я должен буду сделать?

— Не знаю. Если бы ты был другим человеком, думаю, ты мог бы убить нас. А так… я не знаю.

Она сделала долгий судорожный вдох и начала торговаться — или мне показалось в то время, что она пытается торговаться, хотя я не мог понять, с какой целью, потому что прекрасно знал, что королевский сан почти ничего не значил для нее. Теперь-то я понимаю, что она отчаянно старалась спасти хоть что-нибудь из-под обломков, спасти какие-то осколки чего-то хорошего для всех троих, и больше всего — для меня.

— Если ты простишь эту одну ночь…, — ее голос сорвался, и она усилием воли заставила его звучать твердо, слишком гордая для извечного женского оружия — слез. — Если тебе кажется, что годы, в течение которых я была тебе верной женой, а Бедуир — твоим преданным лейтенантом, могут хоть как-то перевесить эту одну ночь, то я пообещаю тебе — на коленях, если хочешь, — что мы никогда больше не останемся наедине и не обменяемся ни словом, если тебя не будет рядом.

Дура! Подумать, что именно это имело для меня значение, сам факт, что они провели вместе ночь. Дура — не понять, что я предпочел бы, чтобы она переспала с Бедуиром дюжину раз, не любя его, чем знать, что ее сердце рвется к нему, пока она верной женой лежит как-нибудь ночью в моих объятиях. Бедуир понял, но в некоторых отношениях мы с Бедуиром были ближе друг с другом, чем я когда-либо был с Гуэнхумарой.

— Бедуиру пришлось бы дать половину этого обещания, — жестко сказал я, — и мне кажется, что он не стал бы этого делать. Нет-нет, Гуэнхумара, то, что ты предлагаешь, слишком тяжело для простых смертных, как для тебя, так и для меня.Ты мне больше не жена — а ты, Бедуир, больше не мой лейтенант и брат по оружию; со всем этим покончено… Сейчас в Коэд Гуине должно быть хорошо, хотя я боюсь, что подснежники уже отошли. У вас есть время до полудня, чтобы устроить все ваши дела и убраться из Венты.

Гуэнхумара начала отчаянно умолять снова:

— Артос, послушай… о, послушай! Только не обоих! Ведь, конечно же, будет вполне достаточно, если ты изгонишь одного из нас? Отошли меня — отправь меня с позором домой, к очагу моего отца, как дурную женщину, опозорившую твое ложе; или, если ты более милосерден, позволь мне удалиться в обитель Святых жен в Эбуракуме, как бы по моей собственной воле. Только не отсылай от себя Бедуира; наступает время, когда он будет нужен тебе, как никогда раньше!

Бедуир все еще стоял не двигаясь — воплощение молчаливого горя: подбородок опущен в складки плаща, у ног упавший меч. Он поднял голову и взглянул на меня, и я знаю, что мы оба думали об обители Святых жен на улице Суконщиков, о том, как Гуэнхумара прижималась ко мне, оглядываясь назад, когда я увозил ее прочь, и об этой дрожи — словно дикий гусь пролетел над ее могилой…

— И ты потерпишь это? — крикнул я ему. — Великий Боже! Парень, неужели ты позволишь, чтобы вся тяжесть искупления легла на ее плечи?

— В той роли, что отведена мне, возможно, тоже было бы свое искупление, — его слова были немного невнятными, словно у него свело губы. — Но я думаю, об этом не может быть и речи.

Все пламя моего гнева превратилось в серый пепел, и холод пробрал меня до глубины души; и я внезапно почувствовал огромную усталость. Я сказал:

— Нет, об этом не может быть и речи, для тебя здесь нет места так же, как и для нее. Забирай ее и уходи, потому что я не хочу, чтобы вы оба когда-либо приближались ко мне снова.

Я с усилием отворил дверь и, слыша, как отдается у меня в ушах голос Гуэнхумары, в последний раз выкрикивающий мое имя, побрел в темноте вниз по ступенькам, спотыкаясь и натыкаясь на стены, словно был очень-очень пьян.

Во дворе вздохнувший ветерок качнул последнюю живую ветку дикой груши и уронил несколько хрупких лепестков в темную воду колодца…

Глава тридцать четвертая. Редеющие ряды

Назавтра было третье воскресенье месяца, день, когда, по давно заведенному обычаю, Амброзий, если был в Венте, давал аудиенцию, и каждый, кто хотел потребовать справедливости, высказать обиду, предложить план, мог прийти к нему в Большой зал. Я продолжил после него эту традицию и потому сидел в то воскресенье на поднятом на помост Верховном престоле — за спинкой которого стояла церемониальная охрана из нескольких Товарищей — рядом с пустым троном королевы и пытался заставить свой измученный мозг понять, что этому человеку необходимо освобождение от воинской службы, а та женщина жалуется на торговца зерном. Старый плащ императорского пурпура, который тоже принадлежал Амброзию, давил мне на плечи так же тяжело, как и сам обычай воскресных аудиенций, но это и хорошо, что мне пришлось что-то делать. Я думаю, что если бы в тот день я мог отдыхать, я сошел бы с ума… Первый в году шмель, случайно залетевший со двора, бился головой в одно из окон, в котором еще сохранилось стекло, в тщетной попытке найти выход, и этот звук дразнил меня, путаясь где-то у задворков моего сознания. «Нет выхода, нет выхода…». Я нахмурился, пытаясь сосредоточиться на том, кто был прав и кто виноват в излагаемом передо мной деле.

Народу в тот день было больше, чем обычно, но, конечно же, к этому времени вся Вента должна была знать; они глазели на меня, перешептываясь между собой, или, по крайней мере, мне так казалось, и мне это было безразлично, лишь бы только они ушли, лишь бы только мне не нужно было сидеть там и видеть их лица — лица за лицами — сквозь дымку, порожденную моими пульсирующими висками.

Все закончилось, и последний человек из ожидавшей на наружном дворе толпы исчез за дверью, и мягкий весенний дождь за окнами начал растворять в себе серый свет дня. Я уже собирался подняться и вернуться в покои Амброзия — я отдал приказ перенести туда мои пожитки из Королевина двора, который больше не был мне домом, — когда снаружи послышался беспорядочный топот множества ног и голос Фарика, которому ответил кто-то другой; я вопросительно взглянул на Кея, который стоял, громадный, угрюмый, золотисто-седой, рядом с моим креслом, и в этот момент брат Гуэнхумары, держа на руке накрытого колпачком любимого сокола, вошел в дальнюю дверь; с ним были все, кто еще остался от верхового отряда, который я получил за ней в приданое.

Он прошагал через весь зал и остановился передо мной, а у него за спиной с топотом выстроились его рослые каледонцы. Отсалютовав, как положено, Верховному престолу, он остался стоять, откинув голову далеко назад и хмуро глядя на меня жаркими рыжевато-карими глазами из-под сведенных в одну черту прямых черных бровей.

— Ты хочешь что-то мне сказать? — осведомился я наконец.

— Да, — ответил он. — Я хочу сказать вот что, Арториус Аугустус: нам сообщили, что прошлой ночью ты удалил Гуэнхумару, мою сестру и твою королеву, от двора с позором.

— Это не я заклеймил позором ее лоб, — холодно заметил я.

— Нет, и по этой причине — раз она сама навлекла на себя позор — мы не ищем с тобой ссоры, не ищем отмщения за то, что ты отправил ее прочь. И однако для меня она по-прежнему сестра, а для всех нас — дочь дома нашего князя, и поэтому мы, верно служившие тебе более десяти лет, больше не считаем себя твоими Товарищами, раз ты изгнал ее с позором.

— Понимаю, — кивнул я. — Я даю вам позволение вернуться на север, к вашим родным местам.

Горячие, неподвижные соколиные глаза ни на миг не изменили выражения и не оторвались от моего лица.

— Мы не просим позволения. Мы уходим на север, к нашим родным холмам, и забираем с собой женщин, на которых мы женились, и детей, которых родили здесь, на юге. Мы пришли, чтобы известить тебя об этом, не более того.

Я помню, как сидел там, на своем Верховном престоле, чувствуя, как впиваются мне в ладони вырезанные на подлокотниках волчьи головы, и смотрел, смотрел в эти гордые непоколебимые глаза.

— Да будет так, — произнес я наконец. — Когда вы выезжаете?

— Лошади уже поседланы, и позже будет какой-то свет от луны.

— Что ж, тогда, похоже, говорить больше не о чем.

— Еще одно, — взгляд Фарика, впервые оставив мое лицо, неспешно переместился на лицо моего оруженосца, который сидел в ожидании приказаний на ступеньках помоста, держа на коленях мое копье и щит. — Идем, Риада.

Юноша поднялся на ноги — медленно, но без колебаний; он явно ожидал этого приказа и знал, что должен ему повиноваться. Но он повернулся, чтобы взглянуть на меня, и его лицо было взволнованным и несчастным.

— Сир, я не хочу уходить. Но это мое племя.

— Это твое племя, — согласился я.

Он на мгновение преклонил колено и привычным жестом коснулся моей ступни, а потом встал и присоединился к Фарику. И весь отряд с последним торжественным приветствием — в этом расставании не было запальчивости; это было, так сказать, дело чести, почти ритуал — повернулся кругом и зашагал к выходу из зала.

После их ухода в огромном помещении стало очень пусто, и я внезапно услышал, как постукивает в окна весенний дождь и как шмель все еще бьется своей глупой головой в толстые зеленоватые стекла. Я медленно встал и повернулся к ведущей с помоста двери. Кей молчаливо, как большой верный пес, последовал за мной, и в дверях я обернулся и положил руку ему на плечо, ища утешения, которое мог бы найти, прикоснувшись к голове Кабаля.

— Помнишь, я когда-то сказал тебе, что не потерплю, чтобы замужние женщины вызывали беспорядки среди Товарищей? Что когда двое мужчин желают одну женщину, именно тогда Братство начинает распадаться?

— Что-то в этом духе, — степенно проговорил Кей.

— Я был прав, не так ли?


Верное ядро Братства устояло перед всем, кроме смерти — но это совсем другое дело. Однако ни Флавиан, ни Гуалькмай, ни даже Кей не были так близки мне, как был Бедуир, и я до конца познал одиночество над линией снегов, которого страшился всю свою жизнь. И поскольку в последующие годы даже сражения по большей части уступили место государственным делам, мне почти ничего не оставалось, кроме работы. Так что я работал, а весны и осени приходили и уходили, и во дворе, где я мальчишкой держал своих собак, на дикой груше засохла последняя ветка. Я работал над тем, чтобы укрепить Британию, создать для нее надежное правительство; я трудился над договором с прибрежными саксами, чтобы весь этот план не развалился на куски, когда я не смогу больше надежно держать его в своей ладони. Все это безжизненно потускнело у меня в мозгу, точно плохо закаленный клинок. Всю свою жизнь я был по натуре воином, и дела управления давались мне с большим трудом. И еще в те годы я, насколько это возможно, перестал чувствовать, а то, что воспринимаешь только головой, никогда не помнишь так, как то, что воспринимаешь сердцем.

Сердик забрал с собой три принадлежащие ему боевые ладьи, каждая из которых была полностью укомплектована его товарищами по мечу, и прежде чем вышел назначенный ему срок, покинул берега Британии. Время от времени до нас то оттуда, то отсюда доходили слухи, краткие и ненадежные, словно мерцание летней зарницы в сумерках; в основном о его набегах, иногда о его плаваниях в чужих морях. Начали поговаривать о том, что он осел в Портус Намнетусе на галльском побережье; это место было превосходным пристанищем для сына Лиса Вортигерна и леди Роуэн, потому что в землях, расположенных в устье Лигера, кельты и саксы непонятно почему сошлись вместе и образовали смешанную расу. И по мере того как шло время, нам стало казаться, что он обосновался там навсегда. До девятого или десятого лета после Бадона это было все.

К этому времени я, силясь поддерживать прочные связи между четырьмя племенными территориями Древнего Королевства, начал проводить в Сорвиодунуме, Акве Сулис и Каллеве почти столько же времени, сколько в Венте; и в том году где-то в середине июля я перенес свой двор в Сорвиодунум. Это было туманное и душное лето, как раз такая погода, в которой процветает лихорадка, и Желтая Карга пришла в города раньше, чем обычно; но у меня никогда прежде не было лихорадки — и вообще, я редко в своей жизни болел, если не бывал ранен — так что когда через день после приезда у меня разболелась голова, а между лопатками забегали мурашки, я просто подумал, что простудился под ливнем, промочившим нас насквозь во время долгого пути верхом из Венты. Но не прошло и двух дней, как у меня начался бред.

Сначала в нем были моменты просветления, когда я возвращался из несущегося в вихре, охваченного пламенем мира лихорадочного безумия к страданиям своего тела; к темноте, в которой я задыхался, или к свету, который молотом бил мне в глаза, даже когда они были закрыты. И как-то раз, выплыв из огненного тумана в один такой светлый промежуток, я услышал во внешнем мире гомон толпы и шум сборов, шаги, голоса и короткий лай трубы, которой ответила другая труба с дальнего конца города; и еще услышал приглушенные глаза Кея и Гуалькмая, озабоченно совещающиеся о чем-то в дверях длинной комнаты, занимающей верхний ярус Королевских покоев, в которых стояла моя постель.

Они посмотрели в мою сторону, и я сверхъестественно обострившимся слухом, который иногда приходит с лихорадкой, уловил, как Гуалькмай говорит:

— Да, сейчас. И сделай это как можно быстрее; невозможно сказать, сколько пройдет времени, прежде чем Желтая Карга завладеет им снова.

Потом Кей стоял надо мной с засунутыми по привычке за пояс большими пальцами и нагибался вперед, чтобы вглядеться в мое лицо.

— Милорд Артос, — слегка вопросительным тоном начал он.

— Что… такое, Кей? Что… это за топот и трубы… на улице, — мой язык был словно сделан из вываренной кожи, и встревоженное, обветренное лицо и коренастая дородная фигура плыли у меня перед глазами еще сильнее оттого, что я пытался удержать их в неподвижности.

— Это Сердик, Артос. Ты слышишь, что я говорю?

— Что Сердик?

— Он высадился на западной стороне пролива Вектис, и с ним только что собранное войско. Они вошли в пролив под дождем и в темноте два дня назад; и прежде чем морская охрана успела вообще заметить их появление, они уже были на берегу. Мы узнали об этом прошлым вечером.

Я помню, что кое-как приподнялся на локтях и выругал его за то, что мне не сказали об этом раньше, — как будто до меня могло дойти хоть одно слово. Помню, что попытался встать с кровати, крича Гуалькмаю, чтобы он дал мне какие-нибудь снадобья, которые позволили бы мне продержаться в седле несколько дней, даже если бы они убили меня потом, и что они оба удерживали меня и старались успокоить, словно я был взбесившейся при виде огня лошадью… И смутно, как во сне, припоминаю, что позже, когда я снова лежал смирно, я нацарапал под приказом о выступлении в поход и о передаче Кею командования войском какую-то закорючку, которая могла сойти за подпись, и прижал к горячему воску Максимову печать, пока Кей удерживал клинок огромного меча над моей трясущейся рукой. Ничего не помню о том, как Кей вышел из комнаты, потому что к этому времени я уже вновь отправился в свои странствия.

Кажется, лишь гораздо, гораздо позже — и я думаю, что действительно прошло много дней, — я начал понимать, что снова нахожусь в темной оболочке своего тела, а еще позже понемногу уверился в том, что у меня в спине, под левой лопаткой, сидит кинжал. Немного погодя оказалось, что никакого кинжала там нет, есть только острая кинжалообразная боль. Но эта боль проникала все глубже и глубже, пока я не начал задыхаться, как запыхавшийся бегун, и мир, который только что начал возвращаться, снова растворился вокруг меня в огненном хаосе, в котором единственно несомненным было лицо Медрота, похожее на белую посмертную маску, висящую в воздухе, куда бы я ни смотрел; но наконец и ее охватили языки пламени, а само пламя утонуло в последней великой темноте.

Я так и не смог определить с уверенностью, как долго я пролежал между жизнью и смертью, но с того момента, как я впервые почувствовал себя больным, прошел, должно быть, чуть ли не месяц, прежде чем я проснулся в меркнущем свете лампы, ощутил на лице воздух раннего-раннего утра и понял, что могу дышать снова и что лежу, замерзший и взмокший, в луже пота.

Я попытался вытащить себя из нее и не смог. А потом Малек, который был теперь моим оруженосцем, склонился надо мной, ощупывая меня жадными руками. Он сказал:

— О сир, мы думали, ты умрешь!

И, к своему великому удивлению, я почувствовал у себя на лице что-то, что показалось мне каплей теплого дождя.

Я пробормотал что-то насчет того, что я и так уже достаточно мокрый, и мальчишка начал кудахтать и скулить от смеха, а потом рядом со мной оказался Гуалькмай, и они подняли меня с мокрых одеял и закрыли другими, сухими и теплыми, от которых пахло сушеными травами. И сон принял меня в ласковую темноту.

День за днем я лежал плашмя на застланной одеялами постели под затхлой крышей, полной щебечущих ласточкиных гнезд (это были Королевские покои, но в Сорвиодунуме условия были более суровыми, чем в Венте), обхаживаемый Гуалькмаем и Мальком, а еще невысоким, коротконогим, толстым евреем, который занял место старого Бен Симеона. Я чувствовал себя так, словно у меня за спиной была пропасть, и весь окружающий мир казался мне маленьким, ярким и далеким, словно его собственное отражение в серебряной чаше. Поначалу сил у меня было не больше, чем у наполовину захлебнувшегося щенка, но по меньшей мере мой рассудок снова стал моим собственным, и я был в состоянии требовать и воспринимать новости о ходе боевых действий; хотя, по правде говоря, четких или связных новостей было мало, только долгие сбивчивые разговоры о стычках и мелких, ничего не решающих сражениях; о блестящем использовании Сердиком соляных болот, морского залива и насыщенных влажными испарениями дубрав — среди которых он чувствовал себя теперь как дома, — помешавшем нашему войску схватиться с саксонским племенем вплотную. В любое другое время я бы рвался с пеной у рта самому принять командование, но я был так слаб, так недавно вернулся от края всего сущего, еще так остро чувствовал незначительность и удаленность всех вещей, что меня вполне устраивало лежать смирно, оставив кампанию, какой бы она ни была, в руках Кея.

Беспокойным у нас был Гуалькмай, которому не терпелось вернуться к своим раненым. Он прилагал огромные усилия, чтобы скрыть это, но я знал своего Майского сокола большую часть жизни не для того, чтобы не суметь разгадать его настроения и его желания… Однажды вечером, когда он, следуя своему обыкновению, зашел после ужина меня проведать, я, помню, начал ворчать насчет того, каким черепашьим шагом возвращаются ко мне силы, и он посмотрел на меня, слегка приподняв брови.

— Не часто случается, чтобы человек, который перешел от Желтой Карги прямо к легочной лихорадке, оказывался в состоянии сражаться врукопашную с дикими зубрами уже через неделю. Ты поправляешься, друг мой. Теперь у тебя все пойдет хорошо.

— Так что, полагаю, ты захочешь оставить меня и присоединиться к войску, — заметил я.

Он с легким кряхтением уселся в большое резное кресло со скрещенными ножками, стоящее у очага, и потер колено.

— Я останусь до тех пор, пока ты не перестанешь во мне нуждаться.

Я повернулся к нему и увидел, чувствуя, как накатывает на меня внезапная волна теплоты и нежности, усталого старика, которым он стал, высохшего и скрюченного, точно ветка дикой груши на колодезном дворе; я знал, что ему не под силу вынести тяготы лагеря и военной тропы и знал также, что он должен ехать.

— Что до этого, то у меня есть Бен Элеада, который может готовить мне настойки. Другие теперь нуждаются в тебе больше, чем я.

— Не стану отрицать, что я буду рад вернуться к войску и к раненым, — просто сказал он. — Они немало лет были моей главной заботой.

— Всего лишь тридцать или около того. Порядочно наших были бы к этому времени мертвы по меньшей мере однажды, если бы не твой маленький острый нож и вонючие микстуры от лихорадки.

— И даже так порядочно наших мертвы, — сдержанно отозвался Гуалькмай, и мы оба углубились мыслями в прошлое, как бывает с теми, кто стареет; вспоминая товарищей, живых и умерших, которые были молоды вместе с нами, когда само Братство было молодо. Так что все было решено, и мы еще немного задержались за разговорами, пока Гуалькмаю не пришло время собираться в дорогу.

Вставая, чтобы идти, он внезапно пошатнулся и, дабы устоять на ногах, схватился за спинку кресла; и на какое-то мгновение, пока он стоял, проводя по лбу ладонью, мне показалось, что на его лицо наползла серая тень, и меня коснулся страх.

— Что такое? О Боже милостивый, Гуалькмай, только не ты теперь!

— А? — он поднял глаза, встряхивая головой, словно хотел прояснить ее. — Нет-нет, может, я немного устал, только и всего. Иногда я думаю, что старею.

— Ты на десять лет моложе меня.

— Смею надеяться, я протяну еще немного, — отозвался Гуалькмай и невозмутимо захромал к двери — его хромота заметно усилилась за последние годы.

Больше я его не видел.

Возвратившихся ко мне сил едва хватало на то, чтобы доползать от кровати до кресла у очага и сидеть там, закутавшись в одеяла, обычно с парой собак у ног (но ни одного моего пса никогда больше не звали Кабалем), когда мне принесли некую депешу от Кея. Почерк моего лейтенанта никогда не был особо разборчивым — странно мелкий и корявый для такого рослого и несдержанного человека — и я корпел над ним, поднося пергамент к мерцающему свету пламени, потому что хотя на дворе еще должен был быть день, маленькие неровные оконца в крыше были закрыты ставнями, чтобы не пропускать внутрь дождь и ветер. Более того, письмо заслуживало внимательного прочтения, потому что наконец-то Кею было о чем сообщить: вынужденные-таки действовать саксы приняли полномасштабное сражение при Кловенской дороге, почти на полпути между Вентой и берегом, где высадился Сердик. Кей дал мне об этом сражении простой и ясный отчет, маневр за контрманевром и фаза за фазой, вместе с некоторыми действительными или кажущимися фактами касательно левого крыла конницы, которые делали чтение малоприятным. Я мог себе представить, как он покусывает перо и озабоченно вглядывается в возникающие на пергаменте строчки. И в конце, хотя Морские Волки были фактически остановлены и даже отброшены назад — ценой тяжелых потерь с нашей стороны — он не мог сообщить мне о решающей победе; вся летняя кампания почти ничего не дала, если не считать того, что Сердик был до сих пор заперт с южной стороны Леса. И когда я читал это письмо, первый из октябрьских штормов уже бился крыльями о дребезжащие ставни, так что я знал, что на этот год сезон военных действий был окончен.

Дойдя до неразборчивой подписи, я долго сидел, сжимая в руке свернутый пергамент. Потом я подозвал к себе Малька, который сидел на корточках среди собак, начищая щит, и послал его за одним из писцов, потому что хотел, в свою очередь, продиктовать письмо. Но мое письмо было к Медроту. Я не совсем понимаю, чего именно я собирался добиться, вызывая его к себе; наверно, я смутно надеялся, что если я предъявлю ему мои почти бесформенные подозрения лицом к лицу, то смогу понять, обоснованы они или нет.


Несколько дней спустя, когда я подремывал у огня, — в то время я довольно много спал — мне приснился Коэд Гуин, Белый Лес, приснились звуки арфы, Гуэнхумара, расчесывающая волосы у торфяного костра, и Бедуир, прислонившийся головой к ее коленям; и огромные крылья, которые отшвырнули меня назад, когда я вскрикнул и хотел броситься к тем двоим… И я проснулся с лицом, мокрым от слез, навстречу крыльям очередного шторма, сотрясающим ставни и отгоняющим дым от дыры дымохода, и Медроту, стоящему у очага.

Плечи его откинутого назад плаща были все еще темными от дождя, и он стоял, опираясь одной ногой о теплые камни очага, вглядываясь в алый глаз пламени и снова и снова протаскивая между пальцами свои перчатки; и — как всегда, когда я видел его неожиданно и одного, — было похоже, что он стоит здесь в бесконечно терпеливом ожидании уже очень и очень давно. Его плащ был схвачен на плече новой брошью — черный опал в оправе из переплетенных золотых проволочек, — которая выглядела как подарок от какой-нибудь женщины. Как правило, на нем всегда можно было увидеть что-нибудь в этом роде, потому что я не раз замечал, что стареющие женщины часто делают такие подарки своим молодым любовникам, а Медрот подбирал и обхаживал объекты своего внимания с большой заботой; они непременно были старше него самого и из той категории, которая очаровательно танцевала с ним извечный танец мужчины и женщины и не поднимала излишней суеты, когда этот танец подходил к концу. И однако, как бы легко и цинично он ни поворачивался от одной женщины к другой, думаю, какая-то часть его души все время искала мать. И именно это делало его похождения одновременно отталкивающими и странно жалкими.

Какое-то мгновение, пока я разглядывал его, он не подозревал, что на него смотрит кто-либо еще, кроме собак, лежащих у моих ног; и тем не менее, его лицо выдавало не больше, чем если бы он знал, что за ним внимательно наблюдают. Он создал себе оболочку холодной уверенности, которой у него не было десять лет назад, и при взгляде на него было легко поверить, что он великолепный командир конницы; но было бы так же легко поверить, что он был чем-то другим — там, в пустом пространстве, что скрывалось в глубине его глаз. Казалось, он принимает цвет чужих мыслей с той же легкостью, с какой сливается с обстоятельствами окружающей его жизни, так что я никогда не мог быть полностью уверен в том, что я вижу — Медрота или только то, чем я представляю себе Медрота. И только в камне на его плече просыпались, мерцали и снова угасали пламя и яркие павлиньи краски, и мне в голову пришла странная мысль — что в темном огне опала можно прочитать то, чего никогда не показывали глаза его хозяина.

Потом одна из собак шевельнулась, чуть слышно заворчав, — большинство собак недолюбливали Медрота — и он посмотрел в мою сторону, увидел, что я не сплю и наблюдаю за ним, и перестал играть мокрыми перчатками.

— Да хранит тебя Бог, Артос, мой отец. Мне сказали, тебе лучше.

— Да хранит тебя Бог, Медрот, мой сын; я набираюсь сил с каждым днем.

Он впервые за десять лет стоял передо мной в моих собственных покоях.

— Ты посылал за мной, — произнес он наконец.

— Я посылал за тобой — во-первых, затем, чтобы ты объяснил мне, почему эта летняя кампания против Сердика и его последователей не увенчалась большим успехом.

Он на мгновение напрягся, а потом быстро заговорил:

— По меньшей мере, мы остановили их продвижение на север и отбросили их назад в низинные леса и болота.

— Но не назад к побережью — и при этом, похоже, ценой тяжелых потерь в нашем войске и незначительных с их стороны.

— Мой отец знает, что лихорадка опустошила наши ряды; и еще знает, что это за местность и каково на ней сражаться.

— Местность, на которой смешались суша и вода, лес и болото. Территория, с которой, как ни с одной другой части нашего побережья, практически невозможно выбить неприятеля, как только он закрепится там как следует.

— Ну и? — мягко и с едва заметным вызовом осведомился он.

— Мне показалось немного странным, что Сердик так хорошо знает, где именно на мягком брюхе находится самое уязвимое место. Мне показалось, что ему очень повезло, что он выбрал именно то лето, когда в рядах выступившего против него войска свирепствует Желтая Карга.

Я спрашивал себя, возможно ли — памятуя о той ночи, когда мы заключили договор о восточных берегах, — чтобы мой сын, который тогда пришел ко мне, снедаемый ревностью к моему врагу Сердику, теперь действует с ним заодно. У меня было тошнотворное чувство, что это очень даже возможно. Христос! Если бы только я мог всего один раз заглянуть вглубь этих глаз…

— Несомненно, у Сердика есть отряды разведчиков — и, увы, в каждом лагере бывают предатели.

— Не в каждом лагере, — возразил я, — но, вне всякого сомнения, в некоторых.

Я подтащил себя в большом кресле повыше, откидывая назад темные, теплые волчьи шкуры, — потому что внезапно почувствовал, что задыхаюсь, — и протянул руку к узкому свитку пергамента, лежащему на столе рядом со мной, но не развернул его. Я помнил его содержание наизусть.

— Твои доводы неоспоримы. Посмотрим, удастся ли тебе так же хорошо объяснить обстоятельства последнего столкновения при Кловенской дороге.

Он на мгновение уронил взгляд на письмо, которое я держал в руке, а потом снова вежливо поднял его на мое лицо.

— Кей должен был дать тебе лучший и более полный отчет о нем, чем могу сделать я.

— Что лучший, я не сомневаюсь, но не настолько подробный в некоторых местах. Например, в его отчете наблюдается удивительное отсутствие деталей о замешательстве в рядах левого крыла, лишившем нас полной и окончательной победы.

— Поскольку левое крыло было под моим началом, — проговорил Медрот, снова начиная поигрывать перчатками, — я могу с легкостью восполнить этот пробел. Кей не поддержал меня в самый решающий момент.

— Кей утверждает, что ты не нуждался в поддержке и что его резервы были гораздо больше нужны в другом месте — до тех пор, пока весь центр крыла не развалился без всякого предупреждения.

— Ну, впрочем, Кей всегда меня ненавидел, — сказал он.

— Кей не знает, как надо ненавидеть, — в том смысле, в котором мы понимаем это слово, — возразил я. — Он слишком похож на сакса. Для того, чтобы по-настоящему понимать, что значит ненавидеть, нужна кельтская кровь.

И мы посмотрели друг на друга, глаза в глаза, в кратком и могущественном затишье посреди шторма, который колотил в ставни и с шипением хлестал по крыше проливным дождем. Но от почти незаметного движения опал на плече Медрота загорелся огнем и на какое-то мгновение стал открытым глазом, внутри которого было некое странное и прекрасное преддверие ада.

Потом Медрот немного отступил.

— В бою не всегда легко выбрать — даже понять — где больше всего нужна помощь. Лично я знаю, что мне поддержка была нужна, как воздух, но, по-видимому, Кей так не думал. Пусть мой отец поверит, что я сделал в этом бою все, что мог сделать без нее.

— Кей утверждает здесь, что ты развернул крыло для атаки по слишком крутой дуге, так что его ряды расстроились и смешались, и в результате твой удар потерял всю силу.

— Похоже, в этом отчете было не так уж мало деталей!

— Это все, что там есть, — признал я. — Но, о Бог богов! Это же ошибка зеленого капитана эскадрона на его первых маневрах; а ты один из наиболее способных командиров конницы, Медрот; такая ошибка не для тебя!

Он отвесил мне легкий поклон; с его лица сбежали краски, и из-за чуть выцветших век его глаза казались в свете масляной лампы накрашенными, как у женщины.

— Мой отец слишком щедр на похвалы… Но, конечно же, всегда нужно принимать в расчет рельеф конкретного участка; это лето было сырым, и почва в долине, чуть ниже того места, где проходило сражение, стала слишком мягкой для лошадей. К несчастью, даже самый способный из командиров твоей конницы не может приказать местности дать ему достаточное пространство для маневра.

У меня было такое чувство, словно я пытался удержать в пальцах блуждающий огонек, — чувство, которое всегда появлялось у меня, когда я имел дело с Медротом, — и я знал, что, какой бы цели я ни надеялся достичь этим разговором, я не достиг ее; я не достиг вообще никакой цели.

— Итак, — я положил письмо Кея обратно на стол рядом с собой. — Ты просто замечательно все объяснил.

И мой голос показался мне самому старым и безнадежным.

— Это все, что мой отец хотел мне сказать?

— Да. Нет, еще одно, — я делал усилия, чтобы очистить свой мозг от серого тумана усталости, который все еще накатывался на меня с такой легкостью. — Я упомянул, что ты один из наиболее способных командиров моей конницы, и это чистая правда; к тому же тебе всегда удается привлекать к себе удачу в бою, поэтому у тебя много сторонников среди войска. Но люди следуют за тобой не из любви, так же как и ты ведешь их не из любви. Если ты сделаешь еще несколько подобных ошибок, то начнешь терять не только репутацию способного командира, но и репутацию счастливчика, а если ты потеряешь ее, ты потеряешь и своих приверженцев.

Он улыбнулся улыбкой, которая была тонкой и сладкой, как мед, намазанный на листья алоэ.

— Моему отцу нет нужды предупреждать меня; я знаю, что я могу себе позволить, с точностью до одного ногтя, и я не позволю себе ничего сверх того. Я никогда не играю не по средствам.

— Смотри, не делай этого, — предупредил я. — Только смотри, не делай этого, Медрот.

Улыбка стала еще слаще, но он продолжал играть перчатками — может быть для того, чтобы скрыть, что его руки дрожат.

— Мой отец позволит мне идти? Я очень торопился ответить на его зов и слегка промок.

В дверях, уже положив руку на золотистый офирский ковер, закрывающий плохо подогнанную дверь, он остановился и снова обернулся ко мне.

— В последнее время до моего отца доходили какие-нибудь новости из Арфона?

— А какие оттуда должны быть новости?

— Ну, разумеется, это всего лишь женские сплетни. Говорят, что Мэлгун взял себе вторую жену.

Это меня удивило — не сами новости (потому что первая жена Мэлгуна умерла в прошлом году, а он был не из тех, кто может подолгу спать в одиночку), но то, что Медрот потрудился их сообщить.

— И начал строить еще одну часовню, — добавил он.

— Ну и что? Между этим есть какая-то связь?

— Новобрачная была прежде женой его племянника — конечно, это не сводная сестра, я признаю, но все-таки жена племянника — ее зовут Гуэн Аларх, — он злорадствовал, как старая сплетница, которой на язычок попало имя молодой женщины. — Мальчишка погиб на охоте, и поговаривают, что не случайно, но я сомневаюсь, что это так же мешает Мэлгуну спать, как кое-что другое… Может быть, он еще обзаведется сыном, и я бы не очень рассчитывал на его верность, если это случится.

— Неужели? — отозвался я.

Он покачал головой.

— Нет. В конце концов, саксонский потоп не поднимется высоко в горы; а если у Мэлгуна будет сын, которому он сможет передать власть, ему должно будет показаться более заманчивым обеспечить себе титул лорда Арфона после тебя.

Заметив, что сам он отстраняется от всех притязаний на Арфон, я прекрасно понял, в чем дело, — что он метит гораздо выше. И у меня в голове снова промелькнула мысль, что я хорошо поступил, не позволив открыто назвать Константина своим преемником. Медрот не мог не понимать, на кого должен был пасть выбор, но пока об этом не заговорили бы в открытую, он не стал бы торопиться. В нем было то же страшное, убийственное терпение, какое было в его матери.

Золотистый ковер качнулся обратно на место, и легкие шаги Медрота немедленно утонули в вое ветра и шуме дождя — если только он не продолжал стоять снаружи, улыбаясь этой легкой, быстрой, сладкой улыбкой, от которой кровь сворачивается в жилах.


Гуалькмай умер примерно в это же самое время, так же тихо и внезапно, как усталый человек засыпает у очага после тяжкого трудового дня, — как сказал мне, плача о нем, Кей, когда несколько дней спустя первые из Товарищей вернулись на зимние квартиры.

Ряды редели быстро.

Глава тридцать пятая. Предатель

Следующей весной я был готов к тому, что Морские Волки предпримут очередное наступление, но хотя до нас доходили слухи о новых длинных боевых ладьях, последовавших за прошлогодними, и о других, перевозивших женщин и даже детей, наступление так и не началось; а когда мы, в свою очередь, выступили против них, они просто растворились в лесах и на болотах, словно туман.

И так, по мере того как шли годы, все это превратилось в то вспыхивающую, то затухающую пограничную войну, которая помогала удерживать Морских Волков запертыми в каких-то пределах, но не более того. Если вдуматься, то кажется странным, что мы не смогли отбросить их назад в море. И все же… не знаю… в жилах местного населения течет и пиктская кровь, оставшаяся после великих Пиктских войн времен Максима; а пикты уступают только Маленькому Темному Народцу по умению использовать тайные возможности своего родного края, и им не нравится запах Рима.

И еще за все эти годы мы ни разу не смогли обратить против них боевую мощь всего войска; этому мешали нуждавшиеся в нашей помощи Эбуракум и побережье у Линдума, восстававшие каждое лето скотты с запада и даже разногласия в наших собственных рядах, потому что среди герцогов Кимри, которые всегда грызлись, как псы, стоило Верховному королю посмотреть в другую сторону, постоянно ходили слухи, подобные легкому ветерку, украдкой скользящему в траве, что Артос Медведь — это человек, который забыл свой собственный народ ради того, чтобы нести римский меч. Может быть, эти слухи кто-нибудь распускал; я не знаю. Я знаю только, что три года спустя мне пришлось расправляться с герцогствами Вортипора и Сингласса, как расправляются с враждебной территорией…

Тем летом скотты предприняли внезапное нападение на Мон и все северное побережье Кимри (зерно в прошлом году не уродилось, и минувшая зима была голодной; это всегда пробуждает у молодых людей тягу к странствиям), и я, оставив Венту под командованием Кея, отправился с двумя сотнями Товарищей на помощь Мэлгуну и герцогам с побережья, которые по большей части еще сохраняли мне верность. Скотты — храбрый народ, хотя их пламя горит слишком высокими языками над слишком маленькой алой сердцевинкой; и прежде чем мы справились с последней из шквала мелких, широко разнесенных по месту и времени назойливых атак, уже начиналась жатва.

Наш базовый лагерь, главная цитадель наших сил на все лето, был устроен в старом римском форте Сегонтиум, который лепился к подножию гор, возвышающихся над Монским проливом; но наконец берега опять стали спокойными, и пришло время вновь развернуть лошадей на юг. Это был мягкий вечер, последний, который я провел — последний, который я вообще когда-либо проведу — среди моих родных холмов; заходящее солнце опускалось в дымчатую пелену за низкими пригорками Мона, и каждая волна в западном море, разбивающаяся и пенящаяся под крепостными стенами, была пронизана прозрачными золотыми искрами. В тот вечер Арфон разрывал мне душу — все его тенистые ущелья, быстрые, белые от пены горные водопады, высокие вершины, которые сейчас, поздним летом, были золотисто-коричневыми, как собачья шкура; и напоенные ароматом мхов леса под Динас Фараоном, где мне не суждено побродить вновь. Я с радостью отложил бы расставание еще на несколько дней, протянул время, нашел какой-нибудь предлог, но я знал, что путь на юг займет много времени, потому что в мои намерения входило сделать большой крюк в сторону от прямой дороги, чтобы посетить как можно больше кимрийских и пограничных герцогств и разделить трапезу с каждым из их правителей. Я думал, что если они увидят Верховного короля у своих собственных очагов, это может принести какую-то пользу. Да поможет мне Бог, я все еще был настолько глуп, что цеплялся за эти старые несбыточные мечты о Британии, которая будет достаточно крепкой и прочной, чтобы по-прежнему стоять с сомкнутыми щитами, когда меня уже не станет.

Глупец! Глупец! Глупец!

Поскольку до ужина еще оставалось немного времени, я поднялся с Мэлгуном на старую сторожевую башню в юго-восточной оконечности форта, чтобы посмотреть на соколов, которых мы там разместили, — Мэлгун был сокольничим до мозга костей, как и Фарик, и куда бы он ни ехал, его соколы отправлялись вместе с ним. Я и сейчас словно вижу небольшую круглую комнату, освещенную частично медным светом заката, просачивающимся в прорезь бойницы, частично пламенем только что зажженного факела, торчащего в скобе у верхней площадки винтовой лестницы. Соколы и ястребы, в колпачках и без, сидели на своих жердочках, и стены у них за спиной были прочерчены резкими черно‑белыми полосами их помета. Я чувствую запах дыма, поднимающегося по лестничному колодцу от костра из плавника и вынесенных морем обломков, который сокольничие разожгли в нижней комнате, слышу резкие крики и хлопанье крыльев, возвещающие время кормежки. Мэлгун натянул старую охотничью перчатку и кормил птиц сам, по очереди протягивая им взятые у сокольничего куски сырого мяса, которые они вырывали из его рук. Последним, и явно его любимцем, был молодой беркут, которого он кормил, посадив себе на руку.

— Вот этого я сам вытащил из гнезда в мае; маленький комочек пуха и перьев, но уже тогда демон — а, мой Люцифер?

Он протянул беркуту окровавленную куропатку, и тот вцепился в нее молниеносным движением когтей и начал расклевывать с присущей его роду деликатностью; а потом, когда с едой было покончено, взъерошил перья и остался сидеть с раздутым зобом на руке своего хозяина, мрачно-задумчивый, как прикованный Цезарь, свирепо взирая на весь мир безумными топазовыми глазами. «Они оба друг другу под стать», — подумал я, глядя на Мэлгуна, который отошел к окну и стоял там с огромной птицей на руке; оба были хищниками, оба не признавали никаких законов, кроме своих собственных, оба были по-своему великолепны; и я снова спросил себя, есть ли правда в этих слухах о том, что смерть его первой жены не была естественной. Вне всякого сомнения, то, что он убил мальчишку из-за красивых волос и маленьких мягких грудей Гуэн Аларх, было правдой. Ну что ж, он будет держать Арфон после меня крепкой рукой; может быть, сам он будет управлять герцогством с помощью волчьего мундштука, но уж точно никто другой не посмеет посягнуть на его границы. Хотелось бы мне быть так же уверенным в силах Константина.

Внезапно глаза Мэлгуна расширились, усиливая его сходство с беркутом, и сфокусировались на чем-то очень далеком, а его палец прекратил легким монотонным движением поглаживать глянцевитые перья на шее птицы.

Он ничего не сказал, но я встал с сундука, на котором сидел, и подошел к окну.

Вдали, на тропе, которая некогда была военной дорогой, идущей от Моридунума и с юга, виднелось небольшое облачко пыли, которое, попав в последние лучи заходящего солнца, превратилось в золотистое размытое пятно с зернышком темноты с самой сердцевине. Оно было лишь чуть побольше пушинки чертополоха, и однако я знал — или, может, мне только потом показалось, что я знал, — что это приближалась судьба, которую я ждал почти сорок лет, что всадник, мчащийся по старой дороге сквозь горы и поднимающий за собой клубы пыли, был Темным Всадником, который был послан за мной.

— Кто-то хочет сообщить нам очень срочную весть, раз он везет ее с такой скоростью, — заметил Мэлгун.

Я кивнул, но, по-моему, ничего не сказал; я наблюдал за тем, как этот крошечный зловещий завиток пыли с головокружительной скоростью приближается к нам, спускаясь из солнечного света, который все еще льнул к подножию холмов, в тень, уже наползающую с побережья. И несколько мгновений спустя услышал поверх тихого голоса моря слабый-слабый, как биение крови в моих собственных ушах, перестук конских копыт. Вскоре я уже мог разглядеть всадника, низко согнувшегося над гривой лошади, и топот копыт стал тяжелым и настойчивым; под стенами крепости уже почти сгустились сумерки, и у ворот собирались люди с факелами. Я оттолкнулся ладонями от высокого холодного подоконника; пора идти вниз…

— Это, должно быть, меня, — я повернулся и, стуча каблуками, сбежал вниз по винтовой лестнице; моя тень темным пятном кружилась впереди меня на освещенной факелом стене. Мэлгун, все еще с беркутом на руке, последовал за мной, а у подножия лестницы к нам присоединился Флавиан, подбежавший от конюшен.

Когда мы достигли открытого пространства перед воротами, они были распахнуты настежь, и какой-то человек соскакивал со взмыленной лошади в центре небольшой встревоженной толпы. Бедное животное было черным от пота, его бока, покрытые коркой летней пыли, мучительно вздымались, а пена, капающая с опущенной морды, была густой и розовой от крови; всадник, едва держащийся на ногах, был вряд ли в лучшем состоянии; с ног до головы его покрывала белая пыль, очертившая его слезящиеся глаза воспаленными красными кругами; эта белизна нарушалась только там, где струйки пота проделали в ней бороздки, спускающиеся по обтянутому лбу и запавшим щекам. Поэтому неудивительно, что в первое мгновение, когда мы его увидели, ниФлавиан, ни я не узнали его сына.

Потом у Флавиана вырвалось изумленное восклицание, и у меня словно пелена упала с глаз.

— Малек! Какую весть ты мне привез?

При звуках моего голоса он поднял глаза, а потом подошел и неуклюже упал на колени у моих ног, свесив голову и опустив плечи.

— Злую весть, — пыль была и у него в горле, так что его голос был просто хрипом. — Злую весть, милорд Артос. Не заставляй меня сообщать ее; все написано здесь, в письме…

Я взял свиток, который он вытащил из-за пазухи туники и подал мне, и, взломав знакомую печать Кея и разорвав пунцовую нить, развернул его. Кто-то держал рядом факел, чтобы посветить мне, и пламя, раздуваемое легким морским ветерком, начавшим подниматься на закате, трепетало на корявых буквах. И однако мне не было, как обычно, трудно разбирать то, что было написано рукой Кея; письмо словно читалось само, и каждое слово наносило мне с плохо выделанного пергамента отдельный маленький холодный удар. Я продолжал читать, ни быстро, ни медленно, и когда дошел до последнего слова, поднял глаза; моя голова казалась холодной, ясной и странно отделенной от тела. Я увидел лица своих Товарищей и людей из отряда Мэлгуна, обращенные ко мне в свете факелов, застывшие в ожидании с безмолвным вопросом.

— Это от Кея, — сказал я. — Он сообщает мне, что силы Сердика из Уэстсэкса выросли за счет большого военного флота из эстуария Лигиса — как вы помните, в прошлом году у нас было неурожайное лето и суровая зима — и что мой сын Медрот поднял знамя восстания против меня. Он оставил войско, забрав с собой порядочное количество своих приверженцев из числа молодых воинов, и присоединился к Сердику у Виндокладии. Они объявили Крэн Тара, призывая к себе скоттов и Раскрашенный Народ из Галлии.

Над моими словами сомкнулась тишина; она все продолжалась и продолжалась, и в ней глухим эхом отдавались шум моря и крики чаек, похожие на крики потерянных душ.

Все молчали; они ждали, чтобы я заговорил снова; и только кто-то хрипло сглотнул, и я увидел, что кулак Флавиана сжался на поясе с мечом так, что костяшки пальцев засветились восковой белизной, точно баранья кость. В конце концов не я, а огромный беркут Мэлгуна нарушил тишину, когда она уже начала казаться ненарушимой, словно должна была длиться вечно. Встревоженный тем, что он чувствовал вокруг себя, и быстро, как и все его сородичи, уловивший настроение людей, он начал неудержимо рваться с руки хозяина, дергая свои путы, и его резкие крики разорвали тишину вдоль и поперек, а гигантские хлопающие крылья словно закрыли собой все небо. Мэлгун, негромко ругаясь, попытался успокоить и усмирить птицу, бьющую у него над головой могучими крыльями, и теперь, когда тишина была нарушена, вокруг забушевали людские голоса и недоверчивая и бессильная ярость.

После того как Мэлгун наконец справился с огромным беркутом и люди, повинуясь моему выброшенному вверх кулаку, замолчали снова, я услышал поверх шума прибоя свой собственный голос:

— Примерно через три часа взойдет луна. Через три часа, братья мои, мы выступаем на юг.

И эти слова казались эхом чего-то, что было сказано раньше.

«Приезжай ради Бога! — написал Кей. — По пути собери всех, кого сможешь. Нам нужен каждый человек, но, самое главное, ради Бога как можно быстрее приезжай сам, потому что если когда-либо мы нуждались в том, чтобы ты нас вел, так это именно сейчас!».

Не прошло и получаса, как Товарищи и местное войско уже наспех перекусывали в полуразрушенном обеденном зале. Я устроился у верхнего очага, немного в стороне от остальных, собрав туда Мэлгуна, пару князей, которые не успели разъехаться по своим владениям после летней кампании, Овэйна, Флавиана и все еще покрытого пылью Малька, и мы провели за едой торопливый военный совет. Со двора до нас доносились звуки пробудившегося лагеря: людские голоса, топот и ржание приводимых лошадей и лязг оружия, которое приносили из арсенала и складывали на земле в кучи.

— Если Медрот объявил Крэн Тара только сейчас, то должно будет пройти какое-то время, прежде чем скотты или пикты присоединятся к нему в большом количестве, — сказал я. — Если судьба не обернется против нас, то мы вполне можем успеть захватить его и Сердика, прежде чем их друзья придут к ним на помощь.

Малек, до того не отрывавший воспаленных глаз от пламени очага, посмотрел на меня и покачал головой, которая от пыли, собравшейся во время той неистовой скачки, стала более седой, чем у его отца.

— Если Нони Журавлиное Перо и его сыновья говорят правду, то Крэн Тара должен был быть объявлен весной, чтобы войско собралось ко времени жатвы. Если северо-западный ветер будет подгонять карраки, то скотты и Раскрашенный Народ не опоздают на праздник.

И мне показалось, что мое сердце скатилось, холодное и тяжелое, как кремень, куда-то мне в желудок; потому что ветер, который поднялся на закате и свистел в покрывающей песчаные дюны траве и на бастионах старого форта, дул с северо-запада…

Флавиан ударил ладонью по колену.

— Время жатвы! И три четверти войска сидят по домам в своих деревнях, убирая с поля ячмень.

— Значит, клич должен был быть брошен по меньшей мере за два месяца до того, как он покинул Венту, — подытожил я, но говорил я больше для себя, чем для остальных собравшихся у очага. — Пока он все еще сидел с нами за одним столом. Это правда, что по его глазам ничего нельзя прочесть…

— Он предусмотрителен и умеет ориентироваться в ситуации и ловить шанс — качества, подобающие Верховному королю, если уж на то пошло, — вполголоса и не без восхищения проговорил Мэлгун.

Верховному королю. Да, престол Верховного короля и был той дичью, за которой охотился Медрот. Пурпур был бы для него пустым звуком, поскольку принадлежал другому миру, нежели его собственный. Другого императора Западной империи не будет, все это уйдет вместе со мной. Если Медроту удастся победить, в Британии будет Верховный король, а за его спиной, так сказать, на полкорпуса сзади — сакс, обладающий самой большой властью в стране; так же, как было некогда с Вортигерном и Морским Волком Хенгестом. А потом, когда придет время — а оно должно будет прийти — для взаимного выяснения сил, останется только сакс, и Британия будет разорвана надвое между деревом и жеребцом; и концом, несмотря ни на что, настанет тьма.

Должно быть, я застонал вслух, потому что по кругу сидящих у очага людей прокатилось легкое быстрое движение, и внезапно оказалось, что все они смотрят на меня, словно я привлек к себе их внимание каким-либо звуком. Я рассмеялся, чтобы замаскировать этот звук, каким бы он ни был, бросил остатки ячменной лепешки ближайшему псу и обвел всех взглядом, собирая воедино.

— Мне думается, что раз Сердик и Медрот будут наступать из Виндкладии, то очевидным местом для высадки скоттов, а вместе с ними, вероятно, и Раскрашенного Народа, будет побережье ближе к верховьям Сабринского моря — где-нибудь в краю болот и камышей к северо-западу от Линдиниса; может быть, за Яблочным островом — низкие берега и узкие извилистые протоки, по которым можно провести боевые ладьи вглубь суши и вытащить их там на берег; а после высадки они пойдут напрямик, чтобы как можно быстрее соединиться с саксами.

— Старая игра — разрезать королевство надвое, — согласился Овэйн.

— Отчасти; а отчасти, конечно, стремление объединиться и набрать полную силу, прежде чем мы сумеем войти с ними в соприкосновение. Похоже, что успех им более чем обеспечен, и однако даже сейчас, если мы помчимся, как проклятые, у нас все еще будет шанс встретить одну половину их войска и успеть с ней разделаться до того, как к ней присоединится другая.

— Ну и что? — спросил Флавиан.

— Мы помчимся, как проклятые. Но прежде чем мы выступим, мне нужно объявить свой собственный Крэн Тара. Мэлгун, ты можешь достать мне чернила и пергамент или таблички?

— Нет, — высокомерно проронил Мэлгун. — Я не писец.

— Но, Господи ты Боже мой, дружище, неужели у тебя здесь нет писца, у которого было бы чем написать письмо?

В конце концов он собственноручно принес мне требник богатой монастырской работы — сплошь позолота и сверкающие краски — занимающий, как мне кажется, третье место в его сердце после его соколов и его женщин, хотя скорее из-за своей красоты, чем из-за содержания; и бросил его мне, словно какую-то безделицу. И я вырвал из него нужные мне страницы и перекинул его обратно Мэлгуну. Помню, половину одной страницы занимала заглавная буква «С», выполненная в подобии дракона с длинной выгнутой шеей и фантастическим разветвленным хвостом, похожего на королевский браслет-дракона, который я носил в течение двадцати лет. Другая страница была украшена листиками и крошечными цветочками с тремя лепестками, рассыпанными среди молитв, а еще одна окаймлена изысканным переплетенным орнаментом, заканчивающимся птичьими головами. Я положил их на колено чистой стороной вверх и начал писать, произнося торопливо ложащиеся на пергамент слова вслух, чтобы остальные знали, какие приказы я посылал и куда.

Я написал Коннори в Дэву, чтобы он собрал северные отряды и как можно быстрее привел их на юг; они должны были подойти лишь через много дней после того, как завяжется сражение, но каким бы ни был его исход, они могли пригодиться потом. Я нацарапал приказ Аурелию Псу, лорду Глевума, немедленно послать всех, кого он сможет собрать, к Сабринскому побережью, чтобы предотвратить высадку, если еще не было слишком поздно. Но было уже слишком поздно; я чувствовал это всеми темными глубинами своей души. Я написал Кадору из Думнонии, чтобы он вывел свои войска, прежде чем вокруг них сомкнутся челюсти капкана, и присоединился к Кею в — я поколебался, обводя страну мысленным взором, — в Сорвиодунуме. Последнее письмо я написал самому Кею, удостоив его страницы с драконом; я приказывал ему отозвать людей с уборки урожая (но он и так уже должен был это делать), отвести подошедшие отряды на запад до Сорвиодунума и в ожидании моего появления сделать его местом сбора. Таким образом они должны были оказаться примерно на полпути между Вентой и южным Мендипсом. Если бы они продвинулись дальше на запад, то им, возможно, пришлось бы схватиться с неприятелем раньше, чем я успел бы подойти к ним на помощь, и я не осмеливался так рисковать.

Я уже разослал клич всем горцам с моих родных холмов, которые могли присоединиться ко мне до восхода луны, и приказал Мэлгуну собрать за следующий день всех, кого он только сможет, и выступить с ними следом за мной.

После того как письма были написаны, кто-то принес мне несколько шариков пчелиного воска, и я запечатал пергаменты вделанной в эфес моего меча большой аметистовой печатью Максима, изображающей орла с распростертыми крыльями, окруженного гордой надписью ИМПЕРАТОР. Потом я подозвал от нижних очагов трех молодых воинов, каждый из которых был известен мне как быстрый наездник, хорошо знающий горы и горные тропы, и дал первому из них письмо к Кадору, поручив ему следовать самым коротким путем на юг, к побережью Силуреса, и Бога ради держаться подальше от лап Вортипора, а потом переправиться на рыбацкой лодке в Думнонию. Двум другим я вручил письма к Аурелию Псу и к Кею с наказом ехать вместе до Глевума, где один из них должен будет прервать свое путешествие, в то время как второй помчится дальше прямо в Сорвиодунум. И когда они торопливо проглотили остатки ужина, набросили плащи и вышли из зала, у меня на руках остались только Коннори и север.

Я помню, что посмотрел поверх очага туда, где, привалившись к колену отца и почти засыпая, сидел Малек, и увидел, что рука Флавиана с большим поцарапанным изумрудом на пальце лежит на пыльном плече юноши. Последний человек, который носил это кольцо, погиб у меня на службе двадцать лет назад; Флавиан, судя по всему, должен будет погибнуть вместе со мной через несколько дней. Три поколения подряд — это было слишком много для рода одного человека.

— Малек, — позвал я, и когда он очнулся и, встрепенувшись, сел прямо, продолжил: — Сначала поешь, потом выспись. Я могу дать тебе на сон четыре часа, а после этого возьми свежую лошадь — присмотри за этим, Мэлгун, брат мой, поскольку я к этому времени уже буду держать путь на юг — и отвези мой приказ Коннори в Дэву. Если по дороге ты сможешь два раза сменить лошадь, то будешь там меньше чем через три дня.

— Сир… пусть это письмо отвезет кто-нибудь другой, — немного помолчав, отозвался он. — Я один из Товарищей, я был твоим оруженосцем. Мое место в твоем отряде.

— Твое место — повиноваться моим приказам, — заявил я, и он, встав, подошел и взял пакет, а потом, поколебавшись еще одно ощутимое мгновение, прикоснулся им ко лбу, прежде чем засунуть его за пазуху пропотевшей туники.

Когда он, как до него другие, накинул плащ и вышел в ночь, его отец поднялся на ноги и неторопливо последовал за ним. И я знал, что где-то в царящей снаружи темноте — возможно, Флавиан отведет его в свою спальную каморку — они попрощаются друг с другом, почти наверняка в последний раз.

Они не стали тратить на это слишком много времени; Мальку нужно было поспать эти несколько часов, а Флавиана, как и остальных, ждали дела. Он вернулся в обеденный зал один, когда мы как раз собирались выходить оттуда, — с виду почти такой же, как всегда, если не считать того, что старый шрам у него на виске проступал более четко, чем обычно; странно, что такая вещь может выдать человека. Он поблагодарил меня долгим, твердым взглядом, и я заметил, что видавшая виды печатка исчезла с его руки, и только полоска очень белой кожи указывала на то место, где она была.

Мы подтягивали пояса с ножнами и пинками расшвыривали последние кости собакам, когда Флавиан на мгновение остановился возле меня и вполголоса задал вопрос, который пока что не задал мне ни один человек.

— Сир… Кей не сказал — среди тех людей, что пошли за Медротом, было сколько-нибудь Товарищей?

— Шестьдесят семь, — ответил я, нагибаясь за плащом, который сбросил, сидя в теплом зале.

— О Боже! — выговорил он и поперхнулся этими словами, а потом повернулся, чтобы с ненужной заботливостью поднять упавшую пивную кружку, и мне показалось, что я услышал рыдание.

— Надо полагать, это в основном молодежь — волчатам надоедает следовать за старым вожаком, — проходя мимо, я на мгновение сжал его плечо. — Не твоему волчонку.

И когда я в сопровождении остального отряда подходил к двери, он догнал меня, уже полностью владея собой. Во дворе взад-вперед сновали люди и тени, и мягкую, полную шума и гомона темноту холмов прочерчивал свет факелов. Призыв Мэлгуна уже возымел действие, потому что мерцающее пламя высвечивало среди наших рослых лошадей, уже стоящих оседланными или прохаживаемых взад-вперед по заросшему травой плацу, косматые бока более двух десятков жилистых горных пони и светлые волосы и эмалевые рукояти кинжалов сидящих на них горцев. И от этого зрелища у меня на мгновение полегчало на сердце.

Луна как раз отделялась от гор в противоположной от моря стороне, когда мы выехали из Сегонтиума, каждый с притороченным за седлом скатанным одеялом и котомкой с сыром и ячменными лепешками, потому что на дорогах мы должны были передвигаться слишком быстро даже для самых легких из вьючных животных. Напоследок Мэлгун подошел в сопровождении своих дружинников к моему стремени и снова пообещал, что последует за мной со всем войском прежде, чем за копытами наших лошадей уляжется пыль. Я перегнулся к нему с седла, и мы сплюнули и ударили по рукам, словно заключая сделку. Он обещал это совершенно искренне, но я и тогда знал, что не могу на него рассчитывать, знал так же верно, как то, что старый Сингласс и Вортипор из Дайфеда уже были моими врагами. В Динас Фараоне был маленький сын, и у него была мать, Гуэн Аларх.

Глава тридцать шестая. Последний лагерь

Мы направились вглубь страны по горной дороге, ведущей к верховьям озера Бала, — оттуда можно было взглянуть вдоль длинной вереницы переплетающихся ущелий на юго-запад, в сторону Коэд Гуина, до которого было чуть больше часа езды, — а потом свернули на полузатерянную пастушью тропу, уходящую дальше на юг, и началась изнурительная работа — переход с лошадьми через гористую местность, по гребням хребтов и вверх и вниз по скалистым склонам и каменным осыпям, где едва могут пройти даже твердые на ногу горные пони. Бóльшую часть пути мы шли пешком и карабкались по скалам, увлекая и волоча бедных животных за собой. На вторую ночь мы спали, закоченевшие и промокшие, выше линии облаков, спали всего несколько часов, а потом поспешили дальше. Один раз мы чуть было не потеряли трех лошадей в торфяном болоте. Но все-таки мы преодолели этот путь, и быстрее, чем если бы ехали по более длинной круговой дороге через Медиоманум. Когда мы спустились с вересковых высокогорий и миновали выработанные медные копи в верховьях реки, питавшей первые истоки великой Сабрины, солнце было уже довольно высоко, и летний утренний туман начинал рассеиваться. В тени старых рудничных построек цвела пушица и первые колокольчики, а в вереске деловито копошились маленькие янтарные пчелы. И, оглядываясь назад, я все еще мог различить Ир Виддфу, возвышающуюся в небе, точно тень от облака. Я отсалютовал ей на прощанье, как салютуют князю, и мы погнали измученных, обессиленных лошадей вдоль расширяющегося потока к верховьям Сабрины и стоящему в сочных зеленых низинах Вирокониуму.

В Вирокониуме нам удалось сменить наиболее уставших лошадей, и мы помчались дальше, к югу через Глевум и Кориниум, потом по дороге из Кунетио, которая провела нас в нескольких милях от Бадонского холма, и вдоль последнего длинного подъема волнистых известковых холмов в Сорвиодунум.

И на всем протяжении нашей безумной скачки, по мере того как новости, словно лесной пожар, разносились по округе, к нам присоединялись люди, по одному, по двое, небольшими лихими конными отрядами; так что когда мы оказались в виду небольшого города-крепости, прижавшегося к вершине холма, у меня было более четырех сотен летучей конницы вместо двух, последовавших за мной на север. Мы провели в дороге чуть меньше шести дней, но в ту ночь пять лошадей пали у коновязей.

Лагерь был разбит на низменности вокруг обнесенного серой стеной пригорка, который возвышался в центре, выполняя роль цитадели, и дым вечерних кухонных костров затягивал его дымкой, смягчающей очертания стогов сена и сплетенных из веток хижин; и из этой дымки нам навстречу летели знакомые, разнородные, смешанные звуки огромного стана, и громче всех — дребезжащие, как треснувший колокол, удары молота по наковальне оружейника. Во всяком случае, Кей получил мое сообщение. Наше приближение, должно быть, было замечено разведчиками, пока нас все еще отделяло от лагеря некоторое расстояние, потому что люди уже торопливо спускались с более высоких его окраин и толпились около ворот в частоколе, чтобы ликующими криками приветствовать наш приход — приветствовать так, словно мы явились, чтобы повести их к новому Бадону. И не успел я придержать лошадь, как у моего стремени уже стоял Кей — или, скорее, изможденный, серый, с воспаленными глазами призрак-мститель в обличье Кея, и за его плечом уже позвякивал щит.

— Какие новости? — спросил я.

— Саксы и скотты соединили свои щиты — чуть больше дневного перехода к западу отсюда.

Значит, мы опоздали. Что ж, я не очень-то надеялся на то, что успею перехватить обе половинки вражеского войска прежде, чем они смогут объединиться. Я перекинул ногу через спину усталой лошади и тяжело соскочил на землю.

— Какова их численность?

— Если разведчики не ошибаются, в общей сложности около восьми тысяч. Нони Журавлиное Перо сейчас в лагере, если ты хочешь с ним поговорить.

Я кивнул.

— А наших сколько?

— Пока немногим более половины этого числа. Я не осмелился ждать дольше четырех дней, прежде чем выступить. Марий и Тирнон продолжают собирать людей, чтобы привести их следом, но в такое время это не очень-то легко — чтоб он горел в аду за это!

— За то, что выбрал время жатвы? На его месте я сделал бы то же самое, — заметил я. В это первое мгновение ни он, ни я не произнесли имя Медрота.

Кей посмотрел на меня с яростным страданием в горячих голубых глазах.

— Я думал не о жатве, не столько о жатве. Я думал о том, что яд одной жабы может расползтись очень далеко. Это не только те люди, которые выступили вместе с ним, чтобы примкнуть к саксонскому лагерю; он испоганил своей мерзкой слизью даже тех, кто еще остался на своих местах, даже некоторых из тех, кто откликнулся на призыв к сбору. Три дня назад один человек заявил мне прямо в лицо: «Почему бы нам не замириться с Сердиком и его племенем, как мы замирились с людьми с Саксонского берега? Артосу лишь бы сражаться, даже со своими собственными сородичами с холмов, а мы должны оставлять урожай гнить на полях. Медрот знает лучший путь».

Несколько мгновений мы стояли в мрачном молчании; похоже, сказать тут было нечего.

Потом я спросил:

— А люди из Глевума уже подошли? — потому что когда мы проезжали через этот город, в нем не оставалось ни единого воина (одинокий гонец скачет быстрее, чем целый отряд), но, может быть, они все еще прочесывали болота Сабрины в поисках войска, высадку которого не успели остановить.

— Этим утром. Как только они обнаружили, что пришли слишком поздно, чтобы предотвратить высадку скоттов, то поспешили к месту сбора — по правде говоря, когда подошел наш авангард, они уже расположились здесь и хозяйничали в городских винных лавках.

Я обводил взглядом лагерь и видел огромное знамя с драконом, поднятое среди кухонных костров, а дальше — черную борзую Глевума, но нигде не мог различить шафрановый проблеск знамени Думнонии.

— А что Кадор и Константин?

— Пока ничего.

— Вообще никаких вестей?

Он потряс головой, словно старая, седая, косматая овчарка, которую осаждают мухи.

— Если они не появятся здесь завтра к утру, это, несомненно, будет означать, что они не смогли выйти вовремя, — сказал я. — Нам придется считать, что они для нас потеряны, и обходиться, как сможем, без них. С этими герцогами-предателями из моего собственного народа, которые уже стаями слетаются на юг, чтобы присоединиться к саксам, мы не в состоянии позволить себе дальнейшую задержку, даже для того, чтобы подождать Мария и Тирнона. Созови совет, Кей; мы можем обсудить наши планы за едой, как сделали при Бадоне.

Но об этом торопливо созванном совете я мало что помню; только то, что я приказал всем выступить на запад на рассвете, и еще — и это я помню поистине четко — что с учетом того, насколько мы уступали неприятелю в численности, я предложил боевой порядок, который никогда не использовался ранее, но который, как мне представлялось, сулил некоторую надежду справиться с угрозой более длинных неприятельских флангов; и что каким-то образом мне удалось выбить у совета согласие на этот план. Остальное затерялось в серой клубящейся мгле, похожей на дым от кухонных костров. И еще все это кажется мне очень далеким, дальше, чем наш совет перед Бадонской битвой; и однако должно было пройти не так уж много дней — Бог знает, как много или как мало, мне становится трудно вести счет времени…

На исходе ночи до нас добрался долгожданный гонец от Константина.

— От Константина? — уточнил я, когда его привели ко мне. — А что же Кадор, король?

— Милорд король стареет не по годам. Он болен и не может ездить верхом, — ответил гонец, стоя передо мной ветреным утром в холодном неровном свете факелов. — Поэтому он посылает своего сына вести войско.

— Как скоро они смогут присоединиться к нам?

— Здесь? — с сомнением спросил он.

— Нет; через час мы выступаем на запад; в следующий раз мы встанем лагерем в нескольких милях от неприятеля.

— Что ж, тогда, может быть, завтра вскоре после полудня. Они идут форсированным маршем.

— Завтра к полудню здесь может быть работа скорее для волков и ворон, чем для людей из Думнонии, — сказал я. — Им придется еще больше ускорить движение. Каковы их силы?

— Дружинники и та часть войска, которую мы смогли собрать быстро. Сейчас время жатвы.

Время жатвы, время жатвы!

Я сказал:

— Пойди сейчас чего-нибудь поешь, а потом возвращайся к Константину и объясни ему, как мы нуждаемся в том, чтобы он поспешил.

Не прошло и часа, как мы выступили, устремляясь на запад через гигантские, выбеленные летним солнцем волны Даунов, сначала по дороге легионеров, потом по зеленой от ольховника гребневой тропе в низинные земли, лежащие за Мендипсом. И этой ночью встали лагерем на небольшой возвышенности в тихой стране широко раскинувшихся лесов и покрытых папоротником склонов; холмы, по которым мы шли днем, поднимались, все в пятнышках от облаков и в меловых шрамах, у нас за спиной, а далеко впереди было сверкание воды и странно просветлевшее небо — приметы болотного края. И там же, далеко впереди, невидимое, неслышимое в спокойном летнем просторе, стояло неприятельское войско; неприятельское войско, которое вели против меня мой сын и человек, которого я с величайшей радостью называл бы своим сыном, если бы Судьба соткала свой узор так, а не иначе. Они стояли лагерем примерно в пяти милях от нас — как доложили маленькие темнокожие разведчики, сообщившие нам об их присутствии, — и я бы сразу двинулся вперед, чтобы навязать им сражение, потому что у нас оставалось еще несколько часов дневного света, а мы таким образом получили бы преимущество внезапности; но половина моего войска валилась с ног от усталости, и я рассудил, что если мы вступим в бой на следующий день, когда люди подкрепят свои силы несколькими часами сна, то это перевесит потерянную внезапность. Так что мы сделали привал и выставили усиленный дозор, прикрытый с внешней стороны цепью пикетов. В ожидании, пока разобьют основной лагерь, мы с Кеем объехали сторожевые посты, от одной к другой группе людей, залегших повсюду, где можно было найти укрытие и откуда открывался вид на лежащую к западу равнину, — в неглубоких, заросших папоротником впадинах на склоне холма или у границы зарослей ольховника, в последней розовой дымке летнего иван-чая, — в то время как их лошади паслись неподалеку. Подъехав ближе к одному из таких постов, мы услышали, что они поют, тихо, с набитым лепешками ртом; неподходящая для войны песня, но я и раньше замечал, что люди поют о сражениях только в дни мира:

«Шесть отважных воинов в дом с войны идут,
Пять прекрасных девушек под окном прядут,
Летят четыре лебедя, и встает рассвет…
Клевера трилистники — лучше сена нет…».
Они пели очень тихо, не отводя глаз от проходящей внизу дороги, на мотив, который был одновременно угрюмым и веселым. При моем приближении они перекатились на спину и неуклюже поднялись на ноги, и паренек, который был у них за старшего, подошел к моему стремени и поднял глаза, с нетерпением ожидая моего одобрения, потому что это был его первый опыт в роли командира.

— Все в порядке? — задал я обычный вопрос.

— Все в порядке, цезарь, — ответил он, а потом, забыв о своем достоинстве, ухмыльнулся и вздернул большие пальцы вверх, как раньше делали борцы на арене и как теперь делают только мальчишки. И я, разворачивая лошадь, тоже со смехом поднял вверх большой палец.

Я увидел его голову на саксонском копье следующим вечером, меньше чем через сутки. Ее все еще можно было узнать по большой родинке в форме полумесяца на одной щеке.

Солнце уже садилось, когда мы, закончив объезжать посты, повернули обратно в лагерь. Но я помню, что мы, словно сговорившись, без единого слова направили лошадей на поднявшуюся невысокой волной гряду и еще раз посмотрели на запад, а посмотрев, оба не смогли отвести взгляд. Я видел в свое время неистовые закаты, но редко — да, конечно же, никогда — небо, похожее на это. Впечатление было такое, словно за окаймленными золотом облачными грядами, темнеющими на западе, горел сам мир, и сорванные клочья этого пламени, растекаясь по пути и превращаясь в огромные крылья, плыли по всему небу, так что даже если смотреть прямо вверх, в зенит, оно все равно было охвачено полетом громадных огненных крыльев. Вдалеке, в стороне Яблочного острова, извилистые полоски воды камышового края загорались от этого пламенеющего запада, и земля, как и небо, вспыхивала орифламмой. Это был закат, полный звуков труб и развевающихся знамен, закат, заставляющий людей почувствовать себя обнаженными перед очами Бога…

— Если завтра мы опустимся во Тьму, — сказал наконец Кей, когда сияние начало меркнуть, и в его глубоком рокочущем голосе было благоговение, — то, по крайней мере, мы видели закат.

Но в тот момент я смотрел на кое-что другое — на алые лепестки огня, разгорающиеся далеко на темнеющих болотах. Походные костры саксонского войска.

Немного погодя мы развернули лошадей и направились обратно в лагерь, где обнаружили Мария и Тирнона, только что подошедших с торопливо собранными подкреплениями. Похоже, Господь Бог еще не совсем отвратил от нас свое лицо.

Приведя все в готовность, мы плотно поели в тот вечер, потому что знали, что утром нам будет не до еды, и как только с ужином было покончено, люди начали заворачиваться в плащи и укладываться наземь, ногами к костру.

Я удалился в свою ставку — хижину с плетеными стенами, крытую полосатым навесом с захваченной боевой ладьи, нарядную, как винная лавка на конской ярмарке, вот только вместо вывески перед ней висела не гирлянда из лоз, а мое потрепанное личное знамя. Я стянул с себя округлый шлем и пояс с ножнами и как был, в кольчуге, повалился на кучу папоротника, подложив под голову седло. Из седла получается неплохая подушка, но собачий бок лучше…

Обычно, если перед битвой я мог прилечь на часок-другой, то в большинстве случаев мне удавалось заснуть, но в ту ночь мне не спалось — из-за мыслей и картин, которые роились в моей голове, почти как если бы у меня была лихорадка.

Я долго лежал, глядя на маленький яркий огненный бутон восковой свечи, горящей в фонаре, но в этом пламени было не больше души или утешения, чем в Солас Сиде, Колдовском Огне, и длинные, уходящие вверх тени, которые оно отбрасывало на всю высоту плетеных стен, были тенями будущего, сгущающимися надо мной с безмолвными вопросами, на которые, видит Бог, я не знал ответа; тенями, которые привели за собой и прошлое, так что я снова ощутил едкий запах навоза, горящего в кострах в Нарбо Мартиусе, и грохот копыт моей лошади в Нант Ффранконе; и снова услышал сквозь годы свой собственный голос и голос Амброзия: «Но почему бы нам тогда не сдаться сейчас и не покончить с этим..? Говорят, что утонуть легче, если не сопротивляешься». «Из-за идеи, из-за идеала, из-за мечты». «Возможно, мечта — это лучшее, за что стоит умереть». Но у меня не осталось мечты… «Когда не остается мечты, вот тогда-то люди и умирают». Но Амброзий не говорил этого… это сказал Бедуир… что-то в этом роде… на залитом солнцем Королевином дворе, где на крыше кладовых ворковали голуби.

Так что мне захотелось, тихо, тоскливо захотелось еще раз прижать пальцем розовую родинку на груди Гуэнхумары, но я не мог вспомнить, была ли она на правой груди или на левой…

Постепенно прошлое и будущее начали смешиваться между собой, и по мере того как пламя свечи, расплываясь, расползалось среди теней, завтрашний бой и последняя охота Амброзия сливались в одно, и звуки ночного лагеря, которые сначала были резкими и настойчивыми, тоже понемногу расплылись, пока не стали всего лишь шорохом прибоя за песчаными дюнами, обращенными к Мону…

Я услышал снаружи голос, окрик дозорного и резкое восклицание по другую сторону ближайшего сторожевого костра и стряхнул с себя наплывающий мелкими темными волнами сон, думая, что, возможно, пришел еще один разведчик. Потом кто-то отвел от двери хижины свободно висящую складку навеса, и я, повернувшись на локте, увидел, что там, на границе между светом сторожевого костра и восковой свечи, стоит человек. Жилистый старик в поблескивающей кольчуге. В гордой гриве его седых, как сталь, волос, перехваченной над впалыми висками полоской пунцовой кожи, виднелась одна прядь, которая была такой же белой, как ухмыляющаяся маска барсука. И он стоял, странно глядя на меня из-под одной ровной и одной непокорно взлетевшей брови.

— Бедуир, — пробормотал я. — Бедуир?

Я медленно сел, подтянул под себя ноги, а потом медленно поднялся, и мы долго стояли, глядя друг другу в лицо.

— Так это ты или твой дух? — спросил я наконец, потому что, стоя между двух огней, он действительно мог быть духом, вызванным ко мне моим собственным томлением, моей собственной близостью к уходу за черту.

Тогда он шевельнулся, сделав один шаг вперед, отпустил полосатую складку навеса, которая упала у него за спиной, и я увидел, что он человек из плоти и крови.

— Не дух, — ответил он. — Я ослушался твоего приказа и вернулся, Артос.

Я мог бы воззвать к нему, как Ионафан к Давиду, запретными нежными именами, которые не в ходу среди мужчин; я мог бы схватить его в объятия. Вместо этого я остался стоять на месте и только поинтересовался:

— Почему ты не присоединился ко мне, когда я ехал на юг?

— Весть об этом дошла до меня только тогда, когда ты был уже за много миль от Коэд Гуина, а самый быстрый путь оттуда — это вдоль побережья, так чтобы не попасть по дороге в лапы предателям и чтобы можно было переправиться через Сабрину в рыбачьей лодке. У тебя не будет лишнего коня? Речная каррака — неподходящий транспорт для лошадей.

— Коня я тебе, пожалуй, найду, хотя с лошадьми у нас туговато, — пообещал я. — Твоим эскадроном сейчас командует Флавиан.

Можно было подумать, что я говорю с чужаком.

— Я пришел сюда не за тем, чтобы просить свой эскадрон. Мне нужно место, чтобы сражаться среди товарищей, не более того.

Нас снова разделило мучительное молчание. Свободный конец навеса бился на легком ветру, точно птица со сломанным крылом, и пламя свечи металось и дрожало, отбрасывая странные тени на грубый плетень, из которого были сделаны стены.

— Надеюсь, у тебя нет иллюзий по поводу вероятного исхода завтрашней битвы? — спросил я (но она была уже сегодняшней).

— Не очень много, — его губы дрогнули в прежней беспечной усмешке.

— И поэтому ты вернулся.

— Я всегда очень придирчиво выбираю компанию, в которой мне предстоит умереть.

Возраст сделал его более уродливым, чем когда бы то ни было; черты его лица, которые были причудливыми у молодого мужчины, теперь окончательно преобразились в гротеск. Это было лицо, вылепленное в качестве горькой шутки каким-нибудь Богом с извращенным чувством юмора, но, о Христос, при виде него мое сердце начало повизгивать от радости.

— Возьми меня обратно на службу, Артос.

— А как же Гуэнхумара?

Его голос был твердым.

— Я оставил ее у ворот маленькой обители в Каредежионе, у края мыса. Знаешь это место? Там постоянно горит священный огонь, зажженный в честь Небесной Жены. Думаю, в этой обители она будет более счастлива, чем в Эбуракуме, — даже если бы у меня было время отвезти ее туда.

И я вспомнил обитель Святых жен на улице Суконщиков и то, как Гуэнхумара, оглянувшись на нее, вздрогнула в кольце моей левой руки, словно дикий гусь пролетел над ее могилой.

— Она ненавидела клетки. Она боялась их, — это было все, что я мог сказать.

— Она вошла в дверь в стене по своей собственной свободной воле, — тусклым голосом возразил он.

— Вы, что, не были счастливы вдвоем все эти годы?

— Не очень.

— Но… Бедуир, ты любил ее, а она любила тебя?

Он ответил просто:

— О да, мы любили друг друга, но ты всегда стоял между нами.

Это была маленькая хижина, и одного шага было достаточно, чтобы мы встретились посередине; мои руки обнимали его, а его руки обнимали меня, сильная правая и изуродованная левая, которая казалась лишенной соков и хрупкой, как сухая палка; мы крепко сжимали друг друга, а потом немного всплакнули, уткнувшись друг другу в плечо. Может быть, когда стареешь, плакать становится легче, чем это было в расцвете лет. Сила уходит, или приходит мудрость… Слезы больше не разрывают душу; в них есть даже нечто от очищения, от исцеления…


В темный предрассветный час меня разбудили, чтобы сообщить, что неприятель подает первые признаки жизни; эту весть принес один из моих разведчиков, и вместе с ним прибыл еще один гонец от Константина. Отряды из Думнонии шли уже на пределе своих сил, но болотистая местность вынудила их сделать большой крюк, и они не успевали подойти к нам раньше, чем за час до полудня. Я поднялся и, пока надевал доспехи и готовился к бою, проглотил несколько кусков ячменной лепешки, запивая их пивом. Бедуир, которого не связывали теперь никакие обязанности командира, пришел, чтобы послужить мне оруженосцем, — он достаточно ловко действовал этой своей рукой, хотя ей не хватало силы — а потом я сделал то же самое для него, так что в конце концов мы собрали друг друга на бой как братья.

В то утро я особенно тщательно расчесывал волосы и бороду и заботливо укладывал складки старого выцветшего плаща, снова и снова поправляя в наплечной пряжке пучок желтых ноготков, — те из Братства, кто еще оставался в живых, по-прежнему шли в бой с каким-нибудь таким украшением на доспехах. Я знал, я смирился с тем, что Судьба завершила узор, что проклятие исполнилось и что в этот день я должен буду принять смерть (но я думал, что она будет быстрой и пристойной, какой она и должна была быть, какой она была для Амброзия; не эта неопрятная задержка в пути!). И я мог только надеяться, что моя смерть послужит еще и выкупом за мой народ. Я знал еще — так же верно, как я знал то, другое, — что узор требовал, чтобы я взял Медрота с собой; и я молился, чтобы таким образом я мог искупить свой старый грех и чтобы это искупление не потребовало окончательного поражения всей Британии. По крайней мере, если Медрота не будет, Британия может быть спасена от рокового раскола внутри самой себя, раскола, который должен был впустить тьму. И я торопливо — потому что уже слышал сквозь плетеные стены гомон собирающихся эскадронов — приготовился, словно для того, чтобы принять невесту или триумф, потому что нечто во мне, что было старше, чем моя собственная жизнь, то самое нечто, которое я чувствовал во время своей коронации, как будто знало, что существуют некие приличия, внешний и приметный знак добровольного согласия, который надлежало сделать перед лицом богов… Я внезапно вспомнил, как аккуратно юный оруженосец Амброзия подравнял ему по его просьбе волосы в утро его последней охоты.

Глава тридцать седьмая. Король Плодородия

Бурное обещание вчерашнего заката исполнилось днем теплого, яростно завывающего ветра и шквалов дождя; и знамена и вымпелы эскадронов трепетали на своих древках, словно их уже несли в атаку. Все войско — конница и пехота, лучники и копейщики — уже собралось за хижинами и кухонными кострами. Неистовые всадники с моих родных холмов, сидящие на своих маленьких косматых лошаденках так, словно составляли с ними единое целое; воины из Глевума, собравшиеся под черной борзой, украшающей знамя их герцога; уроженцы меловых возвышенностей, еще в чем-то сохранившие грозную непоколебимость легионов. Если бы только я мог разглядеть среди них шафрановое сияние знамени Кадора; но людей с запада должны были по прежнему отделять от нас много миль. Я спросил себя, насколько близко были Сингласс и Вортипор… Товарищи, отмеченные желтыми пятнышками ноготков, торчащих у каждого на гребне шлема или под наплечной пряжкой, выстроились с Флавианом во главе впереди всех остальных в ожидании, когда я займу свое место в их рядах. Мой могучий старый Сигнус умер три года назад, и вместо него первым среди моих боевых коней стал рослый серебристо-дымчатый жеребец по кличке Серый Сокол, которого теперь прохаживали неподалеку. При виде меня он заржал, а войска приветственно выкрикнули мое имя, так что оно прозвучало, словно рокот волн, внезапно разбившихся о песчаный берег.

Я в ответ выбросил вверх руку, вскочил в седло и, развернув Серого Сокола, встал в строй рядом с Бедуиром, сидящим на крупном, гарцующем гнедом жеребце, которого ему выделили из резервов; и внезапно я понял, что Братство вновь стало целостным. Фарик и его каледонцы, для которых превыше всего была верность своему племени, предатели, последовавшие за Медротом в саксонский лагерь, — все они были отсечены прочь; знакомые лица, которых не было с нами и которые давно уже стали черепами, были совсем другим делом, потому что не смерти было дано разрушить Братство; те же, что остались, были прочным ядром — люди, которые, присоединились ли они к нам лишь в прошлом году или же имели за плечами сорок лет службы, решили украсить свои шлемы ноготками и принять этот последний бой вместе со мной. Эти люди и были Товарищами Медведя. И я никогда не любил их так сильно, как в этот момент.

Теперь мне следовало обратиться к ним; я почти всегда произносил перед битвой какое-нибудь боевое напутствие, но в прошлом было уже столько сражений, столько напутственных речей, что мне, казалось, больше нечего было сказать; и, глядя в их угрюмые лица, я понял, что сейчас не время для лицемерных ободрений. Так что я крикнул им только:

— Братья, вы знаете, как мало у нас сегодня шансов; поэтому давайте биться так, чтобы, победим мы или погибнем, певцы пели о нас еще тысячу лет!

Я вскинул руку вверх, подавая сигнал Кею, командовавшему основным крылом конницы, и старому Марию, который вел пехоту, и огромный зубровый рог запел, резко и весело, и по всему лагерю откликнулось эхо; звуки сигнала к выступлению закачались вверх-вниз, подхваченные порывистым ветром, который ерошил и серебрил листья орешника. И первый отряд конницы двинулся вперед и, дойдя до меня, отсалютовал мне, подняв вверх копья.

Аве цезарь! Идущие на смерть…

Мы выстроились в порядок, обычно используемый для передвижения по враждебной территории (потому что не могли знать наверняка, насколько близко от нас находятся неприятельские разведчики и передовые отряды): авангард выдвинут вперед, отряды легкой конницы прикрывают фланги основного войска; и я помню, что Бедуир ехал рядом со мной с арфой на плече, как он столько раз ездил в сражение. И немного погодя, так и не сняв арфу, он начал петь, настолько тихо, что звук едва пробивался сквозь перестук копыт, но я все же уловил еле слышную мелодию, и это была самая первая песня, которую я когда-либо от него услышал, плач по Королю Плодородия,помогающий зерну расти, обещание, что он вернется — «из тумана, из страны юности, сильный звуками труб под ветвями яблонь»… и я вспомнил огромные звезды, запах горящего в кострах навоза и погонщиков мулов, которые слушали, стоя за пределами круга света… Бедуир, должно быть, услышал себя в то же самое мгновение, что и я, потому что мы искоса взглянули друг на друга, и он рассмеялся и, вскинув голову, разразился ревущей песней, под которую на Беруинских холмах загоняют скот.

Вскоре у горизонта, на гребне невысокого хребта, показались трое наших разведчиков, которые неслись так, словно за ними гнались красноухие псы Ануна. Первый из них осадил лошадь в облаке удушливой пыли почти под самым носом Серого Сокола, и огромный жеребец зафыркал и заплясал на месте.

— Цезарь, передовое охранение уже схватилось с саксонскими сторожевыми постами! Наши отступают…

Я снова выслал всех троих вперед и, приподнявшись в стременах, крикнул Товарищам продолжать движение. Едущий рядом со мной трубач поднес к губам огромный зубровый рог и послал через болота летучее эхо, и мы рванулись вперед с еще большей скоростью; все войско меняло походный строй, разворачиваясь для атаки с ходу, так что мы превратились, так сказать, в две наступающие одна за другой боевые шеренги — каждая с копейщиками в центре и конницей на флангах — прикрытые с боков и частично соединенные небольшими отдельными отрядами легкой конницы.

Чуть пониже гребня пологой гряды холмов я остановил их, а сам вместе с Бедуиром и двумя капитанами выехал сквозь утесник вперед к тому месту, откуда можно было разглядеть саксонские позиции. Это был отрог той же самой гряды, с которой, дальше в горах, я видел саксонские сторожевые костры, разгорающиеся под вчерашним закатом.

У самого края болот (где топкая почва и извилистые протоки должны были ограничивать использование конницы), чуть больше чем в миле от нас, выстроилось для боя неприятельское войско. Медрот, благодаря полученной от меня военной подготовке — и врожденным способностям, которые тоже передал ему я, — хорошо выбрал свои позиции. В просветах между несущимися на нас порывами теплого моросящего дождя боевой порядок варваров просматривался очень четко и со множеством деталей; я мог различить в их центре бунчук Сердика — под которым саксонский вождь поставил воинов с тяжелыми щитами, своих соратников, — белый, как сверкание колосков проса, на фоне смешанных серо-зеленых красок топей и камышовых зарослей; еще одно белое пятно, которое было покрытыми известью скоттскими щитами; тусклый блеск шишек щитов, наконечников копий и шлемов, который разлетался осколками внезапного света там, где через болота и поднимающиеся на севере холмы пробегал мокрый солнечный луч. Пока что никаких следов пестрого и клетчатого знамен изменников Вортипора и Сингласса. Слава Богу хотя бы за это. Но сильнее всего мне било в глаза кроваво-красное сияние на правом фланге, где стояла основная часть неприятельской конницы (конные крылья в саксонской боевой линии!). Медрот поднял своим боевым знаменем Алого Дракона Британии, и при виде этого зрелища я почувствовал тошноту.

Между саксонским войском и грядой, с которой мы смотрели в его сторону, продолжал отступать передовой отряд нашей конницы, разрозненный и преследуемый стремительной толпой легковооруженных всадников и бегущих копейщиков; и прямо у меня на глазах из-за купы густых кустов орешника выскочил еще один отряд всадников и извилистой, словно стая летящих диких гусей, линией начал заходить ему наперерез, чтобы лишить его всякой надежды на отступление.

Я надеялся выманить неприятеля с выбранных им позиций на местность, которая позволила бы нам использовать преимущество в коннице, но промедлить теперь ради этого означало бы принести в жертву весь авангард. Я снова сказал несколько слов трубачу, и снова пронзительная песнь боевого рога пронеслась над западной равниной. У меня за спиной послышался приближающийся топот пехотинцев и беспорядочный перестук копыт, и я развернул Серого Сокола, занимая свое место во главе Товарищей в тот момент, когда мы перекатились, как волна, через гребень гряды и понеслись вниз, чтобы соединиться с авангардом. Завидев наше приближение, варвары прекратили погоню и рассыпались по своим боевым позициям, а мы продолжали мчаться вперед и вниз, и наши передовые отряды разворачивались на ходу, чтобы присоединиться к нам. Чаще всего бывает неблагоразумно заставлять пехоту проходить какое-либо расстояние на полной скорости, потому что при этом теряется строй и у бойцов сбивается дыхание; но в рядах гигантской боевой линии саксов были лучники, и я должен был провести войско через открытое пространство как можно быстрее. Как только мы попали в пределы досягаемости луков, на нас обрушился первый град стрел, и люди начали шататься на ходу и падать наземь; потом наши конные лучники открыли ответный огонь, и в неприятельских рядах тоже на мгновение затемнели разрывы, пока каждый из них не был закрыт шагнувшим сзади человеком. Вперед и все дальше, рысью и длинными прыжками; знамена взлетали и развевались во встречных потоках воздуха, истошно надрывались трубы, и я, перекрывая их вой, выкрикнул боевой клич: «Ир Виддфа! Ир Виддфа!».

Неприятельское войско тоже двинулось вперед под гудение своих бычьих рогов и протяжные, сотрясающие воздух боевые завывания германцев — полагаю, усвоив, что неразумно встречать конную атаку, стоя на месте. И вот так мы неслись навстречу друг другу с воплями, исторгнутыми бешеной скоростью обеих армий.

По обе стороны от нас простирались далеко выдвинутые неприятельские фланги, и я на скаку один раз оглянулся назад, чтобы убедиться, что вторая линия, на которую возлагались все наши надежды, сохраняет место в строю; и увидел сплошную волну людей и лошадей, устремляющуюся за нами вслед под знаменами Поуиса и Глевума. Пока хорошо; но на этой местности, где было мало пространства для конного маневра, наступать единым фронтом по всей линии означало бы самим совать голову в петлю, так что я начал уводить все войско вбок, чтобы Товарищи и цвет наших копейщиков оказались напротив, как я рассудил, самого слабого участка неприятельских позиций — того, где стояли скотты. В нас полетели копья, темный посвистывающий ливень копий, и мы, выхватив мечи, ударили по варварским позициям. Два фронта сошлись воедино в грохоте сталкивающихся щитов, который наполнил небо над болотами кружением и криками птичьих стай и за которым немедленно последовали лязг и скрежет оружия, зычный рев сталкивающихся боевых кличей, вопли лошадей — и все это смешалось в оглушительный, бесформенный, обволакивающий звук, который есть голос всех сражений.

Линия белых щитов заколебалась, и в воздух поднялись клубы известковой пыли, от которой задыхались и слепли и свои, и чужие; и в центре этой четкой белой завесы мы мечом и копытами коней прокладывали себе дорогу вперед. На один короткий, торжествующе вспыхнувший осколок мгновения нам почти показалось, что мы сможем прорваться и ударить им в тыл прежде, чем наше более слабое левое крыло, которое я немного задержал этой косой атакой, полностью войдет в соприкосновение с противником. И как раз в этот момент конница Медрота налетела на нас с фланга. Этот удар был блестяще рассчитан, блестяще выполнен, и, если бы не пешие копейщики, которых я поставил среди всадников, мы были бы им раздавлены. А так наши внешние ряды были просто вынуждены отойти назад, и началось то, чего я страшился и к чему приготовился: более длинный фланг неприятеля начал обходить наш собственный, чтобы взять нас в кольцо. Я услышал за спиной звуки труб и понял, что наша вторая линия разворачивается, чтобы встать с нами спина к спине, в то время как мой крайний правый фланг, отходя из-под удара Медрота, соединяет с ней щиты.

Теперь мы были длинным узким островом, на который со всех сторон обрушивались удары саксов, но этот остров стоял как скала, пока на нас снова и снова налетали темные волны разрушения и мы снова и снова отбрасывали их обратно. Я отозвал Товарищей назад, в тесное пространство между двумя линиями сражающихся и перестроил их там, чтобы иметь свободу маневра и приходить на помощь любой части войска. И я помню, что Флавиан ухмылялся мне из‑под знамени. Он потерял шлем, его лоб был измазан потеками крови, и он прокричал мне, перекрывая ревущее горнило битвы:

— Жаркий денек, и довольно‑таки пыльный!

Я видел Кея, на котором ярко сверкали все его дешевые стеклянные украшения, — он исполином возвышался в стременах в центре своего собственного сражения. Я видел, как люди падают наземь и как другие шагают вперед, чтобы занять их место, и знал, что скоро наши линии станут опасно тонкими; скоро остров, британская крепость из щитов, поневоле начнет сжиматься.

Константин и его отряды теперь уже не могли быть очень далеко — и кимрийские изменники тоже…

Внезапно мне почудилось — это был скорее некий охотничий инстинкт, чем что‑то, что я мог видеть, — что в том месте, где варварское войско смыкается, окружая наше, на стыке двух его частей, оно наиболее уязвимо. Я послал приказ Тирнону и увидел, как он бросает в бой цвет нашей конницы. Они покатились вперед, не быстро, но беспощадно, как волна, и копейщики расступились, чтобы дать им дорогу… И внезапно с этой стороны напор варваров начал слабеть. Я услышал торжествующий вопль, провозгласивший, что их наседающие ряды были разорваны и отброшены назад, и вся масса двух войск, которая до сих пор была сплетена в тугой клубок, словно стряхнула с себя сковывавшие ее узы и вновь стала подвижной. С невероятной быстротой, с которой может полностью измениться характер битвы, все поле вскрылось и теперь ходило ходуном. Линии сражающихся раскачивались над позициями, которые все утро переходили из рук в руки и были завалены мертвыми людьми и мертвыми лошадьми — скользкие от крови, вонючие. Наши руки и доспехи были покрыты красными пятнами, и сплошь и рядом человек, потерявший в бою щит, поднимал перед собой изувеченный труп, чтобы тот принимал на себя неприятельские копья. В гуще особенно бурного водоворота конницы и легких отрядов Марий, бросившийся со своими тяжеловооруженными копейщиками к белому бунчуку, и отряд Сердика застыли в схватке, словно пара сцепившихся клыками вепрей, а летучие эскадроны Медрота тем временем снова устремлялись в нашу сторону.

Некоторое время назад саксы бросили в бой своих берсерков, и когда какая‑то тень выскользнула из кипящей внизу битвы почти под грудью Серого Сокола и повернулась ко мне с ножом в руке, мое сердце подпрыгнуло и похолодело, и я уже дернулся в седле набок в отчаянной попытке достать ее своим мечом, когда увидел, что это не обезумевший от дурмана варвар, а один из Маленьких Темных Людей, и едва успел отвести клинок. Маленький воин прокричал мне что‑то, но в этом шуме я не мог его расслышать и заорал ему в ответ:

— Поднимайся! Да поднимайся же сюда!

И он поставил ногу в стремя поверх моей и в следующее мгновение уже цеплялся, чтобы не упасть, за луку моего седла; его узкое лицо с боевыми узорами из полос охры и глины было на одном уровне с моим, и три пера канюка, воткнутые в его собранные в пучок волосы, вздрагивали и клонились вбок под порывами ветра.

— Господин Медведь, люди с севера уже близко — те, что пришли соединиться с Волками.

— Как близко?

Он поднял растопыренную ладонь.

— Столько выстрелов из лука, сколько пальцев у меня на руках и ногах; может быть, меньше — они приближаются быстро‑быстро, как идущая по следу волчья стая.

И так же молниеносно, как поднялся, спрыгнул наземь и исчез в самой гуще бушующей битвы, где наше войско отчаянно пыталось собраться с силами под сокрушительным ударом последней атаки Медрота. Еще одна такая атака… а мы вряд ли успеем оправиться от этой, прежде чем на нас навалятся еще и вновь подошедшие отряды…

Я вздернул Серого Сокола на дыбы, разворачивая его кругом, протиснулся к Кею, который стоял, приподнявшись в стременах, чтобы подбадривать своих людей, — его глаза были двумя голубыми огнями на испачканном кровью и грязью лице — и прокричал ему:

— Константин уже должен быть не очень далеко, но похоже, что Сингласс и Вортипор доберутся сюда первыми.

— Насколько близко? — проревел он в ответ, как сделал и я («Эй‑эй‑эй! Стоять, вы, сброд!»).

— Где‑то гораздо меньше двух десятков выстрелов из лука. Прими командование, Кей. Я попытаюсь на время отвлечь Медрота.

— Не глупи, Артос, ты не сможешь этого сделать!

— Если я не смогу, то Константину останется только собирать куски, когда он все‑таки доберется сюда. Теперь это твое сражение.

Он оглянулся на меня, ухмыляясь, как пес, в торчащую седую бороду, а потом отшвырнул в сторону сломанный пополам щит и бросил лошадь вперед, и между ним и мною сомкнулась битва.

Я каким‑то образом пробился сквозь сутолоку боя обратно к своему эскадрону, по пути сбрасывая с себя плащ предательского пурпура и заталкивая его под щит, крикнул Товарищам, чтобы они сорвали с доспехов желтые ноготки и следовали за мной, и несколько мгновений спустя, сняв с древка личное знамя и спрятав его подмышкой, вместе со своим трубачом и юным Друзом выводил их из кипящего варева битвы.

— Это, что, какая‑то игра, в которую мы играем? — крикнул Флавиан, наклоняясь в седле в мою сторону.

— Игра болотных огоньков, и играть мы будем с Медротом. Кимрийские псы уже слишком близко, да и Кей с Марием могут с таким же успехом обойтись без его любезностей.

— Это игра, которая доставила бы удовольствие моему отцу, — откликнулся он — и, поперхнувшись на последнем слове, свалился с седла с торчащим между лопаток копьем.

Мы описали широкую дугу, преследуемые небольшими разрозненными отрядами варваров, и, оказавшись под прикрытием зарослей ольховника, окаймляющих возвышенность, повернулись и напали на своих преследователей. Те, рассыпавшись, откатились назад, и мы не стали задерживаться, чтобы догнать оставшихся в живых, но снова развернулись и во весь опор помчались в сторону холмистой равнины, поднимающейся над болотами на севере. Бедуир занял место Флавиана и, как бывало в прежние дни, ехал стремя в стремя со мной, пока мы в отчаянной спешке взбирались вверх по склону к горной тропе, ведущей из Акве Сулиса. За несколько мгновений до того, как мы полностью вышли из‑под прикрытия леса, я объявил короткую остановку.

— А теперь, Друз, прикрепи знамя обратно к древку, а ты, Элун Драйфед, и ты, Голгойд, — у тебя хороший яркий плащ, разорвите его пополам и он послужит нам еще за два…

В то же самое время я набросил свой собственный плащ безошибочно узнаваемого пурпура, и когда мы снова двинулись в путь, разъехавшись теперь подальше друг от друга, чтобы оставить между собой место для призрачной конницы, мы несли на длинных ветках орешника или древках копья то, что казалось вымпелами дюжины эскадронов. Тропа вывела нас на заросший папоротником и отдельно стоящими кустами склон, и я, проскакав немного дальше вдоль опушки леса, развернул Серого Сокола и увидел перед собой, как на ладони, всю картину битвы; и на ее границе уже мелькали пестрые знамена предателей. Маленький Темный Воин сказал правду. И еще — но по‑прежнему очень далеко — я видел бледное облачко пыли, поднятое людьми, шагающими по широкой насыпной дороге, ведущей от Линдиниса.

— Им еще так долго идти! Мой Бог, им еще так долго идти!

Я снова повернулся к остальным.

— Ну хорошо, поднимайте знамя снова. Теперь твоя очередь, Айдан. Протруби мне фанфары.

И, тронув каблуком бок Серого Сокола, выехал вперед вместе с чуть отстающим от меня Друзом, выбирая линию движения так, чтобы ничто не закрывало меня от неприятеля, и приостанавливаясь, чтобы сияние конской шкуры и пламенеющее алое с золотом знамя четко обозначились на фоне темных летних красок склона. Кусты и высокая придорожная насыпь по другую сторону от меня должны были скрадывать и рассеивать численность и движения остального отряда, оставляя на виду только вымпелы — эти вымпелы дюжины эскадронов: Артос и резервы его тяжелой конницы, несущиеся в обход через возвышенность, чтобы ударить с фланга! Даже на таком расстоянии я расслышал поднявшийся при виде нас рев и, оглядываясь назад перед тем, как занять свое место во главе Товарищей, снова развернуть их на север и спуститься по дороге в неглубокую складку между холмами, увидел группу всадников, уже отделяющуюся от основной массы саксонского войска и устремляющуюся к возвышенности.

Немного погодя мы позволили неприятелю снова заметить нас на гребне другой мягко вздымающейся волны вересковых нагорий, а потом помчались, как проклятые, к тому месту, где дорога, спускаясь с более высоких холмов, пересекала ручей, а дальше становилась каменистым подъемом, наполовину затерянным среди вереска, покрывающего узкую лощину. Мы достигли брода раньше Медрота и его всадников, пронеслись в туче брызг через ручей и развернулись кругом на дальней его стороне.

— Мы вряд ли найдем лучшее место, чтобы задержать их, — заметил я.

И Бедуир кивнул, вытирая лезвие меча о гриву своего жеребца — которая была почти такой же красной — чтобы оно блестело, когда он вновь пустит его в ход.

— Я никогда не видел более подходящего для меня места, — отозвался он, — и Товарищества тоже.

Наши взгляды встретились, и я подумал о том, как он сказал прошлой ночью: «Я всегда очень придирчиво выбирал компанию, в которой мне предстоит умереть».

Вдали, приглушенный подъемом местности, слышался рокот боя, похожий на рокот бури, несущейся сквозь далекий лесной край, и я уже мог различить приближающийся топот конских копыт, мчащихся в нашу сторону. Помню, я один раз оглянулся вокруг и увидел небольшую равнину, укрытую в тихом ущелье среди вересковых нагорий; ручей, серебрящийся над бродом; утесник, начинающий зацветать во второй раз, влажный и пахнущий на солнце бобами. В утеснике были коноплянки, я слышал их песню; и огромные облачные тени плыли с юга, как было в утро Бадонской битвы. Хорошее место для последнего рубежа: сзади сужающееся ущелье, а впереди — речной брод.

Я вспомнил — больше чем через полжизни — Айрака, бросающегося на неприятельские копья, и на мгновение снова почувствовал единство всех вещей, которое служит человеку утешением в его сознании, что он одинок. Да, хорошее место для конечного рубежа. К тому времени, как падет последний из нас, Константин несомненно успеет подойти…

Я оглянулся назад и по сторонам на два десятка человек, выстроившихся у меня за спиной, и по их лицам увидел, что они знают, зачем они здесь, так же хорошо, как и я. Мне хотелось сказать им теперь какое‑нибудь напутствие, что‑нибудь, чтобы укрепить души и зажечь сердца, но такие вещи годятся для армии, а здесь была горстка друзей, и вместо этого я обратился к ним так:

— Дорогие мои, мы во многих боях были вместе, а это последний из них, и он должен быть лучшим. Если в той жизни, в которую мы уходим, людям дано вспоминать, то помните, что я любил вас, и не забывайте, что вы любили меня.

Они посмотрели на меня в ответ, по‑доброму, как друг смотрит на друга. Только один из них заговорил, и это был Друз, мой знаменосец, самый младший из всех. Он сказал:

— У нас хорошая память, Артос Медведь.

А потом, вместе с новым порывом облачных теней, налетевших с болот, конница Медрота вырвалась из расстилающейся перед нами долины. Они остановились на дальнем берегу, и в течение одного долгого, молчаливого, наполненного перебором копыт мгновения один отряд смотрел на другой поверх несущегося потока. Среди всадников, выстроившихся на том берегу, были лица, которые я знал; в центре и впереди, положив обнаженный меч поперек шеи рослого чалого жеребца, сидел Медрот, и на его руке сверкал огромный браслет-дракон Принца Британии, родной брат того, что был на моей собственной. Ручей едва превышал в ширину две длины копья, так что мы могли бы разговаривать друг с другом, как разговаривают люди, сидя по разные стороны очага. Мы посмотрели друг другу в глаза и я увидел, как его ноздри раздулись и затрепетали. Потом он что‑то крикнул и ударом каблуков направил лошадь в воду, и немедленно передние из его всадников ринулись следом за ним.

А мы, на ближнем берегу, укрепили свои сердца и рванулись вперед, чтобы встретить надвигающийся удар.

Мы сражались по щетки в воде посреди брода, по подпруги в воде с обеих сторон от него, и вода взлетала стеной, взбитая копытами в мутное месиво, белая от пены, а потом покрытая ржавыми струями, расползающимися вниз по течению ручья. В воде были люди, и чья‑то лошадь взвизгнула и рухнула в ручей, перекатившись на мелководье брюхом вверх, как гигантский винный бурдюк. Снова и снова они с воплями налетали на нас, и снова и снова мы отбрасывали их обратно. Теперь и другие лошади лежали в ручье, и люди сражались врукопашную — по колени, по бедра на бурлящем мелководье; и пока что еще ни одному из предателей не удалось добраться до западного берега. Особой разницы это бы не составило; но людям, которые бьются так, как бились мы, необходимо иметь что‑то, за что можно держаться, некий бастион, который есть столько же бастион духа, сколько бастион прохода, теснины или потока; и для нас это были брод и линия этого низинного ручья… Бедуир был рядом со мной; те из Товарищей, кто еще уцелел, держались вплотную с обеих сторон, и если даже мы никогда не сражались за всю свою жизнь, о Бог богов, мы сражались тогда! И в самой гуще сошлись я и Медрот — естественно и неизбежно, словно на давно назначенную встречу.

Копьям было нечего делать в таком сражении, это была работа для мечей, будь то верхом или врукопашную, и мы с Медротом бились, почти касаясь друг друга коленями, а вокруг нас кипела вода, и брызги взлетали, как пена разбивающегося прибоя. Визжащие от ярости лошади поскальзывались и оступались среди камней брода, и мы оба отбросили щиты из бычьей кожи, которые сковывали левую руку при маневре. Медрот только оборонялся, выбирая момент, когда можно будет нанести удар. На его лице держалась слабая, радостная, странно неподвижная улыбка, и я наблюдал за его глазами, как наблюдают за глазами дикого зверя, ожидая, когда он прыгнет.

Но в конце именно я первым пробил его защиту ударом, который должен был прийтись между плечом и шеей, однако в этот самый момент его чалый споткнулся, и клинок, натолкнувшись на гребень шлема, выбросил Медрота из седла.

В своей тяжелой кольчуге он свалился с оглушительным всплеском, подняв в воздух стену воды, и тут же, пока чалый жеребец, всхрапывая, уносился прочь, снова вскочил на ноги, все еще сжимая в руке меч. Укороченный клинок этого меча обошел мою защиту и резко ударил вверх. Острие скользнуло под полу моей кольчуги и проникло в пах, и я почувствовал, как меня пронзает раскаленная, визжащая боль — все выше и выше, пока мне не начало казаться, что она проникла уже до самого сердца; я почувствовал, как вместе с ней входит смерть, увидел темную кровь, брызнувшую на плечо Серого Сокола, и лицо Медрота с по‑прежнему застывшей на нем слабой, радостной улыбкой. Небо начинало темнеть, но я совершенно четко знал, что у меня есть время и силы еще для одного удара; я дернул лошадь в сторону, так что она, часто переступая, пошла вокруг него, и когда он откинул голову назад, чтобы не упускать меня из вида, я ударил в горло, открывшееся над воротом кольчуги. Тот же самый удар, что я нанес Сердику столько лет назад. Но на этот раз я не промахнулся. Вместе с клинком наружу вырвалась кровь; она брызнула тонкими яркими струйками сквозь пальцы Медрота, когда он выронил меч и схватился обеими руками за горло; и за мгновение до того, как он упал, я увидел, что его глаза расширились в некоем удивлении. Это был момент, когда он осознал, что соединяющий нас рок требует своего завершения — не чтобы он убил меня или я его, но чтобы каждый стал погибелью другого.

Он открыл рот, пытаясь схватить им воздух, и оттуда тоже хлынула кровь, и вместе с ней с похожим на отрыжку тонким булькающим звуком вылетела его жизнь.

В тот момент, когда он падал, весь мир поплыл передо мной одним широким пламенеющим кругом, и я свалился с седла на тело Медрота. Я помню, как ударился о воду, и круг стал черным.


Я пытался цепляться за темноту, но боль была слишком яркой, слишком жгучей и вырвала ее из моих пальцев. И я лежал здесь, в маленькой келье, где лежу и теперь, и келья была полна длинных теней, пляшущих на освещенных лампой стенах. Одетые в капюшоны тени монахов, бородатые тени серых людей в боевых доспехах, похожие на призраки каких‑то давно забытых сражений. Но поначалу тени казались более реальными, чем люди, потому что я не думал, что снова проснусь в мире живых. Я слышал негромкое бормотание, которое могло быть молитвой или только ударами крыльев порхающего вокруг лампы мотылька. Я слышал также, как кто‑то стонет, и чувствовал затянувшийся скрежет этого стона в своем собственном горле, но на первых порах мне не пришло в голову связать одно с другим. Какая‑то тень, более темная против света лампы, чем все остальные, стояла на коленях рядом со мной; она шевельнулась и нагнулась вперед, и я увидел, что это вовсе не тень, а Бедуир. Но происходило ли все это в первый раз, или же были и другие разы, я не знаю; и вообще, в эти последние несколько дней все события как‑то перемешались, так что невозможно сказать: «То‑то случилось после того‑то», потому что все они словно присутствуют одновременно и по большей части кажутся очень далекими, дальше, гораздо дальше, чем та ночь, когда Амброзий подарил мне деревянный меч… Я спросил:

— Что это за место?

Или, по меньшей мере, этот вопрос всплыл у меня в мозгу, и, должно быть, я произнес его вслух, потому что какой‑то старый, дряхлый брат — чья выбритая на макушке голова была окружена серебряным ореолом, словно дождевая туча, позади которой сияет солнце, — ответил:

— Чаще всего люди называют его Яблочным Островом.

— Я был здесь раньше?

Потому что это название пробудило что‑то в моем мозгу, но я не мог вспомнить.

И он сказал:

— Ты был здесь раньше, милорд Артос. Я принял у тебя лошадь и отвел тебя в трапезную, где ужинал Амброзий.

И мне показалось, что он плачет, и я не мог понять, почему.

Я выпростал руку и протянул ее к темной тени между мною и лампой, тени, которая была Бедуиром; он схватил ее своей здоровой рукой и, притянув, положил к себе на колено, и, казалось, какая‑то часть жизненной силы перетекла из его ладони в мою, так что свинцовый холод оставил мое сердце и мозг, и я снова смог думать и вспоминать. Я спросил:

— Удалось ли нам выиграть достаточно времени? Константин успел добраться вовремя?

И Бедуир, наклонившись ближе, подтвердил:

— Константин добрался. Ты победил, Артос, с трудом, но победил.

Во мне поднялась огромная волна облегчения — вместе со следующей волной боли; но боль пересилила облегчение, так что в течение какого‑то времени я не мог ни видеть, ни думать, ни даже чувствовать, кроме как чувствами плоти. Слава Богу, она больше не накатывается на меня таким образом — и когда она наконец отхлынула снова, облегчение, которое я испытал, отхлынуло вместе с ней и стало слабым и непрочным.

— Насколько с трудом?

— Как бывает, когда дерутся два пса, дерутся до тех пор, пока не разорвут друг другу бока и горло у обоих не превратится в лохмотья, а потом один вырывается и с воем убегает прочь; и однако оба пса еще очень и очень долго будут способны только на то, чтобы заползти куда‑нибудь в темное местечко и зализывать там свои раны.

Он начал рассказывать мне, как Коннори из Дэвы подошел вместе с лордами Стрэтклайда и как они гнали уцелевших саксов и их союзников через камышовый край и обратно к их южным поселениям, в то время как Марий собирал остатки войска, чтобы поставить в Венте новый гарнизон. Я не стал спрашивать про Кея и Флавиана; я знал. Но через некоторое время задал другой вопрос:

— Сколько Товарищей осталось в живых?

— Из тех, кто продолжал сражаться на основных позициях, где‑то меньше половины, — ответил он. — Из твоего собственного эскадрона — Элун Драйфед, малыш Хилэриан, — он назвал еще два‑три имени, — и я.

— Это больше, чем я ожидал, — заметил я, — но, впрочем, я не ожидал, что сам проживу так долго, чтобы услышать итог.

— Люди Медрота пали духом после того, как он был убит. Они обратились в бегство. После этого все было легко.

— Так что мы добились еще одной отсрочки, — добавил я вскоре. — Может быть, еще несколько лет.

— Помнишь, ты как‑то сказал, что каждый выигранный нами год будет означать, что еще какая-то часть Британии уцелеет, когда потоп все‑таки захлестнет нас? — Лицо Бедуира было совсем рядом с моим, словно он пытался дотянуться до меня с огромного расстояния, как я когда‑то пытался дотянуться до него.

— Я так сказал? Дай Бог, чтобы в этом была правда. Я трудился изо всех сил, чтобы сделать Британию сильной и единой, но сердце говорит мне, что если только Константин не сможет удержать Племена, они снова разойдутся врозь прежде, чем будут собраны три урожая, так что потом саксы просто войдут сюда… Однако, может быть, мы удерживали проход достаточно долго, чтобы что‑то уцелело после нас. Я не знаю… не знаю…

А потом, в другой раз, — я думаю, что это был другой раз, — я спросил Бедуира, когда мы остались наедине:

— Бедуир, войско знает, что со мной?

— Мы сказали им, что ты ранен.

— Кто знает, что рана смертельна?

— Я, Элун Драйфед и, может быть, сборщик тростника, которого мы реквизировали вместе с его лодкой, чтобы доставить тебя сюда самым коротким путем. Совет к этому времени должен знать, и Константин, конечно, тоже. Остальным мы дали понять, что ты тяжело ранен и что мы отвезли тебя в монастырь на лечение. Кое‑кто, может, и догадается, но никто не будет знать ничего сверх того.

— Это хорошо. А теперь слушай, дружище; вскоре начнутся новые сражения; поэтому, чтобы варвары не торжествовали по поводу моей смерти, а наши собственные воины не пали духом, узнав о ней, пусть все останется так, как есть. Никто, кроме тебя и монастырской братии, не должен видеть моего тела после того, как из него уйдет жизнь, и никто не должен знать, где находится моя могила. Так они, возможно, будут продолжать сражаться с бóльшим воодушевлением. Ты понял?

— Я понял, — отозвался Бедуир. Все это время он пытался напоить меня теплым подсоленным молоком, как женщина больного ребенка, но мой желудок отказывался удерживать пищу.

— Думаю, понимаешь. Именно поэтому ты привез меня сюда вместо того, чтобы отправить в лагерь с остальными ранеными, ведь так?

— Попытайся заснуть, — попросил он.

Но мне нужно было сделать еще одну вещь.

— Константин, пошли за Константином.

Он пришел и стоял в дверях, пока я не подозвал его ближе; смуглый коренастый человек, в котором порывистое пламя его отца улеглось и засияло более ровным светом.

— Константин, сын Кадора, ты знаешь, что у меня нет сына, который принял бы Британию после меня?

— Я знаю это, — сказал он, — и мне очень жаль.

— Да? Наверное, женщины часто рассказывали тебе, как, когда ты был младенцем, лежащим у ног матери, большая печать Максима выскочила из рукояти моего меча в твое гнездышко из шкур и осталась лежать рядом с тобой?

— Женщины всегда рассказывают такое.

Но он не хуже моего знал, почему я послал за ним.

— Иногда к ним стоит прислушаться. А теперь послушай меня. Я уже давно отдал на хранение Совета запечатанное письмо, где называю тебя, последнего из королевского рода, своим наследником и преемником. Но теперь это вряд ли пригодится.

Он покачал головой.

Так что я послал за отцом аббатом и старшими из братьев — за Бедуиром мне не нужно было посылать, потому что он уже был здесь, — и в присутствии писца, который должен был составить об этом запись, я призвал их в свидетели того, что Константин, сын Кадора из Думнонии, должен стать Верховным королем Британии после меня; и добавил: «Пока я не вернусь».

И удерживал глазами глаза Константина, пока он не склонил голову со словами:

— Я не Артос Медведь, но я буду удерживать Британию, насколько хватит моих сил, или пусть Господь отвернется от меня.

Я попросил Бедуира снять с моей руки огромный браслет-дракона и надел его на руку Константина, который остался стоять, глядя на сверкающие кольца, словно чего‑то ждал. Думаю, он смутно надеялся, что я добавлю к этому дару свой меч, — пока не вспомнил, что это было бы воспринято как верное доказательство моей смерти всеми, кто увидел бы этот меч у него. И однако я знал, что должен каким‑то образом отдать ему меч; он принадлежал ему — Меч Британии — и заключал в себе власть Верховного короля.

После долгого молчания Константин спросил:

— Как я узнаю, когда по‑настоящему стану Верховным королем?

— Тебе не придется долго ждать, — ответил я, думая, что он просто торопит события, — запах смерти идет от раны вот уже много дней. Это имеет какое‑то значение?

— Раз люди ничего не узнают? Это имеет значение для меня, знать, кто я, — всего лишь регент или получил полное право на свою жертву.

И по тому, какое слово он употребил, я понял, что он осознает и принимает все, что несет с собой королевский сан.

Так что мне стало ясно, что я должен сделать со своим мечом.

— К северу отсюда, всего в нескольких милях, есть озерцо, где гнездятся дикие утки, а к востоку от него — небольшая возвышенность. Поставь там в ольховнике дозорного — человека, которому ты можешь доверять, — и когда я умру, Бедуир принесет мой меч и бросит его в озеро. Это и послужит тебе знаком. Будет ли его достаточно?

— Его будет достаточно, — сказал он.


В алом свете заката я вижу лицо Бедуира, кажущееся более темным после того, как зажгли лампы, вижу воспаленную, запекшуюся рану, которая раскроила его от виска до подбородка и вздернула эту дьявольскую бровь под еще более залихватским углом. И когда я выпрастываю руку и касаюсь этого лица, оно оказывается мокрым от слез, точно у женщины, — но, по‑моему, я никогда не видел, чтобы Гуэнхумара плакала.

Однако Бедуир в чем‑то изменился; чего‑то не хватает…

— Что случилось с твоей арфой, Бедуир? За все эти годы я почти никогда не видел тебя без нее.

— Она сломалась в сражении. Неважно; песен больше не будет.

Его голова опущена так низко, что я больше не вижу его лица; его здоровая рука поддерживает мою голову, и эта подушка лучше, чем седло, — она так же хороша, как собачий бок, когда ты спишь у сторожевого костра и над твоей головой склоняются ветви яблонь.

Но он не прав. Внезапно я понимаю, что он не прав. Мы удерживали Проход достаточно долго — что‑то останется.

— Песни будут — завтра будут еще песни, вот только петь их будем не мы.

Перевод: И. Кравцова

Песнь меча

Глава 1. В Дублин на рассвете


Посреди Каминного зала мальчик и мужчина смотрели друг другу в глаза.

Мужчина сидел, наклонившись вперед, опираясь на резные подлокотники скамьи. Мальчик стоял напротив, устремив на него осуждающий взгляд голубых глаз, ярко горящих из-под копны бледно-желтых волос.

Бьярни Сигурдсону было немногим больше шестнадцати; высокий, худощавый юноша, со все еще резковатым голосом, который сломался всего несколько лет назад.

— Он ударил мою собаку, — сказал Бьярни Сигурдсон.

— Потому что она напала на него.

— Ее щенкам всего три дня от роду, вот она и нервничает.

— И ты убил его.

— Я не хотел убивать… просто озеро оказалось рядом, а он был таким слабым, что утонул в два счета.

Наступила тишина. В дальнем конце зала женщины хлопотали над ужином, бросая тревожные взгляды в сторону скамьи. Снаружи доносился скрежет металла по дереву и голоса работников — звуки молодого поселения, а высоко в небе кричали чайки. Рядом с торфяным огнем в очаге одна из охотничьих собак выискивала блох у себя в боку. Бьярни прекрасно слышал все это, но ему казалось, что тишина длится целую вечность.

Когда ему приказали явиться к вождю Рафну вместо того, чтобы предстать перед собранием старейшин по обвинению в убийстве человека, он надеялся, что все обойдется. Он совсем не хотел убивать того старика в длинной коричневой сутане, который пришел в поселение, чтобы рассказать им о своем Боге, как будто у них мало своих богов. Каждый может совершить ошибку. Но, вглядываясь в неумолимое лицо Рафна Седриксона, он терял надежду с каждой минутой.

— Давно ты приплыл к нам на запад? — наконец спросил вождь.

— Полгода назад, — угрюмо ответил Бьярни.

Полгода. Казалось, намного больше, и он уже прижился в этом поселении. Полгода назад его дед, слишком старый, чтобы самому покинуть родные места, решил, что его внукам не место в Норвегии (где при конунге Харальде Прекрасноволосом[74] людям, ценящим свободу, стало невыносимо жить), и отправил его к старшему брату Грэму в поселение Рафнглас[75], которое основал брат их собственного вождя на северо-западном побережье земли англов[76].

— За это время ты мог бы усвоить, что на моей земле служителям Белого Христа[77] ничто не должно угрожать.

— Я не подумал… я забыл…

— Тогда слушай, — сказал вождь, — и я освежу твою память. Когда я был еще ребенком, друг моего отца воспитывал меня по местным обычаям. Я рос вместе с его сыном, и мы были неразлучны, как кровные братья. Став юношей, он — неважно как — попал под влияние людей, которые поклоняются Белому Христу. Он покинул своих богов и обратился к их Богу и со временем надел на себя сутану[78], обрил голову[79] и стал одним из их святых отцов. И я потерял своего брата; он больше не сидел рядом со мной у очага и не сражался со мной щитом к щиту. Но ради него я поклялся на молоте Тора[80], что на моей земле и среди моих людей такие, как он, всегда будут в безопасности.

Вновь наступила тишина. Бьярни не произнес ни слова. Ему нечего было сказать.

— Из-за тебя я нарушил клятву, а этого я не смогу тебе простить, — продолжил вождь. — Но это касается только тебя и меня, и мы не будем обсуждать это на собрании.

Тут Бьярни понял, что сейчас ему вынесут приговор, как будто он стоял перед собранием.

Рафн нервно сжал подлокотники с резными изображениями Одина[81] и Фригг[82], которые в любом зале превращали скамью в священное место.

— Крака даст тебе меч из оружейного сундука. Бери его и убирайся с глаз моих. Не возвращайся в наше поселение, пока не поймешь, что значит клятва. Хериольф Купец отплывает рано утром.

Бьярни стоял неподвижно, пытаясь понять смысл сказанного.

— Просто уйти? — спросил он наконец, и горло у него пересохло.

— Просто уйти! Мужчина с мечом всегда найдет себе пропитание — или смерть. Если через пять лет ты все еще будешь жив и сможешь вернуться, чтобы занять свое место в общине, возможно, я смогу вынести твое присутствие.

— Если через пять лет я все еще буду жив, может, мне и не захочется возвращаться на этот берег, — сказал Бьярни.

Вождь раздраженно вздохнул.

— Что ж, моря широки, и ты можешь бороздить их, пока не упадешь с края земли, если пожелаешь.

Крака, верный боевой товарищ вождя, всегда на первых веслах, когда его судно отправлялось в море для набегов или торговли, дал ему меч из огромного оружейного сундука, стоящего среди прочих у стены в зале. Славное оружие, с рукояткой из потемневшей от времени моржовой кости. Сам он выбрал бы не такой меч, но и этот сгодится. До сих пор у него не было своего меча, но тренировки с другими юношами научили его чувствовать клинок. И вскоре, привязав меч к поясу, он направился через поселение к дому своего брата.

Грэм, который, видимо, ждал на крыльце, подбежал к нему.

«Если он станет расспрашивать меня сейчас, перед всеми, — подумал Бьярни, — я убью его».

Но Грэм, окинув взглядом его новый меч, сказал только:

— Он должен висеть с другой стороны.

— Я левша, — проскрежетал Бьярни. Грэм застыл в удивлении. Как странно, что правши никогда не задумываются о таких вещах.

Они молча шли по поселению, вверх по деревянному мосту, перекинутому через речку, и полмили вдоль нее, пока не вышли к долине, где располагалась небольшая усадьба — единственное место, которое Бьярни все еще мог называть своим домом. Запах ужина доносился из открытой двери, но это пока подождет. По молчаливому согласию они повернули в сторону и скользнули в низкую дверь амбара. Там были сундуки и котомки, земледельческие орудия труда, запах сухой ячменной пыли прошлогоднего урожая. Было тихо, даже мышь не шелохнулась. Собака в углу подняла морду и завиляла хвостом, но не могла подбежать к хозяину, не потревожив слепых, похожих на крысят щенков, которые сосали молоко.

Грэм схватил его за плечо и резко повернул к себе.

— Ну, выкладывай, о чем с тобой говорил вождь?

— Он дал мне меч и приказал покинуть поселение. Хериольф Купец отплывает рано утром.

— Навсегда?

— Пока не пойму, что значит клятва. Он сказал, пять лет.

Грэм тихо выругался.

— Могло быть и хуже. Одни боги знают, что скажет дед.

— Он никогда не узнает, — ответил Бьярни и, произнося эти слова, почувствовал, как далеко он оказался от места, где родился и вырос.

Грэм начал кусать нижнюю губу, как он делал обычно, когда пытался собраться с мыслями.

— Я поеду с тобой…

— Зачем? — спросил Бьярни.

— Ты слишком молод, чтобы плыть одному.

— Мне уже шестнадцать. Некоторые отправлялись в свое первое плаванье, прожив всего двенадцать зим. Я справлюсь.

Грэм все еще кусал нижнюю губу.

— Придется, — сказал он наконец, — я не могу оставить землю и Ингибьюрг на пять лет, особенно сейчас, когда она беременна.

— Тебя никто и не просит, — ответил Бьярни и, видя, что брат все еще тревожится, добавил: — Оставайся здесь и сохрани эту усадьбу для нас. Через пять лет я стану императором Византии или умру, а если не случится ни того ни другого, я вернусь домой.

Он все еще был потрясен случившимся: день начался как многие другие, а к вечеру разбил вдребезги всю его жизнь. Но если ему суждено отправиться в неизведанные моря и найти там свое счастье, ему уж точно не нужен старший брат, который только все портит.

Собака, как будто почуяв беду, вскочила на ноги и, стряхнув с себя щенков,подошла к хозяину, тяжело ступая после пинка святого отца, и уткнулась в него косматой головой. Но когда он нагнулся, чтобы погладить ее морду, она повернулась и побрела обратно к тявкающим щенкам.

— Я не могу взять ее с собой, она нужна щенкам, — сказал Бьярни, наблюдая, как щенки окружили ее и принялись сосать молоко. — Ты позаботишься о ней? Особенно о щенках.

У него комок застрял в горле. Астрид приплыла с ним сюда. Он не очень-то умел любить, но был неприятно удивлен, обнаружив, что любит эту лохматую собаку. Она немолода. Даже если он вернется через пять, ее, скорее всего, уже не будет…

— Я позабочусь о ней, пока я здесь. — Грэм любил говорить торжественно. — А летнее плаванье она прекрасно проживет с остальной сворой на берегу.

Бьярни кивнул.

— Тогда я соберу свои вещи и уйду.

— Сначала тебе надо поужинать. Ингибьюрг приготовила для всех троих.

Бьярни недолюбливал новую жену брата. У нее было маленькое жадное лицо, но готовила она хорошо. Его желудок настоятельно требовал подкрепления, а есть вместе с челядью вождя в Каминном зале он уж точно не собирался.

Он последовал за Грэмом в дом и сел на свое место рядом с очагом.

Ингибьюрг взглянула на них, когда они вошли.

— Ну что? — спросила она, накладывая тушеного угря в три деревянные тарелки.

Пришлось рассказывать все заново.

Она сказала то, что надо было сказать: что ему лучше усмирить свой характер, что пять лет пройдут быстро, что они будут ждать его возвращения. Но по ее лицу было видно, что она рада его уходу.

Когда ужин закончился — безмолвный ужин, с редкими попытками поддержать разговор, которые гасли, как пламя в сырых поленьях, — Бьярни поднялся на чердак, где он спал над стойлами коров, и собрал свои пожитки: запасную пару башмаков, праздничную рубашку и маленького дельфина из голубого стекла, которого он нашел среди руин крепости Редкрест, возвышавшейся некогда над поселением. Он завязал все это в выцветшую накидку из грубого сукна, привязал к поясу свой новый меч и проверил, на месте ли охотничий нож, надежно воткнутый за тот же широкий кожаный ремень.

Спустившись в комнату, он увидел, что Грэм снимал серебряный браслет, который он носил на левой руке, а Ингибьюрг гневно кусала нижнюю губу.

— Возьми его с собой, — сказал Грэм. — Тебе понадобится серебро в дороге.

Ингибьюрг перебила его, продолжая спор, который, видимо, шел между ними, пока Бьярни был на чердаке:

— Это принадлежало твоему деду! Ты обещал мне, что передашь его своему сыну! — Она положила руку на живот, который начинал уже раздуваться, как парус корабля от легкого бриза.

Грэм не обратил на ее слова внимания. Он протянул браслет Бьярни.

Бьярни хотел отказаться, но здравый смысл подсказывал, что деньги в дороге действительно могут понадобиться. Он взял браслет, бормоча слова благодарности, отчасти потому, что ему доставляло удовольствие злить Ингибьюрг, которая разрыдалась, и надел его на руку.

— Счастливого пути, мне еще нужно закончить кое-какую работу, пока не стемнело, — сказал Грэм, выходя из дома. Он был прав. Спустя год-полтора в поселение привезут рабов, если летнее плаванье окажется успешным, и они помогут собирать урожай и пасти скот; но до тех пор жители работали каждый сам за себя. К тому же Грэму совсем не хотелось видеть слезы Ингибьюрг.

Как бы то ни было, но он, Бьярни Сигурдсон, уж точно этого избежит.

Он схватил свой узелок и отправился в путь, через двор и вниз вдоль речки, оставляя прежнюю жизнь позади и насвистывая, как соловей, стараясь показать всем окружающим, и себе в первую очередь, как мало все это его волнует. Но на полпути к мосту и поселению он замедлил шаг. Затем остановился и, сам не понимая почему, свернул на узкую тропинку, которая вела в сторону от главной дороги и заворачивала к холмам. Там никто еще не строил жилищ, хотя земля казалась Бьярни хорошей, к тому же по ней протекал небольшой ручей, впадавший в речку. Он вырыл ножом ямку в мягкой почве посреди долины и закопал там своего голубого дельфина. Может, через пять лет здесь все еще никто не поселится, и дельфин дождется его.

«Это похоже на обещание», — думал он, возвращаясь на главную дорогу, чтобы спуститься к поселению.

Их община поселилась здесь совсем недавно, и некоторые хижины еще были покрыты парусиной, хотя на других уже успели сделать прочные вересковые крыши; а храм богов, недавно построенный, стоял среди молодых ясеней, которые через много лет превратятся в священную рощу.

То там, то тут люди, поужинав, торопились закончить работу до темноты. Они смотрели на Бьярни дружелюбно, не осуждая за то, что он нарушил клятву вождя, но с тревогой. Никто не осуждает дуб за то, что он притягивает молнию, но люди все же сторонятся его во время грозы. Нарушивший клятву может накликать беду, и он знал, что они радуются его уходу.

На берегу пахло рыбой и соленой водой, канатами, древесиной и смолой, а рыбацкие лодки лежали, склонившись набок, как спящие котики. Ладью вождя вытащили из-под корабельного навеса на катки, где ее весь день смолили и готовили к летнему плаванью. Бьярни прошел мимо нее, направляясь к широкобокому торговому судну, ожидавшему в мелководье, пока команда погрузит последние тюки и свертки.

На носу корабля «Морская корова» стоял Хериольф Купец, укутавшись в старый плащ и наблюдая за погрузкой товаров.

Бьярни перекинул свой узелок через плечо и направился к кораблю. Благодаря серебряному браслету ему было чем заплатить за проезд — куда бы корабль ни направлялся. Но он не видел смысла платить, если есть другой выход. Зайдя по пояс в воду, он остановился и посмотрел на Хериольфа поверх темного борта корабля, как смотрит пеший на всадника.

— Куда направляетесь? — спросил он.

— В Дублин, с восходом солнца.

Дублин. Не так уж и плохо.

— Мне с вами по пути, — ответил Бьярни.

— Деньги есть? — спросил купец. Он наверняка знал, как и все жители поселения, о святом отце и озере, но ни словом об этом не обмолвился.

— Я плачу не золотом или товаром, — ответил Бьярни, — а службой.

— И какая же это служба? — Хериольф наклонился через фальшборт, ухмыляясь. — На моряка ты не похож.

— Пока нет, — сказал Бьярни, усмехнувшись в ответ, — но с веслами я уж как-нибудь справлюсь. Хотя вот это мне больше по душе, — и он положил руку на меч.

— Надо же! Телохранитель? Для меня, мирного торговца? Неужели конунги викингов[83] отреклись от своей клятвы нападать только на тех, кто живет на суше и бороздит моря, а торговцев отпускать с миром?

— Всегда найдутся люди, готовые нарушить чужой уговор, — ответил Бьярни с надеждой в голосе.

— Или чужую клятву, — капитан пожал плечами. — Ничего, все мы совершаем ошибки. Скажи мне, что ты собираешься делать в Дублине?

У Бьярни не было времени подумать об этом. Он знал только, что Дублин — богатый город, куда стекается весь мир от Исландии до Византии. Там наверняка много возможностей.

— Вступлю в войско конунга Хальфдана[84], — ответил он, не задумываясь. Он сомневался, что Хериольф слушает его, потому что тот следил за погрузкой какого-то особенно ценного груза. Но тут он повернулся к Бьярни и сказал:

— Человек, который продает свои услуги, должен тщательно выбирать хозяина. Хальфдан не похож на Олафа Белого[85]. Он свиреп, как волк, но непрочно сидит на троне, с которого его уже однажды свергли.

— Значит, судьба того, кто последует за ним, будет весьма интересной, — сказал Бьярни.

— Или короткой.

Бьярни стало невыносимо холодно в воде.

— Начнем с Дублина, а потом посмотрим, куда поведет меня ветер и прилив. Можно мне подняться на борт?

Купец засмеялся:

— Кидай сюда свой узелок.

Бьярни закинул узелок, Хериольф поймал его и протянул ему руку. Бьярни схватил ее, выпрыгнул, как лосось, из воды и перебрался через борт, очутившись на раскачивающейся палубе торгового судна.

Когда с утренними сумерками начался прилив, сопровождаемая криками чаек «Морская корова» вышла в море, и команда налегла на весла в такт напевного «Навались! Навались!» Хериольфа, стоявшего у рулевого весла. А Бьярни примостился у ног купца, положив обнаженный меч на колени.

Глава 2. На улицах Дублина


Бьярни и не представлял себе, что где-то в мире мог существовать такой город, как Дублин. Даже Миклагард[86], который одни называли Византием, а другие Константинополем, и чьи улицы, как он слышал, были вымощены золотом, вряд ли превосходил красоту Дублина, хотя узкие, извилистые улочки города, казалось, были покрыты лишь обломками брусчатки, утопавшей в весенней слякоти. Но город был таким большим, а домов так много, а толпа такая пестрая…

Почти весь день он провел во дворе конунга среди толпившихся воинов и торговцев, ремесленников, менестрелей и морских капитанов, чтобы поговорить с начальником телохранителей Хальфдана. И когда он рассказал ему, зачем пришел, тот рассмеялся, упершись руками в бока.

— С чего ты взял, что Хальфдану Рагнарсону нужен такой желторотый юнец? Сначала отрасти бороду, а потом уж возвращайся — года через два.

— Я отращу бороду, но тогда я найду себе занятие поинтереснее, чем возвращаться сюда! — гневно ответил Бьярни.

Кто-то из зевак рассмеялся:

— Послушайте-ка, как поет этот петушок!

Итак, он был свободен и одинок, как собака, сорвавшаяся с привязи, на извилистых улицах Дублина. День клонился к закату и укутывал прохожих в тени, а он не знал, куда податься, и гнев на пару с голодом, все еще терзал его. Что ж, по крайней мере, с голодом он уж как-нибудь справится. Хериольф обменял ему серебряный браслет на монеты, обломки драгоценного металла и несколько колец из разорванной серебряной цепи, так что у него были деньги, позвякивавшие в засаленном кожаном мешочке, висевшем на поясе. А улицы были усеяны винными лавками и пивными, как осенними листьями.

Из одной открытой двери доносился особенно вкусный запах тушеного угря, и он решил войти.

Внутри пахло торфом, дымчатый свет струился от двух факелов, а чумазый мальчуган прислуживал нескольким посетителям.

Бьярни придвинул стул и сел за другим концом стола, поближе к двери. Он не удосужился запомнить советы, которые Хериольф дал ему утром — разве он ребенок, чтобы нуждаться в наставлениях! — но все же запомнил, что в незнакомой пивной лучше всего садиться у самого выхода. Он заказал эль[87] и ужин. Мальчик принес эль в кожаной кружке, тушеного угря, плавающего в жире, и толстый ломоть черствого пшеничного хлеба. Люди с другого конца стола взглянули на него, а затем вернулись к игре в кости среди тарелок и пивных кружек, оставшихся после их ужина.

Бьярни догадался, что это ирландцы, по клетчатым курткам и непонятному языку, и потерял к ним всякий интерес.

Ему и без того было о чем подумать, например, чем заняться после ужина. На столе он заметил старое пятно от эля, похожее на причудливое лицо, которое как будто смотрело на него, усмехаясь, и спрашивало: «Ну, что теперь, Бьярни Сигурдсон? Вернуться к Хериольфу и пожаловаться, что тебя не взяли? Попроситься на борт до следующего порта?»

Он мог бы это сделать. Хериольф намеревался отправиться вверх вдоль берега с дорогими мехами, янтарем и прекрасным заморским седлом для Эйвинда с Востока, который охранял берега Северной Ирландии от набегов викингов из своего укрепления в заливе Белфаст-Лох. Может, Эйвинд возьмет его в дружину, даже без бороды. В худшем случае он мог бы поработать корабельным плотником год или два, пока она не отрастет. Но как же они будут смеяться над ним, на «Морской корове»! От этой мысли у него все сжалось внутри. Он сделал большой глоток кислого эля и ударил кружкой прямо по злобному лицу на столе так, что несколько капель вылились на него, чтобы превратиться в новые пятна.

Бродячий пес, забредший в пивную с темной улицы, отскочил в сторону, испугавшись внезапного хлопка. Краем глаза Бьярни заметил порывистое движение, оглянулся и увидел пару испуганных, но полных надежды янтарных глаз. Черная дворняжка, еще совсем щенок, худая, как волк под конец голодной зимы, смотрела на него, сжавшись в комок, готовая отскочить при первой же опасности, но со слабой надеждой на кончике облезлого хвоста. Бьярни бросил ему кусок хлеба, он проглотил и подошел ближе; тогда Бьярни кинул ему остатки хряща из своей тарелки, и вот пес оказался совсем рядом, обнюхивая протянутую руку. Это было первое существо во всем Дублине, проявившее к нему дружелюбие, и почти неосознанно Бьярни стал трепать пса за подрезанные уши, как нравилось Астрид. Пес прижался к его руке и закрыл глаза от удовольствия.

В конце концов он получил достойную долю ужина Бьярни и, когда есть было уже нечего, зевнул и лег под столом. А Бьярни, занятый своими мыслями, забыл про него.

Вскоре он встал, заплатил за ужин, поторговавшись о двух кольцах разорванной серебряной цепи, и, перекинув свой узел через плечо, вышел в темный переулок.

Теперь надо было где-то переночевать. Может, на пристани, под корабельными навесами — хотя он не хотел подходить слишком близко к «Морской корове». И он пошел вниз по холму в бледный туман, поднимавшийся с реки. Он не заметил, как черный пес, чей сон был очень чуток, поднялся и бесшумно последовал за ним. И еще он не заметил, что один из игроков в кости встал из-за стола и, сделав безмолвный знак своим товарищам, тоже направился за ним.

Суматоха дня постепенно стихала в Дублине. Из каждой пивной доносились веселые голоса, и компании гуляк с кораблей и из гарнизона бродили от одного кабака к другому, предаваясь шумному разгулу. Тем временем улицы между толпами наполнились безмолвными прохожими, словно тенями. В одном из таких тихих переулков между кабаками Бьярни услышал легкий шорох за спиной и, обернувшись, увидел в свете почти что полной майской луны черного пса, который семенил за ним. Он выругался, и пес попятился было, но как только Бьярни продолжил путь, вновь послышался топот четырех лап.

Несколько теней проскользнули мимо него, а когда они скрылись, топот все еще не утихал. Черт бы побрал эту собаку! Как будто у него мало своих забот! Он остановился, поднял щебень с дороги и швырнул его в пса, чтобы он знал, что ему тут не место. Пес увернулся и подошел ближе. Может, если не обращать на него внимания и спокойно идти, пока не найдется ночлег, он отстанет…

И он пошел дальше, не оглядываясь. Ближе к пристани улицы стали многолюдней, и вскоре Бьярни уже не слышал семенящих лап в гуле голосов и шагов, плеске волн и скрипе кораблей. Не слышал он и легких, крадущихся шагов игрока в кости.

Но вдруг почувствовал, как кто-то дернул его за пояс, и, резко обернувшись, оказался лицом к лицу с темной фигурой, которая почти вплотную прижалась к нему. Он заметил, как ее рука взметнулась вверх и бросила что-то в лунном свете в гущу шумной толпы гуляк, которая внезапно появилась на боковой дорожке, распевая песни, и чья-то рука поймала это. В ту же секунду в бледном свете луны блеснул нож, и в мгновение ока Бьярни выхватил свой. Он услышал звонкий удар одного лезвия о другое и почувствовал острую боль в руке.

Никто в пестрой уличной толпе не обратил внимания на ожесточенную драку, которая вспыхнула на их глазах. Ничего необычного в этом не было, и, если это вас не касается, лучше держаться подальше. Кулачный бой — другое дело…

Неожиданное нападение показалось Бьярни кошмаром. Его рука стала скользкой от собственной крови или от крови нападавшего, и, стараясь увернуться от удара, он вдруг испугался, что умрет здесь, на темной улице незнакомого города, и никто из родных никогда не узнает, что с ним случилось.

И тут рычащий черный зверь, словно молния Тора, набросился на его противника. Схватка, до того безмолвная, вспыхнула криками, руганью и проклятиями. А затем все стихло, так же внезапно, как и началось, и нападавший убежал, преследуемый лающим псом.

Бьярни перевел дух и погнался за ними: он не заботился о том человеке, но прекрасно помнил блеск ножа в лунном свете. Он попытался свистнуть, но во рту пересохло; тогда он решил позвать глупого пса, чтобы тот прекратил преследование, но не знал, как его назвать…

Вдруг вместо лая послышалось жалобное тявканье, и он увидел черную массу, которая стремительно приближалась к нему из гущи теней, столпившихся впереди; через секунду пес был у его ног, скуля и дрожа. Бьярни нагнулся, чтобы погладить и успокоить его, и почувствовал что-то влажное на своей руке. Он повернул собаку к свету, падавшему сквозь открытую дверь ближайшего кабака, и увидел длинную тонкую рану на ее плече; видимо, удар не попал в цель и не причинил особого вреда, но крови все-таки было много.

«Почему я?» — подумал он, взяв пса за морду свободной рукой. Ведь наверняка он не первый, кто бросил ему кусок хлеба. Может, он первый, кто почесал его за ухом. Ясно, что у него нет хозяина, как и у Бьярни, и он принял удар ради него, и теперь Бьярни не мог бросить пса одного на пустынных и опасных улицах Дублина. Что ж, у него хватит денег, чтобы прокормить их обоих какое-то время. Он убрал нож, и его рука потянулась к кожаному мешочку, висевшему рядом. Но его там не оказалось. Взглянув на пояс, он увидел, что ремешки кошелька аккуратно перерезаны, и вспомнил, как его дернули за пояс и кинули что-то человеку в толпе. Нож предназначался не для него, а только для того, чтобы отобрать у него деньги. Драки бы не было, не почувствуй он рывок и не повернись до того, как вор успел скрыться.

Что теперь? Он потерял не только серебро, но и время, которое можно было на него купить. Время, чтобы обдумать следующий шаг, найти хозяина, который взял бы его на службу. Меньше всего на свете ему хотелось возвращаться к Хериольфу на «Морскую корову» и рассказывать о том, что с ним случилось на дворе у конунга.

«Начальник охраны конунга велел мне отрастить бороду».

И теперь ему придется еще добавить:

«И какой-то чертов воришка украл мой кошелек».

Вряд ли ему хватит смелости.

Пес посмотрел на него с надеждой в глазах и завилял хвостом.

— У меня больше ничего нет, — сказал Бьярни.

Он уже представил себе, как над ним смеются и отпускают грубые шуточки. Что ж, придется заплатить и эту цену; ведь обычно за все надо платить.

— Идем, — позвал он, хлопнув себя по бедру, и пес, подпрыгнув, последовал за ним, полный желания и нетерпения. Бьярни сделал бы ему ошейник, будь у него запасной ремешок, но у него остался только пояс, на котором держались меч и штаны. Но когда, обмотав окровавленные пальцы краем накидки, он зашагал по дороге, пес засеменил у его ног с гордым видом породистой собаки.

Весь портовый берег был усеян пивными, и в одной их них Бьярни нашел Хериольфа с несколькими матросами с «Морской коровы».

Когда они вошли, купец оглянулся со скамьи, на которой он удобно развалился, и поднял кружку эля в знак приветствия.

Бьярни протиснулся сквозь пьяную толпу, пес не отставал от него ни на шаг.

— Что привело тебя сюда из дома всемогущего конунга? — спросил Хериольф.

— Я подумал, вам понадобится телохранитель на северных берегах земли Эйвинда, — ответил Бьярни.

— Неужели? А в дружину конунга ты уже не хочешь?

— Я передумал! У меня нет никакого желания вступать в дружину конунга или оставаться в его городе, — ухмыльнулся Бьярни, стоя с широко расставленными ногами.

— Который, значит, облегчил твою ношу и забрал все серебро. — Хериольф поднял брови, и его маленькие темные глаза весело заблестели, скользнув по поясу Бьярни, где раньше висел кошелек.

— Я обменял серебро на собаку, — сказал Бьярни ему и всем ухмыляющимся, обожженным на солнце лицам за столом. В каком-то смысле это было правдой.

В ответ он услышал взрыв добродушного хохота, и все взгляды обратились на нескладное черное существо, прижавшееся к его ноге.

— Что? — произнес Хериольф. — За этого тощего, грязного щенка?

От их смеха у Бьярни все сжалось внутри. Но он ответил спокойно:

— Из него выйдет славный пес, если его накормить и подождать, пока он подрастет.

— И ты так торопился заплатить за него, что перерезал ремешки кошелька, вместо того чтобы развязать их? — Хериольф показал на обрывки завязанных узлом ремешков, все еще висевших на поясе Бьярни.

— Да, — ответил Бьярни и посмотрел ему прямо в глаза, понимая, что тот не верит ни единому слову из всей этой истории, но все же продолжал настаивать на своем.

— А узелок с твоими вещами? Он тоже стал частью сделки?

Бьярни совсем забыл об узелке, который наверняка бросил на землю, чтобы освободить руки. Да и что такое старый плащ и башмаки?

— Да, — повторил он.

— И, уплатив за него такую королевскую цену, ты, конечно же, не захочешь оставить его в Дублине.

Бьярни покачал головой, во рту у него вдруг пересохло.

— Что ж… — Хериольф сделал большой глоток эля из кружки и протянул ее Бьярни.

— Выпей-ка, тебе это не повредит… Я не впервые везу собак на «Морской корове». А теперь лучше отправляйся на корабль. Я оставил охрану на борту. Скажи, что это я тебя послал, и ложись спать. Утром придется грузить новые товары.

Глава 3. Меч на продажу


Гигантский морской залив уходил вглубь страны на целый день пути, а на его северном берегу, достаточно далеко от открытого моря, чтобы спрятаться в горах, и достаточно близко, чтобы при первой же необходимости спустить на воду свои длинные ладьи, под лучами взошедшего солнца, которое мелькало сквозь нависшие облака, раскинулся флот Эйвинда с Востока.

— Погода шепчет, — сказал Хериольф, нюхая ветер, как гончая, одним глазом поглядывая на грозное облако, пока матросы с треском спускали парус и вытаскивали весла из воды; а «Морская корова», послушная его руке, шла на рулевом весле вдоль длинного берега. — Что ж, мы укроемся подальше от бури.

Бьярни, примостившись у ног хозяина с мечом на коленях и ухватившись за кусок старой веревки, привязанной к шее Хунина, — черному псу дали имя одного из воронов Одина — смотрел на напряженные спины гребцов и дальше, вдоль взмывавшего в небо носа корабля, приближавшегося к берегу.

Он увидел длинные торфяные жилища, остроконечные корабельные сараи — словно греющиеся на солнце темные котики, и ладьи, лежащие на катках или прямо на берегу. Все это смешивалось с запахом земли, теплой травы и вереска, и с морскими запахами смолы, веревок и бруса[88], которые уловил его пытливый нос.

Люди на берегу ставили укрепления, готовясь к надвигавшейся грозе, и некоторые вошли в воду, чтобы помочь команде «Морской коровы», уже спрыгнувшей на отмель. Они вытащили корабль на берег и оттащили подальше от линии прилива, где принялись натягивать штормовые навесы и вбивать клинья, чтобы судно удержалось под порывами ветра.

На расстоянии не более двух весел вдоль берега люди подтягивали на бревна две узкобокие военные ладьи, чтобы поднять их к ближайшему сараю. Бьярни, спрыгнув на берег и не выпуская из руки самодельный ошейник Хунина, оторвал взгляд от веревки, которую кто-то всучил ему, приказав держать, и посмотрел на высоченный нос ближайшего корабля, украшенный головой дракона, который вздымался навстречу штормовым тучам и парящим чайкам.

Его народ издревле занимался мореплаванием, и Бьярни видел множество корабельных носов, высеченных в виде драконьей головы, но ни один из них не мог сравниться с этим по красоте и зловещему блеску, от которого волосы становились дыбом. Как и в большинстве изображений, в нем смешивались черты не только дракона, но и другого зверя, и, проследив взглядом по длинным, рассекавшим волны изгибам борта, украшенного резными цветами и листьями, Бьярни понял, что это, скорее всего, лисица с длинной шеей, гибкая и дикая, — тот же подбородок, те же отведенные назад уши, тот же оскал…

— Это «Морская ведьма». Правда, красавица? — услышал он голос Хериольфа за спиной. — Говорят, она скулит, как лисица, завидев своего хозяина.

— Хозяина?

— Онунда Деревянную ногу. Следи-ка лучше за веревкой.

И Бьярни вернулся к работе, про которую чуть не забыл. «Морскую корову» укрепили и капитан устроил большую часть команды в один из длинных домов для моряков — эти дома стояли на берегу среди корабельных сараев. С остальными он направился по песчаной тропинке, петляющей среди дроковых зарослей, вглубь острова, а Бьярни, шедший за ним, снова заговорил об Онунде:

— Почему его прозвали Деревянной ногой?

— Почему? — удивился кто-то его невежеству.

— Странное имя.

— Он потерял ногу в сражении с Харальдом Прекрасноволосым, — ответил Хериольф. — Кажется, с тех пор прошло шесть или семь лет.

— И он все еще выходит в море? — какой необычный образ жизни для одноногого человека.

— Да, с ногой из прочного дуба.

— Наверное, ему сложно удержаться на раскачивающейся палубе, — задумался Бьярни.

Хериольф рассмеялся:

— Всегда найдется плечо, на которое можно опереться.

Тропинка вела вверх по горному кряжу, заросшему дроком, и прямо перед ними открылась усадьба Эйвинда с Востока, на ее высокие стены, украшенные рогами, падали последние лучи солнца перед бурей, а северный склон горы и разбросанные по нему жилища поселения, уже поглотила наступавшая ночь.

После ужина, отдохнув при свете факелов и наслушавшись песен гусляров[89], Бьярни сидел с Хериольфом и его людьми на скамье для гостей в огромном Каминном зале и был вполне доволен жизнью. Скоро, может быть, утром, он предложит свои услуги Эйвинду с Востока. Наверняка среди моряков и воинов, защищавших берега Северной Ирландии от набегов викингов, найдется место и для него.

Он посмотрел на могучего темноволосого воина, с внушительным брюшком, который сидел на скамье в центре зала, и задумался, какой он хозяин. Щедрый на золото? Да, наверняка стоит только посмотреть на его лицо и блеск желтого металла на добротном оружии и браслетах его людей. Двое из них, сидевшие рядом с ним тоже вызывали любопытство. Первый, моложе и тоньше Эйвинда, но одной с ним крови, был Тронд, его брат, капитан еще одной ладьи на берегу. Второй — с более тонкими чертами лица и волосами, как лисий мех, низко росшими надо лбом. У него были густые, вздернутые, словно в насмешке, брови и губы, которые, как заметил Бьярни, выражали доброту или жестокость в зависимости от настроения.

«Похож на Локи», — подумал он. Локи — бог огня, мог согреть дом или спалить крышу над головой человека только из прихоти[90]. Дымчатая тень под столом скрывала ноги, но Бьярни сразу узнал его по сходству с драконьей головой ладьи.

— Они всегда охотятся вместе, эти двое — Тронд и Онунд, — сказал Эрик из команды «Морской коровы», когда он и Бьярни склонились над блюдом со свининой. — Трудно представить себе — когда старый лис вышел на эти берега, десять лет тому назад, Эйвинд хотел прогнать его обратно в море.

— Почему же?

— Жена Эйвинда — дочь ирландского короля. Барра, один из Гебридских островов[91], принадлежал ему, пока Онунд с дружками не выгнал его оттуда и обосновался на его земле. Так что Эйвинд не очень-то любил Онунда, пока Тронд, как говорят, не помирил брата со своим хитрым другом.

— Хватит сплетничать, как старая баба, — сказал Хериольф, услышав их разговор. — Это старая история, и я думаю, Эйвинд с Востока многое потерял бы, если бы не смог призвать на помощь этого пирата из Барры с его кораблями.

С ужином было покончено, и в другом конце зала огненноволосая жена Эйвинда, дочь ирландского короля, поднялась со скамьи и направилась в свои покои, а за ней и остальные женщины. Столы сняли с козел, и многие молодые воины растянулись прямо на полу среди псов у длинного очага. Достали доски для игры в волка и овец; одни уселись зашивать свои штаны, другие меняли перевязь на копьях; а гусли ходили по рукам, и один за другим воины играли, как могли, теша слушателей загадками, песнями и сказаниями, — пестрое покрывало звуков, которое защищало от надвигавшейся бури, уже бушевавшей в заливе и готовой наброситься на поселение из ночной тьмы. Рассказывали захватывающие дух легенды северных народов о морских лошадях, грозных призраках и женщинах-троллях[92], которые зимними ночами усаживались верхом на коньки крыш.

Бьярни, заворожено слушая, вдруг заметил, что о женщинах-троллях рассказывают уж слишком часто. В зале стали проявлять нетерпение, кто-то даже фыркнул в неподходящем месте. Затем несколько молодых воинов, которые вместе пили в углу, встали, ухмыляясь, вышли за дверь на крыльцо и исчезли в предгрозовой тьме, незамеченные в общей кутерьме.

Порывистый ветер с дождем ворвались в зал, чуть не погасив огонь в очаге, и Бьярни послышался смех снаружи, из бушующей непогоды. Потом неожиданно, когда все стихло между порывами ветра, наверху, на самом высоком гребне крыши, рядом с дымоходом послышалась возня; топот ног и хриплые крики, и что-то маленькое и темное упало сквозь дыру в потолке прямо в огонь. Послышался запах паленой шерсти и пронзительный визг — крыса пыталась выбраться из горячей золы. Тут по всему залу вскочили собаки и бросились на нее, и визг прекратился. Люди тоже поднялись со своих мест, науськивая собак, а гусляр бросил гусли, не допев песню.

Среди общего гама молодой рыжеволосый верзила встал на ноги, раскачиваясь из стороны в сторону, с высоко поднятой кружкой эля в руке.

— Хватит про троллей, а то эти россказни привлекают всякую нечисть, — загремел он весело. — А такой гадости Свен Гуннарсон не потерпит ни на одной крыше, под которой он пьет!

И ударив кружкой по голове проходящего мимо товарища, шатающейся походкой направился к крыльцу. Вслед ему послышалось хихиканье и улюлюканье, и собаки побежали за ним в надежде на крысиную охоту. Бьярни и Эрик тоже последовали за ними, Бьярни все еще держал Хунина за ошейник, чтобы тот не носился со своими сородичами, пока рана не плече не заживет.

На улице бушевал ветер, и земля то высвечивалась, то погружалась во мрак, когда мчащиеся тучи высвобождали луну и снова глотали ее в неистовом беге, гонимые порывами ветра и дождя. На коньке крыши виднелись темные фигуры, которые изредка освещала луна. А внизу, во дворе, люди казались гораздо пьянее в танцующем на ветру пламени соснового факела, который кто-то принес из зала. В его красновато-коричневом свете Бьярни увидел Свена Гуннарсона, взбиравшегося по спинам друзей на крышу — с этой стороны дома она спускалась чуть выше человеческого роста. В следующее мгновение он залез на вересковое покрытие и, держась за туго натянутые веревки, сдерживающие солому во время бури, вскарабкался на конек крыши.

Высоко на фоне лунного неба навстречу ему поднялась одна из темных фигур, немного наклонилась и протянула руку.

Бьярни так и не узнал, был ли Свен Гуннарсон настолько пьян, что на самом деле представил себе троллей на крыше, или же прекрасно понимал, что это его товарищи, которые поймали крысу в амбаре и бросили ее в дымоход, чтобы оживить вечер.

Кажется, выпив, любую причину он считал подходящей для драки. С неистовыми криками он карабкался по крутому склону крыши к поджидавшей его фигуре и, оттолкнувшись что есть мочи, кинулся к ее ногам, пытаясь повалить. Фигура стала брыкаться с дикими воплями; Бьярни показалось, что кто-то рассмеялся. Свен ухватился за лягавшую его ногу, и две фигуры слились в один темный клубок ног и рук, а потом вновь распались, упав на колени по обе стороны конька, опустив головы и не размыкая рук.

С крыши и с освещенного факелом двора товарищи подбадривали их криками. С очередным шквальным порывом ветра и дождя луна скрылась в ночной тьме, и, когда она вновь появилась на небе, они стояли на ногах, пытаясь скинуть друг друга вниз, словно два борющихся медведя, раскачиваясь из стороны в сторону. Вдруг Свен упал на колени, но смог увернуться от удара противника и вскочить на ноги, пока тот сообразил, что к чему.

Это была славная драка, но продлилась она недолго и закончилась совершенно неожиданно, когда порыв ветра взметнул огромный столб дыма и искр из дымохода, который заволок всю крышу и драчунов. Даже зрители во дворе закашлялись и стали отплевываться; а Свен, ослепнув от удушливого дымного облака, потерял равновесие и, поскользнувшись на вересковой крыше, влажной от дождя, скатился вниз, отчаянно пытаясь уцепиться за что-нибудь.

До земли было невысоко, но, неуклюже падая с растопыренными ногами и руками, он сильно ударился локтем. Бьярни, стоявший ближе всех, услышал резкий, неестественный треск сломанной кости.

Вдруг наступила тишина, и посреди нее, в свете соснового факела, Свен Гуннарсон лежал на правой руке, странно согнутой между локтем и плечом. Когда товарищи обступили его, он сел и медленно встал на колени, а потом и на ноги, держась левой рукой за правую. Его противник соскользнул с крыши и подошел, все еще кашляя и отплевываясь от дыма. Кто-то хотел поддержать Свена, но тот отстранился — вроде бы он вполне уверенно держался на ногах и совсем протрезвел.

— Если кто-то дотронется до меня, — проскрипел он сквозь зубы, — убью.

И он направился к яркому свету, падавшему из двери на крыльцо.

Он вернулся в зал, остальные не отходили от него ни на шаг, но не смели протянуть ему руку, пока он не подошел к своему месту на скамье и резко сел, как будто ноги подкосились.

Кто-то шел сквозь толпу, покачиваясь из стороны в сторону; Бьярни показалось, будто все отхлынули назад, чтобы пропустить его, хотя никто не промолвил ни слова.

— Что за глупые игры вы тут затеяли? — спросил голос, порывистый и решительный, как и сам говоривший. Онунд Деревянная нога стоял посреди почтительно расступившейся толпы, вперив лисий взгляд желтых глаз в неподвижную фигуру на скамье.

— Не игры, а битву с троллями. Их шерсть до сих пор торчит у меня в глазу, — ответил Свен.

— Он упал с крыши и сломал руку, — вмешались другие.

— Ясно, — сказал Онунд Деревянная нога, — к тому же руку, которой он держит меч. Видно, богиня ненастной погоды позаботилась об этом… Что ж, сделаем все возможное…

Эйвинд с Востока, увидев, что пострадал не его человек, вернулся к игре в шашки со своим братом Трондом. Все стали звать Хогни Костоправа, и словно из-под земли возник волосатый, уродливый, как тролль, человек с короткими руками, а за ним мальчик с плоскими деревяшками и полосками чистой ткани.

Онунд сел на скамью рядом со своим воином, выставив перед собой деревянную ногу, и ухватил его за плечи — Бьярни показалось, что совсем легонько, пока не увидел, как напряженные мышцы, словно натянутые веревки, выступили на руках капитана, когда костоправ принялся за работу.

Хогни, слегка нахмурившись, выпрямил поврежденную руку, потягивая и поворачивая ее в разные стороны. Свен не то что побледнел, а стал грязно-желтого цвета, он плотно сжал рот и со свистом выпускал воздух из расширенных ноздрей. Бьярни слышал, как скрипели кости. Он никогда еще не видел близко, как вправляют кость, и ему было интересно. Казалось, целую вечность Хогни Костоправ ощупывал перелом, пытаясь увидеть и почувствовать его своими руками. Наконец, одно резкое движение, и все закончилось; пот, струившийся по лицам всех троих, блестел в свете факелов, а рука Свена вновь стала более-менее прямой. Не выпуская ее, человек-тролль взял деревяшки у мальчика и наложил их на руку, крепко перевязав полосками ткани. Проступили капли крови, совсем немного, кость почти не разорвала кожу. Когда с этим было покончено, и Онунд расслабил руки, костоправ скрутил из полосок петлю и завязал ее вокруг толстой шеи Свена, чтобы перенести на нее вес руки.

Онунд встал и сурово посмотрел на рыжеволосого верзилу:

— Эх ты! — упрекнул он. — Теперь нам все лето будет не хватать одного человека на веслах и в дружине! — Но голос его был не таким резким, как слова.

Остальным членам команды «Морской ведьмы» он сказал:

— Напоите-ка его хорошенько и уложите спать в коровнике.

И Эйвинду, только что взявшему шашку с доски:

— Он не годится ни для боя, ни для охоты, пока рука не заживет. Ты дашь ему место у своего очага до конца лета, пока я не вернусь?

Товарищи заставили Свена Гуннарсона выпить полную кружку эля, прежде чем отнести его в хлев. Если б его внесли в зал, словно девицу в обмороке, это бы его опозорило, но нет ничего постыдного в том, чтобы напиться до полусмерти и позволить другим вынести себя из зала. И все вернулись к своим прежним занятиям.

Бьярни не двигался с места, напряженно и быстро обдумывая случившееся: «Нам все лето будет не хватать одного человека на веслах и в дружине», — сказал Онунд. Не хватать человека! Вот оно! Но какой смысл наниматься на службу к одноногому капитану, не лучше ли поискать более достойного хозяина, на двух здоровых ногах…

Он направился через переполненный зал к резной скамье, где Эйвинд с Востока играл в шашки[93]; Хунин не отставал от него ни на шаг.

Но неожиданно для себя Бьярни остановился там, где сидел Онунд — выставив вперед деревянную ногу и прислонившись к увешанной оружием стене, он смотрел на воробьев, свивших гнезда в вереске крыши.

— Онунд Деревянная нога, — начал Бьярни торжественно, с блеском в глазах. — У меня нет господина. Я умею грести, и мой меч к твоим услугам. Я тот, кто тебе нужен.

Глава 4. Жатва в Барре[94]


Бьярни лежал на животе в невысокой горной траве, подперев подбородок рукой, и смотрел в ветреную пустоту. Отсюда, с холма Греан Хед, виднелось множество островов, которые составляли Барру и тянулись на север, мимо Эрискея и Уиста[95], вдоль стаи Гебридских островов.

Он ходил в одну из рыбацких деревень на южном берегу за новой парой башмаков из тюленьей кожи. Там жил маленький черноглазый горбун, который утверждал, что искусству шить башмаки его научили сами эльфы, и брал соответствующую плату. Башмаки обошлись Бьярни в целую серебряную монету с изображением короля и трех пшеничных колосьев, но он знал, что они того стоят; это его вторая пара.

Теперь он направлялся обратно в поселение, привязав башмаки к поясу. Но ему некуда спешить. Здесь наверху так хорошо. Хунин вилял хвостом рядом с ним, тревожно принюхиваясь к ветру. Прошел уже год с тех пор, как он последовал за Бьярни из Дублина, и успел превратиться в большого сильного пса, черного, как ночь, не считая белого пятна под подбородком и удивительно ярких янтарных глаз.

Бьярни, почесывая навостренные черные уши пса, вспоминал прошлое — Каминный зал Эйвинда с Востока. «У меня нет господина. Я могу грести, и мой меч к твоим услугам. Я тот, кто тебе нужен».

Онунд Деревянная нога осмотрел его с ног до головы, как коня на продажу, и согласился: «Хорошо, я беру тебя».

Это значило, что придется оставить Хунина вместе со Свеном Гуннарсоном на три месяца летнего плаванья. Но когда в конце лета они вернулись за Свеном, чья рука срослась не совсем правильно, но была такой же сильной, как раньше, они забрали и Хунина из собачьей своры. Бьярни заслужил это, и доказательством тому были его руки — покрывшиеся волдырями от долгой гребли и огрубевшие, когда волдыри лопнули и зажили, превратившись в толстую, мозолистую кожу, которой отличались опытные моряки.

С тех пор было еще одно летнее плаванье, торговое — не длинный морской поход до самой Испании за рабами и специями, которыми торговали сарацины[96], а вдоль береговой линии, за солью и шкурами. Только однажды они поплыли на север до самых Оркнейских островов[97] за рабами для полей ярла[98] Сигурда. Он вспомнил, как они метались в море у Большой головы, ожидая прилива, который помог бы им проскочить в пролив Пентленд-Ферт[99], мимо рокочущего, затягивающего все живое водоворота — пожирателя кораблей, оставлявшего жен вдовами. Он вспомнил быстрое течение между островами, штормы и редкие затишья; сухопутный поход с Эйвиндом, чтобы подавить восстания трех местных ирландских королей и датских войск, которые они призвали на помощь; набеги на датские поселения на побережье Уэльса.

Онунд и Тронд, Афлег и Тормод Шафф иногда охотились вместе, но чаще бороздили моря на своих ладьях, составляя целый флот. Трое из них пришли в западные моря, чтобы покончить с конунгом Харальдом Прекрасноволосым, а четвертый, Афлег — житель Барры, их давний морской товарищ, старше остальных, смешанного происхождения, так что эти острова уже были в его крови. Возможно, поэтому земельными вопросами занимался именно он, и, сидя на резной скамье в Каминном зале перед общиной, решал, когда сеять ячмень или охотиться на тюленей, а Онунд Деревянная нога был, без всяких сомнений, повелителем морей, их морским вождем.

Вдали среди островов море изменило цвет с наступлением отлива, и желудок подсказывал Бьярни, что пора возвращаться на ужин. Он перевернулся на спину, сел и несколько мгновений смотрел на блестящую поверхность воды, тянувшейся до самого запада. Там уже не было островов, только пустота и край земли или те острова, о которых иногда рассказывает гусляр Афлега, — острова за заходом солнца, земля вечной молодости…

Тем временем волны стихали, бледный изгиб новой луны виднелся на небе, и Бьярни хотелось есть. Он согнул колени и встал, Хунин весело запрыгал вокруг него. Вместе они направились в поселение. Вниз по склону высокой голой скалы и покрытому травой горному выступу, в долину холмов и вересковых пустошей, которые сменялись плодородными пастбищами за белыми песками — они опоясывали все западные земли Барры. Там с холмов спускался ручей, протекая по узкой долине, заросшей березами, рябинами, ивами и боярышником.

Наслаждаясь восхитительным видом, Бьярни увидел кончик торфяной крыши, чуть видневшейся среди могучих деревьев — плотных, побитых ветром насаждений ясеня, и почувствовал, как долину покрыла тьма и прохлада. Озноб прошел по его спине, и он посмеялся над собственной глупостью. Это всего лишь храм богов, такой же, как в Рафнгласе. Но там в жертву приносились только волосы из конского хвоста, а кровь проливалась редко, лишь по необходимости. Здесь же в священной роще с деревьев свисали кости, которые когда-то принадлежали живым существам. Иногда запахэтого места можно было учуять издалека…

Насвистывая, он направился вниз, вдоль вересковой пустоши, к долине, где ручей выходил из тени деревьев, и можно было перейти его вброд. Но недалеко от брода в зарослях ежевики, усеявших весь берег, он увидел девушку.

Она сидела одиноко, как неоперившийся птенец, выпавший из гнезда, в домотканой юбке, поднятой до колен, и терла ногу, а рядом лежала полная корзина ежевики, и несколько ягод скатились в траву. Бьярни хорошо знал ее, это была дочь местного жреца Одина. Он остановился, посмотрев на нее сверху вниз:

— Тара, что случилось?

— Я поскользнулась на камнях, когда переходила речку, и вывихнула ногу.

Он присел на корточки, чтобы рассмотреть получше. Она была босая, и он видел, что ее щиколотка успела распухнуть и покраснеть.

— Больно, — хныкнула Тара.

— Да уж, наверняка. Идти сможешь?

— Нет — очень больно.

— Ты уже говорила, — он посмотрел на нее оценивающе.

Она была пухлой, но маленькой. Скорее всего, не тяжелая.

— Лучше, я понесу тебя, — сказал он неохотно и встал, оттолкнув любопытный нос Хунина.

— Оставь это, — добавил он, увидев, что она потянулась к корзине. — Пошлешь потом кого-нибудь за ней. К тому же ежевика еще не созрела.

Она оставила корзину и протянула к нему руки, и, когда он поднял ее, у него закралось подозрение, что, несмотря на боль в ноге, она прекрасно себя чувствует.

— Обхвати меня за шею, — велел он. — Вот так, молодец.

Было не так-то легко перейти через ручей, ноги скользили по камням, и, когда он покачнулся, девушка весело засмеялась и вытянула шею, чтобы разглядеть, насколько близко вода.

— Не дергайся, а то уроню, — сказал Бьярни, и она притихла.

Наконец он добрался до противоположного берега, Хунин выскочил из воды следом за ним и обрызгал обоих, стряхивая с себя воду. Бьярни скомандовал «за мной» и направился к поселению.

— Какой ты сильный, — сказала Тара, вернувшись к разговору во время переправы. — Ты бы никогда меня не уронил. — Она сказала это, словно гордилась его силой, как своей собственностью.

Он посмотрел на нее и увидел голубые глаза, окаймленные прозрачными ресницами цвета позолоченного серебра, и впервые заметил, что она мила, как кокетливая кошечка. Он еще никогда не нес на руках девушку, и ему нравилось прикосновение ее рук к шее — теплое, мягкое и приятное. Но она оказалась тяжелее, чем он думал, а идти еще было далеко, и ему пришлось два или три раза останавливаться, чтобы подтянуть ее повыше, когда она начинала сползать вниз.

— Я видела, как Онунд опирается на тебя вместо костыля. Ты такой сильный…

Так оно и было. Обычно Онунд легко и проворно передвигался на своей деревянной ноге, как будто она стала его частью, но временами обрубок краснел и начинал ныть так, что он не мог ступить на ногу. Для таких случаев у него был костыль, но чаще всего он пользовался услугами того, кто оказывался неподалеку. А Бьярни был как раз подходящего роста. И к тому же левша…

— Из нас вышел бы славный воин с двумя мечами, — сказал однажды Онунд, и они тренировались, то ли в шутку, то ли всерьез, а другие члены команды нападали на них. На самом деле Онунд был не таким уж и тяжелым. Но Бьярни не отказался бы поддерживать его, даже если бы капитан весил как морской лев.

Но ему совсем не хотелось говорить об этом, особенно с девушкой. Он ворчал, что она стала слишком тяжелой, пока они не подошли к краю поселения, где стоял прекрасный длинный дом Асмунда, жреца Одина. Жрец, с его амбарами, полными приношений, был обычно самым богатым человеком в общине после вождя.

Там Бьярни опустил ее на землю, у порога, и оставил на попечении недовольной служанки, которая вышла на его зов, а сам направился дальше, расправив уставшие плечи, через поля к Каминному залу.

На одном поле ячмень был уже собран и сложен в стога; на других он все еще белел под порывами ветра в ожидании серпа. В Барре основной работой на полях и скотном дворе занимались рабы, но во время жатвы, когда корабли возвращались из летнего плавания, все жители помогали друг другу. Завтра, подумал Бьярни, он займет свое место с серпом в руке среди высушенного солнцем, мирно покачивающегося моря зерна.

О Таре, дочери жреца, он уже забыл.


В тот вечер в Каминном зале были гости, команда небольшого торгового судна из Кинтайра[100]. Но в этом не было ничего удивительного, учитывая оживленные морские пути между островами. Бьярни не проявил к ним особого интереса, усевшись у огромных подносов с овсяными лепешками и соленой рыбой, жареными водорослями и овечьим сыром. Снаружи поднялся ветер, один из великих западных ветров, который гнал бурные морские волны с края земли, обрушивая их на эти берега. Плетеные ивовые ставни были прочно прибиты к узким высоким окнам, чтобы удержать затягивавшие их занавеси, готовые разорваться, как барабанная перепонка, под порывами штормового ветра. Но ветер проскальзывал сквозь каждую щель и трещину, вздымая шкуры и раскрашенную парусину, висевшие на стенах, — и, в мерцании факелов и огня в длинном очаге, украшавшие их пестрые драконы, казалось, шевелились, готовые пробудиться к жизни.

Что-то — возможно пук соломы, оторвавшийся от одного из домов, — билось о крышу, и это опять напомнило Бьярни то, что было в Каминном зале Эйвинда год назад.

«Наверное, еще одна женщина-тролль уселась на коньке крыши», — подумал он.

Он чуть не сказал это Свену Гуннарсону, сидевшему рядом; его рука стала как новенькая, только кость выступала над локтем, как напоминание о той ночи. Но сосед Свена с другой стороны опередил его и получил горсть вареной рыбы и водорослей в лицо, чтобы знал, как надоела всем эта шутка.

Еще мгновение, и дело дошло бы до драки — одной из тех бранчливых склок, которые затеваются в зале между людьми на скамьях или собаками под столом, и Бьярни готовился принять в ней участие. Но в эту секунду женский голос, дрожащий от смеха и гнева, произнес:

— Соленую рыбу нужно запивать добрым элем, — и тонкая желтая струя потекла по голове Свена и его соседа.

Они отпрянули друг от друга, как псы, которых окатили ведром ледяной воды, мотая головами и отплевываясь. Подняв голову, Бьярни увидел, что девушка, стоявшая над ними с кувшином в руке, была Эса, дочь повелителя Афлега.

Как всегда, он почувствовал неприязнь — не к самой девушке, а к тому, что она была обручена с Онундом Деревянной ногой; свадьбу назначили на эту осень, сразу же после жатвы. Наверняка Онунд по-другому станет относиться к своей дружине, когда дома его будет ждать жена — которая ему в дочери годится — хотя, конечно же, все знали, что главной целью свадьбы было объединить флот Барры. Но, увидев ее там, со смеющимся, но решительным лицом, он должен был признать, что не многим девушкам, сидящим на скамьях или разливающим эль, хватило бы смелости направиться прямо в гущу воинов, затевавших драку, и вовремя разрядить обстановку.

Эса вернулась к своим делам. Сосед Свена стянул с головы темно-зеленые водоросли под дружный смех товарищей, и ужин продолжился.

Когда с едой было покончено и гости вдоволь насытились, Афлег, сидящий на троне, поднял огромный серебряный рог, чтобы выпить за них, и обратился к капитану:

— Что нового на свете?

Обычный вопрос, который задают всем чужеземцам, хотя прошло всего несколько дней, с тех пор как ладьи Барры вернулись из летнего плаванья.

Капитан поднял в ответ свой кубок и произнес через весь зал:

— Так вы не слышали?

— Что именно?

— Что Вигибьюрд и Вестнор появились в этих водах.

В зале наступила тишина, все вытянули шеи, прислушиваясь к гостю, и в этом безмолвии рев моря казался оглушительным.

— Неужели, — опустив рог с элем, тихо сказал Афлег в свою седеющую бороду, — это точно? Может, пустые сплетни?

— На это могу сказать, — с чувством пожаловался купец, — что они напали на Финдхорн[101] и разграбили храм богов, а людей, собравшихся на праздник в честь своего бога, увели в рабство. И по всему побережью, с юга и до здешних мест говорят, что это их рук дело. Мы чудом ушли от них у Колонсея[102]. Нам повезло, что их корабли были доверху нагружены добычей и рыдающими пленниками и не смогли бы за нами угнаться.

Онунд, безмолвно уставившись в глубину своего рога, поднял голову и тихо спросил голосом, какого Бьярни никогда у него не слышал, — мягким, но от этого не менее грозным:

— Вигибьюрд и Вестнор?

— Да, оба брата, — ответил купец.

— Сколько кораблей?

— Говорят, восемь, когда они собираются вместе.

— Как в старые времена, — ухмыльнулся Онунд, и словно морские огни замерцали на кончиках его губ. Он осушил и поднял свой рог.

— Еще эля! Мое горло пересохло, как соленая треска.

Эса принесла кувшин и налила ему. И тут все голоса загремели; одни жаждали погони, призывали осенью отправиться в плаванье, другие утверждали, что корабли невозможно подготовить так быстро; один старый слепой воин, живший в самом теплом углу зала, возвысил свой дрожащий голос и спросил, почему этим опять должен заниматься флот Барры, и почему бы Рыжему Торштену с Малла[103] или другим вождям не вывести свои корабли в море. Но это был всего лишь Седой Фреди, и все знали, что годы лишили его рассудка, так что никто ему не ответил.

Под шум их голосов Бьярни повернулся к сидевшему рядом Орлигу Андерсону, самому старому и мудрому воину Онунда, чье лицо заслоняла кружка эля, которую они делили между собой, и спросил:

— Кто они?

Орлиг поднял голову:

— Ты про кого?

— Вигибьюрд и Вестнор?

— Старые враги. Они раньше частенько наведывались к ирландским берегам, пока Эйвинд с Востока не отбил у них охоту.

— Давно это было?

— Да, давненько, тогда Онунд еще стоял на здоровых ногах, в дни наших морских набегов.

Он вытер рот рукой и протянул кружку Бьярни.

— Им троим было тесно в этих водах, и, сдается мне, с тех пор мало что изменилось.

Бьярни задумчиво выпил эля и вернул кружку протянутой за ней руке.

— Мне показалось — по голосу Онунда — что дело не только в этом. Как будто между ними идет бой не на жизнь, а на смерть.

— А ты не такой глупый, каким кажешься, — добродушно сказал Орлиг. — Что ж, они никогда не соблюдали обычай, защищающий купцов в море, эти красавцы. Однажды они взяли в плен мелкого торговца; прослышали, что на борту есть золото, а когда нашли только соль и шкуры, утопили корабль и оставили команду погибать в море… Одним из них был младший брат Онунда — моложе тебя.

— И что же он сделал, Онунд?

— Он погнался за ними, конечно же, когда узнал. Думал, что расквитается, но, кажется, ему это так и не удалось. — Орлиг высоко поднял кружку. — Еще эля!

Вскоре Тронд, а затем и Тормод, призванные из их поселений, вошли в зал со своими людьми и скинули мокрые от дождя плащи, чтобы осушить их у огня. Четыре морских капитана, вместе с купцом и молодым Раудом, который вел пятую ладью Баррского флота, сошлись между скамьей вождя и очагом.

Совет длился недолго, потому что их мысли были едины; Онунд встал и, высоко подняв рог, посмотрел вокруг на переполненные скамьи, а команды кораблей Барры — «Морской ведьмы», «Наездника волн», «Северного оленя», «Красного волка» и «Звездного медведя» — смотрели на него, зная, что, если речь идет о морской битве, значит, предводителем будет он.

— Скорее всего, они повезут своих пленников на рынок рабов в Дублин, — сказал кто-то.

Буря, немного притихшая, опять разыгралась не на шутку, погрузив ночь в пучину темных ветров, и Онунд возвысил голос, пытаясь перекричать ее, чтобы его было слышно в самом дальнем углу зала.

— Оставим жатву женщинам, детям и слугам, пусть они собирают снопы и относят их домой — если эта буря не перебьет весь урожай. А корабли Барры ждет славная охота в море около Дублина, а может, и добыча.

И запрокинув голову, он осушил серебряный рог до дна, как пьют, давая клятву.

Воины на скамьях загудели в ответ и застучали кружками по столам, и схватили оружие со стен, как будто отправлялись в путь со следующей волной. Клинки блеснули из ножен, все хлопали друг друга по плечам, и четыре морских капитана вместе с ними.

— Разве я не говорил, что эти воды слишком тесны для всех нас? — весело загремел Орлиг.

— Почему Дублин? — спросил Бьярни.

— А ты не знал, что живых пленников не держат на борту дольше одного дня? Сейчас они плывут на юг, на невольничий рынок Дублина.

Глава 5. Морская битва


Гроза бушевала три дня, и западный ветер гнал бурные волны на берега Барры. Но нельзя было терять время, и ладьи, стоявшие на катках в ожидании зимней починки, спешно готовились к отплытию. Надо было заменить порванную парусину, наполнить водой бочонки, и в каждом доме женщины пекли овсяные лепешки, которые никогда не черствели. Снасти и весла вынесли из-под корабельных навесов и тщательно осмотрели, прежде чем вновь погрузить их на борт; провиант и запасное оружие поместили в узкие проходы под палубой; драконьи головы, все еще покрытые морской солью, водрузили на нос кораблей.

Но даже теперь, спустя три дня, когда все было готово и на ладьях царил образцовый порядок, а буря сменилась холодным бризом, Арнальф Гримсон, штурман «Морской ведьмы», нашел, к чему придраться, — трещине, проделанной, наверное, червем-точильщиком в руле, и хотел отложить отплытие еще на день, пока корабль не починят.

Онунд, учуяв в ветре запах своего старого врага, ни за что не хотел соглашаться:

— Мы потеряли десять лет, и еще один день может лишить нас добычи. Этот корабль выдержал летнее плаванье, и уж как-нибудь продержится еще пару дней.

Арнальф пожал плечами:

— Или подведет нас завтра же. Хорошо же ты будешь смотреться, утопая в море.

— Ты всегда ворчишь, как старая баба. Мы возьмем с собой бревна для починки, если понадобится.

И вот по деревянным балкам, хранящимся под палубой, они спустили пять кораблей на воду и вышли в море.

Бьярни, усевшись за свое весло, бросил прощальный взгляд через высокий изгиб кормы на берег, который они покидали, и увидел толпу, собравшуюся проводить их в путь; старики — их было немного, — женщины, дети и собаки, среди которых виднелась черная фигура Хунина. В первое лето он бросился в море за «Морской ведьмой», и Бьярни пришлось спрыгнуть за борт и оттащить его на берег и наказать, но теперь Хунин научился вести себя так, как подобает верному псу: следовать повсюду за хозяином, пока корабли зимуют в сараях, и носиться в своре или бегать за женщинами и детьми во время летнего плавания. Так что сейчас он отчаянно лаял, но даже не пытался последовать за ним. Но еще кое-кто пришел попрощаться с Бьярни. Тара, дочь жреца, все еще прихрамывая, вышла на берег посмотреть на отплытие кораблей. Но он ее так и не заметил.

— Навались! Навались! — послышалась команда Онунда у рулевого весла.

Штурманом «Морской ведьмы» был Арнальф, его второй помощник, но Онунд всегда сам выводил корабль в море и приводил в порт.

— Навались! Навались! — и под предводительством «Морской ведьмы» флот Барры вышел в открытые воды.


В предрассветных сумерках Бьярни лежал в редких зарослях орешника и ивняка на южной части Дарк Айлит — Эйлин Даб[104], как его называли древние народы, — и смотрел на юг, с обнаженным мечом у бедра — так ему было легче не заснуть на посту, чем если бы он оставил его в старых ножнах из волчьей шкуры, висевших у него на поясе. За ним сбегала с гор река Лох-Руэл, а впереди, темный и косматый, как затаившийся зверь, лежал Бьют[105] — там, где вода распадалась на русла проливов Ист-Кайл и Вест-Кайл[106], огибавших остров с разных сторон и впадавших в море. На небе все еще виднелась луна, и в ее свете, который то и дело скрывался за плывущими облаками, Бьярни мог разглядеть далеко внизу рассеянные островки и мелкую рябь отмелей. Они расставили свои ловушки по всему Ист-Кайлу, даже между мордой притаившегося зверя и острого выступа, где Вест-Кайл менял направление и терялся из виду. Это были руины тех причудливых башен, которые, говорят, построили древние народы, чтобы защититься от викингов, но наверняка никто не знал.

Онунд оказался прав насчет рынка рабов. Они напали на след пиратов, когда те направились на север от Дублина, избавившись от пленников. Но в открытом море пятеро против восьми — слишком опасный бой, на который даже Онунд не пошел бы без особых причин. Лучше следовать за ними, словно тень, между островами. Скорее всего, Вигибьюрд и Вестнор скоро догадаются, что корабли-призраки, которые то мелькнут вдали, то скроются, как стая волков, выжидающая подходящий миг для нападения, уступают им по числу, но даже и тогда от них надо избавиться, кем бы они ни были, прежде чем спокойно заняться своей охотой. Тем временем Онунд гнал их на север в выбранное им место, где их возможности могли сравняться.

Флот Барры вошел в Вест-Кайл на закате, когда последние лучи солнца нехотя исчезли во тьме, и теперь бесшумно притаился за Эйлин Дабом в ожидании противника. Если повезет, дозорная ладья, которую они видели прошлым вечером, сообщит Вигибьюрду, что флот состоит всего из пяти кораблей. Если бы их капитаны хорошо разбирались в этих водах, они бы знали, что в проливах сильные приливные течения, которые сходятся в устье Лох-Руэл. Но даже если бы они поднялись по Ист-Кайлу, лавируя между отмелями и водоворотами, чтобы подкрасться к флоту Барры сзади, дозорные, которых Онунд послал прошлой ночью на самый высокий холм Бьюта, подадут сигнал, и у них будет достаточно времени, чтобы вернуться в Лох-Руэл и опередить противника. А в Лох-Руэл, как и в проливах, могла уместиться только шеренга из пяти кораблей, плывущих на боевой скорости.

Однако Вигибьюрд и Вестнор, казалось, плохо разбирались в этих водах, а для неопытного взгляда Вест-Кайл казался морским заливом, потому что земля почти перекрывала его там, где он огибал выступ Бьюта и менял направление. Возможно, они подумали, что флотилия призраков, решившая переночевать в этом месте, попала в ловушку.

Это было бы большой удачей, потому что там можно сразиться с противником под стенами древней башни, куда Онунд направил метателей камней с приказом собрать упавшие камни и выломать их из стен, и отнести как можно выше…

Прошлой ночью — кажется, с тех пор прошла целая вечность — один из дозорных вернулся на корабль и рассказал, что противник действительно последовал за ними по Вест-Кайлу до выступа Бьюта и, обнаружив, что пролив тянется дальше, остановился там на ночь, разжег несколько костров на берегу и расставил собственных дозорных. Некоторые капитаны хотели напасть на них прямо там, но Онунд заметил, что тогда они потеряют всякое преимущество и столкнутся лицом к лицу с войском, почти вдвое большим, чем они. Так что решили держаться первоначального плана.

Именно тогда Бьярни приказали нести одиночный дозор на южном выступе Эйлин Даб и следить за всем, что происходит на Бьюте. Он гордился этим, ведь возможно — кто знает? — безопасность всего флота в его руках. Но он прекрасно понимал, что на самом деле его выбрали потому, что он умел плавать, в отличие от большинства моряков: по верованиям древних мореходов, если корабль потонет, вся команда уйдет вместе с ним под воду, а тонуть быстрее и легче, если не умеешь плавать.

Бьярни задумчиво водил пальцем по лезвию меча. Он терпеть не мог это безмолвие и одиночество перед битвой. Так неестественно и необычно. Он мог быть с остальной дружиной, среди шума и гама, военных песен и грохота щитов, блеска огня и факелов, которые горячили кровь еще до начала битвы. Но необычной казалась не только тишина. Бьярни уже достаточно давно жил среди воинов Барры и знал, что у Деревянной ноги странные представления о бое и что вряд ли их ждет привычное сражение викингов, которое велось почти по тем же правилам, что и дуэль, — корабли выстраивались в некое подобие боевой площадки, на которую нападал противник, — как сухопутные армии на уменьшенном поле боя. Онунд любил маневрировать флотом и превращал каждый корабль в отдельное боевое орудие. Рискованная тактика: нет никаких правил, и все зависит только от решения капитана, которое может измениться в любое мгновение, судя по обстоятельствам.

Луна скрылась, но бледный рассвет, холодный и бесцветный, уже пробирался за горами на востоке; и вновь послышались крики чаек между скалистыми рифами. Отлив, до этого стремительно уносящийся на юг, готовился сменить направление. Неторопливо первые краски утра возвращались в мир, окаймляя плывущие облака бледным пурпуром, хотя в горах и на берегу все еще было темно. Бьярни напряженно всматривался в малейшее движение на берегу Бьюта, и воды пролива, в тусклом свете восходящего солнца, казались совсем безжизненными, если бы не парящие над ними чайки. Вдруг что-то темное — голова человека — появилось в предрассветных лучах, и, не успел Бьярни вскочить на ноги, сжав рукоять меча, как Лиф Юхансон вскарабкался на скалу, словно выдра, и очутился прямо рядом с ним, мотая мокрой головой.

— Что случилось? — спросил Бьярни.

— Они гасят костры, — ответил Лиф, — и спускают корабли на воду.

И исчез, с треском пробираясь сквозь ивовые прутья на другой конец острова, где ждал флот.

Бьярни с минуту обдумывал, стоит ли продолжать дозор, но раз противник двинулся дальше, нечего оставаться на Эйлин Дабе и лучше вернуться на «Морскую ведьму». К тому же он надеялся, что ему оставили несколько овсяных лепешек от завтрака, потому что теперь, когда кончилось одинокое ожидание и началась подготовка к бою, он скинул с себя оцепенение и был голоден, как волк.

Он встал и последовал за Лифом. Но хотя Эйлин Даб был не длиннее полета одной стрелы, тут водились морские выдры и другие звери, которые, как говорят, ведут ночной образ жизни. И вдруг он споткнулся о норку, ведущую в логово какого-то зверька, земля ушла у него из-под ног, и он стремглав покатился вниз. Раздался оглушительный треск, искры посыпались у него из глаз, и на несколько мгновений небо, земля и вода закружились вокруг.

Когда Бьярни пришел в себя, оказалось, что он ударился головой о каменистый выступ скалы. Он продолжал лежать, удивляясь, где он и как тут очутился, пока не решил, что хорошо бы встать. Он перевернулся на бок и сел, чувствуя тошноту и головокружение; дневной свет, прибавивший за это время, осветил обнаженный меч, который он сжимал в левой руке, и, увидев его, он сразу все вспомнил. «Морская ведьма». Он должен вернуться на «Морскую ведьму»…

Бьярни вскарабкался на ноги. Все плыло перед глазами, но он взял себя в руки и направился вслед за Лифом к северной стороне Эйлин Даба. Все еще оглушенный после удара, он не сообразил, что Лиф наверняка уже добрался до «Морской ведьмы», и флот, скорее всего, снялся с якоря и был сейчас в пути, и он не заметил гула голосов, скрежета палубы и плеска опускавшихся весел плывущих кораблей. А когда наконец он услышал их и выбрался из ивняка на берег, «Морская ведьма» была уже у южной части острова, а «Наездник волн» проплывал мимо него с Трондом у рулевого весла.

Разумнее было бы направиться к «Звездному медведю», который следовал за «Наездником волн», но единственной мыслью в мутной голове Бьярни было добраться как можно ближе к Онунду и «Морской ведьме». Он вложил меч в ножны, прыгнул в воду и поплыл за «Наездником волн», крича: «Я здесь, подождите меня!»

К счастью, корабль еще не разогнался, и он быстро оказался у весел, рискуя получить еще один удар по голове. Но вот руки товарищей втащили его через корму, и он стоял там, встряхиваясь, как собака.

— Да это Бьярни Сигурдсон, — удивился кто-то. — Что с твоей головой?

Бьярни провел рукой по лбу и увидел в полумраке темную кровь на пальцах.

— Я боролся со скалой, она хотела преградить мне дорогу, — произнес он с достоинством. Ему совсем не хотелось, чтобы команда «Наездника волн» смеялась над ним из-за того, что он упал и ударился головой, как трехлетний ребенок.

Но все расхохотались, и Тронд вместе с ними. Продолжая смеяться, капитан, сказал:

— Что ж, теперь ты на борту и можешь идти на нос корабля, к воинам.

Бьярни тихо ответил:

— Хорошо, но при первой возможности я перейду на «Морскую ведьму», потому что я служу Онунду.

— Будем считать, что в такой наглости виновата рана, — решил Тронд, всматриваясь в водную гладь впереди, — так что, возможно, я не потребую твоей головы у Онунда, когда кончится битва. Как бы то ни было, сегодня ты будешь сражаться на «Наезднике волн». Сейчас не время плавать с одного корабля на другой. Если, конечно, тебе не вышибут оставшиеся мозги мечом или веслом. А теперь вперед.

И, пробираясь на нос корабля, Бьярни услышал протяжное:

— Навались! Навались!


Последний корабль Барры обогнул южный выступ Эйлин Даба, и флот, вытянувшись клином по обе стороны от «Морской ведьмы», направился вниз по проливу, постепенно выравниваясь в шеренгу, борт к борту. И вдруг, обогнув оконечность Бьюта, появились ладьи противника.

Бьярни показалось, что «Наездник волн» на миг замешкался, а затем устремился вперед, вслед за остальными кораблями, которые словно сорвались с цепи, как свора псов. Капитан возвысил голос, и гребцы усерднее налегли на весла.

Течение и ветер мешали им, а враг был еще далеко, и, следуя приказу калеки, стоявшего у рулевого весла «Морской ведьмы», пришлось плыть как можно быстрее, чтобы догнать Вигибьюрда и Вестнора, прежде чем те поравняются с древней башней на берегу. Как только начнется битва, ветер и течение, которые сейчас, казалось бы, играли на руку пиратам, помешают им отплыть назад.

Бьярни, стоя среди воинов, благодарил всех богов войны и мореплавания за то, что, хоть и на чужом корабле, он не сидел среди гребцов, спиной к битве, и видел, как два грозных флота надвигались друг на друга в бурных водах пролива, сужающихся между ними. Он видел, как драконьи носы кораблей вздымались все выше и выше, словно головы могучих чудовищ, жаждущих крови, лезли из воды, чтобы лучше разглядеть врага и оценить его силу.

Солнце ярко блестело на веслах, щитах и шлемах. Чайки кричали вокруг руин башни на берегу, когда флот Барры проплыл мимо нее, взлетая на волнах.

— Навались! Навались, мои богатыри! — пропел капитан чуть ли не с нежностью в голосе.

Башня с кричащими чайками осталась за кормой. Противник уже совсем близко. Они успели как раз вовремя.

Несколько мгновений казалось, что битва пойдет по старому обычаю и противники сойдутся нос к носу в узком проливе, где места хватало только для пяти кораблей, а трем остальным приходилось держаться позади. Но на абордаж никто не решался, так что можно было свободно маневрировать. Достаточно долго два флота стояли друг против друга, на расстоянии полета стрелы, и как будто приветствовали друг друга перед битвой, стараясь удержаться на месте. Тишину нарушали только плеск воды и чайки, нырявшие за рыбой.

Затем воин, стоящий высоко на носу главной ладьи противников, взметнул руки высоко в небо, первый солнечный луч скользнул по верху его разукрашенного щита, и послышался крик:

— Кто вы, что осмелились встать на нашем пути?

С кормы «Морской ведьмы», подобно охотничьему рогу, ответил звонкий голос Онунда, стоявшего у рулевого весла:

— Ты не узнаешь меня, Вигибьюрд? Я Онунд Деревянная нога, и вряд ли ты забыл меня. Со мной Тронд, брат Эйвинда с Востока, который давным-давно изгнал тебя из этих вод. И Тормод и Афлег — все мы морские вожди Барры.

Вигибьюрд рассмеялся, и его звонкий смех отозвался эхом в береговых скалах.

— Никогда не видел, чтобы человек шел в бой, еле держась на ногах!

Онунд рассмеялся в ответ, и ветер подхватил его вызов:

— Неужели? Что ж, все когда-то бывает в первый раз — и в последний! Лучше разворачивай свои корабли и убирайся отсюда, а то это будет последняя битва — для тебя и твоей шайки.

На кораблях противника послышались неистовые крики. И гребцы, еле удерживавшие их на месте, налегли на весла, и ладьи полетели вперед по волнам.

— Стоять на месте, — раздался приказ с кормы «Морской ведьмы», подхваченный на «Наезднике волн», «Красном волке», «Северном олене» и «Звездном медведе».

— Навались, — и опять, — стоять на месте.

Два флота сошлись с оглушительным грохотом, нос к носу, корма к корме, как животные в стаде, пытающиеся оттолкнуть друг друга боком; и тут же первые ряды воинов бросились друг на друга. Бьярни, с нетерпением ожидавший своей очереди среди менее опытных бойцов «Наездника волн», с обнаженным мечом в левой руке, пытался что-то разглядеть в этом водовороте людей. Одной ногой он упирался в фальшборт, и лучи взошедшего солнца блестели на лезвии его меча и секире.

Все вокруг наполнилось криками и звоном оружия. Но острее всего он чувствовал то, что происходило за спиной: Онунд, оставшись со своей деревянной ногой у рулевого весла «Морской ведьмы», прищурившись, смотрел на битву, выжидая миг, чтобы отозвать своих воинов — как кузнец следит за остывающим клинком, ожидая, когда сменится цвет, чтобы окунуть его в воду. Сумеет ли он вовремя отдать кораблям Барры приказ об отступлении — чтобы хорошенько разгорячить врага, пока его люди не забыли, что нужно только заманить противника в ловушку, а главный бой еще впереди? Ждать оставалось недолго. Как это случилось, Бьярни не знал; приказа в грохоте битвы он не слышал, но увидел, как, не дав ему омочить меч в крови, боевая линия распалась, и гребцы неистово принялись отводить корабли назад.

Одна за другой ладьи Барры задрожали и отступили, как будто почувствовали превосходство противника, и постыдно бежали.

На мгновение вода между кораблями вспенилась. Затем, с победным воплем, гребцы Вигибьюрда устремили свою ладью в погоню, и остальные пираты последовали за ней.

Казалось, что они отступали в беспорядке, не имея возможности даже развернуться, прижавшись к самому берегу Бьюта, и Бьярни каждую минуту ждал, что их корабль ударится об отмель и с грохотом наскочит на скалы. Они как раз приблизились к руинам башни. Еще два-три удара весел, и они миновали осыпающиеся стены, а противник, с криками преследовавший их, оказался как раз под ними. И в это мгновение зубчатый гребень башни ожил, на фоне неба показались головы и плечи людей, и камни со свистом полетели на врага.

Это были небольшие камни — хотя один из них пробил насквозь борт ладьи, и вода тут же наполнила ее — но, учитывая высоту и силу броска, даже они сеяли хаос среди гребцов, обрушиваясь на весла и головы людей, и на узких боевых палубах воины падали один за другим, преграждая путь своим товарищам. А гребцы Барры отдыхали, наблюдая за происходящим.

Не имея возможности отступить — из-за течения и собственных кораблей, столпившихся сзади, — или пробраться вперед, поскольку флот Барры преграждал дорогу, пираты попались, как дикий зверь в охотничью сеть. А камни все летели, и слышались гневные выкрики, и отчаянные вопли, и проклятия, отдававшиеся эхом в горах Бьюта.

Потом град камней прекратился.

— Весла на воду, — раздался приказ по всему флоту Барры. — Навались! Навались!

На корме «Морской ведьмы» штурман Арнальф занял место Онунда у рулевого весла. Стоя среди воинов «Наездника волн», Бьярни увидел сквозь смешение людей и щитов худощавую фигуру Онунда Деревянной ноги, который, шатаясь из стороны в сторону, с мечом в руке пробирался сквозь толпу, чтобы возглавить свою дружину на боевой палубе «Морской ведьмы».

Бьярни не собирался подчиняться приказам Тронда. Он знал, что его место рядом с хозяином, чтобы сразиться с врагом как зверь с двумя мечами. Он вложил клинок в ножны, даже в такую напряженную минуту понимая, что плыть с мечом в зубах под падающими камнями — верная гибель. Он устремился мимо гребцов к корме. Крики и проклятия посыпались ему вслед, но он не слышал их и прыгнул за борт. Он нырнул в бурные волны, под медленные удары весел, и поплыл к «Морской ведьме». До нее было недалеко, но он чуть не погиб дважды: когда получил веслом удар по голове и когда попал в руки команды «Морской ведьмы», которая чуть было не приняла его за врага. Но дружественные голоса со скамьи гребцов заглушили шум и крики:

— Да это же наш дурачок Бьярни Сигурдсон! — Руки товарищей подняли его на борт, и он растянулся прямо у ног штурмана.

Почти в то же мгновение палуба затряслась под ним и раздались оглушительные крики дружины, когда два флота вновь столкнулись друг с другом. Он вскочил на ноги, по-собачьи стряхнул с себя воду и кинулся между скамьями гребцов, которые подняли весла из воды и достали свои мечи и секиры. Обнажив на ходу свой меч, Бьярни стал продираться сквозь толпу, не замечая, что кого-то сбил с ног и чуть не скинул за борт. Ему казалось, что прошла целая вечность, а он добрался лишь до середины корабля, когда кто-то впереди закричал:

— Онунд ранен!

У него перехватило дыхание.

«Он мог дождаться меня! Он должен был дождаться меня!»

Бьярни не помнил, как добрался до самой гущи сражения на боевой палубе. Но, оказавшись там, он совершенно неожиданно услышал торжествующий вопль, жаждущий мести, и раскаты неистового хохота.

По обеим сторонам «Морской ведьмы» корабли Барры вступили в бой.

— Не та нога! — крикнул кто-то, и Бьярни узнал голос Онунда.

Капитан уже был на ногах, окруженный своими воинами, опираясь на чье-то плечо, с непокрытой головой и взъерошенными рыжими волосами, а на губах — смех, словно молния, озарившая его мрачное лицо. Несколько человек сомкнули щиты и закрыли его от врага. Бьярни взглянул на рану и понял, откуда смех: деревянная нога Онунда была отрублена чуть ниже колена, а легкая секира, которую метнули в него, лежала неподалеку на палубе. Бьярни отбросил ее ногой в сторону, растолкал людей и занял свое место у плеча Онунда.

— Где моя подставка?! — загремел капитан.

Тут же принесли деревянную балку, с резными изображениями драконов, и подставили под колено Онунда.

— Руки прочь, вы, неповоротливые тюлени, — велел Онунд, и Бьярни почувствовал, как капитан перенес свой вес на ногу, и отпустил его руку. Онунд вновь стал хозяином самому себе и взял в руки свой меч, Лоборуб. Все это заняло не больше нескольких мгновений.

Щиты разомкнулись, и дружина «Морской ведьмы», которую сдерживали, как рвущихся с цепей псов, кинулась в бой.

Бьярни не раз участвовал в морских сражениях, но ничего подобного он никогда не видел. Пробоины в кораблях, с грохотом бившихся друг о друга; гребцы, падавшие замертво на своих скамьях; воины, на которых смерть со свистом обрушивались с неба, не давая даже добраться до врага. Бьярни не знал, что происходило на остальных кораблях, он видел только «Морскую ведьму», ее противников и бой, который шел то на одном судне, то на другом, когда люди Вигибьюрда с отчаянной смелостью попытались забраться на палубу. Закричав вместе с остальными, Бьярни ринулся на них.

Он видел искаженные яростью лица, дикие глаза, словно в кошмарном сне, и блеск оружия в утреннем свете. Левой рукой он вонзил свой меч под чей-то щит, почувствовал, как глубоко вошло лезвие, и выдернул его, наполовину окровавленное, а хозяин щита, не ожидавший удара, попятился назад и свалился за борт. Бой шел по всей палубе, вопли воинов обрушивались на противников под крики чаек, как штормовые волны. И посреди этой бури Онунд Деревянная нога стоял, как скала, омываемая грозным морем, — он наносил мощные удары мечом, расчищая пространство вокруг себя.

Бьярни, безжалостно сражаясь в первом ряду воинов, почувствовал, как вздымающаяся палуба заскользила под ногами. Новая волна головорезов Вигибьюрда набросилась на них — они вскарабкались на борт корабля, заменив мертвых и раненых. Неожиданно впереди них вырос настоящий великан, его рогатый шлем возвышался на фоне неба и солнце блистало на лезвии секиры, когда он прокладывал путь к ожидавшему его Онунду Деревянной ноге — как будто они уже давно условились об этой встрече.

Секира с шумом рухнула вниз. Ни один меч не отразил бы такой удар, но каким-то образом — никто, даже Онунд, не знал как — он смог выстоять: одноногий капитан отклонился в сторону на единственной здоровой ноге, не потеряв равновесие, а секира вонзилась глубоко в деревянный чурбан под его коленом.

На мгновение противник остался безоружным, пытаясь высвободить секиру, и Онунд взмахнул своим Лоборубом и со всей силы ударил его между шеей и плечом, отрубив руку, которая повисла на обрывке плоти под гигантской раной, окрасившейся в красный цвет. Вигибьюрд упал навзничь, закричав от боли так визгливо и жалко, что это никак не вязалось с его могучей воловьей глоткой, — словно писк зайца, угодившего в ловушку.

Онунд стоял, облокотившись на меч, и хладнокровно смотрел на человека, бившегося в конвульсиях у его ног.

— Так ты никогда не видел, чтобы человек шел в бой, еле держась на ногах? — сказал он твердым, высоким голосом. Однако он прекрасно справился с делом и рассмеялся, презрительно ткнув огромное тело мечом. — По крайней мере, лучше воевать с одной здоровой ногой, чем с одной рукой.

Но судорожное, хриплое дыхание прекратилось.

Предводитель был повержен, и его воины стали отступать по палубе, скользкой от крови, а дружина «Морской ведьмы» погналась за ними со свирепыми криками.

На кораблях справа и слева происходило то же самое, но Бьярни не смотрел туда: нос «Морской ведьмы», облепленный врагами, был его единственной заботой. Рука Онунда опустилась на его плечо, и знакомый голос раздался у самого уха:

— Что ж, мой герой, настало время для зверя с двумя мечами!

И Бьярни встал поближе к хозяину, у самой его подмышки, чувствуя руку Онунда на шее, и они пошли вперед, расчищая дорогу мечами. Может быть, одной здоровой ноги достаточно для боя, но не для погони за врагом, в отчаянии убегавшим по доскам палубы, покрытым кровью и мерзостями битвы. А три ноги и два меча, жалящих насмерть, — как раз то, что нужно.

Враг отчаянно противостоял им, но, окруженные воинами Барры, как бурными волнами, они очистили судно от пиратов от носа до кормы, и их боевые возгласы сменились пением — прекрасным и грозным пением викингов, одержавших победу.


Наступил вечер, и пять кораблей Барры лежали на берегу, выше линии прилива, под скалистым выступом Бьюта, где прошлой ночью отдыхали пиратские корабли Вигибьюрда, и с ними три захваченных судна, отмытые от крови и мерзостей битвы. Две пиратские ладьи затонули, а одну они потопили сами, с грузом убитых, лежащих среди весел и обломков палубы, — она слишком сильно пострадала и уже не представляла никакой ценности. Двум вражеским кораблям, державшимся во время боя позади, удалось бежать вместе с Вестнором — когда его корабль потопил Тронд и дружина «Наездника волн» — и выжившими пиратами, которые смогли доплыть до них и вскарабкаться на борт.

Воины Барры не стали преследовать беглецов.

— Вестнор лишился брата и большей части флота, так что он заплатил мне сполна. Пусть убирается восвояси и зализывает раны, — сказал Онунд, призывая своих людей к миру; он сидел на подставке, с мечом у бедра, и с таким видом, будто только что вернулся с бойни.

Они захватили пленных — немного, для рынка рабов в Дублине, и теперь они лежали поодаль, связанные, как скотина. Несколько выживших выбрались на берег и исчезли в глубине Бьюта. С ранеными пиратами они поступили по обычаю викингов — сбросили их за борт. Так что следующий прилив покроет весь берег мертвыми телами.

У них были и свои убитые, которых они тоже сбросили в воду, хотя и с большими почестями, и во всем боевом облачении, чтобы они не всплыли на поверхность. Своим раненым они оказали помощь, насколько могли, и самые слабые лежали неподалеку от кораблей под навесом из парусины, защищавшим от холодного тумана, покрывшего землю с наступлением сумерек. По всему берегу среди скал воины Барры разожгли костры из обломков кораблей и досыта поужинали захваченным провиантом и полусырым мясом — на пустошах Бьюта можно было поохотиться на оленей.

И сидя у костра на подставке, которую его люди принесли на берег, Онунд мастерил себе новую деревянную ногу, заменив отрубленный конец древком весла с одного из захваченных кораблей. Чьей-то секирой Бьярни обрезал древко до нужной длины и примостился у ног Онунда, держа за один конец, пока его хозяин вставлял другой в чашку из вареной кожи и обвязывал прочными ремнями из тюленьей шкуры.

— Думаю, продержится до нашего возвращения в Барру, а там мне смастерят что-нибудь получше, — сказал он, закончив работу, и надел деревянную ногу, словно боевое облачение. Он туго затянул последний ремешок вокруг пояса, под мечом, и встал на ноги под приветственные возгласы дружины.

— А вот и деревянный человек!

Он обернулся к Бьярни, который поднялся с таким чувством, будто про него забыли, и на его губах скользнула мимолетная горькая улыбка.

— Будет напоминать мне о славной битве в славной компании.

Глава 6. Свадьба в Барре


Три дня они провели под выступом Бьюта за починкой своих кораблей и захваченных пиратских ладей, прежде чем опустили весла на воду и отплыли в Барру. За островом Арран[107] их встретил шквалистый ветер, но на третье утро очертания южных островов Барры выступили, словно призрачное облако, из моря, и до наступления вечера они, обогнув Ветерсей[108], подплыли к главной гавани Барры.

Паруса были спущены, команда села на весла, и Бьярни, гребя бок о бок с товарищами, видел только изящный изгиб старнпоста[109] и за ним — «Наездника волн», «Красного волка», «Северного оленя» и «Звездного медведя», и три захваченных корабля с пленниками, следовавшие один за другим, а дальше — пустынные воды, из которых они возвращались. Онунд стоял на новой деревянной ноге у рулевого весла, ведя «Морскую ведьму» и весь флот домой.

Гребцы бросали взгляд через плечо, когда ладьи проплывали мимо родных берегов. И Бьярни, тоже обернувшись, увидел остроконечные крыши корабельных сараев над серым каменистым берегом, который был чужим, когда он впервые приплыл сюда, но со временем стал ему домом.

Затем он увидел весь берег и за ним — склоны, поросшие ковылем и усеянные людьми. Видно, их заметили еще издали — возможно, с Ветерсея — и все поселение вышло, чтобы приветствовать их победоносное возвращение — восемь боевыхкораблей, вместо пяти.

Онунд торопил гребцов: «Навались! Навались!», и «Морская ведьма» подпрыгнула на волнах, как кобыла, учуявшая свое стойло и рвущаяся домой. Онунд налег на рулевое весло, корабль развернулся, как морская чайка, и другие ладьи шли по пенистому следу ее кормы. Вода на отмели стала зеленой, и они направились прямо в буруны, где выступал обросший водорослями причал — спасение от шторма и бурных приливов.

— Суши весла! Доставай бревна! Закатывай на берег!

Они убрали весла, втащили их на борт, и достали из-под скамеек катки. Люди спрыгнули за борт, очутившись по пояс в ледяной воде, и направили корабль по мелководью.

Жители поселения помогали, упершись плечами в бока корабля, покуда другие вытаскивали его на каменистый берег, подбадривая друг друга криками.

Собралась чуть ли не вся община — старики, мальчишки, женщины и дети, и шумная свора собак. Бьярни стоял по колено в воде, когда Хунин с радостными визгами бросился к нему, пытаясь запрыгнуть и оглушив всех громогласными раскатами лая. Бьярни отпихнул его ногой, но несколько мгновений спустя, когда «Морская ведьма» уже была на берегу, присел на корточки, позволив лохматому черному псу проявить всю свою неистовую любовь.

Вокруг них мужчины обнимали жен и детей, и по всему берегу счастливые люди встречали своих родных, кроме нескольких женщин, которые тщетно искали мужей или сыновей, не вернувшихся домой. Невдалеке стояли девушки — они, подоткнув юбки, тоже прибежали на берег, чтобы встретить корабли; среди них была и Тара, дочь жреца. Она прошла совсем близко от Бьярни, бросив на него украдкой взгляд из-под опущенных ресниц и выпрямив спину, чтобы ее маленькие, круглые, как яблоки, груди казались больше. Но он не заметил ее, потому что зарылся лицом в шерсть Хунина, почесывая его огромные теплые уши.

Позже, когда ладьи вытащили на берег и заботливо поставили в сараи, как славно потрудившихся лошадей в конюшни, и радостные встречи закончились, а ужин был съеден, добычу вынесли на широкий двор перед Каминным залом, и команды кораблей собрались на дележ, а остальные жители наблюдали за ними. Урожай, собранный рабами и женщинами, оказался небогатым — тонкие колоски, побитые бурей, — но эта морская жатва поможет им пережить долгую, скудную зиму. Смеркалось, люди зажгли факелы, и сквозь облако пыли блеснуло разноцветное содержимое плетеных сундуков и парусиновых свертков, вываленное на обессиленную землю.

Бьярни, пристроившись среди команды «Морской ведьмы», смотрел на освещенную факелами добычу летнего плавания; клинки из бивней нарвалов[110], которые можно продать на юге как рога единорогов, шкуры, эмалевые украшения и прочные медные кастрюли для кухни. Он увидел толстую бурую шерстяную накидку — видимо, лучшую одежду какого-нибудь зажиточного крестьянина — и испорченный морской водой полосатый шелк из заморских стран; гладкий серебряный крест и портрет женщины с золотистой шапкой на голове и ребенком на руках[111], тоже поврежденный водой; наверняка его украли из церкви Белого Христа.

Были еще завесы, украшенные извивающимися драконами, которые пираты, наверное, сорвали в зале какого-нибудь вождя; конская сбруя и пять кожаных ремней; сумки, набитые золотыми, серебряными и медными монетами, и кусочками разбитого металла, стоимость которых, как и монет, определялась по весу. Была даже деревянная кукла в мокрых лохмотьях и с ниткой синих бусинок на шее — когда-то симпатичная детская игрушка, пока один из пиратов не положил на нее глаз, может, решив отвезти в подарок своей дочке.

Раздел добычи проходил в заранее известном порядке и занимал много времени, так что давно уже наступила осенняя ночь, окрасившая в темно-грязный цвет весь мир за дымящимися на ветру факелами. Сначала отложили законную долю Эйвинда с Востока. Тут была большая часть церковных сокровищ — хотя сам он не был последователем Белого Христа, его супруга и многие домочадцы поклонялись Ему. Затем выбрали себе награду капитаны кораблей. Онунд взял только прекрасную шкуру белого медведя, желтую, как старая слоновая кость, и положил ее к ногам Эсы, вышедшей вместе с другими девушками посмотреть на морскую жатву, которую привезли домой мужчины.

— Вот прекрасное украшение для нашего свадебного ложа, оно согреет тебя, когда «Морская ведьма» выйдет в море.

Поднялся веселый гул голосов, и девушка, покраснев, наклонилась, чтобы поднять тяжелую шкуру.

Оставшуюся добычу разделили на пять частей — по одной на каждого капитана, — и они стали раздаривать это богатство членам своих команд.

Большую часть добычи решили продать: какой толк в кубке с серебряной оправой, когда нужно зерно, чтобы засеять поле, или пара новых башмаков! Но некоторые вещи воины получили в дар от своих господ: например, браслет, покрытый эмалью, меч искусной работы, серебряную цепочку с бирюзой для невесты или жены.

Бьярни, наемник, продавший свои услуги одноногому капитану на одно летнее плавание, а затем и на второе, за регулярную плату, ничего еще не получал из общей добычи, и на этот раз тоже не ждал подарков. Но под конец он услышал свое имя, и, когда вскочил на ноги и отозвался, Онунд ухмыльнулся и сказал:

— За славную битву в славной компании, — и кинул ему что-то блестящее.

Бьярни схватил подарок и, почувствовав в руке что-то круглое, легкое и теплое, увидел, что держит нить крупных янтарных бусин, блестящих в свете факелов, как шарики из темного меда.

— Славная битва в славной компании, — согласился он и улыбнулся Онунду в ответ.

Повернувшись, он увидел горящие глаза Тары, дочери жреца, стоявшей неподалеку среди щебечущих о чем-то девушек. Он быстро отвел взгляд, притворившись, что не заметил ее и не понял, как она хотела, чтобы он преподнес это янтарное ожерелье ей. Многие моряки дарили часть своей добычи понравившимся девушкам. В отблеске факелов он видел, как Свен Гуннарсон очень аккуратно и сосредоточенно вставлял тяжелые коралловые серьги в серебряной оправе в уши своей жены и смачно поцеловал ее, прежде чем они скрылись в темноте. Бьярни ухмыльнулся и повесил хрупкую красоту себе на шею — он разглядывая ее и не замечал, как девушка, гневно взмахнув юбкой, резко отвернулась от него и обратила все свое внимание на кого-то другого.


Несколько дней спустя отложенные приготовления к свадьбе Онунда возобновились. Готовили угощения, варили эль; лучшие одежды достали из сундуков, чтобы починить их и проветрить на воздухе; из стада жениха выбрали черного барана и молочно-белого ягненка для жертвы Одину, повелителю всех богов, и Фрейе, его жене, покровительнице свадеб и домашнего очага. Стали приезжать и торговцы, потому что слух о готовящемся празднестве в Барре облетел все острова и берега Альбы[112] и Эрина[113], а свадебное вино вождя всегда считалось залогом славной торговли.

В тот день, когда Эса под руководством опытных женщин пекла огромный свадебный пирог, широкобокая «Морская корова», всем своим видом выражая услужливость, появились в гавани Барры, обдаваемая осенним ветром и дождем. И ближе к вечеру, когда Бьярни отправился на берег по своим делам, он встретил Хериольфа Купца, шедшего по дороге к поселению. Они приветствовали друг друга радостным похлопыванием по плечу и укрылись от ветра под торфяным навесом, чтобы обменяться парой слов.

— Смотри-ка, какую бороду ты себе отрастил, — сказал Хериольф.

Бьярни рассмеялся в ответ, но покраснел до кончиков волос: его борода была не длиннее, чем у молодого петушка, и он прекрасно знал это. Он не думал, что Хериольф угадал его мысли, но хитрый торговец всегда понимал больше, чем от него ожидали.

— Говорят, Славный Кушулан красит бороду соком черной смородины.

— Ну, тебе это не нужно, — ответил Хериольф ободряюще. — Ты стал настоящим мужчиной.

— Два лета на веслах, — сообщил Бьярни.

— Два лета? А, кажется, будто только вчера ты нанялся к Деревянной ноге… Хорошие были плавания, да?

— Да, ничего.

Хунин, бродивший по своим делам, прибежал к хозяину, распространяя вокруг себя резкий запах рыбьих кишок, и ласково уткнулся носом в его руку.

— Значит, решил остаться?

Бьярни кивнул.

— Пока да, хотя я еще три с лишним года не смогу вернуться домой, и, может, меня потянет в дальние моря.

Порыв ветра залетел под навес и брызнул ему в лицо холодными каплями дождя.


Три дня спустя Онунд Деревянная нога должен был забрать Эсу из дома ее отца. Еще до рассвета все поселение собралось на широком дворе перед Каминным залом. Солнце засияло яркими золотыми лучами — неожиданно тень огромных грозовых облаков чуть не испортила погоду; но урожай был собран, и корабли вернулись домой, так что волноваться было нечего.

Вместе с командой «Морской ведьмы» Бьярни провел ночь в доме Онунда, и рано утром, нарядившись в свои лучшие одежды, они отправились за невестой; Онунд шел своей обычной раскачивающейся походкой на новой деревянной ноге, которую корабельные плотники смастерили из древка весла, захваченного у берегов Бьюта.

Женщины вывели к нему Эсу, одетую в оранжевое платье, купленное у заморских купцов, с поднятыми волосами, украшенными тяжелой серебряной короной невесты, захваченной в одном из давнишних набегов. Афлег соединил их руки над огнем в очаге, трижды перевязав их шнурком из тюленьей кожи. Затем они выпили из одной чаши перед лицом всех жителей поселения.

— Я забираю эту женщину из дома ее отца, — произнес Онунд. — Отныне я ее муж.

Эса торжественно подняла голову, пытаясь удержать тяжелую корону, и улыбнулась ему.

— Я пойду за ним из дома моего отца, — ответила она. — Отныне я его жена.

На этом обряд закончился.

Затем жених с невестой и ближайшие родственники, выпив священный нектар, который вызывал божественные видения у жрецов во время жертвоприношений, направились к храму богов в священную рощу, где Асмунд ждал их с черным барашком и белым ягненком. А когда они вернулись, шествуя позади Асмунда, в забрызганной кровью одежде, у Онунда и Эсы на лбу были полоски крови. Так они просили богов благословить их брак.

И вот настало время пира. Вынесли бочки свадебного эля, а огромный пирог невесты поделили между всеми гостями. Весь день они провели пируя и играя на гуслях; жених и невеста, жрец и вожди поселения сидели у очага в Каминном зале, а юноши состязались в борьбе и беге, прерываясь, чтобы отведать мясо горного барашка и тюленя, треску и пресные лепешки на огромных подносах, творог из овечьего молока и мед.

Наступил вечер, и золотистый свет праздничных огней осветил лица гостей в сгустившемся сумраке, а шум моря стал громче — как всегда перед заходом солнца. Бьярни, приятно утомленный после славно проведенного дня, насытившись вкусными кушаньями и немного опьянев от свадебного эля, примостился рядом с Хериольфом подальше от шумного веселья, у стены хлева.

— Надвигается буря, — сказал торговец, принюхиваясь к ветру, как ищейка. — Ничего, к утру прояснится. — Плохая погода спутала бы все его планы, потому что, славно поторговав за эти несколько дней, утром он хотел выйти в море.

— Куда поплывешь на этот раз? Или думаешь перезимовать в какой-нибудь гавани?

Хериольф пожал плечами:

— Может, к Мисти Айл[114] или дальше к югу, на Малл. Стоит посетить Рыжего Торштена до наступления зимы.

— Там тоже намечаются свадьбы? — лениво спросил Бьярни.

— У него три дочери, но они еще слишком маленькие для свадеб. У меня есть кубок с эмалью, украшенный речным жемчугом, который может понравиться его матери. Леди Од знает цену красивым вещам и может за них заплатить.

— Это ее называют Мудрой Од? — спустя пару минут спросил Бьярни.

Купец рассмеялся:

— Да, ее. Но у нее хватает ума не показывать свою мудрость…

Где-то посреди двора заиграли на свирели, и несколько мужчин и женщин постарше закружились в танце, притопывая и хлопая в ладоши. Полная луна появилась на небе — широкая, как щит, и желтая, как пшеничные снопы, то прячась за облаками, то освещая землю, она примешивала свой холодный свет к яркому пламени костров и факелов. Привлеченные музыкой девушки пробрались сквозь толпу и встали в круг для танца, лицом к гостям. Смеясь, они взяли друг друга за руки, легко и изящно ступая в такт.

Молодые люди подошли ближе и праздно смотрели на них, притворяясь, что им не очень-то интересно и передавая кувшин с элем из рук в руки. Хлопавшие женщины подхватили мелодию и стали петь без слов, но так задорно, что ноги сами пускались в пляс, а кровь ударяла в голову, и юноши забыли об эле.

Бьярни увидел среди девушек симпатичное, глупое лицо Тары, ее светлые волосы были перевиты лентами из разноцветного шелка. Трижды она проходила в танце мимо него. Затем, все еще кружа перед гостями, девушки отпустили руки, делая широкие, свободные шаги, и одна за другой стали выбегать из круга, чтобы ухватить понравившегося юношу и вовлечь его в танец. Тара, раскрасневшаяся и безрассудная, очутилась лицом к лицу с Бьярни и вдруг прижалась к его груди, обхватила руками, смеясь и пытаясь поцеловать влажными губами, и потянула в круг.

Если бы он был трезв, он никогда бы не решился на такое. У него хватило бы разума или, скорее, доброты. Но свадебный эль ударил ему в голову, и он не хотел иметь ничего общего с Тарой, дочерью жреца, которая все время вертится вокруг него. Он разомкнул ее руки и весело толкнул в объятия стоявшего рядом парня, а сам схватил другую девушку и закружился с ней в танце, подняв высоко над землей. Он едва знал ее, но она с радостью последовала за ним, заливаясь смехом, вращаясь в кругу вместе с остальными. Сама ночь кружилась и плыла перед глазами в бледном свете луны в такт музыке, в парах эля и запахе приближающейся грозы.

Кружась в танце, на мгновенье он увидел Тару — она повернула голову, чтобы посмотреть на него, — ее лицо потеряло всякую миловидность, и большие голубые глаза были словно осколки льда. Они обдали его таким взглядом, что он обжег Бьярни, несмотря на весь выпитый эль, и на мгновение чуть не отрезвил. Потом танцующие загородили Тару, и он почти забыл об этом — почти, но не совсем.

Грозовые облака бежали против ветра, предвещая бурю, и густой пеленой нависли над холмами, готовые поглотить луну. Команда «Морской ведьмы», дружинники и товарищи Онунда, стали собираться, зная, что хозяин захочет укрыть жену под своей крышей до начала грозы.

Вдруг Бьярни заметил, что Хунина нигде нет. Он свистнул — пронзительный свист на две ноты обычно заставлял пса возвращаться, где бы он ни был. Но на сей раз на зов никто не ответил. Когда «Морская ведьма» стояла в гавани, Хунин всегда спал у его ног, и какая-то странная тревога — возможно, всего лишь низкие раскаты надвигающейся бури — не позволила ему оставить пса на улице и отправиться к Онунду без него. Бьярни знал, что Хунин завел себе приятелей среди прислуги на кухне, и направился туда, уверенный, что найдет у них своего пса.

Под кухонным навесом он вдруг скорее почувствовал, чем увидел, присутствие двух невидимых фигур, одна из которых прижималась к другой. Этой ночью в поселении будет много таких парочек. Он решил не обращать внимания, тем более что среди общего гама в своих самых легких башмаках для танцев он ступал почти бесшумно, и они его не заметили. И тут мужчина заговорил:

— Так ты для этого привела меня сюда?

И девушка ответила:

— Отец, я не могла говорить об этом в доме Афлега.

Бьярни узнал голоса жреца Асмунда и его дочери. И какое-то непостижимое предчувствие опасности заставило его замереть на месте и прислушаться.

— Но это женские дела, обратись к богине, покровительнице женщин, самой Фригг, — сказал Асмунд. — Она будет благосклонна к тебе, ведь сегодня мы принесли ей жертву.

Тара почти рыдала:

— Нет, ты не понимаешь, мне нужна не благосклонность…

— Да, ты права. Ты жаждешь мести, так ведь, дочь моя?

— А разве я не могу отомстить? Опозорить меня перед всем поселением, — простонала Тара. — Он так жестоко со мной обошелся… видишь синяки на руках?..

Значит, она говорит не о нем. Он не мог оставить ей даже крохотный синяк.

Вновь послышались раскаты грома, на этот раз ближе, и девушка ухватилась за них с неистовой торжественностью:

— Разве ты не слышишь? Тор! Бог грома, разгневанный тем, что мы давно не приносили жертву на его алтарь. Скажи это вождям поселения и жителям, они не посмеют тебе возражать…

Гром подобрался ближе, заглушив ее последние слова, и когда раскаты стихли, тени исчезли.

Несколько мгновений Бьярни оставался неподвижным. Он не понял почти ничего из услышанного, кроме того, что Тара хочет отомстить кому-то, кто грубо с ней обошелся, и просит отца о помощи. Так или иначе, она наверняка добьется своего. Он был рад, что речь шла не о нем.

И он направился дальше, пнув камень с дороги и громко выругавшись, чтобы никто не подумал, что он подслушивает, и снова позвал Хунина.

Почти сразу же у выгребной ямы рядом с кухней послышался топот лап, и огромная морда пса уткнулась ему в руку.

— Пойдем, обжора, — сказал Бьярни, взяв его за ошейник, и они направились к Каминному залу.

Опять послышался гром, блеснула молния; буря двигалась к северу и, видимо, подошла совсем близко к поселению, когда они присоединились к остальным гостям, веселой, шумной толпой собравшимся перед Каминным залом. Онунд вышел к ним, и Эса стояла на просторном крыльце, укутанная в складки толстой шерстяной накидки, а ее мать и вся женская половина суетились вокруг нее.

— Останься, пока не пройдет гроза, — сказали вожди Онунду, но тот ответил:

— Нет, похоже, она разразится только к середине ночи. — И, рассмеявшись, притянул к себе Эсу. — А мне надо успеть отвести жену домой.

Эса молчала.

Они отправились в путь, освещая дорогу факелами, они вели невесту домой, распевая песни и немного покачиваясь от выпитого эля. Но в прибрежной и холмистой местности нелегко угадать, быстро ли движется гроза, а Онунд, хотя и бодро держался на своей деревянной ноге, был уже не так проворен, как в дни молодости, когда обе ноги были целы. Он всегда об этом забывал.

Им пришлось поторопиться, и не успели они добраться до края его усадьбы, как разразилась буря с оглушительными раскатами грома, который эхом отдавался в холмах — и бесконечные удары молнии озарили небо. Затем, в порывах ветра, который налетел на них, словно несущаяся во всю прыть лошадь, полил дождь.

Он со свистом ударил им в лицо, потушив факелы. Онунд накинул свой плащ на Эсу, и Бьярни услышал ее смех, резкий и пронзительный, как крик кулика, когда Онунд притянул ее к себе. Впереди, сквозь стену дождя, поблескивали костры поселения, они росли на глазах по мере приближения.

Наконец все ворвались в дом, смеясь и ругаясь, тяжело дыша и насквозь мокрые. Внутри было тепло и светло. Слуги зажгли факелы на стенах, а в очаге посреди зала высоко взвивалось пламя. Принесли последнюю свадебную чашу, и Онунд и Эса выпили из нее вместе, голова к голове, с двух сторон позолоченного кубка, а затем исчезли за тяжелой разноцветной завесой, отделявшей спальню новобрачных, под веселые крики команды «Морской ведьмы» и пожелания родить много сыновей.

Когда они ушли, Бьярни и остальные скинули с себя мокрые плащи и пристроились среди неугомонных собак у огня, запасшись кувшином эля, чтобы весело провести ночь, а гроза бушевала на крыше, и бледно-голубые молнии мелькали сквозь щели в ивовых ставнях.

Бьярни уже засыпал, вытянув ноги к огню, чувствуя теплый бок Хунина, ласково прижавшегося к нему, когда кто-то отдернул завесу на крыльце, защищавшую от бури. Гроза как будто прокралась в зал, и на пороге появились три фигуры, освещенные мерцающими факелами. Собаки вскочили с глухим рычанием, и встревоженная толпа увидела жреца Асмунда с двумя прислужниками-великанами из храма богов, прикрытыми только запачканными кровью кожаными фартуками.

Люди вокруг очага медленно поднялись на ноги, и Бьярни с ними, ухватив Хунина за ошейник. Вокруг него воцарилось безмолвие — островок тишины среди бушующей непогоды. Он смотрел на высокую промокшую фигуру, освещенную огнем, — Асмунд, отец Тары, точнее Асмунд — жрец Высших богов. Он видел расширившиеся зрачки его глаз и пятна слюны на бороде, и понял, что он опять пил священный нектар, который вызывал видения. Он взглянул в эти широко раскрытые глаза, и внезапная мысль пронеслась в его голове, подобно удару молнии; Бьярни понял смысл недавно подслушанного разговора. Они говорили о нем, и Тара вполне могла сама наставить себе синяков. Какой же он глупец, что не подумал об этом…

— Схватить черного пса, — приказал Асмунд. — Тор требует его в жертву! И слуги ринулись вперед, чтобы исполнить приказ.

В то же мгновение Бьярни выпустил ошейник Хунина и дал ему хорошего пинка, крикнув: «Беги!»

Дверь была открыта настежь, и, если бы пес поторопился, он успел бы спастись. Но Хунин растерялся, чуя только, что его хозяин попал в беду, и припал к земле, не понимая, что ему делать, и тут прислужники храма богов набросили на него веревки. Он заметался, как безумный, пытаясь высвободиться, и на его черной морде появился волчий оскал.

— Отпустите его! Освободите мою собаку! — Бьярни набросился на них с ножом в руке.

Все это походило на кошмарный сон.

Его схватили чьи-то руки — руки товарищей, которые гребли с ним бок о бок в двух летних плаваниях, но теперь пытались оттащить его и вырвать нож. Ему кричали не глупить, не призывать на свою голову гнев Повелителя грома.

Тем временем Хунину удалось освободиться, до крови разодрав руку одному из прислужников, но его вновь поймали, и тут Бьярни, вырвавшись из сжимавших его рук, безоружный, бросился в бой. Запах крови ударил ему в голову, и мерцающий огонь факелов заволок глаза красным туманом. Он не замечал толпу, ринувшуюся за ним, и руки, пытавшиеся схватить его, — только лица людей, тащивших Хунина…

Завеса на внутренней двери отдернулась, и появился Онунд, в одной рубашке и штанах, с обнаженным мечом в руке. Его голос зазвучал резко, как взмах бича, заглушив рев толпы:

— Что значит эта драка на моем свадебном пиру?

И все неприглядное действо замерло под затихающие удары грома. Бьярни стоял, задыхаясь в крепких руках Свена Гуннарсона и еще одного члена команды «Морской ведьмы», а Хунин рычал и пытался высвободиться из веревок, которые чуть не задушили его, хотя прислужники ослабили их на мгновение, когда замерли у двери.

— Они забирают моего пса, — сказал Бьярни, переводя дыхание. — Они тащат его в священную рощу.

Но голос Асмунда заглушил его слова:

— Тор Громовержец разгневался за то, что сегодня на его алтаре не было праздничных жертв. Он требует жизнь этого черного пса!

— На свадебных пирах не приносят жертву Тору, — ответил Онунд.

Слюна текла по бороде жреца, и вновь ударил гром, хотя не так сильно, как раньше.

— Слышишь в небе его молот? Кто мы, чтобы сомневаться в требованиях Повелителя грома?

— Если это требование его, а не жреца, — вкрадчиво сказал Онунд. Они смотрели друг другу в глаза, оценивая, чья воля окажется сильнее.

Еще один раскат грома унесся к западу, в открытое море.

И Асмунд, чувствуя, как теряет власть, удивленно возопил:

— Бог говорит устами жреца, это надо сделать и немедленно, чтобы умилостивить его…

И вдруг его правая рука, скрытая в складках накидки, взметнулась вверх, сжимая священный кинжал. Он указал им на плоский печной камень у очага.

Бьярни, со скрученными за спиной руками, отчаянно кричал:

— Жертва должна быть добровольной! А он этого не хочет — посмотрите на него — и я тоже! Я убью вас за него. Я убью любого за него…

— А с Тором ты тоже готов сразиться? — пронзительно крикнул Асмунд.

— Этого хочет не Тор, а ты, выпив слишком много священного нектара, и ты знаешь почему…

Бьярни испугался, что гнев Повелителя грома испепелит его на месте, но все же он был уверен в своей правоте: ему противостоит только Асмунд, со слюнявой бородой, полный злобы, которую разожгла его дочь.

Голос Онунда вновь заставил их умолкнуть.

— Есть один способ быстро положить этому конец, — и он направился своей жесткой, раскачивающейся походкой через зал туда, где Хунин, полузадушенный веревками, все еще бился в руках прислужников. Бьярни видел, как пламя осветило клинок в руке Онунда, и, не веря своим глазам, почувствовал, как ужас сжал сердце.

Кто-то взревел:

— Нет! Нет!

Это был его голос — жуткий вопль. А потом, сквозь смятение и ужас, до него донеслись слова Онунда:

— Все кончено! Отпустите его, отпустите их обоих!

В одно мгновение Бьярни и Хунин припали друг к другу; пес вдруг затих, уткнувшись мордой в хозяина, и кровь шла из его левой лапы, на которой не хватало двух средних пальцев.

— Ты искалечил моего пса! — закричал Бьярни, метнув свирепый взгляд на капитана, который вытирал меч сухим тростником.

Хунин скулил на груди Бьярни, заливая пол красными каплями.

— Ты лишил Громовержца его жертвы! — завизжал Асмунд. — Как я принесу на алтарь изувеченное животное?

— Действительно, как? — невозмутимо спросил Онунд, и Бьярни начал понимать.

Вождь и жрец стояли друг против друга. Ветер стихал с каждой минутой, густая синяя тьма за дверью просветлела, и гром прекратился.

— Кажется, Повелитель грома злится не так уж и сильно, как ты боялся. Нам повезло, — произнес Онунд среди внезапной тишины. — Луна осветит тебе дорогу домой.

Асмунд пытался сказать что-то, но в конце концов пошел к двери, так и не проронив ни слова, в сопровождении двух прислужников, как верных псов.

Когда они ушли и Бьярни, крепко держа Хунина за ошейник, встал на ноги, Онунд сказал ему:

— Есть время для битвы, и есть время для мира, а на борту «Морской ведьмы» нет места человеку, который не может отличить одно от другого.

— Они хотели принести моего пса в жертву, — ответил Бьярни, подумав в отчаянии, что капитан ничего не понял.

Но Онунд Деревянная нога все прекрасно понял.

— Ты не первый, кто теряет собаку таким образом. А теперь забирай его и уходи из Барры.

Бьярни не верил своим ушам. Неужели все это потому, что он затеял драку в неподходящий момент?! Ни один капитан корабля не мог быть таким щепетильным. А, может, потому, что он поднял руку на жреца, защищая Хунина — но ведь Онунд сам искалечил пса, чтобы не приносить его в жертву…

Он было задумался, но, взглянув на лицо Онунда, сказал только:

— Я два года верно служил тебе, Онунд Деревянная нога.

— И теперь я с честью освобождаю тебя от службы, — ответил Онунд. — Найди себе другого хозяина.

Глава 7. Рыжий Торштен


Море бурлило, и «Морская корова» барахталась в волнах, словно неповоротливая свинья. Бьярни успел забыть, как сильно отличалось это широкобокое торговое судно от стройных ладей Барры, к которым он привык за последние два года, но после вчерашнего пира и неожиданных событий, разразившихся, как гром среди ясного неба, его подташнивало, и голова раскалывались, хотя он винил во всем только эль. Он примостился у фальшборта, Хунин растянулся рядом с ним, его левая лапа была обмотана грязными тряпками и походила на кровавый пудинг. Время от времени Хунин пытался укусить себя за лапу, но Бьярни отталкивал его морду ногой.

Он обдумывал события прошлой ночи, но многое спуталось в парах эля, пламени факелов, темноте и ударах молнии. Лица кружили вокруг него — Онунд, Тара и жрец, опьяненный нектаром; лица людей, пытавшихся уволочь Хунина, и лица его товарищей, превратившиеся в тревожные лица незнакомцев. И вновь лицо Онунда, вытиравшего лезвие своего меча. Холодные брызги морской воды ударили Бьярни в лицо, он очнулся, и тошнота подступила к самому горлу. Он заставил себя встать, наклонился за борт, и тут его стошнило, как самую настоящую сухопутную крысу, впервые вышедшую в море.

Придя немного в себя и вытерев рот рукой, он обнаружил янтарное ожерелье, свисающее из ворота кожаной куртки, и, засовывая его обратно, он пожалел, что не бросил его к ногам — ноге — Онунда. То ли он стал неуклюжим от этих мыслей, то ли случайно, но нить порвалась, и медовые шарики посыпались сквозь пальцы прямо в бурные зеленые волны. Исчезли, как годы, проведенные на Барре рядом с Онундом. Он раскрыл ладонь — одна-единственная бусинка застряла между пальцами, и он бросил ее вслед за остальными.

Кто-то, раскачиваясь по палубе, подошел и встал рядом. Некоторое время они смотрели на вздымавшийся горизонт. Затем Хериольф Купец сказал:

— Это уже второй раз. И опять из-за собаки. Смотри, чтобы такое больше не повторялось, а то твоя жизнь превратится в замкнутый круг и ни к чему хорошему это не приведет.

Хериольф сказал это в шутку, но что-то в его словах задело Бьярни за живое. У него были такие мечты! Глупые, детские мечты — вымостить себе дорогу мечом. С тем же успехом можно было мечтать о византийской короне. Оказалось, что другие всегда направляли его судьбу. Дублин и охранник конунга, Хериольф, стоявший рядом. Наверно, впервые он сделал свободный выбор в ту ночь, когда продал свои услуги Онунду Деревянной ноге. А теперь Онунд прогнал его.

— Почему он это сделал? — спросил Бьярни.

— Сделал, что?

— Всё — не знаю — искалечил Хунина — вышвырнул меня вон.

— Хунина, — ответил Хериольф, — только так можно было спасти от Асмунда. Когда рана заживет, он будет, как новенький, только не такой проворный, как раньше. В некоторых землях так поступают с собаками, чтобы отучить их гоняться за королевским оленем. Это же лучше, чем если бы он висел на дереве богов, и вороны и чайки разрывали его на куски. А если говорить о тебе, то Онунду и так надо будет потрудиться, чтобы помириться со жрецом, а ты бы только всё осложнил. Кстати, по-твоему, ты долго прожил бы в Барре, пока смерть в обличье гнева богов не настигла бы тебя?

— Об этом я не подумал, — сказал Бьярни, помолчав минуту. Он прислушался к звукам корабля и моря — слова торговца странным образом успокоили его, заглушив чувство обиды на то, что его отвергли.

— Нет, — согласился Хериольф, — конечно же, не думал. — Его рот растянулся в знакомую задумчивую улыбку. — Может, тебе стоит наняться к Рыжему Торштену.


Погода портилась, и три дня им пришлось укрываться от шторма в бухте острова Колл[115], так что прошло немало времени, прежде чем «Морская корова» проплыла мимо Кальфа[116] и вошла в укрепленную гавань Малла. Хунину стало хуже. На тряпках, кое-как прикрывавших рану, появились пятна коричневого гноя с резким запахом, пес беспокойно метался, его глаза стали мутными, а нос — сухим и теплым.

— В поселении наверняка найдется знахарка, — сказал Бьярни в ответ на вопрос Хериольфа: «Ты куда?».

Он спрыгнул в воду и направился к берегу, потянув огромного пса за собой, как только они привязали корабль к деревянному причалу.

— Да, найдется, — ответил торговец, отвлекаясь от приказаний, которые он раздавал команде. — Подожди, пока мы не перенесем груз; а потом вместе пойдем в дом Торштена и там разыщем ее.

— Нет, — ответил Бьярни, чувствуя под рукой горячий лоб Хунина, который облизывал его пальцы. — Сначала я найду знахарку. Торштен подождет.

Хериольф смотрел на него, изо всех сил пытаясь сохранять спокойствие:

— Что ж, поступай, как знаешь. Но все-таки сходи к дому вождя, за ним стоят женские хоромы. Леди Од построила себе жилище в стороне от главного дома усадьбы, и туда может прийти любой желающий. Думаю, там кто-нибудь из женщин поможет тебе.

И Бьярни, привязав кусок веревки, который всегда носил с собой, к ошейнику Хунина, отправился в путь, а пес прихрамывал на трех лапах рядом с ним. Они миновали берег, с его высокими корабельными сараями, бревнами, канатными лестницами, кузницами и древесиной, и пошли к уютно жавшимся друг к другу жилищам поселения. Запахи воды, провонявшей рыбой, соли, смолы и дерева сменились теплыми запахами усадьбы — навоза, печного дыма, сытного ужина, и слабым ароматом папоротника и вереска, который вечерний бриз доносил с пустошей. Впереди, высоко в долине, Бьярни разглядел укрепленную усадьбу вождя, возвышавщуюся, подобно бдительному стражу, над всем поселением. Несколько любопытных жителей посмотрели ему вслед: мужчины чинили сбруи, женщины пряли на крылечках, дети гнали свиней с выпаса. Но незнакомцы, приплывшие по морю, не были диковиной в поселении Рыжего Торштена.

Вопреки обычаям плетеные двери живой изгороди, окружавшей усадьбу вождя, стояли открытые настежь, охраны нигде не было, и Бьярни заглянул внутрь. Мужчина, зашивавший кожаную куртку на скамье перед островерхим домом, показал пальцем через плечо, когда незнакомец с черным псом спросил, где найти Леди Од.

— Женские хоромы там наверху, за яблоней возле кухни. Ты их не пропустишь.

Бьярни обогнул усадьбу и оказался среди привычного скопления домов, конюшен и коровников, кухонь, амбаров и жилищ для гостей, и тут он увидел женские хоромы, оседавшие под тяжестью толстой вересковой крыши, а рядом — потрепанную ветром яблоню, высокую, до самого конька крыши, с маленькими желтовато-коричневыми яблоками, которые ловили лучи заходящего солнца между выжженными солью листьями. На ковыле под яблоней три рыжие девочки собрались вокруг корзины свежевыкрашенной шерсти. Две старшие, двенадцати и десяти лет, развешивали влажные коричневые мотки на веревку, протянутую между нижними ветвями яблони, а младшая сидела неподалеку и напевала песенку рыжему полосатому котенку у нее на руках. Они взглянули на Бьярни, когда он проходил мимо, и вернулись к своим делам.

Входная дверь была открыта, вся в тенях от очага и отблесках факелов. Бьярни остановился у порога и заглянул внутрь.

Лучи заходящего солнца, пробивались сквозь узкие роговые окна под крышей, смешивались с пламенем очага и освещали комнату. Все в ней было неторопливо, без суеты. Одна женщина работала за ткацким станком у окна, где было еще светло, и две девочки пряли неподалеку. Другая переворачивала плоские овсяные лепешки на печном камне, и волосы падали на ее разгоряченное лицо. А самая старшая женщина, с более крупными и красивыми чертами лица, чем у остальных, сидела на низком резном стуле у огня и зашивала прореху на плече огромной красной накидки на подкладке из волчьей шкуры. Сама она была одета в богатое темно-зеленое, почти черное платье, украшенное вышитым золотом воротником, и две прекрасные пятнистые гончие лежали у ее ног, в складках платья. Она склонила голову над работой; волосы ее, собранные в пучок, как у поселянок, наверное, в молодости были иссиня-черными, а теперь будто кто-то осыпал их пеплом.

Несложно угадать, кто из них леди Од; Мудрая Од, которая когда-то была супругой короля Олафа Белого из Дублина. Ее выдавало богатое платье и то, что она сидела на единственном стуле в комнате. Но Бьярни, стоя на пороге и заглядывая внутрь, почувствовал, что узнал бы ее среди множества женщин в таких же платьях и на таких же стульях.

Стрекот веретена и ленивый разговор женщин смолкли, и собаки глухо заворчали. В ответ Бьярни почувствовал почти беззвучное рычание у своей ноги и легонько дернул Хунина за поводок. Только собачьего боя ему сейчас не хватало.

— Тихо, Виг! Тихо, Аса! — произнес голос, слишком низкий для женского. Леди Од подняла голову, и Бьярни встретился взглядом с самыми темными глазами, какие он когда-либо видел, немного раскосыми, на состарившемся и все еще прекрасном широком лице. Говорили, что в жилах леди Од течет кровь народов с дальнего севера, и, наверное, в этом источник ее мудрости…

— Заходи, чужестранец, и скажи, что привело тебя.

И, удерживая Хунина за ошейник, Бьярни вошел в просторную комнату и встал рядом с очагом.

— Госпожа, я Бьярни с корабля Хериольфа Купца, который стоит сейчас в вашей гавани. Мне сказали, что здесь я найду того, кто владеет знаниями и настолько добр, чтобы вылечить рану на лапе моего пса, которую он получил пять дней назад, — он с тревогой посмотрел на нее. — Это хороший пес, он дорог мне.

— Как и большинство собак тем, кто их любит, — ответила леди Од и погладила голову пятнистой гончей. Затем она повернулась к женщине за ткацким станком:

— Мергуд, оставь работу, тут понадобится твое врачевание.

Женщина выпустила из рук челнок и подошла к очагу, опустившись на колени рядом с Хунином.

— Покажи-ка мне, — сказала она с легким напевным акцентом, выдававшим чужестранку.

Бьярни держал Хунина за ошейник, с тревогой наблюдая, как она достала из-за пояса небольшой нож и разрезала перепачканные тряпки на лапе пса. Хунин заскулил и хотел отдернуть лапу, но даже не пытался укусить, словно зная, что ему не причинят вреда.

Когда последние тряпки были сняты, Мергуд глубоко вздохнула при виде изуродованной лапы, красной и опухшей, с отвратительным мокрым месивом вместо двух средних пальцев. Она взяла Хунина за подбородок и притянула к себе, чтобы посмотреть ему в глаза:

— Боже мой, как тебе не повезло, — сказала она псу, а потом Бьярни, — держи его крепче, я принесу мазь.

Поднявшись, она исчезла за дверью, под разноцветной завесой, украшавшей стены комнаты.

К ее возвращению все остальные подошли ближе, чтобы посмотреть на пса. Трое детей тоже вошли в комнату, младшая все еще прижимала к себе полосатого котенка; и даже леди Од отложила шитье и наклонилась вперед, чтобы лучше видеть.

— Кто это сделал? — спросила она, когда Мергуд снова опустилась на колени, положив на пол целебные снадобья. Она взяла кувшин с водой, и стала промывать ноющую рану Хунина.

— Онунд Деревянная нога, — ответил Бьярни.

— Неужели? Онунд Деревянная нога? Пес гнался за его оленем?

— В Барре мало оленей.

— Тогда почему?

Минуту Бьярни молчал, а потом стал объяснять подробно:

— Там была девушка…

— Она тебе нравилась? — спросила леди Од, нахмурившись.

— Нет. Я ей нравился, и мне надоело делать вид, будто я этого не замечаю… Был свадебный пир Онунда, и мы танцевали…

Он задумался, почему, ради всех богов Асгарда[117], он решил рассказать эту запутанную и неприглядную историю незнакомой женщине. Неужели только потому, что она попросила? Но он продолжил, пытаясь расставить все по местам и быть честным.

— Она выбежала ко мне из круга танцующих девушек и хотела увлечь за собой. Я был пьян, наверное. Я оттолкнул ее к стоявшему рядом парню, а сам схватил другую девушку и стал с ней танцевать. А та девушка была дочерью жреца Одина. Потом, как мне кажется, она оклеветала меня перед своим отцом. Была гроза, и, по-моему, она внушила ему, что Повелитель грома разгневался, потому что мы не принесли ему жертву — Одину и Фригг достались черный баран и белый ягненок, как и полагается на свадьбе, — и он потребовал себе черного пса.

Тут Бьярни запнулся и умолк; дальше история становилась совсем запутанной, но, начав, он должен был довести рассказ до конца.

Мергуд закончила промывать лапу Хунина и втирала в рану вонючую зеленую мазь.

— Плохая девушка, — сказал ребенок, обращаясь к рыжему котенку у него на руках. Казалось, она прекрасно понимала, о чем идет речь.

Бьярни глубоко вздохнул и продолжил:

— Затем, когда мы проводили невесту к Онунду, жрец пришел за Хунином — моей собакой — чтобы принести его в жертву. Началась драка. Онунд вышел с мечом, чтобы во всем разобраться. Он сделал это с Хунином, чтобы побыстрее разрешить спор.

— Да, Онунд Деревянная нога никогда не тратил время на раздумья, — сказала леди Од, как будто размышляя вслух, и обратилась к Бьярни:

— А что потом?

— Ничего, госпожа. Вы спросили меня, почему он это сделал, и я рассказал.

— А теперь я спрашиваю тебя, что случилось потом. Расскажи, как вы двое, грязные и вымокшие, очутились у моего порога.

— Онунд велел мне покинуть Барру. Я верно служил ему два года. Он сам так сказал, и с честью освободил меня от службы, чтобы я нашел себе другого хозяина. Хериольф Купец был тогда в нашей гавани.

Он махнул рукой в знак того, что закончил рассказ. А потом добавил:

— Хериольф сказал, что после той ночи мне недолго оставалось бы жить на Барре.

— Думаю, Хериольф Купец прав, — тихо сказала Од.

Мергуд перевязывала лапу Хунина чистыми льняными полосками.

— Гроа, — позвала она старшую из трех девочек, — принеси немного молока и склянку с зелеными каплями от жара.

Девочка встала и проскользнула во внутреннюю дверь. Когда она вернулась, Мергуд прочно закрепила повязку. Она вытащила деревянную пробку из склянки и принюхалась, потом налила несколько капель в молоко и поставила под нос Хунина.

— Пей, темный брат.

Хунин помедлил с минуту, потом тронул молоко языком и, почувствовав его вкус, окунул морду в миску и вылакал все дочиста.

— Это собьет жар, — объяснила женщина, положив руку на голову псу. — Приведи его ко мне завтра.

Потом, как будто вспомнив что-то, она посмотрела на леди Од, которая вновь принялась зашивать накидку.

— Вы разрешите?

— Разве я не все тебе разрешаю? — сказала госпожа. — Как одна королева другой.

Очевидно, это старая шутка, и Бьярни задумался, что бы она могла значить.

Мужчины часто обменивались шуточками, понятными только им, но он не знал, что и у женщин такое бывает.

Во дворе послышались тяжелые шаги, и кто-то ввалился в комнату, как медведь. Обернувшись, Бьярни увидел высокого человека, с широкими плечами и небольшим брюшком и, хотя сложно было разглядеть сквозь бьющий в глаза свет заходящего солнца, с грубыми чертами лица и уродливым, сломанным носом, на который свисала копна огненно-рыжих волос — не таких темных, как у Онунда, а яркого, горячего цвета расплавленного железа.

Бьярни понял, что перед ним Рыжий Торштен, предводитель великого флота и хозяин многих островов, наводящий ужас на жителей материка.

Он переступил порог и заворчал:

— Этот сукин сын Кадир опять выпустил племенную кобылу.

Его матушка обрезала нитку маленьким ножом, висящим у нее на поясе, и подняла тяжелые складки волчьей шкуры, крытой толстой красной тканью.

— Неужели? Не сомневаюсь, что Эрп все уладит… Смотри, я зашила твою накидку.

Тяжело ступая, он подошел к очагу, чтобы взять накидку, и его рука, словно молот Тора, опустилась ей на плечо в знак благодарности.

А Гроа, старшая из трех девочек, стоя с пустой миской из-под молока в руках, подумала, что о незнакомце все забыли, изатараторила:

— Отец, смотри, у нас гость. Он служил Онунду Деревянной ноге, пока его собака…

Бьярни, тихо стоял неподалеку, держа Хунина за ошейник. Он думал, как бы поблагодарить госпожу и уйти — или даже улизнуть без благодарностей, но тут замер на месте. Какой же он глупец, что рассказал! Теперь придется повторять все сначала, и у него было дурное предчувствие, что Од, в своей доброте, предложит его услуги своему сыну-богатырю, как будто он заблудшее дитя, которому нужно помочь. И если она это сделает и Торштен согласится взять его, ему придется отказаться. Хочет он того или нет, он должен будет отказаться или смириться с тем, что опять его судьбу решают другие…

Но Леди Од уронила катушку с нитками на пол и велела:

— Гроа, помоги мне перемотать нитки, у тебя такие тонкие пальчики.

А потом обратилась к Торштену:

— Хериольф Купец стоит в нашей гавани, может, ты его видел? А это Бьярни Сигурдсон; его пес повредил лапу, и он привел его сюда, чтобы Мергуд его вылечила.

Волна облегчения и благодарности растеклась по сердцу Бьярни благодатной прохладой.

Торштен посмотрел на него своими рыжевато-карими глазами, которые приковывали к себе взгляд каждого, кто осмелился взглянуть на него:

— Ты не похож на торговца.

Бьярни покачал головой:

— Этим занимается Хериольф. У него прекрасные шелка и прочные веревки — обычные товары. Да и украшенный драгоценностями кубок с крестом, который, он сказал, может заинтересовать леди Од. — Бьярни бросил взгляд на хозяйку дома, которая, оторвавшись от внучки и катушки ниток, улыбнулась ему в ответ.

— А у меня только один товар на продажу — верная служба.

Глава 8. Пасхальное плавание


Бьярни стал служить Торштену, как раньше Онунду, и был вполне доволен, хотя в глубине души еще оставалась боль — словно рана, ноющая, как только ветер подует с востока.

С Хунином тоже все было хорошо. Благодаря мазям Мергуд, его лапа зажила, и, прежде чем следующая луна пошла на убыль и стали опадать желтые березовые листья, он вновь забегал на всех четырех лапах и прихрамывал, только когда вспоминал о ране.

Подули западные ветра, близилась зима. На полях, подальше от берега, крестьяне пахали землю на волах и сеяли озимую пшеницу. Пчел прогоняли из ульев, потому что они не пережили бы холодные месяцы, а леса звенели от ударов топоров, валящих деревья для постройки и укрепления домов и стройных ладей на берегу.

Большую часть хозяйственных работ делали слуги, а свободные жители общины, гребцы и дружинники вместе с корабельными плотниками охотились за оленями и дикими кабанами — не для удовольствия, а чтобы добыть мясо, которое вместе с забитым скотом можно засолить на зиму. Но иногда — во время сбора урожая, стрижки овец, выпаса лошадей на летних пастбищах — рабы и свободные, крестьяне, моряки и воины (в основном одни и те же люди) работали плечом к плечу.

В один из таких вечеров, когда летящие по небу облака бросали тени на Бен-Мор[118] — Великую гору, как ее называл гэльский народ, — чьи лощины и покрытые щебнем склоны то освещались солнцем, то исчезали под мрачным небом и грозовыми тучами, Бьярни стоял, облокотившись о длинную стену загона для лошадей, и смотрел на диких, стройных двухлетних жеребят, которых он помог пригнать сюда для объездки. Хунин прижимался к его ноге, высунув язык, и дремал на солнышке. Неподалеку от них, также наблюдая за жеребятами, к торфяной стене прислонился юноша, которого Бьярни часто видел с лошадьми, но никогда не заговаривал с ним и до сего дня не встречался взглядом. Это был высокий молодой человек со спокойным лицом, похожий на коня — сквозь ворот его рубахи из грубого сукна проглядывало железное кольцо раба.

Жеребята нервничали, ветер взвивал их гривы и хвосты, когда они брыкались и вертелись, широко раскрыв глаза и высоко запрокинув головы. Юноша сказал что-то одному из жеребят, с белой мордой, — на языке, который вряд ли можно было назвать человеческим, и тот мотнул головой, взглянул на него и тихо заржал, словно приветствовал собрата, а потом вдруг вспомнил свой страх и, выгнувшись, отпрыгнул в сторону.

— Видно, ты родился в конюшне и там научился лошадиному языку, — спросил Бьярни, — а матерью тебе была кобыла, которая сбрасывала шкуру, как женщина-тюлень?

— Ну уж точно не в конюшне Рыжего Торштена, — ответил тот и, отвернувшись от жеребят, взглянул на юго-восток, вдоль туманной, голубой линии материка, и казалось, он видит куда больше, чем простые смертные.

— Ты оттуда? — спросил Бьярни.

Юноша кивнул.

— Из Аргайла[119], земли наездников. Но это было давно. И моя мать тоже — Мергуд, служанка леди Од.

Бьярни удивленно взглянул на него:

— Я ее знаю. Она вылечила лапу Хунина.

— Да, это она умеет.

— Но я не заметил на ее шее кольца рабыни.

— Его уже давно сняли. Остался только след; его скрывает серебряная цепочка, которую подарила ей леди Од.

— Значит, вас купили вместе? Или была война? — спросил Бьярни чуть погодя просто из дружеского интереса: совать нос в чужие дела ему не хотелось.

— Война, — ответил тот, по-видимому верно поняв намерения Бьярни.

Он перестал вглядываться в даль.

— Ты не знаешь? Никто тебе не рассказал? — и вдруг горько рассмеялся: — Вот и замечательно, полезно для души — осознавать собственное ничтожество. Десять-двенадцать лет назад ярл Сигурд с Оркни[120] напал на наши берега, и мой отец-король призвал своих воинов, чтобы прогнать его войско, но они были слишком сильны. Они убили отца и всю его дружину, а мою мать и меня — я был слишком юн, чтобы умереть рядом с отцом, — забрали в рабство. Других тоже — их продали на рынке в Дублине, а меня с матерью ярл оставил себе. Год мы прожили на Оркни, а потом он подарил нас обоих, вместе со славным жеребцом и золотым кубком, Рыжему Торштену в знак дружбы.

Бьярни задумался, вспоминая ту женщину в доме леди Од, а Хунин, соскучившись от безделья, обнюхивал его руку.

— Ты не веришь мне? — спросил молодой человек, приподняв бровь.

— Зачем тебе рассказывать такую историю, если это неправда? — ответил Бьярни. — Нет, я думал, как это странно. Бьярни Сигурдсон, ты привел своего пса к королеве, чтобы вылечить его, а она смазала рану мазью, как простая торговка целебными травами.

— Многие принцессы Эрина разбираются в травах, — ответил молодой человек. — Была одна по имени Изольда[121]. Моя матушка Мергуд знала все о травах и лечении до того, как стала королевой. — Он отошел от торфяной стены. — Уже поздно; не знаю, как ты, а я проголодался.

И когда Бьярни повернулся к нему, он добавил:

— Теперь я знаю твое имя, Бьярни Сигурдсон. И ты должен узнать мое, так будет справедливо. Я Эрп Мак-Мелдин из Аргайла.

И раскачивающейся походкой он направился к себе, а Бьярни свистнул Хунина и пошел в Каминный зал на ужин. Теперь он понял, что значили слова леди Од и ее служанки; наверное, они очень сдружились за эти годы, если могут так шутить без горечи и ожесточения.


Зимними вечерами в зале Торштена затевались веселые, увлекательные разговоры — между пением гусляров и шумными играми, когда женщины покидали свои скамьи. Путешественники рассказывали о странах на краю земли. Среди дружины Торштена было несколько опытных наемников; они, как дикие гуси, облетели множество земель и морей, и для них плаванье в Исландию или утомительный путь вокруг Северных островов[122] и в Норвегию были сродни переправе через реку.

Эндрид плавал далеко на юг, к Раскаленной земле[123], и заходил в устья великих рек, торгуя с племенами, чью кожу солнце опалило до черноты, как мореный дуб; а еще он рассказывал о людях, покрытых волосами по всему телу, как шерстью, они висели на ветках гигантских деревьев и скидывали оттуда диковинные плоды.

Одноглазый Ликнен знал Средиземное море, как свои пять пальцев, и ходил по улицам Миклагарда, и клялся, что они вымощены золотом. Когда же наступала очередь Бьярни взять в руки гусли, он мог наравне с ними рассказать свою историю, несмотря на то что самым длинным плаванием в его жизни был путь до поселения Рафна Седриксона. Но никто в этой компании не плавал с Онундом Деревянной ногой по узким проливам Бьюта, когда огромные камни сыпались с неба.

Они работали, спали, воевали и пировали вместе, и, когда миновали мрачные месяцы зимы, Бьярни сдружился с ними, хотя такая дружба немногого стоила. Его единственным истинным другом на Малле стал угрюмый Эрп Мак-Мелдин — с того самого дня, как они пригнали лошадей с летних пастбищ.

Прошла зима, с холодными ветрами, ледяным дождем и свирепыми волнами, бившимися о берег. Вопреки суровой непогоде вдруг появились признаки весны: длинные сережки на орешниках у речки, щебетанье пурпурных птичек среди березовых ветвей. Одной холодной ночью первая стая диких гусей, которые всю зиму паслись на острове, улетела на Север, галдя сквозь штормовые облака высоко в небе, как свора гончих.

А внизу, на берегу, закипела работа: легкие боевые корабли вытащили из сараев и принялись смолить их бока и готовить мачты, снасти и паруса к летнему плаванию. И первой среди них, покинув островерхое укрытие, где она провела зиму, обвязанная канатами, на катках красовалась ладья леди Од. Эту ладью готовили к плаванью раньше ее собратьев, потому что госпожа выходила в море накануне Пасхи, чтобы провести дни поста и великого праздника с братьями святого острова Айона[124].

Бьярни, возвращаясь с горшком смолы от костра, горевшего неподалеку, увидел в лучах раннего весеннего солнца корабль, почти готовый к спуску на воду, хотя мачты и снасти еще дожидались своего часа в тенистом сарае — и восторг охватил его при виде такого великолепия. Ладья была прекрасна, с нежными изгибами от носа до вздымающейся кормы. Вместо драконьей головы ее резной и свежевыкрашенный старнпост был закруглен, как пастуший посох или изогнутая шея лебедя. Говорили, что имя ладьи, «Фионула», как-то связано с лебедем, в которого давным-давно превратилась одна ирландская девушка[125].

Несмотря на отличия, эта ладья потрясла Бьярни не меньше, чем «Морская ведьма», и он протянул руку, чтобы коснуться изгибов ее носа. Он думал, как хорошо было бы сесть за весла среди ее гребцов в этом весеннем плавании в честь Белого Христа.

С прошлой осени Бьярни кое-что узнал о Белом Христе — в поселении было много Его последователей. Сам Торштен был рожден и воспитан христианином, но, повзрослев, стал сочетать старую и новую веру и позволять себе некоторые вольности. Он решил, что достаточно поставить алтарь Белого Христа рядом с древними изображениями Тора и Одина в храме богов, где на алтаре Тора хранилось его кольцо и от земли поднимался мрачный запах пролитой крови.

Леди Од горевала об этом, молилась за него каждый день и никогда не теряла надежды, что по ее молитвам с ним произойдут перемены, а пока любила его таким, каким он был. У нее была небольшая каменная часовня в долине, куда она ходила каждое воскресенье со служанками и несколькими поселенцами. Остальные жители верили по-своему — если вообще верили, — разрываясь между церковью и храмом богов.

Бьярни не интересовался ни тем ни другим. Он потерял своих богов, как и они его, в ту ночь, когда их жрец потребовал смерти Хунина, но при этом он не испытывал никакого желания следовать за Богом леди Од. И сейчас он отнюдь не стремился попасть на Святой остров, чтобы отпраздновать Пасху; его влекло непостижимое желание — быть на «Фионуле», когда она выйдет в море…

— Эй, — рявкнул голос за его спиной, — что уставился, словно она твоя первая любовь? Иди-ка засмоли вон ту трещину!

Придя в себя, Бьярни оглянулся и увидел старого Гродни, старшего корабельного плотника, а с ним леди Од, которая пришла посмотреть на подготовку своей ладьи, закутавшись от холодного ветра в накидку из тюленьей кожи. Она не сказала ни слова работникам у изогнутых боков корабля, но глаза ее на мгновение встретились с глазами Бьярни, и, когда он вернулся к своему горшку со смолой и трещинам на «Фионуле», ему казалось, что он все еще чувствует на себе ее задумчивый взгляд, до тех пор, пока, закончив беседу со старшим плотником, она не удалилась.


Согласно обычаю поселения, давным-давно введенному Рыжим Торштеном, леди Од могла сама выбирать на Пасхальное плавание гребцов — они же служили ей охраной. Год за годом она, как правило, выбирала одних и тех же людей, но три дня спустя, когда Верланд Оттарсон, ее неизменный капитан, назвал имена избранных, Бьярни оказался среди них.

Сначала он не мог поверить.

— Вы, наверное, ошиблись. Я не единственный Бьярни на Малле.

— Но ты единственный воин-левша, который нанялся к нашему вождю в конце прошлогодней жатвы, и только у тебя есть черный пес, хромой на одну лапу.

Бьярни посмотрел вокруг на команду корабля, он знал их: христианская команда для христианского плавания.

— Я не разделяю веру госпожи, — сказал он. — Скажите ей, она, наверное, забыла.

— Сам скажи, — рявкнул Верланд. — У меня дела поважнее.

Он нашел леди Од на небольшой полянке за домом; она сидела на дерновой скамье и смотрела на первых пчел, круживших среди целебных трав, за которыми ухаживала Мергуд, а две пятнистые гончие лежали у ее ног.

— Госпожа, — начал он, подойдя к ней, но запнулся, не зная, как продолжить.

Она посмотрела на него, ее прекрасные морщинистые руки спокойно лежали на коленях.

— Бьярни Сигурдсон. Ты хотел мне что-то сказать?

— Верланд, ваш капитан, назвал мое имя среди тех, кто поведет ваш корабль в Пасхальное плавание.

Она кивнула, склонив голову набок, и чуть улыбнулась.

— Да, я попросила его.

— Но, госпожа, вы забыли.

— Забыла о чем?

— Госпожа, все остальные гребцы христиане — христианская команда для христианского плавания.

— Да, на этот раз так, — сказала леди Од. — Нет железного правила, высеченного как руны на камнях, гласящего, что гребцом на моем корабле не может быть последователь старых богов. Разумеется, тот, кто помогал готовить «Фионулу» к плаванию, должен занять свое место среди команды, когда ладью спустят на воду.

Бьярни проглотил слюну. Он должен был уточнить, убедиться, что она его верно поняла.

— Госпожа, у меня нет никакого желания поклоняться вашему Богу.

— Пока нет, — согласилась леди Од. — Время меняет многое, но выбор всегда за тобой. — Ее лицо в тени капюшона из тюленьей шкуры осветилось удивительной, тихой улыбкой. — Я никогда никому не приказывала грести на моем корабле. До сих пор в этом не было нужды. Теперь я прошу — будь одним из моих гребцов в этом плавании.


На следующее утро они спустили «Фионулу» на воду, чтобы проверить, все ли в порядке. А два дня спустя, в дождливую и ветреную погоду они покинули гавань и направились к Айоне по прибрежным водам между Маллом и материком, чтобы уберечь женщин, укрывшихся под навесом, от ветра и соленых брызг. Но, несмотря на это, Мергуд невыносимо страдала от морской болезни, да и леди Од тоже, и только Гроа, старшая внучка, которую впервые взяли в это путешествие, казалось, даже не замечала, как ладья раскачивается в бурных морских волнах; она вышла на палубу, подоткнув юбки до колен, спрятав волосы под голубым с желто-коричневыми полосками покрывалом, и, пошатываясь, прошла между гребцами на нос корабля.

Она остановилась рядом с Бьярни, держась за мачту, чтобы не упасть.

— Где твоя собака? — спросила она и опустила взор, словно ожидая увидеть Хунина у его ног.

Он посмотрел на нее сквозь копну волос, на ветру застилавшую ему глаза:

— Я оставил его на берегу, пусть побегает с остальными. За два года на Барре он привык к такой жизни.

Гроа молчала, всматриваясь в суровую даль.

— Так хорошо, — произнесла она наконец. — Вот бы плыли мы и плыли — вокруг Айоны и между островами — в открытое море, вдоль Ирландии, а может и Исландии…

— Осторожнее, — предупредил Бьярни. — Никто не знает, что там: мы можем упасть с края земли.

— А если нет никакого края? — размышляла вслух Гроа. — Может быть, это похоже на Средиземное море, о котором рассказывал Одноглазый Ликнен, только намного, намного больше, с просторными землями по краям, и еще одним великим городом, как Миклагард, который ждет, чтобы его открыли — и плодородной землей…

Она не впервые заговаривала с Бьярни с тех пор, как он привел Хунина к хоромам леди Од, но он никогда не слышал, чтобы она болтала такие глупости. Может, качка на нее так действует. Тогда уж лучше сидела бы с остальными женщинами и страдала от морской болезни; такие разговоры на борту корабля — к беде.

— Говорят, там, далеко, есть другие острова — остров Святого Брендана[126], с деревьями, которые покрыты белыми птицами вместо цветов, и каждая поет, словно вечерняя звезда. Если бы я была мужчиной, я бы построила корабль и отправилась туда.

— Если бы ты была мужчиной, я бы последовал за тобой, — неожиданно сказал Бьярни, уже не заботясь о том, сулят такие разговоры беду или нет. Какое странное это Пасхальное плаванье, не похожее ни на одно другое.

— Навались! Навались! — послышался голос Верланда у рулевого весла.


Они переночевали в одной из рыбацких деревушек на берегу, а на следующий день, с попутным ветром, подняли парус и, обогнув Малл, направились к пологим зеленым берегам Айоны.

Глава 9. Бухта рыбацких лодок


Леди Од с внучкой и Мергуд расположились в улье серокаменных построек для гостей, чуть в стороне от святых братьев, а команда «Фионулы» разбила лагерь под корабельными навесами, в тени белых песчаных дюн, окаймлявших берег. Там они провели первую из четырех ночей на острове святого Колумбы[127]. Следующий день был посвящен покою перед скорбной пятницей[128], когда будут оплакивать Белого Христа. Леди Од уединилась для молитвы, а ее команда отдыхала, растянувшись в высокой траве дюн, или бродила вокруг корабля, рассказывая друг другу истории, или играла в волка и овец голышами[129] по расчерченному песку. В полдень они поели соленой рыбы и перловой каши с монастырской кухни, запив все парой кружек легкого эля.

— Лучше подкрепиться как следует. — Верланд взглянул на Бьярни. — Сегодня больше ничего не предвидится, а завтра будет еще меньше.

А другой парень, с набитым ртом, добавил, ухмыляясь:

— Несправедливо, да, что приходится ходить с пустым брюхом из-за чужого Бога, висящего на дереве.

И все рассмеялись.

Это было сказано вполне добродушно; воины и жители поселений Торштена уже давно привыкли смешивать две веры, и во времена, когда норманны расхищали христианские святыни не потому, что те были христианскими, а просто из-за богатой добычи, в этом было не принято проявлять особую щепетильность.

Но Бьярни не разделял их веселья.

— Один провисел на дереве девять дней[130], — сказал он, обращаясь ко всем.

Положив в рот последний кусок сухой соленой рыбы, он встал и побрел прочь, чтобы побыть одному.

Он шел к югу вдоль берега, пока не оказался у бухты, видимо, на самом южном крае острова. И там, без всякой причины — он миновал другие бухты и заливы, с таким же белым песком и теплыми камнями — он решил присесть. Маленькие темные овцы, пятнистые и в крапинку, паслись в полях. Он слышал звонкий голосок ягненка и глухое блеяние его матери в ответ. Дюны за спиной защищали от ветра, и на солнце было тепло. Он знал, что такая погода тут бывает не часто; на Айоне тоже бушуют ветры.

Хаки, который греб рядом с ним, рассказывал, что пару лет назад, как только они покинули Малл, налетел шквалистый ветер с дождем, и волны грозились потопить корабль, когда они подплыли к земле, но им удалось благополучно высадиться на берег, живым, хоть и промокшим до нитки. А сегодня прилив мирно ворковал и пенился среди скал, лаская песок на берегу; вода на мелководье была зеленой и прозрачной, а глубже становилась темно-голубой. А такого яркого солнца он еще никогда не видел. Наверно, похожие лучи освещают Острова Блаженных[131] — далеко, у самого заката, куда, как верили древние, их души попадают после смерти. Может, и остров, о котором говорила Гроа, с деревьями, усеянными белыми птицами, поющими как вечерняя звезда…

Он почти задремал, как вдруг послышался шум шагов и шелест песка на склонах дюн, и кто-то в коричневом облачении устало сел рядом с ним. Повернувшись, Бьярни увидел коренастого мужчину средних лет, с широким, худощавым лицом и лысой головой — лицом воина, а не монаха, но во взгляде его голубых глаз было что-то невероятно умиротворяющее.

— Я видел, как ты шел сюда, — сказал незнакомец, — но не мог бросить овец. Теперь они и без меня справятся. У тебя такой вид, словно тебе многое надо обдумать. Но ты уже давно тут сидишь и, наверное, не против, если я составлю тебе компанию.

— Это ваша бухта, а не моя, — ответил Бьярни. Он не хотел грубить, просто у него не было никакого желания разговаривать.

— Она ничья, и принадлежит всему миру, — отозвался незнакомец, устремив взгляд далеко в море. — Это бухта рыбачьих лодок, где святой Колумба и несколько монахов вышли на берег, когда впервые приплыли сюда из Ирландии.

Бьярни слышал о святом, который привез нового Бога в Шотландию, но никогда толком не прислушивался к рассказам. Теперь, в этом тихом, светлом месте ему вдруг показалось, что стоит поднять голову, и он увидит монахов, высаживающихся на песчаный берег, и ему стало интересно. Чтобы человек в коричневом одеянии правильно его понял, он сказал:

— Я поклоняюсь Тору и Одину, но на Малле я много слышал об этом святом и о поселении, которое он основал. Наверное, это было давно?

— Больше трехсот лет назад.

— И после него тут всегда жили святые братья?

— Почти: раньше сюда часто наведывались пираты и оставляли после себя лишь морских птиц. Однажды, целую вечность назад, останки святого Колумбы, который покоился здесь со дня своей смерти, отвезли обратно в Ирландию, потому что мы не смогли бы уберечь их тут, и поместили в нашем главном аббатстве в Келсе[132]. Но потом мы вернули его домой. Сейчас у нас тут тихо, ведь мы под защитой Торштена Олафсона. Но между островами дует тревожный ветер, беспокойство чувствуется даже здесь, на плодородных землях, которые несложно захватить. Северные народы всегда стремились к дальним берегам. — Минуту он сидел молча, просеивая белый песок сквозь пальцы. — Однажды Торштен нас покинет, так или иначе, и тогда вновь заявятся пираты.

— Что же вы будете делать? — спросил Бьярни, думая о подводном частоколе и, может, даже наемниках, как он. Все говорили, что аббатство богато, несмотря на скромную жизнь братьев.

— Умрем, как наши братья до нас, — сказал монах с лицом воина.

Бьярни раскрыл рот, как будто хотел что-то сказать, но передумал.

А монах стряхнул песок с пальцев и повернулся к нему с усталой улыбкой:

— Тебе это, скорее всего, неинтересно. Расскажи о себе; как получилось, что ты, поклоняясь Тору и Одину, стал гребцом леди Од в это Пасхальное плавание?

Обычно Бьярни раздражало подобное любопытство, но этот человек, казалось, и правда интересовался им, и он ответил как можно правдивее:

— Думаю, леди Од надеется, что вы, братья, и это место сделаете меня христианином.

Монах задумался на мгновение и спросил:

— И что ты думаешь об этом?

— Не знаю, — ответил Бьярни. — Я запутался. Иногда я все еще чувствую, что принадлежу Тору и Одину, а иногда мне кажется, что они отвернулись от меня, а я от них.

Пытаясь объяснить, он начал рассказывать свою историю еще одному совершенно незнакомому человеку, и, когда закончил, положив руки на колени и уставившись на желтый цветочек в песке, пожалел об этом. Потому что теперь, конечно же, монах примется уверять, что его старые боги не стоят поклонения, и постарается перетянуть его в веру Белого Христа, и внутри что-то противилось, как вторжению, перед которым он оказался совсем безоружным.

Но, видимо, монах понял его мысли, потому что после долгой паузы только сказал:

— Помни, не Тор потребовал жизни твоей собаки, а жрец. Жрецы всего лишь люди. А у этого человека есть дочь, глупая и мстительная, но, видимо, горячо любимая.

И в его голосе послышалась улыбка, хотя лицо оставалось серьезным, когда Бьярни взглянул на него.

— Ты, наверное, сильно отличаешься от остальных монахов. Я думал, вы должны ненавидеть старых богов, а не защищать их.

Человек посмотрел на него, и глаза его засветились улыбкой.

— Все не так просто. Я молился Тору в храме богов, когда был мальчиком, прежде чем отправился со своим названым братом в западные моря. Мы напали на эту землю и решили тут задержаться, как это обычно бывает. Я заболел, и меня отвели к святому отшельнику, который обладал даром врачевания… Я надеялся, что мой брат тоже останется, но он вернулся в Норвегию, к своим соплеменникам и богам, переставшим быть моими. А когда мы расставались, он поклялся мне защищать всех последователей Белого Христа на своих землях. Хоть что-то хорошее…

У Бьярни возникло странное чувство, словно что-то кольнуло в сердце. Но он нисколько не удивился. Над этой землей струился такой ясный свет, что ни одно чудо не могло удивить.

— Как его звали, твоего названого брата? — спросил он.

— Рафн, Рафн Седриксон. Хотелось бы мне знать, что с ним стало.

Бьярни молчал, сцепив руки и уставившись на них. А потом сказал:

— Об этом я могу тебе рассказать. Два года назад, когда я в последний раз видел его, он был вождем поселения далеко на юге, где три великие реки Лейкланда[133] впадают в море.

Человек рядом с ним неожиданно замер, но Бьярни не обернулся, решив, что это не его дело.

— Твое поселение, — тихо произнес монах, и не сказал больше ни слова.

— Да, — ответил Бьярни и замолчал.

Тишина стояла до тех пор, пока Бьярни не решил, что надо рассказать и эту историю.

— Два года назад, — начал он в конце концов, — там был святой отец. Не такой, как ты. Он ударил мою собаку — другую собаку — и я потащил его в озеро и окунул в воду, чтобы проучить. Но он был стар, и, наверное, я продержал его слишком долго.

— И он захлебнулся, — сказал монах.

Бьярни кивнул.

— Я прожил там всего несколько месяцев и не знал или забыл — неважно — о клятве вождя. Так что из-за меня он нарушил свое слово. Он дал мне меч и велел уйти из поселения на пять лет, пока не утихнет его гнев.

Чайка пролетела почти над их головами, греясь на солнце, и они смотрели, как она развернулась и высоко взмыла над бухтой.

— Когда пройдет пять лет, и ты вернешься, скажи своему вождю, что Гисли, его названый брат, прощает его, — спокойно сказал монах.

— Я передам, — ответил Бьярни и к собственному удивлению спросил: — А что же будет со мной? — сам не понимая, что имеет в виду.

— С тобой? За пять лет изгнания ты искупишь свой грех.

Издалека ветер донес глухие удары церковного колокола, призывавшего свою паству, и Гисли встал.

— Звонят ко всенощной. Я должен идти.

Когда он ушел, Бьярни продолжал сидеть, сцепив руки на коленях, устремив взгляд вдаль, поверх белого песка и пенистой отмели, и задумавшись так глубоко, как никогда раньше. Он отправился в Пасхальное плавание со смутным предчувствием, что мог бы исполнить желание леди Од. Теперь он обдумывал это еще раз, но не знал, как поступить. Было бы разумно, конечно. Хотя бы креститься; многие торговцы и наемники так делали. После крещения христианским священником тебя признавали последователем Белого Христа, что намного облегчало жизнь, если, например, ты хотел служить вождю-христианину. Но при этом у тебя оставалось право при необходимости обращаться к своим богам. Ничего сложного нет. По крайней мере, он так думал. Но теперь вдруг почувствовал, что все не так просто. Решить, каким богам поклоняться… Он представил себе, как Рафн и Гисли с болью в сердце расставались друг с другом. Настолько это было важно…

Через какое-то время он встал и, все еще размышляя, направился обратно к лагерю.


Он много думал в оставшиеся дни — в день поста и печали, в день ожидания, в день ликования[134]. Он не молился, но голодал вместе со всеми в скорбную пятницу, потому что никто ничего не готовил, а потом, в Пасхальное утро, вместе с командой «Фионулы» он стоял перед раскрытыми дверями каменной церквушки, обнесенной плетнем, и заглядывал внутрь, туда, где горели восковые свечи. Наблюдая и прислушиваясь, он узнал много нового о Белом Христе вдобавок к тому, что слышал на Малле.

А потом, в ночь после Пасхи, в последнюю ночь на Айоне, он проснулся, внезапно и бесшумно, как просыпается человек от щелчка над ухом, но рядом никого не оказалось. Он выбрался из-под навеса и, лежа на песке, смотрел на пестрые, перламутровые облака, плывущие на фоне луны, вслушивался в мирный плеск волн и храп товарищей. К нему пришло странное чувство, как будто он приплыл туда, куда давно хотел попасть. Словно во сне его путаные мысли встали на свои места, и теперь он спокойно ждал, что будет дальше.

Он прекрасно понимал — несмотря на то что в ту ночь жрец потребовал смерти Хунина от имени Тора, он не готов отречься от своих богов. И, наверное, никогда не сможет. И все же сердце его откликнулось на призыв нового Бога — Бога брата Гисли, Эрпа и леди Од. Но нельзя поклоняться и тому и другому. Брат Гисли это показал. Значит, весь путь он не осилит. Но сможет пройти половину… Теперь он думал о крещении не просто как о разумном поступке, но как о преддверии: конечно же, Белый Христос, Который знал человеческое сердце, потому что Сам был человеком и умер ради людей, поймет его.


С первыми бледными лучами солнца и криками чаек он отправился искать брата Гисли и нашел его на пастбище за складом зерна; присев на корточки, он держал ягненка между колен и кормил его молоком из кожаного бурдюка. Бьярни сел рядом с ним и ждал, пока малыш не наелся и, выпустив ольховую соску из перепачканного молоком рта, ускакал прочь. Тогда брат Гисли посмотрел на него с тихой улыбкой.

— Прекрасное утро и попутный ветер для обратного плавания.

Бьярни сразу перешел к делу:

— Я хочу креститься, до того как мы покинем Айону.

— Правда? — брат Гисли стряхнул на траву последние капли молока. — Осталось не так уж много времени.

— Мне надо было подумать, — объяснил Бьярни. — Чтобы не было сомнений.

— И теперь ты уверен?

— Да. Я хочу креститься, прежде чем мы поплывем обратно.

Брат Гисли посмотрел на него с безграничной добротой и легкой грустью.

— Что ж, — сказал он, — это начало.

Бьярни взглянул на него честными глазами:

— Пока это все, что я могу.

— Думаю, Христос подождет.

Он встал:

— Что ж…

— Мне преклонить колени здесь?

Монах покачал головой.

— Этим займется отец Феамейл, наш аббат, и за тебя должны поручиться два свидетеля.

— Ты поручишься за меня, названый брат моего вождя?

— Я — и еще кое-кто. Идем, а то скоро прилив, надо поторопиться.

И вскоре Бьярни Сигурдсон опустился на колени перед отцом аббатом у входа в церквушку, а брат Гисли и сама леди Од стояли рядом с ним, в присутствии братии в коричневых одеяниях и команды «Фионулы». Обошлись без приготовлений и вопросов. Креститься можно было и так.

Аббат склонился над ним, произнося слова, похожие на приветствие, хотя Бьярни плохо понимал его, и перекрестил его лоб ледяной водой, которая потекла между глаз.

Он встал и почувствовал нежные объятия леди Од, а потом крепкое пожатие брата Гисли. На этом все и кончилось, очень быстро, потому что близился прилив.

Глава 10. Совет на Оркни


У южных берегов Хоя[135] три боевых корабля стояли на якоре, ожидая прилива, чтобы пробраться вдоль западного края пролива Пентленд-Ферт и вверх к плавучим льдинам, которые защищали флот оркнейских ярлов, — могучий «Морской змей» Торштена Олафсона, «Дикий конь» и «Звездный волк». Их команды отдыхали перед последним, долгим рывком до самого берега ярла Сигурда[136].

На пятом весле с правого борта «Морского змея» сидел Бьярни, уперев локти в колени и задумчиво жуя кусок пресной лепешки, которой запасся, не успев толком позавтракать.

Прошло полтора года с тех пор, как он крестился, стоя на коленях в дверях серенькой церквушки на Айоне, перед самым отливом. Когда он оглядывался назад, ему казались странными те напряженные раздумья перед принятием решения. В конце концов это не так уж и важно. Леди Од была довольна, и он почувствовал себя своим среди товарищей-христиан; на праздники он чаще всего приходил к алтарю Белого Христа, который Торштен поставил рядом с древними алтарями знакомых темных богов. Вот и все. Может, для Бьярни это имело бы гораздо большее значение, ходи брат Гисли по земле людей; но когда «Фионула» покинула Айону этой весной, он отошел в мир иной, оставив после себя небольшой серый камень на монастырском кладбище и нового брата, ухаживающего за ягнятами.

Набив рот сухой лепешкой рядом с Лифом Кетисоном, который стучал костяшками пальцев правой руки о левую, Бьярни стал вспоминать последние четыре года с того дня, как Рафн вручил ему меч и изгнал из поселения. Четыре лета плаваний превратили его в опытного моряка, умеющего править кораблем в любую погоду и в любом море. Четыре лета плаваний, за которые у него наконец-то отросла борода — короткая, все еще юношеская, но густая, так что капитан Дублинского гарнизона вряд ли нашел бы в ней изъяны. Но лучше уж служить Онунду и Торштену и плавать между островами.

Это были славные годы. Он вдруг понял, что вспоминает их как пройденную часть жизни, и, рассердившись, мотнул головой, словно желая отогнать дурную мысль, которая пришла из ниоткуда — хотя нет, причина у нее все же была. Между островами подул новый ветер, как сказал брат Гисли, — тревожный. Многие вожди, даже Афлег — повелитель Барры и отец Эсы, уже подняли якорь и направились в Исландию; говорили, там много плодородной земли, которая только и ждет своего хозяина.

Холодный ветер доносил слухи о волнениях в Норвегии; король Харальд Прекрасноволосый вновь вышел в море. Многие слишком хорошо помнили, как в прошлый раз он приплыл в западные моря, чтобы покорить острова. И сам Онунд, как говорили, вернулся в Норвегию вместе с Трондом, своим боевым товарищем, чей отец недавно скончался — началась неразбериха с наследством, и Харальд заявил свое право на земли конунга. Старое поселение Барры разваливалось на части, и не только оно.

Может, поэтому, из-за раскола и брожения среди вождей, самые могущественные повелители — Рыжий Торштен и ярл Сигурд с Оркни — созвали совет.

Стоя высоко на носу «Морского змея», Торштен поднял руку: якорь вытянули из воды, и огромный парус с голубыми и красными полосками с треском взмыл по мачте, а за ним, за кормой, паруса «Звездного волка» и «Дикого коня». Бьярни, тянущий якорную цепь, не замечал особой разницы между блестящей на солнце водой сию секунду и минуту назад. Но Торштен — как и Онунд — мог вести корабль в густом тумане, ориентируясь по волнам и шуму моря, угадывая по ним очертания морского дна, которые знал не хуже, чем рифы и утесы над водой. Оба они чувствовали таинственные морские глубины глазами, ушами и подошвами ног.

Ветер надул паруса, и три ладьи заскользили вперед, подгоняемые юго-западным бризом, в опасные воды пролива Пентленд-Ферт. Вскоре они приблизились к пенистой полоске воды и повернули на север, лавируя между Хоем и Саут-Роналдсеем[137]. Ненадолго Хой заслонил от них ветер, волны стихли и стали темно-зелеными. Гребцы спустили паруса и вновь сели за весла, чтобы ввести небольшой флот в гавань вотчины ярлов. Четыре дня ярл Сигурд, его сын Гутторм, Рыжий Торштен и мудрейшие, могущественные вожди совещались друг с другом на открытых высотах пустошей, куда ни один человек не мог прокрасться незамеченным, чтобы подслушать их разговор. Не на Мут-хилл, окруженном зарослями ивняка, а на Стоячих камнях[138], оставленных здесь еще древними народами, потому что это был не совет общины, а собрание чужеземцев, среди которых были люди с материка, не похожие на викингов и жителей Вест-Коста[139], — суровые племена, с голубыми отметинами на груди и лбу; они прекрасно изъяснялись по-норвежски с ярлом и его людьми, но между собой говорили на родном языке, который звучал таинственно и мрачно, напоминая Бьярни брызги грозового дождя на сочной летней листве.

И пока великие держали совет среди покрытых вереском камней древних народов, простой люд — жители поселения и команды кораблей продолжали трудиться на полях, скотных дворах и на берегу, и временами развлекались, кто как мог. Намечалась небольшая охота на пологих, пустынных Оркнейских островах, продуваемых всеми ветрами, где не было лесов для оленей и кабанов, а только тюлени, на которых охотились ради мяса и шкуры, рискуя жизнью и без всякого удовольствия. Еще развлекались соколиной охотой на тетеревов и куропаток — вот и все.

Но вот между разбросанными хижинами поселения и гаванью устроили нечто вроде ярмарки, как обычно бывает у северных народов во время собраний — место для встречи торговцев и ремесленников. Мужчины состязались друг с другом в беге, борьбе, метании копья и разрубании толстых бревен одним ударом секиры; пировали и пили эль, который можно было купить тут же в пивных, и проигрывали серебро на петушиных боях за корабельными сараями, где высокие торфяные стены хоть как-то защищали от бесконечных ветров.

Но вместе с ветром до поселения долетали слухи о том, что решили вожди. Бьярни, возвращаясь с берега, чтобы потратить на кружку эля серебро, которое утром выиграл для него красный петух, заметил, что народ собирается у кузницы, с мечами у пояса.

— Так значит, военный поход? — спросил он стоящих рядом людей, усевшись на скамейку у пивной. — А я думал, поплывем в Исландию.

Человек, точивший нож на каменном пороге дома, посмотрел на него, пробуя лезвие пальцем.

— Даже если поплывем в Исландию, острый клинок всегда пригодится.

— Так значит, в Исландию? — настаивал Бьярни, взмахнув рукой, чтобы привлечь внимание чумазого мальчишки, прислуживающего в трактире. — Налей-ка мне!

Человек пожал плечами:

— Кто знает, — только ветер, который дует там, на вересковой пустоши.

А человек, сидевший неподалеку с молодым ястребом на руке, вставил:

— Судя по этим разукрашенным пиктским[140] вождям, прибывшим на совет, думаю, в Кейтнесс[141], а может, и дальше, на юг.

— Значит, все-таки военный поход. — Бьярни взял кувшин с элем из рук мальчика и сделал большой глоток.

Человек с ястребом, казавшийся старше и разумнее других, задумчиво гладил птицу по шее:

— Вряд ли, раз пожаловали их послы. В Кейтнессе много земли для охоты и выпаса скота, бескрайние плодородные пустоши, — слишком много для этих разукрашенных племен. А нам она нужна…

— Ты бывал там? — спросил Бьярни, всматриваясь в зеленые поля Роналдсея и голубые горы материка на юге.

— Каждую осень. Ярл охотится там и уже считает эти земли своими. Видят боги, на Оркни только одна добыча — тюлени.

— Точно, — вставил кто-то, — в Кейтнессе много земли, и тамошние жители наверняка обрадуются нашим мечам, ведь Харальд Прекрасноволосый готовит свои корабли по всему побережью Норвегии, чтобы напасть на шотландские берега.

Человек, точивший нож на каменном пороге, наконец закончил работу и, заткнув клинок за пояс, взглянул на остальных:

— А вот еще одна причина как можно скорее отправиться в Кейтнесс. Харальд в два счета доплывет туда по проливу Пентленд-Ферт и вдоль Грейт-Глена[142]. Так что лучше нам поторопиться.

— Все это разумно, но…

Вдруг ястреб с пронзительным криком расправил крылья и яростно забил ими на руке хозяина. Тот успокоил его и вынес на улицу, подальше от паров эля и толпы.

А Бьярни, посмотрев им вслед, увидел горы Кейтнесса — тонкие, как тень, в бледном морском тумане, который размывал берега.

К закату туман стал гуще и расползся по земле тяжелым, пахнущим морем сумраком, в котором растворялись звуки, и добрался до самого Каминного зала ярла, смешавшись с дымом торфяных костров и оставив размытые пятна света вокруг факелов.

А вместе с туманом вошел один из береговых стражей, ведя за собой незнакомца в потертом морском плаще. Бьярни сидел среди команды «Морского змея» на скамье для гостей и видел его, когда тот проходил мимо, на расстоянии вытянутой руки. Бьярни затаил дыхание, неожиданно узнав пришельца. Свен Гуннарсон! Сначала он подумал, что ошибся: он часто вспоминал о Барре, а из-за этого проклятого тумана можно было вообразить неизвестно что. Но это действительно был Свен Гуннарсон!

Вместе со стражником он прошел через весь зал к ярлу Сигурду, сидевшему на скамье с резными подлокотниками в виде драконьих голов. Стражник, опираясь на дубину, сообщил:

— Посол с трех кораблей, только что вошедших в гавань.

— В такой туман? — удивился ярл Сигурд, почесывая уши огромного пса, прижавшегося к его колену.

— Ярл Сигурд не единственный опытный моряк в западных водах.

— Да, есть и другие, но их немного. Кто же из них стоит в моей гавани?

— Онунд Деревянная нога с «Морской ведьмы».

— Так… И что он хочет?

— Он просит разрешения наполнить бочонки водой из твоих колодцев.

Густые брови ярла вздернулись вверх, а его плоская голова на длинной шее наклонилась вперед, отчего еще больше стала походить на нос корабля.

— С каких это пор Онунд Деревянная нога нуждается в пресной воде с чужих земель? Обычно он не просит разрешения.

Свен по привычке дернул плечом:

— Мы направляемся на северо-запад, в Исландию. Это мирное плавание. У нас женщины и дети на борту, и скот. Мы не хотим проливать кровь.

Бьярни понимал, как тяжело ему говорить это.

— Если бы мы взяли с собой достаточно воды, пришлось бы оставить часть скота, зерна и семян для посева.

— И вы решили наполнить свои бочонки моей водой.

— Оркни — последний берег на пути в Исландию, — сказал Свен.

— Есть еще остров Льюис[143], — напомнил ярл Сигурд.

— Да, но Барра и Льюис враждуют уже многие годы.

Эта история, прекрасно известная каждому в зале, началась с того, что вождь Льюиса напал на Барру, когда ее флот отплыл к другим берегам.

Ярл кивнул.

— А друзья и братья должны делиться водой.

Ярл ухмыльнулся в непроницаемое лицо Свена Гуннарсона.

— Между Баррой и Оркни никогда не было дружбы.

У Свена пересохло во рту.

— Это твой ответ?

— Да. Но еще ни один человек не уходил голодным от моего очага. Раз уж ты здесь, поешь, прежде чем вернуться на корабль.

— Я не стану есть под этой крышей, — ответил Свен и повернулся, взмахнув краем просоленного плаща.

Когда он проходил мимо Бьярни, их взгляды встретились, и глаза Свена на миг стали круглыми от удивления. Но он прошел дальше, не обмолвившись с ним ни словом.

Бьярни взял лепешку с подноса и уставился на нее, вдруг потеряв аппетит. Теперь нет сомнений, что между островами подул новый ветер, и Онунд Деревянная нога наполнил им паруса, направив корабли со всеми жителями своих земель в Исландию… Онунд там, в гавани, покрытой туманом, в двух шагах от него. И сейчас он уплывет…

Бьярни гневно откусил лепешку и опустил свою роговую ложку в огромную общую миску копченого угря. Какое ему дело до Онунда Деревянной ноги, что он, ждет теперь, как пес, когда же хозяин позовет его?

Долго ждать ему не пришлось. Он съел угря и печеное тюленье мясо, и жевал лепешки с творогом, а кувшин с элем ходил по рукам. Госпожа и другие женщины все еще сидели на своих скамьях, а гусляр взял первые аккорды «Битвы при Финнсбурге»[144], когда в дверях появился второй незнакомец; туман окутал серебряным сиянием его богатую накидку и капюшон, закрывавший лицо, и, казалось, что-то в его руках, под плащом.

Темные мокрые складки почти волочились по полу, закрывая ноги гостя, но по знакомой раскачивающейся походке Бьярни сразу же узнал его и мгновенно заметил, что старая рана жестоко мучит его.

Как, во имя Тора, он смог добраться сюда из гавани незамеченным? Что ж, туман достаточно густой, и говорят, что Онунд может стать невидимым, когда ему вздумается…

Гусляр прервал свой рассказ, рука его замерла над струнами; люди оторвались от эля, кулачного боя или игры в волка и овец, чтобы проводить взглядом закутанную в плащ фигуру, гордо шествовавшую через весь зал к скамье ярла, окруженной сыновьями и гостями. Рука Гутторма потянулась к кинжалу, а за ним и другие воины схватились за мечи, но замерли в ожидании. В темной фигуре не чувствовалось никакой угрозы, по крайней мере, такой, которая устояла бы перед их оружием. Незнакомец остановился у скамьи. В это мгновение то, что он прятал под плащом, зашевелилось, словно пробудившись, когда прекратилось движение, и заблеяло, как ягненок.

Онунд Деревянная нога откинул складки плаща и, нагнувшись, положил что-то на колени ярла, сказав при этом:

— Сигурд с Оркни, Онунд с Барры просит тебя стать названым отцом его сыну.

Существо — ему было не больше года, но его уже одели в курточку из тюленьей кожи и красные штанишки — только что проснулось. Оно оглянулось вокруг, на незнакомое место и лица столпившихся людей в свете огня, и вдруг закрыло глаза, открыло рот и разревелось.

Сигурд холодно взглянул на него и протянул руку, чтобы малыш не упал. На пальце ярла было кольцо с огромным янтарем в золотой оправе; ребенок увидел его, прекратил крики и ухватился за него ручкой с мокрым от сосания пальчиком. Рыдания сменились довольным посапыванием.

Гневно и удивленно ярл переводил взгляд с ребенка на отца. На мгновение показалось, что он уберет руку и позволит малышу упасть. Но было слишком поздно. Ребенка посадили ему на колени и при всех попросили стать его названым отцом, и тут уже ничего не поделаешь, даже если его родной отец — злейший враг.

Онунд смотрел, с коварным выражением на худощавом бледном лице, которое Бьярни так хорошо помнил.

— Что ж! Теперь Барру и Оркни связывают родственные узы. А братья должны делиться друг с другом водой, — сказал Онунд. — Так что я требую разрешения наполнить мои бочонки из твоих колодцев.

Глава 11. Названые братья


Лицо ярла помрачнело, как грозовая туча. На скамье почетного гостя напротив него Торштен Олафсон почесывал огненные заросли бороды и смотрел на обоих сквозь туманную дымку, словно оценивая ретивость двух жеребцов перед скачками. Послы пиктов с любопытством наблюдали за происходящим, как за незнакомым обычаем чужого племени, но не вмешивались. Весь зал застыл в напряжении, как будто ударила молния, и все ждали, когда же грянет гром.

Тишина длилась целую вечность, и тут ярл Сигурд вскинул голову с диким хохотом — буря миновала.

— Клянусь Тором и Одином, этот человек мне по сердцу!

Он покачивался взад и вперед, забыв о ребенке у себя на коленях — тот скатился бы на пол, если бы Гутторм, сидевший рядом с отцом, не протянул руку и не схватил его, как щенка, за шиворот, а потом передал одной из прислужниц госпожи, которая вышла из тени, чтобы забрать малыша. Ярл стукнул себя кулаком по колену, все еще хохоча, и его смех, как морская волна, пронесся по всем скамьям.

— Нехорошо отказывать брату в воде! Наполни свои бочонки завтра. А теперь я пошлю за твоими людьми: в такую дождливую ночь грех ютиться под парусиной. А ты пока садись и ешь!

Он рявкнул так громко, что ласточка, испугавшись, выпорхнула из гнезда в соломенной крыше:

— Еды! Принесите нашему гостю еды!

Онунд не двинулся с места.

— Моим людям не привыкать, а вот женщин и детей хорошо бы укрыть от дождя.

— Садись же, — повторил ярл. — Тут, рядом со мной, пока я пошлю за ними.

— Я сяду и с радостью поужинаю под твоей крышей, но сперва я должен сам привести своих людей; вряд ли они пойдут за чужаками, — ответил Онунд. — Ребенка, твоего названого сына, я оставлю пока здесь.

Он повернулся и заковылял по залу, подбирая складки плаща и не обращая никакого внимания на смех и позвякивание кружек с элем, и на плач сына, оставленного среди незнакомцев.

Бьярни, не отрывавший от Онунда взгляда, все еще преданный ему до глубины души, вскочил со скамьи и последовал за ним. Туман ударил ему в лицо сыростью, когда он вышел на крыльцо, и впереди в темно-оранжевой дымке факелов он увидел размытые очертания фигуры и знакомую раскачивающуюся походку.

На краю двора он догнал его. Онунд обернулся на шум шагов. И по резкому движению под плащом Бьярни понял, что он схватился за кинжал.

— Дорога к гавани стала такой скользкой в эту дьявольскую погоду, — произнес Бьярни. — Мое плечо к твоим услугам, как и раньше.

Укутанная в плащ фигура расслабилась; невидимая рука выпустила невидимый кинжал, и Онунд Деревянная нога откинул накидку с плеча.

— Теперь оно стало шире, — сказал он, оперевшись на Бьярни, совсем как прежде. И больше ни слова — ни тени отчужденности или удивления, как будто они расстались только вчера.

Они пошли по каменистой тропинке, петляющей между зарослями дрока и ковыля, к берегу, где призрачные очертания сараев и пристани выплыли им навстречу из полумрака. У берега плескалась вода, такая же тусклая и темная, как туман, а вдоль причала виднелись желтые отблески грозовых фонарей на верхушках мачт двух военных кораблей и между ними — громоздкие бока торгового судна.

Там было особенно шумно, и, взглянув на него, Бьярни увидел сквозь мглу прижимавшихся друг к другу женщин и детей — один из них плакал, — связанный скот, лающих собак, лица, словно вышедшие из мрака; они тревожно прислушивались к глухим звукам их шагов по деревянной пристани. В свете факелов поблескивали кинжалы окружавших их мужчин.

— Ведите женщин и детей на берег, — крикнул Онунд. — Ярл дам нам слово. Утром наполним водой корабли.

Притаившиеся на борту люди осмелели, кое-кто вскарабкался на пристань, другие стали передавать им женщин и детей, и стражники ярла, следящие за флотом чужеземцев, подошли, чтобы помочь. Вскоре Онунд направился к «Морской ведьме», чтобы с кем-то переговорить, а старые друзья похлопывали Бьярни по плечу, среди них и Свен Гуннарсон.

— Я было подумал, что ты привидение, если бы твой рот не был набит лепешками, — ухмыльнулся Свен, хлопнув его по плечу с такой силой, что Бьярни чуть не отлетел прямо на купца, стоявшего позади около скота.

Женщин высадили на пристань. Одна осталась на носу корабля и крикнула резким голосом, полным страха и гнева:

— Где мой ребенок?

Онунд повернулся, чтобы ответить ей:

— С ребенком все хорошо, как я и обещал. Ты получишь его обратно еще до прилива.

Она обиженно всхлипнула и подошла к борту корабля; Бьярни склонился, чтобы помочь ей подняться на пристань, и увидел по ее бледному, утомленному лицу, что она все еще злится, хотя страх уже прошел. Она узнала его, как и Свен, но мысли ее были далеко, и она тут же отвернулась, расталкивая женщин, чтобы добраться до своего господина.

— Откуда мне знать, что ты не врешь?

— Женщина, — сказал Онунд, — я не часто даю обещания, но разве я когда-нибудь обманывал тебя?

И он отошел от нее, занявшись другими делами.

«Наверное, нелегко быть женой Онунда Деревянной ноги», — подумал вдруг Бьярни.

Скоро все было готово, и женщины, неся на руках уставших детей, направились по извилистой тропинке к усадьбе ярла; несколько мужчин сопровождали их, а остальные, оставшись на берегу, сооружали на ночь укрытия из корабельных навесов.

Береговой страж ярла указывал дорогу, а Онунд замыкал шествие, опираясь на плечо Бьярни, который чувствовал знакомую тяжесть и раскачивание, словно и не было этих двух лет.

В залитом светом зале их поджидал ужин, тепло и запоздалое гостеприимство; лепешки, творог и жареные водоросли, сырая соленая рыба и каша, заправленная сотовым медом, — все, что можно было приготовить на скорую руку, пока варится тюленье мясо.

Их усадили рядом с остальными женщинами. Сын Онунда опять заснул, посасывая большой палец и свернувшись калачиком на руках госпожи, как будто знал ее всю жизнь. Эса, его мать, увидела малыша и направилась было к нему с протянутыми руками, но встретилась взглядом с хозяйкой дома, которая чуть заметно покачала головой, предупреждая, чтобы она не подходила. Эса вопросительно оглянулась на Онунда и он тоже предостерег ее. Она уронила пустые руки и позволила усадить себя на место, приготовленное для нее неподалеку.

Поскольку Рыжий Торштен уже занял скамью почетного гостя напротив ярла, Онунда посадили рядом с хозяином, и Бьярни, не найдя скамейки поблизости, уселся на полу, среди собак.

— Ходили слухи, что ты отправился в Норвегию, — сказал Торштен из-за очага, когда вновь прибывшие утолили голод.

К этому времени женщин и детей отвели в дом, а мужчины, оставшись одни, передавали друг другу кувшины с элем, и когда Онунд поднял свой рог, чтобы его наполнили, Бьярни, привстал и, дотянувшись до ближайшего кувшина, налил ему, словно своему вождю. Онунд сделал большой глоток и положил рог на колени.

— Долго рассказывать.

— Впереди целая ночь, — ярл тоже выпил. — Начинай.

И Онунд стал рассказывать, возвысив голос, как гусляр, чтобы слышали все собравшиеся, и у него получилась настоящая сага — длинная, полная ружейного звона и пылающих крыш. И весь зал с удовольствием слушал, радуясь новому сказанию. Отец Тронда скончался в Норвегии, и Харальд Прекрасноволосый заявил свое право на его земли, потому что Тронд поднял якорь и отправился на запад. Дед Тронда, с сердцем воина, все еще бьющемся в его ветхом теле, тоже решил захватить наследство, дело дошло до боя, и старик сообщил об этом внуку. Поэтому Тронд и Онунд вывели свои боевые ладьи в море и с попутным ветром достигли берегов Норвегии и дедовского дома прежде, чем воины конунга заметили их появление. С конунгом удалось заключить соглашение, Тронд забрал свою долю наследства оружием и другим добром и направил свои паруса в Исландию. Это было прошлой весной.

— Он просил меня отправиться с ним, но у меня были товарищи и родичи на юге, — продолжал Онунд, — и мне захотелось поохотиться в их лесах. Я тайно отплыл в Рогаланд[145] и остановился ненадолго у старого морского товарища, с которым не раз бороздил Средиземное море в дни молодости. Пока я гостил у него, мне донесли, что Харальд, зная, что я был с Трондом, захватил мою землю — которую я оставил на время своему родичу — и передал ее одному из своих людей, по имени Харда. Я собрал дружину и нескольких воинов, с которыми мы вместе росли, и отправился в дом Харда и убил его и забрал его добро и оружие и сжег его усадьбу дотла. Но прежде чем на небо взошла новая луна, один из людей конунга пришел в дом моего деда и обошелся с ним так, что старик умер. Одно следует за другим… Мы напали на дом того человека и подожгли крышу, убив его и три десятка его людей. У них был великий пир, и это облегчило нам задачу, — вздохнул он. — Было даже слишком легко. Затем пришел ярл Андерш со своими воинами, и мы собрали всех людей и устроили сражение — что-то вроде того — и захватили его в плен. Я устал убивать и потребовал выкуп за смерть моего деда — приставив ему кинжал к горлу. Он оказался щедр, отдал мне пару славных лошадей, три золотых браслета и бархатную накидку со своего плеча, и мы отпустили его. Но после этого я решил, что Норвегию лучше покинуть.

Все закивали в знак согласия.

— Я направился обратно в Барру, собрал женщин и детей, и тех, кто хотел последовать за мной. И теперь наш путь лежит в Исландию, вслед за Трондом и остальным братством Барры.

— Я слышал, в Исландии много хорошей земли, — заметил ярл. — Я видел плодородные пастбища и горячие источники, вырывающиеся из самых недр; в некоторых местах они сдерживают морозы.

— К тому же она далеко от Харальда Прекрасноволосого, и там можно жить спокойно, не чувствуя, как норвежский конунг дышит тебе в спину, — добавил Онунд.

— А Барра? Она слишком далеко от Исландии, ты не сможешь удержать ее, — сказал Торштен, всматриваясь в глубину своей кружки с элем.

— Все ирландские короли могут охотиться на оленей Барры, как они делали до меня. — Приподняв брови, Онунд перевел взгляд с Торштена на ярла. — Если, конечно, кто-то из вас не захочет отправиться туда.

— Что касается меня, — произнес ярл, — то мои леса гораздо ближе. Каждую осень я переплываю Пентленд-Ферт и прекрасно охочусь на тамошних землях.

Он задумался, почесывая уши пса, лежащего у его ноги, бросил взгляд на пиктских послов и обратился к ним:

— Там славная земля и слишком мало людей, чтобы удержать ее, если Прекрасноволосый направит туда свои корабли и войско. А, скорее всего, так оно и будет.

На миг все затихли, Онунд перевел взгляд с одного на другого, и на его губах мелькнула улыбка.

— Вот оно что! А я все думал, что привело Оркни и Малл под одну крышу этим летом, не говоря уже о вождях разукрашенных племен.

Снова повисла тишина, и Онунд сел поудобнее, чтобы искалеченная нога не так сильно болела. Бьярни знал, что происходит. Три морских повелителя, казалось, понимали друг друга без слов, а их людям оставалось только ждать… Тишину наполняли звуки моря и призрачный вой тюленей, которые всегда пели в тумане.

— Мне даже захотелось отправиться с вами в это плавание, — сказал Онунд; затем тряхнул головой, как конь, отгоняющий надоедливую муху. — Нет! Меня и моих людей ждет дальний север, и запад, и новая жизнь.

Наступила глубокая ночь, и воины с трех островов и трех морских флотов, которые раньше сражались друг против друга и охотно подняли бы меч вновь, будь они в открытом море, спокойно спали друг возле друга, под защитой закона родства и гостеприимства, расстелив пледы на скамейках и папоротниках на полу.

Ярл Сигурд спал в зале среди своих гостей и дружины, вместо того чтобы лечь в женских покоях, что, по мнению Бьярни, было бы разумнее.

Рано утром, когда холодный восточный ветер разогнал остатки тумана и ясные лучи солнца осветили остров, Онунд отправил свою команду наполнять водой бочонки.

Женщины вышли из своих покоев, Эса все еще с пустыми руками, а одна из прислужниц госпожи несла за ней ребенка, вполне счастливого в ее объятиях. Но, может, он провел эту ночь рядом с матерью, потому что на шейке у него появился ремешок с бирюзовым камнем.

Когда бочки наполнили пресной водой и погрузили на борт вместе с другими запасами, подаренными ярлом, они разделили утреннюю трапезу в Каминном зале, и ребенок копошился среди псов у ног ярла Сигурда. Когда с завтраком было покончено, Онунд и его люди поднялись, чтобы отправиться к кораблям. Женщины стали прощаться, а Эса не отрывала взгляд от малыша, до которого все еще не могла дотронуться.

В последнюю минуту — казалось, его сын стал заложником во имя мира — Онунд сказал ярлу:

— Желаю тебе удачной охоты… Теперь я заберу малыша, чтобы его визг не свел с ума твоих женщин — не в этот раз. Но если когда-нибудь прилив приведет его к тебе, не забудь, что он твой названый сын.

Вместо ответа ярл Сигурд наклонился и подхватил ребенка из лохматой темной своры.

— Я не забуду.

На миг он посадил малыша себе на колено, а потом с поспешностью передал отцу — на его шафрановых штанах остался мокрый след.

— Надеюсь, к тому времени он научится держать в руках меч и сдерживать свои желания.

Онунд взял сына и с той же поспешностью передал его Эсе, которая подошла к нему.

Она нежно поцеловалась с госпожой на прощанье; но, выйдя из зала и укрыв младенца плащом от сильного ветра, холодно прошептала своему господину:

— Надеюсь, вода того стоит.

— Ты поймешь это прежде, чем мы доплывем до Исландии, — бросил Онунд Деревянная нога, свернув на тропинку, ведущую к берегу.

Бьярни решил проводить их до пристани, в последний раз подставив плечо Онунду.

— А как твоя собака? — спросил Онунд на берегу, прежде чем подняться на борт «Морской ведьмы».

— Хорошо, — ответил Бьярни, — хотя теперь она не такая проворная, как раньше.

Больше они не говорили об этом, и старая обида осталась позади.

— Тару выдали замуж за земледельца с материка, а Асмунд, ее отец, живет в священной роще с другими поселенцами Барры, которые решили остаться, — сообщил Онунд после паузы, тишину которой нарушали лишь крики моряков и чаек.

— Пойдем с нами.

На мгновенье сердце Бьярни замерло, разрываясь от сомнений. Но он покачал головой:

— Если бы я решил идти за тобой, я бы пошел, несмотря на Асмунда. Но мой меч принадлежит Рыжему Торштену, по крайней мере, до конца следующего лета.

— Что ж, путь в Исландию открыт для всех и в любое время, — сказал Онунд.

Он перепрыгнул через борт «Морской ведьмы», и Свен помог ему дойти до кормы, чтобы занять место у рулевого весла.

Стоя на омытом солью деревянном причале, Бьярни смотрел, как отплывает «Морская ведьма», как поднимаются и опускаются весла, а за ней — огромное торговое судно, с низким брюхом, на котором плыли женщины, дети и скот, а «Звездный медведь» замыкал шествие. Он видел, как море приняло их среди плавучих льдин, и как поднялись паруса на мачтах. И как ладьи чуть накренились от ветра…

Он повернулся и пошел обратно по извилистой тропинке к поселению и усадьбе ярла.


— Не думал снова увидеть тебя, — проворчал Торштен в рыжую бороду на склоне того дня. Он спустился к гавани, где его команды готовили «Морского змея» к отплытию домой.

— Мой меч принадлежит тебе, по крайней мере, до следующей осени, — сказал Бьярни, не отрывая взгляда от веревки, которую сматывал.

Глава 12. Летнее плавание


Малл и мелкие острова, входившие во владения Торштена, загудели, как пчелиный рой. Кузнечные молоты звенели с утра до вечера, а в корабельных сараях главного поселения стояла на бревнах новая военная ладья, и остальные судна флота готовились к выходу в море; отовсюду доносился запах смолы и краски, раскаленного металла и сырой древесины.

Так бывало каждый год, когда набухали почки на березах, а люди грезили о плаваниях днем и видели их во сне ночью. Но в этом году разговоры начались еще зимой, и во всем чувствовалась поспешность — корабли предстояло спустить на воду очень скоро. Заменили потрепанные паруса и оснастку, засушили и засолили рыбу, и во всех печах поселения женщины пекли круглые морские лепешки, которые никогда не портились.

Говорили, что в женских покоях леди Од и ее прислужницы сшили новый флаг из алого шелка, купленного в заморских странах, и украсили его огромным вороном с распростертыми крыльями и вплели семь черных волос с головы самой госпожи, произнеся древние заклинания, сулящие победу.

Заклинания всегда пригодятся — хотя Торштен и заключил соглашение с пиктскими послами, ни один посол не мог ручаться за все племя.

В разгар весны, когда серые гуси отправились на северные гнездовья, птички суетились на опушках леса, а ягнята блеяли на пастбищах, настало время спустить корабли на воду.

В последнюю ночь перед плаванием собрались все команды — одни у небольшой каменной часовни леди Од, а другие в храме богов, где алтарь Белого Христа соседствовал с алтарями знакомых богов. И там, в освещенном факелами мраке, закололи молодого вепря, и жрец, обмакнув священную кисть в кровь, окропил собравшихся воинов и помазал алтари — все, чтобы Белый Христос не чувствовал себя обделенным.

Затем воины поклялись в верности Рыжему Торштену на кольце Тора — гигантском браслете, лежащем возле молота на самом высоком алтаре; великая братская клятва воинов, которая освящает фальшборты кораблей и щиты, загривки лошадей и острия мечей.

Бьярни принес клятву вместе с остальными, но сердце его переполняли обида и гнев. И в этом он был не одинок: вместе с несколькими достойными воинами, включая команду «Фионулы», он не отплывал с остальными, а должен был остаться на Малле и охранять поселение, леди Од и ее внучек от набегов чужеземцев, пока повелитель острова занят другими делами.

— Я не для этого нанимался к нему еще на год, — жаловался он Эрпу, подпирая стену конюшни и с ожесточением теребя уши Хунина, пока пес не зарычал от возмущения.

Эрп взглянул на него, оторвавшись от сломанной уздечки, которую чинил.

— А я думал, твой меч в полном распоряжении хозяина — куда бы он его ни направил.

— Если он так плохо думает обо мне, зачем он тратит на меня свое серебро?

— Кажется, ты кое-чего не заметил, — сказал Эрп. — Ты ведь не единственный, кто остается; тут есть и его лучшие воины. Неужели ты думаешь, Рыжий Торштен доверит своих женщин каким-то отрепьям?

— Да, ты прав, — согласился Бьярни, а затем с внезапным гневом и отчаянием выпалил: — Тебе легко рассуждать, как седовласому старику, чьи боевые дни давно миновали, потому что ты… — он услышал, что говорит, и смолк.

— Не воин? И никогда им не был, потому что еще не мог держать меч, когда напали пираты.

— Я забыл, — смутился Бьярни.

И, взглянув на Эрпа, добавил:

— Ты никогда не думал сбежать?

— Куда бежать человеку с кольцом раба на шее? Моя земля потеряна для меня, и я совсем не похож на викингов, которые устраивают себе дом где угодно, была бы только рядом соленая вода. Да и как я могу оставить Мергуд, мою матушку в рабстве?

Бьярни вновь принялся почесывать уши Хунина, натягивая их, как пару печаток, но на этот раз нежнее. Он уловил боль в голосе Эрпа, но сказать ему было нечего.

Эрп дохнул на бронзовую пряжку уздечки и протер ее тряпкой.

— Думай о том, что, возможно, тебе придется отбивать нападение, пока повелитель Малла воюет в других землях.

Лето шло, и люди, оставшиеся на острове в тревоге и страхе, охотились, проигрывали друг другу все свое добро до последней рубашки, затевали драки, — все равно заняться больше было нечем. Опасались, что жители рыбацких деревень взбунтуются, но ничего не произошло. Однажды появились пираты, но береговая стража вовремя подала сигнал, и скот успели увести вглубь острова, прежде чем пираты высадились на берег. Так что им ничем и не удалось поживиться на этих землях, и, потеряв в бою нескольких человек, они покинули остров, и к концу лета все соломенные крыши поселения оставались в целости и сохранности.

Когда же собрали поздний на севере урожай, «Дикий конь» вошел в гавань с долгожданными новостями. Хаки, капитан корабля, отправился в женские покои, чтобы переговорить с леди Од, и, прежде чем сели ужинать, его известие, словно пламя костра, облетело все поселения.

Торштен и ярл Сигурд приплыли в Кейтнесс одновременно, один — через Грейт-Глен, другой — по проливу Пентленд-Ферт и затем на юг. В Кейтнессе была битва, как и предполагалось, несмотря на прошлогодний совет северян и пиктов на Оркни. Но теперь там воцарился мир, и Торштен остался, чтобы удержать завоеванную землю, а ярл Сигурд направился на юг, чтобы оттеснить пиктов, которые преследовали их по пятам. К тому же посланник передал леди Од повеление Рыжего Торштена — привезти Гроа, его дочь, которую он намерен выдать замуж за Дангадра из Данкансби[146], одного из северных пиктских вождей Кейтнесса, — этот союз поможет сохранить мир и даст северянам время и место, чтобы отстроить свои поселения.

О чем говорили Од и ее внучка, никто, кроме ближайших домочадцев, не знал. Те, кто видел ее потом, говорили, что Гроа была вся заплаканная. Но когда три дня спустя «Дикого коня» и «Фионулу» спустили на воду — Од, которую недаром прозвали Мудрой, готовилась все лето и теперь не было причин откладывать плавание, — она поднялась вслед за бабушкой на борт с гордо поднятой головой и с таким видом, словно знала, что ей пятнадцать и она готова к замужеству, что она внучка конунга и должна исполнить свой долг.

Бьярни, наблюдая за ней, вспомнил, каким ребенком она была три года назад и мечтала плыть и плыть без конца на запад и найти новый мир или остров Святого Брендана, где на деревьях живут белые птицы, поющие, как вечерняя звезда.

Младшие сестры Гроа, с распахнутыми от любопытства глазами, тоже плыли с ними: было слишком опасно оставлять их дома, в поселении, которое в ближайшие месяцы почти некому будет охранять.

— А плыть в неизвестные земли пиктов для них не опасно? — спросила Мергуд госпожу, тревожась о детях, которых воспитывала с самого их рождения.

— По крайней мере, что бы ни случилось, они будут при мне. Да и ты рядом, — успокоила ее леди Од и затем весело добавила, заметив, что малышки слушают: — Кто знает, может, мы найдем там храбрых женихов, хотя они пока еще слишком маленькие.

Все вещи, включая свадебные наряды, были уложены в сундуки и плетеные корзины, и заняли все небольшое пространство под навесом и кормой «Фионулы», а Эрп, которому госпожа разрешила плыть, как домашнему слуге, сидел у входа, охраняя груз, как сторожевой пес.

Когда полосатый парус взметнулся ввысь, Бьярни, вцепившись в канат, ощутил, после целого лета на берегу, вкус соли и холодной воды на губах, почувствовал, как «Фионула» накренилась под порывами ветра и воспрял духом.

Они не поплыли к Грейт-Глен, как другие корабли, потому что оказались бы слишком далеко на юге от того места, где разместился Торштен — им пришлось бы пробираться через неспокойные земли пиктов, где, возможно, еще лилась кровь.

Вместо этого они направились на север, как можно дольше оставаясь в спокойных водах ради женщин, петляя между ущельями острова Скай[147] и материком, прежде чем выйти в открытое море, когда от края земли их отделяла лишь призрачная голубая дымка Гебридских островов.

По крайней мере, с женщинами на борту и зеленым венком на верхушке мачты в знак того, что невесту везут в ее новый дом, ни они, ни «Дикий конь», следовавший за ними, не опасались нападения викингов, если, конечно, они не встретятся с такими же, как Вигибьюрд и Веснор.

Но их плавание нельзя было назвать безмятежным: у Вест-Коста море бурлило, как всегда, и погода ухудшилась, когда они пробирались на север к великому мысу Рат[148] — поворотному мысу, как его называли, — где берега устремлялись на север. И хотя «Фионула» была крепким маленьким судном, ее строили для плавания во внутренних водах, и теперь ее мотало из стороны в сторону в бурных западных волнах, и большинство пассажиров оказалось в печальном состоянии.

«Лучше бы они гребли вместе с нами или натягивали паруса, — думал Бьярни. — У них не осталось бы времени на морскую болезнь».

И вот на пятый день отплытия с Малла они заметили три известняковых утеса — устье Пентленд-Ферт, и вскоре капитан ввел корабли в быстрое течение широкого пролива. Он был окружен скалами, такими же высокими, как и утесы, где тоже было шумно от криков чаек. Корабли стали подниматься вверх по устью реки, берущей начало на бескрайних болотистых пустошах и петляющей между выступами скал и рифовыми отмелями. По обе стороны тянулась широкая, туманная земля, полная криков прибрежных птиц, — земля извилистых рек, гладких, словно зеркало, заводей, ковыля, а за линией облаков — далекого леса, похожего на другой берег. Бьярни показалось, что над этой землей, как и над морем, слишком много неба, чтобы чувствовать себя здесь в безопасности.

Глава 13. Свадьба в Кейтнессе


Лагерь Торштена раскинулся в глубине острова и ничем не отличался от привычных укрепленных зимовок викингов, расположенных на возвышенности. Это был не морской утес, а невысокий выступ холма, окруженный с трех сторон петляющей рекой, а с четвертой, где он выдавался вперед, — рвом и наспех сооруженной торфяной стеной. Внутри растерянно жались друг к дружке хижины с плетеными стенами, все еще покрытые корабельными навесами вместо крыш. Сами корабли лежали на болотистых берегах, словно отдыхающие морские чудовища, и над ними носился голубой дым очагов.

Дозорные заметили «Фионулу» и «Дикого коня» в устье реки, и весь оставшийся путь сопровождали их вдоль берега верхом на лохматых лошадках[149], а вестники поскакали вперед, чтобы сообщить об их прибытии вождю. И когда они подплыли к пристани, Торштен, с огромным ястребом, вытянувшимся, как стрела, на его руке, и свитой верных воинов, встретил их на берегу.

Они подняли весла и бросили якорь под приветственные крики дружины, ожидавшей на мелководье. «Фионула» глухо ударилась о пристань и заскрипела, а команда с веревками в руках спрыгнула на берег, чтобы привязать ее. Женщины и дети вышли на палубу, чтобы осмотреться, и когда «Фионула» столкнулась с пристанью, Лила, младшая девочка, потеряла равновесие и упала на спину, ударившись головой, и разрыдалась, но Мергуд, с добрым лошадиным лицом, тут же взяла ее на руки и принялась успокаивать.

Детям и женщинам помогали сойти на берег. Эрп поднял леди Од, а Бьярни взял на руки Гроа и выбрался на берег, держа ее как можно выше над водой; ее руки обвивали его шею — холодные, как лопасти весел, как морская вода. Наверное, точно такой же показалось бы женщина-тюлень смертному, укравшему ее шкуру…

На мгновение, опуская Гроа на землю, он почувствовал, как ее руки сжались вокруг его шеи, и увидел испуганный взгляд, обращенный мимо отца, к кому-то или чему-то за ним. Повернувшись, он увидел незнакомцев, которые пришли на берег с Рыжим Торштеном и его дружиной. Они были похожи на прошлогодних послов на Оркни, с голубыми отметинами на лбу и длинными, узкими бородами.

Впереди стоял высокий, худощавый человек, в богатой накидке из меха рыжей рыси и штанах в черную клеточку, с темными, широко расставленными глазами и острым носом. Этот нос вместе с жесткими бурыми волосами, торчавшими надо лбом, как взъерошенные перья, придавали ему сходство с огромным кречетом, которого он держал на кулаке.

По крайней мере, он еще молод. Бьярни вздохнул с облегчением. Намного старше Гроа, чего следовало ожидать, но гораздо младше Торштена Олафсона. Бьярни удивился, что для него это так важно.

— Ты быстро приплыла, матушка, — приветствовал Торштен леди Од. — Вот Дангадр из Данкансби, повелитель множества воинов, мой друг, который жаждет увидеть свою невесту.

Леди Од стояла на обросшей водорослями пристани — королева Дублина, с мокрых ног до заплетенных волос на голове.

— Гроа пока не готова предстать перед женихом, она промокла и устала после такого дальнего плавания. Я думала, даже ты, с твоей дубовой головой, поймешь это!

Торштен нахмурился. Он боялся, что на этом она не успокоится.

— Тише, матушка. Сюда часто заходят торговцы, и он немного понимает наш язык.

Но леди Од, несмотря на возраст, усталость и морскую болезнь, наградила пиктского вождя прекрасной, тихой улыбкой, которая не раз убеждала мужчин в ее правоте.

— Значит, он понял, что я сказала тебе.

Пикт склонил голову в знак уважения и ответил на прекрасном норвежском, хотя и с необычным певучим акцентом:

— Госпожа, я не буду смотреть на девицу; я не увижу ее, пока не получу вашего разрешения. — И подняв свободную руку, он закрыл лицо краем накидки.

— Прекрасно сделано и прекрасно сказано, — одобрила леди Од. — Хотя у нас так не принято.

Смеясь и теряя терпение, Торштен сказал:

— Да будет так, но не стоит слишком тянуть до того счастливого дня, когда наши народы заключат союз благодаря этой свадьбе.

— Я скажу, когда придет время. А пока я, моя внучка и прислужницы нуждаемся в тепле, ужине и покое, чтобы привести себя в порядок.


Для них приготовили длинный дом с вересковой крышей, и когда сундуки с драгоценностями леди Од и свадебными нарядами, которые они привезли с собой, доставили с кораблей, они расположились там, чтобы прийти в себя после бурного плавания и подготовиться к свадебному пиру Гроа.

А пока разукрашенные племена и северяне пили и ели вместе и охотились на свежее мясо, надобное для праздника. Они возвращались из леса только к вечеру с тушами оленей и грозных кабанов, перекинутыми через спины пони. Это было славное время для Бьярни — встречи со старыми товарищами и обмен летними новостями — о воинах, еще сражавшихся с пиктами, о перемирии, о ярле Сигурде, который в Сатерленде[150] вел переговоры с Мелбригдой Волчьим клыком, правителем тех краев.

Команда «Фионулы» привезла мирные и не такие важные новости: о жатве и охоте на тюленей, о рождении детей, о смерти одного старика после славной пирушки, об отломившейся верхушке утеса, о ссоре между соседями, о том, как у чьей-то любимой собаки родились щенки…

Наконец, спустя четыре дня, в канун новой луны: это было важно для пиктов, а Бьярни задумался, знала ли леди Од, что новая луна для них — время свадеб и всех начинаний, из амбаров принесли припасы и мед и свежее молоко темных низкорослых коров, которые паслись на холмах. В женских покоях развели огонь, и вскоре ароматы готовящихся кушаний разнеслись по всему лагерю, возвещая ожидавшим мужчинам, что Гроа, дочь Рыжего Торштена, готовит свой свадебный пирог, и Дангадру сообщили в охотничий лагерь, что пора возвращаться.

На следующее утро, когда длинные тени еще окутывали лагерь и болота, Гроа вступила в Каминный зал, в платье из некогда блестящего полосатого восточного шелка, которое носила еще королева Дублина, и с убранными волосами[151] под свадебной короной из позолоченного серебра. Она шла рядом с бабушкой к недавно разожженному огню в очаге, где ее ждали отец и Дангадр, с дружками и христианским священником в коричневом одеянии.

Торштен соединил их руки над языками пламени перед пестрым собранием пиктов и северян, наполнившим задымленный зал. А Гроа и Дангадр, видевшиеся лишь однажды, да и то мельком, сквозь дым костра не сводили друг с друга глаз, пока их руки перевязали шнурком из тюленьей кожи, и капли яркой жертвенной крови упали в огонь.

Затем священник подошел, чтобы в знак благословения перекрестить их лбы. Хорошо, что Белый Христос тоже участвовал в церемонии, хотя все знали, что настоящий брачный союз — когда соединяют руки над огнем и забирают невесту домой, к ее новому очагу…

Огромный свадебный пирог разделили на множество кусков и заполнили ими щиты, чтобы обойти всех собравшихся; и толпа вышла на широкий двор усадьбы, где из ям для жарки уже плыл запах мяса. Как обычно, юноши состязались в беге и борьбе, показывали свое умение владеть оружием — пикт против пикта, северянин против северянина, северянин против пикта; и между развлечениями проголодавшиеся гости угощались поджаренным мясом кабана и олениной, диким медом и овсяными лепешками с огромных подносов.

Бьярни улегся рядом с одним из костров, набил рот кровяной колбасой, которую выиграл в рукопашном поединке и стал вспоминать свадебный пир на Барре несколько лет назад и чем это для него кончилось. На этот раз Хунин в безопасности… В безопасности? Он резко сел; в безопасности от чего? Но тут же успокоился; Хунину ничего не грозит. С тех пор многое изменилось. Не о чем беспокоиться. Он посмеялся над собой, запихнул в рот последний кусок кровяной колбасы, и тревога утихла. Но не исчезла совсем.

День клонился к вечеру, солнечный и безоблачный день — большая редкость в этих краях. Внутри недавно выстроенного зала Торштен сидел с Дангадром, а между ними — леди Гроа. Она уже спрятала свой свадебный наряд для младших сестер, чтобы те надели его, когда придет время. Она попрощалась с ними, и с бабушкой, и с Мергуд, которая нянчила ее с детства, и они все удалились в женские покои. Теперь она была единственной женщиной среди собравшихся и ждала, как и все, следующего обряда.

Свадебный эль еще ходил по рукам, и воины в свое удовольствие развалились у костров, поднимая кружки за все на свете, откусывали последние, сладкие кусочки мяса с костей и бросали остатки псам, загадывали длинные, сложные загадки, а гусляр Торштена бродил между ними, рассказывая бесконечную легенду о Волшебном кузнеце каждому, кто хотел послушать.

Не успело солнце скрыться за краем пустошей, оставив яркие отблески на северо-западной стороне неба, как кто-то крикнул, указывая вверх, и, обернувшись, все увидели бледный осколок новой луны, плывущий в огненных лучах заката.

Мгновенно возникла суета — пикты, разбредшиеся кто куда, пока шел пир, уже бежали мимо гостей, на ходу вскакивая на лохматых лошадок, которые ждали их в глубине зала. Среди них мчался конь вождя, и в ту же секунду Дангадр со смехом поднялся на ноги. Он подхватил Гроа, взметнул ее на нетерпеливое животное, вскочил на него сам и понесся к воротам в торфяной стене лагеря, в окружении своих воинов, которые смехом и дикими криками приветствовали новую луну. Все знали, что так и будет, но произошло это неожиданно, словно во сне.

Мимо Бьярни, из-под изгиба сильной руки ее нового господина, промелькнуло лицо Гроа с опущенными глазами, бледное и испуганное. Бьярни бросился вместе с другими членами команды «Фионулы» к ожидавшим их коням. По традиции братья невесты должны пуститься в погоню, но у Гроа не было братьев и эту обязанность взяли на себя самые молодые воины, которые привели ее на пир. Помня бледное, испуганное лицо, Бьярни отвязал ближайшего коня, взлетел на него и устремился к воротам с таким пылом, словно на самом деле был ее братом, а ритуал — настоящим похищением.

Пикты уже добрались до пустоши, пока Бьярни и его товарищи миновали ворота лагеря, крича, как дикие гуси, и направили коней вслед за всадниками, видневшимися на северо-западе. Они скакали что есть мочи и вскоре догнали «похитителей». Согласно обычаям пиктов теперь они должны были драться за невесту.

Оба вождя велели обойтись без кровопролития — ведь даже мнимый бой между недавними врагами мог вновь ожесточить их сердца. И когда первый викинг догнал одного из разукрашенных воинов, и тот развернул навстречу ему коня, между ними завязался не слишком яростный бой: сначала посыпались беспорядочные удары, потом наездники, смеясь, пробовали сбросить друг друга наземь, скача по вересковой пустоши и белым завиткам болотной травы навстречу полумесяцу.

Это был славный бой, от души; лишь немногие остались невредимы. Бьярни мог похвастаться разбитым в кровь кулаком и синяком под глазом, когда они въехали на холм к крепости Дангадра — она возвышалась на отвесном песчаном утесе, высоко над проливом Пентленд-Ферт. Ворота в неприступном торфяном валу сверкали пламенем факелов, которые гостеприимно освещали путь и приглашали внутрь, как думал Бьярни, но, оказалось, в крепость въезжать рано. Должно было произойти еще кое-что. Факелоносцы спустились с крепостного вала им навстречу, неся накидки для жениха и невесты и корону с вызолоченными орлиными перьями для Дангадра.

Всадники спешились, и пикты взяли лошадей под узды.

— Что теперь? — крикнул Бьярни человеку, который принял его коня.

Тот покачал головой.

— Не бойтесь, — сказал он, — не бойтесь.

Видимо, это были единственные норвежские слова, которые он выучил к сегодняшнему вечеру. Они вошли в узкую расщелину, заросшую дроком, которая спускалась с самой вершины утеса; сначала шли факелоносцы, затем Дангадр, ведя за собой Гроа, и остальные гости свадебного пира, пикты и северяне. Бьярни оказался рядом с капитаном «Фионулы» и спросил:

— Куда они ведут ее? Что происходит?

Тот пожал плечами.

— Не знаю. Наверное, они проведут брачную ночь в каком-то особом месте.

Ущелье выходило на самую вершину утеса и превращалось в тропинку, петлявшую с другой стороны вниз, по крутому склону, до серой галечной отмели выше линии прилива. И там, на расстоянии всего в несколько ладей, возвышался один из трех утесов устья Пентленд-Ферт, и холмы острова Хой на севере.

Утес круто поднимался из моря, усеянный птичьими гнездами с самого подножья, где бил прибой, и до зарослей ковыля на вершине. Здесь же, в глубине острова, тропинка, похожая на ту, по которой они только что шли, блуждала в свете факелов, заранее расставленных по всему пути, между выступами и крутыми травянистыми склонами. А легкая, как лепесток, рыбацкая лодка ожидала у воды, покачиваясь на гальке.

Все было так странно, что потом Бьярни вспоминал этот день, как сон. Желтые пятна дрока на темном ковре кустов, горячий, смолянистый запах факелов вперемешку с холодными парами морского тумана — где-то высоко над ними забили барабаны, когдаДангадр усадил леди Гроа в лодку, и гребцы взялись за весла.

Всю короткую летнюю ночь на вершине холма били в кожаные барабаны, вплетая в их пульсирующий ритм нежные напевы свирели, и гости брачного пира удобно расположились на каменистом склоне, следя за тем, чтобы никто не приблизился к гребню утеса под сиянием новой луны. На рассвете лодка вернулась, выплыв из колец тумана, который начал подниматься с моря. Вождь высадил свою жену на берег, и они двинулись в обратный путь по тропинке. Тогда барабанный бой прекратился, и утро показалось удивительно бледным и опустошенным.

На этот раз в воротах их встречала целая толпа жителей, в основном женщин. И в усадьбе Дангадра в тот день устроили пир, как вчера у Рыжего Торштена, — все ради укрепления союза между двумя народами. А Бьярни уже начал подумывать, что довольно пировать и веселиться, и пора возвращаться в лагерь.

Женщины разукрашенного народа не ели на пиру вместе с мужчинами, они садились за стол позже, в отдельном зале. А пока они прислуживали гостям, разносили кувшины с медом и вересковым элем, чтобы рога не пустели. Гроа не было весь день, и вот она появилась среди женщин, с тяжелыми серебряными украшениями на концах убранных волос, в темно-зеленом платье; она налила своему новому господину мед, а затем прошлась между небольшими столами, чтобы наполнить кружки пирующих.

Бьярни, увидев, что она направляется к нему, поднял свою кружку и сквозь шум бурного застолья, спросил:

— Что передать вашей бабушке? Все ли в порядке, леди Гроа?

Она наполнила его кружку, стараясь не пролить ни капли, и подняла на него глаза. Это была уже не та Гроа, которую он знал. Интересно, помнит ли она еще остров Святого Брендана? У нее был вид человека, который, возможно, слишком серьезно относится к своему долгу и к жизни; но она не выглядела ни несчастной, ни испуганной.

— Скажи бабушке, что у меня все хорошо. Скажи, что мне хотелось бы вернуться домой, но я помню, что она рассказывала — о том, как скучала по дому, когда стала королевой Дублина, и утешилась только с появлением первенца, моего отца.

На мгновенье она улыбнулась ему и пошла дальше, с кувшином меда, к очередной пустой кружке.


Утром их небольшой отряд отправился назад в лагерь. Они были довольны. С разукрашенными племенами утвердился мир. Скоро настанет время заменить корабельные навесы соломенными крышами, привезти жен и детей, расчистить землю для пахоты, сеять ячмень и пасти скот, который будут охранять собаки, на пастбищах суровой пустоши.

Лошади бежали неторопливой трусцой, совсем не так, как два дня назад, и Бьярни задумался: как бы привезти Хунина с Малла — если, конечно, ему не придется вернуться на Малл самому, тогда лучше не забирать пса. Как же хорошо было бы вновь почувствовать в своей руке большие черные трепещущие уши…

В начале лета уже была одна драка — Йон Оттарсон, который ехал рядом с ним, получил тогда незаживающую рану чуть ниже плеча, — но на сей раз все прошло на редкость мирно, о чем они почти жалели.

Наконец они подъехали к лагерю, которому суждено было стать главным поселением северян на Кейтнессе…

— Что-то не так, — сказал Йон и схватился за руку, которая все еще беспокоила его.

Весь склон холма пришел в движение, дрожа, как натянутая кожа барабана. Лошадей пригнали с пастбищ, одни мужчины собрались у кузницы — из нее вырывались отблески пламени, слышался звон и грохот молота по наковальне, другие ждали своей очереди у оружейного хранилища посреди лагеря, откуда к конюшне несли мечи и секиры, и узелки с припасами, чтобы навьючить ими животных.

— Что происходит? — спросил Орм Эриксон гребца «Морского змея», который примостился у ворот и до блеска начищал свой шлем куском замасленной тряпки.

— Вести от ярла Сигурда, вот, что… — сказал он. — Мирные переговоры ни к чему не привели, и снова будет бой. Торштен собирает свою дружину — команды трех кораблей; с восходом солнца выступаем на юг.

Никто не удивился; такое часто случалось.

— Каких кораблей? — поинтересовался кто-то.

— «Морского змея», конечно, «Моржа» и «Фионулы».

У Бьярни перехватило дыхание. Он привязал своего коня вместе с остальными. Как прекрасна жизнь — его не оставят снова в лагере с детьми.

Позже, достав свой походный мешок из сундука и обнаружив, что истрепался один из ремешков горна, он направился к складу в поисках вощеной нити и по дороге столкнулся с леди Од — она смотрела за приготовлением лепешек и сушеного мяса для дружины, пока Мергуд и две внучки готовили целебные мази и полоски ткани.

Леди Од позвала Эрпа, чтобы тот заменил ее на минуту, и отошла в сторону. Видимо, Бьярни был первым, кого она увидела после возвращения кораблей со свадьбы.

— С девочкой все в порядке? — спросила она.

Бьярни кивнул.

— У леди Гроа все хорошо. Мне удалось переговорить с ней до отъезда, и она просила передать, что хотела бы вернуться домой, к вам, но она помнит, о чем вы рассказывали ей — как скучали по дому, когда стали королевой Дублина, и утешились только с рождением вашего первенца, ее отца.

— Моего первенца… — сказала Од, и взглянула туда, где Рыжий Торштен стоял посреди лагеря с секирой на плече, и его медная борода горела пламенем в лучах заходящего солнца.

Леди Од снова обернулась к Бьярни.

— Она справится, моя девочка, если то, ради чего они устроили этот союз, не рассыпется прахом.

Глава 14. Перемирие


В бледном свете раннего утра, под зов чибисов на пустошах, дружина выехала из ворот в торфяном валу лагеря — тьма мужчин и лошадей — и направилась на юг. Торштен Олафсон, в сопровождении вчерашнего посланника и дружины, а за ним — воины трех ладей, с навьюченными лошадьми. Рядом с Бьярни, что удивительно, ехал Эрп, их конюх и лазутчик.

— Конюх вам точно понадобится, а еще надо разведывать дорогу, — сказал он Торштену прошлой ночью.

— А если ты заведешь нас в ловушку? — Как один разумный человек другого, спросил Торштен.

— Если бы это был Аргайл и моя земля, я бы, скорее всего, так и поступил, — искренне ответил Эрп. — Но это не мои горы и не мой народ, хотя я похож на них больше, чем ты. И у нас схожие языки, хотя и не совсем. Разве раньше, когда возникала нужда, я не был тебе верным переводчиком?

Рыжий Торштен задумался на миг, поглаживая свою огненную бороду, а затем сказал:

— Хорошо, поезжай с нами, и если заслужишь и останешься жив, по возвращении кузнец Грим прежде всего разрубит кольцо на твоей тощей шее.

Они с поспешностью продвигались на юг, три дня были в пути, останавливаясь ненадолго, чтобы накормить коней и дать им отдохнуть; сами же почти не смыкали глаз. И держали мечи наготове.

Несколько раз они делали привал, пока Эрп разведывал дальнейший путь — за изгибом реки, крутым спуском в долину или пустынным холмом могла скрываться засада. Но до самого Дорнох-Ферта[152] и пределов Сатерленда было пустынно и удивительно тихо для земли, которую разрывала война. Кое-где виднелись сожженные дома и убитый скот, но нигде не было следов воинов, живых или мертвых, или женщин и детей у разгромленных поселений; наверное, они скрылись в диких лесах.

— Здесь была битва, но, кажется, она закончилась, — сказал Эрп на третий день пути, сидя с Бьярни около лошадей и обедая пресными лепешками.

К тому времени они стали находить трупы — тела своих соратников и разукрашенного народа, распростертые среди вереска или у переправы через реку и лошади шарахались от них, выпучив глаза и похрапывая.

Вскоре, на верхушке горного кряжа, они увидели лагерь ярла Сигурда, знакомое скопление торфяных хижин и корабельных навесов, местами — следы пожара, а дальше — сероватые отблески залива и холмистые горы на юге. Теперь они ехали по полю боя, усеянному воронами и чернобокими чайками[153], которые взлетали прямо из-под копыт их коней; повсюду чувствовался запах смерти.

Но когда Торштен приложил огромный резной воловий рог ко рту и подал длинный гулкий сигнал, на него ответили из лагеря, и два зова разнеслись эхом по берегу.

— Хоть кто-то живой, — крикнул Торштен своим людям, когда они подъезжали к воротам. Множество людей в темном вышло им навстречу.

Что бы здесь ни произошло, могучие воины ярла смогли выжить и, кажется, не запятнали своей чести.

Но самому ярлу это не удалось.

Сигурд с Оркни лежал на своем плаще из медвежьей шкуры; его нос, словно нос корабля, был устремлен к полосатому сукну — навесу с собственного корабля, служившему крышей торфяной хижины, которую воины построили, когда четыре дня назад лихорадка убила их вождя, и тонкие кровяные нити, несущие смерть, поползли от небольшой раны над коленом вверх, к самому сердцу. Его богатырский меч лежал рядом с ним, и у входа в хижину, на древке копья висела отрубленная, лохматая и уже чернеющая голова пиктского вождя, с огромным волчьим клыком, торчащим изо рта, которому повелитель Сатерленда и был обязан своим прозвищем — Мелбригда Волчий клык.

Внутри хижины стоял Гутторм, в браслетах оркнейского ярла, украшенных извивающимися драконами, и тяжелым янтарным, великоватым ему кольцом на пальце правой руки.

— Это была славная битва, — сказал он в ответ на мрачные расспросы Торштена. — Думаю, пожаров в этих местах больше не будет. По крайней мере, какое-то время. Отец вернулся из боя с головой Волчьего клыка, за волосы привязанной к седлу. Рана на его ноге тогда казалась царапиной.

Он посмотрел на лохматый трофей на древке копья и ухмыльнулся:

— Наверняка скажут, что отрубленная голова Мелбригды укусила его, и рана воспалилась из-за попавшего туда яда.

— Может быть, может быть. Тут часто рассказывают странные истории о смерти героев. — И Торштен сочувственно положил руку на твердое плечо юноши.


Жители Оркни уже готовили высокий погребальный костер для ярла Сигурда — из сучьев, собранных в дремучих лесах острова, древесины и веток старой сосны, в которую много лет назад ударила молния. Костер разложили там, где земля возвышалась над проливом, чтобы курган, возведенный на этом месте, стал знаком для плывущих мимо кораблей.

В бледных сумерках позднего лета они вынесли своего вождя из хижины и отнесли к костру; за ними следовала вся дружина, а Гутторм поддерживал голову и плечи вождя, как и подобает сыну. Перед ними несли сосновые факелы, и легкий бриз с моря колыхал их дымное пламя, а позади шли все остальные воины, кроме тех, что остались на страже.

В ту ночь на небе не было луны, только размытое свечение в проплывающих облаках, а шумные волны глухо ударялись о берег.

Они положили его тело, завернутое в плащ из медвежьей шкуры, на вершину костра, а голову Мелбригды — у его ног. Двум жертвенным быкам перерезали горло, содрали с них шкуры, покрытые жиром, и разложили вокруг костра, оставив мясо для погребального пиршества (оно слишком дорого ценилось, чтобы безрассудно отдавать его огню).

Затем Гутторм, с факелом в одной руке и мечом почившего вождя в другой, взошел на костер, положил клинок рядом с хозяином и, спрыгнув вниз, глубоко воткнул в основание костра истекающий смолой факел.

Раздался оглушительный крик, и факелы воинов полетели на хворост и ветки. Огонь красной нитью пронесся по всему костру, вспыхнул языками пламени, склонившимися под порывами морского ветра. Не было женщин, чтобы оплакать покойного. Это будет позже, у очагов, далеко на севере. А пока воины запели неторопливую печальную погребальную песнь — они стояли вокруг костра, опершись на свои копья. И отсвет пламени покрыл золотистыми чешуйками волны прилива.

Огонь поднялся уже высоко, когда послышались крики и топот, и на краю толпы из ночного сумрака возникли двое дозорных, таща за собой человека. Погребальная песнь оборвалась, и когда пленника выволокли на багровый свет пламени, где стояли новый ярл с Торштеном, со всех сторон поднялся ропот.

— Неужели это не может подождать, пока мы не погребли моего отца? — спросил Гутторм, и его ледяной голос пробирал до костей, словно восточный ветер — странный голос для молодого человека.

— Может и нет, — сказал один из стражей. — Мы нашли его за сараем с дровами, и нам не понравилась отметина у него на лбу. Эй ты, встань! — Он дернул человека за плечо и приставил кинжал к его горлу.

Бьярни стоял неподалеку и видел в свете факелов, что это совсем еще юноша — со знаками в виде наконечников стрел на лбу, которые выкрасят синим, когда он станет мужчиной; с гладким, как у девушки, вытянутым овалом лица и со спутанной гривой темных волос.

— Ты понимаешь меня? — спросил Гутторм.

— Немного, — ответил юноша. Он тяжело дышал, как олень после долгого бега, но удлиненные темные глаза, смотрели прямо в лицо новому ярлу.

— Почему ты прятался в лагере?

— Я пришел за головой моего отца, — ответил юноша.

На мгновенье все замерло; люди подошли ближе, чтобы лучше слышать и видеть происходящее.

— Ты опоздал, — сказал Гутторм. — Голова твоего отца уже исчезла в огне.

Все случившееся после этого было настолько стремительно, что заняло не более пяти секунд. Юноша издал нечеловеческий вопль и обвис на руках дозорных, а спустя мгновение, когда они, сбитые с толку, опустили его на землю, он рванулся как змея, наносящая удар, рука его метнулась к разорванной на груди рубахе из куницы и выхватила что-то маленькое, блестящее, несущее смерть. Грозно рыча, он потянулся к горлу ярла Гутторма.

Молодой ярл не спал четыре ночи, и внимание его притупилось, но кинжал Торштена остановил нападавшего в прыжке. Другие, и Бьярни среди них, накинулись на него со всех сторон. В отблесках огня засверкали обнаженные клинки, и молодой пикт упал у их ног, истекая кровью из множества ран. Но первый удар нанес Торштен, и небольшая, глубокая рана на его плече подтверждала это.

Несколько воинов наклонились, чтобы унести тело.

— В огонь или с утеса? — спросил кто-то.

Торштен стоял, сжимая рукой плечо, и капли крови струились между пальцами. Пусть решает ярл.

Гутторм, быстро дыша, покачал головой.

— Нет. Отнесите его к палатке и оставьте там. Наверняка его сородичи явятся за телом и захотят обговорить другие дела, еще до того как мы погребем моего отца.

И правда, на следующее утро, когда огонь потух и зола остывала, а воины, собрав камни на горном кряже и на берегу, строили длинный курган в виде лодки, группа всадников, с зеленой ветвью мира, подъехали к воротам, чтобы возобновить переговоры, прерванные битвой.

Гутторм вышел им навстречу, откинув складки плаща, чтобы над локтями были видны браслеты ярла. Его лицо под кованым шлемом Сигурда было сурово и спокойно, а Эрп стоял рядом с ним, чтобы переводить.

— Последний раз мирные переговоры закончились смертью многих людей, среди них и моего отца, — сказал он им. — Но мы выиграли битву и захватили ваши охотничьи земли. Так зачем же нам вновь говорить о мире?

— Если стрела не попала в цель, разве не стоит пустить еще одну? — ответил глава прибывших, старик в накидке из оленьей шкуры и с золотой цепью вождя, украшенной янтарями. — Вы приплыли в Кейтнесс и Сатерленд в поисках земли для поселений, и, действительно, здесь хватит места нашим народам — только если мы поклянемся жить в мире друг с другом. Иначе, хоть мы и лишимся свободы, вам тоже будет грозить опасность. Неужели вы не хотите спокойно охотиться на своих землях и не ждать удара в спину; спать по ночам и не бояться, что сожгут ваши дома; оставлять жен и детей, которых вы привезете сюда, чтобы они поддерживали огонь в очагах?

— Ты прав, — подумав минуту, сказал Гутторм. И, внезапно приняв решение, добавил:

— Что ж, садитесь, поговорим. Будем надеяться на лучшее.

И вскоре, когда увели лошадей, вожди и старейшины разукрашенного народа, в сопровождении молодых храбрых воинов, с одной стороны, и ярл Гуторм и Торштен Олафсон со своими воинами — с другой, сели у вновь зажженного мирного огня посреди лагеря. И там они привязали зеленую ветвь мира к древку копья и во второй раз принялись обсуждать договор между своими народами.

Торштен, завершив собственные переговоры на свадебном пиру, говорил редко, но сидел, поглаживая густую бороду, и слушал, переводя взгляд своих рыжих глаз с одного лица на другое, пока переговорщики разрешали споры и недоразумения, настойчиво согласовывали подробности и требования, и дело близилось к завершению.

Наконец они обговорили все — даже то, что будут отдавать своих сыновей друг другу на воспитание. На обнаженном мече, ячменном хлебе и соли они поклялись хранить мир — договор был заключен вновь — и на этот раз надежды на его силу было больше.

А затем, когда солнце закатилось и наступил вечер, принесли ужин и огромные кувшины коричневого мутного верескового эля. Но прежде чем пировать, старый вождь в плаще из оленьей шкуры, говоривший от имени своего народа, поднял взгляд от огня и сказал:

— Есть еще кое-что.

— Да, — ответил ярл Гутторм, — я так и думал. — И в его голосе послышалась настороженность.

— Теперь, когда мы поклялись в родстве и заключили дружеский союз между нашими народами, отдайте голову нашего повелителя Мелбригды.

— Вы опоздали с просьбой, — сказал ярл. — Голову Мелбригды Волчьего клыка уже поглотил огонь, и мы погребли останки со всеми почестями.

На мгновенье воцарилось грозное молчание.

И в полной тишине ярл Гутторм добавил:

— Но мы можем вернуть вам тело его сына, который пришел за ним раньше вас.

Тишину прерывали крики чаек и глухие удары прилива; где-то лошадь била копытом в ограду.

— Что ж, — сказал наконец старый вождь, — на эту охоту он отправился один.

Понизив голос, Эрп перевел.

— Кто его убил? — спросил старый вождь.

И Рыжий Торштен, кажется, впервые возвысив голос, спокойно ответил:

— Я.

Вождь посмотрел на него:

— Почему?

— Он хотел убить ярла Гутторма, а мой кинжал оказался ближе остальных.

— Понятно. Это веская причина, — сказал старик, с видом беспристрастного судьи.

Потом нагнулся и взял кусок остывающего мяса с тарелки.

— Я рад, что мы поклялись в дружбе прежде, чем это выяснилось, потому что мои молодые смельчаки, могли не так понять. — И он взял к мясу кусок ячменной лепешки.

Бьярни, ставя еще одно блюдо на раскаленные угли костра, догадался, что старик намеренно дождался клятвы, прежде чем заговорить о голове своего повелителя.

Глава 15. Тени среди деревьев


Старейшины разукрашенного народа вернулись восвояси, забрав тело своего принца, завернутое в шкуры и привязанное к настилу, который тащила одна из лошадей. А на следующее утро, оставив молодого ярла и новый курган, Рыжий Торштен со своими воинами направился обратно на север.

В полдень на второй день пути они спустились с холмистых пустошей в небольшую лесистую долину, по которой цепью заводей, соединенных нитью быстро бегущей воды, протекала река. И там они сделали привал, как и раньше, чтобы напоить и накормить лошадей.

У реки росли не густолистые дубы и темные шепчущие сосны диких лесов, а березы, рябины и ольха, чьи тонкие листья наполняли тусклый конец лета ослепительным солнечным светом и пестрыми тенями, а под ногами было много травы, так что лошади смогли вдоволь наесться.

В воздухе мерцали тучи мошкары, и искусанный Бьярни, почесываясь, побрел вдоль речки к заводи, где они поили лошадей, мечтая охладить зудящую кожу. Но, подойдя к воде и нагнувшись, чтобы окунуть в нее голову, он увидел то, что заставило его забыть про укусы. Крупная озерная форель лежала у самого берега, носом против течения, которое волнистыми струйками обдавало ее бока. Прекрасное дополнение к лепешкам на ужин!

Стараясь, чтобы его тень не упала на воду, он растянулся на берегу и с невероятной осторожностью окунул ладонь, а потом и всю руку в холодную, мутную воду. Не торопясь, он повел рукой против течения, пока его пальцы не оказались под рыбой. Еще немного, совсем чуть-чуть… Ничто не нарушало тишины, кроме жужжания мошкары, о которой он успел позабыть, и плеска ручейка. На один лишь миг ему показалось, что между деревьями скользнула беззвучная тень, но видение тут же исчезло. Наверное, это всего лишь прозрачная паутина блеснула на солнце. Он не шелохнулся: его пальцы уже чувствовали трепещущие бока форели. Он затаил дыхание. Еще мгновение…

И вдруг где-то внизу, у лагеря, тишину пронзил звенящий свист тетивы.

Бьярни выдернул руку из воды, форель, ударив хвостом, исчезла, а он вскочил на ноги и помчался обратно к лагерю. Лес оставался безмолвным, тишина оглушала и спустя минуту, когда он добежал до прогалины, взорвалась криками людей, рычащей волной голосов и звоном мечей, а посреди всего этого — Торштен Олафсон, пронзенный стрелой с красным оперением, лежал, кашляя кровью, в ковыле у ручья.

После мирного плеска форели в заводи это нахлынуло на Бьярни, как страшный сон. Все бежали, словно во сне, и Бьярни с ними, туда, откуда прилетела стрела — к темному мерцанию среди деревьев. Он сжимал в руке нож, хотя и не помнил, когда выхватил его из-за пояса. Шум и крики прекратились, и они бежали в тишине, рассредоточившись и принюхиваясь, как ищейки, к призрачным следам.

Бьярни не знал, сколько длился этот сон, но потом ему казалось, что совсем недолго. В темных тенях и густых зарослях дикого леса стрелку наверняка удалось бы скрыться, но здесь, на открытом месте, среди редких берез, рябин и ольхи, было сложнее. И позже Бьярни задумался: а действительно ли стрелок хотел скрыться, совершив то, ради чего пришел…

В воздухе послышался новый запах — отсыревших корней; деревья редели, а долина ширилась, и окружавшие ее холмы исчезли. Вдруг он оказался на прогалине, покрытой травой и дроком, за ней блестела сочная зелень с белыми завитками болотной травы. А впереди, на расстоянии выпущенной стрелы, — добыча.

Бьярни закричал, набрав в уставшие легкие как можно больше воздуха, чтобы собрать рассеявшихся охотников, выбрался из леса и побежал быстрее.

Стрелок замешкался, не зная куда бежать. Он петлял по долине, облегчая задачу охотникам — наверняка он плохо знал эти земли и не ожидал наткнуться на болото. Все еще словно во сне, Бьярни видел, как собрались остальные, услышав крик, и выбежали со всех сторон из леса, но он все еще был впереди. Вокруг раздавались глухие возгласы — так кричит стая, завидевшая добычу. Стрелок неожиданно обернулся — Бьярни увидел, как он схватил лук, и успел уклониться от стрелы, просвистевшей мимо его щеки.

Для другого выстрела не осталось времени, или в колчане закончились стрелы. Он отбросил лук в сторону и приготовился к нападению — с кинжалом в руке, спиной к болоту, а Бьярни рванулся вперед, в два прыжка преодолев разделявшее их расстояние.

Земля под ногами стала мягкой и сухой, но Бьярни этого не заметил; сейчас для него существовал только человек, ждущий его с кинжалом в руке, и собственный нож, и жажда крови, бьющая в голову. В его сне их было только двое, остальные охотники исчезли в тумане. На мгновенье, уклоняясь от молниеносного пиктского кинжала, он увидел оскаленные зубы и широко раскрытые глаза убийцы Рыжего Торштена, его господина. Затем услышал глухой удар и скрежет лезвия по кости, когда его нож вонзился над ключицей в упругую шею. Этот удар развеял сон и вернул его к действительности. Прохладный ветер дул с болота, ворон пронзительно вскрикнул над его головой, а человек все еще стоял перед ним, покачиваясь, прежде чем его колени подкосились, и он упал лицом вверх в болотную траву.

И это было лицо молодого пикта, которого он видел три дня назад, мертвого, у погребального костра ярла Сигурда. Бьярни уставился на него и почувствовал, как волосы встают дыбом, он вспомнил древние легенды об убитых воинах, восставших из мертвых, которые рассказывали бесконечными зимними вечерами. То же вытянутое, узкое лицо, еще совсем безбородое, те же темные волосы, откинутые со лба, украшенного знаком воина, тот же взгляд широко раскрытых глаз и оскаленные зубы.

Вдруг он заметил изогнутый серебряный браслет над правым локтем — такой же, но на другой руке, а на левой не было никакого следа, который остался бы, сними он браслет с этой руки. Братья; возможно, даже близнецы! Сыновья Мелбригды Волчьего клыка. И то, что мгновенье назад казалось сном, превратилось в кровную месть.

Кровь хлестала из глубокой раны на его шее, из других ран — на груди, животе, боках, когда подбежали остальные охотники, жаждущие участвовать в убийстве. Бьярни, нагнувшись, чтобы вытереть нож о траву, увидел, что ноги его почти погрузились в болотную тину, и торопливо вытащил сначала одну, затем другую.

— Лучше перетащить его на твердую землю, пока мы все не застряли в этой вонючей жиже, — сказал он спокойно, как будто они завалили оленя; но теперь, когда чары сна рассеялись, его сердце сильно забилось и тошнота подступила к горлу.

Они вытащили тело молодого пикта из болотистой земли, связали щиколотки ремнем его собственного колчана, чтобы легче было тащить, — никому не нужно, чтобы это выглядело как бойня, — и направились обратно, волоча его за собой.

Когда они вернулись, воины уже сворачивали лагерь и готовились отправиться в путь, оседлали коней, собрали оружие и снаряжение, и в воздухе висела зловещая ярость, словно буря, готовая разразиться в любую минуту, а посреди всего — лежал Торштен Олафсон, завернутый в свой полосатый блестящий плащ, и Эрп примостился возле него, все еще держа в руке обломки стрелы, которую ему удалось вытащить. Неподалеку стоял Эджил, предводитель дружины Торштена, наблюдая, как плели носилки из прутьев и веток.

Он обернулся, когда охотники швырнули тело молодого пикта к его ногам, и сказал:

— Славная была охота?

— Славная, — согласились они, тяжело дыша.

— Кажется, в ней участвовали многие.

Бьярни не собирался приписывать убийство себе. Он совсем не был уверен, что хочет этого.

Но Оттар Эриксон, всегда отдававший должное тем, кто заслуживал, сказал:

— Бьярни Сигурдсон первым вонзил нож.

— Кажется, он похож на того, который приходил за головой Мелбригды и хотел убить ярла Гутторма, — сказал Бьярни, как будто были нужны какие-то оправдания.

— Да, — согласился Эджил, посмотрев на израненное тело у своих ног, — значит, это кровная месть.

Бьярни воскликнул без тени сомнения:

— Тогда мы вернемся на юг, чтобы отомстить, — и услышал одобрительные возгласы молодых воинов вокруг.

— Кажется, ты уже это сделал. Но даже если бы ты не убил его… — устало заворчал Эджил, словно говорил уже в который раз, — мы воины Торштена Олафсона, и наша задача — идти на север и защитить леди Од, его матушку, если возникнет необходимость, а в дальнейшем следовать ее приказаниям.

Тут Бьярни понял, почему в лагере ощущалось угрюмое негодование, еле сдерживаемый бунт.

— Она всего лишь женщина, — не выдержал Оттар Эриксон. — Не ей решать….

И его возмущение подхватили все охотники.

Остальные воины собрались вокруг них, держа своих коней под уздцы, с горящими глазами, угрюмые, нетерпеливо вертя в руках мечи — то, что недавно было улажено, всколыхнулось с новой силой, как будто лопнула заплата на старом плаще.

Эджил взревел, как горный медведь.

— Во имя грома! Она госпожа флота, армии и поселений Рыжего Торштена, которую называют Мудрой за ее проницательность!

Он сделал глубокий вдох и продолжил спокойнее:

— Неужели вы забыли, что мы приплыли на Кейтнесс не как пираты, чтобы спалить усадьбы и разграбить церковное золото. Мы хотим, когда кончится вражда, построить здесь свой дом, новые поселения, а это касается женщин не меньше, чем мужчин! Поэтому, что бы ни случилось потом, мы едем на север.


И вскоре они направились на север, везя на носилках богатырское тело Рыжего Торштена, Торштена Олафсона, и оставив труп молодого пикта на съеденье волкам и серым воронам.

А Эрп и Бьярни, верхом на двух самых быстрых конях, поскакали вперед, чтобы первыми добраться до зимнего лагеря и принести горестные вести Мудрой Од.

Они гнали коней нещадно, останавливаясь лишь на несколько часов во мраке ночи, чтобы дать им отдохнуть. Однажды, когда они грызли сухие лепешки, Бьярни задал вопрос, который мучил его весь день:

— Должно быть, он шел за нами все время. Помнишь, лошади волновались… Зачем он зашел так далеко? Ведь не ждал же он подходящего случая: их и раньше было много. Это не его земля, он ее плохо знал, поэтому мы и поймали его на краю болота, о котором он не подозревал.

— Если это кровная месть, — задумчиво сказал Эрп, — она касается только Рыжего Торштена, а не его людей, и вряд ли он хотел снова разжигать войну на вересковых пустошах. Лучше было убить врага подальше от земель своего племени.

Поднялся легкий ветер, покачивая вереск, и брызги дождя ударили им в лицо.

— Ты поступил бы так же? — спросил наконец Бьярни.

— Да, если бы был свободен и мстил за убийство своего брата.

Задолго до рассвета они оседлали коней и вновь пустились в путь. Солнце висело низко, и погода портилась; к полудню с северо-запада налетел шквалистый ветер, и стена дождя прошлась по холмам, когда они поднялись по склону над болотом, въехали в ворота лагеря и во дворе спрыгнули с измученных коней.

— Где госпожа? — спросил Бьярни человека, который вышел им навстречу.

— Какие новости? — поинтересовался тот вместо ответа.

— Никаких, — ответил Бьярни, — пока она не услышит их первой.

Но голос его прозвучал красноречивее всяких слов.

— В доме, — сказал им кто-то из сбежавшейся толпы.

Всем хотелось узнать, что случилось, но вопросов больше не задавал никто. В них не было нужды.

В женских покоях леди Од сидела у торфяного огня и зашивала накидку из темно-зеленой шерсти, Мергуд с работой устроилась рядом с ней, а у их ног примостились две внучки — они с весьма серьезным видом пряли нить, которая получалась неровной, шероховатой, и Лила, младшая, даже высунула кончик языка от напряжения. Услышав чьи-то шаги, они подняли головы, и на мгновенье остановившись на пороге, Бьярни увидел, как они безмолвно застыли, словно мухи в окаменелой смоле. Затем Мергуд прошептала, дрожа:

— Я же говорила, что слышала его голос в морском ветре. Вот и он!..

Прялка выпала из рук девочек, и они испуганно захныкали.

— Мергуд, отведи детей в опочивальню, — очень тихо сказала Од, почти не двигая губами. И когда они ушли, она только спросила:

— Убит?

— Убит, — мрачным голосом ответил Бьярни.

Мгновенье они молчали, дождь барабанил по крыше.

Потом она спросила:

— В сражении? Ну, конечно, в сражении.

Бьярни покачал головой.

— Нет, битва закончилась, прежде чем мы добрались до лагеря ярла. Стрелой из-за деревьев на пути домой.

Од вздрогнула и сделала глубокий вдох. Но она так привыкла заботиться о людях, что минуту спустя сказала:

— Вы промокли до нитки. Подойдите к огню.

И когда они подошли, добавила:

— Садитесь и расскажите мне все.

Они повиновались, тепло горящего торфа приятно согревало их намокшие, уставшие тела. И вместе с Эрпом, который никогда за свою рабскую жизнь не сидел в присутствии госпожи, а сейчас только изредка вставлял слово, Бьярни, запинаясь, рассказал эту мрачную историю — о смерти ярла Сигурда, погребальном костре, мирных переговорах, голове Мелбригды и двух молодых пиктах, его сыновьях. И о стреле, выпущенной из-за берез у ручья.

— Это все, — закончил он. — Они везут его сюда — завтра в полдень уже должны быть здесь. Предводитель дружины приказал нам поехать вперед, чтобы принести вам вести.

Порыв ветра забил по крыше, словно крылья гигантской птицы, и шквал дождя залил шипящий огонь. Леди Од, не сводившая глаз с Бьярни, вдруг вздрогнула.

— Как безрадостно ему будет этой ночью, — прошептала она.

— Его обязательно где-нибудь укроют, — ответил Бьярни.

Это прозвучало ужасно глупо, но что еще он мог сказать?

А Эрп, с неуклюжей заботой в голосе, добавил:

— Многие с радостью отдадут свои плащи, чтобы укрыть его от дождя.

Леди Од скомкала зеленую накидку, которую она зашивала, и встала.

— Идите, поешьте и выспитесь, — сказала она, когда они поднялись вслед за ней. И ни слова больше.

Бьярни часто потом вспоминал, как в ту минуту она стояла, с накидкой в руках, и смотрела на темно-зеленые складки, словно держала ребенка и вглядывалась в его крошечное личико у своей груди… Затем она повернулась и направилась в опочивальню, откуда из-за завесы доносились испуганные, горькие всхлипывания.

Эрп и Бьярни взглянули друг на друга и вышли в дикий серый мир, чтобы поесть и поспать, как она приказала, и ответить на расспросы столпившихся вокруг них людей.


К вечеру следующего дня дружина вернулась, привезя Рыжего Торштена на плетеных носилках.

Голая земля в Каминном зале была устлана свежими листьями папоротника, с желтеющими кончиками — ведь близилась осень, и леди Од встретила его на пороге без слезинки на глазах. И вот, при свете факелов, прогоняющих тьму, и буре, все еще грохочущей по крыше, она и Мергуд, единственные взрослые женщины в лагере, подготовили тело для погребального костра по древнему обряду.

И до захода солнца он лежал при факелах, укрытый блестящим плащом и медвежьей шкурой, среди воинов, которые по очереди несли стражу, а на склоне холма, над лагерем, откуда виднелось море, возводился погребальный костер.

Дождь перестал, но сухих веток почти не осталось, и не было сваленного молнией дерева, как шесть дней назад, когда погребали ярла Сигурда. Они нашли немного хвороста в устье реки, прочесали опушку леса в поисках веток и собрали дрок на холмах. Смолу принесли с берега. И в ночной тьме Дангадр с несколькими своими людьми прискакал с мыса, с парой повозок, полных сухого торфа, и огромными кувшинами огненной, ржаной воды. Новости быстро расходятся по этой дикой земле.

Всю ночь и следующей день готовились к отпеванию вождя, а Торштен лежал в своем доме с тарелкой соли на безмятежной груди и горящими факелами у ног и головы. Высокий погребальный костер виднелся на склоне горы, охотники отправились в лес за оленями и кабанами, чтобы приготовить их в накалившихся ямах для жарки, за усадьбой вождя.

К вечеру третьего дня они вынесли Торштена из зала и понесли вверх по холму, где его ждал костер. Когда его поднимали на вершину костра, ветер с моря загибал его рыжую бороду набок и бороздил мех черного медведя. На этот раз животных не приносили в жертву, вместо этого брат Ниниан[154], капеллан леди Од, стоя рядом с усопшим в своем привычном коричневом одеянии с колоколом и посохом в руках, совершил христианский обряд погребения. Бьярни не слышал слов, он думал:

«Два костра за девять дней. Недобрая жатва».

Факелы вонзились глубоко в основание костра, и пламя красными нитями пронеслось по собранному торфу. Бьярни смотрел, как огненные языки облизывали смолянистые ветки — осторожно, как будто пробуя их на вкус, а затем вспыхнули алчным порывистым пламенем. Стал потрескивать хворост, объятый огнем, и запах горящей смолы разнесся удушливым облаком, пестревшим летящими искрами. Кто-то закричал и указал рукой поверх бурных вод Пентленд-Ферта, где виднелся огонь на высоком мысе острова Хой, зажженный в ответ на их костер, и все поняли, что Оркни, покинутый своим ярлом, безмолвно сочувствуют их горю.

В сером рассвете, когда высоко в небе кричали береговые птицы, погребальный костер обрушился в свое пылающее сердце. А когда сердце потухло, они сгребли раскаленную золу и стали строить курган из камней и торфа над огненным рубцом на склоне холма, чтобы и здесь, как и над тем проливом на юге, был знак для будущих кораблей.


С наступлением длинных северных сумерек на открытом дворе зимнего лагеря зажгли и другие костры. Весь день продолжалось отпевание, и люди, строившие курган, возвращались к дому, чтобы выпить кружку эля и подкрепиться, а затем уходили обратно — добавить еще несколько камней к растущей горке. И вот курган был готов, и воины собрались перед усадьбой вождя. Ямы для жарки стояли открытыми, и воздух наполнился жирным ароматом готового мяса. Перед входом в Каминный зал соорудили для леди Од скамью из торфа, и она сидела там на разостланной серебристой тюленьей шкуре. Лила и Сигни примостились у ее ног, а Мергуд, которая некогда сама была королевой, — стояла, как обычно, в тени, за госпожой.

Дангадр со свитой вернулся в свою крепость к молодой жене. Бьярни думал, что найдет ее среди сестер, но ее место теперь у очага мужа, а не в усадьбе отца. Хотя Дангадр мог бы проявить больше сочувствия — и к ней, и к леди Од, и это было бы важнее повозок с торфом и выпивкой.

Он сказал об этом Эрпу, но тот ответил:

— Другие люди, другие обычаи. На Аргайле поступили бы так же.

Близилось утро, пиршество закончилось, глаза горели ярче, а языки стали развязнее от выпитого эля. То тут, то там в толпе раздавался смех, вперемешку с хвастливыми клятвами отомстить и рассказами о прошлых или будущих геройствах — кое-где вспыхивали драки, но почти все они затухали так же быстро, как разгорались. Временами кто-то брал в руки гусли, когда его одолевало желание спеть песню, — неважно, хотели его слушать или нет, главное — дать волю языку.

Предводитель дружины Эджил поднялся со своего места, с рогом, полным эля; и люди, сидевшие неподалеку, подтянулись поближе, чтобы послушать, а потом и другие и дальние, пока весь лагерь и воины, достаточно трезвые, чтобы понимать происходящее, не окружили его в освещенной факелами тьме.

Эджил огляделся вокруг, осушил свой рог и стряхнул последние капли на землю. Затем громким напевным голосом, как гусляр, начал рассказывать о смерти Рыжего Торштена Олафсона. Он уже рассказывал об этом леди Од, коротко и спокойно, но теперь другое дело — это была песнь о гибели, без которой не может быть погребен ни один вождь, песнь, которую позже подхватят и дополнят гусляры, и она станет частью истории его народа.

Лучше, чтобы Торштен погиб в бою, а не от стрелы, выпущенной из засады, но Эджил постарался на славу. И леди Од слушала его, не отрывая глаз, как слушала Бьярни четыре дня назад.

Когда Эджил закончил, она сказала:

— Прекрасный рассказ, Эджил, благодарю тебя от всего сердца.

Но среди столпившихся воинов поднялся ропот, и их предводитель, все еще стоя с пустым рогом в руке, сказал:

— Госпожа, есть еще кое-что.

— Говори, — произнесла леди Од; она выпрямилась на скамье, и лицо ее стало каменным, как будто знала — все четыре дня — о чем пойдет речь.

— Некоторые из нас, особенно молодые воины, — начал Эджил, — хотели сразу же повернуть на юг, чтобы отомстить за Торштена Олафсона раздробленными черепами и сожженными жилищами.

— И все же вы направились на север, — сказала госпожа, — мудрое решение.

— Мы вернулись, чтобы привезти тело повелителя для погребения и защитить его матушку и детей, если понадобится. И мы вернулись, госпожа, чтобы услышать твое приказание.

В толпе послышался недовольный ропот. Леди Од была матерью своего народа, но это дело касается мужчин, а она всего лишь женщина.

Госпожа услышала их возмущение и поднялась, холодно и напряженно взглянув на лица, освещенные факелами — мало-помалу гул стих.

Когда воцарилась тишина, она заговорила так, словно сама была мужчиной, — она всегда отличалась мужским взглядом и мужской способностью взвешивать все «за» и «против» — и при этом была для них матерью.

— Из всего, что я услышала за эти четыре дня, два события не вызывают сомнений: во-первых, смерть вашего повелителя, моего сына, была не гибелью в бою, а убийством, совершенным из кровной мести, как рассказал предводитель Эджил, и вы уже возвратили долг. Большего наши обычаи не требуют!

Минуту она молчала, приковав их внимание взглядом. Затем продолжила:

— Во-вторых, вы приплыли сюда вслед за своим повелителем, как и люди с Оркни вслед за своим, не для того чтобы разграбить поселения, вырезать скот, забрать золото и рабов и отправиться домой, оставив позади дым пожарищ. Да, отчасти это был военный поход, но только чтобы закрепиться на новой земле, заключить мир со здешними племенами и создать поселения. Теперь с враждой покончено — по большей части — и пришло время строить дома; мир легче укрепить свадьбами и родством — мне сказали, что на юге уже шли разговоры о том, чтобы отдавать друг другу на воспитание своих сыновей — чем убийствами, которые никогда не прекратятся.

— Викингам не пристало выслушивать такое, — заворчал старый моряк, — мне это надоело.

Но леди Од улыбнулась ему, как старому другу:

— Возможно, ты прав, Ранальф Ормсон, но все же тебе лучше выслушать меня и запомнить мои слова — ради поселений, которые вы построите в устье реки, ради женщин и детей, которых привезете к новым очагам — вы еще не зажгли их, чтобы печь лепешки из ячменя, который только предстоит собрать. Во имя Белого Христа, выслушай и запомни мои слова, когда меня не будет рядом, чтобы напомнить их тебе.

Тревожные возгласы пронеслись по толпе. Она столько лет была частью их жизни… Эджил взволнованно сказал:

— Госпожа, вы совсем еще не старая!

Она посмотрела на него, затем на испуганные лица в свете погребальных факелов и рассмеялась, очень ласково, над их простотой и наивностью.

— Нет, нет, я не об этом. Хотя я вдруг действительно почувствовала себя слишком старой, у меня нет сил, чтобы строить мир заново. На Кейтнессе у меня нет ни дома, ни родни, как и там, на островах; но в Исландии все еще живет моя семья, мои братья, которых я не видела много лет. Поэтому весной, когда можно будет выйти в море, и здесь будет покончено со всеми делами, я отправлюсь к ним.

И все поняли, что говорить больше не о чем.

Глава 16. Корабль и темный лес


Кейтнесский лес в глубине острова не был похож ни на один лес, который когда-либо доводилось видеть Бьярни: темный ворс шепчущих сосен, покачивающихся на ветру, в окружении карликовых дубов, ясеней и кустов боярышника. Живые деревья подпирали засохшие, а под ними покоились стволы поверженных гигантов, которые упали и прогнили насквозь, так что один неверный шаг — и можно было провалиться в муравейник. И ни на минуту не покидало чувство, что лес живет собственной жизнью, наблюдает тысячью глаз, таит среди деревьев невидимую опасность.

По лесу, до каменистого берега под крепостью Дангадрапетляла мутная торфяная река, достаточно глубокая, чтобы спустить по ней торговое судно, но слишком узкая, чтобы кораблю плыть самому — его пришлось бы тянуть на веревках. На западном берегу деревья уступали место неровной полянке, и там, как только последние тени позднего лета сменились пышной осенью, появился лагерь, обнесенный частоколом, — с торфяными и деревянными жилищами, притулившимися вокруг низкого длинного дома в виде лодки, который должен был стать зимним убежищем леди Од и ее домочадцев.

Никто не понимал, почему корабль, которого жаждало ее сердце, нельзя строить на берегу, у главного поселения, где госпожа осталась бы под защитой воинов Малла. Но нет, на следующий день после отпевания она приказала, чтобы «Деву-тюленя» строили в лесу, где деревья были под рукой; к тому же она сама хотела провести всю зиму с работниками, наблюдая за рождением своего корабля.

Как неразумно! Бьярни поделился своими мыслями с Эрпом, когда они работали бок о бок, перевязывая веревками торфяную крышу длинного дома, чтобы укрепить ее перед зимними бурями.

Эрп поплевал на ладони, чтобы лучше ухватиться за веревку.

— Неразумно, да, скорее всего, — сказал он задумчиво. — Но ее легко понять. Наверное, она ненавидит и даже боится поселения, которое пахнет смертью ее сына, и хочет укрыться в прохладной тьме дикого леса, как раненый зверь, — чтобы достойно уединиться в своем горе.

Бьярни удивленно взглянул на него и вернулся к работе, не сказав больше ни слова.

Когда лагерь обнесли частоколом и закончили строительство длинного дома, чтобы леди Од могла там укрыться, спешить больше было некуда. Кое-какие детали судна изготовляли в сараях корабельных плотников, но основная работа развернулась у реки, под лагерем, где берег, очищенный от зарослей кустарника, превратился в морское побережье, в лесу с раннего утра до позднего вечера стучали топоры, люди искали и валили изогнутые стволы и ветви, которые подошли бы для дугообразных боков и краспиц[155] корабля. А посреди этого шума и гама, у берега, на укрепленных сваях, лежал гигантский обтесанный ствол дуба — будущий киль судна, которое весной повезет леди Од в Исландию. Вскоре установили изогнутый нос и корму, и «Дева-тюлень» стала принимать свой облик — гордый и изящный, который покажет себя во всей красе, когда ее спустят на воду.

Осень вступила в свои права, и река окрасилась в золотистый цвет от опавших березовых листьев, и по всему берегу люди со стругами[156] и резцами разрубали и обтесывали доски, и выпаривали их над ямами с горячими камнями, и скрепляли на боках корабля, а кузнец ковал железные болты, на которых будет держаться корабль во время путешествия по северным морям.

Основную работу, под неусыпным надзором пары опытных корабельных плотников, делали те, кто вскоре поплывет на новом корабле, и команда «Фионулы», стоявшей дальше, вниз по реке, на отмели, с людьми на борту, готовыми выполнить любой приказ госпожи.

Днем звуки из лагеря и с берега заглушали шорохи леса, но ночью, когда воины засыпали, среди деревьев пробуждались голоса, и лес, казалось, надвигался на лагерь в темноте. Близилась мрачная, холодная пора года, и волки выли совсем близко, за частоколом, так что по углам лагеря стояли горящие факелы и люди, с топорами наготове, охраняли около загонов своих пони.

Зима подкралась, словно белый зверь между деревьев, с бурями и дождем, которые сменились морозным оцепенением, а затем и метелями. Строительство корабля продолжалось как только позволяла погода, и леди Од выходила из своих покоев, укутавшись по самые глаза в теплую накидку из тюленьей шкуры с капюшоном, чтобы посмотреть, как продвигается работа. Зима пришла суровая, но изменчивая — иногда река покрывалась льдом, а натоптанная грязь в лагере превращалась в гололедицу. Охотиться стало тяжело, и, несмотря на овес и соленое мясо в амбаре, к концу зимы все ходили исхудавшие и голодные. Порой выглядывало солнышко, и морские пути расчищались.

Дважды «Фионулу» спускали на воду, и время от времени вестники плавали между Оркни и Шетлендами[157], до самой прогалины в Кейтнесском лесу, где изящные очертания «Девы-тюленя» с каждым днем все больше походили на корабль. А к концу зимы леди Од, не любившая откладывать важные дела, заключила брачные соглашения для Лилы и Сигни — одно на Оркни, другое на Фарерских островах[158]. Род Торштена Олафсона не прервется еще многие годы.

Когда лед окончательно сошел с реки, и стали расти темные сережки ольховника «Дева-тюлень» была почти готова к плаванию — широкобокое судно для перевозки в Исландию женщин и детей с их добром, глубокое и массивное, как и полагалось, но не лишенное изящества военной ладьи, с тюленьей головой на носу, изогнутом так, будто она вытянула шею, чтобы разглядеть за верхушками деревьев ожидавшие ее морские пути.


Пять лет изгнания Бьярни близились к концу.

Долгими зимними ночами, пока «Дева-тюлень» возводилась на бревнах среди леса, Бьярни совсем не думал о мире за пределами острова, о проходящем времени. Казалось, нет ничего кроме зимы и деревьев, но теперь, с первыми проблесками пока еще далекой весны, с новым запахом ветра, пением птиц в кустарниках у реки, его охватило нетерпение, словно с пробуждением леса воскресли его собственные жизненные силы, — так дикие гуси нетерпеливо готовятся к полету на север. Но в отличие от них он не знал, куда направиться.

Настал день, когда «Дева-тюлень», покрашенная и засмоленная, была готова к спуску на воду. Под нее просунули катки и, упершись плечами ей в бока, покатили вниз по берегу и радостно закричали, когда река приняла ее, ожившую и повеселевшую. Паруса и канаты уже принесли из главного лагеря, и вскоре вместе с припасами и женскими сундуками их погрузят на волокуши, на которых таскали древесину всю зиму, и команда баграми спустит ладью вниз по реке, переправив через отмели, где уже плескался лосось, в просторные, спокойные воды, и там подготовят к выходу в море.

Волки уже не выли так близко от лагеря, как в зимние ночи, но все еще бродили неподалеку, так что лучше было не рисковать лошадьми. Сигнальные костры по краям лагеря горели всю ночь. На следующий вечер после спуска корабля на воду Бьярни и Эрп несли стражу, как и много дней назад, неподалеку от конюшни, у самого берега реки, где красовалось новое судно, которое прошлой ночью было лишь черной грудой древесины на подпорках, а теперь ожило, ожидая своей мачты и огромного паруса, который распустится над бледной водой.

На коленях у Эрпа лежала сломанная упряжь и кусок крепкой веревки, чтобы починить ее. За эти месяцы он стал чем-то вроде управляющего у леди Од; не то чтобы у нее было такое обширное хозяйство, требующее присмотра, но Эрпу поручали все, что касалось лошадей.

Бьярни показалось, что волки подошли слишком близко, и в их вое слышалось что-то новое — почти торжественное. В загоне за его спиной маленькие лошадки нетерпеливо сопели.

— Как будто они знают, — сказал он.

Эрп оторвался от веревки, которую плел в свете факелов.

— Ты про что?

— Про волков — скоро все это снова будет принадлежать им. И дикий лес покроет рубцы от костров, и торфяные стены исчезнут, как будто нас никогда тут и не было.

— Говоришь прямо как гусляр, — улыбнулся Эрп. — И, кажется, с сожалением. Неужели тебе так нравится жить посреди леса?

— Нет, нет, не в этом дело. Подошли к концу пять лет моего изгнания.

— Так радуйся, что можешь вернуться в свое поселение, к своему повелителю.

Бьярни кинул еще одну ветку в костер и неуверенно мотнул головой.

— Да. Но как же это малодушно, словно я все пять лет ждал, когда можно будет приползти обратно.

— Да уж, а ты хотел стать византийским императором, — сказал Эрп серьезно. Он отложил наполовину сплетенную веревку, чтобы все внимание уделить Бьярни. — Перед тобой столько путей. Я уверен, ты мог бы отправиться с леди Од в Исландию, или остаться в новом поселении на Кейтнессе, или вернуться на Малл — или просто взять свой меч и найти себе нового господина. Надежный клинок сейчас высоко ценится.

Бьярни молчал, уставившись на огонь. Далеко в лесу, в темноте опять завыл волк. Почему-то ни одно предложение Эрпа его не радовало, даже последнее, точнее, он никак не мог решить, какое из них верное.

— Я думал снова податься в гарнизон Дублина. Капитан велел мне сначала отрастить бороду. — Он почесал щетину на подбородке. — Не знаю, как будто я жду, когда подует попутный ветер…

Эрп молча плел веревку.

— Я скажу тебе только одно, — произнес он наконец так серьезно, что Бьярни, который сидел, обхватив руками колени и уставившись на пламя, выпрямился и посмотрел на него, переменившись в лице. — На самом деле ты не похож на остальных наемников. Они продают свои услуги, как новое седло или сноп сена, — заключают выгодную сделку и соблюдают ее до самой смерти, и больше им ничего не надо. А ты другой. Ты жаждешь иной верности. Ты один из тех глупцов, которые следуют зову сердца и предков. Пять лет прошли. Возвращайся в свое поселение.

Бьярни изумленно уставился на него.

— Три летних месяца торговать или грабить, а оставшийся год потеть на земле, чтобы она принесла урожай?

— Почему бы и нет? — сказал Эрп. — Ведь эта жизнь ждала тебя, пока ты не утопил того святого.

Гнев послышался в голосе Бьярни, хотя он знал, что Эрп прав:

— Такой совет может дать только раб!

Слова сорвались с языка, казалось, без его ведома. Он слышал, как они повисли в воздухе, и отдал бы все то немногое, что у него было, чтобы вернуть их.

Эрп непонятно взглянул на него.

Затем, все еще злясь, хотя не зная, на что, Бьярни схватил его за грудки.

— Я этого не говорил! Слышишь? Я этого не говорил.

Он стал трясти его, чтобы подчеркнуть свои слова, так что застежка на плече Эрпа оторвалась, и накидка раскрылась. Не хватало чего-то, что всегда было там… Железное кольцо раба! Свет сигнального костра упал на полоску огрубевшей кожи на шее Эрпа, где оно было раньше. Бьярни поднял на него глаза, и минуту они безмолвно смотрели друг на друга, пока гнев Бьярни не утих от удивления.

— Когда? — спросил он.

— Сегодня вечером, после ужина, — по виду спокойно и с полным безразличием сказал Эрп. — Когда «Деву-тюленя» спустили на воду.

— Значит, ты можешь не плыть в Исландию, — обдумывал Бьярни новую мысль. — И твоя матушка тоже?

— Она никогда не покинет леди Од.

— Но ты, — настаивал Бьярни, — ты свободен; мы могли бы вместе отправиться в Дублин, если хочешь.

Эрп покачал головой:

— Возможно, когда-нибудь… Но, пока я нужен леди Од, я буду служить ей, свободный или нет.

И пристально глядя на него в свете сигнального костра, Бьярни вдруг понял почему, и на его губах появилась улыбка.

— А ты еще один из тех глупцов, которые следуют зову сердца! — сказал он.

И подумал про себя:

«Все-таки к тебе стоит прислушаться!»

Несколько дней Бьярни раздумывал о совете Эрпа, хотя по-прежнему не чувствовал попутного ветра. Но поразмыслить все же стоило.

Он все еще не принял решения, когда пару дней спустя шел по прогалине к лагерю. Леди Од хотела передать на «Фионулу» какое-то послание, как и много раз зимой, когда теплая погода позволяла пробраться по лесу, и, как и раньше, брат Ниниан, ее капеллан, брался доставить это послание под охраной двух воинов.

На этот раз с ним пошли Бьярни и Орм Андерсон. Уже стемнело, когда они возвращались, потому что у брата Ниниана появилось непреодолимое желание помолиться с командой «Фионулы», а когда у него возникало такое желание, он терял всякое чувство времени. День быстро клонился к закату, по-зимнему ранние сумерки лежали между деревьев, словно дым, и на пенистых волнах там, где лосось выпрыгивал из воды, блестели слабые отсветы заходящего солнца. Они шли друг за другом, брат Ниниан впереди, склонив голову и по привычке спрятав руки под накидку; наверное, он все еще молится, подумал Бьярни, идя в нескольких шагах за ним; последним шел Орм, самый высокий и сильный из них, прикрывая тыл. Надо было, конечно, поставить брата Ниниана в середину, но, как сказал капеллан, он не привык следовать за людьми, а только за Божьим светом. Что ж, главное, чтобы он не упал в муравейник и не скатился в реку…

Сумерки плотно окружили их, и в лесу проснулись ночные голоса. Бьярни надеялся, что это обычные лесные шорохи; в лагере, за надежной стеной они казались совсем другими. Могучий Кейтнесский лес — неподходящее место для ночных прогулок: здесь, среди деревьев, скрывалось то, что пострашнее, чем дикие звери…

Лагерь был уже совсем близко; ему даже показалось, что он слышал лай собак, но он больше не повторился, чтобы отогнать тревожные лесные звуки. Слава Богу, он хотя бы слышал тяжелые шаги Орма за спиной и чувствовал его присутствие. Вдруг ему пришла в голову ужасная мысль, и волосы на голове встали дыбом. Откуда он знает, что это все еще Орм, а не какое-то безымянное чудище, занявшее его место? Ругая себя за трусость, он бросил взгляд через плечо. В полумраке, среди кустарников почти ничего не было видно, но фигура, шагающая за ним, своими огромными, неуклюжими очертаниями очень походила на Орма Андерсона.

Вздохнув с облегчением, Бьярни снова взглянул вперед. И почти в то же мгновение услышал, как человек сзади споткнулся и выругался.

— Что случилось? — крикнул он.

— Порвался ремень на сапоге. Идите, я вас догоню…

Бьярни помедлил минуту. Человек, завязывающий ремень на сапоге, подвергал себя в этом лесу множеству опасностей. Но Орм вполне мог позаботиться о себе, а его задача — проводить до лагеря капеллана.

Бьярни продолжил путь за темной фигурой в капюшоне, которая расплывалась в сумраке, и прислушивался, не идет ли за ними Орм. Но слышал лишь чье-то тяжелое дыхание — возможно, леса или собственного страха.

И вдруг, хрипло рыча, гигантская темная масса выросла из-под земли прямо перед ним. На мгновенье она показалась расплывчатой тьмой, как тролль — ужас диких лесов, поедающий людей и их души. Затем она вытянулась во весь рост, выше человека, и в лунном свете Бьярни разглядел могучего лесного медведя, недавно пробудившегося от зимней спячки, голодного и обезумевшего, готового растерзать все, что попадется на пути; наверное, он направлялся к реке, где плескался лосось, прежде чем почуял человеческий запах.

Бьярни увидел огромную запрокинутую голову и взмах могучей лапы. Брат Ниниан вскинул руки в тщетной попытке защититься. Бьярни не помнил, как выхватил нож, который блеснул в его руке, когда он кинулся вперед. Он оттолкнул капеллана в сторону, в куст орешника, и замахнулся на зверя.

Огромная голова с раскрытой пастью склонилась над ним, обдавая зловонным дыханием. Грохочущий рев потряс весь лес, когда Бьярни воткнул нож, и в то же мгновенье удар гигантской лапы по голове оглушил его, и изогнутые когти прошлись по щеке и плечу. Инстинктивно втянув голову, чтобы защитить место, где по венам течет кровь, сквозь яростный рык медведя и собственные крики Бьярни услышал голос Орма и других людей, продирающихся сквозь лес.

И тут могучие лапы обхватили его и придавили к горячему косматому телу, и жизнь стала покидать его. Чудом ему удалось высвободить руку, все еще сжимавшую нож, и нанести второй удар. Рев зверя перешел в хриплое рычание — и кровь полилась из его открытой пасти; затем рядом с его ножом вонзился кинжал, хватка, сжимавшая ребра, ослабла, и вся косматая масса наклонилась вперед, словно падающая гора.

Бьярни оказался под рухнувшей горой, и ее тьма покрыла его. Повсюду был запах крови, горячий и зловонный, его собственной или медведя — он не знал. Он вообще плохо понимал, что происходит. Наконец огромную, судорожно дергающуюся тяжесть подняли и вытащили его на свободу. Он не помнил, сколько времени прошло, и как все происходило, но слышал голоса Орма и капеллана, хотя и не понимал слов. Он почувствовал, как его обмыли прохладной речной водой и перемотали плечо кусками ткани, оторванной от чьей-то рубашки, — наверное, его собственной.

Затем он оказался на ногах, и земля под ним вздымалась и проваливалась, как палуба корабля во время качки, его руки лежали на плечах товарищей, они почти несли его на себе, и это что-то напомнило, но что — он никак не мог вспомнить. Голова шумела, как целый рой пчел, и думать в таком грохоте он не мог.

— Медведь, — бормотал он, — всего лишь медведь.

— Он мертв, — сказал кто-то. — Мы вернемся за ним, если волки не доберутся до него раньше. Главное, отнести тебя в лагерь.

Он не помнил, как его несли в лагерь; наконец он очутился за оградой, и в свете факелов его окружили лица товарищей и гул голосов. Вот среди них послышался ясный голос леди Од, приказывающий внести его в амбар за ее домом.

Затем он лежал на наваленных шкурах посреди горящих факелов, и Мергуд, склонив над ним свое терпеливое лошадиное лицо, обрабатывала раны на его шее, щеке и плече, а Эрп, стоя на коленях рядом с ней, держал его руки, чтобы легче было промывать раны. Его онемевшее от боли плечо заныло так, будто его жгут раскаленным железом, и вдруг гудение пчел в голове превратилось в оглушительную тьму, которая заволокла свет факелов…

Следующее, что он увидел, — пепельный рассвет сквозь дверь амбара. Голова раскалывалась, как после бурной попойки, и было такое чувство, словно по груди, ребрам и плечу прошелся корабль. Свободной рукой он нащупал перевязку и вспомнил о медведе, брате Ниниане, с его вскинутыми руками перед гигантской рычащей тьмой.

Кто-то зашевелился рядом с ним, и на мгновенье сердце ушло в пятки. Но это была всего лишь Мергуд со свежими полосками ткани в руках.

— Брат Ниниан? — захрипел он.

Леди Од, стоявшая за ней, ответила:

— С ним все хорошо, и он до сих пор благодарит Бога за свое спасение.

В ее голосе послышались веселые нотки:

— Я тоже благодарю Бога за жизнь моего капеллана, но, сдается мне, часть благодарности причитается и тебе.

Бьярни пробормотал что-то в ответ, но вряд ли понял, что она сказала, оставив это на потом.

Позже, в середине дня, когда Мергуд перевязала его разодранное тело и накормила ячменной кашей с чем-то горьким, и он немного поспал, он вдруг проснулся с ощущением удивительной тишины и покоя, как тогда, в последнее утро на Айоне. Маленький светильник с тюленьим жиром горел в углу амбара, а сквозь дверной проем виднелся голубой закат и первая звезда, висящая над темными очертаниями дикого леса. Плотная, ярко-голубая, но при этом прозрачная, как будто свет падал на нее с другой стороны. Бьярни никогда не видел такой голубизны, но это напомнило ему… Как давно это было…

Он задумался и вдруг вспомнил дельфина из голубого стекла, которого закопал в долине пять лет назад. Он вспомнил всю долину, с березами и плеском бурной речки. Пять лет, и два святых человека — один, убитый им, другой спасенный. И теперь этот покой, и голубой закат за дверью амбара…

Потом он думал, может, эта умиротворенность и ощущение близости другой жизни возникло, потому что недавно он был на волосок от смерти, и теперь мог передохнуть немного, прежде чем начать жить заново. Но воины не раз встречаются со смертью: скорее всего, Мергуд подмешала что-то в кашу. Он решил не думать, а просто принять это как должное.

Сон одолел его, и когда он вновь открыл глаза, мир опять стал таким, как прежде. Но он ничего не забыл…

Он пролежал в амбаре четыре дня, много спал, а Мергуд и Эрп ухаживали за ним, пока шли последние приготовления к отплытию в Исландию. Он окреп, раны от когтей на щеке и плече заживали, а от дикой головной боли, с которой он просыпался, остался лишь неприятный отголосок. На пятое утро он стал нетерпеливо требовать рубашку, чтобы встать.

— Еще рано, — сказала Мергуд. — Полежи еще денек.

И Бьярни ворчливо уступил. Скоро он останется один и встанет, закутается в тюленью шкуру и пойдет искать рубашку. Но, может, Мергуд, которая раньше ухаживала и за другими юношами, поняла, что значит эта неожиданная покорность. Как бы то ни было, Бьярни очень редко оставался один.

После полудня приехали воины из поселения Торштена, и леди Од вышла к ним, чтобы обсудить дела, пока Мергуд накрывала на стол, а Эрп занимался лошадьми. Бьярни решил воспользоваться этим, но вдруг маленькие фигурки Лилы и Сигни появились в дверях и присели на корточки в ногах его самодельной постели. Они и раньше заходили несколько раз, приносили еду и держали лечебные мази, когда Мергуд обрабатывала его плечо: они уже достигли того возраста, когда к такому надо было привыкать. Но на этот раз они не собирались уходить быстро.

Бьярни сверкнул глазами:

— И зачем вы пришли, интересно?

— Мергуд и бабушка попросили нас посидеть с тобой, — добродушно объяснила Сигни, старшая. — Мы должны оставаться здесь, пока кто-нибудь не придет, чтобы ты не встал с постели. Мергуд сказала, тебе надо полежать еще один день.

— А если я все-таки встану?

— Но ты же не встанешь, правда? — сказала Сигни.

А Лила добавила умоляюще:

— Пожалуйста, не вставай, ведь нам поручили заботиться о тебе.

Бьярни подтянул колени к подбородку под одеялом из тюленьей шкуры, сел и уставился на них, а они смотрели на него. Одно мгновенье он все-таки собирался встать. Но если бы он это сделал, дети почувствовали бы себя маленькими и глупыми, потому что не справились даже с таким пустяковым заданием. Несмотря на все свое безрассудство, он не мог так поступить с ними — на это и рассчитывали леди Од и ее служанка.

Лила откинула полы накидки и достала гусли.

— Мы принесли это. Мы подумали, ты расскажешь нам что-нибудь интересное или споешь песню, и время пройдет незаметно. — Она наклонилась и положила гусли ему на колени.

«Это лучше, — подумал Бьярни, — чем сидеть и смотреть друг на друга, пока не придет помощь».

Он взял маленький потертый инструмент и устроился поудобнее, облокотившись на здоровое плечо. Он играл не хуже других и даже с больной рукой мог бренчать довольно сносно. Но все песни и рассказы, которые он знал, они слышали уже сотни раз.

— Расскажи о троллях, — попросила Лила.

— Расскажи о себе, когда ты был маленьким, — сказала Сигни, почувствовав, что он в затруднении и желая помочь.

И вот, извлекая из расстроенных гуслей странный рой звуков, когда надо было усилить впечатление, Бьярни стал рассказывать о том времени, когда он был мальчишкой в Норвегии, задолго до того, как приплыл на запад; о том, как он и его друг Арва решили разбогатеть и вломились в древнее захоронение на пустошах, прямо над поселением, где, как говорили, покоился конунг, а вокруг него — золотые драгоценности и прекрасное оружие. На самом деле приключение было не такое уж веселое, потому что, спрятавшись за кустами дрока, копали они долго, но нашли только горшок обуглившихся костей и древний кинжал, весь изъеденный ржавчиной.

Увидев восторженные лица Лилы и Сигни, он решил приукрасить рассказ. Он добавил битву с троллихой для Лилы, и грозу, наполнившую небо биением темных крыл, а кости и ржавый кинжал превратились в скелет конунга в кольчуге — блестящей, как чешуя лосося, и шлеме с темно-красным медным забралом, а вокруг него — кубки, и мечи, и лошадиные сбруи из чистого золота — столько, что им пришлось сходить за корабельным навесом, чтобы унести все это богатство. Рассказ все больше обрастал невероятными подробностями, и Бьярни обнаружил в себе дар рассказчика, о котором не подозревал.

— А что стало с сокровищами? — спросила Сигни, когда он закончил.

— С сокровищами? — сказал он медленно, чтобы потянуть время.

И ответ возник сам собой.

— Конунг Харальд Прекрасноволосый прослышал о них — и они исчезли.

Девочки грустно закивали головами. Они знали как отзываются о Харальде Прекрасноволосом те, кто приплывал в западные моря, чтобы одолеть его. И Лила сказала:

— Даже дельфин из голубого стекла?

Бьярни забыл, что упоминал о дельфине, когда перечислял сокровища. Наверное, он сделал это неосознанно, просто потому что никогда не забывал о нем, хотя за последние пять лет почти и не думал.

— Вовсе нет, — сказал он, — я спрятал дельфина и, когда поплыл на запад, взял его с собой.

— Он все еще у тебя? — сказала Лила, а Сигни тут же попросила:

— Покажи нам!

Бьярни покачал головой; он устал, и очарование вымысла больше не радовало его. Он вернулся к правде:

— У меня его нет. Когда я взял свой меч и покинул Рафнглас, я закопал его в укромном местечке, о котором никогда не забуду, — в маленькой долине под пустошью, со славной землей.

— Но ты же вернешься за ним когда-нибудь?

— Возможно, — сказал Бьярни, задумчиво перебирая струны.

Незаметное движение в дверях заставило его обернуться. Эрп стоял со сбруей в руках и прислушивался, слегка склонив голову набок.


В последний вечер перед спуском «Девы-тюленя» на воду, когда уже разложили бревна, а западный ветер с дождем покачивал верхушки деревьев, Бьярни пришел в покои леди Од, чтобы поговорить с ней. Плечо еще ныло, и его не покидало чувство, будто по нему проехалась целая ладья, но земля уже не уходила из-под ног, и он мог стоять перед своей госпожой, не раскачиваясь из стороны в сторону.

Она сидела у очага, среди сундуков и узелков, ожидавших утреннего плавания. Мергуд и Сигни с Лилой готовились к отплытию в глубине комнаты, а леди Од смотрела в огонь, и руки ее лежали на коленях ладонями вверх. Кажется, впервые он видел ее, сидящую у очага без работы в руках.

Несколько минут он простоял в ожидании, и наконец она взглянула на него.

— Бьярни Сигурдсон, ты хотел мне что-то сказать?

— Госпожа, — начал Бьярни, — я был вам верным слугой и останусь им до того дня, как мы спустимся на берег, но когда вы отплывете в Исландию, верните мне мою свободу.

Леди Од посмотрела на него, слегка приподняв резко очерченные брови.

— Тебя тянет в неведомые моря?

— Нет, домой — в родную землю.

— В Исландии много хорошей земли, или ты хочешь остаться на Кейтнессе?

— Пять лет моего изгнания прошли, и я могу вернуться в свое поселение, — сказал Бьярни.

— Вот оно что. Тоскуешь по дому. Многих гложет эта тоска — временами.

— К тому же на Малле ждет мой пес, и вот уже три года я обещал доставить одно послание.

— Веские причины, — кивнула леди Од. — Что ж, приди ко мне перед отплытием «Девы-тюленя», и ты получишь свою свободу и плату.


Несколько дней спустя на берегу под крепостью Дангадра, где расположились леди Од и ее прислужницы, пока на «Деву-тюленя» и «Фионулу» грузили провиант и готовили их к отплытию, собралась целая толпа — пиктов и северян. Сам Дангадр спустился из своей крепости с боевой дружиной, чтобы попрощаться, а с ним и Гроа, и другие женщины. Гроа, в расстегнутой накидке, несмотря на легкий весенний ветер, несла себя гордо, как корабль, чей парус надувал бриз. До конца лета в доме вождя появится новый житель.

И вот в последний раз Бьярни стоял перед леди Од — она отозвала его в сторону, чтобы вернуть свободу.

— Ты не передумал? — спросила она.

— Нет, госпожа.

— Что ж, вот твоя плата.

Она дала ему мешочек из мягкой темно-красной кожи, который приятно зазвенел в его руках.

— Спасибо, госпожа, — сказал он и хотел заткнуть его за пояс, но она остановила его, улыбнувшись:

— Открой и проверь. Никогда не бери деньги, не глядя.

Бьярни открыл мешочек и высыпал содержимое на ладонь. Там оказались три золотые монеты — на одной была изображена голова, покрытая лавровым венком, серебряная цепочка и несколько маленьких монет и камней. Не слишком щедрая, но справедливая плата для наемника. От Рыжего Торштена он получил бы примерно столько же.

— Справедливо? — спросила она.

— Справедливо, — согласился он, засунув монеты обратно в мешочек и заткнув его за пояс.

— А теперь подарок, — сказала леди Од, — воину, который верно служил своему господину.

И из складок своей тяжелой накидки она достала свернутую промасленную овечью шкуру. Она развернула ее и вложила в его руку меч: железная рукоятка, обвитая серебряными нитями, и навершие из огромного желтого янтаря; а когда Бьярни вынул его из потертых кожаных ножен, клинок, выкованный по древним магическим обрядам, зазвенел, скользнув по их железной оправе — мастерская работа кузнеца.

Бьярни взглянул на него с восхищением. Он вдруг почувствовал укоры совести и перевел взгляд на свой добрый меч, висящий на ремне.

— У меня уже есть хороший меч, — сказал он. — Одного меча достаточно тому, кому придется заботиться только о себе.

— Да, но когда он построит себе дом и задумается о будущем, возможно, ему понадобится и второй, — сказала леди Од. — Один — для себя, а другой — для сына.

Бьярни вложил новый меч в ножны. Ремни немного поистерлись и нуждались в починке, прежде чем вешать меч на пояс. Он стоял, держа меч в руке, и смотрел на нее с мрачной серьезностью, и вдруг его лицо просветлело.

— Благодарю тебя, госпожа, — я и мой будущий сын.


Позже, днем, когда брат Ниниан благословил плавание, и женщины вместе с оставшимся грузом уже были на борту, и весла подняты, Бьярни стоял среди тех, кто делил с ними зимние месяцы в лесу, но покидал их в этом путешествии, и смотрел, как они ушли с мелководья — «Дева-тюлень» впереди, а «Фионула» следом за ней — на мгновенье он пожалел о своем выборе, и чувство утраты больно кольнуло сердце.

Вдруг чья-то рука опустилась на его плечо, и сначала он подумал, что это Эрп. Но ведь они только что попрощались. Бьярни обернулся и оказалось, что это просто один из корабельных плотников.

— Пойдем, парень, нас ждет бочонок эля; выпьем за спокойное море и попутный ветер для старой госпожи. Бьюсь об заклад, Исландия и не подозревает, что ее ждет, — усмехнулся он.

Бьярни подошел к откупоренному бочонку эля с ощущением, будто стоит на пороге чего-то нового, и когда он опять взглянул в море, «Дева-тюлень» и «Фионула» почти исчезли в утреннем тумане, который обволакивал волнующиеся воды Пентленд-Ферта.

Глава 17. Морская буря


Спустя несколько дней после отплытия леди Од в Исландию небольшая команда из нового поселения направилась вдоль Грейт-Глена к Маллу, чтобы привезти женщин, детей и скот. И с ними, собрав свое небогатое имущество и повесив меч на плечо, отправился Бьярни Сигурдсон.

Скоро люди освоят путь между новым поселением на Кейтнессе и островами — смогут свободно бороздить длинную цепь заливов, а потом перебираться по суше, через лес и пустоши. Но сейчас дорога была тяжелой и опасной, и продвигались они медленно. Трое воинов погибли, и лето сменило весну, когда в воздухе появился знакомый мягкий запах Вест-Коста, и они наконец-то подошли к синим водам пролива Ферт-оф-Лорн[159].

В рыбацкой деревушке ниже по берегу им удалось раздобыть несколько обшитых шкурами лодок, на которых они добрались до родной бухты Малла. Первое, что заметил Бьярни на берегу, когда, покачиваясь на волнах, они миновали остров Кальф и вошли в спокойные воды, — знакомые широкобокие очертания «Морской коровы».

А затем — дикий и радостный лай, и черная фигура, подняв брызги, вбежала на мелководье навстречу лодке. Бьярни выпрыгнул за борт вместе со всеми, чтобы вытащить легкое суденышко на берег, а Хунин то бросался на него, то кружил вокруг, как черный тюлень. Бьярни отошел от лодки — остальные могли легко управиться с ней — и позволил, чтобы пес изо всех сил приветствовал его, чуть не утопив от радости.

Он уселся прямо в воде, среди водорослей, закрыл глаза и обнял вертлявое, восторженное существо, а Хунин бросился на него и облизал ему лицо. А когда радость пса немного поутихла, и Бьярни открыл глаза, он увидел над собой капитана «Морской коровы», он стоял широко расставив ноги и ухмылялся.

— Хериольф! Какая встреча! Не знал, что увижу тебя еще до заката дня.

— Зато я знал, — отозвался торговец, — этот твой черный дьявол с самого рассвета сидел на берегу и смотрел в море.

К этому времени на берег вытащили все остальные лодки, и собралась толпа, где были почти одни женщины — они расспрашивали о сыновьях и мужьях, потому что не получали почти никаких известий после смерти повелителя. Бьярни отвечал, как мог, на нетерпеливые и тревожные вопросы. Но заботы поселения на Кейтнессе его больше не касались; он взял дорожный сундук, перекинул через плечо свое небогатое имущество и направился с Хериольфом в пивную на дальний конец берега.

Позже, когда остальные моряки разбрелись по своим хижинам или ужинали в усадьбе вождя — люди еще собирались там, передавая друг другу гусли, и Эджил, бывший предводитель дружины Торштена, сидел теперь на резной скамье — и весть об их возвращении уже пронеслась до самых отдаленных поселений Малла, Бьярни отдыхал с командой «Морской коровы» в пивной возле горящих поленьев, а Хунин спал у его ног.

Некоторые лица в свете факелов казались ему чужими, но большинство он знал и был весьма доволен тем, что его старая жизнь протягивала дружескую руку новой жизни, в которую он вступил.

Они передавали друг другу кувшин с элем и обменивались новостями за последние три года. Так, Бьярни узнал об утомительном плавании «Морской коровы» на юг и восток, в Средиземное море за темнокожими рабами для дублинского рынка, и рассказал о том, как Онунд Деревянная нога приходил к ярлу Сигурду с Оркни, и как заполучил право наполнить свой корабль пресной водой из его колодцев, и о смерти двух вождей еще до того, как они устроили поселение на Кейтнессе, и об отплытии леди Од в Исландию. Но они уже много раз слышали об этом и больше интересовались его собственными подвигами.

— Какую же награду ты получил от леди Од за убийство того, кто лишил жизни ее сына? — спросил один моряк, подавшись вперед в свете факелов.

— Нет-нет, я просто первым вонзил нож, — поспешно ответил Бьярни. Он слишком хорошо помнил лицо молодого пикта, и ему было не по себе. — Когда я сказал ей, что прошу вернуть мне свободу, она заплатила мне столько же, сколько заплатил бы вождь.

Он помедлил, бросив взгляд на меч в кожаных ножнах, висящий на боку.

— А еще она дала мне меч. Так что теперь у меня их два.

Он вынул его наполовину из ножен, радуясь звону клинка по железу, и свет заструился по мастерски выкованному лезвию.

— Ну что ж… Один для тебя, а второй для сына. Теперь у тебя целое состояние, — дружески усмехнулся Хериольф и нагнулся, чтобы получше рассмотреть меч.

— Славный клинок. И куда, интересно, ты с ним направишься? Опять в Дублин? — его маленькие темные глаза сузились в улыбке. — Борода у тебя — что надо.

Бьярни покачал головой.

— Прошли пять лет моего изгнания, и долг я отплатил. Хочу вернуться в Рафнглас со своим черным дьяволом. Ты случайно не туда направляешься?

Он и не надеялся на это, но Хериольф, разглядывая языки пламени, произнес не спеша:

— Знаешь, я думал, не отправиться ли мне на юг, к островам, перед тем как моя старушка вновь поплывет в дальние моря. Скорее всего, на Рафнгласе можно хорошо поторговаться….

Бьярни хлопнул по мешочку на поясе.

— На этот раз я смогу тебе заплатить.

Хериольф отпил из кувшина и передал его дальше.

— Не стоит! Ты уже дважды охранял меня в плавании, и, похоже, Норны, плетущие судьбу человека, замыслили это и третий раз. Так что давай не будем нарушать традицию!


«Морская корова» отплыла два дня спустя. Обычно Хериольф гораздо дольше оставался на Малле, потому что в здешнем поселении было выгодно торговать шкурами и драгоценностями, но теперь весь остров был в нетерпении, готовясь взлететь, словно дикие гуси весной, и жители были слишком увлечены ожидавшей их новой жизнью, чтобы уделять внимание великолепной бронзе и янтарю, диковинным украшениям с восточных базаров или толстым шкурам белых медведей.

— Когда Эджил наведет тут порядок, торговля вернется, — заметил Бьярни.

Но Хериольф сомневался.

— Может быть, со временем. Если Эджил удержит поселение и защитит его от пиратов…

«Морская корова» вышла в залив и, минуя остров Кальф, направилась на юг. Погода была спокойная, и они держались поближе к берегу, потом бросили якорь у белых берегов Айлея[160] и торговали там целый день, а затем направились на юго-запад, к Аргайлу, чтобы закупить превосходные шкуры диких кошек с лесистых земель. Потом на Арран, а когда острова остались позади, они вышли в открытое море — с пустынными водами залива Солуэй-Ферт[161] на востоке и голубоватой дымкой ирландских берегов, окаймлявших мир с запада.

А дальше, на юго-востоке, еще невидимые — но Бьярни учуял их, как лошадь родную конюшню, — тянулись побережье и поселения Лейкланда. За пять лет своего изгнания он плавал и этими путями, но теперь все было по-другому — он плыл к родному поселению, домой — если вообще какое-то место на земле можно считать домом — к небольшой укромной долине над Эскдейлом[162], где он построит себе домик и его жена будет прясть у камина, и родится сын, которому он везет новый меч. Славное будущее, и все же, подплывая к родным берегам, он не чувствовал, как ожидал, бурной радости.

Рафнглас был самым северным поселением Лейкланда. Осталось совсем немного, они успеют доплыть задолго до темноты…

И тут их настигла буря. Сначала это были внезапные порывы ветра, которые кружили следом за ними и временами утихали до мертвого штиля. Но как только они вышли из пустынных вод Солуэй-Ферта в открытое море, с северо-запада, под рваными грозовыми облаками, бегущими низко над волнами, на них обрушилась буря.

Море изменилось на глазах.

После пяти лет плавания среди островов Бьярни достаточно хорошо угадывал погоду по облакам и крикам птиц, чувствовал таинственный запах надвигающейся бури, но это был один из тех редких штормов, которые возникают без предупреждения, застигая врасплох даже самых опытных моряков, как будто боги грозы неожиданно разжали руки и выпустили ветры — просто от скуки.

— Отведи собаку вниз и привяжи ее, — сказал Хериольф. — Не нравится мне эта погода.

Бьярни схватил Хунина за ошейник и потащил его, лающего и упирающегося, вниз, под дощатую обшивку палубы, и привязал к мачте на короткой веревке — чтобы не придавило грузом во время качки. Корабль раскачивался все сильнее, и когда Бьярни вернулся на палубу, он увидел, как сильно изменилась погода всего за пару минут. Небо стало темным и грозным, море помутнело, а косматые волны покрылись пеной. Команда убирала паруса, ветер протяжно выл в снастях, паруса бились, как громадные неуклюжие крылья, а соленая вода заливала вздымавшуюся палубу.

— Не доплыть нам сегодня до Рафнгласа, — крикнул кто-то.

Вскоре стемнело, хотя до заката было еще далеко. И фигура Хериольфа — он привязал себя к рулевому веслу и стоял широко расставив ноги — растворилась во мгле. Из темноты доносился только голос, выкрикивавший приказы. Наконец они свернули паруса, и теперь ветер гнал корабль с голыми мачтами.

Наступила глубокая ночь, а они все еще сражались с морем. Хериольф нащупывал путь между гребнями волн, которые, будь у него меньше опыта, давно потопили бы их. Целые горы воды, с великими долинами между ними, обрушивались на палубу. Временами «Морская корова» неуклюже покачивалась на подъеме, но всегда достигала вершины, замирала там на мгновение и подхваченная ветром, запертым между волнами, скользила вниз по склону.

Так они и плыли по могучим волнам, доверившись невидимому человеку у рулевого весла. Однажды, когда из-за облаков появилась луна, далеко на западе что-то мелькнуло — видимо, южный выступ острова Мэн[163], а потом все опять погрузилось во мрак очередной волны, и еще одной, и еще…

Они не знали, сколько плывут и куда, им оставалось только вычерпывать воду, припав к палубе и подставив согнутые спины под удары волн. Они всматривались в грозную пучину в поисках малейших признаков берега и верили, что человек у рулевого весла не даст очередной волне, несущейся, словно табун диких лошадей, разбить корабль в щепки. Они напрягали последние силы, чтобы быть готовыми ко всему и молились Белому Христу и Тору, чтобы они вывели их к берегам Уэльса, а грозу направили в открытое море.

Вскоре появились новые звуки — глухой рев, который мог значить только одно — волны ударялись о берег. Бьярни, примостившись на своем месте у кормы чувствовал, как Хериольф навалился всем телом на рулевое весло, пытаясь направить корабль на запад. Напряжение все усиливалось, и вдруг, почти одновременно произошло два события. Хунин выкарабкался из укрытия: с его ошейника свисала перегрызенная веревка — он словно предчувствовал, говорил потом Бьярни, вспоминая об этой ужасной ночи, — и, разъезжаясь лапами по скользкой палубе, уткнулся в ноги хозяина; а луна, внезапно выплыв из-за облаков на клочковатое озеро расчистившегося неба, осветила гигантские волны, бившиеся о каменистый берег — огромный мыс, который вытянулся, чтобы поймать их словно ловушка.

— Весла на воду, — пытаясь перекричать ветер, велел Хериольф. — Если сможем удержать ее подальше от скал, доберемся до западного мыса, там спокойные воды!

Но прежде чем все бросились исполнять приказ, на них обрушились исполинские волны, смыв с корабля все, что не было привязано и всех, кто не успел ни за что зацепиться. На миг перед Бьярни мелькнула темная фигура Хунина, отчаянно пытавшегося плыть против могучей волны, подбросившей его в воздух, потом волна схлынула, чуть не утопив «Морскую корову». А Хунин исчез.

Послышался крик, — вычерпывайте воду! — и люди отчаянно принялись за дело, еле удерживаясь на вздымавшейся палубе. Но Бьярни видел только темную, как у тюленя, голову Хунина в бурных, блестевших под луной волнах. В мгновенье ока он оказался у борта корабля.

— Забудь о собаке, глупец! — закричал ему вслед Хериольф.

Бьярни спрыгнул. Мокрый до нитки, он почти не чувствовал холодных объятий моря, только безудержную силу огромных волн. Он пытался позвать:

— Хунин! Хунин! — Но его рот наполнился соленой водой.

Хунин изо всех сил пытался не отставать от корабля. И Бьярни поплыл за ним. Вскоре он дотянулся до дрожащей собаки и ухватился за обгрызенный конец веревки.

— За мной! — крикнул он и потянул пса в обратном направлении, туда, где волны ударялись о берег. Может, в такую погоду на каменистом берегу их ждала страшная смерть — но другого выбора у них не было. Корабльим ничем не мог помочь.

Держась одной рукой за ошейник Хунина, Бьярни пытался доплыть до опасного берега. Но штормовое течение подхватило их и унесло на восток, далеко от мыса, к пологим берегам. И когда, целую вечность спустя, Бьярни вдруг почувствовал дно под ногами, большая волна вынесла его и пса на берег, и он рухнул без сил на мягкий песок.

Глава 18. Ангарад[164]


Очередная волна чуть не унесла его обратно в море, но прежде чем накатила следующая, ему удалось встать на ноги и выйти за уровень прилива, волоча за собой Хунина. Только что начался отлив, и за ним тянулись янтарные морские водоросли, а песок под ногами был сухим и мягким. Он смутно видел огромные дюны, поднимавшиеся ему навстречу. Но вдруг он упал, и его стошнило. Хунин лежал, вытянувшись во всю длину рядом с ним, обмякший, холодный и неподвижный, словно куча водорослей. Бьярни подумал, что пес захлебнулся, но тут все вокруг закружилось и потемнело, и холодная соленая вода — целый океан — вылилась у него изо рта, и ему показалось, что он умирает. Он лежал на животе, положив руку на мокрое тело собаки. И тут он перестал сопротивляться, и тьма поглотила его.

Когда он снова открыл глаза, то увидел, что лежит на спине, а Хунин стоит над ним и облизывает лицо. Ветер немного поутих, и шел дождь, но дюны кое-как защищали от холода, и он лежал и смотрел на высокие холмы, покрытые песчаным тростником, побитым грозой. Он не знал, день сейчас или вечер, потому что солнце скрылось за летящими облаками. Но, судя по отблескам, скоро стемнеет, так что им с Хунином нечего разлеживаться на берегу, надо искать укрытие и пищу.

Пока он лежал, то чувствовал, что силы вернулись к нему, но как только сел, каждая мышца в теле заныла, и дюны поплыли перед глазами, и на мгновенье нежно-желтые маки на склонах показались единственным, что имело смысл в этом мире.

Он замотал головой, чтобы прийти в себя, и с трудом поднялся на ноги. Все расплывалось перед глазами, но идти он мог, а Хунин встряхнулся так, что песок и морская вода полетели во все стороны. И он побрел вглубь острова, плохо понимая, что делает: главное — подальше отойти от волн.

За дюнами росли ковыль и дрок, а дальше начиналась возвышенность — край холмов и равнин. Впереди, на западе, еле видимые сквозь ливень — за дюнами долгими заунывными порывами все еще дул сильный ветер, — высились могучие горы, покрытые сумраком и белыми полосами последнего зимнего снега. Но Бьярни, склонив голову под дождем и еле передвигая ноги, ничего не замечал, а черный пес жалко волочился за ним.

Сколько он брел в поисках хоть каких-нибудь признаков жизни — он не знал. Он понимал только, что идет по лесу и что вокруг много поваленных деревьев. Вдруг он споткнулся о ветку и упал, стукнулся головой, опять встал на ноги — кровь заливала глаза. Он был словно в дурмане или во сне и даже не выругался. Вскоре он вышел из тонкой полоски леса на опушку и, вытерев кровь тыльной стороной ладони, увидел перед собой небольшую долину, а в начале нее — усадьбу, где можно было укрыться.

Между порывами ветра по-прежнему шел дождь, но небо над западным склоном горы расчищалось, и длинный бледно-желтый луч света проникал сквозь облака. Спустившись с холма, Бьярни направился к дому в надежде обсохнуть и утолить жажду. Есть ему не хотелось, но иссушенное солью горло не отказалось бы от сладкого, нежного молока. Подойдя ближе, он увидел, что усадьба совсем заброшена. На пастбище не было ни овец, ни иного скота. Никаких признаков жизни; только над крышей дома стелилась под порывами ветра тонкая струйка дыма. Значит, кто-то есть, раз в камине горит огонь. Он поплелся к дому.

Когда Бьярни добрался до ворот в терновой изгороди, окружавшей двор, из-за угла дома появился человек и направился к полуразвалившемуся коровнику. Мальчик со связкой сена на плече и ковшом в руке, в вязаном колпаке, низко надвинутом на лоб, чтобы защититься от дождя.

Он остановился, заметив Бьярни в воротах, и уставился на него, подозрительно, как дикий зверь. Когда же Бьярни медленно подошел, мальчик что-то спросил.

Но Бьярни не понял его. Он покачал головой и с мукой во взгляде указал на ковш.

— Пить, — сказал он.

Мальчик протянул ему ковш и повторил:

— Пить.

Бьярни взял его и отхлебнул. Это было вода, а не молоко, но чистая и сладкая, и он жадно пил, а потом вернул обратно. Мальчик положил ковш и сено в дверях конюшни, что-то сказал теням внутри — оттуда донесся топот нетерпеливых копыт и знакомый лошадиный запах. Затем повернулся к Бьярни и осмотрел его с ног до головы, нахмурив брови. Внезапно он словно принял решение, и складки у него на лбу разгладились; указав на дверь дома, он сказал:

— Идем.

Бьярни поплелся за ним. Внутри было тепло от света факелов, и он вдохнул торфяной дым, заволакивающий комнату. Бьярни закашлялся и, пошатнувшись, потерял равновесие, и, если бы мальчик не поддержал его, упал бы прямо в гудящую, кружащуюся темноту.

Когда Бьярни открыл глаза, он лежал у огня, и кто-то склонялся над ним с чашкой. Прищурившись, он увидел, что это тот самый мальчик. Он сунул ему руку под спину и приподнял, поднеся чашку ко рту, а после заботливо, хоть и резко, сказал:

— Пей, а потом спи и набирайся сил; не смей умирать под моей крышей. У меня и без тебя забот хватает.

Бьярни плохо соображал, что ему говорили, но он понял первое требование и послушно проглотил то, что ему предлагали. Это было похоже на теплую, водянистую овсянку с ложкой меда и горьким привкусом трав. Неподалеку Хунин чавкал над миской такой же овсянки с объедками от ужина. Они закончили свою трапезу почти одновременно, огромный пес поднял вымазанную в каше морду и тревожно заскулил.

Мальчик протянул руку, чтобы почесать его за ухом:

— Все хорошо, — сказал он.

Бьярни пробормотал:

— Осторожно, он не любит чужих.

Хунин потерся головой об руку и замахал хвостом.

— Все звери любят меня, — сказал мальчик. — Именно поэтому… — Он не закончил. — Спи теперь, — повелительно сказал он.

Теплая каша и травы погрузили Бьярни в сладостный туман, и он заснул.


Когда он проснулся, уже рассвело; сил у него было не больше, чем у захлебнувшегося щенка, но чувствовал он себя бодрее, и голова, казалось, просветлела, по сравнению с прошлой ночью. И сразу же он обратил внимание на то, что лежит совсем без одежды под теплой, потертой накидкой, а его рваные штаны и рубашка дымятся над остатками вчерашнего огня. Наверное, мальчик раздел его, пока он спал, и повесил одежду сушиться. А меч? В тревоге он отдернул накидку и обнаружил его у своей руки — левой. Он сжал рукоятку и облегченно вздохнул. Но тут заметил и другое: за ним наблюдают.

Хунин сидел рядом и смотрел на него, нетерпеливо помахивая хвостом, но был еще кто-то, чье присутствие он ощутил. Бьярни огляделся вокруг и в дальнем углу, где прошлой ночью смог различить только тени, увидел старика, неподвижно лежавшего на вересковом настиле под одеялом, натянутым до самого подбородка, словно на погребальном костре. Старик повернул голову к Бьярни и уставился на него блестящими, все еще полными жизни глазами.

Бьярни чуть не вскрикнул от неожиданности, но ответа не последовало. А несколько минут спустя мальчик появился в дверях, и утренний свет залил комнату.

— Это Гвин, мой пастух, — объяснил он. — Он очень болен и не может говорить, но понимает, что происходит.

Мальчик говорил медленно, четко выговаривая слова, похожие на норвежские, но с диковинным акцентом, понять который было трудно.

Он подошел к огню, взял греющуюся на торфяных углях миску и пристроился рядом с ним. И, взглянув на него, Бьярни обнаружил, что это вовсе не мальчик, а девушка, в штанах и рубашке вместо платья, с туго завязанными в узел волосами, — когда буря кончилась, она сняла колпак — как завязывают конский хвост, чтобы не мешал.

— Ты девушка! — сказал он.

— Да, я знаю, — ответила она серьезно, но ему показалось, что она посмеивается.

— А почему в штанах?

— Мужскую работу легче делать в мужской одежде, — сказала она.

— Ты здесь одна? — нахмурился Бьярни.

— Да, если не считать Гвина. А теперь ешь.

Она помогла ему приподняться. В миске была роговая ложка, и она стала кормить его сама. Он ел с жадностью; это была уже не вчерашняя водянистая каша, и, кажется, туда добавили еще что-то — может, яйцо.

Потом, она стала расспрашивать, решив — раз ему хватает сил задавать вопросы, он сможет и отвечать на них:

— Кто ты? Как ты здесь оказался?

— Бьярни Сигурдсон. Из моря.

— С корабля? — спросила она.

Он подумал, что это не такой уж глупый вопрос, как могло показаться, ведь он очутился на пороге ее дома в самую страшную бурю за последние годы — он, левша, да еще с огромной черной собакой.

— С корабля, — кивнул он.

— Кораблекрушение?

До сих пор он не вспоминал о Хериольфе и «Морской корове» — что с ними стало.

— Думаю, да, — сказал он и отодвинул миску, вдруг потеряв аппетит.

— У Драконьей головы многие терпят крушение, хотя в это время года реже, — сказала девушка. — Но иногда кораблям удается спастись в большой бухте, ближе к Англси[165].

Он понял не все, но угадал по голосу, что она хочет утешить, и ему стало чуть теплее в его холодном одиночестве.

Она отложила миску в сторону, и он был ей благодарен, что она не трещит без умолку, как другие женщины, и не заставляет его есть, когда у него нет ни желания, ни настроения.

Он собрался с силами и сказал:

— Я встаю, где моя одежда….

Она уложила его обратно.

— Лохмотья, которые оставило тебе море, не прикроют наготы. Лежи смирно. Спи и набирайся сил, а вечером, если я решу, что ты готов, мы найдем тебе одежду, и ты встанешь, и посидишь у огня, и поешь мяса, и почистишь свой меч, пока соленая вода не испортила его.

— Сию минуту? — заворчал он.

— Нет, не сию минуту, — возразила девушка. — У меня нет времени искать одежду. Лежи смирно, вечер уже скоро.

И она ушла, а он задумался: неужели она всегда так обращается с мужчинами, которые попадают ей в руки?

Почти весь оставшийся день он дремал, не замечая, как девушка входила и выходила, занимаясь своими делами или ухаживая за стариком; и постепенно он набрался сил.

Наступил вечер, и ему не терпелось встать с кровати; девушка достала из резного сундука у дальней стены домотканые штаны и ярко-красную шерстяную рубашку.

— Это принадлежало моему брату, — сказала она, кинув одежду рядом с ним, отвернулась и стала готовить ужин.

Он надел штаны и рубашку — они оказались впору — и обвязался своим поясом с мешочком, в котором лежали три золотые монеты. Когда с ужином было покончено, он, наевшись вкусным тушеным угрем, уселся поудобнее у огня и вновь почувствовал себя живым человеком. Положив меч на колено, он очищал его, чтобы рифленое лезвие не проржавело от соленой морской воды. Хунин растянулся неподалеку, грызя свиную кость, а с другой стороны очага за пряжей сидела девушка. Было странно видеть, как она прядет в мужских штанах и рубашке.

Иногда они разговаривали, и им это неплохо удавалось, ведь она слегка понимала по-норвежски. К этим берегам часто приплывали торговцы с севера, и большинство поселенцев знали несколько слов на их языке. Помогал и язык бриттов[166], хотя и не совсем похожий на тот, который за три года общения с Эрпом выучил Бьярни, приходилось пользоваться и жестами. Иногда они сидели молча, и тишину нарушали лишь потрескивание дров, стрекот веретена, чавканье собаки и шарканье тряпки по мечу.

Жаль, что он опять остался с одним мечом, с двумя было лучше: один для него, чтобы охранять свою землю, а другой — для сына. Он вспомнил, как Од сказала это, когда дарила меч, и ему стало тепло и приятно от воспоминания, как будто земля и сын уже стали частью его жизни. Но старый меч, меч его сына, лежит где-то среди скал Драконьей головы, обломков «Морской коровы» и тел его товарищей, и он снова почувствовал себя одиноким — человеком без места и дома, только с мечом, чтобы предложить его новому господину.

Отвлекаясь от этих дум, он взглянул сквозь легкую пелену торфяного дыма на девушку у другого конца очага. Лучи заходящего солнца, проникшие сквозь дверь, осветили ее лицо.

Ее можно было бы назвать красавицей, подумал он, если бы она не была так напряжена, словно туго натянутая струна, с поднятыми волосами на маленькой голове, — такими черными, что на свету они отливали синевой. У нее были темные глаза и брови, как тонкие черные крылья, шелковистая кожа, которую было видно в изношенном вороте рубашки — она еще не успела загореть и обветриться, как лицо. На белой шее ярко выступало красное пятно, как будто… как будто… кто-то дотронулся до нее красным от вина пальцем. Раньше он не замечал этой отметины, потому что никогда не разглядывал ее.

Девушка подняла голову, увидела, куда он смотрит, и, уронив веретено, быстро схватилась за ворот рубашки, чтобы прикрыть шею, но передумала и с полным презрением на лице подняла веретено с пола.

«Гордая, — подумал Бьярни — в мужской одежде, а ведет себя, как королева».

— Ты знаешь мое имя с самого утра, — сказал он. — Но еще не назвала своего. Так нечестно.

Она вдруг стала серьезной, потому что обмен именами — важный шаг.

— Меня зовут Ангарад, мой отец — Йован, сын Нектана из рода Эринов.

Она и говорила, как королева. Затем криво усмехнулась, как самый настоящий сорванец.

— Эльфы не открывают своих имен смертным — теперь ты знаешь, что я родилась не на Полых холмах[167], несмотря на волшебный знак на моей шее.

Глава 19. Ведьмин знак


Той ночью Бьярни заснул у огня, не раздеваясь, а на следующее утро проснулся вполне бодрым, и встал, когда Ангарад начала возиться за занавеской, отделявшей дальний угол комнаты.

Он подумал, не отправиться ли им с Хунином в путь до захода солнца. Только куда? Может, на северо-восток, пешком до Рафнгласа, но что ему там делать? Или, может, через Англси, где, как он слышал, Анаранд, повелитель Гвинеда[168], собрал огромное войско норвежцев и датчан и хочет покорить южные земли…

А тем временем он сделал кое-что для Ангарад — нарубил дров, отвел на пастбище старую серую лошадку, которая, вместе с пятью утками, была единственной скотиной в хозяйстве, и вычистил конюшню. Ангарад накормила его завтраком, а, когда она занялась своими делами, Бьярни достал меч, который хранился под старой накидкой между его постелью и стеной. Он как раз собирался повесить его на пояс, но вдруг вспомнил, что одежда на нем ему не принадлежит. Он не сомневался, что Ангарад отдаст ее. Он мог заплатить даже тройную цену, но она ни за что не согласится взять с него деньги. И он знал, что предлагать плату за гостеприимство — верх неблагодарности.

Он все еще раздумывал, как вдруг услышал тихое кряхтенье и обернувшись, понял, что это старик в углу. Гвин чего-то хотел, а Ангарад не было в доме. Он подошел к неподвижной, как мешок, фигуре.

— Что случилось, отец? — спросил он, забыв на мгновенье, что Гвин не может говорить.

Затем, проследив за взглядом его старых, невероятно блестящих глаз, он увидел на стуле неподалеку кружку с водой. Он нагнулся и взял ее.

— Это?

Старик чуть кивнул.

Бьярни приподнял рукой голову Гвина и поднес кружку к посиневшим губам. От старика исходил отвратительный кислый запах. Он отпил немного воды, намочив подбородок.

— В следующий раз получится лучше, — бездумно сказал Бьярни и опустил его на плетеную соломенную подушку. Жалость — кажется, он чувствовал ее впервые — комком подступила к горлу.

За спиной послышался шорох, и, обернувшись, он увидел в дверях Ангарад.

— Кажется, он обделался, — сказал он. — Тебе помочь?

Когда они вымыли и переодели старика, а все грязное вынесли на помойку за домом, Ангарад сказала:

— Останься хотя бы на эту ночь. Ты еще даже не обсох как следует. И тебе рано бродить по пустошам — куда бы ты ни направился со своим псом.

Бьярни же показалось, что она просит его остаться не только из-за его здоровья, но и ради себя: сильный мужчина с мечом в доме, видимо, защищал ее от какой-то опасности, возможно, от страха.

Он остался еще на одну ночь — спал на куче папоротника в конюшне, с мечом на боку, Хунином и старой лошадкой за компанию; а потом и на следующую. Днем он помогал ей управляться с делами. Пора было косить траву на лугу около речки — они собрали ее и разложили серебряными полосами, чтобы высушить. И он помогал ей ухаживать за стариком.

— Он был моим пастухом, — сказала она, но в усадьбе не было никакого скота, ничего живого, кроме лошади и пяти уток, которые повсюду следовали за Ангарад. Везде царило запустение; просторный дом, полуразвалившиеся конюшни и амбары говорили, что когда-то здесь было богатое хозяйство, земли которого простирались по всей долине.

И вот осталась одна девушка, в мужских штанах и с повадками королевы — она работала, чтобы прокормить себя, больного старика и лошадь. Наверняка за этим крылась целая история…

На четвертое утро ветер подул с запада, достаточно сильный, чтобы посеребрить молодой зеленый ячмень на маленьком поле, склонив его своими порывами. И Бьярни, вернувшись с пастбища, услышал вдалеке колокольный звон. Со дня бури это был первый признак жизни в долине.

— Ты слышишь колокола? — спросил он Ангарад, которая собирала утиные яйца.

— Да, это из церкви, звон призывает жителей долины восславить Бога. Он слышен, когда ветер дует оттуда.

Она сунула руку в торфяную кучу за другим яйцом.

— Тогда поторопись, — сказал Бьярни.

— Я не могу оставить Гвина.

— Я позабочусь о нем.

Она бережно положила последнее яйцо в корзину.

— Ты не христианин?

— Я крещен, — ответил Бьярни, — но я останусь с Гвином.

Она сказала спокойно:

— Думаю, меня совсем не ждут там, где звонят колокола, да и люди вряд ли обрадуются моему приходу.


В тот вечер, за ужином, она спросила:

— Куда ты пойдешь отсюда?

— Куда глаза глядят, — сказал Бьярни. — Я хотел вернуться в родное поселение, в Рафнглас, где реки Лейкланда впадают в море. Так было до бури, которая сбила нас с курса. А теперь — не знаю.

Теперь они с Ангарад вполне сносно объяснялись на смеси норвежского и языка бриттов, но он сомневался, что сможет рассказать ей о втором мече так, чтобы она поняла.

— Меня не было там пять лет, и я сомневаюсь, стоит ли туда возвращаться.

— Пять лет на торговом судне. Наверное, разучился управляться с мечом?

Бьярни покачал головой, кинул кость с остатками мяса Хунину.

— Не на торговом судне, хотя «Морская корова» была торговым кораблем, а ее капитан — моим другом. Когда вождь приказал мне покинуть поселение — я совершил ужасное — он дал мне меч, не этот, которым я служил Онунду Деревянной ноге на Барре, на Гебридских островах, а потом Рыжему Торштену с Малла. Я был с ним, когда он погиб на Кейтнессе прошлой осенью, а теперь я сам себе господин. Говорят, конунг Анаранд собирает в свое войско на Англси датчан и норвежцев.

Минуту девушка безмолвно смотрела на него сквозь торфяной дым, а потом сказала:

— Может, когда-нибудь ты туда и отправишься. А пока останься здесь со мной.

Он взглянул на нее удивленно и спросил:

— И кем я буду? Тебе ведь не нужен пастух.

— Будешь моим наемником, — сказала Ангарад. — Конечно, не пастухом….

Сначала ему показалось, что это шутка, но он заметил, с какой отчаянной серьезностью она говорила, и вновь почувствовал, что она чего-то боится. Он протянул ей руку — ладонью вверх — над огнем. Она протянула свою, и они пожали друг другу руки, как было принято при заключении сделки.


И вот Бьярни Сигурдсон, который служил Онунду Деревянной ноге и Торштену Олафсону, теперь стал наемником хозяйки разорившейся усадьбы. И, как ни удивительно, он был вполне доволен своей судьбой. Он помогал ей по дому и занимался хозяйством, как в последние три дня, — это была работа слуги или хозяина дома.

Он охотился и ловил рыбу, так что еды им хватало. К такой жизни он привык с детства, в отличие от бурных событий последних пяти лет, но было в ней и кое-что особенное — он никогда не снимал с себя меч.

Бывало, Ангарад исчезала, уходила в леса или в холмистые пустоши с большой плетеной корзиной, а возвращалась с травами, которые развешивала сушиться над огнем, или перемалывала с гусиным жиром из огромного кувшина в амбаре, или смешивала с водой из речки, отмеряя время заклинаниями на странном величественном языке, не похожем ни на британский, ни на норвежский.

И Бьярни вскоре понял, что, несмотря на молодость — она была не старше его — она разбиралась в травах, как старая деревенская знахарка, а может, знала и еще больше…

— Зачем ты все это делаешь? Ведь никто не приходит за твоими мазями, — спросил он однажды, когда она связывала высушенные травы в пучки.

— Приходят — иногда, — сказала она. — И когда придут, у меня уже все будет готово.

Действительно, однажды, когда закончился сезон стрижки овец, если бы они у них были, из долины пришел мужчина, держа правую руку в левой, с ужасной раной на запястье, которая успела нагноиться, прежде чем он решил обратиться за помощью.

Ангарад промыла рану, смазала ее и перевязала чистыми полосками ткани. И дала ему выпить что-то темное, пахучее, и завернула с собой все необходимое.

— Возвращайтесь через три дня, — сказала она.

Но когда он исчез за краем долины, она заметила:

— Он не придет, если, конечно, ему не станет так плохо, что я уже не смогу помочь.

— Почему? — спросил Бьярни.

— Потому что он боится. Разве ты не почувствовал его страх?

— Но он же пришел…

— Потому что больше боялся за свою руку.

— Чего же он боится?

— Того же, чего и все, — меня, — сказала Ангарад.

Она взглянула на него, а потом посмотрела на безмятежную долину.

— Когда мой отец понял, что умирает, он отправил меня в дальнюю обитель… Думал, наверное, что там я буду в безопасности.

Ее рука поднялась к красному пятну на шее, словно оно было связано с тем, о чем она говорила.

— Я не создана для затворничества, но там была одна престарелая сестра — ее звали Аннис, — которая умела исцелять болезни. Меня отправили помогать ей, потому что я немного разбиралась в травах, и она передала мне все свои знания — некоторые, в тайне от матушки-настоятельницы, она черпала из древних книг, которые удалось спасти, когда император Феодосий[169] сжег великую Александрийскую библиотеку[170]. Эти знания запрещены нам, потому что появились в древнем мире, еще до Рождества Христова. Но сестра Аннис считала, что любые знания, избавляющие человека от страданий, — благо, и научила меня всему, что помнила. Мой отец умер, я готовилась принести обеты, но, когда три года назад, охотясь на вепря, погиб и мой брат, я решила уйти из обители и вернуться домой, чтобы заботиться о хозяйстве. Сначала жители долины обрадовались моему появлению, потому что у них не было знахарки. Однако последние годы выдались неурожайными, а в прошлом году погибло много скота. И когда они приносили ко мне больных, молитвы сестры Аннис на латыни пугали их, хотя я объяснила им, что это всего лишь «Отче наш» и слова, обладающие силой исцеления.

Она говорила ровным, торопливым голосом, как будто никогда никому об этом не рассказывала, и ей надо было выговориться. Но вот поток ее слов утих.

— А ты не можешь читать молитвы, к которым они привыкли? — спросил Бьярни.

Она покачала головой.

— Молитвы, мази и настои неотделимы друг от друга. Нельзя изменить одно, не изменив остальное. Мне передали эти целительные знания, и я не предам их. К тому же я не могу защитить их от неурожая. И не умею колдовать. — И она опять дотронулась до необычной отметины на своей шее.

Тот человек не вернулся, но через несколько дней пришла девочка лет десяти, сжимая в руке пучок увядших шелковистых маков, и протянула ей левую руку с огромным волдырем на указательном пальце и еще двумя у основания большого. Обычно, если люди приходили за исцелением к Ангарад, они приносили плату: горшок свиного жира, несколько яиц, немного шерсти, расчесанной и готовой для пряжи. Но даже если они не приносили ничего, Ангарад это было все равно. Она взяла цветы и положила в кувшин с водой, который поставила рядом с кроватью Гвина. Затем вернулась к девочке, все еще стоявшей в дверях, и взяла ее за руку.

— Ой, ты ударилась пальчиком, у тебя кровь идет, — сказала она и достала что-то из-за пазухи, Бьярни не разглядел, что это было — всегда висевшее у нее на шее, на шелковой нитке, и, присев на колени, потерла этим волдырь.

Девочка стояла молча, но Бьярни видел, что она дрожала и другой рукой, за спиной, делала знак рогов, защищавший от сглаза.

Ангарад потерла каждый волдырь по очереди и спрятала вещь за пазухой. Затем она взяла лицо девочки в ладони и заглянула ей глубоко в глаза.

— Морской зверь заберет их еще до новой луны, — сказала она.

Девочка замерла на мгновенье, а потом вырвалась из ее рук и убежала.

— Она выставляла пальцы рогами за спиной, — сказал Бьярни.

— Я знаю. Ничего, волдыри скоро пройдут.

Глава 20. Урожайная погода


Однажды, почти в самом конце лета, Бьярни возвращался вверх по течению реки с рыбалки на озере с парой жирных пятнистых форелей. Дул слабый, но холодный порывистый ветер с дождем, и он беспокойно следил за погодой, потому что скоро предстояло собирать ячмень. Из хижины донесся жалобный звук, как будто больной ягненок пытался блеять и задыхался. И другой звук, глухое ритмичное бормотание — это Ангарад занималась врачеванием, отмеряя что-то своими диковинными латинскими молитвами.

Он остановился в дверях, потому что Ангарад не любила, когда за ней наблюдали в такие минуты. Но она, кажется, не заметила его, как и женщина, которая сидела у огня, склонившись над ребенком, лежавшим у нее на руках, словно хотела снова укрыть его в себе. Комнату наполнял густой и едкий запах, кастрюля тихо кипела на огне, а рядом стоял горшок с чем-то темным и жирным.

— Pater noster[171]… — бормотала Ангарад, следя за кастрюлей. Она сняла кастрюлю с огня, когда та вскипела, и опять начала: «Pater noster…».

Женщина раскачивалась, будто уже горевала по покойнику.

Ангарад закончила молитву и отодвинула кастрюлю в сторону.

— Не нужно так, — сказала она. — Если сделаете то, что я скажу, ребенок не умрет.

Как только кастрюля немного остыла, она вынула оттуда мокрый пучок листьев.

— Теперь снимите с него накидку и держите его.

Она разложила горячие листья на грудке ребенка, который еле дышал, и он перестал хныкать, чихнув от испарений. Она перевязала его чистыми полосками ткани и укрыла полами накидки из оленьей шкуры, в которую он был завернут. Затем налила что-то в небольшую склянку, закупорила ее деревянной пробкой и дала женщине. К этому времени они уже стояли на пороге, и Бьярни отодвинулся, чтобы дать женщине выйти.

— Давайте ему настой как можно чаще, — сказала Ангарад. — Это собьет жар. Ему нужно тепло и покой. А завтра я приду. Не приносите его сюда в такой ветер. Я сама приду.

Женщина молча кивнула и, укутав ребенка своей накидкой, ушла.

— Может, им лучше заночевать у нас? — спросил Бьярни, войдя в дом и положив свой улов.

— Конечно, но она ни за что не согласится быть здесь после захода солнца. Так она спасет его бессмертную душу, даже если погубит тело.

И невыразимая горечь, с которой она это сказала, вдруг разозлила его так, что ему захотелось кого-то ударить.


— Не ходи, — сказал он на следующее утро, когда она собрала вещи и накинула на себя плащ.

— Я должна, — ответила она. — Иначе ребенок может умереть.

— Тогда я пойду с тобой.

— Нет! Не уходи далеко от дома, ты можешь понадобиться Гвину. Он совсем ослаб за эти дни.

Бьярни стоял на просеке и смотрел ей вслед, удивляясь, почему он должен повиноваться этой девчонке в штанах, как будто она леди Од. И когда она скрылась из виду, он услышал глухое мычанье — Гвину что-то понадобилось. Нахмурившись, он вернулся в дом.

Старик уже позавтракал овсянкой и, скорее всего, хотел пить, или у него скомкалась подстилка, или он опять обделался; но оказалось другое. Его лихорадочный взгляд перебегал с Бьярни на дверь и обратно. Он замычал, пытаясь что-то сказать, и так старался выговорить слово, что его мычание больше, чем когда-либо, походило на речь.

— Иди.

— Успокойся, отец, — сказал он. — Я пойду. Хунин останется с тобой.

И обернувшись к огромному псу, который стоял рядом, тихо виляя хвостом, велел:

— Сиди здесь и жди.

Выходя из дома, он услышал недовольное скуление. Пес привстал, умоляя его взглядом и хвостом.

— Сторожи, — сказал он, и Хунин уселся обратно, недовольно вздохнув.

Бьярни вышел за ворота и пошел вниз, вдоль посевов ячменя, к краю долины. Он никогда еще не был в долине, но, охотясь, часто бродил вокруг нее и дорогу знал хорошо. Вскоре, спускаясь с холма над ольховником, он увидел неподалеку Ангарад и замедлил шаг. Пока что он не хотел тревожить ее. Главное, не упускать из виду…

Он нагнал ее уже на краю деревни. Нахмурившись, она мгновенно обернулась, заслышав его шаги по торфяному лугу.

— Я просила тебя остаться с Гвином, — сказала она.

— Гвин сам просил меня пойти за тобой, — отрезал он. — Я оставил с ним Хунина. — Он вдруг усмехнулся. — Где же быть твоему наемнику, как не рядом с тобой?

Гнев миновал, и они вместе пошли по тропинке — Бьярни держался на пару шагов позади. Как и полагается охране.

Деревня была обычным скоплением хижин, крытых торфом и утёсником, и нескольких домов побольше, только не хватало усадьбы вождя, но Бьярни знал, что у валлийцев[172] принято, чтобы простой народ жил в деревушках, а усадьбы вождей и другой знати располагались в отдалении от них. Хозяйство Ангарад в достославном прошлом наверняка было одной из таких усадеб.

Тропинка перешла в деревенскую улицу, ведущую вниз, мимо хижин, коровников и амбаров. Везде кипела работа. Мужчины трудились в мастерских и кузницах, кто-то тащил поросенка по каменистой улице, женщины, закутавшись от моросящего дождя в накидки, суетились между домами и коровниками, наполняли бадьи водой из колодезя, а дети и собаки возились во дворах.

Когда они появились на улице, все стихло, детей позвали домой, а мужчины и женщины исчезли или обходили их как можно дальше. Только собаки подошли, дружелюбно виляя хвостами, и кузнец — могучий человек, которому повиновалось холодное железо, не боялся ведьм и другой нечисти, — не обратил на них внимания. Но Бьярни чувствовал, что за ними наблюдают, даже когда никого не было видно.

У хижины, где старая кошка дремала на куче мусора, Ангарад остановилась и нырнула в дверь, Бьярни последовал за ней, щурясь от торфяного дыма. Женщина, приходившая вчера, сидела у огня, держа на руках больного ребенка. Когда Ангарад вошла, она подняла голову, на мгновенье отпрянула в испуге, но овладела собой и подвинулась, чтобы дать ей место и показать ребенка. Они заговорили шепотом, не сводя глаз с малыша. У огня был приготовлен кувшин с водой.

— Жар спадает, — сказала Ангарад, положив руку на лоб ребенка. Она налила немного воды в чашку, которую принесла с собой, и, поставив ее греться на огне, развязала полоски ткани, сняла с ребенка листья, ставшие сухими и ломкими, и укутала его оленьей шкурой.

Затем она достала из узелка такие же листья и бросила их в воду. Послышалось шипенье, едкий пар заполнил комнату, и она вновь принялась бормотать молитвы, которые Бьярни уже слышал не раз: «Pater noster…».

Бьярни стоял у двери, прислушиваясь к шорохам на улице, и ему казалось, что все это тянется целую вечность. Но вот Ангарад положила ребенку свежие припарки, дала матери еще одну склянку и, сделав все необходимое, собрала узелок и встала.

Женщина в отчаянии схватила ее за руку:

— Он выживет?

— Думаю, да, — сказала Ангарад. — Жар спал, и дышать ему легче. Если станет хуже, пошли Анила за мной, и я приду.

Она мягко высвободила руку, вышла мимо Бьярни на улицу и направилась обратно к холму.

По пути в деревню казалось, что Ангарад думает только о больном ребенке, но теперь, благополучно завершив дело, она задумалась о другом. Там, где тропинка вела мимо первых посевов, она остановилась и взглянула через ограждение на ячменное поле, кое-где украшенное алыми маками. Дождь перестал, и бледные лучи солнца проникали сквозь ветер.

— По милости Богородицы погода улучшилась; в этом году будет добрый урожай, — сказала она и продолжила путь по крутой тропинке.

Навстречу шел человек с собакой и тюком овечьей шерсти на плече. Когда они подошли, он остановился, резко развернулся и исчез за оградой из боярышника. Ангарад посмотрела ему вслед, не замедлив шага.

— Он был одним из работников в нашей усадьбе, пока не ушел в прошлом году.

— Одним из? Значит, были и другие?

— Нельзя работать в таком большом хозяйстве, как Гвин Кед — каким оно было раньше — без помощников. Было еще двое, и служанка в доме.

— И все ушли?

— Наверное, они боялись однажды ночью повстречать рогатого у моего очага.

Она говорила так, будто ей безразлично, но в голосе он почувствовал такую горечь и боль, что взглянул на нее. Она не ответила на взгляд и шла с поднятой головой, любуясь долинами, простиравшимися до самого подножья снежных холмов.

— Хотя нет, мне кажется, за всем этим стоит Ривеллан, мой родственник.

— Хороший же он родственник.

— Он любит только одно, — сказала Ангарад спокойно, — землю… Он хочет отнять ее у меня. Он предложил мне за нее золото.

— А своей земли у него нет?

— Полно, — сказала Ангарад, все еще глядя на долины. — Вон там его земли. Он вождь и господин в трех долинах и пастбищах на Англси, которые король пожаловал ему как своему сокольничему. И еще он хочет мою землю, а король во всем ему потакает.

Они спустились в Гвин Кед через густые заросли дуба, боярышника и диких яблонь, оставив за собой высокий холм, закрывавший долину. А внизу, по землям усадьбы, бежал ручеек.

— Ты бы взяла золото за Гвин Кед?

— Я бы скорее умерла.

— Знаешь, — сказал вдруг Бьярни, остановившись на берегу, — мне кажется, тебе стоит отдать ему Гвин Кед, пожелать счастья и пойти со мной. Я отведу тебя в наше поселение. — Он слышал свои слова, не веря, что и правда произносит их.

— Нет, — сказала Ангарад.

— Тут опасно. И ты это знаешь. Ты же боишься. Пойдем со мной.

— Конечно, боюсь. Иначе зачем я, по-твоему, вцепилась в тебя, когда ты появился из моря, со своим огромным мечом, поражающим врагов? Я не оставлю землю, которая принадлежала моему отцу и его предкам.

Бьярни покачал головой в недоумении.

— Мой народ может строить себе дома и очаги в любом месте, куда направит его попутный ветер.

— Но я не такая, как вы. К тому же я не могу оставить Гвина.

И он понял, что переубедить ее невозможно.

Когда они вернулись в дом, все было как и до их ухода: старик лежал, уставившись блестящими глазами на дверь, а черный пес сидел рядом с ним — теперь же он вскочил и, виляя хвостом, уткнулся головой в колени Бьярни, приветствуя хозяина. И на мгновенье Бьярни показалось, что Ангарад все выдумала и заставила его поверить — ведь она так долго жила здесь одна. Но тут он вспомнил пустынную деревенскую улицу, и как люди делали знаки против сглаза, когда она проходила мимо… и схватился за меч, висевший у пояса.

Глава 21. Зловещая жатва


Солнечная погода продержалась достаточно долго, и вскоре ячмень на полях созрел к жатве.

— Умеешь обращаться с серпом? — спросила Ангарад резко, и Бьярни, как ни странно, раздосадованный предположением, будто он умеет только рубить мечом, грубо ответил:

— Конечно! Сезон плаваний заканчивается с началом жатвы.

Они работали на удивление слаженно: Бьярни шел впереди с серпом, а Ангарад за ним, собирая снопы. Привычный сбор урожая — на широких полях, когда все жители поселения помогали друг другу, был немного иным, но эта небольшая жатва — только он, и Ангарад, и Хунин, который охотился за полевыми мышами среди снопов, — неожиданно показалась ему самой прекрасной на свете, и он знал, что никогда не забудет ее.

Они собрали урожай, сложили высокую гору снопов на волокуши, которые тащила лошадь, Ласточка, и уложили в амбар для молотьбы. Последний сноп с порослевыми побегами они привязали высоко под крышей для жатвы в будущем году. И в тот вечер Ангарад устроила пир — самые вкусные кушанья, какие только можно приготовить из ячменной муки и мяса, медовые пироги и вересковый эль, припрятанный в длинногорлых красных глиняных кувшинах, украшенных рельефными сценами охоты. Но главное, что отличало этот вечер, когда они, уставшие, садились ужинать, было то, что Ангарад сменила штаны и рубашку на платье шафранового цвета, вымыла волосы и расчесала их до блеска, и свила себе корону из полевых цветов — маргариток и васильков.

— Я никогда не видел тебя в женской одежде, — заметил Бьярни, сидя напротив и разглядывая ее сквозь дым очага.

— Богатое платье не годится для чистки конюшни, — сказала Ангарад спокойно. И улыбнувшись, встала, чтобы отнести медовый пирог, размоченный в эле, старику. Гвин слабел с каждым днем и почти всегда спал, все меньше понимая, что происходит вокруг. Но пир в честь сбора урожая был устроен и для него. Бьярни смотрел, как она опустилась на колени рядом со стариком и стала кормить его ложкой, что-то тихо рассказывая.

Затем она вернулась к огню. У Бьярни появилось странное чувство, что он не только впервые видит Ангарад в платье, но и вообще только сейчас разглядел ее. И дело было не только в одежде: казалось, сегодня вечером она сняла с плеч какое-то бремя и отложила его в сторону, как оружие. Струна, всегда натянутая слишком туго, расслабилась, и зазвучала приятно и нежно… Хороший урожай после двух голодных лет, возможно, заставит крестьян усомниться в ее колдовских чарах или злом глазе.

Бьярни не привык к таким мыслям. Он удивился самому себе и чуть не поперхнулся элем, но Ангарад наклонилась к нему и похлопала по спине, и все вновь стало на свои места.

Вырез ее шафранового платья был гораздо глубже, чем ворот рубашки, и, когда она нагнулась, то, что висело на шелковой нити, выпало из-за пазухи, и он увидел кольцо — массивное золотое кольцо, сильно потертое, с темно-зеленым камнем. Она протянула руку, как будто хотела поймать его и спрятать на груди, но передумала и оставила висеть на виду, и Бьярни решил, что она не будет возражать, если он спросит о кольце.

— Ты потерла им волдыри на руке того ребенка?

— Золотое кольцо лучше всего отводит волдыри, как и хвост черной кошки, но его у меня нет.

Она вдруг сняла с себя нить и протянула ему.

Он помедлил минуту, прежде чем взять.

— Оно волшебное?

— Только для ребенка, у которого пошли волдыри. Я пользуюсь им, потому что оно мне дорого. Оно принадлежало моему отцу, а до него — его отцу, и так до древних времен, когда римские солдаты построили большую крепость, чтобы защитить бухты Англси.

Бьярни повернул кольцо, и зеленый камень заблестел в свете пламени. На нем было что-то высечено — какая-то рыба… он нагнулся поближе к огню и увидел, что это дельфин.

— Моряки говорят, что, если дельфины следуют за кораблем, плаванье будет удачным.

Он вернул ей кольцо, она повесила его на шею и спрятала на груди.

— Оно велико для моей руки, — сказала она. — Но в доме не осталось мужчин, чтобы носить его…

Этим вечером она была мила и спокойна, они сидели у торфяного огня, под ячменным снопом, а Хунин, растянувшись неподалеку, гнался во сне за зайцами. Они болтали, как никогда раньше, по очереди рассказывая друг другу обо всем на свете, словно дети, поклявшиеся в вечной дружбе. Бьярни рассказал о своем детстве в Норвегии, до того как приплыл на запад к своему брату в Рафнглас; он редко вспоминал об этом в последние пять лет и даже не думал, что это так важно для него. Ангарад же рассказала о тех временах, когда полуразрушенное ныне хозяйство кипело жизнью, об отце и брате, пока их не постигли беды. И тут она упомянула Ривеллана.

Бьярни нахмурился.

— Да, он тоже был частью той жизни, — сказала Ангарад. — Он рос здесь, в доме моего отца, и дружил с моим братом. Но уже тогда он был алчным — хотел заполучить землю и все, чего только ни пожелает; его отец был главным королевским сокольничим, и ему ото всего полагалась львиная доля.

— Разве королевский сокольничий — такой важный человек? — удивился Бьярни. — Он же только ухаживает за охотничьими птицами короля?

Она рассмеялась.

— Королевский сокольничий не ухаживает за птицами, это делают его подчиненные. Например, королевский факелоносец несет перед королем факел только в праздничные дни, а королевский лесоруб не таскает сам дрова и торф, чтобы разжечь огонь в Каминном зале. Только королевский гусляр, королевский капеллан и первый рыцарь всегда должны быть рядом с королем, чтобы исполнять свои обязанности. Остальные просто носят титул как знак власти и почета и почти ничего не должны делать. Когда Ривеллан стал королевским сокольничим после своего отца, он еще больше уверился в том, что любое его желание должно быть исполнено. И он пожелал меня — мне тогда было двенадцать лет, и в этом возрасте уже можно вступать в брак, хотя он был на десять лет старше. Он пришел к моему отцу, но тот отказался отдать меня против моей воли. Между ними вспыхнула вражда. А мой отец уже был болен. Думаю, он отослал меня в обитель, когда почувствовал, что умирает, чтобы защитить от того, что могло случиться после его смерти.

— Ты не возражала? — спросил Бьярни. Он не представлял себе Ангарад в затворничестве, среди святых сестер.

— Это лучше, чем выйти замуж за Ривеллана, — спокойно ответила Ангарад.

За окнами поднялся ветер, он подхватил дым и заволок дальний угол комнаты голубоватой дымкой. Старик закашлялся, и Ангарад встала, чтобы принести ему воды, а затем вернулась к огню. Они заговорили о другом, и она рассказала, как ей жилось в монастыре, о сестре Аннис, научившей ее врачевать, о сестре Гарнифлейт, настолько жадной, что она украла медовые пироги, которыематушка-настоятельница отложила для гостей, и пыталась свалить все на Мусис, монастырскую кошку…

Вдруг Хунин поднял голову и замер, глухо рыча. Бьярни взглянул на Ангарад и прислушался, но ничего не услышал в неторопливых порывах ветра. Он положил руку на шею пса и почувствовал, как у того шерсть встала дыбом. Спустя несколько мгновений в тишине долины раздался топот конских копыт.

— Кто может нестись сюда, словно Дикий Охотник[173], да еще в такую погоду? — спросил Бьярни и поднялся, сжав рукоять меча.

— Только один человек, — Ангарад встала и направилась к двери. — Мы как раз говорили о нем…

Снаружи было светло, почти как днем, все под огромной полной луной отбрасывало на землю острые тени, и облака с серебряной бахромой бежали по небу. Не успели они выйти на крыльцо, как человек верхом на коне с дикими воплями ворвался сквозь ворота в терновнике, будто сам сатана, и две собаки, белые, как лунный свет, бежали перед ним; мгновенье спустя он круто осадил коня у самого порога, так что тот взвился на дыбы.

— Ривеллан! — сказала Ангарад, но Бьярни уже узнал его. — Что привело тебя в такой час?

— Прекрасная ночь для охоты, — сказал тот. Пламя факелов сквозь открытую дверь осветило нервное, храпящее животное красно-гнедой масти и багряный плащ наездника — в лучах солнца они пылали бы, как огонь, но при свете луны казались темными, как нечисть из Полых холмов, пока Ангарад не подошла к ним с факелом, который сняла со стены.

— Я был неподалеку, решил заехать к тебе и спросить про урожай.

— Урожай хороший, — сказала Ангарад с тихим торжеством. — Хороший урожай после двух тяжелых лет. Может, неудачи наконец покинут нас.

Бьярни уловил в ее голосе вызов.

— Теперь я вижу сам, о чем говорит вся деревня: прекрасный незнакомец с черным псом, который явился к тебе из моря в ночь, когда бушевала гроза.

Он хлестнул взглядом по Бьярни с любопытством, насмешкой и — самое опасное — страхом. Бьярни выдержал взгляд, не проронив ни слова и чувствуя, как замер Хунин у его ноги.

Ангарад охотно ответила, все еще радуясь хорошему урожаю:

— Что ж, теперь ты видишь сам: это Бьярни Сигурдсон, моряк, потерпевший крушение той ночью вместе со своим псом. Буря стала для меня большой удачей, ведь, когда Гвин слег, мне пришлось работать в усадьбе одной.

Мужчина засмеялся.

— Выдумаешь тоже! Или он тебе наговорил?

— Это правда, — сказала Ангарад.

— Значит, правда, — в голосе Ривеллана проскочила насмешка, — значит, в честь жатвы ты надела лучшее платье и украсила волосы полевыми цветами?

Бьярни видел, как его взгляд скользил по ней с самодовольным наслаждением, и понял, что он тоже очарован ее видом в женской одежде. При этом он выставлял рогами пальцы руки, которой держал поводья, скрыв ее в складках плаща.

— Вся деревня, должно быть, пирует этой ночью.

— Что ж не пригласишь гостя выпить кружку эля в честь жатвы?

— Я принесу тебе эль, коли желаешь, но пригласить в дом не могу. Гвин умирает, не будем его беспокоить.

— Понятно, — его лицо внезапно изменилось. — Не надо эля. Лучше не есть и не пить в этом доме. А что касается жатвы — забудь о ней. Олень забрался на посевы два дня назад. Этой зимой амбары будут пусты.

У Ангарад перехватило дыхание, и Бьярни почувствовал, как она напряглась всеми струнами души.

— Ячмень был цел, когда мы проходили там три дня назад.

— Да, кое-кто видел, как ты стояла и смотрела на него, и он с тобой. Той же ночью появился олень.

— Я тут не при чем, — сказала Ангарад ровным и четким голосом, как будто стояла перед судом.

— Неужели? Но крестьяне считают по-другому, а страх — опасный зверь, стоит ему вырваться наружу. Советую тебе отправиться назад в монастырь. Я заплачу золотом за твое второе приданое, если ты лишилась первого, так безрассудно вернувшись в мир[174].

Ангарад ответила тем же четким, спокойным голосом:

— Я не продам тебе землю за приданое на Небесах, даже если ад разверзнется у моих ног!

Ривеллан не подал виду, что эти слова задели его за живое, но конь, которому не терпелось сорваться с места, задрожал и забил копытами, вскинул голову и фыркнул, как будто его резко дернули за узду.

Хунин, который все время тихо ворчал, грозно зарычал, предупреждая врага держаться подальше. Ривеллан свистнул, и в тот же миг собаки, готовые броситься вперед по мановению руки хозяина, ощетинившись, кинулись на Хунина.

Хунин совсем не был бойцом, но никогда не убежал бы от опасности, поджав хвост. Он радостно прыгнул навстречу двойной угрозе, и в следующую минуту у самого порога завязался дикий, суматошный бой.

Ривеллан отдернул испуганного коня в сторону и с любопытством наблюдал, но бой продлился недолго — двое против одного, не приученного быть убийцей.

Ангарад крикнула:

— Отзови собак!

Бьярни кинулся в безобразный клубок царапавших друг друга когтей и грозных челюстей, готовых разодрать все на своем пути. Хунин лежал на земле, и одна собака схватила его за горло. Бьярни вцепился в косматую шею, пытаясь оттащить ее, но как только он стал разжимать крепко стиснутые челюсти, вторая собака накинулась на него, свалив с ног, и он почувствовал, как ее зубы вонзились в плечо. Хунин еще боролся, но силы покидали его. Не долго думая, Бьярни выхватил из-за пояса нож, который словно сам вырвался из чехла, и вонзил в горло нападавшего. Теплая кровь выхлестнула на руку, и собака захрипев, упала. Он схватился за ошейник Хунина, когда пес еле встал на ноги, задыхаясь и хватая ртом воздух, и попытался отбиться от второй собаки. Но тут над его плечом появился огонь, брызжущий воском и искрами, — факел, который Ангарад, сунула в рычащую морду. И собака Ривеллана отпрянула, мотая головой и визжа, как щенок.

Бой закончился неожиданно и все стихло. Одна собака все еще пыталась, задыхаясь, рычать, другая скулила и терла лапой обожженную морду. А третья дергалась на земле, и кровь била из ее горла красным фонтаном. Вскоре она затихла.

— Ты убил моего лучшего пса, — прошипел Ривеллан.

— Который со своим братом хотел убить моего — по твоему приказу, — возразил Бьярни.

На мгновенье ему показалось, что Ривеллан потребует Хунина взамен своей мертвой собаки, и он задумался, как поступить.

Но Ривеллан, казалось, угадал его мысли, и его толстые губы искривились усмешкой:

— Думаешь, я взял бы такого пса в свою свору?

И снова зазвучал голос Ангарад, спокойный, мелодичный и острый, как наточенный меч:

— Ривеллан, брат мой, ты увидел то, за чем приходил, и сказал то, что хотел; теперь уезжай, пока полная луна еще высоко и осветит тебе обратный путь.

Мужчина повернулся в седле, чтобы посмотреть на нее, стоящую с высоко поднятым факелом.

— Да, я увидел то, что хотел, — о чем говорит вся деревня: тебя с твоим левшой, морским бесом и черным призраком. Как тебе удавалось околдовывать меня все эти годы, пока ты не укрылась у святых сестер?

Он говорил тихо, почти нараспев, но вдруг пронзительно закричал:

— Да, я видел тебя с полевыми цветами в волосах, когда посевы в долине побиты и растоптаны. Помни об этом — ты, с ведьминым клеймом на длинной белой шее!

Глава 22. Охота на ведьм


Выкрикнув последние слова, Ривеллан дернул коня за узду, вонзил шпоры в бока, и несчастное животное ринулось к долине, а оставшаяся в живых собака понеслась следом.

Спустя несколько мгновений они уже вынеслись из ворот в терновой ограде, оставив за собой истоптанный, взбудораженный двор — ожесточенный стук копыт донесся с тропинки, — словно это опять мчался Дикий Охотник — затем по торфяному склону долины и исчез вдали. Наступила тишина, и только ветер завывал под луной. Бьярни тяжело вздохнул и протянул руку, чтобы отдернуть Хунина, который, тихо рыча разодранным горлом, подкрался понюхать мертвого пса, лежавшего у порога.

— Я унесу отсюда собаку, — сказал он.

Ангарад покачала головой.

— Сначала я перевяжу твои раны и Хунина. В дом, оба.

Бьярни только теперь почувствовал боль в укушенном плече и увидел кровь, которая испачкала порванную рубашку и нож.

Когда он разделся до пояса и уселся у очага, где было больше света, она засучила рукава и поставила воду разогреваться на углях, а сама достала чистые полоски ткани и мази из сундука в спальне, промыла и осмотрела раны, закапав туда какую-то жгучую жидкость и смазала укус темной вонючей мазью, которая жгла, как огонь.

Посмотрев на ее хмурое, сосредоточенное лицо и руки, грубо обрабатывавшие рану, Бьярни сказал, не жалуясь, а просто к слову:

— Ты делаешь мне больно… Обычно ты бываешь поласковее с теми, кто обращается к тебе за помощью. Это из-за твоего родича?

— Из-за того, что я злюсь или испугалась? Нет! — сказала Ангарад, взяв полоску ткани. — На зубах у собак много заразы, которую надо вымыть из раны, пока она не успела отравить кровь. — Она принялась перевязывать плечо и руку.

Бьярни смотрел на нее. Она не отрицала, что разозлилась и испугалась, и он знал, что она дрожит от страха, который чувствовался в ней все лето; и причиной ее страха был молодой человек на красно-гнедом коне, оставивший мертвого пса на пороге ее дома.

— Жаль, что пришлось убить собаку, — сказал он. — Я нажил тебе врага или еще больше разозлил его.

Ангарад завязала полоску ткани.

— Завтра надо будет проветрить рану, а пока лучше прикрыть мазь.

— Если я служу тебе, лучше расскажи, с какой напастью придется бороться. Твой родич сказал, что хотел тебя много лет назад, и все еще хочет — я видел по его взгляду. Но все же он советовал тебе вернуться к святым сестрам. Я не понимаю.

— Все очень просто, — сказала Ангарад. — Я тебе говорила, что он жаден и хочет отобрать у меня землю. Раньше он готов был взять меня даже без земли, но потом умер мой брат, и я вернулась в усадьбу, и он решил, что сможет получить все вместе, а когда понял, что ничего не выйдет, желание еще сильнее распалило его сердце — задолго до того, как ты и Хунин появились в ту грозовую ночь. Он все еще хочет и то и другое, но, если ему удастся упрятать меня за стены монастыря, он, по крайней мере, завладеет землей, — она нервно рассмеялась, схватившись за горло. — А силой он меня не возьмет, если у меня на шее и правда ведьмин знак.

Она повернулась к черному псу, который лежал у огня и тер лапой изодранную морду.

— Теперь твоя очередь, мой черный друг.

И пока Бьярни держал собаку у колена, она промыла и смазала мазью его раны, которых было немало, потому что кроме морды и обкусанного горла, у него была длинная глубокая рана на боку, и одно ухо висело, как стяг, вынесенный из жестокой битвы.

Когда она закончила, Бьярни вышел наружу, чтобы бросить тело собаки в помойную яму за домом и почистить свой нож, вонзив его несколько раз в торфяной стог. Сломанной терновой ограде придется подождать до утра.

Но этой ночью случилось еще кое-что. Когда он вернулся на крыльцо, то услышал в доме хриплое дыхание, которого не слышал раньше. Ангарад опустилась на колени рядом с Гвином, с факелом в руке и приложила пальцы к горлу старика, как будто слушала через них.

Она подняла голову, когда Бьярни подошел к ней, оттолкнув ногой любопытную морду Хунина.

— Он понял, что произошло сегодня, — сказала она. — Думаю, он отходит в мир иной.

Лицо старца потемнело. Он лежал, уставившись вверх, но глаза его уже не видели стропила крыши; открытый рот покосился, и из него доносилось свистящее дыхание.

— Неужели ты ничем не можешь помочь? — спросил Бьярни.

Она покачала головой.

— Только быть рядом: он будет знать, что не один, если придет в себя.

Старик Гвин умер на рассвете, когда над долиной запели чибисы.

Ангарад, опустившись на колени, совершила древний обряд своего народа, приготовив умершего к погребению. Все это время Бьярни, сам не зная почему, стоял в дверях, вынув меч и всматриваясь в долину, как будто на страже.

Когда Ангарад закончила и они одели старика в его лучшие одежды, Бьярни сказал:

— Я схожу за священником, если скажешь, где его найти…

Она гневно покачала головой:

— Он не придет в этот дом. А я не отдам тело Гвина жителям деревни, которые наверняка откажут ему в христианском погребении: ведь он был моим слугой.

— Тогда как мы поступим? — спросил Бьярни.

— В сумерках отнесем его к Кресту и похороним там, — она говорила так, словно решение было принято давно. — Он любил это место, еще когда пас наши стада, и, думаю, Крест освятит землю.

Когда наступил вечер, Бьярни привязал к Ласточке волокуши, и они положили на них тело старика, завернутое в одеяло, под которым он пролежал столько месяцев. С последними лучами заката они отправились вверх по долине, Ангарад шла впереди, ведя за собой лошадь, Бьярни — сзади, с лопатой на плече, следя, чтобы неподвижная ноша не свалилась с волокуш на ухабистой дороге, а Хунин следовал за ним.

В начале долины, на диком пастбище, покрытом вереском и утёсником, на границе усадьбы уже много поколений возвышался древний кельтский Крест[175], и рядом с ним Ангарад остановила Ласточку. Отсюда лучи заходящего солнца еще тянулись темно-золотой струей далеко за Англси. Но уже появилась луна и пролила на них свой бледный свет. Бьярни снял лопату с плеча и принялся копать.

Было тяжело продираться сквозь плотную поверхность, пронизанную старыми вересковыми корнями, но под ней почва оказалась мягче. Монотонный звук падавших комьев земли заглушал шелест ветра по вересковому склону, и только резкий звон лопаты, иногда ударявшейся о камень, нарушал тишину. Вскоре он вырыл глубокую яму и стоял в ней, выбрасывая землю через плечо.

Запах почвы ударил ему в нос, и он слышал, как за спиной падали тяжелые комья. Хунин хотел прыгнуть к нему, и его пришлось оттолкнуть.

— Кажется, достаточно, — сказала Ангарад.

Бьярни выпрямился, измерил взглядом глубину могилы и кивнул:

— Да, волкам сюда не добраться.

Он вылез из ямы, они подняли тело Гвина с волокуш и, как можно бережнее, спустили вниз, в могилу. В последнюю минуту Ангарад, бродившая среди вереска, пока Бьярни рыл, склонилась над покойным и положила ему на грудь целую охапку колокольчиков. Затем лопатой и руками они закопали яму, хорошо утрамбовали землю и сверху прикрыли вереском. Тело старика настолько высохло, что земля почти не возвышалась над ним. Днем будут видны следы. Да разве кто придет сюда? Никто не знает, что старик умер, и никому, кроме них двоих, до этого нет дела.

Стало совсем тихо, только дул ветер и в лесу закричала сова, но небольшой холм у Креста оставался безмолвным.

И в этой тишине Ангарад произносила слова на диковинном, величественном языке, на котором она отмеряла лечебные снадобья.


Она подошла к старой лошадке, развернула ее и направилась вниз по долине. Над западным склоном пустоши, окутанном вечерними тенями, небо казалось светлее, чем обычно, и горело красным заревом. Бьярни заметил это мгновением раньше Ангарад и остановился, положив ей руку на плечо.

— Что… — начала было она, а потом вскрикнула:

— О нет! Пресвятая Богородица, нет!

— Подожди здесь с Ласточкой, — сказал Бьярни и направился по мягкому изгибу холма к яркому пятну, разраставшемуся в небе.

Вместо ответа она кинула поводья Ласточки на ветку ободранного боярышника и мигом догнала его. Он не стал спорить, ее все равно не переубедишь, к тому же сейчас не стоило тратить время на ругань — и они пошли вместе.

— Пригнись! — шепнул он, когда они добрались до вершины холма, и остаток пути они проползли по земле. Потом они тихо лежали на краю выступа и смотрели вниз. Бьярни держал Хунина за ошейник, не позволяя ему издать ни звука. Под ними, за пастбищем, были видны усадьба и все хозяйственные постройки, ярко освещенные танцующими языками пламени. Горели амбар и конюшня, и прямо на их глазах огонь перекинулся на крышу дома, извиваясь под порывами ветра. Виднелись и люди, темные, озаренные пламенем, бегающие с горящей соломой от одного строения к другому, чтобы поджечь всю усадьбу, а на краю двора выделялась фигура в багряном плаще на красно-гнедом коне; и ветер донес до них безумные вопли:

— Сжечь ее! Сжечь ведьму!

Бьярни со свистом втянул воздух ноздрями, и на мгновенье потянулся к рукоятке меча в яростном стремлении броситься вниз по пастбищу в самую гущу этих людей, и убивать, убивать, убивать, начиная с наездника. Он поверг бы многих, прежде чем они остановили бы его.

Но если он умрет, какой толк для Ангарад? Он подавил гнев, а рука его потянулась к руке девушки и сжала ее.

— Пойдем отсюда, — сказал он.

Она вздрогнула от его прикосновения, как будто забыла о нем, но затем, не говоря ни слова, позволила ему увести себя от края холма.

Когда они отползли достаточно далеко, он встал на ноги и, крепко держа ее руку, повел за собой. Она шла, не сопротивляясь, без страха, не пытаясь убежать и даже не осознавая, что навсегда покидает свой дом.

А когда они вернулись к боярышнику, она стояла неподвижно рядом с деревом, пока он нашел лопату, вонзил ее глубоко в вереск и отвязал Ласточку от волокуш.

— Ты можешь идти? — спросил он. — Без надобности лучше не утомлять Ласточку.

Она не ответила, но пошла рядом с ним, когда он повернул на восток, ведя за собой лошадь, а Хунин брел следом.


Незадолго до рассвета они вышли на старую мощеную дорогу, от которой теперь остались лишь канавы по сторонам и щебень, покрытый вереском. Возможно, это одна из тех дорог, которую выложили римские солдаты. Бьярни слышал об этом. Нет смысла спрашивать Ангарад, которая брела всю ночь, словно околдованная темными духами с Полых холмов.

Как бы то ни было, шли они, кажется, в верном направлении. На рассвете дорога привела их к крепости у небольшого ручейка, текущего с холмистых пустошей, с берегами, заросшими орешником и рябиной. Свернув с дороги, они пошли вниз по течению ручья к заводи, переходящей в небольшое озеро, в котором отражалось небо.

Хорошее место для отдыха, вдали от дороги, хотя вряд ли по ней кто-то ходил за последнюю сотню лет. Здесь Бьярни устроил привал для своего маленького отряда, и Ангарад, как только перестала идти, опустилась на колени и села. Бьярни оставил ее между корнями рябины — обхватив руками колени, она смотрела прямо перед собой — и отвел Ласточку к озеру, чтобы дать напиться, снял с нее уздечку и пустил пастись.

В озере могла водиться рыба. Но прежде Бьярни вернулся, чтобы хоть чем-то помочь Ангарад. Он очень беспокоился — когда же она перестанет вести себя, как призрак, и очнется.

А может, ей лучше пока оставаться так… Но когда он подошел к ней, Ангарад озиралась вокруг, словно только что пробудилась от глубокого сна. Первые лучи солнца проникали сквозь ветви рябины и освещали ее лицо.

— Значит, это не сон, — произнесла она, увидев его.

Бьярни покачал головой и, неожиданно почувствовав усталость, сел рядом с ней.

— Нет, не сон.

— Я должна вернуться.

— Ты не можешь вернуться, — сурово сказал он.

— Я должна. Я не могу оставить всё Ривеллану.

— Думаю, у тебя нет выбора, — прямо сказал ей Бьярни. — Теперь ты не можешь даже выйти за него замуж.

— Я никогда не могла — и не хотела, — отрезала Ангарад. — Но я должна вернуться. Гвин Кед принадлежал моему отцу и его предкам.

Теряя терпение, он понял, что ему не удалось поколебать ее решимость. Он был встревожен и голос его зазвучал грубо:

— Земля — всего лишь земля, и где-то есть другая земля, на которой можно жить. Гвин умер, и твоему родичу не достанется оттуда ни одного живого существа.

— Кроме уток, — то ли засмеялась, то ли заплакала Ангарад.

— Мне жаль, что мы не спасли твоих уток. Зато спасли Ласточку. — К своему удивлению он, немного неуклюже, взял ее за руку. — Я отведу тебя в обитель к святым сестрам, если хочешь. А если нет, тебе остается только пойти со мной в Рафнглас.

До этой минуты он не задумывался, что будет делать с Ангарад и куда отведет ее, — он знал только, что должен увести ее от горящей усадьбы; теперь он слышал свои слова, как чужие, и удивился не меньше нее. Она убрала руку и взглянула на него, приподняв брови.

— С чего ты взял, что я выйду замуж за голубоглазого варвара?

Гнев и обида кольнули сердце Бьярни.

— Кто говорит о свадьбе? У тебя даже приданого нет!

С минуту они смотрели друг на друга, готовые разругаться навсегда. Потом Ангарад сказала, привычным жестом коснувшись отметины на шее:

— И красоты вместо него.

Напряжение спало, и Бьярни проглотил боль и ярость, чтобы успокоить девушку.

— По-моему, ты хорошенькая, — пробормотал он неуклюже.

И вдруг понял то, что не понимал раньше: его народу ничего не стоило покинуть свой надел, и море было таким же домом, как земля — а она другая. И кроме лет, проведенных в обители, у нее был только один дом, одно родное место — долина и усадьба, которые теперь стали пеплом. Ее вытолкнули в незнакомый мир, где она ничего не знала, — холодное, пустынное место; Бьярни чувствовал в ней этот холод. И он, единственный родной ей человек, все же оставался чужим, хотя они трудились вместе все лето и многое узнали друг о друге.

Несмотря на усталость, он отчаянно думал, как лучше поступить, что лучше сказать. Он не умел объясняться в любви, но руки вдруг обняли ее и он прижался лицом к шее, рядом с красным пятном, и тихо сказал:

— Я сделал то, чего не делал никогда раньше. Прошлой ночью я не стал драться ради тебя. Потому что не позволю им убить тебя.

На этот раз она не отстранилась, а обвила его шею руками, и он почувствовал, как возвращаются к ней тепло и жизнь.

— У меня есть приданое, — грустно рассмеялась она. — Лошадь и кольцо, которое исцеляет от волдырей.

— Прекрасное приданое, — согласился Бьярни, и они соскользнули в теплую траву у ручья.

Глава 23. Возвращение


Наступила поздняя осень, когда Бьярни привел их в Эксдейл и они повернули к морю по длинной тропе, лежащей в низине между старыми поселениями Рафнгласа. Их путь был не таким уж долгим, но они не спешили, поднимаясь по холмистым пустошам и прошли через лес, такой густой, что, когда они почувствовали под ногами твердую римскую дорогу, казалось, ни один смертный не ходил здесь до них.

Они шли неторопливо, расставляли ловушки для дичи и ловили форель, иногда останавливались на целый день, чтобы дать Ласточке отдохнуть; однажды, в плохую погоду их приютил святой отшельник — он, кажется, даже забыл, какой он веры. А один раз косолапый бурый медведь слишком близко подошел к костру их маленького лагеря — Хунин залился лаем, и им пришлось отгонять медведя пылающими ветками. Не раз они поворачивали на восток из-за гор и непреодолимых рек и теряли из виду море — единственный ориентир по дороге в Рафнглас, — которое всегда должно было находиться слева. Бьярни даже стал сомневаться, сможет ли он добраться до дома.

Наконец, когда день клонился к закату, по небу плыли облака, и ветер ревел в лесах — вдоль ручья, желтевшего опавшими березовыми листьями, они пришли в Эскдейл.

Большую часть пути они шли пешком, ведя за собой Ласточку, и лишь изредка верхом, и только по очереди. Но у первой межи поселения Бьярни сел на лошадь и усадил Ангарад перед собой, чтобы возвратиться домой, как и следует мужчине, который пять лет бороздил неведомые моря. Ему казалось, что Ангарад все поняла и посмеивается над ним, но, когда он взглянул на нее, лицо ее было совершенно серьезным.

С той же серьезностью она сняла старый вязаный колпак и распустила волосы, смахнув их с плеч. Ей тоже хотелось произвести впечатление.

Так они и въехали в Рафнглас.

Народа на улице в это время было немного — мужчины еще не вернулись с полей, а женщины готовили ужин. Но иногда старуха за прялкой у входа в дом, ребенок, играющий в пыли, мужчина с вязанкой хвороста, кузнец с лемехом в дверях кузницы смотрели вслед молодому человеку в оборванной, запылившейся одежде, верхом на старой кобыле, девушке в мужских штанах и рубашке, сидящей впереди него, и громадному черному псу, хромающему на одну лапу.

За пять лет поселение выросло, появились новые лица, а знакомые сильно изменились, и Бьярни никто не узнал. Он чувствовал себя призраком, вернувшимся туда, где жил много лет назад. Ему не хотелось сразу окликать своих прежних друзей, этому еще придет время.

Рябина с раздвоенным стволом все также росла у крыльца братниного дома, и под ее ветвями Грэм натирал жиром свежую бычью шкуру. Он поднял голову, когда Бьярни остановил лошадь рядом с ним, и с минуту они смотрели друг на друга.

— Не узнаешь? — спросил Бьярни.

И увидел, как глаза брата потихоньку просветлели.

— Борода тебя изменила, — ответил Грэм.

Он встал, вытирая жирные руки о штаны, и, когда Бьярни спрыгнул с Ласточки, воскликнул:

— Бьярни! Столько лет прошло!

Они обнялись, похлопали друг друга по плечу.

— Пять лет! Целых пять лет, а мы думали, ты утонул!

— Однажды мне тоже так показалось, — сказал Бьярни. — Но я вернулся. Как я рад тебя видеть, старший брат, — хотя теперь он был выше Грэма.

Ангарад тоже спрыгнула на землю и смотрела на них, держа Ласточку за поводья.

Бьярни подошел к ней и притянул к себе.

— Я вернулся не один; это Ангарад, моя жена.

Он почувствовал, как она напряглась, и вспомнил, что для здешних жителей она пока не стала его женой — что ж, через несколько дней это можно исправить. Он крепко сжал ее руку.

Слуга увел Ласточку на конюшню, и они всей толпой зашли в дом — родное место, изменившееся за пять лет так же, как и Ингибьюрг, которая испуганно подняла голову от кипящей на огне кастрюли — ее лицо отяжелело, и около рта появились морщины. И дети — один лежал в люльке, а другой сидел у огня и играл маленькой деревянной лошадкой, которая скакала по теплому полу рядом с очагом. И собаки. Он поискал среди них Астрид, но ее не было. Что ж, прошло пять лет, даже больше; она, наверное, уже умерла.

— Ингибьюрг! Смотри, что вынес к нам прилив, — сказал Грэм.

— Вижу, — ответила Ингибьюрг сквозь пар из кастрюли, которую она помешивала. — Да благословят боги твой приход, Бьярни, брат моего мужа. И кого это вынес прилив вместе с тобой?

Ангарад ответила сама, старательно выговаривая норвежские слова:

— Я его жена, меня зовут Ангарад.

— Ангарад, уж точно не норвежское имя.

— Нет, — сказала Ангарад, — мой народ древнее, чем норвежский.

— Она еще плохо говорит по-нашему, — вставил Бьярни.

— Так, значит, она из бриттов?

— Да, из Уэльса. Датчане сожгли ее дом.

Ему все равно пришлось бы врать про Ангарад, и потому можно было придумать что-нибудь интересное и правдоподобное.

Женщины оглядели друг друга с ног до головы, прицениваясь, как Хунин и два пса, которые встали у очага, слегка ощетинившись.

— Ингибьюрг, принеси нашим гостям попить.

И когда она поднялась и ушла во внутреннюю комнату, Грэм подвинул стулья к огню, и они сели, поглядывая друг на друга и не находя, что сказать, после пятилетнего молчания.

— Мы не чаяли увидеть тебя снова, — наконец сказал Грэм. — Хериольф решил, что ты утонул.

Бьярни оживился.

— Хериольф? Он был здесь?

— Да, в начале лета. Он рассказал, как «Морская корова» чуть не погибла в бурю у Ормсхеда[176]. Он сказал, что ты плыл с ними в Рафнглас, и черный пес с тобой. Этот?

— Да.

— И как собака упала за борт, в смертоносные волны, а ты бросился за ней. А он и его команда ничем не могли помочь, и только пытались увести корабль от скал…

— Значит, они выбрались? — обрадовался Бьярни.

— Их долго носило ветром, пока им удалось укрыться в бухте Конуэй[177], чтобы починить корабль. Они думали, что ты утонул, и не искали тебя, хотя оставили здесь твой меч и сундук — если каким-то чудом, ты придешь за ними.

Бьярни огляделся вокруг, как будто ожидая увидеть их тут же, у стены.

— Мой меч? Мне надо было догадаться, что Хериольф позаботится о нем. А я оплакивал его смерть, как и он мою. Меч у тебя?

— Нет, он оставил меч и сундук у вождя.

Ингибьюрг вернулась с кожаным мехом жирного молока и поднесла его сначала Бьярни, затем Ангарад, сказав, как требует обычай:

— Пейте, и пусть ваш приход будет счастливым.

Она принесла, кроме того, сушеное мясо и овсянку, добавила их в кипящую кастрюлю и спросила, чуть помедлив:

— Вы ведь поужинаете с нами? Скоро все будет готово.

— Они не только поужинают с нами, — сказал Грэм и повернулся к Бьярни. — Этот дом был твоим прежде, чем ты отправился в странствование; и теперь он — твой и твоей жены. Оставайся с нами, младший брат, пока мы не сделаем для тебя пристройку и не расширим усадьбу.

Но Бьярни видел тревогу в его взгляде, и видел, как сжались губы Ингибьюрг. И обрадовался, что думал устроиться иначе.

— Нет, брат, спасибо за гостеприимство, но я хочу жить на своей земле и построить дом для себя и жены где-нибудь на склоне долины.

Облегчение блеснуло в глазах Грэма — он никогда не умел скрывать свои чувства; и Бьярни помрачнел.

— Мы с радостью вернемся к ужину. А ночь я проведу в Каминном зале. Только приютите Ангарад, пока она будет готовить свадебный пирог, и дайте ей подвенечное платье. Вот все, о чем я прошу.

Они попытались было возразить, но Бьярни встал.

— Теперь мне надо найти Рафна, забрать у него меч и передать послание, которому он обрадуется.

Он повернулся к Ангарад. Старший ребенок уже забрался к ней на колени, и прежде чем она успела снять его, сказал;

— Нет-нет, пусть сидит.

Он приподнял прядь ее волос и склонился, чтобы поцеловать ее, как бы заявляя свои права пред семьей.

Прощаясь, он ласково положил руку на плечо Грэма:

— Надеюсь, ужин не остынет до моего возвращения.

Он свистнул Хунина, хотя в этом не было необходимости — пес уже вскочил и побежал за ним, и они вместе вошли в меркнущий свет заходящего солнца.


Он нашел вождя Рафна на берегу. Вождь наблюдал, за починкой драконьей головы на носу корабля, видимо, пострадавшего в одну из летних бурь.

По дороге к берегу его уже узнавали, послышались приветствия, и весть о его возвращении побежала далеко вперед — когда он вышел на берег, могучий рыжий с проседью человек, сидевший на бревнах у входа в корабельный сарай, оторвался от работы и без всякого удивления произнес:

— Бьярни Сигурдсон! Надо же, Бьярни Сигурдсон, а не обросший морскими водорослями призрак. Не думали мы увидеть тебя снова в наших краях.

— Я сразу зашел к брату, — объяснил Бьярни. — Он сказал, что Хериольф Купец был здесь летом — он думал, что я утонул, — и я думал, что он утонул вместе с командой «Морской коровы».

— А когда пять лет назад, ты отправился в Дублин, ты ведь не думал, что вернешься?

— Сначала я хотел разбогатеть и прославиться, — ответил Бьярни. — Но многое изменилось за эти годы; теперь у меня жена, для которой я должен построить дом, когда она испечет свой свадебный пирог.

Вождь задумчиво кивнул и улыбнулся юноше.

— Нет лучшей причины для возвращения домой. А богатство?

— Что ж, я вернулся богаче, чем уходил, — ухмыльнулся Бьярни. — У меня теперь есть пес, который следовал за мной с темных улиц Дублина, и прекрасная лошадь, и три золотые монеты. И меч, и сундук, которые ты хранишь для меня.

— И, думаю, тебе есть что рассказать в Каминном зале после ужина.

— Да, и это тоже. Я обещал отужинать с братом и его женой — с нашими женами, — но потом я приду, расскажу тебе обо всем и заберу сундук и меч, которые оставил Хериольф.

— Этот меч лучше того, что я тебе дал, — заметил Рафн, глядя на прекрасный клинок, который Бьярни бережно положил на колени.

— Да, — согласился Бьярни. — И я его заслужил. Но даритель велел отложить другой меч для моего первенца.

Рафн от души рассмеялся.

— Что ж, не будем обирать твоего первенца.

До сих пор они разговаривали вполне дружески, в окружении людей, которые чинили корабль и теперь, на ночь глядя, собирали свои инструменты. Они ни словом не обмолвились, почему Бьярни пришлось покинуть дом, и он не мог сказать о послании, которое нес столько лет.

— Рафн Седриксон, — сказал он тихо и неожиданно серьезно, — мне нужно кое-что передать тебе — я три года нес это послание.

Рафн встал, и они обогнули корабельный сарай, стоявший среди ветреных дюн, окаймленных тростником.

— Какое послание? — спросил Рафн, остановившись в тени сарая. — От кого?

— Три года назад на Айоне меня крестили во имя Белого Христа, и святой отец, который поручился за меня, просил передать тебе послание.

Бьярни смотрел на берег и извилистую водную гладь в тусклом блеске серебристого заката — и вдруг почувствовал, как замер стоящий рядом с ним человек.

— Я рассказал ему о том, что сделал в поселении, и, выслушав меня, он сказал: «Когда закончатся годы твоего изгнания, и ты вернешься домой, передай Рафну, твоему господину, что Гисли, его названый брат, прощает ему нарушенную клятву…» Вот и все.

— Этого более чем достаточно, — сказал повелитель Рафн.

Бьярни взглянул на него — Рафн тоже смотрел на море, и на лице его появилось что-то… — возможно отблески заката, а может быть и нечто большее.

— Достаточно, — повторил Рафн и посмотрел на Бьярни, выйдя из задумчивости.

— Да, достаточно.

Они пошли обратно, к высоким крышам усадеб, которые возвышались над скоплением домов, и остановились у мельничного колеса, неторопливо плескавшегося в воде.

— Хорошо, что ты вернулся, — сказал повелитель, не очень-то привычный к душевным излияниям. — Иди к своей жене, которую ты оставил в доме брата. Потом приходи за сундуком и мечом для твоего сына — расскажешь нам о своих странствованиях. Нет сомнений, это будет прекрасный рассказ — песнь меча Бьярни Сигурдсона.

Могучая рука вождя опустилась на плечо Бьярни.

— Поселение выросло, с тех пор, как ты покинул его, но там, на склоне долины, еще много хорошей земли.

Перевод: М. Чомахидзе-Доронина

Ведьмино отродье

Маргарет посвящается

Глава 1. «Гнать его!»

Мальчик, спотыкаясь, спустился в деревню по тропе, разделявшей два больших пастбища, он носил ужин пастуху Гирту. Был октябрь, скоро Гирт погонит овец вниз с летних выпасов, но в это время года, пока бараны покрывали самок, пастух оставался при стаде на холмах Диониса сутками. Ранним утром шел дождь, и известняк крутой изрытой скотьей тропы сделался скользким, любой бы ступал по нему с опаской, а уж что говорить о мальчике, о Ловеле, уродившимся кособоким горбуном, кривоножкой, из-за чего он одолевал свой путь, будто птица с перебитым крылом. Худое лицо под копной запыленных темных волос выражало живость, и отзывчивость, и дружелюбие, но никто не удосужился заглянуть ему в лицо, кроме, возможно, его родной бабки, она ж умерла неделю назад.

С верхнего конца тропы деревню, скрытую склоном холма, не видно, но только обогнешь боярышник, нынче ржаво-красный от ягод, которые любят дрозды, вот она перед глазами — в долине, внизу. Длинная улица с хижинами вилланов по обеим сторонам, полоски полей — там Озрик сеет озимую пшеницу, — а на пригорке, вдали, под соломенной крышей деревянный дом владельца поместья сэра Ричарда д'Эресби, и при доме конюшни, коровники, яблоневый сад, ульи, просторная голубятня. И деревню, и помещичий дом окутывал легкий голубой дымок, низко висевший в осеннем небе: в очагах готовился ужин.

Ловел остановился, стоял и глядел вниз, высматривал в ольховой рощице — немного на отшибе — крытую дёрном лачугу, где он жил со своей бабкой все одиннадцать лет с тех пор, как пришел в этот мир, а мать Ловела мир этот покинула. И с отцом жил, но отец умер в прошлом году от весенней хвори, какая часто завершала тяжелую зиму и порой оказывалась посильнее снадобий Ловеловой бабки.

После этого, по законам поместья, его бабку должны были бы из лачуги выгнать, чтобы освободить жилье для какого-нибудь виллана с семьей, но бабка, прежде нянька и кормилица помещичьего сынка, того, что погиб, когда англичане штурмовали Теншбре[178], получила милостивое дозволение остаться в своем домишке.

Ловел растил капусту на клочке землицы, смотрел за коровой по прозвищу Гарленд, помогал бабке собирать лесную поросль на снадобья, ухаживать за крохотным — позади домика — огородом со всякими травами. И люди ее одаривали. В шапке яблок принесут, свежеиспеченную ковригу — за то, что бородавки сведет или укажет, где им искать заблудившуюся скотину. За склянку целящей раны мази (лучше которой не было во всем западном Суссексе), за букетик особых, пахучих, собранных в новолуние, трав, какой, если девушка носит букетик за лифом, заставит парня у нее на примете глядеть в ее сторону. Так ли, этак, но бабка и Ловел никогда не голодали. Особенно не голодали.

Ловел отвел взгляд от маленькой перекошенной бурой крыши, прятавшейся в ольховых деревьях, — то был уже не его дом. Теперь Ловел жил у Гиртовой жены, с детьми; управляющий сэра Ричарда все устроил, присудив им в уплату корову. Жена Гирта радушно встретила корову, но не Ловела. И недвусмысленно дала понять мальчику, что пустила его жить поневоле. Ладно, думал Ловел, она хоть к Гарленд добра. А это было уже кое-что. Ловелу казалось, на свете доброты мало водится, и он радовался, что хоть чуточка ее перепадет Гарленд.

Пролетавшая запоздалая желтая бабочка отвлекла его, и он принялся наблюдать, как она закружила и опустилась на пыльный стебель пастушьей сумки у самой тропы. И вроде бы в каком-то мгновенном озарении — не беглым взглядом — он увидел тонкие прожилки желтых крылышек, которые подрагивали, складывались и вновь раскрывались, темный бархатны пушок хрупкого тельца, увидел серо-зеленые, сердечками, семенные коробочки пастушьей сумки под случайным порывом ветра, заколыхавшейся вместе с бабочкой, которая впивала таящее тепло осеннего солнца, увидел, как тени и бабочки, и растения смешались на примятой траве у тропы. Часть его существа требовала поймать бабочку держать в темнице сложенных ладоней и ощущать трепет ее жизни, биение ее крылышек, будто этим способом он только и мог сохранить светлый миг. Когда Ловел был младше, он однажды уже пытался поймать… Но бабочка, покалеченная, погибла в его ладонях, он убил мгновение, и свет, и красоту вместо того, чтобы сохранить их; он остался ни с чем — с чувством опустошенности, ведь он не мог вернуть бабочке целость. Державшего крохотное, жалкое, покалеченное создание Ловела нашла бабка, он ей ничего не сказал, совсем ничего, но она подняла его лицо своими загрубевшими морщинистыми руками, глубоко проникла в него странным взглядом, делавшим ее непохожей на других людей, и сказала: «Вот и тебе отпущено… Брось ее, что горевать, коли даже я не способна погибшую бабочку исцелить. Но когда-нибудь ты будешь всякое исцелять. Будешь одним из целителей мира — не творцом, не губителем, но целителем». А потом рассмеялась, добавила: «Незачем тебе говорить, чтобы помнил про это. В пять лет еще рано в памяти такое держать, но когда время придет — узнаешь». И положила ему кус сотового меда в миску с перловой кашей — на ужин.

Как раз после этого случая бабка стала брать Ловела с собой, отправляясь за целебными травами, и она рассказывала ему про свойства различных трав.

Желтая бабочка взвилась, полетела над полем в причудливом танце, зигзагом. Миг промелькнул. А Ловел обернулся к деревне. Деревня была та же, в какой он вырос, но показалась ему чужой, и ему потребовалось собраться с духом, чтобы двинуться дальше скотьей тропой.

На улице, когда он добрался туда, Ловелу встретились люди; солнце садилось, и со своих наделов, с полей сэра Ричарда мужчины торопились домой к капустному супу и ржаному бурому хлебу, которым их будут потчевать женщины.

Его тоже накормят супом с капустой и ржаным хлебом под крышей Гирта, но вернется он не домой, и Ловел, подходя к жилищу Гирта, все замедлял шаг, хотя понимал, что ему останется за опоздание, которое он еще пролил, задержавшись неподалеку. Сторож Вулгаф привязал свою тощую коровенку попасись на клочке негодной земли за хибаркой, и (Ловел остановился поглядеть на корову, еще на какое-то время отдаляя возвращение в Тиров дом. Ловел подумал, что животина на вид нездорова, может, что-нибудь не то съела, щипая траву… Он глядел на корову, раздумывал он когда жена сторожа высунула голову в дверь и крикнула ему:

— Ступай-ка своей дорогой! Проваливай, сказано, а не то хозяина кликну!

И тогда случилось страшное, — мир вдруг обернулся не просто чужим местом, но жутким ночным кошмаром.

— Я ничего плохого не делаю, — отозвался Ловел.

Злое, раскрасневшееся лицо женщины исказилось от страха.

— Ничего плохого?! — заверещала женщин. — Ничего плохого?! А три дня назад ты не шел мимо, не встал, на нее не глазел? Не была скотина здоровой прежде? Теперь какова!

— Наверное, что-то съела, — сказал Ловел, встревожившись от пронзительного голова женщины, но не поддаваясь страху.

— Что-то съела, говоришь? Что ей было съесть, кроме доброй сочной травы! Я скажу тебе, что с ней такое, я…

В дверях за спиной женщины показался хозяин, жуя горбушку с толстым куском овечьего сыра, — хозяин хотел разузнать из-за чего шум; несколько мужчин, спешивших на ужин дамой, задержались и подошли поближе, из соседних домишек посыпали женщины, дети.

— В чем дело-то? — кто-то спросил.

Да вот отродье ведьмино опять на нашу корову глазеет! Всего три денька назад была скотина здоровая, а он поглядел на нее, поглядел, и теперь у нас не корова — кожа да кости!

Может, он сглазил корову? — предположил кто-то.

Другие стали кивать головами:

— Известно, сглазил!

И вдруг из толпы донеслось:

— Гнать его, нечестивого выродка!

Ловел увидел их лица, больше и больше с каждым мгновением лиц — злобных, глупых, перепуганных. А потом все вроде бы сжалось в четкую, отодвинутую вдаль картину, и Ловел почувствовал, будто он покинул свою оболочку, — стоит в стороне, наблюдает, и с холод ной, непричастной болезненной ясностью постигает происходящее.

Его бабка владела ведовством, древней мудростью и древним умением, потому и приходили к ней они, эти люди, — когда у них зубы болели, когда хворь приключалась с коровой или плохо масло сбивалось. Но они не понимали ее мудрости и умения, а потому боялисьее. На Ловела они тоже смотрели косо, ведь он был ей внук и был калека, а для них одно связывалось с другим. Теперь же, когда она умерла, за свой страх перед бабкой они хотели отыграться на внуке.

Кто-то тянул к нему руку с двумя пальцами, направленными как рога, — чтобы отогнать нечистую силу.

И тогда, увидев, что они боятся, Ловел сам по-настоящему испугался. Лица, множась, приближались. На них зияли рты, вопившие ему, чтобы убирался прочь — не наводил больше порчу. Лица были оскалившиеся, пучеглазые. И вдруг какой-то мальчишка поднял камень и кинул. Камень оцарапал Ловелу подбородок, выступила кровь, и тут уже град камней полетел в его голову; Ловел пришел в себя, он больше ни о чем не думал, переполненный ужасом. Повернулся и пустился, прихрамывая, бегом, а камни со свистом летели вслед. Маленький зверек спасался — в ужасе от объявленной на него охоты.

Несколько мальчишек преследовали его до конца деревни и там выпустили в него последний заряд камней и комьев земли. Один камень угодил ему в плечо и сбил с ног, он с трудом поднялся и опять побежал, задыхаясь. Захлебываясь слезами, как затравленный дикий зверек, он торопился в укрытие деревьев и упал, наконец, вытянувшись во весь рост, на опушке, где Уилденский лес зарослями лещины, бузины и куманики подступал к краю возделываемой земли.

Он лежал ничком, дрожа с головы до ног, прерывисто дыша и прислушиваясь сквозь стук сердца, громкий, как барабан, к звукам возможной погони. Но никаких звуков он не услышал — кроме шелеста ветерка в ветвях и где-то — крика совы, рано отправившейся на промысел.

И скоро он опять с усилием поднялся на ноги, весь в ушибах, весь боль, и потащился вглубь зарослей. Прежде он никогда не бывал в лесу ночью. Только храбрецы из храбрецов в его деревне отваживались ступить под своды леса меж уханьем совы и кукареканьем петуха — боялись затаившейся в лесу нечисти. Но он не боялся, он больше ничего не боялся среди деревьев, он знал, что деревья добрее людей. Только людей, в действительности, и надо бояться, Пещера под корнями древнего накренившегося дуба стала ему укрытием, он вполз в пещеру, улегся, тесно прижался к живой мощи дерева и уснул.

Глава 2. «На запад за солнцем!»

Когда осеннее солнце пронзило пиками лучей ночной туман, заполонивший лес, Ловел проснулся. Какое-то время он лежал недоумевая, отчего его тело болело и как оказался он в этом месте, а вспомнив, содрогнулся от ужаса, будто дикий зверь, завывавшего где-то внутри его существа. Ловел выполз из своего укрытия под корнями, встал и огляделся, в ожидании, что преследователи сейчас же ринутся на него, ломая с треском кусты вокруг. Ему надо уйти дальше… далеко-далеко уйти от страшной деревни, так далеко, чтобы никто никогда его не нашел. А потом? Он не знал, может, проще всего потом лечь где-нибудь и умереть. Но не теперь — пока он в опасности из-за деревни рядом.

Ему не пришлось собирать вещи, ведь их не было, не удалось подкрепиться, ведь из съестного у него тоже ни крошки не было, он сразу отправился в путь. Путь через лес оказался трудным: Ловел спотыкался о корни деревьев, а на прогалинах, где лежали рухнувшие стволы, давно истлевшие в труху, медлил — только шагни, и обманчиво твердая почва провалится под ногой. Низкие ветки хлестали его по лицу, куманика, уцепившись за старую, домотканого полотна тунику Ловела, пыталась его задержать. Сегодня лес был не так дружелюбно настроен, как накануне вечером, но Ловел не помышлял возвращаться. Он продирался вперед, пока лес не сделался реже, и мальчику подумалось, что он выйдет сейчас на поляну, а может, — к другой деревне. Деревня — это люди. Надо остерегаться. Он не хотел больше иметь дела с людьми.

Но когда могучие деревья сменились обычным подлеском из смеси лещины, боярышника и их спутников, он разглядел впереди не поляну и не деревню, но обширное, полого поднимавшееся взгорье в округлых буграх, в поросших кустарником низинах, а потом вдалеке перед ним выступили, упрямо вздымаясь в небо, громадные горбатые, как спины китов, холмы. Дауне опять. Но не такой, какой Ловел знал по своим прежним родным местам. Тот Дауне был в островах голых гор и пригорков, меж которыми расплескался лес, этот — одна, дерном крытая, волна во весь окоем, от восхода и до захода.

Рожденному, выросшему в Краю Холмов, кому, как не ему узнать и эти. Но куда направиться? «Всегда держись солнца, — сказала ему раз бабка, помешивая на огне какое-то зелье. — Против солнца — это во вред, это черная магия. Всегда держись солнца». Она объясняла, как надо помешивать зелье: слева направо круг, слева направо. Но ее слова, теперь ожив в памяти Ловела, наполнились иным смыслом. И он двинулся на запад, держась солнца.

Он забыл, что хотел лечь и умереть, что-то, казалось, не давало остановиться, вело его. Он ложился каждый вечер с темнотой, но опять поднимался с каждым рассветом. Рвал и ел орехи, ягоды, а однажды, когда совсем уж оголодал, подошел поближе к какой-то деревне и, наткнувшись на курицу, снесшуюся за своим двором, выпил еще теплые яйца. Но сколько раз он ложился и сколько раз поднимал свое измученное тело, он не знал, как не знал, куда он идет. Ясных мыслей в голове не было, кроме одной: он идет за солнцем.

Он шел, и Дауне постепенно менялся: выравнивался, ширился, все чаще попадались поросшие лесом долины, выгоны, пойменные луга. А он все шел на запад, огибая деревни, в которых люди, он боялся, закидают его камнями, обшаривая вверх-вниз речки в поисках мостиков и скотьих бродов, но шел и шел Даунсом на запад. Разыграйся непогода, он бы погиб, но один тихий день сменялся другим, теплые были дни, будто бабьим летом. И однако, хотя он не осознавал этого, он ослабел, с каждым днем его переходы становились короче.

Сегодня ему удалось одолеть милю, не больше, а день длился, будто сон, в котором все расплывалось. Под вечер погода переменилась, налетел ветер, принеся с запада мелкий холодный дождь и погнав Ло-вела в лесистую долину искать укрытие. Только узкая полоска кустарника стояла на границе леса и обжитой земли, но Ловел не углубился в чащу, как еще бы несколько дней назад, он подполз к самой кромке подлеска, смутно припоминая вкус теплых, из-под курицы яиц и надеясь, что опять повезет на несушку. И вдруг сквозь редкую поросль на краю поляны он увидел красные языки костра и уловил теплый домашний запах свиней.

Не отдавая себе отчета, но влекомый теплом и запахом, он собрал последние силы и через кусты двинулся, спотыкаясь, на красный мерцающий свет.

Он услышал злобный собачий лай, и две тощие косматые твари метнулись прыжком к нему, мгновение — и он лежал, опрокинутый на спину, собачья — волчья? — лапа давила ему на грудь, к его лицу опустилась морда зверя, рычащего, приоткрывшего пасть, обнажив длинные белые зубы, а рядом другой зверь изготовился вцепиться Ловелу в глотку. Он услышал крик человека, услышал, как тот, пробираясь ближе, с треском ломал кусты, собаки — собаки-таки, не волки — были отпихнуты в сторону, и человек, опершись руками з колени, склонился над ним.

Человек что-то сказал, вроде, задал вопрос, но смысл слов не доходил сквозь высокий серебряный звон, наполнивший голову. Человек повторил сказанное — громче, но все равно слова к нему не пробились. Свет закружил колесом. Ловел слышал, что человек чертыхнулся, и почувствовал, как его подняли две сильных руки, он успел ощутить исходящий от человека, уже знакомый, теплый крепкий запах свиней прежде, чем звонкое кружение, объявшее его, вытянулось воронкой, в которую его стало засасывать — быстрее, быстрее. Во тьму…

А потом он различил согревающее алое полыхание костра и обступивший запах свиней. Он лежал, щурясь на пламя, но мало-помалу мир обрел очертания: свинопас, на корточках, колдовал у костра на д чем-то в жестянке, собаки, теперь не похожие на волков, смирно сидели от него по бокам, свесив бахромчатые языки, а дальше, меж деревьев, сгрудились спящие свиньи.

Он острожно, чтобы голова опять не пошла кругом, пошевелился. Человек повернулся к нему.

— Чуток лучше?

Ловел кивнул. Он не боялся этого человека.

— И голодный, а?

Ловел на миг призадумался, потом в другой раз кивнул.

— Не немой же — вдобавок ко всему прочему?

Ловел, собравшись было качнуть головой, остановил себя.

— Нет…я… я… — Язык во рту, одеревеневший, не слушался. — Я не немой.

— В бегах никак? — напрямик спросил человек, помолчав.

— Нет, я… заблудился.

Свинопас пропустил его слова мимо ушей.

— В бегах — и давненько, как на тебя погляжу. Худо это, сам знаешь, лучше тебе вернуться в свою деревню и понести наказание, уж какое назначено.

— Нет! — Ловел с усилием сел, а свет заскользил, закружился. — И ты меня не заставишь, я не скажу, где деревня!

— Ну-ну, после решим, — проговорил свинопас, снял с огня жестянку, налил густой, комковатой овсяной каши и деревянную плошку, протянул Ловелу. — Заправляйся и эту ночь у костра спи, чего уж там.

Ловел съел теплую кашу, напитанную, как все тут, запахом свиней, и опять лег под ветхую мешковину, которой его прикрыл пастух.

Поначалу он провалился в сон, глубокий, тяжелый, но с течением ночи заметался, завертелся, стал пробуждаться чаще и чаще — то горя, то в ознобе, а то мучаясь вместе от жары и от холода. И когда пришло утро, и свиньи, собаки, пастух разом поднялись, странное ощущение, что все кругом ему грезится, еще сильнее овладело Ловелом, и он не мог решить, сам он был там или же нет.

Свинопас гасил костер.

— Ну запутал, — ворчал он. — Я не стану мешать тебе, иди, и дурак я буду, коли скажу кому, хоть и спросят, что видал тут прохожего, но не годится тебе блуждать по лесу и валиться замертво где ни попадя, это ж ясно.

Ловел молчал. Он почти не имел власти над мыслями в своей грезе, еще меньше власти имел над словами.

— Вот беда, а все равно я должен переправить тебя к отцам в монастырь, чтоб выходили, — говорил свинопас. — И лучше времени не терять. — Он уверился, что загасил костер, и теперь давал наказ псам — будто людей, просил присмотреть за свиньями, которые уже разбрелись и взялись за свое занятие — выискивать, рыть желуди день напролет, он наказывал псам сторожить их, пока сам не вернется, а если хоть одна заблудится, он сторожам хвосты грозился поотрывать. Потом обернулся к Ловелу.

— Ну, давай двигаться. Сможешь идти?

Ловел смог, но только потому что лесной настил из прогнивших листьев под ногами был мягок — все равно что туман.

— Держись, чертёнок! — воскликнул не без сочувствия свинопас и подхватил его под руку.

Ковыляя, подерживаемый крепкой рукой свинопаса, Ловел смутно отмечал, что лес кончился, что теперь они ступили на скотью тропу, похожую на ту, которая вела от пастбищ к его родной, когда-то, деревне, только эта была не такой крутой, была месивом простой размокшей земли, а не известняка. Ноги его, сразу же заскользив, подогнулись, он упал, свинопас хрюкнул себе под нос, как какая-нибудь его питомица, и поднял Ловела на ноги.

— Нет, пожалуй, быстрее будет мне тебя донести, да и весишь ты не больше молочного поросенка.

Ловел закрыл глаза. С закрытыми глазами стало полегче, когда не надо было смотреть, куда ведет путь, и на какое-то время перед ним плыла только тьма, и его только покачивало. Открыв глаза, он увидел, что пастух вступил с ним под арку ворот, а дальше он увидел высокие строения: никогда Ловел не видел подобных, особенно — башни, из самой их середины взмывавшей в небо, будто желая подставить небу свои крепкие плечи. На высокой башне забил колокол, и его отзвуки-стрелы слетели и зачертили ласточками у Ловела в голове.

А потом были люди в черных одеяниях, и один из них, с бледным лицом, задавал вопросы. Голосом ломким, как сухие сучья в лесу. Но Ловел не мог разобрать слов из-за колокольного звона, витавшего в голове, и наконец человек, что-то раздраженно сказав другому, ушел. А потом были светлые своды между ним и небом, и теплая постель. И какое-то горькое питье в чаше. А потом ничего, кроме долгого сна.

Глава 3. Новая обитель

Однажды утром Ловел проснулся с ясной вновь головой, но — таким слабым, что едва мог повернуть голову на шуршащей, соломой набитой подушке, — Ловел хотел оглядеться, понять, где он.

Он был в длинной узкой, похожей на коридор, комнате, с побеленными стенами, с высокими окнами, с тянувшимся вдоль комнаты рядом соломенных — точно таких, на каком он лежал, — тюфяков, но все они оказались пусты. А дальше комната вела в часовенку, где в тумане рассвета мерцали свечи пред алтарем с образом святого, расписанным зеленью, багрянцем и тусклым золотом.

Человек в черной сутане монаха-бенедектинца показался из сияющей часовенки и подошел к нему. Не тот человек с бледным лицом, какого он видел, но другой, значительно моложе, часто являвшийся ему во сне: невысокий, пухлый, розовый, как горицвет, с живыми глазами и нимбом морковно-красных кудряшек вокруг головы.

Он склонился над Ловелом, приложил к его лбу руку, кивнул.

— Ну вот, теперь лучше! Намного лучше! Намного-намного-намного лучше! — торопливо прощебетал он. — Никакой лихорадки. Господи благослови тебя, дитя мое, вернуться к нам!

Ловел был озадачен увиденным вокруг, еще не опомнился после долгого, спутавшего дни и ночи сна; из всего, что услышал, он уловил только одно слово «вернуться», потому что это слово ужаснуло его.

— Вернуться?! Нет, пожалуйста, нет! Не возвращайте меня! Я не хочу, я не могу! — Он попытался сесть, но был еще слишком слаб, и повалился на тюфяк.

— Никто тебя не отсылает, — проговорил маленький толстенький добродушный монах. — Нет-нет-нет, конечно же, нет! Лежи спокойно и получишь кашки, а потом уснешь и, даст Бог, проснешься вновь сильным. Да, да, таким сильным, что хоть и дом вверх дном перевернешь.

И внезапный страх, охвативший Ловела, отступил, уполз туда, откуда вырвался. Ловел почти заснул, когда маленький монах опять показался у его постели с кашей — такой горячей, такой белой от молока, так чудесно пахнувшей, будто приправленной медом. У Ловела слюнки потекли, он понял, что голоден. Он уже поднял было веки, одолевая сон, как вдруг ощутил, что у его постели еще кто-то стоит и разглядывает его.

Он знал: ему не надо бояться свинопаса и маленького монаха. Но всех других мужчин, женщин, детей он, как и прежде, боялся. Они — чтобы кидать в него камни, чтобы преследовать по пятам. Он мгновенно проснулся. Но лежал, не шелохнувшись, не открывая глаз, ведь он не мог спастись, и лучше всего было притвориться спящим.

— Ну вот, опять уснул, а? — тихо щебетал маленький монах. — Бедное-бедное дитя… но, думаю, сон ему сейчас полезнее, чем овсянка.

Другой заговорил, взвешивая слова, и Ловел сразу же узнал этот сухой, надтреснутый голос.

— Хорошо, что он в бреду многое открыл. Иначе, если действительно так запуган, как вы уверяете, он, наверное, отказался бы сообщить, откуда пришел, и я предполагаю, мы не без труда выяснили бы, к какому он приписан поместью.

В темноте, за сомкнутыми веками Ловел затаился и не дышал. Уже не настороже, притворяясь спящим, он, похолодевший от ужаса, застыл как какой-нибудь беззащитный зверек под упавшей на него тенью ястреба. Если они знают, откуда он пришел, они могут его вернуть. Ведь он виллан, прикрепленный к земле. Он даже убежать не смеет. Он попался.

А потом маленький пухлый монах спросил:

— Брат Юстас, вы убеждены, что дело решено и его не отошлют назад?

— Мой любезный брат Питер, — раздраженный голос человека дребезжал, как никогда, — я знаю об этом от самого отца настоятеля. Сэр Ричард не желает мальчишку обратно — он ни на что не годен, а вся деревня, кажется, верит, что у него дурной глаз, от него там больше вреда, чем пользы. Сэр Ричард пре- (поручает его нам. — И возмущенно добавил: — Поистине удивительно, что в миру смотрят на каждый дом Божий как на чулан, куда можно запихнуть всех калек и юродивых с глаз подальше.

— Нет, о нет, брат Юстас! Я не в силах… не в силах слышать, как вы выставляете себя таким бессердечным.

Брат Юстас вздохнул.

— Для лекаря в монастыре, как для любого целителя, два пути. Первый — расточать собственную жизнь по капельке с каждой больной душой, проходящей через ваши руки, — так бы вы врачевали меня. Второй — сделать все возможное для больного, но при этом держаться в стороне — чтобы сердце не надрывалось. Это мой путь, брат Питер, и я действительно думаю, что исцеленных у меня будет не меньше, чем у вас. — Человек, судя по голосу, повернулся, чтобы уйти. — Незачем оставлять здесь кашу, остынет. Потом принесете ему опять.

— Каша… да-да, конечно, вы совершенно правы, — рассеянно отозвался брат Питер. — Но что касается остального… Не думаю, что Господь согласится с вами… Я знаю, вы считаете меня глупцом, но на самом деле я не…

Ловел лежал, не шевелясь, прислушиваясь к шарканью их сандалий; грустные протестующие трели брата Питера затихли вдали.

Он больше не испытывал страха, но ощутил безысходность, холодную, мрачную. Ощутил отчаяние, которое, казалось, захлестнуло весь его мир, все потопив.

Но он был и очень голоден, ему хотелось той каши с медом, которую они унесли.

Итак, Ловел остался в обители.

Это была большая обитель, некогда размещавшаяся в стенах королевского города Винчестера, пока отец настоятель, монахи и что-то, именуемое «организацией», — что он понимал, обителью было более, нежели старое монастырское здание и старая церковь, — не перебрались за милю от города в новые красивые постройки, еще не совсем завершенные. Люди называли обитель «Новой», но и прежде так называли, когда она еще размещалась в стенах города, в чем, сказал брат Питер, когда поведал ему историю монастыря, ничего нового не было.

Он зажил жизнью общины, а когда зима прошла, ему уже не верилось, что он жил другой. Вот только по ночам ему иногда снились лица, которые были одни глаза и раскрытые рты, лица надвигались на него со всех сторон, и у висков свистели камни.

Он спал на чердаке над кладовыми, где и все монастырские слуги, и каждое утро шел с ними и с монастырскими крестьянами к мессе, которую специально для них служили между часом первым и завтраком братии. Что касается его, так и не было решено, то ли он в услужении у отца настоятеля, то ли при пекарне, при конюшне, в саду, в пивоварне, на кухне. Ничего не было решено окончательно, что касается его, поэтому своего определенного места в жизни обители он не знал. Но он привык откликаться на крики, летевшие отовсюду. «Эй ты! У вертела постой!» «Отнеси помои свиньям, Горбун!» «Пойди разыщи этого бездельника Жеана и скажи, что он нужен тут!»

В основном, его миром был большой внешний монастырский двор, вокруг которого стояли мастерские и амбары, конюшни и кухни, корпуса для гостей. В монастыре всегда собиралось много гостей, ведь по Лондонской дороге, подступавшей к сторожке у монастырских ворот, всегда торопились люди, направляясь из Винчестера и в Винчестер, особенно, когда туда наезжал король со свитой, или — к крупному морскому порту в Сауптгемптон, за десяток миль от монастыря. Гостили купцы и рыцари, моряки и нищие, бродячие торговцы балладами, пилигримы на пути в Рим и обратно.

Жили при монастыре и каменщики, расширявшие конюшни. А по престольным праздникам со всей округи в церковь сходились селяне. Часто обитель посещали знатные люди — преимущественно, саксонцы, но порой заезжал и кто-нибудь говорящий на французском языке, общепринятом при дворе, — посещали чтобы узреть самое дорогое монастырское сокровище: гробницу пред главным алтарем, где под скромной плитой пуббекского мрамора, украшенной лишь выбитым крестом и двумя словами ALFREDUS REX, покоился король Альфред со всем своим воинством.

Давка и сутолока на внешнем монастырском дворе продолжались от зари до зари, так что голова у Довела иногда шла кругом.

Но за высокими воротами в клуатре, куда он заглядывал редко, стояла тишина, которую нарушало только шарканье монашеских сандалий; братья пересекали внутренний двор, в молчании минуя друг друга, спрятав руки в рукава сутан, опустив очи долу. Только от северного крыла клуатра доносилось гудение: послушники заучивали урок.

Ловел, входя в эти ворота из внешнего двора, словно попадал из одного мира в другой. Но высоко над обоими колокол призывал к полунощнице или к хва-литным, к вечерне или к первому часу — мощный «бронзовый» звук его падал, будто камень в пруд, и ширился кругами. Пока гул не тонул в тишине, а потом грегорианскому хоралу вторило эхо под высокими просторными сводами церкви, двери которой были раскрыты в оба мира, потому что она принадлежала обоим мирам.

Однажды вечером, как раз после Сретения, когда король со двором был в Винчестере, задул сильный ветер, принесший колючую мжицу. В монастырской, согретой очагом кухне, один из поваров, измельчая в ступке фенхель, чтобы приправить завтра рыбу, проговорил:

— Да смилостивится небо над путником этим вечером!

Не успел сердобольный вымолвить, как рев ветра на время стих, и они все услышали стук лошадиных копыт под аркой ворот у сторожки. Но ветер вновь завыл, заглушив звуки снаружи.

Слуги переглянулись под ярким светом очага и факелов.

— Наш или гостинника? — кто-то подал голос. Пилигримы и нищие странники находили приют в большом голом странноприимном доме сразу же у ворот, где за ними присматривал брат Доминик, гостинник; рыцари и купцы размещались в комнатах для приезжих, и им прислуживали люди отца настоятеля; а высоким лордам отец настоятель предлагал разделить его собственные покои.

Чуть позже пришел от отца настоятеля его эконом, оглядел поваров, поварят и стольников — всех занятых делом под неусыпным оком старшего повара.

— Несите свечи и дрова — затопить камин в Назарейском покое, по такой погоде в нем сквозняка будет меньше, чем в других гостевых. И еды, как приготовите, несите туда — самой лучшей. Ветер нам гостя принес.

Когда эконом ушел, старший повар проговорил:

— Да гостя не по вкусу его высокопреподобию. Лицо-то у эконома кислее уксуса!

Взгляд его закружил, выбирая меньше всех занятого и упал на Ловела, только появившегося из пивоварни с больших кувшином эля, за которым его посылали, и ждавшего, что прикажут дальше.

— Эй ты, Горбун, сходи за дровами и отнеси в Назарейский покой! Да сухие выбирай — не там из поленницы, где еще не просохли, как умудрился в прошлый раз.

Ловел опять вышел в ненастье, ветер носился по широкому двору, будто бешеный зверь. Уже спустились сумерки, и высокую башню колокольни скрыла завеса мокрого снега. Направляясь в дровяной сарай, он заметил, что верховую лошадь и распряженную невысокую тягловую вели в конюшню; при свете фонаря, со щитком, на входе в конюшню. Ловел разглядел, что конь отличный, гнедой, красный, как каштан из огня, и резвый, как гончая, — на таких, он успел узнать, живя в обители, путешествуют рыцари.

Широкий соломенный навес и плетеный, в половину высоты сарая заслон с открытой стороны почти уберегли поленницу от снега, Ловел отыскал сухие дрова, расстелил на земле большой кусок мешковины и, накидав столько поленьев, сколько мог донести, связал края мешковины, а потом двинулся с дровами обратно.

Тащась с тяжелой охапкой дров через передний двор, он увидел свет факелов в окнах Назарейского покоя. В этом да еще в покоях отца настоятеля окна были застеклены, как в самой церкви, — только что не цветным стеклом. Ставни не надо закрывать, чтобы спастись от ветра. Ловел гадал, кто бы мог там быть. Богатый купец в расшитых, из Византии, шелках? Рыцарь в поржавевших от дождей доспехах, который возвращается из чужих земель с войны?

На пороге покоя, отведенного гостю, Ловела встретил Жеан, всех старше и толще из поварят. Выхватил у него дрова.

— Мало дров, ты, урод! Иди, еще принеси!

Ловел потащился через двор. В освещенной фонарем конюшне обтирали скаковую лошадь, а тягловая лошадка стояла, ждала своей очереди. Ловел задержался у конюшни, заглянул. Хардинг, старший оруженосец, смотревший за монастырскими лошадьми, был его другом, как и Храбрец, громадный беспородный пес Хардинга. Храбрец подошел, приветливо ткнулся мордой Ловелу в руки, а Хардинг на миг оторвался от своего занятия и широко улыбнулся.

— Красавец-конь, а?

Ловел кивнул. Он рассматривал сбрую, которую только что сняли и повесили над яслями. Рыцарь коню такую бы сбрую не выбрал — всю в крошечных бубенцах.

— Кто он? — мальчик спросил.

— Наш гость. Ну, это Роэр.

— Роэр?

— Да ты, конечно же, не слышал о нем, он давно к нам заезжал, задолго до того, как ты тут появился. Роэр, придворный шут. Хотя его называют больше «менестрелем», так, значит, почетнее. Другие же говорят, что он просто от рождения слабоумный дурак и тем-то смешит короля. Но спроси меня, и я тебе вот что скажу: уж очень он хорошо в лошадях понимает — для дурака.

И конюх опять принялся сквозь зубы насвистывать и обтирать пучком сена влажные лоснящиеся конские бока.

Ловел пошел за дровами, охапку набрал под подбородок. Мешковина осталась у Жеана, так что лучшего он придумать не мог. И опять направился в сторону освещенных окон Назарейского покоя.

На пороге его, как и в прошлый раз, встретил Жеан.

— Тебя посылать! К утру тебя, Горбуна, дождешься! — И тут же распорядился: — ладно, давай дрова и отправляйся обратно на кухню.

Ловел запротестовал. Он дрова таскал? Таскал. А теперь у него отбирают заслуженную награду: взглянуть на королевского менестреля. «Королевский менестрель» — слова звучали, как песня. И никогда ему, Ловелу, не дадут увидеть или сделать что-нибудь интересное! Но Жеан уже выхватил у него дрова и хлопнул перед самым его носом дверью.

Он стоял во тьме под влагой, падавшей с неба, стоял перед глухой деревянной дверью, и внезапно мятежный огонь зажегся у него в груди: важнее всего на свете стало увидеть, увидеть этого Роэра, королевского менестреля. А не увидь его он, так до конца жизни — Ловел не объяснил бы, откуда знал, но странным образом знал — до конца жизни и быть ему, Ловелу, перед захлопнутой дверью.

Ему, в горячке, достало ума сообразить, что если он толкнет дверь и ворвется, то налетит на Жеана, который свернет ему шею и выкинет* вон прежде, чем Ловел успеет хоть мельком увидеть королевского менестреля. Тогда Ловел подобрался к светившемуся окну, но в глубокий оконный проем заглянуть не хватало роста. — До Окна Ловел как ни старался, не мог дотянуться. Значит, все-таки дверь — но потом, когда Жеан уйдет. Ловел спрятался в углу за выступом стены и присел. Не такое уж укромное место, но почти совсем стемнело, и кто бы мимо не шел, будет спешить, нагнув голову, — защищаясь от снега…

От жуткого холода у него зуб на зуб не попадал, но, к счастью, Ловелу не пришлось долго ждать: дверь отворилась и вновь затворилась. Жеан вышел, позванивая монетами в руке, и скрылся в постройке, занимаемой кухней. Теперь! Если он хочет посмотреть на Роэра, то теперь же, прежде чем придут к гостю с водой для омовения рук, прежде чем придут накрывать стол. Они могут вот-вот появиться. Ловел пробрался из своего укрытия к двери покоя, приоткрыл ее, проскользнул внутрь и сумел прикрыть дверь беззвучно, удержав под напором ветра.

После бушевавшей снаружи непогоды ему показалось там так тепло, так тихо, уютно. Укрепленный на стене факел осветил — направил от него — три-четыре ступеньки, ведущие к какой-то крипте, а налево несколько ступеней вели вверх, в узенький коридор. И как раз там, где коридор поглощала тьма, стояла чуть приоткрытой дверь в Назарейский покой, и полоска яркого света от факела обозначилась на противоположной двери стене. А еще оттуда доносился щебет, посвист, мягкий напев скворца. Роэр, наверное, держал при себе прирученную птицу. И пока Ловел, затаившись, присматривался, прислушивался, фантастическая длинноногая тень прочертила отсвет факела на стене коридора, но тут же пропала.

Ловел вдруг испугался. Все казалось началом какого-то сна, а в снах никогда нельзя быть уверенным. Но обратно повернуть он и не думал. Он бесшумно прокрался вверх по ступенькам к двери и припал к щелке, чтобы увидеть комнату хоть одним глазком!

Он увидел край кровати с пологом из темной материи, на кровать был брошен мокрый, подбитый мехом плащ и шапочка с пучком потрепанных перьев бойцового петуха, скрепленных драгоценной булавкой. Смелее сунув голову в дверь, он увидел развязанный вьюк, вывалившуюся из него на пол пару модных туфель с загнутыми носами и много разной одежды. У камина стояли промокшие ботфорты. Скворец по-прежнему распевал, но и скворца, и королевского менестреля скрывала от Ловела дверь. Он нажал на нее чуточку, а потом еще чуточку.

Королевский менестрель стоял в оконной нише, глядя в ненастную ночь, где ничего нельзя было видеть, кроме черноты, посеребренной отсветом факелов, и насвистывал, будто под стрехой скворец.

Глава 4. Королевский менестрель

Роэр — так он виделся сзади — был долговяз, тощ и, будто скворец, черен с головы до пят. Черные волосы, мокрые на концах, — казавшиеся оттого еще чернее: с рукавами туника из какой-то необыкновенной черной, тут, там испещренной крапинками тусклого золота материи (тунику высоко поднимал пояс — для удобства при верховой езде): длинные ноги в черных, плотно облегающих штанах. Только там, где широкие рукава верхней туники приоткрывали узкие рукава нижней, проглядывал великолепный насыщенный зеленый цвет.

Ловел решил, что этот цвет самый лучший из всех, им когда-либо виденных. Такой и пристал королевскому менестрелю.

Человек в нише окна прервал свист и, не оборачиваясь, проговорил:

— Входите, брат.

На мгновение Ловел застыл. Но голос не казался сердитым — лишь слегка насмешливым. Ловел набрал побольше воздуху и вошел.

— И прикройте, пожалуйста, за собой дверь. Здесь так дует, что человек опомниться не успеет, как обдут до нитки.

Ловел, смущаясь, прикрыл дверь и стал к ней спиной, когда Роэр, у окна, обернулся. У него был длинный синеватый гладко выбритый, как у монаха, подбородок, а глаза на темном лице — серые и блестящие, каких Ловелу еще ни у кого видеть не доводилось. Человек сказал тем же насмешливым голосом:

— В следующий раз, когда будете за кем-то шпионить, учтите: стекло в окне с наступлением темноты, при горящих факелах, — отличное зеркало.

— Я не шпионил за вами, — ответил Ловел. — Жеан отобрал дрова, которые я принес для вашего очага, и велел возвращаться на кухню, а я хотел, ведь вы, говорят, королевский менестрель…

— Хотел, ни разу не видев ни королевского менестреля, ни единорога, ни эфиопа с перьями феникса в волосах, хотел посмотреть на меня? Так те, что говорят, заблуждаются, ужасающе заблуждаются, Я королевское пустое место. Я нахожусь большую часть времени при дворе, я стараюсь изо всех сил, но даже я не способен выдержать нашего Генриха без передышки.

Раскрыв рот, распахнув глаза, Ловел с благоговением смотрел на этого безрассудного и великолепного человека, у которого было лицо монаха, фантастические ноги комара-долгоножки и холодный язвительный голос, на человека, говорившего по-английски, но такими высокими и далекими словами, что Ловел понимал не больше, чем слыша французский язык рыцарей и богатых путешественников, останавливавшихся в монастыре, французский, употребляемый в беседах меж собой кое-кем из монастырской общины. И этот человек короля Англии называл «наш Генрих»! И уставал от короля, будто от простого смертного!

Вдруг Роэр заулыбался.

— Ладно, королевский менестрель или нет, я стою перед твоими глазами. Но играть — так в открытую. Выходи на свет, и я на тебя погляжу, мой маленький брат.

Ловел мгновение колебался. Что ж, играть в открытую. Он опять набрал побольше воздуха, как обычно, если предстояло что-нибудь трудное, и прихрамывая сделал вперед шаг…другой…третий, изо всех сил стараясь держаться прямо. Роэр не сводил с него светлых проницательных глаз.

— Так-то лучше, — сказал Роэр. — Люблю видеть лица тех, с кем говорю. И знать их имена. Тебя как зовут?

— Чаще всего зовут Горбуном, — ответил Ловел.

Роэр опустился в резное кресло у камина и закинул одну свою черную ногу на подлокотник. На носке чулка была дырка.

— Какое прискорбное отсутствие воображения у людей! — сказал он. — Согласен?

Ловел кивнул.

— Запомни, больше половины людей на свете — глупцы, — объявил Роэр. — Но запомни и то, что у них против глупости нет средства. Впрочем, возгордиться не торопись, возможно, мы как раз всех глупее. Я — потому что трачу жизнь на придумывание острот, на сочинение куплетов ради потехи увенчанного короной глупца и его вассалов-глупцов… — Он устремил на Ловела полный страдания взгляд. — И ладно бы остроумно было. Знаешь, я умышленно спотыкнусь, растянусь во весь рост или вытащу подушку у кого-нибудь, когда он садится, а остальные — в смех!., ты же, ты — потому что обижаешься, когда тебя называют Горбуном. А как на самом деле зовут?

— Ловел.

— И ты из слуг отца настоятеля, Ловел?

Ловел помолчал, не зная, как ответить, потом сказал:

— Не совсем. Просто я принесу, отнесу… сделаю разное, что никому не хочется. — Он не жаловался, только пытался правдиво ответить. — Понимаете, я не очень гожусь для чего-то еще, — добавил он, разъясняя.

— Это тебе так говорили? — спросил Роэр.

Ловел стоял, переминаясь с ноги на ногу, вспоминая утро, когда он очнулся от долгого сна и услышал, как брат Питер и брат Юстас говорили о нем меж собой.

— Они думали, я еще не проснулся… — сказал он.

— И ошиблись. — Королевский менестрель сидел и внимательно рассматривал мальчика, склонив голову набок. Потом вымолвил: — Мне почему-то кажется, что в другом они тоже ошиблись.

На пологих ступеньках раздались шаги, дверь открылась, на пороге появился эконом, за которым шли слуги, они несли скатерть и серебро, горячую воду и полотенца. Эконом увидел Ловела и рассерженной курицей закудахтал:

— Куда?! Куда это ты забрался?! Прочь со своим горбом на кухню, где тебе место! Милостивый Роэр, молю, простите, что этот презренный мальчишка обеспокоил вас.

Ловел, для которого сияющая вокруг картина вдруг поблекла и осыпалась листопадом под шквалом ветра, попятился к двери. Но голос Роэра его тут же остановил.

— Подожди, Ловел!

Мальчик в нерешительности помедлил у двери, и тогда Роэр скинул свою длинную черную ногу с под-локтоника кресла и пошевелил большим пальцем ноги, высунувшимся из дыры на чулке, — будто пригрозил эконому, — а потом уселся удобнее.

— Я увидел отрепыша в окно и позвал — поболтать захотелось.

— Если вы расположены побеседовать, я уверен, кто-нибудь из наших отцов… — начал эконом.

— О нет, — вздохнул Роэр. — Я расположен лишь поболтать. Вы знаете, я человек с причудами. И сейчас — хлоп! — как семечки из стручка дрока, они посыплются из меня: хочу, хочу, чтобы мальчишка прислуживал за столом, хочу, чтобы вы, принеся чего-нибудь отведать на этой прекрасной белой скатерти и испить из этой чудесной серебряной чаши, мирно отправились к себе и посвятили время благочестивым раздумьям.

— Но… но милостивый Роэр, мальчишка не обучен таким вещам…

— Значит, я дам ему первый урок, — объявил Роэр.

И Ловел остался. Сосредоточенно и очень старательно он прислуживал Роэру за столом, проделывая удивительные и сложные фокусы с кушаньями, солонкой, чистыми льняными салфетками — в точности так, как велел королевский менестрель. Все внимание Ловел направил на то, чтобы чего-нибудь не пролить, не просыпать, но в глубине сознания задавался вопросом: Роэр назвал его «отрепышем» — почему не послышался ему при этом свист камня, кинутого в висок? Что ж, может, и не важно, как люди тебя называют, важно, какой в этом кроется смысл.

Когда с трапезой было покончено, Роэр откинулся в резном кресле, потянулся и, улыбаясь, устремил на Ловела свой почти горестный взгляд.

— Будь я в замке король, мог бы отужинать и роскошно, но не пожелал бы другого пажа, чтобы обслуживал меня за столом.

— Вот бы вы были король! — выпалил Ловел и зарделся как мак, потому что слова сами вырвались, он едва успел остановиться, чтобы не выкрикнуть: «Вот бы я был вашим пажем!»

— Это уж нет! — сказал Роэр и рассмеялся.

Весь пыл Ловела пропал, он стоял, будто свеча, погашенная щипком, и думал: «Конечно, нет, будь вы королем, вы бы не взяли себе в пажи такого, как я. Просто вы пошутили». Но на этот раз он ни словечка вслух не сказал.

Роэр же вытянул вперед свои длинные костлявые, под стать всему его телу руки и коснулся длиннющими указательными пальцами плеч Ловела — сгорбленного и прямого, на мгновение жестом их уравняв.

— Знаешь, отрепыш, я уж мчал к королю в Винчестер, несмотря на бурю, да только Байяр всегда трясет ушами, когда они мокрые — флип-флэп, флип-флэп, — меня раздражает эта его привычка. Завидев в-тумане ворота обители, я понял, что больше ни мили такого не вынесу, я завернул попросить пристанище и… увидел тебя: как ты в щелку за мной подглядывал. Отличная штука случай, мой маленький брат Ловел…Если я однажды вернусь и свистну тебе, пойдешь со мной?

Ловел пробовал заговорить, но не мог. Прежде слова рвались из него без спроса, а теперь он отчаянно хотел говорить и не мог найти слов. Он кивал, горячо кивал в надежде, что Роэр поймет его.

И вдруг высоко в неистовстующем мраке забил большой монастырский колокол, призывая к вечерне. Роэр поднялся, потянулся к своим еще не просохшим ботфортам. Осиянному часу пришел конец.

На другое утро, стоя с монастырскими слугами коленнопреклоненным в большой церкви на мессе, Ловел различал сквозь монотонный речитатив брата Барнабаса в сменившей непогоду тиши цокот лошадиных копыт под аркой ворот, потом звук отдалился и пропал.

Ловел надеялся еще разок поглядеть на Роэра, хоть издали. Но Роэр уехал, где был — теперь пусто. Ловел твердил себе, что Роэр раньше приезжал сюда, приедет опять. Но знал одно: Роэр уехал, возможно, уже забыв, сказанное накануне вечером, — что свистнет ему когда-нибудь…

Ныла щека — его ударил Жеан, научая, чтобы не заносился. Болела хромая нога — как обычно, если он стоял на коленях слишком долго. Он чуть подвинулся, пробуя облегчить давление на ногу, и меж спинами двоих впереди поймал взглядом главный алтарь, в полумраке блеснувший красками и позолотой. Он не мог видеть большую каменную плиту у основания алтаря, но всякий раз видя алтарь, он вспоминал о плите с выбитым на ней крестом и словами, которые брат Ансельм, регент, однажды ему прочел: «Аш-ейиз Кех».

Брат Годуин, старейший из монахов Новой обители, цитировавший изречения короля Альфреда любому слушателю, не разбирая, кто перед ним стоит, однажды удостоил Ловела изречением, которое он тут же забыл. Но теперь слова вспомнились.

«Если в тебе стенает печаль, доверь ее своему седлу и скачи распевая!»

Король Альфред, должно быть, узнал ледяную опустошенность души, прежде чем изречь такие слова, подумалось Ловелу. И вдруг он проникся глубокой симпатией к саксонскому королю, спавшему под своим камнем.

Ловел не имел седла и не умел петь красиво. Он лишь слизнул соленую слезу, сбежавшую по щеке, а когда месса завершилась, пошел наколоть щепок для растопки — в пекарню.

Глава 5. Храбрец

Следующим событием в жизни Ловела стало такое: он научился читать.

Брат Ансельм, регент, который отвечал за хор в церкви, а также за книги в монастырской библиотеке, однажды — в то время, когда предполагалось, что он подметает там пол — обнаружил Ловела, разглядывавшего травник, забытый раскрытым на столике в библиотеке — и спросил у мальчика, знает ли он, какая трава изображена на раскрытой странице.

— Окопник, — ответил Ловел. — Помогает затягиваться ранам, при переломе — срастаться костям.

— И кто тебе об этом сказал?

— Бабушка. Она очень хорошо понимала в лечебных травах… Вот чудеса: посмотришь на картинку и сразу признаешь окопник. А внизу буквами написано, что трава заживляет раны?

Брат Ансельм окинул Довела взглядом старых, уставших голубых глаз, которые, должно быть, были цвета вероники, прежде чем выцвели.

— Тебе бы хотелось знать, что здесь написано?

Ловел кивнул, вдруг засмущавшись, — потому что ему этого очень хотелось. И регент прочел написанное на странице, а потом перевернул несколько и показал другие рисунки, чудесно, любовно сделанные на желтоватом пергаменте рукою монаха, умершего задолго до того, как Новая обитель выбралась за стены Винчестера. Чернила рисунков уже побурели. Многие растения Ловел знал, ведь они росли на бабушкином огороде, и Ловел помогал ей за ними ухаживать, а какие-то были дикорастущие, их бабушка приносила в своей легкой корзинке из леса, с холмов Даунса. Но некоторые оказались Ловелу незнакомыми, когда же он попросил брата Ансельма прочесть, что о них сказано, старец ответил: если он хочет знать, что говорят слова, надо научиться читать. И брат Ансельм согласился учить его.

Они углубились в урок, как вдруг их потревожил брат Юстас, лекарь, вернувшийся убрать на полку книгу, которую он оставил раскрытой, заторопившись к больному монаху.

Брат Ансельм спросил:

— Как вы думаете, брат Юстас, брату Джону пригодится помощник на аптекарском огороде?

— Почему вы спрашиваете? — В голосе брата Юстаса сквозило безразличие к теме. А потом его голос зазвучал резче и суше обычного. — Не позволяйте мальчишке касаться книги! У него грязные руки.

На что брат Ансельм отозвался очень спокойно:

— Любезный брат Юстас, больные обители в вашем ведении, книги — в моем… Сколько лет ты живешь у нас, Ловел?

— Два года, отец.

— Столь долго? Два года мы были слепы, брат Юстас, не разглядели и по своему невежеству не воспользовались особыми способностями этого отрока. Мы даже не дали себе труда поинтересоваться, есть ли у него какие-нибудь…

— И что же, есть? — Брат Юстас вскинул брови.

— Ему известно о лечебных травах не меньше, чем брату Джону, известны ваше средство от колик и… — голос регента зазвучал слегка насмешливо, — … и средства, к которым, я сомневаюсь, чтоб вы прибегали.

— В это я охотно поверю. — проговорил лекарь.

Но регента никто не смог сбить с задуманного, даже брат Джон, маленький вспыльчивый человечек, который вовсе не был уверен, что ему требуется новый помощник — дергать на огороде лелеемые им травы вместо сорняков. Прошло несколько дней, и Ловел из мальчика на побегушках превратился в помощника брата Джона, ведавшего аптекарским огородом, таким образом, Ловел, наконец, занял свое особое место в жизни обители.

Восемь веков назад почти все растения считались целебными,полезными для того или иного случая, и аптекарский огород был настоящим цветником, прекрасным, конечно же, хотя цветы взращивались там не красоты ради. Высокая с крапчатым зевом наперстянка укрывалась в тени старой бузины. Барвинок и герань Роберта — для очищения ран — делили клумбу с белым снотворным маком, привезенным в Англию из дальних земель первыми крестоносцами. От головной боли имелись розмарин, скабиоза, разные сорта герани; там рос чеснок, украшенный белыми, в звездочках, соцветиями, рос чистотел — лечить глаза, — ромашка — наладить сон — и белый или лиловый окопник, помогающий срастаться костям при переломах.

Ловел с радостью трудился там — вдали от суеты, царившей на кухне и во внешнем дворе. Ловел успевал осваивать и чтение. Жизнь теперь потекла намного спокойнее, разве что огорчали редкие происшествия, как например, когда он принес и посадил тысячелистник, который, бабушка его говорила, лечил раны даже лучше бадьяна, а брат Джон объявил, что тысячелистник трава дьявольская и что ему ясно, кем была бабка Довела. Брат Джон вытащил из земли корень и швырнул, угодив мальчику в голову. В ту ночь Ловелу опять снился давно уже не мучивший его кошмар: надвигались лица, которые были одни глаза и раскрытые рты, у висков свистели камни…

Но потом они с братом Джоном поладили. И Ловел продолжал трудиться на аптекарском огороде и по громадной книге в библиотеке изучать травы, за которыми он ухаживал. Вскоре маленький пухленький брат Питер и даже сам лекарь брат Юстас уже звали его в аптекарскую — исполнять обязанности, которые, без навыка, отнимали много времени, но не могли быть доверены лицу несведующему: он измельчал корневища, толк в ступке листья и стебли, следил, когда закипят странные смеси, и в нужный момент снимал их с огня. Такой работы всегда хватало, ведь брат Юстас лечил не только монахов и слуг обители, но всю округу.

И исподволь — Ловел не очень-то осознавал это, — но в нем пробуждались прежние знания и прежнее умение, воспринятые от бабушки: нежность рук, способных выпестовать зеленый росток, чтобы он зацвел и отплатил сторицей, необычайная сила рук, способных врачевать больное тело.

Заканчивался первый год его старательных трудов на аптекарском огороде, когда у Ловела появился свой пациент.

Однажды он выпалывал сорняки на огороде — один, потому что брат Джон с монахами пошел к вечерне. До него, за работой, слабо доносилось преодолевавшее мощные стены церкви их песнопение. С внешнего двора послышался стук лошадиных копыт и скрип колес: привезли первую телегу сена на сеновал за конюшнями — майского покоса траву, самую душистую…самый лучший фураж. Солнечный, в удлиняющихся тенях покой раннего летнего вечера нарушил заливистый лай, и Ловел улыбнулся, бережно окапывая кустик розмарина: опять Храбрец за кошкой с конюшни погнался. Но почти сразу же лай сменился отчаянным визгом, раздались крики, поднялась суматоха. Ловел уронил мотыгу и, прихрамывая, поспешил к маленькой скрытой за выступающей опорой церкви калитке в высокой стене. Распахнул калитку, выбежал на передний двор.

Посреди двора он увидел телегу с сеном: лошадь в упряжи артачилась, подавая назад. Рядом с телегой окруженный группкой людей Храбрец взвизгивал и взвизгивал от боли, недоумения и пробовал встать на трех лапах.

Из конюшни прибежал Хардинг, а люди говорили все разом:

— Прямо под колеса кинулся!

— Я всегда знал — носится он за этой кошкой, ох, на беду!

Перекрывавший другие, слышался голос Жеана:

— Сломана лапа. Стукнуть его камнем по голове и кончено.

Ловел вглядывался в их лица, в лицо Хардинга, особенно, — в это лицо. Он закричал:

— Нет! Подождите!

И мгновенно оказался в середине группы, пробившись к Храбрецу, теперь затихшему, присевшему на трех лапах с горестно поникшей головой и жутко, неестественно вывернутой правой передней лапой.

— Подержать бы его, Хардинг, — обратился он к конюху и неуклюже опустился на здоровое колено, вытянул руку, погладил пса.

— Ну-ну, дружок. Дай, Храбрец, я посмотрю.

Старый вояка, не проронив ни слова, присел, прижал пса к ногам, а Ловел поглаживая его большую поникшую голову, потом шею, потом рука Ловела осторожно спустилась к поврежденной лапе. А столпившиеся вокруг люди переглядывались, усмехались, пожимали плечами и удивленно, с интересом рассматривали Горбуна, который один из монастырской братии вдруг подчинил себе ход вещей и будто обрел право приказывать им.

— Осторожней, укусит! — сказал кто-то.

— Меня не укусит. Он умный, и он понимает, что я хочу помочь. Рука Довела теперь нащупала место, под пальцами была сломанная кость. Храбрец с носа до хвоста дрожал, но не издавал ни звука и, конечно же, не пробовал укусить. Ласково разговаривая с Храбрецом, Ловел очень бережно и осторожно ощупывал перелом. Казалось, руки у него зрят, будто глаза, и все отмечают, и это было так удивительно. Потом Ловел поднял взгляд на Хардинга.

— Чистый перелом, без осколков. Соединить бы концы поломанной кости и удержать их так, сколько потребуется, поправили б лапу.

На обветренном опечаленном лице вояки читалось сомнение.

— Разве сможем? Не хочу, чтоб старина мучился. Да еще понапрасну… Ловел мгновение молчал. Он, он и никто другой под взглядом прекрасных собачьих глаз цвета темного янтаря, ощутив вдруг влажный теплый язык, лизнувший его руку, решал: сможет ли он на самом деле срастить поломанную лапу или поступит милосерднее, если позволит Хардингу взяться за нож и завершить страдания Храбреца.

— Да, сможем, — произнес он, наконец. — Я уверен, что надо попробовать, — даже если ему достанется мук. Хардинг, пожалуйста, дай я попробую.

Хотя он сам еще этого не сознавал, в нем обнаружилась необыкновенная новая сила — в момент, когда он коснулся покалеченного существа. Сила человека, делающего свое дело и точно знающего, что он делает.

Хардинг посмотрел на пса, потом опять поднял взгляд на мальчика и кивнул.

— Говори, что я должен делать.

— Держи его и не давай ему двигаться, — сказал Ловел. А потом обратился к кучке людей вокруг: — Мне нужны прямые ветки и тряпки. Много тряпок, порванных на узкие ленты.

В его голосе слышалась удивительная новая сила. Кто-то рассмеялся, бросил:

— Внемлите отцу лекарю!

Однако ветки и тряпки все равно были принесены. Он выбрал три самых подходящих ветки — тонких, но крепких — и чьим-то ножом укоротил их до нужной длинны, потом, пока Хардинг поддерживал поломанную лапу, стал привязывать ветки к лапе разорванными на длинные лоскуты тряпками, чтобы соединить осколки кости. Ловел с большой осторожностью накладывал повязку, зная, что если она будет слишком тугая, лапа Храбреца омертвеет, ведь жизненные соки не смогут питать лапу, а если будет слишком слабая, обломки окажутся незакрепленными и кость не срастется. Он так сосредоточился на своем занятии, наморщив лоб, кусая губы, что совершенно забыл о стоящей вокруг группке людей и даже не знал, что после вечерни двое-трое монахов появились из больших западных церковных врат, подошли, чтобы выяснить причину шума на внешнем дворе, и что один из них ненадолго задержался и наблюдал за Ловелом, когда другие уже вернулись в клуатр.

Завязав последний узел, Ловел присел, откинул волосы со лба и взглянул на окружающий мир, о котором вспомнил только теперь.

Он сказал:

— Надеюсь, повязка подержится, но надо смотреть, чтобы Храбрец не грыз тряпки. Я пойду, попрошу отца лекаря, пока он не в трапезной, может быть, даст немножко настойки окопника, и мы подольем Храбрецу в теплое молоко.

Храбрец любил молоко, но никто бы не стал его угощать, он молоком тайком лакомился из ведра, думая, что не видят. Ловел считал, что пес проглотит, если подмешать к молоку.

Хардинг кивнул.

— Я отнесу его обратно в конюшню, ему будет лучше всего в своем углу.

Ловел нашел в аптекарской при лечебнице брата Питера, отмерявшего сироп от кашля для брата Годуина, и горячо изложил ему просьбу.

— Переломанная лапа? — воскликнул брат Питер, ставя мензурку. — Какая печальная весть, какая печальная! Чудесный дружелюбный зверь, да-да, и всегда такой благочинный, едва только забредет в церковь, — будто душа христианская. Окопник? Да, мы смогли б уделить…

Сухой голос брата Юстаса раздался с порога внутренней комнаты:

— Брат Питер, позвольте напомнить вам, что ничего из аптекарской не может быть взято без моего ведома.

— Конечно, конечно… Я бы прежде всего испросил вашего разрешения… — виновато начал брат Питер и смолк. А другой продолжал говорить своим дребезжащим голосом:

— Лекарства на этих полках предназначены для мужчин, женщин, детей — не для грубых тварей, как бы по-христиански они себя ни держали в церкви, преследуя кошку из конюшни почти до алтаря.

— Но у нас с избытком настойки, брат Юстас, не согласитесь ли вы…

— Исключено, — оборвал его брат Юстас, в чьем голосе проступило привычное раздражение. — Тем более, что животное никакой полезной работы не выполняет. Создание совершенно никчемное.

Ловел неожиданно для себя вымолвил:

— Отец лекарь, вы однажды говорили эти слова обо мне, но, кажется, в последние месяцы обнаружили, что я вам полезен.

Наступило напряженное молчание. Перед перепуганным братом Питером стояли Ловел и лекарь, меряя друг друга взглядом. Голова Довела кружилась, сердце его колотилось. У брата Юстаса залегла меж бровей складка.

— Я говорил? — произнес он, наконец. — Если и так, то предполагалось, что ты этих слов не слышишь. Я сожалею о сказанном. Остается вопрос о собаке Хардинга. Трудная задача срастить кость правильно, не думал ли ты, что было бы милосерднее позволить Хардингу прекратить муки его собаки сразу?

— Да, — отозвался Довел, и собственный голос казался ему незнакомым. — думал.

— А ты уверен, что сделанное тобой сделано не из прихоти?

— Да, — снова сказал Довел. — Я чувствовал сломанную кость под рукой и как ее надо соединить.

— Ты, конечно же, много обо всем этом знаешь. Ловел покачал головой, пробовал объяснить:

— Я наощупь…

Опять наступило молчание, потом брат Юстас вымолвил:

— Впрочем, ты, без сомнения, накладывал лубок умело.

Глаза Довела округлились.

— Вы видели?

— Я недолго наблюдал за тобой. Но ты был слишком поглощен тем, что делал, и ничего, никого не замечал. — Неожиданно лекарь принял решение. Повернулся к полкам и снял кувшинчик с деревянной затычкой. — Здесь настойки довольно для твоих нужд. Советую не снимать лубок ровно месяц, но уверен, ты и сам бы сообразил. А будешь снимать, дай мне знать. Я хотел бы присутствовать.

Этой ночью, когда монастырские слуги давно спали, Довел лежал на своем тюфяке в дальнем конце опочивальни, не смыкая глаз. Он ощущал себя намного взрослее, чем утром, он чувствовал: что-то удивительное, значительное и даже пугающее случилось с ним, переменив его отчасти, почему он уже не смог бы называться тем Ловелом, каким был прежде.

Глава 6. Послушник

Ловел стоял на коленях на соломенной подстилке в конюшне. Голова кружилась, пальцы будто одеревенели под взглядом брата Юстаса, с порога наблюдавшего за ним и за старым конюхом, который держал Храбреца. Громадный пес с самого начала ковылял на трех лапах, а последнюю неделю даже пробовал ступать на больную. И вот месяц истек. Как оно будет, когда Довел снимет лубок? Ловел взял заранее приготовленный нож Хардинга и начал разрезать лоскуты. Развязывать было бы бесполезно, повязка давно затвердела от грязи.

Еще один взмах ножом, и Довел откинул ветки, стал ощупывать переднюю лапу пса, а Храбрец заглядывал ему в лицо, взвизгивал и махал хвостом. Довел мог определить место, где был перелом, там кость сделалась чуть толще, но срослась ровно и правильно. Он почувствовал, как Храбрец облизывает его большой палец, и открыл глаза — он даже не осознал, что закрыл их, чтобы ничто не мешало его рукам, в которых будто бы сосредоточилось иное, особого свойства зрение.

— Стоять, дружок!

Храбрец было послушал, но, лишившись привычной опоры лубка, застыл и вопросительно взглянул на Довела.

— Стоять! — снова приказал Довел. — Стоять, дружок! Храбрец, стоять!

Ловел сам с трудом поднялся, чуть отступил назад и свистнул, напрягаясь, — во рту пересохло.

— Ну!

С протестующим визгом Храбрец встал на все четыре. Ловел еще попятился, снова свистнул, и Храбрец неуверенно переступил правой передней лапой: шаг, другой — твердо. И вдруг опять поджал лапу и закончил пробежку на трех, ткнувшись носом Ловелу в руку.

Отвратительное чувство потери, проигрыша охватило Довела. И — недоумение. Ведь с первых шагов все так хорошо начиналось. Тогда рядом с ним склонился брат Юстас и своей опытной рукой ощупал переднюю лапу пса.

— Совершенно здоровая. Он просто привык на трех.

Старый конюх кивнул.

— Похоже, он до конца дней будет вставать на три лапы, когда захочет, чтобы его приласкали или не ругали, набедокурь он. — Красное, грубо вытесанное лицо конюха расплылось в улыбке — от облегчения. Конюх даже позабыл о приличествующей при обращении к монаху почтительности. — И у вас бы лучше не вышло, а, отец лекарь?

Брат Юстас, осмотрев лапу Храбреца, поднял лицо — как обычно, бледное, — и обычным холодным сухим голосом проговорил:

— Нет. Думаю, нет.

Ловел отвернулся от них обоих и от Храбреца, усевшегося вылизывать лапу. Ловел направился к церкви.

Потом Ловел не мог точно вспомнить, как и когда впервые заговорили о том, чтобы ему вступить в монашеский орден бенедиктинцев. То ли это было после случая с Храбрецом, то ли позже, через год весной, когда в монастыре разразилась эпидемия, и он день и ночь проводил в лечебнице с отцом лекарем и братом Питером…

Наверное, он раньше кое-что об этом слышал, но на исходе 1121 года вся Англия испытала великое горе. Прошло уже четыре года, как король отплыл, — вскоре после той ночи, когда Роэр гостил в Назарей-ском покое монастыря, — отплыл за море с наследником, принцем Уильямсом. Юноша получил Нор мандию в дар от французского короля Луи на условиях вассалитета, а значит, многое следовало устроить, за многим следовало присмотреть. Наконец все было улажено, и незадолго до Рождества Генрих пустился в обратный путь, в Англию, подняв на закате якорь у Барфлера, принц же отплыл несколько часов спустя на другом корабле — с молодыми придворными, его веселыми друзьями и приятелями. Но второй корабль во тьме наскочил на скалу и разбился. Только один человек добрался до берега после кораблекрушения, и он не был принцем.

По всей Англии оплакивали утрату, потому что люди связывали с наследником большие надежды, уповали на его будущее правление, при этом вряд ли осталась в королевстве знатная фамилия, не лишившаяся сына, родича или друга. Неделя за неделей длился траур, и в Новой обители, как в любой английской церкви, в любом соборе, торжественная литургия сменялась торжественной литургией — за упокой душ молодого принца и его друзей, чьи тела так и не были найдены. Об остальном же на время забыли.

И вот в конце лете, когда Доведу почти исполнилось восемнадцать, отец настоятель послал за ним и предложил ему дать обет — вступить в братство.

Стоя в приемной отца настоятеля перед сухощавым, с орлиным носом человеком, которому пристали бы скорее доспехи, а не черная сутана монаха-бенедиктинца, Ловел смешался.

— Отче, я… я не думал про вступление в орден.

— Никогда? — поинтересовался отец настоятель.

— Раз., раза два мысль появлялась и… нет ее. Я на самом деле не думал… Я монастырский слуга, и я этим доволен.

— Мы не только подумали, сын мой, мы обсудили вопрос на капитуле. Брат Юстас, брат Питер и брат Ансельм полагают, что ты, вступив, принесешь пользу.

— Брат Юстас? — воскликнул, пораженный Ловел.

— Брат Юстас. Именно он поднял вопрос о том — ответил, улыбнувшись, отец настоятель, что ему в лечебнице хотелось бы рассчитывать на большую помощь. Однако, названная — не главная из причин для вступления в религиозный орден.

И отец настоятель поведал Ловелу о радости жизни, посвященной единственно Богу, а затем велел идти и подумать. Ловел ушел, он думал, но отец настоятель вряд ли догадался бы, какие его занимали думы.

Ловел знал: в нем от бабушки дар целителя. Ловел ощущал этот дар в себе всякий раз, прикасаясь к болящему, израненному. Он знал: он будет полезен, врачуя. Только это он делал успешно, только это и желал делать. Вне оби тели тоже существовали врачи, но стоило денег определиться к ним в ученики и усвоить науку. А еще деньги потребовались бы потом, чтобы устроиться. Для неимущего человека, стремившегося исцелять больных, все замыкалось на церкви. К тому же — в чем Ловел не признавался даже себе — мысль покинуть обитель, опять оказаться за ее стенами, просто пугала.

Мир не был к Ловелу слишком добр, когда Ловел последний раз видел его. И с тех пор Ловел уже больше шести лет находился в спасительных стенах Новой обители, которая сделалась его убежищем, особенно, если вспомнить последние годы, проведенные на аптекарском огороде и в лечебнице. Хотя, временами, обитель Ловелу казалась отчасти тюрьмой.

Он также знал и то, что вернись Роэр, с полупечальным, полунасмешливым лицом монаха, свистни ему — он выбежит за ворота обители, он последует за Роэром на край света. И дальше. Но Роэр не возвращался…

И поэтому теплым осенним утром, когда дрозд на бузине пел, как требовала его окрыленная душа, Ловел впервые облачился в черную сутану бенедиктинца-послушника и с братом Питером по одну сторону, а по другую — с братом Ансельмом, очень постаревшим, шаркавшим ногами, пересек внутренний двор и вошел в большую церковь. Но в продолжении долгой церемонии, как он ни старался направить свой ум и сердце к более высоким предметам, слышал Ловел только дрозда, распевавшего в монастырском саду.

Его дни и раньше не были праздными, теперь же сделались столь наполненными, что порой казалось, нужно прибавить часов между зарей и зарей. Теперь Ловел ежедневно учился с другими послушниками в северной галерее клуатра и уже не один раз, как все монастырские слуги, ходил к мессе — колокол теперь призывал его к молитве семь раз на день. Если другим послушникам выпадало свободное время — Ловела всегда требовали брат Юстас или брат Джон: в лечебницу или на аптекарский огород.

А потом, как-то сумрачным ноябрьским днем, брата Ансельма нашли без сознания — повалившимся на столик для чтения в библиотеке. Его отнесли в теплицу при монастыре, брат Ансельм вскоре очнулся и, будто ничего не случилось, мягко посмеивался над их заботами. Но ноябрь не истек — и случай опять повторился. В этот раз брат Ансельм оправился совсем не так скоро, и, казалось, он лишь наполовину пришел в себя, поэтому его поместили в лечебницу на соломенный тюфяк, где Ловел сам побывал, попав в Новую обитель.

— Пусть Ловел останется при мне ненадолго, — попросил брат Ансельм. И добавил: — Я буду с вами, со всеми, завтра утром.

Но на другое утро, слыша колокол, призывавший к часу первому, брат Ансельм пробовал встать и не мог. Старые истомленные ноги отказывались служить. Забежавший перед мессой взглянуть на него Ловел помог брату Питеру уложить старца обратно в постель и поэтому опоздал к службе, за что был отчитан наставником послушников как шестилетний мальчонка. И наказан — наложением поста до самого вечера.

Старый регент лежал на соломенном тюфяке, день за днем вглядываясь в часовню при лечебнице, где перед алтарем мерцали свечи. Или посматривал в окно на голые деревья в саду, на опустевшее гнездо грачей. Как только удавалось выкроить время, Ловел забегал в нему: первым делом в темноте зимних утр и завершающим — в темноте вечеров: десять раз на день. На Ловела перестали накладывать епитимьи за опоздания, потом позволили молиться в часовенке при лечебнице и не посещать многочисленные службы в большой церкви. Становясь все слабее, старец радовался Ловелу рядом, и Ловел все для него делал: мыл его и кормил, молился с ним и успокаивал — разволновавшегося, утратившего понятие, где это он. Но ничего нельзя было сделать, чтобы вернуть ему прежние силы.

— Он не болен, — говорил брат Питер. — Нет-нет, просто — стар и истомлен жизнью.

Грачи начали вить гнезда на деревьях, видневшихся в окно лечебницы, зацвели подснежники на аптекарском огороде. Стало ясно, что брат Ансельм не проживет больше нескольких дней. Ловел сидел возле него однажды вечером, не зная, что делать, потому что старец заснул, как дитя, ухватившись за его руку. В часовенке мерцали свечи, за окном темнели кляксами на закатном небе гнезда грачей. Ловел услышал скрип сандалий по двору — один из его товарищей-послушников появился в дверях лечебницы.

— Странник спрашивает тебя, и отец настоятельдал позволение тебе выйти к нему… А по имени, вроде, Роэр.

Глава 7. Король и сума

В тишине ясно слышалось слабое сухое дыхание регента, а старческая рука в его руке была легкой и хрупкой, будто опавший лист.

— Я не могу оставить брата Ансельма, — проговорил Ловел.

— Я посижу с братом Ансельмом, пока ты не вернешься, Отец настоятель сказал, что ты можешь отлучиться на час, — разъяснил молодой послушник. — И сейчас брат Ансельм все равно спит…

Ловел еще мгновение колебался, потом осторожно высвободил свою руку из руки старца и встал.

— Если он проснется, дай ему пить из этой чашки и скажи, что я скоро вернусь.

Товарищ-послушник занял его место, и тогда Ловел вышел. Он очень торопился, пересекая темную крытую галерею, ведшую из внутреннего двора. Мимо монаха в маленькой привратницкой шагнул во внешний двор, повернул налево к гостиничному корпусу, но человек ему прокричал:

— Не туда повернул! Тебе к странноприимному дому надо!

Ловел обратил лицо к привратнику.

— К странноприимному дому? Ты не ошибся?

— Нет, не ошибся, — проворчал монах и опять углубился в молитвенник.

Ловел в нерешительности помешкал, потом пустился через двор к длинному, похожему на конюшню строению рядом с воротами, где находили приют бедные странники.

Временами странноприимный дом бывал переполнен, но этим вечером там обретался всего лишь одинокий скиталец, стоявший спиной ко входу и разглядывавший изображение мадонны Заступницы Странников, каким бродячий художник три года назад отблагодарил монастырь за ночлег.

Ловел увидел его — и острое разочарование пронзило сердце. Он не был Роэром, этот незнакомый человек в черной сутане каноника-августинца, обтрепанной по подолу и перекрытой засохшей февральской грязью до колен. Ошибка какая-то…

Но человек обернулся и — никакой ошибки.

Они стояли, молча смотрели друг на друга несколько мгновений, потом лицо Роэра перечеркнула его привычная кривая улыбка.

— По-твоему, я изменился?

— Я не уверен… — протянул Ловел.

— Не уверен?

— В тот вечер, когда я служил вам пажем в Назарейском покое, мне подумалось, что вы менестрель и уже наполовину монах. Теперь… я думаю, вы священник и все еще наполовину бродячий певец. — В замешательстве Ловел запнулся, удивляясь своим словам и стыдясь их.

— Браво! Ну а ты, и уж я-то уверен, ты изменился. Сделался намного взрослее.

— Пять лет сделают взрослым, — отозвался Ловел.

Роэр вглядывался в него своими странными блестящими глазами, видевшими, казалось, насквозь.

— Это сделало не только время, — сказал он, наконец. И добавил: — Когда я спросил тебя, мне ответили, что ты в лечебнице — исполняешь свои обязанности. Значит, уже не всякое… разное, что никому не хочется?

— Нет, только то, что отцу лекарю обременительно, — ответил Ловел с легкой усмешкой. — Но я никаких обязанностей не исполнял, я просто сидел при брате Ансельме. Он очень болен… — Вспомнив слова брата Питера, Ловел поправился. — Нет, не болен. Очень стар и истомлен. Он заснул, один из послушников остался при нем, поэтому я смог прийти. Но мне скоро надо туда возвращаться.

— Ну а пока садись, при мне побудь — а я съем свой ужин, — попросил Роэр в то время, как отец гостинничник вошел с послушником, несшим миску рыбного супа и каравай темного ржаного хлеба.

Когда они остались одни, Ловел пододвинул стул к краю длинного из досок на козлах, стола и сел. Он не пытался прислуживать Роэру, как прежде. Тогда был назарейский покой, серебро и тонкая скатерть. Теперь — иное. Рассматривая человека за едой, Ловел подумал, что он выглядит нездоровым. Или еще не совсем поправился после недавней болезни. Лицо было угловатым, желтая кожа без капельки жира под ней обвисла, глаза глубоко запали. Но было прежнее остроумие и прежний злой смех — поверх прежней грусти. Хотя нет. Ловел вдруг понял: грусть стала затаенной и утратила горечь, примешавшуюся к ней прежде. Так же — и смех. Ловел ошибся, вначале решив, что Роэр не переменился, и ему хотелось знать, что же Роэра переменило. Внезапно рот Роэра искривила насмешливая улыбка, и прежним мягким распевом зазвучал ответ на мысли Ловела, будто он выразил их вслух.

— Не достаточно ли тебе будет, если скажу, что жизнь при дворе сделалась невыносимо унылой, безрадостной после того, как белый корабль пошел ко дну, и я почувствовал: настала пора перемен.

— Нет, — отозвался Ловел, — этого недостаточно.

— Тогда я еще раз попробую. — Но Роэр замолк, лепил хлебные шарики и бросал в пустую, из-под супа, миску. Наконец поднял глаза. — Уже пять лет назад мне казалось, что в жизни должно быть что-то более важное, чем смешить короля после ужина, а если не так, то жизнь лишь пустяк, и разумному человеку остается беспечно ее износить, словно перо в шляпе, остается щелкнуть, чтоб зазвенела, словно бубенчики на колпаке у шута… Я провел с королем в Нормандии эти четыре года — а ты, наверное, гадал почему я не вернулся… В Барфлере перед самым отплытием в Англию принц просил меня задержаться, плыть с ним и его приятелями. Заскучают, говорил, в путешествии без Роэра, который задает тон. Они все были настроены сумасбродничать. Я отказался — без всякой особой причины. Ответил «нет» и поплыл с королем. — Он встал, прошелся до конца длинной комнаты и обратно. — Принц твоих лет был, отрепыш. Мало кто из них был старше. Они на моих глазах росли…

Роэр сел, вновь принялся лепить хлебные шарики, а Ловел вновь терпеливо ждал от него продолжения.

— И тогда мне подумалось: будь жизнь действительно сущий пустяк, не было бы Бога, не трудился бы он ради такой штуки; но я, к своему удивлению, понял, что не могу поверить в отсутствие Бога. А отсюда следует, что в жизни есть нечто важнее, чем смешить короля после ужина… И ведь сходится: нынче королю не до смеха… Тебе ясно? Мне самому не очень-то ясно.

— Наверное, — отозвался Ловел, — вы решились обрести то, что важнее.

— Да. Но надев это, — Роэр коснулся своей черной сутаны, — я почувствовал, что должно быть что-то еще важнее, отмечающее конец одной жизни и начало другой. Моя актерская душа требовала чего-то еще. — Теперь он насмешничал над собой. — Хей-хо! У меня же врожденный дар выкинуть штуку не зрителей только ради — ради искусства. Понимаешь?

Ловел кивнул.

— Были короли, которые расставались с короной и пускались по свету с сумой. Для короля достойный поступок, но — не для королевского менестреля. И чтобы покончить с прежней жизнью, подготовиться к иной, я отправился паломником в Рим. Да, иная жизнь меня-то и поджидала: у Трех источников я подхватил скверную лихорадку и, как говорили добрые монахи, которые выхаживали меня, чуть не умер. А уж в этом никакой для меня новизны. И потом в Риме умирать мне не хотелось. Утверждают: благословен, кто умер в паломниках. Но я — а надо тебе сказать, что мой дед, бретонец, сопровождал Ричарда де Бель-мейса при армии Вильгельма Завоевателя, — но я, как и сын де Бельмейса, епископ Лондонский ныне, в Лондоне рожденный, взращенный, я предпочитал вновь увидеть родную землю и родной город. И когда дело пошло на поправку, я дал обет: в благодарение Богу, вернувшись на родину, построить больницу — приют для бедняков. Чтобы в Лондоне они нашли заботу, какую я видел в Риме.

Ловел снова кивнул, не спуская глаз с лица Роэра.

— Простой приют, понимаешь? Но по дороге на родину мне случилось видение. — Роэр сказал это, как другой бы сказал, что нашел пенни или что его лошадь потеряла подкову. — была жаркая ночь — странно, если подумать, ведь болезнь задержала меня в Риме, и время близилось к Рождеству, — я не мог заснуть. Я ворочался на постели, выискивая местечко прохладнее, и одновременно мысленно подыскивал в Лондоне? В пригороде? — место для моего приюта. И вдруг мне показалось, что комната и все в ней растаяло, я увидел, что ко мне приближается громадных размеров зверь о восьми ногах, с крыльями орла. Он ухватил меня в свои когти и поднял до звезд. Спросят тебя когда-нибудь — скажи, на меня ссылаясь, что звезды не только мерцают, вблизи звезды кружатся, кружатся, испуская высокого тона звук и сильный запах пиретрума. Подо мной не было ничего — одна чернота, и я знал, что вот-вот зверь разомкнет когти, и я полечу вниз в черноту, и падение будет длиться вечность. Я вскрикнул, и в мою дверь вошел Святой Варфоломей, или самый почтенный и величественный старец с бородой длинной и белой, как Млечный путь, вошел и сказал, что я должен построить приют в Смитфидде, сразу за стенами Лондона. Там бывает ярмарка раз в неделю, я часто туда наезжал. Он просил меня также выстроить рядом с приютом небольшой монастырь. И с тем я уснул. А когда утром проснулся, то мне было скорее холодно, а не жарко. И неудивительно — на дворе выпал снег. — Роэр потер свой синеватый подбородок. — Странная вещь, я думал про Смитфилд раньше, но это земля короля, а наш Генрих не особенно печется о немощных бедняках. Монастырь же — дело другое, да еще в честь Святого Варфоломея…

— Надеюсь, он действительно даст вам землю?

Роэр чуть улыбнулся.

— Наш Генрих скуп, но набожен. Святой Варфоломей монастырь получит, но прежде — получит приют.

Пала тишина, и они только смотрели друг на друга, сидя на углу стола, где между ними стояла миска из-под супа с коркой хлебных шариков на дне. Ловел догадывался, о какой болезни услышал. Это была лихорадка, которой дышат в зной заболоченные, облюбованные комарами почвы. После первого приступа, если человек его переживет, болезнь часто возвращается — с ознобом, жаром и причудливыми снами наяву.

Ловела не оставляло чувство, что Роэру кое-что известно об этом и что он лишь наполовину верит в свое видение, а иначе — верь он до конца, — он, конечно, рассказал бы по-другому… Или нет? Другой бы человек рассказал бы по-другому, но другой человек, не Роэр. Одно бесспорно: видение (если не болезненный бред) открыло Роэру, как заполучить нужную землю от короля, и за откровение, откуда бы оно не явилось, он был благодарен. Каким образом Роэр построит приют, не говоря о монастыре, Ловел не представлял, но видя его сияющие глаза и слегка насмешливый жесткий рот, Ловел не сомневался — Роэр их построит.

И неожиданно он загорелся желанием идти с Роэром, помочь ему совершить невозможное.

Он встал.

— Мне дали час, а, кажется, отсутствую дольше. Я должен вернуться к брату Ансельму.

На другое утро после торжественной мессы он опять был с Роэром, они мерили шагами внутренний двор монастыря вблизи лечебницы. Уже набухли почки на смоковнице у стены, и дрозд выводил первую песню года.

— Идем со мной, — сказал Роэр. — Мне понадобится твое умение.

Ночь напролет, отдаваясь дремоте и пробуждаясь у постели брата Ансельма, Ловел мечтал: вот бы Роэр сказал эти слова. Но теперь слова застали его врасплох, будто он и не ожидал их услышать; два чувства нахлынули на него и захлестнули единой волной: горячее желание идти за Роэром, который вернулся, в конце концов, свистнул ему, и страх. Ловел страшился подступавшего к стенам монастыря мира, откуда люди камнями изгнали его, ведьмино отродье, за то, что уродился не как остальные — горбатым. Но желание идти пересиливало страх.

Он покачал головой.

— Я не могу.

— Ты же еще послушник, ты совершенно свободен.

— Я не могу оставить брата Ансельма, — промолвил Ловел. — Теперь не могу. Его радует, что я — не кто-то другой — забочусь о нем, и ему жить осталось не больше нескольких дней.

— А я не могу ждать, — сказал Роэр. — Я должен свершить возложенное на меня.

Ловел кивнул. Они остановились перед крытой галереей, под аркой входа.

— Ты хочешь со мной пойти, так? — спросил Роэр.

— Я страстно желаю этого.

— Ты говоришь, он проживет не больше нескольких дней. Подумай, Ловел, неужели ты готов поступиться всей своей жизнью ради нескольких дней, оставшихся старику?

Они стояли и смотрели друг на друга — в долгом напряженном молчании. Казалось, разумно было бы Ловелу попросить: «Дай мне эти несколько дней, и потом я пойду за тобой». Но он знал, что, в действительности, от него требуют: «Брось все — иную любовь и верность, брось и пойдем сейчас… сейчас или никогда». От него требовался выбор на всю жизнь.

— Да, я готов поступиться… — сказал он, наконец. — Я не могу бросить брата Ансельма. — Сказал — и будто вырвал что-то из своей груди.

— Ты станешь когда-нибудь лекарем, — отозвался Роэр. — Храни тебя Господи, брат Отрепыш.

Он повернулся и зашагал легкой походкой через крытую галерею из внутреннего двора на передний.

Ловел мгновение смотрел ему вслед, потом тоже повернул и, прихрамывая, пошел в лечебницу.

Глава 8. Дорога в Лондон

Неделю спустя брат Ансельм умер. Старое тело отнесли на монастырское кладбище, и крайний в ряду тюфяк в лечебнице сначала пустовал, чистый, хо лодный, потом его занял разбухший брат Доминик, мучившийся страшными коликами. А Ловел оказался будто на необитаемом острове, один на один с собою он думал: не поступил ли он как глупец, ведь брат Ансельм последнюю неделю лежал, почти не пробуждаясь от сна. Ловел зашел в библиотеку что-то проверить по большому травнику, и книга сама собой раскрылась на странице с рисунком окопника. Думы сразу же отступили.

Весна сменилась летом, на монастырских угодьях косили сено, потом убирали хлеба, для Ловела подходил к концу год послушничества, близился срок пострижения.

И вот отец настоятель опять послал за ним.

Ловел торопливо почистился, оправил сутану, ведь в последнее время лечебница пустовала, и он вернулся к своим прежним трудам на аптекарском огороде у брата Джона. Ловел шел, требуемый к настоятелю, и пытался вспомнить, какой же проступок совершил, с какой обязанностью не справился?

Но, стоя перед отцом настоятелем, он почувствовал облегчение: он понял, что не провинность имелась в виду.

Отец настоятель сидел, откинувшись в большом резном кресле, и изучал Ловела взглядом острым, как и его орлиный нос.

— Сын мой, недавно посетив нашу обитель, любезный брат Роэр просил позволения взять тебя от нас, пожелай ты уйти с ним. Я предполагаю, что он говорил с тобой и ты отказался.

— Брат Ансельм еще пребывал в этой жизни, оставить его я не мог, отче.

Настоятель кивнул.

— Значит, зайди теперь разговор о том же, ты уйдешь?

— Да, отче.

— Я так и думал. — Настоятель поднялся. — Сегодня утром я получил письмо от Роэра, в каком он просит — если ты ничем не связан и желаешь уйти — отпустить тебя к нему.

— Отец настоятель, куда идти? — Только один вопрос и способен был задать Ловел.

— В местечко поблизости от Лондона, сразу за городскими стенами. Зовется Смитфилд. — Лицо настоятеля осветила улыбка. — Он наказывает передать, чтобы ты спрашивал, где устраивают еженедельную конную ярмарку, и каждый укажет дорогу.

— Мне можно идти, отче? — Ловел стремился прояснить вопрос до конца, хотя в голове все смешалось от радости.

— Сын мой, ты еще послушник, а значит, волен идти куда и когда пожелаешь без моего дозволения. Вместо него даю тебе мое благословение.

Три дня спустя Ловел стоял за воротами обители. Если не считать редких отлучек на сенокос и в поле — впервые за восемь лет.

На нем была его сутана, в суме — немного денег, выданных милостником, еще — ячменной муки ковриги и побег руты с аптекарского огорода, в руке был крепкий ясеневый посох, необходимый при его хромоте, а впереди лежала долгая дорога в Лондон.

— Иди во-о-о-т так по дороге и никуда не сворачивай, попадешь прямехонько к Лондонскому мосту. — Указал ему Хардинг. — Но будь у тебя голова на плечах, не ходил бы. Храбрец по тебе затоскует.

К удивлению Ловела, многие монастырские слуги и братья, среди них отец лекарь, жалели, что он уходит, их благословения все еще звучали у него в ушах, а в ладонь все еще толкался носом, ласкаясь, Храбрец. Позади, в тени арки, врата обители оставались раскрытыми, как обычно, днем, и на какой-то миг Ловел был очень близок к тому, чтобы вернуться и от чужого мира, где люди способны закидать камнями, укрыться в привычном убежище.

Но Ловел знал: сделай он так — и предаст Роэра, предаст что-то глубоко схороненное в нем самом, что люди зовут «душой».

Он обернулся к Лондону и зашагал.

Глава 9. Явленный сон

Дорога в Лондон побелела от августовской пыли. Пыль толстым слоем покрывала живые изгороди, обращая траву, и кусты, и придорожные заросли желтухи, василька, тысячелистника в бледных призраков; мешая дышать, пыль поднималась клубами из-под ног прохожих.

По дороге двигалось много людей — в Лондон, из Лондона в Винчестер и дальше, к большому морскому порту. Прежде Ловел часто думал: река людей, — наблюдая, как она течет мимо монастыря, как образует водоворот, проникает внутрь монастырских стен и опять устремляется мимо. Но тогда он был в безопасности, будто стоял на берегу и смотрел на быстрый поток. Теперь Ловел утратил безопасность, он оказался на самой стремнине, и он чувствовал неуверенность, страх, чувствовал себя немножко бездомной собакой.

Столько людей, и у всех лица — чужие… Даже в монастырях, где он останавливался на ночь, где видел привычный быт, лица у монахов были чужие — одни глаза и рты, как у тех… у тех, что являлись в его старых жутких снах, кончившихся свистом камней у виска. Часть его существа жаждала покоя знакомой обители, тихих трудов на аптекарском огороде с травами, которые, конечно же, ни у кого не будут расти так хорошо, как росли у него. Раза два он чуть было не повернул назад. Но впереди ждал Лондон, ждал Роэр, позвавший его, чтобы пришел и помог сбыться необыкновенной мечте. И это заставляло его идти день за днем вперед.

Из-за хромоты он шел медленно, дважды был вынужден сутки лежать, чтобы дать отдых ноге, и только накануне Святого Варфоломея, на исходе августа, достиг, наконец, Лондонского моста.

Глаза у него покраснели, его всего покрывала пыль, хромую ногу он растер до крови ремешками сандалия, а дорога из Винчестера, всегда казавшаяся ему рекой, вдруг забурлила, как в половодье. Группа всадников оттеснила Ловела к стене, и он стоял там какое-то время, наблюдая за двигавшейся мимо толпой и собираясь с силами, чтобы опять в нее втиснуться. Купцы следовали с вереницами навьюченных лошадей, селяне несли на базар продукты, был погонщик со стадом мычавших, уставших, — подумалось Ловелу, — сбитых с толку, как сам он, — волов, от влажных морд которых тянулась слюна; был ры царь — в кожаной, испещренной ржавыми пятнами от нашитых железных колец броне, был пилигрим — в широкополой шляпе, украшенной раковинами (верный знак, что ходил узреть мощи Святого Иакова Компостельского), была крохотная сморщенная старушка в паланкине, укрепленном меж двух лошадей, с приехавшими верхом слугами, которые расчищали для госпожи дорогу, были нищие, ремесленники, оруженосцы, стремившиеся в Лондон и из Лондона по узкому деревянному мосту.

Да, но не стоять же день — солнце уже клонилось к горизонту, а еще надо отыскать Смитфилд… Ловел набрал побольше воздуха, сжал посох и опять окунулся в бурлившую толпу.

Вскоре он уже был на мосту, его шаги, смешавшись с шагами всего множества людей и животных, гулко отдавались на деревянном настиле, мост под ногами пел, будто арфа, голосу которой вторил шум большой реки внизу. Он миновал часовенку на мосту и опустил свой пенни в иссохшую руку монаха-бенедиктинца, отвечавшего за дорожный сбор. Наконец Довел достиг противоположного берега, где толпа редела, растекалась по разным улицам.

Ловел вздохнул с облегчением и огляделся, чтобы спросить путь к Смитфилду. Кругом было много людей, но все, казалось, страшно спешили по неотложным делам и не могли тратить время, разъясняя кому-то куда-то дорогу. Но вот он заметил человека, которого, вроде бы, никакие особые дела не призывали. Толстяк с побегом жимолости, заткнутым за пояс, подпирал своим грузным телом дверь в лавку торговца зерном и наблюдал за чайками и рыбачьими лодками у пристани с таким видом, будто на это занятие ему был отпущен весь день, а то и следующий, если потребуется.

— Смитфилд, да? — переспросил человек. — Ну, тебе надо подняться по Рыбачьей улице — вон той, круто берущей в гору, — потом свернуть налево и идти по Фитильной до церкви Святого Павла, идти мимо Фолькмота, спуститься до Бойни, там и выйдешь к Новым воротам. Найдешь церковь Гроба Господня сразу за городскими стенами, за ней поверни направо и шагай прямиком по дороге, и коли там не перережут тебе горло кошелька ради, ты и на месте, мой досточтимый брат.

— Не думаю, что разбойникам я — пожива, — сказал Довел, не уверенный: принимать ли хоть слово всерьез, и с трудом способный сосредоточиться среди такого шума и суеты.

— Как я понимаю, ты не знаешь наших разбойников, ты из дальнего края, — проговорил толстяк мрачно. — Никакого уважения к церкви, нет, никакого — они бабку родную удавят, чтобы продать платок, в котором она ходила по воскресеньям к мессе! — Потом, видя утомленное и смущенное лицо Довела, он бросил шутить и проговорил вполне добродушно: — Я бы на твоем месте, добравшись до Новых ворот, дождался и пристроился б к народу. Точно, что не заблудишься.

— А народ… почему направится в Смитфилд? — Довел соображал все хуже. — Мне говорили, конную ярмарку устраивают по субботам, сегодня же только среда. Среда?

— С утра среда была, — подтвердил толстяк, теперь полностью утвердившись, что у Ловела в голове не хватает. — Не только в кошельке пусто. — Народ на Варфоломеевскую ярмарку спешит. Король позволил устроить там торговые ряды на целых три дня, а весь сбор пойдет на постройку приюта и нового монастыря, где будут молиться за нашего короля! Держись толпы — не пропадешь, доберешься.

Ловелу вспомнилось, как Роэрговорил: Генрих скуп, но набожен, и Ловел, на миг одолев тупую усталость, кротко одобрительно рассмеялся. Он подумал: Роэр со своим видением немало успел. Поблагодарил человека и уже повернулся, чтобы идти, когда того осенило:

— Церковь там только начали строить, так что коли ты чудотворцев ищешь, возвращайся пока назад да чуток подожди!

— Чудотворцы всегда найдутся, — ответил Ловел, не совсем понимая, что имеет в виду. — Я все равно отправлюсь…

И он стал взбираться по Рыбачьей улице в гору.

Отыскал поворот на Фитильную и вскоре оказался у большого, стоявшего на открытом месте, собора, который, как разъяснил ему уличный торговец ловчими соколами, был собором Святого Павла. А потом Ловел уже без труда отыскал Бойню, определив по запаху, по тушам, во множестве развешанным перед мясными лавками. И точно: толпа в этом месте опять сгущалась, направляясь в одну сторону. Ловел, помня совет толстяка, просто последовал за толпой.

Он был так истомлен и голоден, что перед ним все расплывалось, будто во сне, и островерхие фасады домов на улице казались фантастическими лицами, вглядывавшимися в него глазами-окнами. Потом, как зияние темной глотки, разверзлись перед ним ворота, домов стало меньше, он различал церковь, наверное — Гроба Господня. Потом на заходе солнца, наконец, открылась пустошь в длинных холодных тенях.

А впереди опять слышался гул, и рокот, и хаос звуков. Вдруг, ступая по сырой траве, Ловел обнаружил, что он на краю какого-то нового города — города из раскрашенных тесовых и многоцветных холщовых палаток, составляющих улицы, которые были запружены толпой — еще ужаснее лондонских.

И почти сразу же Ловел в них потерялся. Улицы торговцев мануфактурой сменялись улицами башмачников и кожевников, какие, в свою очередь, растворялись в улицах золотых и серебряных дел мастеров, а кругом, на каждом шагу, попадались торговцы яблоками и имбирными пряниками, гадалки, акробаты в трико, усеянных блестками, и однажды — даже грязный медведь, печально плясавший под дудочку, на которой наигрывал невозмутимый хозяин. Ловел почувствовал к медведю братское сострадание: уж такой он был грустный и сбитый с толку, уж такой неуклюжий на задних лапах!

Вскоре сам не зная как Ловел очутился у конца торговых рядов и увидел в предвечернем свете открытое место: редкую втоптанную в грязь траву под ногами, вокруг — груды камня и штабеля бревен, кучку хибарок с крышами из тростника и сплетенных веток — с косматыми, будто из шерсти старого горного барана крышами, — а посреди всего этого поднимались, на вышину плеч, стены длинного строения — новые, четко очерченные в прозрачности насыщенного закатным солнцем воздуха. И везде был мастеровой люд: кто — за работой, кто опирался на свой инструмент и наблюдал, как трудились товарищи.

Явленный сон Роэра!

Ловел замер. Он глядел, не зная, что ему делать, чувствуя себя немного как человек, который издалека вернулся домой, но войти не решается. Где-нибудь меж грубо сколоченных хибар он, наверное, отыскал бы Роэра, но вдруг это стало свыше его сил — сделать последний шаг вперед, завершить поиски.

Он замер, склонившись на посох, а за спиной у него, совсем рядом, засвистел скворец, и Ловел мыслью перенесся в Назарейский покой Новой обители. Он медленно обернулся. В черной сутане, подоткнутой, как когда-то туника, чтоб не мешала скакать верхом, перед ним стоял Роэр! Ловел почувствовал невыразимое облегчение, и вмиг все вокруг озарилось — будто от солнца, дождевым днем прорвавшего пелену облаков.

— Значит, пришел, — сказал Роэр.

— Брат Ансельм умер через неделю после того, как вы побывали в обители.

— Значит, подумал, что все-таки будет правильнее пойти за мной, когда я позвал.

— Подумал, что… будет правильно… — отозвался Ловел. И добавил: — Вы знаете, я и раньше хотел пойти, но я не мог оставить брата Ансельма, пока он нуждался во мне.

Вокруг них все было буйством ожившего многоцветного сна, но сердцевину этого дивного сна объяла умиротворенность: там стояли, глядя друг на друга, Ловел с Роэром — будто одни в целом свете. Потом Роэр вытянул вперед руки, большие, костлявые, что обнаружилось, когда рукава сутаны упали, и его длинные пальцы коснулись плеч Ловела — точно так же, как в давний бурный вечер в Назарейском покое.

— Ты не мог оставить брата Ансельма, — согласился он. — До чего же смешна и противоречива душа человеческая! Если б ты смог оставить брата Ансельма, о, я бы с радостью принял тебя за твою ученость по части пилюль и припарок, но ты, брат Отрепыш, не представляешь, как бы я разочаровался при этом!

Ловел неожиданно осознал, что выбор, сделанный им тем утром ранней весной во внутреннем дворе монастыря действительно был выбором на всю жизнь, и выбрал он то, чем, казалось, пожертвовал.

Глава 10. Приют Святого Варфоломея

Смитфилд — это было открытое место меж стенами Лондона и Быстрой речкой. Кроме субботней конной ярмарки оно служило для игрищ, для скачек. Часть его занимал базар, куда сходились люди со своим скотом, овцами, свиньями, а в другом конце — преступников вешали. Место было так истоптано ногами, так избито копытами и изрыто колесами, что напоминало теперь болото. Казалось бы, не лучшее место, чтобы строить приют и обитель, но под грязью и затоптанной травой почва оставалась твердой, здоровой, а вода в ручьях, стремившихся к речке, — прозрачной и чистой.

У Святого Варфоломея, — сказал Роэр Ловелу на другой день после его появления в Смитфилде, — глаз острый, что до земли.

Ловелу же подумалось — у Святого Варфоломея? Может, у каноника-августинца, прежде королевского менестреля? Но, обернувшись и взглянув на худую черную фигуру, он ничего не увидел в светлых блестящих глазах Роэра, кроме отраженного света солнца. Роэр, склонив голову набок, дружески насвистывал скворцу, который подбирал крошки, оставшиеся после отобедавших мастеровых.

Строить приют собралось много народу, в основном, разнорабочие, кладчики, но было и несколько вольных каменщиков, знатоков своего ремесла, которые подгоняли камень к камню точнее нельзя, мастерски украшали кромки арок шевронами, а поэтому и себя несли высоко по сравнению с прочим трудовым людом. Да, много народу приходило помочь — кто чем, лишь бы ускорить работу, — ведь Роэр позвал. Роэр-проповедник мог сыграть на чувствах внимавших ему, как Роэр — королевский менестрель — играл на лютне. И всякий раз после того, как он появлялся в какой-нибудь городской церкви, приходили в Смитфилд люди и предлагали помощь: хоть на день, но отрывались от собственных своих занятий. А их занятия были из самых разных, известных в городе и округе. Однажды на строительстве появился даже грабитель, во весь день не замаравший рук грязным делом. Часто приходили молодые люди благородного сословия, чьим занятием было обучение рыцарскому искусству; они сбрасывали расшитые туники и в одних нательных рубахах да штанах в обтяжку брались за работу с пылом, в свете невиданным.

Как раз они-то мастера-каменщика Беорнфреда чуть не лишили рассудка.

— Немножко терпения, мой нежнейший из цвета зодчества, — говорил ему однажды Роэр в присутствии Довела. — Подумайте, сколь целебно сие для вашей души, равно как и для их душ.

— Но они ж не способны ряд кладки поднять! — почти ревел Беорнфред, и его обветренное лицо морщилось, как у ребенка, который вот-вот заплачет. — Эта стена… весь ваш прекрасный приют теперь рухнет, только кошка вблизи чихнет!

Тогда Роэр повернулся, для пробы упер свой длинный палец в мощный выступ стены и медовым голосом протянул:

— А вро-о-оде бы крепко стоит.

Шли месяцы, и перед Ловелом, как некогда прежняя, раскрывалась новая жизнь. Центром ее для Ловела и, как он думал, для Роэра тоже был не расчищенный, выровненный, отмеченный колышками участок земли, на котором поднимется когда-нибудь монастырь, но — приют, уже обретавший зримые очертания рядом. Две длинные палаты с главным очагом меж ними, часовенка с алтарем, где учитель начал ежедневно служить мессу, к которой прийти пока было некому, кроме Довела да изредка горстки мастеровых. Однако у приюта еще не было никакой крыши — всего навес из тростника над алтарем.

Приют строили из камня, каменной же замышлялась монастырская церковь, но вокруг появились низенькие домишки, плетенные из веток, обмазанные глиной (не отличавшиеся от хибарок строителей, даже уступавшие им по размерам), в которых будут кухни, службы, жилье для попечителя и для братии… А вот с южной стороны приюта, ближе к городским стенам, на незанятой земле Ловел, еще не прожив в Смитфилде и трех дней, завел свой аптекарский огород.

С южной стороны приюта росли три старые бузины, и Ловел побеспокоился, чтобы они оказались защищенными от случайных животных на скорую руку поставленным плетнем. В продолжение всех этих месяцев Ловел с любыми помощниками — кого только мог раздобыть, — а часто сам вырубал на будущем огороде кустарник, вскапывал землю. В мыслях он видел свой огород разбитым на аккуратные грядки с узенькими тропками меж ними, засеянным и украшенным всевозможными травами и цветами, какие он с братом Джоном выращивал на аптекарском огороде в Новой обители. Наперстянка и чистотел, окопник и рута… На нескольких тщательно подготовленных местечках из земли поднялись ростки, черенки — присланные из других монастырей дары, — которым предстояло зимовать, прикрытыми соломой, а еще была дикая поросль, собранная по полям, лесам, с живых изгородей в округе. И среди первых трав Ловел посадил, мысленно прося прощения у брата Джона, розовато-белый тысячелистник, который нашел у дороги в Кларкенуэл. Не может столь целебная для загноившихся ран трава быть дьявольской, что бы там брат Джон ни говорил. Но на всякий случай Ловел прошептал тогда известный от бабушки заговор травников, осторожно освобождая из земли корень: Благословен ты, тысячелистник, от земли сей произрастающий, ибо, на Голгофе найденный, Спасителя нашего Иисуса Христа целил. Боль кровоточащих ран его утолил…

Ловел бережно вытащил первый корешок.

Во имя Отца и Сына и Святого Духа беру тебя от земли сей.

Будь трава дьявольской, сразу бы увяла у него в руке, почернела и завоняла… Ловел с беспокойством оглядел кустик, но серовато-зеленые листья и щиток беловатых цветочков оставались, как и были, свежими.

Ловел вырыл еще несколько кустиков, принес на приготовленную для них грядку, заботливо, будто сам тополь бальзамический, посадил. И в тот момент понял: его аптекарский огород народился.

Еще осень не сменилась зимой, еще приют предстояло строить и строить, а Ловел уже ухаживал не только за травами, но за болящими. Началось с ветхого старичка, которого родные просто подкинули на порог, как нежеланного младенца. Потом был матрос-чужеземец, его полоснули ножом во время драки в таверне. Потом была женщина с ребенком на руках, очень, по ее словам, больным; женщина молила Ловела его вылечить, но больной оказалась женщина, ребенок — мертвым.

Они похоронили дитя, и Ловел отметил место, посадив на могилке собачий шиповник, а о женщине они все заботились, пока она не поправилась. Матрос тоже подлечил рану и ушел, поклявшись отомстить обидчику. Старик умер, и его похоронили рядом с дитятей. Но теперь целым потоком потянулись страждущие, просящие об исцелении или хотя бы о позволении умереть под кровлей среди добрых людей. И Роэр никому не отказывал. Так приют Святого Варфоломея зажил, опекаемый помимо Довела еще двумя пришлыми монахами, которые смотрели за хворыми. В кухне варилась похлебка. В часовне пред алтарем горели свечи. А крыша была временная, плетеная из тростника, и плохо защищала от зимних дождей и ветров.

Одним днем в преддверии весны, когда на аптекарском огороде чистотел раскрывал желтые цветки-глазки, Ловел принес обет каноника-августинца пред лицом Ричарда де Бельмейса, епископа Лондонского.

Ловел охотнее бы принес клятву Роэру, но, услышав от Ловела об этом, Роэр улыбнулся своей быстрой, летящей улыбкой.

— Прежде паж при короле, теперь оруженосец при рыцаре? Чтобы стать каноником, нужен епископ, брат Отрепыш, а я даже и не приор, хотя имею серьезное предчувствие, что когда-нибудь сделаюсь им. — Роэр бросил взгляд на низкий каменный фундамент будущей монастырской церкви. — Пока я попечитель приюта Святого Варфоломея, не более. Не в моей власти возвести тебя в рыцарство. Поэтому я постою с тобой рядом, когда ты будешь давать обет его преосвященству епископу Лондонскому, пожа-лующему к нам в будущем месяце проинспектировать ход работ.

Так, с Роэром по одну сторону и перебравшимся в Смитфилд со строительства собора Святого Эгидия у Крипплгейт учителем Алфуином по другую, в пустой приютской часовенке Ловел принес обет Ричарду де Бельмейсу.

Только накануне закончили крышу, и на ней, островерхой, мастеровые воткнули убранное деревце — знак, возвещавший о радостном событии миру.

Глава 11. Земля Обетованная

Почти три года минуло с тех пор, как Ловел покинул Новую Обитель и отправился в Лондон — помочь Роэру обратить невероятную мечту в явь. А теперь казалось, приют, распахнувший двери всем, в нем нуждающимся, стоит так же давно, как ольховые деревья на берегу Быстрой речки. За недужными в двух больших палатах ходили восемь братьев и четыре сестры, но никто из них не ведал о целебных травах больше Довела, ни у кого руки не обладали удивительной целящей силой, какая передалась Доведу от бабки. В его ведении по-прежнему был огород и аптекарская в глубине приюта, уставленная кувшинчиками, баночками, увешанная пучками сухих трав. И спал Ловел не в длинной побеленной общей опочивальне, но на низенькой складной кровати в углу аптекарской, чтобы всегда быть рядом на случай, если он понадобится ночью.

Люди в приюте, добравшиеся сюда сами, доставленные ближними, в основном, были так стары и так больны, что им оставалось помочь разве что добрым словом да миской супа. И Ловел старался помочь. По очереди с другими братьями брал ручную тележку и отправлялся за подаянием съестным, чтобы они не голодали. Ухаживал за ними, привыкнув к тяжелому запаху нечистоплотной старости. Слушал, когда им хотелось излить душу, утешал, когда они отчаивались, делал, что мог, чтобы облегчить их боль и страдание.

Он знал: для этого он на свете и нужен, единственно в этом его призвание, и все-таки… все-таки чего-то недоставало. Сначала он не догадывался, чего. Но лежа ночами, слишком истомленный, чтобы заснуть, он со временем стал часто вспоминать слышанный в детстве сухой раздраженный голос брата Юстаса: «Для лекаря в монастыре два пути. Первый — расточать собственную жизнь по капельке с каждой больной душой, проходящей через ваши руки. Второй — сделать все возможное для больного, но держаться в стороне, чтобы сердце не надрывалось».

Ловел, наконец, понял, чего же недоставало… Он делает все возможное, держась в стороне. И не хотел, всем сердцем, всей душой не хотел, чтобы так. Но сам ли человек выбирает? Ловел обращался к Богу с молитвами, но молитвы ему никогда не давались, и он ощутил странную опустошенность, сомнение в себе, сомнение в том, что Бог избрал его на помощь страждущим.

Долго Ловел жил с сомнением, но однажды случилось нечто, поторопившее его на другой же день искать Роэра.

Роэр сидел в отведенном попечителю флигельке и воевал с цифрами приютских счетов. Он без звука подвинул счета в сторону и выслушал Ловела, открывшего свои сомнения в том, что Бог действительно избрал его целителем страждущих. Потом Роэр сказал:

— Брат Отрепыш, если руки и голова при тебе, я думаю, пока руками с головой обойдемся. Лучшего лекаря я бы не пожелал. А в силах Бог, Он даст тебе, в чем нуждаешься, когда придет время.

— Да… предназначай Он меня в лекари, — откликнулся Ловел и сделал глубокий вдох. — Но со вчерашнего дня я в этом еще более сомневаюсь. Я… с моим горбом и хромотой, я не способен вселить надежду в людей, которым стремлюсь помочь.

— Хотелось бы знать, — проговорил Роэр, — что случилось вчера?

— Меня позвали к чернорабочему, к тому, что вывихнул плечо, нося в штабеля бревна. Он не позволял мне к нему прикоснуться и сказал, чтобы я прежде свое плечо поправил, а потом портил чужие.

— Ты все равно вправил ему плечо, так ведь, — заметил Роэр, уткнув подбородок в большие костлявые руки и не сводя с Довела глаз, светлых, блестящих. — Не много тебе от меня проку, а? Но какой и советчик из королевского шута, сделавшегося духовником? ты должен сам отыскать свой путь — с Божьей помощью, не с моей, брат Отрепыш.

То было летом.

А ранней осенью выпал день, поначалу похожий на все другие, разве что не такой хлопотный, как другие. Никто тяжело не хворал, аптекарский огород стоял ухоженный. Ловел, закупорив последний кувшинчик со своим новым снадобьем из отвара шанд-ры и укропа, подумал, что может пойти прогуляться, если пожертвует обедом. Здесь — не так, как в большом монастыре с жесткими правилами, здесь, при том, что из братии многие трудились, или уходили за подаянием, или сидели при больных, здесь трапезу пропускай, если захочешь. Все равно голодным останешься, подумал Ловел, ведь из сестры Гертруды — никудышная повариха. Когда подходила ее очередь управляться на кухне — как сегодня, — жди: все пригорит, что не будет комом.

И не он один обед пропускал, — проходя по длинной палате и бросая быстрые взгляды по сторонам, чтобы увериться, что все в порядке, Ловел заметил: в часовенке работал брат Люк.

Брат Люк был громадный тихий человек, из тех, что плывут себе мимо облаком, вроде бы ничем не обремененные, и, однако, к концу дня брат Люк успевал переделать дел больше, чем брат Андерс и брат Доминик вместе взятые. Но сколько бы он ни успевал, казалось, он еще чем-то может заняться. Как раз у брата Люка всегда находилось время и посидеть с тяжелым больным, и помочь Доведу вскопать огород, и последить в аптекарской за варевом на огне, чтоб не сбежало. Он же, брат Люк, в молодые годы малевавший вывески, вспомнил былое и принялся писать Святого Варфоломея позади алтаря в часовне.

Несколько приютских, у которых хватило сил подняться с кроватей, собрались вокруг него — посмотреть: всегда интересно смотреть на других за работой. Ловел тоже на миг задержался. Фреска была закончена. Краски яркие, как на вывеске, — брат Люк когда-то их дюжинами рисовал, чтоб над лавкой висели, прохожих на улице останавливали. Фреска изображала святого с длинной белой бородой, в голубой тунике под великолепной, в красно-розовую полоску, мантией; в одной руке он держал миниатюрную копию монастыря, другую — поднял в благословении. Святой стоял посреди сада, как Роэр и описывал святого, явившегося ему в дивном видении, — самый что ни на есть почтенный и величественный старец… Брат Люк свою работу любил и не выносил, чтобы место пропадало зря, а потому в каждом свободном уголке на картине выросли кучкой цветы, над которыми вились птицы, порхали бабочки, по стеблям которых ползли вверх жучки, у брата Люка на картине поплыли пухленькие облачка, завращались звезды, далекие города устремили в небо островерхие крыши и башни. Фреска была закончена, даже был выписан золотой нимб вокруг головы святого — напоминавший соломенную шляпу. Брат Люк тщательно прокрашивал надпись на свитке, который развертывали у ног святого два малиновокрылых ангела.

— «Так, Господь утешит Сион, — прочел Ловел, — утешит все развалины его и сделает пустыни его, как рай, и степь его, как сад Господа; радость и веселие будет в нем, славословие и песнопение».

Ловел уже видел слова, два дня назад выведенные и ждущие краски. Но теперь они читались иначе, ожив под большими руками брата Люка. И читая их, Ловел подумал: как же все здесь изменилось за три года, когда на грубой земле Смитфилда расцвела мечта Роэра, Ловел подумал о своем аптекарском огороде с тремя деревьями бузины — на страже. Земля обетованная, подумал он, земля обетованная для стольких людей, среди которых и он не забыт.

Брат Люк обернулся и, заметив его, сказал:

— Я нарочно ее так переполнил — чтоб нашим убогим всегда было на что посмотреть. Лучше ведь, чем просто на приютские стены…

— А еще для травинки место найдется?

Брат Люк на шутки не обижался. Громадный человек опустился на корточки и серьезно оглядел фреску. Потом кивнул, взял другую кисть, в желтой краске, и бережно, любовно пририсовал бабочку, усевшуюся с краю, прямо на свиток.

В голове у Ловела промелькнуло смутное воспоминание: желтая бабочка… что-то обещанное… Потом он услышал за спиной голос Роэра.

— Совершенство! Уверен, Господу нашему на этой картине только единственной бабочки недоставало!

Воспоминание же унеслось туда, откуда на миг явилось.

А потом Ловел, расставшись с попечителем на пороге приюта, отправился своей дорогой.

Впереди он видел хоры монастырской церкви, их величественные — на фоне неба — и прекрасные очертания. Пока только хоры возведены, потом будет и остальное. Но братьям не придется ждать завершенной до шпиля церкви, чтобы в ней славить Господа. Издали сооружение казалось не совсем реальным, но подходившему ближе Ловелу оно представало все явственней, все основательней, прочней, непоколебимей. Мастеровые как раз возвращались с обеда, и стройка загудела, оживилась, будто пчелиный улей. Ловел миновал навес, под которым мастер каменщиков держал свои рабочие чертежи, нанесенные на штукатурные плиты, успел увернуться от тележки, груженой тесаным камнем, и двинулся обращенным в месиво участком, где трудились над балками центрального свода плотники. В другом месте кузнецы выделывали стержни, скобы, нагели для крепления свода. А с хоров, от установленной там лебедки, неслись голоса вращавших большое колесо, которое подымало тесаный камень наверх, на леса, откуда им вторили голоса строителей, дожидавшихся камня для кладки.

У печки на дворе возле одной из хибарок строителей, где мужчины как раз отобедали, на бревне сидел долговязый рыжеволосый подросток лет шестнадцати и расправлялся с остатками овсяной каши из громадного котла, помещавшегося у него на коленях. Длинным пальцем он вел по стенке, облизывал палец и опять запускал в котел. Но не занятие поглощало его внимание — он не отрываясь смотрел на высокие церковные хоры и на голубое небо, сиявшее сквозь ряд окон над хорами.

Позже Ловел так и не разобрался, что заставило его замедлить шаг, этого мальчика он прежде не видел, но признал свое — непонятное — с ним родство. Мальчик вздрогнул, заметив упавшую на него от Ловела тень, и перевел взгляд. Увидел черную сутану и неуклюже, будто мешал котел на коленях, стал подниматься Ловел покачал головой и присел рядом с ним на бревно, вытянул хромую ногу — болевшую, как часто бывало, если он ногу перетруждал. А мальчик улыбнулся щербатой — из-за недостающего зуба — улыбкой и опять сделался серьезен. Лицо, когда мальчик не улыбался, было у него очень серьезным.

— Ты новичок тут, да? — спросил Ловел.

— Да. Новый поваренок, как вы бы сказали. Я тут на побегушках.

Ловел кивнул. На любой стройке есть подобные подавальщики — мальчики, старики, которые варят кашу, разносят, подносят. Иногда они кому-то из строителей родичи, иногда подмастерья, проходящие нелегкую школу, иногда просто перекати-поле. Ловел поймал себя на том, что ему хочется узнать о мальчике больше, но в веснушчатом лице, несмотря на улыбку, крылось что-то внушившее Ловелу: выспрашивать было бы все равно, что войти в чужой дом без позволения. И вместо этого Ловел сказал:

— Я не обедал. Нельзя ли и мне пристроиться к твоему котлу?

Мальчик протянул котел.

— Конечно. Пожалуйста!

Ловел опустил в котел руку и вынул на пальце овсяной каши — почти остывшей, густой и тягучей, зато не пригоревшей и без комков.

— Хороша! — сказал Ловел, почти не лукавя. — Пришел бы к нам в приют, сварил!

— Мое место здесь. — Мальчик дернул подбородком в сторону поднимавшихся в ясное небо церковных хоров, мимо которых стрелой носились взад и вперед ласточки, уже собиравшиеся в теплые страны. — Здесь, где стены растут.

Странные слова для только что пришедшего в Смитфилд. Но мысли Ловела перебил чей-то крик от кузницы поблизости:

— Эй, Ник! Ник Редполл! Коли делать нечего, иди у мехов постой, потрудись! Или думаешь, я могу ковать крепи во славу Господню и разом следить за этим чертовым горном?!

Мальчик поставил на землю котел, возвращенный Ловелом, и наклонился поднять что-то, скрытое в сторонке, высокой травой. Ловел увидел сколоченный грубо костыль, увидел, что левое колено Ника Редполла было кривое и не сгибалось, а нога, когда мальчик встал, не доставала земли. Вот почему, подумал Ловел, он ощутил родство с рыжеволосым Ником.

Глядя вслед мальчику, ковылявшему на зов, опять летевший из кузницы, Ловел живо вспомнил свои первые дни в Новой обители, когда и он был у всех на подхвате — без места в жизни, которое мог бы назвать своим.

В церковь идти времени уже не осталось. Он повернул назад, к ждавшим его делам. Но по дороге заглянул-таки ненадолго к каменотесу, которого знал интересно, как тот продвинулся с кубами капителей, что увенчают опоры хоров.

Стоя рядом с невысоким, склонившимся над работой мастером, следя за теслом в его руках, неторопливо, уверенно вырезавших в камне орнамент, Ловел спросил:

— Ваш новый кашевар — Ник Редполл, я слышал, как его зовут, — с кем-нибудь тут в родстве?

Серл, каменотес, не отрывал глаз от тесла, снимавшего слой камня.

— Ни с кем из тех, кого я знаю, — проговорил он. — Околачивался тут, как приблудный пес, вот мастеровые и стали давать ему поручения. Из него ловкий кашевар удался. И вообще на руку скор. Похоже, стройкой интересуется. Жаль, эта его нога. Мог бы когда-нибудь сделаться кладчиком.

Глава 12. Ник Редполл

Только через несколько недель Ловел выкроил время снова прогуляться на стройку. Свод увенчает церковь на будущий год, пока же над хорами высился лишь серый небесный свод, и незлобивый влажный ветер с запада влетал сквозь зияющие верхние окна, чтобы подергать за полы мастеровых, работавших на лесах. Северный неф был уже покрыт, пусть не полностью, но уже был в балках, стропилах, и его заполняли мягкие тени — если смотреть через арки с хоров. Что-то шевельнулось там. Среди теней, — Ловел разглядел Ника. Тот, опиравшийся на костыль, с бухтой каната на свободном плече, стоял и, откинув голову, наблюдал за строителями на противоположном конце — возводившими свод южного нефа. Лицо мальчика выражало страстную жажду, которая Ловела вдруг глубоко ранила.

Это длилось всего мгновение, Ник Редполл обернулся, заметил Ловела и заулыбался.

Ловел, волоча ногу, спустился к мальчику, и они вместе стояли, смотрели, как люди работают на высоких лесах.

— Продувает там, наверху, — сказал Ник, помолчав.

— Продувает, — согласился Ловел.

— Скоро стройку свернут до весны.

Ловел кинул быстрый взгляд вокруг. Слова прозвучали, будто каменщик говорил. Впрочем, мальчик-то уже успел перенять особую речь мастеров.

— Наверняка мастер Беорнфред радуется, всякий раз поглядывая туда, вверх, — сказал Ник. И, опять помолчав, добавил: — Красавица будет церковь!

По-прежнему глядя на мастеров, работавших на лесах, он вытянул руку и приложил ладонь к колонне рядом. Ловел подумал, что так кладут руку на древесный ствол, чтобы ощутить прочность живого дерева. И почти тотчас заметил: лицо Ника застыло от ужаса — с широко раскрытыми глазами и ртом, из какого так и не пробился крик: «Осторожно!» Наверху загрохотало. Звук катящегося тела, вопль — и Ловел, мгновенно переведя взгляд на паутину лесов, увидел, как доска оттуда рухнула на перекрытие хоров.

Поднялся шквал криков, какой-то несчастный, судорожно перебирая ногами в пустоте, висел, уцепившись за край лесов, а двое напарников тащили бедолагу обратно. Стоявший ниже, где падавшая доска едва его не задела, ревел старший артели:

— Святой Лука и его святые рога! Неужто до сих пор не знаете, как доску донести? Чуть ветерок под локоть толкнет — и выронили!

Резкий всхлип позади заставил Ловела опустить взгляд, обернуться. Ник Редполл скорчился у основания колонны, закрыв лицо рукой.

— Ничего, — сказал Ловел. — Ничего. Только доска сорвалась.

Ник Редполл медленно отвел руку и посмотрел мимо Ловела вверх, на мастеровых на лесах, теперь громко переругивавшихся. Попробовал улыбнуться, но лицо его стало мертвенно-бледным, а веснушки оттого — прямо черными. Он будто бы был под властью кошмара, от которого еще не совсем освободился.

— Только доска… — повторил Ловел.

— Доска… Но показалось, что Барти… — Ник попытался шутить: — В голове у меня никак помутилось! Барти с лесов не упал бы, даже и захоти он; ему, как говорит, сам черт ворожит!

— Дело не в нем — это ты упал, да? — выпалил Ловел.

— Упал?… — повторил за Ловелом Ник, чтобы выиграть время.

— Упал с лесов. И прямо сейчас во второй раз — упал, увидев, что Барти сорвался… так ты покалечил ногу.

Настало долгое молчание. На лесах мастеровые угомонились, взялись за дело. Тогда Ник, с усилием, повернул голову.

— Да. Уже два года тому. — Он потянулся за костылем. — Мне надо идти, а то скоро будут от колокольни кричать, где их канат.

— Ник, — быстро проговорил Ловел, — после работы вечером приходи в приют. Спроси меня, если там не застанешь.

Они стояли, глядели друг на друга.

— А зачем? — наконец задал вопрос Ник.

— Я хотел бы осмотреть твое колено.

— Оно перестало сгибаться, — произнес Ник угрюмо.

— Да, знаю. И все равно я хочу посмотреть.

Ник опустил взгляд на свою правую руку, сжавшуюся в кулак.

— А вы сможете?… Да нет же, конечно, не сможете…

Ловел сказал:

— Я не знаю, смогу — не смогу. Моя бабка обладала ясновидением, я — нет. Но, пожалуйста, Ник… После вечерни…

— Я для рабочих буду варить.

— Значит, когда закончишь.

Ник продолжал глядеть на кулак. Потом кивнул и повернулся, чтобы уйти.

— Я приду, — сказал через плечо, поправляя бухту каната.

Но Ловел не был уверен, что Ник придет. Не совсем был в этом уверен. Однако поздним вечером Ник Редполл предстал перед ним в маленькой тесной аптекарской — настороженный, будто ожидавший порки.

Ловел заставил мальчика сесть на свою кровать, из досок, в углу, снял с него изодранные штаны, зажег еще свечу и опустился рядом с ним на колени.

— А теперь дай я посмотрю.

Но, как обычно, он не столько осматривал, сколько ощупывал, не столько ощупывал, сколько прозревал с помощью рук. Вот неровный белый рубец, где была гнойная рана, вот, с тыльной стороны колена, натянутое, как тетива, сухожилие… которое все туже и туже натягивалось, сгибая колено поврежденной ноги, пока она совсем перестала разгибаться… Когда Ловел, наконец, поднял взгляд, глаза мальчика, широко раскрытые, голубые, серьезные смотрели на него вопрошающе. Кончик языка напряженно прижимал нижнюю губу, хотя Ник не проронил ни звука.

— Болит? — спросил Ловел.

— Теперь нет.

— Будет болеть, если я попробую ногу выпрямить.

— Думаете… думаете, сможете? — спросил Ник хриплым голосом. — Лучше я пойду, займусь своим делом.

Ловел поднялся, направился к печке из кирпича в другом углу аптекарской — посмотреть на снадобье от кашля, кипевшее на огне. И вдруг вспомнил: точно так же десять лет назад он должен был сам решать судьбу Храбреца. Никто не прикончит Ника Редполла, стукнув камнем по голове. Если Ловел оставит его ногу как есть, для мальчика все, как есть, и останется. И не лучше ли так — чем причинить ему боль, какую он, Ловел, неизбежно должен ему причинить, какая будет мучить его — вместе с надеждой — долгие месяцы, а потом, возможно, признать, что оба они проиграли? Но ведь есть шанс — Ловел на ощупь определил. Шанс есть.

Ловел обернулся и посмотрел на кашевара в свете свечей.

— Я верю, что шанс есть, — сказал он. — Иди и помолись Святому Варфоломею, молитва поможет нам. Я разыщу тебя завтра.

Позже, тем же вечером, в маленькой мазанке, служившей жильем попечителю, Ловел стоял перед столом, за которым Роэр, по обыкновению, вел нескончаемую войну с цифрами приютских счетов.

— Опять нужно идти попрошайничать, — говорил Роэр. — Но что нам на самом деле нужно, так это еще одно чудо. А ты чего хочешь, брат Отрепыш?

— Тоже, наверно, чуда, учитель, — сказал Ловел.

Роэр, улыбнувшись, подвинул счета в сторону.

— За чудом ступай в нашу чудесную монастырскую церковь с небом взамен свода. Сегодня ночью алтарь там осветят вместо свечек звезды. А других чудес у меня нет под рукой.

Ловел сказал:

— Есть этот мальчик, Ник Редполл, один из кашеваров при артели строителей…

— Мальчик с костылем?

— Можно мне взять его в лечебницу?

— Он нездоров? — спросил Роэр.

— Нет. Но, возможно, коленному суставу вернется подвижность, если… если Ник будет у меня в лечебнице.

— И долго?

— Не знаю. Может, полгода потребуется.

Роэр вздохнул и положил перо, которое вертел в руках. Морщины на его лице в пламени свечи казались тонкими и глубокими, будто мечом нанесенные, — морщины от смеха, и морщины от горестей.

— Со стройки до приюта шагать недолго. Нельзя, чтобы он к тебе приходил каждый день, а ты бы делал необходимое?

— Не сможет он. Он все время у мастеровых на подхвате. Да к тому же он будет не в силах выполнять их поручения. Старый оруженосец говорил мне однажды, что боль в колене и в локте тяжелее всего переносить, а мальчик боли натерпится. И я со своим делом не справлюсь, как надо, если ему ни покоя, ни ухода не будет.

— Ник Редполл на стройке с месяц или чуть больше. Откуда вдруг такое участие к нему? — спросил Роэр.

— Мне кажется, он… второй я. Я только сегодня узнал, что с ним случилось несчастье, что он свалился с лесов на строительстве другой церкви. Я осмотрел у него колено и думаю, можно кое-что сделать. — Ловел глядел с мольбой на Роэра. — Ведь тут не об одной ноге речь, речь о жизни… Он набирается навыков по строительству… Какими же глазами он смотрел на мастерков на лесах! И руки у него умелые, это ясно по тому, как он касается камня…

Роэр откинулся назад, повел бровями.

— Брат Отрепыш, такого потока красноречия я и не ждал! Если я позволю забрать Ника Редполла в твою лечебницу для исцеления, отдашь каменщика — строить мою обитель.

— Вы смеетесь, учитель, — сказал Ловел. — Потом, может быть, не сразу…

— Нет, не сразу, — отозвался Роэр. Его улыбка на лице с бровями вразлет совсем не выражала насмешки. — Значит, ты считаешь, есть надежда вернуть колену мальчика подвижность. И какова надежда? Не забывай, нам требуется каждая койка в приюте, если мы продержим его тут всю зиму, кто-то, неутешенный, умрет в канаве.

— Его можно поместить на моей койке в аптекарской.

— Дело не только в койке. Наш приют чуть не трещит по швам. И что, если «я надеюсь» обернется потом вот этим — «я хотел, так хотел»?

Ловел снова вспомнил Храбреца, и как стоял перед братом Юстасом в лечебнице Новой обители.

— Да, я очень хочу… — начал он и запнулся. — Для меня очень важно…

— Знаю, — сказал Роэр. — И почему важно, знаю.

— Но еще я верю, что Божьей милостью надежда… я ощущаю ее… Надежда в моих руках.

Роэр долго молчал. Потом проговорил:

— Да будет так, брат Отрепыш, да будет с тобою милость и сила Господня.

Глава 13. Резные ангелы

Старший над Ником расставался с мальчиком неохотно: хотя, говорил, скоро стройку свернут до весны, они все равно тут останутся, будут камень обтесывать, заготавливать дерево для обшивки на будущий год, значит, и в кашеваре будет нужда, а Ник славно стряпал.

В конце концов все уладилось, и накануне Михайлова дня поставили еще койку в длинной палате, как-то втиснув у самой двери в аптекарскую. Началась долгая битва.

Да, настоящую битву вели Ловел и рыжеволосый Ник недели и месяцы. В те осень и зиму Ловел трудился над негнущимся коленом мальчика, отдавая Нику все свое умение и все силы. У него в таком деле не было навыка, ведь оба, и брат Юстас, и брат Питер, оставили бы ногу как есть. Ловел не знал, что делать, чтобы заставить поврежденный сустав двигаться. Он просто доверился своим рукам.

А начал с ежедневного растирания колена теплым льняным маслом и отваром из цветков скабиозы, который полезен для расслабления сухожилий. Это давалось им обоим легко. Когда же он почувствовал, что уплотнившееся сухожилие понемногу размягчается, вот тогда настал час испытаний. Его пальцы, вдруг обретя крепость стали, нажимали, стискивали, крутили, он заставлял Ника самого распрямлять колено — еще и еще раз, сильнее. Сильнее, пока лицо мальчика не белело от напряжения, и у корней его рыжих волос не выступали капельки пота. Ловел сходил к кузнецу Хэлу и попросил выковать что-то вроде лубка из железа, изогнутого в средней части, но — чуточку меньше, чем искривленная нога Ника; подложив овечьей шерсти, каждый день, кончив растирать, мять и растягивать сухожилие, он привязывал «лубок» крепко-накрепко, чтобы выпрямлял ногу, растягивая сухожилие непрерывно.

Он знал, какую нестерпимую боль причиняет этот «лубок», — не только потому, что видел, как Ник временами, когда он привязывал «лубок», судорожно ловил ртом воздух, но и потому что странным образом боль через руки проникала в него самого.

Однажды он спросил:

— Ник, ты не жалеешь, что мы взялись за всё это?

И Ник покачал головой, закусив нижнюю губу. Говорить в тот момент он не мог.

Но настал день, когда «лубок» уже не причинял Нику прежней боли, потому что колено достаточно распрямилось. И тогда Ловел понял, что выправит ногу. Но он еще долго не знал, сможет ли нога выдерживать положенную ей нагрузку тела. А сказал только вот что: «Отдых три дня — и я несу железку Хэлу, чтобы еще чуток разогнул».

Так дело и шло.

Полоска истоптанной земли отделяла их от церкви, где работы свернули до весны. Но день напролет визг пилы и стук молотка, звон тесла по камню неслись от хибарок строителей — там рабочий люд трудился зимой. Мастер же Беорнфред, запасшись чертежами, планами, наведывался в домишко попечителя и подолгу беседовал с Роэром и с учителем Алфуином.

А в две длинные палаты приюта приходил убогий, недужный люд и уходил: кто поправлялся, кто умирал. В Сочельник, когда дул сильный северо-западный ветер, барабаня дождем вперемешку со снегом по закрытым ставням, в женской палате у нищенки родился младенец. Только в приюте Святого Варфоломея, нигде больше в Лондоне, роженицы могли рассчитывать на кров и уход за дитятей. В Смитфилде появилось на свет уже много детей, но еще ни разу этого не случалось в Сочельник. И сестра Урсула с сестрой Модлин, принимавшие ребенка, были так счастливы, будто оказались у самих вифлеемских яслей.

Ловел, совершая свой поздний вечерний обход, радовался куда меньше: мать истощена от недоедания, младенец уж такой слабенький… Придет время им покинуть приют — и женщина снова примется просить подаяние, теперь и для себя, и для младенца. Пламя главного очага меж двух палат угасло, но от раскаленных угольев еще шла волна тепла. Ловел ненадолго задержался у очага: король каждую зиму жертвовал им по большому дереву с повала на дрова — чтобы в приюте не мерзли. В приютской часовенке ярко горели свечи, пламя свечей подрагивало от сквозняков, бросая отсвет на изображенного на стене святого, на свиток с одинокой бабочкой, прилепившейся с краешку. «Господь утешит Сион…» Печаль Ловела чуть посветлела: что бы ни ждало их после, на краткий миг тут и кров, и тепло, и любовь им — матери и младенцу, рожденному в канун Рождества. И Ловел разволновался не меньше сестер Урсулы и Модлин.

Свечи обычно горели всю ночь, горели пред алтарем и слабо освещали палаты, но свет не доходил в дальний угол, где стояла койка Ника (да и от очага мало тепла доходило), замедлив там шаг, прежде чем открыть дверь аптекарской и улечься на свою скромную постель, Ловел по дыханию мальчика понял, что он не спит и страдает от боли. Только два дня минуло, как «лубок» опять распрямляли — в четвертый раз.

— Не спится? — шепотом спросил Ловел, когда на миг затих храп человека на соседней койке.

— Никогда не засыпаю при этом ветре, — ответил Ник. Он никогда не признавался, если нога болела. — А малец тоже голосистый, да?

Над тяжелым дыханием, храпом спящих, над порывами ветра и резким звуком снежной крупы, бившей по ставням, возносилось тоненькое недовольное блеяние новорожденного младенца.

— Он скоро заснет, — сказал Ловел. — Свет ему странен.

— Боже упаси, я не жалуюсь. В каждом бы приюте под Рождество по мальцу, — сказал Ник.

На другое утро, когда Ловел появился у койки Ника с кувшином масла для растирания, Ник, обыкновенно лежавший все время на спине, закинув руки за голову и глядя в потолочные балки, сидел и обстругивал кусок дерева ножом, недостаточно острым для такого занятия. Одеяло было покрыто щепками, длинными кудрявыми стружками.

— Я мастерю подарок младенцу, — объяснил он, смущаясь. — Может, будет меньше плакать, если тешиться есть чем. Брат Люк мне нашел деревяшку.

— Да только не нож, — сказал Ловел.

— Нет, нож сестра Гертруда дала, он не слишком уж острый.

— Наверное, она думала, тупым тебе труднее отхватить палец. Женский просчет, — заметил Ловел. — Можно взглянуть?

Ник положил вещицу в протянутую руку Ловела.

— Это ягненок, — сказал — на тот случай, если возникнут сомнения.

Но Ловелу не требовалось пояснений. Маленькая незаконченная фигурка была грубой и неуклюжей, хотя — была безошибочной формы. Особенно, что касается длиннющих ягнячьих ног. Ник смог схватить в дереве резвость молоденького ягненка.

— Он еще совсем не законченный, — волнуясь, говорил Ник.

— Вижу. Часто режешь из дерева?

— Да строгаю немножко, так, безделушки. Думаете, мальцу понравится?

— Понравится, я уверен, вот только дай ему подрасти, — Ловел вернул ягненка и принялся закатывать рукава сутаны. — Подождешь — я найду тебе нож получше, а этот вернем на кухню, где ему место.

Ник почти весь день заканчивал своего ягненка, а вечером Ловел отнес его в дальний конец приютской палаты, где лежала женщина, прикрывая рукой крохотного сморщенного младенца.

— Мальчик из другой палаты смастерил вашему малютке игрушку, — сказал он. — Я бы такую сберег.

Женщина взяла маленького, любовно вырезанного ягненка, поглядела, а потом прижала игрушку к лицу и расплакалась.

Ловел решил еще как-нибудь занять Ника, прежде чем тот опять примется глядеть в потолок. Но разпопробовав, Ник уже сам загорелся и назавтра, сидя на краю постели — ему теперь каждый день разрешалось понемногу сидеть, — попросил:

— Брат Ловел, как думаете, смогли бы вы мне на поделки раздобыть у плотников чуток хорошего дерева — ну хоть бука? Что лежать — может, я б смастерил одно-другое для часовенки — так, задаром.

Довел, привязывавший к его ноге «лубок», отвлекся, взглянул на мальчика.

— Задаром? Мы выправим тебе ногу, Ник, но потом твоя очередь показать, на что ты способен.

Ник ответил спокойным взглядом.

— Я знаю. Но я все равно сделаю вам в алтарь канделябр.

И Ловел раздобыл у плотников дерево, а Ник принялся за работу. Сестра Олдис, чаще других подметавшая в палатах, поначалу очень сердилась из-за стружек на полу, но после того, как Ник показал ей свою работу, она, поворчав, согласилась, что такая — ее дополнительных трудов стоит. Ведь канделябр Ник вырезал необычный: это был высокий длиннокрылый ангел с венцом на челе, а углубление для свечи скрывалось меж его сзади сложенных крыльев.

Ник еще никогда не брался за вещь труднее и не знал, как ее сделать, поэтому он продвигался с работой медленно, делал, что дерево ему подсказывало, — подобно тому, как Ловел трудился над его неразгибавшимся коленом. И ошибался: руки не всегда слушались — правая и левая стороны ангельского лика получились неодинаковыми, Ник досадовал. Но дни шли, работа близилась к завершению, и Ловел знал, что резной ангел будет прекрасен.

— После этого я сделаю другого, — сказал Ник. Должна быть пара, и потом… постараюсь в другой раз не оплошать.

Ловел сидел и поворачивал фигурку в руках — разглядывал.

— Знаешь, — сказал он, — ты мог бы зарабатывать на жизнь как резчик по дереву.

— Если каменщиком стать не смогу?

Ловел поднял голову. Он с Ником никогда не притворялся.

— Да, — сказал он.

Ник поглядел на резного ангела, будто увидел его впервые, и удивился увиденному.

— А что, — протянул, — а что, это мысль.

— По голосу не скажешь, чтоб она тебе очень уж нравилась.

— Совсем же другое, понимаете… — Ник нахмурился, пробуя объяснить. — Тут что-то небольшое, а там… Хорошо, конечно, вырезать между делом, но совсем же другое, когда стены встают, когда камни так обтесаны, что на стыке не просунешь и ноготь, потому что тяжесть приходится на верное место, и контрфорсы нагрузку облегчат, и все честь честью… а потом… потом покажется, что она, выстроенная, возносится к небу, на землю не опирается… — Он запнулся, вдруг покраснев. — Давайте, давайте мне его, я не закончил венец.

Ник сидел на краю постели, неуклюже вытянув вперед ногу в «лубке», почти что выпрямленную. Ловел сказал:

— Если возьмешься за второго ангела завтра, к тому времени, как закончишь его, поставим тебя на ноги, поглядим.

Год повернул на новый круг, вечера делались длиннее, и, наконец, день подошел. Ник отложил полировку второго ангела до утра, будто завершение работы над ним и испытание колена на прочность были почему-то неразделимы. Впрочем, уже законченный, второй ангел стоял рядом с первым перед изображением Святого Варфоломея, неся свою долю света, когда с кувшином для растирания в руках, с закатанными рукавами появился Ловел. Время было послеобеденное, и у Ника на кровати еще оставалась тарелка с какой-то остывшей стряпней, к которой он едва притронулся.

— Не хочется есть, — сказал Ник Ловелу, спросившему про тарелку, и поморщился. Действительно, тушеные бобы выглядели еще менее аппетитными, чем всегда, но Ловел чувствовал: это отговорка…

Ловел принялся за растирание, как обычно, а, закончив, вместо того, чтобы привязать к ноге «лубок», подал Нику его костыль и помог встать.

— Поначалу обопрись на него, без «лубка» будет непривычно.

Ник стоял и смотрел на Ловела какой-то миг, веснушки на переносице потемнели до черноты. Ловел видел написанный на его лице призыв и понимал, к кому мысленно обращался Ник. Не к сестре Урсуле, уносившей посуду после обеда, он взывал, не к брату Филиппу, не к людям по койкам, глядевшим на мальчика во все глаза.

Выпал один из тех дней поздней зимы, какие исполнены кроткой надежды, хотя впереди еще можно ждать бурь. На аптекарском огороде у южной стены приюта в такие дни тепло, будто весной. Нику вреда там не будет.

— Пойдем на улицу, — сказал Ловел.

Из аптекарской дверь черного хода вела на огород Довел шел впереди и слышал стук костыля за спиной. У порога из земли показались сине-зеленые стрелки подснежников, на бузине, той, что ближе, пел черный дрозд. Прямая утоптанная дорожка, начинавшаяся у порога, протянулась меж еще голых грядок, на которых скоро вновь зазеленеют чеснок и чистотел, наперстянка, пиретрум и девясил. И там, где дорожка начиналась, Довел и Ник на миг остановились, поглядели друга на друга.

— Ты готов? — спросил Ловел.

Ник в ответ ничего не сказал. Но кивнул. Ловел взял у него костыль и отступил на шаг.

— Теперь ко мне иди. Нет, смотри на меня — не под ноги.

Долго Ник не мог двинуться. Но не отрывал глаз от лица Довела, а тот еще на шаг отступил. Ловел вдруг опять вспомнил Храбреца и конюшню в Новой обители. От волнения сдавило горло.

— Шагай, — только и вымолвил он.

С невероятной осторожностью, сосредоточенностью, Ник сделал шаг, потом еще и еще — пять шагов, и тогда Ловел подхватил его, споткнувшегося, и вернул ему костыль.

Ник улыбался от уха до уха, дрожал.

— Я смог! Я смог!

— Раскричался! — сказал Ловел. — В другой раз, запомни, колено будешь сгибать. Бог дал тебе это колено, чтобы сгибалось, ты же на ноге, будто на помеле. А теперь вернемся в палату.

В аптекарской Ник помедлил перед дверью в палату.

— Когда я вернусь на стройку?

— В кашевары?

— Многие вольные каменщики из кашеваров делались.

Ловел кивнул.

— Погоди. Пять шагов не значат, что ты встал на ноги, и прежде чем тебя отпущу, я должен увериться, что сухожилие не начнет опять уплотняться. — Он улыбнулся. — Пока вырезал бы еще что-нибудь!

Ник помолчал, а потом уголки рта у него потянулись вверх.

— Нет! Я знаю, в ком тут нужда побольше, чем в резчике.

— В ком же?

— В поваре, — сказал Ник.

Глава 14. Чудо

Через несколько дней Ловел отправился к церкви на поиски Серла. Каменщики устроили на зиму себе мастерскую, укрывшись под сводом северного придела, там Ловел и нашел человека, на тесаном камне и капителях вырезавшего орнамент. Зима была мягкой, и мастера смогли многое подготовить к открытию стройки, ожидаемому на Пасху.

Поздоровавшись, Довел сразу перешел к главному.

— Вы помните Ника Редполла? Серл поднял глаза от работы.

— Да. Я вспомнил Ника. Как он там?

— Без костыля уже понемногу ходит, — сказал Ловел. — К тому времени, как вы начнете, сможет взяться за дело.

— Всегда рады ловкому кашевару. Мы соскучились по его стряпне.

Ловел вздохнул:

— И мы будем скучать по ней. Ник, пока нога окончательно выправилась, на приютской кухне трудился. Но я не про его стряпню пришел поговорить. Прошлой осенью вы сказали мне, что из него получился бы кладчик стен.

— Да, если бы не нога. — Серл осторожно ударил теслом.

— А со здоровой ногой?

— И что ж, такая здоровая, чтоб работать на самом верху, на лесах?

— Может, легкая хромота навсегда останется, но нога — да, здоровая — чтоб на лесах работать.

— Ну, тогда из него будет кладчик.

— Именно. Он обучался делу перед тем, как с ним случилось несчастье. Но я думаю, имей он возможность, Ник не просто кладку будет вести — станет каменщиком из настоящих.

Серл прервал работу, поднялся, поскреб подбородок.

— Откуда вам знать, досточтимый Ловел? С чего вы решили? — Он усмехнулся. — Берись за то, к чему годен, как говорят. И, прошу прощения, не слышал, чтобы говорили, будто ваше дело обращаться с камнем.

Ловел принялся осторожно разворачивать что-то, принесенное в куске мешковины.

— Взгляните, — сказал он и поместил второго, из вырезанных Ником Редполлом, длиннокрылого ангела на гладкую поверхность каменной глыбы, которую обрабатывал Серл.

Серл поднял фигурку и оглядел, вскинув при этом брови и сложив губы дудочкой, — вот-вот присвистнет.

— Ник сделал, Помню, строгал понемножку…

— Ник, — отозвался Ловел.

— Хорош. Да, отличная работа — для новичка. Хотя маленький деревянный ангел еще не превратит его в каменщика. Камень не дерево, и все это… — он ткнул большим пальцем через плечо, и его жест указывал на хоры без крыши, на гору тесаного камня в приделе, целиком на церковь, которая будет когда-то стоять, но пока лишь чуть поднялась от земли и зрима лишь на чертежах мастера каменщиков, — все это не резная фигурка, какую подхватишь одной рукой… Знаете, из него выйдет способный резчик.

Ловел улыбнулся.

— Я говорил ему, А он мне: это совсем другое. Совсем другое, когда стены встают, когда камни так обтесаны, что на стыке не просунешь и ноготь, когда знаешь: эта мощь вовеки не рухнет, потому что тяжесть, нагрузка приходится на верное место, и всё честь честью, и… и потому кажется, что она, выстроенная, возносится к небу, на землю не опирается.

Ненадолго пало молчание, которое нарушал только стук инструментов работающих каменщиков.

— Он так сказал? — спросил, наконец, Серл.

— Так, если я ничего не забыл. И я принес вам ангела, чтобы показать, какие способные у него руки.

— Способные для малого еще не значит: способные для большого.

— Верно. Но мне думается, умение вырезать деталь — одно из необходимейших каменщику. — Ловел окинул взглядом чудесный зубчатый орнамент, над которым трудился Серл.

— Одно из них… да. И однако, я повторю: дерево не камень. Что до дерева, то мальчик в дереве понимает, согласен.

— А если он понимает в дереве и если так проникся всем этим… — теперь Ловел окинул взглядом все, на что недавно указывал палец Серла, — может, стоит хотя бы попробовать, посмотреть — вдруг и камень он способен понять?

— Ладно, — наконец, вымолвил Серл. — Но вы бы лучше с мастером каменщиков поговорили. Не я тут людей нанимаю.

— Я уже говорил с мастером Беорнфредом. Он поставит Ника на кладку — пусть мальчик покажет себя.

— Ну а что вы от меня-то хотите? — Серл был сбит с толку и чуть раздосадован.

— Присматривайте за ним, отнеситесь сердечно. Попробуйте его в своем деле и, если решите, что способен, дайте ему у вас поучиться.

Серл помолчал мгновение, глядя на резного ангела в руках. Потом резко кивнул и вернул фигурку.

— Ладно, это я обещаю. Но не больше, знайте. Одно может сделать его каменщиком — его собственное умение.

На Пасху монастырская церковь очнулась после зимнего сна, и Ник Редполл — а о прежнем увечье напоминала лишь легкая хромота, когда он перенапрягал ногу, — вернулся на стройку, но уже не кашеваром. Ловел даже не видел, как Ник ушел, потому что выпал день конной ярмарки, и сбитого испуганным жеребенком человека занесли в палату как раз, когда Ник собирал пожитки, а когда разбитая голова бедолаги уже была забинтована, Ника Редполла след простыл, только пустая его кровать стояла в углу, только два длиннокрылых ангела возносили свечи перед алтарем в приютской часовенке.

И тогда от попечителя до недавно принятого подопечного, впрочем, успевшего вкусить прежнюю благодать, приют Святого Варфоломея, со вздохом… предался сестре Гертруде, вернувшей себе безраздельную власть на кухне.

Весна сменилась летом. Жизнь в приюте текла, как всегда. Недужный люд приходил и уходил: кто поправлялся, кто умирал. Цвели травы на аптекарском огороде, Роэр каждый день служил мессу в приютской часовне, где собирались обе палаты, и продолжал разбираться со счетами, с жалобами и всякими сложностями, с какими попечителю хлопотливой жизнью живущего приюта только и разбираться.

А через полоску истоптанной земли, которая разделяла приют и церковь, завиделись свод, покрывший хоры, и поднимавшаяся колокольня.

Шло лето, промелькнула трехдневная Варфоломеевская ярмарка. Хоры уже были покрыты, а теперь поднялся и сводчатый портал церкви, за которым последует неф — чтобы в законченном сооружении смогли идти службы…

И вот настал этот день — канун осени, — когда епископа Лондонского, того самого Ричарда де Бельмейса, четыре года назад принявшего от Ловела обет каноника, ожидали для освящения церкви Святого Варфоломея.

День был пасмурный, ветреный, по небу низко плыли тучи, собирался дождь. Но дождь еще мешкал, когда процессия во главе с епископом, которую замыкали Роэр со своими канониками в черных сутанах и мастера в воскресном платье, влилась ручьем в собор через небольшие врата в западной части хоров. Внутри все объяла тьма. Огромный пустынный чертог с высокими, еще не застекленными окнами, мимо которых торопились серые тучи, растворялся во тьме. И в его сумрачности, будто россыпь драгоценных камней вдруг, заиграли от пламени свечей у алтаря, багрец и пурпур святого хода. Воздух наполнился запахом ладана, и к высоким сумрачным сводам взвилось песнопение. Ловел подумал, что вскоре и неф, и колокольня, и трансепт — все грандиозное сооружение будет закончено, и как же ему уступает длинное, с низкой крышей строение приюта поблизости, где недужные ждут своего врачевателя. Два раздельных мира. Ловел взглянул на высокую, черную, напоминавшую долгоножку фигуру Роэра, бывшего королевского менестреля, ныне попечителя приюта, будущего приора в здешнем монастыре, и спросил себя: Роэр… далек ли от него и Роэр? Но лицо Роэра в свете свечей у алтаря было непроницаемо, как маска с надгробия рыцаря-крестоносца.

Ловел вновь вернулся мыслью к молитве.

Рука епископа была вознесена в благословении, его сильный, немного хриплый голос наполнил собор до сводов.

— Сей дом святой да станет обиталищем всемогущего Бога, да исполнится благодать и славы Божьей. И да не оставит Он ни зрением своим, ни слухом дом сей и в день, и в ночи, дабы молящему явились, да обрящет идущий, и войдет всяк постучавший…

Весь день невидимое, солнце вдруг прорвалось из-за туч, высокие окна вдруг озарились светом, мощные лучи света устремились до самой глубины хоров, наполнив собор сиянием, затмившим свечи у алтаря.

Ловел думал: «Да обрящет ищущий и войдёт всяк постучавший… радость и веселье будет в нем, славословие и песнопение… не в двух мирах — в едином». Он увидел, как странное, задумчивое лицо Роэра распахнулось от радости.

Снаружи все работы на час прекратились, чтобы церемонии не мешал стук молотков, звон пилы, но как только процессия вышла из церкви под солнце, задержавшееся на небе, стройка вновь зашумела. Первый ярус лесов опоясал колокольню, которая поднималась, скрытая лесами, до пятнадцати футов, и там уже трудились мастера. Одна голова там отсвечивала пламенем под лучами солнца…

Как только процессия распалась, Ловел вернулся к церкви. Времени у него было очень немного — ждали дела. Но он вернулся и увидел, что Ник Редполл спускается по лесенкам поздороваться с ним. Они будто договорились о встрече, хотя поначалу и не знали, что друг другу сказать.

— Как колено? — спросил Ловел.

— Побаливает чуток к концу дня, но боль все меньше и меньше.

Они стояли и смотрели на хоры, на выстроенную пока до половины колокольню, которая гордо поднималась в предгрозовое небо. Вокруг колокольни роились мастера и рабочие.

— Знаешь, было время, — сказал Ловел, не отводя взгляда от людей на лесах, — когда я спрашивал себя: можно ли выдержать большую боль. Но если человек — мастер-каменщик, как мастер Беорнфред, возможно, он чувствует, что ему больше иных назначено вынести.

Они оба недолго помолчали, Ник Редполл взглянул на Ловела. Оставаясь в приюте, Ник очень подрос, и смотреть ему пришлось сверху вниз. Он сглотнул и вдруг залился краской до корней волос.

— Ну, это вот как… С братом Домиником или с братом Люком, я думаю, я не выдержал бы, но со мной были вы, понимаете.

— И что же?… — Ловел спросил.

Ник снова сглотнул.

— Ну, понимаете, я не чувствовал себя одиноким. Ну, как с другом — в беде. Когда боль накатывала, я твердил: «У брата Ловела, у самого хромая нога и горб, и… он знает…» Поэтому я выдерживал.

— Понимаю, — сказал Ловел, помолчав. — Да, я понимаю. И… спасибо тебе, Ник.

Как в ту, первую их встречу, кто-то позвал Ника Редполла, теперь — с лесов. Ему надо было идти.

Ловел остался, где и стоял., все вглядывался в поднимавшуюся громаду колокольни. Внезапно он почувствовал, что очень устал. Он давно жил с усталостью, но признавался себе в этом редко. Должно быть, как посчитал бы брат Юстас, слишком много своей жизни отдал он Нику Редполлу. Но с внезапной усталостью пришла чудесная успокоенность, а с ней — чувство освобождения… освобождения ото всего, что связывалось с историей мальчика, которого прогнали из деревни камнями, крича вслед: «Ведьмино ты отродье!» Но он также знал, что уже никогда не будет свободен: он будет принадлежать каждой больной душе, попадающей в его руки.

Разбуженный неожиданным теплом закружил перед каменным — проступившим — ликом колокольни хоровод бабочек, и в памяти Ловела опять что-то, едва не упорхнув, мелькнуло… задержалось. «Будешь одним из целителей мира — не творцом, не губителем, но целителем… Когда время придет — узнаешь».

Ник добрался до самой верхней ступеньки лесенок.

— Чудо свершилось, — раздался рядом с Ловелом голос Роэра.

— Свершилось чудо, — согласился Ловел.

Оба — и Ловел, и Ник Редполл — очень бы удивились, если б узнали, что через много лет среди чудес, приписываемых патрону обители Святому Варфоломею, упоминали во мгновение ока свершившееся исцеление от хромоты мальчика по имени Николас, который, исполненный благодарности, остался служить на монастырской кухне.

Перевод: Н. Падалко

Об авторе


Розмэри Сатклифф (англ. Rosemary Sutcliff; 14 декабря 1920 — 23 июля 1992) — английская писательница, автор многих исторических романов.

Сатклифф родилась 14 декабря 1920 года в Уэст Клэндон (графство Суррей), но большую часть детства провела на Мальте и иных морских базах, на которых служил её отец, офицер ВМС Великобритании.

В раннем детстве Розмэри перенесла болезнь Стилла-Шоффара, что приковало её к инвалидному креслу. Большую часть времени она проводила с матерью, которая развлекала дочь пересказом старинных Кельтских и Саксонских легенд. Читать будущая писательница научилась лишь к девяти годам. Полноценное начальное образование получить ей не удалось из-за постоянных переездов, а также инвалидности. В 14 лет она поступила в Бидфордскую школу искусств (англ. Bideford Art School), которую посещала в течение трёх лет. После окончания обучения она работала художником-миниатюристом.

Писательскую карьеру Сатклифф начала в 1950 с книги «Хроники Робина Гуда» (англ. The Chronicles of Robin Hood). Она написала роман «Орёл Девятого легиона» (англ. The Eagle of the Ninth), наиболее известное из своих произведений, в 1954 году. В 1959 году Сатклифф была награждена Медалью Карнеги по литературе (англ. Carnegie Medal in Literature). В 1974 году была выдвинута на получение Премии имени Г. Х. Андерсена. Её роман «The Mark of the Horse Lord» принёс писательнице первую премию Феникс (англ. Phoenix Award) в 1985 году, а роман «The Shining Company» вторую в 2010.

Долгие годы Розмэри Сатклифф прожила в Уалбертоне, недалеко от Арудндэйла (графство Суссекс). В 1975 году писательница получила Орден Британской империи за заслуги в области детской литературы. В 1992 году получила титул Командора (англ. CBE). Писательница продолжала писать до последних дней своей жизни. Сатклифф никогда не была замужем.

Примечания

1

То есть справа и слева, так как копье носили на правом плече, а щит — на левом.

(обратно)

2

Сыворотка, остающаяся после того, как сбивают масло.

(обратно)

3

Большой Медведицы.

(обратно)

4

Митра — индо-иранское божество света, солнца. Культ Митры в начале новой эры проник в Римскую империю, особенно он привился среди военных. Вступление в общину сопровождалось тяжелыми испытаниями, обрядами; посвященные проходили несколько ступеней. — здесь и далее примечание переводчика.

(обратно)

5

Клузий — римский город.

(обратно)

6

Одно из сословий Древнего Рима.

(обратно)

7

Императорская гвардия.

(обратно)

8

Тифон — в римской мифологии чудовище с сотней коньих голов, человеческим туловищем и змеями вместо ног.

(обратно)

9

В данном случае — штабное помещение.

(обратно)

10

Друиды — жрецы у древних кельтов.

(обратно)

11

Гай Светоний Паулин (59–61 гг. н. э.) — римский полководец, наместник Британии.

(обратно)

12

Римские кавалеристы, навербованные из племен даков, обитавших на берегах Дуная.

(обратно)

13

Кельтское племя.

(обратно)

14

Тартар (греч.) — считался нижней частью преисподней.

(обратно)

15

В Ветхом завете — место для жертвоприношений.

(обратно)

16

Боевой клич легионеров. Имя «Цезарь» стало уже нарицательным — любой император.

(обратно)

17

Елисейские поля, или Элизиум (греч.) — в античной мифологии поли блаженных, куда по окончании земной жизни попадают любимые герои, вариант рая.

(обратно)

18

Праздники в честь Сатурна, древнеримского бога посевов, продолжались семь дней.

(обратно)

19

Благочестивый, верный (лат.).

(обратно)

20

Нынешняя Ирландия.

(обратно)

21

Богиня Рима (покровительница Рима).

(обратно)

22

Геспериды (греч.) жили в саду, где росла охраняемая ими яблоня, приносившая золотые яблоки.

(обратно)

23

Берегись! (лат.).

(обратно)

24

Превосходно (греч.).

(обратно)

25

В древнеиранской религии воплощение злого начала.

(обратно)

26

Воды Сулис — родительный падеж имени кельтского божества Суль.

(обратно)

27

Считалось, что в этой области Древней Греции многие женщины — колдуньи.

(обратно)

28

Гиберния — древнее название Ирландии.

(обратно)

29

Эреб — «мрак», олицетворение вечного мрака (греч.).

(обратно)

30

Современное название — Беер-Шева.

(обратно)

31

Триера — трехпалубная римская галера.

(обратно)

32

Венера — выигрышная комбинация в игре в кости.

(обратно)

33

Опцион — помощник центуриона.

(обратно)

34

Декурион — командир подразделения кавалерии ни десяти всадников.

(обратно)

35

То есть никогда. (У греков, в отличие от древних римлян, календ не было.) Прим. перев.

(обратно)

36

В Древнем Риме писали на дощечках, покрытых воском, процарапывая слова палочкой — «стилем». Две дощечки соединялись и складывались — так «запечатывали».

(обратно)

37

…за друзей своих (Еванг. от Иоанна. 15:13).

(обратно)

38

Даунс — район Меловых Холмов на юге Британии.

(обратно)

39

Уилд — лесная область на юге Британии.

(обратно)

40

Серебряный орел с распущенными крыльями, утвержденный на длинном древке, заостренном внизу (для втыкания в землю), служил легионным знаменем.

(обратно)

41

Главная улица (лат.).

(обратно)

42

Килт — местная народная одежда — короткая юбка, носили ее мужчины и воины.

(обратно)

43

Римские трубы делались из бараньих рогов.

(обратно)

44

Феодосий I Великий — римский император, царствовал между 379 и 395 гг. н. э.

(обратно)

45

Декурион — глава десятки.

(обратно)

46

Ицены — кельтское племя.

(обратно)

47

Так, так (диалект.).

(обратно)

48

Впоследствии Уэльс, население — валлийцы.

(обратно)

49

Британское племя, обитавшее в Северном Уэльсе.

(обратно)

50

Древнегреческий писатель, ученик Сократа.

(обратно)

51

Комит — начальник команды галеры.

(обратно)

52

Опцион — младший командир.

(обратно)

53

Пер. В. Жуковского.

(обратно)

54

Планшир — брус, проходящий поверх фальшборта.

(обратно)

55

О́дин — верховный бог в скандинавской мифологии.

(обратно)

56

Лотофаги (греч.) — пожиратели лотоса. В «Одиссее» приводится миф о том, что люди, отведавшие лотоса, забывают прошлое.

(обратно)

57

Здесь: Британия.

(обратно)

58

Германские племена, переселившиеся в V и VI вв. в Британию.

(обратно)

59

Эрлы — родовая знать в Англии раннего средневековья.

(обратно)

60

Франки — одно из крупных варварских германских племен.

(обратно)

61

Тор — в скандинавской мифологии бог грома, изображался с громовым молотом, поясом силы и железными перчатками.

(обратно)

62

Валек — утолщенная верхняя часть весла.

(обратно)

63

Ран — жена морского бога Эгира (сканд.).

(обратно)

64

Фальшборт — продолжение бортовой обшивки выше палубы.

(обратно)

65

Тогдашнее название Темзы.

(обратно)

66

Имеется в виду о-в Мэн.

(обратно)

67

Тогдашнее название Ирландии.

(обратно)

68

Река По в Италии.

(обратно)

69

Пат — положение в шахматной игре, когда один из игроков не может сделать хода, не подставив под удар своего короля.

(обратно)

70

Радужный мост — в древнескандинавской мифологии мост от земли к Дому Богов, ходить по нему могли лишь боги.

(обратно)

71

Валгалла, или Вальхалла — в скандинавской мифологии дворец бога Одина, куда попадают после смерти павшие воины и где ведут прежнюю героическую жизнь.

(обратно)

72

Здесь лежит Артур, король былого и король грядущего.

(обратно)

73

Латинское название, придуманное автором.

(обратно)

74

Харальд I Прекрасноволосый Хорфагер — норвежский конунг (король), царствовал на рубеже 9 и 10 вв.

(обратно)

75

Рафнглас — вероятно, на месте Ravenglass — небольшого прибрежного городка в графстве Камбрия на северо-западе Англии, еще во 2-м в. бывшем важной военно-морской базой римлян.

(обратно)

76

Англы (лат. Anglii) — древнегерманское племя, жили на юге полуострова Ютландия. В 5–6 вв. участвовали в англо-саксонском завоевании Британии, по их имени названа Англия.

(обратно)

77

Белый Христос — так на заре распространения христианства называли Иисуса язычники Европы, подчеркивая тем самым Его причастность к миру мертвых.

(обратно)

78

Сутана (фр. Soutane) — вид повседневной одежды священнослужителей в Римско-католической Церкви начиная с 6 в.

(обратно)

79

Сначала так делали в знак покаяния и обращения к Богу. Но, начиная с 6 в. более распространена была тонзура — выбритое место на макушке, как знак принадлежности к духовенству католической Церкви.

(обратно)

80

Тор — в германо-скандинавской мифологии бог грома и молнии, старший сын Одина.

(обратно)

81

Один — верховный бог скандинавского пантеона.

(обратно)

82

Фригг — в германо-скандинавской мифологии жена Одина, верховная богиня, покровительница любви, брака, домашнего очага, деторождения.

(обратно)

83

Викинги — морские разбойники, выходцы из Скандинавии, совершавшие в 9–11 вв. походы протяженностью до 8000 км и более. Эти дерзкие и бесстрашные люди на востоке достигали границ Персии, а на западе — Нового Света.

(обратно)

84

Речь скорее всего идет о Хальфдане Рагнарсоне, он упоминается в Дублинской летописи под 868 г.

(обратно)

85

Олаф Белый (Седой) — сын норвежского конунга, в 853 г. возглавил поход викингов в Ирландию и сделал Дублин ее столицей.

(обратно)

86

Миклагард — Великий Город: так скандинавы называли Константинополь (Царьград), столицу Византийской империи, основанную Константином I в 324–330 на месте города Византий.

(обратно)

87

Эль — пиво с травяными экстрактами, известно в Северной Европе с 7 в. н. э.

(обратно)

88

Брус — бревно, опиленное или обтесанное на четыре грани.

(обратно)

89

Гусли — один из первых струнных музыкальных инструментов, известный с библейских времен — изобретение гуслей приписывается Иувалу, сыну Ламеха. См. Книга Бытия, глава 4, стих 21.

(обратно)

90

Локи был известен своим коварством, а также хитростью и изворотливостью.

(обратно)

91

Гебридские острова, Гебриды (Hebrides) — архипелаг в Атлантическом океане, у западных берегов Шотландии.

(обратно)

92

Тролли — в германо-скандинавской мифологии уродливые, очень сильные и глупые великаны, враждебные человеку.

(обратно)

93

Шашки — древняя восточная игра, завезена в Европу в раннем Средневековье.

(обратно)

94

Барра, Баррские острова — часть Гебридских островов неподалеку от Шотландии.

(обратно)

95

Эрискей, Уист — острова в составе Внешних и Внутренних Гебридов.

(обратно)

96

Сарацины — так европейцы в раннем Средневековье называли всех арабов.

(обратно)

97

Оркнейские Острова находятся у северной оконечности Шотландии.

(обратно)

98

Ярл — наместник, второй после конунга правитель.

(обратно)

99

Пентленд-Ферт — пролив между северным берегом Шотландии и Оркнейскими островами, соединяет Северное море с Атлантическим океаном.

(обратно)

100

Кинтайр (вершина земли) — полуостров и область на западе Шотландии, между заливом Ферт-оф-Клайд и проливом Северный канал.

(обратно)

101

Финдхорн — селение на берегу моря в Северной Шотландии.

(обратно)

102

Колонсей — один из Внутренних Гебридских островов, названный в честь св. Колумбы, построившего там в 6 в. монастырь.

(обратно)

103

Малл — один из Внутренних Гебридских островов.

(обратно)

104

Эйлин Даб (Eilean Dubh Mor) — необитаемый остров во Внутренних Гебридах, расположен в устье реки Ферт-оф-Лорн.

(обратно)

105

Бьют — остров на западе Шотландии в заливе Ферт-оф-Клайд.

(обратно)

106

Кайл — историческая область на юго-западе Шотландии на побережье залива Ферт-оф-Клайд и в долине реки Эйр.

(обратно)

107

Арран — крупнейший остров залива Ферт-оф-Клайд на западе Шотландии.

(обратно)

108

Ветерсей — один из Баррских островов Внешних Гебридов.

(обратно)

109

Старнпост — передняя часть ахтерштевня (нижней кормовой части судна в виде рамы, служащей продолжением киля) с отверстием для трубы, через которую пропускается гребной вал.

(обратно)

110

Нарвал, единорог (Monodon monoceros) — млекопитающее семейства дельфиновых со спирально закрученным бивнем длиной до 3 м. Обитает в водах Гренландии и Северной Канады.

(обратно)

111

…портрет женщины с золотистой шапкой на голове и ребенком на руках — икона Богородицы с Младенцем Иисусом, золотистая шапка — нимб над головой Девы Марии.

(обратно)

112

Альба — раннесредневековое королевство, которое объединяло Пиктское королевство и гэльское королевство Дал Риада и включало в себя север и западное побережье Шотландии и север Ирландии.

(обратно)

113

Эрин — древнее кельтское название Ирландии.

(обратно)

114

Мисти Айл (Misty Isle, Isle of Skye) — самый большой северный остров Внутренних Гебридов.

(обратно)

115

Колл — один из островов Внутренних Гебридов.

(обратно)

116

Кальф (Calf Island — Телячий остров) — так называются небольшие острова, лежащие рядом с более крупными.

(обратно)

117

Асгард (древне-исланд. «ограда асов») — в скандинавской мифологии место обитания богов-асов, небесная крепость, построенная великаном.

(обратно)

118

Бен-Мор — гора на севере графства Перт в Шотландии.

(обратно)

119

Аргайл (восточно-гэльский) — историческая область на западе Шотландии, в горах на побережье залива Ферт-оф-Лорн, заселенная в V в. скоттами из Ирландии.

(обратно)

120

Оркни — один из Оркнейских островов у северного побережья Шотландии.

(обратно)

121

Речь идет об Изольде Белокурой, дочери короля Ангена (Ангуина, Хангуина) Ирландского, героине известной легенды «Тристан и Изольда».

(обратно)

122

Речь идет об Оркнейских островах.

(обратно)

123

В те времена европейцы были довольно частыми гостями на средиземноморском побережье Северной Африки.

(обратно)

124

Айона — остров в составе Внутренних Гебридов. На этом острове св. Колумба построил в 6 в. монастырь, откуда началось обращение в христианство Северной Шотландии. Слава об острове как об оплоте христианского учения разнеслась по всем уголкам Европы, и вскоре Айона стала центром паломничества.

(обратно)

125

Фионула — старшая дочь легендарного ирландского короля Лира, которую вместе с младшими братьями злая мачеха почти на тысячу лет превратила в лебедей.

(обратно)

126

Святой Брендан Клонфертский (ок. 484 — ок. 578), прозванный «Мореплавателем» или «Путешественником» — один из ранних ирландских святых монахов, известен главным образом своим плаванием к Острову Блаженных, описанному в «Путешествии св. Брендана Мореплавателя» в 9 веке.

(обратно)

127

Остров Святого Колумбы — гэльское название острова Айона.

(обратно)

128

Скорбная пятница — Страстная пятница, день, когда перед Пасхой вспоминают о распятии и смерти Иисуса Христа.

(обратно)

129

Голыш — небольшой круглый гладкий камень, обкатанный и оглаженный водою.

(обратно)

130

В «Старшей Эдде» описывается жертвоприношение Одина — он совершает его сам, когда, пронзенный собственным копьем, девять дней висит на древе Иггдрасиль, а затем его дед, великан Бельторн, приносит ему мед для утоления жажды и вручает руны — символ мудрости.

(обратно)

131

Острова Блаженных — мифическая, простирающаяся на западном краю земли страна, где обитают души смертных, чья жизнь была признана судьями загробного мира праведной и благочестивой. На Островах Блаженных царит вечная весна. Души праведников проводят время в беседах и гуляют по прекрасному лугу неувядающих цветов, окруженному сказочно красивым лесом.

(обратно)

132

После христианизации Ирландии в 5 в. в маленьком городке Келсе графства Мет строились монастыри с часовнями и кельями и высокие сторожевые башни-колокольни.

(обратно)

133

Лейкланд — озерный край на северо-западе Англии, на границе с Шотландией.

(обратно)

134

День поста и печали — Страстная пятница; День ожидания — Великая (Страстная) суббота, когда вспоминают о пребывании Иисуса Христа во гробе и сошествии Его во ад для избавления душ умерших, а также готовятся к Пасхе, которую празднуют в ночь с субботы на воскресенье; ДЕНЬ ЛИКОВАНИЯ — Пасха, древнейший христианский праздник, день Воскресения Иисуса Христа.

(обратно)

135

Хой — второй по величине и самый высокий из Оркнейских островов.

(обратно)

136

Берег ярла Сигурда — в то время Оркнейскими островами правил Сигурд I Могучий, сын Эйстейна Грома, первый оркнейский ярл.

(обратно)

137

Саут-Роналдсей — один из Оркнейских островов, третий по величине.

(обратно)

138

Мут-Хилл — холм или курган, в раннем Средневековье на нем собирались местные жители, чтобы улаживатьразличные споры. Стоячие камни (мегалиты) — одиночные или расположенные кругами, врытые в землю вертикальные каменные глыбы.

(обратно)

139

Вест-Кост — западное побережье Шотландии.

(обратно)

140

Пикты — древнейший из известных народов, населявших Шотландию, в 6 в. объединились в Королевство пиктов, тогда же были обращены в христианство св. Колумбой. В дальнейшем пикты вместе со скоттами образовали Королевство Шотландию и в результате ассимиляции прекратили свое существование как отдельный народ.

(обратно)

141

Кейтнесс — историческая область на крайнем севере Шотландии на побережье пролива Пентланд-Ферт и Северного моря.

(обратно)

142

Грейт-Глен (Великая долина) — геологический разлом, проходящий с севера на юг Шотландии от Инвернесса до Форт-Вильяма. В Грейт-Глене находится озеро Лох-Несс.

(обратно)

143

Льюис — самый большой и северный из Внешних Гебридских островов.

(обратно)

144

Битва при Финнсбурге — героическая песнь о распре данов и фризов, известная лишь по отрывку в 48 строк (Финнсбургский отрывок).

(обратно)

145

Рогаланд — историческая область на юго-западном побережье Норвегии.

(обратно)

146

Данкансби — мыс Данкансби-Хед на северо-восточном побережье Шотландии.

(обратно)

147

Крылатый остров — так на языке шотландских кельтов называется остров Скай — самый крупный и самый северный из Внутренних Гебридских островов.

(обратно)

148

Мыс Рат расположен на северо-западном побережье Шотландии.

(обратно)

149

Лохматые лошадки — на северо-востоке Шотландии в древности встречались табуны приземистых и лохматых диких лошадей. По всей вероятности, пикты завезли их на Шетлендские острова к северу от Шотландии, и там они стали родоначальниками Шетлендских пони, которых использовали как вьючных животных и на сельскохозяйственных работах, потому что они очень послушные, сильные и выносливые.

(обратно)

150

Сатерленд (Сазерленд) — историческая область на восточном побережье Северной Шотландии.

(обратно)

151

…убранными волосами — девушки из семей викингов распускали волосы по спине и плечам; после выхода замуж волосы убирали в пучок.

(обратно)

152

Дорнох-Ферт — залив Северного моря, у северо-восточных берегов Шотландии.

(обратно)

153

Чернобокие чайки — морские, тихоокеанские чайки.

(обратно)

154

Брат Ниниан — назван в честь святого Ниниана (ок. 360–432) — первого прибывшего в Шотландию христианского епископа. По преданию св. Ниниан появился на свет в Камбрии (Уэльсе) на северо-западном побережье Англии. Еще юношей он отправился в Рим, чтобы постичь там основы христианского учения. В Риме он был посвящен в сан епископа, а затем получил от римского папы Сириция поручение обратить в христианство языческие племена пиктов.

(обратно)

155

Краспицы — длинные поперечные брусья, на которые ставится решетка, для удобства при маневрах с парусами.

(обратно)

156

Струг — ручной инструмент для грубой обработки древесины строганием.

(обратно)

157

Шетленды — Шетлендские острова, на русских картах — Шетландские острова, расположены в Атлантическом океане к северу от Шотландии.

(обратно)

158

Фарерские острова (Фареры) расположены на северо-востоке Атлантического океана в Норвежском море.

(обратно)

159

Ферт-Оф-Лорн — один их проливов, отделяющих остров Малл от Шотландии.

(обратно)

160

Айлей — самый южный из Гебридских осровов у берегов Шотландии.

(обратно)

161

Солуэй-Ферт — залив Ирландского моря у западного побережья Англии и Шотландии, на границе между ними.

(обратно)

162

Эскдейл — историческая область Шотландии, один из регионов Приграничья, где в те времена селились викинги.

(обратно)

163

Остров Мэн — расположен в Ирландском море на равном расстоянии от Англии, Ирландии, Шотландии и Уэльса.

(обратно)

164

Ангарад — героиня названа в честь Ангарад Золоторукой (Law Eurawc), которая упоминается в повести «Передур, сын Эвраука» из цикла валлийских повестей «Мабиногион» (Истории для юношества), восходящих к древним временам.

(обратно)

165

Англси — остров у северо-западных берегов Уэльса.

(обратно)

166

Бритты — кельтские племена, составлявшие основное население Британии с 8 в. до н. э. до 5 в. н. э. При завоевания Британии англо-саксами (5–6 вв.) часть бриттов была истреблена, часть вытеснена в Уэльс, Шотландию и на полуостров Арморику (современная Бретань).

(обратно)

167

Полые холмы — в кельтской и ирландской мифологии одно из традиционных мест обитания эльфов.

(обратно)

168

Гвинед — одно из кельтских королевств на северо-западе Уэльса, включало в себя и остров Англси.

(обратно)

169

Феодосий I, или Великий (лат. Флавий Феодосий, Flavius Theodosius, около 346–395) — римский император с 379. В 380 утвердил господство ортодоксального христианства, преследовал ариан и приверженцев язычества. При нем отменены Олимпийские игры (как языческие), сожжены Александрийская библиотека и многие языческие храмы.

(обратно)

170

Александрийская Библиотека — наиболее известная в древности библиотека, основана в Александрии при Александрийском мусейоне (музее) в начале 3-го в. до н. э. при первых Птолемеях. Ее возглавляли крупнейшие ученые: Эратосфен, Зенодот, Аристарх Самосский, Каллимах и другие. Древние ученые насчитывали в ней от 100 до 700 тысяч томов. Кроме произведений древнегреческой литературы и науки, в ней были книги на восточных языках. Часть библиотеки погибла во время пожара в 47 до нашей эры во время Александрийской войны, но позднее библиотека была восстановлена и пополнена за счет Пергамской библиотеки. В 391 г. н. э. при императоре Феодосии I часть библиотеки, находившаяся в храме Сераписа, была уничтожена христианами-фанатиками; последние остатки ее погибли, видимо, при господстве арабов в 7–8 вв.

(обратно)

171

«Pater noster…» — начало молитвы «Отче наш…» на латыни.

(обратно)

172

Валлийцы — кельтский народ, живущий в Уэльсе на юго-западе Великобритании.

(обратно)

173

Дикий Охотник — предводитель Дикой Охоты — кавалькады призрачных существ со сворой собак — которого в норвежской мифологии нередко отождествляли с Одином.

(обратно)

174

В давние времена девушка, уходя в монашескую обитель, отдавала туда и свое приданое.

(обратно)

175

Кельтский крест — крест с кругом, символ кельтской Церкви, которая в 6 в., будучи долгое время отрезанной от своих собратьев на континенте, распространила христианство от Ирландии до Северной Британии. По одному из церковных преданий, кельтский крест появился в Ирландии благодаря св. Патрику, миссионеру, обратившему эту страну в христианство. Согласно преданию, кельтский крест объединяет христианский символ с символом солнца, чтобы обращенные язычники поняли важность креста, связав его с языческим солнечным божеством. По другому преданию круг на кельтском кресте представляет собой «Солнце Веры» — свет веры в Бога, который невозможно затмить. Кроме того, круг обозначает еще и Самого Господа, «ибо, — как учит Священное Писание, — Господь Бог есть солнце» (Псалом. 83, стих 12).

(обратно)

176

Ормсхед — мыс на северном побережье Уэльса.

(обратно)

177

Конуэй — бухта в Ирландском море между островом Англси и северным побережьем Уэльса.

(обратно)

178

28 сентября 1106 года в битве у нормандского местечка Теншбре младший сын Вильгельма I Завоевателя Генрих, еще в 1101 году, после гибели Вильгельма II рыжего, второго сына Вильгельма Завоевателя, завладевший английской короной, разбил нормандцев, в результате чего принадлежащая старшему сыну Вильгельма I Роберту, Нормандия воссоединилась с Англией под одной властью, как при родоначальнике нормандской династии на английском престоле.

(обратно)

Оглавление

  • Алый знак воина
  •   Глава I Алая пряжа
  •   Глава II Тэлори-охотник
  •   Глава III Первый трофей
  •   Глава IV Цена белошея
  •   Глава V Кинжал и огонь
  •   Глава VI Школа юношей
  •   Глава VII Избрание царя
  •   Глава VIII Собачья битва
  •   Глава IX Черный камешек
  •   Глава Х Брат мой, брат
  •   Глава XI Вестники
  •   Глава XII Волчий дозор
  •   Глава XIII Серый вожак
  •   Глава XIV Алый знак воина
  •   Глава XV Солнечный цветок
  • Орел Девятого легиона
  •   Глава 1 Пограничная крепость
  •   Глава 2 Перья на ветру
  •   Глава 3 Атака!
  •   Глава 4 Последняя роза увяла
  •   Глава 5 Сатурналии
  •   Глава 6 Эска
  •   Глава 7 Встреча двух миров
  •   Глава 8 Целитель с ножом
  •   Глава 9 Трибун плацид
  •   Глава 10 Приказ к выступлению
  •   Глава 11 Через границу
  •   Глава 12 Свист на рассвете
  •   Глава 13 Пропавший легион
  •   Глава 14 Праздник новых копий
  •   Глава 15 Вылазка во мрак
  •   Глава 16 Застежка
  •   Глава 17 Ночная погоня
  •   Глава 18 Воды леты
  •   Глава 19 Подарок старого традуи
  •   Глава 20 Прощальная речь
  •   Глава 21 Деревянная птичка
  • Серебряная ветка
  •   Историческая справка
  •   Глава 1. Берег саксов
  •   Глава 2. Шепот на ветру
  •   Глава 3. Дом на скале
  •   Глава 4. Морской волк
  •   Глава 5. Ядовитый паслён!
  •   Глава 6. Эвикат-с-копьем
  •   Глава 7. «Богам, чтобы были они милостивы»
  •   Глава 8. Праздник Самхайма
  •   Глава 9. Праздник дельфина
  •   Глава 10. «Береника» отплывает в Галлию
  •   Глава 11. Тень
  •   Глава 12. Веточка ракитника
  •   Глава 13. Серебряная ветка
  •   Глава 14. Древний символ
  •   Глава 15. Снова легионы
  •   Глава 17. «Караузий! Караузий!»
  •   Глава 17. Орел в пламени
  •   Глава 18. Триумфальные венки
  • Факелоносцы
  •   1 На ступенях террасы
  •   2 Рутупийский маяк
  •   3 Морские волки
  •   4 Уллас-фьорд
  •   5 Отлет диких гусей
  •   6 Сакский ветер
  •   7 Женщина в дверях
  •   8 Магическое пение
  •   9 Лесное святилище
  •   10 Верховная цитадель
  •   11 Молодые лисы
  •   12 Две сестры
  •   13 Пустая хижина
  •   14 Честь первой крови
  •   15 Рукавица для соколиной охоты
  •   16 Белый боярышник и желтый ирис
  •   17 Пескарик, сын Дельфина
  •   18 Заложник
  •   19 Победа, подобная трубному гласу
  •   20 Смуглолицый воин
  •   21 Возвращение Одиссея
  •   22 Цветущее дерево
  • Меч на закате
  •   Глоссарий
  •   Hic Jacet Arthurus Rex Quondam Rexque Futurus[73]
  •   Предисловие автора
  •   Глава первая. Меч
  •   Глава вторая. Мир левой руки
  •   Глава третья. Птицы Рианнона
  •   Глава четвертая. Лошади мечты
  •   Глава пятая. Бедуир
  •   Глава шестая. Работник и плата
  •   Глава седьмая. Границы
  •   Глава восьмая. Ветер с севера
  •   Глава девятая. Боевые трубы весной
  •   Глава десятая. Битва при Дэве
  •   Глава одиннадцатая. Сын ведьмы
  •   Глава двенадцатая. Тримонтиум
  •   Глава тринадцатая. Народец Холмов
  •   Глава четырнадцатая. Сит Койт Каледон
  •   Глава пятнадцатая. Костры Середины Лета
  •   Глава шестнадцатая. Факелы Ламмаса
  •   Глава семнадцатая. Гуэнхумара
  •   Глава восемнадцатая. Любовники
  •   Глава девятнадцатая. Обитель Святых жен
  •   Глава двадцатая. Зверь и цветок
  •   Глава двадцать первая. Мать-Земля
  •   Глава двадцать вторая. Прощание с севером
  •   Глава двадцать третья. Надгробная песнь
  •   Глава двадцать четвертая. Двойник
  •   Глава двадцать пятая. Тени
  •   Глава двадцать шестая. Меч в небе
  •   Глава двадцать седьмая. Королевская охота
  •   Глава двадцать восьмая. Rex Belliorum
  •   Глава двадцать девятая. Бадонский холм
  •   Глава тридцатая. Аве цезарь!
  •   Глава тридцать первая. Сделка
  •   Глава тридцать вторая. Капитан королевы
  •   Глава тридцать третья. «Меж твоих грудей было тепло, Лалага»
  •   Глава тридцать четвертая. Редеющие ряды
  •   Глава тридцать пятая. Предатель
  •   Глава тридцать шестая. Последний лагерь
  •   Глава тридцать седьмая. Король Плодородия
  • Песнь меча
  •   Глава 1. В Дублин на рассвете
  •   Глава 2. На улицах Дублина
  •   Глава 3. Меч на продажу
  •   Глава 4. Жатва в Барре[94]
  •   Глава 5. Морская битва
  •   Глава 6. Свадьба в Барре
  •   Глава 7. Рыжий Торштен
  •   Глава 8. Пасхальное плавание
  •   Глава 9. Бухта рыбацких лодок
  •   Глава 10. Совет на Оркни
  •   Глава 11. Названые братья
  •   Глава 12. Летнее плавание
  •   Глава 13. Свадьба в Кейтнессе
  •   Глава 14. Перемирие
  •   Глава 15. Тени среди деревьев
  •   Глава 16. Корабль и темный лес
  •   Глава 17. Морская буря
  •   Глава 18. Ангарад[164]
  •   Глава 19. Ведьмин знак
  •   Глава 20. Урожайная погода
  •   Глава 21. Зловещая жатва
  •   Глава 22. Охота на ведьм
  •   Глава 23. Возвращение
  • Ведьмино отродье
  •   Глава 1. «Гнать его!»
  •   Глава 2. «На запад за солнцем!»
  •   Глава 3. Новая обитель
  •   Глава 4. Королевский менестрель
  •   Глава 5. Храбрец
  •   Глава 6. Послушник
  •   Глава 7. Король и сума
  •   Глава 8. Дорога в Лондон
  •   Глава 9. Явленный сон
  •   Глава 10. Приют Святого Варфоломея
  •   Глава 11. Земля Обетованная
  •   Глава 12. Ник Редполл
  •   Глава 13. Резные ангелы
  •   Глава 14. Чудо
  • Об авторе
  • *** Примечания ***