КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно
Всего книг - 706108 томов
Объем библиотеки - 1347 Гб.
Всего авторов - 272715
Пользователей - 124642

Новое на форуме

Новое в блогах

Впечатления

medicus про Федотов: Ну, привет, медведь! (Попаданцы)

По аннотации сложилось впечатление, что это очередная писанина про аристократа, написанная рукой дегенерата.

cit anno: "...офигевшая в край родня [...] не будь я барон Буровин!".

Барон. "Офигевшая" родня. Не охамевшая, не обнаглевшая, не осмелевшая, не распустившаяся... Они же там, поди, имения, фабрики и миллионы делят, а не полторашку "Жигулёвского" на кухне "хрущёвки". Но хочется, хочется глянуть внутрь, вдруг всё не так плохо.

Итак: главный

  подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Dima1988 про Турчинов: Казка про Добромола (Юмористическая проза)

А продовження буде ?

Рейтинг: -1 ( 0 за, 1 против).
Colourban про Невзоров: Искусство оскорблять (Публицистика)

Автор просто восхитительная гнида. Даже слушая перлы Валерии Ильиничны Новодворской я такой мерзости и представить не мог. И дело, естественно, не в том, как автор определяет Путина, это личное мнение автора, на которое он, безусловно, имеет право. Дело в том, какие миазмы автор выдаёт о своей родине, то есть стране, где он родился, вырос, получил образование и благополучно прожил всё своё сытое, но, как вдруг выясняется, абсолютно

  подробнее ...

Рейтинг: +2 ( 3 за, 1 против).
DXBCKT про Гончарова: Тень за троном (Альтернативная история)

Обычно я стараюсь никогда не «копировать» одних впечатлений сразу о нескольких томах (ибо мелкие отличия все же не могут «не иметь место»), однако в отношении части четвертой (и пятой) я намерен поступить именно так))

По сути — что четвертая, что пятая часть, это некий «финал пьесы», в котором слелись как многочисленные дворцовые интриги (тайны, заговоры, перевороты и пр), так и вся «геополитика» в целом...

Сразу скажу — я

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
DXBCKT про Гончарова: Азъ есмь Софья. Государыня (Героическая фантастика)

Данная книга была «крайней» (из данного цикла), которую я купил на бумаге... И хотя (как и в прошлые разы) несмотря на наличие «цифрового варианта» я специально заказывал их (и ждал доставки не один день), все же некое «послевкусие» (по итогу чтения) оставило некоторый... осадок))

С одной стороны — о покупке данной части я все же не пожалел (ибо фактически) - это как раз была последняя часть, где «помимо всей пьесы А.И» раскрыта тема именно

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).

Избранное [Бруно Травен] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Бруно Травен ИЗБРАННОЕ

КОРАБЛЬ МЕРТВЫХ История одного американского моряка

Книга первая

Остынь, девчонка, не рыдай,

Меня домой не ожидай

В чудесный Новый Орлеан,

В солнечную Луизиану.


Случилась все-таки беда

И не вернусь я никогда

В чудесный Новый Орлеан

В солнечную Луизиану.


Остынь, девчонка, не рыдай,

На мертвом корабле я, знай.

Прощай, чудесный Новый Орлеан,

Солнечная Луизиана.

1

На пароходе «Тускалуза» я пришел с грузом хлопка из Нового Орлеана в Антверпен.

Это был экстра корабль. Будь я проклят, если вру. First rate steamer, пароход первого класса, made in USA. О, солнечный улыбающийся Новый Орлеан, только там бывают такие корабли, не то что у трезвых пуритан и холодных торговцев басмой с Севера! А какие на нем чудесные каюты для экипажа! Их проектировал кораблестроитель, осененный дерзкой революционной мыслью, что экипаж любого судна, как это ни странно, тоже состоит из людей, а не просто из рабочих рук. Все блестит, все сияет. Баня, белье, сетки против москитов. Всегда чистые чашки, столовые ножи, вилки, ложки. Даже негритята, думающие только о том, как бы поддержать эту чистоту, все сделать так, чтобы экипаж был здоров и в добром настроении. Компания наконец догадалась, что обихоженные моряки лучше заморенных.

Второй офицер? Я? No, Sir. Я не был вторым офицером на этом корыте. Я был просто палубным рабочим, совсем скромным. Такой чудесный современный корабль в некотором смысле уже и не корабль. Это плавающая машина. Такой корабль нуждается не в моряках, а в рабочих. Даже шкипер на нем всего только инженер. И старший матрос, который стоит на руле, всего лишь машинист, я не вру. Время романтиков ушло. Да и вряд ли на морях были романтики, это вымысел. Лживые истории о морских приключениях придумывают для того, чтобы неопытных юношей вовлечь в такую жизнь, где они быстро опускаются и гибнут, поскольку их ничто не поддерживает, кроме веры в правдивость всех этих гнусных морских писак. Для капитана и рулевых, может, когда-то существовала романтика, не знаю, но для экипажа никогда. Для экипажа был только труд, в котором нет ничего человеческого. Капитан и рулевые становились героями опер, романов и баллад, но никогда нигде не звучала песенка о моряке, который постоянно занят работой. Yes, Sir.

Да, я был только палубным рабочим, всего лишь. Выполнял любую работу, которая оказывалась нужна. Например, красил борта. Машина работает сама, а рабочие должны быть заняты. Грязные борта не должны быть грязными, потому что тогда мы увидели бы на корабле лентяев со скрещенными на груди руками. А таких не должно быть. Они должны работать с утра до ночи. На судне всегда есть что-то такое, что требует покраски. Невольно приходишь к мысли, что та часть человечества, которая никогда не выходит в море, занята только одним — производством краски. Невольно преисполняешься благодарностью к ним, потому что, если краски не окажется, палубные рабочие останутся без работы, а старший офицер, которому мы подчиняемся, впадет в мрачное отчаяние, потому что некому будет отдавать команды. Разве будет кто-то платить за работу, которая не сделана? No, Sir.

Велика ли моя зарплата? Не думаю. Даже четверть века непрерывного труда не дала бы мне столько денег, чтобы попасть на приличное кладбище. Свой среди нищих трупов, это да. И только еще одна четверть века непрерывного труда позволила бы мне приблизиться к званию самого бедного представителя так называемого среднего класса. Правда, тогда я уже считался бы гражданином, потому что средний класс — главная опора любого развитого государства. Я уже мог бы называть себя достойным членом общества. Но все вместе это требует полвека непрерывного труда, не меньше. Ничуть не меньше. Может, там, в ином мире…

Нет, я не думал изучать город. Тем более Антверпен. Я его не терплю. По нему шляется много плохих моряков и всяких грязных типов. Yes, Sir. Но ничего в жизни не бывает просто. Жизнь редко сообразуется с нашими планами и меньше всего интересуется, нравится нам все это или нет. Не гигантские глыбы вращают колесо мира, а мириады мелких камушков. Сняв груз, мы должны были взять балласт и уйти с ним. В тот вечер перед отходом «Тускалузы» экипаж отправился в город. На палубе остался только я. Надоело чтение, надоел сон, я не знал, чем заняться. Нетрудно догадаться, почему весь экипаж оказался на берегу. Каждому хотелось пропустить по рюмочке, ведь дома, в Америке, нас ожидал сухой закон. Я лениво плевал с борта, и вдруг мне захотелось почувствовать твердую землю под ногами, увидеть улицу, которая не качается под ногами. Захотелось дать отдых усталым глазам, сделать себе подарок. Всего-то.

— Раньше надо было идти, — сказал старший офицер, выслушав меня. — Сейчас у меня нет денег.

— Мне нужно всего двадцать долларов, сэр.

— Пять, и ни цента больше.

— С пятеркой мне нечего делать на берегу. Нужно двадцать, чтобы завтра не болеть. Вы же знаете. Именно двадцать.

— Десять. И это мое последнее слово. Десять или совсем ничего. Хотя я могу и цента тебе не дать.

— Хорошо, — быстро согласился я. — Десять.

— Распишись вот здесь. Утром я занесу это в ведомость.

Так я получил червонец. Я и хотел всего червонец. Но если бы так сказал, то получил бы от офицера только пятерку. Больше червонца я не собирался тратить. То, что берешь в город, обратно никогда с собой не приносишь, это точно.

— Не напивайся, — посоветовал офицер. — Здесь страшная дыра.

Я обиделся. Капитан, офицеры и инженеры всегда напивались, как скоты, даже по два раза в день, а мне советуют не напиваться. Что за глупость. Я не беру этой отравы в рот. На моей родине в Америке сухой закон. Yes, Sir. Я сухой до самых костей. Можете положиться на меня.

И двинулся вниз по трапу.

2

Смеркалось. Я шел по улице, довольный миром, не думая даже, что кому-то он может не нравиться. Разглядывал витрины, встречных. Какие хорошие девчонки, дьявол их побери! Некоторые не замечали меня, но те, кто вдруг меня видел, улыбались лучше всех. Незаметно я подошел к дому, фасад которого был чудесно вызолочен. Очень весело все это выглядело и двери были широко распахнуты. «Входи, приятель, садись, забудь свои заботы!»

Забот у меня не было, но забавно показалось, что их можно вот так забыть. Ну, разве это не мило? А внутри вызолоченного дома оказалось много людей и все были веселыми, все забыли о своих заботах, вовсю гремела музыка. Я сел за стол, и стены там тоже оказались вызолоченными. Развязный парнишка грохнул передо мной бутылку и стакан. Наверное, умел читать мысли, потому что предложил по-английски: «Плюнь на все и веселись, как все тут».

Он был прав. В течение долгого плавания я видел вокруг только хмурые лица, слышал окрики боцмана и офицеров, а теперь меня окружали исключительно веселые люди. И я тоже решил повеселиться. И с этого мига ничего не помню. Но упрекаю в этом не веселых людей в вызолоченном доме, а сухой закон, который ничем не может помочь слабым. Закон вообще делает человека только слабым, поскольку в природе человека преступать все законы, которые он создает. Только через какое-то время я определился в неизвестной тесной каморке, где неизвестная чудесная девушка весело обняла меня.

Я спросил:

— Сколько сейчас времени, малышка?

— Ох, — ответила она и весело засмеялась. — Ты, наверное, настоящий джентльмен, да? Ты так спрашиваешь про время, будто торопишься. Ох, какой хороший мальчик, — нежно погладила она меня, — не лишай себя удовольствия, будь кавалером, не оставляй свою девочку среди преступников. Тут вокруг много таких, а я ужасно труслива, разбойники могут меня убить.

Да, в таких обстоятельствах долгом крепкого американского моряка является защита беспомощных девочек. Мне с самого детства строго внушали: выполняй все, что попросит вот такая беспомощная трусливая девочка, исполняй все ее просьбы, даже если это сопряжено с риском. Поэтому в порт я вернулся только утром. И не увидел свою любимую «Тускалузу». Она ушла в солнечный Новый Орлеан без меня.

Мне не раз приходилось видеть дитя, заблудившееся, потерявшее мать. Я даже видел людей, у которых сгорел дом или, наоборот, был унесен наводнением. Я видел животных, у которых отняли самку, а то и еще хуже. Все они выглядели печальными. Очень печальными. Но еще печальнее выглядит моряк, оставшийся в чужой стране, когда его корабль ушел. При этом пугает его вовсе не чужая страна. Моряк привык к чужим странам. Иногда он остается в чужих странах добровольно по каким-то своим личным причинам. Конечно, он и тогда выглядит печально, но не испытывает такой ужасной тоски и потерянности. Когда корабль уходит на родину без тебя, ты сразу чувствуешь себя брошенным. Ты сразу начинаешь понимать, что корабль, оказывается, свободно может обойтись без тебя, ты не так уж и нужен ему. Жалкая заклепка, потерянная кораблем, вполне может стать причиной его гибели, а вот ты ничего для него не значишь. Корабль нуждается в каждой заклепке, без нее ему крышка, а отсутствие моряка имеет даже положительные стороны: компания сэкономит деньги на зарплате. Никому моряк не нужен на самом деле. Если выловят из воды его труп, даже опознавать не станут. Просто скажут: «Это моряк». Вот все, что можно сказать о таких, как я.

Но тосковать я не хотел. Сделай из плохого хорошее, сказал я себе. К черту «Тускалузу»! К черту это корыто, на морях много судов гораздо краше его. Ну-ка, друг, давай посчитаем, сколько плавает по морям судов? Полмиллиона, точно. И все они нуждаются в палубных рабочих. Антверпен огромный порт, сюда заходит множество кораблей. Конечно, не следует думать, что прямо сейчас капитан первого же судна крикнет в мегафон: «Эй, господин палубный рабочий, прыгайте на палубу, не уходите к соседу, прошу вас!» Но все равно когда-нибудь крикнет. Так что не стоит страдать из-за неверности этой «Тускалузы». Есть корабли получше. У нее только чистые каюты да хорошая еда. Вот и все преимущества. Жалко только, что проклятые беглецы, бросившие меня в Антверпене, жрут сейчас яичницу с беконом. Ох, хоть бы моя порция не досталась Слиму. Лучше бы она досталась Бобу, хотя и он та еще собака. Эти бандиты сейчас приступили к дележу, они заберут все мои вещи, а старшему офицеру скажут, что я ничего не имел. Слим и раньше воровал у меня туалетное мыло, видите ли, он не любит умываться простым, этот бродвейский разнаряженный жеребец. Yes,Sir, вы не поверите, на что они способны.

Ладно. Что мне теперь до этого корыта? По-настоящему меня тревожило только то, что в кармане денег не оказалось. Маленькая трусливая девочка так жалостливо рассказала ночью, что ее любимая мама умирает от тяжелой болезни, что я отдал ей все доллары, чтобы утром она смогла купить нужные лекарства. Я не хотел нести ответственность перед небом за смерть чудесной старушки, поэтому отдал девчонке все деньги, какие имел. Я ведь возвращался на корабль, где меня всегда накормят и напоят, а у девчонки мать была при смерти. Разве я не обязан был ей помочь?

3

Присев на какой-то ящик, я проследил весь путь «Тускалузы» в море. Очень надеялся, что скоро она напорется на морскую скалу и экипаж вынужден будет опустить шлюпки. Жаль, что она ловко обходит рифы, я так и не услышал о ней плохих новостей. Все равно я желал ей всех несчастий. Лучше всего, если бы она попала в руки пиратов, а они уж отняли бы у этой гадины Слима все мои вещи и так ему наподдали, что впредь зарекся бы к ним прикасаться.

Это были хорошие мысли. Я начал подремывать, но тяжелая рука коснулась моего плеча. Чей-то голос зазвучал так торопливо, что я ничего не мог понять. Это меня разозлило. «Черт! — сказал я. — Заткнитесь. Мне тошно от вашего треска. Я ничего не понимаю. Идите к дьяволу».

— Вы англичанин? — спросили наконец по-английски.

— Нет, янки.

— Аха, значит, американец.

— Ну да, — сказал я. — И оставьте меня в покое. Не хочу никого слышать.

— Но меня вам придется слушать.

— Это еще почему? Нуждаетесь в дружеском разговоре?

— Вы моряк?

— А вам какое дело?

— С какого корабля?

— С «Тускалузы». Новый Орлеан.

— «Тускалуза» ушла еще в три утра.

— Зачем вы мне это говорите? Неужели нет новостей более свежих? Эта уже смердит.

— Покажите ваши документы.

— Какие документы?

— Вашу корабельную книжку.

Ох, шоколадный крем с яблочным соком! Ох, яичница с беконом! Моя корабельная книжка! Понятно, она осталась в кармане моей тужурки, а тужурка лежала в моей сумке, а сумка уютно покоилась под койкой моей каюты. На «Тускалузе». Интересно, что сегодня подали на завтрак? Если негр пережарил сало для яичницы, я задам ему взбучку.

— Да, вашу корабельную книжку. Понимаете меня?

— Вроде бы да. Но корабельной книжки у меня нет.

— У вас нет корабельной книжки? Надо было слышать, как он это спросил.

«Вы не верите, что существуют моря и океаны?»

И что ему она далась? Явно не поверил мне и спросил в третий раз. Ему казалось непостижимым отсутствие корабельной книжки.

— Хоть какие-то документы у вас есть? Паспорт? Удостоверение личности?

— Нет, — уверенно сказал я.

— Тогда идите со мной.

— Куда? — я никак не мог понять намерения этого человека. Если он хочет потащить меня на какую-нибудь посудину, которая мне не нравится, я не пойду. И дозорное судно меня не устроит, эта служба не для меня. Я не видел поблизости никаких кораблей, но мне не нравилось, что он так энергично тащит меня.

— Куда? Сейчас поймете.

Не буду утверждать, что он произнес это любезно, хотя агенты по найму моряков бывают необыкновенно любезными, когда не могут найти матроса для какого-нибудь корыта. Значит, он имел в виду более приличное судно, не трещалку для каботажных рейсов? Не зря я говорил себе: не горюй, моряк, тебе повезет. Кораблей много, и везде нужны твои руки.

И мы пошли.

И оказались где?

Правильно, в полицейском участке.

Тут меня основательно обыскали. Не найдя ничего, стоящего внимания, человек, торжественный, как первосвященник, спросил сухо:

— Оружие? Инструменты?

Я был поражен. Вполне нормальный на вид человек. Неужели он думает, что я могу припрятать за поясом пулемет? Или держать в кармане бинокль? Неужели он думает, что у меня непременно окажется то, что он ищет? Я и так стоял перед столом, за которым суровый человек, похожий на первосвященника, смотрел на меня так, будто я спер у него бумажник. Он даже раскрыл толстый альбом, в котором было наклеено много фотографий. Все, наверное, его приятели. Он внимательно сличал мое лицо с фотографиями в альбоме. Никак не мог отыскать нужный снимок.

Когда во время войны европейцам требовались наши солдаты, они нас узнавали издалека, а здесь нет, здесь успех ему не сопутствовал. Он сто раз взглянул на мое лицо и на фотографии. Напрасно. Ему только казалось, что он вот-вот меня узнает. Этого не произошло. Он опустил глаза и закрыл книгу. А я не помню, чтобы фотографировался в Антверпене. Дешевка мне не по душе, а в дорогих ателье нужны деньги.

Хотел бы я знать, почему европейцы называют завтраком то, что мне подали в какой-то серенькой комнатушке. Кофе и хлеб с маргарином. Наверное осталось еще со времен войны. Или они все-таки проиграли войну, несмотря на весь этот шум в газетах?

Все же они дали мне хлеб с маргарином, и я с отвращением его проглотил.

Меня незамедлительно потащили к первосвященнику.

— Хотите во Францию? — спросил он.

— Нет, я не люблю Францию. Французы большие привереды, всегда им не сидится на месте. В Европе они хотят все захватить, а в Африке всех запугать. Я от этого нервничаю. Им, наверное, опять скоро понадобятся солдаты, а у меня нет моей корабельной книжки. Они могут подумать, что я француз. Нет, во Францию я не хочу.

— А что вы думаете о Германии?

Ох, уж эта его внимательность!

— В Германию тоже не хочу.

— Почему? Германия спокойная страна, там легко найти нужный корабль.

— Нет, немцы мне не нравятся. Когда они представляют счет, нельзя не пугаться. А когда не платишь по счету, они хватают тебя и бросают на какую-нибудь самую грязную посудину, чтобы ты отработал их нелепую стряпню. Она у них немногого стоит, но я всего лишь палубный рабочий, и мне никогда не заработать столько, чтобы пообедать в приличном немецком кафе. Я, наверное, никогда не стану достойным представителем среднего класса при таких заработках.

— Перестаньте болтать! — прикрикнул первосвященник. — Отвечайте, да или нет. Ничего больше. Хотите в Голландию?

— Нет, не люблю голландцев… — начал я, решив рассказать подробно, почему я их не люблю.

Но рассказать мне не позволили.

— Плевать мне на то, любите вы голландцев или нет! — заорал первосвященник. — Это не наша забота. Любите вы их или нет, но отправитесь вы к голландцам. Во Франции вы бы устроились лучше всего, но вы не хотите туда. И Германия недостаточно хороша для вас. Тогда пойдете прямо в Голландию. Все, конец! Ради вас мы не станем перекраивать границы и заводить других соседей. Отправитесь в Голландию, и не смейте возражать! Радуйтесь, что так дешево отделались.

— Но я не хочу в Голландию.

— Заткнитесь! Вопрос решен. У вас есть деньги?

— Вы же обыскали меня. И ничего не нашли. Зачем вы это спрашиваете?

— Все ясно, — сказал первосвященник. И хлопнул кулаком об стол.

4

После обеда мы поехали на вокзал.

Два человека занимались мною, один из них был переводчиком.

Видимо, оба считали, что я никогда не ездил поездом, потому что ни на минуту не оставляли меня одного. Пока один брал билеты, второй еще раз тщательно проверил мои карманы, хотя после досмотра в полицейском участке даже вор не мог бы там ничего найти. Билет в руки мне не отдали. Может, боялись, что я тут же его перепродам. Учтиво сопроводили на перрон, ввели в купе. Я надеялся, что после этого они попрощаются, однако этого не произошло. Они сели на скамью и посадили меня между собой, чтобы я не выпрыгнул в окно. Я никогда не подозревал, что бельгийские полицейские так учтивы. Лично я не могу ответить им тем же. Они дали мне сигарету. Мы закурили и поезд тронулся. Через какое-то время мы оказались в маленьком городке. Поначалу меня привели в полицейский участок, где мне пришлось сидеть на одной скамье с фараонами. Те, что привезли меня, рассказали длиннейшую историю. Остальные фараоны, я хотел сказать, полицейские, смотрели на меня с огромным интересом, как на диковинный экземпляр, способный на все, даже на убийство. Вид у них был такой, что я подумал: наверное, они ждут палача. Ведь, судя по их виду, я совершил массу ужасных злодеяний, а в будущем способен был не только повторить их, но и превзойти.

Я не смеюсь, по, Sir. Я чувствовал, что положение очень серьезное. У меня не было корабельной книжки, я не имел паспорта, вообще никаких документов, а первосвященник не нашел моих снимков в своем альбоме. Окажись там моя фотография, он бы сразу понял, кто я. Это облегчило бы мое положение. А то, что я якобы отстал от «Тускалузы», мог придумать любой бродяга. У меня не было своего дома. Я не был членом какой-нибудь торговой палаты. В сущности, я был никем. Зачем же кормить меня, заботиться, если в их стране своих бродяг полно? Если меня повесить, всем выйдет только облегчение. Так они, наверное, считали.

И как же я оказался прав!

Вот доказательство. Один из полицейских принес мне две пачки сигарет, видимо, последний дар бедному грешнику. Еще он дал мне спички и заговорил на ломаном английском языке, вполне, впрочем, дружелюбно: «Ничего страшного, малыш, не принимай это так близко к сердцу. Кури. Когда куришь, время тянется не так медленно. Нужно подождать, пока стемнеет, иначе у нас ничего не получится».

Ничего себе, ничего страшного! Меня собираются повесить, боятся, что при свете ничего не получится, а я еще не должен принимать это близко к сердцу. Хотел бы я посмотреть на человека, которому говорят: «Ничего страшного, подожди пока стемнеет, а потом мы тебя повесим». При свете они боялись встретить кого-то, кто мог бы меня узнать, это испортило бы весь номер. Но с другой стороны, чего вешать голову, если тебя все равно повесят? И я закурил подаренную сигарету, очень плохую, кстати, не имеющую никакого вкуса. Чистая солома, а не сигарета. Все равно мне не хотелось быть повешенным. Как выйти отсюда? Они так и толкутся вокруг меня. Всем интересно взглянуть на человека, которого скоро повесят. Противный народец. Хотел бы я знать, зачем мы им помогали в прошлой войне?

Чуть позднее я получил свой последний ужин.

Таких жадюг поискать. Это вот называется последней порцией приговоренного к смерти? Картофельный салат с кусочком ливерной колбасы и несколько пластиков хлеба, слегка помазанного маргарином. Хоть плачь! Нет, бельгийцы плохие люди, недоброжелательные, а меня ведь чуть не ранили, когда мы вытаскивали их из каши, которую они сами заварили в своей Европе. И каких денег нам это стоило!

— Говоришь, ты настоящий янки? — ухмыльнулся фараон, упорно называвший меня малышом. — Значит, ты не пьешь? У вас ведь сухой закон.

— Как это настоящий янки? — возмутился я. — Да пью, пью я вино! Любое вино пью, плевать мне на Америку!

— Я так и подумал, — ухмыльнулся фараон. — Весь этот ваш сухой закон — чистое дерьмо и бабьи штучки. Нечего вам делать. Позволяете командовать всяким суфражисткам. Мне, конечно, все равно, как вы к этому относитесь, но у нас здесь мужчины всегда остаются мужчинами.

Да, этот парень понимал толк в жизни. Такой человек видит дно сквозь самую мутную воду. Жалко, что он сделался фараоном. Впрочем, если бы он им не сделался, я никогда не увидел бы такую огромную кружку вина, которую он передо мной поставил. Сухой закон — это позор и грех, да услышит меня Господь. Наверное, мы здорово в чем-то провинились, если придумали такую штуку.

В десять вечера виночерпий сказал:

— Пора, моряк. Следуйте за нами.

Не было смысла возражать. Конечно, я не хотел, чтобы меня повесили, но фараоны представляли закон. Прошло совсем немного времени, как «Тускалуза» бросила меня, а я уже никому не был нужен, и меня собирались повесить. «Я — американец. Я не пойду с вами», — все-таки сказал я. Но фараоны засмеялись:

— Ха! Никакой ты не американец. А если американец, то докажи это. Покажи свою корабельную книжку. Или паспорт. Или удостоверение личности. Ничего такого у тебя нет? Вот видишь. Мы можем делать с тобой все, что хотим. Поднимайся!

Сопротивляться было бесполезно. Слева от меня шел весельчак, умевший говорить по-английски, а справа еще один, он по-английски не знал ни слова. Зато оба хорошо знали дорогу, потому что как только вышли из городка, тут же свернули в поле. А там было совсем темно, на разбитом шоссе мы часто спотыкались. Хотелось спросить, долго ли нам добираться до виселицы и почему она поставлена так далеко от городка, но, к счастью, довольно скоро мы вышли на ровный луг. Наверное, тут они и вершили свою незаконную расправу. Я уже собрался ударить первого из них и удрать, но меня схватили за руку:

— Все! Пришли. Здесь мы с тобой простимся.

Ужасно жить, зная, что это твоя последняя минута. Да и она уже заканчивалась. Горло у меня пересохло. Хотя бы глоток воды. Еще секунда и мне конец. Какое гадкое занятие: отправлять людей на тот свет. Разве мал выбор разных профессий? Почему они не выбрали что-то другое? Почему непременно надо становиться палачами? Никогда я не чувствовал так сильно, как прекрасна жизнь. Чудесная, восхитительная, пусть даже ты остался один в чужом порту, а корыто твое ушлепало за линию горизонта. Плевать, что корабельная книжка осталась в кармане куртки.

Жизнь прекрасна, какой бы мрачной нам ни казалась. Оказаться раздавленным червем под башмаком какого-то бельгийца! Да, я виноват, да, я не устоял перед искушением, нарушил сухой закон. Если бы поговорить сейчас с мистером Болстедом, предложившим американцам сухой закон, я быстро бы доказал ему, какое дерьмо он придумал. Это какую же злую жену надо иметь, чтобы придумать такое! Одно меня радовало: миллионы проклятий изливаются в мире все-таки не на меня, а на мистера Болстеда.

— Ладно, мистер, — сказал фараон, говоривший по-английски. — Кажется, вы не такой уж плохой человек, но пора… — Он даже поднял руку, чтобы накинуть на меня удавку. И действительно, зачем ставить виселицу, если можно обойтись удавкой. — Вон там, — указал он поднятой рукой, — Голландия. Королевство Нидерланды. Слышали о таком?

— Конечно.

— Идите в указанном направлении. Не думаю, что вы встретите пограничников. В это время их тут нет. Все равно шагайте осторожно, мало ли. Примерно через час вы выйдете на железнодорожную линию. Идите прямо по ней, она выведет вас к вокзалу. Там подождите, не торопитесь. Сигареты у вас есть и сейчас не холодно. К четырем часам утра увидите рабочих, вот тогда смешайтесь с их толпой и смело подходите к кассе. Скажете по-голландски: Rotterdame, derde classe. Ни слова больше. Вот вам пять гульденов. Этого достаточно, чтобы купить билет третьего класса. — Он подал мне несколько купюр. — На вокзале не покупайте ничего, это опасно. И вот еще… — Он сунул мне в руку сверток с сэндвичами и еще одну пачку сигарет.

Вот, оказывается, какими были эти люди!

Повели к виселице, а сами дали мне пять гульденов и сэндвичи.

Благородные люди, они слишком великодушны, чтобы убить меня. Как не любить людей, если даже среди бельгийских фараонов встречаются такие замечательные ребята? Я так крепко жал им руки, что они рассердились. «Прекратите этот спектакль! Нас могут услышать, тогда все придется начинать сначала. Лучше слушайте, что вам говорят». Они по несколько раз повторяли каждое слово. Оказывается, мне нельзя возвращаться в Бельгию. Я должен уйти навсегда. Если они снова поймают меня на своей территории, то запрут в тюрьме на всю оставшуюся жизнь. На всю! Вы только подумайте! Вот что они со мной сделают. Так что ведите себя соответственно, предупредили они меня. Пока у вас не будет паспорта, вы просто никто.

— Я американец. Я обращусь к консулу.

— К консулу? — рассмеялись оба. — А у вас есть корабельная книжка? Вот видите. Консул прикажет выбросить вас за ворота, а тут подойдем мы и мгновенно упечем вас в тюрьму. На всю оставшуюся жизнь.

— Ладно, — сдался я.

Конечно, они правы. Мне не следовало возвращаться в Бельгию. Да и что я тут потерял? В Голландии будет лучше. Хотя бы немного, но я понимаю речь голландцев, а эти так тарабарят, что слов не разбираешь.

— Ну вот, мы вас предупредили. Идите в Голландию, но будьте осторожны. Если услышите шаги, ложитесь, пока неизвестные не пройдут. Учтите, что, если вас схватят голландские пограничники, они тут же вышвырнут вас обратно, а уж мы точно отправим вас в тюрьму.

И они ушли, оставив меня. Не помня себя от радости, я двинулся в направлении, указанном ими.

5

Роттердам хороший город. Если иметь деньги.

Я не имел ничего. Даже кошелька, в который можно их положить. А в порту не было ни одного корабля, который нуждался бы в услугах палубного рабочего или старшего механика. Я не видел большой разницы, лишь бы приняли. Все равно скандал разгорится, только когда судно выйдет в море. Возвращаться невыгодно, не могут же меня просто бросить за борт. Если бы мне предложили место старшего механика, я бы ни минуты не раздумывал. В конце концов, я ведь не посягаю на жалованье старшего механика.

Готов и уступить. Разве есть магазины, где нельзя поторговаться? Конечно, катастрофа была неминуемой, поскольку я не умею отличить валек от вала, а кривошип от вентиля. Она произойдет, думал я, в тот момент, когда шкипер подаст команду «тихий ход». Или «совсем тихий ход». Даже если он произнесет эту команду шепотом, судно рванется так, будто мы, как минимум, должны выиграть «Голубую ленту». Вот была бы потеха! Жалко, что в Роттердаме в тот день никто не искал старшего механика. Вообще никто никого не искал, ни один корабль в порту не искал рабочих. Я согласен был работать коком, согласен был занять место капитана, но никто мне ничего не предлагал. Совсем ничего. Даже в капитанах никто не нуждался.

А ведь в порту шаталось много моряков, и стояли разные корабли.

Все равно попасть на корабль, идущий в Штаты, оказалось делом безнадежным. Все считают, что в Америке рай. Это потом, уже в Америке, счастливчики с такой же надеждой ждут любого корыта, только бы выбраться из американского рая. Потому что в жизни все совсем не так, как себе это представляешь. Золотые времена давно прошли, иначе я не служил бы на «Тускалузе». И все же зря бельгийские фараоны подшучивали: ну да, дескать, ждет тебя консул! Твой консул! Я твердо сказал себе: «Мой!» Потому что я американец. Потому что консул отправлен так далеко от Америки как раз для того, чтобы помогать мне в мои черные дни.

Потому я и пошел в консульство.

— Где ваша корабельная книжка?

— Я ее потерял.

— А паспорт?

— У меня его нет.

— Удостоверение личности?

— Никогда не имел ничего такого.

— Чего же вы хотите от меня?

— Как это чего? Вы мой консул, вы должны мне помочь.

Он улыбнулся. Он покрутил в пальцах карандаш и опять улыбнулся:

— Я ваш консул? Предположим. А чем вы докажете, что я ваш консул?

— Да тем, что я американец, а вы представляете здесь Америку.

Я сказал правду, но он уверенно возразил:

— Я действительно представляю здесь Америку. Это так. Но мне неизвестно, американец ли вы? Где ваши документы?

— Я же говорю, потерял.

— Потеряли? — удивился он. — Как можно потерять документы, особенно в чужой стране? Как вы теперь докажете, что действительно работали на «Тускалузе»? Или все-таки докажете?

— Пожалуй, что нет, — смирился я.

— Вот видите. И даже если бы доказали, что действительно работали на «Тускалузе», это не говорило бы о том, что вы американец. Как вы вообще попали в Роттердам? Из Антверпена? Что вы такое говорите? Как это вы могли сюда попасть по суше?

— Два фараона…

— О, не надо этих сказок, я их слышал много раз. Где это вы видели полицейского, который тайком выгоняет бродяг из своей страны в соседнюю? И совсем без документов. Тут что-то не то. Вы не находите?

Все это он говорил с улыбкой, потому что американский консул все должен делать с улыбкой, даже если объявляет смертный приговор. Это его республиканский долг. Но еще больше меня возмущал карандаш, которым он играл в течение всего нашего разговора. Он постукивал им по столу, почесывал голову, отбивал противный ритм «MyOldKentuckyHome». Я готов был запустить в консула чернильницей. Но вместо этого смиренно заметил:

— Вы могли бы подсказать мне корабль, который идет в Америку…

— Вам? Подсказать корабль? Человеку без документов? Даже не думайте о таком.

— Или выписать справку…

— Ни слова больше! Так любой проходимец может явиться ко мне и потребовать какую-нибудь справку.

— Разве американцы не теряют документы?

— Конечно, теряют, — улыбнулся консул. — Но у них есть деньги.

— О, деньги! Тогда я понимаю…

— Ничего вы не понимаете, — терпеливо заметил консул. — Когда я говорю, что у них есть деньги, я имею в виду то, что они ни у кого не вызывают подозрений. Это люди, у которых есть дом, которые могут назвать точный адрес.

— Неужели я первый, у кого нет ни дома, ни адреса?

— Это меня не касается. Вы потеряли документы. Попробуйте найти новые. Но не у меня.

И вдруг спросил:

— Вы обедали?

— Без денег меня никто не покормит, а милостыню я еще не просил.

— Подождите минуту.

Он вышел в другую комнату, потом вернулся.

— Вот вам талоны в Дом моряка. Жизнь на полном пансионе, — улыбнулся он. — Конечно, три дня — это немного. Если ничего не изменится, зайдите ко мне еще раз. Хотя вдруг вы уже завтра найдете какое-нибудь судно. Не все капитаны разборчивы, а вы явно опытный человек, — критически глянул он на меня. — Я не имею права давать вам советы, я всего лишь слуга своего народа. Но желаю успеха.

По-своему этот человек был прав. Он не хищный зверь, не животное. Это только кажется, что он такой. Хищный зверь — это государство, которому он служит. Государство, которое отнимает у матерей их сынов, чтобы отдать грозным идолам.

Все, что он говорил, он говорил заученно. Его специально учили тому, чтобы речь его лилась как вода. Слово за словом. На все мои просьбы он находил ответ, против которого нечего было возразить. Только спросив, обедал ли я, он вдруг превратился в человека и перестал быть слугой хищного зверя. Голод вызывает человеческую реакцию. Но потерянные документы — никогда. Это исключено. Это сразу превращает слугу государства в грозного зверя. Ему ведь не нужны люди, они требуют много хлопот. Придуманные фигуры легче расставлять по полочкам, одевать в униформу. Yes, Sir.

6

Три дня не всегда три дня.

Бывают очень долгие дни, а бывают короткие.

Я бы не поверил, что три дня, когда есть что пить, чем заедать, могут пролететь так стремительно. Только я сел за стол перекусить, как они пролетели. Но если бы даже они пролетели еще быстрей, к консулу я все равно бы не пошел. Навсегда наслушался заученных ответов. Направить меня на корабль он все равно не может, какой же смысл слушать его бесконечные словоизлияния? Возможно, он подарил бы мне еще несколько талонов, но с такими гримасами, что глоток бесплатного супа застрял бы у меня в горле. Следующие три дня показались бы мне еще более короткими. Но главное, я не хотел терять добрые воспоминания о человеке, который вдруг ни с того, ни с сего спросил, хочу ли я есть.

Но Боже мой, как я голодал! Хуже чем волк. И как устал от ночевок в подъездах и подворотнях, где меня постоянно пытались поймать полицейские. Всегда начеку, всегда в напряжении. Попасть в лапы фараонов — значит угодить на исправительные работы. А в порту как назло не было ни одного корабля, нуждавшегося в палубном рабочем. Зато была масса моряков-голландцев, тоже нуждающихся в работе, но при этом имеющих безупречные документы. Есть у вас паспорт? Нет? Жаль, придется вам отказать.

Против кого направлены все эти паспорта и въездные визы? Да понятно, что против таких, как я. Против людей, нуждающихся в работе. А против кого направлены все эти эмиграционные ограничения? Тоже против таких, как я. А кто сочиняет законы, попирающие свободу? Да те же улыбающиеся звери Закона. Yes, Sir. He было и одной минуты, когда бы я не думал об еде. Когда еды нет, о ней думаешь постоянно. Как-то краем уха я уловил, как дама, остановившаяся у витрины, сказала своему спутнику:

— Ой, ты только посмотри, Фиби! Эти голландские сумочки просто прелесть!

Фиби пробормотал что-то неразборчивое. Возможно, просто не любил слушать глупости, но дама не отставала:

— Нет, посмотри, Фиби! Это прямо чудо какое-то. Настоящая старинная ручная работа.

— Ну да, — сказал Фиби. — Производства одна тысяча девятьсот двадцать шестого года.

Американская речь прозвучали для меня небесной музыкой. Я не стал медлить. Да и как можно медлить, если видишь в уличной пыли золотую монетку? Мне показалось, что Фиби больше слушал меня, чем свою жену или подружку, well,Sir, по крайней мере, моя история его позабавила. Смеялся он так, что прохожие останавливались. Если бы он даже не говорил со своей подружкой по-английски, я бы по одному смеху догадался, что он американец.

— Грандиозная история! — хохотал он. — Просто невероятная!

Подумать только, я думал довести его до слез, разжалобить, выпросить монетку, а он хохотал до слез, потому что случившееся со мной увидел с какой-то другой, невидимой мне стороны.

— Нет, ты только послушай, Флора, — обернулся он к своей спутнице. — Нет, ты только послушай эту птичку, выпавшую из родного гнезда!

— Ох, — обрадовалась Флора, всплеснув красивыми ручками. — Вы, правда, из Нового Орлеана? Восхитительно! У меня там живет тетушка. Фиби, ты помнишь? Я тебе рассказывала про свою тетушку Китти из Нового Орлеана? Это она так смешно говорит: «Когда мой дедушка жил еще в Южной Каролине…»

Но Фиби хохотал.

Он не слушал подружку.

Он предоставил ей возможность тараторить свое, а сам вытащил из кармана однодолларовую купюру.

— Это вам не просто за историю, — никак не мог он отсмеяться. — Это вам за то, как вы ее рассказали. Уметь так живо рассказать придуманную историю — это талант, малыш! Вы артист. Настоящий артист. Жалко, что вы так бессмысленно мотаетесь по свету, могли бы разъезжать по стране с устными рассказами. Могли бы сколотить состояние на таких рассказах. Нет, правда, Флора, он настоящий артист!

Его подружка… Или жена… Впрочем, какое мне до этого дело… Паспорта у них были, а это главное… Флора с удовольствием поддержала этого Фиби, потому что у нее явно были на него виды:

— Конечно, настоящий артист! Он так чудесно рассказывает! Ох, Фиби, пригласи его к нам на прием! Мы бы утерли нос этим выскочкам Пеннингтонам.

К счастью, Фиби подружку не поддержал. Продолжая смеяться, он полез в карман и достал еще доллар.

— Держите, — хохотал он. — Одна бумажка за мастерство, с каким вы рассказываете, а другая за то, что вы мне подали прекрасную идею для моей газеты. В моем изложении ваша история будет стоить пять тысяч, а в вашем — только ту сумму, которую я определил. Считайте, что получили процент с моей прибыли. Это по-американски. Правда, Флора? Так что, спасибо еще раз. И всего хорошего!

Конечно, я сразу помчался в обменный пункт. Два с половиной гульдена за доллар, о, Боже, я мог получить целых пять гульденов! Неплохая сумма. Я глазам своим не поверил, когда мне выдали почти пятьдесят. Мир полон добрых людей. Щедрый Фиби выдал мне две десятки, просто я постеснялся глянуть на них при нем. Благородная душа, хотя он и говорил про какую-то газету. Благослови его Уолл-Стрит! Двадцать долларов — это значительная сумма. Когда их имеешь. С двадцатью долларами запросто можно забыть про голод. Теперь я понимал, что такое деньги. И, конечно, здорово ошибся. Ведь понять по-настоящему, что такое деньги, могут только те, у кого их много.

7

Последнее утро в постели пришло быстрее, чем я надеялся.

Порывшись в карманах, я понял, что денег у меня осталось лишь на скромный завтрак. Это меня не обрадовало. То, что мне подали на завтрак, могло быть только прелюдией к завтраку. Но Фиби встречаются не каждый день. Повстречайся он мне сейчас, я постарался бы вывернуть свою историю так, чтобы именно мне она принесла пять тысяч. Из хорошей идеи всегда можно выжать некую сумму. Смеется человек или плачет, это неважно. Главное, чтобы он не забыл оплатить свои чувства.

— Ну что там опять? Неужели за свои собственные гульдены я не могу выспаться?

Стук в дверь не прекратился.

— Подите к черту! — крикнул я. — Мое время еще не вышло.

Стук не прекратился.

— Да убирайтесь же! — я даже подтянул башмак, чтобы запустить им в морду нахалу, лишающему меня последнего удовольствия.

— Откройте! Полиция!

Я серьезно засомневался, есть ли еще на свете люди, которые не служат в полиции? И почему они все время встают на моем пути? В конце концов, именно полиция должна заботиться о нашем спокойствии. А они мешают нам спать. Никто не совершает столько глупостей, как полиция. И никто не причинил миру столько бед, потому что солдаты — это тоже в некотором смысле полиция.

— Что вам надо?

— Хотим поговорить с вами.

— Вы можете это сделать и через дверь.

— Нет, мы хотим видеть вас. Отворите или мы вышибем дверь.

Вышибем дверь! И это они охраняют нас от грабителей! Хорошо, я открыл. Чуть образовалась щель между косяком и дверью, как в нее просунулся башмак. Они наверное думали, что я впервые вижу такой трюк. Но они вошли. Два полицейских в штатском. Мне приходилось плавать на голландских кораблях, поэтому я понимал, что они там выкрикивают.

— Вы американец?

— Да, думаю.

— Покажите свою корабельную книжку!

Ну, опять. Все выглядело так, будто с некоторых пор моя корабельная книжка стала центральной точкой вселенной. Теперь я понимаю, что последняя война велась только для того, чтобы фараоны в каждой стране получили право спрашивать про мою корабельную книжку. До войны этого никто не делал и люди жили счастливо. Всегда подозрительны войны, которые ведутся за свободу, независимость и демократию. Они стали такими с того дня, когда пруссаки повели первую освободительную войну против Наполеона. Хорошо выигранная война навсегда лишает людей свободы, потому что выигрывает именно война, а свобода всегда проигрывает. Yes, Sir.

— Нет у меня корабельной книжки.

— У вас не-е-е-ет корабельной книжки? Разочарование фараонов меня нисколько не тронуло.

— Нет, нет и нет! Нет у меня никакой корабельной книжки!

— Тогда покажите паспорт.

— И паспорта у меня нет.

— У вас не-е-е-ет паспорта?

— К сожалению.

— И никакого удостоверения от местной полиции?

— И никакого удостоверения.

— А вам известно, что без указанных документов в Голландии вам оставаться нельзя.

— Нет, неизвестно.

— Вы что, с Луны свалились? Как вы попали в Голландию?

Я неопределенно пожал плечами.

— Одевайтесь.

— Зачем?

— Пойдете с нами.

Оделся я без того страха, какой испытывал в Бельгии. Если меня в Бельгии не повесили, значит, не повесят и здесь. Я даже попросил у них сигарету и получил ее. Но как ни тяни время, человек всегда оказывается… Как вы думаете, где?… Ну точно, в полицейском участке. Там меня обыскали, и им посчастливилось больше, чем фараонам в Антверпене. Они нашли у меня сорок пять голландских центов, вся моя надежда хоть на какой-то завтрак.

— Это все ваши деньги?

— Да, — согласился я. — Все.

— А на что вы жили до этого?

— На те деньги, которых у меня уже нет.

— То есть у вас были деньги, когда вы появились в Роттердаме?

— Конечно.

— И сколько?

— Не помню точно. Может, сто долларов. А может, все двести.

— Где это вы столько взяли?

— Да очень просто. Скопил.

Они здорово хохотали. Никто не хотел мне верить. Ни в одной стране мне не хотели верить. Они прямо лопались от смеха.

— Как же вы попали в Голландию? Это нелегко сделать без паспорта. Как вы сюда проникли?

— А вот так и проник.

— Так просто?

— Ну да.

— Поездом?

— Нет,на корабле.

— На каком корабле?

— Эээ… На «Джордже Вашингтоне».

— Когда?

— Точно не помню.

— Значит, на «Джордже Вашингтоне»? Интересно. Это какой-то очень таинственный корабль. В Роттердам он точно никогда не заплывал.

— Заплывал или не заплывал, ничем больше помочь не могу.

— Значит, вы не имеете никаких документов, никакого удостоверения? И не знаете, как попали в Голландию? Почему же вы утверждаете, что вы американец?

— Мой консул…

Они чуть не умерли от смеха.

— Ва-а-а-аш консул!.. — Слово «ваш» они растягивали, как гармонику. — У вас же нет документов. Чем может помочь вам ва-а-аш консул?

— Он выдаст мне новые.

— Ваш консул? Американский консул? В двадцатом веке? Нет, конечно, ничего такого он вам не выдаст, потому что вы не только не американец, вы даже не тунгус, если есть такие. Вы просто бродяга.

— Если и бродяга, то американский, — возразил я.

— Возможно. Однако попробуйте это доказать ва-а-а-а-ашему консулу. Без документов вы не докажете ему даже факта вашего появления на свет. Чиновники всегда бюрократы. Но и мы в некотором роде бюрократы, понимаете?

— Пытаюсь.

— Если мы отправим вас к консулу и он откажется от вас, вы полностью попадете к нам в руки. Понимаете? И тогда уж мы будем разговаривать с вами совсем по-другому. Понимаете?

— Как будто бы.

— Ну так что же нам делать с вами? Человек без документов обычно получает шесть месяцев тюрьмы, а затем мы таких депортируем. Но вот вопрос, куда вас депортировать? — Они переглянулись. Все же они были честные служаки. — Наверное, просто отправим в концентрационный лагерь, поскольку не можем убить как собаку. Таков закон. Понимаете? С чего бы это нам кормить всех бродяг? Хотите в Германию?

— Нет, в Германию не хочу. Когда немцам представляешь счет…

— Избавьте нас от ваших рассуждений! Скажите просто, не хочу. Этого будет достаточно! Отведите его в камеру. Дайте завтрак, английскую газету и пару сигарет, чтобы не скучал.

8

Я не скучал, но вечером меня привели к тому же чиновнику.

Он что-то приказал и два фараона в штатском доставили меня на вокзал. Оттуда мы поездом добрались до крошечного городка. Все равно там оказался полицейский участок, и фараоны отовсюду сбежались поглазеть на меня. Наверное, делать им было нечего. Каждый хотел услышать мою историю. Только около десяти часов вечера меня подняли со скамьи:

— Пора!

Мы долго шли по натоптанной тропинке. В чистом поле фараоны остановились. Один сказал:

— Иди в том направлении. Там никого не встретишь. Но если услышишь шаги, прячься в кустах и лежи, пока неизвестный не пройдет. Потом иди снова. В том же направлении. Увидишь железнодорожную линию. Где-нибудь присядь и жди до утра. Когда увидишь утренний поезд, подойди к кассе и скажи: «Un troisieme aAnvers». Только это. Один третий класс до Антверпена. Запомнишь?

— Легко.

— Никаких лишних слов. Бери билет и езжай в Антверпен. Там легче найти корабль, нуждающийся в матросах. Вот тебе завтрак и немного сигарет. А это тридцать бельгийских франков. — Он протянул мне промасленный сверток, а еще спички, чтобы мне не пришлось просить огня. — В Голландию больше не возвращайся. Получишь шесть месяцев тюрьмы, а потом попадешь в концентрационный лагерь. Нарочно предупреждаю тебя при свидетеле. Гуд бай и всего хорошего!

Ничего себе, всего хорошего! Идти вперед, значит, получить в Бельгии пожизненное заключение. Вернуться, — шесть месяцев тюрьмы, а потом концентрационный лагерь. Чего здесь хорошего? Зря я не спросил, сколько держат в лагере простых моряков? Все же в Голландии не так опасно, как в Бельгии. Да и почему надо уступать Бельгии? И я пошел, поворачивая все правее и правее. И шел, пока не услышал «Стой! Стрелять буду!» Неприятно, скажу вам, такое услышать. Прицелиться в темноте трудно, но попасть легко, если ты даже вообще не умеешь целиться.

— Что вы тут делаете?

Два человека с винтовками подошли ко мне.

— Да так, ничего. Вышел погулять.

— Погулять? По границе?

— Какая еще граница? Здесь нет никаких заграждений.

Осветив меня фонарями, они ловко обыскали меня. Наверное, надеялись найти четырнадцать пунктов президента Вильсона. Но ничего такого не нашли. Только сверток с бутербродами и тридцать бельгийских франков. Один остался при мне, а другой пошел по полю, присматриваясь к моим следам. Наверное, искал мир, который никак не может наступить между народами.

— Куда вы идете?

— В Роттердам.

— Почему так рано? И почему не по шоссе? Как будто нельзя идти в Роттердам лугом.

Странные взгляды были у этих людей. Они даже стали подозревать, уж не совершил ли я какое-нибудь преступление. А когда я начал рассказывать, как приехал в Роттердам на поезде, они попросили меня не морочить им головы. Им совершенно ясно, что я тайком пробрался в Голландию из Бельгии. Тогда я указал им на франки. Зачем бы это я стал пробираться в Голландию с бельгийскими франками? А вот как раз это и доказывает вашу вину, сказали они. Как раз франки и выдают вас с головой, потому что в Голландии ими не пользуются. Я хотел было сказать, что сами голландцы дали мне эти франки, но подумал, что после таких слов не отделаюсь, пожалуй, шестью месяцами тюрьмы. Так что пришлось соглашаться с тем, что я всего лишь мелкий контрабандист.

Это их успокоило, и они вывели меня на верную дорогу к Антверпену.

Я шел туда целый час.

Устал ужасно. Хотелось лечь и уснуть.

Я боялся, что какой-нибудь нервный пограничник выстрелит в меня и просто обмер весь от страху, когда кто-то в траве ухватил меня за ногу. При этом в глаза мне ударил яркий сноп света.

— А ну стой! Куда это вы идете?

— В Антверпен.

Выговор у них был голландский, а может, фламандский.

— В Антверпен? Ночью? Почему не идете по шоссе, как все порядочные люди?

На этот раз я решил ничего не скрывать. Я американец, моряк, отстал от своего корабля… Внимательно выслушав меня, они переглянулись.

— Другим рассказывайте такую ерунду. Только не нам. Таких вещей не бывает. Это сухопутная граница. Натворили что-нибудь в Роттердаме и пытаетесь скрыться в Антверпене. Точно? Знаем мы таких. Выворачивайте карманы!

Но и в карманах моих они ничего такого не нашли. Дурная привычка, залезать всем встречным в карманы. Я спросил, не могу ли чем-то помочь? Если они скажут, что именно ищут, я честно скажу, есть это у меня или нет.

— Мы сами знаем, что ищем!

От этой присказки я не стал умнее. Но сделать ничего не мог. Уверен, что все человечество делится на людей, которые обыскивают карманы, и на людей, которые выворачивают карманы. Вполне может быть, что все мировые войны только для того и ведутся, чтобы узнать, чья сегодня очередь выворачивать карманы. Когда все эти формальности были улажены, мне сказали:

— Ладно. Вон там дорога на Роттердам, идите прямо и не вздумайте сюда возвращаться. Если еще раз наткнетесь на пограничную стражу, легко не отделаетесь. У вас в вашей идиотской Америке, наверное, нечего есть, если вы все время лезете сюда к нам — объедать бедных голландцев.

— Я участвовал в вашей войне…

Но они и слушать этого не хотели:

— Так все говорят.

Ага, значит, не один я плутаю по этим лугам.

— Вон дорога на Роттердам. Видите? Советуем не сбиваться с правильного пути. Скоро рассвет, вас со всех сторон видно. Роттердам хороший город. Если вы правда моряк, найдете там корабль.

От частого повторения слова не становятся правдой. По дороге меня нагнала повозка с молоком, и часть пути я проделал не пешком. Потом меня нагнал грузовик, и на нем я проехал еще часть пути. Так миля за милей я приближался к Роттердаму. Когда люди не имеют отношения к полиции, они становятся вполне терпимыми, мыслят разумно и рассуждают здраво. Я доверчиво делился с попутчиками своими впечатлениями о полиции разных стран, ни от кого не скрывал, что не имею документов, и они не только не сдали меня в ближайший участок, но даже накормили, дали выспаться, добавив к этому несколько советов насчет того, как вернее обойти полицию. Вот странное дело. Никто не любит полицейских, но только им разрешается рыться в наших карманах.

9

Тридцать франков, когда их меняешь на голландские гульдены, невеликая сумма. Кончились они сразу. Зато, слоняясь в порту, я услышал двух англичан. Очень смешно слышать со стороны англичан. Они утверждают, что янки не умеют говорить по-английски, но язык, на котором они сами говорят, это вообще не английский. Терпеть не могу красно-головых. В какой порт ни придешь, их там набито как сарделек. В Австралии, в Китае, в Японии. Не успеешь пропустить стаканчик, тебя окликают:

— Эй, янки.

Стараешься не обращать внимания, потягиваешь джин. А они подначивают:

— Who won the war? Кто выиграл войну, янки?

А откуда мне знать? Уж не я, это точно. И даже те, кто считают себя победителями, не сильно болтают об этом.

— Эй, янки! Who won the war?

Как ответить правильно, если их много, а ты один? Скажешь «мы», тебя от души отделают. Скажешь «французы», получишь не меньше. Скажешь «я», отделают еще крепче. Скажешь «Канада, Австралия, Новая Зеландия, Южная Африка», опять тебя отделают. Промолчишь, еще хуже. А скажешь «вы», это будет ужасной ложью. Я этого не хочу. Вот и получается, что они отделают тебя в любом случае.

— С какого корыта? — поинтересовался я.

— О, янки! — удивились англичане. — Ты что тут делаешь? Мы тут никогда не встречали американцев.

— Оказался за бортом. Теперь не могу сняться с якоря.

— Не имеешь страховки, что ли?

— Верно.

— И хочешь улизнуть отсюда? Земля горит под ногами?

— Верно.

— Мы тут с одного шотландца.

— А куда идете?

— В Булон. Франция. Можем подбросить. Но дальше никак. Боцман у нас собака.

— Когда уходите?

— Приходи к восьми. К этому времени боцман уже поддатый. Мы будем на корме. Если фуражка на мне будет сбита на затылок, все в порядке, если же нет, потолкайся внизу немного. Но не под самым носом. А если попадешься, пусть тебе набьют морду, нас не выдавай. Ясно?

В восемь я был на пирсе. Фуражка на новом моем приятеле была сбита на затылок. Таким образом я добрался до Булона и оказался во Франции. Остатки денег ушли у меня на железнодорожный билет до первой станции. Французы учтивы, они не досаждают пассажирам. Я добрался до Парижа, хотел ехать и дальше, но тут начали проверять билеты. Опять появилась полиция. Как везде. Настоящее вавилонское столпотворение. Я знаю несколько слов по-французски, они несколько слов по-английски. Остальные слова выглядели сплошной загадкой. Откуда прибыл? Из Булона. Как попал в Булон? На корабле. Покажите корабельную книжку. Нету у меня корабельной книжки. «Что? У вас н-е-е-ет корабельной книжки?» Я понимаю этот вопрос уже на всех языках. Спроси хоть на хинди, все равно пойму, потому что этот вопрос всегда подкрепляется жестом, в значении которого ошибиться никак нельзя. «И паспорта нет! И удостоверения личности! И никогда не было!» — все это я выпалил залпом. Не хотелось тратить время на размазывание каши по столу. Почти минуту фараоны молчали, я их сумел все-таки озадачить. Но новый вопрос они все-таки изобрели. Касался он, конечно, железнодорожного билета. Но у меня и билета не было. Вот почему я так спокойно держался. Когда меня привели в участок, я и там держался спокойно. Я ведь заранее знал, о чем меня будут спрашивать. И точно. Они опять прикопались к билету и к документам, но чего нет, того нет. Все кончилось тем, что мне дали десять суток тюрьмы. Но не за отсутствие документов, а всего лишь за обман железнодорожных чиновников.

Французскую тюрьму забыть трудно.

Первый день. Баня, обыск, выдача белья, помещение в камеру.

Второй день. Явка к кассиру для получения квитанции за отобранные у меня мелкие деньги. Повторное установление личности и занесение его в толстую почетную книгу. После обеда визит тюремного священника. Он хорошо говорил по-английски. Так он сам утверждал. Но на таком английском говорили, может, во времена Вильгельма Завоевателя, не знаю. Но я, конечно, виду не подал, что ничего не понимаю. Мы здорово с ним поболтали. Он все время употреблял слово Goat. Я был совершенно уверен, что он проклинает какого-то козла, но, оказывается, он так обращался к Богу.

Третий день. Перед обедом меня спросили, пришивал ли я когда-нибудь тесемки к рабочим фартукам. Я ответил, что никогда не занимался этим. Тогда меня определили в фартучное отделение.

Четвертый день. Перед обедом мне выдали ножницы, грубые нитки, иглу, наперсток. Правда, наперсток оказался слишком мал. Но других не было, и я не стал скандалить. После обеда специальный человек показал, как я должен всем этим пользоваться, и как потом должен положить все на табуретку, а табуретку выставить на середину рабочей камеры, перед тем, как ее покину. Кстати, на дверях висела табличка «Разрешено пользоваться: ножницами, иглой, наперстком».

Пятый день. Воскресенье.

Шестой день. Перед обедом меня отвели в фартучное отделение. После обеда показали мое рабочее место.

Седьмой день. Перед обедом меня представили узнику, опытному наставнику в деле пришивания тесемок к фартукам. После обеда я сумел понять его и научился вдевать нитку в ушко иглы.

Восьмой день. Наставник показал мне, как именно следует пришивать тесемки к рабочим фартукам. После обеда баня и взвешивание.

Девятый день. Перед обедом меня повели к начальнику тюрьмы. Он спросил, нет ли у меня жалоб. Я сказал, что нет. Тогда он напомнил, что завтра истекает срок моего заключения. Поскольку я иностранец, мое имя было вписано еще в одну толстую почетную книгу. После обеда наставник поделился со мной еще некоторыми секретами пришивания тесемок.

Десятый день. До обеда я пришил только одну тесемку к фартуку. Это было увлекательным и нелегким делом, но придирчивый наставник сразу указал на то, что тесемка пришита неправильно. Пришлось ее отпороть. После обеда я попытался пришить ее еще раз, но не успел. Меня вызвали к начальнику тюрьмы. Опять меня обыскали, вернули штатскую одежду и разрешили выйти во двор.

На другое утро меня спросили, хочу ли я еще раз воспользоваться тюремным завтраком. Я отказался. Тогда меня повели к кассиру, который потребовал с меня расписку. После получения пятнадцати сантимов за трудовые достижения, меня наконец освободили. Не так уж много получила от меня Франция. Если железнодорожные чиновники полагают, что возместили все свои убытки, то это ошибка. Впрочем, меня строго предупредили, что у меня в запасе всего пятнадцать дней. Если я не уберусь за это время из Франции, ко мне будут приняты законные меры. Я не вполне понял угрозу. Меня повесят? Или сожгут на костре? Разве во времена демократии существуют еретики, заслуживающие такого строгого наказания? Неужели отсутствие корабельной книжки или паспорта…

— Остановитесь, — раздраженно сказал офицер. — У человека непременно должны быть какие-нибудь документы.

— Тогда я обращусь к моему консулу.

— К ва-а-а-шему консулу?

Знакомая интонация. О моих отношениях с консулом знает весь мир.

— Чего вы хотите попросить у консула? Что он может для вас сделать? Ведь у вас нет никаких бумаг. Мы, конечно, можем дать вам справку о том, что вы отсидели десять суток во французской тюрьме. Но вряд ли это обрадует ва-а-ашего консула. Ему лучше не показывать такую справку. А выдать справку о том, что вы американец я могу только с указанием: с его слов. То есть с ваших слов. А такая бумага вообще ничего не стоит. Она подтверждает только ваши собственные слова, ничего больше. Может, они правдивы, но это следует доказать. — И он опять пошел по порочному кругу: корабельная книжка, паспорт, удостоверение личности. — Лучше всего вам покинуть Францию. Вы тут уже отметились, почему бы не проследовать дальше? Скажем, в Германию.

Они все почему-то хотели отправить меня в Германию.

10

Несколько дней я провел в Париже, надеясь на случай. Случай иногда полностью меняет планы. Я неторопливо бродил по Парижу. Ведь мой обман французских железнодорожников был полностью компенсирован тюремными работами. Я ничего не был должен Франции. Когда нечего делать, приходит много ненужных мыслей. В один прекрасный день такая мысль действительно привела меня к консулу. Конечно, я знал, что это ничего не изменит в моей жизни, но почему бы не набраться опыта у умных людей? Консулы — те же чиновники. Как чиновники они умеют быть серьезными, исполненными достоинства, властными, раболепными, грубыми, добродушными, безразличными, удрученными, заинтересованными и глубоко опечаленными при одних обстоятельствах, и веселыми, приветливыми, радостными, болтливыми при других. Не имеет значения, служат они американским, французским, английским или аргентинским властям. Они точно знают, когда именно следует проявлять то или иное чувство. Правда, и у них случаются проколы, тогда их сущность как бы выворачивается. На секунду в них можно различить что-то человечное. Они, правда, тут же спохватываются, но стоит, стоит увидеть их в такой момент! Ради этого я и направился к консулу. Существовала, конечно, опасность, что он передаст меня французской полиции, но я и так находился под присмотром фараонов.

Очередь была немалая. Я прождал до обеда. А после обеда очередь до меня так и не дошла. В этом не было ничего странного, ведь у таких, как я, много времени. Тот, кто имеет деньги, расплачивается деньгами, а тот, у кого их нет, — временем. Если вдруг ты начнешь чего-то требовать, чиновник найдет возможность отобрать у тебя времени еще больше. Как я заметил, очередь в консульстве состояла в основном из неимущих бедолаг. Некоторые просиживали здесь сутками, другие на время исчезали, но опять появлялись с какой-нибудь недостающей справкой. Было забавно увидеть, как в консульство торопливо вошла невероятно жирная дама. Непомерно жирная, я даже не знал, что такие бывают. В помещении, где люди напоминали хорошо высушенную рыбу, торчащую на фоне звездного знамени Соединенных Штатов, где сидели тихие и безропотные люди, такие тихие и безропотные, будто за многочисленными дверями их ждала только гибель, появление такой непомерно жирной дамы выглядело просто оскорбительным. У нее были черные жирные волосы, кривой жирный нос, кривые жирные ноги. Карие глаза казались выпученными от усилий, какими давался ей каждый шаг. Она пыхтела и обливалась потом под тяжестью бриллиантовых брошек, золотых висюлек, бисерных ожерелий. Если бы не многочисленные золотые и платиновые кольца, ее пальцы, наверное, полопались бы от жира. «Я потеряла паспорт! — закричала она с порога. — Ох, Господи, где консул? Я потеряла паспорт».

Наконец-то я убедился, что и другие люди теряют паспорта.

Подумать только! Не простые моряки, а вот такие жирные крикливые дамы тоже попадают в неприятное положение. Да, Фанни, думал я, глядя на даму. Тебе не повезло. Консул тебя отчитает. Ишь чего захотела, сразу получить новый паспорт! А как насчет тюремных завтраков? А как насчет того, чтобы пришить несколько тесемок к рабочим фартукам? На секунду я даже испытал к ней симпатию, как к товарищу по несчастью. Но секретарь тут же вскочил: «О, пожалуйста, подождите! Только один момент. Успокойтесь, пожалуйста. Да, да, присядьте!» И с поклоном подал жирной даме стул. А потом принес три анкеты и, тихонько говоря что-то даме, сам начал их заполнять. Высушенным фигурам приходилось заполнять такие анкеты самим, иногда по много раз, поскольку они не знают, как надо правильно ответить на тот или иной вопрос. Но, может, жирная дама просто не умела писать, поэтому секретарь взял на себя этот скромный труд. А когда анкеты были заполнены, он вскочил и исчез за ближайшими дверями, так резво, будто жирную даму, как всех, не ждала там гибель. И вернулся еще более учтивый. «Мистер Гргргргр желает вас видеть, мадам. Есть ли у вас при себе три фотографии?»

Разумеется, фотографии у мадам были, она отдала их отзывчивому секретарю.

Он снова исчез за дверями, за которыми решались человеческие судьбы. Ведь только совсем старомодные люди считают, что судьбы решаются где-то на небе. Это заблуждение. Судьбы людей, судьбы миллионов людей решаются исключительно консулами, которые должны постоянно следить за тем, чтобы инструкции, выданные им, точно исполнялись. Yes, Sir!

Дама не долго оставалась в таинственной комнате.

Выйдя оттуда, она выглядела более спокойно и энергично щелкнула замком сумочки. Щелчок получился выразительный. Смотрите, сказала этим щелчком дама. Надо жить и давать жить другим. Тогда все устроится. Секретарь, понятно, тут же извлек из стола какие-то бумаги, а жирная дама присела на стул, попудрила носик и еще раз энергично щелкнула замочком сумочки. Впрочем, истощенные фигуры вокруг не поняли тайного значения этого прищелкивания. Что могут понять эти беспечные иммигранты! Потому и сидят сутками в очередях.

— Вы сможете заехать через полчаса? Или нам переслать новый паспорт в отель?

Очень учтивый секретарь. Жирная дама это оценила.

— О, я заеду сама!

Когда через час она действительно приехала и забрала готовый паспорт, я все еще сидел на своем месте, и очередь нисколько не продвинулась. Но теперь-то я знал, что непременно получу паспорт. Я тоже не стану просить отправить его в отель, а возьму его сам. А уж с паспортом найду нужный корабль. Не германский, так английский. Или голландский. Или датский. Какая разница? Главное, я получу работу, а со временем попаду на палубу американского корабля. Короче, я напрасно думал об американских консулах плохо.

11

Консул, когда я предстал перед ним, оказался маленьким худощавым человеком.

— Присаживайтесь, — очень радушно предложил он. — Чем могу быть полезен?

— Я хотел бы получить паспорт.

— Вы его потеряли?

— Если быть точным, я потерял корабельную книжку.

— Ах, вы моряк! — он сразу сменил тон. В голосе появились скрытые нотки недоверия.

— Я отстал от своего корабля.

— Напились?

— Нет. В рот не беру этой отравы.

— Но вы же моряк? — не поверил он.

— Ну да. Я просто опоздал часа на три. Корабль собирался сниматься с приливом, но почему-то ушел раньше.

— И все ваши документы остались на борту?

— Вот именно.

— Я так и полагал. Помните номер вашей корабельной книжки?

— А у нее есть номер? Никогда об этом не слышал.

— Где вам выдали книжку?

— Я плавал на каботажных линиях. Бостон, Нью-Йорк, Балтимора, Филадельфия, Мексиканский залив, даже Западный берег. Честно говоря, просто не помню, где мне ее выдали.

— Так я и думал.

— Да и зачем мне запоминать номер? Книжка всегда лежала в моем кармане.

— Эмигрант?

— Нет. Родился в Америке.

— Ваше рождение было зарегистрировано?

— Не знаю. Я был маленьким, когда родился.

— Значит, не зарегистрировано.

— Я же говорю, не знаю.

— Значит, не зарегистрировано, — повторил он. — Уж я-то знаю.

— Тогда зачем спрашиваете?

— Но ведь это вы хотите получить паспорт? — подчеркнул он, игнорируя мой вопрос. — Думаете, я выдам вам паспорт, не задав ни одного вопроса?

Этот человек был прав. Чиновники всегда правы. Сперва они принимают закон, а потом стараются заставить нас следовать принятому закону.

— Ваш постоянный американский адрес?

— Откуда он у меня? Я живу на кораблях, в Домах моряка или в недорогих отелях.

Я произнес это с достоинством, но он все понимал по-своему:

— Значит, у вас нет постоянного адреса. Член ли вы какого-нибудь клуба?

— Кто? Я?

— Есть ли у вас родители?

— Нет. Они умерли.

— Родственники?

— Слава Богу, никого.

— Ходите ли вы на выборы?

— Вряд ли. Не помню такого.

— Значит, вашего имени нет в избирательных списках?

— Конечно. Как я могу голосовать, если постоянно нахожусь в плаваньи?

Некоторое время он тупо рассматривал меня. Потом усмехнулся и, как его коллега из Роттердама, начал играть карандашом. Интересно, что они делают, когда под рукой нет карандаша? Может, берут в руки газету, или телефонный шнур, или очки, или листки анкет? В консульствах всегда много мелких вещей, в общем, не заскучаешь. Мыслей у них нет. Им опасно обзаводиться мыслями. Поиграв карандашом, консул сказал:

— Я не могу выдать вам паспорт.

— Почему?

— А на основании чего я его выдам? По вашему устному заявлению? Не могу. Не имею права. Нужно предоставить письменные доказательства или иметь какой-нибудь документ. Чем вы докажете, что вы действительно американец?

— Но вы же разговариваете со мной.

— Это что же получается? — удивился он. — Я должен выдать вам паспорт на основании того, что вы владеете английским языком?

— Естественно.

— Ничуть это не естественно. Это вообще не доказательство. Возьмем Францию. Здесь живут тысячи людей, которые прекрасно говорят по-французски, но при этом не являются французами. Всякие русские, румыны, немцы. Многие говорят по-французски лучше самих французов. Есть тысячи людей, которые родились во Франции, но не являются ее поданными. С другой стороны, в Америке сотни тысяч людей, которые вообще не говорят по-английски, но в их американском подданстве никто не усомнится.

— Я родился в Америке.

— Тогда вы действительно наш поданный. Но даже если это так, чем вы докажете, что ваш отец не записал вам гражданство другой страны или вы сами его не изменили?

— Мои прадеды были американцами. И их родители тоже.

— Докажите это и я немедленно выдам вам паспорт. Хочу или не хочу, а выдам. Приведите сюда любого вашего родственника, только пусть у него будут документы. Но я даже этого не требую. Просто докажите мне, что вы родились в Америке.

— Как же я докажу это, если меня не зарегистрировали при рождении?

— Это не моя вина.

— Может, вы еще оспорите сам факт моего рождения?

— А почему нет? То, что вы стоите передо мной, вовсе не является доказательством вашего американского происхождения.

— Вы не верите, что я родился?

— Я не верю, что вы родились в Америке.

На губах консула заиграла заученная служебная улыбка.

— То, что вы рождены, в этот факт я верю. Но если я выдам вам паспорт, как я отчитаюсь в своих действиях перед своим правительством? Напишу, что поверил вам на слово? Меня уволят. Правительство не может верить каждому бродяге. Оно должно считаться с реальными обстоятельствами. В данном случае с тем, что вы не можете подтвердить ни свое происхождение, ни свое гражданство.

Да, жалко, что нас делают не так, как вещи, подумал я. Тогда на каждом висела бы бирка: «Сделано в Америке». Или в Испании. Или во Франции. Это избавило бы нас от лишней путаницы, а консулам не приходилось бы часами разговаривать с такими непонятного происхождения людьми, как я.

Консул встал:

— Как ваше имя? Ах, да, вы же говорили. Гейл…

Он сказал что-то секретарю и тот вышел в коридор. Сквозь открытую дверь я видел, как он роется в ящичках огромного шкафа. Наверное, дела на депортированных лиц, уголовников, пацифистов и все прочее отребье.

— Есть что-нибудь на Гейла? Секретарь покачал седой головой.

Ну я знал об этом заранее. Моего имени не могло быть среди анархистов и уголовников. Убедившись в этом, консул даже расстроился. Он сел за стол и долго молчал. Кажется, вопросы у него кончились. Я ждал каких-то слов, может быть, извинений, но консул молча встал и вышел из кабинета. Тогда я и сам встал и неторопливо прошелся под портретами, развешанными на стенах. Знакомые лица. Я отца помнил хуже, чем их. Вашингтон, Франклин, Грант, Линкольн… Люди, ненавидевшие бюрократизм больше, чем кошки собак… «Пусть наша страна навсегда останется оплотом свободы, где нет гонений, где всякий преследуемый может найти убежище, если пришел с добрыми намерениями»… Замечательно, что я принадлежу такой стране. Замечательно, что такая страна является моей страной. Правда, все это можно сказать короче и проще. Например, так: «Пусть наша страна принадлежит всем тем, кто ее заселяет». Или еще проще: «Пусть Америка принадлежит нам, американцам. В том числе индейцам, которым она была дана от Бога»… «Где нет гонений…» Чудесно, когда никто не преследует друг друга.

Консул вернулся.

Он все-таки придумал новый вопрос.

— Возможно, вы сбежали из тюрьмы и находитесь в розыске? В этом случае новый паспорт поможет вам избегнуть справедливого возмездия…

Я покачал головой.

Я уже понял, что пришел сюда напрасно.

— Сожалею, но ничем не могу помочь, — сказал консул. — Моя компетентность не простирается так далеко, чтобы с ваших слов выдать вам паспорт или другую бумагу, легализующую ваше положение. Нужно бережнее обращаться с документами. В наше время документы нельзя терять.

— Мне все-таки хотелось бы узнать…

— Ну, ну, — поощрил он.

— Час назад здесь на моем месте сидела жирная дама. На ней было бесчисленное количество бриллиантов, кулонов, колец. Она потеряла паспорт, но вы тотчас выдали ей новый…

— Разумеется. Ведь это мисс Сали Маркс из Нью-Йорка. Неужели не слыхали? У ее отца солидный банк. — Он говорил так, будто эта мисс Маркс представляла королевскую фамилию. Но я все еще сомневался:

— А с чего вы взяли, что она американка? По выговору и фигуре я решил бы, что она скорее родилась в Бухаресте.

— Она и родилась в Бухаресте, — подтвердил консул. — Но она американская поданная.

— Разве при ней были какие-то документы?

— Конечно, нет.

— Так с чего вы взяли, что она американка? Она даже не умеет правильно говорить.

— Ей не нужны доказательства. Банкир Маркс, ее отец, всем известен. К тому же она прибыла во Францию на «Мажестике» классом люкс.

— Ах вот как! Ну да. Я-то прибыл сюда в матросском кубрике.

— Я лично верю вам, — улыбнулся консул. — Но помочь ничем не могу. И паспорт выдать не могу. А если полиция приведет вас ко мне в наручниках, я откажусь от вас. Не могу признать вас гражданином Америки.

— Значит, мне пропадать в чужой стране?

— Ничем не могу помочь, — повторил он. — Впрочем, возьмите вот это. Трехдневная карта в недорогой отель с полным пансионом. Когда кончится, выдам еще одну.

— Нет, спасибо.

— Может вам купить железнодорожный билет до ближайшего порта? Там вы можете найти какое-то судно. Не обязательно под американским флагом.

— Нет, спасибо.

— Тогда всего хорошего.

Вот еще одна черта американского консула. Французский бы сразу меня выгнал, а с нашим я проговорил часа полтора. Его рабочий день закончился, но он ничем не дал мне этого понять. Все равно я чувствовал себя удрученным. Прощай, солнечная Луизиана! Good bye and luck to you! О, моя ласковая девчонка в Новом Орлеане, долго тебе придется ждать своего моряка. Сиди и плачь на Джексон-сквер. Против бурь и волн я еще могу бороться, но против чернильных параграфов и пунктов бессилен. Найди себе другого дружка. Не трать лучшие годы жизни на ожидание человека, у которого нет ничего, даже паспорта.

12

Экспресс Париж — Лимож. У меня нет билета. Идет контроль, но я успеваю исчезнуть. Экспресс Лимож — Тулуза. Зачем все эти проверки? Зайцев все равно слишком много, чтобы всех схватить. Впрочем, если все начнут ездить бесплатно, железнодорожные компании разорятся. Я опять успеваю исчезнуть. Когда контролер проходит, возвращаюсь на свое место. Но контролер неожиданно возвращается. Проходя мимо, внимательно всматривается. И я гляжу на него внимательно.

— Вы едете с пересадкой?

Я не успеваю ответить. Контролер настроен решительно:

— Покажите ваш билет, пожалуйста.

Он просит так учтиво, что я развожу руками.

— Так я и думал, — говорит он.

Ни один пассажир не смотрит в нашу сторону. Моя трагедия их не касается. Контролер вынимает маленькую записную книжку, что-то заносит в нее и уходит. Возможно, в нем заговорило сердце, возможно, это понимающий человек, всякое бывает. Но на вокзале в Тулузе меня ждут. Без военной музыки, но с легковой машиной. Почти броневик, закрытый со всех сторон. Во время поездки вижу только верхние этажи зданий, ничего больше. Специальная машина для важных гостей, потому что нам уступают дорогу. Ни в один город я не въезжал с таким почетом. Но я, конечно, догадываюсь, куда попаду. Во всех европейских городах я почему-то попадаю в полицию. В Америке я меньше всего имел дела с фараонами и с судьями, а в Европе это обычная вещь. Куда бы я ни отправился, в какой бы поезд ни сел, все равно попаду в полицию. Неудивительно, что Европа выглядит такой отсталой, у людей ведь не остается времени на работу, они его проводят в полиции. Yes, Sir! По-хорошему, Америка не должна давать европейцам ни гроша, потому что все деньги они тратят на полицию.

— Откуда вы прибыли?

Первосвященник снова сидит передо мной. Они везде одинаковые. В Бельгии, в Голландии, в Париже, в Тулузе. Обо всем спрашивают, все хотят знать. Немыслимое дело ответить на все их вопросы. Мне бы лучше промолчать, притвориться немым, но я постоянно впадаю в одну и ту же ошибку: начинаю отвечать. Притворись я немым, они бы с ума посходили от любопытства. Все полицейские участки пришлось бы переименовывать в сумасшедшие дома или снова, как в старые времена, разрешить пытки. Впрочем, не отвечать тоже трудно. Проклятый язык двигается сам по себе. Это ведь вопрос привычки. Тебя спросили, ты отвечаешь. Невыносимо видеть, как вопрос остается без ответа. Только ответ приносит всем определенное спокойствие. Неважно, что ты отвечаешь, главное — ответить. Вопрос откуда является, по-видимому, краеугольным камнем европейской цивилизации. Люди, не пользующиеся этим вопросом, в сущности, глупые обезьяны. Если бы они задались вопросом почему? — сразу превратились бы в людей. Yes, Sir!

— Так откуда же вы прибыли?

Я решил не отвечать на проклятый вопрос, но не выдержал.

У первосвященника в глазах поблескивало самое настоящее любопытство. Наверное, он проникся чем-то личным ко мне. Может, завидовал. А я ведь всего лишь приехал из Лиможа. Может, так и сказать ему? Или упомянуть, что вообще-то я приехал из Парижа? Нет, пожалуй все же Лимож… Он ближе…

— А не из Парижа? — первосвященник не желает мне верить.

— Из Лиможа, — упорствую я.

— У вас в кармане перронный билет. Он куплен в Париже.

— Ну и что. Завалялся в кармане с давних пор.

— С каких примерно?

— Ну две или три недели.

— Странно. Помечен вчерашним числом.

— Наверное, кассир ошибся.

— Значит, — стоит на своем первосвященник, — вы сели в поезд в Париже?

— В общем-то, да. Но от Парижа до Лиможа я дорогу оплатил.

— Ну да, вы ведь всегда платите, — у первосвященника совершенно каменное лицо. — Вот в кармане у вас завалялся даже перронный билет. Будь у вас билет на поезд, вам бы не пришлось тратиться на перронный… Но, в конце концов, это ваше личное дело, — смягчается он. — Покажите билет из Лиможа в Тулузу.

— Я сдал его.

— Тогда у вас должен остаться перронный билет.

— Зачем мне его хранить? Выбросил, наверное.

— Ладно, бывает и так. — Не такой уж он плохой человек. — Кто вы по национальности?

Очень деликатный вопрос. Он мог бы не задавать такого вопроса. Я ведь лишился национальности вместе с потерянными документами, это доказал мне мой американский консул. Он, правда, говорил, что есть много французов, которые даже не умеют хорошо говорить по-французски, но тем не менее являются гражданами Франции. Интересно. К кому тут мягче должны относиться — к своим соотечественникам или ко всяким иностранцам? Наверное, к иностранцам. Они ведь не знают местных законов страны. Поэтому я и выпалил:

— Я немец.

Да, так я и сказал.

Что они сделают с бошем, у которого нет документов и который зайцем ездит по их железным дорогам.

— Вот тебе и на! — удивился первосвященник. — Немец. Да еще наверное из Потсдама?

— Нет, я из Вены.

— Но это же Австрия, — покачал головой первосвященник. — Впрочем, какая нам разница? Пусть немец. Есть у вас паспорт?

— Ну что вы. Паспорта у меня нет.

— Как так? — вечно они этому удивляются.

— Я потерял свой паспорт.

И опять все началось сначала. Так хорошо разговорились, только начали понимать друг друга — и вдруг этот дурацкий вопрос. Наверное, его придумали в Пруссии, потому что все, что связано с вмешательством в личную жизнь человека, придумано в этой стране. В Пруссии, а еще в России, люди необыкновенно терпеливы и позволяют делать с собой все, что угодно. Там перед любым фараоном люди застывают в ужасе.

Через два дня на коротком суде мне дали четырнадцать дней тюрьмы.

За обман железнодорожных чиновников. Хорошо, что они не узнали, что это уже не первый мой обман, а то закатали бы меня в тюрьму до конца моих дней. То, что я назвался немцем, не сделало их добрее. Но отсутствие паспорта даже помогло. Как предполагаемого иностранца меня ввели в особую рабочую группу. Мы там производили какие-то странные прищепки. Впрочем, даже наши работодатели не могли толком объяснить, что это такое. Может быть, часть детской игрушки, а может, секретная деталь военного корабля. Впрочем, были и такие, что утверждали, будто мы занимаемся производством особых частей к дирижаблям или к подводным лодкам. В общем, никто ничего толком не знал. Я, например, больше склонялся к тем, кто говорил о подводной лодке. Где-то я читал, что именно при ее строительстве используется масса деталей, которые больше нигде не используются. Моя работа заключалась в складывании готовых прищепок в отдельные кучки. В каждой должно было быть сто сорок четыре штуки. Когда я уже сложил первую кучку, надзиратель вдруг засомневался, а точно ли там именно сто сорок четыре штуки, не просчитался ли я?

— Вряд ли. Я считал медленно.

— Я могу полагаться на ваши слова?

Надзиратель выглядел таким озабоченным, что я и сам начал сомневаться, не ошибся ли? Может, пересчитать? Надзиратель с таким решением согласился. Конечно, лучше пересчитать, чтобы избежать случайной ошибки. Если прищепки сосчитаны неправильно, может выйти неприятная история, мы оба это понимали. Тем более что надзиратель признался мне: у него старая мать и трое детей.

Когда я еще раз пересчитал прищепки, надзиратель приблизился.

На его лице появились тревожные морщинки. Он все-таки сомневался.

Не желая портить ему настроение, я сам предложил пересчитать прищепки еще раз. В конце концов, у него престарелая мать и трое детей… Мало ли… Я не хотел быть причиной неприятностей для такого обязательного человека. Ошибиться легко, сказал я. И понял, что поступил правильно, потому что надзиратель прямо расцвел:

— Святые слова! Пересчитайте еще раз, ради Бога! Пересчитайте с очень большой точностью. Если в кучке окажется деталей больше или меньше, директор тюрьмы сделает мне замечание. Даже не знаю, как я это выдержу. Так ведь можно лишиться службы, правда? Дома у меня престарелая мать, и жена не совсем здорова. Пересчитайте точно, как можно точней. В кучке должно оказаться ровно сто сорок четыре прищепки. Может, вам лучше считать дюжинами? Тогда не так легко сбиться.

К дню своего освобождения я с большой долей надежности собрал три кучки. Только в них я был уверен. В каждой было ровно по сто сорок четыре прищепки, ни одной больше, ни одной меньше. Хотя в душе думаю, что вполне мог ошибиться на одну-другую. Если так, то у надзирателя могли быть большие неприятности. Все же, старая мать, не совсем здоровая жена, трое детей. С таким хозяйством надо обходиться очень внимательно.

В виде вознаграждения за свой труд я получил при выходе из тюрьмы пятьдесят сантимов. Не такая уж большая сумма, но она легла на Францию почти непомерным грузом. Если всем бродягам платить, страна обанкротится. Поэтому я решил покинуть Францию как можно быстрее. К тому же, я понимал, что если через четырнадцать дней меня еще раз поймают, я отправлюсь в тюрьму уже на целый год, а уж потом только меня насильно вышлют в Германию.

13

Я направился на юг по дороге, старой, как европейская история.

Национальность я оставил при себе ту, которую сказал священнослужителю. И если меня спрашивали, кто я, я так и отвечал: «бош». Никто не ставил мне этого в вину. Я везде находил еду и место для ночевки. Похоже, что, повинуясь инстинкту, я выбрал правильную национальность. Тут не терпели американцев. Везде их ругали и поносили. Они были чистыми разбойниками, превратившими в доллары кровь французов. Они были безбожниками и наглыми спекулянтами, которые стараются выжать доллары из каждой слезы матери или младенца. Никак они не остановятся, хотя запасы золота грозят скоро задавить их. Попадись здешним крестьянам американец, они забили бы его цепями, как собаку.

— Другое дело боши, — говорили мне. — Да, мы воевали с ними, но это была почтенная настоящая война. Мы вернули свой Эльзас. Это правильно. Они с нами согласились. Но теперь всем плохо. Американская собака хватает нас за штаны, отбирает последнюю обгрызенную кость. Они теперь сильно голодают, эти бедные боши. Мы бы с удовольствием поделились с вами чем-нибудь, но у нас, считай, ничего не осталось. Американцы обобрали всех дочиста. Зачем они вообще пришли в Европу? Помочь нам? Ну да…

— Вот и по вам видно, как нынче живется бошам. Выглядите здорово изголодавшимся. Ешьте, ешьте, не стесняйтесь. Выбирайте лучший кусок. Куда, говорите, вы идете? В Испанию? Разумно. У них все же не так голодно, как у нас. Они не воевали, но и у них американцы оттяпали Кубу и Филиппины. Вот вам еще пример. Как будто им своего мало. Вы ешьте, ешьте. Мы все-таки не совсем разорены. Это у вас, бедных бошей, детишки мрут с голода…

— А если мы скопим денег на билет, чтобы поехать в Америку и там немного подзаработать, они сразу закрывают перед нами двери. Дескать, Америка для американцев. Сперва обокрали индейцев, а теперь закрывают дверь перед нами, как будто мы попрошайничаем…

— Кстати, вы можете подработать у нас. Пару недель. Силы наберетесь, и в Испанию придете не с пустыми руками. Конечно, платить много мы не можем, ну может, тридцать франков в месяц, по восемь франков в неделю, понятно, с кровом и с едой. Перед войной мы вообще платили по три франка в неделю, но сейчас все так дорого. Во время войны у нас подрабатывал тут один бош. Военнопленный. Был очень прилежный, мы потом даже не хотели его отпускать. Эй, Антуан, подтверди, что бош был очень прилежный. Работал как машина. Мы удивлялись. И всеего уважали. Некоторые даже корили нас, дескать, что это вы так? С военнопленным надо держаться строже. Но мы все делали по-своему. Он даже ел с нами…

Видимо, пленный бош по имени Вильгельм действительно был отменно прилежным парнем, потому что я по много раз в день слышал: «Ну не знаю, не знаю… Наш Вильгельм был, наверное, из другой местности… Вы работаете не так, как он. Правда, Антуан?» — Антуан конечно подтверждал: «Да, наш Вильгельм был, наверное, совсем из другой местности. Вы работать, как он, не можете. Видно, боши так же отличаются друг от друга, как и мы».

Скоро меня начали нервировать вечные сравнения с этим Вильгельмом. Конечно, он больше меня разбирался в сельском хозяйстве и работал прилежнее, но и я работал бы прилежнее, заставь меня выбирать между сельскими работами и концентрационным лагерем. Или того лучше, между сытной едой у этих крестьян и голодными дорожными работами где-нибудь в пустынях Алжира. К тому же, местные рабочие получали в неделю и по двадцать, и даже по тридцать франков, только мне причиталось восемь. Я был всего только бедный бош, которого спасали от голодной смерти. Когда наконец я собрался уходить, за шесть полных недель работы мне дали всего десять франков. Крестьянин намекнул, что я неплохо питался все эти дни, а кроме того, у него не было свободных денег. Все в деле. Потом, конечно, появятся. Но не сейчас. Когда будешь возвращаться из Испании, сказал он, непременно заходи. Ты выглядишь окрепшим. В Испании легко найти работу. Правда, Вильгельм работал прилежнее…

— Еще бы ему не работать, — ответил я. — Он жил в Вестфалии, а я в Зюйдфалии. Есть такое великое герцогство, — на ходу придумал я. — У нас не привыкли работать много. У нас все растет само по себе.

— Ну тогда все ясно, — сказал крестьянин. — Я слышал об этой вашей Зюйдфалии. Это ведь там в рудниках добывают янтарь?

— Ну да, — подтвердил я. — И янтарь. И всякое другое. А еще у нас много доменных печей. Мы выплавляем в них настоящий кенигсбергский клопс.

— О! — удивился крестьянин. — Разве клопс делают из железа? Всегда думал, что на его изготовление идет каменный уголь.

— Ну это вы говорите про искусственный клопс, — пояснил я с видом знатока. — Он действительно изготавливается из каменного угля. В этом отношении вы совершенно правы — из каменного угля, смешанного со сгущенной серной смолой. Но настоящий кенигсбергский клопс вытапливают в огненных печах. Он очень твердый. Тверже стали. Наши генералы делают из него торпеды, которыми можно потопить самый большой корабль. Я сам работал у доменных печей.

— Хитрый вы народ, боши, — сказал крестьянин. — Хорошо, что мы выиграли войну. По крайней мере, нам не за что на вас сердиться. Дай вам Бог хорошо потрудиться в Испании!

При случае, подумал я, надо будет спросить какого-нибудь немца, что такое настоящий кенигсбергский клопс. Все, кого я спрашивал по пути, отвечали: «Не знаем». Но они не были немцами.

14

Холмистая местность становилась все пустыннее, приходилось подниматься все выше и выше. Воды хватало, а с едой появились проблемы. По ночам холодало, иногда не то что одеяла, простого мешка нельзя было найти. Кочевка — дело сложное, это известно многим народам. Наконец, какой-то пастух сказал мне, что граница совсем рядом, и даже поделился со мной сыром, луком, куском хлеба, жидким вином.

Так я выбрался на шоссе, которое привело меня к древним воротам.

Каменная стена, протянувшаяся в обе стороны, тоже выглядела древней. Посчитав, что идти следует прямо через неизвестное мне имение, я вошел в ворота. Мгновенно появились два французских солдата с винтовками наперевес. Я сразу угадал: их тоже интересует мой паспорт, и объяснил им, что не имею ничего такого. Тогда они потребовали документ, выданный мне французским военным министерством. Они хотели знать, почему я шляюсь по территории военной крепости без всякого разрешения.

— Я не знал, что здесь военная крепость. Просто шел по шоссе и увидел ворота. Думал, что так можно выйти к границе.

— Нужный вам поворот был раньше. Там висит специальная табличка. Разве вы ее не видели?

Я вспомнил, что от дороги действительно отходила какая-то развилка, но я и раньше видел такие. Удобнее держаться прямого пути, вот я и шел, предполагая, что двигаюсь точно на юг. Никакой таблички я не видел. Откуда мне было знать, что здесь находится военная крепость? У меня нет путеводителя. Мне нужно в Испанию, вот я и шел.

— Следуйте за нами.

Меня привели к дежурному офицеру.

Он нахмурился, увидев меня. Потом сказал:

— Вас расстреляют. Таков закон. Вас расстреляют в течение суток. — Он назвал нужную статью пограничных правил и так страшно побледнел, будто это его должны были расстрелять. Посадил меня на стул. Два солдата с винтовками встали слева и справа. Офицер вытащил из стола лист бумаги и попытался что-то на ней написать, но не смог, слишком разволновался. Бросив писать, вынул из серебряного портсигара сигарету. Но и сигарета выпала из его дрогнувших пальцев. Чтобы придти в себя, вынул еще одну сигарету и на этот раз попал ею в рот. Зато сломал подряд три спички. Четвертую ему удалось зажечь.

— Вы курите?

Я кивнул и мне принесли целых две коробки сигарет.

Когда дежурный офицер успокоился, он взял толстую книгу, раскрыл ее и стал зачитывать вслух некоторые места. Потом взял другую и из нее тоже зачитал несколько мест. Выходило так, что спасения у меня нет. Странно, что я, несчастная жертва, не испытывал при этом никакого волнения. Когда дежурный офицер заявил, что я действительно буду расстрелян в течение двадцати четырех часов, это не произвело на меня никакого впечатления. Я был холоден, как камень. В сущности, я и был камнем. Я умер давно. Вполне возможно, что я и не появлялся на свет, поскольку у меня не было никаких документов. Любой человек мог делать со мной все, что угодно, потому что я был никто. Если бы меня убили, это и убийством нельзя было назвать. Я был мертв даже больше, чем мертвец. Мертвеца можно обесчестить, ограбить, оскорбить, а как со мной проделать такое? Все это были, конечно, мои фантазии, похожие на первые признаки безумия. Но государству легко уничтожить отдельного человека или заново его возродить. Самые глубокие законы природы могут быть отсрочены или даже отменены, если государству это потребуется, потому что мир стоит на стаде, а не на отдельных личностях. Отдельная личность — атом. Это я по своей наивности могу думать, что из атомов все сложено. А у государства на этот счет свое мнение. Поэтому на меня и не произвело никакого впечатления сообщение о близком расстреле. Я уже переживал подобные моменты, а ничто так не ослабляет впечатление, как постоянные повторы.

— Вы голодны? — спросил дежурный офицер.

— Как волк.

Офицер наконец улыбнулся:

— У вас хорошие нервы. Вы думаете, наверное, что я шучу?

— Ну что вы, — возразил я. — Предложение пообедать — это не шутка.

— Я имею в виду расстрел.

— Нет, я и это воспринимаю очень серьезно, — сказал я. — Если закон требует меня расстрелять, надо уступить его требованиям… Но вы упоминали про двадцать четыре часа… Вроде как можно растянуть исполнение закона на эти двадцать четыре часа… Я вас верно понял? — и, дождавшись его кивка, сказал: — Тогда пусть мне принесут обед…

— Хорошо, я распоряжусь. Вы получите настоящий офицерский обед, двойную порцию.

Он не соврал.

Я увидел, как едят французские офицеры. Кстати, его совершенно не интересовал мой паспорт, он не спросил ни про удостоверение личности, ни про корабельную книжку. Наконец-то я встретил человека, который не желал копаться в моей личной жизни. Он даже не обыскал меня и не приказал сделать это своим солдатам. Впрочем, если мне грозит расстрел, все это пустяки, стоит ли ими заниматься?

Меня привели в помещение, где стоял стол, покрытый скатертью.

Сервировано на одного человека. Здесь были и чашки, и тарелки, и ножи, и вилки, хотя я вполне мог обойтись просто ложкой. Часовых сменили. Теперь по сторонам стояли другие солдаты, но так же, как и предыдущие, с примкнутыми штыками, с винтовками при ноге. В окно я видел, что еще двое стоят у входа. Видимо, почетный караул. Им нечего было бояться. Они могли отправляться в казармы и спокойно перекинуться в картишки, я не собирался бежать, отказываясь от настоящего офицерского обеда, двойной порции. Я бы и на шаг не отступил от таких восхитительных закусок. В сравнении с ними ужин висельника, который мне подавали в Бельгии, казался просто насмешкой. Я догадался, что мне подадут не ливерную колбасу с картофельным салатом, и меня мучило любопытство: смогу ли я все это съесть с достоинством, которое отвечало бы такому обеду?

Прошло несколько минут, и праздник начался.

До меня впервые дошло, какие мы варвары и как высоко поднят культ еды у французов. Первый раз я узнал, что пищу для голодного человека можно не только варить, жарить, печь или тушить, я впервые узнал, что пищу для человека можно готовить, и что приготовление истинной еды — само по себе искусство, даже не искусство, больше — это дар свыше, и дается он очень немногим. На «Тускалузе» еда была превосходная. Но там после обеда я запросто мог перечислить все, что попало в мой желудок. А здесь я этого не мог сделать. То, что мне подавали, можно было сравнить только со стихами. Каждая строка превосходна, как запомнить все подряд? Артист, сотворивший эту поэму, был действительно человеком искусства. Он бы не обиделся на то, что я не помню отдельных строк, это только подтвердило бы истинный вкус поданного к столу. Каждое блюдо имело свои запахи, ароматы, свой вкус, я принимал их благоговейно, я пробовал их всеми данными мне способами чувствования. Праздник длился часа полтора, а может и все четыре, не знаю. Я не оставил на тарелках ничего. Ни крошки. После изумительных блюд подали засахаренные фрукты, нежные кремы, еще что-то, прежде мной никогда не виданное. А когда и десерт был съеден, а все ликеры и вина перепробованы, подали кофе, сладкий, как девушка первой ночи, горячий, как та же девушка через неделю, и горький, как проклятие матери, узнавшей о ее позоре.

Я чувствовал себя полностью удовлетворенным.

Я выкурил сигару, дохнувшую на меня всеми колдовскими ароматами Вест-Индии.

А потом я прилег на раскладную кровать, поставленную специально для меня в соседней прохладной комнате. В небольшом открытом окне виднелись белые облака на голубом фоне. Впервые за много лет я чувствовал, что жизнь прекрасна.

15

Прошло несколько часов, и я снова увидел дежурного офицера.

Я вскочил, но он понимающе поднял руку — можешь лежать. Просто зашел сообщить, что комендант крепости вернется не завтра вечером, как он думал, а завтра утром. Значит, мои двадцать четыре часа как бы немного сокращаются. Впрочем, не надо думать, улыбнулся офицер, что это что-нибудь изменит. Военные законы просты и не щадят никого.

— Но ведь война закончилась, — напомнил я.

— Да, закончилась. Но мы все еще на военном положении, и так будет до тех пор, пока не будут решены все споры. Наши пограничные крепости живут в том же режиме, что и во время войны. В настоящее время военное министерство даже еще сильнее обеспокоено. Из-за событий в североафриканских колониях граница с Испанией становится даже опаснее, чем с Германией.

Меньше всего меня интересовала безопасность французских границ. Какое мне вообще дело до французской политики? После отличного обеда меня волновали только конкретные вещи. Я не стал оттягивать вопроса, вертевшегося на языке. Офицер это почувствовал.

— Надеюсь, вы довольны обедом?

— Еще бы, — кивнул я. И все-таки не выдержал: — А получу ли я ужин?

— Естественно. Мы не позволим вам умереть голодной смертью. Даже бошу мы не дадим умереть голодной смертью. Подождите немного, вам принесут кофе.

Я замялся. Этот человек был слишком любезен, чтобы докучать ему просьбами.

— Извините, господин лейтенант…

— Да, да, говорите, — ободрил он меня.

— А получу ли я еще раз офицерский ужин, двойную порцию?

— Разумеется. А как вы думали? Это вполне соответствует воинскому уставу. Не будем же мы отправлять вас на тот свет с пустым желудком. Что вы там о нас станете говорить!

— О, не тревожьтесь, господин лейтенант, я сохраню о вашей крепости самые лучшие воспоминания. Можете расстреливать меня спокойно. Но только не за столом, на котором сервирован офицерский ужин, двойная порция. Это было бы жестоко. Случись такое, явившись на тот свет, я бы выставил вас далеко не в самом лучшем виде.

Офицер некоторое время смотрел на меня, будто до него не сразу дошел смысл сказанного. Может, мой французский не казался ему понятным, не знаю. Но потом до него все-таки дошло и он начал хохотать. Он делал это от души. Оба солдата тоже что-то уловили из нашей беседы. Сперва они стояли неподвижно, как манекены, но потом начали посмеиваться.

А в семь часов утра я оказался перед комендантом крепости.

— Вы видели указатели? — спросил он.

— Какие указатели?

— Которые поставлены при дороге. На которых указано, что тут военная зона и любой, кто будет задержан на ее территории, будет предан военному суду. Более того, будет расстрелян по законам военного времени.

— Да, я уже слышал об этом.

— Значит, вы не видели указателей?

— Нет, я их видел, но не обратил внимания. Я не мог прочесть их правильно. Нет, — поправил я себя, — прочесть бы я мог, но вот перевести…

— Вы голландец, да?

— Нет, я бош.

Если бы я сказал, что я посланник ада и явился к коменданту предупредить его о всяких грядущих несчастьях, он бы не так удивился.

— Я думал, что вы голландец. Но вы, наверное, офицер германской армии, не так ли?

— Нет не так. Никогда не служил в армии.

— Почему?

— Я пацифист и всю войну просидел в тюрьме.

— За шпионаж?

— Нет, конечно. Только за то, что немцы считали, что я мешаю им вести победоносную войну. Они так сердились на это, что упекли в тюрьму меня и дюжину моих друзей.

— Значит, вы и ваши друзья могли помешать кайзеру вести войну?

— Так думали боши. Я сам не знал, что я такая сила. Но потом догадался, иначе зачем им было сажать меня под замок.

— В каком краю вы сидели?

— Э-э-э… В Зюйдфалии…

— В каком городе?

— В Дойченбурге, — это хорошее название само пришло мне в голову.

— Никогда о таком не слыхал.

— Да, о нем мало кто знает. Секретная крепость. Даже боши о ней мало слыхали.

Комендант обернулся к лейтенанту:

— Вы знали, что этот человек немец?

— Так точно. Он признался сразу.

— Без всяких уверток?

— Так точно!

— Были ли при нем фотоаппарат, карты, схемы, чертежи, планы или еще что-то в этом роде?

— По-видимому, нет. Мы его не обыскивали, но он все время находился у нас перед глазами и ничего не мог выбросить.

— Ладно. Посмотрим. Что тут у него есть? Пришли два капрала и тщательно обыскали меня. Несколько франков, носовой платок не очень чистый, расческа с поломанным зубом, кусочек мыла. Мыло я всегда носил при себе, чтобы фараоны видели, что я принадлежу к цивилизованному миру, что не всегда можно определить по немытой физиономии. Такие вещи нуждаются в доказательстве.

— Разрежьте мыло, — приказал комендант.

Но и разрезанное, оно осталось только мылом. Внутри не оказалось ни шоколада, ни секретных чертежей. Это удивило коменданта, и он приказал мне снять башмаки и носки. Я только покачал головой. Профессиональные фараоны ничего не могли у меня найти, а что найдут неопытные в этом деле капралы? Если бы они спросили, что именно ищут, я с удовольствием сказал бы им правду, избавил бы всех от напрасных хлопот. Должно быть ищут что-то ценное… Может план золотых копей… Или алмазных россыпей… Комендант, конечно, упоминал какие-то чертежи и схемы, но вряд ли это было правдой — речи о них больше не заходило.

— Все же не понимаю, — покачал он головой. — Как вы могли войти в военную крепость незамеченным?

— Дороги в это время пустые, — разъяснил ему лейтенант. — Выполняя ваш приказ, я начал учения в противоположном районе, а здесь остались только немногочисленные патрули. Они наблюдали за подступами к шоссе и, видимо, каким-то образом упустили этого боша. Урок нам на пользу, господин комендант. Теперь мы будем ограничивать число участвующих в учениях. Вполне возможно, что бош проскочил между двумя патрулями.

— Да, инцидент выглядит случайным. Но дисциплину следует устрожить.

И обратился ко мне:

— Как вы считаете?

Я удивился. Все же они говорили о вещах, которые составляют военную тайну Франции. Но потом до меня дошло. Чего им собственно таиться? В сущности, они разговаривают с мертвецом.

— Откуда вы идете?

— Из Лиможа.

— Где перешли немецко-французскую границу?

— В Страсбурге.

— В Страсбурге? Но этот город не стоит на границе.

— Я хотел сказать, что перешел границу там, где стоят американские войска.

— А, вы имеете в виду Мозельскую область? Перешли границу в районе Саара?

— Видимо, так. Вечно я путаю Страсбург с Саарбургом, — тут же придумал я новый город.

— А что вы делали во Франции все это время? Бродяжничали?

— Нет, работал у крестьян. Даже заработал немного денег. Купил себе билет на поезд и вот оказался здесь.

— Куда вы идете?

— В Испанию.

— Что вам делать в Испании?

— Видите ли, господин комендант, скоро зима, а я к ней не готов. Вот я и подумал, что надо идти в Испанию. Там тепло, не то что в Германии. Можно весь день греться на солнце и уплетать виноград и апельсины. Они там растут на всех обочинах, нужно только протянуть руку. А люди только радуются этому. Ведь они там считают растения на обочинах сорными.

— Значит, вы идете в Испанию?

— Шел, — поправил я его.

— Как, вам уже расхотелось побывать в этой солнечной стране?

— О, нет. Я хочу в Испанию. Но… ведь вы меня расстреляете…

— Ну хорошо. Предположим. Если я не стану вас расстреливать, а просто отправлю обратно в Германию? Подходит вам такой вариант? Обещаете, что вернетесь на родину, если я вас отпущу?

— Ни за что.

— Это почему? — он странно посмотрел на лейтенанта.

— Лучше расстреляйте меня. В Германию не хочу. Не желаю расплачиваться за ее долги. Я пацифист и всю войну провел в тюрьме, почему теперь я должен работать на военные долги Германии. Хочу в Испанию и больше никуда. Испания или смерть. И делайте, что хотите.

Комендант рассмеялся. Вместе с ним и лейтенант.

— Ладно, эти слова вас спасли. Не буду говорить почему, чтобы в будущем вы ничем таким больше не воспользовались. Пожалуй, мы можем отпустить вас, не нарушая своего воинского долга. Что скажете, лейтенант?

— Считаю ваш вывод, господин комендант, единственно верным и не вижу ничего, что уронило бы на нас тень.

— Вот и отлично, — комендант опять обратился ко мне. — Вас прямо сейчас поведут на границу и отдадут испанской военной страже. Думаю, нет нужды повторять, что любое ваше новое появление в нашей военной зоне будет воспринято как шпионаж и вы будете расстреляны незамедлительно. Вы меня поняли?

— Так точно, господин комендант.

— Вот и хорошо. Отправляйтесь.

Но я только поднялся. Я никак не мог сделать первого шага.

— Что еще? — удивился комендант.

— Могу ли я задать вопрос господину лейтенанту?

Комендант прямо оцепенел, но оцепенел и лейтенант. Они ожидали всего самого худшего. Вместо ответа комендант просто кивнул.

— Господин лейтенант, надеюсь, вы не рассердитесь, если я напомню, что мне был обещан завтрак?

Они чуть не лопнули от смеха.

— Теперь никаких сомнений. — хохотал комендант. — Этот человек вне всяких подозрений.

— А я еще вчера так считал, — хохотал лейтенант. Но я еще не закончил.

— Господин лейтенант, надеюсь, вы не рассердитесь, если я напомню, что мне был обещан настоящий офицерский завтрак, двойная порция? Хотелось бы сохранить о вашей крепости самые лучшие воспоминания.

Теперь комендант и лейтенант просто ревели от смеха.

— Это действительно настоящий бош! Это по-настоящему изголодавшийся бош. Даже с петлей на шее он требует еды. Боши все время хотят есть. Боюсь, нам никогда не сломать их до конца. Гнездо обжор, настоящие обжоры.

Надеюсь, что боши когда-нибудь воздвигнут мне памятник в честь того, что я поддержал их славу среди французских офицеров. Конечно, не в Аллее славы, от этого я бы отказался. Случись такое, я бы чувствовал только горечь в душе от всех этих революций.

16

Вели меня два солдата с примкнутыми штыками, так что в солнечную Испанию я был препровожден с воинскими почестями. Передавая меня испанским пограничникам, один сказал:

— Документов у него никаких нет.

— Es aleman? — спросил испанский капрал. — Ты немец?

— Si, сеньор, — ответил я.

— Добро пожаловать, — усмехнулся капрал. — Ты останешься у нас.

И, вырвав листок из записной книжки, отметил в нем время прибытия и убытия французов.

Они с достоинством удалились. Гуд бай, Франция!

Испанский капрал тут же потащил меня в дежурную часть. Там меня окружили пограничники, они жали мне руку и поздравляли с прибытием. Один даже хотел поцеловать меня в щеку, но я уклонился. «Объяви войну американцам и не будет у тебя друзей более близких, чем испанцы». Хорошо, что они не знали, что это я отнял у них Кубу и Филиппины и причинил массу других неприятностей, а то могли бы отправить меня обратно во Францию, где мне грозил неминуемый расстрел. Мне налили вина, дали вареное яйцо и кусок прекрасного сыра. Потом я выкурил сигарету, и мне опять налили вина и опять дали кусок сыра и яйцо. Мне это понравилось, потому что капрал сказал, что скоро меня будут кормить настоящим обедом. Пограничники целыми толпами приходили в дежурку. Они узнали, что к ним пришел настоящий бош из Франции и хотели взглянуть на такое чудо. Контрабандисты могли свободно проносить через границу свои товары, потому что в дежурной части вдруг собрались чуть ли не все солдаты и офицеры. Они видели живого немца и хотели ему сказать, как прекрасно они относятся к немцам и к Германии.

Если судить по внешности, я, конечно, сильно уступал сложившемуся в умах образу немца — аккуратному, прилизанному человеку, вымуштрованному, дисциплинированному. Потеряв «Тускалузу», я ни разу не менял белье, одежда моя истрепалась. По крайней мере, с первого взгляда было понятно, что я стирал свои вещи прямо в речках, а потом сушил на кустах. Но, возможно, именно это больше всего подчеркивало мое немецкое происхождение. Я выглядел типичным немцем, проигравшим войну, разутым и раздетым англичанами и американцами. Я настолько соответствовал представлению о настоящем немце, что любое мое признание вызывало бы со стороны испанцев только гнев и усмешку. Было ясно, что немец, добравшийся до Испании, должен быть голоден, как волк. За обедом мне подали всего столько, что я мог питаться этим целый месяц. Потом кто-то принес чистую рубаху, другой сапоги, третий шляпу. Заодно полдюжины носков и платков, даже пиджак и брюки. А после обеда меня посадили играть в карты. Играть я не умел, но меня научили. Скоро я начал играть так хорошо, что у меня образовалось немного денег. Испанцы понимающе переглядывались и подмигивали друг другу. Еще бы! Я тут был первым представителем столь любимого испанцами народа.

О, солнечная Испания! Первая страна, в которой у меня не спрашивали ни корабельную книжку, ни другие документы, первая страна, где никто не интересовался моим именем, возрастом, отпечатками пальцев, где не рылись в моих карманах, пытаясь найти то, чего там никогда не бывало, и где в голову никому не приходило спросить, где я провел последние несколько месяцев. Наоборот, меня одарили всякими нужными вещами, дали денег. Первый день я провел в дежурном помещении, а ночь в доме какого-то пограничника. На другой день вечером он отвел меня к своему приятелю. А тот к своему. И никто не хотел отпускать меня. Наоборот все хотели, чтобы я провел у них хотя бы неделю. Когда я перебывал у всех пограничников, меня стали приглашать жители близлежащей деревни. Все старались показать себя, все старались накормить и напоить меня от души. И я не выдержал и ударился в бегство. Убежден, что люди в той пограничной деревеньке до сих пор не отошли от такой черной, такой ужасной неблагодарности. Но расстрел и даже повешение — ничто перед медленной смертью от переедания. Поэтому я и сбежал. Может, жители деревеньки решили, что я беглый каторжник, не знаю. Или решили, что я немец, но такой, что всегда не в ладах с законом. Кто знает? Может, теперь настоящему немцу они и ложки супа не предложат, а если предложат, то с такой миной на лице, что ему сразу станет ясно, что они предложили бы эту тарелку даже самому Сатане, потому что от голода в их селе еще никто не умирал. Любовь очень быстро и незаметно превращается в ненависть, это всем известно. Но гораздо хуже, когда она быстро и незаметно превращается в рабство. Даже во двор я не мог выйти. Сразу за мной бежал кто-то из этих испанцев с озабоченным видом: не забыл ли я взять бумагу? Yes, Sir!

17

Когда в Севилье стало скучно, я отправился в Кадис. А когда воздух Кадиса стал теснить грудь, вернулся в Севилью. А когда севильские ночи вновь показались мне однообразными, вернулся в Кадис. Всю зиму я провел в таких перемещениях. Тоску по солнечному Новому Орлеану я теперь запросто продал бы за пятак. Тоска меня больше не мучила.

В карманах моих по-прежнему не было никаких документов, но никто ни разу не поинтересовался, кто я и куда иду. У испанцев были свои заботы. Беспаспортные бродяги волновали испанцев меньше всего. Если у меня не было денег на ночлежку, я ложился там, где мне нравилось, и на другое утро вставал в том же самом месте, а не в полицейском участке. Конечно, рядом прогуливался жандарм, но скорее затем, чтобы у меня ничего не сперли. Жандарм ведь не знал, что у меня нечего спереть. Даже не решаюсь думать, что бы со мной сделали в Лондоне или в Берлине, усни я вот так безмятежно на скамье. Германия точно погибла бы от землетрясения, а Англия затонула бы. Есть множество стран, где отсутствие собственного угла считается самым страшным преступлением. Конечно, жандармы подходили ко мне и в Испании, но исключительно для того, чтобы в дождливый день указать мне сухое место или просто указать дорогу, если я не знал, куда идти. Если я был голоден и говорил прохожему, что у меня нет денег, мне обязательно покупали булку. Никто не отравлял мне жизнь глупыми замечаниями, типа того, что я молодой парень, мог бы заработать на хлеб. Это любому здесь показалось бы краем неучтивости. Если не работаю, значит, у меня есть на то причины, и совсем необязательно их выяснять.

А какие корабли я видел в порту! Отсюда вполне можно было отправиться в море, работа бы нашлась, но она тоже больше не заботила меня. Я не искал работу. Зачем? Я переживал истинную весну. Зачем мне работа? Я существую, я жив, я дышу. Жизнь несказанно прекрасна, солнце золотое и теплое, страна сказочно добра, люди приветливы, человек в лохмотьях не вызывает у них осуждения. Видимо, это и есть настоящая свобода. Не случайно Испания не приняла участие в войне за свободу и демократию всего мира. Подозрительны все страны, в которых много говорят о свободе. Когда при входе в гавань ты видишь огромную статую Свободы, нет нужды расспрашивать, что прячется за ее спиной. Если где-то кричат во весь голос: «Мы самый свободный народ!» — это значит, что свободы там уже нет, это точно, или она ограничена тысячами законов, дополнений к законам, инструкций, указаний, правил, параграфов, полицейских дубинок, и от всей свободы там только этот крик и остался. Никто в Испании не говорил о свободе, а в митингах и демонстрациях участвовало все население. Почтенные граждане не боялись, что вдруг окажутся под знаменами анархистов, а анархисты не считали позором шагать под знаменем своей родины. Эти демонстрации прокатились по всей стране, когда полиция ни с того ни с сего решила ввести регистрацию жителей по прусскому образцу. То есть они только предложили один раз в году сообщать полиции свой адрес, свое имя, возраст и профессию. Но населению это не понравилось. Сегодня нет человека на земле, который не знал бы, что такое Германия. Война с Англией и Америкой стала лучшей рекламой знаменитой немецкой дисциплины. Но только немногие знают правду о Пруссии. А если знают, то это название ассоциируется, прежде всего, с полицейскими намордниками. Только один раз, попав в Барселону, я услышал за каким-то глухим забором стоны, крики, рыдания.

— Что там такое? — спросил я случайного прохожего.

— Военный заговор, — сразу и откровенно ответил он.

— А почему люди кричат так страшно?

— Люди? За этой стеной? Вы что? Это не люди. Это коммунисты.

— Разве обязательно быть коммунистом, чтобы так страшно кричать?

— Вы что, не понимаете? Их там бьют и истязают.

— Но почему?

— Говорю же вам, это коммунисты. Вечером их закопают в землю.

— Они преступники? — догадался я.

— Нет, они коммунисты.

— Но почему их надо мучить?

— Потому что они все хотят изменить.

Все страны, в том числе и цивилизованные, преследуют христиан, сжигают еретиков, истязают инакомыслящих. В Америке еретиков преследуют более жестоко, чем в Испании. Печально, но вчерашние преследуемые сами становятся особенно изощренными преследователями. Человек, который только что получил американское гражданство, громче всех кричит: «Закройте границы. Не надо больше пускать этих черномазых, или коммунистов, или кого там еще!» А ведь они сами — эмигранты, или дети и внуки эмигрантов.

Впрочем, меня это не мучило.

Люди вокруг были приветливые, хлеб найти было нетрудно.

Вообще с едой и одеждой все обстояло вполне благополучно. Но однажды мне захотелось свежей рыбы. Натура человеческая неизменна. Я соскучился по рыбе. Конечно, она не выбросится на берег ради меня, поэтому я пошел в порт и, дождавшись пассажирского корабля, помог какому-то человеку дотащить до дома его чемоданы. Он дал мне три пезеты, и с этими деньгами я зашел в первый попавшийся магазин. Выбирая удилище и крючок, я мимоходом рассказал продавцу, что я моряк, отставший от корабля. Услышав такое, он рассмеялся и порвал чек.

— Favor! Все в порядке, моряк. Уплачено.

И в такой стране искать работу, оставить такую страну?

Да нет. Надо быть дураком, чтобы отказаться от испанского солнца.

18

Забросив удочку в воду, я сидел на стене мола. Ни одна рыба не шла на крючок, хотя я подманивал ее кровяной колбасой, принесенной с одного голландского корабля. Кстати, добывать еду и кров на чужих кораблях не так-то просто. Люди, имеющие работу, на безработных смотрят с превосходством. «Эй ты, сухопутный бродяга, поднимайся на наше корыто, дадим тебе что-нибудь. Только не становись близко, от тебя несет, как от свиньи».

Меня никогда не пускали в каюту. Следовало ожидать у входа, иногда на трапе. Высыпав в бак всякие объедки, их отдавали мне. Кое-что я рассовывал по карманам, кое-что съедал сразу. Если мне доставался суп, я его выпивал, потому что никто не предлагал ложку. То, как я преодолевал все эти трудности, обычно смешило матросов. А ведь это были не самые плохие экипажи. Были такие, перед которыми отступили бы признанные грабители. Были еще хуже. На моих глазах они запросто могли выбросить в море недоеденное мясо. Утешало меня только то, что рано или поздно любой из них мог оказаться в моем положении. Спорить ни с кем я не мог, поскольку все получал даром. Иногда мне доставался и приличный кусок мяса, иногда и кофе наливали. А один раз мне пришлось зараз съесть двенадцать, да подчеркиваю, целых двенадцать цыплят. Поскольку храниться они уже не могли, а холодильника, понятно, я не имел. Побывав в свое время на испанских, африканских, египетских, китайских, австралийских и южноамериканских кораблях, я познакомился с разными людьми и выработал определенные правила, чтобы сохранить жизнь. Но никто, подчеркиваю, не относился ко мне так плохо, как соотечественники. Зато на французских кораблях, назвавшись немцем, я чувствовал себя человеком. Меня угощали и завтраком и обедом, пока корабль стоял в порту Барселоны. Предлагали самое лучшее, в то время как на немецких кораблях мне сразу кричали: «Вход запрещен!». Yes, Sir!

В Барселоне я узнал, что якобы в Марселе скопилось много американских кораблей. Требовались палубные матросы и я, конечно, отправился в Марсель на случайном углевозе. Но слухи оказались ложными. В порту не оказалось ни одного американского корабля, а на других все экипажи были укомплектованы. В совершеннейшем отчаянии я зашел в корчму, хотя в кармане не было ни сантима. Когда я сел за стол, ко мне подошла кельнерша, очень милая девушка, и спросила, что я буду пить. Пришлось признаться, что в карманах пусто, что я зашел просто так. Собственно, я даже не знал, как правильно объяснить свое появление, но кельнерша все поняла.

— Немецкий моряк? Я кивнул.

— Сиди. Сейчас будет тебе выпивка.

— Но я же говорю, у меня нет денег.

— Не имеет значения, — улыбнулась она. — Сейчас у тебя и деньги будут.

Я испугался, что попал в какую-то хитроумную ловушку, но все прояснилось почти сразу. Поставив передо мной бутылку простого вина и закуску, кельнерша громко крикнула:

— Господа! Здесь сидит бедный немецкий моряк, отставший от своего корабля. Не поможете ли вы ему?

Я побледнел.

Я понял, что это и есть ловушка.

Сейчас меня отделают на радость веселым посетителям и выбросят из корчмы. Такое случалось, я мог привести примеры. Но люди перестали разговаривать и обернулись. Один даже поднял стакан:

— Привет, немец!

Даже не бош, а именно немец. Так он сказал. А кельнерша, улыбаясь, обошла корчму и принесла на тарелке разные монеты. Она высыпала их на стол, и я насчитал семнадцать франков и шестьдесят три сантима. Теперь я мог заплатить и за вино, и за еду, а когда через два дня вернулся в Барселону, в кармане у меня еще оставалось несколько франков. Думаю, между народами не было бы никакой розни, если бы ее не раздували искусственно.

Да, ни одна рыба в тот день не клюнула на кровяную колбасу. Может, потому, что в моей голове роилось много слишком смелых мыслей. Я прикидывал, как, наловив рыбы, сооружу костерчик и сварю ушицу, потому что в последние дни мне здорово хотелось чего-то такого. А может, размышлял я, мне удастся продать пойманную рыбу. Получить бы пару пезет. Тогда я две ночи мог провести на койке. Да, пожалуй, лучше продать, решил я. Но рыба упорно не клевала. Там тоже плавали не дураки. Колбасу они обкусывали, а крючок оставляли мне, чтобы не сильно зарывался. Им не дано было понять, что для меня рыбалка не просто интересное занятие. Если я ем добытую мною рыбу, значит, не ворую и ничего не выпрашиваю у прохожих, а значит, и страна остается богаче на ту еду, которую я не выпросил или украл. Море принадлежит всем. Вылавливая рыбу, я никого не граблю. А, обрадовался я. Вот ты и попался дружок! Я взвесил бьющуюся рыбу на руке. Граммов триста. Мог быть и потяжелее, нажравшись настоящей голландской кровяной колбасы. Впрочем, не мне тебя осуждать. Я сам не раз трепетал, как ты, попав в лапы фараонов. Солнце светило, вода счастливо поблескивала. Я глядел на рыбу и думал, что ей повезло. Мне ведь тоже иногда везло. Будь она хотя бы на полкилограмма, я бы с ней управился. А так, какой толк? Я решительно отправил ее обратно в море. Плыви и расскажи другим, что жрать кровяную колбасу опасно. И не попадайся в другой раз.

— Ну и рыбак! — услышал я за спиной.

Я обернулся и увидел местного таможенника, который уже давно следил за мною.

— Тут водится и крупная рыба, — заметил я, насаживая на крючок новую порцию колбасы. — Стоит ли возиться с такой мелочью?

— Конечно, тут водится и крупная, — согласился таможенник. — Но ведь и это была ничего. Такая толстенькая, — облизнулся он. — Зачем бросать рыбу обратно в море, если рыбалка отнимает много времени?

— А я никуда не тороплюсь, — сказал я. — Я так провожу день. Если вечером меня спросят, чем я занимался, я так и отвечаю — ловил рыбу.

— Ну тогда лови, — сказал таможенник и пошел по своим делам. Он, наверное, понимал, что рыболов всегда философ.

Ну вот, еще одна. Пожалуй, таможенник прав, напрасно я выбросил первую. Вместе эти две рыбки составили бы нормальную порцию для нормального человека. Я внимательно смотрел на трепещущую в руке рыбу. Чем та, первая, лучше этой? Речь ведь не идет о классовых различиях. Разве эта жила более безнравственно? Поймать бы штуки три вот таких. Я люблю рыбу. Я хочу рыбы. Жареной или вареной, это все равно. Но все же я тебя отпускаю, плыви, глупая. Свобода — самая лучшая вещь в жизни. Плыви, плыви, зачем мне тебя съедать? Наверное, у рыб и без меня полно неприятностей. Плыви, подружка, решай свои проблемы. Кстати, что это за странный корабль двигается вблизи берега? Кажется, только-только отчалил, хода никакого… А может, боится выходить в открытое море… Есть такие корабли, боятся воды. Yes, Sir! Каждый корабль имеет свои слабости, они так же индивидуальны, как люди. Эта старая калоша ничем не походила на все другие. Ужасное, грязное, мрачное черное корыто. Не хотел бы я слизывать соль с его черных бортов.

19

Один Господь знает, на каких кораблях я плавал. Но такого даже я никогда не видел. Очертания его были безобразны. Непонятно, как он вообще держался на воде. На таком легче путешествовать по Сахаре, чем по морям, ни к какой эпохе кораблестроения он не мог относиться. И название соответствовало внешнему виду: «Йорика». Буквы прочитывались с трудом, они выцвели, заплыли солью и ржавчиной. Казалось, корабль стыдится собственного имени. Порт приписки я не смог различить, видимо, «Йорика» стыдилась и местожительства, не хотела раскрывать свою национальную принадлежность. Флаг на корме так выцвел, что мог принадлежать любому государству. И он был так истерзан, будто принимал участие во всех морских битвах за последние четыре тысячелетия. Какой краской покрывали борта «Йорики», даже я не догадался, специалист по окраске. Возможно, в глубокой древности она была снежно белой, как сама невинность. Но это было давно, очень давно, когда в древний Ур, землю халдеев, пришли Авраам и Сара. Фальшборта «Йорики», возможно, были когда-то зелеными. Но и это было давно, очень давно. С тех дней «Йорика» пережила массу превращений. Палубные матросы не удосуживались сбивать с бортов старую краску, они предпочитали класть новые слои поверх старых. «Йорика» безобразно потолстела от этого. Только сбив многочисленные наслоения можно было добраться до краски прежних столетий. Случись такое, мы знали бы, как выглядела торжественная зала Навуходоносора, ведь внутренний цвет ее до сих пор остается загадкой для археологов. Несомненно, одежды для этой безобразной калоши были пошиты самим Дьяволом. Кое-где проглядывал алый большевистский цвет, но потом судовладельцу или капитану это не понравилось или у них кончилась алая краска — и по корпусу потянулись синие аристократические полосы. В конце концов, краска стоит денег. Там, где лежала алая, ее не трогали, но там, где следовало наложить новый слой, пользовались уже другим цветом. Соленой воде все равно, какую пожирать — большевистского цвета или зеленую. Главное, на расходы здорово скупились. Когда «Йорика» отстаивалась в порту, ее красили чем попало, лишь бы подешевле, ни одна шлюха Гонконга так не выглядит. А когда она была в пути, в ход шло все, что попадало под руку. Шкипер, конечно, записывал: «Куплено столько-то краски… Куплена такая-то краска…» Но никто этой краски не видел. Каждый новый судовладелец только поддерживал установившуюся традицию. Уж я-то, просоленный моряк, кое-что понимаю в этом.

При виде такого морского чудовища я чуть не выпустил удочку из рук.

Настоящее морское чудовище. И все потому, что судовладелец скупится на расходы, а палубные матросы относятся к делу спустя рукава. Когда они висят на внешних бортах, случается так, что судно качнет. Тогда ведро с краской выплескивается, и на борту остается пятно. О «Йорике» нельзя было говорить как о нормальном обычном корабле. Любое сравнение с нею оскорбило бы самую запущенную посудину. Перекрашивать «Йорику» просто не было смысла. Мачты на ней стояли, как жерди, на которых матросы развешивают после стирки белье. Пуля, пущенная вдоль труб, никогда не вышла бы наружу, так криво они стояли. Старший офицер явно считал, что жизнь моряка не стоит нормальной краски, а шкипер устраивал ему разносы за любой намек на какие-нибудь траты. «Куплена такая-то краска…» Как же! Только канонаду ругательств слышал тот, кто захотел бы обратиться к начальству с просьбой. Я даже не знал, с чем можно сравнить выдвинутый далеко вперед горбатый капитанский мостик. Может, с горбами верблюда? Стюард вряд ли так легко находил туда путь. Сумасшедшего человека обычно можно узнать по внешнему виду, ну так вот «Йорика» только притворялась нормальным кораблем, душевно она была больна. Я это сразу почувствовал. Она не хотела выходить в море. Она боялась морской воды. Она тащилась вдоль берега, стараясь держаться к нему как можно ближе, потому что боялась глубины. Дым шел из труб, но он и еще откуда-то шел. Она вся дымилась. Я засмеялся и, услышав мой смех, «Йорика» содрогнулась. Она точно не хотела в море. Она страдала от одной мысли о неукротимой стихии. Визг и посвисты дизельных моторов, бессмысленная беготня на покатой палубе. «Йорика» очень хотела бы задержаться у берега, но бесчувственные грубые люди подталкивали ее, обрушивая потоки ругани. Как бы ни была скромна девушка, всегда найдется кто-то, кто заставит ее плясать под самую непристойную музыку. И «Йорика» это знала. Как ей было не знать таких простых вещей, если она плавала уже при Клеопатре?

20

Некоторое время я сидел, вдыхая запах соленой воды.

Есть люди, которые всерьез считают, что знают море и разбираются в морских кораблях только потому, что разок-другой путешествовали в дешевой каюте или в роскошном люксе. Но нет, они ничего не знают ни о корабле, ни тем более о его экипаже. При этом следует четко уяснить себе, что стюарды — не экипаж, и офицеры — не экипаж. Стюарды — это всего лишь слуги, а офицеры — чиновники с правом на пенсию. Капитан командует кораблем, но он тоже не знает корабля, так же как человек, пересекающий пустыню на верблюде, ничего не знает обэтом необыкновенном животном. Погонщик знает. Но кто разговаривает с погонщиками?

Так же и с кораблем. Шкипер — это всего лишь начальник, отдающий приказы, идущие вразрез с желаниями корабля. Корабль его ненавидит, как все ненавидят своих начальников и командиров. Начальники и командиры всегда хотят совсем не того, чего хочет сам корабль. И если говорят, что какой-то командир любит свой корабль, это означает только то, что он научился им управлять. А вот экипаж любит свой корабль. Экипаж — единственный настоящий друг корабля. Он его чистит, ласкает, целует. Часть экипажа вообще не имеет никакого другого дома, кроме корабля. У капитана есть дом на суше, у него есть семья, дети. У многих моряков тоже есть семьи, но их работа на корабле так тяжела, что в пути они не вспоминают про свои семьи. У них просто нет времени помнить про них. А если захотят вспомнить, все равно сразу засыпают от усталости. Корабль хорошо знает, что без экипажа он ни на что не годен. Он может плыть без капитана, но без экипажа никогда. Капитан не знает, как правильно держать тепло в топках, без экипажа корабль и метра не проплывет. Поэтому корабль всегда на стороне экипажа, а не командира. Только простым морякам, а не капитану он выкладывает свои самые поразительные истории. И только к ним прислушивается, когда в кубрике перед сном они перешептываются усталыми голосами. Он может даже заплакать над особенно печальной историей, рассказанной кем-то из моряков. И он по-настоящему чувствует беду, если в будущем плаваньи ему предстоит крушение. Любой корабль всегда на стороне экипажа. Ведь капитан работает на компанию, а не на корабль. Моряки чаще всего даже не подозревают, кому именно принадлежит их корабль, они не думают об этом. Их тревожат простые вещи, связанные с самим кораблем. Если экипаж недоволен и бунтует, корабль всегда с ним. Штрейкбрехеров корабль ненавидит, он может даже пойти на дно, если их соберется слишком много. Yes, Sir! Но «Йорика» выглядела ужасно. Ее экипажу давали, наверное, такую плохую еду, что люди на палубе двигались еле-еле. Им только поддерживали жизнь, так мне показалось. Невозможно набрать полный экипаж для такого тяжелого неуклюжего корыта. И все же я видел матросов на палубе. В этом была какая-то тайна. Как можно уйти на таком чудовищном грязном судне из солнечного порта, в котором кипит жизнь? Наверное, это корабль мертвых, подумал я. Наверное, они все там уже умерли. Пусть акула поддаст мне хвостом под зад, если я не докопаюсь до этой тайны. Я же видел, с какой неохотой «Йорика» ползла мимо скал. Ее капитан был ослом. Yes, Sir! Если бы он отпустил поводья, если бы не тащил это корыто в море насильно, может «Йорика» бы и ожила. Самый последний юнга справился бы с «Йорикой» лучше, чем он. Такой деликатной даме, как «Йорика» нельзя грубо указывать направление. Она слишком страшна для этого. В сверкании и зное ползла она медленно покряхтывая, постанывая, и я не мог не укорять лоцмана в такой ее неуверенной поступи. Он ничего не знал о своем корабле. А «Йорика» о чем-то догадывалась. О чем-то таком, о чем пока не знал никто. И чем ближе она подходила к молу, на краю которого я сидел, тем ужаснее выглядела. Если бы за моей спиной вдруг возник палач с петлей в руке и если бы спастись от него можно было только на черной ужасной «Йорике», я предпочел бы петлю, так ужасно выглядел корабль.

21

На носу «Йорики» стояли матросы, свободные от вахты, и смотрели, прислонясь к фальшборту, на землю, будто пытались запомнить ее навсегда. Я немало повидал в африканских и южноамериканских портах оборванных, грязных, обовшивевших, обносившихся моряков, но эти выглядели так, будто только что потерпели крушение. По сравнению с ними я выглядел элегантно, хотя на берегу меня давно принимали за бродягу. По сравнению с ними я казался шейхом, а то и повелителем хористок из Зигфильд-варьете в Нью-Йорке. Господь простит мне мои грехи, но «Йорика» походила на корыто, за которым охотятся все военные суда мира. Пиратский корабль, экипаж которого не стесняется грабить китайские джонки с овощами. Святой Посейдон! Как гадко и страшно все они выглядели. У одного голова обмотана грязным тюрбаном, сооруженным из женской нижней юбки, у другого на голове черный цилиндр. Сборище уродов. Бывает ли что-то подобное? Может, еще час назад этот человек служил трубочистом, не знаю. Или на самом корабле чистил трубы. Может, на «Йорике» трубы чистили, только натянув на голову такой цилиндр, не знаю. На разных кораблях свои порядки. «Йорика» не была кораблем, на котором порядки могли меняться часто, скорее, они поддерживались на ней тысячелетиями. Да и глупо натягивать на голову морской берет, если на теле фрачная жилетка. Возможно, этот человек просто бежал с собственной свадьбы, вполне допускаю. Нет, лучше виселица, чем такой корабль! Солнечную Испанию нельзя покидать на таком корыте. Ах, моя девчонка в Новом Орлеане, вспомнил я вдруг. Ах, чудесный Джексон-сквер! Ах, как далеко все это! Нет, долой «Йорику», к черту грязное корыто! Наденем-ка на крючок еще кусочек колбасы. Пусть «Йорика» уходит, не хочу о ней помнить. Я даже не смотрел на нее, пока она медленно тащилось вдоль берега. Но когда морские разбойники оказались совсем близко, я услышал:

— Эй! Ты моряк?

— Да, сэр.

— Хочешь получить работу?

Он не мог похвастать своим английским, но я его понимал. Далась им эта работа! Надеюсь, он крикнул не всерьез. Есть ли у меня работа? Я затрепетал. Бывают вопросы, которых боишься больше, чем архангела Михаила, сзывающего на Страшный суд. Одно дело искать работу, другое дело, когда тебе ее навязывают. Как все моряки, я суеверен. На корабле в море рассчитываешь на случай, следовательно, нельзя прожить без суеверий. Именно они вынуждают моряка сказать «да», когда его спрашивают, хотел бы он получить работу. Если ответить «нет», непременно накличешь на себя тысячу несчастий и никогда в жизни уже не найдешь корабля, где бы тебе предложили работу. Иногда найти работу помогает удачно рассказанная история, а иногда, не дослушав тебя, люди начинают звать полицию. Суеверность не раз позволяла мне принимать самую неожиданную работу. Я не мошенник, нет, просто на вопрос о работе нельзя отвечать отрицательно. По этой причине в Гуаякиле (Эквадор) я работал на кладбище. А на ярмарке в Ирландии продавал по щепкам крест, на котором наш господь и спаситель Иисус Христос испустил последний вздох. Каждая щепка стоила полкроны. К некоторым прилагалось увеличительное стекло, это уже стоило крону. С той поры я не особенно старался исправиться, потому что вряд ли можно смыть с себя такое темное пятно. Продавая щепки от святого креста (а строгали их прямо в номере гостиницы), я, конечно, навсегда потерял всякий шанс на спасение. Я ведь клятвенно заверял покупателей, что щепки привезены из Палестины, где один обратившийся в христианство араб в течение тысячи и восьмисот лет хранил святой крест и дождался того, что сам Господь явился ему однажды во сне и приказал продать щепки не где-нибудь, а именно в Ирландии. У меня даже был документ, исписанный арабской вязью, и английский перевод, в котором подтверждалось все выше сказанное. Вот какую штуку может сыграть суеверие с таким простым человеком, как я. Yes, Sir! Если бы мы послали вырученные деньги в какой-нибудь монастырь или самому папе римскому, у нас, возможно, осталась бы некая возможность спасения, но, к сожалению, мы тратили заработанные деньги на себя. При этом мы торговались и требовали все причитающиеся нам проценты. Добрые люди искренне верили нам, это упрощало дело.

22

Поскольку меня спросили, хочу ли я получить работу, я естественно ответил «да». Никакого внутреннего принуждения. Просто ответил, как привык отвечать, хотя сама мысль попасть на это грязное страшное корыто меня бесила.

— Рулевой?

О, наконец-то! Я был спасен! Они нуждались в рулевом, а я им не был.

— Нет, я не рулевой! — и для убедительности добавил: — Я из чумазой банды.

— Отлично! — ответили мне с борта. — Именно ты нам и нужен. Прыгай на борт!

До меня наконец дошло. Мой ответ не имел значения. Они брали всех. Чем бы ни занимался человек, они всех брали, потому что никто не хотел идти к ним добровольно. Это явно был корабль мертвых, все они там выглядели как мертвецы. Поэтому я продолжал сопротивляться:

— Куда вы идете?

— А тебе куда надо?

Хитрые подлецы. Они поставили меня в безвыходное положение. Если бы я им ответил — хочу на Южный полюс, они так бы и сказали, что идут на Южный полюс, а если бы я сказал — в Женеву, они подтвердили бы и этот курс. Но я знал страну, в которой никак не могло появиться такое страшное судно, и ответил:

— В Англию.

— Тебе везет! — ответили мне. — Если захочешь, рассчитаем тебя в Англии.

Тут они попались. Англия — единственная страна, где матрос с иностранного корабля не имеет права, рассчитавшись, сойти на берег. Только плавающий под английским флагом имеет право ступить на землю Англии. Но у меня отнялся язык от такого ответа. Я не мог доказать, что они врут. К тому же, пока они не могли заставить меня подписать договор силой. Пока я стою на твердой земле, я нахожусь под защитой закона. Но меня спросили, хочу ли я получить работу, и я ответил «да».

Я должен был так ответить, если бы даже меня сразу отправили на морское дно. Пойти на корабль, над которым я в душе так издевался, ступить на десятилетиями не мытую палубу, уйти в плавание на «Йорике» — нет, нельзя так поступать. Я не собирался плавать на «Йорике», ведь я уже унизил ее своим бессердечным смехом. Зачем я ухмылялся, глядя на нее? Это всегда приносит несчастье. К тому же, моряку не пристало ловить рыбу, он не должен даже думать о рыбе. Каждая рыба или ее мать обязательно пробовали какого-нибудь неудачливого моряка, поэтому ни один живой моряк не должен думать о рыбе. Хочешь поесть рыбы, пойди на рынок и купи. А ловить рыбу — нет, это профессия рыболова.

Все еще надеясь отбиться, я спросил:

— Как вы платите?

— Английскими фунтами.

— Как кормите?

— Превосходно!

И вот я оказался в западне. У меня не было выхода.

Мне бросили конец, я ухватился за него и ловко поднялся на борт. Сработала многолетняя привычка. И как только я оказался на палубе, медлительная, задыхающаяся от усилий «Йорика» ни с того, ни с сего вдруг ускорила ход. Она ликовала. Она меня поймала. Мысленно я увидел огромную черную арку, на которой по-английски было начертано: «Оставьте надежду».

Книга вторая

Случилась все-таки беда,

И не вернусь я никогда

В чудесный Новый Орлеан

В солнечную Луизиану.


Остынь, девчонка, не рыдай,

На мертвом корабле я, знай.

Прощай, чудесный Новый Орлеан,

Солнечная Луизиана.

23

Теперь я видел грязных проходимцев вблизи.

Впечатление от этого не сгладилось, я был уничтожен.

С берега мне казалось, что на палубе толпятся арабы и негры, но оказалось, они только так выглядят. Угольная пыль въелась в их кожу. Это ведь только на русских большевистских кораблях палубные рабочие уравнены правами с капитаном. Здесь этого никогда не было. Да и к чему может привести такое равенство? В один прекрасный день грязный палубный рабочий может решить, что он такой же интеллигентный человек, как и капитан. А доказать такое непросто. Среди палубных рабочих всегда соблюдается четкая иерархия. Существуют палубные работники первой категории, второй, третьей, даже четвертой. Но воры и грабители, которых я увидел на палубе «Йорики», тянули на крайнюю пятую категорию. Не знаю, какая раса в наши дни считается самой цивилизованной, мнения по этому вопросу постоянно меняются, но люди, встретившие меня, относились к расе, представителям которой нельзя доверить даже раскалывание грецких орехов. Видимо, «Йорика» не могла себе позволить рабочих четвертой и третьей категории. Я уж не говорю о первой и второй, на «Йорике» были только два палубных рабочих пятой категории и три — шестой. Представителей последней я не могу описать. И сравнить их не с кем. Уникальные существа. Их лидер так и сказал мне:

— Привет! Я фторой инжинир, а это наш машиништ, — он как-то странно шипел, каждое его слово я вынужден был переводить на английский отдельно. Видимо, он уведомлял меня, что он якобы второй инженер, то есть мой прямой начальник. А его приятель, такой же грязный и грубый, якобы есть машинист. То есть унтер-офицер.

— А я, — поддержал я шутку, — генеральный директор компании.

Если эти двое хотели меня одурачить, то им это не удалось. Я плавал поваренком при камбузе уже тогда, когда они о море еще не слышали. Я ждал улыбок, ждал дружного смеха, но тот, который назвался вторым инженером, сплюнул и сказал:

— Идите в кубрик и жаймите койку.

Он сказал это так, будто правда был моим начальником.

Глянув на каторжников, я отправился на бак. В койках лежало несколько человек. Они без всякого интереса посмотрели на меня. Вероятно, перед ними не раз появлялись и исчезали разные люди. Позже я узнал, что в любом порту, в котором появлялась «Йорика», всегда сидели на берегу придурки, принимавшие «Йорику» за предвестницу чуда. Они прямо молили ее: «О приди, старая добрая „Йорика“! Где ты?» И она появлялась. И все равно на ней постоянно недоставало двух-трех человек. Подозреваю, что «Йорика» никогда не плавала с полным экипажем. Говорили, что шкипер ее не раз украдкой поднимался к виселицам, и если узнавал, что кто-то в петле еще жив, сразу записывал несчастного в экипаж. Конечно, такая сплетня нехорошо пахнет, но родилась она не на пустом месте.

Я нашел пустую койку.

Один из тех, что лежал рядом, сплюнул: «Нижняя койка тоже свободна».

На нижней койке, как и на верхней, не было ни матраса, ни простыней. Ничего на ней не было.

Только изъеденные древоточцами доски. Но даже на них экономили так, что можно было принять койку… ну не знаю, за что… может, за лавку… Лежа на койке можно было коснуться рукой соседа. Кораблестроители прекрасно понимали, кто будет спать в таких кубриках, поэтому экономили на каждом сантиметре пространства. Они прекрасно знали, что из поставленных здесь коек некоторые будут пустовать из-за того, что часть людей находится на вахте. Они не задумывались о том, что иногда все мы можем оказаться в кубрике. Тогда нам приходилось одеваться и раздеваться в одно время. Не так-то легко работать руками, ногами, головами в пространстве, где все притиснуты друг к другу. Когда мы пытались одеться, происходило нечто невообразимое. Все путалось, все смешивалось до такой степени, что кому-то, наконец, приходилось командовать: «Стоп»! Без этой команды ничего не получалось. Без нее ты мог попасть правой ногой в левую штанину соседа. Бывало, что штаны в такой суете не выдерживали и лопались. Правая нога Бертрана попадала в штанину Мартина, а левая рука Хенрика оказывалась в рукаве Бертрана, поэтому команда «Стоп» была жизненно необходима.

24

Электричества на «Йорике» не было. Возможно, на ней даже не слышали о таком природном явлении. Тесную каюту освещала газовая лампа. По крайней мере, этот светильный аппарат именно так называли. Он состоял из некоего резервуара, давно покрытого густой ржавчиной. Только Мессинг мог удержать человека в убеждении, что это именно лампа. Каким-то образом она еще сохраняла форму цилиндра, но срок гарантии давно истек. Когда-то у нее было даже стекло. Ничтожный фрагмент и сейчас торчал острым краем, как бы для того чтобы кто-нибудь мог спросить: «Чья очередь чистить стекло?» Никто не откликался, да и очереди не было. Все понимали, что любое прикосновение разрушит осколок стекла до основания, и тогда из нашей зарплаты вычтут стоимость настоящего стекла. Деньги, конечно, будут истрачены, но нам достанется не новое стекло, а такой же ужасный обломок, чтобы мы не забывали спрашивать: «А чья сегодня очередь чистить стекло?» Сильно подозреваю, что нашей лампой пользовались еще те самые семь бодрствующих девственниц. Фитиль явно вырезан из куска юбки, масло прогоркло, может, еще при девственницах. С годами ведь ничего не становится свежее. Да и к чему освещать бедный моряцкий кубрик? Усталые до одури мы падали в койки и не все ли равно, горела лампа или нет. Конечно, по предписанию она должна была гореть всю ночь, но мы как-то забывали об этом.

— А где матрас с моей койки?

— Матрасов не полагается, — ответили мне.

— А подушка?

— Подушек не полагается.

— А одеяло?

— Не полагается.

Можно было подумать, что компания целиком надеется на своих моряков. Она надеется на то, что каждый придет на «Йорику» не только со своим матрасом, но и со всем остальным. Я, например, поднялся на борт в шляпе, в куртке, в брюках, даже в сапогах, как бы они ни выглядели. Но многие на «Йорике» не имели и этого. У одного не было обуви, другой прекрасно обходился без куртки, третий наматывал на ноги какое-то тряпье. Позднее я узнал, что именно самые бедные пользовались у шкипера самым большим доверием. Да и то. В рваной рубашке и босиком не больно сбежишь с корабля, особенно в тех портах, где за моряками постоянно следит полиция. Так что шкипер по-настоящему был уверен только в своих оборванцах. Уж они-то никогда не бросят на произвол судьбы старую добрую «Йорику».

Одним краем моя койка упиралась в коридорную перегородку. Койка напротив крепилась к деревянной стене. С другой стороны тоже находились две койки. Кубрик был рассчитан, конечно, на четверых, но, как правило, в нем обитали семь-восемь человек. Дощатая перегородка выгораживала некое крохотное пространство, которое считалось столовой. Там стоял стол. По предписанию он не должен был находиться рядом с койками, но так получалось, что дверей не было, а значит, спальня и столовая соединялись напрямую. В углу стояло старое ведро, ржавое и протекающее. В нем мы могли умываться, мыть полы, а при нужде низвергать из своих желудков то, что там не могло удержаться. Было у нас и несколько шкафчиков для одежды. Если бы в них не висело какое-то ветхозаветное тряпье, я бы назвал их пустыми. Иллюминаторы мутные и маленькие. Вопрос о том, что их надо помыть, поднимался не раз, но обычно каждый отвечал: «А вот ты сам и сделай это», или сразу начиналась бешеная перепалка, потому что моряки на «Йорике» отличались какой-то необыкновенной нервностью. К тому же, стекло сохранилось только в одном иллюминаторе, так что все это не стоило внимания. Кубрик постоянно был погружен в некий мистический полумрак. Люки, ведущие на палубу, ночью открывать запрещали, потому что свет мешал вахте на мостике. Поэтому воздух в каюте был плотный и душный. Раз в неделю, правда, кубрик заливали соленой водой, это называлось уборкой. Но не было ни соды, ни мыла, ни швабры. Компания ничего такого не выдавала, и не дай вам Бог оставить на столе свой кусочек мыла. Грязь везде лежала таким крепким и толстым слоем, что вырубить ее можно было только ломом и топором. Будь у меня время и силы, я, может, взялся бы за этот труд. Причем не из врожденного чувства чистоплотности, которым на «Йорике» никто не обладал, а из чистого любопытства, потому что, казалось мне, в верхних пластах окаменевшей грязи точно нашлись бы финикийские золотые монеты. А какие сокровища хранились в более глубинных пластах, об этом я даже не задумывался. Может, там лежали ногти вымершего неандертальца, а может подтверждение того, что уже самые древние люди слыхали о мистере Генри Форде из Детройта и умели подсчитывать, сколько долларов зарабатывает мистер Рокфеллер, когда чистит свои солнцезащитные очки?

Тесный коридор вел из кубрика на палубу и к бункерной шахте. С двух сторон коридора находились микроскопические каюты, в которых обитали плотник, боцман и машинист. Они были гораздо более совершенными созданиями, чем мы, и им полагалось дышать более чистым воздухом. Из бункерной шахты можно было выйти еще к двум тесным каморкам. В одной хранились корабельные припасы и цепи, а вторую называли каморкой ужасов. Никто из палубных рабочих никогда туда не заглядывал. Впрочем, и ключей ни у кого не было, а шкипер строго настрого запрещал чем-либо тут интересоваться. К нам он, кстати, тоже никогда не заглядывал. По уставу ему полагалось хотя бы раз в неделю обходить кубрики, но он ссылался то на усталость, то на отсутствие времени, а иногда на то, что не успел определить наши координаты, или просто отмахивался, дескать, заглянет попозже.

25

Но когда-то люди бывали в каморке ужасов. Правда, на «Йорике» этих людей давно не было. Их выкинули на берег сразу, как только стало известно об их проступке. Сохранились лишь устные рассказы. Такие рассказы сохраняются, даже если увольняют весь экипаж. Люди оставляют корабль, а истории остаются. Они пропитывают железо, дерево, койки, трюмы, бункеры для угля, котельные помещения, и в глухие ночные часы корабль пересказывает новому экипажу все свои истории слово за словом, и гораздо точнее, чем если бы эти истории были записаны специалистами.

По одной из таких историй два смельчака, открыв замок, нашли в тесной каморке ужасов множество человеческих скелетов. Страх не позволил им пересчитать черепа. Их было очень много, а некоторые уже распались. Скорее всего, скелеты и черепа принадлежали членам предыдущих экипажей «Йорики». Этих людей съели крысы. Бедняги стали жертвами компании, которая таким образом экономила деньги. Если какой-то моряк начинал требовать срочный расчет и выплату сверхурочных, его быстренько хватали и заталкивали в каморку ужасов. Да и какой выход оставался у шкипера? В гавани человека просто так в каморку ужасов не запихнешь, это могут заметить портовые власти. Властям абсолютно все равно, что делает шкипер с подчиненными ему моряками в открытом море, но на берегу наказанный моряк мог сбежать и явиться в полицию или к консулу, а это грозило всякими неприятностями. Вот шкипер и догадался прятать концы в тайном помещении. Когда «Йорика» выходила в море, шкипер с облегчением спускался в каморку ужасов, чтобы выпустить несчастного на свободу. Но, как, правило, опаздывал. Крысы вовсю трудились, они не желали возвращать свою еду шкиперу. Конечно, он пытался разогнать мерзких тварей, но что сделаешь один? Звать на помощь он не решался. Тогда всем стало бы ясно, куда это подевался моряк, требовавший расчета.

После «Йорики» истории о рабах и о кораблях, перевозящих невольников, меня уже никак не впечатляют. Никаким рабам не приходилось так тяжело, как нам. Никогда рабы не были такими голодными, такими усталыми, как мы. Рабы были товаром, а товар нужно продать по подходящей цене, поэтому о рабах как-то заботились. За истощенных, никому не нужных невольников не выручишь хороших денег. Надо оправдать риск дальних перевозок. А вот палубные работники — это просто твари, которых никто и страховать не хочет. Они свободные люди, но желание заработать гонит их на любой, даже самый подозрительный корабль. А там их будут гонять до смертного истощения. А если ты умрешь, тебя выбросят за борт. А если понадобится, ты отстоишь две вахты подряд, а потом и третью. Все подряд. И при этом ты будешь есть только то, что тебе дают, и пить только ту воду, которая уже протухла. Потому что шкипер хочет сэкономить на тебе, у него есть семья и уж она-то никак не должна голодать. Ну да, моряки редко бывают сытыми, но так распорядилась жизнь. Морские истории много говорят о кораблях и матросах. Но если внимательно присмотреться, сразу увидишь, что все эти романтичные истории посвящены кораблям, вывозящим богатых туристов на прогулку. Моряки там что-то вроде оперных певцов, которые делают маникюр и обожают тоску по оставленным где-то девушкам.

26

С моряками, валявшимися на соседних койках, я успел обменяться едва ли тремя-четырьмя словами. Узнав, что мне не полагается ни матраса, ни одеяла, ни подушки, я тоже потерял интерес к соседям. Где-то над нами слышался грохот и лязг цепей, вытягивающих якорь из воды, шум машин, суета, брань, беготня — все, что обычно и происходит при выводе корабля в море. Эта суматоха всегда меня раздражает. Я чувствую себя хорошо только в открытом море. Неважно — идет корабль в порт или уходит из него. Корабль в порту это не корабль, а сундук с товарами. Его или нагружают или разгружают. В порту нет моряков, есть только поденщики. Там мучаешься, как на обыкновенной фабрике. Делаешь грязную работу. В любой момент тебя могут окликнуть: «Эй, лодырь, займись-ка вон тем делом!» — и ты не можешь отказаться. Так что, бросившись на койку, я вовсе не торопился подниматься на палубу. Это на фабриках можно развешивать плакаты: «Domore» («Работай больше»), потому что там есть шанс получить сверхурочные. А на корабле — нет. Сколько шкипер даст, столько и получишь. А он никогда много не даст, он не любит платить. Вот я и стараюсь не попадать в ловушку, то есть попадать шкиперу на глаза. Потому, наверное, я пока и не стал генеральным директором PacificRailwayandSteamshipC° Inc. В воскресных выпусках или в журнальчиках часто пишут, что, благодаря усердию, желаниям и амбициям, каждый самый простой моряк может дойти до места генерального директора Компании Тихоокеанских железных дорог и пароходов Союза Американских Соединенных штатов, но почему-то в Америке не так уж много миллионеров. К тому же, если я буду битые тридцать лет непрестанно трудиться и, утомленный, спрошу наконец: «Ну как там с местом генерального директора?» — мне явно ответят: «К сожалению, оно пока занято. Но вы работайте, шансы на успех у вас большие. Главное — проявить настоящее усердие. Мы вас не забудем!» Прежде говорили о солдатах, которые якобы носят в ранцах маршальские жезлы, сейчас говорят о том, что любой палубный работник, усердно работая, может стать генеральным директором огромной пароходной компании. Но ко мне это не относится. Я с детства чистил сапоги чужим людям, всякими способами зарабатывал на жизнь, был упорен и трудолюбив, но место генерального директора нисколько не стало ближе.

Когда стоишь на ночной вахте и все спокойно, тебя одолевают всякие чудные мысли. Например, отчетливо видишь, что произойдет, если все наполеоновские солдаты одновременно вынут из ранцев свои маршальские жезлы. Кто тогда станет таскать тяжелые мортиры, маршировать, бросаться на бастионы? Прекрасно быть генеральным директором, но если все станут генеральными директорами, то кто будет поддерживать давление в котлах? Если не останется обыкновенных работников, котлы прогорят, а мировые битвы будут проиграны, и отпадет сама собой нужда и в маршалах, и в генеральных директорах. Вера наполняет карманы нищих, убогих превращает в богов, но…

Когда возня наверху стихла, я вылез на палубу. Тут же рядом оказался второй инженер. Он сказал на своем смешном английском:

— Скипер хочет говорить с вас, да, да. Давайте ходить за мной.

Шкипер оказался еще молодым человеком. Он был упитан, розов, хорошо выбрит. У него были голубые водянистые глаза, а каштановые волосы кое-где слегка бронзовели. Он был превосходно одет, галстук подобран с хорошим вкусом. Пожалуй, такой шкипер мог бы украсить собой большой пассажирский лайнер. По крайней мере, выглядел он так, будто легко может провести корабль от одного порта к другому, не попав при этом на другую сторону земного шара. И говорил он на английском, который преподают в хороших училищах в англоговорящих странах. Он заботливо подбирал каждое слово, иногда задумываясь, что придавало ему вид мыслителя. Контраст между ним и вторым инженером был столь велик, что настроение мое упало еще больше.

— Итак, вы наш новый угольщик? — поздравил он меня.

— Я? Угольщик? Подносчик угля? — возмутился я. — No, Sir, я кочегар.

— Я ничего не говорить о кочегар, — вмешался второй инженер. — Я говорить, что нам нужен человек к топкам. Так я говорил или нет?

— Ну да. Так вы и говорили, и я согласился. Но никто мне не говорил, что я буду подносить уголь.

Шкипер усмехнулся и с некоторым одобрением посмотрел на второго инженера:

— Ваше дело, мистер Дилс, внятно объяснить работнику его обязанности.

Но я не хотел слышать никаких объяснений.

— Я сейчас же сойду на берег! Я вовсе не думал подписывать договор на работу подносчика угля. Я протестую! Вам придется дать отчет о своих действиях перед управлением порта. Меня завлекли на борт обманом.

— Как так обманом? — теперь возмутился второй инженер. — Я есть говорить правду, и все сказать.

— Мистер Дилс, — теперь капитан смотрел очень серьезно. Он даже наморщил каштановые бровки. — У меня нет времени на все эти мелочи. Я не касаюсь набора рабочих, это относится к вашим обязанностям. Если кому-то придется отвечать, то это будете вы. Постарайтесь найти компромисс.

— Я что и говорю! — обрадовался второй инженер, он был похож сейчас на избежавшего наказание конокрада. — Разве я тебе не говорить — чумазая банда?

— Но вы не сказали…

— Нет, я сказать, — настойчиво заявил второй инженер. — Разве не входят подносчики угля в чумазую банду?

— Ну да, входят. Но я…

— Тогда все прекрасно, — подтвердил капитан правоту своего конокрада. — Если вы посчитали, что вас приглашают в кочегары, вам нужно было добиться полной ясности. Мистер Дилс сказал бы вам, если бы нуждался в кочегаре. Значит, все в порядке. Вы подносчик угля. Так вас и запишем в судовую роль.

Он вынул нужные бумаги и спросил мое имя. С моим добрым именем идти на корабль мертвых? Никогда!

Вписав свое имя в судовую роль «Йорики», я рисковал никогда больше не попасть на борт приличного корабля. Лучше справка об освобождении из тюрьмы, чем свидетельство службы на корабле мертвых.

— Место и время рождения?

Имя я уже потерял, но родина…

— Э-э-э…

— Не можете вспомнить?

— Александрия!

— В Соединенных штатах?

— Нет, в Египте.

Так исчезла и родина.

— Американец?

— Без национальности.

Быть зарегистрированным по всем правилам на корабле мертвых? Ну уж нет! Добрый американец, выросший на Евангелии зубной щетки и на привычке каждый день мыть ноги, будет плавать на какой-то «Йорике» под своим именем! Да никогда! Меня оттолкнула не родина, а оттолкнули некоторые ее нечистоплотные представители. Я не мог предать землю, чей воздух окружал меня с первого вздоха.

О корабельной книжке или о паспорте меня не спрашивали. Прекрасно знали, что люди, которые приходят на «Йорику», не имеют ничего такого. Спросишь о документах, а тебе ответят: «Нет документов». Что тогда? Не принимать на работу? Но тогда «Йорика» останется без экипажа.

— Оплата угольщика семьдесят пезет, — мимоходом заметил шкипер, заканчивая заполнение судовой роли.

— Что? Всего семьдесят пезет?!

— Разве вы об этом не знали? — удивился шкипер.

— Конечно, не знал. Мне говорили об английской оплате!

— Мистер Дилс, — строго спросил шкипер. — О чем это он говорит, мистер Дилс?

— Я не знать, что он говорит. Я ничего такого не обещать.

Мне захотелось съездить второму инженеру по физиономии, но я вовремя вспомнил про каморку ужасов. Я не хотел, чтобы меня заживо жрали крысы. Где угодно, только не на «Йорике».

— Вы обещали платить английскими фунтами, — пытался защитить я свои исчезающие преимущества, последнее, что я еще мог защитить. Работа угольщика придумана самим сатаной, потому и оплачивается так жалко. Фунты, которые можно получить от шкипера — просто жалкое вознаграждение, но если у тебя ничего нет, то и это — прекрасное вознаграждение. — Да, вы обещали платить английскими фунтами!

— Не кричите так, — приказал шкипер и поднял глаза на второго инженера. В водянистой их голубизне плавала усмешка, как рыбка, из тех, что никогда не дается в руки рыбаку. — Что это такое, мистер Дилс? Мне это надоело. Когда у вас все будет по закону? Если вы нанимаете людей, у них не должно быть к нам претензий.

Шкипер играл свою роль превосходно. «Йорика» могла им гордиться.

— Об английской оплате речь не идти, — стоял на своем конокрад.

— Я могу хоть сейчас присягнуть на Библии!

— Присягнуть! — ужаснулся конокрад. — Вы готовы совершить клятвопреступление? Неужели я не помнить, что сам говорить? Есть куча свидетелей, они подтвердить. Когда вслух произносят «английские фунты» это еще не значит, что вам будут платить фунтами. Вот сейчас я произношу «английские фунты», но это же не значит, что я обещаю вам именно фунты.

Он был прав. Все, кто нас слышал, подтвердили бы, что конкретно о зарплате речь не шла. Да, произносились слова, разные слова. Упоминались и английские фунты, но конокрад прав — это нельзя считать обещанием.

— Ну раз так, — спокойно подвел итог шкипер, — на этом и закончим. Раз вы этого хотите, мы пересчитаем пезеты в фунты и шиллинги. За сверхурочные часы будете получать по пять пенсов. Где вы хотите уволиться?

— В первой же гавани, — отрезал я.

— Это невозможно, — усмехнулся он. — Только в Ливерпуле.

— Как это невозможно? И почему только в Ливерпуле?

— Потому что мы идем в Ливерпуль, и никаких заходов в другие порты не предполагается. К тому же вы нанимались к нам именно до Ливерпуля, разве не так?

— Конечно, не так. Мне говорили, что я могу сойти…

— Ну да, в любом пункте, — кивнул шкипер. — В документах у нас декларирована Греция, вы могли бы там сойти, но я изменил курс и теперь мы идем в Северную Африку.

Ах вот оно что, наконец дошло до меня. Вот во что я влип! Марокко и Сирия хорошо платят за контрабанду…

— Вы говорите Ливерпуль, но ведь в Ливерпуле я никак не смогу уволиться, — попытался я еще раз надавить на них. — К тому же, вы говорили, что везете так себе, всякую мелочишку.

— А разве не так? — удивился второй инженер. — У нас всякий мелкий сборный товар. Мы возить мелкий товар. Рано или поздно мы придти в Ливерпуль, там вы может уволиться.

— Ну вот, видите, все в порядке, — обнадеживающе улыбнулся капитан. — Мы везем классные сардины для Ливерпуля. Срок доставки — восемнадцать месяцев. Если мы сразу пойдем в Ливерпуль ради этих классных сардин, мы не окупим расходы. Такой коносамент нам ничего не даст. А вот если мы возьмем другой товар, то вполне оправдаем рейс.

— Почему мне сразу не сказали об этом?

— А вы не спрашивать, — ухмыльнулся конокрад.

И опять он был прав. Я попал в хорошее общество. Контрабанда, фальшивые декларации, ложный курс, корабль мертвых… По сравнению с нами любой пират выглядит благородной личностью… Да и плавать с пиратами не позор, пираты они и есть пираты, с ними можно не менять ни имени, ни национальности…

— Распишитесь вот здесь, — шкипер подал мне ручку.

— Никогда!

— Как хотите, — пожал плечами капитан. — Тогда распишитесь за него вы, мистер Дилс.

Этот конокрад, грабитель, лжец всерьез собрался расписаться за меня! Я вырвал у него перо. «Гельмонт Рикбей, Александрия (Египет)», — вот что я увидел в документе. Черным по белому. Пора, «Йорика», пора! Ты давно не заходила в Египет. Не все ли равно нам, куда плыть. Мы вычеркнуты из списка живых. Никакого следа в мире мы не оставляем. Остынь, девчонка, не рыдай, на мертвом корабле я, знай. Прощай, чудесный Новый Орлеан, Солнечная Луизиана. Холла-хей! Morituri te salutant! Новые гладиаторы приветствуют тебя, мистер Капитализм! О, времена! Когда-то гладиаторы выходили на арену с мечами и с трезубцами в руках. Красивые женщины бросали им расшитые золотом платочки, звучали фанфары, ты умирал под пленительные звуки музыки и счастливый стон зрителей. А мы, нынешние гладиаторы… Мы тонем в грязи. Мы голодаем, потому что компания экономит на нашей еде. Мы умирает в раскаленных котельных. Мы видим, как вода врывается сквозь пробоины, но не можем выбраться из затопленных трюмов. Можно надеяться лишь на взрыв котла, это нас мгновенно прикончит. И это лучше, чем умирать под горой раскаленного, дымящего, выброшенного из топок шлака. Да, мы умираем без фанфар, не под аплодисменты. Мы умираем в безвестности, не имея ни родины, ни национальности. Мы — ничто. Зато государству не придется тратиться на наши пенсии. Аве, Цезарь! Обреченные на смерть приветствуют тебя!

27

В пять тридцать негр принес ужин. Две грязные жирные чашки. Жидкий гороховый суп, картошка и горячая мутная вода в побитом эмалированном кувшине.

— А где мясо?

— Мяса нет, — ответил негр.

Теперь, правда, я увидел, что это белый человек. Угольщик с другой вахты.

— А ужин придется теперь разносить тебе.

Я разозлился:

— Я не поваренок!

— А на «Йорике» нет поварят. Поэтому ужин разносят угольщики. И вечерний ужин разносит угольщик «крысьей» смены.

Еще один удар.

Нет смысла считать удары.

«Крысья» вахта. Этого следовало ожидать.

Вахта с двенадцати до четырех утра, самая мучительная вахта. В четыре тебя сменяют. Умываешься. Разносишь еду всей чумазой банде. И только потом можешь лечь. До восьми часов никакой еды уже не будет, поэтому надо наедаться сразу, а с полным желудком уснуть не так-то легко. Свободные от вахты моряки играют в карты или лениво переговариваются. Поскольку помещение тесное, а ты не можешь запретить им болтать, уснуть еще труднее. Даже шепот мешает. Он мешает даже больше, чем громкие голоса. За двадцать минут до двенадцати тебя будят. Вскакиваешь и мчишься к угольным шахтам. В четыре возвращаешься, иногда тебе удается умыться. И так крутишься день изо дня, потому что других вариантов нет.

— А кто моет посуду?

— Носильщики угля.

— А кто чистит гальюны?

— Носильщики угля.

Чистить гальюны — почтенное занятие. Но не на «Йорике». Большего свинства, чем на ее борту, я просто не видел. Впрочем, свиньи — чистые животные, в этом отношении они ничуть не уступают лошадям. Если загнать крестьянина в хлев, где и пройтись-то нельзя, где можно только лежать и хрюкать, да кормить его всякой дрянью и не чистить полов, еще неизвестно, выйдет ли он оттуда более чистым, чем самая грязная свинья. Когда-нибудь человеку зачтется все это. Когда-нибудь ему зачтется его свинское отношение к лошадям, собакам, жабам, птицам. Нет ничего более свинского, чем то, что делают твои собратья. Вот почему так трудно убирать наши клозеты, yes, Sir!

О, солнечная Испания, зачем я тебя покинул! На любом корабле есть козел отпущения. Чаще всего это подносчик угля. Это он виноват во всем. Грязный гальюн — виноват он. Если в бункере вспыхнет пожар, конечно, виноват он, почему вовремя не заметил огня? Если на кухне сгорит обед, конечно, виноват разносчик угля, потому что это он ремонтировал водопроводные краны. Если сам корабль пойдет на дно, виновным признают опять же разносчика угля. А самым большим, самым вонючим козлом отпущения считается угольщик с «крысьей» вахты. Если возникает необходимость выполнить какую-то особенно грязную и опасную работу, первый инженер поручает ее второму, тот вызывает механика, а механик кочегара, а кочегар всегда указывает на подносчика угля: «Это его дело!». И когда несчастный выползает на палубу с разбитыми ногами, с окровавленной головой, ошпаренный паром, кочегар идет к механику и говорит: «Все готово. Я выполнил работу». А механик сообщает это второму инженеру, а тот первому. Ну, а первый идет к старшему офицеру: «Будет справедливо, если в вахтенном журнале будет отмечено, что когда котлы работали в полную силу, я с риском для жизни сменил трубу, благодаря чему корабль сохранил полный ход». Понятно, что хозяин компании непременно отметит такое глубоко профессиональное отношение к делу. «Надо перевести этого человека на более достойный корабль, он того заслуживает». А угольщик так и остается инвалидом, покрытым незаживающими рубцами и шрамами. Чего проще сказать: «Я не обязан делать эту работу», но подносчик угля как раз не может так сказать. Ты что же, ответят ему, хочешь, чтобы мы потеряли ход, не пришли в порт вовремя, хуже того, пошли ко дну вместе со всем грузом? Конечно, первый инженер специально учился тому, чтобы исправлять такие неисправности, но ведь возле котлов суетится угольщик, его жизнь ничего не стоит. Вот муху иногда вытаскивают из молока, тем даря ей жизнь, а угольщика никто не вытащит. Если он и погибнет, обваренный паром, никто этого не заметит. Но чаще он все-таки выживает, и тогда первый инженер, чувствуя смутную вину, спрашивает: «Эй, угольщик, ты пьешь ром?» Наверное, втайне он надеется, что угольщик не умеет этого делать. Но ты упрямо киваешь обваренной головой: «Да, шеф». Другое дело, что обожженная рука не может удержать стакан, и он падает на пол. Yes, Sir, падает!

Ужин уже стоял на столе. Я страшно хотел есть. Я хотел сразу начать это доброе дело, но только я потянулся к чашке, как кто-то сказал:

— Не трогай. Это моя чашка.

— А где мне взять такую?

— Если ты явился без своей посуды, то нигде.

— Разве подносчику угля не полагается судовая посуда?

— Здесь полагается только то, что у тебя есть.

— Но как обойтись без чашки, без ножа?

— Это твое дело.

— Послушай, новенький, — сказал кто-то с койки, — ты можешь воспользоваться моей посудой, но за это ты будешь ее чистить.

Так и получилось. Один дал мне надтреснутую чашку, другой ложку, от кого-то досталась сильно погнутая вилка. Выигрывали те, кто являлся к столу первым. Они успевали выловить из супа редкие куски мяса. Чай на «Йорике» оказался просто мутной водой. Никогда она не была горячей, так себе, тепленькая. В три часа дня давали кофе. Мне так и не пришлось его попробовать, потому что в это время я обычно находился на вахте. В четыре часа, когда я сменялся, от кофе не оставалось ни капли. Иногда в кухне я находил горячую воду, но своих зерен у меня не было, и я не мог сварить себе даже полчашки.

Чем меньше кофе или чай были похожи на названные напитки, тем больше возникала потребность как-то скрасить их странный вкус. Раз в три недели каждый получал маленькую баночку сгущенного молока и полкилограмма сахара. Осторожно подливаешь молоко в чай, буквально ложечку, но когда возвращаешься с вахты, то находишь в своей баночке пустоту. Так я сразу потерял весь свой трехнедельный запас молока и сахара. Получив все это во второй раз, я сразу выпил молоко, а сахар тянул весь день, но в общем тоже съел сразу. Как-то мы попытались сложить сахар в одну общую коробку, чтобы пользоваться запасом по мере надобности, но уже на второй день сахар закончился.

Пресный хлеб мы получали каждый день. Также каждую неделю нам выдавали коробку маргарина на весь кубрик. Правда, никто этот маргарин есть не хотел, потому что у него был вкус прогорклоговазелина, которым механик протирал руки. Только в дни, когда нам полагалось молчать и ничего не видеть, мы получали по две чашки рома и мармелад. Понятно, это были дни, когда шкипер занимался своими контрабандными делами.

На завтрак обычно подавали перловую кашу со сливами или рис с кровяной колбасой, или картофель с селедкой. Правда, картошку можно было есть только поначалу, пока она не теряла свежести и вкуса. Шкипер никогда ее не покупал, а заставлял нас таскать ее из груза, если таковой оказывался на борту. Чтобы замазать глаза работникам того или иного порта, кроме картошки мы везли помидоры, бананы, ананасы, кокосовые орехи. Конечно, не всегда, но это помогало нам избежать крайней степени истощения. Тот, кто участвовал в бойне, называемой историками Великой мировой войной за демократию и справедливость, знают, как много может выдержать человек, а те, кто плавал на таких кораблях, как «Йорика», знают это еще лучше.

Теперь у меня была посуда. Но она не принадлежала какому-то одному человеку. Обедая, я пользовался вилкой Станислава, чашкой Фернандо, ножом Рубена, ложкой Германа. Поэтому мне приходилось мыть посуду за всех. В большом баке. Сами представляете, как он выглядел после того, как из него выгребали нашу пищу. Невозможно жить в такой грязи. Это меня просто бесило. Поев, все падали на койки и сопели, как свиньи, отравляя воздух тяжелыми газами. Во время еды все молчали, но в койках начинали болтать. Это злило меня еще больше. Я демонстративно пытался начать уборку. — «Мыла нет», — подсказывали мне. — «И щеток нет». — И наконец: «Скройся с моих глаз, не мотайся как муха. Ты мешаешь нам отдыхать!»

Тогда я отправился к инженеру.

— Нужна щетка, шеф, и немного мыла, чтобы помыть каюту.

— Что это вы себе такое вообразить? Я покупать для вас щетки и мыло? Это не мое дело.

— Мы работаем с углем, — показал я руки. — Мы не можем отмыться без мыла.

— Это тоже твое дело. Хочешь помыться, купи себе мыло. Оно входить в личную экипировку каждого порядочного моряка.

— Возможно. Но я слышу о таком впервые. Туалетное мыло — да, готов согласиться, что вы не обязаны его выдавать, но для чумазой банды на корабле должно быть какое-то мыло. Хоть какое-то. Мне все равно, кто его закупает для корабля, но оно должно быть. На любом корыте моряку полагаются матрас, подушки, полотенца, посуда и уж мыло наверняка. Это входит в экипировку самого корабля, а вовсе не в личную экипировку моряков.

— Если не нравится, можешь убираться. Я доложить шкиперу и тебя выгнать с «Йорики».

— Я готов. Доложите!

— Ладно, — смилостивился инженер. — Но если ты не убраться с моих глаз, я вычесть с тебя месячное жалование. Мне нужен угольщик, а не тип с претензиями.

— И это все?

Мошенник оскалился:

— Убирайся отсюда. И живее. Тебе следует выспаться. А ты болтаешься по всему кораблю. В одиннадцать тебе на вахту.

— Моя вахта начинается в двенадцать, — уточнил я.

— Не для подносчиков угля, — еще больше оскалился инженер. Они начинают в одиннадцать и до двенадцати чистят топки. А уже в двенадцать у них начинается рабочая вахта.

— А с одиннадцати до двенадцати она не считается рабочей?

— Велик труд — выгрести золу из топок.

— За это должны платить сверхурочные.

— Где угодно, только не у нас. И не за чистку котлов.

В каком веке мы живем? Какая человеческая раса придумала такие законы? С этими мыслями я вернулся в кубрик. Кругом лежало синее прекрасное море, которое я любил, в котором, как настоящий моряк, никогда бы не испугался погибнуть. Ведь смерть в море — это как бракосочетание с любимой женщиной, которая непостоянна, неистова, но у которой такая пленительная улыбка, у которой бурный темперамент и которая так безмерно хороша. Это было море, по которому ходит множество превосходных кораблей. Но судьба выбрала меня. Она так подтасовала карты, чтобы я плавал на корабле, пораженном проказой, на корабле, который держался на воде только потому, что никак не может потерять какую-то смутную надежду, что море смилуется над ним, хотя, похоже, само море уже побаивается «Йорики». Оно боялось заразиться от нее. Корабль мертвых всегда смердит, и море смутно надеялось, что этот гнойный нарыв на его поверхности каким-то образом рассосется, может, исчезнет сам по себе, выбросится на сушу и засохнет в каком-то последнем пристанище. Вестник смерти еще не постучал в изголовье моей койки. Поэтому я стоял под огромным звездным небом и думал о том, что так глупо и легко бросил. Прощай, чудесный Новый Орлеан, Солнечная Луизиана… Может, самому прыгнуть за борт? Давай, парень, не жди, задави в себе остатки своего несчастного Я, не оставайся жалким угольщиком, забудь про двойные вахты. Ведь «Йорику» нельзя победить.

Но я вовремя вспомнил: я же из Нового Орлеана! Что мне «Йорика»? Не видал я таких кораблей? Без мыла можно прожить. Плюнь на мыло, плюнь на щетки. Плюнь на саму смерть. Плюнь и выспись. А там будет видно.

28

Но уснуть я не мог. Лежал на голых досках, как бандит на нарах в участке. Лампа наполняла кубрик таким чадом, что дыхание превращалось в мучительное действие. К тому же, я замерз без одеяла. Ночи в море бывают дьявольски холодными. В конце концов я погрузился в тревожное тяжелое забытье, но меня тут же растолкали:

— Вставай! Десять тридцать!

— Какого черта? Я могу поспать еще полчаса!

— Ну да! Поспать! — ответили мне. — Кочегарам нужна вода. Уже без двадцати. Вставай и неси им воду. А потом понесешь кофе кочегару твоей смены.

— Откуда мне знать, где он спит?

— Идем, я покажу.

Тот же угольщик предыдущей смены показал мне, как пользоваться лебедкой.

— Послушай, Станислав, — сказал я, спросив его имя. — Я всякое видел и знаю, что жизнь у угольщиков везде собачья. Но что-то я никогда не слыхал, что они должны работать в две смены.

— Я тоже родился не вчера, — спокойно ответил Станислав. — На других кораблях выгребает золу кочегар. Но на «Йорике» кочегару одному не справиться. Если он потеряет пар, корыто встанет, ничто ему не поможет. На других судах, даже на Ноевом ковчеге, вахта всегда состояла и состоит из двух кочегаров. Но ты уже, наверное, догадался, куда мы попали. Держу пари, ты уже думал об этом. И чтобы прыгнуть за борт, об этом ты тоже, наверное, думал. Плюнь. Скоро ты всему научишься. Устраивайся получше и заранее пригляди шлюпку. Здесь все приглядываются к шлюпкам. Так, на всякий случай. У повара, знаю, припрятаны два спасательных пояса.

— А нам разве пояса не полагаются?

— Конечно, нет. На всю «Йорику» имеются четыре декоративных спасательных круга. Они даже покрыты бронзовой краской. Совсем как настоящие. Но не вздумай ими воспользоваться. Лучше вцепиться в жернов, тогда уйдешь на дно не так быстро.

— Кто же такое допускает? Я привык к тому, что под каждой койкой лежит спасательный пояс.

Станислав засмеялся:

— Видно, что ты еще не плавал на кораблях мертвых. А у меня это уже четвертый.

— Эй, Лавски! — заорал из шахты кочегар.

— Чего тебе? — крикнул в ответ Станислав.

— Какого черта не носите золу?

— Сейчас начнем. Мне нужно научить новичка. Он раньше не работал с лебедкой.

— Сперва помогите мне. У меня выпала решетка.

— Нет, — возразил Станислав, — сперва надо вынести золу, решетка подождет.

И повернулся ко мне:

— Как, говоришь, тебя звать?

— Меня? Пипип.

— Хорошее имя. Турок?

— Египтянин.

— Отлично. Как раз египтян нам не хватало. На нашем корыте представлены все национальности.

— И янки есть?

— Ну уж нет. Этих нет. Янки и коммунисты — исключение. Их на борт «Йорики» никогда не возьмут. Особенно коммунистов. Слыхал про таких? Я имею в виду большевиков. А янки сами никогда не пойдут на такой корабль, потому что он для них слишком грязный. Их консулы заранее предупреждают своих моряков о приближении такого корыта.

— А коммунисты?

— Не строй из себя невинную овечку. Коммунисты хитрые. Стоит им бросить взгляд на мачту, они уже все обо всем догадываются. Можешь мне поверить, они те еще орлы. Там где появляется коммунист, не срабатывает никакой страховой полис. Они могут устраивать такие скандалы, что никто этого не выдержит, даже полиция. А если коммунистом окажется янки… Вот тут, брат… Даже и сказать нечего… Перед таким не выстоит самая зализанная и умная свинья из инспекторов. Уж я-то знаю. Я плавал на всяких кораблях. Скажу честно, давно мечтаю попасть на такой корабль, где есть янки-коммунисты. Там настоящее раздолье. Я бы уже никогда с него не сходил. Эх, встретить бы такой.

— Ну, я такого тоже никогда не встречал, — заметил я.

— Да и не встретишь, хоть сто лет живи. Ты же египтянин. Даже если у тебя есть паспорт, даже если паспорт у тебя настоящий. У тебя не получится. Кто плавал на «Йорике», тот никогда не попадет на приличный корабль.

Он наклонился к шахте и крикнул:

— Как ты там?

Кочегар снизу заорал:

— Двигай!

Станислав дернул рычаг, и железная кадка с горячей золой медленно поползла вверх. Когда она оказалась на уровне ржавого рычага, Станислав дернул рычаг еще раз и кадка почти неподвижно повисла в люке.

— Снимай ее и неси к мусорному рукаву. Только не вырони за борт. Упаси Бог, тогда нам придется работать с одной кадкой, а много мы с одной не наработаем.

Кадка жгла, как огонь. Она была раскаленной. Я едва смог до нее дотронуться. А ведь следовало тащить ее до мусорного рукава. Со своим содержимым кадка весила килограммов пятьдесят, я нес ее перед собой, прижав к груди. Зола полилась через рукав в море и вода за бортом зашипела.

— Теперь тебе ясно, куда делись наши спасательные пояса? — спросил Станислав. — Дело не в деньгах. Дело в молчании. Нет спасательных поясов, не будет и свидетелей на суде, если он состоится. Мы ведь многое знаем, хозяевам это ни к чему. Так что, при случае глянь внимательно на наши шлюпки при дневном свете, Пипип. В каждой дыры. В каждой такие дыры, которые и задом не закроешь. Чистая работа.

— Да ну, — не поверил я. — А как же шкипер? Уж он-то в курсе всех чистых и нечистых дел, он не пойдет с нами ко дну.

— Ты думай о себе.

— Но ты вот смог убраться с прежних катафалков, — напомнил я.

— Ну да. Но это не значит, что так и дальше будет. Не будь ослом, Пипип! Нужно везение, понимаешь? Если нет везения, даже не поднимайся на палубу такого корыта, как наше. Утонешь.

— Лавски, черт тебя побери! Ты где там? — заорал снизу кочегар.

— Цепи сползли. Подожди минуту.

— Долго же придется сегодня таскать золу!

— Управимся! — крикнул Станислав и сказал мне: — Теперь ты попробуй поработать с лебедкой. Только не зевай, а то или сам покалечишься или убьешь кочегара.

Я коснулся рукояти, и кадка взлетела вверх с такой силой, что все вокруг утонуло в грохоте. Я переключил рычаг, и кадка с тем же адским грохотом ухнула вниз. Кочегар выругался и отскочил в сторону, а кадка уже летела вверх, как огненная ракета. Лязг и грохот оглушили нас, горячая зола посыпалась в шахту, казалось, весь корабль сейчас развалится на куски от ударов взбесившегося механизма, но Станислав умело перехватил рычаг.

— Все не так просто, да? Нужно поучиться, Пипип. За две недели ты превратишься в факира. Но сегодня лучше спускайся вниз и подгребай золу к кадке, так будет лучше для нас всех. Завтра в обед я тебя научу главным правилам, а сейчас с тебя хватит. Ты все здесь разнесешь. С нас же потом за это вычтут.

— Дай я еще раз попробую, Лавски.

— Ну, пробуй.

— Поднимай! — заорал снизу кочегар.

— Ну, госпожа, — сказал я лебедке, — не дури, и делай, что надо.

Господь и Лавски свидетели, у нас получилось. Я все проделал легко, почти нежно. Все рассчитал до миллиметра. Мне теперь казалось, что я понял «Йорику», что я знаю нашу древнюю госпожу лучше, чем шкипер. Кадка ушла в самую глубину нашего ковчега. Все добрые и плохие духи, сидевшие в лебедке, притихли от удивления. Даже Станислав покорил ее не с первого раза, так что мои успехи удивили его. Но я должен был окончательно утвердить тебя. «Еще разок!» Я нажал рычаг, и кадка послушно ушла вниз. «Вот видишь!» Я нажал на рычаг, и кадка вернулась полная. И так она с той поры и стала работать, хотя нрав у нее оставался бешеный, чуть зазеваешься, она готова разнести «Йорику» на куски. Станислав спустился вниз и, как негр, поблескивал из тьмы глазами. А я шептал: «Давай же, Госпожа. Давай, не подведи меня». И кадка в ту вахту ни разу больше не подвела меня. «Поднимай!» — кричал снизу Станислав, и я поднимал. И только когда я поднял пятьдесят кадок, он крикнул:

— Все! Скоро двенадцать!

Я с трудом добрался до кубрика.

Палуба была темная, я спотыкался.

Не могу описать то, что я видел то тут, то там.

Если сказать коротко, на палубе было все, что может себе представить больной человеческий мозг. А среди всего этого ужасного развала валялся смертельно пьяный плотник. Силы у него кончились, он никуда не мог доползти, он даже не мог больше пить, и шкипер радовался, что сегодня здорово сэкономит на нем. Плотник да пара помощников шкипера, да парочка старших матросов — только они имели право на стакан рома. И они пользовались этим правом с первого дня плавания. Они, видимо, кое-что знали и умели держать язык за зубами. Им-то полагались спасательные пояса, потому что они не проговорились бы ни перед какой страховой компанией. И вахтенный журнал они, конечно бы, спасли, потому что их будущее зависело как раз от того, что записано в журнале.

Взяв кофейник, я отправился за кофе для вахты.

А потом я еще раз прошел по той же темной, ничем не освещенной палубе.

Одну ногу я сбил в кровь, но на «Йорике» не оказалось аптечки. Конечно, старший офицер мог оказать первую помощь, но не с такой же чепухой к нему обращаться. Я больше озаботился своим кочегаром, поскольку никак не мог его разбудить. А когда он все же проснулся, то чуть не убил меня, потому что решил, что я разбудил его слишком рано. И снова уснул, и чуть не убил меня во второй раз, когда ударила рында и он не успел выпить свой кофе. Ссориться не имело смысла. На борту ссорятся только сумасшедшие. Лучше поддакивать, пока человек не заткнется. Это проще. И когда наконец он заорет на тебя: «Ну прав я или нет?» — еще раз поддакни, но укажи на то, что ему следует сделать. Вот мой совет: хотите забыть обо всех проблемах, поработайте неделю кочегаром «крысьей» смены. Это навсегда отобьет у вас охоту к ссорам и к спорам по пустякам.

Кофе был горячий, черный и горький. Правда, сахара и молока не было, а маргарин протух.

Кочегар с трудом сел за стол, но вдруг упал головой на чашку и снова уснул. Потом очнулся и в странном полусне дотянулся до хлеба, хотя, как я уже сказал, рында только что пробила. Он пришел в бешенство и заорал: «Исчезни с моих глаз, Пипип! Спустись в шахту и приготовь воду для тушения шлака». Проходя мимо камбуза, я заметил Станислава. Он шарил в темноте, наверное, пытался отыскать мыло, припрятанное коком. Он-то знал, что кок ворует мыло у стюарда.

— Лавски, покажи мне, как добраться до котельной.

Он кивнул, и мы поднялись на шканцы. Там чернел вход в шахту.

— Лезь вниз. Не промахнешься!

Из черной и все же чистой ночи я спустился в черную тьму. В бескрайней глубине подо мной что-то невнятно трепетало, несло дымом и паром, отсветы дьявольского пекла падали на куски угля. Я будто правда спустился под землю. Голая человеческая фигура, черная от сажи и копоти, предстала моим глазам. По плечам и груди человека густо струился пот. Он стоял, скрестив руки, совершенно неподвижно и смотрел на огненные отблески. Мне показалось, что он так стоит вечно, но он вдруг нагнулся, ухватил огромную кочергу и ударил ею в то место, откуда прорывался адский огонь. И снова выпрямился, застыв, как столб. Я совсем уже собрался спрыгнуть с металлических ступенек, когда меня настигла первая ужасающая волна чудовищного жара, угольного дыма, перегретого воздуха. Я мгновенно поднялся на несколько ступенек выше, потому что легкие мои отказывались принимать эту гремучую смесь вместо воздуха. Но мое место было внизу. Я это понимал. Если там внизу есть живой человек, значит, и я могу там находиться. Почему нет? Набрав воздух в грудь, я спрыгнул вниз и увидел еще одну лестницу. До нее было каких-то три шага, но чтобы их сделать, надо было проскочить мимо паровой лебедки, так и норовящей ошпарить тебя перегретым паром. Он вырывался из какой-то щели, узкий и страшный, как нож. Даже нагнувшись, нельзя было избежать этого испытания. И я снова трусливо отступил, чтобы отдышаться. Хорошо, что Станислав еще рылся в пустом камбузе. «Идем, я тебе покажу», — сказал он. И добавил: «Вижу, ты еще не работал в аду, да?»

Я кивнул. Он был прав. Я многое перепробовал. Был юнгой, стюардом, палубным рабочим, но в аду не работал, по, Sir. Я только думал, что прошел через ад, но раньше это был вовсе не ад. Навеки это хорошо понимал. «Это ведь твой первый корабль мертвых, — сказал он. — Ты добился этого, ты опустился на самое дно. Ну так посмотри теперь, что это значит. Хотим мы этого или нет, все мы здесь мертвецы. Не строй иллюзий. Утешай себя тем, что хуже уже не будет».

Но тут он ошибся. Стало еще хуже.

Можно плевать на корабли мертвых, можно навсегда выпасть из списка живых, забыть имя и родину, нежную зеленую землю, но в аду, из которого нельзя бежать, не страдать невозможно.

29

Я видел, что Станислав… Но нет, он не заблудился, как я подумал… Он просто решил показать мне дорогу и сам первым спустился по лестнице. Я последовал за ним. В паре шагов от струи бьющего перегретого пара я сказал:

— Мы не можем тут пройти. Мы прожжем кожу до костей.

— Что бывает, то бывает. Как-нибудь покажу тебе свои плечи. Но пройти нужно, — ответил Станислав. — Никто нам не поможет. Другого пути нет. Инженеры не позволяют нам ходить через машинное отделение, мы для этого слишком грязные, кроме того, такое не позволяется уставом.

Говоря это, он вскинул руки к голове, закрывая глаза, нос, уши. После чего, странно изогнувшись, мгновенно скользнул между свистящими струями, бьющими из труб, обвитых изоляционными лентами, давно прогнившими и изодранными. Даже человек-змея в цирке не способен на такое. Но он смог, он смог. Вся черномазая банда пользовалась этим путем, и до меня наконец дошло, почему на «Йорике» все так напряжены всегда.

— Видел, как я сделал? — крикнул Станислав. — Теперь попробуй ты. И ни о чем не думай. Если начнешь думать, что тут пройти нельзя, ты никогда не попадешь в котельную. Но ты же видишь, я прошел. Руки на голову и скользи, как змея. Когда-нибудь тебе это пригодится. Если, скажем, займешься воровством и будешь спасаться от решеток. Ты всегда должен быть в форме, потому что от тебя в любой момент может понадобиться что-то такое. Ну давай!

И я повторил его ход.

Конечно, пар коснулся меня раскаленным лезвием, но думаю, что это было больше воображение.

На другой стороне железной площадки начиналась длинная лестница, уходящая вниз, на самое дно подземного мира. Лестница была такая горячая, что носовой платок, которым я обмотал ладонь, ничем не помог. Приходилось висеть буквально на локтях, чтобы находить опору. По мере того как мы спускались, воздух становился все более плотным, горячим. Он был невыносим, им нельзя было дышать. Неужели это и есть пекло, в которое после смерти попадают грешники? Да нет, даже черти не выжили бы здесь, точно не выжили бы. Но внизу стоял человек, потный, страшный. Люди тут тоже не могли жить. Но жили. Потому что были мертвецами. Без отечества, без паспорта, без дома. Они не могли тут жить, но они жили. Тут сам дьявол не мог жить, потому что он все же является обломком какой-то культуры, как сказал Гете, но люди жили. Даже работали. Потому, наверное, что давно умерли, давно были мертвецами, всего только мертвецами. Мыслящему человеку непонятно бывает, как можно добровольно идти на войну под пули, или оставаться рабом при хозяине, или как можно позволить годами помыкать собой? Почему жертва не покончит с собой, почему продолжает мучиться? Но теперь я это понимал, потому что сам превратился в мертвого и плыл на корабле мертвых. Ни один человек не может опуститься так глубоко, чтобы не опуститься еще глубже. Я водил караваны верблюдов, лам, ослов и мулов. Я видел, как они ложатся на землю, если считают, что их перегрузили на один лишний килограмм, или погонщик над ними слишком издевается. Я видел, как они отказывались от пищи и безмолвно умирали, потому что считали, что с ними обращаются, как с животными. Даже сочная кукуруза, свежий маис не заставляли их менять принятое решение. А люди? Почему они становятся пушечным мясом, ходят под бичами и окриками? Да потому, понял я, что в их душах всегда тлеет какая-то неопределенная надежда. Они могут думать. Вот что их подводит. Они всегда ждут невозможного. А вдруг чудо правда произойдет? Я клял себя. Почему, черт возьми, сразу не прыгнул за борт? Почему спустился в этот ад, ведь у меня был выбор? Да потому, ответил я сам себе, что в самой глубине души я все еще надеялся попасть в Новый Орлеан, надеялся выжить и в аду. Император, ты никогда не будешь нуждаться в гладиаторах! Они были и будут. Они всегда будут восклицать, увидев тебя: «О восхитительный, позволь нам умереть за тебя!»

30

Понятно, что я смогу тут работать. Другие работают, и я смогу. Я видел живых людей, видел своими глазами, я не обманывался. Там, где могут другие, смогу и я, сказал я себе. Если этот человек не умирает от жары и отсутствия воздуха, значит, и я не умру. Смотри на смельчака, который прет прямо под пули, дьявол его побери, он настоящий смельчак, храбрец, будь он проклят. И если он это делает, смогу и я. Война продолжается, корабль мертвых плывет, все идет по одному давнему плану. И все идет так гладко, что совершенно не надо напрягать мозги. Нет ничего легче давно разведанного пути. Чувствуешь себя в безопасности. Подражание виновато в том, что за последние шесть тысяч лет человечество не проявило никакого интереса к собственному развитию и, вопреки изобретению радио и самолетов, продолжает жить в том же варварстве, как и в самом начале европейской эры. То, что делал отец, повторяет сын. Что хорошо было для отцов, то хорошо и для нас. Конституция Джорджа Вашингтона была замечательна для его борцов, значит, она должна быть хороша и для нас, к тому же, она выдержала уже полтора века. Вот только жалко, что в конституции, в жилах которой кипела огненная кровь, замечаются теперь некие признаки артериосклероза. И самая мощная религия не исключение. Значит, только то, что направлено против отцов, рождает новые перспективы, пробуждает веру в то, что стоит идти вперед. Будущее открывается в сопротивлении всем конституциям и авторитетам.

— Ты кто такой? Как тебя зовут?

Мой кочегар появился рядом, и было видно, что он в плохом настроении.

— Меня звать Пипип.

Кажется, настроение его несколько улучшилось.

— Ты перс?

— Нет, абиссинец. Но мать была персиянкой. Ее пожрали священные коршуны, когда она умерла.

— А нас пожирают рыбы. Твоя мать, наверное, была порядочная женщина, а моя была шлюхой. Но если так вздумаешь назвать ее, получишь по морде.

Значит, он был испанец. Только испанцы употребляют ругательства после каждого второго слова. От близости приятельства зависит, посмеешь ли ты ему однажды сказать, что его мать была шлюхой. Чем ближе ты окажешься к правде, тем больше вероятность почувствовать нож под ребром. При этом он обязательно скажет: «Muchasgracias, сеньор! Большое спасибо, всегда к вашим услугам». Никто не обладает таким деликатным и по-детски глупым пониманием чести, как испанец или падший пролетарий. И когда его чувство чести оказывается на его взгляд попранным, происходит всякое. А казалось бы, что ему до чувств? Хватило бы и хорошей зарплаты.

Кочегар выгреб из огня раскаленный болт и бросил его в ведро с морской водой. Такой водой нельзя мыться, но он использовал песок и пепел, и понемногу кожа его приобрела иной, уже не такой безнадежно черный цвет.

Котельную освещали две лампы. Одна висела перед манометром, чтобы можно было следить за давлением в котлах, вторая раскачивалась в углу, чтобы подносчик угля знал, куда ставить ноги. В мире мертвых человек не догадывается, что существует зеленая земля, лампы искусственного света, керосиновые фонари, не говоря уж об электричестве. Небольшое динамо могло бы осветить все закоулки «Йорики», но глупо кормить рыб деньгами, не правда ли? Вот я и видел лампы, найденные при раскопках Карфагена. Чтобы изучить их форму, достаточно сходить в музей, например, в отдел Древнего Рима, там среди других гончарных изделий можно увидеть наши лампы. Они состоят из сосуда с втулкой, в которую загнана плотная пакля. Сосуд заполняется тем же веществом, которым заполнена лампа с осколком стекла, освещающая нашу каюту. Четыре раза в час необходимо подрезать неровный фитиль, тогда все помещение наполняется черным дымом и плотными тучами сажи, похожими на аргентинскую саранчу. Подравнивают фитиль голыми пальцами. Больше нечем. То же приходилось делать и в этом аду.

Станислав уже закончил вторую вахту. Сил у него не было, все же он задержался на час, чтобы помочь мне освоиться в котельной. Кочегар обслуживал девять печей. А носильщик должен был подтаскивать для них уголь. Правда, прежде чем поднести, следовало выполнить еще одну работу. Ее обязательно надо было выполнить, иначе давление в котлах может упасть, а поднимать его приходится долго. Предыдущая вахта оставила для меня некоторый запас угля, я тоже должен был, уходя, оставить им некоторый запас, естественно за счет своих сил. С двенадцати до часу я вел подготовительную работу, а в три начал выносить раскаленный шлак. То есть за два часа я должен был натаскать уголь для всех девяти топок идущего полным ходом корабля. Если уголь лежит недалеко от топок, с этим справится любой нормальный работник. Но если он лежит там, где всегда лежал на «Йорике», то тут нужны три или четыре человека, не меньше. Но я делал эту работу один. Потому что я мертвец, а мертвецы все выдержат.

И мой сообщник кочегар, пролетарий, так же низко упавший, как и я, подгонял меня знакомыми словами: «Угольщик, скотина, шевелись!» И я, галерный раб, чувствовал что-то вроде гордости, как тот идиот, которому кайзер лично вешает медаль на грудь.

Кочегар загрузил три топки, потом открыл еще три. Над каждой был написан мелом свой номер. Загрузив топки, кочегар взялся за третью. Длинным железным ломом он начал сшибать запекшийся раскаленный шлак. Это было нелегким делом, и из открытой дверцы с ревом вырывался отчаянный жар. Кочегар и я были только в штанах, ничего другого. На ногах у него обмотки, я оставался в башмаках. Воздух настолько раскалился, что дышать стало совсем нечем. Время от времени кочегар с ругательствами подпрыгивал, стряхивая с ног раскаленные куски угля. Жар стал совсем невыносимым, но я успевал заливать раскаленную массу, вывернутую из печей, взрывы пара заставляли нас отскакивать в сторону. Эта работа продолжалась вечность, и нельзя было остановиться даже на секунду, потому что мы, как я уже говорил, сразу потеряли бы давление пара. Все тут, на «Йорике», служило для утяжеления жизни и труда экипажа. В котельной было тесно. Пространство ее было меньше пространства топок. Когда кочегар работал ломом в топках, это требовало от него почти акробатического умения. Он спотыкался на кучах угля, он разбивал косточки на пальцах о железные стены, случалось, падал на раскаленный шлак. Особенно при качке корабля, когда невозможно было понять, в каком положении ты окажешься через секунду. Корабль мертвых, yes, Sir! Есть корабли мертвых, которые эффективно производят трупы в себе самих, и есть такие, которые производят трупы вовне, но «Йорика» создавала их и в себе и снаружи, такой это был корабль.

Другой кочегар тем временем обмылся той же горячей водой, и черными остались только круги вокруг глаз, сразу сделавшие его похожим на скелет. Натянув штаны и изодранную грязную рубаху, он полез вверх по горячей лестнице. Я успел даже увидеть номер змеи, исполненный им перед бьющей из трубы струей пара. Подготовив мне несколько куч угля, Станислав вытер лоб грязной рукой:

— Всё! Я кручусь тут почти пятнадцать часов. В пятой топке надо выгрести шлак. Хорошо, что ты попал на «Йорику». Один я дальше не выдержу. Хорошо, что нас теперь двое. Только у каждого не по две вахты, как ты думаешь, а по три, и еще час на то, чтобы поднять шлак наверх. Доходит? А утром еще следует спустить шлак с палубы в море, потому что ни в одном порту нам не позволят такое сделать. А это еще четыре часа работы.

— Но ведь за это должны платить сверхурочные! Двойная вахта, уборка шлака с палубы!

— Ну да, — согласился Станислав. — Только никто не платит.

— Разве это не указано в договоре по найму?

— Если и указано, не имеет значения.

— А что имеет значение?

— Только то, что ты действительно получаешь. То, что на бумаге, остается только на бумаге. Никто не даст тебе столько денег, чтобы хватило на чистую одежду. В чистых башмаках и в чистой рубахе ты можешь сбежать в первом же порту. Поэтому тебе дадут денег только на виски. В своем рванье ты везде будешь выглядеть как дезертир. Тебя и поймают как дезертира и вернут снова на «Йорику». А если так случится, то впредь тебе и на виски придется вымаливать на коленях. А виски понадобится, хоть ты и мертвец. Надо же и мертвецу иногда боль снимать. Так что привыкай. Легкой ночи! У меня нет больше сил, Пипип.

— Святая Богородица, сволочной Гавриил, мохнатые рога, мерзкие рожи!

Огонь выплеснулся из топки, будто действительно адская печь изрыгнула его. Ничего святого здесь давно не было, все святое вызывало только поток грязной брани у кочегара. Ничего не понимая, я спросил:

— Что случилось?

И он ответил, готовый всех поубивать:

— Сучьи хвосты, мразь, курвы! Шесть решеток выпали в топках!

31

Уходя, Станислав сказал, что выпавшая решетка стоит крови.

Но он имел в виду только одну, а здесь одновременно выпало шесть.

Поставить шесть раскаленных решеток стоит не просто крови, это еще и разбитые пальцы, облезающая от ожогов кожа, сочащиеся липким потом мышцы. Пока мы возились в кромешном аду, как черви, пар все падал и падал. Одна мысль о том, что его придется поднимать именно нам, приводила нас в неистовство. В ту ночь я стал другим. Совсем другим. Я поднялся над богами. Я был свободен и мог проклинать всех богов, как хочу, делать все, что мне нравится. Никакой человеческий закон, никакая божья заповедь уже не влияли на мои слова и поступки, потому что я никак и никем не мог быть наказан. Ад это рай. Никто не способен придумать муки, которые испугали бы меня. Как бы ни выглядел ад, он все равно избавление. Хотя бы от тех мук, каких стоят решетки, выпавшие в зольник.

Никогда шкипер и оба старших офицера не спускались в котельную. Никто не хотел добровольно спускаться в преисподнюю. Они только заглядывали сверху в шахту, если проходили мимо нее. Даже инженеры осмеливались спускаться вниз только во время стоянок в бухте, когда чумазая банда чистила, мыла, стирала или занималась другой совершенно обыкновенной работой. Но и тогда инженеры относились к чумазой банде с осторожностью, как настоящие дипломаты. Потому что эти чумазые негодяи всегда могли запустить в них тяжелым молотком. Что для нас карцер или тюрьма? Полные пустяки по сравнению с раскаленным адом.

Из машинного зала в котельное отделение вел узкий проход, устроенный между котлом и стеной правого борта. Водонепроницаемая дверца, как тяжелые железные ворота, перекрывала его, но, конечно, на «Йорике» не было ничего водонепроницаемого. Идя из машинного, минуешь люк, сходишь по лестнице и попадаешь в этот лаз шириной от силы в три фута и настолько низкий, что нужно сильно наклониться, чтобы не разбить голову о железную острую балку. Конечно, там всегда темно. Но мы, угольщики, знали этот проход на память. Из бункеров при машинном зале нам приходилось через этот ход таскать тонны угля. Если пар падал ниже ста тридцати градусов, инженерам следовало что-то делать. Это была их работа, они за нее отвечали. Первый инженер, как и шкипер, тоже никогда не спускался в котельную. Вывихнутая лопатка научила его во время плавания не досаждать кочегарам. Только время от времени он наклонялся над шахтой, чтобы крикнуть: «Пар падает!» В ответ из шахты несся звериный рык: «Сами знаем, сучья нога! Давай спускайся к нам, поможешь!» И вверх летели куски угля, к сожалению, никогда не достигавшие цели.

Второй инженер был моложе, может, ему было за тридцать. Он был карьерист, ему хотелось стать первым. Он считал, что шкипер оценит его усердие, особенно на стоянках, когда управление практически переходило к нему. Он был плохой ученик и мало чему научился в свои годы. Есть инженеры, которых чумазая банда боготворит. Я знал одного такого. Каждый день он заходил на камбуз и кричал: «Кок, чем сегодня кормишь кочегаров и подносчиков угля? Дай попробовать. Ну и дерьмо, вали его за борт. Корабль ведут кочегары и угольщики, запомни!» А встретив на палубе кочегара, говорил ему: «Достаточно получаешь мяса? Хватает молока? Вечером тебе выдали добавку — яйца и сало? Носят тебе к котлам холодный чай, как я указывал?» Замечательно, что кочегары и носильщики вели себя на том корабле так, что хоть посылай их на бал.

Мы никак не могли установить решетки на место, а давление пара падало. Вот тогда к нам и рискнул спуститься второй инженер:

— Что там у вас с паром? Корыто сейчас остановится.

Кочегар в этот момент держал в руках раскаленный докрасна лом и пытался зацепить им такую же раскаленную решетку. Со страшным ревом, с налившимися кровью глазами, с пеной на синих губах он замахнулся ломом. Но инженер пискнул и, как стрела, метнулся в проход, забыв о низком потолке. Конечно, он ударился головой об острое железо. В этот же момент лом ударил в то место, где инженер только что стоял. Удар был такой мощный, что изоляционная плитка, которой облицован котел, отвалилась, а лом согнулся. Но кочегар не оставил преследования. Он безжалостно убил бы инженера, если бы тот, обливаясь кровью, не успел выскочить в машинный зал.

Инженер не подал рапорт, как не подал бы такой рапорт офицер, получивший пощечину от рядового. Никто не видел и ладно. Но если бы он подал рапорт, я, конечно, бы засвидетельствовал, что инженер ворвался в котельную с гаечным ключом в руке и хотел пришибить кочегара за то, что упало давление в котлах. Я бы добавил еще и то, что второй инженер был здорово пьян, из-за этого и разбил голову. И это не было бы ложью, нет, потому что мы с кочегарами были братьями в аду. И когда кто-то там наверху блеет, пытаясь соблюсти закон: «Права не права, но это моя родина!», я отвечаю: «Прав я или не прав, но я в аду не со вторым помощником, а с кочегаром!».

На другой день первый инженер все же узнал о случившемся и сказал своему помощнику: «Считайте, вам повезло. Дьявольское везение, дружок. Не пытайтесь повторить такое во второй раз. Можете подходить к шахте, но не советую повышать голос. Если пар падает, корыто действительно может остановиться, но если вы сойдете вниз, вас попросту убьют и сожгут в топке и никто никогда не узнает, куда вы делись. Предупреждаю вас». Второй инженер мечтал о месте первого, но предупреждение принял и никогда больше не пытался спуститься в раскаленное пространство котельной, а если все же появлялся в проходе, то на достаточном расстоянии и говорил даже с некоторым подобострастием: «Ну и дерьмо у нас уголь! С таким углем самый золотой кочегар не удержит давление».

Кочегары не идиоты, они понимают, чего хочет от них инженер и прилагают все усилия к тому, чтобы поднять пары. У них ведь тоже здорово развито спортивное чувство. К тому же, какой смысл жаловаться на начальство. Оно всегда такое, какого ты заслуживаешь. Один раз удачно ударить, конечно, лучше, чем долго бастовать. Называют тебя хамом или нет, какая разница? Главное не быть трусливым. Что бы ни говорили об «Йорике», но она многому нас учила. Не только плохому. Полгода ужасной работы в ее котельных и никаких кумиров! — это чего-то стоило. Помоги себе сам, никогда ни на кого не полагайся. Вот закон для тебя.

Ставить на место выпавшие решетки везде трудно, но на «Йорике»…

Каждая решетка весит около пятидесяти килограммов. Они лежат на тонких металлических ребрах, которые когда-то были новенькими и хорошо держали любую решетку. Но это было давно, еще до вавилонского смешения языков, достигшего пика на «Йорике». Ничего удивительного, что ребра истончились, обгорели, проржавели. Решетки лежат на них самым краешком. Когда выгребаешь шлак, когда сбиваешь его, решетка легко соскальзывает в зольник. Она раскалена, ее приходится тащить клещами, которые сами весят около двадцати килограммов. А ведь требуется очень точно установить край решетки на металлическом ребре, и поскольку за прошедшие тысячи лет они стали втрое тоньше, это ужасная работа. Закрепишь одну, но тут же падает в зольник другая. Пока вытягиваешь другую, цепляешь соседнюю, и она тоже падает в зольник. А если один конец соскользнул, то соскользнул и другой, без этого не бывает. Бесконечная, вытягивающая нервы процедура требует неимоверного терпения и сочетания самых разных счастливых случайностей. И это все касается одной только решетки. А она ведь, падая, задевает соседнюю, и та тоже падает. И ты обливаешься потом в ужасном танце. Ведь кроме того, что тебе надо вытащить и установить решетку на место, ты должен еще и следить за котлами. Решетки тяжелы, даже когда их просто подымаешь, а они ведь еще раскалены. А заодно ты должен подбрасывать уголь в топки, и угольщик должен подтаскивать все новые и новые порции топлива.

Когда наконец мы поставили решетки на места, мы просто замерли на какое-то время, потому что потеряли все силы. В нас погасли последние искры жизни. Полчаса мы были действительно как мертвецы. Кровь текла еще по жилам, но мы этого не чувствовали, грудь, спина, руки, плечи — все было обожжено, исцарапано. У нас не было сил даже дышать. Но надо было поднимать упавшие пары. Надо было снова подтаскивать уголь к топкам, а ближайшие бункеры были уже пустыми. Все удобные места на «Йорике» заняты товаром. Так бывает на любом корабле, потому что они выходят в плаванье ради товаров. За одну только вахту я тысяча четыреста пятьдесят раз переносил полную лопату угля. Да, это все делал грязный угольщик, почти не человек, самый презренный член экипажа, не имеющий ни простыни, ни подушки, ни даже матраса, у которого не было своей ложки и вилки, и который не имел возможности вовремя умыться, воспользоваться мылом и чистой водой. Случись такое, компания стала бы неконкурентоспособной, а это подорвало бы силу государства.

В четыре часа сменился мой кочегар. Я нет. Я работал. А без двадцати пять я попытался разбудить Станислава, чтобы вынести золу и шлак. Он спал. Он был без сознания. Он слишком долго пробыл на «Йорике», чтобы откликаться на первое требование. Когда пассажир первого класса спрашивает, как могут в таких условиях работать люди, ему обычно отвечают: «Дело привычки». Эти слова все объясняют. Но как человек не может привыкнуть к голоду, к болезням, издевательствам, так он не может привыкнуть к ужасу преисподней. Хотя слова «дело привычки» все объясняют. Получается, что так оно и есть. Станислав, здоровый, крепкий парень, просто отключался, он не хотел, он не имел сил чувствовать одно и то же. Ни человек, ни животное не могут привыкнуть к непреходящим страданиям. Страдания могут притупляться, да, но это вовсе не привычка, это не дело привычки. Это все та же тщательно спрятанная бессмысленная вера: а вдруг что-то случится? Именно надежду можно считать главным инструментом любого поработителя. Он играет на ней и всегда выигрывает.

— Я же только что лег, — сказал Станислав, открывая глаза. — Разве уже пять?

Он был грязный, черный, потому что не умылся перед сном, а сразу упал на койку.

— Я должен тебе сказать, Станислав, — признался я, растирая по лицу такую же грязь, — я, кажется, не выдержу. Сейчас я вдруг понял, что не выдержу. В одиннадцать часов я, наверное, уже не смогу таскать золу. Я прыгну за борт.

После этих слов Станислав сел в койке.

— Не стоит прыгать за борт, — выругался он. — Если ты прыгнешь, «Йорике» конец, я не смогу тянуть твою и свою вахту. И не хочу прыгать вслед за тобой. Нет, никогда! Лучше уж броситься в топку.

И он не врал.

Он действительно так думал.

32

В шесть часов моя смена закончилась. Я даже не смог оставить запас угля для Станислава. Я просто не мог держать в руках лопату. Мне теперь не нужны были подушка или матрас. Я упал в койку каким был — грязный, потный, в рубашке и в обуви, пропитанных маслом и угольной пылью. И когда на ближайшей стоянке я вновь появился на палубе, я ничем не отличался от других матросов. Такой же грязный оборванный каторжник. В своей одежде я теперь не мог сойти на землю, потому что меня тут же поймали бы и доставили обратно. Я стал неотъемлемой частью «Йорики».

Я упал на койку, но тут же кто-то заорал:

— Вставай, надо завтракать, парень!

Я не хотел завтракать, я был не в силах подняться. Зачем мне завтрак, если мне вообще не нужна еда? Иногда говорят: «Я так устал, что не могу шевельнуть пальцем». Теперь я это понимал. Теперь я это понимал лучше, чем все другие. И что там пальцем! От усталости я не мог сомкнуть век. Глаза были полуоткрыты, я воспринимал мутный дневной свет как тягостную боль, но не мог сомкнуть веки. Они не смыкались, потому что у меня не было на то сил. Одна только мысль: «Ох, исчез бы этот режущий свет». И все. В конце концов, я смирился и с этой болью, но какая-то сила сбросила меня под ноги орущей толпе.

— Какого черта? Вставай. Без двадцати одиннадцать. Тебе пора убирать золу.

Когда мы сбросили золу в море, принесли с камбуза обед. Я съел несколько слив, плававших в мутном соусе, который тут называли пудингом. Я слишком устал, чтобы съесть что-то еще. А когда в шесть часов я сменился с вахты, я был так утомлен, что мне и в голову не пришло искать воду для умывания. Я сразу упал на койку.

И так три дня и три ночи. Не было никакой другой мысли, кроме: с одиннадцати до шести… с одиннадцати до шести… с одиннадцати до шести… В этих словах концентрировались все мои представления о себе и о мире. Я медленно угасал. Ничего в голове не осталось, кроме этих числительных. Я чувствовал боль, будто ножом водили по моему горячему мозгу. Не успевал я уснуть, как меня толкали: «Какогочерта? Вставай! Уже без двадцати одиннадцать!»

Но пошел четвертый день, и я вдруг захотел есть.

— Странное дело, — поделился я мыслями со Станиславом. — Котлета оказалась вкусная. И молока мало. Правда, запас угля, — заметил я, — который ты мне оставил, тоже совсем невелик. Им не заткнешь и одну топку. — И спросил, не делая никакой остановки. — Тут можно добыть стакан рома?

— Легко, Пипип, — ухмыльнулся Станислав. — Поднимись наверх и скажи, что у тебя расстроился живот, тебя рвет. Тебе дадут стакан рома, чтобы вернуть к жизни. Два раза в неделю смело можешь пользоваться этим способом. Но чаще не вздумай. Вместо рома тебе дадут смесь рицинового масла и тебя по-настоящему пронесет. Иди наверх, но никому не выдавай этот рецепт. Он только для нас с тобой. У кочегаров есть свой, но они никогда его не выдадут.

Дело привычки.

Я начал привыкать.

Наконец пришло и такое время, когда в голове у меня появились какие-то посторонние мысли. Теперь я вполне осознанно грозил снизу второму инженеру, если он вдруг начинал командовать. В проходе, ведущем из машинного зала, мы ловко подвесили лом, протянув от него бечевку. Теперь, если бы второй инженер прокрался к нам и начал бы нас поносить, мы перекрыли бы ему отступление. И сумел бы он от нас убежать, это зависело только от количества выпавших решеток. У них ведь был свой нрав. Иногда пять вахт подряд они и не думали падать. Но все равно они прогорали и их приходилось заменять. Тогда все зависело от удачи, и мы старались начинать работу с некоторым благоговением. Но, черт побери, задеваешь одну, а падают две соседних.

Нет, второму инженеру не стоило заглядывать в нашу преисподнюю!

На траверзе Золотого берега мы попали в шторм. Господь нас храни! Не так легко донести бак с супом из камбуза в кубрик, а уж что говорить о выносе золы. Прижав к груди раскаленную железную кадку ты бежишь по палубе, а «Йорика» шатается, как пьяная. Вот ты добежал до кормы с кадкой в руках, и вдруг тебя бросает обратно к носу, а первый офицер кричит с мостика: «Угольщик, грязное животное! Если ты решил выпасть за борт, не тяни, но не вздумай унести с собой кадку!»

Внизу было нисколько не лучше. Кочегар только набирал полную лопату угля, как его бросало в сторону. Следующая волна настигала «Йорику», и уголь с лопаты кочегара мог полететь мне прямо в лицо. А если ты работаешь в верхних бункерах и пытаешься бросить уголь вниз, «Йорика» не допустит этого. Хоп, она ложится на левый борт. И угольщик и его лопата летят налево. «Йорика» выпрямляется, и ты опять нагребаешь уголь в лопату, но тут корабль ложится на правый борт, ты летишь к правому борту. Но даже здесь я научился тому, как перехитрить старую добрую «Йорику». И придумал это сам. Выждав секунду покоя, я быстро-быстро бросал десять-пятнадцать лопат в шахту правого борта, потом бежал на левый, и когда лавина с правого борта обрушивалась на меня, я придавал ей правильный ход. Угольщик должен разбираться в навигационной науке не хуже шкипера. Это точно. Если не уметь этого, котлы останутся без огня. По морям ведь плавают сотни «Йорик», каждая нация имеет свои собственные мертвые корабли. Самые знаменитые компании, с высокомерно реющими флагами, не стыдятся иметь корабли мертвых. За них получают значительные премии. После Великой войны, сделавшей нас свободными, то есть принудившей человечество принять паспорта и всякие свидетельства о национальности, мир значительно изменился. Эпоха кровавых тиранов и диктатур, эпоха королей, кайзеров, их лакеев и слуг ушла, а ей на смену пришла эра государственных флагов. Сделай свободу религиозным символом, и она легко превратится в источник самых жестоких и несправедливых войн. Настоящая свобода всегда относительна. А вот религия не может быть относительной. И еще менее относительна неистребимая жажда наживы. Вот старейшая из религий, и ей служат самые умные священники, и на службе у нее самые прекрасные храмы. Yes, Sir!

33

Когда доработаешься до того, что забываешь свое имя, окружающее перестает тебя интересовать. Ты падаешь в койку и спишь. Ты перестаешь думать о сопротивлении, о бегстве, даже о смерти. Становишься машиной, автоматом. Рядом с тобой могут грабить и убивать, ты этого не замечаешь. Я мог спать даже стоя у борта. Так было и в тот раз. Я стоял у борта и спал. Множество фелюг с острыми парусами сновало по морю.

В этом не было ничего особенного, вокруг часто крутились рыбаки и контрабандисты. Но вдруг я проснулся. Не мог понять, что случилось. Может какой-то особенный шум? Но нет, наоборот… наступила тишина… Машины перестали работать, это и вызвало такое странное чувство. День и ночь они грохочут у тебя под ухом, день и ночь дрожат переборки — в котельной, в рубке, в кубриках, на камбузе, все дергается и содрогается, вместе с твоими мозгом и плотью.

И вдруг тишина.

Меня будто уколола острая боль.

Во мне стало пусто, будто я полетел куда-то с невероятной скоростью. Земля ушла из-под ног, я решил, что проваливаюсь на морское дно. Но это «Йорика» просто остановилась посреди гладкого спокойного моря. Загрохотали цепи и якоря упали за борт. В тот же момент на палубе появился Станислав с кофейником в руках.

— Пипип, — сказал он, — сегодня нам придется попрыгать. Не так-то просто поднять пары за пять минут.

— Ты спятил, Станислав, — ответил я. — Если так резко поднять пары, мы взлетим к звездам.

— Потому я и вышел на палубу, — кивнул он. — Когда я понял, что мы скоро встанем, я набросал целую кучу угля к топкам, чтобы иметь возможность вовремя выскочить наружу. Кочегар думает, что у меня понос. Пусть.

— А что случилось?

— Да ничего, — ухмыльнулся Станислав. — Обычная контрабанда. Капитан собирает проценты на страховку. Ты что, правда, ничего не понимаешь? Ну хотя бы понимаешь, где мы находимся?

— На катафалке.

— С этим-то ясно, — опять ухмыльнулся он. — Но не думай, что мы пойдем на дно без музыки. «Йорика» приговорена. Смертный приговор подписан пароходной компанией, осталось только определить дату. Играешь ты на последней струне, или это ветер воет, уже не имеет значения. «Йорика» обречена. Делай что хочешь, мы в списке смертников. Само наше будущее поставлено на карту. Взгляни на мачту. Видишь, там сидит матрос с биноклем. Скоро увидишь, как «Йорика» задергается и бросится в бегство. Она запыхтит, она начнет пускать пар из всех дырок, и бросится удирать так, как тебе в голову не приходило подумать. Уже через полчаса она наживет неизлечимую астму, но удерет от любого, кто бросится за нею в погоню. Вот что главное, имей это в виду. А я пойду, подкину еще пару лопат.

Обыкновенно мы плавали под давлением примерно в сто пятьдесят атмосфер, редко сто пятьдесят пять, да и то лишь во время шторма. Сто шестьдесят означало для «Йорики» тревожный сигнал, сто шестьдесят пять — предупреждение об опасности, а сто семьдесят — опасность. Она начинала реветь и выть, этот вой пронизывал до костей. Чтобы прекратить его, надо было затыкать уши. Если «Йорика» впадала в отчаяние, она орала и выла так, будто оплакивала свою судьбу. Наверное, вспоминала время, когда была веселой розовощекой девчонкой. В долгой своей жизни она прошла все стадии женщины-авантюристки. Она бывала царицей бала, за которой шла толпа ухажеров. Она бывала замужней женщиной и сама бегала от мужей, пряталась в низкопробных отелях, разводилась сотни раз, снова находила счастье и опять бывала принятой в обществе, и опять делала бесчисленные глупости, отдавая дань пьянству, развозя контрабандное шотландское виски в Норвегию, в самые глухие береговые поселки штата Мэн, в другие такие же глухие места. В конце концов она стала старой и грязной сводницей, интриганкой, отравительницей. Так глубоко может пасть только женщина из хорошей семьи.

Открылись товарные люки, многочисленные фелюги приблизились к борту. Экипажи их сплошь составляли марокканцы, одетые как рыбаки, но совсем не похожие на рыбаков. У каждого был слишком интеллигентный вид, несколько человек ушли со вторым офицером в каюту шкипера. Офицер, впрочем, сразу же вернулся и начал командовать погрузкой. Старший офицер на мостике беспокойно следил за морем. На поясе у него висел пистолет.

— Чисто ли на горизонте? — иногда кричал он наблюдателю на мачте.

— Чисто везде, сэр.

— Ол райт! Начинайте!

Весело поднялись ящики из трюма и так же весело опустились на дрогнувшие фелюги. Марокканцы ловили их и прятали под грудами свежей рыбы и фруктов. Нагруженные фелюги отчаливали, на их место становились другие, они буквально облепили наши борта. Взявши груз, они не ждали ни минуты и тут же поднимали паруса. Все уходили в разных направлениях. Некоторые вообще шли не к берегу, а в море. Может, думали добраться до Америки.

Второй офицер держал в руках блокнот и карандаш. Он подсчитывал ящики. Один из марокканцев, видимо, руководивший всем этим, выкрикивал цифру — офицер повторял ее и заносил в блокнот. Перекрикивались они по-английски. Наконец все ящики исчезли под грузом свежей рыбы и фруктов. Фелюга с товаром отвалила от борта. Первых давно уже не было видно, они ушли за горизонт. Последняя фелюга даже не взяла груза. Три марокканца, беседовавшие со шкипером в его каюте, вышли на палубу вместе с ним. Они смеялись и болтали, потом торжественно простились и сошли по выброшенному для них трапу. Почти сразу загрохотали цепи, якоря были подняты, и «Йорика», как пришпоренная, рванулась в море. Минут через десять шкипер снова появился на палубе.

— Где мы находимся?

— В шести милях от берега.

— Отлично. Значит, мы уже ушли из опасной зоны?

— Да, сэр.

— Значит, можно перекусить, — решил шкипер. — Мы это заслужили. Надо выпить за удачу.

Вот и вся история.

Но она оставила след.

Все мы в тот день получили роскошный завтрак. Жирная колбаса, бекон, какао, жареная картошка и по стакану рома. Этот завтрак заткнул нам рты. Мы ели, а шкипер подсчитывал прибыль. И, кажется, был доволен. Так же, как и мы. Допивая ром, мы готовы были идти за таким ловким шкипером хоть в ад. Прикажи он — и мы бы пошли. Ведь в этом случае нас снова ждал праздничный завтрак. А «Йорика» мчалась так, что у нее расплавилось несколько подшипников. Пришлось встать на небольшой ремонт. К нам тут же подвалило несколько фелюг, и шкипер разрешил коку купить некоторое количество свежей рыбы и фруктов. Можете мне верить, это так и было. Yes,Sir. Такого шкипера никто никогда не выдаст.

34

Когда работаешь не в полную загрузку, начинаешь думать о каких-то совсем других вещах, начинаешь совать нос туда, где ему не место. В голову приходят идеи, которые не назовешь счастливыми. Стоя у руля или шуруя ломом в раскаленной топке, легко оставаться порядочным моряком, но безделье, даже в самом легком виде, расслабляет. Инженер приказал открыть один из бункеров для угля, поскольку он вдруг понадобился для товара. Это позволило нам наполнить котельную углем доверху, и тогда началось поистине сладостное время. Всего лишь три дня, но это были незабываемые дни. Подозреваю, что такие дни выпадают и рабам на галере. Паруса подняты, весла можно сушить. Конечно, гребцы все равно остаются прикованными, а плети свищут, чтобы никому в голову не пришла мысль о бунте, но мускулы не так напряжены…

Очередной груз мы взяли в открытом море. Видимо, где-то у берегов Португалии, потому что люди на лодках говорили по-португальски. Все это походило на уже известные события у африканского берега. Тут на борт тоже поднялись люди, похожие на рыбаков. Они прошли в каюту шкипера. Во время разгрузки числа выкрикивались по-английски и писались в блокнотах по-арабски. Потом лодки, для вида загруженные апельсинами и свежей рыбой, разбежались по всем направлениям. Последними, понятно, сошли в лодку те трое, что находились в каюте шкипера. На этот раз нас не кормили праздничным завтраком, но дали какао и сладкий пирог. Ведь ничего такого особенного не произошло, мы понимали.

— Нам и скрывать нечего, — ухмыльнулся Станислав. — Если кто-то заглянет в трюмы, там ничего особенного. Ну стоят ящики. Мало ли где стоят ящики. Самые обыкновенные, правда?

Вахты в эти дни были легкие. Выбросив золу за борт, очистив котельную от шлака, мы легко пополняли запасы угля. Можно сказать, нам почти не приходилось работать, по крайней мере у нас появились свободные часы. Наверное, поэтому в одну ночную вахту я решил заглянуть в трюм. Там ведь могли находиться приятные вещи. Орехи, апельсины, листья табака, сигареты, да мало ли что еще. Иногда открываешь такой ящик, а он набит рубашками или обувью. Мораль у каждого своя. Если уж быть точным, мораль — это масло для тех, кто не имеет хлеба. Ящики после осмотра надо тщательно закрывать. Если в них ты нашел табак, его выгодно можно продать в порту. Моряк не будет задирать цену, его устроят фабричные цены.

Но к ящикам нелегко подступиться. В трюме тесно. Требуется все умение человека-змеи. Я этому научился, ежедневные тренировки здорово помогли мне. Все равно надо быть осторожнее, особенно во время качки. Не дай Бог придавит ящиком или перекроет выход, и ты окажешься в ловушке. Сил у тебя немного, и ты освещаешь пространство не фонарем. Все, что у тебя есть, это спички.

«Йорика» не перевозила ценных грузов, она перевозила только грузы для мертвецов. Например, старые болты, застрахованные как бекон.

Скорее всего, только это мы и перевозили, но некоторый налет тайны, связанный с нашими погрузками, все время мучил меня. Если там только старые болты и цементный балласт, то это как-то странно. Я знаю марокканцев, они обычно плюют на болты и на цемент. Кроме того, я давно отметил, что почему-то на борту «Йорики» в полной готовности содержалась только одна спасательная шлюпка — для шкипера и офицеров. Если бы нам пришлось оказаться в воде, все руки стали бы цепляться за эту шлюпку, потому что остальные не были даже проконопачены. Так вот. На суде не нужны лишние свидетели.

Спустившись в трюм, при жалком свете зажженной спички я с удовольствием увидел маркировку на ящиках. «Гарантия. Швабский сливовый мармелад. Засахаренные фрукты. Никаких красителей. Акционерское общество Оберндорф и К».

Какие же мы ослы, подумал я. Жрем протухший маргарин, а тут лежат огромные запасы чудесного швабского сливового мармелада. О, Станислав, покачал я головой, я-то считал тебя интеллигентным парнем, а ты самый большой глупец, какого можно встретить на кораблях!

И, не теряя времени, вскрыл ящик.

Изящные красивые коробки. Они мне понравились.

Приятно намазать мармелад на хлеб толстым слоем. Я пустил слюну от предвкушения. К тому же, гарантия. Эти засахаренные фрукты и мармелад не содержат никаких красителей. Марокканцы понимают толк в таких вещах. Это повкуснее надоевшей расползающейся хурмы. Настоящий швабский мармелад с фабрики акционерного общества Оберндорф и К! Я осторожно вскрыл коробку, извлеченную из ящика. Я сделал это уже в угольной яме, потому что знал, что здесь мне никто не помешает, никто сюда не войдет. На всякий случай я все же убрал доску, перекинутую через открытый люк. Доска выглядела подгнившей, никто не рискнул бы на нее ступить, но я все равно ее убрал. Кто станет прыгать через открытый люк? «Йорику» качнет — и загремишь на самое дно трюма. Даже если не расшибешь череп, дырок хватит для того, чтобы испустить дух. Так я думал, открывая коробку. Действительно настоящий швабский сливовый мармелад. Гарантия. Может, втайне я надеялся, что найду в коробке золотые изделия, но «Йорика» умела делать подарки. Она везла только вкусные и чистые вещи. А я, дурак, подозревал бедную девушку в том, что она пользуется подчищенными декларациями и возит всякую контрабанду. Когда имеешь дело с женщиной, не спеши ее осуждать.

Вкус?

Ну да, имеется.

Но какой-то не такой… Пожалуй, горчит слегка…

Может, для пущей сохранности в мармелад насовали медных монет, решив этим подчеркнуть и без того насыщенный сливовый цвет? Без примеси красителей, это сразу видно… Попробуем… Да, дьявол меня побери, что-то тут не так… Этот мармелад не намажешь на хлеб. Он стягивает нёбо. От него поташнивает… Но может так только сверху? Копнем пальцем… Вот так… И еще глубже… Ну да, вот и косточки… Тяжелые сливовые косточки… Каждая наполовину упрятана в медную гильзу… Чудесные косточки, настоящие швабские, никаких красителей, только из олова, и каждая помещена в гильзу… А что в гильзе? Ну да, сахар… Неужели он бывает такого насыщенного черного цвета?… Ах да, гарантия… Настоящие засахаренные фрукты… Не стоит судить о женщинах, таких, как «Йорика», поспешно…

Я снова вернулся в трюм.

А в этих ящиках что? «Мышеловки»?

Неужели марокканцев так достали мыши?

Я сунул всю руку в ящик. Рукоятки мышеловок удобно ложились в ладонь. Видно, марокканских мышей можно отпугнуть только вот такими многозарядными маузерами… Правда, там были еще игрушки… «Металлические автомобили с пружинным заводом»… Ясное дело, гарантия… Ведь произведены «металлические автомобили» на известной фабрике «Suhl». Уж эта-то фабрика умеет изготовлять детские игрушки… Получается, марокканцы любят играть «металлическими автомобилями с пружинным заводом»… Yes,Sir!

35

— Станислав, почему ты жрешь этот тухлый маргарин?

— А что делать, Пипип? Я голоден. Не могу же я выварить в котле свое тряпье и намазывать на хлеб получившуюся массу. Ничего другого нет, вот я и ем. Без маргарина хлеб вообще не полезет в глотку.

— Ты глупец.

— Это почему?

— Да потому что наши трюмы набиты настоящим швабским сливовым мармеладом.

— А-а-а, — протянул он. — Ты уже проверил…

— Ну да, — ухмыльнулся я. — Мармелад, наверное, вкусней маргарина.

— Может быть. Но он нам не по зубам.

— Это почему?

— Потому что он нравится марокканцам, испанцам и французам, разумеется. Но для нас с тобой не годится. Мы можем его переварить только в одном случае — если его пустят нам в спину. Да и то не уверен.

«Неужели и он…» — мелькнуло подозрение в моей голове.

Я так и впился в него глазами:

— Ты знаешь, что там лежит?

— Смешно — ответил Станислав. — За какого осла ты меня принимаешь? Три благородных джентльмена еще находились в каюте шкипера, и люк еще не был задраен, когда я побывал в трюме. Стоит мне увидеть на ящиках слова шоколад, бекон, мармелад, датское масло, во мне сразу просыпается исследователь. Я сам люблю проверять качество товара.

— Но там действительно лежит сливовый мармелад.

— Там всегда что-нибудь лежит, — возразил Станислав. — Только есть все это нельзя. Слишком тяжелый дух. Можно умереть от заражения крови. Однажды, правда, мы везли солонину. Она тоже прикрывала некий хитрый товар, но я срезал только верхний слой, который не касался основного груза, и скажу тебе, солонина оказалась отменной. Это была экстра солонина.

— А какие в ней находились косточки?

— В солонине? О, там лежали карабины. Made in USA. Прекрасная новая модель. Шкипер, наверное, неплохо заработал на них, потому что в день выгрузки нас накормили от пуза. Коньяк, тушеная говядина, овощи, ром. Шкипер надежно заткнул нам глотки, тем более что вокруг все время рыскал французский морской «охотник». Таможенники даже поднимались на борт.

— И никто из команды не прельстился на обещанные таможенниками франки и курево?

— У нас? На «Йорике»? Ты смеешься, Пипип. Какой смысл доносить на своего шкипера? Мертвецы не доносят, а мы ведь мертвецы. Залезть в чужой кошелек, вскрыть ящик в трюме, расшибить голову второму инженеру — это дело почетное, никто на это не обидится, ты можешь высоко держать голову. Но если донесешь полиции, если поможешь ей хоть в чем-то, это уже подлость. Ты уже не сможешь смотреть в глаза мне или своему кочегару. Если ты порядочный парень, Пипип, сдохни вместе с «Йорикой», но не угождай таможенникам.

В виду португальского берега мы взяли какой-то вполне законный товар, чтобы реабилитировать «Йорику» в глазах законников, но каким-то образом «Йорика» все-таки попала под подозрение. Поэтому шкипер составил самые настоящие декларации, можно сказать безупречные, в которых ни один пункт самый дотошный таможенник не смог бы истолковать превратно. Конечно, товар был дешевый. Ценный товар никто бы шкиперу не доверил, а кто знал шкипера, тот вообще бы ему ничего не доверил. Но истинную стоимость любой товар обретает лишь попав на место назначения.

В пять вечера нам уже нечего было делать. Мы попрятались в укромных уголках и отводили душу. На «Йорике» собрались люди самых разных национальностей. Всякая нация имеет своих мертвецов, которые все еще живут и дышат, но для своих соотечественников давно являются мертвыми. Некоторые государства открыто содержат корабли мертвых, только называют их немного иначе. Например, Иностранным легионом. Ты получаешь новое имя и новые документы и находишь место среди людей, совершенно не похожих на тебя. Если все хорошо, ты спокойно и плотно врастаешь в свою новую нацию, будто родился там. Принимаешь ее обычаи, язык. Конечно, вся команда «Йорики» общалась на одном языке — английском, иначе невозможно было бы отдавать и исполнять команды. Но это был удивительный английский. С настоящим английским он не имел ничего общего. Это был язык «Йорики», то есть совсем особенный язык. Трудно рассказать, как он звучит. Обычно любой моряк знает пару дюжин английских слов. И все знают пять или шесть слов, которых никто другой не знает, но которым каждый научается, живя рядом с тобой. За время плавания каждый накапливает в памяти сотню, а то и две таких слов. К ним прибавьте числительные, названия дней и месяцев. С таким словарем можно писать романы.

Как возник язык «Йорики»? Как возникают языки кораблей мертвых?

Конечно, прежде всего, из смешения тех языков, которые имели некоторое хождение на борту. Поскольку каждый хоть раз ходил на английском корабле, то несколько английских слов точно знает, а вот с португальским или французским сложнее. Отсюда ясно, что основой любого языка кораблей мертвых становится английский.

Возьмем, например, First-Mate (старший офицер), или Money (деньги). Mate в Западном Лондоне произносится совсем не так, как в Восточном, американцы же английские слова произносят вообще не так, как англичане, при этом иногда даже внутренний смысл слов меняется. Наш плотник никогда не слышал, как в Англии произносят First-Mate, он просто перенял его у шведа, который сам услышал это слово от англичанина именно из Восточного Лондона. Сам швед не умел произносить указанное слово правильно, а, кроме того, впервые услышал его на PetticoatLane или на кокни. Конечно, он искренне считал, что произносит все это как истинный англичанин, так что можете представить, как те же слова звучали в устах плотника. Фёст-моат, фюрст-мейт, форст-миет и еще столько вариантов, сколько моряков находилось на «Йорике». За короткое время произношение слова First-Mate было отлично отшлифовано. В его окончательном виде можно услышать отзвуки всех вариантов. Даже какие-то новые, в которых не разобрался бы и профессор фонетики из Оксфорда.

Так что моряки умеют понимать друг друга. Yes, Sir!

36

Только я и кочегар называли Станислава по имени или по фамилии. Все остальные, даже офицеры и инженеры, звали его Поляк. Станислав Лавски — никто не хотел этого помнить, имя не имело значения. Чаще всего матросов так и называют: эй, испанец! эй, русский! эй, голландец! Все нации отреклись от нас, но называют нас, как правило, по национальным признакам. Каждый, кто поступает на какой-то корабль, обязан отметиться у консула той державы, под чьим флагом корабль плавает. Консул утверждает и регистрирует назначение. Он проверяет документы моряка и, если они ему не нравятся, отказывается их регистрировать. «Йорика», впрочем, никогда не получала матросов таким образом. У кого документы были в порядке, тот за версту обходил «Йорику». Она могла скомпрометировать даже убийцу. А если человек плавал на «Йорике», то потом ему приходилось год или два служить на каких-то незаметных грязных корытах, чтобы вновь получить надежду на приличное судно. Но даже тогда шкипер недоверчиво щурился: «Вы плавали на „Йорике“? Как это вас угораздило на нее попасть?» — Матрос оправдывался: «Не мог найти другого судна». — «Ну не знаю, — недоверчиво качал головой шкипер. — Вы плавали на „Йорике“. Я не хочу иметь дел с полицией. Не люблю, когда в моем экипаже оказывается беглец, которого разыскивают в Лондоне или Буэнос-Айресе». — «Но, шкипер… Поверьте… Я честный человек». — «Ну да, я верю, — кивал шкипер. — Но вы с „Йорики“. Чувствуете разницу? Верю… И — с „Йорики“… Не могу же я требовать от вас полицейского свидетельства о благонадежности. Лучше возьмите вот два шиллинга и отдохните. А потом попробуйте поискать другой корабль, их здесь много. У пирса сейчас стоит итальянец. На нем порядки не такие строгие».

Шкипер «Йорики» не мог появиться у консула ни с одним человеком из своей команды, даже со старшими офицерами. Думаю, он и сам не часто показывался у консула. А если показывался, то вполне мог нарваться на предупреждение: «Я должен сперва посоветоваться с полицией». Понятно, что при таких условиях все визиты к консулу теряли смысл. «Йорика» поднимала пары и удирала как можно дальше.

Люди попадали на «Йорику» только по необходимости. Чаще всего прямо на ходу, как случилось со мной. Они прыгали на нее, когда уже был поднят синий флаг и лоцман стоял на мостике. Никакой консул не мог остановить корабль, если он уже двигался. Еще меньше хотели этого власти порта. Пусть убирается! Редко кто, попав на борт «Йорики», называл свое настоящее имя или национальность. Кому до этого дело? Обычно на вопрос офицера или инженера: «Как тебя звать?» новенький отвечал: «Я датчанин». Этим он давал ответ сразу на два вопроса, и никто больше к нему не приставал. Датчанин, и все. Зачем знать что-то сверх этого? Считалось, что человек не лжет. А вот если начать задавать вопросы, он точно собьется и начнет лгать.

Однажды Станислав рассказал мне свою историю.

По-настоящему звали его Станиславом Козловским, и родом он был из Польши. Родился в Познани, тогда еще немецкой, и до четырнадцати лет ходил в школу. Морские и индейские романы забили ему голову так, что однажды он сбежал из дома в Америку, добрался до Штетина, где тайком забрался на датскую рыболовную посудину, на которой доплыл до острова Фюн. Там рыбаки и нашли его — замерзшего, умирающего с голоду. Он сказал, что он из Данцига, и назвал имя книготорговца, у которого на родительские деньги покупал все эти книжонки, забившие ему голову. Пожаловался, что он сирота и жил в детском доме, а там его нещадно колотили и всяко измывались над ним. Однажды он якобы не выдержал и бросился в воду, чтобы умереть, но судьба вынесла его на датское судно, так он и оказался на острове Фюн. Если вы вернете меня в Германию, заплакал он, я наложу на себя руки или снова прыгну в море.

Рыбацких жен растрогала судьба маленького немца, они приняли его к себе. Газет на острове никто не читал, никто не знал о поисках мальчика, таинственно исчезнувшего из дома. У рыбаков острова Фюн Станислав научился работать. Это был нелегкий труд, но все равно это нравилось ему больше, чем скучные шатания по улицам Познани. А когда он вспоминал о том, что родители собирались отдать его в обучение к портному, то даже тяжелый труд становился в радость. В семнадцать лет он, наконец, оставил добрых рыбаков и отправился в Гамбург, откуда хотел уйти в дальнее плаванье. Но подходящего судна не нашел и несколько месяцев плавал на паруснике. Даже получил на свое имя регистрационную карту и книжку моряка. Солидные настоящие документы. С ними он легко попал на немецкий корабль, а потом плавал на хорошем голландце. Когда началась известная мировая свистопляска вокруг золотого тельца, Станислав на своем голландце находился в Черном море. В проливе Босфор турки сняли с судна Станислава и еще одного моряка с немецкими документами. Какое-то время им пришлось служить на турецком флоте. Затем в Константинополь пришли два германских военных корабля, сумевшие сбежать от англичан, и Станислав сумел попасть на один из этих кораблей. Он служил на нем, а потом на каком-то датчанине. К сожалению, датчанин подвергся досмотру германской подводной лодки, и Станислава опять сняли с борта и отправили в Киль служить великой Германии. В Киле он встретил старого товарища, с которым когда-то плавал. Это помогло Станиславу записаться артиллеристом в германский флот. Он даже участвовал в битве при Скагене, есть такой мыс в Дании. Это там две сражающиеся армады — немецкая и английская — в равной степени стали победителями, потому что англичане потопили часть немецких кораблей, а немцы сделали то же самое с англичанами. Датская рыбацкая лодка выловила тонущего Станислава из моря и высадила в прибрежном селе. Поскольку он знал, как надо держаться с датскими рыбаками, к тому же случайно встретил брата той женщины, которая когда-то держала у себя немецкого мальчишку, эти рыбаки не отдали его властям, а устроили — как датчанина — на хороший корабль, приписанный к Эсбьергу. Теперь Станислав старательно скрывал, что он немец и сумел пройти все проверки английских и немецких подводников.

Наконец правительства примирились, устроили огромный и роскошный примирительный банкет, а маленькие люди всех стран начали работать еще больше, чтобы выплатить различные контрибуции и неисчислимые военные долги. Тем, кто победил, разрешалось размахивать веселыми флагами, а тем, кто проиграл, кричать утешительно: «Ничего! В другой раз нам повезет больше!» Могила Неизвестного солдата, марши, пожертвования. Как-то незаметно наступило время, когда коробка спичек в Германии стала стоить пятьдесят два биллиона марок, а подделка мелких кредиток обходиться дороже вагона спичек. Датская компания отправила свое судно в Гамбург для ремонта в сухом доке, и Станислав, наконец, попал в родную страну.

37

Датская книжка моряка в Германии не имела особой ценности, поэтому Станислав решил получить настоящий морской паспорт. С этой целью он и отправился в морское управление.

— Нет проблем, — сказали ему. — Выдадим паспорт, как только вы принесете удостоверение из полиции.

— Но вот же моя корабельная книжка.

— Она датская, — указал чиновник. — А мы не в Дании. К тому же книжка выписана на другое имя.

Станислав явился в полицию, рассказал там свою историю и назвал настоящее имя.

— Вы зарегистрированы в Гамбурге?

— Нет. Я прибыл сюда пару дней назад на датском корабле.

— Предъявите свидетельство о рождении, и мы сразу выдадим вам паспорт.

Станислав написал в Познань. Прошла неделя, ответа не было. Он написал еще раз. Прошла еще одна неделя, ему не ответили. Тогда он отправил заказное письмо и к нему приложил пятьдесят биллионов на марки. Прошло три недели. Ответа не последовало. Потом прошло четыре недели. Кто в Польше станет волноваться из-за свидетельства о рождении какого-то немца? Там сейчас другие заботы. В первую очередь, Горная Силезия и Данциг.

Так шло время.

Деньги Станислава закончились.

В Санкт Паули, в этом веселом районе Гамбурга, прекрасно знали цену датским кронам. Она шла тут наравне с долларом. А вокруг много красивых девушек. Как удержишься? Вот деньги и закончились быстрее, чем думал Станислав. Только глупцы голодают или разгружают вагоны с углем, решил он. Существует много «честных профессий». Если нет других возможностей, прокормимся ими. Он уже знал, как у вагона можно открыть двери, чтобы оттуда как бы случайно просыпались сахар или кофе. Или еще что-нибудь такое. «Не дурак же я, чтобы не подставить сумку». В этом Станислав был уверен. «Вот мне и везло, — рассказал он. — Как ни прохожу мимо каких-нибудь вагонов, всегда при мне оказывается пустая сумка или мешок. Совсем случайно. И так же случайно вдруг рассыплется какой-то ценный продукт. Смешно не прихватить немного, да? А то ведь, если остановишься и начнешь завязывать казенный мешок, чтобы добро не сыпалось на землю, может набежать полиция. Думаешь, они поверят такому, как я? Случалось, что через мои руки проходил даже кокаин, почему нет, если так случалось? И сальварсан попадал. Это если он срочно требуется, хрен ты его найдешь. А когда проходишь случайно… Нельзя думать только о себе, Пипип, надо и другим людям предоставить возможности… Но приходит момент, когда надо остановиться… И однажды я твердо сказал себе — все, Станислав, успокойся, остановись, устройся на хороший корабль, кончай играть с судьбой, рано или поздно полиция наложит на тебя лапу». С этим твердым решением он снова явился в полицию и сказал, что, к сожалению, так и не получил свидетельства о рождении.

— Проклятые поляки, — удовлетворенно выругался инспектор. — Они делают все это только из подлости. Вот подожди, мы их еще погоняем. Вот застрянут французы в Африке, а англичане в Индии и Китае, тогда мы поговорим с поляками иначе.

Станислава не интересовали политические интриги, но из учтивости он выслушал инспектора.

— Как мне все-таки получить корабельную книжку?

— Раньше вы жили в Гамбурге?

— Да. Перед войной.

— Сколько лет вы тут прожили?

— Около года.

— Были зарегистрированы?

— Естественно.

— В каком районе?

— Да здесь же, в вашем участке.

— Тогда идите в Главную регистрационную службу и принесите нам копию своей регистрационной карты. И три снимка.

Станислав сделал это. Инспектор сказал:

— Копия верна, но вы же знаете, безопасность требует подтверждения, что это именно вы.

— Нет ничего проще, — обрадовался Станислав. — Могу привести старого парусного мастера Андерсена, у которого я работал. Да вот и у вас тут сидит фараон, который, наверное, помнит меня.

— Я? Помню? — удивился фараон.

— Ну да. Это же вы однажды оштрафовали меня на девять марок за драку.

— А, точно! Я вспомнил, вспомнил вас, — обрадовался фараон. — Верно, вы работали у парусного мастера Андерсена. А потом сбежали из дому.

— Очень хорошо, — кивнул инспектор. — Раз так, я выдам вам удостоверение со всеми нужными печатями.

С этим удостоверением Станислав на следующий день пошел в Морское управление.

— Отличное удостоверение, — сказали ему там. — И инспектор подтверждает, что знал вас лично… Но… понимаете ли… Вот тут есть графа: подданство… Нужно доказать, что вы являетесь подданным Рейха.

— Но я служил в кайзеровском флоте и был ранен в битве при Скагерраке.

Чиновник благодушно пожал плечами и сделал рукой ленивое движение:

— Ну это понятно. Когда вы служили в кайзеровском флоте и задали хорошего перцу этим англичанам, тогда вы точно были поданным германского Рейха. Сомнений никаких нет. Но то, что вы и в дальнейшем остались нашим подданным, это надо доказать. Без этого я не выдам вам корабельную карту.

— И куда мне теперь идти?

— Прямо в полицейпрезидиум. В Отдел подданства.

38

Станиславу пришлось взяться за старое. Другого выхода у него не было. Все кормились пособиями по безработице, а Станислава это не устраивало. Очереди за жалкими пособиями, торчать в них? И сколько можно прожить на такие деньги? Лучше уж выходить ночью на улицу и подкарауливать толстые кошельки.

В полицейпрезидиуме его спросили:

— Родились в Познани?

— Ну да.

— Есть свидетельство о рождении?

— Вот квитанция. Но на мои письма поляки мне не ответили.

— Плевать на поляков. Удостоверения инспектора вашего участка достаточно. Вы оптировались в Германское подданство?

— Не понимаю.

— Спрашиваем, вы оптировались в гражданство Германии? Существует протокол, согласно которому после войны вы должны были определиться с подданством.

— Нет, я не делал этого. Я даже не знал обо всем таком. Но я родился в Германии. Я служил в германском военном флоте и был ранен при Скагерраке.

— Тогда вы были немцем, это да, это правильно. Тогда вы полностью принадлежали Германии. И Познань тогда принадлежала Германии. Но где вы были, когда по всей стране шла оптация?

— В плаваньи. Далеко от Германии.

— Вам следовало явиться к любому немецкому консулу и заявить письменно о своем желании остаться немецким подданным.

— Но я ничего об этом не знал, — возразил Станислав. — В плаваньи работаешь как раб, нет сил ни о чем подумать.

— Разве капитан не поставил вас в известность?

— Я плавал на датском корабле.

Чиновник подумал, потом заметил:

— Если так, то ничем не могу помочь вам.

— Что же мне делать?

— Может, у вас есть земля, дом? Или еще какое-то имущество в Германии?

— Ничего такого у меня нет. Я моряк.

— Да я вижу. И ничего не могу сделать. Все сроки истекли. Или сошлетесь на какие-то непреодолимые силы? Скажем, потерпели кораблекрушение в некоей стране, где нет никаких обычных средств передвижения? В любом другом месте вы обязаны были увидеть сообщения в газетах и непременно отыскать консула.

— В плаваньи не читают газет. Немецких потому, что их просто нет, а иностранные простым морякам непонятны. А если к нам попадали газеты, то, наверное, только такие, в которых ничего не говорилось об оптации.

— Ничем не могу вам помочь, Козловский. Сожалею. Я бы помог с удовольствием, но у меня нет такой власти. Обратитесь прямо в министерство. Правда, процедура эта долгая. Поляки редко идут нам навстречу и вряд ли изменят позицию, если речь зайдет о вас. А мы все время должны выметать их подлый мусор, завершать всякие их недоделки. Если дело дойдет до того, что они вышлют из Польши всех оптированных в германское подданство, — вдруг намекнул он, — мы тотчас поступим так же с их гражданами.

Короче, чиновник не столько старался помочь Станиславу, сколько пытался донести до него свои политические взгляды. Он, конечно, помог бы Станиславу, но, видите ли, власть его была здорово ограничена. А Станислав должен был терпеть. Заговорить с чиновником грубо — дело не стоящее, быстро угодишь в тюрьму. Если заговорить с чиновником грубо, у него сразу появляется вся необходимая власть, можно даже сказать, неограниченная.

— Я могу дать вам совет, — наконец вернулся к главной теме чиновник. — Идите к польскому консулу. Вы поляк. Вы можете получить польский паспорт. Просто обязаны, ведь вы родились в Познани, а это сейчас польский город. Если вы получите польский паспорт, мы в виде исключения выдадим вам немецкую корабельную книжку, поскольку нам ясно, что вы жили когда-то в Гамбурге. Вот все, чем я могу вам помочь, Козловский.

На следующий день Станислав пришел к польскому консулу.

— Вы родились в Познани?

— Ну да. Родители до сих пор там живут.

— Жили вы в Познани в тот год, когда она была отторжена от Германии?

— Нет. Я находился в плаваньи.

— А между одна тысяча девятьсот двенадцатым годом и временем отторжения наших провинций, вы жили в Познани?

— Нет. Находился в дальнем плаваньи.

— В каком плаваньи вы находились, меня не интересует. — («Видишь, Станислав, — не выдержал я, — сама судьба требовала, чтобы в этот момент ты выбросил сучьего сына из-за стола». — «Знаю, Пипип, но я хотел сперва получить паспорт, а уж потом… за час до отхода…») — Запротоколировано ли у какого-то нашего консула в другой стране ваше желание остаться польским гражданином?

— Я уже говорил, что все последние годы провел в море.

— Это не ответ, — нахмурился чиновник. — Отвечайте прямо. Да или нет?

— Нет.

— Тогда зачем вы пришли ко мне? Если вы немец, то и досаждайте своим немецким властям.

Станислав рассказал мне все это без всякого гнева, скорее, с печалью. Но печаль эта вызвана была глубоким сожалением, что он все же не вытащил того чиновника из-за стола и не сделал с ним то, что следовало сделать.

— Видишь, — сказал я ему, — что позволяют себе все эти новые государства. Так всегда было. А будет еще хуже. Попробуй-ка приплыть домой и привезти своей милой немного корицы, вина или каких-нибудь пряностей, которых дома нет, тебя тут же схватят за руку и посадят в тюрьму. Это и есть завоеванная нами свобода. Никакое государство не желает отдавать своих граждан, но когда гражданин вырастает, почему-то он становится никому не нужен. Любое государство не жалеет денег на всякие книжонки и фильмы, в которых уговаривает юношей не покидать страну и работать ей на славу, но если к чиновнику приходит человек без паспорта, он гонит его. Все органы власти убеждают юношей не уходить в чужие Иностранные легионы, но получается так, что путь открыт только в Иностранный легион. Ты приходишь, просишь паспорт, а тебе дают ногой по заду. Ну как тут не пойти в Иностранный легион? Или на корабль мертвых? Только государство, которое отменит паспорта и введет те порядки, что были в мире до последних великих освободительных войн, вернет жизнь юношам из Иностранного легиона и несчастным с кораблей смерти.

— Может быть, — кивнул Станислав. — Но не мертвецам с «Йорики».

Короче, Станислав ни с чем вернулся в полицейпрезидиум.

— Ну вот, польский консул вам не помог, я это предвидел, — удовлетворенно кивнул чиновник. — Что теперь собираетесь делать, Козловский? Вам нужны документы. Без них вас не возьмут ни на один корабль.

— Да, это так, господин инспектор.

— Хорошо, я выдам вам удостоверение, — решился вдруг чиновник. — В десять утра завтра приходите в паспортный отдел. Кабинет сто тридцать четыре. Получите паспорт. Надеюсь, вам это поможет добыть корабельную книжку.

Так немцы доказали, что их зря называют бюрократами.

В паспортном отделе Станислав заплатил за процедуру триллион марок и наконец получил нужный документ. Все в нем было в порядке. Это был настоящий добрый паспорт, как в старые времена. Никогда Станислав не имел такого хорошего паспорта. С ним можно было плыть хоть в Нью-Йорк, так надежно он выглядел. Имя, дата рождения, профессия, место рождения — все в нем было на месте. Вот только… «Без подданства»… Странная формулировка… Да Бог с ней… А это что за указание? «Недействителен за пределами Германии»… Наверное, чиновники думают, что океанские корабли плавают по просторам Люксембурга или поднимаются вверх по Эльбе… Тем не менее, Станислав сразу же направился в Морское управление.

— Корабельную книжку? Не можем выдать, — сказали ему. — Вы не имеете подданства. С этим паспортом вы можете жить, как вам хочется, но получить корабельную книжку можно только приналичии подданства.

— Но как же мне попасть на корабль? Ведь я моряк!

— У вас есть паспорт… — намекнул чиновник глупому моряку. — В нем ясно указано, кто вы такой и где живете… Ну… Вы же старый морской волк… Что тут подсказывать?… Пойдите на какой-нибудь иностранный корабль… Там и платят больше…

Воспользовавшись подсказкой, Станислав рискнул. На голландском корабле, стоявшем в порту, его появлению обрадовались. Корабельный агент, посмотрев документы, сразу сказал:

— Идем к консулу. Нужно зарегистрироваться.

Консул не возражал. Он поприветствовал агента, шкипера и внес в регистрацию имя Станислава Козловского. Потом протянул руку:

— Дайте вашу корабельную книжку.

— Ее у меня еще нет. Зато есть паспорт.

— Мне все это едино. Паспорт так паспорт.

— Совсем новенький, — похвастался Станислав. — Только что получил в здешнем полицейпрезидиуме.

Консул полистал паспорт и кивнул довольно. Но вдруг взгляд его закаменел.

— Что такое?

— Ничем не могу вам помочь.

— Это почему?

— Как это почему? — от удивления консул уронил спичку на пол.

— Да, почему? — поинтересовался и шкипер. — Документы у него в порядке. Я лично знаю чиновника, который их подписал.

— Паспорт безупречен, — покачал головой консул. — Но я не могу подписать назначение. Здесь не указано подданство.

— Да плевать мне на его подданство, — заявил шкипер. — Мне нужен этот человек. Он классный рулевой, я знаю. И корабли, на которых он плавал, отличные корабли. Мне этот человек подходит.

Консул усмехнулся:

— Может, вы еще усыновите его?

— Что за глупости? — разозлился шкипер.

— Или возьмете на себя всю меру ответственности за этого человека?

— Не понимаю…

— Этот человек не является подданным ни одной страны, — объяснил консул. — Он может работать на корабле, пока тот стоит у берега. Вывезти его из страны вы не можете. Куда он потом денется?

— Ну… Вернется обратно в Гамбург…

— Ну нет, не получится! Если он прибудет к нам из-за границы, почему мы должны его принимать? Ну да, у него хорошие документы, в них даже указано что он живет в Гамбурге. Но этого мало, чтобы снова вернуться в Германию. У него нет подданства, понимаете? Из ниоткуда в никуда трудно путешествовать. Он немец и родился в Познани, да, это факт. Но этот факт ни Польша, ни Германия не признают. Конечно, если вы лично возьмете на себя всю ответственность…

— Да зачем мне такое? — возмутился шкипер.

— Вот я и говорю, что не могу назначить этого человека на ваш корабль.

И вернул Станиславу паспорт.

— Послушайте, — все еще не сдавался шкипер. — Может, все-таки решим вопрос… Хотя бы в виде исключения? Мне нужен хороший рулевой…

— Сожалею, господин капитан, но моя компетентность не распространяется на такое. Я придерживаюсь предписаний, выданных правительством.

— Проклятые формалисты! — выругался шкипер.

В коридоре он похлопал Станислава по плечу:

— Ну что мне делать, сынок? Ты же видишь, я очень хотел тебя взять. А теперь не могу, потому что у консула записано твое имя… Даже форс мажор… Нет, — махнул он рукой, — нечего и думать! Вот тебе два гульдена, отдохни вечером. А я поищу другого рулевого. И они расстались.

39

Но Станислав хотел попасть на корабль.

— Развлечения с чужими кошельками — это хорошо, но только на определенное время. Один раз сошло с рук, другой раз сошло, все равно чувствуешь себя отвратительно. Я хотел жить иначе, Пипип. Я же знал, что такое настоящая работа. Я хотел стоять у штурвала и держать курс. Ничто с этим не сравнится, нет, Пипип. Ты стоишь за штурвалом, и железная коробка послушно идет тем курсом, который ты ей назначил. Ты держишь ее в узде. Понимаешь? — Станислав схватил меня за плечи и попытался повернуть, будто я правда был штурвалом. — Даже в шторм ты держишь свою посудину точно на курсе, чувствуешь каждое ее движение, и она отвечает тебе тем же. Хочется орать от удовольствия, Пипип, когда все получается и ты ведешь огромное судно против ветра и волн. И если шкипер заметит небрежно: «Молодец, Лавски. Точная работа, никто бы не мог вести корабль так хорошо», ты чувствуешь, что тебя хвалят за дело. Да, Пипип, я это действительно чувствовал. Потому и не хотел заниматься ничем другим.

— Я не стоял за штурвалом, но, наверное, ты прав, — согласился я. — Когда покрываешь краской борт, тоже есть особый шик в том, чтобы не плеснуть куда не надо краску и вывести линию так ровно, как только может человек.

Станислав помолчал. Потом сунул в рот сигарету, купленную у контрабандиста.

— Наверное, втайне ты смеешься надо мной, Пипип. Такой классный рулевой, а таскает уголь! Ну хорошо, хоть бы старший матрос, а то просто угольщик. Но даже в этом деле есть своя хорошая сторона, Пипип. На плавающем корыте все важно, тут нет ненужных дел. Если вовремя не натаскаешь угля, кочегар не сможет держать давление пара, значит, наша посудина потеряет ход. И я тебе так скажу. Перебросить пятьсот лопат угля на расстояние в десять шагов и насыпать его у топок столько, что кочегару негде повернуться, это тоже непросто. Сам удивляешься, что можешь воротить такие горы. Это тоже настоящая работа. И так тебе скажу, Пипип. Всяким баловством люди начинают заниматься тогда, когда у них нет настоящей работы.

Я кивнул.

— А что было потом? После того, как тебя не взяли на голландца?

Нужна была работа, объяснил Станислав. Нужно было найти корабль. Свой новенький чудесный паспорт он продал за пару долларов, чтобы только почувствовать наконец в руке несколько серебряных монет. А потом с датскими рыбаками провернул одно интересное дельце с контрабандным спиртом и заработал еще какое-то количество сребреников. После этого сел в поезд и отправился в Эмерих, в Голландию. Все прошло нормально, но когда Станислав уже купил билет в Амстердам, его остановили полицейские и ночью тайком выпихнули за границу.

— Как? — не поверил я. — Ты хочешь сказать, что полицейские сами тайком выпихнули тебя в чужую страну? — мне страшно хотелось услышать, что Станислав думает обо всем этом.

— Вот именно, тайком, — кивнул он и поглядел мне в глаза. — Я не вру, Пипип. Они постоянно так делают. Всякой ночью на границе идет оживленный размен людьми. Немцы отправляют надоедающих им иностранцев и большевиков через голландскую, бельгийскую, французскую и датскую границы. Уверен, что так поступают и швейцарцы, и чехи, и поляки.

— Но это противозаконно!

— Все равно они это делают. Они делали это со мной, они делают это с другими. Я не раз встречал людей, которых полицейские вот так тайком переправили через границу. Да и как поступать иначе? Не убивать же несчастных, всей земли не хватит всех их закапывать. Они ведь не совершали никаких преступлений, у них только не было документов и они не успели оптироваться. Все страны стараются избавиться от людей без паспортов и без подданства, потому что с ними одни неприятности. Вот если бы отменить паспорта…

Впрочем, Станислава (как и меня когда-то) не испугали ни тюрьма, ни интернирование. В ту же ночь он перебрался в Голландию и добрался до Амстердама. Нашел итальянский корабль мертвых и на нем ушел в Геную. Там сбежал с борта, нашел другой корабль мертвых. Этот оказался настоящим рекордсменом по производству трупов. После того как напоролись на рифы, только несколько моряков добрались до суши. Станислав бродяжничал, кое-как перебивался. Может, так и тянулось бы, но после одной ужасной драки, в которую он влип, надо было срочно скрыться от полиции. Вот он и попал на «Йорику». Что оставалось делать? И что нас ждет впереди? Нельзя, конечно, вечно плавать на корабле мертвых. Однажды придется платить за все. Мы обречены. Цезарь-Капитализм не пренебрегает никаким мусором. И пока из нас можно выжимать хоть какие-то соки, он будет это делать.

— В койке надо мной, — сказал Станислав, — раньше спал один бедняга из Мюлхаузена в Эльзасе. Настоящее имя его никто не знал, да и не все ли равно. Он назвался Паулем, этого вполне достаточно. Тоже угольщик. Понятно, мы звали его просто французом, зачем нам все эти имена? Однажды он рассказал мне свою историю…

Пауль этот родился в Мюлхаузене и учился на медика то ли в Страсбурге, то ли в Меце. Не помню точно. Потом отправился на заработки в Италию. Там его, конечно, интернировали, когда началась вся эта чертовщина с разделом мира. Нет, нет, я перепутал. Он был в Швейцарии, когда все началось. Денег у него не было, конечно, швейцарцы этого не любят. Пауля выгнали в Германию, а там его забрали в солдаты. Но очень скоро он сдался итальянцам. Потом бежал и от них. Украл штатскую одежду и стал бродить по Средней и Южной Италии. Он бывал здесь до войны и немного знал эти места, но все равно его поймали. Поскольку он не признался, что сидел в лагере, к нему отнеслись просто как к неизвестному немцу. Но до обмена пленными он опять умудрился бежать. Из Швейцарии его выставили все-таки в Германию, там он некоторое время работал на пивоварне, участвовал в какой-то забастовке, был арестован. Теперь его выкинули уже из Германии как француза. Но и французы, понятно, его не приняли, поскольку он уже вечность не бывал в этом своем занюханном Мюлхаузене и не оптировался ни как гражданин Германии, ни как гражданин Франции. Он, как и я, попросту не знал обо всех этих штуках. Ему было не до оптации, он всегда пытался подзаработать хоть сколько-то деньжонок, чтобы не умереть с голоду. За какие-то большевистские дела, в которых он ничего не понимал, его снова выставили за границу. Дали ему на это сорок восемь часов. Если не уберешься, сказали, получишь шесть месяцев исправительного лагеря. Когда срок прошел, ему дали еще двое суток. Он не послушался. Его следовало сразу поместить в лагерь, но таких лагерей в то время уже не было. Тогда Пауль самовольно ушел в Люксембург. Оттуда было несложно перейти границу Франции. Когда его снова поймали, ему не пришло в голову ничего лучшего, как назваться французом. Проверили его слова и решили, что он обманом пытается добиться французского подданства. А это уже преступление. Кража со взломом тоже преступление, но не такое страшное, как такая вот наглая попытка незаконным путем получить чужое гражданство. От тюрьмы Пауля спасла последняя лазейка: он дал согласие завербоваться в Иностранный легион. Он не собирался таким способом заработать французское гражданство, поэтому скоро бежал и из Иностранного легиона. Но куда идти? В Испанию? Это далеко. К тому же, там много марокканцев, которые подрабатывают на таких беглецах. А иногда даже не подрабатывают, а просто убивают. Раздевают догола и бросают в песках.

Но Паулю везло. В Марокко он встретил как раз таких плохих марокканцев. Они хотели расстрелять его. Потом хотели привязать к лошадям и пустить по пустыне. Тогда он вспомнил, что он немец и попытался донести это до марокканцев. Немцы, конечно, тоже христианские собаки, но они воевали с французами, поэтому для марокканцев это как-то звучало. Кроме того, немцы помогли немалому количеству поганых янки пойти на дно, когда топили их корабли. Кроме того, немцы сражались на стороне турков, то есть на стороне воинов Аллаха, против англичан и французов. А когда немцы брали в плен магометан, сражавшихся на стороне французов, они принимали их почти как друзей. Это знают все, признающие пророка, независимо от того, живет он в Марокко или в Испании. Конечно, трудно было объяснить марокканцам, что Пауль немец. Они ведь думают, что немцы должны выглядеть совсем не так, как поганые френджи или англичане. А тут человек совершенно похож на всех тех, кто служит в проклятом Иностранном легионе. Так что сам Пауль не мог объяснить, как он сумел им доказать, что он немец. Но доказал. И его приняли, хорошо к нему относились, передавали из дома в дом, из племени в другое племя, пока, наконец, он не попал на морской берег и там с торговцами свинцовыми сливами попал на «Йорику». Шкиперу как раз понадобился угольщик. Казалось бы, Пауль обрел наконец место среди единоверцев, но случилась беда. «Я жалею, что бежал из Иностранного легиона, — однажды признался Пауль Станиславу. — На „Йорике“ в сто раз страшнее и хуже, чем даже в штрафной роте. По сравнению с „Йорикой“ мы там жили по-царски. У нас была нормальная еда, мы спали в нормальных койках. А здесь я погибну. Обязательно погибну». И как Станислав ни убеждал, что жить можно даже на корабле мертвых, судьба Пауля была решена. Он надорвался. Горлом у него пошла кровь. Он задыхался. Однажды он упал в бункере на уголь и уже не смог встать. Станислав унес Пауля в кубрик, там он умер. В восемь часов утра его опустили за борт. Шкипер даже не снял фуражку, только откозырял на прощанье. Пауль пошел на дно прямо в своих грязных отрепьях. Кусок шлака, привязанный к ногам, увлек его в пучину. Шкипер поморщился, будто ему и шлака было жалко. В вахтенный журнале это происшествие, конечно, не попало. Ведь Пауля не было в этом мире. Он не существовал. У него не было никаких документов. Бесплотный, как ветер. Только ветер. Ничего больше.

40

Пауль не был единственным угольщиком, умершим на «Йорике».

Некий Курт из Мемеля тоже не успел оптироваться. Во времена оптации он находился в Австралии и по этой причине остался без гражданства. Возможно, что он и сейчас бродил бы по берегам Австралии, но какая-то темная история с забастовкой… Знаете ли, эти профсоюзы… Штрейкбрехер, к упрямой голове которого Курт приложился кулаком, почему-то не выздоровел. По этой причине Курт не мог явится к консулу, ведь консул стоит на страже интересов государства. Осознав это, Курт умудрился без всяких документов попасть в Англию. Но Англия — гибельная страна. Все островные государства гибельны, а Англия особенно. Туда можно войти, но выйти не просто. Курт, например, не смог. Пришлось все же идти к консулу. А консул, понятно, поинтересовался, почему это Курт оставил свою счастливую Австралию и почему вовремя не оптировался, и как без всяких документов оказался в Англии?

Всего рассказать Курт не мог.

Это никому не интересно, так считал он.

Ему не хотелось, чтобы его выслали обратно в Австралию, и когда ему сообщили, что высылка ему все же грозит, он заплакал прямо в кабинете. Конечно, консул потребовал немедленно прекратить этот театр. Я видел много таких идиотов, как вы, сказал он, и слезами меня не взять. Слово идиот добило Курта. Тяжелым пресс-папье, стоявшим на столе, он запустил в голову консула. Набежали помощники, охрана. И с этой минуты Курт окончательно стал мертвецом. Он уже не мог вернуться на родину. Ведь сам консул подтвердил, что его отчаяние — всего лишь театр. Оставалось лишь согласиться с этим. Чувство отчаяния присуще людям, которые пользуются чистыми носовыми платками. Yes, Sir! Я давно понял, где моя Родина. Да там, где никто не угрожает посадить в тюрьму, разделаться, как с ублюдком!

Этот Курт сумел устроиться на какого-то испанца и уже с него попал на «Йорику». Никаких средств безопасности на «Йорике» не предполагалось. Корабль мертвых — это не детская площадка. Тут, главное, не зевай. Оторвет палец или выбьет глаз — это еще терпимо, но Курту не повезло. Когда он находился в машинном отделении, лопнуло водомерное стекло. Поскольку никакой защитой оно не было оборудовано, струя перегретого кипятка, как нож, ударила по людям и по машинам. Все затянуло густым паром. Регулирующий клапан, к сожалению, находился прямо под лопнувшим стеклом, было чистым безумием пытаться его перекрыть. Но на море в тот день штормило. Если бы «Йорика» потеряла ход, ее разбило бы волнами.

Кто-то должен был рискнуть.

Это сделал Курт. Потом инженер и кочегар вытащили его на палубу.

— Ты представить не можешь, как он кричал, — рассказал мне Станислав, сжав черные кулаки. — Он не мог ни лежать, ни стоять, ни сидеть. Кожа свисала с него грязными клочьями, пузыри по всему животу, по спине, по ногам. Будь рядом врач, да и то… Услышал бы Курта тот консул, у которого он выпрашивал паспорт… Пусть бы этот гад постоянно слышал крик Курта, никогда бы о нем не забывал! Скотина! Сидит и заполняет свои бумажные формуляры…

— Храбрость на войне? Глупости. Проявить храбрость в бою не трудно. Курт кричал до самого вечера. Он был настоящим героем. Но вечером его спустили за борт. Да, Пипип. Я снимаю перед ним шляпу, перед этим простым парнем из Мемеля. Следовало бы по-настоящему отдать ему последний салют. Но его бросили за борт с куском шлака в ногах. Как арестанта. Второй инженер буркнул: «Проклятие! Опять у нас нет угольщика!» Вот и все. А ведь это именно второй инженер должен был устранить неисправность. Курт даже не был вписан в судовую роль. Он был всего лишь мертвецом, на время спасшим «Йорику». Кок потом рассказывал, что своими глазами видел запись в вахтенном журнале. Он ходил в каюту шкипера, чтобы отнести завтрак и при удаче украсть кусок мыла, и видел, что в журнале было записано, что второй инженер проявил чудеса храбрости и спас корабль…

41

С другими членами экипажа я общался мало. Все это были люди ворчливые и всегда пьяные, если «Йорика» стояла в каком-то порту. А если честно, они сами не общались с угольщиками. Не хотели. Я и Станислав не представляли для них никакого интереса. Это с рулевым можно поговорить, даже с палубным матросом. А угольщики всегда в золе и в грязи. Можно испачкаться. Лучше поболтать с плотником или с боцманом. По сравнению с прочей командой мы со Станиславом выглядели грязными червями. Члены команды всегда ведь поделены на ранги. Одни колотят себя в грудь и кричат, что они не пара ниже поставленным, а у тех, как это ни странно, тоже всегда есть чем гордиться перед теми, кто в судовой роли стоит еще ниже. Различие в рангах присуще даже мертвецам. Может быть, у них это выражается еще сильнее. Одним лежать где-то у края кладбищенской стены, другого похоронят в сосновом гробу, а третьего понесут хоронить под торжественную музыку. Это червям наплевать на то, кем ты когда-то был. Они как революционеры, эти черви. Они все преобразуют по-своему, всех уравнивают в правах. Они знают толк в этом деле.

И плотник, и боцман, и машинист были мелкими чинами, они ходили такие же грязные и оборванные, как мы, но все равно стояли выше нас. Даже двумя или тремя рангами. Их работа ценилась гораздо выше, чем работа угольщиков. Мы носили уголь, значит, могли заодно разносить завтраки кочегарам. Все знали, кто чего стоит на борту. Когда корабль стоит в порту, машинист, конечно, выполняет работу кочегара, но когда мы в море, он только следит за работой машин: там капнет масла, тут протрет рычаги ветошью. Это важная работа, поэтому он спит не в общем кубрике, а в отдельной маленькой каютке, а в воскресенье получает пудинг с малиновым соусом и два раза в неделю ему подают запеченные сливы. Поэтому он и следит, чтобы мы вели себя соответственно. На что был бы годен командующий, если бы у него не было рядовых?

За уже названными следуют палубные матросы. Станислав, например, знал и умел гораздо больше, чем все кочегары и машинисты, но все равно оставался только угольщиком. И все при этом были мертвецами, все наши дороги вели в царство рыб. Мы могли отдавать честь машинистам и все равно оставались мертвецами. Только это объединяло нас. Потерянные люди. Никто не признался бы в этом, но мы были как гладиаторы, выгнанные на арену. Моряки никогда не говорят о кораблекрушениях, между ними это не принято. Мысль о гибели не должна присутствовать в тесном пространстве корабля, даже если это корабль мертвых. Нас никогда не выпускали за борт большими группами. Пираты по сравнению с нами выглядели приличнее. Мы никогда не вступали в разговоры с матросами с других кораблей. Они гнушались нами. Мы могли о чем угодно думать, вести себя как угодно, они же видели нас, наше тряпье, наши взгляды, и им все становилось ясно. Они принимали нас за негодяев, вырвавшихся на свободу. Когда мы входили в портовую корчму, хозяин старался поскорее от нас избавиться. Он знал, что мы выложим ему все, что у нас есть, но все равно старался от нас избавиться. Мы были хорошими клиентами, но стоило ему заметить, что мы косо на какого-то глянули, он сразу бросался гасить возможный конфликт. Непосильный труд, постоянное напряжение, мысль о близком исходе что-то здорово в нас меняло. Женщины, встречая нас на улице, бледнели, полицейские отводили глаза, а дети прятались за матерями, хотя самые смелые могли выкрикнуть: «Привет, дядя!» Но и эти смельчаки мгновенно прятались за юбки своих матерей. Наверное, тоже чувствовали, что мы мертвецы, что от нас несет вечным холодом.

Иногда мы покупали мыло.

Но какой смысл это делать, если завтра его украдут?

Иногда мы брились, особенно если нечаянно видели свое отражение в витрине какого-нибудь магазина. Эти страшные, черные от угля лица, ужасные круги под глазами. Женщины не напрасно нас боялись. И дети прятались от нас не напрасно. Мы никогда не входили в английские, немецкие, французские, датские или голландские порты. Мы предпочитали жаться к пустынным берегам Африки. Очень редко входили на рейд Португалии или Испании, и то лишь ради лодок с неожиданными товарами. У нас были свои пути. Ведь все знают, что кораблей смерти не существует. Они могли быть в довоенное время, но никак уж не в свободном, очищенном войной мире! Ну может где-нибудь в китайских или индийских водах, или в Персидском заливе, или в укромных бухтах Северной Африки… Там много укромных уголков, там, как клопы, ползают грязные корабли смерти… Может, в их экипажах есть и порядочные люди, но в целом они все одинаковы — мертвецы, настоящие мертвецы… Невозможно очистить от них все моря. На земле слишком много морских пространств. А где есть вода, там непременно найдется такое вот грязное корыто.

Пополнять экипаж кораблю мертвых всегда трудно. Но шкиперы умеют это делать. Документы «Йорики» всегда были в порядке. Они были даже лучше, чем документы самого приличного корабля, и вахтенный журнал выверен до минуты. Вот сторожевой катер командует «Йорике» остановиться. Она, конечно, не замечает сигналов. Сторожевой катер дает предупредительный выстрел, но «Йорика» уже вышла в нейтральные воды и только там, наконец, останавливается. Мы пересекли границу? Гнусная клевета. На суде шкипер потребует доказательств. Море трудно расчислить на конкретные участки, на нем нет пограничных столбов. Те же сторожевые корабли, разве они признают границы? Да нет, конечно. Шкипер только усмехается, когда поднявшийся на борт офицер приказывает своим людям обыскать корабль. Шкипер усмехается. Он маленький человек, он привык подчиняться законам, пожалуйста, обыскивайте. Вы представляете государство. Я не могу бороться с целым государством. Если надо, оно убьет отца, отберет ребенка у матери. Оно всегда право. За государством все божьи заповеди. Оно само создает эти заповеди и само, если надо, нарушает их. А если кто-то усомнится в праве государства так относиться к заповедям, оно выкидывает цветной флаг, размахивает им и демонстративно — ура, ура! — дышит в ухо: «Дом и очаг— жена идет!» — и обдает сладким кадильным дымом: «Взгляни на свою замечательную историю! Вспомни свое прекрасное прошлое!» И люди слушают, они легко поддаются внушению. Они обращаются в машины, чтобы только угодить государству. Даже Бог не достигает таких результатов, а ведь он кое на что способен. Впрочем, рядом с государством он тоже не самое главное и не так уж внушителен. Люди только поначалу двигались по его воле, но затем случился грех, и они стали жить сами по себе. Без богов трудно, они придумали новых. При новых богах им стало еще труднее, потому что они стали более сильными, более агрессивными. Вот и теперь, получив сигнал со сторожевого катера, мы застопорили машины. Но шкипер хитро усмехался. Он-то все знал наперед. Хотите посмотреть документы? Нет проблем. Видите, все в порядке. Хотите обыскать судно? Тоже нет проблем. Надеюсь, вы сделаете это быстро? Мы экономим время. Шкипер смеется. Это особенный умный смех. Шкипер понимает, что офицеры со сторожевого катера краем уха слышали, наверное, о странной солонине и сливовом мармеладе, в которых можно обнаружить интересные свинцовые косточки. Потому он и смеется.

И правильно смеется.

Ничего в ящиках не находят.

Кроме какао, разумеется. Настоящего голландского какао. С гарантией.

Полные ящики какао. Замечательный сильный аромат. Офицер, руководивший операцией, вытаскивает из ящика красивую коробку и просит ее открыть. Шкипер опять смеется. Это особенный смех. Офицер нервничает, слушая его. Коробку вскрывают, в ней оказывается какао. Шкипер смеется еще безжалостней. Тогда по внутреннему порыву офицер в припадке нервного бешенства высыпает весь какао на стол. И опять не видит ничего, кроме какао. С таким чудесным запахом. И масса всяких красивых этикеток. Чтобы не выглядеть невоспитанным, шкипер сам берет следующую коробку и со смехом протягивает ее офицеру. Тот, конечно, ее не берет, он выбирает коробку по своему усмотрению, ведь он профессионал.

И… опять ничего! Только какао!

А шкипер смеется. Никто ведь не запретит ему смеяться.

Трепеща от нервного напряжения, офицер выхватил еще одну коробку, но и в ней оказывается то же какао.

— Благодарю, — офицер козыряет.

Он дает расписку на испорченные коробки, спускается в шлюпку и уплывает на свой катер. Он потрясен тем, что ничего не нашел. И еще больше потрясен наглым смехом шкипера. Он не видит, что сразу после его отплытия шкипер перестает смеяться и приказывает: «Эй, кок! Подать экипажу какао и сладкий пирог». После чего передает коку одну из коробок.

Я стоял на палубе, когда разыгралась вся эта сцена.

И теперь я точно знал, что ничем не рискую, если сопру пару коробок с таким чудесным гарантированным какао. Что я и сделал в тот же день. На ближайшей стоянке можно продать какао за несколько шиллингов или обменять на сигареты.

Довольный, я шепнул Станиславу:

— Несколько шиллингов мы теперь заработаем.

Теперь засмеялся Станислав. Так же насмешливо, как шкипер:

— Брось! Ничего мы не заработаем. Зерна Ван Гуттена никуда не годятся без особенных мельничек, понимаешь?

Я не поверил. Слишком уж Станислав подозрителен. Но снова залез в бункер и заглянул в коробки. В них точно было какао в зернах. Но в очень твердых зернах, с медными гильзами. Закрыв коробки, я отнес их обратно в ящик. Меня совершенно не интересовали марокканские бобы. Тем более что соответствующих им мельничек в коробках не было. Это только шкипер умел превращать одни товары в другие. Ему это здорово удавалось. У него было много способов заставить поверить ему даже таможенного офицера. Он достигал необходимого эффекта тем, что вовремя вынимал нужную коробку из ящика, и так же вовремя убирал ее снова в ящик. Он был настоящим мастером черной магии. Yes, Sir!

42

Путь на Триполи оказался трудным.

В котельной было трудно дышать, в бункерах еще хуже.

Сидя на угольной куче в редкую минуту отдыха я смотрел на стеклянную водомерную трубочку, которая может так жестоко убить человека. Хорошо, что она намертво прикреплена. А вот если бы сорвалась с места да пошла в пляс, кто бы смог перекрыть клапан? Я уж точно не смог бы. Хотя, наверное, в такие моменты нет времени задаваться подобным вопросом. Ты или бросаешься в кипящую струю или бежишь из окутанной паром котельной. Не дай Бог, кочегар останется обваренный в этом аду. Всю жизнь я слышал бы его стон: «Пипип, вынеси меня отсюда! Не могу встать, и глаза обварило, Пипи-и-ип!»

Оставить кочегара? Но разве моя жизнь имеет большую ценность?

— Пипип! Прыгай в сторону!

Кочегар так это проревел, что на мгновение заглушил рев машин.

Не думая, я прыгнул в сторону к борту, упал на колени, ударился. И тут же услышал оглушительный грохот. Пыль взвилась в темной котельной. Но даже сквозь это черное облако я увидел, как страшно побледнел кочегар. Угольные следы на щеках и лбу не скрыли его бледности. Мертвецы ведь тоже могут бледнеть. Сверху обрушилась огромная труба для кадок, в которых вытаскивают золу и шлак на палубу. Диаметром около метра, не хочу даже прикидывать ее вес, а края острые, как нож. Она висела на высоте примерно двух метров, проржавела и во время качки лопнула по какой-то невидимой трещине. Кому могло придти в голову, что такое может случиться? Эта труба висела в котельной со времен разрушения Иерусалима. Чудовищная железная ржавая труба, она могла разрубить меня напополам. Это намек. Всякое может быть… Рухнет труба, лопнет водомерное стекло… Кто вытянет жребий?… Я отпрыгнул в сторону ловко, как обезьяна. Я еще не понял смысла того, что крикнул мне кочегар, но я уже отпрыгнул. Чувство опасности у нас в крови. Благодарить кочегара? Зачем? Завтра или послезавтра все равно что-то случится. Не со мной, так со Станиславом. Не с ним, так еще с кем-то.

Теперь все мои мысли были о Триполи.

Я хотел там сойти. Я мертвец, но я хотел пройтись по суше, вдохнуть воздух, забыть смрадную котельную и черные бункерные ямы. Конечно, потом все равно придется вернуться на «Йорику», но глоток настоящего воздуха… А может, никто не заметит, как я сверну из порта…

Но ничего такого не случилось.

Мы ни на минуту не оставались в Триполи без надзора.

При первой попытке скрыться нас бы схватили и доставили обратно на борт, а там шкипер наложил бы штраф. Этого мы боялись. Так что ничего не получилось в Триполи. И в Сирии не получилось. Мы были, конечно, свободными моряками, входили в корчму, просаживали там деньги, но как только над «Йорикой» взвивался флаг и ты пытался скрыться в переулке, тебя непременно хватали. «Monsieur, s'il vous plait! Позвольте проводить вас на корабль».

Станислав был прав.

— Ты никогда не уйдешь с «Йорики». А если уйдешь, то где спрячешься? Нет такого места на свете. Рано или поздно ты снова окажешься на корабле мертвых, другого пути у тебя нет. Только мертвецы могут принять тебя, даже из рук полиции. И примут с благодарностью. Если ты даже спрячешься, полиция тебя отыщет и отдаст на другой корабль мертвых.

— Но я могу не пойти на него.

— Куда ты денешься? — усмехнулся Станислав. — Шкипер скажет, что вы заключили договор. Устный. Ударили по рукам. Тебе никто не поверит, что бы ты там ни говорил, а шкиперу поверят с полуслова. Что бы он ни врал, ему поверят, потому что он шкипер и у него есть подданство. А ты никто. Ты беглец, отлынивающий от работы.

— Но должен же соблюдаться хоть какой-то закон!

— Где? На корабле мертвых?

— Я пришел на «Йорику» сам.

— Ну да, в первый раз всегда идешь добровольно. Но если бы у тебя были все нужные документы и настоящая корабельная книжка, разве ты пошел бы на «Йорику»? Если у тебя документы в порядке, разве ты поднялся бы на борт такого грязного корыта? Случись такое, ты бы пошел к консулу. А он бы сказал шкиперу: «Когда на „Йорику“ последний раз поднималась корабельная инспекция? Послать к вам инспекторов? Пусть посмотрят, как вы кормите экипаж, чистые ли у вас каюты, вовремя ли выплачивается зарплата…» Любой шкипер съежится от таких вопросов и сбежит. А ты, Пипип? Разве консул примет тебя?

— А у тебя сохранилась та расчетная книжка с датчанина?

— Глупый вопрос, Пипип, — недовольно ответил Станислав. — Будь она у меня, я бы не пошел на «Йорику». Я продал ее за десять долларов, когда получил в Гамбурге паспорт. Конечно, тот парень, который ее купил, не посмеет явиться с нею к консулу. У консула она зарегистрирована на мое имя. Но для всяких мелких нужд она может здорово пригодиться. Я дурак. Я слишком понадеялся на новый паспорт. Я поторопился продать свою датскую корабельную книжку. Меня прямо ослепил этот мой новенький элегантный паспорт. Он казался таким надежным. Он был в порядке во всех отношениях. Любой мог поинтересоваться — не фальшивый ли он, но первый же звонок в Гамбург снял бы все сомнения.

— Может, тебя взяли бы на немецкий корабль?

— Я пытался. Но во-первых, они платят мизер. А во-вторых, узнав, где я родился, они сразу бы сказали: «Нет, нет, мы не берем поляков. К черту поляков! Жрите наш каменный уголь в Верхней Силезии, подавитесь им!» И так все время плавания. Что в этом хорошего? Только слышал бы: «Эй ты, польская свинья! Эй ты, польский ублюдок! Может, ты еще Берлин хочешь у нас отхватить?» Я бы не выдержал. Лучше трубить на «Йорике». Тут тебя никто не упрекнет в неправильном происхождении.

Так шли дни.

И вдруг оказалось, что я нахожусь на борту «Йорики» уже четыре месяца.

А ведь поначалу казалось, что я не выдержу и двух дней.

43

Потихоньку я привыкал.

В сущности, «Йорика» была не так уж плоха.

И кормили на ней недурно. Иногда давали ром или коньяк, а у кока можно было перехватить немного сахару, если украдешь для камбуза хороший уголь. И кубрик уже не казался мне таким тесным и грязным. Подумаешь, грязь. Все равно у нас не было тряпок и метлы, зачем думать об этом? И мыла у нас не было. И койка не казалась такой твердой, как в самом начале. А подушку я сам себе сделал из пакли. Даже матросы не казались мне очень уж грязными и хмурыми. Обыкновенные рабочие парни. Ели из сальной посуды, но ведь чистить ее нечем. Я чувствовал, что с каждым днем «Йорика» становится мне милее. Когда долго смотришь на что-то, перестаешь замечать детали. Если каждый день спать на жесткой койке, тело привыкает. Так оно и должно быть. «Йорика» действительно оказалась вполне сносным кораблем. И со Станиславом можно было говорить на любую тему. Он был умный парень, многое видел, ему не так легко было затуманить мозги. И с кочегарами можно переброситься парой слов. У них были свои истории. И палубные матросы не были такими уж законченными дураками. В конце концов, на корабли мертвых дураки попадают в последнюю очередь. У дураков обычно все в порядке. Они никогда не падают со стен, они ловко прыгают через канавы, и прекрасно видят, что творится по ту и по другую сторону указанной стены. Ну да, по ту сторону сидят насильники и убийцы. А если кто-то этому не верит, пожалуйста, прыгайте и сами проверьте. Но лучше идти туда прямо через ворота, чтобы все видели, что вы и есть тот самый человек, которого там ждут. Правда, нужно показать человеку, сидящему под государственным флагом, какие-нибудь документы или дать взятку. Это так. Это всегда так. Не имеешь документов и карманы пусты, сиди дома. Свобода немыслима без подписей и печатей. Иногда я про себя подсчитывал свой заработок. Четыре месяца должны были кое-что принести мне. У меня потихоньку скапливалась зарплата. Она выглядела совсем неплохой, если мысленно я переводил ее в фунты. И я не собирался дарить заработанное шкиперу, нет уж! Я бы потерял деньги, если бы сбежал с корабля, значит, надо придумать что-то такое, за что меня уволят…

И вот тут я начинал понимать.

Никаких увольнений, кроме… Ну да, увольнение на рифах… увольнение к хищным рыбам… смутная глубина, в которой донные течения колышут твой труп… Такая возможность уйти с «Йорики» меня тоже не устраивала… Уйти в смутную глубину к хищным рыбам… И деньги все равно теряешь… Правда, может повезти и ты доберешься до берега. Потерпевший кораблекрушение — не беглец, к нему отнесутся иначе. Таких жалеют. И компании обязательно потребуется человек, который подтвердил бы естественность кораблекрушения… Тогда можно мечтать даже о вознаграждении… Yes, Sir!

Потом мы пришли в Дакар.

Очень приличная гавань. Ни в чем ее не упрекнешь.

Чистили котлы. Печи были погашены, только один котел оставался под давлением. Станислав, пытаясь отвлечься от чудовищной духоты, заметил:

— Видишь над котлами букву Э? Знаешь, что она означает? Экватор! Да, да, экватор! Линия, которой не существует. А если букву Э заменить на букву М, тогда все поймут, что тут проходит меридиан. Тут всегда жарко. Если на экватор положить кусок железа, он расплавится, так здесь жарко. А если положить два куска железа друг на друга, они сварятся. Без всякого автогена. Даже не заметишь шва. Я это знаю, потому что уже переходил через экватор. Тогда на корабле все так раскалилось, что пальцем можно было проткнуть железную перегородку. Просто ткнешь пальцем и вот тебе дырка. Шкипер даже орал на нас: «Вы мне все судно превратите в решето! Не смейте тыкать в железо пальцем!» Пришлось затереть все отверстия, такой мягкий был от жары металл. С экватором нельзя шутить.

— Точно, — подтвердил я. — Вокруг экватора поставлена сетка с особой предупреждающей надписью. Вы были дураками, что поперли прямо через экватор. Я тоже ходил там, но наш шкипер был хитрее. Мы прошли экватор через подводный туннель. Там прохладно.

— Слышал я об этом туннеле, — обрадовался Станислав. — Но компания не захотела платить.

Там ведь берут по шиллингу за каждую тонну. Сам понимаешь.

И вдруг заинтересовался:

— А как вы попали в туннель?

— Да это совсем простое дело, — ответил я. — Там в море огромная воронка, в нее и ныряешь, как в дыру.

— Действительно просто, — согласился Станислав. — А я думал, что на корабль там надевают что-то вроде водолазного костюма и ныряют прямо в нем. А внизу стоит огромная машина и тащит корабль по зубчатым рельсам.

— Нет, что ты! Никаких машин нет. Это оказалось бы очень дорого.

— Черт вас побери! — заорал второй инженер. Он появился так незаметно, что услышал часть нашей беседы. — Болтаете попусту, а котлы стоят неочищенными!

— Иди, иди сюда, скотина, сволочь, грязный пес, — ласково сказал я. — Ползи к нам поближе, ублюдок, гадина. — Я был в бешенстве. — Давай, давай подходи! — Если бы он на меня донес, шкипер мог меня уволить, не выплачивая жалованья. Но я уже ничего не боялся. — Иди сюда, недоносок, сволочь!

Это как на войне. Офицеру можно угрожать, оскорблять его, и он не станет доносить, если не дурак. Он знает, что его запросто могут подстрелить. Чистить котлы на экваторе тоже не простое дело. Второй инженер зря взял такой тон. Но все равно пришлось лезть в котел, и стены там были такие горячие, что пришлось одеться, а под себя подстелить толстые мешки. Чтобы очистить котел, его надо оббить. При этом поднимается пыль, летит жесткая окалина. Как будто стеклом дерет горло, задыхаешься. Приходится лежать на спине, потому что не в каждый уголок можно залезть, пыль хрустит на зубах, как мелкий песок. Кажется, тебя сунули в раскаленную печь. Это еще терпимо, но вдруг в глаз попадает кусок окалины. Сам по себе котел не широк, к тому же его пронизывают горячие трубы, ты извиваешься, как змея, почти устраиваешься, но кусок окалины в глазу отдает такой болью, что, кажется, сейчас ты сойдешь с ума. Пытаешься прочистить глаз грязными руками, пот течет. Некоторое время все хорошо, но новый удар молотком и вот опять кусок окалины попадает в глаз. Предохранительные очки? Они же стоят денег. На такие глупости «Йорика» не может тратиться. Так было тысячелетия назад, так должно быть сейчас. Да и не такое уж хорошее дело эти очки — пот их заливает, они давят на переносицу. Лучше получить электрический фонарь, чтобы видеть, что над тобой и вокруг тебя. Но мы работаем с лампами времен Карфагена. От них все становится черным, столько копоти они дают. А молотки бьют и бьют, и грохот заставляет пульсировать барабанные перепонки. Пот течет по лицу, сердце бьется, оно взрывается в груди, судороги начинают тянуть ноги. Воздуха! Только воздуха! Мы наконец выбираемся на палубу, чтобы вдохнуть глоток воздуха. Морской бриз охлаждает нас, как снежная буря в Саскатчеване. Будто ледяной меч пронизывает все тело. Мы начинаем мерзнуть и снова спускаемся в грохочущий ад. И опять хочется наверх. Ползем к горловине, каждый хочет выбраться первым. Мы задыхаемся. Но через горловину котла может пролезть только один человек, он затыкает ее как пробкой и воздух совсем кончается. Мы со Станиславом выскальзываем, а кочегар теряет сознание.

— Станислав, — кричу я, — его надо вытащить.

— Подожди, Пипип, дай сперва глотну воздуха.

Достаем веревку. Я влезаю в котел и обвязываю кочегара. Но он недвижим, его ужасно трудно тащить. Голова проходит, но что делать с плечами? В конце концов мы все-таки вытаскиваем бедного парня в котельную. Хочется наверх в снежную бурю. Но там бриз, и нас снова тянет в ужасный котел. Кочегар умер? Нет, кажется, нет. Сердце стучит. С перебоями, но бьется. Вливаем в глотку холодной воды, сердце начинает биться ровнее. Выливаем остатки на лицо и подтаскиваем кочегара к трубе вентилятора. И в этот момент, когда мы кладем его на угольную кучу, в люке снова показывается второй инженер.

— Что у вас творится, чумазая банда? — орет он. — За что вам платят? Чтобы вы тут валялись на мягком угле?

Мерзавец, думаем мы одновременно. Нет, чтобы выдать нам по стакану рома, привести в чувство. И хватаем по куску угля. Инженер отскакивает, а Станислав кричит:

— Жаба бородавчатая, сволочь! Если ты вычтешь с нас хотя бы шиллинг, мы убьем тебя. Мы точно убьем тебя, от нас нигде не спрячешься. Нет такого уголка на «Йорике». Это твое последнее плаванье, паскудник, скотина одноногая. Можешь плюнуть мне в лицо, давай, но мы все равно сунем тебя в топку, даже пепла твоего не найдут. Помни об этом.

Конечно, он не донесет шкиперу. Хотя нам уже все равно.

Может, даже лучше, если бы он донес. Тогда нас списали бы с корабля. Но нет, он не донесет, он будет возиться с нами, как с сырыми яйцами, не разбить бы. По его приказу мы даже получаем два стакана рома, после того как закончили чистку котлов. Мы даже отправились в город. Я мог бы удрать на французе, уходящем в Барселону, но как бросить четырехмесячное жалованье? И Станислав мог бы удрать на норвежце, идущем в Мальту, но разве его жалованье меньше моего? Мы прикованы к «Йорике» крепче, чем цепями. В конце концов Станислав поднялся на борт норвежца искать знакомых, а я пошел гулять по порту.

44

И вот там у причала я увидел «Императрицу Мадагаскара».

Чудесный английский корабль, девять тысяч тонн водоизмещением, может, и больше. Восстать из гроба и пройтись на такой по морю! Она вся так и блестела чистотой, как лакированная. Даже золотые буквы еще не облезли. Совершенно новенькая, как игрушка из коробки. Никаких шансов на то, что на таком корабле может быть вакантное место. К тому же, мое четырехмесячное жалованье… Может, подпустить на «Йорике» какой-нибудь большевистской агитации? — подумал я. Тогда меня бы прогнали… Впрочем, вряд ли… На корабле мертвых можно агитировать за что угодно, хоть за ад… К тому же, четырехмесячное жалованье… И потом… если «Императрица» уйдет из порта, и я окажусь на ее борту, то где мне удастся сойти? Гдетакая красавица меня сбросит? В Англию меня точно не возьмут…

Попытка не пытка. Я окликнул вахтенного.

— Whatisit? — ответили с борта.

— Нужны кочегары?

— А документы?

— No, Sir!

— Sorry!

Понятно. Такая чистенькая госпожа. Настоящая императрица. У такой всегда все в порядке. Чтобы подступиться к ней, нужны документы. У нее ведь есть мамаша, и она вовсе не сирота. Ее мамаша — компания Ллойд в Лондоне. Так что я только прошелся вдоль судна. На корме сидело несколько матросов. Они играли в карты. Тоже как на открытке. Но говорили они… Я прислушался… Будь я проклят, они говорили на том же языке, что и мы на «Йорике»… И это на «Императрице Мадагаскара», с которой еще позолота не слезла! Что нужно такой красавице в занюханном порту? Что они везут отсюда? Старое железо? С западного побережья Африки, чуть не с экватора? Well, «Императрица» спешит домой и берет старое железо исключительно как балласт. Она спешит в Глазго, порт приписки указан на высокой корме. Старое железо в трюме, конечно, надежнее, чем камни или песок. И все же странно, что она не берет никакой товар. Неужели здесь нечего взять? Посиди я на берегу несколько часов, я бы, наверное, понял, в чем тут дело. Прекрасная девушка из Глазго, такая невинная и чистая, разве могла она уже потерять девственность? Она даже не накрашена, все в ней естественное. Ей нет и трех лет от роду. Она спущена на воду совсем недавно, ее даже хороший шторм еще не трепал. Так я думал, глядя на красавицу. Чудо из чудес… Действительно, как на картинке… Вот только матросы…

Ладно, мне нет до этого дела.

Сплюнув, я вернулся к норвежцу.

Станислав позвал меня на борт. В кармане у него лежал кусок датского масла и чудесный сыр.

— Пипип, ты пришел вовремя. Садись с нами. Настоящий датский ужин.

Заставлять меня не было нужды. Но про красавицу я забыть не мог:

— Видели эту англичанку у пирса?

— «Императрицу»?

— Ну да.

— Она давно торчит здесь.

— Отличное судно. Настоящая красавица.

— Дрянь, — отмахнулся кто-то из датчан. — Сверху шик, снизу пшик.

— Да ну, — не поверил я. — Это натуральная красавица, никакого пшика.

— А ты устройся на нее, — засмеялся другой датчанин. — За вкусные пироги. За мед и шоколад. Наверное, думаешь, что каждый день будешь получать пудинг и мясо?

— Да в чем тут дело? Я спрашивал. Без документов на «Императрицу» не берут.

— Слушай, приятель, — сказал датчанин. — Ты не похож на ублюдка, который впервые видит соленую воду, но несешь ты полную чушь. Ты что, не понял? Это же накрашенный катафалк! Корабль мертвых!

— Точно, — подтвердил другой датчанин. И спросил: — Налить еще кофе? У нас этого добра навалом. Возьми с собой еще одну банку молока, не жалко.

— Ты с ума спятил, — сказал я, но банку сунул в карман. Говоря «спятил с ума», я имел в виду слова, сказанные в адрес «Императрицы Мадагаскара». Помешивая кофе, у нас такой никогда не давали, еще раз повторил: — Точно, спятил!

— А я говорю, это корабль мертвых!

— Хочешь сказать, что она перевозит в Америку прах солдат, павших на полях боев в Африке во имя прекращения всех будущих войн?

— В общем, да. — Он правильно понял мою патетичность: — «Императрица» перевозит мертвых. Но не солдат, павших, как ты говоришь, на поле сражений, а таких же моряков, как мы с тобой. Никогда о таком не слыхал? Если хочешь увидеть свое имя на дощечке при сельской церкви, где ты крестился, давай нанимайся на «Императрицу». Твое имя рядом с ее названием будет выглядеть здорово. Привлекает внимание, правда? Пипип с «Императрицы Мадагаскара». Не то что с какой-нибудь там «Берты». Или, скажем, с «Йорики».

— Неужели такую красавицу можно утопить из-за приличной страховки? — Я не верил ни одному слову. Они просто завидовали «Императрице». На их грязном корыте такие красавицы могут вызывать только зависть. — Ей ведь, наверное, и лет немного.

— Это верно. Три с небольшим.

— Так зачем ее топить?

— Ее строили для далеких плаваний в Восточную Азию и Южную Америку. Но с детства у нее нелады со здоровьем. Она должна была делать двенадцать узлов, не меньше, это было главным условием, но когда «Императрица» сошла со стапелей, оказалось, что она от силы делает четыре с половиной узла в час. Вот все, на что она способна. На такой далеко не уйдешь.

— Но ведь можно перестроить ее.

— Пытались. У нее какой-то врожденный порок. От всех переделок ход ее становится только хуже. Ее выгоднее утопить, чем пользоваться ею. Компания Ллойда хотела бы вернуть затраченные на красавицу деньги, понимаешь?

— И что? Теперь она ляжет прекрасным боком на дно?

— Обязательно. Это уже пытались сделать. Дважды. Но она полная неудачница. В первый раз «Императрицу» посадили на мель, казалось, так надежно, что в Глазго подняли бокалы за ее упокой. Но грянул шторм, и красавицу снесло с мели. Под музыку шторма, как пишут в газетах. И красавица спокойно поплыла. Три узла в час, но ведь поплыла. У нее скипетр в руке, она императрица. А незадолго до того, как мы пришли сюда, «Императрица» напоролась на подводные камни. Тут уж застряла по-настоящему. Шкипер поднял флаг, чтобы замазать глаза собственным матросам. Поднял флаг и скомандовал спускать шлюпки и уходить. Все вроде шло, как надо, но тут рядом появился французский патрульный катер. С него просигналили: «Держитесь, помощь идет!» Шкипер психовал, как не знаю кто. Он ведь уже успел сделать соответствующие записи в вахтенный журнал. Не знаю, как он сумел привести журнал в порядок. Пришли три буксира и стащили красавицу с камней во время прилива. Не получила она ни царапинки, а ведь надо оплачивать расходы по спасению. С ума с ней сойдешь! Если не получится и в третий раз, шкипера просто выгонят. Страховая компания проведет собственное расследование и все поймет. Тогда «Императрицу Мадагаскара» поставят в сухой док, а шкипера выгонят.

— Какого же черта она торчит здесь?

— Не может выйти. Нет кочегаров.

— Да ну. Я им предлагал себя.

— У тебя есть документы?

— Нет, конечно.

— Ну вот видишь. Зачем ты шкиперу без документов? Он должен сохранять достоинство, хороший вид. Случайные бродяги могут навести суд на подозрение. Страховая компания устроит шум, если докопается, что на борту «Императрицы Мадагаскара» были одни живые мертвецы. Нет, им нужны люди с бумагами. Когда красавица напоролась на камни, на ее кочегаров вывалился горящий уголь из топок. Они теперь в больнице, им повезло.

— Но они же выйдут из больницы?

— Не будь ослом, — сказал датчанин, наливая мне еще одну кружку кофе. — Этих ребят на борт «Императрицы» больше не заманишь. У них шанс уволиться вчистую, получить заработанные деньги. У них ведь документы в порядке.

— Тогда почему красавица не уходит?

Датчане рассмеялись.

— Они воруют людей.

— О чем это вы?

— Они воруют людей, что тут непонятного? Они не могут принять тебя на борт, но они могут тебя украсть. Да, да, так заведено на борту такой элегантной красавицы. В следующий раз не рискуй, Пипип, не ходи по пирсу рядом с «Императрицей». Дадут по голове и затащат на борт.

Я кивнул.

Я все понял.

По сравнению с этой чудесной белоснежной шлюхой наша «Йорика» выглядела глубокоуважаемой дамой. Неважно, что она закопченная, черная, неважно, что она давно забыла о краске. Она почтенная дама. До мозга костей. Я чувствовал, что почти люблю ее. Да, да, «Йорика», готов в этом признаться. На руках у меня отбитые черные ногти, такие же на ногах. Меня покрывают синяки и ссадины, но все это ради тебя, «Йорика». Ногти вырастут, синяки сойдут, останутся на коже пятна от ожогов, но это все чепуха, я ведь получил эти отметины от тебя, «Йорика». Твое сердце не умеет лицемерить. Твое сердце не знает слез, потому что ему не до плача. Когда ты смеешься, любимая, смеется твоя душа, смеется весь корпус, все трубы, все смеется. А когда ты плачешь, тебе вторят даже рифы, мимо которых ты проходишь, оставляя за собой грязный след. Нет, любимая, я не оставлю тебя ради таких подозрительных красавиц, как эта «Императрица Мадагаскара». Хочу странствовать, петь, плясать, обжигать руки и, если уж придется, уснуть навечно только вместе с тобой. Пусть мой последний вздох смешается с твоим, моя чудесная морская цыганка. Ты не важничаешь своим прошлым, не коришь им нас, хотя твоя родословная подробно расписана в служебных бумагах Ллойда. Твои чудесные вонючие лохмотья сладко развеваются по ветру. Закрывая морской нам горизонт, ты танцуешь на волнах вместе с нами и под вой урагана распеваешь свою морскую цыганскую песню.

Книга третья

Остынь, девчонка, не рыдай,

На мертвом корабле я, знай.

Прощай, чудесный Новый Орлеан,

Солнечная Луизиана.

45

Хочешь удержать жену, забудь про обожание.

Что-то уж слишком резко вспыхнула во мне любовь к «Йорике».

Правда, если наслушался страшных историй о похищении невинных людей, а в кармане у тебя банка с молоком и пакет с датским маслом, трудно отделаться от любовных мыслей, чумазая девушка в лохмотьях начинает казаться тебе самой лучшей на свете. Все равно было что-то подозрительное в такой внезапно вспыхнувшей любви. Что-то тут было не так. Мы таскали золу в кадках, задыхаясь от духоты. Но любовь к «Йорике» сжимала мне сердце.

— Пойдем подышим, — сказал я Станиславу, когда мы вернулись в кубрик. — Хочется походить по земле. Побродим у воды, там прохладнее. А потом вернемся и спать уляжемся прямо на палубе.

— Точно, Пипип, — согласился Станислав. — В кубрике в такую душную ночь не уснешь. По дороге заглянем на голландца, видишь, вон торчит его труба. Может, встретим кого знакомого.

— Ты хочешь есть?

— Нет. Но не мешало бы найти кусок мыла или полотенце.

Не спеша мы сошли с «Йорики». Быстро темнело. Лампы светили там и тут, но светили слабо. Из темноты сладко подмигивали нам засыпающие корабли, на которых уже никто не работал.

— Дерьмовым табаком угостили нас норвежцы…

Я не успел развить мысль. Сильный удар свалил меня на землю. Я увидел поворачивающегося Станислава, и все сразу исчезло. Правда, ненадолго. Так мне показалось. Я попытался вскочить и ударился головой о низкий деревянный потолок. Что за черт? Где я? Руки упирались в переборку, она мелко подрагивала. Где я? Как попал сюда? Голова кружилась. Я опять потерял сознание, но потом очнулся. По дрожащей переборке я, наконец, понял, что нахожусь в кубрике неизвестного корабля и он явно уходит в море. Кулаками я ударил в переборку, потом стал бить по переборке ногами, и тогда люк откинулся и сверху в глаза мне ударил сноп света.

— Ну что, проспался, свинья?

— Как будто, — ответил я, все еще ничего не понимая.

— Тогда идем к шкиперу.

Был ясный день. Море простиралось вокруг. Палубу обдувал легкий ветерок. Да, все мои самые нехорошие подозрения подтвердились: я находился на «Императрице Мадагаскара». Это привело меня в бешенство. Уже с порога я заорал:

— Хороши же вы, нечего сказать!

— Простите? — ухмыльнулся шкипер.

— Ублюдки! — орал я. — Это вам так не пройдет!

Шкипер еще раз ухмыльнулся. Он не собирался со мной спорить, просто нажал на кнопку звонка, и в дверях выросли два мерзких типа. Настоящие преступники. Вид их кулаков если не успокаивал, то убеждал.

— Это он?

Типы тупо посмотрели на меня:

— Он, конечно.

— Какого черта вы залезли без спросу на мой корабль? — шкипер продолжал ухмыляться, наверное, привык к таким, как я.

— Это я хочу знать, зачем вы меня сюда затащили?

Шкипер вопросительно посмотрел на своих подручных.

— Мы собрались убрать кладовую номер одиннадцать, — сказал наиболее тупой, — а там валяется этот пьянчуга.

— Все ясно. Вы хотели спрятаться на нашем судне, чтобы попасть в Англию, так? — заявил шкипер. — Можете не отвечать, я все вижу по вашим глазам. К сожалению, я не могу выбросить вас за борт, это было бы бесчеловечно. Но, честно говоря, вы этого вполне заслуживаете. Английские корабли не убежище для таких пьяниц, как вы. Доходит?

Что оставалось делать?

Я промолчал. Эти бандиты запросто проломили бы мне голову.

— Кто вы?

— Обыкновенный палубный матрос.

— Вот уж не надо, — возразил шкипер. — Вы кочегар. — Ему явно доложили о моих словах. Зря вечером я кричал им на борт, что я кочегар. Это была ошибка. — Вы сами говорили, что вы кочегар. — Шкипер удовлетворенно покивал сам себе. — Считайте, вам повезло. Оба моих кочегара заболели. Вы будет получать жалованье как кочегар. Настоящее жалованье английского кочегара. Десять фунтов, это не мало для экономного человека, правда? Но когда мы придем в Англию, я все-таки передам вас властям. И от вас уже зависит, проведете вы два или шесть месяцев в тюрьме. А потом вас, конечно, депортируют. Доходит? Но пока мы в море, — снова покивал он сам себе, на этот раз вполне удовлетворенно, — вы член экипажа «Императрицы Мадагаскара». Не вздумайте отлынивать от работы, я этого не терплю.

В двенадцать ваша вахта. Шесть часов. Еще два часа сверхурочных, но это в случае необходимости, и оплачиваются эти часы по шиллингу и два пенса час.

Так я оказался на «Императрице Мадагаскара».

Можно сказать, так я оказался на полпути к той сельской церквушке, где на кладбище на простой табличке рядом с названием судна может появиться мое имя. Жалованье, конечно, неплохое. При таком жалованьи кое-что можно даже накопить на будущее. Но в Англии меня передадут властям, от них не жди ничего хорошего. Год, а то и два протомят в тюрьме, а потом депортируют на какой-нибудь подлый корабль вроде этого. И не получу я ни гроша, ни один консул не захочет разговаривать со мной. К черту все эти увещевания! Надо незаметно осмотреть шлюпки. Если «Императрицу Мадагаскара» решили пустить ко дну, это случится скоро. Надо изучить подходы к шлюпкам и разыскать самый простой и быстрый выход из котельной. При первом ударе, подозрительном скрипе рвануть наверх и успеть впрыгнуть в шлюпку. Вряд ли они будут убивать меня на воде.

46

Каюты на «Императрице Мадагаскара» были впрямь императорские. Чистые, новые. Только невыносимо несло краской. На койках хорошие матрасы, но ни подушек, ни одеял не нашлось. Императрица оказалась не столь богатой, как можно было подумать, глядя на нее с берега. А может шкипер предусмотрительно приказал вынести с борта все лишнее… Не знаю… И приборов никаких, хотя ложки-вилки нашлись… Обеды приносил мальчишка итальянец, даже по виду сирота. Оплакивать его будет некому. Поистине, понятие «последнее желание приговоренных к смерти» является понятием реальным. Правда, рома на борту не было. Видимо, шкипер был противником алкоголя.

Корабли без рома быстро начинают отдавать гнилью. Я это чувствовал. Два негра — угольщики и кочегар, свободный от вахты, обедали вместе со мной. Лицо кочегара показалось мне знакомым. Но мало ли где мелькнет знакомое лицо. А этот еще весь распух, наверное, после хорошей драки…

— Станислав?

— Как? Пипип! И ты тоже?

— Как видишь…

— Ты, гляжу, еще легко отделался, — попытался засмеяться Станислав. — Мне пришлось хуже, потому что я поднялся после первого удара. Я поддал им жару, Пипип, но что может сделать один угольщик против целой банды?

— Какую басню они тебе рассказали?

— Наверное, ту же, что и тебе. Дескать, был пьян, напал на них, заколол кого-то ножом. Видимо, бежал от полиции, скрывался от правосудия.

— Пропало наше жалованье на «Йорике», — вздохнул я.

— Плюнь, — посоветовал Станислав. Он выглядел удрученным. — Когда действуют так нагло, значит, история на исходе. От силы пять-шесть дней, попомни мое слово. Мы идем не очень быстро, но явно к тому месту, которое станет для этой блестящей калоши последним. Там «Императрица» ляжет, наконец, на донный ил. Плохо, если это случится в нашу вахту, а по закону свинства так, наверное, и случится. Чтобы не было лишних свидетелей. Запомни, Пипип, наша шлюпка под номером четыре. Если выскочишь на палубу, к ней и беги.

— Ты уже был в котельной?

— Двенадцать печей, — кивнул он. — Четыре кочегара. Два угольщика, вот эти негры.

— Понятно…

В двенадцать мы вышли на вахту и пару часов работали как сумасшедшие, чтобы выровнять давление пара. Все утонуло в пыли и в шлаке, кочегары ничего не могли с этим сделать. Да и не умели. Искусство настоящей работы было им неизвестно, они бросали уголь в печи, вот и все. Зато с решетками не было никаких хлопот. Если какая-то прогорала, мы без усилий заменяли ее, потому что все тут было еще новым и решетки держались плотно, ни одна не падала так предательски, как на «Йорике». Угольщики, такие здоровые, что могли бы поднять целый котел, двигались медленно, их все время приходилось подгонять. Им все время не хватало воздуха, они ругались и жаловались. Явно их приняли на «Императрицу» не за то, что они умеют быстро работать.

— На «Йорике» мы двигались совсем не так, правда, Пипип? Пока эти великаны перетащат полтонны, мы на «Йорике» подтаскивали все две. И уголь там не лежал рядышком, как здесь.

— Сейчас на «Йорике» хорошо… — согласился я. — Там загрузили уголь в ближние бункера и несколько дней для угольщиков не будет никаких проблем… Но к черту «Йорику»! Кажется, Станислав, нам надо думать совсем о другом.

— Я уже немножко осмотрелся, — кивнул он. — Трап удобный, но он рухнет, если с «Императрицей» решат разобраться серьезно. Уж поверь мне. Еще тут есть вентиляционная шахта, запомни ее, Пипип.

— И в верхнем рундуке есть лаз наверх, — указал я. — Я там был. Пройти можно. Будь наготове. Может, пять дней, как ты говоришь, а может… Провернуть несколько дырок в днище нетрудно, а старое железо в трюмах не даст «Императрице» удержаться на плаву… Надо быть осторожнее, Станислав. Часть команды точно списана… Кто поверит, что после такой катастрофы могли спастись все? Нет, Станислав, кажется, мы точно приговорены к смерти…

В таких разговорах прошли два дня. Мы только приняли вахту, как раздался странный, ни на что не похожий грохот. Меня бросило на кучу угля, и я увидел, как котлы надо мной встали почти вертикально. Из распахнувшихся топок летел раскаленный шлак. В трапе теперь не было нужды, вертикальная шахта превратилась в коридор, так резко «Императрица» легла на борт. Я бросился вслед за Станиславом, но позади раздался ужасный крик.

— Это угольщик…

— Черт его побери!

Мы сразу вернулись в котельную. Горячий шлак сыпался отовсюду, это было как в аду, где грешникам нельзя застаиваться. Электрический свет погас, вероятно, перегорел кабель, но топки отбрасывали довольно света. Мы легко отыскали Даниеля, левую ногу которого придавила раскаленная металлическая плита. Мы никак не могли ее приподнять, это оказалось нам не по силам.

— Дай лопату.

Я подал лопату Станиславу, еще не понимая, что он задумал.

Он поднял ее и с силой ударил по ноге угольщика. Тот взвыл.

Тремя ударами Станислав перерубил ногу негра, впавшего в обморок. Мы потащили его к выходу. Он оказался невероятно тяжелым. Хорошо, что нас встретил другой негр. Теперь мы могли подумать и о себе. В кубрик можно было не возвращаться, его уже залила вода. Некоторое время электрические лампы освещали весь этот хаос, потом они погасли. Но инженер успел подключиться к аккумуляторам. Свет мигал и медленно садился. Видимо аккумуляторы тоже были не в порядке. На всем пути наверх мы со Станиславом никого не встретили. Из кубриков просто никто не успел выйти, их двери подперло многими тоннами воды. Наверное, на это шкипер и рассчитывал. Две шлюпки сорвало с креплений и разбило при падении. Одну готовили к спуску, этим командовал сам шкипер. Он стоял на мостике, скрестив руки на груди. Когда свидетели расскажут о его действиях в суде, доверия к шкиперу уже ничто не подорвет. Он держался очень правильно. Поэтому мы со Станиславом первыми влезли в шлюпку номер три. Я, Станислав и оба негра (один с отрубленной ногой, которую уже перетянули жгутом). Чуть позже к нам присоединились старший офицер, инженер и стюард. «Давай, давай!» — махнул шкипер с борта, и мы отплыли в сторону. Котлы не проявляли особой активности, вода еще не затопила котельную. Мы видели, как шкипер тоже занял место в шлюпке. И как только он это сделал, в недрах корабля что-то страшно загрохотало. Течение отнесло шлюпку шкипера к корме, они там отчаянно пытались отплыть от «Императрицы» под градом летящих с неба обломков. Волны теперь поднимались такие высокие, что из-за них мы ничего не видели. Весла вырывало из уключин, мы их с трудом ставили на место. Инженер вдруг сказал:

— Черт, нас вынесло на банку. Под нами и трех футов нет.

— Не может быть, — заметил старший офицер и опустил весло за борт вертикально. — О черт! Нас действительно вынесло на банку. Навались на весла!

Но огромная волна уже накатилась на нас, встала чудовищной стеной и ударила с такой силой, что шлюпка развалилась на куски и все оказались в бушующей воде.

— Станислав! — заорал я, пытаясь перекричать грохот волн. — У тебя есть что-нибудь под рукой?

— Даже соломинки нет, — всплыл он совсем рядом. — Плывем назад к «Императрице». Вон она торчит. Прямо как башня. Она может так простоять долго, а здесь нас разобьет о камни.

Течение и волны относили нас в сторону, но мы еще не потеряли силы и медленно приблизились к вставшей над водой чудовищной башне, ничем не напоминавшей белоснежную красавицу, какой она была недавно. С трудом вскарабкались наверх, стремясь пробраться в середину корабля. Это было нелегко. Оба коридора превратились в почти вертикальные шахты. Вода клокотала, врываясь в пробоины. Нас вынесло на банку во время отлива, теперь вода прибывала буквально на глазах. Как «Императрицу» поставило в такую странную позу, никто бы не мог сказать. Специально такого не сделаешь. Мы чувствовали, как она вздрагивает и дергается под ударами волн, как в агонии. Когда ударяла особенно высокая волна, «Императрицу» вело, будто она в недоумении и страхе пожимала плечами. Собственно шторма не было. Просто на мели волны сходили с ума. Им было тесно. Их злил еще не умерший корабль, они торопились его прикончить. Похоже, шторма и не предвиделось. Уже наступал рассвет. Серое медленное сияние растекалось над морем, а затем выглянуло солнце. Мы сразу поняли, что тут нас найдут не скоро. Одна вода, кругом одна вода и темные волны. Шкипер удачно увел «Императрицу» подальше от обычных морских путей. Все преступления совершаются в глухих уголках. Мирная холмистая водная равнина, освещенная солнцем. Шкипер хорошо знал свое дело. Из кубриков никто не ушел, а мы со Станиславом тоже не свидетели. Чтобы стать ими, надо выжить.

47

Когда рассвело, мы попробовали спуститься в коридорную шахту. Мы действовали осторожно, и нам это удалось. Двери кают служили ступеньками, никогда бы мне в голову не пришло такое. На самом дне коридора находились обе каюты шкипера. Я нашел карманный компас и сразу отдал его Станиславу, потому что на моей одежде не было карманов. Там же мы обнаружили два бака с питьевой водой. Теперь мы не боялись умереть от жажды. Это было важно, ведь мы не знали, остались ли целыми насосы и можем ли мы качать питьевую воду. На «Йорике» мы изучили каждый уголок, знали, где что находится. А здесь все надо было искать наугад. Впрочем, Станислав сразу определил, где хранится еда. Могу сказать, что от голода мы теперь тоже вряд ли умрем. Там же, в кладовой, нашлись минеральная вода, пиво и вино. Казалось, все складывалось прекрасно, но Станислав сказал:

— Пипип, ты мне не поверишь, но меня, кажется, укачивает. Черт побери, такое со мной впервые!

Я тоже не мог этого объяснить. Корабль ничуть не раскачивало. Иногда он вздрагивал от ударов, но ведь это не качка.

— Это потому, — догадался я, — что мы все видим не так, как привыкли видеть. Шахты стали коридорами, а коридоры шахтами. Все наклонено не так, как следует. Нужно привыкнуть к этому.

— Наверное, ты прав.

Мы поднялись наверх, и чувство морской болезни исчезло.

— Видишь, — сказал Станислав, — как много зависит от нашего воображения. Уверен, что когда мы узнаем, что в нашей жизни является истинной реальностью, а что является плодом воображения, мы тоже почувствуем, что нас укачивает.

Я согласно кивнул.

Куда бы мы ни смотрели, везде горизонт был свободен.

— Теперь мы можем вести жизнь, о которой всегда мечтали, — торжественным голосом заявил Станислав. — У нас есть все, что нам надо, мы можем пить и есть сколько нам вздумается, никто нам не помешает, никто не заставит таскать уголь или мыть палубу. Но вот странно, Пипип, — несколько убавил он торжественности, — мне хочется убраться отсюда. И подальше. Если в ближайшее время на нас не наткнутся, надо самим подумать о том, как добраться до берега. Сидеть тут, имея все и ничем не занимаясь, будет невыносимо, правда? Каждый день одно и то же… Ты только подумай… Если правда существует рай, в котором гуляют праведники, вряд ли я выдержу там хотя бы день. Петь набожные гимны, беседовать с фарисеями… Нет, нет, Пипип, это не для меня.

— Не волнуйся, Станислав, рай точно не для нас, — рассмеялся я. — У нас нет никаких документов, даже корабельной книжки нет. А наверху потребуют доказательств, что именно мы являемся Пипипом и Станиславом. Что мы им покажем? Перед нами сразу захлопнут двери. Чтобы попасть в рай, нужен брачный контракт, нужны свидетельство о рождении, свидетельство о конфирмации, о миропомазании, причастии. Даже справка, подтверждающая, что ты не избегал исповедей. Если бы можно было обойтись без всех этих бумаг, разве мы так страдали бы? Любой священник подтвердит, что без бумаг нам с тобой лучше не соваться в рай. Верить ближнему — это хорошо, но лучше пусть предъявит документы. Он покачал головой:

— Странно, что именно сейчас мне это пришло в голову. Я чувствую, что с нами происходит что-то не то, Пипип. Вся эта история с «Императрицей» мне ужасно не нравится, все идет как-то уж слишком хорошо. А когда все идет хорошо, значит, не в порядке что-то важное. Не могу тебе объяснить, но мне сильно не по себе. Будто я попал на курорт, где надо провернуть какое-то черное дельце, а я не могу с ним справиться без помощи со стороны. Я служил на военном флоте, Пипип. Всегда перед боем или трудным походом нам давали пару дней отдыха… Понимаешь?

— Ты чепуху несешь, — огрызнулся я. — Если в рот попало что-то вкусное, ты что, выплюнешь это только потому, что оно кажется тебе слишком вкусным? Мы постоянно влипаем во всякие такие истории, они случаются сами по себе. И если нам выдались тихие спокойные дни, то, может, как раз поэтому мы и осилим все трудности.

— А что? Ты, пожалуй, прав, — обрадовался Станислав. Он нуждался в поддержке. — Я, конечно, баран. Раньше у меня не было таких идиотских мыслей. Вот только, понимаешь, Пипип… Я никак не могу отделаться от мысли обо всех этих ребятах… Они плавают здесь совсем рядом за закрытыми переборками и никогда уже не увидят света… Корабли не создают для того, чтобы они превращали свою команду в кучу трупов. Корабль — живое существо, Пипип. Он не любит трупов. Как груз, ладно. Это еще ничего. Но если трупами становится своя же команда…

— Мы ничего не можем изменить…

— Это так… — кивнул Станислав. — Мы действительно ничего не можем изменить… И это хуже всего. Все убрались на тот свет, а мы с тобой все еще живы. Почему?

— Ладно. Я не могу заставить тебя заткнуться. Но если ты будешь нести чепуху, я просто перестану с тобой разговаривать. Если уж хочешь знать, что я думаю об этом, то вот. Все, что случилось, только подчеркивает справедливость происходящего. Мы ведь не относились к экипажу «Императрицы». Нас украли, нас притащили сюда силой. Вот «Императрица» и не стала нас забирать с собой. Ведь мы ничего не сделали ей плохого. Зачем ей чужие люди?

— Ты опять прав, — удивился Станислав. — Почему-то я не подумал об этом.

— Просто ты все еще пытаешься жить, как жил неделю назад…

— Ладно. Тогда я напьюсь. Это здорово прочищает мозги. Но напьюсь по-умному, не до потери чувств. Рядом в любую минуту может оказаться какое-то корыто, согласное подобрать нас. Я никогда бы себе не простил, что не выпил и не съел ничего из запасов шкипера.

Я согласился.

И мы устроили такое пиршество, какого на «Императрице Мадагаскара» никто, наверное, никогда не устраивал. Тем более, что в кладовой нашлись очень вкусные вещи. Семга из Британской Колумбии, итальянские колбасы, цыплята, разные паштеты, языки всех видов, две дюжины бутылок вовсе не с водой, а с чудесными винами, бисквиты, всякие овощи в банках, водка, ликеры, английский портер, пльзеньское пиво. Шкипер знал, как украсить жизнь на борту. Он вволю ел и вволю пил. Правда, теперь он и сам, наверное, стал пищей для рыб.

Мы здорово повеселились.

Но следующий день начался с тумана.

Небо тоже затянуло, мы почти ничего не видели.

— Боюсь, надвигается шторм, — озабоченно заметил Станислав.

И угадал. Шторм поднял волны уже после обеда. Ударил шквальный ветер, сотрясая весь корпус «Императрицы», поставленной в такую не сильно красивую для женщин позу. Стало так темно, что в каюте шкипера мы зажгли фонарь.

— Если «Императрицу» снесет с банки, нам крышка, Пипип. Надо принять какие-то меры.

Он нашел кусок веревки и обмотал ее вокруг тела на случай, если надо будет привязаться к плавающим обломкам. Мне повезло меньше. Мне досталась длинная, но не очень прочная бечева.

— Пошли наверх, — предложил Станислав. — Если «Императрицу» сорвет с банки, здесь мы окажемся в ловушке. Уверен, что корабль разнесет на части. В носовой части тоже есть кладовые.

— Ну да, путь вверх это всегда путь к свободе и к небу, — кивнул я. — А если к работе, то это вниз. Только не говори, что кому написано на роду утонуть, тот обязательно утонет. Пусть тебе написано на роду утонуть, положи голову на рельсы перед несущимся поездом, и я посмотрю, что из этого получится.

Станислав полез наверх, я последовал за ним.

Море почернело. Дул ветер. Волны накатывались одна за другой, все они выглядели угрюмыми и тяжелыми. Кажется, мы вовремя покинули каюту шкипера.

— Если шторм усилится, судну конец. К утру от него ничего не останется, — сказал Станислав. — Наверное, нам лучше подняться еще выше.

— Зачем? Если «Императрица» развалится, мы все равно утонем.

— Думаю, она развалится не сразу…

Станислав был прав. Но ведь чувство правоты меняется с ситуацией. Нет ничего, что было бы всегда правильным. Правду нельзя засолить, как свиное мясо, и оставить в бочках на триста лет. Через триста лет она будет выглядеть совсем иначе, хотя по-своему не менее убедительно. Станислав был прав, говоря, что «Императрица» развалится не сразу, но через полчаса его слова уже не казались мне убедительными. Три огромных вала, кипя, один за другим ударили «Императрицу» в борт, и она протяжно задрожала. Оглушительный рев не давал нам перебрасываться словами. Волны сдвинули судно, но оно еще цеплялось за каменистое дно своим продранным днищем. Еще один вал заставил все судно вздрогнуть от бака до кормы, мы почувствовали, что оно уже не стоит как башня. А волны и не думали утихать. Небо немного разъяснилось, облака несло там и здесь, но одновременно в многочисленные прорывы проглядывали звезды, необыкновенно крупные, яркие. Они взывали к нам. Они кричали нам, что людям, конечно, мир и покой, а они пылают там, в необъяснимых далях, в черной ночи, сгорая в безостановочном огне. Не надо рваться к звездам, взывали они к нам. Мы разные стихии. Не ищите у нас того, что мы не можем вам дать! Я чувствовал, как они поют в мрачных облачных разрывах, и сердце мое сжималось.

— Станислав! — заорал я в полный голос, хотя он сидел, ухватившись за леер, совсем рядом. — Волна возвращается. Нас сейчас сметет.

При слабом свете звезд мы увидели, как к небу поднимается невообразимо лохматое пенное чудовище. Оно кипело, выбрасывало лапы и мчалось прямо на «Императрицу». Мы изо всех сил вцепились в леера и почувствовали, как судно приподняло. Вторая волна, столь же огромная, перевалилась через нас. «Императрица» дрожала, как раненая.

Ее развернуло и бросило на правый борт. Всю среднюю часть разбило, по волнам скакали бесформенные обломки в сумасшедшей нелепой пляске.

— Станисла-а-ав!

Я не слышал собственного голоса.

Третья волна низверглась с небес. Она оглушила и ослепила меня. «Императрица» мгновенно умерла. Я думаю, она умерла от страха. Третья волна ударила уже по трупу и легко подняла его, будто пустую раковину. Волна ревела и крутилась, как невыразимый Мальштрем, но она обращалась с «Императрицей» нежно. Она не доломала корпус о мель, а просто приподняла «Императрицу» и медленно закружила, желая, видимо, уложить на дно как можно удобнее.

— Прыгай за борт!

Я не успел прыгнуть.

Я понимал, что надо прыгать, иначе я не выберусь из водоворота, но не успел. Очередная волна оторвала меня от леера, от поручней так легко, будто у меня не было никаких сил и мгновенно отнесла от погружающейся «Императрицы». Теперь я видел только ее корму, ничего больше.

И услышал крик Станислава. Он звал меня.

48

— За что ты держишься?

— Сам не знаю. Наверное, обломок рубки. Цепляйся, он выдержит нас обоих.

— Точно выдержит, — признал Станислав. — Хорошо, что не все делают из железа. Скоро деревянных частей на кораблях вообще не останется. В старых книгах, Пипип, моряки часто спасались, держась за мачту. Сейчас таких ослов нет, никто не станет держаться за мачту, потому что она из железа и мгновенно пойдет на дно. Если кто-то сегодня напишет в книжке, что моряки спаслись, держась за мачту, не читай этого осла. Он просто мошенник.

— Какого черта ты так красиво разговорился?

— Да потому, что ты тоже осел, — ответил Станислав. — Разве уместнее насвистывать траурный марш? Лучше я расскажу тебе, как ненадежны эти мачты, а то однажды ты по своей ослиной дурости решишь, что на мачте можно спастись…

— Замолчи. Ты же видишь, что мы опять отделались только испугом.

— Не думаю, Пипип. Так только кажется.

— Кажется? — переспросил я. — Что за вздор. Это раньше нам могло казаться. А сейчас начинается настоящее. Это раньше мы страдали из-за пустых бумаг, из-за чашки жидкого кофе или крысьей вахты. А сейчас мы боремся за то, чтобы дышать и жить. Чувствуешь разницу? Об этом надо сейчас думать.

— Что ж, думай, — ответил Станислав. — Я устал.

— Брось, Лавски. Я тебе говорю, не надо сдаваться. Рыбы тоже хотят жрать, но почему за наш счет? Не хочу, чтобы они меня ели.

Но, конечно, Станислав был прав.

Мы устали. Станислав был бесконечно прав.

Мало удовольствия отбиваться от жадных рыб или грести по чудовищным волнам, то пропадая среди них, то возносясь над кипящим морем. На обломке, в который мы вцепились, удары волн чувствовались не так, как на судне, но нас все время встряхивало. Ни на секунду нельзя было забыть о том, где мы находимся.

— Надо что-то делать, — крикнул я. — У меня руки совсем одеревенели, я их не чувствую…

— Надо привязаться, — крикнул Станислав. — Я дам тебе свою веревку, а ты давай мне свою бечеву. Я устал, но я могу еще держаться… Видишь, бечева длинная… Я сложу ее втрое…

Он рассуждал правильно. И даже помог мне привязаться, потому что руки почти не слушались меня. Потом привязался сам. И так на прыгающих волнах мы провели всю ночь, пытаясь понять, почему звезды не гаснут. К утру шторм несколько утихомирился, но волны стали еще выше.

— Как ты думаешь, где земля?

— Не знаю, — ответил я. — У тебя есть компас.

— Точно. Но лучше бы у нас оказался парус.

— Что бы мы делали на таком обломке?

— Поймали бы бриз и пошли к берегу.

— Нет, пойти мы можем только ко дну… После полудня небо опять затянуло облаками. Неизмеримая ширина моря становилась все меньше, будто пространство вокруг стягивали какой-то волшебной бечевой. Казалось, мы раскачиваемся в озере. Вон и берег, казалось нам. Нас вынесло к реке. Мы отчетливо видели высокие берега. «Видишь, как они близко, — обменивались мы лихорадочными выкриками. — Надо плыть к ним. Надо отвязаться от нашего деревянного обломка и плыть к берегу. Он совсем близко». — Но одеревеневшие руки не слушались, мы не могли развязать мокрые узлы. Мы настолько устали, что сознание покидало нас.

Наконец, мы уснули прямо в воде.

А когда я очнулся, все изменилось.

Я увидел с радостью, что низкий туман еще стоял над морем, но сквозь него явственно просвечивали звезды. А когда туман чуть редел, мы видели огни близких жилищ. Они были огромные. Небоскребы тянулись к звездам, я даже не мог определить их высоту, такие они были огромные. В некоторых окнах колебались тени, там люди ужинали, смеялись, обменивались историями. Никто не знал, что совсем недалеко от них несет по течению двух мертвецов. Эти небоскребы росли и росли. Чудовищный город счастливых людей, имеющих документы. Тысячи светящихся окон, за которыми никто не догадывался о нас, мертвецах. Звезды на небе и огни в окнах небоскребов, все мешалось в веселом празднике и нежно размазывалось туманом. Черт побери, почему бы нас не размазать по воде? Сколько можно мучиться? Великая, вечная мечта мертвецов: умереть окончательно, опуститься в омут, не видеть ничего, ничего не слышать…

— Смотри, смотри, Станислав! Какой огромный порт. Как в Нью-Йорке. Но это же не может быть Нью-Йорк?

— Не знаю, Пипип… — Станислав попробовал протереть глаза. — Это не Нью-Йорк, точно… Это даже не небоскребы… Это просто звезды, Пипип… Тебе снится порт, ничего такого тут совсем нет, мы в открытом море… Разве не чувствуешь этого по волнам?

Он не убедил меня.

Но отвязаться я не мог.

Если бы я отвязался, то поплыл бы к огням и добрался до счастливого берега.

Но я не смог отвязаться, сил на это не хватило. Я снова уснул и очнулся уже днем. Станислав смотрел на меня и давился так, будто хотел проглотить язык. Он смотрел на меня с ненавистью.

— Ты всегда врал Пипип… Ты всегда говорил, что вода на «Йорике» тухлая… А это была чистая чудесная вода… Лучше чем из святого источника…

— Я врал, врал… — попытался я успокоить его. — Вода на «Йорике» была чистая, ледяная… Аж скулы ломило, такая вкусная… И кофе было отличным… Совсем не жидким, правда?… Помнишь, какой вкусный кофе я приносил с камбуза?…

Станислав закрыл глаза.

— Уже без двадцати минут пять, Пипип… Почему ты не несешь кофе?… Давай неси его, а потом вывали золу за борт… Но сперва кофе… И завтрак… Вареная картошка, да? Копченая селедка… Не так уж и плохо… А кофе неси побольше, не жалей… И прихвати воды…

— Я бы принес, — прошептал я, — но у меня уже нет сил, Станислав… И я не смогу сегодня вывалить золу за борт… Тебе одному придется таскать кадушку…

Станислав что-то закричал.

Я не понял, что он кричит, потому что отворились сразу три топки и бешеным жаром меня опалило с ног до головы. Я побежал к вентиляционной шахте, чтобы вдохнуть хоть немного воздуха, но кочегар заорал: «Какого черта, Пипип! Захлопывай дверцы, давление в котлах падает!» Я вылил на раскаленный шлак воду, и кочегарку затянуло горячим паром. Я задыхался, я даже с ладони пробовал воду, которой мы гасили шипящий шлак. Она была невкусная и соленая, от нее саднило нёбо. Хорошо, что я снова уснул. Но тут снова распахнулись дверцы топок, меня опалило жаром. Я с трудом раскрыл глаза и увидел море в пенных гребнях. Везде волны. Только волны. И услышал крик Станислава:

— Смотри, это «Йорика»! Мы правда в порту, Пипип! Нас правда занесло в порт! Видишь, стоит голландец… На нем мы перехватим сигарет… Нет, лучше попросим ледяной воды! — Станислав рассмеялся и кулаком указал куда-то в пространство.

— Где ты видишь «Йорику»? — крикнул я.

— Какого черта, Пипип! Ты смеешься надо мной. Вон она, гром меня порази! Почему ты не несешь кофе? — Он опять и опять тыкал кулаком в пространство, но мне вдруг все стало безразлично. Что мне до кораблей мертвых? Но Станислав орал: — Давай торопись, Пипип! Мы упустим «Йорику». Видишь, она уже развела пары. Надо плыть к «Йорике». Какого черта ты не несешь кофе? Эй, на «Йорике»! — заорал он еще громче и со всех сил стал рвать непрочную бечевку. — Пипип, дай мне лопату, я разрублю бечеву, иначе мы не догоним «Йорику». Видишь, нам машут руками?

Он рванул еще раз, и бечева лопнула.

— Идем, Пипип! Ну же, освобождайся. Мы упустим «Йорику». А на ней сейчас дают чай и сладкие пироги. Ты что, не хочешь сладкого пирога?

И я вдруг увидел «Йорику».

Да это была она, Станислав не соврал.

Ему не приснилось. Я увидел тяжелые грязные обводы. Я узнал пятна краски и ржавчины, густо покрывавшие борта. И мостик, который на «Йорике» был нелепо сдвинут вперед и здорово отличал ее от всех других кораблей. Вода за кормой пенилась, хотя ход у «Йорики» никогда не был велик. Смена допивала чай и кофе, мы бы тоже могли заступить на вахту, чтобы согреться… Сливы в крахмальной жижице… Черт меня побери, так вкусно не готовят нигде… Я лихорадочно пытался развязать узел. Станислав помогал мне, но его все время относило от меня… Видимо, он сильно ударился, потому что по бледному лицу текла кровь. Ее смывало водой, но кровь тотчас снова заливала все лицо. Я рвался как бешеный. Я боялся, что «Йорика» бросит нас. Я искал нож или лопату, чтобы разрубить узел одним ударом, но ничего под рукой не было.

— Торопись, Пипип! Мы доплывем. Рви эту веревку!

Но сквозь порывы ветра что-то завизжало в тумане, как наша лебедка. Ужасно и страшно завизжало: «Это не „Йорика!“ Это не „Йорика“. Это только свободное море, в котором вы все свободны!» И я сам ясно увидел, что ничего вокруг нет, только море и волны, только порывы ветра, несущие пену.

И крикнул:

— Лавски, не отвязывайся!

Он даже не посмотрел на меня.

— Лавски, остановись! Станислав, остановись, друг! Но он меня не услышал. Он крикнул, отталкиваясь от деревянных обломков:

— Я ухожу, Пипип. «Йорика» ждет. Не задерживайся!

И окончательно оттолкнулся от спасающего нас обломка. Нигде больше не было ни небоскребов, ни «Йорики», ни норвежца. Только волны. Никаких кораблей. Только угрюмое, холмистое море. Станислав пару раз взмахнул руками и исчез. Он не вынырнул. Он пропал во впадине между двумя волнами.

— Лавски!

Никто не откликнулся.

— Друг! Станислав! Он не ответил.

Я уже нигде его не видел.

Он не выплыл из-под тяжелых волн.

Он не попал на «Йорику».Ее здесь и не было. Здесь ничего не было. И он не выплыл. No, Sir! И это было очень странно. Это было непостижимо и не умещалось у меня в голове. Он ушел от меня. Он ушел в последнее, самое далекое свое плавание. Ему это удалось, его наконец-то приняли на борт приличного корабля. Но как такое могло произойти? Я не понимал. Ведь никаких документов! Ни паспорта, ни корабельной книжки! Он не выплыл, no, Sir! Великий Капитан принял его. Никто его не принимал, а Великий Капитан принял. Он поверил Станиславу и не стал требовать у него документов. «Поднимайся на борт, Станислав Козловский, — сказал Великий Капитан, прикладывая руку к фуражке. — На основании настоящих, а не придуманных законов я беру тебя в плавание. Ни слова о документах. Мне они не нужны. Отныне ты будешь плавать на почтенном и честном корабле. Спускайся в кубрик, там можно отдохнуть. Видишь, что написано над входом?»

И потрясенный Станислав прочел:

«Входящий сюда свободен от всех страданий».

Перевод: Г. Прашкевич

СОКРОВИЩА СЬЕРРА-МАДРЕ

1

Скамейку, на которой сидел Доббс, никак нельзя было назвать удобной. Одну планку кто-то выломал, другая сильно прогнулась, так что сидеть на ней — одно наказание. Заслужил ли он это наказание или оно назначено ему свыше несправедливо, как и большинство кар, которые сыплются на людей, — не об этом думал сейчас Доббс. О том, что сидеть неудобно, он вспомнил бы только в том случае, если бы его об этом спросили. Мысли, занимавшие Доббса, ничем не отличались от мыслей большинства людей. Например, такой вопрос: «Где бы раздобыть деньжат?» Когда у человека есть немного денег, ему легче заработать: у него есть что вложить на первый случай. А когда карманы твои пусты, решить этот вопрос неизмеримо труднее.

У Доббса ничего не было. Со спокойной совестью можно сказать, что он был гол как сокол, а это еще хуже. Потому что при крайних обстоятельствах одежда без пятен и заплат может сойти за скромный первоначальный капитал.

Кто хочет работать, работу найдет. Не следует лишь обращаться за помощью к тому, кто любит повторять эти слова. Потому что он никакой работы вам не предложит и не назовет никого, кому бы нужен был работник. А то, что он любит их повторять, доказывает, как плохо он знает жизнь.

Доббс был согласен ломать камень на каменоломне, если бы ему дали эту работу. Но даже ее ему не получить, потому что слишком много людей на нее претендовали, и у местных всегда больше шансов устроиться, чем у чужака.

На углу площади установил свой высокий металлический стул чистильщик сапог. Остальные чистильщики, у которых такого стула не было, бегали с маленькими ящиками и раскладными скамеечками вокруг площади, как хищные зверьки, набрасываясь на любого прохожего, чья обувь не была начищена до зеркального блеска. Усаживался ли он на одну из бесчисленных скамеек под деревьями или прохаживался по площади, к нему без конца приставали. Выходит, даже чистильщикам сапог ох как трудно найти работу, а ведь по сравнению с Доббсом они все равно что капиталисты, ибо их орудия труда стоили никак не меньше трех песо.

Но даже обладай Доббс тремя песо, чистильщиком ему бы не стать. Здесь, где столько местных, нет. Ни разу ни один белый не попытался чистить обувь на улице. Чего не было, того не было. Белого, голодного и в немыслимом рванье сидящего на скамейке, белого, который клянчит милостыню у других белых, белого, совершившего даже кражу со взломом, другие белые не презирают. Но если он чистит кому-то сапоги на улице, или попрошайничает у индейцев, или подтаскивает ведрами воду со льдом и продает ее — такой белый в их глазах куда ничтожнее самого грязного аборигена, ему только и остается, что сдохнуть с голоду. Ни один белый его услугами не воспользуется, а небелые будут считать его потерявшим всякий стыд и совесть конкурентом.

На высокий металлический стул на углу площади уселся господин в белом костюме, и чистильщик склонился над его коричневыми туфлями. Доббс поднялся, медленно поплелся в ту сторону и, приблизившись к господину в белом, что-то негромко проговорил. Тот, почти не поднимая глаз, полез в карман брюк, достал один песо и протянул Доббсу.

Какое-то мгновение Доббс простоял в нерешительности, а затем вернулся на свое место на скамейке. Он ни на что не рассчитывал, в лучшем случае на десять сентаво. Теперь же его рука ласкала в кармане приятную на ощупь монету. На что ее потратить? На обед и ужин, или на два обеда, или на десять пачек сигарет «Артистас», или на пять стаканов кофе с молоком и французской булочкой?

Несколько погодя он окончательно распрощался со скамейкой и зашагал в сторону гостиницы «Осо-негро», это всего в нескольких кварталах от площади. Собственно говоря, гостиница была всего лишь «каса де уэспедес», то есть ночлежкой. Правое крыло здания, выходящего на улицу, занимал магазин, в котором продавались обувь, рубашки, мыло, дамское белье и музыкальные инструменты; в другом крыле — магазин с пружинными матрасами, шезлонгами и фотоаппаратурой. Между этими двумя магазинами — широкий сквозной подъезд, ведущий во двор. А во дворе стояли замшевшие и заплесневевшие деревянные бараки, образующие собственно гостиницу. Все бараки поделены на маленькие, узкие и темные каморки без окон. И в каждой из каморок стояло от четырех до восьми лежанок. На каждой из лежанок, прикрытых старым истрепанным шерстяным одеялом, валялась грязная подушка. Дверь в барак никогда не закрывалась — вот и вся вентиляция, вот и все освещение. Воздух в каморках всегда был затхлым, в узкие закопченные оконца приземистых бараков солнечные лучи проникали слабыми, разреженными. Сквозняка в бараке не устроишь, не проветришь: во дворе, образованном высокими кирпичными строениями, воздух был недвижим, похоже, от века. Этот воздух еще обогащался миазмами, исходившими от туалетов, которым не было суждено свести знакомство с канализацией. В довершение всего посреди двора день и ночь дымился и чадил костер из древесного угля, на котором в огромных консервных банках кипятилось белье: в гостинице помещалась еще и китайская прачечная.

По левую руку в подъезде, прежде чем войти во двор, находилось еще два помещения. Маленькая комната, в которой восседал хозяин гостиницы, и рядом с ней еще одна, забранная, словно решеткой, металлической мелкоячеистой сеткой. Здесь на полках лежали чемоданы, ящики, пакеты, свертки и коробки, принадлежащие гостям. Лежали тут и чемоданы людей, проживших в «Осо-негро» какой-нибудь день-другой, потому что успели за время хранения покрыться толстым слоем пыли. Денег у гостя хватило лишь на одну ночь. А следующую и другие ночи он спал где-нибудь под открытым небом. Днем забегал, брал из чемодана рубашку, брюки или белье на смену, закрывал его и оставлял в камере хранения. А в один прекрасный день ему предстояло отправиться в дальний путь. И так как денег ни на поезд, ни на пароход у него не оказывалось, приходилось положиться на выносливые ноги. Само собой, в таком путешествии чемодан вещь явно излишняя. Сегодня он, может быть, нашел работу где-нибудь в Бразилии или давным-давно погиб от жажды в пустыне, если его не убили в лесу или он не умер с голоду.

Через год, когда камера хранения настолько переполнялась вещами, что некуда было поставить коробки вновь прибывших, хозяин гостиницы начинал их сортировать.

Первым делом он выносил чемоданы, слой пыли на которых был самым толстым. Управляющий вскрывал чемоданы и разбирал вещи. В основном в них оказывалось жалкое тряпье. Его хозяин или управляющий раздавали беднякам из гостиницы, которые буквально вымаливали их, или другим оборванцам, проходившим в это самое время мимо. Уж так устроен мир, что нет таких заношенных брюк, таких порванных рубах или сношенных сапог, чтобы не нашелся человек, который счел бы эти брюки, рубашку и сапоги очень даже неплохими; не найти нам на земле бедняка самого бедного — обязательно кто-то окажется еще беднее.

Имелось еще одно длинное узкое помещение с полками под самым потолком — это уже по правую руку от входа, — на которых лежали полотенца, мыло и мочалки для гостей. Помыться можно было только под душем. Обходилось такое удовольствие в двадцать пять сентаво. Вода, очень холодная, подавалась скупо. На специальной полке складывались письма и разные деловые бумаги. Все покрытые пылью, конечно.

И, наконец, в кабинете директора стоял сейф для ценных вещей. В нем хранились деньги, часы, кольца и специальные аппараты и приборы ночующих, которые они предпочитали сдавать. Среди этих приборов можно было найти компасы, бинокли, геодезический инструмент, нужный геологам и искателям злата-серебра. Выходит, что и люди, строившие такие серьезные планы, опускались столь низко — до этой ночлежки. Здесь же по стенам были развешаны ружья, револьвер, рыбацкое снаряжение.

Доббс вошел в комнатку управляющего, положил на стол песо и проговорил:

— Доббс, за две ночи.

Управляющий полистал свою книгу, нашел наконец номер освободившейся постели, написал «Джопс», потому что ослышался, а из вежливости переспрашивать не решился.

— Комната семь, кровать вторая, — сказал он.

— Хорошо, — кивнул Доббс и вышел на улицу.

Он мог бы сразу пойти и лечь, проспать целый день до вечера, и всю ночь, и еще целый день, и целую ночь, и еще одно утро до двенадцати дня — стоило только пожелать. Но он проголодался, надо было где-то раздобыть пищу или поудить рыбу.

Но рыба так легко в руки не давалась, и никто не выказывал желания поделиться с ним бутербродом или яблоком. Но вдруг он увидел проходившего мимо господина в белом костюме. Догнал его, что-то пробормотал, и тот дал ему пятьдесят сентаво.

С этими пятьюдесятью сентаво он прямиком направился в китайскую кухмистерскую, чтобы пообедать. Обеденное время, правда, давно миновало. Но у китайца всегда найдется что поесть, и если час никак нельзя было назвать «комида коррида» — обеденным, его просто переименовывали в «сену», то есть в «ужин», даже часы на башне собора не пробили еще четырех. Пообедав, Доббс посидел немного на скамейке, где ему и явилась мысль о чашечке кофе. Некоторое время его охота плодов не приносила, пока он в конце концов не углядел очередного господина в белом. И этот господин тоже дал ему пятьдесят сентаво. Серебряной монетой.

— Везет мне сегодня на господ в белых костюмах, — усмехнулся Доббс и зашагал в сторону круглой кофейни на той же стороне Пласа де ла Либертад, которая ближе к таможне и порту.

Он уселся на высокий табурет в баре и заказал стакан кофе и два рогалика. Стакан на три четверти наполнили горячим молоком, долили до краев кофе, черным и тоже горячим. Поставили перед ним сахарницу, подали два красивых поджаристых рогалика и стакан ледяной воды.

— Почему это вы, бандиты, опять повысили цену на кофе на пять сентаво? — полюбопытствовал Доббс, размешивая в стакане целую горку сахара.

— Слишком уж велики расходы, — ответил официант, лениво прислонившийся к стойке и ковырявший во рту зубочисткой.

Доббс задал этот вопрос, лишь бы не молчать. Правда, для него и людей его пошиба было очень даже важно, стоит ли чашка кофе пятнадцать или двадцать сентаво. Но повышение цены Доббса нисколько не трогало. Если у него найдется пятнадцать сентаво, значит, отыщется и двадцать, а если нет двадцати, значит, и пятнадцати не окажется. По сути дела, никакой разницы.

— Не покупаю я билетов, черт побери, оставь меня в покое! — прикрикнул он на мальчишку индейца, который в течение вот уже пяти минут старался всучить ему длинные полоски лотерейных билетов.

Однако отделаться от этого мальчишки не так-то легко.

— Это лотерея штата Мичоакан. Главный выигрыш — шестьдесят тысяч песо.

— Исчезни, разбойник, я в лотереи не играю, — Доббс окунул рогалик в кофе, а потом сунул в рот.

— Весь билет — всего десять песо.

— Нет у меня десяти песо, сукин ты сын! — Доббс хотел было отхлебнуть кофе, но стакан оказался настолько горячим, что он отдернул пальцы.

— Тогда возьмите четвертушку — это будет два пятьдесят.

Доббс поднес стакан ко рту. Но когда прикоснулся губами, обжег их и поспешил поставить стакан на блюдце — держать его дольше было просто невмоготу.

— Если ты сейчас же не отправишься отсюда ко всем чертям вместе со своими ворованными билетами, я плесну тебе в лицо эту воду!

Эту угрозу Доббс произнес в ярости. Не то чтобы он осерчал на разбитного парнишку, его бесило, что он обжег кончик языка. На языке зло не сорвешь, на стакане с кофе тоже, зато на мальчишке — сколько угодно!

А тот пропустил эти слова мимо ушей. Он уже привык к таким приступам ярости. Из него начал вырабатываться опытный торговец, знающий, кто способен купить его товар, а кто нет. Человек, пьющий в такое время дня кофе с двумя рогаликами, должен быть в состоянии купить билет благотворительной лотереи штата Мичоакан.

— Тогда возьмите десятинку, сеньор. Всего одно песо.

Доббс взял стакан с ледяной водой, покосился на парнишку.

Тот все заметил — и ни с места.

Доббс отпил глоток. А парнишка размахивал у него перед носом хвостами билетов. Резким движением Доббс плеснул ему в лицо стакан воды, замочив большую часть билетов.

Но парнишку это не разозлило. Он только улыбнулся, отряхивая капли воды с билетов и оглаживая мокрую на груди рубаху тыльной стороной руки. Этот жест американца он рассматривал скорее как знак завязывающихся деловых контактов, чем как символ непримиримой вражды. Он раз и навсегда вбил в свою маленькую голову идею о том, что если человек способен угощаться в такое время дня кофе с рогаликами, он непременно купит и лотерейный билет — хотя бы для того, чтобы возместить расходы.

Но даже самый большой стакан оказывается в конце концов выпитым до дна. Доббс выдавил из него последнюю каплю, отправил в рот последние крошки вкусного поджаристого рогалика, протянул хозяину пятьдесят сентаво и получил двадцать сентаво сдачи. Маленькая серебряная монетка. А парнишка, похоже, только этого и ждал.

— Купите одну двадцатую билета Монтеррейской лотереи. За двадцать сентаво! Главный выигрыш — двадцать тысяч песо.

Доббс перекатывал серебряную монетку в кармане. Что с ней делать? Купить сигарет? Но сейчас, после кофе, ему вовсе не хотелось курить. Лотерейный билет — выброшенные деньги. Не было денег — и это не деньги! Выбросить-то выбросишь, а пару дней надеяться будешь. До розыгрыша всего несколько дней, так что месяцами ждать не приходится.

— Ну давай свой билет, сукин ты сын. И чтобы я тебя больше не видел!

Молодой торговец торопливо оторвал одну двадцатую часть от длинной ленты билета. Бумага тонкая-претонкая!

— Это очень хороший номер, сеньор.

— Почему бы тебе не сыграть самому?

— У меня нет на это денег. Вот ваш билет. Большое спасибо, сеньор. Окажите мне честь и в следующий раз!

Доббс сунул билет в карман, даже не взглянув на номер. И пошел купаться в реке. Дорога к ней неблизкая. Выйти за городскую черту, пройти мимо «сементерио», кладбища. И спуститься с горы к воде. Прежде чем к ней доберешься, попрыгаешь еще через лужи и канавы.

В воде уже плескалось несколько десятков индейцев и белых, которые находились на одной с Доббсом ступеньке в обществе и которые жили на то, что им подбрасывали другие. Плавок не было ни на одном из них. И никто этого не стеснялся. Мимо этого «пляжа» проходили иногда женщины и девушки, которые тоже не находили ничего особенного в том, что мужчины здесь купаются в чем мать родила, им и в голову не приходило почувствовать себя оскорбленными их видом. Разумеется, европейские или американские женщины из общества считали ниже своего достоинства появляться поблизости. Они стояли наверху, на балконах и у окон своих квартир, и наблюдали за купающимися в сильные бинокли. Дамы, которые жили по другую сторону авениды Гидальго, в квартале Гваделупа или других кварталах, охотно приходили на чашечку чая к дамам, которые жили в этом квартале. И любая из них приносила с собой бинокль — для того, чтобы… для того, чтобы полюбоваться окрестностями сверху. А полюбоваться было чем. Недаром этот квартал именовался еще «Колония Буэна Виста» — «квартал прекрасного вида».

Купанье освежило Доббса, вдобавок он сэкономил на этом двадцать пять сентаво, которые пришлось бы уплатить за душевую в гостинице. Постоял, поглазел, как ловят крабов. «Нет, — подумалось ему, — эта работа не для меня. У меня ни за что не хватило бы нужного здесь терпения». Дернешь случайно или рука дрогнет — и пиши пропало, уйдет добыча. Эта ловля требовала крепких нервов, которых у Доббса, выросшего в шуме и гаме большого американского города, нет и никогда не было. Даже если бы ему пообещали платить по пять песо за штуку, он бы не согласился.

Поплелся обратно в город. После купания и прогулки он проголодался, и теперь он ломал себе голову над тем, где бы раздобыть денег на ужин. Ему опять несколько раз не повезло, пришлось выслушать и проглотить обидные слова. Но когда человек постоянно испытывает голод и у него нет другого пути, кроме как выслушивать их, кожа у него дубеет.

Наконец он увидел очередного господина в белом костюме. «С господами в белом мне сегодня просто везет, попробую еще раз», — подумал он. И не ошибся. Он получил пятьдесят сентаво, которых вполне хватило на ужин.

Насытившись и отдохнув для порядка на скамейке, Доббс подумал, что было бы очень недурно иметь на всякий случай в кармане кое-какую мелочишку. Мало ли что может случиться… Эта мысль пришла ему в голову не сама по себе, а когда он снова увидел господина в белом костюме, идущего по противоположной стороне площади. И он не раздумывая направился туда.

Господин действительно полез в карман и достал монету достоинством в пятьдесят сентаво. Доббс протянуло было руку, но господин не собирался с ней расставаться. Он проговорил весьма сухо:

— Послушайте, молодой человек, с подобной наглостью мне не приходилось сталкиваться никогда в жизни, и если бы кто-то другой рассказал мне о чем-то подобном, я бы ему никогда не поверил.

Доббс стоял с открытым ртом: в его жизни тоже никогда никто ему столь длинной морали не читал. Он не знал, то ли ему бежать отсюда, то ли все терпеливо выслушать. Но поскольку господин по-прежнему не выпускал из руки монету, у Доббса появилось чувство, что она рано или поздно перейдет к нему — просто господину угодно произнести перед этим душеспасительную проповедь. «За пятьдесят сентаво я эту проповедь выслушаю, все равно мне делать нечего», — рассудил Доббс. И не тронулся с места.

— Сегодня днем вы сказали мне, — продолжал господин в белом, — будто целый день ничего не ели. После чего я дал вам песо. Потом мы встретились снова, и вы сказали, что у вас нет денег на ночлег. После этого я дал вам пятьдесят сентаво. Еще позднее вы подошли и сказали, что у вас нет денег на ужин, и я снова дал вам полпесо. Объясните мне хотя бы, на что они потребовались вам сейчас?

— Чтобы завтра позавтракать, — ловко вывернулся Доббс.

Господин рассмеялся, дал ему монету и проговорил:

— Даю вам в последний раз. Выберите, себе еще кого-нибудь, не один я на свете. А то эта история уже начинает мне надоедать.

— Извините меня, — сказал Доббс, — я не знал, что подходил все время к вам да к вам. Я вашего лица не видел и вижу вас сейчас в первый раз. Но больше я к вам не подойду.

— Чтобы вы не нарушили слова и впредь ко мне не приставали, дам вам еще полпесо — будет вам на завтра на обед. После чего попрошу вас не затруднять меня больше проблемами вашего бренного существования.

«Иссяк, выходит, и этот источник», — подумал Доббс. И пришел к выводу, что хорошо бы побродить по стране, поглядеть, как люди живут.

2

Случилось так, что когда Доббс вернулся в ночлежку, один из его соседей по комнате как раз объяснял другому, что собрался идти в Тукспам, но нет у него подходящего спутника. Только Доббс это услышал, как сразу сказал:

— Послушайте, я готов идти с вами в Тукспам.

— А вы бурильщик? — поинтересовался тот, не вставая с постели.

— Нет, я насосник.

— Хорошо, — кивнул сосед, — почему бы и нет, мы вполне можем пойти вместе.

И на другое утро они отправились в путь, чтобы попытать счастья на бесчисленных нефтяных полях по дороге в Тукспам. Успели выпить по стакану кофе и проглотить по паре булочек.

Просто так в Тукспам не попадешь. И железной дороги туда нет. Только самолетом долетишь. Но билет стоит пятьдесят песо — в одну сторону. Зато на нефтяные поля ходит множество грузовиков. Кое-кто из шоферов не прочь прихватить бедолагу, собравшегося добывать нефть. А пешком туда добираться — страшное дело. Больше ста миль под раскаленным солнцем…

— Нам надо перебраться через реку, — сказал Барбер.

Переправа стоила двадцать пять сентаво, а им вовсе не хотелось с этими двадцатью пятью сентаво расставаться.

— У нас нет выбора, — сказал Барбер. — Придется ждать грузовых паромов «Гуастека». Те перевезут нас бесплатно. Но мы можем прождать часов до одиннадцати, пока придет первый. Они не по расписанию ходят, а когда их загрузят.

— Тогда давай сядем и посидим под стенкой, — предложил Доббс.

На сдачу с денег за завтрак он за десять сентаво купил пачку из четырнадцати сигарет. Ему повезло. В пачке он обнаружил бон на пятьдесят сентаво, который немедленно обменял в той же табачной лавке на наличные. И теперь стал обладателем внушительной суммы в один песо десять сентаво.

У Барбера дорожного капитала нашлось песо полтора. Они могли бы, конечно, и заплатить за переправу; но свободного времени у них было вдоволь, они никуда не опаздывали — почему бы не подождать парома и сберечь деньги?

Переправа жила энергичной жизнью. Десятки больших и малых моторных лодок поджидали желающих перебраться на тот берег. Особые катера, не имевшие постоянных цен за перевоз, перевозили капитанов судов и менеджеров нефтяных компаний, которым недосуг было дожидаться лодок-такси, хозяева которых всегда дожидались, чтобы были заняты все четыре или шесть мест в лодке. Здесь всегда царило оживление, потому что рабочие, работавшие на другом берегу реки, собирались к вечеру сюда сотнями, а к ночи и тысячами, так что суета у переправы была словно на ярмарке. Вдоль реки расставлены столы, где люди обедали, пили кофе, угощались жареными бананами, фруктами, сладостями и печеньем. Здесь же продавались сигареты. Все жило переправой и благодаря переправе. Нескончаемой чередой подходили городские трамваи и автомобили. И так целый день и почти всю ночь без перерыва. Там, на другом берегу реки, — рабочие руки; здесь, в городе, — мозги, центральные управления, банки. На той стороне реки — работа, на этой — отдых, восстановление сил, развлечения. На той стороне — богатство, золото страны — нефть. Но там оно ничего не стоит. Лишь здесь, на этой стороне, в городе, в высоких зданиях компаний и банков, в конференц-залах «Олл Америка кэйбл сервис» нефть обретает свою стоимость. Ибо нефть, как и золото, сама по себе ничего не стоит, ее цена появляется только благодаря множеству других процессов.

Мимо этой переправы проходят миллиарды долларов. Не в виде банкнотов, не в чеканной монете, даже не в чеках. Эти миллиарды существуют в форме кратких записей и пометок, которые люди, обычно, пусть и не всегда, перебирающиеся на другой берег на катерах, делают в записных книжках, а иногда и просто на клочках бумаги. В нашем веке богатства и сокровища часто состоят в крохотных бумажках с трудноразборчивой записью.

В половине одиннадцатого появился наконец грузовой паром, нагруженный быками, ящиками и мешками. На берег сошли десятки индейцев, мужчин и женщин, согнувшихся под грузом фруктов в специальных плетеных корзинах, которые они привезли на продажу в город; маты, кошелки из лыка, куры, рыба, яйца, сыр, цветы, маленькие козы — все для горожан.

Барбер и Доббс перешли на паром, но он тронулся с места не раньше, чем через час. Переправа продлилась долго, пришлось порядочно спуститься вниз по реке, прежде чем достигли причала. Ближе к устью реки сгрудились танкеры, принимавшие в свои трюмы нефть, чтобы отправиться с нею через океан.

На противоположной стороне реки царила та же суета, жизнь бурлила вовсю. А танкеры стояли не только у самого устья, нет, они поднимались довольно далеко вверх по реке, пока позволяла осадка.

Довольно далеко от берега, на холмах, высились огромные резервуары, наполненные нефтью. От резервуаров вниз к берегу разбегались многочисленные трубы. А здесь с помощью насосов нефть через гибкие металлические рукава попадала в трюмы танкеров. Во время подачи нефти или когда трюмы заполнялись до предела, на судне поднимался красный «флаг опасности». Потому что сырая нефть испускает газ, и если кто-нибудь не дай бог зажжет спичку или чиркнет зажигалкой, от танкера останется одно воспоминание.

Здесь суетливо сновали вездесущие торговцы фруктами, попугаями, львиными и тигриными шкурами, обезьянками, рогами бизонов, маленькими дворцами и соборами, искусно слепленными из раковин. Если моряки не могли заплатить деньгами, торговцы охотно принимали в уплату другие вещи: костюмы, плащи, кожаные чемоданы, короче говоря, все, что удавалось выменять.

Над нефтеперерабатывающими заводами поднимались тяжелые желто-красные облака. Газ проникал в дыхательные пути и легкие и колол десятками и сотнями иголочек. Всех охватывал кашель, как при эпидемии, а когда ветер относил облака газа в сторону большого города, население чувствовало себя так, будто его поместили в душегубку. Не успевшие к этому привыкнуть новички и гости города ощущали какую-то неуверенность, они терялись и пугались. Постоянно хватались за горло, пытались прокашляться, не понимая, что происходит. У многих новичков появлялось такое чувство, что они вот-вот умрут, настолько болезненным и острым было раздражение в горле и в легких.

А старожилы этому уже никакого значения не придавали. До тех пор, пока улицы города будут продуваться загазованным ветром, в эти же улицы будет стекаться и золото.

Словно из-под земли выросли салуны, один рядом с другим. И все на деньги моряков и для их развлечений. Американские моряки были здесь самыми желанными посетителями. На их родине не продавались в те годы ни пиво, ни вино, ни виски. А здесь они получали все, в чем дома была нехватка, и они поглощали такое количество выпивки, что им на долгое время хватало воспоминаний об этих днях. Их уже приучили к высоким ценам на контрабандные напитки. Здесь же, где цены были нормальными, им казалось, что виски и пиво вообще ни черта не стоят, им просто давали даровую выпивку! И так один доллар за другим перекатывался в кассы «кантинас» и баров. В нескольких домах, неподалеку от салунов, поселились прелестные дамы, которые отнимали у моряков последние денежки.

— Сейчас время обеда, — сказал Барбер, — и мы могли бы вскарабкаться на танкер. Вдруг нам перепадет что-нибудь…

— Неплохо было бы… — откликнулся Доббс. — Как бы только они не вышвырнули нас вниз!

Они увидели двух моряков в тельняшках с подвернутыми рукавами, которые покупали фрукты. Барбер прямиком направился к ним.

— Вы с какой коробки?

— С «Норман Бридж». А что?

— Вы уже обедали? — спросил Барбер.

— Нет, только собираемся.

— Мы бы тоже не прочь. На нашу долю хватит?

— Поднимайтесь на палубу с нами. Почти все отвалили в город. Еды горы.

Когда Доббс с Барбером час спустя оставили танкер, они едва переставляли ноги, так объелись. Сели под стеной одного из домиков — пусть пища переваривается. И тут же их охватило беспокойство: им ведь и дальше двигаться надо, и о ночлеге позаботиться.

— У нас на выбор две дороги, — сказал Барбер. — Мы можем пойти здесь по главной дороге, все время оставаясь вблизи лагуны. Но я думаю, что идти по ней нет смысла, — слишком много конкурентов. Я думаю, пойдем-ка мы лучше вглубь. Там много нефтяных полей, которые мало кто знает, потому что они в стороне от больших дорог. Пойдем сперва вверх по реке, а потом свернем налево. Через каких-то полчаса окажемся уже в Вилла Куателюк.

— Если вы считаете, что этот путь лучше, — вперед! — сказал Доббс.

Все дороги — нефть и нефть! Слева на холмах, подобно солдатам, вытянулись шеренги резервуаров. Тропинка, по которой они шли, чавкала нефтью, как болото, — это нефть вытекла из лопнувших труб или просочилась сквозь землю. Куда ни бросишь взгляд — нефть, нефть. Казалось, даже небо покрыто нефтью. Черные облака, поднимавшиеся над нефтеперегонными заводами, несли с собой нефтяные газы.

Потом показалась гряда холмов, выглядевших привлекательнее. Там стояли деревянные жилые дома инженеров и служащих компании. Здесь им жилось удобно и привольно.

Вилла Куаутелюк — это, собственно говоря, старый город, древняя столица индейцев, которая построена еще до прихода испанцев. Местность тут здоровее, чем у нового города, и стоит она на берегу большого озера, которое кишмя кишит рыбой и над которым кружат неисчислимые стаи уток и диких гусей. Естественная питьевая вода в старом городе лучше, чем в новом. Но новый город исхитрился обогнать и затмить старый. Ибо новый город выстроен вблизи океана и стоит на реке, по которой самые крупные океанские суда могут подняться до самого речного вокзала, где во время любого шторма будут в такой нее безопасности, как их игрушечные дубликаты, помещенные в ванну. О старом городе в новом почти не упоминается. Тысячи, десятки тысяч жителей нового города ничего не ведают о том, что на другом берегу реки, в получасе ходьбы от переправы, находится древний старый город. Оба эти города, отец и сын, чем дальше, тем больше отдаляются. Новый город, которому только что сровнялось сто лет, насчитывает двести тысяч жителей, и в нем все острее ощущается нужда в жилище; находится он в штате Гамаулинас, в то время как старый — в штате Вера-Крус, Старый город постоянно опрощается, а новый постоянно стремится сделаться центром мировой торговли, имя которого будет известно в любом уголке земли.

Едва оба путника, весьма торопившихся, вышли на дорогу, ведущую от лагуны в сторону холмов, как они заметили присевшего под одним из кустов индейца. На индейце были хорошие брюки, свежая голубая рубаха, на голове сомбреро с высокой острой тульей, а на ногах — сандалии. На земле у его ног стояла большая плетеная корзинка. Некоторое время спустя Доббс оглянулся и сказал:

— Посмотрите, этот индеец как будто приклеился к нам.

Барбер тоже оглянулся и проговорил:

— Похоже на то. А теперь остановился и делает вид, будто что-то потерял.

По обе стороны от дороги — лес. Густой, непроходимый лес. Они пошли дальше, а когда еще раз оглянулись, увидели идущего за ними следом индейца. Он как будто даже прибавил шагу и приблизился.

— Похоже, он не из бандитов.

— Так сразу не скажешь, — ответил Доббс чуть погодя.

— Он может оказаться шпионом бандитов, приставленным к нам для слежки. Когда мы начнем устраиваться на ночь, нападет на нас или даст знак банде.

— Дело тухлое, — согласился Барбер. — Лучше всего нам повернуть обратно. Никогда не угадаешь, что у этих парней на уме.

— Что им с нас взять? — Доббсу требовались доказательства.

— Как «что взять»? — повторил его слова Барбер. — На нас ведь не написано, что у каждого в кармане по песо.

Но они продолжили свой путь. И всякий раз, оглянувшись, убеждались, что индеец преследует их буквально по пятам, в каких-то пятнадцати метрах. Однако когда они замедляли шаги, он тоже останавливался. Они начали нервничать, обоих даже пот прошиб.

Доббс пыхтел-пыхтел и сказал:

— Будь у меня револьвер или ружье, я бы его сейчас пристрелил безо всяких. И успокоился бы… Я этого не вынесу. А что, Барбер, давай поймаем его и привяжем где-нибудь к дереву. Или отлупим как следует, чтобы не топал за нами?

— Не знаю, — ответил Барбер, — стоит ли. Может, у него ничего плохого на уме нет. Но избавиться от него было бы совсем неплохо.

— Я остановлюсь, пусть он подойдет, — вдруг сказал Доббс. — Сил моих больше нет!

Они оба подошли к дереву и сделали вид, будто собираются что-то снять с него.

Но индеец тоже остановился.

Доббсу пришла в голову новая идея. Он так деловито забегал вокруг дерева, будто на его ветвях какое-то чудо сидело. Как он и предполагал, индеец на эту уловку попался. Медленно, шаг за шагом, приблизился, так и прикипев глазами к дереву. Когда он подошел почти вплотную, Доббс замахал руками и возбужденно закричал:

— А вам что здесь надо? Почему вы нас преследуете?

— Мне надо туда, — ответил индеец и указал в ту сторону, куда держали путь Доббс с Барбером.

— Куда? — переспросил Доббс.

— Туда. Куда и вы идете.

— Откуда вы знаете, куда нам надо? — спросил Доббс.

— Почему же, знаю, — спокойно ответил индеец. — Вы собрались на нефтяные поля. И мне туда надо, вдруг получу работу.

Барбер с Доббсом вздохнули с облегчением. Да, это правда. Индеец искал работу, как и они. И вид у него не бандитский.

— Почему же вы не пошли в одиночку? Почему тащитесь за нами?

— Я целых три дня сидел и поджидал белых, которые пойдут в эту сторону.

— Сами дорогу не нашли бы?

— Как не найти, — ответил индеец. — Но я боюсь тигров и львов. Их здесь прорва. И одному мне идти страшно. Сожрут еще…

— А разве мы сумеем защититься от тигров? Не думаю… — усомнился Доббс.

— С вами я не боюсь, — заверил их индеец. — Они белых не любят и никогда к ним даже не приближаются. Индейцы им больше по вкусу. Но если я пойду вместе с вами, они не подойдут и, значит, не сожрут меня.

Барберу с Доббсом только и оставалось, что посмеяться над своими страхами: индеец, которого они так опасались, был, оказывается, перепуган куда больше их.

И приняли индейца в свою компанию. Он почти не подавал голоса и шел то рядом с ними, то позади, смотря по тому, как позволяла дорога.

Незадолго до захода солнца они попали в индейскую деревушку и решил переночевать в одной из хижин. Индейцы обычно очень гостеприимны, но каждый хозяин направлял их к соседу, объясняя это тем, что его хижина переполнена. Хижин в деревушке было пять-шесть. Хозяин последней, к которому они обратились, тоже не смог их принять.

Лицо у него было испуганным и озабоченным, когда он посоветовал:

— Лучше вам дойти до следующей деревни. Она куда больше нашей, в ней тридцать хижин или даже больше. Там вас хорошо примут.

— А далеко это? — недоверчиво спросил Доббс.

— Далеко? Нет, совсем близко. Два километра, не больше. Вы туда еще засветло доберетесь.

Ничего не попишешь, пришлось тащиться до следующей деревни. Два километра давно остались позади, никакой деревни нет и в помине. Еще два километра — с тем же успехом.

— Здорово он нас обманул, — невольно проворчал Барбер. — Хотел бы я знать, почему они нас не приютили, а погнали в эту чащобу?

Доббс, злой не меньше напарника, проговорил:

— Я немножко этих индейцев знаю. И должен был раньше догадаться. Не в их обычаях отказывать кому-то в ночлеге. Но, видать, они нас испугались. В этом все дело. Нас трое мужчин, и ночью мы могли бы разделаться с хозяевами хижин…

— Глупости какие, — не согласился Барбер. — За что нам этих бедолаг убивать? У них ничего нет, они беднее нас.

— Ничего нет, а страх есть. Это уж как водится. Вещи, которые им принадлежат, они оценивают совсем не так, как мы. Есть, например, у него лошадь, или даже две, и в придачу еще корова да парочка коз. Для него — целое состояние. А вдруг мы бандиты? Бандитов они боятся — дальше ехать некуда…

Барбер кивнул и проговорил:

— Допустим, ты прав. Но как теперь быть? Через десять минут будет так темно — глаз выколи!

— Выходит, ничего не остается, кроме как заночевать здесь, — другого выхода Доббс не видел.

Зажигая поочередно спички, попытались подыскать подходящее для ночлега место. Но вокруг одни толстые кактусы и другие колючки. По земле, быстро перебирая ножками, бегали пауки, жучки и прочая мелкая нечисть, которая ни отдохнуть, ни тем более заснуть ни за что не даст. К тому же индеец упоминал что-то о тиграх, шляющихся в этих местах. Кому и знать, как не местному индейцу…

Постояв немного, почувствовали, что усталость берет свое, и все-таки легли на землю. Доббс с Барбером тесно прижались друг к другу. Но не прошло и двух минут, как индеец начал протискиваться между ними, как это делают домашние собаки. Осторожно, медленно, но настойчиво. Он мог почувствовать себя в безопасности только лежа между двумя белыми: не выберет же тигр, кто лежит посредине, хватит ему и крайнего. На ночь ему больше одного ни к чему.

Барбер проснулся от того, что по его лицу пробежал какой-то жучок. Сел, отряхнулся. Никакой другой мелкой нечисти не обнаружил. Он сидел и прислушивался к ноющим и трескучим звукам ночного леса — и вдруг вздрогнул.

Он совершенно отчетливо услышал осторожные шаги подкрадывающегося большого зверя. Сомнений нет, зверь очень большой. Снова услышав звук этих шагов и убедившись, что ему не почудилось, разбудил Доббса.

— Что стряслось? — спросил Доббс сонным голосом.

— Там, на дороге, не то лев, не то тигр. Прямо за нами.

— Вам, наверное, приснилось, — ответил Доббс, понемногу просыпаясь. — Не поверю, чтобы тигр решился наброситься на троих людей.

Но тоже насторожился, прислушался. Уловив подозрительные звуки, он сказал, поднимаясь на ноги:

— Похоже, вы правы. Это крупный зверь. Человек не станет бродить здесь глубокой ночью. Это животное, слышите, как тяжело оно ступает?

Было не совсем ясно, давно ли проснулся индеец, или только что. Во всяком случае он считал, что самое надежное — оставаться между двумя белыми. Но вот он рывком поднялся — и сразу оказался на ногах. Выражения его лица было не разглядеть, чересчур темно. Но наверняка его исказил беспредельный ужас. По звуку его голоса оба догадались, как оно выглядело.

— Это тигр, он совсем рядом, — произнес он дрожащим голосом. — Он стоит вон там, в кустах, и следит за нами.

— И что же нам делать? — спросил Доббс.

— Лучше всего — начнем орать и учиним страшный шум! — предложил Барбер.

— Это не идея. Тигр не испугается. Наоборот, мы только накличем беду.

Все трое стояли, затаив дыхание и прислушиваясь. Несколько минут они не слышали ничего похожего на тяжелые шаги лесного хищника, потом он сделал еще один или два шага.

— Я знаю, как быть, — тихо проговорил Доббс. — Вскарабкаемся на дерево. Там он нас не достанет…

— Тигры умеют лазать по деревьям, — ответил ему Барбер так же тихо. — Они ведь кошки. Прыгают и лазают по деревьям так, что только держись.

— Для нас это самое надежное место, — отстаивал свой план Доббс.

Он осторожно двинулся вперед и буквально через несколько шагов наткнулся на красное дерево. Недолго думая, начал взбираться по нему. А индеец, мигом сообразивший, что происходит, тут же бросился к дереву, лишь бы не оказаться последним, нижним. И вот он уже устроился на дереве рядом с Доббсом. О своей корзине он в спешке забыл.

Барберу не захотелось оставаться внизу в одиночестве, и в конце концов он тоже полез к ним.

Здесь, наверху, когда они устроились со всем возможным в их положении удобством, они перевели дыхание и несколько успокоились. На дереве они все же чувствовали себя в большей безопасности, нежели на земле. Барбер был совершенно прав, когда заметил:

— Там, внизу, тигр смог бы одного из нас утащить. А тут мы сумеем удержаться.

— Удержаться, может, и да, — согласился Доббс. — Но что, если он отхватит руку или ногу?

— Все лучше, чем распрощаться с жизнью вообще, — пожал плечами Барбер.

Усталость брала свое, и страх постепенно отступал. Индеец снова оказался посередине: Доббс — над ним, а Барбер — пониже. Теперь он за свою жизнь не опасался. Каждый из них привязался ремнем к ветке, чтобы, не дай бог, не свалиться вниз во сне.

Эта ночь тянулась, конечно, удивительно долго, их мучили кошмары и страшные видения. И вот наконец наступило утро.

При свете дня все выглядело вполне обычно, от ночных страхов и ужасных картин, терзавших их воображение, не осталось и следа. Сама земля выглядела куда более гостеприимной, чем перед приходом ночной тьмы. Всего в тридцати шагах рощица, за ней — лужайка.

Все трое спустились на землю и на завтрак выкурили по сигарете. Индеец достал из корзинки несколько сухих тортиллас и дал каждому по одной.

Они сидели, курили и жевали, не произнося ни слова, и снова услышали шаги тигра. Испуганно вскочили. Звук этих шагов был знаком до боли, как походка близкого родственника. И десять лет спустя эти звуки вспомнятся с той же отчетливостью, что и сегодня; они впитали их каждой клеточкой тела и запечатлели в себе навсегда.

Средь белого дня — тигр! А почему бы и нет? Но в такой близи от трех людей? Редчайший случай.

Доббс повернулся в том направлении, откуда звуки донеслись ночью и откуда они слышались сегодня. Он заглянул за деревья, на лужайку. И там увидел его.

Сейчас его отчетливо разглядели все трое. Тигр преспокойно пасся на лужайке, привязанный длинной веревкой к мощному пню — чтобы не убежал! Это был совершенно безобидный тигр, который всегда радовался, если от него ничего не требовалось и он мог спокойно щипать траву. Это был… осел!

Индеец ничего не сказал. Он не сомневался, что слышал ночью шаги тигра, он-то тигров знает не по рассказам.

Доббс и Барбер поглядели друг на друга. Они тоже промолчали, но лица обоих налились кровью. А потом они так расхохотались, что чуть не лопнули от смеха.

Наконец Доббс успокоился и проговорил:

— Я вас, друг, об одном прошу, никому об этом не рассказывайте. Не то мы позора не оберемся… Любой школьник знает, что ни тигры, ни львы в Америке не водятся[1].

3

Деревня, о которой минувшим вечером упоминали индейцы, находилась едва ли в двадцати минутах ходьбы. Привязанный и пасущийся здесь осел был сам по себе доказательством близости деревни. Хотя первое впечатление могло оказаться и обманчивым: а вдруг это осел дровосека или угольщика? В деревне им дали поесть — бобов, тортиллас и чаю с лимонным листом. К первой буровой они подошли к вечеру. Доббс первым делом отправился к десятнику, но свободного места не оказалось.

— Хотите поесть? — спросил десятник.

— Да, — сказал Доббс. — И, если можно, мы бы с удовольствием у вас переночевали.

— Думаю, мы и в этом сумеем вам помочь, — проговорил десятник и пошел в сторону своего барака, сделав какой-то знак упищеблока.

Индеец не отставал от них ни на шаг. Повар-китаец внимательно оглядел их и решил, что им место на кухне. Это из-за индейца. Приди сюда одни Доббс с Барбером, он позволил бы им поесть в столовой для белых рабочих. А в присутствии индейца об этом не могло быть и речи, у индейцев свой пищеблок.

— Мы должны поскорее избавиться от этого типа, — сказал Доббс, жуя. — Какой смысл таскать его за собой по всем буровым? Ничего хорошего из этого не выйдет.

— Завтра утром прогоним его, — согласился Барбер, не желавший портить себе аппетит обдумыванием планов.

Попозже Доббс с Барбером подсели к рабочим, чтобы разузнать, как обстоят дела на соседних буровых.

— А ничего не происходит, — отрезал долговязый швед. — Одни пустые колодцы. Все сворачивают дела. Вам туда идти не стоит. А вот южнее нас опять забурились. Только отсюда вы туда не попадете. Придется идти через Пануко или, например, через Эвано, но это уже в другом штате.

Спать им пришлось в сарае на старых мешках, но здесь они были в полной безопасности от всех пасущихся ослов и смогли отоспаться за прошлую ночь, отнятую у них ужасным тигром. Утром, после легкого завтрака, отправились в путь.

Когда они молча прошагали почти полчаса, Доббс сказал:

— Ну, так! Прежде чем мы отправимся на две оставшиеся буровые, где нам, может быть, дадут работу или по крайней мере накормят, нам придется этого индейца убить!

Послушайте, — обратился он к индейцу, — здесь наши пути расходятся! Вы нам только мешаете.

Индеец испуганно огляделся и проговорил:

— Да, сеньор, но тигры!

— С тиграми договаривайтесь сами, — вмешался Барбер. — Мы намерены с вами расстаться.

— Да, вот именно, — сказал Доббс. — И если вы не уйдете по доброй воле, придется поговорить иначе. Причем разговор будет не из приятных!

Индеец стоял в нерешительности. Ему и в голову не приходило упрашивать или умолять. Оба они сказали, чтобы он проваливал, и возражать им незачем.

Понял ли индеец, что он им в тягость, или сообразил, что они имеют полное право выбирать себе попутчиков, остается неизвестным. Просто индеец стоял и не произносил ни слова.

Доббс и Барбер пошли своей дорогой. Но подобно отверженной собаке, которая никак не может разлучиться со своими хозяевами, индеец поплелся за ними следом. Ни о личной привязанности, ни о верности, ни об одном из подобных чувств и речи нет, не они его подгоняли. Он был законченным материалистом. Он знал, что оба белых направляются на нефтяные поля; он знал также, что их в любом случае накормят; и, наконец, он понимал, что если последует за ними, с голоду не умрет. А если пойдет один, ему ни на одной буровой не разжиться и сухой коркой хлеба, даже от своих соплеменников, десятки которых работали там. К тому же тигры!.. На буровые он хотел попасть при любых обстоятельствах — чтобы разузнать насчет работы; идти же в одиночку или с другими индейцами не решался. Опасности, которые таили в себе девственные леса, ему известны лучше, чем белым.

Примерно полчаса спустя Барбер оглянулся и сказал:

— Этот краснокожий дьявол опять тащится за нами!

— Не избавиться нам от него, — сказал Барбер. — Не знаю, что и придумать.

— Убить, как околевающую кошку! — злобно проговорил Доббс.

И все же, когда они добрели до ближайшей буровой, индеец опять поплелся за ними в пищеблок и получил свою порцию еды. Десятник, увидевший индейца в компании белых, изменился в лице.

Доббс и Барбер объяснили десятнику, что индеец никак не хочет от них отстать, но тот лишь пожал плечами. И в самом деле, как отнестись к белым, которые не в состоянии отделаться от индейца?

Здесь, на буровой, индеец был совсем рядом, и избить его ничего не стоило. Однако буровая — неподходящее для этого место. Начни они драться, десятник приказал бы немедленно прогнать с участка всех троих. А провести еще одну ночь в лесу — хуже этого Доббс с Барбером ничего себе представить не могли.

Назавтра все повторилось. Индеец тащился за ними, как побитый, но верный пес, все время оставаясь на порядочном расстоянии.

А оба белых нашли наконец выход. Поскольку на ближайших буровых они вряд ли получат хоть какую-то работу, договорились кратчайшим путем вернуться в город.

Вечером добрались до Вилла Кауателюк, где повстречались с индейцем на дороге, ведущей к нефтяным полям. Уразумев, что путешествие закончилось, индеец не удивился. Сел на то же место, облюбованное еще три дня назад. Вдруг появятся другие белые, которые пожелают поискать счастья на буровых по эту сторону реки?..

А Доббс с Барбером не медля ни минуты зашагали в сторону переправы. Паромов в тот день больше не предвиделось. Пришлось провести ночь под высоким деревом с густыми длинными ветвями в обществе еще троих бедняков, которые уже месяц как влачили здесь жалчайшее существование, выпрашивая еду на танкерах и ночуя под деревьями. Бывали дни тощие, бывали дни жирные. Случалось, им не давали ни куска хлеба ни на одном из судов, и, наоборот, иногда им предлагали пообедать и поужинать сразу на трех-четырех танкерах. Лотерея, да и только!

Следующим утром на пароме переправились на «городскую» сторону реки. За несколько дней их отсутствия в городе ничего не изменилось. В банках, в компании «Империэл», в дорогих ресторанах вращались все те же субъекты, что и две недели, месяц и полтора месяца назад, и фразы, которыми они обменивались на ходу, оставались прежними.

Барбер попрощался и бесследно растворился в большом городе или отправился искать счастья в другие края. А Доббса эти несколько дней если чему и научили, то тому лишь, что найти работу на нефтяных полях такое же редкое везение, как и здесь, в городе.

Однако однажды утром на долю Доббса кое-что перепало. Грузить части машин. Тяжелая работа, и всего три песо за день — ничего не сэкономишь. Но пять дней спустя и она кончилась. И вот он стоит, не зная, куда себя девать, у парома, который перевозит людей к вокзалу, откуда идут поезда на Пануко. Откуда-то появились пятеро мужчин, по всей видимости, куда-то спешивших.

Один из них, приземистый и коренастый, заметил Доббса. Остановился, перемолвился о чем-то со своими спутниками и крикнул:

— Эй, вы! Ищете работу?

— Да, — крикнул в ответ Доббс и подошел поближе.

— Идите сюда! Поживее! У меня для вас работа найдется, если у вас руки чешутся.

Доббс приблизился к нему почти вплотную.

— Я взял подряд на установку буровой. А один из наших не явился. Не то у него лихорадка, не то малярия. Не знаю. И ждать этого парня я не могу. Хотите заменить его?

— Допустим. А сколько вы платите? — спросил Доббс.

— Восемь долларов в день. За вычетом питания. Оно стоит доллар восемьдесят центов или два доллара, пока еще не знаю. В любом случае шесть долларов остается. Ну так как?

— Идет. Согласен.

Предложи кто-нибудь Доббсу десять минут назад работу за два доллара в день, он бы опрометью бросился за этим человеком, как голодная кошка. Но теперь сделал вид, будто оказывает строителю буровых вышек одолжение.

— Но вам придется ехать прямо сейчас, не откладывая, — поспешил добавить строитель буровых. — В чем есть. Съездить за вещами вы не успеете. Поезд на Пануко отходит через пятнадцать минут, а надо еще переправиться на пароме. Ну, давайте! Живо!

Он схватил Доббса за рукав и потащил за собой на паром.

4

Пэт Мак-Кормик, строитель буровых вышек, был американцем ирландского происхождения. Уже в летах. Большую часть жизни провел на нефтяных полях Техаса и Мексики. Работал бурмастером, наладчиком бурового инструмента, водителем грузовика, десятником, хронометристом, оператором на насосной станции, овладел, можно сказать, всеми профессиями, которые только могут пригодиться при добыче нефти. А в последние годы открыл собственное дело: взял подряд на строительство буровых вышек, а также жилых и вспомогательных строений. Цену он устанавливал после того, как тщательнейшим образом изучал местность, выбранную заказчиком. Выбор этот требовал учета множества обстоятельств; вот тут-то и пригодился его огромный опыт. Необходимо было учесть, как далеко вышка и лагерь будут находиться от железнодорожной станции или от ближайшей дороги, по которой способны пройти тяжелые грузовики, будет ли лагерь сооружаться в лесу или в прериях. Есть ли поблизости питьевая вода, легко ли нанять дешевую рабочую силу, то есть местных, — все это следовало учесть, прежде чем назначать цену. Назначь он цену слишком высокую, компания, чего доброго, отдаст предпочтение более сговорчивому конкуренту: а занизит — свои деньги придется докладывать. Хотя вообще-то американские нефтяные компании не мелочны; если докажешь, что в силу определенных условий, обнаруженных в самый последний момент или, допустим, случайно, следует увеличить основную сумму контракта, они соглашаются, не особенно торгуясь.

От Пануко они ехали на грузовиках, нагруженных материалом для стройки. Эта дорога на юг была достаточно скверной, но и она в конце концов оборвалась, упершись в лесной массив, в котором была прорублена просека длиной километра в четыре и настолько узкая, что по ней могли пройти лишь индейцы с навьюченными мулами. Просека выходила на вырубленную в лесу поляну диаметром метров в сто. На ней-то и будет построен лагерь и буровая, потому что геологи компании рассчитали: здесь нефть есть. Скорее всего есть…

Десятник нанял двадцать индейцев из ближних деревень для корчевки поляны. А теперь они начнут расширять просеку в лесу, чтобы по ней пошли грузовики.

Первые несколько дней все шестеро спали в обыкновенной палатке. Пищу на всех готовили два повара-китайца.

Инструмент, гвозди, болты и винты, доски и брусья были уже доставлены на мулах и ослах первым караваном. Через два часа должен подойти очередной.

Одного из белых отрядили, чтобы он с целой оравой индейцев поставил бараки, а остальные пятеро во главе с Пэтом занялись самой буровой.

Доббс никогда прежде не возводил буровых. На палящем солнце таскать на плечах трехпудовые брусья — дьявольски тяжелый труд… Три дня спустя он сорвал с плеч кожу, обнаженная плоть кровоточила и причиняла неописуемую боль. Он сорвал кожу и на шее, она, грязная и обожженная на солнце, свисала клочьями.

Только успеешь подтащить брусья, хватайся за дрель и сверли в них дырки. И все без роздыху. Не разгибая спины. Ели и то впопыхах, чтобы при свете дня успеть сделать как можно больше. На часы никто не глядел. От первого луча солнца до последней красноватой полоски на горизонте все работали, не покладая рук, и не до седьмого, а до десятого пота. После захода солнца продолжали работать при фонарях — если этого света хватало. Электрический свет появится куда позже, когда сюда доставят моторы и двигатели.

Опытные мастера связывали брусья, стягивали болтами, крепили подпорками — и буровая поднималась все выше, работать на головокружительной высоте все опаснее. Надо было обладать обезьяньей ловкостью, чтобы не свалиться вниз, не сломать шею, не переломать рук и ног.

И наконец-то буровая вышка встала! Подтянули и закрепили тяжелые железные ролики, по которым пропущены металлические канаты, которые будут поднимать и опускать бур с отстойником. Самая тяжелая часть работы позади. На очереди здание подстанции, инструментальный и хозяйственный склады.

А тем временем и дорога готова, и первый грузовик подъезжает сюда прямо от железнодорожной станции.

В четырех километрах протекает неширокая, но быстрая речка. К ней через лес проложили трубы, а на берегу соорудили насосную и подсоединили к ней моторные насосы. До этого дня воду в лагерь возили от речки на ослах, в кувшинах.

Мощный трактор подтащил паровую машину. А на следующий день тот же трактор, рев и стоны которого часами доносились из леса, приволок и паровой котел.

Еще день спустя привезли огромные деревянные приводные колеса, напоминающие большие колеса водяных мельниц. По ним пройдут канаты и цепи для буров, отстойников и труб. Привезли и динамо-машину, протянули провода, и однажды вечером поляна в лесу осветилась электрическим светом. И лес, еще несколько недель назад спавший или позевывавший в своем тропическом одиночестве, не знавший вторжений со дня сотворенья мира, озарился ярким светом, для которого приход ночи не помеха. У леса отняли его ночной покой, и там, куда достигали никогда не гаснущие лучи мощных ламп, лес начал понемногу хиреть. А ведь на невысоких холмах собирались на этот свет миллионы, десятки миллионов насекомых…

Шум и треск машин, наполнявший лес днем и ночью, прогнал с насиженных мест его извечных обитателей. Им пришлось покинуть родные края и перебираться неведомо куда, где они надеялись вновь обрести покой и пропитание.

И тогда пришли настоящие нефтяники. Работа по строительству буровой окончательно завершена. Строителям предстоит вернуться в город и ждать нового контракта. Он может появиться через три дня, через полтора месяца, а случалось и так, что и через полгода его ждали и дождаться не могли.

Поиски и добыча нефти — та же игра в кости. В буровую вкладывают десять, двадцать, пятьдесят тысяч долларов, и когда забурятся на максимально возможную глубину, оказывается вдруг, что никакой нефти нет, а есть только соленая вода, песок или глина. И тогда лес возвращается его законным владельцам, которые с такой скоростью и жадностью набрасываются на свое добро, что какой-то год спустя не остается и следа от пребывания здесь человека. Да, добыча нефти — та же игра в рулетку. Можно потерять все свое состояние, а можно вложить пять тысяч долларов, а заработать пять миллионов. И поэтому все, кто делает ставку на нефть, сегодня богачи, а завтра, глядишь, нищие. Работают неделями и месяцами в лесах или в джунглях, ни себя, ни других не жалея. А то, что заработали тяжелейшим трудом, проматывают в городе за три дня. И даже если не проматывают, а пытаются сберечь, сэкономить, тоже остаются на мели. Ждут и ждут работы, пока не истратят последнее песо, и приходится опять клянчить мелочь у людей, которые служат в «Империэле», в «Луизиане», в «Саудерне» или в банках. Заполучить работу в нефтяных странах такое же везение, как и выйти на богатый нефтью участок.

Примерно это произошло и с Доббсом. Он уже было забыл и думать о работе, а она ему, как говорится, с неба в руки упала.

— А как насчет денег? — спросил Доббс Мак-Кормика.

— Что за спешка? — удивился Пэт. — Не спешите. Ваши деньги никуда от вас не денутся. Не убегу я от вас с ними.

— Дайте по крайней мере сколько-нибудь, — не отставал Доббс.

— Ладно, — согласился Пэт. — Дам вам тридцать процентов.

— А остальное?

— Пока не знаю. Мне пока что моих денег не перевели.

Доббс получил тридцать процентов полагавшейся ему суммы.

С остальными Пэт тоже не рассчитался. Те, что были понастойчивее, получили от сорока до пятидесяти процентов. А те, кто хотел подмазаться к Пэту, чтобы он взял их в следующий раз, согласились и на пять процентов.

— Хотел бы я знать, получил этот мошенник свои деньги или нет, — сказал Доббс Куртину, одному из белых, работавших по договору.

— Да если бы знать, — ответил Куртин. — Компании часто не торопятся с выплатой денег — у них, дескать, туго с наличными. Объясняют, что началось бурение, а оно-то и поглощает массу денег.

Целую неделю Доббс и Куртин разыскивали Мак-Кормика в городе — тщетно. Но однажды они углядели его на другой стороне улицы.

— Быстро к нему! — крикнул Куртин Доббсу.

И очертя голову помчался через дорогу. Доббс оказался на месте почти одновременно с ним.

Куртин схватил Пэта Мак-Кормика за рукав рубашки: тот был без пиджака.

— Где наши деньги, сукин ты сын! Сейчас же расплатись с нами, иначе мы из тебя блин сделаем. Убьем! — довольно громко проговорил Куртин, сжимая кулаки.

— Поторапливайся! И никаких отговорок! — поддержал его Доббс. — Мы уже больше трех недель ждем своих денег.

— Да успокойтесь вы, — негромко проговорил Пэт и потащил из за собой в бар, где сразу заказал три больших бокала «Хабанеро». — Обсудим все по-хорошему. Вот, слушайте. На следующей неделе я подпишу очень выгодный договор, а через неделю еще один. Первый в Аматлане, второй в Корковадо. И опять возьму вас. Вы ребята трудолюбивые, с такими приятно иметь дело. На здоровье!

Он поднял рюмку и чокнулся с обоими. Выпили. И тут Куртин сказал:

— Это очень неплохо, что вы готовы опять нанять нас. Но без денег мы работать не станем. Где наши деньги?

— Пока что я денег не получил. Не подписали чека, — он повернулся к бармену и скомандовал: — Еще три «Хабанеро», поживее, слышите!

— Послушайте, приятель, — нетерпеливо проговорил Куртин. — Не рассчитывайте, что улизнете отсюда, отделавшись выпивкой. Нас не надуешь!

— Надуть вас? — удивился для вида Пэт. — Я — вас? С помощью выпивки? Не слишком-то любезно…

— Любезно там или нет, нам все равно, — сказал Доббс. — Мы хотим получить наши деньги, за которые вкалывали. Какой нам прок с ваших новых договоров, если вы по старым не платите?

— Пес паршивый, где наши деньги? — заорал вдруг Куртин, потеряв контроль над собой. Очевидно, выпивка подействовала на него отнюдь не умиротворяюще, как на то рассчитывал Мак-Кормик.

— Сколько раз вам повторять, что со мной самим не рассчитались.

Куртин схватил его за горло, встряхнул и прошипел в лицо:

— Выкладывай наши деньги, бандит, не то я разобью твою башку об эту мраморную доску.

— Потише, джентльмены, потише, — вмешался бармен.

А вообще он на происходящее никакого внимания не обращал. Протер тряпкой стойку бара и закурил сигарету.

Пэт был человеком сильным, так просто он сдаваться не захотел. Однако ярость Куртина превозмогла его силу, тем более что Доббс был готов в любую секунду прийти ему на помощь.

Вырвавшись из рук Куртина, Пэт отступил на полшага и сказал:

— Вот вы и есть настоящие бандиты. Жаль, не знал об этом раньше. Лучше я в следующий раз себе палец отрублю, чем дам заработать таким подонкам, как вы. Держите ваши деньги, и чтобы я вас больше не видел!

Пэт полез в карман и достал пачку смятых купюр.

— Вот ваша доля, — сказал он Доббсу.

Удивительно, как это он сразу достал именно ту сумму, которую задолжал Доббсу. Наверное, помнил с точностью до цента, сколько кому должен. Подвинув деньги Доббсу, он той же рукой отсчитал несколько кредиток и швырнул их через стол Кур тину.

— Вот так-то, — проговорил он таким тоном, будто не он, а ему были должны, — и больше мне на глаза не попадайтесь. Деньги у вас теперь есть, а я с такими идиотами, которые ничего не желают понять, в жизни дела иметь не буду.

Он бросил на стойку три песо, расплатившись за выпивку. И, сдвинув шляпу на затылок, вышел из бара с таким видом, будто подвергся неслыханному оскорблению.

5


— Почему вы живете в «Кливленде», дружище? — спросил Доббс Куртина, когда они вышли на улицу и приблизились к «Сутерн-отелю». — Ведь там вы платите не меньше трех песо за ночь.

— Четыре, — ответил Куртин.

— Так перебирайтесь ко мне, в «Осо-негро», больше пятидесяти сентаво с вас не возьмут, — посоветовал Доббс.

— Чересчур там грязно, полно разных прохиндеев и бичкомберов, — ответил Куртин.

— Ваше дело. Когда деньги кончатся, очутитесь в «Осо-негро», как и мы все. Думаете, мне там сладко? Но я хочу попридержать кой-какую мелочь. Кто знает, когда удастся опять подработать. Я и есть хожу, как прежде, к Чинку — за полета сентаво.

Они подошли к самому углу площади, к большому ювелирному магазину «Ла перла». Остановились, залюбовавшись выставленными в витрине драгоценностями. Золото и бриллианты так и сверкали на солнце. Вот диадема за восемнадцать тысяч песо. Они не произносили ни слова, а только разглядывали лежавшие за стеклом сокровища, размышляя об их стоимости и о том, что есть же в городе люди, у которых хватит денег на покупку таких вот вещей.

Возможно, именно эти драгоценности отвлекли их от привычных мыслей о нефти. Ибо все, кто здесь жил, думали только о нефти, все мерили нефтью и мечтали о тех удобствах в жизни, которые каким-то образом связаны с нефтью. Работал ли кто или занимался биржевыми спекуляциями — все было завязано на нефти. Прислонившись спинами к стеклянным витринам, они с безразличным видом разглядывали выраставшие по другую сторону площади, у причала, мачты и трубы парусников и пароходов. Они напомнили обоим о путешествиях и о том, что есть еще другие страны и другие возможности добыть деньги.

— Что вы вообще-то собираетесь делать, Куртин? — спросил Доббс по некоторому размышлению. — Стоять тут да ждать, не перепадет ли тебе случайно что-нибудь, тоска смертная. Ждать, ждать, и конца этому нет. А денежки-то уплывают и в один прекрасный день кончатся вовсе. И тогда начинай снова дуть в старую дуду, знай выклянчивай деньги у тех, кто на день или на ночь вернется сюда с нефтяных полей. Нет, серьезно, я подумываю, как бы на сей раз не опростоволоситься. Сейчас, когда есть еще деньжата, самое время взяться за ум. Когда их не будет, станешь как пришибленный — и ни с места.

— Этот же вопрос мучает и меня, и ни в первый, а в третий уже раз, — ответил Куртин. — Но никакой идеи у меня нет. Разве что отправиться копать золотишко, другого выхода я не вижу.

— Вы всерьез так считаете? — перебил его Доббс. — А ведь вы вроде мои мысли отгадали! Риска в этом не больше, чем ждать удачу на нефтяных полях. Вряд ли есть другая страна, где столько золота и столько серебра лежат себе и ждут, что их откопают!

— Давайте-ка пройдемте вон туда, посидим на скамейке, — предложил Куртин. — Я вам вот что хотел сказать: я сюда подался не из-за нефти, а из-за золота, — начал он, когда они сели. — Решил поработать немного на нефтяных полях, подзаработать деньгу, чтобы отправиться на охоту за золотом. Станет это не в ломаный грош. И на проезд надо, и за лопаты выложи, и за кирки, и за сковороду, и за другой инструмент. И потом на жизнь надо, от четырех месяцев до восьми, пока что-нибудь заработаешь. А может быть и так, что подсчитаешь — прослезишься: все в минусе, и деньги, и труд, потому что ничего не нашел.

Доббс ждал, что Куртин скажет еще, но тот умолк, будто говорить больше не о чем.

— Риск не так и велик, — начал, в свою очередь, Доббс. — Шляться здесь и ждать работу — риск не меньший. Кому повезет, заработает в месяц долларов триста, а то еще больше, и так шесть, десять, восемнадцать месяцев подряд. А нет счастья, не подвернется работа, останешься без гроша. Золото, оно тоже кучами не валяется, и здоровенными кусками тоже, так что только давай поддевай лопатой и вали в мешок. Это и мне известно. Но если не золото, подвернется, может быть, серебро, а не серебро, так, может, медь или свинец или камни какие хорошие. И если сам из-под земли взять это не сможешь, везде найдется компания, которая у тебя этот участок откупит, а тебе даст порядочный пай. По-моему, тут есть над чем хорошенько подумать.

И они перевели разговор на другую тему. В этих местах болтовню о золоте никто чересчур всерьез не воспринимает. Каждый словечко вставит, у каждого есть свой план, но из десяти тысяч людей только один отправится в путь, потому что не так это просто, как собраться поохотиться за кроликами. Нет здесь ни одного мужчины, который хоть единожды мысленно не отправился за золотом. Сотни и сотни рудников, где добывают разные металлы, были застолблены и вырыты людьми, которые искали золото, а взяли, что подвернулось. Некоторые рудники, где ни золота, ни серебра не оказалось, принесли своим хозяевам барыши куда большие, чем многие золотые россыпи.

Ни у кого из нас мысли не рождаются только для того, чтобы в одной голове и остаться, ни одна оригинальная идея не рождалась для того, чтобы остаться невысказанной. Любая новая идея — продукт кристаллизации тысячи разных идей, появившихся у людей. Вдруг один из них находит нужное слово или подходящее выражение для новой идеи. И как только слово отыскивается, сотни людей припоминают, что подобная мысль им уже давно приходила в голову. Когда человек разрабатывает план, когда мысль его созрела и он готов что-то предпринять, можно не сомневаться, что у многих людей из его окружения те же планы — или похожие.

Нечто в этом роде произошло и тут.

Куртин решил еще на ночь остаться в «Кливленде» и только на другой день перебраться в «Осо-негро». Когда Доббс вернулся туда, он застал в ночлежке еще трех американцев. Остальные постели были в эту ночь не заняты. Один из вновь прибывших был человеком пожилым, с начавшими седеть волосами.

Когда Доббс появился в комнате, все трое умолкли. Но некоторое время спустя разговорились вновь. Старик лежал на кровати, один из молодых лежал поверх одеяла, не раздеваясь, а третий сидел на своей. Доббс начал раздеваться.

Сначала он не понимал, о чем они ведут речь. А потом вдруг сообразил: старик рассказывает о том, как в молодости искал золото. Оба парня приехали сюда, чтобы найти золото; в Штатах они наслышались разных небылиц о том, что в Мексике золото валяется под ногами.

— Золото — вещь проклятая, — говорил старик Говард. — Оно корежит характер. Сколько бы у тебя его ни было, сколько бы ты его ни нашел, пусть даже столько, что и унести не в силах, всегда думаешь, как бы собрать еще побольше. И ради того, чтобы прибавить, перестаешь различать, где ты прав, а где нет. Собираешься в путь и говоришь себе, что тридцати тысячи долларов с тебя хватит. Если ничего подходящего не находишь, снизишь потолок до двадцати, потом до десяти, заявляешь даже, что тебя вполне и пять тысяч устроили бы, лишь бы заполучить их, хоть и тяжелым трудом. Зато если найдешь, то никакие тридцать тысяч, которые ты себе за предел положил, тебя не устроят, и ты все завышаешь и завышаешь ставку: сперва до пятидесяти, потом до ста и двухсот тысяч. А там и начинаются неприятности. Тебя начинает мотать туда-сюда, пока всю душу не вытрясет.

— Со мной такого не случится, — сказал один из парней. — Со мной — нет, готов поклясться. Десять тысяч и точка. И точка, даже если этого добра там останется на полмиллиона. Десять тысяч — ровно столько, сколько мне нужно.

— Кто сам не бывал в деле, — по привычке рассудительно продолжал Говард, — тот не поверит. От игорного стола отойти легко, а вот поди отойди от кучи золота. Никто не отойдет! Я копал на Аляске и находил его, я копал в Британской Колумбии, в Австралии, в Монтане, в Колорадо. И, бывало, сколачивал деньжищу. Ну да, а теперь сижу с вами в «Осо-негро» на нуле. Последние пятьдесят тысяч просадил на нефть. И теперь вынужден клянчить у старых приятелей, прямо на улице. Может, придется собрать свои старые кости и еще раз отправиться за золотишком. Только нет у меня капитала, чтобы развернуться. Вообще оно всегда так: лучше всего идти в одиночку. Но тогда ты должен уметь справляться с одиночеством. Пойдешь вдвоем или втроем, всегда кого-то смерть подкараулит. Соберется нас с дюжину, на каждого мало выпадет, а насчет смертей и ссор — только держись. Пока в мешках пусто, все мы братья-молодцы. А когда мешочки начнут наполняться, молодцы в подлецов превращаются.

И старик принялся рассказывать' разные истории о золотоискателях, которые случайными гостями «Осо-негро» и ей подобных ночлежек выслушиваются с куда более острым вожделением, нежели самые бесстыдные любовные похождения.

Когда один из старых золотоискателей начинал рассказывать, он мог продолжать всю ночь, и никто не уснет или крикнет: «Тише вы там!» Такое требование умолкнуть оказалось бы тщетным в любом случае, шла ли речь об историях золотоискателей, о воровских или любовных похождениях. Требовать тишины всякому позволено. Но если он повторял это чересчур часто или, чего доброго, чересчур настойчиво, рисковал получить на орехи, потому что у рассказчика здесь по крайней мере ничуть не меньше прав, чем у того, кому хотелось спать. Любой человек вправе выговариваться ночи напролет, если у него такая потребность. А если другому это не по душе, он имеет право подыскать себе местечко поспокойнее. Если кто не умеет спать под грохот канонады, под шум вагонных колес, под шипенье автомобильных шин, в хаосе и суматохе, под топот и шарканье ног людей приходящих и уходящих, смеющихся, поющих, болтающих, ругающихся — кто не уснет без задних ног в этих условиях, пусть не путешествует, путь не поселяется в гостиницах, а тем более в ночлежках.

— Слышали вы историю о шахте «Зеленая вода» в Нью-Мехико? — спросил Говард. — Наверняка нет. Зато я знаком с Гарри Тилтоном, а он был там, и от него-то я ее и знаю. Отправилась, значит, компания человек в пятнадцать счастье искать. Шли они не наобум. Давным-давно ходили слухи, что где-то в долине есть богатейший золотой рудник, который в старину открыли мексиканцы. Они там добывали золото, а потом на их место явились испанцы — после того, конечно, как подвергли их страшным пыткам: вырвали языки, мозжили черепа, ну и вообще по-всякому проявляли свою христианскую любовь к ближнему, пока в конце концов бедолаги не выдали им местонахождение шахты.

Совсем неподалеку от шахты в окантовке из гранитных глыб плескалось крохотное озеро. Вода в нем была зеленой, как смарагд. Поэтому шахту и прозвали «Зеленая вода» — Ла мина дель аква верде. Богатейшая шахта! Золото в ней залегало толстенными жилами. Бери, не намучаешься!

Однако мексиканцы прокляли шахту, так по крайней мере утверждали испанцы, потому что с той поры все, имевшие отношение к шахте, отдали богу душу. Кого ядовитая змея укусила, кто от лихорадки умер, а кто от ужаснейших кожных заболеваний или болезней, причины которых никто установить был не в силах. А в один прекрасный день шахта исчезла. И не осталось ни одного человека, указавшего бы, где она находилась.

Ну, раз не приходили больше ни сообщения с шахты, ни золото оттуда, испанцы снарядили экспедицию. И хотя шахта была точно обозначена на картах и дорога к ней не заросла, обнаружить ее никому не удавалось. А ведь как будто найти ее проще простого. Там, значит, есть три крутые горные вершины, причем все они как бы выстроились в затылок одна к другой, по прямой. И если ты идешь по травке той самой дороги, увидишь еще четвертую горную вершину, вид у нее какой-то чудной, и к тем трем она стоит под углом — ты совсем рядом с шахтой и пройти стороной не пройдешь. Но хотя искали несколько месяцев напролет, не нашли ни шахты, ни горного озера. Было это в 1762 году. Но из памяти всех тех, кто интересовался золотоносными шахтами, богатейшую «Зеленую воду» время не вычеркнуло.

Когда американцы аннексировали Нью-Мехико, нашлось немало желающих отыскать эту шахту. И многие из них не вернулись. А те, что вернулись, свихнулись с ума от напрасных поисков и от галлюцинаций, которые преследовали их во время блужданий по скалистому ущелью.

А еще позже, в середине восьмидесятых годов, мне кажется, это было в 1886 году, несколько человек опять решили попытать счастья, как раз те самые пятнадцать. У них были при себе списки со старых донесений и копии старых испанских карт.

Четыре горные вершины — чего уж проще! Но сколько раз они ни брали за направление движения этот ориентир, с какой точностью ни следовали по избранному маршруту, шахты не было и в помине. Они разделились на «колонны» по три человека в каждой, чтобы идти по дугам больших окружностей. Запасы пищи истощались, но мужчины не падали духом.

Уже вечерело, когда одна из колонн собралась подкрепиться. Костер горел, но кофе никак не вскипал, потому что слишком сильный ветер охлаждал кофейник. Один из старателей решил переложить костерок пониже. Начал копать, и когда дошел до глубины фута в полтора, наткнулся на кость. Он отбросил кость в сторону, не разглядывая ее, и перенес горящие сучья в яму, позаботившись сперва и о канавках для тяги.

Когда колонна сидела за ужином, один из них случайно взял кость в руку и принялся что-то рисовать ею на песке. А тут его сосед и скажи: «Дай-ка я взгляну на эту кость». И немного погодя сказал: «Да ведь это плечевая кость человека. Откуда она у тебя?»

Тот, что выкопал ямку для костра, объяснил, что наткнулся на нее в песке, когда копал.

— Тогда и весь скелет здесь лежит, а то откуда там взяться одной этой кости? — раздумчиво проговорил другой.

Тем временем совсем стемнело. Они укутались в свои одеяла и легли спать.

На другое утро тот, что нашел плечевой сустав — назову его Биллом, потому что не знаю, как его звали, — так вот, этот самый Билл и говорит:

— Там, где была эта кость, лежит и весь скелет. А ночью мне в голову пришла одна мысль… Откуда бы этому скелету тут взяться, вот что меня интересует.

— Очень просто. Убили тут кого-то. Или умер кто с голоду, — сказал один из троих.

— Это, конечно, возможно, — ответил Билл. — А что, если шахту засыпало песком во время песчаной бури, или завалило камнями в камнепад, или землетрясение тут было, или еще что-то — короче, накрыло ее. Из испанцев никто не вернулся; надо думать, их тоже засыпало. Где-то поблизости от шахты.

Они принялись копать и в самом деле нашли все остальные кости скелета. Начали копать вокруг и нашли второй. А потом и третий. Раскопали разный горный инструмент и наткнулись наконец на слитки золота, засыпанные породой.

— Теперь мы знаем, где была шахта. А дальше что? — спросил Билл.

— Позовем остальных, — ответил другой.

— Я давно понял, что ты осел, — сказал третий, — но не догадывался, что ты еще и олух царя небесного. Держать язык за зубами — вот что надо! Через несколько дней вернемся в город вместе со всеми. А через пару недель вернемся сюда втроем и раскопаем шахту.

На том все трое и порешили. Подобрав несколько самородков, они спрятали их, чтобы купить на них в городе хорошее снаряжение. А там, где копали, все снова засыпали землей и тщательно разровняли. Но прежде чем они успели все закончить, появилась другая колонна. Вновь пришедшие с недоверием поглядели на кучки свежевырытой земли, и один из них поинтересовался:

— Эй, парни, вы никак нечистую игру затеяли? Хотите но допустить нас к святому причастию?

Те трое божились, что ничего не нашли и что о крапленых картах и думать не думали. Началась перебранка. И тут появились еще две колонны, будто слова первой троицы по воздуху донесло и до них. Первая колонна и вторая, та, что ее огорошила, были уже близки к тому, чтобы сговориться и заключить союз, по которому три колонны остались бы с носом, но тут почти одновременно две из них и появились.

Теперь вторая колонна отказалась от почти состоявшегося сговора и обвинила первую в измене. Одного из золотоискателей послали за последней группой. И когда та подоспела, стали держать совет. Сошлись на том, чтобы повесить всех троих из первой колонны — за намеренное сокрытие найденного.

И повесили их. Никто возражать не стал: как-никак отпадали три пая, которые теперь полагалось разделить между оставшимися.

Взялись за кирки и лопаты и вскоре шахту раскрыли. Это действительно был источник неиссякаемый. Но некоторое время спустя начались такие трудности с продовольствием, что пятерых пришлось послать за продуктами.

Гарри Тилтон, от которого я узнал эту историю, сказал, что тем, что приходится на его долю — на тот день — доволен и хочет уйти вместе с той пятеркой, что отправлялась за съестными припасами. Гарри взял свою долю и ушел. В банке ему за это золото выдали двадцать восемь тысяч долларов. Он себе на эти деньги купил ферму, где и осел навсегда.

Пятеро, которых послали за продовольствием, купили вьючных лошадей, самый лучший инструмент, вдоволь съестного, застолбили участок.

Вернувшись к шахте, они нашли лагерь сожженным, а товарищей своих убитыми или, точнее говоря, пораженными стрелами индейцев. Но к золоту те не прикоснулись. Судя по следам, во время их отсутствия в городе здесь произошел кровопролитнейший бой. Пока они закупали продовольствие, здесь лилась кровь… Похоронив мертвых товарищей, пятеро вновь приступили к работе в шахте.

Ко прошли какие-то три или четыре дня, и индейцы появились вновь. Их было больше шестидесяти человек. Не раздумывая долго, они бросились в атаку и убили всех пятерых. Правда, одного они убили не до смерти, а только покалечили. Когда сознание вернулось к нему, он пополз. Полз дни, недели. Он сам не помнил, как долго полз. Его нашел, подобрал и привез в свой дом какой-то фермер. И тот рассказал ему обо всем, что пережил. Но умер от ран, так и не успев объяснить точно, где все это произошло.

Фермеры из тех мест, где умер этот человек, собрались в путь, на поиски золотой шахты. Много недель искали, но не нашли ее. Гарри Тилтон, обосновавшийся в одном из северных штатов, ничего о происшедших здесь событиях не узнал. Да он и не думал о прошлом, жил в свое удовольствие на ферме и считал, что все его товарищи, вместе с которыми он искал золото, стали богатыми и благополучными людьми, которые заполучили достаточно золота и ушли на Запад. Сам по себе он был человеком молчаливым. В присутствии других он как-то упоминал, что деньги свои заработал на золотых приисках. Но в этом не было ничего удивительного. И поскольку он ничего не приукрашивал, а, если уж речь заходила о временах, когда он искал золото, говорил очень просто и без затей, то об этой богатой шахте вскорости совсем забыли.

Однако впоследствии стали все чаще поговаривать, будто Тилтон сколотил свои деньги за какие-то несколько дней. Он этого не отрицал. Из чего люди и сделали вывод, что то место, где он нашел золото, должно быть невероятно богатым. Бесчисленные искатели счастья упрашивали его нарисовать план, по которому можно было бы найти шахту. Что он в конце концов и сделал. Но ведь с тех самых пор минуло не меньше тридцати лет, и на память свою он уже полагался не во всем. Я был в одной из групп, которые вышли в путь с его картой в руках.

Мы нашли все те места, что обозначил Тилтон. Только самой шахты не нашли. Может, ее снова завалило камнепадом, или засыпало после землетрясения, или индейцы замели все следы, да так ловко, что ничего не углядишь. Они не желали, чтобы на их землях появлялись посторонние; а к такой шахте потянулись бы сотни людей, и началась бы тут такая суматоха, что жизнь, к которой они привыкли, полетела бы кувырком.

— Да, если бы найти такую шахту, — подытоживал Говард, — никаких забот не знать. Но кто-то, может быть, всю жизнь искать будет, а ничего не найдет. Это уж как водится. Но если ты занялся подходящим делом и тебе повезло, значит — ты вышел на свою «золотую шахту». Я, к примеру, хоть и состарился уже, всегда рад стараться, если речь зайдет о золотишке. Но тут, как и в любом другом деле, нужен капитал.

История, которую рассказал Говард, ничем не отпугивала и ничем не воодушевляла. Обычная золотоискательская история, безусловно правдивая, но звучащая, как сказка. Надо сказать все истории, в которых повествуется о быстром обогащении, звучат сказочно. Чтобы победить, нужно рискнуть. Кто хочет иметь золото, должен добыть его. И в ту ночь Доббс решил, что пойдет искать золото, даже если у него в кармане будет всего-навсего перочинный нож.

И только один вопрос, один-единственный, оставался в его планах неясным. Одному ему пойти, или с Куртином, или со стариком Говардом, или же с Куртином и Говардом?

6

На другое утро Доббс пересказал Куртину историю, услышанную от Говарда. Куртин выслушал ее с благоговейным вниманием. После долгого раздумья он сказал:

— Я считаю, это правдивая история.

— Ну конечно, правдивая. Отчего бы ей быть лживой?

Доббс донельзя удивился, что кто-то способен усомниться в правдивости этой истории. Но сомнение, прозвучавшее в словах Куртина, его озадачило. Ему самому эта история показалась настолько же естественной, как и обстоятельство, что если солнце восходит — значит, настало утро, а если заходит — значит, вечер. Однако сомнение, которое Куртин вложил в свои слова, придавало этой истории характер авантюры. И если до сего дня Доббс смотрел на поиски золота так же трезво и спокойно, как на поиски подходящих сапог в разных обувных магазинах города или поиски работы, он вдруг ощутил, что поиски золота непременно обставлены чем-то невероятным. Он именно потому и был столь неприятно удивлен, что никогда прежде при рассказах о золотоискателях у него не возникало чувства опасности от возможной встречи с чем-то чудовищным, загадочным и необъяснимым.

И когда Говард незатейливо поведал им свою историю, у него было ощущение, что золото и каменный уголь, по сути, одно и то же и что уголь так же способен обогатить человека, который его добывает, как если бы он добывал золото.

— Лживая? — переспросил Куртин. — Я ничего такого не говорил. Сама по себе история не выдумана. Их таких сотни. Я читал целые горы подобных историй в журналах, где о таких штуковинах пишут. Я думаю, даже если в ней все и выдумано, то в одной части она правдива — это там, где трое парней пытаются обвести всех остальных вокруг пальца и оставить их на мели.

— Точно! — Доббс кивнул. — Где золото, там и это его проклятье.

Едва успев сказать это, он сразу понял, что еще час назад ни за что не произнес бы таких слов — ему и в голову не приходила мысль о проклятье золота.

Куртин не испытал подобной перемены воззрений. Может быть, только потому, что сомнения не посетили его столь неожиданно, как Доббса.

Это внутреннее переживание, эта минута в жизни Доббса провела невидимую черту между двумя мужчинами, хотя они этого и не осознавали. Это была та линия, которая разделяла их мир чувств. И отныне каждый из них преследовал в жизни иную цель. Начало складываться и различное предопределение их судеб.

— Проклятье золота? — возразил Куртин. — Не вижу. В чем оно, это проклятье? С тем же правом можно говорить и о счастье, благословении. Все зависит лишь от того, в чьих оно руках. Проклятье или счастье зависят от черт характера человека, обладающего золотом. Дай негодяю в руки камни-голыши или высохшую губку, он и их использует для какой-нибудь подлости.

— Алчность — единственная черта характера, которую золото развивает в своем хозяине.

Доббса удивило высказанное им самим суждение. Оно показалось ему чужим. Но он внушил себе, что произнес эти слова только из чувства противоречия Куртину.

— Весь вопрос сводится к одному, — начал Куртин. — Любит ли обладатель золото само по себе или же как средство достижения каких-то целей. В армии есть офицеры, для которых важнее, чтобы амуниция была начищена, чем чтобы она была в целости и сохранности. В самом золоте никто не нуждается. Если я смогу убедить кого-то, будто у меня полно золота, я добьюсь того же, как если бы оно у менябыло. Ведь не столько золото изменяет людей, сколько власть, которую они с помощью золота обретают, — вот почему люди так возбуждаются, едва завидев золото или даже услышав о нем.

Доббс откинулся на спинку скамейки, на которой они оба сидели. Запрокинув голову, он заметил на крыше дома на противоположной стороне улицы двух рабочих, протягивавших провод. Они держались на скате крыши до того неуверенно, что в любой момент запросто могли свалиться вниз. «За четыре песо или четыре пятьдесят в день, — подумал Доббс, — они постоянно рискуют сломать себе шею или переломать кости; на буровых почти то же самое, разве что есть надежда заработать побольше».

И еще он подумал о том, что такую жизнь, как у этих рабочих, иначе, как собачьей, не назовешь. Продолжая эту мысль, спросил:

— А стал бы ты предавать друзей, чтобы самому завладеть всем золотом, как попытались эти трое?

— Сейчас я этого сказать не могу, — ответил Куртин. — Я не верю, что найдется хоть один человек, который точно знает, как бы он поступил, если бы ему выпал случай завладеть одному всем золотом, объегорив остальных. Почти каждый поступил бы иначе, чем воображает, если бы на его долю действительно выпало бы много золота или он увидел возможность завладеть им с помощью одного мановения руки.

Доббс все еще не отводил глаз от рабочих на крыше. И хотя он никакого зла им не желал, он втайне надеялся, что один из них упадет с крыши — это внесло бы хоть какое-то оживление в однотонную жизнь.

Но никто из рабочих так и не упал; и тут до него дошло, что сидит он крайне неудобно и что у него заломило в плечах. Снова уселся на скамейке прямо и закурил.

Глядя на дымок сигареты, он сказал:

— А я сделал бы, как Тилтон. Это дело верное, и после этого незачем ни вкалывать до седьмого пота, ни шляться с бурчащим от голода желудком. Меня устроила бы малая толика — я тут же отправился бы восвояси. А другие пусть колошматят друг друга.

Куртин не находил ответа. Они эту тему уже исчерпали, подходя к ней то так, то эдак, и перевели разговор на другие рельсы, заговорили о чем-то второстепенном, лишь бы говорить, а не сидеть с дурацким видом.

Но после полудня, когда они возвращались после купания с реки и всю дорогу костерили судьбу за то, что им приходится тащиться по этой длинной пыльной авениде, лишь бы сэкономить по пятнадцать сентаво на трамвай, снова всплыла тема золота. Вечно полуголодные, с вечной жаждой выпить стаканчик ледяной воды, вечно плохо выспавшиеся на жестких и неудобных нарах — а мысль о золоте работала в них неотступно. В самом-то деле они думали о том, как бы изменить свою теперешнюю жизнь. Изменить ее способны только деньги. А деньги — это же ближайшие родственники золота. Итак, мысль о золоте звучала в них все более и более отчетливо, пока не заглушила остальные мысли. В конце концов они пришли к выводу, что только золото, целая гора золота, способна вырвать их из тисков теперешней жизни, когда, если и не голодаешь, все равно досыта не ешь. Сейчас они в стране, сказочно богатой золотом. Эго сверкающее золото стояло у них перед глазами, даже когда они их закрывали, потому что солнце бессердечно слепило их на белых пыльных площадях города.

Может быть, это нетерпение вызывалось у них не золотом, может быть, горячим асфальтом, белой пылью и белыми домами вокруг. Но о чем бы они ни задумывались, мысли их неизменно возвращались к золоту. Золото — это вода со льдом, золото — это умиротворенный желудок, золото — это прохладное жилище в высоком элегантном отеле «Ривьера». Будет золото, появится оно — и навсегда прекратится стояние перед американским банком с тайной надеждой облегчить менеджера с нефтяных полей на несколько песо или выклянчить у них работенку. Это унизительно, жить так постыдно. Не может так продолжаться веки вечные. Этому следует положить конец.

Когда прошли три дня, а никаких шансов получить работу не появилось и очень смахивало на то, что их не появится и в ближайшие три месяца, Доббс сказал Куртину:

— Пойду за золотом. Даже если придется идти одному, пойду. Тут ли подыхать или в сьерре у индейцев — для меня что в лоб, что по лбу. Пойду и все.

— Я то же самое хотел только что предложить тебе, — сказал Куртин.

— Мы можем отправиться в путь хоть завтра.

Доббс задумался ненадолго, потом сказал:

— Я считаю, что стоит взять с собой старика Говарда. Спросим его вечером, какого он обо всем этом мнении.

— Говарда? На кой черт? Он слишком стар. Как бы не пришлось тащить его на спине.

— Стар-то он стар, — согласился Доббс. — Но вынослив и тягуч, как вареная подошва от сапог. Случись что, он потянет больше, чем мы с тобой вместе взятые. Сразу признаюсь, я почти ничего не смыслю в золотоискательстве и даже не представляю толком, как золото выглядит, когда лежит перед тобой в грязи. А у Говарда опыт, он и сам копал, и состояние себе на этом сделал. Даром что он прогорел на нефти. Иметь рядом такого опытного волка — это наполовину залог успеха. Да и как знать, может, он не согласится идти с нами.

— Спросим — и все тут! — посоветовал Куртин.

Они отправились в «Осо-негро», Говард лежал на постели и читал разбойничьи истории в «Вестерн стори-мэгэзин».

— Я? — подхватился он. — Что за вопрос? Конечно, пойду. Когда идут по золото, без меня дело не обойдется. У меня здесь в банке есть еще триста долларов. Двести я вложу в наше предприятие. Это мои последние!.. Когда они кончатся — я гол, как сокол. Но рисковать-то надо!

Когда они сложили все наличные, Доббс вспомнил, что у него есть лотерейный билет.

— Веришь ты в разные бирюльки! — усмехнулся Куртин. — Я ни разу не видел человека, выигравшего в лотерею.

— Мало ли что, — ответил Доббс. — Пойду посмотрю хотя бы таблицу. Это не повредит.

— И я с тобой. С удовольствием погляжу, как у тебя вытянется лицо.

Таблицы вывешивались повсюду. В любом магазинчике, где продавались лотерейные билеты. Печатали таблицы на льняных платках. Никто таблиц не покупал, ни одна лотерея не пыталась получить побочный доход на их продаже — вот и получалось, что каждую из них ощупывали сотни рук. Чтобы противостоять натиску тех, кто верил, что в этот раз он уж обязательно выиграет, таблицы и печатали на прочном материале. Сразу за углом, у бара «Мадрид», и висела такая таблица величиной с полотенце.

Доббс бросил на нее быстрый взгляд и сказал Куртину:

— А твое суеверие еще смехотворнее моего. Вон, видишь жирный номер? Это мой номер. И на свой пятачок я получу сейчас сто песо.

— Как это? — удивился Куртин.

— А вот пойдем в агентство и получим.

Доббс положил свой билет на стол. Агент сверил номера и без всяких скидок и налогов вручил Доббсу две толстых золотых монеты по пятьдесят песо.

Когда они снова вышли на площадь, Куртин сказал:

— Ну, теперь я достану еще сто долларов. Тогда нам хватит.

У меня есть друг в Сан-Антонио, там, в Техасе. Он мне пришлет деньги.

Куртин дал телеграмму, и деньги пришли вовремя. Ночным поездом они выехали в Сан-Луис. А оттуда, следующим поездом, поехали в горы, в Дуранго.

Здесь они принялись изучать карты и примеряться к местности.

— Там, где ходят поезда, нам незачем даром терять время, — деловито проговорил Говард. — Где есть железная дорога, где проложены хорошие шоссе, любой уголок в округе вылизан. Найти что-нибудь можно только в глухомани. Там, где ни одной тропки нет, куда не отважились заглянуть геологи, где никто не знает, что такое автомобиль, — вот куда нам надо пробираться. Именно такое местечко мы и должны отыскать. — Он пошарил глазами по карте и проговорил наконец: — Примерно вот здесь. Не обязательно, чтобы мы сразу попали в самую точку. Но когда придем на место, всем разуть глаза. Только это и требуется. Я знавал когда-то одного парня, тот просто чуял золото, как жаждущий осел чует воду и тянет к ней.

— Все верно, — сказал Доббс. — Я как раз вспомнил, что мы собирались спуститься в ближайшую деревеньку, чтобы купить ослов и навьючить их.

7

Куртин и Доббс очень скоро сообразили, что без старика Говарда они были бы как без рук. Золото на поверхность не выпрыгивает и глыбами не валяется, о него не споткнешься. Нужно научиться видеть его. Можно пройти мимо и ничего не заметить. Но Говард, тот видел — даже если обнаруживал поблизости чуть заметный его след. Стоило ему приглядеться к местности, и он уже знал, может тут оказаться золото или нет, стоит ли отвязывать заступы, лопаты и «столик», взять пару лопат песка и промыть. Когда Говард начинал тыкать в землю заступом, копаться в ней, а тем более промывать на сковородке, значит, это благодатная почва и в ней почти наверняка отыщется золото. Четыре раза они уже его находили. Но количество, которое удавалось намыть, оказывалось столь незначительным, что каждому из них не хватило бы на приличную дневную выручку. Однажды они нашли очень выгодное место, но до воды, требовавшейся для промывки, было часов шесть хода, и пришлось от этой точки отказаться. Вот так и шли они все дальше и дальше, все глубже забираясь в высокие горы.

Как-то утром тропка, по которой они двигались, сузилась до предела. Тяжело дыша, прижимаясь к скалам, они с огромным трудом заставляли ослов делать шаг за шагом. Все они были чертовски плохо настроены. И при этой общей озлобленности Говард возьми и скажи:

— Да, ну и хороших же нахлебников я себе подыскал, выбрав вас, ничего не скажешь. Черт побери!

— Заткни пасть! — в ярости крикнул Доббс.

— Нахлебники что надо, — холодно, с издевкой повторил Говард.

У Куртина на языке вертелось злобное ругательство. Но прежде чем он успел дать залп, Говард сказал:

— Вы оба такие дураки, такие дураки набитые, что вам не дано увидеть миллионы, даже если вы будете топтаться на них обеими ногами.

Оба молодых, шедших впереди, остановились. Они не могли взять в толк, издевается над ними Говард или это у него после тягот последних дней припадок слабоумия.

А Говард глядел на них с улыбкой и совершенно спокойно, без видимого волнения, проговорил:

— Вы прогуливаетесь себе по живому, чистому, сияющему золоту и даже не замечаете этого. Я до конца моих дней буду ломать голову, с чего это мне вздумалось пойти на поиски золота с такими вонючими недоносками, как вы. Хотел бы я знать, за какие такие мои прегрешения я должен терпеть вас рядом.

Доббс и Куртин остановились. Они уставились себе под ноги, потом поглядели друг на друга, а потом на Говарда; по выражению их лиц нельзя было сказать точно, подумали они, что начинают понемногу трогаться умом, или считают, что это Говард свихнулся.

Старик нагнулся, покопался рукой в куче сухих песчинок и поднял пригоршню песка.

— Известно вам, что у меня в руке? — спросил он. И, не дожидаясь ответа, добавил: — Это платежное дерьмо, или, если вы меня не поняли, золотая пыль. И ее здесь столько, что нам всем троим не утащить ее на наших спинах.

— Дай посмотреть, — закричали оба сразу и заторопились к нему.

— Вам незачем идти ко мне! Вам стоит только нагнуться и поднять, вы увидите ее и почувствуете у себя на ладони.

Не веря ему, они подняли по пригоршне песка.

— Ну, увидеть вы, положим, ничего не увидите, гляделки у вас не те! Но по весу, наверное, ощутите, что к чему…

— Твоя правда! — воскликнул Доббс. — Теперь и я вижу! Можем прямо сейчас набить мешки и возвращаться восвояси.

— Это мы, конечно, можем, — сказал Говард и кивнул. — Но это для нас дело невыгодное. К чему нам волочь с собой пустой песок? Нам за него ни гроша не заплатят.

Усевшись на землю, Говард сказал:

— Сходите-ка принесите для начала пару ведер воды. Сделаем пробу на процентное содержание.

Тут-то и началась настоящая работа. Сперва поиски воды. А когда ее нашли, оказалось, что источник метров на сто пятьдесят ниже по склону и подтаскивать ее действительно придется ведрами. Стаскивать песок вниз и мыть прямо у воды — еще труднее, да и времени займет больше. Воду можно использовать по нескольку раз. Правда, с каждой промывкой она убывает, но достаточно возмещать эту убывающую величину. Если, наоборот, спускать вниз весь песок, то вполне может оказаться, что в двух битком набитых мешках окажется всего на грамм добра.



Они оборудовали лагерь, соорудили качающиеся станки с наклонными столами для стока песка и слепили резервуар для воды, который тщательно уплотнили известью и глиной, и потеря воды сделалась до того незначительной, что не заслуживала даже серьезного разговора. Две недели спустя они смогли перейти к производительному труду.

Да, это был труд! Тут не убавить, не прибавить. Они надрывались, как обезумевшие от страха каторжники. Днем было страшно жарко, а ночью ужасно холодно. Свой лагерь они разместили высоко в горах, в Сьерра-Мадре. Туда не было торной дороги, только тропинка для вьючных мулов и ослов до самой воды. До ближайшей железнодорожной станции верхом на осле дней десять-двенадцать. Путь этот пролегал через крутые перевалы и горные тропы, через русла рек, через ущелья, вдоль высоких остроглавых отвесных скал. И на всем пути лишь кое-где встречались маленькие индейские деревеньки.

— Так я не надсаживался никогда в жизни, — сказал Куртин однажды утром, когда Говард растолкал его еще до восхода солнца.

Но он все-таки поднялся, оседлал осла и приволок столько воды, сколько требовалось на целый день. Когда они потом все трое сидели и завтракали, Говард сказал:

— Иногда я всерьез задумываюсь вот над чем: что вы, вообще-то говоря, представляли себе под поисками и добычей золота, а? Я уверен, вы думали, что достаточно будет нагнуться и поднимать золотые самородки, которые валяются под ногами, как камни, потом набить ими свои мешки и разойтись по домам. Будь оно все так просто, золото и стоило бы не дороже гравия.

Доббс что-то пробурчал себе под нос, а несколько погодя сказал:

— Но должны же быть места, где оно погуще, где не надо столько надрываться, чтобы сбить унцию?

— Эти места есть, но встречаются так же редко, как и главный выигрыш в лотерее, — ответил старик. — Я бывал в таких местах, где жилы выходили прямо на поверхность и где парни выковыривали или выбивали киркой куски золота с орех величиной. Я видел, как кому-то удалось за день добыть три, четыре, восемь фунтов. А потом я видел, как на том же месте четверо мужчин из-за каких-то пяти фунтов мордовались до смерти три месяца подряд. Вы уж мне поверьте на слово: промывать богатый песок — самое верное дело. Работа тяжелая, но, отбыв на ней свои восемь-десять месяцев, можно потом положить в карман вполне приличную сумму. А если выдержишь лет пять, не будешь знать забот до конца дней своих. Чаще всего поле совершенно истощается уже через несколько месяцев, и приходится снова отправляться в путь на поиски другого, «молодого» поля.

Оба молодых да зеленых представляли себе золотоискательство делом куда более легким. С этой мыслью им предстояло прощаться ежедневно и ежечасно. Копать и копать с восхода и до захода солнца на дьявольской жаре. Потом насыпай и насыпай, наклоняй стол, и тряси, и просеивай. И повторяй все это по три, по четыре, по пять раз. И снова все на наклонные «сковороды», потому что вышел песок недостаточно чистым.

И так день за днем, без перерыва. Они не могли уже ни выпрямиться, ни лечь, ни сесть — так болела спина. Руки их превратились в когтистые лапы, пальцы больше не разгибались. Они не брились и не подстригали волосы. Для этого они слишком уставали, да и не придавали больше значения таким вещам. Когда рвались рубашки, они зашивали их лишь в том случае, если иначе они просто свалились бы с тела.

Воскресных дней не было; день отдыха, который они себе позволяли, требовался для того, чтобы кое-как поправить примитивные механизмы, искупаться, подстрелить пару птиц или горного козла, подыскать новое пастбище для ослов, спуститься в индейскую деревушку и купить там яйца, растертую кукурузу, кофейные зерна, табак, рис и бобы. Если удавалось заполучить все это, они были довольны. О муке, сале, белом сахаре и молоке в банках упоминалось только, когда один из них уезжал на целый день в ближайшую деревню, где иногда, но отнюдь не всегда можно было достать столь редкостные яства. А если во время такой экспедиции удавалось разжиться бутылкой «текильи», это приравнивалось к триумфальной победе.

Обсуждался еще один важный вопрос: как быть с лицензией. Искать золото без лицензии позволено, но копать и промывать песок — нет. Заполучить лицензию стоит нешуточных трудов. Одному из них придется обратиться в правительство, он обязан точно указать, где находится открытый им участок, и уплатить при этом приличную сумму. Да еще придется уплатить определенный процент со всего намытого. Вдобавок ко всему, пока дело решится, оно может затянуться на несколько недель.

И это еще не самое страшное. Самое страшное то, что, подав заявку на лицензию, они, даже будучи сверхосторожными, привлекут к себе внимание бандитов. Тех самых бандитов, которые сеять не сеют, а урожай собирают. Они сидят в засаде неделями и месяцами, позволяя другим надрываться до смерти, а потом, когда те со своим грузом соберутся в путь, нападут на них и отнимут все золото. И не только золото у них отнимут, но и ослов, и последнюю рубашку с тела. Выбраться из таких диких мест без ослов, без рубах, брюк и башмаков дьявольски трудно. Нередко бандиты признавали это и, чтобы не оставлять ограбленных в столь стесненном положении, отнимали у них напоследок и жизнь — души бандитов были исполнены сочувствия.

Кто узнает, куда подевались эти бедолаги? Леса столь велики, глубины их столь неизведаны, опасности, в них таящиеся, неисчислимы. Пойди отыщи пропавшего человека. Прежде чем сами поиски начнутся, лес ничего, кроме жалких костей, от своей жертвы не оставит. Попробуй определи по такой косточке, кто был тот человек, которому она принадлежала. А бандиты? Они предстанут перед военно-полевым судом. Но чтобы это произошло, их надо сначала поймать. А так как им известно, что никто им ничего не сделает, если не поймает с поличным, то для них самое милое дело быть в банде, вместо того чтобы, не жалея последних сил, добывать золото, которое добудет тот, кто согласен приложить для этого свои руки.

Когда кому-то выдается лицензия, это вызывает всеобщие разговоры. Довольно часто случалось между прочим, что не бандиты, а дельцы из больших и солидных горнорудных компаний убирали с дороги работяг-первооткрывателей. Участок несколько месяцев не разрабатывался, лицензия устаревала, компания делала заявку на новую лицензию, которая ей и выдавалась, поскольку прежние заявители утеряли свои права ввиду неявки на место разработки.

Поэтому разумнее махнуть рукой на лицензию. Если некоторое время спустя они решат оставить участок, намыв золота вдоволь, добытое можно будет переправить в город незаметно. Никто ни в чем этих оборванцев не заподозрит, они с чистым сердцем могут клянчить табачку у любого встречного, который покажется им бандитом или способен при случае им стать.

Такая, значит, история с лицензией. Получишь ее, того и гляди все золото у тебя отнимут бандиты. А если ее нет, правительство в виде штрафа наложит руку на половину намытого, а то и на все. Угрозу таят и леса — такие огромные, глубокие и молчаливые. Есть еще множество других опасностей. Если ты чем-то завладел, все в мире сразу приобретает иное очертание. С момента вступления во владение какими-то ценностями ты принадлежишь к меньшинству, и все те, кто ничем не владеет или чьи состояния скромнее твоего, превращаются в твоих смертных врагов. Ты должен постоянно быть настороже. Тебе постоянно есть чего остерегаться. Пока у тебя ничего нет, ты раб собственного голодного желудка и естественный раб тех, кто способен этот голодный желудок набить. А тот, кто чем-то владеет, — раб своего состояния.

8

Эти трое мужчин, которые сошлись здесь, никогда не были друзьями. И вряд ли собирались когда-нибудь стать друзьями. Они, если подобрать самые точные слова, деловые друзья. Объединились они только с целью наживы. Стоило этой цели исчезнуть, как распалось и их сообщество.

Совместный труд, общие заботы, общие надежды, общие разочарования, связывавшие этих троих мужчин в течение месяцев, прожитых вместе, должны были — если верить премудростям социологии — сделать их друзьями. Их как товарищей по оружию связывала почти что «фронтовая дружба», подобная той, что возникает на войне. Сколько уже раз случалось, что Говард спасал жизнь Доббсу, Куртин Говарду, а Доббс Куртину. Чего только не бывало! И каждый был в любую секунду готов помочь другому, жертвуя «своими костями» и даже собственной жизнью, лишь бы вытащить свалившегося в пропасть. Каких только случаев не было! Однажды подпиленное дерево повалилось слишком рано, и Доббс принял удар на свое плечо, не то оно размозжило бы голову Куртина. Ну и вид был потом у того плеча!

— Это у тебя здорово получилось, Доббс, — сказал Куртин.

И только. А что еще сказать?

Две недели спустя обрушилась земляная штольня, когда внутри был Доббс, и Куртин вытащил его оттуда, хотя над ним самим нависла тяжелая укосина каменистого грунта, которая в любой момент могла рухнуть и погрести под собой Куртина. Случись это, Говард, пробивавшийся в штольню с другой стороны, в любом случае опоздал бы с помощью. Он бы даже не догадался, куда подевались его товарищи.

В подобных случаях лишних слов не произносилось. Это стало как бы негласной службой, которую каждый взялся отслужить другому. Но служба эта и взаимопомощь не сблизила их. Друзьями они не стали. И не стали бы друзьями, довелись им хоть десять лет спасать жизнь друг другу.

Каждый вечер, еще при свете дня, добыча тщательно оценивалась, делилась на три части, и каждый забирал себе свою. Так оно сложилось с самого начала как бы само собой.

— Лучше всего, если мы будем делиться вечером, после работы, и каждый возьмет свою пайку себе, — это предложил Куртин на второй же день недели, когда работа начала приносить прибыль.

— Тогда по крайней мере мне не придется быть вашим казначеем, — сказал Говард.

Оба молодых сразу вскинулись:

— Мы не договаривались, что все добро будет на твоем попечении, ни словом об этом не упоминали. Это еще большой вопрос, доверили бы мы его тебе.

— Вы случайно не свихнулись? — рассмеялся Говард.

Обиженным он себя не чувствовал. К таким перепадам в настроении он привык и не нервничал по пустякам. Добродушно сказал им:

— Просто я подумал, что из нас троих самое большое доверие вызываю я.

— Ты? — вскричал Доббс. — А мы кто такие? Бежавшие каторжники, что ли?

А Куртин добавил:

— Откуда мы знаем, какую жизнь ты прожил?

Но хорошее настроение не покидало Говарда.

— Конечно, вы этого не знаете. Только я думаю, что здесь, в горах, среди нас все прошлое не считается. Я никого из вас не спрашиваю, откуда он родом и где провел в кротости и невинности свои годочки. Это было бы в высшей степени невежливо. Зачем понуждать людей ко лжи. Здесь, на дикой природе, ни одной твари дела нет до твоего прошлого, и никакой обман не спасет. Наврем ли мы друг другу с три короба или повинился в запятнанном кровью прошлом, ни цента не стоит. Но среди нас троих я здесь единственный, кто вызывает доверие.

Куртин с Доббсом ухмыльнулись. Но прежде чем они успели обложить его отборнейшей бранью, Говард продолжил:

— И нечего трепыхаться. Я вам правду говорю. Здесь только голая правда в цене. Мы могли бы дать наше золото на сохранение тебе, — он поглядел на Доббса. — Но когда я уйду в лес тесать подпоры, а Куртин верхом отправится в деревню за провизией, ты соберешь вещички и отчалишь.

— Это подлость, говорить такие вещи, — набычился Доббс.

— Пожалуй, — спокойно согласился Говард. — Но думать об этом — та же подлость. Ты был бы первым человеком, которого я встретил на своем пути, который не стал бы об этом думать. Смыться, прихватив добро остальных, это, я вам скажу, не подлость, а по здешним понятиям самая обыкновенная вещь. И дурак, кто этого не сделает. У вас просто кишка тонка признать это. Но давайте погодим, пока у нас на круг не наберется килограммов двадцать, тогда я погляжу, о чем вы будете думать. Вы не хуже и не лучше других парней. Вы совершенно нормальные люди. И если вы меня однажды привяжете к дереву и дадите околеть, чтобы завладеть моим добром, вы поступите так же, как поступил бы всякий, если ему вовремя не пришла в голову мысль: а вдруг эта игра в конце концов не окупит свеч? Мне с вашим добром далеко не уйти. Мои ноги уже не те. Вы догнали бы меня через каких-то часов двенадцать и без угрызений совести повесили на первом попавшемся дереве. Мне одному некуда деться, я с вами повязан. Вот почему я и подумал, что самый надежный среди нас троих — я.

— Если хорошенько поразмыслить, — сказал Куртин, — ты прав. Но в любом случае будет лучше, если мы начнем рассчитываться каждый день вечером, и пусть каждый сам сторожит свою долю. Тогда каждый сможет уйти, когда пожелает.

— Не имею ничего против, — сказал Говард. — Очень даже недурно придумано. И каждый из нас будет думать только о том, не пронюхал ли кто о его тайнике.

— Что за мерзкий характер у тебя, Говард, — сказал Доббс. — Вечно ты подозреваешь всех в разных подлостях.

— Тебе не обидеть меня, парень, — ответил Говард. — Я в людях разбираюсь и знаю, на какие милые поступки они способны и о чем они думают, когда запахнет золотом. По сути дела, все люди становятся одинаковыми, когда в игру вступает золото. Все подличают одинаково. Разве что опасаются, что их схватят за воротник — тогда начинают осторожничать, изворачиваться и лгать. Здесь, на природе, им ни к чему прикидываться, здесь дело всегда выглядит и проще, и понятнее. Простым донельзя. В городах люди подвержены сотням соблазнов, но видят и тысячи барьеров на пути к ним. А здесь есть лишь один барьер — жизнь другого человека. Остается решать для себя всего один вопрос.

Впрочем, давайте подобьем итог. Делиться будем каждый вечер. Каждый подыщет себе тайник по вкусу. Потому что когда мы намоем для начала килограммов, скажем, пять, никто из нас все равно не сможет таскать его в кожаном мешочке на груди.

9

Большие усилия, вся их хитрость и изворотливость потребовались для того, чтобы хорошенько замаскировать место промывки. Лагерь, где они спали и готовили пищу, пришлось перенести на полкилометра от шахты. А сама она была так удачно загорожена кустарником и большими валунами от того единственного места, где можно было в шахту войти, что никто забредший сюда по ошибке или случайно их рабочего места не обнаружил бы. А еще неделю спустя холмы, промоины и каменные глыбы настолько поросли быстро поднявшейся вверх травой и расцветшими кустами; даже аборигены, вышедшие на охоту, не обнаружили бы ничего подозрительного.

Скрывать местонахождение лагеря они не собирались. Они все в нем оставляли на виду. Чтобы оправдать свое в нем пребывание, расставили повсюду рамы и натянули на них необработанные шкуры убитых горных козлов и нанизали на шесты птичьи тушки. Любой путник принял бы их за охотников за шкурами и коллекционеров редких птиц. Это не вызвало бы ни малейшего подозрения, сотни людей занимаются этим небезвыгодным ремеслом.

Из лагеря к шахте вела потайная тропка. Чтобы ступить на нее, первые десять метров требовалось проползти на брюхе. Когда все трое оказывались на тропке, начало ее закладывалось и заставлялось срезанным терновником. Когда они возвращались в лагерь, сначала долго и внимательно наблюдали, нет ли кого поблизости. Окажись там кто-нибудь, они сделали бы большой крюк и вышли бы к лагерю с другой стороны, будто возвращались с охоты.

За все то время, что они тут прожили, им на глаза ни одна живая душа не попадалась — ни белый, ни абориген. И вообще мало вероятно, что кого-нибудь занесет в эту глухомань. Но троица была слишком умной и осторожной, чтобы на одно это положиться и стать жертвой случая. А ведь далее дикий зверь, преследуемый охотником, не стал бы искать убежища там, где они жили или работали.

Запах потного человеческого тела погнал бы его в другую сторону.

А собаки в таких лесах пугливы, они стараются держаться у ноги хозяина и к чужим следам не принюхиваются.

Зато и образ жизни, которую вели здесь эти трое, заслуживает сочувствия даже большего, чем жизнь рабочего-литовца на машиностроительном заводе в Детройте. Более плачевный образ жизни н представить себе невозможно. Однажды вечером Доббс сказал, что и в залитых грязью траншеях Франции ему жилось более сносно, чем здесь. Куртину с Говардом было трудно судить об этом, ибо они не имели чести воевать во Франции. Но каждый последующий день, проведенный тут, делал жизнь все более невыносимой. Однообразная изо дня в день еда, неумело приготовленная неловкими руками, всем опротивела. Однако приходилось ею давиться. Тоскливая монотонность труда делала его еще тяжелее, нежели он и без того был. Копать, просеивать, ссыпать, разбирать, приносить воду, сливать и прочищать сток. Один час похож на другой, как день на день и неделя на неделю. И так шли месяц за месяцем.

С тяготами труда еще кое-как примириться можно. Сотни тысяч людей всю жизнь делают работу ничуть не менее однообразную и чувствуют себя при этом сравнительно неплохо.

На первых порах каждый день случалось что-нибудь необычное. Каждый день планировалось и приводилось в исполнение что-то новое. У каждого из них еще оставались в запасе анекдоты или истории, неизвестные двум другим. Каждый из них изучал остальных, в каждом было что-то особенное, какое-то качество, привлекательное или отталкивающее, но заслуживающее по крайней мере внимания.

Теперь им нечего было рассказывать друг другу. Ни у одного из них не осталось про запас хоть словечка, не надоевшего бы остальным.

Они знали все слова друг друга наизусть, даже интонацию и жесты, которыми эти слова сопровождались.

У Доббса была привычка во время разговора прикрывать веком левый глаз. Поначалу Говард с Куртином находили ее до предела забавной и то и дело подшучивали над ним. Но наступил один достопамятный вечер, когда Куртин сказал:

— Если ты, пес проклятый, не перестанешь все время прижмуривать левый глаз, я всажу тебе в брюхо унцию свинца. Тебе, каторжному отродью, очень хорошо известно, что меня это бесит!

Доббс мгновенно вскочил на ноги и выхватил револьвер. Окажись другой в руках Куртина, началась бы перестрелка. Но Куртин знал, что получит шесть пуль в живот, как только опустит руку к кобуре.

— Мне хорошо известно, откуда ты взялся, — кричал Доббс, размахивая револьвером. — Ведь это тебя отстегали плетью в Джорджии за то, что ты напал на девушку и изнасиловал ее. Ты ведь не на школьные каникулы в Мексику приехал, собачий хвост!

Побывал ли Доббс на каторге, было так же неизвестно Куртину, как Доббсу — приходилось ли Куртину побывать в Джорджии. Это они орали друг другу в лицо, лишь бы привести в неописуемую ярость.

А Говарда это как будто не касалось, он сидел у костра и пускал на ветер густые облачка табачного дыма. Зато когда оба умолкли, исчерпав до времени запас ругательств, он проговорил:

— Парни, бросьте и думать о стрельбе. У нас нет времени возиться с ранеными.

Несколько погодя Доббс засунул свой револьвер за пояс и лег спать.

Прошло совсем немного времени, однажды утром Куртин ткнул ствол револьвера в бок Доббса:

— Произнеси хоть слово, и я нажму, жаба ты ядовитая!

А случилось вот что — Доббс сказал Куртину:

— Да не чавкай ты без конца как хряк, которого откармливают на убой! В какой это исправительной тюрьме ты вырос?

— Чавкаю я или отрыгиваю, не твое собачье дело. Я по крайней мере не втягиваю воздух в полый зуб, как свистящая крыса.

На что Доббс ответил:

— Разве у крыс в Синг-Синге полые зубы?

Вряд ли найдется человек, который не понял бы смысла вопроса: Синг-Синг принудительное место жительства тех граждан Нью-Йорка, которые попались с поличным. А те, что не попались, пооткрывали свои конторы на Уолл-стрит.

Такого дружеского намека Куртин спокойно не перенес и сунул ему свой снятый с предохранителя револьвер между ребер.

— Черт бы вас побрал, — крикнул обозлившийся Говард, — вы ведете себя как недавние молодожены. Спрячь свою железку, Куртин.

— А ты чего? — взбесился Куртин. Опустив руку с револьвером, набросился на старика:

— Ты чего тут раскомандовался, калека?

— Раскомандовался? — удивился Говард. — Я и не думал командовать. Я пришел сюда затем, чтобы намыть или добыть золото, а вовсе не затем, чтобы выслушивать брань ополоумевших парней. Мы друг без друга не обойдемся, и если одного подстрелят, двое других уйдут отсюда несолоно хлебавши, двоим этого дела не поднять.

Куртин спрятал револьвер в кобуру и сел.

— А я? Насчет себя я вам вот что скажу, — продолжал Говард. — Мне все это до смерти надоело. У меня нет никакого желания остаться здесь с одним из вас, я ухожу. Того, что у меня есть, мне хватит.

— Зато нам не хватит! — злобно проговорил Доббс. — Тебе, старой развалине, может, и хватит на те полгода, что тебе осталось жить. А мне — нет. И если ты надумал отсюда смыться, прежде чем мы все промоем, мы как-нибудь сыщем такое средство, чтобы ты не смотался.

— Да прекрати этот детский лепет, старикан, — вмешался Куртин. — Если ты надумаешь бежать, мы настигнем тебя не позднее чем часа через четыре. Знаешь, что мы тогда с тобой сделаем?

— Представляю себе, тварь ты эдакая, — поддел его Говард.

— Нет, не представляешь, — оборвал его на полуслове Куртин и ухмыльнулся. — Стащим с тебя твою рухлядь и привяжем к дереву, прочно и надежно, и уйдем вдвоем, без тебя. Ты никак подумал, мы тебя убьем? Нет, не дождешься.

— Еще бы, — кивнул Говард, — от вас чего хорошего дождешься. Слишком уж вы богобоязненный народ. Моя смерть легла бы тенью на ваши по-детски невинные души. Привязать и оставить. Одного. Нет, ты подумай… Вы действительно не стоите того, чтобы в вашу сторону плюнуть. А какими славными парнями вы были, когда я вас встретил там, в городе.

Некоторое время все трое сидели молча.

Потом Доббс сказал:

— Все, что мы тут болтаем, чушь. Но, дьявольщина, когда три месяца не видишь других лиц, а все время одни и те же, — сам себе опротивеешь. Так оно, наверное, бывает у семейных людей. Сперва они не могут и полчаса прожить друг без друга, а когда начинают жить вместе и нет уже ни одной фразы, которую, начни ее один, другой за него не закончит, они начинают ссориться и готовы даже отравиться. Это мне моя сестра рассказывала. Сперва она собиралась утопиться, потому что он не хотел на ней жениться, а потом, когда они сошлись, хотела утопиться, лишь бы его не видеть. Сейчас они разошлись, и она собирается начать все сначала с другим.

— А как ты думаешь? Говард, как ты думаешь, сколько мы на сегодняшний день имеем? — неожиданно спросил Куртин.

Старик задумался. Потом проговорил:

— Сразу точно не определишь. Точно сказать невозможно. Всегда остается какая-то часть нечистого металла. Но я думаю, на долю каждого приходится тысяч по четырнадцать-шестнадцать долларов.

— Тогда у меня есть предложение, — сказал Доббс. — Давайте попотеем здесь еще месяца полтора, а потом свернем лагерь — и по домам!

— Я согласен, — сказал Куртин.

— А дольше нам оставаться незачем, — начал Говард. — Если я еще не спятил, то через месяц мы будем намывать так мало, что работа не будет окупаться. Видели вы, как в десяти шагах повыше того места, где мы сейчас копаем, изменяется цвет земли? Песка там больше нет. Либо в том месте река падала с горы, либо она там из нее вытекала. Так, на глазок, не определишь. Наверняка здесь произошел какой-то сдвиг в породе, и с тех пор река нашла себе другой путь. Или же сместились источники и родники.

И в лагере вновь восстановился мир. Яростные стычки, подобные последней, больше не повторялись. Сейчас перед ними была определенная цель, точно обозначенный день, когда они свернут лагерь. И это в корне изменило их настроение и поведение, они не в силах были даже представить себе, что между ними вообще доходило до серьезных ссор. Теперь они с головой ушли в составление плана: как уйти отсюда незаметно и найти для своей добычи надежное укрытие, куда им самим податься и на что употребить свои капиталы. Это составление планов придало их разговорам новое направление. Они жили уже в предчувствии своего возвращения в город, ко всем тем предметам, в которых для них воплощалась цивилизация. Зная, что до всего этого уже рукой подать, они вдруг с легкостью примирились с теми привычками, которые друг в друге терпеть не могли. Ничего отвратительного они больше в этих привычках не находили, ничего такого, что прежде приводило их в бешенство, — они стали снисходительными. И когда один из них расчесывал голову, а потом бессмысленно разглядывал вычески под ногтями, будто не зная, на что их употребить, то никто его не подначивал, памятуя о собственных дурных привычках, а лишь говорил с улыбкой:

— Кусаются, Куртинок? Ты погоди, скоро мясо совсем поджарится и тебе придется закусывать такой дрянью.

На что Куртин, тоже улыбаясь, отвечал:

— Хорошо, что ты мне напомнил, пора мне бросить эту проклятую привычку, не то меня в городе еще вышвырнут из гостиницы.

С приближением дня, в который они решили свернуть лагерь, они все лучше и лучше понимали друг друга. Говард и Доббс договорились даже открыть на равных паях общее дело: стать в Монтеррее или Тамнико хозяевами кинотеатра и совместно им управлять. Доббс взял на себя художественное руководство: закупку фильмов, распределение сеансов, выступления перед ними, составление программ, приглашение музыкантов, в то время как Говарду отводился участок экономический — касса, оплата счетов и выдача зарплаты, печатные работы, ремонт и оформление кинотеатра.

А Куртин не знал, как ему быть. Он колебался: то ли ему в Мехико остаться, то ли вернуться в Штаты. Он как-то вскользь упомянул о том, что у него в Сан-Антонио, в Техасе, якобы есть невеста. Но особенно о ней не распространялся. Может быть, чтобы его не поднимали на смех. В лагере редко заходила речь о женщинах, а если это и случалось, то о них говорилось в уничижительных тонах. И на кой черт мучить себя мыслями о женщинах? А о предметах недостижимых всегда говорят с некоторым презрением. И вообще трудно представить себе любого из них, идущего под руку с женщиной или девушкой. Ну разве что со сбежавшей женой грабителя с большой дороги. Порядочная девушка скорее утопилась бы в паршивом болоте, чем вступила бы в связь с одним из этих мужчин. По крайней мере в их теперешнем виде, с их теперешними привычками и способом выражать свои мысли.

Золото, которое красивая элегантная дама носит на пальчике или которое покачивается в виде короны на голове императора, чаще всего побывало уже в довольно сомнительной компании, и скорее оно искупалось в крови, чем в мыльной пене. Во всяком случае, корона из цветов или листьев с дерева может похвастаться более благородным происхождением. А долговечность короны из цветов по сравнению с короной из золота — вещь относительная.

10

Куртин побывал в деревенской тьенде[2] и закупил последнюю партию необходимого им провианта, его должно хватить до отъезда.

— Эй, друг, ты где это запропастился? — спросил Говард, когда появился Куртин и принялся разгружать вьючного осла.

— Я как раз собрался оседлать своего ослика и поехать тебе навстречу, — заметил Доббс. — Мы подумали, не случилось ли с тобой чего. Вообще-то тебе полагалось бы вернуться часа в два.

Куртин ничего не ответил, расседлал осла и подтащил мешки к огню. Потом сел, достал курительную трубку, вытащил из мешков табак и распределил поровну, после чего сказал наконец:

— Мне пришлось здорово дать кругаля. Там, в деревне, я столкнулся с одним типом. Говорит, будто он из Аризоны.

— А здесь ему что понадобилось? — спросил Доббс.

— Вот и я хотел это узнать, — кивнул Куртин. — Но индейцы объяснили только, что он появился пару дней назад и что-то вынюхивает. Расспрашивает людей, есть ли здесь шахты, есть ли золото или серебро. Индейцы объяснили ему, что шахт здесь нет, и золота нет, и серебра тоже, и вообще ничего; сами они еле-еле перебиваются — плетут маты и лепят горшки. Но потом ему этот дурацкий осел из тьенды наплел, что где-то в горах шляется один американец, который охотится на диких животных. Он ведь не знает, что вы тоже здесь, он видел одного меня. По крайней мере я так думаю. И потом сказал еще этому типу, что я время от времени спускаюсь за провиантом и что, наверное, появлюсь на этой неделе. Вот тогда этот парень из Аризоны и сказал, что дождется меня.

— И что, это грязное животное действительно подкарауливало тебя?

— Да, в том-то и соль. Как только увидел, так и приклеился: чем я тут занимаюсь, нельзя ли тут «сварганить дельце», не валяется ли здесь золото прямо под ногами, короче — всякой ерундой интересовался. Я смекнул, что к чему, и держал язык за зубами, почти ничего не сказал.

— Наврал по крайней мере с три короба?

— Это да. Но если что и наворачивал, то осторожно, чтобы нельзя было проверить. Пустой номер. Он стоял на своем: хочет, мол, со мной. Уверял меня, что здесь непременно должно быть золото. Он, мол, видит это по руслу пересохшей реки, по сбившемуся песку и по кускам свалившейся горной породы.

— Он великий человек, — сказал Говард, — если по таким признакам способен понять, есть тут золото или нет.

— Ничего этот парень не знает, — вмешался Доббс. — Шпион он, я уверен. Либо шпионит на правительство — бумаг-то у нас нет, либо на бандитов, которые ограбят нас на обратном пути. И даже если они не о золоте думают, что у нас как-никак есть ослы, одежда, револьверы и шкуры, как они считают. Все это кое-чего стоит.

— Нет, — сказал Куртин. — Я не верю, что он шпион. Думаю, он подался за золотом.

— Есть у него с собой инструмент? — спросил Говард.

— Я ничего такого не заметил. У него есть верховой мул, одеяла, кофейник, сковорода и мешок, где напиханы, наверное, всякие тряпки. Вот и все.

— Голыми руками золото никто не возьмет, — сказал Доббс. — Может, у него инструмент украли или его пришлось продать. Но нам-то как быть с этим сукиным котом?

Куртин почесал в затылке и хотел было уже начать разглядывать ногти, но заметил, что Доббс с Говардом тоже на них уставились, и опустил руки, в который уже раз поклявшись про себя отучиться от этой привычки. Но на сей раз Доббс и Говард непотому смотрели на его руки, что хотели напомнить: до возвращения в цивилизованное общество осталось всего несколько дней. За привычными движениями Куртина они наблюдали в некоем замешательстве. Может быть, замешательство здесь не совсем точное слово. Их мысли сейчас занимало таинственное появление парня из Аризоны. Какое-то смутное предчувствие подсказывало им, что жестикуляция Куртина может неожиданным образом объяснить причину, приведшую аризонца именно сюда.

Куртин не сводил глаз с огня. Потом сказал:

— Я его не раскусил. Не похоже на то, что он человек правительства или от бандитов. Вид у него простецкий, как будто что он говорит, то и думает. Но нам придется иметь с ним дело. Он поплелся за мной. Спросил сперва, не возьму ли я его в мой лагерь. Я ему отказал. Тогда он сел на мула и поехал следом. Я остановился, дождался его. Сказал, чтобы он отшился ко всем чертям и не лип ко мне. «Ничего я к вам не липну, — сказал он мне, — просто мне хочется пару дней иметь собеседника, я чуть умом не тронулся в этих горах, где никого, кроме индейцев, не встретишь. Хочется помолоть языком, посидеть вечерами у костра с белым человеком. А потом я уйду». Я ему ответил, пусть, мол, подыщет себе другого приятеля, я, дескать, не желаю иметь с ним ничего общего. Обозвать его бродягой я себе не позволил: мы-то сами как выглядим, не как бродяги разве?

— И где он теперь? — спросил Говард.

— Неужели здесь, рядом? — удивился Доббс и оглянулся.

— Это вряд ли, — проговорил Куртин. — Я сбивал его со следа, как мог. Кружил по кустарнику туда и обратно. А когда оглядывал пройденный путь, видел, что дорогу к нашему лагерю он выбрал верно. Будь я один, я отвел бы его от лагеря. Но поди сделай это, если ты при двух ослах. Всего-то и требуется, чтобы он выбрал примерно правильный путь — тогда сегодня, завтра или послезавтра он обязательно на нас наткнется. Не проскочит он мимо нас. Спрашивается: как с ним быть, если он здесь объявится? При нем нам на рудник нельзя ни ногой.

— Плохо дело, очень плохо, — сказал Говард. — Будь он индейцем, полбеды. Он бы у нас не остался, побыл бы да и вернулся в свою деревню, к семье. А этот парень прицепился, как репейник. Он нюхом чует — есть здесь что-то. Иначе зачем сюда занесло трех белых? Сюда, в горы? Мы можем, конечно, наплести, будто мы уголовники и вынуждены тут скрываться. Зато когда он спустится вниз, сюда заявится полк солдат и прости-прощай наши распрекрасные планы на будущее. А если один из офицеров поверит в наши байки об уголовном прошлом, он, чего доброго, прикажет пристрелить нас на месте, чтобы мы не разбежались.

— Все куда проще, — сказал вдруг Доббс. — С этим парнем мы живо справимся. Когда появится, скажем, чтобы немедленно проваливал отсюда подобру-поздорову; пригрозим, что если мы еще раз его увидим, холостыми стрелять не станем.

— Идиотская затея, — покачал головой Говард. — Он спустится вниз, наплетет там сорок бочек арестантов, может быть, даже угодит к земельным полицейским властям, и окажемся мы в дерьме по уши. С тем же успехом можешь рассказать ему, что мы каторжники, бежавшие с острова Святой Марии.

— Ладно. Тогда у нас в запасе самый простой путь, — с решительным видом проговорил Доббс. — Придет сюда — пристрелить его, и точка. Или повесим его вон на том дереве. И полный порядок.

Некоторое время никто на это предложение не отзывался.

Говард встал, проверил, поспела ли картошка, невероятная роскошь в их теперешней жизни, снова сел и сказал:

— Насчет того, чтобы пристрелить — дурость. Может, он ни в чем не повинный бродяга и предпочитает бродить по привольному миру господню, воздавая молитвы творцу: он радуется всем сердцем тому, сколько вокруг красоты, а не мотается по нефтяным промыслам и не горбатится по шахтам и рудникам за вшивую мзду. Пристрелить такого бродяжку без всякой его вины — преступление.

— Откуда мы знаем, что он ни в чем не повинен? А если он преступник? — возразил Доббс.

— Это может выясниться, — сказал Говард.

— Хотелось бы знать, как? — Доббс окончательно убедился, что его план — лучший. — Закопаем его, и никто никогда не найдет. Если те, из деревни, скажут, будто видели, как он отправился в горы, мы скажем, что видеть его не видели, и баста. Можем вон там сбросить его в пропасть. Как будто он сам свалился…

— Возьмешь это на себя? — спросил Говард.

— Почему я? Кинем жребий — кому выпадет…

Старик ухмыльнулся.

— Да, а потом тот, кто это сделает, будет остаток жизни ползать на брюхе перед двумя другими, которые это видели. Когда один на один — еще куда ни шло. Но при наших нынешних обстоятельствах я, во всяком случае, скажу «нет!».

— И я скажу «нет!». — Наконец и Куртин присоединился к разговору. — Слишком дорого это может стоить. Надо придумать что-то другое.

— А ты вообще-то совершенно уверен, что он тебя преследовал и что найдет нас? — спросил Говард.

Глядя себе под ноги, Куртин раздумчиво проговорил:

— Я ничуть не сомневаюсь, что он появится, что он нас найдет. У него такой вид, будто он… — Куртин поднял глаза, поглядел в сторону узенькой лужайки и невесело сказал: — Да вот же он!



Ни старик, ни Доббс не спросили: «Где?» Они были настолько ошеломлены, что забыли даже выругаться. Уловив, куда смотрит Куртин, они увидели незнакомца. Спускалась ночь, и отблески костра нечетко обрисовали его фигуру. Незнакомец держал под узду своего мула.

Он не двигался с места, не крикнул, как водится, «хэлло!», не спросил «хау ду ю ду?», не поприветствовал даже. Стоял и ждал. Стоял, как человек голодный, но слишком гордый, чтобы попрошайничать.

Когда Куртин рассказывал о субъекте, которого встретил в деревушке индейцев, оба его слушателя мысленно представили себе его внешний вид. Но и Говард и Доббс вообразили себе его совершенно непохожим на этого неизвестного гостя. Доббс мысленно видел перед собой человека с суровыми, по-звериному жестокими чертами лица, тропического бродягу, жизнь которого состоит из грабежей на большой дороге, он не остановится ни перед каким убийством ради собственной безопасности или если сочтет, что это необходимо, ибо выгодно.

Говард же представлял себе его обычным золотоискателем, крепким, с обветренным всеми ветрами лицом, с руками вроде засохших корней дерева, не страшащимся никаких опасностей, знакомым со всеми препятствиями и уловками ремесла, все мысли его и его дела упрямо преследуют одну цель: найти золото и заняться его разработкой, ни о чем другом не помышляя. В его воображении возник честный по своей природе, добропорядочный золотоискатель, ни на какое преступление не способный, разве что дело дойдет до защиты собственного рудника или намытого золота.

И вот теперь они были донельзя поражены. Ни Говард, ни Доббс не увидели в нем того, кого ожидали увидеть. Этот совсем другой с виду. Выглядел он совсем иначе, чем они себе вообразили, и появился он как-то вдруг, куда быстрее, нежели они ожидали, — это и было причиной того, что никто не произнес ни слова, ничем не выразил, как ошеломлен.

Незнакомец по-прежнему смирно стоял на узенькой прогалине, которая вела из леса к их лагерю. Он, похоже, удивился не меньше, чем трое сидевших у костра мужчин. Он ожидал встретить здесь одного, Куртина, и вот на тебе — трое! Мул принюхивался к траве. Потом почуял, видимо, запах ослов и принялся реветь. Но ревел недолго. Умолк, как бы оборвав себя на полу-реве, словно испугался молчания, воцарившегося между его хозяином и другими людьми.

А троица все еще не произносила ни слова, не обращая внимания ни на огонь, ни на закипевшую уже над ним похлебку. Они не сводили глаз с незнакомца, будто ожидая, что он что-то скажет или сделает. Но тот словно замер на месте.

Тогда встал Доббс и неторопливо направился к чужаку. Он собирался грубо взять его в оборот: что, мол, ему здесь надо, откуда он взялся и кто таков? Но, подойдя вплотную, сказал лишь:

— Хэлло!

Незнакомец тоже сказал:

— Хэлло!

Доббс стоял, не вынимая рук из карманов, и не знал, с чего начать. Потом нашелся:

— Пройдемте к костру.

— Спасибо, — коротко поблагодарил незнакомец.

Он подошел поближе, снял с мула старое седло и оба мешка, связал ему передние ноги, хлопнул по крупу, и животное медленно заковыляло в том направлении, где паслись ослы.

— Добрый вечер, — поприветствовал он всех, присаживаясь к костру.

Ответил один Говард:

— Как поживаете?

— Гм, — неопределенно пожал плечами незнакомец.

Куртин помешивал бобы и шевелил картошку в золе. Говард переворачивал мясо, а Доббс, который так и не сел, рубил дрова на щепки и подбрасывал в костер.

— Я прекрасно понимаю, что вы мне не рады, — сказал незнакомец.

— Это я вам четко объяснил еще внизу, — говоря это, Куртин не поднимал глаз.

— Не могу я без конца торчать у индейцев. Хочется видеть настоящие человеческие лица.

— Тогда ступайте в город, там наглядитесь вволю, — довольно вежливо проговорил Говард. — Мы и сами забыли, что такое городская жизнь.

— Она нас нисколько не интересует, — пробурчал Доббс. — У нас другие заботы. Не стану скрывать, одна из них — вы. Вы тут некстати, ни на что нам не сгодитесь, даже костер раскладывать. Лучше всего будет, если вы завтра уберетесь подобру-поздорову. Не то вы нас сильно разозлите.

Чужак ничего на эти слова не ответил. Он сидел и молча наблюдал, как остальные готовят ужин. Разложив еду по мискам, Куртин сказал:

— Давайте поешьте. Сегодня хватит и на вашу долю. А насчет завтра — поглядим.

Ужинали, не произнося почти ни слова. А если кто и ронял словцо, то только о еде: мясо, дескать, не прожарилось, бобы жестковаты или картошка не поспела. Незнакомец в разговоры не вмешивался. Ел он немного.

После ужина все трое раскурили свои трубки.

— У вас есть табак? — спросил Доббс.

— Да, — спокойно ответил он и принялся сворачивать сигарету.

Чтобы не сидеть молча и по возможности сбить незнакомца со следа, они заговорили об охоте. Но поскольку на охоту они не ходили, речи их звучали не слишком убедительно. Неясное чувство подсказывало, что незнакомец больше разбирается в охоте, в шкурах и во всем, что с этим связано, чем они. Потеряв уверенность в себе, заговорили о том, что пора перебираться из этого лагеря в другие места, где еще водится крупный зверь.

— В таких местах, как это, вообще никакой охоты нет, — неожиданно вмешался незнакомец, когда в их беседе возникла долгая пауза. — Зато здесь должно быть полно золота. Да, здесь — золото. Я это еще несколько дней назад увидел по высохшим руслам рек, сбегавших тут с гор.

— Никакого золота тут нет, — ответил Доббс. — Мы пробыли в этой дыре порядочно времени, чтобы разобраться, что к чему. Мы тоже предпочли бы намыть платежного дерьма. Какая чепуха! — добавил он с недоброй усмешкой. — Детский сад! Мы не вчера на свет родились, как-нибудь самородок от булыжника отличим. И в ваших советах не нуждаемся.

Поднялся и направился к палатке, чтобы лечь спать.

Никто к его словам ничего не добавил, а незнакомца, кажется, резкий тон Доббса не обидел. Как знать, может быть, он привык беседовать на повышенных тонах.

Говард потянулся и зевнул. Куртин выбил свою трубку. Оба встали друг за другом и медленно пошли к палатке. Они не сказали незнакомцу «спокойной ночи!» и не позвали с собой.

Тогда незнакомец тоже поднялся. Свистнул, и через некоторое время, спотыкаясь на передние ноги, появился мул. Незнакомец сделал пару шагов ему навстречу, ласково похлопал по холке, проговорил несколько слов на ухо, и, шлепнув, отправил на все четыре стороны.

Подложив щепок в костер, сел и что-то запел себе под нос. Наконец поднялся снова и зашагал туда, где оставил седло и сбрую. Притащил к костру один из мешков, достал одеяло, завернулся в него, лег головой на мешок, ногами к костру, и заснул.

А внутри палатки шел разговор. Она стояла достаточно далеко от костра, и незнакомец не разобрал бы слов, даже если бы прислушивался. Говорили вполголоса, но возбужденно.

— Я все-таки за то, чтобы избавиться от него. Каким угодно способом, — сказал Доббс.

— Но ведь мы до сих пор не знаем, что он за фрукт, — старик как бы хотел их успокоить. — С виду он малый безобидный. Не верю я, будто он шпион. Не похоже. Тогда он не заявился бы сюда один, да еще такой голодный. По-моему, он что-то натворил. И его разыскивают…

— Затеять бы с ним ссору, — сказал Куртин, — ну и врезать ему как следует.

— Придумано на первый случай неплохо, — проговорил Говард. — Но не советовал бы. Грязное это дело.

— Грязное, не грязное, — Доббс недобро поглядел на старика, — мы должны от него избавиться, и все тут. Мы его предупредили.

Они еще продолжали некоторое время переговариваться, но выходило одно и то же: надо, чтобы он убрался, убийство же чревато последствиями, которые не предусмотришь.

Наконец они заснули.

11

На другое утро они сошлись у костра злые донельзя. Незнакомец успел уже принести дров и снова разжечь огонь. Он наполнил свой котелок водой и теперь кипятил ее. Доббс сразу взял его в оборот:

— Дорогой друг, ты воду где брал?

— Налил из ведра.

— Так. Из ведра, значит. Очень мило с твоей стороны. Думаешь, мы будем тебя обслуживать и таскать для тебя воду?

— Ничего такого я не требую. Пойду спущусь и наберу полное ведро.

Как раз в этот момент к костру подошел Куртин, еще более обозленный, чем Доббс. Он тоже сразу перешел на личности:

— Красть воду? Пользоваться нашими дровами? Ты что это надумал? Прикоснись еще раз к чему-нибудь из нашего добра, получишь пулю. Закон джунглей.

— Мне показалось, что я попал к порядочным людям, которые не пожалеют глотка воды.

Доббс так и набросился на него:

— Что ты сказал, зануда? Мы — непорядочные люди? Может быть, бандиты?

И сильно ударил его кулаком прямо в лицо.

Незнакомец вытянулся во весь рост на земле. Потом медленно поднялся.

— Я тоже мог бы долбануть тебя. Но куда мне против вас троих? Вы одного ждете: когда я потянусь за револьвером — тут вы меня пристрелите с полным правом. Но я на это не согласен. Я не дурак. Может быть, придет еще время, когда мы сочтемся.

Подошедший тем временем к костру Говард совершенно спокойно поинтересовался:

— У тебя какая-нибудь еда есть, незнакомец?

— Есть мешочек чая, есть бобы, рис и две банки молока.

— Кофе можешь сегодня пить с нами. И поесть тоже. Сегодня. А с завтрашнего дня заботься о себе сам.

— Спасибо! — кивнул тот.

— С завтрашнего?.. — переспросил Доббс.

Удар кулаком, который он с таким успехом нанес пришельцу, странным образом умерил его пыл.

— С завтрашнего?.. Но послушай, ты что же, решил надолго у нас застрять?

— Я думаю, да, — с невозмутимым видом проговорил незнакомец.

Тут Куртин заорал:

— Застрять? У нас? Только с нашего согласия!

— Горы и леса открыты для всех, кто нашел к ним путь.

— Ну, не совсем так, старина, — ответил на это Говард. — И горы свободны, и леса, и джунгли внизу, и пустыня, что позади. Все это места свободные. Но мы пришли сюда первыми, и право стоянки — за первыми.

— Все это правильно. Вопрос в том, вы ли пришли сюда первыми. Может, я побывал здесь в те времена, когда вам и в голову не приходило остановиться тут.

— И ты свои права застолбил?

— У вас тоже нет патента.

— Я спрашиваю тебя, мы-то раньше твоего здесь оказались. Если ты вообще не врешь, что когда-то уже приходил сюда, то место это ты не огородил, прежде чем уйти, и тем самым права на него потерял.

Некоторое время незнакомец не произносил ни слова. А те трое занялись приготовлением завтрака. Они не слишком торопились, потому что не знали, куда девать себя после завтрака. Пойти работать — нельзя, незнакомец сразу узнает, где они копают песок. Пойти на охоту, чтобы отвести незнакомцу глаза, им тоже не хотелось. Одному пришлось бы остаться в лагере, не дать ему рыскать по округе и обнаружить, чего доброго, их рудничок. Кроме того, с этим одним незнакомец может и справиться… Оставалась еще одна возможность. Двое обходными путями пройдут к руднику и примутся за работу, а один останется и с оружием в руках не даст незнакомцу выйти за пределы лагеря. Да, но этот, конечно, не согласится сидеть на одном месте, ему захочется прогуляться. А когда ему запретят, угрожая оружием, он тем более заподозрит, что здесь происходит нечто загадочное и таинственное.

В конце концов Куртин нашел выход.

— После завтрака пойдем вместе с тобой на охоту, — сказал он незнакомцу. — Мясо нам пригодится.

Незнакомец переводил взгляд с одного на другого, словно желая по выражению их лиц прочесть, что они думают об этом предложении. Пойти с Куртином на охоту вдвоем? Подходящий предлог, чтобы инсценировать несчастный случай и избавиться от него, чужака! Но в конце концов, если они решили убрать его, они своего добьются. А причина найдется.

— Сегодня я готов пойти с тобой поохотиться, — сказал он, — чтобы пополнить запасы. Но завтра у меня не будет времени на это.

— Почему? — спросили они в один голос, с удивлением глядя на него.

— Завтра я начну искать здесь золото. Здесь есть золото! А если вы до сих пор его не нашли, это доказывает только, что вы порядочные болваны.

Старика его слова задели за живое, и он бухнул:

— А если мы все же не такие болваны, как тебе кажется? Если мы его нашли?

— Я бы ничуть не удивился, — сказал незнакомец. — Но вы ничего не нашли. А если и да, то какие-то пригоршни. Поскребли с самого верха. А здесь его полным-полно, где-то совсем рядом. На добрый миллион!

— На миллион? — Говард широко раскрыл глаза.

От возбуждения Доббс и Куртин были не в силах произнести ни слова.

— Вы на мощную жилку, на шахту, не наткнулись, я знаю, — преспокойно продолжал незнакомец. — Мне известно, что вы здесь почти год. И индейцы мне рассказали, что кто-то наверху давно уже копается. Наткнись вы на богатую жилу, у вас было бы столько «рванины», что вы давно отправились бы восвояси — вам не увезти было бы так много, сколько каждому досталось: на вас обратили бы внимание. Или вы завели бы здесь настоящую шахту, с патентом, с машинами, с двумя-тремя дюжинами рабочих.

— А у нас ничего нет! Пусто! — сказал Доббс.

— Думайте обо мне, что угодно. Но я не ребенок. И понимаю, что если вы, трое мужчин, провели здесь столько месяцев, то не шутки ради. Думаю, лучше нам говорить друг с другом напрямик, выложив карты на стол. Что толку играть в прятки? Я не скотина, по крайней мере такой же порядочный человек, как вы. И лучше вас быть не собираюсь. Все мы мечтаем разбогатеть, в горах ли, в лесу ли, в городе. Вы, конечно, способны убрать меня с дороги, я это прекрасно понимаю. Но то же самое может случиться со мной и в другом месте, при других обстоятельствах и других людях. Приходится рисковать. Так как, поговорим начистоту?

— Дай нам переговорить с глазу на глаз, — сказал Говард.

— Да будет тебе, Говард, — возразил Доббс. — Я считаю, надо дать ему шанс доказать, что он не шпион и не задумал ничего такого, что обернется против нас.

И обратился непосредственно к незнакомцу:

— В твою шкуру мы не влезем, не увидим, сволочь ты или у тебя все чисто за кормой. Все верно, мы тут несколько месяцев промучились, честно промучились, ты уж поверь. И само собой — если мы с тобой объединимся, мы при случае неприятностей не оберемся. Потому что тебя не знаем. Во что это нам станет? А просто все наши муки и лишения — насмарку! Но я тебе клянусь, мы отыщем тебя, даже если ты спрячешься где-то у залива Гудзона. Мы отыщем тебя, и тогда пощады не жди. Валяй, выкладывай, чего ты хочешь, что собираешься предпринять?

Незнакомец выпил свой кофе, после чего сказал:

— Я с вами честен с самого начала. Я сказал вам, что здесь есть золото и что я решил его поворошить.

— А дальше что? — спросил Куртин.

— Дальше ничего, — ответил незнакомец.

— Хорошо. Очень даже хорошо, — заметил Говард. — А как быть, если мы уже собрали золотишко? Рассчитываешь, что мы с тобой поделимся? Знал бы ты, каких трудов нам это стоило! Ладно, пускай я проболтался. Да, мы кое-что имеем и намерены вскорости эти места оставить.

Незнакомец ответил не задумываясь:

— С этого бы и начинали. Ладно: вы со мной по-честному, и я с вами по-честному. Поглядим, на чем мы сойдемся. Скажу вам прямо: у меня есть права на эти места. Погодите, не кипятитесь. У меня, конечно, нет бумаги с печатью, нет ни лицензии, ничего такого. Мое право основывается на том, что мне известно больше вашего. А это куда важнее, чем любая проштампованная и подписанная лицензия. Вы ничего не нашли. Может, пару зерен. Оставьте их, ради бога, себе.

— Даю голову на отсечение, мы так и поступим: что имеем, оставим себе, — сказал Куртин.

— Дело вот в чем, — медленно, со значением начал незнакомец. — Того, что я задумал, мне одному не осилить. Мне нужны люди; вот я и подумал, что вы подойдете лучше других. Вы не меньше моего заинтересованы в том, чтобы эта история как можно дольше оставалась в тайне. У вас есть инструмент, а у меня нет. Я мог бы, конечно, продать мои сведения одной из компаний. Только вряд ли я получу от них хотя бы долларов сто. Тамошние хозяева пожелают сперва увидеть все собственными глазами. Показать что-то я смогу лишь на месте… К тому же у меня есть веские причины не поднимать шума, не то сюда соберутся разные людишки с их так называемыми правами. Вот что я вам предлагаю. Что у вас есть, у вас и останется. А с того, что начнет прибывать с сегодняшнего дня благодаря тому, что вы будете работать со мной по моим планам, мне положено две пятых доли, а каждому из вас — по одной пятой.

Троица переглянулась и рассмеялась. Потом Говард сказал:

— Юлить и изворачиваться мы и сами умеем, милый друг, и разных историй можем рассказать немало. Ну, что вы надумали? — обратился он к приятелям.

Доббс сказал:

— Смотря с какой стороны подойти. Мы свои дела вроде как закончили, пора собираться. Но если останемся на пару дней, тоже ничего не потеряем.

— Я тоже думаю, что ничего не потеряем. Если и впрямь есть что-то, отчего не попытаться, раз мы все равно здесь, — сказал Куртин.

— А я не согласен, — проговорил Говард. — Все это охотничьи байки, а меня уже тошнит от красот дикой природы. Хочу опять почувствовать мягкую постель под задницей. С меня хватит. Но если вы останетесь тут, мне, конечно, тоже придется остаться. В одиночку мне двухнедельного перехода через лес и пустыню не выдержать.

— Послушай, старина, — сказал Куртин, — особой охоты поработать сверхурочно у меня тоже нет. Меня кое-кто ждет. Прихватим еще неделю. Если байки, которые прочирикал нам этот птенчик, хоть как-то подтвердятся — что ж, тогда посмотрим, стоит ли игра свеч. А если за неделю ничего из земли не выбьем, я пойду с тобой, старина. Все с этим согласны?

Все согласились, и незнакомец начал было излагать свой план.

— Как тебя вообще-то зовут, парень? — перебил его Говард.

— Лакод, — ответил тот. — Роберт Лакод, из Аризоны.

— Не родственник ли Лакодов из Лос-Анджелеса? Мебельщиков? — спросил Говард.

— Да, по линии деда. Но я с ними не знаюсь. Они враги кашей семьи по гроб жизни, и если мы когда-нибудь узнаем, что им суждено попасть в рай, мы подожжем с полдюжины церквей, лишь бы оказаться в аду, а не с ними вместе. Но я не беспокоюсь, в рай им не попасть. Этим брачным аферистам.

— Тогда тебе самому придется чертовски постараться, чтобы вознестись в рай, — рассмеялся Доббс, — потому что по твоему теперешнему виду не скажешь, что ваши дорожки разойдутся.

— А вдруг? — возразил Куртин. — Если я не путаю, там наверху есть разные парилки; пусть своевременно подаст заявление, чтобы его не сунули в тот же котел, где будут тушиться почтенные члены его досточтимого семейства. Это, наверное, можно устроить, есть же у Вельзевула сердце — недаром он такой веселый и всегда в хорошем настроении.

Говард встал и пошел поглядеть, где ослы, не далеко ли ушли. Поднялся на каменистую террасу на скале, чтобы обзор был пошире.

— Эй! — громко закричал он.

— Что случилось? — в один голос ответили Доббс и Куртин. — Ослы ушли?

— Быстрее все сюда! Живо, черт вас побери!

Оба вскочили и побежали к нему. Лакод поспешил за ними вслед.

— Что это такое, вон там, что приближается к нашей горе? — воскликнул старик. — У вас глаза моложе моих!

— Это солдаты. Либо конная земельная полиция, — сказал Доббс. И тут же встрепенулся: — Ах ты, негодяй, подлая твоя душа! — Он повернулся к Лакоду. — Вот ты, выходит, из каких. Недолго тебе пришлось притворяться!

Резким движением выхватил револьвер и направил на Лакода. Но Говард, стоящий у него за спиной, заставил его опустить руку.

— Ты не прав, — сказал Лакод, побледневший при импульсивном движении Доббса. — У меня ни с солдатами, ни с полицией дела нет.

— Послушай, крошка, — обратился Говард к Лакоду. — Не заставляй нас расхлебывать твой супчик. Если они тебя ловят — сматывайся, да поживее. Пусть они тебя увидят, отвлеки их от этого места, нам здесь полиция ни к чему. Марш, спускайся отсюда и выходи на дорогу, не то мы загоним тебя им прямо в пасть. Нам с ними никак видеться нельзя!

Куртин вскарабкался еще повыше, долго и внимательно глядел на происходящее внизу.

— Не торопитесь, парни, — сказал он. — По-моему, это не солдаты. И никакая не полиция. Одеты они кто во что горазд и вооружены чем попало. Если я не ошибаюсь, у одного из них дьявольски длинная пукалка, ей, видать, лет сто. Теперь я знаю, кто они такие. Это бандиты!

— Черт! — ругнулся Говард. — Из огня да в полымя. Бандиты для нас вдесятеро опаснее, чем конная полиция штата. Речь идет о жизни и смерти. Полиция нас арестовала бы, и, так как мы ничего особенного не натворили, только мыли без лицензии, мы бы с ними договорились. А от бандитов пощады не жди.

И вдруг, будто вспомнив о чем-то, в свою очередь, накинулся на Лакода:

— Ну, сынок, выкладывай всю правду. Ты, значит, навлек бандитов на наши головы! Бандитский шпион! Выходит, я не ошибся…

— Нет у меня с бандитами ничего общего, — сказал Лакод. — Дайте-ка и мне поглядеть.

Вскарабкался наверх, к Куртину, некоторое время напряженно вглядывался в даль, потом сказал:

— Это бандиты. И я даже знаю, откуда они взялись. Слышал на асиенде сеньора Гомеса. У него была газета с их описанием. Я углядел среди них одного в сомбреро с золотистой лентой — о нем упоминалось в газете. Смельчак, даже шляпы своей не сменил! А скорее всего и не знает, что его шляпа попала в газету. Газет они не видят, читать не умеют. Из всех бандитов я меньше всего хотел бы встретиться именно с этим.

И пока все четверо наблюдали с высоты за движением бандитов, ожидая, свернут ли они на тропку, которая скорее всего выведет их к горе, Лакод рассказал, что он прочел в газетах об этих бандитах и что успели ему рассказать о них работники на асиенде. Пусть большинство индейцев вообще газет не читает, слухи о подобных событиях разбегаются по этой широкой открытой стране со скоростью несущегося по прерии огня.

12

На маленькой железнодорожной станции, где ночной поезд останавливается на две минуты, чтобы оставить и взять почту и принять или высадить двух-трех пассажиров, в вагоны село примерно двадцать — двадцать пять мужчин. Было семь или восемь часов, темень — выколи глаз.

Никогда прежде не случалось, чтобы на этой маленькой станции в поезд подсаживалось столько пассажиров, но ни дежурный по станции, ни персонал поезда на это особого внимания не обратили. Может, эти мужчины собрались на базар, или работали на рудниках, а теперь вот бастуют, или едут искать работу в других краях.

Все они были метисами, все в высоких соломенных шляпах с широкими полями, в брюках, рубашках, в сапогах или сандалиях на босу ногу. Ночь стояла холодная, и все они кутались в одеяла. После наступления темноты на маленьких станциях билеты не продаются, они и сели в поезд без билетов. На станции было темным-темно, лишь дежурный по станции стоял у столба с тусклым фонарем да проводники бегали с фонариками вдоль состава. Поэтому никто лиц садившихся в вагоны не разглядел; к тому же они укутались по нос в свои одеяла, что здесь принято и ничьего любопытства не вызывает. Все собрались в первом вагоне второго класса, который идет сразу за почтовым. В этом вагоне второго класса сидела, как обычно, дюжина солдат во главе с офицером. Все с винтовками, заряженными боевыми патронами, — охраняли поезд от бандитских наскоков.

Большинство мужчин остались в первом вагоне второго класса, но, когда поезд тронулся, некоторые из них перешли во второй вагон второго класса — чтобы найти места получше, наверное. В обоих вагонах второго класса почти все места заняли крестьяне, мелкие ремесленники и индейцы, которые везли свои товары на продажу в ближайший крупный город. За вагонами второго класса следовал вагон первого класса, в нем тоже почти не было свободных мест, а уже за ним, в хвосте, шел пульмановский спальный вагон.

Поезд быстро набрал скорость. До ближайшей станции минут двадцать или чуть больше. Когда поезд пошел на всех парах и железнодорожные чины собрались было продавать новым пассажирам билеты, эти мужчины закрыли выходы из вагонов.

Одновременно, не говоря ни слова и ни о чем не предупреждая, они выхватили из-под своих одеял ружья и револьверы и открыли огонь. В первую очередь по солдатам, зажавшим свои ружья между коленями или прислонившим их к стеклам вагона, раскрывшим буквари, чтобы научиться читать, жевавшим свой скудный ужин или клевавшим носами.

Стрельба продолжалась секунд десять, и вот уже все солдаты валяются на полу в лужах крови, большинство убиты наповал, а остальные в агонии, при последнем издыхании. Железнодорожники тоже убиты либо лежат, смертельно раненные, на полу и на скамейках. Ранено не меньше двадцати пассажиров, раны ужасны. Младенцы, умершие на груди матерей… Женщины на полу, вздымая руки, молят о снисхождении, милости, поднимают на руки плачущих детей, желая вызвать в бандитах сочувствие, предлагают им в обмен на жизнь свой жалкий скарб… Но бандиты стреляли и стреляли, пока не кончились патроны.

А потом принялись за грабеж и хватали все, что представляло для них хоть какую-то ценность. Группа бандитов перешла в вагон первого класса и принялась грабить тут. Правда, обошлись без стрельбы. Часы и кошельки, кольца и серьги, ожерелья и браслеты — добыча оказалась богатой. А если кому-то из бандитов казалось, что он получил мало, достаточно было ударить господина револьвером или прикладом ружья, как он тотчас же вспоминал о нескольких золотых монетах в левом кармане брюк или кольце с бриллиантом в чемодане.

Включили свет в спальном вагоне, подняли людей с постели, согнали в конец вагона и отняли все, что были в силах унести.

А поезд все мчался сквозь ночь. Может быть, машинист не услышал звуков выстрелов, или же он слышал их и теперь нарочно разгонял поезд, чтобы бандиты не успели соскочить на ходу до следующей станции.

Но бандиты снова перегруппировались в голову поезда, для чего им пришлось пройти через оба вагона второго класса, где при их появлении паника среди пассажиров приняла формы неописуемые. Но мародерам не было до них сейчас никакого дела. Через платформу пробрались к багажному вагону, где вскрывали чемоданы, либо выбрасывали их, чтобы подобрать вдоль пути впоследствии. Убив смотрителя из багажного вагона, на ходу перелезли в почтовый вагон, где пристрелили обоих сопровождающих и перерыли все мешки с почтой.

Тем временем машинист то ли сообразил, что случилось что-то неладное, то ли увидел нескольких бандитов, перебиравшихся из почтового вагона на тендер. Станция еще далеко, до нее не дотянуть. Он рванул рычаг, и поезд чуть не встал на дыбы, так резко остановился.

Кочегар сразу спрыгнул и попытался скрыться в лесной чаще по другую сторону железнодорожного полотна. Но так и остался лежать на рельсах — в спину ему попало с полдюжины пуль. Прежде чем успел спрыгнуть сам машинист, на паровоз поднялись четверо бандитов, которые схватили его за руки, но убивать не стали. В товарном вагоне бандиты обнаружили бочки с керосином и газолином, которые предназначались для городских магазинов. Облив керосином вагоны, плескали в открытые окна газолин, а потом бросили в вагоны горящие спички. Языки пламени взметнулись к темному ночному небу как после взрыва.

Кричащие, ревущие, стонущие, гонимые безумным страхом, запертые в вагонах пассажиры пытались выброситься в окна. Они сбивались перед окнами, и если кому даже и удавалось выскочить, то, падая с высоты на полотно, они увечились, ломали кости, а одежда на них загоралась от пылавшей обшивки вагонов.

Тот, кто был тяжело ранен и в панике не находил руки, которая бы его подсадила, сгорал в страшных муках.

Впереди, на паровозе, стояли двое бандитов, которые, направив револьверы на машиниста, приказали ему отцепить паровоз и вместе со всеми бандитами, уместившимися на тендере, ехать вперед, пока они не прикажут остановиться.

Паровоз тронулся с места, оставив позади горящий поезд и людей, которых освещали всполохи пламени из вагонов; и при этом жутком, призрачном свете они, обезумевшие от страха, боли и горя, размахивали руками, кричали, плакали и молились или пытались в последний раз спасти оставшихся в море огня. Вся эта резня продлилась не более семи минут, и до станции, к которой направлялся поезд, было по-прежнему еще далеко. И тут один из бандитов приказал машинисту остановиться. Паровоз встал, все бандиты спрыгнули. Последний выстрелил в машиниста и ногами столкнул с паровоза. И последовал за своими дружками.


Некоторое время спустя машинист паровоза пришел в себя. Собрав остатки сил, вскарабкался на насыпь и подтянулся потом на паровоз. Несмотря на боли, несмотря на то, что в любой момент мог потерять сознание, он повел паровоз. И довел до самой станции. Ее начальник, удивленный видом одинокого паровоза и отсутствием состава, о прохождении которого ему давно сообщили, первым делом подбежал к паровозу и увидел истекающего кровью машиниста.

Начальник станции немедленно дал телеграммы в обе стороны. Станции ответили сразу, ему пообещали прислать вспомогательный поезд. На запасных путях станции стоял товарняк, который пропускал пассажирский поезд. Теперь от него отцепили два пустых вагона, подогнали паровоз товарняка — и первый вспомогательный состав был готов.

Но кто его поведет и кто будет сопровождать? Бандиты наверняка еще орудуют вдоль полотна, подбирают выброшенное на ходу добро. Они, конечно, нападут на состав, лишь бы сохранить награбленное. Может быть, они где-то разобрали пути или заблокировали движение.

Начальник станции сказал:

— Будет лучше, если мы дождемся прихода большого вспомогательного, в нем наверняка прибудут солдаты…

Но машинист товарняка не дал ему договорить.

— Состав поведу я. Там дети и женщины погибают, там лежат мои товарищи, некоторым из них мы могли бы еще помочь. Я поведу состав! А ты, кочегар, что скажешь?

Надо сказать, что все железнодорожники Мексики без исключения входят в прекрасно организованный профсоюз. Весьма радикальный и постоянно готовый к забастовкам. Его члены крепко держатся друг за друга, их, можно сказать, водой не разольешь. В их организации царит дух товарищества, который делает их людьми гордыми, отдающими себе отчет в важности своей деятельности для развития страны, то есть именно теми вежливыми, благожелательными, всегда улыбающимися и отпускающими шуточки железнодорожниками, которые столь выгодно отличаются от ворчливых и покрикивающих нижних чинов железнодорожной иерархии, столь часто портящими настроение пассажиров в Центральной Европе. Они вовсе не подчиненные заносчивых и высокомерных начальников, все они товарищи. Кочегара нередко избирают президентом и спикером местной группы профсоюза, а начальник дистанции скромно сидит на одной скамейке с рабочими сортировочной станции, стрелочниками и смазчиками, спокойно и внимательно выслушивая предложения президента — кочегара о том, что может быть сделано в интересах служащих железных дорог. А если случится бастовать, то начальник дистанции, получающий зарплату в десять раз больше, нежели смазчики и сортировщики, не просто оказывает помощь бастующим, он составляет тексты воззваний и плакатов, которые объясняют причины и необходимость этих забастовок железнодорожников, поскольку он, человек образованный, куда больше приспособлен к составлению таких текстов, чем кочегар — президент и спикер. И раз оно так, то и машинисту паровоза не приходится долго ждать ответа на вопрос: «А ты, кочегар, что скажешь?» Ответ ему известен заранее. Он уверен в ответе всех железнодорожников, которые стоят вокруг и ждут отправления товарняка.

Во-первых, речь идет о спасении жизни товарищей по профсоюзу. И даже будь они все живы и здоровы, они все равно отправились бы на место катастрофы! Ведь есть еще пассажиры, попавшие в беду. Железнодорожники считают, что за их благополучие они отвечают даже больше, чем за благополучие своих близких. Этому их учит профсоюз. А профсоюз всегда прав, что бы там ни говорили остальные, включая архиепископа. И вот кочегар говорит:

— Я поведу паровоз пассажирского состава — безопасности ради. А ты пойдешь в пятистах метрах сзади, тогда у тебя хватит времени остановить поезд, если я на моем паровозе сойду, например, с рельсов.

Паровоз трогается с места, смазчик прыгает в него на ходу, он станет на место кочегара, и вот уже паровоз пропадает из виду.

Тем временем составлен и маленький вспомогательный поезд, и все служащие товарной станции, хотя у них есть жены и дети, садятся в его вагоны. На ходу в него вскакивают еще несколько человек, оказавшихся рядом по случаю, и поезд быстро убегает в ночь.

Передний паровоз никаких разобранных путей не обнаружил, и нигде ничего не заклинило и не перекрыло. Но когда он приблизился к месту катастрофы, по нему открыли беглый огонь.

Неподалеку от того места, где бандиты заставили машиниста остановить поезд, они спрятали своих лошадей. Они до сих пор подбирали и сортировали добычу. А те, что стояли у лошадей, сразу принялись стрелять по паровозу, чтобы не дать ему проехать вперед и помешать остальным бандитам собирать награбленное.

Кочегара ранило в ногу, его помощнику-смазчику пуля обожгла ухо. Но они мчались вперед, посигналив фонарем следующему за ними поезду, что само полотно не разобрано.

Вспомогательный поезд тоже приветствовали выстрелами. Но у некоторых из железнодорожников оказались револьверы, они ответили огнем. В темноте бандиты не могли разобрать, едут ли в этих неосвещенных вагонах солдаты. Скорее всего они именно так и подумали. Потому что кинулись к лошадям, побросав все, что не успели сложить и перевязать. И поскакали прочь, подальше в густые джунгли, поближе к горам.

С помощью оставшихся в живых пассажиров железнодорожники подняли в вагоны всех убитых и раненых, и траурный поезд отправился обратно, к станции, до которой большинству пассажиров было не суждено добраться живыми и здоровыми.

А туда же прибыла телеграмма, что медицинский состав послан, но сюда он прибудет никак не раньше завтрашнего утра. Получили на станции и другие телеграммы: правительственную и из ближайших гарнизонов. Правительство телеграфировало, что все части конной полиции соседних округов на марше, что по тревоге подняты четыре кавалерийских полка федеральной армии и что еще до наступления утра они будут отправлены к месту происшествия на спецпоездах, а оттуда начнут преследование бандитов.

Найти иголку в стоге сена отнюдь не просто. Но если найти ее нужно непременно, она может быть найдена, какой бы огромной ни оказалась копна. Но догнать бандитов, которые задолго до твоего появления умчались по тропинкам в джунгли, которые они знают, как свои пять пальцев, а преследователь не знает вовсе, — это предприятие не выдерживает никакого сравнения с поисками иголки в высоком стоге сена.

Но большинство из солдат — индейцы. А это кое-чего стоит. Им тоже известно, например, где в какое время находились бандиты: на этом вот участке железной дороги, между вот этими двумя станциями… Прошло совсем немного времени, и офицерам удалось выяснить, что бандиты разделились на маленькие группы и рассредоточились в разные стороны. Так что иголку в стоге сена вдобавок разделили на несколько кусочков.

По телеграфу были переданы примерные, поверхностные описания бандитов. Вполне вероятно, что какой-то из упомянутых в описании бандитов и встретится солдатам в индейской деревушке и что они даже заподозрят его. Однако если в его карманах или на теле не окажется ничего подозрительного, заставившего бы вспомнить о нападении на поезд, что толку в таком описании? Алиби он всегда найдет. Спал, мол, той ночью, в двадцати километрах от места происшествия под деревом, неподалеку от дороги на Халхигитес. Никто не докажет, что он лжет.

Вот скачет, например, отряд федеральной кавалерии по долине Гаасамота. Видят хижину, перед ней сидят два метиса, закутавшиеся в свои одеяла, и курят. Солдаты спокойно проезжают мимо. Один из метисов хочет встать и зайти за хижину. Но другой делает ему знак, тот возвращается и невозмутимо усаживается на свое место.

Отряд вроде бы уже проехал мимо. Но тут старший офицер оглядывается и велит отряду остановиться. Ему хочется пить, и он поворачивает лошадь к хижине. Напившись, он объезжает вокруг хижины и спешивается. Подходит вплотную к покуривающим метисам.

— Вы из этой деревни? — спрашивает офицер.

— Нет, мы не отсюда, сеньор.

— А откуда же?

— Мы живем в Комитале.

— Хорошо, — говорит офицер и поднимает ногу к стремени.

Он собирается продолжить путь во главе отряда. Но сам он несколько устал, лошадь пританцовывает, и он никак не попадет носком сапога в стремя. Один из метисов поднимается, потому что лошадь чуть-чуть на него не наступила. Подходит, придерживает стремя, желая услужить офицеру. И тут с его плеч падает одеяло.

Офицер опускает ногу на землю.

— Что это у вас там в кармане брюк? — спрашивает он у поднявшегося метиса.

Метис оглядывает себя, свой порядком вздувшийся карман. Поворачивается к офицеру вполоборота, словно собираясь вернуться к хижине и усесться на свое насиженное место. Или бежать вздумал?.. А потом переводит взгляд на офицера, на солдат, затягивается своей сигаретой, вынимает ее изо рта, короткими толчками выпускает изо рта дым и улыбается.

Резким движением офицер хватает его за ворот рубахи, а левую запускаетв карман метиса.

Теперь поднимается и другой метис, он пожимает плечами, будто недоволен тем, что нарушен его покой и он всего-навсего собирается перейти на другое место, где можно посидеть и покурить без помех.

Сержант и двое солдат спрыгнули с лошадей и встали так, что метисам бежать некуда.

Офицер отпускает ворот рубашки метиса и разглядывает то, что достал из его кармана. Это хорошего качества, довольно дорогой, овальной формы кожаный бумажник. Офицер улыбается, метис тоже улыбается.

Офицер открывает бумажник и высыпает содержимое на ладонь. Всего немного: несколько золотых монет, несколько больших серебряных, песо двадцать пять примерно.

— Это ваши деньги? — спрашивает он.

— Конечно, мои.

— Большие деньги. На них вы давно могли купить новую рубашку.

— Вот и куплю завтра, я как раз собрался в город.

Но в бумажнике обнаруживается еще железнодорожный билет первого класса до Торреона. Такой метис никогда первым классом не поедет. Вдобавок билет продан в день нападения на поезд.

Обыскивают и второго метиса. У него тоже находят деньги, но не в бумажнике, а отдельными купюрами и монетами в карманах. А в кармашке для часов — кольцо с бриллиантом. По знаку сержанта теперь спешиваются все солдаты.

— А лошади ваши где?

— Стоят там, за хижиной, — отвечает первый метис, насыпает табака на лист бумаги, зубами затягивает кисет, сворачивает себе новую сигарету. Он не нервничает — ни крошки табака не просыпал. Спокойно, с улыбкой прикуривает и затягивается, а в это время сержант обыскивает все его карманы.

Подводят лошадей этой парочки. Жалкие седла, дешевые уздечки, затрепанное лассо.

— А револьверы где? — спрашивает офицер.

— Где лошади стояли.

Сержант уходит туда, разваливает сапогом кучку свежей земли и обнаруживает револьвер и пистолет старого образца.

— Как вас зовут?

Оба называют свои имена. Офицер записывает их, делает опись найденного.

Понемногу собрались любопытствующие индейцы. Офицер спрашивает одного из парней:

— Где тут у вас кладбище, сементерио?

Офицер, солдаты и оба метиса между ними следуют за парнем, который указывает дорогу к сементерио. А за ними тянутся жители деревни: мужчины, дети постарше и женщины с детьми помладше на руках.

На сементерио солдаты сгрудились в одном из углов, кто-то принес лопаты, и оба метиса роют себе могилу. Офицер курит, солдаты курят и переговариваются с деревенским людом.

Когда могила достаточно глубока, оба метиса усаживаются на краю и переводят дух. Снова сворачивают себе по сигарете, несколько погодя офицер произносит:

— Если хотите, можете теперь помолиться.

По его приказу выстраивается в ряд команда из шести человек. Оба метиса на удивление спокойны, не нервничают и страха не выказывают. Перекрестились, пробормотали что-то себе под нос и опять сунули в рот по сигарете. А после этого, не дожидаясь приказа, встали рядом.

— Приготовиться, — скомандовал офицер.

Бандиты сделали еще по нескольку затяжек и отшвырнули сигареты.

Когда засыпали их могилу, офицер и солдаты сняли фуражки, постояли несколько секунд молча, потом снова надели фуражки, оставили кладбище, оседлали коней — и вперед!

Для чего государству тратиться зря, когда итог предрешен заранее! К чему судить да рядить?..

Другой кавалерийский отряд заметил в гористой местности восемь всадников — они были в нескольких километрах. Всадники скорее всего тоже углядели солдат, потому что перешли на рысь и скрылись. Офицер со своим отрядом преследовал их, но обнаружить не смог — всадники словно сквозь землю провалились. На песчаной дороге следов от копыт было сколько угодно, и офицер терялся в догадках: какие из них оставлены этой восьмеркой. Он принял решение идти по самому свежему на вид следу.

Несколько часов спустя солдаты оказались перед одинокой асиендой. Внешне асиенда напоминает большую помещичью усадьбу. Она окружена высокой прочной стеной и возвышается на равнине как маленькая крепость. Заехав на просторное подворье, солдаты спешились, чтобы передохнуть. Вышел хозяин, и офицер спросил, не появлялась ли поблизости группа всадников. Тот заявил, что никто мимо не проезжал, не то он обязательно заметил бы. Тогда офицер сказал, что вынужден произвести на асиенде обыск, а хозяин ответил: пусть-де поступает, как полагает необходимым.

Хозяин вернулся в дом, и когда солдаты к нему приблизились, по ним открыли стрельбу с разных сторон. Пока они отступали к воротам, одного солдата убили и четырех ранили.

Убитого и раненых солдаты унесли с собой. Когда отряд оказался за пределами асиенды, ворота были закрыты изнутри и вновь открыт огонь по солдатам.

И начался бой, который, как отлично известно обеим сторонам, может закончиться только полным уничтожением одного из противников. Или если вдруг кончатся патроны. Осажденным терять нечего, их в любом случае расстреляют.

Первым делом офицер отдает приказ отвести лошадей на расстояние более ружейного выстрела. А бандиты и не подумали стрелять в лошадей, во время отхода не так уж много у них патронов.

Положение солдат аховое. Асиенда стоит на открытой местности, посреди полей и пастбищ. Голодом бандитов не уморишь, вызывать артиллерию офицер и его отряд сочли бы за оскорбление сами себе. Надо брать асиенду штурмом!

Крепостная стена асиенды — четырехугольник, с каждой стороны на приступ идет по отделению. Это напоминает самые настоящие военные действия. Солдаты делают короткие перебежки, падают на землю, открывают огонь, чтобы дать другому отделению сделать рывок вперед. Стены им приступом не взять; основной удар задумано нанести по обоим воротам, центральным и задним. После трехчасового боя офицер направил главные силы к центральным воротам, а сам тем временем перебирается с солдатами через задние, которые обороняют всего трое, — и ворота взорваны!

Но бандиты не намерены так просто сложить оружие. Во дворе и в жилом доме развертываются маленькие сражения. Далеко за полдень солдаты оказываются неоспоримыми хозяевами на асиенде. У них двое убитых, двое тяжелораненых и девять с легкими ранениями. В доме и во дворе они обнаруживают не только тех восьмерых, которых преследовали, но и некоторых других участников ограбления поезда.

Семеро убиты, пятеро ранены — этих сразу расстреливают. Среди убитых находят и хозяина асиенды; никто не знает, был ли он сам бандитом или бандиты его силой заставили отрицать их присутствие на асиенде. Слуги попрятались по укромным углам и только сейчас появляются на подворье. Они никакого отношения к случившемуся не имеют, в этом можно не сомневаться. Семья хозяина асиенды уехала погостить в столицу, она тоже вне подозрения.

В карманах и вещах убитых бандитов солдаты находят множество вещиц, явно захваченных во время ограбления поезда. Так или примерно так бандиты были постепенно выловлены. Однако выловить их всех за весьма ограниченное время очень трудно. И чем больше времени проходит, тем труднее схватить последних оставшихся на воле. Но и они, случайно не пойманные, никогда не проводят остаток своих дней, окопавшись в какой-то глуши.

— И вы, — сказал Лакод под конец своего рассказа, — вы всерьез подозреваете, будто я способен быть заодно с бандитами, совершившими такое ужасное преступление, как это ограбление поезда?

— Нам будет не до смеха, если они поднимутся сюда, — сказал Говард.

— А парни там, внизу, наверное, последние из тех, о которых ты рассказывал, — проговорил Доббс.

— Скорее всего. В том сообщении упоминалось, что на одном из них соломенная шляпа с золотистой лентой. И вроде бы он один из главарей, из самых кровожадных.

— Да, если они сюда поднимутся, нам будет не до смеха, — повторил Куртин слова Говарда. — Но что-то я потерял их из виду.

— Ты их не видишь, потому что они за скалой, — сказал Доббс. — А когда мы их увидим — поймем, собираются ли они подняться повыше в горы, или спускаются пониже, в долину.

13

Они сидели на скале, уставившись вниз, чтобы не пропустить момента, когда всадники завершат «петлю».

— Сколько ты их насчитал? — спросил Говард.

— Не то десять, не то двенадцать, — ответил Куртин.

— Если верить твоему рассказу, столько бандитов никак не могло остаться в живых, — сказал Говард Лакоду.

— Конечно, нет. Большинство из них поймали. Но те четверо или пятеро, что уцелели, могли стакнуться с другими, объединиться в новую банду… И теперь она что-то задумала…

— Я думаю, Боб прав. И если все так и есть и они поднимутся, нам придется туго. Им нужны револьверы и взрывчатка.

— Ты ведь знаком с людьми из нижней деревни, — обратился Говард к Куртину. — Может, эти бродяги искали в деревне оружие и перепуганные индейцы сказали им, что ты тут наверху с ружьем — ты же для них охотник.

— Черт побрал, ты прав, старик. Наверное, все так и было. Тогда они в любом случае появятся здесь — хорошее охотничье ружье дорогая штука.

— Тогда нам лучше не терять времени и подготовиться к встрече гостей, — сказал Доббс. — Ты, Куртин, оставайся здесь, у тебя глаз острый — сообщишь, поднимаются ли они. А мы пока все прикроем.

Первым делом поймали ослов, отвели их в чащу по другую сторону скалы и там привязали. Потом перенесли свое оружие, два ведра с водой и пакеты с печеньем и хлебом в глубокую канаву, шедшую под отвесной скалой. Эта канава была словно создана для обороны: ни сзади не обойдешь, ни сбоку, а перед канавой — открытое пространство, любое передвижение противника будет видно как на ладони, знай бери на мушку.

Когда подготовка к обороне была завершена, Куртин сказал:

— А ведь у нас хватило бы времени всем залезть на скалу, спрятаться там в расщелине и переждать, пока они уйдут.

— Ну и балда же ты, — разозлился Доббс. — Тогда они обнаружат нашу шахту, наш рудничок, и мы не сможем добраться туда, чтобы забрать каждый свою долю.

— Я что-то никакого рудничка не видел, — сказал Лакод.

— Откуда тебе, — ответил Доббс. — Но, раз такая история, давай говорить начистоту. Конечно, у нас есть шахта. И пока мы здесь продержимся, им ее не видать. А если спрячемся, они станут искать Куртина с его ружьем и в конце концов наткнутся на шахту, не сегодня так завтра. Засыпать ее у нас времени нет, и уйти отсюда никак нельзя, потому что если кто-то захватит шахту, нам своего добра отсюда не вывезти. Мы должны держаться здесь и не дать им пройти. Тут игра не на жизнь, а на смерть. Даже если они не знают, что мы золото намыли, понимаешь, они нас разденут до нитки, ни ботинок, ни сапог не оставят. И тогда придется подыхать в джунглях…

— Он прав, — подтвердил Говард. — Будь у нас выбор, мы бы с ними связываться не стали. Ко выбора нет, и в этом все дело.

— Они свернули! Они поворачивают наверх! — крикнул Куртин, спрыгивая со скалы. — Ну, приготовились! Встретим их!

— Как ты думаешь, когда они тут объявятся? — спросил Говард. — Ты ведь эту дорогу знаешь лучше нас всех.

— Это у них займет ровно пятнадцать минут. И они будут здесь. Оставь они лошадей внизу и знай они все потайные тропки — сэкономили бы еще минут десять.

— Ты уверен, что они поднимаются сюда, ты не ошибаешься? — спросил Доббс.

— После того, как они свернули, им ничего другого и не остается. Им придется проехать через эти места! Иного пути на перевал нет.

— А вдруг они повернут обратно?

— Это, конечно, они могут. Но лучше на это не рассчитывать.

— Сложим-ка палатку, — предложил Доббс. — Тогда они не сразу пронюхают, что здесь ночевал не один человек.

Палатку скатали и перенесли в канаву. Потом вырыли что-то вроде профильных окопчиков: голову высовывать не надо, а обзор полный. Обсудили еще план действий, и тут сердца у них забились чаще — они услышали голоса мужчин, достигших последнего поворота.

Несколько минут спустя они показались на фоне кустарника у самой кромки открытой площадки. Лошадей они скорее всего оставили у последнего поворота, потому что как раз последний небольшой участок пути для лошадей самый трудный. Но не исключено, они поднялись сюда без лошадей и по другой причине. Из кустов их вышло семеро, трое остались при лошадях или заняли удобные для наблюдения точки.

Все они были вооружены. У каждого по револьверу, у некоторых вдобавок и ружье. Все в сомбреро, с пестрыми платками, завязанными на затылке, двое — босиком, у одного на одной ноге кожаная гетра, другая — босая. Ни на одном нет целой рубашки, зато кое у кого кожаные куртки, а у троих — длинные облегающие кожаные брюки по щиколотку. На всех по одной, а то и две-три патронные ленты. У некоторых на плечах свернутые одеяла. Одеяла других и мешки с продовольствием остались, наверное, на лошадях.

Когда они вышли на площадку, ограниченную сзади отвесной скалой, а с трех других густым, непроходимым с виду лесом и колючим кустарником, они с удивлением огляделись. Судя по их жестикуляции, они ожидали увидеть нечто иное, не то, с чем сейчас столкнулись. Они не могли не заметить, что совсем недавно здесь был лагерь, что здесь кто-то жил. Валяются нарубленные дрова, кострище покрыто пеплом, его еще не сдуло; пустые консервные банки, осколки разбитой глиняной посуды, обрывки бумаги, скомканные газеты, а вот тут стояла палатка — ее очертания отчетливо видны. Сама площадка представляла собой неправильный прямоугольник с длиной сторон шагов в шестьдесят, но они день от дня несколько удлинялись — приходилось подрубать дров. Да и по этим срубленным деревцам было видно, что ушли отсюда совсем недавно.

Бандиты собрались в углу площадки, закурили. Некоторые присели на корточки, остальные о чем-то переговаривались. По-видимому, тот, в сомбреро с золотой лентой, был их вожаком: когда он говорил, все не сводили с него глаз.

Они приблизились на несколько шагов к центру площадки и снова остановились, заговорили. Было совершенно очевидно: они не знают, ни чем заняться, ни с чего начать. Кое-кто из них решил, наверное, что гринго, американец, ушел отсюда и они опоздали. К такому же выводу пришел в конце концов и вожак, которого они называли Рамирес.

Постепенно разошлись по разным углам площадки и начали перекликаться, причем довольно громко. Сидевшие в канаве могли расслышать едва ли не каждое слово, понять, что противник замышляет, и соответственно настроиться. Не исключено, бандиты отдохнут здесь и отправятся дальше, а они обретут долгожданный покой.

Наконец после долгих толков и пересудов бандиты пришли к единому мнению. Они переговаривались на столь повышенных тонах и так размахивали при этом руками, что осажденным не стоило большого труда понять суть замысла бандитов. Было решено разбить здесь лагерь и пробыть довольно продолжительное время, пока история с поездом не потеряет свою теперешнюю актуальность и солдаты не перейдут на поиски в соседние районы.

Место это было для них чрезвычайно удобным. Воду они уже обнаружили чуть пониже, трава для лошадей тоже найдется неподалеку, а прокормиться в случае чего можно и овощами с крестьянских полей, если уж дичь и жареное мясо опротивят. Не доезжая сюда, они обнаружили открытое местечко, как нельзя лучше подходящее для наблюдения за всеми тропинками и дорогами в округе; и когда солдаты появятся, они сумеют своевременно скрыться — если, конечно, обнаружат другую дорогу, ведущую вниз; при появлении солдат спускаться придется так или иначе, не то они окажутся здесь в западне.

— Я сперва подумал, — тихонько проговорил Говард Куртину, — что мы последние ослы — почему не прокрались отсюда ползком к нашей шахте. А теперь вижу, что большей дурости мы и сделать не могли. Потому что стоит им здесь засесть надолго, они прочешут все вокруг, и нас у шахты нашли бы в два счета.

— Но что нам делать, если эти устроят здесь свой лагерь? Ума не приложу… — прошептал Доббс. — Об этом никто из нас не подумал. Я и сам думал, что они как пришли, так и уйдут.

— Наберемся терпения, — проговорил на сей раз Лакод. — Вдруг они передумают и повернут восвояси.

— Предлагаю рассредоточиться во всю длину канавы, — предложил Говард. — Если их черт все же занесет сюда, им незачем заставать нас всех вместе — перестреляют, как кроликов. Они-то пока считают, что здесь один Куртин, и если мы вдруг начнем стрельбу с разных позиций, они, чего доброго, переполошатся, бросят все и уйдут отсюда.

Говард и Лакод заняли две крайние точки канавы. У каждого из них было по хорошему охотничьему ружью. А Куртин и Доббс так расположились по центру, что один бандит увидать их обоих сразу не мог, даже подойди он совсем близко к канаве.

Бандиты сбились в кучу недалеко от тропинки, ведущей в лес. Они курили, переговаривались, хохотали; двое вытянулись на земле и не то спали, не то дремали. Один пошел к лошадям, чтобы сообщить оставленным там часовым о решении разбить здесь лагерь. Пусть они тем временем подыщут подходящее местечко для ночевки лошадей… Всем засевшим в канаве одновременно пришла в голову мысль, что пробил их час: взять пятерых бандитов на мушку и ухлопать! Когда пятеро остальных прибегут на помощь, встретить их как следует из надежного укрытия и избавиться от этих грязных псов раз и навсегда. Все они злились про себя, почему заранее не обсудили такой возможности.

Доббс, мысленно разработавший уже этот план в деталях, пополз к Говарду — тот ближе других.

— Я думал о том же самом, — ответил ему старик. — Но тогда все они, мертвые, останутся здесь лежать.

— Мы закопаем их, — прошептал Доббс.

— Конечно. Но мы вроде бы собрались пробыть тут еще недели две. Не хочется жить на кладбище. Кладбище вещь необходимая, но день и ночь иметь его перед глазами… зная, кого и как ты похоронил… А то я сразу согласился бы; вон тот рябой, например, — у него такой подлый вид, что любой взрослый и видавший виды человек испугается, увидев его рядом с собой в церкви.

— Такого ты в церкви не встретишь.

— Ошибаешься! Именно его, да и всю эту банду. Клянусь тебе, именно негодяи вроде них подвешивают под иконы святой девы Гваделупской или святого Антония большинство серебряных украшений. Они себе колени стирают — от двери собора до алтаря проползут, да еще трижды вдоль стен. Пойди проверь, у каждого из них на шее иконка или амулет с изображением святых. Правительство в Мехико знает, почему так прижимает церковь. У этих людей в десять раз больше всяких предрассудков, чем у черных язычников в Центральной Африке. Они… гляди, этому-то что понадобилось! Он прямиком сюда направился! Живо на место!

С кошачьей ловкостью Доббс отполз в сторону.

И действительно, один из бандитов вразвалочку шел к тому месту в канаве, где притаился Куртин. Он не смотрел ни себе под ноги, ни в сторону канавы, скорее он, задрав голову, разглядывал отвесную скалу. Похоже, искал, нет ли здесь другого спуска. А может быть, подумал, что где-то здесь торчит пропавший гринго или что отсюда он спустился вниз по другой дороге — иначе он бы им встретился.

Убедился, что никакой другой дороги вниз здесь нет, скала как бы все опечатала. Насвистывая сквозь зубы, повернулся — пора возвращаться к своим. При этом он опустил глаза и увидел канаву. Наверняка подумал, будто это и есть дорога, которую они ищут. Подошел поближе, стал почти на край канавы. И тут разглядел Куртина.

А Куртин все время не спускал с него глаз; поэтому ничуть не удивился, увидев прямо перед собой.

— Карамба! — вскричал бандит и громко позвал своих дружков. — Эй, все сюда. Тут птичка сидит в своем гнездышке и высиживает яйца, — он громко захохотал.

Остальные мгновенно вскочили и, не скрывая любопытства, направились в сторону канавы. Но когда они были на полпути, Куртин крикнул:

— Стойте, бандиты! Не то стреляю!

Бандиты остановились как вкопанные. Потянуться за револьверами не решились. Они не поняли, что произошло.

А тот, который обнаружил Куртина, без разговоров поднял руки и пошел, не опуская их, к середине площадки, где стояли остальные.

Некоторое время они не произносили ни слова, потом начали что-то оживленно обсуждать, перебивая друг друга.

Наконец вожак выступил вперед и сказал:

— Мы никакие не бандиты. Мы из полиции. И сами ищем бандитов.

Куртин слегка выглянул из канавы.

— Где тогда ваши жетоны! Если вы из полиции, хотя бы у одного должен быть жетон. Предъявите его мне.

— Жетон! — удивился вожак. — Нет у меня жетона. И незачем иметь. И ничего никому предъявлять не обязан. Идите-ка сюда, к нам. Мы хотим с вами побеседовать.

— Можете говорить на расстоянии. Я отлично вас слышу.

Мы вас арестуем. Вы здесь охотитесь, а лицензии на право охоты у вас нет. Мы вас арестуем и отнимем ружье и револьвер.

Куртин рассмеялся.

— Так где же ваш жетон? Вы сами-то имеете право носить оружие? А раз у вас никакого жетона нет, выходит, вы и не из федеральной полиции, и не из государственной. И никакого права арестовать меня не имеете.

— Послушайте, сеньор, — вожак приблизился к нему на несколько шагов. — Арестовывать вас я не стану. Отдайте нам только ваш револьвер. Охотничье ружье оставьте себе. Нам нужны револьвер и патроны к нему.

Он сделал шаг по направлению к Куртину, остальные последовали за ним.

— Больше ни шагу! — крикнул Куртин. — Или я стреляю, так и знайте.

— Будьте хоть немного повежливее, сеньор. Мы вам никакого зла не причиним, нам нужен только ваш револьвер.

— Он мне самому нужен.

— Швырните-ка эту железяку сюда, и мы отстанем от вас, разойдемся подобру-поздорову, — крикнул кто-то из бандитов.

— Ничего вы не получите. Валяйте, проваливайте отсюда!

Куртин еще несколько приподнялся — для лучшего обзора.

А те снова принялись обсуждать, как быть. Бандиты понимали, что в данный момент превосходство на стороне гринго из канавы. Едва они успеют потянуться за оружием, как тот скроется в укрытии и, прежде чем они добегут до тропинки, ведущей в лес, шесть раз выстрелит. Если он хороший стрелок, уложит всех. Поэтому молча вернулись на исходное место и уселись на земле в кружок. Было уже часов десять, самое время подкрепиться. Разложили маленький костерок, сгрудились вокруг огня — чтобы съесть похлебку, пусть и самую жалкую, ее нужно сперва сварить.

Они, конечно, нисколько не сомневались, что гринго в любом случае попадет к ним в руки. Из канавы ему деваться некуда, а так как свой лагерь они разбили на этой площадке, пройдет никак не больше двух дней, и гринго сдастся. Или ему захочется, например, заснуть — тогда его можно будет взять голыми руками.

…Все люди видят в церквах столько картин с изображением самых кровавых пыток, видят скульптуры святых и мучеников с растерзанными телами, пронзенными копьями и стрелами, с открытыми ртами, в глубине которых виднеется огрызок языка, вырванные из груди кровоточащие человеческие сердца, из которых бьют язычки красного пламени; залитые кровью руки и ноги, пробитые гвоздями; размозженные колени с вывернутыми коленными чашечками, спины, исстеганные плетьми с рыбацкими крючками; головы, которые сдавливают терновые венцы, сбитые тяжелыми деревянными молотками. И перед этими вот картинами и деревянными скульптурами, столь реалистическими, что при виде их тебя от неописуемого ужаса начинает бить дрожь, что ты вскакиваешь по ночам, если тебе такое приснится — перед ними верующие и набожные люди часами простаивают на коленях с широко раскинутыми руками, и причитают, и стонут, и молятся, и бормочут, и тихим голосом сто, двести, пятьсот раз поют «Аве, Мария!».



Вот почему этим людям не требуется никакой фантазии и особой изобретательности, если они вздумают скоротать время со своей жертвой — достаточно вспомнить знакомые с детства картины из церквей. И они подражают увиденному, они верны образцам, ибо все их духовное воображение уходит корнями в религию.

Индейцы-язычники в Сьерра-Мадре, Оаксаки, Чеапасе и Юка-тее на дикие зверства не способны. Зато метисы и мексиканцы, которые перед совершением преступления молятся богоматери и часами простаивают перед изображением святого Антония, моля о благословении, а потом снова взывают к богоматери и обещают ей по десять стеариновых свечек, если их не схватят правительственные войска — для них нет ни преступления, ни жестокости, к которым они не были бы готовы. Совесть у них всегда чиста — пусть все их грехи им отпустят те фигуры и картины в церквах, которые, по их мнению, для этой цели и созданы.

Похоже, бандиты мечтали сейчас о приятном послеполуденном развлечении, которое начнется с того, что жертве будут медленно всовывать в рот тлеющие кусочки дерева. Они обсуждали это открыто, как дело решенное и принятое, и Куртин мог себе представить, что его ожидает.

Один из них достал револьвер и прикрыл кожаной курткой, чтобы сразу нельзя было заметить, что он снят с предохранителя. Куртин этого его движения не заметил, бандит был прикрыт другим; но от глаз Лакода оно не ускользнуло.

Бандиты поднялись и снова направились к середине площадки.

— Послушайте, сеньор, — крикнул мужчина в сомбреро с золотистой лентой, — давайте попробуем столковаться. Мы собираемся сейчас уйти, потому что у нас нет здесь больше еды; мы хотим поспеть на базар к завтрашнему утру. Так что самое время сниматься с места. Дайте нам ваш револьвер. У меня есть золотые часы с подходящей цепочкой. Предлагаю их в обмен на револьвер. Часы стоят сто пятьдесят песо. Вы внакладе не останетесь.

Он достал из кармана часы и помотал ими на цепочке.

Куртин опять привстал. И крикнул:

— Оставьте себе ваши часы, а револьвер останется при мне. Собираетесь вы на базар или нет, мне все равно. Но револьвера вам не получить, и точка.

Опершись руками о землю, он хотел было уже спрыгнуть в свой окопчик, когда тот из бандитов, что держал револьвер под курткой, выхватил его. Он стоял за спинами других, и хотя Куртин его самого видеть и мог, заметить оружие в его руках был не в состоянии.

Но не успел бандит нажать на «собачку», как прогремел выстрел и револьвер выпал у него из руки; высоко подняв ее, бандит крикнул:

— Меня ранило!

Когда раздался выстрел, все бандиты с удивлением повернулись в сторону канавы. Увидели поднявшееся над ней легкое облачко. Но поднималось оно у левого угла, а не над тем местом, где сидел Куртин. Ни стрелка, ни его оружия они не заметили.

От удивления они онемели. Осторожно пятясь, снова оказались в тени деревьев. Там расселись на траве и все разом заговорили. О чем — этого осажденные в канаве расслышать не могли, но, судя по всему, бандиты были в полнейшем замешательстве. Как? Неужели в канаве притаились полицейские, выследившие их?

Появились и трое остальных, снявшиеся со своих постов в лесу: они услышали выстрелы и подумали, что без них здесь не обойдутся. Но вожак отправил их обратно, полагая, вероятно, что в данный момент им куда важнее быть при лошадях.

Некоторое время они продолжали переговариваться, и вдруг все расхохотались. Встали и, не переставая смеяться, снова перебрались в центр площадки.

— Вы, сеньор, больше с нами таких шуток не шутите, — крикнул вожак, — Мы все видели. Вы привязали в углу канавы ружье, а потом дернули за шнур. Нас на мякине не проведешь.

Бандиты открыто веселились. И вдруг — у каждого из них в руках по револьверу!

— Выходите сюда, милейший, а то придется вас вытаскивать! — крикнул вожак. — Не тяните время. Раз, два, три. Ну, вылазьте!..

— И не подумаю! — крикнул Куртин. — Сделайте только шаг, открою огонь.

— Ладно, поглядим, уважаемый.

Бандиты все разом бросились на землю и с револьверами в руках со всех сторон поползли к тому месту, где сидел Куртин. Но проползли недалеко. Из четырех точек канавы прогремели выстрелы, и двое бандитов закричали, что их ранило.

Все повернули и ползком вернулись к кустам. Что предпринять? Теперь ясно, в канаве прячется не один человек, а четверо или даже пятеро. Если это и впрямь полицейские, банде конец, потому что полиция наверняка забралась не только сюда, но и оседлала дорогу, перекрыв все пути отхода. Оставался один выход — принять бой. С другой стороны, они, похоже, не намерены начинать первыми, а предпочитают выждать, посмотреть на поведение тех, из канавы. Они ожидали атаки оттуда. Но поскольку из канавы не доносилось ни звука и никто их не атаковал, бандитами овладела неуверенность, они опять заподозрили гринго в каком-то розыгрыше. Будь он там не один, а с солдатами, они пошли бы в атаку и погнали бы прямо в объятья основных частей, ждущих внизу, на дорогах.

Но часовые ни о чем подозрительном не доносили, а когда один из них поднялся в лагерь, он покачал головой: нет, внизу никаких солдат нет, дорога свободна.

Один из бандитов предложил устроить самую настоящую осаду, не важно, солдаты там в канаве или охотники, теперь игра тем более стоит свеч. Если там несколько человек, значит, и револьверов у них несколько, и продукты найдутся и разные другие вещи, которые могут пригодиться, численного превосходства осажденных опасаться не приходится, в противном случае в подходящий момент — когда вся их группа смешалась в центре площадки после первых выстрелов — те решили бы дело прямой атакой.

Четверо в канаве сочли, что необходимо посоветоваться, тем более что видели — в самое ближайшее время бандиты ничего не предпримут. Сползли в тот угол, где сидел Говард, чтобы обсудить, как быть дальше. Поели немного, выпили по стаканчику воды и позволили себе то же удовольствие, которое бандиты позволяли себе в течение долгих часов — закурили.

— Знать бы, что они замышляют! — сказал Куртин.

— Узнаем или нет — разницы никакой, — проговорил Говард. — Мы сможем действовать лишь после того, как начнут они.

— А если все-таки выбраться отсюда и ударить?.. — предложил Доббс.

— Тогда мы раскроем наши карты, — Говард покачал головой и набил трубку. — Пока что они не знают, сколько нас. А тогда смогут рассредоточиться. Площадку удержать мы сумеем, но к дороге они нас не пропустят, перестреляют из засады. Удобнее всего удерживать площадку, оставаясь здесь, в канаве. Мы, между прочим, не знаем даже, не подымается ли за ними вслед другая группа.

— Я тоже считаю, лучше нам всем спокойно оставаться в канаве, — сказал Лакод. — Не на век же они сюда заявились.

— А надолго у нас хватит воды, сала и крекеров? — спросил Куртин.

— Если расходовать экономно, на три дня.

До них донесся рев ослов. Бандиты тоже встрепенулись, но особого значения этому придавать не стали. Может быть, этот рев даже успокоил их, подсказав, что перед ними в канаве не солдаты — те на ослах не ездят. Спуститься вниз, к ослам, чтобы завладеть ими, нечего и думать, пока площадка не у них в руках.

— Надо подготовиться к ночи. Как бы они не подкрались исподтишка, — проговорил Говард.

— Ни сегодня ночью у них ничего не выйдет, ни завтра, — сказал Лакод. — Сейчас полнолуние, и площадка будет освещена, как днем. Я это по прошлой ночи помню.

— Это правда, — подтвердил Говард. — Наше счастье! На ночь разойдемся по двое и будем защищать углы. Один сможет поспать до утра, другой будет настороже. Думаю, незачем говорить, что если уснут сразу оба, мы все рискуем не проснуться никогда.

Никто из бандитов на площадке не появлялся. Они оставались в лесу, откуда слышались голоса, да изредка в кустарнике появлялись смутные очертания их фигур.

— Сейчас самое подходящее время двоим отоспаться, — сказал Говард полчаса спустя. — Днем они нас больше не побеспокоят, тут опасаться нечего. Но я почти уверен, что они заявятся перед рассветом. Готов с вами поспорить.

Разобрались, кто когда будет спать, и ночь прошла вполне спокойно, если не считать одной осторожной попытки войти в клинг — это случилось перед самым наступлением темноты. Но только успели двое бандитов выскользнуть из леса, как раздался выстрел, и они отказались от своей затеи. А некоторое время спустя луна светила так ясно, что шмыгни кошка через площадку, ее тоже заметили бы.

Но в три часа утра Лакод растолкал Куртина, а Говард дал тумака Доббсу.

— Ты проснулся? — спросил Говард.

— Да, на все сто.

— Эти там зашевелились. Приближаются. С четырех сторон крадутся.

— По-моему, они вдесятером, — сказал Доббс, присмотревшись.

— Да, перешли в решительное наступление. Ну, будем надеяться, наши в том углу навострили уши. Я тебе так скажу, Доббс: как только они окажутся в центре, стреляем. Целься лучше — окажем им достойный прием. Если наши в том углу дремлют, а Куртин — соня из сонь, мы их нашими выстрелами разбудим. И они еще успеют подготовиться к встрече.

Но прежде чем наступающие оказались в центре площадки, из того угла, где засели Куртин с Лакодом, хлестнули два выстрела: те двое тоже подумали, что, может быть, стоит разбудить Доббса и старика, не подпуская бандитов слишком близко.

Однако наступающие не дали себя запугать и продолжали ползти дальше. Никого из них как будто не задело, во всяком случае — серьезно. Не раздалось ни проклятия, ни вскрика от боли.

Теперь выстрелили Доббс и старик, и один из бандитов начал крыть их на чем свет стоит — выходит, получил свое.

Скорее всего бандиты подумали теперь, что боеприпасы у них кончились, либо что это все же был трюк с привязанными ружьями, либо они бог весть что еще подумали, во всяком случае, решили положить делу скорый конец. Несколько метров еще ползли, а потом вскочили и пригнувшись побежали в сторону канавы, рассыпавшись во всю ее длину.

Теперь они, конечно, представляли собой куда более удобную мишень. Троих ранили первыми же выстрелами. Двое придерживали раненые руки, а третий, ковыляя, поплелся к лесу — его ранило в ногу. Из канавы выстрелы доносились без перерыва, а нападающие свое оружие никак применить не могли: они никого не видели, в кого же целиться? Они не знали, что там, в канаве, вдруг там для них приготовлена ловушка, западня?.. Попадали на землю, крикнули что-то друг другу и начали отползать в сторону леса.

Утро наступило очень скоро, а днем, как они теперь окончательно поняли, о наступлении приходится думать еще меньше, чем ночью.

Когда старатели снова встретились в углу, чтобы позавтракать, Говард сказал:

— Сегодня ночью они явятся опять. Но выдумают что-нибудь похитрее. Теперь они от своего не отступятся, теперь ни за что. Они раскусили, какая это удобная оборонительная линия, наша канава. О лучшем месте для своего лагеря им нечего и мечтать. Ну и потом, все наши пушки и то, что на нас и при нас. А вот что предпримем мы — об этом надо хорошенько поразмыслить.

Четверо против десяти, у которых свободен путь к отходу, четверо, питье — вся вода — которых состоит из считанных стаканов, против десяти, имеющих возможность пополнять свои запасы воды, продовольствия и даже свой численный состав — дорога-то открыта! — нет, тут об особом разнообразии планов говорить не приходится. К тому же у противника есть еще одно важное преимущество: именно он определяет, когда спать, а когда бодрствовать.

Куртин, выставленный во время завтрака часовым, воскликнул вдруг:

— Эй, сюда. Что это они затевают? По-моему, дело табак!

Все трое без промедления бросились к своим амбразурам и сразу поняли — опасность над ними нависла смертельная.



Бандиты трудились в поте лица. Рубили сучья и молоденькие деревья, начали вязать катки-фашины по индейскому образцу. Спрятавшись за ними, они могли совершенно спокойно добраться до канавы и с удобной во всех отношениях позиции обрушиться на осажденных. Допустим, в канаве они еще обменяются несколькими выстрелами, но конечный итог предрешен.

Этому плану даже Говард не смог ничего противопоставить. Что оставалось? В последнем ближнем бою продать свою жизнь как можно дороже. А кто попадет в руки бандитов, тому слез радости проливать не придется.

— Меня вообще-то удивляет, как это они раньше не додумались, — сказал Куртин. — Ведь это старый индейский трюк.

— Да, но потрудиться приходится немало, — заметил Говард.

С какой стороны ни подходили, никак не рождалась мысль, способная спасти их в этой дьявольской ситуации.

Вот если бы удалось подняться вверх по скале! Но она почти отвесная, и даже попытайся они вскарабкаться чуть повыше в надежде удержаться за одним из ее выступов, это будет безрассудством. Ночью ничего не выйдет, а днем их безо всякого труда перестреляют, а они не сумеют даже ответить.

Им ничего не оставалось, кроме как спокойно наблюдать за работой бандитов. Часа в четыре пополудни все будет готово, к этому времени следует ожидать атаку, если только они не предпочли атаковать с наступлением темноты.

Было около одиннадцати часов. Бандиты сидели у выхода на площадку и обедали. Настроение приподнятое, они смеялись. Четверо засевших в канаве были, очевидно, главным предметом их шуток, потому что всякий раз, когда им удавалось отпустить шутку в их понимании удачную, над которой они смеялись, все поглядывали в сторону канавы.

Потом наступила тишина, и осажденные не знали, чем ее объяснить и как использовать.

— Это хитрость, — сказал Доббс. — Делают вид, будто смотались, чтобы мы вышли на дорогу проверить. А там они лежат в засаде и поджидают нас.

— Невероятно, нет, невероятно, — проговорил Говард. — Ты не видел, что прибежал один из часовых, чем-то взволнованный?..

— Так задумано — чтобы мы поверили, будто они спешно ушли куда-то.

Говард покачал головой:

— С того момента, как они вспомнили о трюке индейцев, им другие хитрости ни к чему.

Но Доббс продолжал стоять на своем:

— Трюк индейцев сам по себе хорош. Но он может стоить жизни нескольким из них, не говоря уже о ранах. А может, у них патроны на исходе. Если бы им удалось взять нас в плен без перестрелки, чтобы и их и наши патроны остались в сохранности, а ведь они наше оружие уже считают своей собственностью! Дураки бы они были, не попытавшись хотя бы нас перехитрить. А не удастся — катящиеся фашины они всегда успеют использовать.

— Похоже, ты прав, — согласился теперь и Говард. — Да, они желали бы сберечь наши патроны; ведь если они полезут на нас, мы, конечно, расстреляем все, что у нас есть.

Куртин в разговор не вмешивался. Он осторожно прополз вверх по канаве и сумел вскарабкаться на нижний выступ скалы. Раз бандитов поблизости не видно, а голоса их звучат откуда-то издалека, можно рискнуть, осмотреться.

Сидя на краю выступа, он оглядывал долину. И вдруг закричал:

— Эй, вы, вылезайте! Там внизу эскадрон кавалерии. Наверняка ищет наших приятелей.

Все трое выбрались из канавы и поднялись к нему на наблюдательный пункт. Оттуда хорошо видна пестрая подвижная картинка. Эскадрон разделился на шесть групп, долина просто кишела солдатами. Бесспорно, до них дошел слух, что бандиты где-то здесь. Пока что об этих диких скалистых местах они не думали, наверное, не допускали мысли, что бандиты на лошадях заберутся в горы.

Лакод придерживался другого мнения. Он сказал:

— А по-моему, им уже известно, где скрываются грабители. Но не такие они простаки, чтобы нарываться на засаду. На крутой дороге, ограниченной густым кустарником и скальными стенами, им негде развернуться, и большие потери неминуемы. Они либо гору окружают, либо разыгрывают другой план. Я думаю, у них на уме что-то другое.

Солдаты удалились километров на пять-шесть в долину. До сих пор бандиты полагали, очевидно, что их убежище солдатам известно. Зато теперь, увидев, как они поскакали прочь от скалы, почувствовали себя здесь в безопасности. С выступа видна часть дороги, и Куртин заметил, что бандиты возвращаются — все-таки решили разбить здесь свой лагерь. Но что касается хитрости, офицеры федеральных войск превосходили бандитов на голову.

Когда группы всадников отъехали на порядочное расстояние, они начали вглядываться в какие-то следы — с тем чтобы это было заметно и понятно любому. Отчаянно жестикулируя, они давали понять, что распознали наконец, где бандиты — наверху, среди диких скал. Без видимой спешки соединились и направились к скалам, якобы для того, чтобы обнаружить ведущую в гору дорогу. В этом их хитрость и заключалась. Они знали, что бандиты любой ценой постараются вырваться из скалистой западни — лишь бы обнаружилась возможность спастись где-то на равнине. Как только солдаты их окружат, из скал больше не выбраться, а солдаты преспокойно перекроют все дороги и тропы, не наступая, но и не подвергая себя опасности попасть в кустарнике или в горных расщелинах под пули притаившихся бандитов.

Часовые бандитов внимательно наблюдали за перемещениями солдат. Когда они все же сообразили, что их убежище известно, приняли решение воспользоваться некоторым преимуществом своей позиции и под прикрытием лесного массива пробиться на другую сторону долины.

Но небольшая группа солдат притаилась в лесу как раз на той стороне долины, куда задумали улизнуть бандиты. Группа заняла эту позицию прошлой ночью, когда бандиты, увлеченные ночной атакой наверху, и в мыслях ничего подобного не допускали. Солдаты отлично слышали звуки ночной перестрелки, эхо ее разлеталось далеко по долине, и это убедило солдат, что они на верном пути. Кто и почему стреляет, они не знали, но предположили, что бандиты либо перепились и палят в воздух, либо перессорились и стреляют по своим.

Все четверо сидели на выступе скалы в ожидании сражения, которое, по их расчетам, могло начаться через час. Кончится оно, и они наконец смогут спокойно продолжать прерванную работу.

Затрещали первые выстрелы, и взводы, свернувшие далеко в сторону, чтобы выманить бандитов, на полном галопе понеслись к месту перестрелки. Обратный путь к скале был, очевидно, отрезан для бандитов, и они, издавая дикие крики, размахивая руками и зверски пришпоривая своих лошадей шпорами длиной в палец, выжимали из них все: лошади неслись к долине со скоростью просто неописуемой.

Вдогонку за ними бросились солдаты, затаившиеся в лесу. Им пришлось сначала оседлать лошадей: бандиты промелькнули мимо отнюдь не столь близко, как рассчитывали солдаты, и целиться в них было неудобно. Так что бандитам удалось здесь выиграть время. На полном скаку бандиты отстреливались от преследователей.

— Хорошо бы они ушли от солдат подальше, — сказал Говард.

— Почему? — удивился Доббс.

— Тогда солдаты из здешних мест исчезнут. А вдруг они еще подумают, будто кое-кто из бандитов застрял здесь, и нанесут визит нам! Видеться нам совершенно ни к чему, пусть они и выручили нас в дьявольски сложном положении. Но я предпочитаю принести им благодарность на обратном пути.

Группы всадников удалялись все дальше и дальше, звуки выстрелов ослабевали, и вскоре наблюдатели с выступа на скале совершенно потеряли их из виду — это их поглотил мерцающий горизонт.

14

Старатели восстановили свой лагерь на прежнем месте, приготовили еду и разлеглись вокруг костра. До захода солнца было еще далеко, но никто не сделал предложения поработать немного сегодня.

Но когда стемнело и они, отхлебывая кофе и покуривая трубки, сидели у огня, Куртин сказал:

— А я все-таки считаю, Говард прав, и лучше всего махнуть на все рукой и засыпать шахту. Мы, конечно, можем сделать еще по тысяче, но умнее остановиться на том, что у нас есть. Непрошеные гости того и гляди снова появятся здесь, и еще вопрос, вывернемся ли мы опять так удачно.

Некоторое время его слова оставались без ответа. По долгому раздумью Доббс сказал:

— Что же, я согласен. Завтра закроем шахту, послезавтра с утра приведем в порядок и уложим наши вещи, все уложим и свяжем, подготовим животных и послезавтра уйдем отсюда. Мне тоже все это надоело.

Лакод слушал, не вмешиваясь. Курил и с деланным равнодушием глядел на костер. Время от времени вставал, ломал о колено ветки, а если не ломались, подбрасывал в костер целиком.

— А известна вам история о шахте «Сиенета»? — спросил он ни с того ни с сего.

— Нам о шахтах разные истории знакомы, — устало проговорил Говард.

Он было погрузился в свои мечты: как бы вложить заработанные деньги с наибольшей выгодой, чтобы и жить со всеми удобствами и чтобы деньги без особых с его стороны усилий удваивались, учетверялись, чтобы в конце концов их сумма выросла в сто раз. Вопрос Лакода нарушил ход его расчетов.

— Да, верно, о тебе-то мы совсем забыли, — сказал он.

Тут Доббс и Куртин тоже подняли головы.

Куртин рассмеялся:

— Видишь, как мало ты для нас значишь. Мы даже не вспомнили о тебе, хотя ты сражался вместе с нами, а сейчас преспокойно сидишь с нами, ешь и пьешь. Мы, понимаешь ли, толкуем о своем, и ты тут ни при чем.

— Ты вроде бы разработал какой-то план? — спросил Доббс. — Используй его сам. Даже если он пахнет десятью тысячами. Мне они ни к чему. Я хочу в город, хочу видеть девушек, хочу сидеть за столом и чтобы официант подавал тарелки на белую скатерть, хочу наблюдать, как люди готовят пищу для других и унижаются за гроши.

— Но тут пахнет не десятью тысячами, — сказал Лакод.

— Где это? — спросил Куртин.

— Ну, мой план…

— A-а, вот оно что, — Куртин зевнул.

— И валяется все это у нас под ногами!

Лакод старался заинтересовать троицу, но как будто безуспешно, потому что Доббс сказал:

— Валяется, так подними, зачем добру пропадать зря. А то вовек себе не простишь. Ты, по-моему, из тех людей, которые всегда о чем-то сожалеют и имеют на то причины. Привет, я пошел спать.

Говард с Куртином тоже неуклюже поднялись, потянулись, зевнули и направились к палатке. На полпути к ней Куртин остановился, задумался о чем-то, потом повернулся и снова потянулся, глядя на луну.

Ему явно пришла в голову какая-то мысль, потому что он крикнул:

— Говард, ты дорогу сегодня днем замаскировал, когда отвязывал ослов?

— Обязательно, — крикнул тот из палатки. — От поворота и до лужайки, до лужи — как всегда.

Лакод притащил свои мешки и устроился у костра.

Увидев это, Куртин вернулся:

— Эй, друг, ты можешь спать с нами в палатке. Найдется и для тебя место.

— Мне здесь вполне удобно, — ответил Лакод. — Я вообще предпочитаю спать у огня, а не в палатке. Но послушай, отчего бы тебе не попытаться? Можешь мне поверить, на твою долю выпадет столько, что не пожалеешь.

— Попытаться? Ты о чем это? A-а, твой план… Нет, я буду рад унести отсюда ноги. Я здесь больше не выдержу. И никто из нас не останется. Что можно было намыть, мы намыли — я больше и пальцем не пошевелю.

Куртин направился к палатке, вполз в нее.

— Что этот парень от тебя хотел? — спросил Доббс.

— Предлагал остаться, но я его отшил.

— Просто ума не приложу, что об этом парне и думать, — сказал Говард. — Иногда мне кажется, будто у него не все дома, пары шариков не хватает. Эх, если бы знать, чем он занимался последние полгода и где был, я бы вам точно ответил — то ли он из вечных золотоискателей, то ли спятил в здешних лесах. А может, и то и другое.

— Вечный золотоискатель? — с любопытством переспросил Куртин.

— Да, один из тех, кто вечно ищет и ищет, знает с десяток мифических историй о засыпанных и забытых шахтах, носится с десятком планов или чертежей — не в голове, так в кармане, — которые должны указать ему путь к заброшенной шахте, а в мозгу его перемешался еще с десяток дурацких историй, рассказанных индейцами или метисами, и все о местах, где водится золото и алмазы. Ищет и ищет. В самой бездорожной, дикой, гористой местности, где повсюду подстерегает опасность, он преисполняется особой уверенности, что вот-вот выйдет на жилу толщиной в руку. Но никогда и крошки золота не отыщет, хотя убежден, что стоит на золоте и завтра жила обнаружится.

Это род безумия, такой же опасный для остальных людей, как и любое другое сумасшествие.

Одержимые должны вызывать больше сочувствия, чем все остальные безумцы, — они вечно в пути, не зная отдыха. Они испытывают смертельные муки то от голода, то от жажды, то вынуждены спасать свою шкуру от хищников, ядовитых змей и прочей нечисти, то от подозрительных индейцев, а то они где-то сваливаются в пропасть, ломают себе кости и лежат там, пока не попадутся на глаза индейцам или бандитам, которые почему-то возьмутся поставить их на ноги. Но излечить их невозможно. Они постоянно убеждены, что завтра непременно наткнутся на шахту.

— На меня он такого впечатления не производит, — сказал Доббс. — Видать, он себе на уме.

— Может быть, — согласился Говард. — Сейчас у меня нет желания ломать себе голову… Пусть он окажется кем угодно. Не знаю только, как мы поступим, если он, например, попытается уйти отсюда вместе с нами. Он среди нас лишний.

— Завтра он, конечно, увидит нашу шахту, — сказал Куртин.

— Теперь об этом жалеть нечего, — ответил Говард. — Мы ее закроем, а если он останется и откроет — его дело.

На другое утро, наскоро перекусив, Говард, Доббс и Куртин налегли на работу. К их удивлению, Лакод не выказал желания пробраться с ними к шахте. Они, правда, ему этого не предлагали, но ожидали, что столь важная вещь, как золотая шахта, его заинтересует. А он даже ни о чем не спросил. Выпив свой кофе, встал и пошел к ведущей в долину дороге.

Куртин последовал за ним. Он заподозрил, что Лакод заторопился в деревню, чтобы передать: самое время хорошенько прочесать эти места, не то завтра будет поздно. Лакод не знал, что Куртин выслеживает его. Беззаботно шел себе по дорога, приглядываясь к каждому высокому дереву и каждому валуну, словно желая увидеть знакомую примету. Время от времени останавливался, нагибался, ковырялся в почве. Оказался наконец поблизости от лужайки, где паслись ослы. Подошел к ним поближе, заметил лужу. Внимательно оглядев ее, поднял голову и зашагал прямиком к отвесной скале. Опустился перед ней на четвереньки, принялся что-то искать.

Убедившись теперь, что Лакод против них не злоумышляет, Куртин вернулся к своим и рассказал об увиденном.

— Все так и есть, как я вам вчера говорил. Он вечный золотоискатель. Нечего нам с ним время терять.

Когда они валили подпорки у шахты, Доббс загнал в руку большую занозу. Разозлился и проворчал:

— На кой черт мы вообще занялись разборкой, а? Оставим все, как и есть, и пойдем своей дорогой.

— Время зря теряем. А зачем — неизвестно, — продолжал ворчать Доббс.

— Ну так, парень. Во-первых, я считаю, что гору, оказавшую нам такое гостеприимство, мы должны отблагодарить хотя бы той малостью, что не оставим ее поруганной и закроем рану, которую сами в ней прорубили. Бросить на ней весь крепежный лес, превратив ее сад в захламленную стройку, — это неприлично. Гора действительно заслуживает, чтобы ее красоту уважали. Мне хочется вспоминать о ней такой, какой она нас встретила, а не представлять себе свалку, вспоминая прожитое здесь время. Довольно и того, что, даже если мы и проявим добрую волю, после нашего ухода эта площадка все равно будет иметь жалкий вид.

— Твои рассуждения о горе меня удивляют, — сказал Куртин. — Но я тоже придерживаюсь того мнения, что, если ты попал в чистую комнату, подмети ее перед уходом, даже если рядом нет никого, кто бы тебя за это поблагодарил.

— Есть и другая причина, — продолжал старик. — Может случиться так, что, пока мы будем в пути, сюда кто-то поднимется. Сразу прикинет, чем мы тут занимались, и с полдюжиной головорезов бросится вслед за нами. А если мы подчистим здесь все, как сможем, будет похоже, что здесь кто-то долго жил и занимался чем угодно, только не намывал золотишко. Давай, Доббс, приналяжем: нам немало дней пришлось проработать здесь, пока гора не раскрыла свои богатства, так пусть же сегодняшний день будет днем работы доброй и благодарной, даром что наличных это нам не принесет. Когда ты разбиваешь перед своим домом цветник, ты тоже о наличных не думаешь.

Обед был недолгим и скромным — за долгие месяцы это уже вошло у них в привычку. Вскипятили в котелке чай, съели по жесткой, как подошва, пшеничной лепешке, которые они успели поджарить утром. Выпив чая и выкурив по трубочке, снова взялись за работу. Световой день необходимо использовать без остатка, до минуты. Только благодаря этому они смогли намыть так много. Даже сезон дождей почти не влиял на эффективность труда. Случалось, что с небес низвергались целые водопады; но и в такое время они находили для себя подходящую работу. Кроме того, в дожде своя благодать: он наполнял резервуар для воды, который они выкопали для промывки песка, и им незачем было мучиться, таская на себе воду снизу.

— Нахлебались мы тут почем зря, — сказал Куртин, присаживаясь ненадолго передохнуть.

— Ничего не скажешь, — подтвердил старик. — Но если посчитать, никто из нас никогда еще не имел такой высокой и надежной поденной оплаты, как здесь.

Доббс тоже отставил лопату в сторону, сел, набил трубку:

— Я теперь вот о чем думаю, — начал он издалека. — Полностью удовлетворенными мы себя сейчас чувствовать еще не можем. Нет, я не о том, сколько мы заработали, я насчет того, что пока мы все наше добро не пристроим надежно в городе, не сядем тихонько за стол в своем гостиничном номере, чтобы на нем лежали перевязанные пачки денег, мы не имеем права считать, что они нам уже принадлежат.

— Последние недели мне эта мысль тоже покоя не дает, — сказал старик. — Возвращение будет непростым. Это, пожалуй, самый трудный этап. Тут и бандиты, и всякие несчастные случаи в пути, и земельная полиция, которой не терпится узнать, что это мы везем. Обнаружит она желтый песок, вот и выйдет, что мы либо украли его, либо убили кого-то и похитили его, либо намыли сами, но без лицензии и уплаты налогов. Да мало ли что может случиться! Пораскиньте-ка мозгами, как нам понадежнее и похитрее упаковать и провезти наш товар.

Доббс с Куртином выслушали его молча, потом наморщили лбы, словно напряженно размышляя о чем-то, и даже застонали, потому что думать не привыкли, думать — это потруднее самой изнурительной работы в шахте; тяжело вздохнув, они поднялись и пошли разбрасывать кучи вырытой земли.

Ближе к вечеру сложили все опоры и крепежный лес в кучу и подожгли. На другой день предстояло прикрыть место пожарища слоем земли. А потом посадить здесь кусты и молодые деревца, которые они выкопали в других местах, положить в некоторых местах площадки пласты дерна. Старик заметил как бы между прочим:

— Может статься, кому-то из нас не удастся доставить свое добро в город, или он прошикует его за неделю-другую, либо еще какая неприятность выйдет. Тогда он может вернуться сюда и еще попотеть, на приличный заработок он может рассчитывать всегда. Это еще одна причина, по которой надо по возможности замести за собой все следы. Чтобы никому другому и в голову не пришло копаться тут.

В этих словах старика было нечто весомое, и Доббс с Куртином поняли его лучше, чем когда он говорил о чувстве благодарности по отношению к горе и о том, что над природой нельзя измываться. Доббс считал, что природа сама о себе позаботится, у нее больше времени и терпения, чем у него, он не какой-нибудь ночной сторож дикой горной местности. Но они обещали старику, слово надо сдержать; конечно, у стариков свои причуды, а вообще-то он напарник что надо, на такого можно положиться.

Когда они пошабашили, площадка и впрямь выглядела так, что, появись здесь случайный путник, он, особо не присматриваясь, никогда не догадался бы, что тут мыли золото. Дотлевали лишь остатки крепежного леса. А завтра исчезнут и последние воспоминания о нем.

К обеду Лакод к костру не приходил, появлялся ли он на площадке до или после того, они не знали. И только сейчас, вернувшись окольным путем в лагерь, они увидели его сидящим перед огнем и ворошащим угли и вспомнили о его существовании.

— Ну как, нашел свою золотую шахту? — спросил Доббс, подходя к костру с котелком воды.

— Пока что нет, — ответил Лакод, — но я никогда не был к этому ближе, чем сегодня.

— Смотри, не упусти удачу! — рассмеялся Куртин, держа в руках сковородку.

Лакод поставил на огонь котелок с собственным рисом.

— Кофе можешь не кипятить, — добродушно проговорил Говард, — поделимся с тобой нашим. Самого кофе подсыпать не станем, только воды подольем, а воду нам теперь беречь незачем.

— Спасибо! — коротко отозвался Лакод.

Они помылись, потом поели и присели к костру. Говард, Доббс и Куртин чувствовали себя как фабричные рабочие в субботний вечер. Они знали, что завтра утром им предстоит час приятной работы по озеленению площадки лагеря, потом еще более приятное дело — уложить вещи и под конец выполнить задачу совсем простую: подготовить караван к походу. Все это работа легкая, ненадоедливая, за которой можно еще и курить, петь и болтать.

Именно поэтому они впервые за много месяцев сидели у костра в хорошем настроении, как-то уютно, по-домашнему. Мысль о том, что вскоре им придется расстаться после того, как они почти целый год трудились и страдали вместе, вместе вынесли неслыханные лишения, сплотила их как никогда прежде. Они впервые ощутили, что готовы прийти на помощь другому, не пожалев собственной жизни. Не произнося этого вслух, они мысленно попросили друг у друга прощения за все те мелкие, подчас недостойные неприятности, которыми досаждали друг другу.

Лакод исключался из этого братства, поскольку был не в состоянии так проникнуться чувствами других, так понять их, как могли они, прожившие бок о бок столько времени. Они не могли скрыть один от другого, что их тревожит и о чем думают; от Лакода же они могли утаить все, о чем не желали поставить его в известность, пожелай они, могли бы даже околпачить его, сбить с толку.

Никому из троицы не удалось бы провести двух остальных. Целыми месяцами им не за кем было наблюдать и некого изучать, кроме своих сотоварищей. И ничто от этого изучения не отвлекало: ни книги, ни газеты, ни другие лица, ни картины природы. Часто стоило одному начать предложение, как двое других уже догадывались не только о том, чем он кончит, но даже какими словами свою мысль выразит и в каком порядке их поставит. Благодаря этому у них со временем выработалась занятная привычка — не договаривать предложения до конца, ибо в этом не было необходимости: после трех-четырех слов ему уже отвечали. По этой же причине они настолько надоели друг другу, что были готовы бог знает на что, лишь бы перестать отгадывать заранее слова и мысли других — какая это тоска смертная! Но каким путем им было расширить свой словарный запас, откуда было родиться новым идеям? Речь шла об одних и тех же делах, одних и тех же понятиях, одних и тех же задачах. Сами того но замечая, они изобрели своеобразную форму общения, в которой непосвященный не разобрался бы.

Соорудили они, например, черпачное колесо. Оно приводилось в действие с помощью простейшего ворота. Осел тянул его, и вода сливалась в канаву, из которой падала на лотки для промывки песка. И так как обслуживать эту систему было делом сравнительно легким, его поручили Говарду. Поначалу ему кричали: «Говард, мы готовы, сливай воду!» Это длинное предложение сократилось в конце концов до одного словечка: «Слив!» И слово это стало для них обозначением для воды вообще, потому что казалось им более коротким и энергичным, чем «вода». И даже когда говорили о воде для кофе, говорили только: «Слив на о?», что означало: «Воду на огонь поставили?»

Лопату по неизвестной им самим причине переименовали в «кат», лом — в «шейк», динамичный патрон — в «Мэри». Когда поджигалась «Мэри», употребляли для этого два слова: одно из них «Мэри», а другое из чувства приличия и по другим причинам мы приводить здесь не станем, хотя при известных обстоятельствах и при известных условиях эти понятия соотносимы. Это же слово они употребляли, когда раскуривали трубки или поджигали костер. «Еда», то есть обед, получила обозначение скорее противоположного свойства, если его вообще употребляют воспитанные люди — обычно они этого избегают и даже с большой осторожностью подыскивают подходящее случаю описательное выражение.

Говарда никогда не звали по имени, а только О и Об. Оно образовалось из «олд бой», — что равнозначно «старику» или «старине». Куртин превратился в Ку, а Доббса почему-то прозвали Памп. Ни сам он, ни Говард с Куртином не сумели бы объяснить, как это вышло.

И так с множеством слов и выражений. Они могли проговорить друг с другом минут десять, и Лакод не понял бы ни слова. Сами они, конечно, не догадывались, что Лакод их не понимает; им и в голову не приходило задуматься о том, что ему временами должно казаться, будто он находится среди людей из какой-то неизвестной, чужой страны. Они настолько привыкли разговаривать именно так, что подняли бы друг друга на смех, заговори кто-то из них иначе.

15

— Да, насчет ухода отсюда, — Говард вернулся к мысли, прерванной во время короткого разговора в полдень.

Вместо «ухода отсюда» он сказал «отлететь», но придется все же переводить их речь в выражения, понятные и тем, кто к братству троицы не принадлежит.

— Да, уйти — это всегда чертовски трудное дело. Уйти-то мы уйдем, и даже довольно далеко отсюда удалимся. Но даже когда нам почудится, будто мы уже в полной безопасности, до банковских счетов будет очень далеко. Вам когда-нибудь доводилось слышать историю о донье Катарине Марии де Родригес? Наверняка нет.

Есть чудотворная икона нашей доброй госпожи Гваделупской, покровительницы Мехико. Туда из Мехико-Сити можно доехать на трамвае. К этой чудотворной иконе целое паломничество: все мексиканцы и индейцы, у которых совесть нечиста, приходят к чудотворной в надежде, что она выполнит их просьбу, даже если речь идет о том, чтобы завладеть землей соседа; или девушку покинул возлюбленный, а она хочет вернуть его, или дама опасается, что всплывет, как она с помощью невинной травки отправила на тот свет своего супруга и обрела благодаря этому другого мужчину.

— Но ведь все это самообман и суеверие, — перебил его Доббс.

— Не скажи, — возразил старик. — Заставь себя поверить — и не будет никакого самообмана. Кто верит в бога, для того он существует, а кто не верит в верховного кормчего и повелителя созвездий, для того его нет. Но не будем об этом долго спорить. Я не стану даже говорить, что сам об этом думаю. Я просто рассказываю историю, невыдуманную и неприукрашенную.

Произошло это больше ста пятидесяти лет назад, примерно во времена американской революции. Неподалеку от Нуакаля жил себе зажиточный индеец, родом из вождей племени Чири-кануа. Ему принадлежала богатая ферма, и в разбое и грабежах соседних родов он участия не принимал. Ветвь его рода осела в тамошних местах и обрела в земледелии больше радости и земных благ, чем в вечных набегах и стычках с испанцами. Одна печаль терзала сердце вождя: его единственный сын, наследник и продолжатель древнего рода, был слеп. В былые времена сына убили бы; но с тех пор как род вел оседлый образ жизни и большие семьи постепенно признали христианство, сердца родовой знати смягчились. А в этом случае необходимо добавить еще, что парень рос сильным, сложения был прекрасного и вообще мог считаться редкостно красивым мальчиком.

Бродячий монах-проповедник, испивший уже до последней капли чашу щедрот вождя, посоветовал несчастному отцу совершить вместе с женой и сыном паломничество к многомилостивой богоматери Гваделупской и не поскупиться на приношения, потому что в этом отношении богоматерь весьма приметлива, она сумеет по достоинству оценить значимость приносимой жертвы.

Вождь оставил ферму на попечение своего дядюшки и отправился в путь. Он не имел права ехать ни верхом, ни в повозке, и огромное расстояние почти в две тысячи километров прошел с женой и сыном пешком, останавливаясь в каждой попадавшейся по дороге церкви, чтобы вознести триста молитв «Аве, Мария!» и пожертвовать какое-то количество свечек и серебряных монеток.

Наконец он попал в Мехико, где после многочасовых молитв в соборе и начался заключительный этап его паломничества.

От собора до чудотворной иконы Гваделупской — пять километров. Эти пять километров ему, жене и сыну пришлось проползти на коленях, причем каждый держал в руках по горящей свечке, которые не должны были погаснуть, несмотря на дождь и порывистый ветер. Если одна из них догорала, необходимо было своевременно заменить ее новой, освященной и стоившей поэтому дороже обыкновенной, запалив предварительно от догорающей. Многотрудная процессия длилась всю ночь.

Видевшие их люди, испанцы и индейцы, пугливо отступали в сторону и крестились: какая же неслыханная, мерзкая вина довлеет над этой семьей, если во имя искупления приходится совершать столь тягостное паломничество?

Опустошенные, совсем без сил добрались они до подножия Керрито де Тепеякака, того самого холма, на котором в 1531 году матерь божья трижды явилась индейцу из племени коутла-тогуа, Хуану Диего, а потом оставила свое изображение в его айате, накидке. Здесь они три дня и три ночи простояли на коленях, молясь и взывая к богоматери. Вождь пообещал пожертвовать церкви свой скот и весь урожай этого года, если матерь божья поможет ему в беде. Но чуда не случилось. Тогда он по совету монаха пообещал отдать церкви все, чем обладает: и ферму, и все свое имущество в придачу, лишь бы матерь божья даровала сыну зрение.

Но ожидаемое и столь уверенно обещанное чудо вновь не произошло. А мальчик настолько истощил свои силы за время долгого поста и изнурительного путешествия, что мать всецело посвятила себя уходу за ним, чтобы он не умер. Вождь, не зная, что ему теперь делать, усомнился во всесилии богоматери в частности и всесилии христианской религии вообще и сказал, что пойдет к колдунам своего племени, которые не раз доказывали его предкам волшебную и целительную силу древних индейских богов. Монах запретил ему богохульствовать, ему пригрозили, что на его семью падут еще более страшные кары, если он не перестанет высказывать свои сомнения. Еще они ему сказали, что он один во всем виноват: всемилостивейшая матерь божья знает и то, о чем ни один человек не знает: он, дескать, во время паломничества совершил немало ошибок — обошел стороной одну из церквей, молясь, нарочно ошибался в счете, чтобы скорее завершить молитву, ел в неурочное время, несколько раз по утрам пил воду, не преклонив предварительно колени и не помолившись.

Вождь в конце концов признал, что однажды прочитал «Аве, Мария!» не триста, а лишь двести восемьдесят раз, потому что ему трудно вести такой сложный счет. Другой монах сказал, что, когда вождь молился в соборе, он во время исповеди наверняка утаил какие-то свои грехи, ибо матерь божья всегда помогала в беде тем, кто этого заслуживал. Поэтому придется ему через полгода паломничество повторить.

Наверное, это требование показалось вождю чрезмерным или же — думается, это больше всего похоже на правду — он потерял веру в волшебную силу иконы богоматери. Как бы там ни было, вождь вернулся в Мехико, где ел и пил в свое удовольствие и обнимал молодую жену, чего он, верный обету, во все время паломничества себе не позволял. Он навел в городе справки, и ему назвали дом некоего дона Мануэля Родригеса. Дон Мануэль был знаменитым испанским врачом, человеком, к сожалению, очень жадным и властолюбивым. Обследовав мальчика, он объявил отцу, что, вполне возможно, сумеет даровать ему зрение. А как индеец с ним расплатится, не преминул поинтересоваться доктор.

Вождь сказал, что у него есть ферма и много скота. Однако же это не деньги, ответил дон Мануэль, а ему нужны деньги, много денег. И тогда вождь пообещал, что, если тот дарует сыну зрение, он сделает врача самым богатым человеком в Новой Испании. И как же он себе это мыслит, владея какой-то фермой, полюбопытствовал дон Мануэль. «Мне известна богатая золотом и серебром шахта, — сказал вождь. — И когда мой сын сможет видеть, я покажу вам ее». И они заключили соглашение, по которому дон Мануэль имел право снова лишить ребенка зрения, если окажется, что шахта не существует или принадлежит уже кому-то другому.

Дон Мануэль взялся за дело и целых два месяца лечил мальчика, запустив остальных пациентов, в том числе и больного тайного советника вице-короля. И через два месяца у мальчика было зрение орла, и дон Мануэль объяснил вождю, что это навсегда. Он не обманул.

Радость вождя не знала границ, его благодарность исходила от чистого сердца. «Теперь я докажу тебе, дон Мануэль, что не обманул тебя, — ответил он, когда врач напомнил о вознаграждении. — Шахта принадлежала моей семье. Когда пришли испанцы, мой предок засыпал ее, потому что не желал появления испанцев в наших местах — мы ненавидели испанцев и знали, что белые любят золото и серебро больше, чем сына господня. Но нас предали; пришли испанцы и, пытая предка и его жену, вырвали у них языки. И хотя рот переполнился кровью, а от боли можно было лишиться ума, предок только рассмеялся испанцам в лицо, и шахта им не досталась. И еще мой предок начертал на песке несколько знаков, их смысл его сын передал своему сыну, и так далее, пока он не дошел до меня: если какой-то человек окажет тебе, или твоей семье, или твоему роду услугу, которую не пожелал оказать ни наш украшенный перьями бог, ни нимбоносящий бог белого народа, — отдай сокровища этому человеку, пусть владеет ими. Ты, дон Мануэль, оказал мне, моей семье и моему роду ту самую услугу, в которой, несмотря на все мои старания, молитвы и жертвоприношения богу белого человека, мне было отказано, вот почему шахта отныне принадлежит тебе. Я укажу тебе путь, по которому ты пойдешь через три месяца. Но не говори никому о том, что тебе стало известно, — и ты станешь самым богатым человеком в Новой Испании».

Индейцам известно ненамного больше шахт, чем нам, продолжал Говард свой рассказ. — Когда-то они точно знали все прикрытые шахты, которые их предки засыпали после завоевания Мексики испанцами в отместку за причиненное им зло. Но индейцы не остались жить в тех местах, где жили предки во время нашествия испанцев. Тысячами сгоняли их испанцы в другие районы, другие после восстаний и ожесточенных боев изгонялись в горы и леса, третьих свели в могилу эпидемии оспы и других болезней, занесенных сюда белыми людьми, семьи вождей погибали или вырезались, не успев передать своих знаний младшему поколению. Поэтому все реже случалось, чтобы индеец помнил местонахождение шахты.

После того, как дон Мануэль завершил дела в Мехико, он со своей женой Марией отправился в долгий и утомительный путь в Гуакаль. Разыскал там вождя, и его приняли с таким теплом, с каким и родного брата не встречают.

«По дороге я думал о том, — сказал дон Мануэль гостеприимному хозяину, — что ты довольно странный человек. Почему ты сам не разрабатываешь эту шахту, Агила? Тогда тебе было бы достаточно заплатить мне сто тысяч золотых гульденов, и я выполнил бы твою просьбу».

«Мне не нужно золото, и серебра мне тоже не нужно. У меня есть пища, у меня есть красивая и добрая жена и любимый сын, красивый и крепкий. Что мне в золоте? Земля благословенна, трижды благословенна, плоды ее благословенны, трижды благословенны, стада скота благословенны. А в золоте нет ни благодати, ни благословения. И в серебре нет благословения. Разве вы, белые испанцы, обрели благодать? Из-за золота вы убиваете друг друга. Из-за золота вы ненавидите друг друга. Вся ваша жизнь изуродована жаждой обрести золото. Мы никогда не позволяли золоту стать нашим господином, никогда не были его рабами. Мы знали, что золото красиво, поэтом} делали себе из него кольца и другие украшения и украшали себя, наших жен и наших богов тем, что на вид красиво. Но в деньги мы золото не превратили. Мы смогли смотреть на него и любоваться, но съесть-то его нельзя. Наш народ, как и народы из долины, никогда не ссорился и не воевал из-за золота. Мы много сражались за землю, за реки и озера, за города, за соль, за стада скота. Но за золото или серебро? Да, смотреть на них приятно. Но если я проголодался, оно меня не насытит, — значит, и толка в нем мало».

Тут дон Мануэль расхохотался и сказал:

«Нет, Агила, я золото есть не стану, можешь мне поверить!»

Вождь тоже рассмеялся и ответил:

«Охотно верю тебе. Я могу поступить кому-то в услужение из-за земли, но за золото я никому служить не стану. Ты не понимаешь, о чем я говорю, и я не понимаю, о чем говоришь ты. У тебя другое сердце. Но все равно — я твой друг!»

Три дня у них ушло на скитания по горам и лесным чащобам. Дон Мануэль уже склонялся к тому, чтобы истолковать долгие поиски как нежелание индейца расплатиться с ним сполна. Но, с другой стороны, когда видел, насколько умело и планомерно вождь обследует эти места, какое значение придает положению солнца и тени, отбрасываемой горными вершинами, вынужден был признать, что в поисках есть определенный смысл.

«Все не так просто, как ты думал, — сказал вождь. — Тут случались землетрясения, а сколько сезонов дождей и сдвигов почвы произошло за несколько сот лет? Сколько рек изменили свое течение, сколько источников умерло и сколько новых народилось? Маленькие деревца выросли в великанов, а большие деревья, служившие некогда приметами, погибли. Это может продлиться еще с неделю, дон Мануэль, наберись терпения».

Прошло куда больше недель. И вот однажды вечером вождь сказал:

«Завтра я дам тебе шахту, потому что мои глаза видят ее — завтра!»

Дон Мануэль спросил, почему вождь сразу не взял его с собой, еще три месяца назад.

«Потому что нам все равно пришлось бы прождать до завтрашнего дня: солнце не доходило до нужного места. А теперь оно над нами. Я уже несколько дней знаю, где шахта, завтра мы придем к ней и я отдам ее тебе».

И действительно, на другой день они открыли шахту.

«Тут когда-то рухнула скала. Это ты сам видишь. Вот почему было так сложно отыскать ее. Смотри, вот она, шахта, — она твоя. Но мой дом тебе придется оставить», — сказал вождь.

«Почему? Я, правда, все равно ушел бы от тебя, потому что хочу построить себе жилище поближе к шахте».

«Да, мой дом отныне для тебя недостаточно хорош. Богатая шахта у тебя есть, но на тебе больше нет благодати».

Вождь протянул ему было руку, но дон Мануэль сказал еще:

«Ты погоди, Агила! Я хочу тебя спросить… Потребуй я от тебя сто тысяч золотых монет за лечение сына, разве ты сам не раскрыл бы шахту?»

«Конечно, я поступил бы именно так, — ответил тот, — ибо желал видеть свое дитя исцеленным. Но когда набрал бы золота на всю сумму, снова засыпал бы ее — в золоте нет добра. Да разве у меня был бы выбор? Испанцы узнали бы, чем я расплатился, и убили бы меня, мою жену и сына, лишь бы завладеть шахтой. По вашим обычаям из-за золота всегда убивают. Будь осторожен, дон Мануэль, чтобы и тебя не убили, когда твои люди прослышат о золотой шахте. Когда они считают, что, кроме хлеба и тортиллас, у тебя ничего нет, — тебя никогда не убьют. Я навсегда останусь твоим другом, но сейчас мы должны расстаться».

Дон Мануэль приступил к обустройству постоянного лагеря, а Агила вернулся к себе домой — это в сутках ходьбы от шахты. Еще до отъезда из Мехико дон Мануэль запасся правительственными сертификатами, дававшими право на поиски драгоценных металлов и разработку их после того, как участки будут застолблены. Он съездил в ближайший городок, где оставил жену, нанял рабочих, закупил необходимые машины, инструмент и взрывчатку, и вместе с женой вернулся в лагерь. Началась работа по раскрытию шахты. И действительность превзошла все его ожидания. Это была настолько богатая серебряная шахта, что все остальные не шли с ней ни в какие сравнения. Серебро было основным продуктом, а побочным — золото.

Богатый опыт подсказывал ему, что лучше всего поменьше распространяться о шахте и не слишком ее расхваливать. Не только отдельные проходимцы, даже королевские чиновники и высокопоставленные священнослужители знали множество способов вырвать шахту из рук человека, не имеющего за спиной сильнейшего прикрытия. Вдруг хозяин шахты исчезал, никто не знал, куда он запропастился, и шахту передавали либо короне, либо церкви — как имущество, не имеющее хозяина. Инквизиция, зловещая власть которой продлилась в Мехико дольше, чем где-либо на земле, и окончательно исчезнувшая отсюда только после победы революции, когда страна стала свободной и независимой республикой, в то время вошла в самую силу. Достаточно было епископу узнать о существовании богатой шахты, как ее первооткрыватель и обладатель представал перед трибуналом инквизиции по обвинению в богохульстве, ереси, колдовстве или недостаточном почтении к чудотворным иконам.

Перед этим трибуналом трепетал самый могущественный человек в стране, вице-король. Если его приглашали, он являлся не иначе как в сопровождении вооруженной до зубов личной охраны и объявлял, что его войска и артиллерия получили приказ без промедления открыть огонь по зданию Высокой Инквизиции, если он в течение весьма короткого срока не выйдет из дворца и не предстанет перед своими солдатами. Каково же было положение частного лица? Против него выступало десять-двадцать свидетелей, присягавших, будто видели, как этот человек не преклонил коленей перед дароносицей, или слышали, как он говорил, что ему трудно поверить, будто сын может одновременно быть собственным отцом или что папа римский безгрешен. Стоило им в этом поклясться, как злодея сжигали на костре, и он должен был счесть особой милостью, если его сжигали не живым, а предварительно удушив. Каким бы ни оказался приговор — если свидетели присягали, что он виновен, все его имущество отходило церкви.

Вот почему вовсе не удивительно, что богатые люди, отказывавшиеся добровольно уступить церкви или монастырям свое имущество, землю или шахты, приглянувшиеся церковникам, даже чаще обвинялись в ереси и признавались виновными, нежели бедные индейцы, к которым инквизиция склонна была относиться снисходительнее — кому было вносить значительные суммы на судопроизводство при сложном расследовании? Рассмотрение дела в трибунале обходилось дорого. Как свидетельствуют документы того времени, никто ничего даром не делал, свидетели особенно не были склонны сбивать цену: ведь они преследовали святую цель.

Власть любой религии ограничена. И ни одна религия не может изменять эти границы, а тем более переходить их, не погибнув. Закосневшая религия, религия, настолько утратившая эластичность, что не в состоянии приспособиться к современному развитию, — отмирает. Не могут веки вечные безнаказанно вестись войны народами, религия которых запрещает обнажать меч и повелевает не убивать.

Опыт предшественников многому научил дона Мануэля. Он не отсылал грузы серебра и золота. Аккуратно складывал и ждал своего часа. Однако хотя шахта приносила ему огромные доходы, он со своими рабочими-индейцами обращался прескверно, платил им такие гроши, что они едва могли прокормиться, заставлял работать, пока те не валились с ног или даже умирали, а если они добывали по его понятиям маловато, приказывал подгонять их плетью.

С неграми это некоторое время еще сходит с рук, но с индейцами — никогда. За триста лет испанского владычества в Мехико испанцы никогда не контролировали территории всей страны. Племена постоянно восставали, волнения и возмущения не прекращались все триста лет. Подавлялись в одном месте жестоко и бесчеловечно и тут же вспыхивали в другом. Так было и в великом, и в малом. И однажды восстали индейцы на шахте дона Мануэля. Его жене, донье Марии, удалось своевременно бежать, а его забили насмерть. Богатств дона Мануэля не разграбили, индейцы убедились лишь, что он мертв, и разошлись по своим деревням.

Когда донья Мария через посыльного разузнала, что шахта невредима, она вернулась для продолжения работ. Добытые сокровища она нашла в целости и сохранности. Этого состояния было довольно, чтобы безбедно прожить жизнь до глубокой старости.

Но она вбила себе в голову вернуться в Испанию pi не как-нибудь, а самой богатой в стране дамой. Донья Мария была еще молодой, красотой ее судьба не обделила, вот и родилась у нее фантазия купить в Испании дворец, приобрести дворянское имение и, взяв в супруги маркиза, явиться ко двору короля. Разве мало испанских грандов сочетались браками с дочерьми ацтекских, тецкукских и других индейских вождей Мексики и Перу исключительно из-за их богатства? Почему бы ей, дочери вполне достойных родителей, с помощью огромного состояния не заполучить в мужья маркиза, чего проще?

Считать донья Мария умела, может быть, даже лучше, чем ее убитый муж. Она прикинула, во что обойдется дворец и сколько будет стоить стародворянское поместье, сколько придется тратить на их содержание, на слуг, на выезд, лошадей и путешествия, какую сумму потребует на свои расходы маркиз и сколько будет тратить ежедневно она сама, чтобы блистать при дворе. Сумма вышла внушительная. Но ей все еще казалось, что многое не учтено, что придется платить налоги правительству, пожертвовать деньги на возведение церкви, чтобы заручиться симпатиями инквизиции и не вызвать ее подозрений. После чего продолжала вести добычу руды на шахте до тех пор, пока не накопила вдвое больше требуемой суммы. Теперь она обезопасила себя от всех возможных просчетов. Да, нелегко ей пришлось в эти годы. Вдали от цивилизации, от удобств, день и ночь на посту, умело руководя рабочими, так чтобы и не переплачивать, но и не жадничать — лишь бы те выдержали и не восстали. Приходилось постоянно остерегаться набегов банд, состоявших из преступников, дезертировавших солдат, беглых каторжников, из подонков, отринутых городами, — от всех этих бандитов, которые шныряли по стране, сея страх среди индейцев и белых.

16

Но отдадим донье Марии должное: к преодолению бесчисленных трудностей она оказалась приспособленной лучше, чем ее бывший супруг. Не страшась ни бога, ни черта, ни бандитов, ни восставших индейцев, она наверняка нашла бы средство противостоять инквизиции, если бы к ней возникли вопросы. Была она крепкого сложения, выносливая и предприимчивая; если же этого не хватало для достижения цели, она одерживала победу с помощью своей дипломатии. Донья Мария умела рассмеяться, если считала это полезным, или разрыдаться, если находила это более целесообразным, научилась ругаться как разбойник с большой дороги и молиться истовее францисканского монаха. Работая, могла заткнуть за пояс полдюжины индейцев, Непривычные к тому, чтобы женщина, с виду играючи, справлялась с таким тяжелым трудом, они столбенели от изумления и беспрекословно выполняли после этого все, что бы донья Мария от них ни потребовала.

Так прошло несколько лет. И наконец ее охватила такая тоска по Испании, по чистому дому, хорошей пище и уютной спальне, по супругу, которого можно холить и лелеять, что в один прекрасный день сказала себе: пора укладываться и собираться в путь. Оценив свое состояние, пришла к выводу, что нет в мире роскоши, которой она не могла бы себе позволить.

Несколько лет назад по ее велению был создан вооруженный отряд для охраны и защиты шахты и добытых сокровищ. Состоял отряд из индейцев, нескольких метисов и двух испанских солдат, не то дезертировавших, не то отпущенных из армии. Один из испанцев был ею назначен дневным, а другой — ночным командиром отряда.

Металл, примерно на одну шестую состоявший из золота, а в остальном из чистого серебра, она для удобства при перевозке перелила в слитки и небольшие болванки. Они укладывались в крепкие ящики. Сколь велико было богатство, дарованное ей шахтой, можно судить по тому, что для его перевозки потребовалось шестьдесят мулов, навьюченных до последней возможности.

Караван и двадцать вооруженных сопровождающих двинулись в путь. До столицы, до Мехико, две тысячи километров. По бездорожью, через пески пустыни, через крутые перевалы, через реки, вдоль отвесных скал над пропастями, через вековые заросли и леса, через полосу джунглей, несколько дней на ледяном ветру сьерры и сразу же в опаляющую жару тропиков, а уже оттуда через заснеженные перевалы — вниз, к цели.

Однажды вечером ей показалось, что люди в лагере как-то странно возбуждены. Приглядевшись пристальнее, она поняла: один из испанцев затеял грязную игру, И действительно, он явился к ней с вопросом:

«Донья Мария! Желаете вы стать моей женой или нет?»

«Я? Женой грабителя с большой дороги? Человека, свалившегося с виселицы только потому, что палачу попалась не крепкая веревка, а гнилая?»

На что он ответил:

«Я с удовольствием возьму все это, не беря вас в придачу. И подыщу себе что-нибудь получше».

«Что вы возьмете, не беря меня?» — спросила донья Мария.

«А то, что в ящиках».

«Ничего ты, ублюдок, не получишь, пока я жива».

Испанец поднял руку и указал в ту сторону, где отдыхали его люди, и проговорил с ухмылкой:

«Тогда посмотрите-ка сперва туда, может, вы и передумаете насчет женитьбы. Часок на размышления я вам, так и быть, дам».

Пройдя к людям, она вынуждена была признать, что испанец проделал недурную подготовительную работу: другой испанец и индейцы были связаны, а метисы перешли на сторону «жениха» и надеялись на богатую поживу. Они стояли с пистолетами за поясами и глядели на женщину, нагло улыбаясь.

«Поработал ты на славу, признаю», — сказала донья Мария испанцу, следовавшему за ней по пятам.

«А я что говорил? — подхватил тот. — Теперь выне станете долго думать, а чинно и благородно скажете мне „да“».

«Да, грязный ублюдок, тут ты прав — долго раздумывать я не стану!» — проговорила она.

Схватив лежавшую на одном из седел плеть, она нанесла не успевшему опомниться испанцу такой страшный удар по лицу, что ослепила его. Он зашатался, а донья Мария хлестала и хлестала его, пока он не упал на землю и не затих. Но это было только начало. Метисов настолько поразило увиденное, что они ни бежать не решились, ни стрелять. А когда они осознали, какая судьба постигла их вожака, сами уже получили удары плетью по лицу. Кое-кто из них бросился наутек, прикрывая лицо руками. Донья Мария подбежала к связанному испанцу и короткими, ловкими движениями перерезала путы. А он, в свою очередь, освободил индейцев, которые вскочили на своих лошадей и с помощью лассо живо переловили метисов.

«Повесить ублюдка!» — приказала донья Мария, указав на вознамерившегося жениться на ней испанца.

Тот неуклюже пытался подняться на ноги. Полминуты спустя он уже висел.

«Ну, что я тебе, псу, говорила? — крикнула донья Мария, когда индейцы подтягивали его. — Разве я не сказала, что ты поплатишься головой? А с вами как быть? — повернулась она к метисам. — Надо бы и вас повесить. Но, так и быть, оставлю вам лазейку — все равно вы все к палачу попадете, зачем же мне лишать его прибыльного дельца? Но запомните: если вы сделаете еще одну попытку поднять бунт, я так отделаю вас плетью, что шкура клочьями висеть будет, потом прикажу вас поджарить немного на костре и только потом повесить. Оставаться вам незачем, можете проваливать, вы мне не нужны. Заработанных денег вы не получите, оружие я у вас сейчас отниму. Но если вам так уж хочется остаться, то в Мехико вы получите от меня в подарок пистолеты, седла и лошадей. Послушай, испанец, — она подошла к своему стороннику, — как тебя зовут? Да, Рюго. Когда мы прибудем в Мехико, ты получишь… — она хотела сказать „одного мула со всем грузом“, но вовремя спохватилась, — правую сторону груза вон того мула, а индейцы получат половину груза с левой стороны, пусть разделят».

Тем бунт и кончился.

Но приходилось еще отбиваться от наскоков банд грабителей, спасать мулов, то и дело срывающихся вместе с грузом в пропасть, увязающих в болотах или тонущих в потоке какой-нибудь горной реки. «Это еще большой вопрос, что легче: добыть драгоценный металл или доставить его в Мехико, не поплатившись своей жизнью», — повторяла донья Мария.

Путешествие стало для нее тяжелейшим испытанием, хотя, когда она вспоминала долгие годы, проведенные на шахте, признавала, что то время было нисколько не легче. Вступив во владение шахтой, она разлучилась с радостями жизни. Она не могла сейчас вспомнить ни одного часа, когда обладание сокровищем хоть как-то скрасило ее существование, придало бы ей уверенности. Оглядываясь на прожитые годы, перелистывая их день за днем, она не могла не согласиться, что более жалкой жизни и вообразить нельзя. В постоянном страхе, вечных заботах. По ночам ее мучили кошмары, она не могла отдохнуть от мыслей, терзавших ее целыми днями. Весь ужас ее существования освещался одной, но, правда, сияющей картиной: тем мгновением, когда она поместит свои сокровища в подвалы Королевского правительства в Мехико.

И вот пришло это мгновение, ради которого донья Мария в последние годы намучилась так, что ей можно только посочувствовать. Она добралась до Мехико, не потеряв в дороге ни единого слитка, кроме тех, которые отняла у нее природа. Донью Марию принял вице-король собственной персоной, честь тем более высокая, что на личную аудиенцию вице-король времени не пожалел. А когда он пообещал донье Марии хранить сокровища, добытые в течение нескольких лет самоотреченного труда в тех же подвалах, где сберегаются лишь государственные средства и сокровища короля, радость и благодарность ее не знали границ.

О такой милости донья Мария и мечтать не смела. Нигде во всей Новой Испании, даже в катакомбах соборов или монастырей, ее сокровища не могли быть помещены так надежно, как в глубоких каменных подвалах правительства, и охраной им служила личная ответственность и поручительство вице-короля, первого человека в государстве. Наконец-то ее сокровища з надежном убежище, и они пребудут там, пока под надзором военных не будут перевезены на корабль и не отправятся в страну ее страстной мечты. За любезное покровительство, обещанное донье Марии вице-королем, она пообещала ему часть сокровищ — достаточно внушительную, чтобы явиться царским подарком даже для вице-короля Новой Испании.

После чего расплатилась со своими людьми и отпустила их. А сама отправилась в гостиный двор, самый лучший во всем городе.

Наконец-то после долгих лет она выспится. Впервые за долгие годы будет дышать ровно, спокойно, с удовольствием и без спешки поест. Наконец-то ее посетят другие, приятные мысли, а не те, что иссушали ее мозг все эти годы.

Но произошло то, чего она никак не ожидала. Хотя событие это отнюдь не удивительное, а вполне естественное. Сокровища не исчезли и не были похищены из подвалов под покровом ночной тьмы. Исчезло кое-что другое. Донья Мария заснула в гостином дворе, в уютной комнате, в мягкой прекрасной постели. Но никто не видел ее проснувшейся. Никто вообще не видел больше доньи Марии. Никто о ней больше ничего не слышал. Она исчезла, и ни один человек не знает, куда.

Вот как все это просто, — завершил Говард свой рассказ, — об одном все-таки донья Мария забыла: что иногда золото может сделать человека невидимым. А историю эту я рассказал вам только для того, чтобы вам стало ясно: иногда перевозка оказывается делом таким же трудным, как и его поиски и добыча. И даже еще большой вопрос, сможешь ли ты купить на все свои тысячи хотя бы чашечку кофе. Вот по этой самой причине золото и стоит так дорого.

— Неужели нет никакой возможности дознаться, где была эта шахта? — сказал Куртин. — Донья Мария не всю руду добыла, там должно было порядочно еще остаться.

— Найти шахту? Нет ничего проще, — ответил Говард. — Только ты опоздал. Ее эксплуатирует большая горнорудная компания, и она уже принесла компании в десять раз больше, чем пропавшей сеньоре. Шахта будто бы и впрямь неисчерпаемая. А отыскать ее легко, она называется «Донья Мария» и находится неподалеку от Гуакаля. Иди наймись на поденные работы, если тебе это доставит удовольствие.

Посидев еще недолго у медленно затухающего костра, один за другим поднялись. Потягивались, постукивали ногами по земле, чтобы размяться перед сном.

— Этой истории уже больше ста лет, — сказал вдруг Лакод.

— Чего никто и не отрицает, — ответил Доббс.

— А я знаю одну историю, которой всего два года, и она ничуть не хуже, а может, даже получше.

— Эй, заткнись, — проговорил Доббс, зевая, — не желаем мы выслушивать твою историю, даже если она случилась неделю назад. Знаем мы твою историю, и она нас интересует так же мало, как и ты сам. Помолчи ты, сделай одолжение.

На следующее утро, предпоследнее, которое они собирались провести здесь, все трое были настолько возбуждены, что едва удосужились позавтракать. Каждый направился к своему укромному месту, где сберегал плоды своего труда. Это были крупицы золота, золотой песок и пыль, тщательно завернутые в обрезки от старых палаток и перевязанные скрученными бинтами. У каждого скопилось порядочное число таких свертков. А теперь задача состояла в том, чтобы эти свертки и мешочки как можно лучше и незаметнее упаковать в общем грузе. Их уложили в высушенные шкуры убитых животных, шкуры стянули как следует, и непосвященному показалось бы, что эти тюки из одних только сухих шкур и состоят. Тюки обвязали еще мешковиной — и груз готов.

Доббс с Куртином пошли на охоту — надо же запастись мясом на дорогу. Говард мастерил седла для ослов, скреплял их деревянными планками, чтобы в пути не потерять груз. Лакод снова занялся своими розысками и копался в кустах неподалеку от ослиного пастбища. Он не объяснял, что ищет, хотя никто из троих его и не спрашивал. Приятелям было совершенно безразлично, чем Лакод занимается, лишь бы не путался под ногами. Найди он даже целую гору из чистейшего золота, было бы еще весьма сомнительно, отложили бы они из-за этого хоть на день срок назначенного отъезда. Они настолько прониклись мыслью об отъезде, что ничто было не в силах их удержать. Им вдруг настолько опротивели отшельничество, тяжкий труд и недостойные человека условия жизни здесь, что им и в голову не приходило, из-за каких таких благ им оставаться тут хотя бы на сутки. Настроение было такое, что они избили бы Лакода до полусмерти, попытайся он уговорить их задержаться еще на неделю, потому что напал на след неслыханных сокровищ. Когда Говард как бы вскользь заметил, что Лакод-де точно знает, чего хочет, Куртин сказал:

— Меня ему не совратить. Даже если принесет самородок величиной с кулак. Не нужно мне больше золото.

— Не нужно? Почему не нужно? — удивился Доббс. — Но как его увезти отсюда? Даже то, что имеем, мы едва увозим. Нет, мне тоже больше не нужно — разве что он привезет мне золото прямо в Дуранго. Уходим, как договорились.

Вечером они сидели у костра, не произнося почти ни слова.

Каждый из них настолько погрузился в свои мысли и планы, что ему было не до рассказов, своих ли, чужих ли. Не было необходимого для этого спокойствия…

Еще не рассвело, а они уже встали, уложили палатку и приготовились к отъезду.

— А ты вроде бы остаешься? — спросил Куртин Лакода.

— Да, у меня здесь еще дела, — ответил тот.

— Тогда удачи тебе, парень. Может, когда-нибудь у нас и найдется время выслушать твою чудесную историю, — рассмеялся Доббс. — И тогда у тебя, наверное, будут доказательства.

Лакод сунул руки в карманы и ответил:

— Доказательства? Ты сказал «доказательства»? Они есть. Но вы же торопитесь.

— Да, времени у нас нет, — кивнул Доббс. — Поэтому и приходится торопиться. Пора по домам!

Говард подал Лакоду руку и сказал:

— Я тебе оставляю соль, перец и другие мелочи, нам они в дороге ни к чему. А тебе пригодятся. И вот еще кусок парусины. Возьми, в дождь или в холодные ночи не помешает.

— Спасибо, — ответил Лакод.

Доббс с Куртином тоже пожали Лакоду руку. Доббс дал ему табака, а Куртин пригоршню патронов. Сейчас, когда пришло время расставаться, они вдруг подружились. Куртина так и подмывало пригласить Лакода, возвращаться вместе с ними, ему наверняка до смерти не хочется остаться здесь одному; тем более что найти жилу никакой надежды нет: они прожили в этих местах достаточно долго, каждый камешек переворачивали и точно знали, что здесь можно найти и чего нет. Но не сказал этого, а только попрощался:

— Гуд бай!

Говард тоже испытал подобное чувство. Ему тоже хотелось пригласить Лакода, он подумывал уже о том, не предложить ли Лакоду какую-нибудь должность в кинотеатре, киномеханика или управляющего зданием. Но и он ничего не сказал, а только протянул руку:

— Счастливо!

Лакод тоже нашел для каждого словечко на прощание; потом он некоторое время стоял, глядя вслед уходившим. А когда они исчезли из поля зрения, вернулся к костру, пошевелил в нем сучья кончиком сапога и громко сказал:

— Жаль!

17

Путникам и каравану навьюченных ослов и мулов пришлось дать порядочный крюк, чтобы, не сталкиваясь с местными жителями, миновать индейскую деревню, где Куртин обычно делал закупки. Хорошо бы их вообще никто не видел… Пусть индейцы считают, что Куртин по-прежнему наверху. Даже оставив деревеньку далеко за спиной, они не выходили на проезжие дороги, а выбирали тропинки, где — они знали это по опыту — вряд ли могли кого-нибудь встретить. Чем дальше они удалятся от предгорий, тем больше шансов вернуться в город, ничьего внимания не привлекая. Стоит им оказаться в городе — и сами они будут в безопасности, и на их добро никто не покусится. Завернут в гостиницу, упакуют заново свои свертки и мешочки, а потом с неприметными с виду чемоданами сядут в поезд.

Наличных денег у них в карманах почти что не было, так, несколько песо, но их должно было хватить до города. А там они продадут ослов и ненужный им больше инструмент — вот и деньги на билеты. Но до города надо сначала добраться. Расстояние, в сущности, небольшое. Но они отказались от мысли идти по торным дорогам, слишком велика опасность встретиться с бандитами или земельной полицией. На окольных тропах куда надежнее… Чем меньше встречных, тем лучше.

Но не все тропинки пролегали так, как им хотелось бы. Все они так или иначе вели в какую-то деревушку или к человеческому жилью. Могло случиться, что они совершенно неожиданно окажутся на виду целой деревни. Помимо собственного желания и вопреки планам… А если так и произойдет, поворачивать вспять — дело пустое. Их бы только заподозрили…

Вот так и вышло, что на второй день они оказались в индейской деревне. Избежать этого не удалось. Вообще говоря, ничего удивительного в прохождении каравана ослов и мулов с грузом нет, не такая уж это редкость. То, что караван ведут белые мужчины, случается нечасто, но никто особенно не удивится, потому что у белых иногда рождаются довольно странные идеи.

Оказавшись в центре деревни, увидели перед одной из хижин четверых мексиканцев. У троих из них были патронные ленты через плечо и на бедре по револьверу.

— Это полиция, — сказал Доббс Говарду. — Влипли.

— Похоже и впрямь полиция, — подтвердил старик.



Доббс придержал было ослов, но Говард толкнул его в бок и сказал:

— Только без глупостей. Если мы ни с того ни с сего остановимся и повернем обратно, нам конец. Они сразу поймут, что наше дело тухлое. Вперед и не нервничать, будто у нас совесть чиста, без единого пятнышка. Вообще-то так оно и есть. Но лицензия, неуплаченные налоги…

— Как бы нам не остаться из-за этого с пустыми руками, — Доббс выругался.

Тем временем к ним подошел Куртин.

— А что хочет этот человек в очках? — спросил он, кивнув в сторону невооруженного мужчины, остановившегося перед входом в хижину и о чем-то, видимо, разговаривавшего с ее обитателями.

— Наверное, правительственный комиссар, — сказал Доббс. — Черт его знает, что здесь стряслось. Давай-ка спокойно подойдем поближе.

Мексиканцы поначалу их появления не заметили. Лишь когда они оказались на площади, совсем рядом с хижиной, один из полицейских оглянулся. Потом сказал, очевидно, что-то остальным, потому что все повернулись в сторону размеренно двигавшегося вперед каравана. И когда они уже сворачивали с площади в боковую улицу, один из них вдруг крикнул:

— Эй, сеньоры, уно моменто!

— Вот и вляпались, — вполголоса проговорил Доббс.

— Я пойду к ним один, — предложил Говард. — А вы оставайтесь при животных. Узнаю, что они хотят.

И Говард направился к мексиканцам. Остановившись в нескольких шагах, спросил:

— Добрый день, чем могу служить?

— Вы с гор спустились? — поинтересовался один из чиновников.

— Да, мы там охотились.

— Вам всем прививки сделали? — спросил чиновник.

— Всем — что? Какие именно прививки? — Говард говорил по возможности небрежно, потому что сразу понял, с какой целью здесь появились мексиканцы. — Конечно, нам всем делали прививки. Еще в детском возрасте. У нас есть такой специальный закон. Мне за мою жизнь раз десять делали прививки.

— И когда же в последний раз?

— Года два назад.

— У вас имеется сертификат? Ну, справка.

Говард рассмеялся:

— Не носить же мне ее всегда при себе!

— Конечно, нет, — согласился мексиканец. — Но тогда мне придется сделать вам прививку здесь. Мы — комиссия по вакцинации, и в кашу обязанность входит делать прививки всем, кого мы встретим в деревнях.

Мужчина в очках вышел из хижины с ящичком в руках. Открыл его, Говард оголил руку по локоть, и врач ввел иглу.

— С вами все просто, не то что с ними, — сказал он, улыбаясь. — Жители деревни убегают в горы, прячутся в чащобах, потому что невесть откуда взяли, будто мы им головы отрежем, — нам приходится выжидать.

— Да, — подтвердил один из полицейских, доставая какую-то книжицу, — сделать прививки всем местным жителям потруднее будет, чем изловить целую банду. Но если мы не сделаем прививок всем, начнется эпидемия. Дети, вот в чем главная проблема. Женщины поднимают страшный крик, как будто мы их детей убиваем, а стоит нам достать иглу, набрасываются на нас как сумасшедшие. Вот, взгляните на мое лицо — это матери так его расцарапали, а мой коллега заработал здоровенную шишку, это когда его забросали камнями. Мы здесь уже четыре дня. Но все попрятались, и нам приходится брать их измором. Захотят есть — вернутся. Они и возвращаются постепенно, потому что видят детей, которым мы прививку все-таки сделали, живыми и здоровыми. Но как нам внушить индейцам, что мы пришли сюда исключительно ради их собственного — и детей, конечно, — блага?

Рассказывая, он перелистывал книжечку, пока не нашел незаполненные страницы.

— Напишите вот тут на обеих сторонах вашу фамилию, — сказал чиновник.

Говард написал и вернул книжечку.

— Сколько вам лет?

Чиновник сделал какую-то пометку, расписался, оторвал полстранички по зубчатой полоске отрыва и вручил Говарду.

— Вот ваш сертификат, а вторая половина останется у нас. Подошлите-ка ко мне ваших приятелей. Это им не повредит, даже если им тоже по десять прививок сделали.

— Сколько с нас причитается? — спросил старик. — С деньгами у нас очень туго.

— Ничего платить не надо. Прививка бесплатная. За счет правительства.

— Что ж, дешево, выходит, отделались, — проговорил Говард с улыбкой и опустил рукав рубашки.

— Мы знаем, что всем вам прививки делали, — сказал другой чиновник. — Или по крайней мере готовы безусловно вам поверить. Но мы благодарны вам за то, что вы с такой легкостью разрешили прививку повторить. И в самое подходящее для нас время! Здешние жители подсматривают во все щелочки за каждым нашим движением. И когда увидят, что мы не делаем никакого различия между индейцами и белыми и что вы протянули мне руку с такой готовностью, будто для вас это самое привычное дело, люди поверят, что их жизни действительно ничего не угрожает!

Говард прошел в голову каравана и послал на прививку Доббса и Куртина.

— Самое милое дело! — рассмеялся Куртин. — Я боялся, что они вот-вот подойдут и начнут приставать с дурацкими вопросами.

— Если пожелаешь развлечься, — сказал Говард, — можешь рассказать им, чем занимался последние полгода. Их подробности твоей жизни нисколько не заинтересуют. Они из комиссии по прививкам, и на все, не имеющее к прививкам отношения, им наплевать. Случись пробежать мимо преследуемому бандиту, они и ему прививку сделают. Ловить бандитов в их задачу не входит.

— Ладно, ладно, — перебил его Доббс. — Ты лучше помалкивай. Пусть они нас уколют, и пошли дальше.

— А я разве предложил остаться здесь на поселение?

— Ну, если тебя послушать, мы должны их чуть ли не обнять и расцеловать от радости! — усмехнулся Доббс и неторопливо направился к хижине.

Говард покачал головой и с сожалением сказал, обращаясь к Куртину:

— У этого Доббса нет чувства юмора, я всегда говорил. Я предпочитаю обнять и расцеловать комиссию по прививкам, чем полицейских контролеров шахт. Давай, Куртин, сходи, заполучи свою бумажку. Нам пора!

Вечером устроились на ночлег вблизи городка Амапули. Пришлось остаться там, потому что им объяснили: до следующего колодца до наступления темноты не добраться.

Не успели они еще приготовить ужин, как в лагерь явились четыре индейца из деревни. Поприветствовав, очень вежливо спросили, позволено ли им будет сесть.

— Комо но? — сказал Говард. — Почему нет? Вы нам ничем не помешали.

Четверо индейцев некоторое время сидели и наблюдали, как незнакомцы жарят мясо и варят рис.

— Вы, конечно, из дальних мест сюда пришли, — сказал наконец один из индейцев. — И собираетесь, конечно, продолжить ваше путешествие? Вы, сразу видно, люди очень умные.

Куртин объяснил:

— Мы умеем читать книги, умеем писать письма и еще умеем обращаться с цифрами. С числами.

— С числами? — переспросил один из них. — Числа? Мы их не знаем.

— Десять — это число, — объяснил Куртин. — И пять — число.

— А-а, — отозвался тот же индеец. — Это правда, но только наполовину. Десять ничто, и пять — это ничто! Вы говорите про десять пальцев, про пять фасолин или три курицы, правда?

— Вот именно, — вмешался Говард.

Индейцы рассмеялись: их поняли! И один из них пустился в объяснения:

— «Десять» сказать нельзя. Всегда надо сказать, чего «десять». Десять птиц, или десять деревьев, или десять воинов. А когда говорят просто десять, пять или три, и не говорят чего, то выходит дырка, внутри которой пусто.

И они снова рассмеялись. Помолчав довольно долго, один из них сказал:

— Мой сын упал в воду. Мы его сразу же вытащили. Я не верю, что он умер. Но он не просыпается. Вы, конечно, читали книги и знаете, что можно сделать.

Говард спросил:

— Когда ваш сын упал в воду? Вчера?

— Нет, сегодня днем. Но он не просыпается.

— Я пойду с вами и посмотрю, что с ним, — сказал Говард.

Мужчины поднялись на ноги и вместе с Говардом ушли. Старика привели в дом, построенный из высушенных глиняных кирпичей. На столе в большой комнате лежал мат, а на мате — утопленник.

Говард очень внимательно осмотрел его, приподнял веки, приложил ухо к груди, ощупал руки и ноги и сказал:

— Попробую-ка я привести его в сознание.

Минут пятнадцать проделывал с ним разные движения для восстановления дыхания, велел обложить тело юноши горячими компрессами, растирал ему руки и ноги. Юноша сделал несколько глубоких вздохов — и задышал равномерно. А еще несколько минут спустя открыл глаза.

Мужчины и женщины, стоявшие в хижине, наблюдали за действиями незнакомца, не проронив ни звука. Обе женщины, подогревавшие воду для компрессов, обменивались жестами и лишь изредка роняли шепотком словечко-другое. Даже когда юноша окончательно пришел в себя, присутствующие не осмеливались заговорить. Говард взял свою шляпу, надел ее и пошел к двери. Никто его не удерживал, никто к нему не обратился. Только отец последовал за ним и протянул руку со словами:

— Большое спасибо, сеньор, — и вернулся к сыну.

Уже спустилась ночь, и Говард с трудом отыскал своих. Отблеск костра указал ему дорогу.

— Как это у тебя получилось? — спросил Доббс.

— Пустяки, — ответил Говард. — Сделал искусственное дыхание, он и очнулся. Парень был в шоке. И наверняка часа через два поднялся бы сам, без всякой помощи. Ну, наглотался немного воды… Вы мне хоть немного мяса оставили?

Они вновь отправились в путь еще до восхода солнца. Рассчитывали вскоре достичь Томини и пересечь оттуда плоскогорье.

После полуденного отдыха вновь навьючили ослов и собрались было вывести их на дорогу, когда Куртин крикнул:

— Что там стряслось? Нас вроде бы преследуют!

— Где? — спросил Доббс. — Да, теперь вижу. Верховые индейцы. Может, они не по нашу душу. Захотели, например, поразмяться или на базар торопятся. Всякое бывает…

Прошло совсем немного времени, и всадники оказались рядом. Они узнали четырех индейцев, которые вчера вечером нанесли им визит; кроме них, еще двое, которых Говард видел в хижине.

Индейцы поздоровались, и один из них сказал:

— Извините, сеньоры, но почему вы бежали от нас?

Говард улыбнулся:

— Мы не бежали. Нам необходимо продолжить путь, мы торопимся в город. Там у нас важные дела, очень спешим.

— О-о, — протянул индеец, сына которого выхаживал вчера Говард. — Дела подождут. Дела спешными не бывают. Дней много — не только сегодня, не только завтра и послезавтра. Но сначала я должен вас пригласить в гости! Не могу же я просто так вас отпустить. Вы вернули жизнь моему сыну. И поэтому просто обязаны погостить у меня. Вы будете моими гостями шесть недель! У меня есть земля. У меня много кукурузы. У меня есть коровы. Много коз. Я буду угощать вас каждый день доброй индейкой, яйцами и молоком. Моя жена каждый день будет готовить вам томалес.

— Благодарим вас от всего сердца, — сказал Говард. — Но если мы не прибудем в горой своевременно, наши дела пойдут прахом.

— Дела никуда не убегут, — вмешался другой индеец. — Дела вещь жесткая, как мясо старой козы. От дел одни заботы. К чему вам лишние заботы, если вам будет так хорошо у нас?

— Нет, нам нужно идти, нам обязательно нужно в город, — сказал Доббс, настроение которого начало портиться.

Когда индейцы убедились, что уговорить белых погостить труднее, чем они предполагали, один из них заявил:

— Пусть оба молодых идут, куда собрались, но ты, — и он повернулся к Говарду, — ты не уйдешь. Сын моего брата обязательно умрет, если ты не погостишь у нас. Мы обязаны воздать тебе за лечение, за твою доброту к нашему сыну.

Как ни злились все трое, как ни сопротивлялись, уйти им не давали. Шестеро мужчин окружили их тесным кольцом. Не драться же?..

Доббс, кажется, что-то придумал. Он сказал Говарду:

— Нашей вчерашней глупости не исправишь. Если ты останешься, они успокоятся. Им один ты нужен. Мы отправимся дальше, а ты нас догонишь. Это единственный выход.

— Хорошо тебе рассуждать, — пробурчал Говард. — А как насчет моего груза?

— Оставишь при себе, — предложил Куртин.

Но Доббс не согласился:

— Я бы не советовал. Они обо всем пронюхают и отнимут у тебя золото. Или начнут болтать, и дело выйдет наружу.

— Так как же быть?

— Мы возьмем твою долю с собой и сдадим в банк на твое имя. Или ты нам больше не доверяешь? — сказал Доббс.

— Не доверяю? Почему? — Говард улыбался, переводя взгляд с одного на другого. — Мы почти год прожили вместе и вместе работали. Доверять друг другу приходилось. Разве не так?..

Куртин с Доббсом взяли на себя ответственность за доставку груза, оба дали ему по расписке: принято, мол, столько-то мешочков примерно равного веса по столько-то граммов промытого золотоносного песка.

18

Из-за задержки и долгих переговоров, во время которых индейцы не выказывали никакой торопливости, а, наоборот, упрямо гнули свою линию, впустую ушло полдня.

По причине этой задержки Куртин с Доббсом не добрались в тот день даже до Сиенеги, маленькой индейской деревушки, и теперь до подножия плоскогорья, где они намеревались пересечь его, придется идти на день дольше.

Эта Случайность испортила обоим настроение, разозлила их. Они почти не разговаривали, а если и отпускали словечко, то ворчливо. Их обоих бесило, что приходится сопровождать и груз Говарда, подгонять его ослов, сгружать и навьючивать его добро, а его нет, и положенную ему часть работы он не выполняет. Если ослы разбегались, то непременно ослы Говарда, если чей-то груз был плохо перевязан, то непременно груз Говарда, и именно его тюки сваливались на землю. Куртин и Доббс, ругаясь, их поднимали и закрепляли. Остальные ослы расходились пощипать траву, и их потом нужно было согнать. Ничего подобного не случалось, когда они шли втроем. Говарда они могли костерить и крыть как попало — он далеко. Они сами вскоре поняли, насколько их брань смехотворна; Говард ничего не слышал, а зря тратить силы просто непростительно. Принялись ругать ослов. Но те не отвечали и всерьез их не принимали. Бежали себе рысью по дороге, там былинку схватят, там веточку с куста сорвут, когда улучат удачную секунду, чтобы сзади на них не слишком напирали.

Вечером тон в разговоре задавал Доббс. Он сказал:

— Что, интересно, поделывает наш старик?

Но думал при этом не о нем, а о себе самом, о своих интересах. Положим, сперва он, может быть, и вспомнил Говарда. Но, не успев еще договорить предложение до конца, уже отдавал себе отчет, что нечто иное волнует его куда сильнее судьбы Говарда. Посмотрел в сторону сваленных в кучу шкур, и на некоторое время его взгляд задержался на шкурах Говарда.

Куртин тоже поглядел в ту сторону. Но взгляд Доббса он истолковал неправильно. И спросил поэтому:

— О-о, я уверен, мы весь наш груз доставим в порт в полном порядке. От гор мы ушли уже на порядочное расстояние. Через два дня — если только отец небесный нас не оставит своими заботами — мы увидим дымок паровоза.

Доббс ничего не ответил. Сидел, уставившись в огонь, потом повернулся в ту сторону, где пошевеливались тени пасущихся ослов, и, поскольку никто не заставлял его ни смотреть на огонь костра, ни следить за ослами, снова прикипел взглядом к грузу, и особенно — к имуществу Говарда.

Вдруг он толкнул Куртина кулаком в бок и громко рассмеялся. Он хохотал так, что в горле у него булькало, он то заходился от смеха, то смех становился прерывистым.

Куртин смотрел на него в удивлении и некотором смущении, веселье Доббса немного заразило его, он улыбался и оглядывался по сторонам, словно ища причину веселья и смешливости Доббса.

Наконец спросил, продолжая улыбаться:

— Ну скажи же мне, дружище, что тебя так сильно развеселило?

— Ах, сынок, ах, сынок, — Доббс снова расхохотался. — Знал бы ты, сынок, насколько это забавно. Просто ужасно забавно.

— Что забавно?

— Нет, ты вообрази себе, этот осел премудрый доверил нам все свое золотишко. Здесь, в дикой глуши. И смыться для нас — плевое дело. Ни один ветерок никому не шепнет, куда мы подевались. И где нас потом разыскивать этому старому чучелу?

Куртин перестал улыбаться.

— Я тебя не понимаю, Доббс, — сказал он. — О чем ты говоришь?

Доббс рассмеялся и снова ткнул Куртина кулаком в бок.

— Не понимаешь? Ягненок невинный, ты где вырос-то?

— Клянусь Джолли, я тебя не понимаю, — Куртин покачал головой.

— А что тут понимать? Не будь таким тугодумом. Мы расстаемся.

По виду Куртина нельзя было сказать, будто он понял, чего от него хотят.

— Расстаемся, расходимся, — объяснял Доббс. — Разложим все, разделим по-честному — и каждый сам по себе.

— Теперь я начинаю понимать, — кивнул Куртин.

— Долго же до тебя доходит, — сказал Доббс и похлопал его по плечу.

Куртин встал. Походил немного, вернулся к костру. Но не сел, а остановился и уставился на него. Потом медленно проговорил сквозь зубы:

— Ты считаешь, мы должны счистить карманы Говарда, ты это имеешь в виду?

— А что же еще? Конечно, именно это. Я и не думаю шутить!

— Ну если ты имеешь в виду это, — продолжал Куртин, словно не услышав слов Доббса, — на меня не рассчитывай. Это не по моей части.

— В конце концов, — начал Доббс, встав и подойдя вплотную к Куртину, — в конце концов твоего разрешения не требуется. Если на то пошло, я тебя спрашивать не стану. Не хочешь в этом участвовать, останешься в проигрыше. Я просто-напросто возьму весь товар себе, а тебе останется утереть свой сопливый нос, если найдется подходящая тряпка. Ты меня понял?

— Да, теперь понял.

Куртин сунул руки в карманы брюк и отступил от Доббса на шаг — тот чуть на него не навалился.

— И что? — жестко спросил Доббс. — И что?

— Пока я здесь, тебе не получить ни крошки из того, что принадлежит старику. Я дал ему расписку…

— Я — тоже. Ну и плевать. Пусть сперва найдет нас. В случае чего наплету ему, будто нас ограбили бандиты. Просто, как апельсин.

Куртин, однако, непоколебимо стоял на своем.

— Я дал ему расписку, я дал ему слово, что — с тобой или без тебя — сдам его добро как полагается. Но дело не только в бумажке, не только в моей подписи и моем обещании. В жизни чего не пообещаешь и чего только не подпишешь — если всякий раз держать слово, времени на жизнь не останется. Не в этом вопрос. Он в другом. Говард ничего не украл, ничего не подобрал на дороге, не выиграл в лотерею у игорного стола или на бирже. Он это честно заработал, тяжелым каждодневным трудом. Я ничему не поклоняюсь. Но кое-что уважаю. Это то, что человек честно заработал трудом своих рук.

Доббс пренебрежительно махнул рукой:

— Не лезь ко мне с этими большевистскими идеями, оставь для других. Накорми ими своих курочек. А я их наизусть знаю.

— Это никакого отношения к большевизму не имеет, — возразил Куртин. — Вполне допускаю, правда, что одна из задач большевиков или коммунистов — внушать всем тем, кто не трудится, а деньги имеет, уважение к зарплате рабочего человека, объясняя, что рабочему платят вознаграждение, действительно им заработанное, и что нельзя с помощью разных там махинаций и незаконных операций вытаскивать зарплату из его кармана, чтобы оплатить этими деньгами всякие дела, которые к рабочим никакого отношения не имеют. Но это, как говорится, другая история. Пусть устраиваются, как могут. Я тут ни при чем. Короче говоря, друг: пока я иду с караваном или нахожусь поблизости, ты и крупицы говардской не возьмешь. Пока я стою на ногах, ты к его металлу не прикоснешься. Я все сказал.

Куртин сел, достал трубку и начал ее набивать, стараясь не выказывать своего волнения.

Доббс остановился и пристально поглядел на Куртина. А потом громко, с издевкой проговорил:

— Ты прав, сынок. Теперь ты все сказал. И я понял, что ты задумал. Я давно уже об этом догадывался.

— О чем ты давно догадывался? — спросил Куртин, не поднимая на него глаз.

— Что ты сам на его добро нацелился и сегодня или завтра ночью пристрелишь меня, закопаешь, как дохлую собаку, а потом с вещичками Говарда и с моими в придачу пойдешь своей дорогой, и еще посмеиваться будешь — какими мы со стариком лопухами оказались.

Куртин опустил трубку, которую только-только раскурил, и поднял голову. Глаза его были широко раскрыты. Но казались пустыми и безжизненными. Это обвинение как бы лишило его способности выражать свои чувства. Ему никогда и в голову не приходило ничего подобного тому, в чем его заподозрил Доббс. Он никогда не причислял себя к самым честным, порядочным людям. Без раздумий взял бы, что плохо лежало, и не терзался бы потом угрызениями совести. Нефтяные магнаты, короли стали, гиганты железных дорог не стали бы теми, кем стали, если бы их мучила так называемая совесть. Почему же ему, мелкой сошке, песчинке, претендовать на более благородную и чистую совесть, чем у тех, кого называют звездами нации и которых в газетах, журналах и книгах изображают людьми, воплощающими в себе энергию, волю и устремленность к успеху? Но Доббс обвинял его в такой гнусности, что хуже и вообразить нельзя. Может быть, он и не счел бы эту мысль столь уж грязной, приди она в его, Куртина, голову. Но когда Доббс столь бесстыдно и нагло бросил ему в лицо это обвинение, Куртину показалось, что ничего более грязного и низкого и вообразить-то нельзя. Доббс счел его способным совершить такую гнусность, и это как-то сразу открыло Куртину глаза на безграничную подлость и нечистоплотность Доббса. Как он только мог допустить такое? По одной лишь причине: он сам решился на это. Но если у него это на уме, за его, Куртина, жизнь и гроша на кон не поставишь — чтобы завладеть всем золотом, Доббс прикончит его не колеблясь. Сознание того, что его жизнь подвергается смертельной опасности, и погасила всякий блеск в глазах Куртина. Он видел опасность, однако уйти в сторону не мог.

Куртин чувствовал себя беспомощным. Редко когда человек ощущал себя настолько беззащитным, как Куртин в тот час. И действительно, как уберечься от Доббса? Им предстояло пребыть вместе еще четыре-пять дней. Один на один, потому что даже если к ним кто и присоединится, он еще далеко не союзник. Достаточно будет Доббсу объяснить случайному попутчику, какой на его долю может выпасть куш, как тот сразу перейдет на его сторону. А если никого не встретят — тем лучше для Доббса. Одну ночь Куртин, положим, и проведет без сна, сторожа их с Говардом добро. Тем больше вероятность, что на другую он будет спать без задних ног. Доббсу даже пули не придется на него тратить. Свяжет, пристукнет чем-нибудь тяжелым и закопает. А то и пристукивать поленится.

Выход один. Куртину придется поступить с Доббсом так, как Доббс собрался поступить с ним. Другого пути к спасению не видно. Жри — или сожрут тебя! Закон джунглей, иного не дано.

«Его мешочки мне ни к чему, — думал Куртин, — но его самого придется убрать. Старику достанется его доля, мне — моя, а мешочки этого подлеца я закопаю. Я не собираюсь разбогатеть за его счет, но моя жизнь столь же дорога мне, как и его жизнь — ему!»

Его левая рука с курительной трубкой покоилась где-то в области живота. А правая — на колене. Он медленно подтянул правую руку и опустил в правый боковой карман брюк.

И в это же мгновение Доббс направил на него свой револьвер.

— Только пошевелись, мой мальчик, — крикнул он, — и я стреляю!

Куртин не шевелил руками.

— Подыми лапы кверху! — приказал Доббс.

Куртин подчинился.

— Выходит, я насчет тебя все угадал, — с ухмылкой проговорил Доббс. — Слова красивые говоришь, тумана напускаешь! Меня на мякине не проведешь, — Доббс подошел поближе. — А ну, вставай!

Куртин не произносил ни слова. Побледнел. Когда он поднялся, Доббс приблизился вплотную, обошел вокруг и полез в карман Куртина за револьвером. Надо же его обезоружить!

Куртин резко рванулся и тут же пригнулся. Доббс выстрелил. Но из-за неожиданного нырка Куртина промахнулся, и не успел он выстрелить еще раз, как Куртин нанес ему прямой удар в подбородок — Доббс упал на землю. Куртин бросился на него, навалился всем телом и вырвал у него из рук револьвер. Потом вскочил и отступил на несколько шагов.

— Теперь мой черед сдавать карты, Доббс, — сказал он.

— Вижу, — ответил Доббс.

Он весь подобрался, словно готовясь к прыжку, но на ноги не поднимался.

— Я тебе вот что сказать хочу: ты кругом не прав, — проговорил Куртин. — Я и в мыслях не имел у тебя хоть что-то отнимать, не говоря уже о том, чтобы убрать с дороги.

— Хорошие слова приятно слушать. Но если уж ты такой благонамеренный мальчик, как уверяешь, — верни мне мою пушку.

Куртин рассмеялся.

— А вот с этим лучше пока повременить. Эта игрушка не для тебя.

— Понимаю, — коротко ответил Доббс и вернулся к костру.

Куртин выщелкал все патроны из револьвера Доббса и положил себе в карман. Потом взвесил револьвер на руке. Он хотел вернуть его Доббсу, и Доббс протянул уже было руку. Но тут Куртин передумал и сунул револьвер в тот же карман, что и патроны. А потом присел у костра, но так, чтобы между ним и Доббсом оставалось приличное расстояние и тому не взбрело в голову броситься на него.

Снова достал свою короткую курительную трубку, раскурил. Доббс не произносил ни слова, и у Куртина было достаточно времени, чтобы разобраться в своих мыслях.

Положение его нисколько не лучше, чем полчаса назад. Не в силах он четыре дня и четыре ночи сторожить Доббса. В конце концов сон свалит его, и Доббс с ним расправится. Чувство снисхождения Доббсу незнакомо. Тем более теперь он убежден, будто его первоначальные подозрения подтвердились, и если он устранит Куртина, это будет всего лишь самозащитой. Выжить суждено одному из них. Оба они будут близки к безумию от страха и усталости. Кто заснет — тот и погибнет.

— А как насчет того, чтобы расстаться завтра утром или еще сегодня ночью? И пусть каждый идет своей дорогой… — предложил Куртин.

— Это только тебе на руку.

— Почему мне?

Доббс недобро ухмыльнулся.

— Задумал напасть на меня сзади? Так, да? Или натравить на меня бандитов?

— Ну, ты загибаешь — крыть нечем! Но тогда я и впрямь не знаю, как нам с тобой расстаться, — сказал Куртин. — Придется мне держать тебя связанным и днем и ночью.

— Да уж, придется, никак не иначе. Так что давай, иди ко мне. Я не против, вяжи.

Доббс прав. Связать его — не такое простое дело. Глядишь — и карты снова будет сдавать другой. Причем сдача окажется последней. Из них двоих Доббс посильнее, и пощады от него ждать не приходится.

19

Это была ужасная ночь для Куртина. Но не для Доббса. Обнаружив слабинку в характере Куртина, он никакого беспокойства не испытывал. Отныне он мог играть с Куртином в кошки-мышки.

Куртин лег на таком расстоянии от Доббса, чтобы постоянно держать его в поле зрения и чтобы хватило времени встретить его с оружием в руках, если тому вздумается напасть. Куртин изо всех сил старался не заснуть. Дневной переход его утомил, и он понимал, как нелегко будет провести всю ночь без сна. Бодрствовать, прогуливаясь возле костра? Не выйдет, он еще больше устанет. Некоторое время провел сидя — заныла спина. И тогда он подумал, что лучше будет укутаться в одеяло и прилечь. Пусть тело отдохнет. А если и задремлет ненадолго, Доббс об этом знать не будет, в темноте не разглядишь.

Примерно через час, когда Куртин долго не шевелился, Доббс приподнялся и пополз. Куртин мгновенно выхватил револьвер:

— Ни шагу дальше! — крикнул он.

— Ты хороший ночной сторож, — ответил Доббс и расхохотался.

Далеко за полночь Доббса разбудили крики одного из ослов. Он снова попытался ползти, но Куртин тут же остановил его.

Теперь Доббс уже не сомневался больше, что одержит победу, и крепко заснул. Он обрел ночной покой, который благодаря двум маленьким хитростям похитил у Куртина. Следующая ночь будет принадлежать ему.

Днем Доббсу предстояло идти в голове каравана. Там он ничего предпринять не в силах. Но вот снова спустился вечер и пришла ночь. Вскоре после полуночи Доббс совершенно спокойно встал, направился к Куртину, наклонился и достал из кармана револьвер. Потом пнул ногой в бок.

— Поднимайся, мошенник, — сказал он, — карты сданы снова! И в последний раз!

Со сна Куртин плохо соображал и переспросил:

— Что? Какие карты?

Потом понял и попытался подняться на ноги.

— Сиди не вставай, — сказал Доббс и сел напротив.

Задвинул ветки в огонь, и языки его поднялись выше.

— Нам нечего особенно рассусоливать, — продолжал Доббс. — Я не собираюсь изображать воспитательницу детского сада, как ты вчера ночью и целый день сегодня. Играем в открытую. Я не намерен все время жить в страхе.

— Значит, решил убить меня.

Куртин проговорил это, не впадая в раж. Он слишком устал, чтобы осознать весь смысл происходящего.

— Убить? О каком убийстве ты говоришь? Я свою шкуру спасаю! Я ведь не в плену у тебя. И незачем мне дергаться в расчете на твою милость — то ли в живых оставишь, то ли прикончишь.

— Так гладко у тебя это с рук не сойдет, — сказал Куртин, понемногу возвращаясь к действительности. — От старика тебе так просто не отделаться, от него не улизнешь.

— Почему не улизну? Все продумано. Ты привязал меня к дереву и со всем добром куда-то провалился. Тут и дурак все поймет. Он будет искатьтебя. Потому что негодяй — ты! А то, что ему тебя вовек не найти, — это уж моя забота. А теперь вставай и вперед, марш!

— Куда вперед? — спросил Куртин.

— К своей могиле. Или тебе потанцевать захотелось? Можешь относиться ко мне как угодно. Молиться ты, я думаю, не пожелаешь. Хотелось бы мне знать, к кому ты воззвал бы. Куда тебе положено, ты и своим ходом попадешь. Поэтому ни о чем не заботься. Я всего лишь немного сокращу время, отпущенное тебе, чтобы попасть туда. Так что давай, вперед, марш!

— А если я не пойду? — спросил Куртин.

Куртин был по-прежнему усталым и сонливым. Усталость не позволяла ему осознать происходящее в полном объеме, и мысль его не простиралась дальше выстрела, который вот-вот раздастся. Из-за сонливости он как-то упускал то обстоятельство, что после выстрела с ним будет покончено. Все, о чем говорилось и что делалось, представлялось ему сном. И в этом сне его никак не покидало ощущение, будто все это сон и ничего более, что завтра утром он проснется и воспоминания об этом сне прозвучат в нем каким-то далеким отзвуком. Тем не менее он старался как можно подробнее запечатлеть детали этого сна в своей памяти, чтобы подробно воспроизвести проснувшись. Ему казалось необыкновенно важным не забыть этот сок, потому что в нем Доббс раскрылся перед ним в таких подробностях, которые были ему совершенно неизвестны до сих пор. Он с удивительной отчетливостью вспомнил, как при нем рассказывали, будто во сне иногда удается лучше понять и оценить человека, чем в будничной жизни, и он дал себе слово с завтрашнего утра быть особенно осторожным, оставаясь с Доббсом наедине.

— С таким же успехом я могу посидеть здесь, — сказал он, не открывая глаз. — Зачем мне топать неизвестно куда, я устал и хочу спать.

— Там ты выспишься вволю! — проговорил Доббс. — Вставай и давай вперед!

Куртину было мучительно слышать эту грубую приказную речь Доббса, и, не желая выслушивать ничего в этом роде, он, покачиваясь, встал, сделал несколько неверных шагов. Доббс подталкивал его вперед тычками кулака. В лес они зашли метров на пятьдесят-шестьдесят. И тут Доббс выстрелил в Куртина.

Куртин рухнул на землю, не произнеся ни звука. Доббс склонился над ним, и, не услышав ни вздохов, ни стона, сунул револьвер в карман и вернулся к костру. Некоторое время сидел у огня, не зная, на что решиться. Но ни одной путной мысли в голову не приходило. Он чувствовал себя вконец опустошенным. Уставившись в огонь, подбрасывал сломанные ветки или подвигал их поближе к тлеющим уголькам ногами. Потом закурил трубку.

Выпустив несколько раз дым, он наконец обрел исходную мысль. А что, подумалось ему, если он вовсе не попал в Куртина, если тот случайно споткнулся и упал именно в тот момент, когда он, Доббс, выстрелил. Оглянулся в сторону леса, куда он отвел Куртина. Пристально вглядывался во тьму, словно ожидая, что сейчас из нее появится Куртин.

От долгого сидения на месте заломило тело. Встал, обошел несколько раз вокруг костра, подкидывая носком сапога сучья в огонь. Снова сел, подтянул свое одеяло. Укутался и вытянулся на земле. Позевывая, он думал, что уже засыпает. Но вдруг встрепенулся. Почему-то он был уже уверен, что в Куртина не попал и тот вот-вот предстанет перед ним с револьвером в руке. Невыносимая мысль! Она не давала ему уснуть…

Выхватив из огня толстую горящую ветку, пошел в лес. Куртин лежал на том же месте. Он не дышал, и глаза его были открыты. Доббс поднес к самому лицу Куртина горящую ветку. Но Куртин не пошевелился. Рубашка на его груди была мокрой от крови.

Удовлетворенный увиденным, Доббс хотел было уйти. Но, не сделав и трех шагов, повернулся, достал револьвер и еще раз выстрелил в Куртина. После чего вернулся к месту ночевки.

Набросив одеяло на плечи, устроился у костра.

— Дьявольщина, во мне вроде совесть заговорила, — сказал он вслух, обращаясь к самому себе, и улыбнулся. — Особенно когда я подумал, что завтра он мог бы оказаться живым. Но теперь я спокоен.

Это слово «совесть», которое он только что употребил, крепко засело в его мыслях. Оно продолжало жить собственной жизнью, и каждое предложение, рождавшееся в сознании Доббса, группировалось вокруг слова «совесть». Не столько вокруг понятия, сколько вокруг его изначального смысла.

«Вот мы и увидим, не сыграет ли совесть со мной другую шутку, — подумал он. — Убийство — самое тяжкое преступление на белом свете. Выходит, теперь моя совесть обязана проснуться? Только почему-то мне никогда не приходилось слышать о палаче, которого замучила бы совесть. Мистер Мак-Доллин — ему-то приходится этих парней на стуле подключать к зажимам. Человек сто пятьдесят, а то и больше на тот свет отправил. А ведь человек уважаемый, государственный служащий.

А сколько немцев я укокошил во Франции? Пятнадцать? По-моему, двадцать три человека. „Здорово“, — сказал наш полковник. И спал я всегда крепко, и ни один из немцев мне во сне не являлся, никто из них моей совести не побеспокоил. И даже матери их или жены с маленькими детьми не приставали ко мне ни во сне. ни перед пробуждением. Как там у нас это было — на Арагонских высотах? Немцы засели в пулеметном гнезде. Черт побери, крепко же держались! Нас было две роты полного состава, а пробиться мы не могли. Но вот у них кончились патроны. Они замахали белой тряпкой. Осталось их там одиннадцать человек, этих железных парней. Мы — туда! Все они подняли руки. Они нам улыбались. Они были честными воинами. И видели в нас достойного противника. А мы их перекололи и перерезали как скот. А у того, кто особенно усердствовал, не пожалев даже раненых, фамилия была Штейнгофер. Родился в Германии и в Штаты переехал всего лишь семнадцати лет от роду. Его родители, братья и сестры и по сей день живут в Германии. Но как раз он-то и был особенно безжалостным. Несколько человек умоляли сохранить им жизнь, у них, мол, много детей. И что же наш молодец Штейнгофер этим многодетным отцам ответил? Ведь что-то такое он им крикнул? Ну, низость какую-то, а потом заколол штыком. По-моему, его наградили медалью.

А тогда откуда-то появился английский офицер связи и увидел своими глазами, как приканчивали последних немцев, которые совершенно не сопротивлялись. Англичанин крикнул нам: „Дёрти доге[3], где ваша совесть?“ Но если даже Штейнгофер не устыдился, если множество его земляков не устыдились, которые после объявления войны возжелали немецкой крови больше, чем самый кровожадный джинго[4], мне-то чего было стыдиться? Моя совесть никогда из-за тех немецких парней не ныла, а уж у Штейнгофера тем более. Почему же ей обеспокоиться сегодня из-за этого хиляка Куртина? Если он мертв, совесть успокоится. Совесть лишь тогда забьется, как в силках, когда мне будет угрожать каторжная тюрьма или за спиной станет палач с петлей. Когда ты оправдан по суду или отсидел свое, убитый тебе больше не является.

Он является только тогда, когда ты боишься, что дело раскроется и тебя схватят.

Раз солдатам и палачам платят за их службу деньги, совесть их никогда не дрогнет, сколько бы людей они ни убили. Чего мне бояться? Все хозяйство при мне, Куртина никогда не найдут. А еще лучше — завтра я его закопаю в землю!»

Доббс громко рассмеялся. Его позабавило, что мысли обрели такую подвижность, набежали такой живой чередой. С чего это он стал настолько умным, что способен на такие мудрые мысли — странно даже. Подумалось еще: а вдруг эти мысли можно записать и люди примут его за ученого человека? Доббс сам себе удивлялся.

Доббс прилег поближе к огню и, начиная засыпать, предвкушал, что будет сегодняшней ночью спать так хорошо, как давно не спал. И действительно, крепко проспал до самого утра.

Выпив немного кофе, оставшегося со вчерашнего вечера, принялся навьючивать ослов. И лишь тут ему вспомнилось, что Куртин мертв. К этому он отнесся как к факту, к нему отношения не имеющему, во всяком случае — не большее отношение, чем если бы Куртин умер от какой-то болезни или его убил кто-то другой. Сам он — зритель, наблюдатель. Ни на миг не ощутил он сочувствия, а тем более раскаяния. Ему раскаиваться не в чем. Куртин убран с дороги, и у него теперь полностью развязаны руки, он совершенно спокоен.

Задумался, как быть: взять ли добро Куртина себе или бросить его?.. Но еще не додумав вопроса до конца, он уже знал ответ. Оставить шкуры с золотым песком здесь — чистое безумие. Они либо попадут в руки бандитов, либо их обнаружат индейцы. Куртину своим добром все равно никогда больше не воспользоваться. Зато он, Доббс, столько всякой всячины накупит на содержимое этих мешочков! Он мог бы, например… эх, да что там говорить! Конечно, утверждать, будто даже весь груз каравана сделает его богачом, — преувеличение. Он не станет даже просто богатым человеком. Зато человеком состоятельным — станет. А так как он не собирается тихо-мирно уйти на покой, а собирается во что-то эти деньги вложить: в фабрику, в большое ранчо или в спекуляцию… Нет, спекулировать лучше не надо. Это еще вопрос, повезет ли ему. Хотя почему бы и нет? Из-за этого пустякового события? Но ведь он только защищал свою жизнь… Больше всего везет как раз отпетым негодяям. Вот людям достойным и почтенным — тем в спекуляциях никогда не везет, за что бы они ни взялись и к чему бы ни прикоснулись.

Ну конечно, оставь он все хозяйство Куртина и Говарда здесь, никто не сможет его упрекнуть, будто он убил Куртина не из самозащиты, а желая завладеть его золотом. Есть такие люди и даже судьи, которые способны все дело настолько переиначить и вывернуть наизнанку, что в конце концов ничего, кроме убийства с целью ограбления, и выйти не может. Ну, оставит он здесь груз Куртина, и его найдет кто-то третий. Разве хоть одна душа на свете поверит, что он, Доббс, ничего не взял себе? Поэтому лучше будет собраться с духом, взять все и ни о чем не переживать. Если что и всплывет, он всегда успеет сказать: «Что вы хотите, вот все его имущество; к моим рукам ничего не прилипло». Надо еще сначала добраться до места и посмотреть, как пойдут дела.

С добром Говарда все так же просто. Если тот разыщет его, прекрасно — вот все, что ты мне передал, в целости и сохранности. Пусть старик сначала найдет его! А если и встретит через какое-то время, чего никак нельзя исключить, случайности всякие бывают, то его, Доббса, ограбили бандиты и ничего, кроме одного мешка и своей жизни, спасти ему не удалось. В лесах бродит немало бандитских шаек. На них все свалить можно, потому что они на все способны. Они же убили Куртина. А может, лучше наплести, будто они с Куртином переругались, подрались и разошлись в разные стороны. Куда Куртин отправился и что с ним стало, неизвестно… Нет, все-таки история с бандитами и проще и лучше. И вообще, к чему сейчас ломать голову — это он расскажет, а то нет? Вот доберется до города, там и выход отыщется, все по полочкам разложится.

А еще, между прочим, можно дождаться старика в Тампико, как и договорено. И наговорить сорок бочек арестантов, чтобы ему и в голову не пришло проверять. Одним или двумя мешочками, которые удалось вырвать из лап бандитов, он, Доббс, го-тов-де со стариком поделиться. Тот будет доволен, что хоть что-нибудь да осталось, и никому и слова не скажет. Как знать, не случится ли со стариком чего худого по пути к железной дороге? Эх, попадись ему сейчас под руку двое-трое метисов! За двадцать песо, ну, за двадцать пять они подстерегли бы старика и укокошили его; тогда никто и никогда ничего не узнал бы об этой истории.

20

Ослы навьючены. Они терпеливо стояли на месте, делали шаг-другой и снова останавливались. Время от времени поворачивали головы. Они ждали знакомых окриков и не понимали, в чем причина задержки. Животные привыкли отправляться в путь ранним утром, а сейчас уже почти полдень. Навьючивать одному оказалось делом куда более трудным, чем он ожидал. Очень непросто закреплять тюки так, чтобы они не скользили и не сваливались, когда напарник тебя не страхует. Принести сразу оба тюка — не выйдет, слишком они тяжелые, да и поднять их к седлу — одновременно и сохраняя равновесие — он не сможет. Если бы ослы хотя бы ложились на землю, как верблюды. Но ослы этого не делают, потому что… они не верблюды. И вообще, с таким грузом они не смогли бы подняться, даром что способны с этим же грузом много часов подряд подниматься в горы, подниматься и спускаться, не выказывая и следа усталости. Но в конце концов Доббсу все-таки удалось навьючить всех ослов.

Только Доббс намерился крикнуть на ослов и подбодрить переднего палкой, как ему вспомнился Куртин. Правда, он все утро, и особенно когда навьючивал ослов, беспрерывно думал о Куртине, но скорее как о человеке, отсутствующем здесь по какой-то причине или ушедшем вперед, а не как о мертвеце.

А то, что Куртин мертв, мертв навсегда, еще не настолько запечатлелось в его сознании, чтобы он думал о Куртине исключительно как о покойнике.

Однако сейчас, когда караван должен был тронуться с места, ему вспомнился мертвый Куртин. И тут ему пришло на ум, что перед отправлением каравана собирался захоронить Куртина — ради полной безопасности. Несколько мгновений колебался: а не оставить ли его там, где он лежит? Он и без того исчезнет достаточно скоро, на то есть койоты, коршуны, муравьи и мухи. И все равно какие-то кости и тряпье останется. А кому это выгодно, чтобы кости Куртина рассказали, что здесь произошло или могло произойти.

Однако эти мысли смешались сейчас в его мозгу с другой, которой он еще секунду назад и допустить бы не смог, — и он замер в нерешительности. Ему представилось, что при виде трупа он, не исключено, наделает каких-то глупостей. Все вокруг дышит неестественным одиночеством и пустотой. Лес на удивление жидкий, деревья как будто не поднялись в полный рост. Они словно не решили окончательно, подрасти им еще немного или остаться такими, как есть. Засуха длится долго, и это может стоить жизни тем, кому воды из почвы требуется много. И так как многие настолько умны, что особенно вверх не тянутся, а земля вокруг их корней с ними не соглашается, они и вырастают кривыми, кособокими, согбенными, одним словом — неестественными. Здесь редко услышишь поющую птицу, редко увидишь шмыгнувшего в низкий кустарник зверька.

Поднимался ветер. Доббс и чувствовал это, и видел по бегущим облакам. Но деревья стояли недвижно. Они словно окаменели. И казались не зелеными, а серо-голубыми, как хрупкая застывшая лава. Воздух тоже как бы принял цвет лавы, и ему почудилось, будто воздух тоже — вот-вот окаменеет, а сам он умрет от удушья.

Ослы стояли теперь совершенно спокойно, будто тоже ждали, когда окаменеют, как и все вокруг. Время от времени поразительно медленно поворачивали головы и долго смотрели на Доббса своими черными глазами. Он на какие-то мгновения даже испытал страх перед ослами. Чтобы стряхнуть с себя этот страх, подошел к одному из ослов и подтянул ремни. Потом остановился перед другим и подергал тюки, словно желая проверить, прочно ли они привязаны и не сползут ли при спуске с горы. Но они были привязаны достаточно прочно. Доббс то тыкал кулаком в бока ослов, то поглаживал их шерстку — и это его успокаивало, забывалось выражение их больших стеклянных глаз, напоминающих светящиеся угольки.

«А у него-то глаза открыты, стеклянные, пустые и тусклые, — подумалось Доббсу. — Ну и что из того, — успокаивал он себя, — у любого покойника глаза открыты. И глаза эти всегда стеклянные и тусклые. Нет, — продолжал он размышлять, — они не стеклянные и не светятся, как глаза ослов, они похожи на слоистую бесцветную и тусклую слюду. Да, они вообще не стеклянные, а стекловидные, слюдяные. И все-таки лучше всего будет закопать его. Что с того, что его глаза будут мне вспоминаться. Но закопать-то его надо!»

Достал из багажа лопату. Но, ощутив ее тяжесть в руке, передумал: к чему эти похороны, только зря потеряет время.

А то пропустит еще из-за этого нужный поезд, ведь чем раньше он уберется из здешних мест, тем лучше.

Когда он засовывал лопату обратно за ремни, его вдруг охватило острое чувство любопытства, захотелось убедиться — а вдруг над трупом Куртина уже поработали орлы-стервятники. Снова вытащил лопату и зашагал к лесу.

Доббс направился прямиком к тому месту, где лежал Кур-тик. И направление, и само место он мог найти с закрытыми глазами. Но когда остановился, никакого трупа на месте не обнаружил. Выходит, он ошибся. Темень вчерашнего вечера и неверный свет горящей ветки как-то сбили его с прямой дороги.

Он принялся искать, ползал в кустарнике, раздвигая руками густой кустарник, шел то влево, то вправо. Доббсу почему-то сделалось вдруг не по себе. Он боялся наткнуться на труп неожиданно. А вдруг получится так, подумалось ему, что я случайно прикоснусь руками к его лицу? От этих мыслей он испытал крайне неприятное ощущение и решил даже совсем прекратить поиски.

Но на полпути к месту стоянки каравана сказал себе, что никогда не обретет полного покоя, если еще раз не увидит труп собственными глазами, не убедится, что Куртин действительно мертв и никаких глупостей не натворит.

И снова принялся искать. Прочесал перелесок вдоль и поперек. Потом побежал к месту дневки, чтобы взять правильное направление. И вдруг не смог точно вспомнить, в каком направлении вчера вечером погнал Куртина. Десять, пятнадцать, двадцать раз проделывал этот путь с самыми незначительными отклонениями. Все тщетно. Трупа он не нашел. Неужели он настолько ошибся в направлении?

Нервозность его все возрастала. Солнце стояло сейчас прямо над головой и палило нещадно. Он тяжело дышал, покрылся потом. Безумно хотелось пить. Но он не пил, а бессмысленно вливал в свое нутро много воды.

Снова ползая на четвереньках по кустам и подлеску, он то и дело испуганно оглядывался. На какую-то секунду Доббсу показалось, что это страх. Но он тут же стал внушать себе, будто это всего лишь нервы шалят. В том, что это не совесть заговорила, Доббс не сомневался. Да, престо он перевозбужден.

Ослы стали проявлять нетерпение. И первые потихоньку двинулись в путь. Вскоре за ними последовал весь караван. Ослы трусили себе, как ни в чем не бывало. Выругавшись, Доббс бросился за ними вслед. Это несколько смутило ослов, испугало их. И они прибавили шагу. Чтобы задержать караван, ему пришлось обогнать бежавших вперед животных, что окончательно выбило его из сил. Он погнал ослов на прежнее место стоянки. Там они наконец успокоились и стояли, мирно пощипывая жидкую траву. То один, то другой осел поворачивал голову и глядел на Доббса с несомненным удивлением.

Он снова принялся искать. И когда в сотый, наверное, раз готов был поклясться, что именно на этом месте пристрелил Куртина, увидел под ногами обуглившийся кусок ветки. Теперь не было уже никаких сомнений, что он не ошибся. Этот кусок отломился вчера от ветки, которая служила ему факелом.

Трава под ногами измята. Но это, вполне возможно, оттого, что он здесь долго ползал, а потом топтался. Следов крови не видно. Но разве ее тут разглядишь? А вдруг Куртина утащил какой-то зверь? Или его кто-то нашел и унес? Сам он уползти не мог, потому что был мертв. В этом Доббс не сомневался. Да, скорее всего утащили койоты.

«Тем лучше, — подумал Доббс. — Скоро от его трупа ничего не останется». Несколько успокоившись, он подумал, что пора возвращаться к каравану. Но то и дело оглядывался. То ему чудилось, будто он углядел меж деревьев Куртина, то вздрагивал — показалось, что увидел другого человека. А то пугался, заслышав — будто бы! — человеческие голоса. Хрустнет ветка или камень покатится — а он уже выдумывает, будто это зверь вокруг него ходит, тот самый, который утащил Куртина; вошел, мол, во вкус и вот-вот нападет сзади!

Прикрикнул на ослов, и те пошли. Но вести караван оказалось делом куда более трудным, чем Доббс себе представлял. Когда он шел в голове каравана, задние ослы начинали отставать, разбредались по боковым тропинкам, где под кустами пощипывали траву.

Несколько раз приходилось останавливать караван, чтобы подогнать отставших животных.

Пробовал идти в хвосте каравана. Тогда разбредались передние ослы и стопорилось все дело. Пришлось взять веревки и, пропустив через седла, привязать каждого осла к идущему впереди. Снова перешел в голову. Но как только один из привязанных ослов не поспевал и начинал натягивать веревку, идущий впереди останавливался — останавливался и весь караван.

Попытался подстегивать вожака, заставляя тянуть остальных за собой. Его усилий хватило метров на пятьдесят. А потом ослу его дурацкое положение надоедало.

Он останавливался, упирался передними ногами в землю, выбросив их как можно дальше вперед, откидывал назад свои длинные уши, и попробуй сдвинь его с места — стоит, как скала. И сколько Доббс ни стегал бы его или бил сапогами в пах, осел был непоколебим. Он не понимал, что происходит. Положено идти вперед, а его тянут назад! Доббс в который раз изменил тактику: сам вышел вперед и потянул за собой осла-вожака. Некоторое время все шло как нельзя лучше. Ослы послушно следовали за ним. Но когда передний сообразил, что для него куда легче и удобнее, когда его тянут, чем идти самому по себе, он заставлял Доббса все больше тянуть и волочить себя, и в конце концов Доббсу начало казаться, что на веревке, переброшенной через плечо, он тянет за собой целый поезд. Пришлось ему и от такого способа передвижения отказаться и опять подгонять сзади, то и дело перебегая из хвоста каравана в голову, чтобы собирать разбредавшихся ослов.

А потом вдруг наступил момент, начиная с которого ослы пошли послушно и без всяких понуканий. Набрав хорошую скорость, они аккуратно спускались по тропинке. Это было настолько приятной неожиданностью, что Доббс с довольной миной вышагивал сбоку и даже позволил себе закурить трубку. И поскольку заняться было решительно нечем — иди себе и ни о чем не тревожься! — мысли Доббса снова заработали в прежнем направлении.

«Наверняка я недостаточно тщательно все осмотрел ночью, — думал он. — А вдруг я его не убил, а всего лишь тяжело ранил? И теперь он ползет через кустарник и редколесье и в конце концов доползет до какой-то индейской деревушки. Тогда пиши пропало». Он резко оглянулся, заподозрив, что где-то за его спиной стоят и переговариваются индейцы, которые преследуют его, чтобы передать в руки полиции.

Нет, ни до какой деревни Куртин еще не мог доползти. Деревни далеко отсюда. Даже если он и не убит, раны настолько тяжелые, что он еле-еле в состоянии передвигаться. «Я должен найти его и добить», — подумал Доббс. Самое меньшее, в чем его теперь обвинят, если схватят, — покушение на убийство с целью грабежа. А это никак не меньше двадцати лет каторги.

Как он ни прикидывал, выход оставался один: снова повернуть обратно и опять искать труп или раненого Куртина. Ему вспомнилось, что в одном направлении он не ходил искать ни разу. В противоположном, если смотреть от костра туда, куда он повел Куртина, по правую руку от костра. Туда он не заглядывал. Конечно, если Куртин дотащился до лагеря, чтобы попить, он продолжал ползти в том же направлении — поближе к деревне, которую они вчера после полудня пересекли. Прошлую ночь он, Доббс, спал крепко, ничего не видел и не слышал. А Куртин, может быть, к самому костру и не приближался, чтобы не разбудить его и не погибнуть уже окончательно. Защититься ему было нечем. Да, сомнений быть не может — Куртин пополз в ту сторону, там и надо его искать.

Когда Доббс с караваном оказался на прежней стоянке, уже спустился вечер. Он не стал даже разгружать ослов, а сразу бросился на поиски. Искал с той же поспешностью и с тем же пылом, как перед этим искал в противоположном направлении.

Однако ночь спустилась быстро, и Доббс был вынужден поиски прекратить.

И теперь осталась одна возможность для спасения: немедленно прекратить всякие попытки найти Куртина, завтра рано утром отправиться в путь и попытаться с максимально возможной скоростью добраться до станции Дуранго. Немедленно продать ослов и весь инструмент, сесть в первый попавшийся поезд, сойти в большом городе и постараться там затеряться. В Ларедо, Игл-Пасе, Браунсвилле или другой пограничной станции ему пока появляться рано. Потому что если Куртин действительно доберется до деревушки или Говард уже в пути — его, Доббса, первым делом будут искать на границе.

Позавчера днем Доббс видел с горы паровозный дымок: это бежал по долине поезд. Значит, до станции не особенно-то далеко.

21

Доббс выступил из лагеря даже раньше намеченного. Кара-ран двигался довольно неплохо, особенно когда набрал ход.

Животные были сговорчивее, чем вчера: не приходилось так часто останавливаться, и вдобавок часть пути они уже знали. Тем не менее один из ослов вырвался и убежал, и вернуть его Доббс не сумел. Пришлось на эту потерю махнуть рукой, не то опять ушло бы бог весть сколько времени. Во время бегства осла тюки раз за разом бились о деревья, ремни порвались, и осел убежал без поклажи. Доббс заставил себя разложить содержимое тюков по другим мешочкам. Осел в конце концов последует за ними и к вечеру добровольно прибьется к каравану.

Теперь Доббс почти постоянно мог видеть железнодорожную линию. Дорога полого вела вниз, все время вниз, в долину. Он без труда добрался бы в тот же день до станции Чинакатес или Гвадемале. Но в этих крохотных деревушках он со своим караваном тем более обратил бы на себя внимание, что был совершенно один. Его просто не могли не заподозрить. Кроме того, в таких мелких селениях ему никогда не продать ослов, инструмент и другие предметы. А продать их нужно, чтобы купить билеты и оплатить провоз багажа.

У него все-таки не оставалось другого выбора, как окольным путем добираться до Дуранго — там он свои дела обделает незаметно. Итак, еще добрых два дня пути. Или даже три. Эх, знать бы, жив Куртин или мертв! В конце концов почему бы счастью хоть изредка не оказаться на его, Доббса, стороне…

Устраиваясь вечером на отдых, он чувствовал себя увереннее, чем два предыдущих дня. Нет, тогда его не совесть тревожила. Скорее это было то самое уныние, которое овладевает человеком, когда он не доведет свое дело до конца или выполнит работу недостаточно хорошо. А в данном случае «недостаточно» — даже слишком мягко сказано. Вот и приходится расплачиваться. Отсюда и неуверенность. Надо было размозжить Куртину череп, вонзить ему нож в сердце и без всяких промедлений закопать. Это была бы доведенная до конца работа, которая принесла бы истинное спокойствие и удовлетворение. Еще в детские годы его учили: «Делай свое дело безукоризненно и никогда его не откладывай!» А когда дошло до крайнего случая, он ничего безукоризненно не сделал, последней точки не поставил, отложил…

Тут ленивой рысцой прибежал отставший днем осел, вернувшийся теперь к своим приятелям, и стал пастись рядом с таким равнодушным видом, будто он исчезал куда-то всего минут на пять, а не плелся целый день вслед за ушедшим караваном на расстоянии нескольких миль.

— Мне повезло! — воскликнул Доббс, рассмеявшись, когда увидел пробежавшего мимо осла. — Целые пятнадцать песо вернулись. Еще два дня, и я смогу спокойно написать письмо старику, а к тому парню послать врача. И тогда меня никто и мизинцем не тронет.

Он пришел в настолько хорошее настроение, что начал насвистывать и даже запел. И спал он этой ночью куда спокойнее, чем в предыдущую, когда несколько раз вскакивал, испуганный ночными шорохами и звуками.

Когда около полудня следующего дня тропинка проходила через холм, он смог уже издали увидеть Дуранго. Дуранго, драгоценнейшее украшение Сьерра-Мадре, всегда купающееся в золотом свете, овеваемое и тихонько поглаживаемое легкими добрыми ветрами, уютно прикорнувшее между двумя горами, которые служат ему защитой. «Городом солнечного луча» называют его те, кто видел его и тоскует по его уюту и теплоте красок. А рядом с ним матушка-Земля поставила чудо из чудес, равного которому пока нет и вряд ли сыщется, — Керро дель Меркадо, гору из чистого железа, 600 миллионов тонн чистого железа. Матушка-Земля не мелочится, если уж ей вздумается сделать подарок.

В тот вечер он в последний раз разбил походный лагерь. Завтра вечером он будет в Дуранго, а утром следующего дня — в поезде, идущем в Канитас. Продать ослов и весь инструмент — дело скорое, он запросит не многим больше, чем потребуется на отъезд.

Доббс торжествовал. Он уже чувствовал себя победителем. Когда дул ветер с юга, он слышал в ночной тиши гудки товарных поездов. И тот странный лай с подвыванием, который издавали паровозы, звучавший столь пугающе, навевал на него такое чувство, будто он лежит в постели в гостинице, где-то рядом с железной дорогой. Это был гул цивилизации. Слыша его, он чувствовал себя в безопасности. Он истосковался по закону, по правосудию, по крепким стенам городских зданий, по всему тому, что позволит ему сохранить свое добро. Внутри того пространства, где законы стоят на стороне имущего, где уважение к закону обеспечено силой власти, ему ничто угрожать не будет. Там каждое обвинение, каждая его деталь должны быть доказаны. А если ничего доказать нельзя, то владеющий состоянием признается его законным обладателем, имущество которого охраняется оружием и тюремными стенами. Но он постарается вообще ни в какие сутяжные отношения не вступать.

Он будет осторожно обходить их все — эти камни и камешки, о которые так легко споткнуться, когда ты должен постоянно оглядываться по сторонам.

Что может сделать Говард? А ничего. Если попытается добиться чего-то с помощью суда или полиции, сам же и попадется. Кто выкопал штольню и мыл золото без разрешения правительства? Он, Говард, обокрал государство и нацию. Так что пусть поостережется предпринять что-либо против него, Доббса.

А Куртин? Если Куртин действительно остался в живых, чем опасен он? Не больше, чем Говард. Куртин тоже ограбил государство, и если он заявит в полицию, ему придется этот факт признать. Доббс государство не грабил. Покушение на убийство? И этого Куртин доказать не сумеет. Никто ничего не видел. Раны на теле? Кто знает, во время какой драки или даже уличного ограбления, в котором Куртин участвовал, он эти раны получил? Доббс теперь достойный, элегантный, преуспевающий господин, который может себе позволить нанять дорогого адвоката. Ему поверят, когда он с пренебрежительной миной на лице значительно объявит: «Что вы хотите — оба они грабители с большой дороги!» Достаточно лишь взглянуть на них; а кроме того — они ограбили государство. Уж как-нибудь он это дело провернет. Когда он окажется под охраной закона, Куртину с Говардом к нему не подступиться. Как все же хорошо, что есть законы.

Только здесь, пока он не дошел еще до станции, пока не обрел спасения в объятиях закона, они оба способны что-то против него предпринять. Но они далеко, а завтра он будет и вовсе недосягаем. Не исключено, они чисто случайно найдут его где-то и когда-то — в Штатах, на Кубе, в Мехико или даже в Европе. Они, конечно, смогут бросить ему в лицо свои обвинения: он-де и бандит с большой дороги, и грабитель, и грязный, падший тип. Это они смогут. Помешать им в этом он бессилен. Но на их крики он никакого внимания не обратит. Разве что они зайдут чересчур далеко — тогда он обвинит их в клевете и оскорблении личности. Потому что это клевета и есть: какой же судья в цивилизованной стране поверит, будто такие вещи где-то на земле еще происходят. Теперь ничего подобного не случается, в наши дни — нет! Может быть, нечто подобное и случалось лет сто назад, ну, пятьдесят. Но не сегодня же! Это любому судье известно. И судья поднимет Куртина с Говардом на смех. А потом клеветникам придется заплатить порядочный штраф или отсидеть свой срок в тюрьме, потому что Доббс — это почтенный преуспевающий господин, заработавший свои деньги на разрешенных государством биржевых спекуляциях.

Конечно, старик или Куртин могут убить его из-за угла. Да, могут, и против этого он, несмотря на все законы, беззащитен. Но тогда их повесят или они попадут на электрический стул. Зная об этом, они вряд ли решатся на такой шаг.

Вот в ночи снова пролаял паровоз. Для Доббса словно звуки музыки прозвучали. Музыки, дарующей безопасность.

Странное дело. Куртин даже не вскрикнул, когда он в него выстрелил, не застонал, не захрипел, не испустил тяжелого вздоха. Ничего, ничего! Рухнул, как подрубленное дерево. Упал навзничь — и испустил дух. Только кровь густо просочилась сквозь рубашку на груди. Только это он и видел. А когда он, Доббс, осветил его горящей ветвью в ожидании увидеть нечто, от чего поневоле содрогнешься, увидел лишь бескровное застывшее лицо. Да и вообще, чему там было ужасаться: Куртин так замысловато свернулся на земле, что Доббс чуть не рассмеялся: ну и поза!

При этом воспоминании Доббс ухмыльнулся. Ему все это казалось сейчас очень забавным — и как Куртин рухнул на землю, и как лежал, не произнося ни звука, и как он сам легким нажатием на спуск навсегда вычеркнул его имя из списков живых.

Но где же его труп? Кто-то нашел и отнес в безопасное место? Или ягуары уволокли? Но тогда он увидел бы хоть какие-то следы. Нет, а что, если он Куртина все-таки не убил?

Доббса понемногу охватывало беспокойство. Его начал бить озноб. Пошуровал в костре. Потом повернулся и оглядел ложбину, лишенную всякой растительности, перевел взгляд на кусты. Наконец не выдержал и встал. Принялся ходить по кругу у костра. Уговаривал себя: это, мол, необходимо, чтобы со греться. Но в действительности начал кружить подле огня потому, что так удобнее было держать круговой обзор. Иногда ему казалось даже, что кто-то приближается к костру. А то вдруг у него появлялось чувство, что кто-то стоит прямо у него за спиной, что тот даже дышит у него под ухом и направляет острие длинного ножа ему меж лопаток. Рванувшись вперед и вбок, оглянулся, держа в руках револьвер. Но никого не увидел! Никого и ничего, кроме темных теней ослов, мирно пасшихся или уже улегшихся.

Доббс находил оправдание в том, что приходится постоянно быть настороже, что такое поведение ничуть не смехотворно и не имеет никакого отношения к страху, а тем более к угрызениям совести. Кто пробивается в одиночку по таким диким местам, имея вдобавок ценный груз, всегда немного нервничает. Это вполне естественно. А если кто этого не признает, только самого себя обманывает. Последнюю ночь он провел не так спокойно, как предыдущую. Но причина этого была ему известна. Все дело в том, что он чрезмерно переутомился. Утром караван отправился в путь позже обычного, пришлось собирать разбежавшихся ослов. Вечером Доббс несколько небрежно стреножил их — вот некоторым и удалось освободиться. Часа два ушло зря.

Дорога стала полегче, и около полудня Доббс прикинул, что часа через три придет в Дуранго. В его намерения не входило идти прямо в город, он собирался остановить караван и разгрузить его у первой же подходящей фонды близ Дуранго. Там с помощью хозяина фонды найдет покупателя для ослов, если тот сам не пойдет на выгодную сделку, соблазнившись дешевой ценой животных. А потом переложит тюки на повозку и отправит на товарную станцию. Никто на это внимания не обратит. В декларации он объявит свой груз высушенными шкурами убитых животных. Оплатит по высшему тарифу, и все от него отвяжутся.

На этом участке песчаная дорога начала невероятно пылить. По одну из сторон дороги — открытое пространство. Зато по другую вздымалась стена из сухой ломкой глины и искрошившегося и выветрившегося камня. Кое-где вдоль дороги стоял колючий кустарник и другие растения, истомившиеся по влаге и покрытые густым слоем пыли.

Когда задувал ветер, порывы его поднимали в воздух густые тучи удушающей пыли. Это затрудняло дыхание. От песчинок слезились глаза, они начинали болеть. Доббсу казалось даже, будто он ослеп. Воздух начинал накаляться, песчинки взрезали и раздражали кожу лица. Земля, месяцами ждущая живительного дождя, была не в силах вынести давящей мощи солнца и возвращала жар его лучей в заоблачную высь, в ее кипящие круговерти. Непрерывное мерцание бьющих с размаха солнечных лучей проникало прямо в мозг животных, и они тащились еле-еле, закрыв глаза и не способные думать ни о чем, кроме одного: когда же этим мукам придет конец?

С полузакрытыми глазами ослы, пошатываясь, шли по дороге. Ни один не отставал, ни один не пытался удрать. Они едва поднимали головы. Доббс тоже прикрыл глаза веками. Стоило ему хоть чуть-чуть приоткрыть их, как режущий поток яркого света проникал внутрь, и Доббсу чудилось, будто на сей раз он уж точно опалил глазное яблоко.

Сквозь опущенные ресницы сумел разглядеть вставшие вдоль дороги деревья. Подумал, что неплохо бы здесь остановиться, минут на пять или на десять, постоять, прислонившись спиной к стволу, насладиться прохладой тени, открыть глаза, дать и им передохнуть. Остановить ослов будет легко и просто, они тоже будут довольны, что выпал случай постоять в тени.

Он направился к деревьям, забежал вперед, завернул переднего осла, и караван встал. Ослы сами по себе сгрудились в тени и вели себя спокойно. Доббс остановился перед мешком с водой, прополоскал рот от пыли, сплюнул и напился вволю.

— А сигареты не найдется, приятель? — услышал он чей-то голос.

Он вздрогнул. За несколько дней — первый человеческий голос, донесшийся до его слуха.

Едва заслышав голоса, он подумал о Куртине, а потом о Говарде. Но сразу же понял, что говорят-то по-испански… Повернув голову, увидел лежащих под одним из ближних деревьев трех мужчин. Окончательно опустившиеся метисы в немыслимом рванье. Скорее всего работали когда-то в одной из горнорудных компаний, но вот уже много месяцев без работы. Шляются неподалеку от города, лентяйничают, попрошайничают, спят целыми сутками, а если удастся кое-что прикарманить, считают это промыслом господним, который не даст умереть с голода даже слабой пичужке, хотя она не пашет и не сеет.



А может быть, это беглые каторжники или просто пустились в бега из-за какой-то неудавшейся аферы и прячутся здесь, пока у них отрастут бороды, после чего надеются неузнанными вернуться в город. Отщепенцы, которых город даже на своих свалках не потерпит, вот они и бродят по дорогам близ его стен.

Доббс достаточно пожил на белом свете, чтобы сообразить: сейчас он оказался в одном из самых диких положений, в какие только мог попасть. Таких подонков, отринутых городом, он навидался. Этим людям нечего терять.

Доббсу подумалось, что зря он сошел с главной дороги, чтобы передохнуть пятнадцать минут в тени. Полной безопасности и там нет, но в ловушку, подобную этой, не попался бы.

— Сигарет у меня нет. Сам за десять месяцев ни одной не выкурил.

Это прозвучало к месту. Он как бы давал понять, какой он бедняк — не смог даже купить себе сигарет.

— Но немного табачку у меня завалялось, — добавил он.

— А бумага на закрутку? — спросил один из них.

Пока что эти трое спокойно и лениво лежали на животах. Все посмотрели в его сторону: один даже присел, другой оперся на руку, а третий так и не приподнялся, только вывернул шею и скосил глаза, чтобы лучше видеть Доббса.

— Есть кусок газетной бумаги, — сказал Доббс.

Достал кисет с табаком, вытащил из кармана кусок бумаги и протянул тому, кто лежал поближе. Пришлось нагнуться — тот даже не дал себе труда встать и принять табак как полагается, из рук в руки.

Все оторвали себе по полоске, насыпали табака. Свернули сигареты, и ближний вернул кисет.

— Цериллос? Спички? — спросил тот, что вернул кисет.

Доббс опять полез в карман и вынул спички. Коробок эти люди тоже вернули.

— В Дуранго? — спросили его.

— Да, хочу продать ослов. Мне деньги нужны. А то я совсем пуст.

«Толково я ответил, — подумал Доббс. — Теперь они поймут, что в кармане у меня ни шиша».

А эти трое рассмеялись.

— Деньги! Это именно то, чего и нам не хватает, правда, Мигэль? Мы только и думаем, где бы их раздобыть!

Доббс прислонился спиной к дереву, не упуская из виду никого из этой троицы. Набил и раскурил свою трубку. Усталость словно рукой сняло. Он искал выход. «Я мог бы, например, нанять их в погонщики, — подумал он, — тогда на наше появление в городе никто внимания не обратит; это лучше, чем пригнать караван одному. Тогда они успокоятся на том, что каждый получит за работу по песо, и другие мысли выбросят из головы. Они, наверное, уже предвкушают сытный обед и парочку стаканчиков текильи».

— Мне могли бы пригодиться два-три погонщика, — сказал он.

— Да неужели? — рассмеялся один из них.

— Да, одному с ослами трудно управляться — набегаешься!

— И как ты намерен расплатиться? — спросил другой.

— Один песо.

— На всех троих или каждому?

— Каждому. Но не раньше, чем мы придем в город и я получу причитающуюся мне сумму, сейчас у меня в карманах и сентаво не найдешь!

И опять Доббс похвалил себя за умный ответ.

— Ты что же, совсем один? — спросил теперь тот, что оперся на руку.

«Как им ответить?» — спрашивал себя Доббс. Но, чтобы не тянуть с ответом и не возбуждать излишних подозрений, сказал:

— Нет. Не один. За мной едут еще двое моих друзей — верхом.

— Странное дело, Мигэль, как ты считаешь? — спросил тот, что лежал на животе.

— Да, — подтвердил тот, — и впрямь несуразное. Идет себе один за длинным караваном, а дружки его едут верхом на расстоянии.

— Ты видишь его друзей, тех, что на лошадях? — спросил третий, поддерживавший голову рукой.

— Погляжу, — ответил тот, что лежал, повернув голову.

Медленно поднялся, вышел из-за деревьев и оглядел дорогу — верхний ее участок с этого места виден даже лучше, чем последний отрезок пути.

Вернувшись, сказал:

— Его приятели на лошадях еще далеко отсюда. Никак не меньше, чем в часе пути.

— Странное дело, Мигэль, как ты считаешь?

— А десир вердад, — ответил Мигэль. — Я тоже считаю, что это очень странно. Что это у тебя за груз? — спросил он, встал и подошел к одному из ослов.

Постучал кулаком по одному из тюков.

— По-моему, шкуры, — сказал он.

— Да, и шкуры, — согласился Доббс.

Он чувствовал себя все неувереннее, хотелось скорее отправиться в путь.

— Тигры?

— Да, — небрежно ответил Доббс, — есть и тигры.

— На них можно прилично заработать, — понимающе кивнул Мигэль и отошел от осла.

Чтобы скрыть чувство неловкости, Доббс начал натягивать ремни на другом осле, хотя в этом не было никакой необходимости. Потом занялся другим: проверил, крепко ли сидят тюки. После чего подтянул ремень на своих брюках, показывая, что собрался идти.

— Ну, мне пора… мне надо идтидальше, чтобы попасть в город еще засветло, — и выбил чубук трубки о каблук сапога. — Так кто пойдет со мной погонщиком до Дуранго?

Огляделся, обошел вокруг ослов, проверяя, все ли на месте.

Никто из троих ему не ответил, они только переглядывались, обмениваясь понимающими взглядами. Поймав один из таких взглядов, Доббс пнул ногой одного из ослов. Тот засеменил к дороге, другой лениво последовал за ним. Остальные же преспокойно остались на месте и пощипывали траву.

Доббс подошел к еще одному ослу, прикрикнул. Тот поплелся вслед за первыми двумя.

Мужчины поднялись. Разошлись между оставшимися ослами и начали — как бы случайно — отпихивать их назад или вставали на их пути, чтобы те не могли пройти и останавливались, даже сделав уже несколько шагов в направлении дороги.

Однако когда животные увидели, что передовая группа удаляется, они начали волноваться и оттеснять мужчин в сторону, чтобы пройти. Но тут эта троица без всяких околичностей стала удерживать ослов, ухватившись за ремни на тюках.

— Эй, вы, прочь от ослов! — злобно крикнул Доббс.

— Почему это? — задрал голову Мигэль. — Мы продадим их с тем же успехом, что и ты. Оттого, что их продадим мы, они хуже не станут!

— Прочь от ослов, я вам сказал! — хрипло крикнул Доббс.

Отскочив на шаг назад, он выхватил револьвер.

— Этой железякой тебе нас не запугать, — издевался над ним Мигэль. — Нас не запугаешь. Ну, убьешь одного — что ж, он тебя простит!

— Отойдите от ослов! — заорал Доббс.

И выстрелил в того, кто стоял ближе остальных. Это был Мигэль. Но револьвер лишь холодно и сухо щелкнул. Три раза, пять раз, семь раз щелкнул револьвер, но выстрел не прозвучал. И Доббс и те трое уставились на револьвер. От удивления эти субъекты ни расхохотаться, ни поиздеваться над незадачливым стрелком не успели.

Зато один из них нагнулся и поднял с земли тяжелый камень.

Прошла секунда, всего лишь секунда. Но за эту секунду в мозгу Доббса промелькнуло столько мыслей, что он в этот самый короткий миг, когда решалась его судьба, подумал еще: а как это получается, что за одну-единственную секунду успеваешь подумать о такой куче вещей? Первая мысль — как могло случиться, что отказал револьвер? Но тут из подсознания выплыла целая история. Той ночью, когда он застрелил Куртина, он перед этим подкрался к спящему Куртину, достал его заряженный револьвер и потом из него же и стрелял. У Куртина были оба револьвера, и свой, и его, Доббса. Оба они были с именными насечками, Говард сумел бы опознать, кому принадлежит револьвер, и Доббс подбросил оружие Куртина, из которого произвел выстрел, к трупу — это уже когда он вернулся и стрелял второй раз. А свой собственный револьвер сунул себе в карман. Если бы кто-нибудь и наткнулся на труп Куртина, он мог бы предположить, что на того напали и он отстреливался. Револьвер Доббса был другого калибра, и Куртина убили не из него, с этим согласился бы каждый.

И лишь об одном Доббс забыл. Взяв свой револьвер, он забыл его зарядить. Он забыл, что ночью, отняв у него оружие, Куртин отщелкал из него патроны. В последние дни его измучило столько мыслей, что он просто-напросто забыл о необходимости зарядить револьвер.

Все в ту же секунду Доббс вспомнил о другом оружии. Он стоял рядом с ослом, из тюка на котором торчало мачете. Доббс сделал шаг вперед, чтобы выхватить мачете и с ним в руках защищаться. Вооружившись мачете, он, наверное, нашел бы время зарядить револьвер — в нагрудном кармане рубахи лежало еще несколько патронов.

Но тут секунда кончилась и камень попал ему в голову. Доббс видел летящий камень, но не успел вовремя пригнуться, потому что все его последние мысли были о мачете.

Удар камня сбил его с ног, и дело не в болевом шоке, а в силе толчка.

Прежде чем он успел вскочить на ноги, Мигэль уже был у мачете, на которое обратил внимание только после импульсивного движения Доббса. Ловким движением выхватил мачете из длинных кожаных ножен, подскочил к лежащему Доббсу и резким, коротким движением отсек ему голову — как бритвой срезал.

Не столько испуганные, сколько пораженные этим поступком, все трое уставились на труп. Глаза Доббса, голова которого отделилась от тела на ширину лезвия мачете, дрогнули, закатились, и веки прикрыли их почти целиком. Обе руки вытянулись вдоль тела, судорожно сжались в кулаки и снова разжались. И так несколько раз. Потом ногти в последний раз впились в мясо ладоней, и пальцы медленно разошлись…

— Это твоих рук дело, Мигэль, — негромко проговорил один из его приятелей.

— Заткнись! — злобно прикрикнул на него Мигэль и так резко повернулся, будто собрался убить и его. — Я сам знаю, кто его прикончил, слышишь, ты, слабак! Но если это всплывет, вас расстреляют так же, как и меня. Это вы и сами знаете, а нет — я намекну кое о чем жандарму. Мне все равно не жить, а за вас я не ответчик.

Уставился на мачете. Крови на нем почти не было. Он вытер мачете о дерево и вложил в ножны.

22

В лихорадочном возбуждении мужчины совсем забыли об ослах. Они сняли с убитого Доббса брюки и сапоги и сразу же надели на себя. И брюкам, и сапогам цена была грош: за последние месяцы им досталось столько, сколько на долю таких вещей редко когда выпадает. Но по сравнению с отрепьем, в котором эти бродяги ходили, это еще были вещи на загляденье.

— У этой сволочи наверняка найдется в тюках что-нибудь получше, — предположил Игнасио.

Мигэль тут же прикрикнул на него:

— Подождешь, пока я все проверю. Если что останется, потолкуем!

— Разве ты наш атаман? — крикнул третий, который несколько минут с видом человека незаинтересованного стоял, прислонившись спиной к дереву. У него были все основания делать такой вид, ибо при дележке ему достались брюки, а Мигэлю — сапоги. Один Игнасио не получил ничего, отказавшись взять рубаху.

— Атаман? — рявкнул Мигэль. — Атаман я или не атаман, а у тебя какие заслуги?

— Разве не я врезал ему камнем по башке? — расхвастался третий. — Не то ты ни за какие деньги к нему не подступился бы, хвост ты овечий!

— Ну да, ты, с твоим камнем, — подначивал его Мигэль. — Это для него все равно, что пинок был. А кто из вас, вонючих койотов, осмелился подойти и добить его? Трусы паршивые, вот вы кто! Так знайте, я мачете смогу и еще раз махнуть! И в третий раз тоже! И вашего разрешения спрашивать не буду.

Он повернулся, чтобы осмотреть тюки.

— Куда это подевались ослы, черт побрал? — удивленно воскликнул он.

И только тут до них дошло, что те куда-то пропали.

— А ну живее, догоним ослов, не то они дойдут до города и жандармы примчатся сюда по их следам, — крикнул Мигэль.

Бродяги пустились вдогонку за исчезнувшим караваном. Бежать пришлось довольно долго: ослы, сожравшие всю траву на месте стоянки и не находившие вдоль дороги никакой зелени, которая удержала бы их, живо трусили по дороге к Дуранго. Прошло больше часа, прежде чем бродяги с караваном вернулись в тень деревьев.

— Лучше всего нам зарыть его, — сказал Мигэль. — А то слетятся сюда коршуны, и какому-нибудь бездельнику обязательно захочется выяснить, что эти стервятники здесь нашли.

— А ты никак вздумал оставить здесь бумажку со своей фамилией? — с издевкой в голосе спросил Игнасио. — Не все ли нам равно, найдут эту падаль или нет. Он никому не расскажет, с кем повстречался под конец своей жизни.

— Ну и умник же ты, цыпленочек, — сказал Мигэль. — Если эту собаку найдут здесь, а у нас его ослов, песенка наша спета, ни от чего не откажешься. А если с ослами и остановят, а нигде никакого трупа нет, — пусть сперва докажут, что кто-то из нас отправил гринго в ад. Мы, мол, ослов у него купили, было дело. И все в порядке… А если кто-то найдет, что от него осталось, никто в эти сказки про куплю-продажу не поверит, так что за работу!

И с помощью той же лопаты, которой Доббс собирался закопать Куртина, зарыли его самого. Причем довольно быстро.

Потом отряхнулись и погнали караван обратно в горы; идти в город они не решились по двум причинам: во-первых, по личным, а во-вторых, потому, что боялись встретиться там с кем-то, кто ждал караван. К тому же вполне возможно, что Доббс сказал правду и что за ним следуют еще двое верховых. Они и в самом деле не могли представить себе, что Доббс весь путь вел караван в одиночку. И чтобы с этими верховыми не столкнуться — если те действительно существуют, — свернули с дороги, по которой пришел Доббс, и начали подниматься в предгорья по другой тропинке, протоптанной ослами и мулами.

Оказавшись в первом же перелеске, любопытства своего сдержать не смогли. Им не терпелось узнать, велика ли добыча и какие ценные вещи скрыты в тюках.

Спустились сумерки, а в перелеске, где они остановились на ночлег, было совсем темно. Чтобы не выдавать себя, огня не зажигали.

Однако засуетились. Развьючили животных, принялись развязывать тюки. Обнаружили еще пару брюк и две пары летних туфель. А потом еще медную и оловянную посуду, не больше чем стакан бобов и пригоршню риса.

— Похоже, парень и впрямь был не из богачей, — сказал Игнасио. — Ив город торопился по делу.

— Денег у него тоже не было, — проворчал Мигэль, вывернув тюк, который успел развязать. — В кармане брюк я нашел всего семьдесят сентаво. Вот скотина… Да и шкуры не из лучших. Несколько жалких песо — больше нам за них не получить.

Дошла очередь и до мешочков.

— А тут у него что? Песок, нет, правда, песок! Хотелось бы знать, зачем он таскал с собой столько песка, причем весь в маленьких мешочках?

— А мне все понятно, — сказал Игнасио, который в своих тюках тоже обнаружил мешочки. — Яснее ясного. Этот парень служил инженером в какой-то горнорудной компании. Шлялся здесь по горам и брал пробы грунта, а теперь вез их в город, чтобы другие инженеры и химики в лабораториях разбирались, что к чему! И тогда американская компания сразу решит, какой участок застолбить.

И высыпал содержимое из мешочков. Мигэль тоже высыпал песок из своих и когда убедился, что сами мешочки — ничего не стоящее, жалкое тряпье, проклял богов, дьяволов и всех гринго. Стало совсем темно, и теперь они не смогли бы распознать характер песка, даже зная о его свойствах побольше.

Анхель, третий из них, тоже нашел в тюках мешочки. Но объяснил их происхождение иначе. Он сказал:

— Этот парень был настоящим американским мошенником и лжецом. Можете мне поверить. Как он аккуратно уложил мешочки в шкурах, а потом еще перевязал! Знаете, с какой целью? Он собирался продать шкуры в Дуранго на вес, а чтобы они весили потяжелее, и напихал песку. А чтобы тот не рассыпался, уложил его в мешочки. Продал бы шкуры вечером, а ранним утром, прежде чем бедолага покупатель заметил бы, как его надули, — наша птичка укатила бы первым поездом. Ловко мы этого пса поганого распотрошили!

Мигэль с Игнасио решили, что этот довод лучше всего объясняет, откуда и зачем взялся песок, и поспешили от него избавиться…

23

Еще затемно навьючили ослов и вышли на дорогу. Около полудня оказались в деревне, где спросили у первого попавшегося индейца, сидевшего перед своим домом, не знает ли он кого-нибудь, кто купил бы ослов, потому что они имеют намерение их продать — больше ослы им не потребуются. Индеец поглядел на ослов, обошел вокруг, присматриваясь к товару, а потом и к тюкам, время от времени незаметно бросая взгляды на сапоги Мигэля и брюки Анхеля, словно раздумывая, а но купить ли ему все это разом? И наконец сказал:

— Ослов я купить не могу, у меня сейчас нет денег. Но может быть, ослов купит мой дядя. У него и денег на это хватит, а у меня пусто. Отведу-ка я вас к нему, с ним и торгуйтесь.

«Легко отделались», — подумали бродяги, потому что нередко приходится обойти с полдюжины индейских деревень, пока найдешь человека, готового купить осла. Чаще всего у них просто нет денег, и одно песо для них уже целое состояние.

Дом дяди находился метрах в трехстах. Он, как и большинство вокруг, был сложен из высушенных на солнце глиняных кирпичей и покрыт пластами травы. Индеец прошел в дом, чтобы сообщить о прибытии каравана ослов. Прошло совсем немного времени, и дядя появился на пороге и прямиком направился к бандитам, которые отдыхали, присев на корточки в тени нескольких деревьев подле его дома.

Дядя оказался пожилым человеком, седым уже, но еще крепким и жилистым. Кожа на его медного цвета лице была натянута туго, а черные глаза блестели, как у мальчишки. Волосы отросли длинные, и с боков он зачесывал их назад. Держась очень прямо, медленно приблизился к троице. Поздоровался и сразу отошел к ослам, чтобы осмотреть.

— Очень хорошие ослы, сеньор, — сказал Мигэль, — очень хорошие, правда, лучших вам не купить и на базаре в Дуранго.

— Это правда, — ответил дядя, — ослы хорошие. Правда, немного подуставшие и немного голодные. Вы, наверное, издалека идете?

— Нет, не слишком, всего два дня пути, — вмешался Игнасио.

Мигэль толкнул его в бок и сказал:

— Тут мой друг не всю правду сказал. Сейчас мы в пути два дня, это так. Но это после последнего дня отдыха. А в самом деле мы в пути уже почти месяц.

— Тогда нет ничего странного в том, что ослы слегка сдали. Ничего, мы их снова откормим.

Говоря это, он пристальнее присмотрелся к этим людям, к их одежде, к их порочным лицам. Но старался делать это незаметно — пусть все выглядит так, будто он посматривает на них без всякой задней мысли, чисто случайно, а сам обдумывает будущую покупку и перемножает в уме какие-то числа.

— И сколько вы хотите? — спросил он, по-прежнему не спуская с них глаз.

— Ну, я думаю, — начал с улыбкой Мигэль, доверительно покачивая головой, — я думаю, двенадцать песо — не слишком высокая цена.

— За всех? — с невинным видом переспросил дядя.

Мигэль громко рассмеялся, будто услышав удачную шутку.

— Ну конечно же, не за всех. Я имел в виду… двенадцать за каждого…

— Это очень высокая цена, — ответил дядя деловито. — За такие деньги я могу купить их и на базаре в Дуранго.

— Как сказать? — усомнился Мигэль. — Там они намного дороже. Пятнадцать или даже целых двадцать песо. И вдобавок вам надо будет еще пригнать их сюда.

— Верно, — кивнул дядя. — Но они в пути на себя заработают — купим на базаре другие товары и погрузим на ослов.

Мигэль от души рассмеялся.

— Я вижу, я имею дело с человеком опытным и знающим толк в торговле, поэтому и мы не будем упрямо стоять на названной цене; мое последнее слово, самое последнее — ударим же по рукам, сеньор! — самое последнее, значит, — девять песо за каждого. Я понимаю, у вас свои трудности — у нас ведь тоже в этом году долго не шли дожди.

— Девять песо я заплатить не могу, — спокойно проговорил дядя. — Четыре песо и ни одним сентавито больше.

— Сойдемся на пяти, и ослы ваши, — сказал Мигэль, сунув руки в карманы, словно не сомневаясь, что тот ответит согласием.

— Четыре песо — вот мое слово, — спокойно проговорил дядя.

— Вы с меня живого шкуру сдираете; ну ладно, нет счастья в жизни, значит, нет; но пусть я завтра к утру ослепну, если за такую цену я не продал, а подарил вам ослов.

Говоря это, Мигэль переводил взгляд с дяди на его племянника, а потом на своих сообщников. Те закивали и изобразили на лице неизбывную печаль: отдали, мол, только что за бесценок последнюю рубашку.

А дядя тоже кивнул, но с таким видом, будто еще вчера после обеда знал, что купит сегодня ослов по четыре песо за штуку.

Снова подойдя к ослам, он вдруг спросил:

— А эти тюки вы что, на своих спинах дальше потащите?

— Да, верно, тюки, — удивленно протянул Мигэль и снова посмотрел на своих дружков, но не горделиво, с торжествующим видом, как обычно — он как бы просил ответить за него или дать толковый совет.

Игнасио понял его взгляд и сказал:

— Тюки мы тоже собирались продать. Продать — и на поезд!

— Это правда, — подтвердил Мигэль, словно только что вспомнив. — Они тоже продаются. Вместе с ослами.

А в самом деле они за продажей ослов о тюках совсем забыли.

— Что у вас в тюках? — дядя опять подошел к ослам и ткнул кулаком в один из них.

— Шкуры, — ответил Мигэль. — Хорошие шкуры. И еще наша посуда. И потом еще инструмент. А ружье вы у нас, наверное, не купите — оно слишком дорогое.

— А что это за инструмент? — спросил дядя.

— Ну, всякий. Лопаты, ломики, кирки, ну и все такое.

— Откуда у вас такой инструмент? — спросил дядя с деланным безразличием, словно только для того, чтобы продолжить разговор.

— О-о… инструмент… он это самое… — Мигэль чувствовал себя неуверенно и даже сглотнул несколько раз. К такому вопросу он не подготовился.

Тут опять вмешался Игнасио:

— Дело в том, что мы работали на одну американскую горнорудную компанию… из тех мест мы и идем…

— Вот именно, все так и есть, — подхватил Мигэль, бросив Игнасио благодарный взгляд. Он ему этой услуги никогда не забудет…

— Выходит, вы у этой компании инструмент украли? — сухо поинтересовался дядя.

Мигэль понимающе улыбнулся и подмигнул дяде, будто своему сообщнику.

— Не то чтобы украли, сеньор, — сказал он. — Красть — это не по нашей части. Мы просто не вернули инструмент после окончания работ. Разве кто-нибудь назовет это кражей? Да мы много за него и не хотим — песо два за весь инструмент, а? Лишь бы не тащить его без толку до железной дороги.

— Я, конечно, всех ослов купить не могу, — неторопливо проговорил дядя. — Столько ослов мне ни к чему. Но я созову соседей. У каждого немного денег найдется, и я обещаю вам, что вы легко продадите и ослов, и все остальное. Я уж постараюсь! Присядьте. Хотите воды или пачку сигарет?

Анхель прошел в дом и вернулся с кувшином воды и пачкой «Супремос».

Дядя переговорил о чем-то со своим племянником, и тот ушел. Вскорости мужчины собрались. Старые и молодые. В одиночку и группами. Некоторые с мачете за поясом, некоторые держали мачете в руках. Сперва все они заходили в дом и беседовали с дядей. Потом выходили, очень внимательно осматривали ослов, потом подолгу не сводили глаз с незнакомцев. Их они разглядывали, может быть, даже с большим вниманием, чем ослов, но, разумеется, старались делать это как бы невзначай. Бродяги не чувствовали, что их так пристально разглядывают, они сочли эти взгляды обычным любопытством жителей индейских деревень.

Некоторое время спустя появились и женщины, старавшиеся держаться как можно скромнее и незаметнее. Все они привели с собой детей. У некоторых женщин маленькие дети сидели в особым образом связанном платке за спиной, некоторые несли их на руках. А те дети, что уже бегали, копошились под ногами матерей, как цыплята около курицы.

Наконец собрались как будто все мужчины — больше никто не появлялся. Только несколько женщин неторопливой походкой приблизились еще к дому. И теперь из него вышел дядя, а за ним и те мужчины, что оставались с ним в доме. Они образовали плотную группу. Таким образом разбойники, сами того не замечая, оказались окруженными. Куда бы они ни повернулись, путь для бегства был отрезан. Но внешне все выглядело вполне естественно: ведь индейцы пришли сюда, чтобы выбрать себе ослов.

— Цена, скажу я, не слишком высока, — проговорил дядя. — Но всех нас очень удивляет, почему вы так дешево продаете отличных ослов.

Мигэль расплылся в широкой улыбке и объяснил:

— Видите ли, сеньор, нам просто-напросто нужны деньги.

— А есть у ваших ослов тавро? — как бы мимоходом поинтересовался дядя.

— Конечно, — ответил Мигэль. — У всех одно тавро.

Он оглянулся на ослов, чтобы это тавро разглядеть. Но индейцы стали перед животными так, что никто из бродяг увидеть тавро не мог.

— И какое же тавро у ваших ослов? — продолжал выспрашивать дядя.

Мигэль почувствовал, как земля начинает гореть у него под ногами; его приятели вертелись и так и эдак, чтобы разглядеть тавро. Но индейцы незаметно оттесняли их все дальше от ослов.

Дядя не спускал глаз с Мигэля. А тот с трудом владел собой. Он чувствовал, что близится какое-то событие, которое явится решающим для его будущей жизни. И раз дядя, не повторяя вопроса, не сводил с него испытующего взгляда, Мигэль понял, что отвечать на его вопросы придется.

— Тавро… э-э… тавро, ну — круг с чертой под ним.

Дядя крикнул мужчинам, стоящим у ослов:

— То ли это тавро, омбрес?[5]

— Нет! — крикнули они в ответ.

— Я перепутал, — спохватился Мигэль. — Тавро такое: круг, а над ним крест.

А мужчины сказали:

— Нет, не то тавро.

— У меня просто все смешалось в голове, — проговорил Мигэль, готовый вот-вот потерять сознание от страха. — Ну конечно, вот какое тавро: крест, а вокруг него круг!

— Так ли? — спросил дядя.

— Нет, — ответили мужчины. — Ничего похожего.

— Вы же говорили мне, — совершенно спокойно произнес дядя, — будто эти ослы — ваши.

— Они и есть наши, — необдуманно выпалил Игнасио.

— И никто из вас не запомнил тавра. Странно, странно.

— Мы просто не обратили на это внимания, — сказал Мигэль, силясь выдавить из себя презрительную ухмылку.

— Видели вы когда-нибудь человека, — обратился дядя ко всем присутствующим, — который владел бы ослами или другими животными и не знал каждого отдельного тавра, даже если они были из разных стад?

Все мужчины рассмеялись и ничего не ответили.

— Мне известно, откуда взялись эти ослы, — сказал дядя.

Мигэль обменялся взглядами со своими сообщниками, и те принялись оглядываться по сторонам, выискивая лазейку для бегства.

— Эти ослы принадлежали сеньоре Рафаэле Мотилине из Авино, вдове сеньора Педро Леона. Это Л и оборотное Р, связанное с Л. Верно я говорю, омбрес? — воскликнул дядя.

И мужчины, стоявшие возле ослов, крикнули в ответ:

— Все как есть! Это самое тавро!

Дядя оглядел сгрудившихся вокруг него соседей и сказал:

— Порфирио, подойди!

Один из индейцев вышел и встал с ним рядом.

И теперь дядя проговорил:

— Мое имя — Альберто Эскалона. Я алкальд[6] этого селения, избранный по закону и утвержденный губернатором. А этот человек, Порфирио, — полицейский в нашем селении.

Если в Центральной Европе человек представляется, называя свои титулы, то он явно намерен ошеломить своего собеседника, заставить его испытать чувство подобострастия и ожидает, что его визави, потрясенный исключительностью произошедшей встречи, склонится в почтительнейшем поклоне и с этого мгновения никогда впредь не забудет воздавать носителю высоких титулов подобающие знаки внимания.

А здесь, на этом континенте, титул не значит ничего, громкое имя мало что значит, зато сам человек, его личность — все. Никто ни перед кем в поклонах не сгибается, разве что перед дамой, и тот, кто обратился бы к президенту «ваше превосходительство», выглядел бы столь же смешным, как и президент, вздумавший бы требовать, чтобы к нему так обращались. И разговор ведется запросто, будто они вместе росли и хлебали из одной миски. Этому президентам в цилиндрах, вставшим во главе европейских республик, еще надо научиться. Потому что европейские президенты до сих пор берут пример с абсолютных монархов, в то время как здешние президенты ни с кого примеров не берут, а в тех случаях, когда в примерах нуждаются, самих себя в пример и выбирают и поэтому кажутся куда больше похожими на простого человека из своего народа. И если кто-нибудь здесь говорит: «Наш президент — большая скотина!», то президент не бросает его за это за решетку. Услышав это, он говорит самому себе или своим друзьям: «Этому человеку известно обо мне такое, чего я сам не знаю. Наверное, он умный человек!»

Когда же человек представляется, называя свой титул, и говорит: «Я алькальд этого селения, а вот это — наш полицейский», — в этом заключен иной смысл, чем в тех же словах, произнесенных в Европе.

Трое бродяг сразу сообразили, что это значит и что теперь, когда названы титулы, рукопожатиям пришел конец. Они немедленно оседлали каждый по ослу и попытались уехать, не заботясь об оставшихся животных и грузе. Они продали бы весь караван за одно-единственное песо, продали бы его с радостью, лишь бы их выпустили из деревни. Но их явно не собирались выпускать.

Мигэль попытался достать револьвер. Но не обнаружил его в подсумке. В возбуждении он даже не заметил, что Порфирио проделал эту работу вместо него. Конечно, в револьвере было мало прока, потому что он все еще не был заряжен. Однако индейцы этого не знали, и, очень возможно, они и пропустили бы его, если бы он направил на них оружие.

— Что вам от нас надо? — вскричал Мигэль.

— Пока ничего, — ответил алькальд. — Удивляемся, что вы так спешите расстаться с нами и даже об ослах забыли.

— Мы можем взять ослов с собой или не брать их, ослы наши — как захотим, так с ними и поступим! — вышел из себя Мигэль.

— С вашими ослами — да. Но они не ваши. Мне их история известна. Месяцев десять или одиннадцать назад сеньора Мотилина продала их трем американцам, собравшимся поохотиться в сьерре. И я этих американцев знаю в лицо.

Мигэль хмыкнул и сказал:

— Так оно и было… А у этих троих американцев ослов перекупили мы.

— За какую цену?

— По двенадцать песо за штуку.

— И теперь продаете по четыре? Никудышные вы торговцы.

Индейцы рассмеялись.

— Вы тут мне говорили, что купили их довольно давно, — продолжал копать алькальд. — Как давно все-таки?

Подумав немного, Мигэль ответил:

— Четыре месяца.

— Четыре месяца? Странная все-таки история, — сухо заметил алькальд. — Американцев видели три дня назад, когда они появились с той стороны гор. Их видели в деревнях. Со всеми ослами, которые вы у них четыре месяца назад перекупили.

Мигэль вновь пустил в ход свою доверительную улыбку:

— По правде говоря, сеньор, мы купили ослов два дня назад. У этих самых американцев.

— Это уже больше похоже на правду. Значит, вы купили их у троих американцев?

— Да.

— Но американцев не могло быть трое. Я знаю, что один из них остался в деревне по ту сторону сьерры. Он доктор.

— Мы их купили у одного американца. У одного из них, — Мигэль расчесывал себе лицо и голову.

— И где же вы их купили? — неумолимо продолжал алькальд.

— В Дуранго.

— Этого никак не может быть, — сказал алькальд. — Американец не мог успеть дойти до Дуранго, а если и да — вы не успели бы дойти до нас.

— Мы шли всю ночь.

— Допускаю. Но почему американец продал ослов именно вам: в Дуранго полным-полно другого народа. Я хотел сказать — других покупателей.

Тут вмешался Игнасио:

— А нам откуда знать, почему он продает ослов нам, а не другим? Захотелось, и точка.

— Тогда у вас должна быть квитанция, — опять взялся за свое алькальд. — Квитанция, на которой проставлена цена и вид товара, не то сеньора Мотилина в любое время может затребовать ослов обратно — тавро-то ее.

— Никакой квитанции он не дал, — ответил Мигэль. — Не хотел, видно, оплачивать пошлины за торговую сделку.

— Ну, эти несколько сентаво вы и сами заплатили бы, чтобы получить бумагу о покупке, — сказал алькальд.

— Черт бы вас всех побрал. — Мигэль замахал кулаками. — Что вам вообще от нас надо? Мы мирно едем своей дорогой, а вы нас не пускаете. Мы пожалуемся губернатору!

— Нет, это уже чересчур, — алькальд улыбнулся. — Вы являетесь в нашу деревню и собираетесь продать ослов. Мы собираемся купить ослов и договариваемся о цене. Есть же у нас право узнать, чьи ослы и откуда? Не то завтра, к примеру, сюда придут солдаты и скажут, что мы — бандиты, что ослов мы у законных хозяев украли, а самих хозяев убили. И нас расстреляют.

Мигэль повернулся к своим приятелям и многозначительно на них посмотрел. Потом сказал:

— А теперь мы ослов продавать больше не хотим. Даже за десять песо. Теперь мы хотим продолжить свой путь.

— Но инструмент и шкуры вы все-таки могли бы продать, — закинул удочку алькальд.

Мигэль ненадолго задумался, и когда ему пришло на ум, что на шкурах-то и инструменте никакого тавра быть не может, сказал:

— Хорошо. Если вы хотите купить шкуры и инструмент… Как вы считаете? — обратился он к своим спутникам.

— Мы не против, — ответили те. — Обойдемся и без них.

— Это ведь вещи ваши? — спросил алькальд.

— Конечно, — сказал Мигэль.

— А почему американец не продал шкуры в Дуранго? Зачем вы таскаетесь с ними по дорогам?

— В Дуранго были низкие цены, мы хотели дождаться, когда они поднимутся.

Мигэль начал прохаживаться туда-сюда, насколько ему это позволяли собравшиеся вокруг индейцы.

— Американец пошел на поезд голым, что ли? — неожиданно повернул разговор алькальд.

— Это вы насчет чего? — Мигэль побледнел.

— На вас его сапоги, а на нем — его брюки. Почему же никто из вас не надел его рубашки, она была еще целая?

По сравнению с тем рваньем, что на вас, она была все равно что новая.

Мигэль промолчал.

— Так почему никто из вас ее не взял? — повторил алькальд. — Я могу сказать вам, почему вы этого не сделали.

Ни Мигэль, ни оба его дружка не стали дожидаться объяснений алькальда. Внезапно каждый из них набросился на стоявшего ближе всех индейца. Для тех это было настолько неожиданным, что они на какое-то мгновение растерялись. Бродяги прорвали круг и побежали что было сил по главной деревенской улице.

Алькальд сделал какой-то знак, и несколько мгновений спустя индейцы, вскочив на своих лошадей, с гиканьем поскакали за беглецами. Они даже не стали седлать лошадей, только накинули уздечки.

Бандиты недалеко убежали. Индейцы схватили их у одного из последних домов своей деревушки. Спеленав их лассо, потащили обратно на деревенскую площадь.

— Сейчас мы пойдем искать американца и спросим его, по какой цене он продал вам ослов. И за что это он подарил вам свои сапоги и брюки. И еще привезем рубашку, которая никому из вас не сгодилась.

Бродяг связали по всем правилам и оставили троих индейцев охранять их.

Остальные мужчины оседлали своих лошадей, уложили тортиллас в бархатные подсумки и отправились в путь. Среди них были и алькальд с Порфирио.

24

В этих местах вряд ли кто-нибудь сумеет путешествовать долгое время, не обратив на себя никакого внимания. Даже если он попытается объезжать стороной все селения и не сталкиваться с людьми, всегда найдутся глаза, которые его увидят. Сам он обычно не подозревает, что за ним наблюдают. Едущие ему навстречу свернут с дороги задолго до того, как он их увидит, схоронятся в кустах, дадут ему проехать мимо и выйдут не раньше, чем он исчезнет из виду. Его рассмотрят от и до, а он даже не догадается, что его наружность кому-то известна — с головы до пят — и что через несколько часов целая деревня узнает, как он выглядит и какой груз вез. Зоркие глаза следят за каждым движением и шагом чужака.

Всадники выбрали путь, по которому шел Доббс, а не тот, по которому к ним заявились бродяги. На лошадях, налегке, они уже к полудню оказались там, где Доббс остановился, чтобы передохнуть. Найти это место оказалось проще простого.

Двое индейцев проследили, куда ведут следы по дороге к городу. Но вскоре поняли, что это были только отдельные сбежавшие животные, которых потом завернули обратно.

И теперь для алькальда, чистокровного индейца, не составляло особого труда объяснить, что здесь произошло. Ослы разбежались — значит, ни у кого не было времени ими заняться. Выходит, здесь что-то случилось, и это до такой степени поразило тех, чьи следы вполне различимы, что они и не заметили, как ослы ушли. И происшествие было из ряда вон выходящим, иначе ослы не ушли бы все же так далеко.

Ни в том месте, где Доббс остановился в тени деревьев, ни там, где бродяги догнали ослов, ни дальше по дороге в Дуранго следов американца не обнаружили.

И так как никаких следов американца за пределами места стоянки не оказалось, сам он должен был быть где-то здесь. Закопали его не слишком глубоко, и следы замели не слишком тщательно; дождя тоже не было — вот индейцы и нашли могилу Доббса через несколько минут.

Алькальд всего секунду смотрел на труп, прежде чем проговорил:

— Мачете.

После этого индейцы стянули с туловища Доббса рубашку, которую передали алькальду, и снова закопали труп. Прежде чем засыпать могилу, которую они углубили, хотя, кроме мачете, ничего под рукой не оказалось, они еще постояли некоторое время с непокрытыми головами.

Большинство еще стояли перед могилой, когда алькальд подошел к ближайшему дереву. Срубил мачете ветку и разрубил на две части. Потом связал их так, чтобы получился крест, и ткнул в рыхлую землю над могилой.

На другой день индейцы вернулись в свою деревню. Алькальд показал молодежи и старикам рубашку. Увидев ее, все только пожали плечами.

Двое мужчин тем временем поскакали в ближайший участок конной земельной полиции. Примерно в полдень полицейские появились. Инспектор, осмотрев задержанных, сказал алькальду:

— За поимку одного из них обещана награда. По-моему, триста песо… или двести пятьдесят. Точно не знаю. Это бандит! У него на совести еще двое убитых. А двух других проходимцев я не знаю. Но награда за их поимку тоже причитается вам, сеньор, вам, Порфирио, и остальным мужчинам селения. Что вы намерены делать с ослами и багажом?

— Завтра утром доставим хозяевам, — ответил алькальд. — Я знаю, где они. Один из них доктор. Он гостит в селении по другую сторону горы. Мы хотим, чтобы он и в нашей деревне с неделю погостил. Когда он получит свои вещи, ему незачем будет так торопиться.

И трое бандитов были переданы в руки полиции.

25

Говард — человек занятой. Насладиться отдыхом, как он рассчитывал, ему не удалось. Ведь он превратился в знаменитого чудо-доктора! Индейцы, живущие в высокогорье, все очень здоровые и достигают возраста, который европейцам кажется сказочным. Они беззащитны лишь против «привозных» болезней. И хотя большинство из них может похвастаться завидным здоровьем, они тем не менее страдают от болезней и болячек, которых у них нет и никогда не было; но они так долго внушали себе, будто где-то эти болезни подцепили, что начинают чувствовать себя больными. Стоит им рассказать о какой-то болезни и описать ее симптомы, то не пройдет и трех дней, как они ею заболевают. По этой самой причине врачи и церковники в этой стране так и процветают.

Пришла, например, к Говарду одна женщина и допытывается, почему у нее есть вши, а у соседки — никаких. Что Говард может ей прописать? Мазь от вшей была бы наилучшим средством. Но как только баночка иссякнет, вновь возникает вопрос: «Почему у меня вши, а у соседки — никаких?» Будучи истинным знахарем, Говард помог ей очень просто. Он сказал:

— Это от того, что у вас прекрасная, здоровая кровь, которую любят вши, а у соседки вашей кровь плохая и больная.

После чего явилась, конечно, соседка, пышущая здоровьем женщина, и потребовала, чтобы он прописал ей средство против ее плохой, больной крови. Попади она в город к ученому эскулапу, тот прописал бы ой «сальварсан», хотя ничего похожего на болезни, при которых это лекарство помогает, у нее и в помине не было. Однако кто-то распустил слух, будто «сальварсан» очищает кровь, люди поверили…

И врачи выписывают рецепты.

У Говарда никакого «сальварсана» под рукой нет. Как и никаких других лекарств. И поэтому он рекомендует: «Пить горячую воду, каждый день по два литра». Чтобы разнообразить свою рецептуру, рекомендует пить то два, то полтора, то литр семьсот пятьдесят граммов; и еще: горячую воду с лимонным соком, или с апельсиновым, или с настоем какой-то травы или корня, когда был уверен, что их употребление внутрь никакого вреда принести не способно.

И к удивлению тех, кто не знает о целебной силе воды, мужчины, женщины и дети, пользуемые чудо-доктором, выздоравливали. Так они по крайней мере утверждали. Когда больной убежден, что он выздоровел, он обычно здоров.

А против других болезней, когда люди жаловались, будто «смерть ну прямо под самую кожу заползла», Говард прописывал горячие компрессы. А в виде исключения — холодные. На голову, на затылок, на ладони, на запястье, в низ живота, к ступням, куда только можно! И опять же все выздоравливали.

С переломами рук и ног, с вывихами и растяжениями люди справлялись сами. Тут им никакой врач не указ. Помощи при родах от Говарда тоже не требовалось. Прекрасно обходились и без него.

Слава Говарда росла с каждым днем, и, будь у него больше любви и предрасположенности к жизни среди естественных людей, детей природы, он мог бы прожить здесь в мире и благодействии до конца своих дней. Однако он каждый божий день думал об отъезде. Самые разные мысли о Доббсе и Куртине приходили ему в голову: сдадут ли они, как положено, его добро и вообще — как они добрались да железной дороги? Он утешался тем, что сам им ничем помочь не в состоянии и вынужден всецело положиться на их ловкость и честность.

Однажды утром в селение прискакал индеец и принялся расспрашивать, где живет знаменитый доктор. Сперва он переговорил с хозяином первого дома, куда постучался, а потом они вместе пошли к Говарду.

Местный индеец сказал:

— Сеньор, вот человек из одной деревни, что по ту сторону горы. Ему хочется рассказать вам одну историю.

Индеец уселся, свернул себе сигарету, закурил и приступил к рассказу:



— Ласаро был в лесу, выжигал древесный уголь. Он у нас угольщик. Было это ранним утром. Тут он увидел что-то ползущее по земле. А когда присмотрелся, понял, что это ползет белый человек, вот кто. Он был весь в крови и совсем уже не мог ползти. Ласаро дал ему напиться. Потом бросил свои уголья, как есть, посадил белого человека на своего осла и привез в свою деревню, в свой дом.

Когда он положил его дома на мат, тот был мертв. Но тут в дом зашел сосед, осмотрел белого и сказал:

— Он не совсем еще мертв. Он просто очень болен или очень ослабел. Пусть Филомено скачет к белому чудо-доктору, потому что у Филомено есть лошадь, а на осле туда скоро не доберешься.

— Филомено — это я, сеньор. У меня быстроногая хорошая лошадь. Я прискакал к вам. Вы сможете помочь больному белому человеку, только если сразу же поедете со мной.

— А как выглядит этот белый человек? — спросил Говард.

Филомено описал его настолько подробно, будто стоял рядом с ним, и Говард понял, что речь идет о Куртине.

Он без промедлений собрался в путь. Его хозяин и трое других отправились вместе с ними.

Скакать пришлось долго, дорога оказалась весьма утомительной. Когда они прибыли на место, Куртин уже понемногу приходил в себя и крайняя опасность миновала. Жителям деревни, ухаживающим за ним, он объяснил как можно короче, что по дороге в город в него стреляли — а кто, он не знает. Куртин не хотел, чтобы они бросились в погоню за Доббсом и сдали его в полицию — тогда все пропало бы.

— Этот грязный тип хладнокровно выстрелил в меня, — сказал Куртин Говарду, — потому что я отказался разделить с ним твое добро. Он все устроил так, будто вынужден обороняться. Но я-то сразу понял, куда ветер дует. Я, конечно, мог бы сразу согласиться с разделом твоего имущества, а потом в городе навести в делах порядок. А что, если ты догнал бы нас раньше? Поверил бы ты, что я не собирался тебя обмануть? Скорее всего не поверил бы, что я согласился на раздел только для вида… Он влепил мне пулю в левый бок и оставил подыхать в лесу. Но у меня два пулевых ранения, а я помню только об одном выстреле… Знаешь, временами я думаю, что этот мерзавец вернулся потом, когда я уже был без сознания, и влепил мне вторую, чтобы довести дело до самого конца. Поздно ночью я пришел в себя и пополз что было сил подальше от этого места. Я подумал, что он наверняка заявится еще раз утром, прежде чем выйти с караваном в путь, и, если заметит, что я еще дышу, обязательно добьет. А потом я наткнулся на какого-то индейца, который выжигал в лесу уголь. Сперва он убежал, потому что испугался. Но когда я обратился к нему и сказал, что погибаю, он мне сразу помог и привез сюда. Не встреть я его, пришлось бы помирать: ползти дальше не осталось никаких сил, и ни один человек меня там не нашел бы.

— Значит, этот парень все присвоил? — спросил Говард.

— Вот именно.

Старик на некоторое время задумался, а потом проговорил:

— Вообще-то сволочью он не был. Я считаю, скорее он был честным парнем. Плохо, что случай заставил вас остаться один на один. Это дьявольски сильное искушение — при таком количестве золота идти целыми днями по темным тропинкам глухого леса и знать, что рядом всего один человек! Этот темный лес подстрекает и подзуживает, орет и шепчет без конца: «Я никому не проболтаюсь, такого случая у тебя больше не будет, а я буду нем, как гробница!» Будь я ваших лет, не знаю, сколько дней я сопротивлялся бы такому соблазну. Ведь дело всего лишь в секунде, в одной-единственной секунде, в ней одной. А прикинь-ка, сколько таких секунд в сутках, в двадцати четырех часах. Одна секунда — и все понятия молниеносно сместились, и прежде чем они встанут на свои места, кто-то уже выстрелил. И тогда обратного пути нет, сделанного не переделаешь.

— У этой сволочи совести нет, вот и все, — сказал Куртин.

— Совести у него столько же, сколько у всех, кто рассчитывает на крепкие локти, чтобы выбраться наверх. Когда неоткуда ждать обвинителя, она молчит, а оживает лишь когда ее чем-то растревожишь, растормошишь, запугаешь. На это и существуют каторжные тюрьмы, палачи да суд небесный.

Есть ли совесть у наших поставщиков оружия, которые набивали мошну, помогая уничтожать народы Европы? А была ли совесть у мистера Вильсона, который позволил убить пятьдесят тысяч наших парней, потому что Уолл-стрит опасался за свои денежки, а фабриканты оружия не желали упускать еще более выгодных заказов? Что-то мне ничего об их совести слышать не доводилось. Нам одним, мелочи пузатой, полагается иметь совесть, остальным она ни к чему. Вот сейчас, когда наш приятель Доббс узнает, что он сделал всего полдела, совесть его оживет. Нет, милый друг, ты насчет совести брось, я в такие игры не играю. Я в нее не верю. Нам теперь об одном позаботиться надо: отнять у него то, что по праву принадлежит тебе и мне.

Говард хотел было без всяких промедлений поскакать в Дуранго, догнать его или по крайней мере перехватить до Тампико, прежде чем он перейдет границу. А Куртин пусть отлежится в этой деревне, а потом последует за ним.

Когда Говард объяснил своим хозяевам, что должен теперь заняться поисками каравана — Куртин-то болен! — индейцы с его отъездом согласились, хотя столь скорая разлука их сильно огорчила.

На другое утро Говард был готов к отъезду. Но друзья-индейцы одного его не отпускали. Они решили сопровождать Говарда до самого города, чтобы его не постигла судьба Куртина. И все оседлали своих лошадей.

Они успели доскакать только до ближайшей деревни, как встретились с индейцами, которых возглавлял алькальд — те как раз сегодня собирались вернуть Говарду его вещи и ослов.

— А где же сеньор Доббс, американец, который вел этот караван в Дуранго? — спросил Говард, оглядев всю группу и не обнаружив Доббса.

— Он убит, — спокойно сказал алькальд.

— Убит? Кем же?

— Тремя бандитами с большой дороги, которых вчера арестовали солдаты.

Говард поглядел на тюки, и они показались ему подозрительно съежившимися. Бросившись к одному из ослов, разрезал свой тюк. Шкуры на месте, все до одной, а мешочков нет.

— Нам нужно догнать бандитов! — воскликнул он. — Я должен их кое о чем спросить!

Сопровождавшие его индейцы были с ним согласны. Караван направили в ту деревню, где лежал Куртин. А все остальные поскакали вдогонку за солдатами.

Солдаты же не слишком торопились возвращаться в свое расположение. Во время таких патрульных поездок они всегда предпочитали показаться в деревнях и селениях, разбросанных вдоль главной дороги, — разузнать, где что случилось, продемонстрировать мирным жителям, что правительство их не забыло и опекает. А вид пленных, которые тащились впереди, еще сильнее убеждал индейцев, что они могут спокойно предаваться своему труду и что правительство стоит на страже их интересов. Бандиты же, равно как и те, кто мысленно уже готов встать на этот путь обогащения, получают при появлении таких пленных наглядный и впечатляющий урок: грабежи на больших дорогах не всегда проходят безнаказанно! Предостережения подобного рода куда действеннее, нежели сообщения в газетах, которые сюда либо не доходят, либо их некому прочесть.

На следующий день Говард и сопровождавшие его индейцы догнали солдат. Алькальд представил офицеру Говарда как полноправного хозяина ослов и тюков, и Говард без всяких проволочек получил разрешение допросить бандитов. Как они убили Доббса, его не интересовало — алькальд достаточно подробно все объяснил. Он хотел лишь узнать, где мешочки.

— Мешочки? — переспросил Мигэль. — Ах, да, эти маленькие мешочки… мы их все высыпали! В них был один песок, чтобы шкуры весили потяжелее.

— И где же вы высыпали мешочки? — спросил Говард.

Мигэль рассмеялся.

— Откуда я знаю! Где-то в кустах. Один мешочек здесь, другой подальше. Темно было. И той же ночью мы пошли дальше, чтобы успеть на поезд. И никаких зарубок не оставили, где их высыпали. Песка везде хватает. Нагнитесь и возьмите. А если вам нужен тот самый песок — может, вы где пробы брали, — то сомневаюсь, что вы найдете на том месте хоть песчинку. Позапрошлой ночью дул страшный ветер. И даже если бы я точно помнил, где мы эти мешочки опорожнили, он все сдул. За одну-единственную пачку табака я сказал бы вам, где это было. Но я не помню, так что даже на табачок не заработаю.

Говард не знал, что и сказать. Все, что он передумал и перечувствовал за одну эту последнюю минуту, вызвало у него такой неистовый хохот, что все солдаты и индейцы просто вынуждены были рассмеяться, хотя и не понимали, над чем смеются, в чем соль шутки. Но Говард смеялся настолько искренне, от всей души, что заразил всех. Он швырнул бандитам пачку табака, поблагодарил офицера, попрощался с ним и вместе со своими друзьями повернул обратно…

— Велл, май бой[7], — сказал Говард, присаживаясь на край кошмы, на которой лежал Куртин. — Золото вернулось туда, откуда ушло. Эти простодушные приняли его за песок — мы, мол, собирались обмануть в городе скупщиков шкур при взвешивании и подложили в шкуры песок. И эти бараны весь наш песок высыпали. А где, не помнят — темно было. Об остальном позаботился позапрошлой ночью ураган. Весь металл, из-за которого мы промытарились десять месяцев, мы могли бы вернуть за пачку табака, но увы…

И он опять расхохотался.

— А вообще — как нам быть дальше? — спросил он Куртина несколько погодя. — Я вот о чем подумываю: а не остаться ли мне здесь врачевателем навсегда? Мы могли бы заняться этим делом вместе с тобой. Одному мне все равно не справиться. Мне нужен помощник. А я тебе за это все мои рецепты завещаю. Они полезные, поверь!

Говард вывернул все тюки и шкуры наизнанку, он в одном из тюков обнаружил невысыпанные мешочки. Их либо не заметили, либо один из бандитов, присвоивших себе эти тюки, поленился развязать тюк, отложив это на потом, когда не будет такой спешки.

— Этого нам хватит на… на что? — вслух размышлял Говард.

— С кино ничего не выйдет? — спросил Куртин.

— Нет, на это не хватит. Я вот что думаю… а как насчет маленького магазинчика деликатесов и консервов?

— Где? В Тампико? — Куртин даже приподнялся.

— Конечно. А где же еще? — удивился Говард.

— Но когда мы были в Тампико, помнишь, за последние полгода разорились хозяева четырех больших магазинов деликатесов, — Куртин счел важным напомнить об этом старику.

— Ты прав, — согласился Говард. — Но то было почти год назад. Может, за это время что-то изменилось. Положимся на то, что нам немного повезет.

Подумав недолго, Куртин сказал:

— Твое первое предложение мне все-таки больше по душе. Попробуем хотя бы первое время прожить как врачи… или знахари… По крайней мере едой и жильем будем обеспечены. А как оно получится с магазином деликатесов, я не очень-то представляю.

— Дружище, но ведь в магазине тебе об этом и думать не придется! Захотелось есть — взял консервный нож и вскрыл баночку, а то и другую. Ешь на здоровье!

— Это все прекрасно. Но объясни ты мне, что ты станешь есть, если они явятся и опечатают твой магазинчик? Тогда ты к баночкам не подступишься!

— Об этом я не подумал, — озабоченно согласился Говард. — Ты прав, тогда к баночкам не подойдешь, и самый лучший консервный нож можно выбросить. Я тоже считаю, что на первое время дело с магазинчиком лучше отложить и заняться пока что врачеванием. И вообще — это самая почтенная профессия! В конце концов продавать консервы и деликатесы любой дурак сумеет, а вот людей на ноги ставить — далеко не каждый! Таким человеком надо родиться. Что я с полным правом могу сказать о себе самом! Давай перебирайся в мою деревню, увидишь все собственными глазами и убедишься. Ты, мой мальчик, шляпу передо мной снимешь, когда увидишь, какая я уважаемая и почитаемая личность. Несколько дней назад они собирались уже избрать меня в совет старейшин. Я, правда, не разобрался, чем там придется заниматься.

В этот момент появился один из гостеприимных хозяев Говарда.

— Сеньор, — обратился он к старику. — Нам пора в путь. Только что сюда прискакал человек из нашего селения. Говорит, собралось много людей, и все хотят видеть доктора. Его отсутствие их крайне беспокоит. Поэтому нужно отправляться немедленно.

— Ты сам все слышал, — сказал Говард, подавая руку Куртину.

Куртин улыбнулся и проговорил:

— Думаю, дня через три я смогу навестить чудо-доктора. Говард не успел ему ответить. Индейцы обступили его и со всеми предосторожностями усадили на лошадь.

И вот они уже скрылись из виду…

Перевод: Е. Факторович

ПОХОД В СТРАНУ КАОБА

Рисунки Г. Филипповского

I

В Хукуцин начали прибывать первые караваны сирийских купцов. Это событие пробудило от спячки жителей городка. Ведь в течение целого года они существовали словно во сне, забывая, что живут на свете и что есть такой городок на земле, название которого каждый пишет, как ему заблагорассудится.

Мэр, например, писал название городка иначе, чем обозначено на почтовом штемпеле. Одного этого обстоятельства было уже достаточно, чтобы почтмейстер, чиновник федеральный, ни по одному вопросу — ни по личному, ни по общественному — не разделял мнения мэра, подчинявшегося непосредственно губернатору. Однако мэр все же поддерживал с почтмейстером дружеские отношения, чтобы иметь при случае возможность просмотреть интересующие его письма, а затем, любезно улыбаясь, попросить задержать их, то есть вручить адресату на несколько дней позже или не отправлять с ближайшей почтой.

А почта прибывала в Хукуцин и отправлялась оттуда лишь раз в неделю. Четыре дня индеец-носильщик тащил на спине мешок с письмами до окружного почтового отделения, куда стекалась почта из многих городков. Там тюки навьючивали на мулов, и после семи-восьми дней пути вся корреспонденция попадала наконец на железнодорожную станцию.

Путь почты был длинным, да к тому же срок доставки частенько удваивался, а то и утраивался из-за ужасных тропических ливней или появления в округе бандитов, так что почтмейстеру было нетрудно время от времени оказывать мэру подобные мелкие услуги.

Дело в том, что мэр был не только мэром, но и мужем женщины, державшей большую лавку, и тестем человека, скупавшего у крестьян-индейцев табачные листья, чтобы перепродавать их с большим барышом в крупных городах. А так как в Хукуцине жили еще другие лавочники и скупщики табака, то мэру было весьма выгодно знать, с кем именно из коммерсантов поддерживают деловые отношения хукуцинские торговцы.

1

Сирийских купцов в тех местах называли по-разному — кому как нравилось. И в этом вопросе жители Хукуцина руководствовались исключительно своим вкусом. Купцов величали кто ливанцами, кто турками, кто арабами, кто египтянами, кто пророками, кто магометанами, хотя приезжие чаще всего были католиками — правда, на свой лад; называли их еще левантийцами, а то и просто жителями пустыни. Те, кто покупал у сирийских купцов, то есть большинство женщин этого богом забытого городка, обзывали их обманщиками, плутами, фальшивомонетчиками, разбойниками, прохвостами, кровососами, убийцами, похитителями детей и грозили им 33-й статьей, а 33-я статья мексиканской конституции предусматривала высылку из страны нежелательных элементов.

Хотя сирийцы были куда менее рьяные христиане, чем мексиканцы, они знали все религиозные праздники несравненно лучше, чем местные жители. А это что-нибудь да значит! Ибо, несмотря на то что несколько миллионов мексиканцев не умели ни читать, ни писать, они соблюдали все религиозные праздники, и чем меньше они разбирались в остальных вопросах, тем более сведущими оказывались во всех тонкостях, касающихся личности каждого святого. Мексиканцу присущ чисто религиозный интерес к «житиям» апостолов, пророков и великомучеников, а сирийца значительно больше занимают дела практические, земные; он знает дни рождения святых и дни их великих деяний только благодаря тому, что эти даты находятся в прямой связи с его материальными интересами. Даже если сириец, приехав в Мексику, был беден, как церковная крыса, он лет через пятнадцать обзаводится делом или фабрикой стоимостью не менее чем в полмиллиона долларов.

Пока сириец беден, он занимается тем, что торгует чем придется на мексиканских религиозных празднествах. Он знает лучше самого сеньора архиепископа, где празднуется день того или иного святого и какие товары покупает население городка, где день этот отмечают особенно торжественно. Он знает также уровень грамотности жителей любого, самого глухого, селения лучше, чем министерство просвещения, и всегда помнит, где отличают натуральный шелк от ситца, подлинный жемчуг — от парафиновых шариков, бриллианты — от блестящих стеклышек, дождевые зонты — от солнечных. Он знает, какие литографии святых раскупаются лучше всего, где можно всучить святого Иосифа вместо святого Антония и где тебя непременно поколотят, если попробуешь выдать ярко размалеванную картинку с ликом святой девы из Лос-Рамедиос за изображение святой девы из Гваделупы. Если мексиканец торгует удачливо, значит, он выучился этому искусству у сирийца. И не мудрено: в дни святых на праздничных базарах они стоят бок о бок; и мексиканцам, чтобы не умереть с голоду в своей собственной стране, волей-неволей приходится перенимать у своих соперников все их коммерческие ухватки и уловки.

К тому времени, когда, после многих лет кочевья с одного праздничного базара на другой, сирийские торговцы начинают стареть и уже плохо переносят тяготы постоянных переездов, они успевают накопить изрядный капитал, достаточный для того, чтобы заняться оптовой торговлей или построить фабрику, где мексиканские женщины зарабатывают по двадцать сентаво в день шитьем рубашек и кальсон или изготовлением того хлама, который мелкие сирийские торговцы будут затем сбывать на базарах. Эти мелкие торговцы вынуждены без разбора брать и продавать все, что им ни всучат их богатые соотечественники, ибо богачи предоставляют им кредит. И бродячие торговцы терпеливо ждут того дня, когда и они разбогатеют и сумеют, в свою очередь, обходиться с торговой мелюзгой так, как прежде обходились с ними.

2

Итак, сирийские купцы первыми прибыли в Хукуцин. Они, как никто, умели втереться в доверие к местным властям и хорошо знали, сколько сунуть разным чиновникам, чтобы добиться особых привилегий и занять лучшее место на базаре.

Вслед за ними начали съезжаться и другие торговцы — мексиканцы, испанцы, гватемальцы и кубинцы.

Каждому товару, каждому ремеслу был отведен на базарной площади определенный участок.

Центр площади занимали столы для азартных игр — тут были и карты, и кости, и шарики. По соседству расположились продавцы сластей. Далее начинались мануфактурные ряды и стояли лотки с помадой, духами и безделушками, потом шли кухмистерские. Несколько поодаль работали фокусники — глотатели шпаг и огня, продавцы «волшебных» карт, гадалки. Особняком держались продавцы церковных свечей, амулетов и образков, продавцы шелка и ситца, гончары, седельные мастера и шорники, плетельщики циновок и шляп, продавцы шерстяной пряжи, торговки с пестро расшитыми рубашками и блузками, птицеловы с ручными попугаями, торговцы с дрессированными ящерицами, ягуаровыми шкурами, продавцы ружей, пороха, дроби и пуль, часовщики, точильщики, певцы и сказители, бродячие музыканты, циркачи, заставляющие краденых детей паясничать и кувыркаться на потеху зрителям. Не хватало лишь цирка, карусели, воздушных качелей и тому подобных аттракционов. Но такие крупные сооружения невозможно навьючить на ослов и мулов, а все то, что нельзя уместить на спинах этих животных или носильщиков-индейцев, не может попасть в Хукуцин.

Торговцы воздвигли на площади целый городок ларьков и палаток. Мануфактурный ряд, например, образовывал длинную улицу.

Места на базаре торговцы получали по жребию. Во избежание споров и ссор каждый должен был лично участвовать в жеребьевке. А подобные ссоры обычно принимали очень серьезный оборот, подчас дело не обходилось без стрельбы, и случалось, что шальная пуля попадала кому-нибудь в живот, причем пострадавший не имел никакого отношения ни к спорщикам, ни к торговцам и лишь случайно проходил мимо в то время, когда разъярившиеся конкуренты, размахивая пистолетами, взывали к божьему суду.

Торговцам, сумевшим заранее договориться с мэром, тайком выдавались номера, на которые должны были выпасть самые выгодные места на рынке, и, когда оглашали результаты жеребьевки, им оставалось лишь крикнуть: «Здесь!» — и назвать свои имена. Те же, кто не знал, с какого боку подойти к мэру, чтобы завоевать его симпатии, или не умел ловко подсунуть ему взятку, должны были довольствоваться местами, которые остались незанятыми или выпадали им, как они считали, по милости святой девы. Ведь многие торговцы, вместо того чтобы подлаживаться к мэру, отправлялись в церковь, ставили святой деве с полдюжины свечей и молили ее явить свою милость и помочь им получить по жребию хорошее место на базаре и своим покровительством обеспечить им солидные доходы.

3

Конечно, деньги торговцам доставались вовсе не так легко, как можно было бы подумать, не зная страны и ее особых условий. В этих краях ничто никому не давалось даром и жизнь ни для кого не была легкой.

Слов нет, торговцы-арабы достигали благосостояния и богатства. Но это была лишь жалкая плата за их тяжкий труд. Люди всегда завидуют тому, кто сколачивает себе капитал, не разбираясь, каким путем он его приобрел — тяжкой работой или мошенничеством.

Мексиканцы пользовались в своей собственной стране не меньшими правами и свободой, чем сирийцы. Но мексиканцы, во всяком случае большинство из них, терпеть не могли, чтобы у них в кармане или в ящике долго лежали деньги. Если мексиканец зарабатывает пять песо в день, то он из кожи вон лезет, чтобы истратить не меньше семи. Мексиканец больше всего на свете любит ходить на праздники и их устраивать — чем чаще, тем лучше. Он обычно так пышно празднует день своего святого, что тратит при этом чуть ли не четверть годового дохода. Еще он, конечно, празднует день святого — покровителя своей жены, затем — своей матери и своего отца, своего сына и своей дочери, своего дяди и своей тети, своих племянников, братьев, сестер, свояков, зятьев и шурьев. Ну, и, разумеется, он празднует именины всех своих друзей. Но не может же мексиканец при этом забыть официальные церковные праздники, а их в году бывает не меньше двухсот. К этому надо еще добавить с полсотни патриотических празднеств, и, уж конечно, нельзя забыть Семана Санта — страстну́ю неделю, когда мексиканец отправляется в ежегодное путешествие. Не будет преувеличением сказать, что мексиканцу, который не хочет остаться в долгу перед своей семьей, родиной, друзьями, католической церковью, нужно не менее трех тысяч семисот дней, чтобы отпраздновать все те праздники, которые он обязан отметить в течение года как добрый семьянин, патриот и верующий католик. По этой причине у него никогда не бывает денег, и ему никогда ничего не удается скопить, а если по какой-нибудь случайности или игре судьбы он достигает некоторого благополучия, то, чтобы отпраздновать это событие, он закатывает такой грандиозный пир для всех своих друзей, что на следующий день оказывается по уши в долгах, из которых ему не выбраться раньше чем через пять лет.

Что же касается трудолюбия, то мексиканские торговцы ни в чем не уступают арабским. Они не менее выносливы, обычно даже более образованны и так же мало страшатся лишений и труда, как и сирийцы. А тот, кто хочет попасть в Хукуцин к святому празднику Канделарии и преуспеть там в торговле, должен быть вынослив, упорен и умен.

4

Городок был расположен более чем в четырехстах километрах от ближайшей железнодорожной станции. В период засухи, который длится от конца февраля до начала мая, двести шестьдесят километров этого пути можно проехать на мощном автомобиле — вездеходе. В период малых дождей, то есть с конца декабря до начала июня, на машине можно проехать только сто пятьдесят километров от железнодорожной станции. Конечно, нередко случается, что машина при этом на несколько дней застревает в болоте. В период же ливней это путешествие можно проделать только на мулах, лошадях или в повозке.

Последнюю треть пути, вне зависимости от того, откуда выезжаешь — из Ховеля или Балун-Канана, — в любую погоду, и в засуху и в дождь, можно проделать только на мулах, ибо в этих местах уже нет дороги, по которой проедет легкая повозка, а тем более автомобиль.

Путь в Хукуцин лежит по горным тропам Сьерры-Мадре дель Сур, и путешественнику непрерывно приходится то карабкаться на пятьсот метров вверх, то спускаться вниз, а затем опять подыматься в гору. На всем пути едва ли найдется пять километров ровной дороги. Тропа идет по скалам, болотам и топям, сквозь заросли кустарника, через реки и глубокие каньоны.

Совершить такое путешествие налегке, верхом на хорошем муле, в сопровождении одного погонщика очень трудно, хотя и не всегда опасно для жизни. Но проделать этот путь с большим грузом товаров, навьюченным на мулов, — предприятие почти непосильное. К тому же оно связано не только с тяжелейшим трудом, но и с вечными тревогами. Ибо стоит хоть одному мулу лечь в воду при переходе речки вброд, чтобы немного охладиться и избавиться от надоевших слепней, как торговец терпит огромные убытки: у него портятся роскошные французские шелка, зеркала или часы, подмокает порох — пропадают целые вьюки. Конечно, можно возить товары в водонепроницаемых железных ящиках. Это хорошая идея, но, чтобы ее осуществить, необходимо в четыре раза больше мулов, погонщиков и мешков с кукурузой, которую также приходится брать с собой — доро́гой редко удается достать корм. Все это так удорожит товары, что купить их никто уже не сможет и торговцам придется увозить их назад.

Путь от Ховеля до Хукуцина длится суток пять. Некоторые из торговцев ехали в два раза дольше, потому что останавливались на денек-другой в индейских селениях и раскладывали там свои товары. Но за это надо было платить дополнительные налоги, да к тому же увеличивались расходы на мулов и погонщиков.

Многие торговцы, особенно из небогатых, нанимали индейцев-носильщиков, чтобы доставить свой товар в Хукуцин. Индейцы обходились дешевле мулов, и они не ложились в воду вместе с товаром. Кроме того, они реже мулов сваливались в пропасть и не рвали мешки об острые выступы скал и ветви деревьев — ведь, несмотря на то что им платили гроши, индейцы-носильщики были значительно разумнее мулов, которых нимало не заботила судьба вьюков. И если мулов что-нибудь пугало, например ягуар, кравшийся сквозь кустарник, они бросались бежать и мчались без остановки несколько миль, ударяя вьюки обо все, что только встречалось им на пути.

Но в глазах торговцев у индейцев-носильщиков был один недостаток по сравнению с мулами. Именно потому, что они обладали разумом, они были не так надежны, как мулы. Иногда на индейцев нападала тоска по дому, по женам и детям. Тогда они бросали мешки на месте ночлега и исчезали, прежде чем забрезжит рассвет. А торговец оставался со своим грузом и не мог двинуться с места. Иногда ему, правда, удавалось подыскать новых носильщиков, но тогда ему приходилось платить втрое больше обычного.

5

Из Ховеля, ближайшего крупного города и конечной остановки повозок — карретас, в Хукуцин вели три горные тропы. Но все они были длинные, трудные и опасные, и на каждой путника ждали неприятности и тревоги.

И все же, стоило только сойтись двум торговцам, разгорался спор о том, какая из этих трех троп лучше. В таких отдаленных и диких местах, где состояние дороги имеет жизненно важное значение, люди — торговцы они или нет — проводят дни и ночи в спорах о длине, о трудностях, о преимуществах и недостатках той или иной дороги.



Тропа, по которой чаще всего ездили в Хукуцин, проходит через индейское селение Теултепек. Эта деревенька, раскинувшаяся на высоте двух тысяч метров в горах Сиерры, — последний населенный пункт перед Хукуцином. В двух часах пути от нее — конечно, если ехать верхом — находится маленькое плато, на котором стоят три креста, словно для того, чтобы напоминать путнику, что он должен вверить свою душу и свои товары милости господней. Отсюда, с высоты тысячи ста метров, виден Хукуцин. Водрузить здесь эти три креста было хорошей мыслью. Крест всегда напоминает о страдании, никогда не позволяет человеку забыть о том, что земной путь усеян терниями и чертополохом!

Вид этих крестов подготавливает путника ко всем мытарствам, которые ждут его впереди. Тропа, круто устремляющаяся отсюда вниз, камениста, она вьется по топкой, болотистой местности. Время от времени на тропу обрушиваются громадные глыбы, сорвавшиеся со скалистых вершин, и катятся с грохотом вниз, увлекая за собой в пропасть все, что встречается на пути, — деревья, всадников, мулов.

Местами тропа настолько крута, размыта и так осыпается, что мул не может на ней удержаться — он срывается и летит под уклон метров пятнадцать — двадцать, пока не задержится на каком-нибудь выступе на нижнем витке тропы, петляющей по склону.

Часто случается, что груженый мул, сорвавшись, катится вниз кувырком, и в воздухе попеременно мелькают то вьюк, то ноги животного.

Понятно, что в местах, столь отдаленных от железной дороги, а значит, от цивилизации, могут происходить такие события, какие в другом краю и вообразить нельзя. Человек, властвующий в таком городке, будь то мэр, начальник полиции или судья, властвует безраздельно. Ни одна газета его не критикует, а правительству известно только то, что он сам сообщает о своей деятельности.

6

«Хукуцин» — индейское слово, означающее «большая площадь» или «большое место». Из индейского названия можно понять, какое значение имел некогда этот город. Еще и сейчас легко установить старые границы древнего индейского поселения. В свое время оно занимало в двадцать раз бо́льшую площадь, чем нынешний Хукуцин. Однако не только размеры свидетельствуют о его былом величии.

Когда спускаешься по крутой тропе из Теултепека в Хукуцин, справа высится мощная пирамида старинного храма, контуры которого четко виднеются вдалеке.

В трех часах верховой езды от Хукуцина находятся развалины священного города, бывшего в свое время религиозным центром всей этой когда-то цветущей области. Словно перелетные птицы, все индейцы, живущие в этих краях, ежегодно стекаются в этот город, бывший когда-то центром, священным для их расы и истории. Словно гонимые неистребимым инстинктом, сходятся они здесь раз в год, хотя в Хукуцине живут теперь мексиканцы и большая часть индейцев давно уже с ними в кровном родстве.

Этот ежегодный праздник, который индейцы неукоснительно отмечают — праздник Канделарии, — справляется в первую неделю февраля.

Праздник носит католический характер, и религиозные обряды совершаются в местном соборе. Индейцы, собирающиеся на праздник, все поголовно католики. Однако можно не сомневаться в том, что католическое духовенство проделало очень ловкую подтасовку, подобную той, что была проделана в Европе при обращении в христианство германских племен и сильно облегчила задачу католической церкви. Ведь поистине удивительно, что Христос, оказывается, родился именно в тот день, когда древние германцы справляли праздник солнцеворота.

То, что в Хукуцине день Канделарии стал главным католическим праздником, лишено, казалось бы, всякого смысла, ибо Хукуцин ничем не связан с Канделарией.

Но это непонятное обстоятельство можно легко объяснить, если вспомнить, что индейцы этих мест в течение тысячелетий, за много веков до того, как первый испанец вступил на мексиканскую землю, стекались в Хукуцин и в близлежащий священный город в седьмую неделю после зимнего противостояния, чтобы принять участие в религиозных празднествах. Попы и монахи любого вероисповедания испокон века во всех странах и во все времена были людьми деловыми. Ни одна религия не может долго просуществовать, если во главе ее не стоят дельцы. Заранее можно было предсказать, что произойдет в Хукуцине после того, как испанцы обратят в католицизм бедных язычников-индейцев.

Великий религиозный праздник индейцев отмечался в первую неделю февраля. Поскольку у католиков на любой день года выпадает какой-нибудь религиозный праздник — рождение святого или некое мистическое событие, — то выбор у них был, естественно, богатый. А так как в первую неделю февраля католики повсюду празднуют день Канделарии, то, едва появившись в Хукуцине, они переименовали великий индейский религиозный праздник в праздник Канделарии. Этим актом, собственно, и было завершено обращение язычников в христианство. В предшествующие века индейцы ежегодно в первую неделю февраля стекались в Хукуцин, чтобы участвовать в религиозных церемониях перед храмом, вручить священникам свои пожертвования, а заодно посетить рынок и предаться земным радостям. Теперь, после обращения индейцев в христианство, ничто не изменилось в этих обычаях. Индейское языческое капище было разрушено, но на том же месте, на том же фундаменте был воздвигнут новый храм. Католический собор соорудили из того же камня, из которого в свое время индейцы построили свое святилище. Монахи в погоне за быстрой прибылью не потрудились даже соскрести надписи с каменных плит, и сейчас еще на стенах католического собора и на плитах, которыми вымощен церковный двор, можно увидеть древние индейские письмена и кабалистические знаки.

Церковная служба и поведение священников в католическом соборе мало чем отличались от обрядов, справляемых в индейском храме. И здесь и там священнослужители бормотали и пели что-то непонятное; и здесь и там они жестикулировали, стоя перед алтарем, вертелись и приседали, склонялись и возносили руки к небу. Индейцам нужно было помолиться — ведь они к этому привыкли, — и поэтому они регулярно приходили в собор, точно так же, как прежде посещали храм. Кому охота плясать, тот пляшет под любую музыку.

Но Хукуцин был и политическим центром, главным городом племени тселталов. Для разрешения всех имущественных споров и для оформления торговых сделок индейцы должны были отправляться в Хукуцин. Там находилась резиденция вождя, который устанавливал законы, там были судьи, которые разрешали все споры, там утверждались права наследства и права собственности, там совершались все сделки, там принимались все решения, касающиеся личной или общественной жизни индейца и его семьи. Все, что совершалось не в Хукуцине, не имело законной силы.

После прибытия испанцев в Мексику индейцы, как в древние времена, отправлялись в Хукуцин за разрешением всех спорных вопросов. Индейские вожди, судьи и священники были убиты. А так как, кроме них, не было лиц, обладавших в глазах индейцев достаточным авторитетом, чтобы разрешать споры, то им волей-неволей приходилось обращаться к испанским властям.

Должно быть, потребность ежегодно посещать Хукуцин была у тселталов уже в крови. Теперь, как и прежде, они улаживали в Хукуцине все дела, которые накоплялись у них за год.

Крупные землевладельцы — финкерс — очень скоро поняли значение Хукуцина. Они быстро смекнули, что все договоры, которые они заключают с тселталами, приобретают силу, только если их оформить в Хукуцине в праздник Канделарии. Ни одно испанское, а позже мексиканское учреждение не могло придать договорам, заключенным с индейцами, такой авторитет, какой ему придавали сами тселталы, если этот договор подписывался в Хукуцине в день праздника Канделарии.

Вот почему вербовщики, набиравшие живую силу для работы на монтериях — лесных вырубках в джунглях, — заключали контракты с индейцами в Хукуцине в день праздника Канделарии.

К тому же Хукуцин был последним административным пунктом, где еще действовали законы и конституция. Здесь проходила граница цивилизации и власти Мексиканской республики. Сразу же за садом последнего домика в Хукуцине начинались первые кустарники джунглей. И обитатели джунглей, особенно ягуары и пумы, койоты, аллигаторы и змеи, не боялись появляться ночью, а часто даже и в сумерки во дворах окраинных домов городка.

Отсюда на расстоянии двадцати дней пути верхом на восток и юго-запад не было никакой законной власти. В джунглях власть принадлежала тому, чей револьвер был дальнобойней, кто умел его первым выхватить и более метко стрелять.

7

Случалось, что в праздник Канделарии в Хукуцине местные власти заверяли не меньше пятисот контрактов вербовщиков с индейцами.

Как только договоры были подписаны и проштемпелеваны, завербованные получали от двадцати до пятидесяти песо аванса, в зависимости от размеров суммы, обозначенной в контракте и определявшейся, в свою очередь, сроком, который индеец успеет, по мнению вербовщика, проработать в джунглях, прежде чем он там сдохнет.

Ни в джунглях, ни на отдаленных монтериях деньги не имели никакой цены. Цену там имели лишь предметы обихода. Поэтому индейцы, завербовавшиеся на монтерии, тратили до отправки все свои деньги — и те, которые они привезли из дому, и те, которые получали в виде аванса, и те, которые им удавалось дополнительно раздобыть у вербовщика. Закупку товаров они считали делом выгодным, так как на монтериях все вещи стоили в четыре, шесть, а то и в десять раз дороже, чем здесь. Ведь в Хукуцине между торговцами шла жестокая конкуренция — чего, естественно, на монтериях не существует.

Огромное экономическое значение праздника Канделарии во многом определялось тем, что большие партии индейцев, завербовавшихся на работу в монтерии, должны были в эти дни завизировать свои контракты у местных властей. Можно было считать, не рискуя ошибиться, что каждый из завербованных истратит на празднике не меньше тридцати песо, а многие даже и до ста. Ведь индейцы, которых в Хукуцин провожали родные, чтобы там с ними проститься, брали очень большой аванс и покупали вещи не только для себя, но и для своих жен, детей, матерей, младших братьев, сестер и всех остальных членов семьи, стараясь обеспечить их всем необходимым на время своего отсутствия.

В Хукуцине вербовщики давали аванс гораздо более щедро, чем в индейских селениях: раз контракт был уже подписан и завизирован властями, индейцы сразу попадали под надзор полиции. Они уже не могли покинуть городок незаметно — их бы сразу задержали многочисленные агенты полиции.

Таким образом, завербованные индейцы придавали празднику столь большой коммерческий интерес, что торговцы охотно платили непомерно высокие налоги, которые с них взымал мэр, лишь бы только получить хорошее место на этом базаре.

Мэр получал с каждого контракта, на котором он ставил свою подпись и печать, двадцать пять песо, поэтому вербовка была для него основным источником его личного благополучия. Эта весьма существенная статья дохода да еще суммы, которые стекались в его карман в дни праздника Канделарии благодаря необычайно высоким дополнительным налогам, оказались причиной того, что не менее двадцати граждан, имевших дерзость выставить на демократических выборах свою кандидатуру на пост мэра, поплатились жизнью. А тех, кому две-три шальные пули продырявили шкуру, и не сосчитать.

8

Кроме завербованных, на праздник отправлялось большинство индейцев, проживающих в этой местности. В Хукуцине собиралось процентов девяносто окрестного населения.

Они приезжали на праздник прежде всего ради церкви. Для подавляющей части индейцев это было единственное богослужение, которое они посещали за год. Почти во всех своих селениях они разрушили церкви, так как не выносили постоянного присутствия священников, считая их паразитами. А в немногих поселках, где церкви, выстроенные во время испанского господства, не были разрушены, они постепенно пришли в запустение. Но даже в те редкие селения, где церковь уцелела, священники отказывались ехать, ибо они не имели там никакого дохода.

Индейцы полагали, что полностью выполнили свой религиозный долг, побывав раз в год в Хукуцине на празднике Канделарии. Там они присутствовали на богослужении, проползали на коленях от дверей собора до алтаря, целовали все встречавшиеся на этом пути лакированные ноги святых, кормили детей грязью, собранной на полу собора, дабы оградить их от болезней и злых духов, этой же грязью мазали свои болячки. Добравшись на коленях до алтаря, они передавали священнослужителю свечки, которые предназначались богоматери, возлагали цветы и фрукты на ступеньки алтаря и к ногам многочисленных святых, а покидая церковь, клали на тарелку, которую служки подносили к их груди, несколько песо для святейшего папы.

Пожертвовав, таким образом, то, что было положено, окрестив детей и заплатив за это наличными, они считали себя на год в расчете со святой церковью. Большего никто от них не требовал, и бог дарил им, их маисовым полям, их козьим и бараньим стадам благословение на ближайшие двенадцать месяцев.

Выполнив свой религиозный долг, индейцы обращались к земным делам и предавались земным радостям.

Индейцы привозили на базар товары собственного изготовления, которые они рассчитывали продать: горшки, шляпы, шерстяные одеяла, пояса, циновки, шкуры косуль, антилоп, ягуаров, пум, выделанные кожи змей и аллигаторов, а также бобы, кукурузу, яйца, живых кур, коз, овец, телят, свиней, поросят, попугаев, певчих птиц, ящериц, табак, хлопок, шерсть, кофе, какао, ваниль, бананы, жевательную смолу, лекарственные травы и коренья.

Как только индейцы продавали свои товары, они начинали делать закупки. Приобретя все необходимое, они покупали водку — комитеко — и основательно напивались.

А как только индейцы начинали пить, появлялись вербовщики с монтерий. Они не скупились: когда индейцы пропивали все, что у них было, вербовщики одалживали индейцам деньги, чтобы они могли купить еще водки. Так индейцы и вербовщики становились закадычными друзьями.

Вербовщики уже не выпускали новых друзей из своих лап.

На другое утро, когда индеец был еще одурманен алкоголем, вербовщики для укрепления дружбы вновь приглашали его выпить стаканчик.

Затем дорогому другу демонстрировались всевозможные соблазны этого мира.

— Братец, — ласково говорил вербовщик индейцу, — как ты думаешь, что сказала бы твоя жена, если бы ты ей подарил этот красивый пестрый фартук?

— О! Она бы очень обрадовалась, — отвечал молодой индеец, и глаза его загорались.

— Ну хорошо, ты ведь мой друг, я одолжу тебе денег, чтобы купить этот фартук! — говорил вербовщик и кричал торговцу-арабу: — Эй, приятель! Сколько стоит фартук?

— Истинно говорю, как родному брату, — отвечал араб и бил себя в грудь, — я никак не могу продать этот фартук дешевле чем за четыре песо, но вам, сеньор, я готов уступить: три с половиной песо, вот мое последнее святое слово.

Вербовщик прекрасно знал, что он легко может выторговать фартук за два песо. Но ведь он покупал не для себя, и ему было безразлично, что купит индеец в подарок своей жене — фартук, шелковую ленту или головной платок. Какое ему дело до жены индейца!.. Важно одно — чтобы индеец истратил как можно больше денег и как можно глубже влез в долги.

Если индеец не желал делать подарка своей жене, матери или невесте, вербовщик мог его соблазнить другими вещами: красивым карманным ножом, кольцами с крупными бриллиантами или рубинами из стекла, вышитой рубашкой, точно такой же, какие носят здешние помещики — финкеро, — или часами. Индеец мог получить все, что только пожелает. Он словно находился в волшебном замке, где были разложены все сокровища мира и каждый вошедший мог брать все, что понравится. Индейцу достаточно было вымолвить: «Я хочу это», — и вожделенный предмет тотчас оказывался у него в руках.

Если же индейца ничто не соблазняло, потому что по складу своей натуры он не стремился к собственности, вербовщик и тогда находил выход из положения. Водка — комитеко — всегда выручала его. Первые два стакана подносились как угощение. Не мог же индеец обидеть приветливого вербовщика и отказаться с ним выпить! Но стоило индейцу опорожнить два-три стакана, как он уже не знал удержу. Вербовщик одалживал и одалживал деньги, и в конце концов индеец подписывал все, что ему подсовывали.

9

На праздник Канделарии приезжали и все финкеро. Обычно они прибывали сюда со своими семьями и слугами.

И они хотели выполнить свой религиозный долг. Но, кроме того, помещики считали своей общественной обязанностью явиться с семьей на праздник Канделарии в Хукуцин. У одних было десять тысяч гектаров земли, у других — пятьдесят, некоторые владели такими крупными земельными участками, что им приходилось не меньше шести часов кряду скакать верхом по своей земле, чтобы попасть в гости к соседу. Все местные землевладельцы были в родстве друг с другом, но если мужчинам и доводилось иногда случайно встретиться в Хукуцине, в Ховеле, в Балун-Канане или Ачлумале, то женщины могли увидеться друг с другом только на празднике Канделарии, когда они проводили целую неделю в Хукуцине. Помещики ставили в церкви свечки, одним ухом слушали праздничную проповедь, крестились и преклоняли колени положенное число раз, а затем всецело отдавались делам. Торговля скотом, кукурузой, сахаром, кофе и остальными культурами, которые они выращивали на своих землях, была организована таким образом, что все расчеты производились на празднике Канделарии. Иными словами, праздник Канделарии завершал для землевладельцев старый трудовой год и начинал новый. Все торговцы, которые вели дела с местными землевладельцами, приезжали на этот праздник заключать новые торговые договоры и рассчитаться за старые. В эти дни производили все расчеты. Финкеро, которые в течение всего года получали товары в долг, не желая, чтобы их слуги ездили в город с деньгами, расплачивались во время праздника со своими кредиторами и сами получали деньги за поставленные ими товары.

В эти же дни землевладельцы платили налоги в хукуцинское казначейство и представителю министерства финансов. Получив единовременно большие суммы за годовые поставки, помещики бывали очень щедры. Они разрешали своим женам и дочерям покупать все, что заблагорассудится, и дарили своим сыновьям по сто, а то и по двести песо золотом, чтобы дать им возможность хоть немного поразвлечься после долгой однообразной жизни в отдаленных поместьях — финках. Сыновья покупали длинные серебряные шпоры, револьверы с золотыми и серебряными украшениями, кожаные куртки с тисненым орнаментом, штаны, обшитые по бокам густой серебряной бахромой, широкополые шляпы, расшитые чистым золотом, — цена их доходила до двухсот песо за штуку. Они покупали также красные, желтые, белые рубашки из натурального шелка. А когда у зубного врача, у которого в эти дни бывал большой прием, появлялась свободная минута, молодые люди заходили к нему, просили подпилить им три-четыре совершенно здоровых зуба и надеть на них золотые коронки, чтобы каждая девчонка в Хукуцине видела, что они — сыновья дьявольски богатых финкеро и могут себе позволить иметь золотые зубы.

После того как все эти роскошные вещи были приобретены,юноши принимались пить и играть, играть и пить, танцевать на площади, потом снова пить и играть.

10

Вполне понятно, что праздник Канделарии в далеком Хукуцине является важным событием для пятисот с лишним арабских, мексиканских, испанских, кубинских и индейских торговцев.

Одних церковных свечей продавали в эти праздничные дни на пять тысяч песо. Все эти свечи тут же ставились в соборе. Бывали годы, когда свечей продавали на восемь тысяч песо, и, будь в запасе еще свечи, их можно было бы продать еще тысячи на три.

Зато в остальное время года Хукуцин, казалось, был забыт не только всем миром, но и собственными жителями. Казалось, все они живут только потому, что не знают, как умереть. И, если в субботу хозяину крупнейшей местной лавки удавалось продать товара на каких-нибудь четыре песо, он считал, что торговля его идет блестяще и он скоро сможет основать банк. Путник, въехавший в город верхом, выбирал на улице, заросшей травой, ту тропинку, на которой не было камней, чтобы топот копыт его коня не потревожил здоровый сон обитателей Хукуцина. Случалось, что приезжего просто угнетала царившая здесь тишина. Ему начинало казаться, что все жители городка умерли и лежат непогребенные в своих домах. Только когда вновь прибывший выезжал на площадь, вымощенную булыжником, и гулко раздавался цокот копыт его коня, в некоторых домах отворялись двери — людям любопытно было взглянуть, кому же это в таком огромном мире, где есть столько самых различных мест, пришла в голову бредовая мысль приехать именно в Хукуцин. Затем на площади появлялся человек в сандалиях, со старинным ружьем, висящим через плечо. Он внимательно оглядывал путника и силился найти какую-либо причину арестовать его и тем самым доказать, что он, будучи полицейским, честно зарабатывает свои двадцать пять сентаво в день. Этим он давал возможность местному судье взыскать с пришельца денежный штраф и внести некоторое разнообразие в монотонную жизнь.

Индейцы, которым случалось приезжать из селений в Хукуцин, чтобы продать продукты, выращенные на своих полях, считали, конечно, Хукуцин огромным, очень богатым городом, центром всего мира. Сотни молодых индейцев не могли вообразить, что где-то на земле существует город крупнее Хукуцина, а те из них, которые побывали в Ховеле или Балун-Канане и утверждали, что оба эти города раз в двадцать больше Хукуцина и что там в магазинах стекла величиной во всю стену, слыли хвастунами.



Индейцы, совершившие вместе со своими женами, детьми и собаками многодневный путь, приближались к городку с чувством суеверного страха. Постепенно, после ряда поездок, во время которых им удавалось продать свои товары по сносным ценам и, как следует поторговавшись, не слишком дорого купить то, в чем они нуждались в своих отдаленных селениях, а главное, избежать обложения налогами, этот страх пропадал. Но случалось, что индейцев, приехавших в Хукуцин с самыми мирными намерениями, городские полицейские под первым попавшимся предлогом арестовывали и сажали в тюрьму. И освободиться индейцы могли только одним путем: согласиться бесплатно проработать неделю на строительстве дороги или дома для местных властей.

Когда индейцы приезжали в Хукуцин на праздник Канделарии, они не входили сразу в город, а на целый день располагались лагерем где-нибудь в леске, на почтительном расстоянии от города. Самый опытный из них, тот, кто уже прежде неоднократно бывал в Хукуцине, отправлялся на разведку, чтобы узнать, не подстерегает ли их в городе какая-нибудь непредвиденная опасность.

Впечатления, которые индейцы получали во время святого праздника Канделарии в Хукуцине, были во много раз более сильными, чем впечатления фермера с отдаленного ранчо в штате Кентукки, когда он впервые приезжает в Нью-Йорк и вдруг оказывается сразу посреди Бродвея[8].

Разница между видом городка в дни праздника и в обычное время была столь велика, что индейцы, попавшие в город в праздник, полностью теряли ощущение реальности — настолько непривычно было для них царившее там шумное оживление.

Чтобы представить себе, насколько менялся облик города, нужно иметь в виду, что товарооборот в этом богом забытом месте в дни праздника достигал суммы в миллион двести пятьдесят тысяч песо и что банкноты достоинством в шесть и десять тысяч песо легче переходили из рук в руки, чем в обычное время бумажки в десять песо.

11

Нетрудно понять, почему вербовщики приурочивают окончательное заключение контрактов с рабочими, отправляющимися на отдаленные монтерии, к празднику Канделарии. Рабам демонстрируются сила и блеск их господ и всемогущество их бога. Индейцы, которые под воздействием всего этого великолепия заключают контракты с вербовщиками, столь же мало помышляют о дезертирстве, как и новобранцы, которым своевременно вправили мозги.

Если индейцам под влиянием мук и страданий на монтериях приходила мысль о побеге или даже о самоубийстве, они тут же вспоминали роскошный праздник Канделарии в Хукуцине и необоримую силу своих хозяев.

Те, кто может в сонный, тихий, казалось, вымерший городок Хукуцин внести такое оживление, такую праздничность и, словно по волшебству, собрать там такую массу людей, хотя бы и на десятидневный срок, должны бесспорно обладать божественной силой, и ни один индеец, куда бы он ни скрылся, не сможет уйти от возмездия. Договор с такими хозяевами надо выполнять точно, до последней буквы.

II

Первыми из торговцев, прибывших в Хукуцин, были арабы. Затем приехали испанцы, за ними — кубинцы и, наконец, гватемальцы.

Самыми последними, с опозданием, приехали мексиканцы. Мексиканцы вечно опаздывают — это у них вроде болезни. Они даже умереть вовремя не умеют. Только две вещи начинаются в Мексике точно: бой быков и «грито». «Грито» — это традиционный клич свободы, который раздается в каждом мексиканском местечке 15 сентября, в день, когда отмечается провозглашение независимости Мексики от испанской короны[9]. Прокричать «грито» — почетная обязанность самого высокого должностного лица в данной местности. «Грито» всегда кричат ровно в одиннадцать часов утра 15 сентября каждого года.

Но в своих делах мексиканцы всегда неточны, как, впрочем, и тогда, когда отправляются на свадьбу, крестины или похороны. Да и к чему им быть точными? Они ведь находятся в своей собственной стране, дарованной им самим господом богом на вечное жительство, и пользуются всеобщим, свободным и демократическим избирательным правом.

Мексиканские торговцы заблаговременно отправляются в путь, чтобы прибыть в Хукуцин в срок. Но именно потому, что они путешествуют по своей стране, они встречают то друга, то приятеля, то зятя, то тестя, то дядю, то свата. В один городок они попадают как раз к свадьбе, в другой — к именинам. Врожденная вежливость, радушие, которые у них в крови, присущая им внимательность к чувствам окружающих, а в особенности родных и друзей, не позволяют им пройти мимо знакомого дома, не крикнув через забор: «Привет, друг!» Они считают себя обязанными сойти с лошадей и войти в дом. И чаще всего они остаются там ночевать.

Когда же они наконец прибывают на ярмарку, то убеждаются, что арабы и испанцы уже заняли на законном основании все лучшие места на базаре и даже успели заключить такие выгодные сделки, что полностью окупили свои дорожные расходы. Арабы и испанцы обычно успевали создать себе надежную клиентуру еще до того, как мексиканцы попадали в город.

Единственный способ бороться с этой страшной конкуренцией мексиканцы видели в том, чтоб осаждать депутатов письмами и петициями с требованием нового законодательства, направленного против «нежелательных иностранцев». Конечно, это средство они нашли не сами: они позаимствовали его у североамериканцев.

1

С последними караванами мексиканских торговцев, которые с опозданием прибыли в Хукуцин, приехал и дон Габриэль Ордуньес.

Дон Габриэль был вербовщик с монтерий.

Монтерия — это большой участок в джунглях или древних лесах Южной Мексики и Центральной Америки, где валят красное дерево и перетаскивают стволы к берегам рек, чтобы затем сплавлять их в гавани Мексиканского залива или Караибского моря.

Задача вербовщика заключалась в том, чтобы поставлять рабочих для заготовки красного дерева.

Вербовщиков называли здесь «энганчадорами», что в переводе значит «человек с крючком» или «человек, который что-то выуживает крючком». Это прозвище появилось потому, что вербовщики действовали с большой ловкостью и искусством, прибегали к хитростям, часто даже к обману и преступлениям. Зато они достигали того, чего трудно или даже невозможно достичь обычным путем. Поскольку агента называли энганчадором, то и контракт, который он заключал, назывался «энганче». Хотя деятельность энганчадора была разрешена законом, все же в самом слове «энганчадор» был какой-то оскорбительный оттенок, особенно если вспомнить о вербовщиках старых времен, которые хватали юношей и поставляли их королям, ведущим войны, нимало не интересуясь, хотят ли они стать рекрутами. Понятно, почему слово «энганчадор» в тех областях Мексики, где известна гнусная, преступная деятельность вербовщиков, звучит как чудовищное оскорбление.

Однако дон Габриэль опоздал на праздник вовсе не потому, что был мексиканцем. Он был слишком деловым энганчадором, чтобы тратить свое время на визиты вежливости, которые не приносят никакой выгоды. По пути в Хукуцин он заезжал на многие ранчо и во многие селения, но не для того, чтобы передать приветы от родственников или обменяться заверениями в дружбе. У него была одна цель — увеличить отряд завербованных рабочих. В селениях, расположенных неподалеку от Хукуцина — в Шитальхе, Такинвице и Сибакхе, — ему удалось подцепить немало индейцев. Большинство из них погрязло в долгах и решило завербоваться, чтобы получить аванс и выплатить долг. Остальных дон Габриэль заманил, ловко расписав им блеск и великолепие праздника Канделарии в Хукуцине, соблазнив их покупками, которые они там смогут сделать, и водкой, которую они там выпьют, если у них появятся деньги. А так как у индейцев никаких денег не было, то он охотно предлагал их взаймы при условии, что местный староста даст за них поручительство в том, что они в указанный день прибудут в Хукуцин, чтоб скрепить энганче — вербовочный контракт — печатью мэра.

2

Индейцы, приезжавшие на праздник Канделарии, не искали ночлега. Впрочем, они бы его все равно не нашли: все помещения, крытые дворы, галереи и даже веранды были битком набиты приезжими — пилигримами, владельцами ранчо и их семьями, торговцами скотом и скупщиками товаров, которые индейцы привозят на базар.

Торговцы спали вместе со своими приказчиками прямо на рыночных столах, под столами или возле них. Таким образом, они экономили расходы на ночлег и им не приходилось нанимать ночного сторожа для охраны товаров. А со здешними сторожами надо было держать ухо востро и следить, не крадут ли они сами. Правда, на рыночной площади постоянно дежурили полицейские, которые не позволили бы никому, даже самим торговцам, выйти в ночное время с территории базара с ношей; ведь никто не мог поручиться, что и торговцы не крадут друг у друга, когда представляется случай. Конечно, тем, которых ловили с поличным, завидовать не приходилось. Если они попадали живыми в полицейский участок, на что, впрочем, было мало надежды, то полицейские их так избивали, что воры предпочли бы быть пристреленными на месте. Но, хотя пойманного вора ожидала незавидная участь, кражи все же совершались довольно часто. Поэтому торговцам лучше всего было спать прямо на товарах и своим телом преграждать путь злоумышленникам. У торговцев за поясом был крупнокалиберный револьвер, и если на ночь они и распускали немного пояс, то уж, во всяком случае, никогда его не снимали.

Деньги, вырученные за день, торговцы носили в другом кожаном поясе, который они повязывали прямо на голое тело. Этот пояс был двойным, так что золотые и серебряные монеты можно было сыпать в него, как в мешок.

Но индейцы, приезжавшие в Хукуцин, не знали всех этих забот и тревог: они были так бедны, что им нечего было опасаться кражи. Даже найди они ночлег в городке, они все равно предпочли бы разбить лагерь за городской чертой, на какой-нибудь поляне в лесу. Там они могли всю ночь жечь костер и никто им не мешал. Полицейские храбрились только в самом городе, где им встречались небольшие группы индейцев, с которыми было легко сладить и чуть что — отправить на принудительные работы. Но за пределы города, на обширные поляны, где тысячи индейцев располагались лагерем, ни полицейские, ни другие представители власти не осмеливались и носа показать. А если представитель власти и приезжал туда, скажем, для того, чтобы разрешить какой-нибудь торговый спор, то он так почтительно обходился с индейцами, словно каждый из них был депутатом парламента. Лучший револьвер мэра города или начальника полиции не имел здесь никакой силы, ибо он не мог бы им спасти жизнь.

Индейцы располагались на ночлег семьями и кланами. Кланы, в свою очередь, собирались по племенам. Если какой-нибудь вербовщик или скупщик индейских товаров знал, к какому племени принадлежит индеец, с которым он намерен иметь дело, ему достаточно было отправиться на полянку, где, как было известно, расположилось это племя. За все время праздника племена никогда не меняли своего местопребывания, оставаясь до конца на той поляне, которую выбрали сначала.

3

Еще до официального открытия праздника, которое начиналось торжественной мессой в соборе, а затем продолжалось в кабильдо, то есть в ратуше, в Хукуцин уже стекались индейцы и метисы, завербованные на монтерии, — их контракты входили в силу с праздника Канделарии.

С каждым днем, по мере того как разгоралось праздничное веселье, в город прибывали всё новые и новые группы завербованных индейцев. Некоторых из них провожал весь клан, но большинство рассталось с семьями еще в родных селениях. Ведь они уже не принадлежали всецело своему племени, их интересы уже не совпадали полностью с интересами клана, и в клане они чувствовали себя лишними. Поэтому обычно они охотно пускались в путь одни и если присоединялись по дороге к другим индейцам, то только к завербованным. Хотя попутчики не были знакомы и, быть может, никогда прежде друг друга в глаза не видели, между ними возникало содружество, как только выяснялось, что все они отправляются на монтерии. И это новое содружество заменяло им утраченные связи с кланом. Инстинктивно каждый старался сродниться с образовавшейся группой. Они чувствовали, чтотечение ближайших месяцев, а может быть, и лет у них не будет никакого другого содружества, что все они отныне являются товарищами по работе, а значит, и товарищами по страданиям, и что они смогут преодолеть зарождающуюся страшную тоску по дому, только если объединятся с людьми, которые тоже должны побороть эту тоску, чтобы не погибнуть.

4

Все индейцы, прибывшие в Хукуцин оформить свои энганче, останавливались на каменистом пустыре, расположенном к востоку от городка, по дороге к кладбищу. Худшего места для лагеря найти было нельзя. Недаром это была единственная поляна вблизи города, которую никогда не занимали кланы и племена.

Так начиналась новая жизнь рабочих монтерий, которым отныне приходилось довольствоваться тем, что другие отвергали, на что можно согласиться, лишь оставив всякую надежду на более сносную жизнь.

Самое удивительное, что все завербованные индейцы, даже если они никогда прежде не бывалиХукуцине, останавливались именно на этом пустыре, хотя их никто сюда не посылал, никто не говорил, что здесь располагаются на ночлег те, кто отправляетсястрану красного дерева.

Остановившись на этом всеми отвергнутом пустыре, индейцы окончательно порывали с кланом и племенем. Вновь прибывшие сразу перенимали привычки, жесты, манеру говорить у новых своих товарищей. Вскоре все эти собравшиеся из разных мест люди начинали даже пахнуть одинаково. И, подобно тому как самка в лесу или в прериях не узнает и не подпускает к себе своих детенышей, если те играли с другими зверятами и переняли их запах, так и клан относится к парням, которые провели несколько дней и ночей в лагере на пустыре, как к чужакам.

В лагере завербованных царили дикие нравы. У большинства индейцев было прескверное настроение, потому что они только что расстались со своими матерями и невестами. К тому же им казалось, что буйное поведение, грубая брань и дикие выходки помогут им подавить зарождающуюся глухую тоску. Они инстинктивно прибегали к нарочитой жестокости и для того, чтобы с самого начала завоевать уважение остальных. А некоторые надеялись погулять за чужой счет, обокрасть товарища или любым другим способом доставить себе хоть какое-нибудь удовольствие.


Как только молодые индейцы сходились на пустыре, между ними начиналась борьба за самоутверждение. Тот, кто с первой же минуты не отстаивает всеми средствами — словами, поведением, кулаками, ножом — свое неотъемлемое право на жизнь, тот погибает как личность, сколько бы он ни проработал на монтерии. Вовсе не обязательно всегда побеждать в драке — ведь из двух дерущихся побеждает только один, — нужно лишь не давать никому спуску. Если удается наставить противнику несколько здоровых синяков и расквасить ему нос, то самому можно совершенно спокойно валяться на земле. Важно одно: отчаянно защищаться, наносить точные удары и не дать обидчику уйти невредимым с поля боя. Этого вполне достаточно, чтобы тот, с кем дерешься, и зрители, присутствующие при поединке, трижды подумали бы, прежде чем решиться снова напасть.

5

От заката солнца до наступления полной темноты проходит не более двадцати минут. Как раз в этот промежуток времени молодой индеец Андреу прибыл на каменистый пустырь, где расположились на ночлег завербованные рабочие.

Он шел, согнувшись под тяжестью тюка, который лежал у него на спине, прикрепленный к широкому грубому ремню, опоясывающему его голову. Рубашку он снял, чтобы тюк ее не протер. Его голая спина была покрыта шкурой антилопы, подвешенной на тонких ремешках к тому же головному ремню. Поверх этой шкуры и лежал тюк.

На Андреу были белые хлопчатобумажные штаны. Правую штанину он подвернул почти до бедра, а левая спускалась ниже колена. Обут он был в сандалии из грубой кожи, а шляпу привязал к тюку. Такие шляпы носили сокесы — индейцы, населявшие западные районы страны. Сплетенная из пальмовой мочалы, эта шляпа с высокой тульей, замятой особым образом, отличалась от любой шляпы этого рода.

Кожа Андреу отливала медью, а густые пряди его черных волос торчали во все стороны. Он был причесан не так, как индейцы, живущие в финках или вольных индейских селениях, — те носят длинные волосы, спереди косо подрезанные. Андреу был коротко пострижен, так, как обычно стригутся мексиканцы в городах.

Прическа Андреу находилась в полном противоречии с его внешним видом и с чисто индейским способом носить тяжести, и это обратило на него внимание всех завербованных, расположившихся на ночлег на пустыре. Они решили, что этот индеец заблудился, что ему здесь не место. Один из парней, сидевших у ближайшего костра, крикнул ему на языке тселталов:

— Эй ты, парень, что это ты здесь шляешься со своим тюком? Индейские торговцы расположились на дороге, ведущей из Теултепека в селения.

— Знаю, — ответил Андреу тоже на языке тселталов, — но я не торговец, я отправляюсь работать на монтерии, а, насколько мне известно, пеоны, приехавшие для заключения энганче, собираются здесь.

— Ты тоже отправляешься на монтерию? — громко спросил его кто-то другой из сидящих у костра. — Кем же? Да ты небось надсмотрщик — капатас! Ну-ка, подойди сюда, давай поговорим по душам. Да так, чтоб ты надолго запомнил! А то завтра, если ты и вправду палач и мучитель, пожалуй, поздно будет. Тебя, брат, я уже целый год поджидаю…

Говоря это, завербованный медленно подходил к Андреу. Остановившись перед ним, он сжал кулаки и крикнул ему в лицо:

— Эй ты, вешатель проклятый, скидывай-ка свою торбу! Я не бью морду тем, у кого к башке подвязан тюк с барахлом.

Андреу опустился на колени, не спеша высвободил голову из-под ремня, нагнулся вперед, чтобы опустить тюк на землю, и поднялся на ноги.

Но, прежде чем он успел выпрямиться, подошедший индеец со всего размаха ударил его кулаком в лицо. Андреу пошатнулся, но удержался на ногах, затем отскочил в сторону и секунду спустя уже сцепился в отчаянной схватке со своим противником.

Они боролись минут десять, и ни одному не удавалось осилить другого.

Потом им, должно быть, одновременно пришло на ум, что они изувечат друг друга, так ничего и не добившись, и поэтому их борьба не имеет смысла. Они на миг расцепились и отпрыгнули в разные стороны, чтобы выбрать плацдарм для нового нападения.

Это дало Андреу возможность ответить наконец на вопрос, которым его встретил налетевший на него парень.

— Ты, видно, вконец рехнулся! Я не капатас и никогда им не был, слышишь! Нигде, ни на финке, ни на монтерии, заруби это себе на носу, осел! А теперь подойди-ка сюда, дружочек, я расправлюсь с тобой как следует! Твоя песенка спета…

— Правда? — переспросил его противник, который теперь заговорил по-испански. — Ты не врешь? Ты не капатас? Тогда садись вот сюда, к нашему костру. Добро пожаловать, друг!

— Нет, — ответил Андреу, — я хочу отыскать костер, у которого сидят ребята, завербованные мерзавцем Габриэлем. Этот проклятый койот и есть мой энганчадор.

— Что ж, тогда ты попал по адресу, — вмешался в разговор другой парень; он сказал это тоже по-испански. — Как раз у нашего костра и сидит команда, завербованная пакостником Габриэлем. Как же его фамилия?.. Ах да… Ордуньес. Он самый? Нечего сказать, хорошенького энганчадора ты себе выбрал, братец! Он детей убивал. Он родного брата привязал к хвосту лошади и гонял ее… Знаешь, что это за человек?.. А ну-ка, придвинь сюда поближе свой тючок!.. Дай я полью, тебе надо умыться. Вот кофе. Пей. Можешь разогреть себе на углях несколько маисовых лепешек. Ешь досыта! Мы не бедные… Да, да, не думай, что мы бедны. Ведь мы лесорубы, валим красное дерево. Мы всегда веселы, довольны и всегда поем песни. Послушай, парень, надень-ка лучше рубаху. Здесь недолго простыть — к утру тебя скрутит лихорадка, и нам придется тащить тебя на руках… Да бери, бери мясо, положи себе как следует. Завтра, когда все уйдут на праздник, мы с тобой украдем еще несколько кур. Но смотри остерегайся полицейских. Впрочем, они преследуют только пьяных, чтобы содрать с них штраф, который идет в карман судьи — алькальда. Я так ловко сворачиваю курам шеи, что они и закудахтать не успевают, только пищат, как мыши…

Андреу подставил руки под струю воды, которую его новый товарищ лил из котелка, умылся, побрызгал лицо водой, прополоскал рот, далеко сплевывая воду, потом вытерся и придвинул к огню несколько предложенных ему лепешек.

Габино — так звали парня, обратившегося к Андреу с этой длинной речью, — считал, что правила гостеприимства требуют, чтобы он развлекал вновь прибывшего товарища. Разговор велся по-испански. Габино продолжал:

— Здесь мы все по договору с этим конокрадом Габриэлем. И у соседнего костра тоже сидят парни, которых он подцепил. Да и вообще большинство здесь завербовано проклятым Габриэлем…

Андреу накрошил разогретые лепешки — тотопостлес — в кофе и сказал:

— Если вы все знаете, что за негодяй этот Габриэль, то какого же черта вы попались на его крючок?

— А ты, видно, пришел сюда по своей воле! Ну, брат, другого такого, как ты, не только здесь, а пожалуй, и на всем белом свете днем с огнем не сыщешь! Ты что, не знаешь, куда отправляешься и что тебе предстоит? — спросил Габино.

— Я здесь вовсе не по доброй воле, — ответил Андреу.

— Это мы и сами понимаем! — вставил кто-то из сидевших у костра.

— Да, не по доброй… — продолжал Андреу. — Помещик, у которого батрачил мой отец, решил взыскать с него шестьдесят песо, те, что отец ему задолжал. Отец становится старым, и помещик опасался, что он не успеет полностью отработать долг — чего доброго, помрет прежде, чем будет выплачен последний сентаво. Так вот, чтобы выручить свои деньги, он продал старика дону Габриэлю — энганчадору с монтерии. Отец и недели бы там не протянул. Да он не выдержал бы даже дороги через джунгли. Поэтому я бросил работу, приехал домой и сейчас отправляюсь на монтерию вместо отца.

— Так я и думал, — сказал Габино и кинул ветку в огонь. — Ты такой же доброволец, как и мы все, как и все индейцы, которые сейчас сидят вокруг костров на этом пустыре и ждут отправки на монтерии. В том, что они здесь, они повинны не более, чем в том, что родились на свет божий… Можешь мне не рассказывать, как ты очутился здесь… Знаю я, как все устроено на свете. Дон Габриэль нипочем не купил бы твоего отца, если бы твой хозяин или, вернее, хозяин твоего отца не сказал ему, что ты молодой и крепкий парень и что ты умеешь работать. Этот кровопийца прекрасно знал, что ты заменишь своего старика, когда дело дойдет до отправки на монтерию.

Андреу обернулся и спросил:

— А где же тот парень, тот мучачо, который собирался раскроить мне череп?

— Селсо? Он пошел к пруду смыть кровь и смочить глаз, который ты ему подбил.

— Я в этом не виноват, — сказал Андреу, — я не задирал его. Он бросился на меня, как бешеная собака. У него, должно быть, не все дома.

— Что верно, то верно, — ответил Габино. — Ты угадал, дружок. Он сегодня не в себе. Но на него не надо сердиться… Послушай, — вдруг перебил себя Габино, — а как тебя, собственно говоря, зовут?

— Андреу.

— Да, так я говорил, что Селсо сегодня с утра сам не свой. Это целая история, печальная история, а может, и веселая — смотря по тому, как на нее посмотреть.

Тут в разговор вмешался Даниэль:

— Хотелось бы мне поглядеть, как бы ты себя повел, очутись ты в шкуре Селсо…

— Во всяком случае, я ему ничего худого не сделал, — ответил Андреу. — А вы выражайтесь яснее, если хотите, чтобы я понял, что к чему. Когда я во всем разберусь, я сам решу, что мне делать — постоять за себя или уступить ему.

III

— Этот Селсо, — начал рассказ Габино, — чертовски хороший парень, настоящий товарищ — он никогда не бросит тебя в беде. И, что особенно ценно на монтерии, превосходный работник, все умеет, за что ни возьмется. Валит лес, как медведь, таскает бревна, как слон, волочит их, как упряжка мулов, и так управляет быками, что они слушаются его, как хорошо вымуштрованные солдаты. Такого парня монтерия, конечно, потерять не хочет. И подцепить такого человека для энганчадора все равно, что напасть на золотую жилу.

У Селсо есть девушка в Икстаколкоте. Он мог бы уговорить ее бежать с ним. Но у парня доброе сердце, в этом его беда. Он не захотел причинить отцу девушки такое горе. А отец требует за девушку большой выкуп: она красивая, сильная и здоровая, и поэтому он хочет получить за нее кучу денег.

В Икстаколкоте Селсо за всю жизнь не заработать такой суммы. Он предложил старику три года батрачить у него, чтобы получить его дочь в жены. Но старик уперся. Он во что бы то ни стало хотел получить за дочь сколько-то — уж не помню, сколько — овец, коз, кукурузы, шерсти, табака. Куш получился изрядный. Можешь спросить у Хосе, что сидит вон у того костра, он из их селения. Он тебе точно скажет. Да, собственно говоря, какая разница — на десять баранов меньше или на пять коз больше. Селсо завербовался на кофейную плантацию где-то в районе Тапачула. Работал он до седьмого пота, отказывал себе во всем и за два года сколотил приличную сумму. Что говорить, деньги эти достались ему не дешево. На кофейных плантациях работа не сладкая. Немногим легче, чем на монтерии. Я это сам на своей шкуре испытал: три месяца работал там на уборке кофе. Они платят с корзины. А попробуй-ка, брат, собери хотя бы сотню корзин! Когда десятник — капатас — в дурном настроении, он говорит, что в твоей корзине полно незрелых бобов, и высыпает корзину в закром, не записывая ее за тобой. Выходит, ты собрал бесплатно целую корзину. Для дуэньо, то есть для хозяина плантации, эти бобы, конечно, не пропадают — он их пустит в дело, — пропадают они только для тебя.

Итак, два года Селсо там отработал, собрал нужные деньги и отправился домой. Выбрал он самую короткую и самую трудную дорогу — шел через Никивил и Сальвадор. В каждом селении, через которое ему пришлось проходить, сельский староста взимал с него пошлину за то, что он идет по деревенской улице. А если Селсо в пути попадался паршивый мостик, перекинутый через болото, то с него брали двадцать сентаво за переход. Повсюду в дороге ему предлагали самогон — агуардиенте. Он был дороже водки и, конечно, гораздо хуже — прямо яд. Везде парня пытались подпоить, чтобы арестовать и посадить за пьянство в карсель — в тюрьму. А наутро, очнувшись в карселе, он не обнаружил бы у себя ни одного сентаво. Ведь не приходится рассчитывать, что начальник полиции бесплатно упечет тебя в кутузку. А если подашь жалобу на то, что тебя обобрали в участке, то не меньше месяца протрубишь на принудительных работах за «оскорбление властей».

Но Селсо наслушался на плантациях рассказов других батраков-пеонов. В дороге он не пил ни глотка, даже если его угощали бесплатно, из чистой дружбы. За продукты, которые он покупал в пути, с него драли втридорога. Ведь он был сборщиком кофе и, разбогатев на плантациях, возвращался теперь домой.

Но Селсо держал ухо востро. Он шел одетый в лохмотья и никому не говорил, что работал на кофейных плантациях. Когда в какой-нибудь лавочке он спрашивал дорогу или когда представитель власти выяснял, откуда он идет, Селсо всегда отвечал, что перегонял из Ховеля в Уикстлу четырех мулов для своего хозяина. Ховель был последним городом, через который ему надо было пройти, прежде чем добраться до своего родного селения. Оттуда ему оставалось всего около двадцати километров.

Здесь он чувствовал себя уже почти дома. Ведь отец, бывало, не реже двух раз в месяц, а то и каждую неделю посылал Селсо в Ховель продавать кукурузу, шерсть, невыделанные шкуры или селитру.

Придя в Ховель, Селсо купил себе на пять сентаво бананов у мелкого торговца, разложившего свой товар на циновке между колоннами здания ратуши, пересек улицу и уселся на площади, чтобы поесть. Правда, на площади стояло не менее дюжины скамеек, но скамейки эти предназначались только для ладино — для цивилизованного населения города. Конечно, не все эти так называемые цивилизованные люди считали для себя обязательным умываться и бриться по утрам. По их мнению, такими пустяками можно было заниматься не чаще чем раз в неделю, в воскресенье, в послеобеденное время, и тем не менее они продолжали считаться ладино — цивилизованными людьми.

Полицейские тотчас прогнали бы Селсо — бродягу-индейца, — если бы он осмелился сесть на скамейку. Но с вымощенной булыжником площади полицейские не гоняли даже бездомных собак. Поэтому индейцы имели право, если хотели отдохнуть, расположиться на мостовой.

На одной из скамеек сидели два кабальеро. Они курили папиросы и ругали правительство.

Один из кабальеро сказал:

— Сколько здесь околачивается парней, которые не имеют даже рубашки, чтобы прикрыть свое грязное тело! А ходят с таким важным видом, словно получат в наследство весь город. Другие, наоборот, прибедняются. Вот взгляните на того индейца, который жрет бананы, сидя на корточках. Можно подумать, что, не подай ему сентаво, он околеет с голоду. А на самом деле у этого паршивого индейца, у этого чамулы, в поясе запрятано семьдесят песо.

— Откуда вам это известно?

— Да ведь он идет с моих кофейных плантаций — он там проработал два года. Его зовут Селсо. Это сын Франсиско Флореса из Икстаколкоты.

— Да ну? В самом деле?

— Точно вам говорю. Да я плевать хотел на этого чамулу! Подумать только, сколько сотен тысяч блестящих песо выкачал из нас губернатор, чтобы построить шоссе до Арриага, и сколько тысяч он еще сунет себе в карман, прежде чем можно будет проехать по этой дороге на автомобиле! Дело в том…

Но другой кабальеро не проявлял никакого интереса к тысячам песо, взимавшихся губернатором на строительство дороги, которую либо вовсе не строили, либо строили так плохо, что после каждого периода дождей надо было начинать всю работу сначала; пользуясь этим, губернатор назначал новые чрезвычайные налоги, львиная доля которых шла в его карман. Окажись кабальеро на месте губернатора, он поступал бы точно так же. Но, поскольку в настоящее время он не был губернатором, ему нужно было найти другой способ прикарманивать чужие песо. Поэтому он перестал слушать, как его собеседник поносит правительство, и, повернувшись к индейцу Селсо, крикнул:

— Эй ты, подойди-ка сюда!

Селсо обернулся и, увидев, что его зовет ладино, вскочил на ноги и с готовностью подбежал к кабальеро. Бананы, которые он принялся было есть, остались лежать на мостовой. Остановившись перед кабальеро, Селсо сказал:

— К вашим услугам, хозяин, к вашим услугам, патронсито!

— Ты меня знаешь? — спросил кабальеро.

— Конечно, патронсито, я вас знаю. Вы дон Сиксто.

— Верно. И я продал твоему отцу двух молодых быков. Он заплатил мне за них лишь часть денег и поклялся при поручителе Корнелио Санчес, которого ты тоже знаешь, что отдаст остальные деньги в тот самый день, когда ты вернешься с кофейных плантаций. Твой отец должен мне ровно шестьдесят семь песо пятьдесят сентаво. Отдай мне эти деньги — тогда твоему отцу не придется ехать в город по такой тяжелой дороге… Правду я говорю насчет долга, дон Эмильяно? — спросил дон Сиксто, обращаясь к другому кабальеро.

— Да, чистую правду, и за этот долг выдано поручительство по всей форме.

На мгновение у Селсо мелькнула мысль, что дон Эмильяно не может знать, существует ли этот долг и как выдано поручительство, потому что он видел дона Эмильяно за несколько дней до своего ухода с плантации. Но он тут же подумал, что индеец не может сомневаться в словах кабальеро. Ведь кабальеро прав, даже когда говорит, что земля вертится вокруг солнца, хотя каждый индеец может убедиться воочию, что солнце вертится вокруг земли. Кабальеро всегда прав. А тут целых два кабальеро утверждают одно и то же, а сам Селсо ничего не знает — ведь его целых два года не было дома.

Но индейцу не дали времени обдумать все как следует.

Дон Сиксто действовал стремительно.

— Выкладывай деньги, мучачо, — сказал он тоном, не терпящим возражений. — Если ты не заплатишь, я позову полицейского, и в тюрьме у тебя будет время обдумать, каково не платить долги.

Из печального опыта многих своих соплеменников Селсо знал, что в тюрьме — в карселе — индейцу приходится не сладко. Деньги у него так или иначе отнимут, потому что спрятать их там невозможно, а кроме того, его еще упекут месяца на три на принудительные работы за поступок, который у них называется «злостным уклонением от выполнения долговых обязательств». Стоит только судье или начальнику полиции придумать название для любого поступка индейца, как этот поступок, будь он самым невинным, превращается в преступление.

Селсо начал разматывать свой красный шерстяной пояс. При этом его короткие белые полотняные штаны упали, и он стоял голым перед доном Сиксто. Но он этого даже не заметил… Он чувствовал только нестерпимую горечь во рту, в животе, в сердце. Аккуратно, очень медленно раскручивал он свой пояс, словно выгадывал минуты, словно еще надеялся сохранить эти с таким трудом доставшиеся ему деньги. Деньги, в которых была заключена возможность жениться на своей девушке и иметь пятнадцать детей. Но Селсо понимал, что под пристальным взглядом дона Сиксто он не сможет утаить ни одного сентаво.

Наконец он размотал пояс до конца и, чтобы не дать монетам упасть на землю, присел на корточки, положив руки на колени. Затем он стал вынимать из пояса монету за монетой и класть их на ладонь дона Сиксто.

Селсо не считал монет, но дон Сиксто вслух вел счет, прибавляя по песо по мере того, как монеты ложились в его протянутую руку.

Всякий раз, как он набирал десять песо, он ссыпал деньги в карманы своих брюк, сперва в правый, затем в левый, затем в правый задний, затем в левый задний, а потом начинал весь круг сначала.

Дон Эмильяно следил за действиями дона Сиксто и тоже считал про себя. Считать деньги было куда увлекательней, чем сетовать на губернатора за плохое строительство дороги.

И вот в карманах дона Сиксто оказалось шестьдесят песо. Он снова протянул Селсо руку и, когда тот по одному положил в нее восемь песо, сказал:

— Все, мучачо!.. Сейчас я тебе дам сдачи четыре реала. Честность есть честность! Ни одного сентаво сверх того, что принадлежит мне по праву. Так. Погоди, я напишу тебе расписку, чтобы ты не думал, что я приду к тебе еще раз требовать возврата долга. Порядочность и честность правят миром!

Дон Сиксто вынул из кармана рубашки маленькую потрепанную записную книжку, с аккуратностью скряги вырвал листок и написал расписку в том, что он получил от Франсиско Флореса за двух проданных ему быков всю сумму сполна, поскольку сего числа ему был внесен остаток долга в размере шестидесяти семи песо пятидесяти сентаво. Затем он поставил свое имя с десятком завитушек, полагая, видимо, что никто не сможет подделать такую сложную подпись.

— Пошли, — сказал он, обращаясь к Селсо. — Сейчас я улажу вопрос с налогами, чтобы ты смог привезти отцу расписку, оформленную по всем правилам.

Оставив Селсо ждать на улице, дон Сиксто зашел в контору налогового управления, наклеил на расписку нужные марки и дал их проштемпелевать. Затем он вышел на улицу, вернулся с парнем на площадь, где дон Эмильяно все еще сидел на скамейке и размышлял о том, как ничтожно правительство, в состав которого он не входит. Дон Сиксто опустился рядом с ним на скамью и отдал Селсо расписку.

— Вот, я при свидетелях вручаю тебе расписку. Дон Эмильяно свидетель, что ты заплатил за быков, а квитанция, раз на ней марки, имеет законную силу. И страховка за быков тоже внесена. И, пожалуйста, не думай, что я отнимаю у тебя твои деньги. Никто на моем месте не отнесся бы к индейцу с такой добротой. Я подарил тебе налоговые марки, а любой другой не был бы так великодушен, заставил бы тебя самого оплатить сбор. А теперь ступай! Отнеси своему отцу расписку и смотри не покупай водки, не покупай агуардиенте, когда будешь проходить мимо спиртового завода. Можешь передать отцу, что, если он хочет купить корову, или мула, или лучшие в городе семена, он может получить все это у меня по самым дешевым ценам.

Дон Сиксто повелительно кивнул головой, как бы говоря: «Ну, а теперь проваливай! У меня есть другие дела».

Селсо повернулся и прошел несколько шагов. Он инстинктивно направился к кучке бананов, которую оставил на мостовой, когда его позвал кабальеро. Но, взглянув на нее, он увидел, что какая-то собачка обнюхала его бананы и подняла ножку. Ведь собака не знала, что бананы съедобны. Вот если бы она выросла в Табаско, она бы это, конечно, знала. Но и в этом случае бананы пропали бы для Селсо.

1

Тяжелыми шагами, словно получив удар по голове, шел Селсо к собору, выходящему фасадом на площадь. Боковой вход в собор был расположен как раз напротив солдатских казарм. Селсо остановился у лотка возле этого входа и купил у торговки две зеленые свечки, серебряную звездочку и серебряное сердечко. Одну свечку он поставил перед ликом святой девы, охранявшей его в пути, другую — перед статуей святого, которого он принял за святого Андреу — покровителя его родного селения. Серебряную звездочку он положил к ногам статуи святой, имени которой он не знал. Собственно говоря, он не сумел бы объяснить, почему он это сделал. Торговка, продавшая ему звездочку, говорила, что этот дар святым приносит счастье. А серебряное сердечко он повесил на решетку главного алтаря в надежде, что ночью святая дева выйдет из своей массивной золоченой рамы и возьмет его.

Когда Селсо вешал сердечко на ограду алтаря, он подумал о девушке, на которой собирался жениться.

И только в эту секунду он осознал, что трудился два года на кофейных плантациях бесплатно. Во время объяснения с доном Сиксто мысль эта ни разу не приходила ему в голову. Получить в жены девушку, которую он избрал, было для него теперь так же невозможно, как и в тот день, когда он завербовался на кофейную плантацию. Селсо никак не мог понять, как могло случиться, что он так легко отдал все свои деньги дону Сиксто, не попытавшись даже протестовать или убежать. Только теперь ему пришло на ум, что его, быть может, обманули. Но ведь он знал дона Сиксто. Дон Сиксто занимал в городе солидное положение, и Селсо испытывал к нему большое уважение — уважение, которое было, собственно говоря, не чем иным, как страхом. Дону Сиксто достаточно было крикнуть полицейских и сказать: «Посадите-ка этого парня в карцер — в калабосо его!» — и его тотчас же арестовали бы, засадили в тюрьму и держали бы там до тех пор, пока дон Сиксто не пошел бы к начальнику полиции, своему куму — своему компадре, — и не сказал бы: «Выпусти-ка этого мучачо на свободу…»

Дон Сиксто был уважаемым гражданином, а уважаемые граждане имеют все права.

Селсо опустился на колени на каменный пол церкви, густо усыпанный хвоей, и стал молиться: «Матерь божья, дева Мария, заступница наша, спаси нас…»

Он повторил эту молитву десять раз подряд. Он не знал, что значат ее слова, какой смысл сокрыт в них, зачем их надо произносить, к чему все это. Но мать твердила ему слова молитвы до тех пор, пока он не научился повторять их за ней. Селсо было в то время пять лет, и его тогда впервые повезли в Ховель, в церковь. Других молитв он не знал, их не знала и мать и поэтому не могла его научить.

Когда Селсо закончил свою безыскусную молитву, он соединил большой и указательный пальцы, прикоснулся ими несколько раз к губам и поцеловал их.

Затем он встал и вышел из церкви. Он сделал все так, как ему наказывала мать, когда он отправлялся на кофейную плантацию. Это она сказала, что, когда он будет возвращаться с плантаций домой,он должен купить в Ховеле две зеленые свечки и поставить их в соборе в благодарность за свое благополучное возвращение.

Селсо оставил сетку с вещами на хранение у того индейца, у которого купил бананы. Он зашел к нему, взял тюк и вышел на дорогу, ведущую в его деревню.

В крайнем доме этой улицы помещалась маленькая лавчонка — тиенда, — в которой можно было купить все, что нужно индейцу. В этой лавочке было очень мало товаров. Но и то немногое, что лежало на полках, было покрыто толстым слоем пыли и вовсе не предназначалось для продажи, а было выставлено исключительно с целью доказать инспектирующим чиновникам, что это самая обычная лавчонка. Конечно, каждый чиновник отлично понимал смысл всей этой маскировки: в случае надобности он получал таким образом возможность подтвердить под присягой, что данная тиенда вела вполне легальную торговлю. При этом он, конечно, умолчал бы о том, что хозяин лавки неоднократно совал ему взятки, которые он брал. А если бы дело и дошло до суда, то судья, получавший деньги из той же мошны, что и все остальные чиновники, оказался бы достаточно любезен и понятлив, чтобы не задавать ненужных вопросов.

Хозяин лавки, впрочем, не смог бы много заработать обычной торговлей, будь у него даже самые распрекрасные товары. Ведь никто не покупает на окраине города, не узнав, какие цены в центральных магазинах, где конкуренция вынуждает торговцев продавать дешевле.

Торговля, которой промышлял хозяин тиенды, была весьма нехитрой: он продавал не обложенную государственной пошлиной водку — агуардиенте. На агуардиенте можно было заработать больше, чем на казенном вине. Те деньги, которые обычно берет себе государство в виде налога, в этом случае делят между собой продавец и покупатель. А так как хозяин здешней тиенды был одновременно и продавцом и самогонщиком, он зарабатывал вдвойне.

Лавочник не имел лицензии на продажу спиртного. Такая лицензия была бы для него лишь помехой. К нему беспрепятственно приходили бы инспектора, пересчитывали бы бутылки, отыскивали бы те, что не обложены пошлиной, и заставляли бы его платить штраф в пятикратном размере. Хозяин не продавал водку стаканами. Для этого ему надо было бы иметь патент на содержание закусочной — кантины, не то владельцы других кантин, исправно платившие свои налоги, без сомнения, донесли бы на него.

Хозяин этой тиенды продавал водку бутылками — ведь он не содержал кантины. Покупатели должны были приносить с собой пустые бутылки. У кого же не было бутылки, тот мог купить ее здесь, в тиенде, а выпив водку, снова продать бутылку хозяину. Продавать водку бутылками было выгоднее, чем стаканами.

Выпивать в лавчонке категорически запрещалось. Ведь это была не кантина, и, следовательно, выпивать здесь было запрещено законом. Правда, все остальное, чем занимался хозяин, было также запрещено законом. Но свое уважение к закону, свое подчинение ему хозяин доказывал тем, что требовал, чтобы покупатели распивали свою водку не в лавчонке.

Перед домом, возле дома, за домом, в котором помещалась эта тиенда, а также вдоль дороги, ведущей в индейские селения, валялись под палящим солнцем напившиеся до бесчувствия мужчины, женщины, юноши. Все они были в лохмотьях, с всклокоченными волосами, кишащими насекомыми. Одни пьяные спали, другие плясали, как исступленные, или истошно горланили песни. Все это напоминало картину великого живописца, с потрясающей силой изобразившего ад, дабы иронически проиллюстрировать слезливую библейскую болтовню: «Бог создал человека по образу своему и подобию».

Каждый житель города, даже каждый ребенок знал, что в этой тиенде индейцам продают агуардиенте — не обложенную налогом водку. Каждый инспектор из налогового управления также это отлично знал. Но все делали вид, что им это невдомек, ибо преуспевающий хозяин заведения щедро одаривал всех, кто представлял хотя бы малейшую опасность: налоговых инспекторов, мэра города, судью, начальника полиции. Ведь у мексиканского государства имелось столько превосходных законов, что нельзя было повернуться, не наступив на один из них или не перешагнув через два соседних. Но все эти законы существовали вовсе не для того, чтобы страна и народ жили нормальной цивилизованной жизнью, а лишь для того, чтобы депутаты, губернаторы, мэры, судьи, начальники тюрем, полицмейстеры и прочие, кому посчастливилось получить государственную должность, могли выкачивать у граждан деньги, которые ни в каких бухгалтерских книгах не числились.

Селсо подошел к тиенде. Это был маленький глинобитный дом без окон, под дранчатой крышей. Селсо присел у обочины песчаной дороги и облокотился на свой мешок. Он собирался купить в Ховеле подарки для родных. Отцу он хотел привезти сандалии, матери — новую красную шерстяную повязку для волос, а невесте — блестящие бусы. Теперь же он возвращался домой без подарков, точь-в-точь как пропившийся до нитки индеец, как большинство мужчин и женщин, которые напоминали обезумевшее стадо, стонали и корчились в беспамятстве на земле, променяв на водку все — подарки, детей и даже последние остатки человеческого достоинства, сохранявшиеся еще у них, несмотря на всю безмерность их падения.

Селсо возвращался домой без подарков и без денег, необходимых, чтобы выкупить невесту. Для дона Сиксто шестьдесят семь песо и пятьдесят сентаво были ничтожной суммой — он вдвое больше проигрывал за час в рулетку или в кости в какой-нибудь кантике. Для Селсо же эти деньги означали семью и все то, благодаря чему его жизнь обретала смысл.

Селсо оставил свой тюк у обочины и вошел в лавку. Он указал рукой на красную шерстяную повязку, которая свисала на шнурке с какой-то полки. Она так пропылилась, что казалась серой. Хозяин никогда и не помышлял продать эту повязку — впрочем, как и любую другую вещь, выставленную на полках, — поэтому ему было глубоко безразлично, привлекательно ли выглядят его товары.

Хозяин, со скучающим видом ковырявший зубочисткой в зубах, лениво обернулся, не выпуская из поля зрения прилавка, взглянул на повязку, так же лениво отвернулся от нее, скривил рот, прищурил глаз и сказал:

— Откуда ты идешь, мучачо, и откуда ты родом?.. А, из Икстаколкоты! Что-то ты не похож на чамулу… Ты, видно, возвращаешься с монтерии? Так, что ли?

— Сколько стоит эта повязка? — повторил Селсо.

— Скажите на милость! — с удивлением воскликнул хозяин. — С чего это ты важничаешь? Можешь и подождать немного. Икстаколкота от тебя не убежит. Хочешь выпить глоток? Бесплатно. Я угощаю!

Селсо повернулся и направился к выходу.

— Эй, ты! — крикнул ему вдогонку хозяин тиенды, кое-как преодолев свою обычную лень. — С чего это ты убежал? Хочешь повязку — можешь ее получить. Она стоит восемь реалов.

Цена такой повязки в городе была не более двух реалов.

Селсо отмотал конец своего пояса — весь разматывать было уже не нужно, — чтобы достать жалкие остатки денег. Он вытащил из пояса монеты и пересчитал их. Заметив, что торговец следит за ним, Селсо с недоверием покосился на него. В поясе было всего сорок семь сентаво.

— Ты можешь уступить мне повязку за сорок семь сентаво? — спросил он торговца.

— Нет, конечно, не могу. Клянусь святой девой, святым Иосифом и младенцем — никак не могу…

Зубочистка во рту торговца сама перемещалась из стороны в сторону, так как хозяин обеими руками оперся о прилавок.

— Послушай-ка, — продолжал хозяин тиенды, — кое-что я все же смогу для тебя сделать: пол-литра водки стоит пятьдесят сентаво. Тебе я отдам ее за сорок семь. Видишь, я всегда уступаю, когда могу.

Селсо вернулся в отчий дом без подарков, без денег для женитьбы, без своего тюка — он потерял его где-то по дороге. Он ввалился в дом и упал, уткнувшись головой в колени матери, которая сидела на корточках у очага и готовила ужин.

2

На другой день, когда с Селсо можно было наконец разговаривать, отец спросил его, куда он дел деньги, заработанные за эти два года.

— Их отобрал дон Сиксто.

— Я должен дону Сиксто за двух быков, это верно, — сказал отец. — Но между нами и речи не было, что я заплачу ему остаток долга из твоих денег. Мы уговорились, что я посоветуюсь с тобой насчет моей покупки, когда ты вернешься с кофейной плантации. Я не хотел покупать быков прежде, чем ты сам их увидишь и оценишь. Ведь я собирался подарить их тебе, когда у тебя родится первенец, и мы договорились с доном Сиксто, что, если тебе быки не понравятся, я их ему верну, а он отдаст мне задаток или зачтет его в уплату за мула, которого я собираюсь купить у него. Мы уговорились также, что я буду выплачивать дону Сиксто каждые три месяца по шесть песо, пока не рассчитаюсь с ним за эту пару быков, и что мы оформим в Ховеле наше соглашение, когда ты вернешься домой. Таковы были условия покупки.

Все, что говорил отец, звучало в родимом доме, в тени навеса из пальмовых листьев, где мать замешивала кукурузные лепешки для обеда, так просто и так убедительно! Отцовские слова были правдивы и безыскусны. Все казалось таким ясным и бесхитростным здесь, в его деревне, обнесенной густым плетнем из агавы! Вокруг равнодушно тявкали собаки, лениво кричали ослы, глухо болботали индюки, пронзительно кудахтали куры, визжали дети… Да, здесь все дышало покоем и сливалось в едином аккорде с окружающей природой.

Но тогда, в устах дона Сиксто, который не говорил, а грубо приказывал, все звучало иначе. Все воспринималось по-иному там, в городе, на площади, когда перед Селсо сидели два блестящих кабальеро и за его спиной грозно высилось монументальное здание, на фасаде которого крупными буквами было написано «Муниципалитет», а над каждой дверью, казавшейся ему дверью, ведущей в ад, были выведены жирными черными литерами слова: «Казначейство», «Начальник полиции», «Тюрьма». Что мог сделать Селсо в таком окружении? Под таким давлением он бы отдал все свои сбережения, если бы дон Сиксто действовал и менее ловко. Ни Селсо, ни его отцу даже не пришла в голову мысль пойти в Ховель и потребовать, чтобы дон Сиксто вернул деньги. Это все равно ни к чему бы не привело. А если бы они вышли из себя и сказали дону Сиксто хоть какую-нибудь грубость, они оба попали бы в тюрьму. Франсиско Флорес, отец Селсо, купил двух быков, а дон Сиксто, который их ему продал, получил условленную сумму, выдал форменную расписку и был при этом настолько щедр, что сам уплатил налог. Прошло бы много дней, прежде чем Селсо и его отцу удалось бы растолковать властям, что дон Сиксто вел себя в этой сделке бесчестно и что его бесчестность нанесла Селсо такой урон, который не могли возместить ни прекрасные быки, ни выданная по всей форме расписка.

В тот же день Селсо отправился на поиски своего тюка и нашел его на той дороге, где потерял: ведь там проходили только индейцы, поэтому тюка никто не тронул.

Прошла неделя с тех пор, как Селсо вернулся домой. Он стыдился пойти к своей невесте. Каждый день он выходил с отцом сеять кукурузу, и все жители деревни видели, как он, выбиваясь из сил, приучал быков к плугу. И вот однажды после обеда, перед самым заходом солнца, отец его невесты направился к дому Франсиско Флореса. Вслед за ним на почтительном расстоянии шла его дочь.

Отец девушки, Мануэль Ласо, вошел во двор и сел на скамью.

Дочь осталась на улице у ограды. Она была босиком, юбка из грубой черной шерсти едва доходила ей до колен, на шее у нее была нитка зеленых стеклянных бус. Свои густые волосы она заплела в косы и, подобрав их в высокую прическу, стянула красной шерстяной повязкой. Девушка стояла, скрестив руки на груди и спрятав лицо в ладони. Но сквозь неплотно сжатые пальцы поблескивали ее живые глаза. И каждый мог видеть, да она этого и не скрывала, что ничто из происходящего в доме и во дворе не ускользает от ее взора.

Мать Селсо, сидевшая у очага, вышла из хижины, низко поклонилась гостю и протянула ему руку. Гость слегка прикоснулся к кончикам ее пальцев. Затем она подошла к ограде и пригласила девушку войти. Девушка, словно виноватая в чем-то, проскользнула во двор и мигом оказалась в хижине. Там она присела у очага рядом с матерью Селсо, и они принялись болтать. Селсо работал за домом, он мастерил упряжь для быков.

Но вот Селсо вышел на передний двор. Он поздоровался с отцом девушки так небрежно, словно ему был совершенно безразличен его приход. Казалось, девушка больше не интересовала его, он даже не взглянул в ее сторону. Он не вошел в хижину, хотя знал, что она там, — вернее, именно поэтому он и не вошел. Но его выдержки хватило ненадолго. Он подошел к двери хижины и спросил у матери, не помнит ли она, где его нож. Собственно говоря, он отлично знал, где находится нож: он сам воткнул его в столб, поддерживающий крышу. Чтобы взять нож, нужно было пройти в другой конец хижины. Селсо пошел к столбу, глядя прямо перед собой, не скосив даже глаз в сторону девушки.

Как только Селсо вошел в хижину, девушка спрятала лицо в ладони, и все же она следила за всеми его движениями. Хотя ее мнение почти не принималось в расчет при выборе мужа — все решали оба отца и жених, — ей любопытно было взглянуть на парня, которого вот уже целых два года прочили ей в мужья. Девушке исполнилось шестнадцать лет. Наступило время, когда ее родителям надо было серьезно подумать о ее будущем. В двадцать лет она будет старой девой и у нее не останется никакой надежды выйти замуж.

Отцы тем временем поговорили о том о сем. Когда Селсо вышел из хижины, Мануэль Лaco крикнул ему:

— Послушай, мучачо, что ж ты даже не зашел ко мне спросить, как я поживаю? Я ждал тебя.

— Времени не было, дон Мануэль, — ответил Селсо. — Мы ведь купили быков, и я хочу приучить их к плугу, прежде чем опять уйду.

— Прежде чем опять уйдешь? — переспросил Мануэль Ласо.

— Куда же ты собрался, сынок? — спросил, в свою очередь, отец Селсо.

Слова сына прозвучали для него так же неожиданно, как и для Мануэля Ласо.

— Заработать денег для женитьбы, — сказал Селсо, словно это было нечто само собой разумеющееся.

Мануэль Ласо поморщился и сказал:

— Я рассчитывал, что деньги для свадьбы ты заработаешь на кофейной плантации. Ведь ты два года прилежно работал.

— Да, дон Мануэль, работал. Но денег у меня нет. Поэтому мне снова придется уйти и попытаться их заработать.

Селсо не сказал, что отдал все свои деньги за быков. Отец его тоже промолчал. Куда именно ушли деньги, к делу не относилось. Важно было лишь одно: иметь возможность выкупить невесту. Речь шла здесь даже не о деньгах, а о свадебных дарах. Быть может, у дона Мануэля Ласо и мелькнула мысль о том, что отсутствие денег как-то связано с новыми быками Франсиско Флореса, но он считал, что не должен задавать лишних вопросов: дело от этого не менялось. Так или иначе, у Селсо не было денег, необходимых для покупки свадебных даров.

Франсиско Флорес сказал:

— Я обещал Селсо подарить ему двух быков, когда родится первый ребенок. Знаешь, дон Мануэль, я охотно отдам сейчас этих двух быков моему сыну.

— Быки не имеют никакого отношения к тому уговору, который у меня был с Селсо, — возразил Мануэль Ласо. — Ты ведь мне уже говорил, что подаришь быков Селсо, когда у него родится первенец. Спасибо тебе за доброе намерение. Но, повторяю, это не имеет никакого отношения к моему уговору с Селсо. Он должен самостоятельно, без твоей помощи, достать деньги на свадебные дары. Должен же я знать, черт подери, умеет ли этот балбес зарабатывать деньги! Ведь ты, надеюсь, не думаешь, что я отдам свою дочку лентяю, который не в состоянии добыть несколько песо! Селсо мне нравится, а девчонка сказала моей старухе, что и ей Селсо по душе. Но все эти нежности скоро проходят, остается только одно — умение работать и зарабатывать. Вот тебе мое последнее слово: ты сам должен заработать деньги, а не твой отец. Ведь получить мою дочь в жены хочешь ты, а не он. Я даю тебе еще два года сроку. Я мог бы выдать ее уже шесть раз замуж, если бы захотел. Но я был бы рад, если бы ты стал моим сыном, да и дочке ты нравишься. Поэтому я даю тебе еще два года, чтобы ты заработал деньги. Но больше двух лет она ждать не сможет.

Мануэль Ласо встал, протянул Франсиско Флоресу руку и крикнул в дверь хижины:

— Я пошел!

Мать Селсо подошла к дверям и сказала:

— Прощайте, дон Мануэль!

— Прощайте! — ответил дон Мануэль и вышел со двора.

Девушка, как испуганная собачонка, подбежала к Франсиско Флоресу, которого она так хотела видеть своим свекром, склонилась перед ним и поцеловала ему руку.

Франсиско Флорес положил свою руку на голову девушки и сказал:

— Ступай с богом, дочка!

Ни на кого не взглянув и не выпрямляя спины, девушка повернулась и быстрыми мелкими шагами побежала вслед за своим отцом. Но, оказавшись по ту сторону изгороди, она все же обернулась и через плечо бросила взгляд во двор, закрывая при этом лицо обеими руками.

Селсо стоял у столба, поддерживающего крышу дома, и строгал ножом какую-то палку. Глядя на то, как сосредоточенно он работает, можно было подумать, что он мастерит какую-то важную деталь для упряжи. На самом деле он строгал палку без всякой определенной цели. Он не посмотрел вслед девушке. Он как будто и не заметил брошенного ею взгляда, взгляда, который сверкнул сквозь прижатые к лицу пальцы, словно сквозь решетчатое окно. Только по этому пугливому взгляду и можно было понять, что для нее нет на земле другого парня, кроме Селсо.

Селсо поднял глаза, лишь когда, по его расчетам, отец с дочкой уже удалились шагов на двести. Его рука, сжимавшая нож, продолжала скоблить палку, так что он мог бы мигом опустить глаза, если бы заметил, что за ним наблюдают. Больше всего Селсо опасался, не заподозрит ли кто-нибудь, что он хочет, чтобы именно эта девушка, а не какая-нибудь другая стала матерью его пятнадцати детей. Еще до того, как Селсо отправился на кофейную плантацию, он иногда видел ее вблизи. Один раз — когда приехал священник крестить новорожденных в местной полуразвалившейся церкви. Другой раз — на свадьбе, когда он танцевал с ней четыре раза. Несколько раз обе семьи встречались, возвращаясь с рынка в Ховеле. Подсчитай Селсо все слова, которыми он успел за свою жизнь обменяться с девушкой, вышло бы слов восемнадцать — двадцать, не больше. Даже когда он пригласил ее танцевать, он не сказал ей ни слова, а просто подошел к ней и бросил ей на колени свой красный шейный платок, давая этим понять, что он оказывает ей честь и приглашает ее на танец. Да он и не знал, что говорят девушкам в таких случаях. Сказать ей, что сейчас холодно или жарко, что пойдет дождь или что она, наверное, хочет пить? Это она и сама знает. О чем же тогда ее спрашивать? Если бы он поблагодарил ее после танца или спросил: «Как ты поживаешь?» — это прозвучало бы так смешно, что в деревне еще долго судачили бы по этому поводу. И уж тем более незачем спрашивать, нравится ли он ей. А сказать ей, что она ему нравится, и вовсе немыслимо. Если она этого сама не понимает, значит, и речи быть не может, чтобы она стала когда-нибудь матерью его пятнадцати детей. Выйдет ли она за него замуж, было не его и не ее делом, а делом их отцов. Конечно, она могла сказать «нет», даже если бы мужчины и договорились, — это ее полное право. Но ведь любой другой парень из селения был ничем не лучше Селсо. Все мужчины одинаковы. Она не могла видеть разницы между ними. Как и любая другая женщина ее племени, она была не так воспитана, чтобы самой выбирать себе мужа. Незначительные различия, которые существуют между тем или иным женихом, замечает не девушка, а только ее отец. Различия заключаются в том, что один, например, пьяница, другой выпивает умеренно, третий водки в рот не берет. Или один, по мнению отца девушки, лентяй и бездельник, а другой — работящий и ловкий парень.

И тем не менее с того самого дня, как Селсо впервые договорился с отцом девушки о свадебных дарах, девушка стала сживаться с мыслью, что именно Селсо, только он один из всех мужчин на земле, определен ей судьбой. А Селсо, умей он выражаться поэтически, стал бы утверждать, что именно эта девушка, и только она одна, предназначалась ему провидением со дня сотворения мира.

Они поженятся, и настанет день, когда исполнится тридцатилетие их свадьбы, свадьбы, не освященной церковью, не зарегистрированной властями, состоявшейся только по благословению отцов. Прожив тридцать лет вместе, они не сумеют ответить на вопрос, были ли они счастливы. У них есть дети — некоторые умерли, другие живы, большинство уже женаты. Жизнь для них — непрестанный тяжелый труд. Если они прекратят работу хотя бы на месяц, им нечего будет есть — у них не будет ни кукурузы, ни бобов. Живут они в согласии, дружно. Жена слушается мужа больше, чем верующие — господа бога. Все, что говорит муж, — непреложный закон и для нее и для всех детей, независимо от того, живут ли они еще в отчем доме или уже выделились. Женщине никогда не приходит мысль оспаривать мнение или приказание мужа. Они вместе обсуждают, когда, где и почем продать излишки кукурузы, шерсть, шкуры, коз. Их мнения сходятся — хорошо, если нет — последнее слово остается за мужем. Быть может, через некоторое время выяснится, что мнение жены было более правильным, но она не станет чваниться и упрекать его, точно так же как набожный человек не станет сетовать на господа бога, когда всевышний, вместо того чтобы послать дождь, позволяет урожаю погибнуть от засухи.

Для Селсо эта, именно эта девушка была так же дорога́ и бесценна, как для любого другого человека та девушка, которую он сам себе выбрал и без которой, по его представлению, не может жить.

Селсо считал самым важным во что бы то ни стало сохранить право жениться на девушке, которую избрали для него родители. Для него свадьба была делом не менее серьезным, чем для молодого банковского служащего в Нью-Йорке, Лондоне или Берлине, который изо всех сил старается создать необходимые условия для скорейшей женитьбы на своей избраннице. Разница, единственная разница в поступках этих двух молодых мужчин, принадлежащих к различным расам и культурам, заключается в том, что молодой банковский служащий из Нью-Йорка когда-то и где-то встретил свою невесту, они друг другу понравились и через некоторое время договорились о будущей совместной жизни, а Селсо питает такое глубокое уважение к родителям и соплеменникам, что во всем полагается на них. Но Селсо так же попал в западню, как и молодой банковский служащий в Лондоне. Служащий взял на себя обязательство выплачивать за мебель для своей квартиры, а Селсо взял на себя обязательство вручить отцу невесты свадебные дары, поскольку мебель, занавески и абажуры индейцу не нужны.

Ничто не дается даром в этой жизни — ни банковскому служащему, ни Селсо. И Селсо снова пришлось покинуть родной дом и идти зарабатывать деньги, которые, как он считал, он один раз уже заработал.

3

Итак, Селсо сложил свою сетку и в одно прекрасное утро на рассвете, часа в три, отправился в Ховель.

Но вербовщиков, набиравших рабочих на кофейные плантации, в Ховеле не оказалось. Вообще в это время года людей набирали только на сбор урожая, то есть на сезонную работу. А для посадки новых кофейных плантаций и расчистки старых рабочих уже не требовалось. К тому же Селсо казалось, что на кофейных плантациях заработок очень низок и что, быть может, ему удастся подыскать себе какую-нибудь другую работу, на которой он быстрее соберет нужную сумму.

Селсо стоял в лавке на площади и покупал сырые табачные листья, чтобы было что курить в дороге. В лавке находился также один ладино. Кабальеро спрашивал лавочника, не будет ли у того оказии, чтобы переправить на монтерию Агуа-Асуль пакет с документами. В такие отдаленные районы, где нет дорог, продукты обычно доставляли на мулах. Но в ближайшее время ни один из погонщиков не направлялся с караваном на монтерию. Быть может, месяца через два, а то и через четыре в монтерию отправится один торговец-турок. Так или иначе, раньше чем через две-три недели никакой оказии не представится.

Тогда кабальеро стал спрашивать, не найдется ли человека, который взялся бы выполнить его поручение. Но никому не захочется скакать через джунгли в одиночку, все боятся трудного и опасного пути, который занял бы не менее десяти дней, не считая дороги обратно. А чтобы добраться из Ховеля до последнего индейского селения, то есть до начала джунглей, надо потратить еще не менее шести дней. Если же к этому добавить время, необходимое для отдыха, то путешествие займет самое малое дней сорок. Следовательно, придется уплатить нарочному за сорок дней. Да, кроме того, надо уплатить за лошадь и за мула, на которого он навьючит все необходимое для такого путешествия. Без мула обойтись нельзя — часть пути надо обязательно проехать на муле, иначе загонишь лошадь. Стоит лошади или мулу в джунглях устать, как они ложатся на землю, словно охваченные тоской, перестают есть и вскоре подыхают. Нет, ехать в одиночку никто не согласится. Каждый захочет взять напарника. А это будет стоить еще немалых денег. Ведь напарнику тоже придется платить за сорок дней пути и за лошадь.

Конечно, можно запечатать документы в конверт, наклеить на конверт марку в двадцать сентаво, бросить его в почтовый ящик и спокойно уйти. Но и это не было выходом для кабальеро: ведь не позже чем на другой день ему доставят письмо в гостиницу с пометкой: «Нет почтовой связи».

Владелец лавки сказал:

— Послушайте, дон Аполинар, почему бы вам не отправить письмо с чамулой, с индейцем? Лошадь ему не нужна, он и так мчится как черт. Его и на двух лошадях не обскачешь!

— Что ж, об этом стоит подумать, — ответил дон Аполинар.

— Да здесь и думать нечего, — возразил хозяин лавки. — Спросите-ка у парня, что сидит вон там на скамье и скручивает сигару. Я за него ручаюсь — знаю и его и его отца. Он из Икстаколкоты.

В детстве Селсо, как и все его соплеменники, говорил только на своем родном языке — тсотсил. Но еще до того, как он отправился на кофейную плантацию, он уже немного выучился испанскому, когда в течение нескольких месяцев работал на лесопилке дона Приссилиано; там он зарабатывал по двадцать пять сентаво в день. На кофейной плантации, где работают парни, говорящие на самых разных языках, без испанского невозможно понять друг друга. Поэтому Селсо овладел испанским настолько хорошо, насколько это возможно для индейца, никогда не посещавшего школу.

Селсо слышал разговор кабальеро, который велся на испанском, но сделал вид, что не понимает, о чем идет речь. В делах, подобных этому, индеец, живущий в своем селении — в пуэбло, — разбирается с трудом. И тем более ему нелегко сообразить, как извлечь выгоду из такого дела. Но Селсо провел два года на кофейной плантации, где работают не только индейцы, но и всякий городской сброд, тертые парни, попавшие сюда, скрываясь от полиции или суда. Селсо начал уже понемногу преодолевать свое тугодумие. Правда, он не преодолел его еще до конца, иначе он не попался бы так легко в сети дона Сиксто, а был бы осторожней и проверил, действительно ли его ожидает тюрьма, если он не заплатит. Но от страха перед тюрьмой он никак не мог отделаться. Слишком уж часто на его глазах ни в чем не повинных индейцев без всякого повода хватали и бросали в тюрьму.

И все-таки небольшие успехи в умении извлекать выгоду из обстоятельств, которые он сделал на кофейной плантации, и нынче пошли ему на пользу.

Не будь у Селсо жизненного опыта, он тотчас бы вскочил и сам предложил бы дону Аполинару доставить письмо в Агуа-Асуль. Но сейчас он не сделал этого, ибо успел узнать, что рабочий, предлагающий свои услуги, стоит вдвое дешевле, чем тот, в котором нуждаются.

Поэтому Селсо продолжал сидеть на своей скамейке и курить сигару. Он делал это с таким невозмутимым видом, что кабальеро продолжал преспокойно обсуждать вопрос о том, сколько заплатить индейцу-нарочному.

— Как вы думаете, он пойдет, если я предложу ему два реала — двадцать пять сентаво — в день? — спросил дон Аполинар.

— Он проделает весь путь дней за тридцать, значит заработает семь песо и пятьдесят сентаво, — подсчитал лавочник.

— Эй ты, парень — чамула, пойди-ка сюда! — крикнул дон Аполинар.

Селсо встал и подошел к кабальеро с тем испуганным, оробелым видом, какой всегда бывает у индейцев, когда их неожиданно подзывает незнакомый кабальеро и они не знают, что их ожидает: пинок или тюрьма, папироса или стопка водки, требование оказать бесплатную услугу или продемонстрировать, что у тебя привита оспа, назвать свое имя или сказать, сколько у тебя овец.

Первый раз в своей жизни Селсо пошел на хитрость. Робость и испуг, которые им овладели, когда он подошел к дону Аполинару, были напускными. Он отлично понимал, что ни начальник полиции, ни жандармский офицер, ни даже сам губернатор не смогут тут с ним ничего поделать. Конечно, представитель власти может приказать доставить письмо в монтерию бесплатно, даже не возместив ему дорожных расходов. Но если письмо украдут, пока он будет спать, если оно выпадет из его шерстяного пояса и потеряется, если, наконец, оно размокнет в воде, пока он будет переплывать реку, то никто не вернет властям этого письма с важными документами и банковыми векселями, не вернет, даже если Селсо казнят. А так как возможность потери письма в результате несчастного стечения обстоятельств очень велика, то никто никогда не сможет доказать, что он небрежно обращался с пакетом или умышленно его потерял, чтобы отомстить за то, что его принудили работать бесплатно. Доставка письма с важными документами — поручение, требующее доверия. И оно может быть выполнено только на добровольных началах, только при желании угодить людям, которые тебя посылают. И Селсо изобразил на лице еще больший испуг, чтобы скрыть до времени свою двойную заинтересованность в этом деле.

Когда Селсо услышал разговор о письме и о том, как трудно его доставить, он начал, не подавая виду, обдумывать план действий. Минуту спустя ему стало совершенно ясно, что получить это важное письмо для доставки в монтерию — самое большое счастье, какое может выпасть на его долю при нынешних обстоятельствах.

Отправляясь в город, Селсо собирался снова завербоваться на кофейные плантации, хотя эта работа ему уже изрядно опостылела и он охотно занялся бы чем-нибудь другим. Но, когда он узнал, что в Ховеле нет ни одного вербовщика с кофейных плантаций и что вообще там требуются только сезонные рабочие, он понял, что единственный для него выход — податься на монтерию. Там его ждала, конечно, трудная работа, можно даже сказать — смертельно трудная, но Селсо ее не боялся. Он хотел только одного: избежать тех огромных расходов, которые связаны с получением работы на монтериях. Вербовщик требует с каждого завербованного от двадцати пяти до пятидесяти песо. При оформлении контракта в Хукуцине нужно уплатить двадцать пять песо налога мэру. Питание во время пути на монтерию тоже надо оплачивать из своего кармана. Таким образом, рабочему приходится работать три месяца бесплатно, чтобы получить право работать.

И вот, когда Селсо размышлял над своим положением, ему словно с неба свалился этот случай с письмом. Итак, дорога будет оплачена. Он доберется до монтерии, а там всегда нужны рабочие, потому что люди там мрут, как мухи. К тому же Селсо не придется платить ни вербовщику, ни мэру в Хукуцине. Он будет работать в монтерии без контракта, а это значит, что он сможет уйти домой, когда захочет, то есть как только соберет нужные для свадьбы деньги.

4

— Как тебя зовут, мучачо? — спросил дон Аполинар.

— Селсо, Селсо Флорес, к вашим услугам, хозяин.

— Откуда ты родом, мучачо? — спросил дон Аполинар, хотя он уже все знал со слов лавочника.

— Из Икстаколкоты, хозяин.

— Селение где-то около Чамула?

— Да, сеньор, километрах в десяти от Чамула.

— Ты знаешь дорогу на монтерию?

— Нет, хозяин, нет, патронсито.

Дон Аполинар принялся объяснять ему дорогу. Он взял лист оберточной бумаги, лежавший на прилавке, и нарисовал на нем предстоящий путь. Селсо не умел читать, и поэтому дон Аполинар вместо названий селений, обозначенных на его плане маленькими четырехугольничками, рисовал какую-нибудь примету — купол церкви, или здание на площади, или большое дерево, или кладбищенские ворота. Таким образом, дорога стала Селсо не менее, а может быть, даже более понятна, чем новый маршрут коммивояжеру, путешествующему с железнодорожной картой в руках. Дон Аполинар изобразил на бумаге весь невообразимо трудный путь от Ховеля до последних индейских селений на границе джунглей, путь, который он сам проделал несколько раз. Но нарисовать дорогу через джунгли дон Аполинар не мог. Он только сказал, что Селсо должен переночевать в последнем селении и там во всех подробностях расспросить о дальнейшем пути местных жителей. Там же ему следует купить продовольствие, ибо в джунглях он не встретит ни лавки, ни хижины, ни живой души, а пробираться сквозь джунгли приходится от девяти до двенадцати дней — кто как сумеет.

— Вот теперь ты понимаешь, Селсо, как идет дорога и сколько дней ты будешь в пути, пока доберешься до Агуа-Асуль, — сказал дон Аполинар. — Давай поговорим об оплате. Итак, вся дорога займет у тебя тридцать дней — пятнадцать туда и пятнадцать обратно. За каждый день я тебе буду платить по два реала. Таким образом, ты заработаешь семь песо пятьдесят сентаво. Если ты все хорошо выполнишь, то в награду добавлю тебе еще четыре реала.

Все, что говорил дон Аполинар, Селсо слушал с невозмутимым видом, ни разу не кивнув головой, не возражая ни слова, не выдав ни одним движением, что он вообще понимает, чего от него хотят. Раз уж он начал думать о своей выгоде, то сейчас, в этот решительный момент, он должен добиться самых выгодных условий. Пока дон Аполинар говорил, Селсо пришла в голову мысль, что он может частично вернуть за счет дона Аполинара то, что у него отнял дон Сиксто. Ведь и дон Аполинар и дон Сиксто — ладино, пускай они между собой и сочтутся… Не имея, конечно, понятия об экономических связях и денежных взаимоотношениях ладино, Селсо все же смутно представлял себе, что, если ладино терпит убыток в одном деле, он старается возместить его в другом и что в этом беспрестанном перемещении денег и состоит коммерческая деятельность ладино, приводящая их к ссорам и тяжбам и заполняющая большую часть их жизни. Поэтому Селсо считал, что, если он заставит дона Аполинара как следует переплатить, тот сумеет выгадать на сделке с другими ладино, и так, постепенно, эти деньги уйдут из кармана дона Сиксто. Вот почему Селсо проговорил с перепуганным, подобострастным и глупым видом:

— С вашего разрешения, патронсито, я не думаю, что смогу пойти. Это очень-очень далеко. Я боюсь идти через джунгли. Там живут дикие индейцы кариби, которые крадут женщин и убивают всех иноплеменников, не говорящих на их наречии.

— Кариби хорошие люди, они тебя не тронут, — вмешался в разговор лавочник.

— И все же я боюсь, — стоял на своем Селсо. — Кроме того, в джунглях водятся ягуары, пумы, змеи, а у меня нет ружья.

— Зато у тебя есть твой нож — мачете, — возразил дон Аполинар.

— Так-то оно так, патронсито… — жалобно произнес Селсо с таким видом, словно его посылали охотиться на диких слонов, вооружив лишь тупым крюком.

— От мачете подчас больше проку, чем от двух хороших ружей, — поспешил успокоить его дон Аполинар. — Ведь ружье может дать осечку как раз в тот момент, когда ягуар приготовится к прыжку. Что ты тогда станешь делать?

— Этого я вам сейчас не сумею сказать, надо поглядеть, как все будет, — ответил Селсо.

Дон Аполинар и лавочник рассмеялись — они почувствовали себя сильными и могущественными по сравнению с наивным и глупым Селсо.

— Хочешь выпить, Селсо? — спросил дон Аполинар.

Перед ним стояла начатая бутылка коньяку, и он хотел было калить Селсо стакан. Но тут дон Аполинар вспомнил, что стаканчик коньяку стоит шестьдесят сентаво, а стопка агуардиенте — всего лишь пять. И он решил попросить лавочника налить Селсо стопку агуардиенте. Но лавочнику самому пришла в голову та же мысль. Ведь оба они были кабальеро и выросли в том кругу общества, где каждый ребенок, обращаясь к девяностолетнему индейцу, кричал: «Эй, ты!» — в то время как старик индеец почтительно говорил «вы», величал доном всякого сопливого мальчишку из семьи ладино и часами просиживал у порога дома, безропотно ожидая, когда хозяйка соблаговолит вспомнить о нем и вынести пять сентаво, которые он заработал, притащив на спине вязанку дров из леса, расположенного в двадцати километрах от города.

Да, недаром оба кабальеро принадлежали к одному кругу — не успел дон Аполинар подумать об агуардиенте, как в руках лавочника уже оказалась глиняная бутыль.

Но Селсо сказал:

— Премного благодарен, патронсито, я не пью.

— Буэно, хорошо, — ответил дон Аполинар.

И лавочник тут же убрал бутыль. Затем дон Аполинар добавил:

— Итак, ты пойдешь, Селсо?

— Страшно, очень страшно, — ответил Селсо, делая вид, что обороняется от натиска дона Аполинара. Но на самом деле он умело вел на него наступление. — Дорога больно дальняя.

— Знаешь, Селсо, что я тебе скажу: я буду тебе платить по три реала в день. Три реала, понимаешь? Тридцать семь сентаво в день!

— А еда, хозяин, где я возьму еду?

— Ну, еду тебе, разумеется, придется купить заранее.

— И это все из тех же трех реалов, мой добрый патронсито?

— Да у тебя на все про все уйдет не больше полуреала в день, а то и один кинто.

— Но тогда, значит, я все же не заработаю в день трех реалов, как вы мне посулили, патронсито.

Селсо говорил все вежливей, смиренней и покорней. Казалось, он едва понимает, о чем идет речь. Можно было подумать, что индеец безнадежно глуп и так подобострастен, что ни один даже самый ревностный начальник полиции не мог бы уличить его в непослушании. И никто, даже самый бывалый вербовщик, не понял бы, что не ладино играет индейцем, а индеец играет ладино. Ни дон Аполинар, ни лавочник, которые считали себя столь важными персонами, не замечали и даже не подозревали, что они — игрушки в руках индейца, и от этого игра становилась для Селсо особенно увлекательной. Чем более угодливым и подобострастным прикидывался Селсо, тем более значительными они себе казались и тем более утрачивали бдительность при переговорах. У него должны остаться три реала в день чистыми — Селсо вдруг заговорил об этом с такой определенностью, что, казалось, уже невозможно заставить его тратить из этой суммы деньги на еду.

— Хорошо! Вот тебе мое последнее слово, Селсо. Я буду тебе платить по четыре реала в день, — сказал дон Аполинар тоном, означавшим, что сделка состоялась.

— Но, сеньор, дорогой мой патронсито, мой добрый хозяин, с вашего разрешения, вы только извините меня за мои слова, да разве я смогу проделать этот путь за две недели? Так быстро и лошадь не доскачет.

Селсо говорил плаксивым голосом, желая подчеркнуть, что тут виноваты не он и не лошадь, а дорога.

Дон Аполинар, уже утомленный затянувшимся торгом, не очень прислушивался к словам Селсо. Но тут он вспомнил, что еще полчаса назад речь шла о сорока днях пути — двадцать туда и двадцать обратно — и что если ему придется послать верхового, а быть может, даже двух, то отправка письма обойдется невероятно дорого. По сравнению с этими расходами цена, запрошенная индейцем, показалась ему такой скромной, что он почувствовал прилив щедрости. А к этому благородному чувству тотчас примешалось и деловое соображение: если он щедро вознаградит Селсо, у индейца будет хорошее настроение. А хорошее настроение во время такого путешествия — вещь немаловажная, оно не даст нарочному пасть духом, повернуть назад, отдать письмо и отказаться от заработка, как бы велик он ни был.

— Что говорить, Селсо, путь длинный, это верно, — сказал дон Аполинар. — Я сделаю для тебя все, что смогу. Я заплачу тебе за тридцать пять дней из расчета четыре реала в день. Если доставишь письмо на монтерию за две недели, получишь еще восемь реалов в награду. Я напишу об этом в специальном письме к сеньору управляющему монтерии дону Эдуардо. Письмо отдашь ему в руки.

Дон Аполинар на минуту умолк. Он вдруг сообразил, что ему придется уплатить Селсо сумму, в два раза большую, чем он предполагал вначале. И ему тут же захотелось вернуть себе хоть некоторую ее часть. Он не мог уже предложить Селсо меньше, потому что такая попытка наверняка привела бы к расторжению сделки. Он решил действовать иным путем: увеличить работу, возложенную на Селсо. Таким образом, нарушенный было баланс снова придет в равновесие и дон Аполинар сможет считать, что день этот не пропал для него даром.

Не успел он упомянуть имя дона Эдуардо, как вспомнил, что тот просил его прислать хинин.

— Разумеется, тебе надо доставить в монтерию не только письмо, — сказал дон Аполинар безразличным тоном, словно все время разговор шел не об одном письме, но и о поклаже.

Письмо это, точнее — пакет с документами был толстый и тяжелый. Для человека, который отправляется в такой путь пешком и которому придется взбираться на высокие скалы, переплывать реки, пробираться через болота, прорубать себе дорогу в зарослях джунглей, этот пакет представлял немалый груз. А ведь, кроме того, надо было тащить на себе еду дней на десять, одеяло, циновку и противомоскитную сетку. Письмо, весившее утром семьсот граммов, к двум часам пополудни под тропическим солнцем весит уже в десять раз больше, и изнемогающему от жажды путнику, бредущему по раскаленному песку, кажется, что у него за спиной в сетке лишних семь килограммов. Когда же ему придется взбираться по отвесной скале, письмо уподобится пудовой гире. Солдат, которому приходилось шагать по дорогам Центральной Европы с полной боевой выкладкой, по опыту знает, сколько весит пара ботинок в жаркий августовский полдень и насколько легче идти, если выбросить из вещевого мешка эти ботинки.

— Нет, конечно, тебе предстоит доставить не только письмо. Ты это и сам понимаешь, Селсо. Разве я стал бы снаряжать нарочного ради одного письма?

Роли переменились — теперь уже опять дон Аполинар играл Селсо.

— Письмо вообще ничего не весит, тут и говорить не о чем, — продолжал дон Аполинар. — Ты захватишь с собой еще один пакетик, сейчас я тебе его дам. Подожди меня здесь, я сбегаю в аптеку, это рядом. Хотя погоди… пожалуй, тебе лучше пойти со мной… Да нет, не бери своего мешка, оставь его в лавке, дон Педро за ним присмотрит. Да и вообще, здесь никто ничего не крадет.

Дон Аполинар пошел в аптеку и купил пять килограммов хины и тысячу желатиновых облаток. Аптекарь тщательнозавернул все это в бумагу, уверяя, что она почти водонепроницаема, и уложил пакет в ящик. Но, так как подходящего ящика у аптекаря под рукой не оказалось, он взял ящик значительно большего размера и сказал дону Аполинару, чтобы его успокоить:

— Больше ли ящик на полметра, меньше ли, тяжелее или легче на десять килограммов, для чамулы это значения не имеет — он не почувствует разницы.

Между тем из-за лишних пяти килограммов нарочный, переплывая разлившуюся от тропических ливней реку, может оказаться не в силах бороться с течением и утонет. Но ведь груз придется тащить не аптекарю, а идти через джунгли он вообще отказался бы наотрез, даже если бы ему предложили пятьдесят песо в день. И в самом деле, зачем ему идти? Люди, которым нужны лекарства, сами придут к нему. У него и так дел по горло: день-деньской суетится он в своей аптеке, изготовляя лекарства по рецептам, которые, как правило, едва в силах разобрать.

Дон Аполинар и Селсо возвратились в лавку.

Облокотившись о прилавок, дон Аполинар написал второе письмо дону Эдуарду, чтобы сообщить, что посылает ему через Селсо пакет с документами и пять килограммов хины. Затем дон Аполинар подсчитал, сколько дон Эдуардо должен уплатить Селсо при окончательном расчете.

Взяв старое письмо, дон Аполинар завернул его вместе с новым в бумагу, аккуратно перевязал пакет бечевкой и передал его Селсо.

— Мне безразлично, где ты спрячешь пакет — на груди или еще где… Скажу только: не дай тебе бог его потерять или забыть! Если у тебя украдут пакет, если он размокнет или утонет в реке — короче, если он пропадет, я упеку тебя на двадцать лет в тюрьму, а там генерал тебя, вероятно, расстреляет или повесит. Не знаю точно, что именно он с тобой сделает, — может, и голову отрубит. А вот если ты благополучно вручишь пакет дону Эдуардо, он с тобой рассчитается сполна — ты получишь еще двенадцать песо пятьдесят сентаво. А доставишь пакет за две недели — он даст тебе в награду еще песо.

Селсо взял пакет и небрежно, словно старую газету, сунул его в карман на груди.

Дон Аполинар ничего не сказал. Он решил предоставить парню полную свободу. А Селсо знал, что делает. Письмо было важным, это могло стать кому-нибудь известно. Если бы он принимал особые меры предосторожности, как того хотелось дону Аполинару, то человек, тайно следивший за Селсо — а это было вполне вероятно, — мог бы подумать, что в письме деньги, и тогда Селсо догнали бы на дороге и убили. Поэтому Селсо решил спрятать письмо как следует, только когда будет уверен, что за ним уже никто не следит.

Свою поклажу Селсо нес, как и все индейцы, в сетке. Сетка эта была сплетена из крепкой суровой конопляной нити. Если растянуть сетку, она оказывалась такой огромной, что в ней можно было уместить тушу целого быка; но стоило ее сложить, и она становилась такой маленькой, что, казалось, в нее не удастся всунуть и двух кроликов.

Селсо раскрыл сетку и спрятал ящик с хиной среди своих вещей, распределив все так, чтобы было удобно нести этот тюк на спине. Затем он выпрямился.

Дон Аполинар сидел на скамейке, курил сигару и наблюдал за Селсо. Когда Селсо поднял голову, дон Аполинар вынул из кармана пять песо и сказал лавочнику:

— Дон Педро, разменяйте мне, пожалуйста, эти пять песо на медь и серебро. Дайте мне побольше мелочи: ведь в дороге парень ничего не купит на крупные деньги — ему никто не даст сдачи.

— Два с половиной песо я могу вам дать мелочью, — ответил лавочник. — А остальное — по пятьдесят сентаво. Первые три дня ему еще будут попадаться селения и плантации — там всегда можно разменять полпесо.

— Спасибо, дон Педро, грасиас!

— Не за что, — ответил дон Педро.

— Ну хорошо, Селсо, — сказал дон Аполинар, — вот тебе пять песо, то есть сорок реалов. Это аванс. Все остальное, как я уже говорил, тебе отдаст дон Эдуардо. Если у него не окажется наличных, он выдаст тебе чек, который оплатит здесь дон Педро. Но думаю, у дона Эдуардо найдутся деньги. Завтра утром, рано, очень рано, еще до восхода солнца, ты должен отправиться в путь.

— С вашего разрешения, патронсито, — ответил Селсо, — я лучше выйду сразу же, вот куплю только соль, перец, тортилльяс и табачные листья. Через несколько минут я буду уже в пути.

— Что ж, тем лучше, — согласился дон Аполинар. — Хочешь получить песо в награду, понятно! Буэно! Тогда сматывай поскорей удочки — и бегом на монтерию!

Прощаясь, дон Аполинар не подал Селсо руки, зато покровительственно похлопал его по плечу.

Селсо поднял свой тюк, нагнулся, просунул оба больших пальца под головной ремень, приладил его поудобнее и повернулся к двери, чтобы идти.

Не подымаясь со скамьи, дон Аполинар сказал ему вслед:

— В добрый путь!

— Спасибо, патронсито, грасиас! Ну, я пошел, — ответил Селсо и вышел из лавки.

5

Селсо поторопился уйти из города вовсе не для того, чтобы поскорее доставить пакет. Он вполне успел бы добраться до монтерии за две недели, даже если бы вышел только на следующее утро. Но именно этого ему не хотелось.

Вполне могло случиться, как правильно заметил дон Аполинар, что в течение двух, а то и четырех месяцев на монтерию не будет никакой оказии. Но с тем же успехом в городе мог совершенно неожиданно появиться караван или небольшой отряд, направляющийся на монтерию. И тогда дон Аполинар позовет Селсо, сунет ему полпесо за беспокойство, отберет пакет и ящик с хиной и передаст их одному из погонщиков каравана. За три песо тот с радостью возьмется выполнить поручение: шутка ли, нежданно-негаданно заработать три песо! Ведь путь его все равно лежит на монтерию, а добавить к вьюку пакет и ящик с хиной ничего не составляет.

Но стоит Селсо выйти хоть на полчаса раньше, чем придет караван, дон Аполинар может отправить вдогонку за индейцем самую быстроногую лошадь, — его уже не найти. Далеко посылать гонца, чтобы вернуть Селсо, дон Аполинар не станет: это обойдется слишком дорого. А Селсо нужно было во что бы то ни стало идти на монтерию, и он хотел, чтобы дорогу ему оплатили. Поэтому ему было важно как можно скорее выбраться из города. Пойдет ли он той дорогой, которую ему указал дон Аполинар, или другой, это никого не касается. Но на той дороге его может настичь гонец, посланный доном Аполинаром. Селсо сам выберет себе дорогу. Ему нужно поскорее добраться до последнего селения на границе джунглей — ведь только оттуда можно идти на монтерию. А по какой дороге он доберется до селения, это уж его дело; он не заблудится и без того плана, который нарисовал ему на бумажке дон Аполинар.

Но в Ховеле ни в тот день, ни много месяцев спустя не появился караван, направляющийся на монтерию. И вдогонку Селсо не послали верхового. Зато Селсо, которому вдруг стало везти, повстречал в последнем селении на границе джунглей бродячего мексиканского торговца. Его дешевые товары были навьючены на трех ослов, и помогал ему только двенадцатилетний мальчик. В селениях и асиендах ему почти ничего не удалось продать. Богатые купцы, перевозившие свои товары на двадцати, а то и на сорока мулах, продавали все значительно дешевле, да, кроме того, их товары считались лучше и модней.

Монтерия оставалась последней надеждой дона Поликарпо, который был родом из Соколтенанго. Но торговец боялся пускаться через джунгли вдвоем с мальчишкой. Он надеялся, что повстречает лесорубов и сумеет вместе с ними отправиться в путь. Но, так как никто не проходил через селение, торговец уже решил отправиться на следующее утро в обратный путь и еще раз посетить те же самые селения и асиенды, где он так неудачливо торговал.

И вдруг на заходе солнца в селение вошел Селсо. В такую глушь мог попасть только тот, кто здесь живет, или тот, кто намерен идти через джунгли. Селсо не был местным, поэтому дону Поликарпо незачем было спрашивать его, куда он держит путь. Приход Селсо он считал просто счастьем. Но и Селсо, сговорившись с торговцем, тоже счел эту встречу счастьем.

Чем ближе Селсо подходил к джунглям, тем яснее понимал, какие трудности ему предстоят. Ведь эти джунгли сильно отличались от тех, в которых он жил, когда работал на плантациях — сажал кофейные деревья, окучивал их. Те джунгли были уже расчищены, сквозь них проложили хорошие, сухие дороги. Стоило удалиться от одной плантации на такое расстояние, что лай собак уже едва доносился, как до слуха долетал громкий лай со следующей плантации.

Когда дон Аполинар говорил о джунглях, воображению Селсо рисовались обжитые джунгли, вроде тех, которые окружали кофейные плантации. Он представлял себе, что разница только в одном: на пути в монтерию заросли чуть погуще, а расстояние от одной плантации до другой — длиннее. И ему казалось, что на протяжении всего пути он, если понадобится, всегда легко разыщет людей, услышит голоса, получит необходимую помощь.

По дороге он часто шел с попутчиками, которые знали, что такое настоящие джунгли; некоторые из них побывали на монтерии. В хижинах индейских крестьян, куда Селсо заходил переночевать, он по вечерам слушал рассказы бывалых людей о походе через джунгли. И каждый заключал свой рассказ примерно одними и теми же словами: «Ты не можешь идти через джунгли один. Нельзя проделать этот путь в одиночку». Все, кто принимал в Селсо участие, пытались отговорить его идти через джунгли, уверяя, что там его ждет верная гибель. И доводы, которые они при этом приводили, казались Селсо очень убедительными.

Он взялся доставить на монтерию Агуа-Асуль письмо с документами и ящик с хиной. Никому из тех, кто повстречался ему в пути, он и словом не обмолвился об этом письме. Он был очень осторожен даже с соплеменниками и говорил им только о ящике с лекарствами, который нужно во что бы то ни стало доставить на монтерию, где много больных. Лекарство никто красть не станет. Быть может, потому, что без него больные умрут и, превратившись в злых духов, зададут жару мошенникам, которые стащили спасительное средство.

Но все, кого он расспрашивал, все без исключения, рассказывали страшные истории о джунглях, о предстоящей дороге и об ужасах, которые пережил всякий прошедший этот путь. Конечно, большинство рассказчиков сами никогда не бывали в джунглях, даже близко не подходили к ним, а пересказывали лишь то, что видели и пережили другие.

Поток рассказов, обрушившийся на Селсо, и то, кем и как они передавались, — короче, всё, решительно всё содействовало тому, чтобы породить у Селсо невероятный страх перед джунглями. Конечно, рассказчики не преследовали определенной цели и вовсе не хотели отговорить Селсо выполнить взятое на себя поручение. Собственно говоря, какое кому было дело, погибнет ли Селсо в джунглях или нет. Они рассказывали все это только для того, чтобы заполучить внимательного слушателя, скоротать время и взбудоражить себя своими же рассказами.

Что и говорить, поход через джунгли не сулил ничего приятного и никак не напоминал увеселительной прогулки. Во время пути и в самом деле могли случиться все те ужасы, о которых рассказывали Селсо. Ведь и днем, на дороге, и вечером, в хижинах, Селсо сталкивался только с одними индейцами. А они не имели обыкновения преувеличивать то, что было для них естественным и повседневным. Среди них находились даже такие, которые считали, что через джунгли пройти в одиночку возможно, но, добавляли они, дорога эта настолько трудна, что умнее все же не отправляться на монтерию одному: ведь у смельчака ровно столько же шансов благополучно добраться до места, сколько и погибнуть в пути.

Все эти советы и страшные истории лишили Селсо покоя. Добираясь до последнего селения, он получил и некоторое наглядное представление о том, что его ожидает. Чтобы попасть в это селение, надо было часов шесть идти по джунглям. Правда, там еще не встречались непроходимые заросли, но все предвещало их, и уже можно было вообразить, как выглядят великие джунгли.

Во второй половине этого дня Селсо уже не встречал больше людей, зато на тропе он обнаружил звериные следы, а на одном дереве заметил притаившегося ягуара. Около полудня он миновал деревушку, состоявшую всего из пяти хижин и глинобитного домика. Она раскинулась на берегу широкой реки, но Селсо легко смог перейти реку вброд — она была здесь мелкой, вода едва доходила ему до бедер.

За рекой начинались джунгли. Еще редкие и светлые, они походили на заросшее, давным-давно заброшенное поле. Но постепенно, однако приметно, они делались всё гуще, мощней, темней и с каждым шагом казались Селсо все более грозными.

Селсо шел быстро, торопясь добраться до селения засветло. Подойдя к селению так близко, что он уже слышал лай собак, Селсо вновь очутился у реки. Река была узкой, зато в середине течения такой глубокой, что Селсо пришлось вооружиться палкой и долго искать брода. Но он не знал, что в реке водились аллигаторы, — ведь никто ему этого не сказал, и он без страха перешел на другой берег. Аллигаторы, видно, были в это время чем-то заняты и не обратили никакого внимания на Селсо.

Наконец Селсо добрался до селения.

— Сегодня я понял, что такое джунгли. Мне предстоит ужасный и страшный путь, — сказал он старосте.

Староста положил ногу на ногу, поглядел на Селсо и принялся свертывать сигарету.

— Сегодня после обеда? — промолвил он, как бы между прочим. — Да, конечно, ты понял, что такое джунгли. Но только имей в виду, что ты еще и не видел джунглей. Заросли, сквозь которые ты шел, мы считаем парком. Это наше излюбленное место для воскресных прогулок. Лишь на расстоянии двух дней ходьбы отсюда начинаются настоящие джунгли — заросли там такие густые, что едва пропускают свет. Но не бойся, мучачо, — ягуары обычно не нападают днем. Днем они отдыхают. Их куда больше привлекает спящий человек, особенно если он мечется во сне. Но я видел немало людей, которых ягуар вообще не тронул.

Староста облизнул кончик сигареты, закурил и продолжал:

— Я не знаю тебя, мучачо. Но, если тебе придется снова попасть сюда, ты мне расскажешь, как ты поладил с ягуаром или ягуар — с тобой. Если нам доведется еще разок спокойно потолковать, я причислю тебя к тем моим знакомым, на которых ягуар не напал.

Парк для воскресных прогулок… Спустилась ночь. Селсо поглядел по сторонам. В двадцати шагах от убогой хижины, перед которой он сидел со старостой, стеной подымались джунгли. Они закрывали почти все небо. Захоти Селсо увидеть хоть одну звезду, ему пришлось бы так запрокинуть голову, что он коснулся бы затылком спины. Стена деревьев высотой в шестьдесят, восемьдесят, а то и в сто метров, темная, плотная, непроходимая стена, без малейшего просвета…

— Что тебе нужно в дорогу, чамула? — спросил староста. — У меня есть подсушенные тортилльяс особого сорта — они не плесневеют. Другие тебе не годятся. Есть у меня еще рис, бобы, сахарный тростник, соль, спички, скипидар, только что смолотый кофе, лимоны. Есть у меня и маисовая мука и перец для посола, но посол надо заказать заранее, не то он заплесневеет и прокиснет. Свежих табачных листьев у меня сколько хочешь, они дешевле оберточной бумаги — ее у меня, кстати, и нет. Могу тебе дать взамен немного папиросной. Впрочем, ты ведь сворачиваешь сигары, значит, бумага тебе не нужна. И вообще, я посоветовал бы тебе задержаться здесь на день. Тогда мы замесим свежий посол. Спешить тебе некуда. Так уж здесь заведено: путник, идущий через джунгли, не торопится. Все равно ничто ему не поможет. Ничто ему не поможет, когда он очутится в центре джунглей. Не торопись — тебе не к чему торопиться. Джунгли от тебя не уйдут… Тише едешь, дальше будешь.

Староста поднялся, вошел в хижину и начал возиться с закоптелым фонарем. Тем временем уже совсем стемнело.

Во дворе перед хижиной тускло горел костер. Дремлющее пламя еле освещало двор, но все же плетень вокруг дома можно было различить.

Селсо сидел на бревне. Собственно говоря, это было большое срубленное дерево с отвалившейся корой; никто не дал себе даже труда очистить ствол, на котором было множество зарубок — следов от ударов мачете тех, кто околачивался здесь, во дворе, и не знал, как убить время.

«Не торопись, спешить тебе некуда». Эти слова старосты не выходили у Селсо из головы. В них звучало обещание: «Погоди, сынок, я тебе помогу!»

Уже целых два дня Селсо находился под впечатлением рассказов о джунглях и сегодня к вечеру начал смотреть на предстоящий поход другими глазами. Он уже не стремился заработать лишнее песо, которое ему посулили за быструю доставку пакета. Но он обещал доставить на монтерию письмо и ящик с хиной. А все, что Селсо обещает, он всегда выполняет. Чтобы найти выход из затруднительного положения, в котором он оказался, наслушавшись грозных предупреждений об опасностях, таящихся в джунглях, Селсо сосредоточился только на одной мысли: как выполнить свое обещание с наименьшим риском.

Инстинкт не позволял Селсо губить свою жизнь понапрасну. Благодаря этому инстинкту он смутно ощущал, что ему дана только одна жизнь, а будет ли какое-то там загробное существование — это еще неизвестно. И он считал своим долгом не играть со смертью, оградить себя от опасности и направить весь свой разум, все свои силы на сохранение своей жизни.

В его мозгу шла напряженная работа — он мучительно искал возможности выполнить взятое на себя обязательство и в то же время не рисковать жизнью. За последние двое суток эта мысль всецело овладела им, и он ничего не замечал вокруг себя, хотя и продолжал идти вперед.

Когда Селсо попал в селение, он уже придумал для себя два возможных выхода. Ему оставалось только найти оправдание своему поведению, чтобы не выглядеть обманщиком ни в своих глазах, ни в глазах дона Аполинара.

У Селсо, как у всякого индейца, отсутствовало представление о связи между временем и необходимостью. Он не знал, что значит спешить. Они договорились, что, если Селсо доставит письмо на монтерию за две недели, он получит в награду песо. Но о том, что он должен принести пакет к определенному сроку, и слова не было сказано. Да дон Аполинар и сам понимал, что при таком долгом и трудном пути сотни самых разнообразных препятствий могут задержать Селсо на много дней. Посыльный может свалиться с кручи, его может унести быстрое течение реки, он может поранить ногу, после тропических ливней могут разлиться ручьи, и тогда придется долго ждать, пока спадет вода… Да мало ли что еще может случиться! Всего и не перечесть.

А поскольку не было условлено, что дон Эдуардо должен получить пакет в определенный день, Селсо мог остаться в селении и ждать попутчиков. Дон Аполинар оплачивает сорок дней пути. Если у Селсо уйдет больше дней на дорогу, он заплатит за них из собственного кармана. Значит, и в этом случае он не обманет дона Аполинара ни на сентаво.

Селсо взял на себя обязательство во что бы то ни стало доставить на монтерию письмо и ящик с хиной, и он рассуждал так: «Если я погибну в джунглях, пакет и лекарство тоже погибнут, и дон Эдуардо никогда их не получит. Я должен сохранить свою жизнь, чтобы выполнить поручение. Поэтому я не должен идти через джунгли один, а ждать попутчиков».

«Не торопись, спешить тебе некуда. Побудь здесь немного…» — эти слова старосты запали Селсо в душу.

Староста был ладино, и он говорил, что надо помедлить. Что ж, ему лучше знать! Если придется оправдываться перед доном Аполинаром или доном Эдуардо, Селсо всегда сможет сослаться на старосту. Селсо откровенно предупредил дона Аполинара, что не знает дороги через джунгли. Дон Аполинар мог бы и не посылать его на монтерию. Но он послал Селсо с пакетом, значит, и дон Аполинар должен нести свою долю ответственности.

Размышляя таким образом, Селсо постепенно успокоился, и, когда староста вышел наконец из хижины с мигающим фонарем в руке, индеец был уже в таком умиротворенном состоянии духа, словно ему предстояло пройти хорошо знакомый путь из родного села до Ховеля.

Он ощупывал свои босые ноги, вынимал колючки, выковыривал из-под ногтей проклятых песчаных блох, вытаскивал клещей, впившихся в кожу, и натирался камфарой, чтобы унять боль от укусов москитов. Все это Селсо делал спокойно и неторопливо, как и все странствующие индейцы, когда они знают, что завтра им не надо никуда идти, что их ждет отдых.

Покончив с этим занятием, Селсо достал из сетки плошку, сделанную из скорлупы кокосового ореха, и спросил, где здесь вода. Чтобы как-то убить время, оставшееся до ужина, староста качался в самодельном гамаке, подвешенном на столбах, подпирающих хижину.

Указав направление носком башмака, он сказал:

— Вон там пруд, в нем чистая, прозрачная вода, холодная, как лед.

Селсо исчез в темноте. Он сразу нашел пруд, вымыл руки, плеснул себе в лицо воды, напился из своей плошки, снова наполнил ее водой и отнес к бревну, у которого расположился на отдых.

Затем он перебрался к самому крайнему столбу, подальше от стола, стоящего у входа, за который семья старосты скоро сядет ужинать. Здесь он снова пристроился на бревне и стал рыться в сетке.

Он извлек оттуда сплюснутые, начавшие уже крошиться лепешки — тортилльяс, кусок темно-коричневого вяленого мяса, похожего на дубленую кожу, разваренные черные бобы и крупную, темную соль; и то и другое было завернуто в лоскуток бананового листа, перевязано тоненькой ниткой из мочала. Чилийский зеленый перец и горсть каких-то зеленых листьев служили ему пряной приправой к еде.

Все это Селсо сложил на небольшую циновку, сплетенную из мочала, и, не спросив разрешения, направился к костру, горевшему во дворе. Всякий путник, будь то ладино или индеец, имеет право пользоваться костром, если только он в этот момент не нужен хозяевам.

Селсо разворошил уголья, подбросил несколько поленьев, и ярко вспыхнувшее пламя вдруг осветило двор и хижину. От этого внезапного света подымающиеся стеной джунгли стали еще более грозными.

Индеец придвинул тортилльяс к огню, перевернул их, сдул золу и снова перевернул. Когда лепешки подрумянились, он отодвинул их от огня и положил, чтобы они не остыли, на горячую золу, которую выгреб веткой из костра.

Затем он надел на палочку кусочек сушеного, похожего на кожу мяса и приладил его на двух высоких колышках так, чтобы оно жарилось, но не горело. Бобы он закопал, не вынимая их из бананового листа, в горячую золу.

Когда мясо прожарилось, он разложил свои припасы на циновке, отодвинул ее от костра, еще несколько раз повернул палочку, чтобы мясо подрумянилось со всех сторон, потом снял его с огня и принялся за ужин.

У него не было ни ножа, ни вилки, ни ложки. И все же руками он брал только соль, но не посыпал ею еду, а щепотками отправлял себе прямо в рот. С мясом и бобами он управлялся при помощи тортилльяс. Захватив в кусочек лепешки, как в тряпочку, очередную порцию мяса или горсть бобов, он проворно сворачивал из тортилльяс маленький кулечек и съедал его.

Обед свой Селсо запивал водой, которую он принес из пруда. Ел он долго и обстоятельно. Подобно всем усталым рабочим, он смотрел на еду, как на отдых после тяжелого труда.

Он еще не закончил своей трапезы, как молодые индейские девушки, служанки старосты, принесли миски с ужином. Только когда на грубо обтесанном колченогом столе появились миски, тарелки и жестяные кружки, из хижины вышла жена старосты. Эта жирная, отяжелевшая женщина ходила вразвалку; она была босиком, в длинной, до пят, изношенной ситцевой юбке и такой же ветхой белой ситцевой кофте, полурасстегнутой на груди. Казалось, достаточно сильного порыва ветра, и от всей этой одежды ничего не останется.

Как только жена старосты появилась в дверях, Селсо поднялся, подошел к ней, поклонился и сказал:

— Добрый вечер, сеньора.

Женщина ответила на приветствие и спросила, только чтобы что-нибудь сказать:

— Откуда ты идешь, чамула?

Но она не стала ждать его ответа, ей было совершенно безразлично, откуда идет этот мучачо. Она уселась на низенькую табуретку. У стола стояло два стула, но табуретка, видимо, казалась ей удобнее. И так как она сидела очень низко — стол был примерно на уровне ее глаз, — она поставила тарелку с едой к себе на колени.

Женщина уже начала есть, а староста, громко и от души зевая, все еще продолжал покачиваться в гамаке; наконец он встал и тяжело вздохнул, словно, внезапно пробудившись от долгого и прекрасного сна, должен был взяться за неприятную работу.

В доме старосты тоже не водилось ни вилок, ни ножей. На столе лежало только несколько ложек. Когда-то они, вероятно, сияли, как серебряные, но теперь уже давно облезли — проступила тусклая жесть. Жена старосты ела руками, точь-в-точь как Селсо. Она отламывала кусок горячей тортилльяс, брала им ломтик мяса, несколько бобов, стручок перца или немного риса, сворачивала все это кулечком, напоминавшим блинчик с начинкой, и отправляла себе в рот. Староста охотнее всего ел бы таким же способом, но считал, что как староста он должен чем-то отличаться от прочих смертных, чтобы внушать уважение окружающим, поэтому он ел, пользуясь перочинным ножом, а иногда даже ложкой. Но, когда ему казалось, что за ним никто не наблюдает, даже жена, он ел точно так же, как Селсо.

Девушки-служанки ужинали поодаль, усевшись на земле вокруг тлеющего костра. Их не было видно, но из темноты доносились болтовня и хихиканье. Когда девушки начинали галдеть слишком громко, жена старосты кричала:

— Заткнитесь, проклятые! Дайте нам спокойно поесть, не то я размозжу вам головы палкой!

На короткое время служанки в испуге умолкали, а затем снова раздавалось хихиканье, пока наконец жена старосты не хватала первый попавшийся под руку предмет и не бросала его в темноту, туда, где сидели и ели девушки.

Затем хозяева пили кофе из эмалированных кружек, на дне которых было выдавлено слово «Бавария». Что означало это слово и зачем оно там стояло, не знал ни один человек на пятьсот миль в округе. Служанки пили кофе из плошек, сделанных из кокосового ореха, точно таких же, как та, которую носил с собой Селсо.

Как только был выпит последний глоток, жена старосты, не успев еще поставить кружку на стол, крикнула:

— Убирайте!

На ее зов прибежали служанки и убрали со стола. Они хотели унести и помятый медный чайник с кофе, но тут староста громко позвал Селсо:

— Подойди сюда, чамула! Вот тебе кофе.

Селсо подошел к столу со своей плошкой, и староста вылил в нее весь остаток из чайника.



— Грасиас, патронсито! Спасибо, хозяин! — с улыбкой проговорил Селсо и осторожно понес наполненную до краев плошку к костру.

Кофе был черный, и его варили с коричневым сахаром-сырцом.

Жена старосты вышла из-за стола. Ей стоило большого усилия оторвать свое грузное тело от табуретки. Сперва она резко наклонилась вперед, едва не касаясь носом собственных колен, затем с силой откинулась назад и встала.

Староста немедленно снова улегся в гамак и принялся раскачиваться.

6

Тем временем Селсо кончил ужинать. Захватив плошку, он пошел к пруду, вымыл руки, прополоскал рот и, наполнив плошку водой, вернулся к костру. Он собрал свои вещи, уложил их в сетку и отнес ее назад, к бревну у столба. Затем он вытащил сигару, прикурил о головешку и, преисполненный блаженной беспечности, уселся наконец на бревно, опершись спиной о столб.

— Кто посылает тебя в Агуа-Асуль? — спросил староста, чтобы начать разговор.

— Дон Аполинар.

Староста вытащил из кармана рубахи щепотку табака и начал скручивать сигарету из тонкой белой бумаги.

Селсо тут же услужливо вскочил и поднес старосте тлеющую веточку, чтобы тот прикурил.

— Да, путь на монтерию чертовски труден. Но иногда туда даже легче пройти пешком, чем добраться на лошадях или мулах.

Селсо промолчал. Староста не знал, как продолжить разговор. Все существенное уже было сказано.

Вдруг он услышал приближающиеся голоса, и это навело его на новую мысль:

— Ты мог бы, пожалуй, пойти с доном Поликарпо. Вдвоем, а тем более втроем идти веселей.

Селсо тоже услыхал голоса и, вглядевшись в темноту, различил две неясно очерченные фигуры; наконец они оказались в полосе света. Во двор вошли мужчина и мальчик.

— Добрый вечер, — сказал мужчина, садясь на стул у стола.

Мальчик уселся на другом конце того же бревна, на котором примостился Селсо.

— Как дела, чамула? — обратился незнакомец к Селсо.

Селсо поднялся, поклонился и проговорил:

— Добрый вечер.

— Это дон Поликарпо из Соколтенанго; он ездит с товарами и тоже собирается отправиться на монтерию. Ты мог бы с ним пойти, чамула, — сказал староста.

Все эти последние дни Селсо страстно мечтал лишь об одном: найти попутчика на монтерию, проделать этот трудный поход с кем-нибудь вместе.

Но Селсо уже не был тем неискушенным, неопытным индейским парнем, каким вернулся с кофейной плантации. Он сам чувствовал, что изменился. Первая перемена произошла в нем, когда дон Сиксто так легко, без всяких церемоний, отобрал у него деньги, заработанные для свадьбы. Вторая, когда он не смог купить подарка матери, потому что лавочник запросил у него, как он узнал потом, втридорога, чтобы продать ему водку. И, наконец, перемена произошла в нем, когда отец сказал ему, что дон Сиксто не имел права отобрать у него деньги. В результате всех этих перемен характер Селсо резко изменился — он утратил душевную невинность. Он понял, что в этом мире ничто не дается даром и что, если ты сам не умеешь соблюсти свою выгоду, тебя непременно обойдут. Так на собственном печальном опыте Селсо научился быстрее думать и медленнее говорить «да» и «к вашим услугам, хозяин». А так как это умение принесло Селсо значительную выгоду во время переговоров с доном Аполинаром, он твердо решил и в дальнейшем держаться своей линии. Прежде он ответил бы на слова дона Поликарпо:

«Я так счастлив, патронсито, что встретил вас и что мы вместе пойдем через джунгли!»

Но теперь Селсо уже знал, что его прямодушие может привести только к одному: торговец немедленно использует его себе на благо, а ему в ущерб. Поэтому Селсо ничего не ответил на слова старосты и оставил торговца в полном неведении относительно того, как он отнесся к полученному предложению. Тем временем он незаметно, но пристально разглядывал дона Поликарпо.



Он сразу же отметил, что дон Поликарпо был таким же бронзовым, таким же коренастым, как он сам. У него были такие же черные, с косым разрезом глаза и густые черные, похожие на проволоку волосы, падающие на лоб, который казался из-за этого очень низким. Голова дона Поликарпо имела конусообразную форму, а шапка волос производила впечатление черного тюрбана. Не вызывало сомнения, что оба деда дона Поликарпо, а быть может, и обе бабки были чистокровными индейцами и жили еще в родном селении, а отец и мать его уже попали в город, были, скорее всего, в услужении, потом поженились и воспитали своих детей горожанами. Так дон Поликарпо превратился в ладино и, сделавшись мелким странствующим торговцем, стал независим и самостоятелен. Он одинаково бегло говорил по-индейски и по-испански. Это очень помогало в торговле и давало ему значительное преимущество перед другими торговцами, говорившими только по-испански. Поскольку он совершенно свободно изъяснялся по-индейски, да к тому же и выглядел как индеец и умел, если это было выгодно, соблюдать все индейские обычаи, он пользовался большим доверием в маленьких индейских селениях и у пеонов, работавших на плантациях. Торговлю он вел на свой лад честно и довольствовался куда меньшей прибылью, чем любой из тех многочисленных мексиканских и арабских торговцев, которые колесили по стране. Но, к сожалению, он обладал весьма ограниченными средствами и мог поэтому ездить лишь с небольшим количеством товаров. Крупные торговцы возили с собой целые склады и приучили покупателей к богатому выбору. С ними конкурировать было нелегко. Чтобы сбыть свои товары, дон Поликарпо был вынужден трудиться не покладая рук и постоянно кочевать с места на место.

Но все это нисколько не занимало Селсо. Он не знал, как идут дела у дона Поликарпо. Он видел в нем только торговца, получающего барыши. И, хотя он угадал в нем своего брата, индейского крестьянина, он оказывал ему такое же уважение, как и настоящему ладино. Раз дон Поликарпо хотел быть ладино, Селсо отнес его к разряду людей, которых нужно использовать, чтобы вернуть деньги, отнятые у него доном Сиксто.

Селсо собрал все свое мужество — он решился поставить на карту возможность иметь попутчика. Рассуждал он так: «Даже если мне не удастся добиться того, чего хочу, я все равно смогу пойти с этим человеком. Ведь ему это ничего не будет стоить, я ничем его не обременю и ничего от него не потребую, поэтому он не станет возражать, если я пойду за ним следом».

— Простите меня, патронсито, — сказал Селсо вежливо и покорно, обращаясь к старосте, — не гневайтесь на меня, господин мой, но я думаю, что не смогу отправиться с доном Поликарпо.

— Почему же ты не сможешь идти со мной, мучачо? — спросил дон Поликарпо.

— Видите ли, — ответил Селсо, обращаясь к обоим, — я получил приказ от дона Аполинара доставить ящик с лекарствами на монтерию Агуа-Асуль кратчайшим путем. Там болеют пеоны, у них не то лихорадка, не то еще что-то, почем я знаю. И дон Аполинар обещал мне дать лишнее песо, если я доставлю ящичек как можно быстрей.

Дон Поликарпо начал торговаться:

— Послушай, чамула. Не волнуйся, я хорошо знаю дона Аполинара, мы с ним друзья, я все улажу. Вот что я тебе скажу, мучачо… Как тебя зовут? Селсо? Хорошо… Так вот, Селсо, я надеюсь, что на монтерии у меня дело пойдет на лад — ведь там уже много месяцев не было ни одного торговца. Я просто уверен, что там мне удастся выгодно продать все мои товары. Конечно, ты идешь куда быстрее, чем я со своими ослами. И если ты двинешься вместе со мной, то не получишь обещанного песо за скорую доставку, это верно, но я возмещу тебе убыток. Пойдем со мной, мы вместе проделаем весь путь, и я дам тебе за это два песо.

— Послушай, чамула, — сказал староста, — два песо не валяются на улице. — Он громко сплюнул и добавил: — Я ведь тебе уже говорил, что путь на монтерию дьявольски труден. Да ты сам в этом убедишься. Сразу же за. Ла Кулебра ты узнаешь, почем фунт лиха. Иди-ка лучше с доном Поликарпо да заработай себе спокойно два песо.

Староста был очень заинтересован в том, чтобы человек, попавший в это селение с намерением идти на монтерию, не изменил своих планов. Ведь продажа продовольствия путникам, идущим через джунгли, была для него одной из главных статей дохода. Не будь у него этого заработка, он, вероятно, вообще не согласился бы занять жалкий пост старосты. Помещик, владевший этой землей, сам проживал в Табаско и платил ему всего двадцать пять сентаво в день.

Положение дона Поликарпо было безвыходным: он должен был во что бы то ни стало отправиться на монтерию, чтобы поправить свои дела. Долго ждать он тоже не мог, так как вовсе не исключалось, что вдруг прибудет какой-нибудь крупный торговец и удовлетворит весь спрос на товары в монтериях. Но дон Поликарпо ни за что не хотел пускаться в путь с мальчиком в качестве единственного помощника. А Селсо сумел заставить поверить и дона Поликарпо и старосту, что он предпочел бы идти один. И на этот раз, точно так же, как в случае с доном Аполинаром, Селсо не предлагал своих услуг, хотя, собственно говоря, у него не было иного выхода, как сопровождать дона Поликарпо.

Дон Поликарпо пододвинул свой стул ближе к Селсо. Он вынул небольшой пакет фабричных сигарет, открыл его и предложил Селсо закурить. Селсо все еще курил свою толстую сигару, однако он взял предложенную сигарету и спрятал ее в карман на груди.

— Не будь таким упрямым, Селсо, — принялся уговаривать его торговец. — Я должен во что бы то ни стало отправиться со своими товарами на монтерию. Мальчик, который находится у меня в услужении, старательный паренек. Но он еще мал и слаб. При таком переходе нужен помощник, который в силах поднять вьюк. Вот что я тебе скажу, мучачо. Если ты пойдешь со мной до Агуа-Асуль, я дам тебе три песо. Больше того: я буду кормить тебя во время всего пути. У тебя не будет никаких расходов. А за это ты мне немного подсобишь в дороге. Вот, например, по утрам, когда надо пригонять и навьючивать ослов. Будь хорошим парнем, Селсо! Почем знать, быть может, нам еще доведется встретиться, и я тоже смогу быть тебе полезным.

— Ладно, патронсито, — сказал Селсо. — Ладно, я пойду с вами. Но только потому, что у вас так плохо шли дела в последнее время. Ни для кого другого я бы не стал этого делать. Я не хочу обманывать дона Аполинара.

— Я тебе уже сказал, Селсо, — ответил торговец: — с доном Аполинаром я все улажу. Он поймет, что ты задержался не по своей вине.

Дон Поликарпо сказал, обращаясь к старосте:

— Дон Мануэль, не могли бы ваши служанки сварить нам кофе?

— Конечно, конечно, — ответил староста и крикнул: — Эй, чуча, проклятый мошенник, скажи сеньоре, что мы хотим выпить кофе! Да поторапливайся, не то я тебе все кости переломаю, бездельник!

Староста поскреб себе кадык и громко сплюнул…

Итак, торговец, мальчишка-подручный, Селсо со своим тюком на спине и три навьюченных осла с товарами дона Поликарпо двинулись в путь. Но не на следующий день, а лишь два дня спустя.

Дорога на монтерию оказалась куда трудней, чем ее описывал староста.

7

Как и следовало ожидать, в дороге на долю Селсо выпала самая тяжелая работа. Он был услужлив и хотел честно заработать еду, обещанную доном Поликарпо. Ведь они договорились, что в пути Селсо немного поможет дону Поликарпо, а тот будет его за это кормить. Но уже на второй день пути услуги, которые оказывал Селсо, превратились в обязанности, и у него появилось огромное количество дел. Дон Поликарпо командовал Селсо, словно своим работником. Все началось с того, что в первый же вечер, когда они добрались до места ночлега, дон Поликарпо опустился на землю, заявив, что от усталости не может и пальцем пошевелить.

— Начни-ка разгружать ослов, я тебе потом подсоблю, — сказал дон Поликарпо.

И Селсо без его помощи снял поклажу с ослов.

— Перенеси сюда вьюки! — приказал дон Поликарпо.

Мальчик делал вид, что изо всех сил помогает Селсо, но в действительности он только бегал взад и вперед да перекатывал с места на место маленькие тюки.

— Нам надо нарезать веток для ослят, — сказал дон Поликарпо.

Это «нам» означало, что Селсо должен взять свой мачете, нарубить веток, притащить их к стоянке и задать корм животным.

Пока дон Поликарпо разжигал костер, чтобы варить еду, Селсо пришлось натаскать воды, добыть сухих дров и вымыть котелки. Следить за тем, чтобы еда не пригорала, оказалось тоже обязанностью Селсо. А наутро Селсо разыскивал разбредшихся за ночь ослов, взнуздывал их, седлал, затем перетаскивал тюки и навьючивал их на животных. Вот тут-то дон Поликарпо подсоблял Селсо, то есть делал именно ту работу, которую, согласно договоренности, должен был делать индеец. Вьюк обычно увязывают два человека: один подает ремни и веревки — это легкая работа, другой укладывает и приторачивает тюки — эта работа трудная. Именно ее и делал Селсо.

Покуда Селсо искал в джунглях ослов, дон Поликарпо завтракал. Затем ослов навьючивали, и маленький караван в сопровождении дона Поликарпо тотчас же трогался с места. Только тогда Селсо удавалось улучить минуту, чтобы выпить кофе и разогреть несколько тортилльяс. Кофе дон Поликарпо наливал Селсо прямо в плошку, а лепешки оставлял у огня и на одну из них клал горстку бобов. Селсо приходилось есть впопыхах, чтобы не сильно отстать от каравана. Покончив с едой, он засыпал землей тлеющий костер, взваливал себе на спину тяжелый тюк и бегом отправлялся вслед за доном Поликарпо.

Когда Селсо наконец удавалось догнать свой маленький караван, чаще всего оказывалось, что один, а то и два осла уже успели сбросить с себя поклажу, и ему приходилось тут же снова браться за работу. Случалось, дон Поликарпо не мог доглядеть за всеми ослами, и какой-нибудь из них незаметно сворачивал на боковую тропинку и уходил в джунгли. Тогда Селсо отправлялся разыскивать беглеца и через некоторое время его находил. Но вьюк у осла обычно уже болтался под брюхом. Навьючить его снова Селсо один не мог. Он снимал с осла поклажу, брал его на лассо, а тюк взваливал себе на плечи и кое-как добирался до места, где его ожидал дон Поликарпо. Там они вдвоем вновь нагружали животное.

Случалось также, что ослам надоедало ждать своего норовистого собрата, а дон Поликарпо оказывался бессильным их удержать. Ослы пускались в путь, и торговцу волей-неволей приходилось идти за ними следом до тех пор, пока им самим не взбредет в голову остановиться и улечься на землю.

А Селсо, взвалив себе груз осла на плечи, бежал за караваном и с трудом догонял дона Поликарпо. Они вдвоем снова навьючивали животных, и караван тут же трогался в путь. А Селсо возвращался назад за своими вещами, которые он бросил на дороге, отправляясь на поиски удравшего осла.

Однако, пока они шли через джунгли, в характере Селсо продолжали происходить изменения. Когда он понял, что дон Поликарпо хочет вымотать из него все силы, и заметил, что торговец не столько устает, сколько ленится, Селсо стал себя вести по-другому.

Однажды, поднимаясь по крутой скалистой тропе, Селсо поскользнулся и упал вместе со своим тюком, да так неудачно, что вывихнул правую руку. Произошло это как раз на глазах у дона Поликарпо, и Селсо, вдруг изменив обычаю индейцев скрывать свои чувства, громко застонал, корчась от боли. Он не мог рубить ветки левой рукой, поэтому дону Поликарпо пришлось самому заняться заготовкой корма для ослов. Когда они навьючивали животных, Селсо только подавал ремни и веревки. А во время переходов Селсо взял за правило идти впереди, погоняя головного осла. Он утверждал, что так караван пойдет быстрее — ослы не отстанут от вожака. Когда у ослов, идущих позади Селсо, поклажа сползала со спины, их перевьючивал торговец с мальчиком-подручным. Если же груз съезжал под брюхо у осла, которого погонял Селсо, индеец останавливался и ждал, пока подойдет дон Поликарпо.

Такое разделение труда было явно не по душе дону Поликарпо. Вечером, когда они остановились на ночлег, дон Поликарпо сказал:

— Послушай, Селсо, ты и левой рукой сумеешь нарезать ветки. Ведь ты орудуешь левой не менее ловко, чем правой.

— Попробую, хозяин, — услужливо ответил Селсо.

Он углубился в джунгли и принес оттуда большую охапку свежих веток.

Но, когда они, поужинав, уселись у костра и закурили, Селсо, как быневзначай, сказал:

— Право, хозяин, я не могу терять так много времени на дорогу. Ослы идут очень медленно, а мне надо поскорее доставить ящик с лекарством в Агуа-Асуль. Дон Аполинар изобьет меня, если я не доставлю в срок лекарство дону Эдуардо. Ведь на монтерии все рабочие лежат в лихорадке.

За эти три дня дон Поликарпо успел составить себе достаточно ясное представление о джунглях, поэтому он до смерти испугался, поняв, что Селсо может бросить его посреди пути. При одной мысли о том, что они могут расстаться — все равно, пойдет ли индеец вперед или отстанет, — торговец покрылся холодной испариной.

— Знаешь что, мучачо: давай-ка лучше съедим с тобой банку сардин, — сказал дон Поликарпо.

Он пододвинул к себе свой мешок и начал в нем рыться, пока не нашел коробку испанских сардин в масле. Во время странствий сардины были для него роскошью, которую он позволял себе лишь изредка, в дни особенно удачных дел. Но, кроме того, сардины были и аварийным запасом продовольствия, который торговец хранил на случай, если все продукты погибнут от дождей или от крыс. Мальчишка не помнил, чтобы дон Поликарпо когда-нибудь открыл сардины, хотя они всегда возили с собой не меньше шести коробок.

Мальчику дали полторы сардины и разрешили вылизать коробку. Остальные сардины и масло из коробки дон Поликарпо и Селсо поровну разделили между собой.

Торговец проделал дележ сардин столь торжественно и благоговейно, словно это был обряд святого причастия, и тем самым как бы признал Селсо равноправным товарищем на весь остаток пути. Торговец зашел так далеко в своем новом отношении к Селсо, что всякий раз, когда надо было подтащить тюк к костру или сделать еще что-нибудь, он поручал это мальчику.

— Сиди! — говорил он Селсо. — Мальчишка сам справится. Он и так ничего не делает, не зарабатывает даже на соль, которую съедает. Мы с тобой достаточно устали, а у него ноги молодые.

На следующий день в ответ на крик Селсо: «Хозяин, хозяин, Прието сбрасывает вьюк!» — дон Поликарпо поспешил к нему, помог укрепить поклажу и, когда караван снова двинулся в путь, сказал:

— Послушай, Селсо, называй меня просто сеньор. Так короче. Если у нас кончатся продукты, мы будем голодать вместе.

8

Караван добрался до первой монтерии, лежавшей на их пути, и дон Поликарпо за один день распродал все, что привез, все до нитки. Те самые товары, которые он в течение долгих недель возил с плантации на плантацию, из деревни в деревню, он сразу же сбыл, да еще с большим барышом.

Чтобы ослы не шли назад порожняком, дон Поликарпо купил по баснословно дешевым ценам меха. На них он надеялся также неплохо заработать. Быстро покончив с делами, дон Поликарпо стал ждать попутчиков. Он и сюда не хотел идти без сопровождения, а уж тем более не решался пуститься в обратный путь один.

Селсо расстался с доном Поликарпо на первой же монтерии. Ему предстоял еще двухдневный переход. Но и на этот раз ему не пришлось идти одному — несколько молодых индейцев как раз собирались отправиться на другую монтерию, и Селсо было с ними по пути.

Придя на эту монтерию, Селсо вручил пакет и ящик с лекарствами дону Эдуардо и получил всю причитавшуюся ему сумму сполна. Дон Эдуардо уплатил наличными, так как Селсо сказал ему, что не собирается в обратный путь и, значит, не сможет реализовать чек. Люди, уходящие с монтерии, независимо от того, кем они были — рабочими, служащими или торговцами, — предпочитали брать наличными лишь небольшую сумму, а остальное получить чеком на свое имя.

Даже торговцы, которые продавали здесь свои товары, обычно сдавали вырученные деньги в контору монтерии и брали взамен чек. Чек легче хранить, он именной, никто не пытается его украсть. Кроме того, наличные деньги — лишний груз, а любой путник — пешеход или всадник — всячески старается облегчить свою поклажу. Чеки, выданные на монтерии, принимались повсеместно наравне с деньгами, без всяких ограничений. Торговцы из маленьких городков платили за чеки иногда даже на один-два процента больше означенной суммы. Дело в том, что по дорогам рыскали шайки бандитов, и перевозить крупные суммы наличными в большие города и на железнодорожные станции было небезопасно. Страховать денежные отправления никто не брался. Поэтому, когда мелким торговцам надо было платить за полученные товары крупным торговым домам, им было очень удобно совершать эти расчеты при помощи чеков.

Селсо надеялся найти в Агуа-Асуль работу. Он пришел на монтерию вовсе не для того, чтобы доставить письмо, а для того, чтобы получить работу. Но как раз в те дни в Агуа-Асуль не требовалось рабочих. На этом участке весь ценный лес был уже вырублен. Директора монтерии, канадцы и шотландцы, вели переговоры с правительством о концессии на новую территорию, но переговоры продвигались крайне медленно. А до окончательного разрешения этого вопроса не могли вестись никакие работы, и, следовательно, монтерия не могла нанимать лесорубов; сплавщики, в которых здесь нуждались, чтобы в период дождей обеспечить сплав огромных запасов красного дерева, были уже набраны. Монтерия Агуа-Асуль пользовалась особой репутацией: она слыла единственной монтерией, где к рабочему относились как к человеку — конечно, в той мере, в какой это вообще возможно на монтерии. Если и на этой монтерии поступали порой бесчеловечно, то обычно не по вине управляющих, а по вине объективных обстоятельств, изменить или смягчить которые они были не в силах. Эти обстоятельства определялись прежде всего тем, что красное дерево растет только в диких, далеких джунглях. Если бы вблизи этих участков проходили железнодорожная ветка или автомобильное шоссе, то на месте джунглей давно бы простирались обработанные поля. Чем дальше находится участок от современного производства, тем более непроходимы джунгли и тем лучше растет там красное дерево.

Селсо пришлось снова сняться с места и отправиться в поисках работы на другую монтерию.

Монтерии расположены не так близко друг от друга, как угольные шахты в Рурском бассейне. Каждая монтерия получает на разработку участок величиной с какое-нибудь европейское герцогство или небольшое королевство. Деревья каоба не растут рядком, как бобы. Поэтому от здания дирекции в одной монтерии до дирекции в другой нужно идти целый день, а иногда и три.

Но Селсо не пришлось долго странствовать. На ближайшей монтерии, куда он попал на второй день, он нашел работу. Впрочем, там наняли бы даже утопленника, если бы была надежда вернуть его к жизни и заставить работать хоть в полсилы. В Агуа-Асуль, даже когда работы шли полным ходом, спрос на людей был невелик, потому что там платили больше и обращались с рабочими лучше, чем на любой другой монтерии. Чем более дурной славой пользовалась монтерня, чем меньше на ней платили и чем бесчеловечнее обращались с людьми, тем больше там нуждались в рабочей силе. И не потому, что рабочие бежали оттуда и искали лучших условий, а просто потому, что их там безжалостно истребляли. Цену имели только руки рабочих, а их головы, души и сердца были как бы бесплатным приложением к сделке, и надсмотрщики мечтали, чтобы этого приложения вообще не существовало. Они хотели бы не принимать в расчет и желудки пеонов. Но подкидывать в них хоть какую-нибудь еду было так же необходимо, как сыпать горючее в топку парового котла.

Именно такой была монтерия, на которой Селсо нашел работу. Он мог бы, конечно, продолжить свой путь и поискать монтерию получше. Но вскоре он все равно убедился бы, что любая новая монтерия еще хуже предыдущей. Это правило не знает исключения. Даже если бы он совершил полный круг и вернулся на первую монтерию, там было бы уже хуже, чем прежде, — за время, что он ходил с места на место, условия работы стали бы тяжелей, а оплата труда успела бы упасть еще ниже.

Надсмотрщик, этот мучитель, палач пеонов, потрогал руки Селсо, ощупал его мускулы и суставы.

— Тебе уже приходилось работать топором? — спросил он.

— Топором мало, но я хороший мачетеро, — ответил Селсо. — На кофейной плантации я несколько лет работал мачете.

— Четыре реала в день, — сказал на это капатас. — Десять песо из первой получки дашь мне за то, что я тебя нанял на работу. Попытаешься бежать — получишь двести пятьдесят плетей, да еще заплатишь пятьдесят песо штрафа в придачу. В другой раз, надо думать, не побежишь, а побежишь — поймают, изобьют до полусмерти и повесят. О подробностях спроси при случае своего соседа, он небось видел, как это происходит. Покупать имеешь право только в тиенде монтерии, а у бродячего торговца можешь приобрести что-либо в том случае, если он имеет специальное разрешение управляющего здесь торговать. Контракт заключается на год, и он нерасторжим. Тебе еще повезло — не придется платить налог за заключение контракта. Но не воображай, что ты сможешь уйти отсюда когда вздумается. Ты должен проработать самое малое год. Меньше чем на год мы людей не берем. Понятно?.. Имя? Возраст? Из какого селения? Хорошо! Будешь работать в отряде дона Паулино.

Из пятидесяти сентаво, которые Селсо зарабатывал в день, двадцать пять приходилось платить повару за еду. Селсо курил — он был вынужден покупать табак. Стоила денег и камфара, которой он натирался, чтобы залечить укусы москитов и других насекомых. Хинин, если он имелся в наличии, выдавали в конторе тем рабочим, у которых учащались тяжелые приступы лихорадки. Кроме того, Селсо приходилось время от времени покупать тальк — засыпать раны от ударов плетью. А плетью здесь угощали не только за побеги, случавшиеся не часто, но и за всевозможные провинности, самой распространенной из которых было невыполнение дневной нормы. Причины невыполнения нормы в расчет не принимались. А причин этих было множество, и пеоны чаще всего не были виноваты в том, что не заготовляли положенного количества дерева. Основной помехой в работе были плохие топоры, колуны и те естественные трудности, которые таили в себе джунгли. Но ни лихорадка, ни другие болезни не считались уважительной причиной, позволяющей не выработать за день положенные две тонны очищенного, готового к отправке красного дерева. В джунглях попадались участки, поросшие молодняком, не представляющим никакой ценности, трухлявыми, разъеденными червями деревьями, и тогда пеонам приходилось прорубать с помощью мачете проход в густых зарослях и искать подходящий участок. Случалось, что эти поиски длились часами, но и они в расчет не принимались. При всех обстоятельствах пеон был обязан повалить за день положенные две тонны первоклассного красного дерева и приготовить его к сплаву. Как справиться с этой нормой — это уж его дело. Ему платили за заготовленное дерево, и он был обязан доставить положенное количество. Случалось, что ему вдруг везло и он умудрялся в какой-нибудь счастливый день заготовить три, а то и четыре тонны дерева. Тогда, если начальник отряда был в хорошем настроении, пеон мог этим излишком покрыть недостачу за предыдущие, менее удачные дни. Но перерасчет выработки начальник делал только в течение недели. Чаще всего, вернее сказать — почти всегда, начальник отряда забывал отмечать в расчетной книжке перевыполнение нормы, зато он никогда не забывал записать даже самую малую недостачу, и капатас, приходя на участок, штрафовал пеонов, не заготовивших за день две тонны красного дерева.

На одежду Селсо тратил меньше, чем старая дева — американка, высохшая как мумия, тратит на попону для своей болонки. Чтобы не изнашивать штанов и рубашки, Селсо работал голым, лишь обмотав вокруг бедер лохмотья. Эти лохмотья и были его рабочим костюмом. А так как пеоны не знали ни воскресений, ни праздников и работали всегда от зари до зари, у них не было нужды в воскресном костюме. Правда, за пеонами оставалось право отдыхать, если в кои-то веки выпадал счастливый день и им удавалось до захода солнца повалить и очистить положенные по норме две тонны дерева. В эти часы столь редкого отдыха они уходили к реке мыться, лечили порезы и раны да жарили вкусных диких козочек, если, конечно, им удавалось их поймать, — так хотелось хоть раз в месяц забыть опротивевший вкус черных бобов, сваренных на воде и слегка приправленных красным или зеленым перцем.

Единственный праздник, отмечавшийся на монтериях, было 15 сентября, день провозглашения независимости Мексики. Владельцы монтерии были добрыми республиканцами: при республике они пользовались значительно большей свободой в делах, чем при испанском владычестве. Поэтому этот революционный праздник был для них так же священен, как могила Магомета для магометанина. Этот день оплачивался на монтериях, и владельцы их немало гордились подобным неопровержимым доказательством своих республиканских убеждений.

Но одно обстоятельство наносило некоторый ущерб этим республиканским убеждениям, а именно — отсутствие календарей в отрядах, работающих в глубине джунглей и по два-три месяца не имеющих никакой связи с центральным участком монтерии. В большинстве случаев даже сам начальник отряда — контратиста, как его здесь называли, — не знал, какой нынче день — воскресенье, среда или пятница. У него было весьма смутное представление даже о том, какой теперь месяц; хорошо еще, если он не путал июль с декабрем. В своей записной книжке он отмечал огромное количество рабочих дней и всегда в конце концов сбивался с календарного счета. Если ему нужно было установить точное число, он принимался его высчитывать, начиная со дня выхода своего отряда с центрального участка. Эту дату он знал точно, она значилась в его контракте. Но подобные сложные расчеты и пересчеты утомляли его, и он постоянно ошибался и в конце концов бросал это бессмысленное занятие, предоставляя президенту Соединенных Штатов и премьер-министру Великобритании следить за календарем.

Собственно говоря, начальнику отряда и незачем было знать, когда какой день и какое число. Хотя он заключал контракт на определенный срок — от двух до пяти лет, — платили ему не за количество проработанных месяцев и дней, а за количество тонн дерева, поставленного на центральный сплавочный пункт.

И так как никто в отрядах не знал в точности, когда именно будет 15 сентября, день рождения республики, — сегодня, завтра или на той неделе, — то в этот день пеоны работали, как и в любой другой. А раз они работали, им в этот день платили, как и в любой другой, и владельцы монтерии полностью выполняли свой нравственный долг: рабочие не терпели убытка в этот республиканский праздник. Зато в дирекции день этот отмечали пышно и торжественно: ведь там на стене висел календарь.

9

Селсо думал только о предстоящей свадьбе, о своей девушке и о своих пятнадцати еще не родившихся детях. Эти мысли помогали ему терпеть все муки на монтерии. Каждый вечер, когда он вытягивался на своей циновке, он знал, что накопленная им сумма денег еще немного увеличилась. И, так как он думал только о том, как бы поскорее собрать нужные деньги и доказать отцу своей девушки, что он может и хочет быть хорошим и заботливым мужем, он не покупал в тиенде монтерии ничего, кроме вещей самой первой необходимости. Он не купил ни штанов, ни рубашки, но ему все же пришлось купить новую циновку и нож — старый источился и сломался. В период дождей, когда наступили холодные ночи, он не смог обойтись и без одеяла. Его москитная сетка расползлась, и он вынужден был купить новую — спать в джунглях без сетки не может даже индеец. И, наконец, он отдал десять песо капатасу за то, что тот принял его на работу.

После целого года работы на монтерии Селсо подсчитал свой наличный капитал, прибавив к деньгам, заработанным в джунглях, те, что он получил от дона Эдуардо за доставку письма и ящика с лекарствами и от торговца дона Поликарпо за помощь во время пути. Он обнаружил, что сколотил сумму в пятьдесят три песо сорок шесть сентаво.

Этого было явно недостаточно, чтобы произвести на отца девушки должное впечатление. Селсо решил не уходить с монтерии, прежде чем не накопит восемьдесят песо.

И Селсо завербовался на второй год. Он остался в том же отряде и сумел все так ловко подстроить, что начальник сам предложил ему продлить контракт. Поэтому он сэкономил те десять песо, которые каждый вновь завербованный платил как комиссионные.

Селсо казалось, что второй год проходит быстрее, чем первый. Он стал одним из самых опытных лесорубов. Он научился так умело выбирать деревья и так безошибочно определять, куда надо ударить топором, что ему нередко случалось выполнить свою норму еще задолго до захода солнца. Теперь он уже часто помогал какому-нибудь бедняге новичку, который никак не мог справиться с нормой и боялся плетки и штрафа. По истечении шести месяцев этого второго года начальник отряда положил ему пять реалов в день вместо четырех, предусмотренных по контракту. Конечно, начальником руководила не доброта, а простой расчет: он хотел во что бы то ни стало задержать Селсо и на третий год. А Селсо уже поумнел и никому не говорил, что будет работать лишь до тех пор, пока не скопит определенную сумму, и что уйдет с монтерии, как только ее соберет. Он решил и при получении расчета не говорить, что навсегда уходит с монтерии. Наоборот, он всех уверял, что отправляется проведать отца и мать и намерен вскоре вернуться. По опыту своих товарищей он знал, что надо быть очень осмотрительным и осторожным, не то непременно угодишь в одну из бесчисленных ловушек, которые повсюду расставляют рабочим, уходящим с монтерии.

Ловлей пеонов занимались так называемые койоты, которые постоянно вертелись на монтериях и в районах, где вербовалась рабочая сила. Эти паразиты питались падалью, оставшейся после вербовщиков, рыскавших по всей стране в поисках людей, чтобы затем продать их на монтерии.

Вновь подцепить пеонов, у которых истекал контракт, было совсем не трудно, и койоты прекрасно справлялись с этой работой, пуская в ход хитрость, обман и водку.

В большинстве случаев дело кончалось тем, что пеоны подписывали новый контракт. Только очень немногим, обладавшим сильным характером, железной волей, удавалось уйти от койотов.

В периоды затишья койоты уходили из монтерий и отправлялись на охоту. Они объединялись по нескольку человек и рыскали по окрестным деревням и финкам в надежде напасть на проштрафившихся индейцев, которые там скрывались. Власти не назначали вознаграждения за поимку бежавших преступников. А вот койоты, напротив, щедро вознаграждали тех, кто выдавал беглецов или просто указывал, где они прячутся: они платили за душу, точнее — за пару рук, от пяти до шестидесяти песо, смотря по обстоятельствам. Владельцы небольших ранчо, пребывавшие в постоянном страхе перед бежавшими из тюрем бандитами, которые представляли угрозу не только для их имущества, но и для их жизни, из кожи вон лезли, стараясь обнаружить беглых, выдать их койотам и хоть таким путем избавиться от этой чумы.

Койотов нисколько не интересовал моральный облик или прошлое пойманных ими людей, их интересовали только сильные руки. Устраивая облавы, койоты выдавали себя за представителей власти и, если беглые имели при себе оружие, нередко вступали с ними в настоящий бой. Когда беглых удавалось наконец поймать, их так крепко связывали и так усердно охраняли, что легче было бы удрать из бетонированной цитадели, чем от этих охотников на человека. Пойманных мучачо привязывали друг к другу, выстраивали колонной и гнали через джунгли. При малейшей попытке нарушить порядок во время марша пеонов так избивали плетьми, что их тело превращалось в одну сплошную рану. После часового марша по джунглям парни, попавшие в руки койотов, уже готовы были отказаться от попытки бежать. Когда же они видели первую расправу с тем, кто все же пытался бежать, они окончательно смирялись. Провинившегося койоты вешали, и эта казнь была тем более страшной и жестокой, что она не кончалась смертью. Вешали не для того, чтобы убить, и это было самым ужасным. Но койотам не было никакого расчета убивать свои жертвы — заработать деньги можно только на живых.



Энганчадоры — штатные вербовщики монтерий — покупали индейцев в деревенских тюрьмах, уплачивая алькальду или другому правительственному чиновнику — почтмейстеру, телеграфисту, статистику — штраф, наложенный на заключенного. Ведь любой чиновник рассматривал штрафы, наложенные на индейцев, как основную статью своего дохода. Поэтому стоило вербовщику внести сумму штрафа, и ему охотно выдавали индейца; а вербовщик мог, в свою очередь, беспрепятственно продать выкупленного им индейца на монтерию. На монтерии индеец обязан был прежде всего отработать внесенный за него штраф, затем деньги, и немалые, которые полагались вербовщику как комиссионные, и, наконец, налог, которым облагалось заключение контрактов. Только после погашения всех этих «долгов» индеец мог рассчитывать хоть на какой-то заработок.

Койоты пытались ловить людей так, чтобы тратить поменьше, а заработать побольше. Они, например, никогда не выкупали индейцев, содержавшихся в тюрьмах, а внезапно появлялись в небольших селениях, врывались ночью в карсель и силой уводили заключенных. Наутро местный чиновник, придя в тюрьму, обнаруживал, что двери взломаны, а заключенных нет; как и все жители деревни, он тут же приходил к выводу, что заключенные совершили побег или что их освободили друзья. Даже родные исчезнувших не ждали, что беглецы вернутся назад, — ведь тогда им пришлось бы платить дополнительный штраф. Так эти люди пропадали навеки.

Каждый рабочий с монтерии, у которого истекал срок контракта, больше всего на свете боялся койотов. О проделках койотов в лагере ходило бесчисленное множество рассказов, и каждый пеон был твердо уверен, что нет такого преступления, такой подлости, на которые не пошел бы койот, если надо поймать рабочего, уходящего с монтерии. Пеоны знали, что только смерть или самоубийство могут их оградить от происков койотов.

Нет на земле страны, где бы «койотизм» так сосал кровь из народа, как в Мексике.

Койоты орудовали там не только на монтериях. «Койотизм» проник во все сферы хозяйственной, политической и даже личной жизни мексиканцев. Крупные койоты занимали посты генералов, министров, губернаторов, мэров, начальников полиции и даже директоров больниц. И не приходится удивляться, что самые мелкие койоты рассматривали монтерию как свою вотчину и что никто в стране не решался с ними бороться.

Вот из-за этих-то койотов Селсо решил не говорить никому, что он навсегда покидает монтерию. Кроме того, он опасался и начальника отряда. Селсо заметил, что начальник обращается с ним неплохо — ставит его на выгодную делянку и указывает лучшие деревья. Видно, начальник считал Селсо хорошим работником и хотел удержать его в своем отряде на несколько лет.

10

Проработав на монтерии полтора года, Селсо стал говорить, что ему необходимо отправиться на месяц домой, проведать отца с матерью и отнести им заработанные деньги, чтобы они могли купить быков и овец. Но при этом Селсо всегда добавлял, что этих денег ему не хватит, что придется еще года два тянуть лямку на монтерии, чтобы отец смог купить участок земли, который он облюбовал. Только тогда Селсо, вернувшись домой после четырехлетней отлучки, сможет жениться и обзавестись собственным хозяйством.

И вот наконец настал день, когда завершился второй год пребывания Селсо на монтерии. Решись он идти через джунгли один, он бы тотчас отправился в путь. Но Селсо счел нужным обождать еще несколько дней и уйти вместе с большой группой рабочих, которые также отправлялись домой и намеревались по пути посетить Хукуцин в дни праздника Канделарии.

Для лесорубов праздник Канделарии в Хукуцине был не менее желанным, чем рай для грешника или южноамериканский порт для моряка, возвращающегося из долгого плавания.

В Хукуцине на празднике Канделарии рабочие заключали контракты. Здесь они узнавали о существовании земных радостей и, если решались тратить деньги, могли даже изведать эти радости. Человеку, бывавшему в других городах на подобных религиозных празднествах, праздник Канделарии покажется, быть может, убогим и жалким. Но сотни завербованных пеонов впервые в жизни присутствуют на празднике в городе. Вырвавшись из своих маленьких селений, из бедных пальмовых и глинобитных хижин, индейцы воспринимают этот праздник как событие грандиозное, прекрасное, величественное и вместе с тем греховное.

Праздник Канделарии как бы завершает прежнюю жизнь завербованных и начинает новую, которой суждено протекать где-то на краю света, в такой глухомани, что, казалось, это будет уже не на матери Земле, а на ее осколке; он откололся, когда Земля столкнулась с другой планетой, и теперь движется самостоятельно в воздушном пространстве, и никакой связи между жителями этого осколка и населением Земли не существует. Завербованным чудилось, что они попадут в места, откуда нет возврата, что они идут навстречу неведомым приключениям, переживаниям, страданиям и мукам, о которых имеют лишь самое смутное представление. Ведь источником всех их сведений были слухи и россказни людей, которые сами монтерии не видели, но встречали пеонов, проработавших там долгие годы.

Чем дольше работают пеоны в глубине джунглей, чем больше времени проходит со дня их вербовки, тем более блестящим и великолепным встает в их памяти праздник Канделарии в Хукуцине. Возникнет у пеона какая-нибудь прихоть — днем на работе или ночью на отдыхе, — и он неизменно вспоминает праздник Канделарии. Захочет ли он купить пестрое одеяло или напиться до потери сознания, поиграть в карты или поглядеть на танцовщиц и комиков, вдохнуть запах воска и ладана или поглядеть, как торгуются у лотков женщины и девушки, послушать, как играет на улице босой смуглокожий музыкант, или часами, ничего не делая, стоять на мостовой, или насладиться тающими звуками песен — корридос, или… Да мало ли еще какие желания могут вдруг возникнуть у пеона за долгие месяцы тяжелого труда в джунглях! Чтобы все они исполнились, не хватило бы, пожалуй, и вечности в раю.

По мере того как приближался праздник Канделарии, рабочих на монтериях охватывало все большее возбуждение — им казалось, что наступает час исполнения всех их желаний. Лесорубы с монтерий совсем забывают, что, прокутив несколько дней в Хукуцине, они вынуждены искать энганчадора и вновь вербоваться.

Вот почему энганчадоры во время праздников рыщут по кабакам, как голодные волки в поисках заблудшей овцы. Они дают ей пятьдесят песо аванса в счет нового контракта, и заблудшая овца снова пускается во все тяжкие, а затем отправляется в обратный путь на монтерию… На третьи сутки заблудшая овца приходит наконец в сознание и с ужасом понимает, что вела себя, как баран, а на второй день работы в джунглях снова начинает мечтать об усладах и развлечениях, которые ее ждут на празднике в Хукуцине.



Но Селсо не прельщал праздник в Хукуцине. Он уже не был неопытным крестьянским пареньком, не изведавшим жизни и ее радостей. Он видел подобные празднества в маленьком городке Соконуско, где работал на кофейной плантации; он бывал и на пышных праздниках в честь святого Хуана в Чамуле, и на ярмарках в Ховеле, и в Балун-Канане. Праздник Канделарии был для Селсо слишком слабым соблазном, чтобы заставить его забыть все, что он пережил, забыть, как тяжка работа на монтерии и ради чего он за нее взялся.

В то время как большинство парней в джунглях мечтали об удовольствиях на празднике в Хукуцине и все время думали о том, как они вознаградят себя сторицей за все лишения, испытанные в течение года, а чаще всего — многих лет, Селсо думал о своей девушке и о своих пятнадцати еще не родившихся детях. Все два года работы на монтерии он думал только о пугливом и ласковом взгляде своей невесты, которым она подарила его украдкой, и о сдержанной сердечности ее отца. Только об этом и вспоминал Селсо, когда укладывался ночью на свою циновку. И тогда веселый праздник Канделарии казался ему всего лишь ярко размалеванным воздушным шариком. Хотя он и выглядит красиво, к вечеру он все равно лопнет и попадет в мусорную яму.

11

Начальник отряда, в котором работал Селсо, сообщил управляющему монтерии, что Селсо, видимо, не собирается возвращаться назад, но что монтерия никак не может потерять такого ценного работника. В ответ на это управляющий послал письмо дону Габриэлю, вербовщику, который направлялся в Хукуцин к празднику Канделарии, чтобы сопровождать на монтерию большую партию завербованных.

В письме содержался ряд указаний относительно тех пеонов, которых монтерия не хотела отпустить. Про Селсо там было сказано следующее: «И вот еще что, дон Габриэль: один из наших парней, по имени Селсо, уроженец Икстаколкоты, забрал в конторе весь свой заработок и, как я полагаю, возвращаться на монтерию не намерен. Он отличный лесоруб, и мы не хотим потерять его. Если вы завербуете его снова, я дам вам пятьдесят песо сверх обычных комиссионных. Селсо придет в Хукуцин с партией наших рабочих, вы его легко там найдете».

За лишние пятьдесят песо дон Габриэль сумел бы вырыть из могилы мертвеца, воскресить его и завербовать. Разыскать индейского парня и отправить его на монтерию куда легче. Энганчадору было наплевать на планы этого чамулы. Быть может, тот спешил проведать умирающую мать, или справить свадьбу, или просто его мучила тоска по родному дому — какое дело дону Габриэлю до всего этого?

Дон Габриэль, к сожалению, не намерен принимать в расчет, что у Селсо есть своя собственная жизнь и что он хочет ее прожить по своему разумению. Возможно, у Селсо на иждивении старая мать или жена с детьми. Это вполне вероятно. Но у дона Габриэля тоже есть жена, и не исключено, что когда-нибудь ему придется содержать и свою мать. Поэтому он не может считаться с чувствами других людей и уж меньше всего — с чувствами индейца, который не имеет никакого права на переживания — ведь он не ладино!

В тот самый день, когда письмо управляющего монтерией прибыло в Хукуцин, койоты — агенты дона Габбриэля — обнаружили Селсо в толпе лесорубов, прибывших на праздник, и с этого момента уже не выпускали Селсо из поля зрения.

Койоты следили за ним неотступно и были весьма разочарованы, обнаружив, что он не пьет агуардиенте. Нельзя сказать, что Селсо вообще не брал водки в рот — напротив, но у него хватало выдержки пить, только когда он считал это уместным, и не пить, если ему казалось, что лучше остаться трезвым. За два года пребывания на монтерии Селсо наслушался рассказов об энганчадорах, о койотах и о том, какими средствами они пользуются, вербуя индейцев. И Селсо ни за что не пригубил бы в Хукуцине агуардиенте, даже если бы его угостили.

Вскоре Селсо заметил, что, куда бы он ни пошел, около него всегда трутся каких-то два метиса в полувоенной одежде. Селсо был знаком этот тип молодчиков; на монтерии из них набирали капатасов — палачей и вешателей. Им давалось звание младших надзирателей только для того, чтобы выделить их из массы пеонов. И по заданию вербовщиков и койотов они убивали индейцев, нападали на них из-за угла, затевали поножовщину. Вербовщикам — благородным ладино, которые занимались вербовкой рабочих на монтерии, этой честной, респектабельной профессией, — было важно остаться чистыми перед законом. А эти наемные убийцы всегда могли скрыться, если дело получит огласку. Поэтому вся грязная работа ложилась на плечи агентов-капатасов, которые нимало не дорожили репутацией честных людей. В прошлые столетия в Европе подобные люди служили ландскнехтами, сражаясь сегодня за французов, завтра — за англичан, а послезавтра — за пруссаков, но всегда за тех, кто щедрее платил и обещал более богатую добычу.

Работая на вербовщика, капатасы чувствовали себя уверенней, чем действуя на свой страх и риск и разбойничая на больших дорогах. Как помощники вербовщика, они пользовались известным покровительством своего хозяина, подобно тому как в прежние времена ландскнехты пользовались покровительством короля, а разбойники — покровительством атамана шайки.

Как только Селсо приметил парней, которые следовали за ним по пятам, он подумал, что вербовщик в Хукуцине получил, должно быть, письмо с монтерии. Селсо понял, что отныне может всего ожидать, что вербовщик не остановится ни перед чем, чтобы вновь заполучить его на монтерию. Ему угрожало что угодно, но только не смерть, ибо мертвый индеец никому не нужен.

Селсо овладел страх, мучительный страх человека, который видит, как расставляют ловушку, и знает, что ему ее не миновать.

Он принялся было строить планы спасения. Ему пришла мысль переслать каким-нибудь образом деньги отцу своей невесты и удрать, когда его поведут на монтерию. Но чем больше обдумывал он свой план, тем больше убеждался в его непригодности. В Хукуцине не было человека, которому он мог бы доверить деньги, — он не встретил никого ни из Икстаколкоты, ни из соседних деревень. Переслать же деньги по почте индейцу и в голову не могло прийти. Ведь Селсо пришлось бы доверить свои с таким трудом заработанные деньги чиновнику, а он был слишком осторожен, чтобы доверить свои деньги ладино. Если ладино был к тому же и чиновником, индеец испытывал к нему двойное недоверие.

Селсо знал, что силой потащить его на монтерию не могут. Для этого необходимо заключить с ним контракт. Но, если его принудят к этому, бежать будет уже бесполезно. Монтерии платили государству по двадцать пять песо с контракта именно для того, чтобы полиция ловила беглецов и силой водворяла их на монтерии.

Знай Селсо, что именно замышляет вербовщик против него, он, быть может, что-нибудь да придумал. Но индеец понятия не имел, какому энганчадору служили эти два капатаса. Он слышал, что таким молодчикам платят только за выполненную работу — по три песо на брата, а то и по пять, если попадался щедрый хозяин. Но получить деньги за Селсо они смогут лишь после того, как он подпишет контракт.

Некоторое время Селсо подумывал о том, не дать ли каждому из них по пять песо и тем самым купить себе безопасность. Но по опыту своих товарищей он знал, что подобная сделка чревата двойным убытком. Стоит койотам получить взятку с индейца, как они кидаются зарабатывать деньги, обещанные вербовщиком. Таким образом, каждый из них вместо пяти песо получит десять. Сколько бы Селсо им ни посулил, они возьмут у него деньги и немедленно его предадут.

Селсо намеревался провести в Хукуцине три дня. Прежде всего он хотел отдохнуть и подлечить ноги, израненные во время перехода через джунгли. Затем ему хотелось получить свою долю удовольствий от праздника, послушать певцов и странствующих музыкантов, посетить собор и поставить свечку пресвятой деве Марии в благодарность за благополучное возвращение с монтерии. Кроме того, он собирался купить подарки своим родителям, невесте и отцу невесты, чтобы доставить им радость. В течение двух лет, проведенных вдали от родного селения, Селсо не получал никаких известий от родителей и ничего не сообщал им о себе. Писать он не умел, читать — тоже. Его образованием занималась мать — она научила его правильно креститься, преклонять колени, произносить одну-единственную коротенькую молитву да окроплять себя святой водой, входя в церковь. Зачем все это нужно делать, Селсо не понимал, и мать не могла ему этого объяснить. Она переняла все эти обряды от своей матери и тоже не получила никаких объяснений. Итак, Селсо не мог ни отправить письма домой, ни получить вести из дому. Если бы даже он захотел подать весть родным, никто бы не смог помочь ему — ни один из его товарищей не умел ни читать, ни писать. Да у них и не было времени писать письма. У них не было даже свободной минуты, чтобы обдумать письмо. В течение долгих месяцев работы в джунглях пеоны утрачивали интерес к чему бы то ни было, впадали в отупение, уподоблялись волам и мулам, с которыми работали бок о бок. У них уже не было никаких потребностей, кроме сна и еды, и никаких желаний, кроме желания найти хорошее дерево, которое легко валить, никаких мыслей, кроме мысли о том, как избежать ударов плети. Мысль написать письмо так же не могла прийти в голову пеону, как быку — мысль исследовать Южный полюс.

Заметив наблюдавших за ним парней, Селсо отказался от намерения провести три дня в Хукуцине. Он решил смешаться с праздничной толпой, ускользнуть от своих преследователей, спрятаться где-нибудь в укромном месте, а ночью отправиться в путь и добраться до Теултепека верхней тропой. Эта тропа была куда трудней, чем дорога на Сибакху. Подосланные к нему парни решат, конечно, что он избрал более легкий и краткий путь, — ведь они попытаются догнать его, как только заметят, что он удрал, в этом он был уверен.

Тайный ночной побег был для Селсо единственной возможностью спастись от вербовщика. Останься он в Хукуцине, он в течение следующего дня так или иначе попался бы в лапы своим преследователям — они не могли тратить много времени на одну жертву. У них были другие дела: в списке, полученном вербовщиком, стояло еще много имен. Им надо было действовать быстро, чтобы поскорее с ним разделаться и приняться за новые жертвы.

Не будь у него вещей, он мог бы легко уйти от своих преследователей. Багаж всегда помеха при побеге. Но в сетке Селсо находилось все его добро, не считая денег, которые он спрятал в свой шерстяной пояс, поэтому он никак не мог бросить свою поклажу.

Придя в Хукуцин, Селсо расположился возле глинобитного домика, под широкой кровлей из дранки. Здесь уже устроилось на ночлег несколько молодых индейцев из его племени. Кто-нибудь всегда оставался присмотреть за вещами, а остальные отправлялись на праздник.

Капатасы, следившие за Селсо, смотрели не столько за ним, сколько за его вещами. Они отлично знали, что индеец не может бросить свою сетку — ведь в ней находятся вещи, без которых не обойдешься при таком длинном переходе: циновка из пальмовых листьев, шерстяное одеяло, сетка от москитов, смолистая лучина для разжигания костра, сандалии, чтобы пройти по тропам, покрытым колючками и усыпанным с незапамятных времен осколками ракушек. Помимо того, в сетке лежат огниво, табачные листья, вяленое мясо, вареные бобы, тортилльяс, соль и зеленые листья, которые для него не только пряности, но и витамины. Без своей сетки и без своего мачете индеец чувствует себя в пути таким же беспомощным, как европеец — в пустыне, не имея при себе ни капли воды.

Собственно говоря, именно благодаря своей сетке Селсо и понял, что за ним охотятся койоты. Он приметил метисов вскоре после того, как пришел в Хукуцин, и инстинктивно почувствовал, что они за ним следят. Он раскрыл свою сетку, чтобы вынуть табак, и тут увидел, что парни эти что-то быстро говорят друг другу и указывают при этом на его поклажу. Сначала Селсо подумал, что они хотят его обокрасть. Но он тотчас же сообразил, что метисы не станут красть сетку индейца — они ведь не могут воспользоваться ее содержимым. Как ни важны все эти вещи для индейца, они лишены какой бы то ни было ценности для любого другого человека и не имеют поэтому никакой денежной стоимости. За такую сетку никто не даст и двух реалов. Селсо ломал себе голову над тем, как незаметно унести свою сетку. Конечно, он мог бы сговориться с каким-нибудь индейцем, чтобы тот вынес его вещи из города, а сам подождал бы его на горной тропе и тут же пустился бы в путь. Он мог бы и сдать свою сетку на хранение в какую-нибудь индейскую лавчонку и условиться, что придет за ней завтра, а тем временем незаметно выйти из города и переночевать где-нибудь под деревом. Так ему, возможно, удалось бы ввести своих преследователей в заблуждение, заставить их предположить, что он убежал, — тогда они, быть может, отказались бы от дальнейших преследований.

Но Селсо прекрасно понимал, что все, что ему приходило на ум, могло прийти на ум и агентам. Чтобы провести таких ловких парней, надо придумать что-то совершенно новое и совсем неожиданное.

Ведь агенты преследовали крепкого, сильного молодого индейца, занесенного в список, присланный с монтерии, с не меньшим упорством, чем голодные волки преследуют свою жертву. Верная служба хозяину не только позволяла им зарабатывать всякий раз от трех до пяти песо на человека, но и закрепляла за ними эту выгодную и приятную работу.

Как только койоты заканчивали свои дела в Хукуцине — а это совпадало с окончанием праздника Канделарии и с отправкой завербованных рабочих на монтерии, — вербовщики нанимали их в качестве погонщиков для похода через джунгли. Только гнали они не вьючных животных, а завербованных индейцев. В обязанности погонщиков входило следить за тем, чтобы колонна не растягивалась, чтобы никто не отставал и не пытался бежать. Они получали плетки, лассо и прекрасных верховых лошадей. Но револьверов вербовщики им не доверяли. Более того: стоило вербовщику узнать, что у кого-нибудь из погонщиков есть свой собственный револьвер, как он его тут же отбирал. Эти негодяи так и норовили пристрелить индейца, чтобы насладиться зрелищем его предсмертных мук. Они были рады любому предлогу убить индейца, а затем божились и клялись вербовщику, что у них не было другого выхода, как расправиться с беглецом. Правда, они стреляли в индейцев, только когда были уверены, что вербовщик их не видит и не сможет доказать, что индейцы вовсе не пытались поднять бунт.

Снабди вербовщик своих подручных револьверами, он не довел бы до монтерии и половины завербованных: погонщики перестреляли бы десятки людей «при попытке к бегству» или «за участие в бунте». Вербовщику приходилось следить и за тем, чтобы погонщики развлечения ради не повесили кого-нибудь из отставших. Вербовщик имел достаточно возможностей наказать проштрафившихся пеонов, не прибегая к убийству. Ведь он был заинтересован только в одном: довести до монтерии возможно большее количество здоровых и трудоспособных индейцев; за расстрелянных и повешенных в пути рабочих хозяева монтерии и не думали платить.

Когда наконец колонна прибывала на монтерию, лучших, то есть самых свирепых, погонщиков нанимали в качестве капатасов.

Агенты, преследовавшие Селсо, делали свое грязное дело не только ради заработка в несколько песо. Их вдохновляла перспектива получить наконец в награду за верную службу должность капатаса. Поэтому Селсо и был бессилен бороться против своих преследователей. Даже если бы он решил убить метисов, это его все равно не спасло бы. Его приговорили бы к штрафу в десять тысяч песо, и емупришлось бы отрабатывать их до конца своих дней на той же монтерии. Таким образом, даже погибнув, агенты одержали бы над ним верх.

Прием, который придумали агенты, чтобы как можно скорее поймать Селсо, был настолько ловок, что индейца могло бы спасти только чудо, чудо более невероятное, чем библейские чудеса.

12

Итак, Селсо приготовился отправиться в путь. Он решил ночью незаметно выбраться из города, надеясь, что агенты либо напьются с вечера, либо лягут спать. Были же и у них человеческие потребности, не могли же они обходиться без сна! В Хукуцине, хотя это был торговый центр целой области площадью в шестьдесят тысяч квадратных километров, улицы ночью не освещались. Мексиканские власти предпочитали тратить государственные средства на устройство увеселений, банкетов, приемов и на праздничное украшение улиц, а не на уличное освещение, постройку водопровода или канализации. В Мехико-Сити, например, в столице с миллионным населением, не было водопровода, но городское управление с легким сердцем ассигновало двести тысяч песо на украшение улиц и площадей к ежегодному карнавалу и тратило полмиллиона песо на иллюминацию города по случаю открытия национальной ярмарки.

Итак, в Хукуцине улицы не освещались. Но во время праздника город не погружался по ночам во тьму. На каждом лотке, в каждой лавчонке горели масляные фонари или керосиновые лампы, а на улицах — свечи; за неимением подсвечников, их вставляли в бутылки. Многие торговцы не тушили света до утра — они остерегались воров, которых в дни праздника было в городе не меньше, чем торговцев.




Селсо осторожно встал и крадучись прошел по улице, проверяя, не следят ли за ним агенты вербовщика.

Убедившись, что вокруг все спокойно, Селсо пробрался назад, к месту своего ночлега, и осторожно поднял с земли свой тюк. Хотя Селсо двигался почти бесшумно, молодой индеец, с которым он успел познакомиться накануне, когда они сидели рядом на каменных плитах под навесом крыльца, проснулся. Индейцы, привыкшие ночевать во время больших переходов прямо на дороге, где их подстерегают тысячи опасностей, спят гораздо более чутко, чем собаки. Они просыпаются от любого шороха. Молодой индеец поднял голову, пробормотал что-то со сна и спросил:

— Что случилось? Ты отправляешься в путь?

— Нет, — ответил Селсо, — я просто хочу поискать другое место для ночлега. Здесь на камнях очень холодно, да и блох больно много.

Молодой индеец успокоился, повернулся на другой бок и снова заснул.

Боясь, что индеец окликнул его слишком громко и что агенты, которые наверняка находились поблизости, могли его услышать, Селсо долго стоял, не двигаясь с места. Но ни один звук, кроме шума, доносившегося из торговых рядов, не коснулся его слуха, и он снова почувствовал себя уверенно.

Еще бесшумней и осторожней, чем прежде, поднял он снова свой тюк. Он проделал это так тихо, что никто из спящих даже не пошевелился. Но тюк был слишком тяжел, чтобы долго нести его в руках.

Кое-как Селсо добрался до темного закоулка между двумя домами. Здесь он взвалил сетку на спину и приладил на голове ремень.

Пригнувшись так низко, как только позволяла поклажа, Селсо торопливым шагом пошел вниз по улице, стараясь держаться в тени домов. Дойдя до конца улицы, он свернул налево, чтобы выйти на тропинку, которая вела за город. Он решил прокрасться к старому кладбищу, там снова свернуть и, петляя по дорожкам, протоптанным мулами, выйти наконец на верхнюю тропу, ведущую в Теултепек.

Но, когда он уже добрался до северо-западной окраины города и почти поравнялся с последним домом, силуэт которого четко вырисовывался на фоне бледного мерцающего ночного неба, перед ним, словно из-под земли, выросли трое парней.

— Эй ты, чамула, — крикнул один из них, — куда это ты тащишь среди ночи украденное добро?

— Вовсе не украденное, — ответил Селсо и остановился. — Это мой собственный тюк. Мне пришлось так рано тронуться в путь, чтобы успеть засветло добраться до Оксчука.

— А откуда ты родом, чамула? — спросил его другой.

— Тебя это не касается! — ответил Селсо.

— Больно ты храбрый, брат, — сказал тогда третий и ударил Селсо в бок кулаком.

— Что вам от меня надо? — спросил Селсо, хотя он прекрасно знал, что им от него надо, ибо тотчас же узнал своих преследователей.

— Мы имеем такое же право слоняться здесь по ночам, как и ты. Или тебе это не нравится, чамула?

— Дело ваше, — ответил Селсо, — а мне пора идти дальше.

Селсо повернулся, собираясь продолжать путь, но получил такой сильный удар кулаком в голову, что пошатнулся и, не сумев удержать равновесие, упал вместе с тяжелым тюком на землю. Тут на него навалился второй парень. Селсо попытался скинуть его с себя, и они кубарем покатились по дороге.



Тогда оба других парня опрометью бросились к домам, крича во все горло:

— На помощь! Полиция! Полиция! Убивают! Караул! На помощь!

Как ни странно, но не прошло и минуты, а на место происшествия уже явились полицейские.

Селсо прекрасно знал, что его ожидает. Он вскочил на ноги и, бросив свой тюк, попытался бежать. Но парень, который с ним дрался, казалось, только этого и ждал. Он так крепко обхватил его за ноги, что Селсо снова упал. Тогда Селсо что было силы ударил ногой своего врага, высвободился, вскочил и снова бросился бежать. Но полицейские успели кинуть ему под ноги дубинку, а один из агентов налетел на споткнувшегося Селсо и вновь прижал его к земле.

Так боролись они до тех пор, пока подоспевшие полицейские не скрутили Селсо руки и не приставили ему к спине дуло карабина. Тут парень, затеявший драку с Селсо, завопил истошным голосом:

— Этот чамула хотел меня убить! Он ударил меня ножом в ногу! Ах, я несчастный, я потерял ногу! Взгляните, господин сержант, вот нож, которым этот чамула хотел меня зарезать! Вот этот нож!

Селсо прекрасно знал, что его нож лежит в мешке, завернутый в тряпицу, вместе с вяленым мясом.

Но один из полицейских сказал Селсо:

— Забирай-ка свой тюк, чамула, пойдем к начальнику полиции, пусть он разберется.

У Селсо не было выхода. Убежать с тяжелой сеткой на спине он не мог, а попытайся он сбросить ее на землю, ему на голову обрушились бы удары дубинок. Но, если бы даже удалось убежать от полицейских, он все равно не удрал бы от агентов. Они караулили его лучше, чем целый взвод охранников. Когда Селсо с полицейскими свернули в темный переулок, агенты незаметно подошли к нему вплотную, и Селсо едва мог двигаться.

Наконец его ввели в кабинет начальника полиции. Тот сидел без кителя и был сильно пьян; он не брился, видно, уже несколько дней.

— Что случилось с чамулой? — спросил он у полицейских.

— Он дрался вот с этими людьми, — ответил сержант.

— Я не дрался, начальник, — робко возразил Селсо. Он стоял перед начальником полиции, не сняв со спины своего тюка.

— Есть свидетели? — спросил начальник.

— Так точно, вот трое, — ответил полицейский и указал на трех парней.

— Он пырнул меня ножом в ногу! — злобно произнес парень, затеявший драку с Селсо. — Вот сюда, глядите!

— В ногу? Ножом? Покажи! — сказал начальник.

Парень засучил штанину. И в самом деле, его белье было запачкано кровью. Он показал рану на ноге, но не подошел к столу начальника, который был сильно под мухой и мало что мог разглядеть. Комната еле освещалась закоптелым фонарем и свечкой, кое-как прилепленной к столу начальника. Вызвать врача, чтобы освидетельствовать раненого, было невозможно — в Хукуцине не было врача. А если бы даже и был, неизбежно возник бы вопрос, кто должен заплатить ему за визит. И спор этот тянулся бы, вероятно, до тех пор, пока врач не заявил бы, что больше терять время не может и что ему нужно навестить другого пациента.

Все обстоятельства сложились таким образом, что Селсо, будь он даже более ловок в обращении с властями, все равно не смог бы доказать свою невиновность. Никто бы не поверил, что все это дело подстроено так хитро с единственной целью отправить его опять на монтерию. Селсо был очень робок с полицейскими. Он знал по опыту, что, стоит ему высказать хоть малейшее сомнение в законности допроса, его тут же оштрафуют на десять песо за оскорбление государственного чиновника. Он имел право отвечать на вопросы только «да» и «нет».

Одна мысль, что он, простой индеец, стоит в качестве обвиняемого перед начальником полиции, приводила беднягу в такой страх и трепет, что он не решался даже взглянуть на рану, которую он якобы нанес. Его враги знали наперед, что он не отважится в полицейском участке рассматривать рану. А рана эта была нанесена часов шесть назад и сейчас уже совершенно подсохла. Вчера после обеда во время драки в кабачке кто-то ударил парня ножом, а кто именно, он и сам не знал. Но, так или иначе, эта рана пришлась преследователям Селсо весьма кстати. Они наняли «раненого» за пятьдесят сентаво, чтобы он затеял драку с Селсо, а затем показал свою рану в полиции.

Наутро, когда станут разбирать дело в суде, вид раны вполне подтвердит показания свидетелей. Даже врач не сможет уже с уверенностью определить, когда именно — десять часов назад или шестнадцать — она была нанесена.

Селсо заперли в камеру при полицейском участке. Увидев, что индеец находится под такой надежной охраной, агенты отправились в кабачок, выпили по стаканчику комитеко и погрузились в спокойный, безмятежный сон. Им уже не нужно было стеречь свою жертву, теперь эту обязанность взяло на себя государство.

В дни праздника Канделарии в суде было много работы: пьянки, драки, ссоры торговцев, споры между торговцами и покупателями, мелкие кражи, оскорбления, торговля без патента, подделка лицензий, жульничество с налогами и отказ выполнять распоряжения властей. До Селсо очередь дошла к двенадцати часам. Дело его было очень простое. Все свидетели явились, но их даже не вызвали к судье. Судья знал наперед все, что они скажут, и не хотел терять время попусту.

К судье Селсо привели те самые полицейские, которые арестовали его прошлой ночью.

— Ты идешь с монтерии, чамула? — спросил судья.

— Да, господин начальник.

— Сколько времени ты там работал?

— Два года, патронсито.

— За драку с применением холодного оружия приговаривается к штрафу в сто песо… Следующий!..

Селсо отвели к столу, за которым сидел секретарь.

— Выкладывай сто песо, чамула.

— У меня нет ста песо, патронсито.

— Но ведь ты два года работал на монтерии.

— Да, патронсито.

— Тогда у тебя должно быть не меньше ста песо.

— У меня всего-навсего около восьмидесяти.

— Что ж, давай сюда восемьдесят песо. А за неуплату двадцати песо плюс двадцать пять песо, причитающиеся за судебные издержки, тебе придется отсидеть в тюрьме — карселе… Ну, давай твои восемьдесят песо!

Прошлой ночью Селсо не обыскали. Никого из полицейских не интересовало, что у него в сетке. А сколько у него денег, подсчитает сам судья.

Селсо начал вынимать из шерстяного пояса свои деньги и класть их на стол перед секретарем. У него оказалось восемьдесят три песо.

— Эти три песо, чамула, ты можешь оставить себе на табак и на все остальное, что тебе понадобится, пока ты будешь сидеть в карселе. Постарайся раздобыть недостающие деньги, тогда тебе не придется там засиживаться.

Секретарь был прав: Селсо не пришлось долго сидеть в карселе.

Два часа спустя его навестил дон Габриэль, вербовщик с монтерии. Он хотел поговорить с Селсо. Прежде Селсо его никогда не видел.

Дежурный полицейский вывел Селсо из камеры, и дон Габриэль сказал:

— Я хотел бы поговорить с тобой, чамула. Подойди-ка сюда, к двери.

На улице перед полицейским участком стояла скамейка. Дон Габриэль уселся на эту скамейку и знаком пригласил Селсо сесть рядом с ним. Затем он протянул индейцу сигарету.

— Может, хочешь выпить глоток водки? — спросил дон Габриэль.

— Нет, патронсито, спасибо.

— Какой штраф на тебя наложили?

— Сто песо и еще двадцать пять за судебные издержки.

— Сколько же ты уплатил?

— Восемьдесят.

— Это все, что у тебя было?

— Да, почти. Осталось несколько песо на табак.

— Ты должен суду сорок пять песо. За них тебя продержат в тюрьме не меньше трех месяцев.

— Да… наверно, так, патронсито.

Дон Габриэль посмотрел на небо, затем внимательно оглядел улицу, по которой шло много народу — ладино и индейцы. С того места, где сидели дон Габриэль и Селсо, была видна часть площади и праздничного базара. Шум ярмарки, пение бродячих музыкантов, веселые крики и смех, доносившиеся из кабачков, наполняли улицу, по которой тянулись караваны вьючных ослов. Старуха гнала десятка полтора индюков — должно быть, на базар. Люди свободно ходили взад и вперед, кто куда хотел. Налево, в конце улицы, виднелись высокие горы, поросшие зелеными деревьями и кустарником. Казалось, эти горы упираются своими вершинами в небо, в чистое небо, а сверху, из безоблачной выси, струился яркий солнечный свет. Высоко-высоко широкими кругами парили горные орлы. Весь мир выглядел таким свободным, открытым и легким!

На мгновение Селсо представил себе, что ему придется три месяца сидеть в тюрьме, где пол вымощен осклизлыми от сырости камнями. В камерах не было ни коек, ни стульев, ни столов — одни только голые стены. Окна выходили на узкий двор. Каждый заключенный имел свою тростниковую циновку, которую расстилал на мокром, холодном полу, когда хотел спать. Камеры кишели блохами, клопами, вшами, пауками, а иногда там попадались и скорпионы. Сидеть взаперти, в глубокой тоске, не видя ни солнца, ни зелени!..

А в джунглях так много солнца, так много зелени, так громко поют птицы и стрекочут кузнечики… Конечно, работа на монтерии тяжелая, но зато работаешь там под голубым сверкающим небом, а ночью над головой загораются звезды. И никто в джунглях не может лишить тебя ни солнца, ни неба, ни звезд, ни зеленых деревьев, ни стрекотания кузнечиков, ни пения птиц, ни журчания ручьев. Там, правда, много москитов, но зато мало блох, мало вшей и совсем нет клопов.

Селсо сидел на скамейке перед мрачной, сырой тюрьмой, и монтерия вдруг показалась ему воплощением свободы. В воображении она рисовалась такой привлекательной, что Селсо захотелось тут же вскочить, убежать и попытаться добраться до нее.

— Три месяца, которые тебе придется отсидеть в карселе за неуплату сорока пяти песо штрафа, — сказал дон Габриэль, — для тебя пропащие месяцы. Ты выйдешь из тюрьмы без сентаво в кармане. Послушай, мучачо, что я тебе скажу. Я внесу за тебя сорок пять песо, и через пять минут ты будешь на свободе.

Выйти из тюрьмы через пять минут! В тот миг Селсо отдал бы за это десять лет своей жизни. И по сравнению с этими десятью годами, которыми Селсо готов был пожертвовать ради своего освобождения, предложение дона Габриэля показалось ему неожиданным даром судьбы.

— Ты подпишешь новый контракт с монтерией, — сказал дон Габриэль. — Я внесу за тебя сорок пять песо и запишу их в твою расчетную книжку. Кроме того, ты должен будешь отработать комиссионные за вербовку — я возьму с тебя всего двадцать пять песо — ну, и, конечно, государственный налог на контракт — еще двадцать пять. Я выдам тебе аванс в десять песо. Таким образом, ты отправишься на монтерию с долгом в сто пять песо. С того дня, как ты их отработаешь, все деньги, которые тебе будут причитаться, пойдут в твой карман.

На одно мгновение в Селсо вдруг заговорил разум. Он подумал, как долго ему придется работать, прежде чем он отработает сто пять песо, и в нерешительности заерзал на скамейке.

Дон Габриэль заметил это и быстро натянул поводья.

— Зато в джунглях ты будешь глядеть на зеленые деревья и наслаждаться солнцем, а не валяться в блевотине, среди пьяных, как здесь, в тюрьме. Ты сможешь слушать пение птиц и, быть может, поймаешь когда-нибудь антилопу. Зачем тебе сидеть в этой вонючей дыре, где стоит обронить крошку хлеба, как на нее тотчас же накинутся голодные крысы? Поверь мне, мучачо, ты быстрее отработаешь свой долг, чем тебе сейчас кажется. Ведь ты очень опытный лесоруб. Сколько тебе там платили?.. Хорошо, я положу тебе в день шесть реалов. Так и напишем в контракте.

В этот момент двое полицейских втащили в тюрьму пьяного. Селсо видел, как его швырнули на пол, избили, впихнули в камеру и захлопнули решетчатую дверь. Сквозь решетку Селсо видел также лица арестованных, сидевших с ним в одной камере.

Но тут вышел полицейский и сказал:

— Дон Габриэль, я должен увести заключенного в камеру. У нас нет никого для охраны. Все на площади… Пошли, чамула!

— Чамула пойдет со мной, — ответил дон Габриэль, — мы сейчас отправимся с ним к начальнику.

— Тогда все в порядке! — ответил полицейский и ушел.

Воля Селсо была уже парализована. Он беспрекословно последовал за доном Габриэлем.

— Я внесу штраф за этого чамулу, — сказал дон Габриэль секретарю, — и возьму его с собой на монтерию.

— Хорошо, хорошо, дон Габриэль, — ответил секретарь и крикнул дежурному полицейскому: — Чамула свободен, он может идти!

— Есть, господин начальник! — воскликнул полицейский и, знаком подозвав к себе Селсо, сказал: — Ступай за своим тюком!

Когда Селсо взвалил тюк на спину, полицейский вновь обратился к нему:

— Быстренько ты отсюда выбрался! Тебе здорово повезло! Ты нашел такого хорошего друга — дон Габриэль выкупил тебя из этой вонючей крысиной норы. Послушай-ка, парень, не завалялось ли у тебя в кармане хоть одно песо? Я выпил бы стопочку на празднике Канделарии. Ведь я с тобой хорошо обходился — не бил тебя, ничего у тебя не украл. Неужели я не заслужил хоть одного песо? Дон Габриэль щедрый, он выдаст тебе аванс.

— Хорошо, — сказал Селсо, — ты прав, братец. На, держи песо!

— Спасибо, спасибо, чамулито! Поскорей возвращайся назад. — И тут же со смехом добавил: — Не в тюрьму, конечно. Сюда тебе спешить нечего. Просто так принято говорить, когда прощаются, понимаешь? Ну, желаю тебе счастья на монтерии!

Дон Габриэль ждал Селсо на улице. Контракт был уже готов. Собственно говоря, контракт был готов еще вчера. Энганчадор знал, что может положиться на своих агентоз.

— Ты взял свои вещи, чамула? — спросил он. — Что ж, отлично. Тогда сразу же отправимся к мэру завизировать контракт.

Все государственные учреждения в Хукуцине помещались в одном доме. Большое административное здание занимало целый квартал. Фасад его выходил на площадь. В этой части были расположены приемные мэра, секретаря муниципалитета, судьи, городского советника и налогового инспектора федерального правительства. В южной части здания находились кабинеты инспектора по рентам, почтмейстера и политического комиссара. Северное крыло было отдано полиции, а во внутреннем дворе находилась тюрьма, окруженная забором. Заключенные проводили весь день в тюремном дворе и могли сколько угодно разговаривать с родственниками и знакомыми, приносившими им еду. Друзья могли, если бы они только пожелали, передать заключенным ножи, напильники, пилы, револьверы и даже ружья. Однако никто этого не делал. Привилегированные заключенные, то есть ладино — торговцы и землевладельцы, — проводили весь день в одной из пустующих комнат в полиции, сидели на скамье у тюремных ворот без всякой охраны и беседовали со всеми проходящими мимо знакомыми. А если арестованные были в родстве или состояли в одной партии с мэром, начальником полиции, судьей, они могли хоть на целый день уходить в город, выпивать там с друзьями, играть в карты, даже затевать драки. С наступлением темноты арестованные возвращались назад, в тюрьму, держа под мышкой здоровенную бутыль агуардиенте — великую утешительницу всех страждущих. Очутись Селсо в таких же условиях, он не стал бы так сильно тосковать по солнцу и зеленой листве и не продался бы дону Габриэлю. Но равенство между людьми существует только в «законе божьем», а бог восседает где-то высоко-высоко на небе.

Дон Габриэль подвел Селсо к секретарю, и Селсо поставил пером несколько крестиков там, где ему указал секретарь. Таким образом, Селсо признал долг, обозначенный в контракте, а чтобы не оставалось никаких сомнений в правильности сделки, дон Габриэль тут же, в присутствии секретаря, уплатил ему обещанные десять песо.

Когда они вышли на улицу, дон Габриэль сказал:

— Ночевать можешь вместе с теми индейцами, которые пойдут со мной на монтерию. Они расположились вон там, — дон Габриэль рукой указал направление, — на пустыре, по дороге к новому кладбищу. Спросишь, где ночуют ребята, завербованные доном Габриэлем. Я сообщу через капатасов о дне отправки. И запомни, чамула: убежать от меня ты не сможешь. Я разыщу и поймаю тебя, где бы ты ни спрятался, даже в аду. А что тебя ждет за дезертирство, ты и сам знаешь. Не новичок! Два года отработал на монтерии — порядки тебе известны. Вот тебе пачка сигарет, а вот пакетик жевательной резинки. Возьми для развлечения, поработай челюстями. А теперь отправляйся на пустырь.

13

Селсо пришел на пустырь и положил свою сетку у костра, вокруг которого сидели молодые индейцы, его соплеменники.

В тюрьме Селсо не кормили. Не могут же полицейские заботиться обо всем! Заключенные получали пищу, только если у полицейских было время и охота этим заняться. Да Селсо и не чувствовал голода в тюрьме. Он был угнетен не меньше пойманной лани. И если бы для голодной смерти не требовалось так много дней, в течение которых в голову приходят и всякие другие мысли, он, быть может, попробовал бы уморить себя голодом.

Однако теперь, у костра, когда все парни что-то варили, ели, смеялись, болтали, подавленность Селсо проходила с каждой минутой. Ведь здесь все были в его положении, а на миру, как говорится, и смерть красна. И постепенно у него начали вновь пробуждаться человеческие желания и ощущения. Он почувствовал голод и развязал свою сетку, чтобы достать еду.

Вареные бобы стали уже покрываться плесенью, но других у него не было. Селсо мелко нарезал кусочек вяленого мяса и положил ломтики на сковородку, чтобы их поджарить. Затем зачерпнул из котелка своего соседа воды в свой жестяной кофейник и поставил его на костер. Он медленно переворачивал мясо на сковородке, чтобы хорошенько его подрумянить, передвинул кофейник на самый огонь. Ветер дул в его сторону, и дым от костра ел глаза. Селсо часто моргал, время от времени смахивая набежавшую слезу.

Он был чужим здесь, у костра, и поэтому его соседи замолчали и лишь изредка перекидывались словами. Они еще не успели почувствовать к нему доверие.

Закипевшее кофе стало стремительно подниматься, и Селсо принялся дуть в кофейник, чтобы оно не убежало. Затем он снял кофейник с огня, поставил его на горячую золу и подгреб ее со всех сторон.

Мясо он зажарил в жире, который налил на сковородку из жестяной баночки. Когда мясо подрумянилось, он подбавил к нему заплесневелые бобы. Затем вынул из тряпицы несколько стручков зеленого перца-чили и кинул их в свою еду для остроты. Его тортилльяс так раскрошились, что он положил в горячую золу не лепешки, а только горсть крошек.

— Кто-нибудь из вас уже был на монтерии? — спросил Селсо, как бы невзначай.

Впрочем, по одному виду парней, сидевших у костра, ему стало ясно, что все они новички и знают монтерию лишь по рассказам. Он мог и не задавать своего вопроса, да и задал его лишь затем, чтобы индейцы, которые жгли костер и были здесь как бы хозяевами, не подумали, что он глухонемой. Его вопрос должен был прозвучать и как приветствие. Именно так и отнеслись мучачо к словам Селсо. Уверенность, с которой Селсо подошел к костру и там расположился, не спросив разрешения, а главное, выражение его лица отбили у присутствующих всякую охоту вступать с ним в спор. У Селсо был такой вид, словно он только и ждал предлога, чтобы затеять драку. Парни ответили один за другим:

— Нет, никто из нас не был еще на монтерии, впервые завербовались.

— А я был, — проговорил Селсо, не спуская глаз с кофе. — Целых два года. Только вчера оттуда вернулся.

— И ты опять пойдешь на монтерию с нами? — спросил один из индейцев.

— Да, пойду с вами.

— Значит, на этот раз ты идешь добровольно?

— Так же добровольно, как любой из вас, молокососы.

Ел он очень медленно и вяло. Хотя еды у него было три столовых ложки, он проканителился с ней не меньше часа.

Тем временем двое индейцев поднялись и, оставив свои вещи под присмотром товарища, отправились на площадь, откуда все громче доносился гул толпы. К семи часам вечера праздничное оживление достигло своего предела.

Селсо тщательно вытер сковородку и кофейник, уложил их, вынул несколько табачных листьев и завязал сетку.

Затем он не спеша скрутил сигарету, прикурил, отодвинулся на несколько шагов от костра и, подложив тюк себе под голову, растянулся на жесткой траве. Он курил, смотрел, как дымок его сигареты исчезает в вечернем тумане, и следил за проносящимися в воздухе рваными хлопьями облаков. Но туман постепенно рассеивался, и перед Селсо открылось широкое, безоблачное небо.

Он глядел ввысь, думал о том, что теперь уже ничто не помешает ему видеть небо, солнце, звезды и зеленые джунгли, и понемногу успокаивался. А ведь не выкупи его дон Габриэль, он мог бы три месяца, если не дольше, просидеть в сыром карселе. При одной мысли об этом Селсо зябко поежился.

Он лежал, растянувшись на земле, и беззаботно курил. От жареного мяса, перца, бобов и горячего кофе по телу его разливалась приятная теплота. Но постепенно — сперва робко, затем все определенней и настойчивей — у него возникала новая мысль. Вначале он никак не мог сосредоточиться на ней, но мысль эта все упрямее пробивала себе путь в его сознании, проникала в душу и в сердце. И, когда Селсо, уже совершенно успокоившись, бездумно глядел на безбрежное вечернее небо, багрово-алое в зареве заката, когда он полной грудью вдыхал густой, напоенный запахом трав теплый вечерний воздух, когда свинцовая тяжесть, сковывавшая последние часы его мозг, стала наконец исчезать, когда он почувствовал радость от того, что живет на земле, — тогда его душу, словно молния, пронзило воспоминание о невесте и о тех пятнадцати детях, отцом которых он хотел стать. Селсо резким движением отшвырнул сигарету и сел.

— Проклятье! — проговорил Селсо, и у него сразу пересохло в горле. — Проклятье! Будь трижды проклято все! Прошло два года. Больше ждать она не может. Она состарится, и никто уже не возьмет ее в жены. Ее отец не будет больше ждать, не будет! Он и так дал мне еще два года. Два долгих, долгих года. Она не может больше ждать. Она стареет…

Повторяя эти слова несчетное число раз, Селсо пытался уяснить себе положение, в которое он попал. До сих пор он ни разу не вспомнил о своей девушке, он думал только о солнце, о небе, о зеленых джунглях. Но, неотвязно думая о небе, о солнце и зеленой листве, он тем самым думал и о девушке, хотя и не отдавал себе в этом отчета. Небо было для Селсо как бы обобщенным образом счастья. И в этом едином образе счастья растворилась и девушка и его пятнадцать еще не родившихся детей.

Через два долгих года, когда он вернется домой, он узнает, что его девушка уже замужем за другим. А это он вряд ли вынесет. Но еще тяжелей ему будет увидеть горький упрек в глазах девушки и ее отца. Ему дали два раза срок, чтобы испытать его, а он сплоховал и во второй раз: не сумел сдержать свое слово, оказался предателем по отношению к ней. Он был достоин презрения не только в глазах самой девушки и ее отца, но и всех своих односельчан. А он не мог жить среди них, не пользуясь их уважением.

Мысль, что отныне его соплеменники, которых он ценил, уважал и любил, будут его презирать, оказалась так невыносима, что ему захотелось умереть.

Индейцу очень трудно лишить себя жизни, это противоречит всем его инстинктам. Он может, как пойманный зверь, затосковать, перестать есть и постепенно погибнуть от истощения. Но индеец по природе своей так здоров, что ему редко удается довести голодовку до конца. Он не может утратить инстинкта самосохранения. Лишить себя жизни по собственной воле чуждо природе индейца.

И все же мысль о смерти натолкнула Селсо на единственно возможный и правильный выход из положения.

Ни теперь, ни когда-либо позже он не вернется в родное селение. Он не станет подавать о себе никаких вестей, и в деревне решат, что он погиб на монтерии. Таким образом, Селсо сумеет сохранить то, что для него было самым дорогим, — уважение своего клана. Он добровольно причислит себя к умершим, к тем, кто не вернулся с монтерии. Придет день, когда Селсо и в самом деле умрет. Быть может, его пристрелит разъяренный надсмотрщик или прирежет в драке товарищ; быть может, он погибнет от тропической лихорадки, или его придавит неудачно упавший ствол каоба, или укусит скорпион или ядовитая змея, или растерзает ягуар, или он утонет во время сплава леса, или… Словом, на монтерии нет недостатка в способах погибнуть естественной смертью, не накладывая на себя рук. Уж в этой-то милости судьба ему не откажет.

Теперь Селсо все станет безразлично. Отныне он принадлежит к мертвым и поэтому может делать все, что ему заблагорассудится. Он может даже бежать. Только одного ему нельзя — вернуться в свое селение. Уж лучше дать себя поймать, получить в наказание тысячу ударов плетью, лучше наброситься на своих палачей и быть пристреленным, как бешеная собака. Теперь он может нагрубить капатасу и затеять с ним поножовщину. Ему уже все нипочем. Ведь он умер, а у человека только одна смерть. А раз ему все теперь безразлично, он волен стать вожаком, заводилой и воспользоваться свободой, дарованной ему самим чертом.

Селсо уже не заботился о своем тюке, он оставил его без присмотра у костра, отправился на площадь и купил большую бутыль агуардиенте. Уж раз он решил пить, лучше сделать так, чтобы денег хватило подольше. Покупать водку бутылями всегда дешевле, чем в разлив, как бы ее ни продавали — маленькими стопками или большими стаканами.

Он залпом выпил с четверть бутыли, затем дал отпить по глотку молодым индейцам, которые толпились у входа в тиенду, и снова отхлебнул изрядную порцию. Час спустя у него появилось желание убить кого-нибудь или хотя бы как следует отдубасить. Однако сознание его еще не помутилось настолько, чтобы он отправился разыскивать дона Габриэля. В этих глухих местах индеец, даже пьяный, вряд ли отважится напасть на ладино. Но под напором своих хмельных мыслей Селсо пошел искать агентов энганчадора. На худой конец, он готов был удовлетвориться тем парнем, который показывал в полиции свою раненую ногу. Повстречай Селсо хоть одного из этой троицы, он убил бы его, в этом можно было не сомневаться. Но то ли помощники дона Габриэля преследовали новую жертву, то ли испугались пьяного Селсо, который с воинственным видом метался по городу, так или иначе, их нигде не было. Опьянение не позволило Селсо настойчиво и терпеливо разыскивать своих врагов. У него стали заплетаться ноги, и, так и не найдя применения своим силам, он побрел назад, на пустырь. Там он уселся возле костра и, бормоча всякую чушь, принялся выворачивать из земли камни и швырять их в кусты.

В это время к костру подошел еще один парень. Это был Андреу. Дон Габриэль внес и за него долг, чтобы отправить его на монтерию. Пришелец разыскивал рабочих, завербованных доном Габриэлем. Хотя он носил свои вещи в точно такой же сетке, как и остальные индейцы, он одеждой и шляпой резко отличался от всех, кто собрался здесь в ожидании отправки в джунгли.

Селсо так и не удалось выместить свою злобу на агентах энганчадора, а Андреу выглядел, как настоящий капатас. И Селсо решил рассчитаться за все сполна — выместить свою злобу на капатасе. Ведь как только колонна тронется в путь, сделать это будет уже поздно. В походе сразу вступают в силу суровые законы монтерии. Но здесь, на пустыре, его расправа с капатасом сойдет за простую драку. Полиция наложит на него штраф в сто или двести песо, но ему это безразлично. Оштрафуют ли его на десять песо или на десять тысяч, от этого ровно ничего не изменится в его судьбе — все его штрафы придется уплатить дону Габриэлю, который не захочет потерять такого хорошего лесоруба. Заставить дона Габриэля уплатить высокий штраф было лучшим способом отомстить ему. Ведь Селсо причислил себя к мертвым, и ему было абсолютно все равно, сколько проработать на монтерии — два года или сто лет. Он не собирался возвращаться назад, к живым, и любой денежный штраф, даже самый высокий, был ему нипочем.

Вот как случилось, что Селсо, желая дать выход своему гневу, обрушился с руганью на подошедшего к костру парня и набросился на него с таким остервенением, что, казалось, Андреу пришел конец.

Но Андреу привык к тяжелой работе не меньше Селсо, и, хотя он очень устал от трудного перехода через высокие горы с тяжелым тюком на спине, он все же смог дать отпор Селсо, потому что был трезв, а Селсо — пьян.

Селсо недолго дрался с Андреу. Схватка закончилась быстро и для Селсо болезненно. Он поплелся к пруду, чтобы смыть кровь с разбитого лица.

IV

Праздник Канделарии был в самом разгаре. Но вскоре он быстро пошел на спад. Все начинали чувствовать усталость: и от бесконечных выпивок, и от непрерывного веселья, шума, криков, и от споров с торговцами — от всего, что опрокинуло вверх дном их обычную жизнь. Особенно утомились сами жители сонного, захолустного Хукуцина. Они соскучились по своей привычной тишине и покою. Они лениво прохаживались по торговым рядам и покупали так мало, что приезжие купцы начали один за другим покидать город. Все были рады, когда мэр объявил об официальном закрытии праздника Канделарии. Торговцы принялись торопливо упаковывать свои товары, готовясь в путь.

Энганчадоры также взялись за дело и начали формировать колонны, готовя их к долгому и тяжелому переходу через джунгли. Последние контракты спешно визировались у мэра, и койоты просто сбились с ног, стараясь в последнюю минуту подцепить еще несколько заблудших овец.

После такого шумного и буйного праздника в городе всегда найдется с полсотни парней, дошедших до последней крайности. Чаще всего это молодые индейцы, пропившие все до нитки или спустившие в карты все, до последнего сентаво, и не знающие, куда податься. Были и такие, которые поссорились с родными и теперь почитали за счастье не возвращаться домой. От некоторых ушли их девушки, найдя себе здесь, на празднике, других женихов. Вот эти неудачники, то ли с отчаяния, то ли от стыда перед товарищами, то ли из боязни натворить невесть что, сами бегали за агентами и упрашивали завербовать их на монтерии. Теперь им было все трын-трава, а работу в джунглях они считали своего рода самоубийством. Да так оно в действительности и было. Ведь только благодаря исключительно счастливому стечению обстоятельств завербованный мог вернуться домой.

Так в самые последние часы, совсем неожиданно для энганчадора, готовая к маршу команда нередко увеличивалась на десять, а то и на двадцать человек, которых еще три дня назад одна мысль об отправке на монтерии привела бы в ужас.

1

Дон Рамон Веласкес был предпринимателем, финансировавшим команду «Рамон», а дон Габриэль, который в силу своей неиссякаемой энергии, изворотливости и бесчестности вербовал в два раза больше людей, чем дон Рамон, — дон Габриэль Ордуньес был всего лишь его компаньоном. Однако теперь дон Габриэль твердо решил перестать делить доходы с доном Рамоном и начать вести дело самостоятельно. Правда, у него был договор с доном Рамоном. Но кто обращает внимание на договоры, когда выгодней их нарушить? В своих размышлениях о необходимости нарушить договор с доном Рамоном дон Габриэль зашел уже столь далеко, что не мог бы поклясться перед мадонной в долговечности своего компаньона. Он ждал только подходящего момента, чтобы иметь право сказать себе, что таково предначертание судьбы, что осуществилась воля господня и что ему, дону Габриэлю, просто-напросто повезло.

В прошлом году дон Габриэль только вербовал рабочих, собирал их всех в Хукуцине на праздник Канделарии и визировал там контракты у мэра. Но хозяева монтерий платят значительно более высокие комиссионные, если энганчадоры лично доводят рабочих до места, ибо тогда монтерия не терпит никаких убытков — энганчадоры сами отвечают за то, чтобы все рабочие, подписавшие контракт, прибыли на разработки. Когда же доставку пеонов берут на себя надсмотрщики с монтерий, хозяева лесоразработок несут определенный материальный урон — ведь дорогой завербованные и гибнут и убегают, а управляющие расплачиваются с энганчадором за всю команду, которая была набрана в Хукуцине.

И, хотя надсмотрщики были отнюдь не кроткими пастушками, а скорей палачами, усердно работавшими на свои компании, переход через джунгли, возглавляемый надсмотрщиками, казался воскресной прогулкой по сравнению с переходом под командой энганчадоров. Если надсмотрщик терял человека в пути, то управляющий монтерией грубо орал на него и грозил вычесть из его жалованья убытки, понесенные компанией. Но дальше этих угроз дело не шло. Вечером провинившийся надсмотрщик и управляющий сидели вместе в кабачке и выпивали, а убытки шли за счет компании.

Если же рабочих на монтерию гнали сами вербовщики, все обстояло совсем по-иному — компания никаких убытков на себя не брала. Случалось, что завербованный рабочий обходился энганчадору в двести, а то и в триста песо — энганчадор давал за него выкупные, вносил штрафы или рассчитывался с его кредиторами. И если такой рабочий не доходил до монтерии, то энганчадор вынужден был платить за него из собственного кармана. И именно поэтому поход команды во главе с энганчадором отнюдь не напоминал праздничного шествия стрелкового общества.

Дону Габриэлю уже давно хотелось порвать свои отношения с доном Рамоном Веласкесом и самостоятельно заняться этим выгодным промыслом, но ему мешало одно обстоятельство: дон Габриэль совершенно не знал джунглей. Он не смог бы довести до монтерии и десяти человек, не пожелай они идти добровольно. Правда, в молодости дон Габриэль торговал скотом и знал, как гонят скот на базар. Рабочих на монтерию гнали тоже как скот, но тем не менее надо было изучить разные хитрые приемы, чтобы держать команду в повиновении. Как ни запуганы и ни забиты молодые индейцы, у них, что ни говори, больше ума, нежели у коров, овец и свиней. И кто знает, не взбредет ли им в голову, несмотря на их растерянность и полное невежество, воспользоваться оставшимися крохами своего разума и исчезнуть во время похода. Мысль о том, что более развитые рабочие могут посеять смуту среди своих товарищей, поднять бунт или даже восстание, энганчадорам и в голову не приходила; подобную возможность они просто не допускали. Вербовщики считали, что если индеец и способен совершить побег, то только в одиночку. Случалось, что одновременно убегало двое завербованных, но бежали они в разных направлениях. Всех капатасов немедленно рассылали в погоню за беглецами, и команда оставалась, можно сказать, без охраны. Все завербованные могли бы воспользоваться этим и разбежаться, и энганчадоры оказались бы бессильными что-либо предпринять. Им пришлось бы вместе с погонщиками скакать назад в город и звать на помощь полицию, чтобы выловить беглецов, успевших скрыться в окрестных селениях. Однако такие массовые побеги никогда не происходили. Когда убегали два или три человека и команда оставалась практически без охраны, индейцы тут же разбивали лагерь, варили еду и ложились спать. Надсмотрщики, вернувшись с облавы, находили индейцев всех до единого там, где они их оставили. Точно так же ведет себя стадо коров, которое останавливается, как только погонщики устремляются за отбившимся животным. Коровы топчутся на месте, щиплют траву, отдыхают и терпеливо ждут, пока не вернутся погонщики и, щелкая бичом, не погонят их на базар или на бойню.

Чтобы начать вести дело самостоятельно, дону Габриэлю не хватало только одного — умения вести рабочих через джунгли на монтерию. Стоит ему хоть раз проделать этот путь с таким опытным энганчадором, как дон Рамон, и он станет мастером своего дела и сможет обойтись без компаньона. Вот почему дон Габриэль так уговаривал дона Рамона не передавать рабочих в Хукуцине представителям компании, а самим вести их на монтерию. Дело это сулило изрядные барыши, и дон Рамон недолго возражал, хотя, вообще говоря, он предпочитал рассчитываться с компаниями прямо в Хукуцине. С годами он отяжелел, и утомительный переход через джунгли пугал его.

2

Для того чтобы сказать, что легче — пройти через Альпы или через джунгли, — нужно не только знать оба эти маршрута, но и провести по ним отряды.

Ганнибалу[10], который провел войска через Альпы, никогда не приходилось вести полки через джунгли Центральной Америки. А Кортес[11], который провел войска через джунгли, не имел случая форсировать со своей армией Альпы. Кортес оставил в джунглях пятую часть своих солдат, не достиг поставленной цели и привел назад свою армию еще более потрепанной, чем были войска Наполеона после русской кампании.

Тот, кто бывал в джунглях и представляет себе, в каких условиях протекал поход Кортеса — у него не было ни снаряжения, ни резервов, ни проводников, никто в отряде не знал джунглей, никто не представлял себе, что окажется за ними (картой им служил лист чистой бумаги), — тот поймет, что Кортес провел бы армию через Альпы парадным маршем, под звуки духового оркестра.

Поход Ганнибала через Альпы — очень важное историческое событие, все мельчайшие подробности которого школьники должны вызубрить наизусть. Походу же Кортеса через джунгли уделяется даже в мексиканском учебнике истории всего несколько строчек, а иногда о нем и вовсе не упоминается. И никто не считает это пробелом в истории Мексики.

Однако оба эти похода равноценны с точки зрения отваги и силы духа их участников. Пройти через джунгли войскам с артиллерией труднее, чем через Альпы, в этом не может быть сомнения. Но поход Ганнибала был поворотным пунктом в истории и цивилизации европейских народов, которые после разгрома Карфагена стали наследниками финикийской культуры, в то время как поход Кортеса не имел никакого влияния на историю Америки, и сейчас его вспоминают только как пример необычайной отваги.Если бы Кортес и добрался до тех мест, к которым стремился, его поход все равно не приобрел бы исторического значения, ибо, даже достигнув цели, он не нашел бы там ничего интересного. Конечно, Кортес еще не мог этого знать. Перуанское государство и Панамский перешеек были открыты другими путями. И все же даже в наши дни, четыреста лет спустя, такой поход, предпринятый с тем же количеством людей и с тем же военным снаряжением, явился бы грандиозным предприятием, причем половина солдат не вернулась бы. Если бы полководцу удалось привести из такого похода хоть треть своих солдат назад, он заслужил бы славу, которой не покрыл себя ни один генерал в войне тысяча девятьсот четырнадцатого года.

Конечно, марш команды завербованных нельзя сравнивать с военным походом. Марш команды пеонов короче, место назначения известно и дорога, как она ни плоха, все же проходима. Начальник команды знает, сколько дней продлится путь и где можно пополнить запасы продовольствия.

Но так как в такой команде далеко не все идут добровольно и, уж во всяком случае, никто не заботится о своей чести и не гонится за приключениями, так как все участники похода не имеют никакого представления о товариществе и солидарности, так как они угрюмы и упрямы и не упускают случая доставить неприятность начальнику команды, так как все они считают себя каторжниками и галерными рабами и не питают никакой надежды на избавление, — то в походе такой команды есть трудности, которых не ведал ни Ганнибал, ни Кортес. Вербовщикам, которые вели свои команды через джунгли, не нужно было обладать талантом стратегов, зато им приходилось быть в своем роде выдающимися дипломатами. Конечно, они всегда могли пристрелить пеона или избить его до смерти, да что толку! Ведь так получались бы одни убытки. Наоборот, необходимо было попытаться сохранить в живых завербованных, всех до единого.

Энганчадор должен был уметь мирить ссорившихся, ублаготворять всех, не допускать поножовщины, в результате которой можно потерять сразу несколько человек. Он должен был утешить тех пеонов, на кого нападала тоска по дому, не то они перестанут есть и через два дня так ослабеют, что их заживо съедят москиты и слепни и они погибнут, не успев дойти до озера. Энганчадор должен был также исподволь внушить завербованным, что им нечего и помышлять о побеге, что бежать бесполезно — беглеца, мол, все равно поймают, даже если погоня обойдется в пятьсот песо, и в подтверждение этого энганчадор приводил многочисленные примеры неудачных побегов. Он называл имена участников и приводил множество подробностей, чтобы доказать, что рано или поздно беглеца поймают и водворят обратно, даже если со дня побега пройдет целых три года и беглец успеет за это время жениться и обзавестись детьми. Вербовщики и погонщики должны уметь поддерживать хорошее настроение у команды, шутить с людьми и даже петь с ними песни. А так как лучшее средство поддержать бодрое настроение — это сытная и обильная еда, вербовщики, если у них были ружья, никогда не упускали случая отправиться на охоту, чтобы раздобыть для команды свежее мясо. Дикие кабаны, антилопы, фазаны и индюки водятся в джунглях в изобилии, и при некотором старании вербовщики могли настрелять столько дичи, сколько надо было, чтобы накормить всю команду. Индейцам на плантациях и в селениях редко доводится есть мясо, поэтому зажаренный кабан или антилопа — уже повод устроить праздник. Ведь в представлении индейцев праздник и мясо — неотделимые друг от друга понятия.

Днем и ночью завербованным грозили револьвером или карабином, и им начинало казаться, что вербовщики всегда держат курок на взводе. Но вербовщики никогда не стреляли — конечно, не из человеколюбия, а из расчета: выстрел обошелся бы энганчадору слишком дорого. Не для того он израсходовал на завербованного двести песо, чтобы пристрелить его в пути. Даже плетью наказывали с осторожностью — ведь всегда была опасность, что избитый индеец не сможет тащить свой тюк или будет не в силах идти дальше. Рубцы плохо заживали, и пеон легко мог погибнуть в пути от гнойных нарывов, заражения крови или столбняка. Злоупотребление плетью таило в себе и другую опасность — завербованный мог вдруг заупрямиться, как старый мул, и усесться посреди дороги. Тогда уже ничем — ни побоями, ни посулами — нельзя было заставить его встать и продолжать путь. Индеец впадал в состояние такого полного равнодушия к окружающему миру, к его страданиям и радостям, что не двинулся бы с места, даже если бы ему разрешили отправиться домой. Ничто его уже не спасет — он умрет от тоски. Утратив волю к жизни, индеец никогда не обретает ее вновь.

Не только револьверы и карабины то и дело мелькали перед глазами шагающих людей — длинные бичи верховых поминутно взвивались над головами пеонов: никто не должен забывать, что бичи всегда наготове. Конечно, при таких упражнениях то один, то другой рабочий получал удар бичом — по голове, по спине или по шее. Но вербовщик, хлестнув рабочего, всегда делал вид, что произошло это совершенно случайно, что удар предназначался заупрямившемуся мулу. На самом деле вербовщики целились весьма метко — недаром удары их бичей «случайно» обрушивались на индейцев, начинавших отставать или прихрамывать. Пеон, на которого обрушивался удар, собирался с силами и, вспомнив, что находится в походе, а в походе надо шагать без устали, переставал ковылять. Когда же индеец поднимал глаза, чтобы посмотреть, кто его ударил, он видел перед собой лицо вербовщика, который нисколько не злился, а, наоборот, добродушно посмеивался и весело говорил:

— Тебе попало, мучачо? Прости, пожалуйста, мне очень жаль, я хотел только хорошенько всыпать моему мулу. Эта старая коза просто спит на ходу! Видно, ему снятся зеленые луга.

Парень так и не понимал, говорит ли вербовщик правду, случайно ли он его ударил или нарочно. Но смеющееся лицо энганчадора заставляло его забыть о рубце, который горел на шее. Он переставал сердиться на вербовщика и даже считал, что, собственно говоря, заслужил этот удар — ведь он и в самом деле начал отставать и путался под ногами у идущих сзади.

Все индейцы без исключения несли свои тюки на спине, они служили им как бы защитой, и поэтому нередко бич ударял не по спине или затылку, а по щеке, по обнаженной руке или по ноге. Удары бича часто приходились не по тому месту, куда целился вербовщик, и индейцев это забавляло. Они даже смеялись над вербовщиком, который, целясь в шею, попадал по ногам. Таким образом, несмотря на побои и угрозы, в команде нередко царило веселое настроение.

Но, когда погонщики позволяли себе обращаться с индейцами, как вербовщики, индейцы проявляли недовольство. Если погонщик ударял бичом неопытного паренька, впервые покинувшего свое селение, тот только злобно бурчал что-то себе под нос. Но, если погонщик налетал на парня, прошедшего огонь, воду и медные трубы, тот тотчас же орал в ответ:

— Эй ты, скотина! Еще один удар, и я разобью тебе камнем морду, да так, что у тебя ни одного зуба не останется! Понятно?

Получив такое обещание, надсмотрщик, хотя он был и не робкого десятка, переставал размахивать бичом без оглядки и выискивал для побоев самых зеленых юнцов, готовых бежать, как гончие, стоит только на них замахнуться. Именно тот погонщик, который день-деньской драл глотку и кидался на рабочих, словно разъяренный бык, к ночи обычно становился тише воды, ниже травы. Дело в том, что ночи в джунглях дьявольски темные, и вполне может случиться, что где-нибудь за кустом сверкнет мачете и вонзится погонщику между лопаток. Он и разглядеть не успеет, кто взмахнул ножом. А получить такой удар куда менее приятно, чем стегать бичом завербованных да хохотать, видя перекошенное от боли лицо индейца.

Вербовщикам не грозила такая расправа. Индейцы не обижались на них за побои. Они понимали, что у вербовщиков немало своих забот и волнений.

Как мы уже говорили, в обращении с завербованными энганчадоры были ловкими дипломатами. Нужно обладать особым талантом, чтобы провести почти без охраны большой отряд здоровых и нередко озлобленных людей сквозь густые джунгли и при этом не быть убитым. Такой талант редко встречается даже у знаменитых полководцев.

3

Команды не всегда насчитывали одинаковое количество людей. Это зависело от того, сколько рабочих требовалось в данный момент на монтериях, и еще от того, сколько людей удалось завербовать энганчадору.

В том году на монтериях была как раз очень большая потребность в рабочей силе. Эпидемия тропической малярии унесла четыре пятых работавших там пеонов. Кроме того, диктатор дон Порфирио[12] выдал много новых лицензий на лесоразработки и возобновил лицензии, срок которых уже истек. В Соединенных Штатах и в Европе спрос на красное дерево увеличился, и оно было в цене. Поэтому монтерии поручили своим энганчадорам завербовать как можно больше людей.

4

Команда, в которую попали Андреу и Селсо, насчитывала сто девяносто пеонов. Были здесь и безусые юнцы и мужчины лет под пятьдесят. Одни были сильные, другие — слабые; одни — прыткие, другие — вялые и сонные. Многие бегали быстро, как серны, некоторые плелись, будто старые мулы. Одни быстро уставали под тяжестью своей поклажи, и им приходилось часто отдыхать; другие с такой легкостью тащили тюки весом в пятьдесят килограммов, словно то были пустые мешки из-под сахара. Одна из самых трудных задач вербовщиков и погонщиков заключалась в том, чтобы не дать разбрестись всему этому разношерстному люду: то вдруг быстроногие парни вырывались вперед, то отставали слабые и непривычные.

Чтобы вести такую команду, необходим опыт. Вот именно этот опыт и хотел перенять дон Габриэль во время марша. Вместе с его командой шел караван в сто тридцать мулов, навьюченных товарами для монтерии. Дон Габриэль и дон Рамон также закупили товары, которые собирались продать там с большим барышом. Их товары везли тридцать восемь мулов. Эти мулы не принадлежали энганчадорам, они их наняли вместе с арриеро — погонщиками, причем платили не по количеству нанятых животных, а по весу груза.

Оба энганчадора были и рады и не рады тому, что к их команде присоединился большой торговый караван. Дело в том, что на привалах часто не хватало корма для мулов. Пастбища вообще встречались довольно редко, и приходилось обрывать с деревьев листву, чтобы накормить животных. Чем больше был караван, тем дальше погонщики должны были углубляться в джунгли, чтобы наломать нужное количество зеленых ветвей. Правда, караваны всегда везли с собой запасы маиса, причем такие большие, что из каждых десяти мулов трое были навьючены только мешками с маисом. Но одним маисом мулов не прокормить: у них начинаются колики, и они погибают. Мулам необходим обильный зеленый корм, иначе они не дойдут до монтерии.

Вот почему энганчадоры были недовольны, что к их команде присоединился такой большой торговый караван. Это означало, что на погонщиков мулов падет много дополнительной работы и поэтому они будут роптать. Но ни один караван не согласился бы отстать от другого даже на день, потому что отставший караван оказался бы в самых невыгодных условиях: на стоянках он заставал бы лишь голую землю, обломанные деревья и обглоданные кусты. Даже при той невероятной быстроте, с какой все растет в джунглях, должно пройти не менее трех-четырех недель, пока на месте стоянок появится новая зелень.

Вполне понятно, что, если на подходе к джунглям встречалось несколько караванов, то каждый из владельцев каравана пускался на всевозможные хитрости, чтобы отправиться в путь первым. Ко так как никто не хотел пропустить другого вперед, то все караваны выходили одновременно, в одну и ту же ночь, часа в три. Как бы ловки ни были погонщики, никому никогда не удавалось опередить других.

Вот как случилось, что большой торговый караван присоединился к команде энганчадора Рамона Веласкеса, вышел с ней в один и тот же час, и они проделали вместе весь путь.

Во время похода ни одному каравану, даже самому маленькому, уже не удается обогнать другой хотя бы на день. И на это тоже есть свои причины. В джунглях никто — ни караван, ни даже просто путник — не может устраивать привала где попало. Даже когда один из мулов ложится от слабости, караван все равно не останавливается. С занемогшего мула снимают вьюк, распределяют его поклажу на других животных и пытаются кое-как добраться до места привала. И уж только тогда погонщики отправляются на поиски отставшего. Если мул еще в состоянии двигаться, его пригоняют к стоянке каравана.

Стоянки эти не случайно выбраны первыми караванами, прошедшими по этим местам.

Прежде всего на месте привала должна быть вода. Правда, нередко это всего лишь бочаг, в котором, после последнего дождя скопилась вода. Проточная вода в джунглях есть далеко не везде.

Часто дорога долго идет по болотистым местам. Там нельзя сделать привал, а тем более расположиться на ночлег. Бывает, что тропа петляет по скалам и кручам — там тоже невозможно устроить стоянку. Встречаются большие отрезки пути, непригодные для отдыха из-за москитов и слепней. Ни человек, ни животное не в силах выдержать их атаку. Часто тропа ведет сквозь непроходимые заросли, и она слишком узка, чтобы на ней можно было разбить лагерь.

Места для привалов умело найдены еще первыми прошедшими здесь караванами, во главе которых были очень опытные люди. Произошло это не так уж давно — лет сорок назад, не больше. Некоторые из этих пионеров еще живы. Они хорошо знали своих мулов, умели безошибочно определить, сколько можно на них навьючить и сколько они в силах пройти за день. Поэтому в джунглях стоянки находятся друг от друга на таком расстоянии, которое может пройти за день навьюченный мул. Но дорога не везде одинаково трудная — попадаются и болота и скалы, поэтому ночевки расположены на разном расстоянии друг от друга. Но время, необходимое для того, чтобы добраться от одного привала до другого, остается примерно одним и тем же — оно колеблется между шестью и восемью часами. И даже когда в джунглях находят новое место для ночевки, где есть вода и листва для мулов, усталым людям настолько трудно расчистить его, на это ушло бы так много времени, что только крайняя необходимость может заставить их разбивать лагерь не на обычной стоянке.

Вот почему невозможно, чтобы какой-нибудь караван, как бы быстро он ни продвигался, обогнал на день или хотя бы на полдня другой, вышедший одновременно с ним. Ведь даже если один из караванов придет на ближайший привал часа на два раньше другого, он ничего не выиграет — до следующей стоянки так далеко, что добраться до нее в этот же день ему все равно не удастся. Поэтому волей-неволей каравану придется остаться здесь на ночевку, а несколько часов спустя сюда прибудут остальные караваны.

Итак, ночевать в джунглях можно лишь в определенных местах. Именно поэтому убежавшего пеона обычно ловили, особенно если побег его был вовремя обнаружен и надсмотрщик отправлялся в погоню верхом. В джунглях беглец нигде скрыться не может. Вот если ему удастся как-нибудь выбраться из джунглей, тогда дело другое. Но, пока он находится в джунглях, он связан с определенной тропой и с определенными ночевками, и это понимает всякий хорошо знающий джунгли. Индеец никогда не попытается бежать, пока существует опасность, что его исчезновение обнаружат раньше чем через трое суток.

И все-таки присоединение торговых караванов к команде пеонов имело в глазах энганчадоров и свои преимущества.

Торговцы и погонщики мулов не были, разумеется, завербованы. Торговцы были ладино, а погонщиков можно было бы назвать «полуладино». Эти люди как бы увеличивали офицерский корпус команды. В походе они служили своего рода добровольной полицией. И если бы среди завербованных начались волнения, торговцы и погонщики мулов оказали бы энганчадорам вооруженную помощь. Все торговцы, да и все старшие погонщики носили за поясом пистолеты, а многие имели при себе охотничьи ружья.

Но ни дон Рамон, ни дон Габриэль, как, впрочем, и все другие энганчадоры, сопровождавшие на монтерии завербованных, даже в мыслях не допускали возможность бунта.

5

За двадцать лет существования монтерий завербованные взбунтовались только один раз. И этот бунт служит и поныне основным материалом для многочисленных страшных историй, за которыми торговцы и энганчадоры коротают долгие вечера во время своих путешествий по селениям и плантациям. Раскачиваясь после сытного ужина в гамаке или качалке и покуривая крепкий табак, они охотно рассказывают об этом бунте владельцам ранчо или финкеро. Но у костра в джунглях эти рассказы не любят. Конечно, случается и там упомянуть к слову об этом бунте, но все тотчас же стараются перевести разговор на другую тему и рассказать историю, которая произошла в других местах и при совсем других обстоятельствах, чем те, в которых сейчас находятся и рассказчики и слушатели. А когда в джунглях на бивуаке все-таки рассказывали о бунте пеонов, то рассказ этот, как, впрочем, и все бесчисленные истории о ягуарах, утащивших ночью детей или взрослых, заснувших у потухшего костра, бывал прост и немногословен. Все передавалось точно так, как это было на самом деле. В джунглях никто не врет, и все избегают преувеличений.

Зато, когда эти же истории рассказывали в домах владельцев ранчо или плантаций, они претерпевали серьезные изменения. Рассказчики их так разукрашивали, присочиняли столько невероятных подробностей, что слушатели, не на шутку напуганные, боялись выйти из-за стола.

Эти рассказы, передаваемые из уст в уста, доходили и до окрестных городов. В ресторанах гостиниц, где собирались торговые представители крупных фирм из Мехико-Сити и обменивались сведениями о нравах и людях здешних мест, эти рассказы уже превращались в настоящие детективные романы, в те самые пятицентовые романы, которых надо прочитать штук сто, не меньше, если хочешь узнать, кто же все-таки этот человек в черной маске, появляющийся на мотоциклете всякий раз, когда герой повисает на обрывке веревки над рекой, кишащей голодными аллигаторами, в то время как на героиню, запертую в хижине в глубине дремучего леса, собирается напасть злодей с лицом и повадками гориллы. Когда же читатель купит и прочтет сотый выпуск этого романа, он узнает наконец, куда пьяный дедушка спрятал восемь долларов, которые необходимы его племяннице, для того чтобы выкупить закладную на хижину и не дать гориллоподобному злодею поселиться в ней, к чему тот всячески стремится, ибо он единственный из героев знает, что под хижиной расположена богатая золотоносная жила, вот уже триста лет заброшенная и забытая. А на предпоследней строчке сотого выпуска, к великому изумлению читателя, выясняется (ведь это не какая-нибудь макулатура, а настоящий психологический роман, теперь уж этого нельзя не признать), что человек в черной маске, разъезжающий на мотоциклете, чтобы поспеть вовремя и выручить из очередной беды прекрасного и сильного героя и нежную и хрупкую героиню, не является ни одним из тех персонажей, на которых падало подозрение читателя на протяжении ста предыдущих выпусков. Человеком в маске оказывается вовсе не священник методистской церкви из ближайшего городка, серьезный и симпатичный молодой человек, с успехом борющийся с пьянством и распущенностью своих прихожан, не сыщик Вумбстер Хиллуп Блаттерстон и даже не ворчливый старик шериф Микки с многозначительным прозвищем «Два револьвера на взводе»: человеком в маске оказывается сам злодей — и именно это и делает данный роман психологическим, — тот самый гориллоподобный негодяй, который хочет завладеть хижиной, золотоносной жилой и героиней. И спасал он героя от многочисленных врагов лишь потому, что собирался его использовать для осуществления своих коварных замыслов.

6

Но в действительности все происходит, конечно, не так весело и беззаботно, как в этих рассказах. Во всяком случае, во время бунта лесорубов дело обстояло очень серьезно.

Дон Ансельмо Эспиндола, энергичный и опытный энганчадор, взялся завербовать человек двадцать — двадцать пять и доставить их на монтерию. Но на плантациях он смог законтрактовать только шесть человек, так как у него не было средств, чтобы уплатить долги тех, за кем числилась большая сумма.

Дон Ансельмо отправился в район, где в свободных деревнях и селениях жило племя бачахонтеков. Здесь ему удалось завербовать человек восемнадцать, которые по тем или иным причинам нуждались в наличных деньгах и не могли раздобыть их иным путем. Они решились завербоваться на год на монтерию и получить определенную сумму в виде аванса. Дон Ансельмо не мог ждать до праздника Канделарии, чтобы присоединиться к другим вербовщикам и отправиться вместе с их командами: ему необходимо было немедленно доставить людей на монтерию. У него был всего-навсего один помощник — мальчик лет пятнадцати.

Хотя вербовщики беззастенчиво занимаются куплей-продажей индейцев, по внешнему виду они нисколько не похожи на торговцев. Это очень здоровые и выносливые парни. Таких молодцов могла породить только Мексика. Страх им неведом, они и глазом не моргнут, если кто-нибудь ткнет им в живот заряженным револьвером или если им доведется проснуться от прикосновения лезвия мачете, приставленного к их горлу. Но если им неведом страх, им неведома и храбрость. Ими владеет своего рода равнодушие к жизни. Увидев направленный на себя пистолет, энганчадор подумает: «Что ж, значит, мой час пробил!» Но из этого вовсе не следует, что он не станет защищаться. При малейшей возможности он будет драться до последнего дыхания. Даже поняв, что его песенка спета, энганчадор все еще будет сопротивляться — не для того, чтобы спасти свою жизнь, а чтобы отомстить врагам и не дать им уйти невредимыми. Если он увидит в минуту смерти, что его враг так же умирает, он все равно не примирится с ним, даже если бы это сулило ему вечное блаженство. У энганчадора свое представление о блаженстве. Блаженство — это увидеть, что твой враг испустил дух на минуту раньше тебя самого.

Дон Ансельмо не составлял исключения среди энганчадоров.

Все индейцы, которые более или менее добровольно отправились на монтерию с доном Ансельмо, только что расстались со своими семьями и были поэтому в весьма скверном настроении. Большинство из них принадлежало к независимому племени бачахонтеков. Мужчины этого племени славились своим упрямым, воинственным, гордым и независимым нравом. Не многие решились бы в одиночку вести этих людей через джунгли. И человек, реально представляющий себе, что значит отважиться на такое путешествие, никогда не позволил бы себе назвать трусом того, кто отказался бы от этого перехода. Уже одно то, что дон Ансельмо, не раздумывая, взялся за это дело, доказывает, что он был личностью незаурядной. Кто-кто, а уж он-то знал и трудности предстоящего пути, и характер людей, которых он вел, и их репутацию. Но дон Ансельмо рассудил так: «Если я сумею привести на монтерию этих мучачо, я неплохо заработаю. Ну, а если нет — мое тело растерзают коршуны, а остатки сожрут дикие кабаны и муравьи. Надо бы взять трех помощников, но тогда я ничего не заработаю. Вот и выходит, что я должен идти вдвоем с этим молокососом-подручным. Будь что будет!»

Первые три дня пути до границы джунглей, до того маленького ранчо, где путники могли напоследок купить недостающие для похода припасы, все шло хорошо. Точнее, относительно хорошо. Сказать, что все протекает совсем гладко, дон Ансельмо не мог. Он замечал, что парни ворчат, ссорятся между собой и после каждой стоянки очень неохотно и вяло отправляются в путь.

Но он утешал себя тем, что в джунглях дело пойдет лучше. Завербованные уже не будут встречать знакомых, там не будет и хижин, вид которых напоминает им родные селения.

У дона Ансельмо было достаточно опыта по части походов через джунгли. Он знал, что из-за тяжелой ноши на спине и однообразия пейзажа завербованные постепенно начинают двигаться почти бессознательно. Они пребывают не то в состоянии полусна, не то гипноза, но так или иначе почти полностью утрачивают способность думать. Все их интересы вертятся вокруг одного: когда же наконец они дойдут до следующего привала.

В первый день похода через джунгли настроение в команде дона Ансельмо поднялось, хотя никаких видимых причин для этого не было. Но, когда человек пробирается сквозь однообразные первобытные леса, настроение его, будь он индеец или белый, зависит от тысячи вещей, которые в других условиях вообще не принимаются в расчет. Сегодня настроение у всех хорошее, а отчего, неизвестно; завтра все в отчаянии — тоже неизвестно почему. Утром все хмурятся, в обед всех охватывает равнодушие, после обеда — раздражение, а вечером томит скука. Сегодня парню хочется завоевать весь мир, завтра он клянет бога за то, что тот создал москитов, клещей, слепней, блох, пауков, болота, шипы, колючки, ядовитые растения, камнепады, бурелом и ни одного съедобного плода на всем многодневном пути.

Быть может, эта смена настроений зависит от колебаний температуры, от удушливой влажной жары, от сумерек в зеленых зарослях, от перемены атмосферного давления, от однообразия пищи, от укусов каких-то насекомых и от сотни тысяч других причин.

На этот раз случилось так, что в первый день пребывания в джунглях среди индейцев царило удивительное веселье. Один из мучачо играл на губной гармонике, другие ему подсвистывали, двое пронзительно кричали, думая, что поют. Повсюду звучал смех, все болтали без умолку.

На второй день людей охватило равнодушие, на третий — все помрачнели и почти не разговаривали друг с другом.

Индейцы шли длинной цепочкой — идти иначе не позволяла узкая тропа.

Дон Ансельмо вел с собой двух мулов; на них был навьючен его скудный багаж, тючок мальчишки-подручного, продовольствие для них обоих и, наконец, маис для двух лошадей дона Ансельмо и для самих мулов.

Впереди всех ехал мальчишка, за ним семенили мулы, за мулами ехал дон Ансельмо.

Индейцы шли кто впереди всадников, кто позади.



Время от времени — примерно каждые полчаса, если только позволяла тропа, — дон Ансельмо останавливал лошадь, спешивался, подтягивал подпругу и, прислонившись к дереву, выкуривал сигаретку, а затем вновь садился верхом и догонял команду. Он делал вид, будто останавливается покурить. На самом же деле он пропускал мимо себя всю цепочку рабочих и пересчитывал их, желая убедиться, что все налицо. Иногда не хватало одного мучачо, но это вовсе не значило, что тот сбежал. Парень мог отстать, чтобы вынуть какую-нибудь вещь из своего тюка или попросту перепаковать его. А может быть, ему в ногу впилась колючка, или он разбил себе палец о камень, или… да мало ли что еще могло его задержать. Недосчитавшись кого-нибудь из завербованных, дон Ансельмо некоторое время стоял на месте и ждал. Если отставший долго не появлялся, дон Ансельмо скакал назад посмотреть, что случилось. Найдя парня и убедившись, что тот задержался не без причины, дон Ансельмо кричал: «Эй ты, что там у тебя случилось?.. Ах, у тебя колючка в ноге? Дай-ка я погляжу. Погоди, я сейчас ее вытащу… Ну вот, а теперь беги скорее, остальные уже далеко ушли. Поворачивайся живей!»

Видя, что все в порядке, дон Ансельмо оставлял парня в покое и догонял свой отряд.

Конечно, если вечером, на привале, выяснялось, что парня все еще нет, дону Ансельмо ничего другого не оставалось, как опять седлать лошадь и ехать на поиски. Ведь вполне могло случиться, что индеец свалился и не в силах идти дальше. Знай дон Ансельмо наверняка, что парень попросту сбежал, он, скорее всего, не поскакал бы за ним вдогонку… А может быть, и поскакал бы, оставив всю команду на месте ночевки ждать своего возвращения…

На четвертый день их пути началась невероятная жара. Индейцы, казалось, очень устали. Из-за жары и влажного, удушливого воздуха было трудно продираться сквозь чащу. Они останавливались почти у каждого ручейка, смачивали себе затылки и, вытащив из сетки плошки, принимались пить. Чаще всего они добавляли в воду посол, чтобы сделать питье более освежающим и питательным.

Дон Ансельмо не возражал против частых остановок. Но, когда на протяжении двух часов пеоны устроили третий привал и, сняв со спины тюки, начали возиться с питьем, дон Ансельмо крикнул:

— Эй, мучачо, послушайте, так нельзя! Если дальше так пойдет, нам не добраться сегодня до места ночевки, и тогда всем придется улечься прямо на тропе, в болоте.

Один парень что-то проворчал в ответ. У дона Ансельмо хватило ума не спрашивать, что именно он хотел сказать. Несколько индейцев сделали вид, что не слышат слов дона Ансельмо, и преспокойно продолжали помешивать воду в плошках, не торопясь упаковывать вещи. Наконец они принялись укладывать свои сетки, но делали все так медленно и неловко, словно первый раз в жизни отправлялись в путь. Однако большинство индейцев все же заторопились. Взвалив тюки на спину, они зашагали по тропе, хотя их строптивые товарищи по-прежнему сидели у ручья и полоскали плошки.

Команда уже некоторое время шла по тропе, когда дон Ансельмо снова остановил свою лошадь, чтобы убедиться, что никто не отстал. Когда же он вновь поскакал вслед за мулами, ему вдруг показалось, что индейцы как-то подозрительно молчаливы. Никто не разговаривал, никто ни к кому не обращался. Все индейцы шли босиком и поэтому ступали совершенно бесшумно. Дон Ансельмо не мог уловить ни единого звука, кроме скрипа своего седла да мерного похлопывания вьюков о спины мулов.

И тут впервые в жизни дон Ансельмо почувствовал страх. Настоящий, мучительный страх. Он начал понимать, в каком положении он оказался. Он живо вообразил себе, как все может обернуться и что будет с ним самим, если завербованные взбунтуются. До сознания его дошло наконец, что он находится в джунглях один, что его окружает больше двадцати индейцев из племени, которое славится своей свирепостью по всей стране, и что все они не только не заинтересованы в его благополучии, а, напротив, имеют веские основания желать ему зла. Дон Ансельмо почувствовал себя совершенно беззащитным. Ведь даже если он будет стрелять так метко, что каждой пулей уложит по пеону, то все равно остается еще восемнадцать человек, которые не дадут ему перезарядить револьвер.

Страх его усилился. Голова работала лихорадочно. Наверное, он потерял свой револьвер и его, видимо, нашел кто-нибудь из индейцев. Вот почему они были так строптивы. Ведь там, у ручья, один из них даже осмелился пробурчать ему что-то в ответ. Дон Ансельмо резко рванул руку назад, и ладонь его легла на кобуру.

Он вздохнул с облегчением, словно ему уже не угрожала никакая опасность. На минуту дон Ансельмо забыл, что, когда он израсходует все шесть пуль, останется еще восемнадцать индейцев, которые обязательно отомстят за своих товарищей.

Дон Ансельмо вынул револьвер и, не останавливая лошади, проверил, есть ли в барабане патроны и спущен ли предохранитель. Потом заткнул револьвер за пояс и закурил сигарету. Но индейцы, которые шли за ним следом, заметили, как судорожно он схватился за револьвер. Они переглянулись, и по их губам скользнула насмешливая улыбка. По этому движению они поняли то, что дон Ансельмо надеялся скрыть. Они поняли, что его охватил страх.

У следующего ручья индейцы опять остановились, но дон Ансельмо и на этот раз ничего им не сказал. Он дал людям отдохнуть. Как и индейцы, он принялся размешивать посол в своей жестяной кружке и даже добавил в напиток немного сахара, чтобы он был вкуснее.

Полчаса спустя команда дошла до небольшой речушки, которую проводники первых прошедших здесь караванов назвали «Лас Тасас» — что значит «чаша». Это название речка получила благодаря камням, выступающим из воды и напоминающим по своей форме чаши. Когда индейцы, дойдя до этой речки, опять сняли свои тюки, достали плошки и расположились было на долгий привал, дон Ансельмо не на шутку рассердился:

— Эй, вы! Ленивые скоты! Поднимайтесь-ка, да побыстрее, не то мы попадем на монтерию через месяц после праздника всех святых! А ну-ка, двигайте ногами! И не сметь останавливаться без моей команды!

Все это он прокричал, придержав свою лошадь посередине реки. Мулы и мальчишка-подручный, тоже верхом на лошади, уже достигли другого берега и начали углубляться в густые заросли джунглей. Мальчишка даже не обернулся на крик дона Ансельмо. Дон Ансельмо хорошо знал индейцев и в точности представлял себе, как часто им нужно пить, чтобы не обессилеть во время похода. День и на самом деле выдался очень жаркий. По индейцы могли идти часами по солнцепеку, почти не испытывая жажды. И все же дон Ансельмо не запретил бы им пить у каждого водоема, как не запретил бы этого ни мулам, ни лошадям. Но его взбесило, что за последние три часа индейцы останавливаются у каждой лужи и устраивают такие длинные привалы, какие можно делать лишь дважды в день, если хотеть засветло добраться до места ночевки.

И вдруг бачахонтек, который сидел на камне, выступающем из воды, крикнул так же громко, как дон Ансельмо:

— Послушай ты, собака проклятая, черт этакий! Ты что же, запрещаешь бедным, издыхающим от жары индейцам выпить глоток воды, которую послал им сам господь бог? Да провались ты в ад! Чтоб тебя змеи сожрали, негодяй!

Дон Ансельмо никогда бы не поверил, что индеец, пеон, может сказать ладино нечто подобное. Даже когда индеец напьется до потери сознания самой паршивой агуардиенте, он не позволит себе так оскорбить ладино. Но ведь бачахонтеки не пеоны, а сыновья независимого племени.

Дон Ансельмо решил, что у кого-то в команде есть водка. Ничем иным нельзя было объяснить поведение индейцев. В первые два дня пути многие завербованные прячут в своих сетках бутылки с водкой. Но пеоны так усердно к ним прикладываются, что на второй день к вечеру мало у кого остается достаточно водки, чтобы напиться допьяна.

Впрочем, был ли кто-нибудь из индейцев пьян, нет ли, значения уже не имело. В команде создалось определенное настроение, и дон Ансельмо понимал, что начинается бунт.

Мальчишка с мулами успел углубиться в джунгли. На один миг у дона Ансельмо мелькнула мысль, не свистнуть ли подручному, чтобы тот вернулся. Но дон Ансельмо тут же отказался от этой мысли — пусть лучше мальчик спокойно едет вперед. Ведь если он вернется, его, наверное, тоже убьют, а это была бы ненужная жертва. В голове дона Ансельмо возникла тысяча планов, как выпутаться из положения, в которое он попал, как подобру-поздорову унести ноги.

Он не знал, есть ли среди индейцев хоть один человек, который оказался бы на его стороне. Конечно, те шесть пеонов, которых он выкупил на плантациях, не станут на него нападать, они испытывают слишком глубокое уважение к ладино. А вот на бачахонтеков нельзя рассчитывать, они не дадут ему убежать. Даже если среди них есть парни, которые не питают к нему вражды, они не посмеют взять его под защиту из страха перед заправилами.

Дон Ансельмо, конечно, не успел додумать все это до конца. Нужно было действовать, и притом немедленно. У него не было и секунды, чтобы оглядеться и выяснить, где враги, а где равнодушные наблюдатели.

Когда дон Ансельмо остановил свою лошадь и крикнул индейцам, что нельзя делать привал, он находился как раз на середине реки. Часть индейцев опередила его во время марша и теперь достигла уже противоположного берега, другие отстали и еще не успели войти в воду, а некоторые расположились на «чашах» — камнях, разбросанных посреди речки. В этом месте река была мелка, вода едва доходила пеонам до бедер, поэтому здесь и был брод. А кто половчей, мог перейти реку, перепрыгивая с камня на камень, почти не замочив ног. Дон Ансельмо убедился, что он полностью окружен. Все произошло так быстро и неожиданно, что он заметил это, только когда было уже поздно что-нибудь предпринять. Теперь уже ничто не могло его спасти, даже смелый прыжок коня. Камни были так неравномерно разбросаны в русле реки, что, в какую бы сторону ни прыгнула лошадь, она неизбежно споткнулась бы и сломала себе ногу, не успев достигнуть берега. Резким движением дон Ансельмо выхватил револьвер. Конечно, он вовсе не собирался пристрелить парня, который осыпал его ругательствами. Он вообще не хотел никого убивать. Да это и не спасло бы его. Он просто хотел держать револьвер в руке и в случае необходимости попытаться с его помощью пробиться на берег. Тогда ему, может быть, удалось бы ускакать от взбунтовавшихся индейцев, выиграть время, продумать дальнейший план действий или просто выждать, пока они сами успокоятся, что вполне могло случиться.

Но все произошло иначе, чем рассчитывал дон Ансельмо.

Не успел он выхватить револьвер, как молодой индеец, сидевший на одной из «чаш», вскочил, ловким прыжком очутился возле лошади дона Ансельмо и с размаху всадил свой мачете ей в круп.

От внезапной боли лошадь взвилась на дыбы. Всадник, не ожидавший такого толчка, вылетел из седла и упал в реку. Он упал плашмя и поэтому сразу ушел под воду.

Однако дон Ансельмо тут же вскочил на ноги и добежал до ближайшего камня. Но, когда он влезал на «чашу», чтобы перепрыгнуть с нее на следующий камень и добраться до берега, парень, стоявший на соседней «чаше», прыгнул на камень, на который взбирался дон Ансельмо, и полоснул его острым мачете по лицу. В ту же минуту к дону Ансельмо подкрался другой индеец и нанес ему мачете сильный удар в правое плечо. Целился этот индеец в голову, и, если бы он попал в цель, этим дело и кончилось бы, во всяком случае для дона Ансельмо. Но как раз в это мгновение дон Ансельмо, карабкаясь на камень, повернулся, и удар индейца пришелся ему в плечо. Впрочем, и от этого удара дон Ансельмо мог бы скончаться. Но, на свое счастье, он носил через правое плечо кожаную сумку на широком толстом ремне, и мачете ударился о железную пряжку. Поэтому вместо смертельной раны энганчадор получил лишь царапину.




Дон Ансельмо не молил о пощаде, не заклинал своих врагов сохранить жизнь отцу семейства, кормильцу его жены и детей. Дон Ансельмо был мексиканец. Прежде чем напавшие на него индейцы успели еще раз замахнуться, дон Ансельмо приподнялся, держась рукой за камень, и рукояткой револьвера так стукнул по колену индейца, ранившего его в лицо, что на ближайшую неделю тот уже ни для кого не представлял никакой опасности. Дон Ансельмо вскарабкался на камень, но не поднялся на ноги. Он знал, что у него за спиной стоит другой индеец — ведь он получил удар ножом сзади. Оказавшись на камне, он резко повернулся и со всего размаха ударил тяжелым кованым сапогом в живот индейца, который уже занес над ним свой мачете. Удар был такой сильный, что индеец с воплем скорчился, упал с камня и несколько раз перевернулся в воде, словно подстреленный аллигатор. Этого парня на ближайшую неделю тоже нечего было опасаться.

У индейцев мало организаторского опыта. И на этот раз бачахонтеки не сумели организовать нападение. Те индейцы, которые непосредственно не участвовали в схватке, продолжали преспокойно сидеть на своих местах и глядеть на происходящее, словно на представление в цирке. Видно, им куда приятнее было оказаться зрителями, чем участниками этого представления.

Это отсутствие организаторских навыков, которое четыреста лет назад помогло Эрнандо Кортесу с честью выйти из безнадежного положения, помогло сейчас сохранить жизнь дону Ансельмо. Стоило только двум-трем индейцам, которые сидели вокруг и наблюдали за борьбой так, словно она их совершенно не касалась, встать, поднять с земли камень и швырнуть в голову дону Ансельмо или выловить из воды тяжелую ветку и стукнуть ею энганчадора, и они бы прикончили его. Даже самый слабый из них мог бы справиться с доном Ансельмо. Достаточно было кому-нибудь крикнуть: «Да покончите же вы наконец с этим негодяем!» — и все до единого кинулись бы на дона Ансельмо.

Но ничего подобного не произошло. Двум самым озлобленным индейцам, которые напали на энганчадора, теперь уже было не до него, им пришлось срочно заняться собой. Где уж там помышлять о вторичном нападении! В остальных же стремительно быстро вновь пробуждалось привычное чувство покорности, послушания и уважения к ладино. Они как-то сразу присмирели. Помани их дон Ансельмо, и все, даже те, что напали на него, покорно подошли бы к нему.

Дон Ансельмо почувствовал, что вновь стал хозяином положения и что теперь у него больше шансов, чем прежде, благополучно довести индейцев до монтерии, но он был уже не в состоянии возглавить команду.

Дон Ансельмо быстро терял силы. Удар мачете раскроил ему лицо. Лоб у него был рассечен, нос разрублен, а на щеке зияла огромная рваная рана, сквозь которую виднелись зубы. Густая кровь залила ему глаза — он ничего не видел. Дон Ансельмо обмыл рану в реке, но кровь не унималась. Как умирающий зверь, медленно пополз он к берегу. Он уже не мог защищаться.

Добравшись до берега, дон Ансельмо смочил свой окровавленный платок в воде и приложил его к ране. Платок пропитался кровью; он его отжал, снова намочил в воде и опять приложил к лицу. Мексиканец считает смешным брать с собой в такое путешествие лекарства или перевязочный материал. Даже если бы у него оказались медикаменты и бинты, которые жена тайком сунула в его седельную сумку, он все равно постеснялся бы ими воспользоваться. А если бы кто-нибудь заметил, что он возит с собой лекарства, он бы их тут же выбросил в реку. Он не старая баба, черт подери! Во время революции[13] мексиканские солдаты и офицеры перочинными ножами и мачете отсекали друг другу раненые руки и ноги и при этом смеялись и шутили, ни одним движением лица не выдавая боли. Впрочем, только подобная «медицинская» помощь и была тогда возможна. В большинстве революционных отрядов не было ни врачей, ни фельдшеров, ни бинтов, ни хлороформа. Обо всем этом мексиканские солдаты и офицеры думали в самую последнюю очередь: это, мол, европейские выдумки. В революции побеждают или умирают. Все остальное не имеет никакого значения.

Энганчадор, которого завербованные ненавидели уже за одно то, что он энганчадор, сидел на берегу и прикладывал к своей ране платок. Он промок до нитки и был совершенно беспомощен и беззащитен. У него не было ни малейшего желания оказывать кому бы то ни было сопротивление. От потери крови он все больше слабел и физически и духовно. Ударь его любой из индейцевхоть мокрой тряпкой, он рухнул бы, как подгнившее дерево.

А вокруг, на обоих берегах реки и на камнях, выступающих из воды, сидели победители. Некоторые из них, не зная, чем заняться, вновь начали размешивать в плешках посол; другие возились со своими мешками, третьи извлекали из босых ног клещей или вытаскивали из кожи острые колючки, которыми покрыты многие растения в джунглях. Они едва видны глазом, но укол их чрезвычайно болезненен. Теми двумя парнями, которые напали на дона Ансельмо, никто не интересовался, никто не обращал на них никакого внимания. Один из них растирал разбитое колено, другой массировал себе живот.

Победители сидели вокруг дона Ансельмо. Каждое их движение, каждое слово, которым они обменивались вполголоса, словно боясь кого-то разбудить, каждый взгляд, который они как бы невзначай бросали на энганчадора, выражали лишь одно — нерешительность. Они были победителями, но не знали, как воспользоваться победой.

Они могут вернуться в свои селения — никто их не задержит. Если они прикончат дона Ансельмо и закопают его здесь, полиция даже не сможет арестовать их за нарушение контракта, ибо некому будет подать на них жалобу. Похоронив дона Ансельмо, они могут и сами отправиться на монтерию, явиться туда, так сказать, добровольно и начать там работать. Раз не будет энганчадора, который предъявил бы в конторе счет на деньги, истраченные им при вербовке индейцев, они будут полностью получать весь свой заработок и через два года смогут привезти домой кругленькую сумму. А что случилось в дороге с доном Ансельмо, они знать не обязаны — они не брались охранять энганчадора. Мальчишка-подручный ничего не видел: он ускакал далеко вперед. Придя на монтерию, индейцы могут рассказать, что дон Ансельмо увидел стадо диких кабанов и погнался за ними (отряду не хватало мяса) и что они сутки его ждали на стоянке, но он так и не вернулся. Видимо, кабаны напали на него и сожрали живьем. А может, на него набросился леопард, притаившийся на дереве, под которым он проходил. А может, его укусила ядовитая змея… Да мало ли по каким причинам погибает человек в джунглях!

Но индейцы сидели в полной нерешительности, радуясь втихомолку, что энганчадор получил по заслугам и поймет наконец, что они умеют за себя постоять. Одно сознание, что они могут в случае необходимости расправиться и с ладино, делало их счастливыми. Больше им ничего не было нужно.

Трое парней, сидевших на том же берегу, что и дон Ансельмо, стали о чем-то переговариваться. Затем они нарвали веток, старательно выискивая какие-то кусты, и направились к дону Ансельмо.

Увидев, что к нему подходят индейцы, дон Ансельмо схватился за револьвер. Он решил, что эти трое намерены его прикончить — недаром у них в руках ветки. Но даже если ему суждено погибнуть, он, как всякий настоящий мексиканец, не хотел сдаваться без сопротивления, словно больной пес. Пусть же он попадет в ад не один, а потянет туда за собой столько человек, сколько ему удастся подстрелить в эту последнюю минуту.

Точно прицелиться он не мог — руки его дрожали от слабости, но он целился, не спуская глаз с врагов, а когда мексиканец намерен всадить пулю в того, кому он поклялся отомстить, он попадет в него даже с завязанными глазами.

Дон Ансельмо спустил курок, но выстрела не последовало. Раздался лишь негромкий звук — паф! Он нажал курок во второй раз, и на этот раз револьвер чмокнул — паф-ф!

Дон Ансельмо разразился чудовищными проклятиями по адресу всех святых и, не переводя дыхания, стал заклинать пресвятую деву поразить чумой, черной оспой и мором всех фабрикантов оружия, которые выпускают такие плохие патроны, что стоит мексиканцу упасть со своим револьвером и патронташем в воду, как он оказывается совершенно беззащитным перед своими врагами.

Индейцы видели, что револьвер дважды дал осечку, и поняли, что вербовщик безоружен. Теперь им не понадобилось бы даже мокрой тряпки, чтобы избавить его от этого бренного существования.

Но индейцы по-прежнему не двинулись с места. Они с интересом наблюдали за энганчадором, но им в такой же мере не приходило в голову вмешаться в происходящее, как людям, которые смотрят фильм.

Побледнел ли дон Ансельмо, увидев, что его револьвер не действует, сказать трудно. Лицо его было так бледно от огромной потери крови, что он вряд ли мог побледнеть еще больше, даже если бы и испугался. Но, надо думать, такой человек, как он, не бледнел из-за подобных пустяков.

Не подавая и виду, что с револьвером что-то не в порядке, дон Ансельмо стал деловито крутить барабан, вынул патроны и, разразившись новым потоком проклятий по адресу производящей их фабрики, швырнул их в реку. Затем он достал из патронташа новые патроны, зарядил револьвер и подбросил его в воздух так, что тот дважды перекувырнулся. Ловко поймав его на лету, он энергичным движением засунул его опять за пояс. Энганчадор, конечно, прекрасно понимал, что от этих театральных жестов револьвер не стал ни на капельку исправней. Патроны, лежавшие в патронташе, намокли, конечно, еще больше, чем в барабане. Но дон Ансельмо предполагал, что индейцы, которые ходили на охоту с винтовкой, заряжающейся с дула, не знают, быть может, что патроны из патронташа так же непригодны, как и те, что он выбросил в реку.

Когда энганчадор нацелил револьвер на индейцев, они остановились. Трудно сказать, что ими руководило — мужество или равнодушие. Быть может, они попросту знали, что бежать от пули чаще всего бесполезно.

Револьвер дал осечку, но это не произвело на них никакого впечатления. Во всяком случае, они ничем не обнаружили своего удивления, не двинулись с места и дали дону Ансельмо спокойно перезарядить револьвер. Но, когда он засунул его за пояс, один из них крикнул ему:

— Патронсито, мы хотим дать вам лечебные листья, их надо положить на рану, чтобы остановить кровь! А не то вы истечете кровью, патронсито.

— Ладно, мучачо, — ответил дон Ансельмо, снова погружая свой платок в воду, — тащите сюда ваши листья, я погляжу, что это такое.

Как и все мексиканцы, которые мало живут в городах и находятся в постоянном общении с индейскими крестьянами, дон Ансельмо больше верил в лечебную силу растений, употребляемых индейцами, чем в микстуру, порошки или пилюли.

Индейцы подошли к энганчадору. Они взяли несколько небольших камней, окунули их в реку, смыли с них землю и принялись растирать ими листья и тонкие веточки, пока не получилась кашица. Затем они помогли дону Ансельмо густо намазать этой кашицей рану и туго-натуго перевязать ее красным шейным платком.

Когда с перевязкой было покончено, дон Ансельмо огляделся по сторонам и воскликнул:

— Куда это запропастилась моя лошадь? Черт побери! Где эта проклятая скотина, эта гнусная ленивая коза?

— Лошадка ускакала вдогонку за мулами, она уже далеко, — отозвался один из индейцев.

— Тогда нам придется идти, да поскорей, до места ночевки, — сказал дон Ансельмо, с трудом поднимаясь с земли.

Он едва держался на ногах и чуть было снова не упал. Однако он собрался с силами и, едва волоча ноги, кое-как дошел до дерева и прислонился к нему. Отряхнувшись, как мокрая собака, он снова принялся осыпать проклятиями всех святых, правительство, плохие дела, которые вынудили его избрать эту богом проклятую профессию — давать работу и кусок хлеба нищим, погрязшим в долгах индейцам, и наконец крикнул, обращаясь к мучачо:

— Эй вы, черти! Нет ли у кого из вас хоть глотка водки? Давайте-ка ее сюда!

— У меня есть бутылочка, патронсито! — крикнул один из парней, сидевших на камнях посередине реки.

— Так я и знал, что кто-то из вас тащит с собой эту проклятую агуардиенте! Да поразит пресвятая дева тебя слепотой, да сгниют у тебя все кости, проклятый! Давай сюда свою бутылку! Да поживей!

Парень вытащил бутылку и, торопливо перепрыгивая с камня на камень, принес ее дону Ансельмо. Она была уже наполовину пуста.

Дон Ансельмо раскупорил бутылку, понюхал ее и сказал:

— Эту пакость ты раздобыл у доньи Эмилии. У этой старой карги нет патента, она подмешивает в свою водку черт знает что. Старая ведьма, знаю я ее штучки! Видно, оставил меня наш спаситель Иисус Христос, раз я вынужден глотать сущие помои.

Дон Ансельмо говорил все это вовсе не для того, чтобы развеселить индейцев. Просто он чувствовал потребность проклинать всех и вся и поносить все, что только попадет ему сейчас под руку. Надо было хоть как-то облегчить душу, чтобы вытерпеть боль, которая, видимо, стала уже невыносимой.

Дон Ансельмо отхлебнул из горлышка бутылки. Он сделал большой глоток, длинной дугой сплюнул на землю оставшуюся во рту водку и сказал:

— Человек едва держится на ногах, а ему приходится пить этакую мерзость! Ведьма проклятая, повесить ее, негодяйку, мало! Креста на ней нет — выдавать помои за комитеко! Покарай господь эту старую отравительницу! Нет ничего удивительного, что мучачо взбесились, налакавшись этого зелья.

Тут дон Ансельмо запрокинул голову и влил себе в глотку еще одну порцию водки, побольше первой.

Наконец он оторвался от бутылки, разразился новыми проклятиями, сплюнул и, убедившись, что водки осталось не более чем на один глоток, вернул бутылку индейцу.

— Спасибо, — сказал он. — Если не хочешь отравиться и надеешься еще увидеть свою мать, не пей больше этой агуардиенте.

— Хорошо, патронсито, хорошо! — поддакнул индеец и с готовностью закивал головой.

Он взял бутылку, развязал свою сетку, аккуратно засунул бутылку между рубашкой и штанами, чтобы она, не дай бог, не разбилась, и опять увязал свои вещи.

— Эй ты, поди-ка сюда! — вновь подозвал дон Ансельмо индейца.

Когда тот подошел, дон Ансельмо сунул руку в карман, вынул кошелек и сказал:

— Вот тебе тостон за водку, которую я выпил.

Дон Ансельмо полез в карман рубашки за сигаретами, вытащил пачку, но в размокшей обертке оказалась лишь коричневая кашица.

— У меня есть сигареты, патронсито! — предложил другой индеец.

Сигареты у него были не в пачке, а рассыпные, и скручены они были не из тонкой папиросной бумаги, а из обычной серой оберточной. Табак был превосходный, но из-за толстой бумаги курить его не доставляло никакого удовольствия.

Дон Ансельмо взял все пять сигарет, протянутые ему парнем.

— Вечером, на привале, я дам тебе целую пачку. У меня много сигарет в багаже, — сказал дон Ансельмо.

— Спасибо, патронсито, — ответил парень. — Может, мне пойти поискать вашу лошадь и привести ее?

— Нет, не надо, мучачо. Она, видно, догнала мулов — значит, ушла уже далеко. Ночь спустится прежде, чем ты успеешь с ней вернуться. Мы все пойдем пешком — время терять нельзя!

Дон Ансельмо закурил. Он жадно, с видимым удовольствием затягивался, хотя сигарета пропахла по́том — индеец всегда носил курево в кармане штанов, и во время ходьбы сигареты прилипали к его потному животу.

Сделав несколько затяжек, дон Ансельмо крикнул:

— Эй, мучачо! В путь! Да поторапливайтесь, черт возьми! Мы должны засветло успеть дойти до места привала, не то нам придется спать, как диким кабанам, прямо на тропе… Ну, пошли, пошли!..

И, не дожидаясь индейцев, дон Ансельмо подтянул пояс, поправил ремень от сумки, кое-как нахлобучил шляпу поверх повязки и пустился в путь.

Сначала он шел с большим трудом. У него кружилась голова, и несколько раз он чуть не упал. Тогда он останавливался и прислонялся к дереву, чтобы собраться с силами. Но спустя полчаса дело пошло на лад, и дон Ансельмо зашагал уже веселее. За весь путь он ни разу не обернулся. Пойдут ли индейцы за ним следом или продолжат бунт и вернутся назад в свои селения, дон Ансельмо не знал. Но он решил пустить все на самотек.

Обычно караваны попадали на место привала часа в три дня. Дон Ансельмо пришел между шестью и семью часами вечера.

Видя, что никто из команды не появляется, мальчик-подручный стал уже беспокоиться. Но, поскольку задержалась вся команда, он решил, что, наверное, все обстоит благополучно. И, даже когда на дороге показалась лошадь дона Ансельмо, которую мулы приветствовали веселым фырканьем, мальчик не очень удивился. Прошло еще два часа, но ни дон Ансельмо, ни индейцы не появлялись. Тут мальчика охватила тревога, но сделать он все равно ничего не мог: если бы он вскочил на лошадь и поскакал назад, мулы разбежались бы. Мальчик старался успокоить себя мыслью о том, что дон Ансельмо идет не один, а в компании двадцати четырех индейцев, и, случись с ним что-нибудь в пути, парни непременно принесли бы его сюда, на место ночлега.

Мальчик провел в нерешительности еще несколько часов и в конце концов развьючил мулов, разнуздал лошадь и пустил животных пастись. Он кое-как уложил поклажу под пальмовым навесом, разжег костер и принялся варить бобы, рис, вяленое мясо и кофе. И в этот момент появился дон Ансельмо и ничком упал у костра. Мальчик пододвинул ему седло, чтобы он мог на него опереться, и дал горячего кофе.

— Дон Ансельмо! Что с вами случилось? — спросил наконец мальчик.

Дон Ансельмо отхлебнул несколько глотков горячего кофе, положил на угли два-три тортилльяс и сказал:

— Пустяки! Есть о чем говорить! Мучачо перепились, и один из них ударил меня мачете по лицу. Сам знаешь, как это бывает. А потом уже начало темнеть. Пока я обмывал лицо, убежала лошадь. Вот и все.

— А вы не стреляли, дон Ансельмо? — спросил мальчик.

— Да ведь я-то не был пьян. Что это тебе взбрело в голову, Чамакито? Разве стану я в них стрелять? Ведь это все равно, что расстрелять собственные деньги. Нет, я не сумасшедший. Подай-ка мне сигареты, мои размокли, да открой коробку сардин. Я съем их с удовольствием… Осталось у нас комитеко?

— Больше полбутылки, — ответил мальчик. — Подать вам?

— Нет, не сейчас… Попозже… Перед тем как я лягу спать. У меня брюхо еще полно какими-то гнусными помоями. Так давай сюда сардины. А где соль? Как мулы? Не сбили себе холки?

— Нет, дон Ансельмо, мулы в полном порядке.

— Тебе не было страшно здесь одному, Чамакито?

— Да нет, дон Ансельмо. Чего мне бояться? Я только о вас беспокоился — не случилось ли чего с вами, не взбунтовались ли индейцы…

Дон Ансельмо засмеялся:

— Ну, за меня бояться нечего. Ты и сам это знаешь. К тому же эти мучачо — отличные ребята.

— А у меня сердце неспокойно из-за этих бачахонтеков. Все они головорезы, убийцы! Глядите, вон они идут!

Дон Ансельмо взглянул туда, где тропа выходила на расчищенную для привала площадку, — там и в самом деле показались индейцы. Они шли гуськом, на большом расстоянии друг от друга.

Сумерки быстро сгущались. Не успел показаться последний индеец, как стало уже совсем темно.

Вскоре на поляне заполыхали костры. В свете пламени замелькали неясные силуэты индейцев.

Дон Ансельмо не знал, все ли завербованные в сборе, придут ли отставшие.

Наутро, еще задолго до восхода солнца, весь лагерь был уже на ногах. Индейцы помогали мальчику поймать разбредшихся мулов и лошадей и их навьючить.

Потом они потушили, затоптали и забросали землей все костры. И тогда дон Ансельмо крикнул:

— Вперед, мучачо!

Мальчик погнал мулов. Дон Ансельмо поскакал за ним следом. Как только они выбрались на тропу, он велел мальчику ехать впереди мулов, чтобы указывать направление. Так же как и вчера днем, у реки, когда он даже не оглянулся, чтобы посмотреть, следуют ли за ним индейцы, так же как вчера вечером, на привале, когда он даже не попытался посчитать, сколько индейцев пришло на место ночлега, — так и теперь он не сделал никакой попытки выяснить, сколько же индейцев идут за ним.

Его раны жестоко болели. Он не снял повязку на ночь. Она прилипла к голове, и от каждого неосторожного движения боль резко усиливалась. Вечером, на привале, дон Ансельмо ощупал рану на плече. Она была в палец длиной и в дюйм глубиной. Заниматься ею он не стал — слишком уж пустяковой она ему показалась.

Команда дошла до монтерии. И тогда дон Ансельмо счел наконец необходимым пересчитать приведенных им индейцев. Выяснилось, что в пути он потерял всего четырех человек. Все четверо были бачахонтеки, среди них — те двое, которые на него напали. Дон Ансельмо не стал их преследовать через полицию за нарушение контракта. Он посчитал их естественным убытком, словно они погибли в пути.

На монтерии дона Ансельмо спросили, где он получил такую рану. Он ответил, что один завербованный ударил его ножом и удрал. Подробностей он не рассказывал. Однако со временем они все же стали известны, так как сами индейцы рассказывали об этом происшествии другим индейцам.



У дона Ансельмо и поныне рубец на лице. Это такой огромный и глубокий шрам, что каждый его сразу замечает. Да дон Ансельмо и не пытается его скрыть. Если дона Ансельмо разыскивает человек, который с ним незнаком, ему говорят:

«Да этот, с рассеченным лицом. Его ни с кем не спутаешь».

Дон Ансельмо и теперь еще работает вербовщиком на монтериях. И со времени того похода он уже раз двадцать водил через джунгли команды человек по пятьдесят, и помогает ему всегда только мальчишка-подручный. Делает он это не ради удовольствия и не из жажды приключений: у дона Ансельмо семья, которую он должен содержать. А вербовать рабочих на монтерию — единственное дело, которым он умеет заниматься.

V

Нередко случается, что люди, подравшиеся при первой встрече, становятся потом закадычными друзьями.

Так случилось и у Андреу с Селсо. Еще до выхода из Хукуцина, как только Селсо отрезвел и смог спокойно глядеть на окружающих, он помирился с Андреу и сумел ему доказать, что в их драке они оба одинаково виноваты. В течение нескольких лет Андреу работал возчиком, поэтому он говорил и одевался совсем иначе, чем индейцы из небольших селений. Судя по одежде Андреу, по его независимому тону в разговоре с ладино и, наконец, по тому, что он умел читать и писать, всякий подумал бы, что он принадлежит к той прослойке мексиканского общества, из которой пополняются ряды надсмотрщиков и капатасов на монтериях и кофейных плантациях.

Поэтому вполне естественно, что Селсо принял Андреу за капатаса, шпика и доносчика, когда тот подошел на пустыре к их костру. А так как ненависть к капатасам достигла к этому моменту в душе Селсо своей высшей точки, то нельзя было сердиться на него, даже если он без видимой причины напал на Андреу. А как только Андреу узнал историю Селсо, он понял его состояние более, чем кто-либо другой. Ведь он и сам попал в лапы вербовщика дона Габриэля не по своей вине. Как и Селсо, Андреу не смог избежать расставленной ему ловушки. В силу ряда обстоятельств он сумел в свое время уйти с финки, хотя пеон со дня рождения считается собственностью финкеро наравне с землей и стадами. Но стоит батраку-индейцу освободиться от этой полукрепостной зависимости и некоторое время прожить вдалеке от плантаций, там, где финкеро уж не имеет власти и где все рабочие работают в одинаковых условиях, как он и вся его семья перестают быть частью недвижимости финкеро.

Но, даже когда финкеро, казалось бы, не препятствуют уходу пеона в город, они все же не упустят случая найти пути и средства вернуть своего пеона назад и вынудить его осесть на земле финки.

На финке, откуда был родом Андреу, по-прежнему жили его отец и мать, его младшие братья и сестры. Отец Андреу задолжал финкеро небольшую сумму. У батрака не было никакого имущества, поэтому финкеро решил продать его на монтерию и тем самым вернуть свои деньги. Ведь отец Андреу начинал стареть и, видно, вскоре уже не смог бы работать в полную силу. Это дон Габриэль и сказал финкеро, когда тот попытался продать ему отца Андреу. Но финкеро успокоил дона Габриэля:

— Да ты не беспокойся, тебе не придется брать старика. Вместо него пойдет его сын, здоровый и сильный, как четырехлетний бычок.

И в самом деле, Андреу вернулся домой и законтрактовался вместо отца — он не мог вынести мысли, что его отец погибнет на монтерии.

Таким образом, финкеро получил долг наличными деньгами и вместе с тем сохранил своего пеона — отца Андреу, а следовательно, и подрастающих братьев и сестер Андреу и будущие их семьи. Когда же Андреу отработает на монтерии долг отца, он тоже вернется на финку, и после монтерии она покажется ему раем. Но и это еще не все. Финкеро уже успел договориться с одним из своих пеонов, у которого была дочь на выданье, что даст ей хороший участок земли, конечно в аренду, чтобы она могла поставить там свою хижину, да в придачу еще двух овец и двух поросят, при условии, что девушка пойдет замуж за Андреу, когда тот вернется с монтерии. Когда Андреу вернется с монтерии, он, конечно, сразу захочет жениться и справит свадьбу с этой девушкой так быстро, как только позволяют обычаи индейцев. И финкеро получит еще новую семью пеонов. Ведь финка без рабочей силы не имеет ровно никакой ценности, а единственной рабочей силой на финке могут быть осевшие на этой земле семьи индейцев.

— Ты попался в ловушку почище меня, это точно, — сказал Селсо, когда Андреу рассказал ему, почему он оказался в команде завербованных.

— Да, как ни верти, а нам с тобой вряд ли выбраться. У тебя есть девушка, которая тебя ждет, и у меня тоже. Пожалуй, им придется ждать нас до второго пришествия, — подтвердил Андреу.

— Мое положение, пожалуй, даже лучше твоего, — продолжал Селсо. — Я могу убежать, и отцу не придется за меня отдуваться. Вообще, дома у меня нет заложника, которого они могут схватить вместо меня. А вот у тебя дело другое — тебя нет, так они твоего отца потащат на монтерию. И ты окажешься в том же положении, в каком был, когда отправился туда добровольно.

— Раз они не могут погнать вместо тебя ни отца, ни брата, почему же ты, старый осел, не бежишь? — спросил Андреу.

— Сам ты осел. Осел, и все тут. Куда же мне бежать? Я хочу получить свою невесту, значит, я должен вернуться к себе в деревню. Она из деревни никуда не уйдет — там она родилась, там живут ее родители. А стоит мне вернуться домой, меня на следующий же день схватит полиция и отправит назад, на монтерию. Там мне всыпят пятьсот, а то и тысячу плетей, да еще оштрафуют на сто песо за побег. И тогда ловушка за мной захлопнется еще крепче, чем теперь. Нет, спасибо, я не такой дурак. Раз я не могу вернуться в свою семью и получить свою девушку, к чему же мне бежать? Куда бы я ни подался, везде меня ждет работа, чертовски тяжелая работа. Никто мне не подарит и полсентаво. С тем же успехом я могу работать и на монтерии. Убежать! Идти куда хочешь, по своей воле! А куда? С одного места на другое? Платят везде одинаковые гроши — что на кофейной плантации, что на монтерии, что возчику, что погонщику мулов. Сколько лет ты работал возчиком?.. Ну вот! И что же? Можешь ты купить себе хоть самый что ни на есть крохотный клочок маисового поля? Нищий ты! Столько лет работал возчиком, работал больше и тяжелей, чем твои быки, и все же у тебя нет денег, чтобы внести долг за отца! Куда там! Ты еще задолжал хозяину, и тебе пришлось вписать этот долг в свой контракт. Убежать, говоришь? Скажи мне, куда?.. Возьми-ка мою сигару, я их лучше кручу, чем ты. Вот этому ты на монтерии научишься.

1

В первый день команда дошла до небольшого селения Чикилтик. Это индейское слово, означающее: «проклятое место». Глинобитный домик хозяина ранчо стоял на холме, с которого видны были все жалкие хижины его пеонов, разбросанные в низине.

Часть команды расположилась на ночлег вдоль склона холма, часть — внизу, между хижинами индейцев. Некоторые устроились на опушке леса, другие — прямо в лесу. Расстояние от Хукуцина до ранчо было не очень большое, но оно все же считалось нормой дневного перехода для команды, потому что на этом отрезке пути дорогу пересекала река, а переправа всегда связана с лишней нагрузкой. Пеонам приходится развьючивать мулов, переходить реку вброд и перетаскивать весь груз на себе; несут они его на головах, чтобы не замочить. Река в этом месте была глубокой — вода доходила людям до плеч, — и, если бы вьюки остались на спинах мулов, они бы все подмокли.

На другом берегу нужно было подождать, пока мулы обсохнут, иначе тяжелые вьюки натерли бы им бока, и снова их навьючить. На все это уходило немало времени, и команда пришла в Чикилтик уже к концу дня.

Андреу и Селсо расположились у костра.

— Пойди узнай, — сказал Андреу, — нельзя ли здесь купить немного сала — сентаво этак на десять. Спроси там наверху, у хозяина ранчо, или в хижинах. Вот возьми эту жестяную банку.

Селсо отправился на поиски сала. Во всех хижинах чем-нибудь да торговали — яйцами, жареным мясом, салом, тортилльяс, стручками перца или тростниковым сахаром.

Когда Селсо вернулся к костру с банкой сала, он сказал:

— А у нас новенький.

— Не понимаю, что еще за новенький? — спросил Андреу.

— Да новый завербованный, — объяснил Селсо. — И идет он на монтерию совершенно добровольно. Он уже два дня болтается на ранчо, ждет прихода нашей команды. Он подошел к дону Габриэлю, как раз когда я спрашивал в доме наверху, не продадут ли мне сала. Дон Габриэль повесил свой гамак перед самым крыльцом. Я бы там ночевать не стал — блох полно… Да, так вот, подошел к дону Габриэлю этот парень и спрашивает, не завербует ли он его на монтерию. Дон Габриэль осмотрел его хорошенько, даже мышцы пощупал — сам знаешь, как он это делает, — и наконец сказал: «Хорошо, можешь отправляться с нами. Получать будешь по тостону в день. Долги есть?.. Нет. Сколько хочешь авансу?.. Идет! Вот тебе пять песо, купи еды на дорогу. Контракт подпишем на монтерии. Ты сберег кучу денег — тебе не придется платить налог. Подсядь к какому-нибудь костру, там и переночуешь. Как тебя зовут?.. Сантьяго? Хорошо. Адиос!» Дон Габриэль кивнул ему и принялся раскачиваться в своем гамаке. Видишь, жареные рябчики сами так и летят ему в рот.

— А где сейчас этот новенький? — спросил Андреу.

— Бегает небось по хижинам, покупает еду на дорогу… Да вот он идет!..

Новичок шел прямо к костру Андреу. Видимо, потому, что тут сидело только два человека. У большинства костров собралось по шесть, по восемь, а то и по двенадцать парней.

Новичок был еще шагах в пяти от костра, как Андреу вдруг крикнул:

— Ба! Уж не Сантьяго ли ты из Синталапа?

— Тс-с! Заткни свою глотку, Андручо! Этой собаке энганчадору я сказал, что я родом из Сучиапа. Я тебе морду разобью, если ты хоть кому-нибудь проболтаешься, что я возчик! Это и к тебе относится, слышишь? — добавил Сантьяго, обращаясь к Селсо. — Что это за парень сидит здесь с тобой, Андручо?

— Да не беспокойся. Его зовут Селсо. Он работал на кофейной плантации в Соконуско, а последние два года протрубил на монтерии. Лучший из всех лесорубов!

Сантьяго присел к костру и стал вынимать из своей сетки припасы, чтобы сварить себе ужин.

— Послушай, Селсо, — сказал Андреу, — Сантьяго работал вместе со мной возчиком, мы с ним много лет водили упряжки быков… Да, уж тебя, Сантьяго, черт побери, я меньше всего думал здесь встретить. Но раз ты с нами, значит, нам будет не так скверно.

— Знаешь, дружок, — проговорил Сантьяго, ставя на огонь черные бобы, — я всегда мечтал побывать на монтерии. Говорят, что возчиков бог избавляет от чистилища. Но говорят еще, что того, кто два года проработал на монтерии, сатана не пускает в ад. Лесоруба уже ничем не напугаешь — ни адским пламенем, ни адскими муками, — и сатана не получает от него никакого удовольствия. Я всегда мечтал поглядеть, что такое монтерия. За этим и отправился туда.

— Да ты не заговаривай нам зубы, пес этакий! Выкладывай все начистоту. Что с тобой стряслось?

Сантьяго скорчил гримасу и сказал:

— Стряслось со мной такое, братец, что мне влепили бы десять лет каторги, а если бы судья оказался в тот день случайно не в духе, так и все двадцать. Теперь, надо думать, тебе легче понять, почему я тоскую по монтерии. И еще тебе надо запомнить, да как следует, что я и тебе и вот этому… как его звать-то… Селсо, что ли… все зубы выбью, если вы хоть словом кому-ннбудь обо мне обмолвитесь!

Сантьяго помешал свои бобы, насыпал молотый кофе в жестяной кофейник, кинул туда несколько кусков сахару и, налив воды, поставил его на огонь. Едкий дым от костра попал ему в глаза. Сантьяго откинул голову, и лицо его исказилось. Он посмотрел в огонь и в ожидании, пока сварится еда, свернул себе сигарету из маисового листа.

— Ее думаю, чтобы я отделался восемью годами, — сказал Сантьяго. — Дело мое не шуточное. Да, мне влепили бы никак не меньше десяти. Человек-то лежит в земле. А он был, как они говорят, в расцвете сил… И прикончил его я, а такие вещи даром не проходят… Если я выживу на монтерии, — а почему бы мне не выжить? — я найду себе потом укромное местечко, где меня никто не тронет, — ведь наша республика так велика… Ну вот, бобы, оказывается, уже сварились. А я думал, они простоят до утра на огне и все-таки будут как камни.

2

На второй день команда дошла до реки Хатате. Это глубокая и широкая река, и вброд ее не перейдешь, даже если развьючить мулов и нести груз на голове.

Мулов развьючили, индейцы взяли их на длинные лассо, затем несколько индейцев сели в каноэ, стоявшее у берега, и отчалили. Парни в лодке тянули за лассо, а погонщики, оставшиеся на берегу, дикими криками и ударами хлыста гнали мулов в воду. Перестав доставать дно, мулы бросались вплавь. А мучачо тянули за лассо, чтобы помочь животным справиться с сильным течением.

За один такой рейс удавалось переправить от трех до четырех животных. Впрочем, некоторых мулов даже не приходилось гнать — они сами шли в воду и переплывали на другой берег.

Когда все животные были наконец переправлены, индейцы принялись за груз. В каноэ клали тюки — столько, сколько лодка могла выдержать, — и перевозили их на другой берег. Течение было здесь очень бурное, но индейцы так мастерски вели каноэ — простое выдолбленное бревно — между порогами и водоворотами, что оно ни разу не перевернулось. Как только весь груз оказался на том берегу, начали переправлять людей.

Здесь было всего одно каноэ, поэтому переправа через реку Хатате этого огромного каравана заняла около пяти часов. Когда последняя партия индейцев оказалась на том берегу, уже спустилась ночь.

Лагерь разбили над самой рекой, в полукилометре от финки Ла Кондеса — она была хорошо видна с этого места. Дон Габриэль, дон Рамон и еще двое торговцев, которым хотелось провести ночь, как подобает цивилизованным людям, поскакали на финку. Это была их предпоследняя ночевка под крышей. Следующей ночью их ждал лишь навес из пальмовых листьев, перевитых лианами, укрепленный на свежесрубленных шестах. А здесь, на этой большой, прямо королевской финке, были столы и стулья, стаканы и тонкие фарфоровые чашки — последние предметы цивилизации на пути в монтерию. Энганчадоры могли здесь еще раз насладиться прогулкой по ухоженному саду с цветочными клумбами, видом кафельного пола, удобной кроватью и изысканной пищей.




Оба энганчадора и торговцы, причислявшие себя к кабальеро, не хотели упустить эту возможность. О команде беспокоиться было нечего. Здесь ее можно было оставить даже без присмотра капатасов. Вряд ли кто-нибудь рискнул бы переправиться вплавь через реку, которая отделяла завербованных от того мира, где есть города и селения, где читают книги. Да и каноэ было прикреплено к причальному столбу тяжелой цепью, запиравшейся на большой замок. Но даже если бы каноэ и не было на цепи, вряд ли кому-нибудь удалось бы на нем удрать: не имея большой сноровки, на каноэ перевернешься через пять минут. А кроме того, все мучачо так устали, что хотели только спать. Им было уже не до бегства.

В доме финкеро царило шумное веселье. Один из торговцев купил у здешнего хозяина двух мулов, так как дорогой ему стало ясно, что в Хукуцине он навьючил на своих мулов слишком большую поклажу. Они очень устали, и он боялся, как бы они не сдохли в пути, если их хоть немного не разгрузить.

Финкеро, его сыновья и староста уверяли, что путь, пройденный командой, годится для воскресной прогулки — настолько он легкий. Но тому, кто не знает, что означает слово «дорога» в Центральной Америке, эта часть пути показалась бы ужасной — хуже всего, что только можно себе вообразить. А люди с финки, исходившие и изъездившие все окрестности, говорили:

— Ба! Дорога отсюда до Хукуцина! Да старый, хромой мул и тот по ней побежит и не спотыкнется. Если я выеду отсюда в воскресенье после обеда и сосну в пути, то к вечеру окажусь в Хукуцине. По чести сказать, сеньоры, эта дорога — просто асфальтированное шоссе по сравнению с той, до которой вы доберетесь послезавтра утром. Но не падайте духом, сеньоры! Там и до вас погибло немало людей.

И все-таки в эту ночь один из завербованных решил бежать. Не только одни кабальеро ушли на финку: чуть позже туда отправились капатасы и торговцы победней. Но кабальеро пошли в господский дом, а капатасы — в селение, где жили пеоны. По случаю какого-то семейного торжества там играла музыка и были танцы. Капатасы вернулись в лагерь к полуночи.

Таким образом, в этот вечер команда осталась без всякого надзора, и один из молодых пеонов решил, что это последняя возможность бежать и вернуться в родное селение. Он незаметно отошел от костра, собрал в узелок самое необходимое, спрятал в кустах свой большой тюк и, дойдя до реки, пустился вплавь.

Индеец был хорошим пловцом, он не боялся даже сильного течения. И ему удалось, правда не без труда, добраться до другого берега. Там он вскарабкался на откос и вскоре вышел на большой луг. И тут он заметил, что навстречу ему крадутся два зверя, но в темноте он не мог их как следует разглядеть. Когда они, все еще крадучись, робко подошли поближе, ему показалось, что это собаки. Но потом, в мерцающем свете звездного неба, он вдруг увидел, что это пумы. Очевидно, они вышли из густых зарослей Эль Параисо, чтобы поохотиться на лугу. Возможно, что пум привлек запах дичи, которую подстрелили проходившие здесь днем индейцы. А может быть, пумы просто шли к реке, чтобы напиться.

Пеон остановился и припал к земле. Он надеялся, что пумы пройдут стороной, не обратив на него никакого внимания. Но, видно, он понятия не имел о повадках пум. Они почуяли его по запаху задолго до того, как он их увидел. Были ли пумы настолько голодны, что решили утолить им свой голод, или они не считали его присутствие основанием, чтобы изменить свой путь к реке, или они просто заигрывали с ним, этого парень не знал. Зато он знал совершенно точно, он видел, что пумы идут прямо на него. Он не стал выяснять, уж не обманывает ли его зрение — ведь пумы лишь неясно вырисовывались на ночном, но светлом небе, — он сразу повернул назад и, пригибаясь к земле, снова направился к реке. И тут он услышал приглушенный, фыркающий кашель. Теперь уже сомнений быть не могло — пумы шли за ним. Обернувшись, он, к ужасу своему, заметил, что пумы, сменив неторопливую рысцу на галоп, двигались прямо на него.

Парень бросился бежать. Дорога была песчаной, ровной, и он мчался не хуже пум. Но вдруг он споткнулся о корень. Вербовщику повезло — на этот раз он не потерял завербованного. Индеец упал так удачно, что оказался на самом краю склона, круто спускающегося к реке. Он и не попытался подняться на ноги, а кубарем скатился вниз и очутился прямо в воде. Нащупав ногами дно, парень обернулся, вытер лицо и взглянул на берег. Над рекой небо было почти светлое, как в сумерки, и теперь он увидел совершенно ясно, что за ним и в самом деле гнались две пумы. Они стояли, словно чего-то выжидая, шагах в трех от реки и ворчали, явно не зная, что им дальше делать. Преследовать добычу в воде пумы не могли, и они караулили, надеясь, что индеец снова выйдет на берег.

Но пеон предпочел отправиться на монтерию и даже забыл о тоске по родной деревне. Увидев, что пумы подкрались к самой воде, он не стал проверять на собственном опыте, боятся ли пумы воды или нет. Нырнув в глубину, он поплыл изо всех сил, торопясь достичь противоположного берега.

Добравшись до лагеря, индеец рассказал своим товарищам, что вербовщики специально разложили мясо на том лугу, чтобы приманить пум и сделать тем самым побег невозможным. «Поэтому-то, — добавил он, — вербовщики, капатасы и даже все погонщики преспокойно отправились на финку». Узелок с вещами индеец во время своего неудавшегося побега не потерял — он привязал его к поясу. Но все, что в нем было, размокло. Никто не выдал беглеца капатасам, и ему не пришлось даже получить двадцать пять ударов плетью, которые полагаются за попытку бежать.

Когда паренек, согревшись и обсушившись у костра, рассказал о своих похождениях, Паулино, индеец, проработавший недолго у барышника, торговавшего мулами, в Ховеле и казавшийся поэтому молодым индейцам, которые сроду не видели ничего, кроме родного селения да финки, мудрым и многоопытным, сказал:

— Я уже дважды побывал на монтерии. Если ты, юнец, думаешь, что оттуда легко удрать, ты ошибаешься. Уж если ладино схватил индейца и загнал в лес, то индейцу не так-то просто оттуда удрать. В монтерии, на делянках, тебя оставят одного. Они знают, что делают. Джунгли, через которые ты должен пройти, чтобы удрать с монтерии, куда более надежная охрана, чем все капатасы на свете. Пумы и ягуары — лучшие охранники, чем полицейские с револьверами и карабинами. Нет уж, лучше оттрубить свой срок, не пикнув. Так у тебя все же есть надежда, правда слабая, вернуться домой. Знаешь, что я тебе скажу, парень? Ты ведь еще только вылупился из яйца. Сколько тебе лет?… Шестнадцать. Поверь мне, я человек бывалый. Ты еще так молод, что можешь выжить, если тебе повезет. Вот мне уже поздно. У меня столько опыта, я знаю, почем фунт лиха, а помочь мне нельзя… Это хуже всего… Но одному я научился: бежать не стоит. Только дурак, который не знает жизни, может бежать. А к тому же и на монтерии есть свои радости, и не надо ими пренебрегать. Вот, скажем, ты ненавидишь до смерти какого-нибудь палача-капатаса, и вдруг он повстречается тебе в лесу один на один. Вот тут ты ему дружески улыбнешься, а потом сведешь с ним счеты, да так ловко упрячешь тело, что и собакам его не найти. Поверь, это еще веселей, чем танцевать на празднике святого Хуана.

VI

В последнем селении на границе джунглей караван сделал двухдневный привал. Вербовщики направили туда верховых — предупредить за несколько дней вперед о прибытии большой команды. Немногие женщины, которые жили в этом селении — за исключением жены старосты, метиски, все они были индианками, — работали день и ночь, чтобы заготовить огромное количество тотопостлес, необходимых командам во время долгого перехода через джунгли. Тотопостлес — это большой блин из кукурузной муки, диаметром в пятьдесят сантиметров и толщиной в два миллиметра. Эти блины слегка запекают на железном листе или на глиняной тарелке, как обычные тортилльяс, затем остужают и поджаривают еще раз, теперь уже как следует. Обычные тортилльяс на второй день пути из-за тропической жары и влажности джунглей начинают плесневеть, а на третий день уже совершенно непригодны для еды и вызывают тяжелейшее желудочное расстройство. А в джунглях заболеть желудком — это, мягко выражаясь, весьма неприятно, ибо человек в этом случае почти неизбежно погибает. Зато тотопостлес никогда не портятся, они только с каждым днем становятся все более ломкими и к концу похода превращаются в крошки. Однако, за неимением ничего другого, крошки эти едят здесь с таким же удовольствием, как в Европе — теплые булочки. Каждому человеку в команде выдавали перед выходом в джунгли полсонтле, то есть двести штук, тотопостлес. Но двести лепешек — это очень мало для такого долгого пути. Кроме тотопостлес, пеоны питаются в дороге только черными бобами да стручками зеленого и красного перца. Не кормить же лесорубов-индейцев до отвала! Во что же тогда обойдется красное дерево!

Эти два дня на привале вербовщики называли днями отдыха. Но для пеонов эти дни «отдыха» были, напротив, днями самой тяжелой работы. Индейцев заставляли молотить кукурузу, лущить бобы, насыпать их в мешки, мешки тащить в ранчо на весы, потом снова в лагерь. Разумеется, можно было перенести весы поближе к лагерю и тем самым облегчить работу пеонам, но никому это и в голову не приходило: ведь люди, у которых есть досуг, могут еще, чего доброго, взбунтоваться!

Кроме того, индейцам надо было лущить кофейные зерна, поджаривать их и толочь. Кофейных мельниц, конечно, не было, и зерна толкли камнями. Другие индейцы тем временем залечивали потертости на боках мулов и подковывали их. Третьи чинили сбрую. Человек двенадцать кололи дрова. Несколько пеонов строили новый забор по приказанию старосты, утверждавшего, что ночью мулы повалили старый. А раз уж пеоны ставили забор, то почему бы его не укрепить и не удлинить, не то мулы, чего доброго, его снова повалят.

Лес и лианы, необходимые для постройки забора, индейцы должны были, конечно, сами приносить из джунглей, а гвоздей и пилы и в помине не было ни у кого в селении.

Когда кончились наконец эти два дня «отдыха», выяснилось, что индейцы не успели даже выстирать свои пропотевшие рубашки. Капатасы это вообще за дело не считали. На монтерии надо работать, только работать. А на стирку нечего и время тратить. Обычно рубашка снашивалась там прежде, чем ее успевали выстирать. А если кто-нибудь все же пытался взяться за стирку, появлялся надсмотрщик и говорил:

«Эй, парень, тебя наняли валить деревья, а не стирать свои вонючие рубашки! Не за это тебе деньги платят. Сейчас запишу тебе пятьдесят ударов плетью. Не беспокойся, я с тобой рассчитаюсь!»

Так у индейцев на монтериях появился обычай ночью пробираться, крадучись, к реке, чтобы выстирать рубашку тайком от надзирателя. Ведь наряду с племенами, совершенно равнодушными к грязи, у индейцев есть племена, которые по части чистоты заткнут за пояс голландских крестьянок. И индейцы из этих племен предпочитали получить пятьдесят ударов плетью, чем ходить в грязной рубашке.

1

В середине первого дня марша по джунглям команда подошла к озеру. Оно было небольшое, но очень красивое и дышало покоем. Вербовщики щелкнули своими бичами — это был сигнал к привалу. Индейцы сели кто куда и скинули со спин свои мешки. Многие спустились с откоса к озеру. Они помыли руки, прополоскали рот и набрали воды в свои плошки, чтобы размешать посол.

Селсо, Андреу и Сантьяго шли рядом. После ночевки на финке Ла Кондеса к ним присоединился еще и Паулино, тот самый индеец,которого другие парни считали мудрецом, потому что у него был богатый жизненный опыт. Паулино был искушен во многих житейских вопросах и стяжал среди своих соплеменников славу бывалого человека.

Вполне естественно, что эти четыре парня подружились. Все четверо обладали природным умом. Самым развитым из них был Андреу, который благодаря работе возчика, а также личным своим наклонностям ближе соприкоснулся с цивилизацией. Остальным трем не представилось подходящего случая приобщиться к культуре, да, видимо, у них и потребности в этом не было.

Андреу был самый спокойный, самый серьезный и самый миролюбивый в их компании. Селсо, Сантьяго и Паулино больше доверяли своим кулакам, чем длительным размышлениям и тщательному изучению всех обстоятельств. Андреу был, так сказать, стратегом, в то время как его три товарища — тактиками. Андреу был склонен принимать жизнь чересчур серьезно и тем самым усложнять ее. А трое остальных принимали жизнь такою, какая она есть, и старались, по возможности, сделать ее для себя приятней. Власть, которая вершила судьбами четырех друзей, как и всех остальных завербованных, была для них невидимой и неуловимой. Им трудно было представить себе, что в конечном счете жизнь их находится в прямой зависимости от воли диктатора дона Порфирио Диаса, чьи поступки, в свою очередь, определяет идея, согласно которой процветание Мексики возможно только в том случае, если предоставить капитализму полную свободу развития. Поэтому дон Порфирио Диас считал, что пеоны существуют на свете лишь для того, чтобы подчиняться и беспрекословно выполнять любые приказания властей — всех крупных и мелких диктаторов. Тех же, у кого есть иные идеи относительно прав человека, лупят плеткой, пока они не изменят своего мнения. Вздумай какой-нибудь «бунтовщик» распространять свои взгляды — его расстреляют; а начни он призывать сельскохозяйственных рабочих к восстанию — его отправят в Долину Смерти.

Если бы кому-нибудь из этих ста девяноста индейцев, которые шагали сейчас по джунглям в команде дона Габриэля, представился случай своими глазами увидеть всемогущего диктатора дона Порфирио, им бы и в голову не пришло, что этот старый, трясущийся господин и является той силой, которая гонит их на монтерии.

Завербованные индейцы, если бы их привезли в Нью-Йорк и привели в контору компании, ни за что бы не поверили, что все эти мужчины, юноши и девушки, сидящие за письменными столами, тоже часть той силы, которая гонит их в ад монтерий.

Сеньоров в портах Лагуна де Кармен и Пуэрто Альваро Обрегон — в то время он назывался Фронтера, — которые регистрировали прибывавшие из джунглей плоты и обеспечивали сортировку и погрузку стволов красного дерева на транспортные судна, — этих сеньоров индейцы тоже никогда не сочли бы той силой, которая определяет их судьбу. Ведь агенты и закупщики американской компании, торгующей деревом благородных сортов, были на свой лад приветливыми и к тому же весьма человечными господами — это явствовало хотя бы из того, что они вечно были пьяны. И если у кого-нибудь оказывалось дело к этим сеньорам, то разыскать их можно было только в кабаках, где они проводили двадцать четыре часа в сутки за игрой в домино.

Далее энганчадоры, вербовавшие людей на монтерии, не представлялись индейцам той роковой силой, от которой невозможно уйти.

Все эти люди — диктатор, его министры, директора торговой компании в Нью-Йорке, агенты в портах и энганчадоры, — казалось, в свою очередь, находились в подчинении у какой-то другой власти, которая и принуждала их совершать насилие над пеонами. Директора компании в Нью-Йорке, выглядевшие как хозяева, были всего лишь служащими с определенным месячным окладом, и их могли уволить с той же легкостью, что и стенографистку или машинистку в конторе. Границы их деятельности определялись бумажками, которые называются акциями. И те, кто хранил эти акции в своих сейфах, командовали директорами компании и приказывали им, что делать.

Даже самый умный из индейских лесорубов не мог бы разобраться в этом сложном сплетении и понять, у кого же в руках находится сила, распоряжающаяся его жизнью.

Порой вопли лесорубов из джунглей доносились и до диктатора. Он очень сердился и тотчас же назначал очередную комиссию для расследования. Но затем его отвлекали более важные дела, и он забывал справиться, отбыла ли эта комиссия в джунгли, проведено ли расследование или его приказ о назначении комиссии оказался лишь удобным предлогом, чтобы платить в течение двух месяцев повышенные оклады двенадцати чиновникам, принадлежащим к его партии (причем никто из этих чиновников и на сутки не уезжал из Мехико-Сити). Так диктатор и не узнавал, удалось ли проверить положение пеонов в джунглях или рассказы об их страданиях — опасная пропаганда, имеющая своей целью поднять народнее движение против диктатора.

Конечно, даже если бы рабочие с монтерии и знали, где находится сила, которая так безжалостно управляет их судьбами, они все равно не смогли бы ни одолеть ее, ни даже хоть сколько-нибудь пошатнуть. Ведь эта сила была неразрывно связана со всеми остальными силами и властью в стране, да и не только в стране, но и во всем мире. Ни одна компания не может существовать сама по себе. Ее могущество находится в зависимости от доброй воли и покупательной способности компаний по сбыту ценного дерева в Лондоне, Ливерпуле, Гавре, Гамбурге, Роттердаме, Генуе, Барселоне, Амстердаме, Питсбурге, Копенгагене. А эти компании, в свою очередь, зависят от тысячи деревообделочных фабрик, продукция которых через торговую агентуру доходит до самых мелких селений в самых малых странах. Первопричина тяжелого положения пеонов так тесно переплетена со всеми сферами производства и сбыта, со всей повседневной деятельностью людей, что сам господь бог не мог бы ткнуть пальцем в какого-нибудь человека и сказать: «Вот тот, в ком сосредоточена сила, определяющая судьбу рабочих на монтериях!»

Пеону нелегко объяснить, что контора в Нью-Йорке, заполненная усердно пишущими и считающими мужчинами и женщинами, которые постоянно дрожат за свое место, определяет судьбу команды, шагающей через джунгли. Но еще труднее объяснить ему, что судьба таких пролетариев, как он, определяется не одним человеком и даже не группой людей, а всей общественной системой.

2

Индейцы, отправлявшиеся на монтерии, думали, что жестокое насилие над ними оказывают только люди, которые непосредственно ими командуют и которые бьют их плетьми. Ненависть завербованных, как это ни странно, обычно не распространялась даже на вербовщиков.

Они готовы были их простить, считая, что, подобно тому как дело скототорговцев — закупать скот для мясников в городах, дело вербовщиков — продавать индейцев на монтерии. Насильниками в глазах индейцев были только их непосредственные угнетатели, то есть капатасы, работавшие на энганчадора во время вербовки как агенты, а во время марша через джунгли — как погонщики.

Диктатор Мексики, который, возможно, мог бы изменить судьбу завербованных индейцев, был для них так же чужд, недостижим и далек и так же мало приходил им на помощь, как бог на небе, которого они себе никак не могли представить и с которым вступали в общение, только когда опускались на колени перед деревянной или восковой статуей святого.

Диктатор, которого они лично знали, видели своими глазами, был капатас. С капатасом они общались. Но пеонам и в голову не приходило умолять его не быть таким жестоким. Уж лучше молить об этом камень — он бы скорее поддался. Капатасы, порвавшие все кровные и классовые связи, не признавали ни родственной общности, ни классовой солидарности. Унтер-офицер считает, что становится ближе к офицеру, нежели к нижним чинам, благодаря тому, что распекает солдат. Точно так же и капатасы полагали, что чем грубее они обращаются с пеонами, чем с большей жестокостью ловят новые жертвы для энганчадора, тем больше они приближаются к ладино и вербовщикам.

Пеоны задыхались от злобы. Чувство это находило себе выход только в постоянной вражде с капатасами — и во время похода, и на монтериях. Избить капатаса было извечной мечтой пеона, преследовавшей его днем и ночью.

3

У озера, где устроили привал, команде пришлось надолго задержаться. Дело в том, что среди густых зарослей бежал поток, который нужно было пересечь, чтобы выйти к озеру. Мулам нелегко далась эта переправа. Каменистое дно потока было изрыто ямами, животные спотыкались и падали. Кроме того, здесь плыло множество деревьев, видимо подмытых водой, которые тоже затрудняли переправу. Пришлось прорубить в джунглях новую тропу и сделать изрядный обход, чтобы не рисковать мулами. Таким образом, часть команды оказалась уже у озера, а другая часть в это время находилась еще на другом берегу потока. Поэтому тем мучачо, которые были впереди, пришлось дожидаться остальных у озера. Когда же наконец подошли отставшие, они, естественно, тоже захотели устроить привал.

Когда последняя партия пеонов, отдохнув у озера, уже собиралась трогаться в путь, от ушедших впереди вдруг прибежал гонец с сообщением, что караван попал в болото, в котором увязают мулы, и что там необходимо срочно навести мост. Но тропа в том месте была настолько узка, что по ней одновременно могли пройти только два человека или один мул. Поэтому вербовщики приказали отставшей части команды оставаться у озера впредь до нового распоряжения. При этом было сказано, что привала больше не будет, а до места ночевки предстоял еще далекий путь.

Тропа была здесь настолько узка, что постройку моста пришлось поручить небольшой группе пеонов, иначе рабочие только мешали бы друг другу.

— Тогда давайте хоть здесь выспимся как следует, — сказал Сантьяго и улегся на землю.

Андреу тоже хотелось спать. Но у Селсо сна не было ни в одном глазу, а бодрствовать один он не желал. Поэтому он старался найти кого-нибудь, с кем можно было бы поговорить. Селсо думал о своей судьбе, так безжалостно вырвавшей его из родного селения, отторгнувшей его от невесты и от всего, что он любил, что ему было необходимо, чтобы построить свою жизнь — бедную ли, богатую ли, но свою собственную, — о судьбе, выбившей его из привычной колеи, и мысли эти терзали ему душу. Селсо и виду не подавал, что страдает, что на душе у него печаль, глубокая печаль. Порой ему казалось, что у него все внутри сотрясается от рыданий и сердце переполняется слезами. Но что такое слезы, текущие из глаз, Селсо вряд ли знал — индейцу несвойственно обнаруживать свои чувства и страдания, а Селсо был индейцем до мозга костей. Индеец никогда не позволит себе ни сказать, ни выразить жестом что-нибудь вроде: «Глядите, люди, глядите, как я страдаю… Сочувствуйте мне, поймите меня!» Селсо, как и все его соплеменники, обладал стоическим характером, ему были присущи внутреннее сопротивление страданию и неколебимая вера в спасение. Но по вечерам, когда Селсо ложился спать, или днем, на привале, когда его клонило ко сну, в нем все начинало кипеть. Тогда, чаще всего уже в полусне, он рисовал себе картины мести. Он представлял себе, как капатасы и энганчадоры умирают в ужасных мучениях, как они молят о пощаде, а он сидит рядом и так же безжалостно взирает на их муки, как они в свое время — на его страдания и страдания его товарищей. Эти видения возбуждали Селсо, приводили его в неистовство и обессиливали. Он боялся этих видений, потому что они вконец его изматывали, и бывал рад, когда так уставал за день, что засыпал, едва вытянувшись на своей циновке. Но сейчас он был недостаточно измучен, чтобы быстро заснуть, и поэтому искал общества товарищей — лучше болтать, чем мучиться в полусне.

Холм, на котором расположилась команда, порос огромными, похожими на башни елями. Они спускались по склонам до самого озера. Деревья эти напомнили Селсо родное селение с его глинобитными хижинами. В них не было ни окон, ни мебели. Огонь разводили прямо на утрамбованном земляном полу. Когда мать Селсо варила еду, хижина наполнялась дымом, который медленно просачивался сквозь щели там, где крыша из пальмовых листьев опиралась на столбы.

Земля, на которой растянулся Селсо, была устлана опавшей хвоей — иглами длиной в палец. Глядя на иглы, Селсо вспомнил праздники у себя на родине, когда пол хижин густо посыпают зеленой хвоей, не уступающей по красоте самым прекрасным коврам, а по аромату — дорогим духам.

Селсо сидел, обхватив руками колени. Он глядел на покачивающиеся на ветру зеленые вершины елей и даже не курил.

— Андреу, — спросил Селсо, — у вас в деревне на праздники пол тоже посыпают хвоей?

— А то как же, — ответил Андреу.

Андреу в это время думал о своей повозке, о том, кто работает теперь вместо него, о своих товарищах, которые, быть может, завязли сейчас со своими карретас где-нибудь в грязи, и вопрос Селсо всколыхнул в нем новую волну воспоминаний. Хвоя, которой была густо усеяна земля, тоже напомнила ему родину. И Андреу вдруг представил себе свою девушку, Эстрелиту — звездочку, с которой ему пришлось расстаться и с которой он все еще надеялся когда-нибудь поселиться в хижине, где пол тоже будет усыпан еловыми иголками.

— Хорошо! — продолжал Селсо. — Буэно! Раз в ваших краях пол тоже посыпают хвоей и раз ты тоже думаешь о том, как хорошо дома, то наглядись вдоволь на ели и попрощайся с ними. Много лет ты больше не увидишь их, а быть может, и вообще никогда. Все мы люди погибшие. Кто знает, вернешься ли ты когда-нибудь домой, увидишь ли еще раз елку? Этого тебе, пожалуй, и сам святой Андреас сказать не сможет. Надышись запахом хвои на все время работы в джунглях.

Андреу поднял с земли маленькую еловую веточку, лежавшую рядом, покрутил ее в пальцах, понюхал и, как бы машинально, сунул в свою сетку.

— Хорошая мысль, — сказал Селсо, заметив его движение. — Я тоже так сделаю. Держать в руках такую веточку там, у костра, на монтерии, — это все равно, что держать в руках маленький кусочек надежды. Даже когда эта веточка высохнет, она все еще будет вселять в нас надежду и не даст нам забыть, что есть земля, где растут ели, и что кто-то там ждет тебя и думает о тебе.



С Андреу сон тоже слетел. Приподнявшись, он придвинулся ближе к Селсо. Некоторое время они молча глядели вниз, на озеро, где в солнечном свете искрились волны.

Неподалеку от Андреу и Селсо разговаривали еще несколько индейцев, но большинство спало. Кое-кто возился со своей поклажей.

Вдруг раздался скрипучий треск и тут же послышался грохот. Гигантские ветви просвистели в воздухе. На том берегу озера рухнула вековая ель. Никогда уже не качаться ее вершине в напоенном солнцем небе. Дерево упало, чтобы умереть и дать место молодой поросли, которая рвалась к свету и жила надеждой, что ее минует судьба только что упавшей от старости подруги.

— Нарежь себе смолистой щепы, чтобы было чем разжечь костер, — сказал Селсо, прерывая молчание. — Если ты ею здесь не запасешься, тебе трудно придется. Правда, разжечь костер можно и сухим навозом. Ты не пробовал? — Селсо помолчал. И вдруг у него вырвалось: — Палачи проклятые! Если бы я мог прирезать этих двух паршивых койотов своим мачете, вот это, брат, было бы для меня настоящим счастьем, черт побери! Ничто на свете не доставило бы мне большей радости. Пусть бы меня за это повесили и похоронили на монтерии! Ты ведь знаешь тех двух разбойников с большой дороги, которые за пять поганых песо поймали меня в Хукуцине? Впрочем, мне даже не придется тупить свой мачете об их вонючую шкуру.

— Не понимаю, что ты хочешь этим сказать, — переспросил Андреу, не отрывая взгляда от сверкающей поверхности озера.

— Я ведь, брат, ясновидец, — ответил Селсо. — Разве ты не знал? Я могу совершенно точно предсказать, что случится с этими негодяями во время пути. На ранчо, где мы ночевали, я помогал ставить забор — старый опрокинул какой-то мул. Я врыл столб, но, когда мучачо стали протягивать от него лианы к другому столбу, мой столб повалился. Сам понимаешь, разве можно так быстро его укрепить — ведь мы копаем яму мачете или просто руками, а капатас не желает подождать ни минуты, — вот я и не успел утрамбовать вокруг столба землю… Проклятый негодяй так полоснул меня плетью по спине, что я едва устоял на ногах. Черт бы побрал этого мерзавца! А полчаса спустя, когда я на мгновение остановился, чтобы вытащить колючки из рук — они впивались все глубже, и я не мог уже держать столб, — ко мне подошел второй капатас и сказал: «Эй ты, ленивый мул, ты что, вздумал себе сегодня праздник устроить? Я тебе сейчас покажу, какой нынче праздник!» И он раз шесть вытянул меня плетью по спине. Я ничего ему не ответил. К чему с ним ругаться? Надо не говорить, а действовать. И я начал действовать в тот же вечер. Я изучил линии рук этих двух паршивых псов-капатасов, которые продали меня в Хукуцине за пять песо и уже успели избить во время похода. Теперь я знаю их судьбу, как свою собственную. Я ведь сказал, что я ясновидец. У них на роду написано, что им не дойти до монтерии. Я здесь ни при чем. Не я решаю их судьбу. Я только читаю по линиям рук, что их ожидает. Эти два красавчика сейчас восседают в своих седлах, измываются над нами, хлещут нас своими бичами, но им не суждено попасть на монтерию, не суждено вернуться домой, не суждено быть похороненными на христианском кладбище. Такова их судьба, и мы бессильны в ней что-либо изменить. А когда приговор судьбы начнет свершаться, я и пальцем не пошевельну, чтобы этому помешать.



— Они и в самом деле подлецы, и я думаю, что нам будет лучше, если их не будет на монтерии, — сказал Андреу.

— Можешь не сомневаться, сыночек. Конечно, другие капатасы тоже не ангелы и превосходно умеют стегать нас плетью, но это хоть не доставляет им особого наслаждения. Капатасы на монтерии относятся к побоям, как к работе: им за это платят. Бывает даже, что скажешь капатасу: у меня, мол, живот болит, и он отведет тебя в сторону и всыплет тебе вдвое меньше ударов, чем за тобой записано в штрафной книжке. А эти два стервятника испытывают особое наслаждение, терзая беззащитных пеонов. Ведь только самые гнусные твари мучают беззащитных. Но попробуй встретиться с капатасом один на один — он поднимает такой отчаянный визг, что и вообразить нельзя! Дрожит и хнычет, как старая баба…

Так ведут себя еще только полицейские и чиновники во всяких там присутствиях. Попадись только им в лапы, они тут же изобьют тебя в кровь. А потом заявят, что ты сам упал и разбился, потому что был пьян. Что за гнусный сброд! А ведь еще кричат, что они настоящие люди, герои, истинные герои, и что только они одни имеют право командовать! Гадючье племя! Они даже плевка недостойны! Если я захочу тебя избить, я подойду к тебе и стукну как следует. Но я не стану тебя связывать, а дам тебе возможность защищаться и не приведу себе на помощь с полдюжины парней, чтобы они прикрывали меня от твоих ударов. Но так просто на койотов не пойдешь. Тут нужно протрубить особый сигнал, иначе нам с ними не совладать. И по велению судьбы — я прочел это по линиям их рук — сигнал этот скоро протрубит. Да, можешь без опаски побиться об заклад на свою последнюю рубашку, сыночек: сигнал скоро протрубит!

— А ты сказал этим собакам, что ты прочел по линиям их руки? — наивно спросил Андреу.

— Да ты, видно, одурел от жары! Как это тебе взбрело в голову! — возмутился Селсо.

— А может, все-таки лучше сказать — пусть остерегаются в пути: тогда на тебя не ляжет вина, если с ними что приключится.

Селсо, прищурившись, посмотрел на Андреу. Он не понимал, говорит ли тот серьезно или шутит.

— Так ты и вправду считаешь, что я должен предупредить этих негодяев о том, что их ожидает? — спросил Селсо.

— Да, мне так кажется, — в раздумье проговорил Андреу, — они ведь все же христиане, а не язычники.

По тону Андреу Селсо понял, что друг его и в самом деле думает то, что говорит.

— Христиане? Мразь они, а не христиане! — сказал Селсо таким тоном, словно злая судьба обоих капатасов уже свершилась. — Христиане? Быть может. Но тогда я не хочу быть христианином. Уж лучше пусть я буду язычником или кем угодно, но только не тем, что они. Я должен их предупредить? Нет уж! Могли погадать у какой-нибудь старухи на празднике в Хукуцине — она бы за два реала предсказала им их судьбу. Это вовсе не мое дело. Зато мое дело — проследить, чтобы предсказание сбылось. Если хочешь, чтобы судьба была к тебе милостива, ты должен с ней заигрывать. Только плохой прорицатель не наступает судьбе время от времени на пятки. И вот что я тебе еще скажу, Андреу: если ты хоть словом обмолвишься о моем провидении этим двум стервецам-капатасам или намекнешь кому-нибудь, ну, хотя бы твоему толстому другу Сантьяго, я так набью тебе морду, что у тебя все зубы вылетят! Так что имей в виду: знай да помалкивай. А когда все свершится, тоже никому не болтай о том, что я умею предсказывать судьбу… Ну вот, слышишь — сигнал к подъему. Да вон идут капатасы. Что ж, в путь, Андреу!..

VII

Команда собиралась быстро. Погонщики торопливо навьючивали мулов, подтягивали постромки, ремешки, равномерно распределяли груз на спинах животных. Затем раздались громкие крики погонщиков: «Олла! Мулы! Олла!..»

Эти крики и отчаянная ругань погонщиков, многократно повторенные эхом, доносившимся с противоположного берега озера, где стеной высился лес, создавали невероятный шум.

Капатасы тоже кричали и ругались, выстраивая колонну. Щелкали бичи, раздавались свистки вербовщиков. Индейцы перекликались, звали друг друга на помощь, чтобы взвалить на спину тюк или напомнить, что товарищ забыл шляпу или бутыль из высушенной тыквы.

После короткого перехода команда подошла к мосту, только что перекинутому через ручей и прилегающее к нему болото. Вода в ручье была черной от тины. Казалось, стоит оступиться — и увязнешь с головой.

Постройка самого моста была делом несложным. Гораздо трудней оказалось замостить тропу, ведущую к ручью. Берега здесь были совершенно плоскими и поэтому топкими. Густые заросли джунглей не пропускали солнца, которое могло бы хоть немного подсушить болотистую почву.

Опавшие листья, обломившиеся ветки, прогнившие стволы деревьев быстро превращались в перегной, и болото разрасталось все больше.

Построить настоящий мост через эту трясину можно было бы только из железобетона. Однако в Мексике даже на больших проезжих дорогах, где постоянно курсируют караваны карретас — повозок, — мосты строились только из дерева и находились в таком состоянии, что ни у кого никогда не было уверенности, что ему удастся благополучно проехать.

1

Тропинка, которая вела к берегам ручья, метров двадцать, если не больше, шла по трясине; в ней поблескивала черная вода. В темно-зеленом мерцающем, душном полумраке джунглей болото казалось куда черней и страшней, чем при ярком солнечном свете. Стоило сделать один неосторожный шаг — и человек по колено погружался в зыбкую топь. Трясина хватала его за ноги, словно живая. Она присасывалась к человеку, и у него возникало чувство, будто кто-то медленно и упорно тянет его вниз. Он делал шаг, чтобы, опершись на левую ногу, высвободить правую, но тогда и левая увязала в трясине. Быть может, если исследовать это болото, оказалось бы, что оно неглубоко и что метром ниже лежат уже твердые скалистые породы. Но с тем же успехом могло оказаться, что твердые породы проходят на глубине трех метров или что именно в том месте у болота и вовсе нет дна. Поэтому никого не интересовал вопрос, как глубоко лежат здесь твердые слои. Каждый, увязая в болоте, отчаянно барахтался, стараясь как-нибудь выбраться. Кряхтя, обливаясь потом, задыхаясь, человек выползал наконец из болота. Сердце, казалось, готово было выпрыгнуть у него из груди. Распластавшись в изнеможении на земле, он думал, что же ему делать дальше. Пути назад не было. Нужно было либо идти вперед, либо погибнуть здесь.

Так, видимо, и случилось с первыми мексиканцами и испанцами, которые искали тропы, ведущие через джунгли в тайные, легендарные города индейцев, где крыши домов сделаны якобы из чистого золота, а женщины носят ожерелья из бриллиантов величиной с утиное яйцо. Когда эти первые золотоискатели обнаружили, что тайных городов не существует, они принялись искать золотые жилы и бриллиантовые россыпи… Не найдя ни золота, ни бриллиантов, они удовольствовались красным деревом, которое при умении тоже можно превратить в золото. Таким образом, труды первых исследователей джунглей не пропали даром, и их тропами пользуются до наших дней.

Караваны, которые шли этими тропами, никогда не сходили с них в сторону, не делали ни малейшей попытки измерить глубину болота, пойти в обход или проложить новые, быть может более удобные тропинки, чтобы доставить товары на монтерию самым коротким и быстрым путем. Да они и не имели никакой возможности прокладывать новые дороги. Количество маиса, которое они брали с собой для мулов и лошадей, и количество продуктов для людей было так точно рассчитано, что даже двухдневная задержка в пути могла оказаться роковой. Ведь трансатлантические пароходы тоже не пытаются открывать новые, более удобные морские пути.

Погонщики знали своих животных. Говорят, что мулы и лошади, родившиеся и выросшие в Табаско, хорошо ходят по болотам — их приучают к этому с первых шагов. Поэтому они пользуются очень большим спросом и стоят дорого. И все же здесь, в джунглях, даже мулы из Табаско начинали артачиться. Большинство же мулов, идущих на монтерию, привыкли к степям и вообще не умеют ходить по болотам. Их можно провести через озера, даже через глубокие реки, но не через топи. Стоит им хоть немного увязнуть — и они словно бесятся от страха: топчутся на месте, погружаясь все глубже в трясину, а когда им удается наконец выбраться, они, если не держать их на лассо, мчатся во весь опор назад, до ближайшего ранчо.

Конечно, обычно мулам не давали вырваться и убежать. Но ни удары, ни ласковые слова, ни самая отборная ругань не могли их заставить идти по болоту. Еще без вьюка они, может быть, пошли бы, но с вьюком это было безнадежно. Мулы чувствовали, что под тяжестью груза они увязнут еще больше и им будет еще трудней, а может быть, и вообще невозможно выбраться. Иногда их, правда, удавалось заманить в болото, если вожаками были мулы из Табаско, но это случалось редко.

Умелые погонщики и не пытались заставить караван пройти по болоту. Они знали по опыту, что если мулы проявляют хоть малейшие признаки страха, то разумнее сразу приняться за сооружение настила. Так и время выиграешь и риска нет.

Пеонам приходилось рубить десятки стволов, нарезать груды зеленых веток и затем настилать все это на заболоченную тропу. Прикрытая листьями трясина уже не казалась мулам такой страшной. Кроме того, настил и в самом деле придавал почве некоторую твердость. Конечно, он качался и трясся у мулов под ногами, и они шли очень осторожно, но все же шли.

Но через ручей, из-за которого, собственно говоря, вся окрестная местность и оказалась заболоченной, пришлось построить уже нечто вроде настоящего моста. Его сложили из длинных, крепких стволов, связанных лианами, а сверху покрыли настилом из листьев и ветвей.

Таким образом, если даже бревна и начнут расходиться, копыта мулов не попадут в щели.

Как только соорудили настил, просвистел сигнал к отправлению. И тут-то началась работа погонщиков. Мулы, которые погорячей и готовы идти по любым, даже самым ужасным дорогам, теснились у настила и входили на него, когда пеоны еще устилали бревна ветками и листьями. Хороших мулов трудно удержать — они все время рвутся вперед. Из своего богатого опыта они знают, что за день им так или иначе придется пройти положенный отрезок пути. Даже когда они впервые идут по новому маршруту, они на расстоянии чуют привал. Дело в том, что запах после стоянок каравана долго не выветривается, и опытные мулы прекрасно отличают место дневного привала от ночного. После ухода каравана на поляне, где ели и отдыхали люди и животные, долго чернеют остывшие костры, кучами лежит зола, валяются головешки и горы высохшего навоза. И животные, оказавшиеся впереди остальных — то ли потому, что они хорошие бегуны, то ли потому, что другие мулы часто сбрасывали поклажу и их приходилось перевьючивать, — сами останавливаются, дойдя до места привала, словно завидя там вывеску. Здесь они ложатся и ждут появления остального каравана. Впрочем, место привала мулы узнают не только по внешним приметам. Они чувствуют, сколько времени они уже в пути. Если им попадется поляна для привала в одиннадцать часов утра, они чаще всего пройдут мимо, даже не останавливаясь. В два часа дня они потопчутся в нерешительности, так как чувство времени подскажет им, что здесь может быть привал; а окажись они на привале в четыре часа, их едва ли удастся сдвинуть с места — они знают, что после четырех часов по джунглям уже не путешествуют, разве что в последний день на пути домой.

Конечно, ретивые мулы бегут быстро вовсе не из трудолюбия, просто они, как, впрочем, и многие люди, предпочитают поскорей разделаться с неприятной работой. Ведь чем быстрее дойдут мулы до места назначения, тем быстрее их развьючат, дадут корм и они смогут отдыхать.

Но большинство мулов, точно так же, как и большинство людей, поступают иначе. Что не сделано сегодня, можно доделать и завтра, — работа не волк, в лес не убежит.

Так вот, ретивые мулы ринулись на настил еще до того, как он был готов, и пеонам пришлось уйти с дороги, не то мулы повалили и растоптали бы их.

Погонщикам надо было следить, чтобы мулы шли по мосту вплотную друг за другом и не отставали от вожаков. Все дело было в том, чтобы не дать робким мулам опомниться и испугаться качающегося зеленого настила. Бревна лежали на болоте неплотно, они двигались под ногами, и боязливые животные пытались даже сойти с настила. Но по обеим его сторонам они видели страшную черную трясину, пугались еще больше и начинали метаться и в конце концов прыгали снова на берег. Но стоило им прыгнуть, как на топком берегу образовывалась яма и тотчас же заполнялась черной водой. То и дело раздавалась громкая брань — погонщики выкрикивали самые отборные ругательства и проклятия. К их крику примешивался еще неистовый шум, который поднимали мулы. Они били хвостами, стучали копытами, ревели, трубили, стонали. Скрипели ремни сбруи, вьюки громко хлопали о бока животных… Время от времени какой-нибудь мул падал и тут же с ревом и шумом пытался подняться, боясь разбиться о бревна настила или быть растоптанным идущими следом животными. Крики погонщиков и пеонов, которые стояли по грудь в болоте и ветками хлестали мулов, чтобы не дать им соскочить с настила или моста, привлекли к ручью стаю обезьян-ревунов. Обезьяны сидели на верхушках деревьев, висели на ветках и так громко вопили, что истошный крик погонщиков казался просто шепотом.

От всего этого шума мулы еще больше пугались — им, наверное, мерещилось, что за поворотом тропы перед ними разверзнется ад. И чем больше мулы волновались и шарахались из стороны в сторону, тем больше они расшатывали настил. Животные, идущие в хвосте, оказывались по брюхо в трясине, и лишь чудом удавалось провести их по мосту, который уже начинал разваливаться.

Последними через болото перебрались пеоны, следившие за переправой мулов. К этому моменту от настила и моста остались только жалкие остатки. Когда последние пеоны оказались на том берегу, ни настила, ни моста больше не существовало. Стволы и размокшие ветки успели уже погрузиться в болото, которое казалось теперь еще более глубоким и непроходимым, чем прежде. Уцелело всего несколько бревен, переброшенных через ручей. По ним и переправлялись индейцы, балансируя, чтоб удержать равновесие. Но бревна эти уже не были соединены друг с другом, поэтому перевести на ту сторону хоть одного мула уже не удалось бы. Зыбкие берега ручья осели, многие бревна упали в воду и запрудили ручей. Следующему каравану, даже если бы он состоял всего из двух мулов, пришлось бы строить новый мост.

В тот день команде предстояла еще одна переправа, но уже не такая трудная.

2

На следующий день около полудня команда остановилась на короткий привал в месте, носившем название Ла Лагунита. Доро́гой Селсо разбил себе ногу об острый край скалы. Он присел у воды, чтобы смыть кровь.

Вскоре раздался свисток вербовщиков, возвещавший подъем.

Селсо принялся перевязывать ногу грязным лоскутом, который он, должно быть, оторвал от своей рубашки. Он долго возился с повязкой, потому что хотел покрепче перевязать рану, чтобы не потерять лоскут в пути.

Как и все индейские крестьяне и батраки, Селсо был весьма мало чувствителен к физической боли. Даже если бы его ударили мачете в плечо или в голову и рана оказалась бы глубиной в пять сантиметров, а длиной в двадцать, он все же не счел бы себя больным и даже не вспомнил бы о враче. Впрочем, о враче Селсо нечего было и думать и не только в пути, но и в родном селении. Ведь до ближайшего врача оттуда надо было бы добираться два дня.

Селсо так тщательно перевязывал свою ногу не из боязни боли — он руководствовался опытом. Еще работая на кофейной плантации в Соконуско, он видел, как один пеон в результате неосторожного обращения с мачете нанес себе пустяковую рану, но засорил ее землей. На следующее утро парень уже не мог поднять голову, а через несколько часов умер. Селсо хотел перевязать свою рану так, чтобы в нее не попала земля и чтобы не растравить ее при ходьбе. Врача, конечно, не было не только при караване, но и на монтерии. Там каждый сам себе врач. Тот, кто погибал, только доказывал, что не имеет права на жизнь и что к тому же он мошенник, обманувший вербовщика или управляющего монтерией, выдавшего ему аванс.

Когда раздался сигнал, индейцы поднялись и пошли по тропе. Тронулась наконец и последняя группа пеонов, но Селсо еще не кончил возиться с повязкой.

В арьергарде колонны, погоняя тех, кто плелся в хвосте, и следя, чтобы никто не убежал, скакал, как обычно, Эль Сорро — Лис. Такова была презрительная кличка одного из тех двух койотов, которые преследовали Селсо в Хукуцине, чтобы заработать на нем по пять песо. Прозвище второго было Эль Камарон — Хапуга. Почему их так прозвали, было неясно. Должно быть, прозвища эти оба агента получили еще в юности. Теперь уже никто, даже их хозяева-энганчадоры дон Рамон и дон Габриэль, не знал ни их настоящих имен, ни откуда они родом, ни из какой тюрьмы они бежали.

Эль Сорро сел на свою лошадь и отъехал сначала немного назад, чтобы посмотреть, не сбежал ли кто из индейцев, а затем галопом поскакал вперед, догоняя замыкающую группу, — надо было подхлестнуть их как следует. Тут он увидел Селсо, который все еще сидел на камне и пробовал, может ли он ходить и даже бежать, не сдвигая повязки.

— Эй ты, чамула, старый мул! — крикнул Эль Сорро, обращаясь к Селсо. — Ты что это, спать здесь расположился? А ну, пошевеливайся! Команда небось уже дошла до монтерии.

И, так как Селсо не сразу вскочил на ноги, а Эль Сорро уже успел невзлюбить его за то, что он вечно огрызался, койот решил лишний раз показать ему, кто здесь командует, — он несколько раз сильно ударил Селсо плетью по лицу.

— Вот тебе, чамула! — приговаривал Эль Сорро. — Вот тебе!

Селсо взвалил свой тюк на спину и, подойдя вплотную к лошади Эль Сорро, сказал:

— Этих ударов мне как раз не хватало для полного счета, негодяй! Квитанцию сможешь получить нынче вечером у пречистой девы.

Селсо сказал это по-индейски, на языке тселталов.

Эль Сорро знал лишь несколько слов по-индейски. Но он понял слово «негодяй» и догадался, что Селсо не сказал ему ничего лестного.

— Ты у меня еще поплатишься за «негодяя», не сомневайся! — закричал он в ответ. — Дай только добраться до монтерии. Придет мой черед орудовать плеткой в фиесту, тогда я начну с тебя. И уж поверь, сил не пожалею, отделаю как надо! Я давно тебя заприметил — больно ты дерзок, да и других баламутишь. Подожди, я возьмусь за вас обоих — за тебя и за твоего дружка-возчика!

— Если только доберешься до монтерии, пес паршивый! — ответил Селсо.

Он по-прежнему шел следом за лошадью погонщика. Эль Сорро орал на Селсо и все время оборачивался назад, чтобы Селсо услышал его угрозы. Кроме того, ему хотелось насладиться испуганным и гневным выражением лица индейца. Поэтому Эль Сорро не смотрел, куда едет, и лошадь его споткнулась о корень. Во время долгих походов по степям и девственному лесу лошади привыкают слушать слова всадника. Они вертят ушами во все стороны и даже нередко поворачивают голову набок, стараясь понять, не к ним ли обращена речь хозяина, не содержится ли в ней команда, которую они должны выполнить, да побыстрей, иначе им грозит хлыст. Иногда всаднику приходится скакать целыми днями в полном одиночестве, и он, как и все одинокие люди, разговаривающие даже со своей собакой, постепенно привыкает вести беседы с лошадью. И беседует он с ней не только во время пути, но даже на отдыхе у костра. Лошадь тоже томится без общества, и через некоторое время она начинает слушать так же внимательно и понимает хозяина так же хорошо, как собака.

Итак, лошадь Эль Сорро больше прислушивалась к его словам, чем смотрела, куда нужно ступать, — она ждала команды.

Эль Сорро обращался со своей лошадью так же жестоко, как и с индейцами, на которых охотился, которых гнал на монтерию и безжалостно избивал плетью. Теперь он глубоко вонзил шпоры в бока лошади и больно ударил ее. Удар этот, собственно, скорее предназначался для Селсо — ведь в ту минуту вся злоба погонщика была обращена на индейца. Но лошадь допустила небольшую оплошность, и Эль Сорро дал волю своему бешенству.

Лошадь взвилась от боли и пустилась рысью. А в джунглях скакать рысью нельзя. Лошадь должна чуять, куда ставить ногу, не то ей недолго и оступиться. Тропа обычно усыпана камнями, о которые можно споткнуться. Кроме того, корни повсюду перерезают тропу, а нередко ее преграждают огромные стволы упавших деревьев. Тропа то круто идет вверх, то стремительно спускается вниз, то вьется над пропастью. Но самую большую опасность представляют ямы. Они бывают различного происхождения и обычно сверху прикрыты землей, корнями, тиной — их умело маскирует сама природа. Как правило, ямы можно обнаружить лишь тогда, когда всадник проваливается вместе с лошадью или когда лошадь оказывается по колени, а то и по брюхо в липкой тине.

Стоит лошади перейти в джунглях на рысь, а тем более на галоп, и она непременно переломает себе ноги или попадет в одну из тысячи ям, которыми там изрыты тропы. Быстроходные, опытные лошади — их, конечно, особенно ценят — никогда не пускаются в джунглях рысью. Они идут шагом, торопливо перебирая ногами, причем так осторожно, что всякий раз, как чуят зыбкую почву, успевают отпрянуть назад. Короче, опытные лошади ходят в джунглях, будто ловкий циркач по канату.

Чаще всего ямы попадаются вблизи болот и заросших тиной ручьев, но нередко случается целый день ехать по местности, почва которой словно решето; иногда эти ямы прикрыты слоем земли, но таким тонким, что он прогибается под тяжестью лошади. Бывает также, что тропа идет над подземными пещерами, и тогда копыта гулко цокают по каменному перекрытию.

Эль Сорро ехал как раз по заболоченной местности. Поляна, с которой только что ушла команда, была окружена никогда не высыхающим болотом, и потому-то на ней приютилось небольшое озеро Ла Лагунита, образовавшееся от подземных ключей.

Когда Эль Сорро дал лошади шпоры, да еще ударил ее плетью, она утратила всякую осторожность. От боли она метнулась в сторону, да так резко, что провалилась передними ногами в яму, а задние ноги ее повисли в воздухе. Она пыталась повернуться, но при этом свалилась на бок. Наконец ей удалось вытащить левую ногу из ямы, зато правая погрязла еще глубже. Лошадь выбивалась из сил, отчаянно старалась выбраться, и в конце концов ей удалось высвободить правую ногу. Дрожа, с трудом переводя дыхание, лошадь стояла неподвижно и терпеливо ждала, пока всадник снова на нее вскочит.

Когда лошадь провалилась в яму, Эль Сорро от неожиданности вылетел из седла. Перелетев через голову лошади, он плюхнулся в ближайшую яму, прямо в тину лицом. Когда он выкарабкивался, лошадь случайно ударила его копытом в живот. Эль Сорро снова свалился и, изрыгая чудовищные проклятия, стал обтирать лицо.

Как только Селсо увидел, что приключилось с лошадью, он сбросил со спины сетку и отскочил в сторону, чтобы испуганное животное не лягнуло его ненароком или не сбило с ног.

Наконец Эль Сорро смог приоткрыть глаза, залепленные тиной.

— Чамула, чего ты стоишь, как истукан! — крикнул он. — Подойди-ка сюда! Ты же видишь, что я свалился в яму! Помоги мне вылезти. Да не упусти эту проклятую скотину! Держи ее! Ну, поворачивайся поживей, проклятый чамула!

Эль Сорро все еще тщетно пытался стряхнуть с себя тину. Он плевался, протирал глаза, теребил себе волосы, но, так как руки его были в тине, он только перепачкался окончательно. Наконец он это заметил, стал очищать тину с рук и попытался встать на ноги. Но, то ли из-за того, что лошадь ударила его копытом в живот, то ли из-за того, что одной ногой он запутался в лианах, то ли просто из-за того, что от бешенства у него помутился разум, ему никак не удавалось подняться.

— Собака проклятая, да подойди же и помоги мне наконец выбраться отсюда! — как одержимый орал Эль Сорро.

— Иду, иду, можешь не сомневаться! — крикнул в ответ Селсо. — Иду, и на этот раз в полном вооружении.

Тем временем индеец уже привязал лошадь к дереву. Поднимая уздечку, которая волочилась по земле, он заметил, что на тропе валяется здоровенный сук эбенового дерева. Селсо поднял его и, крепко сжимая в руке, двинулся к яме, в которой барахтался Эль Сорро.

Эль Сорро был как раз поглощен поисками ножа — он решил обрезать лианы, в которых запуталась его нога, так как обломить их ему не удалось. И тут он увидел, что на него идет Селсо.

Селсо колебался лишь одно мгновение — он хотел убедиться по глухо доносившимся крикам мулов, что команда ушла уже далеко и что заросли здесь достаточно густые, чтобы никто не смог ни услышать, ни увидеть происходящего.

— На что тебе эта дубинка? — спросил Эль Сорро, и глаза его расширились, рот раскрылся от ужаса, а лицо позеленело.

Так и не высвободив ноги из лиан, он кое-как повернулся, встал на колени и поднял руки вверх. При этом нож его упал в тину.

Удар пришелся капатасу по голове, как раз в то место, куда Селсо целился. Затем Селсо поднял нож, который тот даже не успел раскрыть, сунул его в карман Эль Сорро и подвел лошадь к яме.

Селсо не интересовало, умер Эль Сорро или нет. Он хотел дать и лошади возможность тоже рассчитаться со своим мучителем. Он считал, что она заслужила эту честь.

Селсо приподнял ногу Эль Сорро, крепко затянул на ней шпору и так ловко всунул ее в стремя, что она оказалась словно в силке. Селсо повозился еще несколько минут и так прочно закрепил в стремени ногу Эль Сорро, что уже легче было бы обрубить ее или распилить стремя, чем высвободить обычным путем. Затем Селсо стал прикреплять лассо к седлу.

Покончив со всем этим, Селсо вывел лошадь на тропу и стегнул ее. Лошадь побежала рысью, волоча за собой тело Эль Сорро, а голова его ударялась о все бесчисленные камни, корни и стволы, которые преграждали путь. Селсо спокойно пошел своей дорогой. Вскоре он потерял лошадь из виду.

Селсо хорошо знал путь через джунгли: ведь он прошел его уже дважды — на монтерию и обратно. Когда он шел туда в первый раз, сопровождая торговца, он был вынужден особенно внимательно следить за дорогой.

Тропа шла спиралью, обходя высокие холмы, озера, реки и болота. Ведь никаких мостов в джунглях нет, и реки можно перейти вброд только там, где они не слишком широкие и бурные.

Селсо дошел до очередного поворота тропы. Здесь она вилась вокруг довольно высокой горы, на которую мулы не могли взобраться по склону из-за крутизны и осыпей.

Селсо потерял все силы. Словно коза, продирался он сквозь густой колючий кустарник. Цепляясь руками и ногами за камни, корни, он взбирался на гору. Минутами он не верил, что сможет дойти до вершины. То ему казалось, что сердце, бьющееся так неровно, сейчас остановится, то он чувствовал, что его легкие вот-вот лопнут от напряжения.

Мокрый от пота, задыхаясь, раскрывая рот, словно рыба, вытащенная из воды, Селсо кое-как добрался до вершины. Там он упал на землю, сбросил с себя поклажу и вытер соленый пот, разъедавший глаза. Затем он принялся растирать себе затылок, шею и грудь. Наконец он несколько раз глубоко вздохнул и снова взвалил сетку на спину.

При спуске Селсо не раз срывался и летел вниз метров двадцать. Но он тут же подымался на ноги и продолжал свой путь. Спускался он прыжками, а там, где это было безопасно, — попросту кувырком, особенно если видел впереди кусты или деревья, за которые можно схватиться, когда покатишься слишком быстро, рискуя сорваться в пропасть.

Селсо добрался до тропы как раз в ту минуту, когда первая группа завербованных уже начала скрываться за поворотом. Но он не сразу вышел из зарослей, а притаился в кустах, перевел дух и присоединился к следующей группе пеонов.

— Я тут погнался за молодым кабанчиком, — сказал Селсо, — и чуть было его не схватил, но в самую последнюю минуту он юркнул в густой-прегустой кустарник и удрал. А какое жаркое было бы у нас нынче вечером! Ну и набегался же я, прямо дух вон… Подумать только, этакий клоп, а какой прыткий, черт его побери! Сердце у меня колотится, словно у старого мула, за которым гнался тигр.

— Вы небось думаете, что маленькие кабаны плохо бегают, — вступил в разговор один из молодых индейцев, — но вы ошибаетесь. Я-то уж знаю, сам гнался однажды за таким часа два, а то и три, чуть было совсем не заблудился в этих проклятых джунглях, а кабанчика так и не поймал. Они юркие, как мыши. Только собираешься схватить его за хвост, а он раз — и пропал! То ли забивается в яму, то ли скрывается в густом кустарнике… Черт его душу знает, куда он девается. Только нет его, и все тут, словно кто проглотил. А вот если тебе повстречается взрослый кабан, то беги со всех ног, не то твоя песенка спета. Да и за маленькими кабанчиками нет смысла гнаться. Во всяком случае, если ты без собаки. Чего понапрасну силы-то тратить!

Тут все наперебой стали рассказывать о случаях на охоте, желая показать, что они уже не мальчики.

Селсо вытащил свой тюк из зарослей, достал сигарку, прикурил, взвалил тюк на спину и сказал:

— Ну, я пошел, мучачо, мне ведь надо догнать свою группу, там мои товарищи. Они небось успели уже уйти далеко вперед.

И Селсо побежал рысцой, а остальные остались сидеть. Они болтали до тех пор, пока не подошли еще пеоны, которым тоже хотелось передохну́ть в тени, там, где из трещины высокой скалы бил маленький родничок. Из-за этой тонкой струйки воды каждого проходящего мимо так и тянуло остановиться здесь хоть на несколько минут.

3

Караван прибыл на место привала часа в четыре. Те же, кто начал прихрамывать, и те, которых уже трясла лихорадка, пришли только к пяти.

Никто не обратил внимания на отсутствие Эль Сорро. Он обычно держался в хвосте, чтобы подгонять отстающих, и нередко приезжал минут на пятнадцать позже, чем приплетался последний индеец. Поэтому его и не хватились.

Но спустя некоторое время прибежал, задыхаясь от волнения, один пеон и кинулся к костру, у которого сидели вербовщики и торговцы.

— Патронсито, там, на тропе, лошадь Эль Сорро споткнулась о пень, и Эль Сорро упал…

— Раз он упал с лошади, то, надо думать, сумеет и взобраться на нее, — спокойно ответил дон Рамон.

Никто не принял всерьез сообщение паренька. Да и какое, собственно говоря, дело энганчадору до здоровья погонщиков? Если погонщик может упасть с лошади, ему вообще грош цена. Должно быть, он опять напился. Черт его знает, где только он достает водку! Скорей всего, отнимает у пеонов. Раз он не в состоянии снова сесть на лошадь, пусть себе валяется в грязи. Поделом ему. Его сюда взяли не в игрушки играть.

У вербовщиков и торговцев были дела поважней, чем печься об Эль Сорро. Таких, как он, можно набрать в любом городке сколько угодно — хоть две дюжины сразу. И на каждую дюжину этаких молодцов они получат в придачу еще двоих, которые готовы поехать с ними, не требуя даже оплаты, довольствуясь лишь объедками с их стола.

— Удастся ли нам, дон Габриэль, в будущем году собрать такую же большую команду, как в этом? Разве может кто-нибудь ответить на этот вопрос? Даже сам дон Порфирио не в состояний обещать что-либо, а уж тем более губернатор, — сказал дон Рамон, взяв горсть подогретых крошек тотопостлес. — Наши дела ухудшаются с каждым годом, а жизнь мы ведем собачью. Сами убедитесь, дон Габриэль. Сидишь у костра, как дикий индеец, не имеешь даже крыши над головой. Жрешь, как свинья паршивая, а не как добрый католик. Жена дома томится одна… Нет, что уж говорить, дела идут все хуже и хуже, и жить становится все грустней.

Но дон Габриэль смотрел куда менее пессимистично на их положение, чем дон Рамон. Если сравнить доходы от вербовки пеонов с его прежними заработками, то он смело мог считать, что напал на золотую жилу. На протяжении всего длинного марша на монтерию он думал лишь об одном — как бы избавиться от дона Рамона. Как бы сделать так, чтобы на пути домой с доном Рамоном случилось какое-нибудь несчастье. Тогда он смог бы заявить, что дон Рамон остался ему должен пять тысяч песо, которые тот взял у него для выкупа пеонов. Конечно, при этом еще необходимо, чтобы не нашлось свидетеля, который показывал бы обратное. Если же с доном Рамоном ничего не случится, то он не заработает и трети этой суммы, и ему придется еще несколько лет тяжело работать, прежде чем он сумеет вести дело один, ни с кем не деля барыши.

— Несчастье, большое несчастье!

Услышав этот возглас, заглушивший болтовню индейцев, дон Габриэль, думавший как раз о несчастье, которое должно — обязательно должно! — случиться с его компаньоном, побледнел. Но тут он увидел, что дон Рамон как ни в чем не бывало сидит себе у огня, ест и болтает, и он сразу вернулся к действительности.

Кабальеро, отдыхавшие у огня, нисколько не разволновались, узнав, что случилось несчастье. Они не повскакали с мест, а остались сидеть у костра, спокойно дожидаясь более точных сведений. Вероятно, ничего особенного не произошло — просто какой-нибудь мул свалился в пропасть или лошадь лягнула пеона. Если дорогой волноваться по поводу каждого крика, то и минуты спокойной не будет.

Но пеоны побросали свои костры и столпились на тропе. Потом все повернулись и двинулись туда, где расположились кабальеро. Не доходя шагов двадцати, они расступились, образуя проход.



Тогда кабальеро встали и направились к толпе. В центре ее стоял парень и держал под уздцы лошадь Эль Сорро.

— Да ведь это Эль Сорро! — сказал дон Рамон. — Что с ним случилось? Неужто он с лошадью не смог справиться? Голова его размозжена, черт побери! Его просто нельзя узнать! Можно подумать, что это не он. Но ведь это его штаны, его ботинки, его пересохшие, сморщенные гетры, а главное, его лошадь.

Кабальеро подошли вплотную к лошади. Она была вся в пене, дрожала мелкой дрожью, и глаза ее расширились от ужаса. Видно было, что она счастлива оказаться среди живых, разговаривающих и жестикулирующих людей, почувствовать по запаху, что где-то вблизи пасутся другие лошади и мулы, попасть в привычную обстановку и освободиться наконец от чудовищного страха, который терзал ее последние часы.

— Вот проклятый! Как это его угораздило упасть с лошади? — спросил дон Албан, один из торговцев. — Испортил мне аппетит. Благодарение богу и пресвятой деве, у нас есть с собой несколько бутылок комитеко, а то бы меня всю ночь преследовало это зрелище.

Одна нога Эль Сорро была вдета в стремя. Вероятно, он обернулся, чтобы приказать что-то отставшим, и при этом так неудачно повернул ногу, что не смог высвободить ее, когда лошадь понесла.

Одежда Эль Сорро была разорвана в клочья о кусты и деревья, попадавшиеся на пути.

Лицо его было неузнаваемо, голова превратилась в какой-то бесформенный ком.

— Придется его здесь похоронить, — сказал дон Рамон. — Распрягите лошадь и пустите ее пастись к остальным. Бедная скотина!

4

Кабальеро вернулись к своему костру. Есть уже никому не хотелось. Болтали о всякой всячине, в том числе и о несчастных случаях, свидетелями которых они бывали или о которых слыхали.

— А ну-ка, достаньте комитеко, дон Албан, — сказал дон Габриэль. — Раз уж случилось такое дело, вы, надо думать, угостите нас.

— Конечно, кабальеро. И, пожалуйста, без церемоний. Пейте, сколько душе угодно! Я везу целую батарею бутылок. Чем больше выпьем здесь, тем лучше — меньше придется везти на монтерию. Ваше здоровье, кабальеро!

Дон Рамон крикнул молодого индейца, который прислуживал ему и дону Габриэлю:

— Аусенсио, позови-ка сюда Эль Камарона! Мне надо с ним поговорить.

— Слушаю, патронсито, — ответил индеец и закричал: — Эль Камарон, Эль Камарон! Хозяин зовет!

Но тот не отозвался, и парню пришлось отправиться на поиски. Он нашел его среди погонщиков мулов.

— Иду, иду, — сказал Эль Камарон и пошел за парнем.

— Скажи, Эль Сорро — твой товарищ? — спросил его дон Рамон.

— Товарищ? — переспросил Эль Камарон. — Смотря как понимать это слово. Я ведь его почти не знаю, вот только у вас вместе работали, хозяин.

— Но ты знаешь хоть, откуда он родом?

— Откуда мне это знать, хозяин? — удивился Эль Камарон.

— Где же ты с ним познакомился?

— В карселе, в тюрьме в Тукстле, хозяин.

— Ах, вот вы где побратались! — рассмеялся дон Албан. — Подойди-ка поближе, Эль Камарон. На, выпей глоток.

— Премного благодарен, хозяин, грасиас, — ответил Эль Камарон и сделал гигантский глоток из протянутой ему бутылки. Ведь он не знал, предложат ли ему отхлебнуть еще раз, а уж что попало в брюхо, того у него никто не отнимет.

— Так, значит, вы встретились в карселе в Тукстле? — возобновил разговор дон Рамон.

— Но меня посадили зря, я был совершенно невиновен, хозяин, можете мне поверить. Я готов поклясться в этом перед образом святой девы с младенцем. — И Эль Камарон привычным жестом перекрестил рот и поцеловал большой палец в знак подтверждения своей клятвы.

— А из тюрьмы вы вышли вместе? — спросил дон Рамон.

— Нет, что вы! Я вышел раньше. Я ведь вообще ничего плохого не сделал, меня взяли по ошибке.

— Ты работал в Тукстле помощником у дона Элисео?

— Сущая правда, хозяин.

— Дон Элисео держит в Тукстле аптеку, он мой кум, — объяснил дон Рамон остальным кабальеро и затем вновь обратился к Эль Камарону: — Дон Элисео засадил тебя за решетку потому, что ты крал у него лекарства и продавал их дону Исмаэлю, турецкому торговцу, который разъезжает со своим товаром по базарам и ярмаркам.

— Это гнусная клевета! Разве я могу взять то, что принадлежит моему хозяину!

— Да ты только попробуй взять здесь что-нибудь из того, что нам принадлежит, подлое отродье! Мы не станем упекать тебя в карсель, мы сами с тебя шкуру спустим! — сказал дон Рамон и добавил: — Послушай, а ведь вы с Эль Сорро, если я не ошибаюсь, вместе сидели в Уикстле?

— Сидел ли Эль Сорро в Уикстле или нет, я не знаю. Клянусь святой девой и святым Иосифом, не знаю, но я там в карселе не сидел, это точно.

— Неужели? А ведь дон Гервасио — вот он здесь, у костра, — знает тебя по Уикстле… Скажите, дон Гервасио, разве это не тот мошенник, о котором вы нам рассказывали? — спросил дон Рамон.

— Как же, он самый, — ответил дон Гервасио, один из торговцев, ехавших с караваном. — Ведь ты вместе с Эль Сорро украл на финке Пенья Флор восемь отличных мулов, затем вы очень ловко подправили на них клеймо, так что его нельзя было узнать, и продали этих мулов на базаре в Уикстле одному финкеро. Я даже знаю, кому: дону Фредерико, хозяину кофейной плантации Провиденсия в районе Окунуско, но, на ваше несчастье, на базаре оказался бывший староста Пенья Флор — теперь он обзавелся небольшим ранчо, — он и позаботился о том, чтобы вас, мошенников, схватили. Может, я что не так рассказываю, приятель?

— Я? Я подделывал клеймо? Да я представления не имею, как это вообще делается! Хозяин, пусть душа моей бабушки горит в вечном огне, если я когда-нибудь был в Уикстле! И уж тем более я никогда в жизни не сидел там в тюрьме. Да и вообще я никогда больше не сидел в тюрьме.

— Лучше не будем говорить о ваших с Эль Сорро проделках, иначе мы еще решим тебя повесить, — вмешался в разговор дон Матильдо, мелкий вербовщик, который вел на монтерию не больше пятнадцати пеонов.

— На, выпей еще, Эль Камарон, — сказал дон Албан и протянул ему бутылку с водкой.

Эль Камарон отхлебнул изрядную порцию.

— Спасибо, кабальеро, — сказал он и обтер рот концом своего яркого шейного платка.

— Если начать рассказывать о ваших с Эль Сорро похождениях, то мы здесь застрянем до завтрашнего вечера, и то, я уверен, и половины не узнаем. Ты нам скажи просто, откуда он родом, чтобы мы могли известить его мать, или братьев, или еще кого-нибудь из его родни.

— Возможно, он родом из Пичукалко, — ответил Эль Камарон. — Помнится, как-то он говорил что-то в этом роде. Но в точности не знаю.

— Что ж, тогда нам ничего не остается, как поскорей похоронить его, — сказал дон Рамон после минутного молчания. — Пошли, кабальеро!

Мужчины встали.

Пеоны принесли горящие сосновые лучины, и кабальеро выбрали подходящее место для могилы. Оно находилось шагах в пятистах от поляны, на которой они устроились на ночевку.

— Неприятно, — сказал дон Рамон, — копать могилу прямо на поляне. Кто знает, как часто нам еще придется располагаться здесь лагерем… На душе будет спокойней, если мы его зароем подальше.

Несколько пеонов принесли труп. Многие пришли поглядеть на погребение.

Караван вез с собой топоры, кошки, цепи, тросы, колючую проволоку, тяжелые железные скобы, листовое железо, лебедки и многие другие предметы, необходимые на монтерии. Весь этот груз, заказанный управляющими, мулы тащили на своих спинах.

Зато во всем большом караване не было ни единой лопаты и ни единого заступа, так как орудия эти не применялись на монтериях. Быть может, на какой-нибудь монтерии и удалось бы обнаружить лопату, но только после долгих поисков. Она могла заваляться среди хлама с тех пор, как первые завоеватели джунглей пытались искать золото. А в караване лопаты не было.

Но пеоны и не нуждались в лопатах. Они сразу же взялись за работу и, ловко орудуя своими мачете, принялись рыть яму. На глубине полуметра они дошли до очень твердой породы. Но дон Рамон вовсе не считал, что могила должна быть глубокой. Как только он увидел, что яма достаточно велика для того, чтобы в ней поместилось тело, он сказал:

— Кладите его!

Индейцы приподняли труп, готовясь опустить его в могилу, но тут дон Рамон спохватился:

— Минутку! Обыщите сперва карманы и снимите с него ботинки — может, у него там что-нибудь припрятано. Кольца не снимайте — это латунь со стекляшкой.

В карманах Эль Сорро оказалось двенадцать песо и несколько сентаво, пакетик табака и простая белая бумага, которую он сам, видно, нарезал на кусочки. Кроме того, у него нашли еще перочинный нож и самое обычное огниво, которое бывает у всех, кто идет через джунгли. Огниво было точь-в-точь такое, каким пользовались его прадеды еще в стародавние времена: кусок железа, кусок кремня и фитиль. Все осталось неизменным, только фитиль был данью нового времени — желтый фитиль толщиной с карандаш, продававшийся на метры. Ни один человек, знающий джунгли Центральной Америки, не пускался в путь без огнива, даже если он клал в обшитый железом чемодан сто коробков хороших спичек. Индейцы не доверяли даже современному фитилю, они всегда брали с собой, как это делалось в старину, мочало. Поэтому индейцы при всех обстоятельствах могли разжечь костер, в то время как знаменитые путешественники, запасшиеся двумя элегантными бензиновыми зажигалками по десять долларов штука, нередко грустно сидели без огня.

— Пожалуй, ты здесь единственный законный наследник Эль Сорро, — сказал дон Рамон Эль Камарону, — возьми все это себе.

— Премного благодарен, хозяин, — с довольным видом ответил Эль Камарон и сунул в карман деньги и вещи. — Но, с вашего разрешения, я хотел бы взять и кольцо. Эль Сорро оно уже не нужно. Пусть оно латунное — ведь девчонки этого не знают, они будут думать, что кольцо золотое.

И, не дожидаясь разрешения, Эль Камарон присел на корточки и стал стягивать кольцо с пальца Эль Сорро. Руки Эль Сорро оказались не в лучшем состоянии, чем его голова, — они тоже были разбиты о придорожные камни. Как только Эль Камарон совладал с кольцом, что было нелегко, он надел его себе на палец, потер о рукав рубашки и поглядел, как оно сверкает в мерцающем свете лучин.

— Теперь можете класть его в могилу, — сказал дон Рамон индейцам.

Пеоны опустили тело в яму и хотели тут же его засыпать.

— Минутку, мучачо! — крикнул дон Рамон. — Кабальеро, покойник, конечно, был подлецом, бандитом, убийцей и еще бог весть кем, но все же он был человеком и христианином. Давайте помолимся за упокой его души.

Кабальеро и индейцы сняли шляпы, и все принялись бормотать молитву.

Так же бездумно, как некогда в детстве заучили они слова этой молитвы, даже не пытаясь вникнуть в ее смысл и значение, — так же бездумно читали они ее и теперь.

Когда молитва была закончена, кабальеро взяли по горсти земли и бросили ее в яму.

— Теперь, мучачо, закапывайте! — сказал дон Албан.

Пеоны стали засыпать могилу. Все сгребали землю — кто ногами, кто мачете, кто веткой. Яма была такой мелкой, что в ней едва помещалось тело, и над могилой вскоре образовался холмик.

Несколько индейцев углубились со своими смоляными факелами в джунгли, набрали там камней и обложили холмик. Затем они прикрыли могилу ветками, а ветки укрепили большими камнями, чтобы их не сорвал ветер.

И все же, несмотря на это, тело не было надежно защищено от набега дикого кабана или голодного ягуара.

Если ягуары почему-либо не разроют могилу, то ветки скоро превратятся в перегной, и на обновленной, перекопанной земле какая-нибудь веточка посвежей пустит корни. Через несколько недель могила так зарастет, что никто уже не сможет ее найти, сколько бы ее ни искали. И поиски будут тем безнадежней, что погребение происходило глубокой ночью, при свете коптящих лучин, придававшем местности фантастический вид.

— Сделайте крест и воткните его в могилу, — сказал дон Рамон.

А дон Албан добавил:

— Пусть те из вас, мучачо, кто принес труп и зарыл его, подойдут к нашему костру. Вам надо выпить по глотку водки, чтобы покойник не снился вам всю ночь напролет. — Затем он обратился к кабальеро: — Давайте и мы разопьем еще бутылочку, сеньоры. Мы сегодня заслужили это, черт побери! Готов поклясться святым Николасом, что за всю свою жизнь я ни разу еще не видел, чтобы человек был так изуродован! Надо выпить, да как следует, и забыть все поскорей. Такова жизнь: вчера он был еще весел… казалось, море ему по колено, а сегодня он разодран в клочья, и у нас нет уверенности, что его труп не сожрут кабаны. Пресвятая матерь божья, даруй мне спокойную смерть!

И он перекрестился.

Кабальеро снова расселись вокруг костра. Они опорожнили еще несколько бутылок комитеко, для того чтобы ночью их не мучили кошмары.

5

Пеоны тоже обсуждали случай с Эль Сорро. Это было самое свежее происшествие, да еще такое, что его и до самой смерти не забудешь.

К костру, у которого сидели и готовили себе еду Селсо, Андреу, Паулино и Сантьяго, пристроилось еще несколько индейцев, сблизившихся за время марша с четырьмя друзьями.

Ни один из них не проявил особого интереса к этой истории. Когда в лагерь пришла лошадь, волоча за собой тело надсмотрщика, они побежали поглядеть, что случилось, постояли минутку в толпе и тут же вернулись к своему костру.

— Уходите отсюда, — сказал Селсо товарищам, — здесь пахнет лишней работой. Лучше не попадаться им на глаза.

Никто из друзей не пошел на похороны.

И все же само собой получилось так, что и они заговорили о случившемся.

Паулино, умудренный опытом и хорошо знавший жизнь на монтерии, сказал:

— Вы даже не знаете, ребята, до чего вам повезло, что эта гнусная собака лежит в земле! Вам есть за что поблагодарить святого Иосифа, можете мне поверить! Когда на монтерии попадаются такие типы, как он или как этот палач Эль Камарон, да еще в качестве капатасов, тут уж не до смеха, сыночки. Житья от них, от мерзавцев, нет. Стоит дать этим скотам в руки плеть, как они начинают дрожать от удовольствия. Вот радость-то — истязать нас, да еще с одобрения начальства! Они ведь бьют нас забавы ради, а не по долгу службы. А палачи, которым их ремесло доставляет наслаждение, всегда самые лютые. Так что смело можете благодарить всех святых, что хоть от одного из них вы избавлены. Жаль только, что Эль Камарон тоже не повис на стремени лошади. Просто несчастье! Если бы я мог помочь ему отправиться на тот свет, это доставило бы мне больше удовольствия, чем выпить две бутылки агуардиенте. Если вы верите в святых, помолитесь сегодня ночью хорошенько и попросите их, чтобы завтра похоронили и Эль Камарона.

Андреу посмотрел на Селсо. Тот поймал его взгляд, но в ответ равнодушно пожал плечами. Какое ему было дело до того, что думал Паулино о судьбе Эль Камарона!

6

Немного спустя Селсо взял котелки и пошел к реке, чтобы их помыть, прополоскать рот и вычистить зубы указательным пальцем.

Андреу пошел с ним, чтобы проделать то же самое.

Когда они уселись рядышком у реки и Андреу увидел, что вблизи никого нет, он сказал:

— Как ты мог заранее знать, что лошадь протащит Эль Сорро волоком?

— Я и не знал, — равнодушно ответил Селсо. — Просто я прочел по звездам, что он погибнет. Но ни звезды, ни линии руки не поведали мне, как и когда околеет эта собака. Да и что мне до таких пустяков? Ты ведь знаешь мою историю.

— Да, мне рассказали ее во всех подробностях в тот день, когда ты хотел меня убить, — со смехом ответил Андреу.

— Ты поступил бы точно так же, если бы столкнулся с парнем, похожим на капатаса, да еще после того, как попал в ловушку, расставленную мне обоими подлецами.

— Быть может.

— И ты думаешь, судьба допустит, чтобы эти мерзавцы, совершившие за три песо такую подлость, остались в живых — радовались солнцу, глядели, как я надрываюсь на работе, и безнаказанно меня избивали? Да быть этого не может! Я и без великой науки ясновидения знаю их судьбу. Второй негодяй тоже не дойдет до монтерии. И, быть может, его даже не похоронят и никто не прочтет молитвы над трупом. Думаю, что тело его сожрут кабаны или склюют коршуны. Но я тут ни при чем. Так у него на роду написано, это его судьба.

Андреу рассмеялся и сказал:

— Судьба совершает иногда странные ошибки.

— Что ты хочешь сказать, Андручо?

Было так темно, что они едва различали друг друга. Только слабый мерцающий свет звезд, отраженный в реке, которая с тихим клокотанием прокладывала себе путь сквозь таинственные джунгли, освещал их лица.

— Послушай, что ты хочешь сказать? Что за ошибки судьбы? — повторил свой вопрос Селсо.

— Когда сегодня после обеда сюда пришла лошадь Эль Сорро, ты даже и не взглянул на нее. Ты не проявил никакого интереса к происшествию. Да и вообще, никто не разглядывал лошадь. Все были так взволнованы, испуганы и растеряны, что глядели только на труп этого мерзавца, волочившийся по земле. И правда, зрелище было ужасающее.

— Ну и что же? Если ты об этом хочешь мне рассказать, можешь не стараться — меня это нисколько не интересует. Вид этого мерзавца не имеет ни малейшего отношения к его судьбе.



— Да. Но именно потому, что ты верно предсказал его смерть, я постарался разглядеть все как можно лучше. Мне хотелось посмотреть, как работает судьба. Ты же сам знаешь, что если у смотанного лассо соскочит одна петля и случайно накинется на шею лошади, то постепенно лассо размотается все целиком и будет волочиться по земле.

— Может, будет а может, и не будет, — ответил Селсо, полоща рот.

— Так вот, я увидел, что лассо не могло размотаться, потому что петля была очень хорошо закреплена. Настолько хорошо, что, даже если бы лошадь скакала целый день, лассо все равно бы не размоталось.

— Точно подметил, дружок. Да ты умней, чем я думал! Но ведь если у лассо перепутались петли, если оно неправильно смотано, оно тоже не размотается.

Андреу поскреб песком свой котелок и сказал:

— Верно. Судьба иногда выкидывает такие штуки: бывает, лассо или даже вожжи у повозки вдруг так перепутаются, что их приходится ножом обрезать. Но… — Андреу засмеялся, — хотел бы я знать, что заставило такого опытного наездника, как Эль Сорро, сунуть левую ногу в правое стремя? Этого мне никакая судьба не объяснит.

— Черт подери! — вырвалось у Селсо. — Да, я теперь припоминаю… Пожалуй, ты прав, Андручо…

— Еще бы! Ведь я знал, что судьба Эль Сорро решена, поэтому меня его смерть не взволновала. Вот я и увидел то, чего другие не заметили.

— А ты уверен, что, кроме тебя, никто ничего не заметил?



— Никто, даже дон Рамон. Сейчас объясню, почему. Седло съехало под брюхо лошади, и трудно было разобрать, где правое стремя, где левое. Ну, и все, конечно, глазели на разбитый череп Эль Сорро — ведь это куда интересней… А затем так быстро перерезали стремя и оттащили Эль Сорро от коня, что никто не успел сообразить, в каком стремени была его левая нога.

Теперь рассмеялся и Селсо.

— Что ж, у тебя острый глаз, — сказал он, — и ты точно все подметил. Но не думай, что меня так легко поймать… Не выйдет, брат! Ни у тебя, ни у вербовщика, а уж у начальника полиции и подавно.

— Да разве я о тебе говорю, Селсо?

— А мне плевать, о ком ты говоришь — обо мне, о судьбе или о самом дьяволе. На привале в Ла Лагунита Эль Сорро был здоров, как бык. Всем известно, что он любил ехать в хвосте колонны. Это было для него первейшим удовольствием — ведь там он всегда мог ударить хлыстом по спине индейца, да так, что никто из вербовщиков и не заметит. Стоило пеону остановиться, как тотчас на него обрушивался хлыст койота. Если Эль Сорро не мог дотянуться до замешкавшегося пеона хлыстом, он обламывал тяжелый сук и швырял в него. А потом этот несчастный весь день стонал — ведь ему приходилось тащить свой тюк на пораненной спине.

— Верно, Эль Сорро всегда ехал в хвосте. Ну, и что с того?

— А меня ты видел в хвосте?

— Дай-ка вспомнить… Нет, ты шел впереди.

— То-то, сыночек. Ты, я вижу, наблюдательный малый. Весь переход я шел с парнями из Каханку в голове колонны, даже впереди мулов. Можешь спросить у мучачо из Каханку, если не веришь. Они тебе скажут. Какое же я могу иметь отношение к покойнику, раз я шел в голове колонны, а он ехал в хвосте?

Андреу задумался; помолчав немного, он сказал:

— Убей меня бог, если я хоть что-нибудь понимаю… Я ведь всерьез думал, что это ты помог судьбе свершить ее приговор…

— Я? Да за кого же ты меня принимаешь, Андручо? Неужто я стану марать руки об этого шелудивого койота? Ну, брат, и попал же ты пальцем в небо! Если бы что было, я бы тебе сам сказал, я ведь тебе доверяю. Но чего не было, того не было. Зря хвастаться я не буду.

— Эх, хотелось бы мне узнать, кто расправился с этим подлецом!

— Кто? Ты хочешь знать, кто? Нас идет на монтерию не то сто пятьдесят, не то двести человек. Спроси любого: перерезал бы он глотку Эль Сорро, если бы представился удобный случай? Сам знаешь, ни один не отказал бы себе в таком удовольствии. Возьми, к примеру, меня или себя… Вот теперь и догадайся, какой болван сунул его левую ногу в правое стремя. Уж не думаешь ли ты, будто я такой дурак, что не могу отличить правую ногу от левой? Ошибаешься! Скорей всего, это сделал какой-нибудь мальчишка, какая-нибудь вислоухая овца, впервые покинувшая свою богом забытую деревеньку. Словом, глупый юнец, который никогда не видел, как всадник сидит в седле. Но опытный волк, вроде меня, побывавший и на кофейной плантации и на монтерии, умеет и лассо смотать и стремена различить. Ну, а раз все это не имеет ко мне ни малейшего отношения, расстелю-ка я сейчас свою подстилку и засну сном праведника.

— И то дело, Селсо. Я тоже устал, — заметил Андреу.

И они пошли назад к своему костру.

— Однажды хозяин кофейной плантации, на которой я работал, — сказал Селсо, — праздновал день своего рождения. По этому случаю к нему приехал священник и произнес проповедь. В то утро я распорол себе ногу мачете и не вышел на работу. Я стоял в дверях церкви, неподалеку от ладино, и слушал священника. А сказал он примерно следующее: «Чистая совесть — лучшая подушка!» Я хорошо это запомнил — уж больно красиво он выразился! Так вот, сегодня я буду спать крепко, потому что совесть моя чиста, и, прежде чем мы дойдем до озера Санта-Клара, совесть станет у меня еще чище. Спокойной ночи, Андручо!

VIII

На следующий день дорога была такой же однообразной, томительной и тягучей, как и все предшествующие дни, с тех пор как они миновали последнее селение.

Колонну теперь замыкал Эль Камарон. Гибель его сообщника вселила в его душу страх. Ночью он плохо спал, все думал о судьбе своего товарища. Со дня несчастного случая он чувствовал себя неуверенно, что-то угнетало его, а что, он и сам толком не понимал. Во время пути он все размышлял о том, как могло случиться, что Эль Сорро, такой опытный и ловкий наездник, упал с лошади. И даже если он и упал — в конце концов, всякое бывает, — то почему ему не удалось остановить лошадь и вытащить ногу из стремени? Объяснение могло быть только одно: падая, Эль Сорро ударился головой о скалу и потерял сознание.

Ехать по джунглям в хвосте колонны почти так же опасно, как ехать одному. Если с замыкающим что-нибудь случится, никто этого и не заметит. Команда продолжает идти вперед. Только к вечеру, на месте ночлега, обнаруживается, что кто-то отстал. Отставших ждут несколько часов, надеясь, что они появятся сами. Если их долго нет, то в конце концов отряжают двух пеонов — иногда верхом, а иногда и пешком — на поиски. Тем временем успевает спуститься ночь, пеоны вынуждены вскоре вернуться в лагерь и отложить поиски на утро. А за ночь с отставшим происходит все то ужасное, что только может приключиться с человеком, заблудившимся в джунглях.

Страх терзал Эль Камарона. Он не хотел ехать в хвосте.

Но дон Габриэль умел с ним разговаривать.

— Ты, может, думаешь, негодяй, что мы возим тебя с собой удовольствия ради? Трус паршивый! Отправляйся-ка восвояси. Мы тут как-нибудь и без тебя обойдемся.

Возвращаться назад одному было еще страшней, чем ехать в хвосте. Эль Камарону ничего другого не оставалось, как подчиниться приказу.

Он старался подружиться с индейцами, замыкающими колонну, чтобы они не бросали его одного — больше всего он боялся отстать от команды.

Но пеоны, проворные, как кошки, привыкшие с детства к большим переходам, то и дело сворачивали с тропы, чтобы сократить путь. Хотя все они тащили тяжелые тюки, они легко лазили по скалам, переправлялись через болота, переползали через гигантские стволы упавших деревьев. А Эль Камарон был вынужден все время ехать верхом, причем пустить лошадь рысью удавалось очень редко — местность этого не позволяла. Вот почему он то и дело отставал от команды минут на пятнадцать — двадцать. Когда завербованные шли по глухим тропинкам, его особенно мучил страх. В эти минуты ему слышался в шелесте листьев какой-то таинственный голос, который нашептывал ему, что Эль Сорро погиб вовсе не от несчастного случая, а в силу странного стечения обстоятельств. Эль Камарон так резко изменил свое поведение с индейцами, что сам казался себе смешным. Всеми правдами и неправдами он старался никогда не оставаться один во время пути. Он раздавал индейцам сигареты, вступал с ними в беседы, расспрашивал об их семьях и ни разу не ударил ни одного пеона.

Эль Камарон не ругался даже, если кто-нибудь останавливался. Он только придерживал свою лошадь и молча поджидал отставшего. И все же ни один пеон не обманывался насчет истинных причин перерождения Эль Камарона. Все понимали, что этот дьявол прикидывается ангелом лишь из страха и что стоит ему добраться до монтерии и получить должность капатаса, как он быстро наверстает упущенное. Индейцы не были ни лицемерами, ни подхалимами. Они не принимали дружбы Эль Камарона и отказывались от его сигарет, ссылаясь на то, что недавно курили. Если же он пытался завести с ними задушевную беседу, они делали вид, что не слышат его или что устали и не в силах разговаривать. И, как только попадалась тропинка, сокращающая путь, они тотчас же устремлялись по ней и скрывались в кустах.

Поведение завербованных лишь усиливало тревогу и страх Эль Камарона. Он вдруг понял, что Эль Сорро покинул эту землю не без помощи пеона, а может быть, даже и нескольких. И в нем стала крепнуть мучительная уверенность в том, что ему самому вскоре предстоит последовать за Эль Сорро.

Селсо казался Эль Камарону наименее опасным из всех. Он производил на погонщика впечатление туповатого парня, работающего, как вол, довольного уже тем, что его не бьют.

Кроме Селсо, в команде были еще пеоны, которых он и покойный Эль Сорро подлым образом заманили в свои сети.

Он мысленно перебирал всех пеонов, которых они вели на монтерию, силясь понять, кого именно следует остерегаться. Несколько человек казались ему подозрительными, в том числе и Андреу. И постепенно Эль Камарон пришел к убеждению, что Андреу представляет для него самую большую опасность. Андреу был развитей других, нередко дерзил, умел постоять за себя, да к тому же отправлялся на монтерию почти добровольно, вместо отца.

1

К берегу реки Санто-Доминго караван подошел очень рано, примерно к часу дня.

Погонщики мулов работали, не жалея сил, чтобы ни свет ни заря выйти с места ночевки: им предстояло форсировать Санто-Доминго.

Ночевать они должны были на другом берегу.

Работа в этот день заключалась не в том, чтобы совершить очередной переход, а в том, чтобы переправиться на другую сторону реки.

Даже для двух-трех человек, идущих по джунглям, эта переправа представляла большие трудности. А чем больше был караван, тем больше возникало здесь сложностей.

Дело в том, что подойти к берегу одновременно могли только несколько навьюченных мулов — тропа была узкой и топкой, а полянка, на которой животные дожидались переправы, имела всего около трех метров в ширину и метров восемь в длину. Окаймлявшие ее заросли были настолько густыми, что расширить площадку не было возможности — на это ушло бы слишком много времени.

Итак, прежде всего развьючили всех мулов.

Обрывистый берег подымался над рекой метра на два, а вода была черная, мутная и заросшая тиной. Джунгли подступали к самым берегам реки, и от этого она казалась еще мрачней.

Во время длинного марша на монтерию команде приходится переправляться рек через тридцать, не меньше. Впрочем, иногда это не новые реки, а лишь рукава одной и той же реки. Но, так или иначе, в большинстве случаев эти переправы не представляют особых трудностей. Чаще всего вода в реках прозрачная, и животные видят дно — песчаное, усыпанное галькой или скалистое. Даже в глубоких местах, там, где вода доходит мулам до подпруги, дно все же обычно видно.

Правда, случалось, что в период дождей вода подымалась высоко, и тогда каравану приходилось ждать иногда всего лишь час, иногда — целую ночь, пока вода спадет. При переправе надо было только следить за тем, чтобы навьюченные мулы не легли в воду — им хочется охладиться. Берег у этих рек обычно плоский.

Но река Санто-Доминго не походила на другие реки джунглей — дна ее не было видно, и черная, тинистая вода пугала мулов. Даже самым умелым погонщикам не удавалось заставить осмотрительных, осторожных животных прыгнуть с крутого обрыва в реку. Тут и кнут оказывался бессилен, да опытные погонщики и не прибегали к нему.

В джунглях трудней всего переправляться не через широкие реки, а через узкие, с высокими, обрывистыми берегами. Такие реки для мулов почти непреодолимое препятствие.

Река Санто-Доминго в этом месте была неширокая — метров тридцать, не более. Конечно, можно было бы метрах в двадцати от берега начать прокапывать пологую дорогу к реке. Но это легко сказать, а сделать куда трудней, особенно если принять во внимание, что в караване не было ни одной лопаты. Но даже если бы они и были, справиться с такой работой — дело не простое. Берег порос густым колючим кустарником, по крепости не уступающим толстой железной проволоке. Эти заросли вдобавок как бы сцементированы глиной, илом и толстым слоем наносной жирной земли. Строители дамб в Европе могут только мечтать о таком прочном укреплении берегов. И лишь человек, впервые попавший в эти места, по неопытности попытается проложить здесь пологую дорогу. Но, когда он увидит, что пеоны, проработав полдня, не сняли двадцати сантиметров грунта, что ладони у них стерты в кровь и что они уже не в силах держать в руках мачете, он сам откажется от своей затеи.

Если на мулов кричать, понукать их, а то и просто сталкивать под откос, их, возможно, удалось бы заставить прыгать в воду. Но, переплыв реку, несчастные животные все равно погибли бы, потому что они не смогли бы вскарабкаться на противоположный высокий берег. Ведь мулы не кошки. Они с трудом нашли бы место, чтобы поставить передние ноги, но выбраться на сушу им так и не удалось бы — задние ноги увязли бы в илистом дне. Беспомощно проплавав часа два по реке, мулы окончательно выбились бы из сил, и тогда их снесло бы течением. Быть может, некоторые животные и смогли бы несколько ниже найти пологое место и выбраться на берег, но вывести их оттуда все равно не удалось бы, так как вся местность кругом была заболочена.

Через реку Санто-Доминго надо переправляться либо здесь, либо вообще отступить перед ней.

2

Но хорошие воины не отступают. А погонщики мулов, торговцы, везущие товары на монтерию, энганчадоры, которые гонят через джунгли колонну завербованных, — хорошие воины. Отправившись в поход, они доходят до цели, даже если в пути приходится оставить немало мулов и людей.

Для этих воинов не существует ничего невозможного. Есть только препятствия, которые надо преодолеть. Случается, что торговцы и вербовщики по целым дням сидят на берегу какой-нибудь реки или у подножия отвесной скалы и ломают себе голову над тем, как взять эту преграду. Но мысль о том, что можно просто повернуть назад, им даже в голову не приходит.

На крохотную площадку у берега Санто-Доминго привели первую партию мулов и сняли с них вьюки. Выше по течению река была уже, но зато берега там были еще круче и за́росли еще ближе подступали к реке. А здесь через воду было переброшено гигантское бревно. Вьюки, снятые с мулов, пеоны тут же взвалили себе на спину и, балансируя по бревну, перенесли их на другой берег.

Как только первая партия мулов была развьючена, их по узкой, наскоро расчищенной тропе отвели назад, на поляну, оказавшуюся, правда, тоже топкой, но все же пригодной для стоянки скота. Таким образом, маленькую площадку у берега освободили для второй партии мулов, которых так же поспешно разгрузили и тут же отвели назад.

Снуя взад и вперед, словно муравьи, индейцы по бревну перетащили весь груз на противоположный берег.

Как только с этой работой было покончено, пеоны принялись строить переправу для мулов. Они срубили два длинных ствола и при помощи лиан и содранного с деревьев луба укрепили между ними поперечные перекладины, причем поперечины эти были прилажены вплотную друг к другу. Получилось нечто вроде огромных сходен. Затем эти сходни сдвинули с высокого берега так, чтобы один конец их упирался в дно реки. Другой конец привязали лианами к прибрежным деревьям, иначе все это сооружение снесло бы течением. По таким сходням мулы могли безбоязненно спускаться с крутого берега. Но поперечины не доходили до конца стволов, они обрывались примерно на уровне воды, и мул, войдя в реку, вдруг терял под ногами опору. Повернуть назад он уже не мог — на сходнях теснились животные, идущие следом, — поэтому мул был вынужден пуститься вплавь. От неожиданности он сперва терялся, но вскоре обнаруживал другие сходни, спущенные с противоположного берега.

У этих вторых сходен поперечины делались уже до самого конца стволов, поэтому мул с легкостью взбирался на них и бодро бежал вверх. Так животные без особых затруднений попадали на противоположный берег. Правда,первые два-три мула иногда упирались и не желали плыть, поэтому погонщики вели их на длинных лассо, которые они перекидывали на другой берег. Там пеоны ловили эти лассо прямо на лету и, как только мул падал в воду, подтягивали его к своим сходням.

Животных подводили к переправе цепочкой. Чтобы загнать их в воду, погонщики подымали адский шум, кидали в них мелкие камни, размахивали руками. Оглушенные мулы не успевали опомниться, испугаться, метнуться в сторону. К тому же они видели, что животные, идущие впереди, благополучно добрались до другого берега. И большинство мулов без всякого сопротивления, даже охотно спускались к воде и переплывали реку.

Однако встречались мулы, которые все же пугались и, подойдя к сходням, обращались в бегство. Их не неволили, чтобы не нарушать цепочки и не пугать остальных. Просто пеоны снова и снова гнали их к воде, пока они наконец не оказывались на сходнях. Тут у них уже не было пути к отступлению. Случалось, что перепуганные животные не спускались вниз по перекладинам, а прямо прыгали в воду. Тогда они еще больше пугались и, совсем ошалев, пытались снова влезть на сходни, с которых только что соскочили. Но по ним уже шли следующие мулы.

Эти пугливые мулы, которые никак не желали идти, как положено, и были повинны в том, что после прохода каравана переправа оказывалась разрушенной.

Вот почему у рек с высокими берегами всегда можно было найти следы сооружений, но никогда не удавалось обнаружить сходен или мостков, которыми можно было бы воспользоваться для переправы, даже если предыдущий караван прошел там всего неделю назад.

У погонщиков было особое умение строить мостки и всякого рода настилы и сходни с таким расчетом, что их только-только хватало, чтобы переправить свой караван. Стоило последнему мулу оказаться на другой стороне реки, как все сооружение разваливалось, независимо от того, сколько животных было в караване — шестьдесят или шесть. Пусть какой-нибудь европейский строитель попробует рассчитать свои мосты с такой точностью! Даже все его математические фокусы не позволят ему построить железнодорожный мост так, чтобы он выдержал пятьдесят поездов и рухнул под тяжестью именно пятьдесят первого. Но погонщики мулов не изучали математики. Может быть, поэтому они и умели делать вещи, недоступные инженерам с дипломом.

3

Воины, которые отправлялись в страну красного дерева, для того чтобы открыть ему путь в цивилизованные страны, где оно, словно по волшебству, превращалось в деньги, были самыми скромными и самыми нетребовательными из всех воинов, когда-либо живших на земле. Да, они были самыми нетребовательными, но вместе с тем, быть может, и самыми храбрыми. Воевали они не ради славы, не ради орденов и не ради отечества, но тем не менее они проливали кровь, терпели лишения, погибали, а если оставались в живых, продолжали вести борьбу в условиях худших, нежели солдаты Ганнибала.

В их котелках утром и вечером варилось одно и то же: черные бобы да стручки красного и зеленого перца. Это и был весь их рацион, если не считать немного жидкого черного кофе с кусочком тростникового сахара. И так день за днем, неделю за неделей, месяц за месяцем, а если пеону удавалось выжить, то и год за годом. По праздникам они иногда получали немного жареного риса с красным перцем, и уж совсем редко им перепадал тонкий ломтик вяленого мяса, жесткого, как кожаный ремень. Для них не существовало ни воскресений, ни праздников, а на единственном празднике, который им устраивали, — на фиесте, плясала только плеть капатаса. В этот «праздник» каждый из пеонов получал от пятидесяти до двухсот пятидесяти ударов плетью, в зависимости от того, сколько ему было записано за различные провинности.

Ни один солдат ни в одной армии, ни в старое время, ни в новое, не тащил на своей спине такого тяжелого мешка, как эти бесславные воины. Они шли без музыки, без барабанного боя, без свиста флейты, без песен, а за ними следом летели целые тучи москитов, ядовитых мух и слепней. Их жалили осы, клещи впивались им в кожу. Они шагали без сапог по каменным тропам и топким болотам, они переходили вброд реки и продирались сквозь колючие кустарники, карабкались вверх по отвесным скалам и спускались в глубокие ущелья. День за днем, от восхода до заката, одна только работа и дорога, дорога и работа, да еще постоянная изнуряющая жара, которая особенно тяжела в темно-зеленой влажной духоте джунглей. А когда отряд достигал наконец места привала, пеонов ждала новая работа.

Люди спали под открытым небом, даже когда хлестал тропический ливень или когда густой, холодный, сырой туман, от которого ломило кости, обволакивал землю.

Конечно, их начальники тоже ночевали не в спальных вагонах и не в роскошных, комфортабельных палатках, как это подобает боевым генералам. У них вообще не было никаких палаток.

Когда команда приходила на место ночлега, пеоны тут же сооружали для ладино касита — домик. Но этот «домик» не имел ничего общего с обычным домом, разве что название.

Индейцы углублялись в заросли и там с помощью мачете срубали несколько тоненьких стволов и нарезали охапку веток. Два ствола вбивали в землю на расстоянии примерно четырех метров друг от друга, причем сверху у них оставляли сучки, чтобы можно было укрепить третий поперечный ствол. К этому стволу прислоняли под определенным углом прутья, кое-где перевязывая их на скорую руку лианами. Получалась покатая стенка, которую покрывали пальмовыми листьями. Готовая касита напоминала односкатную крышу, поставленную прямо на земле. Да так оно, по существу, и было, как ни называй это сооружение. С трех сторон «домик» был совершенно открыт, и, если ветер дул, например, спереди, его заливал дождь, и спать в нем было ничуть не лучше, чем под открытым небом.

Разница между ладино и пеоном заключалась в том, что ладино все же спал в такой касита. И в этой своей привилегии ладино видел подтверждение того, что он и в самом деле цивилизованный человек и отличается от пеона, который спит где попало, не имея даже крыши над головой.

Конечно, можно было выложить «пол» касита листьями и травой, чтобы ладино спали на мягкой подстилке. Но этого никогда не делали. Каждый предпочитал спать на голой земле, завернувшись в свое одеяло, потому что в листве обитали скорпионы, ядовитые пауки, клещи, муравьи. И когда путнику снилось, будто он гуляет, держа в руке изящную полированную тросточку, то, проснувшись, он мог, к своему ужасу, увидеть при свете последних отблесков гаснущего костра, что сжимает в руке гладкую, скользкую змею, чаще всего ядовитую, но иногда, правда редко, безвредную.

Опытные ладино возили с собой гамаки и спали в них. Это безопасней, чем спать на земле. Но человек, который не спит постоянно в гамаке, долго не может привыкнуть к нему и поэтому совсем не отдыхает ночью.

В тех местах и до сих пор бытует рассказ о том, как один исследователь джунглей, приехавший то ли из США, то ли из Европы, путешествовал со спальным мешком. Да, рассказчик всегда божился, что у этого ученого был спальный мешок. И все шло неплохо, хотя по ночам он лежал словно в парилке. Но вот однажды к нему в мешок забрались два скорпиона. И, пока ему удалось выбраться из мешка, прошло столько времени, что он успел навсегда возненавидеть все спальные мешки. После этого происшествия ученый поторопился вернуться в свой университет и на обратном пути спал только в «домике», из которого выскочить легче, чем из спального мешка, если вдруг обнаружишь скорпиона или тарантула величиной с кулак.

4

В этот вечер дон Габриэль был безутешен. У костра он все сетовал на свою жестокую судьбу — ни о чем другом говорить он не мог.

Один из завербованных пеонов, купленный им на финке, отстал от своих товарищей. Он шел по краю тропы, стараясь обойти мула и догнать свою группу. Как раз в тот момент, когда парень поравнялся с мулом, скала обломилась под ногами животного. Тяжело навьюченный мул не смог удержать равновесие и рухнул прямо на парня, придавив ему грудь. Головной ремень, на котором держался тюк индейца, сполз ему на шею и сдавил горло. Тюк был очень тяжел, и, как парень ни вертелся, стараясь нащупать какой-нибудь куст, чтобы за него удержаться, он все же сорвался со скалы. Несколько пеонов тут же спустились в пропасть на розыски, но нашли его уже мертвым. Они закопали его на том самом месте, где нашли.

Дон Габриэль ехал в начале колонны. Он всегда старался ехать с головной группой, по возможности — впереди всех. Ему казалось, что благодаря этому он лучше запоминает дорогу. Дон Габриэль узнал о происшествии лишь после обеда, когда вся колонна прибыла на место привала. Он тут же вытащил свою записную книжку, подсчитал что-то и сказал:

— Сто восемьдесят песо выбросил псу под хвост.

Вполне понятно, что от расстройства дон Габриэль даже забыл прочитать молитву за упокой души погибшего. Остальные кабальеро тоже не стали себя этим утруждать, и бедному индейцу пришлось лежать неотпетым в земле господа бога.

Имя погибшего пеона дон Габриэль зачеркнул в своей книжке раз двадцать, не меньше. Делал он это машинально.

— Чистый обман, — повторил он несколько раз. — Подумать только — сто восемьдесят песо! И зачем это я ему выдал еще аванс в Хукуцине! Вот так тебя и обводят вокруг пальца! Нет, что ни говорите, дон Албан, у вас нет таких забот, как у нас, вербовщиков. В вашем деле куда меньше риска.

Вдруг дон Габриэль встрепенулся. Он подозвал одного из индейцев, хоронивших погибшего, и спросил его с надеждой в голосе:

— Может быть, он не умер? Уж не закопали ли вы человека живьем?

— Да что вы, патронсито! Он был мертв, так мертв, что мы не смогли найти половину его головы. Мы ее искали, искали, хотели тоже закопать, да так и не нашли.

— Вот видите, — сказал дон Габриэль, — что с вами может приключиться дорогой, если не будете глядеть в оба!

IX

Андреу сидел на бревне, шагах в ста от лагеря, и курил. Время от времени он поворачивал голову и глядел в зеленую даль джунглей, и тогда он видел, как Селсо, словно тень, мелькает между деревьями. Можно было подумать, что Селсо гонится за каким-то зверем. Андреу еще раз поглядел в том направлении, в котором двигался Селсо, и вдруг увидел Эль Камарона. Тот, казалось, не знал, что кто-то следует за ним по пятам. Андреу встал, вернулся в лагерь и уселся у своего костра.

Сумерки быстро сгущались.

Некоторое время спустя появился Селсо и как ни в чем не бывало тоже уселся у костра. Он поставил на огонь бобы и кофе и помешал угли.

— Что-то я сегодня весь день не видел Эль Камарона, — сказал Андреу.

— Ты его так любишь, что и дня без него прожить не можешь? — ворчливо спросил Селсо. — Да ведь он теперь едет в хвосте, а мы с тобой идем в первой группе. И вообще, какое нам дело до этой паршивой собаки, до этого койота!

У костра сидели Паулино, Сантьяго и еще два других индейца.

Паулино переспросил:

— Какое нам дело до Эль Камарона? Увы, нам есть до него дело, можешь мне поверить. Вот дойдем до монтерии, и ты на собственной шкуре убедишься, что нам есть до него дело. Скажу вам прямо: если бы только я мог, я пристрелил бы этого подлеца, как бешеную собаку. Да, я сделал бы это, клянусь святой девой! Но у меня духу не хватит. Вот разве что выпить сперва бутылку агуардиенте… Я пристукнул бы его самой что ни на есть обыкновенной дубинкой.

— Быть может, он свалится в озеро Санта-Клара, — сказал Селсо, — тогда мы от него избавимся.

— С чего это он упадет в озеро, скажи на милость? — возразил Паулино.

— Эх, Андручо, — вмешался в разговор Сантьяго, — будь у нас здесь наши повозки, дни его были бы сочтены!

— По мне, делайте что хотите, — сказал Андреу, — но лучше оставьте его в покое. Быть может, в один прекрасный день он сам повесится.

— Да, ты прав, — заметил Селсо. — Не стоит его трогать. У него и так от страха душа в пятки ушла. Ему все кажется, что его преследует Эль Сорро за то, что он прикарманил его деньги и кольцо. Говорю тебе, он себя не помнит от страха.

— Кто это взял мою соль, черт подери? — спросил Паулино.

— Да чего ты орешь из-за щепотки соли? — ответил Сантьяго. — Вот твоя соль, подавись ею!

— Полчаса назад я видел, как Эль Камарон углубился в джунгли. Быть может, он искал дерево, чтобы повеситься. Но я думаю, он слишком большой трус, чтобы самому повеситься. Кто-нибудь должен ему подсобить в этом деле, не то он сорвется. А как только он повесится, он попадет в ад. Там его встретит Эль Сорро и покажет ему, где раки зимуют, за то, что он взял его деньги и бриллиантовое кольцо.

— Да кольцо вовсе не бриллиантовое!

— А я говорю — бриллиантовое! — подтвердил Паулино, вмешиваясь в разговор.

— Да что ты мне рассказываешь! Думаешь, я не могу отличить бриллианта от стекла? Да я, может, передержал в руках столько бриллиантов, что тебе и не сосчитать! Тебе, поди-ка, вообще ни разу в жизни не довелось видеть ни одного бриллианта? Ну, отвечай! Или, может, у вас их козы и овцы носят? Умора!

— Да что вы ссоритесь из-за бриллианта, да еще чужого! — сказал Андреу. — Может, это бриллиант, может — рубин, а может, просто камешек. Нам-то какая разница?

— Андручо прав: это не бриллиант, это голубой топаз.

— Да это просто кусочек самого обыкновенного стекла, и, конечно, золото на кольце тоже поддельное, — сказал молодой индеец, по имени Отилио, который сидел у костра вместе с четырьмя товарищами, лишь изредка вставляя слово в их разговор.

— Ты все знаешь лучше всех! — с издевкой ответил Сантьяго. — А я вот тебе говорю, что это кольцо настоящее и что стоит оно не меньше ста песо. Ведь этот мошенник его не купил, а снял с руки одного испанского торговца, которого убил вблизи Копаинала, чтобы ограбить.

— Эй, Паулино, принеси-ка дровишек, а то костер гаснет, — сказал Селсо. — Эти проклятые бобы, видно, сегодня не сварятся, и завтра с утра нам нечего будет жрать. Да здесь можно подохнуть с голоду, и никому на свете нет до этого дела! Ну, чего ты расселся? Тащи скорей дрова!

— Сам тащи дрова, — огрызнулся Паулино, — я тебе не слуга!

— А ну, бегом, не то дам тебе по роже! — крикнул Селсо и схватился за ветку.

— Что? Ты дашь мне по роже? — рассвирепел Паулино.

— Да ладно, сиди, ленивая скотина, — вмешался в спор Андреу, — я принесу дрова. Сами они сюда не придут. А раз Селсо готовит нам жратву, он не может в то же время собирать дрова.

— Пошли вместе, — сказал Паулино примирительным тоном. — Почему бы мне не пойти за дровами? Но я не потерплю, чтобы этот мальчишка мной командовал! Он не губернатор, а такой же батрак, как и я!

В этот вечер они засиделись у костра. Стоило им начать разговор — и они болтали всю ночь напролет.

1

Утром, еще до рассвета, опять разожгли костры. Нужно было сварить кофе и разогреть на завтрак бобы, которые обычно оставляли с вечера, чтобы поесть перед уходом.

Кабальеро тоже выползли из своих касита и уселись у костра. Его обычно разжигали прислуживающие им пеоны прямо перед «домиком», чтобы в нем было хоть немного теплее спать и чтобы кабальеро могли ночью греть ноги о тлеющие угли. Кроме того, огонь был надежной защитой от ягуаров, которые в темноте всегда подкрадывались к лагерю — их манил запах мяса и мулов.

Придя на место ночлега, пеоны отпускали мулов на свободу, чтобы те выбрали себе по вкусу пастбище и место для спанья. За ночь мулы ложились три-четыре раза, но редко больше чем на полчаса. Затем они вскакивали, отряхивались и громко фыркали. Ночью мулы и лошади держались стадом, и это служило им защитой от ягуаров. Ягуары нападали только на тех животных, которые заблудились или отстали. Но чаще всего жертвой ягуаров и пум оказывались ослабевшие или захромавшие животные.

Тропу, ведущую к месту привала, погонщики заваливали колючим кустарником, а некоторые даже сами располагались на ночлег у этих своеобразных ворот. Тропа была так узка, а заросли вокруг так густы, что уйти мулы никуда не могли. Дорога, по которой пришел сюда караван и которую они знали, была для них закрыта. А вперед, по незнакомой тропе, они редко уходили дальше чем на два километра.

На этом привале, как, впрочем, и на большинстве других, не было нужды баррикадировать тропу — за лагерем текла река. Даже если бы мост не успел обвалиться, ни одно животное не решилось бы ночью пуститься в обратный путь — переправиться через реку было слишком трудно. Лагерь разбивали обычно у самой реки, чтобы не ходить далеко за водой.

Собрать утром разбредшихся мулов и лошадей было тяжелой работой. Справиться с ней быстро могли только самые опытные погонщики, у которых появилось своего рода чутье, помогавшее им находить животных в джунглях даже в темноте.

Мулы-ветераны сами возвращались в лагерь еще до рассвета: они знали, что там их ждет маис. Маис давали лишь раз в день, а для лошадей и мулов маис то же самое, что жаркое для человека. Мул, который утром не возвратится вовремя, выйдет в путь с пустым брюхом.

Дорога не всегда идет по густым зарослям, порой попадаются участки, где деревья и кусты растут на некотором расстоянии друг от друга. Поэтому нередко случается, что ночью мулы покидают тропу и углубляются в джунгли на несколько километров. Утром на их поиски уходит так много времени, что погонщики часто не успевают позавтракать перед выходом, и они впервые едят уже вечером, когда попадают на место новой ночевки.

2

Зябко поеживаясь и кутаясь с головой в одеяла, кабальеро выползали из-под своей крыши. Ранним утром в джунглях всегда бывает дьявольски холодно. Именно потому, что человек приспособился к тропической жаре, он оказывается особенно чувствительным к утренней прохладе.

Кабальеро, боясь растратить тепло, накопленное во время сна, скрючившись, ползком добирались до пылающего костра.

Кофе был уже готов. Грея руки о горячие эмалированные кружки и причмокивая от удовольствия, глотали они горячий кофе.

Когда кабальеро выпивали кофе, появлялись их слуги с плошками, наполненными свежей водой. Индейцы лили воду своим хозяевам на руки. Кабальеро ополаскивали руки, протирали глаза и отряхивались. Затем они вытирали руки тем самым полотенцем, которым ночью обматывали голову, боясь, что насекомые заползут им во время сна в уши или за шиворот.

Потом слуги еще раз приносили воду, и кабальеро долго и тщательно полоскали рот.

Тем временем в лагере уже раздавались громкие команды, а индейцы, прислуживающие кабальеро, готовили для них у костра завтрак: жарили рис, грели бобы, варили свежий кофе, открывали коробки с сардинами и доставали из льняных мешков раскрошившиеся тотопостлес.

Караван собирался в путь.

Погонщики извергали проклятия, потому что мулы не желали спокойно стоять на месте и ждать, покуда их навьючат. Один мул вдруг вырвался и убежал, другой, уже навьюченный, свалился на землю, пытаясь сбросить вьюк, третий, не желая больше ждать, сам отправился в путь. То обрывался ремень, то веревка, и вьюки сползали; погонщик орал что есть мочи на подручного, без конца обзывая его мерзавцем за то, что мальчишка подал ему не тот ремень.

Право, не надо быть опытным путешественником и знатоком джунглей, чтобы понять, что, когда караван готовится тронуться в путь, ягуар не подойдет к лагерю ближе чем на пять километров, даже если там будет лежать только что заколотая антилопа.

3

Селсо, Андреу и их товарищи складывали свои вещи.

Разворошив погасший костер, Паулино вытаскивал из него обуглившиеся сосновые поленья и засовывал эти головешки в свою сетку.

Индейцы торопливо допивали последние глотки кофе из жестяных кофейников. Кофейники эти они, как обычно, привязали затем сверху к сетке.

Вдруг раздался крик дона Габриэля:

— Эль Камарон, куда же ты запропастился, ленивая, свинья? Ты что не откликаешься? Иди-ка сюда, да поживей!

Андреу замер от испуга. Он поглядел на Селсо, который преспокойно сидел, взбалтывая кофе в кофейнике и бормоча какие-то ругательства. Было еще темно, но рассвет стремительно приближался. Вокруг все окрасилось в серо-голубые тона.

Андреу мог уже разглядеть лицо Селсо. Равнодушие товарища удивило его.

Селсо заметил, что Андреу пристально смотрит на него.

— Эй, возчик, чего вылупил на меня глаза? — спросил он сердито. — Видно, с утра пораньше придется дать тебе в зубы. У меня как раз подходящее настроение — сам себя готов задушить!

— Я здесь, хозяин, — донесся голос Эль Камарона из зарослей. — Иду, иду! Что прикажете?

— Хорошо! — крикнул в ответ дон Габриэль. — Поехали. Будешь, как обычно, замыкать колонну. Да не забудь пересчитать, все ли на месте.

— Слушаюсь, начальник, — ответил Эль Камарон.

Теперь Селсо, в свою очередь, посмотрел на Андреу.

Потом встал, взвалил себе на спину тюк и сказал:

— Ну, пошли, Андручо. Мы ведь идем в первой группе.

Некоторое время они молча шли рядом. Наконец Селсо спросил:

— А ты что подумал, брат? Впрочем, уж я-то отлично знаю, что ты подумал. Ведь не зря я умею предсказывать будущее по звездам. Только ты ошибся. Видишь ли, стоит тебе или кому другому начать что-то подозревать, и уже ничего не сможет случиться. Судьба свершается, только когда кругом никто ничего не замечает и ни о чем не думает. Я наблюдал за тобой между делом, скажем, вчера, когда ты следил, как я бегаю в зарослях. Я гнался за косулей — мясо нам пригодилось бы. И вот еще что, сыночек: мы не дошли до озера Санта-Клара. Туда еще добрых два дня пути. А за два дня в джунглях многое может случиться. Но имей в виду: если ты еще раз станешь следить за мной, когда я побегу за косулей, я дам тебе в морду — по-дружески. А теперь оставь меня одного. Мне надо кое-что обдумать. Да и тропа становится слишком узкой, чтобы идти рядом.

4

В этот день караван дошел до реки Бусиха.

Бусиха оказалась шире Санто-Доминго, но форсировать ее было так просто, что переправа эта напоминала увеселительную прогулку. Дно реки было каменистое, местами покрыто гравием. Мулам надо было ступать осторожно, чтобы не споткнуться о камень или не угодить копытом в расщелину. Но вода была прозрачная, как воздух, и мулы видели, куда ступали.

На другом берегу раскинулась большая поляна, очень подходящая для ночлега.

В этом месте река разветвлялась, и рукав, описав полукруг, впадал в главное русло метров на пятьдесят ниже по течению. Таким образом, здесь образовался своего рода остров, и небольшие торговые караваны или команды завербованных, пробиравшиеся сквозь джунгли, разбивали на нем лагерь.

Однако для большой колонны места на острове не хватало. Поэтому здесь расположились только кабальеро и их слуги.

Привал этот был одним из самых приятных за все время пути на монтерию. Но ночью неожиданно хлынул ливень, и пеонам пришлось встать и на скорую руку соорудить хоть какие-нибудь навесы. Правда, эти навесы не спасали от дождя, но людям казалось, что, не будь у них крыши над головой, они вымокли бы еще больше. Однако, как выяснилось на рассвете, чувство это оказалось обманчивым. Проведи они всю ночь в реке, они и то не были бы мокрей.

В этот вечер Селсо не ходил на охоту. Он сказал, что не хочет зря тратить время — косуль здесь все равно нет, это известно. Но ночью он, как и все остальные пеоны, бегал по джунглям, чтобы нарезать веток и пальмовых листьев для навеса.

Начиналось новолуние, и вечера уже не были такими темными. В лунном свете джунгли выглядели иначе — они стали приветливей и уже не казались такими грозными, как раньше, когда в них царила полная тьма.

Индейцы сидели у костра и ужинали.

— Когда-то здесь поблизости была монтерия, — сказал неожиданно Селсо. — Она, конечно, уже давно заброшена. Долго она и не могла просуществовать — это была не настоящая монтерия, а вроде как игрушечная — детей забавлять.

Андреу огляделся по сторонам:

— Что-то не видать ее следов.

Паулино рассмеялся:

— Вот сразу видно, что ты новичок. От монтерии никогда не остается никаких следов. Можно находиться в самом ее центре и не заметить этого.

— Да здесь нет ни одного красного дерева! — сказал Сантьяго.

— Если поблизости была монтерия, разве найдешь хоть одно красное дерево? — воскликнул Селсо. — Раз нет банановых пальм, значит, нет и бананов, а раз нет каоба, значит, нет красного дерева. Все каоба вырубили, вот почему их здесь нет. Правда, компания получает концессию на разработку красного дерева с условием, что за каждый срубленный ствол посадят три новых деревца, иначе переведется порода. За невыполнение этого условия отбирают концессию, да еще налагают штраф. Но скажи, видишь ты здесь хоть одно деревце? Сколько ни ищи, не найдешь ни одного! Компания срубает все подчистую, а когда в округе не остается уже ни одной ветки каоба, она сматывает удочки. А красное дерево — наше природное богатство. Понимаешь, природное богатство индейцев, вроде как у белых — каменный уголь.

— В походе только и разговору, что о красном дереве. Утром слышу — красное дерево, в обед — красное дерево, и вечером, у костра, опять — красное дерево. Каоба да каоба! Хотелось бы, наконец, своими глазами увидеть, что это за штука — красное дерево.

— Надо было получше смотреть, Андреу, — сказал Паулино. — В последнем селении, расположенном уже в джунглях, двери хижин, скамейки, стулья, вся домашняя утварь сделаны из настоящего красного дерева. Надо внимательнее глядеть вокруг, если хочешь чему-нибудь научиться.

— Пойти, что ли, показать тебе каоба? — спросил Селсо. — Тут поблизости наверняка остались невырубленные молодые деревья. Хотя… не стоит. Ты еще досыта на него насмотришься на своем веку. Кровью харкать будешь от этого красного дерева! «Ты что, мерзавец, гулять сюда пришел? Сколько стволов ты повалил за день?» — только это и будешь слышать. Не торопись, парень! Каоба от тебя не убежит.

Паулино, такой же опытный лесоруб, как и Селсо, тоже захотел показать свою осведомленность. Он сказал:

— Великая страна красного дерева начинается за озером Санта-Клара. А здесь только ее жалкий островок, да и тот почти весь вырублен, так что бывалые люди, вроде нас с тобой, и браться не станут за мачете, а уж тем более за топор. Верно, Селсо?

— Точно, — согласился Селсо. — Хотя за мачете нам, кажется, все же придется взяться — надо строить касита. Пошел дождь, вон как небо обложило — месяца не видно! Дождь зарядил, должно быть, часов на шесть. Но я все же лягу да подожду — авось еще и распогодится.

— Завтра вечером мы будем у озера Санта-Клара, — сказал Паулино. — Там почти всегда дождь.

— Но иногда даже там сияет солнце, — сказал Селсо и, завернувшись в одеяло, улегся спать.

5

К утру дождь стих. Но небо было по-прежнему покрыто тяжелыми, черными тучами. Стояла такая темень, что у погонщиков ушло в два раза больше времени, чем обычно, на то, чтобы навьючить мулов. Тюки были сверху покрыты тростниковыми циновками, почти не пропускающими воды, но они всю ночь пролежали в грязи. Седла и ремни также вымокли, и их нелегко было надеть на животных. Во время марша, под лучами палящего солнца, сбруя высохнет, обвиснет, вьюки сползут мулам под брюхо — придется снимать груз и заново навьючивать.

Селсо сидел у костра, пил кофе и помешивал бобы. Его товарищи выжимали свои штаны и одеяла, сушили их у огня. На земле стояли кофейники и котелки — все собирались завтракать.

Вдруг с острова, где ночевали кабальеро, донесся голос дона Габриэля:

— Эль Камарон, куда ты снова запропастился? Сонная тетеря, крыса поганая, иди скорей сюда! Эль Камарон!

— Он пошел искать свою лошадь, патронсито, — сказал паренек, жаривший на сковородке рис для кабальеро.

— Так точно, хозяин, — подтвердил другой. — Он каждое утро ищет свою лошадь — она вечно убегает.

— Значит, должен ее привязывать, — пробурчал дон Габриэль и стал мыть руки.

Спустя полчаса дон Габриэль снова принялся звать Эль Камарона.

— Что он, сквозь землю, что ли, провалился, черт его побери! Эй, Чичарон, — обратился он к подвернувшемуся пеону, — ну-ка, поищи Эль Камарона!

Караван был готов к выходу.

— Да на черта он нам сдался, этот Эль Камарон? — спросил дон Албан. — Он нас догонит. Все равно ему ехать в хвосте. Никуда этот мошенник не денется.

— Да не в том дело, — сказал дон Габриэль, — просто у него список завербованных.

Дон Рамон, не любивший зря себя утруждать и гордившийся тем, что он здесь главный, охотно передоверял мелкие дела своим помощникам. Поэтому он сказал:

— Тогда, дон Габриэль, вам придется поехать в хвосте и пересчитать пеонов. Впрочем, вряд ли кто-нибудь удрал. Уж кто дошел до этих мест, тот никуда не денется — больно далек путь назад.

— Ладно, — ответил дон Габриэль, — я останусь в хвосте. Правда, я больше люблю ехать впереди или хотя бы в середине колонны, но ничего не поделаешь — надо же кому-то ехать позади.

Дон Рамон дал сигнал трогаться.

В ту самую минуту, когда защелкали бичи и раздались крики погонщиков, появился Чичарон, индеец, которого дон Габриэль послал на поиски Эль Камарона.

Он бежал так, словно его преследовал дьявол. Из его глотки вырывалось какое-то клокотанье, он не в силах был вымолвить ни слова и только указывал рукой в том направлении, откуда прибежал.

— Да говори же, негодяй, — прикрикнул на него дон Рамон, — а то тебе не поздоровится!

— Эль Камарон… там, в зарослях… мертвый… на колу…

— На колу?

— Да, на колу… — повторил парень и запричитал: — Пресвятая дева, спаси меня и помилуй…

— Да заткнись ты! — воскликнул дон Габриэль. — Пошли, поглядим, что приключилось с Эль Камароном… Ты, видно, рехнулся, не иначе. На колу?.. Слыхали вы что-нибудь подобное? Ну, пошли, сеньоры, поглядим, что случилось.

Один из погонщиков крикнул:

— Простите, дон Рамон, а нам что делать? Мулы не желают больше стоять на месте, нам их не удержать, ведь они навьючены. Не развьючивать же их!

— Отправляйтесь в путь, мы вас догоним.

Дон Рамон снова свистнул.

Погонщики ударили бичами своих мулов, и караван тронулся.

Дон Албан обратился к нескольким индейцам, стоящим невдалеке:

— Пойдете с нами — может, там будет работа.

Когда насмерть перепуганный Чичарон прибежал из зарослей, Селсо сказал своим товарищам:

— Лучше держаться подальше от энганчадоров. Главное, не попадаться им на глаза, а то заставят работать.

Селсо и его товарищи прибавили шагу, чтобы догнать мулов, идущих в голове колонны.

— Мне хотелось бы посмотреть, что случилось с Эль Камароном, — сказал Паулино.

— Какое тебе дело до этого мерзавца? Черт с ним, — сказал Селсо. — Уж не брат ли он тебе?

— Я бы предпочел быть в родстве с самим сатаной, — ответил Паулино.

— Тогда иди себе своей дорогой да посвистывай! Если этот кровопийца сдох, тем лучше для тебя — одной плетью на монтерии меньше будет.

Они быстро пошли по тропе и слёз по Эль Камарону проливать не стали.

6

Кабальеро пришлось спешиться и последовать за Чичароном в лесную чащу.

Там они увидели Эль Камарона. Он лежал распростертый на земле.

Чичарон не ошибся — надсмотрщик и в самом деле напоролся на кол. В руке он держал лассо, которым ловил лошадь. Лассо так крепко затянулось вокруг его руки, что не могло соскочить, как бы лошадь ни рвалась.

Остекленевшие глаза покойника были широко раскрыты. На лице застыло выражение ужаса.

Дон Рамон приказал индейцам снять Эль Камарона с кола.

Сделать это было нелегко — индейцам пришлось немало повозиться.

Кабальеро принялись рассматривать кол.

Дон Рамон сказал:

— Конечно, случай редкий, но бывает и такое. Припоминаю, я в детстве слышал о подобном несчастье. Что ж, здесь нет ничего невозможного…

Эль Камарон напоролся, видимо, на остроконечный пенек молодого деревца очень твердой породы. Когда ночью индейцы рубили деревья для навесов, они валили такие стволы одним ударом мачете. И этот ствол был, видно, срублен мачете, но только удар был нанесен не сбоку, а сверху да наискосок. От деревца остался тонкий пень сантиметров в сорок в вышину, острый, как стальной клинок. Должно быть, Эль Камарон под утро пошел в джунгли искать свою лошадь, споткнулся и, падая, на свое несчастье, наскочил на этот острый кол и распорол себе живот. А быть может, как раз в этот момент он набросил лассо на шею своей лошади, и та, испугавшись, рванулась в сторону, потащила хозяина за собой, и он напоролся на этот кол. Могло быть и иначе: лошадь, пойманная на лассо, ошалев, металась по кругу до тех пор, пока не наступила на упавшего человека и не насадила его на кол.

Дон Албан сплюнул, перекрестился и сказал:

— Какое чудовищное зрелище! Тут поневоле вспомнишь случай с этим мошенником Эль Сорро… Но прошу извинить меня, сеньоры, я не могу задерживаться, мне пора ехать.

Дон Рамон мгновение постоял в нерешительности, потом сказал:

— Оставаться здесь бессмысленно. К жизни мы его все равно не вернем. Он уже окоченел. Видно, все это произошло ночью. Какая ужасная смерть! Посмотрите, какие у него глаза! Небось уже попал в ад. Душу воротит глядеть на него! Да еще после завтрака!

Дон Габриэль закурил сигарету и сказал:

— Надо его закопать.

— Конечно, — вмешался в разговор торговец дон Гервасио. — Конечно, его надо похоронить здесь. Не можем же мы тащить его за собой. Через два часа он начнет разлагаться. Ну, я пошел, сеньоры. Мне нужно быть возле моих товаров.

Тем временем уже совсем рассвело.

Дон Рамон потоптался на месте и сказал:

— Послушайте, дон Габриэль, я поеду догонять команду. Нельзя же оставлять ее без всякого присмотра. Если мы будем здесь долго возиться, то к ночи доберемся только до ночевки Кафетера и останемся без питьевой воды. Ведь из той вонючей желтой лужи даже мулы пить не станут. Во что бы то ни стало нам надо добраться до озера Санта-Клара. Там много родников. Я пошел, дон Габриэль, позаботьтесь о погребении. Матерь божия, спаси нас и помилуй!

Дон Рамон перекрестился и торопливым шагом направился к тропе, где несколько индейцев караулили лошадей.

— Выверните карманы Эль Камарона, — приказал дон Габриэль пеонам. — Нет ли там писем или других бумаг?

— Нет, никаких бумаг мы не нашли, хозяин, — ответил Чичарон.

— Список команды лежит у него в седельной сумке, — сказал дон Габриэль. — Вещи и деньги покойника можете разделить между собой. Только сначала закопайте его, а уж потом делите.

— Кольцо с него тоже снять, хозяин? — спросил Чичарон.

— Можешь взять его себе.

Чичарон поплевал на палец Эль Камарона и с трудом снял кольцо. Повертев кольцо в руках, он тотчас же надел его себе на палец.

Индейцы тем временем принялись копать могилу.

— Покажи-ка колечко, — сказал вдруг дон Габриэль.

Чичарон снял кольцо и с разочарованным видом протянул его дону Габриэлю.

— А ты чего стоишь без дела? Ступай помоги ребятам копать. Да поскорей! — приказал дон Габриэль. — Эй, мучачо, снимите-ка сапоги с Эль Камарона — может, там спрятаны бумаги или деньги.

— Мы уже глядели, хозяин! — крикнул в ответ один из индейцев. — Там ничего нет. Подметка вся дырявая, а голенище лопнуло.

Дон Габриэль внимательно осмотрел кольцо, дохнул на него, потер о рукав рубашки и принялся разглядывать, как укреплен в оправе драгоценный камень. Положив кольцо на ладонь, он постарался определить его вес, затем еще раз потер кольцо о рукав и поскреб камень перочинным ножом.

Наконец он надел кольцо себе на мизинец и, слегка согнув палец, с довольным видом посмотрел на свою руку, вертя ею во все стороны. Он причмокнул от удовольствия языком и сказал негромко, обращаясь, видимо, к самому себе:

— Гляди-ка! Кто бы мог подумать! Интересно, откуда у этого бандита такое кольцо?

Дон Габриэль снял кольцо и сунул его в карман. Но через несколько минут вытащил его снова и бережно завязал в свой шейный платок.

— Эй вы, ленивые скоты! Вы что, еще не вырыли ямы, черт бы вас подрал! — закричал он, рассердившись, и так ударил сапогом ближайшего к нему пеона, что тот упал. — Уж не думаете ли вы, что пришли сюда спать? Я научу вас работать! Пошевеливайтесь! Черт знает, когда мы догоним команду!

Дон Габриэль потоптался на месте, закурил новую сигарету, ощупал узел на шейном платке, в котором было кольцо, и сказал:

— Хватит. Кабаны или ягуары все равно его выкопают. Опустите тело в яму и забросайте землей. — И, обращаясь к одному из индейцев, приказал: — Сними с него шейный платок.

— Вот он, хозяин.

Дон Габриэль встряхнул платок, расправил его и, подойдя к яме, прикрыл им лицо Эль Камарона. Потом выпрямился, перекрестился и проговорил:

— Пречистая дева, молись за нас ныне, и присно, и во веки веков! Аминь!

Он перекрестил покойника, трижды сам перекрестился, поцеловал свой большой палец, нагнулся, взял горсть земли и кинул ее в могилу.

— Засыпайте! — сказал он индейцам. — А ты, Чичарон, сделай крест.

— Я уже сделал, хозяин, — ответил индеец.

— Прекрасно. Воткни его в могилу. Да не сюда, осел! В головах надо. А теперь в путь, да поживей! И не вздумайте отставать, не то я вам всыплю, лентяи!

Дон Габриэль подождал, пока индейцы взвалили на спины свои тюки, дал им пройти вперед и поехал за ними, да так быстро, что пеонам пришлось бежать, чтобы не попасть под копыта его лошади.

— Я вас научу, как надо ходить, мерзавцы!

Они догнали команду через два часа.

X

В этот день надо было пройти около сорока километров.

К обеду караван подошел к реке Десемпеньо и расположился на короткий отдых. Индейцы, которых дон Габриэль «учил ходить», упали как подкошенные, едва дали команду остановиться. Дон Рамон это заметил и сказал:

— Если вы, мучачо, будете так бегать, вы не дойдете до монтерии.

Он вынул из своей моррала, походной сумки, сплетенной из лыка — в таких сумках все мексиканские всадники возят дневной запас еды, — банку сардин и кинул ее обессилевшим индейцам:

— Подкрепитесь, да не пейте много воды, не то вам будет нехорошо.

Немного спустя дон Рамон сказал дону Габриэлю, как бы невзначай:

— Амиго, друг мой, вы прекрасный энганчадор, но кое-чему вам надо еще научиться. Завербовать людей — это еще полдела: надо суметь довести их до монтерии здоровыми и работоспособными. Иначе вы ничего на них не заработаете.

— Пеонов необходимо взбадривать время от времени, это им только полезно, — ответил дон Габриэль. — Они выносливы, как козы.

— Как знаете, — спокойно возразил ему дон Рамон, — просто я счел нужным вам это сказать. Всю жизнь мне приходилось иметь дело с пеонами. Еще в молодости я вербовал рабочих на серебряные и медные рудники. Поверьте мне, у всех рабочих, у всех без исключения, есть предел, за которым кончаются их силы, их работоспособность и добрая воля. Если перейти этот предел, происходит одно из двух: они либо становятся бунтовщиками, либо обессилевают и делаются непригодными ни для какой работы. И то и другое сулит нам одни убытки.

— Возможно, вы и правы, дон Рамон, — пробормотал в ответ дон Габриэль. — Но мне хотелось поскорей оказаться подальше от места ужасного происшествия.

Тут к ним подошел дон Албан:

— У меня, сеньоры, как-то тревожно на душе. Кажется, мы уже целую вечность бредем по джунглям — и все по одному и тому же кругу. Ни разу у нас над головой не было открытого неба. Зеленый полумрак, вечный зеленый полумрак! И еще эта томительная жара, удушливая влажность, не прекращающиеся ни днем, ни ночью чириканье, стрекотанье и леденящий сердце рев хищных зверей. Если в ближайшие дни я не увижу какой-нибудь хижины, стола и тарелки и хоть несколько незнакомых лиц, я, наверно, сойду с ума, клянусь пресвятой девой! Видно, сам черт меня попутал отправиться торговать на монтерию.

Дон Рамон громко рассмеялся, крепко ударил дона Албана по плечу и сказал:

— Не болтайте чепухи, дон Албан! Все проходит. Когда вы продадите на монтерии ваши товары, да еще раза в два дороже, чем в других местах, вы измените свое мнение о джунглях. Даром ничего не дается. Как говорится, кто хочет заработать, тот должен поработать. Не думайте в пути о всяких ужасах, насвистывайте-ка лучше песенку. Я вот уже привык к таким походам. А теперь, сеньоры, по коням!

Дон Рамон вытащил свисток и дал сигнал трогаться.

1

Часам к пяти люди почувствовали, что приближаются к большому озеру. Подул влажный легкий ветерок, и до каравана, спускавшегося по крутой, петляющей тропинке с высокой скалистой горы, донесся запах тростника, водорослей и тины. Между деревьями то тут, то там поблескивала сверкающая гладь озера и проглядывало голубое небо.

Тропинка шла по осыпи и была местами не более фута в ширину. Но, даже если бы лошадь или человек споткнулись, они не скатились бы в пропасть — их задержали бы деревья и кустарники, которыми порос крутой скалистый склон.

Караван шел длинной цепочкой: человек за человеком, мул за мулом. Остановиться никто не мог, иначе задержалась бы вся колонна. Время от времени какой-нибудь мул, споткнувшись, срывался вниз. Тогда погонщики, не замедляя движения каравана, бросались вслед за ним и втаскивали его снова на тропу. Мулы, почуяв воду, испускали громкие крики, гулким эхом отдававшиеся в джунглях. Чем ближе подходили они к озеру, тем больше ускоряли шаг. Последние четверть часа они уже бежали рысью, несмотря на усталость, на стертую в кровь спину и тяжелые вьюки.

В воздухе звенело от гомона и щебета десятков тысяч птиц, обитавших на берегах озера.



И все же эти берега казались такими пустынными, что человек, попавший сюда, не мог не испытывать щемящего чувства одиночества, но вместе с тем и восхищения — эти места потрясали своей дикой красотой.

Вокруг озера раскинулись луга, куда пригоняли на отдых быков, проработавших три месяца на монтериях. Лесорубы-индейцы, добывавшие красное дерево, работали изо дня в день, из года в год, пока не умирали. Им не полагалось передышки. А быки погибали, если им не устраивали частого отдыха и не отправляли на выпас. Индейцы были куда выносливей быков — они погибали не так быстро. Часть работы на монтерии делали быки, другую часть — индейцы. У рабочих-индейцев была душа, которую, как известно, некогда уже спасли; у рабочих-быков не было души, о которой мог бы позаботиться спаситель.

name=t147>

2

На берегу озера стояла хижина под пальмовой крышей. Вернее, не хижина, а один только навес на столбах. Там жил пастух, стороживший пригнанных на отдых быков.

Когда караван прибыл к озеру, пастуха на месте не оказалось: он отправился проведать стада, пасшиеся на дальних лугах по ту сторону озера, на расстоянии дня пути.

Лагерь разбили на большой поляне. Чтобы увидеть небо, надо было только поднять голову. После многих дней, проведенных в мучительном однообразии зеленого сумрака, привал у озера сулил такое же облегчение, как пробуждение от тяжелого кошмара.

Однако не прошло и трех часов, как началось мучение, такое мучение, что глаза уже не глядели на красоту природы. На этих лугах постоянно паслись стада быков, и поэтому земля здесь кишела мириадами клещей — гаррапатас. Клещи набрасывались на людей, заползали в складки одежды, впивались в тело, и спустя час всякий понимал всю бесполезность борьбы с ними, прекращал сопротивление и позволял клещам — властелинам здешних мест — кусать себя, сколько и как им заблагорассудится. Клещи не боялись воды. Напротив, от купанья в озере они получали не меньшее удовольствие, чем их жертва, которая наивно надеялась таким образом от них избавиться. Да к тому же купаться здесь было почти невозможно, потому что берег был заболочен и густо порос тростником.

Воду для питья брали не из озера, а из двух ключей, которые пробивались у подножия скалистой горы.

Вечером, у костра, улучив минуту, когда они остались одни, Селсо сказал Андреу:

— Я предсказал, что Эль Камарон погибнет у этих скал. Но судьбе было угодно иначе. А с судьбой спорить не следует, лучше судьбы все равно не сделаешь.

— Ты слышал, — спросил Андреу, — что рассказывали ребята, хоронившие Эль Камарона, про то, как он околел?

— Если бы я стал слушать всякий вздор, я бы думать разучился, — ответил Селсо. — И какое мне дело до этого мерзавца? Важно другое: ни он, ни Эль Сорро теперь уже не поймают в свои сети ни одного индейца, не оторвут его от жены, не загубят его жизнь. Когда я думаю об этих двух мерзавцах, мне хочется плюнуть!

3

Весь следующий день путь каравана пролегал по густым джунглям. Но теперь джунгли изменили свой характер и выглядели уже совсем по-иному.

Дорога шла по зыбкой, заболоченной почве. Ни метра твердого или песчаного грунта, только топь.

Селсо, шагавший рядом с Андреу, сказал, обращаясь к нему:

— Ну вот, сыночек, здесь в воздухе стоит запах каоба, даже если поблизости нет ни единого ствола. Здесь начинается царство красного дерева. Нынче вечером ты впервые увидишь большую заброшенную монтерию, вернее — то, что от нее осталось. Да еще кое-что другое, что заставит тебя задуматься, если ты не окончательно разучился думать.

И в самом деле, растительность вдруг изменилась, изменилась так резко, что это заметили не только пеоны-индейцы, которые впервые попали в здешние края, но даже торговцы, обычно не проявляющие никакого интереса к окружающей природе. Любое дерево для них просто дерево, а любой куст — просто куст. Им совершенно безразлично, каштан ли это или черное дерево, апельсиновое или дуб. Деревья никогда ни у кого ничего не покупали, поэтому торговцев не интересовало, как они выглядят и к какой породе принадлежат.

При каждом шаге копыта лошадей и мулов глубоко увязали в мягком грунте. Животные с опаской ставили ногу, пытаясь нащупать твердую почву.

В этих краях дожди лили круглый год. Если спросить какого-нибудь старожила с монтерии, когда здесь начинается период дождей, он с невозмутимым видом ответит: «Период дождей, сеньор, у нас начинается примерно пятнадцатого июня». Тогда ему неизбежно зададут следующий вопрос: «А когда в ваших краях кончается период дождей?» И старожил с тем же невозмутимым видом ответит: «Четырнадцатого июня, сеньор».

Так оно и было в действительности. Даже когда не шел дождь, в джунглях с утра выпадала такая обильная роса, что от стекавших с кустов и деревьев капель путник промокал до нитки. К часу дня он успевал немного подсохнуть, а в два обыкновенно начинался ежедневный тропический ливень, и лил он, как правило, от четырех до восьми часов кряду. Поэтому неудивительно, что после шести недель осеннего дождя дорога напоминала свежевспаханное картофельное поле.

Куда ни глянь — всюду одни пальмы, веерные и перистолистые. У этих пальм как бы нет настоящего ствола, листья их начинают расти от самого корня. И поэтому джунгли здесь настолько густые, что можно с полным основанием сказать: «За пальмами джунглей не видно».

Этот лес представлял собой дикое, фантастическое нагромождение растений доисторического периода. Бесствольные пальмы и древовидные папоротники достигали порой высоты тридцати метров. Земли вообще не было видно, ее покрывал ковер, сплетенный из корней, мха и ползучих лиан. Человека, попавшего сюда, потрясало зрелище беспощадной борьбы, которую вели между собой растения за каждый сантиметр почвы. У людей борьба за существование не бывает более отчаянной и безжалостной, чем у них. И тем не менее все здесь буйно разрасталось и дышало неистребимой жизненной силой, которую невозможно было ни одолеть, ни уничтожить.

Это была земля, которая родила и взлелеяла красное дерево. И каоба росла здесь, наливалась силой, достигала зрелости, пленяя своей величественной красотой. Стать такой великолепной и благородной она могла, только выдержав жестокую борьбу за свое право на жизнь. Дерево, которое здесь рождалось, росло и не погибло, не могло не быть благородным. Слабые, немощные растения неизбежно засасывались болотом, сгнивали и становились удобрением для своих более сильных, красивых и благородных собратьев.

— Погляди-ка вокруг, сынок, — сказал Селсо, обращаясь к Андреу, который шел, словно во сне, в этом волшебном мире, таком новом и неожиданном для него. — Оглядись, говорю я тебе. Здесь начинается великая и дикая страна красного дерева. Вот посмотри на эти стволы — ты, может быть, наконец поймешь, почему нельзя разводить красное дерево на полях финки. Я ведь сажал кофе в Соконуско. Там тоже джунгли, да не такие! Видишь ли, Андручо, кофейные деревья сажают, как садовые. Разницы, пожалуй, нет. А вот попробуй посади-ка такого великана! Это, парень, совсем другое дело. Хочешь — верь, хочешь — не верь, но теперь, когда я вдыхаю, черт возьми, этот запах, мне начинает казаться, что ни в каком другом месте я не мог бы ужиться, да простит меня пресвятая дева!.. Я, пожалуй, даже затосковал бы по красному дереву. А здесь у меня на душе становится так весело, что я готов обнять и расцеловать вот этот ствол. И плевать мне на то, что ты можешь думать: «А не рехнулся ли этот парень от жары и усталости?» Все на свете дрянь, Андручо, и мы копаемся в этой дряни… Жена, и пятнадцать детей, и куры, и свиньи, и поездки на базар — все это тоже может в конце концов осточертеть… Я отравлен красным деревом, я принадлежу теперь к его царству. Берегись, приятель, как бы и с тобой не приключилось того же! И тогда, можешь мне поверить, тебе станет безразличной твоя… ну, как ее… твоя Эстрелья, твоя звездочка…

4

Много часов подряд шел караван по этому лесу. Казалось, что люди попали в какой-то совершенно иной мир, а старый, привычный, исчез навеки. И этот новый мир, в котором они очутились, представлял собой гигантское сплетение растений. Человек переставал понимать, где кончается одно растение и начинается другое. Мир состоял из зелени, зарослей и золотых солнечных зайчиков, бегающих по ветвям деревьев и по листьям пальм. Казалось, что над этим огромным сплетением гигантских листьев, ветвей и корней зреет крик, пока еще немой, но готовый каждую секунду зазвенеть, возвещая рождение нового, фантастического мира, властелином которого будет не человек, не животное, а растение. И все словно ждали этого крика, освобождающего душу от необъяснимого гнета и подавленности. Каждый чувствовал себя здесь заброшенным и одиноким, навеки отторгнутым от знакомого мира, хотя рядом шли такие же, как и он, пеоны и мулы тащили тяжелые вьюки. Но, казалось, и люди и животные неохотно, против воли, шагают навстречу этому миру растений, будто там их ожидает вечное проклятие…

— Господи, да что же это? — воскликнул Андреу. — Ведь это… — Он резко остановился и сбросил на землю свою ношу. — Что же это?! — повторил он прерывающимся голосом.

Деревья вдруг расступились, и перед Андреу открылся неизмеримый горизонт. У его ног, глубоко внизу, на дне ущелья, текла река — могучая, прекрасная, таинственная Усумасинта, божество здешних мест, без которого невозможно было бы доставить красное дерево в цивилизованный мир. Божество, повинное в гибели индейцев, сожранных красным деревом. Не будь этого царственного древнего потока, каоба ценилась бы здесь не больше, чем прогнивший сучок в лесах Дакоты. А не имей каоба цены, никто не стал бы продавать индейцев на монтерии.

И все же вид, открывшийся с высокой горы над берегом Усумасинты, которая вилась внизу, убегая вдаль, был ни с чем не сравним по своей величественной красоте.

5

Еще не было и двух часов пополудни, когда прозвучал сигнал к привалу. Здесь начиналось распределение пеонов по монтериям.

Большая часть колонны еще несколько дней шла вдоль берега Усумасинты. Остальные отряды рабочих переправили в каноэ через реку на монтерии, расположенные на противоположном берегу.

Переправившись через реку, уроженцы Мексики попадали в другую страну, даже не подозревая об этом. Пеонов отдавали под опеку чужого правительства, не испросив их согласия. Компании по разработке красного дерева не признавали ни подданства, ни гражданских прав. Они без смущения нарушали национальные границы и угоняли подданных другой страны. Их держава была там, где царствовала каоба. Здесь они господствовали безраздельно, здесь действовали только установленные ими законы. Им не было никакого дела до параграфов в концессионных договорах, до границ государств, президентов и диктаторов. От всего этого их отделял двухнедельный тяжелейший переход через джунгли. Если бы сюда и приехал человек с целью восстановить попранную справедливость, то на первой же монтерии, где ему довелось бы задержаться, он почувствовал бы себя столь ничтожным и беспомощным, что достаточно было бы управляющему шлепнуть его мушиной хлопушкой по носу, и пришелец растянулся бы на земле и вряд ли бы скоро поднялся на ноги, а поднявшись, позабыл бы, зачем он приехал в джунгли. Каоба знает себе цену и сознает свою власть.

6

Селсо и его товарищи сели отдохнуть. Но они не спешили разводить костер. Впереди было еще много времени — стемнеет не скоро.

Они удобно устроились, радуясь тому, что отдыхают.

Они сидели на самом краю высокого берега реки Усумасинты.

— До чего красива река! — сказал Селсо. — Только ради того, чтобы ее увидеть, стоит пойти на монтерию и там подохнуть. Пониже у нее замечательные песчаные берега. Мы пойдем потом купаться.

— А что это за хижины на той стороне реки? — спросил Андреу.

— Это контора одной из монтерий. А участки, где работают, — дальше, в джунглях, — объяснил Селсо.

Он подтянул к себе сетку, достал сырые табачные листья и скрутил сигару. Затем он подошел к костру, который уже успели разжечь сидевшие невдалеке индейцы, и прикурил.

Вернувшись к своим друзьям, Селсо снова уселся и, помолчав немного, сказал:

— Ну вот, значит, солдаты дошли до фронта. Здесь начинается поле боя. Тут, где мы сидим, когда-то тоже была монтерия… О! — перебил он себя. — Мне пришла в голову мысль. Хотите, новобранцы, я вам кое-что покажу? Пошли за мной!

Селсо повел своих товарищей назад вдоль реки и свернул влево, в гущу зарослей.

Они увидели большую поляну, сплошь покрытую грубо сколоченными крестами. Могильные холмики поросли травой и низкорослым кустарником, но кресты — их было много сотен — отчетливо виднелись повсюду. Большинство крестов прогнило и обломилось, а холмики потеряли форму и выветрились.

— Что это такое? — с испугом воскликнул Сантьяго. — Это похоже на… Здесь, в джунглях?

— Да, здесь, в джунглях, где когда-то была монтерия, — спокойно сказал Селсо. — Это последний привал для тех, кто пал на монтерии. Подождите, кроткие овечки, в стране красного дерева вы еще не то увидите! Я вам прямо скажу, ребята: если вы не станете твердыми и несгибаемыми, как красное дерево, вы тоже скоро попадете на свой последний привал. Здесь нужно уметь кусаться, иначе монтерия сожрет вас, как жаба — сонных мух, черт подери!.. Пошли-ка лучше отсюда, и не будем предаваться печальным размышлениям. Что толку грустить понапрасну? Тем, кто лежит под этими крестами, заботиться не о чем. А вот я, например, хочу есть! Давайте наварим себе бобов с перцем. Надо же хоть чем-нибудь набить пустое брюхо! Ну, пойдемте быстрее. Собирайте дрова для костра!

Селсо и его товарищи вернулись в лагерь и разожгли костер.

В небе над их головами появились красно-розовые птицы и широкими кругами спустились к берегу величественной реки. Они задумчиво вошли на длинных тонких ногах в неторопливо текущую воду и принялись ловить рыбу.

Перевод: Л. Лунгина

ТАНЦЫ ИНДЕЙЦЕВ В ДЖУНГЛЯХ

Рис. И. Шаховского
Несколько месяцев жил я в джунглях в простой хижине в трех часах верховой езды от ближайшего поселка, где обитали белые, а вокруг меня жили только индейцы, причем хижина даже самого близкого из моих соседей находилась в получасе езды.

Как-то в очень жаркий ноябрьский день после полудня я сидел полуголый возле хижины и читал. Подъехал сосед-индеец, спешился и подсел ко мне. Мы поболтали с ним о том о сем. Индеец посетовал, а я подтвердил, что работать приходится чрезвычайно много, а денег за это получаешь сущую безделицу. Затем мой краснокожий сосед перешел к сути своего посещения.

— Сеньор, — сказал он, ухмыляясь, — нынче вечером мы танцуем, у нас есть музыка, муй бонита, и я буду играть на гитаре, я учился этому пять дней. Мы будем развлекаться, — продолжил он, — а вы здесь так одиноки и очень печальны, сеньор.

Печальным я не был, напротив, чувствовал себя совершенно счастливым. Подумать только: не слышать грохота трамваев, шума автомашин, телефонных звонков. Но если в хижине нет индианки-стряпухи, то, по представлениям индейцев, хозяин хижины, безусловно, несчастен. Может, это и так. Но я не имел тех восьми песо, которые следовало бы ежемесячно выплачивать стряпухе.

— Вот поэтому я и хочу пригласить вас, сеньор, приходите на наши танцы, ночью поедите у меня.

— А красивые девушки на танцах будут? — спросил я.

— Черт возьми, сеньор, самые красивые из тех, кто живет в этой округе!

Сразу же с заходом солнца я отправился в путь. Если не хочешь продираться сквозь заросли непроглядной ночью, следует торопиться. Стоит солнцу исчезнуть за горизонтом, и оглянуться не успеешь, как наступит ночь, просто диву даешься, как быстро здесь темнеет.

Хижина соседа стояла на той же гряде холмов, что и мое пристанище, но в еще более густой чащобе. Почему он забрался так глубоко в джунгли, я говорить не буду, это совсем другая тема.

Место было идиллическое. С десяток гигантских эбеновых деревьев стояли то тут, то там на прогалине, с которой открывался вид на бескрайние джунгли. Безразличными, ничем не интересующимися стволами эти чудесные деревья не были. Седобородые (длинные серые космы мха свисали с их ветвей), они очень походили на древних, но общительных стариков, с удовольствием и нетерпением ожидающих начата танцев.

На поляне уже были два индейца с женами. После обмена чрезвычайно учтивыми приветствиями меня пригласили в хижину поесть. Подали черные бобы, тортиллы и кофе.

Стали прибывать другие гости — все индейцы; я был единственным белым; пригласили меня, видимо, лишь потому, что жил я в этом районе джунглей. Индейцы приезжали верхом на лошадях, мулах и ослах. Многие верховые животные были не оседланы. На ином животном сидели муж с женой и двумя детьми, да жена еще держала на руках грудного ребенка. В лыковых коробах были тортиллы, ведь танцевать будут до восхода солнца.

В узелках женщины держали свои праздничные муслиновые платья и лакированные туфли. Одеты же были в дешевые ситцевые платья, а ноги босые либо обуты в грубые самодельные сандалии.

Муж заботливо помогал жене сойти с животного. Она тотчас же забиралась в камышовую хижину или уходила за нее и мылась, пользуясь мылом, сильно пахнущим пачулями и мускусом. Потом распускала свои длинные черные, словно вороново крыло, волосы и тщательно расчесывала их. И выходила в праздничном наряде.

Взошла луна, круглая, сияющая, самодовольная, и заскользила в величественном своем шествии по звеняще прозрачному ночному небу.

Постепенно на поляне одна за другой стали несмело появляться женщины в своих модных платьях с короткими рукавами, оставлявших шею и спину обнаженными. В свободно лежащие на плечах и спине волосы были воткнуты цветы. Иные женщины — всего лишь пятнадцати или шестнадцати лет — были уже с грудными детьми. Много было беременных. Распорядитель вечера приготовил места для дам, положив несколько досок на старые ящики. Мужчины стояли, болтая друг с другом. К танцам они не переоделись, так как не имели праздничной одежды. На них были повседневные желтые или голубые бумажные штаны, белые или цветные рубашки, сандалии или ботинки и широкополые соломенные шляпы. Ни у одного не было ни жилетки, ни куртки. Вместо них на случай, если ночью станет прохладно, некоторые мужчины захватили с собой коричневые, красные или пестрые одеяла. Женщины накинули на плечи большие черные хлопчатобумажные платки. Такой платок служил и шляпой, и покрывалом, и одеялом, и шалью, и, по необходимости, носовым платком, а иной раз и пеленкой для грудного младенца, а если сложить такой платок в несколько раз, то и подушечкой, которую женщина, идя с речки, кладет на плечо под тяжелый кувшин с водой.

Скрипач с гитаристом получили свои бобы и кофе. Затем они скрутили сигареты и, закурив, стали играть. Мой сосед пока не играл, он хотел сначала потанцевать.

Его жене, красивой индианке, не было и двадцати. Одетая лучше своих подруг, сильно надушенная, она со вкусом украсила волосы несколькими цветками; старший ее сынишка, мальчик лет пяти, показал себя великолепным солистом-танцором, но всю ночь курил, выкурив не менее двух десятков сигарет. Она же — единственная из всех присутствовавших на танцах женщин, девушек, мужчин и детей — не курила. На этой поляне все старше двух лет курили, словно одержимые. Будь правдой хоть одна пятая того, что рассказывают о вреде курения, индейцы давно бы вымерли, ведь они стали курить табак на тысячелетия раньше, чем другие народы.

Как только раздалась музыка, начались и танцы. Этим людям не известна скованность, присущая европейцам в первые минуты танцевальных вечеров. Для индейцев танцы не дьявольский соблазн, не действие, порочащее порядочного человека. Были здесь женщины со своими детьми и внуками, были такие, что вот-вот станут прабабками. И эти полные жизни прабабки танцевали не меньше и не менее грациозно, чем пятнадцатилетние девушки.

Женщины давали детям грудь, не выказывая при этом никакого смущения: кормление проходило столь естественно, столь непринужденно, как если бы ребенок сосал молоко из бутылочки. Насосавшегося досыта ребенка мать заворачивала в свой черный хлопчатобумажный платок и укладывала на землю под скамью, так чтобы танцующие ненароком не задели ребенка. Сытые и довольные дети тут же засыпали и спали до полуночи, затем давали о себе знать и вновь получали свои порции молока, хотя матери от кормления до кормления танцами не пренебрегали.

Если по опыту знаешь, какие пресмыкающиеся, особенно ночью, ползают в тропических зарослях, даже если эти заросли и вырублены на участке в двадцать — тридцать квадратных метров, мороз подирает по коже при виде спящего на земле ребенка. Двух-трехлетки, немного повозившись и устав, ложились на землю возле сосунков и, поджав ноги, засыпали, словно сурки. Если у отца было одеяло, он подсовывал его под ребенка и заворачивал, как бревнышко; потом наступал черед более старших, они укладывались возле спящих и засыпали тоже.

До девяти вечера гости прибывали и прибывали. Мне становилось не по себе, если какая-нибудь женщина, перестав танцевать, прислушивалась и говорила: «Едут еще двое. Кто бы это мог быть?»

Дорога уходила длинными петляющими извилинами в заросли. Даже днем на самом свободном участке уже в сотне метров увидеть кого-нибудь невозможно. Из-за музыки и разговоров людей ничего не услышишь и в нескольких метрах. И если кто-нибудь скажет: «Едут двое на муле», то после этого пройдет добрый десяток минут, а то и больше, пока увидишь тех, о ком говорилось. У племен, живущих на юге Мексики, чрезвычайно развит дар улавливать звуки отдаленных источников, и нам, европейцам, эта способность кажется сверхъестественной.

Музыканты всё играют на слух. Время от времени они меняются инструментами: гитарист берет скрипку, скрипач — гитару. Если музыканту приходит охота потанцевать, какой-нибудь индеец заменяет его, возможно играя не так хорошо, как тот музыкант, который, впрочем, тоже не профессионал, а такой же работяга, как и Другие индейцы, дровосек или угольщик. И мой сосед пожелал показать, чему он научился за пять дней. Я знал, что раньше у него гитары не было, я видел, как он впервые принес инструмент в дом, взяв его на время у кого-то. Ему показали, как надо держать гитару, объяснили назначение грифа — и все. Сейчас же он справлялся со своей гитарой на удивление легко. Правда, всего лишь сопровождал скрипку, но ведь и это не так просто. Пару раз он, впрочем, сфальшивил, но тотчас нашел правильный тон.

Скрипач, маленький, тщедушный парнишка, танцевал с девушками мало. Он предпочитал исполнять гротескные танцы. Эти сольные танцы были настолько комичны, что хохотали до упаду не только индейцы, танцор заставлял смеяться и меня до колик. Искусство танца не поддается описанию, гротескного — в особенности.

Музыканты играли американские уанстепы и фокстроты, затем вальсы, которые здесь танцевали в темпе старинной польки, только более медленно, подобно так называемому бостону. Венский вальс индейцам совершенно незнаком. Танцевали также нечто вроде рейнлендера (рейнской польки). Эти танцы для меня были малоинтересны.

Но каждый четвертый или пятый танец был танец племени, смотреть их мне доставляло огромное удовольствие.

Нечто подобное я наблюдал у птиц в брачную пору. Примерно так же танцевали они, и это было необычайно потешно.

Во время танца партнер и партнерша приближаются и расходятся, но ни разу не касаются друг друга руками. Через определенные интервалы музыка замолкает, и музыканты, а также те мужчины, которые в данный момент не танцуют, начинают петь. Это пение на самых высоких тонах человеческого голоса чрезвычайно ритмично, резкая и пронзительная модуляция тонов едва ли имеет что-нибудь общее с человеческим голосом (военный клич ацтеков был очень высоким, резким криком, он вселял ужас в испанцев, впервые услышавших его). Ужас испытываешь даже тогда, когда пение в этой тональности предназначено веселить и развлекать. Именно этот танец заставил меня, давно живущего среди индейцев, почувствовать, что нахожусь я в другом мире, что столетия отделяют меня от моего времени.

Луна стояла теперь прямо над нами. Тропическое ночное небо своей блестящей прозрачностью было подобно огромному черному жемчугу. Плато покрылось белой слабо светящейся пеленой, словно текущим тонким шелковым покрывалом, будто мерцающая дымка лежала на просторах джунглей. Это был ослепительный свет дня, укрытый толстым белым облаком. Мириады и мириады сверчков, жучков и всякой другой живности пели свою извечную песню тропической ночи, а в зарослях тем временем шла безжалостная битва за жизнь. Легкий ветерок веял в седых бородах эбеновых Деревьев, и казалось, древние старички, за спиной у которых не одна сотня прожитых лет, кивают друг другу, рассказывая забавные истории. Стреноженные лошади били копытами и фыркали, ослы обдирали тощие деревца, жевали кору и жалобно трубили, отпугивая крадущихся в зарослях ягуаров. Время от времени между ног танцующих пробегала свинья, другая почесывала спину об обрубок дерева, лежащий на земле, а третья, довольно похрюкивая, валялась в грязи выплеснутой кофейной гущи.

Тихо заплакал ребенок, мать перестала танцевать, подбежала к маленькому сверточку, пытавшемуся катиться по земле, подняла его, села на скамью, дала ребенку грудь, с удовольствием наблюдая танцующих.

Каждый танец музыканты играли до тех пор, пока танцующие не уставали настолько, что мужчины должны были отводить своих дам к скамьям. Пили только воду, но много. Двое подростков непрерывно бегали с ведрами к водоему в зарослях, возле которого в ночное время собирались хищные животные, томимые жаждой.

И я танцевал, танцевал непрерывно. Сначала молодые женщины и девушки робели. Но, убедившись, что я не кусаюсь и в танце ноги мои двигаются так же, как ноги их соплеменников, и вдобавок я угощаю всех сигаретами, они прониклись ко мне доверием. Очень скоро я научился индейским танцам, чему люди немало удивлялись. Петь танцевальную мелодию, правда, я не смог и никогда этому не научусь, для этого нужна длительная тренировка.

Вскоре я нашел для себя пару, с которой всю вторую половину ночи, за малым исключением, и протанцевал, никто на меня за это не обижался. Она была прабабкой. Темно-коричневая кожа ее лица была морщинистой, глаза — живые, маслянистые, черные, длинные пряди волос еще чернее, и кожа ее источала острый, не очень приятный запах. Возможно, с точки зрения европейцев, она напоминала чертову бабушку. Но танцевала божественно, ее грация, ее изящество в танце были непередаваемы.

С восходом солнца поблекла луна, утихла музыка. Одна за другой незаметно женщины уходили за хижину и некоторое время спустя возвращались в своих стареньких повседневных платьях с узелками в руках. Столь же незаметно, не прощаясь, садились индейцы на своих лошадей и ослов и исчезали. Взошедшее солнце осветило голую прогалину, на которой как будто никогда не танцевали, разве что только грезили о танцах.

Перевод: Л. Миримов

ТРЕТИЙ ГОСТЬ

Макарио, деревенский дровосек, отец одиннадцати вечно оборванных, хнычущих от голода детей, лет двадцать вынашивал и лелеял в своем сердце одну-единственную мечту. Ему страстно хотелось не богатства, не добротного дома взамен покосившейся старой хижины, где он ютился с семьей. Предметом пылких вожделений дровосека был жареный индюк, которого ему хотелось съесть целиком, уединившись в лесной глуши, вдали от голодных ребятишек.

Никогда не доставляя утробе полного удовольствия, он должен был каждое утро, и в будни и в праздники, на рассвете покидать свое жилище, отправляться в лес и с наступлением темноты притаскивать на спине вязанку нарубленных дров.

Эту вязанку он продавал за серебряный грош. Правда, в ненастную погоду ему иной раз удавалось вырулить и два. А для его жены, прозванной в деревне Печальноглазой и одетой еще беднее, чем ее муж, два серебряных гроша означали целое состояние.

Возвратившись после захода солнца домой, он со вздохом сбрасывал свою ношу, проходил, шатаясь, в хижину и шумно валился на низкий, грубо сколоченный стул, который кто-нибудь — из детей проворно пододвигал к такому же грубо отесанному столу. Потом клал обе руки на стол и говорил:

— Ах, жена, как же я устал и проголодался! Что у нас сегодня на ужин?

— Черные бобы, — отвечала жена, — зеленый перец, соленые маисовые лепешки и чай из лимонных листьев.

Обед-то был всегда одинаков, без малейших изменений. Он это знал и спрашивал только для того, чтобы сказать что-нибудь и чтобы дети не думали, будто он немой, как животное. Когда перед ним ставилась еда в глиняных мисках, он обычно спал глубоко и крепко, и жена вынуждена была его расталкивать и напоминать: «Муженек, ужин на столе».

Потом он возносил молитву: «Благодарим тебя, господи, за бобы, которые ты нам послал» — и начинал трапезу. Но, едва проглотив несколько ложек, чувствовал, что одиннадцать голодных ребят настороженно следят, все ли он съест, надеясь, что и для них останется еще хоть по крохотной второй порции, потому что первая была такой скудной… И он переставал есть и пил только чай из лимонных листьев. И когда опорожнял глиняный кувшин, вздыхал глубоко и произносил грустным голосом: «О боже милосердный, если бы всего лишь один-единственный раз в моей унылой жизни заполучить жареного индюка. Тогда я бы умер счастливым и мирно покоился в могиле до страшного суда!»

Дети столько раз слышали эти причитания, что никто уже не обращал на него внимания. Эти слова представлялись им отцовской благодарственной молитвой после ужина. С таким же успехом он мог бы просить о тысяче золотых песо.

Супруга Макарио, самая преданная и самоотверженная спутница жизни, какую только может пожелать мужчина, хорошо знала, что ее муж не станет спокойно есть, когда дети смотрят ему в рот и считают каждый боб. Она имела все основания считать его очень хорошим мужем, потому что вряд ли могла надеяться отыскать для себя лучшего. Он не бил ее, работал не покладая рук и только в субботний вечер имел обыкновение пропустить стаканчик вина, который она, как бы ни нуждалась в деньгах, всякий раз сама покупала в лавке, потому что в трактире за ту же цену отпускали ровно половину.

Она понимала, как тяжко он трудится, чтобы содержать семью, как сильно он, на свой лад, любит ее и детей, и принялась по крохе копить из тех жалких грошей, что получала за всякие мелкие услуги от деревенских жителей, таких же бедняков, как и она.

После долгих трех лет, показавшихся ей вечностью, она могла, наконец, прицениться к самому жирному индюку на базаре. Без ума от радости и счастья, она принесла птицу, когда детей не было дома, и запрятала так, чтобы никто не увидел. Ни слова не сказала она, когда муж, измученный и голодный, вернулся домой и, как всегда, вымаливал у небес жареного индюка.

Если когда-либо при поджаривании индюка, заботливо выбранного для изысканной трапезы, чистейшее чувство счастья и радости окрыляло душу и руки поварихи, то это был именно такой случай. Она провозилась всю ночь напролет, чтобы индюк поспел как раз за час до восхода солнца.

Утром Макарио рано встал, подкрепился убогим завтраком, торопясь на работу. И когда он на секунду задержался в дверях, вглядываясь в туманную серость наступающего дня, жена подошла и встала перед ним. Она протянула ему старую корзинку, в которую был уложен аппетитно приправленный жареный индюк, аккуратно завернутый в зеленые банановые листья.

— Здесь, мой дорогой муженек, жареный индюк. Поторопись! А то дети учуют запах жаркого и проснутся, а ты не сможешь им отказать и все раздашь.

Он взглянул на нее усталыми глазами и кивнул.

Макарио отыскал в лесной чаще укромное местечко и, почувствовав сильный голод, собрался в свое удовольствие полакомиться индюком. Расположившись поудобнее на полянке, он со вздохом несказанного блаженства прислонился к стволу могучего дерева, вытащил из корзинки индюка, разостлал перед собой на земле крупные свежие банановые листья и возложил на них птицу таким движением, точно совершал жертвоприношение богам.

После пира он предполагал проспать остаток дня, устроить себе подлинный праздник, первый за всю жизнь.

Созерцая искусно приправленную птицу и вдыхая чудесный аромат, он в порыве искреннего восторга пробормотал: «Должен сознаться, она дьявольски искусная и ловкая повариха. Только показать этого ей не доводилось». Его жена была бы вне себя от счастия и гордости, вымолви он хоть раз при ней такие слова. Но этого он не в состоянии был сделать, ибо при ней ему такие слова просто на язык не шли.

В ручье он ополоснул руки, и теперь все было подготовлено именно так, как полагается в столь праздничном случае.

Он было крепко взялся левой рукой за грудку индюка, а правую решительно занес, чтобы оторвать жирную ножку, как вдруг заметил перед собой, не далее, чем за четыре шага, пару ног. К великому его удивлению, перед ним стоял пышно разодетый кавалер. На кавалере было сомбреро невообразимых размеров, причудливо изукрашенное золотым позументом, короткая кожаная куртка, так богато, как только можно себе представить, расшитая золотом, серебром и разноцветным шелком. По краю черных штанов, от пояса до тяжелых шпор из чистого серебра, было нацеплено множество золотых монет, которые, как только франт завел с Макарио разговор, чарующе зазвенели.

Усы у кавалера были темные, а бородка клинышком, точно у козла, глаза черные, как смоль, тесно посаженные и колючие, словно иглы.

Когда взгляд Макарио поднялся к лицу кавалера, с узких губ незваного гостя сорвался хохот, исполненный коварства. Кавалер заговорил металлическим голосом:

— Что, если бы ты, дружище, уделил добрый кусок твоего вкусного индюка голодному рыцарю? Я не слезал с седла всю ночь и сейчас умираю с голоду. Пригласи меня, пожалуйста, во имя преисподней, к своему завтраку.

— Дело вовсе не в завтраке, — прервал его Макарио Он так вцепился в своего индюка, словно боялся, что птица вот-вот упорхнет. — Это мой праздничный пир, который я ни с кем не собираюсь разделять. Понял?

— Я отдам тебе свои шпоры, если ты уделишь мне жирную ножку, которая как раз у тебя в руке, — гнул свое кавалер и облизнул губы тонким языком, который, если бы был раздвоен, мог принадлежать змее.

— Ни к чему мне твои шпоры, будь они железные, медные, серебряные, золотые или даже бриллиантовые, потому что нет у меня коня, на котором я мог бы гарцевать.

— Ладно, тогда я отрежу все золотые монеты, нацепленные на мои штаны, и отдам их тебе за половину грудки твоего индюка. Что ты скажешь на это?

— Эти деньги не принесут мне счастья. Если я захочу потратить хоть одну из твоих монет, меня тут же бросят в тюрьму и будут пытать до тех пор, пока я не признаюсь, где ее украл. И тогда как вору отрубят руку. Где уж мне, бедняку дровосеку, отказываться от одной руки, когда я хотел бы иметь целых четыре, если бы господь пожелал их мне дать!

Не обращая более внимания на посулы кавалера, Макарио собрался было отделить ножку индюка от тушки и, наконец, приступить к еде, как незнакомец снова помешал ему:

— Так послушай-ка, мой милый друг!..

Тут Макарио сердито прервал его:

— Так послушай-ка уж лучше ты, что я тебе скажу! Ты мне не друг, и я тебе тоже. Понял? А теперь убирайся назад в преисподнюю, откуда ты явился, и не мешай мне спокойно справлять мой праздничный пир!

Франт скорчил мерзкую гримасу, испустил проклятие и заковылял восвояси, браня на чем свет стоит весь человеческий род.

Макарио глянул ему вслед, покачал головой и пробормотал:

— Кто бы поверил, что в этом лесу встретишь такое чудище? Всякие, однако, бывают создания на белом свете!

Он вздохнул, взялся, как прежде, левой рукой за грудку индюка, а правой решительно ухватил одну из упитанных ножек.

И снова он увидел перед собой пару ног, и как раз на том самом месте, где всего полминуты назад стоял кавалер.

Ноги были всунуты в простые мокасины, истоптанные, как будто их владелец проделал долгий и трудный путь.

Макарио поднял глаза и увидел доброе лицо, обрамленное негустой бородой. На путнике были очень старые, но опрятные белые холщовые штаны, рубаха из той же материи, и выглядел он почти так же, как индейские крестьяне в округе.

Но глаза путника накрепко притягивали взгляд Макарио, и дровосеку почудилось, что в сердце этого усталого пилигрима заключено все добро и любовь земли и неба.

Голосом, прозвучавшим словно отзвук далекого органа, путник сказал:

— Поделись со мной, добрый сосед, как я бы поделился с тобой. Я голоден, очень голоден, посмотри, дорогой брат, какой долгий путь лежит позади меня. Пожалуйста, дай мне ножку индюка, которую ты держишь, и я тебя благословлю за это. Всего лишь ножку, ничего больше. Она утолит мой голод и придаст новые силы, ибо долог еще мой путь к дому отца моего.

— Путник, — сказал Макарио, — ты очень добрый, самый добрый из всех, кто когда-нибудь был, есть или будет на свете.

Макарио произнес эти слова, точно молитву перед иконой пресвятой девы.

— Так умоляю тебя, мой добрый сосед, дай уж мне половину грудки твоего индюка. Целиком она тебе ведь все равно ни к чему!

— О дорогой мой пилигрим! — торжественно заговорил Макарио, словно бы обращался к архиепископу, которого никогда не видел и знать не знал, но почитал величайшим из великих на земле. — Пожалуйста, пойми меня. Этот индюк дан мне целиком. И если я кому-нибудь отдам хоть крохотный, не больше ноготка, кусочек, это уже будет не целый индюк. По целому индюку тосковал я всю жизнь, и если теперь, после того, как я заполучил его, не воспользуюсь им, это разобьет счастье моей доброй, любящей жены, которая от всего отказывалась, чтобы сделать мне такой богатый подарок. Поэтому заклинаю, мой господин и учитель, пойми мои чувства, молю тебя, пойми бедного грешника!

Путник взглянул на Макарио и сказал ему:

— Я понимаю тебя, Макарио, мой брат и добрый сосед, я понимаю тебя очень хорошо. Будь благословен во веки веков и ешь с миром своего индюка. А теперь я пойду, и когда в деревне буду проходить мимо твоей хижины, благословлю твою добрую жену и всех твоих детей. Прощай!

Макарио провожал путника взглядом до тех пор, пока мог его видеть, потом покачал головой и сказал про себя:

— Очень жалко мне его. Он такой усталый и голодный. Но я же просто не мог иначе.

Поспешно схватился он за ножку птицы, чтобы отделить ее от тушки, и, наконец, начать вожделенный пир, и тут снова увидел перед собою пару ног. Они были обуты в старомодные сандалии, и Макарио подумалось, что это, наверно, какой-нибудь чужеземец из дальних стран. Потому что никогда прежде не приходилось ему видать таких сандалий.

Он поднял глаза и увидел перед собой самое голодное лицо, какое только можно представить. Незнакомец опирался на длинный посох. На лице его не было кожи, оно состояло только из костей. Из костей, лишенных плоти, были также и руки и ноги нового гостя. Его глаза казались черными дырами, глубоко просверленными в черепе. Во рту виднелись два ряда крепких зубов, а губ не было вовсе.

Одет был странный посетитель в вылинявшую голубовато-белую хламиду. На изрядно потрепанном поясе, перехватывающем одеяние чужестранца, болталась на обрывке веревки поцарапанная коробка красного дерева, в которой внятно тикали часы. И эта коробка на поясе вместо песочных часов сначала сбила Макарио с толку. Поэтому он не сразу узнал нового гостя.

Тут чужеземец начал говорить. Голос его походил на стук палки о палку.

— Я очень, очень голоден, кум, очень голоден!

— Правду ты говоришь, я это по тебе вижу, кум, — согласился Макарио, изрядно напуганный ужасным обликом чужеземца.

— Так как ты сам видишь это и ничуть не сомневаешься в том, что я нуждаюсь в пропитании, то, мой дорогой, хоть ножку индюка ты не пожалеешь отдать мне?

Макарио испустил вопль отчаяния, сцепил и беспомощно заломил руки.

— Ну ладно, — сказал он, наконец, голосом, дрожащим от печали, — где уж смертному тягаться с судьбой? Ничего не поделаешь. Она меня все-таки скрутила. Ну, ладно, кум, чего уж тут, отращивай себе брюхо! Половина индюка твоя — и ешь на здоровье!

— О, вот это славно, кум! — сказал Голодный, сел на землю против Макарио и сделал такое движение челюстями, словно попытался ухмыльнуться или засмеяться.

— Я сейчас разделю птицу пополам, — сказал Макарио. Он очень торопился, опасаясь, что может внезапно появиться еще какой-нибудь посетитель и сократить его долю на целую треть. — Отвернись, пока я буду разрезать индюка. Потом я положу между половинами топор, и ты скажешь, какую хочешь — ту, что около рукоятки, или ту, что около лезвия. Согласен, Костлявый?

— Вполне, кум.

Так они вместе пировали. И славный это был пир, приправленный умными речами гостя и веселым смехом хозяина.

— Как это получилось, — спросил гость, обгладывая крепкими зубами индюшачье крылышко, — что ты мне уступил даже половину своего индюка, в то время как незадолго до того дьяволу и богу отказал в гораздо меньшей порции жаркого?

— Ну, ладно, — решился Макарио, — я тебе сознаюсь. По чести сказать, кум, когда я тебя вот так увидел перед собою, мне тут же стало ясно, что у меня вряд ли осталось веку полакомиться хоть ножкой. Не говоря уж о целом индюке. Тут я подумал: «Пока он ест, я тоже буду есть», — и разделил индюка пополам.

Гость уставился на хозяина своими бездонными глазницами с превеликим изумлением. Потом он осклабился и разразился искренним хохотом, который звучал так, будто палкой барабанили по пустому бочонку.

— Клянусь великим Юпитером, кум, ты — светлая голова и большой хитрец! Давненько я не встречал человека, который бы оказывался таким умным и находчивым, когда бьет его последний час. Воистину ты заслуживаешь, чтобы я избрал тебя для одной маленькой должности, которая внесет некоторое развлечение в мое одинокое существование.

— Что же это, кум? Что ты сделаешь? О, пожалуйста, ваша милость, не делайте меня вашим подручным! Только не это…

— В подручном я не нуждаюсь и никогда еще его не имел. Нет, дело идет совсем о другом. Я хочу сделать из тебя доктора, великого доктора. Ты затмишь всех ученых медиков, которые всегда стремятся подстраивать мне мерзкие каверзы и воображают, будто могут обойти меня. Ну так вот, быть тебе доктором, и обещаю, твой индюк окупится миллион раз.

При этих словах он поднялся, прошел шагов десять, глянул на песчаную землю, пересохшую от зноя, и окликнул дровосека:

— Кум, принеси-ка сюда свою флягу, я разумею ту флягу, что смахивает на забавную тыкву. Да сначала вылей из нее всю воду.

Макарио послушался и встал рядом со своим гостем. А тот плюнул семь раз на иссохшую землю. С минуту они ждали, а потом вдруг из песка неожиданно забила струйка кристально прозрачной воды.

— Теперь подай-ка мне твою флягу! — приказал Костлявый.

Он опустился на колени у образовавшегося маленького озерка и одной рукой принялся начерпывать воду во флягу Макарио. Это продолжалось довольнодолго, так как горлышко фляги было очень узким, а вмещала фляга добрый литр.

Когда фляга наполнилась, Костлявый, все еще стоявший на коленях над маленьким озером, стукнул рукой о землю, и воды словно не бывало.

— Посидим-ка опять, кум, на том месте, где мы пировали, — сказал гость. Костлявый протянул Макарио флягу и объяснил: — Одна капля этой влаги излечит любую болезнь, и когда я говорю «любую болезнь», то подразумеваю все недуги которые считаются смертельными. Но слушай и хорошенько запоминай, кум. Когда иссякнет последняя капля твоего лекарства, придет конец и твоей исцеляющей силе.

— Уж и не знаю, кум, — ответил Макарио, — стоит мне принимать от тебя этот подарок или нет. Знаешь ли, индюк, которым нынче мы с тобой угощались, был пределом моих желаний. Никогда не приходило мне на ум потребовать от жизни чего-нибудь поважнее.

— Ты же видишь: самая заветная мечта твоей жизни не сбылась и поныне. И если ты не расстался с мечтой купить нового индюка, то, чтобы не пришлось ждать еще три года, тебе не остается ничего другого, как заняться врачеванием.

— Об этом я как-то еще не поразмыслил. Но мне и правда во что бы то ни стало нужно раздобыть целого жареного индюка, а там будь что будет. Если это мне не удастся, я сойду в могилу несчастнейшим из всех людей на свете.

— Ну так слушай, кум, я должен тебе сказать еще кое-что очень важное, прежде чем мы окончательно расстанемся. Всякий раз, как тебя позовут к больному, ты около него заметишь меня. Но никто, кроме тебя, не будет меня видеть. А теперь крепко запомни мои слова. Если увидишь меня стоящим в ногах больного, влей одну каплю лекарства в стакан свежей, чистой воды и дай ему испить. Не пройдет и двух дней, как он снова будет здоровым и бодрым. Но если увидишь меня в головах больного, не берись лучше за лечение. Последнее слово всегда останется за мною, а тебе надлежит повиноваться и не оспаривать мой выбор.

— Я это запомню, господин! — уверил Макарио.

— Ну и прекрасно сделаешь. А теперь, кум, пора проститься. Пир был великолепный, я бы сказал «экстраординарный», если бы ты понимал это слово. И признаюсь тебе, я превосходнейше провел время в твоем обществе. Весьма обязан, кум! Тысяча благодарностей! До свидания!

— До свидания, кум! — ответил Макарио, которому чудилось, будто он пробуждается от какого-то тягостного сна.

Но тут же ему стало ясно, что он вовсе не спал.

Перед ним на земле лежали тщательно обглоданные косточки индюка, половина которого с таким аппетитом была съедена его гостем. Он механически подобрал несколько оброненных кусочков мяса, сунул их в рот, чтобы добро не пропадало, и одновременно попытался восстановить в памяти и осмыслить значение неслыханных приключений, которые ему довелось пережить в этот день, богатый событиями.

Скоро его охватила усталость, и он прилег на землю, чтобы, как наметил с самого начала, проспать весь остаток дня в завершение пира.

В этот вечер он не принес домой ни единой щепки.

У жены Макарио не осталось в доме ни песо, чтобы купить еды на завтра. Несмотря на это, она и намеком не попрекнула мужа за нерадивость. Ею владело какое-то безотчетное чувство радости.

Прежде чем Макарио отправился спать — в этот вечер позже обыкновенного, потому что хорошо отдохнул днем в лесу, — жена шепнула ему застенчиво:

— Ну, как там было с индюком, дорогой муженек?

— А с чего это ты вдруг любопытствуешь, как там было с индюком? Разве, по-твоему, с ним что-то должно было стрястись? Все было, как положено, насколько я могу судить по своему небогатому опыту обращения с жареными индюками.

О своих гостях он не обмолвился ни словом.

Следующий день для всей семьи оказался голодным днем. Завтрак, который разделял и Макарио, всегда был довольно скудным, но в это утро хозяйке пришлось особенно урезать порции, чтобы хоть что-нибудь осталось на обед и ужин.

Макарио наскоро проглотил несколько ложек черных бобов, приправленных стручками зеленого перца. Он не жаловался, так как отлично знал, что сам во всем виноват. Взял топор, веревку и, тяжело ступая, вышел навстречу туманному утру. Можно было подумать, история с лекарством и всем, что с этим связано, начисто вылетела у него из головы.

Но едва только он успел сделать несколько шагов, жена окликнула его:

— Муженек, флягу забыл!

Это воскресило перед ним приключения минувшего дня.

— Она еще полная, — жена встряхнула флягу. — Может, мне эту воду вылить и налить свежую? — спросила женщина, вертя пробку, вырезанную из маисового початка.

— Да, она еще полная, — подтвердил Макарио, которого всерьез напугало, что жена второпях, чего доброго, выплеснет драгоценную влагу. — Я вчера пил из маленького ручья. Давай сюда флягу, не стоит менять воду!

По дороге в лес, отойдя на изрядное расстояние от своей хижины, стоявшей с самого краю деревни, он в зарослях густого кустарника выкопал ямку и сунул туда флягу.

В этот вечер Макарио притащил такую большую вязанку сухих крепких дров, какую ему уж много месяцев не доводилось приносить. Первый же покупатель дал за нее старшим мальчикам два серебряных гроша, и семье показалось, будто выигран миллион.

И на следующий день Макарио по обыкновению отправился на работу.

Накануне вечером он как бы мимоходом пожаловался жене, что на его флягу свалилось тяжелое бревно и расплющило ее, так пусть жена даст ему какую-нибудь другую, ведь их в доме полным-полно. Эти фляги ровно ничего не стоили, старшие ребята разыскивали дикорастущие тыквы в кустарнике.

Вечером он снова приволок тяжелую вязанку дров, но на этот раз застал свое семейство в страшной тревоге. Навстречу ему с распухшим лицом и покрасневшими от слез глазами кинулась жена и закричала:

— Регино при смерти! Регино, несчастному малышу, осталось жить считанные минуты!

И она затряслась от рыданий.

Беспомощно и тупо уставился на нее Макарио, как делал всегда, когда нарушалось что-нибудь в уныло-привычной череде его семейных дел. Когда жена отошла в сторону, он заметил, что в хижине собрались соседки. Они стояли и сидели на корточках вокруг постели, на которой лежал ребенок.

Семья Макарио слыла самой бедной во всей деревне и все же пользовалась общей любовью из-за своей незлобивости, честности, скромности. Как известно, бедность — добродетель, приносящая единственную пользу: бедняки повсюду и всеми более любимы, нежели богачи.

Каждая женщина явилась со своим целительным снадобьем, каждая предлагала собственное средство для спасения ребенка. Малыша заставляли глотать питье, приготовленное то из корней, то из трав, то из размолотой змеиной кожи, смешанной с золой сожженной жабы.

Не обращая ни малейшего внимания на болтовню женщин, Макарио глядел на младшего сына, которого из шумной оравы своих детей любил, пожалуй, больше всех, потому что тот был такой крохотный и так невинно смеялся. Часто Макарио казалось, что единственный смысл жизни, единственное счастье — всегда ощущать возле себя беззащитное существо, невинно смеющееся и тычущее кулачонками в нос и щеки.

Макарио медленно повернулся, решительно шагнул к двери и вышел в темноту ночи.

Не зная, что предпринять и куда деваться, когда в доме такая суматоха, устав от целого дня тяжкой работы и чувствуя, что вот-вот подкосятся колени, он побрел по дороге, ведущей к лесу. Ведь лес был его владением, его прибежищем, где он наверняка надеялся обрести покой, в котором так сильно нуждался. Добравшись до того места, где сегодня утром зарыл флягу, он внезапно остановился, раздвинул кустарник, схватил флягу и помчался обратно с небывалой быстротой.

— Дай-ка мне кружку чистой воды, — распахнув дверь, приказал он жене громким, внушительным голосом. Исполненная новой надежды, она тут же поспешно подала ему глиняную кружку с водой.

Никогда еще жене не случалось видеть его таким властным. Она испытывала почти ужас перед ним и выпроводила вон всех соседок.

Макарио поднял глаза — перед ним стоял его костлявый сотрапезник. Ложе умирающего мальчика разделяло их. Гость обратил на хозяина бездонные черные дыры, заменяющие ему глаза, помедлил, тронулся с места и неторопливо, словно еще взвешивая свое решение, встал в ногах постели, где и оставался, пока отец ребенка наливал в кружку с водой изрядную дозу лекарства.

Когда Макарио заметил, что гость укоризненно качает головой, ему вспомнилось — по условию, для исцеления довольно одной капли. Но он спохватился слишком поздно — драгоценная жидкость уже смешалась с прозрачной водой.

Макарио приподнял головку ребенка и начал потихоньку вливать питье ему в рот, стараясь ничего не пролить. К великой своей радости, он заметил, что малыш, едва коснувшись губами влаги, принялся сам охотно глотать ее, пока не выпил всю до последней капли.

Отец подождал еще несколько минут и, убедившись, что сын поправляется с чудесной быстротой, позвал мать.

Когда женщины, ожидавшие на улице, услышали возглас матери, они гурьбой бросились в дом. Увидев выздоравливающего мальчика, они разинули рты и уставились на Макарио, будто узрели его впервые.

Макарио ежедневно ходил на работу и следующие шесть недель подряд, но, когда однажды вечером воротился домой, нашел там Рамиро, владельца самой большой лавки в деревне, самого богатого человека во всей округе. Со всей возможной учтивостью тот высказал свою настоятельную просьбу. Оказывается, жена Рамиро давно уже болеет, а теперь силы ее тают просто на глазах. Не сможет ли Макарио зайти и посмотреть ее? Рамиро уверял дровосека, что наслышан о его исцеляющей силе и очень просит применить все умение для спасения молодой женщины.

— Принеси мне какую-нибудь бутылочку, — сказал Макарио, — самую маленькую стеклянную бутылочку из твоей лавки. Я подожду тебя здесь, обмозгую все дело и посмотрю, что можно сделать для твоей жены.

Рамиро принес бутылочку — аптечный пузырек, вмещавший одну унцию жидкости.

— На что это тебе такая бутылочка? — полюбопытствовал торговец.

— Предоставь уж все мне, Рамиро. Иди сейчас к себе и дожидайся меня. А я тем временем должен побывать в поле и разыскать кое-какие целебные травы…

Он вышел в темноту ночи, достал свою флягу, до половины наполнил аптечный пузырек драгоценной влагой, снова зарыл флягу и отправился к Рамиро, жившему в одном из тех одноэтажных кирпичных особняков, что составляли гордость деревни.

Женщина, которую он там нашел, была близка к своему концу, так близка, как недавно его маленький сын.

Рамиро вопросительно глядел в глаза Макарио. Тот в ответ только пожал плечами. А минуту спустя сказал:

— Выйди пока отсюда и оставь меня наедине с твоей женой!

Рамиро не посмел ослушаться. Но он необыкновенно ревновал всех к своей молодой и очень красивой жене, с которой обвенчался не более года назад. Даже на краю могилы она оставалась прекрасной. И он решил подглядеть сквозь замочную скважину, что станет делать Макарио.

А Макарио понадобился стакан воды. И когда он рывком распахнул дверь, Рамиро, прильнувший глазом к замочной скважине, не успел отскочить и растянулся на полу.

— Это было не слишком порядочно с твоей стороны, Рамиро, — сказал Макарио — Вообще-то мне бы следовало отказаться возвращать тебе твою молодую жену, потому что ты не достоин ее, о чем и сам хорошо знаешь…

Внезапно он запнулся, крайне смущенный, не в силах постигнуть, что это на него ни с того ни с сего нашло. Рамиро, заносчивый, кичливый Рамиро, смиренно, точно нищий, стоит перед ним и дрожит от страха, боясь, что Макарио откажется лечить его жену! И вдруг дровосека осенило: он теперь облечен такой великой силой, что надменный Рамиро видит в нем доктора, способного творить чудеса.

Между тем Рамиро смиренно молил о прощении за шпионство и слезно просил спасти жену, которой предстояло месяца через четыре подарить ему первенца.

— Сколько ты потребуешь за то, чтобы сделать ее такой же цветущей и здоровой, какой она была раньше?

— Я не торгую своим лекарским искусством и не имею обыкновения называть какую-то твердую цену. Это от тебя зависит, Рамиро, определить ее. Потому что только ты один можешь знать, чего стоит для тебя жена. Так что назови цену сам.

— Десяти золотых монет будет довольно, мой дорогой, славный Макарио?

— Как, только всего и стоит для тебя твоя жена? Всего только десять золотых монет?

— Ты не должен так истолковывать мои слова, Макарио! Я увеличу вознаграждение до сотни золотых монет, но только, пожалуйста, обещай уж наверняка спасти ее!

Макарио знал Рамиро хорошо, даже слишком хорошо. Оба родились и выросли в одной деревне. Рамиро — сына богача-купца и богатый торговец, а Макарио — сын бедняка-поденщика и всего лишь бедный дровосек, к тому же обремененный многочисленной семьей. И, зная так хорошо Рамиро, он лучше кого бы то ни было понимал, что лукавый торговец, стоит только выздороветь его жене, попытается всеми способами отвертеться от уплаты вознаграждения, а если Макарио тут же не отступится, завяжется бесконечная, мерзкая судебная канитель, которая может тянуться много лет. Поэтому Макарио сказал:

— С меня хватит и тех десяти монет, что ты посулил мне спервоначалу. Принеси-ка стакан свежей воды, да поживее.

Вода была принесена, и Макарио дал торговцу добрый совет:

— Не вздумай только опять подглядывать! Потому что, запомни хорошенько, если я вдруг чего-нибудь напутаю, ты будешь виноват. Так что ничего не выпытывай и не подглядывай в замочную скважину! А теперь оставь меня наедине с больной!

На сей раз Макарио тщательно следил не только за тем, чтобы израсходовать не более одной капли драгоценной жидкости, но даже постарался разделить эту каплю пополам. Благодаря разговору с торговцем ему открылось, как безмерно драгоценно, оказывается, его лекарство, если даже такой спесивец и богач, как Рамиро, унижается перед ним, дровосеком, беднейшим из бедных. Точно внезапно распахнулась завеса будущего: он откажется от прежнего тяжкого ремесла и всецело посвятит себя врачеванию. Разумеется, самым привлекательным и заманчивым в этом будущем ему представилась бесконечная вереница жареных индюков, которых можно будет смаковать когда бы ни заблагорассудилось.

Его тощий сотрапезник, стоявший в ногах больной, подметил, как он делит каплю надвое, и одобрительно кивнул, встретив вопросительный взгляд Макарио.

Через два дня после своего полного выздоровления жена Рамиро сообщила ему, что, сомнения нет, их будущему младенцу ничто не повредило, она ясно чувствует, как он шевелится.

Рамиро, исполненный огромной радости, заплатил Макарио десять золотых монет, не только не торгуясь, но, наоборот, с тысячью благодарностей в придачу. Он пригласил всю семью Макарио к себе в лавку, откуда дровосеку, его жене и детям было позволено взять столько, сколько они сумеют унести.

Теперь Макарио построил для семьи добротный дом, купил плодородную землю и принялся возделывать свое поле — Рамиро ссудил ему сто золотых монет за очень умеренные проценты.

Сделал это Рамиро вовсе не в порыве бескорыстной признательности. Как истый делец, он никогда не давал взаймы денег, не рассчитывая на жирный куш. Сейчас, уразумев, что Макарио предстоит великое будущее, он счел, что превосходно распорядится, если предложит деньги взаймы дровосеку и этим удержит его в деревне, куда на поклон к чудесному исцелителю скоро повалит народ.

Ведь чем больше людей станет посещать деревню ради Макарио, тем пышнее расцветет торговая фирма Рамиро. Он поставил на Макарио и выиграл, выиграл сверх самых смелых ожиданий.

Чтобы привлечь общее внимание к необычайному дару Макарио, он принялся везде и всюду расхваливать его. А как только он отправил в город письма своим деловым друзьям, в деревню толпами устремились в надежде на исцеление больные, которых ученые врачи объявили неизлечимыми.

Вскоре Макарио мог уже возвести для себя настоящий дворец. Он скупил всю землю в округе и превратил ее в сады и парки. Детей своих он послал в школы и университеты даже в Париж и Саламанку. То, что обещал ему когда-то незваный сотрапезник, действительно сбылось: съеденная Костлявым половина индюка окупилась миллион раз.

Несмотря на все богатство и славу чудодейственного исцелителя, Макарио оставался честным и неподкупным. Всякого, кто хотел у него лечиться, он спрашивал, во сколько тот оценивает свое здоровье. И как он поступил в первый раз, так поступал и во всех других случаях: позволял больным или их родственникам устанавливать цену по собственному усмотрению. Бедного старика или бедную женщину, которые не в состоянии были предложить больше, чем серебряное песо, поросенка или петуха, он лечил столь же добросовестно, как и богачей, которые иногда оценивали себя и в двадцать тысяч луидоров. Он лечил господ и дам из самого знатного общества. К нему приезжали из-за океана, из Испании, Италии, Португалии, Франции и других стран.

Честный при установлении гонорара, он был столь же честен, применяя свое искусство. Если, оставаясь наедине с больным, он видел у его изголовья Костлявого, то открыто объявлял, что не в силах спасти страждущего. От всякого вознаграждения он в подобных случаях отказывался. Все, кто бы они ни были, примирялись с его окончательным решением без пререканий.

Если в самом начале практики ему удавалось разделять каплю пополам, то вскоре он умудрился расщеплять ее на четыре части. А потом обзавелся всевозможными приспособлениями и аппаратами, посредством которых можно было одну каплю дробить на множество мельчайших капелек. Но с какой бы бережливостью и изощренным хитроумием ни сокращал он до предела каждую дозу, лекарство все убывало и убывало с ужасающей быстротою. Он разлил лекарство по специальным флаконам из черного стекла и накрепко запечатал. Но вот он откупорил последний флакончик и однажды, к ужасу своему, обнаружил, что там всего-навсего две капли. Поэтому он решил никого больше не лечить.

За это время Макарио состарился и сказал себе, что имеет право провести на покое немногие годы жизни, еще оставшиеся ему. Две последние капли лекарства он предназначил только для членов семьи, особенно для возлюбленной своей жены, которую за последние пять лет приходилось лечить уже дважды. Потерять ее представлялось ему страшным несчастьем.

Случилось, что как раз в эту пору заболел восьмилетний сын вице-короля дона Жуана Марквеса де Казафуэрте, самого высокопоставленного человека во всей Новой Испании.

Вице-король слышал о Макарио, но титул, образование, высокое общественное положение обязывали его считать Макарио шарлатаном, тем более что именно так называл этого человека некий настоящий доктор, получивший ученое звание в университете.

Однако мать ребенка, когда под угрозой оказалась жизнь ее сына, настаивала так упорно, что в конце концов за Макарио послали.

Вице-король, который не верил в чудеса, совершенные Макарио, обратился к нему, точно к любому другому индейцу-простолюдину:

— Удастся тебе вернуть здоровье нашему наследнику — четверть моего состояния твоя. Далее, я выдам тебе по всей форме составленный диплом, который даст тебе право повсюду в Новой Испании заниматься медициной в соответствии со всеми правами и привилегиями, которыми наделен ученый врач. Наконец, ты получишь специальную охранную грамоту с моей печатью. Она будет тебе защитой от конфискации имущества, от произвола полиции или солдат, так же как и от всякой необоснованной судебной акции. Ну не королевская ли это награда?

Макарио кивнул, но не сказал ничего.

— Однако выслушай, что еще я, вице-король, хочу добавить. Если ты не сумеешь вылечить моего сына, я предам тебя суду святейшей инквизиции с обвинением в чародействе и союзе с дьяволом, и ты на площади будешь посажен на кол и перед всем народом заживо сожжен.

Вице-король замолчал, чтобы проверить впечатление, которое его угроза произвела на Макарио. Тот побледнел, но опять не проронил ни слова.

— Хорошо ли ты понял все, что я сказал тебе?

— Да, ваше высочество, — ответил Макарио, слегка содрогнувшись, и неловко поклонился.

— Ну, а теперь я сам проведу тебя к моему больному сыну.

Они вошли в покои принца.

Мальчик раскинулся на легкой кроватке благородного дерева.

Когда Макарио остался один на один с мальчиком, он увидел своего тощего партнера: тот стоял у изголовья постели.

Оба они, Макарио и Костлявый, не перекинулись друг с другом ни единым словом с тех пор, как вместе угощались жареным индюком. Макарио никогда не обращался за одолжением к своему куму, никогда ни одного человека, которого хотел взять Костлявый, не попросил оставить в живых. Даже двух внучат уступил он безропотно своему бывшему гостю.

— Уступи мне мальчишку, — взмолился Макарио, — уступи ради нашей старой дружбы! Никогда я не просил у тебя об одолжении, ни о малейшем одолжении за половину индюка, которую ты с таким удовольствием ел, когда так нуждался в пропитании. Ты все давал мне по доброй воле. Уступи мне мальчишку! Ради моей дорогой, верной, преданной, горячо любимой жены. Ты ведь знаешь или можешь по крайней мере представить, что для христиан означает, если кого-нибудь в их роду при всем народе сжигают живьем на колу. Пожалуйста, уступи мне мальчишку! Я и не дотронусь до богатств, что сулят мне за его исцеление. Я был бедняком, когда ты меня нашел в лесу, и был на свой лад счастлив. И я с превеликой радостью опять стану таким же бедняком, каким был тогда, и охотно опять буду рубить дрова, как в те времена, когда в первый раз встретился с тобою. Но заклинаю тебя всем на свете, уступи мне этого мальчишку!

Костлявый долго-долго смотрел на Макарио черными, бездонными глазницами. Словно он прислушивался к тому, что у людей зовется голосом сердца. Вероятно, ему было приказано забрать мальчика с собой. Его жестикуляция ясно выражала и сострадание к другу, попавшему в беду, и невозможность примирить чувство и долг.

Он глядел на Макарио с глубоким состраданием и сочувствием. Наконец покачал головой, медленно, будто человек в великой печали.

Он раскрыл свои бестелесные челюсти, и голос его прозвучал, точно стук узловатой дубинки по доске:

— Мне очень прискорбно, кум, но на сей раз я не сумею выручить тебя из беды. Поверь, редко мне приходилось огорчаться сильнее сегодняшнего. Я не могу иначе, я должен забрать мальчика.

Тут Макарио решительным движением схватил кроватку и одним взмахом повернул ее так, что его партнер оказался в ногах ребенка.

Но Костлявый, воспарив в воздухе, с молниеносной быстротой вновь возник у изголовья мальчика.

Еще раз Макарио повернул кроватку, чтобы поставить Костлявого в ногах, и опять тот в мгновение ока очутился у изголовья.

В неистовом азарте Макарио вертел, как колесо, постель больного, но всякий раз, останавливаясь перевести дыхание, видел бывшего сотрапезника в изголовье принца. И Макарио продолжал безумную игру, обманом надеясь отбить добычу.

Это беспрестанное вращение кровати, отторгнувшее у вечности не более двух секунд, вконец измотало старика. Инстинктивно схватился он за маленький потайной карман и обнаружил, что стеклянный флакончик с двумя последними каплями драгоценного лекарства вдребезги разбился во время неистовой игры. Значение этой утраты мгновенно дошло до него. Потрясенный, он чувствовал, как в нем гаснет последняя искра воли к жизни и надвигается пустота.

Он растерянно оглядел королевские покои, ему мерещилось, будто он пробуждается от кошмарного сна, который длился нескончаемо долго, может быть, целые столетия. И он осознал, что пришел его час и бессмысленно противиться судьбе. Глаза его блуждали по всей комнате и вдруг остановились на лице мальчика. И он увидел, что ребенок уже мертв.

Как дерево, подрубленное под корень, повалился он в изнеможении на пол. И распростертый бессильно, услышал голос того, с кем когда-то вместе пировал. Но на диво мягко звучал теперь этот голос:

— Еще раз, кум, благодарю тебя за половину индюка, что ты мне так великодушно даровал. На целую сотню лет тягостной работы восстановились тогда мои иссякнувшие силы. Твой индюк был действительно экстраординарный, если ты понимаешь это слово. Но знай, кум, в нынешнем твоем положении тебе не спастись от лютой казни на площади перед всем народом. У меня есть один только способ избавить тебя от этого. И я сумею защитить тебя от надругательств и бесчестья. Сделаю это ради нашей старой дружбы и еще потому, что ты всегда держал себя благородно, никогда прежде не пытался меня обмануть или перехитрить. Поистине ты жил, как достойный человек. Будь же счастлив, кум!

Жена Макарио очень встревожилась: ее муж вечером не возвратился домой. Наутро она созвала всех жителей деревни, чтобы они помогли ей разыскать Макарио. Она боялась, что с ним в лесу случилось что-то неладное и он не может без посторонней помощи добраться до дому.

После многочасовых поисков они, наконец, нашли его в лесной чаще, очень далеко от деревни, в такой глухомани, куда доныне никто не отваживался проникать в одиночку.

Он сидел на земле, удобно прислонившись к стволу могучего дуплистого дерева. Он был мертв. Широкая, блаженная улыбка застыла на его лице. Перед ним на земле были расстелены банановые листья, которые служили ему скатертью, и на них лежали тщательно обглоданные косточки половины индюка.

Напротив, примерно на расстоянии в три фута, были совершенно так же расстелены банановые листья, на них виднелись очень чистые косточки второй половины индюка, сложенные так аккуратно, как это мог бы сделать лишь тот, кто вкушал свою трапезу с большим аппетитом и отменным удовольствием.

Как только жена Макарио заметила обглоданные косточки индюка, разделенного пополам, из ее печальных глаз полились горючие слезы и она сказала:

— Хотелось бы мне узнать, ах, как мне хотелось бы узнать, кто это был у него в гостях… Наверно, какой-то хороший, благородный и очень приятный гость, иначе Макарио не умер бы таким счастливым, таким бесконечно счастливым.

Перевод: М. Вахрех

ДУША СОБАКИ


Как-то после обеда, когда часы на соседнем магазине пробили пятнадцать часов тридцать минут, месье Ле Бланк, француз, владелец кафе на Калле де Боливар в Мехико-Сити, заметил среднего роста черную собаку, сидящую около постоянно открытой двери. Она устроилась, не мешая посетителям. Собака смотрела кроткими темными глазами прямо на Ле Бланка, и в этом спокойном взгляде светилось истинное дружелюбие. Более того, собака сидела с такой веселой рожицей, какая бывает иногда у старых бродяг, никогда не теряющих чувство юмора, даже если их спустили с черной лестницы или облили с головы до ног водой.

Через несколько минут скорее случайно, чем нарочно, француз, оставив работу, еще раз посмотрел на собаку. Пес, поймав этот взгляд, отвечал веселым вилянием хвоста, смешно наклонив голову набок и открыв пасть. Ле Бланку показалось, что собака дружески ему улыбается, и он не мог отказать себе в ответной улыбке, почувствовав теплый лучик солнца, прикоснувшийся к его сердцу.

Теперь, чаще работая хвостом, собака встала, тут же села опять и, сидя, придвинулась ближе к двери, но не вошла в помещение. Француз, усматривая в поведении голодной уличной собаки большой такт, уже не смог сдерживать свои чувства. С полупустой тарелки в руках проходившей мимо официантки он схватил ромштекс, к которому гость, очевидно, не очень голодный, едва притронулся. Подняв сочный кусок двумя пальцами, он уставился на собаку и приглашающе помахал куском, давая ей понять, что можно войти взять мясо. Собака увидела и поняла приглашение и завиляла теперь не только хвостом, но и всей задней частью, открывая и закрывая пасть, часто облизываясь, будто кусок находился уже у нее во рту. Она теперь точно знала, что кусок предназначен ей, но не вошла в кафе, а осталась сидеть у двери. Француз, больше заинтересованный собакой, чем своими гостями, покинул место за стойкой, отнес кусок к двери, повертел им перед носом собаки и наконец опустил ей в пасть.

Собака взяла кусок без спешки, глядя с благодарностью на француза, отошла от двери и улеглась на тротуаре под окнами кафе. Там она спокойно съела ромштекс.

Когда собака закончила свой обед, она встала, подошла опять к двери и терпеливо стала ждать внимания француза. Поймав долгожданный взгляд, она поднялась, весело виляя хвостом, смешно улыбнулась, вызвав восторг француза, замотала головой, хлопая ушами, повернулась и ушла.

Ле Бланк, увидев собаку, возвращающуюся к двери, был уверен, что она хочет получить второй лакомый кусочек. Но когда он дошел до двери, держа в руке куриную ножку, собака уже исчезла. Наконец он понял, что второй раз собака появилась у двери по единственной причине: чтобы поблагодарить его.

К концу дня француз забыл этот случай. Он смотрел на эту собаку, как на любую другую из тех уличных собак, что посещают рестораны в поисках пропитания. Иногда они нахально садятся перед посетителями и клянчат куски, пока их не выгонит официантка. Но на следующий день, точно в это же время, в пятнадцать тридцать, собака опять сидела у открытой двери кафе.

Француз увидел ее и улыбнулся ей, как хорошей знакомой. Собака ответила своей веселой усмешкой. Она чуть приподнялась, как и вчера, завиляла хвостом в знак приветствия и еще шире раскрыла пасть, свесив розовый язык набок. Француз закивал головой, приглашая собаку войти и получить свой бесплатный обед около бара. Она приблизилась на полметра к двери, но, как и вчера, отказалась войти.

Француз, подняв руку, посмотрел на собаку и дал ей понять, что надо подождать. К его удивлению, собака поняла эту жестикуляцию, чуть отошла от двери, легла на асфальт, положив голову между передними лапами, и стала наблюдать за французом, очень занятым в это время.

Спустя пять минут официантка несла поднос, наполненный тарелками, только что собранными со стола, на кухню. Ле Бланк подозвал ее, выбрал хороший кусок мяса и подошел к собаке, держа перед ее носом. Собака взяла его нежно, как из рук ребенка.

И так же, как вчера, она спокойно и беззаботно легла на асфальт под окнами кафе, наслаждаясь хорошим обедом. Тут француз вспомнил о странном способе собаки благодарить и вознамерился узнать, является ли эта странная форма благодарности сиюминутной идеей или хорошо продуманным поведением.

Ле Бланк только было задумал поспорить с одним гостем на десять песо о собаке, приходящей после обеда к двери благодарить, но увидев ее тень у двери, понял, что опоздал. Не поворачивая лица к собаке, он следил искоса глазами за ее поведением. Собака сидела недалеко от двери и ждала взгляда человека. Но тот нарочно занялся полками, где стояли стаканы, бутылки, консервы, сигареты. Иногда он проверял кассу, наблюдая за собакой незаметно для нее. Его действительно интересовало, сколько времени собака будет там сидеть с единственной целью — поблагодарить его. Четыре, возможно пять минут прошли таким образом, когда француз решил заметить присутствие собаки.

Он выпрямился и уставился на собаку. Та встала, весело повиляла хвостом, наклонив голову и улыбнувшись, повернулась и ушла.

С тех пор француз всегда оставлял особенно сочные и вкусные кусочки для собаки. Теперь она приходила каждый день и появлялась у двери так же точно, как начинаются бои быков в Мехико. Ровно в половине четвертого Ле Бланк, временами глядевший на дверь, замечал там собаку. Так прошло несколько недель без изменений в поведении собаки, в ежедневных визитах, в получении кусочков и благодарности перед уходом из кафе. Француз смотрел на собаку как на самого постоянного гостя, в некотором роде приносящего ему счастье. Каждый день собака приходила так точно, что француз мог бы сверять по ней часы.

Эта черная, нечесаная, неухоженная уличная собака уже могла быть абсолютно уверенной в гостеприимстве Ле Бланка, а все же она не изменяла своего тактичного поведения. Никогда она не входила в кафе, хотя француз неоднократно давал ей понять, что можно войти и пообедать спокойно у его ног. На самом деле человек хотел бы иметь собаку все время возле себя. Она бы выгоняла непрошеных уличных собак из кафе, охраняла ночью от возможных воров. Признаться, Ле Бланк полюбил эту собаку.

В последнее время, подавая собаке кусочки, он любил погладить ее, слегка шлепнуть по спине, тихонько подергать за уши. Собака терпеливо с куском в зубах ждала, пока Ле Бланк не кончит свои нежности и не уйдет опять за стойку. И только после этого собака отходила от двери и по обыкновению ложилась на асфальт доедать свой обед. Как всегда, насытившись, она вставала, шла к двери, ждала взгляда Ле Бланка, виляя хвостом, улыбалась, открывала пошире пасть, как бы говоря: «Спасибо огромное, до завтра в это же время». А потом, как всегда, поворачивалась и уходила. Куда, француз не знал.

Однажды у Ле Бланка был ужасный скандал с одним гостем, сломавшим себе зуб о черствый хлеб. Гость пригрозил Ле Бланку подать на него в суд для возмещения ущерба в 10 000 песо. Взбешенный француз выгнал официантку, и несчастная девушка спряталась в темном углу кафе, где горько заплакала (что было при таких обстоятельствах вполне понятно). Конечно, она должна была заметить, что хлеб черствый, но, с другой стороны, не могла же она проверять каждую булку своими пальцами. Но это была не только ее ошибка, ведь гость, взяв хлеб, не мог не почувствовать его каменное состояние. Как бы то ни было, подавала хлеб она, и поэтому за это отвечала.

Действительным же виновником был булочник, нарочно или по ошибке подсунувший черствую булку к свежим. Когда наконец Ле Бланк это понял, он поднял трубку телефона и кричал булочнику, что он сейчас с револьвером в руках нанесет ему визит и убьет этого проклятого, богом забытого, невнимательного тестомесителя, как зачумленную крысу, не заслужившую лучшего, и что булочник до конца своих дней останется проклятой вонючей крысой. Булочник ответил тирадой отборных словечек, относящихся и к матери Ле Бланка, которую он вовсе не знал, словечек, которые заставили бы так покраснеть церковные стены, что пришлось бы заново освятить церковь, очищая ее от ужасной скверны. Оживленная беседа кончилась тем, что Ле Бланк бросил трубку телефона с такой силой, что он обязательно бы разбился, если бы инженеры не предвидели проявления таких человеческих страстей и не учли это, конструируя аппарат. С лицом, красным как помидор, француз вернулся на свое место, а когда случайно взглянул на дверь, он увидел там старого дорогого друга, черную собачку, ожидавшую свой обед.

Пес спокойно сидел у двери, весело виляя хвостом и улыбаясь другу своей особенной улыбкой, зная, что она так нравится владельцу кафе. А разгневанный Ле Бланк, замученный вечными заботами, состарившими его раньше времени, тревогами и руганью, в слепой ярости неожиданно и бессознательно схватил жесткую булочку, лежащую перед ним, и изо всех сил швырнул ее в голову собаки. В дальнейшем он сам не мог понять, зачем он это сделал. Нет сомнения, что пес видел движение француза, схватившего булку, так как постоянно следил за ним глазами, пока сидел у двери, и понял, что булка была направлена в него. Пес, живущий тем, что находил на улицах, и поэтому привыкший в своей суровой жизни к побоям и ударам, умел избегать их. Легкого движения головы было бы достаточно, чтобы увернуться от летящей булки. Но он не шевельнулся. Он устремил свои теплые карие глаза на француза и несколько секунд сидел неподвижно, словно парализованный, но не ударом, а скорее удивлением, не веря, что такое могло случиться. Булка теперь лежала у его передних лап, и пес смотрел на нее изучающим взглядом. Он ждал, что булочка, как живое существо, сейчас сама подпрыгнет, показав ему, что его глаза ошиблись. Потом он перевел взгляд с булочки на лицо француза. Не было обвинения в этих глазах, а была глубокая, глубокая грусть… Грусть того, кто был безгранично уверен в дружбе и вдруг неожиданно и необъяснимо обманут.

И тут француз мгновенно осознал всю чудовищность содеянного. Он словно окаменел, глубоко потрясенный чувством, как будто совершенным им убийством человеческого существа. Как от удара, он выпрямился и пришел в себя. Несколько секунд он смотрел потерянно на пса, как на привидение.

Пес медленно встал, мотая головой, шлепая висячими ушами, как обычно перед уходом, повернулся и ушел.

Француз, увидев уходящего пса, сбитый с толку, махал руками в воздухе, как во сне. Вдруг он увидел мужчину, сидящего вблизи бара и вонзившего вилку в сочный кусок мяса, только что поставленного перед ним. Решительным движением француз схватил мясо с тарелки крайне удивленного гостя (который с ужасными воплями вскочил и энергично выразил возмущение нарушением конституционного права гражданина спокойно есть свой обед; при этом он призывал в свидетели всех присутствующих гостей). С куском в руке француз выскочил из кафе. Окинув быстрым взглядом улицу, он увидел удаляющуюся собаку. Он в исступлении бежал за псом, кричал, свистел, не обращая внимания на людей, которые останавливались, чтобы позабавиться дурачком, догоняющим уличного пса с куском ворованного мяса. На такое стоило посмотреть, ведь это случается не каждый день. Наконец француз, тяжело дыша, добежал до третьего квартала. Он потерял пса из виду и даже не мог угадать, где и в какую сторону тот повернул, на улицах в это время было очень оживленно. Он бросил кусок и вернулся в свое кафе.

— Извините, амиго, — говорил он гостю, который тем временем успокоился, получив новый кусок мяса от официантки. — Простите, сеньор, кусок был не особенно хороший, я хотел отдать его более нуждающемуся в нем, чем Вы. Забудьте этот случай. Закажите, что Вам хочется, за мой счет. Спасибо.

Гость довольно рассмеялся и был этим вполне удовлетворен. А Ле Бланк начал беспокойно шагать по залу: тут придвинул стул ближе к столу, там — отодвинул, глядя на стул так, будто тот нуждался в ремонте, подошел к столу, одной рукой подергал скатерть, другой погладил. Так он дошел до угла, в который забилась плачущая официантка.

— Все в порядке, Берта, Вы, конечно, остаетесь. Это было не только вашей ошибкой. А булочника я когда-нибудь в один прекрасный день убью. Хорошо, на всякий случай я найду другого булочника. Идите обратно к своим столам. Проклятье, я был взбешен, как дьявол после пытки, когда этот сукин сын из-за своего сломанного фарфорового зуба здесь распоясался, как последний пьяница.

— Спасибо, сеньор, — сказала Берта, шмыгнув носом и смахнув последние слезы. — Я Вам очень признательна за то, что Вы меня не выгоняете. Я обещаю Вам быстрее и лучше обслуживать гостей, чем раньше. Знаете ли, у меня на шее висят мать и двое детей без отца. Я одна о них забочусь. И нелегко, черт побери, найти место, где я имела бы столько же чаевых.

— О боже! Не говорите столько глупостей! Я же Вам сказал, что все в порядке. Что же Вам еще надо?

— Я больше ничего не хочу. Я так довольна и счастлива, оставаясь здесь, сеньор… — и повернулась к одному из гостей, нетерпеливо стучащему ножом по стакану, требуя внимания: — О, да, да, я же слышала, что Вам надо. Я же не глухая. Не выходите из себя. Обыкновенный миньон с шампиньонами? Хорошо, хорошо, сейчас получите. Я уже бегу.

Француз успокоился, погрузившись в мысли о завтрашнем дне. Он уверен: собака обязательно вернется! Вряд ли она откажется от своего обеда из-за маленького недоразумения. Такие пустяковые ссоры случаются каждый день. Каждая собака может получить незаслуженную трепку от хозяина, но тем не менее остается ему верна. Собаки держатся тех, кто их хорошо кормит. Странно, но тревога не уходила, несмотря на то что он убеждал себя в возвращении собаки. Весь остаток дня он не мог забыть ее, пытался успокоиться, но не мог. Он даже не знал, как зовут пса, где он проводит ночи, кто его хозяин и откуда он взялся. Не в состоянии избавиться от постоянных мыслей о собаке, он разозлился и прошептал про себя: «Пес же обыкновенный, грязный, уличный, жив тем, что найдет в помойках, в общем, без характера. Подай ему кость, и ты его уважаемый друг навсегда». И все же, чем больше он пытался забыть пса, чем больше уговаривал сам себя забыть его — этого немытого пса, недостойного заботы, тем меньше ему это удавалось.

На следующий день уже к трем часам Ле Бланк приготовил особо сочный, специально недожаренный кусок мяса. Он собирался встретить пса в момент его появления у двери и с помощью этого куска загладить неприятный случай и возобновить старую дружбу.

Настала половина четвертого, и как только раздался бой часов на ближайшем здании, собака сидела на привычном месте у двери. «Я же знал, что она придет, знал! — сам себе говорил француз с довольной улыбкой. — Он не был бы настоящим псом, не прибыв к бесплатному обеду». Однако Ле Бланк был немного разочарован поведением этой собаки, увы, ничем не отличавшейся от любой другой обыкновенной уличной шавки. Полюбив собаку, он был уверен в отличии ее от всех остальных. Она должна была иметь больше достоинства и гордости. Как бы то ни было, Ле Бланк был рад возвращению собаки. Он простил ей явное отсутствие достоинства и уговаривал себя, что нужно принимать собак такими, какие они есть. Человек не имеет такой власти, чтобы основательно переделать душу и характер собаки.

Итак, пес сидел и смотрел на Ле Бланка своими теплыми карими глазами. Француз широко улыбнулся ему, ожидая ответной смешной улыбки. Но пес держал пасть закрытой, он не шелохнулся, увидев француза с приготовленным куском. Ле Бланк махал им собаке, приглашая ее войти, чувствовать себя здесь как дома, и спокойно съесть свой кусок мяса. Пес опять остался сидеть у двери, в упор глядя на француза, как бы гипнотизируя его. Ле Бланк махал куском, причмокивая губами, возбуждая аппетит собаки. Пес заметил жесты француза, слегка завилял хвостом, но тут же перестал, осознав неправильность своего поведения. До француза наконец дошло, что собака не собирается входить в дом и, очевидно, имеет мало желания продолжать дружбу. Ле Бланк отнес кусок к двери и, как раньше, покрутил им перед носом собаки, ожидая, что она его схватит.

Пес поднял глаза, встретившись взглядом с французом. Он не сделал ни одного движения и решительно отказался взять кусок. Француз положил кусок перед собакой, сидящей неподвижно, как статуя, и ласково погладил ее. Пес ответил на проявление дружбы еле заметным движением хвоста, ни на секунду не переставая смотреть в глаза французу, затем наклонил голову, без особого интереса обнюхав мясо, опять посмотрел на человека, поднялся и покинул свое место у двери. Ле Бланк вышел за ним и увидел, что он бежит вдоль здания, не оборачиваясь. Вскоре онисчез в толпе.

На следующий день точно, как всегда, пес опять сидел у двери кафе, в упор смотрел в глаза своего потерянного друга. И опять Ле Бланк с сочным куском приблизился к собаке. Пес, как и накануне, только смотрел на него, не обращая внимания на кусок у его ног. Ни на секунду пес не сводил глаз с француза и только слегка и осторожно вилял хвостом, когда Ле Бланк его гладил и ласково дергал за уши. Прошла минута. Француз недоумевал, как поступить, чтобы помириться с собакой. Пес встал, лизнул несколько раз ласкавшую его руку Ле Бланка, еще раз внимательно посмотрел в глаза француза, издал короткий приглушенный лай, переходящий в тихий грустный вой, а потом, даже не понюхав мяса, повернулся, покидая место у двери, и ушел. Больше Ле Бланк его не видел. Пес больше никогда не возвращался к кафе, и никто по соседству его не встречал.

Перевод: К. Шульц

ОБ АВТОРЕ


В 1948 году в одном американском журнале появилось необычное извещение. Журнал уведомлял, что он выдаст награду в пять тысяч долларов тому, кто откроет местопребывание известного писателя Травена. Охотников получить пять тысяч долларов нашлось немало. В автомобилях, самолетах и поездах отправились они на поиски Травена. Они изъездили и исходили пешком самые отдаленные области Латинской Америки. Однако Травена не нашли…

Никто из тех, кто вот уже более тридцати лет читает романы Травена, переведенные на многие языки и разошедшиеся в миллионных тиражах по всему миру, не может похвастать тем, что видел этого писателя. Разнообразные литературные справочники не указывают года и места рождения Травена, не сообщают его адреса. Даже его издатели и поверенные, даже сценаристы и постановщики фильмов, сделанных по его романам, даже его переводчики не знают, кто он и где живет.

Но припомним: действие большинства книг Травена протекает в Мексике, в отдаленнейших ее штатах, на заброшенных серебряных рудниках, на хлопковых полях и даже в самом сердце первобытных джунглей. Уж не проходил ли он сам по этим глухим селениям? По этим узким тропам? Как лесоруб? Как погонщик мулов? Как исследователь и естествоиспытатель?..

Имя Травена давно уже обросло легендой. Мало-помалу создалось множество его биографий.

Одни утверждают, что он родился в конце прошлого века, был актером в Германии и до первой мировой войны издавал журнал, посвященный антивоенной пропаганде, что потом он участвовал в создании Баварской Советской Республики, а когда она пала, был приговорен к смерти и бежал.

Другие считают, что это швед, который после жизни, полной самых необычайных приключений, поселился в Мексике и здесь, на дороге в Акапулько, открыл небольшую таверну.

Передают, что Травен чуть ли не двадцать лет тому назад участвовал в экспедиции, которая направилась исследовать лесные дебри Мексики.

Утверждают также, что странный немец, который живет в глухом мексиканском селении, в штате Чьяпас, в уединенном доме, полном книг, и есть Травен…

Некоторые уверяют, что под этим псевдонимом скрывается женщина, выдающая себя за переводчицу его произведений на испанский язык.

Существует мнение, что всемирно известные его повести и романы написаны не одним писателем, а целой бригадой журналистов, а человек под именем Травен давным-давно покоится в земле…

Наконец в печати появилось письмо, написанное самим Травеном, в котором писатель выражает свое возмущение тем, что на него охотятся и пренебрегают его желанием остаться неизвестным, и решительно отказывается открыть свое имя.

«Да не будет у писателя иной биографии, кроме его творений», — заявил Травен.

Когда читаешь книги Травена, кажется, что писатель много лет прожил в самой гуще индейского народа, прежде чем с такой полнотой узнал его жизнь. Может быть, он был матросом, пекарем, золотоискателем, учителем в далеких, заброшенных селениях, земледельцем, фельдшером, участником исследовательских экспедиций. Может быть, вместе с индейцами работал он на серебряных рудниках и хлопковых плантациях, помогал погонщикам гнать мулов по выжженным солнцем дорогам, пробирался сквозь джунгли на самые дальние лесоразработки — монтерии. А по вечерам, отдыхая на привалах, слушал древние, исполненные поэзии легенды индейцев — они вошли потом в его книги — о сотворении луны и солнца, о поединках человека со смертью, о древних курганах и их тайнах.

«Есть люди, — пишет Травен, — которым достаточно проехать сквозь Тюрингский лес, чтобы написать роман о чаще и джунглях. Я с уважением и изумлением именую этих людей писателями и художниками. Но лично я не поэт и не художник. Я должен влезть в самое нутро джунглей, я должен обвенчаться с джунглями, прежде чем они согласятся открыть мне свою жизнь, свою любовь и преступления. Добывать что-нибудь прямо из кончика карандаша я не умею. Другие, может быть, и умеют, я — нет. Мне нужно знать людей, о которых я рассказываю. Они должны быть моими друзьями, моими спутниками или врагами, иначе я не могу их изобразить…»

Книги Травена — все они написаны по-немецки — начали появляться в конце 20-х годов и имели большой успех у читателей.

«Ни один мексиканец, ни один иностранец, — отмечает мексиканский журнал, — еще не изобразил мексиканскую действительность с такой правдивостью».

Уже в ранних книгах — «Корабль смерти», «Сборщики хлопка», «Белая роза» — Травен дал яркое и своеобразное изображение Латинской Америки, особенно Мексики, приковав внимание читателя к судьбе самых бесправных и обездоленных ее обитателей.

«Я считаю мексиканских индейцев, мексиканских пролетариев моими назваными братьями, — писал Травен. — Мексиканский пролетариат на девяносто пять процентов состоит из индейцев, и они ближе мне, чем братья по крови. Я знаю, как героически, с какими жертвами, неведомыми в Европе, мексиканский пролетарий-индеец сражается за свое освобождение, за то, чтобы пробиться к свету солнца». Этой борьбе посвящены почти все произведения Травена.

Он рассказал о бездомных матросах, отбившихся от корабля и погибающих на чужбине. О жизни сезонных рабочих, которые кочуют с места на место, сменяя профессию на профессию и всюду встречая бесправие и нищету. О закабаленных крестьянах, согнанных с родной земли и обреченных на голод и смерть.

В своих произведениях Травен изображает мексиканскую действительность. Он рисует маленькие города, далекие селения, серебряные рудники, нефтяные поселки, он уводит читателя в необозримые лесные чащи, где живут, трудятся и борются мексиканские лесорубы — индейцы.

Через все произведения Травена проходит образ индейца, который некогда был хозяином Америки и о котором белые колонизаторы в своей ненависти к нему сложили поговорку: «Индеец хорош, когда мертв».

Правда, многие книги Травена, особенно ранние, окрашены бунтарскими, анархистскими настроениями. Неправомерно большое значение приписывает Травен своеобразию национального характера, ошибочно считая его чем-то неизменным и определяющим судьбу народа.

Но, хотя политическая программа Травена порой сбивчива и противоречива, его революционные устремления совершенно несомненны. Недаром при Гитлере книги Травена все до единой были запрещены в Германии.

В 30-е годы Травен создает свои самые значительные произведения — «Мексиканская арба», «Власть», «Троцас», «Поход в Страну Каоба», «Восстание повешенных», «Генерал выходит из джунглей», — в которых рисует жизнь мексиканского народа накануне революции 1910–1920 годов.

То были годы, когда Мексика сбросила ярмо иностранной интервенции. Но воспользоваться плодами своей победы народу не удалось.

Прикрываясь демагогическими лозунгами, в 1877 году к власти пришел генерал Порфирио Диас. Жестокий диктатор немедленно отказался от всех своих прежних обещаний и отдал страну на разграбление иностранному капиталу.

Он наводнил Мексику своими политическими агентами, создал специальную конную жандармерию, установил систему неслыханного террора. За малейшее вольномыслие провинившимся грозили каторжная тюрьма и смертная казнь.

Помещики, торговцы, полицейские, представители отечественных и иностранных компаний — все наживались за счет мексиканского крестьянина, опутывали его сетью кабальных долгов, разоряли дотла. К началу революции главную массу мексиканского крестьянства составляли уже безземельные индейцы, так называемые пеоны. По всей стране начались волнения крестьян.

Правительство направляло против «мятежников» войска. Оно беспощадно уничтожало повстанцев, расстреливало женщин, стариков и детей, сжигало целые селения, но волна народного возмущения подымалась все выше и выше, пока не вылилась в революцию, охватившую всю страну.

Замечательный революционер Франсиско Вилья, сын простого крестьянина, создает партизанскую армию, сыгравшую огромную роль в свержении диктатуры Диаса. Другой славный народный герой, Эмилиано Сапата, возглавляет грандиозное крестьянское восстание. Объединив свои усилия, эти талантливейшие народные стратеги в 1914 году заняли со своими партизанскими армиями столицу Мексики.

Оба они пали жертвой кровавой реакции. Но память о них и поныне жива среди мексиканского народа.

Каждая из книг Травена о кануне и начале Мексиканской революции — законченное и самостоятельное произведение. Но все они спаяны в единое целое. Не только время, место и действие объединяют эти произведения. Их объединяют прежде всего одни и те же герои. Это «названые братья» писателя — мексиканские индейцы, отважно поднявшие знамя революционного восстания.

Пусть, как повествует Травен в своих книгах о царстве Каоба, жадная свора «властителей» уничтожает последние, еще оставшиеся свободными индейские поселения. В ответ на притеснения индейцы, как и встарь, бросают свои дома, бегут в лес, скрываются в горы. Они не сдаются на милость победителя. И пусть все эти предприниматели, чиновники, помещики окружают себя надсмотрщиками, полицейскими и палачами — им не совладать с волной народного гнева. В романе «Восстание повешенных» Травен создал удивительную картину грозного восстания, которое, словно лавина, катится от монтерии к монтерии, охватывая все новые и новые затерянные в джунглях поселения.

Травен клеймит презрением палачей мексиканского народа — надсмотрщиков, полицейских, помещиков, представителей мексиканских и иностранных концессий. Жестоко высмеивает он расистские бредни о превосходстве белых господ над «меднокожими» индейцами. Невежественный, неграмотный индеец Селсо, с которым читатель встречается во всех книгах цикла, обладает высокими моральными качествами — честностью, верностью своему слову, стойкостью, мужеством, бескорыстием. По природе своей Селсо добр и кроток, но нечеловеческие мучения, которым подвергают индейца его преследователи, перековывают его характер. Мягкий и робкий юноша, которого вербовщики насильно отправили в Страну Красного Дерева, превращается в книге «Восстание повешенных» в грозного мстителя.

Повесть «Поход в Страну Каоба» стоит в самом центре цикла произведений о царстве красного дерева, и герои этой книги находятся на середине своего жизненного пути. Травен показывает, как медленно и трудно формируется их сознание, как выковывается характер «солдат» этого по-своему великого похода. Нечеловечески тяжелый путь лежит перед индейцами-пеонами. Но для них он приобретает особое значение, становится школой выносливости, выдержки, терпения. Участники похода в Страну Красного Дерева завершают его несравненно более закаленными, сознательными и зрелыми, чем были в начале своего пути.

Травен никогда не выступает в своих произведениях как сторонний наблюдатель, как безразличный летописец событий. Он всегда страстно критикует не только мексиканских угнетателей, но и весь империалистический мир в целом. Писатель гневно обличает произвол, тиранию, закабаление малых народов. Он встает на защиту попранных масс, обрушивается на представителей мировой реакции, с иронией и сарказмом разоблачает реакционную роль церкви и религии.

Травен — писатель-реалист. Он не делает своих героев лучше, мягче, цивилизованней, чем они есть. Их месть палачам бывает порой жестока. Но она направлена к освобождению братьев по классу и по труду, к завоеванию свободы. Она служит той высокой цели, к которой призывают участники «Восстания повешенных»: «Да здравствует пролетарская революция!»

Следуя традициям реалистической прозы XIX — начала XX века, Травен создал произведения, в которых встает картина века со всеми ее особенностями и противоречиями. Медленно, задерживаясь на характерных и ярких деталях, порой по нескольку раз возвращаясь к одним и тем же эпизодам, писатель вводит нас в совсем особую и почти неведомую нам жизнь. Но он снимает с нее покров необычного, «экзотичности», приближает ее к нам. Рисуя внешне очень простых, часто даже как будто примитивных людей, их быт, нравы, обычаи, одежду, жилища, их труд, отдых и праздники, Травен с большим искусством раскрывает сложный поэтический внутренний мир своих героев.

Язык его произведений отличается большой выразительностью. Писатель широко использует отдельные испанские выражения и слова, которые придают повествованию особый колорит и помогают читателю острее и глубже почувствовать все особенности, все своеобразие описываемой им действительности.

Травен — мастер пейзажа. Он прекрасно рисует природу Мексики, ее горы и реки, маисовые поля и хлопковые плантации. Но с особенным мастерством, каждый раз по-новому, изображает он джунгли.

Мы не знаем и, может быть, никогда не узнаем подробностей биографии Травена и его настоящее имя. Но его ненависть к произволу, к деспотизму и притеснению засвидетельствована всем его творчеством. Книги его исполнены высокого уважения к трудящемуся и борющемуся человеку.

Е. Елагина

Примечания

1

В Мексике «эль тигре» называют ягуара. (Прим, ред.)

(обратно)

2

Тьенда (исп.) — магазинчик.

(обратно)

3

Дёрти доге (англ.) — грязные псы.

(обратно)

4

Джинго (разг.) — шовинист.

(обратно)

5

Омбрес (исп.) — уважаемый

(обратно)

6

Алькальд (исп.) — старшина общины, судья.

(обратно)

7

«Велл, май бой» (англ.) — Все в порядке, мой мальчик.

(обратно)

8

Бродвей — одна из главных улиц Нью-Йорка.

(обратно)

9

В 1824 году Мексика была провозглашена республикой.

(обратно)

10

Ганнибал (ок. 247–183 гг. до н. э.) — выдающийся карфагенский полководец.

(обратно)

11

Кортес Эрнан (1485–1547) — завоеватель Мексики, возглавивший грабительскую экспедицию, в результате которой страна попала на триста лет под гнет испанского владычества. Автор переоценивает личность Кортеса, захватившего большую территорию не столько в силу своего военного таланта, сколько благодаря умелому использованию межплеменной вражды индейцев.

(обратно)

12

Порфирио Диас (1830–1915) — реакционный мексиканский деятель, президент Мексики (1877–1911).

(обратно)

13

Имеется ввиду Мексиканская революция 1910–1920 гг.

(обратно)

Оглавление

  • КОРАБЛЬ МЕРТВЫХ История одного американского моряка
  •   Книга первая
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •     15
  •     16
  •     17
  •     18
  •     19
  •     20
  •     21
  •     22
  •   Книга вторая
  •     23
  •     24
  •     25
  •     26
  •     27
  •     28
  •     29
  •     30
  •     31
  •     32
  •     33
  •     34
  •     35
  •     36
  •     37
  •     38
  •     39
  •     40
  •     41
  •     42
  •     43
  •     44
  •   Книга третья
  •     45
  •     46
  •     47
  •     48
  • СОКРОВИЩА СЬЕРРА-МАДРЕ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  •   25
  • ПОХОД В СТРАНУ КАОБА
  •   I
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •   II
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •   III
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •   IV
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •   V
  •     1
  •     2
  •   VI
  •     1
  •     2
  •     3
  •   VII
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •   VIII
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •   IX
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •   X
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  • ТАНЦЫ ИНДЕЙЦЕВ В ДЖУНГЛЯХ
  • ТРЕТИЙ ГОСТЬ
  • ДУША СОБАКИ
  • ОБ АВТОРЕ
  • *** Примечания ***