Друг мой море [Бронислав Андреевич Волохов] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Друг мой море
Моряками становятся по-разному. Одних на флот приводит романтическая увлеченность ранней юности, других — верность фамильной традиции, когда сыновья продолжают дело отцов, и рождается целая династия моряков. У Бронислава Волохова была своя дорога. В его роду никто не имел к флоту никакого касательства, и жил он далеко от моря, в маленькой деревушке Басихино, Стародубского района, Брянской области. Детство его, омраченное тяжелой долей голодного и холодного военного времени, не было легким. Рано оставшись без отца, в пору летних каникул работал в колхозе наравне со взрослыми: косил, пахал, в ночном пас лошадей. После окончания десятилетки пошел на военную службу. И так уж случилось — военный эшелон, сформированным в Брянске через всю Россию привез его на берег Тихого океана. Там Бронислав Волохов и увидел впервые море. По окончании учебного подразделения плавал на эскадренном миноносце матросом и оттуда пошел в военно-морское училище. Офицером служил на подводных лодках, был комсомольским работником и тогда выступал в военной печати с очерками корреспонденциями. Первый рассказ опубликовал в 1958 году. В том же году Волохов пришел работать корреспондентом в газету «Страж Балтики», дважды Краснознаменного Балтийского флота. Закончил отделение работников печати Высшей партийной школы при ЦК КПСС. Журналистика стала его профессией, а походы по морям и океанам не прекращались. Волохов встречался с моряками Балтики и сурового Заполярья, Черного моря и Тихого океана был участником маневров «Океан», дальних походов и флотских учений. Увиденное и пережитое стало сюжетной основой многих его произведений. Друг мой море» - первая книжка военного журналиста капитана второго ранга Бронислава Волохова. Это рассказы о сильных и мужественных людях, об их нелегкой морской службе.СЕМЬ ФУТОВ ПОД КИЛЕМ
И так, я вступил в должность командира подводной лодки. Мой предшественник, капитан второго ранга Федор Павлович Бусыгин, уже полностью передал мне все свои дела, разве только кроме опыта и авторитета. К сожалению, это такие вещи, которые нельзя вручить вместе с корабельной печатью или приказом о назначении на должность. Прошла еще только одна ночь, как Федора Павловича нет на лодке. Мы проводили его в запас, или, как принято говорить в таких случаях, на заслуженный отдых. Я пока не могу поверить в необратимую силу факта, что Бусыгин к нам больше никогда не вернется. Не знаю почему, но именно в эту ночь я почувствовал к нему особо сильную симпатию, какой не испытывал никогда прежде. Мне многое нравилось в Федоре Павловиче. И то, что он самозабвенно любил морскую службу, и его ровное отношение к экипажу, и самокритичность, с которой он готов был признать свою ошибку. Случалось, что Федор Павлович был неправ, срывался—да, такое бывало. Но спустя полчаса он вновь становился самим собой — остроумным, неистовым, пытливым, доброжелательным человеком, которому все верили и которого уважали. Порой меня искренне удивлял он, морской волк, который не растерял жизненный жар: будто вечно разгоряченный от бега, проводил он учения и тренировки в океанских походах, сутками торчал на мостике или в центральном посту, обучая нас, молодых, морской науке. Ни почтенные годы, ни массивность комплекции не мешали ему быть неутомимым, воодушевлять всех боевой своей ненасытностью. В минуту хорошего настроения, за вечерним чаем в кают-компании Федор Павлович вспоминал свою молодость. В ней мало было светлого и радостного. Ему еще не исполнилось шестнадцати, как началась война. Но он уже в ту пору здесь, на Севере, плавал на буксире рулевым. Таскал баржи, доставлял на рейд кораблям продовольствие и другое имущество. Про их ветхую посудину по имени «Альбатрос», с высокой черной трубой и пронзительным гудком, настоящие корабелы злословили, что, того гляди, затонет у пирса на швартовах. Рулевого Бусыгина такие насмешки обижали, хотя он сам еще тогда боялся моря, и море било его за это беспощадно, пока он жестоко воевал со своим страхом, пока не одолел его. А потом, через два года, Федор Бусыгин уже плавал рулевым-сигнальщиком на малой подводной лодке. Их «малютка» часто выходила на боевые задания. Об одном походе Федор Павлович особенно любил рассказывать. Может быть, потому, что поход тот в своем роде действительно исключителен, а может, Федору Павловичу приятно было вспомнить, что именно тогда он, рулевой-сигнальщик, старший матрос, был удостоен ордена Красной Звезды. «Малютка» несколько суток находилась на боевой позиции. Кораблей противника обнаружить не удалось. Получили приказ выйти в новый квадрат, где предположительно должны были встретить крупный фашистский транспорт. Поздно вечером пришли в указанную точку. Когда командир поднял перископ, транспорт уже свернул в фиорд и заходил в базу. Торпеды достать его там не могли. И тогда командир принял рискованное решение: на предельной глубине подойти к противолодочным сетям, выждать, когда откроют ворота для захода какому-нибудь судну, и вместе с этим судном, чтобы не обнаружили гидроакустические станции, войти во вражеский порт. Почти в каждом рассказе о каком-то боевом эпизоде Федор Павлович обязательно, как бы для наставления нам, молодым офицерам, подчеркивал, что его командир лодки никогда не был жестким, тем более придирчивым. Людьми управлял силой разумного внушения и личного примера, не панибратствуя и крайне редко прибегая к разным там «фитилям», то есть наказаниям. По части дисциплины он всегда был строг и требователен, а в такой опасный момент, когда рискнул войти во вражеский порт, дисциплина должна была быть крутой, никаких поблажек, даже намек на нерешительность и колебания подавлял мгновенно и беспощадно. В двенадцать часов ночи «малютка» проскользнула в порт, а на рассвете у пирса, где стоял транспорт с военным грузом, огненным смерчем вздыбился столб воды, и взрыв огромной силы расколол предрассветную тишину. Все четыре торпеды попали в цель. — Дальше предстояло самое трудное, — рассказывал Федор Павлович. — Мы-то находились в ловушке: ведь выход в море был перекрыт сетями. Никто на лодке не питал иллюзий относительно ожидающей нас всех участи. Но каждый из нас был военным моряком, который, по закону и обычаю, разделяет участь своего корабля, какой бы горестной она ни была. А неуемная жажда жизни не делала нас ни слепыми, ни чрезмерно эгоистичными, ни трусливыми... Рассказы Федора Павловича для нас, знающих войну только по книгам, были своеобразными уроками. Мы не могли не восторгаться выдержкой и находчивостью командира, который сумел найти выход, казалось бы, из безвыходного положения. Вначале он решил прижаться к берегу с нордовой стороны, надеясь проскочить там. Наверху раздались взрывы сигнальных патронов. Пробует с зюйдовой — то же самое. Пытается поднырнуть под сети, опять ничего не получается. — Все это было похоже на игру в шашки, — вспоминал Федор Павлович. —Туда нельзя, сюда нельзя, а бить некого. Лодка почти легла на грунт, и все равно уперлась рубкой в железную решетку. Фашистам ничего не стоило уничтожить нас, но они, как хищные звери, ждали живой добычи, считали, что вот-вот мы начнем задыхаться от недостатка кислорода и тогда сами всплывем и руки вверх поднимем. И снова, как бы ненароком, похвала в адрес командира лодки: — Выхода, казалось, уже никакого нет, но командир нашел его. Он приказал продуть две цистерны, чтобы облегчить лодку, подвсплыть и на полном ходу проскочить поверх сетей. Правда, боцману приказал взять две гранаты и залезть в трюм, где лежали боеприпасы: если не удастся проскочить поверх сетей, боцман гранатами взрывает боеприпасы, и лодка взлетает на воздух. Так рассудил командир, и мы с ним согласились. И вот трос заскрежетал под килем — лодка всползла на сети. По глубомеру вижу, что наша рубка торчит над водой (Бусыгин тогда стоял на вахте на горизонтальных рулях). Докладываю командиру глубину, а он спокойно приказывает: «Держи, Бусыгин, рули на всплытие». Моторы работают на полную мощность. Через одну-две минуты получаю команду переложить рули на погружение, и лодка переваливается через сети, ныряет на глубину. Тут фашисты всполошились. Их противолодочные катера, как коршуны, бросились в погоню за нами. Сверху посыпались глубинные бомбы. От близких разрывов в лодке погас свет, на прочном корпусе разошелся шов, и в торпедный отсек хлынула вода. Вскоре мы выключили электромоторы и притаились на грунте. Фашисты сбросили около двухсот бомб и успокоились в надежде, что лодка потоплена. А мы выждали, когда они утихомирятся, залечили все повреждения и через трое суток пришли на свою базу... Вспоминая о прошлом, Федор Павлович всегда обращал наше внимание на то, что война — это тяжелая и рискованная работа и что готовиться к ней надо очень серьезно. В раздумьях об этом он философствовал о неистребимости человека, его бессмертии, если этот человек борется за правое дело. Он часто сравнивал современные корабли с теми, на которых начинал службу. — Вся история флота, как говорят, на моих глазах, —в задумчивости рассуждал Федор Павлович. — От тральщиков — до атомных подводных лодок, от пушки сорокапятки —до мощных ракет. При этом с нескрываемым сожалением упоминал, что с учебой где-то помедлил, поэтому не продвинулся по службе, так и засиделся на лодке. Однажды, как мне показалось, Федор Павлович был не совсем искренним. Мы вышли с ним вместе как-то из казармы и направились в гавань, где грузными темными пятнами виднелись подводные лодки. Накануне свирепствовал шторм. После него все вокруг выглядело уныло. Над морем висели разбухшие тучи. Вдоль берега тянулся серый пустырь, загроможденный камнями, весь словно в обломках скал, сорвавшихся с гранитных сопок. Сырость съела все яркие краски, которыми природа не очень щедро наделила суровый Север. Простор вокруг был затянут будто паутиной, и не разберешь, где кончается море и начинается небо. Мы шли не торопясь, разговор вели о каких-то пустяках. Когда поднялись на сопку, Федор Павлович остановился, постоял некоторое время молча, потом спросил меня: — Никулин, вам нравится вот вся эта муть серая и вообще Север? Я не знал, к чему такой вопрос, ответил, как думал: — Красота бывает разная, и человек к ней должен привыкнуть. Мне кажется, во всем этом есть своя прелесть. Так сказать, чистота стиля... — В беспредельных далях космоса наша планета выглядит прекрасным оазисом... — перебил он меня. Любимая фраза Федора Павловича, слышу не впервые. Он сосредоточенно сосет трубку. Это всегда помогает, когда во время разговора почему-то не хочется смотреть на собеседника. Шумит море. Изредка прожектор вонзается в сумерки наступающего утра. На мысе скалы пульсирует звездочка маяка. Федор Павлович отрывисто, между затяжками, говорит: — Чистота стиля... Своя прелесть...— Мне Показалось, что он меня передразнивает. —Море, горы, луна, как медуза, плавает в дырявых тучах... Угрюмая декорация мира... Все еще не понимая его, я приготовился к сопротивлению, но он опередил меня: — То ли дело осень где-то в Подмосковье! Представляете, вначале холодные утренние росы обильно покрывают травы. Молочно-белые туманы застилают низины, клубятся над водоемами. — Федор Павлович говорит неестественным для него голосом, словно выступает со сцены. — Просыпаешься утром и вдруг, как открытие, видишь: лес, словно сказочный терем, разрисован... Нет, вы представляете, Никулин? — Федор Павлович щурится, берет меня за пуговицу и мягко, вкрадчиво продолжает: — Потом осень все смелее начинает расписывать небо и землю. Ветер уже играет разноцветным убранством леса. Он теребит и срывает шуршащие листья, устилает зелень лесной травы. Еще цветет ястребинка зонтичная, золототысячник розовый, кульбаба осенняя и пижма. А потом морозные утренники сковывают лужи хрустальными корочками льда. Серебристым ковром иней покрывает травы. В эту пору сходят грузди и рыжики. Только изредка под густой лапчатой елью попадаются молодые крепкие боровики... Вот это прелесть! — Вы, наверное, в Подмосковье жили когда-то?" — спросил я ради любопытства. — Пока еще только собираюсь, — ответил Федор Павлович, и мне показалось, что голос его дрогнул, а в глазах отразилось выражение глубокой тоски. Я не придал этому значения, и у меня мелькнула догадка: наверное, прощупывает меня бывалый северянин, как я тут прижился, не скучаю ли по теплым морям. Раскурив погасшую трубку, Федор Павлович заговорил снова: — Всему бывает конец, дорогой Антон Васильевич. Отплавался Бусыгин, понимаете? Я пока ничего не понимал. — Давай, Никулин, условимся. — Федор Павлович вдруг перешел на «ты», голос его стал глуше. — У меня нет никаких претензий, что ты займешь мое место. Несмотря на молодость, у тебя есть воля, разум. Военная косточка тоже имеется. Тридцати, кажется, еще нет? — Двадцать восемь... — Ну вот, а мне на пятый десяток давно гребет. Стар уже стал для моря. Пришло время, когда остается только сидеть у пруда и рыбу удить да грибы в лесу собирать... — Федор Павлович умолк. Мне вдруг стало не по себе, чувство какой-то вины перед этим человеком сдавило сердце. Именно он первым поверил в тебя, привил тебе любовь к беспокойной профессии, помог увериться в своих силах и теперь должен еще уступить место на командирском мостике. — Это как же, Федор Павлович? Неужели вас на пенсию?.. Вопрос мой прозвучал, наверное, нелепо, поэтому Федор Павлович ничего не ответил. Трубка уже торчала у него в зубах, а крупное лицо замкнулось в бесконечном равнодушии ко всему. Мы молча спустились вниз по скрипучим ступенькам, пошли вдоль берега. Рядом, справа, лениво ворочалось море, густо-синее, с переливами, а дальше — темное, зыбучее, похожее на степь. Из-за вершин сопок выползло солнце, поредевшие облака накалились докрасна, небо окрасилось тысячью переходящих один в другой, непрерывно меняющихся оттенков ультрамарина и изумруда. Море тоже расцвело... — Вот это мне уже нравится! Хоть какие-то краски обозначились, — как бы между прочим заметил Федор Павлович. Но я и сам знал, что все-то ему здесь нравится, что и Север, и служба, и «вся эта муть серая» стали неотделимой частью его личности, его души. Он привык считать все это столь же реальным и подлинным, как самого себя. И он не мог расстаться с этой частью своей жизни так легко и просто, словно оторвать пожелтевший листок календаря. Говоря нелестное о Севере, тогда Федор Павлович и был неискренним. Через два часа мы вышли в море. Попыхивая своей неизменной трубкой, Федор Павлович уже стоял на мостике, притулившись к тумбе компаса, внешне спокойный, одержимый командирскими заботами. Ни во время этого похода, ни потом он не выказал обнаженно никаких эмоций по поводу своего увольнения в запас. Только все не мог угомониться, сетовал на то, что самого главного так и не успел еще сделать. В последний день, когда я, в сущности, принял уже все дела и мы должны были сделать переход на другую базу, Федор Павлович решил попрощаться с экипажем в море. Рано утром, задолго до подъема Военно-морского флага, я пришел на лодку и удивился: Федор Павлович в парадно-выходной тужурке с орденскими колодочками в четыре ряда, в свеж-белой рубашке с накрахмаленным воротничком ходил по отсекам и хозяйским глазом проверял оружие и технику. Оказывается, он не был дома, ночевал в каюте. Ему хотелось как-то продлить свое пребывание на корабле, хоть несколько часов дольше прожить тем, чего лишался без возврата. Но при встрече со мной он снова держался так, как будто бы ничего не произошло, как будто бы многие годы, проведенные вот здесь, в тесных отсеках, для него ровно ничего не значили, и он свободно с ними расстается. Федор Павлович поинтересовался, в котором часу выход, хотя знал время точно, потом попросил познакомить его с планом тренировок. Он выслушал меня внимательно, спросил, все ли я учел, хорошо ли продумал. И в голосе, и во взгляде его было как бы тихое снисхождение к моим незначительным просчетам, словно он знал о них, переболевши ими задолго до меня, и теперь допускал их для меня, принимал, зная что-то другое, более главное, еще не пришедшее ко мне. На какое-то мгновение Федор Павлович задумался и, казалось, забыл о моем присутствии. Потом лицо его вдруг неуловимо заострилось, стало непреклонным и строгим, глаза в сетке морщин уже смотрели на меня проницательно и остро. Я ждал дальнейшей откровенности. Но Федор Павлович, наверное, не хотел быть в словах равным своим переживаниям, поэтому заговорил не о том, о чем подумал: — Вы знаете, сегодня чуть было не применил власть, но вспомнил, что командир на лодке не я, а вы. Лейтенант Кузин удивил меня своей грубостью. И Федор Павлович рассказал: он отдыхал в каюте, и вдруг его оглушила тирада грубых и бранных слов. Федор Павлович вышел из каюты и увидел, как Кузин непристойно ругал матроса Федотова. Кузин кричал, а матрос в ужасе смотрел на его лицо— оно было злым, бесстыдно голым. Он кричал, а с губ матроса сходила улыбка, затухали глаза. Они остановились, как у перепуганного человека, который не верит ни в радость, ни в справедливость, — Вы считаете, мне следует Кузина наказать? — спросил я совета. — Воля ваша, — уклонился Федор Павлович.— Решайте сами. И я подумал: настало время, когда тебе во многих вопросах уже никто не советчик. Ищи сам путь к истине. — Но хочу вас предупредить, — Федор Павлович сделал паузу, — не упустите молодых офицеров. Вы заметили, среди наших новеньких лейтенантов есть такие, которые стыдятся своей интеллигентности. Попав в матросскую среду, они нарочито грубо разговаривают, по каждому поводу вставляют соленые словечки — словом, выдают себя за мариманов. А того не знают, что матросы таких «мариманов» не принимают: слишком сильно от них разит фальшью. Матрос нынче пошел не тот: окриком, грубостью его не воспитаешь...Когда приготовление корабля к бою и походу было закончено, мы с Федором Павловичем поднялись на мостик. На кормовой и носовой палубах уже выстроились матросы в ярко-желтых жилетах, готовые в любую минуту отдать швартовы. Мне хотелось, чтобы Федор Павлович, как прежде, занял свое командирское место и, как бывало раньше, отрывисто, повелительно бросил: — Отходить! Но он прошел под козырек рубки и безучастно смотрел на море, так красиво горевшее в лучах восходящего солнца. Я понял, что Федор Павлович не намерен вмешиваться в мои дела, и обратился к нему официально: — Прошу «добро» отходить. Он молча кивнул. Сниматься со швартовов проще простого, но я почему-то растерялся: стал путать команды, не вовремя отработал левым винтом «полный назад», корма лодки навалилась на стойку пирса. — Не тушуйтесь, Никулин. Вы же не на экзаменах, — ободрил Федор Павлович. Неподвижный берег медленно удалялся от нас, по бортам били тугие волны, вскипали пеной, поднимали брызги. Лодка выходила в открытое море. На мостике стало прохладнее. Ветер злился, колючим вихрем врывался в ограждение рубки, то ударял сбоку, то хлестал прямо по лицу. Фёдор Павлович зябко поежился и: спустился в центральный пост. Во второй половине дня погода ухудшилась, а к вечеру разыгрался шторм. Море стало похоже на месиво из воды, ветра и туч. Быстро темнело. Мы торопились, чтобы засветло проскочить узкий пролив, опасный для плавания, но лодка, то взметая свой острый нос, то падая вниз, глубоко зарывалась в воду и не могла идти полным ходом. Когда вошли в пролив, темень, густая и липкая, полностью поглотила берег. Эхом отдавался гул прибоя. Чернота с грохотом наваливалась на нас, умолкала на миг и откатывалась куда-то. Мы шли среди страшной опасности подводного мира —отмелей и каменных гряд. Лодка плохо слушалась руля —она была во власти ветра и сильного течения. Я не находил себе места, метался по мостику, без конца подавая команды рулевому и на машинный телеграф. В душе где-то сетовал на Федора Павловича за то, что его нет на мостике. Его присутствие было для меня крайне необходимым. И вдруг слышу голос: — Душновато в лодке. Вышел подышать... Ох, крутоверть тут какая!.. Как вовремя! «Дорогой Федор Павлович, — хочется мне крикнуть — Все-то я понимаю. Не духота привела вас на мостик. Вы знаете этот проклятый пролив. Чувство такта и желание дать мне возможность проявить самостоятельность заставили вас поступить так. А потом, в трудный момент, принять ответственность на себя...» — На пяток градусов держите левее, — подсказывает Федор Павлович. Только одна фраза, а она успокаивает меня. И я, довольный, командую: — Лево руля! — Есть лево руля! — бодро откликается боцман. — На румбе пятнадцать! — Так держать! Федор Павлович не обмолвился больше ни словом. Мы удачно проскочили опасный район и уже входили в гавань. С берега дул встречный ветер. Он срывал гребешки волн и швырял их до самой рубки. Водяные дорожки на иллюминаторах расходились, переплетались, снова бежали в разные стороны. Мы стояли рядом с Федором Павловичем и, наверное, думали об одном и том же. Он молчал, и только его резко вдруг опустившиеся плечи выдавали, какие бури волнами ходили в его душе. У каждого бывает что-то первое: любовь, открытие, вахта на командирском мостике... Бывает и последнее. И никуда, наверное, не денешься, как от судьбы, и от последнего дня на корабле.., В базе, когда лодка пришвартовалась, я спросил у капитана второго ранга, как он желает попрощаться с экипажем — выстроить людей на верхней палубе или соберемся в лодке? — Я уже со всеми попрощался, — тихо ответил Федор Павлович. — Вам, Антон Васильевич, тоже желаю семь футов под килем. — Он крепко обнял меня и быстро, в каком-то порыве, направился к трапу. Пошел дождь. Он завесил шумной шторой корабельные огни. На берегу фонари раскачивались, как маятники, и бросали в лужи неровные блики. Федор Павлович остановился у трапа, постоял и, засунув руки в карманы, зашагал торопливо по пирсу. Ветер раздувал полы его шинели. В эту минуту он похож был на огромную птицу с распластанными крыльями, которую спугнули с гнездовья. ... А я, наверное, не одну еще ночь отдам напряженным раздумьям о том, смогу ли хоть что-то добавить к тому, что сделал мой учитель, или хотя бы стать с ним вровень...
ГЛУБИНА
И снова я, кажется, теряю чувство времени. Со мной всегда случается такое, когда на подводной лодке ухожу в море. Люблю походную жизнь, отдаюсь ей до конца. Здесь, в безбрежных просторах, прошлое для меня не существует. Оно отодвигается куда-то, растворяется, как утренняя дымка. Странно счастливое наступает состояние. Еще несколько дней назад со мной творилось что-то невероятное. Останусь один, возьму книгу, а перед глазами Ленинград, в переулке дом Литвиновых и окна, занавешенные тяжелыми шторами. Закрою глаза и слышу голос Нины... А теперь это кажется далеким, нереальным. Сейчас время как бы остановилось. И все пережитое мной на берегу утеряло остроту, мир сузился до размеров лодки. Над головой многометровая толща воды. Где-то там, наверху, перекатываются мутно-серые волны. Бездомный бродяга ветер дурит не в меру, свирепо мечется над морем. А здесь — тишина глубин. Что-то таинственное и неповторимое есть у нее. Сюда никогда не заглядывает солнце, но жизнь здесь все-таки существует. Тут нет времен года, тут всегда постоянная температура... Постоянство... Нет, оно и здесь мнимое. Подводная тишина обманчива. Она нередко таит в себе предательскую опасность. В это подводное безмолвие я вслушиваюсь всем своим существом. И тогда кажется, что я врастаю в эту тишину, становлюсь ее составной частью. Это состояние помогает мне четко работать. Только что нашу лодку преследовали корабли «противника». Они не жалели глубинных бомб, и в иную минуту каждый из нас мог бы стать легкой добычей морских пиратов. Но слаженные действия всего экипажа выводят лодку из опасной зоны сплошных взрывов. И мы не только защищаемся, мы — нападаем. Оторвавшись от «противника», выбираем цель и начинаем атаку. Надо отдать должное акустику Борису Романцову. Обстановка была очень сложная. И тут он показал себя мастером. Главное, не суетился в напряженный момент атаки. У него поразительный слух. Я три года плаваю с Романцовым и не помню случая, чтобы он когда-либо прозевал цель или неправильно классифицировал контакт. И сейчас, после удачной атаки, я совершенно спокоен, потому что на вахте Романцов. Откинув назад голову, он, как изваяние, сидит в своей крохотной рубке и слушает голос моря. Синие глаза его чуть прищурены. О чем он думает?.. Лодка справилась с одним заданием, а радисты принесли мне телеграмму: впереди новая задача, сопряженная с еще большим риском. Романцов был первым, кому я сказал об этом. Рисуя картину предстоящей «баталии», я смотрел на него, ожидая увидеть недовольство или огорчение. Но матрос попросил об одном: не отправлять его на отдых. — Честно, я не устал, — убеждал он. Для меня, командира лодки, все члены экипажа одинаково близки и дороги. Но с Романцовым у меня особые отношения. Может быть, потому, что Романцов более, чем кто-нибудь, напоминает мне ушедшую юность, а может, потому, что ему, немного взбалмошному парню, не хватает логики, последовательности в поступках, и он часто обращается за помощью ко мне. А истории с ним случаются разные. Жизнь ведь тоже похожа на плавание в неведомое, и она не всегда обходится без происшествий. История, в которой Романцов серьезно оступился, мне знакома до таких подробностей, будто это случилось не с Борисом, а со мной. Помню, как растерянный и взволнованный Романцов пришел просить увольнительную, а Таня осталась ждать у проходной. Она стояла и думала, как я потом узнал, что ей, может, не стоило горячиться и приезжать к Борису вот так неожиданно. В конце концов, можно было обо всем честно и прямо сказать в письме или решить молча, без всяких объяснений. Позже она написала мне, что рассудила тогда так: «Уступлю сейчас, — значит, больше не существую». Не отпускать Романцова в увольнение у меня были веские основания. В тот день он вернулся с гауптвахты. Но я отпустил его с корабля на сутки. Счастливый и радостный, Борис побежал к Тане. Потом он мне обо всем рассказал, как на исповеди... Они прошли квартал и оказались в парке. Таня внимательно посмотрела на Бориса и спросила: — А почему у тебя нет старшинских нашивок на погонах? — Не верь глазам своим, — пошутил Борис. — Я серьезно тебя спрашиваю, — сказала Таня. Романцов, краснея, неуверенно проговорил: — Понимаешь, моя форма не выглажена, и я надел чужую. Таня ничего на это не ответила. Она подняла воротник плаща, лицо ее сделалось хмурым и суровым. — Что с тобой, Танюша? — Как странно, Борис... Я не хотела верить в то, что ты врешь мне. Я же знаю, что тебя разжаловали. — Кто тебе наболтал? Неужто Ленька Сорокин? — И Борис тут же стал оправдываться: — К сожалению, это так. Меня разжаловали. Но понимаешь, я не хотел тебя расстраивать, потому что... Таня не дала ему договорить. — Ты... Так нельзя, Борис! — с горечью и упреком сказала она. — Танюша! Не надо... — почти закричал Романцов. — Я могу замолчать, не досказав. Но будет ли это лучше для тебя? Ты должен выслушать все. Ты поступил подло по отношению ко мне. Леньке Сорокину поручил «присматривать» за мной. Зачем тебе понадобилось это? Зачем?! Побледневший Борис хотел найти слова защиты. — Извини, Танюша, дурацкая ревность. — Ревновать все умеют, а вот любить по-настоящему не каждый. И ты, Борис, не способен на большое чувство. — Таня! — Молчи. Ленька писал тебе о моем поведении, и ты не верил ему, потому что он ничего не мог написать плохого. Я переживала за тебя, когда узнала, что ты заболел. А ты выписался из госпиталя и не пошел на корабль, а приехал к Леньке. Голос Тани дрожал. Борису казалось, что она не говорит, а плачет. — Тебя как дезертира искали всюду. Командир прислал мне телеграмму и спрашивал, нет ли тебя у меня дома. Что я могла подумать в ту минуту? Потом ты написал мне, что произошло недоразумение. Я понимаю, ты боялся правды. И сейчас солгал насчет чужой формы. Вот и все, Борис. Дальше вместе мы не пойдем. Я не могу простить тебе лжи. Я приехала сказать тебе это, а сейчас уезжаю домой. И Таня быстро пошла по аллейке парка. Борис, потупившись, остался на месте. С деревьев падали тяжелые капли. Где-то на высоте стучал дятел. Романцов стоял и думал, как легко можно разбить светлое чувство. Может быть, именно в эту минуту он как-то сразу повзрослел... Говорят, легче простить обиду, чем нанести ее. Но что-то тут не так. Меня Романцов тоже обидел. Он совершил грубый дисциплинарный проступок: самовольно уехал в город. Но я уже простил ему. Простил потому, что все его бездумные чудачества осыпались, как мусор, и больше никогда к нему не пристанут. В этом я твердо уверен. Мною уже заготовлен приказ о восстановлении Романцова в воинском звании. А вот что касается взаимоотношений Бориса и Тани —тут все сложнее. Знаю, что Борис любит Таню. Только поэтому я решился написать ей письмо, в котором просил не спешить с окончательными выводами. Она ответила, что на словах простить может, а сердцем вряд ли. И я понял, как трудно будет Романцову забыть Таню, если она навсегда отвергнет его любовь... ' Наверное, перед новым «боем» лучше было бы хоть полчаса поспать. Но мне не до сна. Досада как непрошеная гостья бередит душу. В моем сознании переплелись судьбы разных людей: Бориса Романцова и Тани, Сергея Литвинова и Нины. Сложные противоречия, возникшие в этих судьбах, наводят на грустные размышления. Как часто ошибаются люди: подчас, полагая, что творят добро, на самом деле служат злу... Сергей Литвинов —мой друг по училищу. Красавец был парень, ему все легко давалось. Он умел показать себя, щегольнуть звонкой фразой, писал стихи. Так уж получилось: мы оба полюбили Нину. И вот между нами возникли сложные отношения. Как выяснилось позже, я оказался третьим лишним. Мы закончили училище и попали с Сергеем на один корабль. Два года плавали вместе. Сергей был так доволен судьбой, что перестал стремиться к чему-либо хорошему. И это был тот момент, когда «кривая» его души пошла вниз. Это я понял, когда Сергей вдруг решил уйти со службы. Флот тогда обновлялся, и у нас был выбор: либо пойти на новостроящиеся подводные лодки, либо в ракетчики. Но он выбрал третье — уволиться. Стал придумывать себе хитрые болезни. Так мы и разошлись на контркурсах: Сергей с Ниной уехали в Ленинград, а я —на лодку. Потом служебные дороги кидали меня на Север, Дальний Восток, снова на Север. С Литвиновыми я даже не переписывался. И вот недавно во время отпуска решил заскочить в Ленинград. Очень соскучился по этому городу. Прихожу к Литвиновым —Нина с сыном дома, а Сергея нет. Как она обрадовалась!.. Шесть лет прошло с тех пор, как мы расстались, а Нина почти не изменилась. Разве только глаза не так озорно горят, как раньше. С Ниной мы допоздна прождали Сергея. Вначале говорили о всякой чепухе. А потом Нина вдруг спросила: — У тебя есть... семья? — Нет, — ответил я. Она вскинула черные брови: — Почему? — Не нашел еще ту, которая ищет меня, — уклончиво ответил я. Наверное, лицо и смущенный взгляд выдали меня. И Нина вовремя прекратила этот скользкий разговор, стала рассказывать о Сергее: как он устраивался в институт, какова тема его будущей диссертации. Об этом она говорила не без гордости. Нина не скрывала и то, что Сергей иногда бывает к ней несправедлив. Когда он учился —она работала, закончил учебу — ей приказал сидеть дома, потому что ему нужны особые условия... Сергей пришел поздно. Увидев меня, он сделал удивленные глаза: — Никулин?! Вот не ждал... Какими судьбами? Мы как-то холодно обнялись. Я сразу обратил внимание на то, что он назвал меня Никулиным, а не Антоном или Антошей, как бывало. И мне подумалось: важничает. — Ну, рассказывай, морской волк, где бродишь? — спросил он, а потом прищурил глаза, потрогал на моей тужурке маленькую подводную лодочку и на какой-то высокой ноте произнес: —Да ты, никак, в командиры пробился! Так и сказал: «пробился». Нина укоризненно посмотрела на него, но промолчала. Я стал рассказывать, как переучивался на подводника. Сергей слушал меня, не перебивал. Один раз он только встал из кресла, извинился, подошел к окну и задернул штору. — Люблю уют, — сказал он и как бы между прочим спросил:— Слушай, а тебе не надоело еще торчать на своем Севере? Лицо Сергея было по-прежнему сосредоточенно-вежливо, но в голосе прозвучал почти нескрываемый вызов, и я почувствовал, как кровь плеснула мне в виски. Нина словно заметила это: — Сережа, ну зачем задаешь глупые вопросы? Тебе служба была не по душе, а у Антона, может, это призвание. У каждого свое. «Вот именно — каждому свое», — повторил я мысленно, а вслух произнес: — Кому-то и на Севере надо быть. Всякий имеет право устраивать жизнь так, как ему хочется. Но помимо желаний есть еще долг, совесть. — Оно-то так, — сказал Сергей и улыбнулся. — По-моему, тебе уже пора перебираться в более приличное место. Настроение мое упало. Когда, думаю, успел он принять этот балласт? Стало искренне жаль Нину. Потом мы остались в комнате наедине с Сергеем. Я спросил: — Стихи-то еще пишешь? — Стихи? — Сергей брезгливо поморщился: — Это несерьезно. У меня есть более важные дела. Впрочем, — он встрепенулся и прочитал про какую-то звезду, которая пришла к нему издалека. Прочитал, значит, и шепотом пояснил, что у него назревает романчик с аспиранткой, так вот снова вроде муза дает знать о себе. Я тут же оделся и почти выбежал на улицу. Звездное небо опрокинуто над городом. Окна в домах залиты светом, а у Литвиновых занавешены тяжелыми шторами... Всю ночь я бродил в одиночестве по Ленинграду, думал о Сергее... А наутро купил билет на самолет и сюда, на корабль. Море, только море могло погасить мою досаду, мою боль... Да вот еще люди, с которыми бок о бок бороздим эту безмолвную стихию... Мои размышления прервал доклад штурмана: подходим к точке поворота. Рука машинально тянется кверху и нажимает на кнопку. Тревога! Слышу знакомый звук колоколов громкого боя. Он поднимает все живое, в считанные секунды разбрасывает людей по боевым постам. — Первый отсек к бою готов! —слышу голос капитан-лейтенанта Михайлова. — Второй... готов! — Мысленно вижу гордость на лице лейтенанта Кузина. — Пятый... тов! — Перед взором встает в спокойной позе старший инженер-лейтенант Давыдов. — Шестой!.. Я уже не имею права на отвлеченные размышления: от меня многое зависит, и сейчас мне, как никогда, нужна ясная голова. Объявляю задачу: прорвать противолодочный рубеж. Район действия сложный. Силы «противника» неизвестны. Глубины резко меняющиеся: от двадцати до тысячи метров... Боцману приказываю опробовать горизонтальные рули. Мичман Наумов легко управляет лодкой, она как дрессированный дельфин —то ныряет на предельную глубину, то выскакивает почти до самой поверхности. Лицо у мичмана суровое, с косматыми, сердитыми бровями, но посмотришь в лучистый прищур глаз и увидишь доброго человека. Наумов старше меня по возрасту. Он воевал на Балтике в Отечественную и вот с тех пор не может расстаться с флотом. Порфирий Васильевич для меня — олицетворение духовной силы, щедрого сердца. Здесь же, в центральном посту, у станции погружения и всплытия, стоит его сын, старшина второй статьи Анатолий Наумов. В мастерстве он, пожалуй, не уступит отцу: любую команду выполнит точно, быстро. Лодка идет средним ходом. Подхожу к рубке, через маленькое окошко спрашиваю у Романцова: — Что слышно? Он на миг отрывает взгляд от экрана: — Много кораблей, товарищ командир. Вот прямо по курсу — два эсминца. Чуть левее — противолодочные корабли... А это, — Романцов указывает на зеленую точку на экране, — это — крейсер. Значит, здесь нам не проскочить. Выход один: рисковать. Если у Лисьего Носа «противник» не выставил минные заграждения, может, проскочим... Советуюсь со своим старпомом и штурманом. Мнение единое: зайти с нордовой стороны и попытаться протиснуться между двух скал. Глубины там подходящие, но вот ширина?.. Ложимся на новый курс. Прошли две мили. Стрелка эхолота поползла вверх — резкое уменьшение глубины. Подвсплываем, сбавляем ход до самого малого. И тут взрыв, как удар хлыста. Один... Второй. В ушах — сплошная глухота. Неужели нас обнаружили? Стопорим ход и, притаившись, ждем. Минуту... Пять... Двадцать... Кругом— зловещая тишина, готовая мгновенно взорваться. Нет, пронесло: «неприятель» бросал «глубинки» для острастки. Даем самый малый вперед. Снова подхожу к окошечку, заглядываю к Романцову. Он притих, озабоченный, вращает вибратор в разные стороны. Экран весь в расплывчатых светлячках. Акустик смотрит на меня вопросительно: мол, смотрите, что здесь творится. — Ничего, Романцов, выберемся. Обязательно выберемся! — говорю я и думаю: что-то слишком горячо его убеждаю, как будто сам в это не очень верю. И вдруг сильный толчок. Лодка вздрогнула и... остановилась. На мгновение я оцепенел. Чувствую, винты работают, а мы стоим на месте. Бросаюсь к микрофону, спокойно командую: — Осмотреться в отсеках! Одним винтом отрабатываем задний ход... Еще толчок... — Стоп машины! — кричу старпому. И тут же запрашиваю у штурмана координаты. Он показывает мне на карте точку и осторожно произносит: — Может, всплывем... Иначе не выбраться. Всплыть —значит не выполнить задачу, а на военном языке — признать себя побежденным. Боцману приказываю переложить рули на всплытие. Продуваем одну цистерну. Подвсплываем на перископную глубину. Даем малый ход. Лодка со скрежетом сдвинулась с места. Мне так хочется поднять перископ, посмотреть своими глазами на то, что делается наверху. Но нельзя: нас могут обнаружить. Огибаем последнюю скалу и вырываемся из мышеловки. Я смахиваю со лба капельки пота, довольный, кричу в гидроакустическую рубку: — Романцов, прослушайте горизонт! — Горизонт чист, товарищ командир! — отвечает он и широко улыбается. Лодка всплывает. Над морем светлое утро. Оно разгорается, гонит последние ночные тени. Далеко у горизонта повисла огромная туча. Там еще бушуют грозы. А над нами чистое небо. Украшенное утренним солнцем, оно, как в зеркало, смотрится в морскую глубину.ВЕСТИ НОВОРЕЧИНСКИЕ
Сегодня снова получил письмо от Бориса Романцова. Кажется, совсем недавно еще он был здесь, на подводной лодке, ходил с нами в дальние походы, вдоволь хлебнул и соленых штормовых ветров, и морской науки. Сейчас нет Романцова-подводника, гидроакустика-аса, а есть главный старшина запаса Борис Романцов, который работает где-то в Новоречинске, в широко раздольной Сибири, на ударной комсомольской стройке. И еще есть его письма...«Здравствуйте, товарищ командир! Давненько я вам не писал. Не подумайте только, что забыл или зазнался. Службу флотскую забыть нельзя. Просто обленился малость. А морем до сих пор продолжаю бредить. Походы в океан часто вспоминаю. И вообще, в душе штормит, к морю тянет. Тяготение это, наверное, на всю жизнь...»
Мне пишут многие мои бывшие матросы, старшины. Рассказывают о буднях своих, делятся радостями, сообщают об успехах. А иные просто дают о себе знать или благодарят за житейские советы. Письма Романцова не похожи на другие. Они — предельная обнаженная искренность порывов души человеческой.
«Вам, товарищ командир, наверное, интересно знать, что у нас за город такой? На картах он еще не обозначен, потому что, если по-флотски сравнивать, похож он на маленький островок в огромном океане. Только вместо воды тайга кругом шумит. Когда мы ехали сюда, догадки всякие строили, Робинзонами себя представляли. Лично я, когда поезд подходил к Новоречинску, ожидал тусклого мерцания в окнах, унылых заборов, обледенелых колодезных срубов. А потом, выйдя из вагона, таращил заспанные глаза на молочные лампы дневного света, на красивые многоэтажные дома. Правда, их еще не так много, по пальцам можно перечесть. Но сделано все капитально. Даже не верится, что каких-то два-три года назад здесь, говорят, была непроходимая тайга. Медведи только да другое разное зверье бродили по ней. И вот пришел человек. Поставил вначале палатки, потом домами их заменил, построил магазины и даже кинотеатр. Так начал рождаться город. И может, через десяток лет Новоречинск уже крупным центром будет. Стройка наша ударная, поэтому все быстро делается. Молодежь к нам со всей страны едет. Да, вот о чем забыл еще рассказать. Первое время работал в строительной бригаде. Маляров не хватало, вот меня и бросили туда. Не хотел вначале, а потом рассудил: может, работенка эта и не по мне, но лишнее ремесло за плечами не виснет. Немножко маляром поработал, в лесорубы подался. Потом к слесарному делу потянуло. Короче говоря, первое время метался, свою пристань искал. Так вот, когда пришел в цех, первое, что бросилось в глаза, — это на столике у окна лежит конторская книга с потрепанными замасленными краями. А на картонной обложке надпись: «Вахтенный журнал». Представляете, вахта — термин нашенский, морской, и я никак не ожидал встретить его здесь, где море было, наверное, в непостижимо давние, доисторические времена. Но флотский термин бытует и в небольшом городке, затерявшемся среди дремучего леса. И сейчас у нас говорят не «пришел на смену», а «заступил на вахту», не «семь часов работаем», а «семичасовые вахты». Таким все это близким и дорогим мне показалось. Верите, не мог отрешиться от ощущения, что завод действительно напоминает корабль с его приборами, механизмами и четким служебным ритмом. Да и люди у станков под стать бывалым морякам. Против них чувствую себя пока как матрос первого года службы. Но слесарное дело мне нравится...»
Море, корабль, вахты... Слова эти мелькают в каждом письме. И употребляет их Романцов обязательно по какому-то важному поводу, для сравнения, как бы подчеркивая ими убедительную достоверность рассказанного. Читаешь и веришь: действительно, годы флотской службы в памяти его на всю жизнь остались, потому что многое они ему дали, многому научили.
«Пишу из больницы. Кажется, сплоховал на сей. раз. Очередной фортель выкинул. Недавно у нас былсильный ураган. Здесь это часто бывает, когда начинает дуть норд-ост. Но видеть подобное раньше мне не доводилось. Тайга ревела по-дикому. Ветер сдирал крыши с домов, выворачивал с корнями деревья. Казалось, небо смешалось с землей. Представляете, в это время бригада связистов работала на участке в нескольких километрах от города. Нужно было срочно выручать людей. Послали меня и Олега Кондрашова. Это один из моих друзей. Отличный парень, танкист в прошлом. Он и меня трактор научил водить. И как могло взбрести в голову поехать напрямик через перевал?! Хотелось время выиграть. Дорога через перевал и так опасная, а тут еще непогодь. Олег колебался: мол, в объезд надежней будет. Уговорил я его, думал, проскочим. А оно не вышло: не проскочили. Трактор наш с прицепом перевернулся, и мы чудом остались живыми. Обморозились здорово...»
Мудрость жизни всегда глубже и обширнее мудрости людей. И только она безошибочно проводит четкую грань между осмотрительной осторожностью и благородным риском, чтобы потом установить истину и разобраться: что хорошо, а что плохо. Помню, как однажды подводная лодка всплыла в океане в надводное положение. Был шторм. Мы определили место корабля, и я уже дал команду на погружение. Но тут инженер-механик доложил о неисправности в кормовой надстройке. Погружаться опасно, а нам надо было выполнять задачу. Поэтому я принял решение устранить неполадку. Все, кто в центральном посту слышали мои слова, молча переглянулись. Лодка зарывалась в клокочущую пену. Вздыбливаясь, высокая бело-зеленая стена обрушивала на корабль десятки тонн воды. А нужно было выйти из ограждения рубки на палубу, проползти по ней до кормы, а там отдраить верхний лючок, залезть в надстройку и произвести нужные работы. Когда я сказал, что для этого требуется доброволец, первым вызвался Романцов. Признаться, я не ожидал от него такого. Просто тогда еще мало знал матроса. Вскоре Романцов, одетый в гидрокомбинезон и обвязанный страховочным концом, уже стоял на мостике. Рассказав, как все надо сделать, я попросил его время от времени давать о себе знать ударом молотка о корпус. Только Романцов высунулся из ограждения рубки, как очередной вал накрыл его, схватил в свои цепкие объятия. Над морем висела густая ночь. Пошел сильный дождь. На мостике включили прожектор, чтобы осветить кормовую надстройку. Луч света лишь на несколько метров пробивал мглу. Романцов в темноте продвигался медленно, на ощупь, с усилием преодолевал каждый метр. Когда на лодку накатывалась очередная волна, он всем телом прижимался к палубе, потом полз дальше. Не помню уже, сколько прошло времени, когда Романцов добрался до лючка и проник в надстройку. Знаю одно, что и там ему было не легче. В сплошной темноте он стал вывинчивать болты. Озябшие руки слушались плохо. Когда Романцов поднимал молоток, чтобы толкнуть болт, вода отбрасывала руку в сторону. Около часа работал Романцов. Когда мы подхватили его у двери, он еле держался на ногах и, переведя дыхание, доложил: — Ваше задание выполнил... Тогда ведь Романцов тоже мог «сплоховать». Все было на пределе сил. Волна могла смыть его за борт. Но он не думал об этом как о чем-то устрашающем и невозможном, а, подвергая себя риску, шел делать нужное нам дело. Наверное, вот от таких людей, как Романцов, и идет мудрость жизни. Дальше, от письма к письму, нет-нет, да и появится какой-то штрих, раскрывающий Романцова с новой для меня стороны.
«Только что пришел с работы. В общежитии, на удивление, тихо. Ребята разбрелись кто куда: в кино, на танцы, просто побродить по берегу реки. Речушка у нас здесь не ахти какая большая, но уж больно красивая. Вода в ней чистая-чистая. И берега ее кажутся не каменистыми, а сосновыми. Высокие деревья плотной стеной обступили ее с обеих сторон и словно стерегут, чтобы не сменила она свое русло. Среди этих вечных часовых речушка похожа на извивающуюся голубую тропинку. И название ей дано поэтическое — Извилинка. Перед окнами общежития на той стороне дороги стоят две лиственницы. Их корни взбугрили слежавшийся застарелый дерн, раскинулись вширь и крепко сплелись. Высоко в небе дремотно покачиваются их вершины. С высоты им виден весь наш город, лес, который стоит и молчит, вблизи— темный с серебром, а вдали — ультрамариновый. Рядом с этим лесом странно как-то выглядит наш городской парк… Впрочем, о парке расскажу в другой раз...»
Интересно устроено человеческое сердце. Оно впитывает все, что видит вокруг, но не сразу на все откликается. Где-то глубоко, словно в кладовых за семью замками, лежат тайные чувства, скрытые от посторонних и самого себя, лежат и ждут своего часа. И только однажды, по какому-то случаю, готовы вырваться восторженным признанием. Мной давно уже подмечено: если в жизни Романцова ничего нет пасмурного, все идет нормально, он пишет о природе, рассказывает о стройке, о том, как шумит тайга, о том, что все ребята у них хорошие и начальник цеха строгий, дисциплину умеет держать, а на заводе, как и на корабле, без дисциплины порядка не жди. Но иногда посреди умиротворения, душевной успокоенности вдруг, как вихрь, врывается признание в какой-то неудаче.
«Кошмар! Иду ко дну! Сдавал экзамены в институт. Увы, фортуна равнодушно отвернулась от меня. На математике срезался. Ноль целых три десятых не добрал до проходного балла. Представляете — всего лишь три десятых!.. Величина-то ничтожная, а из-за нее за бортом оказался. Обидно! А в институт я все равно поступлю...»
Мне нравятся люди одержимые и кипучие. Каждый их шаг по жизни — это труд, щедрая трата энергии, нервов, здоровья. Знаю, если Романцов что-то задумал по-серьезному, он непременно своего добьется.
«Кажется, я обещал вам рассказать про наш парк. Кругом лес, и вдруг еще какой-то парк. Смешно, правда? Но у нашего парка интересная история. Все, кто приезжает к нам, обязательно сажают маленькое деревце. Посадил и я свою березку. Она хорошо прижилась, ладная такая стала. А помните, товарищ, командир, Таню?.. Она приезжала ко мне, когда я еще на лодке служил. Тогда мы с Таней поссорились, и вы еще пытались помочь нам разобраться в наших ошибках. Таня вам сказала, что на словах она может мне простить, а сердцем — вряд ли. И вот теперь она здесь, на стройке, работает в химической лаборатории. Таня тоже посадила березку. И так получилось, что ее березка оказалась рядом с моей. Каждый день подмечаю, как крепнут наши березки, тянутся вверх. Правда, корни их еще не сплелись, как у тех лиственниц, о которых вам рассказывал, но они схватились, держатся за землю и, наверное, все-таки сплетутся...»
Ничто на земле не уходит бесследно. Зерно прорастает колосом, семечко —деревом. И чувства, если они настоящие, тоже дадут свои всходы. Да, Романцов с Таней поссорились тогда. Такое у молодых людей бывает. Два человека, два разных характера, вырванные из разных окружений, которые должны были научиться ладить между собою, приноровиться друг к другу. Двое молодых, которым все это ужасно трудно, потому что каждый слишком уверен в себе, в безошибочности, в непогрешимости собственного опыта. И то, что Таня не только на словах, но и сердцем простила Бориса, меня очень обрадовало. Вместе им непременно будет хорошо.
«Не могу не похвастаться: меня избрали членом заводского комитета ВЛКСМ. Видите, руководящий товарищ теперь. И у этого руководящего товарища недруги уже появились. В нашем цехе работает некий Тарасов. Личность отвратительная: лодырь, нытик и хапуга. Недавно в краже его уличили. На комитете разбирали персональное дело. Но нашлись у Тарасова и заступники; мол, оступился человек, бывает такое. А какой там, леший, оступился! В честности он на обе ноги хромает. Да разве место таким в комсомоле? Мы, конечно, исключили его. Но слушайте, что дальше было. Заседание закончилось, начали расходиться, и тут секретарь просит меня в комитете остаться. Ну, думаю, дело какое-то есть. А он мне: «Ты, Романцов, авторитет мой подрываешь. Я все взвесил, продумал и предложил «строгача» Тарасову объявить, а ты со своим предложением влез... Пора флотские замашки бросать, а то на неприятность можешь напороться...» Тут меня и взорвало. «Ты флот мне, — говорю, — не трогай, не дорос еще до него!» Обидно до злости стало. Если разобраться, честности и прямоте кого кто, а меня флот научил. А тут — брось флотские замашки... Ничего себе, постановочка вопроса...»
Не каждое сердце одинаково откликается на добро, борется за справедливость словами горячими, горькими, гневными... Все чаще в письмах стал Романцов упоминать Таню. В ее адрес много теплых слов уже сказано. Сессию в институте на «круглые пятерки» сдала... И ему помогает готовиться к вступительным экзаменам. Молодчина, кружок художественной самодеятельности сколотила, и теперь в заводском клубе бывают концерты. Ребятам веселей живется... И тут ненароком вкрапится осторожное, доверительное: «О Тане, как о море, можно говорить всю жизнь...» Читаешь такое письмо и представляешь, как они гуляют в парке после кино, делятся впечатлениями о просмотренной картине и спорят. И вот вдруг оба умолкли. И ему, Борису, неловко, что он молчит. Он придумывает, с чего бы начать разговор. Они молча доходят до конца аллеи и останавливаются у черемухи. Борис отломил маленькую веточку. От нее пахнет мокрой корой. А в морозном еще воздухе медленно кружатся легкие снежинки. Щеки у Тани горят. Выбившиеся из-под шапочки волосы посеребрились инеем. А губы, темно-красные, как созревшие вишни, так близко, совсем рядом. Стоит только чуть-чуть податься вперед... — Зачем обломил веточку? Теперь ее не приклеишь... — говорит Таня. Голос ее звучит тихо-тихо и как-то особенно мягко. После этого им уже не нужно ни о чем говорить друг с другом. Борис берет Таню за руку, и они идут домой... А однажды прилетела весть, невеселая, горькая.
«У меня, товарищ командир, беда: с Таней произошло несчастье. В лаборатории авария случилась. И представляете. Таня попала в эту аварию. Кислота обожгла ей руки, лицо. Отправили ее в областную больницу. Не знаю, чем все кончится...»
В жизни бывают трудные минуты, когда надо победить самого себя. Слабого несчастье угнетает, сильного — закаляет. Двое любили друг друга. Светлые чувства будили в них благородные стремления. Двое мечтали, строи ли планы, хотели быть вместе. И вот один из них — жертва несчастного случая, ужасно нелепого и совершенно неожиданного. Молодые любящие люди, чувства которых не успели еще окрепнуть, такую опасность не представляли и внутренне к ней не готовились. Тем более несчастный случай кажется горькой несправедливостью, злой выходкой судьбы. Но это, по крайней мере, что-то такое, от чего никто не может уберечься. А сможет ли Романцов выдержать испытание, которое уготовила ему судьба?
«Привез Таню из больницы. Когда летел за ней у меня не было ни одной ясной мысли. Я сидел в самолете и чувствовал, как повис над какой-то пропастью. Потом мчался по улицам областного центра сам не свой, словно то был и не я вовсе, словно меня вообще не было. Была только боль. Огромная, безмерная боль. Прихожу в больницу, тихонько вхожу в палату. Таня сидит ко мне спиной, не видит меня. Я окаменел на месте: слова сказать не могу. А Таня открывает тумбочку, берет мое письмо и говорит: — Сестричка, почитай, пожалуйста, еще раз, как он там пишет. Бросился я к Тане, поднял ее на руки. Такой она мне близкой и родной показалась... Привез ее в свой Новоречинск, вскоре свадьбу сыграли. Теперь Таня — жена моя. Чувствует она себя хорошо. На людях только стесняется, потому что следы ожогов остались. Постоянно твержу ей: разве это самое главное, какое у человека лицо? Важно, чтобы он сердцем был красивый...»
Когда человек любит по-настоящему, он открывает неведомое богатство в самом себе, извлекает из души все лучшее, что в ней таится. Его причастность ко всему сущему тогда видится как неукротимое стремление делать добро людям и щедро украшать жизнь. Говорят, большое видится на расстоянии. Всякий раз, когда от Романцова приходит весточка с новостями новоречинскими, отзвук каждого слова, доносящийся от небезразличного мне человека, слышится как матросский доклад командиру: «Ваше задание выполнил!» И в эти минуты ощущаешь желание сказать: — Спасибо, Романцов. Так держать!
Я СКАЖУ ТЕБЕ ЗАВТРА
Со мной такого еще не бывало. И не думал что в жизни моряцкой моей, властно ставившей меня в ряд по какому-то своему ранжиру, вдруг так ощутимо остро будет недоставать чего-то... Лодка идет под водой, на большой глубине, я сижу в центральном посту, на своем командном пункте, а мысли мои уже где-то там, на берегу. Упали в прошлое, как маленькие искрящиеся капли, дни проведенные в плавании. Пройдут еще сутки, и мы будем в своей базе. В мою душу то и дело врывается светлый луч радости, приводя меня в самое восторженное состояние. Как будто во сне, я все чаще всматриваюсь в сизый дремотный бор, чувствую запах смолистой хвои, душистой земляники. Порой почти явственно вижу поляну, где одиноко растет безобразное, непохожее на другие цепкое дерево Купаясь в солнечных лучах, оно, кажется, вызывающе бахвалится тем, что может расти, как ему вздумается... Насколько помню, меня постоянно тянуло в яростную, неумолимую морскую стихию, где человек проверяется каждый день, как проверяется на прочность корпус подводной лодки. Здесь, в океане, отделенный от земных соблазнов тысячами миль пространства, глубиной, холодной и угрожающей, я всегда чувствовал себя уверенно и спокойно. Любое дело может быть ремеслом или искусством. Ремесло —это привычка. А привыкнуть к службе на море просто-напросто нельзя. Море надо понять, прочувствовать, только тогда будешь с ним в бескомпромиссной верной дружбе, и тогда оно поможет тебе сильнее полюбить землю, не требуя никаких клятв, потому что клятва сама по себе уже утверждает существование предательства. Мы покинули базу в конце июля, в утренние сумерки, спустившиеся с вершин притихших гор, и мне запомнился тот рассвет —час белого неба. Ночная синева уже ушла, звезды погасли, небо медленно блекло и таяло, просыпающиеся горы начинали отдавать твердою просинью. Потом сверху брызнул свет и разлился вокруг половодьем. Катящийся диск солнца был похож на слиток расплавленного золота. Морской простор заголубел, заискрился, а небо стало бездонно-белым. Под ним величественно раздвигались крутые берега, уходили вдаль, затягиваясь легкой дымкой, а впереди все шире расстилались воды залива. За кормой чуть изломанной лентой бежала вспененная винтами дорожка. Лодка ложилась на курс, ведущий в океан. Я стоял на мостике, поглощенный мыслями о предстоящем плавании, и мне было легко от сознания того, что уходим в очередную автономку, что наконец-то настал черед проверить экипаж после обновления его молодежью. На многих боевых постах у приборов и агрегатов встали матросы, еще не бывавшие в океане, не подвергавшиеся жесткому испытанию, после которого проясняется: из него вот неплохой получится подводник, а ты, товарищ, для этого не создан. Приветствуя наступающее утро, с шумным гиком нас провожали чайки. Они стайками метались над лодкой, сложив крылья, вытянутыми комочками припадали к воде, хватая добычу, снова взмывали ввысь и, распластав крылья, недвижно парили в воздухе. По моим расчетам, до точки погружения оставалось не более полутора миль. Вахтенный офицер и мой старший помощник уже спустились вниз. Капитан-лейтенант Кузин заканчивал на мостике свои штурманские дела. В отсеках шла подготовка к погружению. И тут раздался голос сигнальщика: — Товарищ командир! Нам кто-то машет с берега. Матрос Плотников явно усердствовал (такое бывает по молодости) — уяснив пока еще только истину, что сигнальщик должен быть особенно зорким и бдительным, он докладывал и о том, что не угрожало безопасности плавания. Порекомендовав Плотникову внимательнее следить за морем и воздухом, я поднял к глазам бинокль. Сильная оптика сжала пространство и, как магнитом, приблизила землю. На пустынно голом берегу я увидел женский силуэт, очерченный белым светом. Девушка стояла, как мне показалось, в какой-то напряженной решимости. И вдруг, словно подхваченная порывом ветра, побежала. Бежала она отчаянно, как будто хотела догнать что-то улетающее от нее и ей до боли страшно было это потерять. Потом резко остановилась... Опустив бинокль, я посмотрел на стоявшего рядом штурмана. Меня удивили его глаза — внимательно-настороженные, глядевшие на берег с какой-то неуверенной надеждой. — Она? Услышав мой вопрос. Кузин вздрогнул. — Кажется, она... У меня было желание как-то поддержать Андрея Кузина, но я не знал как, и вряд ли есть такие слова, которыми можно погасить человеческую беду, нежданно нагрянувшую и вот теперь уходящую с ним надолго. Это ведь не просто банальная история — еще одна неудавшаяся любовь, когда нельзя требовать от неверности, чтобы она не была неверностью, чтобы нелюбовь стала любовью. Для людей, часто оторванных от земли, людей, которые, как никто иной, умеют в суровых условиях сохранять тепло и нежность к другим, очень страшно, когда вот так судьба позволяет себе иногда невеселые, злые шутки. Три года назад Андрей Кузин возвратился из отпуска не один. Три года его провожала в походы и встречала ласковая жена. Частая разлука вначале проверяла их чувства, потом жена устала ждать и вот вчера, собирая мужа в плавание, в истеричном рыдании заявила, что жить так дальше не может, что все это ей надоело и она уезжает домой, к матери. Быть женой моряка, видимо, нелегко. Может быть, не всегда нужно осуждать женщину за то, что терпение однажды переполнит ее до краев и выплеснется вдруг наружу. Человек человеку рознь, и испытывается он различным образом, поэтому нелепо где-то требовать от него больше, чем он может... Мне не доводилось переживать ничего такого подобного, я не испытывал еще основательно ни грусти расставаний, ни трепетной радости встреч, потому что меня некому было провожать и некому встречать. Я как-то не ощущал одиночества, и вдруг вот эта история с Кузиным не то насторожила меня, не то пробудила во мне чувства, когда-то загнанные глубоко внутрь. Она заставила меня вспомнить свое прошлое и убедиться в том, что тогда, в юности, и любовь-то, в общем, была у меня не настоящая, коль я не боролся за нее. Какая же это любовь, если она проходит, если мог с ней так безболезненно расстаться?.. — Всем вниз! — распорядился я громче обычного. — Срочное погружение! Мостик опустел, я последним юркнул в люк, задраил крышку, и над нами сомкнулась расступившаяся на миг морская пучина. До противолодочного рубежа, который предстояло нам форсировать скрытно, было около четырех часов среднего хода. Лодка уже находилась на нужной глубине, и в центральном посту установилась деловая обстановка. Моторы работали ритмично, в унисон им пощелкивал лаг, шуршали перья самописцев, изредка раздавались короткие слова докладов и команд. Мне не давали покоя раздумья о том, что означало появление на берегу жены Кузина в такой ранний час: то ли она прощалась с ним навсегда, то ли дала знать, что передумала, справилась со своей слабостью и что будет его ждать, как ждала прежде. Тут я поймал себя на мысли, что чужая боль заставила меня вспомнить Лиду, или, как величают ее у нас на лодке, доктора Лидию Владимировну. За день до нашего ухода в плавание Лида уехала в свое Отрадное, и мы как-то странно с ней расстались. Она пришла на лодку, всем офицерам пожала руку, а мне сказала: — Вы, Антон Васильевич, так и остаетесь моим должником. — Хорошо это или плохо? — спросил я полушутя. — Для кого как! — В ее загадочном взгляде сверкнуло что-то лихое, чертовски озорное. —Вы когда-то обещали показать мне море... Я скорее угадал, чем увидел, как ее глаза, мечтательно-лукавые и словно настороженные, смотрели мне прямо в душу, и я неожиданно оробел: — Готов исполнить любое ваше желание. — И это правда? — вскинула она тонкие дужки бровей. — О, рабыня будет владеть миром! — Тут она вдруг рассмеялась неожиданно звонко, так что я буквально опешил и в растерянности спросил: — Как прикажете все это понимать? — Понимайте, как есть. Она не переставала смеяться. — А если не сможете понять, помогу разобраться. Офицеры, слушая наш разговор, хитровато улыбались: «Вряд ли устоишь, командир, такая и в твоем сердце пробоину сделает». Меня взяло зло, ее смех показался мне дерзкой выходкой, и я резко ответил: — С детства не терплю подсказок и грубых намеков тоже!.. — Простите, не знала. — Лида посмотрела на меня как-то снизу вверх. —А вы мне сердитым больше нравитесь, — прошептали ее губы. «Ну, это уж слишком!» —подумал я, но внутри у меня что-то затеплилось. Лида и сама, наверное, испугалась того, что сказала. Щеки ее зарделись, она уже не смотрела на меня и объясняла офицерам: — Имя Лидия — лидианка, оно было позаимствовано из древнегреческого языка и давалось обычно рабыням. —Она искоса взглянула на меня. —А Владимир— означает «владеющий миром». Вот и получается: Лидия Владимировна — рабыня владеет миром... А вы что подумали, товарищ капитан второго ранга? — Она требовала строгого ответа. Я почувствовал неловкость за свою ершистость: — Извините, плохого ничего не подумал. Не знаю, какая озорная мысль рассмешила Лиду, да и случай-то был самый обыкновенный, но почему я тогда вдруг взъерепенился?.. Лодка подходила к противолодочному рубежу, настало время объявлять боевую тревогу, и мне нужно было сосредоточиться. Запросив у штурмана координаты, я про себя отметил: «И у меня, как и у Кузина, на душе тоже неспокойно». Впереди нас всех ждала неизвестность. Мы не знали, какие силы противолодочной обороны сосредоточены в этом районе: сколько кораблей, будут ли участвовать в поиске самолеты ПЛО и, вообще, удастся ли нам проскочить незамеченными?.. Андрей Кузин доложил долготу и широту, где находилась лодка, и предложил сменить курс на зюйд-вест. — Помните, товарищ командир, там гидрология моря всегда была плохая, — обосновал он свое предложение. —Глядишь, «противнику» сложнее будет нас обнаружить. Признаться, я выпустил из виду то, о чем напомнил штурман, и поэтому меня вдвойне порадовала его собранность и сосредоточенность. «Значит, держится, не раскис, значит», — подумал я, а вслух сказал: — Курс непременно сменим, Андрей Григорьевич, только вначале подвсплывем и осмотримся в перископ. Мой старший помощник дал указание акустикам прослушать горизонт. Инженер-механик перевел ручки машинного телеграфа на «оба вперед малый», старшина группы рулевых-сигнальщиков приготовил к включению" механизм подъема перископа, у станции погружения и всплытия стоял в ожидании очередной команды вахтенный трюмный-машинист — весь центральный боевой пост заработал в строгой ритмичной последовательности. Гидроакустики доложили, что горизонт чист. С дифферентом пять градусов на корму лодка медленно поднималась из глубины. Когда до поверхности оставалось несколько метров, мичман Наумов — наш ветеран, любимец всего экипажа — горизонтальными рулями положил лодку на ровный киль. Откинув рукоятки перископа вниз, я навалился на них обеими руками и припал к окулярам. Над поверхностью властвовал слепяще яркий день. Спокойное, отполированное море бугрилось мертвой зыбью. На востоке небо было подернуто тонкой облачной пеленой, но свет, смягчаясь, свободно лился сквозь нее, и вся она светилась опаловым светом. Далеко на горизонте виднелись корабли. Я определил, что они лежали в дрейфе. «Противник» хитрил: он застопорил машины, притаился и ждал. Находиться на перископной глубине было рискованно — нас могли обнаружить. Я опустил перископ в шахту, скомандовал: — Погружаться на глубину... Курс двести восемьдесят градусов!.. Напряжение пришло раньше, чем я ожидал. Стрелка глубиномера не доползла еще до нужного деления, а в рубку гидроакустиков ворвались шумы от винтов «противника». Мной сразу овладело чувство боевого возбуждения. — Анатолий Данилович, — обратился я к своему замполиту капитану третьего ранга Лебедеву. — Пройдите по отсекам, объясните морякам задачу, а то как бы молодежь наша не подкачала... Вы, Геннадий Сергеевич, — попросил я старпома, — займитесь торпедистами. Возможно, прорыв придется делать с атакой... Из-за выгородки непрерывно доносились доклады акустика: — Левый борт тридцать... Большой противолодочный корабль!.. — Левый борт сорок... Предполагаю крейсер!.. — Правый борт... И без того было ясно, что мы в цепком кольце, но я подошел к штурману, чтобы взглянуть на карту. Кузин ткнул ножкой циркуля в точку и, оборачиваясь ко мне, сказал: — Градусов на десять можно отвернуть влево. Соглашаюсь с ним и командую вахтенному на вертикальном руле: — Держать лево десять! Матрос Михоношин невнятно повторил команду, но я оставил это без внимания —новичок и к командным словам привыкает не сразу. А потом заметил, что руки у Михоношина дрожат, сам он весь как-то съежился в цепенеющем напряжении. Я взглянул на него и увидел на лице... страх. В сознании молодого матроса, не привыкшего еще к подводным перипетиям, вероятно, не укладывалось, что мы выполняем всего-навсего учебную задачу, что нас преследуют наши же корабли и что взрывы «глубинок», больно бьющие по слуху, совершенно безопасны. А обстановка усложнялась: в центральный отсек врывались нарастающие вскрики посылок гидролокаторов, взрывы раздавались уже где-то совсем рядом, от них так звенел корпус лодки, что, казалось, вот-вот начнут лопаться, как орехи под ударом молотка, на подволоке плафоны. Глаза у Михоношина стали бессмысленными, почти дикими. Оставлять его на вахте уже было нельзя, и я приказал отправить матроса во второй отсек. Нам никак не удавалось уйти от преследования. В запасе был, правда, не совсем желательный для нас, но единственно возможный вариант — прорыв с атакой. Лодка легла на боевой курс, я с каким-то азартом скомандовал: — Аппараты — товсь! В отсеках на миг повисла напряженная тишина, и я бросил в эту тишину короткое, отрывистое: «Пли!» Лодка легонько вздрогнула, освободившись от солидного груза, а через некоторое время акустики доложили, что две торпеды прошли под целью. Мы расчистили себе проход. Корабли «противника» рыскали в удалении от нас, шумы винтов то усиливались, то затухали и, наконец, совсем исчезли. Когда улеглось боевое волнение, малость остыв после «боя», я пригласил доктора. Старший лейтенант медицинской службы Виктор Маслов доложил, что Михоношин не пришел еще в себя, но опасного ничего нет: через пару часов нервный шок пройдет, и матрос вполне будет работоспособным. Что касается остальных новичков, то в их поведении каких-либо психологических нюансов замечено не было. — Держите Михоношина под наблюдением,— сказал я Маслову. — Изучайте, анализируйте. Ценный материал соберете для Лидии Владимировны...— Тут я спохватился, что произнес ее имя, и не совсем к месту добавил: — Вам и самим это пригодится, если диссертацию писать надумаете... Маслов ответил: «Есть!» — и исчез в горловине люка, а я казнил себя за то, что имя ее так неожиданно вдруг сорвалось с моих уст. Я знал, что Виктор Маслов крайне неравнодушен к Лидии Владимировне. «Этого еще мне только и не хватало, — подумал я. — Обзавестись соперником в лице своего подчиненного!» Мне снова назойливо лезли в голову шальные мысли. Я припоминал детали, сравнивал, сопоставлял и делал все это спокойно, беспристрастно. Человек наедине с собой всегда искренен: ему некому и незачем лгать...Впервые мы встретились с Лидой год назад. Экипаж лодки после большого похода находился тогда в доме отдыха в Отрадном — тихом местечке, затерявшемся среди буйных рощ и цветущих полян средней русской полосы. Я заскочил в Отрадное всего на несколько дней и должен был вместе с командой возвращаться на лодку к себе на Север. Утром, после дороги, я нежился еще в постели. Было рано, лучи солнца, напористые и горячие, щекотали мои ресницы, и я чувствовал, что спать уже совсем не хочется, но мне было странно и приятно очутиться среди этого неожиданного земного житейского уюта, спокойного, разумного и ненавязчивого, от которого я отвык и который не шел ни в какое сравнение с тесными отсеками лодки. И вот в такой ранний, тихий час в моей палате раздался голос: — Это что ж, у нас нарушители распорядка объявились? — Я увидел в дверях молодое и совсем нестрогое лицо. — Вставайте и приходите в кабинет врача, — сказала она тем же тоном и закрыла дверь. Вставать мне не хотелось, но ее голос был сильнее моего желания. Примерно через полчаса я уже вошел в кабинет и увидел там Маслова. — Знакомьтесь, товарищ командир, это Лидия Владимировна. — Старший лейтенант держался с достоинством, чувствовалось, что человек он здесь «свой». Накануне вечером, когда Маслов докладывал мне о всех подробностях, он не преминул упомянуть строгого, очаровательного доктора Лидию Владимировну и добавить, что она не просто присматривает здесь за здоровыми и сильными людьми, а занимается изучением процесса адаптации подводников, ее интересуют проблемы психологических исследований нашего брата моряка. И вот я сидел перед этим «строгим и очаровательным» доктором, слушал ее голос, отвечал на вопросы. Маслова в кабинете не было, он вышел сразу же после того, как представил мне Лидию Владимировну. Говорила больше она, я не пытался судить о делах, в которых мало разбираюсь. Мне смутно представлялось, как это со временем биология — наука о живом существе — будет рассматриваться на молекулярном и атомарном уровнях. Она возмущалась, что нет, как таковой, подводной медицины. Космическая, мол, есть, а вот подводной почему-то нет, а она нужна! Тут я соглашался с ней и все больше, уже не мельком, а с любопытством, рассматривал её. Лида то и дело ловила на себе мой настойчивый взгляд и тогда смотрела на меня вприщур, не смущаясь: она, должно быть, давно привыкла к вот таким стерегущим и навязчивым взглядам мужчин. Мне подумалось тогда, что у нее, наверное, твердый характер... Каждое утро, пока я был в Отрадном, по каким-то обстоятельствам мы встречались с Лидой, обменивались несколькими случайными, ничего не значащими фразами. Были просто знакомыми. А накануне отъезда (мы уезжали рано утром) в конце дня я зашел попрощаться с Лидой. Она встретила меня едва заметной улыбкой, и я впервые приметил в ее взгляде что-то новое, задумчиво-печальное. И она попросила, чтобы я проводил ее до электрички. Тогда я не понял: действительно ей хотелось, чтобы проводил ее именно я, или она этим дала понять Маслову, который как тень следовал за ней, что между ними ничего нет и быть не может. Но при любом варианте мое положение было неловким и неприглядным... ...Чем дальше лодка уходила в океан, тем чаще мысли мои возвращались в прошлое и на меня наваливалась тоска по берегу; она нежданно врывалась в мою жизнь. Воспоминания мои стушевывались только под напором боевых тревог, новых дел. Это было похоже на сон, с которым не хотелось расставаться. Время и расстояние усиливали власть того, о ком я думал. Ночью мы всплыли в Атлантике. Шторм был дикий. Перед этим мы долго находились под водой. Я поднялся на мостик, океан ревел множеством глоток, а мне казалось, что шумит сосновый бор, а я| иду полусонной улицей мимо темных садов, слушая' песню неодетой весны. ! Эту песню я слышал в Отрадном. Мы шли тогда лесом по тропинке и остановились у безобразной березы, что росла на полянке. Лида собрала букетик цветов: — Возьмите, пусть он согревает вас на севере... До нас долетел гудок электрички, и вслед за ним где-то над верхушками леса прокатился шум стальных колес и тут же утонул в лесном безмолвии. Лида сказала: «До свидания», я как-то неуклюже, поспешно сжал ее руку... То был счастливый день, хотя я и понял это задним числом только теперь. Счастье зачастую оказывается совсем не там, где его ждешь. Оно появляется, а мы не замечаем его, и лишь много спустя до нас доходит, что это ведь и было в общем-то счастье... А потом... Потом ее приезд к нам, на Север. И я самому себе тогда боялся признаться, что! неожиданный ее приезд меня обрадовал. И мне хотелось, чтобы то, что работать ей пришлось на нашей лодке, было не просто совпадением, а ее желанием. Три дня она была рядом. Тогда я еще не разобрался в себе. Лида, видимо, считала меня бесчувственным сухарем. Прямо в глаза не говорила, но, наверное, в душе это обвинение таила. Может, поэтому и напомнила о невыполненном моем обещании. Именно в тот вечер мы пошли с ней гулять. Взобрались на высокую сопку, долго шли вдоль берега. Внизу темнело море. Неспокойное, оно дышало холодной свежестью. Сгущавшиеся на горизонте тучи раньше срока пригасили закат. — Смотрите-ка, море почему-то нахмурилось!..— сказала Лида, наивная в своем удивлении. — Оно, как человек, то ласковое, то сердитое. В воздухе запахло дождем. Мы спускались к берегу. Лида оступилась и совсем близко прислонилась ко мне. Я вдохнул запах сирени. Так пахли ее волосы. Она протянула мне руку, узкую и прохладную. — У вас красивые руки. Лида пристально посмотрела на меня. — Нет, еще глаза... ресницы и вообще... Краски над морем совсем расплылись и погасли. Я уже не различал ее лица. Стал накрапывать редкий дождик. На развилке дорог мы остановились. — Спасибо, Антон Васильевич. Дальше пойду одна. В голосе Лиды была нескрываемая благодарность. Я уходил от нее к себе на корабль, но все оставалось со мной. Она помахала мне рукой, я еще раз обернулся и торопливо зашагал к проходной... Завтра мы придем в базу. Все прояснится и у штурмана Кузина и у меня, наверное, тоже. Завтра я увижу ее. Лида снова должна приехать к нам на Север по своим делам, и я расскажу ей все-все. Есть слова, которые говорят только любимым. И я скажу эти слова тебе, мой милый доктор!..
Последние комментарии
1 день 19 часов назад
1 день 23 часов назад
2 дней 1 час назад
2 дней 2 часов назад
2 дней 4 часов назад
2 дней 5 часов назад