КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно
Всего книг - 711944 томов
Объем библиотеки - 1398 Гб.
Всего авторов - 274344
Пользователей - 125024

Последние комментарии

Новое на форуме

Новое в блогах

Впечатления

pva2408 про Зайцев: Стратегия одиночки. Книга шестая (Героическое фэнтези)

Добавлены две новые главы

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
medicus про Русич: Стервятники пустоты (Боевая фантастика)

Открываю книгу.

cit: "Мягкие шелковистые волосы щекочут лицо. Сквозь вязкую дрему пробивается ласковый голос:
— Сыночек пора вставать!"

На втором же предложении автор, наверное, решил, что запятую можно спиздить и продать.

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).
vovih1 про Багдерина: "Фантастика 2024-76". Компиляция. Книги 1-26 (Боевая фантастика)

Спасибо автору по приведению в читабельный вид авторских текстов

Рейтинг: +3 ( 3 за, 0 против).
medicus про Маш: Охота на Князя Тьмы (Детективная фантастика)

cit anno: "студентка факультета судебной экспертизы"


Хорошая аннотация, экономит время. С четырёх слов понятно, что автор не знает, о чём пишет, примерно нихрена.

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).
serge111 про Лагик: Раз сыграл, навсегда попал (Боевая фантастика)

маловразумительная ерунда, да ещё и с беспричинным матом с первой же страницы. Как будто какой-то гопник писал... бее

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).

Ловцы троллейбусов [Андрей Николаевич Яхонтов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Андрей Яхонтов Ловцы Троллейбусов

Невероятная история о событиях весьма вероятных, о капитане дальнего плавания и старом художнике, а также о говорящей щуке, которая не бросалась словами.

Падая вверх

Надежды не оставалось. Силы покидали меня. Все же неимоверным напряжением воли я заставлял себя держаться. Цеплялся за похрустывающую, ржавую до кружевной дырчатости жесть подоконья, стискивал зубы… К окну подошла Вероника. В очаровательной своей голубой блузке и с незабудками в руках.

— Это тебе. — Протянула мне букетик. Я поблагодарил ее улыбкой.

Колокольчиком прозвенел на стыке проводов троллейбус. Скосив глаза вниз, я увидел: подо мной на безопасном расстоянии начал собираться народ. Прохаживался милиционер с полосатым жезлом.

Над головой, по крыше, грохотали чьи-то шаги. Возможно, шаги судьбы.

Вероника принялась мыть окно. Повязала косынку, принесла тазик с мыльной водой.

Пальцы немели. Я весь дрожал. Жесть подоконья от этого «решилась.

Внизу от скопления народа становилось все черней. А небо сияло голубизной. Каблучок Вероники перемещался прямо перед моим носом.

— Счастливо оставаться, — непослушными губами прошептал я, и пальцы мои сами собой разжались, Я полетел. Полетел, задыхаясь и плача…

— Выше! Ниже! Чуть левее! — корректировали мой полет зрители в окнах.

Внизу по-черепашьи наползали друг на друга бурые, серые и зеленые крыши. Как хотелось мне шлепнуться на их теплую, прогретую солнцем жесть!

Толпа на улице стала рассеиваться. Лишь отдельные любопытные карабкались по водосточным трубам.

Я закрыл глаза и уснул, Или проснулся?

У окна

Весной много людей начинает ходить по крышам. Едва пригреет первое солнышко и взмоет ввысь упругий голубой купол неба, а дробные капли пойдут клевать залежалый, съежившийся на земле и карнизах снежок, — высыпает, рассеивается меж тонкими деревцами антенн и пнями печных труб неуклюжий десант в ушанках и рукавицах, с лопатами и ломиками наперевес. Некоторые поверх телогреек надевают оранжевые жилеты.

Скользко, движения смельчаков замедленны, для страховки они обвязываются веревками на манер альпинистов… Иногда им приходится карабкаться по склону на четвереньках, иногда, извиваясь, ползти ужом. Но они упрямы и дерзки, эти солдаты весны. И без устали воюют, рубят под корень хрустальные, искрящиеся на солнце сосульки, высвобождают из-под снега уставшие спины зданий.

Ледышки, ударяясь об асфальт, подпрыгивают, как мячи, и разлетаются мелкими брызгами во все стороны.

Дома облегченно вздыхают, расправляют плечи… Нежатся на солнце, сбившись в тюленьи стада, — и трубят, трубят весну.

А люди все ходят и ходят, только в руках у них теперь вместо лопат и ломиков потертые чемоданчики, с какими обычно отправляются в баню. Но они лишь притворяются любителями парной, а на самом деле это охотники, ловкие птицеловы. Подберутся к антенне, которая, словно цапля, застыла на одной ноге, опутают проводами — и уж ей не улететь.

Многие, многие ходят на крыши по разным надобностям.

Стая голубей усядется рядком вдоль карниза — точь-в-точь костяшки на счетах, и, глядишь, вскоре сут. уло выползает из слухового чердачного оконца молодой парень в кепке, с отломанной ножкой стула в руке, Городошник. Взмахнул своей битой, и стая забуксовала в упругом воздухе, а затем, ведомая вожаком, пошла круто ввинчиваться в небо.

Приходят, уходят, слоняются, отдыхают, гоняют голубей и ворон, разыскивают пропавших кошек, и в конце концов там, где пролегли излюбленные тропки, начинаются дорожные работы. Свинцово-серые, в бурых пятнах, старые листы аккуратной стопочкой складывают в сторонке, а склоны мостят блестящими, как зеркала, новыми. Иной раз вскроют отслужившую свое чешую, а под ней, в мерном зияющем провале — подгнившие ребра стропил.

Когда открывались эти провалы, я невольно зажмуривался. Ох, эти операции на сердце! Проходило минуты две или три. Я осторожно приоткрывал глаза. Обнаруживал, что пальцы мои вцепились в подоконник. Видел белое перекрестье рамы…

За спиной стрекотали арифмометры, скучно переговаривались сослуживцы, дребезжал телефон.

Я переводил дух — или вздыхал? — и вновь устремлял взгляд в сторону отверстой крыши.

Вопросы без ответов

Отчего я стоял у окна, а не исполнял, как положено, свои служебные обязанности, спросите вы. Отчего не занимался делом?

И сослуживцы меня мучили, пытаясь выяснить: отчего? Им доставляло удовольствие приставать с подобными расспросами и видеть, как я теряюсь.

«Отчего? Отчего? — галдели, надоедали. — Отчего?»

Если бы я мог ответить!

Что-то со мной происходило. Какая-то заторможенность мыслей и чувств. Или, наоборот, обостренность!

Загоралась лампочка под абажуром. И я осознавал, что, в сущности, понятия не имею о том, что такое электрический ток, откуда он появляется и как течет по проводам, не просачиваясь наружу. То есть я прекрасно знал о плотинах, которые похожи на вертикально поставленную фортепианную клавиатуру… Но как они высекали ток и, главное, почему он бежал по проводам — это оставалось для меня за семью печатями.

Иногда, пробегая по служебному вестибюлю и видя свое отражение в огромном зеркале, я останавливался, изумленный. Смотрел на себя и не узнавал. Я чувствовал, что приближаюсь к какой-то еще не вполне ясной мне тайне, заключавшейся во мне же самом. Мои зрение и слух обращались вовнутрь. Я к себе прислушивался. Хотел понять. Никогда прежде я за самим собой с таким интересом и удивлением не наблюдал.

Приходили посетители. Садились на стул и начинали спрашивать, советоваться, объяснять. Люди в старомодных, черного брезента плащах и с черными зонтами просили включить в словарь технических терминов понятие «коза» на том основании, что в их районе козы когда-то были основной тягловой силой. Или, напротив, являлся представитель конструкторского бюро и настаивал на внесения в словарь иностранных слов термина «грифель» поскольку в их коллективе работает человек с идентичной фамилией. А то принесут выпавшую при наборе строку (такое бывает в типографском. деле): «Врач» — смотри «враль».

Многие приходили жаловаться на то, что грузовые машины уходят в рейс не до конца загруженными, и, следовательно, протяженность холостого пробега не сокращается, как это должно быть, а возрастает. Объяснения, просьбы сливались в одну тягостную историю, без конца и начала, продолжавшуюся вечно. А уж писем обрушивалось…

А за окном фильтровала небо весна, черные серпики стрижей пожинали первые лучи солнца.

Ночью, лежа в постели, я подкладывал под голову влажную ладонь и вдруг ощущал, как бьется жилка на виске, и осознавал, что живу, что я живой, и опять как бы начинал пробуждаться. Я потягивался, поворачивался на другой бок, чтобы ощутить живую тяжесть своего тела, и радость бытия охватывала меня. Но уже в следующий момент я холодел, вспоминая о хрупкости сосуда, заключавшего в себе это чудо — мою жизнь. Как-то в метро, когда я поднимался на эскалаторе вверх, навстречу мне, вниз, проехал мужчина, у которого чудовищных размеров зоб лежал на лацканах пиджака, будто отложной воротничок. Мужчина был гладко выбрит, вообще видно было, он следит за собой, несмотря на свою ужасную болезнь, И все же в глазах его я успел прочесть страдание и страх, Я не хотел верить, что когда-нибудь так случится: меня, того самого, который лежит сейчас в теплой постели под одеялом, — меня, но уже ничего не чувствующего, неподвижного, кого-то, кем я был раньше, — не меня? — понесут, потащат куда-то на белых больничных простынях…

Мне странно стало видеть людей в зимней одежде (хорошо еще — зима кончалась), И в троллейбусах от этого тесно. И при движении неповоротливо. Но главное — в этой неуклюжей укутанности опять виделось мне желание скрыть, спрятать. Ведь придут домой и будут пить чай, уже скинув эти грубые оболочки. А потом и совсем разденутся и лягут в кровати друг с другом.

И глядя на примелькавшиеся лица сослуживцев, я ощущал тот же самый холодок тайны, Я чувствовал себя сбитым с толку, обманутым. Казалось бы, вот он, человек, весь передо мной. Но я смотрел на них так же, как на себя в зеркале. Смотрел — и не узнавал.

Что я знал о них? Жизнь их проходила скрыто от меня.

Но опять это было не то. Одежда, лица… Не та суть, к которой я стремился. А лица… Одним словом, они немы, как рыбы, и так же беззвучно шевелят губами.

В переполненном автобусе я неожиданно понимал, какая масса никогда прежде не виденных людей окружает меня. Я представлял, вернее, пытался представить, сколько же всего людей на земном шаре, и застывал, пораженный. Не размах, не масштабы впечатляли, а осознание, что и я тоже участвую в этом таинстве, что я перемещаюсь, выполняю свою работу, чувствую и думаю, хотя меня очень многие не видят и не знают и никогда не увидят и не узнают. Вот эта незаметность и в то же время несомненность существования не увязывались в одно. Смущали.

Но все вокруг и я — это была жизнь, жизнь… Причудливо и прихотливо, словно тесто на дрожжах, всходила она к лучшему, искала и торила новые пути, переосмысляла и совершенствовала самое себя.

Меня не оставляло чувство восхищения тем, как разумно устроен мир. К определенному часу зрители собираются в театре и к этому же часу приходят актеры или оркестр и дирижер. Троллейбусы курсируют по определенному маршруту, а те, кого этот маршрут устраивает, собираются в определенных местах и ждут, пока машина подойдет и заберет их.

Не может быть, чтоб все это было напрасно, думал я. Нет, нет, так быть не может. Не может быть, чтобы эта 'масса людей с различными цветами кожи, эти машины и полеты в космос — все это было зря. Не может быть, чтоб это было переливание из пустого в порожнее! Ученые ищут, что-то открывают, узнают все больше, мы о себе узнаем все больше. В своем знании мы идем вперед, это ясно. Если бы этот путь вел в никуда — зачем бы мы тогда двигались?

О стремлении мира к упорядоченности я, бывало, часто беседовал с моим другом Володей.

— Мир устроен разумно, — говорил мой друг. — Это очевидно. Ты только вдумайся: если где-то чего-то убудет, то в другом месте столько же появится. А? Каково?

Мой друг приехал из далекого поселка, где транспорт отсутствовал. Приехал, чтобы осуществить сумасшедшую свою мечту — прокатиться на троллейбусе. Сразу поступил в институт инженеров транспорта. Жил трудно. Летом еще ничего, перебивался. А зимой украдкой объедал морковки, которые дети втыкали снеговикам вместо носа. И часами караулил троллейбусы на облюбованных ими тропах, подкрадывался, когда они на минуточку останавливались передохнуть от бега, когда приоткрывали свои односторонние переборчатые жабры с резиновыми прокладками и жадно втягивали кислород… В этот момент многие старались их заполонить. Но не многим удавалось взять верх над этим удивительной красоты созданием — чистым, светлым, удобным, стремительно-резвым, как молодой электровоз.

— Он не загрязняет атмосферу, — объяснял Володя свою страсть. — И автобусы, и грузовики, и даже легковушки — мало того, что чадят, так вдобавок еще и роняют на землю масло, солярку, мазут… А эти, пусть незримо, связаны с чистой водой, из которой вертикально поставленная клавиатура плотин высекает электрический ток…

Об этом Володя часто беседовал с одним старичком, который еще помнил время, когда троллейбусы и другой транспорт были покорны, передвигались точно по графику и возили пассажиров с бережностью. Старичок в прошлом был строителем плотин и художником, мечтавшим создать картину, которую бы не ограничивала рама, а в дни, когда мы его узнали, превратился в страстного рыболова и азартного ловца троллейбусов. Он и других обучил охотиться, учеников у него хватало. А еще он боролся за чистоту воды.

Слушая его, я вспоминал, как мальчишкой радовался, когда видел, что дождь смывает с асфальта радужные бензиновые пятна, накопившуюся городскую грязь, копоть. Мне казалось, можно вот так раз и навсегда умыть всю землю. И ведь не приходило в голову, что земля одна, одна-единственная, и сору, копоти просто некуда с нее деться. Стер тряпочкой с одного бока, а где — в каком море эту тряпочку выполощешь, куда, на какой континент положишь? Испариться вместе с влагой грязь не может — круговорот воды в природе. Сжечь? Опять получится загрязнение атмосферы и трата кислорода, который и без того дефицит. Утопить — тоже негде. Смыло с асфальта — и понесло в реку, откуда все мы берем питьевую воду. А затем — в море, где мы купаемся и ловим рыбу. В реках-то рыбы уж почти не осталось.

Рано утром старичок брал удочки и выходил из дома. «Рыбу жалко, — твердил он. — Но я себе никогда не прощу, если погибнет говорящая щука. Думаю, она идет вверх по течению. Скоро будет здесь. Поймать и поселить в аквариум! Я рассылаю письма во все инстанции. Только так можно ее спасти…»

А потом он уехал на Север, где прошла его молодость. Он почему-то решил, что говорящая щука должна находиться именно там. Поймав ее, собирался просить о заветном своем желании — упорядоченном движении транспорта.

Вскоре за ним последовал и Володя. Мой друг надеялся разыскать учителя и тоже верил, что поймает говорящую щуку. Он уехал и не писал, след «его затерялся в безбрежных снегах. А я скучал по нему. Мне не хватало его.

Счастье, что столы в нашей комнате стояли не вплотную к окнам и в любой момент я мог подойти и посмотреть, что там, на крыше, и развеяться.

Ах, этот головокружительно-острый запах весны! И выключенные наконец батареи парового отопления. Повернусь, увижу свой стол, заваленный бумагами, — затмение, голова черной ватой набита. Приникну к форточке — отпускает.

Перед сном ко мне заглядывал Барсуков. У меня ему было скучно, он томился, но, по-видимому, еще хуже было ему у себя.

С Барсуковым мы играли в шахматы. Иногда, если выигрывал или был в хорошем настроении, Барсуков звал меня в гости пить чай. Я отказывался. Уходя, Барсуков неизменно справлялся, не забыл ли я завести будильник.

— Проверь, проверь, — настаивал он.

Ненавижу звон будильника. От него кровь останавливается в жилах, и ужас обрушивается на тебя, беззащитного во сне. (Мы ведь тоже тикаем, только по-своему. Посчитайте: семьдесят два удара в минуту, если механизм исправен. А звон будильника подгоняет до ста.)

Я и ночью плохо спал из-за ожидания этого звона и шарканья тапочек по коридору. Евдокия каждую ночь по нескольку раз ходила туда-сюда: ее мучила зубная боль.

Я просыпался, выходил в кухню. Тараканы бросались врассыпную веером коричневых брызг.

Снова ложился. Но сон не шел. Я был один, совсем один. И некому было меня утешить.

Все между собой связано

Как долго это могло продолжаться?

Эти заброшенные одинокие вечера и бессонные ночи, эти рассеянные мысли, которые посещали внезапно и столь же внезапно улетучивались, оставляя осадок сомнения и тревоги…

Клиенты ходили, сбившись в обозленную кучу. Их успокаивал Илья Ильич Домотканое. Он вообще-то был у нас по хозяйственной части, но посетители этого не знали. Илья Ильич… Когда я смотрел в его доброе лицо, и у меня на душе становилось спокойно. Но лишь он да пожилой Орехов меня щадили. Этот, последний, по причине своей глуховатости, в жизни коллектива почти не участвовал: целыми днями читал что-нибудь, склонившись над столом, или тяжелыми никелированными щипцами колол орехи. Кто-то научил его, что грецкие орехи способствуют восстановлению слуха, с тех пор в комнате стоял постоянный грохот. Он их не раздавливал, а именно колол, занося щипцы над головой, как если бы охотился на мух со свернутой в трубочку газетой.

А то, бывало, запоёт — какая-нибудь мелодия ему вспомнится — да громко, с чувством (он ведь себя тоже не слышал) и пока до конца не исполнит, работу не продолжает. Настоящая его фамилия, кажется, была, Жердев, но ее никто не вспоминал. До того, как я прилип к окну, он был основной мишенью отдельского остроумия. Теперь Ходоров и компания переключились на меня.

Ох, этот Ходоров! Вечно в нечищенных ботинках и мятых брюках. Он и всегда меня недолюбливал, а теперь у него появился повод своей неприязни не скрывать. Стою, ощупываю холодные, как лоб покойника, батареи, а в это время… Ну, впрочем, я уже говорил: весна фильтрует небо, и черные серпики стрижей нежатся в ультрафиолете. И тут телефонный звонок.

— Дмитрий Николаевич, вас.

Прикладываю трубку к уху, а оттуда такой душераздирающий крик, что до сердца пробирает:

— Работать будешь?!

И прыскает в кулачок Людмила Васильевна Лизунова. Отворачивается неодобрительно Илья Ильич. А через некоторое время из соседней комнаты как ни в чем не бывало возвращается Ходоров. Ему доставляло особое удовольствие подкрасться сзади и хлопнуть меня по плечу или подтолкнуть слегка (но мне-то казалось, я лечу с крыши) — и расхохотаться дурным сатанинским смехом…

А я на него рассердиться по-настоящему не мог, Среди различных деловых выкладок был у меня список «Кого и за что мне жалко». Фамилии сослуживцев этот список открывали. В самом деле — Лизунова одна двоих детей растит. Я однажды видел: толкнулся в кабинет нашего шефа, Рукавишникова, а там Лизунова. Сидит и плачет. Ей доставляло удовольствие надо мной потешаться, Ну и пусть, мне даже отрадно было, что хоть чем-то ее порадовать могу.

У Ходорова кислотность на нуле, все время таблетки глотает. И кроме того, зима кончилась, а у него холодильник украли.

И некоторых клиентов, которые были мне особенно симпатичны, я в этот список примеривал. И соседей своих. Евдокию — за старость и немощность, за больные зубы. Барсукова — за полное безволие и подчиненность жене, Жену его — за глупость и злобность.

Я сочувствовал им, но порою сочувствие сменялось сомнением. Может, это им следовало меня жалеть? Да, иногда я начинал подозревать, что сослуживцы и соседи в сговоре, что они знают что-то такое, чего я уразуметь не могу.

К Лизуновой спускалась с пятого этажа ее приятельница Нина Павловна, секретарша Рукавишникова. Они садились друг против друга, словно зеркальные отражения негатива и позитива — блондинка и брюнетка, — и начинали долгий разговор.

— Лето в этом году обещают необычайно жарким. Таким жарким, что в холодильниках температура повысится до парниковой.

— В таком случае можно считать, Ходорову повезло.

— Шутки шутками, но, представляю, каково ему. Он говорит: дураки, щуку говорящую искали. А у него ее как не было, так и нет.

Со своего места грузно поднимался Илья Ильич Домотканов и, тяжело ступая — так что вздрагивали столы, выходил из кабинета. Лизунова провожала его уничижительным взглядом, а Нина Павловна хмурилась.

— Это что еще. А мне рассказывали: группа тунеядцев захватила троллейбус и разъезжает в нем по городу. И это при том, что транспорта не хватает, в час «пик» ни в автобус, ни в троллейбус не пробиться. Каждый день из-за этого на работу опаздываю.

— Тунеядцы на все способны. А у моего племянника в школе один учитель придумал: вместо планетария взял и притащил целый класс на крышу… Звездное небо изучать.

— И какие-то, говорят, теперь по всем предприятиям будут инъекции тревоги делать. От самоуспокоенности излечивать…

Так они говорили. А я слушал. И не подозревал, что весь уже опутан паутиной их козней. Оставалось только затянуть петлю. И они это сделали.

Стояла тихая солнечная погода, облака по небу тянулись желтые и дырявые, как расплавленный сыр. Двое, за которыми я наблюдал, работали неторопливо, то и дело перекуривая на расстеленном брезенте. Они с утра много успели: огромная заплата на сером боку крыши слепяще сияла фольгой — и теперь колдовали над слуховым оконцем, что возвышалось миниатюрным домиком как раз посреди заплаты.

Тот из мастеров, что был в шляпе с обвисшими полями, нырнул внутрь домика и выставил наружу голову — точь-в-точь театральный суфлер.

В этот момент к моему плечу и прикоснулись осторожно. Я обернулся.

— Дмитрий Николаевич, вас к Рукавишникову. Солнце радужными разводами ослепило меня.

— Да-да, минуточку…

Суфлер из будки подал напарнику новенький лист железа, и напарник, прижав лист к крыше коленом, принялся его разрезать. Лист расходился, словно две шагающие брючины.

— Дмитрий Николаевич… — напомнила Лизунова.

Тем временем Суфлер вылез из своего оконца и с половинкой железного листа приблизился к самому краю крыши, в который впились вползшие по стене змеи черных водосточных труб. И так опасно он на краю стоял, что я боялся взгляд от него отвести — мне казалось, мой взгляд его удерживает.

— Сколько можно ждать? — раздраженно прикрикнула моя сослуживица.

— Иду-иду, прошу прощения, — заторопился я. Сердце сжалось от дурного предчувствия.

Суфлер качнулся, взмахнул руками… Я подался вперед… Но нет, он устоял и медленно двинулся в гору. Товарищ, оказывается, держал его на привязи и теперь наматывал на руку толстый белый канат.

— Ну и отлично, — облегченно вздохнул я.

И пошел. Сперва по коридору с высокими гулкими потолками. По левую руку тянулись казенные, под мореный дуб двери, по правую — большие чисто вымытые окна. Некоторое время, словно из тамбура движущегося поезда, я еще видел крыши, подсвеченные солнцем облака. Затем свернул на лестницу и поднялся этажом выше. Здесь двери комнат были обиты коричневым дерматином, на окнах висели пышные сборчатые занавесочки, а батареи забраны деревянными решетками.

Нина Павловна вскинула на меня васильковые свои глаза. У нее было красивое, густо напудренное лицо. В ее закуток выходила дверь, обитая уже черным дерматином, с табличкой: «Рукавишников Л. Н.».

Нина Павловна нажала клавишу селектора и бесстрастным голосом произнесла:

— Лев Никитич, Дмитрий Николаевич.

Я, не шевелясь, смотрел на треугольничек смуглой красивой ее спины в вырезе темно-синего платья, на ее пышные каштановые волосы.

— Идите же, — сказала она. Я переступил порог.

Стрижом сорвался с места Лев Никитич и, сделав несколько виражей по кабинету, вновь опустился за свой огромный полированный стол. С его поверхности, наверное, удобно было склевывать просо, но скользко было взлетать.

— Вас? Вызывал? Нет, — сказал он. — Но. Впрочем. Раз. Пришли. К тому же я действительно собирался.

Мебель цвета подсолнечного масла уродовали неаккуратно прибитые металлические бляшки с инвентарными номерами. Меж оконных рам вверх брюшками валялись дохлые мухи — очевидно, Лев Никитич наловил во время полетов.

Обивка на стульях и диванчике у стены была темно-синей. И галстук у Льва Никитича был темно-синий в серую полоску, а костюм серый, тесно облегавший его сухонькую фигурку.

На белом подоконнике стоял графин с водой. Дно и ближний к окну бок графина от долгого пребывания на солнце затянуло изнутри легкой зеленой замшей. А рядом с графином лежала неровно отломанная ножка стула.

Невольно я покосился на предложенный мне стул.

Лев Никитич перехватил мой взгляд, выбежал из-за стола и тоже посмотрел на стул, а затем на отломанную ножку.

— Да что вы, — забормотал он, — как вы могли? Эта ножка, чтоб закрывать фортку.

Я опустился на самый краешек, и в тот же момент пол полетел на меня, я хотел оттолкнуть его, как волейбольный мяч, но противная желтая мастика оказалась к тому же скользкой…

Мгновенно все пришло в движение. Распахнулась дверь, и появилась Нина Павловна, Лев Никитич подлетел ко мне и клюнул в темечко. Я вскочил и отбежал в другой конец кабинета, придерживая бедную ушибленную руку другой, здоровой.

— Кто бы мог подумать?.. — восклицал Лев Никитич и вертел в руках новую отломанную ножку.

— Я, я мог, — твердил я, но они не слушали. Меня усадили на темно-синий диванчик. Нина Павловна намочила из замшевого графина свой носовой платок и положила мне на лоб компресс, с которого струйки воды потекли за шиворот и в глаза.

Лев Никитич ухватился за больную мою руку. Не было сил бороться, и я отдал ее — вскоре она покачивалась на марлевой перевязи. Затем, подталкивая, меня повели к лифту.

Внизу, у подъезда, уже урчала служебная машина Льва Никитича, суетился его кучерявый шофер.

— Тут поликлиника рядом, — говорил Лев Никитич.

— Счастливо, счастливо, — махала Нина Павловна мокрым платочком, сдернутым у меня со лба.

Машина свернула раз, другой, и, покосившись на меня, шофер закурил.

— Ничего, можно? — спросил он.

— Мне даже приятно, — сказал я. — Вы курите те же сигареты, что и мой пропавший друг.

— Меня Вася зовут, — представился он. — Слушай, мне буквально на секундочку к брату заехать.

Брат ждал нас с табуреткой. Я переместился на заднее сиденье, а брат сел с Васей. Табуретку положили рядом со мной.

— Брату на секунду в одно место надо, — сказал Вася. — Недалеко. И все равно по дороге.

Они пошли относить табуретку и вернулись с тумбочкой.

Еще мы заехали за эмалированным ведром.

— На рыбалку собрались, — объяснил Вася. — Щуку говорящую хотим поймать.

К окошечку регистратуры тянулся длинный хвост очереди. Вася усадил меня на белую кушетку у стены. Тут же сидела старушка в белом халате и белой косыночке.

— Куда метите? — спросила она.

— К хирургу, — ответил за меня шофер.

— Не ходите вы сюда, — сказала старушка. — Сейчас в городе отличный специалист появился. Тревогой исцеляет, Сделает укол — и уже не до болезни. Столько надо проблем решать, какие уж тут хворобы! — Но, видя мое сомнение, прибавила: — А к хирургу — третий этаж, налево.

С талончиком я поднялся на третий этаж. Пол здесь был застелен желтым, кое-где вздувшимся линолеумом. Призрачно мерцали лампы дневного освещения. На стульях и стоя маялись неряшливо одетые люди. Пахло карболкой.

— Вам выше, — подсказала одна из больных.

Я поднялся на следующий этаж, где услышал летнее жужжание бормашины и стоны. Заглянул в один из кабинетов.

Мужчина в белом халате с закатанными рукавами схватил меня, бросил в кресло. Вокруг в таких же креслах, откинувшись и выпучив глаза, сидели больные. Рты у них были широко открыты.

Я вырвался. Никто меня не преследовал. На лестничной площадке серьезного вида врач с черными баками и в белой шапочке сделал кистями рук движение, каким отгоняют кур от крыльца.

— Ниже, ниже.

Я спустился. Молодая женщина с фонендоскопом на шее устало покачала головой:

— Да нет, выше. И в правый конец.

В правом конце старушка со шваброй подтвердила:

— Выше.

Только узенькая лестница с измазанными мелом ступенями вела наверх. Взобравшись по ней, я очутился среди огнетушителей и огромных бидонов с олифой. Еще одна лестница, уже металлическая, упиралась прямо в люк на потолке. По-обезьяньи цепляясь за прутья здоровой рукой, я плечом надавил на люк, который со скрежетом отворился…

Передо мной расстилалась крыша.

Это была ровная заасфальтированная площадка (я еще подумал: не катками же ее ровняли?), кое-где треснувшая и по трещинам залитая глянцево блестевшим битумом. Площадка, обнесенная легкими металлическими перильцами. Посреди нее валялась… Я сразу увидел: отломанная ножка стула.

Я вспомнил компресс Нины Павловны, вспомнил ее синее, под цвет обивки кабинетной мебели, платье. «Вот что. Все между собой спязано», — подумал я.

Пошел и подобрал отломанную ножку.

Был тот удивительный момент гармонии, равновесия, когда угасающий день как бы замирает, прежде чем раствориться в вечерних сумерках. Перелом уже вполне ощутим. Прохлада смелеет, запахи деревьев вместе с матовой молодой темнотой разливаются в воздухе, но ветерок еще дышит теплом.

В белесоватом небе проступала истаявшая, как кусочек сахара, а в действительности еще не созревшая луна. Уже различима была сеть зеленоватых звезд. От неба веяло запахом свежевыстиранного белья.

Холодящая чистота окутывала меня. Стихал, успокаивался сумбур в мыслях. Взбудораженная кровь сбавляла скорость. «Все между собой связано», — вновь пронеслось в голове. Я понял: мне полезны прогулки по крышам.

Первая попытка

Разбудило меня, как всегда, шарканье тапочек. Я вскочил, позавтракал на скорую руку и помчался привычной дорогой — до службы, а там через двор и за угол — к двери красного кирпичного дома в четыре этажа.

Постоял, задрав голову, — антенны примостились на крыше, будто отдыхающие комарики, — и решительно направился к подъезду. Потянул тугую дверь на ржавой визгливой пружине. Шагнул в сырой полумрак подъезда. Тускло горела лампочка, освещая искрошенные ярусы ступеней.

Скрипучий лифт доставил меня на самый верх. Чердак был открыт.

Я ступил под своды гниловатых балок, с которых свисала паутина и сыпалась труха. Под ногами шуршал гравий. То и дело спотыкаясь, но стараясь не запачкать костюм, я побрел к брезжившему в отдалении оконцу — льющийся из него поток света рассекал роившуюся пылью черноту надвое.

На какое-то мгновение вертикальная балка скрыла мой ориентир, но тут же он возник совсем рядом.

Я пригнул голову и шагнул в неизвестность.

Солнце лучами ударило в глаза, я захлебнулся страхом высоты, близостью неба и свежим ветром, который мгновенно растрепал мне волосы, но тут же отстал, притих, давая возможность освоиться и осмотреться.

Суфлер загорал на брезентовой подстилке.

Громыхая ботинками по жести, разведя руки в стороны, словно канатоходец, я мелкими шажками двинулся к нему. Обеспокоенный шумом, он приподнял голову, быстро вскочил и начал втискивать босые ноги в ботинки.

Когда я приблизился, он стоял одетый и глядел на меня настороженно и выжидающе. На подбородке топорщилась рыжеватая щетина, лоб вертикально пересекала ровная полоска шрама.

— Чего я сделал-то?

Его белесые короткие ресницы хлопали часто-часто. Правую руку — от запястья до локтя — украшала затейливая татуировка: кинжал, который кольцами обвила змея.

— Я здесь, напротив, работаю, — решил объяснить я.

Он успокоился. Достал сигарету, опустился на корточки. Чиркнул спичкой и, сложив ладони створчатой ракушкой, прикурил, Голубое облачко табачного дыма мгновенно растворилось в воздухе.

Краем глаза я уловил на другом конце крыши движение. Из слухового оконца вылезал опоздавший напарник — высокий, худой, сутуловатый старик. Он с трудом распрямил спину, так же с трудом снова наклонился и вытянул из темного оконного проема сумку черного кожзаменителя.

Подойдя, кивнул мне. Лицо его излучало доброту и доброжелательность. Щечки розовели, хотя скулы и особенно впадины под глазами отливали серовато-матовой усталостью. Нос внушительных размеров имел форму баклажана.

Старик все еще не мог отдышаться и, словно помогая легким, прижимал руки к груди. На нем были длинный черный пиджак, запачканный на рукаве масляной краской, узенькие брюки, которые свернулись возле щиколоток штопором, застегнутая на верхнюю пуговицу линялая байковая рубаха. Голубоватые, тоже выцветшие глаза смотрели спокойно и внимательно.

— Ну, как дела?

Суфлер вместо того, чтобы ответить, вскочил и зашагал прочь. Шагал он широко, как по раскачивающейся палубе, ветер сносил его клеши набок.

— Постой, — негромко позвал старик.

— Да ладно тебе, батя, — на ходу раздраженно отмахнулся тот.

Старик закряхтел, похлопал себя по карманам и неожиданно извлек серебряно блеснувший свисток на розовой ленточке. Поднес его к губам — и полились удивительно нежные свирельные звуки.

Парень застыл, повернулся и упер руки в бока — буквой «Ф».

— Зачем взял? — крикнул он.

Старик снова поднес к губам свисток. Парень, как завороженный, пошел назад.

— Отдай, — потребовал он.

Старик покачал головой. Будто заклинатель змей, он хитро сощурил глаза.

— Нет.

— Хуже будет. — Парень в два прыжка подлетел к оконцу и исчез в нем.

— Попробуй только! — запоздало крикнул ему вдогонку старик. Завернул свисток в чистый носовой платок и спрятал в карман. Крякнув, сел на брезент и принялся раскачиваться из стороны в сторону, наподобие циркового медведя. — Караганда, елки-палки, — невразумительно бормотал он. — Тринидад! — Туча набежала на солнце, может быть, поэтому лицо его потемнело. — Вот беда, — сказал он. — Что делать? — И неожиданно резко прибавил: — Кошкодрал, черт. А ведь был матросом.

Встал и, сгорбившись, тоже направился к оконцу. Я нагнал его.

— Я вижу, у вас неприятности, — заговорил я. — Может быть, нужна моя помощь?

Он смотрел на меня, не понимая.

— Меня зовут Дмитрий Николаевич.

— Гриша, — представился старик.

…В нашей комнате, помимо обычного состава ее обитателей, я застал самого Льва Никитича, Нину Павловну, а также некоторых представителей других отделов. Все, кроме невозмутимого Орехова, стояли, сгрудившись возле окон, но смотрели при этом на меня.

Я сделал общий приветственный жест. Никто мне не ответил.

Лизунова, крадучись, выскочила в коридор. За ней, подталкивая друг друга, заспешили остальные.

Орехов мурлыкал арию, потом по-дирижерски взмахнул щипцами. Звонко лопнула скорлупа. Или это часы пробили?

С ударом часов перед шкафом архивной документации возник Илья Ильич Домотканов в черных сатиновых нарукавниках. Церемонным движением он распахнул дверцы. Пухлые, мышиного цвета папки, мелькая наклеенными бирками, пошли водить вокруг него хоровод. Выбрав одну и остановив карусель, Илья Ильич приблизился ко мне.

— Что у вас с рукой? — прогудел он.

— Уже прошла, — сказал я.

— Возьмите бюллетень, — посоветовал Илья Ильич.

Взгляды наши встретились. Впрочем, Илья Ильич тут же свой отвел и, тяжело пыхтя, удалился с папкой под мышкой. Затем появилась Нина Павловна. Сделала повелительный жест. И я пошел за ней по коридору, по лестнице… Опять в треугольном вырезе ее бордового платья виднелась загорелая Тфасивая спина. Да-да, Нина Павловна недавно побывала на Юге. А мой друг не писал с Севера.

На сей раз Лев Никитич принимал меня сидя. Над поверхностью стола возвышались его голова и плечи. Полированная доска четко отсекала все для бюста лишнее.

— Послушайте, — заговорил начальник вкрадчиво, и я заметил, что кабинет преобразился: мебель обтянули бордовым. — Хотите отпуск? Двадцать четыре рабочих дня? Плюс выходные?

«Двадцать четыре дня, какая ерунда, — подумал я. — Ах, как это мало… А с другой стороны — так много, ужас как много, чем я заполню их пустоту?»

В этот момент из вороха туч вылущилось солнце, и в блеске его я увидел крышу дома напротив, распахнутое чердачное оконце и высокого сутуловатого человека в маленькой кепочке.

— Отпуск, отпуск! — в волнении закричал я.

Письмо другу

Я видел город, опалово подсвеченный восходящим солнцем. Как свеж и прекрасен он был на заре! Вдали рафинадными зубьями вгрызались в туманную голубизну кварталы новостроек. (Там чудились мне белые медведи и прохлада. И потерянная варежка на снегу.) Ближние крыши по-черепашьи наползали одна на другую… А центральную площадь украшали остроконечные башенки.

Я видел город в дрожащем мареве зноя, когда он дымился и чадил, будто пирог на раскаленном противне. Пирог был разрезан улицами на множество кусков — и все равно дышал жаром.

Я видел, как, остывая, город съеживается, подвешенный в серой авоське дождя…

Город размывало водой, его растапливала жара, но, странно, отделенные друг от друга улицами и переулками, части его не расползались, не стекали по круглым бокам планеты плавящимся асфальтом и кусками камня, Какая-то мощная сила цепко держала в орбите своего притяжения дома, уличные фонари, деревья. Меня удивляло, как легко преодолевают эту сковывающую силу люди и машины… А птицы… Могут ли они лететь, лететь и прилететь куда-нибудь на другой конец Вселенной?

Как это — пространство без конца и края? Я не мог такого вообразить. Лететь всю жизнь, видеть мелькающие в иллюминаторах звезды и умереть в пути, так и не достигнув предела? Я не в состоянии был постичь этого, но я хотел постичь, хотел найти предел, чтобы картина Вселенной предстала передо мной в законченном виде.

Я поднимался затемно, в тот серенький час, когда пробуждаются от одиночества, ревности и на рыбалку. За стеной мощно и ровно, как насос, сопела мадам Барсукова. В такт ее храпу вздувались и опадали занавески на моем окне. Я раздвигал их. Сонно брели вдоль тротуаров караваны домов и подслеповато всматривались в даль зарождающегося дня. Пробуждаясь, по-кошачьи потягивались улицы.

Вещи, притаившись, ждали, что, постояв, я снова лягу. Они не хотели, чтобы я оставлял их в этот пограничный тревожный час.

Я выходил на улицу и поднимал воротник пиджака. Эхо моих шагов гулко ударялось о стены. (Из космоса города на поверхности Земли, наверное, выглядят этакими бело-серыми лишаями.)

Но какое огромное удовольствие — ехать в пустом и прохладном троллейбусе и замечать необыкновенной красоты лепные ниши окон, синеватый отлив стекол, неожиданный, из Рима перекочевавший портик, а за ним — зеленый ларек «Овощи-фрукты»!

По мостовой и тротуарам, пользуясь безоглядной свободой, жадно, взапуски, словно огромные серые тараканы, бегали голуби. Шныряли, торопились позавтракать, пока полезное пространство улиц не запрудили тысячи бестолковых ног и колес.

Наблюдая за беготней голубей, я пришел к мысли, что для тараканов кухня — тоже своего рода город. Они ходят его закоулками и проспектами, встречаясь, здороваются или отворачиваются, состоят в родстве или враждуют — одним словом, образуют в большом мире свой маленький мирок. Маленькую шестеренку — внутри огромного механизма.

Но, вероятно, без нее машина не двинется, не поедет. Иначе зачем бы она была?

Однажды в кухне я долго наблюдал за тараканом. И странно, при всем отвращении, которое вызывало у меня это насекомое, я убедился, что оно грациозно и даже красиво. Изящная остренькая головка на тонкой подвижной шее была вовсе не глупой. И глаза смотрели осмысленно. Я нагнулся за чем-то и увидел его среди Евдокииных банок с прорастающим луком. А он меня не замечал. Он медленно блуждал среди этих банок, словно в девственном лесу. И как бы пощипывал траву. Он был похож на оленя, именно на оленя, и гордо вскинутые. усы напоминали рога.

А еще он напоминал коричневый продолговатый троллейбус с усами-дугами.

Да, мир, открытый мной в кухне, будто в крошечном, миниатюрном театре, повторял жизнь, которую я ежедневно видел вокруг… Бегали троллейбусы-тараканы, кружили мухи-вертолеты… А вот любопытно, каково понимание мира у голубей и тараканов? Какими они видят нас и другие предметы? Умеют ли они думать?

От природы не убежать, не отгородиться. Ни кирпичом, ни бетоном. В городах появились уже и комарики! И муравьи приползли в квартиры!

Лоси начинают забредать на заасфальтированные проспекты. Своим появлением они как бы напоминают: мир един и неделим. (Увы! Мы покоряем дикую природу, а городская нам все меньше и меньше подвластна.)

Так думал я в пустых троллейбусных салонах. Я разговаривал с водителями. Меня интересовало, как они добираются из дома до троллейбусной станции, если транспорт еще не ходит. Оказывается, их привозили на специальном автобусе. Тот, кто приезжал за ними на автобусе, с вечера оставлял его возле дома.

Конечно, это опасно, говорили они, за автобусом глаз да глаз нужен. А то сядет кто-нибудь за руль да организует экскурсию в какой-нибудь город-музей. Такое вполне возможно, вот совсем недавно — вы разве не слышали? — угнали целый троллейбус и до сих пор катаются по городу… И вздыхали: народ с утра на щуку говорящую снасти закидывает, а тут крути баранку…

В целлофановом пакете я нес завтрак на двоих. Каждый раз я захватывал завтрак на двоих и съедал его один. Дядя Гриша отвергал все мои попытки к сближению.

Его сын, его напарник куда-то исчез. Дядя Гриша предпочитал работать в одиночку, отказываясь от моей помощи. Возможно, тому были и объективные причины. Что я умел?

Знаешь ли ты, мой единственный друг, что кровлю ни в коем случае нельзя крепить при помощи гвоздей? Любая дырочка — это лазейка для воды.

Стоячие гребешки на стыках загибают деревянной киянкой. О, это особая наука, которой мне не постичь никогда! А дядя Гриша владел ею в совершенстве.

В солнечные дни мы работали до обеда, после полудня зной сгущался, кровля раскалялась, мы спускались вниз. Дядя Гриша коротко кивал на прощанье и удалялся шаркающей своей походкой.

До вечера я бродил по улицам, сидел в скверах на лавочках, толкался в магазинах. Жизнь по-прежнему удивляла меня. Я все еще как бы просыпался, хотя никак не мог выспаться. Иногда мне казалось, я могу постичь ту самую организующую город силу, стоит только понять, вычленить главное во всем этом многообразии окружавших меня связей, Но как это было сделать?

Я находил места наибольшего скопления людей, где и наблюдал за ними. Жизнь вздымалась передо мной, огромная и неохватная, как чертово колесо в парке, куда я часто теперь заглядывал.

Я устраивался у фонтана. Смотрел. Слушал. Вникал. Однажды рядом со мной опустились очаровательная женщина и щупленькая старушка. Из их разговора я выяснил, что звали женщину Вероника. Они ушли, а их место заняли студентики. Он и она. И опять: он называл ее Вероника. А потом в парк, к фонтану старичок привез в коляске внучку. Совсем маленькую. Оказалось, ребенка родители наградили запомнившимся мне именем.

Так мне открылось, что многие люди имеют одинаковые имена, а некоторые — и одинаковые фамилии.

Мы сами запутываем себя, думал я. Зачем человеку имя, которое уже носит другой? И почему не у каждого свое, а одно — для многих? Мы не хотим, мы ленимся подумать и понять и в результате вместо того, чтобы отличать, огрубляем.

Я наблюдал за ребятами и взрослыми, гонявшими на газоне в футбол, и во мне закипало недовольство собой и окружающими: до чего же скудна наша фантазия! Изобрести мяч, а затем лишь варьировать способы его применения — баскетбол, волейбол, ватерполо, мотобол…

А нет, чтобы забыть однажды открытое, отказаться от известного! Придумать что-то совершенно новое!

А с другой стороны, останавливал я себя, не есть ли эта скудость фантазии — стремление сберечь, сэкономить силы для решения гораздо более серьезных вопросов? К чему разбрасываться, придумывать десятки отличных друг от друга имен и игр, если совершенно неясна конечная цель существования? Время ли играть, если столько вопросов не нашли решения?

Но играли, позабыв обо всем и ни о чем не вспоминая.

Что ж, успокаивал я себя, быть может, игра есть необходимое условие нашего развития? Играет волна, играет рыба перед закатом…Играют актеры в театре и музыканты… Играя, мысль сопрягает в одно самые неожиданные предметы и понятия…

Играючи, жизнь продолжается. Это удивительно… и справедливо. Что ж, если много трудностей, то и не жить совсем?

Все-таки поразительное это создание природы — человечество! Исхитрилось «произойти», а затем начало отвоевывать жизненное пространство у лесов и морей. Скоро, кажется, не останется ни воды, ни древесины, а будет сплошная человеческая масса, но она изобретет, чем заменить и воду и лес.

Побеждая, закабаляя землю, человечество не может пока совладать с ней. Земля позволяет нам рыть шахты, бурить скважины, устраивать экспериментальные взрывы, чтобы затем эдак слегка по-вибрировать поверхностью, — и это даже не угроза, а так, напоминание, кто все же хозяин.

Фотографии последствий землетрясения надолго лишали меня покоя. Мне не хотелось думать, что земля, когда мы ей чересчур досаждаем, пытается стряхнуть нас, словно надоедливую мошкару. Мне хотелось верить, что мы ее излюбленные, но не всегда послушные дети. Я бы даже сказал, кощунственно непослушные. Представить только: поселяемся возле вулканов, потому что почва после извержения более плодородна. Вулкан там, в глубине, булькает, гудит. Бьют из-под земли горячие гейзеры. А мы этой горячей водой дома и теплицы обогреваем!

Ох, эти города, вообще все эти постройки! Человечество в своих хлопотах благоустройства напоминает ласточек: лепит строения к выгнутой и, следовательно, малопригодной для этого поверхности земного шара. А шар возьми да надуйся, а то и лопни… Что мы знаем о странностях нашей планеты?

И прискорбно делалось: какая же романтика в таинстве падающей звезды? Кому в голову пришло этим восхищаться, да еще загадывать при этом желание?

Но жизнь не остановить!

Я стал свидетелем того, как ломали старый дом. Открылись оклеенные разноцветными обоями внутренние стены комнат — голубые, розовые, зеленые. Эти клетушки сносили, чтобы расширить улицу и облегчить движение по ней. И в этом, конечно же, была своя логика. Картину ограничивают рамой потому, что она отрывок, фрагмент. Клеточка. Если всю жизнь уместить на картину, то рамки не подобрать. Рамка — свидетельство ограниченности знания, возможностей. Ведь нам пока так мало известно! Хотя бы эти уже существующие клеточки заполнить. И в таблице Менделеева некоторые еще пустуют. И на Земле в сети параллелей и меридианов тоже не все ячейки ясны, столько белых пятен. Целый Бермудский треугольник! А клетки мозга — разве можно считать их избыточно загруженными?

Да еще это необъяснимое, уходящее в глубь истории и сохраняющееся по сей день деление на нации.

Это когда информация будет спрессована, начнет переваливать за края квадратиков и клеточек, они перестанут быть нужны, на смену им придут другие упорядочивающие и ограничительные рамки. Геометрия — временная наука.

А имена, одежды, стены — мишура, позднейшие наслоения, которые скрывают суть, затуманивают ответ на главный вопрос: откуда взялась, откуда берется эта неуловимая искорка, что заставляет кровь — бежать, глаза — видеть, уши — слышать, тело — быть гибким и подвижным? И куда исчезает она в страшную минуту, когда оставляет нас, — в землю, что ли, уходит, как электрический заряд?

И что есть эта самая искорка, которую не схватишь, не помусолишь в пальцах, не разглядишь под микроскопом, — что есть она?

Я по-прежнему не находил ответа.

Во время блужданий по городу в одном из таких дворов, на стене старого, плохо оштукатуренного дома возле коричневой двери, я обнаружил табличку: «Инженер по нежилым помещениям». Ниже были обозначены часы приема.

Но когда бы я ни пришел, дверь оказывалась заперта.

На лавочке собирались старушки, возле палисадника перетягивал продавленную тахту мастер в синем сатиновом халате, от подъезда к подъезду перебегали кошки… Видя их зеленые глаза и то, как они пересекают двор, я замирал от неясного холодка в груди. Неслись по улицам лихие опричники, и кошки в страхе забивались в подворотни… И точно так же шастали по дворам, свадебно мяукали, приносили потомство… Их предки видели наших. Эта ниточка уходила очень далеко, конец ее повисал в пространстве, не достигая дна…

Там, в глубине, наверное, и следовало искать ответ на мучившие меня вопросы. Ответ и происхождение самой искорки.

Я ждал инженера по нежилым помещениям. Я надеялся, он не откажет мне. Ведь наверняка среди огромного количества нежилых помещений, которыми он располагал, была хоть одна пригодная для жилья комнатушка.

Дело в том, что мои отношения с соседями испортились. Испортились отчаянно. Я уже говорил, что очень ждал письма от друга. Я ведь даже не имел сведений, добрался ли он до места. Я сделался нетерпелив. То и дело бегал вниз, на первый этаж, к почтовым секциям. А то и на почту приходилось. Надо сказать, корреспонденцию доставляли из рук вон плохо. Работы у них, правда, было невпроворот. Иногда, если совсем зашивались, я даже помогал разносить. Я вручал Барсукову его газеты, Евдокии — журнал «Здоровье», по существу, превратился в квартирного почтальона. Но как-то газеты из ящика пропали. Думаю, причина ссоры была не в этом, а в том, что Барсуков — с моим уходом на крышу — лишился возможности пользоваться звоном моего будильника. Своего будильника у них не было, не завели, и приспособились сообразовываться со звоном моего.

В этой ссоре Евдокия поддержала Барсукова, встала на его сторону. Она наконец сделала зубные протезы — неудачные, их часто заклинивало, Евдокия злилась пуще прежнего.

Вечера я проводил в полном одиночестве и тоске, но однажды счастливая мысль посетила меня. Я принялся за письмо другу. В ожидании весточки от него, первым начал сочинять ответ. Я так увлекся, что забывал о времени и просиживал над письмом до утра. Поднимал голову от бумаги, лишь когда заоконный свет вступал в спор с электрическим.

Первоначально я полагал коротко, в нескольких словах обрисовать Володе основные события, происшедшие со мной после его отъезда. Но вскоре оказалось, что события эти даже в беглом пересказе занимают несколько страниц убористым почерком. А ведь чрезвычайно важны были подробности. Все между собой связано. Одно тянет за собой другое.

Я приобрел в магазине канцелярских товаров толстую общую тетрадь в клеенчатом переплете и продолжал трудиться. Если Барсуковы особенно меня донимали, забирал клеенчатую тетрадь и уходил на почту. Люди получали и отправляли посылки и ценные бандероли, являлись за пенсией и денежными переводами, а я, устроившись за столиком в центре зала, писал.

Однажды ко мне приблизился высокий человек с седым бобриком волос и в черном кителе.

— Я директор данного отделения, — представился он. — И давно уже за вами наблюдаю. Сотрудники говорили мне, что иногда вы помогаете разносить корреспонденцию. Хочу предложить вам перейти к нам на постоянную работу.

Я отказался, но после этого несколько раз заходил к нему поболтать. Его фамилия была Чужедальний.

— Вы уж не обижайтесь, — говорил он, — попрошу вас такие длинные письма здесь не писать. У нас очень большой расход чернил…

Тогда я снова перекочевывал домой, писал и старался быть точным. Порой вскакивал ночью и исправлял, переделывал места, которые казались неправильными. Во сне меня осеняло!

«Я видел город, опалово подсвеченный восходящим солнцем, — писал я. — Как свеж и прекрасен он был на заре!»

Закрытые двери

В поперечном разрезе время представляется мне узеньким, секундным лучиком. Пучок света выхватывает из тьмы небытия огромное множество людей. Люди встречаются, расходятся, сталкиваются — именно внутри этой бритвенно узкой полоски света. По обе стороны от него — тьма. Луч неостановимо перемещается все дальше и дальше…

И нас ведет, подталкивает, вынуждает передвигаться. Тех, кто не поспевает за ним, проглатывает тьма.

Отстать нельзя.

Зато внутри этой полосы света — по всей ее ускользающей протяженности — можно передвигаться совершенно свободно: на самолетах, поездах, пешком и в мыслях. Каждый использует пребывание внутри луча по-своему. Некоторые, скажем, археологи, копаются в прошлом, другие, скажем, космонавты, стремятся проникнуть в будущее. Впечатляют, однако, даже не колодезная тьма прошлого и не беспредельная даль будущего. Впечатляет насыщенность, вместительность настоящего. В одну и ту же секунду миллионы людей мчатся в разные стороны, сидят на работе и в кинотеатрах, обедают, завтракают, ужинают…

И, следовательно, внутри этого общего потока времени существуют различные течения: вперед и назад, вдоль и поперек, теплые и холодные, вроде Гольфстрима и Оясио. Как наличие этих противоположных устремлений и температур согласуется с общим направлением движения — вот вопрос. И коль скоро время течет, то куда в конце концов утекает? И во что преобразуется, помимо результатов нашего общего труда, которое оно само же потом обращает в пыль?

В каком направлении, скажем, проследовал месяц моего отпуска, прежде чем канул — куда?..

За этот месяц мой личный вектор движения отклонился от прежнего своего курса. А вектор течения времени? Мне кажется, ничуть, Но хоть как-то направленность моих скромных усилий должна была сказаться и на общем направлении движения. Какая-то зависимость должна существовать, коль скоро все между собой связано?

В ночь перед последним отпускным днем я по обыкновению писал письмо и засиделся до рассвета. Он пролился в комнату голубоватой трезвящей прохладой. Я выключил лампу и захлопнул тетрадь, однако мысль по инерции бежала вперед, и, уже стоя, я приписал несколько строк. О том, что мир на самом деле прост и ясен, а запутывают его люди, которые сами себе неясны. Но, к счастью, лишь единицы так нелепо устроены, что ничего не могут понять и еще больше все запутывают. Я, как ни обидно сознавать, из их числа. Что за теплые и холодные течения, к примеру, обнаружил, если даже не знал, в каком направлении время движется?

Подумав еще, я все же приписал: «А впрочем, ясно: это брожение внутри луча не противоречит общему направлению движения, а, пожалуй, является источником его, высекает искру возгорания. Об этом, кстати, говорят все школьные учебники. Течения есть. Однако неуловимая и неумолимая внутренняя логика пронизывает все наши поступки, действия и помыслы, являясь в одно и то же время их причиной и следствием. Сети всеобщих законов опутывают планету. Некоторые нам уже известны — хотя бы сеть радиоволн. О других мы пока имеем весьма смутное представление. Но мы их откроем и запомним».

Я захлопнул тетрадь, надел темно-синий в полоску костюм, который хранил для особо торжественных случаев, и взял все деньги, что были в наличии.

На крыше в одиночестве пребывал дядя Гриша.

— Пришел прощаться, — сказал я. — Может быть, ради такого случая пообедаем где-нибудь внизу?

Дядя Гриша, как и прежде, когда я с ним заговаривал, устремил на меня испытующий взгляд и смотрел долго, а потом сокрушенно уронил голову на грудь.

— Ну что ж, — едва слышно произнес он.

Сложил инструмент в черную свою сумку. Запрокинув голову, посмотрел на небо. Тучи наслаивались одна на другую и недобро бурчали.

Когда мы вышли из подъезда, уже накрапывало.

В маленьком кафе неподалеку сели за столик у огромного, как витрина, окна. Столик сильно качался. Дядя Гриша достал из сумки долото и плоской деревянной ручкой подсунул под недостававшую до пола ножку. Я наполнил бокалы.

— Послушай, — подавшись вперед, засипел дядя Гриша, — что ты тянешь? Зачем издеваешься надо мной? Скажи, что с ним? Вы их поймали?

Отчаяние охватило меня. Ничего, решительно ничего из того, что происходило вокруг, я не мог уразуметь. Ни направление временного потока, ни искорка, поселяющаяся в живом теле, ни организующая город сила, ни странные слова моего собеседника — ничто не давалось моему пониманию.

— Затрудняюсь сказать, — честно признался я. Дядя Гриша обжег меня неверящим взглядом и, откинувшись на стуле, рассмеялся.

— Выходит, ты сам ничего не знаешь?

— Это так, — не стал спорить я. — Но все равно я продолжаю утверждать, что мир устроен разумно. И со временем мы постигнем то, что сегодня нам еще неизвестно.

Он резко' встал и, подхватив свою черную сумку, устремился к выходу. У двери нахлобучил кепку и оглянулся.

— Я понял, зачем ты меня сюда позвал! — выкрикнул он. — Ничего у тебя не выйдет!

Как раз начался дождь, капли иссекли стекло, словно бы хвойными иголками.

Тут только я заметил долото, забытое под столом. «Не понимаю, и не надо», — почти с отчаянием подумал я. Но долото подобрал.

На следующее утро с долотом в портфеле и при этом подтянутый и в галстуке я стоял перед стеклянной дверью постылой своей конторы. Еще в портфеле были завалявшиеся там с предотпускной поры служебные бумаги, пакет свежего молока и бутерброд на завтрак.

Я осторожно толкал дверь. Она не поддавалась. По привычке я поднялся слишком рано: земная работа начиналась позже. Я побродил по дворику, свернул за угол, и тут непреодолимая сила подхватила меня и вынесла к красному кирпичному дому. С замирающим сердцем я взобрался на чердак.

Здешняя дверь была не стеклянная. Но и на ней, на этой двери, некогда закрытой на проволочку, теперь красовался внушительных размеров замок-калач. Я присел на холодные ступени. Задумался. И не то огорчился, не то обрадовался, когда понял: все двери в прошлое для меня закрыты.

С лестничной площадки второго этажа я наблюдал, как двумя ленточками тянутся к стеклянным дверям недавние мои сослуживцы. Различал знакомые лица. Шел Орехов с мешочком орехов, шествовал Илья Ильич. Проплыла Нина Павловна в синей блузке. Подъехала вишневая «Волга», из нее вышел Рукавишников с пластмассовой папочкой под мышкой. Прошествовала тяжело груженная сумками Лизунова. Из крупноячеистой, — туго набитой авоськи коровьими сосками торчали грязные морковины. А Ходорова так и не дождался — он всегда опаздывал.

Когда здание втянуло в себя всех, я, не таясь, покинул укрытие и зашагал прочь. Я запрещал себе оглядываться, но не выдержал. Пятясь, налетел на прохожего. Он посмотрел на меня и не стал ругаться.

Крюк в сторону

Ноги несли меня быстрей и быстрей, я сам их подгонял. И прочь отшвыривал путы воспоминаний. Я специально сворачивал в незнакомые улицы и переулки. Заблудиться, потерять и не найти дорогу назад — вот чего я хотел. Время от времени приходилось отплевываться: противный тополиный пух, плывший в воздухе, норовил угодить в рот.

Жара становилась все ощутимей. Я сдернул галстук. Но и тесная сорочка, и пиджаи, а главное, портфель, от которого я успел отвыкнуть, причиняли массу неудобств. И все же, чем дальше я уходил, тем большую легкость ощущал. К рафинадным зубьям на горизонте, где мерещились мне белые медведи и прохлада, стремился я выйти.

В знойном мареве дрожал, переливался воздух над раскаленной мостовой. Из дворов вытекали запахи лежалых овощей и гулкий грохот сбрасываемой с грузовиков тары. Зачем я выбрал этот незнакомый маршрут, зачем сделал крюк в сторону? Но вот ведь: пойдешь одной улицей — увидишь одно, пойдешь другой — увидишь другое. А что происходит в это время на третьей, четвертой, пятой и в переулках? Всего не охватить! Каждый бредет своей дорогой и фонариком жизни высвечивает лишь то, что перед ним. А вокруг… Постороннее, если и выскочит ненароком тебе навстречу, тут же, как перепуганный заяц, порскнет назад — в заросли чужих судеб и родственных хитросплетений. И как его удержать, понять, осмыслить? Чтобы перевести дух, я укрылся в небольшом грязном скверике, Пыль и пух облепили газоны и круглую клумбу. Прячась среди чахлых георгинов, кошка подкрадывалась к стайке беспечных воробьев. Они купались в пыли и видели ее маневр, но им лень было взлетать.

Я достал из портфеля бумаги и взмахнул ими. Воробьи вспорхнули и расселись на ветках. Бедняга кошка с укором взглянула на меня и побрела прочь. При каждом вдохе ее измученная худоба проступала ребрами под серой муфтой шкуры. Хвост безжизненно волочился по дорожке.

Я извлек пакет молока, зубами оторвал угол, Догнал кошку и поставил пакет прямо перед ней. Она задержалась перед картонной пирамидкой, раздумывая, по-видимому, над тем, с какой стороны ее короче обогнуть, и выбрала путь слева.

Я смотрел ей вслед и жалел не кошку, а себя. В ее независимом поведении ощущалась твердость характера. А я не знал, что делать дальше.

Ориентируясь на шум магистрали, вышел к троллейбусной остановке. Здоровенный красочный плакат на стене дома призывал: «Посетите аттракционы в городском парке. К вашим услугам шахматный клуб». Ниже был изображен скалящийся черный конь.

Причину его насмешки я понял чуть позже. Троллейбусы и трамваи не зря ходят одним и тем же маршрутом — вот что он говорил своим оскалом. Автобусы не напрасно ездят по замкнутому кругу. И вовсе не глупо, что жизнь течет меж привычных берегов и очень редко делает неожиданные повороты. Только переступи границу привычного — и всегда, всегда что-нибудь влезет и нарушит устоявшиеся представления. Так на улице посреди упорядоченных потоков человеческого движения вдруг откуда ни возьмись появляется мрачный слепец и бредет, стуча клюкой по асфальту, пугая своей неуместностью и требовательной прямолинейностью.

Меня всегда смущала профессия старичка, нашего с Володей учителя, — возводить плотины. Старичок и сам ею тяготился. Они ведь грубо резали, нарушали естественное и привычное течение. Но, с другой стороны, как же без них? Представить только, что вечером не зажгутся фонари, и троллейбусы остановятся, и метро, и ночью не почитаешь при свете лампы, — как же без всего этого? Итак, выходило, для того, чтобы шагнуть вперед, непременно нужно пойти поперек. Между двумя этими направлениями движения существовала несомненная связь. Так что нарушать границы привычного необходимо. Иногда полезно подняться с земли на крышу. Иногда полезно спуститься с крыши на землю.

Я измаялся, дожидаясь троллейбуса. Возле незнакомого сквера, на незнакомой улице. Хотел уйти, но тут он как раз подкатил. Обшарпанный, помятый, разбитый. Я быстренько прикинул — выдержит ли проржавевшее его дно вес той массы пассажиров, что набилась внутрь и темнела, словно черная икра в прозрачной банке. Несколько стекол сбоку вообще отсутствовало.

Но выбирать не приходилось. Я воспользовался слабо сомкнутыми задними дверьми и протиснулся внутрь. Портфель оттягивал руку и тормозил движение. Я тянул его за собой, как упиравшегося барана, и вдруг застыл, потому что нос к носу столкнулся с человеком, 'лоб которого пересекал ровный вертикальный шрам. Я не мог ошибиться. Скользнул взглядом по его руке, надеясь увидеть знакомую татуировку, но человек с быстротой ящерицы юркнул к передним дверям. Вероятно, он что-то сказал водителю. Троллейбус резко затормозил, двери распахнулись, и Суфлер был таков.

Прошло некоторое время, прежде чем я опомнился. И возмутился. С какой стати? Мне надоело чувствовать себя ничего не понимающим, надоело принимать все, как есть, и соглашаться, не умея найти объяснения.

Но мир, конечно же, устроен разумно. Сомневаться в этом нелепо. Нужно лишь обладать запасом терпения. Все загадки со временем раскрываются сами, как цветы поутру. Замелькали в выбитых окнах знакомые очертания домов и улиц.

— Сходите на следующей? — спросил я вертлявого человечка, который терся возле кабины.

— Я вообще не схожу, — сердито бросил он.

Я взглянул на него внимательнее. Если бы он сказал, что хочет прокатиться, я бы понял: он из ловцов. Но мужчина поспешно начал протискиваться в глубь троллейбуса. Возможно, мне опять показалось, но и он, по примеру Суфлера, что-то шепнул водителю. Троллейбус затормозил. Хватит, решил я. Довольно. Слишком много неясностей. Уж эту загадку я разгадаю. И вышел за ним следом.

Я успел отметить, что серый пиджак ему сильно велик. А брюки коротки. Мужчина пытался затеряться в толпе, я не упускал его из виду. И тут две пары крепких рук стиснули мои предплечья. Я даже не мог повернуть голову, чтобы посмотреть, кто меня держит, — так больно они вцепились.

В глубине дворика, куда меня втащили, рядком стояли металлические коробки гаражей. В узеньком проходе между ними земля была черная и мягкая. Сюда не доставало солнце. Бледненькие росточки даже не поднимали свои обреченные головы, так и чахли без тепла и света. В землю были вмяты окурки, прочий мусор и осколки разбитых стекол — возможно, троллейбусных.

За гаражами открылась небольшая площадка, запертая с четвертой стороны глухой стеной дома. К ней меня и поставили. Лопатками я ощутил холод сырых кирпичей.

Теперь я увидел своих конвоиров. Один был седой бородач с высоким крутым лбом, второй — чернявый загорелый малый с перебитым носом. Этот, ни слова не говоря, выхватил мой портфель и полез внутрь.

— Ага! — издал вопль радости он, обнаружив бутерброд. Разломил его на две части, меньшую отдал бородачу, а в свою тут же впился зубами.

— У меня еще молоко было, — не зная, как вовлечь их в беседу, сказал я.

— Молчи, — промычал чернявый.

Покончив с бутербродом, он достал мой скомканный галстук, служебную документацию. И — с изумлением — долото.

— Ага! — уже не так уверенно проговорил он Бородач задумчиво жевал.

— Я же говорил, ерунда, — заметил он. Взял галстук и начал повязывать.

Из прохода выскочил тот самый, который проговорился, что не собирается сходить.

— А мне долю бутерброда не оставили?.. Вдруг над головами у нас раздался грохот. На крыше ближнего гаража, словно памятник на постаменте, возникла фигура в серой шляпе, измятые поля которой загораживали солнечный свет. Но лицо мне все же удалось разглядеть.

— Возьмите инструмент вашего отца, — сказал я. Суфлер сдвинул шляпу на лоб и неуклюже спрыгнул вниз.

— Когда видел его? — хрипло спросил он.

Я отвернулся. Чернявый цепко держал меня и дышал в затылок.

— Говори, когда ридел, Караганда! — пригрозил Суфлер.

— Ну'вчера, — ответил я.

Суфлер наклонился и поднял долото.

— Отпусти, — велел он чернявому.

Чернявый повиновался. Я расправил грудь и размял лопатки.

— Все уходите, — буркнул Суфлер. — Я сам… Они послушно и нехотя, один за другим, исчезли в щели прохода. Мы тоже вышли из-за гаражей во дворик. Суфлер направился к детской песочнице, где никто не играл, сел на деревянный ее бортик под пятнистым грибком. Похлопал ладонью по бортику, приглашая садиться рядом.

— Ну, угнали троллейбус, — произнес он. — Так что теперь? Я не оправдываюсь, но ведь попробуй, попади в транспорт запросто. Невозможно, сам знаешь. Все на работу опаздывают. А какие ручные — те битком. А Коля всех катать хочет…

Он говорил горячо. Его волнение передалось мне. Но я не показал виду. Это Суфлера разожгло.

— Ты что, Мариуполь, я серьезно.

Он еще говорил и гулко бил себя кулаком в грудь. А мне вдруг показалось: это речь моего друга. И я тоже заговорил — обо всем, о своей усталости и растерянности, жаловался на то, что ничего не могу понять и во всем запутался. А потом позвал его к себе — выпить чайку.

Шли пешком. Троллейбусы мчали мимо, торопясь по каким-то своим делам.

— А у нас — санаторий, — хохотал Суфлер. — Ну представь, Кзыл-Орда, катаемся целыми днями. И людей катаем. А? Научим водить. Не хочешь путевочку?

— Отпуск мой продолжается. Хочу, — сказал я.

Ранним утром мы стояли на троллейбусной остановке. Всходило солнце, смягчая мглистую сероватость золотистой подсолнечной теплотой. Обычно в это время, поджидая дядю Гришу, я совершал обход очередной крыши и вдыхал разреженный, почти горный воздух. Здесь, внизу, воздух был густым и тяжелым, да еще Суфлер дымил под боком, выкуривая одну папиросу за другой. Редкие в этот час троллейбусы, шевеля дугами, словно тараканы усами, подкатывали и отъезжали почти пустыми. Но тот, которого мы ждали, все не появлялся.

Замелькали разноцветные легковые машины. Пассажиры, что жаждали ехать, словно притянутые магнитом, стекались к остановке. Набирал силу обычный дневной круговорот. Темп его все возрастал. Жизнь начинала кипеть и шкворчать в нагревающемся подсолнечном свете.

Суфлер медленно, как бы раздумывая, ввинтился в людскую коловерть. Я последовал за ним. Дворами и проулками мы вышли на тихую улицу, где вдоль тротуаров, один за другим, как длинный-длинный поезд, стояли пустые безжизненные троллейбусы с опущенными дугами и отверстыми жабрами. Я с трудом подавил в себе мальчишеское желание вскочить в первый же. Представил, как они понесутся, трубя, всем стадом по улице, — и сдержался. За заборчиком, сооруженным из поставленных на торец бетонных плит, тоже теснились продолговатые неуклюжие коконы троллейбусов с начатками крыльев на спинах. А напротив троллейбусного парка раскинулся настоящий парк. Высокие чугунные пики ограды, казалось, с трудом сдерживали натиск зеленой листвы — пористой мшистой массой, она продавливалась наружу. Природа рвалась в город, город пытался сохранить обособленность.

В бесконечном троллейбусном ожерелье мы вскоре разыскали наш — измятый и ржавый. Он был пуст, но неподалеку, заложив руки за спину, прохаживался Человек, который проговорился. Завидев нас, он метнулся прочь.

— Эй, Кентукки, ты куда? — крикнул Суфлер. Тот приблизился. Под глазами у него пролегли фиолетовые круги, волосы были всклокочены.

— Почему не работаете? — спросил Суфлер.

Человек скользнул по мне неопределенно-шкодливым взглядом. Я отошел в сторону. Они сразу же начали оживленно жестикулировать, затем Суфлер достал из кармана свисток, приложил к губам. Полились нежные звуки. Тотчас из-за угла появились и бородач, и горбоносый, и водитель. Здороваясь с Суфлером, они озабоченно поглядывали на меня и залезали в троллейбус. Последними сели мы с Суфлером.

— Поехали, Коля, — сказал Суфлер. Он блаженно растянулся на одном из сидений.

Ветер пошел гулять от окна к окну. — Стекла бы не мешало вставить, — произнес я громко, обращаясь ко всем сразу.

— И так сплошные убытки, — откликнулся Суфлер. — Полдня простаиваем. Считай, опять без завтрака остались.

— Что за убытки? — поинтересовался я. Человек, который проговорился, живо повернул голову ко мне:

— Бывает, некоторые пассажиры не оплачивают проезд.

— Кто тебя, Вышний Волочек, за язык тянет? — оборвал его горбоносый.

— Чья очередь сходить? — спросил Суфлер.

— Моя, — поднял руку Борода. Достав из кармана старую пожелтевшую газету, он уткнулся в нее.

— Вчера вечером кое-какая мелочишка перепала, — объяснил Человек, который проговорился. — Кошкодрал добыл.

— Заткнись! — опять крикнул горбоносый.

Жизнь на колесах

Жизнь в троллейбусе похожа на карусель. С непривычки порой укачивает. Солнце всходило и садилось, в различных учреждениях в разное время начинался и в разное время заканчивался рабочий день, открывались и закрывались магазины, а мы ехали вперед. Справа я постоянно видел спешащих людей, слева — неровные ряды движущихся автомобилей. Салон то набивался, то пустовал. Коля хорошо вел машину. Не дергал и не гнал. Но все равно пассажиры выражали недовольство: не было билетов, и в окна дуло.

На ночь мы заводили усталую машину в тихую бухточку между парком троллейбусным и парком обычным и устраивали ей и себе передышку. Включали фары и рассаживались перед ними, будто вокруг костра. Шумели деревья, ночной птицей вскрикивал в отдалении включенный слишком громко и тут же приглушенный телевизор, живо напоминая мне о кошмарах общей квартиры.

Ах, какими разными делались у всех лица в это время! При свете фар Человек, который проговорился, словно бледнел. А Борода, напротив, казался румяным. Суфлер делался до мурашек страшен — в глазницы заползала тьма, полоской высвечивался шрам. Коля весь таял, растворялся, туманно двоился. Резок и чеканен был горбоносый профиль Кошкодрала, по-вороньи косившегося на меня. Когда я ловил его взгляд, испуг покалывал тело под рубашкой, как свернувшийся ежик.

А впрочем, и Кошкодрал заслуживал быть занесенным в мой список «Кого и за что мне жалко». Он когда-то гонял голубей, но забравшаяся в голубятню кошка передушила его любимцев. С тех пор он кошкам зло мстил: ловил и продавал скорнякам.

По вечерам Борода подсчитывал выручку: по большей части брошенные в кассу пуговицы. Коля занимался мелким ремонтом: сменил проржавевший скат, вставил два новых стекла, которые принесли откуда-то Суфлер и Кошкодрал. В другой раз Кошкодрал принес настоящий концертный микрофон на ножке. Коля ножку отвинтил, а грушей стал пользоваться при объявлении остановок.

— Приведем машину в порядок, — удовлетворенно приговаривал он. — Как можно было такой механизм списать!

Неподалеку от места нашей стоянки два толстенных металлических прута в ограде парка были раздвинуты, образовывая удобную лазейку высотой в человеческий рост. В этой части парк был запущен, сюда не доставали асфальтовые дорожки и, гуляющие заглядывали редко. Рано утром Коля собирал под липами и кленами шампиньоны, сыроежки и даже моховики. Он еще и рыбу ловил — тоже на территории парка, в пруду. Удочки хранились под задним сиденьем.

— Надеется щуку говорящую поймать, — рассказал мне Человек, который проговорился. — Хочет просить, чтоб у жены характер изменила. Невмоготу ему. Всю душу из него вытянула. Он из-за нее водительских прав лишился. Зарплата у него маленькая. Пилила, пилила. Стал работать в две смены, в три. Только тем и спасался, что ни свет ни заря уходил, возвращался ночью, Переутомился и на кошку наехал. И себя же еще теперь винит. Кошкодрал шкуру скорняку отнес. А еще у Коли желание, чтоб в час «пик» даже дикие троллейбусы людей перевозили. Днем пусть себе разъезжают налегке или пасутся на воле. Но в наиболее напряженное время должны они проявлять сознательность? Жена и над этой его идеей насмехается.

— А уйти от нее не пробовал? — спросил я.

— Пока, вот видишь, сюда ушел. А моя история еще печальней. Я ведь был кровельщиком, с отцом Суфлера, дядей Гришей, работал. И вдруг страхом высоты заболел, пришлось на землю спуститься. Если бы не этот страх, разве я стал бы с таким ужасным человеком, как Кошкодрал, общаться?

Он задумался.

— Эх, есть, говорят, женщина в нашем городе. Тревогой исцеляет. Сделает укол тревоги — и все боли отступают. А думать начинаешь о том, что заботит всех, всех вокруг: вода загрязняется химическими отходами, леса вырубают, а значит, исчезают животные и кислорода становится меньше и меньше… И уж не до страха высоты, если представишь, как много крыш в городе протекают…

Коля и меня брал на рыбалку. За то, что я по вечерам стал до блеска начищать металлические троллейбусные поручни. Кошкодрал добыл где-то ящик зубного порошка, и я их надраивал.

— Как я, когда был матросом, — вздыхал Суфлер.

Сеансы рыбной ловли происходили нервно. Приходилось следить не только за поплавками, но и за тем, чтобы нас не сцапали. В пруду было запрещено и купаться тоже. И на лодках здесь не катались, видимо, боясь обеспокоить лебедей, что с нескрываемой брезгливостью скользили по грязной воде — сами воплощение чистоты и аккуратности.

Вокруг пруда в неестественных позах застыли гипсовые скульптуры. Цветом, изгибами линий и надменностью они хорошо гармонировали с грациозными лебедями. На холме возвышалась беседка: шесть каменных столбиков толщиной в слоновью ногу, на которых покоилась крыша — как бы верхняя половина Сатурна с кольцом. Ноги были желтого цвета, Сатурн и кольцо — темно-зеленые. В этой беседке мы с Колей беседовали.

И, когда случалась поклевка, у меня сердце екало. От пульсирующего поплавка расходились по воде и таяли, сглаживаясь, ровные, будто циркулем выведенные круги. Я подсекал. Но в лучшем случае попадался карп.

— Щуки в проточной воде живут, — сомневался я.

— Говорящая может хоть в водопроводной, — успокаивал меня Коля. — Она ведь способна любое желание выполнить — в том числе и свое. Скажет: хочу выжить в мазуте. И выживет.

И опять я ждал поклевки. Ждал, чтобы от поплавка пошли расходиться ровные круги. Увы, круги и клеточки — вот пока все наше разнообразие. Мы ехали, кружили, как падающий кленовый лист. На одном из виражей я увидел ее. Ту самую женщину, что носила одинаковое имя со студенткой и малышкой в коляске, которых я однажды повстречал у фонтана. Вероника! Какие у нее были глаза! А в руках она держала букетик цветов. И с тех пор я стал просить Колю подольше задерживаться у ее остановки. Иногда нам удавалось дождаться ее. Всегда она была с букетом.

— Где берут такие прекрасные цветы? — поинтересовался я.

— Я возвращаюсь с работы, — устало отвечала она. — А работаю ночным инспектором по цветам.

— Хорошо, что не контролером, — мрачно шутил Кошкодрал.

Да, в этой карусельной жизни спокойствия не было. Все ждали контролеров.

И они нагрянули. Две женщины в цветастых платьях и с кошелками, будто на базар собрались. Вошли и принялись проверять билеты. Мы оцепенели. Но Суфлер — он первым очнулся — моргнул Человеку, который проговорился. Тот пробуравил худеньким телом скопление людей перед кабиной Коли. Коля резко тормознул и распахнул двери.

— Машина сломалась, — в театральный микрофон объявил он.

Пассажиры столпились у обоих выходов. Тут же Кошкодрал и Суфлер подхватили под руки одну контролершу, другую таким же манером подхватили Борода с Человеком, который проговорился. В мгновение ока обе женщины оказались на улице, где были покинуты своими провожатыми.

Коля рванул пустую машину с места. Суфлер и Кошкодрал зашагали прочь. Человек, который проговорился, исчез в подземном переходе. Так получилось, что мы с Бородой выбрали одно направление. Шагали быстро, не останавливаясь, пока не вышли к зданию школы, возле которого Борода замешкался.

— Идите, я побуду здесь, — сказал он и застыл, вперив взгляд в окна четвертого этажа. — Там был мой кабинет, — скорбно произнес он.

— Вы работали в школе? — удивился я. Он кивнул.

— Преподавал физику…

— Никогда в ней ничего не понимал, — разоткровенничался я. — И сейчас не могу понять, что заставляет ток бежать по проводам.

— Тянет меня сюда, — не слыша, продолжал Борода.

— Почему же вы тогда кружите в троллейбусе?

— А куда деваться? — вздохнул он. — И кроме того, я всегда исходил из предпосылки, что троллейбус — личинка дирижабля. А значит, есть шанс подняться вверх и взглянуть на кипение жизни оттуда. Быть может, сверху удастся увидеть сеть ее законов?

— А вы не пробовали взобраться на крышу? — спросил я.

Он усмехнулся.

— Меня и попросили уйти из школы после того, как я повел на крышу учеников.

— Так это были вы! — воскликнул я. — Это вы приводили свой класс на крышу вместо экскурсии в планетарий?

— Не весь класс, — уточнил он. — Человек пять самых понятливых. А учитель астрономии узнал и возмутился. У него свои методы преподавания. Я, например, проповедовал мысль о быстротечности времени. О том, что наша Земля похожа на шар из концертного реквизита жонглера и вращается потому, что жонглер его подбросил. Для нас полет длится тысячелетия, а для жонглера — мгновение. Поэтому надо преуспеть в познании. Нельзя тратить ни минуты впустую. А узнав, попытаться сохранить жизнь здесь и прижиться на других планетах, которые, возможно, из реквизита того же жонглера, но упадут позже. Поэтому и на них нельзя долго засиживаться…

— И чем все закончилось? — спросил я. Он махнул рукой.

— А, ладно. Теперь я уже привык растранжиривать время.

Когда вечером мы прибыли на стоянку, то увидели, что наши сотроллейбусники сидят в темноте и фар не включают, Суфлер задумчиво сгибал и распрямлял упругий тополиный прутик, а иногда со свистом сек им воздух. Я поеживался, представляя, какие шрамы тут останутся.

— На время придется оставить троллейбус и разойтись, — сказал Суфлер.

И все согласились с ним.

Мальчик с белой челкой

И снова дни покатились, словно камешки с горы — быстрей и быстрей, мелькая и подпрыгивая.

Я потерял им счет. Я потерял в весе — брюки то и дело приходилось подтягивать. Я был занят ужасно. Я даже забросил письмо другу. На крыше мы с дядей Гришей теперь задерживались до полудня, а затем спешили вниз. Нас ждала уйма земных забот.

Неделю мы ремонтировали квартиру чемпиона по прыжкам на батуте. К стенам его комнат и коридора крепилось множество полок и полочек, сплошь заставленных победными трофеями: кубками, вазами, другими призами. Промежутки между полками занимали грамоты в застекленных рамках и медали на разноцветных ленточках. Пока мы переклеивали обои, Чемпион прыгал через скакалочку. Ни минуты он не сидел без движения: то начинал поднимать гирю, то лупил боксерскую грушу. Надо сказать, он пребывал в отличной форме.

На прощание Чемпион подарил нам два треснувших и потому ненужных ему кубка. Я от своего отказался, а дядя Гриша взял оба — для внука. Еще он просил у Чемпиона какой-нибудь старый батут, чтобы использовать его в качестве страховки. Растянуть внизу, на уровне окон первого этажа, — и можно передвигаться по крыше безбоязненно. Но Чемпион заупрямился.

— Я старые батуты вместо сетей использую. Ставлю на говорящую щуку. Если поймаю, попрошу, чтобы помогла без тренировок чемпионское звание удержать.

От Чемпиона мы перекочевали к литературному редактору, где подрядились мастерить книжные стеллажи. Редактор был подвижный толстенький человечек в очках с роговой оправой, животик его переваливал через пояс брюк, как перебродившее тесто через край кастрюли, а сами брюки, опущенные из-за животика довольно низко, не спадали благодаря узеньким подтяжкам. Он был похож на доброго гнома (только без колпака) и курил трубку.

Окна его комнаты, между прочим, выходили на проезжую часть, и я видел, что машины, проезжавшие мимо, действительно загружены не полностью, а то и вовсе идут порожними.

Редактор очень боялся сквозняков, а мы работали при открытых окнах, поэтому всякий раз, как мы приходили, он сгребал со стола бумаги и отправлялся на кухню.

— Если заболею, за мной и ухаживать некому, — говорил он.

После таких слов мне становилось грустно, и я подумывал, не занести ли и Редактора в список тех, кого я тайно жалел.

Мы работали, а он, устроившись за кухонным столом, читал что-то, делал выписки на отдельном листке. Иногда, утомившись, заглядывал в комнату и восторженно восклицал:

— Волшебники! Просто волшебники!

Дядя Гриша неодобрительно, искоса на него взглядывал, однако я знал, похвала ему приятна.

Порой Редактор бочком присаживался на нижнюю перекладину стремянки, стоявшей буквой «Л», и надолго задумывался. Трубка его гасла, он забывал вновь ее раскурить. Душистый, как пряник, табак хранил в металлической круглой коробке из-под леденцов. А на двери его ванной комнаты висела табличка:

«Здесь плеск воды,

И вечно лето».

Однажды, придя к Редактору, мы застали у него гостя — хмурого человека в грубом свитере, с густой черной бородой.

— Это мой автор. Он приехал с Севера, — сказал Редактор.

Сообщение крайне взволновало меня. Может быть, Автор знает что-нибудь о судьбе моего друга, подумал я, но спросить не решился. Очень уж суровый вид был у Зтого человека.

Редактор увел Автора в кухню, а мы принялись за работу. Точнее говоря, работал дядя Гриша. Я наблюдал. Мне нравилось, как дядя Гриша строгает, пилит, отмеряет, привинчивает… Как увещевает непослушный инструмент или материал.

— Ах, ты упрямиться, — приговаривал, он, вытаскивая из доски застрявший гвоздь. — Это всегда в коллективе какой-нибудь попадется, кто упрямится. Ну да ничего, деваться тебе все равно некуда. Я тоже упрямый. Характер на характер. В семейной жизни от этоео развод бывает. Но здесь развода не будет, здесь будет единственно возможное решение…

После этих слов гвоздь осознавал всю бесполезность сопротивления.

Еще у дяди Гриши был рубанок, очень похожий на носорога — с виду угрюмый, но на деле покладистый и работящий. Дядя Гриша брал его одной рукой за воинственно изогнутый рог, другой подталкивал в кормовую часть, и рубанок начинал с аппетитом поедать неровности доски, на глазах превращая их в курчавые стружки.

Мне хотелось, чтобы Дядя Гриша подольше не кончал работу, и можно было вот так сидеть и любоваться им, и смотреть, будто на воду, когда время замедляет течение или вовсе останавливается.

Однако в день знакомства с Автором я был слишком возбужден. Под разными предлогами выходил из комнаты, прокрадывался по коридору и, затаив дыхание, пытался услышать, о чем идет речь там, на кухне. До меня доносились лишь отдельные фразы, и к тому же это был разговор специалистов, но я хотел выудить из беседы какую-нибудь зацепку, чтобы потом, позже, иметь повод обратиться к Автору непринужденно и естественно.

— Знаешь, — говорил Редактор, — по большому счету, как только и возможно говорить о творчестве… Я в твоих двадцати действующих лицах уже с пятой страницы запутался. И еще ты какую-то шелабуду приплел: про капитана дальнего плавания и старичка художника, в прошлом строителя плотин. Кого это волнует? Понимаю, если бы ты о щуке говорящей написал… Свежо и актуально. Сейчас все по ней с ума сходят…

— Да не верю я в эту щуку, — не сдавался Автор. — А с капитаном был лично знаком… И у старичка брал уроки живописи…

— Тогда рисуй. Или ваяй, — наставлял его Редактор. — Занимайся сбором фольклора…

Когда усталый Редактор пришел в комнату и раскурил трубку, я скользнул на кухню. Автор сидел над рукописью, обхватив голову руками.

— Вы ведь с Севера, — торопливо заговорил я. — Я хотел у вас спросить…

— Ах, мил человек, — перебил меня он. — Да я с Севера десять лет как уехал. — И взлохматил бороду, так что тень на стене совершенно потеряла человеческие очертания.

После Редактора нашим клиентом был директор магазина. Он носил белый крахмальный халат, который делал его похожим на врача. Его просьба была — прорубить дверь с улицы в молочный отдел. Вернее, даже не прорубить, а расширить существующее окно до размеров двери. Обговаривая условия, Директор всячески пытался подвигнуть нас к скорейшему выполнению задания.

— Если за три дня уложитесь — даю каждому по ананасу, — обещал он.

Мы кивали.

— А если за два — по ананасу и две селедки.

— А если за день? — не удержался я. Директор загадочно и сладко улыбнулся.

— Если за день… — сказал он и повел нас в закуток, где был прикноплен к стене лист ватмана с красным акварельным заголовком. — Поместим о васзаметку…

Посулы Директора так нас воодушевили, что дядя Гриша позвонил Суфлеру и попросил его нам помочь. Тот быстро приехал.

Мы с дядей Гришей разбирали кирпичную кладку. Суфлер замесил цемент. С возвращением сына дядя Гриша заметно повеселел. Работая, он напевал. Я тоже был рад видеть Суфлера и нет-нет да и похлопывал его дружески по плечу.

Но во время обеденного перерыва пропала новая дубовая, с золоченой инкрустацией дверь, которую нам предстояло навесить. Директор возмутился, заставил нас оплатить ее стоимость, после чего буквально — вытолкал на улицу, где моросил дождь.

Тут опять вспыхнула ссора между сыном и отцом.

— Сколько же можно? — бушевал старик.

— Да не брал я, — клялся Суфлер. — Зачем мне она? В троллейбус, что ли?

Я тоже чувствовал себя виноватым и молчал. Дядя Гриша схватил меня за рукав.

— Пойдем, — потребовал он. — Хочу, чтоб ты посмотрел, как я живу.

Я подчинился, и он привел меня к старому домишке, где на лестнице можжевелово пахло кошками. Открыла нам небольшого роста сухонькая старушка в темном платьице.

— Моя жена, — сказал дядя Гриша и через полутемный коридор потянул меня в душную комнату.

Пол в квартире был дощатый, крашенный в коричневатый цвет. И беспорядок царил ужасный: какие-то тряпки валялись повсюду. Из-под цветочного горшка вытекал ручеек воды.

В комнате на диванчике сидел, вытянув ноги в сандалиях, худенький мальчик с белой челкой. Он листал журнал, подолгу рассматривал картинки.

— Сын Суфлера, — сказал дядя Гриша. Мальчик оторвался от своего занятия и пристально посмотрел на меня серыми недетскими глазами.

— Дальше идем, — потребовал дядя Гриша. — Хочу, чтоб ты все, все увидел. — Но в коридорчике остановился. — Беда с мальчишкой, — зашептал он. — Странный. Бывает, целыми днями молчит. А знаешь, после чего началось? Ему учитель в школе попался… Ну дуралей, каких мало! Таскал ребят по вечерам на крышу: говорит, астрономию изучать. Парнишку теперь не узнать — то сидит занимается, а то вдруг, как в бреду, метаться начинает: «Нельзя понапрасну тратить время! Нужно так много успеть!» Была врач. Внешне милая, но тоже странная. Говорит: очень хорошо, тут можно обойтись без укола тревоги. А еще нельзя, говорит, менять образ жизни. Если привык на крышу ходить — пусть продолжает. Глупость какая! Мы чего только не пробовали, чтоб отучить! Я змея бумажного смастерил. Суфлер говорящую щуку достал. Вместе с холодильником принес. Да она одно, твердит: «На чудо нельзя рассчитывать. Сами выпутывайтесь». Такая чему научит?

— А может, возьмем его на крышу? — предложил я.

Дядя Гриша отступил на шаг, словно желая получше меня разглядеть.

— Хватит того, что Суфлер ходил, куда не надо. А я пускал, — сказал он.

Чтение вслух

Я не нашел инженера по нежилым помещениям, но придумал другой выход: установил на одной из крыш, не слишком покатой, брезентовую палатку. Место выбрал тихое и уютное, вдали от шумных улиц. Иногда в гости ко мне приходил дядя Гриша. Но большей частью я коротал вечера один. При свете электрического фонарика читал и перечитывал письмо другу. Отдыхал от стычек с соседями. На огонек слетались к моему прибежищу ночные мотыльки. Они были большие и напоминали галстуки-бабочки. Я их отпускал, не примерив.

Еще я намеревался перенести с ближайшего чердака старинный письменный стол и пару колченогих стульев — они все равно пылились там без дела. Я также планировал раздобыть подержанный телескоп, а пока довольствовался театральным биноклем — вещественной памятью о старичке, которого уехал разыскивать мой друг Володя. Беленький, перламутровый, похожий на игрушку бинокль открыл мне, что звезды спрятались, а над городом нависло низкое, цвета потускневшего кровельного железа небо.

На клумбах и газонах увядали последние растения, их выпалывала специальная бригада женщин. Я подходил и смотрел. Нет, моего троллейбусного инспектора по ночным цветам среди них не было.

Зарядили дожди. Звезды все не возвращались. Я свернул палатку, но не уходил, ждал чего-то. И видел: летят, летят, шлепают по лужам гусиные перепончатые лапки кленовых листьев. (Календари облетают круглый год, но осенью особенно быстро теряют листву.)

Дяде Грише предложили горящую путевку на Юг, он уехал. Вопрос о хлебе насущном встал передо мной на другой же день.

Еще до истории с пропавшими газетами я имел неосторожность взять у Барсукова в долг немного денег. Теперь он требовал их вернуть. (Я думаю, это жена научила его так со мной разговаривать. Она все приставала, чтобы я в счет погашения долга отдал им будильник, я уклонялся от ответа.)

Напрасно ходил я к троллейбусной остановке против скверика, напрасно ждал, что вырулит из-за угла знакомый обшарпанный троллейбус с Колей за рулем. Жить, кроме как во враждебной квартире, мне было негде.

В один из дней отчаяния вдруг позвонил Ходоров. Уже давно никто со службы не интересовался мной, и его внимание меня крайне растрогало. Он предложил встретиться и потолковать. Я, не задумываясь, пригласил его к себе.

— Почему я захотел с тобой увидеться? — заговорил он прямо с порога. — Да просто я всегда уважал твою решительность. И пришло время об этом сказать прямо.

— Тоже собрался уходить? — спросил я.

— Я? Нет, — отвел глаза он. Взгляд у него был тоскливый, волчий. И пальто было серое, длинное. (Он так и не разделся.) Зубы росли неровно.

— А как, по-твоему, я мог бы вернуться?

— Вернуться? — задумчиво повторил он. — А почему ты, собственно, ушел?

— Видишь ли… Тебе ведь известно, весной много людей начинает ходить по крышам, — начал я, извлекая из ящика стола свою общую тетрадь. — Едва пригреет первое солнышко и взмоет вверх упругий голубой купол неба…

Поначалу Ходоров слушал заинтересованно, затем заскучал.

— Позволь, — сказал он. — Ты целый трактат нафантазировал, а к делу это никакого отношения не имеет.

— Какому делу? — не понял я.

Он объяснил, что воспринял мое письмо как обращение в местком, а иначе вся эта писанина просто бессмысленна.

— Если, разумеется, ты всерьез хочешь вернуться, — туманно намекнул он, и я опять увидел волчий его оскал. — Для этого тебе необходимо заявить, что стул, с которого ты упал, не был отремонтирован по вине Домотканова. Ведь его обязанность — следить за сохранностью мебели и прочего инвентаря. И о необходимости пропускной системы ты тоже остро подметил. Ну до каких пор это будет продолжаться — идут в словарную редакцию, а попадают к нам? Мне и самому надоели эти визитеры — то с тягловой козой, то с грифелем, то с выпавшей строкой: «Врач» — смотри «враль»… Был бы внизу вахтер, он бы им растолковал. И опять это камешек в огород Домотканова. Кому, как не ему, оргвопросами заниматься?

Только тут я понял истинный мотив его визита. Я поднялся и сказал ему, чтобы он убирался. В ответ он обозвал меня трусом и тряпкой.

— Я бы мог и без твоей помощи обойтись, — заявил он. — У меня, если хочешь знать, щука говорящая есть. Только попроси — мигом исполнится.

— Врешь, — сказал я. — Если она у тебя и была, то ее вместе с холодильником украли. И хорошо сделали. В таких руках от нее только вред.

Он ушел. А я остался один. И долго еще не мог успокоиться, Я понял: о том, чтобы вернуться на прежнее место, не может быть и речи. Но я дал себе слово помочь Илье Ильичу в начатой против него интриге.

Терьер?.. Спаниель!

С Ильей Ильичем я намеревался поговорить на следующий же день, но утро принесло новые неожиданности. Я не пошевелился, когда в дверь позвонили. Моя тактика была: лежать подольше под теплым одеялом и экономить силы. К тому же ждать было некого.

Позвонили еще раз, нетерпеливо и настойчиво. Да, некого, снова подумал я… Разве что почтальона с письмом от друга? При мысли о почтальоне я спустил ноги на холодный пол и поспешил в прихожую. Как назло, заело замок, мне не удавалось сдвинуть защелку. С наружной стороны что-то поскрипывало — словно майский жук расправлял жесткие крылья. Я поднатужился, ухнул — дверь распахнулась…

Передо мной стоял небольшого роста, с румяными, как бутафорские яблоки, щечками мужчина. Черные баки аккуратно подстрижены, вдумчивые, слегка навыкате карие глаза устремлены на меня, ладно пригнанное кожаное коричневое пальто скрипело…

— Работник жэка Луйкин, — представился мужчина и шагнул через порог.

Я затрусил к выключателю. Прихожая озарилась бедным светом.

— Так-так, — сказал Луйкин, осматриваясь и поводя плечами. Неторопливо достал из кармана блокнот. — Жалоба на вас поступила. Не работаете, пишут. Деньги в долг берете и не возвращаете.

— Я устроюсь, — стал заверять я. — В самый короткий срок…

— В районе, между прочим, безобразия. Крадут холодильники… У вас, кстати, есть холодильник? — Опять он вперился в меня.

— Нет, — пролепетал я.

— Тоже украли?

Спрятал блокнот, еще раз окинул взглядом потолок и стены прихожей и двинулся к двери. Начал спускаться по лестнице, позвякивая подковами о ступени. Я догнал его.

— И долг отдам… Обещаю.

С лязгом захлопнулась за ним входная дверь. Я стоял на площадке возле почтовых секций и растирал лоб и левую сторону груди. И тут в ноги мои ткнулось что-то теплое и ласковое… Я зажмурился, а потом снова открыл глаза. Видение не исчезло. Тогда я присел на корточки и осторожно погладил его по курчавой белой шерстке.

Это был пес. Очаровательный пес. Он доверчиво и сиротливо тыкался прямоугольной мордочкой мне в колени. Рыжее пятнышко опоясывало его глаз — пес как бы подмигивал мне.

Итак, я бы назвал его… спаниелем… Пудель — чересчур сладко и пахнет пудрой. Овчарок и боксеров я умел отличать, такс — тоже. Терьер, пожалуй, грубовато… Ну хоть чем-нибудь смягчить — скажем, эрдельтерьер или тойтерьер, — тогда подойдет.

Белый, в рыжих пятнах, с добродушной мордочкой, уши торчком, он внимательно и сочувственно смотрел на меня. Шерсть вилась мелко, как у ягненка, и я не мог удержаться, чтобы еще раз не погладить его. Он завилял хвостиком-обрубком.

— А где твой хозяин? — спросил я, выглянув на улицу. Наклонился и легонько подтолкнул его ладонью — так дядя Гриша подталкивал свой поедающий неровности рубанок. Пес не уходил и то ли от холода, то ли стараясь меня разжалобить, мелкомелко дрожал. Я взял его на руки.

В моей комнате ему, кажется, понравилось. Но из съестного я располагал лишь четвертью буханки ржаного. У меня, правда, оставались деньги на ремонт прохудившегося ботинка, однако эту скромную сумму я не отваживался растратить. В качестве временной меры приобрел в сигаретном киоске целлофановый пакет за пять копеек и натягивал его на ногу, словно носок, а, чтоб не сползал, сверху обвязывал тесемочкой. Так и обходился, а ботинок после каждой прогулки сушил на батарее.

Но не мог же я морить своего гостя голодом.

Пес внимательно наблюдал за тем, как я обматываю шею шарфом, как обуваю ногу в пакет… И потявкивал одобрительно.

Я намеревался запереть его в комнате, но вернулась Евдокия. Укрыв собачку на груди, под пальто, словно голубя — наружу выглядывала лишь ее беленькая мордочка, — я попытался незаметно выскользнуть из квартиры. Старуха обладала дьявольской остротой зрения.

— Кроликов развел! — всплеснула руками она.

Первым делом я устремился на почту, к Чужедальнему. Он сидел за огромным своим столом и читал свежие газеты. Целый ворох развернутых газет топорщился перед ним.

— А, старый знакомый, — поднимаясь, приветствовал он меня. — Давно не заглядывали! Закончили свое письмо?

— Я к вам совсем по другому вопросу, — заговорил я. — Одно время я сотрудничал у вас… Помогал… Помните? Не могли бы вы написать справку, которая бы это подтвердила?..

— Не могу, — сразу посуровел Чужедальний. — Не могу. Устраивайтесь к нам на постоянную работу, тогда через некоторое время… А вы, я смотрю, собаку завели…

Я обещал, что обдумаю его предложение. И вновь понес пса на руках, теперь уже до магазина. Здесь опустил на землю, а он вдруг припустил со всех ног.

— Стой, пропадешь! — крикнул я и рванул за ним. Он бежал все быстрее, несколько раз я терял его из виду, угодил в лужу… Наконец нагнал перед массивной дверью старого, мрачноватого дома, где пес остановился и терпеливо ждал. Я потянул за тяжелое медное кольцо-ручку. Вверх по широким каменным ступеням устремился он. Одна из дверей, выходивших на просторную лестничную площадку, уже открывалась.

Какая женщина стояла за ней! Я узнал ее тотчас. Ту долю секунды, что она видела только меня, лицо ее оставалось встревоженным и удивленным, но едва заметив пса, она преобразилась, рассмеялась и наклонилась к нему. Ее черное свободное платье было подпоясано золотисто-блестящим шнуром. А в руках она держала букетик синих астр.

На шум проворно прибежала небольшого роста полненькая старушка в фартуке. На ходу она вытирала о фартук руки. Пес радостно метался от одной женщины к другой.

— Как нам благодарить вас? Где вы его нашли? И откуда узнали наш адрес? — вспомнила обо мне женщина в черном.

— Он сам меня привел, — смущенно переминаясь с ноги на ногу, признался я.

— Что же вы стоите? — сказала она. — Идите сюда.

Завороженно я подчинился ее приглашающему жесту.

Гостеприимный дом

Прежде всего следует сказать, что в квартире этой необычайно сдобно пахло. Это мог быть торт, или бисквит, или яблочный пирог, да мало ли что это могло быть! Воображение услужливо рисовало раскаленную духовку, а в ней противень, а заодно булькающие на плите кастрюли — и картины этой было вполне достаточно, чтобы сознание помутилось.

— Снимите же пальто, — донесся откуда-то издалека мягкий голос — он вернул меня к реальности.

Я увидел сверкающую чистотой прихожую, мягкий пуфик в углу, полированную галошницу и что входная дверь изнутри обита кремовым дермантином. Ртутно блестело ясное, без единого мутного пятнышка зеркало. Над ним выгибались перепончатые рога сохатого. На них, как на лапах диковинного чудища, стояли витые красные свечи.

Еще я увидел в зеркале себя — растрепанного, бледного, в длинном черном пальто без двух пуговиц и с засаленным красным шарфом вокруг худой шеи. Из рукавов торчали синеватые запястья. Я поспешно втянул их.

Женщина в черном шагнула ко мне и мягким уверенным движением расстегнула единственную пуговицу. На безымянном пальчике левой ее руки, поймав лучик света, блеснуло тоненькое кольцо с голубым прозрачным камешком. Где-то в отдалении мелькнули веерные листья пальмы. Защебетала птица. Два раза, как в деревне на прохожих, гавкнула собака.

Коридор, по которому мы двинулись, напоминал зимний сад. Вдоль стен, в деревянных, стиснутых железными обручами кадках, стояли маленькие, крепкие, но желтоватые из-за недостатка света пальмы. Из темно-зеленых кашпо свешивались и расползались мелколистные гирлянды змееподобных вьющихся побегов. К сдобному запаху здесь все отчетливей примешивался сырой запах тропиков.

— У вас очень красиво, — сказал я.

— Молчите, — велела женщина и приложила к губам указательный палец. Она легко ступала по темным от времени половицам, которые сдавленно поскрипывали.

Мы миновали две затворенные двери с массивными бронзовыми ручками, затем высоченную шведскую стенку с отполированными до блеска перекладинами и вступили в торжественный полумрак комнаты с тяжелыми бордовыми занавесями на окнах. Приглушенный голубоватым абажуром свет исходил от изящного бра над бордовым диванчиком на гнутых ножках. Старинный пузатый буфет в полумраке глядел надменно. На угольно-черном пианино радужно искрились две стройные хрустальные вазы. Не вписывался в интерьер только телевизор в углу. А пол закрывал мягкий ворсистый ковер. Увидев его, я успокоился: вода, попавшая в ботинок, имела обыкновение вытекать, разнежившись в домашнем уюте.

Женщина в черном присела на краешек дивана. Я опустился рядом и тут же утонул в обволакивающей его мягкости. Сделав попытку выкарабкаться, взмахнул руками… Женщина наблюдала за мной внимательно и участливо.

— Меня зовут Вероника Артемьевна, — сказала она. — А маму — Калисфения Викторовна. Дайте мне руку. — И сжала запястье очаровательными пальчиками. — Ну да, пульс учащен. И дыхание неровное. — Грациозным движением она поправила тугой каштановый локон.

Наступила тишина. Слышно стало: точит старое дерево шашель.

На противоположной стене, заключенная в тяжелую раму, темнела огромная картина. Я никак не мог понять, что на ней изображено: полумрак, и отсвет падал неудачно. Масло блестело, как вода под фонарем на асфальте…

— Это папе подарили, — сказала Вероника Артемьевна, проследив направление моего взгляда. — Он собирал все, что связано с морем. Он был капитаном дальнего плавания.

Я кивнул.

— У меня такое ощущение, что мы с вами где-то виделись, — сказала она.

— В троллейбусе, — выдохнул я. — И еще раньше, у фонтана.

В комнату вбежал пес, отрывисто тявкнул.

— Элизабет приглашает нас к столу, — сказала Вероника Артемьевна.

В столовой мебель была светлая — из груши, с бронзовой инкрустацией. Свет праздничной хрустальной люстры был чересчур ярок, от этого все вокруг казалось слегка матовым.

Я продел за ворот крахмальную салфетку. Взял в руки тяжелые серебряные вилку и нож… Я специально замедлял движения, желая выглядеть сытым. Вообще старался проявить тот максимум учтивости и почтения, на какой был способен. Нахваливал яства и зимний сад, что нас окружал.

— Еще бы, — польщенно соглашалась Калисфения Викторовна. — Вы попали в знаменитую семью. В нашем доме долгое время находилась привезенная моим мужем говорящая щука. К несчастью, ее похитили, чего мой муж не смог пережить…

Я сочувственно вздыхал, перебарывая подступившую сонную дремоту.

А когда собрался уходить, Калисфения Викторовна внесла в прихожую пальто с прочно пришитыми пуговицами.

Городские деревья

Ах, осень, прекрасное, лучшее, может быть, время года! Солнце и пьянящая сырость, сухая острота мороза и пряный запах палой листвы, тяжелые, словно сгустки крахмала, облака и ни с чем не сравнимое, внезапное, позабытое с прошлых холодов блаженство домашнего тепла…

Кутаясь в пальто, я прохаживался перед входом в парк, возле массивных чугунных ворот. Асфальт почернел от дождя. Лужи лежали на боку и отражали перламутрово-серые тучки. Редкие капельки, лениво летевшие с неба, их пощекотывали, тучи вздрагивали от удовольствия.

За оградой недвижно застыла шестерня чертова колеса с привешенными к ней разноцветными кабинками.

Первым я увидел Элизабета — он лавировал между озерцами луж. Поводок связывал его и хозяйку. Они приближались стремительно, почти бегом. Она летела по воздуху, едва касаясь земли. На ней был черный котиковый жакет, небрежно распахнутый, так что открывалась желтая поперечная полоска на темно-зеленом свитере. Облегающие брюки, заправленные в короткие сапожки, мелькали быстро-быстро. На голове красовался картуз с длинным козырьком. Болталась перекинутая через плечо спортивная сумка.

— Я опоздала немного, — задыхаясь, проговорила Вероника Артемьевна. — В последний момент надумала захватить термос с чаем.

Действительно что-то булькало в сумке, когда я ее забрал. Она оказалась тяжеловатой даже для моего плеча.

— Будет сильный дождь, — сказала Вероника Артемьевна. — Я чувствую. И мама видела сон к дождю. Не боитесь?

— Ерунда, — сказал я.

Мы миновали ворота и шли по центральной аллее. Дорожка, посыпанная толченым кирпичом, отсыревшим и бурым, скрипела под ногами. Уныло смотрели заколоченные сувенирные киоски, ярмарочные их цвета поблекли, вылиняли. На скамейках кисли мокрые листья.

Спущенный с поводка Элизабет носился по квелой, инеем покрытой траве газонов, играл сам с собой, громким лаем пугая ворон. Нападал на невидимого соперника, отпрыгивал в сторону, опять нападал, спасался бегством и преследовал кого-то.

— Печальное время. Осенние деревья напоминают тщету наших устремлений, — говорила Вероника Артемьевна. — Черные, корявые побеги истово тянутся ввысь, но никогда не сумеют коснуться неба… Посмотрите, как отчаянно вцепились они корнями в землю, как боятся оторваться от нее… Они хотят соединить несовместимое…

— Не думаю, что их усилия так уж безнадежны, — сказал я. — Разве не приходилось вам видеть деревца, примостившиеся где-нибудь на карнизе, на крыше? Их попытки вскарабкаться порой увенчиваются успехом.

Вероника Артемьевна повернулась к ветру спиной и спрятала руки в карманы жакета. На ветру щеки ее раскраснелись.

— Все равно мне жаль их. Бедные, бедные городские деревья. Эти уродливые обрубки, которые остаются на месте спиленных ветвей… Эти открытые раны… Когда в оранжерее происходит выбраковка растений, я забираю те, которые обречены, домой.

— У вас и птицы распевают, — вспомнил я.

— И рыбы есть, — невесело вздохнула она. — За растениями люблю ухаживать. Птиц приятно слушать. С рыбами хорошо помолчать. С Элизабетом прекрасно выйти на прогулку…

За деревьями открылась темно-зеленая поверхность пруда — с белыми,' будто из бумаги вырезанными силуэтами лебедей. На ветру птицы хохлились. Гипсовые скульптуры по берегам окоченели в полной неподвижности. У самой воды мы остановились. Маленькими волнами к берегу прибивало желтые листья, грязный свалявшийся пух, мусор. Я невольно поискал глазами: не прячется ли поблизости Коля с удочкой?

— Я поделюсь с лебедями завтраком? — спросила Вероника Артемьевна. — Не возражаете?

Достала из сумочки небольшой сверток. Учуяв аппетитный запах, примчался Элизабет.

— Кольцо у вас красивое, — сказал я, любуясь тем, как она крошит хлеб птицам.

— Это аметист. Он издавна считается камнем путешественников. По изменениям в его цвете предсказывают погоду. К плохой он темнеет. Вот как сейчас.

Дождь и точно накрапывал все сильнее. Мы двинулись к беседке, прочно стоявшей на желтых слоновьих ногах.

— А кроме того, — рассказывала Вероника Артемьевна, — аметист рекомендуется класть на ночь под подушку, если мучат кошмары.

В беседке стояли старый стол для пинг-понга и колченогие плетеные стулья, которых раньше не было. Повсюду чувствовалась хозяйственная Колина рука. Мы разложили на столе бутерброды и сели. Чай был горячий и сладкий, от стаканчиков поднимался пар.

— Как хорошо, — сказал я. — Как прекрасно здесь, Вероника Артемьевна!

— Называйте меня просто Вероника, — попросила она.

Барабанной дробью ударил по крыше ливень. Изъеденная ржавчиной, она сразу дала течь.

— Ну надо же, Тринидад! Залатать ендову не мог, — рассердился я.

Вероника неуверенно на меня посмотрела.

— Что, простите?

Мне стало весело. Я оторвал клочок бумаги, на которой были разложены бутерброды, и сделал набросок.

— Пропайка швов в ендовах требует особого умения. На словах это трудно объяснить. Я полночи переписывал кусок, где речь о ендове. Переписывал, но, похоже, так и не рассказал толком, что это такое. Так вот, крыша ведь не может быть абсолютно гладкой. Труба, дымоход, слуховое оконце… — Я изобразил суфлерскую будочку. — Вот, например, оконце… Оно словно арочка. И туннелем уходит — куда? Правильно, в чердак. Эти неровности кровли — выемки, впадины — и называются ендовами. Весной в них дольше задерживается снег. После дождя остается вода. В этих впадинах железо, естественно, изнашивается быстрей…

— Дмитрий Николаевич, дорогой, — завороженно прошептала Вероника. — Дайте, пожалуйста, почитать… Почитать то, что вы пишете ночами.

Я взглянул на нее и возликовал. Как несправедливы мы все-таки к обману и обманщикам! Как бываем ограниченны и предвзяты в оценке лжи, этой чудодейственной, окрыляющей фантазию силы!

Да, обман рано или поздно обнаруживается. Но того времени, пока вы мечтали… ждали… верили… тех светлых и праздничных минут, того приподнятого настроения у вас уже никому не отнять. А разочарование… Оно лишь плата за счастливый сон наяву. И, согласитесь, плата не такая уж большая. Вот почему, стоит разоблаченному обману почистить перышки и явиться перед вами в новом обличье, как вы ему рады-радешеньки и порхаете вокруг, словно мотыльки возле фонаря, и заигрываете с ним, хотя знаете прекрасно, чем это грозит.

Пока я пировал в гостеприимном доме, пока гулял в парке, все это время тучи над моей головой продолжали сгущаться, и я не мог выкинуть из головы образцово-показательного работника жэка с вдумчивыми карими глазами. И вот неожиданный поворот. Письмо другу могло спасти меня!

Вечером я оделся прилично случаю, повязал галстук, почистил без гуталина ботинки, завернул свою тетрадь с письмом другу в газету и отправился к Редактору — адрес я помнил. Знакомое шарканье шлепанцев, очки в массивной роговой оправе и ароматная трубка. Он стоял передо мной, маленький гномик без колпака. В первый момент лицо его ничего не выразило, но уже в следующее мгновение оно приобрело выражение приятного изумления, а затем откровенной радости.

— Родной мой, неужели вы?

— Я был у вас с дядей Гришей, мы делали стеллажи, — напомнил я.

— Ну, конечно, родной, конечно. Прекрасные стеллажи.

Редактор сел в свое рабочее кресло, я опустился в низкое кресло у журнального столика. Он улыбался загадочно и ободряюще.

— Ну, как живете? Что нового? Как ваша работа?

— Я как раз по этому вопросу, — сказал я.

Развернул газету, достал тетрадь. Редактор принял ее, открыл на первой странице. Я попытался улыбнуться, хотя он не смотрел на меня.

— Это замечательно, — сказал он. — Вы работаете и пишете. Успеваете писать… Это замечательно. О своих товарищах, о тех, с кем трудитесь бок о бок, да?

— В общем, так, — подумав, ответил я.

Сон — лучший доктор

Собираясь к Редактору, я умышленно не надел целлофанового пакета. Я стеснялся его тараканьего поскрипывания, его настойчивых попыток вылезти из-под брючины эдаким отворотом ботфорта и тем самым поставить меня в неловкое положение.

А впрочем, что в этом такого уж стыдного? Сколько раз я видел людей, которые во время дождя напяливают целлофановый пакет как шапочку. А грабители, те и вовсе, говорят, скрывают лицо под натянутым капроновым чулком.

Мир устроен разумно, но странно. Мы стыдимся мнимой несообразности, а открытой не замечаем или воспринимаем как естественную.

Едва я ступил на мокрый асфальт, сырость начала просачиваться в ботинок. Микробы буквально хлынули в дыру на подошве. Представив это, я поежился. Но возвращаться — плохая примета. Я зашагал дальше. Гадкий башмак злорадно чавкал, заглатывая новые и новые порции слякоти. Чем дальше я шел, тем неуютнее делалось ноге. А уж о самочувствии и говорить нечего: распалявший воображение жар сменился противным ознобом.

В довершение у Редактора по комнате гулял сквозняк. Сам он кутался в шубу, а мне предложил раздеться, и я сидел без пальто. Это меня и подкосило.

Дома я нырнул в горячую ванну и просидел в кипятке, наверное, больше часа, медленно приходя в себя и наслаждаясь теплом, которое проникало до самых костей. Конечно, после этого не помешало бы выпить чаю с малиной или медом, или на худой конец просто с сахаром…

Не тратя время на пустые мечты, я залез под одеяло и тут же погрузился в хаотическое нагромождение картин, видений, звуков.

К реальности меня вернул чеканный стук в дверь. Я оторвал голову от горячей подушки и прислушался… Евдокия звала меня к телефону. Покачиваясь и опираясь рукой о стену, я выполз в коридор.

Звонил Чужедальний.

— Я ждал вас целый день, — холодно сообщил он.

— Я заболел, извините, — сказал я.

— Вы несерьезный человек, — начал возмущаться он.

Мне было не по силам продолжать препирательство, я положил трубку. Не успел добрести до комнаты — телефон снова зазвонил. Я вернулся к аппарату.

— Я действительно болен. Объяснимся в другой раз, — сказал я.

Но это была Вероника.

Дальше все снова поплыло перед глазами: черный телефонный аппарат, Евдокия, ершиком мывшая на кухне бутылку из-под кефира, Редактор в мягких шлепанцах… Я отбивался от скомканных, перекрученных жгутами простыней, они хищно оплетали меня. Я скрежетал зубами, изнемогая от их изворотливой тактики. Поняв, что сам с ними не справлюсь, я стал звать на помощь дядю Гришу и Суфлера. Вместо спасителей явились Барсуков с Евдокией и заявили, что не позволят мне кормить змей кроликами и вообще не потерпят зверинца в доме.

Я поднялся и, указав на дверь, велел им убираться. Они не уходили. Тогда я схватил подсыхавший на батарее ботинок и запустил им в непрошеных гостей.

Но утром, когда я открыл глаза, ботинок был на месте. Более того, Евдокия по-прежнему находилась в комнате. Она сидела у стола и раскладывала пасьянс желтыми покупными горчичниками. При этом Евдокия щербато и застенчиво улыбалась, покачивая головой, как китайский болванчик.

— Что вам здесь нужно? — спросил я.

— Прошнулся, кашатик? — прошамкала Евдокия.

— Вы бы еще Кошкодралом меня назвали, — обиделся я.

На столе перед Евдокией стоял термос, который я где-то видел. Я силился припомнить, где именно, но тут с белой эмалированной мисочкой в руках вошла Вероника. На ней была белая свободная блуза с вишневой вышивкой на груди, стянутая в талии до пышных складок, которые вздувались ровными дольками. Так же воздушно вздувались и перехваченные чуть выше локтя рукавчики, тоже с вишневой вышивкой и отороченные кружевом.

Мысли с трудом ворочались в голове.

— Я принесу градусник, — зашаркала прочь из комнаты Евдокия.

— Зачем она здесь? — спросил я.

Вероника подошла и положила мне на лоб прохладную свою ладонь.

— Хорошая, добрая старушка, — сказала она. — Вообще вам повезло с соседями.

— Не верьте ей, — горячо зашептал я. — Она совсем не такая. Ночью запустила в меня ботинком.

— А еще мы с Евдокией Васильевной для вас куриный бульон сварили, — пропела Вероника. — Сейчас будем обедать. А потом горчичники и спать. Сон — лучший доктор. Пока пойду скажу Валентину Романовичу, что вы проснулись.

— Валентин Романович — это кто?

— Барсуков. Замечательный человек.

— Они тараканов травят! — воскликнул я.

— Вы больны, — вздохнула Вероника. — Вам все видится в неверном свете. Сейчас они навестят вас.

Включила верхний свет, и в комнату вплыла чета Барсуковых. Он был в костюме, его супруга — в белой пелерине. Он нес коробку с тортом.

Вскоре пожаловала и Евдокия с нарезанным лимоном на блюдечке.

Барсуков придвинул стол к моей постели. Вороника принесла горячий чайник, все расселись по местам.

Чай приятно обжигал нёбо. И песку была полная сахарница.

— Как ты нас напугал, — сказал Барсуков.

— Действительно, эти дни я совсем не заводил часы, — откликнулся я.

— А у нас теперь свои. Прекрасно ходят, — вставила Барсукова. — Мы их на телевизор поставили. Звон, будто колокольчик… Спасибо за подарок, Вероника Артемьевна.

— Не забывайте заводить, — улыбнулась Вероника.

— Спасибо вам, голубушка, за ваши цветочки. Так прекрасно пахнут, — подхватила Евдокия.

— Не забывайте поливать.

И все же тревога съедала меня. Я не слишком вежливо выпроводил гостей. Мы остались с Вероникой вдвоем.

— Пока я спал, ко мне из жзка не приходили? — спросил я.

Вероника опустилась на краешек кровати.

— Ни о чем не беспокойся, милый мой мальчик, — прошептала она.

Жар опять усилился, все масляно поплыло перед глазами.

Она взяла меня за руку и повела за собой.

Аметист под подушкой

Так неожиданно и сразу, зажмурившись перед неизвестностью, я переступил эту черту. А переступив, вновь открыл глаза и осмотрелся. Она оказалась приятной, окружавшая меня неизвестность. В горшочках росли цветы, в аквариуме плавали рыбы. Булькала кипящая на газовой плите вода. Разноцветные клубки шерсти разбегались по комнате. Играя с ними, резвился Элизабет.

Деревянные маски глупо и счастливо улыбались со стен. Наверное, их веселил растерянный вид, с каким я бродил по квартире, переходя из комнаты в комнату.

Если бы еще поменьше птичьего гомона!

Раздражал и выводил из себя бессмысленный галдеж щегла Юрочки. Он трещал в покоях Калисфении Викторовны с утра до ночи, а иногда и по ночам. Однажды я пробовал его накормить, надеясь, что это хоть на мгновение заставит его умолкнуть, — он клюнул меня в палец. Щегол вообще был настроен по отношению ко мне враждебно.

Но зеленели цветы, ветвились рога-подсвечники, а по коврам было необычайно мягко ступать!

Я просыпался и, лежа в постели, разглядывал лепные украшения на потолке. Узор бежал по периметру, мелко извиваясь, — так на схемах изображают движение электрического тока по обмотке реостата. Я вспоминал: сны, переливаясь один в другой и причудливо меняя очертания, словно облака, проплывали передо мной. Излучавшие тепло крыши, Ходоров и Илья Ильич Домотканов с огромным портфелем, дождливый парк и белые гипсовые фигуры, зыбко отражавшиеся в темной воде, — где и когда я видел все это?

Я получил наконец возможность спать и высыпаться. Все тревоги постепенно отступили. (А может быть, это Вероника прогнала их? Как-то, перестилая постель, я обнаружил под подушкой колечко с аметистом.)

Я жил среди цветов. Вероника приносила цветы с работы. Она ведь работала ночным инспектором по цветам. Ее дежурство начиналось вечером и кончалось утром. (Цветы все разные и открываются в разное время: одни — на рассвете, другие — на закате, третьи — среди дня. Вероника была специалистом по ночным.) Она наблюдала за цветами, а наблюдения заносила в специальную тетрадь, очень похожую на ту, что я оставил у Редактора. И Редактора я тоже вспоминал, и дядю Гришу, и Барсуковых, но как-то смутно. Вечнозеленые растения, щегол, Элизабет требовали постоянного внимания и ухода. Элизабета купали с шампунем, он благоухал. А сколько раз я, вооружившись пушистым веничком, смахивал пыль с листьев пальм, папоротника, жасмина, а Вероника, напевая, поливала наш сад из маленькой леечки! Еще я разносил почту, был у Чужедальнего на хорошем счету.

(Между прочим: среди обилия местной флоры и фауны не нашлось места для тараканов. А как вольготно было бы им разгуливать в оранжерейном парке, ходить на водопой к аквариуму! Несколько раз я специально подкарауливал их по вечерам — включая свет, врывался в кухню и видел безупречную чистоту и порядок и кипящую на огне воду в кастрюле.)

За ночь дежурства Веронике полагалось три выходных, так что большую часть времени она проводила дома. По утрам, когда очень не хотелось вставать, входила Вероника, благоухающая цветочной свежестью, с распущенными влажными волосами, в мохнатом халате, тоже слегка влажном. Она приближалась ко мне, вытянув руки и зажмурив глаза (так я когда-то рисовал в воображении свой выход на крышу), и ощупью находила меня.

Щегол Юрочка заливался в соседней комнате отчаянной будильничьей трелью. Степенно вышагивая, появлялся Элизабет: он приглашал нас к завтраку.

И я тоже накидывал халат — тоже махровый и тоже пахнущий молодой травой. А по квартире уже распространялся шершавый запах кофе.

Руководила церемонией завтрака Калисфения Викторовна. Мы с Вероникой повиновались ей во всем, И не только мы. Затихал щегол? Сидя у двери, печально смотрел на нас зовущими глазами Элизабет. Приближаться к столу ему не разрешалось.

Калисфения Викторовна, будто дирижерской палочкой, взмахивала тоненькой чайной ложкой.

— А теперь кашка! За ней — мармелад!

Порой, если бывала в хорошем расположении духа, она рассказывала свои сны. Это были интереснейшие истории — я завидовал, что не могу хоть одним глазком их подсмотреть, — о путешествиях в неведомые края. Хотя на улицу Калисфения Викторовна почти не выходила, в географии она разбиралась неплохо, во всяком случае, точно охарактеризовывала климатические пояса, где разворачивались события. Часто главным действующим лицом сновидений выступал смелый капитан дальнего плавания, судя по описаниям, очень походивший на ее мужа, отца Вероники.

Кроме того, она умела сны толковать.

— Сегодня видела танцующих кенгуру, — говорила она. — Это к супу из цветной капусты.

И всегда ее предсказания сбывались. Сбылось предвидение о бархатном платье, которое должно появиться у Вероники. А мне был обещан свитер.

С утра до вечера дребезжал в комнате Калисфении Викторовны щегол, с утра до вечера Калисфения Викторовна хлопотала на кухне: варила, жарила, парила — на трех конфорках, а четвертую постоянно занимала кастрюлька без крышки, в которой кипела вода. Когда она выкипала, Калисфения Викторовна подливала свежей.

— А зачем? — спросил я.

— Вдруг кипяток понадобится, — отвечала она.

Единственным местом в квартире, куда не проникали трели щегла, был кабинет. Там я и укрывался после завтрака.

Вдоль стен здесь стояли вместительные книжные шкафы, заполненные в основном справочниками по морскому делу и биографиями великих мореплавателей. На шкафах красовались бело-розоватые океанские раковины, волосатые кокосы, свитки китового уса. А письменный стол — ох, какой великолепный, двухтумбовый, со множеством ящиков и отделений был стол!

Но я с нетерпением ждал момента, когда пора будет отправляться на почту. За каждым моим движением наблюдал из рамки красного дерева капитан. Лицо его на черно-белой фотографии выглядело довольно бесцветным. Топорщилась щеточка не то рыжеватых, не то поседевших усов… А взгляд был стальной и — так мне казалось — граненый.

Входя в кабинет, я поворачивал капитана лицом к стене и только тогда чувствовал себя свободней. В верхнем ящике стола, куда я решился заглянуть в поисках ручки и чернил, обнаружились желтые табачные крошки, не потерявшие крепкого щекочущего запаха, и маленькое карманное зеркальце. Бремя от времени я смотрелся в него и, сдавалось мне, начинал себя узнавать. Лицо у меня стало узнаваемым, вот что.

Но тщетно пытался я продолжить письмо другу. Дальше фразы: «Так неожиданно и сразу, зажмурившись перед неизвестностью, я переступил эту черту», — дело не двигалось.

— Как, должно быть, холодно сейчас на Севере! И никто не согреет Володю даже весточкой, — жаловался я Веронике.

— Не думай ни о чем, милый мой мальчик, — успокаивала меня она. — Верь мне, так будет лучше.

Она была прелесть. И думал я в основном о ней. И как ни близок я был к тому, чтобы себя узнать, порой необычайно ясно видел, что до окончательного узнавания еще очень далеко. И тогда, почти в отчаянии, я зеркальце прятал.

Посреди кабинета, на овальном столике с изящно изогнутыми ножками, стоял шестигранный вместительный аквариум. Много времени я проводил возле него. В аквариуме плавали золотые рыбки и вуалехвосты. Они кружили в замкнутом своем мирке, распускали волнистые шлейфы хвостов и плавников, таращили глаза на пятно моего лица, что-то подсказывали мне, бесшумно шевеля губами. Но что именно? Я думаю, они не различали подробностей за стенками, вне воды. Их лупоглазость раздражала.

Иногда, примостившись на краешке круглого стола, где стоял аквариум, я записывал сны Калисфении Викторовны. Очень уж занятные грезы ее посещали. О том, например, как ловят говорящих попугаев. Оказывается, научившись болтать, они постоянно ищут, с кем бы пообщаться, и, стоит охотнику слово произнести, как говорящие птицы устремляются к нему со всех сторон, наперебой предлагая себя в собеседники.

Или же я прокрадывался в гостиную и подолгу простаивал перед картиной, той самой, которую не смог разглядеть во время первого своего визита. Теперь я знал, что на ней изображено. Огромный морской вал и несколько человеческих фигур на берегу. Странным казалось, что люди не собираются бежать от накатывающей громады. Поглядывая на нее, они, видимо, обменивались впечатлениями о редком природном явлении, свидетелями которого стали. Лишь одна женщина — в кружевном платье с оборочками и с красивым воздушным зонтиком — была встревожена. Возможно, она единственная из всех понимала, что должно произойти, и пыталась растолковать это тем, кто был рядом… Или мне, зрителю? Зонтиком она указывала на подкатывающую стену воды, на миловидном личике застыла гримаска отчаяния и страха. Вал напоминал чертово колесо в парке. Вообще картина обладала поразительной магической силой. Стоило вглядеться в нее повнимательней, и время будто останавливалось, переставало существовать. Я был не я, а один из людей — на берегу или в парке. И если доводилось увидеть себя в зеркало после того, как переносился с картины назад в комнату, странное отражение я застигал. Отражение совершенно чужого человека.

Перед тем как выйти к о, беду, я поворачивал капитана лицом в кабинет, убирал тетрадь и кормил рыб.

За обедом снова дирижировала Калисфения Викторовна.

— Сейчас супчик, потом суфле!

Я поднимался из-за стола отяжелевшим и сонным, но начинал одеваться и обуваться. Меня ждали на почте.

(Главным событием новой жизни, между прочим, стала покупка ботинок — на толстой подметке и высоком каблуке. Они не промокали, ногам в них было тепло и удобно. О, несравненное чувство, когда зашнуровываешь новые ботинки! Они чуть жмут, и поскрипывают, и пружинят.)

— Не задерживайся слишком долго, дорогой, — просила меня Вероника.

Я не задерживался, хотя иногда подумывал об этом. Беспрерывные трели щегла сильно утомляли. Я жалел, что Вероника подарила Барсуковым часы, а не Юрочку.

Чужедальний держался со мной дружелюбно. Я перекидывал тяжелую сумку через плечо. Я был горд тем, что на практике осуществляю связь всего между собой.

Вечерами, если не было дежурства в оранжерее, Вероника шила мне костюм и рубашки. Она обвивала сантиметром мою шею. Или талию. Я брал ее за руки.

— Пусти, — говорила она.

— Не пущу, — отвечал я.

— Пусти, — пыталась высвободиться она.

— Не пущу, — упрямился я.

— Пусти же.

— Ну ладно, иди, — соглашался я.

И она не уходила. Сантиметр, свернувшись змейкой, падал к ее ногам.

Удивительное чувство уверенности придает плотно охватывающий пояс брюк! И не нужно то и дело поддергивать. Это странно и непривычно.

А Калисфения Викторовна вязала предсказанный сном свитер. Мне нравилось наблюдать, как, словно тараканьи усы или сорвавшиеся с проводов троллейбусные дуги, ходят в ее руках спицы. Я вспоминал маму, отца, своего друга и мало-помалу утверждался в мысли, что жизнь походит на плетение кружев, а не на игру в кубики, квадратики и клеточки.

Кругов множество… Открытый мной тараканий круг…Круг чертова колеса. Кружение в троллейбусе. Да сколько еще всяких эллипсов и шаров — на службе, дома, в бильярдных и на спортивных площадках… Эти круги и кружочки сцеплены между собой и гладко вписываются в окружность города, которая тоже, вероятно, не является окружностью в строгом значении термина.

Или это были не круги, а шестерни гигантского механизма? И вот они вращались, приводили в действие каждая каждую, и так осуществлялось движение?

А, может быть, не круги, а жернова?

Я наблюдал, как, разматываясь, тает клубок шерсти. Отдаленно это было похоже на то, что я себе представлял. Ниточка времени, точась, раздевала земной шар и преобразовывалась затем в сложный рисунок — возможно, тянулась в пространство, к другим планетам. Потому что, если не тянулась, рисунок не имел смысла, рано или поздно клубок истаивал весь.

И тут я вновь вспоминал картину: горстку людей на берегу и огромный, накатывающий на берег вал…

Полные трюмы желудей

Однажды за завтраком Калисфения Викторовна сообщила: — Снился мне сегодня корабль. Полные трюмы желудей. Я полагаю, это к вареникам с вишнями.

— Мама, но ведь сейчас зима, — несмело напомнила ей Вероника.

— Тогда к земляничному киселю, — сказала Калисфения Викторовна.

— Все же трудно себе представить… — по-прежнему неуверенно, нараспев, произнесла Вероника. — Быть может, к желудевому кофе?

— В крайнем случае — к жаркому из кокосов, — как бы стыдясь собственной уступчивости, определила старушка.

После завтрака я по обыкновению устроился в кабинете возле аквариума.

Вошла Вероника. Хорошо еще, «я не успел скомандовать капитану «кругом!» (Его горящие досадой глаза выдавали, как горько он сожалеет, что я не выдал себя и мое разоблачение сорвалось.)

— Дмитрий, — сказала Вероника, — нам нужно поговорить.

Она присела на широкий подлокотник кресла, зябко кутаясь в клетчатый плед.

— Да, — сказал я, поворачиваясь к ней и искоса наблюдая за капитаном, от которого ждал пакости в любой момент.

— Дмитрий, то, что предрекла за завтраком мама, непременно должно осуществиться.

— Очень рад. Никогда еще не пробовал жаркого из кокосов, — искренне признался я.

— Ты не понял, — с досадой прервала меня Вероника. — Ничто не происходит само собой. Тебе надо попытаться… Одним словом, маму нельзя огорчать…

В некотором замешательстве я опустился на второй подлокотник, опасаясь все же, как бы кресло не разломилось пополам. Оно скрипнуло, но выдержало.

— Как-то мама попросила папу привезти из плавания говорящего попугая, — сказала Вероника. — Папа достал, но по дороге попугай улетел с корабля.

— Тогда он купил щегла, — вставил я.

Она оставила мое замечание без внимания.

— Папе пришлось поворачивать судно вспять. Я посмотрел на капитана. Он улыбался хитро и хищно.

Вероника всплакнула.

— Знаешь, еще когда был жив папа, он раздобыл говорящую щуку и настаивал, чтоб я попросила хорошей зарплаты. А я выбрала другое — чтоб она познакомила меня с достойным человеком. Я долго ждала, но в конце концов ты пришел. — Она обмотала мне шею шарфом и застегнула пуговицы пальто. Дала большую хозяйственную сумку. — Иди прямо к директору.

Дул пронизывающий ветер. Я долго стоял перед застекленной витриной, наблюдая, как в мутной глубине гастронома толкутся люди — словно рыбы, открывают и закрывают рты; как растворяются и возникают за прилавком продавцы в белых халатах. Потом замерз и шагнул внутрь. Кафельный пол был чисто вымыт. Явственно пахло свининой и селедкой. В белой эмалированной лохани с обитыми до черноты краями лаково поблескивали крупные бобы почек.

По узенькой грязной лестнице спустился в подвал. Толкнул первую попавшуюся дверь и очутился в маленькой комнатушке. Лампочка без абажура освещала обшарпанные, заляпанные коричневатыми брызгами стены, пол из простых струганых досок, жирный и липкий, в красных воспаленных сгустках запекшейся крови. (На полу лежала освежеванная туша, снежными проталинами белели кости.) Посреди комнаты возвышались две внушительных размеров колоды, основательно иссеченные. В одну был воткнут топор с красиво, как у алебарды, изогнутым лезвием.

Я попятился и попал в закуток, где на электрической плитке стояла сковородка, на сковородке, придавленный камнем, лежал распластанный цыпленок, уже начавший подрумяниваться, шкворчало масло.

Всюду своя жизнь, шептал я, плутая в подвальных закоулках. Через заставленный ящиками коридорчик, мимо прикнопленной к фанерному стенду стенгазеты (она была так засалена, будто в нее заворачивали ветчину) я наконец вышел к двери с надписью: «Директор». Дверь показалась мне знакомой, с тем большей уверенностью я толкнул ее.

Комнатка изгибалась сапогом. Голенище, в котором я очутился, было относительно просторным, несмотря на то, что большую его часть занимал шкафчик (застекленные дверцы завешены бумагой). Загогулинка же, куда я, вытянув шею, заглянул, была узка и куца, канцелярский стол закупоривал ее, будто пробка.

За столом сидел человек в белом, хорошо накрахмаленном халате, голубой сорочке, при галстуке. Он походил скорее на врача, чем на работника торговли.

— Ах, вы теперь здесь, — сказал я.

Он сразу узнал меня, так что я не стал напоминать о маленьком магазинчике и пропавшей дубовой, с золоченой инкрустацией двери, которая должна была закрыть опущенный до земли оконный проем. Протянул мне деньги.

— Пропажа, как видите, обнаружилась. Возмещаю ваши убытки.

— Не надо, — сказал я. — А вы, значит, при переходе с места на место дверь с собой захватили? Нехорошо, свалили все на Суфлера…

Директор перемахнул через стол таким манером, каким спортсмены прыгают через гимнастического козла, и приземлился передо мной. В новых ботинках я был выше него. Он достал из шкафчика с завешенными стеклами бутылку коньяка.

— Рад встрече с вами. Возьмите хоть это.

— Нет, нет, — резко сказал я.

Он опустил бутылку на стол и протянул мне руку.

— Виталий.

Я с неохотой ее пожал. Тогда он извлек еще две бутылки и поставил их рядом с первой.

— Да честное слово, не надо, — сказал я.

— А что надо? — спросил Директор.

У него была странная манера разговаривать: он все как будто подмигивал, но не явно, а так, что приходилось сомневаться — не ошибаешься ли, — и в конце концов начинало рябить в глазах.

— Ничего мне не надо, — ответил я. поколебавшись все же: бремя жаркого из кокосов и вареников с вишнями тяготило меня.

— А что вы думаете о работе нашего магазина?

— Пахнет селедкой, а в продаже ее нет, — пожаловался я.

— Понял. — Он несколько раз бухнул кулаком в стену.

Через минуту в дверях возник огромных габаритов мужчина. Спутанные вялые волосы падали ему на лоб. Пахло от него пивом и луком.

— Снегуркин, селедку мы получили? — спросил Директор.

— Не успели бочку открыть, — прогундосил тот. Директор вдруг закосил глазом, как бешеная лошадь, и подскочил к Снегуркину.

— Постой, да ты что, опять?

Снегуркин отворачивался, стараясь на Директора не дышать.

Директор подхватил меня под руку и увлек из кабинета в коридорчик. Там мы остановились возле запомнившейся мне промасленной стенной газеты. Один угол ее свернулся наподобие китового уса. Директор этот угол аккуратно расправил, и глазам моим предстала заметка, написанная не синими, как все прочие материалы, а черными чернилами. Она была озаглавлена: «А Снегуркин все тот же».

Затем Директор потащил меня обратно. По дороге я успел заметить: распластанный цыпленок исчез из закутка вместе с плиткой и камнем.

Снегуркин стоял посреди комнаты в скорбно-виноватой позе, которая плохо вязалась с его могучей фигурой.

— А ведь я тебя предупреждал! — еще с порога закричал Директор. — Ты думаешь, я не вижу? Я все вижу. Рассчитываешь, с тобой и на новом месте будут церемониться, как я здесь?

— Спасибо вам, — промычал Снегуркин.

— Ты ведь и сам знаешь, какой из тебя работник.

— Па-а-аршивый.

— То-то и оно. Всё. Не проси. Выгоняю. Снегуркин пустил слезу.

— Нет, не проси. Хотя… — неожиданно отмяк Директор. — Все-таки мужик ты неплохой. Давай на прощание… — Он подошел к шкафчику, достал початую бутылку коньяка, три хрустальные рюмочки. — За твои будущие успехи.

Одну рюмку он подвинул мне.

— Я лучше пойду, — сказал я, и в самом деле направляясь к двери.

— Постойте. Теперь за вас! — провозгласил он. — За то, чтоб все, как вы, нам помогали работать.

Я поспешил домой, но через некоторое время заметил, что за мной едет грузовая машина. В кабине, помимо шофера, сидели Директор и Снегуркин. Я двинулся на них. Машина притормозила.

— Оставьте меня! — крикнул я и кулаком ударил по капоту.

Но едва вошел в квартиру, раздался звонок. На пороге стоял Директор.

— Совершенно правильно поступаете, — сказал он. — И я бы так себя вел.

Как факир, он хлопнул два раза в ладоши. Из лифта выплыли Снегуркин и шофер, оба в белых фартуках, и, потеснив меня, торжественно внесли в прихожую огромную, перетянутую веревками коробку.

— Постойте. — Я сделал попытку их задержать. Не обращая на меня внимания, они проследовали в кухню, положили приношение на стол и, пятясь и кланяясь, удалились. Директор, молитвенно сложив руки лодочкой, тоже исчез в лифте.

Я ухватился за оставленный подарок — не тут-то было, в одиночку я с трудом мог его сдвинуть.

— Вернитесь немедленно! — крикнул я, выбежав на лестницу.

Эхо моего голоса и сбегающих по ступенькам шагов было мне ответом.

Директор и Редактор

Я вернулся в квартиру. На кухне уже хозяйничала Калисфения Викторовна. Она распаковала коробку и рассовывала ее содержимое в холодильник и шкафы. Коньяк группировала на столе.

— Баранья нога! Ну, как я могла ошибиться! — Голос ее радостно звенел. — Конечно же, баранья нога. Ведь это так просто.

— Что случилось, мама? — В дверях возникла Вероника.

— Ах, дочка! Все объяснилось. Баранья нога! Ты поняла? Мне снился корабль и полные трюмы желудей. Это же к бараньей ноге!

— Молодец, Дмитрий. — Вероника обняла меня и чмокнула в щеку.

— К сожалению, не молодец, — сухо ее отстраняя, сказал я. — Ногу необходимо вернуть. Как и все остальное.

Немного передохнув, я поплелся в магазин. В подвальном закутке жарился новый цыпленок. Директор был без халата и без галстука.

— Послушайте, — не скрывая раздражения, сказал я. — Заберите вы свою ногу. У меня сил нет ее тащить.

— Ладно, будь по-вашему, — всем видом выражая горькую обиду, сдался он. — Только сейчас ни одной свободной машины нет. Посидите пока. — А сам подошел к шкафчику, отворил дверцу. Я вскочил. — Да нет, не коньяк, — успокоил меня он. Достал пузырек, накапал в рюмку пятнадцать капель. — Сердечные. — И, скривившись, выпил.

— Ну-ну, вы еще молодой, — утешил его я.

— Кстати, — спохватился он. — Селедка поступила в продажу. Хотите посмотреть?

— Верю, — сказал я.

Машина прибыла только к закрытию магазина. Директор лично поехал меня сопровождать.

Едва мы вошли в подъезд, ноздри мои затрепетали. Директор глянул на меня дружелюбно. По мере того как лифт нанизывал этажи, аппетитный запах усиливался. Когда о распахнул дверь квартиры, он ударил в лицо раскаленным южным ветром.

Вероника и Калисфения Викторовна хлопотали у плиты.

— Это… что? — запинаясь, спросил я.

— Это… баранья нога, — выдержала мой взгляд Вероника. — Что теперь сделаешь? — ополаскивая соусницу, заметила она. — Ну, не утерпели, приготовили. Пригласи его отужинать, и все проблемы.

— Не забывайте, что вы попали в знаменитую семью, — напомнила мне Калисфения Викторовна. — В нашем доме долго находилась говорящая щука…

Я вернулся в прихожую.

— А вы, оказывается, шутник, — игриво хлопнул меня по плечу Директор. И деловито кивнул. — Как это мило с вашей стороны. В машине у меня помидоры. Прямо с грядки…

Помимо помидоров, он принес зеленый лук и редис. А когда сели за стол, потирая руки, воскликнул:

— Если чутье мне не изменяет, где-то в доме должен быть коньячок!

Вечер пролетел незаметно. Директор очаровал женщин и Элизабета, которому отдал вкусную косточку. Понравился Директору и щегол.

Ночью мы впервые повздорили с Вероникой.

— Зачем вы это сделали? — говорил я. Вероника дулась и не отвечала.

Когда я проснулся, Калисфения Викторовна радостно сообщила: рано утром заезжал Директор и оставил огромного судака. По словам тещи, Директор был очень тронут тем, как его приняли накануне, и обещал быть к обеду.

— Ни в коем случае! — вскричал я. — Ни в коем случае. Рыбу надо немедленно вернуть.

Калисфения Викторовна потупилась.

— Я уже начала готовить…

К обеду Директор привез две великолепные дыни. Потом он ненадолго уехал и вернулся к ужину с корзиной анчоусов.

Когда он появлялся, течение жизни в доме убыстрялось. Встречать его высыпали все. Калисфения Викторовна, завидев дорогого гостя, расплывалась в улыбке.

— Вы похожи на моего мужа в молодости, — признавалась она.

— Я соскучилась по людям, — говорила Вероника. — А он такой славный.

Элизабет бродил за ним, как на веревочке.

Иногда Директор появлялся в сопровождении Снегуркина. Директор шествовал впереди, на ходу стягивая перчатки, а тот следовал за ним, тяжело нагруженный свертками и пакетами, и пыхтел, как паровоз. Снегуркин помогал женщинам на кухне, а то тихо спал где-нибудь в углу, сидя или стоя. Он был молчалив. Открывал иногда рог, однако слова не шли. Директор любил его поддразнивать. Усаживался напротив и, удобно закинув ногу на ногу, приступал к беседе.

— Ну, что мне с тобой делать? Увольнять?

— Ннне зннаю… — мычал Снегуркин.

— Как же тебе не стыдно? Посмотри на себя. Ах, если бы ты мог себя видеть!

— Ннне зннаю.

— А ведь ты отец троих детей.

— Нне зннаю…

Вместе с Директором я частенько погружался в таинственные лабиринты грибниц, из которых вырастали магазины. Прежде я представлял Директора узником подвалов. Но нет, он был добровольным и последовательным их приверженцем. Нам встречались подвалы-бары, где мы порой пропускали по рюмочке-другой и разговаривали.

— Я понимаю, — соглашался Директор. — Щегол утомляет. Птицы, рыбы, собака — это тяжело. Но, поверь, не так тяжело, как бесконечная вереница больных и напряженная атмосфера тревоги.

Он тоже говорил загадками, но перед ним я не стыдился обнаружить своего непонимания и спрашивал:

— О чем ты?

— Никогда ничего не надо объяснять, — отвечал он. — Запомни — никогда, ничего. Это лишнее. Каждый, у кого есть голова на плечах, сам поймет. А если нет головы, растолковывать бесполезно.

Подвалов было много, все они были разные, не похожие. Лестницы, в них ведущие, тоже отличались. У одной ступеньки, как у ксилофона, сужались книзу, у другой рассохлись и скрипели, как перекладины дяди Гришиной стремянки. И помещения подвалы занимали самые разные. Но вот что я понял: крыши торчат одиноко, каждая сама по себе, а подвалы между собой связаны. На было вещи, которую Директор не мог бы раздобыть.

Поэтому ему нравилось слушать сны Калисфении Викторовны, и он просил ее толковать их как можно точнее.

— Любое ваше предвидение для меня закон, — твердил он. — Спаржа так спаржа. Спагетти так спагетти.

Однажды за завтраком, пересказав очередное сновидение, Калисфения Викторовна обратилась ко мне:

— Полагаю, сегодня вы получите важное известие.

Я заволновался, Какое? И откуда? А впрочем, я догадался — и сердце мое радостно замерло, — что дождался-таки весточки от друга, Я поскорее отправился на почту. Чужедальний вручил мне конверт, который я тут же распечатал. Письмо было от Редактора. Я внимательно прочитал его два раза, а потом еще три, но ничего не понял. На другой день пришло новое письмо. Из этого, второго, я понял больше. В нем речь шла о стеллажах, которые сооружали мы с дядей Гришей. Они рухнули, К счастью, Редактора в этот момент не было дома. Тон был крайне раздраженный.

Я отправился к нему. Он встретил меня не так приветливо, как в прошлый раз. В комнате царил разгром, Повсюду валялись книги, разломанные доски и осколки стекла.

— Я постараюсь разыскать дядю Гришу, — обещал я.

Это его слегка успокоило. Он предложил мне сесть. Я выбрал стул покрепче, а Редактор занял место за столом.

— Теперь о вашей тетради, — сказал он, нацепив очки на нос.

По левую руку от него, положенные друг на друга переплетами вверх, несколько открытых книг выстраивали как бы елочку; по правую громоздились открытые папки с рукописями. Помнится, я подумал: кто читает столько всего одновременно, сам не знает, чего хочет. А прямо перед ним лежала моя тетрадь.

Какое-то время он нервно перебирал на столе бумажки, потом вперил в меня близорукие глаза. С минуту мы смотрели друг на друга. Он вздохнул и набил трубку ароматным табаком.

— То, что вы пишете, это плохо, — сказал он и выдержал паузу. — Очень плохо.

Я молчал.

— Плохо все, от начала и до конца. То есть что я говорю? Конца, собственно, нет. — Он хмыкнул. — Как, впрочем, и начала.

Улыбнулся. Можно было предположить, ему понравилось, как он повел беседу. А мне вдруг захотелось домой — на старую квартиру, забиться в свою комнатку, и чтоб никто меня не трогал.

Редактор продолжал, распаляясь и разгораясь, как табак при затяжке.

— Я вам не верю. Ни одному слову. То есть почти ни одному. У вас передержки на каждом шагу. Что это за фраза: «Весной много людей начинает ходить по крышам»? Прежде всего бросается в глаза ее фактическая неточность… Можем ли мы утверждать, что явление, о котором вы сообщаете, типично? Что оно носит, так сказать, массовый характер? Можем ли мы утверждать, что в действительности много людей ходит по крышам, будь то весной или летом?

— Весной много, — сказал я.

Он смотрел на меня пристально и с недоверием.

— У меня сложилось впечатление, что этот вот, так называемый друг — лицо вымышленное. Что его нет и никогда не было.

— Мне тоже так начинает казаться, — согласился я.

— И старичок, которого он поехал разыскивать… То строил плотины, то о щуке говорящей принялся хлопотать. Раньше надо было думать — не находите?

— Нахожу, — опустил голову я. — Но, сдается мне, я нашел одну из его картин. На ней ощутимо передано чувство тревоги, которое угнетало его последнее время.

— И троллейбусная ваша компания, — не дослушал меня Редактор. — Чем она привела вас в восторг?

— Я ведь составил список «Кого и за что мне жалко»… — начал объяснять я.

— Да-да, помню. Впрочем, — Редактор сделал отстраняющий жест, — впрочем, хорошо вам удаются кошки.

— Какие кошки? — удивился я.

— Ну, где опричники… И сцена охоты кошки на воробьев… Это сильно, впечатляюще… — Он потупил глаза. — Кстати, вы уверены, что это была кошка… а не кот?

— Не знаю, — подумав, отвечал я.

— Опишите мне ее.

— Кошка как кошка, серая…

— Не черная? И пятна на груди не было?

— Вроде нет, — сказал я.

— Вот видите, — воодушевился он. — У вас нет остроты видения. — И вдруг понизил голос: — Послушайте, зачем вам все это? Не надо вам всего этого.

В обращении его прозвучало неподдельное тепло. Это меня Тронуло.

— Можно пригласить вас пообедать? — спросил я. — Заодно и на картину глянете…

Он посмотрел на меня возмущенно. Подбежал к гардгробу, распахнул дверцы, выхватил из глубины темно-синий костюм на плечиках и, поигрывая им, как мулетой, умчался в ванную. Через несколько минут прибежал с пустой вешалкой и в пижаме. С верхней полки выудил сложенную сорочку и опять скрылся. Еще несколько раз прибегал за галстуками, запонками и, наконец, вернулся опять я пижаме. Объявил:

— Я не еду. У меня брюки неглаженые.

— Пустяки, — заверил его я.

Когда мы прибыли, на шум в прихожую выскочил Элизабет.

Редактор побледнел и закричал:

— Немедленно уберите пса!

Элизабета утащили. Весь обед Вероника хмурилась, и Директор был мрачен. Редактор держался замкнуто и понуро, а потом объяснил:

— Не люблю собак. Уверен, что из-за них я лишился своего дорогого друга. У меня был кот — великолепный пушистый разбойник по имени Котофеич. Как я привязался к нему! Но однажды весной он исчез и больше не появлялся. Я искал его, бегал по дворам, расклеил объявления. Все тщетно.

Все виновато заулыбались и простили ему выходку с Элизабетом.

Истина малая и большая

Накопители делятся на две категории: накопителей-оптимистов и накопителей-пессимистов. Первые живут предвкушением: вот погоди, накопим, сколько нужно, тогда поживем!.. Полная им противоположность вторая категория. Эти копят, пребывая в вечном страхе, — на черный день.

— Ты явно относишься ко вторым, — посмеивался Директор над Редактором. — Куда тебе столько книг?

Редактор, ткнув указательным пальцем в соединительную дужку очков, возвращал их на переносицу и обиженно пыхтел:

— А откуда, по-твоему, я черпаю материал для тостов?

И верно: за столом он был незаменим. Его память хранила множество великолепных речений, забавных историй, анекдотов. Он мог говорить, не останавливаясь, по нескольку часов. Речь его текла легко, журчала, будто ручеек. Толстенький, уютный, с короткой стрижкой и трогательным чубчиком, в массивных роговых очках на черепашьем мудром лице, он навевал на собеседника спокойствие, почти сонливость.

Когда он умолкал, я медленно возвращался к реальности и видел: Вероника и Калисфения Викторовна испытывают то же, что и я. А Директор заморенно зевал, как от сердечной недостаточности, и тряс головой.

— Ну, даешь, — восхищался он.

Поев, Редактор, становился похож на розовенький воздушный шарик. Я его украдкой придерживал за пиджачную пуговицу, чтоб не взлетел.

Капитан с фотографии и на Редактора злился. Испепелял его граненым взглядом. Калисфения Викторовна делала попытки нас с Капитаном примирить.

— Он выдающийся человек, — утверждала она. — Хотите, я дам вам для прочтения его судовые журналы?

Я отмалчивался. Времени не хватало ни на что. Я совсем забросил письмо другу Володе. А тетрадь заполнял всевозможными кулинарными рецептами. По предложению Редактора мне выделили библиотечный день. В этот день разносить почту отправлялся Снегуркин, а я шел в библиотеку, где изучал книги о вкусной и здоровой пище всех времен и народов. До чего же захватывающее это было чтение! Горячее мороженое, жареные огурцы, сухой бульон из помидоров… Я даже не предполагал, что такое возможно… Но справочники учили: «Приготовляется форма мороженого и ставится непременно на металлическое блюдо, а сверху обмазывается меренгой или безе, посыпается пудрой и перед самой подачей ставится в раскаленный духовой шкаф, чтобы как можно быстрее блюдо заколеровалось».

А дальше: «Взять помидоров, выжать из них сок и протереть через частое сито, чтобы мязга прошла, а зерна вместе с отжатым соком выбросить. Мязгу положить в кастрюлю и варить без воды полчаса, постоянно мешая. Потом опять протереть сквозь сито в кастрюлю и варить, пока погустеет. Намазать тонко ножом на плоские блюда, смазанные слегка прованским маслом, и сушить в печи после хлебов или на открытом воздухе в тени».

Рецепты я передавал затем на редактуру Редактору. Он оказался тонким знатоком кулинарии. Уходя разносить почту, я частенько приглашал с собой Редактора — обсудить меню на следующую неделю. Мы бродили по улицам, снег капустно скрипел под ногами, крупными снежинками расцветал в воздухе.

— Почему я раскритиковал твое письмо гипотетическому другу? — говорил Редактор. — Да потому, что совсем не о том следует писать. Ты твердишь, что стремишься к точности. Но как же можно стремиться к ней и одновременно сомневаться во всем на каждом шагу?

— Сомнения нужны, чтобы точность была точнее, — возражал я.

— Э-э, брось. Можно в них погрязнуть. Пойми, я не отрицаю загадок бытия. Они есть, и никуда от этого не денешься. Но с каждым днем их становится меньше. Ты и сам так думаешь.

— А может, и больше, — сказал я.

— Ну, хорошо. Но где-то есть рубеж, за которым вопросов станет меньше, чем уже полученных ответов. Согласен? Однако и сегодня картина в некоторых своих деталях достаточно ясна.

— Если вновь возникли сомнения, значит, не было полной ясности, — доказывал я. — Но ничего страшного в этом нет. Еще далеко не все клеточки заполнены. И когда я признаюсь: мне ясно, что мне что-то такое неясно, — это ведь тоже фиксация определенной ясности. Ясности, что неясно.

— Я тебе добра желаю, — вздохнул Редактор. — Вот, — шагнул он к голому деревцу на крага тротуара и потрепал его по стволу. — Ведь это липа? Липа. Значит, и надо говорить, что это липа, а не вяз.

— А может, и тополь, — сказал я. — Листья-то облетели. А без них трудно определить. Но тут встает другой вопрос: почему именно это дерево назвали липой? Может, ему больше соответствовало бы называться осокой. Или камышом. Возможно, это точнее выражало бы его суть.

— Вспомни свои рассуждения о разумной необходимости рационализма, — стал корить меня Редактор. — О том, что нельзя растрачивать попусту силы, если впереди долгий путь. А ты завел… Липа, камыш… Я тебе признаюсь, даже применительно к моей библиотеке меня часто посещает мысль о непозволительной человеческой расточительности… К чему такое количество томов, которые все равно не прочтешь, даже посвятив чтению всю жизнь! Это томление вечной неудовлетворенности, невозможности достичь конечной цели пусть в какой-то одной области, это ущербное сознание собственного бессилия изнуряют дух, лишают его стойкости. Я уж не говорю о том, что каждому книжнику его собственная библиотека всегда кажется неполной… И вновь погоня за недостающими томами, и вновь отрезвление: всего не собрать… И я тебе скажу, к какому выводу пришел. Вот он: достаточно издать и затем тиражировать всего одну, одну-единственную книгу. А уж после, когда, как ты говоришь, мы достигнем понимания нашего предназначения, уж тогда…

— Тогда почитаем, — сказал я.

Он довольно рассмеялся. И повторил:

— Да, я за аскетизм. И могу распространить свою теорию на другие сферы жизни, Ибо пример в аскетизме подает нам сама природа. Ну, хотя бы такой. Она дарит нам вроде бы скромный ассортимент напитков: чай, кофе, минеральная вода… Но как же сильно их своеобразие! И уже само человечество напридумывало: оранжад, пепси, крюшон… Нет, не спорь, это уже от лукавого. Жажда все новых удовольствий у человечества в крови. Ты прав: стоило появиться мячу, и сразу возникли и футбол, и волейбол, и ватерпол, и баскетбол, и… — Он махнул рукой. — Хватит! Пора остановиться. С излишествами надо бороться, как с тараканами. Согласен, нужны муравьи. Они дают муравьиный спирт. И комарики нужны, ими питаются птицы и лягушки. А вот не объяснишь ли — для чего существуют твои тараканы! Эти олени кухонных ландшафтов, если принять твое сравнение. Эти троллейбусы пустынных тарелок и полных хлебниц?

— А как твой аскетизм согласуется со страстью к постоянному обновлению меню?

Он поморщился.

— Ты рассуждаешь прямо как мой брат. Я не бурбон. Более того, я считаю, раз нам выпала возможность пользоваться всем богатством накопленных знаний и напитков — мы должны этим пользоваться. Сам я прекрасно понимаю, чего лишил бы себя и себе подобных, сведя книжное разнообразие к одному-единственному тому. Не почитать перед сном… Да это ужасно! Но я готов на эти жертвы. Готов ради конечной цели. То же и с меню. Готов отказаться.

— Ты сказал про брата. У тебя есть брат? — удивился я.

— Мы с ним чужие люди. Совершенно не общаемся. Он в школе преподавал физику. И знаешь, что придумал? Вместо планетария стал по вечерам водить учеников на крыши.

Я посмотрел на Редактора внимательней и уловил в его лице, взгляде, манерах что-то знакомое. Ну да, не хватало только седой бороды.

— Ты должен был узнать его в моем письме другу, — сказал я.

— Я никого не узнал, — сухо бросил он. — Слишком много развелось теоретиков. Ну, с крыши… Ну, из троллейбуса… Меняется ракурс взгляда, но не само явление.

— Множественность взглядов как раз и обеспечивает наибольшее приближение к точности, — сказал я. — Любое сравнение может натолкнуть нас…

— Любое сравнение, — ворчливо перебил он меня, — всегда признак неудовлетворенности. И чем больше будешь сравнивать, тем большее недовольство будешь испытывать. Ты уже не сможешь остановиться и потеряешь покой. Надо выбрать что-то одно — раз и навсегда.

Мы подошли к воротам парка. Недвижно застыл черный круг чертова колеса. Ось распирали гигантские вязальные спицы. Молча мы добрели до замерзшего пруда. На середине его, над лункой, горбилась черная фигура. Мужчина не поднял головы, когда мы приблизились, Заиндевелые тесемочки ушанки примерзли к воротнику. Окуньки, которых он время от времени вытягивал из проруби, тут же, на глазах, превращались в гладкие ледышки, этакие красивенькие полосатые леденцы. Мороз будто стискивал рыбешек своей сильной рукой — они замирали с открытым ртом, нелепо изогнув хвостовой плавник и изумленно тараща глаза, не в силах пошевельнуться.

— На подледный лов перешел? — спросил я. Тут только Коля взглянул на меня.

— А, здорово, — сказал он и, выпростав руку из меховой рукавицы, протянул мне.

— Как дела-то? — спросил я.

— Плохо. Развожусь. И троллейбус мы бросили. Уж целыми днями здесь просиживаю. Только и надежды, если повезет и поймаю…

— А без щуки не получится? — спросил я.

— Какое!

— Сомнения тебя погубят, — предрек Редактор, когда мы отошли. — Нельзя позволять им брать над собой верх. Я по собственному опыту знаю, к чему это ведет. Поверь, у меня было такое: для всех сияло солнце, а для меня лил дождь, для всех была зима, а для меня — лето… В конце концов я запутался, я стал суеверен, я верил себе больше, чем прогнозам метеосводки. Это мука, а не жизнь. Я стал сомневаться во всем. Например, в том, любит ли меня жена. И мое сомнение передалось ей. Я стал сомневаться, правильно ли работаю. И привил это сомнение начальству. А ты думаешь, я не писал письма друзьям — всяким, существующим и несуществующим, реальным и вымышленным? Писал и даже отправлял, а иногда, поверь, получал ответы…

— А сейчас пишешь? — спросил я. Он не ответил, я повторил вопрос.

— Нет, — сказал он. — Я слишком трудно возвращался из этого придуманного зыбкого мира. И больше меня туда не заманишь. С какой стати я должен сомневаться в том, что на обед нас ждет индейка, что мы с тобой сейчас идем по парку и разговариваем? С какой стати?

Я молчал.

— Пойми, большую, главную истину тебе не постичь, — заключил он. — Это не твоя вина. Идеал, я думаю, вообще вряд ли достижим. Я сам мечтал о красоте и читал восхитительные книги, а начал плешиветь, появились морщины. И брюшко выросло. Вот как бывает. Тянулся к прекрасному, к совершенству, а становился все безобразней. Как это увязывается и соответствует одно другому? И какая уж тут точность?

— Ну, полно, — остановил его я. Все же он закончил:

— Человечество еще не накопило силенок и опыта, чтобы кто-то один последней каплей наполнил чашу знаний до краев… А малая истина, истина собственной жизни, должна быть тебе предельно ясна. Если, конечно, ты себе не враг…

Званый ужин

Редактор, пожалуй, правильно рассуждал. Почему я должен был сомневаться в том, что на мне новый костюм? Или свитер? Или удобные непромокаемые ботинки? Какие сомнения могли быть в том, что на десерт меня ожидает малиновое желе? Неуверенность — это и точно болезнь. Исцелению моему помогала погода. Зима понуждает к строгости, к аскетизму. Штампованная форма снежинки… Чеканная рельефность узора на стекле…

Все же из жажды точности я позвонил дяде Грише, Адреса он хорошо запоминал и сразу понял, как меня найти. Жаль, Суфлер опять куда-то исчез, его я тоже с удовольствием бы повидал. И Федора Чужедальнего я навестил и пригласил. Не забыл я и про Илью Ильича Домотканова. И вот мы их ждали.

Директор курил со скучающим видом. Редактор, заложив руки за спину, изучал маски на стенах. Снегуркин, ездивший за огромным, по заказу Директора, тортом, вернулся и, как был в пальто, принялся расставлять тарелки и раскладывать приборы.

Директор докурил сигарету, ткнул окурок в пепельницу.

— А ты, брат, здорово толстеешь, — подмигнув Редактору, заметил он. Тот умоляюще прижал руки к груди. — Толстеешь, толстеешь… А это к чему может привести? К ожирению. К общему ослаблению организма. Сердце не справляется с возросшей массой… А за тобой и ухаживать некому.

— Зачем ты это говоришь! — тонко закричал Редактор. — Не хочу слушать!

— Криком не поможешь, — спокойно и скорбно продолжал Директор. — Давай лучше подумаем, в чем причина и как избежать последствий.

— Не хочу, не хочу! — Редактор зажал уши руками и зажмурил глаза, будто боялся прочитать сказанное по губам.

— Значит, так, — невозмутимо гнул свое Директор. — Что ты сегодня съел? Посчитаем на пальцах. Хотя, что я, пальцев не хватит.

— А ты… А ты, — закипел тем не менее слышавший все Редактор, — ты даже не знаешь, что за блюда нам подают!

— С чего ты взял?

— Ну, какой соус был сегодня? — настаивал Редактор. — Ну, скажи. А?

— Соус «демидой».

— А вчера?

— «Дурнадо».

— А позавчера?

— Пошел к черту, — миролюбиво сдался Директор.

Но Редактор уже распалился.

— А может быть, ты даже знаешь, что и как готовить? Тот же «демидой». А? А рыбный ланшпик? А буше из раков? А раковый биск?

— Да перестаньте, уймитесь, — увещевал их я.

— Крепкий бешамель, вот что для ракового биска нужно, — сказал Директор.

— А мелкорубленый укроп? А кайенский перец? А тертый сыр?

— Молодцы! — всплеснула руками вошедшая и замеревшая на пороге Калисфения Викторовна.

— Мой папочка обожал раковый биск, — капризничал Редактор. — И мамочка его готовила очень часто. Я наблюдал.

— Все равно ваш спор беспредметен, — стремясь примирить противников, сказал я. — Подождем до весны, когда появятся раки.

— Зачем ждать? — сказал Директор. — Постараюсь раздобыть.

— И щуку говорящую можешь? — подначил его я.

— Да зачем она нужна-то? Разве что уху сварить. Никогда не ел говорящей ухи, — захохотал он.

Раздался звонок. Я устремился в прихожую. И из новой своей жизни, кувыркаясь и пытаясь сохранить равновесие, выпал — в прежнюю. А впрочем, они, прошлая и нынешняя жизни, перемешались, Приглаживал волосы перед зеркалом дядя Гриша, шнырял под ногами Элизабет, Илья Ильич снимал тяжелое зимнее пальто с бараньим воротником, а Чужедальний знакомил свою супругу с Вероникой… Где-то я видел его жену. Ах, вот в чем дело: она была одной из контролерш, которые нагрянули к нам в троллейбус.

Щегол орал, пытаясь перекрыть высоковольтный пчелиный гул взаимных приветствий.

— И глупо! — сказал я.

Через узкую горловинку двери мы начали, шумно журча, вливаться в гостиную. Из сумеречного дальнего угла, словно бильярдный шар, выкатился Редактор, подхватив дядю Гришу под руку, отколол его от общей группы.

— Стеллажи, стеллажи, — донеслось до меня его воркование.

Тут же гости рассыпались, словно дядя Гриша был объединяющим всех магнитом.

Чужедальний беседовал с Калисфенией Викторовной.

— Прекрасно помню письма, приходившие от вашего мужа. Всегда такие красивые были марки…

Илью Ильича я прогуливал по коридорной оранжерее. Он растроганно улыбался и стискивал мне руку. Благоухали розовенькие, похожие на раструб граммофона цветы, скорее всего, левкои. А паркет был уложен елочкой, но хвоей от него не пахло.

— Против вас готовится заговор. Вы понимаете меня или нет? — теребил я Домотканова.

Он меня не слышал.

— Обожаю птиц. Где это поет щегол?

— Здесь, — потеряв надежду что-либо ему втолковать, сказал я. — А там, где поет Орехов, вам надо быть настороже.

В столовой царило молчание, с бокалом в руке стоял Директор.

— Вот наконец-то и они, — обрадовался он нашему появлению. — Я продолжаю уже для всех. Итак, у вас может возникнуть вопрос: зачем мы вас собрали, — тут он взглянул на часы, — в столь позднее время? Не скрою, наша встреча преследует определенную цель. И в первую очередь это касается вас, дорогой… — Директор замялся, глядя на Чужедальнего. — Да, вас. Дело в том, что уважаемый и любимый всеми нами Дмитрий Николаевич собирается оставить работу на почте.

Закашлялся дядя Гриша. А Чужедальний поспешно налил минеральной воды — не ему, а себе. Я застыл, не понимая, куда он клонит.

— В то же время мы сознаем, что оголять такой важный участок, где на практике осуществляется связь всего между собой, нельзя. Поэтому мы и решили рекомендовать на доставку вместо Дмитрия Николаевича человека с проверенными деловыми качествами.

Потребовался не один окрик, чтобы дремавший в уголке на стуле Снегуркин встрепенулся и приблизился.

— Вот наша кандидатура. — Директор ухватил его за шиворот и заставил поклониться. — Да, жизнь не кончается. И я хочу предложить тост за ваше будущее успешное сотрудничество.

— Постойте, тут что-то не так, — пробовал возразить я.

Но встал дядя Гриша, а за ним Чужедальний. Не успевший отведать ни одного угощения Илья Ильич моргал часто-часто и недоумевал:

— Такой… стол… такие напитки… Я собирался произнести тост. Я хотел напомнить: каждые тридцать секунд в мире от голода умирает человек. Мы не должны забывать об этом.

— Сколько их еще подохнет, пока они уберутся? — громко спросил у Редактора Директор.

И снова все толпились в прихожей.

— Вы не уйдете, — твердил я.

Гости старались не встречаться со мной взглядами.

Вероника держала в руках три аккуратных белых коробочки. Каждая была перевязана красной лентой.

— Здесь луковицы восхитительных архиолусов, — объясняла она. — Вы их высадите весной и, когда они взойдут, будете вспоминать нас. — Она вручила коробочки дяде Грише, Илье Ильичу и Чужедальнему. — А вас я надеюсь еще увидеть, — сказала она Снегуркину.

Щегол молчал, и я впервые подумал, что он не так уж глуп.

Директора и Редактора я нашел в кабинете. Они о чем-то беседовали, но при моем появлении разом умолкли.

— Не кипятись, — жестом успокоил меня Директор. — Друзья должны помогать друг другу. Сам бы ты на это не решился, верно? И я взял формальности на себя.

— Уходите, — потребовал я.

— Ты и сам говорил: играючи, жизнь продолжается, — упорствовал Директор. — Да, жить надо весело.

— Ты нам нужней, чем им, — польстил мне Редактор. — Как ты этого не понимаешь?

— Не хочу понимать.

— Обмен всегда был в основе человеческих отношений, — подхватил Директор. — Вспомни: с чего все началось? Я тебе — овцу, ты мне — мешок муки. И сегодня принцип по сути тот же. Конечно, можно его опошлить, вульгаризировать. Я — тебе, ты — мне. Фи! Но можно облагородить. Ты размышлял о кружевах и шестернях. Так ведь в процессе взаимодействия они шлифуют друг друга. А некоторые неподошедшие детали устраняются, их заменяют более совершенные. Любое влечение людей друг к другу основывается на общности интересов, увлечений, вкусов. Вот Редактор умеет хорошо сказать. Мне приятно его слушать. Вероника Артемьевна и Калисфения Викторовна восхитительно готовят…

— А я? — спросил я.

— Ты свое еще напишешь. В долгу не останешься. Чего нельзя сказать о твоем почтаре. Ну, какую лепту он может внести?..

— Извини, ты неточно выразился, — перебил его Редактор. — Почтарями обычно называют почтовых голубей. А в данном случае лучше было бы сказать: почтовый служащий, начальник отделения связи…

— Надоел ты мне, — огрызнулся Директор. Он постучал ногтем в аквариумное стекло, рыбы испуганно заметались. — У этих вуалехвостов хоть хвосты красивые, — зевнул он. — А у почтаря даже хвоста нет… Он деталь другого механизма. Ты, Дима, на месте здесь. А Снегуркин уместнее там.

— Уходите, — внятно повторил я. — Да-да, то, что слышали.

…Плюс средство передвижения

Ночевал я в кабинете, на кушетке. И утром в гостиную, где звенела посудой Калисфения Викторовна, не вышел. Вероника сама ко мне постучалась. Она принесла обычный запах свежести, но на этот раз не весенний, а морозный. Медленно бродила по кабинету — притронулась к блекло-розовой, с перламутровым отливом морской раковине, поправила прическу, перелистала и положила на место тетрадь с письмом другу, которую я, забрав у Редактора, держал на столе.

Вуалехвосты, заметив в комнате движение, приняли его за симптом приближающейся кормежки и поднялись ближе к поверхности.

— Пойми, тебе добра желают, — заговорила Вероника.

Я молчал. Она теребила кольцо на руке, Камешек в нем потемнел, сделался матовым.

— Позвони им.

— Не хочу.

Но Директор сам позвонил ближе к обеду.

— Я договорился насчет лангустов. Раков пока нет. Только вот что: за ними ехать на край города. Рассчитываю на тебя.

— Напрасно, — сказал я.

Через некоторое время позвонил Редактор.

— Родной мой, — заговорил он, — ты же знаешь, я бы с удовольствием съездил в этот подвал, за этими лангустами, но сейчас, хоть зарежь, ни минуты свободной. И, между прочим, угадай, чем занимаюсь? У меня дядя Григорий, восстанавливаем, так сказать, разрушенные материальные ценности…

— А я как раз решил закончить письмо другу, — отрезал я.

Через некоторое время в прихожей послышались шум и топот. Я выглянул. Редактор с каким-то типом, в кепочке тащили в кухню грубо сколоченный ящик. Пахло отвратительно.

Я надел пальто, поднял воротник и спустился вниз. Начиналась оттепель. Снег на тротуарах набряк сыростью, с крыш капало, У подъезда стояло пустое такси. В раздвинутой пасти багажника виднелся второй ящик.

Загрохотало в ближайшей водосточной трубе, она выплюнула на тротуар каскад ледышек.

Я прошагал до конца переулка, но вынужден был повернуть назад: пошел дождь со снегом.

Тот самый, в кепочке, курил возле машины.

— Вы здесь хозяин? — спросил он. — Слушай, у меня у брата день рождения… Будь другом, уступи несколько лангуст, а?

И, пока говорил, ко мне приглядывался. Я тоже его узнал.

— Это у того брата день рождения, которому мы табуретку везли? — спросил я.

— Ну да… А ты изменился… Как рука-то? Ну, если лангуст не дашь, хоть на ужин пригласи. Ну чего ты, чего ты, чего я, много съем, что ли?

В кухне Редактор помогал Веронике и Калисфении Викторовне.

— Вот вам еще один помощник, — подтолкнул я вперед водителя.

Тот сразу протянул Веронике руку.

— Вася меня зовут.

Редактор изумленно застыл. Вероника,руки не подав и не сказав ни слова, вышла.

— Это нам в отместку, да? — прошипел Редактор. Только Калисфения Викторовна отнеслась к новичку спокойно.

— Берите эту кастрюлю и делайте, как я, — распорядилась она.

За ужином Вася размахивал лангустой, будто милицейским жезлом.

— Дикий народ шведы, — говорил он. — Грибов не едят! Можете себе представить!

Калисфения Викторовна, ужасаясь, качала головой.

— А индонезийцы едят червей! — разглагольствовал Вася.

Прибыл Директор и, сказав, что хочет сварить кофе, увел меня в кабинет.

— Дело к тебе. Мы о нем, собственно, вчера уже начали говорить… Был у меня мясник… Почерк, я тебе доложу… Язык, слог… Туши он, правда, разделывать не умел. Но я его держал, пока в соседний магазин не переманили… Ты, может быть, запомнил: возле моего кабинета висит стенгазета…

— Конечно, — сказал я, сразу вспомнив промасленный лист в закутке.

— Ни в одном магазине таких не выпускали. Но вот беда, пора следующий номер делать, а мясника нет… Выручай, а? Тем более основной материал решили посвятить мне.

— Видишь ли, — замялся я, — мне не приходилось писать ничего подобного…

— Смелее надо быть, — подбодрил меня он. — Ты думаешь, я собирался быть Директором магазина? Я ведь был иллюзионистом, закончил цирковое училище.

— А почему же предпочел другой путь? — спросил я.

Он усмехнулся.

— Мы уже говорили об этом. Жизнь совершенствует самое себя. Укрупняется. Идет от разрозненности к объединенному целому. Все эти круги, шестерни, которые и приводят бытие в движение, работают в сцеплении. В одиночку не просуществуешь. Объединяются, стремятся к интеграции целые государства. А какую функцию может осуществить в сложной системе взаимодействия иллюзионист? Мне ни голубей, ни кроликов для фокусов не давали. Говорят, для того ты и факир, чтобы из ничего уметь создать себе реквизит. Вот я и выбрал другую роль…

Он умолк и закурил. Я обдумывал услышанное. Тут с шумом ввалился Вася.

— Кофе, я вижу, не дождаться. Ладно, все равно спасибо. И счастливо оставаться.

— Не торопись, — сказал Директор. — Есть у меня на твой счет одна идейка. Отвезешь домой?

— И меня, — вклинился возникший в дверях Редактор.

— И его, — подтвердил Директор.

Этюд номер один

Автобусы, троллейбусы и трамваи движутся по замкнутому кругу. Такси мельтешат беспорядочно. Вася мотался на машине, как на суденышке без якоря. Мог целый день стоять, а потом закладывал головокружительный вираж, мог перемещаться еле-еле, а то вдруг поддавал газу… Такое с каждым бывает, пока он не найдет себе правильного применения.

Как-то Директор привез на десерт мед в сотах. — Ведь бывает же, остаются пустые ячейки, — рассуждал он, разглядывая их на свет. — Так вот, в идеале каждая пчела должна ползать по всем этажам до тех пор, пока не отыщет пустую. — Директора я теперь слушал с особым вниманием, преследуя цель выудить побольше информации для стенгазеты. — А тебе, Вася, здорово повезло, — продолжал Директор. — Ты сразу напал на вакантную ячейку, которую счастливо заполнишь своим трудом.

Вася начал вписываться в ячейку на другой же день после появления в нашем доме, Утром он привез Директора и сумки с продуктами и уехал за Редактором. Когда Редактор был доставлен, мы все вместе позавтракали. Тут Вероника вспомнила, что Элизэбету необходимо сделать профилактическую прививку. Вася, который уютно позевывал и собирался закурить (Директор, глядя на его папиросы, морщился и отодвигался подальше), сразу встал, всем видом выражая готовность ехать не медленно.

— А из него будет толк, — сказал Директор, когда они отбыли. — Как вернется, попросим убрать грязную посуду. А потом отвезет меня на работу. В городе этих диких, сумасшедших троллейбусов легковой автомобиль нам просто необходим.

— И я бы хотел просить… — Редактор покосился на Директора. — Дядя Гриша продолжает восстанавливать стеллажи. Нужно закинуть ему кое-какие материалы.

— Постараемся удовлетворить все заявки, — обещал Директор.

Мы дождались возвращения Вероники с Элизабетом, и Вася повез нас к Редактору. По дороге мы забросили на работу Директора, а я купил в магазине коробку шоколадных конфет.

Перед дядей Гришей лежал план восстановительных работ, И пила. И рогатый рубанок.

— Дядя Гриша, — заговорил я, подходя к нему. — Если можете, не сердитесь, — и протянул ему конфеты.

— Спасибо, не нужно, — мотнул головой дядя Гриша.

Вася и Редактор перенесли в квартиру необходимый материал и отдыхали в машине, Я попросил их доставить меня на почту.

— Мельтешишь, — укоризненно заметил Редактор, однако тоже поехал.

На ступеньках перед входом, держась за настенный почтовый ящик, но все равно покачиваясь, стоял Снегуркин.

— Золотые мои… Неужели за мной? Как я скучаю…

Я прислонил его к стене и вошел в помещение. Телефоны трезвонили не умолкая. Девушки-сортировщицы бегали из комнаты в комнату, словно почту заливало. Чужедальний сидел, обхватив голову руками.

— Зашиваюсь, Не справляюсь, — повторял он, бессмысленно глядя в одну точку.

Очнулся не сразу, а когда узнал меня, глаза его сверкнули надеждой.

— Я понимаю, вы человек занятой, — горячо начал он. — Но войдите в положение. Вы так нас в свое время выручали. — В голосе его слышалась мольба.

— Конечно, — обрадовался я.

Мы погрузили в багажник мешки писем и толстенные пачки газет. За какие-нибудь полтора часа корреспонденция была доставлена по адресам.

Я посмотрел на часы и сказал, что мы, пожалуй, можем успеть сделать еще один крюк в сторону. Редактор сразу поскучнел, а Вася заныл.

Тогда я их отпустил и попытался заполонить троллейбус. Не тут-то было! Делать нечего, отправился пешком, Разыскал дом и квартиру. Никто не открыл мне. Пришлось ждать на улице. Я стоял и вспоминал: когда заканчивается рабочий день?

Наконец в дальнем конце переулка показалась крупная фигура. Но шел Илья Ильич не один, а под руку с женщиной.

Чем ближе они подходили, тем ясней я понимал, что это Нина Павловна, секретарь Рукавишникова. Илья Ильич нес ее сумку. «Взгляд со стороны…» — снова подумал я. Если б я остался в стенах учреждения, то, наверное, никогда бы не увидел их вдвоем…

Илья Ильич был настолько великодушен, что позвал меня зайти. Я не посмел принять приглашение. Только сказал:

— Мы не успели договорить. Против вас на работе замышляют недоброе. Готовится заговор.

— Увы, он уже в действии, — печально кивнул Илья Ильич.

— И что вы собираетесь предпринять?

— Я уже немолодой человек, — ответил он. — У меня нет сил единоборствовать с Ходоровым. Кроме того, — продолжал он и при этом глядел не на меня, а в сторону, — кроме того, если меня просят уйти, я стараюсь не задерживаться.

Я двинулся в обратный путь пешком, опять не дождавшись троллейбуса.

В квартире царил переполох. Вася, в расстегнутой рубахе, без пиджака, расхаживал по столовой.

— Иголку мне! — требовал он.

— Он ею заколется, — волновалась Вероника.

— Не давать, не давать, — вторил ей Редактор.

— Принесите, — хладнокровно разрешил Директор.

Вася выхватил из рук Калисфении Викторовны шкатулку, извлек здоровенную иглу и, картинно выставив руку, проколол мизинец. Выдавил каплю крови в стакан с вином. Вероника зажмурилась. Редактор вскочил. Вася поймал его за рукав.

— Пей!

— Еще чего, — сказал Редактор, отворачивая заметно побледневшее лицо.

— Если выпьешь, мы будем братья, — объявил Вася.

— Вася, а как поживает твой настоящий брат? — спросил я.

Секунду Вася колебался.

— Хорошо поживает.

— А он чем занимается? — подхватил Редактор.

— Все ему надо знать. Какой деловой! — огрызнулся Вася. — Нет у меня никакого брата, понял? Сейчас будет. Пей!

Редактор вырвался и убежал. Директор отобрал у Васи стакан, пошел, выплеснул содержимое в раковину.

— Умей себя вести, — сказал он.

Вася плюхнулся в кресло и с надрывом прошептал:

— Нет у меня брата.

А я вновь вспомнил своего северного друга и наши с ним разговоры. «Если где-то что-то исчезнет, то в другом месте столько же появится». Как это верно и всеобъемлюще! Считалось, что у Васи есть брат, а его, оказывается, нет. Редактор говорил, что совсем один, а у него есть брат. Исчезнувший в одном месте тут же появился в другом.

А во время вечернего застолья я поднялся и, постучав ножом по хрустальному бокалу, призвал присутствующих к тишине и вниманию.

— «Девять лет назад, — начал чтение я, — он нашел свободную ячею в торговой крупноячеистой сети. Ячея оказалась будто для него приготовленной, За минувшие годы им пройден большой путь…»

Время от времени я делал паузу, и тогда Вероника подавала мне бокал с пузырящейся минеральной водой. Я читал дальше:

— «Он неутомимо расширяет ассортимент товара. Его поиск зримо воплощен и здесь, на этом столе, и носит подлинно творческий характер».

Когда я закончил, воцарилась тишина. (Щегол не в счет).

Ее нарушил Директор.

— Вася, — сказал он дрогнувшим голосом, — немедленно дуй за шампанским.

Затем встал, приблизился ко мне и троекратно расцеловал.

Шампанское появилось через несколько минут. Оно взбодрило кровь и воображение. По просьбе собравшихся я прочитал сочинение еще раз.

Уже под утро Редактор попросил меня выйти для доверительного разговора. Мы уединились на кухне. Тут дышалось куда легче — вместе со свежим воздухом в открытую форточку влетали и таяли редкие звездочки снежинок.

Редактор форточку прикрыл.

— Ты написал прекрасно, — сказал он. — Именно такой кристальной ясности не хватало твоему письму. Именно такой ясности я хотел от тебя добиться.

— Перестань, — польщенно буркнул я. Стекла его очков затуманились.

— Увы, обо мне так никто не напишет. А знаешь, я ведь играл, в детстве на мандолине…

Я заглянул в его печальные глаза и увидел в них толстенького мальчика в коротких штанишках, который сидит посреди комнаты на детском стуле, вслушивается в звуки тягучей мелодии и покачивается ей в такт.

— Ну почему? — сказал я. — Я это сделаю. Я напишу.

Этюд номер два

И я принялся за работу. «Накопители делятся на две категории, — писал я. — Накопителей-оптимистов и накопителей-пессимистов. Первые живут предвкушением: вот погоди, накопим, сколько нужно, тогда поживем! Полная им противоположность вторая категория. Эти копят, пребывая в вечном страхе, — на черный день».

— Ты явно относишься ко вторым, — посмеивался Директор над Редактором. — Куда тебе столько книг?

— Да, тебе хорошо, — ныл Редактор. — У тебя жена. За тобой ухаживают. А я что в старости буду делать? Только чтение мне и остается.

— Во-первых, из того, что я женат, вовсе не следует, что за мной ухаживают, — с ледяной непроницаемостью возражал Директор. — Во-вторых, как можно знать, какая у кого будет старость? А в-третьих, при твоем обжорстве тебе до старости не дотянуть…

— Замолчи, замолчи, — пугался Редактор. Но затем печально соглашался. — Увы, наша арифметика только до ста. А мне уже около пятидесяти. Значит, осталось пятьдесят.

— Не так плохо, — хохотал Директор.

— Ну, возьмем реальную цифру, до восьмидесяти. Хотя, если быть точным, тоже маловероятно. А вот семьдесят… Итого осталось двадцать лет. Однако на всякие случайности все же лучше сбросить процентов двадцать пять. И получается пятнадцать. Вместе со сном, с зашнуровыванием ботинок… А теперь вспомним себя пятнадцать лет назад. Какой был год? То-то и оно. Будто вчера.

И все же он не поддавался меланхолии, во всяком случае, мужественно боролся с ней. Неприятие хаоса, путаницы доходило у него до крайности. Он, например, выступил за перспективное планирование нашего времяпрепровождения, подчинил строгому графику и разнообразил тематически вечера-встречи. Стержнем одного, скажем, становился просмотр телепрограмм. Другого — устные рассказы Редактора. Или сны Калисфении Викторовны. Иногда Веронике поручалось сделать сообщение о цветах. А Вася, оказалось, немного поет под гитару. Правда, репертуар у него был не богат. Редактор начал с ним работать над расширением диапазона. (В этом и было главное различие между мной и Редактором: я систему в окружавшей действительности искал, а он ее созидал и привносил.) В список мероприятий были включены шахматы, карты, танцы. Редактор первоначально полагал внедрить и гимнастику — с использованием шведской стенки, но сам же признал задачу невыполнимой. Остальные пункты соблюдались неукоснительно. (Бывало, возникали споры. Вася хотел смотреть телевизор, а Директор настаивал на преферансе.) Иногда приходилось устраивать рабочие вечера. При свете торшера, расположившись вокруг стола, каждый занимался своим делом. Редактор правил мою рукопись о Директоре. Калисфения Викторовна вязала. Директор просматривал накладные. Вася подсчитывал дневную выручку и вздыхал. Вероника поливала цветы или расчесывала Элизабету шерстку, Я обдумывал план новой работы.

Как-то, желая мне помочь, Редактор принес несколько пожелтевших (вероятно, осенних), исписанных его рукой листков.

— Прочти, прочти, — скорбно и торжественно прижмуривая глаза, шепнул он.

Я пробежал первые строки.

«Пропал черный кот с белым треугольником на груди. Видевших прошу сообщить…»

— Дальше, дальше, — ободряюще кивнул Редактор.

«В районе пересечения Большой Козырной и Малой Бескаштанной пропал большой черный кот с белым треугольником на груди. Цвет глаз — зеленый…»

— Дальше, — морщась, как от боли, но превозмогая ее, распорядился Редактор.

«Семнадцатого мая между тремя и четырьмя часами дня…»

Я прочитал все варианты.

— Ну как? — не пытаясь скрыть волнения, спросил Редактор. — Берет за душу, а?

— Да, — признался я. Он придвинулся ко мне.

— Оцени кропотливую, требовательную работу над словом. Видишь, как от варианта к варианту уточняется, становится объемной картина происшедшего, как углубляется замысел… — Редактор посмотрел мне в глаза. — Помнишь, ты спрашивал меня, почему я не пишу. Сейчас перед тобой ответ. Я считаю, что можно браться за перо, только когда тема волнует чрезвычайно сильно. Я не мог не написать о том, что пропал Котофеич. Скажу больше: когда рухнули стеллажи, я тоже был в сильнейшем волнении. И результат — два письма к тебе. Помнишь их?

— Еще бы, — сказал я.

— Да-да, это прямая связь, — продолжал он. — Если то, о чем пишешь, тебя самого не трогает, то не жди, что возьмет за душу другого. Какова была сила моих посланий! Ты мигом прибежал!

— А табличка на ванной… «Здесь плеск воды и вечно лето…» — продекламировал я. — Это ты сочинил?

— Забавы молодости. Глупость, — сказал он.

Я закончил труд гораздо раньше того дня, когда, по плану Редактора, должно было состояться чтение. Но, разумеется, меня заслушали вне очереди.

— «В нем рано пробуждается тяга к прекрасному, — читал я. — В пять лет он играет на мандолине, а в шесть посвящает себя литературе». — Редактор сидел в центре гостиной — как бы выставленный на всеобщее обозрение. Торжественно звучал в тишине мой голос. — «Работу, которую он выполняет, отличают стройность концепции о недопустимости мельтешения и неприятие всех и всяческих сравнений».

Когда я закончил, зааплодировал только Директор. Женщины уткнулись в носовые платочки. Сам Редактор, казалось, был в не силах пошевелиться. Подбородок его дрожал. Он все же поднялся, раскрыл объятия и вымолвил:

— По-моему, ты нашел себя. Мы обнялись.

— Вася, чеши за шампанским, — прищелкнув пальцами, резюмировал Директор.

Вася не шелохнулся.

— Оглох, что ли?

Вася недобро скривился.

— Не поеду никуда.

— Как это? — опешил Редактор. — В такой день…

— Нет, я чувствую, воспитательная работа у нас никуда не годится, — вздохнул Директор. — Придется тебя, Вася, на почту вместо Снегуркина отослать.

— Все для себя! — завопил Вася. — Я больше всех работаю — и хоть бы кто слово доброе сказал.

— Думаю, со временем и ты заслужишь… — пообещал Директор.

— Мы включим твою просьбу в перспективный план, — подхватил Редактор. — И рассмотрим в ближайшее время. Не забывай, ты ведь самый молодой член нашего коллектива.

— Мне не надо потом, я сейчас хочу! Чем вы лучше? — Вася понесся к двери. — Никогда вы меня больше не увидите! Пешком будете ходить!

Редактор тряхнул головой, освобождаясь от наваждения. Глаза его покраснели и влажно поблескивали. Он увлек меня в кухню, где чувствовал себя, как дома.

— Великолепно! Да ты и не мог написать иначе, — воскликнул он. — В вашем доме творческая фантазия разыгрывается сама собой. Только знаешь, вычеркни кусок о накопителях. Ну его. А что еще ты создал за это время?

— Ничего, — признался я. — Разве только записывал сны Калисфении Викторовны.

— Принеси, — потребовал Редактор.

Тут же, на кухне, он сел читать, подперев пухлые щечки ладонями.

Не провожатый, а конвойный

Через несколько дней Вася появился. Как ни в чем не бывало занял место за столом. По лицу его блуждала загадочная улыбка. В общих разговорах участия не принимал; слушая других, иронически кривил губы.

— Ничего не сделаешь, придется писать, — кивнув на Васю, шепнул мне Редактор. — Нельзя же без средства передвижения оставаться?

— Я его совершенно не знаю, — сказал я.

— Могу подсказать хороший ход. Вася являет собой пример того, как человек может изменить свою судьбу.

Слышавший нас Директор посмотрел на Редактора, отстранясь и чуть искоса.

— Увы, человек не может изменить свою судьбу.

— То есть как? — Брови Редактора поползли вверх. — А ты, твой пример? Кем ты был до того, как стал Директором?

— Кем был, тем и остался. Фокусником, иллюзионистом. Станешь спорить? А уж Вася… Этому не измениться никогда. Случается, — продолжал Директор, — человек просто перескакивает на другую дорожку, как игла проигрывателя на заезженной пластинке. Меняется его окружение, обстановка. Но внутренне… Судьбу, если это действительно судьба, не переиначишь. Судьба не провожатый, а конвойный.

Редактор приумолк, но вскоре опять воспрял.

— Вот и нет. Прежде я во всем сомневался, писал письма друзьям… А теперь…

— Всегда ты был Редактором, — устало осадил его Директор. — Вспомни, что изображено на картине в гостиной?

— Ну, море. Люди, — нехотя отозвался Редактор.

— Как ты думаешь, почему они беспечно продолжают гулять, хотя на них несется огромная волна?

— Не знаю, — дернул плечом Редактор.

— Им бежать некуда. Они это понимают. Мудрецы. И мы все гуляем на краю обрыва. Скрашивая жизнь, об этом забываешь. Играючи, она длится, продолжается. Но отсей шелуху — и останется твоя суть. Судьба. Кстати… — Директор посмотрел на меня. — Можешь дополнить мой портрет высказыванием о судьбе. И об обрыве. Я считаю, это придаст интересную грань моему облику.

И без его напоминания я собирался возобновить записи в своей тетради. К этому меня побудило следующее обстоятельство.

По-прежнему я регулярно посещал библиотеку, где штудировал поваренные книги всех времен и народов. Но как ни увлекательно проходили занятия кулинарией, мысли мои были заняты другим. В книге «Испанская кухня XVI! века», посреди раздела «блюда из чернослива», я обнаружил рукописную страничку постороннего текста — отрывок без начала и конца. О чем он рассказывал? О Севере, о льдах и торосах… Об усатом капитане… И о художнике, которого тот повстречал на снежной равнине, — с подрамником и мольбертом. Вот, собственно, и все, на этом запись обрывалась.

Рядом с кулинарными рецептами она была так неожиданна и неуместна, как маслина в клубничном мороженом. Это была нота какой-то посторонней мелодии, обнаружившая себя случайно. А может быть, в отлаженной и компактно увязанной системе жизни всегда остается такой торчащий хвостик: дерни — и размотается клубок нового знания?

Я спросил Калисфению Викторовну, не помнит ли она какого-нибудь сна о капитане, где бы он совершал путешествие не в жаркие страны, а на Север. Она помнила.

— Так что ж вы раньше-то молчали? — огорчился я.

— Я не молчала. Я предлагала вам целый ряд материалов. — Она гордо выпрямилась и приняла позу человека, оскорбленного в лучших чувствах. — Судовые журналы, например.

Вместе мы достали с антресолей ящик пропыленных амбарных книг, в которых капитан делал заметки о своих путешествиях. Я листал пожелтевшие страницы и видел снег, торосы и сугробы — да такие, что хотелось назвать их уж по крайней мере сугорбами, а то и вовсе отсечь первый слог, эту мелкую иноземную монету, которая не имела никакого отношения ни к зиме, ни к Северу, ни к моим размышлениям. Ох, как полезно было бы почитать эти записи моему другу Володе!

Я больше не поворачивал капитана лицом к стене, я с интересом приглядывался к нему. А однажды, в поисках тишины и возможности продолжить свое оборванное на полуслове письмо я заглянул в бывшую свою квартиру. В ней все оставалось по-прежнему, хотя повсюду разрослись пальмы и без конца звенел будильник, который мадам Барсукова не выпускала из рук — постоянно опробовала.

А вот мой будильник остановился. Порвалась его связь с неведомым механизмом времени. Или же он почувствовал ненужность своей работы? Для кого тянуть бесконечную нить, укладывать ее ровными петлями вокруг циферблата, обматываться ею, словно конон, если в комнате нет хозяина?

Я тряс его, уговаривал, грозил отнести в мастерскую — все напрасно: он хранил неподвижность и безмолвие. Все же я писал: «В доме я обнаружил картину нашего учителя, старичка, по чьим следам ты сейчас идешь, и она объяснила мне очень многое и даже заставила разочароваться в этом моем послании к тебе. Оказывается, для того, чтобы картина получилась полной и объемной, даже несмотря на сковывающие с четырех сторон рамки, вовсе нет нужды скрупулезно переносить на холст или бумагу огромную массу подробностей бытия. Достаточно прибегнуть к языку символа, который вбирает в себя все множество частностей и высвечивает общую мысль. Главной мыслью нашего учителя всегда была тревога за будущее. Удалось ли тебе напасть на его след? Удалось ли поймать говорящую щуку?».

Я писал, а передо мной лежала стопка чистой бумаги, приготовленная для заметок, о Васе. С этими листками я подсаживался к Василию каждый вечер. Он отвечал на мои вопросы обстоятельно и с достоинством. Рассказывал о себе. Рассказывал, как выяснилось, не только мне.

Однажды под утро в дверь позвонили. В коридоре меня нагнал Директор.

— Если это за мной, меня здесь нет. — И он юркнул в стенной шкаф для одежды.

Я отомкнул запор. Передо мной стоял работник жэка Луйкин в заиндевелом кожаном пальто. На его пухлых щеках играл яблочный румянец — так и хотелось откусить чуть-чуть.

Он кашлянул в кулачок и уверенным баском поинтересовался:

— Почему у вас беспорядки? — Выдержал паузу и продолжал, с каждым словом возвышая голос: — Жалобы поступили. Шум, говорят. Оргии. Вы, к примеру, почему в ночное время в галстуке?

Я не успел ответить: двери стенного шкафа распахнулись, на коврик с грохотом вывалился парализованный страхом Директор.

— Стой! — крикнул Луйкин. Директор застыл на четвереньках.

— Конвойный, — прошептал он.

— А ваше лицо мне знакомо, — хмыкнул Луйкин. Я опустил голову.

— Знакомо, — повторил он.

Но когда я поднял глаза, то увидел, что смотрит он на Директора.

— Мало ли похожих лиц, — сказал тот.

— Напра-во, шагом марш! — скомандовал Луйкин. Я шел перед Луйкиным, а передо мной семенил на четвереньках забывший встать на ноги Директор.

Увидев нашу живописную группу, все в комнате замерли. Качавшиеся от движения воздуха язычки свечей выпрямились.

— Ага, — сказал Луйкин, шумно втягивая носом воздух. — Ага… — Губы его шевелились, как у кассирши, которая подсчитывает выручку. — Вино, закуска, галстук, — разделяя слова на слоги, произнес он. — Гусь жареный… Холодец. — Приблизился к столу, рукавом брезгливо отодвинул грязную посуду и на освободившееся место положил знакомый мне блокнот. — Буду составлять акт, — объяснил он и подозвал Васю. — А вам хочу выразить благодарность за своевременный сигнал.

Глаза Васи бегали. Торжествующая улыбка сменилась гримасой испуга. Директор метнул в его сторону быстрый жалящий взгляд.

— Ух! — прошипел он. Но тут же налил штоф водки и шагнул к Луйкину, который резко поднялся, с шумом отставив стул.

— Да вы что? Я при исполнении.

— У нас сегодня торжество, — с улыбкой подошла к нему Вероника. — Очень вас просим…

— Ну, пить я не буду… — смягчился Луйкин. — А вот от гуся, пожалуй, не откажусь.

Вася схватился за вилку и нож.

— Не надо резать, — смущаясь, сказал Луйкин. Он снял скрипучее пальто, бросил его на диван и, разминаясь, повел плечами.

Редактор произнес тост в честь дорогого гостя. Все его поддержали. Затем Калисфения Викторовна сплясала перед домоуправом. Завершил торжественную часть Директор.

— Все в нашем ведомстве изумительно, — говорил он. — На лестницах — чистота. Топят исправно. Всегда есть горячая вода. Если бы весь жилищный фонд содержался в таком порядке…

— Ладно, — благосклонно кивнул Луйкин, вытерев губы салфеткой. — Мне пора. Больше не нарушайте.

Вася хотел выскользнуть вместе с Луйкиным, ему не дали. Директор припер его к стене, Редактор ударил кулаком в бок.

— Да ты что? — в один голос мелодично пропели они.

Вася вывернулся и бросился наутек. Влетев в кабинет, он успел припереть дверь письменным столом.

— Вылезай! — требовал Директор.

— Рыбок не тронь! — предупреждал я.

С шампурами и бокалами, мы табором расположились у дверей кабинета. Слышно было, как Вася мерит комнату шагами.

— Эй, Редактор! — остановившись, крикнул он. — Скажи, чтоб они меня отпустили, я тебе за это невесту найду.

Редактор хотел ответить, но потерял дар речи.

— Где это? — поинтересовался Директор.

— По городу езжу, сколько народу вожу. Такие симпатичные иногда попадаются…

Редактор страдальчески морщился и прятал глаза.

— Вот позавчера, — продолжал Вася. — Такая… Ух… И тоже жаловалась на одиночество.

Редактор еще больше сник.

— Одета… Не то, что твоя, Директор.

— Ты откуда знаешь, как моя одета? Признавайся, — рассвирепел Директор.

— Был у нее на приеме. Как же, весь город говорит. Я палец иголкой проколол, а она вылечила.

— Ну погоди, я до тебя доберусь…

Васю это мало испугало. Вскоре из-за двери послышался храп.

Как выяснилось позже, храп был имитирован. Когда все разбрелись по комнатам, Вася прокрался к выходу и улизнул.

Холостой пробег

Следующей ночью в дверь позвонили. Директор спрятался в шкаф, я пошел открывать. На пороге стоял Луйкин.

— Ну что, оргия? — опасливо осведомился он. Достал блокнот.

В этот момент выглянул, услышав знакомый голос, Директор.

— О, дорогой…

Из комнаты выпорхнула Вероника.

— Мы вас заждались. Что ж это вы? — Она погрозила Луйкину пальчиком. — Испытываете наше терпение?

Луйкин сконфуженно крякнул.

— Пойдемте скорей, — позвала она. — У нас сегодня утка.

— Вы меня балуете, — зарделся домоуправ.

Он стал появляться каждую ночь. Приветствовал всех общим деловым кивком, бочком подсаживался к столу и открывал блокнот.

— Налицо оргия, — констатировал он, мусоля карандаш.

Женщины начинали водить вокруг него хоровод.

— Пункт первый, — не замечая этого, говорил Луйкин. — Обнаружено: мужчин в галстуках — три единицы… Стол обеденный, покрытый скатертью. На нем: а) сельдь обычная, б) сельдь с луком…

В конце концов удавалось уговорить его закрыть блокнот и отведать чего-нибудь. Редактор произносил тост. Луйкин отмякал. Глаза его теплели. Мне почему-то казалось, перед мысленным его взором расстилается поле ромашек.

Как-то Директор отозвал меня в сторонку.

— Вася исчез? Исчез, — сам себя спросил и сам себе ответил он. — Значит, ты сейчас свободен. И, выходит, все можно уладить очень легко. Не пиши о Васе и напиши о Луйкине. Глядя на него, о чем ты думаешь?

— О картине в гостиной, — признался я. — Тревога меня съедает.

— Нет, что-нибудь попроще.

— О поле ромашек.

— Это ближе.

И я обещал, но выяснилась любопытная подробность. Оказалось, Вася, который после своего позорного бегства не осмеливался появляться, тем не менее поддерживает сепаратные отношения с Редактором. Редактор сам признался в этом. Он сообщил также, что Вася нашел ему невесту. Но в компании с Васей Редактор к ней ехать не отваживался и просил меня и Директора быть сопровождающими.

— Когда отправляемся? — спросил я.

— Хоть сейчас, — вскочил Редактор, — Вася ждет внизу.

Мы спустились. Вася приветствовал нас с заискивающей робостью. Обдав парочку прохожих веером грязных брызг, машина тронулась.

Вскоре мы стояли перед дверью, обитой старым, лопнувшим во многих местах дерматином. Из прорех вылезали клочья не то ваты, не то войлока. Дверь отворилась. С изумлением я увидел хозяйку.

— Дмитрий Николаевич! — обрадовалась она.

— Людмила Васильевна Лизунова, бывшая моя сослуживица, — объяснил я попутчикам.

Пахло в квартире большой стиркой и немытой кухней. Директор, не скрываясь, морщился. По комнате куда Людмила Васильевна нас препроводила, скакали двое мальчишек. Тот, что постарше, изображал лошадь, младший его погонял.

— Я так давно не видела вас, Дмитрий Николаевич. А у нас Орехов серьезно болен. Не слыхали? Садитесь, садитесь, дорогие гости. Ужинать будете?

— Пожалуй, — после некоторого размышления ответил Директор.

Вася, которого Лизунова позвала в помощники, стал носить из кухни на блюдечках открытые консервные банки. Мы вздыхали, вспоминая о полном яств столе, который оставили дома. Зато дети проявляли крайнее нетерпение и лезли в банки руками.

Из вежливости мы задержались на несколько минут, а затем, так и не отведав угощений, откланялись.

— Нет-нет, это кошмар какой-то, — говорил Редактор, вприпрыжку спускаясь по лестнице. — Я в подобной атмосфере и часа не выдержу.

— Таким образом, вопрос исчерпан? — дождавшись, пока он выговорится, спросил Директор.

— Да что вы! У меня еще полная книжка адресов, — заявил Вася.

— Тьфу, дурак, — зло сплюнул Директор. — Кто тебя за язык тянет?

— Есть портниха. Есть врач. Дантист, — начал перечислять Вася.

— Все врачи одинаковы, — сказал Директор.

— «Врач» — смотри «враль», — вспомнил я.

— Прошу вас, — захныкал Редактор. — Попытаем счастья еще разок. Поедем к кому-нибудь.

— Можно к инженеру по нежилым помещениям, — предложил Вася.

Я сразу согласился. Директор развел руками, давая понять, что он их умывает.

— Пойми, шаг, на который ты решаешься, очень серьезен, — втолковывал он дорогой Редактору. — Так, с кондачка, подобные вещи не делают. У нас есть вакантные ячейки — музыканта, например. Васю с его бреньканьем я всерьез не принимаю. Посудомойка нам нужна… А инженер по нежилым помещениям — от него какой прок?

Дом, куда мы теперь прибыли, выглядел несколько лучше. И хозяйка была привлекательная особа, ее красивые полные руки украшали кольца и браслеты. Она угощала нас кофе и вела неторопливую беседу.

— У меня вообще-то есть муж, но незавидный. Гражданин с трубкой мне больше нравится.

— А муж где сейчас? — поинтересовался Редактор.

— Рыбу ловит. Любитель.

— Кто он по профессии? — спросил я.

— Водитель троллейбуса. В прошлом.

— Зовут Николаем? — догадался я.

У дамы была игривая пушистая муфточка — черная с отливом. На эту муфточку Редактор все по-глядывал.

— Теперь меха такая редкость, — сказал он.

— Естественно, — подхватил Вася, — животных-то перестреляли всех.

— На другую планету пора сваливать, — лениво потянувшись, зевнул Директор.

— Ага, как же. Прилетишь, а там местным жителям самим не хватает, — захохотал Вася.

Редактор мрачнел буквально на глазах.

— Простите, а все же, что это за мех?

— Австралийский тушкан, — кокетливо жеманясь, сообщила инженер.

Редактор склонился над муфточкой и тут же с горестным возгласом откинулся на стуле. В голосе его послышались слезы.

— Три года назад, — произнес он, — этот ваш австралийский тушкан мяукал в моей квартире. Это белое пятнышко, я сразу его заметил! — Редактор поднялся с места. — Пойдемте отсюда скорее, друзья мои. Бедный Котофеич!

Мы высыпали на улицу.

— А теперь, чтобы поставить точку и понять, что жениться не следует, заедем ко мне, — сказал Директор.

Мы переглянулись: впервые он звал нас к себе. В прихожей его квартиры вдоль стен стояли стулья. На них сидели неопрятные люди.

— Без очереди не пустим, — зашумели они. Один, с раздувшейся щекой, даже встал и загородил нам дорогу.

— Не беспокойтесь, это мой муж, — сказала выглянувшая из комнаты женщина. И обратилась к нам: — Подождите, я скоро освобожусь.

Мы проследовали по коридору в пустоватую неуютную комнату.

— Не до мебели, — объяснил Директор. — Такой наплыв хворых и увечных, что поесть не успевает приготовить. Лечит всех. Кто нуждается и кто не нуждается.

— Как-то у вас здесь тревожно, — заметил Редактор.

— Вот-вот, — усмехнулся Директор. — Главное ее занятие: сеять повсюду тревогу. Инъекции специальные делает. Говорит, нельзя успокаиваться. Огромный вал проблем накатывает на нас. И если мы вовремя не задумаемся… Если каждый не примет участия в том, чтобы этот вал разбить… Слава богу, на меня эти ее уколы не действуют.

Тут из коридора в комнату вбежал черный с белым пятнышком на груди котенок. И жалостно мяукнул.

— Это еще откуда? — изумился Редактор.

— Жена где-то нашла, — объяснил Директор. Редактор нежно котенка тискал, прижимая к груди.

— Друзья мои, — обратился он к нам. Проникновенный его голос доходил до потаенных глубин души. — Отдайте котенка мне. Белый треугольничек на груди напоминает… — Редактор всхлипнул. — Я назову его Котофеичем Вторым…

Встреча

На несколько дней Редактор впал в меланхолию, бродил меж нами задумчивый. Но мало-помалу он отогрелся у костерка нашей заботы о нем, А отогревшись, повеселел и сказал:

— Это надо отметить! Нельзя не отметить! Шутите, что ли?

— О чем ты? — не понял Директор.

— О чем? Да все о том же. О том, как я счастливо избежал ужасного зла — женитьбы. И обрел Котофеича Второго.

— Хорошо, — сказал я, — посвятим сегодняшний наш вечер целиком этому знаменательному факту твоей биографии.

Однако Редактор считал, что столь значительное событие требует изменения существующего ритуала, и предлагал посетить ресторан. (Так и бывает: один шаг в сторону влечет за собой другой… И кто знает, куда приведет эта дорожка?)

Редактор помчался в жэк пригласить Луйкина, а мы с Директором вызвали Васю и отправились подыскивать место празднества. Ох, в какой ресторан Директор меня привез! Какие роскошные мраморно-зеркальные стены и колонны здесь обступали и как проворно устремились к нам швейцары! Приняли пальто и шапки, веничками подметали ковровую дорожку, по которой мы шли.

Откуда-то вынырнул официантик в черной униформе, накрахмаленной белой манишке, до блеска начищенных ботинках.

— Рады видеть вас, — затараторил он. — Сделаем все, чтобы вам угодить. Мы ведь для того и работаем, чтобы клиенты были довольны…

Чрезмерная словоохотливость официанта о чем-то смутно напоминала. Я взглянул на него внимательнее и увидел: за вышколенной подтянутостью и благопристойной одеждой скрывается Человек, который проговорился.

— А я вас сразу признал, — застенчиво улыбнулся он.

Метрдотель с засушенной бабочкой-махаоном вместо галстука-бабочки показал нам отдельные кабинеты. Один был обит бордовым бархатом. Стены другого украшали натюрморты. Третий загромождали чучела лосей, оленей и попугаев.

— А что за торжество? — полюбопытствовал метрдотель.

— Несостоявшаяся женитьба, — сказал Директор.

— Радость-то какая. Тогда в любом помещении хорошо будет.

Человек, который проговорился, принес на подносе две рюмки водки. Мы с Директором чокнулись.

— Выбираем охотничий зал, — решил Директор и выпил. Я за ним.

— Для этого есть основания, — объяснил он. — До меня дошли слухи, что наконец появился человек, который привез говорящую щуку… Это правда?

Человек, который проговорился, потупил глаза. Директор подтолкнул меня к выходу.

— Иди, я тебя догоню. Хочу кое о чем условиться дополнительно.

Вечером, чтобы доставить в ресторан всех собравшихся, Васе пришлось сделать две ездки.

Встречали нас как родных. Опять суетились швейцары, метрдотель лично помогал Человеку, который проговорился, подавать на стол. Лишь угощение не впечатляло. Калисфения Викторовна, отведав салата, возмущенно отодвинула тарелку. Вася поперхнулся неразделанной селедкой. Вероника отщипнула хлеба, который оказался черствым, и застыла, не зная, стоит ли продолжать эксперимент.

Все зевали.

Только Директор не унывал.

— Выпьем за повара, — говорил он. — Ведь это редчайший экземпляр, Испортить такие продукты… Это не каждому дано. Это образцовая бездарность. Если не мы, за него никто никогда не выпьет.

Вася, чтобы развеять скуку, вышел в общий зал потанцевать и привел за стол эффектную свою даму.

— Что вы все такие смурные? — удивилась она. — А вот у нас компания очень веселая.

— А что отмечаете? — поинтересовался Луйкин.

— Удалось включить понятие «коза» в словарь технических терминов. Большой успех. Три года добивались.

Редактор раскурил трубку и занервничал:

— Поехали отсюда. А то Котофеич Второй без меня скучает.

— Погоди ехать, — остановил его Директор.

Подозвал Человека, который проговорился, и строго на него уставился. — Где то, о чем я просил особо?

Человек, который проговорился, вдруг принял независимую позу.

— Мы отказываемся выполнять эту чудовищную просьбу. Мы не будем жарить говорящую щуку.

Директор опешил. Но тут же распорядился:

— Позвать повара.

— Он… Он очень занят сейчас.

— Чего там. Я его мигом доставлю, — обещал Вася и, всколыхнув плюшевые портьеры, исчез за дверью.

Вскоре он притащил толстячка в белом фартуке и белом высоком колпаке. Седая его борода курчавилась под раскрасневшимся лицом.

— Борода! — вырвалось у меня.

Я взглянул на Редактора. Они двигались друг к другу из разных концов кабинета. Сошлись и замерли.

— Здравствуй, брат, — сказал Редактор.

— Здравствуй, брат, — сказал Борода.

И, набыченные, словно боксеры, вновь разбрелись по разным углам ринга. А в кабинет поодиночке стали входить Суфлер, Кошкодрал и Коля.

— Отказываетесь? — с угрозой произнес Директор. — Что ж, придется поговорить с вами по-другому. Вы — угонщики троллейбуса, вас разыскивают.

Вскочил Луйкин.

— Так это они?

— Я знаю, за что вы нам мстите, — сказал Суфлер. — Вы ведь обосновались в доме капитана, с которым я матросом ходил и который у меня щуку говорящую отобрал. А это я ее поймал! И я ее тогда у него похитил и выпустил. Зато теперь она снова в наших руках, и мы ее никому не отдадим. А капитан… Он у меня и попугая хотел отобрать. А я сыну, парнишке своему молчаливому, его вез…

— А где все-таки человек, который доставил щуку с Севера? — перебил его Директор.

Суфлер извлек из кармана серебряный свисток, поднес к губам. Полились волшебные звуки.

Вновь всколыхнулись портьеры, и в глазах у меня зарябило. В проеме, показалось мне, мелькнула клетчатая ковбойка и рыжие вихры. Я вскрикнул от радости. Это был он, мой друг, мой Володя.

Автор без бороды

Луйкин постоянно бывал у нас, я пришел к нему в контору впервые. Здесь стоял длинный, застеленный зеленым сукном стол, повсюду на полу валялась битая кафельная плитка, в углу лежали обрезки ржавых труб, треснувшая грязная раковина и два стоптанных сапога.

— Петя, — заговорил я, подсаживаясь к столу, за которым он листал свой блокнот. — Я с просьбой. Оставь их в покое.

Он вскинул на меня голубые свои глаза.

— Как это? Угнали троллейбус. Укрывают щуку. Нет, будем принимать меры.

— Какие? — схватил его за руку я.

— Выселим. Сам рассуди, сколько беспорядка наделали!

От него я поспешил к Редактору.

Дверь мне открыл высокий, худой мужчина с длинными сальными патлами и горящими, как в жару, глазами. Его сутулую фигуру плотно облегал потертый свитер, брюки заканчивались грязноватой бахромой. Руки были перепачканы краской. Сам Редактор сидел посреди комнаты в кресле с дремлющим Котофеичем Вторым на коленях. У окна, на подрамнике, стоял холст.

— Привет, родной, — не меняя позы, бросил Редактор. — Хочу, понимаешь, чтобы один из счастливейших моментов моей жизни был запечатлен. Познакомься, кстати. А впрочем, вы уже виделись у меня.

Я присмотрелся и узнал в художнике Автора, того самого, что приходил к Редактору за советом, когда мы с дядей Гришей возводили стеллажи. Только бороду он сбрил.

— Вы, кажется, с Севера? Уже лет десять как уехали? Правильно? — сказал я.

— Да-да, верно, — подтвердил он, ожесточенно перемешивая краски на палитре. Лохмы волос раскачивались при каждом его движении. И как-то странно он на меня косился.

— Хороший портретист, — вставил Редактор.

— Мне необходимо с тобой поговорить, — сказал я ему.

— Мне тоже, — отозвался он. — Тут такое дело. Твои записки, которые ты дал мне… Ну, помнишь, на кухне… И последующие, с этим отрывком, найденным в библиотеке… Они… как бы это сказать… Чтобы проверить собственное впечатление, я дал их прочесть Автору… И выяснилось, что они кое в чем… совпадают… С тем, что он когда-то писал. И что вошло в его знаменитый сборник матросского фольклора.

— Да не кое в чем, а во всем! — закричал длинноволосый, размахивая кулаками, которые, словно шары, были насажены на тонкие и бледные, как побеги фасоли, руки.

— Факт, между прочим, говорит в пользу моей теории, — сказал Редактор. — Да, всего не перечитаешь. Даже у такого специалиста, как я, не дошли руки до этого сборника матросского фольклора… А имей мы одну, одну-единственную книгу, и, ручаюсь, я бы знал ее назубок…

— Совпадения естественны и оправданны, — сказал я. — Все мы пишем одно большое письмо… Возможны повторы, возможны и разночтения. Но годятся и сборники фольклора, и открытки друзьям, и отчеты о порожних рейсах… Разберемся с этим позже. Сейчас меня другое волнует. Ты знаешь, что всю троллейбусную команду хотят выселить?

Редактор вдруг запищал:

— Невпутывай меня в это дело! — Испуганный Котофеич Второй соскочил с его колен и порскнул под кровать. — Ну вот, — захныкал Редактор. — Вечно ты все испортишь. Мы так хорошо позировали…

Я поехал в прежнюю свою комнату. Сел за стол. Погрыз карандаш и приступил. «Если разобраться, — писал я, — то еще неясно, кто виноват. Может быть, и я. Потому что в запутанном этом мире виноват тот, кто суть вещей — вместо того чтобы ее разглядеть и растолковать, — затуманивает. И, значит, с каждого такого надо спрашивать. И с других тоже. Ведь все между собой связано».

С этой бумагой я начал разыскивать Луйкина. В жэковской конторе мне сказали: он обедает. Я уж понял, где. И точно, обнаружил его в гостиной, занятого разламыванием очередного гуся. И Редактор был тут. А рядом с ним сидел Автор. Этот сразу поднялся и подошел ко мне.

— Не люблю конфликтных дел, — признался он. — Теперь, когда я попал в этот дом, мне многое' стало ясно. Ведь я встречал, капитана дальнего плавания на Севере. И художника, старичка вашего, тоже знал. Брал у него первые уроки живописи. Он, правда, не советовал мне идти по этой стезе, но я не послушал. Все лучше, чем другие занятия. А я многое испытал. Каких только профессий не перепробовал! Даже переплетчиком работал. Тогда, наверное, и затесалась в эту «испанскую кухню» страничка из моего блокнота. А что касается снов — насчет ловли говорящих попугаев или о полных трюмах желудей, ну, из составленного мной сборника фольклора, — так это же Калисфения Викторовна вам их поведала. Вашей вины тут нет.

Вероника увлекла меня в спальню, где тяжелые шторы на окнах были наглухо задернуты.

— Знаю, чего ты добиваешься от Луйкина…

— Не продолжай, — попросил я, придвигая торшер. — Хочу видеть твое лицо.

— Не надо. Это ничего не изменит. Ты все равно видишь все в неверном свете. Ну, почему ты берешь на себя право судить?

— Возможно, я действую опрометчиво, — согласился я. — Но если ты знаешь как правильно поступить, почему не подскажешь?

Она сама включила свет.

— Подскажу. Я согласна не вспоминать о щуке. Думаю, и мама согласится. Автор, если не ошибаюсь, работал переплетчиком? Чудесно. Он переплетет твои рукописи о Директоре и Редакторе. И все пойдет по-старому. Ты будешь их листать, ходить в библиотеку, продолжать свое письмо… — Она запнулась. — Тем более что друг твой опять уедет. — Еще пауза. И уже совсем тихо закончила: — Бороду, и Суфлера, и мальчика с белой челкой — мне жаль их, поверь, но жить, как они, я не хочу. Ты, кстати, тоже подумай — сможешь ли?

Следом за ней я вышел в гостиную, где возле мольберта стоял Автор. Явно смущаясь и не зная, куда девать длинные руки, он говорил:

— Друзья, я хочу написать групповой портрет постоянных, так сказать, членов вашего… нашего коллектива. За столом, который всех нас объединяет. Оставайтесь, пожалуйста, на местах.

— Погодите, — тоже выступил вперед я. — У нас есть гораздо более важное дело. — Я протянул Луйкину свое послание.

Никто не обратил внимания на мои слова. И Луйкин моей бумаги не взял. Автор установил на подрамнике большой лист и принялся за карандашные наброски. А Калисфения Викторовна стала тихо рассказывать:

— Видела я сегодня сон: все мы сидим на берегу большого озера… Жарим лося. И вот поднимается Дмитрий Николаевич и, не снимая костюма, идет в воду…

— Прямо в одежде? — не поверил Вася.

— Да. И вот он идет — вода ему по пояс, по грудь, по шею… А потом весь скрылся.

За столом воцарилось молчание.

— Ну? Ну и что дальше? — спросил Редактор.

— И все, — сказала Калисфения Викторовна. — И вода над ним сомкнулась.

— А мы что же? — спросил Редактор.

— А мы лося остались доедать.

— Предупреждаю тебя… — взглянула на меня Вероника.

— Ваши сны, Калисфения Викторовна, вы вычитали в сборнике матросского фольклора, который составлял Автор, — отвечал я.

Старушка потупилась.

— Ну зачем так грубо? — скривился Редактор. Автор, тоже огорченный, прервал работу, оставил мольберт.

— Про купание в одежде у меня в сборнике ничего не было, — сказал он.

Я вздохнул и поднялся. Выходя из комнаты, уловил приглушенный шепот Вероники:

— Маму нельзя огорчать…

Укол тревоги

В кабинете — я взял со стола тетрадь с письмом другу. Последний раз глянул на вуалехвостов в аквариуме. Они беззвучно открывали рты, подсказывая: «Спеши, спеши». А может, насмехались, скалились, как черный шахматный конь.

Но уж кто точно ликовал — капитан дальнего плавания. Граненый его взгляд полнился весельем, щеточка усов задиристо топорщилась.

— Счастливо оставаться, — сказал я.

И с тетрадью под мышкой выскользнул из-под его наблюдения.

Вероника поджидала меня в коридоре.

— Дай твою руку, — шепнула она. Я ощутил на ладони холодок, а когда поднес к глазам блеснувший кусочек металла, увидел колечко с аметистом. — Это тебе на счастье. Ты ведь у нас путешественник.

Откуда ни возьмись появился Редактор.

— Так мы тебя не отпустим. Проводим с почетом, — начал шумно протестовать он. — А на нас не обижайся. Нельзя одновременно развлекаться на колесе обозрения и приводить в движение вращающие его шестерни. Если хочешь охватить всю картину целиком — уйди в сторону и наблюдай на расстоянии.

— Отстань, — бросил я. И пока брел к прихожей, где-то за стеной слышал заверения Автора:

— Хочу написать ваш портрет. А голос Вероники отвечал:

— Это было бы славно. Повесим его вместо этой мрачной картины. А в остальном все оставим без изменений. За цветами приятно ухаживать, с рыбами хорошо молчать, а щегла я привыкла слушать…

В последний раз захотел я взглянуть на картину, где женщина в старомодной одежде пыталась обратить внимание беспечных гуляющих на приближающийся морской вал… Постоял перед полотном некогда обучавшего меня и Володю старичка, отошел к окну, чтоб не мешал отсвет… И тут что-то толкнуло меня в спину, раздался звон разбитого стекла. Уже перекувырнувшись через голову в воздухе, я увидел мелькнувшее в окне искаженное злобой лицо Директора.

— Лети щеглом! — крикнул он.

И я летел. Падал — без всякой надежды уцелеть. Единственное, что могло бы меня спасти, — говорящая щука, но Володя с этой загадочной рыбиной ждал меня дома.

Я падал вниз и прижимал к груди письмо другу. А навстречу мне летел человек в синем тренировочном костюме. Я зажмурил глаза.

— Тренируюсь! — крикнул мне встречный, и я увидел, что это Чемпион по прыжкам на батуте.

Да, точно, внизу, под окнами, была натянута крупноячеистая сеть.

И вот, не достигнув земли, я уже летел вверх, к облакам. Парил среди них, в невесомости.

Безусловно, из меня получился бы хороший космонавт.

Упал я на занесенную снегом крышу… Ударился, здорово ушиб руку. Скорей надо было ее перевязать. На лифте я спустился вниз. В подъезде меня поджидала Калисфения Викторовна.

— Вы уж извините, что так получилось, — забормотала она. — И с вашим падением из окна. И с вещими снами. Ах, этот сборник фольклора! — И кулачком ударила по деревянным лестничным перилам. — Но вы не должны судить меня строго. Я пошла на хитрость, надеясь таким образом склонить вас к работе над жизнеописанием моего горячо любимого мужа. Конечно, я могла бы рассказать и свои сны. Но я не видела ничего стоящего, Так, какие-то крыши, воробьев, отломанные ножки стульев…

Рядом с ней нетерпеливо пританцовывал Элизабет. Пятнышко под глазом было похоже на синяк.

— Поверьте, я желала вам и Веронике добра. У нее, бедняжки, столько было разочарований в жизни. Юнга Юрочка, боцман Элизабет…

Потрепав Элизабета по шелковистой шерстке, я устремился дальше. И возле зимнего парка столкнулся с обезумело пляшущим Колей.

— Твой друг мне щуку отдал! — хлопнул он ладонью по брезентовой сумке.

— Попросил уже чего-нибудь? — тоже обрадовался я.

— Ага, чтоб в доме покой был. И чтоб транспорт точно по графику ходил. И чтоб нас никого не выселили.

— Неплохо, — сказал я. — Можно, и я попрошу?

— Валяй, — разрешил он и достал зеленоватую рыбину.

— Пусть не выселяют. Ладно? — обратился я к ней.

— Ты парень не промах, — сказала щука.

— И Снегуркин чтоб больше не пил. А Илья Ильич куда-нибудь устроился, И Чужедальний с работой справлялся.

— Много тебе надо, — ответила щука и, в свою очередь, взмолилась: — Отпустите меня! Я устала.

— А желания наши как же?

— Я простая, не волшебная, — призналась рыбина. — Но кого я ужучу, так это Директора. Говорящей ухи ему захотелось!

— Мы тебя очень хорошо устроим, отдохнешь, — обещал я ей и потащил Колю и щуку к инженеру по нежилым помещениям.

— К жене? Как я сразу не сообразил, — тоже воодушевился Коля.

Но встретили нас прохладно: у инженера сидел Директор.

— Чего явился? — спросила инженер у Коли. — Опять прощения будешь просить? Не прощу.

— Не помогла! — обиделся на щуку Коля и помчался ее выпускать.

А меня Директор ухватил за рукав, Он был мрачен. Спросил:

— Помнишь мою супругу? Позаботься о ней. А то и меня выселять собрались. Видишь, в нежилых помещениях прятаться буду.

— А товарищу вашему с трубкой передайте, что я по-прежнему весела и беззаботна, — наказала мне инженер. — За мной ухаживает скорняк, состоятельный человек. Обрабатывает шкурки кошек и собак. И уже сделал мне предложение.

Связи рушились и возникали на моих глазах, прорастали новыми побегами, и невозможно было увидеть вязь отношений и судеб застывшей — она изменялась каждую секунду. Каждую секунду какие-то хвостики, кончики оказывались повисшими, неувязанными. Но тут же и они вплетались в общий рисунок, зато высвобождались и вырастали, словно клубничные усы, другие.

Я заглянул домой. Барсуков сообщил, что Володя меня не дождался и ушел куда-то, правда, успев починить мой будильник. Комната и точно была наполнена убаюкивающим тиканьем. Я прилег и сразу уснул, Разбудил меня не звонок будильника, а стук в дверь, Это пожаловал Луйкин. Вид у Пети был строгий.

— На работу устроились, гражданин? — Он, не мигая, смотрел вдаль, и, должно быть, видел поле ромашек.

— Петя! — сказал я. — Ты не узнаешь меня?

— Вы, я гляжу, совсем распустились. Какой я вам Петя?

Рука все болела, и я понял, что должен показаться врачу. Захватив починенный будильник, я вышел на улицу. По привычке хотел идти пешком, но рядом затормозил троллейбус. Я удивился и неуверенно направился к нему. За баранкой сидел Володя, В кабине возле него нашлось место и для меня.

— Говорящая щука научила меня многому, — говорил мой друг. — Учитель, наш старичок, отдал мне ее с легкостью. Сперва я не понял, почему. А сейчас оценил его мудрость. Каждый сам должен убедиться: нельзя уповать на чудеса. Все от самих людей зависит. Вот я теперь буду водителем троллейбуса. Не надо угонять, надо просто хорошо работать.

— А я хотел бы перестилать крыши, — признался я.

— И отлично! — подбодрил меня он.

Очереди в прихожей не было, и женщина в странном наряде, будто сошедшая с полотна, на котором был изображен накатывающий морской вал, приняла меня сразу. Просила рассказать о себе. Я заговорил. Извинялся за сбивчивость. Объяснял, что отношусь к тем людям, которые сами себя не понимают, да еще и других запутывают.

Она слушала. А принесенный мною будильник журчал — это текло время.

— Сколько обезрыбленной воды утечет до тех пор, пока я поправлюсь? — спросил я.

— Мне кажется, вы совершенно здоровы, — сказала она.

Но укол сделала. И нетерпеливая тревога охватила меня: многие крыши в городе протекают, надо немедленно их латать, вот-вот начнет таять снег.

С улицы в комнату проникли резкие грохочущие звуки. Я поднялся и подошел к окну. Внизу, в переулке, стоял грузовик. Кузов был заполнен до краев. Вероятно, с порожними рейсами удалось-таки покончить. Двое — один высокий и сутулый, другой маленький и худой — сгружали из кузова на асфальт листы железа.

— Пойдемте со мной, — позвал я женщину в старомодном наряде.

Мы вышли из дома. Курчавился в воздухе редкий снежок. И светило солнце.

Сутулую фигуру я сразу узнал.

— Дядя Гриша, — говорил я, приближаясь и разглядывая его. Черное пальто, чересчур широкое и длинное, закручивалось вокруг коленей винтом, такими же винтами закрутились брюки от коленей до черных штиблет. — Ну да, это вы. Но зачем вы отпустили усы? А впрочем, понятно, ведь Автор сбрил бороду…

А напарника его я рассмотрел, лишь когда он спрыгнул из кузова на землю. Я увидел: из-под его ушанки выглядывает белая челка…

Ошибки быть не могло: приближалась весна, люди начинали собираться на крышу.


Оглавление

  • Падая вверх
  • У окна
  • Вопросы без ответов
  • Все между собой связано
  • Первая попытка
  • Письмо другу
  • Закрытые двери
  • Крюк в сторону
  • Жизнь на колесах
  • Мальчик с белой челкой
  • Чтение вслух
  • Терьер?.. Спаниель!
  • Гостеприимный дом
  • Городские деревья
  • Сон — лучший доктор
  • Аметист под подушкой
  • Полные трюмы желудей
  • Директор и Редактор
  • Истина малая и большая
  • Званый ужин
  • …Плюс средство передвижения
  • Этюд номер один
  • Этюд номер два
  • Не провожатый, а конвойный
  • Холостой пробег
  • Встреча
  • Автор без бороды
  • Укол тревоги