КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы
Всего книг - 415525 томов
Объем библиотеки - 558 Гб.
Всего авторов - 153663
Пользователей - 94646

Впечатления

кирилл789 про Мамлеева: Мой возлюбленный враг (СИ) (Любовная фантастика)

"фаэрты - это представители фаэртской системы", потрясающе. а кошки - кошачьей.
какие изумительные истины тебе бывает вываливаются от шибко образованных 24-летних пейсательниц. непосредственно-детски берущих "мистер и миссис смит" с джоли и питом и незамысловато перерабатывающих фильм во что-то жгуче нечитаемое.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
кирилл789 про Мамлеева: Космоунивер. Узнать тебя из сотен. (Юмористическая фантастика)

какой великолепный ужас. и у меня закончились слова, чтобы высказаться.
"пойдём на 600 лет вперёд и ты вернёшь свою любовь", "пошли!". очнувшись в новом теле и 600 лет впереди: общипала себя всю - "ой, что то со мной???". ЧТО ЭТО? у авторши была такая высокая температура, когда она это сочиняла? деревянным языком.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
кирилл789 про Орлова: Перепиши меня начисто (Любовные детективы)

есть одна скучная вещь, которую стоило бы усвоить женскому полу.
читать душераздирающие истории про то "как он меня взял, а потом полюбил" может и можно, конечно, хоть для меня и не понятно - зачем.
но, девушки-читательницы, если мужчина относится к вам, как "захотел - взял, захотел - изнасиловал", никакого - влюбится-женится в вашей жизни не будет.
ты - тряпка, вещь, понадобилось - использовал, не нужна - задвинул в угол. держите это в голове, девушки, когда вот подобное вам будет попадаться в чтиво. крупными буквами держите. чтобы никогда в жизни вот такое понаписанное "знание" не повторять.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
ABell про Марахович: Отпетые отшельники (Альтернативная история)

Автору конечно обязательно нужно было высказаться об его отрицательном отношении к нынешней власти...

Рейтинг: 0 ( 1 за, 1 против).
argon про Ангелов: Налево от дома. Книжная серия «Азбука 18+». (Фэнтези)

Вот как, как Ангелов с этими "энцклопедическими" творениями, изложенными в стиле Луркморья, попал в раздел "Фентези"? Юмор, может циничный и чёрный, стёб и троллинг, но никак не фентези!

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).
Serg55 про Осинская: Хорошо забытое старое. Книга 3 (Космическая фантастика)

хорошая трилогия

Рейтинг: 0 ( 1 за, 1 против).
Serg55 про Калинин: Начало (СИ) (Боевая фантастика)

как-то много роялей даже для альтернативки

Рейтинг: 0 ( 1 за, 1 против).

Первый генералиссимус России (СИ) (fb2)

- Первый генералиссимус России (СИ) 1.31 Мб, 339с. (скачать fb2) - Николай Дмитриевич Пахомов

Настройки текста:



Николай Пахомов Первый генералиссимус России

Исторический роман

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ КУРСКОЕ ВОЕВОДСТВО

ГЛАВА ПЕРВАЯ, в которой рассказывается о том, как в Курске ждали прибытия нового воеводы

1

— Едуть! Едуть! — Кубарем скатился с колокольни Никольской церкви — самой высокой в посаде — двенадцатилетний сынишка служилого стрелецкого десятника Фрола, курносый и конопатый Семка. — Едуть!

Как попал Семка на колокольню, непонятно. Церковные служки строго следили, чтобы посторонние по подворью не шастали. И тем паче — не забирались на колокольню: мало ли что у кого на уме. Но вот байстрюк как-то пробрался. Видать, нечистик помогал, когда Бог отдыхал. Впрочем, это теперь и неважно.

Латаная, с отцова плеча, видавшая виды посконная рубаха, распахнутая едва ли не до пупа, от быстрого бега пузырилась за Семкиной спиной. Темный медный крестик на черной узкой тесемке испуганной птицей метался на тощей шейке мальца, норовя выпорхнуть из-под рубахи наружу, подальше от худосочной грудки. Пестрядинные порты, перешитые матерью из отцовских, штопанные и перештопанные разноперыми латками, едва не трещали по швам от энергичного, нет-нет да и посвечивая кожей тельца в новых прорехах.

У сорванцов и сорвиголов всегда так — одежонка в дырках и заплатах. Они не чета своим сестрицам — первым помощницам матерей. У тех на сарафанчике и пятнышка лишнего не увидишь, не то чтобы дырки или латки. А ежели, не дай бог, прореха образуется, то так заштопают, что и вблизи не разглядишь. Одно слово — мастерицы растут.

Давно не мытые с мылом и не ведавшие гребня, выгоревшие на солнце до рыжеватого отлива волосы Семки упруго сопротивлялись неистовому потоку воздуха, создаваемому стремительным движением его же тела.

— Едуть! — по-петушиному звонко и задорно вновь возопил Семка, шлепая босыми пятками по лужам. — Ей-богу, едуть!

— Чему, дурашка, радуешься? — с неодобрением воззрился на него дьячок, сухотелый, жилистый, немного горбившийся, но еще крепенький телом и духом пятидесятилетний Пахомий, обучавший некогда Семку письму и цифири. Как, впрочем, и еще пару десятков посадских, стрелецких и казацких мальцов. — Чему радуешься, орясина стоеросовая?.. Да и как ты мог узреть, когда еще ни в Знаменском соборе, ни у Флора и Лавра ни стука, ни грюка, ни звона колокольного, — быстро прикинул что к чему дьячок. — А у тех и колоколенки не чета нашей: и сами стоят повыше, и к Московской дороге поближе. Точно, врешь, оголец…

Приподняв и придерживая сухонькой рукой подол подрясника, чтобы не замарать его ненароком в лужицах после только что прошедшего дождика, он семенящей старческой походкой шествовал через церковный двор в сторону Пятницкой башни.

Дьячок был обладателем не только острого зрения и слуха, но и обладателем отменного голоса. Несмотря на немалые годы, пел в церковном хоре серебристым тенорком, радуя прихожан. А еще, несмотря на внешнюю хилость, в кулачном бою был одним из лучших бойцов. На Масленицу непременно участвовал в кулачных боях на стороне посадских против слободских, когда те сходились «стенка на стенку» на берегу Тускура. Удар имел резкий, быстрый, хлесткий, сокрушающий. И почти без замаха, чем всегда вводил супротивников в недоумение.

Кроме худощавого и сутуловатого тела, Пахомий обладал короткой, одуванчиковой от ранней седины, бородкой, длинными, цвета выбеленного льна волосами под почти никогда не снимаемой, засаленной от долгого ношения темной скуфейкой, и привычкой делать едкие замечания. Последнее — по-видимому, от ежедневного многочасового чтения книг и рукописей. Причем, как замечали сведущие люди, не только церковного толка. Да от занятий с отроками, когда без наставлений и поучений никак не обойтись.

— Чему, озорник, радуешься? Еще неизвестно, как новая метла мести начнет… Как бы кровавых рубцов по телесам от того метения не пошло, — по козлиному дернул дьячок бородкой. — Милует царь, да не милует псарь. А цари-то сегодня годами малы, чуть более десятка меньшому, — продолжал бубнить, скорее себе, чем конопатому Семке. — Почитай, от горшка — два вершка. А старшой-то, Иоанн, свет Алексеич, как говорят сведущие люди, здоровьицем да умишком не шибко-то одарен…

После дождика земля дышала легко и радостно. Местами парила. Из ближайших рощиц доносилось звонкое пение птиц. Даже воробышки, на что глазу примелькались да слуху попресытились ежедневным соседством, и то как-то по-иному чирикали. Звонче да веселее что ли… Важно ворковали голуби. По-видимому, божьи создания не менее людей радовались улетучившейся духоте, уже несколько дней одолевавшей город, а ныне вот спавшей.

Черными молниями прочерчивали высь стремительные стрижи и ласточки. Взбалмошно граяли галки и вороны, облюбовавшие высокие деревья и маковки церквей и колоколен.

Солнце, перевалив за полдень, золотым колобком катилось по лазури неба, засматривая в оконца церкви. И те отвечали веселой россыпью игриво-искристых лучиков.

Свежий ветерок, резвясь, носился по посадским улочкам, норовя задрать подол сарафана какой-нибудь зазевавшейся молодки, чтобы показать честному люду розовость икр, а то и того более. Пошалив, забирался на церковный двор, где притихал, замирал, окруженный со всех сторон добротными заборами.

Семка, в очередной раз сверкнув голыми пятками и цыпками ног, стрелой пролетел мимо, даже и не подумав прислушаться к словам дьячка, а не то, чтобы им внять. Зато косолапивший несколько впереди Пахомия церковный староста Ивашка Истомин или просто Истома, как чаще его кликали, полнотелый мужичок из мелких посадских купчишек, лет сорока, с плутовато бегающими черными маслянистыми глазами на одутловатом бородам лице, в рубахе красного шелка, все прекрасно расслышал. Хотя сказанное ему, по правде говоря, и не предназначалось. Да вот случилось… Приостановившись, неодобрительно прогнусавил:

— Ты бы, дьяче Пахомий, поостерегся слова, репьям подобные, цепкие да кусачие молвить… А то так и до съезжей угодить недолго…

Истома являлся далеким сродственником знаменитому ныне на Москве Кариону Истомину, вхожему, как поговаривали курчане, в царские палаты. Хоть и не близкая родня, а так, седьмая вода на киселе или же «сёмная водина на квасине», как чаще говаривали курчане. Но Истоме и этого было достаточно. Был не только горд этим родством, но и держал себя с курским людом заносчиво, с небрежением. Особенно с теми, кто был ему ровней или же ниже его по достатку и положению в городе. А таких в славном городе Курске было большинство. Любил всем указывать да подсказывать. А коли что не так, так тут же: «Вот, отпишу в Москву Кариону, либо Сильвестру Медведеву — тогда посмотрю, какую песнь запоете, какого «камаринского» запляшите…».

Упоминание Сильвестра Медведева делалось неспроста. Во-первых, он доводился родственником Кариону — младшая сестра Сильвестра, Дарья, находилась замужем за старшим братом Кариона, Гаврилой. Во-вторых, Медведев еще раньше обжился в Москве. И именно Сильвестр Медведев, а до иночества — Семка Медведь, сын подьячего Агафоника Лукича, — ввел Кариона в окружение царедворцев. Следовательно, по рассуждению многих, пользовался при царском дворе еще большей силой.

К чести Гаврилы и Дарьи, да и других близких родственников Сильвестра Медведева и Кариона Истомина (а их-то было не менее двух дюжин), они, в отличие от Ивашки Истомы, своим родством не кичились. Тихо, с христианским смирением несли свой земной крест, занимаясь мелкой торговлишкой да пуская на свет божий детишек. Словно помня древнюю мудрость, что взлетевшему высоко — падать куда больнее…

На занозистость «родственничка» вяло отмахивались: «Во-первых, на чужой роток не набросишь платок, а вдругорядь — это такая родня, что на полдня, а после полдня — одна возня». А Гаврила, когда его особо донимали жалобами на заносчивость да захребетность Ивашки Истомы, говорил и того пуще: «Родня середь дня, а коль солнце зайдет, то сам черт не найдет». Словом, Истому особо не жаловали, но и открещиваться от него не пытались.

Вот и теперь Истома молча не прошел мимо. Решил напомнить старенькому дьячку, чтобы за языком следил. А то легко лишиться можно. И как не напомнить о том не просто дьячку, не просто подобию божьему, а, почитай, бывшему татю и вору, некогда сосланному в Курск за какую-то провинность. Хоть и было то еще при давно покойном ныне государе Алексее Михайловиче Тишайшем, да многим помнится. Всезнающие курские кумушки шептались, что за хлеб-соль со злыднем Стенькой Разиным… К тому и не грех в очередной раз показать, кто есть кто в граде этом.

— А я — что?.. Я — ничего… — чертыхнувшись про себя за несдержанность и излишнюю болтливость, сыпанул скороговоркой дьячок. — Пословицу, вишь, вспомнил… Мудрость народную… Она возьми да и сорвись с языка… Конь о четырех ногах, да спотыкается, а тут слабый человече…

— Пословицы-то разные бывают, — брюзжал Истома назидательно, задрав верх указательный, землистого цвета, палец. — Одни даруют смех, а другие введут и во грех. То-то же… Смотри, доведут тебя слова и разные умные бумаги до кнута и плахи… — хихикнул ехидненько.

Истома едва умел читать, расписывался так и вообще крестиком. «И этого хватит…» — приговаривал всякий раз, когда приходилось ставить закорючку на какой-нибудь бумаге. — Мой дед буквиц не ведал, да век-то прожил и кое-какой прибыток имел». Потому Ивашка и не жаловал тех, кто не только читал, но и писал легко и быстро, как, например, дьячок Пахомий. Впрочем, малограмотность не мешала ему говорить хитро и заковыристо, перемежая слова шутками да прибаутками. Это он только что и продемонстрировал на дьячке. К тому же, сделал себе приятное — грамотея уязвил. А если бы не уязвил, то, пожалуй, день, а то и всю седмицу хворый бы ходил. Да и как не уязвить книгочея, когда сам Господь Бог на то случай дал?.. Грех было им не воспользоваться. Вот и воспользовался.

— Еду-уть! — перебив наставительную речь Истомы, возопили в несколько луженых горл невесть откуда набежавшие к Семке у ворот церковного двора его дружки-товарищи. Такие же чумазые, нечесаные, с цыпками на ногах, едва одетые в отцовские да материнские обноски. А то и, вообще, голопузые, зато загоревшие так, словно специально коптились у костров смолокуров. — Еду-у-уть!

— Кар-р-р! — подтвердило воронье, вспугнутое ребячьим криком с облюбованных ими деревьев.

И закружило, закружило над верхушками деревьев, заметалось над церковными крестами, пестря синь неба чернотой.

Продолжая голосисто кричать «Еду-у-уть!», ребятишки воробьиной стайкой метнулись на торжище, а оттуда — к Пятницкой башне детинца. Туда вела главная дорога — Большая Московская. Вот там всё собирались и собирались горожане — поглазеть на нового воеводу, прибывающего из далекой Москвы. А то, если повезет, и на их слуг московских, и на пышных боярышень да на приплод воеводский, коли такой имеется. К тому же ныне на торжище благодать: прошедший дождь и пыль прибил, и грязи не успел наделать. Одно удовольствие постоять, поглазеть. Будь то в весеннюю распутицу или в осеннюю слякоть — на торжище не постоишь. В грязи по самые уши увязнешь. Иногда и в летние проливные дожди подобное случается, когда торжище в болото превращается. Но ныне благодать! Ни жары-духоты, ни холода-остуды, ни слякоти-ломоты. Стой-постаивай, на людей поглядывай, себя кажи… А стоять надоест, можно и язык почесать — со знакомыми словцом переброситься…

2

Предыдущие воеводы прибывали в Курск разно. К примеру, ныне покойный от стрелецкого бунта Григорий Григорьевич Ромодановский прибыл без супружницы, но с сыновьями Михайлом да Андреем. И с кучей прислуги. Впрочем, вскоре меньшого сына, Андрея, то ли семи, то ли восьми лет, у которого еще и материнское молоко не высохло, вынужден был у турок в аманатах оставить. Тут ничего не поделаешь, на государевой службе и не такое случается…

Сам Григорий Григорьевич, человек степенный, вел себя достойно, благостно: и о граде радел, и с ворогом едва ли не ежегодно рать имел. Зато Михайло Григорьевич, которому по первости и двадцати годков-то не было, немало девок посадских да слободских попортил. Правда, те сами липли на него, как мухи на мед. Оно и понятно: молодец видный был, в плечах — сажень косая, в лице кровь с молоком играет, глаза черные, жгучие. Как на девицу посмотрит, та и про материнские наказы и про стыд божий забывает. Без огня сгорает. Да и статью Господь молодца не обидел: и высок, и строен. Одним словом — витязь! Потом, к середине воеводства, остепенился, женился и несколько лет проживал с молодой супружницей в Курске. Здесь и первых деток зачали.

А вот боярин Иван Богданович Милославский, сродственник Марии Ильиничны, благоверной супруги царя Алексея Михайловича, прибыл без семьи, хотя и в годах был. Но слуг имел предостаточно. Те важничали, народ курский задирали да забижали. Все попрекали: «Мол, у царя московского нет вора пуще курянина». А чего попрекать, коли это так. Только не по вине курчан, а по воле самих царей-государей. В порубежный с Диким Полем Курск народ не желал селиться. Опасаясь крымцев да ногайцев. Вот царь Иван Грозный и распорядился, чтобы всех ябедников да сутяжников, татей да воров из Москвы и прочих больших городов в град сей и ссылали, предварительно выпоров на лобном месте. А за ним, как уже по наезженной колее, и другие в обычай взяли. Кто где кому не гож, тот для Курска и схож… Вот и ныне опять из Москвы стрельцов, вышедших из царского доверия, не куда-нибудь, а в Курск сослали… То ли на исправление, то ли на скорейшее уничтожение в стычках с крымцами да ногайцами… Про то точно никто не знает. Да как узнать, коли до царских палат так же далеко, как до Бога высоко.

Хорошо, хоть недолго был Иван Богданович на воеводстве. Всего два-три месяца. Да и укатил в столицу. Там, как слух прошел, вскорости и преставился.

Последним же воеводствовал Петр Иванович Хованский. Этот был и степенен, и женат, и детей имел, и бороду окладистую носил. Только воеводство его закончилось плачевно. Во время стрелецкого бунта в Москве был убит его отец Иван Андреевич. Сам же Петр Иванович вскорости после этого был взят под стражу вместе с супружницей и детками и отправлен невесть куда горе мыкать. А сотворил с ним то лихое дело по царскому слову думный дворянин из Севска Леонтий Неплюев.

Курский люд тогда тоже сыпанул на торжище, чтобы в расправе над бывшим воеводой убедиться, его падением да страданием насладиться. Многие откровенно радовались: уж очень строг был воеводушка. Да и мздоимцем был изрядным: плохо ли, хорошо ли лежало — все к его рукам прилипало. С жалобой идешь — неси, ответ держишь — вдвое больше представь. А чтобы правду отыскать, то и днем с огнем не сможешь. Даже не мысли. Не зря же сказывают, что с богатым не судись, с сильным не дерись, с шельмецом играть в кости не садись. И, вообще, от всего этого подальше держись, ибо от вора — беда, а от суда — оскуда да остуда.

А некоторые и посочувствовали: как, мол, бедолаге с семьей да в железах-то… Бабы — так те, жалеючи, и очи на мокрое место положили, и всплакнули малость, и уголками платов да повоев своих влагу не раз убрали… Впрочем, бабы они и есть бабы — их обычай слезами беде помогать. К тому же их слезы — дешевы, а коли слезы унимать, то и того хуже — еще дольше будут проливать.

Однако, что говорить, русский человек жалостлив к обиженным властью. Даже к тем, кто совсем недавно сам эту власть представлял и сам всех подряд обижал. Эх, были бы так власти жалостливы к обижаемому ими народу…

3

Между тем со стороны церкви Успения Пресвятой Богородицы, стоявшей в самом начале Большой Московской дороги, колокол голос подал. Тихо так, без тревоги и надрыва. Скорее предупреждающе. Ему отозвался собрат на колокольне Воскресенской церкви. И тоже — с намеком и предупреждением. А следом уже в храме Ильи пророка, также стоявшем на Большой Московской дороге, на месте бывшего Божедомского монастыря, построенного с век тому назад Корнилой Брагиным, послышался веселый колокольный перезвон. Это тамошний звонарь Яшка Перегуд, известный своим мастерством на всю Северскую землю, подавал сигнал курянам, что воеводский поезд уже приближается. Встречайте, мол…

«Мы встречаем! Мы встречаем! — тут же дружно отозвались колокола Знаменского собора. — Хлебом-чаем, хлебом-чаем!»

«Привечаем! Привечаем!» — поспешно затараторили и у Фрола с Лавром.

— Точно, едут, — набожно перекрестился Истома и, оставив назидательные речи и самого дьячка в покое, закосолапил-закосолапил к толпе, многоголосо пестревшей у перекидного моста через ров перед Пятницкой башней. В ней, как известно даже младенцу, находились главные ворота в детинец. — Как бы не опоздать.

«Такие, как ты, никогда и никуда не опаздывают, — проводил его хмурым взглядом Пахомий. — Они всегда в первых рядах, что в церкви молиться, что на казнь дивиться». Однако вслух ничего не сказал и тоже поторопился к детинцу. Впрочем, по дороге на торжище тревожные мысли не покидали дьячка: «Это же надо подумать, разболтался, старый козел, да при ком — при Ивашке Истоме, при первом ябеднике да доносчике… Теперь, коли не забудет, жди туги-печали… И надо же было тому случиться, чтобы сболтнуть лишку… Эх, язык, язык… Не зря же древние сказывали: язык мой — враг мой, — укорял себя дьячок, костя в хвост и гриву за глупость и несдержанность. — Хорошо, что бобыль — ни двора, ни кола, ни роду, ни племени, коли что… Некому будет горевать-убиваться… А с другой стороны — ни кола, ни двора — так, может, шапку — в охапку, армяк — на плечи, да и двинуть далече. Ищи-свищи, когда и следы не горячи… Белый свет на Курске, чай, клином-то не сошелся… — мучился раздумьями Пахомий, продолжая путь на торжище к народу. — Но опять же — вроде пообвык, к люду курскому притерся, друзьями-товарищами обзавелся… Да и угол какой-никакой, а имеется. К тому же вдовица Акулина, приютившая чадо Божие, и стряпней накормит, и порты постирает… Да и о мужском естестве, — грустно усмехнувшись, кхекнул дьячок, — нет-нет, да и напомнит. Грех, конечно, но сладкий грех, и без него настоящему мужику ну никак не прожить… Да и приработок какой-никакой имеется — детишек обучая… Время ныне такое, что без грамматишки ни «тпру», ни «ну». Вот родители, которые, конечно, поумнее да позажиточнее, и спешат чад своих буквицам да цифири обучить».

4

А на торжище, примыкавшее одной стороной к Никольской церкви, другой — к Фроловской, народу все прибывало и прибывало. И не только с посада и городских концов, от Никольского, Никитского, Курового, Георгиевского, Вознесенского, Ильинского, Троицкого, Покровского, но и из пригородных слободок — Ямской, Стрелецкой, Казацкой, Пушкарной. Кстати, церковь, откуда шли-колдыбали дьячок да церковный староста, часто называли Никольской или Николой на торгу. Именно из близости к торговой площади. А еще, чтобы отличить от других, с таким же названием — в Ямской и Стрелецкой слободах.

Вот в красных кафтанах и такого же цвета шапках на кудластых русых головах кучно встали стрельцы во главе со своими десятскими и сотскими — старшими начальниками. Правда, самого стрелецкого головы, кряжистого сорокапятилетнего Афанасия Строева, меж ними не видать. Не потому, что прихворнул или, что вообще немыслимо, не пожелал привечать нового воеводу, а потому, что он с двумя десятками стрельцов и полусотней казаков еще раньше вышел из города, чтобы встретить воеводский обоз на дороге. Во-первых, поостеречь от разбойных людишек. Их немного, но иногда балуют, в том числе и на Московской дороге, хоть и людная она. Особливо, ежели купец какой от товарищей отобьется да припозднится в одиночку-то на дороге. Во-вторых, что важнее, почет и уважение оказать. Ибо станичники напасть на воеводский поезд поопасутся, а не высказанное вовремя уважение может большой бедой обернуться. Турнет осерчавший воевода с хлебного местечка в шею, тогда что делать?.. Самому в станичники идти?.. Ведь кроме как из пищали палить да бердышом махать, почитай, больше ни к чему не приучен…

Стрельцы, хоть и стоят кучно да дружно, но выражение лиц разное имеют. Те, что в Курске давно, — либо спокойны, либо интерес к происходящему проявляют. Московские же, уцелевшие после бунта и пригнанные в Курск без семей своих, — хмуры да насторожены. Ведь еще неизвестно, чем прибытие воеводы для них обернется…

У ворот и вдоль подъезда к ним выстроились воротные — служивые люди, отвечающие за охрану града. Все, как на подбор, бородаты, крупнотелы да и росту немалого. Попробуй низкорослый да хилый врата запереть-отпереть. Упадет, но не исполнит работу. Одни засовы дубовые по несколько пудов будут, а про врата и говорить не стоит… Тут только силачи и потребны.

Купно держатся не только загорелые под лучами яркого летнего солнца, но и закопченные пороховой гарью пушкари. Их, как и воротных, тоже немного, но форс держат. Ибо они — главная сила как при защите города, так и в ратном поле против супротивника. Не каждому дано с пушками справиться. К тому же и пушки-то всякие бывают: это и пищали разные, и единороги, и гафуницы, что прямо палят, и мартирки, что навесным боем бьют. А каждая свой заряд зелья требует, каждая в особом подходе нуждается. Вот и дерут пушкари нос перед другими-прочими, заламывают шапки ухарски.

Туда-сюда рысят на разномастных, но откормленных, выхоленных лошадках и жеребчиках, покручивая усы и поигрывая плетками-змейками, удалые казаки.

— Посторонись — ожгу! — замахиваются на зазевавшегося посадского, заставляя того ежиться и сгибаться чуть не до земли под веселый смех собратьев. Но на спину плеть не опускают — можно и под суд угодить. Тогда — себе дороже. Пугнуть же — разлюли малина! — дело веселое, озорное.

Все не только бородаты, чем русского человека не удивишь, но и чубаты. Шапки так носят, что из-под них казацкий чуб за версту видать. Если курские стрельцы важны, но степенны, то казаки — проказливы да непоседливы, словно у каждого из них в заду сапожное шильце впилось, да и не выскакивает никак. Эти не только слободских да посадских девок задирают, заставляя краснеть, как маковый цвет, от соленых шуток да прибауток, но и при случае на дворянских отроковиц так нахально воззрятся, что у тех сердце замирает.

Горохом среди посадского люда рассыпались мелкие государевы служки — дьяки да подьячие — крапивное семя, как зовут их курчане за глаза. Эти тревожно переглядываются меж собой — вдруг да воевода своих привезет… Им-то тогда как?.. Куда пойти-податься, к какому столбу-подпорку прислониться?.. Как семью, где мал мала меньше, прокормить?..

Чинно выстроились духовные лица: в светлых одеждах — священнослужители, в черных — монашествующая братия да сестры-монахини. Все при «оружии»: кто с иконкой стоит, кто со святой хоругвью, кто с кадилом, кто за крест серебряный держится, а кто — и за золотой…

Рядом со священным клиром и дворяне местные. Их немного. Остальные вместе с Афанасием Строевым конно отправились навстречу воеводе. Если казачки глядят на всех ухарски да залихватски, то нарядно одетые дворяне — с превосходством и пренебрежением. Белая кость… С особой брезгливостью глядят они на нищебродов, немытых, нечесаных, одетых в рванье и лохмотья, ужасно пахнущих. А нищие и калеки, в обычные дни в это время христорадничающие на церковных папертях, ныне все до единого на торжище собрались. Словно тараканы, выползли из всех щелей. Кто на брюхе ползком, кто, как вороны, бочком да скачком. Глазами пялятся, руки в язвах да коросте тянут. Мухота над ними роем носится. Впрочем, справедливости ради, стоит заметить, что мухи не только над нищебродами кружат, они кружат над всеми. Они везде — над людьми и над лошадками. И не только мухи, но и оводы, и комары. Все стараются кровушки людской да конской попить-пососать. Да как мухоте и прочему кровопийному гнусу не быть на торжище, когда под ногами кучи навоза, коровьи «лепехи», конские «яблоки», овечьи «орехи» — еда и прибежище всей этой нечисти. Их даже прошедший дождь не смог разжидить, чтобы земля-матушка в себя вобрала. Народ «лепех» да «яблок» с «орехами» привычно не замечает, а мухам, особливо большим да до изумрудности зеленым, раздолье.

Но больше всего на торговой площади мужиков с посада. Тут и купцы-молодцы, и мещане, и однодворцы — все податные, все тягловые. На них-то и царство-государство русское кормится да держится.

К податным же жмутся и крепостные крестьяне — совсем черный, подлый, люд, никчемный народец. Лодыри да лежебоки несусветные. Только и умеют, что пить да спать, а еще хозяев своих объедать.

Отдельно от мужиков, не чинясь, стоят бабы. Платы до самых глаз завязаны, руки скоромно под фартуки упрятаны. Впрочем, не у всех. Вон две кумы, две подруги-соперницы, Фекла да Матрена, с год как овдовевшие стрельчихи, обе пышные и необъятные, чем-то смахивающие на Троицкую башню детинца, не обращая внимания на важность момента, обвешавшись коробами с пышущими жаром пирогами, торг начали.

— Кому пирога с капустой, чтоб в брюхе-ятребе не было пусто?! — негромко покрикивает-приговаривает румянощекая Фекла.

— Кому с маком, чтоб не лаяться собакой?! — вторит ей баском Матрена.

Если Фекла лицом румяна и смахивает им на калач, то Матренино лицо — это подовый хлеб с коричневой шершавой коркой.

— Кому с творожком — ходить бежком?! — зазывает покупателей Фекла.

— Кому с лучком, чтобы нос торчком?! — не отстает от нее Матрена. — Продаем за так: пару — на копейку, дюжину — на пятак!

— А вот пирог с ливером, а вот — с потрошками… Можно лопать одному, но можно и с дружками, — несколько меняет тактику Фекла.

— С ливером хорошо, а с зайчатиной лучше, — басовито да напористо переманивает покупателей к себе Матрена. — Кто пирог с зайчатиной возьмет, того Бог с детьми не обойдет.

— Кума, а зайчатина у тебя не из того ли зайца, что вчера у меня во дворе мяукал? — не пожелала остаться в долгу Фекла под смех курчан.

— Чья бы корова мычала, а чья бы и помолчала…

Вроде бы и ссорятся две кумы, но народ-то понимает: они так к себе внимание привлекают, покупателей заманивают.

Народу на торжище тьма-тьмущая. На свежем воздухе да друг перед дружкой всем пожевать пирожка охота. Потому торговля идет бойко. Пухлые руки стряпух-торгашек так и мелькают: в короб — с деньгой, из короба — с пирожком, в короб — с деньгой, из короба с пирожком.

— Тетка Матрена, — подлетел Семка к одной из стряпух, — дай пирожок.

— Гони грошик, дружок, — получишь пирожок, — пропела Матрена, с насмешливой снисходительностью окинув Семку быстрым наметанным взглядом. — А за «дай» так гуляй. Если всем огольцам давать, так самой нечего будет жевать. Откатись, не мешайся под ногами! У самой таких едоков с пяток на лавках сидят, как грачи галдят, рты разевают — ествы желают.

Но Семку не так-то просто было отшить.

— Ладно, тетка Матрена, — подлаживаясь под ее тон, пригрозил он, — долг платежом красен. Вот будет тебе нужда в челобитной или в чем прочем, так не подходи и не проси: «Отпиши да отпиши». Тоже от ворот будет поворот.

— Так ее, толстомясую, малец, так ее… — принял Семкину сторону невесть откуда взявшийся межедом Юрша.

Видать, и ему, бездомному юродивому, известному не только в Курске, но и во всей округе, от стряпух пирога не перепало.

Являясь примечательностью Курска — босой и почти раздетый донага, с тяжелой железной цепью на чреслах вместо пояса — он летом не только в Рыльск либо Путивль хаживал, но и до Чернигова и до Киева добирался. Зимой же, в самые лютые морозы или у сердобольных вдовушек отсиживался, или среди монастырской братии. Зла никому не творил, но и за словом при нужде в карман не заглядывал. Так любого отбреет, что любо-дорого… Поэтому курчане, даже представители городской власти, его старались не задирать. Ибо себе дороже…

Обходили его стороной и пронырливые бездомные собаки, поджав хвосты и жалобно скуля. Видя такое дело, многие опасливо шептали: «Если не ведун, то недобрый глаз уж точно имеет».

И верно: глаза у Юрши были черные-черные, как провалы бездонные. Прямо скажем, нехорошие глаза, дурные, глазливые.

— У, изверги, — тут же перешла Матрена на плаксивый речитатив, — нет на вас креста. Всяк норовит бедную вдову, мать пятерых деток, обидеть.

— Не гневи Бога, Матрена, — буркнул кто-то из толпы. — Всякому бы так плохо жить, как тебе…

— Вот-вот, — с радостью подхватили другие. — Не бита, не клята и живешь богато…

– Хоромина, почитай, не хуже купецкой… Не дом — чаша полная…

— Ладно уж, не жадничай, угости хоть межедома пирожком. Бог тебе это зачтет.

— А пусть кума Фекла подаст, — не желала расстаться за просто так с пирогом Матрена. — У нее ртов дома меньше мово будеть…

— Как что, так сразу кума, — огрызнулась Фекла, но пирожок вынула и протянула Юрше. — На, юродивый, пожуй. Да помолиться обо мне не забудь. Говорят, молитвы юродивых прямиком к Господу Богу доходють…

— Что верно, то верно, — осклабился гнилыми зубами какой-то подьячий. — И съезжую избу минуют, и воеводский двор… Хи-хи!..

— Ха-ха-ха! Хо-хо-хо! Хи-хи-хи! — сдавленно прыснули в кулаки посадские мужики, что стояли поближе.

Но на них тут же зашикали:

— Да тише вы, ироды, кажись, и взаправду едуть…

5

И точно: со стороны Московской дороги, вдоль которой, ближе к площади, стояли узкие, но в два яруса домишки, на торжище втягивалась кавалькада всадников, поскрипывали возки колымаг и телег.

Площадь затихла. Шапки полетели долой.

Сначала следовали курские сотни стрельцов и казаков, которые, доехав до моста через ров, тут же сворачивали и присоединялись к своим собратьям, стоявшим в толпе встречающих. После стрельцов и казаков на сытых, ухоженных лошадях двигались служивые дворяне. Они тоже, дорысив до определенной невидимой черты, сворачивали в стороны, освобождая проезд для прибывших московских людей.

Московские стрельцы, сопровождавшие воеводский поезд, держались молодцами, шапки сдвинуты на затылок, бердыши обнажены, пищали за плечами. Кони под ними единой гнедой масти с пышными гривами и подстриженными хвостами. Вели московские себя так, словно позади и не было долгого многодневного пути и сотен верст. Глядели на курчан свысока, с долей превосходства и некого пренебрежения, свойственного столичным людям. Откровенно пялились на курских молодок и девиц. Но вот они, предводительствуемые людьми Афанасия Строева и некоторыми дворянами, простучав копытами коней по мосту, поглотились распахнутым зевом Троицкой башни.

Сам же стрелецкий голова Афанасий Строев ехал конь о конь с каким-то молодым московским боярином. Тому, судя по лику и молодецкой выправке да по слегка наметившейся курчавой бородке, едва два десятка исполнилось. На коне держался уверенно. Чувствовалась воинская выучка.

«Этот, видать, старший при воеводе будет, — тут же определили, пошушукавшись меж собой, сметливые курчане. — И гонор, и осанка есть. Сие сразу видать. И дворянская спесь, надо думать… Но годков и солидности явно маловато, чтобы быть воеводой…»

И Афанасий Строев, и молодой московский боярин постоянно держались у колымаги, запряженной цугом в две пары вороных коней. И не просто у колымаги, а напротив ее дверцы, имевшей окошко. Занавесь на окошке была отодвинута, и в проеме угадывалось несколько склоненное к обналичью оконца мужское лицо.

«А вот, кажись, и сам воевода, — догадался курский люд, собравшийся на торговой площади. — Медведя по берлоге видать. И берлога богата, и медведь матер».

Пока курчане судили да рядили, колымага, прогромыхав железными обручами колес по настилу моста, скрылась за вратами башни. Но за этой богатой колымагой следовали другие возки. И их было немало. А потому народу, собравшемуся на площади, еще было на что поглазеть и что обсудить. Потому люд курский и не думал расходиться. Все глазел и глазел.

— Тять, а тять, — подскочил Семка к одному из стрельцов, бывшему в почетном воеводском конвое. А сейчас соскочившему с седла и стоявшему рядом с другими стрельцами, держа свою каурую лошадку под уздцы, — а какой на вид воевода-то? Поди, грузен и сердит?..

— А какой воевода-то?.. — хитро сощурил левый карий глаз Фрол Акимов, Семкин родитель.

— Как какой? — Расширились до размеров мельничного колеса от удивления Семкины глаза, такие же карие да плутовато-быстрые. — А тот, что в коляске восседал, да как сыч из дупла, из оконца лупился…

— Их, Семка, ныне два будет, — опередил Фрола с ответом кто-то из стрельцов, также бывших в конвое. — Ныне по слову государеву на курское кормление двое прибыло. Старый да молодой. Знать, город наш и округа настолько богаты, что и двух воевод прокормят… Хотя, по правде сказать, особого богатства в граде и округе я что-то не примечал…

— Точно, двое, — подтвердил и Фрол, оставив насмешливый тон. — Да одного ты и сам видел.

— Когда? — вновь округлил глаза Семка.

— Да только что…

— Верно, верно, — гукнули и ближние стрельцы, слышавшие сей разговор отца и сына.

— Неужто тот, что со стрелецким головой, дядькой Афанасием, рядом был?! — проявил сметливость Семка.

— Тот самый, — добродушно заметили стрельцы из Фролова десятка. — Тот самый.

— Вон оно как… — шмыгнул носом и тряхнул нечесаными кудлами малец. — Сроду бы не догадался, — потрафил он малость отцу и стрельцам. — А другой?

— Что — «другой»? — переспросил сына Фрол.

— Ну, каков собой другой? Тот, что в колымаге, — уточнил Семка, — и выглядывал, как сыч из дупла.

А-а-а… — протянул нараспев Фрол, постигая, наконец, суть вопроса. — Так того мы и сами не видели. Все в рыдване да в рыдване…

— Ты, Семка, верно подметил — сыч. Сыч да и только… — заметил кто-то из стрельцов.

— Попридержи ботало, чтоб его вдруг не стало! — недовольно зыркнув на стрельцов своего десятка, пресек треп Фрол. — Если Семка что и сболтнул по малолетней глупости, то не след повторять за ним… по дурости.

Стрельцы, смущенно переглянувшись, притихли.

— Тогда, хоть как звать-величать? — разряжая обстановку, вновь задал вопрос отцу Семка.

— Воевод что ли?.. — уточнил Фрол.

— Угу, — вновь шмыгнул носом пострел, не сводя с родителя вопрошающего взгляда.

— Младшего, что был рядом с Афанасием Федотычем, величать Алексеем Семеновичем Шеиным, — уважительно назвав главу по имени-отчеству, удовлетворил любопытство сына Фрол. — А другого — Петром Васильевичем Шереметевым… Теперь доволен?

— Теперь доволен, — улыбнулся Семка. — Другие не знають, а я уже все знаю. Всем, если что, нос утру…

— А раз доволен, то дуй к матери да скажи, чтобы снедничать готовила. А то проголодался я, воевод встречая да сопровождая. И единым духом, утиральщик, — заискрился добродушной улыбкой Фрол, довольный смышленым сыном. — Одна нога еще здесь, а другая — уже дома.

— Уже лечу! — заверил Семка и вьюном заскользил среди толпы зевак, отыскивая мать, чтобы передать ей слова батюшки.

«Совсем большой вырос, — улыбнулся вслед сыну стрелецкий десятский Фрол. — Надежный помощник будет… со временем».

Семка удрал, а стрельцы из Фролова десятка, вяло перекидываясь словами, продолжали наблюдать, как с Московской дороги на торжище перед Пятницкой башней все выкатывались и выкатывались возки с различной поклажей.

— Добра много, а вот баб боярских что-то не видать, — поделился своими впечатлениями Ванька Кудря, невысокий стрелец, ликом смахивающий на цыгана: такой же лупоглазый да чернявый. Волосы — так те вообще смоляные да кудрявые. Отсюда и прозвище Кудря.

— Да у старого, Шеремета, супружница, надо думать, давно околела, а молодой еще не обзавелся, — отозвался Никишка.

Никишка, в отличие от Кудри, был высок, белес ликом и худ телом. Он недавно женился. Причем — удачно. В супружницы досталась красавица Параска. Ликом — бела, станом — стройна, глаза — голубые-голубые, словно в них летнее небо опрокинулось, волосы — цвета спелой пшеницы. Когда была еще в девках, косы у нее едва ли не до пят свисали. Ныне, конечно, под повоем упрятаны. А перси так бугрятся, что, того и гляди, сарафан прорвут да и выкатятся наружу спелыми яблоками либо румяными калачами. Никишка любил жену и ею гордился перед другими мужиками. Тем же оставалось лишь облизываться да завидовать.

— А ты, Никишка, этому особо не радуйся, — подмигнув сотоварищам, молвил Кудря.

— Чему не радоваться-то?.. — не понял Никишка.

— А тому, что молодой воевода без супруги к нам в град прибыл.

— И что?..

— А то, что может на твою Параску глаз положить. Ведь такой красавицы в Курске больше нет…

— И не только в Курске, но и во всей округе, — смекнув, что к чему, тут же поддержали слушатели Ваньку Кудрю. — Голову на плаху — нет!

— И тогда прости-прощай жена-красавица…

— Была честная мужняя жена — стала воеводской полюбовницей!

— Гы-гы, ха-ха!

— Пусть только посмеет, — побагровел Никишка. — Не посмотрю, что боярин и воевода — голову, как капустный кочан, единым махом ссеку.

— Ну, ну! — сурово одернул его Фрол. — Шуток разве не понимаешь. К тому же не забывайся, что языком мелишь, коли с дыбой познакомиться не желаешь… И вы, кобели брехливые, — напустился он на своих стрельцов, — брехать брешите, но меру все ж знайте.

Стрельцы, получив взбучку, понурили головы. Но одни — смущенно, раскаиваясь, другие же — с ухмылкой.

А тут и последние возки воеводского поезда, проскрипев по колдобинам площади, прогрохотав по настилу моста, скрылись за воротами Пятницкой башни. Следовательно, приспела пора жителям славного города Курска расходиться. Поглазье долго ждалось, да быстро окончилось. Кому — по высоким да светлым хоромам со стрельчатыми оконцами да шатровыми крышами, кому — по крепким домам с огороженным высоким тыном подворьем, кому — по едва заметным лачугам, кому — по темным сырым землянкам, а кому — и по чужим дворам. Ибо каждый сверчок знай свой шесток…

Впрочем, не все двинулись к родным очагам. Нашлись и те, кто, минуя родной дом, направился к постоялым дворам. Там располагались кабаки да корчмы, где можно и горло промочить, и с друзьями-товарищами увиденное обсудить. А если уж совсем повезет, то и с прибывшими из Москвы стрельцами да прочим боярским людом словцом-другим переброситься, о житье-бытье потолковать-погутарить. Ведь не каждый день в Курск воеводы приезжают. Туда же, минуя церковные паперти, потянулись и нищеброды. Ибо «хоть церковь и близка, да дорога к ней склизка, а кабак хоть и далеко, да идти к нему легко».

Наши знакомцы также поступили разно. Если Ивашка Истомин закосолапил до собственной избы, то дьячок Пахомий повернул в сторону ближайшего кабака. Не столько жажду утолить, как нажитую недавно кручину извести. «Двигай, дьячок, в кабачок, — напутствовал он себя. — А Акулина — не глина, на солнце не иссохнет и от влаги не раскиснет. Подождет…»

В кабаках же, пропахших кислой капустой, редькой да брагой, разговоры только о воеводах и воеводском поезде: будут ли лютовать или так, спустя рукава, службу нести станут; кому какие возки да телеги с барахлишком принадлежат — молодому или старому. Под стук деревянных либо оловянных кружек о дубовые столешницы калякали и о воеводшах, которых почему-то видно не было. Калякали разно…

Оставив общие рассуждения, заглянем, дорогой читатель в тот кабак, что вместе с постоялым двором приземисто прилепился к Московской дороге в паре сотен шагов от Божедомского монастыря. Причем не приютился дальним родственником, а приладился осанисто, по-хозяйски, растолкав своим подворьем посадские избы.

Именно он считался среди курчан самым излюбленным местом. Здесь спешили остановиться приезжие на торг крестьяне и торговые гости из других городов, чтобы быть поближе к торговой площади. Здесь, в отличие от других, разрешалось бабам и сродственникам забирать домой упившихся до полусмерти выпивох. Здесь кабатчик Прохор Савич не позволял своим молодцам выбивать зубы перепившимся буянам, а лишь «вышибать единым духом» за дверь кабака. Хоть в жару — на истоптанную тысячами ног землю, хоть в мороз — на уже не раз искровавленный и изъеденный желтой мочой снежный наст. Именно сюда и направил свои стопы дьячок Пахомий.

— Мабудь, кум, они старые да страшные, как моя баба, — тускло глядя на жбан с хмельной брагой, говорил один выпивоха другому. — Гляну на нее, аж жуть берет. Бр-р-р! Потому лучше быть в кабаке, чем дома. А они, мнится, оттого и не показались народу, чтобы раньше срока не пугать.

— Мабудь, так, — соглашался кум, отгоняя свободной рукой мух, роем круживших над его кружкой.

Те испуганно шарахались, но тут же возвращались, норовя не только в кружку забраться, но и в рот гонителю.

— Кыш, проклятые, пропасти на вас нет.

— На кого это ты? — Осовело уставился первый выпивоха на второго.

— Да на мух, кум. Прилипчивые, как мытарь на торгу… Ни перстом, ни крестом не отбиться…

— И жирные, — икнув, добавил первый, — как наша попадья.

— Точно, кум.

— А о чем это мы?..

— Кажись, о попадье…

— А-а-а… Знатная попадья…

В кабаке не только крепкий сивушный дух, но и стойкий полумрак. Дневной свет, пробиваясь сквозь маленькие подслеповатые оконца, не в силах осветить все приземистое помещение. Не помогали и лучины, потрескивавшие опадавшими в воду под поставцом искорками и огарками. Не добавляли света и лампадки, теплившиеся в углу, над стойкой, за которой орудовал раскрасневшийся кабатчик Прохор Савич. Да как не раскраснеться его роже, коль не только воздух сперт, но и переживаний сверх головы: чтобы ни один посетитель не ушел, оставив деньгу за щекой или в кисе, спрятанной в складках рубахи на поясе. Тут не только раскраснеешься, но и потом с ног до головы не раз покроешься…

Шум и гам стоят несусветные. Все пытаются друг другу что-то рассказать, что-то доказать.

Вот дьячок Пахомий пьяно жалуется соседу, «клюющему» носом столешницу, на Ивашку Истому:

— Поди, донесет, обормот, креста на нем нет…

— Истинно так… Без креста и совести живет…

А за соседним столиком, кто-то кого-то уже кулаком тычет в рыло. Или от большой любви, или из-за того, что во мнениях не сошлись. Посреди же кабака два подвыпивших купчика, едва держась на ногах, пробуют пуститься в пляс. Но вот их ноги подкашиваются, и они, расквасив морды о деревянный пол, катятся под соседние столы. Тут набегают половые и обоих вышибают вон. Нечего занимать место! Но этого кроме кабатчика и его молодцов никто не замечает. Обычное дело! Словом, веселье в полном разгаре. И только черные усатые тараканы, собравшись в шевелящиеся кучи, безучастно взирают на происходящее с закопченных деревянных стен. Дожидаются своей очереди, чтобы занять опустевшие от посетителей столы.

Курчане судили и рядили о воеводшах и так и этак, но, в конечном счете, сходились в одном: те почему-то не прибыли с мужьями в Курск. И при этом ошибались: и молодая супруга старого воеводы Шереметева (женат был второй раз), и юная супруга молодого воеводы Шеина прибыли. Просто, Авдотье Никитичне, доводившейся крестной Шереметеву, часто хворавшей и с трудом переносившей длительные путешествия, сподручнее было ехать вместе с супругой Петра Васильевича Марией Ивановной в одной колымаге. Можно было и пошушукаться о своих бабьих делах, и косточки общим знакомым перемыть-переполоскать… И, вообще, скрасить поездку. Петр Васильевич против такого соседства не возражал. «Места всем хватит», — буркнул, когда речь о том зашла. Не был против и Алесей Семенович: «Чем бы баба не тешилась, лишь бы не плакала». Сам же он тряске в колымаге предпочел скачку на коне.

Поэтому, когда колымага Шереметева вкатывалась на торговую площадь Курска, они обе, уставшие от дорожной тряски, прижавшись друг к дружке, дремали. А Петр Васильевич, жалеючи горемычных, будить не стал, рассудив, что на город Курск, где им пребывать не меньше года, еще успеют наглядеться.

Так что стрелец Никишка мог особо не опасаться за честь собственной жены и свое мужское поругание. Воевода Шеин имел супругу. Опасность того, что станет засматриваться на других женок да соблазнять их, снижалась до минимума. Хотя, чем черт не шутит, когда Бог спит?..

А то, что ни Никишка, ни Ванька Кудря, ни сам их десятник Фрол Акимов не ведали о присутствии воеводш в воеводском поезде, объясняется просто — слишком мало провели времени в почетном конвое. Не успели все разглядеть да высмотреть…

ГЛАВА ВТОРАЯ, в которой рассказывается о курских воеводах Шеине и Шереметеве, а также о первом дне их воеводства в Курске

1

Как и планировалось, поселились воеводы в казенном доме, расположенном сразу же за подворьем Знаменского монастыря. На фоне большого каменного собора дом в два яруса с подвалом, некогда построенный на территории детинца еще князьями Ромодановскими — отцом и сыном, — когда те тут воеводствовали, казался игрушечным. Впрочем, он, сложенный из дубовых плах, увенчанный шатровой крышей из крепко подогнанного и изрядно просмоленного для пущей крепости теса, ладненький, смотрящий во все стороны света множеством стрельчатых окошек, на первое время мог сойти. А далее, что Бог даст…

Пока слуги и их добровольные помощники из курских служивых людишек — поспешивших с первых же часов оказать свое почтение и угодить начальникам — перетаскивали да расставляли привезенный скарб, воеводы посетили баньку. Тут же, в детинце. Попарившись и немного отдохнув после дороги, оставив на жен своих хлопоты по обустройству, приступили при свете свечей к вечерней трапезе.

Оба в чистых русского покроя рубахах, широко распахнутых на груди, просторных, без поясов и до колен. А чего стыдиться нагой груди — чай, не женщины. Оба раскрасневшиеся после духовитого квасного на мяте пара. Только у старшего, Шереметева, лицо продолговато, как у породистого жеребца, а у Шеина — круглое, чем-то напоминающее кошачье. Мягкими обтекаемыми формами что ли… Или цветом зеленоватых глаз… У Шереметева на голове, от лба и едва не до макушки, явственно обозначилась проплешина — лысина, а у Шеина — густые русые кудри до плеч.

Если у Шеина курское воеводство после Тобольска было вторым в жизни, то у Петра Васильевича Шереметева, которому к этому времени повернуло за пятый десяток, за плечами было не менее пятка различных воеводств. Это — и Севск, и Путивль, и Киев, и Новгород, и Казань, и Симбирск. И снова Путивль да Киев… Именно поэтому правительница Софья Алексеевна именем царей Ивана и Петра и распорядилась послать в Курск сразу двух воевод, чтобы молодой, наблюдая за действиями опытного, «рядом отирался да уму-разуму набирался», а старый «не дремал и особо не зарывался».

— Ну, как тебе, батюшка, Петр Васильевич, городок сей и горожане? — поинтересовался Алесей Семенович Шеин у своего старшего и более опытного сотоварища.

— Городок как городок, — неспешно прожевав кус жареного мяса и вытерев ладошкой лоснящиеся жиром губы, обронил Шереметев. — Приходилось и поболее видеть… А людишки?.. — сделал он паузу. — Так тут сразу и не скажешь… Людишки — они и есть людишки. Встретили вроде бы по чину… а там, что Бог даст. Вот обживемся — увидим. Ты, Лексей, голову пустым не забивай. Лучше на снедь налегай. Ибо пустое брюхо в государевых делах плохой советчик. Недаром сказывают, что голодное брюхо к совету мудрому глухо, не о чаяньях государевых мыслит, а о себе думает.

Высказавшись, старый боярин и воевода потянулся к серебряному кубку, до половины наполненному вином.

Стол хоть и был накрыт на двоих, но выглядел богато. Тут и птица домашняя — куры, густо сдобренные чесноком да травами разными; тут и птица дикая — фазаны да дрофы, бессчетно водившиеся в курских степях, также поджаренные до хрустящей розоватости кожицы. Тут и молочный поросенок, запеченный целиком. Вольготно расположившись на серебряном подносе среди зеленых перышек лука, веточек укропа и мяты, он явно вызывает аппетит блестящей в собственном жиру кожицей. Тут и жареный осетр, и миски с душистой от пряных трав рыбной ухой. Тут и мед в мисках, и миски со свежими медовыми сотами. Тут и грибки на любой вкус: и соленые, и жареные в сметане. Есть миски с квашеной капустой, в которой целиком лежат гладкие аппетитные яблоки, привлекая взгляд своими янтарными боками. Словом, ешь — не хочу!

Разнообразны и напитки. Есть и квас, и клюквенный сок, и медовуха, и вина разные. И даже штоф с водкой стоит. Что и говорить, глава курских стрельцов и купечество расстарались на совесть, готовя этот стол. Да и стряпухи маху не дали, охулки на руку не взяли.

Стол накрыт, но челяди не видать. Воеводы отпустили слуг. Меньше чужих глаз да ушей — собственным речам свободнее. В Москве, да еще после известных событий, когда друг друга чурались и опасались, много не поговоришь. В дороге — тоже. Оба слишком на виду. Разговоры могут пойти разные. Завистников-то много. А потом отдувайся перед царями да правительницей, что «я — не я и шапка не моя». За столом же — в самый раз.

— Да я ем, ем… — ловко орудуя ножом над поросенком, лежащим на изящном серебряном подносе, заверил Шеин.

— Вот и хорошо: ешь и разумей, — удовлетворился ответом Петр Васильевич. — И на меня, старого, за то, что называю тебя по-простому, Лексеем, то бишь, без отчества, зла на сердце не держи, не серчай. Ты мне в сыновья годишься. Моему Бориске, который ныне на воеводстве в Тамбове, уже за тридцать. А он, почитай, тебя десятком лет будет постарше. К тому же мы наедине… А при службе, на людях, как и положено, буду тебя по имени-отчеству, Алексеем Семеновичем величать.

— А я и не серчаю. Не в Думе боярской, чай, чтобы местами да родами величаться да местничаться. Впрочем, ныне и в Думе стараниями покойного царя-батюшки местничество отменено.

— Да, Федор Алексеевич, царствие ему Небесное, — мелко перекрестился Шереметев, — незадолго до своей кончины успел-таки отменить местничество. Это-то, как мне кажется, и привело к розни среди бояр да к бунту стрелецкому…

— И это тоже… — поддакнул Шеин. — Нарышкины и Милославские к власти тянулись, чтобы власть была всласть, а остальное боярство жизнями расплачивалось… Ладно уж полковники, которые жалованье стрельцам задерживали да их самих на собственных вотчинах работой принуждали…

— Точно, Лексей, точно. Оттого немало боярских родов лучшими людьми поплатились. И Ромодановские, и Долгорукие, и Хованские… А еще Артамон Матвеев, едва успевший из прежней опалы выйти… Это же надо такому быть?! Как сам жив остался — диву даюсь…

Сказав сие, Петр Васильевич, задумался. Даже серебряную вилку, давно вошедшую в обиход застолий знатных русских родов, отложил. Видимо, нахлынувшие воспоминания и переживания взяли верх потребностью насыщения. Молчал и молодой Шеин.

Воспользовавшись возникшей, честное слово, не по вине автора паузой, с позволения читателей, постараемся рассказать о самих воеводах и их родословных.

2

Род Шереметевых был, конечно, не таким древним, как род Рюриковичей. Но, как свидетельствуют старинные предания, именно на службу к Рюриковичам, а точнее, к великому князю московскому Симеону Гордому, в середине XIV века с южного берега Балтики прибыл боярин Андрей Иванович Кобыла. Он был расторопен как на бранном поле, так и на сыновей. От них же, среди которых был и Федор Кошка, образовалось до двух десятков боярских родов. Среди них Юрьевы-Захарьины, Романовы, Колычевы, Сухово-Кобылины, Коновницыны и другие. А праправнук боярина Андрея Кобылы — Андрей Константинович — получил прозвище Шеремет. Он-то и дал начало роду Шереметевых.

Род Шереметевых, как отметили выше, не был столь древним, как род Рюриковичей, со смертью Федора Иоановича утерявший свой царский скипетр, зато он был кровно близок к новой царской династии Романовых. Так, боярин Федор Иванович Шереметев в 1613 году был среди тех, кто активно ратовал за избрание на русский престол Михаила Федоровича Романова. Потом длительное время находился на ведущих ролях при этом царе. Не менее известны на Руси были его отец Иван Васильевич Большой и дядя Иван Васильевич Меньшой. Первый был сподвижником царя Ивана Васильевича Грозного и участвовал во многих походах — в том числе и в походе на Казань. Позже, правда, попал в опалу и окончил жизнь в Кирилло-Белозерском монастыре. Второй — также участвовал во всех походах и погиб под Колыванью.

Отец самого Петра Васильевича, Василий Борисович, едва не с отроческих лет находился на царской службе. В 1646 году, когда ему едва перевалило за тридцать лет, он уже командовал Сторожевым полком. И ходил с ним в Яблоново и Елец. А по прошествии двух лет он уже начальник Владимирского Судного приказа. С 1649 по 1652 годы воеводствовал в Тобольске. Не был и сторонним наблюдателем во время войны с Польшей из-за Малороссии — Украины. Правда, под Охматовым вместе с Богданом Хмельницким едва не попали в окружение войск магната Потоцкого, но пробились и с боями вышли к Белой Церкви.

Эта неудача привела к тому, что царь Алексей Михайлович Тишайший «поостыл» к нему, и два следующих года Василий Борисович «прозябал» в Москве. Однако уже в 1656 году он, по царскому слову, едет в Смоленск и занимается там укреплением города, снабжением продовольствием и боеприпасами действующей армии, размещением и презрением раненых, поступающих с полей битв. Проходит еще два года, и его направляют воеводой в Киев. Обстановка того требовала.

В 1660 году, командуя пятнадцатитысячным русским войском, преданный Юрием Хмельницким и полковником Цецюрой, он стойко сражается с превосходящими его в пять раз силами поляков и крымских татар. Поляки первыми предложили начать мирные переговоры и заверили, что позволят русским войскам с оружием уйти в Россию. Василий Борисович соглашается и оказывается обманутым. Мало того, что поляки позволили татарам пленить русских солдат и увести их в Крым, но и выдали им самого Василия Борисовича. Двадцать лет провел Василий Борисович в неволе и только в 1680 году был отпущен на родину. Но пожить в Москве долго не довелось. Смерть настигла его в 1682 году, во время стрелецкого мятежа.

Сам Петр Васильевич уже с 1644 года, будучи отроком, в качестве сокольничего начал царскую службу. Однако царь Михаил Федорович, вообще не любивший шумных игрищ и действ, а к этому времени еще и часто хворавший, в поле не выезжал. Потому царской охоты не случалось, и должность сокольничего оставалась скорее номинальной, чем действующей.

После смерти Михаила Федоровича новый юный царь Алексей Михайлович соколиную охоту возобновил. И Петру Васильевичу, тогда все еще Петруше Шереметеву, пришло время исполнять свои обязанности по-настоящему, без скидки на возраст. Но это его не страшило, а радовало. Юная душа Петра жаждала движений, приключений, славных дел. Поэтому бешеные скачки по лугам и долам, по полям и перелескам не только грели сердце, но и закаляли тело, готовя его к воинской стезе.

В 1646 году, во время свадьбы Алексея Михайловича и Марии Ильиничны Милославской, он, опять же, несмотря на юный возраст, был в числе поезжан. А вот к ратным делам приступил только после того, как у него и его первой супруги Анны Федоровны из рода бояр Волынских, родился первенец Борис.

Во время русско-польской войны за Украину, в 1654 и 1655 годах, он командовал отрядом легкой конницы, так называемым ертуалом. Отряд этот вел разведку впереди основных русских сил. За первый поход был возведен в стольники, а за второй стал главой стольников. Вполне успешный рост при дворе. Командовал он ертуальным отрядом и во время войны со шведами 1656–1658 годов. Участвовал в осаде Риги. Взять город не удалось, но опыт-то остался в его воинском багаже.

В 1658 году Петр Васильевич был направлен царем в качестве русского посла в Вильну на переговоры с поляками об избрании на польский трон Алексея Михайловича. Но поляков это не устроило. А заключение гетманом Иваном Вытовским Гадячского договора с Польшей стало причиной начала новой войны с поляками. И вновь разведывательный кавалерийский отряд, и вновь стычки с польскими войсками.

Военные действия способствуют более тесному знакомству с князьями Трубецким Алексеем Никитичем, потомком Гедиминовичей от князя Дмитрия Ольгердовича Брянского и Трубчевского, Ромодановским Григорием Григорьевичем, Куракиным Григорием Семеновичем и другими князьями и боярами. Но одно дело встречаться в царском дворце и совсем другое — на ратном поле, когда никто не застрахован от смерти. Отношения проще и надежнее. Не зря же говорится: «В поле съезжаются — родом не считаются». Поэтому с некоторыми военачальниками знакомство переросло в дружбу.

Первым городом, куда он был направлен воеводой, стал Севск. Это случилось в 1662 году. А в 1664 году последовал Путивль. Этот город и его каменный кремль во времена начала Великой Смуты приютили Лжедмитрия — Гришку Отрепьева. И на некоторое время стали столицей самозванцу. Позже Путивль видел отряды Ивана Болотникова и лжецаревича Петра — терского казака Ильи Горчакова, прозванного Муромцем. Немало повидал он и польско-литовских отрядов, и разбойных казачьих шаек. Одним, случалось, покорялся, других встречал огнем пищалей и роями каленых стрел. Поэтому приходилось постоянно быть настороже, «держать ушки на макушке», а сабельку и заряженный пистоль под рукой. И хотя путивляне вели себя тихо, меры осторожности оказались не лишними. Однажды под вечер, неожиданно под стены Путивля примчал большой отряд поляков и попытался сходу захватить город. Но Петр Васильевич недаром держал «порох сухим», а стрельцов, казаков и пушкарей — в «опаске». Вражеская атака была отбита со значительным уроном для самих нападавших.

Это воеводство и его умелые действия по защите Путивля не прошли незамеченными для царя. И в 1665 году Петра Васильевича направляют в качестве воеводы в Киев. Киев — древняя столица Руси, «мать городов русских» — за время нахождения под Литвой и Польшей претерпел немало изменений. Но, несмотря на трудности, город рос и расширялся. Правда, наряду с православными храмами, обзавелся и католическими. Сказывались годы католизации под Польшей и Литвой. Однако духовное главенство по-прежнему держит Киево-Печерская лавра, основанная преподобными Антонием и Феодосием Печерскими. В 1615 году в ней открыта первая типография. А в 1632 году стараниями митрополита киевского и галицкого Петра Могилы — Киево-Могилянская академия.

Петра Васильевича типографией не удивишь — в Москве имеется целый Печатный двор, где трудятся Симеон Полоцкий, Сильвестр Медведев и Карион Истомин. Последние — якобы даже родом из Курска. И хотя Шереметев с ними лично не знаком — не его поля ягоды, — но наслышан много. А вот академии в Москве золотоглавой с ее сорока сороками церквей пока нет. Но это, как слышал, — дело времени. Все к тому идет, чтобы появилась.

Когда находился на воеводстве в Киеве, приходилось «ухо держать востро» — слишком сильны были позиции влияния Польши на местную знать. И, хотя «с волками жить — по волчьи выть», смог так расположить к себе население, что им остались довольны и киевляне, и русские. А, главное, — царь Алексей Михайлович, наградивший его прибавкой к денежному окладу и соболями.

В 1670 году был послан в Казань. Обстановка там была сложная. Вольница Степана Разина, взяв Царицын, Черный Яр, Саратов и Самару, рвалась на соединение с башкирами и калмыками, среди которых также начались бунты и брожения. С заданием справился. Поэтому в следующем году и был направлен в Симбирск на помощь воеводам Ивану Борисовичу Милославскому (царскому родственнику) и Юрию Никитичу Барятинскому для борьбы с атаманами Василием Усом, Иваном Терским и Федором Шелудяком — сподвижниками Разина. И когда князю Барятинскому, у которого было всего полторы тысячи стрельцов, пришлось отойти от Симбирска к Тетюшкам, Петр Васильевич, засев в городе, успешно отбивался от превосходящих сил разинцев, насчитывавших около пяти тысяч человек. Накопив силы, князь Барятинский, атаковал осаждавших Симбирск разинцев. Сражение было жаркое. В нем, как выяснилось позже, был ранен сам Степан Разин. В переломный момент Петр Васильевич вывел своих стрельцов из города в помощь Барятинскому, и враг, не ожидавший удара в спину, побежал. Осада с Симбирска была снята. Остальное довершили подошедшие войска под началом князя Юрия Алексеевича Долгорукова, позже вместе с сыном Михаилом окончившего свои дни в мае 1682 года от рук мятежных стрельцов.

В период с 1673 по 1675 годы воеводствовал в Новгороде, с 1676 — по 1678 годы — в Тобольске. В 1679 году участвовал в защите Киева от турок. Затем было несение царской службы в Путивле и снова в Киеве.

А между этим всем — и рождение детей (дочери и пяти сыновей), и смерть первой супруги, и женитьба во второй раз на Марии Ивановне Шишкиной.

Во время событий 1682 года он, как и сидевший ныне напротив него молодой Алексей Шеин, был в Москве. И не просто в Москве, а в Кремле.

Видел изрядно струхнувшую крупноликую и некрасивую Софью Алексеевну, перепуганную до смерти Наталью Кирилловну Нарышкину, растерянного, сухонького, с темными впалыми очами патриарха Иоакима, оцепеневшего от ужаса шестнадцатилетнего царевича Иоана Алексеевича, бледного, заикающегося десятилетнего царя-отрока Петра. На его глазах озверевшие стрельцы и солдаты только что убили Ивана и Афанасия Кирилловичей — братьев овдовевшей царицы, Григория Григорьевича Ромодановского, обвиненного в сдаче туркам Чигирина, хотя он это сделал по указу государя, Михаила Черкасского, братьев Салтыковых и других бояр и думных дворян, заподозренных в присвоении воинского жалованья.

Петр Васильевич был один из немногих, кто пытался образумить мятежников. Встав рядом с то и дело падавшей в обморок Натальей Кирилловной, призывал к их разуму и милосердию. К человеколюбию. Ссылался на священные тексты Библии. Но те, подстрекаемые Иваном Хованским и Петром Толстым, ошалевшие и озверевшие от вида и запаха крови, голосу разума не вняли, слушать его не пожелали, хотя и не тронули. Возможно, учли его ратные дела и заслуги…

Когда первые волны стрелецкого бунта улеглись, он стал одним из переговорщиков между царским двором и мятежными стрельцами. После же стал свидетелем расправы правительницы Софьи Алексеевны над главными зачинщиками стрелецкого мятежа и казни Хованского.

И вот назначение воеводой в Курск…

3

Род Алексея Шеина едва ли уступал роду Шереметевых своей древностью. Своими корнями он уходил в род бояр Морозовых. Во времена царствования великого князя московского и всея Руси Василия Ивановича из Шеиных наиболее известны были Юрий Дмитриевич — окольничий и тверской дворецкий — и его брат Василий Дмитриевич — боярин и воевода.

Прапрадедом молодого курского воеводы Алексея Семеновича был воевода и сокольничий Шеин Борис Васильевич. Именно ему царь Иван Васильевич Грозный в 1579 году поручил осуществлять защиту Полоцка и города Сокола в его окрестностях от войск Стефана Батория.

Борис Васильевич Шеин с дружинами «из детей боярских» и донскими казаками приблизился к стану Батория, но, видя у того большие воинские силы — 40 тыс. конницы и 15 тыс. пехоты, — в открытое боестолкновение не вступил. Он занял город Сокол и держал в нем оборону. Тем временем Баторий осадил и взял штурмом Полоцк. Дружина Шеина видела это, но помочь чем-либо половчанам не могла, так как донские казаки, изменив воеводе, бежали. Разрушив Полоцк, Баторий атаковал Сокол. Дружина Бориса Васильевича отчаянно сражалась, но, не дождавшись помощи, полностью погибла. Погиб и воевода Борис Васильевич Шеин. Датой его гибели считается 25 сентября 1579 года.

По преданию, дошедшему до Алексея Семеновича, было известно, что находившиеся при войске Батория маркитантки вспороли Борису Васильевичу живот, чтобы добыть нутряное сало для изготовления лекарств. Насколько это предание соответствовало действительности, точно никто не знал. Но верили и передавали из поколения в поколение.

Еще большую известность имел прадед Михаил Борисович — боярин и воевода. В царствование Бориса Годунова Михаил Борисович Шеин был пожалован чином чашника. В 1602–1603 годах участвовал в подавлении голодных бунтов крестьян и холопов. В 1605 году возведен в чин окольничего.

При царе Василии Ивановиче Шуйском в 1607 году Михаил Борисович «пожалован» боярином. Активно участвовал в военных действиях против войска Ивана Исаевича Болотникова. С конца 1607 года в должности воеводы находился в Смоленске. Во время польско-литовской агрессии возглавлял оборону Смоленска в 1609–1611 годах всего лишь с четырехтысячным гарнизоном.

3 июня 1611 года, будучи раненым и одним из немногих уцелевших защитников Смоленска, попал к полякам в плен. Его пытали, хотели казнить, но польский король, узнав о его героических действиях, проникся рыцарским благородством и помиловал. Однако возвратиться в Россию не разрешил, а вместе с семьей приказал отправить в Польшу в качестве пленника.

Находясь в плену, Михаил Борисович коротко сошелся с будущим патриархом Филаретом, отцом царя Михаила Федоровича. Вместе с ним и другими видными русскими боярами был возвращен в Россию в 1619 году при обмене пленными.

В 1620–1621, а также в 1625–1628 годах возглавлял один из сыскных приказов. С 1628 по 1632 год руководил Пушкарским приказом. Кроме того, в период с 1620 по 1632 год, пользуясь расположением патриарха Филарета и царя Михаила Федоровича, принимал участие в многочисленных дипломатических переговорах.

Во время русско-польской войны за Смоленск, в апреле 1632 года, был назначен командующим русской армией. После неудачной попытки взять у поляков Смоленск, попал в окружение. Среди воинских начальников возникли ссоры и раздоры. Войско страдало от холода, голода и болезней. Чтобы сохранить остатки войска, вступил в переговоры. Они закончились 15 февраля 1634 года капитуляцией и оставлением противнику 123 орудий, но сохранением воинской силы.

По возвращении в Москву Михаил Борисович Шеин Боярской думой был обвинен в измене, и по ее же приговору казнен 28 апреля. Царь вступиться за Михаила Шеина не пожелал. Как говорится, умыл руки. А покровителя — патриарха Филарета — уже не было. Умер годом ранее.

После Михаила Борисовича остался сын Иван, который хоть и бывал при царском дворе, но предпочитал держаться в тени, опасаясь участи казненного родителя. И только по истечении многих лет стал появляться при дворе.

Вот таковы были предки курского воеводы Алексея Семеновича.

Сам Алексей Семенович Шеин родился в 1662 году в семье царского стольника Семена Ивановича Шеина. В юном возрасте принимал участие в различных придворных церемониях. А в 1671 году присутствовал на свадьбе царя Алексея Михайловича и Натальи Кирилловны Нарышкиной — матери Петра Алексеевича. Когда в 1676 году преставился Алексей Михайлович, он участвовал в церемонии погребения.

При новом, молодом царе Федоре Алексеевиче, продолжившим линию своего родителя на укрепление государства и государственной власти, Алексей Семенович Шеин становится более заметной фигурой при дворе. Однако благоразумие его не покидает, и он не стремится быть впереди Долгоруковых, Голицыных, Милославских, Хованских, Нарышкиных, составлявших ближайшее окружение царя. И в период с 1680 по 1682 год находится в качестве воеводы в Тобольске.

Некоторые злые языки сочли это и за ссылку. Но сам Алексей Семенович, которому не исполнилось и двадцати лет, так не считал. Удаление от двора — это не всегда ссылка, это еще и возможность распорядиться собственной властью на огромной территории без царского надзора и пригляда. Находясь в Тобольске, Алексей Семенович Шеин зарекомендовал себя добросовестным служакой. И вновь призывается ко двору, остро нуждающемуся в молодых, не отравленных мздоимством, вельможах.

Ему, как и Шереметеву Петру Васильевичу, удается уцелеть во время стрелецкого бунта 1682 года. Повезло. А несколько позже, когда бунт стих, ему и князю Ивану Борисовичу Троекурову поручается почетная миссия: нести один из атрибутов царской власти — царскую шапку при короновании на царство Ивана и Петра Алексеевичей. И в этом же году он был пожалован боярством.

Когда вопрос о направлении его на воеводство в Курск был решен окончательно, то Василий Васильевич Голицын, ведший с ним переговоры, возложил на него обязанность размещения на территории города и в пригородных слободах стрельцов, высылаемых из Москвы за участие в бунте.

«Справишься?» — нацелив взгляд синих глаз прямо в переносицу будущему воеводе, спросил Голицын.

«Справлюсь, — не моргнув, ответил тогда Алексей. — Видит Бог, справлюсь!»

«Да уж постарайся, будь добр», — хмыкнул главный царедворец и смахнул невидимую пылинку со своего чудесного камзола.

Шеин слышал, что Василий Васильевич — большой поклонник неметчины, что его наряды — это целое состояние. Теперь же он воочию убедился в этом. Иноземного образца шелковый, нежно-розового цвета, камзол князя Голицына сверкал драгоценными каменьями, золотом и серебром. Поэтому непроизвольно Алексей Семенович нет-нет, да и бросал восхищенные взгляды на богатый наряд главного помощника правительницы, о котором уже шептались, что он не только главный помощник в государственных делах, но и в постельных тоже. Да и как ему, сорокалетнему красавцу среднего роста, коротко стриженому на манер польской шляхты, обладателю пышных усов и аккуратной русой, немного курчавившейся бородки, не быть мастером постельных дел?.. Конечно был.

Насладившись произведенным впечатлением и «поиграв» нанизанными на пальцы перстнями с драгоценными каменьями, Василий Васильевич милостиво разрешил удалиться.

4

— … А вообще-то, Лексей, о том лучше не вспоминать, — очнувшись от задумчивости, продолжил речь Петр Васильевич. — Как говорится, не буди лихо, пока оно тихо.

— И здесь ты, Петр Васильевич, прав, — принимаясь вновь за вино и снедь, молвил Шеин. — Как там древние говорили? Не держи двора близ княжего, не имей села близ царского…

— Черный люд и не то бает…

Не переставая жевать, Шеин взглянул на Шереметева: мол, что же такого интересного бает-то черный люд?..

— «Царь не огонь, но, ходя близ него, опалишься», — отвечая на немой вопрос собеседника, произнес, пригасив голос чуть ли не до шепота и потупив глаза, старый боярин.

Чувствовалось, что он недоволен собой за излишнюю откровенность с юным собеседником.

— А еще эти бездельники и иную пословицу сочинили: «Близ царя — близ смерти», — решил поддержать своего старшего товарища-воеводу Алексей Семенович, чтобы тот не чувствовал себя в неловкой ситуации от немного вольной поговорки, произнесенной им.

Но, взглянув на Шереметева, усиленно трудившегося над очередным, истекающим жиром, свиным мослом, добавил:

— Правда, иногда от них и такое можно услышать: «Близ царя — близ чести».

— Эта лучше…

— Я тоже так считаю, — утрамбовав снедь несколькими глотками вина, проговорил с напускной небрежностью Шеин. — Впрочем, и находиться подальше от царских глаз, к тому же, когда их не одна пара, а три, наверное, совсем неплохо. Особенно, когда не знаешь, кому кланяться больше стоит…

Хмель немного ударил в голову молодого воеводы. Ему захотелось услышать мнение старшего сотоварища об отношении к молоденьким царям и их сестре-правительнице. Хотелось определиться, какой стороны держаться. Ныне власть вроде у Софьи Алексеевны… Но она-то не царица, а только опекунша над царями и царевна-правительница…

Царю Ивану 17 лет, но он слаб умишком и здоровьицем. Такие не царствуют… Петр… Но Петру только 11 лет, и он Софьей и тем же Василием Васильевичем Голицыным умело отодвинут вместе со своей матерью от царского трона… Кроме того, мать царя Петра, Наталью Кирилловну, женщину, в воспитании и образовании которой принимал участие Артамон Матвеев, к тому же приятной наружности, иначе как «медведицей» и не зовут.

Но одно дело — хотение, другое — как о том спросить. Рассуждать на общие темы — это куда ни шло, а задать прямой вопрос, чреватый «занозами» — можно и на неприятность нарваться.

Выручил Шереметев. То ли догадался, то ли сам этими вопросами обеспокоился.

— Наше дело малое — сам кормись да о прибытке государству малость думай. А кто там главнее — то время покажет.

Сказано — яснее и не надо. Правда, о «кормлении», поди, излишне. Еще Алексей Михайлович Тишайший отменил «кормление», введя воеводское жалование. А сын его, Федор Алексеевич, это только упрочил. Царской волей своей сократил почти до основания всякий пробавляющийся кормлением да подарками при воеводах приказной люд, возложив их обязанности на самих воевод. Из всех «чернильных душ», «приказных строк» да «крючков» оставлены только дьяки да подьячие. «Этих тоже многовато, да уж ладно…»

— А с чего же начнем, Петр Васильевич, воеводство наше? — вроде бы продолжая тему, но в то же время и переводя ее в иное русло, задал очередной вопрос Шеин, норовисто, словно застоявшийся конь, встряхнув головой.

— Да с молитвы… — улыбнулся Шереметев. — Русский человек все с молитвы начинает.

— Да это-то понятно, — постарался изобразить ответную улыбку на своем лице Алексей. — А далее?..

— Далее?.. Далее с местными служилыми людьми познакомимся, с архиереем, с переписными сказками, чтобы знать, сколько тут податных живет… Но, вообще, Лексей, утро вечера мудренее. И пора нам к женушкам идти. Мы — засиделись, те — заждались.

Шеин не стал возражать. Вскоре, слегка пошатываясь, воеводы покинули трапезную.

5

Утро в Курске началось с нескончаемого петушиного пения и незлобивого, пустого лая собак. Отдаленно доносилось протяжное мычание коров, короткие, словно выстрелы пищали, хлопки пастушьего кнута — посадские отправляли своих кормилиц в стадо, на водопой и выпас.

«Как в Москве… — подумал Алексей Семенович, лежа на пуховой перине рядом с женой. — Впрочем, как и везде, — тут же поправил он себя, не размежевывая век. — Русь-матушка…»

О том, когда жена со слугами успела устроить спальное гнездышко, как-то не подумалось. Принялось, как само собой разумеющееся. Не воеводское дело мыслить о перинах да подушках. И без них государевой докуки хватает.

Несмотря на выпитое вчера вино и другое хмельное зелье, голова была чиста и светла, как слеза младенца. Но вставать с нагретой постели не хотелось. А вот потянуться да косточки размять — за милую душу. Отчетливо, до единого слова, вспомнился разговор с Шереметевым. «Вроде лишку не сболтнул, — подвел он итог воспоминаниям, — все честь по чести».

Потянувшись еще раз, открыл глаза. Опочивальня была заполнена утренним светом, проникающим сквозь оконные проемы и нежно рассеивающимся по опочивальне. Поманило до ветру по малой нужде. Неспешно сполз с постели, потянувшись до хруста в суставах, пошел к выходу. Разобравшись в коридорах и переходах, спустился на первый ярус, оттуда — на крыльцо. Завернул за ближайший угол и, не обращая внимания, видит его кто или не видит, задрав подол рубахи, облегчился. Вернувшись, вновь лег в постель. На свое, не успевшее остыть место. Задремал. Это черному люду надо было вставать с первыми петухами, а то и до них. Воевод же сие не касалось. День только начинался — и все успеется.

Проснувшись окончательно, повернулся с боку на бок, разминая тело. Взглянул на жену. Авдотья Никитична, взопревшая в жаркой постели, разрумянившаяся, разметавшая по подушкам русые волосы, лежала на боку к нему личиком. Подложив пухлую, оголившуюся до самых подмышек ручку под щеку, сладко посапывала несколько крупноватым для ее аккуратного личика носом. Пухлые губки были нежны и недвижимы, правда, в их уголке, ближнем к подушке, светлой пенкой застыла слюнка. «Ишь, сном младенца дрыхнет, — вяло шевельнулась мысль от созерцания супруги, — ни забот, ни хлопот тебе… Яки птаха небесная. Пословица «баба не квашня — встала и пошла» явно не про нее».

Меж тем взгляд скользнул ниже. Шелковое, тонкое, почти невесомое, стеганое золотыми нитками шелковое покрывало, которым укрывались в знойную летнюю пору, вместо шуб и попон, употребляемых зимой, сползло к ступням ног. Белая, тонкого льняного полотна ночная рубаха супруги сбилась куда-то к животу, обнажив сметанно-белый холмик того, что называют стегнами-бедрами и частью седалища, ибо самих ягодиц за холмиком не видать, и нежно-розовые икры.

«Вот же бесстыжая!» — пронеслось в голове.

Потянулся, чтобы поправить на Авдотье рубаху да натянуть покрывало — прикрыть срам. Поправляя рубаху, прикоснулся к атласной коже ягодицы. Обожгло так, что едва не отдернул ладонь. Жар тут же перекинулся внутрь его собственного тела. Уже не осторожничая, двумя руками сгреб жаркое, податливое, словно расплавленный воск, тело жены. Засопев учащенно и горячо, поворачивая на спину, потянул под себя.

— Ты чаво, Лешенька? — полуоткрыла Авдотья большие, темные, затуманенные сном глаза.

— Ничаво, — отозвался хрипловато и грубовато. — Сама что ли не понимаешь?..

— Так, кажись, пост… Грех… — жарко дыша, слабо сопротивлялась Авдотья.

— Отмолим…

ГЛАВА ТРЕТЬЯ, в которой говорится о том, как проходили первые дни деятельности воевод в Курске и как воевода Алексей Семенович Шеин узнал об истории города

1

Воеводский двор и съезжая изба, по иному, судная, стояли рядом. Неподалеку от них — губная. Только самого губного старосты не было. Его предстояло избрать.

«Богато курчане живут, — отметил Шеин данное обстоятельство. — Почти всюду на Руси воеводская, съезжая да губная под одной крышей стоят, а тут три хоромины».

Всюду толпился народ. Мелькали стрелецкие кафтаны и шапки-колпаки, причем разного цвета — красные, малиновые, клюквенные. Это из-за наличия высланных из Москвы неблагонадежных стрельцов. Виднелись казачьи кожухи, армяки да сермяги посадских и крестьян. Немало было и купеческих поддев и кафтанов. А кто-то пришел в польском кунтуше — видать, еще со времен войны хранил, как трофей, добытый в бою. А ныне вот надел.

Обладатели одеж попроще — решали свои докуки на съезжей. Они, конечно, не прочь были и к воеводам обратиться, да кто «суконное рыло да в калашный ряд» пустит. Особенно в первый день. А у воеводских хором собрались те, кто должен был лично предстать пред очи новых воевод. Здесь народец был посолидней, позажиточней.

Все вели себя сдержанно. Особенно те, кто «навострил лыжи» к воеводам. Тут, попробуй, повеселись, попотешь беса — потом как бы не пришлось всю жизнь плакаться да каяться.

«Это хорошо, что присутственные места рядом, — шагая вместе с Шереметевым к воеводскому двору, размышлял Алексей Семенович Шеин, быстро окидывая острым взглядом внутреннее обустройство детинца или, по-иному, большого острога. — Случись что — подьячие рядышком. Кликнул — прибегут. А вот до стрелецкого головы, да до казачьего — надо посыльного подыскивать. И не какого-нибудь приказного, а мальца. Малец и шустрее будет, и платить ему куда меньше можно — все одно целый день попусту бегает по граду. А так — хоть с пользой».

Когда до воеводской осталось несколько шагов, Алексей Семенович, словно вспомнив что-то, бросил едва уловимый взгляд на старшего сотоварища.

«Интересно знать, согрешили ли ныне Петр Васильевич и Мария Ивановна?» — можно было прочесть опытному человеку в этом взгляде.

Легкая лукавая улыбка скользнула в уголках его губ. Скользнула и растаяла. И вновь округлое лицо молодого воеводы, украшенное черными вразлет бровями, аккуратным прямым носом, темными, с зеленоватыми искорками вдумчивыми глазами, обозначившимися усиками и едва наметившейся бородкой, серьезно взирало на мир из-под боярской шапки, отороченной мехом соболя. Шапка осталась постоянным напоминанием о воеводстве в Тобольске. А вот другую память о том воеводстве — соболью шубу — на плечи не наденешь, перед народишком не покрасуешься. Лето. Жара. Пришлось обойтись тонкого сукна малиновым кафтаном, обшитым золотыми галунами и светлыми пуговицами. В нем тоже жарковато, но не придешь же в присутственное место в одной рубахе, распахнутой до пупа… Приходится терпеть.

«Шереметев же терпит, — тут же подвернулась спасительная мысль. — А у него кафтан и потолще, и подлиннее. Да, пожалуй, и побогаче будет, — отметил не без тени легкой зависти. — А поверх кафтана еще и ферязь — вообще не запариться, сгореть можно… К тому же и шапка горлатная о сорока соболей, не моей чета. Тут и под моей, малой, главе запарка, а под его — мыльня настоящая».

Если на лице Шеина проницательному наблюдателю можно было заметить смену чувств и переживаний, то лик Шереметева выражал надменность и нескрываемое пренебрежение к окружающим. Сразу видать — государев боярин идет, не кто-нибудь…

Утром, встретившись с Шереметевым, договорились, что знакомство с курскими начальными и приказными людьми проведут вдвоем. Причем без местных курских «приказных строк» — подьячих. Чтобы народ себя свободнее чувствовал, не был стеснен надзором подьячим. Остальное — читать бумаги, изучать Переписные книги, вести разбор жалоб — будут делать по собственному разумению. По отдельности договорились и знакомиться с крепостью и городом, чтобы потом сравнить впечатления, да и сделать правильный вывод. А коли что будет непонятно, то вновь обмозговать сообща. Ибо, что ни говори, а две головы лучше, чем одна.

Договорившись, двинулись в сторону присутственного места. На колокольне Знаменского собора неурочно брякнул колокол.

«Ишь ты, — догадались разом, — звонарь сигнал подает, что вышли».

Но остановились, повернулись к храму, сняли шапки, чтобы осенить себя крестным знаменем. Перекрестившись троекратно, надели шапки, тронулись дальше.

Когда на аудиенции побывали что-то просившие или просто заверявшие в своей преданности главы и сотники стрелецкого и казацкого воинств, главы пушкарей и воротников, выборные от купечества и посадского люда, настоятель Знаменского монастыря и пастыри курского церковного причта, настала очередь народу поплоше.

— Лексей Семенович, — вытирая вспотевшую лысину голубым платом, молвил Шереметев, — устал я. Сам понимаешь — возраст. Пойду отдохну что ли… Ты уж тут, голубчик, сам как-нибудь… с народишком-то… Да особо в голову их брех не бери — пустое то. Их слово, что ржа на железе — только дело портит…

— Да чего уж, милейший Петр Васильевич, — привстал со своего места Шеин, — идите, отдыхайте. И не сомневайтесь — даст Бог, с народишком-то как-нибудь управлюсь.

Сказалось одно, подумалось иное: «Ишь, старый хрыч, московских обычаев придерживается: спать средь дня. Мороку потворствовать».

— Вот и спасибо на добром слове, — направился Шереметев к двери. — А знаешь, Лексей Семенович, — обернулся он от самого порога, — я, пожалуй, после обеда сюда больше не приду. Храмы божьи посещу. Не возражаешь?..

— Какие могут быть возражения, — улыбнулся широко и открыто Шеин, всем своим видом давая понять, что просьба старого воеводы ему вовсе не в тягость. — Благое дело… коли храмы. Сам думаю о том же… Но попозже… А еще собираюсь крепостицу обойти: своими очами посмотреть, что и как… Ибо чужому слову верь, да своим оком проверь!

— Тогда — с Богом!

— С Богом!

Хлопнув дверью, Шереметев ушел в июльскую полуденную духоту, когда ни птица не чирикнет, ни ветвь на древе не задрожит, ни лист не шелохнется.

«А тут сиди, млей, отбивайся от полусонных, ошалевших от зноя мух, — проводив его взглядом, позавидовал Шеин. — Хотя бы окошко что ли приоткрыть… — подумал он, — все бы какой-никакой сквознячок появился… Дышать нечем». Но, обведя потускневшим взглядом все окна, понял, что думка его — пустая затея. Все рамы с засиженными мухами стеклами были целиковыми, без створок и без единой форточки. «Надо не забыть приказать, чтобы хоть одну раму да створчатой сделали», — скользнула, растворясь в душной истоме дня воеводская мысль.

2

Очередной искатель воеводского расположения был человече из мелких купчишек, — Истомин Ивашка, муж телом тучный да дебелый, но ликом, особенно взором, блудливый.

— Батюшка-воевода, боярин, отец родной, — бухнулся Ивашка прямо с порога на колени, — не вели казнить, вели слово молвить… холопу твоему.

Задрав кверху толстый, смахивающий на бабий, зад, челобитчик замер на полу, держа в левой руке свой скомканный суконный треух, снятый, по-видимому, еще в сенях.

— Встань и молви, — поморщился, словно от зубной скорби, Алексей Семенович.

В силу соей молодости он не любил излишнего показного чинопочитания. Не царь, чай… Да к тому же во всех этих буханьях «в ноги», в целованьях сапог было что-то неискреннее, лицемерное, вызывавшее гадливость. Да куда денешься — еще с татаро-монгольских времен к этому приучены. Сначала великие князья у ханов и баскаков лизать сапоги научились, потом и народ к тому приноровили. Теперь же, кроме царя, все друг у друга пыль с сапог языками счищают. И родовитые бояре да князья исключением этому не являются. Особенно те, кто милостей да почестей ищут. Разве что ровня друг у друга сапог не лижет.

Чинопочитание царя Федора Алексеевича — как доводилось слышать — дошло до того, что ближние бояре стали его земным Богом величать. Правда, это так возмутило Федора Алексеевича, что он предал опале несколько человек и запретил впредь такое богохульство. Воистину, заставь человека богу молиться — он и лоб разобьет.

«Ну, началось, — мелькнуло в голове воеводы, — теперь только держись: всех оговорит, всех с дерьмом смешает. Мать родную не пощадит».

— Я — курский купец небольшой руки и церковный староста, — заикаясь, обливаясь потом, начал Ивашка, — а есть у нас дьячок…

…Через полчаса воевода Алексей Семенович Шеин уже знал, что по попустительству первого иерея Никольской церкви отца Никандра там благоденствует дьячок Пахомий, муж пустой, насмешливый и чернокнижник, который буквально вчера поносил воевод тем, что называл их «новой метлой». Что и про царей высказался непозволительно для своего подлого происхождения: «один — де слаб здоровьицем, второй же — де мал, а всему голова — царевна-правительница Софья Лексевна».

В этом месте Ивашкина навета воевода поймал себя на мысли: ведь и он несколько часов тому назад сам примерно также думал. Однако виду не подал, только бровью легонько, по-кошачьи, повел.

Поведал Ивашка и о том, что некий стрелец именем Никишка грозился воеводе голову ссечь, коли тот позарится на его жену — писаную красавицу, которой ни в Курске, ни в других краях по красоте равной нет. При этом «честной челобитчик» не преминул заметить, «красавица она-то красавица, да Бог детишек ей пока не дает, праздной ходит».

— Сам слышал? — воззрился воевода.

— Не довелось, — заморгал виновато церковный староста.

— Откуда ведаешь?

— Да стрельцы по пьяному делу бахвалились…

— При ком речи велись? — строго спросил Шеин и вцепился взглядом, словно раскаленными клещами, в душу Истомы.

Тот струхнул. Это не посадских простаков пугать родством с Карионом Истоминым да Сильвестром Медведевым. Это ответ перед воеводой держать. Тут самому впору быть пуганым.

— Кажись, при стрельцах… стрельцах десятника Фрола Акимова… батюшка-боярин, — залепетал, заикаясь.

И снова — бух на колени и лбом о пол.

Пока челобитчик лбом стирал пыль с пола, воевода, согнав сонливую одурь, размышлял, что ему делать с наветом: то ли ход давать, то ли оставить без последствий до нужного случая.

«И с этим последователем Иуды что делать? — стучалась мысль в виски. — Оставь все так — пойдет к Шереметеву с враками этими… а то и выше… Дай ходу — ни дьячка, ни стрельца не жалко — о вознаграждении досаждать начнет… Таким только палец в рот положи — по локоть ухватят. Пугнуть дыбой что ли… за ябедничество».

— А почто ты, червь навозный, пес шелудивый, сразу до съезжей не дошел да про те речи срамные подьячим не сказал? — сойдя со своего места, пнул он ногой в мягком сафьяновом сапоге челобитчика, стараясь попасть каблуком. Чтоб побольней было. — Встань и ответствуй — почто?!. Да я тебя, песья кровь, в бараний рог скручу, собственное дерьмо жрать заставлю! Почто порядок нарушаешь?!

Войдя в раж, воевода и на самом деле распалился не на шутку, пиная сапогами растянувшегося на полу во весь рост челобитчика. Такое часто случается, когда слабый сильному сдачи дать не может и терпеливо переносит побои и насилие. И сильному в этот момент хочется еще больше «клевать» виновного. Только азарт разгорается. Воевода Шеин тут исключением не был.

— Сгною, в пыль сотру! На дыбу отправлю!

— Виноват, батюшка-воевода, — сквозь ахи и охи захныкал, запричитал по-бабьи Ивашка. — Прости окаянного, будь милостив. Пожалей деток малых! Век за тебя буду Бога молить…

— То-то же… — сделал вид, что смилостивился, Алексей Семенович, направляясь вновь к воеводскому креслу. — Вставай, шельмец. И запомни да на носу своем длинном заруби: ежели где хоть полусловом обмолвишься о том, о чем мне запоздало сказал — быть тебе первому на дыбе. А впредь, ежели что услышишь от кого-либо непотребное, то сразу ко мне. Да быстрее, чем пуля из затинной пищали либо фузеи летит! А то быть тебе в обнимку с дыбой. Понял?

— Ох, понял я, все понял, — закряхтев, стал подниматься с пола Ивашка, исподтишка опасливо косясь на воеводу. — Все понял, добрый боярин, — тер он рукой якобы ушибленный бок. — Впредь мне, червю земляному, холопу неученому, наука…

«Плут и пройдоха, — определил Шеин, наблюдая за маневрами челобитчика. — И, к счастью, — трус. Больше с наветом никуда не пойдет. Однако нагнать на него еще страху не помешает».

— А может, ты, иродово отродье, награды возжелал, потому и решился на оговор? — вновь спросил грозно, гипнотизируя ябедника черными глазами.

— Виноват, батюшка-боярин, — покаялся Ивашка, внутренне удивляясь прозорливости воеводы, — была такая пагубная мысль. Прости, окаянного…

— Ладно уж, прощаю. Ступай.

Обрадовавшись, что целым удается покинуть воеводские палаты, Истома заторопился к выходу. Но не дошел он, пятясь задом и постоянно кланяясь, до двери, как Алексей Семенович окликнул его:

— А десятника стрельцов Фролки у съезжей не видать?..

— Был, осударь-воевода, был… — остановился, как вкопанный, Ивашка. И преданно глядя в лицо воеводе зачастил: — С сыном своим… Семкой. Это при этом-то Семке дьячок-то Пахомий…

— Опять! — рыкнул воевода, да так, что церковный староста вздрогнул всем телом, а сонливо ползавшие по столешнице мухи взмыли черным роем к потолку.

— Виноват! Бес попутал…

— Если стрелец Фролка еще не утек, то покличь ко мне.

— Сию минуту, сию минуту… — вновь закланялся Ивашка. И задом, задом — к спасительной двери.

Вот уж и дверь отворилась. Еще один шажок — и прощай страшные палаты. Но вновь звучит голос воеводы:

— А у Никишки-стрельца баба и впрямь хороша?

— Ох, хороша! — Остановился на пороге челобитчик, внутренне обрадовавшись, что из сказанного им воевода ничего не забыл и забывать, по всей видимости, не собирается.

— Все. Иди уж…

«Хоть и грозился, а всему внял. Значит, жди расправы над дьячком и Никишкой, — радовалась невесть чему черная душонка церковного старосты, пока сам староста выбирался на улицу из воеводских палат. — Поход сей, ей-ей, не был напрасным».

Господи, почему так?! И где же возлюби ближнего своего?..

3

Вновь открылась дверь, и в воеводскую вошел крепкотелый мужик лет тридцати пяти. В стрелецком кафтане курской конной сотни, при сабле, но без бердыша и пищали. Шапка, как и подобает, в левой руке, колпак до пола свисает. Русые волосы стрижены под горшок, усы и борода аккуратно причесаны гребнем. И то ли пеги от природы, то ли так смотрятся в неровном свете воеводских палат — не разобрать. Цвет глаз по той же причине не определить, возможно, и карие… Но смотрят открыто, без страха.

Поклонившись поясно, стрелец хрипловато произнес:

— Кликали, батюшка-воевода?

— Если ты стрелецкий десятник Фрол, то кликал…

— Он самый.

— Ну, раз ты тот самый стрелецкий десятник, то скажи мне, Фрол, почто вчера позволил своим стрельцам речи непотребные вести, — изучив внешность стрельца, уперся в него воевода тяжелым взглядом, словно опытный охотник острогой в чрево медведю.

— Никаких непотребных речей никто не вел, — не моргнув и глазом, тут же ответствовал Фрол. — Да и когда-то было быть любым речам? Сначала в сотне вашу честь встречали, потом дома поснедал чуток, позанимался по хозяйству малому — ибо на казенную денежку надейся, но и про простую полушку не забывай! Да и на боковую! — Растянул Фрол рот в дурашливой улыбке. — Стрелец спит, а служба идет. А с утра, — закончил серьезно, — уже здесь.

— А вот перед тобой был купец, — вперился воевода рысьими глазами. — Он-то и говорит, что стрелец твоего десятка грозился ссечь голову воеводе, ежели тот на его жену-красавицу взглянет. А?..

«Вот же иудино семя, — помянул недобро про себя Фрол купчишку Ивашку, — под монастырь подвести хочет, пес шелудивый… Да и Никишка хорош — язык распустил. Теперь вот стой да отбрехивайся». Вслух же молвил иное:

— А Ивашка-то — враль старый. Его послушать — так кругом одни грешники, пустобрехи и лодыри, и только он — единственный праведник да труженик. Но стоит чуток копнуть — гнилой, никчемный человечишко. Про таких-то говорят: ни Богу свечка, ни черту кочерга…

— Вижу, ты, стрелец, не только смел, но и враль — похлестче этого Ивашки будешь… Врешь — и не морщишься. — Изломал губы и бровь в язвительной ухмылке Алексей Семенович. — Да пес с тобой… Недосуг мне ныне, в первый же день, вашими скудоумными брехнями заниматься. Коснись в другой раз — не спущу! Сполна сыщу! А ныне — уж так и быть, оставлю без последствий.

— Спасибо, батюшка-воевода Алексей Семенович, на добром слове, — отвесил очередной поясной поклон Фрол. — Хоть я и ни в чем не виноват, но твою доброту век не забуду и отслужу. Уж поверь…

— Запомню, — хмыкнул усмешливо Шеин. — А откуда про имя-отчество проведали? — окинул стрелецкого голову подобревшим взглядом.

— Так земля-то слухом полнится, — позволил улыбнуться и себе Фрол. — И как воеводу, боярина Шереметева, звать-величать, тоже знаем — Петр Васильевич. Чай не в чистом поле либо в черном лесу живем — во светлом граде Курске.

— Что-то светлости да чистоты в этом граде я не заметил, — теперь уже откровенно рассмеялся Шеин наивной вере стрельца в чистоту и опрятность своего города. — Вдоль дороги…

— Большой Московской… — подсказал Фрол ненавязчиво.

— …Да-да, вдоль Большой Московской дороги, — не стал серчать воевода, что был перебит на полуслове, помимо воли испытывая к стрелецкому десятнику какое-то расположение, — когда ехали сюда, горы мусора, золы, навоза, сена и соломы, куриных перьев видать… Коровьи лепехи кругом, куриный помет…

Фрол развел руками — мол, что поделаешь… что правда, то правда… Про себя же подумал: «Глазастый, черт, приметливый. Все огрехи-прорехи заметил. Недаром, значит, верхом ехал, а не в карете…»

— А вот в иных странах и у иных народов такого непорядка нет. Все чисто убрано, подметено, — заметил между тем Шеин, вспомнив свои посещения в Москве Кукуя — немецкой слободы. — Впрочем, откуда тебе, стрелец, про то знать…

— Далее Перекопа и Украйны не хаживал, — словно бы извинился Фрол. — А там, как и у нас — дерьмо вдоль дорог, пыль, кострика… Одним словом, ества для ветров, для вихрей — забава.

— Смотрю, — вновь не совсем по-доброму усмехнулся воевода (надо же власть показать), — ты не только смел, но и за словом в мошну не лезешь.

— Так то от жизни стрелецкой да молодецкой, батюшка-воевода… Тут либо ты уел, либо тебя слопали. Третьего не дано…

— А на Украине где побывал, с кем?..

— Так это с князем и воеводой нашим Григорием Григорьевичем Ромодановским, царство ему Небесное, — истово перекрестился Фрол. — И в Киеве, и в Белой Церкви, и Чигирин брали… Хороший был вой и вождь. Стрельцов без дела не забижал. Жаль его…

— Жалеешь? — Не стал дальше Шеин дожидаться, где и в каких местах побывал курский стрелец в походах с воеводой Белгородского полка Григорием Ромодановским.

— А как же, — был искренен Фрол. — И самого его жаль, и сынка его — Андрея Григорьевича. Вот же невезучий человек, сынок-то… — проявил десятник к удивлению воеводы такие познания, о которых не каждый родовитый боярин знал, — сызмальства в турецком плену. А не успел по выкупу выйти, уцелев среди басурман, так снова горе-беда — среди русских же людей смерть свою обрел…

— Не среди людей, а среди мятежников, бунтовщиков, татей и воров государей наших, — жестко поправил Шеин, полыхнув пламенем глаз. — Но будя о том… Ты мне вот что скажи: дьячка Пахомия знаешь?

— Как не знать, — внутренне насторожился Фрол, даже живот втянул. — Курск хоть и большой град, но все же не настолько, чтобы в нем друг друга не знали.

— Ну-ну! — подстегнул воевода.

— Знать — знаю, но дружбы не вожу, — не обратил на понукание особого внимания стрелецкий десятник. — Он — на посаде, я — в слободке… Он при кадиле и Псалтыри, я — при сабле да пищали… Он на амвон восходит, а я — вскакиваю на коня. Вот такая мы с ним родня, — закончил с едва уловимой усмешкой. — Правда, пару зим моего сына Семку грамоте обучал. Как и иных прочих…

— Что он за человек? — понимая, что стрельца, как старого воробья на мякине, ходя вокруг да около, не провести, задал Шеин прямой вопрос.

— Человек, как человек… Сердцем — добр, разумом — светел: Евангелие на память знает, псалмы, не заглядывая в Псалтырь, читает. Детишек вот грамоте обучает… Летописи пробует нам, неучам, читать… А еще все мечтает какую-то древнюю рукопись о Курске, писанную будто бы до Батыева треклятого нашествия на Русь, отыскать. Говорит, что она нынешней совсем не чета… Еще первыми курскими князьями писана…

— А нынешняя, знать, имеется?.. — перебил воевода, прищурившись.

— Сам не видел, — тут же поспешил с ответом Фрол, — но слышал, что в Знаменском монастыре. У настоятеля.

— Вон оно как… — хмыкнул неопределенно Алексей Семенович, дивясь столь интересным обстоятельствам, о которых пребывавший ранее настоятель монастыря почему-то не вспомнил.

— А откуда дьяче Пахомий в Курск попал, — возвратился к главному вопросу Фрол, — того не знаю. У нас в Курске, как в ковчеге у Ноя, — всякой твари по паре… И русские есть, и казаки, и черкасы, и татарове крещенные, и немцы ученые, — стал перечислять, загибая пальцы на свободной от шапки руке. — Даже иудеи, сыны Израилевы, имеются. Один, вроде, кабак держит, второй — ссудную лавку…

— Ты мне лясы не точи и зубы не заговаривай, — зыркнул воевода глазищами, — ты о грехах дьяка сказывай.

— Про грехи дьячка ничего не ведаю, — развел Фрол руками, подметая пол колпаком шапки. — Если и есть грешок за ним — так это пристрастие к хмельному зелью. Но с другой стороны, кто этим не грешен?..

Стрелецкий десятник о дьячке Пахомии говорил много, но ничего интересного для воеводы так и не сказал. Тот это понял и решил дальше время попусту не тратить.

— Ладно, — махнул он рукой, на которой красовались перстни. — О Пахомии отдельный разговор. Ты теперь о крепости скажи: крепенька ли?

— Я — человек маленький, — смутился Фрол, не ожидавший подобного вопроса. — Тут надобно с людьми знающими речи вести… С затинщиками, со стрелецким головой… с приказными, само собой…

— Брехать языком — так горазд, а как до дела, так и в кусты, — усмехнулся воевода, но без издевки и злорадства. Скорее, с подначкой. — Ну, а проводить по крепости сможешь? Показать… Рассказать… Или опять — я не я и хата не моя?.. Так как же?..

— Так это я с радостью! За милую душу! — искренне обрадовался десятник. — Разреши только, батюшка-воевода, сына-постреленка домой отправить — целый день у съезжей мается. Проголодался, поди…

— Смышленый отрок-то?

— Семка что ли?..

— Он самый.

— Бахвалиться не стану, — откровенно был польщен таким воеводским вниманием стрелец, — но говорят, что смышлен не по годам…

— А кто говорит?

— Так соседи, стрелецкие и казачьи пятидесятники, сотники… дьячок Пахомий, наконец, когда грамоте обучал…

— Вот и хорошо… — встал Алексей Семенович со своего места. — Тогда берем его с собой: вдруг да на что-нибудь и сгодится…

«Вот же угораздило меня про Семку сболтнуть… — сопровождая воеводу к выходу из палат, корил себя Фрол. — Как оно-то выйдет?.. Как бы тут себе не навредить, да и Семке жизнь в самом начале не сломать?.. Еще и сам успеет сломать-то… А с другой стороны, не воевода ли Дурнев первым заметил и приветил Семку Медведева, ныне известного на всю Московию Сильвестра Медведева, вхожего даже в царские палаты?.. Воевода. Именно он, воевода Дурнев, показал Семку Медведева, промышлявшего на торгу сочинением грамоток, думному дьяку Заборовскому, остановившимуся при проезде в Белгород в Курске. А тот и отвез его в Москву первопрестольную… А чем мой Семка хуже?.. Не хуже».

4

Крепость пошли осматривать целым собором.

Тут воеводой, то ли присушившимся к словам Фрола, то ли по собственному разумению решившему сие, были призваны не только старший от затинщиков-пушкарей Иван Пушкарь, но и глава стрельцов Афанасий Строев, и глава казаков Федор Щеглов, и старший воротный Евсей Большой. Эти служивые все были «по прибору». Немало подвернулось воеводе под руки и жильцов — детей дворянских, несших службу «по отечеству» и маявшихся с утра у воеводских палат и съезжей.

Суетились возле воеводы и подьячие разных приказов. Эти с каменными чернильницами на животе, с листами бумаги — в карманах кафтанов, с перьями за ушами, с гладкими дощечками в руках. А вдруг да какой указ воеводы записать надобно?! — так все готово. Присел на одно колено, на другое — дощечку, на нее — лист бумаги, перо — из-за уха, макнул в чернильницу — и хоть чертеж черти, хоть указ строчи! А то поначалу даже растерялись как-то: их, приказных, и не позвали! Без них воеводы дела обделывают. Где это видано, где это слыхано… чтобы без них… Теперь рады-радешеньки, все на глаза воеводе попасться норовят, друг перед дружкой вперед забегают.

Все старались оттереть стрелецкого десятника и его голоногого Семку от воеводы. Не по чину, мол… не по Сеньке шапка! Но Фрол — и сам не промах — уступать нажиму не собирался, да и воевода так зыркнул на особо усердных, что те сразу хвосты прижали. Никому не хочется попасть к воеводе в опалу-немилость.

А что до Семки, то ему и позади всех вышлепывать босыми ногами было не зазорно. Лик его, словно праздничный пасхальный кулич, от гордости румянцем светился. Еще бы — сам воевода покликал!

«Ха! — про себя радовался Семка, сбивая черными стопами пыль с придорожной травы. — Теперь все посадские и слободские мальчишки от зависти лопнут. Ни кого-нибудь, а меня кликнул воевода… как бишь его… А!.. Лексей Семенович!»

— По кругу пойдем, — объявил Алексей Семенович воеводскую волю. — И начнем, пожалуй… — обвел он взглядом детинец — вон с той угловой башни.

А чтобы было более понятно, указал десницей, в сторону той, что стояла на стыке оврага и Тускоря. Рука, освобожденная от широкого и длинного рукава кафтана, плеснула. Перстни на перстах, заиграв гранями, брызнули солнечными искрами.

— Как прозывается?

— Так Кривая же!.. — едва ли не хором услужливо ответили курские служивые люди.

И те, что «по прибору», и те, что «по отечеству».

— Почто так? — приподнял Шеин левую бровь.

— А кто его знает… — сразу же дружно попятились Строев и Щеглов, уступая первенство ответа Евсею Большому и городским жильцам — дворянам служивым да детям боярским.

Но и дворяне, переглянувшись меж собой, тоже назад качнулись.

— Вот, может, Евсей скажет… — опустили они долу сразу же потухшие взоры свои. — Он у нас за ворота и башни ответствует. С него и спрос…

— Точно, точно, — тут же поддакнули жильцам приказные ярыжки, отводя от себя ответственность.

Но и Евсей, покраснев, как рак в варе, только пучил глаза на воеводу да мычал что-то нечленораздельное.

— Ну! — Подстегнул его Алексей Семенович, наливаясь гневом.

— А-а-а… И-и-и… Виноват, батюшка-воевода, — бухнулся в пыль на колени Евсей, — не ведаю. Кривая да Кривая…

— Так это, может, потому, — вмешался Фрол Акимов, — что когда строили, то древо с гнильцой в один из венцов и положили. Вот башня и наклонилась в одну сторону. Так сказать, покосилась, покривела на один бок. Отсюда — и Кривая.

— И сильно окривела?

Услышав вопрос, все сразу же уставились на Фрола: мол, коли начал, то ответствуй и далее.

— Да снаружи-то и не заметить, — прищурил глаз стрелецкий десятник, — коли особо не приглядываться. Башня как башня… дубовая, крепенькая. А вот снутри… снутри полок наклон заметный имеет.

«Вот, черт приметливый, — покосился на него главный затинщик. — И когда он все это на глаз положить успел?.. Чешет, как по писаному».

А Фрол, опережая очередной вопрос воеводы, уже добавил успокаивающе:

— Впрочем, наклон этот не так крут, чтоб ноги на нем скользили. Жить можно… и воевать можно.

— Да! Да! — поддержали все.

И только Семка, посапывая облезлым от загара носом, помалкивал. Еще не дорос, чтобы в дела взрослых и важных людей встревать да нос свой вставлять. Можно не только носа лишиться, но и головы. Понимать надо… Потому слушал да впитывал в себя услышанное. Интересно же…

— К тому же народ наш ее еще и Красной прозвал, — продолжил стрелецкий десятник свой сказ о мощной угловой башне. — То ли за то, что красивая, то ли за то, что на Красной горе стоит… А, может, за то и другое сразу… теперь и не упомнишь.

— Интересно все у вас, — хмыкнул воевода, — то кривая, то красивая…

Сопровождавшие сочли за благо промолчать. А то ляпнешь что-либо невпопад — и плачься потом. Близок локоток, да не укусишь…

А вот следующую башню, — кивнул десятник головой в сторону соседской с Кривой, да так резко, что колпак его шапки дугу по воздуху описал, едва не задев воеводу, — Пьяной прозывают.

— Пьяной?! — вновь не скрыл удивления Шеин.

— Пьяной, Пьяной, — загалдели сопровождающие. — Видать, пьяные плотники ладили, потому и Пьяная…

— Потому ли? — уставился воевода на Фрола.

— Ну, раз большие головы про то говорят, — пожал Фрол крепкими плечами, — значит, так оно и было. А, вообще, сказывают, что когда строили, то хотели врата в башне проделать. Да по пьяному делу, видать, и позабыли. Должна была быть воротной, а стала Пьяной.

— А за Пьяной какая башня? — показал взглядом воевода в сторону средней башни, возвышающейся над крепостной стеной.

— Это Тускарная, батюшка-воевода, — поспешили многие с пояснением. — По речке названа. Речка Тускорь течет…

— Значит, ничем не примечательна?..

— Ничем, батюшка, ничем.

— А ты, стрелец-молодец что на это скажешь? — повел зеленоватыми очами то ли от природной окраски, то ли от растущей вокруг зелени воевода в сторону Фрола.

«Кот, настоящий кот, — подумал о внешности и повадках воеводы Фрол Акимов, — глазищи-то, глазищи!» Однако вслух произнес иное:

— Ну, разве то, что из этой башни начинается тайный подземный ход к речке на случай осады… Пожалуй все. Ничем не проявилась… Строили по трезвости, о вратах не мыслили… А вот в другой…

— В какой?

— А в той, что следом за Тускарной идет, в Оскольской, — уточнил Фрол, — врата выездные установили. Потому ее еще и Выездной кличут.

— Ну, хватит зубами попусту щелкать, — подал команду воевода. — Поднимемся в башню да пройдемся по стене, посмотрим, что да как…

Подстегнутые командой все гуськом-гуськом двинулись за Шеиным в услужливо распахнутые Евсеем воротца Кривой башни, чтобы по крутеньким ступеням внутренней лестницы добраться да второго яруса, а оттуда через открытый проем — и на саму стену. За взрослыми мужами, шмыгнув носом, последовал, замыкая цепочку, и босоногий Семка. Воевода ведь своего приказа быть при нем не отменял.

5

Несмотря на светлый солнечный день, на первом ярусе башни стоял полумрак. Пахло вековой пылью, старым древом, мышами. Почти все свободное пространство было завалено разным хламом: невесть когда и откуда взявшимися бревнами, бочками с рассохшимися клепками и покосившимися обручами, плетеными из лозняка корзинами, прочей деревянной угловатой мелочью, мешающей свободному проходу. Да так мешают, что к башенным пушечкам и не пробиться.

— Ну и захламлено тут у вас, — шипел, выговаривая служивым Шеин. — Сам черт ногу сломит.

И чтобы меньше дышать пылью, достал из кармана кафтана носовой плат, который и прижал к носу.

— Уберем, батюшка-воевода, — заюлили воротный и затинщик. — Видит Бог, уберем.

— Уберем, уберем… — передразнил воевода служивых. — А до меня разве нельзя было убрать. Вижу, не очень-то вы все радеете на государевой службе…

— Виноваты, батюшка-воевода, виноваты, — поспешили с покаянием служивые к скрытой радости приказных крючков. — Ты уж не серчай и прости нас, Христа ради…

— А коснись осада от татар крымских?.. Спотыкаться будете да в спешке калечиться, нерадивцы… — зудел воевода, нагоняя страх.

Семка, хоть и был в хвосте цепочки, воеводский же гнев слышал не в пол-уха, а в оба. И старался не дышать, чтобы, не дай бог, попасться боярину под горячую руку. Мышкой, тенью крался за остальными.

Вот все вышли на полки крепостной стены. Снизу стена кажется могутной, непреступной. И то — с забралом-тыном, почитай, до двух сажень высотой. Сверху вид совсем иной. Не такой уж высокой кажется. До земли, перегнись через тын, рукой достать можно. Но это тоже кажется…

Солнце по выси золотым колобком катится, за зенит перевалило. Тут бы курскому служилому да приказному люду — на боковую и всхрапнуть часика так три-четыре, пока духота не спадет. Но с неугомонным воеводой приходится париться на солнцепеке. После прохладного полумрака все щурятся. И стрелецкий голова Строев, и Федор Щеглов, и Иван Пушкарь, и все прочие украдкой, прикрывшись рукавами, позевывают. А вот Семку жара ныне совсем не берет, знай себе, шмыгает да посапывает облупленным носишком.

На стене, по которой двигаются все также гуськом, тоже не совсем ладно. То корзина старая, перевернутая кверху дном, встретится, то плетушка раздрызганная, перегораживающая весь проход, попадется. Словом, беспорядок.

— Лодыри, изверги, — серчает Шеин на сопровождавших, а те только виновато прячут взоры да друг с другом тишком переглядываются.

Но вот дошли до первого выступа в стене. На нем-то, как правило, в дни опасности затинщики со своими затинными пищалями службу правят. Отсюда можно вести огонь вдоль стены. И вправо, и влево. Вплоть до башен.

— А сруб-то еще ничего, — потрогал руками бревна опалубки выступа Шеин. — Послужит годок-другой…

— Крепенький, крепенький, — опережая друг друга загомонили сопровождавшие. — И не годок, и не два послужат, а лет так с десяток, с десяток…

— Крепкий, — подтвердил и Фрол, но более для себя, чем для воеводы.

Вдруг откуда ни возьмись при замершей, задремавшей тихости, когда даже листок не шелохнется, набежал резкий поток ветра. Крутанув у подножия стены пыль, солому и куриные перья, подскочил к вершине стены. И не успели служивые люди даже ойкнуть, как ветер уже сорвал с воеводы шапку и сбросил ее за тын. А оттуда, не успокоившись содеянным, погнал-покатил ее к обрыву над Тускорем.

— Держи, лови, — загалдели приказные, суматошно бегая вдоль тына.

Растерялся и воевода, не зная, что предпринять. Не прыгать же со стены за шапкой.

— Тять, а тять, — подскочил Семка к отцу. — А ну снимай свой кушак да опускай меня га нем за тын.

— А ты не оборвешься? — засомневался Фрол. — Тут высоко, сажени две будет… Покалечиться можно.

— Снимай, не рассуждай, — ухватился за Семкины слова Афанасий Строев. — Не покалечится…

— А то, ей-богу, в Тускорь унесет. Тогда, считай, пропала шапка, — ввернул словцо и казачий голова Щеглов.

— Ну, сын, держись, — снимая с себя кушак и передавая один его конец Семке, молвил Фрол. — Семи смертям не бывать, а одной не миновать.

— Типун тебе на язык — ругнул Фрола кто-то из сердобольных приказных. — Нашел время зубы чесать.

И не успел Семка ухватиться черными от загара и грязи ладонями за конец кушака, как тут же десятком сильных мужских рук был перенесен за тын. Длинны кушака не хватало, и Семкины исцарапанные ноги задрыгали в пустоте.

— Спускайся! Прыгай! — раздались советы со стены.

Поджав немного ноги под себя, Семка отпустил конец отцова кушака и… оказался на земле. Сделав кувырок через голову, он тут же встал на ноги и стрелой метнулся к обрыву над Тускорем.

6

Почти до вечера воевода Алексей Семенович Шеин обследовал курскую крепость, переходя от одной башни к другой. И везде находил непорядок и тыкал носом служивых да приказных. Те морщились, перенекивались, переругивались, но больше всего каялись и обещали исправить, устранить, исполнить.

Меньше всего доставалось от воеводы стрелецкому десятнику Фролу. А уж Семка, умело спустившийся с почти отвесного, поросшего мелким кустарником мелового склона, нашедший шапку у вод реки и вернувший ее владельцу, был вообще в героях дня. Воевода дал ему серебряную монету — такого богатства Семка вовек не имел — и приказал быть ежедневно в воеводских палатах для личных поручений.

— Вижу, — пролил Шеин бальзам на душу отрока, — ты не только смелый отрок, но и толковый. Потому беру на службу… посыльным. Только не забудь вымыться как следует, причесать вихры да одежонку посвежее приодеть.

От таких слов Семку жаром обдало. Даже сквозь загар румянец был виден, словно пламя костра сквозь густой дым. Хотелось сказать, что он еще и грамоте да счету разумеет — даже губы приоткрылись. Но благоразумие взяло верх. Не престало мальцу бахвалиться. А то можно и осрамиться.

— Одежонка на служивого отрока найдется? — обратился Шеин уже к Фролу.

— Что-нибудь подыщем…

— И обувку…

— Порши, или по-нашему, постолы, мыслю, сгодятся…

Сгодятся, если босоту прикроют. А на сапоги пусть сам зарабатывает, не ленится.

После этого для Семки разговора, а для воеводы, возможно, всего лишь малозначащей обмолвки, осмотр крепости был продолжен. И наступила очередь бастиона Белгорода. Он располагался на стыке крепостных стен, идущих как вдоль Тускоря, так и вдоль долины Кура. Если крепостные стены и башни были сложены из толстых дубовых плах, давно почерневших от времени, а местами и покрывшихся зеленоватым мхом, то стены бастиона были обложены белым камнем. Это-то и дало им название Белгорода. И не просто Белгорода, а бастиона — крепости в самой крепости. Так как крутизна склонов мыса со стороны Кура была не столь обрывистой, а даже весьма пологой, то высота крепостных стен тут доходила не только до двух, но местами и до двух с половиной саженей.

— Вот этот бастион малость и походит на настоящую крепость, — впервые тогда без ругани и нареканий констатировал воевода.

Однако сказать, что он был очень доволен произведенным на него эффектом осмотра, было бы верхом самоуверенности. Просто на этот раз воеводского ворчания стало несколько меньше.

— На этом месте ранее стояла башня под названием Меловая, — потрафил своими познаниями воеводе казачий голова Федор Щеглов. — Но она сгорела еще в семь тысяч сто двадцатом году, во время осады города польско-литовскими войсками то ли пана Желтовского, то ли полковника Ходкевича… Теперь уже и не припомнить точно…

— Или пана Кулаковского… — ввернул Евсей Большой и заморгал часто-часто, словно в оба глаза ему попали соринки.

Старшому городской воротной службы куда проще было с многопудовыми вратами обращаться, чем со словами. Да еще при самом воеводе. Труд непосильный…

— А может, и треклятый Семка Лыко… или же Петро Дорошенко… — не остался в стороне Иван Пушкарь. — Тоже изверги известные и хаживали часто.

— Не, — не согласился с ним Щеглов. — Князь Семен Лыко тогда разорил окрестности Рыльска и сжег Белгород. Но до Курска, слава Богу, не дошел. А Петр Дорошенко, атаман запорожских казаков, в наших краях был хоть и часто, но позже. И грабил только уезды да волости Курска. К самому городу не подходил — видать, кишка была тонка.

— Враг поджег? — возвращая к сути дела, прервал воевода завязавшийся спор.

— Сказывают, что не враг, а сами курчане по приказу воеводы Татищева, — счел нужным вмешаться с пояснениями стрелецкий голова Афанасий Строев. — Но о том лучше всех знает дьячок Никольской церкви Пахомий. Он уже в который раз переписывает летописный сказ о том.

«Опять этот дьячок Пахомий, — непроизвольно поморщился Шеин. — Первый день в сем граде, но, поди ж ты, уже третий раз о нем слышу… Надо непременно повидать его…»

— Семка! — властно позвал он смышленого и расторопного стрельчонка.

— Я тут, батюшка-воевода, — засиял очами малец, вьюном прошмыгнув между приказными и служивыми.

И подражая бравым стрельцам, вытянулся в струнку, выпячивая тощую, костлявую грудку.

— Я тут!

— Завтра с утра пулей к дьячку — звать ко мне. И предупреди, чтобы не вздумал мешкать. Понял?

— Угу!

— Не «угу», а по-военному кратко и точно: «да!» или «понял!».

— Да! Понял.

— Раз понял, то держись поблизости. Может, понадобишься еще…

Так Семка, сын Фрола Акимова, получил первое в жизни воеводское поручение. И был этим несказанно горд. Жаль, что никто из его друзей-товарищей того не видел. От зависти бы лопнули, конечно.

— А это и есть ваш знаменитый Кур? — прицелился перстом Алексей Семенович с высоты стен бастиона в речку, неспешно катившую в низине темную, свинцовую гладь вод до слияния с Тускорем.

— Он самый, он самый, — поспешили с подтверждением служивые.

— Что-то мал…

— Мал, да удал, — вставил словцо один из приказных, имевший баньку на берегу Кура. — В половодье разольется так, что только держись… И мостки сносит, и клети, и живность всякую. А то и чадо божье, коли чадо зазевается… либо по пьяному делу…

— Это точно, батюшка-воевода — поддержал «приказную строку» Афанасий Строев, державший на Куре мельницу. — В половодье буйствует, удержу нет…

— Точно, точно, — гукнули и остальные. — Это летом он мал да тих, а в вешнюю разливную пору — зол да буйн бывает…

— Не велик коготок, да остер…

— Не велик зверь, да лапист…

Так, в разговорах о нраве Кура, перешли к Куровой башне, а от нее, держа путь в сторону Георгиевских ворот города, — к угловой Никитиской.

— Куровая — понятно, по Куру названа, — заметил воевода, обернувшись к сопровождавшим, — а вот Никитская?..

— Так то по церкви, — поделился с ним познаниями стрелецкий голова, опережая собратьев. — Вон там ранее стояла, — неопределенно указал он дланью в сторону маковок Никольской и Флоровской церквей. — По ней и названа… Самой церкви не стало, а вот название башни осталось.

— Бывает, — согласился воевода и направил стопы к этой башне.

Все последовали за ним. Были злы — не только днем не спали, но и не полдничали. Однако виду не показывали. Ибо скулить — себе вредить.

Никитская башня была не только самой высокой башней крепости — ее высота доходила до 4 саженей и одного локтя — но еще и въездной. В ней находились Никитские ворота. Они, конечно, были не чета вратам Пятницкой башни — и поуже, и пониже, — но и над ними, как и над Пятницкими, располагался киот со списком иконы «Знамения» — святой заступницы и оберегательницы града и края.

…Дома Семка во всех подробностях рассказал о случившихся с ним происшествиях сначала младшим братьям Гришке да Сашке и сестре Анюте, а потом и матери Евдокии Ивановне, или, по-уличному, Евдохе. Причем не один раз. Та поудивлялась, поохала, да и приступила к топке печки в неурочное время — греть воду и мыть Семку.

— Ох, беда! Ох, беда! — то и дело шептала матушка радостно.

И когда мыла худенькое тельце сына, и когда расчесывала его вихры, и когда, достав из сундука, штопала да подшивала какую-то одежонку. И все пыталась погладить его по макушке, только Семка увертывался. Не маленький ведь…

— Оно и верно: беда, но добрая пока, — покручивал усы родитель.

Он уже где-то отыскал и подлатал старые материнские постолы. Повертев их и так, и этак перед глазами, молвил тихо:

— Ничего… Послужат еще. Чай, не лапти же… Как думаете, — обращался он то к супруге, то к Семке — послужат еще?

— Тут и думать нечего, — торопливо ответствовала Евдокия, — послужат.

— Послужат, — солидно ответствовал и Семка.

Спал в эту ночь Семка тревожно, то и дело просыпаясь на печи среди безмятежно посапывающих братьев и прислушиваясь к ночным шорохам, исходившим откуда-то из-под печки. Там то ли мыши возились да шуршали, то ли самому дедушке домовому, как и Семке, не спалось. Вот он и ворочался с боку на бок да ворчал.

А вот воевода в эту ночь, набегавшись вверх-вниз по крепостным стенам Курска, накричавшись на нерадивцев, спал крепко. Без сновидений и метаний по постели, хотя духота стояла не менее той, что была прошедшей ночью.

7

Семка из-за того, что всю ночь вертелся да вскакивал, проснулся утром не с первыми и даже не со вторыми петухами. Как на грех, под утро сон его сморил. Проснувшись, соскочил с печки на полок-приступок и начал поспешно, снимая с себя старье, одеваться во все то, что мать еще с вечера заботливо приготовила.

Приготовленная одежонка лежала аккуратно сложенной в уголке полка на специальном поставце, некогда сооруженном отцом. Поэтому надевать ее было легко и приятно. Делов-то: штаны натянуть, голову — в ворот, руки — в рукава рубахи просунуть, ноги — в поршни вдеть. Правда, как ни поторапливался Семка, с поршнями пришлось повозиться — непривычны они для извечно босых ног. Но ничего, надел…

Братья и сестра, разметавшись по широкому печному ложу, дрыхли, как говорится, без задних ног.

«Спите, чумазые, — мысленно пожелал им сладких снов Семка. — Еще маленькие, чтобы рано вставать».

Спал и отец. У себя на полатях.

«И ты, тятя-кормилец, подремли еще, — пожалел родителя, — ныне есть, кому денежку в дом принести».

Матери на полатях не видать — значит, толчется у печи в закутке.

Изба у Фрола небольшая, но крепкая и светлая — стены стараниями Евдокии Ивановны выбелены меловой побелкой. Струганные доски потолка и полатей потемнели от времени и местами даже потрескались, но не рассохлись, подогнаны друг к дружке плотненько, без прорех. Так что мякина, толстым слоем насыпанная поверх досок потолка для сохранения тепла в зимнее время, не просыпалась. Совсем ни крошки. Выпирающая своим плоским, но жестким ребром над краями досок матица едва ли не посередине избы покоится на опоре — гладком дубовом столбе, опершемся комельком о глиняный пол.

Слева от входа, задом к нему стоит печь, нацелив зево устья на противоположную стену. Впрочем, от двери этого не видать, так как пространство между устьем печи и противоположной стеной отгорожено широкой холщовой занавеской — пологом. Правда, курчане, склонные к мягкому произношению, называют его полохом.

За пологом — закуток или бабий кут. Там, или в подпечье, или прислонившись к стене либо к самой печи, лежат и стоят ямки, чапля, кочерга, деревянная лопата для посадки хлеба. «Наипервейшее материно оружие», как любит шутить отец, когда бывает в хорошем расположении духа.

В закутке же находится мельничный жерновок, еще ступа с толкачом, полки с посудой, кувшинами и горшками. Там же — веники и голики, убранные подальше от человеческих глаз, гусиные крылышки для подметания загнетки, и многое другое, так необходимое в женском обиходе. Там же — пучки высушенных трав от хворей, сушеные ягоды в горшочках — для отвару. Да мало ли чего там… в бабьем куте имеется. Всего и не перечтешь…

Печной закуток — бабье царство. Мужчины туда, даже отцы семейства, не вхожи. А если и заглянут по неотложному делу — то на секунду. И назад. Правда, когда не учат уму-разуму своих суженых, тогда уж никакой бабий закут им не помеха. Не защитит, не спрячет…

Вдоль правой стены — сундук и лавки. Прикрыты цветными попонами-покрывалами. В сундуке, подальше от посторонних глаз, хранится самое ценное, что есть в семье: рушники, скатерки, обнова, надеваемая только по большим праздникам.

В святом углу, за вышитой крестиками занавеской, киот с темными от времени иконами и мерцающей язычком огонушка лампадкой. У этой же стены, сразу же рядом, дверь.

Печь у стрелецкого десятника топится по-белому, хотя у многих Фроловых сотоварищей-стрельцов — да что там стрельцов, у многих купцов малой и средней руки, не говоря уже о посадских мещанах, — печи топятся по-черному. И дым у них выходит наружу через волоковое окошко, отчего стены и потолки, вечно закопчены и засалены. Раздолье для тараканов и мух.

— Ты это куда, оголец? — оторвалась от печки Евдокия Ивановна, вытирая о фартук ополоснутые в лохани руки. — Даже лица не омыл и лба не перекрестил…

— Как это куда? — был удивлен Семка непонятливостью матери. — На службу. На воеводский двор. Да еще по пути надо к дьячку Пахомию заскочить — воеводский наказ передать…

— Так рано еще. Только-только пастухи стада на выпас погнали… Нашу Буренушку тоже…

Фрол хоть и был государевым стрельцом и на государевом содержании, но, став по прибору служилым человеком, стрельцом, с прежним укладом жизни не порывал. Не только избу в стрелецкой слободе имел, но и двор содержал, и животинку водил: лошадку, коровку, поросеночка и, конечно, кур да гусей. Как же без этого. Это в Москве стрельцы довольствием царским перебиваются, а в дальних городах на одно довольствие и не прожить… Задерживают часто и удерживают много за разные провинности да недогляды. Потому без хозяйства умному да трезвому человеку никак нельзя. А Фрол и умный и трезвый. Хмельное зелье если и употребляет, то по праздникам, когда грех не выпить, и меру знает. По кабакам не шатается. Правда, приходится подати с хозяйства, словно он — посадский мужик, платить. Но пока Бог миловал: удается Фролу выкручиваться… Нет за ним недоимки ни за дым, ни за живность, ни за огород малый.

Пахотных земель Фрол не имеет. Не крестьянин, чай. А вот лугами да покосами пользуется наравне с остальными стрельцами, казаками да посадскими, как, впрочем, и иным служивым людом. А коли видит, что сенца для коровки и лошадки, особливо, когда те стельные, приплода ждут, маловато для зимы будет, то на торгу подкупает. Теленочек и жеребеночек потом все сторицей окупят.

Многие завидуют Фролу-стрельцу. Еще бы: и изба справная, и двор в достатке. Шепчутся промеж себой: «Не иначе как с нечистым водится или на большую дорогу с кистенем выходит… Ибо откуда достаток-то». — «Да нет, — отвечают им другие, — некогда ему за стрелецкой службой кистенем махать. День и ночь службу справляет. А все у него с похода в украинские земли. Наверно, пана зажиточного обобрал да и утаил». — «Как же, утаишь там, — не соглашаются бывалые курчане, как и Фрол, побывавшие в походах. — Сотни глаз за тобой следят. Если воеводы не отберут, то свои же и убьют, чтобы забрать да продуванить». «Все то — пустое, — машут отрицательно руками на прежние небылицы более смирные, — клад он отыскал. Вот и разбогател. То ли слово заветное знает, то ли просто повезло. Старики сказывали, в наших краях кладов много зарыто. Только не каждому они даются. А Фролу, видать, какой-то дался».

Докатывались отголоски этих досужих разговоров и до Фрола. Он только скалился щербатым ртом да советовал говорунам меньше языками болтать, а больше руками делать. Тогда, мол, и у них достаток какой-никакой появится. «Горбатиться надо, а не лясы точить!»

— Зачерпни из бадейки ковшик водицы да иди сюда, — теплеет голосом мать: ведь не на побегушки сын спешит — на работу, — солью над лоханью… умоешься. Нехорошо немытым да нечесаным на воеводский двор идти.

— А еще нехорошо не емши на службу топать, — раздается с полатей голос Фрола. — Хоть кус хлеба съешь да молочка испей. Служилый день долог…

— Парного, — уточняет мать. — Буренку только подоила.

— А к воеводе еще успеешь, — продолжает поучать отец. — Служба, сын, она такое дело, что никуда не убежит, но занудить может. Недаром в народе поговорка сложилась: «Служба да нужа — нет их хуже». Так что не торопись, а делай, что мать говорит.

— Да идти-то до воеводских палат ого-го! — слабо сопротивляется Семка, направляясь к бадейке за водой.

— Тебе это «ого-го» в три прыжка одолеть и не вспотеть, — улыбается мать.

— Так то, когда босой был. Ныне — никак не смогу… Ногу жмут, негодные, — бранит Семка постолы, возвращаясь к закутку с полным ковшиком.

— Так то с непривычки, — хмыкнул отец. — Обтерпится.

— А ты до воеводских хором дуй босиком, — советует мать, принимая от Семки ковшик с водицей и сливая ему на ладошки, соединенные пригоршней. — Там и наденешь…

— И то, — соглашается Семка, умывая личико.

Но вот Семка, наконец, умыт и причесан. Перекрестившись на темные от времени образа, неспешно (спешить при еде — грех) съел кус хлебца и испил молока. Поблагодарил мать. Теперь можно и к воеводе Шеину Алексею Семеновичу направляться. Пока босым, налегке. Мать верно подсказала, обуться можно и там, у воеводских палат.

8

Алексей Семенович долго и тяжело взирал на дьячка Пахомия, мявшегося, тихо переступая с ноги на ногу, посреди воеводской.

В воеводской, как и в прошлый день, несколько сумрачно, душно и затхло. Только мух поубавилось. Это еще вчера он заставил приказных бить мух нещадно и гнать их вон из воеводской палаты, «чтоб их мерзкого духа не было». И те постарались. Где мухобойками, где прочей ветошью били и гоняли нечисть до полного изнеможения, очищая воеводские палаты. Но нескольким удалось уцелеть, и теперь они то тихо ползают по конному стеклу, то с ожесточением бьются в него, стремясь на свободу. А одна, видать, угодила в паучьи сети: все скулит и скулит в дальнем темном углу, вызывая чувство гадливости и раздражения.

Шеин восседает один, приказав приказным быть в соседней комнатушке. «Кликну, если понадобитесь», — обронил сурово и властно. Те только перегнулись в молчаливом поклоне.

Старый воевода Петр Васильевич Шереметев сказался занедужившим — маялся животом — и в воеводские палаты не пришел. «Перепостился, старый хрыч, — иронично хмыкнул на это известие Алексей Семенович, зная пристрастие старого боярина к сладкой да жирной снеди. — Или же с молодой женкой своей расстаться никак не может… несмотря на Петров пост». Сам он на этот раз супругу в грех не вводил, оставив досматривать сны. Думать о том, что Шереметев просто-напросто возложил весь груз воеводских обязанностей на плечи своего молодого товарища, как-то не хотелось.

— Говорят, дьяче, у тебя языку за зубами тесно? — наконец, счел нужным прервать затянувшееся молчание воевода.

— Врут, батюшка-воевода, — глядя то ли в пол, на широкие доски и щели между ними, то ли на зажатую в руке скуфейку, тихо молвил дьячок. — Зубов-то, почитай, и не осталось уже. Сгнили, сгинули…

— Значит, язык цел да длинен, — все также мрачно уточнил Шеин.

— Еще древние сказывали, что «язык мой — враг мой», — повинился дьячок. — Может, что и сболтнул лишнее, ведь без костей-то… мелет да мелет…

— Так можно и укоротить, — обжог взором, словно плетью воевода.

Дьячок, понимая о чем речь (ведь не сомневался, что Ивашка Истома обязательно наябедничает), еще пуще прежнего сжался, сгорбился, росточком стал ниже. Явственнее обозначилась плешь на поникшей голове. Слабо, едва заметно колыхнулись редкие, свисающие до плеч волосенки. Клинышек бороденки уперся в подрясник. Но на колени не бухнулся, как стоило бы ожидать. Устоял.

«Ишь ты, — невольно проникся симпатией к дьячку воевода, — хоть телом щупл и слаб, но дух имеет».

— Слышно, поносно о воеводах сказывал, с метлой сравнивал, которая «по-новому, де, метет».

— Виноват, батюшка-воевода, сорвалось с языка, сорвалось… Но без умыслу, без умыслу… По пословице, по поговорке…

— И по пословице не след болтать того, чего не разумеешь.

— Виноват…

— А еще сказывают, что и о государях смел суждения свои глупые высказывать?

— А вот это, батюшка-воевода, оговор, — несколько ожил дьячок. — Чистый оговор. Разве смею я своим поганым языком да о помазанниках божьих… Да ни в жисть!..

— Оговор, говоришь, — играл воевода с дьячком, как кот с мышкой. — А коли на правеж да на дыбу?.. Тогда что запоешь?..

— Воля твоя, осударь. На дыбе и правду сказать можно, и оговорить себя ложно — это как Господь Бог испытанье пошлет… Сам же человек слаб и телом, и духом.

— Так, баешь, — сверлил Шеин взглядом щупленькую фигурку дьячка, — оговаривают тебя?

— Видит Бог, — перекрестился мелко Пахомий, — оговаривают…

— И кто же?

— Да, мабудь, аршин купеческий Ивашка… — не удержался дьячок от колкости в адрес своего обидчика. — Сей муж горазд на всех поклепы возводить. — Вот уж у кого, действительно, язык без костей. Мелет и мелет. Правда, на выходе не мука, а муки людские могут быть да слезы…

— Смотрю, дьяче, ты не робкого десятка будешь. И за словом в карман не лезешь, и при мне прибаутками не боишься пользоваться. Словно у тебя на роду не одна жизнь прописана, а несколько…

— Земная жизнь, батюшка-воевода, — поклонился поясно дьячок, — у всех одна. К тому же краткая-краткая… как весеннее цветение древ благородных. Вроде, только что вспыхнули ярко-ярко — и уже следа нет от того цветения! Лишь у Бога в царствии Небесном она вечная. Да и то заслужить надобно…

Шеин Алексей Семенович в любой миг мог согнуть в бараний рог дьячка. Да что там согнуть — мог стереть в пыль, в прах, в труху! Кто он для него — да никто. Мельче вон той мухи, что трепыхается в паучьей паутине. Но, еще слыша извет из уст купчишки, он принял решение воеводство своего пытками да казнями не начинать и извету ходу не давать. Теперь же он более забавлялся тем, как дьячок будет выкручиваться из ловушки, неосторожно расставленной им самому себе излишней болтливостью. Правда, при этом не забывал и об угрозе напомнить, чтобы впредь был осмотрительным.

Но вот, посчитав, что сказано им о вреде длинного языка довольно и нагнано страха на дьячка предостаточно, Алексей Семенович счел возможным перейти к более интересному вопросу — сказанию о граде Курске. Как всякий молодой вельможа, рожденный во времена царствования Алексея Михайловича, он был увлечен историей Руси и Московского государства. Кроме того, не менее важным считал знать историю того города, в котором ему предстояло воеводствовать. И не только историю града, но и нравы людей, сей град населяющих. Потому следующий вопрос, прозвучавший из уст воеводы, был куда приятнее для слуха дьячка Пахомия:

— Говорят, сказание о граде Курске пишешь и о чудотворной иконе «Знамения»? Правда ли сие?..

— Пишу — громко сказано, — стал поднимать очи с пола и расправляться дьячок. — Правильнее — переписываю то, что другими было некогда написано. Ну, случается, что и от себя словцо-другое прибавлю… Возможно, более по дурости, чем от ума большого. Вот, пожалуй, батюшка-воевода, и все.

— А для чего пишешь-то?..

— Так для потомков же, — теперь открыто глядел дьячок на воеводу. — Чтобы знали, какого они роду-племени…

Каким-то внутренним чутьем, присущим больше диким животным да собакам с кошками, почувствовал дьячок Пахомий, что черные тучи беды над ним расходятся, рассеиваются. Вот и позволил себе немного расслабиться, распрямиться, человеком показаться, а не тварью трепещущей. Даже ростом вроде бы стал повыше и в плечах пошире.

— А со мною не поделишься?.. — насмешливо-властно спросил воевода, отчетливо понимая, что дьячку-то деваться некуда.

— Прикажешь листы принести, батюшка-воевода? — вопросом на вопрос отозвался Пахомий, сделав вид, что не заметил насмешки. — Так я сию минуту… — оставаясь на месте, метнулся он взглядом к выходу.

— А по памяти? А?! Ты — сказываешь, я — слушаю… — все тем же насмешливо-властным голосом продолжил воевода, наблюдая за дьячком — дрогнет или же нет. — Листов для чтения у меня и так предостаточно, — похлопал он ладонью по обложке огромной писцовой книги. — Читать, не перечитать… Так чего же зря и на твои письмена очи тратить?.. Давай уж по памяти. Ибо: взялся за гуж, не говори, что не дюж, — так, кажется, пословица бает…

— Как прикажешь, батюшка-воевода… — поклонился поясно Пахомий. — И пословица точно так бает.

— Тогда подходи ближе, садись на лавку, — жестом руки указал воевода место, — и сказывай.

Не задавая вопросов, дьячок Никольской церкви с великой охотой исполнил последнее указание молодого курского воеводы и приступил к повествованию.

9

— Как сказывали и писали умные люди, добрый батюшка-воевода Алексей Семенович, — сев на краешек скамьи начал сказ Пахомий, польщенный необычным вниманием, — которые не мне, червю земному, чета, град Курск был заложен служивыми людьми великого князя киевского Владимира Святославича. — И дальше неспешным речитативом, словно во время церковной службы: — Того самого Владимира Святославича в народе прозываемого Красным Солнышком, а в церкви нашей Православной — Крестителем. Заложен сразу же, как на Руси-матушке было принято крещение и воссиял свет истинной веры над тьмой языческой…

— Мнихом Нестором что ли сие сказано?.. — усмехнулся Шеин, давая понять, что он хорошо знаком с Повестью временных лет этого древнего сказителя. — Читывал. Только там что-то про Курск и слова нет.

— И преподобным Нестором тоже… — нисколько не смутился дьячок.

Да что там не смутился, он даже взором загорелся, почувствовав умного, много знающего слушателя-собеседника. Это не укрылось от воеводы. «Ишь ты, как его разбирает, — усмехнулся уголками губ воевода, — что, значит, на любимого конька воссел».

— И преподобным Нестором тоже, — повторился Пахомий и, закатив глаза, прочел по памяти: — «В лето 6496 по сотворению мира. Рече Володимир: «Се не добро, еже мало градов около Киева. И нача ставити городы по Десне, и по Востри, и по Трубежеви, и по Суле и по Стугне. И поча нарубати муже лучыние от словенъ, и от кривичь, и от чуди, и от вятичь, и от сих населе грады…»

— Ну, и где тут Курск и реки курские — Кур, Тускорь, Сейм? — усмехнулся с явной иронией Шеин.

— Так, батюшка-воевода, в старину писали емко, сжато, не теперешним писцам чета, пишущим размашисто да витиевато, — не задумался и малой малости дьячок. — Тут надобно не только буквицы зрить, но и меж буквиц видеть. Сказано же на Десне, следовательно, и на притоках ее тоже. А Тускорь да и Семь наша — притоки Десны.

— Семь — это Сейм что ли? — переспросил, уточняя, Алексей Семенович.

— Она самая, она самая, — утвердительно задергал бороденкой дьячок. — Река одна, а названия уже разные. Раньше — Семь, ныне, на польский манер — Сейм. Поляки за годы своего властвования в этих краях перекрестили, кажись…

— Понятно, — суховато отрубил воевода. — Ты далее сказывай.

— А далее… сказы да были несколько разнятся… — немного замялся дьячок. — По одной — в наш град, как и в другие, был прислан один из сыновей Владимира Святославича — Позвизд. По-древнему — повелитель бурь.

— Вон оно как… — хмыкнул Шеин. — И за какие же заслуги радость сия?..

— Сего не ведаю, — заморгал часто-часто рассказчик. — Может, из-за суровости жителей края — северы. Может, по иной какой докуке… Не ведаю. Ты уж, батюшка-воевода не изволь гневаться…

— Ладно, сказывай о другой небылице…

— По другой же — великим князем был поставлен на управление градом и краем один из местных старейшин племен северских — волостелин. Он в Житии преподобного Феодосия Печерского упоминается. А Житие сие писано преподобным Нестором. Вот одно к другому и складывается… Уже во времена Владимира Святославича и город был, и володарь имелся.

— Читал, помню, — мягко кивнул головой Шеин, плеснув кудрями по плечам. — Только такого значения не придавал. Более о вере христианской мыслил. Но оставим это. Какой же град Курск в ту пору был?

— Судя опять же по текстам Жития, немал, немал, батюшка-воевода, — зачастил дьячок. — И церковки каменные имелись, и священники многие — они-то отрока грамотке да святому Писанию учили, и волостелин опять же был, и хоромы волостелина, в которых он праздничные тризны учинял, призывая княжих лучших людей. А отрок Феодосий им прислуживал, как ныне кравчие, стольники да виночерпии. И торговые ряды были, и баньки-мыльни, и кузницы, и гончарни… И крепостица, детинцем рекомая, имелась…

— Не от нее ли осыпь-то, что посреди нашей крепости? — перебил Шеин, видимо, вспомнив о поросшей полынью да репейником осыпи — остатком былого крепостного вала.

— Надо думать, от нее будет, — вроде бы согласился дьячок. Но тут же раздумчиво добавил: — А возможно, то остатки и от вала, отделявшего княжий терем с подворьем от остального детинца. Теперь о том уже никто не скажет, не расскажет, — с сожалением развел он руками.

— Интересно, интересно, — опершись локтем на столешницу, подпер голову кулаком Шеин.

Как любого любознательного человека — а Алексей Семенович был любознательным — воеводу все больше и больше занимал сказ об истории града.

Взять хотя бы осыпь. Казалось, ну что тут особенного?!. Подумаешь, осыпь — пристанище псов бездомных да вездесущих воробьиных стай. Ан, нет! В стародавние времена это был вал, на котором стоял частокол… Это была граница, отделявшая детинец от посада или княжеское подворье от остального детинца. И это так зримо, так ощутимо, так явно после нехитрых слов какого-то церковного дьячка! Хотя самого, по чести сказать, соплей можно перебить: и худ, и тощ, и одет бедно.

— Интересно, — повторил воевода. — Сказывай далее. Или у тебя, быть может, в горле пересохло? Так я распоряжусь — чарку-другую доставят. Промочишь… Или ты к простой чарке непривычен, — явно забавлялся воевода, — тебе церковного напитка подавай?..

— Ни-ни! — забожился дьячок. — Ни простого, ни церковного хмельного зелья мне не надобно. Ибо во хмелю глуп и непотребен бываю. Я и так рад-радешенек твоей милости сказывать, осударь-воевода. Когда еще Бог мне такого жадного да важного слушателя пошлет?.. Да никогда! — потрафил он Алексею Семеновичу, вызвав у того благостную улыбку.

Бедный Пахомий говорил одно, а желалось ведь другое — созвучное словам воеводы. Желалось до ломоты в горле, до судорог кадыка, нервно забегавшего вверх-вниз по тощей шее, топорща дряблую кожу.

— Не хочешь, как хочешь. Неволить не стану, — усмехнулся Шеин, явно разгадавший мучительную борьбу, происходившую с дьячком. Да так очами повел, чисто мартовский кот… Жуть и мороз по коже. — Сказывай далее.

— А далее, уже при Владимире Мономахе в Курске с год княжил его второй сын Изяслав, получив этот удел и стол. Только не задалось тут Изяславу княжение, решил он в Муром с дружиной пойти. И пошел, и взял Муром, и посадника Олегова, крестного отца своего, оттуда свел, а своего поставил. И возникла так вражда-рознь меж ним и Олегом Святославичем. И пал в битве с дядей и крестным отцом первый удельный курский князь. На реке Лесной то случилось, под Муромом… 6 сентября 1096 года по Рождеству Христову.

— Видать, ни в батюшку, ни в братца Мстислава по ратной части уродился, раз победы не сыскал, — обмолвился Алексей Семенович, мечтавший о ратной славе.

— На все Божья воля, — развел потемневшие от времени суховатые да морщинистые длани Пахомий. — На все Божья воля.

— Да, дьяче, — согласился Шеин. — На все воля Божья. Не пожелает Господь — и волос с главы не упадет. А решит по иному — и войско целое падет. Впрочем, оставим то. Сказывай далее. К примеру, каков град в ту пору был: велик или мал? На нынешний похож?..

— Надо полагать, батюшка-воевода, что много менее нынешнего. Да и крепостица была возведена не из рубленных в срубы городниц, как ныне, а из одного частокола.

— А что на то указывает? — вздернул собольей бровью Алексей Семенович.

— Да хотя бы остовы дерев на осыпи. Верх давно сгнил, а камельки в земле можно наблюдать. Ну, и при других строительных работах… Сам видел.

— Кстати, о строительных работах, — вновь прервал Шеин словоохотливого дьячка. — Думаю, стоит крепость нашу, не всю, — уточнил сразу, — а в некоторых местах обновить. Трухлявых плах много…

— Доброе дело, — возвел дьячок взор к потолку воеводской.

— Знаю, — усмехнулся с самодовольством воевода. — Только дело-то не так быстро делается, как сказка сказывается…

Пахомий в знак согласия молча кивнул.

— И кто же был следующим удельным князем в Курске? — посчитав тему обновления крепости законченной, продолжил расспрос Алексей Семенович.

Его интерес к истории города не только не пропадал, но с каждой минутой, к вящей радости дьячка, возрастал. Потому Пахомий, словно ожидая этот вопрос и готовясь к нему, зачастил:

— А вторым князем был тут старший сын Мстислава Великого и внук Владимира Мономаха — Изяслав Мстиславич. Воитель известный. С курской дружиной на полоцких князей хаживал и рать победную над ними имел. Но вскоре, — наморщил дьячок лоб, видимо, силясь вспомнить дату, — уступил род Мономаха Курск роду Ольговичей. И случилось то вскоре после Супойской битвы в 1136 году по Рождеству Христову, когда Ольговичи одержали победу над Мономашичами.

Алексей Семенович молча взирал на рассказчика, не перебивая. А тот, видя это, продолжал:

— Сначала на курском княжении был Глеб Олегович, который здесь и умер через два года после жестокой стычки с половцами, приходившими под стены града. Град степняки не взяли, а князя, видать, сильно изранили… А после него в Курске княжил его меньшой брат Святослав, к этому времени изгнанный новгородцами по решению веча — сиречь народного собрания.

Услышав про вече и изгнание князя, Шеин, не терпевший народного самоволия, поморщился, но спросил о другом:

— А могила князя Глеба где?

— Должна была быть в Курске, — смутился Пахомий, не ожидавший такого вопроса. — Но где — того не ведаю, — развел для убедительности руками. — Годы… иго татарское… слабая память людская… Вот и затерялась за временем… — вздохнул с сожалением.

— А вот в Киеве, сказывают, и могила Олега Вещего сохранилась, и могила Аскольда, и могила Дира… А они-то жили куда ранее.

— Так то Киев, — вновь плеснул руками в разные стороны дьячок. — Мать городов русских…

— Теперь мать городов русских — Москва! — назидая, поиграл перстом и золотым же на нем перстнем с камнем-лалом Алексей Семенович.

— Конечно, конечно, — тут же согласился Пахомий, утвердительно закивав бородкой. — Об ином и речи быть не может… Москва — она ныне всему голова! Третий Рим, как некогда нарек ее великий князь и царь Иван Васильевич Грозный. А знает ли добрый воевода, — скользнула едва уловимая лукавинка в глазах дьячка, — что впервые Москва упомянута в связи с курским князем Святославом Олеговичем? Следовательно, она моложе Курска будет.

— Это как? — проявил искреннюю заинтересованность Шеин. — Коли шутки надумал шутить, то смотри, чтобы себе не навредить. Я глупых шуток не люблю.

— Да какие шутки, батюшка-воевода, — даже привскочил со скамьи Пахомий. — Сущая правда. В 1147 год по Рождеству Христову, когда против Святослава Олеговича, князя курского и новгород-северского, ополчились все князья, даже двоюродные братья, он нашел себе защитника в лице Юрия Владимировича Долгорукого. И тот позвал изгоя к себе на свадьбу сына Андрея. И позвал в Москву. Так Москва впервые была упомянута летописцами. Вот и все. Никаких шуток…

— Знать, читал, да запамятовал, — вытравил конфуз воевода ссылкой на забывчивость.

Не скажешь же какому-то тщедушному да худородному дьячку, что летописей он не читал. Так, случалось, пролистывал, но вникать в рябь буквиц, написанных где уставом, где полууставом, желания не было.

Дьячок же смекнул это быстро, но виду, что смекнул, даже шевелением реденьких ресниц на красных, воспаленных веках не подал. Ни к чему сие. Сильных мира дразнить — себе жизнь коротить.

Меж тем день шел к полднику, солнце — к зениту, а беседа только к своей середине. Птицы, забыв про пение, прятались среди тенистых кустов и густых ветвей деревьев. Воробьи — по застрехам. Куры, перестав купаться в придорожной пыли и золе, выбрасываемой хозяйками прямо на дорогу, устремились под сень риг и овинов. Собаки, высунув длинные языки и часто дыша, — по норам и будкам, ежели такие имелись. Стада коров, табуны лошадей и отары овец, одурев от зноя и оводов, улеглись на выпасах. Даже важные голенастые гусаки и раздобревшие на зеленотравье гусыни, собрав начавших оперяться гусят в кружок, прикорнули, спрятав головы под крылами, на пологих берегах Кура и Тускоря под редкими ивами да ветлами. Тоже тенек искали.

На съезжей и губной избе, отменив прием челобитчиков, скучали писцы да подьячие, лениво отбиваясь от вездесущих мух. Похрапывали два важных дьяка — первые помощники воеводы. Шатались по крепости, не зная, куда себя деть, стрельцы дежурной полусотни. Примостившись в теньке воеводских палат, держа в руках снятые постолы, изнывал в ожидании новых распоряжений Семка. Несмотря на зной и накатывающую дрему, глаз не смыкал, зорко следил за входом в воеводские палаты: вдруг да кликнут… Ему бы сейчас на речку — окунуться, да в казаков-разбойников поиграть, как все его сверстники… А он на воеводской службе млеет.

10

— Ладно, дьяче, продолжим повесть нашу далее, — сладко зевнув, вполне миролюбиво продолжил речь Алексей Семенович. — Только сказывай поживее, а то и к обедне не завершишь. Сейчас в колокола ударят, а мы все толчемся и толчемся…

— Если кратко, то после Святослава на курском уделе был его старший сын Олег Святославич. Как раз по день смерти самого Святослава — 16 февраля 1164 года по Рождеству Христову. А за Олегом княжил брат его меньшой Всеволод. Тот умер 17 мая 1196 года. После Всеволода Курском володели дети Игоря, среднего брата Олега и Всеволода, — Святослав и Олег Игоревичи. Древние писатели сказывают, что в эти времена Курск и Курское княжество вошли в такую силу, что выше стали Новгородка Северского. Только нашествие басурманов — орд хана Батыя — привело град и княжество к разрухе и гибели. Храбро сражались курчане с ворогом, только силы были на стороне ордынцев. Пал град, пали все курчане вместе с князьями своими. Никто из курских князей не уцелел под ордынским игом. Всех враг треклятый извел. Пали от рук ордынцев и Юрий Олегович с сыном Юрием, и брат Юрия Дмитрий с сыном Василием Дмитриевичем. Видимо, так Господь решил наказать детей своих неразумных за гордыню их, за рознь и междоусобия, — привстав, осенил дьячок себя крестным знаменем.

— Сказываешь, весь род был переведен? — зыркнул, прогоняя дрему и загораясь оком, Шеин.

— Весь род, батюшка-воевода, весь род, — скорбно поджал тонкие губы и заерзал бороденкой дьячок. — И не только род князей Святославичей Курских, но и род Святославичей Рыльских, и род Святославичей Путивльских, и род Святославичей Трубчевских. Последние, как повествует Воскресенская летопись, сгинули от баскака треклятого Ахмета Хивинца в 6793 году от сотворения мира. И оскудела земля курская: князей и бояр не стало, люди разбежались, пашни бурьяном да дурман-травой заросли, селения в тлен превратились. Только дикие звери рыскали — им-то стало раздолье да приволье.

— Грустный сказ ты поведал, — вздохнул глубоко-глубоко Алексей Семенович. — Едва слеза не прошибла. Однако мне и сейчас не верится, чтобы из курских князей да никого не осталось для продолжения рода. Ведь есть же роды князей Одоевских, Белевских, Щербатых, Воротынских, Барятинских и многих других. Неужто в них никого из курских князей крови нет?..

— Да, нет, — заверил дьячок.

Даже клинышек бороды при этом этак задиристо кверху вздернул, вызывав улыбку на лице воеводы.

— Да, это знатные роды. Рюриковичи! — зачастил Пахомий, словно боясь быть остановленным. — Но только они от другой ветви Ольговичей. Все они от младших сыновей Михаила Всеволодовича Черниговского, казненного Батыгой в 1246 году по Рождеству Христову в Сарае. А вот курские князья, не проявившие покорности ханам, не пожелавшие целовать их сапог, не пожелавшие подставлять спин для посадки их на конь, были истреблены под корень.

— И что далее с Курском было?

— А было то, что в лето 6803 от сотворения мира, 8 сентября, в день Рождества Пресвятой Богородицы, одному благочестивому охотнику из Рыльска, охотившемуся в 27 верстах от разрушенного Курска, удалось найти икону Божией Матери. Как сказывают, икона лежала на корне древа. И как только охотник поднял ее, то с того места забил целебный животворящий источник. В честь такого знамения икона получила название «Знамения», а по месту обретения — Коренной.

— Хорошо, хорошо, — замахал ладонями воевода, прерывая сказителя. — Об истории обретения чудотворной иконы Божией Матери «Знамения» как-нибудь в другой раз. И, конечно, подробно. А сейчас все-таки о граде Курске речь до конца доведи. Иначе, как мне мнится, мы и к вечере, не то что к обедне, повествование сие не закончим.

— Как твоей милости, батюшка-воевода, будет желательно, — тут же проявил готовность дьячок. — Как твоей милости будет угодно… Только без чудодейственной иконы опять не обошлось…

Видя, что воевода стал хмурить брови, Пахомий поспешил заверить, что долго не задержит. И, минуя времена нахождения Курска под Литвой, перешел к 1556 году, когда царь Иван Васильевич Грозный послал под Курск воевод своих Михаила Репнина и Петра Татева с воинством. А несколько позже — стрелецкого голову Посника Суворова с пятьюстами служивого воинского люда.

— …Чтобы населить град, в 1582 году по Рождеству Христову царь Иван Васильевич издал указ о направлении в Курск и Севск из Москвы всех ябедников да сутяг, — подвел Пахомий итог данного периода Курска. — С той поры по Святой Руси и пошла бытовать пословица, что «у белого царя нет вора хуже курянина».

— Воров государевых да татей везде хватает, — поморщился Шеин, вспомнив наказ правительницы Софьи Алексеевны и ее первого боярина Василия Голицына разместить в Курске московских стрельцов, замешанных в недавнем бунте. — Ты не пословицами зубы заговаривай, а о граде сказ веди.

— Твоя правда, батюшка-воевода, — тряхнул по-козлиному бороденкой Пахомий. — Твоя правда. Однако продолжу, коли прикажешь…

— Да продолжай уж, мучитель и изверг, — махнул дланью воевода. — Слышишь, уже колокола в соборе звонят к обедне, а ты все меня мучаешь…

Действительно, в Знаменском монастыре запели-заговорили колокола на колокольне, оповещая всех курян о начале обедни. Услышав их звон, шинкари и кабатчики поспешили гулявый народ турнуть вон. А то, не дай бог, какой-нибудь ярыжка государево «Слово и дело» прокричит. Тогда беда, тогда разорение чистое. Запрещено ведь во время литургии и обедни народ в корчме держать да зельем опаивать. Потому от беды подальше — взашей гультяев.

— И то, — заторопился дьячок. — В 1596 году по Рождеству Христову, царь Федор Иоаннович, желая помолиться чудотворной Коренной иконе «Знамения», истребовал ее из часовни пустыни в Москву. В Москве же вместе с благоверной супругой своей Ириной и патриархом Иовом не только молились, но и вложили икону в оклад, украшенный золотом, серебром и драгоценными камнями. Богочестивый царь Федор Иоаннович, возвращая икону назад, приказал обустроить Коренную пустынь. И заодно с этим, услышав о бедственном состоянии нашего града, приказал своим служивым людям возвести крепость на месте разоренного татарами града Курска. Так в Коренной пустыни были возведены храмы Рождества Богородицы и Живоносного Источника. А в Курске — царскими служивыми людьми: воеводой Иваном Полевым, стрелецким головою Нелюбом Огаревым и подьячим Яковом Окатьевым — сия крепостица. И вот уж почти век стоит для врагов непреступной.

— Верно ли? — повел бровью Шеин.

— Вернее не бывает. Вот те крест, — привскочив со скамьи, перекрестился дьячок. — И поляки, и литва, и черкасы, и татарове крымские, и татарове ногайские не раз пытались взять крепость сию и… не могли. Ибо под защитой Божией Матери и иконы ее «Знамения».

— Складно ты, дьяче, поешь, — зашевелился Шеин, собираясь встать, — только жаль, времени мало. Дела ждут. А то, ей-богу, послушал бы еще…

Видя это, подхватился и дьячок.

— Складно баешь — это хорошо, — поднял перст воевода в знак назидания и предостережения. — Только заруби себе на носу: баять — бай, но меру знай! Иначе быть тебе в обнимку с козой на съезжей или с дыбой в пытошной… А пока ступай с Богом.

Пахомий не стал больше дожидаться новых понуканий и — задком-задком к выходу из воеводских палат. «Фу! Кажись, пронес Господь!»

«С одним пустобрехом повидался, — отметил для себя факт встречи с дьячком Алексей Семенович, позевывая — хотелось поснедничать да подремать по обычаю. — Осталось повидаться и со стрельцом озорным да длинноязыким, — перекрестил он зевающий рот. — Посмотрим вблизи, каков молодец… А, может, ну его к дьяволу, пусть живет, на жену-красавицу любуется. Однако интересно, на самом деле она красавица или пустое говорят?..»

Пока воевода размышлял о стрельце, обронившем в сердцах да в задоре поносное слово, и стрельчихе — красавице писаной, сам Никишка ходил туча тучей. Вот уж третий день после окончания службы он спешил не домой к Параске, а направлял стопы свои в ближайший кабак. Там, во хмелю все больше и больше сходился да снюхивался с московскими стрельцами, заливающими тоску по своей судьбине.

«Эх, — жаловались, вращая красными от злости и обид глазищами, московские, — не довели мы тогда дела до конца, не перевели под корень род боярский. Потому ныне, — шипели тишком, чтобы кабатчик не услышал да кому след не донес, — и столба с вольностями нашими лишены, и плетьми биты, и сюда, к черту на рога, сосланы, с семьями разлучены. Все — за дурость нашу».

И поводили мутными от выпитого зелья, обид и опаски быть услышанными не теми, кому следует, глазами. Но так как курчане опальных московских стрельцов сторонились, то злобствовали они только в своих кружках. Да вот еще в присутствии прибившегося к ним Никишки.

Домой Никишка возвращался пьяный и смертным боем бил ничего не понимающую супругу.

«Почто? — заливаясь слезами, спрашивала, пересиливая боль телесную и муку душевную, Параска. — В чем вина моя?»

«За то, — пьяно щерился, срамно раскорячась, Никишка, — что красива и праздна. Что мужики на тебя, вертихвостку, зенки свои бесстыжие пялят».

И бил, бил кулаками по чем попадя и ногами, если та падала; таскал по глинобитному полу избы, схватив жилистой рукой за пышные косы. И чем больше плакала и сжималась комком в своей беззащитности Параска, тем больше он зверел. Зверел и сатанел. Правда, по утрам его мучила совесть. Хотелось упасть перед Параской на колени и просить прощения. Но этого не делал, как никогда не делали все его соседи, частенько, подобно ему, «учившие жен своих уму-разуму». А вечером повторялось все снова.

11

Прошла уже не одна седмица, как Шеин Алексей Семенович и Шереметев Петр Васильевич воеводствовали в Курске.

За это время Шеин, прочитывая Писцовую, Росписную, Таможенную, Разборную, Сметную, Доимочную книги, выяснил, что в Курске только посадского населения мужского пола насчитывается 1353 человека. Что из них добрая треть числится в купеческом сословии и столько же мещан посадских, занимающихся мелким ремеслом. Из остальной трети половина — это крестьяне оброчные да однодворцы, а другая половина — челядь детей боярских да дворян городовых и крепостные крестьяне.

Как и везде, курские купцы делились на Гостей, на купцов Гостиной сотни, на купцов Суконной сотни и купцов Черной сотни. В курских слободах собственных купцов еще не было, хотя и стрельцы, особенно стрельчихи, и казаки, и пушкари, и ямщики понемногу приторговывали разной мелочью. Как следовало из Писцовой книги, меньше всего было представителей Гостей. Оно и понятно — не всякий купец располагал капиталом, позволявшим ему вести торговлю с другими городами либо странами. Больше всего было купцов Черной сотни, едва сводивших концы с концами. Они были основным тяглом города, платившие все подати. При этом многие имели задолженность: кто — алтын, кто деньгу, а кто и несколько рублей — сумму огромную, почти неподъемную. При этом настораживало то, что больше всего недоимки значилось за теми, кто арендовал кузню, пекарню, маслобойню или иное что у боярских детей.

— Воруют дети боярские, — поделился своими выводами Алексей Семенович с Петром Васильевичем, — о собственной мошне мыслят, а не о государевой казне. Совсем совести не знают.

— Воруют, — подтвердил тот. И тут же добавил: — Всегда и везде так было… да и будет. Каждый, пользуясь случаем, под себя гребет, только кура глупая — от себя.

— И как быть? С кого недоимки взыскивать?

— А с того, в чьих руках ремесла. С них и взыскивать. А то с нас будет взыскано государями.

«Что ж, будем взыскивать, — решил тогда Шеин. — Своя одежка к телу ближе».

Курск входил в Белгородскую засечную черту и не только являлся оборонительным форпостом на пути врага, но и поставлял воев в Белгородский Большой полк. Даже в мирное время от курчан в Белгородский полк ежегодно направлялось до тысячи двухсот человек стрельцов, казаков и жильцов — детей боярских да дворянских с их воями. Немалые силы находились и при Куске, в слободах.

Согласно данным Росписной книги, в текущем году в Курске числились служивых людей по прибору 767 человека. Из них стрельцов — 390 человек, казаков беломестных — 90, казаков полковых — 126, пушкарей 31, затинщиков — 25, казенных кузнецов — 12, казенных плотников — 15, казенных ямщиков — 4, воротников — 15, монастырских служек и крестьян, обязанных в случае опасности, встать во всеоружии на стены града — 36. Сюда же причислялись городской голова, губной голова, казачий атаман или голова, два дьяка, 13 подьячих, 5 губных целовальников.

«И это без учета тех, что ныне из Москвы присланы, — читая пожелтевшие листы книги, отметил для себя Алексей Семенович. — А присланных, пожалуй, с полсотни наберется. Надобно у их полковника Константина Арпова все досконально выяснить. Это же — сила, сила буйная, сила, склонная к пьянству, расколу и убийству, за которой глаз да глаз нужен. Недреманное око. Недаром же в указе говорилось, — вздохнул Шеин, в очередной раз вспомнив про правительственный указ, — а буде которые из них в Курск не пойдут или с дороги сбегут — тех изловить и наказать жестоко, без всякого милосердия и пощады».

Служивых по отечеству — детей боярских да дворян городовых, да жилецких людей — числилось более 350 человек. Вместе с теми, кто жил в волостях уезда, они должны были выставить конное воинство численностью не менее 567 человек.

И всех надобно было кормить, и всем надобно было платить, и всех надобно одеть, обуть… Взять хотя бы стрелецких сотников — вынь да положь каждому в год по 12 рублей. А головам стрелецкому и казачьему и того более — по 15 рублей. Только на денежное довольствие начальственных воинских людей да приказных съезжей и губной изб ежегодно требовалось более 300 рублей. И не медных, от которых еще со времен приснопамятного государя Алексея Федоровича все нос воротили да бунт подняли, а иных, весомых. Чистым серебром подавай. А еще лучше — звонким золотом. Ведь у каждого из них куча детей, братьев, племянников, зятьев, внучат и прочих захребетников, которые есть и пить хотят. Стрельцов, опять же, надобно и ружейным боем снабдить, и холодным оружием, и кафтанами, и шапками. А это опять деньги, деньги, деньги… Но государева казна не бездонна, денег вечно не хватает. Отсюда задержки с выплатой кормовых и, как результат, недовольство служивых.

«Красно все выглядит на бумаге, — вглядываясь в кучерявую вязь слов, хмыкнул Шеин, но есть яруги и овраги. Про них, как водится, забыли. Начни разборный смотр, и окажется, что добрая четверть — это хворые да калечные, безлошадные да безоружные, а некоторые — так, вообще, в нетях числятся. И точно… — наткнулся он на копию отписки своего предшественника Никиты Одоевского в Разрядный приказ. В ней наряду с прочим говорилось, что на очередной разбор из Суджи не явилось 19 человек, из Царева града — 15, из Обояни — 37. — Вот тебе и жильцы — государев оплот! Вот тебе и защитники отечества! А вот и отписка Григория Григорьевича Ромодановского о том же, — остановился взглядом на очередном листе. — Зато как умеют челобитничать! — наткнулся он на копию челобитной курских детей боярских царю Федору Алексеевичу об отмене десятинной пашни».

Приняв решение о скорейшем проведении воинского смотра служивого люда, Алексей Семенович принялся за изучение Таможенной книги. Изучение показало, что курчане имели торговые связи более чем с 40 городами Московского государства, Украины, Польши и Литвы. Что предметами торговли были не только зерно, сено, животина, рыба, кожа, соль, хмель, деготь, мыло, но и железо и изделия из него, медь и изделия из нее, серебро и изделия из него, сукно и изделия из него, лен и льняные изделия. Торговали иглами и топорами, пяльцами и ткацкими станками, шерстяными носками и собольими шапками. В цене были золотая краска, продаваемая литрами, и бумага, продаваемая оптом и в розницу. При этом, как отметил воевода, ежегодно рос ассортимент и количество продаваемого товара.

Но самым интересным было то, что в торговых рядах Курска торговые места имели не только посадские купцы да ремесленники, но и служилые люди. Так из 75 лавок 35 принадлежало стрельцам, казакам, затинщикам, пушкарям и воротным. И оброку они платили меньше, чем ремесленники и купцы. То же было и с полками, и со скамьями. Даже пара харчевен из пятка и 17 кузниц из трех десятков принадлежала им же. Развернулись и монастырские крестьяне, имевшие на торгу все эти места, но платившие несколько больший оброк. Если служивые за содержание лавки платили по 20 алтын, то монастырские крестьяне по 25 алтын и 2 деньги. И так во всем.

«Неплохо, неплохо, — едва шевеля губами, шептал Шеин. — Если служивые кроме кормовых денег, еще и другой прибыток имеют, значит, меньше крамольных мыслей им будет в голову лезть. Это мне на руку. Не буду тому препятствовать».

Что же его насторожило, если не огорчило, так это то, что имелась челобитная мельничного головы о причинах недобора мельничных денег из-за роста количества новых мельниц, принадлежащих курчанам Агафону Белому да Григорию Мезенцеву.

— Что будем, Петр Васильевич делать? — выбрав момент, когда, натрудив ноги в хождениях по курским церквям и храмам, Шереметев заглянул на краткий час в воеводские палаты, обратился к нему с мельничной докукой Шеин. — Ущемляют курчане государевых людей. Недоимки те несут…

— Пустое, — отмахнулся, переводя дух и утирая потное лицо платом, Шереметев. — Взыскать недоимки с Агафона и Гришки. И впредь оброк им увеличить. А нерадивых казенных мельников — на съезжую да плетьми их вразумить. Враз научатся.

— Мудрое решение, — обронил смешок Алексей Семенович. — Самому царю Соломону такого не придумать. Так и сделаем.

— Пустяки, — вяло махнул пухлой ладошкой на лесть Шереметев. — И не такое приходилось решать…

На том и остановились.

Как убедился Алексей Семенович, город основной своей частью располагался на высоком мысу в слиянии рек Тускоря и Кура. Однако и Закурная сторона, сразу же за долиной, на взгорье, и Затускарная равнинно-луговая сторона уже были заселены. И там, и там, кроме деревянных изб и крепких подворий с гуменьицами и овинами, среди зелени деревьев виднелись маковки деревянных церквей, стоявших на лучших местах.

«Хорошо, что Божьих храмов в граде много, — тихо радовался Шеин, — богобоязненные люди и смирнее и терпеливее. Меньше воровства от них будет. Плохо только то, что каменных церквей мало, как и домов. Случись, не дай Бог пожар — все подчистую слижет. И отстраивайся тогда заново».

Действительно, утопающий в зелени садов и небольших рощ курский посад да и пригородные слободки были застроены деревянными избами. В основном из ели и сосны. Имелись и дубовые терема, но таких было мало. А уж каменных домов — по пальцам одной руки можно было перечесть. И это из 678 жилых строений, имевшихся в Курске. Правда, купцы Гостиной сотни Голиковы, Машнины да Полевые стали кирпич завозить под будущие строения. Только когда построят-то — вот вопрос…

Из полутора десятка церквей и храмов только Знаменский монастырь был полностью каменным. Даже ограду и кельи для братии каменные имел. Остальные же были деревянными.

«Надо детей боярских, дворян да купечество позажиточнее на строительство каменных хором настраивать, — мелькнула мысль у воеводы. — Тогда град и краше, и крепче будет».

Но тут же заботы о предстоящем воинском смотре отодвинули все остальные размышления в сторону. Все предстояло делать в одни руки.

Шереметев, прослышав про данную задумку, опять лишь руками махнул: «Да Бог с тобой! Лексей Семенович. Делай, что хочешь, только меня от этого уволь. Стар я для смотров и разборов. Я уж лучше недоимками с купцов взимать возьмусь. Мне это ныне как-то сподручнее».

«Еще бы не сподручнее, — подумал про себя на то Шеин, — когда с каждого «суконного аршина» да «золотого безмена с кантырем» поиметь можно». Подумал, но вслух ничего не сказал. Богу — богово, кесарю — кесарево.

12

Как-то вечером, когда дневной жар уже спал, а работы в огороде и во дворе были справлены, перед тем как пойти вечерять, все семейство стрелецкого десятника Фрола Акимова собралось на завалинке избы. Был тот час, когда еще светло, но уже с Тускоря тянет вечерней прохладой, когда звуки города замирают, уступая место вечерней перекличке птах, лягушек и стрекоту кузнечиков, когда запахи трав ощущаются все явственнее и явственнее, когда людям, умаявшимся за день, хочется просто посидеть и переброситься ничего не значащими словами.

— Что-то кум наш, Никишка, весь побитый да помятый ходит? — нарушила тишину Евдокия Ивановна, курицей-наседкой пригорнувшая к себе мелюзгу Фролова выводка. — Словно по нему табун конский проскакал…

— Сказывает, полез в подполье за огурцами солеными, да и кубырнул с порожков-то по пьяному делу, — потянувшись до хруста в косточках, отозвался Фрол. — Бывает, коли душа меры не знает, — совсем по-философски сделал он вывод. — В последнее время что-то часто стал припадать к хмельному зелью. Да к московским выведенным стрельцам все льнет… И чем они ему лучше наших, курских…

— Вон оно как, — поджала губы Евдокия, довольствуясь ответом супруга.

— Как бы не так, — вмешался Семка, сидевший рядом с отцом.

Он как стал посыльным у воеводы Шеина, так стал держать себя по-взрослому, солидно. Вот и теперь сел не около матери, чтобы та могла, как меньших, хоть ладошкой по вихрам приголубить, а рядом с отцом. Как настоящий мужчина.

— Как бы не так! — повторил с нажимом.

— А как? — тут же загорелась интересом мать.

— Ну? — сурово молвил Фрол, не любивший, когда яйца поперед куры квохтать начинают.

— Так то его братья Параски подкараулили вчера в сумерках у кабака да и помяли малость, чтобы, значит, сестру их Параску не забижал попусту. Сказывали, смертным боем за что-то бьет… Параску-то.

— И я о том от соседок слыхивала, — крепче прижала к себе мелюзгу Евдокия, словно желая и их, и себя защитить от чего-то плохого и… неизбежного. — Параска, понятное дело, скрывает, не выносит сор из избы. Соромно ведь. Но разве утаишь все от соседского ока? Не утаишь. Все мы друг перед другом, как на ладони, — вздохнула она. — Все про всех все знают, все ведают.

— И не говори… — буркнул Фрол.

— Прямо лютует, — продолжала тихо Евдокия, — словно не муж родной, а ворог-басурманин. Может быть ты, Фролушка, как начальник и кум, образумил бы его? А?..

— Еще чаво! — насупился Фрол. — Это на службе я ему начальник махонький, а по жизни — он сам себе и начальник, и господин. К тому же в чужой монастырь со своим уставом не ходят… Не стану я с ним о том баять. Пусть сами разбираются. Муж и жена — одна сатана…

— Пропадет ведь баба-то, пропадет… — завздыхала, пригорюнилась Евдокия. — Или от побоев помрет, или руки на себя наложит, коли каждый божий день битье… Хоть и говорят про баб, что трехжильные, но и эти жилы могут разом оборваться, словно гнилые нити.

Сама, удачно выданная замуж за Фрола, она бита им бывала редко. Потому, в отличие от многих своих соседок, радовавшихся, когда били кого-то из них, скорбела и переживала за всех подруг, битых мужьями.

— Ничего с ней не случится, — не очень-то уверенно промолвил Фрол. — Иных и посильнее бивали. Бабий быт — завсегда битой быть. Подумаешь, поучит мужик маненько бабу — так ей и на пользу: умнее допрежь будет.

— Учение ученью рознь, — еще сильнее поджала Евдокия губы. — Одно дело учить, а другое — мучить да калечить. И за что же он ее так? Ведь самая красивая девка была во всем Курске… Все заглядывались да завидовали.

— Видать, за это самое… за красоту, — обронил Фрол. — Надысь надсмеялся над ним Ванька Кудря. Говорит: «Твоя баба обязательно приглянется воеводе молодому, а потому быть тебе бесчестну и носить рога ветвисты». Кудря известный пустобрех, а Никишка, видать, его слова в башку свою дурную вбил. Теперь хоть кол на его голове теши — не выбросит паскудства из головы. Разве со временем…

Ничего на то не сказала Евдокия, лишь печально головой покачала. Да украдкой кончиком плата вытерла в уголках глаз набежавшую влагу. Зато Семка, позабыв, кто он и с кем он, не удержался:

— Тять, а тять, а приглянулась ли воеводе Параска?

— Вот возьму плеть да и всыплю — враз узнаешь, как в разговоры взрослых влезать. Посмотрю тогда: приглянется сие тебе али нет?…

Так хорошо начавшийся на подворье стрельца Фрола вечер вдруг потускнел, помрачнел, словно туча черная весь небосклон закрыла. Даже пение птах слуха не радовало. Не радовали и замерцавшие в небесной выси первые робкие звездочки.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ, в которой говорится о проведении воеводой Шеиным строевого смотра, сиречь разбора, и о походе курских ратных людей в Дикое Поле

1

Утром в среду, в конце августа месяца, перед самым новым годом, большинство курян было озадачено необычной суматохой, происходившей во всех частях города. Оружно, чертыхаясь и оправляя одежду на ходу, шли или же рысцой трусили к съезжей избе стрельцы. Наметом мчались, выставив из-под шапок чубы и покручивая усы, казаки. Как угорелые носились по посаду и слободкам приказные и Семка — сын стрелецкого десятника Фрола Акимова.

— Что случилось, оглашенный? — растопырив руки, остановила Семку тетка Матрена.

Тот, запыханный, раскрасневшийся, с каплями пота на лбу и веснушчатом носу, со снятыми с ног постолами, которые держал в руках, только что вынырнул из подворья полусотника Якима Сизова.

— Про пожар или про ворога вроде бы, слава Богу, не слышно. Набатные колокола молчат… Так чего носишься, как угорелый?

— Воевода Шеин, Лексей Семенович, служивым смотр устраивает, — крикнул Семка на бегу и, минуя растопыренные руки торговки, метнулся дальше.

— Тю, скаженные, — незлобиво ругнула всех сразу, и воеводу, и служивых, и приказных, Матрена. — Видать, делать им больше нечего, как народ православный беготней пустой пугать-тревожить…

Однако тут же смекнув, что народу-то ныне как раз и навалит не только со всего уезда, но и из ближних и дальних волостей, из пятин и десятин, тут же, замаслянев глазками, покатилась крутобоким колобком к себе домой. Надо было поспешить, как можно больше испечь пирогов к обеду, когда и смотр должен закончиться, и все служивые проголодаться успеют.

«Полтыщи, не менее, соберется, — по опыту прошлых лет рассудила Матрена. — И у каждого есть, чем есть. Лишь те живут, что хлеб жуют, а кто жевать перестал, тот давно покойником стал. Одни, которые, конечно, побогаче, по харчевням да кабакам пойдут. А те, что победнее, и пирогам моим будут рады, и взвару простому, а то и квасу, на травах да ягодах настоянному. Надо и куме Фекле сказать — вдвоем куда веселее будет торг вести».

Пока Семка стремглав летел, чтобы оповестить очередного начального служивого, у съезжей уже начали собираться заранее предупрежденные о том жильцы градов и волостей вместе со своими вооруженными огневым боем людьми.

Пестрота была невообразимая: разномастные лошади, большинство которых составляли изнуренные крестьянской работой мосластые кобылки, мерины и меринки; разнородное вооружение — от прадедовских пищалей до фузей и мушкетов. А уж об одеждах так и вообще говорить не приходится — одеты, кто во что горазд. Тут и кольчуги прадедовы, тут и кожаные панцири, тут и тегиляи да юшманы дедовы, тут и кафтаны, и кожухи, и сермяги крестьянские. Ну, а окрас таков, что даже в осень такого окраса ни в садах, ни в лесах, ни в лугах не увидать. От пестроты в глазах свербит. То же и с холодным оружием: у кого мечи времен Куликовской битвы, у кого сабли, у кого, пики, у кого рогатина или рожон, с которыми только на медведя ходить впору, у некоторых так вообще дубины размером с пол-оглобли. Под седлом лошадки только у самих детей боярских да дворян позажиточнее. У остальных вместо седел попоны, сермяги измызганные. А некоторые — так, вообще, охлюпкой.

Шум, гам, толкотня бестолковая да несуразная у съезжей стоят несусветные. Куда заполошней, чем грачиный грай по весне. Коняшки ржут, люди переругиваются либо, наоборот, свидевшись, громогласно радуются. Увязавшиеся за всадниками собаки взлаивают да от пинков повизгивают. Ад кромешный — да и только!

И лишь некоторый порядок наблюдается среди начавших прибывать на построение стрельцов и казаков городских. У стрельцов и оружие схожее, и кафтаны да шапки одного цвета и покроя. Да и кучкуются они не как-либо и как зря, а в десятки привычно сбиваются, на сотни делятся. Казаки хоть и пестро одеты и на разномастных лошадках, но тоже порядок поддерживают: десяток к десятку собираются, а далее — в полусотни и сотни.

И меж всей разношерстной шумящей и галдящей, как грачи по весне, толпе в черных одеждах вороньем носятся приказные, выясняя кто и откуда прибыл, кому и где стоять, как докладываться воеводе.

«Ну и рать! — выглянул через оконце во двор съезжей воевода Шеин. — Курам на смех! С таким воинством не то что на рать, но и с рати, — язвительно хмыкнул он, — срамно идти».

Часам к одиннадцати, по-видимому, все, кто пожелал исполнить указание воевод, собрались. Приказным ярыжкам совместно с начальными людьми удалось навести хоть какой-то порядок.

— Пора! — решил Алексей Семенович и, сопровождаемый дьяками, стрелецким и казацким головами, полковником Арповым да настоятелем Знаменского монастыря архимандритом Григорием, тронулся к выходу.

— Пора, — дружно поддакнули сопровождающие.

— С Божьей помощью! — осенил сие действо курский архипастырь.

2

— Шапки долой! — разнеслась зычная команда, как только Алесей Семенович в сопровождении старших начальных людей появился на крыльце воеводских палат.

Шапки с голов как ветром сдуло. И не только у служивых, но и у зевак, набежавших к съезжей поглазеть на потеху. Ведь не часто такое видеть доводится.

«Чего, чего, а шапки ломить мы научились, — скривил в кислой улыбке губы Шеин. — Вот так бы дружно нам научиться воинскому строю, как в иноземных полках. А то — кто в лес, кто по дрова…»

Бывая в Москве, Шеин не раз видел подразделения иноземных солдат, появившихся в русском воинстве с легкой руки царя Алексея Михайловича. А позже прижившихся и при Федоре Алексеевиче. Некоторая часть их располагалась в Москве и несла караульную службу в Кремле под началом Гордона и Цыклера. Но многие отряды находились на порубежье, в том числе в Большом Белгородском полку.

Неравнодушный не только к собственным обязанностям, но и к делам других, касаемых воинской службы, Алексей Семенович знал, что ныне в Белгороде находятся копейщики Сакса в количестве 946 человек, рейтары Гопта в количестве 904 человека, эскадрон драгун Марлета численностью в 543 человека. А еще были отряды Вормзера, Фонвисина, Ульфа, Лесли и иных иностранных полковников, искателей приключений и удачи на царской службе.

Иноземные солдаты были не только одинаково одеты, но и воинский строй соблюдали ладнее, и под барабанный бой маршировать могли, и перестроения делали куда быстрее и четче. И не только пешцы — пехота, но и конники — рейтары и драгуны, до которых жильцам — конным детям боярским, дворянам с их разноперым воинством — расти и расти.

Подойдя ближе к построившимся в ряд по десять и глубиной до десяти, а то и пятнадцати воям, Алесей Семенович позволил всем вновь надеть шапки, чтобы быть в полном воинском снаряжении.

— Ну, и с кого начнем? — обернулся он к сопровождавшим.

— А с казаков, — тут же отозвался молодцеватый Федор Щеглов. — Они хоть и комонны, но не столь многочисленны, как иные.

— Я бы так не сказал, — заметил сухо Шеин. — По прежней переписи их числилось раза в три меньше. Теперь рост. В том числе и обельных. Если так дело и дальше пойдет, то в граде будут одни казаки.

— Так то из-за черкас украинских, — торопко пояснил Щеглов. — Ранее они по отдельному списку служивых шли. Потом в казаки поверстались. Отсюда и рост.

— Что ж, с казаков так с казаков, — не стал возражать далее Шеин. — Веди.

Подошли.

— Сотники, ко мне! — приказал Щеглов зычно.

Из казацких рядов легкой рысью на справных кобылках вымахнули сотники.

— Доложите воеводе о наличии казачков.

Сотники, спешившись, поочередно доложили воеводе и всем сопровождавшим его людям о численности прибывших на смотр служилых.

Судя по их докладу, в нетях не было никого, только пяток полковых казаков находились при Большом Белгородском полку да пяток же сказались хворыми.

— Проверь хворых. Не пьяны ли? — распорядился Алексей Семенович. — И доложи. Если из-за пьянства черти чубатые не явились на смотр — плетей на съезжей всыпать. Им — чтоб было неповадно в другой раз, а остальным — в науку.

— Исполню, как сказано, — заверил казачий голова.

Казаки выстроились так, что можно было свободно пройти между рядами и со всех сторон рассмотреть не только самих казаков, но и их вооружение, и, конечно же, лошадей. Ибо казак без лошади, что дом без крыши, что птица без крыльев.

Воевода не поленился и лично обошел все казачьи десятки и сотни. Сопровождавшие — за ним. Куда же деться. Правда, некоторые приказные да архипастырь, не перенося едкого конского пота, а то и бурного, вплоть до утробного урчания, пуска «ветров», морщились.

Хоть казачки и были пестро одеты, но все при исправных мушкетах и саблях, при фузеях и пиках. Лошадки выгуляны и выхолены, сытно пофыркивают, весело косят лиловыми влажными глазами, прядут ушами. Седла на них крепенькие, под казачками поскрипывают доброй кожей.

— Молодцы, казачки! — остался доволен осмотром Алексей Семенович.

— Рады стараться! — заверил Шеглов, просияв плутоватым взором. — Рады стараться!

— Только про сказавшихся хворыми не забудь, — остудил пыл Шеин. — За каждого спрошу.

— Не изволь беспокоиться, Алексей Семенович, — посерьезнел, подобрался казачий голова. — Не забуду. Проверю.

— То-то же…

Со стрельцами приходилось повозиться. Их было куда больше, чем казаков. Правда, все были пеши, даже те, кто входил в конную сотню. Но и тут Шеин остался верен себе. Выяснив, что с десяток стрельцов якобы были хворыми, а пяток вроде бы «гостили» у кумовьев в Рыльске да Путивле, он приказал стрелецкому голове Афанасию Федотовичу Строеву разобраться лично с каждым и в течение седмицы доложить.

— А с гостящих не ко времени взыскать деньгами в пользу казны.

— По сколько взыскивать?

— Ну, не по деньги же! — рассудил Шеин. — По полушке с рыла. И то на первый раз. При повторе ложных хворей и гостеваний прикажу на съезжей бить плетьми.

Ротозеи этих воеводских слов не слышали — далековато стояли. Зато стрельцы из ближних рядов, вняв, тут же зашептались: «Крутенек воевода, крутенек! Ишь, даже не за чуб, а сразу за кадык хватает…»

Что-то подобное зашептали и в десятке Фрола.

— Цыц, дьяволы! — цыкнул Фрол на своих шептунов. — Замри!

— Да ладно тебе, кум, — ощерился в ответ Никишка, больше иных высказывавший недовольство жесткостью воеводы. — Небось, не услышит…

— Цыть! — недовольно покосился на него Фрол. — Беда завсегда идет туда, где голова худа. Не кличь. Придет — не изгонишь…

Буркнув что-то, Никишка затих. Но сопел зло, натужно. Синяки на его белесом лице спали, но стали зелено-фиолетовыми, как вызревающие сливы. А местами — черными, как воронье крыло. Сочетание белесости и черноты вызывало сравнение с пегой мастью лошади. И за Никишкой в последние дни сначала среди его десятка, а затем и во всей сотне закрепилась прозвище Пегий.

— А ты, Фрол, Пегому рот не затыкай, — едва умолк Никишка, как раззявил пасть Ванька Кудря. — Вольный человек. Может что угодно говорить.

— Говорить-то он может, да кто ему поможет, когда вольность в речах не удержит голову на плечах, — зло зыркнул на извечного смутьяна Фрол и повторил строже: — Цыть! Замри!

Отповедь десятника возымела действие, и десяток притих. Тем более что воеводский картеж стал приближаться к ним.

— А-а, — поравнявшись и опознав Фрола, вымучил подобие улыбки воевода, — старый знакомец. Как, стрелец, поживаешь?

Хотелось ответить старой присказкой: «Живем, хлеб жуем!» — да не скажешь.

— Слава Богу!

— А Семка твой — молодец. Смышленый и старательный отрок. Со временем хорошим стрельцом будет. А то и дьяком…

— Спасибо, батюшка-воевода, на добром слове.

— А это что за арап? — округлив и без того по-кошачьи круглые глаза, указал воевода перстом на Никишку.

— Стрелец десятка Никишка.

— А почто… такой пегий? — несколько затруднясь, подобрал Шеин, наконец, определение.

Услышав слово «пегий», ближние стрельцы не сдержавшись, прыснули в кулаки: в самую точку воевода попал.

Фрол, посчитав, что воеводский вопрос относится к нему, ответил неуверенно:

— Сказывает, что, спускаясь в погребец, в подполье, с порожков упал. Вот и покалечился малость.

— Понятно, — коротко хмыкнул без всякого доверия к этим россказням Шеин.

Оскалились ухмылками и сопровождавшие.

— Что, стрелец, — обращаясь уже непосредственно к Никишке, язвительно продолжил воевода, — когда падал, то каждый порожек кулаком тебе в сопатку да под глаз тыкал?

Все опять тихонько прыснули. Даже строгий архимандрит Григорий от улыбки не удержался. Затеплил ею вдумчивые, глубоко посаженные очи. Но тут же, огладив сухонькой дланью густую седину бороды, согнал с бледного аскетического лица улыбчивость, возвратив серьезность и торжественность.

Никишка набычился, зашевелил внезапно пересохшими губами и… промолчал, опустив взгляд долу.

Молчание стрельца задело воеводу.

— И как звать тебя, молчун? — требовательно спросил он.

— Никишка, — промямлил пегий.

— Скажи, стрелец, а не тот ли ты самый Никишка, что в день нашего с боярином и воеводой Петром Васильевичем Шереметевым приезда грозился мне голову ссечь, ежели на твою жену взгляну?. А?!

— Навет, — не поднимая глаз, промямлил, выдавив из себя, Никишка.

И покраснел, как ошпаренный варом рак, всей оставшейся без синяков белесостью.

— Не думаю, что навет, — хищно сузил очи воевода. — Думаю, что на слова ты, стрелец, поспешлив, да на ответ хлипок. Только у нас как: умел слово молвить — умей и ответ держать!

Заслышав из уст воеводы такое, стрельцы стояли ни живы ни мертвы. Навострили уши и сопровождавшие воеводу — было интересно, чем дело обернется для Никишки. А тот — словно остолбенел. Едва дышал. Того и гляди, в обморок свалится.

— Вольна собака на небо лаять, — постарался архипастырь народной поговоркой сгладить дело. — К тому же хоть и всякая собака лает, да не всякая кусает…

— Верно, святый отче, не всякая кусает. Но и за пустой лай ее бьют. И будь я в таком возрасте, как воевода Петр Васильевич, — поиграл зрачками кошачьих глаз Шеин, — я отправил бы тебя, стрелец Никишка, на съезжую, чтобы там тебе в задние врата плетьми добавили ума. Но я — молод, душой мягок, сердцем отходчив. Потому дурь твою и паскудство на первый раз оставляю без внимания. Но коли во второй раз повторится, то не взыщи: и за то спрос будет и за это.

«Ух!» — облегченно выдохнули стрельцы Фролова десятка. А с ними и те, кто стоял поближе и слышал весь разговор.

Посчитав, что Никишке сказано все, что нужно, Шеин сделал едва уловимое движение тронуться дальше по стрелецким рядам. Почувствовав это, зашевелись и сопровождавшие его начальные люди, даже ногами стали перебирать на месте, как застоявшиеся кони. Но воевода, словно что-то вспомнив, вновь обернулся к Никишке:

— А что касаемо твоей женки, стрелец, то моей супруге в услужение требуется молодая баба. Думаю, что твоя сгодится. Завтра же ее и пришли. — И далее, словно в насмешку: — Не бойся, работа будет нетяжелой: надо только обрядить боярыню, прогуляться с ней, если пожелает, да языком почесать… Вот пока и все.

Сказал и пошел, не дожидаясь реакции Никишки на свои слова. Пошел твердой уверенной походкой, по-хозяйски ступая меж стрелецких рядов. Заторопились и сопровождавшие — не дай бог нерадивость показать…

Походка у воеводы неспешная, не размашистая. Скорее, легкая и упружистая. Словно не человек идет, а кот к добыче подкрадывается. Взгляд, скользящий по стрельцам с макушки шапок до носков сапог, цепкий. Единым махом схватывает, у кого какие изъяны и неустроения в одежде и оружии. Подьячие едва успевают записывать, у кого какой недогляд и кому какой штраф налагается за порчу государева имущества.

Штраф, нечего Господа гневить, невелик: полденьги либо алтын. Но и это — денежки. А денежки, как известно, с неба дождиком не сыплются, с росой не образуются. Потом, кровью достаются служивым. К тому же ведь надо и изъяны устранить. А это — опять денежки. Порой и немалые. Тут алтыном или деньгой уже не пахнет, тут целковый подавай. Да и того порой мало будет.

Окончив смотр курских стрельцов, Алексей Семенович взглядом поманил к себе поближе стрелецкого голову Строева.

— С нерадивцев взыскать полной мерой. Все недостатки и изъяны устранить. Срок — одна седмица. Кто не устранит из-за лени либо пьянства — будет бит плетьми.

— Сотским скажу — исполнят.

— Сказывай кому угодно, но спрос с тебя, Афанасий Федотович. Уж не взыщи…

«Приказные крючки» — подьячие едва скрывали ухмылку. Им явно нравилось, что воевода уязвил стрелецкую голову. Зубоскалился и Щеглов, которого миновала подобная участь.

— Уж не взыщи, — повторил Шеин. — С меня спрос государей, которым до тебя и дела нет. У меня же спрос с тебя, а не с сотников и полусотников. С ними ты сам разбирайся — на то и голова.

— Будет исполнено, — потускнев ликом и загораясь злостью к нерадивцам и их сотникам, заверил Строев. — Расшибусь, но исполню.

— Что ж, верю, — обронил Шеин и все той же неспешной походкой двинулся далее. К московским стрельцам, стоявшим несколько поодаль от курских.

«Крутенек, крутенек наш воевода», — тут же зашептались между собой курские стрельцы, как только воевода и сопровождавшие его лица отошли подальше.

Особливо недовольствовали те, которые нарекания поимели: «Вон как за малость, на которую тьфу — и растереть, в бараний рог крутит!»

«Не крутенек, а справедлив, — тихо урезонивали их другие. — Попусту никого не обидел».

Впрочем, большинство предпочитало все-таки посапывать да помалкивать.

3

Смотр московских стрельцов много времени не занял. И оружие, и одежонку опальные блюли, хотя и жили не в собственных домах, а на постое у посадских либо стрельцов курских. Форс столичных служивых блюли. Все бы было хорошо, если бы не их сумрачные лица, что не укрылось от Шеина.

— Может, жалобы какие имеются? — спросил он у полковника Арпова. — Что-то, вижу, невеселы твои стрельцы. Шапки не заломлены, глаза тусклы, носы сосульками мартовскими повисли.

— По семьям да домам своим московским соскучились. Все спрашивают, когда назад, в Москву, возвращаться…

— А никогда.

— Как так? — вылупил по-рачьи глаза полковник.

Он хоть и предполагал что-то подобное, но еще теплил надежду, что некоторые опальные будут царями прощены и возвращены в столицу. И вот на тебе! Как снег на голову среди лета.

За ним недоуменно, недовольно задвигались, зашушукались все громче и громче стрельцы. Вытянули шеи и сопровождавшие. Лишь архипастырь, как и положено обладателю такого сана, остался невозмутим.

— Да вот так! — строго заметил Шеин, от которого не укрылось недовольство опальных. — От государей указ поступил: всем московским стрельцам оставаться в Курске на остатный срок службы.

— Это как же? А семьи? — раздались выкрики из дальних рядов.

— По этому указу вам предписывается строить избы в Курске, — не стал выискивать крикунов Шеин. — А семьи ваши со всем скарбом уже отправлены из Москвы специальным поездом. Скоро тут будут. — И, обернувшись к сопровождавшему дьяку, приказал: — Зачти указ.

Тот, словно этого и ждал. Быстренько запустил белую холеную ручку к себе в складки черного кафтана и, как ворон из-под крыла, выхватил свернутый в рулон большой лист бумаги с восковой печатью на шнуре. Шустро заработав перстами, развернул — и скороговоркой, скороговоркой, при которой даже слов не понять, одно «бу-бу-бу», зачитал написанное.

Так как ропот среди московских стрельцов не утихал, а, наоборот, нарастал, то Алексей Семенович счел нужным добавить:

— Тех же, кто будет недоволен царским повелением, приказано брать в железа и учинять сыск как ворам и государевым ослушникам. Потому, — усмехнулся язвительно, — если у кого имеется желание попасть в Разрядный да Разбойный приказы, милости прошу.

Желающих быть в железах и попасть под сыск не нашлось.

— Будем считать, что все всё поняли, — с долей высокомерия, выпятив нижнюю губу, заметил воевода. — А потому завтра же подать полковнику Константину Арпову челобитные с просьбой о строительстве изб либо подворий в Стрелецкой слободе.

— А для чего? — задал полковник вопрос, по-видимому, возникший у многих опальных стрельцов.

— Чтобы подьячие сосчитали, кому и сколько какого леса надобно, в какую копеечку это обойдется, чтобы казна могла оплатить, — пояснил нетерпеливо воевода.

В рядах опальных стрельцов вновь произошло оживление. Обсуждали услышанное.

— Только о хоромах не помышляйте, — предостерег на всякий случай Шеин особо рисковых да жадных. — На первое время и обыкновенные избы сгодятся. А там, что Бог даст…

Стрельцы вновь шумнули недовольно.

— И имейте в виду, — поднял Алексей Семенович указующий перст вверх, призывая к вниманию, тишине и порядку, — затраты казне придется возместить, если кто избу пожелает оставить за собой.

— Сразу что ли? — спросил кто-то.

— Не сразу, конечно, постепенно…

— И холостым? — поинтересовались те, кто больше о кабаке мыслил, чем о собственной избе.

— Холостым можно и в одном жилище перебиться — тогда и затрат меньше будет, — пояснил воевода, заканчивая данную часть строевого смотра, ибо впереди его ждали жильцы. — Так что, стрельцы московские, а теперь и курские, думайте…

Сказав сие, Шеин в сопровождении начальных людей направился к служивым по отечеству. И он, и все сопровождавшие его лица отчетливо понимали, что с этой категорией служивых стремительного смотра не случится. Не тот контингент.

— Может, казакам да стрельцам разрешим смотр покинуть? — заглядывая сбоку в лицо воеводе, спросил казачий голова Щеглов. — Чего им на солнцепеке самим жариться да лошадок парить?

— И верно, — поддержал его Строев.

— Ничего с ними не случится, — резко пресек Шеин ненужные разговоры. — Служивые обязаны стойко переносить все невзгоды и тяготы службы. Иначе какие же они служивые? Бабы деревенские да и только… Впрочем, и тех жарой не проймешь.

Щеглов и Строев, к вящей радости «приказных строк», откровенно недолюбливавших вечно заносчивых стрелецкого и казачьего начальников, разом прикусили язычки.

4

Служивых по отечеству, к удивлению воеводы, прибыло много. Правда, как уже успели шепнуть на ушко особенно шустрые приказные подьячие, были и такие, которые оказались в нетях. Причем в нетях оказались не нововведенные во владения дворяне, а потомственные дети боярские.

«Зажрались, пентюхи деревенские, страх божий потеряли, — поморщился Шеин. — Только и за мной не заржавеет. Покажу зарвавшимся вотчинникам, где храм, а где срам, где ход, а где приход».

— Всех, кто в нетях, завтра же с приставами доставить… на съезжую. Я им покажу, где раки зимуют и куда Макар телят не гонял!

— Так дворяне же, дети боярские… — заикнулся кто-то из подьячих.

— В первую очередь они слуги, холопы государевы, — отрезал воевода. — А потом все остальное… Я не потерплю их самовольства. Государям отпишу — лишатся не только спеси, но и вотчин.

Если из оконца воеводских палат пестрота этой рати поражала, то вблизи — ошеломляла. Обутые в лапти, одетые в старые, не раз латанные и перелатанные посконные рубахи и порты, поверх которых топорщились армяки, перехваченные у пояса лыком вместо кушаков, вооруженные дубьем простоватые, запуганные городским многолюдьем и обилием начальственных людей деревенские орясины, туповато пялили зенки, ничего не соображая и не понимая. Оторванные от привычной деревенской жизни волей своих господ-помещиков, деревенские парни и мужики, забитые и запуганные, не знали как себя вести в таком скоплении себе подобных двуногих существ. И только таращились, таращились, вызывая у курских ротозеев, собравшихся у съезжей, смех до икоты, язвительные шутки и прибаутки. Восседали же они на мосластых одрах, не готовых ни то что скакать, но и шагом идти.

— Смотри, Ваньша, у того вон лыцаря вместо копья коса к палке привязана.

— Видать, на покос собрался, да на разбор попался, — смеется Ваньша, щерясь выбитыми в кабацкой драке зубами.

— Так пора сенокоса прошла.

— Кому прошла, а кого нашла.

— Этот то что, — скалился другой посадский, видно, сосед Ваньши. — Вон на того, что лаптями чуть землю с коняги не достает, посмотрите. Вишь, вишь, как поджимает… Словно гусь лапы на морозе.

— А если он их свесит, то в землю упрется, а коняга из-под него и выскочит. Ищи-свищи тогда…

— Не, — ввязывается нетерпеливый Ваньша, — прямыми ногами он с коняги землю пашет, сразу две борозды.

— Ха-ха-ха! — заливаются зубоскалы.

— А у съезжей не попашешь, — вновь кажет щербатые зубы Ваньша, — земля утрамбована стрелецкими сапогами так, что лаптем не вгрызться.

— Ему бы не на коне-доходяге сидеть, а доходягу этого на своей спине нести. Проку было бы больше.

— Так скажи, чтоб поменялись.

— И скажу. Эй, вой!..

Но докричаться ему не дают новым «открытием» — деревенским увальнем-мужиком, сплошь заросшим черными волосами, из-под которых только глаза сверкают да нос торчит. На голове у увальня собачий треух, на голом теле зипун, за поясом — топор, в руке — дубина с оглоблю. И бородач не знает, что с ней делать. То так повернет, то этак, задевая соседей, пугая лошадок. Конь же под ним — мослы да кожа. Цыгане на живодерню краше ведут.

— Ну и Еруслан-богатырь! — весело посверкивает зрачками плутоватых глаз Ваньша. — Такому не в войско, а с кистенем да на большую дорогу. От одного вида порты обмараешь… Настоящий Кудеяр-разбойник.

— И верно, — услужливо соглашается сосед, — кистеня не видать, но топор ужо захватил.

— Это, — скалится Ваньша, — чтобы к делу приступить на обратном пути. Так сказать, не теряя времени…

— …Не теряя времени, топором по темени, — закатывает глаза от смеха Ваньшин сосед.

«Не войско, а посмешище, — злился Шеин, хотя и не слышал насмешек курских зубоскалов. Не до них было. — У Стеньки Разина вольница и та лучше, надо думать, выглядела».

И вновь больше всего таких «чудо-витязей» было приведено на смотр именно старыми дворянами да детьми боярскими.

«Опять воруют, — вновь и вновь раздражался Шеин жадностью курских и волостных помещиков. — Количество соблюли, но о вооружении даже не подумали. Думают — авось сойдет. Нет, не сойдет, упыри деревенские. Заставлю, как миленьких, нормально исполчиться. Вотчин лишиться, чай, никто не возжелает».

Но вот нововведенцы, сами добротно вооруженные, представили на смотр по два-три конника, сносно одетых и вооруженных саблями либо пиками, позаимствованными у казаков. Это хоть как-то сглаживало все нарастающую злость и досаду воеводы. Перед одним из таких новых вотчинников он задержался.

— Как зовут?

— Аникий Жеребцов, Максимов сын, — несколько смутившись, но, тем не менее, четко представился спрашиваемый дебелый бородач лет сорока-сорока пяти.

Сразу видать — опытный служивый, повидавший не один поход и не один бой. Мушкет исправный, на боку — сабелька турецкая, дорогая. Шапка — темного бархата с опушкой из заячьего меха. Кафтан казенный, добротный. За шелковым кушаком — два пистоля, кинжал. Гнедая гривастая кобылка под ним молодая, ухоженная. Под казачьим седлом привычная. Пофыркивает, тонкими ногами перебирает, лиловым глазом, в котором отражается съезжая изба и весь разбор, спокойно поводит. Время от времени хвостом себя по ногам и бокам шлепает — надоедливых оводов да мух отгоняет.

— Давно во владение введен?

— Года два как…

— Где?

— В сельце Шумаково.

— За что милость сия?

— За государеву службу и походы… Чигиринский и Киевский.

— С воеводой Григорием Ромодановским что ли хаживал?..

— С ним самым, царство ему Небесное, благодетелю моему, Григорию Григорьевичу…

— Сморю, не робок.

— А что робеть, коли на государевой службе…

— Правильно, — впервые за весь смотр жильцов улыбнулся Шеин. — На государевой службе робеть не пристало. Служи честно — и будет почет и справа. Не зря же сказывают: служба хоть и трудна, зато мошна не скудна.

— Стараюсь, — пустил довольную улыбку в курчавую бороду Аникий Жеребцов. — Стараюсь. Вот сына Андрея да зятя Микиту привел… — повел головой и очами в сторону двух молодых парней, теснившихся слева от него.

Названные молодцы качнулись в поклоне. Оба справно одеты. Вооружены не хуже самого Аникия, правда, за кушаком только по одному пистолю. И кинжалов не видать. Восседают на ухоженных буланой и соловой лошадках. Любо-дорого посмотреть, полюбоваться.

— А еще и двух крестьян своих… — кивнул меж тем Аникий на двух русобородых мужиков лет по тридцати пяти.

Как и помещик, мужики в сапогах, одеты скромно, но опрятно. Кафтанчики, то ли с хозяйского плеча, то ли как иначе добыты, хоть и в заплатах, но перепоясаны кушаками из замашных рушников. За ними, вместо кинжалов и сабель, большие ножи, явно откованные местными кузнецами. В левых руках пики. Чем не воины? Воины. Лошадки под ними хоть и в возрасте, судя по поблекшему окрасу шерстки, но еще крепенькие, ухоженные. Добрую скачку выдержат.

— Сколько же душ за тобой? — загорелся зеленым глазом Шеин.

— Так… — было сунулся приказный ярыжка с раскрытой на нужной странице Разборной книгой.

Явно хотел перед воеводой свое старание показать.

— Не с тебя спрос, — осадил его прыть воевода.

— Да с дюжину наберется, — ответил Аникий.

— А семья? Большая ли семья?.. Кто на хозяйстве остался?

— Мать померла, — стал неспешно пояснять нововведенец. — Отец старый, с печи почти не сползает… Сын женат… Дочь замужняя… Внуков по паре уже нарожали. Жена имеется. На ней ныне хозяйство…

— И не боязно сына да зятя на службу брать, в поход вести? Вдруг да убьют.

— Можеть, оно и таво, боязно… — тряхнул бородой Аникий. — Только двум смертям не бывать, а одной не миновать. Да и кто-то же должен за государство наше радеть! А умереть? Умереть можно и на печи, жуя калачи, и в поле, коли такая доля…

— Смотрю, ты — мудрец.

— Не, батюшка-воевода, никакой я не мудрец и не хитрец. Просто о себе и о других немного думаю.

— Это как?

— А вот так: воинство свое снарядил не потому, что деньги лишние или их не жалко, а потому, что жизнь дорога. И совесть есть.

— Ну-ка, ну-ка! — Стал похож на кота, приметившего добычу, воевода.

— Плохо вооруженные вои ни себя, ни меня защитить не смогут, — стал пояснять Жеребцов. — Потому одни убытки будут, коли их убьют… либо покалечат.

— Так-так, — согласно кивнул головой воевода.

— А справный вой и за себя постоит, и за радетеля своего, и за Русь-матушку, и за государей, конечно. Тут, мыслю, — одна выгода.

— И все-таки ты хитрец! — улыбнулся Шеин.

Его рука скользнула в карман кафтана.

— На, держи, — протянул воевода серебряный рубль Аникию. — За добрую государеву службу.

— Премного благодарен, — принял тот воеводский подарок.

Принял без подобострастия и ложного жеманства. Принял достойно, как и положено воину принимать заслуженную награду.

«Вот таких бы служивых жильцов побольше, — подумал Шеин. — С ними Руси нашей ни один ворог был бы не страшен».

И пошел, сопровождаемый начальственно-приказным эскортом, дальше.

Как ни затянулся смотр, но к началу обедни закончился. Однако людей Шеин не отпустил, а предложил совершить общий молебен.

— После же молебна два часа на отдых и еству. И снова сюда, — распорядился он. — Будем огневой бой проверять.

5

Молебен о даровании побед русскому воинству проходил прямо во дворе Знаменского собора. В Храм не поместились бы. Соборное духовенство вынесло хоругви и иконы на улицу. Вынесена была и Курская Коренная икона Божией Матери «Знамения». Не столько сама икона, потемневшая от времени, с едва угадываемым ликом Богоматери и младенца Иисуса, приковывала к себе внимание служивых, как ее богатый оклад. Исполненный московскими умельцами, он был из чистого золота, усыпанного жемчугом и драгоценными камнями. От них, дробясь и рассыпаясь искрами и радужными брызгами, отражались солнечные лучи. Вследствие чего казалось, что от иконы исходит неземное сияние.

«Чудотворная! Чудотворная!» — благоговейно шептали служивые, не вслушиваясь в слова Акафиста, воспеваемые громогласным диаконом и певчими. Особенно благоговейно взирали на чудотворную икону пришлые из волостей. Когда еще уподобится увидеть?! Впрочем, не всем иногородним удалось присутствовать на молебне. Многие были оставлены присматривать за лошадьми и скарбом — с оружием и конями в храмы не ходят.

Нововведенец Аникий присматривать за лошадками оставил сына Андрея, свою главную надежу.

— Присматривай. Да помни: курчане — народ шустрый, вороватый, на татьбу и прочее лихоимство спорый. Что коня свести, что узду стащить — им все едино. И глазом не успеешь моргнуть! — наставлял строго. — Потому — рот не разевай, ворон не считай!

Аникий не зря наставлял сына. Во время молебна, на который пришли не только служивые, но и все глазевшие на смотр курчане, и межедомы, и назойливые церковные попрошайки-калеки, многие деревенские дворянчики не досчитались своих кис с денежками.

И то: не дремли, карась, коли в щучью заводь заплыл.

После молебна большинство курских служивых двинулось полдничать к своим домам, однако немало нашлось и тех, которым в харчевнях да кабаках было привольней, чем в четырех стенах родных изб. Хотелось не только ятребо питьем да едой усладить, но и язык про увиденное почесать, и уши сказами других погреть.

— Домой что ли, кум? — спросил Фрол Никишку, ища попутчика.

— Мы — в кабак спустить пятак, — тут же отозвался за хмурого Пегого Ванька Кудря. — Верно, друг Никишка? — И десятнику, пока Никишка не мычал, не телился: — Потребно горечь воеводской обиды горечью зелья подсластить… Это же надо: в наглую приказывал собственную жену себе к постели доставить!..

— Оставил бы ты его, злыдень, в покое, — предостерег Фрол Кудрю. — А ты бы, Никишка, этому черту копченому не внимал: к дурости толкает. Поверь: он-то останется в стороне, а ты — в дерьме. И о Параске дурного не мысли: каждая баба за счастье бы сочла самой воеводше прислуживать…

— Знаешь что, Фрол, — налился злобой, как клещ кровью, Кудря, — не посмотрю, что наш десятский, в морду дам!

И, сжав до матовой белизны загорелые кулаки, боком двинулся на Фрола.

— Осади, Ваньша, — спокойно, с уверенностью в собственных силах, обращаясь, словно к иному лицу, но не к самому Кудре, молвил Фрол, — а то схлопочешь под микитки.

Полыхнув чернотой глаз, Кудря осадил. Знал, что десятник слов на ветер не бросает. Хоть и не велик, но жилист. Кулаком бычка годовалого валил. Однако от Никишки не отстал. Наоборот, возвратясь к нему, приобнял за плечи и, что-то шепнув, повел с собой.

«Ну и черт с вами! — плюнул Фрол и направил стопы свои к родному очагу. — Кому на роду повешену быть, тот не утонет».

— Вот пироги с капустой, чтоб в животе не было пусто! — заметив, что молебен окончился, сноровисто и протяжно, не уступая церковному диакону, запела невидимая для Фрола за людской сутолокой Матрена. — Много не просим, за так носим.

— А вот квас — пей про запас, жар уймет, горло продерет! — тут же послышался голос ее кумы Феклы. — Коли квас не впрок, сбитень будет в срок.

«Ишь, как заливаются, — разгладил насупленность лика Фрол, — точно быть им с прибытком».

И, потанакивая под нос какую-то подвернувшуюся на язык песенку, уже веселее зашагал в сторону слободы. А голоса луженых горл Матрены и Феклы, поднимая настроение, сопровождали его от съезжей избы в сторону торжища и далее.

«Молодцы стрельчихи! Не унывают».

6

Стрельбы из мушкетов, фузий и пищалей проходили за Знаменским монастырем. Неподалеку от бастиона Белграда. У крепостной стены между Оскольской и Тускарной башнями установили на столбах мишени, в которые следовало попасть со ста шагов.

Стрелять разрешалось только по одному разу. И то не всем, а назначенным лично воеводой.

— Нечего зелье огневое зазря переводить, — рассудили начальные с приказными. — Кому попасть — попадут, а кому не попасть, то хоть десять раз пали, все равно в божий свет как в копеечку…

Хорошие результаты показали казаки. Из десяти стрелков цель поразили семь.

— Казак — мастак, что водку пить, что из ружья палить! Промаху не даст! — гоголем прохаживался Строев, похлопывая батожком плети по голенищу юфтевых сапог.

— Верно, верно, Федор Савич, — вынырнул из толпы зевак дьячок Пахомий. — Казак — оно как: и за столом зубаст, и на чужое глазаст, а с коня соскочит — тоже задаст.

— Хи-хи-хи! — прыснули ближние, по-видимому, зримо представив конский и казачий зады рядом.

— Но-но! — замахнулся плетью Шеглов.

Однако, взглянув на воеводу, зорко наблюдавшего за происходящим, ударить съежившегося дьячка не посмел. Только прошипел:

— Пшел отсюда, поп недоделанный, пока цел.

Пахомий долго упрашивать себя не заставил. Бочком-бочком — и, ввернувшись в толпу, словно коловорот в древо, скрылся в людском потоке любопытных курчан. Оно хоть и запрещено воцерковленных лиц стегать кнутовьем, да кто знает, что у казачьего головы в голове. Огреет плетью — и судись, рядись потом: случайно стеганул или из озорства…

Не хуже казаков пальнули и стрельцы, особенно московские, у которых из десятка мишеней было поражено девять. Но если казаки стреляли просто с рук, то стрельцы — опершись ложами мушкетов и пищалей на бердыши. Так, что ни говори, ловчее целиться.

— Хорошо палят, — придерживая Семку за плечи рукой, похвалил московских Фрол.

— Наши не хуже… ежели постараются, — задрал тот веснушчатое личико.

— Возможно…

— А меня научишь палить?

— Научу. Чую, пора… Стрельцу без этого никак нельзя.

Вновь хуже всего было со служивыми по отечеству. Воевода, зная, что дворяне и дети боярские с ружейным боем мало-мальски знакомы, стал назначать стрельцов из их челяди. И тут оказалось, что многие горе-воины мушкет впервые в руках держат. При этом боятся его пуще, чем черт ладана.

Шеин сердился, грозно вращал глазами, но сделать ничего не мог.

Видя такой сором, зеваки вновь стали скалить зубы:

— Эй, служивый, — советовали весельчаки, — ты пищалью, как пикой, в брюхо тыкай. Больше будет проку, а так — одна морока.

— А еще лучше — возьми за ствол и бей, как дубиной.

Другому, не сумевшему как следует приладить к пищали зажженный фитиль для производства выстрела, насмешливо советовали:

— А ты фитиль себе в рот вставляй и там зажигай. Глядишь, что-нибудь и получится…

— Либо пищаль пальнет, либо рот зевнет!

— Не, — перебивали со смехом этих шутников другие, — суй фитиль не в рот, а в задний проход. Тогда точно стрельнет.

Только курчане, братья Анненковы, со своими воинами-челядинцами легко справились с данным заданием. И получили вознаграждение от воеводы — бочонок вина.

— Не для пьянства окаянного, — расплылся улыбкой Шеин, — а ради веселия и поднятия воинского духа.

Когда жильцы с горем пополам отстрелялись, то Алексей Семенович предложил охотникам из посадских ротозеев тоже стрельнуть. То ли по подсказке начальных и приказных, то ли по собственной надумке. Однако те дружно попятились. Из пищали палить — это тебе не зубы скалить! Да так попятились, что теперь впереди всех оказался Ивашка Истомин, невесть как затесавшийся в эту толпу. Стоит, глазами хлопает. Что к чему — не поймет, в толк не возьмет.

— Ты что ль, купец, желаешь отличиться? — Узнал воевода шкодливого купчишку, в первые же дни поспешившего к нему с наветами.

— Ни-ни, батюшка-воевода, — задрал тот вверх обе руки, словно сдаваясь в плен, — и в мыслях не держал.

— Не держал, а вышел… — подтрунивает воевода.

— Посадские гультяи вытолкнули, — мямлит, покраснев не только до пят, но и до каблуков сапог купец и церковный староста Истомин. — По злобе и озорству.

— Так, может быть, все-таки стрельнешь? — насмешливо косит веселым зеленоватым оком Шеин. — Вот голова стрельцов, Афанасий Федотович, и пищаль даст. Дашь, Афанасий.

— Сию минуту! — с готовностью отвечает тот, подыгрывая воеводе.

— Ни-ни! — Опять затряс обеими руками Истомин. — Я пальбы до смерти боюсь. Мне привычнее с аршином, батюшка-воевода, да с безменом.

— Точно, — долетает из толпы зевак, — пальбы он чурается, зато обвешивать да обсчитывать ох, как старается.

— А еще ябедничать…

— Так я… — кружится ужом на сковороде купчик.

— Так ты… стрельнешь или так уйдешь? — потешается вместе с курчанами Шеин.

— Гы-гы-гы! — примыкают смешками к посадским и воеводе стрельцы.

— Го-го-го! — по-гусиному гогочут казаки.

Многим успел насолить Истома. Многие теперь рады его глупому положению. Не все ж мышке слезки, когда-то ж надо и кошке…

7

— Авдотьюшка, ты где? — переступив порог светелки, окликнул супругу Шеин. — Я полдничать пришел. И по тебе соскучился.

— А у окна я, свет мой Алешенька. — Серебряным колокольчиком из глубины светелки зазвучал голос супруги. — Для отца Серафима, настоятеля храма Рождества Богородицы стихирь златом шью.

После яркого уличного света глаза не сразу привыкли к несколько сумрачной освещенности светелки. Но вот Алексей Семенович разглядел, что у среднего оконца, рядом с круглым столиком, на небольшой скамеечке с пяльцами на коленях и иглой в руке сидит жена.

С месяц, не менее, как Алексей Семенович вместе с супругой стали занимать все хоромы, которые ранее делили с семьей Шереметева. Шереметевы перебрались в палаты, расположенные вне детинца, рядом с нижней Троицкой церковью в Закурье. Церковь, которую курчане по старинке называли Троицким монастырем, была деревянной, а палаты — каменные.

Среди курчан-старожилов ходили слухи, что палаты имеют огромные подвалы, соединенные подземными переходами с церковью. А еще — что в одном из подвалов в 1671 году по Рождеству Христову воевода Григорий Григорьевич Ромодановский держал в железах и под крепкой стражей Стеньку Разина и его брата Фрола, когда тех везли на казнь в Москву. Но насколько верны были эти слухи, лишь одному Господу известно. Слухи — они и есть слухи. Как дуновение ветерка. Вроде было что-то такое, легкое, едва ощутимое — и вдруг не стало. Не поймать, не ухватиться, на ощупь не пощупать, на зубок попробовать.

Слухи Шеина не интересовали. Ему куда интереснее было быть подальше от Шереметева, чтобы друг друга не стеснять собственным присутствием да слугами.

— Ты одна?

— Одна.

— А разве молодая стрельчиха со слободы не приходила для услужения? — был весьма удивлен Алексей Семенович. — Я вчера на разборе приказал ее мужу, чтобы была.

— Никого, Лешенька, кроме прежней прислуги, не было, — отложила Авдотья Никитична рукоделье на краешек стола.

— Ладно, после обеда разберусь, — нахмурился Шеин. — Прикажи обед подавать.

— А что за стрельчиха? — встала со стульчика боярыня, плавными движениями оправляя одеяние. — Опять какая-нибудь старуха. Надоели, — надула капризно губки Авдотья Никитична. — Глухи и глупы. Мне с ними скучно. Ранее хоть с Марьей Ивановной словцом перебросишься — и то радость. Ныне же, когда Шереметевы перебрались в Закурье, с Марьей Ивановной часто не повидаешься. А вокруг одни старухи.

— На этот раз должна быть не старуха, а, наоборот, молодуха, — приобнял ласково за плечи супругу Алесей Семенович.

— Правда? — Плеснула темным омутом глаз Авдотья.

— Правда. К тому же, как говорят, красивая…

— Красивее меня что ли?

— Это вряд ли, — обласкал улыбкой супругу Шеин. — Ты у меня — маков цвет. Другой такой нет.

— То-то… — лукаво погрозила пальчиком Авдотья.


За время служения посыльным при воеводе Семка освоился не только в воеводских палатах, но и на съезжей и в губной избе. Знал и величал по имени-отечеству не только дьяков и подьячих, но и целовальников губных. Те поначалу отнеслись к Семке с настороженностью — вдруг какую бумагу испортит, или того хуже — станет наушничать воеводе.

Однако Семка не только не наушничал, но и по мелочам помогал приказным: то водицы ключевой принесет, то нужную бумагу поднесет, то чернильницу поближе подвинет, а то и пол чисто подметет. Парнишке забава, а приказным приятно. И уже не сторонились отрока, наоборот, стали привечать. Один покажет, как надо красиво документ составлять, другой — как правильно перо гусиное заточить, чтобы писало без брызг и клякс, третий — как кого величать в документах.

Порой, когда запарки в работе не было, смеха ради усадят парнишку за стол. Пиши, Семка-писарь, вязью пиши. И диктуют какую-нибудь шутливую фразу. А потом смотрят, как юнец, словно кутенок, высунув от прилежания язык, старательно выводит буквицы. И не просто выводит, а с соблюдением правил: где надо, пишет с нажимом, толсто, а где положено тонко писать — выводит тонко.

«Каллиграф», — смеясь, обзывают непонятным словом. «Настоящий каллиграф. Скоро нам всем носы утрет и работы лишит».

Словом, стал Семка среди приказных своим человеком. И если нет от воеводы поручений, то спешит не на речку к друзьям-товарищам, а к приказным. Возле них отираться, ума-разума набираться.

Вот и ныне после полдника, пока воевода еще не прибыл, поспешил он к приказным на съезжую. Только побыть у них на сей раз долго не пришлось. Кликнули к воеводе.

— Знаешь, где стрелец Никишка живет? — спросил Алексей Семенович, едва Семка переступил порог воеводской палаты.

— Знаю, — тотчас отозвался Семка. — От нас неподалеку живет.

— Вот и лети к нему единым духом. Найди и передай, чтобы был у меня сей же час! И не один, а с супругой своей. Понял?

— Понял, батюшка-воевода, — поклонился Семка, собираясь лететь стремглав.

— Кстати, — придержал его воевода, — красивая она?

— Она-то, тетка Параска?.. Красивая.

— А работящая?

— Ух, какая работящая!

— А песни петь умеет?

— Еще как! — заверил Семка. — Такая голосистая, что лучше не сыскать!

— Значит, красивая, работящая и певунья отменная? — забавляясь искренностью отрока, переспросил воевода.

— И красивая, и работящая, и певунья, — с готовностью подтвердил юный посыльный. — Только несчастная…

— Это как? — поднял удивленно бровь Шеин. — Это как?

Поняв, что сболтнул лишнее, Семка замялся.

— Ну-ну! — Подстегнул его голосом и взглядом воевода. — Сказав «аз», молви и «буки».

— Да бьет ее дюже дядька Никишка, — засопел Семка, укоряя себя за несдержанность.

— И за что же бьет?

— Не знаю. Тятька с мамкой как-то говорили, что за красоту…

— Вот оно как, — хмыкнул воевода. И, повторяя указание, велел: — Найди стрельца и передай мой приказ быть у меня сию минуту… вместе с женой. Да напомни, что если не подчинится, то за воровство такое быть ему биту плетьми на съезжей. Лети.

И Семка полетел.

Где и как разыскал Семка стрельца, что говорил ему, передавая воеводский наказ, осталось между юным посыльным и стрельцом. Только в этот же день стрелец Никишка пришел в воеводские палаты с супругой. А та, в свою очередь, через какое-то время уже была представлена молодой боярыне.

Покидая палаты воеводы, Никишка был сумрачнее осенней ночи, когда ни звезд, ни месяца не видать. Только одна мгла да промозглость.

И хотя весть эта не стала для курчан подобно набатной, но Ванька Кудря прослышал. Мастер подстрекать да подзуживать, он то и дело колол Никишку насмешками: «Что, стрелец-удалец, собственноручно уложил женушку в воеводскую постель. Али самому надоело над ней потеть-трудиться, что другому сбыл? Так ты бы ко мне обратился. Я бы по-соседски горю твоему помог…»

Никишка молча сносил эти нападки. Только багровел да глаза тоской черной заволакивало.

«Отстань, репей, — время от времени, слыша насмешки Кудри, вступался за Никишку Фрол, — оставь человека в покое. Не до тебя ему ныне. И врать не стоит: не для себя воевода ее взял, а для своей молодой супруги в услужение. И еще, чтобы той было хоть с кем-то словцом перемолвиться. Молодая же. Да к тому же, как слышно, часто хворает».

Только разве Кудрю уймешь, усовестишь… «А еще грозился саблей голову ссечь, коли даже взглянет…» — змеем-искусителем шипел он.


— Ну, как, голубушка боярыня, тебе новая стрельчиха? Хороша ли в услужении или новую подыскать? — как-то во время вечери, перед сном, поинтересовался Алексей Семенович. — Не скучаешь ли с ней?

— Спасибо, радость моя, — заалела личиком Авдотья. — Она не только на вид пригожа, но и на рукоделье мастерица, и песенница чудная, и сказы сказывать горазда. Мне с ней отрадно…

— Да неужели? — подзадорил супругу Шеин, искренне радуясь, что та ожила и повеселела.

— Истинный крест! — побожилась боярыня. — Вот давеча одну быль про разбойника Кудеяра, погуливавшего в этих краях, рассказала. И страшно, аж жуть, и слушать охота…

— А ты, душенька, мне поведать ее сможешь? Интересно ведь…

— Ты, батюшка-воевода, наверное, подшучиваешь над глупой женушкой своей? — и обрадовалась, и засомневалась Авдотья Никитична, назвав супруга воеводой, что редко когда делывала — разве в минуты особой близости.

— Да нисколько! — заверил Шеин.

Алексей Семенович нисколько не лукавил. Ему и в самом деле было интересно послушать еще байку про разбойника Кудеяра. Он немало их слышал уже. Потому интересно было сравнить прежние с той, что бытовала в Курске. А еще к беседе располагал чудесный вечер. Жара спала. Затих шум города. Даже беспокойные грачи и вороны со своими выводками галдящими угомонились. Забившись по застрехам, притихли шумливые воробьи. И только голуби еще до конца не успокоились. Если прислушаться, то можно было уловить едва слышное воркование, доносившееся с чердака под крышей.

В светелке, где вечеряли супруги Шеины, рассеивая наползавшие сумерки, в серебряных подсвечниках горели свечи. В святом углу, перед киотом с иконами, свисая на трех серебряных цепочках с потолка, теплилась лампадка. Прячась от света, по углам светелки, шуршали, перебегая с места на место, усатые тараканы.

В самый раз сказки сказывать либо были с небылицами.

— Коли не шутишь, то слушай, — зарделась личиком боярыня. — Так вот, Кудеяр, как сказывают в Курске, был не просто разбойник, а единокровный брат царя Ивана Грозного.

— Ишь ты! — ведя игру, не очень-то натурально поразился Алексей Семенович.

— Не перебивай! — шутливо нахмурила бровки Авдотья. — А то дальше сказывать не буду.

— Все! Все! — подстраиваясь под нее, также шутливо, с улыбкой на устах, поднял вверх руки супруг. — Молчу как рыба.

— То-то же! — Вновь погрозила ему пальчиком боярыня. И продолжила: — Матерью Кудеяра, как сказывают, была первая жена великого князя и государя Василия Ивановича, Соломония, которую тот из-за ее долгого бесплодия заточил в монастырь. А та возьми да и роди там вскоре по прибытии сына. Назвали его Юрием.

Сам царь Василий Иванович о том ни сном ни духом, а татары как-то проведали. Да и выкрали младенца. Привезли к себе в орду, Кудеяром нарекли. Вырос Кудеяр, возмужал. Стал с другими татарами на Русь в набеги ходить, землю Русскую разорять.

Однако, хоть и жил Кудеяр среди басурман, но кровь-то в нем русская, потому язык родной выучил так, что на нем говорит не хуже, чем на татарском. И вот однажды подошел к нему старик-татарин, седой да дряхлый, как пень замшелый, и говорит: «Не татарин ты, Кудеяр, а русский. Царского роду-племени. Матерью твоей была Соломония, а отцом — великий князь Василий. И ныне есть у тебя на Москве брат сводный, царь Иван Васильевич. Только не он должен на троне сидеть, а ты. Ибо рожден ранее».

Молвив сие, старик-татарин тут же исчез, словно его и не было, а все услышанное да увиденное пригрезилось молодцу. Только Кудеяр с тех пор стал тих да задумчив. Затуманилось чело молодца, набежала на него туча черная, — подражая Параске, вела сказ боярыня. — Но вот согнал Кудеяр печаль-кручину и стал ватажку собирать.

— А для чего? — встрял в сказ с вопросом Алексей Семенович.

Он прекрасно знал, для чего стал собирать станичников разбойник. Но желание немного подразнить супругу, оказавшуюся прекрасной рассказчицей, было столь велико, что прежнего слова — помалкивать — не сдержал и вопрос задал.

— А для того, — нисколько не обиделась Авдотья, прекрасно понимая, к чему был вопрос, — чтобы с царем Грозным воевать, себе престол добывать. Собрал Кудеяр ватажку да в Курских краях оказался. Среди темного бора на высокой горе, прозванной Кудеяровой, стан разбил. Стал с горы той с разбойничками во все стороны похаживать, царские да купеческие обозы перенимать, себе злато-серебро добывать…

— Ишь каков златолюбец, — вновь перебил супругу Алексей Семенович с явным неодобрением.

— Параска сказывала, что и возле Курска, где ныне Ямская слобода, тоже не один клад в землю зарыл, — прерывая столь важным уточнением общий сказ, шепотом пояснила Авдотья.

При этом ее глаза так округлились от этой таинственности, что стали походить на два серебряных блюдца, подернутых глазурью. И в этой огромности глаз ее нос уже не казался великим для милого личика.

«Господи, а она — прелесть! — екнуло сладко и томно сердце воеводы. — Прелесть!» Однако молвилось иное, подразнивающее, подковыристое:

— Неужто, правда?

— Не знаю, — тут же откликнулась Авдотья. — Так сказывала Параска.

— Ну, если Параска… — расплылся в улыбке Шеин. — Впрочем, прости, что перебил. Сказывай дальше.

— А дальше, — заалела так, что и сумрак не смог скрыть алости щек, Авдотья, — нашел Кудеяр в этой земле себе жену-красавицу. И появился у них ребеночек. Алешенькой назвали, — придумала на ходу.

Услышав собственное имя, Шеин опустил глаза долу, чтобы не смущать супругу. А та продолжала:

— И стал тут Кудеяр царю-батюшке, Ивану Васильевичу Грозному, посланьица слать, трона требовать. Только не пожелал Иван Васильевич златым троном делиться, наслал войска видимо-невидимо. Кудеяр с разбойничками спасся, а вот супруга его несчастная вместе с младенцем в плен попала. Попытался Кудеяр их выручить, да не смог. И были они казнены по слову царскому…

Тут голос сказительницы задрожал, влажная пелена затуманила ее глазки. Чтобы поддержать и успокоить супругу, Алексей Семенович взял ее за ладошку. Ладошка была маленькой, тепленькой. Почувствовав силу мужских рук, она, словно затихшая птица, доверилась этой силе, не шелохнулась, не дрогнула.

— …Долго с той поры лютовал разбойник Кудеяр в этих краях, — успокоившись, продолжила после недолгой паузы сказ Авдотья. — Сколько ни пытались царские люди его изловить, не могли. Пока сам не ушел однажды на Соловки грехи свои замаливать. А в Курской земле много кладов после него осталось. Параска сказывала, что даже золотой баран где-то на горе Кудеяровой был закопан. Многие пытались найти клады, но никому они не даются в руки. Заговоренные. Глубоко в землю уходят.

— Спасибо, Авдотьица, боярыня моя любимая, за сказ сей, — обнял за плечики воевода супругу. — А теперь пойдем в спаленку. Опочивать пора.

Ни слова не сказала на то Авдотья Никитична, только крепко прильнула к мужниной груди.

8

Пока то, пока се — и минуло красно лето.

Курчане с полей собрали урожай, свезли в овины и риги. Обмолачивают понемногу. Сено на лугах давно уж сметано в копны и стога. Хоть на подворье вези, хоть так держи. Гусиные стада на берегах Кура и Тускоря поредели, зато гусиных перьев повсюду прибавилось. Гоняет их ветер по городским закоулкам вместе с былинками соломы и сена. Играет и так и сяк…

Золотом и багрянцем сыпанул сентябрь. Колокольной медью отпели праздники Успения, Рождества Богородицы и Воздвижения Креста Господня. Прошел знаменитый на все Московское государство Крестный ход, ознаменовавший открытие торгов на Коренной ярмарке.

И во всех больших и малых делах приходилось участвовать курским воеводам. Особенно молодому, Шеину Алексею Семеновичу. Старый-то, Петр Васильевич, часто ссылался на хвори и недомогания. Правда, двунадесятые праздники не пропускал, с радостью посещал курские храмы. И в Коренной пустыни не раз побывал.

Бывал там и Шеин. А как же — не безбожник, чай! Крест золотой нательный на золотой же цепочке каждый божий день носит и ночью не снимает. Да и должность обязывает. Бывал не один, а вместе с супругой своей.

Авдотья Никитична после того, как стала прислуживать ей Параска, и про хвори свои позабыла. Целыми днями, когда ведро и ветровея нет, все на улице да на улице. То в монастырь сходят, то в иные храмы курские. А то к Тускорю спустятся, чтобы из Святого колодца воды ключевой набрать. Хаживали и до Шереметевых. Даже личико загорело. Любо-дорого на нее посмотреть. А еще как-то, когда лежали в постели, жарко шепнула, что «кажись, затяжелела».

— С того разу, как сказ про Кудеяра сказывала.

От нее же узнал, что и Параска непраздна. Что греха таить, имел виды на Параску Шеин. Ох, имел. Себе-то он врать о том не станет. Молва не врала — красавицей была Параска. И наряды, подаренные боярыней, ой, как ей шли. Словно для нее и шились. Не баба — лебедушка. Но не стал Шеин грех на душу брать, не стал стрельчиху в полюбовницы склонять. Супругу ожившую пожалел. Себя перед Господом поберег. И тем доволен.

Правда, хоть и красива была Параска, хоть и ласкова была с боярыней, только какая-то сумрачная внутри. И шутит, и смеется, и песни веселые поет, а радости-то и нет. Видно, старается скрыть это, да не всегда удается.

— Что-то ты, голубушка, ныне невесела? — заметив тень на челе стрельчихи, не раз спрашивала Авдотья Никитична. — Не захворала ли? Или дома что не так?..

— Ой! Что ты, что ты, матушка-боярыня, — засмущавшись, враз вернет Параска цвета радости на личико свое, словно хмари и не бывало вовсе. — Дурость и глупость то… бабская.

Алексей Семенович понимал, откуда тучки набегают на лик Параски. Но не вмешивался. Надеялся, что все как-нибудь само собой обойдется. Да и не по чину боярину и воеводе в дела, по сути, холопов своих вникать. На то есть, в конце концов, губной староста и губная изба со своими приставами и целовальниками.

Однако за этими делами да мелкими хлопотами не забывал Шеин и о главном — о крепости. Помнил он и о строительстве жилья для московских стрельцов, к которым уже прибыли семьи.

День-деньской стучат топорами казенные плотники, починяя ветхие места в крепостных стенах, меняя подгнившие венцы и рассохшиеся, потрескавшиеся, пришедшие в полную негодность участки кровли башен. Не бездельничают и казенные кузнецы. Мало, что оружие починяют, коней перековывают, они еще и скобы металлические делают, чтобы замененные бревна стен и башен меж собой крепче соединить.

Весь хлам, обнаруженный воеводой еще в первый обход, силами пушкарей, затинщиков да воротных давно был убран и сожжен на берегу Тускоря. Нечего мешаться под ногами. На стенах теперь можно видеть и бадьи с водой, и бочки. Но стоят они там, где и положено, не мешая свободе передвижения. И водой, чтобы огонь тушить, наполнены. А не просто рассыхаются под лучами палящего солнца.

В башнях и на отводах крепостных стен, там, где должны быть затинные пищали да пушки, плетеные корзины аккуратно поставлены. Для хранения ядер. Случись что — все под рукой: и вода для тушения пожаров, и ядра для стрельбы по врагу.

Служивые — и казаки, и стрельцы, которых приходилось также время от времени нудить на работах по устроению крепости — ворчали недовольно. Мол, не пристало им, словно люду черному, на работах тех спину гнуть. Мол, их дело — государеву службу нести, а не крепость оборудовать. Но этот ропот не больно трогал Шеина. Собаки тоже брешут много, но много ли кусают?..

Зато со стороны Шереметева Петра Васильевича поддержка в этом вопросе была полной.

— Правильно, Лексей Семеныч, делаешь, что крепость обновляешь да порядок в ней наводишь. Не дай бог, конечно, коснись что, а мы готовы любого ворога достойно встретить, хоть крымцев, хоть ногайцев.

По просьбе супруги заставил плотников обновить часовенку, установленную над Святым колодцем. От курчан слышал, что этот колодец был отрыт еще преподобным Феодосием Печерским, отроком жившим в Курске много веков назад. Будто бы еще во времена Владимира Святославич, крестителя Руси. Источник считался целебным, и курчане в день перенесения мощей святого, 14 августа, совершали крестный ход к источнику и торжественный молебен в честь Феодосия.

За годы старая часовенка сильно поблекла и видом и крепостью. Вот и пришлось обновить. Даже не обновить, а практически выстроить заново.

— Спасибо, Лешенька, — искренне благодарила супруга, приняв близко к сердцу заботу о часовенке. — Благое дело сотворил. Господь за то возблагодарит.

— Спасибо, батюшка-воевода, — кланялись и курчане, с гордостью хранившие память о своем прославленном святостью и чудесами земляке. — Преподобный Феодосий не оставит тебя своими молитвами.

В первых числах октября из Белгорода пришло сразу два известия. В первом белгородский воевода Петр Скуратов просил помощи в розыске нескольких воров, учинивших бунт в землях митрополита Белгородского и Обоянского Мисаила. Среди главных заводчиков значились жители сельца Грайворона Федька Озеров, Трошка Чепурной да Ромашка Житков, которые значились в бегах. И могли скрываться в городах и селениях Курского уезда. Среди заводчиков значился и курский юродивый Юрша, невесть как оказавшийся в Грайвороне и вместе с другими крестьянами не давшийся в руки стрельцам, посланным белгородским воеводой для подавления бунта.

Во втором известии воевода Большого Белгородского полка Леонтий Романович Неплюев приказывал выйти с конными ратниками в Поле и проверить острожки по всей засечной линии от Курска до Тамбова. «Предвидится набег разбойных ногайских шаек, — предупреждал он. — Надо упредить или дать достойный отпор».

— Я возьмусь за сыск бунтовщиков, — сразу расставил все по своим местам Петр Васильевич Шереметев, покряхтев по-стариковски для приличия. — А ты, Лексей Семенович, уж не обессудь, помоложе будешь, одень бронь — да и пройдись в поле.

— Что ж, разумно, — согласился Шеин. — Только супругу мою, Авдотью Никитичну, пока меня не будет, заботами своими не оставь, Петр Васильевич. Ныне непраздна она…

— Не оставлю.

На том и порешили.

Узнав о сути, Авдотья Никитична всплакнула. Не хотела отпускать. Только служба есть служба. Тут чьи-то хотения или нехотения во внимание не принимаются. Надо — и все! Как мог, старался успокоить, ведь не на век расставание. Параска помогла. Затихла Авдотья, спрятала слезы. Однако ходила смурная, как ночь осенняя.

ГЛАВА ПЯТАЯ, в которой рассказывается о Белгородской засечной черте, подлежащей инспектированию курским воеводой Шеиным, и о происшествии, случившемся при этом

1

С тяжелым сердцем покидал Курск Шеин. А еще и с двумя сотнями казаков, конной сотней стрельцов и тремя сотнями жильцов.

Казаков возглавлял сам голова Щеглов, стрельцов — сотник Глеб Заруба, невысокий, коренастый мужик лет сорока с небольшой окладистой бородкой, черными очами и курносым носом. Старшим у жильцов был Никита Силыч Анненков. Никита хоть и не из старинного боярского рода, но и не из нововведенцев. Высок, строен, русоволос и русобород. Глаза светлые, нос продолговат и с горбинкой. Ему около сорока, но выглядит молодцевато. Знает себе цену. Да и воинское дело лучше иных понимает. Воевода в том еще во время проведения разбора убедился.

Взяты в степной поход были и приказные. Две «строки, два «крапивных семени». Хоть и не военные люди, но без них, как без рук. Коснись какой документ по итогам проверки острожка или по иному чему составить — кроме подьячих, почитай, и некому. Не самому же воеводе менять меч на гусиное перо, в самом деле?..

А вот дьячка церкви Николы на торгу Пахомия никто не брал. Он сам к воинству прибился. Увидев немолодого дьячка, восседающего на лошадке (кто-то из казаков одолжил), воевода был удивлен.

— Этот-то зачем? — спросил недовольно у своих помощников.

— Да молитвы прочесть, — не замедлил с ответом Щеглов.

— Сами разве не знаете, хотя бы «Отче наш»?..

— Знаем, — не моргнув глазом, рек казачий голова, — только с божьим служкой как-то спокойнее.

— А еще он от некоторых хворей лечить может, — поддержал Щеглова Анненков.

— Что были и небылицы мастак сказывать, слышал, но чтобы был сведущ и во врачевании — нет…

— Сведущ, сведущ, — поспешили с заверениями все помощники. А сотник Заруба к тому же добавил:

— Да и были с небылицами в походе — не камень на хребте. Лишними не бывают. С ними время как-то быстрее и веселее бежит-катится. Особенно, когда хитроумные либо душещипательные…

— А обузой дьячок этот нам не станет? — был строг воевода. — Годков-то у него десятков пять, не менее. Да и на лошади в поле скакать — не кадилом в церкви махать.

— Не станет, — был убежден Щеглов. — Во-первых, он уже не первый раз с нами в поход идет…

— А во-вторых? — хмыкнул воевода.

— А во-вторых, не всегда Пахомий наш был дьячком да пел псалмы. Судя по некоторым слухам, ранее к ратному делу был привычен. Мыслю, обузой не будет.

— Что ж, посмотрим…

Так дьячок Пахомий остался в курском походном полку.

Нацелился было в поход и Семка. Как же — он при воеводе… Но Фрол так рявкнул на этого воеводского помощника, что у того не только язык к нёбу прилип, но и ноги к земле.

— Еще находишься…

Да и воевода, по правде сказать, что-то о нем не вспомнил, с собою не позвал.

Пришлось остаться.

2

Белгородская засечная черта возникла не на пустом месте. Еще во времена Ивана Грозного существовала Засечная черта, проходившая по Оке от Рязани до верховий Жиздры, включавшая в себя оборонительные опорные пункты как Венев, Тула, Одоев, Белев. Эта оборонительная линия от крымских и ногайских татар встала на путях их сакм и шляхов, проложенных в Диком Поле во время бесконечных набегов на Русь. Так, Муравский шлях от Перекопа тянулся к Туле. Сюда же направлялись Кальмиусская сакма и Ново-Кальмиусский шлях из Малых Ногаев. Недалеко от верховий реки Самары от Муравского, забирая восточнее и устремляясь на север, отделялась Изюмская сакма. Севернее, она, соединяясь с Пахмуцким шляхом, направляла острие свое к Кромам и Болхову. А были еще Бакаев шлях и Свиной, и Сагайдачный, и Синяков. И все они или почти все пролегали через земли Курского края.

Старые города-крепости Путивль, Рыльск, Севск, Курск, Ливны, Воронеж, стоявшие на пути татарских нашествий, верой и правдой служили Московскому государству. Но новое время требовало новых действий и решений.

И вот после Великой Смуты, когда русское государство, несмотря на происки Литвы, Польши, Швеции и Турции с ее вассалами Крымским ханством и Ногаями, стало крепнуть, а его южные границы уходить в глубь степи, перевалив за Северский Донец, сам собой возник вопрос о перенесении оборонительной Засечной черты еще южнее.

И таким ответом требованиям времени стало появление новых городов-крепостей. Так на берегах Псла и его притоков встали Обоянь и Суджа, держа под наблюдением Бакиев и Свиной шляхи. Южнее их, запирая Муравский шлях, словно три русских богатыря, плечом к плечу стали Карпов, Болховой и Белгород. Последний — на крутояре Северского Донца.

Прикрывая их с запада, на берегах известной со скифских времен реки Ворсклы заняли позиции Хотмышск, Вольный, Ахтырка. А на берегу Мерла, где некогда братья Святославичи — Игорь Северский и Всеволод Курский — разбили орду половецкого хана Обовлы Костуковича, ощетинился крепостными пушками и пищалями Богодухов. Передовым форпостом у них был пограничный с Диким Полем городок Валки, первым вставший на пути Муравского шляха.

От Белгорода вниз по течению Северского Донца, контролируя передвижения по Изюмской сакме, были возведены города-крепости Чугуев, Царев-Борисов и Маяцкий. Беря на себя основной удар конных орд (особенно Царев-Борисов, укрепившийся в месте слияния Оскола с Северским Донцом), эти города прикрывали своих северных собратьев — Корочу, Яблонов и Новый Оскол. Здесь главная роль отводилась Яблонову, который перекрывал не только Изюмскую сакму, но и вместе с Корочей держал «под прицелом» начало Бакаева и Пахмутского шляхов, а также пересечение Изюмской сакмы с Муравским шляхом в верховьях Сейма.

Восточнее этих городов-крепостей, сразу же за Новым Осколом, перекрывая Кальмиусскую сакму и Ново-Кальмиусский шлях, встали Верхососенск, Усерд, Ольшанск и Острогожск. А на берегах Дона, Воронежа и Усмани, забирая к северу и северо-востоку, цепочкой растянулись Коротояк, Урыв, Костенск, Воронеж, Орлов, Усмань, Сокольск, Добрый и Козлов. Замыкал эту цепочку Тамбов на полноводной реке Цне.

Так уж сложилось, что среди многих славных городов, вставших на пути хищных степняков, на первое место по важности выдвинулся Белгород, основанный еще в 1593 году. Даже разорение его в 1612 году лубянским урядником князем Семеном Лыко не привело к угасанию и потере им важного воинского значения. Перенесенный с пожарища к устью Вешеницы, он вновь был отстроен и занял достойное место. Особенно высокое положение среди своих собратьев он принял во время русско-польских войн за Украину. Это и позволило ему стать не только важным стратегическим узлом в системе обороны, но и базой для Большого Белгородского полка. А еще и основой новой оборонительной линии, получившей название Белгородской засечной черты, длина которой, как подсчитали сведущие люди, составляла около 800 верст.

Города-крепости Белгородской засечной линии стояли, как правило, вблизи наиболее известных бродов, чтобы пресекать переправы врага через реки. А пространство между этими городами, простиравшееся иногда на несколько десятков верст перекрывалось болотами, лесами, оврагами, рвами, завалами, лесными засеками. Где этого было сделать невозможно, среди степи на насыпных валах возводились небольшие острожки, в которых несли службу либо стрельцы, либо казаки. Гарнизоны в острожках были крохотные — десяток-полтора служивых. А то и меньше.

Добровольцев идти в острожки было мало: вздумай степняки взять крепостицы штурмом — их не удержать. Десятку человек даже с ружейным боем от сотен, а то и тысяч не отбиться. Либо штурмом возьмут, либо травой сухой обложат и сожгут. В любом случае — верная смерть. Потому в острожки отсылались те служивые, которое в чем-либо провинились.

Задача у гарнизона острожков была проста: не пропускать мелкие шайки, вовремя уведомлять воинских начальников о появлении в степи больших орд, давать временное пристанище сторожам и станицам.

Впрочем, следует заметить, что крымцы и ногайцы, идя в набег, острожки старались обтекать стороной, чтобы не терять время на их штурм и взятие. Зато, возвращаясь, если их только не преследовали значительные силы, никогда не отказывали себе в удовольствии взять и спалить эту преграду, занозой встающую у них на пути. Но тут и гарнизон уже не дремал. Служивые, не дожидаясь орды, покидали острожки. И либо отсиживались где-нибудь в укромном местечке, либо старались добраться до больших городов засечной линии. Потом острожки вновь отстраивались, и все начиналось заново.

Не менее опасной была судьба и у служивых сторож и станиц. Как правило, сторожа состояла из двух-четырех конников-казаков с заводными лошадьми. Она была обязана тайно, не обнаруживая себя, углубиться в степной простор и, приблизившись к сакме либо шляху, следить за появлением на них татарских орд. А чтобы сторожа допускала меньше ошибок и не несла потерь, существовал специальный устав, некогда разработанный князем Михаилом Воротынским с детьми боярскими. «А стояти сторожем на сторожах с конь не сседая, но перемениваясь, — требовали положения устава. — И ездить по урочищам, переменяясь, направо и налево по два человека».

А еще требовал устав, чтобы сторожа станов не делала и огня в одном месте не разводила. То же самое относилось и к приготовлению-приему пищи, и к избранию места для ночлега: «А в коем месте кто полдневал, в том месте не ночевать, а где кто ночевал, то в том месте не полдневати. В лесах не ставитца, а ставитца в таких местах, где б было им усторожливо».

Станицы представляли собой отряды всадников, численностью пятьдесят-сто человек. И могли состоять как из дворян и детей боярских с их вооруженными людьми, так и из казаков. Служивые станиц также углублялись в степь и могли заниматься не только разведкой и охраной засечной линии, но и боевыми действиями против отдельных шаек ногайцев и крымцев. Последние, если их численность не превышала в семь-десять раз численность русской станицы, предпочитали не сражаться. А, имея до двух-трех заводных коней и используя это преимущество, спасались бегством. Не по слухам знали силу русского духа и оружия.

Вот такие острожки, сторожи да станицы и требовалось проверить, а при нужде и укрепить Шеину Алексею Семеновичу. Конечно не по всей Белгородской засечной черте, а только от Нового Оскола до Тамбова. Путь был немал, и следовало поторапливаться, пока не зарядили осенние дожди. Тогда на расхлябанных дорогах ни пройти, ни проехать.

3

— С чего начнем? — как только Курск остался за окоемом, подскочил, пригарцевывая на коне, Щеглов. — С Обояни, как планировали ранее, или все же двинемся к Старому Осколу. А от него — сразу же к Новому. Так путь куда короче.

— Пусть и крюк немалый, но будем держаться прежнего плана, — поморщился Шеин.

Воевода не любил непрошеных советов со стороны лиц, ему подвластных. Кроме того, в Обоянь он хотел попасть не по прихоти, а чтобы, как и положено воеводе, собственным оком посмотреть на то, что делается в подвластном ему волостном граде. Город-крепость, возведенный на реке Псел в 1649 году по Рождеству Христову и стоявший на важном в военном значении месте, требовал пристального воеводского внимания. Можно было, конечно, его посетить и в другое время. Но вопрос в том, когда это время появится… Так почему же не воспользоваться случаем?..

— От Обояни же, двигаясь по Бакаеву шляху, выйдем к Короче… Заодно и шлях покараулим…

— Но Короча не входит в нашу часть засечной линии… — бестактно перебил Щеглов, не дослушав до конца. — Она под началом воевод Белгорода.

Ох, как не хотелось хитрющему казачьему голове бить копыта лошадей и собственный зад лишними десятками верст. Куда как проще было, не ища брода и не пересекая Сейм, двигаясь по его правому берегу к верховью, выйти на Старый Оскол. А оттуда, вдоль русла реки Оскол, прямо к Новому Осколу. Ни забот тебе, ни хлопот. Ну, встретятся малые речушки, которые раку — по клешню, воробью — по колено. Их преодолеть — конского брюха не замочить… А чтобы идти к Обояни, надо сам Сейм-батюшку пересечь. И тут не только конское брюхо будет мокро, но и всадники все искупаются… по самую макушку.

— Не входит, — подавляя в себе поднимающееся недовольство и раздражение упрямой настырностью казачьего головы, как бы согласился воевода, — только мы-то на государевой службе и думать должны о государевой пользе и об отечестве.

Щеглов рта не открыл, но всем своим видом как бы спрашивал: «Это как?»

— Двигаясь к Короче, а оттуда — к Яблонову и Новому Осколу, — то ли развивая свою мысль о государевой пользе, то ли отвечая на немой вопрос Щеглова, продолжил Шеин, — мы, во-первых, посмотрим собственными глазами на Муравский шлях и Изюмскую сакму, которые будем пересекать. Увидим и оценим, что там творится-делается. Ибо свой глаз — алмаз, — усмехнулся он, — тогда как чужое око видит всегда кособоко. — А во-вторых, проверим острожки и саму засечную линию до Нового Оскола. Много ли в ней дыр-прорех, требующих обновы да заплат на латание. И, — совсем назидательно, — как службу справляют служивые. Не спят-ленятся ли, не балуются ли зельем хмельным…

— Да, разумно, — согласился Щеглов и, тронув уздой коня, направил его к казачьим сотням, уже затянувшим протяжную походную песню. — Люблю поспевать…

«Что ж, неплохо поспевать даже песни поспевать», — проводил его взглядом Шеин. И, достав из переметной сумы свиток с чертежом Белгородской засечной линии, где были обозначены не только города, но и реки с речушками, стал отыскивать на Сейме место ближайшего брода. Не потому, что не знал место брода (тут бы сами служивые подсказали), а потому, что хотел убедиться, насколько верно составлен чертеж. Что поделать, уж таков был молодой воевода. Доверял, но и проверял.

Несколько подотставшие при начале разговора Щеглова и воеводы приказные и Никита Анненков (не хотели мешать беседе) тут же, пришпорив своих лошадок, придвинулись ближе. А от казачьих сотен уже катилось:

…Ох, да на Куре-речке селезенюшка плывет,
Ой, да выше бережка головушку несет,
Ой, да по бережку добрый молодец идет,
Ой, да во белых руках ворона коня ведет!

Хоть осень, по всем приметам, уже дышала в затылок, дни же стояли по-летнему теплые и довольно долгие. Правда, летнего зноя даже в полдень уже не предвиделось. Лазурь небес хоть и поблекла немного, но по-прежнему была недосягаемо высоко. Участившиеся облака лишь на короткое время закрывали собой золотой колобок солнышка, отбрасывая на землю огромные тени. И вновь уступали небесный простор светилу.

Земли до Обояни, а если быть точнее, до Псла лесостепные. Но степи все же преобладают. А уж за Пслом — так вообще одни сплошные степные просторы. Редко где лесной островок увидеть доведется.

Степь, по которой двигались курчане к Обояни, уже приобрела серебристо-бурый цвет. И была испещрена пологими балками и глубокими оврагами. Но чаще — перелесками, зарумянившимися и зазолотившимися, возле которых серебрились ковыли. Волнующееся под дуновением ветров бескрайнее ковыльное море, испещренное рябью таволги, подмаренника, сон-травы, полыни и лошадиного щавеля, убегало к окоему. И там, бледнея, сливалось с красками небесного свода. Запах полыни властвовал над всеми остальными запахами. И если только очень постараться и принюхаться, то можно было уловить и прохладу мяты и остатки пряных запахов медоносных трав. Не в поисках ли их, желая добыть последний взяток, проносятся, едва слышно жужжа, труженицы-пчелки да натужно гудят сердитые шмели… Впрочем, не гребуют они и блеклыми цветками серпухи, зонтичной ястребинки, зубчатки.

В высокой степной траве, еще не прибитой к земле ветрами и дождями, собираются в стайки перепела, фазаны и большие, словно гуси-лебеди, длинноногие дрофы. Пора отправляться на юг, к теплу, пока не задули северные ветры и не закружили лебяжьим пухом первые снежинки. Укрывали степные травы лисьи и барсучьи выводки, хорьков и зайцев, хомячков и сусликов, да и прочую мелюзгу в виде мышей и тушканчиков, ящерок, ужей и змей-медянок.

Не так уж часто, но в небесной выси проносятся стаи гусей и уток. Тоже проводят разбор-смотр своим силам, как встать окончательно на крыло и покинуть эти края. Вот и журавлиный клин, жалобно курлыча, — прощается с щедрой курской землей, — пересекает небесный свод, держа путь к югу.

Войско Шеина разделено на три части: стрелецкое, жилецкое и казачье. Последние, в свою очередь, разбиты на сотни и десятки.

Чтобы не мешать в походе друг другу и не глотать пыль из-под чужих копыт, сотни шли, соблюдая некоторое расстояние между собой. Однако походный строй выдерживали строго, шли купно — на виду друг у друга. И только дозорные из числа самых зорких казаков, охраняя войско, держатся поодаль, несколько впереди и с боков. Таков закон похода. Тихо не тихо, а бдительность должна быть.

Где-то в стрелецкой сотне, мерно покачиваясь в седлах, то рысит, то двигается шагом, давая лошадям передышку, десяток Фрола. А при одной из двух казачьих сотен можно заметить и скуфейку дьячка Пахомия.

Кони после переправы вброд через Сейм весело пофыркивали, лениво отбивались хвостами от надоедавших оводов и мух. На крылатых кровососов и осень не действовала. Количество их не уменьшалось, а жадность до чужой крови только нарастала.

— К вечеру будем в Обояни, — взглянув с прищуром в небесную высь и определив положение солнце на небосклоне, молвил Никита Анненков. — Думаю, еще до сумерек… — уточнил на всякий случай.

Анненков, как и воевода, только в кафтане и при сабле. Да еще с пистолем за нарядным шелковым кушаком. Конечно, кольчугу он не забыл взять, но она в переметной суме на заводной лошади… Пока опасности не предвидится, так чего в ней париться, спину и плечи лишней тяжестью нудить… Чай, не пушинка лебяжья! С четверть пуда за милую душу будет, а то и более. Надеть же — пара минут и потребуется.

— Должны быть, — соглашается воевода. — Я вот прикинул по чертежу, — кивнул головой на суму со свитком, — более половину пути уже проскакали.

— Это сколько же, коли больше половины?..

— Да верст сорок, поди… не меньше.

Приказные, на этот раз державшиеся рядом с воеводой и слышавшие беседу, помалкивают. Не велят, так чего же встревать. Спросят — ответят. Хоть сколько верст от Курска до Обояни, хоть о том, сколько жильцов там, пушкарей, затинщиков да воротных. Назовут и число казаков, и имя городского головы. На то они и приказные, чтобы все знать и про все сказать. К тому же от непривычно долгой езды на конях и седалище ноет, и спина колом становится.

4

Как и думали, к Обояни подошли еще засветло. Город, расположенный на высоком мысу, увидели издали, как только миновали небольшую березовую рощицу. Заметили, по-видимому, и их — на церковной колокольне бухнул набатно колокол. Надо полагать, зашевелился и народишко служивый, и простые обыватели. Задвигались, забегали. Но за дальностью этого не видно.

— Это хорошо, что мух не ловят, — обернувшись к Анненкову, заметил Шеин. — А то быть бы городскому голове с головной болью и немалым взысканием. Не люблю лодырей и лежебок, какого бы они роду-племени ни были.

— Как же тут зевнешь или мух половишь, коли рядом Бакаев шлях, — заметил Никита Силыч. — Тут не только баклуши бить, но и в три глаза зрить! Да и ушки держать востро на макушке. Иначе — карачун и секир башка, как любят повторять сами басурмане.

— А почему Бакаев? — заинтересовался названием шляха Алексей Семенович, вообще всегда отличавшийся любознательностью, а когда речь заходила о Курске, где предстояло года два воеводствовать, — в особенности.

— Да кто его знает… — пожал плечами Анненков. — Сказывали, будто бы по имени какого-то татарского хана или мурзы Бакая, особо злобствовавшего в этих краях. Не знал пощады ни к старикам, ни к детишкам малым.

— Гм, — хмыкнул воевода. — Чудно тут у вас: то о разбойнике Кудеяре небылицы сказывают, то шлях по имени какого-то мурзы татарского величают.

— Курчане же… — улыбнулся снисходительно Анненков. — Народ озорной да разбойный. Им палец в рот не клади — руку до плеча отхватят, не поперхнутся. Впрочем, — посерьезнел он, — по-иному тут было и не выжить. Порубежье же! Все, как саранча, лезли. И татары, и поляки, и запорожские казаки, и литва с черкасами.

— А эти-то чего?

— Кто? — переспросил Анненков.

— Да черкасы, — уточнил воевода. — Ведь сами-то на Русь-матушку бежали от польского гнета да веры католической…

Так одни бежали, спасаясь и защиты ища, а другие в набеги шли, взалкав поживы, — поспешил с пояснением Никита Анненков. — Тут, пока Григорий Григорьевич Ромодановский с Большим Белгородским полком не приструнил татар да сечевиков с черкасами, не жизнь была, а котел кипящий. Во времена царствования Михаила Федоровича Романова мой покойный дед Иван Антипыч с коня месяцами не слазил. Да и его братья тоже. Сейчас, слава Богу, — перекрестился голова жильцов, не выпуская плети из руки, — поспокойнело. Жить можно.

— Алексей Семенович, — подскакал Щеглов, прерывая беседу, — не прикажите ли вестового наперед послать, чтобы из крепости по нам из пушек да пищалей затинных не гахнули?! С перепугу всякое может быть…

— А направь, — согласился Шеин. — Береженого Бог бережет…

Сказано — сделано. И вот уже пара вестовых казаков, пустив лошадок в галоп, полетала к стенам города-крепости.

Город Обоянь был куда меньше Курска, но храмов, как успел заметить Шеин Алексей Семенович, в нем было немало. Но главный среди них храм Обоянского Знаменского мужского монастыря. Он над прочими возвышается. По сути, и сам город начался именно с этого монастыря.

Чтобы не терять попусту время, Алексей Семенович принял решение осмотр крепости провести сразу же, не откладывая до утра следующего дня. Благо, что сумрак еще не сгустился и не окутал град и окрестность.

Обойдя с городским головой крепостцу, воевода остался доволен ее состоянием. Не вызвали особых нареканий и служивые, собравшиеся сразу же по набату. А вот остальные обоянцы, в том числе и монашествующие, откровенно глазевшие на воеводу, как на чудо чудное, такой благости не вызывали. «Ну, чего пялятся, чего пялятся? — злился Шеин. — Я же не невеста на выданье».

Но вслух своего недовольства не высказал, не стал портить горожанам впечатление от встречи.

Пока воевода с приказными был занят осмотром крепости, служивые, не пожелав тесниться в крепости, разбили бивак рядом с городом. Кашевары, разведя костры, стали готовить ужин, а остальные, сняв упряжь, принялись ухаживать за лошадьми. Их требовалось напоить и накормить в первую очередь, а потом уж думать о себе.

Псел был рядом, поэтому вопросов с поением животин не возникло. Заодно можно было ополоснуть ноги, да и умыться самим, оголившись по пояс. Прохладная вода не только очищала тело от пота и пыли, но и снимала усталость.

Отпал вопрос и с кормлением: Шеин распорядился выдать из казенных запасов города нужное количество пудов овса, хранимого специально для подобных нужд. Приказные быстренько занесли это распоряжение в Сметную книгу, чтобы все, значит, чин по чину. Амбары были открыты, и курские конники наполнили торбы. Так что к утру, лошадки должны быть не только отдохнувшими, но и сытыми.

Прибравшись с лошадьми, сотворив кратенько молитву и откушав каши, изрядно сдобренной салом, прихваченным из домашних запасов, служивые, выставив сторожу, стали готовиться ко сну. Многие — бок о бок со своими лошадками. Так теплее. Но немало было и тех, кто предпочел коротать ночь, дремля у костра. А чтобы холод от остывающей земли не так пробирал тело и кости, ложе устилали сорванной травой.

Осень не лето. Ночь накатывает быстро. Только-только было светло — и вот уже властвует тьма, сгущающаяся почему-то у костров. Но шагни пару шагов от костра в сторону и увидишь небесную высь, густо испещренную яркими искорками звездочек. А еще, убегающий наискось к окоему Млечный путь. Луны не видать. Она выползет из своих небесных чертогов немного позже.

Живность, умаявшись за день, притихла, готовясь, как и люди, ко сну или уже предавшись ему. И только из урочища время от времени слышно страшноватое уханье ночного охотника — совы. Да в крепости, чувствуя присутствие чужих людей, вдруг зальется злобным лаем какой-нибудь пес. И его тут же спешат поддержать другие собаки. Будь весна, в этот хор влилась бы какофония квакающих лягушек и залихватские коленца соловьев. Но осенью и соловьи, и лягушки в вечернюю и ночную пору предпочитают помалкивать. Боятся горло простудить. Кони курских всадников, отмахав верст семьдесят и подустав, улеглись и затихли. И только изредка доносящееся короткое утробное всхрапывание то одного, то другого говорит об их присутствии.

Костры жадно едят сучья и поленья, заготовленные служивыми для всей ночи и подбрасываемые в них по мере необходимости. И при каждой новой порции этой «еды» они бурно выражают радость, запуская вверх, к небесным звездочкам, мириады своих звездочек-искр.

— Отче Пахомий, рассказал бы нам какую-нибудь бывальщину, — просят молодые казаки возле одного из костров. — Можно и небылицу, — соглашаются они и на меньшее.

— Да угомонитесь вы, баламуты, — недовольно ворчат на них бородачи постарше. — Спать пора.

— И спите себе на здоровьице, — остается верх за молодыми, которых тут большинство. — Добрый тихий сказ еще никогда не мешал сну.

Дьячку Пахомию ничего не остается делать, как, прокашлявшись, приступить к рассказу.

— А расскажу я вам, молодцы, о Кочегуре-атамане. Как раз в этих краях он с разбойничками хаживал. Со слов одних — правду-матку да ее сестру справедливость искал, со слов других — семена зла сеял. Да Бог с ним, не нам судить-рядить, нам сказ о нем водить.

Где родился Кочегур, где крестился — не знамо, не ведомо. Только парнем уже поселился он под Обоянью. Был ловок да умен и силой не обделен. За что ни брался — все у него получалось, все достаток в дом несло. Но вот полюбил Кочегур одну девицу пригожую из соседнего села. Была та девица не только лицом пригожа, но и мастерица что песнь спеть, что нить ссучить. А если начнет жать, то не угонишься снопы вязать. Дело уж и к свадебке шло.

Только не одному Кочегуру понравилась девица та. Понравилась она и молодому сыну боярскому Ляху. Видимо, из поляков был барчук. Мигнул молодой Лях своим холопям — те и рады стараться: схватили девицу, в барский дом доставили.

Стал Лях поначалу уговаривать девицу, чтобы стала полюбовницей. Только та ни в какую. «Позор, — молвит. — Грех! — говорит. — Я, мол, с другим сговорена и буду век ему верна».

Надругался тогда Лях над бедной девицей, силой взял. А надругавшись, выгнал ее на улицу в сарафанчике разорванном. «Иди, порадуй родителей и дружка сердечного позором девичьим», — напутствовал.

Не пошла опозоренная девица к отцу-матушке, к реке Пслу пошла. «Прими, река Псел, тело юное, тело юное, испоганенное», — молвила со слезами. И утопилась бедная.

Вот дошла весть скорбная до Кочегура-молодца. Закричал он диким голосом, да так громко, что у дерев макушки наклонились. На сыру землю упал, слезами горючими залился. Народ на горе то сбежался. Стоит, понурившись. Молчит. Бабы кончиками повоев глаза утирают.

Вообще-то народ наш любит поглазеть, что на свадьбу веселую, что на казнь лютую, — явно от себя добавил дьячок к рассказываемой им бывальщине. — Но на этот раз не столько глазели, как переживали. Случается и такое…

Казачки-слушатели тихо зашушукались, по-видимому, выражая согласие или несогласие с последними словами рассказчика. Но тут же и затихли. Словно не они шушукнулись, а ветер сухой травой шорох произвел. А Пахомий между тем продолжал:

— Выплакавшись же, Кочегур встал и, словно не видя никого, сгорбившись, пошел в сторону Курска-города. И был он сед, как древний старец. Цвета вызревшего одуванчика стали волосы у него на горемычной головушке. Надо думать, у приказных да губных справедливость искать…

— Как же, найдешь ее там! — не стерпел кто-то из казаков. — Черта лысого скорее найти можно…

Видно знал казачок, о чем баял. Но на него тут же зашикали:

— Да тише ты, супостат. Охолонь и прикуси язычок, не мешай слушать.

— Долго не было ни слуху, ни духу о Кочегуре, — оставил без внимания рассказчик казачьи реплики. — Словно сгинул молодец. Но вот однажды к вечеру начался переполох в усадьбе старого пана Ляха. Сбежались люди, спрашивают, что случилось. Старый пан Стефан плачет да трясется, не может ответить. Панский же кучер, кажется, Остапом звали, пояснил тогда, что утопился сын пана. Тот самый, что девицу сгубил.

Только народ быстро смекнул, что не сам молодой Лях утопился, а не иначе как с помощью Кочегура утоп. Ибо на Руси долг всегда платежом красен. Да и обида никогда не забывается…

Сказав это, дьячок закашлялся. И чтобы промочить горло да прогнать кашель, полез за пазуху, где у него хранилась небольшая деревянная сулейка с настоем из трав. По крайней мере, он так называл зелье в сулейке. Испив малость, продолжил:

— С той поры и пошли ходить по округе разговоры о разбоях. То купца какого ограбят, то служивого… Из тех, кто познатней да побогаче. «Без рук Кочегура тут не обошлось, его рук дело», — зашептались в народе. А некоторые даже божились, что собственными глазами Кочегура-разбойника видели. Да не одного, а с сотоварищами. Видели, не видели — кто теперь сие подтвердит?.. Суть в том, что начал Кочегур счеты сводить с обидчиками своими. Или с теми, кого он считал за обидчиков…

— А власти? Власти-то что делали?.. — вновь не утерпел кто-то из слушателей. — Неужели молча сносили сие безобразие и воровство?..

— Нет, не сносили, — отвечая, стал сказывать далее Пахомий. — Власти стражу да приставов понагнали в эти края. Только Кочегур со своими молодцами в лесной чаще скрывался. А тропок тайных, по которым хаживали разбойнички, никто кроме них не знал, не ведал. Да и боялись приставы со стражниками в бор идти, у дорог больших караулили. Только разве у дорог укараулишь?..

Костер горел, сучки, поедаемые пламенем, потрескивали, искорки красным роем поднимались вверх, к звездам и выплывшей луне. Тишина сгустилась, даже ветер затих, прикорнув в Бояновом урочище. Хорошо в такую ночь сказы слушать. Чудо чудное!

— …Прошло много лет. Постарел Кочегур. Стал жаден до богатств. И если раньше он отобранное у купцов и царских слуг серебро и злато бедным крестьянам раздавал, то теперь только о себе думал. Даже с друзьями-товарищами делиться не желал. Все копил, копил, копил… Только, ребятушки, — вздохнул дьячок глубоко, — где злато, там и зло. Давно известно.

— Мне бы побольше такого зла-злата, — хихикнул какой-то казачок, — я бы зажил богато.

— Не в злате, голуба моя, счастье, не в богатстве, — оставив сказ, одернул перебившего дьячок. — Видит Бог, не в злате…

— А в чем же, отче Пахомий? — пробасил кто-то, невидимый в темноте, но явно посолидней первого желторотика.

Все притихли, ожидая ответа дьячка на каверзный, заковыристый вопрос. Интересно было, как тот вывернется.

— Не знаю, — честно признался Пахомий. — Одни говорят, что счастье — это, когда жена добрая, когда детишек куча, когда в доме лад и достаток, когда товарищи надежные. Другие — что счастье — это добродетель. Делай людям добро — и будешь счастлив.

— А не делай добра — не получишь и зла, — не согласился с дьячком все тот же обладатель баса.

— И это верно, — не стал спорить Пахомий. — Ибо, по мнению третьих, счастье — это сон наяву. Впрочем, в любом случае, как мне думается, счастье дороже богатства… Однако ребятушки, мы уклонились от сути бывальщины. Досказывать или все же на боковую да и всхрапнуть малость? Время-то позднее. Ночь…

— Ну, уж нет, — зароптали «ребятушки» дружно. — Досказывай дьяче Пахомий. А то до утра не уснем, думая про то, что дальше было.

— А дальше было то, что и должно было быть, — не стал упрямиться и продолжил сказ дьячок. — Стали разбойнички подумывать, как атамановым богатством овладеть. Думали-думали и порешили убить его.

Только Кочегур тоже не дурак был. Заприметил он этот настрой в своей лихой дружинушке. И однажды собрал всех да и говорит им: «Стар я, ребятушки. Чую, смертушка моя не за горами, а рядышком хаживает, косой острой позвенькивает. Потому, друзья-разбойнички, просьба моя к вам такая: ископайте каждый по три кургана высоких, по три колодца глубоких. У кого больше курган будет, тому и злато-серебро все достанется. А я же взберусь на курган тот да и помру тихонечко, с молитовкой, чтобы Господь меня простил, грехи мои отпустил. Вы же меня тогда закопайте и крест дубовый на могиле поставьте».

Сказал да и заперся в своей землянушке. А глупые сотоварищи его разом подхватилися, за заступы ухватилися — и ну рыть-копать в лесу том колодцы глубокие, курганы высокие.

Много холмов наделали разбойнички. Уставшими в стан возвернулися, в землянку к Кочегуру-атаману постучалися. Но нет им ответа. Заглянули — а Кочегура и след простыл.

Пока разбойнички холмы возводили, Кочегур тайно от них в одном из холмов закопал свои сокровища, — пояснил на всякий случай Пахомий сказанное. — Да и направил стопы к Волынско-Никольской пустыни под городом Рыльском. Подальше от этих мест, где его могли бы опознать да сдать властям.

Загалдели разбойнички, заругалися страшно, поклялися найти Кочегура и убить за обман-издевательство…

— Только ищи-свищи ветра в поле… — вставил кто-то нетерпеливый.

— Тише ты, аспид, — тут же цыкнули на него. — Дай человеку досказать.

— Но чем далее уходил Кочегур от стана и клада своего, — никак не отреагировал рассказчик на слова слушателей, спеша завершить бывальщину, — тем сильнее ему хотелось назад воротиться, клад выкопать да с собой забрать. Знать, звало, звало чертово золото атамана-то, не хотело отпускать. И не выдержал однажды Кочегур, повернул с полдороги назад. Когда пришел, то увидел, как в одном из холмов его товарищи ищут закопанный им клад. Посинел Кочегур от гнева, задрожал от ярости: как же, на добро его посягают! Но крика не поднял — хитрым был. Подкрался тихонечко с пистолями к сотоварищам и пострелял их в спины. Всех убил, никто не спасся. Взял тогда заступ Кочегур и ну холм этот раскапывать, золото свое искать. Но сколько ни копал — нет золота. «Наверное, в другом курганчике, — решил, — и давай соседний курган раскапывать. Но и тут не нашел.

За какой бы курган, — вздохнул грустно дьячок, — ни принимался Кочегур, но найти злата своего не мог. То ли забыл, где прятал клад, то ли нечистый стал шутки с ним шутить… Кто теперь знает…

— Да, нечистый любит над христианами надсмехаться. Хлебом не корми, дай покуражиться, — вставил один из казачков, позевывая. — Ни в ночь будь помянут…

— Тише ты! — шикнули на него. — К чему лукавого вспоминать…

— Вот нашел Кочегур наибольший курган с яминой глубокой, стал копать да оступился, выронил заступ — и в яму ту. Попытался выбраться, да куда там, только ногти обломал. Так и сгинул в яме. А теперь, ребятушки, поди, и яма та осыпалась да дурман-травой заросла… — закончил бывальщину дьячок.

Закончив, шмыгнул сноровисто рукой за пазуху, вынул сулейку и пригубил. Да так, что слышно стало, как его кадык вверх-вниз по горлу задвигался.

Испив, спрятал сулейку.

— Теперь, ребятушки и спать пора.

— Да, давно пора, — поддержал его басовитый казак.

Только не все так мыслили.

— А ты, дьяче, случайно, не из кочегуровых ли людишек будешь? — спросил какой-то въедливый казачок. — Что-то слишком подробно все сказываешь, словно сам с Кочегуром-разбойником станичничал, хлеб-соль водил…

— Да куда уж мне, убогому, в дела молодецкие соваться, — то ли снасмешничал, то ли оскорбился дьячок — в темноте и не разобрать. — Мне бы с Псалтырью да кадилом управиться, а не о кистене думки думати.

— Может быть… — не отставал настырный. — Может быть… Только не в обиду будет тебе, дьяче, сказано, но кажется мне, что и кистенем ты управлялся не хуже, чем кадилом да Псалтырью.

— Спи, язва, — одернул настырного обладатель баса. — Оставь человека в покое. А когда кажется, то креститься надобно…

— И то, — поддержали его другие. — Пора спать.

Зашевелившись, устраиваясь поладнее, казачки поспешили наверстать сном упущенное время.

5

От Обояни до Усерда все шло, как по маслу. Ни сучка, ни задоринки.

Засечные городки были в порядке, острожки между ними стояли на высотках так густо, что хорошо просматривались соседними. Их маленькие гарнизоны были трезвы и в здравии, что радовало курского воеводу. И в городках-крепостях, и в острожках также были рады прибытию большого воинства в их края. Ни один ворог не осмелится даже близко приблизиться, не говоря о том, чтобы атаковать… Ну, разве что орда в тыщ пять или более… Но между Москвой и Крымом ныне, вроде, мир, и больших орд не предвидится. А небольшие шайки, идущие в набег на свой страх и риск, прослышав про русское войско — Дикое Поле хоть и огромно, но не глухо и не немо — поопасутся нос совать. Можно хоть на единый день расслабиться.

Особенно радовались в тех городах-крепостях, возле которых курское войско, разбив походный бивак, оставалось на ночь. Так было и в Короче, и в Новом Осколе, и в Усерде. Выходили всем городом — себя показать, на курчан поглазеть, воеводу увидать. Не каждый же день воевода с другими начальными людьми к ним приезжает.

Что огорчало воеводу, так это то, что засеки на линии во многих местах уже пришли в дряхлость и требовали обновления. Выкопанные некогда рвы оползли, осыпались краями и уже не представляли непреодолимое для всадника препятствие.

«Надо обновить, подправить — видя такой непорядок, думал Алексей Семенович. — Обязательно надо. А то не засечная линия, а решето дырявое, через которое не только плевелы проскочат, но и конь пролетит, не застрянет. Только вот когда?..»

Однако останавливался всякий раз и давал указание приказным все записывать в книгу, успокаивая себя: «Может, позже, как-нибудь…» И приказные, соскочив с лошадей и подставив один другому спину вместо стола или поставца, усердно сопя, записывали сказанное воеводой слово в слово.

От Усерда, возле которого пролегали Кальмиусская сакма и Ново-Кальмиусский шлях, до Ольшанска, судя по чертежу, верст тридцать, не более. Поэтому, выйдя утром из Усерда, планировали дойти не только до Ольшанска, но и до Острожска. А то и до Коротояка на Дону, если в пути все будет ладиться. Городки эти стояли так близко друг к другу, что и пятнадцати верст меж ними не было.

Погода позволяла, даже приятствовала: небо подзатянуло облаками, солнышка не видать. А по прохладе скакать, когда небольшой ветерок только освежает лицо, а не сушит — одно удовольствие.

Но только человек полагает, а Господь располагает.

Приближаясь к очередному острожку, стоявшему прямо на насыпи вала неподалеку от рощицы, обратили внимание на необычную тишину. Ни движения, ни звука.

— Что-то неладно там… — поделился тревогой Щеглов.

— И мне так кажется, — поддержал его Анненков.

Сотник стрельцов хоть и промолчал, но видно было, как хмарь наползла на его загоревшее лицо.

— Гадать не будем, — посуровел, выслушав начальных воинских людей Алексей Семенович, — тем паче, что ни воды, ни кофейной гущи у нас нет. Проверим. Посылай-ка, Федор Савич, десяток казачков посмышленей — пусть разведают да обскажут, что к чему. Остальным же держаться с опаской, при полной готовности к бою.

Оставив обычный форс, Щеглов метнулся к своим сотням. И тут же из одной из них, пустив лошадок в намет, рассыпавшись веером, чтобы быть наименее уязвимыми для пуль и стрел, казачки полетели к острожку. Когда же они вернулись, то доложили кратко:

— Вырезаны служивые. Все до единого вырезаны. Такая вот беда…

— Видать, проспали, черти полосатые, — ругнулся Щеглов.

— Или перепились… — предположил Анненков, не понаслышке знавший нравы служивых степных застав. — Предупреждай, не предупреждай, говори, не говори — им как с гуся вода, в одно ухо влетело, в другое вылетело.

— А как же сторожа? И она продремала что ли… — туда-сюда крутнул лобастой головой стрелецкий сотник Глеб Заруба, то ли недоумевая, то ли ища поддержки у своих служивых. — А станица? Станица то что?…

— Что ты заакал, — разозлился Щеглов на Зарубу, — «а» да «а». Проморгали! Проспали! Про…

По-видимому, казачий голова хотел найти покрепче словцо, но вовремя остановился. Только рукой раздраженно махнул.

— Не будем гадать, — вновь заметил Шеин, стараясь быть хладнокровным и рассудительным. — Придем — разберемся. А до драки и после драки кулаками махать — дело пустое и глупое. Кулаками махать надо во время драки. Сейчас же — ускорить движение и держать ушки на макушке. Чтобы самим не попасть, как кур в ощип.

Острожок был цел. Вороги почему-то его не тронули. «Чтобы не поднимать огнем тревоги и не терять время на его разрушение, — определился Алексей Семенович. — Я бы так и поступил, коснись подобное меня». Не тронули они и двух черных, лохматых псов с серыми подпалинами, теперь виновато поджавших хвосты и поскуливающих.

— Эх, вы, стражи! — попенял псам Щеглов. — Не уследили. И за что вас только кормили?..

Стражи смотрели так, словно прощенье просили.

— Под утро их вырезали, — осмотрев трупы служивых, пришли к выводу Щеглов и Анненков. — Сначала сняли стрелами дозорных. По две стрелы в каждом — те и не пикнули даже… Потом, пробравшись, уже ножами остальных прикончили… сонных.

— Даже не почувствовали, — добавил к сказанному выше Щеглов, — как души их к Господу на суд полетели.

— Не богохульствуй, — сурово оборвал его воевода. — Лучше ответь, сколько басурман в наш тыл прорвалось.

— Судя по тому, как прибита к земле копытами трава, и по прочим следам, надо полагать, не менее тыщи.

— А ты, Никита Силыч, как мыслишь?

— Тут я с Щегловым согласен: не менее тысячи… басурман проклятых прорвалось.

— И что станем делать? — прищурив по-кошачьи глаза, вкрадчиво, как поступал в минуты особого напряжения или опасности, спросил воевода.

— Что делать, что делать?! — вздыбил нетерпеливо коня Щеглов. — Да ударить вдогонку! Они, полагаю, недалеко ушли. Наскочим дружно — и в пух, и прах!..

— Ты тоже так полагаешь? — обратился Шеин к Никите Анненкову с тем же настороженно нацеленным прищуром.

— Не совсем… — оглядевшись по сторонам, изрек Никита Силыч.

— Еще чаво?.. — начал закипать Щеглов. — В погоню — и баста!

— Поясни, — недовольно повел глазами в сторону казачьего головы воевода.

— Если мы все бросимся в погоню за прорвавшейся ордой, то в лучшем случае будем все время за ней гнаться, выбивая из наших пределов… — стал пояснять Анненков. — Догнать же их окончательно не сможем. Ведь они идут в набег всегда с заводными конями. Наши устанут, а у них — сменные, свежие…

— Так, так… — кивал головой в знак согласия Шеин.

— …А нам надо не просто гнаться, а разбить! — повысил голос Никита Силыч. — Разбить в пух и прах, как сказал Щеглов, разбить наголову…

— И? — подгонял Шеин.

— Поэтому, если предположить, что возвращаться татары будут тут…

— Это еще почему? — вылупился иронически, только что не подбоченясь, Щеглов.

— А потому, что тут уже место подготовлено, что они о нем хорошо знают, а про другие — в неведении…

— И?! — проявил уже явное нетерпение воевода.

— И, уходя от погони, они будут выходить из наших пределов в Дикое Поле именно тут. Или поблизости… — сделал небольшое допущение Анненков. — А потому мы должны здесь оставить засаду и ударить по ним. Когда они этого ждать не будут. Тогда, — заканчивая свою речь, сделал он предположение, — мы их или уничтожим полностью, если повезет окончательно, или, по крайности, разобьем наголову. И только единицам, может быть, удастся спастись.

— Согласен, — не теряя время на прочие вопросы и уточнения, заявил Алексей Семенович. — Полностью согласен. А потому казачьи сотни идут в погоню. Плотно садятся на хвост орды и ружейным боем… я повторяю, — обратился он непосредственно к Щеглову, — ружейным боем наносят как можно больший урон.

— Да понятно! — не дослушав воеводу, проявив излишнее нетерпение, допустил небрежность Щеглов.

— Нет, не понятно! — осадил его, побагровев Шеин. — Или понятно, но не совсем… Понятно станет после того, как я доведу до тебя остальное.

— Прошу простить, — извинился казачий голова, осознав все-таки, что в своем нетерпении он несколько переборщил.

— Это потом, — махнул рукой Шеин. — Извинения и прощения потом. А сейчас слушай и внимай далее. Если орда струхнет огневого боя и станет по дуге уходить, делай все возможное и невозможное тоже, — поднял он указующий перст, призывая к наибольшему вниманию, — чтобы по дуге орда двигалась именно сюда. Понял?

— Понял.

— Но если же орда, увидав, что вас мало, развернется всей своей массой… либо, — подумав малость, продолжил он, — большей частью… да и ударит по вам в сабли, то терпение Господне не испытывайте. В сечу не ввязывайтесь. Сомнут. А отступайте, заманивая их сюда. Понятно?

— Понятно. Разреши в погоню?!

— Да постой ты! — поморщился Шеин. — Какой же прыткий. Послушай остальную диспозицию, как говорят наши немцы при дворе.

Порывавшийся уже скакать Щеглов был вынужден вновь придержать своего коня.

— А диспозиция будет такая, — обвел цепким взглядом начальных служивых Алексей Семенович. — Стрельцы спешиваются и скрытно занимают позицию здесь, в острожке и вокруг него. Сотник, тебе ясно?

— Все ясно, батюшка-воевода.

— Тогда приказывай спешиться и занять оборону. Я проверю. Да вот еще что: возьми к себе приказных и дьячка. Дьячок казакам может стать помехой, а тут, смотришь, и сгодится на что-либо.

— Спешиться! — тут же отдал команду своим стрельцам Заруба. — Пятидесятники и десятники, проследить, чтобы все укрылись и приготовились к бою. А ты, — подозвал он какого-то стрельца, — дуй к казакам да вели дьячку Пахомию быть тут сей же миг. Так воевода распорядился.

Посыльный заспешил к казачьей сотне.

— Теперь ты, — нацелился воевода кошачьими глазами на Анненкова. — Видишь вон ту рощу — указал рукой в сторону темневшей осенней позолотой в двухстах-трехстах саженях справа от острожка березовой рощице.

— Вижу.

— Туда и отводишь своих жильцов. И ждешь. А как только супостаты поравняются и немного минуют твое воинство, ударишь залпом по ним, если расстояние позволит, а потом — на конь и в пики с саблями! Да гнать на острожек. А тут уж мы со стрельцами встретим их огнем из пищалей.

— Неплохо! — осознал, наконец, замысел воеводы порывистый Щеглов. — Ой, неплохо!

— Дай-то Бог! — перекрестился Анненков.

— Полагаю, что такая «теплая встреча» смутит, приведет в замешательство ордынцев, — продолжил Шеин. — Воспользуемся этим и ударим дружно на супостата. Тогда от него, как уже заметил Никита Силыч, ножки да рожки останутся. Если, вообще, останутся.

— Не останутся! — загарцевал на коне от нетерпения Щеглов. — Не останутся!

— Теперь — с Богом!

Щеглов и Анненков, гикнув, повели наметом сотни туда, куда было велено.

«Господи, лишь бы все вышло так, как задумано», — перекрестился сам и перекрестил уходящие в степные просторы сотни Шеин.

Он хоть и верил в разумность принятого им решения, но заноза сомнений постоянно беспокоила душу. Ведь у степных разбойников, прорвавших засечную черту, тысячи дорог, а у него — одна единственная. И она должна быть верной. Иначе беда! Впрочем, решение принято, и что теперь кулаками махать — надо дело делать! А дел было много. Во-первых, трупы убитых служивых из-под ног убрать, чтобы не мешались живым. Во-вторых, проверить, как выгодно заняли позиции стрельцы. В-третьих, как укрыли коноводы коней. Не будут ли видны из степи, не выдадут ли засаду…

— Чегой-то воевода наш нас тут оставил, в погоню не послал? — озаботился Ванька Кудря, выставив в прорезь острожка ствол пищали в сторону оставшегося от прорыва орды следа.

— Ему виднее, — отозвался Фрол. — Воевода же… А ты бы меньше языком вертел, а больше в степь глядел.

— Одно другому не мешает, — огрызнулся Кудря и перевел взгляд на Никишку.

Тот, молчаливый и угрюмый, также не столько в степь смотрел, высматривая врага, сколько искоса зыркал в сторону воеводы, уже надевшего воинский доспех и проверявшего правильность размещения стрельцов.

«Быть делу! — оценил это зырканье Кудря. — Точно примеривается воспользоваться случаем и снести воеводе голову. Ай, да молодец!»

Необычное поведение кума не осталось без внимания и у Фрола.

— Не дури! — подойдя вплотную к Никишке, шепнул он ему на ухо. — Не кличь беду на свою голову.

Тот вздрогнул, словно застигнутый на месте убийства тать. Побледнел, но ничего не ответил. Посчитав, что такого предупреждения достаточно, Фрол отошел к избранной им позиции. Выглянул в степь, еще раз проверил пищаль.

«Помешает, точно помешает, — неприязненно покосился Кудря на Фрола. — Может мне его тоже того… к праотцам?.. В суматохе никто и не увидит, чей булат на кровь богат… Впрочем, ладно, дело покажет… — попридержал себя он в гнусных мечтаниях. — А пока надо даже вида не подавать».

По-видимому, Господь услышал желание курского воеводы. Ордынцы, обнаружив у себя в тылу казачков Щеглова, приняли ее за случайную станицу и попытались оторваться. Да не тут-то было. Словно пес в медведя, вцепились в орду казачки. Не отпускали ни на шаг. А когда расстояние между ними сократилось до ружейной пальбы, стали выбивать из орды задние ряды. Это, в конце концов, взбесило мурз, и они повернули всей своей темной силой на казачков, желая покончить с ними единым махом. Только те, не втягиваясь в сечу, предпочли удирать. В азарте погони ордынцы и не заметили, как оказались рядом с тем острожком, через который они, вырезав служивых, проникли в пределы Руси.

Во весь намет летели кони казаков к острожку, из последних сил стелясь над степью. Во весь намет мчали за ними, нагоняя, ордынцы, не замечая, что из рощицы в бок им уже нацелен еще один конный отряд русских.

Доскакав до острожка казачьи сотни резко свернули влево, очищая пространство между острожком и татарской ордой. И оттуда тотчас ударил залп из зависных пищалей. Первые ряды преследователей как ветром сдуло. Но задние напирали и напирали, еще не осознав, что происходит с передними, почему они падают. Ударил второй залп. Теперь из ручниц — небольших короткоствольных пушечек, заряжаемых гранатами. Число ручниц в стрелецкой сотне небольшое, всего десяток. Но гранаты, упавшие в самой гуще орды и взорвавшиеся с оглушительным грохотом, принесли вреда не меньше, чем залп из ста пищалей. Ужас и паника охватили ордынцев, не ожидавших такого «ласкового» приема. А тут и служивые Анненкова, наконец, приблизились на ружейный залп. И хотя такого дружного огня, как у стрельцов у них не получилось — все-таки стреляли на скаку — враг прекратил преследование казачков, заметался по степи, не зная, то ли продолжать атаку, то ли уносить ноги. И кого атаковывать: невидимого противника в острожке, казаков, уже развернувшихся встречной лавой, или неведомо откуда взявшихся жильцов. И пока враг находился в замешательстве, в острожке стрельцы перезарядили пищали с ручницами — да снова залп.

— На конь! — скомандовал воевода и первым вскочил на своего конька. — За мной, стрельцы-молодцы!

— На конь! — повторил Заруба. — Вперед, ребятушки! Бей басурманов!

— Бей ворога! — вскочив на лошадку, вертел над головой выломанной откуда-то слегой дьячок Пахомий. — Круши! Рази!

— Бей! — вторили ему приказные, размахивая саблями.

Увидев приказных с саблями, а дьячка со слегой, при иных обстоятельствах, среди стрельцов нашлось бы немало шутников заметить, что попутали приказные перо с саблей острой, что саблей не пишут, а секут. Да и над дьячком бы посмеялись вволю: спутал де кол с крестом. Но не ныне. Подхватывая возглас «Бей басурманов!», конная стрелецкая сотня выметнула из-за острожка и, набирая разбег, с пиками и саблями, увлекаемая воеводой, понеслась на врага.

Ногайцам взяться бы за луки, но момент был упущен. Расстояние между ними и атакующими стрельцами в единый миг сократилось до вытянутой руки. Теперь только сабли да пики, кинжалы да ножи. А еще пистоли. Ружейные залпы сделали свое дело, если в орде и была тысяча, то треть ее теперь лежала, уткнувшись носами в пыльную траву или глядя застывшими глазами в небесную высь. Остальные же, объятые паникой, уже думали не о сражении, а о спасении собственных шкур. А тут еще стрельцы, подпалив фитили, с пяток ручных гранат метнули в самую гущу степных воронов.

— Лови, ворог, подарочек!

Грохот взрывов, языки пламени, дымный чад, крики, стоны, предсмертное ржание лошадей. Ужас!

Огонь от взрыва гранат было переметнулся на степную траву, но тут же был затоптан сотнями копыт, затерт телами убитых людей и коней. Татары совсем обезумели, и только инстинкт спасения толкал их на одно единственное действие — поскорее покинуть поле битвы и бежать, бежать, бежать! Куда угодно бежать, лишь бы быть подальше от этого кошмара.

Долго преследовали в Диком Поле казачьи и жилецкие сотни остатки разбитой орды. И тут больше прочих старались служивые Анненкова, кони которых, отдохнув во время засады, были свежее казачьих лошадок.

А вот стрельцам Шеин приказал остаться в острожке.

— Засечную линию стеречь да своих раненых и убитых с ратного поля собрать! — приказал кратко, хрипло.

А еще, как понимали и сами служивые, нужно было и врагов поверженных сосчитать, и лошадок, мечущихся без седоков, изловить, и оружие подобрать… Словом, много чего нужно было сделать важного и нужного, не откладывая на потом. Ибо потом других дел станет немерено.

— Как закончится все, предадим тела воев наших земле-матушке, — заявил чудом уцелевшим приказным Шеин с придыханием, утирая пот и кровь с лица. — С положенными воинскими почестями предадим. Исполним долг живых перед павшими. И не забудьте в списки потери внести и отличившихся отметить.

Воевода ныне впервые побывал в настоящем бою. Устал страшно. Руки от напряжения дрожат, тело ноет. Но азарт и нервное напряжение боя еще так велики, что усталости почти не ощущается. Он в крови, но чужой, не своей. Знать, ангелы-хранители уберегли, хотя и был впереди стрельцов при атаке. Возможно, и доспехи воинские помогли, защитили, не позволили ни сабле острой, ни стреле каленой воеводской груди белой коснуться. Вон на них, доспехах, следы сабельных ударов, царапины от наконечников стрел…

— Исполним, исполним, батюшка-воевода, — заверяли подьячие, радуясь, что уцелели в сече. — Все внесем, все запишем.

— А еще отыщите дьячка, — продолжает воевода. — Поблагодарить хочу. Спас он ныне меня, сразив дубиной мурзу, уже нацелившегося из пистоля прямо в лоб. Еще бы миг — и отлетела бы моя грешная душа в райские кущи. Да вот дьячок рядышком оказался — и дубьем мурзу по затылку. И уж его душа полетела к Аллаху.

— Исполним, непременно исполним.

6

В горячке боя и преследовании разбитого в прах ворога не заметили, как осенний день на убыль пошел. День, угасая, убывал, а казачков с жильцами все не было и не было.

— Скорее бы погоня возвратилась, — все чаще и чаще стал поглядывать с вершины земляного вала в бескрайние пределы Дикого Поля Шеин. — В степи запросто из охотника в дичь можно превратиться…

Он уже знает, что сотник Заруба тяжело ранен в грудь выстрелом из пистолета и что в сече пали оба полусотника. Потому своей властью назначил старшим над стрельцами Фрола. Фрол тоже ранен в левую руку и в голову. Но раны поверхностные — лишь кожицу сорвало. И теперь он, перевязанный чистыми тряпицами, часто находится возле Шеина. Получает распоряжения, а потом докладывает об их исполнении. Действует толково, и воеводе это нравится.

Последние слова Шеина предназначены как раз Фролу, только что вернувшемуся с ратного поля, где он с другими служивыми вел подсчет потерям врага да подбирал и доставлял к острожку убитых и тяжело раненых курчан.

— Надо полагать, что жильцы и стрельцы люди разумные и вовремя остановятся, — отозвался Фрол. — Голова Щеглов хоть и горяч, но не новичок в ратном деле. Да и Никита Анненков — муж обстоятельный и разумный… Не позволит вовлечь себя в долгое преследование. Лишнее беспокойство, батюшка-воевода, ни к чему. Все самое страшное да тяжелое уже позади.

— Дай-то Бог, дай-то Бог! — пытается согнать тень беспокойства Алексей Семенович. — А теперь ответь: потери наши сочли? Каковы они?

— Скажу только про те, какие на ратном поле…

— Да понятно, — нетерпеливо машет дланью воевода. — О потерях при преследовании, если такие будут, расскажут Щеглов и Анненков. Ты ведай о здешних.

— Среди стрельцов семнадцать человек насмерть убито, десять — тяжело ранено, — обстоятельно докладывает Фрол. — Выживут или не выживут, неизвестно. Легко ранено около двух дюжин. Да куда-то пропал казак моего десятка Никишка. Ни среди живых, ни среди убитых нет. Мыслю, может, с жильцами да казачками в погоню подался…

— Понятно, понятно… — вновь поглядывает в простор Дикого Поля Шеин, никак не реагируя на упоминание имени знакомого ему стрельца. — Как с казаками? Много ли пало?.. Что с ранеными?..

— У казаков потери меньшие. Убитых найдено девять да с тяжелыми ранами еще семь. А сколько их пало в других местах, сказать не могу, — имея в виду весь долгий путь, проделанный казаками по степи, когда заманивали ногайцев на засаду, ответил Фрол.

— С этим позже, — вновь махнул рукой воевода. — Теперь о детях боярских да дворянах с челядью. Сколько?

— Этих поболее будет. Особенно простого люда… — замялся Фрол.

— Да говори уж, не тяни.

— Три десятка убитых да двадцать два тяжело раненых. Все! — выдохнул облегченно стрелецкий десятник. — Остальное — по прибытию служивых.

— Из шести сот воев девяносто или даже пусть сто, — тут же счел Шеин, — потери значительные, но не страшные. Иногда и хуже бывает. А даст Господь, так и из раненых многие выкарабкаются…

— Дай-то Бог! — осенил себя крестным знаменем Фрол. — Кстати, о раненых дьячок наш, Пахомий, заботу проявляет. Кого перевязывает, кого лекарственными снадобьями пользует, а кому и молитовкой помощь оказывает.

— Да, добрый дьячок, — согласился Шеин. — И смелый. Слышал, как меня спас?..

— Слышал. Стрельцы что-то такое гуторили…

— Я его призвал и хотел перстнем золотым отблагодарить, — продолжил воевода с каким-то внутренним удивлением и недопониманием. — А он: «Спасибо, боярин, за доброту, но не надо мне перстня», — и отказался принять перстень. Удивительное дело — от злата отказался… Другой бы сам с пальца сорвал, а этот отказался! Непостижимо… Скажи кому — не поверят.

— Случается, — развел руками Фрол. — Порыв души… А душа, даже своя — дремучий бор. Что же тогда о чужой говорить…

— Ладно, оставим сие. Лучше скажи, какие потери у ворога? — вернулся к более насущному воевода.

— Стрельцы сочли пять сотен и четыре десятка с пятком трупов басурман. Да около двух десятков в полон взято. Среди них три мурзы.

— Неплохо, неплохо, — потер ладонь о ладонь Шеин.

И снова с беспокойством устремил взгляд в просторы Поля, где стали мелькать темные точки людей.

— Кажется, наши вои возвращаются… — оживляясь, кивком головы предложил Фролу взглянуть в степь.

И пока Фрол, напрягая зрение и подставив ладонь ко лбу, высматривал у окоема всадников, он достал подзорную трубу и уже с ее помощью стал осматривать чужой степной простор.

— Точно — наши! — сделал окончательный вывод, снимая внутреннее напряжение.

— Вот и славно.

— Конечно, славно, — позволил себе улыбку Шеин, но тут же вновь возвращаясь к делам, интересуется:

— А добычу стрельцы сочли?

Воевода не стал пояснять, что он подразумевал под словом «добыча». И так было понятно, что речь идет об изловленных татарских конях, об оружии, собранном на поле боя, о золотых и серебряных изделиях, обнаруженных на трупах татар и у пленных, о верхней одежде, снятой с убитых врагов, о сапогах, добытых тем же способом.

— Коней удалось изловить пока что пять десятков… с небольшим. Остальные или не даются пойматься, или уже в Поле ускакали, — поспешил с ответом Фрол, поражаясь такой дотошности воеводы. — А еще несколько десятков седел с павших коней сняли.

— И это уже что-то… — вновь потер ладошки Шеин.

— А оружие, седла, одежонку и обувку пока только в кучи сбрасывают, но еще не сочли, — повинился Фрол. — Довольно много рухляди, потому и не успели. К тому же с павших коней шкуры снимают — не пропадать же добру…

— Ладно, не журись, — похлопал его по плечу Алексей Семенович, — еще успеем счесть. Если не ныне, — взглянул он на небо, возможно, прикидывая о затрате времени, — то уж завтра точно. Мыслю, здесь придется заночевать…

— Видимо, придется, — согласился Фрол. — Всего ныне точно не успеть…

— Вот-вот…

7

Уже вечерняя заря окрасила небосвод, когда, наконец, у острожка собрались все казаки и жильцы, участвовавшие в погоне.

— Разобраться по десяткам и сотням, — повелел воевода начальным людям. — Проверить наличие воев в строю и раненых. Доложить. О потерях тоже.

Все были уставшие, измученные, потому — месту рады, отдыху. А тут на тебе — стройся! Но, возмущаясь, тихо чертыхаясь, разобрались по десяткам, построились. Уцелевшие сотские сочли, доложили Щеглову и Анненкову. Те, в свою очередь, Шеину.

Выяснилось, что потерь, более тех, о которых уже доложил Фрол Акимов, не случилось. Если и имелись, то совсем незначительные, один-два человека. Были еще легко раненые, но они оставались в строю. Зато добыча увеличилась. Особенно лошадками. Табун в три десятка коней пригнали с собой служивые. Не бросили они и оружие, и одежонку, и сапоги. Теперь даже лапотная челядь и та должна была быть при сапогах… Вот так-то.

Победа была внушительной. Удача и богатые трофеи радовали. Даже собственные потери не могли затмить радость этой победы. Особенно у воеводы. Ибо в бою, как в бою — без потерь не бывает.

— Теперь выставить караулы, стреножить лошадей, своих и чужих, и отдыхать — распорядился Шеин. — Раненых — к дьячку. Он пользует.

— А с ествой как? — вытер кулаком покрасневшие и слезившиеся после долгой скачки и встречных ветров глаза Щеглов. — На пустое брюхо что ли?

— Почему на пустое? — хмыкнул довольно воевода. — Стрельцы по моему указанию побеспокоились, кашу сварили. Если не гребуют твои казачки рядом с трупами трапезничать, пусть трапезничают.

— Мои-то не погребуют, — хохотнул Щеглов. — А вот дворяне да дети боярские могут… Благородными себя мнят.

Голод — не тетка, и дворяне слопают кашу за милую душу. И дети боярские. Да так, что и казачкам за ними не угнаться, — не остался в долгу Никита Анненков.


Утром, едва заалела зорька, команды стрельцов, казаков и жилецкой челяди, вооружившись найденными в острожке заступами, ножами, саблями — всем, чем можно было копать землю, рыли могилы для павших в бою сотоварищей. Потом, после молебна, учиненного дьячком Пахомием, погребали. Погребали без кафтанов и сапог — вещи были нужны в семьях. Их складывали в переметные сумы погибших, чтобы по возвращении в Курск, передать близким.

— Ничего, — мрачновато шутили живые, совершая обряд погребения, — так, налегке, без кафтанов и сапог, они скорее добегут до врат рая.

— Да и апостолу Петру меньше будет мороки с ними. Увидит, что налегке да босые — врата тут же и отопрет.

И только тех служивых, у которых не было родственников, хоронили при полном одеянии.

— Пусть в полной амуниции пред Божьим судом предстанут, может часть грехов им и скостится. Из-за службы-то нелегкой.

Когда погребение было завершено, по распоряжению воеводы команда, в которую были назначено по десятку от казаков, стрельцов и жильцов, произвела прощальный залп из пищалей.

— Царствие небесное! — сняв головные уборы, троекратно перекрестились служивые. — Пусть земля всем павшим будет пухом.

— А с басурманами что делать? — поинтересовался Анненков.

— Этих пусть вороны да волки погребают, — махнул рукой Щеглов. — Неча на них время терять.

— Не по-людски это, — не согласился с ним Фрол Акимов. — Да и как потом в острожке службу нести? От вони задохнешься.

— Не нам нести — бесшабашно подмигнул Анненкову Щеглов. — А ты что предлагаешь? — уставился на Фрола.

— Да, что предлагаешь? — прищурился и воевода.

— Надо овраг поглубже отыскать, да и стащить их туда. Отсюда подальше. Пусть там с миром покоятся. А если родственники их прибудут, то пусть найдут и заберут.

Воевода, услышав это, недоуменно уперся взглядом в стрельца.

— Это, ежели ногайцы эти были из ближних улусов и кочевий, — поясняя, заметил Анненков. — А если из дальних?..

— Так на нет и суда нет, — развел руками Фрол, поморщившись.

Рана левой руки давала о себе знать.

— А где овраг-то найти? — был недоволен Щеглов. — Что-то я поблизости не видел. Не за десяток же верст отсель трупы таскать…

— Зачем за десяток верст, — неожиданно поддержал Фрола Никита Анненков. — В том лесочке, где мы в засаде стояли, овражек, кажись, есть…

— Так «есть», или «кажись»?.. — ухмыльнулся Шеглов.

— Есть, — теперь твердо заверил собравшихся Никита Силыч.

— Гадать не будем, — прекратил препирательства Шеин. — Пошли людей и проверь, — приказал он Анненкову. — И если овраг на самом деле имеется, то всех служивых бросить на уборку поля от такого «урожая».

Овражек действительно отыскался, и курские служивые с руганью и неудовольствием начали стаскивать вражеские трупы. Тащили туда и убитых в бою лошадей.

Пока простые служивые очищали степь у острожка, начальные вместе с воеводой решали, что делать далее.

— Острожек так не бросишь, — прохаживаясь по вершине земляного вала и изредка бросая взгляд в степь, где шла «уборка урожая», говорил Шеин, — значит, необходимо оставить тут служивых. Хотя бы на время, пока из Белгорода смену не пришлют. Кого?

— А стрельцов, — поспешил с ответом Щеглов, отводя такое «счастье» от своих казаков.

— Стрельцы к этому делу не пригодны, — осадил его воевода.

— Тогда жильцов.

— А, может, казаков?.. — как-то неуверенно молвил Анненков. — Они к такому делу привычней…

Шеин посмотрел на одного, на другого.

— Придется, Никита Силыч, все-таки твоих жильцов, — принял он решение. — Казачки же понадобятся для иного.

— Для чего? — тут же спросил Щеглов.

— А для извещения воеводы Белгородского полка, — стал перечислять Алексей Семенович, — для извещения воеводы Шереметева, для сбора по ближним городкам, Усерду и Ольшанскому, дрог для раненых. Ведь раненных нам надо как-то до Курска отправить? И сопроводить, и погрести, ежели кто из них по дороге помрет.

— Надо, — согласились все.

— Вот на казаков это и возложим. На одну сотню, — уточнил Шеин. — Вторая пойдет далее.

— А кого за старшего с сотней этой оставим? — задал совсем не праздный вопрос Щеглов.

— Тебя и оставим, Федор Савич, — с едва заметной улыбкой заметил воевода. — А в помощь тебе — дьячка Пахомия. Пусть сопровождает и утешает страждущих. У него это получается.

— А, может… — начал было Щеглов.

— Никаких «может»! — отрезал Шеин гневливо и властно. — Никаких «может»…

Взглянув на воеводу, Щеглов понял, что спорить бесполезно, себе во вред.

— Ладно.

— Вот и славно, — вновь улыбнулся Алексей Семенович. — И за жильцами в острожке присмотришь, чтобы службу несли без дураков. И сторожу организуешь…

— Да уж присмотрю… Дрыхнуть не будут!

— А мы с остальными служивыми, как и предписано, пойдем далее. Сегодня же и тронемся. Вот напишем с подьячими сообщения со всеми подробностями и обстоятельствами дела, вручу их твоим посыльным казачкам — и в путь.

— Алексей Семенович, — видя, что воевода собирается с приказными засесть за составление отписных грамот, обратился к нему Анненков — может, распорядились бы выделить долю из трофеев жильцам, остающимся в острожке? Им бы это скрасило горечь выпавшей участи.

— И казачкам… остающимся тут, — подхватил Щеглов. — Чего им думками маяться: достанется, не достанется…

— Да дуваньте уж, — махнул рукой Шеин. — Только и про семьи павших не забудьте. Выделите. Обязательно выделите.

— Выделим! Святое дело! — дружно заверили служивые. — Святое дело!


Когда Шеин Алексей Семенович, доведя инспекцию засечной черты до конца, возвратился в Курск, то отписки государям в Москву были уже отосланы. И воеводой Большого Белгородского полка Леонтием Неплюевым, и воеводой Шереметевым Петром Васильевичем. И как понял Алексей Семенович, основная роль в победе, одержанной над ногайцами, в отписках досталась не ему, а тем, кто послал их. «По нашим, мол, указаниям и распоряжениям…»

«Огорчительно, но не смертельно, — рассудил Шеин по-житейски мудро и зла на обидчиков своих не затаил. — Может быть, и я так бы поступил, будь постарше годами… А мое от меня не убежит…»

Стоит заметить, что пока Шеин со служивыми проверял состояние засечной линии и вел сражение с ногайцами, воевода Шереметев не только отписки в Москву к государям и правительнице Софье Алексеевне сочинял, но и сыск проводил.

Принятыми мерами розыска заводчики бунта Федька Озеров, Трошка Чепурной были сысканы и отправлены в Белгород для ведения следствия. Туда же были отправлены и юродивый Юрша, схваченный в Курске, и Ивашка Огородов, и Трошка Зарубин, водившие хлеб-соль с бунтовщиками, изловленные в Судже и Льгове.

— Как мыслишь, — спрашивал время от времени Петр Васильевич своего младшего сотоварища по воеводству, — великие государи и правительница царевна Софья Алексеевна мое усердие оценят? Припишут еще земельки со крестьянами?

— Конечно, оценят и припишут, — заверял его Шеин. — А кому еще приписывать, коли не своим верным слугам, день и ночь радеющим за отечество наше?!

— Хочется верить, что оценят, — надеясь на успех, но и не изжив окончательно сомнений, плакался Шереметев. — Может быть, ты, Лексей Семенович, челобитную бы государям сочинил да походатайствовал за меня? А?! А я бы тебе в чем ином помог…

— Да кто я такой, чтобы государям указывать или правительнице?.. — пытался отбояриться от такой «радости» Шеин. — Так запросто и в опалу попасть…

Однако отделаться от цепкого, как репей, Шереметева не удалось. Пришлось подписать челобитную, сочиненную самим Петром Васильевичем.

— Вот спасибо! Вот спасибо! — расплылся широченной улыбкой тот. — Вовек твоей доброты не забуду.

Сколько бы еще подобных челобитных уговорил писать Шереметев, неизвестно. Хорошо, что его вскоре отозвали в Москву. Возможно, этому некую роль сыграло и посланье, подписанное им, Шеиным.

«Слава Богу! — перекрестился и облегченно вздохнул Алексей Семенович, проводив чету Шереметевых. — Слава Богу! Одному мне будут сподручней… Куда как сподручней… воеводствовать».

8

Вопрос о назначении Фрола Акимова на должность стрелецкого сотника и установлении ему соответствующего оклада был окончательно решен. Ни голова курских стрельцов Строев, ни Петр Васильевич Шереметев против такого решения не возражали, заявив, тебе, мол, побывавшему в деле, виднее.

Да и что такое стрелецкий сотник на государевой службе в окраинном городке? Так, ничего. Даже не шишка, а прыщ на ровном месте. Стоит воеводе даже не дунуть, а только косо взглянуть — и нет его, и поминай, как звали. Однако Алексей Семенович, думая о совместной службе, уважил стрелецкого голову, рассудив здраво: «С меня не убудет, а Строеву, вроде, честь: с ним сам воевода совет имеет».

А вот Фрол по поводу собственного повышения особой радости не испытывал. Отнесся по-житейски спокойно: «Назначили — и ладно. Будем и далее служить».

Зато Семка радости не скрывал. Хоть и держал себя солидно со сверстниками — как же, посыльный при самом воеводе, — но похвастать этим не забывал. Да и как не похвастаться — не у каждого отец сотник. В Курске их раз-два — и обчелся…

«Мой тятька сделал… Мой тятька сказал… Мой тятька посоветовал… Мой тятька приказал…» — то и дело слышалось из его уст.

При разделе трофеев Фролу достался татарский конь, сабля и сапоги. Вот в этих сапогах ныне и щеголял Семка. Хотел и саблю себе Семка прицепить, но отец не позволил: «Хоть и молодец первостатейный, но до сабли еще не дорос».

Если воевода Шеин занимался большими государевыми делами, то сотник Фрол — малыми, житейскими. Навестил семьи погибших стрельцов. И не только своего бывшего десятка, но и всей сотни. Передал вещи покойных, а также часть трофеев, доставшихся при дележе. Рассказал о том, как геройски вели себя стрельцы во время сражения, как погибли, где похоронены. Побывал он и у Никишкиной Параски.

— Ты прости Параска, но сгинул твой муж, — повинился тихо, хотя, по правде сказать, никакой вины в том на нем не было. — Ни среди мертвых не нашли, ни среди тяжко раненых… То ли в полон к басурманам угодил, то ли пал где, да мы не нашли… Не знаю… Иного и мыслить не могу.

— А как же я?.. Как мне быть?.. — залилась слезами горючими Параска. — Непраздная я… — доверилась Фролу.

— Ты же пока при молодой боярыне — значит, не пропадешь… — не нашел ничего лучшего Фрол.

— Так то пока… А далее как?.. — сквозь всхлипы печалилась Параска, простив мужу его ругань и избиения до полусмерти. — Далее-то как?..

— Стрельцы, надо полагать, не забудут, помогут…

Хоть и говорил, что стрельцы помогут, но понимал, что никто Параске помогать не станет. Каждый думает да заботится только о себе. Ну, разве родные братья… Да и у тех своих забот полон рот. Одно дело — побить зятька, другое — промышлять о семье, оставшейся без мужа сестры. Собственные баба того не позволят, такой вой поднимут, что хоть всех святых выноси, как при пожаре. И вообще, если бы люди помогали друг другу да заботились друг о дружке, то ни войн, ни убийств бы не было. Жили бы все мирно да дружно, словно у Христа за пазухой. Но этого, к несчастью общему, нет. И, по-видимому, никогда не будет…

С тяжелым сердцем уходил Фрол от Параски. А вот к родственникам Ваньки Кудри не пошел. Не было у Ваньки родственников близких. Бобылем жил. Потому, может, и был такой злыдень… Но даже если бы и были у Кудри родственники, не пошел бы к ним Акимов. Не пошел. Ибо от руки Фрола пал Кудря в той злой сече. Хотел Кудря сам Фрола жизни лишить, да Фрол вовремя сие узрел. Отбил удар сабли да сам из пистоля и уложил татя. Видел ли то кто, не видел — осталось тайной. Тогда такое столпотворение было, что сам себя не каждый замечал!.. Где уж тут на других глазеть, ротозейничать…

Но время и заботы быстро лечат прежние душевные раны, нанося новые. За стрелецкой службой и делами по дому, если и не совсем позабыл стрелецкий сотник Фрол Акимов о своей причастности к кончине Ваньки Кудри, то и вспоминал не так уж часто. И без сожаления.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ … И БЫТЬ ТЕБЕ ГЕНЕРАЛИССИМУСОМ

Куя мечи наши для утверждения силы, мы получаем силу Божескую, чтобы поразить врагов наших с обеих сторон.

«Книга Велеса»

Азов — город в Российской Федерации, Ростовская область, порт на реке Дон.

…В 1–3 веках н. э. на территории Азова поселения меотов. С 11 века — половецкая крепость, с 13 века — золотордынский город Азак. В 14 веке — венецианская и генуэзская колония Тана. В 1395 году разрушен войсками Тамерлана. С 1471 года — турецкая крепость Азов. В 1637 году взят казаками, но не удержан ими и вновь у Турции. В 1696 году взят Петром Первым, но после неудачного Прутского похода вновь передан Турции. С 1739 года в России, за которой окончательно закреплен с 1774 года.

По данным «Малой энциклопедии городов и «Советскому энциклопедическому словарю»

За ним вослед неслись толпой

Сии птенцы гнезда Петрова…

Поэма «Полтава». А.С. Пушкин

Многие генералы за всю свою карьеру овладевают в совершенстве только искусством участия в военных парадах.

Э. Севрус

Генералиссимус — от латинского generalissimus — самый главный, высшее воинское звание в вооруженных силах некоторых стран. В России введено Петром I в 18 веке. Генералиссимусами в России были А.С. Шеин, А.Д. Меншиков, отец императора Ивана VI Антоновича Антон Ульрих Брауншвейгский, А.В. Суворов. В СССР звание генералиссимуса Советского Союза введено 26 июня 1945 г. и было присвоено И.В. Сталину (27.06. 1945).

Советский энциклопедический словарь

ГЛАВА ПЕРВАЯ, в которой рассказывается о боярине и воеводе Шеине Алексее Семеновиче и других лицах перед первым походом царя Петра на Азов

1

«Господи, сколько же лет прошло, сколько же воды утекло с тех пор, как я был воеводой в Курске, — обхватив голову двумя ладонями, размышлял Алексей Семенович Шеин, сидя в своих московских хоромах и глядя в окно, за которым день клонился к ночи. — А уж сколько перемен-то, перемен-то… Сразу и не вспомнить, и не счесть…»

Ныне Шеин уже не тот безусый, безбородый молодец, каким он был в дни воеводства в Курске. И усы пышные есть, и русая аккуратная окладистая бородка. И первые, едва обозначившиеся, складки на челе появились. И солидность сменила прежнюю порывистость. Вот только нос остался прежним — прямым, да глаза все с теми же зеленоватыми искорками и кошачьей цепкостью.

Да, перемен немало случилось в судьбе бывшего курского воеводы. Причем разных перемен: и приятных, и не очень. А то и таких, что и вспоминать не хочется.

После отбытия Шереметева, он единолично управлял Курском и округой, без оглядки на старшего сотоварища. Дела на государевой службе ладились. Начальные курские люди, помня, как он умело и крутенько разобрался с ногайской ордой, уважали, не супротивничали, не сутяжничали, палки в колеса не вставляли. Помогали, как могли. Даже вновь избранный губной староста Силантий Глебов, и тот как-то быстро включился в работу. И не считал для себя зазорным посоветоваться, прежде чем принять решение. В том числе и по сугубо губным делам, его, воеводы, не касаемым.

Зиму перезимовали, балуясь охотой то на волков, то на кабанов, то на зайцев с лисами, которых водилось немало в курских краях. Шумно встретили и шумно проводили рождественские и крещенские праздники. На мясоед справляли свадьбы — долгие, загульные, почти всегда с мордобоем. Не зря же говаривали: «Быть на свадьбе, да не быть пьяну — грешно, а быть пьяну, да не подраться — смешно».

Потом встречали и праздновали Масленицу, Сороки. И опять с песнями, с танцами, с хороводами и катаниями на санях по городу и на санках с курских крутояров к Куру и Тускорю. И ни один праздник без ряженых и скоморохов с медведями не обходился. Что говорить, любили курчане погулять, попраздновать. Как однажды поведал Шеину дьячок Пахомий, они даже похороны едва не превращали в праздничное действо.

«По этому поводу патриарху Иосифу в 1636 году по Рождеству Христову пришлось даже отдельное церковное распоряжение для курчан слать, чтобы унять язычество, — со смешливыми искорками в блеклых очах рассказывал дьячок. И цитировал по памяти: «На распутьях сатанинские игры не творити, в бубны не играти, в сурны не ревети, руками не плескати…»

Он же рассказал и о том, как в 1648 году, сразу же после бунта монастырских крестьян во главе с игуменьей Троицкого девичьего монастыря Феодорой и протопопом Григорием, когда был убит стрелецкий голова Теглев, выборный от детей боярских Гаврила Малышев передал царю Алексею Михайловичу челобитную, чтобы в подготавливаемом Соборном Уложении был запрет на песни и игрища.

«Вот так, — с прежними насмешливыми искорками в уголках глаз ведал о данном факте дьячок, — ни много, ни мало! Закон о запрете — и все! Да, слава Богу, царь-то наш, Алексей Михайлович, царствие ему Небесное, — осенив себя крестным знаменем, продолжал далее, — был просвещен и закон такой в Уложение не внес. Правда, поступило распоряжение от патриарха, чтобы курчане скоморохов с домрами и гуслями, с волынками и всякими иными играми в дом к себе не призывали и медведей не водили. Только этого настырному Малышеву, Гавриле Иванову сыну, показалось мало, и он вновь направляет царю челобитную. Блаженному памятью Алексею Михайловичу деваться некуда, пришлось приказать думным дьякам специально для курчан написать указ, запрещающий игры, песни, хороводы и прочее веселье. Только и смех, и грех с указом этим вышел. Часть курчан на него рукой махнула и как пела песни да игры разные играла, так и продолжила петь и играть. А те, кто вняли ему, перестали в кабаки да шинки хаживать — казне ущерб начался. Снова курчане стали челобитные царю писать, просить отменить указ хотя бы частично. Частично и отменили, а о неотмененной части попросту позабыли. И вновь на старую стежку-дорожку выбрались. В итоге только морока государю да приказным и вышла».

А вообще, как приметил тогда Шеин, с праздничными гуляниями в Курске происходило так же, как и в Москве и в других городах Руси-матушки. Хотя и имелись некоторые незначительные отличия — сказывалась близость со Слободской Украиной и Малороссией. Пришлые черкасы некоторые новшества вносили.

Как ни перенимали себе славу победы над ногайцами Шереметев и Неплюев, но шила в мешке не утаишь. И Софья Алексеевна, и Василий Васильевич Голицын спознали, кто нанес поражение ворогу. Приветную грамотку прислали, золотых рублей подбросили, прочие милости пообещали. Тут бы радоваться да жить припеваючи. Тем паче, что супружница Авдотья Никитишна вот-вот должна была ребеночка, родную кровиночку родить.

Только веселья не случилось.

В срок разродилась Авдотья сыном, которого нарекли Сергеем. Радости Шеина не было конца. Но после родов супруга стала столь часто хворать, что на ноги уже с постели не встала.

«Помру я, Лешенька, — жаловалась сердечная, мигая белесыми ресничками и тускло глядя покрасневшими, слезившимися глазами. — В груди что-то горит, а низ холодеет».

От хворей и частого плача она подурнела личиком, одрябла телом. Смотрелась маленькой, жалкой, беспомощной.

«Ну, что ты, милая, — гладил он ее по головке, едва сдерживая собственные слезы, — Господь не без милости. Еще оправишься, одолеешь хвори, встанешь на ноги. Я игумена попрошу, чтобы братия о твоем здравии помолилась, сам у чудотворной на колени встану».

О, как хотелось верить в то, что говорилось и делалось!

Но ни горячие молитвы самого воеводы, ни богатые дары храмам Знаменского монастыря, ни молитвенные бдения монастырской братии, ни старания бабок-ведуний, пользовавших Авдотью травами, — ничего не помогало. С каждым новым днем все больше и больше угасала Авдотья. И однажды ее не стало. Сгорела свечка Божия. Похоронили в Курске, на кладбище при Никитской церкви. Народу собралось — тысячи. И стрельцы, и казаки, и дети боярские со дворянами, и купцы, и прочие обыватели. Все жалели голубушку. Никому ведь вреда не сделала, никого словом не обидела. А помогала многим… Да и нищих у папертей не обходила стороной, обязательно милостыньку оставит.

Что бы стало с новорожденным сыном, трудно судить, ведь мать его грудью не кормила. Но тут помог случай: у родившей несколькими днями ранее супруги служанки Параски умер младенец. Как поговаривали досужие челядинки, сказались побои и издевательства сгинувшего мужа, стрельца Никишки. «Уж дюже сильно бил он Параску свою».

«Не дай сгинуть невинному младенцу, милая, — просила слеглая Авдотья тоскующую по умершему ребеночку служанку. — Вскорми моего сыночка, Христом Богом прошу — и Господь тебя не оставит».

Чего греха таить, просил и он, воевода. Тут уж не до чванства боярского. Тут и на колени бухнешься, лишь бы спасти дитятко малое, кровиночку родную.

Вняла просьбам Параска, стала кормить младенца. Порой со слезами горечи по утере собственного ребенка грудь давала, порой с тихой улыбкой нежности. Младенец, слава Богу, хорошо сосал. Насосавшись же, крепко спал.

Чтобы загасить горечь утраты, голодным волком накинулся он на работу. День и ночь либо в воеводских палатах, либо на съезжей пропадал. Во все дела старался лично вникнуть, справедливо, без обид разрешить. Видел, что такое его рвение не по нраву приказным. Им бы вздремнуть, но не тут-то было… воевода-то не дремлет. То начерно пиши, то набело готовь. Ворчали меж собой, но исполняли все по мановению очей. Доставалось и служивым: то стрельбы проводили, то смотры, то сопровождали его по городам и весям курской округи. Но после славной победы над ордой у засечной линии, после справедливого раздела трофеев, когда он не взял себе ни крупинки лишку, когда побеспокоился о семьях погибших, служивые не просто подчинялись ему и исполняли службу, но и уважали его. Конечно, воевода может и без уважения служивых жить припеваючи… Но уважение душу греет, в собственных глазах себя самого поднимает. А это для человека умного и совестливого многое значит.

К следующей зиме не только избы московским стрельцам поставили, но и тайный подземный ход к Тускорю подладили, заменив сгнившие плахи свежими. Хоть и откатились степняки за Белгородскую засечную черту, но собственный опыт показал, что могут прорваться и до Курска докатиться. Так что надо быть во всеоружии! Курская крепость должна быть крепкой и мощной, чтобы любой ворог о нее мог зубы обломать. Кроме всего прочего, еще помог людьми и деньгами обновить оснастку в колодце Знаменского монастыря. И монастырю и крепости польза. На случай осады. Глубокий колодец, едва ли не на два десятка саженей вглубь земли прокопан. Вода в нем такая, что зубы сводит.

А тут и грамотка от государыни Софьи Алексеевны приспела — приказывала, не дожидаясь нового воеводы, прибыть в Москву.

Приказ — есть приказ. Его не обсуждают, его исполняют. Текущие дела подбил, дьякам передал на хранение до прибытия нового воеводы. Приказных у себя в воеводских палатах собрал. Поблагодарил, кого полтиной, кого алтыном одарил. Пусть помнят.

Стал вещи укладывать. Вроде и не много брал их с собой, да оказалось и немало. Возка на два набралось.

Параска заволновалась: «С младенцем-то как?»

По всему видать, привыкла к нему, прикипела материнским нутром своим.

«Собирайся, со мной поедешь. Кормилицей будешь Сереже». — «Я-то согласна, — отвечает, — а как быть с избой? Разнесут, растащат, или того хуже — сожгут. А изба-то справная».

Баба — она и есть баба. Не о себе думает, не о муже своем сгинувшем — об избе. Впрочем, изба-то мужнина, не казенная и не ее, вот, может, сама даже не понимая того, и о муже думку имела. Не зря же у курчан присказка бытовала: «Бабий ум — бабье коромысло: и криво, и зарубисто, и на оба конца».

«Постояльцев пусти. Они и за избой присмотрят, и за хозяйством домашним, и кое-какую копеечку тебе справят». — «А как забрать-то копеечку ту?» — «Уж как-нибудь заберем… Воевода с приказными в том, надеюсь, помогут. Чай не последний я человек в государстве-то нашем».

Успокоилась. Стала рухлядишко свое в узелок вязать, постояльцев искать. И нашла. Купчику и церковному старосте Ивашке Истоме надо было какого-то родственника с семейством с собственных рук сбыть, чтобы «рты чужие не кормить».

«Смотри, не шельмуй, — предупредил строго. — Если что, то и из Москвы достану, дотянусь. Ты меня знаешь…» — «Ни-ни! — закрестился Ивашка. — Боже упаси!»

Не хотелось связываться с Ивашкой, знал, что шельмец еще тот, но время поджимало. Не стал отговаривать Параску. Согласился.

Забирая Параску, даже в мыслях ничего греховного не имел. Только о кормилице для сына думал. Да и Параска после потери ребеночка как-то поблекла. Десятая часть от прежней ее красы если осталась, и то, слава Богу! Оно и понятно: как бы ни был красив цветок, но сорви его — тут же завянет, всю привлекательность свою потеряет. То же и с человеком. Когда у него все хорошо — цветет, но случись беда — завял, угас.

А вот Семку, сына стрелецкого сотника Фрола Акимова, брать с собой не собирался. Это в Курске он был хорош в посыльных. Но в Москве, где он никого не знает, какой из него посыльный… В лучшем случае еще один нахлебник был бы, а в худшем — мог запросто пропасть, сгинуть в огромном городе. Там только церквей — сорок сороков. Да в два раза больше кабаков. А уж лихого люда — так и не счесть… И вообще Москва, как известно, к чужой беде — глуха, к чужому горю — слепа, слезам не верит. Но за Семку стал просить сам Фрол: «Уважь да уважь, благодетель… Век за тебя будем Бога молить».

Надо думать, стоял у Фрола перед глазами пример его земляков, Сильвестра Медведева да Кариона Истомина, выбившихся, по мнению курчан, в знатные люди при царском дворе. Вот и полагал стрелец, что и сыну его повезет.

С той же докукой челобитничал и дьячок Пахомий, возможно, подговоренный на то Фролом.

Пришлось уважить курчан. Приживется Семка в Москве — хорошо, а не приживется — можно и домой с оказией отправить, если не забалует… Ох, много, много в первопрестольной соблазнов… А забалует — знать, судьба его такая…

2

В Москву, сопровождаемые десятком курских конных стрельцов во главе с самим сотником Фролом Акимовым (стрелецкий голова Строев больше давал, но пришлось отказаться), двинулись в декабре. Зимний путь уже устоялся, был хорошо наезжен. Потому возок с кибиткой, где находился он с сыном и кормилицей Параской, и два возка со скарбом шли ходко. В кибитке было если не тепло, то уж точно безветренно и не зябко. А сын и Параска к тому же были укутаны еще десятком шуб да тулупов. В кибитке нашлось бы место и для Семки, но отрок пожелал быть при возке со скарбом.

«Ямщику со мной веселее будет», — пояснил с присущей ему сметкой.

Семка в сапогах — отцовом подарке после победного боя на засечной линии. Семка ими очень гордится: не у многих его сверстников справные сапоги имеются. Они несколько великоваты ему, зато на ноги кроме суконных, вязаных матерью чулок, намотаны еще и онучи. И ногам в них тепло. Еще на Семке посконные рубаха и штаны. Вихры прикрывает старый отцовский треух. Поверх дерюжки — крепкий зипун, еще один подарок родителей. А чтобы он в санях не замерз, ему даден также на время и тулуп.

К слову сказать, не одни сапоги составляют Семкину гордость. Есть у него и другой повод для гордости — настоящий татарский кинжал в ножнах — опять отцов подарок, и пистоль — это уж воеводский дар.

«Раз решил ехать в санях, то будь добр, охраняй! — вручая пистолет, сказал он тогда. — Надеюсь, стрелять умеешь?» — «Умею, — заверил отрок, как галчонок поблескивая радостными глазами, — тятька обучил».

Дни выдались тихие, слабоморозные. Тройки бегут весело, размашисто. Лошадки — и коренник, и пристяжные, время от времени довольно пофыркивают, пуская облака пара. Нанятые в Курске на весь путь до Москвы ямщики в просторных овчинных тулупах, перехваченных красными кушаками. В теплых шапках-малахаях, но без рукавиц. Меховые рукавицы на тесемках к рукавам тулупов приторочены. При нужде всегда можно надеть…

Ямщики, следя вполглаза за дорогой, привычно покрикивают на своих каурых да гнедых, но кнут в ход не пускают. В том нет надобности. Только легонько шевелят вожжами, давая понять лошадкам, что сонных тут нет, что все под контролем.

Полозья по накатанному насту скользят легко, накатисто. Снег под ними звучно поскрипывает, под копытами же — похрустывает, погукивает.

Деревца вдоль дороги в легком инее. И мелькают, мелькают, мелькают, убегая за возки…

Хоть и ночевали на каждом постоялом дворе — лошадкам требовался отдых, а возницам, служивым и самому боярину с дитем и кормилицей — горячая пища, но продвигались к Москве споро, без каких-либо заминок да задержек. И только перед самой Москвой, под вечер, когда до городской заставы оставалось с час-другой пути, наскочили на возки разбойнички — позарились на добро боярское. Только не знали лихие ребята, что в кибитке не купец-размазня едет, а воевода бывалый. Двух налетевших на кибитку душегубов он, Шеин, из пистолей сразил. Третьего принял на саблю. Не растерялись и стрельцы: кто из пищали пальнул, кто за бердыш да саблю взялся. А тут и Семка, вздремнувший под тулупом, на шум очнулся. Другой бы, увидев татей, с перепугу возопил, а этот отрок за пистоль — и в ближайшего к себе пальнул. Завалить не завалил, но подранил крепко. Тот закричал матерно — и ну прочь от возка к лесочку. Туда же потянулись и другие разбойники, не солоно хлебавши. Идя по чужую голову, не стоит забывать, что можно и свою потерять.

Словом, отбились от разбойничков без урона для себя.

Позже Семка отцу сказывал, что подраненный им тать сильно на Никишку-стрельца обликом смахивал.

«Мабудь, дядька Никишка… — повторил несколько раз, но неуверенно. — Так похож, так похож… И голосом, кажись, тоже». — «Не, Семка, ты, видать, со сна шибко обознался, — отверг сыновние предположения Фрол. — Откель ему, Никишке-то, тут взяться?.. Сгинул, надо думать, давно в плену у разбойных татар».

Он, воевода, разбойника, подраненного Семкой, не разглядел: и далековато было, и не до него — со «своими» едва справился. Потому, как и Фрол, решил, что помнилось, пригрезилось мальцу видение с Никишкой. «Откуда сгинувшему за сотни верст отсель вдруг под Москвой оказаться? Точно, ошибся отрок».

Стычка с разбойниками хоть и была короткой, но задержала. Решили судьбу больше не испытывать и стать на постой в ближайшем постоялом дворе.

«Балуют тут у вас… — не открываясь, выговорил он владельцу постоялого двора, дебелому молодцу разбойного вида с черными плутоватыми глазами. — Словно это не Москва, а Тмутаракань какая-то. Не ваши ли людишки часом?..» — «Балуют, — не моргнув глазом, рек тот, — только не наши». — «А кто же?» — «Слух идет — дети боярские грешат… с челядью да дворней своей». — «Да неужто?» — «Вот тебе и «неужто», — сверкнул черным глазом владелец пристанища. — Но слухи — они и есть слухи… За руку никого не поймали». — «Чудно! А власти? Власти-то что?» — «А что власти… Власти стражей нагонят, приставов пришлют. На седмицу-другую грабеж поутихнет. Стражи уберутся восвояси — разбойники снова шалить начинают. Да и стражников на каждом углу не поставишь…»

…Москва встретила шумом, многоголосым колокольным звоном-перезвоном, людским гамом и суетой. Все куда-то спешили, бежали, на конях летели. И никому, казалось, ни до кого прочего никакого дела не было.

«Не Москва, а Содом, — высунувшись раз из кибитки, долго потом крестилась Параска. — И как тут только люди живут?» — «Да живут, как видишь. Некоторые совсем неплохо».

И только, когда добрались, наконец, до его, боярского, родного подворья, она немного успокоилась. А вот Семка щенком не скулил. Широко распахнув глаза, он всматривался в московскую круговерть, стараясь все уяснить и запомнить.

Дворня и челядь уже знали о кончине боярыни. Смотрели сочувственно. Плохие вести, как давно известно, не черепахой ползут — птицей быстрокрылой летят. К появлению Параски и Семки отнеслись настороженно.

Зная нравы челяди и ее привычки издеваться над новичками, предупредил недвусмысленно: «Кормилицу не трогать. Засеку! Мальца — тоже…»

И так взглянул, что у многих мороз по коже пошел. Пусть знают.

Утром, приодевшись понаряднее, приказал санки подавать, в Кремль ехать, правительнице и ее первому сановнику Василию Васильевичу докладываться. Семка тут как тут. В сапожках, в зипунишке. При кинжале и пистоле.

«Далеко собрался, молодец?» — «Тебя, батюшка-воевода, сопровождать». — «Похвально, но в Кремль кого ни попадя не пускают, тем более, с оружием. Да и один как-нибудь с этим делом справлюсь». — «Мне бы хоть одним глазком взглянуть… на Кремль, на государей, — сник, понурился малец. «Так государей вряд ли увидеть доведется: сказывают, Иван Алексеевич хворью мается, а Петр Алексеевич с мамкой Натальей Кирилловной ныне в Преображенском. Сельцо такое под Москвой. В Кремле только Софья Алексеевна да наипервейший думский боярин и князь Василий Васильевич Голицын. К ним-то и иду». — «А нельзя ли повидать Сильвестра Медведева либо Кариона Истомина? Курчане приветы им передавали», — явно слукавил Семка. «Увижу — скажу, заинтересуются — позовут или сами навестят. Препятствовать встрече не стану. Только в Кремле, стрелецкий сын Семка, они бывают не каждый день, а как только их туда призывают. Вообще их быстрее можно найти либо в Заиконоспасском монастыре, либо на Печатном дворе, — сказал по наитию. — Вот обживешься в Москве, возможно, сам и отыщешь земляков своих. А уж пожелают ли они с тобой знаться, то уж иная докука».

На том и порешили.

3

В Кремле к нему, бывшему курскому воеводе и боярину Алексею Семеновичу Шеину, отнеслись доброжелательно. Правительница Софья Алексеевна величественно допустила к целованию руки. Распростертыми объятиями да лучезарной улыбчивостью встретил и Василий Васильевич.

Софья Алексеевна, не ведая еще о кончине Авдотьи Никитичны, поинтересовалась семейными делали и дал ли Бог деточек. Пришлось сказать, что супруга умерла и похоронена в Курске, что сына Сергея пока пестует кормилица. А там, что Бог даст…

«Ну, ничего, — постаралась приободрить правительница, поигрывая многоцветьем перстней на коротких пухленьких пальцах, — мы тебе другую супругу сыщем. Не хуже первой. На Москве этого добра, как грязи в лужах, во множестве имеется. В царской казне денег меньше, чем девок-невест на Москве. Или ты уже сам какую приметил? — усмехнулась подначивающе. — Знаю я вас, сладострастцев, — шутейно погрозила перстом. — У мужиков всегда одно на уме: как бы девицу во блуд ввести, чести девичьей лишить».

Слыша такие слова, так и подмывало сказать: «По себе, Софья Алексеевна, судишь». Но разве скажешь такое? За подобное не то что опала лютая будет, но и живота запросто лишиться можно. Потому приходилось заверять правительницу, что не до девиц было за службой, что только на ее царственную мудрость — тонкий намек на имя — в делах семейных надежду имеет. Лесть? Да, лесть, но без нее-то, беда, совсем никуда… И хотя один мудрец как-то изрек, что «лесть подобна тонкому щиту, краской раскрашенному: нужды в нем никакой, лишь смотреть приятно», но уши всех, особенно женщин, для нее — широко распахнутые двери, тогда как правда — игольное ушко. По большому же счету, лесть — это мед и приправа во всяком общении между людьми.

Он, Шеин, царевну-правительницу не видел более двух лет. Почти с того времени, когда проходило венчание на царство Ивана и Петра. Она была всего лишь пятью годами старше него. Но уже тогда она, двадцатипятилетняя, крупнокостная, полнотелая, с не по-девичьи большой, как у совы, головой, высоким лбом, черными глазами и широкими скулами, выглядела не то, что старше, а много старше. Возможно, это впечатление усиливал ее невысокий рост и следы волчанки на лица.

Теперь же, когда ей исполнилось двадцать восемь, и она обрела власть и богатства, ее формы ничуть не уменьшились. Наоборот, она еще больше раздалась в плечах и в бедрах, а персями так отяжелела, что ей позавидовала бы любая деревенская баба-кормилица. Всего этого «дородства и богатства» не могли скрыть даже пышные наряды. Голова не стала крупнее, но и привлекательнее тоже нисколько не стала. Наоборот, государственные дела и заботы нашли свое отражение в чертах лица и на челе. Резче выделились скулы и немного длинноватый для женщины нос, складки пролегли по челу. Под глазами заметнее стали темные мешки — спутники бессонных ночных бдений или винопитий. Но все это компенсировалось живыми умными глазами и тонким умом, восторгавшим иностранцев. Она не чуралась иноземцев, наоборот, любила вести с ними беседы.

Конечно, Софья Алексеевна знала, что она далеко не красавица. В чем, в чем, а в уме и проницательности ей было не отказать. Не зря же ее учителем и наставником долгое время был пригретый и обласканный Алексеем Михайловичем Симеон Полоцкий. Да и сама она не удаляла от двора ни Сильвестра Медведева, ученого монаха, друга и последователя Симеона Полоцкого, знатока многих языков, переводчика, философа и сочинителя виршей, ни его земляка и родственника Кариона Истомина, прославившегося не только одами правительнице, но и греховной связью с крепостной крестьянкой, родившей ему детей. Возможно, поэтому, в палатах, где осуществлялся прием, и где все блестело золотом, зеркал было мало. Зачем лишний раз иметь напоминание о своей мужеподобной внешности…

Зато в палатах наипервейшего боярина Василия Васильевича Голицына золото не только сочеталось с хрусталем, но и многократно отражалось в бесконечном числе зеркал.

«Садись, боярин, и рассказывай о курском житье-бытье, — благосклонно предложил Василий Васильевич креслице с сиденьем из красного бархата напротив себя. — Подробно все рассказывай. Времени на то достаточно. Как ведут себя там московские стрельцы? Как сами курчане? Как обстоят дела с Белгородской засечной линией и городами-крепостями на ней? Ну, и конечно, о победе над ордой. Хочется все узнать, так сказать, из первых рук».

Пришлось рассказать и о прибытии в Курск, и о проведении разбора, и о размещении московских стрельцов да строительстве для них изб в слободе. «Открытого недовольства не высказывают, — подчеркнул особо. — Службу несут исправно». Потом рассказывал, как ходил с проверкой укрепленности и обустроенности Белгородской засечной линии. Василий Васильевич слушал внимательно, не перебивал, лишь тонкими длинными пальцами, унизанными перстнями, тихонечко барабанил по столешнице стола. И только когда зашла речь о сече с ногайцами, поинтересовался, насколько крепки и стойки те в бою.

«Из того, что довелось лично увидеть, — ответил честно, чувствуя, что вопрос был задан не просто из праздного любопытства, а с прикидкой на что-то большее, — стойкости как раз и не приметил. Фактор неожиданности для них стал, как гром среди ясного неба. Возникшая паника в единый миг перечеркнула всю стойкость. Но как поведут себя при иных обстоятельствах, судить не ручаюсь… А вообще, излюбленная их тактика скопом нападать при десятикратном перевесе. Откатываться, рассыпаясь, и снова, собравшись, нападать».

Суть этого вопроса стала более понятной в следующем году, когда Василий Васильевич по воле Софьи Алексеевны став во главе стотысячной русской армии, двинулся к Перекопу.

А пока… Пока были некоторые уточняющие вопросы по курскому воеводству и о дороге в Москву. Пришлось рассказать, как перед самой Москвой пришлось отбиваться от ватажки разбойников.

«Хорошо, что пару пистолей при себе держал да и с саблей не расставался, а то Бог знает, что бы было…» — «А стрельцы?» — Ну, конечно, и стрельцы подмогли. Правда, поначалу как-то растерялись от такой наглости, но тут же взяли себя в руки — и ринулись на разбойников. А еще стрелецкий сын Семка… Мальчонка-мальчонка, а из подаренного мной пистолета одного супостата подранил серьезно. Смелый. И сметливый. Ныне хочет на Москве своих земляков Сильвестра Медведева да Кариона Истомина отыскать. Кстати, нет ли их ныне при дворе?» — «Медведев, тот довольно часто тут бывает, — не то чтобы снизошел к ответу Голицын, но как бы даже и обрадовался возможности дать такой. — Все пытается Софью Алексеевну на устроение в Москве Академии, по образцу Франции и Англии, склонить. Оду за одой ей посвящает. Думает виршами ее пронять, — явно откровенничал, хотя и с долей иронии и скепсиса, Голицын. — Дело, по мне, хорошее, только как-то не ко времени… Да и патриарх Иоаким возражает. Что-то невзлюбил патриарх монашествующего виршетворца, целый полк «мудроборцев» против него сколотил. На каждом углу клеймят и порекают. Почти до опалы дело довел… Так что не ко времени…

Хотелось спросить: «Почто не ко времени?» Но сдержался.

А Василий Васильевич продолжал: «Да вряд ли что получится — на Руси-матушке живем, не во Франции… — усмехнулся и грустно, и иронично одновременно. — В последнее время этот ученый монах сошелся с Федором Шакловитым. Тот ему документы из Стрелецкого и Разрядного приказов для «Созерцания» дает». — «А это что за Нагорная проповедь?» — пошутил зачем-то, возможно, подлаживаясь под тон самого Голицына. «Да труд, либо трактат по исследованию причин и последствий последних стрелецких бунтов. И восхваление премудрости Софьи Алексеевны при пресечении этого воровства. Мол, она одна сподобилась своими мудрыми действиями погасить этот пожар». — «Понятно», — качнул головой, чтобы поддержать разговор.

Что бы кто ни говорил, но Василий Голицын не только франт известный, но и муж умнейший. Несколько языков иностранных знал. Потому слушать его было приятно и поучительно.

«Вот и завязалась на сей почве дружба между ними, — вел рассказ далее Голицын. — К тому же, как поговаривают, они из одних мест будут. Откуда-то с южных порубежий Руси. Словом, земляки. Кстати, — словно спохватился он, — ты с Шакловитым знаком?» — «Как-то не приходилось». — «Познакомься. В гору пошел человек. Из думных дьяков прямо в начальники Стрелецкого приказа прыгнул. Ловок, шельмец. Софья Алексеевна в нем души не чает», — усмехнулся легко, весело, без тени ревности или зависти.

Да и как, на самом деле, блистательный потомок Гедеминов мог позавидовать безродному выскочке?.. Смешно, право слово! Ведь яркий свет солнца не завидует же блеклому свету луны. Так почему же человек — дневное светило — должен завидовать ночному?..

«…А Карион… — избавившись от улыбки и помолчав малость, продолжил далее, — Карион ныне больше к Нарышкиным тяготеет. Их хлеб-соль привечает. Впрочем, и оды, восхваляющие премудрость Софьи Алексеевны, тоже пишет. На два фронта, так сказать, бьет… Кстати, его можно найти в Заиконоспасском монастыре. Там вместе с Медведевым в школе грамматику детям разных чинов и званий преподает…» — «Спасибо, князь!» — «Не стоит благодарить. Ты спросил, я ответил. Лучше скажи, про какого мальца-удальца ты мне давеча речь вел?» — «Про Семку что ли?..» — «Про него самого». — «Да так, напросился стрелецкий сын в Москву, первопрестольную повидать. Он в Курске на побегушках был… что-то вроде посыльного. А что так?» — «Да то, — несколько замялся Голицын, — что царь Петр Алексеевич ныне в Преображенском из недорослей потешный полк собирает. Тешится отрок. И Бог с ним, пусть себе тешится… Вот бы и пристроил мальца туда, раз такой смелый да сообразительный. Пусть с молодым царем воинскую премудрость постигает». — «А пусть. Заодно и сам Петру Алексеевичу и матушке его Наталье Кирилловне почтение засвидетельствую». — «С этим еще успеется… — повеяло холодком от взгляда Голицына, которому явно не пришлись по вкусу последние слова о засвидетельствовании почтения. — Пока же поговорим о твоей дальнейшей службе. Софья Алексеевна мыслит направить тебя воеводой в Новгородский полк. Как на это смотришь?»

Быть воеводой Новгородского полка — это сразу же прыгнуть, согласно служебному старшинству бояр по Уложению покойного Федора Алексеевича, с двадцать третьей степени на двенадцатую. При всем том, что всего степеней тридцать четыре. Да это же мечта каждого боярина! Поэтому язык так и просился брякнуть: «Я согласен!». Но осилил соблазн и молвил спокойно: «Как будет угодно государям, Софье Алексеевне и Боярской Думе». — «Хорошо. Тогда жди окончательного решения».

Аудиенция была окончена. Отвесив поклон, как того требовал дворцовый этикет вежливости, Шеин удалился.

4

Несмотря на тонкий намек Голицына о нежелательности посещения царя Петра и его матушки, в Преображенское съездил, представил Петру Алексеевичу Семку, и тот его сразу же забрал, буркнув: «Мне такие молодцы нужны».

Приложился к ручке и Натальи Кирилловны. При этом пришлось долго выслушивать ее жалобы на Софью Алексеевну, что та их с Петрушей выжила из царского дворца, что бояре никакого почитания сыну-царю не оказывают, что сам сын Петруша только военными играми и бредит. «Целыми днями домой не загонишь, все бегает и бегает с деревенскими мужиками да из ружей палит. Одежонку порвет, сам чумазый, словно цыган. И все: «Некогда, маменька!» Все куда-то спешит, торопится, сердешный. А куда торопиться-то, куда спешить?..»

Вдовая царица Наталья Кирилловна шестью годами старше Софьи Алексеевны. На момент беседы ей на тридцать пятый годок повернуло. У нее на руках сын-царь и дочь-царевна Наталья одиннадцати с половиной лет. В отличие от падчерицы, она и по эту пору сохранила миловидность лика, хотя телом раздобрела не менее. Впрочем, вся миловидность ее лика тут же растворяется в темных красках траурных одежд. И плат, и платья на Наталье Кирилловне хоть и из дорогих тканей, но черные. А вдовий цвет, как и само вдовство, как известно, никого не красит, даже цариц.

Терем Натальи Кирилловны наполняют богомольные старушки, мамки, няньки и просто бабы-шутихи, которые при появлении Петра Алексеевича, кудахча как куры, разбегаются и прячутся по щелям и норам. А то, ненароком, коли зазеваешься да царю-отроку под ноги попадешься, можно и пинка получить.

Петру Алексеевичу скоро тринадцать лет будет. Он худощав, высок, порывист в движениях. Да и в речах тоже. Говорит быстро, словно боится, что до конца не выскажется, что что-то забудет. Потому речь его часто взахлеб, со сглатыванием слов, местами невнятна.

Очи у него большие, черные, бесконечно глубокие. Что у них на поверхности, так это нескрываемый и неиссякаемый интерес ко всему, но особенно к делам и вещам ратного толка. Волосы — тоже черные, как крыло ворона, вьются крупными локонами до самых плеч. Часто всклокочены, словно и не ведали с самого утра гребня. На руках — царапины, под ногтями — полоски грязи…

Такое впечатление, что это не царь, а деревенский отрок-смерд только что с поля возвратившийся. Правда, головку старается держать гордо, властно, видно бояре да мать тому учат. Впрочем, из-за своей постоянной порывистости временами об этом забывает. Зато часто ею дергает — сказывается испуг, пережитый во время стрелецкого бунта.

Грамоте, цифири и письму Петра Алексеевича обучает дьяк Никита Моисеевич Зотов. Его сам Симеон Полоцкий экзаменовал, прежде чем допустить до столь важного и серьезного дела. Наталья Кирилловна привечает Зотова за тихий нрав, трезвость и боголюбие. Никита Моисеевич хоть и обучает царя-отрока, но сам боится его как огня. А потому обучение идет не шатко и не валко.

«Научился читать да писать — и слава Богу! — рассуждала простодушно Наталья Кирилловна. — Остальное дьяки с подьячими исполнят. И сочинят, и напишут. А если будет надобно, перетолмачат с любого языка на русский или же наоборот… Иначе за что же они царское жалованье получают?.. К тому же немалое».

Кроме вдовой царицы Натальи Кирилловны и царя Петра Алексеевича повидал он в тот день и боярина Ивана Борисовича Троекурова. Не виделись с того времени, как было венчание царевичей на царство. Потому обнялись, троекратно расцеловались по старинному обычаю. Перебросились парой слов.

«Скукота невозможная, — зевнул тот. — Царица либо плачет, либо всех бранит. Царь Петр Алексеевич шалит. Наверное, сам видел?» — «Видел». — «Вот то-то».

Полдня тогда пробыл он, Шеин, в Преображенском, но узнал столько, сколько порой и за месяц не познаешь. Особенно о раскладе сил вокруг престола, кто с кем дружит и хлеб-соль водит, кто с кем пребывает в контрах, во вражде и тяжбе. Для себя сделал вывод: в дрязги вокруг престола никоим образом не вмешиваться. Держаться от всего этого подальше, «коли голова дорога». Голова была дорога, шею и плечи не тяготила.

Когда от великих государей за подписью Софьи Алексеевны поступило распоряжение отбыть в Новгородский полк, принял это с удовлетворением. Не мешкая, собрался в дорогу. Ибо долгие сборы — это долгие душевные муки, бабьи слезы и сопли. Сына Сергея оставил на кормилицу и прочих домочадцев. Предупредил: «За сына головой отвечаете». С тем и покинул родимый очаг.

Великий Новгород не Курск. Куда старше и больше. Но порядки те же, и люди схожие нравом и повадками. Если что плохо лежит, тут же сопрут и глазом не моргнут, если пошли в кабак, то без драки никак. Все разные, но всех их объединяет одно: нелюбовь к московским людям. Все никак не могут забыть той расправы, которую некогда учинил царь Иван Васильевич Грозный. Больше века прошло, а рана та все кровоточит и кровоточит.

Полки Новгородского разряда частично находились в самом Великом Новгороде, частично в Пскове, но больше всего стояли по острожкам на границе с Литвой, Швецией и Польшей. «Значит, не только разбор придется проводить в самом городе, но и по всей границе несение службы проверять, — решил для себя. — Что ж, дело известное, на личном опыте испробованное».

Несмотря на то, что в 1678 году по Рождеству Христову стараниями царя Федора Алексеевича и его дипломатов, в том числе Василия Васильевича Голицына, удалось продлить мир с Речью Посполитой, обстановка между Польшей и Русью из-за Киева и украинского Левобережья была напряженной. Польский король Ян Собеский то и дело заключал сепаратные сделки с крымским ханом и даже «дарил» ему Киев и Украину. Начавшиеся в 1684 году новые переговоры с Яном Собеским о заключении «Вечного мира» закончились впустую. Воинственный король поляков мечтал о реванше и постоянно устремлял свой взгляд на земли Московии, как он называл Московское государство. В связи с этим, хотя на границе пока было без стычек и провокаций, ухо приходилось держать востро.

Но вот Ян Собеский, находясь с польской армией в Молдавии, потерпел страшное поражение от Белгородской орды. Теперь ему стало не до русских земель. Тут, как говорится, не до жиру, быть бы живу… Чтобы не лишиться престола и государства, он стал сговорчивым и подписал (правда, со слезами на глазах) в 1686 году по Рождеству Христову договор о «Вечном мире».

По этому договору к Москве отходили Киев и все потерянные Речью Посполитой по Андрусовскому перемирию земли — Смоленск и Левобережная Украина. Василий Васильевич Голицын, возглавлявший Посольский приказ, мог бы торжествовать. Ведь именно лично им было сделано немало, чтобы добиться «Вечного мира» и закрепить за Москвой земли Украины. Но тут союзники Польши — Франция, Венеция, Священная Римская империя — потребовали, чтобы Московское государство вступило в войну против Османской Турции.

Весной 1687 года Боярская дума приговорила: «Быть войне с Крымом и Турцией. Князю и боярину Василию Васильевичу Голицыну стать во главе русских войск и идти на Перекоп».

Голицын наказ принял и распорядился, чтобы немедленно собиралась рать для похода против Крыма.

Пришло распоряжение Василия Васильевича и в Новгородские полки: «Полкам Новгородского разряду ратных, конных и пеших людей строить и иметь во всякой готовности к воинскому походу!» Кроме того, в помощь ему, Шеину, прибыл воевода князь Даниил Афанасьевич Барятинский.

«Не доверяют?» — поинтересовался у Барятинского. «Почему не доверяют? Доверяют, — ответил тот без лукавства. — Только есть указание: воинских начальников как можно больше в поход отправить. Вот и прислали меня к тебе». — «Что ж, поратоборствуем». — «Поратоборствуем, если на то будет воля Господа и князя Василия». — «Что-то загадками молвишь?» — «К чему загадками, — взглянул резко, испытующе Барятинский. — На Москве был слух, что не с охотой идет в поход Голицын. «Не ко времени», — говорит». — «Раз не ко времени, так ты и не вел бы полки». — «А как не поведешь, коли Софья Алексеевна настаивает да Боярская дума требует — надо же союзнический долг исполнять. Думается мне, что поход сей больше для отводу глаз союзникам будет. Впрочем, кто знает, силы-то собираются нешуточные. Только наших войск около ста тысяч да еще казаки гетмана Самойловича».

Действительно планировалось двинуть на Крым сорок тысяч солдат иноземного строя и стрельцов, сорок тысяч человек московского служивого чина, служилых людей полковой службы и казаков, а также двадцать тысяч копейщиков и рейтар. Все это войско подлежало делению на семь приказов и должно было находиться под единым командованием «Большого полка дворового воеводы, царственных больших и государственных великих посольских дел оберегателя и наместника Новгородского» князя Голицына. Только как всегда: «гладко на бумаге, да забыли про овраги». То дети боярские со своими людьми вдруг в нетях оказались, то дворяне в таком виде пришли, что нищие у церковной паперти лучше выглядят и одежду крепче имеют… То кто-то о провизии не побеспокоился, то у пушек колеса поломанными оказались… Словом, в назначенное время собралось не более 50 тысяч. И это войско растянулось на десятки верст.

«Не войско — стадо, — видя такую дурную организацию управления, то и дело сетовал Даниил Афанасьевич Барятинский, славный потомок святого князя Михаила Черниговского. — С ним не на рать ходить, а только с рати бегать. Ничего путного от этого похода не будет».

О том, что ничего путного из этого похода не выйдет, думал не один Даниил Афанасьевич. Многие так думали.

Еще когда в Москве стрельцов и солдат благословлял архимандрит Новоспасского монастыря Игнатий, призывая их «спасти от турок православных братьев и на крыльях двуглавого орла вернуть крест Христов святой Константинопольской Софии», патриарх Иоаким во всеуслышанье заявлял, что на сей раз победы русскому оружию не будет. «Ибо русская рать заражена воеводами-иноверцами, — восклицал он истово. И, потрясая сухим крючковатым перстом, вещал страшно: — Бог-то все видит! Он не допустит!»

В том, что в русской армии было много командиров иностранцев, ничего страшного не было. Ведь еще со времен царя Алексея Михайловича многие иностранцы не только командовали отдельными стрелецкими полками, но и полками из иноземных солдат, полками драгун и рейтар. И ничего страшного не случалось. Одни сражения они выигрывали, в других имели поражение. Однако и поляков, и литовцев, и шведов, и крымцев вместе с русскими командирами не раз бивали во славу русского оружия.

У реки Конские Воды к армии Василия Голицына присоединились украинцы гетмана Ивана Самойловича и отряд знаменитого воеводы Григория Косагова, одержавшего не одну победу над крымцами, турками и поляками.

«О, еще два воеводы прибыло, — тут же отметил Барятинский с присущей ему иронической улыбкой. — И так было, кто в лес, а кто по дрова, теперь и того хлестче станет. Не дойти нам до Перекопа».

Данила Афанасьевич как в воду глядел. Едва углубились в степь, как выяснилось, что все колодцы степняками отравлены или же забросаны трупами животных. Жажда и без того мучает людей, а тут еще такая жара, что и продыху нет. Вздохнешь поглубже — не то что горло, все нутро обжигает.

Татарове тоже не дремали — степь подожгли, пал пустили. Хорошо, что ертуальные вовремя заметили, и полки отошли, а то бы за милую душу испеклись в огне, как перепела на вертеле. К безводию еще бескормица добавилась.

«Что будем делать? — собрал Василий Васильевич на военный совет воевод и прочих начальников и командиров. — В полках начался падеж лошадей. Да и люди мрут от безводья. Как бы чума не приключилась…»

Воеводы хмурились, мялись, посматривали друг на друга, но что-либо советовать не решались. Того же придерживался и он, Шеин, решив для себя, что «неча нос высовывать, когда головы можно лишиться. На то есть воеводы и возрастом постарше, и родом познатнее».

Затянувшуюся паузу нарушил Самойлович: «Надо до Днепра идти. Там воды на всех хватит». — «Так это же отступление», — вроде бы попенял Василий Васильевич. «Отступление не отступление, но войско сохраним… — стоял на своем Самойлович. «А гетман дело гутарит, — тут же поддержали его некоторые русские воеводы. — Отступление — это не поражение. Можно и вдругорядь пойти».

И только полковник Патрик Гордон да Григорий Косагов, лучше других приготовившие свои полки к подобной ситуации, настаивали на продолжении похода. «Стыд и срам, — говорили они, — не увидев крымцев, повернуть рать вспять!»

Особенно огорчался Косагов, который совсем недавно со своим экспедиционным отрядом разбил в пух и прах Белгородкую орду. Ту самую орду, от которой, потеряв армию, из Молдавии улепетывал в Польшу Ян Собеский.

Недовольны словами гетмана были и украинские казачки. Спали и видели, как грабят богатые татарские аулы. А тут на тебе — повертывай оглобли назад! Но Василия Васильевича недовольство украинских казаков мало беспокоило. Главное, что не из его уст прозвучали слова о возвращении домой.

И вот растянувшаяся на десять верст армия, не сделав ни одного выстрела, теряя из-за безводья людей и лошадей с амуницией, поспешно повернула назад.

«Кто-то же за эту неудачу должен ответить?..» — поделился он, воевода Новгородского полка Шеин, с Барятинским. «Это, как водится, — усмехнулся тот. — Кто-то ответит, но только не князь Голицын».

Ответил гетман Иван Самойлович.

В июле в ставку Голицына прибыл генеральный писарь Иван Мазепа со всей казацкой старшиной. Они сделали донос на Самойловича.

Судя по доносу, Самойлович, сговорившись с крымским ханом, специально завел войска в ту часть степи, где не было воды. И сделал гетман это не из-за трусости, а из корысти. Якобы крымский хан обещал Самойловичу военную помощь для отделения Украины от Московского государства. Тут все сразу же забыли, что сами, без гетмана Самойловича, забрели в безводный край. Главное — нашелся тот, кто станет козлом отпущения за неудачу.

Что еще говорил и обещал Мазепа Голицыну, осталось тайной, но донос был отправлен в Москву. И вскоре оттуда на перекладных конях примчался сам голова Стрелецкого приказа Федор Шакловитый с царским рескриптом: «Арестовать гетмана Самойловича и доставить с семьей для суда в Москву».

Чтобы не вбивать клин между украинцами и русскими, дело было обставлено так, что сами украинские казаки взбунтовались против гетмана. И тот был рад отдаться в руки московских властей.

После этого Шакловитый с конвоем и арестованными птицей полетел в первопрестольную. Казаки собрали раду и быстренько избрали гетманом Мазепу. Что же касаемо русской армии, то она черепахой продолжала ползти по выжженной солнцем и татарами степи к родным пределам.

До этого момента ему, Шеину, ни с Федором Леонтьевичем Шакловитым, ни с Иваном Степановичем Мазепой близко сталкиваться не приходилось. Слышал, знал, мельком видел — и все.

Шакловитый, как и многие выходцы из Южной Руси, был смугл, черноволос, голосист. Глаза — большие, голубые — бабья смерть. Нос с горбинкой, бородка клинышком. Потому в его облике что-то хищное, ястребиное. Это впечатление дополняли его подвижность, стремительность действий. Одевался Шакловитый щеголевато, но до нарядов Василия Голицына ему было далеко. Как от земли до луны. Вроде, и видна, и рядом, но попробуй, дотянись!.. Так бывает, когда из грязи да прямо в князи…

Родовитые, оттертые бывшим подьячим от царского двора и управления Стрелецким приказом, его, кроме как «ярыжкой с торговых рядов» и выскочкой, меж собой и не называли. Но это, понятно, за глаза. В глаза же, зная какую силу Федор Леонтьевич имеет при Софье Алексеевне, величали по имени отчеству и первыми спешили отвесить поклон. Спина, мол, не каменная, от поклона не треснет, не сломается. Сам Шакловитый бояр и прочих вельмож, отиравшихся при дворе правительницы, старался не задирать. Но стоило кому-либо из них выйти из милости Софьи Алексеевны и попасть в опалу, то уж спуску не давал.

Мазепа Иван Степанович росту был примерно такого же, как и Шакловитый, но телом грузнее и челом лобастее. Глаза имел черные, маслянистые, неспокойные. Взгляд этих глаз был неуловим, так как на одном месте не задерживался, а бегал туда-сюда, словно мышь в большом горшке. И на месте не стоит, и выбраться не может… Получив воспитание при дворе польского короля Яна Казимира, бороды, на польский манер, не носил, зато имел пышные усы.

Согласно слухам, ходившим в русской армии, к казакам Иван Степанович переметнулся из-за неудачных любовных похождений. Сказывали, что муж пани Фильбовской, застав супругу с Мазепой, приказал своим слугам изловить его и привязать к его же лошади так, чтобы голова была под лошадиным хвостом. И те исполнили волю пана, опозорив сладострастца на весь мир. Так не стало Мазепе места при дворе польского короля. Будучи человеком, от природы неглупым и пронырливым, он приглянулся гетману Петру Дорошенко, и тот произвел его в генеральные писари.

Позже, когда Дорошенко попал в немилость царю Федору Алексеевичу, Мазепа тут же переметнулся к Самойловичу. Теперь вот и Самойловичу ножку подставил, чтобы самому стать гетманом.

Было понятно, что такой человек, как Мазепа, ни перед чем не остановится, чтобы добиться собственного успеха. Не честь и совесть, а предательства и клятвопреступления будут его спутниками всю жизнь.

«Видит Бог, Иван Степанович еще нас не так удивит», — подумалось тогда.

Покидая Дикое Поле и негостеприимную степь, он, Шеин, предложил Голицыну построить где-нибудь в удобном местечке крепостицу. «Можно будет оставить в ней часть пушек и запасы пороха с ядрами, — дал практическое объяснение своему предложению. — Коснись в другой раз идти, а у нас уже есть запас». — «Верно придумано, — согласился Василий Васильевич. — И полкам облегчим путь, и на будущее передовой магазин иметь будем. Только надо воинский гарнизон в острожке оставить. Крепкий гарнизон».

Приняв решение, Голицын приказал в верховьях реки Самары найти пригодное для строительства крепости место.

Место было сыскано. Крепостица поставлена. Гарнизон сформирован.

5

Второй поход на Перекоп начался в марте 1689 года по Рождеству Христову. И вновь во главе русской армии Софьей Алексеевной и Боярской думой был поставлен князь Василий Голицын, которого иностранцы, наводнявшие Москву, уже называли канцлером и генералиссимусом. И, как поговаривали промеж собой воеводы, на этот раз уже не союзники требовали продолжение военных действий против Крыма, а сама правительница.

Неудача первого похода никак не отразилась на облике Василия Васильевича. Опять на нем был камзол такой стоимости, что только на него можно было снарядить целый полк. А еще он «поигрывал» тростью — модное увлечение, пришедшее из Франции и Польши — искусная резьба которой была густо усыпана алмазами. На нее можно было снарядить эскадрон драгун.

«Поручают тебе, Алексей Семенович командование ертаулом, — вызвав к себе в ставку и едва поинтересовавшись здоровьем сына, сразу же приступил князь к делу. — Можешь набирать себе кого угодно в передовой отряд». — «Курских служилых людей и казачков можно?» — «Я же сказал: кого угодно». — «Спасибо. Что ж, послужим Руси-матушке».

Вот так он, бывший курский воевода, вновь стал во главе курских ратников. Правда, не всех, только части. Но зато какой части!..

«Что, ребятушки, послужим государям и Отечеству? — объезжая сотни конных стрельцов, казаков и детей боярских и видя среди них прежних своих знакомцев Фрола Акимова, Федора Щеглова и Никиту Анненкова, спрашивал он. «Послужим, батюшка-воевода, — дружно отвечали сотни. — Еще как послужим! — «А не боязно быть впереди всех?» — «А мы и так всегда впереди многих, — не мешкали со словом самые бойкие. — Так чего нам пугаться. К тому же: волков бояться — в лес не ходить. А мы не только в лес, но и в Дикое Поле хаживаем». — «Вы — молодцы! — похвалил курчан. — Только что-то средь вас я одного дьячка не вижу… Неужель Пахомий изменил своей привычке быть с воями в походе? Что-то на него не похоже». — «Да помре дьячок-то. В прошлом годе еще помре. Потому и нема его с нами». — «Жаль, презабавный был старичок и рассказчик предивный». — «И нам жаль. Только смерть не спрашивается, когда и к кому придти. Пришла и забрала». — «А где же его рукописи? Он еще, помнится, все о граде Курске писал…» — «А Бог его знает… — замялись служивые. — Может, настоятелю отдал, а может, где-либо еще пылятся».

Было понятно, что служивых это, по большому счету, не интересовало. Другие заботы волновали их.

И только Никита Анненков обмолвился, что если Бог его убережет в сражениях с басурманами, то по возвращении в Курск он займется поисками рукописей.

Улучив момент, с челобитной по поводу сына обратился Фрол Акимов. А когда узнал, что сын его ныне состоит при самом государе Петре Алексеевиче в потешных солдатах, обрадовался. «Это же надо такой высоты достичь?! — вырвалось у него, простодушного. — Не хуже самого Медведева либо Кариона Истомина».

Хотелось заметить старой поговоркой, что близ царя, как близ огня — можно не только крылышки опалить, но и полностью сгореть. Только зачем радость грустными байками омрачать. Пусть радуется служивый. Крепче воевать будет. Но Фрола беспокоил еще один вопрос, который он задать стеснялся. Поняв, о чем этот вопрос, помог ему: «Если ты хочешь узнать о судьбе стрельчихи Параски, то жива-здорова. В мамках у сына Сергея».

Зашла речь и о курском купчишке Ивашке Истоме — любителе совать свой нос в чужие дела.

«Этот убит разбойниками», — пояснил Фрол. «Как так?» — «Да припоздал в дороге с мошной после крупной сделки и наткнулся на лихих людей. Те, видимо, следили… Вот и не стало Истомы. Похоронили в Курске честь честью, но особо не горевали — многим успел насолить».


Отряд численностью в пять сотен стал острием всего авангарда, состоящего из полков Новгородского разряда, который Голицын поручил опять же ему, Шеину. И 13 мая, в первой половине дня, когда раскаленное добела солнце как раз подбиралось к зениту и в зыбком мареве уже виднелись крепостные сооружения Перекопа, дозорные посланные в степь, донесли, что впереди целая «тьма-тьмущая» татар.

Основные силы, ведомые князем Голицыным и гетманом Мазепой, были где-то позади. И когда они подойдут, неизвестно. Но не отступать же.

«Спешиться! — подал он команду. — Сомкнуть ряды! Пушкари, вперед. Приготовиться к бою!»

И пока со стороны Перекопа накатывала бесчисленная орда, ертаульный отряд курян и весь авангард успел выстроиться в большущее каре. В середине каре коноводы свели и держали лошадей, а пушкари с пушками и стрельцы с зависными пищалями, поджегши фитили, заняли позиции в челе каре. Но не в первой линии, а несколько позади стрельцов с мушкетами, чтобы раньше срока не оказать себя врагу.

И когда черный вал атакующих крымцев, которых возглавлял сын хана Нуреддин-Калга, визжа и крича «Аллах акбар!» стал в досягаемости ружейной пальбы, первых две шеренги стрельцов, одна — с колена, вторая — стоя, выпалили. В рядах атакующих, видно решивших в сабельном ударе смести с лица земли русский авангард, произошло замешательство. Они не ожидали такой стойкости русских. Но еще они не справились с замешательством от первого огня стрельцов, как две первые шеренги, разрядившие ружья, по команде резко упали ничком на дышащую жаром степь, освобождая пространство для стрельбы пушкарям. Дружно рявкнули пушки и пищали, посылая в гущу врага тысячи насмерть жалящих свинцовых пчелок. Секунда — и вражеская атака захлебнулась, наскочив на груды своих же конских и человеческих тел.

«Первая и вторая шеренги, заряжай! — Третья и четвертая выйти вперед и пали! — вслед за ним надрывали криком горло сотские и десятские начальники. — Пятая и шестая приготовиться».

Пока третья и четвертая шеренга целились и стреляли, а потом уступали место пятой и шестой, первая и вторая спешно заряжали мушкеты. Этим же занимались пушкари, в полусогнутом состоянии возясь у своих пушек.

Получив хороший удар по зубам, враг откатился в поле и стал там, недосягаемый для ружейного огня, перестраиваться для новой атаки, целя теперь во флаги каре. Пришлось снимать пушки с занятых ими позиций и быстро перемещать на фланги. Туда же были направлены и стрельцы с пищалями и ручницами.

И снова вражеская атака была отбита с большим уроном для врага. Гранаты, выпущенные из ручниц, компенсировали недостачу пушечной картечи. А уж страху нагоняли еще больше. Не меньшую, если не большую, панику вызывали и бомбы, метаемые с рук крепкими служивыми, которых, на иноземный манер, называли гренадерами.

Как ни пытался Нуреддин-Калга дотянуться саблями до первых рядов спешившихся стрельцов, казаков и жильцов, ему это не удалось. А тут подоспели и передовые части Большого полка Василия Голицына.

Русская артиллерия, находившаяся в боевых порядках полков, заговорила во весь голос. И теперь она не подпускала конные лавы даже на ружейный выстрел, выкашивая невидимой косой, целые полчища, прореживая густоту конницы до ощутимых просветов. Такого друзья и вассалы Порты и ее султана Сулеймана Второго точно не ожидали.

Понеся ощутимые потери, крымцы отошли к Перекопу, где к ним пришли дополнительные толпы всадников, удваивая и без того многочисленную татарскую армию. Теперь в их рядах были остатки Белгородской орды, Ногайцы из Малых Ногаев, черкесы, валахи и турецкий экспедиционный корпус. Силы немалые.

С 15 по 17 мая уже сам хан Салим-Гирей водил в бой свои бесчисленные орды. Сражения длились от утренних проблесков света и да позднего вечера. Уже звезды начинали густо покрывать черное южное небо, а стычки не прекращались. И только на короткую ночь, когда мгла становилась такой густой и вязкой, что на расстоянии вытянутой руки не видно ни зги, выматывающие душу атаки замирали. Тут уставшие воины, обожженные солнцем, мучимые жаждой, могли немного передохнуть, чтобы наутро, с первыми солнечными лучами опять начать убивать друг друга.

Иногда крымчакам удавалось все-таки дорваться до первых рядов русских полков и произвести в них опустошительный сабельный удар. Но, натолкнувшись на упорство русских воинов и выставленные им навстречу острия бердышей и копий, дальше первых рядов продвинуться им не удавалось. А тут поспевали стрельцы с ружейным боем, и лихим степным наездникам приходилось опять с диким воем откатываться назад.

Поняв, наконец, что русских сбить с занятых позиций не удастся и что его армия несет огромные, ничем не оправданные потери, 20 мая хан отдал приказ к отступлению за Перекоп. Уходя, они сжигали дотла свои селения, забрасывали трупами колодцы. Но это уже не останавливало русские полки. Русские войска достигли, наконец, долгожданного Перекопа, но переходить его не спешили. Что-то застопорилось в наступательном порыве армии… И даже не в армии, а в голове главнокомандующего, вступившего вдруг в переговоры с крымским ханом. И вскоре полки повернули назад.

В ближайшем окружении Василия Васильевича поговаривали, что Хан Салим-Гирей дал клятвенное обещание быть союзником русских царей. Насколько верны были эти слухи, никто толком не знал. Но многие понимали, что не будь задействованы тайные нити, затрагивающие интересы не только Османской Турции, Крыма и Московского государства, но и ненадежных союзников Руси, дело, возможно, обстояло по-иному. Но союзники, добившись некоторых результатов, готовы были к заключению сепаратных договоров с турками. Это, если не пугало, то настораживало. Коме того, нельзя было исключать и то обстоятельство, что и блеск крымского золота сыграл тут не последнюю роль.

Отход русских полков от Перекопа сопровождался невиданной жарой, безводьем, болезнями среди солдат и стрельцов, падежом коней. Лошадей жалели — зря гибла безвинная, бессловесная скотина. О стрельцах и солдатах тужили не очень — Русь велика, бабы русские плодовиты, детишек нарожают. А будут детишки, будут и служивые. Так-то…

По прибытии в Москву, Василий Васильевич был награжден и обласкан правительницей. Бояре и дворяне, участвовавшие в походе, получили земельные владения в южных пределах Московского государства. Не обойден царской милостью был и он, Шеин, получив земли за Белгородской засечной линией, которую некогда оборонял. Конечно, хотелось бы получить землицы где-нибудь поближе к Москве, а не у черта на куличках. Но как говорится, дареному коню в зубы не смотрят. Бери, что дают, и радуйся. Потому взял, но особой радости не испытывал.

Этот поход был преподнесен для всего мира, как славная победа. Хотя не то что славным, но и победным его назвать было затруднительно. Во-первых, поставленной цели — завоевание Крыма — достигнуто не было, во-вторых, потери русского войска (не столько от острых сабель крымчаков, сколько от безводья, жары и болезней) были ощутимые.

Имелись, конечно, потери и среди курских ратников. На войне без этого никак… Не стало славного казачьего головы Щеглова, были ранены Фрол Акимов и Никита Анненков. Но, к счастью, оба ранены не тяжело.

«Как на собаке заживет, — бодрился Фрол. — Главное — жив. Есть кому детишек на ноги поднимать».

Чтобы горечь потерь была не столь острой, кто-то надоумил Софью Алексеевну выпустить на Печатном дворе растиражированную реляцию о том, как в Стамбуле только при упоминании о том, что русские выступили из Москвы, поднялась несусветная паника. Султан с перепугу покинул столицу и скрылся в бескрайних просторах Азии, фанатики-мусульмане, чтобы не попасть в плен, бросались вниз головой с минаретов. Скорее всего, — это чушь, но как действует! И вот уж собственные потери вроде и не потери, а так, небольшая неприятность, о которой и вспоминать не стоит.

Кто не пел победных реляций князю, так это царь Петр Алексеевич, который заявил: «Такой ценой виктории не делаются». И долгое время не желал подписывать указ о награждении Голицына и остальных деньгами и землями.

Он же — единственный, кто не пожелал присутствовать при почестях Голицыну, устроенных Боярской думой. «Вы тут веселитесь, а мне некогда, — дернув нервно головой и левой щекой, усмешливо добавил он, — потешные ждут. Прешбург надобно у противника отбить».

И, сверкнув на Софью Алексеевну большими, словно совиными, очами, тут же укатил в Преображенское, где на берегу Яузы иностранными офицерами по всем современным правилам фортификационной науки была выстроена крепость, нареченная самим Петром Прешбургом.

Явный демарш молодого царя вызвал среди окружения Софьи Алексеевны некоторое замешательство, но тут же, под звуки музыки и пение хвалебных гимнов, был забыт. «Подумаешь, не первый раз юный царь на дыбки встает, норов свой показывает… Да кого сие волнует».

6

Со времени получения воеводства над Новгородскими полками увидеть царя Петра ему, Шеину Алексею Семеновичу, как-то не доводилось. То ежедневные труды на новом поприще, то подготовка к походам, то сами походы. Словом, время бежало, а засвидетельствовать молодому царю и его матушке Наталье Кирилловне свое почтение как-то не получалось.

И вот время сделало так, что не стало большеглазого непоседливого отрока, зато появился долговязый, немного сутоловатый безбородый юнец с темным пушком пробивающихся на верхней губе усов, с пышной гривой волос, крупными локонами спадающих на раздавшиеся вширь плечи. Он был на голову выше любого придворного боярина. Его большие, выразительные, широко посаженные на красивом лице карие очи, светились умом и жесткостью, которую, впрочем, он тут же прятал за напускной веселостью или бесшабашностью. Что же осталось от прежнего отрока в облике юноши, так это его порывистость, готовность бежать, если не сломя голову, то уж точно торопливо, вприпрыжку, словно жеребенок-стригунок, по всем важным для него делам.

Прошло уже полгода, как Петр Алексеевич матушкой и дядей Львом Кирилловичем был женат на красивой девице из рода Лопухиных — Евдокии Федоровне. Она же, как говаривал князь-острослов Борис Иванович Куракин, ума была небольшого, зато личиком приятна.

И уж кому-кому, как ни Куракину знать про то полагалось. Ведь он сам был женат на старшей сестре Евдокии — Ксении, а потому был вхож в дом Лопухиных и знал о семействе всю подноготную. И пусть у девицы с лица не пить водицы, но и у жены не умы-разумы важны, а ее тихость да на детишек плодовитость. На этом и основывался расчет.

К тому же надеялись матушка с дядюшкой, что женитьба Петра Алексеевича отвлечет его от забав с потешными полками, от строительства кораблей на Плещеевом озере и от участившихся поездок к немцам на Кукуй. И, вообще, от иноземного окружения. От всех этих Лефортов, Карстенов Брантов, Францев Тиммерманов и прочих манов да панов.

Неизвестно, на что надеялся ученый мних и правщик Печатного двора Карион Истомин, но свой подарок в виде книги с виршами и цветными рисунками, изображавшими Петра и Евдокию, он преподнес. А еще, действуя по пословице «Готовь сани летом, а дроги зимой», добился царственного благоволения на издание цветного букваря для будущего внука.

Только надеждам Нарышкиных сбыться не довелось. Ни молодая супруга, уже находившаяся в тягости, ни мать, ни дядюшка не могли отвлечь Петра от воинских потех и забав.

С помощью иностранных офицеров им были сформированы не только два полка — Преображенский и Семеновский численностью по триста солдат в каждом, но и проведен ряд настоящих воинских учений. Причем с боевыми стрельбами из пушек и ружей, со штурмами крепости Прешбург.

И если раньше в «потешных» были только холопы да конюхи, то ныне — немало отпрысков знатных родов. Например, внучатый племянник Василия Голицына, юный князь Михаил Голицын, был барабанщиком, а потомок знатного московского рода Иван Бутурлин, спальник и стольник Петра, начинал рядовым солдатом и «дослужился» уже до майора.

Да что там Миша Голицын или даже Иван Иванович Бутурлин, когда сам князь Федор Юрьевич Ромодановский, близкий родственник знаменитого полководца Григория Григорьевича, охотно исполнял роль «генералиссимуса Фридриха» во время учебных сражений между «потешными» и стрельцами. И не только сам «верховодил у потешных», но и сына своего Ивана к сему делу приобщал.

Зачастил к «потешным» и князь Борис Алексеевич Голицын, двоюродный брат Василия Васильевича. И не просто зачастил, а с советами да денежными ссудами. Деньги юному царю ой! как требовались. Не лишними были и советы, особенно, если мудрые…

Как рассказывали очевидцы военных учений, это была не просто потеха, безвинная игра, а серьезное дело, когда стороны, будь то защищающаяся или нападающая, несли потери ранеными и убитыми.

«Кажется, сей орел уже встает на крыло, — отметил он, Шеин, данное обстоятельство. — Клекота пока что не слышно, но снедь уже с кровью требуется».

Следовало, взяв пример с Ивана Борисовича Троекурова, Михайла Черкасского, Михаила Лыкова и Бориса Алексеевича, прибиться к двору Нарышкиных. За Петром и его родовой уже явно просматривалось будущее. Шеин это и сам понимал, и Троекуров при встречах уже не раз о том намекал.

Но семейные дела требовали его присутствия в стенах родных хором. И так сын рос без матери и отца. Благо, что Параска, возлюбив его как родного, день и ночь проводила с ним неотрывно. Сыну пять лет исполнилось. Уже во всю прыть бегает по горенке и светлице. Это радует и настораживает одновременно: в таком возрасте за ним только глаз да глаз нужен. Может ведь и ушибиться обо что угодно, и уколоться чем угодно, и в рот что угодно всунуть… Тогда и до хвори-болезни недалеко.

С Параской у него отношения не просто боярина и служанки. Куда больше и сложнее. В постель он ее время от времени, когда дорывками удается бывать в родном доме, укладывает. Ибо как же мужику в самом соку да без бабы?!. Но любви нет.

Впрочем, может, это и к лучшему: ублажили плоть, да и разбежались. И он, и Параска понимают, что мужем и женой им не стать — слишком большая пропасть происхождения между ними. Не домогайся он, Параска бы первой никогда и не посмела разделить с ним общее ложе. А так деваться-то некуда… Приходится. При этом своей близостью с «самим боярином» не кичится, нос не задирает.


По возвращении из похода войска Голицыным Василием Васильевичем были распущены. Но после окончания празднеств по случаю победы ему, Шеину, предписывалось вновь ехать в Новгород Великий воеводой Новгородского разряда. А раз приказано, то должно быть и исполнено. Он — человек служивый, а потому приказы государей, как никто иной, должен исполнять неукоснительно. Однако разрешалось несколько дней «погостить» в родном доме.

Но мирной жизни вновь не случилось. В одну из ночей в вотчину прискакал Семка Акимов, ставший уже сержантом Семеновского полка. Малец, будучи не робкого десятка, пришелся царю Петру Алексеевичу по нраву. И, пройдя путь от барабанщика до сержанта, теперь звался не просто Семкой, а Семеном Фроловичем Акимовым. Да и мальцом назвать его было трудно — вымахал детина в сажень ростом, да и в плечах был с аршин, не менее. Настоящий богатырь.

«Боярин, — добившись встречи с глазу на глаз, тревожным шепотом начал он, — ныне не след дома спать. Ныне требуется быть в Троицком монастыре, где уже Петр Алексеевич обитает и куда все его приверженцы съезжаются».. — «А что такое?» — «Да заговор Федьки Шакловитого раскрыт: готовилось покушение на царя Петра и его матушку. Стрельцы Шакловитого хотели Петра Алексеевича убить, а на трон возвести царевну Софью Алексеевну. Только нашлись верные люди среди стрельцов — предупредили. Так что не спи, Алексей Семенович, чтобы не попасть в ряд противников царя-батюшки». — «Сам о том надумал или послал кто?» — «Сам — шмыгнул тот по-мальчишески носом, как прежде случалось. — Помня твою доброту да ласку, решил вот предупредить… А послан царем, чтобы обстановку в Москве разведать да, возвратившись, обсказать». — «Что ж, спасибо за заботу».

Слова Семена Акимова убедили, что ни кисель заваривается, а каша крутая. И тут отсидеться в стороне никак не придется. А потому быстренько собрался, доспех и оружие прихватил, какое под руку попалось, да верхом вслед за Семкой в Троицкий монастырь.

А в монастыре уже оба потешных полка в полном вооружении стоят, пушками во все стороны ощетинившись. Из Москвы походным строем к ним спешит Сухарев полк, не поддавшийся на уговоры Шакловитого и его друзей-товарищей. Следом идут полки солдат Цыклера и Гордона.

Прибыв и доложившись царю, военачальники тут же со своими полками занимают боевые позиции на случай отражения атаки сторонников Шакловитого, которого, как говорят все открыто, поддерживает сама правительница Софья Алексеевна. Со всех сторон верхом или же в колымагах и рыдванах едут дети боярские и дворяне. Все при оружии и с людьми многими.

Постепенно окрестности монастыря приобретают вид военного лагеря. В одном месте возводятся оборонительные сооружения, в другом на кострах в походных казанах обед готовится, в третьем — маршируют колонны солдат.

Царь Петр враз забыл про ребячество. Хмур и серьезен. Лично встречает прибывающих, кратко беседует с глазу на глаз. Дает распоряжение, кому где стать или быть.

Возле Петра Алексеевича вьюном вертится новый царский знакомец Алексашка Меншиков.

Меншиков почти с царя ростом, но в плечах пошире. Да и телом покрепче, посолидней. Русоволос, голубоглаз, подвижен, расторопен. Все у него с шуточками, с прибауточками. Петр Алексеевич лишь взглянет на него — и в глазах вместо озабоченности лучики радости. Сразу понятно, с кем хлопотно, а с кем приятно общаться царю.

«Из грязи да в князи, — с неприязненным холодком шепчутся-шипят про Алексашку родовитые. — Пирожник и сын конюха. Немцем Лефортом к царю приставлен».

Но вслух это сказать — Боже упаси! Знают: в силе Алексашка, лучший друг-товарищ царю. Услышит да шепнет царю — быть в немилости, в опале.

Думные бояре — Иван Троекуров, Петр Толстой, Михаил Черкасский, Тихон Стрешнев и Борис Голицын — тоже тут. Но не возле Петра, а около его матушки Натальи Кирилловны и ее братца Льва Кирилловича вьются-ошиваются. Эти тоже что-то мыслят, прикидывают одно к другому. Глазки у всех масленятся, словно не в осаде сидят, а барыши подсчитывают. Впрочем, может, и подсчитывают, да места в Думе и Приказах делят…

Он же, Шеин Алексей Семенович, прибыв и представившись Петру Алексеевичу, услышал от того только краткое «Спасибо!» да «Располагайся где-нибудь».

Сказано — сделано. Нашел себе местечко. Расположился. Но пока что не у дел, как и многие прибывшие. Да и какие могут быть дела, коли из Москвы с войсками на Троицкий монастырь и не думают идти. Хотя, если подумать, как лицу, военному делу обученному, то давно пора. Однако не идут. Поэтому просто ходит он по монастырю, храмами любуется и радуется, что все пока без кровопролития обходится.

Возможно, так бы и без кровопролития и обошлось. Уступила бы Софья Алексеевна власть братцу Петру — на том вся замятня бы и закончилась. Но тут прибыл в стан Петра сам патриарх Иоаким. Худенький, щупленький; как только душа в теле держится?.. Кажется, дунь на него — и падет либо пополам переломится. Только это кажется. Патриарх, ежели с виду телом хил, то духом крепок. А дух в нем не христианский, смиренный, а воинственный. Вон как глаза огнем темным горят… И хотя сам одной ногой уже в могиле стоит, но и чужую душу хочет с собой прихватить…

«Надо не только Федьку Шакловитого казнить, но и друга его Сильвестра Медведева, этого «лешака», колдуна и еретика, пропитанного латинской ересью», — нашептывает Иоаким Петру Алексеевичу и Наталье Кирилловне. Нашептывает ежедневно, ежечасно…

Петр, со слов князя Куракина, упирается, не хочет самодержавное царствование свое с казней начинать. Тем более, с казни ученого монаха Медведева. К тому же о Медведеве слух имеется, что отговаривал он Федьку Шакловитого от окаянства и злоумышления против царских персон. Но Наталья Кирилловна и братец ее Лев Кириллович полностью на стороне патриарха: «Казнить — и все тут!»

Что им какой-то монах, когда монахов на Руси тысячи. Да и ученые найдутся, если надобность в том поимеется… К тому же лес рубят — щепки летят…

Вскоре Федор Шакловитый стараниями князя Петра Прозоровского был выдан Софьей, пытан прямо в монастыре и казнен на Московской дороге рядом с монастырем. Хотели в самом монастыре казнить, да настоятель, друг семейства Нарышкиных, упросил царя не осквернять обитель грехом — казнью. И Петр Алексеевич пошел навстречу.

Недалеко от польской границы был задержан и доставлен в Преображенский приказ для допросов с пристрастием и Сильвестр Медведев — гордость курского служивого люда, из среды которого он и вышел. Если бы Ивашка Истома, так любивший хвастаться своим родством с Медведевым, был жив, то его точно бы «кандратий» хватил от такого известия. А может, и не хватил бы… Не тот Ивашка человек.

Ученый монах сообразил, чем ему грозит близкое знакомство с правительницей и Шакловитым, и пытался скрыться. Ему удалось добраться до Бизюкова монастыря. Там игуменствовал его друг Варфоломей, которому Медведев некогда покровительствовал и помог материально. Здесь Сильвестр надеялся укрыться. Но Варфоломей, узнав, что Медведев находится в розыске, тут же донес на него властям.

Вот и делай после этого добро людям!.. Воистину, не делай добра, не получишь и зла.

Как ни был жестоко пытан Медведев, но, в отличие от Шакловитого, вины за собой не признал. Потому и брошен в железах «для пущего покаяния» в темный подвал-узилище Троицкого монастыря.

Высоко некогда взлетел и высоко парил ученик Симеона Полоцкого, автор «Епитафиона», «Приветства брачного», «Манны хлеба животного», «Оглавления книг» и «Созерцания», но упал ниже паперти храма. Принадлежащую ему библиотеку, в которой, по словам все того же всезнающего князя Куракина, хранилось более семисот книг, отписали казне. Но до казенной библиотеки книги не дошли — их растащили по своим домам ушлые приказные.

Поговаривали, что даже Карион Истомин, свидетельствовавший на суде против Медведева, тоже в том поучаствовал. А еще и счет по долгам выставил — на семьдесят пять рублей.

Попал под опалу и фаворит Софьи Алексеевны Василий Васильевич Голицын. Без долгих разбирательств и без суда он лишился вотчинных земель, всего имущества и вместе с семьей оказался в ссылке. Сначала в Каргополе, но через некоторое время еще дальше — в Пинеге. Считай, у черта на рогах.

«Еще легко отделался, — шептались между собой думцы. — Мог и живота лишиться, если бы не братец Борис Алексеевич».

Правительница Софья Алексеевна, как ни упрямилась, но оказалась в стенах женского Новодевичьего монастыря. Правда, без иноческого пострига и с хорошим обеспечением за счет царской казны. При ней же был оставлен и штат прислуги, разместившейся в нескольких кельях. Условия сносные, но все же не царские.

Нарышкины торжествовали. От имени царей Ивана и Петра все лица, поддержавшие в жаркие августовские дни и ночи Петра Алексеевича, были награждены. Кто землями, кто деньгами, кто чинами и местами в приказах.

Так, Лев Кириллович стал главой Посольского приказа. Дворцовый приказ оказался в руках Лопухина Петра Ивановича. Большая царская казна — в руках Петра Ивановича Прозоровского. Главой Иноземного приказа назначался Федор Семенович Урусов. Разрядный приказ, отвечавший за состояние и оснащение воинских сил, был пожалован Тихону Никитичу Стрешневу.

Не были забыты и другие бояре, вовремя прибывшие к Петру Алексеевичу в Троицкий монастырь, а также иностранцы. Например, Патрик Гордон получил чин генерала, а Лефорт — полковника.

Что же касается его самого, боярина Шеина Алексея Семеновича, то ни опалы, ни милости ему явлено не было. В силе остался рескрипт, изготовленный еще правительницей Софьей — направляться воеводой в Новгородский разряд.

«Где бы ни служить, лишь бы не прислуживать», — рассудил он, отправляясь в Новгород Великий.

И вот, по прошествии нескольких лет, в течение которых не стало ни патриарха Иоакима, преставившегося в патриарших палатах, ни Сильвестра Медведева, казненного на Красной площади, ни вдовой царицы Натальи Кирилловны, в бозе почившей в царском дворце, он, воевода Шеин Алексей Семенович, опять понадобился для военного похода.

ГЛАВА ВТОРАЯ, в которой рассказывается о первом походе войск царя Петра Алексеевича на турецкую крепость Азов, об участии в этом походе Шеина Алексея Семеновича, об истории Азова и прочих событиях, имевших отношение ко всему этому

1

Еще в конце 1694 года по Рождеству Христову стали появляться неясные, зыбкие, как марево над весенним полем, ожидавшем сохи пахаря, слухи о новом походе против крымцев и турок. Да и как было не быть этому походу, когда крымчаки и ногайцы в 1692 году пожгли несколько сел на Слободской Украине и увели в полон около полутора тысяч мирных поселян. И украинцы, и русские требовали отмщения. Гетман Мазепа в каждой реляции, в каждом донесении, присланном в Москву, призывал к походу против нехристей.

«Походу быть! — решил царь Петр Алексеевич, даже не посоветовавшись со старшим братом Иваном.

Да что советоваться, когда тот едва передвигается по дворцу. Причем не самостоятельно, а со слугами, которые придерживают его под руки. Впрочем, болезненное состояние царя Ивана Алексеевича не помешало ему с супругой Прасковьей Федоровной Салтыковой дочерей едва ли не каждый год строгать. Правда, первые — Мария и Феодосия — умерли сражу же после рождения. Зато Екатерина, Анна и Прасковья, родившаяся в год смерти Натальи Кирилловны, слава те Господи, живы и здоровы.

Такое обстоятельство заставляет многих недоумевать: «Как так, Иван Алексеевич на ладан едва дышит, а дочерей клепает с завидным постоянством? Аккурат каждый год…»

Однако для тех, кто посообразительнее да поусмешливее, секрета в том никакого. «Чей бы бычок ни прыгал, а теляти-то наши», — ухмыляются они.

Подготовка к походу, несмотря на принятое Петром Алексеевичем решение, до поры до времени держалась в строгом секрете. При царском дворе было столько посторонних ушей и глаз, что стоило только кашлянуть, как об этом было тут же известно и в Вене, и в Париже, и в Лондоне. Следовательно — и в Стамбуле. Так к чему гусей дразнить раньше срока?..

Правда, осенью все того же 1694 года по Рождеству Христову, Петр Алексеевич, неожиданно вернувшийся в Москву из Архангельска, где шло строительство и спуск на воду первых морских кораблей, учинил военные игры-потехи под Кожуховым. Недалеко от Симонова монастыря.

В играх приняло участие до тридцати тысяч человек: оба «потешных», а ныне гвардейских полка (Преображенский и Семеновский), вновь сформированный солдатский полк Лефорта и Бутырский стрелецкий полк, обученный иноземному строю. Кроме того, участвовала почти вся городовая артиллерия и конница.

Тон «потехам» задавали Гордон и Лефорт. Однако и русских воевод было немало. Взять хотя бы Федора Михайловича Апраксина, Федора Алексеевича Головина, Бориса Петровича Шереметева, специально отозванного из Белгородского разряда. Атакующей «русской» армией вновь командовал «генералиссимус» Федор Юрьевич Ромодановский, а «неприятельской» — «польский король» Иван Иванович Бутурлин.

У Ромодановского в «армии» были полки: Преображенский, Семеновский, Гордонов и Бутырский, три роты «гранатчиков», восемь рот рейтарских, две роты даточных людей под прозвищами Нахалов и Налетов и двадцать рот стольничных.

Армию Бутурлина составляли стрелецкие полки и роты из дьяков и подьячих.

Вновь не обошлось без убитых и раненых. Но кого и когда на Руси сие волновало? Никого и никогда. Бояре, заседавшие в Думе и Приказах, видя такое, посмеивались: «Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало».

Только царь Петр дитятей да и юнцом уже не был. Если до смерти матери он еще позволял дядьке Льву Кирилловичу вершить государственные дела, то после таковой бразды правления крепко взял в свои руки.

И вот 3 февраля 1695 года, почти ровно через год после смерти Натальи Кирилловны, Петр Алексеевич собрал многих военачальников и объявил о походе. Но не на Перекоп и Крым, как многие ожидали, а на турецкую крепость Азов. Впрочем, в официальном манифесте все же говорилось о Крыме и Перекопе. Да и основные воинские силы туда готовились.

— Это, — пояснил Петр Алексеевич кратко, — для шпионов.

И обвел собравшихся лупастыми, немного навыкате, как у покойной матери, глазами.

Петр Алексеевич не в царских бармах и прочих шитых золотом одеяниях, а в простом, зеленого сукна, мундире младшего офицера Преображенского полка. Всем известно, как не любит он царские одеяния, сковывающие движения, и официальные церемонии, требующие соблюдения строгого этикета. Другое дело — быть среди своих, когда ни за речами, ни за делами следить не надо. Действуй — и все тут! Вот и сидит он не в золотом царском кресле, а на простом свободном, с которого легко вскочить.

За стенами Грановитой палаты, где проходит военный совет, снежно и морозно. Крещенскские холода в самом разгаре. Небо — серо, солнце — стыло. Ветры поземку метут — пути перебивают. Вороны и галки перья распушили, похожи на тряпочные мячики, в которые мальцы любят играть. Так пытаются согреться. Воробьи под застрехи забились — от холодов спасаются. Людишки предпочитают по избам своим отсиживаться. А коли довелось нос на улицу высунуть, то не паче галок да ворон нахохлившимися ходят, в одежонку кутаются. Кто — в шубы медвежьи, а кто — в армячишки да дерюжки латанные-перелатанные.

В палате же — благодать. Натоплено так, что все шубы с себя поснимали, в кафтанах сидят. Если на улице серо, то тут светло. Сотни, если не тысячи, восковых свечей горят-потрескивают, многократно отражаясь в позолоте стен, потолка и прочего убранства. И во множестве зеркал, завезенных сюда еще по велению Алексея Михайловича, любившего поражать иностранцев роскошью своих дворцов и теремов.

— Главная же цель — Азов! — Вскочив с кресла во весь свой немалый рост, Петр нервно постучал перстом по карте, разложенной на столе. — Занозой торчит Азов, запирая нам выход в теплые моря, мешая торговли с другими странами. От этого государству убытки, — сверкнул гневно очами. — И доколь нам сие терпеть?!.

Все, соглашаясь, закивали бородами.

— Оно так, оно так…

Кивнули главами и безбородые иностранцы, Гордон и Лефорт. Оба ныне в личных приятелях царя. Особенно Лефорт. Именно он предоставляет свой дом на Кукуе для проведения по воскресным дням «Сумасброднейших, Всешутейших и Всепьянейших Соборов». Он же да еще Александр Данилович Меншиков и предоставляют на эти срамные «соборы», а попросту пьяные разгулы, разбитных девиц, готовых не только плясать до упаду всю ночь, но и удовлетворять плотскую похоть участников «Собора».

Устав для «Собора» составил сам Петр еще осенью 1691 года по Рождеству Христову, взяв за его основу церковный. Если в церковном вопрошалось «Веруешь ли?», то во «Всепьянейшем» — «Пиешь ли?». И если за этим не следовал ответ вопрошаемого «Пию», то горе было тому человеку. Он подвергался насмешкам и оскорблениям. И не только при попустительстве царя Петра, но и с его прямого «благословения».

Патриарх Адриан, конечно, негодовал, только Петра Алексеевича это мало заботило.

А 1 января 1692 года главой «кумпании» и «Собора» был поставлен Никита Зотов, получивший титул «князь-папы и святейшего кира Ианикиты, архиепископа Прешбургского, всея Яузы и всея Кукуя патриарха». Вторым «святейшим» лицом после него стал князь Федор Юрьевич Ромодановский, получивший от царя — «протодиакона Петра Михайлова» — титул «князь-кесаря». Мало того, в подчинении у «князь-папы Ианикиты» находился конклав из двенадцати кардиналов, среди которых видное место занимали Лефорт, Меншиков, Готовцов, Бехтерев, Бутурлины, Колычевы и другие. А сонм епископов, митрополитов и архимандритов составляли брат Меншикова — Гаврила, Головкин, Мусин-Пушкин, Борис Шереметев, Щербатов, Собакин, Лобанов, Михаил и Федор Головины, Ржевский, Савелов, Денисов, Протасьев, Оболенский, Стрешнев, Воейков, Чириков, Муханов, Апраксин, Хилков, Репнин, Прозоровский, Юшков, Тургенев, Колтовской, Шемякин, Полябин, Губин и многие другие.

Нашлось в «Соборе» место и женской половине — «игуменьям», «старицам», «послушницам», «богомолкам» и «смиренным грешницам». Так, супруга Ржевского Дарья Гавриловна, урожденная Соковнина, занимала почетную роль «князь-игуменьи». В «игуменьях» ходила ее дочь Евдокия, которая, как сказывали сведущие люди, уже с пятнадцати лет состояла в полюбовницах Петра Алексеевича. «Князь-царевной» величалась супруга Федора Ромодановского, «архиигуменьей» была супруга Стрешнева, в «игуменьях» хаживала супруга Бориса Алексеевича Голицына — Анастасия Петровна, урожденная княжна Прозоровская. В «сестрах-монахинях» числились родные сестры Александра Меншикова, девицы Арсеньевы и многие иные дочери да родственницы. Лишь бы личико посмазливей имелось, а мест в «Соборе» всем найдется…

Алексея Семеновича Шеина, которому исполнилось тридцать два года, «соборное кумпанство» не прельщало, хотя многие туда стремились попасть. Как же — рядом с самим царем-батюшкой!.. Но участие в совете о воинском походе — это не пьяные гульбища. Потому он внимательно слушает Петра Алексеевича.

— Так вот, — развивает тот мысль, — пусть все думают, что мы, как прежде нас делал Васька Голицын, двинем войска на Перекоп. Мы же, собрав полки, пойдем на Азов. Я уже, допрежь самого похода, сведался с донскими казаками, которые те места хорошо знают.

— Мудро, мудро, — шепнул одобрительно генерал Гордон, сидевший рядом с Алексеем Семеновичем. — Сначала разведать, а потом уж бить…

Патрик Гордон, или на русский манер Петр Иванович Гордон, как и Шеин, участвовал в походах Василия Васильевича Голицына к Перекопу. Он не понаслышке знал о всех трудностях затеваемого дела. Поэтому так эмоционально и оценил предусмотрительность государя.

«Что мудро, то мудро, — согласился с ним и Шеин. — Ибо, не зная брода, не суйся в воду». Однако свои выводы оставил при себе. Не след воеводе перебивать царствующую особу.

— И вообще, — продолжил Петр Алексеевич, усаживаясь в кресло, — казаки не только проводниками будут, но и воинской силой обещали помочь.

— Это хорошо, — молвил крупноликий, но короткошеий Автомон Головин. — Казаки — народ бедовый. Недаром же при деде твоем Михаиле Федоровиче пять лет в Азовском сидении были да турок с татарами били.

«Зря встрял он… — заметив, как нервно дернул царь щекой, что было явным признаком неудовольствия, подумал Шеин. — Петр Алексеевич не любит, когда его перебивают». Но государь, сдержав себя, продолжил:

— Уж если казачки могли осилить крепость эту, то нам, с войском, сам Господь Бог велит сие сделать.

— Бог не оставит… — гукнули многие. — Господь за правое дело…

— Впрочем, не только на Азов будет поход… — сделав паузу, рек далее Петр Алексеевич. — Мы еще нанесем противнику удар в верховьях Днепра. Он нас там не ждет — а мы на него, как снег на голову… среди лета. И хрясть по мордасам! Получи на калачи!

Царь, по-рачьи выкатив глаза, усмехнулся собственной шутке, а собравшиеся воеводы шумно вздохнули. Никто не ожидал такого поворота. Задвигались, засопели, стали переглядываться. Как, мол, так… войско дробить… Не след такого делать. И только Меншиков да Лефорт весело поглядывали на Петра Алексеевича, словно заранее знали, что тот именно это скажет.

— И кто же войска по Днепру поведет? — задал вопрос воевода Белгородского разряда Борис Петрович Шереметев.

С Борисом Петровичем, старшим сыном Петра Васильевича, Шеин знаком со времен первого похода к Перекопу. Тогда он, как и сам Алексей Семенович, а также князья Долгорукие — Владимир и Яков — да князь Константин Осипович Щербатов были «в товарищах» Василия Голицына.

Борис Петрович на десяток лет старше Шеина. Обликом напоминает своего батюшку: та же коренастость и плотность тела, тот же немалый рост, та же форма несколько продолговатой головы. Та же надменная осанка, неспешность в речах и поступках. И хотя между ними приятельство не состоялось, но друг друга рады видеть в здравии и благополучии. В отличие от многих присутствующих на совете, Борис Шереметев не просто боярин и воевода, а военный муж, имеющий боевой опыт.

— Ты и поведешь, — тут же пошевелил усами-стрелочками государь. — Конницу, — уточнил он. — А чтобы скучно не было, возьмешь в товарищи запорожских казаков. Они спят — и видят поход.

— С этими уж точно не заскучает… — хихикнул кто-то.

— Это кто же у нас такой веселый?.. — забуравил недобрым взглядом собравшихся Петр Алексеевич.

Однако «весельчак» предпочел оставить царский вопрос без ответа и промолчал. А государь не стал доискиваться и продолжил, обращаясь к Шереметеву:

— В низовьях Днепра несколько турецких крепостей стоит. Например, — уперся он взглядом в карту, — Кази-керман, Арслан-керман, Таган, Шагин-гирей… Крепости сии взять. Если взять не удастся, то артиллерией сравнять с землей. Построить свою крепостицу. Реляция ясна?

— Ясна, — встал с лавки Шереметев.

— Вопросы имеются?

— Имеются. — Не дрогнул голосом Борис Петрович.

— Задавай, — импульсивно дернул щекой государь, выражая недовольство.

— Какие полки брать? Какова численность войска, мне вручаемого?

— Хорошие вопросы, разумные, — позволил себе подобие улыбки Петр Алексеевич. — Что ж, попробую и ответы дать достойно вопросов, — пошутил привычно больше для кумпанства, чем для военного совета. — Полки собираешь из детей боярских да дворян. И, конечно же, артиллерия. А всего войск берешь тысяч сто-сто двадцать. Теперь ясно? — сверкнул огромными очами.

— Теперь, государь, ясно… — был явно ошарашен таким количеством вручаемых ему войск Шереметев.

Еще бы не быть ошарашенным, когда у Василия Голицына даже во втором походе к Перекопу войск было ничуть не больше. Правда, дворянские полки надо было еще суметь собрать. И сие теперь полностью зависело от расторопности самого Бориса Петровича.

— Раз ясно, то садись, а мы с твоего благоволения, — подмигнул игриво царь, — перейдем к походу на Азов.

2

Совет продолжился.

В ходе него стало видно, что на Азов идут несколько стрелецких и солдатских полков, отряды донских казаков и два «потешных» полка — Преображенский и Семеновский, а также Лефортов, Гордонов и Бутырский полки. Всего около тридцати тысяч служивых. Во главе полков были поставлены Гордон, Лефорт и Автомон Головин. Они составили так называемый «консилиумус» при царе. Сам же Петр Алексеевич, отправился в поход всего лишь «бомбардиром Преображенского полка Петром Алексеевым».

«Что ж, под Кожуховым мы потешились, а под Азовом поиграем», — было напутственным словом государя.

«Генералиссимус» потешных игр и «князь-кесарь «Всепьянейшего Собора» Федор Юрьевич Ромодановский, а также «премьер-майор» Иван Иванович Бутурлин оставались в Москве. Как пояснил Петр Алексеевич, «в помощь царствующему братцу нашему Ивану Алексеевичу».

Когда же очередь дошла до Шеина, то Петр Алексеевич сказал весело:

— Наслышан, воевода, о твоих геройских делах под Перекопом. Потому и ныне поведешь ертаул да донских казаков. Не против?

— Что прикажете, то и исполню, — встав, ответил тот кратко, как и положено военному человеку. — С божьей помощью, конечно…

— А ежели град Азов прикажу взять, возьмешь? — услышав ответ, теперь уже явно забавлялся Петр Алексеевич, что, впрочем, не мешало ему сверлить Шеина взглядом до самого нутра.

— Коли приказ будет, да вся армия поможет, да Господь своей милостью не оставит — возьму! — в тон царственной особе отозвался Алексей Семенович. — Грех не взять, государь, коли с армией да дружно…

— Вижу, ты не робкого десятка, Алексей Семенович. Однако ловлю на слове, — стал серьезным Петр Алексеевич. — Взялся за гуж, не говори, что не дюж…

— Буду стараться да на Господа надеяться…

— Что ж, поживем — увидим… — сдержанно хмыкнул Петр Алексеевич, однако сверлить взглядом перестал. — Кстати, — словно вдруг решив что-то, спохватился он, — а меня в свой полк не возьмешь? Бомбардиром. С ротой гренадер… Я, видит Бог, этому делу зело обучен.

Все, будто по команде, разом впились глазищами в Шеина. Как, мол, выкрутится?

— Рад буду видеть столь искусного бомбардира в рядах моего воинства, — не стушевался Алексей Семенович и на этот раз.

— Разрази меня гром, — улыбнулся доброжелательно царь, удовлетворившись полученным ответом, — всегда рад видеть и слышать толковых людей.

И, словно утеряв к данному собеседнику интерес, перешел к другим воеводам.

«А царь наш, хоть и молод, да не глуп, — подумал Шеин, оценивая сказанное и услышанное. — И опыт Голицына учел: идти безводной степью не намерен, и врага в заблуждение вводит, посылая большую армию с Шереметевым. Да и с выбором самого Шереметева Бориса Петровича маху не дал. Никто лучше Шереметева да Федора Барятинского, воеводы севского, побывавшего не раз в Малороссии, обстановку там не знает».

Многие воеводы завидуют друг другу. Возможно, в некоторые минуты кому-то завидовал и Шеин Алесей Семенович — ибо слаб человек, а дьявол-искуситель никогда не дремлет. Но тут он мыслил вполне объективно. Даже без намека на зависть.

«…И маршрут вдоль левобережья Днепра умно проложен, — размышлял сам с собой воевода. — Наши великие князья, взять хотя бы Святослава Воителя или Владимира Крестителя, или даже Мономаха — все этим путем на врага ходили. И как ходили! И Царьград дрожал, и хазары с печенегами биты бывали, да и половцам перепадало изрядно.

А вот с «консилиумусом» государем придумано явно опрометчиво, — перешел он от одобрения к сомнениям. — Единоначалие должно быть. Только единоначалие! А то начнут каждый в свою дуду дудеть… до звона в ушах. Шуму будет много, а толку — никакого. Да и маршрут к Азову уж больно напоминает путь похода северского князя Игоря Святославича в степь Половецкую, когда русичи битыми оказались… Не очень хороший путь…»

Еще до знакомства с курским дьячком Пахомием Шеин любил заглядывать в русские летописи. А уж после знакомства, загоревшись интересом к прошлому Отечества, — при всякой возможности старался прочесть что-нибудь новенькое. И не только прочесть, но и самому попробовать что-нибудь сочинить такое… этакое… Хотя бы о воинском утроении при походах и учениях. Или же о самих воинских походах. Но разве что-либо напишешь путное, ежели сам не будешь читать уже кем-то написанное?.. И не только реляции да указы, и не только вирши либо прехитростные повести «О Горе и Злосчастии» и «Ерше Ершовиче», но и серьезные, как, к примеру, «Жития» русских святых либо летописи. Вот теперь и пришла на память повесть о неудачном походе русских дружин против половцев ханов Кончака и Кзака.

«Но то когда было! — успокоил себя. — Ныне время иное и враг иной».

3

Первым, как и следовало ожидать, в марте месяце, сославшись с гетманом Мазепой, из Москвы выступил Шереметев, собирая по пути городовые полки. Как река вбирает на своем пути речки и ручейки, чтобы докатиться к морю во всем своем величии, так и воинство Шереметева, впитывая городовые службы, должно было придти к низовьям Днепра огромной армией, способной справиться с сильным и коварным врагом.

В середине апреля, когда реки после весеннего половодья вошли в берега, а от распутицы и памяти не стало, двинулись к Азову и полки Гордона. Двинулись без особой помпы сухопутьем на Тамбов. А из Тамбова, придерживаясь городов-крепостей Белгородской засечной линии, должны были идти к берегам Дона. Последним городом-крепостью перед Азовом на этом пути являлся Черкасск.

Среди полков Гордона в такт конской рыси покачивался в седле и воевода Шеин, истребовавший себе из Курска две сотни казаков да по столько же стрельцов и жилецкого служивого люда. Все знакомцы бывшего курского воеводы тут. И Никита Силыч Анненков, и сотник конных стрельцов Фрол Акимов, и Егор Боев, бывший во время курского воеводства Шеина всего лишь казачьим полусотником. Правда, тогда он внимания воеводы на себе не задерживал, другие опережали. Ныне, со смертью Федора Щеглова, Егор Петрович стал головой курских казаков.

Боев, как и покойный Щеглов, несмотря на свой возраст, — ему давно за сорок годков перескочило, — шустр, на слова и на действия скор. Везде поспеть спешит. Про таких говорят: «И швец, и жнец, и на дуде игрец», а еще, что «толкачом в ступе не изловишь». Он русоволос и чубаст, голубоглаз и бородат. Ростом не вышел, зато телом кряжист да жилист. В сечах за спины казачков не прячется, все впереди быть стремится. Словом, молодец что надо! Что отличает его от бывшего казачьего головы, так это присказка «ерш тя в пузо», которую он к делу и без дела всюду вставляет. И не только вставляет, но часто в ней меняет «ерша» на «ежа», а «пузо» — на «глотку» и прочие части человеческого тела. Бывает, что «добирается» и до внутренностей — печенки, селезенки и иной требухи.

Алексей Семенович знал, кого просил. Проверенные не раз в совместных походах куряне не должны были подвести и на этот раз. К тому же никто кроме них не мог лучше найти общий язык с донскими казаками, которыми предстояло командовать воеводе при взятии Азова. А что донцы проявят строптивость — тут и к бабке не ходи, заведомо известно. Привыкшие к воле вольной, донские казаки всегда косо смотрят на московских начальных людей. Когда же речь заходит о подчинении, то вообще волками смотрят.

Войска же Головина и Лефорта, ранее определенные для этого похода, двинулись по Москве 27 апреля.

Соблюдая торжественность, вначале ехал двор генерала Автомона Михайловича Головина, сродственник государя по покойной матушке. За двором — генеральская карета, возле которой справа и слева по четыре стрельца в красных кафтанах и при обнаженных саблях. Позади кареты в полном генеральском обличии, при шпаге и трости, важно, словно гусь перед гусиным стадом, немного вразвалочку шествовал сам Автомон Михайлович.

Следом, в двух шагах за ним, держа развернутыми хоругви, шли, усердно топая сапожищами, знаменосцы. Их сопровождали дворцовые слуги, вооруженные алебардами. Топали так, что земля, кажись, содрогалась. Да как не топать, коли в затылок им дышит сам государь. Тут не хочешь, да топнешь. Иначе по самому могут так топнуть, что и живота лишишься запросто… Петр Алексеевич шуток в военном строю не любит. Военный строй — это вам не «Всепьянейший Собор», где шутки приветствуются. Тут строго. Что не так — и батогов можно схлопотать…

Действительно, царь и великий князь Петр Алексеевич, всея Великия, Малыя и Белыя России самодержец, в простом зеленосуконном преображенском мундире, без треуголки, с развивающимися от движения и струй ветра волосами, весело вышагивал на длинных, как у журавля, ногах по Мясницой улице. Государь, возглавляя роту Преображенского полка, задает темп движения. За ним, держа форс, под барабанный бой барабанщиков дворцового полка вышагивал командир полка окольничий Тимофей Юшков. Юшков, как и положено, в полковничьей треуголке и при шпаге. Несколько позади него — командир первой роты и другие начальствующие лица, все в мундирах и при оружии. И только за ними, держа грудь «колесом», плечом к плечу, двигались солдаты этой роты.

Через небольшой интервал за первой ротой чеканил шаг капитан второй роты, князь и боярин Юрий Трубецкой. Где-то среди крепких начальников этой роты «затерялся» и бравый сын Трубецкого, тоже Юрий. Так что во второй роте было сразу два Юрия Юрьевича Трубецких.

Третью роту вел капитан князь Яков Лобанов-Ростовский. Тот самый Яков Иванов сын Лобанов-Ростовский, который в лето 7196 от сотворения мира вместе с Иваном Микулиным ездил разбойничать по Троицкой дороге к Красной сосне. Да был на том деле после убийства двух мужиков сыскан, приговорен к битью батогами в жилецкой подклети и к лишению четырех сот крестьянских дворов. И только заступничество его матушки Анны Никифоровны, вставшей на колени перед Софьей Алексеевной, спасло его от более серьезной опалы и высылки в Сибирь.

У Микулина таких заступников не сыскалось. И он после нещадного битья кнутом на площади и бесповоротного изъятия у него вотчины был сослан в Томск. Иван Андреевич Микулин ныне, поди, и сгинул в далекой Сибири, а вот Яков Иванович, божьим соизволение и царской милостью, ведет роту дворцовых гвардейцев в поход.

Последующие роты дворцовой пехоты возглавляли, соответственно, капитаны: князь Яков Урусов, князь Григорий Долгорукий, князь Михайло Никитич Голицын, князь Дмитрий Михайлович Голицын да Андрей Черкасский.

Далее, во главе стрелецких полков, поигрывая тростью и взором черных проницательных глаз, важно шествовал генерал Франц Яковлевич Лефорт. Друг и любимец Петра Алексеевича, а также первый весельчак «кумпанства». Он в генеральском походном мундире, при треугольной с белой оторочкой шляпе. На перевязи у левого бока в позолоченных ножнах шпага — подарок государя. Если Головин добр телом и немного мешковат, то Франц Яковлевич Лефорт подтянут, подвижен и весел глазом.

Как допрежь перед Автомоном Головиным, перед Лефортом шла его коляска, запряженная цугом в две пары. У коляски — почетный караул из солдат с обнаженными мечами. Сразу же позади Лефорта, держа строй, идут стольники и есаулы. За ними — со знаменами под нескончаемый барабанный бой шли стрелецкие полки.

Первый полк возглавлял полковник Лаврентий Сухарев. Именно этот полк в далекие уже августовские дни 1689 года по Рождеству Христову первым пришел на защиту Петра от происков Шакловитого и правительницы Софьи Алексеевны. Потому ныне и командир полка и сам полк в почете у Петра Алексеевича.

Во главе второго вышагивал полковник Федор Казаков. Далее следовал полк Бориса Бутурлина, сына «потешного» генералиссимуса Ивана Ивановича. Замыкал шествие стрелецких полков полк полковника Сергея Голицына.

За стрелецкими полками в зеленых мундирах стройными рядами двигался Преображенский полк, возглавляемый Гагиным, которому помогали командиры из немцев и дворцовых служивых людей. Не менее грозно следом вышагивал Семеновский во главе с немцем же Иваном Ивановичем Чамберсом.

Закрывали шествие полков думные бояре: князь Борис Алексеевич Голицын, князь Михайло Иванович Лыков и Петр Тимофеевич Кондырев. Эти все — в колясках цугом и в сопровождении большой оравы из челяди, слуг и прочей приказной мелюзги, без которой они как без рук.

Пройдя каменным Всесвятским мостом, спускались на берег Москвы-реки. Тут их уже ждали струги. Погрузившись на струги, по приказу государя, пальнули из ружей и пушек. Да так пальнули, что вскоре случился гром небесный с дождем.

«Дождь перед делом — хорошая примета», — рассудили многие, нисколько не печалясь, что промокли до нитки. Правда, того, что гремел гром и яростно сверкали молнии, они не учитывали.

Покинув златоглавую, по-прежнему продолжали двигаться на стругах, где под парусами, но больше на веслах по рекам Оке и Волге. Большой любитель «марсовых и нептуновых потех» царь Петр под личиной «бомбардира» Петра Алексеева» находился на головном струге. Государь хотел лично убедиться не только в том, как ходко могут идти гребные суда, но и в том, как подготовились местные воеводы и приказные люди. Им еще заранее предписывалось для обеспечения служивых провиантом позаботиться о провианте и кормлении.

Убедившись, не обрадовался. Многие даже за ухом не почесали, чтобы поторопиться с исполнением. Государь гневался, когда, причалив к берегу, не то что встречающих не было, но и ествы и провианта. Солдатам со стрельцами приходилось либо голодать, либо сухари грызть. Посылал верных преображенцев, чтобы воевод местных да старост ямских к нему доставили.

Преображенцы-молодцы мигом дело исполняли, виновных к царю прямо на струг доставляли. И тот собственноручно мутузил их, таскал за бороды и за волосы, пинал ногами. «Пошто? — спрашивал, бешено вращая страшными черными, выкатывающимися из орбит очами. — Пошто не исполняете моего решкрипта? Что — царь вам больше не указ?! У, воры! Изверги!»

И, как всегда в минуты гнева, голова его нервно дергалась, по скулам ходили желваки, брызги слюны летели во все стороны. Видя такое дело, тут же подлетал Алексашка Меншиков и начинал успокаивать, повторяя едва не через каждое слово излюбленное «мин херц» — «мое сердце». Государь постепенно успокаивался. А виновники царского гнева и раздражения, ползая на пузах у царских ног, лишь мычали что-то невразумительное, нечленораздельное, словно в одночасье языка лишились.

Кто-то из местных государевых людишек был тут же бит кнутом или батогами, но отпущен. Правда, с тем условием, чтобы к возвращению воинства приготовился бы лучше.

«Ну, уж если ты, вор, и на сей раз на воровстве будешь взят, — грозил Петр Алексеевич прощенному, — то моли Бога, чтобы все окончилось опалой да ссылкой в Сибирь, а не лишением живота».

Кто-то был сразу же взят в железа и отправлен в Москву. Но не щи хлебать да кашей заедать, а на розыск и суд в Преображенский приказ к страшному боярину Федору Юрьевичу Ромодановскому. Тот ныне сыском ведал по всем воровским делам. И его все боялись как огня, шепотом называя «монстрой» за страшный вид. Крестились и плевались одновременно только при одном упоминании его имени.

Кто-то, как Иван Ушаков, подрядившийся всякие припасы доставить под Царицын да не поставивший, в Москву отосланы не были, ибо скрылись от царских очей. Но туда пошла срочная депеша с наказом: изловить, заковать в железа и доставить под конвоем к Азову.

Однако случались и такие государевы люди, которые волю самодержца исполняли в соответствии с полученными указаниями. И тогда, покидая сей гостеприимный городишко, царь приказывал палить из пушек. Благодарил расторопного слугу своего, а заодно проводил тренировку в стрельбе.

Раздражал государя и «флот». Многие струги, наспех сколоченные из сырого материала, были явно не подготовлены к длительному плаванию. Давали течь так, что солдаты едва успевали вычерпывать ковшами и бадейками поступающую воду. И тяжелые, осевшие в воду по самые края бортов, не скользили по речной глади, а ползли, как черепахи.

Случалось, что головные суда уже приходили к очередному пункту назначения, а задние еще тащились трое суток. Тут уж доставалось шкиперам и судовой команде, также мало готовой к «нептуновым делам». «Воры, воры, кругом одни воры!» — гневался «бомбардир».

4

Первыми, как и предполагалось, к Азову подошел ертаул Шеина Алексея Семеновича. Произошло это отрадное для государя действо в последнюю седмицу мая.

— Вот он, Азов-то… — вглядываясь из-под ладони в приближающийся с каждым шагом город-крепость, молвил Егор Боев. — Деды наши его брали, ерш тя в пузо, пришел и наш черед.

— Пришел и наш черед, — согласился со старым воякой Алексей Семенович, доставая подзорную трубу, чтобы лучше рассмотреть стены и башни крепости. — Хочется верить, что мы не слабее дедов наших ни духом, ни телом, ни умишком.

Пока Шеин разглядывал Азов в подзорную трубу, Боев, покопавшись в переметной суме, вынул оттуда какой-то свиток и протянул воеводе:

— Посмотри, Алексей Семенович, все так ныне там, али что-то новое имеется?..

— Что это? — опуская трубу, поинтересовался Шеин.

— Да чертеж крепостицы сей, — оскалился улубкой казачий голова. — От деда достался. Дед, когда сиживал в ней еще при государе Михаиле Федоровиче, умельца сыскал, который и начертил сию крепостицу. Так, на всякий случай… Когда вы кликнули, я, грешным делом, подумал: авось сгодится. Вот и прихватил… ерш тя в ятребо.

— Что ж, посмотрим… — беря и разворачивая свиток, молвил воевода.

То впиваясь взором в чертеж свитка, то приставляя подзорную трубу к глазу, Алексей Семенович что-то нашептывал сам себе, едва шевеля губами. По-видимому, сравнивал полустертые данные чертежа с видимыми очертаниями крепости, ее стен и башен.

— Стены, кажись, поднарастили, — наконец обмолвился он. — Да и две каланчи, сиречь башни, на подступах к граду выстроили новые. На чертеже их нет.

Посчитав, что особой ценности в старом чертеже нет, Шеин возвратил его Боеву.

— Храни. Пусть даже как память о деде своем геройском…

— И что делать будем? — пряча свиток в суму, задал Егор Петрович интересовавший многих воинских начальников вопрос. — Может, ударим с ходу, еж тя в глотку, пока враг не изготовился к встрече?..

— Может, и вправду, ударим? — поддержали Боева его старые соперники по воинским делам Никита Анненков и Фрол Акимов. — С донскими казачками вместе. Вдруг да повезет… Чем черт не шутит, когда Бог спит!

Донские казаки, привыкшие к воле вольной, как-то сразу невзлюбили Гордона, требовавшего порядка и субординации. Особенно их походный атаман Кондрашка Булавин, больше называемый на запорожский лад Булавой, которому на вид было лет так сорок. Даже хотели покинуть войско. Но потом, пошушукавшись с курскими казаками и узнав, что они будут находиться в распоряжении «самого воеводы Шеина», гонору поубавили. И согласились быть впереди полка в ертауле. Правда, воеводу они тут же на свой манер окрестили «Шеей».

Как всегда, нашлись доброхоты, которые тут же донесли Алексею Семеновичу о воровстве казаков. Но тот только блеснул по-кошачьи зеленоватыми глазами, рассмеялся в курчавую бороду да рукой махнул: «Пусть буду для них «Шеей». Лишь бы не они мне на шею сели, а я сидел на их шеях».

Казачки про ответ прослышали и… зауважали воеводу. Трения сразу утихли, а поход продолжился до самого Азова без сучка, без задоринки.

— Маловато силенок у нас, чтобы ударить с ходу, как думку имеете, — отклонил Алексей Семенович предложение курских служивых. — Да и приказ государя был: до общего сбора в баталии не ввязываться…

После этой отповеди курские служивые как-то померкли. Что-то не хотелось в степи просто так стоять, словно у моря ждать погоды. Но воевода продолжил:

— Однако мы — ертаул, — поднял он указательный палец, призывая к вниманию. — И никто еще не отменял распоряжения проводить разведку окрестностей. Только связь между собой надо поддерживать. А то турки да татары — большие мастера на воинские хитрости и уловки.

— Иное дело! — тут же ожили курские служивые.

А Егор Боев и того больше:

— Мы мигом с донцами разведку да… как ее… будь неладна… тоже на ре… ерш тя в пузо либо за пазуху… — никак не мог вспомнить он заковыристого иностранного слова.

— Рекогносцировку что ли? — мягко так, со снисхождением и едва ощутимой насмешливостью, словно кот мартовский, млея и жмурясь на солнышке, оскалился Шеин.

— Во, во! — подхватил, нисколько не задетый насмешкой воеводы, Щеглов. — Эту самую… реко… цифровку… чертову проведем.

— Рекогносцировку, — поправил, покровительственно улыбнувшись Анненков.

— Ее самую, — отмахнулся от этого подсказчика голова курских казаков. Мол, воевода — это одно дело, а когда жилец какой-то, пусть и ученый — иное. И, горяча коня: — Ну, что? С Богом! Ерш тя в пузо.

Анненков и Акимов тоже тронули поводья уздечек, направляя коней к своим сотням.

— Погодите, — остановил их Шеин. — Пусть Боев с донскими казачками займется разведкой окрестностей, а мы Гордона с войском подождем. «Что позволено Юпитеру, не позволено быку его», — пошутил, сглаживая недовольство. — Кому — в поле ратовать, а кому — холсты скатывать, кому — на всю Ивановскую кричать, а кому — рати встречать да привечать…

Рейд Шеинского ертаула в окрестностях Азова дал не только разведывательные сведения, но и первых пленных татар — языков. Языки были допрошены. Выяснилось, что о походе русского войска в Азове знают уже давно. О том даже послали вестовых в Стамбул к султану. Заодно и помощь запросили. Сами же готовятся к обороне.

— Не взять вам Азова, — шевелили разбитыми губами языки. — Лучше сразу уходите, пока секир-башка вам всем нет. Знайте и содрогайтесь — из Крыма сам хан Салим-Гирей с войском идет.

Татары, хоть и пленены, и изрядно помяты казаками, но дерзки. То ли от природы своей, то ли потому, что хотят поскорее от мучений при пытках распросных избавиться. Быть пытанным языком — это тебе не шутки шутить, не в бирюльки играть. Тут и смерть подарком покажется…

— Ничего, — при молчании Шеина ответствовал им Боев, — вас изловили, а Бог даст — и хана вашего изловим… ерш тя в пузо и в глотку, — вновь ни к селу ни к городу вставил он свою присказку. — Вы лучше о собственных головушках подумайте. Не долго им при вашей дерзости на плечах красоваться.

Впрочем, как ни хорохорится Боев, судьбу пленников решать все же не ему. Даже не Шеину. Возможно, Гордону, а то бери выше — самому государю. А как государь решит, то никому допрежь неведомо.

5

1 июня, когда под Азов прибыли полки, ведомые Лефортом и Автомоном Головиным, «бомбардир Петр Алексеев» вновь собрал «консилиумус». Прямо под открытым небом, не дожидаясь, когда солдаты возведут шатер. А что? Погода позволяла. Теплынь стояла такая, что в шатре от зноя не усидишь. К тому же степной ветер нет-нет да и доносил запах степных трав и немного сухой свежести.

— С чего прикажите начать, господа генералы? — обвел он внимательным взглядом своих военачальников.

В облике «бомбардира», как и в облике Шеина, было что-то кошачье. Возможно, это сходство вносили щеточки черных усов, воинственно топорщившихся на безбородом лике государя. Возможно, на такую мысль наводили большие, навыкате, живые, очень подвижные глаза, про которые сказывают: «Кошачьи глаза дыму не боятся». Возможно, то и другое, дополняя друг друга. Только у Шеина, как правило, в лике было что-то от игривого, немного хитроватого либо вкрадчивого кота, а у «бомбардира» — от рассерженного или нацелившегося на добычу. В зависимости от того, в каком настроении он пребывал.

Вот и ныне, «бомбардир», воинственно шевеля усами, был схож с котом, явно настроившимся на добычу.

Так как Шеин Алексей Семенович, как, впрочем, и большинство воевод и командиров полков, к числу «господ генералов» не принадлежал, то он молча наблюдал за происходящим.

— Надо штурмовать, — предложил более пылкий генерал Лефорт. — Пока к гарнизону помощь из Стамбула не пришла, — обосновал он свою позицию.

— Чушь, — поморщился Гордон. — Чушь несусветная — повторил тем же твердым, без тени сомнения голосом.

Он хоть и доводился Францу Яковлевичу родственником по племяннице, супруге Лефорта, но самого «выскочку» и «скороспелку-генерала» недолюбливал. Возможно, и ревновал. Ибо Лефорт без году неделя как в России, а уже в любимцах у царя.

— Чушь, — еще раз повторил Гордон. — Надо не штурмовать, а брать в осаду. И методично, день за днем, прикрываясь апрошами, продвигаться к стенам крепости. При этом, установив на земляных развалах орудия, вести артиллерийский огонь, чтобы не дать противнику передыху. А еще нужно подвести подземные галереи под стены крепости, заложить в них пороховые заряды и взорвать. Стена рухнет, тогда можно будет и на штурм идти. Но никак не ранее! — выпятив нижнюю губу, важно внес он заключительное слово.

— А ты что скажешь? — недовольно зашевелив усами, спросил Петр Алексеевич Головина. — Ты что скажешь, генерал?

— Я — за осаду, — тут же отозвался Автомон Михайлович, огладив бороду. — А еще за то, чтобы, кроме внутреннего кольца, у нашей осады было и внешнее — от татарских орд, которые уже ныне пробуют наскакивать на наше войско. Но стоит нам за ними погнаться, как они сразу же в степь — и ищи-свищи их…

«У Автомона глаз с поволокою, а роток-то с позевотою», — вынес свою оценку Головину Шеин, отмечая, с какой ленцой тот участвует в совете.

Расхождение во мнениях «господ генералов» явно пришлась не по вкусу «бомбардиру», и он стал спрашивать командиров полков. Но те только пожимали плечами: наше дело, мол, маленькое, что прикажите, то и исполним. Но вот «очередь» дошла и до Шеина.

— Вот ты, воевода, дважды ходивший к Перекопу, что присоветуешь? — установил внимательно-цепкий взор Петр Алексеевич.

— Я, государь, за то, чтобы вначале штурмом взять каланчи, что в трех верстах от самой крепости…

— Поясни, — прервал Петр, прищурившись, что указывало на его явный интерес к доводам бывалого воеводы.

— Во-первых, они вместе с цепями, перегораживают ход по реке и не дают даже тому небольшому количеству стругов спуститься ниже, чтобы поддержать штурмующих со стороны Дона, — тут же принялся пояснять свою мысль Шеин. — Во-вторых, они, если не будут нами взяты, останутся в тылу нашего войска и будут постоянно беспокоить огнем своих пушек. Тогда то ли про осаду думай, то ли про свой тыл мысли… А это в нашем деле ни к чему…

— Две каланчи — не такая уж большая докука, — перебил с явным недовольством Головин. — Сам же сказываешь, что они в трех верстах от города. Значит, ядра их пушек войско не достанут.

— Вот, вот… — поддержал его Лефорт при молчаливом нейтралитете Гордона. Достал трубку и стал набивать ее табаком.

Царь не вмешиваясь, молча переводя взгляд с одного говорившего на другого. Помалкивали и полковники.

— Может, ядра и не достанут, но держать у себя в тылу врага, способного в любой момент на вылазку, не стоит — остался при своем мнении Алексей Семенович. — Мало того, я больше скажу: надобно по Дону собрать все струги, что покрупнее, да и спустить их с воинством пониже Азова, чтобы они вражеским кораблям прорваться в крепость ходу не давали.

— Ну, уж это совсем что-то из области сказок, — отверг Головин данное предложение с откровенной усмешкой. — Ты нам еще про корабли скажи, которые стоило бы с собой сюда привести.

— И скажу, — как можно мягче, не повышая голоса (ведь Головин все-таки генерал и член «консилиумуса»), ответил Шеин. — Стоило бы иметь. Конечно бы, стоило… Но раз их нет, то на нет, как говорится, и сказу нет. А почему я за осаду, а не за штурм, — обернувшись всем туловищем к государю, продолжил далее, — так потому, что Азов, насколько мне удалось рассмотреть его в подзорную трубу, имеет три линии крепостных стен. Они со всеми башнями и бастионами стоят одна за другой, прикрывая центр города. Так что даже при падении во время штурма одной линии укреплений, еще останутся две…

— А что, при осаде внутренние стены разве не придется преодолевать? — съязвил Лефорт, пыхнув дымом из трубки и изо рта. Он единственный из «консилиумуса», кто позволил себе курить при государе. — Или, быть может, они испарятся?..

— Придется, но они будут либо разрушены, либо значительно повреждены…

— Довольно споров, — остановил «бомбардир» начавшуюся перепалку. — Мне не споры нужны, а дельные советы. Как видите, — пошутил и с иронией, и с сожалением, — сам-то военного и полководческого опыта кроме потешных игр, не имею. Только лишь до чина «бомбардира» дорос, — дернул усмешливо кошачьими усами. — А тут, должен всем заметить, мы не потехой пришли заниматься, а в серьезные игры играть. То-то!

Государь, как давно приметил Шеин, даже в обществе, на глазах у многих, мог быть самокритичен. Вот и теперь, пусть и в ироничной форме, но высказался с иронией о своих воинских и полководческих познаниях и дарованиях.

«Это хорошо, — отметил Алексей Семенович. — Плохо то, что у «консилиумуса» нет единого мнения. Но, Бог даст, со временем оно появится. Если же не появится, то добра ждать не стоит».

Еще плохо было то, что «господа генералы» видели в Шеине не друга-товарища, а соперника. Поэтому все его слова тут же принимали в «штыки». И то — неверно, и это — неправильно…

Между тем, Петр Алексеевич, взвесив на ему одному лишь видимых весах поступившие предложения, пришел к выводу, что стоит придерживаться плана Гордона.

— Берем Азов в осаду. Устанавливаем пушки. Роем подкопы под стены. Ведем апроши, — распорядился кратко и ясно.

Только буквально вторая ночь показала, что оставлять у себя в тылу каланчи никак нельзя. Турки, как и предполагал Шеин, сделали оттуда вылазку. Несколько человек убили, еще больше покалечили, но больше того — устроили переполох, не дав солдатам выспаться. Беспокоили и орды крымчаков, неожиданно налетающие, словно знойный горячий ветер, из степи. Приходилось постоянно держать под ружьем целые роты, а также разворачивать пушки и бить по ним картечью. Теряя убитых и раненых, орды откатывались, чтобы через некоторое время, в самый неподходящий момент с визгом и криком рвануть на какой-нибудь полк или на солдат и стрельцов, занятых земляными работами.

— Надо с этим что-то делать? — попенял «бомбардир», перепачканный пороховой копотью, чистоликому генералу Гордону. — Не дают вести осадные работы и палить по городу из пушек.

Правда, тут Петр Алексеевич несколько лукавил. Он-то свою батарею все-таки установил и уже вел пристрелку ядрами и бомбами, которые сам же и снаряжал.

— Надо, — согласился генерал и приказал Шеину с отрядом курян и донских казаков «делать что угодно, но орды рассеять».

— Мне для этого дела надобны пушки, ручницы, зависные пищали, — попросил Алексей Семенович.

— Коли надобно, то бери, — не стал вдаваться в подробности Гордон. — Главное, чтобы был результат. Результат-то будет?

— Должен быть.

— Ну, смотри! А то «бомбардир» наш шею быстро скрутит, не посмотрит на боярство и воеводство, — предупредил на всякий случай.

Шеин и сам понимал, что в случае неудачи, похвальных реляций ожидать не стоит.

Собрав начальных людей над курскими служивыми и атамана донских казаков с его же сотниками, довел приказ государя и свою задумку повторить с крымчаками ту же игру, что некогда была исполнена с ногайцами на Белгородской засечной линии.

— А что, — загорелся идеей сразу же Егор Боев, — задумка хоть куды, ерш тя в печенку! Я со своими казачками за приманку сойду. Так заманю, что сам дедушка Сусанин позавидовал бы.

«И откуда он только про Сусанина знает?» — подивился Анненков, но план воеводы вместе с Фролом Акимовым одобрил.

— Хорошо придумано, — поддержал задумку и атаман донских казаков Булавин, сверкнув звездистыми, рассыпчатыми очами. — Надо только хорошее место для засады найти. Хотя, — залез пятерней в сивую бороду, — кажись, одно на примете есть. У речки Косухи. Там еще и дубравка некая имеется…

— Покажешь — посмотрим, — перешел к делу Шеин, порадовавшись, что его задумке есть уже и моральная и фактическая поддержка. — Посмотрев же, решим, пригодно или не пригодно то место для засады. Если будет пригодно, то и действовать начнем.

— А когда начнем?

— Да хоть сегодня. Если место удобное, то ночью пушки и засадный отряд переправим, чтобы враг не заметил. А с утречка, даст Бог, и приманку в поле вышлем.

Однако с этим делом пришлось обождать. Перед вечером бирючи по указанию «бомбардира» прошли по полкам в поисках добровольцев для взятия каланчей. Каждому добровольцу обещалось по 10 рублей золотом.

— Прости, воевода, — повинился атаман донцов, — мои казачки на царские червонцы позарились. Да, по правде говоря, — хмыкнул Булавин, — и самому охота счастье попытать. Не обессудь, будем живы, твою задумку тоже исполним.

Пришлось идти к Гордону, просить отсрочку. Однако тот даже обрадовался, что казаки, польстившись на обещанные деньги, решили начать с башен, перекрывающих подступы к Дону и сам Дон тяжелыми чугунными цепями. Стрельцы-то особой радости и желания к сему делу не проявили. Даже больше — роптать начали.

6

Утром 4 июня, воспользовавшись предрассветным туманом, густо стелившимся от Дона, добровольцы и донцы, кто пеше, кто на стругах, с лестницами и шестами дружно устремились к стенам башни, стоявшей на правом берегу. Турецкие часовые не спали, но из-за тумана заметили атакующих слишком поздно: те уже лестницы начали к бойницам приставлять… Раздались первые выстрелы. Потом пошло-поехало. Выстрелы гремели, не смолкая. Особенно дружно они раздавались со стороны атакующих. А вот в дело пошли и ручные гранаты, забрасываемые смельчаками прямо в черные зевы бойниц.

Турки сопротивлялись яростно. Отстреливались из янычарок, визжа, с кинжалами и кривыми мечами бросались на атакующих. Не удавалось убить либо заколоть — хватали мертвой хваткой и вместе выбрасывались из бойниц к подножию башен. Но добровольцы из служивых и казаков брали верх храбростью да удалью. И, конечно же, численностью. Вскоре последние защитники башни были перебиты, а пытавшиеся спастись вплавь, утонули.

— Все, дело сделано! — тряхнув кудрями, докладывал Булавин Шеину о взятии каланчи. — Теперь слово за царем. Мои казачки ждут обещанные червонцы. Как думаешь, воевода, и на погибших в деле выдаст, не обманет?

— Государь слов на ветер не бросает, — хмурясь, заметил Шеин.

Не нравилась ему, ох, не нравилась словесная вольность казачьего атамана. Не нравился и сам атаман, бравировавший своей независимостью и дружескими отношениями с гетманом Иваном Степановичем Мазепой. Про таких-то и идет молва: «Русы волосы — сто рублей, буйна головушка — тысяча, а всему молодцу — и цены нет».

Впрочем, атаман — не невеста, а воевода — не жених, чтобы про «нравится, не нравится» рассуждать. Дело делает — и ладно. Остальное же воеводу пока не касается.

— Царь, может быть, и не бросает слов на ветер, — усмехнулся с язвинкой Кондратий, — а вот «бомбардир»… так кто его знает…

— Кондратий, ты же не пес, чтобы лаяться да на ветер брехать, — сурово одернул Шеин атамана донцов. — Должен понимать, где слово сказать, а где и язык придержать. Ибо языкастых не всегда и не везде любят…

— Ты, воевода, это к чему? — резко крутнул сивой бородой Булава.

— А к тому, что надобно не пустозвонить, а дело делать. Мы же вчера вроде договорились…

— А червонцы?! — насупился атаман.

— Червонцы никуда не денутся. Получите. За Богом молитва, а за государем служба, как известно, не пропадет…

— Случается, — перебил атаман донцов, — что и не всякая молитва до ушей Бога доходит, а уж про государей… о том и говорить не стоит.

— Не богохульствуй, — вновь одернул Булаву Алексей Семенович. — К добру это не приводит. Давай лучше о деле толковать.

Петр Алексеевич взятием каланчи был несказанно доволен. Еще бы: взято тридцать две пушки, в том числе пятнадцать — чугунных, знамя отряда, куча ружей и ядер. Неплохое начало.

— Молодцы! — по-мальчишески, сверкая радостно очами, восторгался он смельчаками-добровольцами, большинство из которых, как выяснилось, были донские да курские казаки из ертаульного отряда Шеина. — Всем выдать золотые червонцы! И немедленно!

Казначеи, подчинясь царскому слову, стали готовиться к выдаче обещанной государем награды, согласно представленным спискам. Но оказалось, что золотых червонцев на всех не хватает. Дворцовая интендантская служба, отвечающая за своевременное обеспечение войска всем необходимым, в том числе и жалованьем, с золотыми червонцами, как и с солью, прямо сказать, обмишурилась.

— Тогда серебром, — зыркнул недобро «бомбардир» на казначеев, — но на ту же сумму. Я своего слова не нарушу.

— А ежели роптать начнут? — поинтересовались прижимистые казначеи.

Поинтересовались не потому, что радели о государевой казне — им на это было наплевать и растереть — а потому, что теплили надежду приберечь золото и серебро для себя, любимых. А с казачками да прочими смельчаками, рисковавшими своими головушками, мыслили расплатиться медными монетами.

— Кто роптать начнет, тем сказать, что можно запросто лишиться и награды и головы своей глупой заодно, — вмешался Александр Меншиков.

— Не тот случай, — не поддержал своего смышленого друга и денщика Петр Алексеевич. — Пусть люди знают о царской щедрости и царском великодушии. Охотнее воевать станут. А ты, Александр Данилыч, — переключился «бомбардир» на любимца, — лучше скажи: золотые червонцы имеешь?

— А что? — сразу насторожился Меншиков.

— А то, друг любезный, что надобно государя своего выручать. Мы же потом, в Москве, сочтемся. Ты меня знаешь. Мое слово твердо, как камень. Не зря же меня Петром назвали. Ведь Петр в переводе с греческого на наш язык — это камень, скала, утес. То-то!

— И рад бы был, мин херц, — расслабился Меншиков, поняв, что на этом деле можно не лишиться кровных денежек, а даже подзаработать малую толику, — но моих скудных запасов вряд ли хватит для столь щепетильного дела. Вот если Гордона, Лефорта да Головина потрясти… То пожалуй…

— Спасибо за подсказку, — затеплил насмешливо-веселыми огоньками очи Петр Алексеевич. — Я бы до сего сам сроду не докумекал.

— «Спасибо», мин херц, не золото, карман не тянет, — тут же нашелся хитрец, — только господам генералам о моей щедрости уж ни слова! Обидятся еще ненароком, скажут, почему не их спросили — они бы сами все это предложили.

— Ну, и хитрец же ты, Алексашка, — усмехнулся в усы «бомбардир».

К обеденной поре всем смельчакам — и живым, и десятникам для родственников павших, — принявшим участие в штурме каланчи, была выдана обещанная награда. Салютом же этому действу стал громовой взрыв, снесший до самой подошвы злосчастную башню. Это тоже было распоряжение царя, желавшего убрать на дно Дона чугунные цепи, перегораживающие реку.

Взятие и снос первой каланчи так подействовали на защитников второй, что они, не дожидаясь штурма, сами покинули ее. Захватив знамена, ружья и мелкие пушки, оставив только пять тяжелых, которые было не унести и не сбросить в Дон, турки бежали в Азов. Только не всем из них было суждено укрыться за крепостными стенами. Многие при отступлении были порубаны и заколоты драгунами и солдатами Лефорта. Добычей русского воинства стали и пушки, брошенные отступающим неприятелем.

На радостях первого успеха, Петр Алексеевич от имени «бомбардира Алексеева» отписал в Москву «князь-кесарю» Федору Ромодановскому и послал с сеунщиком следующее: «Июля в 4 числе милостию божию под Азовом две каланчи, сиречь башни, взяли. Одну — боем и с великим трудом, а другую — без боя потому, что от страха и ужаса великого турки безбожные побежали. И на тех обоих каланчах взято 37 пушек, также порох и ядра. Да языков взято на одной каланче 17 человек, а на другой — 14. А тех, которые побежали, всех порубали, а иные все перетонули».

— А ты, Фома неверующий, говорил, что с наградами что-то может случиться нехорошее, — попенял Алексей Семенович атаману донцов Булаве, пришедшему к нему в походный шатер. — Может, где-то такое и может быть, только не у нашего православного государя. У него слово с делом не расходится. Царь если жалует, то жалует.

— Жалует царь, да не жалует псарь, — сняв барашковую папаху и перекрестив лоб на иконку, прикрепленную в восточном углу шатра, даже не подумал о малейшем раскаянии Кондрат Булава. — Не всем моим казачкам червонцы достались. Кому-то и серебром за кровушку плачено. Впрочем, не о том ныне речь. Давай, воевода, думать, как над татарами промысел учинить, пока мои казачки охоту на то имеют.

— Давай, — не стал возражать Шеин. — Только нам стоит совместить разведку местности с приманкой.

— Это как? — заострился взглядом атаман.

— А так, — счел нужным пояснить свою мысль воевода, — чтобы не просто прокатиться на лошадях взад-вперед да местечко нужное присмотреть, а чтобы и местечко присмотреть под засаду, и небольшой татарский отряд за собой «хвостом» возле того места проволочь.

— Это как рыбу на прикормку брать что ли?! — поняв и одобрив воеводскую задумку, засмеялся раскатисто Булавин, сверкнув белизной зубов.

— Можно и так сказать, — улыбчиво мурлыкнул в усы и бороду Алексей Семенович. — Можно и так сказать.

Задумка удалась. И утром седьмого июня большая орда крымчаков, заприметив поблизости от себя казачий сабель в двести-триста отряд, вчера едва ушедший от их погони, погнавшись скопом, напоролась на засаду. И была в упор расстреляна из пушек, ручниц и пищалей на берегу реки Косухи.

Тех же, кто искал спасения от кошмара смертоносных ядер, бомб, пуль и картечи в степи, прижав к обрывистому берегу реки, начисто вырубили развернувшиеся и выскочившие из-за бора лавы казаков и курских служивых людей. Победа была столь внушительная, что курские ратники и донские казаки радовались как малые дети.

— Теперь крымчаки надолго будут отучены от набегов и погонь за нашими отрядами, — подвел итог молниеносной операции Алексей Семенович, когда в его шатре вновь собрались начальник курских служивых людей и атаман донских казаков. — Такого страху нагнали, что сто лет помнить будут.

— Это уж точно! — поддержали его курские начальные люди — Анненков, Боев и Акимов.

— Теперь, надо полагать, потише будет… — вставил свое слово и Фрол, давно собиравшийся повидаться с сыном и все не могший этого сделать.

— А мне кажется, — не согласился Кондрат Булава, — что горбатого только могила исправит. Опять нехристи в скором времени полезут. Вот немножко очухаются, поднакопят силенок — и полезут. Уж такова у них натура.

— А мы их снова, ерш тя в селезенку, по мордасам да по мордасам, — рубанул воздух рукой Боев. — Снова красной юшкой до самых пяток умоются.

— Да раньше-то разве мало бивали? — гнул свое атаман донцов. — Бивали не раз. Много раз бивали. Бивали так, что они пощады просили. Взять хотя бы второй поход к Перекопу. Ведь просили же пощады? — обратился он напрямую к воеводе.

— Просили, — согласился тот без особого желания. — Точнее, их хан просил, — добавил для верности.

— И что? — тут же подхватил, перебив, Кондрат. — Как ни рядились в овечьи шкуры, хвост-то волчий все равно видать. И волчьи повадки тоже.

«Да и сам ты волк — с неприязнью подумал об атамане Шеин. — Хоть и пробуешь при хозяине собакой взлаять, но волком остаешься, по-волчьи воешь. А волка, давно известно, сколько из рук ни корми, все равно в лес смотрит. Потому, не будь в тебе ныне необходимости, стоило бы взять под белы руки да в Преображенский приказ передать».

Гордон большого внимания победе над ордой крымчаков не придал. Лишь буркнул, пришедшему к нему с докладу Шеину: «Хорошо».

Зато «бомбардир» и «Спасибо!» сказал, и, наклонившись, так как был куда выше, обнял руками за голову и ткнулся влажными губами куда-то в щеку. А отпуская, пошутил:

— Помнится, я к тебе бомбардиром в роту просился, но, увы, не смогу этого исполнить. Ныне целую батарею орудий под началом имею. Ты уж прости.

— Пред государем за доброту его преклоняюсь, — снял Алексей Семенович соболью шапку и раскланялся в пояс, — а «бомбардиру», так и быть, прощаю.

— Молодец! Люблю находчивых, — еще раз обнял и поцеловал самодержец воеводу.

Царская милость Шеина радовала. Не радовали дела по осаде Азова. Даже не дела, а разноголосица среди «господ генералов». Каждый из них в «свою дуду дудел», а вот общего «оркестра» что-то не получалось.

7

Сто семьдесят русских пушек, установленных на земляные раскаты, день и ночь обстреливали город и крепость, нанося разрушения и вызывая пожары. Но турки пожары тушили и на огонь русских батарей отвечали огнем своих пушек.

Апроши к городу велись столь медленно и столь неумело, что казалось, окончанию этих работ конца-края не видится. К тому же интендантство оказалось самым неподготовленным звеном в походном войске: постоянные перебои с доставкой продовольствия, запасов воды, соли, фуража для коней — не раздражали даже, а злили государя. Порой дело доходило до того, что в стрелецких и солдатских полках есть было нечего, и отощавшие солдатики да стрельцы ходили христарадничать к казачкам атамана Булавы. Те зло шутили над ними, но ествой делились.

Дело в том, что вскоре после взятия двух первых башен и проведения засады против татарской орды, донцы задумали сходить в неприятельский тыл: «Ворога пугнем маленько — он нас там, мабуть, не ждет. Да, Бог даст, припасом разживемся, ибо на голодное брюхо воевать, что раньше сроку помирать».

В поход собирались идти не в конном строю, а на стругах, на которых приплыло войско Лефорта и Головина.

— Чего им без дела стоять.

Задумка была интересной, но разрешить ее воевода Шеин сам не мог, о чем он честно сказал атаману донцов.

— А ты с царем-батюшкой с глазу на глаз погуторь, — не моргнув глазом, рубанул тот. — Может, и согласится. Он тебя, воевода, как видим и не в обиду тебе будет сказано, полюбливает.

— Я не девица, чтобы меня полюбливать, — отбрил нагловатого атамана Алексей Семенович. — Однако до государя схожу, челобитную вашу доведу. Ибо и сам вижу в ней прок.

— Во, во, — раззявил рот в ироничной улыбке Булава, — доведи. Глядишь, и выгорит…

Петр Алексеевич выслушал задумку — и разрешил.

Казачки на тысяче отобранных ими стругах душной ночкой и ударили в набег. Уж что и как они там делали да творили, одному Богу известно, только вернулись и с припасами, и с иной добычей, и с новыми языками. Мало того, некоторые и красным товаром — молодыми татарками — обзавелись.

— А эта обуза зачем? — удивлялись некоторые курские вои, особенно молодые.

— Как зачем — объясняли более опытные — Женами сделают. У казаков завсегда так: полонянок, хоть татарок, хоть турчанок, обязательно в жены. Род от браков таких крепнет.

Часть съестных припасов донцы сдали интендантам, но другую часть, возможно куда большую — Шеин, если честно сказать, не приглядывался — припрятали. Потому всегда были и с пищей, и с питием.

— Сколько можно на одном месте топтаться? — гневался Петр Алексеевич.

— Осада — дело долгое и неспешное, — отбивался Гордон, к которому в основном и относились царские нарекания.

— А я говорил, что надо было сразу идти на штурм, — вставлял ему в самолюбие очередную занозу Лефорт. — Теперь же фактор неожиданности упущен. И штурм прежнего эффекта может не дать…

— Да нет, господа генералы, — позевывая и мелко крестя рот, гудел Автомон Головин, — время еще есть и на осаду, и на штурм.

— Гляжу я на вас, — дергая усами и становясь похожим на рассерженного кота, отчитывал «господ генералов» «бомбардир», — и диву даюсь: слов, как пушечного грохота, много, а дел — и с малое ядрышко не наберется. Один пшик. Только один воевода Шеин со своим ертаулом да донскими казачками что-то и сделал.

— Да мелочь то, — небрежно отмахнулся Лефорт.

— Вот именно, — поддержал его Головин. — Одна видимость, которая погоду не делает.

— Так делайте же погоду! — горячился Петр Алексеевич. — Сколько можно о ней говорить и ничего не делать! Мы говорим, а к туркам в Азове из Стамбула на кораблях очередное пополнение прибыло. Мало того, что людей добавилось, запас боевых припасов пополнился.

В словах государя была горькая правда. Со стороны моря к Азову беспрепятственно подходили военные корабли. Потому гарнизон крепости не только пополнялся резервами, но и поддержку извне чувствовал. А это укрепляло его боевой дух.

Пятого июля апрошами, шанцами и городками подошли вплотную к крепостным стенам. Турки сделали вылазку и попытались уничтожить подвижные городки, называемые казаками еще «гуляй-городами». Но были встречены такой дружной ружейной и пушечной пальбой, что понесли значительный урон и откатились назад в крепость.

Четырнадцатого июля казакам и курским служивым, ведомым в атаку самим воеводой, под прикрытием городков удалось добраться до угловой башни и даже занять ее. Опомнившись, турки повели такой жестокий огонь, что надо было бросать башню и отходить к своим, либо, дождавшись подкрепления, сбивать турок со стен и идти дальше. В противном случае потери, понесенные ертаулом, были бы неоправданными. Понимая это, Шеин отправил одного из своих людей к Гордону с депешей. Всего пять слов было нацарапано в ней: «Прошу помощи! Иначе башню не удержу».

Помощь не пришла, и башня была оставлена. Казаки: и донцы, и курские, не стесняясь, матерились. Стрельцы и жильцы были хмуры. Стало понятно, второй раз они на штурм уж не пойдут. К тому же был ранен Анненков и убит Фрол Акимов, который хоть ненадолго, но успел побывать в полку у сына Семена, дослужившегося уже до прапорщика-знаменосца. И только Боева с его «ерш тя в пузо» ни пули, ни сабли не брали. Однако прыти после гибели многих товарищей поубавилось и у него.

В этот день к туркам переметнулся Яков Янсен из голландских военных матросов, пользовавшийся расположением царя. Петр Алексеевич был взбешен. Да так, что офицеры из иностранцев, кроме разве что Гордона да Лефорта, боялись к нему подходить. К тому же пятнадцатого июля по подсказке Янсена, рассказавшего, как в послеобеденное время русские любят подремать, турки совершили вылазку из крепости и перебили около сотни солдат и стрельцов, дремавших в окопах.

Тут уж не только царь стал косо посматривать на своих выкормышей, но и многие русские военачальники средней и малой руки. А солдаты и стрельцы прямо говорили, что от иностранцев-засранцев добра ждать не приходится. Им русской кровушки не жалко.

Пятого августа русские войска вновь попытались овладеть крепостью, пойдя на штурм после длительной огневой подготовки. Шли четырьмя колоннами. Их по указу царя вели сами генералы и Шеин, которому государь, видя его удачу, доверил несколько стрелецких и солдатских полков и, конечно же, курских служивых из ертаула.

Около четырех с половиной тысяч человек было в подчинении Алексея Семеновича, но именно ему с этим меньшим числом служивых удалось взобраться на стены первой линии обороны. Тут-то бы его поддержать другим. Но ни Гордон, ведший свою колонну атакующих слева, ни Головин, ведший полки справа, не поддержали. Не пришел на помощь и Лефорт, так и не дошедший на своем участке до крепостной стены. Может быть, он бы и дошел, да подрывники, закладывавшие мину под стеной крепости на его участке, ошиблись в расчетах. При подрыве мины оказалось, что она бабахнула не под стеной, а в рядах атакующих. И атака захлебнулась в этом огненном аду.

Под напором турок полкам Шеина Алексея Семеновича, неся потери, пришлось отступить на исходные позиции.

Государь вновь гневался, ходил сумрачный. Иностранцы, особенно инженеры-минеры, старались не попадаться ему на глаза. Адам Вейд, проводивший расчеты, а потому в глазах всего русского воинства считавшийся главным виновником гибели сотен людей, словно заяц, отсиживался в шатре Лефорта. Боялся, что кто-либо из стрельцов или солдат, не дожидаясь царского разбирательства над ним, учинит самосуд и прибьет без зазрения совести.

Шеину было обидно, что дважды «опытнейшие» генералы его не поддержали. Не поддержали не потому, что не могли, а потому, что завидовали его успехам. Но свою обиду Алексей Семенович замкнул в себе, а ключи от незримого замка выбросил. А мысль пойти и пожаловаться государю, помимо его воли, сверлившую голову, старался изгнать прочь, как привязавшуюся болезнь. Понимал: до добра она не доведет, только озлобит завистников.

Последняя попытка штурма Азова была предпринята потешными полками в октябре месяце. Преображенцы и семеновцы ворвались в город, но не получив поддержки остальных полков, были вынуждены отступить на исходные позиции.

— Все! — скрежетал зубами «бомбардир» в ближнем круге «господ генералов». — Игра с Азовом не удалась. Возвращаемся. И пусть историки этот наш поход запишут как «поход о невзятии Азова».

Около двух тысяч солдат, стрельцов, жильцов и казаков осталось навсегда под стенами Азова, в наспех вырытых могилах, под невысокими курганами с поминальными крестами. В одной из таких братских могил был погребен и Иван Ушаков, кровью искупивший при одном из штурмов стен Азова свое воровство. Государь позволил в виде милости сие.

В боях за Азов пали и друзья царя Петра по потешному полку Воронин и Лукин. Был убит под Азовом и князь Федор Троекуров, которого Петр также называл своим другом. Но его, как и еще нескольких особо родовитых вельмож, павших в боях за Азов, в гробу повезли хоронить в родовой усыпальнице. Смерду — смердово, а князю — князево.

Остальным, оплакивая невидимыми и беззвучными слезами павших товарищей, предстояло вернуться в родные грады и веси. Впрочем, и это доведется не всем. Весь возвратный путь будет отмечен могильными холмиками да кое-как сколоченными, а то и просто связанными бечевой крестами.

На месте отобранных у турок двух первых башен был заложен городок, названный Новогеоргиевском, затем переименованный в честь преподобного Сергия Радонежского в Новосергиевск. И в нем оставлен был до следующего года воевода Яким Ржевский с гарнизоном солдат при пушках.

— Держись, — напутствовал его «бомбардир», — и жди. Мы вернемся. Мы скоро вернемся.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ, в которой рассказывается о втором походе царя Петра Алексеевича с русскими войсками под Азов, о присвоении бывшему курскому воеводе воинского звания «генералиссимус» и о взятии Азова

1

Хотя поход к Азову и закончился ничем — крепость взята не была, но, имея пример помпезного возвращения из второго похода к Перекопу Василия Голицына, Петр Алексеевич также решил «подсластить» горечь неудачи победоносным вступлением войск в столицу. А то, что под стенами Азова осталось убитыми около двух тысяч русских солдат да примерно столько же раненых мыкает горе в селах и городках на всем пути от Азова до Москвы, никого не должно было печалить и волновать. Россия большая, и народцу в ней предостаточно.

К тому же, хоть и не блистательные, но все же значимые победы были одержаны войсками воеводы Бориса Петровича Шереметева и гетмана Ивана Степановича Мазепы. На нижнем Днепре приступом были взяты Кази-керман и Таган, а также захвачены Шагин-гирей и Арслан-керман, из которых турки бежали без боя.

В поход уходили по весне, когда природа оживала после зимней спячки. К Азову подошли вообще, когда зелень бушевала, когда небо было высоко-высоко и лазурно-лазурно, когда даже облака были редкими гостями, не говоря уже о тучках. А вот в Москву возвращались поздней осенью.

Давно уже отшумел листопад, и из всех красок этой поры остались только серые, свинцово-тяжелые. Серыми смотрелись лиственные леса, серо-зелеными — хвойные. Серым было небо, низко нависшее над землей, готовое в любой момент разродиться затяжными дождями. Свинцово-серыми виделись глади рек, которые приходилось переходить не только по мостам, но и вброд. Серым было настроение солдат и стрельцов в полках, понесших потери. Серым было настроение у жителей встречных деревень и селений. С этой серостью надо было что-то делать.

Остановившись в Туле, Петр Алексеевич направил «князю-кесарю» послание, чтобы Москва готовилась к торжественной встрече «православного воинства, пролившего кровь за веру Христову и Отечество». Федор Юрьевич Ромодановский, получив высочайший рескрипт, не откладывая дело в долгий ящик, стал готовить столицу и народец московский к торжественной встрече царя и воинства.

По улицам скакали бирючи и глашатые, призывая москвичей в нужный день и нужный час не сидеть по теремам да торговым лавкам, а дружненько выйти на привечание государя Петра Алексеевича и воинства русского. О том же вывешивались листы с указом государя Ивана Алексеевича и «князя-кесаря» Ромодановского. Попы в церквах также напоминали прихожанам об их долге. Словом, карусель закрутилась не хуже, чем при Софье Алексеевне, когда встречали князя Василия Васильевича Голицына.

Шеин Алексей Семенович, оставшись без воинства, так как донцы еще под Азовом покинули войско, а курские служивые — у Острогожска, мог до самой Москвы быть свободен от служебных дел. Воспользовавшись этим обстоятельством, на одном из привалов он посетил Семеновский полк. Полк изрядно поредел во время последнего штурма. Но Семен Акимов уцелел, даже ранен не был. Он уже знал о гибели отца, поэтому только поблагодарил воеводу за заботу.

— Будем в Москве — заходи, не чинясь, — пригласил Алексей Семенович Семена Акимова. — Я хоть и боярин, но воинское братство уважаю. Вместе ведь под пулями хаживали, вместе кровушку проливали. Да и ты, смотрю, не нынче-завтра офицером станешь… Значит, непростой человече.

— Зайду, обязательно зайду, — пообещал Семен. — Правда, коли служба позволит, — тут же смутился он. — Я хоть и не рядовой солдат, и благодетелю нашему Петру Алексеевичу лично знаком, но служба есть служба. Ее нити хоть незримы, но крепки. И просто так, по одному моему хотению, не отпускают.

— Что верно, то верно, — посочувствовал и Семену, и себе самому Шеин. — Сын у меня растет, а я его из-за службы этой самой почти не вижу. Хорошо хоть Параска присматривает…

— Дай ей Бог здоровья на многие лета за доброту, — от чистого сердца пожелал счастья землячке Семен.

— Да-да, дай Бог, — перекрестился Шеин. — Зело выручает меня… А как братцы твои младшие, сестры? — сменил он тему разговора. — Небось, уже выросли?

— Я-то сам давно их не видел, а отец говорил — подросли. При нем были. А ныне, — загрустил взором Семен, — при матушке вдовой остаются. Тяжеловато им будет…

— Господь милостив, — приободрил Шеин бывшего своего посыльного, — все как-нибудь утрясется.

— Вот я и уповаю на Господа нашего, — посветлел ликом Семен. — А еще мыслю братьев в наш полк призвать, а сестер, даст Бог, замуж выдадим. Они у нас красивые… Матушку же к себе заберу. Не дам горе мыкать одной.

«Лучше бы были счастливые», — подумал Шеин про сестер Семена, но вслух произнес другое:

— Верно мыслишь. Государева служба хоть и непроста, и тягостна, но важна. Да и денежки немалые дает. Ежели с умом, то жить можно…

Поговорив еще какое-то время о том о сем, Шеин покинул Семена и его Семеновский полк. А когда добрался до ставки генерала Гордона, при котором он формально и состоял на службе, то узнал, что его самого разыскивает государь.

— Поспеши, — напутствовал Гордон, — «бомбардир» ныне не очень-то весел. Смотри, чтобы не осерчал… за долгое отсутствие.

«Что невесел, то понятно: причин для веселья нет. Ты, Петр Иванович, тоже радостью не светишься… И у Лефорта прыти поубавилось… Да и мне что-то не до смеха ныне… — размышлял Шеин на пути к царю. — А вот для чего зовет — вопрос».

Но, вопреки опасениям Гордона, государь встретил улыбкой. Предложил сесть за стол и откушать с ним, «что Бог послал».

Бог на походный столик «бомбардира» послал каравай свежеиспеченного хлеба, жареного гуся, жбан вина и две серебряные чары возле него. Во время осады Петру Алексеевичу приходилось «поститься», теперь же он мог позволить себе и дары Бахуса.

— Выпьем, воевода, — собственноручно разлил по чарам вино Петр Алексеевич. — Обмоем по русскому обычаю не очень-то удачный поход… Да и поговорим о нем и ином прочем.

— За ваше царское здоровье! — отпил пару глотков Шеин из своей чары.

— Как ты, Алексей Семенович, считаешь, — сразу приступил к сути дела государь, — в чем основная причина нашей неудачи?

Он, по-видимому, приготовившись к серьезному разговору, а не к питию, поставил свою чару на столешницу. Последовав его примеру, поставил и Шеин.

— Мне тут одни разумники намекнули, что если бы у нас было войск тысяч на десять больше, то Азов бы пал… Так ли это?

— Государь, — глядя Петру Алексеевичу в лицо, держал ответ воевода, — я, конечно, иноземных академий не кончал, военному делу обучался у наших воевод да на собственных походах… Но даже это малое позволяет мне говорить о необходимости единовластия. А что же у нас получилось?

— Что? — поощрил улыбкой Петр Алексеевич.

— А то, что кто в лес по дрова, а кто в Киев… до кумы, — переиначил Шеин пословицу. — Словом, в огороде лебеда, а в Киеве дядька.

— Это ты о чем? — прищурился Петр.

— А о том, государь, — решил рубить «правду-матку» Алексей Семенович, — что пошел я с ертаулом да донецкими казачками на штурм, взял башню и бьюсь крепко. Тут бы меня и поддержать. Никто не поддержал!

— Это в тебе, воевода, видимо, обида говорит…

— Пусть обида, — не стал оспаривать царское замечание Шеин. — Но вот другой пример: преображенцы и семеновцы, считай, уже в город ворвались. Тут бы всем скопом им помочь, разом навалиться, по их следам хлынуть. Такая бы живая река появилась, что никаким туркам ее не остановить!.. Но не поддержали. Со стороны поглядывали… чем, мол, дело закончится… Закончилось пшиком и потерями хороших солдат, — погрустнел взором воевода. — Потому, государь, нравится или не нравится, но скажу прямо…

— Ну-ну! — усмехнулся Петр Алексеевич. — Режь правду-матку царю в глаза.

— Нужно единоначалие и лучшая организация осады и штурма. Чтобы не растопыркой, — показал Алексей Семенович Петру Алексеевичу ладонь с растопыренными пальцами, — а мощным кулаком бить. — Сжал он пальцы в кулак. — Кулаком!

— Еще что? — стал серьезен «бомбардир».

— Еще, государь, флот нужен. Большой флот. Чтобы отрезать гарнизон Азова от поддержки с моря. Это подорвет их дух. Да и подкреплений, и подвоза провизии и боеприпасов не будут. Нам же — польза и выгода знатная…

— Хорошо, — как бы полностью согласился с мнением воеводы Петр Алексеевич. — И кого же ты предлагаешь в главные военачальники? Гордона? Лефорта? Головина?

— Это, государь, не имеет значения, кого конкретно, — ответил Шеин. — Можно и Гордона, можно и Головина, можно и Лефорта. Главное, чтобы един был.

— Ясно, — воткнул взгляд своих огромных немигающих глаз в переносицу Шеина царь. — А как мыслишь, чтобы собственной персоной быть во главе войск… в следующем походе?

— На все воля государей, — выдержал взгляд Алексей Семенович. — Прикажете — стану. А там уж как Бог даст…

Едва ли не до самого вечера они вели неспешную беседу, почти не дотрагиваясь до еды и вина. А Александр Данилович Меншиков, предупрежденный Петром, делал все возможное, чтобы никто и ничто не мешало откровенному разговору царя и воеводы.

2

Двадцать второго ноября, в пятницу, из Коломенского, по разбитой за осень, в глубоких и извилистых колеях-шрамах, дороге, через Большой Каменный мост, в Москву входили полки, возвратившиеся из Азовского похода.

С утра был морозец, но к обеду, к появлению первых полков, выглянуло солнышко. Оно не грело, зато радостно отражалось в зеркальцах замерзших лужиц. Зима в этот год со снегом задержалась, и только замерзшие лужицы да морозец-щипонос говорили о ее присутствии.

По промерзшему воздуху с колоколен церквей разносился радостно-праздничный перебор колоколов. Это московские звонари старательно исполняли волю государей. Или, если быть точнее, волю царя Петра Алексеевича, так как Иван Алексеевич, часто хворавший, от всей этой кутерьмы держался в стороне.

Как и было велено, обочины дороги густо усеяли жители. Переминались с ноги на ногу, кто в сапогах, кто в валенках, но большинство все же в лаптишках. Похрустывали ледком лужиц. Только что-то праздничного настроения на их серых лицах не замечалось. Но быть может, сие от ноябрьской стылости…

Первым со всей важностью, словно гусак перед стадом, поигрывая при ходьбе тростью, шествовал генерал Гордон. В шубе и собольей шапке. Что и говорить — держал форс. За ним в шинели и простой форме капитана Преображенского полка шел Петр Алексеевич со всем своим синклитом военных начальников. И следом, поочередно, все полки во главе со своими командирами.

По мере того, как последний полк, прошествовав через Каменный мост, готовился скрыться за кремлевской стеной, народ дружно рассасывался по улицам и переулкам, и прекращали трезвон колокола. Уличное празднество окончилось. А вот дворцовое только начиналось. Как известно, каждому овощу свой срок. Кому-то нравится поп, а кому-то — и попова дочка.

Пока полки выстраивались на дворцовой площади, Петр Алексеевич, даже не проведав братца, соизволил пройти в свои царские чертоги. Здесь планировалось «пожалование к руке» всех начальных людей, ходивших к Азову. Сюда-то по распоряжению князя Петра Ивановича Прозоровского и направились генералы и остальные командиры столь «славного похода».

После целования царской руки и получения наград все вновь вышли к полкам. Здесь Петр Алексеевич поблагодарил солдат и стрельцов за доблестную службу Отечеству и поздравил с первыми успехами в нелегкой борьбе с безбожными турками. Полки отозвались дружным «Ура!».

На этом праздничная церемония была окончена. Впереди у всех были непростые будни…

Уже 27 ноября, на Знаменье, во всех церквах Москвы и прочих городов России попами и государевыми людьми читались указы государей Петра Алексеевича и Ивана Алексеевича о новом походе к Азову.

«Стольники и стряпчие, и дворяне московские, и жильцы, государевы люди иных городов! Великие государи, цари и великия князья Иоанн Алексеевич, Петр Алексеевич, всея Великая, Малыя и Белая России самодержцы, указали вам всем быть на своей, великих государей службе. И вы бы запасы готовили и лошадей кормили. А где кому у кого в полку быть — у бояр и у воевод ваши имена будут чтены в скором времени. Московским — на Постельном же крыльце. Остальным — у губных изб».

А буквально через день московским стольникам, стряпчим, дворянам и жильцам было сказано, чтобы первого декабря все они явились в Преображенское, где происходило формирование новых полков для похода под Азов. Делалось и послабление. Кто не мог или не желал идти в поход сам, либо не желал посылать своих людей, те обязывались уплатить по сто рублей за себя, либо за каждого своего служивого человека и освобождались от похода.


Осенний день в Москве краток. Туда-сюда — и вместо солнышка хмарь предвечерняя спешит, в двери стучится, в окошки скребется. Опасаясь ночных татей, воротные перегораживают улицы решетками. Сами же, усиленно топая валенками, греются у очагов — больших бочек из железных прутьев и пластин, в которых прячется огонь. Осторожность от пожаров. Москва, как и другие русские города, почитай сплошь деревянная. Малой искры достаточно, чтобы полыхнуло! А полыхнет в одном месте — целому граду не сдобровать! Тут же весь займется!.. Потому огонь и прячут в железные бочки. Так он, вроде, и свет, и тепло служивым дает. И не так опасен.

Добравшись под вечер до своей вотчины, Шеин, продрогший в пути, не раздеваясь, прошествовал скорым шагом в светелку. Хотелось увидеть сына. И чего греха таить — Параску. Что ни говори, а за девять месяцев похода отвык от женских ласк и женского тепла. Теперь хотелось наверстать упущенное. С лихвой наверстать.

Ойкнув, служанки и слуги, приотстав, чтобы захватить подсвечник с горящими свечами, топали в сумраке боярских хором позади.

«И чего они, дурни набитые, ойкают? — пронеслось в голове воеводы, пока он открывал тяжелую дубовую дверь светелки. — Радоваться должны, что хозяин жив-здоров вернулся. А может, радуются, потому и ойкают…»

Распахнув в светелку дверь, ни сына, ни Параски там не обнаружил. Обернулся к слугам:

— Где?

— В детской опочивальне… сынок-то, — растолкав остальных, вышел вперед лысоголовый, словно одуванчик, оставшийся без своих пушинок, и сивобородый постельничий Прошка. — С нянькой… Степанидой.

— Хворый что ли?

— Слава Богу, здравый, — набожно перекрестился Прошка.

— А Параска? Параска где? В церковь на вечерню что ли пошла?.. Так поздно уже.

— Нет, боярин Алексей Семенович, Параски-то…Совсем нет…

— Как нет? — удивился Шеин. — Отъехала что ли?..

— Не отъехала и не сбежала, — вздохнул Прошка. — Убита. Татем убита.

— Как убита? — опешил воевода. — Кем убита? Когда убита? За что убит?

— Да, вроде, ейным мужем…

— Так сгинул же он! — вырвалось против воли у Алексея Семеновича.

— Видать, не сгинул… — развел в темноте руками Прошка.

— Ладно, — взял себя в руки Шеин. — Что в переходе бестолку стоять да слова в ступе толочь. Возьми подсвечник, — приказал кратко, — и пойдем в опочивальню. Надеюсь, истоплено там?..

— Истоплено.

— Что истоплено — хорошо, — двинулся Шеин в сторону собственной опочивальни. — Там все обскажешь по порядку.

— Откушать изволите? Небось, проголодались…

— Что проголодался, то тут ты, Прошка, прав. Только после услышанного что-то и есть расхотелось. Ну, разве винца чарку да стерлядки малость…

— Слышали? — обернулся постельничий к слугам, гуськом топавшим поодаль. — Сей момент приготовить боярину повечерять!

Слуги, подчиняясь приказанию, засуетившись, горохом сыпанули вниз, ближе к печи и остальному хозяйству стряпухи Матрены.

Проводив боярина до опочивальни, Прошка хотел затеплить от свечи подсвечника еще несколько свечей. Но Алексей Семенович остановил его:

— Не стоит. И от одного подсвечника свету достаточно. Лучше помоги разоблачиться.

Прошка тут же поставил подсвечник на столешницу и в зыбком полумраке помог воеводе освободиться от набравшихся холода верхних одежд. Быстренько нашел в опочивальне теплый бухарский халат, гордость обладателя, который тут же сноровисто водрузил на хозяина.

— Так-то лучше…

— Да, так лучше, — согласился Шеин. — Теперь сказывай, когда сие произошло и как.

— Дней так с дюжину назад, — пошевелил губами, припоминая, Прошка, — средь бела дня в ворота постучался какой-то стрелец. «Чего надобно?» — спросил его воротный. «А повидать Параску да привет ей от курских знакомцев передать», — отвечает тот.

— Ну, и… — перебил нетерпеливо боярин.

— Позвали Параску, — поспешил с рассказом Прошка. — Подошла она, бедняжка, к стрельцу тому. Увидав, вроде отшатнулась. Но тот ее схватил за руку. О чем-то стали говорить…

— О чем? — тяжело уставился взором Шеин на постельничего.

— Прости, боярин, не знаю, — повинился тот. — Кто мог подумать…

— Ладно уж… — поморщился воевода. — Сказывай далее.

— А далее, — смахнул легкую старческую слезу Прошка. — Далее он ее, голубушку, пырнул ножом — да и был таков. Пока опомнились, «Караул!» крикнули — его и след простыл, — поник лысой главой постельничий. — Хорошо, что Сереженьки-света с ней рядом не было. Перепугался бы бедненький… Мог и родимчик приключиться…

— Что сына рядом не было — это хорошо, — согласился Шеин. — Еще неизвестно, что на уме у этого изверга было. — Перекрестился на едва угадывавшиеся в полумраке образа. — Знать, Господь уберег. А то и подумать страшно… Впрочем, что о том… Лучше скажи, как узнали, что тать — муж Параски? Словили что ли?..

— Не, не словили, — покаялся Прошка. — Куда там!.. Так стреканул, что только его и видели.

— Так откуда узнали? — вновь проявил нетерпение Алексей Семенович.

— Так она, голубушка, сама и молвила о том. Мол, муж ее, кажись, Никишка, злое дело учинил, — поспешил с пояснениями постельничий. — Ведь еще несколько минуток жива была… потому и сказала. Просила не мстить за ее смерть. «Грешна, — говорит, — я перед мужем». А в чем грешна — не сказала, — потупился Прошка. — Только это молвила, и тут же дух из нее вон.

— Надеюсь, похоронили-то по-христиански? — окончил расспрос Алексей Семенович, подумав про себя, что Семка Акимов, видать, не ошибался, когда в неожиданном подмосковном разбойничке стрельца Никишку приметил.

А еще он подумал о том, что судьбу, как и суженого, ни пешком обежать, ни на коне не объехать. «Даст Бог, еще свидимся, — наливаясь внутренним гневом, как чирей гноем, дал себе зарок воевода, — и тогда посмотрим, за кем будет…»

Какой-либо вины за собой воевода Шеин не видел.

— А как же, а как же… — проявил суетливость Прошка. — По-христиански… Чай, не басурмане же… На кладбище, у церкви Покрова похоронили… Честь по чести… И крест справили… Хороший крест, дубовый…

Тут распахнулась дверь, и слуги со свечами стали вносить приготовленный стряпухой ужин.

3

Долго скорбеть по поводу гибели Параски Шеину не приходилось. И не потому, что был жесток сердцем, а потому, что царская служба такие человеческие чувства среди прочих дел не видела, да и видеть не желала.

Повидав сына и обласкав, как только мог, уже через пару дней Алексей Семенович сутки напролет проводил то в Преображенском, где шло формирование новых полков, то в царском дворце, в чертогах царя Петра Алексеевича, то в Боярской думе.

Царь Петр Алексеевич — не чета князю Василию Васильевичу Голицыну, сникшему после неудачного похода к Перекопу. Он только злее стал да острее посверкивал глазищами. «На Руси так повелось, — шутил без тени улыбки, — что за одного битого двух небитых дают. У нас же ныне битых — пруд пруди. Все учены, как в ступе толчены. С ними — куда ни пойти, никак мимо виктории не пройти».

И пока в Москве и других городах по всем церквам указы о сборе воинства читались, царские посланцы, настегивая коней, в мороз и холод, в легкую поземку и крепкую пургу скакали к воеводам с царским рескриптом о подготовке городов и уездов к новому походу. Денно и нощно, при свете смолистых факелов, скакали.

Под угрозой смертной казни воеводам предписывалось по всему пути следования заготовить провизию для воинства и фураж для коней. А еще требовалось немедленно отправить в Воронеж плотников и других мастеровых людей для валки и пилки леса и строительства кораблей.

Только курский воевода, как сведал Шеин, данным рескриптом был обязан, кроме поставки припасов, служилых людей для походных полков, еще поставить по судовому либо струговому делу 1332 мастеровых курчан для валки леса и изготовления судов, а также 109 кормщиков и гребцов. Все они должны были прибыть в распоряжение московских государевых людей — стольника Григория Титова и подьячего Максима Бовыкина, отвечающих за изготовление 250 стругов и других судов, — не позднее Рождества. А всего планировалось направить в Воронеж и ближайшие к нему городки Сокольск, Козлов и прочие более 26 тысяч человек.

«Да, не позавидуешь ныне воеводе и князю Илье Михайловичу, — посочувствовал Шеин. — Столько всего разом на его плечи легло. Хоть и широки плечи у князюшки, да и груз тяжеленек. И воинство собери, и дороги обладь, и мосты поставь, и топи замости, и места для отдыха ратных людей исправь, и еству на остановку и последующий путь приготовь, и по судовому набору направь. А еще и в нетях сказавшихся найди да на царский суд предоставь. Тут волчком крутись — не успеешь! Но успеть-то надо. Государь-то успевает…»

Еще не стих клич глашатых, объявлявших царское распоряжение о струговом деле в городах Воронеже, Сокольске, Козлове и Добром, как в Воронеж из Москвы была доставлена в разобранном виде галера, заказанная в Голландии. По ее чертежам и ее образцам по повелению царя Петра Алексеевича должны были в скором времени появиться десятки подобных гребных судов.

Не успели высохнуть чернила на указе воеводам о заготовлении кормов, как дьяк Посольского приказа уже набело переписывал послание царя Петра императору Священной Римской империи Леопольду, а следом и польскому королю Яну Собескому. Обоих Петр Алексеевич призывал к союзу против турок и крымских татар.

При этом не забывал, заодно, попросить и знающих инженеров. Особенно таких, которые смыслили в проведении поземных галерей и в изготовлении пороховых зарядов большой мощности. Стены крепости ведь как-то надо было рушить…

Почему для строительства военной флотилии был выбран Воронеж, загадки не было. Во-первых, город стоял на реке Воронеже, которая впадала в Дон. Следовательно, сразу же со стапелей и пристани флот мог прямым путем, без проволочек и задержек, отправляться к месту действия. Во-вторых, еще со времен Михаила Федоровича, деда нынешних государей, в Воронеже была небольшая верфь, на которой строили плоскодонные речные суда. Опять же рядом были леса, пригодные для строительного дела. И дубовые, и буковые, и липовые, и сосновые. Стоило расширить верфь, построить пакгаузы и цейхгаузы, бараки для самих строителей — и производство готово. Трудись не ленись!

То в мундире Преображенского полка, то в кафтане иноземного покроя Петр Алексеевич стремительно перемещался из одного места в другое. Его долговязую фигуру с разлетающимися от быстрого движения волнистыми волосами можно было видеть то в Преображенском у «князя-кесаря» Федора Ромодановского, то в Боярской думе, то в Посольском приказе, то в Разрядном. Но чаще всего — в новом, Струговом, отвечающем за строительство кораблей.

Вечерами же, если он не отъезжал в сопровождении Алексашки Меншикова на Кукуй к девице Анне Монс, связь с которой даже не пытался скрывать, его можно было увидеть и в «кумпанстве» Всепьянейшего Собора. Отводил душу. Особенно после того, как ему доводилось во дворце проводить официальные встречи с послами иностранных государств, когда приходилось облачаться в парадные царские одежды со всеми шубами, бармами, Мономаховыми шапками. В такие минуты и часы всегда волевой, целенаправленный «бомбардир», привыкший командовать и действовать, сразу скисал, если вообще не терялся, робел перед невесть кем и когда придуманным церемониалом, замыкался.

А вот когда он спал и спал ли вообще — оставалось загадкой для всех, в том числе и для Алексея Семеновича Шеина. Ну, разве только не для его постоянной тени — Александра Даниловича Меншикова. Только неунывающий зубоскал Меншиков всегда безотлучно находился рядом с Петром Алексеевичем и днем и ночью. Про них даже шептались, что «живут в противоестественной связи, творя блудное дело и деля спальное ложе».

Да что там шептались. Каптенармус Боярский и управляющий имением князя Ивана Кикина Дуденков, выпив лишщку хмельного зелья, о том прямо говорили. Правда, вскоре «по слову и делу» оба были взяты под следствие, закованы в железа и преданы суду. Но отделались легко: после битья кнутом в Разрядном приказе были записаны солдатами в один из полков, которому предстояло вновь брать крепость Азов. Им даже языки не урезали. Впрочем, они сами после суда и наказания заткнули языки в такое место и так далеко, что их стало и не слышно, и не видно. Испытывать судьбу вдругорядь уже не хотелось.

«Странное дело, — размышлял над данным обстоятельством Алексей Семенович, — порой и за меньший поклеп на государя люди головы лишаются… А тут в мужеложестве обвинили — и смешное наказание. Знать, дыма без огня не бывает».

4

14 декабря государь собрал в Преображенском генералитет с приглашением Алексея Шеина, Ивана Бутурлина, Федора Ромодановского и князя Михаила Черкасского.

— Господа генералы, — посверкивая несколько увлажненными от скрытой иронии глазами, без обиняков, едва войдя в залу, приступил к сути дела государь, — прошлая кампания по невзятию Азова и вам, и мне открыла два важных промаха. Это отсутствие единого руководства войсками…

«Господа генералы» дружно закивали головами.

— …И отсутствие мало-мальски пригодного флота.

И вновь согласное кивание голов «господ генералов» сопроводило слова государя. Две из которых (у Гордона и Лефорта) были в париках, а остальные — в своем русском и русско-татарском естестве. Некоторые, как например, у Ромодановского, так и вообще с проплешинами.

— А потому нам необходимо эти причины устранить…

«О, да!» — закивали энергично головы, задергались им в такт бороды.

— На ваш выбор главным воеводой или генералиссимусом в предстоящем походе предлагаю бояр Шеина Алексея и Черкасского Михаила. Кого изберете?

Не успел Петр Алексеевич окончить последнюю фразу, как с лавки, словно ужаленный, вскочил князь Михайло Алегукович.

— Государь, отец родной, Петр Алексеевич, — возопил он слезно, — освободи от столь почетного и важного дела. Христом Богом прошу! Хвор я, государь, да и годы не те, чтобы по степи скакать да на стены взбираться… Пусть уж воевода Шеин… Он помоложе, пошустрее…

Князю Михайло Алегуковичу Черкасскому, старому приятелю Нарышкиных и приверженцу Петра в борьбе с Софьей, шел пятьдесят первый год. Он действительно был старше многих присутствующих на совете. Но Петр Иванович Гордон с Федором Юрьевичем Ромодановским были постарше и его самого.

Петр Алексеевич, скрывая улыбку, погладил воинственно топорщащиеся усы:

— Что, господа генералы, уважим просьбу князя? Освободим от главного воеводства?

— Да, да! — теперь уже не только кивали головами, но и прорезались, разродились словом «господа генералы».

— Тогда, князь, садись, — милостиво разрешил Петр Алексеевич. — В ногах, говорят, правды нет. А ты, воевода и боярин, привстань, — обратился он уже к Шеину.

Алексей Семенович тут же исполнил царское повеление.

— Слышал все?

— Слышал.

— Хорошо, что слышал, — ожег холодным пламенем глаз Петр Алексеевич. — Следовательно, и быть тебе генералиссимусом.

— Как вашему царскому величеству будет угодно, — зарделся Шеин.

Он хоть и ожидал нечто подобное, но все же не смог побороть внутреннего жара, вдруг накатившего на него.

— Господа генералы, а вы слышали? — обвел Петр всех цепким, внимательным взглядом.

— Слышали, слышали, — поспешили заверить самодержца генералы, заворочавшись медведями в своих шубах на лавках.

— Раз слышали, то будьте добры если не любить, то жаловать, — усмехнулся озорно, даже, кажись, подмигнул малость Петр Алексеевич. — А главное, исполнять его распоряжения, как мои. Без раздумий и проволочек. По первому слову.

Генералы кивнули. А что им еще оставалось делать?.. Не соглашаться что ли?..

— Я же буду при воеводе Шеине капитаном бомбардирной роты. Мыслю, — вновь созорничал Петр Алексеевич, — за Азовскую кампанию дорос до этого звания.

Все понимающе изобразили подобие улыбок на своих лицах.

— Не возражаешь, генералиссимус?

— Если ранее в моем полку находилось место бомбардиру, то почему во всей армии не найтись месту для капитана бомбардиров, — на иноземный манер поклонился Шеин.

— Ха-ха-ха! — рассмеялся государь, оценив ответ. — Все растем. — Но тут же, обрывая смех, продолжил далее вполне серьезно: — Садись, генералиссимус. Ибо у нас остался еще один вопрос: назначение адмирала строящегося флота. С вашего соизволения я вношу кандидатуру Лефорта. Возражения имеются? Возражений нет, — даже не обводя взглядом господ генералов, констатировал он.

Тут же, в Преображенском, по русскому обычаю, «обмыли» новые назначения. А несколько позже, уже во дворце Лефорта «обмывку» продолжили в более широком кругу. Несмотря на все старания «князь-папы» Никиты Зотова и других членов «соборного кумпанства», Шеин почтение Бахусу отдавал умеренно, до «черных риз» не упивался. А, приглядываясь к молодым «инокам» из боярских детей, подбирал помощников для свиты. Ведь кто-то должен же был передавать в полки его распоряжения. Причем немедленно и толково. У немцев такая свита называлась штабом, у русских же пока синклитом.

26 декабря, в четверг, перед самым Рождеством, когда бы о божественном подумать, у Петра Алексеевича очередное собрание. Но не Всешутейший да Всепьянейший Собор, а серьезный сбор. Созваны не только генералы да полковники, но и прочие служивые да приказные московские люди. Многие — впервые в Кремле, впервые в царских палатах и чертогах. Во все стороны глазами таращатся, зыркают — запомнить норовят. Это для того, чтобы потом, в кругу знакомцев, увиденным похвастать. Мол, знай наших… В Кремле бывал, царей видал!

Шеин в Кремле не первый раз. Его сверканьем злата не удивишь. Удивляет многолюдье. Тут, как в Ноевом ковчеге, всякой твари по паре. А еще удивляет отсутствие важных царских церемониалов, словно это не царский дворец, а «парадиз» Лефорта.

Царский рескрипт разрядный дьяк Иван Тимофеев протодиаконовским басом читает — цветные стекла, снаружи подернутые изморозью, дрожат. Не голос — настоящая иерихонская труба.

«А стать на Валуйках ратным людям, согласно царскому рескрипту, 1 февраля. И быть полкам под рукой Петра Ивановича Гордона, Франца Яковлевича Лефорта, Автонома Михайловича Головина. А кому под кем быть, слушайте далее…» — оглашал, наслаждаясь собственным басом, дьяк Тимофеев государево решение.

Все перестали глазеть по сторонам и на лепнину потолочных сводов, чутко внемля голосу дьяка. Не дай бог, что-либо пропустить — Петр Алексеевич враз память дубиной освежит, мозги на место поставит. Тут уж ни родовитость не поможет, ни прежние заслуги.

«…А к генерал-майору Карлусу Андреевичу Регимонту солдат вести Симеону Желябужинскому, Федору Потемкину, Ивану Нащекину, Ивану Бегичеву, Федору Арсеньеву да Осипу Тухачевскому.

А к генералу…»

Когда дьяк окончил читать государев рескрипт, то все московские служивые люди знали, кто к какому полку приписан и у кого из генералов под началом состоит.

«Разумно, разумно, — с внутренним удовлетворением отметил Шеин данный царский указ. — К началу похода полки должны быть полностью сформированы и хоть малость, но обучены. А это уже на мне и остальных господах генералах да полковниках».

13 января 1696 года по Рождеству Христову последовало новое распоряжение Петра Алексеевича о наборе служивых людей в полки для похода под Азов. И было читано оно на Болотной площади. Согласно этому рескрипту «всех чинов» холопы бояр при желании могли безбоязненно идти в Преображенское и вступать солдатами в полки. Боярам же под угрозой наказания — лишения вотчин и всего имущества — запрещалось препятствовать отходу холопов в солдаты.

Едва утихли «волнения» с холопьим набором, прозванным «обросимовским», как Москва вновь всколыхнулась: все частные кузнецы обязывались под страхом наказания предоставить казне железные предметы: скобы, болты, гвозди, шкворни, клинья и всевозможные строительные инструменты. И все без оплаты. «Плата же после взятия Азова, — говорилось в рескрипте. — А потому, православные, молитесь, чтобы Азов был взят».

«Азов из камня, а железо ест», — стала гулять по московским кузнечным мастерским невесть кем придуманная пословица. Петр Алексеевич ее слышал, но только ухмымлялся.

В конце января преставился Иван Алексеевич, оставив на попечение Петра вдовую царицу Прасковью Федоровну и трех племянниц: Екатерину — пяти лет, Анну — трех и Прасковью — неполных двух лет.

Церемония погребения венценосного покойника была соблюдена. Однако особых поминальных торжеств и трапез не последовало. Петр Алексеевич собирался с инспекторской поездкой в Воронеж, чтобы собственнолично убедиться в продвижении работ по строительству флота. «Доверяй, но проверяй», — стало его девизом после Азовской конфузии. Мыслил взять с собой Лефорта, но тот после очередной «соборной» попойки простыл, сильно температурил и страдал жестокой простудной лихорадкой. Направленные Петром к нему врачи даже опасались за его жизнь.

5

Помпезности начала похода в этот раз не было. В течение всей зимы и марта месяца собранные в Москве и других городах полки неспешным маршем были переправлены в Воронеж. Там происходило окончательное формирование трех сухопутных колонн и личного состава достраиваемого флота.

Флот, пусть и сырорубленный, пусть и грузноватый — времени для сушки строительных материалов не было — выглядел повнушительней прошлогоднего. Еще бы: два 36-пушечных двухмачтовых корабля, среди которых особенно грозно смотрелся «Апостол Петр», 23 галеры, одна из которых «Принципиум» стала флагманом, 2 галеаса, 4 брандера, 30 морских высокобортных лодок.

Первой на воду 2 апреля, еще до ледохода и половодья, была спущена галера «Принципиум», сразу же облюбованная государем под флагман. За ней, словно цыплята из насиженных яиц, стали «вылупляться» и становиться в строй другие. Тут же новоиспеченными капитанами из голландцев, датчан и шотландцев формировались флотские экипажи из солдат и стрельцов. И далее, с помощью зуботычин, дубинок и русского мата, шло обучение управлению парусами, ведению стрельбы из корабельных пушек, абордажному бою.

Не был забыт государем и князь-воевода Борис Петрович Шереметев. Он с конницей из детей боярских и дворян вновь выступил к низовьям Днепра, присоединив к своей армии запорожских казаков. Но гетмана Мазепы с ним не было. Гетман, по замыслу Петра Алексеевича, с частью украинских полков должен был придти под Азов и «оттянуть» на себя часть татарских орд.

23 апреля из Воронежа двинулась войсковая колонна Гордона со стрелецкими полками Кривцова, Сухарева, а также Бутырским полком солдат. Следом за ними, получив необходимые запасы хлеба и прочей провизии, двинулись полки Ивана Черного и Михаила Протопопова. Интендантскую команду возглавлял думный дворянин Семен Иванович Языков. Всего под рукой Гордона у Азова предполагалось быть 14 тысяч служивых.

— С Богом! — благословил уходившие полки Алексей Семенович.

Он с конницей и пешими полками решил идти последним, чтобы лично проследить потери среди личного состава полков на марше.

25 апреля с преображенцами и семеновцами да со стрелецкими полками Афанасия Чубарова, Дмитрия Воронцова, Тихона Гундеркмарка покинул Воронеж Автомон Михайлович Головин. Покинул точно в срок, согласно царского указа.

Это была еще одна колонна, в которой должно было быть около 9 тысяч пехоты.

26 апреля тронулся с конницей и остальными полками и Шеин Алексей Семенович, оставив в Воронеже два стрелецких полка для сопровождения к Азову запасов ружейного зелья, шанцевого инструмента и продовольствия. Все это должно было сплавиться к Азову на 78 стругах. И охрана требовалась надежная.

Как заметил Алексей Семенович, разработанный им и государем план движения войск соблюдался в точности. Да и отстающих солдат и стрельцов пока не встречалось. Никто не желал быть в нерадивцах и испытать на собственной шкуре царский гнев.

«Начало, слава Богу, положено неплохое, — отметил он, пройдя Коротоярк, Дивногорский монастырь и Пашин. — И график движения полков соблюдается, и интендантство ныне не прошлому чета — везде успевает».

23 мая, когда главный воевода находился в Черкасске, поступило сообщение, что донские казаки с их флотилией из утлых суденышек, 20 мая, выйдя в Азовское море, напали на турецкие корабли и, как ни странно, одержали блистательную победу. Их трофеями стали струги с казной, ядрами, порохом и несколько пленных турок. Правда, забрав груз, турецкие суда пришлось затопить. Некому было управляться с ними.

Турецкий военный флот был рядом, но вступиться за свои погибающие суда не решился, опасаясь нападения русской военной флотилии. Та, пройдя мимо Азова, надежно заперла устье реки и подступы к крепости со стороны моря. И хотя она не вступила в огневое столкновение с противником, но одно только ее присутствие уже давало видимые плоды.

Начало морской осады было положено. И сделал это государь, находясь на галере «Принципиум».

«Что ж, теперь дело за нами, — решил Шеин и приказал полкам, действуя по примеру государя, по случаю неожиданной морской виктории палить из пушек и ружей. — Лишняя тренировка не помешает».

И вскоре Черкасск огласился громом орудий и окутался облаками дыма. Войска ликовали. Пороховая же гарь только бодрила сердца русичей. А потом был молебен и колокольный благовест. И, наконец, движение к стенам Азова.

28 мая к Азову подошел Карлус Регимонт со своим полком и конницей казаков и калмыков. Остановился на том месте, где в прошлом году стоял с войсками Головин. Вскоре ближе к нему подошел с полками Гордон, до того стоявший на некотором отдалении от Азова и изредка постреливающий из орудий в сторону степи, где начала скапливаться татарская конница.

Когда же из Черкасска пришел князь Львов с пехотой и конницей, чьи полки формировались еще в Валуйках, то Алесей Семенович собрал совет. Пора было приступать к активным действиям.

— Господа генералы, — обратился он к собравшимся военачальникам, — властью, данной мне государем, приказываю стояние в степи закончить и приступить к планомерной осаде крепости.

Сказав, подошел к заранее закрепленному на большом планшете крупному чертежу крепости, на котором хорошо просматривались каждая башня, каждый бастион, каждый участок трех линий стен.

— Как и планировали ранее, будем действовать тремя колоннами. Я и приданные мне войска в количестве 15 тысяч пехоты и 10 тысяч конницы становимся в середине войска. Вот здесь, — полуобернувшись к чертежу, отметил рукой место рассредоточения своих полков. — Полки генерала Гордона, — продолжил далее, — которому придаются преображенцы и семеновцы — всего 14 тысяч — становятся от меня по правую руку. Вот тут, — вновь жестом руки указал место, где должны были стать полки старого генерала. — Петр Иванович, все понятно?

— Понятно, — буркнул Гордон, не поднимая холодных, цвета речной воды глаз, подернутых белизной времени и недовольства собственного подчинения русскому воеводе.

— Раз понятно, то продолжим далее, — не обратил внимания Шеин на холодок генеральского ответа. — Между нами и под нашей охраной от орд татар — бомбардирные роты со своими пушками и амуницией. Капитаны, вам понятно, где ставить свои роты?

— Понятно, — куда воодушевленнее заверили главного воеводу молодые капитаны пушкарей. — Только нам придется насыпь до уровня стен возводить, чтобы эффект от стрельбы был лучше. Люди потребуются…

— Будут люди, лишь бы было дело, — не стал задерживаться на этом Шеин.

— Дело будет, — пообещали начальники бомбардиров.

— Слева от меня, — метнулся Шеин рукой к чертежу, — располагаются полки генерала Карлуса Регимонта. Это 7 тысяч пехоты. Да еще 10 тысяч пехоты и 6 тысяч войск гетмана Мазепы, которые должны вот-вот подойти. Они прикроют тыл твоих полков, господин генерал, — обратился Алексей Семенович к Регимонту. — И станут вот тут, — неспешно указал рукой на предстоящее место расположения украинских войск.

— Гуд! Карашо! — расплылся в улыбке Карлус, полагая, что общее командование его и украинскими полками останется за ним.

«Зря, генерал, радуешься, — заметив это, тут же мысленно предостерег немца Шеин. — Ты еще упертости украинских казачков не знаешь. Узнаешь — улыбок поубавится».

Левее полков генерала Регимонта занимают позиции 4 тысячи донских казаков, — продолжил расстановку сил Шеин, сопровождая слова указующими жестами руки. — А на каланчах, отбитых нами в прошлый раз размещается конный отряд дружественных нам калмыков. Резерв против татарских орд. Калмыки не умеют на стены карабкаться, зато в степи — не хуже татар и казаков.

— Это хорошо, — обмолвился Автомон Головин. — Фланги надежно прикрыты. Только где мне с полками быть?..

— А по ту сторону Дона, — сразу же отозвался Шеин. — Где в прошлом годе князь Яков Федорович Долгорукий стоял, — указал на чертеже нужное место он.

— Так моста-то нет… Как переправляться?..

— Наведем. Ты, Автомон Михайлович, и наведешь, — распорядился Шеин. — Струги в ряд поставишь, заякоришь, а поверх них настилы из досок бросишь — и переправляй полки. Да что тебя учить, когда сам все знаешь… не хуже моего. А ученого учить — только портить…

Чтобы штурмовать крепость с противоположного берега, в соответствии с утвержденным государем планом, необходимо было под огнем турок наводить мост, используя лодки и плоты. Мост должен был протянуться от берега до слабо укрепленных с этой стороны стен крепости. А чтобы зыбкую переправу не громили турки, планировалось построить земляные укрепления. Русские пушки с этих укреплений своим огнем должны были, во-первых, подавить огонь вражеских пушек, во-вторых, поддерживать штурмующую колонну до самого соприкосновения с противником. Непростая задача, но выполнимая.

Вылазок самих турок в этом направлении не предвиделось. Поэтому такой опасности для русских войск не было. Не появились в степи и кубанцы с черными черкесами — союзники турок с предгорий Кавказа.

Сложность же заключалась в том, как удержать струги на месте. А еще, как по шаткому настилу, шириной в три аршина, быстро переправить полки под стены крепости. С первой трудностью надеялись справиться с помощью якорей. Течение реки в этом месте не было стремительным, и по паре тяжелых якорей с лодки должны были удержать ее на месте.

Что же касательно второй трудности, то теплилась надежда завершить дело осадой. Ну, а если… То полагались на милость Господа да на удачу. И, конечно же, на помощь флотилии.

— Думаю, что с поставленной задачей твои полки справятся, — продолжил Шеин напутствовать Головина. — И переправу наведут, и переправятся без потерь, и шанцы напротив града возведут, и пушки с мортирами на них возведут, и от кубанцев, ежели те появятся, оборониться сумеют. Так что действуй, Автомон Михайлович! Да связь держи постоянно, чтобы все в нужный момент единым кулаком били, а не в разброд.

7 июня, после общего молебна, русские войска одновременно двинулись к Азову, беря его в замкнутое кольцо. К вечеру русские полки, строго соблюдая определенную для них диспозицию, находились на расстоянии полета пушечного ядра. Теперь же стоило закрепиться и, использую полуразрушенную систему прошлогодних шанцев и апрошей, подступить к стенам крепости.

Не стоял на месте и Автомон Головин. Ему, как и Гордону, не очень-то нравилось быть в подчинении Шеина. Да что поделаешь, коли так решено самим государем. Переправившись через Дон, он тут же приказал возвести две насыпные горы, на которых установил 12 пушек и 17 мортир.

Чтобы усилить полки Головина, Шеин направил к нему три стрелецких полка Александра Шарфа, только что подошедшие водным путем. Им предписывалось развернуться фронтом в сторону степи и не подпускать к осадным полкам черных черкесов, ногайцев и прочих кавказских союзников турок.

— Подпускайте их лавы на пушечно-ружейный выстрел — и бейте нещадно, — напутствовал Алексей Семенович Александра Шарфа. — Они этого страсть как не любят. По собственному опыту знаю. Подпускайте — и бейте! Картечь не жалейте.

13 июня турки попытались пушечным огнем отогнать русские команды, медленно, но неуклонно, словно кроты земляные, продвигавшиеся апрошами и шанцами к стенам крепости. Пороху сожгли немало — стен не стало видно за пороховой гарью — однако ущерба не причинили. Ядра и бомбы вражеские в большинстве своем до русских позиций не долетали. А те, что долетели, лиши в землю у фашин зарылись. Только жаром, как из пекла, и пахнули. Ни один воин не пострадал. Это радовало, ибо русские пушки оказались дальнобойнее, а их огонь действеннее. И Алексей Семенович тотчас в срочной депеше государю на «Принципиум» все как есть отписал.

В ответ на депешу от государя для Шеина поступило письменное сообщение о новых победах русской флотилии. «Милостию божиею, — писал «капитан Петр Алексеев», как всегда своим торопливым, едва читаемым почерком, с частыми кляксами по тексту, — вновь турецких людей на море побили и 45 фуркатов их со всем имуществом тамошним взяли. А еще взяли один боевой корабль со всеми припасами. И пороху много взяли. А другой корабль взять не дался. Пришлось потопить со всем припасом. Вновь казаки-молодцы в том деле старались. За службу пришлось весь трофей им отдать. Так три дня дуванили».

Петр Алексеевич не писал, что к прежнему турецкому флоту подошел новый в составе 23 судов. Об этом по команде ертуальные казачки сообщали. А еще они сообщали, что, несмотря на свою численность, турецкий флот, как только завидит движение русских кораблей, тотчас поднимает паруса — да и тикать в море.

«Слава Богу, — крестился Шеин, — хоть и мала наша флотилия, да помощь-то от нее вон какая! Только лишь бы государь на рожон не лез. Уж слишком горяч! Да и быть везде первым норовит. Пуля же, дура, не разбирает, где простой смерд или холоп боярский, а где сам царь…»

Неизвестно, знал ли, догадывался ли Алексей Семенович, что государя просили поберечься его сестры, особенно Наталья Алексеевна. Ее Петр привечал более остальных. Зато известной стала шуточная отписка царя, в которой он сообщал Наталье Алексеевне: «К ядрам и пушкам близко не хожу, зато они сами ко мне летят. Прикажи, сестра им, чтобы не ходили». Тут, по-видимому, Меншиков постарался.

6

К 16 июня с помощью шанцев и апрошей, земляных валов и раскатов русские войска настолько близко со всех сторон подошли к Азову, что Шеин принял решение о начале общей бомбардировки города и крепости.

Крепость, как уже отмечалось, включала в себя три линии обороны. Первая — это наружный земляной вал, правильным четырехугольником охватывавший город. Перед валом был ров, а на вершине вала — крепкий бревенчатый палисад. Вторая, средняя, линия обороны представляла собой каменную стену, также охватывающую город с четырех сторон. Протяженность этой стены была около 600 саженей, высота стены со стороны степи была не менее 3 саженей, а со стороны реки — не менее 2 саженей; ширина верхней части достигала 3 саженей. Стену опоясывал ров глубиной до 2 и шириной до 4 саженей. Для пущей прочности ров был выложен камнем. На этой стене по всему ее периметру было 11 каменных башен и с дюжину бастионов. В башнях и бастионах, по подсчету Шеина, находилось не менее 350–400 пушек. Третьей же линией обороны являлся каменный замок, возвышавшийся своими башенками и остроконечным шпилем над всем городом. В замке также предполагалось нахождение нескольких десятков пушек. А еще у северного рукава Дона, так называемого Мертвого Донца, стоял каменный форт Лютик, на вооружении которого было не менее четырех-пяти десятков пушек. И гарнизон не менее двух сотен человек.

Вот эту-то твердыню, правда, уже со всех сторон крепко окруженную, предстояло измотать бомбардировками и взять штурмом.

«Ничего, возьмем, — возможно, в сотый раз вглядываясь в чертеж крепости, — мысленно говорил сам себе главный воевода Алексей Семенович Шеин. — Глаза боятся, а руки дело делают. Вон уже сколько насыпных раскатов изготовлено и под пушки, и под мортиры. Да еще каких раскатов — повыше каменных стен будут. Главное, действовать не спешно, а дружно. И пока, слава Богу, сие удается. Генералы Петр Гордон и Автомон Головин, конечно, морщатся, фыркают — не нравится им быть под моим началом — но ничего, из узды не выходят, действуют слаженно».

Если что и печалило главного воеводу, так это то, что государь до сих пор не написал официального рескрипта о его чине генералиссимуса. Но в этой печали Алесей Семенович даже себе не хотел признаваться, а не то чтобы ею с кем-то делиться. «Честь ни в чинах и званиях, — успокаивал он себя, — а делах славных да правильных, богоугодных».

17, 18 и 20 июня турки, сидевшие в Азове, видя свое полное окружение, сделали три вылазки, намериваясь разрушить земляные раскаты и уничтожить русские пушки, от которых несли ощутимые потери. Но эти вылазки для них окончились плачевно. До раскатов они не дошли, зато потери понесли изрядные.

А 22 июня, после бесед со стрельцами и солдатами, как лучше взять Азов, приступили к строительству земляной насыпи, которая должна была сомкнуться с земляным же валом Азова. «И тогда вал наш», — были единогласны служивые.

«Работа титаническая, но польза от нее очевидная, — сообщал государю в очередной депеше Шеин. — И чтобы работа по возведению насыпи шла быстрее, отправлено на нее сразу пятнадцать тысяч служивых. Землю носят не только по ночам, но и ясным днем: кто — на носилках, кто — в мешках, кто — в корзинах, а кто — и в собственных плащах».

Шеин нисколько не преувеличивал, когда писал государю о быстром возведении огромной насыпи, с каждым часом на несколько аршин, а то и саженей подвигавшейся к земляному валу крепости. Прибывшие 25 июня в русский лагерь иностранные инженеры (выписанные Петром Алексеевичем еще зимой, но явно не спешившие в Россию) от удивления головами качали — так были поражены увиденным.

Утром 24 июня, на праздник рождества Ивана Предтечи, из крепости была предпринята очередная вылазка, которую поддержали крымчаки со стороны степи и орды кубанцев численностью до шести тысяч человек на противоположном берегу Дона. Крымчаки и кубанцы были отбиты конницею казаков, а вот при отражении вылазки турок была допущена оплошность. Некоторые дети боярские да дворяне так увлеклись погоней за начавшими отступать к вратам крепости турками, что сами были либо убиты, либо пленены.

Среди убитых были князь Никита Ухтомский — весельчак и хлебосол, Семен Тургенев, братья Юрий да Василий Лодыженские, отец и сын Волженские. Попавшими в плен значились князь Петр Гагарин, Дмитрий Воейков, Федор Хрущов и еще три или четыре человека.

Как ни хотелось Шеину печалить такими известиями государя, только ничего не поделаешь, доклад есть доклад. Отписал и депешу скорой эстафетой послал. В ответ ждал царского разноса да нарекания, ан нет, ошибся. Еще как ошибся. Пришла депеша с рескриптом государя о присвоении ему, воеводе Большого полка, чина генералиссимуса. На гербовой бумаге, черным по белому написано!

Радость распирала грудь. И до него многие в «генералиссимусах» хаживали. Взять хотя бы Федора Ромоданоского или Ивана Ивановича Бутурлина. Только величались-то они этим чином потешно, несерьезно, с насмешкой, с иронией. Был еще и Василий Васильевич Голицын, ныне влачивший опальное существование где-то под Архангельском. Но его так величали только иностранные дипломаты в своих письмах да депешах. Русские государи, даже правительница Софья Алексеевна, так не величали.

Радость распирала грудь. Но поделиться ею было не с кем. Не станешь же показывать царский рескрипт Гордону или Головину — за бахвальщика сочтут. Мало того, еще больше возненавидят, пакостить почнут, «палки в колеса» ставить. И так рожи при встрече косоротят — завидуют. А тогда и вообще… не дай бог.

«Вот если бы курские служивые… Анненков, Фрол Акимов, Федор Щеглов… — мелькнула мысль. — Эти бы поняли и искренне порадовались вместе со мной. Только нет ныне ни сотника курских стрельцов Фрола, ни казачьего головы Щеглова, — гася первую мысль, плеснула горечью вторая. — А Никита Анненков?.. — вырвалась из-под груза второй первая. — Может, жив… Ну и что из того, что жив, — бесцеремонно одержала верх вторая, — не пойдешь же его искать в многотысячном скопище людском. — Так по полкам же… Э, оставь полки в покое. Их ныне и за седмицу не обойти. — Может, попытаться… — Не стоит. — Тогда, может Семку, то бишь, Семена Акимова, сына покойного Фрола, разыскать средь семеновцев?.. Офицер как-никак… — А кто он такой, Семка-то, чтобы с генералиссимусом хлеб-соль делить?.. — Да никто… стрелецкий сын всего-навсего… — Вот то-то».

Так ни с кем и не поделился Алексей Семенович своей радостью, оказавшись вдруг в пустоте среди десятков тысяч подвластных ему людей. Махнул рукой и оставил все до лучших времен, лишь с новой энергией отдался делу взятия Азова. Был бы рядом государь, он бы что-нибудь придумал. Что ни говори, а Петр Алексеевич большой мастер на разные выдумки. А так…

Зато сообщением государя об удачном рейде запорожских казаков из войска Шереметева под стены Очакова и захвате ими 20 фуркат Шеин поделился с удовольствием. И с Гордоном, и с Автомоном Головиным, и с другими генералами и полковниками. Мало того, попросил довести сие известие в полках до всех стрельцов и солдат.

— Это воинский дух укрепляет.

Если радостью не поделился, то способ отметить ее нашел. 29 июня, на день Петра и Павла, не только с полками очередную вылазку турков и их союзников отбил, но так «завел» пушкарей и мортирщиков на земляных раскатах, сосредоточив огонь на правом угловом бастионе, что от башни и бастиона только развалины остались. Эта сторона крепости надолго перестала огрызаться огнем пушек.

«Вот ты, генералиссимус, и поделился радостью, — усмехнулся с грустинкой сам себе Шеин. — И с друзьями, и с врагами поделился… Почаще бы так».

7

Июль месяц начался с того, что турки из горящего Азова предприняли новую вылазку. Но были отброшены с большими потерями для них же. В этот же день попытались татары, пришедшие с Кубани, прорваться до крепости, но были отбиты, понеся значительный урон.

Алексей Семенович, видя, как настырно рвутся вперед татары, вспомнив свои молодые годы, сам повел ближайшие полки в атаку на них. Более полутора часов длился бой, покрывая ратное поле клубами дыма. Сотни татарских трупов остались лежать на обожженной солнцем степи. Среди них труп мурзы — ближнего родственника хана Салим-Гирея. Десять верст, до самой речки Кагальника, гнали русские конные полки остатки татарской орды, едва не взяв в плен нурадина — третье лицо в иерархии Крымского ханства.

Самое замечательное же было то, что в столь жарком сражении никто из русских воинов не погиб. Были раненые, как, например, дворянин Кофтырев, у которого пулей пол-уха срезало, но и те легко.

После этого поражения татарские орды больше русским полкам не досаждали. Если и появлялись в степи, то у самого окоема. Помаячат, помаячат — да и скроются тут же. Словно не они были, а миражи с их обличьем. То же самое — и с ногайцами, и с кубанцами, и с черными черкесами.

«Ага, пошла наука впрок, — отметил данное обстоятельство Алексей Семенович, поведя покатыми плечами. После той атаки силушка играла в теле воеводы, искала выплеска. — А сунутся — еще крепче поучим и проучим. За нами это теперь не заржавеет. Научились, слава Богу».

В ночь с 16 на 17 июля земляная насыпь, столь упорно возводимая стрельцами и солдатами русских полков, наконец, сомкнулась с оборонительным валом Азова. И не успели последние кули с мусором и вязанки хвороста, которыми забрасывали ров, упасть на поверхность рукотворного кургана, как поддерживаемые пушечными и ружейными залпами в атаку бросились донские и украинские казаки. Почти не оказывая сопротивления, уцелевшие от огня русских батарей турки поспешили укрыться за каменной стеной, во многих местах уже сильно разрушенной.

— Еще один натиск — и город наш! — докладывал Шеину, возбужденно сверкая глазами, походный атаман донцов Фрол Минаев.

— Тут и гуторить нечего! — поддерживал его наказной гетман Яков Лизогуб. — Единым махом смахнем!

— Спасибо, братцы, за службу! — был растроган таким порывом Алексей Семенович. — Государь вас и ваших казачков отблагодарит. Только спешить с приступом не будем. Побережем христианские души и кровь христианскую. Пошлем парламентеров — сдаться предложим.

— Да не сдадутся они, — вспыхнул Лизогуб. — Это же турки! Понимать надо…

— Турки тоже люди, тоже жить хотят, — мягко остановил его Шеин. — Но если ультиматум наш не примут, то продолжим осаду и далее. Только думаю, что сдадутся… Впрочем, последнее слово все же за государем нашим Петром Алексеевичем. Ему сейчас депешу сготовлю и, не мешкая, пошлю скорой эстафетой. А вы пока пушки, оставленные врагом, в его сторону разворачивайте да трофеи подсчитывайте.

Петр Алексеевич, получив эстафетой депешу Шеина, тут же дал ответ, одобряя действия своего генералиссимуса.

«Переговоры одобряю. Обещай почетную сдачу с разрешением всем безбоязненно и с личным имуществом, сколько кто на себе вынести может, покинуть крепость. Оружие и прочие припасы должны оставить все без порчи. Капитан Петр Алексеев».

Турки русских парламентеров приняли и обещали ответ дать 18 июля, в субботу.

— Что же, день подождем, — сказал генералам Шеин. — А чтобы время быстрее бежало, устанавливайте пушки да мортиры на валу. Поможем туркам правильное решение принять.

Турки «любезность» Алексея Семеновича оценили и к полудню, когда солнце начало припекать так, что степь зазыбилась маревом, прислали своих парламентеров. Глава азовского гарнизона, комендант крепости Мустава-Гачи, в качестве переговорщиков прислал беев Шаабана и Али-агу — самых знатных турок. А еще, как знак доброй воли, выдал головой Якова Янсена, бежавшего, как известно, к туркам в прошлом году.

Государев изменник за год полностью отуречился, даже веру сменил на магометанскую. Впрочем, ныне от его прежнего лоска и следа не осталось. Стоял на подгибающихся ногах, дрожа как овечий хвост.

— Спасибо за подарок, — бросив брезгливый взгляд на Якушку, как с нескрываемым презрением все русские величали изменника-голландца, поблагодарил парламентеров Шеин. — Государь рад будет несказанно. И по достоинству воздаст Иуде за тридцать серебренников.

Около 6 часов вышел и сам комендант Мустафа-Гачи. Был в парадной одежде, при многих наградах. Подойдя к Алексею Семеновичу, преклонил колено и поцеловал полу его кафтана. Встав, горячо благодарил за то, что гарнизону с женами, детьми и личным имуществом разрешено беспрепятственно покинуть крепость. Краснорожий толмач едва успевал переводить слова коменданта. Затем Мустафа-Гачи мановением руки приказал сопровождавшим его бекам сложить к ногам Шеина знамена и бунчуки. На бархатной подушечке принесены были ключи.

— Прими ключи от города, — поклонился поясно Мустафа-гачи, вручая ключи. — Азов отныне ваш.

— Отныне и навсегда, — улыбнулся Шеин.

Понял или не понял комендант реплику Шеина, неизвестно, но сразу после этого, опустив глаза долу, попросил дать еще время до полдника следующего дня.

— Хорошо — не стал возражать Шеин. — Время получите, но сами все остаетесь в нашем лагере до следующего утра.

20 июля, в воскресенье, русские пехотные и кавалерийские полки неспешно, один за другим стали входить в город. Вошел с генералами туда и Шеин, чтобы принять от Мустафы-гачи пушки, ружья, запасы пороха и ядер, денежную казну.

Когда формальности о приеме-передаче города были выполнены, турки с женами и детьми — всего около 3000 человек — погрузились на 28 будар — грузовых стругов и поплыли вниз по течению, к своим кораблям, по-прежнему стоявшим в море.

— Все, слава Господу нашему, дело сделано, — с нескрываемым облегчением вытер пот с лица Алексей Семенович.

— Слава Господу! — перекрестившись, последовали его примеру генералы и полковники.

Все радовались тому, что почти без потерь взяли вражескую твердыню. И только атаман донцов да походный гетман запорожцев немного хмурились — не довелось их казачкам пограбить турчанок. Жалели, что столько золота уплыло из их рук.

8

Вслед за Азовом, 21 июля, без единого выстрела сдался и форт Лютик. Двести турок, находившихся там, как и азовских сидельцев, отпустили безбранно, разрешив взять личное имущество и немного продовольствия на дорогу.

Азовская эпопея закончилась.

Когда подсчитали трофеи, то выяснилось, что призом для победителей стало 96 исправных пушек в Азове и 36 в Лютике, 4 мортиры, более 400 тысяч пудов пороха, большой запас ядер, более двух тысяч ружей, несколько десятков пудов олова и свинца. Немалы были запасы хлеба, муки, рыбы копченой и вяленой, копченого мяса, икры и прочей воинской амуниции.

Начиная с 17 июля и заканчивая 21 числом, Алексей Семенович депешу за депешей слал государю скорой эстафетой. Порой в день по несколько, чтобы Петр Алексеевич был в курсе всех событий, происходивших в Азове.

«Бывало, что на юге фортуна от нас бежала, — в одном из ответов пошутил государь, — а ныне так случилось, что у нас очутилась».

И благодарил генералиссимуса за ратный труд.

Еще русские полки, приводя себя в порядок, отдыхали после победной баталии, а в Москве уже по велению Петра Алексеевича и с благословения патриарха Андриана думный дьяк Емельян Украинцев прямо в кафедральном соборе зачитывал царский рескрипт о победе. И здесь немало добрых слов было сказано в адрес боярина Алексея Семеновича Шеина, достойно потрудившегося во славу Отечества.

Забрав отпущенный русскими азовский гарнизон и служивых форта Лютик, турецкие корабли, подняв паруса, отплыли в Стамбул или в Царьград, как продолжали по привычке называть этот город русские люди.

«Теперь и мне можно флот мой покинуть», — решил Петр Алексеевич и, сдав бразды правления «Принципиума» его настоящему капитану, в сопровождении Меншикова и других соратников отправился к Азову. Прибыв, поручил князю Петру Григорьевичу Львову принять крепость под свое воеводство.

— Принимай и обустраивай, — распорядился Петр Алексеевич, даже и не думая гасить огонь радостного торжества в своих глазах. — Да возьми себе в товарищи дьяков Василия Русинова и Ивана Саморуцкого. А им в помощь десять подьячих. Хоть и крапивное семя, но как без оного. Не самому же челобитные писать, — сыпал шутками, как спелым горохом, с веселой бесшабашностью.

Шутить шутил, но о пользе дела не забывал. Кроме дьяков и подьячих князю в помощь даны были четыре стрелецких полка — полковников Афанасия Чубарева, Ивана Чернова, Федора Афанасьева да Тихона Гундеркмарка. А еще около пяти тысяч солдат из других полков.

— Что, князь, журишься, как любит говорить наш друг гетман Мазепа, — посмеивался, весело вращая лупастыми глазами, — мало что ли? Или боишься, что не прокормишь?

Князь Львов, возможно, и не думал журиться-печалиться, но помалкивал, соглашаясь.

— Так не бойся. Турок — не русский, на авось не надеется. Харчей на год вперед заготовил. Всех прокормишь, еще и с нами, сирыми, поделишься. Правда, с питием незадача — не запасли хмельного зелья басурмане. Вера запрещает. Но, ничего, год-другой потерпишь. Зато в пост не оскоромишься…

Дав распоряжение Львову, Петр Алексеевич приступил к награждению украинских казаков. Полковники были милостиво одарены по 30 рублей червонным золотом и по рулону камки, старшины казацкие — по 15 червонцев, а рядовые — по 1 золотому червонцу. Наказному же гетману Якову Лизогубу подарено было 200 рублей, 40 шкурок соболей и два рулона парчи. После чего они были отпущены к родным куреням.

Донцам за их ратный труд достался форт Лютик и земли в окрестностях Азова. Самому Шеину — 13 золотых червонцев. Ну а стрельцам и солдатам русского войска — слава! Она и карман не тянет, и душу радует. Ее и до дому легко нести — не потерять и не растрясти. А блеску и звону — злату так не сиять, не звенеть. Слава же!..

В середине августа, когда в Азове на месте одной из двух мечетей, имевшихся в городе, был поставлен храм пресвятой Богородицы, русские полки, совершив молебен и отсалютовав из ружей, двинулись домой. Двинулись весело, с песнями.

9

30 сентября, когда осень только тронула позолотой березовые рощи, Москва, огласившись малиновыми звонами колоколов и забурлив людскими потоками, устремилась к Всесвятскому каменному мосту. Здесь происходило действо торжественной встречи победителей.

Перед полками, восседая в открытой карете, ехал «князь-папа» Никита Зотов. На этот раз был трезв. У него щит на руке да сабля в другой. Коня перед каретой вели два дюжих конюших царского дворца.

За Зотовым верхом на конях ехали государевы певчие люди, распевая хвалебные псалмы и гимны. В другой карете восседал Кирилл Алексеевич Нарышкин.

За этой каретой конюшенные слуги вели пятнадцать коней под седлами адмирала Лефорта. Сам же Лефорт в парадном мундире, при шпаге и с тростью, важно шествовал за своей адмиральской каретой, двигавшейся вслед за пятнадцатью адмиральскими конями.

За Францем Лефортом, держа строй, голенасто вышагивали, смеша московский люд, офицеры из немцев и дети московских бояр — бояричи.

Позади немцев и бояричей в немецком же кургузом платье, в треугольной шляпе и при шпаге шел сам государь Петр Алексеевич. Шел размашисто, высоко задирая длинные, как у журавля, ноги. Шел, вызывая у москвичей недоумение: «Как же так, царь и самодержец, а беднее бедного одет да еще и не в челе процессии идет?.. После иноземца. Бесчестье. Прямое бесчестье».

После царя, молодцевато прошли полки Преображенский и Семеновский. За ними — вновь бояричи. А позади них — на позорных дрогах везли изменника Якушку-немчина, которого крепко держали под руки два московских палача — Алешка да Терешка. Оба в красных рубахах до колен и без поясов. И рожи у обоих такие же красные, как рубахи. Не от крови ли человеческой?.. Не от руды ли жертв загубленных?.. Возле одного топор, вогнанный в дубовую плаху, возле другого — палаш и два ножа. Тоже в деревянную плаху воткнуты. Тут же и кнут, свернувшись в змеиные кольца, и сам со змеей схожий, лежит. Любимое орудие палача.

Ручищи у обоих, что плахи дубовые, любого в дугу согнут. Взгляд водянистых глаз даже не дурашливый, пустой какой-то, отсутствующий. Словно они сами по себе, а взгляд их — сам по себе. Только с таким взглядом и идти в мастера заплечных дел.

На Алешку и Терешку издали взглянешь — и то оторопь берет. А ежели вблизи?.. Точно порты обмараешь.

Видя изменника-немчина, москвичи — и мужики, и бабы — радостно скалили зубы: «Так ему, нехристю, и надо! Мы ишо придем — на казнь его полюбуемся! Милое дело смотреть, как нехристь ближе с Алешкой и Терешкой познакомится, как ужом у них завертится, словно у чертей в преисподней да на горячей сковородке».

Что говорить, казнь — кому мучения лютые, а кому и зрелище, душу радующее.

За позорной телегой пара молодых стольников вела кубанского полонянина — мурзу Осалыка. Другие стольники волокли по московской пыли 17 знамен и бунчуков, захваченных в Азове и Лютике.

После них, восседая на конях, ехала свита Шеина Алексея Семеновича. Все — в сверкающих на солнце панцирях, дорогих шапках, с перьями на польский манер, при саблях и пистолетах. Следом в карете, запряженной восьмериком, ехал сам генералиссимус в полной русской воеводской справе, при сабле и государевом знамени. Только на голове у него вместо стального шишака красовалась любимая им соболья шапка, привезенная некогда из Тобольска. Лицо генералиссимуса выражало добродушную уверенность в себе и в правоте своего дела. А вот восторга, тем паче тщеславия, прочесть на нем было невозможно.

За Шеиным шли полки, особо отличившиеся при осаде Азова. И только после них в своих каретах ехали Автомон Михайлович Головин и Петр Иванович Гордон. За каретой Гордона с развевающимся знаменем и под барабанный бой промаршировал Бутырский полк. И не успела пыль, поднятая сапогами бутырцев, осесть, как один за другим прошествовали стрелецкие полки в своих длиннополых разноцветных кафтанах.

И когда карета генералиссимуса докатила до середины Всесвятского моста, где красовалось аллегорическое изображение Азова, в одной из «башен» показался думный дьяк Андрей Андреевич Виниус с благодарственным листом и громким голосом зачел слова государевой признательности.

Тут уж Шеин не сдержал эмоций и позволил слезам увлажнить его глаза. Ибо такого почета еще никогда и никому не делалось. Но вот Виниус замолк, и округа огласилась пронзительными звуками военных труб и треском барабанов. А потом полки, ранее прошедшие через мост и выстроившиеся на Царицыном лугу, отсалютовали ему пушечными и ружейными залпами.

«Господи, благодарю Тебя за заботу обо мне, недостойном, — расчувствовался Алексей Семенович. — Да после такого можно и умереть! Жизнь состоялась».

Через месяц после прибытия в Москву, по указу государя на Монетном дворе были отлиты золотые и серебряные медали за взятие Азова. Одна из золотых медалей досталась и Алексею Семеновичу.

— В память о славной виктории, твоими руками сделанной, — вручая ее, молвил госуда