КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы
Всего книг - 471180 томов
Объем библиотеки - 689 Гб.
Всего авторов - 219758
Пользователей - 102129

Впечатления

vovik86 про Weirdlock: Последний император (Альтернативная история)

Идея неплохая, но само написание текста портит все впечатление. Осилил четверть "книги", дальше перелистывал.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Олег про Матрос: Поход в магазин (Старинная литература)

...лять! Что это?!

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Serg55 про Самылов: Империя Превыше Всего (Боевая фантастика)

интересно... жду продолжение

Рейтинг: 0 ( 1 за, 1 против).
медвежонок про Дорнбург: Борьба на юге (СИ) (Альтернативная история)

Милый, слегка заунывный вестерн про гражданскую войну. Афтор не любит украинцев, они не боролись за свободу россиян. Его герой тоже не борется, предпочитает взять ростовский банк чисто под шумок с подельниками калмыками, так как честных россиян в Ростове не нашлось. Печалька.
Продолжения пролистаю.

Рейтинг: +3 ( 3 за, 0 против).
vovih1 про Шу: Последний Солдат СССР. Книга 4. Ответный удар (Боевик)

огрызок, автор еще не закончил книгу

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Colourban про серию Малахольный экстрасенс

Цикл завершён.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Витовт про Малов: Смерть притаилась в зарослях. Очерки экзотических охот (Природа и животные)

Спасибо большое за прекрасную книгу. Отлично!

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).

История частной жизни. Том 4: от Великой французской революции до I Мировой войны (fb2)

- История частной жизни. Том 4: от Великой французской революции до I Мировой войны (пер. Ольга Петровна Панайотти) (а.с. Культура повседневности ) (и.с. Культура повседневности) 2.79 Мб, 622с.  (читать) (читать постранично) (скачать fb2) - Ален Корбен - Роже-Анри Герран - Кэтрин Холл - Линн Хант - Анна Мартен-Фюжье

Настройки текста:



История частной жизни Том 4

От великой французской революции до I мировой войны

Ален Корбен, Роже-Анри Герран, Кэтрин Холл, Линн Хант, Анна Мартен-Фюжье, Мишель Перро

Под общей редакцией Филиппа Арьеса и Жоржа Дюби


ВВЕДЕНИЕ

Мишель Перро

Вторжение в частную жизнь всегда настораживало викторианского историка, чересчур стыдливого, подчас некомпетентного и слишком уважительно относящегося к системе ценностей, в которой заслуживающей внимания считалась лишь одна история — великая социально–экономическая история государств.

Чтобы проникнуть в сферу частной жизни, понадобилось изменить порядок вещей: частная жизнь перестала быть чем–то проклятым, запретным, темным и стала сферой, полной наслаждения и рабства, конфликтов и чаяний, одним словом, сферой человеческой жизни. Существование частной жизни было, наконец, признано и узаконено, частная жизнь — достижение нашего времени.

Тому, что сейчас частная жизнь в таком почете, способствовало множество факторов — великих исторических потрясений, великих книг. Во–первых, это давление политики. Деспотизм тоталитарных государств, чрезмерное вмешательство демократических государств вплоть до управления рисками — «рациональность отвратительного и рациональность обычного» (Мишель Фуко) — все это привело к размышлениям о механизме власти и к поискам сдержек и противовесов, рычагов сопротивления, эффективного противостояния общественному контролю в малых группах, даже у отдельных индивидов. Современный рабочий находит у себя дома, на своей частной территории, убежище от всевидящего ока хозяина предприятия и заводской дисциплины. И рост благосостояния в западных обществах есть не только плод обуржуазивания, но и форма борьбы против смертельного холода.

Несмотря на все разнообразие идеологий, дискурсов и практик, проявившееся во всех областях экономики, политики и морали, XX век был отмечен взрывом индивидуализма. Размежевание в обществах идет по самым разным признакам — возрастным, гендерным, этническим, региональным. Женское движение настаивает на разнице полов, этом моторе истории. Молодежь рассматривает себя как отдельный социальный слой и стремится выделиться при помощи одежды и музыки. Всеобщее увлечение психоанализом, постоянные «рассказы о жизни» утверждают силу «я». Процессы диссоциации, разъединения, рассеивания идут повсеместно.

Эти сложные явления вызывают вопросы, касающиеся отношений публичного и частного, коллективного и индивидуального, мужского и женского, того, что выставляется напоказ, и того, что принято скрывать. Они порождают разнообразные оценки и поток разного рода литературных произведений; назовем лишь несколько. В то время как Альберт Хиршман описывает несбалансированные циклы, в которых общественные интересы превалируют над всеми остальными, преследующими частные цели, другие авторы считают приватность и индивидуализацию долгосрочной тенденцией, имеющей огромное значение.

Для Норберта Элиаса тенденция приватизации[1] жизни созвучна цивилизации. Выискивая проявления цивилизованности начиная с эпохи Эразма, он демонстрирует, как то, что называют стыдливостью, уводит в глубокую тень отдельные физиологические акты, которые раньше без проблем совершались публично, например сморкание, дефекация, секс. Манера есть, мыться, заниматься любовью — и, следовательно, жить — меняется благодаря появлению нового самоощущения, связанного с телесной тайной.

Луи Дюмон видит в развитии индивидуализма то, что отличает Запад от холизма[2] восточного мира, например Индии, где личные интересы подчиняются настоятельным целям общества. Эпоха Возрождения положила начало глубинному движению, выразившемуся, можно так сказать, в «Декларации прав человека и гражданина». Однако для того, чтобы абстрактный индивид стал реальностью, требуется много времени. Об этом наша книга — об истории XIX века.

Юрген Хабермас и Ричард Сеннет обнаруживают в кратком периоде Нового времени, скорее даже в эпохе Просвещения, баланс публичного и частного. Высшей его точкой, по их мнению, является буржуазный либерализм; в дальнейшем наблюдается его деградация. Но они интерпретируют этот баланс по–разному. Для Хабермаса речь идет о повсеместном наступлении государства, играющего исключениями и нарушениями равновесия; для Сеннета — об изоляции в вездесущей и всепоглощающей нуклеарной семье с женщиной во главе; все это — определяющие факторы упадка социабельности, о котором сожалел также Филипп Арьес. Для Сеннета тирания «узкого круга» была оправдана появлением в городской буржуазной среде XVIII–XIX веков публичного человека, которому, так сказать, была свойственна некоторая театральность.

Таким образом, XIX век был золотым веком приватности. Именно тогда сформировались ее понятия и терминология. Понятия гражданского общества, частного, интимного и индивидуального вступают в сложные запутанные отношения друг с другом.

Предлагаемая вниманию читателей книга посвящена истории возникновения этой модели. Книга охватывает период от Великой французской революции, идеалы которой разбились о подводные рифы разногласий и противоречий предшествующей истории, до начала XX века, так сказать, зари новой эпохи, трагически прерванной войной, которая низвергла, заблокировала, почти изменила ход эволюции.

Изучая историю этого времени, можно пользоваться разными источниками — сверхподробными и неполными, многословными и молчаливыми, не открывающими завесу тайны. Надо сказать, что социальные, моральные, медицинские заботы составляют суть политической и экономичной мысли; частная жизнь порождает бесчисленное количество теоретических, нормативных и описательных дискурсов, в центре которых находится семья. Что касается архивов, частная жизнь в них почти не отражена. Государство еще практически не участвует в жизни семьи, гражданское общество едва сформировалось, и лишь конфликты и беспорядки вызывают его вмешательство. Отсюда интерес к полицейским и судебным архивам. К концу XVIII века полицейский постепенно перестает быть защитником и доверенным лицом. Жертвы преступлений все реже обращаются к нему за помощью, и судебное наказание подменяется частной местью. К несчастью, юридические архивы, до недавнего времени находившиеся в судебных канцеляриях, сильно пострадали от неправильного хранения и практически не подлежат восстановлению. Можно пользоваться по истечении сроков, установленных законом для всех персональных документов, лишь уголовными архивами, помеченными литерой U[3]. Материалы следствия прорубают бреши в цитадели приватности, и историки смогли этим воспользоваться.

Нельзя не отметить, что частные архивы — самые богатые источники информации–социально неравноценны и не всегда доступны, да и сохранность их тоже порой сомнительна. Для хранения документов нужны подходящие помещения. Хорошо, когда наследники увлечены историей и генеалогией–тогда старые бумаги превращаются в реликвии. В настоящее время происходит переоценка ценностей, отношение ко всякому «старому хламу» меняется. Между тем семейная переписка и «личная» литература (дневники, автобиографии, мемуары), представляющие собой незаменимые свидетельства истории, не всегда являются истинными документами приватности. Все они создавались в соответствии с приличиями и по принятым правилам. Нет ничего менее спонтанного, чем письмо; ничего менее прозрачного» чем автобиография, которая может быть написана как для того, чтобы что–то запечатлеть, так и для того, чтобы что–то разоблачить. По крайней мере, все эти слабые попытки скрыть или продемонстрировать нечто приоткрывают завесу тайны.

Такое свидетельство истории, как роман XIX века, посвященный семейным интригам и интимным драмам, вымысел более «истинный», чем реально прожитое, будет нами использоваться с осторожностью и лишь отчасти — например, при описании стиля жизни, — с учетом важности отделения литературы от реальности и специфичности работы с текстом. Вместе с тем герои романов живут в нас, музыка этих романов пронизывает все наше существование.

Так или иначе, изучение частной жизни ставит трудные задачи. Эти трудности связаны не только с малым числом исследований, что заставляет делать выводы без проведения анализа и на основании фрагментарных данных. Если в результате нашего исследования появятся другие данные, опровергающие сделанные нами выводы, это станет очень хорошим результатом нашей деятельности!

С уверенностью можно говорить о расхождениях в имеющихся источниках. В большей мере в них упоминается жизнь в городах, тогда как сельская частная жизнь, находившая отражение в фольклоре, в источниках не описана. В городах взгляды буржуазии находятся на разных полюсах. Несмотря на значительные усилия документалистов из издательства Seuil, за что им следует выразить здесь благодарность, иконография все еще носит импрессионистский характер, основанный скорее на богатом воображении. В то же время нельзя забывать не только о столкновении частного и социального, но и о существовании различных типов частной жизни с едва заметной комбинацией устоявшихся элементов.

Еще одна трудность: невозможность охватить Запад во всей его полноте, не вступая в противоречия с предыдущими томами серии. Но этот разрыв не бессмыслен. Огромное количество материала, узость проблем, дефицит работ и прежде всего возникновение национальных территорий — все это неизбежно влекло за собой предвзятость нашего мнения. Центральной темой этой книги является история Англии, наиболее проработанная и оказавшая сильнейшее влияние на французское общество.

Изучение частной истории требует особых подходов. Классических методов, используемых при исследованиях экономической и социальной истории, в данном случае недостаточно. Несмотря на очевидную необходимость, историческая демография является лишь грубым остовом. Историческая антропология и так называемая история менталитетов, ответственная за взаимодействие теории и практики, оказывают более существенное влияние. Эффективны разного рода выводы, сделанные на основе интеракционизма (Эрвин Гоффман. Представление себя другим в повседневной жизни), детального анализа микроистории, а также социологии культуры. Мы очень признательны всему этому, но еще в большей мере — феминистским исследованиям публичного и частного, разграничения сфер влияния, взаимоотношения полов в семье и обществе, проводившимся в последние годы.

Есть еще одна трудность: невозможность оказаться, так сказать, по ту сторону зеркала и узнать нечто, кроме внешней стороны частной жизни. В этой области выразимое порождает невыразимое, тайный свет — тень. Мы с горечью понимаем, что чем больше мы узнаем, тем глубже становится тайна недосказанного, незнакомого, непознаваемого. Вероятно, нужны другие методы исследований, основанные на семиотике и психоанализе. Тьма сгущается, как только мы приступаем к изучению истории жизни отдельных людей вне семьи — как они жили, как действовали, что чувствовали и как любили, каковы были их душевные и телесные порывы, мечты и фантазии. Это касается и семейных интриг в романах Бальзака, истории желания у Жерара де Нерваля, прустовских описаний интимных переживаний.

Как бы то ни было, перед вами наша пьеса с тысячью действующих лиц, плод труда шести авторов. Действие разворачивается во Франции в XIX веке. Сразу после того как занавес поднимется, выступает странный дуэт: Французская революция и английский дом (home). Собираются актеры: семья и другие. Сцена: дома и сады. Наконец, тайные кулисы отдельного человека.

На заднем плане — намек на статую Командора, как бы тень государства, потому что, несмотря ни на что, история частной жизни — это и политическая история повседневности.

Итак, пусть же праздник начнется!

ГЛАВА 1 ЗАНАВЕС ПОДНИМАЕТСЯ

Мишель Перро, Линн Хант, Кэтрин Холл

ВРЕМЯ И МЕСТО

Мишель Перро

Время: Французская революция и частная жизнь

XVIII век четко разграничил общественное и частное. Публичное попало в сферу влияния государства, тогда как частная жизнь, некогда малозначительная, вдруг начала цениться очень высоко и стала синонимом счастья. Частная жизнь ограничивалась семьей и домом, но формы общения были весьма разнообразны.

Французская революция драматическим и противоречивым образом нарушила эту эволюцию, краткосрочные и долгосрочные результаты которой должны быть, впрочем, обозначены. В краткосрочном плане частная сфера, «частные интересы» считались благоприятной средой для разного рода заговоров и предательства. Публичность предполагает прозрачность; планировалось изменить нравы и характеры людей, создать иную модель пространства и времени и в ней — нового человека, с новой внешностью, речью и чувствами при помощи педагогики знака и жеста.

В долгосрочном плане Революция разграничивает публичную и частную сферы, придает большое значение семье, дифференцирует гендерные роли ее членов: публичный человек — мужчина, домашний — женщина. Семья остается патриархальной, но власть отца во многом ограничивается и признается право на развод. В то же время провозглашается свобода личности, habeas corpus[4], право на личную безопасность, которое до сих пор так плохо соблюдалось во Франции; Революция закладывает основы этого права: так, начиная с 1791 года статья 184 Уголовного кодекса сурово карает за несоблюдение неприкосновенности жилища.

Бурная история повседневной частной жизни в эпоху Революции заслуживает отдельного тома. Линн Хант, специалист по этой эпохе, описывает здесь в общих чертах то, что происходило на заре XIX века.

Как под влиянием евангеликов, утилитаристов и экономического развития, в ходе которого место работы постепенно отделилось от места проживания, в Англии начала XIX века произошло разделение публичного и частного, отныне неотделимого от семьи, и в то же время более четкая дифференциация гендерных ролей? На примере нескольких характерных фигур, начиная с оскорбленной королевы Каролины[5], судебное разбирательство по поводу которой имело место в 1820 году, в результате чего общественное мнение стало требовать от короля образцового поведения, и заканчивая ювелиром из Бирмингема, целью и смыслом жизни которого стало обустройство собственного коттеджа, Кэтрин Холл рассказывает нам историю возникновения нового домашнего идеала.

Место: иностранные влияния и английская модель

Главное в английской модели — появление среднего класса и закрепление его роли. Средний класс начинает оказывать влияние на низшие сословия, навязывая им добродетели хорошей хозяйки. Рабочий класс принимает эти добродетели, но на свой манер и в своих собственных целях. Джентри же ограничивают свой круг общения стенами своих имений.

Под крылом тех, кого вскоре назовут «ангелами домашнего очага», между детской и садом, расцветает нежность своего дома (home). Мы подошли к истокам викторианской privacy, описанной в бесконечных книгах, покоривших Европу.

Каково же влияние этой модели на французское общество, ищущее равновесие между своей деятельностью и счастьем? Она проникает во французское общество разными путями — ее привозят путешественники и денди, изгнанники и коммерсанты, бонны и мисс, состоящие на службе в богатых семьях. Англомания была отличительной чертой французского света. От англичан перенимают привычку к гигиене (мыло, уборные, ванны), манеру одеваться, говорить (в речь французов входят слова home, baby), играть, чувствовать, любить — осталось огромное количество следов этой бытовой англомании, проникшей и в народную среду. Начиная с 1900 года профсоюзы ратуют за создание зеленых пространств в городах, приходит мода на спорт и проведение досуга на английский манер. Плакаты Всеобщей конфедерации труда, призывающие к установлению восьмичасового рабочего дня и «английской» рабочей недели очень напоминают рисунки Крукшанка[6]. И все это — на фоне англофобии, постоянно возникающей вследствие разного рода экономических и политических конфликтов.

Первенство Англии, в особенности в первой половине XIX века, абсолютно оправданно. В дальнейшем огромную притягательную силу приобретает выдающаяся в культурном отношении Германия, а в начале XX века—Соединенные Штаты.

Благодаря этим факторам все острее встает вопрос об иностранном влиянии на частную жизнь французов, исключая приграничные и спорные территории (Эльзас, Ницца и Савойя). Является ли по–прежнему Италия, куда все ездили в романтические путешествия, владычицей эстетических чувств и эмоций, какой она была для Руссо и Стендаля, остается ли она такой же для Женевьевы Бретон[7], например? Из Северной, Восточной или Южной Европы приходят различные веяния во Францию XIX века, и когда именно? Трудный вопрос, может быть, лишенный смысла. Невозможно проанализировать культурное и бытовое влияние на частную жизнь. Отдельные люди, более или менее ассимилировавшиеся во Франции, не формировали стиль жизни, но все же нельзя сбрасывать их со счетов.

Если рассматривать Францию в плане открытости другим народам, можно увидеть противоречивую картину. Демографическая ситуация во Франции — низкая рождаемость, высокая смертность и, следовательно, крайне медленный естественный прирост населения — уникальна для Европы, и поэтому Франция становится страной иммиграции. Во второй половине XIX века во Францию хлынул поток иммигрантов — бельгийцев, итальянцев, евреев из Центральной Европы, бежавших от погромов (между 1880 и 1925 годами около 100 0000 евреев прибыло во Францию, и 8о% из них поселились в Париже). В 1851 году иммигрантов уже 380 000, а в 1901‑м — больше миллиона. Таким образом, иммигранты составляли 2,9% населения страны и 6,3% населения Парижа. Как нетрудно понять, они были людьми бедными и малопривлекательными для принимающей стороны. Это видно по презрительному отношению к вновь прибывшим из центральноевропейских гетто евреям их давно ассимилировавшихся соплеменников и по враждебности, с которой относились в рабочих районах к итальянцам, особенно в период кризисов. Без поддержки семей им было бы не выжить. В любом случае законодательство (например, закон от 1889 года о натурализации) способствовало их ассимиляции. Какое же влияние оказали все эти миграции на частную жизнь?

С другой стороны, самоуверенная якобинская Франция создает достаточно эффективную, прочную и несколько застывшую модель гражданского общества, равняющую всех под одну гребенку, не принимающую местные говоры, исправляющую акцент, навязывающую всем мигрантам, как внутренним, так и внешним, единый шаблон поведения. Вышедшая в свет в 1985 году книга Пьера Сансо «Франция чувствующая» свидетельствует об отступлении частной жизни под натиском публичной.

И совсем из другой области: не является ли отказ рассматривать сексуальность как главное в человеке, согласно великому венцу Фрейду, еще одной причиной сдержанного отношения к частной жизни и к восприятию себя?

Модели частной жизни в XIX веке практически неотделимы от национальных территорий.

ФРАНЦУЗСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ И ЧАСТНАЯ ЖИЗНЬ

Линн Хант

Во время Революции границы между жизнью публичной и жизнью частной были очень размыты. Дух публичности вторгался в сферы, обычно относившиеся к приватной жизни. В начале XIX века в связи с расширением публичного пространства и политизацией повседневной жизни перераспределились сферы влияния общественного и частного. В период между 1789 и 1794 годами общественное пространство непрерывно расширялось, и результатом этого процесса стало возвращение к себе, в лоно семьи, в собственные дома, и частное пространство приобрело более четкие очертания. Тем не менее, пока это возвращение не состоялось, частная жизнь подвергалась наиболее жестокой агрессии за всю историю западного мира.

Революционеры стремились разграничить публичное и частное. Ничто частное (а все интересы были именно частными) не должно было наносить ущерб общей воле новой нации. Девизом всех политиков, от Кондорсе до Тибодо и Наполеона, была одна и та же фраза: «Я не принадлежу ни к какой партии». Политическая деятельность всех партий, группировок и объединений частных лиц становилась синонимом конспирации и заговора, а «интересы» — синонимом «предательства нации».

В разгар Революции «частное» считалось «мятежным», а все, что к нему относилось, приравнивалось к бунту и заговору. Отсюда — стремление революционеров сделать все сферы жизни абсолютно прозрачными. С их точки зрения, только постоянная бдительность государства, имевшего в то время очень четкое определение, может помешать проявлению «частных интересов» и мятежам. Все собрания и встречи, на которых могут обсуждаться политические вопросы, должны быть открыты для «общественности». Салоны и кружки могут быть моментально ликвидированы. В такой политизированной стране, как Франция в то время, любое проявление частных интересов рассматривалось не иначе как контрреволюционная деятельность. «Есть только одна партия — партия интриганов! — громогласно заявлял Шабо. — Все остальные — это партия народа!» Это маниакальное стремление не допустить ни малейшего проявления частных интересов парадоксальным образом стерло границы между частной и общественной жизнью.

Отношения аристократа и санкюлота наполнились новым смыслом: санкюлот, умерив свой революционный пыл, мог считаться аристократом; таким образом, проявление чего–то частного в людях приобрело политический смысл. В октябре 1790 года Марат разогнал Национальную ассамблею, обвинив ее в том, что она сплошь состоит «из прежних аристократов, прелатов, разных судейских крючкотворов, приспешников короля, офицеров, юристов, людей бездушных, безнравственных и бесстыдных, принципиальных врагов революции». Большинство депутатов, согласно Марату, — это «ловкие жулики, презренные шарлатаны». Это были «испорченные, хитрые и вероломные люди» (L’Ami du peuple). И дело не только в том, что можно было случайно примкнуть не к тому политическому лагерю. Все, кто проявлял какие–то частные интересы, сразу же объявлялись лишенными самых элементарных человеческих качеств. Любое частное лицо, если оно недостаточно рьяно защищало дело Революции, объявлялось коррупционером и предателем. Марат первым ступил на путь подобных обличений, остальные за ним последовали. В 1793 году об «умеренном, фельяне, аристократе» в каком–то грязном памфлете говорилось как о том, «кто не способствует улучшению судьбы несчастного, патриотически настроенного народа, имея для этого все возможности; о том, кто по злобе не носит трехдюймовую кокарду; о том, кто не покупает национальной одежды и в особенности о том, кто не носит фригийский колпак — головной убор санкюлота». Одежда, манера говорить, отношение к беднякам, выполняемая работа, наличие или отсутствие недвижимости — все становилось критерием патриотизма. Где же проходила граница между частным и публичным?

Смешение частного с политикой, с публичностью не было свойственно разным собраниям и наиболее радикально настроенным газетам; самый яркий пример, без сомнения, — речь Робеспьера от 5 февраля 1794 года «О принципах политической морали». Отталкиваясь от постулата, что «движущая сила народно–революционного правительства — это добродетель и террор», рупор Комитета общественного спасения противопоставлял добродетели республики порокам монархии: «Мы хотим заменить в нашей стране эгоизм нравственностью, честь честностью, обычаи принципами, благопристойность обязанностями, тиранию моды господством разума, презрение к несчастью презрением к пороку, наглость гордостью, тщеславие величием души, любовь к деньгам любовью к славе, хорошую компанию хорошими людьми, интригу заслугой, остроумие талантом, блеск правдой, скуку сладострастия очарованием счастья, убожество великих величием человека…» и далее: «В системе французской революции то, что является безнравственным и неблагоразумным, то, что является развращающим, — все это контрреволюционно». Таким образом, даже если революционеры полагали, что частные интересы (под которыми они подразумевали интересы малых групп или заговорщиков) не должны были быть представлены на политической арене, тем не менее они были убеждены в том, что частные отношения и общественная добродетель тесным образом связаны. Так, «Временная комиссия республиканского надзора, учрежденная в Освобожденном Городе» (Лион) декларировала в ноябре 1793 года: «Чтобы считаться истинным республиканцем, каждый гражданин должен совершить в себе революцию, подобную той, что изменила лицо Франции… всякий, кто думает о личной выгоде, всякий, кто считает, во сколько ему обходится земля, место, талант… все подобные люди, которые мнят себя республиканцами, лгут природе… и даже если они покинут землю свободы, они будут найдены, и кровь их обагрит ее (землю свободы)». Итак, можно сделать вывод, что революционные политические взгляды находились под влиянием Руссо. Качество общественной жизни зависит от открытости сердец. Взаимоотношения государства и индивида не требуют посредничества каких–либо партий и групп, но индивиды должны совершить революцию в себе, подобную той, что произошла в государстве. Это влечет за собой тотальную политизацию частной жизни. Согласно лионским революционерам, «Республике нужны лишь свободные люди».

Смена внешнего вида

Один из наиболее ярких примеров вмешательства публичного в частную сферу–повышенное внимание к костюму. С момента открытия Генеральных Штатов в 1789 году одежда обретает политический смысл. Мишле так описывает депутатов: «толпа людей, одетых в скромные темные одежды» (депутаты от третьего сословия) — и кучка депутатов от знати… в шляпах с перьями, в кружевах и золоте». Согласно англичанину Джону Муру, «подчеркнуто простая, даже изношенная одежда… считалась проявлением патриотизма». В 1790 году модные журналы представляют «конституционный костюм» для женщин, ставший в 1792‑м «„костюмом равенства", очень популярным среди республиканок». Journal de la mode et du goût в 1790 году рекомендовал «великосветским дамам» одеваться в «цвета нации», «женщине–патриотке» — «в голубое королевское сукно, шляпу с черной лентой и трехцветной кокардой».

Мужская мода не сразу приобрела какие–то определенные особенности, но костюм быстро стал знаковым явлением. Он демонстрировал общественное положение частного лица. Например, по отсутствию кокарды сразу можно было понять, что человек — умеренный или аристократ. После 1792 года в человеке в красном колпаке, якобинской куртке карманьоле и широких штанах можно было узнать санкюлота, то есть настоящего республиканца. Одежда приобрела такое политическое значение, что в октябре 1793 года Конвент вынужден был принять закон о «либерализации костюма». Декрет звучит несколько бесцветно: «Никто, будь то мужчина или женщина, не может принуждать гражданина или гражданку одеваться каким–то особым образом… в противном случае он будет рассматриваться как лицо подозрительное».

Однако дискуссии в Конвенте показывают, что этот декрет был направлен против женских клубов, члены которых носили красные колпаки и заставляли других женщин поступать так же. По мнению депутатов, в самый острый период Революции — период дехристианизации — политизация одежды угрожала даже изменением порядка гендерных отношений. В Комитете общественной безопасности опасались, как бы дискуссии по поводу одежды не привели к маскулинизации женщин: «Сегодня требуют красного колпака; на этом не остановятся и вскоре потребуют ремень и пистолеты». Вооруженные женщины очень опасны в длинных очередях за хлебом; еще того хуже — их объединение в клубы. Фабр д’Эглантин отмечал: «в эти их общества не входили матери семейств и приличные девушки, занятые воспитанием младших братьев и сестер; наоборот, это были искательницы приключений, странствующие „рыцарши“, эмансипированные особы, солдаты в юбках». Аплодисменты, прерывавшие его речь, говорили о том, что оратор задел чувствительные струны в душах депутатов; все женские клубы были упразднены, потому что они искажали «естественный ход вещей», «освобождали» женщин от их исключительно домашней (частной) идентичности. Шомет вопрошал: «Где это видано, чтобы женщина бросила свои святые обязанности матери семейства и ушла на площадь произносить с трибуны речи?» Женщины стали рассматриваться как субъекты частной жизни, и их активное участие в жизни общественной было отвергнуто всеми мужчинами.

Несмотря на открытую поддержку со стороны Конвента права одеваться по своему усмотрению, роль государства в этой области нарастала. Начиная с 5 июля 1792 года закон обязал всех мужчин носить трехцветную кокарду; с 3 апреля 1793 года все французы, независимо от половой принадлежности, обязаны были ее носить. В мае 1794 года депутат–художник Давид получил от Конвента заказ на обновление национального костюма. Давид предложил восемь эскизов, два из которых представляли униформу для гражданских лиц. Различия в костюмах чиновников и обывателей были минимальными. Все костюмы состояли из короткого открытого мундира с поясом–шарфом, обтягивающих брюк, невысоких сапог, шапочки и плаща длиной до колена. Этот костюм объединял элементы античного костюма, костюма эпохи Возрождения, но также напоминал и театральные одежды. Униформу, предложенную Давидом, не носил практически никто, за исключением нескольких молодых почитателей его таланта. Тем не менее сама идея об униформе для гражданского населения, возникшая в Народном и республиканском обществе искусств, говорит о стремлении полностью уничтожить границу между частным и общественным. Все граждане, солдаты или гражданские лица, должны носить униформу. Художники из Общества искусств отмечали, что тогдашняя манера одеваться была недостойна свободного человека: если Революция входит в частную сферу, необходимо полностью обновить костюм. Как можно добиться равенства, если социальные различия по–прежнему проявляются в одежде? Женская одежда в глазах художников и законодателей имела меньшее значение, и в этом нет ничего удивительного. По мнению Викара, женщинам не требовалось ничего менять, «разве что носовые платки». Поскольку женщинам отводилась сугубо частная роль, им необязательно было носить национальную гражданскую униформу.

Даже после того как от грандиозного проекта реформирования мужской одежды отказались, костюм не утратил своего политического значения. Щеголи–термидорианцы носили белое белье и презирали якобинцев за то, что они не пудрили волосы. Костюм à la victime[8] с точки зрения щеголей выглядел так: «клетчатая одежда без воротника, очень открытая обувь, свисающие волосы»; они были вооружены тросточками со свинцовым набалдашником. В целом Революция способствовала облегчению одежды. Для женщин это означало усиление тенденции ко все большему обнажению, и один журналист даже вынужден был сделать такой комментарий: «Многие богини появились в платьях столь легких, столь прозрачных, что мужчины были лишены удовольствия догадываться о том, что эти платья скрывают».

Смена повседневного декора

Предметы домашнего обихода тоже не были забыты. На самых интимных домашних вещах лежала печать революционного пыла. В домах зажиточных патриотов можно было обнаружить кровати «а-ля Революция» или «а-ля Федерация». Фарфоровая и фаянсовая посуда украшалась виньетками или изречениями республиканского содержания. Табакерки, бритвенные приборы, зеркала, сундуки — все вплоть до ночных ваз было разрисовано аллегорическими изображениями Революции. Свобода, Равенство, Процветание, Победа в виде молодых прелестных нимф украшали частные пространства республиканской буржуазии. Даже у самых бедных портных и сапожников на стенах висели республиканские календари с новой системой дат и неизбежными революционными виньетками. Конечно, портреты античных героев и революционеров или картины, изображающие становление Республики, не полностью вытеснили гравюры с изображениями Мадонны и святых; нельзя утверждать, что взгляды простого народа так фундаментально изменились под воздействием нового политического воспитания, но можно с уверенностью заявить, что внедрение общественной символики в частные пространства способствовало созданию революционной традиции. Точно так же портреты Бонапарта и изображения его побед помогли создать наполеоновскую легенду. Благодаря страсти революционных правителей и их сторонников политизировать всё и вся у нового декора частного пространства были долгосрочные последствия.

Новый лексикон

Революционный символизм двигался и в обратную сторону. В то время как революционная символика захватывала сферу частной жизни, ее маркеры проникали в публичное пространство. Повсеместно распространилось фамильярное «тыканье». В октябре 1793 года некий ретивый санкюлот поставил на голосование в Конвенте проект декрета, согласно которому все республиканцы должны были «обращаться друг к другу на „ты“, под страхом попасть под подозрение». Он утверждал, что подобная практика «усмирит гордыню, устранит различия между людьми, сведет к минимуму всякую задушевность, сделает отношения между людьми более непринужденными, более братскими; следовательно, обеспечит равенство». Депутаты отказались законодательно требовать повсеместного «тыканья», но в кругах пылких революционеров этот стиль получил широкое распространение. Манера выражаться фамильярно во время публичных выступлений имела осознанный разрушительный эффект. «Тыканье» ломало все правила публичных выступлений.

Еще более шокирующим было массовое появление простонародных речевых оборотов в печатном тексте. Начало этой тенденции положили правые газеты, вроде Les Actes des apôtres, анонимные памфлеты, например «Частная жизнь красавчика Лафайета, генерала васильков» и «Якобитские шабаши», пародировавшие католический ритуал и распространявшие «галантные шалости», столь высоко ценимые в старорежимном «свете». Левые газеты, в особенности Le Père Duchesne Эбера, сразу же ее подхватили. Вскоре простонародные ругательства и чертыхания стали на страницах газет общим местом, наравне с огромным количеством «стильных ругательств» (вроде «разрази его гром» и «тысяча чертей»). Больше всего Эбер и прочие изощрялись при описании Марии–Антуанетты: «Австрийская тигрица — самая жалкая проститутка Франции. Ее открыто обвиняют в том, что она обжимается по грязным углам со слугами, и трудно же бывает определить того, кто является отцом горбатых и заразных ублюдков, появляющихся из ее огромного, в складках, брюха» (Le Père Duchesne). Мария—Антуанетта изображалась антиподом всех нормальных женщин: диким зверем, а не порядочным человеком, шлюхой, а не женой, монстром, рождающим на свет уродов, а не матерью семейства. Для революционно настроенных мужчин она была воплощением всей той грязи, которая могла запятнать женщин, если они войдут в общественную жизнь. Революционеры опасались, что женщины перестанут быть собой, что вся женская сущность как таковая будет извращена. Вероятно, боясь этого, мужчины стали изъясняться на том гнусном языке, которым обычно рассказываются разные сальные истории. Пользуясь этим языком во время публичных выступлений, ораторы вторгались в личное пространство слушающих, стремились разрушить ауру благородства и почтительного отношения людей друг к другу.

Размытость границ между частным и публичным отражается в речи и иными способами. Революционное государство требовало повсеместного использования французского языка, все местные наречия и диалекты объявлялись вне закона. Барер[9] так объяснял это требование правительства: «Свободный народ должен изъясняться на едином языке, общем для всех». Конфликт между публичным и частным переместился на лингвистическое поле: новые школы должны были повсеместно насаждать французский язык, в особенности в Бретани и Эльзасе, и все официальные тексты публиковались на французском языке.

Для отдельных групп населения создание собственного языка компенсировало потерю частной жизни. Солдаты, лишенные какой бы то ни было частной жизни из–за призыва на службу, придумали себе «солдатский язык», чтобы отличаться от «штатских». У них для всего была собственная «терминология»: для обмундирования, оружия, воинских подразделений (гвардейцы назывались «бессмертными»), происшествий на поле боя, денежного довольствия (деньги получили название «карманная посуда») и даже для игры в лото («двойка» была «курочкой», «тройка» — «еврейским ухом»). Враг–немец назывался «кочаном квашеной капусты», англичанин назывался проще — «проклятым» (goddam).

Марианна

В смутный период, когда отсутствовало разграничение частного и публичного, символы семейной жизни также приобретали политический смысл. Эмблема Республики, римская богиня Свободы, часто присутствовала на официальных печатях, на виньетках, изображалась в виде статуй. Очень часто она принимала вид юной девушки или молодой матери. Кто–то в шутку назвал ее Марианной — это было самое распространенное в то время женское имя, — и вскоре Марианна, олицетворявшая женщину, жену и мать, полностью лишенная каких бы то ни было политических прав (а может быть, именно вследствие этого?), стала символом новой Республики. Даже Наполеон вступился за этот образ в 1799 году. Чтобы быть эффективной, власть должна была вызывать любовь, ей следовало быть ближе к людям.

Политический дискурс и иконография революционного десятилетия подавались как история семьи. Вначале король выступал этаким добродетельным отцом, признававшим трудности, с которыми столкнулось его королевство, и пожелавшим разрешить все проблемы при помощи своих повзрослевших сыновей (имелись в виду депутаты от третьего сословия). Но после его попытки бегства в 1791 году поддерживать эту версию стало невозможно: мало–помалу сыновья стали требовать фундаментальных изменений, вплоть до замены отца. Потребность в устранении этого отца–тирана удвоилась в связи с яростью, вызываемой у населения женщиной, представить которую в роли матери не удавалось: супружеская неверность Марии–Антуанетты была оскорбительной для нации, что до некоторой степени служит оправданием ее трагического конца. В новой семейной мифологии, созданной властью, королевская чета заменялась Братством революционеров, которое охраняло и защищало своих хрупких сестер — Свободу и Равенство. В новой республиканской символике никогда нет отца, отсутствуют и матери, за исключением совсем юных; есть семья, родители в которой исчезли. Грандиозная задача создания нового мира, как и забота об осиротевших сестрах, возлагалась на братьев. Иногда, особенно в 1792–1793 годах, появлялись изображения женщин, отважно защищающих Республику, но, как правило, они являлись предметом защиты. Судьба Республики все же зависела от мужского начала.

Частная религия против государства

Влияние Революции на частную жизнь не было лишь «символическим», то есть не заключалось только во внешних проявлениях политической культуры — одежде, речи и политических ритуалах. Новое государство начало наступление на самые разные общественные институты Старого порядка — на Церковь, на корпорации, на знать, на деревенские сообщества и семейные кланы — и одновременно с этим определило новое индивидуальное пространство для человека и его частные права. Конечно, этот процесс шел не без сопротивления. В первую очередь речь идет о католической церкви, принципиальном сопернике государства в контроле за частной жизнью. Католицизм, включавший в себя частные религиозные чувства и публичные церемонии, объединявший верующих и представлявший могущественную силу, был ареной ожесточенной борьбы. Первоначально революционеры надеялись создать толерантный по отношению к религии режим; вопросы веры должны были оставаться частным делом. Но вследствие старых привычек и постоянно растущей потребности в деньгах появилось спорное решение: конфискация церковных ценностей и подчинение духовенства гражданской конституции. Отныне должность епископа, как и практически все представительские должности, становилась выборной; революционные власти требовали, чтобы духовенство давало клятву верности, и запрещали духовным лицам носить сутану. Поддержка непокорных священнослужителей считалась контрреволюционной деятельностью; государственный контроль за местами и датами проведения религиозных церемоний становился все более жестким. Наполеоновский Конкордат 1801 года отменял тиранический контроль церкви со стороны государства, но лишь ценой признания права государства вмешиваться в вопросы религии.

Даже если многие из католических священников желали реформ, они категорически не принимали контроль государства. Впервые в истории частные лица–преимущественно женщины и дети — приняли участие в общественном деле, встали на защиту своей церкви и своих ритуалов. По словам аббата Грегуара, конституционная церковь была задушена «взбунтовавшимися бабами». Они прятали непокорных священников, помогали проводить тайные мессы и даже «белые» мессы; после Термидора они заставляли мужей требовать открытия ранее закрытых церквей; они противились тому, чтобы их детей крестили или венчали священники, давшие клятву государству; когда же все рухнуло, они собирались на манифестации за свободу религии. В результате протестов против вмешательства государства в дело церкви вновь стали почитаться прежние святые покровители, а в наиболее враждебно настроенных к Революции местностях появлялись новые великомученики. Чтение молитвы во время бдений стало актом политического сопротивления. Вот что отважно писала некая Бесстрашная Сюзон в пасквиле, обнаруженном на VII год (революции) в городке Вильтьери в Йонне: «Нет более деспотичного правительства, чем наше. Нам говорят, что мы свободны и независимы, а сами запрещают петь и танцевать в праздничные дни и даже преклонять колени, чтобы помолиться Господу».

Под жесточайшим натиском революционного государства религия уходит в сферу частной жизни, особенно в городах. К 1794 году после эмиграции, депортации, казней, тюремных заключений, отставок и женитьбы священников остается так мало, что практически некому проводить публичные церковные службы. Люди молятся по домам, в кругу семьи или ближайших надежных друзей. Но после снятия всех ограничений частный мир потребует публичности для религиозных отправлений. Приходские церкви, превращенные в амбары, конюшни, соляные склады, рыбные рынки или клубы, были отреставрированы и вновь освящены. Из укрытий извлекли церковное облачение и священные сосуды и стали проводить службы: если не было священника, то эти обязанности возлагались на школьного учителя или бывшего конторского служащего. Во многих областях, особенно в сельской местности, люди не признавали декад (рабочих десятидневок) и собирались в церквях по воскресеньям, чтобы продемонстрировать свое нежелание работать. Следствием столь явного смешения публичного и частного оказалось появление новой структуры религиозной жизни: женщины становятся опорой Церкви, которую они так яростно защищали, мужчины же редко посещают службы. Новые формы публичной жизни — кабаре и кафе–отныне требуют мужского присутствия.

Семья, граница публичного и частного

Наиболее заметным было вмешательство государства в семейную жизнь граждан. Брак отныне становится светским, и чтобы он считался законным, церемония бракосочетания должна проводиться в присутствии муниципального служащего. При Старом порядке церемония заключалась во взаимном выражении согласия на вступление в брак, священник выступал только в роли свидетеля этого. Декрет от 20 сентября 1792 года возлагал на чиновника не только обязанность оформить акт гражданского состояния, но и объявить пару единой перед лицом закона. Отныне и впредь общественность будет принимать активное участие в формировании семьи. Государство фиксировало препятствия к заключению брака, восстанавливало и регулировало процесс усыновления детей, прописывало права незаконнорожденных детей (жестоко урезанные в дальнейшем Гражданским кодексом), учреждало развод и ограничивало родительскую власть созданием семейных трибуналов (их упразднили в 1796 году, однако государство продолжало ограничивать родительскую власть — в частности, в вопросах лишения наследства). Пытаясь создать новую воспитательную систему в стране, Конвент исходил из принципа, выдвинутого Дантоном, что дети «в первую очередь принадлежат Республике, и только потом — родителям». Бонапарт также настаивал на том, чтобы «закон занимался ребенком с самого его рождения, заботился о его воспитании, регулировал, как и на каких условиях молодой человек может вступать в брак, путешествовать, выбирать профессию».

Семейное законодательство показывает озабоченность революционного правительства: следовало сохранить равновесие между защитой свободы личности, поддержкой единства семьи и укреплением контроля со стороны государства. Во времена Конвента в особенности, но и раньше, приоритет отдавался защите граждан от весьма вероятной семейной тирании и давления со стороны Церкви. В частности, это касалось «писем с печатью»[10]. Они рассматривались как позорное явление, потому что родители часто злоупотребляли ими, чтобы засадить в тюрьму своих непокорных отпрысков. Тем не менее после учреждения семейных трибуналов законодатели стали побуждать семьи улаживать внутренние конфликты; 20 сентября 1792 года был принят закон, разрешающий разводы. Гражданский кодекс будет гораздо меньше заботиться о счастье и автономности граждан, в особенности женщин, и усилит отцовскую власть. Семейные трибуналы дадут властные полномочия либо отцам семейств, либо государственным органам. В общем плане очевидно, что государство часто ограничивало контроль семьи или Церкви за личностью, чтобы распространить свой контроль. Государство гарантировало права индивида, поддерживало крепость семьи и ограничивало родительскую власть.

Право на развод

Рассмотрим напряжение, существовавшее между правами личности, семьей и государственным контролем на примере развода, впервые разрешенного во Франции во время Революции. Право на развод было логическим следствием либеральных идей, которые формулировались в Конституции 1791 года. Статья 7 секуляризировала брак: «Закон рассматривает брак только как гражданский акт». Если брак был заключен по взаимному согласию, он так же может быть и расторгнут при определенном стечении обстоятельств. Подчинение духовенства гражданской Конституции внесло раскол в католическую церковь, и множество пар отказывались обмениваться клятвами перед священником, присягнувшим государству. Секуляризируя брак, государство брало на себя контроль за гражданским состоянием и подменяло собой церковь как последний авторитет в вопросах семейной жизни. В немногочисленных (несмотря на новизну темы) дебатах по поводу разводов в пользу развода выдвигались и такие аргументы, как освобождение несчастливых пар, избавление женщин от деспотизма мужей и свобода совести для протестантов и иудеев, чья религия не запрещала разводов.

Закон 1792 года был весьма либерален. Подать заявление о разводе можно было по одному из семи мотивов: «слабоумие; наказание одного из супругов по приговору суда; грубое или жестокое обращение со стороны супруга; явная безнравственность; раздельное проживание по меньшей мере в течение двух лет; безвестное отсутствие в течение как минимум пяти лет; эмиграция». В этих случаях развод оформлялся немедленно. К тому же пара могла развестись по взаимному согласию через четыре месяца после подачи заявления или «в связи с несходством характеров» после шестимесячной попытки примирения. Вступать в повторный брак можно было не менее чем через год после развода. Расходы на оформление развода были так незначительны, что практически любой мог оплатить их; еще более удивительно — подать на развод могли как мужчины, так и женщины. Это был самый либеральный закон в мире.

В главе VI Гражданского кодекса количество мотивов для развода сократилось до трех: приговор суда, жестокое обращение, супружеская измена. В соответствии с восстановленными Наполеоном правами главы семейства права женщины были во многом урезаны. Супруг мог требовать развода в случае неверности жены, супруга же могла требовать того же только в случае, если муж «приведет сожительницу в семейный дом» (статья 230). К тому же, если женщина была уличена в измене, ей полагалось двухлетнее тюремное заключение, тогда как к мужчине не применялось никакое наказание. Развод по соглашению сторон оставался в силе, но со значительными ограничениями: супругу должно быть не менее двадцати пяти лет; супруге должно быть не менее двадцати одного года и не более сорока пяти лет. Продолжительность брака должна была составлять не менее двух и не более двадцати лет; также требовалось разрешение родителей. В период между 1792 и 1803 годами во Франции развелись около тридцати тысяч пар, в дальнейшем — значительно меньше (разводы были запрещены в 1816 году). В Лионе, например, между 1792 и 1804 годами происходило по восемьдесят семь разводов в год, а между 1805 и 1816 — всего семь. В Руане 43% из 1129 заявленных в период между 1792 и 1816 годами разводов имели место в первые три года — между 1792 и 1795 годами; после 1803 года было лишь по шесть разводов в год.

Пережитый развод

Действительно ли возможность развестись повлияла на частную жизнь новых граждан Республики? В городах — вне всякого сомнения, но в сельской местности — минимально. Например, в Тулузе в период между 1792 и 1803 годами было 347 разводов, а в сельских районах Ревель и Мюре за тот же период — только два. В таких крупных городах, как Лион и Руан, распалось 3–4% браков, заключенных в революционный период, то есть менее чем через десять лет после их заключения. К началу XX века, после восстановления практики разводов в 1884 году, распалось 6,5% браков, что, конечно же, значительно меньше, чем за последнее десятилетие XVIII века, если принять во внимание, что развестись можно было без больших проблем лишь в течение десяти лет, с 1792 по 1803 год. Разводы оформлялись представителями всех слоев городского населения, но больше всего разведенных пар было в среде ремесленников, торговцев и представителей свободных профессий. Женщины охотно пользовались новыми возможностями: в Лионе и Руане две трети заявлений на развод по иным причинам, нежели обоюдное согласие, подавалось женщинами. Разводов по взаимному согласию было не много: всего лишь 20–25% от общего их количества.

Наиболее распространенная причина развода–длительное безвестное отсутствие или уход одного из супругов. Вторая причина — несовместимость характеров. Сухие цифры статистики демонстрируют грустную картину: в Лионе четверть подающих заявление на развод жалуются, что не видели супруга десять лет и более! Добрая половина супругов отсутствовала более пяти лет. Революция дала возможность легализовать фактическую ситуацию; проблема была стара как мир. Разве удивительно, что мужчины и женщины называют в качестве основных причин желания развестись уход супруга или несовместимость характеров? На жестокое обращение жаловались, как правило, женщины. Отчеты семейных и, позже, гражданских трибуналов полны историй о мужьях, которые, вернувшись из кабака, били жен кулаком, метлой, посудой, утюгом и иногда даже ножом. В зависимости от причины развода несчастливая пара должна была обратиться к посредничеству семейного трибунала или семейного совета, состоявшего из родственников (или из друзей, если родственников не было), выбранных обоими супругами, для оценки обоснованности развода, а также для урегулирования финансовых вопросов и опеки детей.

Представляется, что идея развода была принята благосклонно, потому что лишь в трети случаев, иногда в половине, вопрос не решался положительно (без сомнения, под давлением семьи). Количество состоявшихся разводов поражает, особенно если принять во внимание новизну явления и сопротивление Церкви. Даже те священники, которые присягнули государству, принимали развод только в том случае, если ни один из супругов не вступит в повторный брак при жизни второго, однако около четверти разведенных женились или вышли замуж вторично (после 1816 года Церковь стала признавать повторный брак, если предыдущий был гражданским, что, с точки зрения священников, не имело никакой силы). Разводы редко влекли за собой конфликты на почве опеки над детьми, с одной стороны, потому что большинство подающих на развод не имели малолетних детей (у 6о% разводящихся пар дети были совершеннолетними), с другой — потому что ни трибуналы, ни родственники не рассматривали детей как составную часть семьи. Впрочем, в свидетельских показаниях, даваемых разводящимися супругами в ходе судебных дискуссий, ссылки на детей весьма редки; родители часто упоминают своих детей, даже не называя их по имени, а иногда и не говорят об их количестве.

Описание процедуры развода дает нам редкую возможность узнать что–то о сфере чувств в эпоху Революции. Трудно сказать, до какой степени изменилась эта сторона жизни. Нугаре[11] рассказывает историю некой девицы, забеременевшей от женатого любовника. Чтобы скрыть позор дочери, мать девушки объявила о своей собственной беременности. Таким образом мать и дочь смогли уехать в деревню и оставаться там до рождения ребенка. Эта образцовая мать, описанная на страницах сборника «Париж, или Поднятый занавес», не кажется слишком охваченной революционным духом. Семейные проблемы оставались теми же, что и до 1789 года. Жестокое обращение с женщинами — безусловно, не изобретение Революции. Но сама возможность развода отразилась на браке. Появились такие женщины, как Клодина Раме, которая решила расстаться с мужем, потому что «не могла быть счастливой с ним». Для многих людей любовь должна была быть основой брака. Бракосочетание вошло в моду в период Революции: при Людовике XVI в год заключалось 239 280 браков, в 1793 году—327 000. Но не все браки заключались по любви: доля браков, в которых муж не достиг возраста двадцати пяти лет и был на десять лет моложе своей супруги, к 1796 году достигла 19%, тогда как раньше таких браков было 9–10%. Возникает вопрос: не была ли женитьба лучшим способом избежать призыва в армию?

Частная жизнь–значит тайная жизнь

Рассказать о частной жизни самих революционеров очень трудно. Мемуары крупных политических деятелей до удивления безлики; они почти полностью посвящены жизни публичной, как и мемуары их предшественников из прежних времен, и большая часть аспектов частной жизни — любовь, супружество, здоровье — остается в тени, как если бы авторы этих мемуаров не имели ничего общего с великим экспериментом по созданию новой нации. Даже в мемуарах, написанных в более позднее время, подробностей крайне мало. Ларевельер–Лепо[12], закончивший писать мемуары к 1820 году и посвятивший множество страниц рассказам о своих первых любовных похождениях, лишь в одной главе из трех томов рассказывает о своей «частной жизни до Революции». Такое впечатление, что частная жизнь автора закончилась с началом Революции и возобновилась только с его уходом из публичной сферы. «Одним из самых ярких обстоятельств [его] частной жизни» была встреча в юности с будущим депутатом Леклерком (от департамента Мен–и–Луара) в коллеже Анжера. Все его воспоминания о прошлом покрыты флером опыта публичной жизни в эпоху Революции. Единственные эпизоды частной жизни, о которых Ларевельер–Лепо повествует в своих мемуарах, посвящены важнейшим событиям его семейной жизни: выбору супруги и чувствам к ней и детям. Когда же он подробно описывает свой революционный опыт, он тщательным образом обходит все, что не связано с политикой. Смешивать публичное и частное было не принято.

Даже сама мадам Ролан[13] писала весьма условно. Зная, что ее ждала гильотина, она оставила нам «Исторические заметки о Революции», которые, как и мемуары политических деятелей, представляют собой политический дневник. В то же время в «Мемуарах», в которых она описывала свою частную жизнь, она обращалась к годам юности: «Я решила использовать время, которое провожу в заключении, для рассказа о том, что мне было свойственно». Она в деталях описывает свою жизнь в родительском доме и гораздо больше внимания уделяет чувствам, чего не делал Ларевельер–Лепо. Она с болью говорит о смерти матери; равнодушно рассказывает о первых встречах с господином Роланом: «Его солидность, характер, привычки, посвященные лишь работе, делали его для меня, так сказать, бесполым, или философом, существовавшим лишь в сфере разума».

В письмах, написанных в 1780‑е годы, мадам Ролан удалось соединить горячий интерес к политическим событиям с неменьшим вниманием к деталям повседневной жизни. Но в дальнейшем событий становится так много, что, полностью поглощенная общественной жизнью, мадам Ролан не сможет стать мадам де Севинье Революции, ее погружение в бурную политическую жизнь не оставит ей времени на досужую переписку. Признавая, что Революция нанесла удар по частной жизни, она писала 4 сентября 1789 года: «Честный человек может освещать себе путь факелом любви только в том случае, если этот факел будет зажжен от священного огня любви к родине». 1789 год был демаркационной линией в ее частной жизни, как и в национальной политике. Более личные «Частные мемуары» мадам Ролан охватывают лишь дореволюционный период. Уже зная, какая судьба ее ждет, мадам Ролан все же говорит о своих чувствах к дочери: «Пусть ей удастся в мире с собой и в безмятежности выполнить трогательный долг жены и матери». Участие в публичной жизни уничтожило частную жизнь этой женщины; для своей дочери она хотела другой судьбы.

Жизнь и смерть в эпоху Революции

То немногое, что известно об интимных чувствах людей в последнее десятилетие XVIII века, показывает их большую озабоченность прежде всего ходом Революции, затем созиданием Империи. Так или иначе, все эти события затронули каждую семью: сыновья уходили на войну, священников изгоняли, церкви, до того как были заново освящены, превращались в общественные места, земли продавались с молотка, потом выкупались возвращающимися из эмиграции бывшими хозяевами, свадьбы не праздновались так, как раньше, и стал возможен развод. Влияние политики коснулось даже имен людей. В 1793–1794 годах детей называли Брут, Муций Сцевола, Перикл, Марат, Жеммап[14] и даже Челнок (Navette), Свекла (Betterave) или Жатва (Messidrice[15]). Чаще всего революционные имена получали мальчики, в особенности незаконнорожденные или подкидыши. Мода на революционные имена прошла быстро, но время от времени и в начале XIX века то тут, то там появлялись Прериали[16], Эпикуры–Демокриты или Марии–Свободы (Marie‑Liberté).

Озабоченность революционными событиями можно также проследить по некоторым письмам и автобиографиям, написанным малоизвестными людьми. В дневнике Менетра, парижского стекольщика, читаем о его жизни в эпоху Революции. В его речи встречаются «термидорианские» обороты: «Французы почувствовали запах крови… [Робеспьеровский Конвент был] сборищем разрушителей, мстительных людишек, желавших погубить одну партию и заменить ее другой». Рюо, хозяин книжной лавки в Париже, в письмах к брату в подробностях рассказывает о суете парижской политической жизни и практически полностью опускает все остальное. Однако оба они говорят о жизни своих семей (но не так подробно, как писала в «Мемуарах» мадам Ролан). Рюо прерывает переписку после смерти своего единственного сына, говоря в отчаянии: «Лихорадка или врач лишили нас самого дорогого, что было у нас в жизни. К чему теперь жить?» Менетра упоминает о раз воде и повторном браке своей дочери и выражает надежду, что она забудет «тяготы и горести, пережитые с первым ужасным мужем». В самый тяжелый для всех 1795 год он с гордостью сообщал: «Я жил очень хорошо. <…> Мы ни в чем не испытывали недостатка… очень хорошо ели».

Те же, чьи дела шли хуже, оставили меньше свидетельств о своей частной жизни. Уровень смертности был самым высоким в 1794,1804 и 1814 годах (но самая высокая смертность наблюдалась в 1847‑м). В кризисные годы количество самоубийств достигает максимума. Больше всего их было между VI и IX годами, а во времена Империи все рекорды по самоубийствам были побиты в 1812 году. При Наполеоне в Париже происходило в среднем сто пятьдесят самоубийств в год, чаще всего люди топились в Сене. Среди самоубийц преобладали мужчины — их было втрое больше, чем женщин: без сомнения, сказывается крайне отрицательное отношение к самоубийству со стороны католической церкви, которая традиционно оказывала более сильное влияние на женщин, нежели на мужчин. Так заканчивали свою жизнь не только бродяги и разные темные личности: среди самоубийц было немало сломленных жизненными невзгодами людей, потерявших надежду на хоть какой–то поворот к лучшему. После них мало что оставалось: изношенная одежда и свидетельства родственников, друзей и соседей, пришедших опознать тело. О сокровенных чувствах этих несчастных нам известно лишь то, что они были в глубоком отчаянии и не могли продолжать жить.

Маркиз де Сад и сексуальная революция

Говоря о частной жизни в эпоху Революции, мы вынуждены опираться на количественные данные социальной истории (количество разводов и самоубийств) и на прямые свидетельства некоторых представителей элиты, записавших свои «частные мысли». Нам мало что известно о том, что происходило в душах простых людей. О чем думали солдат в палатке, заключенный в камере, жена революционера, занятая приготовлением обеда, водонос, который мерил шагами улицы или страдал от бессонницы в своей постели? Мы даже не можем быть уверены, что эти мысли имели какое–то значение для людей, живших в революционный период. Однако есть такой феномен, как маркиз де Сад, и его ни в коем случае нельзя не упомянуть при написании истории частной жизни. В своих записках де Сад исследовал крайние проявления сексуальности, безусловно, важнейшего аспекта частной жизни; его исследования до сих пор во многом определяют человеческое сознание. Вряд ли появление наиболее значительных произведений маркиза де Сада в промежуток между 1785 и 1800 годами (а также нескольких других, предшествующих его смерти в 1814 году) было случайностью.

Ничто в юности Донасьена Альфонса Франсуа де Сада не предвещало того, что из–под его пера выйдут «Жюстина», «Философия в будуаре» и «Сто двадцать дней Содома». Юный де Сад учился в лицее Людовика Великого, после чего поступил в королевскую армию, как многие другие молодые представители знати, наследники дворянских титулов. В двадцать три года он женился и несколько месяцев спустя по письму с печатью попал в заточение в Венсенский замок за «возмутительный дебош», что положило начало длинной карьере либертина, прерываемой тюремными заключениями. Между 1778 и 1790 годами он проводит одиннадцать лет в Венсенском замке и в Бастилии и после 1801 года больше не выйдет на свободу (1803–1814 годы он проведет в психиатрической лечебнице в Шарантоне). Несмотря на благородное происхождение, маркиз де Сад выживет в революционном Париже, будет писать пьесы и даже служить чиновником в секции Пик[17], прежде чем на долгие месяцы попадет в ту же тюрьму, куда был заключен Лакло.

До 1789 года де Сад был отъявленным распутником–либертином; в революционные годы он стал еще более смелым автором: в течение десяти лет, последовавших за первой публикацией в 1791 году, трехсотстраничная «Жюстина» выдержит шесть изданий. В 1797 году появится «Новая Жюстина» — в романе будет восемьсот десять страниц; в романе «Жюльетта», увидевшем свет в том же году, более тысячи страниц. «Алина и Валькур» и «Философия в будуаре» будут опубликованы в 1795 году. За «Жюстину» началась газетная травля де Сада, а за «Новую Жюстину» и «Жюльетту» он будет приговорен к тюремному заключению и уже не выйдет на свободу. Количество изданий и долгая слава «Жюстины» свидетельствуют о том, что де Сад был весьма известен в годы Революции. «Лолотта и Фанфан» (1788), наиболее известный роман Дюкре–Дюминиля, экстравагантного автора сентиментальных романов, близкого к английской писательнице Анне Радклиф, тоже выдержал не менее десяти изданий, но Дюкре–Дюминиль был самым популярным автором своего времени. По оценкам, между 1790 и 1814 годами вышло в свет от четырех до пяти тысяч романов; интерес к ним подогревался появлением в Париже все новых читальных залов начиная с 1795 года, и творчество де Сада стало весьма заметным явлением.

Декларация прав Эроса

«Философские сказки» маркиза де Сада подрывали революционный идеал не тем, что отказывались от него, но тем, что доводили его логику до крайности, до самого отвратительного результата. Согласно Морису Бланшо, «он формулирует некую Декларацию эротических прав», в которых естество и разум обслуживают эгоизм, возведенный в абсолют. Во всем его творчестве прослеживается триумф порока и поражение добродетели. Сад заявляет: «Я в ее [природы] руках — лишь механизм, который она вертит как хочет». В новом мире всеобщего абсолютного равенства лишь сила, иногда грубая и жестокая, имеет значение. Происхождение, привилегии, сословные различия — все меркнет перед лицом революционного беззакония (в привычном значении слова «закон»). Свобода, равенство и даже братство в творчестве Сада прославлялись и одновременно с этим извращались. Свобода стала правом на поиск удовольствий с полнейшим презрением к закону, условностям, желаниям других (и эта свобода, безграничная для мужчин, как правило, оборачивалась рабством для их избранниц). Никто не имел права на удовольствия по рождению — все были равны, но выигрывали в борьбе за удовольствия наиболее безжалостные и эгоистичные (в первую очередь мужчины). Нет более шокирующего примера в революционное десятилетие, чем четверка друзей из «Ста двадцати дней Содома» или «Общество друзей преступлений» из «Жюльетты», чьи ритуалы пародируют тысячи различных «Обществ друзей Конституции», более известных под названием «якобинцы».

Частное пространство в романах де Сада занимает особое место. Оно необходимо для экстремальных и жестоких игр и почти всегда имеет вид тюрьмы. Как когда–то заметил Ролан Барт, «секрет де Сада — театрализация одиночества». Подвалы, крипты, подземные коридоры, гроты — любимые места Садовских героев. Самые подходящие места для секретов и тайн — замки, потому что они отрезаны от внешнего мира (общества). В романе «Сто двадцать дней Содома» дело происходит в замке Силлинг в Шварцвальде; место действия «Жюстины» — замок Сент–Мари–де–Буа. О внешнем виде замков говорится очень мало, а интерьеры описываются терминами, так или иначе связанными с заточением; эта мысль постоянно повторяется. В Силлинге «надо было замуровать все двери, через которые можно было проникнуть внутрь, и закрыться там, как в осажденной крепости. <…> Намерение было исполнено, все забаррикадировались так, что невозможно было определить, где когда–то находились двери, и устроились там внутри». Отрезанные от внешнего мира, заключенные в мире абсолютно частном, герои настаивали на четком выполнении приказа. Извращенность не есть синоним анархии — это последовательное уничтожение всех табу, упорядоченный слом всех границ, вплоть до совершения преступления, если того требует удовольствие.

Женщины, сексуальные рабыни

В этом сугубо частном пространстве объектами удовольствия и исполнителями приказов были, как правило, женщины: «Дрожите, угадывайте, слушайтесь, будьте предупредительными и… может быть, вы окажетесь не очень несчастными» («Сто двадцать дней Содома»). За небольшим исключением, женщины в произведениях де Сада не свободны и редко получают удовольствие. «Любое разделенное с другими наслаждение становится менее сильным». Обычная гетеросексуальная любовь — исключение; вагине предпочитаются другие отверстия. Женщины — это объекты мужской агрессии, не имеющие никакой физической идентичности. Жюльетта выглядит исключением из правил, но, чтобы выжить, она должна бесконечно воровать и убивать. Согласно некому токвилевскому искажению, равенство и братство мужчин льют воду на мельницу их деспотизма по отношению к женщинам. Многочисленные жертвы — аристократы, но человек нового садовского мира восстанавливает феодальную власть, спрятавшись в замке.

Не следует полагать, что отношение к женщинам в эпоху Революции было таким, как описывал де Сад; однако его творчество привлекает внимание к женщине как к персонажу частной жизни. В романах де Сада частная жизнь женщин, детей и юношей–это пытки и мучения во имя сексуального наслаждения мужчин. Возможно, перед нами типичное для де Сада пародирование якобинского взгляда на женщин? Революционеры свели роль женщины лишь к роли матери и сестры, полностью зависящих от супругов и братьев; де Сад делает из них профессиональных проституток или объекты сексуального рабства. В обоих этих случаях женщины не имеют никакой собственной идентичности — если только это не требуется мужчине; они представляются потенциальными разрушительницами, как если бы было слишком очевидно, что они никогда не согласятся по доброй воле на роли, которые им отводятся. Почему же якобинцы с таким жаром и, осмелимся сказать, с пеной у рта протестовали, когда женщины заявляли о своих правах на некие роли в публичной жизни? Откуда у де Сада такая страсть к закрытым замкам? «Чтобы отразить не очень вероятные внешние нападения и гораздо более сильное внутреннее сопротивление» («Сто двадцать дней Содома»).

Взгляд на женщину как на исключительно приватное существо очень популярен среди интеллектуалов конца XVIII века. Во всех дискуссиях, посвященных женщине, постоянно ссылаются на трактат Пьера Русселя[18] «О физической и моральной системе женщин» (1775, 2‑е изд. — 1783). Женщина в нем предстает как изнанка мужчины. Ее идентифицируют с точки зрения сексуальной, телесной, тогда как мужчину—с точки зрения ума и энергии. Матка рассматривается как главный орган, определяющий эмоциональную и моральную женскую сущность. Представлялось, что женская репродуктивная система чрезвычайно чувствительна и что эта чувствительность детерминировалась интеллектуальной слабостью. Женская мускулатура менее развита, женщины привязаны к дому. Сочетание физической и интеллектуальной слабости с высокой эмоциональностью идеально для воспитания детей. Таким образом, исключительно материнскую роль женщины в обществе определяет наличие матки. Мнения медиков и политиков по этому вопросу совпадали.

Во время Революции Руссель иногда публиковался в «идеологическом» журнале La Décade philosophique, был членом Академии моральных и политических наук. Кабанис[19], молодой коллега Русселя, разделял его взгляды на женщин. Мужчины биологически сильны, отважны и предприимчивы; женщины — существа слабые, робкие и пассивные. Несмотря на дружбу с мадам де Сталь и мадам де Кондорсе, Кабанис отрицал какие бы то ни было интеллектуальные и политические способности женщин; публичная карьера, с его точки зрения, разрушила бы семью, основу общества и естественного порядка. Последователь Кабаниса Жак–Луи Моро де ла Сарт, идеолог, как и его учитель, также сотрудничавший с «Философской декадой», в своем двухтомном исследовании «О женской природе» пытался создать новое научное направление — «моральную антропологию». Его идеи созвучны идеям Кабаниса: «Если верно утверждение, что самец является самцом лишь в определенные моменты, а самка — в течение всей жизни, то это можно отнести только за счет наличия матки; именно матка постоянно напоминает женщине о ее половой принадлежности и оказывает влияние на весь ее облик». Вследствие этого «женщины больше, чем мужчины, склонны верить в потустороннее и иметь видения; они гораздо более суеверны и их предрассудки более многочисленны; в значительной мере именно им обязана слава месмеризма». Поэтому неудивительно, что женщины были так подвержены влиянию непокорных священников и подвергались самым ужасным формам сексуального рабства.

Уже давно замечено, что именно в XIX веке женщины оказались вытесненными в сферу частной жизни как никогда раньше. Эта тенденция началась в конце XVIII века (еще до Революции). Но именно Революция дала импульс эволюции отношений между полами и концепции семейной жизни. Женщины ассоциировались с частным пространством не только потому, что индустриализация позволила женщинам из буржуазных кругов ограничиться только частной сферой жизни, но и потому, что Революция наглядно продемонстрировала возможные результаты смены «естественного порядка» и опасность для мужчин, которую они несут.

Женщина стала символом хрупкости, которую следовало защищать от внешнего мира; женщина стала символом приватности. Женщины оказывались запертыми в замкнутом пространстве частной жизни из–за своей физической слабости, да и сама частная жизнь стала весьма хрупкой перед натиском политики и изменений в общественной жизни в ходе революционных событий.

Если государство могло вмешиваться в семейную жизнь и менять время суток и календарь, выбирать имена для детей и приказывать, как одеваться, частная жизнь как таковая могла исчезнуть. Наиболее интимная, скрытая сторона человеческой жизни подвергалась невероятному давлению: это и секуляризация брака, и ограничение религиозных отправлений, и массовая мобилизация; естественный порядок жизни становился крайне нестабильным. Женщины могли теперь носить мужскую одежду и сражаться на войне, могли требовать развода, если считали себя «несчастливыми». Отмена какого бы то ни было почтения к королям, королевам, знати и богачам могла поставить под вопрос почтительное отношение жены к мужу, детей — к отцу.

Сами революционеры почувствовали необходимость обозначить границы частного и публичного: женщинам отводилась роль в частной жизни, мужчинам — в публичной. Начиная с 1794 года, в 1803‑м, в 1816‑м и далее на протяжении всего XIX века демаркационная линия между публичным и частным, мужчиной и женщиной, политикой и семьей лишь укреплялась. Даже самые пламенные революционеры не выдержали давления, возникшего из–за вторжения публичного мира в мир приватный, и задолго до Термидора постепенно стали умерять свой пыл в этом вопросе. Но отголоски произведенного ими шока звучали вплоть до 1970‑х годов, когда французское семейное законодательство вспомнило о некоторых принципах 1792 года: закон о разводе от и июля 1975 года сделал эту процедуру такой же легкой, какой она была согласно закону от 1792 года; закон от 4 июня 1970 года освободил пару от пережитков главенствующей роли мужчины в семье, как это было в первые годы Революции, а закон от 3 января 1972 года обеспечил незаконнорожденным детям права, которые они уже получили на II году Революции. Чем можно лучше измерить современность революционных принципов и долговременные результаты (плохие и хорошие) наследия Революции?

SWEET HOME [20]

Кэтрин Холл

1820 год был в Англии годом королевы Каролины. Каролина Брауншвейгская, «оскорбленная королева Англии», была супругой принца–регента Георга, сына короля Георга III. Это не был «брак по любви», какая бы то ни было страсть отсутствовала. Практически сразу после свадьбы супруги разъехались; у них была единственная дочь — принцесса Шарлотта. Георг наслаждался жизнью, занимался политическими интригами. Он находил «немецкие» манеры жены вульгарными, ее любовь к сплетням и пустой болтовне — невыносимой, и мечтал отделаться от супруги. Столкнувшись с неприкрытой враждебностью мужа, оставившего у себя их дочь, Каролина покинула Англию и вела на континенте жизнь скитающейся принцессы.

Каролина, «оскорбленная королева»

В 1820 году Георг III скончался, и регент, выполнявший обязанности отца, впавшего в слабоумие на фоне таинственного психического заболевания, принял бразды правления. Но будет ли Каролина признана королевой? Новый король был решительно настроен воспрепятствовать этому и настоял, чтобы ее имя было исключено из литургии. Взбешенная подобным отношением к своему, как она считала, законному праву, Каролина отправилась в Англию и прибыла туда в разгар бурной полемики, чем очень обрадовала радикально настроенных врагов короля, довольных представившимся случаем атаковать его. Министры посоветовали королю поторговаться, но компромисса достичь не удалось, тогда настроенный на развод король прибегнул к специальной процедуре в палате лордов.

Весь 1820 год бракоразводный процесс королевской четы занимал умы англичан. С газетных полос не сходили малоприличные подробности происходившего во дворце, лорды выслушивали свидетельства о скандальных связях хозяйки со слугами и браке без любви.

Однако общественное мнение встало на сторону королевы, а не короля. Королева выступала в роли несчастной жертвы аристократических браков. Отцы, супруги и братья были призваны на ее защиту, как рыцари, сражались они во имя «домашней добродетели», самой главной ценности английской цивилизации. В защиту Каролины проводились настоящие демонстрации — например, жестянщики и медники устроили в ее честь рыцарский парад.

Однако Каролина не смогла как следует сыграть отведенную ей роль незапятнанной героини. Миф о ней быстро развеялся. После того как король проиграл бракоразводный процесс, Каролина вынуждена была забыть свою мечту о коронации. Король был коронован единолично, но за свой публичный триумф он заплатил сдачей позиций у себя дома.

Это дело демонстрирует появление нового взгляда на семейную жизнь. Джон Булль[21], этот символ английской чести и мужественности, писал в своей «Оде Георгу IV и его супруге Каролине»:

Покажи себя отцом для нации,
Супругом для королевы
И, уверенный в любви своего народа,
Правь спокойно и безмятежно.

«Народ» требовал, чтобы король выполнял свои обязательства перед семьей и относился к гражданам страны с отеческой заботой. Быть настоящим королем означало также быть образцовым супругом и отцом. Невозможно обеспечить спокойствие нации, если в собственном доме у короля не царит безмятежность. Добропорядочность в семейной жизни — главная ценность английского менталитета, и народ не мог любить короля–отца, если добродетель в его семье не торжествовала.

История «оскорбленной королевы» сказалась на стиле поведения английских монархов. Наследник Георга IV Вильгельм IV и его супруга Аделаида были идеальной парой. Виктория, этот «английский розовый бутон», была образцовой женой и матерью. По словам некоего проповедника, произнесенным в 1849 году, «трон нашей честной и простой королевы возвышается посреди счастливых домов ее преданного народа. Она имеет право на наше доверие и на нашу привязанность прежде всего за свою семейную добродетель. Она королева — настоящая королева, — но она также и настоящая мать и супруга…»

Георг IV не смог добиться послушания и уважения со стороны своих подданных, не имея крепкого тыла в виде семьи. Виктория же была образцом женственности; она сумела завоевать доверие подданных, всей своей жизнью напоминая всем и каждому, что она не только королева, но и женщина. Каждая семья должна была стать империей любви, в которой отец был монархом, а его жена — королевой. Роман с продолжением о скандале в королевской семье оказал влияние на обычные английские семьи, и после 1820 года стало очевидно, что для завоевания популярности монарху следует быть хорошим семьянином. Свобода нравов больше не была трендом эпохи. В моду вошли семья и брак.

Евангеликализм: необходимость смены образа жизни

Критика аристократической модели семьи, не основанной на любви и взаимной привязанности, снисходительность по отношению к мужской неверности и бичевание женщин за те же самые прегрешения исходили из отдельных буржуазных кругов. В 1820 году кампанию вели радикалы, а именно сэр Фрэнсис Бардет, Джеймс Милль, друг Иеремии Бентама[22] и лидер утилитаристов, и Генри Брум, один из основателей Edinburgh Review[23]. Кроме них, королеву поддерживало большинство унитарианцев, тори, вигов и радикалов. Это новое большинство возникло в результате интеллектуальных боев последних десятилетий за создание новых семейных ценностей и обновление отношений между мужчинами и женщинами.

В этих боях роль евангеликализма была весьма значительна. Влияние этого реформаторского движения в лоне англиканской церкви начало расти в конце 1770‑х годов. Возникший как реакция на методизм, который смог затронуть лишь низшие слои общества, евангеликализм стремился изменить Церковь изнутри, завоевав для начала доверие элиты. Вначале движение нашло опору в кругах деклассированного мелкопоместного дворянства — джентри; наиболее известные теоретики этого движения, Уильям Уилберфорс и Ханна Мор, пытались привлечь на свою сторону верхушку буржуазии, чтобы оживить английскую жизнь изнутри. Их месседж базировался на идее греха, вины и искупления. Обращение грешника, просветление, понимание своей природы — вот основной опыт евангеликализма. В центре видения мира находилась духовная жизнь каждого человека, и моральный упадок общества в XVIII веке был следствием падения качества этой (духовной) жизни. Общество прогнило до мозга костей, но это гниение–следствие отсутствия религии, веры. «Номинальное христианство», как называли представители евангеликализма поверхностную религиозную практику тех, кто ходил в церковь и читал Библию, но не слышал Слова Божия в своем сердце, убивало всякую надежду на исцеление. В основе истинного христианства должно лежать горячее желание начать жизнь заново.

Такая вера требовала множества адептов. Ее целью была трансформация индивида, который должен был стать новым человеком во Христе. Следует более осознанно относиться ко всему и всем — к членам своей семьи, к друзьям, прислуге и работникам, к отдаваемым и получаемым приказам, к еде и досугу, и делать это повсеместно — на работе и дома, в церкви и в хлеву. Бог все видит и слышит. Следует изучить все аспекты человеческого поведения. Духовная жизнь истинного христианина не должна прерываться ни на миг, он должен проживать духовно каждую минуту, каждый час, каждый день, каждый год. Нельзя давать себе ни малейшего послабления. Для приверженцев евангеликализма создание новой жизни начиналось с них самих, но целью их было изменение всего общества. Это реформаторское рвение укреплялось ужасом, который наводила на высшие слои общества Французская революция. Потрясение, вызванное событиями во Франции, побудило определенные круги английского общества сделать главным приоритетом наведение порядка у себя. Если для радикалов наведение порядка начиналось с требования выборной власти и критики Старой Коррупции, то для представителей евангеликализма это был вопрос греха и отсутствия морали. Единственным способом обновления общества было распространение учения среди как можно большего числа людей и обоснование новой религии. События во Франции наглядно демонстрировали, что произойдет с нацией, если не совершится «революция морали».

В центре религиозной практики, согласно сторонникам евангеликализма, находится индивидуальная вера человека. Конечно, священник должен прилагать все усилия и использовать все свое влияние, но нельзя недооценивать самостоятельного чтения Библии и молитвы в одиночестве. Более того, этот «взгляд в себя», сосредоточенность на своем внутреннем мире и столь популярное у пуритан ведение дневника с записью всех своих целей должны находить поддержку в коллективной молитве всех членов семьи. Собираясь ежедневно для совместной молитвы, все домочадцы могли выступать в роли ангелов–хранителей и помощников для других, обсуждать вопросы потери благодати и находить утешение в божественной способности понимать и прощать.

Таким образом, семейные религиозные собрания оказывались лучшей поддержкой христианской жизни. Бнешний мир был местом гордыни и греха, и истинным христианам следовало прятаться от него в уединение истинно христианской жизни, в которой извращенные удовольствия, даваемые театром и светскими раутами, заменялись мирным познанием Господа. Эта навязываемая идея отказа от «света» представляла больше трудностей для мужчин, нежели для женщин, поскольку профессиональные занятия, становившиеся все более мужскими, не слишком подходили для религиозной жизни, а всякие домашние дела, которыми занимались женщины из буржуазных и аристократических семей, рассматривались как наиболее благоприятствующие развитию религиозности. Для представителей евангеликализма домашний очаг являлся такой же ценностью, какой ранее был для пуритан; он был надежным убежищем, где можно было скрыться от давления внешнего мира и где хозяин и хозяйка могли рассчитывать на то, что им удастся блюсти нравственность детей и прислуги. Таким образом, евангеликализм рассматривал семью как центр борьбы за изменение к лучшему поведения и морали; семья могла стать «маленькой церковью», о которой ранее мечтали пуритане, «маленьким государством», подчиняющимся хозяину дома и способным следовать истинным христианским правилам, что бы ни происходило в окружающем мире.

Семейная мораль Ханны Мор

Осознавшим важность повседневности апологетам евангеликализма требовалось сформулировать правила поведения. Этим занялась Ханна Мор. Дочь разорившегося землевладельца, приятельница известного режиссера Дэвида Гаррика и знаменитого доктора Джонсона, член лондонской группы женщин–литераторов «Синий чулок» (Bluestockings), она была известной писательницей и интеллектуалкой вплоть до своего обращения в евангеликализм около 1770 года; этот процесс у Ханны Мор шел постепенно, как и у ее друга Уилберфорса, в результате чего полностью изменилась ее жизнь и система ценностей. Для нее, как и для множества людей ее поколения, Французская революция явилась решительным поворотом в истории, и она, чувствуя поддержку властей, посвятила себя убеждению представителей всех слоев общества в необходимости изучения христианской идеи.

Ее знаменитая серия дешевых брошюр «Недорогие охранительные трактаты» («Cheap Repository Tracts») была главным оружием в интеллектуальном арсенале истеблишмента. Этот традиционный патернализм вкупе с обновленным христианством смягчал репрессии, столь эффективно проводимые Питтом[24] в начале 1790‑х годов. В своих брошюрах, адресованных беднякам, Ханна Мор говорила о необходимости подчинения властям предержащим и о радостях, которые ждут читателей на небесах. Однако политический консерватизм, свойственный большинству евангеликов, плохо сочетался с религиозным радикализмом и пылом писательницы. Произведения, отмеченные ее страстью и убежденностью в собственной правоте, сделали Ханну Мор одним из самых читаемых писателей своего времени.

Самое известное ее произведение, роман «Целебс в поисках жены», опубликованный в 1807 году, моментально стало главной темой разговоров в столице, провинции и в самых отдаленных уголках империи. Роман был написан для буржуазии, для быстрорастущего среднего класса, для всех этих коммерсантов, хозяев мануфактур, банкиров, фермеров, врачей и адвокатов; в бедных же слоях существа евангеликализм, в отличие от методизма, не нашел отклика.

Роман был книгой одновременно нравоучительной и развлекательной. Полный советов на каждый день, он представлял изложение идей Ханны Мор по поводу взаимоотношения полов. Герой романа — молодой христианин, получающий неплохой доход от земельных владений. После смерти родителей он отправляется на поиски супруги. Шокированный увиденным в столице, он ретируется в деревню, место добродетели для евангеликов (как и для Руссо), и останавливается у Стенли, в идеальном религиозном семействе. Дом не только способствует течению праведной жизни его обитателей, но и облагораживает всех гостей. Мистер Стенли, глава семейства, обладает всеми добродетелями обновленного христианина. Землевладелец с высокими моральными устоями, он думает не только о собственных экономических интересах, но и о нравственном и религиозном долге, поэтому намерен неукоснительно выполнять все свои обязательства перед арендаторами. Мистер Стенли с неменьшей серьезностью относится и к своей семье: он прекрасный супруг и отец, охотно занимающийся воспитанием детей. Мастер своего дела и прекрасный семьянин, держит власть в своих руках, но распоряжается ею по–христиански. Что касается миссис Стенли, она во всем поддерживает мужа, готовит дочерей к роли образцовых жен и матерей; ведет хозяйство с умом и думает о бедных. Таковы были обязанности дамы–христианки.

Две сферы: публичная мужская и частная женская

С точки зрения сторонников евангеликализма, мужчина — фигура публичная, тогда как женщина–хранительница домашнего очага и семьи. Они были убеждены, что мужчины и женщины от рождения имеют разные предназначения. Таков закон природы, подтвержденный обычаями; так заведено. Каждому полу свойственны определенные качества, и всякая попытка выйти за пределы своей сферы обречена на провал. Ханна Мор ненавидела Мэри Уолстонкрафт[25]; она не только видела в Мэри радикализм а-ля Томас Пейн 1790‑х годов, но и считала равенство полов, за которое ратовала Мэри, аморальным и противоестественным. По мысли Ханны Мор, биологическая конституция определяет различия в судьбах представителей каждого пола, и если женщина пытается найти себя в мужской сфере, то это является отрицанием долга, возложенного на нее Богом. «Не случайно у рыбы есть плавники, — писала она. — У птицы есть крылья, чтобы летать, а мужчина физически сильнее и умнее [женщины], поэтому на него возложено тяжкое бремя принимать решения и давать советы».

Проповедники евангеликализма свято верили в право каждого, мужчины или женщины, на спасение души, но постулат о равенстве всех перед Богом не влек за собой утверждения социального равенства. Разделение сфер деятельности мужчины и женщины, «малый круг», делами которого занималась женщина, — все это свидетельствовало о том, что в социальном плане жена подчинялась мужу. «Жены, повинуйтесь своим мужьям, как Господу», — писал апостол Павел[26]; кто бы осмелился спорить с ним? Однако это не говорило о том, что женщины были лишены влияния — оно заключалось в том, что жены слушали мужей, принимали во внимание их советы, оцени — вали их речи. В безопасном мирке, вдали от деловых забот, женщинам проще соблюдать свой религиозный долг; они более чувствительны к духовному влиянию, чем мужчины, потому что внешний мир меньше на них влияет. Их статус, безусловно, зависел от мужчин, но за ними признавались определенные эксклюзивные права.

Представителям среднего класса, как мужчинам, так и женщинам, обновленное христианство предлагало новую идентичность, давало новый смысл их существованию и возможность осознать этот новый опыт.

В начале XIX века евангелики–англикане были не единственными, кто хотел спасти Англию от падения нравов. Пока квакеры, унитарии и пресвитериане бездействовали, новые диссиденты — методисты, независимые, баптисты — быстро завоевывали сердца верующих. У них были не только общие с евангеликами духовные убеждения, но также общий взгляд на разделение публичной и частной сфер, на роль мужчин и женщин и общие идеалы домашней жизни, воспетые Ханной Мор и поэтом–евангеликом Уильямом Каупером. Эти идеи, с одной стороны, ломавшие образ мужественности, ассоциировавшийся с джентри и аристократией и лишенный какой бы то ни было религиозности, с другой стороны — разрушавшие опасные взгляды Мэри Уолстонкрафт и ее друзей на равенство полов, определили образ мысли истинных христиан и всей английской буржуазии XIX века.

Каким же образом состоялось это превращение? Почему были забыты разговоры о женской сексуальной ненасытности? Теперь говорили лишь о скромности и незаметности женщин. Почему труд замужних женщин, на который возлагались такие надежды, ограничился выполнением домашних дел? Почему буржуазия верила в существование раздельных сфер и организовывала свою жизнь в зависимости от этой идеи?

Для начала можно проследить этот процесс в религиозной области. Работа различных благотворительных обществ, занимавшихся распространением Библии среди бедняков и чтением и обсуждением прочитанного в группах молодежи, неизменно строилась по одной схеме: эти общества, основанные священником, пастором и еще какими–то мужчинами, функционировали благодаря деятельности женщин, но редко по их инициативе и никогда — под их руководством. В XVIII веке пасторов–профессионалов не было даже у квакеров, и доля проповедовавших женщин была довольно велика. В XIX веке женщинам стало значительно сложнее заниматься этим.

Так же обстояли дела и в сфере культуры, где сторонники евангеликализма были весьма активны. В организационной деятельности литературных, философских кружков, артистических обществ, существовавших во многих городах, женщины, будучи членами этих обществ и уплачивая взносы наравне с мужчинами, не могли играть никакой роли; они голосовали только по доверенности и часто не допускались до участия в отдельных мероприятиях, например, в ежегодных банкетах, где мужчины прекрасно проводили время за богато сервированным столом. В Бирмингемском философском обществе, как и во многих других, женщинам не разрешалось посещать читальный зал — это было прерогативой мужчин. Поэтому не удивительно, что все эти общества считались мужскими; женщин туда принимали неохотно, а те, кому это удавалось, вступали благодаря родству с кем–то из членов–мужчин: это мог быть отец, супруг или брат. Правила этих обществ не были установлены раз и навсегда, и к концу XIX века женщинам удалось ликвидировать многие запреты. В начале же XIX века мужчины из буржуазных кругов очень гордились успехами в делах и, следуя своим религиозным запросам, стремились создать новый мир, в котором сферы мужского и женского резко различались.

Чета Кэдбери

Идеи, которые рассматривались выше, были живучи не только благодаря религии, но и в силу изменений материальных условий жизни, в которых разделение деятельности мужчин и женщин становилось все более явным. Рассмотрим это на примере семьи Кэдбери, коммерсантов из Бирмингема (конец XVIII века). Ричард Таппер Кэдбери, родившийся на Западе, был отдан в ученики к торговцу сукном. Он был из семьи квакеров, а квакеры имели связи по всей стране. Отец оставил ему в наследство некоторую сумму денег, которой хватило на открытие собственного скромного дела; в 1794 году он открыл в Бирмингеме на одной из центральных улиц — Булл–стрит — магазин по продаже суконных и шелковых тканей. В 1800 году с супругой Элизабет и детьми он поселился в помещении над магазином, как это было принято в те времена. Только самые богатые буржуа могли позволить себе иметь дом отдельно от предприятия.

Элизабет Кэдбери, в отличие от супруга, не удалось пройти ученичества. Женщинам можно было обучаться лишь немногим профессиям: считалось, что они вполне могут освоить производственные навыки прямо на рабочем месте. Только жены самых богатых людей могли не работать. Жена фермера торговала молочными продуктами; супруга торговца занималась магазином или вела бухгалтерию; вдова фабриканта могла возглавить предприятие после смерти мужа. Элизабет Кэдбери помогала в магазине, когда это было необходимо; следила за делами, когда муж отсутствовал; помимо собственно семьи, у Кэдбери было много домочадцев — подмастерьев и продавщиц. За первые пятнадцать лет замужества она родила десятерых детей, восемь из которых выжили; в семье также жила ее старая мать.

В такой семье было очень много работы: кормить всех домочадцев, стирать одежду, шить и чинить белье и рубашки, таскать воду. Элизабет Кэдбери, которой по хозяйству помогали две служанки, удавалось активно заниматься торговлей. Когда Ричард уезжал в Лондон за новыми тканями для своего магазина, он писал жене письма, например: «Я искал бумазею [шелковую или хлопчатую ткань полотняного переплетения, используемую в основном для шитья траурной одежды], но ее трудно найти разных цветов. Та, что я видел, очень красивая, завтра поищу черную». Он расспрашивал, нет ли новостей из Ирландии, не привезли ли лен, который он ждал, рассказывал, что уже купил «кое–какие украшения и красные и разноцветные шарфики» и что он заказал чепчик для их дочери Сары. Его письма полны профессиональных подробностей и разговоров о семейной жизни: мужчина и женщина на равных занимались делами и вели социальную жизнь.

В 1812 году торговля процветала, и Ричард Таппер Кэдбери купил еще один домик на Ислингтон–роу, на окраине города, практически в деревне. Младшие дети переехали туда с нянькой и домашними животными — голубями, кроликами, собакой и кошкой. На клочке земли, который взяли в аренду, стали выращивать овощи и фрукты. Миссис Кэдбери теперь должна была заниматься двумя домами и ездила туда–сюда вместе со старшими дочерьми. Мальчики тем временем пошли по стопам отца: оба проходили обучение в разных городах, изучали разные секторы розничной торговли. Старший, Бенджамин, обучался у суконщика, в дальнейшем он должен был заняться семейным делом, а второй сын, Джон, изучал торговлю чаем и кофе, после чего открыл свой собственный магазин рядом с отцовским на Булл–стрит.

Дочери в этой семье не получили какого–то определенного образования. Мать учила их не только готовить еду и вести дом, но и комбинировать свои таланты, приходя на помощь в магазине, когда в этом была необходимость. Они могли работать в саду, помогать матери расстилать ковры, чтобы в доме зимой было теплее, или бежать в магазин, чтобы помочь отцу. В семейном деле участвовал каждый.

Дальнейшее разделение труда

Тем временем правила коммерции постоянно менялись, и участвовать в торговых делах семьи женщинам становилось все труднее. Замужние женщины не могли заключать контракты, вести судебные тяжбы, иметь долю в деле. В глазах закона ответственность за женщину нес ее муж. Женщины не имели права на легальное независимое существование. Только незамужние женщины и вдовы могли вступать в дело под своими собственными именами, и это часто случалось после смерти супруга или отца. В XVIII веке в фирме, подобной магазину Кэдбери, супруги играли роль партнеров без контракта; они делили поровну все коммерческие риски, так же как и остальные семейные проблемы и заботы. Тем не менее ответственность за предприятие лежала на мужчине, хотя в повседневной жизни это не очень бросалось в глаза. И все же существовал определенный круг деловых вопросов, решить которые мог только мужчина. Закупками занимался всегда Ричард Таппер Кэдбери, и даже хотя замужние женщины имели право брать кредиты от имени своих мужей, Элизабет Кэдбери, похоже, предоставила своему мужу право оплачивать счета. Фактическое партнерство (без контракта) в конечном счете пред полагало главенство мужчины.

Развитие промышленности и коммерции, прогресс в сельском хозяйстве влекли за собой новую методику ведения торговли, которая угрожала ранее сложившейся неформальной практике. В то время, когда партнерство было основой развития, но замужние женщины не имели никаких прав, а на дочерей не возлагалось никаких надежд, подавляющее большинство промышленных и коммерческих союзов заключалось между мужчинами, связанными узами родства или религии. Женщины не имели доступа к получению знаний для ведения дел. С начала XIX века открывались многочисленные школы, в которых мальчиков готовили к роли будущих «капитанов промышленности». Девочки всегда получали домашнее образование. Как только молодой человек входил в дело, у него появлялась масса возможностей заводить нужные контакты и связи, что было очень важно для поддержания его репутации, возможности получения кредита и расширения клиентуры. Женщинам в этот мир коммерческих сделок войти было очень трудно. Ссуды, которые ранее выдавались на дружеской основе, теперь все чаще можно было получить только через банк. Прежде пшеницей торговали на рыночной площади; теперь же для этого была специально построена хлебная биржа, и вход туда был разрешен только мужчинам. Так же и финансовая биржа, созданная для расширения финансового рынка, была закрыта для женщин. Первой отраслью, в которой стали применяться новые коммерческие методы, была торговля тканями.

Дело Кэдбери развивалось и процветало. Джон, второй сын, открыл свой магазин чая и кофе рядом с отцовским. Он воспринял все новшества розничной торговли, очень гордился своими витринами и решил открыть производство какао, как только у него будет для этого достаточно денег. Это предприятие не было частью семейного дела; напротив, он отделился от семьи и вел два своих дела параллельно. Со своей первой женой Присциллой, которая умерла через два года после свадьбы, в 1828 году, он, как и родители, жил над магазином. В 1832 году он снова женился на дочери коммерсанта по имени Кандия, и до рождения первенца они жили на Булл–стрит, однако вскоре приняли решение уехать из центра города и поселиться в Эджбастоне.

Эджбастон находился примерно в миле от города; богатый землевладелец–евангелик лорд Кэлторп в первые годы XIX века начал продавать там земельные участки. По мысли Кэлторпа, Эджбастон должен был стать местом проживания буржуазии, с красивыми домами в окружении садов, вдали от грязи, городского шума и малоприятных соседей. По договору дома нельзя было превращать в лавки или производство, в садах также запрещалось открывать какие–либо мастерские. В Эджбастоне проложили хорошие дороги, посадили деревья, возвели церкви. Гордостью Эджбастона стали очаровательные сельские виллы, в которых были все городские удобства. Чтобы жить там, следовало полностью разграничить профессиональную и частную сферы; невозможно было управлять предприятием из Эджбастона. Проект лорда Кэлторпа был одним из первых в этом роде; провозглашалось намерение буржуазии отделить дом от работы, «нежность жены и детей» от «профессиональных забот и хлопот».

Этому разделению способствовали социально–экономические изменения. По мере развития предприятия Кэдбери жена потеряла возможность работать. Производство теперь находилось в стороне от дома, Кандия уже не могла следить за его деятельностью, как раньше это делала ее свекровь, которая одновременно помогала в магазине и воспитывала детей. Создание филиалов требовало дальнейшего разделения труда, использования мужской рабочей силы, разработки бюджета, облегчения производственных процессов для мужчин. Джон и его отец приняли участие в строительстве нового городского рынка, импозантного здания с дорическими колоннами, символа прогрессивных методов торговли, что очень облегчило коммерческую деятельность, но полностью маргинализировало женщин. Коммерция все больше становилась исключительно мужской сферой; женщины отныне могли лишь торговать продуктами питания в маленьких лавочках или женской одеждой. Джон и Кандия предпочли полностью отделить предприятие от жилища и отказались от присутствия у себя дома учеников и продавщиц. Сделав такой выбор, они приняли принцип разделения сфер публичного и частного.

Коттедж и детская

Вскоре Джон и Кандия Кэдбери нашли дом, который стал семейным домом почти на сорок лет. Поначалу домик был маленький, но по мере того как росла семья и доходы от предприятия, хозяева достраивали его. Кандия проводила время дома, занималась детьми, кухней, стиркой и садом. Как позже писала их дочь Мария, «домик сначала был похож на коттедж и казался очень маленьким, но нам очень хотелось переехать в деревню, поэтому мои родители решились на его покупку; они пристроили к нему несколько комнат и разбили садик по своему вкусу. <…> Мама обожала работу в саду, но отец всегда был очень занят в городе, поэтому времени на сад оставалось мало». Вскоре в доме появилась комната для игр, которая позже превратилась в комнату для занятий, и на втором этаже–детская (nursery) для младших детей.

Это был дом нового типа. Такой дифференциации пространства невозможно было достичь на узких улицах с арками–полумесяцами городов XVIII века, или, быть может, в этом не было необходимости. Отдельные детские спальни, отделение кухни от столовой — все эти новшества ассоциировались с идеей отдельного места, где мужчины занимались делами. Строительство подобных домов, обладатели которых настаивали на уюте и комфорте, подтолкнуло развитие мебельного дела. Джон Клодиус Лаудон, законодатель буржуазной моды в архитектуре, меблировке и ландшафтном устройстве, писал в своих книгах, имевших оглушительный успех, что такое детская, как обставить салон, какие удовольствия мог доставить своим хозяевам сад, чем могли наслаждаться у себя в доме хозяева.

Идея сада, в котором стоит семейный дом, была так же нова, как и концепция дома, предназначенного исключительно для частной жизни. На площадях XVIII века были пространства для прогулок, окруженные решетками, и казалось, что этого достаточно. Но в середине XIX века сад стал главным эле ментом буржуазного стиля жизни. Облагороженная природа, окруженная деревьями и живыми изгородями, обеспечивала спокойствие частной жизни и прекрасно обрамляла жизнь семьи. Мужчины могли заниматься деревьями и виноградника ми — Лаудон убедил их, что нет ничего зазорного в том, чтобы расслабиться, занимаясь садовыми работами после напряженного дня в городе. Женщины отвечали за цветы, чарующий аромат которых связывался с нежностью хозяек сада. Именно в это время возникли лингвистические ассоциации женщин с цветами. Мать могла также учить детей и высаживать цветы и ухаживать за ними в их собственных маленьких садиках.

«Home», труд и добродетель

Дом и сад Джона Кэдбери и его супруги прекрасно иллюстрируют определенную концепцию семейной жизни, обязанностей, возложенных на мужа и жену, и их взаимоотношения с внешним миром.

Мечты Ханны Мор об идеальной жизни воплотились в буржуазных жилищах. Намерения создать новый образ жизни, в котором бы постоянно уделялось внимание духовности всех домочадцев, нашли материальное выражение в постепенном разделении мужского и женского труда. Пока мужчины занимались развитием своего бизнеса и проявляли себя в публичной сфере, женщины отдалились от этого мира и сделали своей профессией материнство и ведение дома. Разграничение мужской и женской сфер имело религиозный подтекст: считалось, что публичная сфера опасна и аморальна. Мужчины, постоянно вращавшиеся в этой атмосфере, могли спастись только в высокоморальной обстановке собственного дома: разрушительным тенденциям мира бизнеса могли противостоять чистые ценности, носительницами которых выступали жены. Дом был местом милых радостей, тихой гаванью для усталого и озабоченного материальным благополучием своей семьи мужчины; супруга и дочери зависели от мужа и отца. Достоинство мужчины было связано с его профессиональной деятельностью, тогда как женщина, имевшая профессию, в глазах окружающих переставала быть женственной. В середине XIX века буржуазный идеал мужа, который обеспечивает свою семью материально, и жены, посвятившей себя дому, настолько распространился, что в переписи населения 1851 года даже появилась такая категория, как «домохозяйка», а во введении к соответствующему документу говорилось: «Желание каждого англичанина–иметь свой собственный дом; именно дома, в семье, человек находит убежище от невзгод, именно здесь он радуется и размышляет».

Многие англичане, без сомнения, были бы весьма удивлены, узнав, что они мечтают о «собственном доме»; но это заявление, сделанное от имени всех и каждого, очень показательно: оно демонстрирует важность буржуазного дискурса, с которым согласны все. Это частично было следствием религиозного рвения представителей истинных христиан и других буржуазных фракций, например утилитаристов, имевших свое видение того, каким должен быть обновленный мир. Они желали обратить в свою веру высшие классы и рабочих и прилагали к этому массу усилий. Аристократы и джентри должны были изменить свою порочную и праздную жизнь; бедняки должны были научиться трудиться. Всем и каждому следовало признать важность крепкой семьи и хорошо организованного семейного быта. В этом вопросе истинные христиане и утилитаристы достигли полного согласия. Сам великий Иеремия Бентам был убежден в необходимости раз деления мужской и женской сфер, а что касается их взглядов собственно на отношения между полами, они в равной мере базировались на теориях евангеликов и утилитаристов. Для последователей Бентама разделение сфер было фактом, а не вопросом моральных принципов, и то обстоятельство, что это разделение рассматривалось в начале XIX века как «естественное», отражает влияние теоретиков, обосновывавших необходимость этого явления.

Воспитание бедняков

Евангелики и утилитаристы прилагали огромные усилия для семейного воспитания бедняков. По всей стране в школах, в воскресных школах, в разных благотворительных обществах распространялась буржуазная концепция разделения полов. Проповедуя домашние ценности ученикам воскресных школ, девочкам из сиротских приютов и немощным старушкам из домов призрения, представительницы среднего класса одновременно определяли свою «сферу деятельности» и место представительницы рабочего класса: служанка в богатом доме или респектабельная мать семейства. Третьего варианта не было. Филантропки из Ассоциации по оказанию помощи престарелым и больным женщинам собирали средства в пользу одиноких старушек, организаторы этой деятельности стремились узнать, заслуживали ли эти женщины помощи, вели ли они праведную и респектабельную жизнь.

Мальчики и девочки обучались раздельно, получали различные знания, ориентированные на достижение различных целей. Mechanics’ Institutes (образовательные учреждения для рабочих), находившиеся под сильным влиянием Бентама, пер воначально предназначались исключительно для мужчин; они должны были готовить не только разумных, работящих людей, давать им необходимые научные знания, но и воспитывать их хорошими супругами и отцами; выпускники этих заведений должны были в дальнейшем передавать знания своим женам, чтобы их семьи в конечном счете стали образцовыми.

Этим амбициозным проектам не было суждено стать успешными. У многих историков мы можем прочитать, что представители рабочего класса, как мужчины, так и женщины, не просто отказывались от ценностей, навязываемых им культурой господствующих классов.

Грей в книге о рабочей аристократии Эдинбурга конца XIX века описывает некий договор, заключенный между господствующим и подчиненным классами, который привел к появлению новых понятий достоинства и респектабельности, не оставшихся без влияния буржуазного взгляда на вещи, но основанных на доверии, например в профсоюзном движении, и на классовой гордости. Так же и Винсент, рассматривая в своем труде о «полезных знаниях» автобиографии рабочих, указывает на то, что представления рабочих отличались от буржуазных и имели специфическое содержание.

То же самое можно сказать и о мужской и женской сферах. Рабочий класс не до конца принял буржуазное представление об идеальном образе жизни, но отдельные религиозные и светские аспекты, отвечавшие некоторым нуждам рабочих, они переняли.

Рассмотрим характернейший казус — алкоголизм. Рабочие стали апостолами буржуазной респектабельности. Они стремились к самосовершенствованию, учились, тянулись к тем, чье социальное положение выше. Движение за абсолютную трезвость возникло среди тех, кто имел классовое сознание, в частности среди представителей чартистского движения. Но вера в возможность улучшения каждого члена общества часто вела к признанию буржуазной культурной модели. Аргументы против пьянства находили широкий отклик в семьях рабочих. Худшее последствие алкоголизма — это, безусловно, разрушение и моральный упадок семьи. На плакатах очень популярной серии «Бутылка» знаменитого гравера Крукшанка мы видим сначала скромную и респектабельную семью рабочих, сидящих за столом в простой, но чистой и удобной ком нате. Это образец счастливой семьи: одежда у всех заботливо починена, дети играют, в очаге горит огонь, засов задвинут, что говорит о безопасности дома. Далее мужчина предлагает стаканчик своей жене, и, сцена за сценой, Крукшанк показывает нам ужасный конец этой семьи — впавший в безумие отец убивает бутылкой жену, младший ребенок умирает; дочь становится проституткой, старший сын — сутенером. Поборники умеренности охотно использовали эти картинки, показывая несчастье семьи пьяницы и идиллическую жизнь семьи рабочего–трезвенника.

Все это не предполагало буквального заимствования буржуазного идеала семейной жизни; у рабочих было собственное понятие о разделении ролей, и несмотря на влияние доминирующего идеала, самобытность этого понятия сохранялась. Джон Смит, бирмингемский поборник умеренности, утверждал: «Умеренность — неотъемлемая часть семейного счастья, а главное украшение дома–это хозяйка, хранительница домашнего очага. Наше блаженство и безмятежность на протяжении всей жизни — с детства до старости — целиком и полностью зависят от наших родственниц или подруг».

Похвала хорошей хозяйке: Фрэнсис Плейс

Все радости жизни рабочий получал от женщин из своего окружения, но эти женщины должны были обладать другими качествами, нежели представительницы буржуазного общества, от которых в первую очередь требовалось быть хорошими «хозяйками дома». Супруги и матери из рабочей среды должны были прежде всего иметь практические навыки ведения хозяйства. Об этом писали два крупных политических теоретика, Фрэнсис Плейс и Уильям Коббет.

Фрэнсис Плейс, родившийся в 1771 году, был учеником в мастерской по пошиву кожаных штанов; в дальнейшем он стал успешным портным. Всю свою жизнь он прожил в Лондоне, в конце XVIII века примкнул к радикальным кругам, был секретарем Лондонского корреспондентского общества[27] и сыграл важную роль в реформе профсоюзов 1820 года. Позже он стал ярым последователем Иеремии Бентама и, накопив состояние и отойдя от дел, смог посвятить себя проведению реформ. В юности он познал настоящую бедность и разделял все тяготы жизни ремесленников. По мысли Плейса, женщина в то время играла строго отведенную ей роль. Например, его жена помогала ему каждый раз, когда это было необходимо. Однако он мечтал о фундаментальных переменах в нравах и морали рабочего класса; в автобиографии он с удовольствием описывал улучшения, наступившие в жизни бедняков. Так, он отмечал исчезновение популярных в годы его детства уличных игр, которые имели неприкрытый сексуальный подтекст; он осуждал склонность рабочих к пьянству, которое влекло за собой пренебрежение к семьям, — перед его глазами был пример собственного отца.

Задолго до того, как об этом было сказано в переписи населения, Плейс утверждал, что каждый должен стремиться иметь «свой собственный дом». По его мнению, «ничто так не ведет к деградации отношений между супругами, как то, что вся семья должна есть, пить, спать, а женщина к тому же–готовить еду, стирать, гладить и выполнять всю прочую домашнюю работу в том же помещении, где ее муж работает». Он был в восторге, когда его семья переехала в новый дом с маленькой задней комнаткой, где он мог работать. «Моя жена могла теперь держать дом в порядке, и ничего, кроме выгоды, это нам не принесло. Ей не приходилось больше заниматься ребенком в моем присущствии. Я больше не принимал участия в разведении огня, стирке, глажке и уборке, а также в приготовлении обеда».

В юности Плейс был отдан отцом в подмастерья, а его жена, не имея никакой квалификации, работала служанкой. Когда он смог найти работу, то начал получать гораздо больше, чем она, тем не менее жена ему помогала, заканчивала начатую им работу по шитью брюк, одновременно занимаясь домом и детьми. Всю свою жизнь он тянулся к знаниям, читал, размышлял, писал. По мере роста доходов он стал покупать книги и познакомился со многими известными интеллектуалами, хотя социальная рознь между ними до конца преодолена не была. Бентам и Милль поддержали его в намерении написать автобиографию, чтобы продемонстрировать, как рабочий, выходец из самой неблагоприятной среды, смог достичь процветания и мудрости.

Эволюция его жены шла другим путем. Она стала отличной портнихой и модисткой, способной «с первого взгляда уловить модную тенденцию и адаптировать ее под себя». По словам ее мужа, она осталась простой женщиной, радовавшейся тому, что все ее считали хорошей хозяйкой дома, прекрасной супругой и матерью, и не мечтала выйти за рамки своего положения. Если для мужчин Плейс видел возможности получить образование, отказаться от распущенности и стать уважаемыми людьми, то женщинам, по его мысли, достаточно было стать хорошими супругами и матерями.

Уильям Коббет и его «Экономика сельского дома»

Журналист и писатель Уильям Коббет, который, по мнению Э. П. Томпсона[28], оказал наибольшее влияние на радикализм начала XIX века, выражал схожие взгляды на мужскую и женскую сферы. Томпсон выдвигает мысль, что Коббет создал радикальную культуру 1820‑х годов «не потому, что его идеи были необыкновенно хороши, но потому, что он нашел тон, стиль, аргументы, убедившие и ткача, и школьного учителя, и корабельного плотника. Несмотря на различия в нуждах и чаяниях всех этих людей, ему удалось привести их к консенсусу». Но радикальный консенсус Коббета по–прежнему отводил женщине место дома. Он был безусловным адептом семейной жизни и того, что он считал моделью правильно устроенного дома. Счастливые семьи, говорил Коббет, — основа общества. Создавая «Экономику сельского дома», он надеялся возродить домашнюю и семейную деятельность; идеализировал прошлое и призывал вернуться к старинным идеям, которые считал весьма живучими; предлагал осовременить патриархальные структуры. Коббет также рекомендовал варить пиво дома не потому, что так выходило дешевле, но потому, что благодаря домашнему пивоварению муж будет проводить вечера дома, а не в кабаке. Женщина, не умеющая печь хлеб, писал Коббет, «не заслуживает доверия», является «обузой для сообщества». Он уверял отцов, что лучший способ удачно выдать дочерей замуж–это научить их всем премудростям ведения домашнего хозяйства, чтобы они были «умелыми, ловкими и активными во всех делах по содержанию семьи». «Ямочек на розовых щечках недостаточно» — надо еще уметь печь хлеб и варить пиво, снимать сливки с молока и сбивать масло, только это сделает женщину «достойной уважения». Какая картина может быть более угодной Господу, чем «труженик, вернувшийся домой зимним вечером после тяжких трудов, сидящий у очага с женой и детьми и слушающий, как завывает ветер и дождь стучит по крыше»?

Новые идеи о женской эмансипации, выдвигавшиеся некоторыми буржуазными деятелями, вызывали у Коббета лишь презрение. Он ненавидел претензии всех этих фермерских жен, которые превращали большую комнату в своем доме в салон, ставили туда рояль и учили дочерей делать реверансы и строить глазки. Он настаивал на том, чтобы жена фермера по–прежнему доила коров, заботилась о батраках и готовила для них еду, как полагается. Однако он не требовал полного возврата к прошлому, поскольку выступал за расширение прав рабочих. Они должны получать столько, чтобы их семьи жили не в роскоши, но в достатке; они должны иметь право свободно думать, читать то, что им хочется, и говорить то, что думают. И главное — они должны иметь право голоса, потому что в основе выборной власти должна лежать не собственность, но честный труд и компетентность. Как глава семьи, мужчина вправе ожидать послушания от жены и детей и защищать тех, кто зависит от него материально и юридически. Мужчина должен нести ответственность за жену, потому что, по мысли Коббета, «ей не дано природой отвечать за себя, это нарушило бы гармонию и процветание общества». Принятие женской пассивности и покорности, убежденность в том, что быть домашней хозяйкой предназначено женщине «природой» и что разделение сфер на мужскую и женскую — единственная основа социальной гармонии, идет из глубин рабочей культуры и выражает идеи определенных кругов рабочего класса.

Семейный заработок и домохозяйка

Взгляды евангеликов и представителей определенных кругов рабочего класса на политику государства по вопросу о женском труде в 1840‑е годы совпадали. В 1830‑е годы мужчины признавались лицами ответственными, тогда как женщины оставались в тени. Были популярны идеи Плейса и Коббета о том, что мужчина должен зарабатывать столько, чтобы вся его семья могла существовать безбедно. Образ зарабатывающего мужчины и зависящей от него женщины прочно укоренился в буржуазных кругах и нашел отклик в среде рабочих. В результате профсоюзы выдвинули мысль о том, что заработок квалифицированного рабочего должен считаться заработком всей семьи. Однако стоит видеть в этом не безоговорочное принятие буржуазных идей, а скорее их адаптацию применительно к специфическому классовому идеалу.

Приведем только один пример. В 1840‑х годах буржуазия очень опасалась, что женщины начнут заниматься таким не свойственным им делом, как работа в шахтах. Устоялось мнение, что женщина из буржуазной среды, которая работает, чтобы заработать себе на жизнь, лишена женственности. В случае с работавшими женщинами из бедных слоев общества дело обстояло несколько иначе. Женщина могла иметь профессию, если только эта профессия являлась продолжением «естественной» роли женщины. В том, что служанка убирает дом, готовит и занимается детьми, не видели ничего зазорного. Профессии модистки или портнихи также считались подходящими, как и работа в сфере питания. Но отдельные профессии, которые практиковали женщины, считались абсолютно не свойственными их природе, в особенности если производственный процесс шел в смешанной среде: например работа под землей категорически отрицалась концепцией евангеликов. Комиссия, созданная для обследования детского труда в шахтах, была ошеломлена условиями, в которых работали женщины. Кроме всего прочего, они работали среди мужчин полуодетыми. Это был вызов общественной морали, угрожавший крахом рабочей семьи как таковой. По призыву евангеликов была начата кампания по запрету работы в забое для женщин.

Шахтеры поддержали запрет, однако по другим соображениям, нежели буржуазия. По словам некоего Джона, они не приняли суждений разных буржуазных деятелей типа Тременхира[29], для которых это был «первый шаг на пути к улучшению домашних привычек и гарантия респектабельности семьи». Они отказывались строить свою семейную жизнь под диктовку буржуазных идеологов. Шахтеры имели право самостоятельно контролировать свои семьи. Они хотели, чтобы жизнь их жен и дочерей стала лучше, и отмечали, что их жены имеют такое же право не спускаться в шахту, а оставаться дома, как и жена владельца этой шахты. Жены шахтеров имели право на достойную жизнь вне шахты; шахтеры угрожали тем, кто продолжал эксплуатировать женщин нелегально. Однако у них был и другой повод требовать запрета женского труда на шахтах. Ассоциация шахтеров Великобритании и Ирландии была образована в 1842 году, за три дня до того, как вышел документ, запрещающий принуждать женщин, не достигших восемнадцатилетнего возраста, покидать забой. Как говорилось в газете Miner’s Advocate, профсоюз с самого начала резко выступал против работы женщин в шахтах. Женский труд в этой отрасли рассматривался как угроза, так как средний уровень оплаты снижался. У шахтеров были свои собственные поводы желать, чтобы их жены оставались дома. Женщины, не имевшие возможности проявить себя в публичной сфере, были побеждены. Они ненавидели условия, в которых вынуждены были работать, но при этом нуждались в деньгах. Их голоса не были услышаны, и в результате самых долгих дебатов 1840‑х годов государство, рабочие и буржуазные благотворительные организации окончательно признали мужчин кормильцами семей, а женщин — женами и матерями.

Аристократия: новая приватность

В 1820 году король Георг IV имел возможность на собственном опыте убедиться в приверженности могущественной английской буржуазии супружеской верности и семейным ценностям. Как же обстояло дело у аристократии и джентри? Добралась ли до высших слоев общества главная буржуазная идея — разделение полов? И Стоун, и Трамбах утверждают, что XVIII веке взгляды крупных землевладельцев на частную жизнь очень изменились, и Стоун полагает, что это произошло под влиянием идей верхушки торговой и финансовой буржуазии. Журналы типа The Spectator восхваляли новый стиль отношений в аристократической среде, основанный на разделении гендерных ролей. Это было подхвачено, пересмотрено и подредактировано евангеликами. Нарастающее влияние среднего класса в экономике, политике и социальной жизни имело еще одно последствие: аристократия и джентри начали перенимать стиль жизни фермеров, фабрикантов и коммерсантов. Как пишет Давидофф, «модель буржуазного поведения отныне существует наравне с кодексом чести аристократов и джентри, и слово „буржуазия" стало пониматься шире».

По словам Марка Жируара, к середине века произошло сближение высшей аристократии и верхушки буржуазии: «Высшие классы пересмотрели свой имидж, чтобы он стал более приемлемым для буржуазной морали. Их представители — искренне или, по крайней мере, внешне — стали более серьезными, более религиозными, начали более ответственно относиться к своей семейной жизни».

Буржуазная критика разложения аристократического общества достигла апогея в 1820–1840‑х годах; в дальнейшем, по мере того как аристократия и джентри начали воспринимать домашние ценности, то, что Жируар называл «моральным очагом», в центре которого находилась счастливая безмятежная семья, где практиковались совместная молитва, соблюдение воскресного ритуала и правил повседневной жизни, эта критика несколько смягчилась. Женщины, не допускавшиеся к участию в делах или в общественной жизни, царили в жизни частной, вырабатывали систему этикета: как вести себя в «обществе», как проводить «сезон». Они руководили «обществом» и стояли на его страже: именно они решали, кто может быть принят в «общество», а кого допускать не следует. Принцип был основан на связях: принимать у себя можно было лишь тех, кого знали лично. Социальная жизнь становилась более избирательной, более приватной и протекала в основном в богатых домах, куда допускались только люди одного с хозяевами круга. В этом взаимодействии решающую роль играли семья и близкие, благодаря которым можно было войти в круг избранных. Буржуазные дома, убежище жен и детей, куда мужчины возвращались отдохнуть от дел, выполняли несколько иную функцию в эксклюзивном мире «светского общества».

Озабоченность аристократии и джентри интимностью и изоляцией проявляется в строительстве и реконструкции их домов. На виллах буржуазии прислугу селили в верхнем этаже; в загородных домах была возможность сделать так, чтобы слуги были совсем незаметны — они пользовались служебной лестницей. Стали предъявлять требования к этажам, на которых жили слуги. Больше не могло идти и речи об их проживании в общем помещении; в каждой комнате было не больше двух жильцов.

У детей была своя спальня по соседству с родительской. Повсюду появлялись детские комнаты, описанные Лаудоном. Во многих домах одно крыло отводилось семье хозяев, в котором была спальня родителей, детская и гостиная. Двери комнат для холостяков и дам, как правило, выходили в разные коридоры и иногда даже эти комнаты находились в разных крыльях здания. Были обустроены курительные комнаты, предназначенные для мужчин, и маленькие гостиные для дам. Весь дом был разделен на пространства, предназначенные для мужчин и для женщин. Главный вход в дом служил местом встречи в интерьере, а сад был идеальным пространством, где гармонично сосуществовали и мужчины и женщины. Скромные устремления жителей Эджбастона в начале 1830‑х годов превратились в готические сны землевладельцев.

Sweet Home: дом ювелира

В 1820 году, во время бракоразводного процесса королевы Каролины, бирмингемский ювелир Джеймс Лаккок, которому удалось отложить некоторую сумму, чтобы в возрасте пятидесяти девяти лет отойти от дел, вместе с женой, сыном и дочерью поселился в небольшом доме в Эджбастоне. Благодаря лорду Кэлторпу, у которого он приобрел участок земли, Лаккок построил дом своей мечты. Он хотел, чтобы дом был «уютным и комфортабельным», «скромным по цене и размерам». Он разделил участок на две части и сдал в аренду свой первый дом, что обеспечило ему постоянный доход. У него было «все, о чем [он] мечтал. [Он сам] спланировал дом и сад на живописном, ухоженном и защищенном от ветра участке, находившемся на западном склоне холма; почва была плодородная, и все, что [он] сажал, прекрасно росло». У себя в саду он посадил индийские каштаны и рябину, потому что [ему] «всегда казалось, что несколько величественных деревьев составляют неотъемлемую часть респектабельного сельского дома». Он не только выращивал овощи, но посадил также «нежные примулы и простую наперстянку, скромные подснежники, изящную лилию, пышные пионы». В этом вопросе он остался верен себе: в то время отдельные цветы, например гвоздики, считались цветами ремесленников, другие, как, например, георгины, более изысканными и дорогими. По всему саду он расставил декоративные вазы с написанными на них изречениями о гармонии семейной жизни. Канавка в дальнем углу сада была скрыта живой изгородью и ее можно было принять за ручей. В Лайм—Гроув, как Джеймс Лаккок назвал свой дом, он достиг «вершины блаженства», «счастья находиться вдали от мирской суеты и всех разочарований и обманов… был переполнен радостью от обладания маленьким раем». Он жил там, занимался садоводством, писал книги, принимал у себя друзей, участвовал в строительстве новой воскресной школы для унитарианцев из Бирмингема, посещал благотворительные собрания — в общем, выступал в роли публичного человека. Полный энтузиазма поэт–любитель, он вдруг тяжело заболел и боялся умереть. Он отважился написать от имени своей жены стихи о самом себе. Он проник в духовную сущность жены, чтобы перечислить все добродетели супруга, которого ей будет очень не хватать — об этом мы читаем в стихах.

Кто в девственной груди моей
Открыл сокровища страстей
И сделал дрожь ее сильней?
Супруг мой.
Кто без корысти мне сказал:
«Тебе, хотя доход мой мал,
Охотно бы его отдал»?
Супруг мой.
Кто городскую чехарду
Покинул, чтоб со мной в саду
Предаться честному труду?
Супруг мой.
Кто принимал тяжелый бой
С неумолимою судьбой
И опыта нажил с лихвой?
Супруг мой[30].

Мало кто из супругов воспевал свои достоинства от имени собственной жены! Однако жизнь и мечты Лаккока тронули множество сердец. В середине XIX века дом представлялся англичанам местом счастья и нежности, но взгляды мужчин и женщин на дом не совпадали. У мужчин, помимо дома, были публичная жизнь с ее заботами, страхами и удовлетворением, женщинам же редко удавалось вести хоть какую–то жизнь вне дома; дом для них был всем, «естественным обрамлением» их женственности.

ГЛАВА 2 ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

Мишель Перро, Анн Мартен—Фюжье

Семья в XIX веке была главной сценой, на которой разворачивалась частная жизнь; именно в семье складывались характеры людей, создавались ритуалы и обычаи, плелись интриги и возникали конфликты. Семья была невидимой рукой, двигавшей развитие гражданского общества, отправной точкой всех поступков людей.

Во всех доктринах, от консервативных до либеральных и даже анархистских, она представляется ячейкой существующего порядка; на самом же деле она — очень хаотичный и противоречивый организм. Нуклеарная семья не без труда выделяется из сложной системы родственных отношений и очень зависит от того, живут люди в городе или в деревне, от местных традиций, от социальной и культурной среды.

Конечные цели отпрысков определяются тоталитарной семьей, но они все чаще восстают против ее диктата. В результате между представителями разных поколений и полов, между отдельными личностями, желающими самостоятельно решать свою судьбу, возникает напряжение, подпитывающее скрытые процессы, которые разрушают ее изнутри. Это тем заметнее, что семья все чаще прибегает к помощи правосудия для улаживания споров и ссор, как бы ставя себя в зависимость от внешнего контроля.

Автономной жизни семей, в особенности бедных, угрожает также нарастающее вмешательство государства, которое нередко подменяет собой семью, главным образом в том, что касается детей, самого ценного, что есть в семье.

Безусловно, существуют и другие формы частной жизни, она не ограничивается лишь семейными рамками, тем не менее семья в XIX веке, отчасти по политическим соображениям, стремится подчинять себе всю частную жизнь людей, в особенности сексуальную, «зеркалом» которой, по словам Мишеля Фуко, она является, и определять правила и нормы. Разного рода общественные институты, в которых люди так или иначе проживают вне семьи, — тюрьмы и интернаты, казармы и монастыри, а также социальные группы — бродяги и денди, монахини и «амазонки», богема и хулиганы — часто вынуждены определять себя через семью, составляя ее периферию.

Мишель Перро

ТРИУМФ СЕМЬИ

Мишель Перро

Французская революция совершила попытку сломать границу между публичным и частным, создать нового человека, новую модель повседневности, по–новому организовав пространство, время и память, но этот грандиозный проект провалился, не выдержав сопротивления народа. «Нравы» оказались сильнее закона.

Этот опыт глубоко задел думающих людей того времени. Бенжамен Констан, Жорж Санд и Эдгар Кине в своих произведениях постоянно возвращались к революционным событиям. Каким именно образом Революция перевернула–или же нет — их жизни и жизни сограждан? Жорж Санд описывает сопротивление беррийских крестьян всеобщему «тыканью», которое хотели навязать им «городские», новая буржуазия, столь гордая от того, что теперь можно было тыкать своей бабушке или какой–нибудь мадам Дюпен. Бенжамен Констан обращает внимание на силу собственного мнения людей: «Я слышал тогда огромное количество речей; я видел десятки демонстраций; я был свидетелем самых торжественных клятв; все это не имело никакого значения, народ присутствовал на всех этих церемониях, не вступая в дискуссии, а потом каждый возвращался к себе домой, не чувствуя себя более вовлеченным в события, чем раньше».

Сказанное поясняет, почему отношения публичного и частного составляют суть любой политической теории в постреволюционное время. Главной проблемой становится установление отношений между государством и гражданским обществом, между коллективным и индивидуальным.

В то время как в экономической мысли, которая расцвела на блестящем наследии XVIII века, господствует принцип невмешательства, идеал «невидимой руки», мысль политическая проявляет заботу об установлении границ и соблюдении «частных интересов». Новшество–это, безусловно, важное значение, придаваемое семье как базовой ячейке общества. Домашний мир — фундаментальный регулятор: он играет роль спрятавшегося бога.

Это общеевропейское соображение. Кэтрин Холл продемонстрировала, как в Великобритании начала XIX века благодаря одновременным усилиям евангеликов и утилитаристов возникла идея домашнего мира. Паноптизм (всеподнадзорность) Бентама в отношении гражданского общества–это контроль со стороны отца, играющего для своей семьи роль наместника Бога, являющегося символом здравого смысла.

Взгляды Гегеля: семья как основа гражданского общества

Вопрос обустройства публичного и частного, возможно, подробнее всего рассматривает Гегель. В работе «Философия права» (1821) он анализирует отношения между тремя основными инстанциями: индивидом, гражданским обществом и государством. Индивидуальное владение телом необходимо личности («Я») для самоощущения; самоубийство — крайняя степень суверенности личности («Я»), пусть и ошибочно понятой. Но индивид подчиняется семье, которая, наряду с корпорациями, является одним из основных «кругов» гражданского общества. Если бы не было семьи, государство имело бы дело лишь с «неорганическими множествами»[31], с толпой, охотно подчиняющейся деспотизму.

Семья — гарант естественной морали. В ее основе лежит моногамный брак, заключенный по взаимному согласию; всякого рода страсти чужды ей и даже опасны; лучший брак — это брак «устроенный», после заключения которого возникает взаимная склонность и привязанность, а не наоборот; семья создается на разумной добровольной основе, в ней очень сильны духовные (например, память) и материальные связи. Достояние семьи–это одновременно экономическая необходимость и символ. Семья, «объект поклонения для ее членов» — это моральный организм: «нечто единое, члены которого случайны». Глава семьи — отец, лишь смерть которого расчленяет семью, освобождая наследников. Семья должна главенствовать над своими членами; в обществе XIX века она представляет собой «холистскую» группу, по определению Луи Дюмона. Гендерное разделение ролей опирается на «естественный характер» представителей пола, согласно противопоставлению «пассивное — активное», «внутреннее — внешнее», которым руководствовались на протяжении всего столетия. «Действительная субстанциальная жизнь мужчины проходит в государстве, в области науки и т. д. и вообще в борьбе и в труде, в отношениях с внешним миром и с самим собой». «В семье… женщина имеет свое субстанциальное назначение и в этом пиетете свою нравственную настроенность». Дети являются членами семьи и одновременно с этим — отдельными личностями. Их следует воспитывать, не допуская злоупотребления игрой, что льстит их чувству собственного достоинства. Достигнув совершеннолетия, они могут завести семью, «сыновья в качестве глав семьи, а дочери в качестве жен». Однако на самом деле лишь смерть отца позволяет им перейти в новый статус. Возможность завещать имущество ограничивается семейным правом. По этому пункту Гегель активно критикует произвол римского права; опровергает право старшинства и исключение из завещания дочерей. На самом деле важно не потомство, тяжелое наследие феодализма, а семья, краеугольный камень современного общества. Сообщества «самостоятельных конкретных лиц», мириады, «множества семей» формируют гражданское общество, которое есть не что иное, как «сочетание разбросанных семейных общин».

Дом по Канту

Если для Гегеля важно соотношение частного и публичного на макроуровне, то для Канта представляет интерес микропространство дома, как поэтично выражался Бернар Эдельман. Домашнее право — триумф разума; оно заставляет людей пускать корни дома и подавляет всякое желание бежать. Это «право живых, право самосохранения, которое погасит в сердцах охоту к перемене мест и зов варварских лесов». Дом — основа морали и социального порядка, сердце частной жизни, но частной жизни, подчиненной отцу. Только он способен обуздать инстинкты и приручить женщину, потому что постоянно существует угроза домашней войны. «Женщина может превратиться в дикарку, ребенок под ее влиянием — в существо безвольное или мстительное, слуга может попросить расчет». Если хозяйка дома — женщина двуличная, это тоже может представлять угрозу. «Если только ей удастся ускользнуть, она тут же станет мятежницей и революционеркой». Отсюда противоречие юридического статуса женщины, так тонко подмеченное Кантом: как индивид, женщина является субъектом личного права; как член семьи, она подчиняется супругу как монарху. Женщина «жаждущая» постоянно противопоставляется женщине «прирученной»[32].

Либеральная семья

Французская философия семьи в XIX веке чрезвычайно многогранна: послереволюционные проблемы, связанные с политическим, юридическим и социальным переустройством, очень остры. Границы между частным и публичным и понятие «сфер», содержание социальной жизни и роли мужчины и женщины — вот три главных направления мысли.

Либералы — например, Жермена де Сталь и Алексис де Токвиль—в первую очередь заботятся о сохранении барьера, который гарантировал бы свободу «частных интересов» как силу нации. «Только уважение к частной собственности и частным интересам может заставить полюбить Республику», — пишет мадам де Сталь, чья основная просьба — «чтобы не требовали, не давили». «Свобода имеет тем большую ценность, что реализация наших политических прав предоставит нам больше времени для наших частных интересов», — говорит Бенжамен Констан. Оба они противопоставляют людей Античности, живших либо ради Агоры, то есть ради политической деятельности, или ради войны, современному миру, миру коммерции и изобретательности индивидов, которым достаточно просто «не мешать». Сосредоточенность либералов на частном говорит о том, что они готовы отдать решение вопросов публичной жизни представительной власти. Выделение двух дополнительных сфер влечет за собой появление выборных органов и, до некоторой степени, профессионализацию политиков.

Пьер Розанваллон[33] недавно изучил взгляды Гизо на эти вопросы. В высказанных Гизо соображениях, вызывающих в памяти идеи Гегеля, анализируется функционирование разрастающейся власти. Порядок и свобода зависят от дееспособности элиты — «общественной власти», ответственной за гражданское общество и политическую власть, за их направленность; это мужское дело, а не легкомысленное салонное развлечение. Хоть общественная власть и базируется в значительной мере на домашних принципах, дело это не женское. Ключевой фигурой не случайно является отец, потому что он «олицетворяет высший разум и более, чем кто–либо другой, способен судить о том, что хорошо, а что плохо». Согласно Гизо, семья, существование которой держится на постоянном компромиссе, является политической моделью демократии. «В семье право голоса реально, как нигде более, и именно там оно практически является всеобщим».

Ройе–Коллар и Токвиль равно озабочены сущностью гражданского общества. «В Революции выстояли только личности… <…> Из разрушенного в прах общества родилась централизация», — пишет первый, видя в «естественных сообществах» — общине, семье — противоядие якобинству. Токвиль же, столь чувствительный к чарам частной жизни, обнаружил всю пагубность чрезмерного индивидуализма, когда «каждый за себя», о котором писал барон Дюпен. «Деспотизм, трусливый по своей природе, видит в изоляции людей залог своего собственного существования и, как правило, прилагает все усилия для усиления процесса этой изоляции. <…> Он называет хорошими гражданами тех, кто замыкается на себе самом» («О демократии в Америке», кн. II, гл.VIII). Во всех трудах Токвиля так или иначе затрагивается вопрос, как примирить счастье отдельного человека с публичной деятельностью. Он превозносит и восхваляет добродетели американской семьи, на основании которых создаются социальные связи. «Демократия ослабляет социальные связи, но укрепляет связи естественные, сближает родственников, но разделяет сограждан».

Таким образом, мы видим, что для либералов семья, «естественный организм», — это ключ к индивидуальному счастью и общественному благу.

Традиционалисты

Семья является предметом пристального внимания и традиционалистов, главные представители которых — Луи де Бональд в эпоху Реставрации и, позднее, Фредерик Ле Пле и его школа. Их страсть–критика падения нравов, изменения гендерных ролей, все более «женственного» стиля жизни. Во всех военных поражениях и социальных потрясениях обвиняются женщины, забывшие о своем семейном долге. Положение вещей в период Реставрации (см. в работах Р. Деньеля), Нравственного порядка (см. у Моны Озуф), а позднее режима Виши (см. у Роберта Пакстона) с этой точки зрения окажется наилучшим примером[34].

Наступление сторонников традиционного образа жизни во время Реставрации идет по трем направлениям. Первое — религиозное: уважение к семье становится излюбленной темой проповедников. «Где можно испытать большее блаженство, чем в лоне семьи?» — звучит в одном из религиозных гимнов в 1825 году. Второе — политическое нападки на разводы, закон о которых принят в 1792 году и отменен в 1816‑м. Третье — идеологическое: апостолом здесь является Бональд. Его произведения читает вся провинциальная знать (например, Рене де л’Эсторад, героиня романа Бальзака «Воспоминания двух юных жен», часто его цитирует), он воссоздает и оправдывает аристократическую мораль. Представления о «жизни в замке» и об аристократии как о погрязшей в разврате и роскоши столь укоренились в психологии народа, что их до сих пор можно обнаружить в комментариях экскурсантов, посещающих замки на каникулах; эти представления зародились в минувшие времена, во времена «сладкой жизни».

Бональд рассуждает о проблемах семьи, например, выступая в палате депутатов по вопросу о запрете разводов (26 декабря 1815 года). Развод — это извращение по своей сути, не только потому, что влечет за собой тяжелые последствия для женщин и детей, которые страдают от него в первую очередь, но и по моральным соображениям. Из–за неявного признания права на страсть чересчур преувеличивается роль любви в браке. То, что развод часто инициируется женщинами, ослабляет отцовский авторитет: «Домашняя демократия ведет к тому, что супруга, слабая сторона, восстает против авторитета мужа». Таким образом, величие матери семейства в ее подчиненности мужу, а после его смерти — старшему сыну наследнику дома предков. Как фундамент монархического государства, семья сама является монархией в миниатюре, из поколения в поколение обеспечивая обществу стабильность и неизменность. Отец — естественный глава семьи, как король–отец — естественный глава Франции, которая тоже представляет собой «дом». Восстановление монархии означает восстановление отцовской власти. Чтобы вырвать государство из рук народа, нужно вырвать семью из рук женщин и детей». Брак — не гражданский договор, но непременно акт религиозный и политический. «Семье необходима нравственность, а государству–законы. Укрепляйте домашнюю власть, естественную основу власти государственной; зависимое положение женщин и детей — залог послушания народа».

Взгляды Ле Пле: «семья–основа государства»

Не являясь контрреволюционными или либеральными (см. у Фр. Арну), идеи Фредерика Ле Пле оригинальны хотя бы в том плане, что помимо всего прочего он разработал стратегию социологического наблюдения, своего рода прелюдию к вмешательству в дела семьи. Враждебно настроенный к усилению роли государства, Ле Пле хотел укрепить гражданское общество через счастье семьи, счастье, которое он определил следующим образом: «Нравственный закон важнее хлеба насущного». «Частная жизнь накладывает отпечаток на жизнь публичную; семья — это основа государства» («Европейские рабочие», 1877). В то же время Ле Пле является противником либералов. Эгоизм «частных интересов» на фоне принципа невмешательства, беспорядочная урбанизация и дикая индустриализация, забвение десяти библейских заповедей и морали — вот причины того настоящего несчастья, которым является пролетаризация. Средство борьбы с этим — возрождение одноветвевой семьи с единственным наследником, назначаемым родителями (пиренейская mélouga, близкая к жеводанской[35] ousted), которую Ле Пле противопоставляет нестабильной гражданской семье, а также семье патриархальной, где власть, перешедшая к нему по наследству, сконцентрирована в руках главы семьи. У Ле Пле семейная иерархия происходит не «от природы», а основывается на заслугах и способностях.

Соблюдение иерархии — условие равновесия, гармонии. Глава семьи, в свою очередь, должен уважать своих домочадцев и защищать их. Появление «социального вопроса» и нарастающее вмешательство в дела семьи государства — следствие того, что отцы семейств забывают о своем долге. Патернализм — лучший тип общественных отношений. Семья также подчиняется отцу. Однако Ле Пле уделяет большое внимание качествам хозяйки дома, как позже это делал его последователь Эмиль Шейсон, в монографиях которого о семье приводится много интересных документов о роли, задачах и власти матери в семьях простых людей и о домашней работе.

Идеи Ле Пле, изложенные в «Социальной реформе» — безусловно, самые разработанные среди всех, рассматривавших в XIX веке семью как основную движущую силу общества. Ле Пле отступает от высказанных идей по политическим и идеологическим мотивам, способствовавшим триумфу школы Дюркгейма, опоры Республики. Таким образом, семья стала невинной жертвой всех этих перипетий и на долгие годы перестала быть базовым предметом изучения социальных наук.

Социалисты и семья

До тех пор пока марксизм не вернул частную жизнь к ее буржуазным, даже мелкобуржуазным истокам, социалисты оценивали роль семьи очень высоко, как это продемонстрировал в своей диссертации, к большому сожалению неизданной, Луи Деванс.

Социалисты в один голос критиковали современную им семью, но мало кто из них хотел ее полного уничтожения. Также мало кто рассчитывал на полною отмену гендерных различий — так глубока была уверенность в естественном неравенстве мужчин и женщин. Тем не менее существует огромное количество разнообразных течений и взглядов. Сторонниками неограниченной свободы были Фурье, Анфантен, феминистка Клэр Демар, коммунисты 1840‑х годов. К примеру, Теодор Дезами, чья работа «Кодекс общности» противопоставляется пуританскому фамилиаризму (приверженности семейным ценностям) «Икарии» Этьена Кабе. «Никакого раздельного хозяйства! Никакого домашнего воспитания! Никакой семейственности! Никакой власти мужа! Свобода союзов! Полное равенство полов! Свободный развод!» — восклицает первый, тогда как второй клеймит позором добровольное безбрачие и считает «сожительство и адюльтер… преступлениями, которым нет прощения». «Икария» — это непоколебимый морализм и мачизм в чистом виде. Впрочем, в американской колонии в Нову[36], где Кабе попытается реализовать свою утопию, он столкнется с сопротивлением женщин, которые из кокетства откажутся носить униформу!

Воззрения Фурье весьма радикальны, как в плане гендерных ролей, так и касательно взаимоотношений мужчин и женщин. Видя в женщинах «пролетариев из пролетариев», он считал их эмансипацию ключом к прогрессу. «Расширение привилегий женщин — вот главный принцип социального прогресса». В своих фаланстерах он провозглашает полное равенство, взаимозаменяемость, полнейшую свободу выбора полового партнера, брак поздний и легкорасторжимый. Фурье по–мальтузиански недоверчиво относится к росту численности населения и выступает за легитимизацию контрацепции и абортов. Радикализм Фурье в вопросах пола испугал его последователей, в том числе женщин, например Зои Гатти де Гамон, и Виктора Консидерана, которые подвергли цензуре это положение теории Фурье. Они не издали самый революционный из его трудов, «Новый мир любви», который был опубликован лишь в 1967 году Симоной Дебу. В фамилистере, учрежденном Жан—Батистом Годеном в коммуне Гиза/Гюиза (департамент Эна), отвергалась всякая «стержневая» мораль, и фамилистер становился ближе к «Икарии», нежели к фаланстерам. При этом супруга Годена оставалась в тени, как, впрочем, обычно бывает с женами всех «великих людей».

Сенсимонисты после Анфантена, большинство коммунистов, социалисты с христианским уклоном — например, Пьер Леру, Константин Пекёр, Луи Блан и даже Флора Тристан — выступают за модернизацию института семьи, за равенство полов вплоть до получения образования, за право на развод. При этом моногамный брак остается в их глазах основой нуклеарной семьи, в которой царит взаимная привязанность и дети играют главную роль. После 1840 года большинство феминисток, которые, например, в 1848 году видели в государстве «большую семью», заняли более умеренную позицию, и их требованием стало гражданское равенство, что сделало возможными конкретные действия. К ним относится, в частности, Жорж Санд, ведущая достаточно свободную жизнь, но при этом решительно выступающая за сохранение семьи.

Наконец, традиционалистское движение в социализме, к которому можно отнести социалистов–христиан, группирующихся вокруг журнала L’Atelier, последователей Ламенне[37] и Прудона, упрямо поддерживало неравенство полов, идущее от природы, необходимость подчинения женщин, свобода которых в послушании, и патриархальный брак — гарант порядка и морали. Прудон, в частности, неизменно выдвигал идеи главенства мужского начала, созидательного превосходства целомудрия над чувственностью, труда — над удовольствием. Для этого теоретика анархизма традиционная семья является ячейкой частной жизни, которой следовало бы вобрать в себя жизнь публичную и таким образом упразднить государство.

Итак, от Фурье до Прудона идеи не развивались в сторону свободы нравов. Вероятно, социалисты вели борьбу по двум направлениям: с одной стороны, с ханжеством буржуазных идеологов, критиковавших пролетарскую дикость, с другой стороны — с собственной простонародной «клиентурой», для которой семейная экономика и мораль являлись основой классового сознания.

Нельзя не сказать об эволюции социализма как такового и его версии социальной трансформации. Социалисты первой половины века верили, что революция осуществится снизу и будет проведена практиками, что на базе семьи возникнут трудовые коммуны и сообщества, то есть это альтруистическая версия мелких предприятий. Отсюда — стремление к прозрачности, о которой говорил еще Руссо и которая вызывает разногласия по вопросу «публичности нравов», противопоставляя Анфантену некоторых сенсимоновских дам, которые отстаивают право на интимность, считая это право победой женского достоинства. Клэр Демар в работе «Мой закон будущего» выступает против отдельных брачных ритуалов и против «придания гласности подробностей всех этих скандальных судебных прений, в ходе которых перед судьями приходится произносить слова „адюльтер", „импотенция", „изнасилование", провоцирующие расследования и возмутительные аресты».

После появления бланкизма и особенно марксизма проблема взятия власти ставится иначе: политическая революция предшествует экономической, которая затем проводится государством. В социальном анализе способ производства занимает место семьи, а нравы уходят на периферию суперструктур. Напрасно Энгельс соглашается с выводами Бахофена и особенно Моргана о существовании в доисторические счастливые времена матриархата и рассматривает его уничтожение как «величайшее поражение женщин». Он говорит о социалистической революции как о необходимом, если не достаточном, условии восстановления равенства. Женщинам следует подчинить свои требования интересам классовой борьбы, а война полов — вопрос не главный. Отныне сущность феминизма объявляется буржуазной, и начинается длительное недоразумение.

Соответственно, марксизм — и социализм, который теперь находится под его сильным влиянием, — ограничивается антропологическим анализом, обвиненном в идеализме. Жак Капдевьель показал происхождение этого затмения — оно является результатом не случая, а неприкрытой критики Марксом в работе «Немецкая идеология» гегелевской «Философии права» и отрицания им существования двойственности «государство — гражданское общество», «индивид — гражданин». Маркс не признает посредничества, недооценивает роль вложения капитала, богатства и смерти.

Надо отметить, что идея ликвидации семьи в социальной теории принадлежит не только Марксу, но и Дюркгейму — на это указывают Эрве Ле Бра и Эммануэль Тодд. Восставая против обобщений фактов, Дюркгейм согласен признавать лишь всеобщие социальные явления и при этом «уничтожает антропологию». В то же самое время историки–позитивисты, посвятившие себя построению нации и политики, исключили частную жизнь из своей области исследований.

В то время как семья как объект изучения ушла из общественных наук, она как никогда сильно занимала умы политиков, деятелей Третьей республики: Греви, Симона, Ферри и других. Рассуждения о семье прекращаются, семья становится политическим вопросом.

Таким образом, функции семьи — функции назначенные, возложенные — представляют больший интерес, чем ее эвристическая ценность.

ФУНКЦИИ СЕМЬИ

Мишель Перро

Семья, этот атом гражданского общества, направляет «частные интересы», соблюдение которых–важнейшая составляющая силы государства и прогресса человечества. На нее возложено множество задач. Как основа производства она обеспечивает экономическое функционирование и передачу материальных благ. В качестве ячейки воспроизводства населения она дает жизнь детям и помогает им сделать первые шаги в обществе. Как гарант сохранения расы она следит за ее чистотой и здоровьем. В семье, как в горниле национального сознания, от поколения к поколению передаются символические ценности и историческая память. Именно в семье закладываются основы гражданственности и цивилизации. «Крепкая семья» — основа государства, и, в частности, республиканцы (Симон Ж. Долг (Le Devoir). 1878) видят связь между любовью к семье и любовью к родине, между материнскими чувствами и любовью к человечеству. Отсюда возросший интерес государства к семье, сначала к бедным семьям, слабому звену в системе, потом — ко всем остальным.

В то же время надо сказать, что на протяжении большей части XIX века семья функционирует свободно, соблюдая совершенно разные политические, религиозные и местные традиции и обычаи: Франция очень разная, несмотря на весь лоск централизованного государства.

Семья и семейное достояние

Семья — это общность людей и комплекс материальных благ; это одна фамилия, одна кровь, одно достояние, материальное и символическое, наследуемое и передаваемое. Семья — это владение собственностью, зависящее от государства.

Гражданский кодекс полностью упразднил старинные обычаи, запретил составлять завещание, отменил право старшинства, уравнял в правах наследников, как мужчин, так и женщин. С различных точек зрения это была революция, и революция весьма ощутимая. Не оттого ли Пьер Ривьер, «убийца с красными глазами» из нормандских лесов, убил свою мать (а затем сестру и брата), что она свободно распоряжалась имуществом, а с точки зрения нормандских традиций, не признающих никаких прав за женщинами, это было настоящим ниспровержением устоев? Баба, которая без конца заключает и расторгает контракты, — полная бессмыслица.

А каковы «правила игры в мирной буржуазной среде», как выражался Андре Арно? Здесь, наоборот, поражает, как многократно подчеркивал П. Урлиак, стойкость патриархальных ценностей, передача имущества по наследству в основном по отцовской линии. Только муж «распоряжается благами семьи» (ст. 1421); его полномочия ограничиваются лишь условиями брачного контракта. Последний, свойственный южным регионам Франции, в ходе XIX века теряет свои позиции даже в Окситании, где правила пользования приданым сохранялись дольше всего. В первую очередь это происходило в Провансе и Лангедоке, потом во внутренних районах Окситании. То же самое наблюдается и в Нормандии: Ж.–П. Шалин обнаружил, что в Руане в 1819–1820 годах брачные контракты заключались в 43% браков, в середине века — в 24% и лишь в 17% — перед I Мировой войной. Правила пользования приданым дольше выживают лишь в буржуазной среде, что гарантирует сохранность имущества женщины и в случае разорения сберегает часть состояния: таковы меры предосторожности семейного капитализма.

В отличие от того, что происходило в Англии, раздел имущества между наследниками в целом распылял собственность и тормозил развитие индустриализации, замедляя приток сельского населения в города. Однако во многих регионах, в частности в тех, где преобладают одноветвевые семьи, сопротивление Гражданскому кодексу было очень сильно. Так, в Жеводане, описанном Элизабет Клавери и Пьером Ламе- зоном, желание сохранить oustal, большую патриархальную семью, повлекло за собой целую серию попыток обойти закон. Родители — во всяком случае, всемогущий отец — еще при своей жизни устраивали семейные дела так, чтобы сосредоточить богатство в руках самого достойного (или самого любимого?); «младшие» иногда получали компенсацию и уезжали на заработки, но чаще они оставались холостяками, работали в сельском хозяйстве, иногда даже прислугой. Углубляющийся индивидуализм постепенно разрушал согласие, необходимое этой системе.

На деле большая часть населения не участвовала в каком бы то ни было разделе имущества. Как в начале, так и в конце XIX века (см. А. Домар, Ф. Кодаксьони) две трети покойных не оставляли после себя никакого наследства. Состояния концентрируются в руках меньшего количества людей: в Париже, например, в 1820–1825 годах 30% всех богатств владел 1% горожан, а в 1911‑м —0,4%. То же самое—в Тулузе и Бордо. В Лилле, пролетарском городе, обстановка хуже: в 1850 году 8% населения города владели 90% всего городского богатства, в 1911‑м —92%. Хоть подъем среднего класса и реален, но распределение состояний еще слабое, что подтверждает идею блокированного общества, в котором шансы добиться успеха ничтожны и велика опасность уничтожения семьи из–за притязаний на имущество.

Виды имущества

В целом результаты аккумулирования богатства слабы, но желание быть богатым повсеместно огромно. В первую очередь это проявляется в приобретении недвижимости, обладание которой — непременный признак значительности хозяина, тогда как для самых обездоленных иметь свой угол — насущная потребность. Анри Брюлар, отец Анри Бейля[38], — думает лишь о своем «имении», и если в мелкобуржуазной гренобльской среде разговоры о «деньгах, без которых не обойтись», являются табу, то «слово „дом“ произносится с благоговением».

В середине эпохи Второй империи городская недвижимость дает 18% общего дохода, сельскохозяйственное производство— 41% и только 5,9% — движимое имущество. Однако во второй половине XIX века привлекательность капиталовложений растет, стимулируемая развитием акционерных обществ, изменением банковской стратегии и спекуляциями, занимаясь которыми, множество богатых наследников пустили по ветру свои состояния. Облигации заменяются земельной рентой. Владение акциями и отслеживание их курса на Бирже становится очень распространенным занятием, даже в среде мелкой провинциальной буржуазии. Так, например, одна почтенная дама из маленького беррийского городка, дочь винодела и вдова столяра, подписалась на финансовую газету и приобрела пакет акций — русские займы, Будапешт… — и купила рояль для своих дочерей.

Жак Капдевьель продемонстрировал, как распространение почти во всех слоях общества духа собственничества, этого фундамента беспринципной и радикальной Третьей Республики, превратило формулу «граждане = собственники» в один из рычагов политики и сделало распространение движимого имущества, неделимого и делимого, синонимом демократии. Он подчеркивал удивительное согласие, воцарившееся в конце века вокруг собственности, даже в социалистических и анархистских кругах. «Хороший отец семейства», центральная фигура идеологии санкюлотов и основа Республики, превратился в мелкого собственника, оставляющего своим детям наследство. И Гамбетта в своей речи в Осере в 1874 году превозносил «небольшие состояния, небольшие капиталы, весь этот маленький мир, который и есть демократия».

Так постепенно формируется капиталистический дух, который проникает в семейные разговоры и переписку и который изменяет представление семьи о себе самой.

Труд и семейная экономика

Независимо от того, состоятельна семья или нет, она является управляемой экономической системой, которую промышленная революция с ее неравномерным ходом использовала и укрепила. Появившаяся благодаря Чаянову и Жаку Годи экономическая антропология — один из наиболее интересных результатов современных исследований. Это важнейшая тема «Истории французов», опубликованной под редакцией Ива Лекена, на которую мы ссылаемся для проведения детального анализа. Не углубляясь в подробности «семейного способа производства», упомянем систему накопления, навыков и круговой поруки.

В сельских районах домашнее хозяйство — базовая экономическая единица. Семья и земля, которую она обрабатывает, составляют единое целое и необходимы каждому отдельному человеку. Жеводанская oustal — крайний случай, но даже в более умеренных условиях семья является предприятием, дом — помещением для работы, и каждый член семьи — родители и дети, молодежь и старики, мужчины и женщины — играют свою строго определенную роль и дополняют друг друга. Безмятежность ситуации, однако, не стоит переоценивать, периодически случаются миграции, кто–то покидает родной дом.

На заре индустриализации ставка была сделана на семейное предприятие. Лучший пример домашнего производства — небольшие ткацкие фабрики с их строгим гендерным разделением труда и эндогамией, то есть заключением браков лишь в пределах своей социальной группы. Такая система стойко сопротивлялась появлению крупных предприятий; несмотря на чрезвычайно суровые условия труда и жизни в этой системе, многим ее будет не хватать, о чем в полной мере свидетельствует книга Сержа Графто «Матушка Сантер». Повсеместное внедрение электричества воплотило мечту о до машнем производстве, в котором анархист Петр Кропоткин видел путь к автономии.

Маленькое семейное предприятие — лавка или мастерская — очень живуче во Франции; несмотря на высокий риск разорения, оно неизменно возрождается. Такие мелкие предприятия часто выступают субподрядчиками в отраслях тяжелой промышленности. Процесс встречает упрямое сопротивление. В местностях, где идеалом считается домашнее производство, рабочие очень долго отказываются от сухого пайка или общего котла в обеденный перерыв — по крайней мере, требуют, чтобы жены приносили им горячую еду в полдень, — и устраивают забастовки, когда им сокращают время перерыва и запрещают ходить на обед домой (дело Ульма, Руан, 1827). Экономика здесь защищает привычный образ жизни.

В ходе индустриализации следовало принимать сказанное выше во внимание. Производство размещали прямо в городке, в непосредственной близости от места проживания потенциальной рабочей силы; нанималась семья целиком — отец работал на прядильном станке, жена и дети ему помогали; платили одну зарплату на всех. Таким образом решались проблемы трудовой дисциплины.

Хозяин служил примером поведения: он жил совсем рядом, иногда прямо во дворе своей фабрики; его супруга вела счета, рабочих приглашали на семейные праздники. Патернализм был первичной системой производственных отношений, по крайней мере относительно самых квалифицированных рабочих, которых хотелось удержать на фабрике. Такая система предполагает как минимум три элемента: проживание поблизости, обращение с персоналом, как с родственниками, и согласие работников. Если этот консенсус нарушается, вся система может рухнуть, что произошло во второй половине XIX века, когда рабочие восстали против скрытой truck system, то есть оплаты труда товарами. Они стали требовать денег и отказывались от всего, что казалось им пережитками крепостного права, путами зависимости. В остальном можно провести параллель между кризисами «традиционной» семьи и семьи индустриальной эпохи под натиском торжествующего индивидуализма.

Сила экономики рабочих семей

Вне рамок предприятия пролетарии живут по строгим законам семейной экономики. Основной доход составляет заработок отца, который сразу, как только становится возможным, дополняется тем, что приносят дети, — вот почему рождаемость в рабочих семьях была высокой. Этим же объясняется враждебное отношение к запрету детского труда. Долгосрочные цели блюстителей детского благополучия сталкиваются с сиюминутными интересами бедных семей. Домашняя экономика предполагает другой механизм равновесия, иной порядок вещей. Сокращение рождаемости в рабочей среде явится следствием всего, что предписывает соблюдение «интересов детей», — чем дороже они будут обходиться родителям, тем меньше их будет.

Женский труд также регулируется семейными обстоятельствами и часто прерывается беременностью и уходом за младенцем. В любом случае заработок женщины — всегда лишь «дополнительные деньги», понятие давнишнее, но укоренившееся; часто эти деньги зарабатываются для приобретения чего–то конкретного. Домохозяйка, очень, впрочем, зависящая от своих заработков, которые повышают ее собственную ценность, помимо забот о детях, занимается хозяйством в самом широком смысле слова. Такой домохозяйке, незаменимой в повседневной жизни, рабочие без конца поют дифирамбы, при этом их экономические потребности сталкиваются с идеологическим обоснованием того, что практически профессиональный женский домашний труд — это нечто «естественное»; таким образом, рабочие, не подозревая о том, становятся в один ряд с теми, кто пытается придать выполнению домашних обязанностей вид непроизводительного труда. Во времена кризисов дополнительный заработок женщин становится основным: рабочие, столкнувшиеся с жестокой безработицей 1884 года, пережили ее благодаря своим женам, которые дни напролет стирали и убирали чужие дома. Вот почему женщинам кризисные периоды запомнились как время, когда у них было много работы.

В более общем плане все сады и огороды, разбитые вплоть до пригородов Парижа, все обмены услугами или товарами свидетельствуют о крайней бедности и даже нищете. Они предполагают наличие горизонтальных связей, исчезновение которых в современных обществах говорит о высокой опасности безработицы и о зависимости от государства. Их существование в настоящее время в некоторых странах, например в Италии и Греции, позволяет понять значение теневой экономики в прежние времена: экономика была в основном семейная и соседская.

Семья — не только общий котел и бюджет. Она также регулирует заключение «профессионально–эндогамных» браков, следит за целесообразностью переездов из одной местности в другую и сменой социального статуса, как показал Маурицио Грибауди на примере Турина. Миграции и переезды рабочих не случайны, они вызваны как родственными, так и профессиональными связями. Круговая порука позволяет легче интегрироваться в новую среду. Поддерживая связи с деревней, возможно вернуться обратно: например, Симон Парвери, пострадавший от несчастного случая при обжиге фарфора, смог вернуться и заняться сельским хозяйством у себя на родине. Родственные связи позволяют получать дополнительные деньги, родня зачастую играет роль посредника при поиске работы и дает ссуды. Сильные этнические сообщества помогают социальному росту–таково, например, овернское землячество в Париже (Ф. Резон–Журд). Благодаря семье «дикари» завоевывают города.

Именно в семье до наступления эпохи обязательного образования молодежь училась грамоте, в частности чтению: такова методика Жакото, методика «отца семейства», впрочем, и матери тоже (вопреки распространенному мнению, женщины были достаточно грамотными). На основе этой методики Распай[39] создал свою систему медицинских знаний для народа. Таким образом, народная семья не повторяла семью буржуазную, но была «естественной средой, где бедняки получали знания, приобретали жизненный опыт и где шла их эмансипация» (Ж. Рансьер).

Первоначальное накопление и семейный капитализм

Именно в семье, как в ячейке общества, происходило первоначальное накопление денежных средств и зарождался капитализм XIX века. История предпринимательства начинается как «семейная история». Она состоит из заключения браков и похорон, знает периоды расцвета и упадка. Нуклеарная семья оказалась более приспособленной к началу индустриализации. «Домашний дух, частная жизнь прекрасно сочетались с почти муравьиным трудолюбием, скрытым стенами дома, как того требовала при митивная индустриализация» (Bergeron L. Histoire des Français. T. II. R 155). Семья была экономической и принципиальной основой предпринимательства. В семье было проще сохранить секрет фирмы. Браки по расчету позволяли заключать деловые союзы и диверсифицировали бизнес. Способные наследники правильно и бесстрашно вели дела, в то время как бездарные и склонные к праздности и транжирству доводили фирму до упадка. Даже занятия финансовой деятельностью неплохо про ходили в лоне семьи — это видно на примере коммандитных обществ, идеальной форме организации фирмы в период, когда преобладало самофинансирование. После 1867 года семейные фирмы без проблем трансформировались в акционерные общества, что позволило им увеличить капитал, оставив за собой большую часть акций и управление группой, сохранив таким образом собственное имущество.

Родословная предприятий повторяет генеалогию семей, которые ими управляют. Текстильная промышленность Севера дает потрясающий пример размножения почкованием в рамках семьи: так, в Рубе семейство Моттов и их многочисленные свойственники — Боссю, Лагаш, Бредар, Ваттин, Деваврен и др.; Полле, основатели компании Ла Редут (La Redoute); в Лилле — Тирье или Валлаэр, позднее Вийо. Ритм деловой жизни определяется идейными соображениями или разорениями (неудачами). В Нормандии, где сильна ностальгия по прежним временам, эндогамия достигает максимума и принуждает к инвестициям в землю, что тормозит промышленное развитие. В металлургической отрасли семьи Шнайдеров или Венделей не отстают от текстильных магнатов. Однако их привязанность к земле приводит их к господскому патернализму. Ле–Крезо, промышленный центр в Бургундии, также представляет собой квазифеодальную систему владения.

Основатели больших универсальных магазинов превозносили модель «хорошего хозяйства». Диорама на последнем этаже магазина «Самаритен» по сию пору[40] рассказывает историю его создания Эрнестом Коньяком и Луизой Жэй, в ней отражаются восторги от добропорядочности этой пары, по вечерам занимавшейся бухгалтерией при свете лампы. Овдовевшая мадам Бусико, не имевшая достойного потомства, стремилась сохранить семейное управление универсальным магазином «Бон Марше», и ее последователи культивировали идею лояльности, основу права на наследство, которая подкреплялась браками между представителями семей руководителей и крупных акционеров. Даже учреждения, целью которых было воспитание кадрового персонала путем внутреннего продвижения, подразумевают формирование «моральной семьи, за неимением биологической», достигая легитимности путем заключения союза труда и капитала. Все это сопровождалось строгим контролем за частной жизнью и «безжалостным закабалением».

Впрочем, речь не идет только о примитивной стадии. «Крупные частные предприятия, позже — общественные, гораздо меньше, чем можно было бы предположить, выходят из–под влияния семьи. <…> В среде воротил бизнеса семейные связи по–прежнему играют определяющую роль в карьере» (Л. Бержерон); об этом же пишут Пьер Бурдьё и Моник де Сен–Мартен. На примере рода Коссе–Бриссак[41] они анализируют роль частных отношений в управлении современной публичной жизнью, внедрение родственных отношений в политику: колонизация государства горсткой семей! Таким образом, семейные дела могут представлять собой государственную тайну, и наоборот.

Надо сказать также, что исключение из числа наследников по завещанию касается не только материальных благ. Наследство — это и символический капитал: отношения, репутация, положение, статус, «наследование обязанностей и добродетелей» (Сартр. Идиот в семье). Это лучшая протекция и самая большая несправедливость. Во время «Процесса Бовари»[42] Флобер писал своему брату Ашилю з января 1857 года: «Надо бы довести до сведения Министерства внутренних дел, что мы здесь, в Руане, составляем то, что называется семьей; это означает, что у нас здесь глубокие корни; обвинения в аморальности в мой адрес больно ранят множество людей».

Семья, секс и кровь

Кроме вышеописанных реально выполняемых функций, у семьи есть и другая важнейшая миссия — воспроизводство многочисленного, здорового и плодовитого населения; во второй половине XIX века были сильны страхи вырождения нации, поэтому вопрос о здоровой сексуальности витал в воздухе.

Без сомнения, мысль о том, что наиболее благоприятные условия для «правильных» половых отношений возможны только в браке, что брак является залогом сексуального здоровья, уходит корнями во времена Античности. Мишель Фуко в работе «Забота о себе» (1984) показал, как в Древнем Риме в окружении императора Антонина и у стоиков возник идеал умеренной супружеской жизни. В XIX веке охотно ухватились за эту античную мораль. Возможно, это было пуританское влияние? В одном из часто переиздаваемых сочинений для народа Бенджамина Франклина под названием «Альманах бедного Ричарда» проповедуется умеренность. Врачи, эти новые священники, обожествляют брак, видя в нем, с одной стороны, регулятор затрат энергии, с другой — лекарство от опасного и разрушительного для населения секса в борделях.

Таким образом, именно поэтому во второй половине XIX века в «мифах о наследственности» (выражение Жана Бори), создаваемых как медиками, так и романистами (например, «Плодовитость» или «Доктор Паскаль» Эмиля Золя), сквозит боязнь великих «социальных бедствий» — туберкулеза, алкоголизма, сифилиса. Страх наследственных «пороков» и «испорченной» (сифилисом) крови заставляет семью быть бдительной. Целомудрие приветствуется даже у молодых людей, чьи проказы раньше считались залогом мужественности — лишь бы девушки сохраняли девственность.

Нуклеарная семья как храм обычного секса диктует нормы и клеймит позором секс на стороне. Супружеская постель — алтарь законных наслаждений. Она больше не окружена балдахином, но у спальни толстые стены, на двери надежный замок, и дети входят в эту комнату лишь в исключительных случаях. В то же время родители могут входить в спальню детей когда угодно. Церковь, прежде столь суровая, предписывает священникам во время исповеди не задавать лишних вопросов состоящим в браке людям, и прежде всего замужним женщинам. Мир тебе, супружеская постель! «Кристалл в диспозитиве сексуальности» (М. Фуко), семья также является гарантом рождения здорового потомства, «хорошей крови». Берегитесь, слабые звенья в цепи! Даже анархисты неомальтузианского толка, желавшие освободить бедняков и женщин, попавших в сексуальное рабство, от неконтролируемой рождаемости, впадают в соблазн евгеники, этой мечты о «чистоте» потомства, возникшей из неоднозначности социального дарвинизма.

Мы видим, что семья подвержена противоречивым влияниям. С одной стороны, роли, которые ей подчас навязывают, укрепляют ее и заставляют хранить свои тайны. По мере нарастания тревоги privacy охраняется все более ревниво. Это наводит на мысль о матери семейства, тревожащейся за своего ребенка, которой Фрейд говорил: «Что бы вы ни сделали, это будет плохо».

С другой стороны, осознание роли семьи на демографической и социальной арене приводит власть — благотворительные организации, медиков, государство — к желанию окружить ее чрезмерной заботой, проникнуть в ее тайны и взять штурмом эту крепость. Речь здесь идет в первую очередь о бедных, самых обездоленных семьях, которые с точки зрения общественности не способны исполнять свои обязанности, в частности в плане воспитания детей. В начале XX века судебные органы, врачи и полицейские во имя «интересов ребенка» все больше вторгаются в частную жизнь.

Однако зачастую семьи, не чувствуя в себе сил и способности противостоять трудностям, сами обращаются за помощью к полиции, так что социальный контроль — не только внешнее давление, так называемая всеподнадзорность, но бесконечно более тонкая и сложная игра желаний и жалоб. В Жеводане в конце XIX века просьбы о вмешательстве правоохранительных органов все чаще поступают непосредственно от семей или от одного из членов семьи, подвергающегося нападкам со стороны родных.

Семья, «невидимая рука», «скрытый бог» социального функционирования, иногда тайно действующая в недрах политической демократии, находится на стыке непримиримых противоречий частного и публичного. Граница, которая разделяет эти две сферы, в зависимости от времени, места и среды проходит не всегда по одной и той же линии. Границу следовало бы провести, чтобы понять всю мощь конфликтов и страстей, которые раздирают семью.

А сейчас нам предстоит проникнуть в самую сокровенную суть семьи.

Разнообразие типов семьи и частной жизни

«Речь идет о семье», — как настоящий якобинец, говорил Мишле[43]. Сознавая, что слово «семья» в единственном числе неточно отражает ситуацию, мы тем не менее не сможем избежать его употребления. С одной стороны, сонная городская буржуазия, с другой — блистательный Париж, в результате чего в литературных источниках не найти однозначного определения национальной идентичности.

Безусловно, следовало бы употреблять слово «семья» во множественном числе — так велико их разнообразие в зависимости от того, городская это семья или сельская. У них разные представления о частной жизни, разная степень религиозности, разные политические взгляды, наконец. Действительно, в чем разница в частной жизни католиков, протестантов, иудеев, агностиков? Есть ли какая–то специфика, если отец семейства кальвинист или мать иудейка? Каким образом свободомыслие повлияло на сексуальные отношения или на видение человеческого тела? Существует ли эффективная социалистическая мораль? По–другому ли любят анархисты? В период между двумя мировыми войнами анархистская газета L’En–dehors, которую в 1922–1939 годах издавал Э. Арман (литературный псевдоним Эрнеста Жюэна), сделала свободный союз камнем преткновения индивидуальной свободы и описывала опыт адептов этого явления. История Виктора Куассака и его колонии «Гармония» показывает, насколько сильным было сопротивление. До претворения слов в дело было еще далеко.

Вспоминая кончину матери, свои чувства в тот момент и то, как они проявлялись, Стендаль противопоставляет «сердца Дофине»[44] «сердцам Парижа». «В Дофине можно встретить свою особую манеру чувствовать — остро, упорно, сознательно, которой я не встречал ни в каких других краях. Для внимательного наблюдателя музыка, пейзажи, романы должны меняться с каждыми тремя градусами географической широты»[45].

То, что Стендаль, столь чувствительный к региональным различиям, объясняет климатом, Эрве Ле Бра и Эмманюэль Тодд в своем антрополого–политическом атласе «Изобретено во Франции», вышедшем сравнительно недавно, в 1981 году, скорее, относят к чрезвычайному разнообразию семейных структур, вследствие которого «с антропологической точки зрения Франция не должна была бы существовать». Критикуя универсалистский подход к изучению истории ментальности с его вниманием к географическим различиям, авторы указывают прежде всего на разнообразие семейных укладов в разных регионах. Если смотреть с этой точки зрения, то можно обнаружить, что «разница между Нормандией и Лимузеном такая же, как и между Англией и Россией». Они уточняют классификацию Ле Пле, выделяя три больших типа семей и указывая на районы их преобладания: 1) нуклеарные семьи, в которых брачный возраст и количество холостяков и незамужних женщин нестабильны более, чем где–либо: Нормандия, внутренние районы западной части Франции, Шампань, Лотарингия, Орлеане, Бургундия, Франш–Конте; 2) семьи со сложной структурой и неконтролируемым возрастом вступления в брак: Юго–Запад, Прованс, Север; 3) семьи со сложной структурой и строго контролируемым возрастом вступления в брак: Бретань, Страна басков, юг Центрального массива, Савойя, Эльзас.

В каждом их этих типов семей существуют властные системы, подчиняющиеся своей собственной семейной логике и влияющие как на взаимоотношения отцов и детей, так и на возраст вступления в брак и супружескую жизнь. «В каждом из этих семейных типов господствуют свои собственные семейные чувства. <…> В каждой семейной структуре — свои трудности и подводные камни». Количество внебрачных детей, число самоубийств, формы насилия, даже политические взгляды — все это находится под влиянием данного важнейшего параметра. Не углубляясь в дальнейшие подробности, мы с удовольствием заполним лакуны в нашем анализе региональной ситуации, в большей мере, чем в социальной.

Нам не хватает фактов, несмотря на исследования французской этнологической школы и особенно очень важные для нас материалы, представленные Элизабет Кавери и Пьером Ламезоном. В их работе, базирующейся на детальном разборе документов из судебных архивов, в первую очередь рассматриваются конфликты. Однако это — разумное противоядие к излишне доверчивому отношению к безмятежности, якобы царящей в традиционных семьях. Культурологические или структурные исследования, пытающиеся обнаружить инвариант, весьма косны, консервативны, в то время как общество XIX века, даже в отдаленных сельских районах, постоянно меняется и вместе с ним меняются границы частного и публичного, образ жизни, чувств, любви и смерти.

Разумеется, унифицирующие факторы очень могущественны: это право, различные государственные учреждения, язык, школа, этот пресс, уничтожающий всякие различия, средства массовой информации, предметы потребления, с которыми передается «парижская мода», притягательная сила столицы, обожаемой и пугающей одновременно, постоянное перемещение людей и вещей. Все это делает частную жизнь более единообразной.

Однако сопротивление этому процессу оказалось на удивление сильно. С точки зрения Юджина Вебера[46], лишь II Мировая война положила конец «местному колориту». Что же касается рабочего класса, то он един лишь в перепуганном сознании буржуазии, позднее — в воинствующем сознании.

Секреты семей и тайны отдельных индивидов видоизменяются, но никуда не исчезают. Вот что нам следовало бы понять и что мы можем увидеть лишь мельком.

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА И ИСПОЛНИТЕЛИ

Мишель Перро

Фигура отца

В истории частной жизни XIX века доминирует фигура отца, рулевого семейного корабля, как и гражданского общества в целом. Право, философия, политика — во всех этих областях мы видим стремление установить и оправдать его авторитет. Все, от теоретика государственности Гегеля до анархиста Прудона, поддерживают его власть. Благодаря отцу человек является законнорожденным, у него есть фамилия; согласно Канту, только появление на свет в браке является настоящим рождением человека. Лишенные короля, традиционалисты желают возродить роль отца. Однако в этом вопросе им не уступают ни революционеры, ни республиканцы — как пишет Франсуаза Майёр[47] о Жюле Ферри[48], лишь отцу семейства отдали они свои голоса на выборах. «Необходимость передать безраздельную власть семье, чтобы она перестала быть столь важной для государства, — это политическая аксиома. В этом отношении наша республиканская ассамблея ошибается, принижая роль мужа и отца», — писал Жюль Симон, сожалея о принятых законах. Республиканцы принимают бредовые решения под недремлющим оком Марианны, и женщины оказываются повсеместно—у ног великих людей или, наоборот, получают от них награды. Но это надуманное страстное прославление «Музы и Мадонны» — всего лишь способ укрепить разделение публичного и частного.

Кодекс прав человека

«Разница, существующая в самой сути супругов, предполагает и разницу в их правах и присущих им обязанностях», — пишет Порталис[49]. От имени природы Гражданский кодекс устанавливает абсолютное главенство мужа в супружестве и отца в семье и недееспособность жены и матери. Замужняя женщина теряет всякую ответственность; у незамужней женщины или вдовы ее гораздо больше. Эта недееспособность, закрепленная в статье 213 («Муж должен защищать жену, а жена — слушаться мужа»), касается практически всего. Женщина не может выступать в роли опекуна или иметь право голоса на семейном совете: в случае такой необходимости обращаются к дальним родственникам мужского пола. Она не может быть свидетелем каких–либо нотариальных актов. Если женщина покидает дом супруга, она может быть насильственно водворена обратно и принуждена «выполнять свои обязанности и наслаждаться правами во всей их полноте». Неверная жена может быть приговорена к смертной казни, так как в результате ее измены может появиться на свет внебрачное потомство, а это — посягательство на святая святых семьи. В Жеводане более или менее терпимо относились к возможным интрижкам, но резко отрицательно к беременности как к их следствию, и женщине, допустившей незаконную беременность, никакой пощады не было. Неверный муж не рисковал ничем и пользовался полной свободой в этом вопросе, потому что претензии на установление отцовства были запрещены Гражданским кодексом, но обывательская мораль требовала, чтобы виновный в беременности девицы женился на ней.

Женщина не может распоряжаться своим имуществом, и такой жизненный уклад неизменно расширялся. Как и несовершеннолетний ребенок, она не получает на руки собственную зарплату, и так было вплоть до 1907 года, когда соответствующий закон отменил это нелепое положение. На виноградниках в департаменте Од в конце XIX века зарплата супружеской пары выдавалась мужу. Единственным документом, который защищал имущественные интересы женщины, были постепенно теряющие силу правила пользования приданым или все реже встречавшееся раздельное проживание супругов — в этом случае предполагался брачный контракт, заключение которого практиковалось в богатых семьях. Вероятно, эффективный в отношении богатых семей, кодекс оставлял совершенно ни с чем женщин бедных. Надо сказать, что существовала и точка зрения, считавшая закон недостаточно суровым. Александр Дюма–сын, например, полагал, что обманутый муж имеет полное право самостоятельно вершить правосудие. По мнению Прудона, в шести случаях, к которым относятся, в частности, распутство, пьянство, воровство, расточительство, «муж может убить жену в силу своей власти над ней» («Порнократия, или Современность», 1875).

Это всевластие распространяется и на детей. Любовь к детям не оказывает влияния на авторитет семьи и на отцовскую власть. Французская революция провела лишь незначительные реформы, касавшиеся ограничения родительской власти в отношении совершеннолетних детей, отмены практики лишения наследства, ограничения наказаний и т. п.; проект Робеспьера — забирать семи–восьмилетних детей из семей и воспитывать их в детских учреждениях в духе уважения к новым идеям — никогда не обсуждался.

Несмотря на то что, по мнению Ле Пле, революция уничтожила отца, отобрав у него право составлять завещание, Гражданский кодекс поддерживает многие из старых понятий. Ребенок, даже совершеннолетний, должен испытывать «священное уважение к тем, кто произвел его на свет», и если «природа и закон ослабляют путы родительской власти, то разум велит крепче затянуть узлы». Родительское благословение на вступление в брак обязательно для лиц моложе двадцатипятилетнего возраста вплоть до 1896 года.

Как и раньше, во времена писем с печатью, отец может потребовать ареста своих детей «в воспитательных целях» при поддержке семейной полиции, действующей от имени семьи. В статьях с 375 по 382 Гражданского кодекса (кн. I, раздел IX) оговариваются условия этого. «Отец, у которого [имеются] веские основания быть недовольным поведением своего ребенка», может обратиться в окружной суд; если возраст этого ребенка не превышает шестнадцати лет, задержать его можно не больше чем на месяц, с шестнадцати лет до совершеннолетия — на шесть месяцев. Формальности, как и гарантии, сведены к минимуму: никаких писем, никаких юридических формальностей, если речь не идет об ордере на арест, в котором мотивы ареста не сформулированы. Если после выхода из тюрьмы ребенок «не прекратит безобразия», он снова может быть арестован. Чтобы бедные семьи имели доступ к подобной практике, сначала в 1841 году, затем в 1885‑м государство взяло на себя расходы на питание и содержание арестантов. Юный нарушитель, «совершавший безрассудные поступки», попадает под арест «в воспитательных целях», и если его семья — прежде всего отец — не затребует его возвращения, может оставаться в исправительном доме вплоть до совершеннолетия.

По закону от 1838 года душевнобольные, выжившие из ума и слабоумные, лишенные гражданских прав, по требованию семьи могут быть помещены в закрытые учреждения. Право мужа распоряжаться судьбой жены наглядно иллюстрирует история, рассказанная Клемане де Серийе, сестру которой по имени Эмилия муж с легкостью отправил в интернат, и семье несчастной женщины стоило большого труда освободить ее оттуда. Объявление женщин сумасшедшими с последующим помещением их под замок в XIX веке стало обычной практикой: в 1845–1849 годах таких случаев было 9930, а за один лишь 1871 год — около 20000 (данные Янник Рипа[50]). В 8о% случаев при этих обстоятельствах заявителями были мужчины (мужья, отцы, хозяева–работодатели). Надо сказать, что в целом женщины обращались с заявлениями об аресте чаще, чем мужчины. Мы вернемся к этому позже.

Полномочия

Полномочия отца двояки. Он господствует в публичном пространстве. Только мужчина имеет политические права. В XIX веке политика стала исключительно мужской сферой, и Гизо[51] предписывал даже прекратить какие–либо разговоры о ней в дамских светских салонах. Гамбетта однажды обратился к графине Арконати—Висконти[52], в салоне которой в конце XIX века собирались республиканцы, с просьбой не принимать у себя дам, потому что у нее велись серьезные разговоры; графиня выполнила эту просьбу.

Полномочия отца распространялись и на домашнюю жизнь. Ошибочно было бы полагать, что эта сфера целиком и полностью принадлежит женщине, хотя ее роль в семье и возросла. Во–первых, отец распоряжается деньгами. В буржуазной среде глава семьи выдает супруге деньги на хозяйство, часто эта сумма оказывается вполне достаточной. Бедняжка Каролина Брам—Орвиль не могла понять, почему муж, разъехавшись с ней в 1871 году, был крайне недоволен счетами от портнихи — это были единственные траты, которые супруга позволяла себе, потому что «хотела хорошо одеваться», но это был его долг. Даже щедрый отец и муж контролировали расходы. Виктор Гюго, например, желая удержать на острове Гернси свою семью, желавшую уехать оттуда, не давал им денег на отъезд, что крайне удручало его жену и дочь Адель, которые полностью от него зависели. Гюго огорчался, что был для семьи лишь «кассиром» (Анри Гиймен. Поглощенная. 1985). Но как могло быть по–другому? В сельских районах была схожая ситуация. Лишь в городской рабочей среде частично удавалось выйти из–под финансового подчинения отцу; жены–хозяйки магазинчиков или просто домохозяйки — отвоевали себе роль семейного «министра финансов», к чему так стремились.

Все важные решения принимаются отцом. Представляется, что в экономическом плане его полномочия даже расширились. Так, представительницы буржуазных кругов севера Франции, в первой половине XIX века принимавшие активное участие в управлении делами предприятия, занимавшиеся бухгалтерией или, как Мелани Полле (потомки которой основали фирму La Redoute), стоявшие во главе фирмы — во второй половине века вернулись в свои дома, отныне удаленные от производства.

То же самое касается и образования (в особенности для сыновей) и выбора жениха или невесты для отпрысков. Мать Мартена Надо, например, считала, что будет гораздо полезнее, если сын бросит учебу и поскорее начнет работать в поле. Однако отец в тот момент рассудил иначе и повел себя как человек просвещенный. Множество браков заключается по решению отцов, тогда как матери, движимые эмоциями, занимают сторону плачущих дочерей, как в комедиях Мольера. Например, в болезненном конфликте между Виктором Гюго и его дочерью Аделью мадам Гюго была на стороне дочери.

Во многих случаях решение отца опирается на доводы науки и разума. Набожным и темным женщинам, слишком чувствительным, раздираемым страстями, истеричным, должен противостоять разумный отец — самец. Именно поэтому Кант, Конт и Прудон настаивают на главенстве отца в семье: домашняя сфера слишком важна, чтобы оставлять его слабым женщинам.

Муж имел право контролировать и то, кто приходит к его жене, где она бывает, что и кому она пишет в письмах. В конце XIX века развернулась целая дискуссия на эту тему, что говорит, с одной стороны, об отдельных проявлениях феминизма, которому симпатизировали некоторые мужчины, с другой стороны, о желании обуздать его, так как никаких мер по защите права женщин на тайну переписки принято не было, наоборот, большинство представителей власти высказались против. Газета Le Temps в марте 1887 года, заинтересовавшись мнениями читателей по этому вопросу, получила огромное количество писем и опубликовала некоторые из них. Александр Дюма–сын, например, был целиком и полностью на стороне мужей. Он полагал, что «муж, у которого есть сомнения в верности жены и который при этом не решается вскрывать ее письма, чтобы узнать, как на самом деле обстоят дела, дурак». Священники опирались на доктрину церкви: «Муж — хозяин в доме». Прессансе[53], со своей стороны, выказывал гораздо более умеренные взгляды, противопоставляя право и нравы, а Жюльетта Адан[54] и мадам де Пейребрюн[55] занимали либеральную позицию с некоторыми нюансами. Для первой (Жюльетты Адан) повседневная жизнь опровергает кодекс: женщина «добивается свободы в обход законов», переписывается «с матерью, сестрами, дочерьми, подругами». Вторая же обращала внимание на логичность позиции юристов, «на следствия законов, ущемляющих моральную свободу замужних женщин». Таким образом, надо было менять законы. В 1897 году заместитель генерального прокурора апелляционного суда Тулузы, выступая на торжественной конференции, приводил аргументы одних и других и сделал вывод о легитимности главенства мужей и подчиненности жен, в большинстве случаев радующихся своему зависимому положению! Однако вопрос о тайне переписки продолжал обсуждаться в юридической среде: решено было, что личные письма не могут попадать в руки третьих лиц, а в случае смерти адресата отправитель получал право на возврат писем; но вопрос о том, является ли муж «третьим лицом», оставался открытым.

Родительский дом

Глава семьи, так часто бывающий вне дома, остается в нем хозяином. У него есть свои собственные помещения: курительная и бильярдная, куда мужчины отправляются побеседовать после светских обедов; библиотека — потому что книги, как и библиофильство, остаются мужским делом; кабинет, куда дети входят лишь для получения нагоняя. Как писали братья Гонкуры, Сент–Бёв чувствовал себя самим собой лишь в своей «пещере» на втором этаже, вдали от шумных женских помещений внизу. Даже у работающей женщины нет своего кабинета — атрибута публичной жизни в частном доме. Элен Сарразен пишет о том, что Полина Реклю–Кергомар, инспектор детских садов, раскладывает свои бумаги в столовой под крики сына, в то время как ее муж Жюль дремлет в своем пустом кабинете («Элизе Реклю, или Страсть к миру», 1985).

В салонах роль и место каждого строго определены, по крайней мере на это указывает Кант. Образцовым в этом отношении является гостиная Виктора Гюго: стоящие мужчины в центре комнаты и сидящие вокруг женщины. Убранство дома, как ни странно может это показаться, тоже мужское дело. Перед свадьбой интерьер дома, где будут жить молодые, оформляют будущий зять и будущая теща, руководствуясь книгами по домоводству. Жюль Ферри «заваливает брата письмами с описанием, как должна выглядеть квартира», куда он собирается привести после свадьбы Эжени Рислер, «и указывает, какими должны быть мебель, занавески, ковры» (Pisani–Ferry F. Jules Ferry, l’homme intime). В то же время, как настоящий Пигмалион, он учит жену одеваться, причесываться, то есть выгодно подавать свою внешность. Имея привычку руководить публичной жизнью, мужчины и дома не забывают о ней. Богатые люди занимаются коллекционированием и наполняют жилища своими приобретениями — и фантазиями. Семья стушевывается перед натиском мужчины–творца.

Виктор Гюго всю жизнь хотел иметь светский дом. Оказавшись в ссылке, он смог осуществить свою мечту. Он купил Отвиль—Хаус на острове Гернси, перестроил его и отделал на свой вкус, не принимая во внимание мнение жены. «Мне не нравится, что мы собственники», — писала она сестре. Адель чувствовала, что это укоренение закрепостит ее, так любившую путешествия и жизнь в городах, а дети будут лишены нормального общения со сверстниками, столь необходимого в юности. «Я понимаю, что твоя слава, твоя миссия — вся твоя фигура — позволяют тебе поселиться на скале, где ты чувствуешь себя самодостаточным, но я понимаю также, что при этом семья приносится в жертву не только твоей чести, но и твоей личности, — писала она мужу в 1857 году. — Я люблю тебя, принадлежу и подчиняюсь тебе, но я не могу быть твоей рабыней. Бывают обстоятельства, в которых личная свобода необходима». Отец, патриарх царствует в своем доме.

Гюго, этот «нежный тиран», как называл его сын, — одна из самых грандиозных фигур отца в XIX веке. В нем сочетались доведенные до абсолюта проявления щедрости и деспотизма, преданности и властности, со всеми этими смешными мелочами буржуазного папаши, волнующегося о том, что подумают люди; эгоизм жестокого отца, который согласен сдать в сумасшедший дом свою душевнобольную дочь — лишь бы не позорить «имя» признанием болезни и присутствием девушки в доме. «Несчастье может случиться всегда», — писал он по поводу дочери, и Анри Гиймен отмечает, что Гюго этого как будто желал. Прославленный, но опозоренный отец может дойти до убийства. Вот почему, чтобы выжить, надо его убить.

Отцы–победители, триумфаторы — характерная черта XIX века. Большая часть предпринимателей превратила свои дома в мастерские, а жен, дочерей или сестер—в секретарш: так Прудон, Элизе Реклю[56], Ренан или Маркс, еще один портрет во весь рост в нашей галерее, частная жизнь которого известна нам по его переписке с дочерьми. Обожаемый и внимательный отец, но деспот и придира, когда дело касается выбора профессии или супруга. Элеонору, которую принудили отказаться от артистической карьеры и от любимого человека, Лиссагаре[57], в конечном счете предал тот, которого ей в мужья выбрал отец, — Эвелинг[58]. Элеонора, прикованная к больному, не понимавшему ее отцу, была одной из целой армии дочерей, принесенных в жертву славе и прихотям отца. Нередко эти отцы открывали перед дочерьми все двери мира, потому что власть отца — это превосходная степень власти мужчины, самца, распространявшаяся на всех, в особенности на слабых, нуждавшихся в покровительстве.

Такой отец не обязательно был католиком — он мог быть и протестантом, и иудеем, и атеистом. Он не обязательно был и буржуа–это глубоко народный тип. Прудон возвел его в ранг добродетели. Он страстно желал стать отцом. Очень рано он стал задумываться о том, чтобы завести ребенка, «соблазнив за деньги девушку». В возрасте сорока одного года он женился на двадцатисемилетней работнице, «простой, миловидной и наивной», преданной работе и долгу, «самом покорном и нежном создании», с которой он познакомился на улице и которой сделал предложение в письме. Он пошел на этот шаг, чтобы вступить в наследство после смерти матери: «Если бы она была жива, я бы не женился». «Любви не было, но были фантазии о браке и об отцовстве. <…> В результате моя жена родила и выкормила сама трех светловолосых и румяных девочек, которые заполнили всю мою душу». «Отцовство заполнило пустоту внутри меня, — также писал он. — Оно как раздвоение личности, как имморальность».

Для пролетариев отцовство было одновременно элементарной формой выживания, достояния и чести; рабочий класс воспринял отцовство–мужественность — это классическое видение мужского достоинства, пришедшее из глубины веков, из общинной сельской жизни, — и создал на его основе свою идентичность.

Смерть отца

Смерть отца–наиболее грандиозное, напряженное и значительное событие частной жизни. О нем говорят, о нем помнят. «Последняя воля» больше не объявляется у постели умирающего — теперь она регулируется законом. Тем не менее постель умирающего остается местом прощания, передачи полномочий, около нее собирается вся родня, люди прощают друг друга и мирятся или, наоборот, на почве несправедливого завещания между родственниками может начаться новая вражда.

Давно овдовевшая мать умирает тихо, как правило, в одиночестве, дети ее вылетели из гнезда, и она лишь изредка берет в руки ключ от кладовой или занимается делами. Иногда ее к себе в семью с неохотой берет младший сын. У постели отца, наоборот, как в басне, «собираются все дети». Каролина Брам из Лилля присутствовала при кончине старика Луи Брама, своего деда, основателя династии. Его враждующие сыновья были рядом. «Дедушка расцеловал нас всех, потом позвал моего отца и дядю Жюля и передал им книги, дела и порекомендовал им своих слуг. Выражение его лица было каким–то неземным», — писала она в дневнике. Отец Прудона, бедный бондарь, умер, как принц, в конце обеда, на который собрал всех своих родственников и друзей, чтобы попрощаться с ними: «Я хотел умереть в окружении вас. Ну же, пусть подадут кофе».

Смерть отца — это великий перелом в жизни семьи, событие, которое прекращает ее существование, но которое дает начало новым семьям и освобождает индивидов. Как следствие — нетерпеливое ожидание этой смерти и строгий закон в отношении отцеубийства. Эти кощунственные преступления, впрочем, весьма редки; чаще всего они приводят на эшафот и надолго оставляют на семье пятно позора.

Существует много способов избавиться от отца, в том числе — невроз наследников. Сартр считал болезнь Флобера «отцеубийством» («Идиот в семье», т. II). Ашиль Клеофас Флобер распоряжается жизнью сына и решает, что он будет заниматься юриспруденцией: «Гюстав станет нотариусом. Он им станет, потому что он уже им является, у него такое предназначение, и это предназначение — воля Ашиля Клеофаса». «Причина невроза Флобера крылась в его отце, этом супер–эго, поселившемся в нем и доведшем его до бессильного отрицания всего». Смерть отца освободила Флобера от невыносимой тяжести, которая давила на него. Назавтра после похорон он сообщил всем, что выздоровел. «Это было как прижечь бородавку. <…> Наконец–то! Наконец–то я буду работать».

Смерть отца — один из важнейших сюжетных ходов в романах с продолжением, которые в первой половине XIX века часто описывают жизнь какой–нибудь семьи. Как говорит Лиз Кеффелек[59], только после смерти отца сын достигает зрелости и может обладать женщиной.

Тем не менее власть отца ограничивается принятыми законами и нарастающим сопротивлением этой власти в обществе. История частной жизни в XIX веке можно рассматривать как полную драматизма борьбу между Отцом и Другими.

Отмена права составлять завещание по своему усмотрению — убийство отца, согласно Ле Пле, — влечет за собой раздел состояния и разрушает власть главы семьи. В местностях, где семьи большие, этот акт встречен враждебно, в других регионах, например в Центре страны, он приветствуется и считается освободительным. В 1907 году Эмиль Гийомен объявляет устаревшие порядки патриархальных семей «эксплуатацией детей отцом» и призывает отменить их навсегда. Даже в Окситании, где традиционная культура ревностно сохранялась, напряжение в течение века постоянно растет.

В XIX веке постепенно, очень медленно, сокращались прерогативы отца, с одной стороны, под натиском конкурентоспособных женщин и детей, с другой — в связи со все усиливающимся вмешательством государства, в особенности это касалось бедных семей, главы которых обвинялись в неподобающем отношении к домочадцам. Законы от 1889 года (о лишении родительских прав) или от 1898 года (против плохого обращения с детьми) повлекли за собой усиление контроля за соблюдением интересов ребенка. Закон от 1912 года после целой серии попыток начиная с 1878 года признал наконец законным право преследования отца не только в случае похищения и насилия, но и при «умышленном соблазнении» (при наличии письменных доказательств). Сторонники закона — благотворительные организации, законодатели, священнослужители — защищают одинокую мать и брошенного ребенка.

Все более признаваемая дееспособность жен, право на развод (1884), на который все чаще подают именно женщины, как и на раздельное проживание, — все это свидетельствует о том, что отец, патриарх, сдает свои позиции. Можно проверить все до юридических мелочей: например, вопрос о праве посещения бабушки и дедушки со стороны матери детьми разведенных родителей, чьи дети остались с отцом. До Второй империи отец не имел никаких обязательств в этом отношении; в 1867 году было законодательно закреплено «в интересах ребенка» выполнять подобные просьбы предков по материнской линии.

Надо сказать, что закон медленно и робко, с опозданием, утверждает тихое, но постоянное требование, зреющее в лоне семьи, которое несет перемены. Демократичная семья, какую Токвиль наблюдал в США в начале века, не есть результат прогресса, но результат компромисса, который сам по себе является творцом новых желаний.

Брак и семейная жизнь

Существует множество этнологических и демографических исследований такого явления, как брак, поэтому нам необязательно останавливаться на этом вопросе надолго. Анна Мартен Фюжье описывает брачные ритуалы; Ален Корбен показывает медленную эволюцию чувств, эмоциональных и сексуальных потребностей; эта эволюция меняет современную пару, подчас вступая в конфликт с семейными стратегиями.

Мы напомним лишь некоторые важнейшие моменты. Вопервых, существование хотя бы одной гетеросексуальной пары автоматически означает отсутствие хотя бы одного гомосексуала и одного холостяка, этих изгоев общества. XIX век характеризуют полярные взгляды на брак, который пытается взять на себя все функции, не только функцию союза, но и секс. «Семья — это пункт обмена между сексуальностью и супружеством: она переносит закон и измерение юридического в диспозитив сексуальности, и она же переносит экономику удовольствия и интенсивность ощущений в распорядок супружества» (М. Фуко)[60]. Эта трансформация идет с разной скоростью. Буржуазия выступает здесь мотором: осознание своего тела–одна из форм самопознания. С другой стороны, отнюдь не всегда человек испытывает сексуальное влечение к своему партнеру по браку. В основе множества семейных драм — именно этот конфликт. Чем сильнее брачные стратегии пытаются скрепить узы брака, тем быстрее уходит или умирает сексуальное желание. Чем сильнее дух индивидуализма, тем яростнее он восстает против браков по сговору и расчету. Здесь кроется причина романтической драмы или преступления на почве страсти.

Вышесказанное можно проиллюстрировать двумя примерами. Во–первых, достаточно высокий и относительно стабильный уровень заключенных браков (около 16%, с небольшим снижением в эпоху Второй империи и особенно в период 1875–1900 годов). Это снижение вызвало тревогу демографов, ранее недовольных падением уровня рождаемости. Как результат — популяционистские морализаторские кампании и резкая критика не желавших вступать в брак. В то же время уровень холостяков и незамужних женщин во второй половине XIX века был весьма низок и составил соответственно 10 и 12%.

Во–вторых, снижение возраста вступления в брак. Поздний брак, брак как предприятие, был также средством предупреждения нежелательной беременности в традиционных обществах. По словам Прудона, его предки женились «как можно позже»; враждебный к зову плоти, он также находил это пред почтительным. Однако в XIX веке в буржуазной среде стала популярной идея контрацепции (хотя способы контрацепции только начинали разрабатываться), что способствовало снижению возраста вступления в брак.

Мелкие земельные собственники, рабочие и даже представители буржуазии стремятся вступить в брак как можно раньше. По словам Тэна, «в цивилизованном обществе главными потребностями человека являются профессия и партнер по браку». Это также средство ускользнуть из–под родительского гнета и жить независимо. Надо упомянуть и стремление найти более молодого и желанного партнера, в особенности это касалось женщин, которые отныне отказывались выходить замуж за стариков. Дюпен де Франкёй, автор высказывания «Старость придумала Революция», был старше своей жены на сорок лет, и такая разница в возрасте очень удивляла их внучку Жорж Санд. Кроткая Каролина Брам восстает против подобной практики: вот что она записала в дневнике 25 ноября 1864 года после свадьбы молоденькой девушки, выходившей замуж «за друга своего отца, который был вдвое ее старше»: «Мне бы это совсем не понравилось». Она влюблена в своего ровесника, девятнадцатилетнего мальчика, которого, впрочем, ее семья отвергла.

На самом деле средние показатели не много значат в сферах, тесным образом связанных с семейными структурами. Данные Э. Ле Бра и Э. Тодда весьма красноречивы. «Снижение брачного возраста демонстрирует, как общество контролировало взрослую молодежь. <…> Более поздний возраст вступления в брак — признак авторитарного типа семьи. Это приводит к появлению огромного количества холостяков, которые живут, иногда всю жизнь, в семьях своих женатых братьев или замужних сестер, оставаясь „старыми детьми", вечными дядями». В 1830‑м и, в меньшей степени, в 1901 году особенно поздно выходят замуж в Бретани, в южной части Центрального массива, в Стране басков, в Савойе и Эльзасе. Живучесть этой мальтузианской практики можно объяснить и тем, что в католических странах церковь рекомендует позднее вступление в брак как лучший способ контроля за рождаемостью.

Брак с себе подобным

Выбор брачного партнера — важное семейное дело. Гомогамия, даже эндогамия наблюдается во всех социальных слоях и местностях; это объясняется в том числе и формами общения: женятся на тех, кого знают, с кем встречаются. Однако не стоит забывать, что порядок социального воспроизводства (в смысле, который вкладывал в это слово П. Бурдьё) иногда нарушается поступками людей, идущих против течения.

В XIX веке эндогамных браков, единственно возможных в сельской местности при Старом порядке, становится меньше в связи с миграцией населения. Тем не менее семейные правила распространяются даже на тех, кто переезжает с места на место. Жизнь в первой половине века подчиняется сезонному ритму — овернцы или лимузенцы приезжают в Париж на временные работы; можно сказать, что они ведут двойную сексуальную жизнь: в городе в борделях и у себя на родине — в законном браке. Так было у Мартена Надо[61], брак которого был одновременно заключен по любви и по расчету: воля родителей была полностью соблюдена.

Безусловно, либерализация в этом вопросе затронула прежде всего мужчин, ведущих более мобильный образ жизни. Мартина Сегален изучила опыт Вревиля (департамент Эр в Нормандии).

С последней трети XVIII века в городах начинается движение населения. Как показывают многочисленные демографические исследования, проведенные в разных городах (Кан (Caen, Нормандия), Бордо, Лион, Мелан (Meulan), Париж и пр.), доля приезжих супругов постоянно растет. В городах отдельные кварталы заселяются выходцами из одних и тех же мест, складываются землячества. В Бельвиле в XIX веке, как пишет Ж. Жакме, будущие супруги, по существу, являются соседями, они встречаются на очень ограниченной территории. Молодые люди знакомы друг с другом с детства, их жизни переплетены; взгляды, слова и намеки взрывают правила приличия.

Гомогамия распространена повсюду. В буржуазной среде заключение брачных союзов обусловлено интересами семей и фирм, поэтому, например, в клане текстильных промышленников–протестантов из Руана мы видим переплетение имен кузин и кузенов, вступающих в брак между собой. В Жеводане выбор жениха или невесты для отпрыска делался на основе жестких принципов поддержания равновесия семьи (oustal) и сохранения имущества и приданого женщин. Главный наследник женился на «младшей сестре» (то есть бесприданнице); ее сестра, получившая приданое, выходила замуж за того, чье наследство было незначительным.

В рабочей среде наблюдается то же явление. Дети из семей стекольщиков, тесемочников или металлургов из Лиона женятся между собой и в присутствии свидетелей — представителей той же профессии (см. Ив Лекен, Э. Аккампо). Работа и частная жизнь наслаиваются друг на друга, как черепица. В этой «технической эндогамии» одновременно задействованы профессиональная деятельность, семья и территория: такое наблюдается в Сен–Шамоне в среде тесемочников, в Живоре — у стекольщиков, а в Круа–Рус или в парижском предместье Сент–Антуан в среде столяров–краснодеревщиков профессия в обязательном порядке передается от отца к сыну.

В этих маломобильных средах очень старательно соблюдают иерархию. Рассмотрим пример Марии, девятнадцатилетней перчаточницы из Сен–Жюньена (департамент Верхняя Вьенна). Напротив дома ее семьи живет кузен, высококвалифицированный перчаточник. «Никакого романа не намечается, — пишет автор монографии об этой семье. — Мария занимает гораздо более низкое положение в профессиональной иерархии, чем ее кузен, и о браке между ними думать не приходится».

На индивидуальном уровне идет скрытый поиск приданого. Серьезные служанки и работницы в большой цене: воспользовавшись их сбережениями, мужья–рабочие могут расплатиться с долгами или попытаться открыть собственное дело; так поступил, например, Норбер Трюкен из Лиона. В простонародной среде женщины нередко играли роль сберегательной кассы.

Когда брак невозможен

В 1828 году газета Le Journal des débats описала одно преступление на почве страсти. За девятнадцатилетней девушкой–портнихой ухаживал двадцатилетний коллега по ателье. Однажды он, «держа ее под руку», проводил девушку домой и сделал ей предложение. На семейном совете было решено, что молодой человек не имеет ни денег, ни особых талантов; отец посчитал, что он «плохо выглядит» и что «по нему не скажешь, что он может стать портным». «Мне казалось, что я его люблю, — скажет потом девица, — но поскольку родители были против, я ему отказала». Получив отказ, неудачливый жених совершил убийство. Желание разбилось о гранит сопротивления группы. О печальных историях любви в XIX веке свидетельствует множество разнообразных фактов.

В мелкобуржуазной среде брак рассматривался как важнейший элемент социального продвижения; все тщательно просчитывалось и многое запрещалось. Гомогамия была не так сильна, потому что люди стремились найти себе чуть более высокопоставленного партнера по браку, чем они сами. Почтовые служащие, например, отказывались жениться на коллегах, потому что мечтали о женах, которые не будут работать. Отсюда — большое количество незамужних почтовых служащих–женщин, которые, в свою очередь, отказывались выходить замуж за рабочих. Женщинам часто приходилось расплачиваться одиночеством за свою независимость. Для мужчин, желающих пробиться в жизни, деньги значили меньше, чем положение женщины, ее утонченность, качества хозяйки дома и даже красота. Вспомним хотя бы Шарля Бовари, ослепленного «хорошо воспитанной городской девушкой», белокожей Эммой, которая прячется от солнца под зонтиком. Будучи человеком зажиточным, он может позволить себе хорошенькую жену, за которую всю домашнюю работу будет делать служанка.

Брак — это сделка, которую заключают родители или свахи, друзья, близкие или кюре; в выборе супруга задействовано множество факторов. Вот что пишет небогатый дворянин из Лозера своей тетушке, занятой поиском невесты для него: ее приданого должно быть достаточно, чтобы он мог сохранить свой дом и замок; если это будет девушка одного с ним социального положения, то будет достаточно ста тысяч франков; если же ее положение будет «ниже, чем мое, то денег надо будет больше, чтобы компенсировать разницу» (около 1809; Claverie et Lamaison. Р. 139).

Надо сказать, что брачные стратегии усложняются и диверсифицируются. Деньги принимают разнообразные формы: мебель, недвижимость, ценные бумаги, «возлагаемые надежды». В дело вступают другие элементы: имя, положение (начинают пользоваться уважением свободные профессии), «класс», красота. Пожилой богатый мужчина, как король, ищет себе молодую красивую девушку. Внешность, которая начинает высоко цениться, становится оружием женского соблазнения. Некоторые же, кто нуждается в деньгах, берут замуж состоятельных одиноких матерей, как в романе «Марта».

Любовь и брак

Наконец, на сцену выходят склонность и даже страсть, к которым с таким недоверием относился Гегель и мысль о которых не допускали семьи. Во второй половине XIX века становится все больше людей, стремящихся соединить брачный союз и любовь, счастье. Флобер писал о своей героине Эмме: «Если бы кто–нибудь отдал ей свое большое, верное сердце, то добродетель, нежность, желание и чувство долга слились бы в ней воедино…»[62] Этого хотят в первую очередь женщины, для которых брак — единственный горизонт в жизни. Клэр Демар в книге «Мой закон будущего» (1833) требует радикальных изменений в подходе к воспитанию девочек, от которых «скрывают, как устроены мужчины». Она подвергает жесткой критике брак, «узаконенную проституцию», превозносит идею свободного выбора партнера, «необходимость физического контакта плоти», право на непостоянство. Все это было невозможно в те времена; Клэр совершает самоубийство, а ее подруги–сенсимонистки смягчают тексты, намекая, что она говорила о материнстве!

Далеко ходить не надо. Аврора Дюпен, еще не Жорж Санд, а мадам Дюдеван, объясняет в длинном письме к своему мужу Казимиру, что же именно их разделяет: «Я поняла, что ты совершенно не любишь музыку, и прекратила ею заниматься, потому что, едва заслышав рояль, ты убегал. Ты читал, желая сделать мне любезность, но книга падала у тебя из рук — ты засыпал от скуки. <…> Мне было очень больно, когда я поняла, что в наших вкусах нет ничего общего» (15 ноября 1825 года).

Общие интересы с любимой женщиной были также мечтой Бодлера. Вот о чем он сожалел назавтра после разрыва с Жанной, с которой прожил четырнадцать лет: «Меня удивляет, что когда я вижу что–то красивое, какой–то пейзаж — неважно что, — она не любуется этим вместе со мной, не покупает это вместе со мной» (письмо мадам Опик, и сентября 1856 года).

Таким образом, мужчины тоже хотят перемен: не пассивного подчинения, но согласия; если уж не деятельность супруги, то хотя бы любовь; некоторые даже хотят равенства. От Мишле, который советует «самостоятельно создать свою жену» до Жюля Ферри, который, будучи убежденным сторонником гендерного разделения ролей и сфер, хвалится своим браком с Эжени Рислер: «У нее республиканские взгляды, и она философ. Она чувствует, как я, и я горд тем, что чувствую, как она» (письмо Жюлю Симону, 7 сентября 1875 года).

Эжен Буало, чью переписку с невестой изучила Каролина Шотар–Льоре, говорит о новом идеале республиканской пары, проникнутой духом римского стоицизма и свободомыслия, и возводит единство пары чуть ли не в ранг религии: «Когда я слышу бесконечно повторяемые окружающими слова: „Брак… — это рабство!", я восклицаю: „Нет! Брак — это спокойствие, счастье; это свобода. Только сам человек (под этим словом я подразумеваю и мужчин, и женщин), человек, достигший полного развития, может прийти к настоящей независимости. Потому что он становится существом целостным; из этой двойственности рождается уникальная человеческая личность"» (письмо Марии, 24 марта 1873 года). Пара должна раствориться друг в друге, стать самодостаточной («Не будем никого пускать в нашу интимную жизнь, в наши мысли»), мужу следует стать «наперсником» своей жены: «Я бы посоветовал тебе доверять лишь другу, раскрывать душу только перед мужем, который скоро станет одним целым с тобой, осмелюсь утверждать, уже стал».

Супружеская жизнь: реванш женщин?

В зависимом положении женщин есть и положительные стороны: например, они более или менее защищены; им практически ничто не вменяется в вину; дамы из буржуазной среды живут в показной роскоши; в конце концов они живут дольше. У них также есть возможность действовать, тем более что частная сфера и женские социальные роли в ходе XIX века постоянно пересматривались раздираемым противоречиями обществом, заботившимся о пользе и о детях. Как, вопрошал Кант, разрешить противоречие между правами личности, а женщина — это личность, — и правом супруга–хозяина, монархом по своей сути? Как, если не путем изобретения права личности с учетом реальных условий? Феминизм столкнулся с противоречиями права и принципов, как и с дискурсом о «социальном материнстве», развернутым церковью и государством.

Но что же было в повседневной жизни?

В сельском обществе

Мартина Сегален, Ивонна Вердье, Аньес Фин внесли большой вклад в освещение вопроса о месте и роли женщин во французской деревне. Дистанцируясь от уничижительных и маловразумительных описаний разных путешественников XIX века вроде какого–нибудь Абеля Гюго, Сегален настаивает на комплементарности задач в ситуации, где специфика работы размывает границы между публичным и частным. В целом остается впечатление некой гармонии между полами: женщина часто управляет финансами семьи и устанавливает свои порядки в доме.

Ивонна Вердье так описывает главных персонажей бургундского городка Мино и их веками сложившиеся роли: «Биология обусловливает социальную судьбу женщин». Знания и умения женщины–прислуги, главным образом прачки, а также портнихи и кухарки отлично вписываются в деревенскую жизнь. Они не сидят в четырех стенах.

Аньес Фин, анализируя рассказы о жизни разных людей, описывает, как отношения между матерями и дочерьми и, шире, между мужчинами и женщинами влияют на подготовку приданого, как биологическое начало через разные символы вписывается в социальную сферу.

Эти стройные описания имеют тем не менее вневременной характер. Иренизм, то есть миротворчество, культуры имеет тенденцию маскировать напряжение и конфликты, которые Элизабет Клавери и Пьер Ламезон, наоборот, подчеркивают. В системе oustal, где женщины рассматривались как разновидность имущества, жены, часто битые, порой не имели даже ключа от продуктовой кладовой; чтобы выжить, им приходилось воровать; чтобы женщины не вступали в сговор друг с другом, их выдавали замуж и держали в страхе перед мужчинами; отношение к внебрачной беременности было нетерпимым. Жизнь одиноких женщин была очень тяжелой; вдов подозревали в сексуальной ненасытности и изгоняли из домов, разрешая взять лишь одежду и немного денег; молодых женщин пастухи и хозяева насиловали с сознанием своей правоты. «Изнасилование считалось обычным делом в отношениях мужчин и женщин. <…> Не допускалась даже мысль о том, чтобы пожаловаться на насильника. Изнасилование, фрустрация, смерть — разновидность сексуальной нормы» (Op. cit. Р. 218). Стоит ли видеть в возросшем угнетении женщин следствие сложного родства, что тем не менее больше, чем когда–либо, давало женщинам шанс получить наследство? Впрочем, на юго–востоке Центрального массива конфликты регулируются кровной местью. Источники информации по этим вопросам очень противоречивы: с одной стороны, это фольклор и обычаи, с другой–уголовные дела, возбужденные по следам конфликтов. Все это не может адекватно отразить проблему.

Хозяйки буржуазных домов

Представляется, что в городских семьях все обстояло проще. Однако и здесь домашняя автономия определялась средой, типом жилья, расстоянием между домом и местом работы. С этой точки зрения поразителен пример буржуазных дам Севера, портреты которых, ставшие с тех пор классическими, нам нарисовала Бонни Смит[63]. В первой половине XIX века эти женщины участвовали в управлении делами предприятий, вели бухгалтерию, предпочитали вкладывать деньги в дело, а не покупать шелковые платья. Во второй же половине века только вдовы продолжили эту традицию. В 1850–1860‑е годы большинство женщин оставили дела и уединились в своих домах. Это подтверждают изменения в образе жизни — хозяева больше не селятся в непосредственной близости от предприятий; разбогатев, они избегают контакта с дымом, видом и запахом нищеты; возникают новые кварталы — например, Парижский бульвар в Рубе, — где появляются роскошные виллы, «замки», к которым во время забастовок приходят рабочие, чтобы освистать их. Все это говорит о том, что производственные отношения становятся менее патерналистскими. Женщины отныне занимаются домом, многочисленной челядью и не менее многочисленным потомством. Большое количество детей объясняется, с одной стороны, религиозностью, с другой — отвечает интересам бизнес–стратегии в текстильной промышленности Севера. Бонни Смит выделяет три главные моральные оси: вера в противовес разуму, милосердие в противовес капитализму и воспроизводство себе подобных как оправдание собственного существования. Этим женщины из буржуазной среды, обремененные детьми — в среднем во второй половине XIX века их в семье от пяти до семи, — оправдывают любое свое действие: от поддержания порядка в доме и красоты интерьера до фанатичного следования моде. «Дневные часы» женщины можно увидеть в акварелях Девериа[64], от самых незначительных женских занятий (женщина всегда должна быть занята) — к счетам, этому бичу хозяйки дома; она должна отчитываться перед мужем о своих тратах, каждая мелочь имеет значение в этой морали, суть которой скорее символическая, нежели экономическая. Функционируя в первую очередь как ритуал, она подчиняется строгому порядку. Преисполненные сознания собственной значимости, женщины Севера — отнюдь не пассивные и не смирившиеся. Напротив, они решительно настроены возвести свое видение мира в абсолют. Этот «христианский феминизм» (можно ли говорить здесь о феминизме? нет, если понимать под ним стремление к равенству: в данном же случае требуется признание различий) находит выражение в сочинениях романисток вроде Матильды Бурдон, автора бестселлера «Реальная жизнь», Жюли Бекур или Жозефины де Голль, которые создают целые домашние эпопеи, где сталкиваются добро и зло, то есть женщины и мужчины, чья губительная любовь к власти и деньгам приносит хаос и смерть. Женщины же, светловолосые ангелы домашнего очага, возвращают гармонию в мир семьи.

Эту окрашенную ангелизмом модель домашней жизни, которой культ Девы Марии мешает стать полностью викторианской, мы находим во всех слоях буржуазного общества. Она варьируется в зависимости от размеров состояния, количества слуг и местоположения дома, религии и системы ценностей. Ностальгия по прежним временам, царящая в предместье Сен– Жермен, в других местах гораздо более умеренна. Стремление здравомыслящей французской буржуазии к выгоде, к пользе значительно сильнее, чем принято считать. В буржуазных кругах настаивают на представительских функциях неработающих женщин, вся роскошь которых заключается в том, что они являются собственностью своих супругов и продолжают следовать придворному этикету. Подчеркивается важность семейной экономики и хозяйки дома. Наконец, ребенок, его здоровье и воспитание объявляются главным долгом и сферой влияния женщины. Феминизм как таковой в своих требованиях опирается на материнство, и то, что женщины так упорно настаивают на своих различиях с мужчинами, является спецификой французского феминизма по сравнению с англо–саксонским, который фокусируется исключительно на равенстве индивидуальных прав.

На фоне теряющего силу отца женщина обретает уверенность в себе.

Домохозяйка из простонародья

Домохозяйки из городских низов весьма многочисленны. Они составляют большинство женщин, живущих в паре с мужчиной, состоящих в браке или нет. Зарегистрированный брак более распространен, особенно когда есть дети. Говорят, что простонародный образ жизни предполагает наличие женщины «у очага», что не означает «в интерьере»; бедное и убогое жилье было скорее местом, где семья собиралась, а не проживала. Хозяйка выполняла множество функций. Во–первых, она рожала и растила детей, которых в рабочих семьях было очень много, и рождаемость ничем не сдерживалась. Жена ремесленника или лавочница отправляли своих детей кормилице; самые бедные кормили детей сами, публично обнажая грудь, как путешественница третьего класса на картине Оноре Домье. Домохозяйка из народной среды повсюду таскает своих детей за собой; как только они начинают ходить, они всюду сопровождают мать — на рисунках или первых фотографиях городской жизни на улицах всегда присутствовала мать в окружении детей. Впрочем, дети очень рано начинали передвигаться самостоятельно, собираясь в целые уличные или дворовые банды. Опасности, поджидавшие детей на улице, были постоянной головной болью матерей — они боялись как несчастного случая, так и попадания в «дурную компанию». Постепенно ритм рабочего дня домохозяйки стал определяться ритмом жизни детей, в частности школьным расписанием.

Вторая функция — поддержание жизни семьи, «хозяйственные работы», включавшие в себя очень многое: женщины искали дешевые продукты, постоянно что–то выменивали, собирали остатки на рынках—в большом городе существовало много возможностей для этого; готовили еду для всей семьи, в том числе ту, что муж брал с собой на работу; таскали воду, топили печь, делали уборку в доме, стирали, а также перешивали, штопали, перелицовывали белье и одежду. Все это требовало значительных временных затрат. Во времена Второй империи начались попытки как–то рационализировать труд домохозяйки, о чем пишет Ле Пле: например, появились большие механизированные прачечные по примеру английских.

Наконец, домохозяйка изо всех сил пыталась заработать хоть немного денег, оказывая различные услуги: делала уборку, стирала, покупала и доставляла продукты (женщина, несущая хлеб, — обычная картина на улицах), торговала разными мелочами прямо на тротуаре.

Постепенно, особенно в последней трети XIX века, женщины начинают шить на дому. Прогрессивная швейная индустрия с ее разделением труда заполучила этот огромный ресурс рабочей силы. Швейная машина «Зингер» стала мечтой многих женщин; они прекратили слоняться по улицам в поисках заработка и стали заниматься надомным шитьем. На заводах заработает «потогонная система» — людей, трудящих в одном месте, проще контролировать.

Домашний «министр финансов», женщина благодаря своим заработкам располагает властью, но власть эта неоднозначна. Похоже на то, что женщины, уставшие ждать денег от мужей, постепенно побеждают. Неизвестно, каковы были этапы этого движения. К середине XIX века во Франции, которая в работах Ле Пле противопоставляется Англии, многие рабочие начинают отдавать деньги женам; это происходит не без конфликтов — скандалы время от времени потрясают предместья. Женщины, стараясь как–то справиться с безденежьем, пользуются услугами больших магазинов, делающих робкие попытки регулировать потребление и рекламировать свои товары; им часто приходится жертвовать собой и отдавать мясо и вино — мужу, сахар — детям; сами же они довольствуются чашкой кофе с молоком и сыром: «котлета портнихи» — это кусок сыра бри.

Несмотря на все трудности, это скромное финансовое управление заложило основы «бюджетного матриархата», который до сих пор можно наблюдать в небогатых семьях. У домохозяек были и другие сферы применения сил — забота о теле и душе, как сказали бы в XIX веке. В те времена медицинская помощь была практически недоступна рабочим семьям, поэтому женщины прибегали к многовековой мудрости народной медицины и современным методам гигиены. В частности, по совету Распая, этого «доктора бедняков», который обращался непосредственно к женщинам, зная их роль в семье, повсеместно применялась камфора. Об этом пишут Ле Пле и Фосийон в монографии 1856 года.

Женщины находят утешение в чтении романов с продолжением — в городах в XIX веке становится все больше грамотных женщин, и они по методике Жакото[65] учат читать своих детей, — а также в пении и танцах, и средства массовой информации (в те времена речь шла, конечно, о газетах) всячески этому способствуют. Часто они становятся очень религиозными, соблюдают все церковные праздники и общаются с другими прихожанками; это вызывает конфликты с более материалистически настроенными мужьями.

Женщина из народа говорит все, что думает, и нередко восстает против порядков как в частной жизни, так и в публичной. Часто ей приходится дорого платить за это — она становится мишенью для насилия, вплоть до «преступлений на почве страсти». Ее вмешательство в городскую жизнь становится более редким, но регулярным. Не факт, что модернизация дала ей больше власти — идентичность рабочего класса была ориентирована прежде всего на мужчин. Отсюда конфликты, проблемы с включением в общественную жизнь, уход в себя — к этому ее подталкивало буквально все (например, плакаты Всеобщей конфедерации труда, посвященные английской неделе), равнодушие к миру политики, к профсоюзам, которые ее игнорируют.

Родители и дети

«Когда рождается ребенок, вся семья…»[66] В XIX веке ребенок больше, чем когда–либо, главенствует в семье. Его любят, в него вкладывают деньги, его воспитывают. Ребенок — наследник, с ним связано будущее семьи, ее надежды и чаяния, ее борьба со временем и смертью.

Все эти вложения в детей — о чем можно прочитать в обширной литературе о детстве — не всегда делаются ради самих детей. Вот как Стендаль говорил о своем отце: «Он любил меня не как человека, а как сына, который должен был продолжить его род»[67]. Группа важнее индивида, и понятие «интересы ребенка» появится во Франции с опозданием. Пока же коллективные интересы выше личных; ребенок рассматривается как «социальное существо».

В самом деле, ребенок не принадлежит только лишь своей семье; он — будущее нации и расы, производитель, воспроизводитель, гражданин и солдат завтрашнего дня. Между ним и семьей — в особенности бедной, которую считают неспособной как следует растить ребенка, — появляются третьи лица: представители благотворительных организаций, врачи, чиновники, которые хотят защищать, воспитывать, контролировать его. Первые социально ориентированные законы появились именно в связи с детством (в частности, закон от 1841 года об ограничении работы на производстве). Неважно, что сначала эти законы не работали эффективно. Они имеют очень важное символическое и юридическое значение — поворот от либерального права к социальному (Ф. Эвальд[68]).

Таким образом, детство — это сфера, где сталкиваются, иногда жестко, частное и публичное.

Детство также — сфера знаний, которая стала развиваться в последней трети XIX века благодаря совместным усилиям медицины, психологии и права. Эффект этих знаний противоречив. Благодаря им детство становится непостижимой тайной.

Тайны зачатия

Франция была в числе первых стран, где рождаемость контролировалась и люди знали «зловещие секреты» этого (Моо[69], конец XVIII века); ребенок, безусловно, еще не «планировался» — не было такой возможности, но рождаемость уже ограничивалась: ее уровень постоянно снижался, и если в 1800 году он составлял 32 на 1000, то в 1910‑м — уже 19 на 1000; стараниями демографов рождение — дело сугубо частное–превращается в рождаемость — дело государственной важности. Таким образом, детей начинают заводить относительно добровольно — конечно, с учетом социальных и региональных различий. Согласно Э. Ле Бра и Э. Тодду, различия объясняются желанием или нежеланием семьи заводить ребенка. На передний план обычно выходят идеологические факторы. В 1861 году начинают отчетливо выделяться три региона с низкой рождаемостью — Нормандия, Аквитания, Шампань, но дело там обстоит по–разному: если в Аквитании в среднем 1–2 ребенка в семье, то в Нормандии — очень большое количество бездетных пар (например, в Орне), а больше всего детей — в местности под названием Коньяк (за двадцать пять лет супружества—9 детей и более); авторы исследования говорят даже о «невротическом поведении».

Повышение уровня внебрачных рождений детей, в котором Эдвард Шортер[70] видел проявления сексуальной свободы, несколько спутало карты. Это весьма неоднозначное явление. Наши авторы (Э. Ле Бра и Э. Тодд) противопоставляют Север и Восток, где значительна дол;? детей, признанных после заключения брака, Средиземноморскому Югу, где мужчина мог признать ребенка, но не заключал брак с его матерью. В первом случае мы видим признаки равенства полов и свободы женщин; во втором же случае на первый план выступает принуждение со стороны семьи.

Очень трудно разобраться в хитросплетениях исторической демографии, мы можем лишь признать ее невероятную запутанность, как на уровне простой констатации фактов, так и в плане их интерпретации. «Тайная история плодовитости», по словам Ле Бра, полна различных теорий, в которых присутствуют разные ее объяснения — социальные, биологические, идеологические (здесь обычно упоминают о «разрушительном» индивидуализме, частным случаем которого является феминизм), и лишь затем анализируется рождение ребенка как результат «решения» пары.

Мы добрались до самых сокровенных альковных тайн. Ничего удивительного нет в том, что многое ускользает от исследователей, скрытое пеленой времени и молчанием действующих лиц и их потомков. Главное в жизни — зачатие человеческих существ — скрыто завесой тайны. Никто не знает, было ли его появление на свет случайным или желанным; приходится радикальным образом противопоставлять одно другому.

Согласно статистике, зачатие ребенка по желанию родителей и вместе с тем снижение брачного возраста, без сомнения, были следствием сознательного отношения к ребенку и всему тому, что влечет за собой его появление на свет, в частности воспитанию. Ухоженные, заласканные, очень любимые дети встречаются все реже. Средства достижения именно такого зачатия остаются для нас загадкой. Многие исследователи склонны думать, что это только лишь воздержание: чтобы избежать нежелательной беременности, женщины уклоняются от полового акта. При прерванном половом акте инициатива принадлежит мужу, он должен следить за тем, чтобы все прошло «как надо». В обеспеченных слоях общества возлагают надежды на английские методы или те, что применяются в борделях, предполагающих использование воды, что обеспечило успех такому изобретению, как биде, — успех запоздалый, по мнению Ж.–П. Губера[71], и идущий вразрез с правилами приличия. Неомальтузианцы–анархисты, стремящиеся донести до пролетариев и их жен идею зачатия желанного ребенка, — «Женщина, рожай, только если ты этого хочешь» (1906) — пытаются распространять презервативы и впитывающие губки, но их пропаганда добровольного зачатия отвратительна женщинам, которым эти требования кажутся невозможными, а вторжение в их личные дела — шокирующим. В случае «неприятностей» многие так или иначе прибегают к аборту. Надо полагать, что во второй половине века аборт стал основным методом избавления от нежелательной беременности; к нему прибегало множество замужних многодетных женщин. Стоит ли видеть в этом, как А. Макларен[72], проявление народного феминизма? По крайней мере, так проявляется воля женщин, не желающих рожать ребенка, и их ужас перед детоубийством. Очень распространенное в первой половине XIX века, строго преследуемое в годы Второй империи, детоубийство отступает, но остается уделом одиноких девиц, деревенских служанок, парижских горничных, живущих в мансардах, попавших в безвыходное положение и стыдящихся рождения внебрачного ребенка.

Каким бы ни был прогресс в деле планирования семьи в XIX веке, несовершенство противозачаточных средств приводит к большому количеству «несчастных случаев». «Попасть в неловкое положение» — так говорили о нежелательной беременности. Это многое говорит и о судьбе нежеланных детей — брошенных, убитых или принятых как неизбежность.

Однако желание иметь ребенка было очень велико — не только по соображениям продолжения рода, но просто для себя, причем не только у женщин, для которых ребенок оправдывает их собственное существование, но и у мужчин. «Бездетная женщина–чудовище, — говорит Бальзак устами Луизы, героини романа «Воспоминания двух юных жен», — мы созданы для материнства»[73]. Десять месяцев спустя после свадьбы Каролина Брам–Орвиль с грустью пишет в своем дневнике: «Как печально, что у меня нет беби, которого бы я так любила, который сделал бы мою жизнь осмысленной» (1 января 1868 года). Она сделает все, чтобы родить ребенка: прибегнет к лечению, к поездке на курорт в Спа, и даже нанесет визит папе римскому. Спустя четырнадцать лет она родит девочку, которую в честь Папы назовет Мария–Пий. Она считала, что заслуга в появлении девочки на свет принадлежит благословению Папы. Гюстав де Бомон[74] пишет Токвилю о беременности своей жены, которая так его волнует, что он даже откладывает написание книги, разрываясь между страданиями жены и желанием стать отцом: «Иногда, видя мучения бедной матери, мне хочется послать ребенка ко всем чертям. <…> Тем не менее событие, которого я жду, для меня счастье, и мы очень хотим, чтобы и вас постигла та же судьба, постоянно говорим и надеемся на это» (10 июня 1838 года). Желание стать отцом — не менее сильное, чем материнское чувство, появляется любовь к этому еще не родившемуся беби, плоду, который пока не принял человеческий облик.

Тем не менее желание иметь ребенка редко приводит к усыновлению — так прочно укоренилась идея кровного родства. Несмотря на первые шаги в этом направлении, сделанные в эпоху Второй империи, изменения в этой сфере будут происходить очень медленно; особенно это касается передачи имени.

Роды на дому

Рождение ребенка — строго частное дело, к тому же исключительно женское, разговоры о родах допустимы лишь между женщинами. Действо обычно происходит в общей комнате, предпочтительнее — в супружеской спальне, куда не допускаются мужчины, за исключением врача, которого медикализация родов все чаще приводит к постели состоятельных рожениц. Повитухи, услуги которых дешевле гонораров врачей, пока занимают ведущее положение в процессе родов, но постепенно их роль сходит на нет. Нельзя, конечно, забывать о традициях и целомудрии, которые не всегда позволяют при- гласить врача. Роды в больнице — признак бедности и одиночества, это стыдно. В больницах рожают незамужние девицы, которые прибывают в город, чтобы освободиться от бремени и затем оставить ребенка. На Западе, Юго—Западе и в Центре «желание отказаться от внебрачного ребенка приводит мать в больницу», как указывают Э. Ле Бра и Э. Тодд. Первые робкие изменения произойдут лишь в период между двумя мировыми войнами, сначала в Париже, в самых передовых кругах общества, желавших избежать мертворождений, уровень которых во Франции остается одним из самых высоких в Европе. Роды для матери и ребенка — это тяжелое, нередко драматичное испытание.

«Беби»

Регистрация ребенка в мэрии, что, с точки зрения Канта, является настоящим рождением, напротив, дело отца. Придя в этот мир, ребенок входит в семью и общество.

В смутном, как бы бесполом и мягком периоде детства, в этой «стране без мужчин» (no man’s land) можно выделить три момента, которые являются стратегически важными: подросток, восьмилетний ребенок и младенец. Внимание к подростковому периоду, переходному возрасту, когда происходит половая идентификация, очень велико; мы еще к нему вернемся. Второй момент — восемь лет — это порог сознательного возраста, он привлекает внимание законодателей, медиков и моралистов (Жюль Симон, «Восьмилетний рабочий»). Младенец, которого на английский манер называют беби, гораздо дольше остается в пеленках Младенца Иисуса, при том что в XVIII веке господствующие классы уже сделали открытие по поводу грудного вскармливания. Впрочем, XIX век в этом отношении парадоксален: количество детей, отданных кормилице, достигает максимума; число отказов от детей бьет все рекорды. Тем не менее в конце века появилась новая наука — пуэрикультура.

Медленно, но верно матери начинают сознательно относиться к младенцам. Бальзаковская героиня Рене («Воспоминания двух юных жен»), внимательная мать, которая отказывается пеленать своего беби и прибегает к услугам няни–англичанки, — одна из первых на этом пути. В конце XIX века каждая хорошая мать прекрасно управляется со своим малышом, ласкает его и дает ему разные нежные прозвища. Дочери Карла Маркса Жени и Лаура, многодетные матери, подробно сообщают отцу обо всех достижениях своих детей. Большая часть буржуазной переписки содержит новости из детской. Каролина Брам–Орвиль дает ежедневный отчет о жизни своей долгожданной Мари. Берта Моризо делает зарисовки у колыбели. Колыбель — это всегда символ чего–то настоящего и глубоко интимного. Флобер однажды расхохотался, увидев колыбель на театральной сцене. Самые внимательные отцы лишь бросают рассеянные взгляды на своих малышей. Уже упоминавшийся Гюстав де Бомон начинает по–настоящему интересоваться сыном, только когда он научился ходить — это была мужская инициация: «Теперь он будет ходить вместе со мной на охоту, с деревянным ружьем».

Бесполый мир раннего детства

Раннее детство во всех социальных слоях — дело женское и феминизированное: мальчики и девочки носят платьица и длинные волосы до трех или четырех лет, часто и дольше, и держатся за юбки матери или прислуги. Детская комната во Франции появилась позднее; Виолле–ле–Дюк[75] проектирует детскую для своего дома, «так как следует все предусмотреть». Детские игрушки валяются практически по всему дому–мы видим это на картинах художников той поры, в особенности в кухне. В городах игрушки становятся изделием массового спроса — в универсальных магазинах им выделяются целые полки; в деревнях покупных игрушек нет–отцы делают их самостоятельно, на свой страх и риск: маленький Вентра–Валлес[76] долго будет вспоминать тележку, которую отец смастерил ему из елового полена и о которую он поранился, за что получил от матери шлепок, был объявлен «плохим мальчиком», а отец — слишком снисходительным. Куклы, относительно бесполые в начале XIX века, занимают важнейшее место в мире ребенка, их ломают прежде, чем успевают полюбить. Жорж Санд с нежностью посвящает своим куклам целые страницы.

Очень слабо разработанное, первоначальное воспитание детей — дело матерей, в том числе обучение чтению по методике Жакото. Они относятся к этому очень серьезно и с большим желанием, тем более что при этом они и сами чему–то обучаются. Аврора Дюдеван пришла к феминизму через материнскую любовь: «Я долго уверяла сама себя, что нам, женщинам, не нужны глубокие знания, что в книгах нам надо черпать добродетель, а не науку, что цель достигается, когда благодаря воспитанию мы становимся добрыми и чувствительными, и что, наоборот, если мы извлекаем из книг какие–то знания, мы становимся смешными занудами и теряем то, за что нас любят. Я продолжаю думать, что мой принцип был хорош, но боюсь, что следовала ему слишком буквально. Теперь же я полагаю, что должна подготовить сына своими собственными силами к получению дальнейшего образования, когда он будет на пороге отрочества. Я должна быть в состоянии обучить его азам и собираюсь к этому подготовиться» (письмо Зоэ Леруа, 21 декабря 1825 года). Она с увлечением принимается искать подходящую методику обучения чтению.

По мере взросления детей социальные и половые различия в их образовании становятся все более заметными. За дело принимаются отцы, по крайней мере в отношении сыновей, иногда выполняя функцию воспитателя в буржуазных кругах, а в рабочих семьях обучают их своему ремеслу или берут к себе в артель. Воспитанием дочерей отцы занимаются реже, кроме некоторых интеллектуально развитых семей, часто протестантских. В семье Реклю, например, и мальчики, и девочки ехали в Германию для завершения образования и работали воспитателями в английских или немецких семьях; свободе перемещения девочек ничто не мешало. Гизо следит за обучением дочери: он пишет ей теплые письма и заодно исправляет орфографические ошибки. Не исключено, что именно в общении с дочерьми расцветает отцовское чувство — здесь нет места мужскому противостоянию, которое неизменно возникает при общении отца с подрастающим мальчиком. Иногда между свободным от предрассудков отцом и умной дочерью случается настоящая дружба, в особенности если мать настроена консервативно. Женевьева Бретон постоянно конфликтует со своей «Королевой—Матерью», которая ненавидит художников, потому что они «не из общества», зато с отцом они — веселые заговорщики. «Мы друг друга очень любим и всегда понимаем без слов, потому что оба мы молчуны». Впрочем, отец очень «комильфо», он «не может допустить, чтобы от его дочери пахло духами» и выкидывает все флаконы Женевьевы: он соглашается только на ирисовую пудру, «достойный аромат, подходящий хорошо воспитанной девушке».

Некоторые девушки, жаждущие эмансипации, выбирают мужскую модель поведения, лишь бы не походить на мать и всё, что она собой представляет. Жермена де Сталь пишет об отце: «Когда я его вижу, я спрашиваю себя, неужели я родилась от его союза с моей матерью; я отвечаю себе на этот вопрос отрицательно, уверенная, что для моего появления на свет достаточно было отца»: Фрейд потом будет наблюдать это во многих случаях…

Отношения матерей и сыновей тоже весьма разнообразны: с одной стороны, нежная дружба Авроры Саксонской[77] и ее сына Мориса Дюпена, позже — дружба Жорж Санд с сыном делает эти пары идеальными, даже когда сыновья были подростками; с другой стороны, озлобленность Вентра–Валлеса на мать за то, что она пыталась сделать из него «мсье»; убийственная ненависть Рембо к матери, Пьер Ривьер, ужасавшийся новым свободам женщин; жалость Гюстава Флобера к овдовевшей матери, отношения с которой тяготили его… Влияние матерей на сыновей, впрочем, было ограничено подчиненным положением, которое определял Для них закон (например, они не могли быть опекуншами), за исключением вдов — их права были относительно гарантированы, даже в случае общего имущества супругов. Отсюда — плохое к ним отношение. Укрепление роли матери и ее домашних полномочий — одна из причин антифеминизма начала века. Дарьей[78], Мориак («Прародительница»), позже Андре Бретон интерпретировали атавистический страх мужчин перед материнской властью. «Матери! — пишет Бретон. — Едва услышав это слово, мужчины испытывают ужас Фауста, подобный электрическому разряду, в этом слове скрывается мощь богинь, неподвластных ни времени, ни месту».

Матери несут гораздо большую ответственность в отношении дочерей, воспитание которых государство и церковь оставляют им, незначительно разделяя, впрочем, телесное и духовное, в особенности начиная с подросткового возраста: М.–Ф. Леви[79] хорошо это продемонстрировала («От матери к дочери», 1984). Мать вводит в мир, является первым исповедником, знакомит с моралью и Богом. Без всякого сомнения, общество желало бы, чтобы консервативная роль женщины переходила из поколения в поколение. У женщин нелегкая миссия — им надо выдать дочерей замуж. В романе «Накипь» Золя в нервной, почти экстравагантной манере рисует картину своего времени, лихорадочную деятельность матерей, пытающихся выгодно пристроить дочерей, — балы, приемы, уроки игры на фортепиано и вышивание не имеют никакой иной цели.

В сельской местности приданое символизирует и материализует все, что связано с замужеством; Аньес Фин в своем исследовании Юго–Запада говорит о культурной и чувственной сути «этой долгой истории матерей и дочерей».

Одновременно зависимые от матери и более к ней близкие, дочери, в особенности старшие, призваны заменять мать и очень страдают, когда она умирает. Иногда ушедшую мать заменяет дневник (как в случае Каролины Брам), что снова свидетельствует о глубинной связи поколений женщин.

Ласки и фамильярность

Различия в повседневных отношениях между родителями и детьми в городах и сельской местности, где проявления нежности считаются недопустимыми, весьма значительны; также на эти отношения влияют социальная среда, религиозные и даже политические традиции. Постоянная забота о своей власти, сознание собственной важности накладывают отпечаток на повседневные слова и жесты. С этой точки зрения семья развивается противоречиво. С одной стороны, контроль за жестами и проявлением эмоций усиливается: например, слезы теперь допустимы только для женщин, для простонародья, при испытываемой боли или в одиночестве; больше внимания уделяется детской речи, осанке и манерам: дети должны держаться прямо, есть аккуратно и т. д. С другой стороны, к проявлениям нежности между родителями и детьми, особенно в буржуазной среде, отношение терпимое, они даже желательны. Ласки считаются благотворными для расцветания юного тела. Каролина Брам, очень стыдливая, сокрушается по поводу того, что была лишена ласки после смерти матери. Эдмон Абу, путешествуя по Греции около i860 года, обращает внимание на холодность семейных отношений в Афинах по сравнению с французской теплотой.

Другой признак близости — повсеместное обращение на ты. Здесь можно обнаружить двойной смысл. «Раньше „тыкали” слугам, а к детям обращались на вы. Теперь наоборот, — пишет Легуве[80]. — При обычном течении жизни к детям следует обращаться на ты, чтобы иногда, когда необходимо продемонстрировать ребенку свое недовольство им, иметь возможность обратиться к нему на вы» («Отцы и дети в XIX веке»). Вот почему Жорж Санд так пугалась, когда бабушка начинала ей «выкать».

Телесные наказания

Воспитатели–либералы Жорж Санд и Легуве высказываются категорически против телесных наказаний. «Я испытываю ужас перед старинным методом [воспитания] и думаю, что плакала бы громче, чем они [дети], после того как побила бы их», — пишет первая. Но как обстоят дела в действительности? Весьма вероятно, что именно в этом вопросе социальные различия наиболее заметны. Не стоит забывать и о том, что значили телесные наказания для общества, покончившего с феодализмом: это было страшнейшее оскорбление.

В буржуазной среде, как и в аристократической, дома детей больше не подвергают телесным наказаниям. Кое–где еще сохраняются розги или плетки, но отношение к ним становится все более отрицательным. Они почти исчезают из коллежей и лицеев с военной дисциплиной. Жорж Санд вздрагивает при воспоминании о директоре Лицея Генриха IV, который, «будучи ярым сторонником абсолютной власти, заставил отца одного из мальчиков поручить своему негру побить ребенка перед всем классом. Зрителям, собранным на это жестокое зрелище в креольском или московском духе, было под страхом сурового наказания запрещено проявлять малейшее неодобрение» («История моей жизни»). Однако постепенно подростки начинают восставать — как, например, Бодлер и его товарищи в Лионе в 1832 году, — и семьи протестуют. Дело дошло даже до того, что в рекламных проспектах учебных заведений стали особо оговаривать исключение подобных методов воспитания. Вмешивается государство, и в разного рода циркулярах указывается, что «детей ни при каких обстоятельствах нельзя бить»: в 1838 году появилось указание для приютов, в 1834 и 1851 годах — в отношении начальных школ. Школа Ферри выступает еще более категорично — в постановлении от 6 января 1881 года твердо заявляется: «Любые телесные наказания абсолютно недопустимы». Мишель Буйе, исследовавший эволюцию «телесной педагогики», показывает, как внедряются другие дисциплинарные меры. Как того желал Беккариа[81] в своей системе наказаний, речь идет о том, чтобы в первую очередь воздействовать на душу ребенка, а не на тело. Появляются новые различия в порядках государственных и религиозных учебных заведений. Воспитательные методы в религиозных учреждениях более архаичны, идет ли речь о гигиене или о наказании. Провинившегося или плохого ученика монахи и монахини бьют указкой или линейкой, по крайней мере это касается детей из простых семей. Тому есть множество свидетельств.

Школьные методы воспитания не являются предметом настоящего исследования. Интерес для нас представляет желание семей повлиять на воспитательную систему или, по крайней мере, замедлить продвижение бонапартистских методов в воспитании. В данном случае частное оказывается важнее публичного, и обществу удается повлиять на государство: это первое вмешательство родителей учеников в священные дела школы.

В деревне же, в городских низах и в мелкобуржуазной среде удары продолжают сыпаться. «Взбучки» (это жеводанское выражение находим в воспоминаниях Альбера Симонена о детстве в Ла Шапель в начале века) или «порки» прекрасным образом применялись при условии соблюдения некоторых границ: бить можно было только руками; палками и кнутами били только учеников на производстве. Избиения составляют существенную часть воспоминаний рабочих о своем детстве в XIX веке, об этом свидетельствуют Пердигье и Жиллан, Трюкен, Дюме и Туану. В мастерских же практиковалось избиение непокорного ученика всеми взрослыми рабочими, обязанностью которых было научить его профессии.

В основе всего этого лежит целый ряд представлений: например, мятежный дух надо усмирять; учиться надо всю жизнь: «Я сделаю из тебя мужчину, сынок». Идея мужественности замешана на физическом насилии. Некоторые, кто готов воспроизводить эту модель, похваляются тем, что прошли через насилие как через необходимую инициацию, возможно, преувеличивая то, что было в действительности. Но все больше становится детей и в особенности подростков, которые восстают. Деятели рабочего движения и анархисты говорили, что этот горький детский опыт породил их ненависть к власти. Осознание себя начинается с осознания собственного тела.

Ребенок как объект инвестиций

В отношениях между родителями и детьми в XIX веке наблюдаются две тенденции. Во–первых, в ребенка вкладывают все больше денег, он — будущее семьи, часто по принуждению. Семья Анри Бейля (Стендаля) мечтает реализовать через него свою мечту об аристократизме и изолирует мальчика. Супруги Вентра–Валлес, стремясь подняться вверх по социальной лестнице, превращают маленького Жака в средство достижения этой цели. Отец — классный надзиратель в коллеже, и матери хотелось бы, чтобы Жак стал учителем. Во имя этого, сочетая крестьянскую хитрость с жаждой респектабельности, она устанавливает железную дисциплину, строго контролируя внешнюю сторону жизни. Быть опрятным, держаться прямо, носить подходящую случаю одежду («я часто в черном») и через эти полезные привычки усвоить любовь к порядку — такова была ее цель. Никаких ласк, никаких нежных слов. «Моя мать говорит, что нельзя портить детей, и бьет меня по утрам; если она утром занята, то в полдень, изредка–после четырех часов пополудни… Мать заставляет меня учиться, она не хочет, чтобы я был деревенщиной, как она! Она хочет, чтобы ее Жак стал мсье».

А какая драма разыгрывается, если ребенку не удается оправдать чаяния родителей или он не хочет этого делать! Надежды семьи разбиваются. Ребенок чувствует себя виноватым. Взрослый не перестает напоминать ему об этом и постоянно муссирует тему его предательства. Вспомним Бодлера, который так и не смог заглушить угрызения совести по отношению к своей матери мадам Опик, или Ван Гога, который в письмах к брату Тео выражал отчаянный протест «плохого сына». Источник экзистенциальной тоски, семейный тоталитаризм XIX века во многих отношениях имеет невротическое происхождение. Не так–то просто быть наследником.

В то же время ребенок–это предмет любви. После 1850 года по безвременно скончавшемуся ребенку начинают носить траур, как по взрослому. Его оплакивают наедине с собой, созерцая медальон, в котором хранится прядь его волос. Что это, буржуазная сентиментальность? В металлургическом краю, в Лотарингии, жены рабочих, «матери», «потеряв ребенка, полностью погружались в свое горе. Каждый раз, встречаясь с приятельницами, они проливали несколько слезинок, которые вытирали большими клетчатыми носовыми платками», — вспоминает Жорж Навель («Труды», 1945). Легуве провозглашает высшим принципом воспитания привязанность и нежные чувства и превозносит уважение к автономии ребенка: надо воспитывать детей ради них самих, не ради себя, принимать тот факт, что их «интересы» могут не совпадать с интересами группы, что их ждет их собственная судьба, поэтому следует развивать их инициативность, даже культивировать некоторую неопределенность, которая сохранит у них способность быть свободными. Таковы были принципы педагогов–анархистов.

Из всех замечаний, которые делают ребенку, даже из мелочных школьных придирок, возникает его образ, он обретает голос. Его речь, его аффекты, его сексуальность, его игры — все фиксируется и разрушает сложившиеся стереотипы в пользу каждого конкретного случая, не похожего на остальные. Детство отныне рассматривается как лучший период жизни. С описаний детства начинается каждая автобиография, авторы подолгу останавливаются на своих ранних воспоминаниях, в то время как роман воспитания описывает юность героя.

Так или иначе, детство становится периодом, определяющим дальнейшую жизнь человека, а к ребенку отныне начинают относиться как к личности.

Отрочество, «критический возраст»

Вырисовывается новая фигура — подросток, существования которого не замечают в традиционных обществах. Между первым причастием и окончанием школы, призывом в армию у мальчиков и замужеством у девочек находится период, об особенностях и опасностях которого писали Бюффон и Руссо. Руссо посвятил весь четвертый том «Эмиля» этому «критическому моменту» — периоду полового созревания. «Мы рождаемся, так сказать, два раза: раз — чтобы существовать, другой — чтобы жить; раз — как представители рода, другой — как представители пола. <…> Как рев моря задолго предшествует буре, так и этот бурный переворот предвещается ропотом зарождающихся страстей; глухое брожение предупреждает о близости опасности»[82].

Представление о критичности этого возраста было широко распространено в XIX веке, в частности среди врачей, которые в период между 1780 и 1840 годами написали множество диссертаций о половом созревании мальчиков и девочек и о том, как им помочь в этот период. Этот возраст опасен не только для индивида, но и для общества в целом. Подросток–нарцисс находится в поисках себя, своего морального и физического образа. Он не отходит от зеркала. Он тот «Единственный», о котором пишет Макс Штирнер[83], и, следовательно, стремится разобщить общество, как это подчеркивает Дюркгейм. То, что молодые люди с такой легкостью совершают самоубийства, связано с их плохой интегрированностью в различные социальные структуры. К тому же сексуальные аппетиты подростка нередко приводят его к насилию, жестокости, даже к садизму (например, по отношению к животным). Подросток склонен к насилию, ему нравится запах крови.

Мы незаметно подходим к теме подростковой преступности, которую в типичной для того времени работе анализирует Дюпра («Преступность в юном возрасте. Корни социального зла и средства от него», 1909). Подросток, пишет он, — это «бродяга по своей сути». Влюбленный в путешествия, в перемещения, абсолютно непостоянный, он «сбегает, как это делают люди, страдающие истерией и эпилепсией, неспособные противостоять охоте к перемене мест». У него своя собственная патология, например гебефрения — «потребность действовать, влекущая за собой презрение к любым препятствиям и опасностям»[84] и нередко ведущая к преступлениям.

Самое беспокоящее в подростке — его просыпающаяся сексуальность и осознание этого процесса. Мишель Фуко в работе «Воля к знанию» (1976) показал, как «секс ученика коллежа» в XIX веке стал излюбленной темой, главной характеристикой современного периода[85]. Мастурбация, латентная гомосексуальность в интернатах, некая извращенная дружба постоянно очень беспокоили врачей, главных специалистов по телу. Мужская и даже женская гомосексуальность перестают быть правонарушением, если они не оскорбляют общественную нравственность, но рассматриваются как явная аномалия, как болезнь. В центре всего этого — подросток и его «дурные привычки». Знание и управление подростковой сексуальностью — суть воспитательных задач и постоянная социальная забота. Эти вопросы требуют особого подхода: справится ли семья с их решением?

Домашнее образование под бдительными взглядами отца, матери, воспитателей, воспитательниц — преимущественно английских мисс — остается мечтой семей, бредивших аристократизмом или идеями Руссо, которые отрицали вульгарные контакты своих детей. «Единственный сын», Анри Брюлар- Бейль хранит ужасные воспоминания об изоляции, которую ему навязали родители, чтобы избежать какого бы то ни было контакта с детьми простых людей. «Мне ни разу не разрешили поговорить со сверстником. <…> Я вынужден был выслушивать нудные проповеди об отеческой любви и сыновнем долге». Он обманом выходит оттуда и мечтает лишь о том, чтобы сбежать. Центральная школа Директории будет его освобождением.

Наконец, приходит время поступать в интернат или пансион. В возрасте от пятнадцати до восемнадцати лет девушки отправляются туда, чтобы получить светское воспитание, научиться «изящным искусствам», чтобы произвести впечатление в гостиных, где собираются потенциальные женихи. Мальчики, запертые в коллежах и лицеях, готовятся к экзамену на степень бакалавра, этот «необходимый минимум» буржуазии. Надо сказать, что интернаты коллежей и лицеев имели плохую репутацию. Бодлер смертельно скучал там: «Мне так тоскливо, что я плачу без причины», — пишет он матери з августа 1838 года. Жорж Санд удручена необходимостью отправить туда Мориса. Сравнивая «эту ангельскую душу подростка», этого нежного андрогина, который очень походил на собственного отца, воспитанного внимательной матерью, с «плохо причесанным, мало что знающим лицеистом, уже пораженным каким–нибудь ужасным пороком, который успел разрушить в нем стремление к идеалу», она оплакивает домашнее образование. «Долг честных и спокойных семей — оставить детей дома и не отправлять их учиться жизни в коллежах и лицеях, где равенство достигается только при помощи кулаков» («История моей жизни»). На интернаты возлагают ответственность за мастурбацию и гомосексуализм. В посмертно опубликованном романе «Дневники полковника Момора», во многом автобиографическом, Роже Мартен дю Гар вспоминает сексуальные отношения в коллеже в начале 1880‑х годов: «Онанизм поодиночке был правилом. Разделенное удовольствие — исключением». Несмотря ни на что, общественное мнение обвиняет интернаты в «изнеженности» молодежи, в поражении 1870 года[86] и даже в сокращении населения Франции! В то время как семьи рабочих и крестьян обязаны были отправлять своих сыновей в пансионы, если они хотели продолжать образование, буржуазные семьи предпочитали экстернат, что Эрнест Легуве, как и Жорж Санд, считали лучшим решением. Больше чем когда–либо семья хочет для своего отпрыска возможности расширять кругозор и быть защищенным и, противостоя государству, превращает образование в частное дело. Этим будет объясняться успех «свободного» обучения.

Однако подростка все время подозревают в бунте, и сама эта подозрительность взрослых вызывает у него желание создать вокруг себя тайну. Подростки придумывают сотни способов завоевать право на частную жизнь. Чтение романов и стихов под одеялом, ведение дневников, наконец, мечты — все это способы завоевания личного внутреннего пространства. Важную роль играет дружба: у девочек дружеские отношения, завязавшиеся в пансионе, часто прекращаются с замужеством; мальчишеская дружба, основанная на разного рода ритуалах инициации, как описывает Флобер, вспоминая себя и своих приятелей по руанскому коллежу, часто длится всю жизнь, проявляясь в деловых и властных отношениях. Индивидуальный или коллективный протест — характерная черта жизни всякого крупного интерната, по крайней мере до начала 1880‑х годов, как будто с установлением Республики исчезли поводы поднимать шум. Разумеется, падение монархии не было таким уж праздником для молодежи, и сексуальная свобода не признавалась, как это было в традиционных обществах. Молодые люди отныне рассматривались не как группа, а как индивиды, которым надлежит слушаться и помалкивать. Вот почему их протест всегда политизирован и в большинстве случаев индивидуален; у молодых людей возникает конфронтация с семьями.

В простонародной среде дело обстоит так же. После первого причастия или после получения сертификата об обучении и до призыва в армию молодой рабочий живет в семье и отдает свой заработок родителям; книжки с записями о выплатах, отмененные для взрослых рабочих, сохраняются для молодых. В среде с крепкими семейными структурами, например у шахтеров, женитьба «до армии» считалась чуть ли не предательством. Тем не менее, как показывают многочисленные опросы, например проведенный в 1872 году по поводу «условий труда во Франции», молодежь демонстрирует нетерпение: на заводах Ла Вульт (Ардеш) «многие, едва начав зарабатывать, покидают родительский дом и устраиваются в пансионах, как поступили бы приезжие холостяки»; в Пикардии, текстильном краю, мальчики и девочки шестнадцати–семнадцати лет снимают себе жилье и больше не отдают деньги родителям. В некоторых семьях существует соглашение: начиная с восемнадцати лет дети отдают родителям только часть заработка или вносят оговоренную сумму на свое содержание.

Семьи, где есть подростки, — зона «турбулентности, тектонических сдвигов и извержения вулканов».

Братья и сестры

Отношениям родителей и детей, которые характеризуют вертикальные связи в семье, можно противопоставить отношения братьев и сестер — горизонтальные связи. Приведем примеры великолепных братских отношений, взять хотя бы Реклю, о которых рассказывала Элен Сарразен. Однако во многих случаях пол, старшинство, возраст, иногда — одаренность кого–то из детей или родительские предпочтения порождают неравенство, временами даже настоящую конкуренцию среди братьев и сестер. Эта конкуренция максимальна там, где старший ребенок находится на особом положении: так обстоят дела в Жеводане, где нарастающее напряжение между старшими и младшими в течение века доходит чуть ли не до убийств и утихает лишь по решению суда или если кто–то из соперников уезжает. Младший брат часто находится на положении почти слуги и иногда не может создать семью и вынужден оставаться холостяком.

Конечно, следует различать также детство и юность, видеть, как детские ссоры перерастают в соперничество в отрочестве и даже в ненависть, когда настает время делить наследство. Главные внутрисемейные конфликты происходя! между братьями и сестрами, делящими имущество, которое всегда переоценивается теми, из чьих рук оно ускользает; символическое значение этого имущества часто значит больше, чем его материальный эквивалент: очень трудно согласиться с тем, что выбрали не тебя, что ты — «другой».

Однако братские отношения — это не только раздел наследства. Это и удовольствие от совместных шалостей, и противостояние родительскому диктату, обучение младших старшими. Роль старшего брата в выборе профессии или идеологической ориентации может быть определяющей. Старшие сестры часто воспитывают младших (Виктор Гюго с волнением вспоминал, как Леопольдина, положив большую Библию на колени, учила читать Адель), учат их некоторым хозяйственным мелочам, посвящают в секреты тела и соблазнения. В случае смерти матери старшей сестре приходится заменять ее — как для младших братьев и сестер, так и для отца. Старшая дочь в семье часто приносится в жертву в случае ранней смерти матери; в народной среде, в особенности в сельской местности, она играет роль няньки при младших детях, младшая же дочь, последняя из детей, обычно ухаживает за престарелыми родителями. В переписях населения, проводившихся каждые пять лет, часто упоминаются семьи, состоящие из двух женщин — пожилой матери и одной из ее дочерей. Таким образом, очередность появления на свет и разные непредвиденные случаи определяют жизнь семьи, взаимозависимость ее членов и их обязанности.

Конечно, братские отношения не всегда видятся в розовом свете, как в нравоучительной литературе, но они могут быть очень теплыми, о чем пишет Ален Корбен. Отношения между братьями и сестрами более сложные, чем между однополыми детьми: это первичная форма отношений с представителем противоположного пола. Задавленные религиозными и социальными запретами, эти отношения редко имеют сексуальную окраску, но очень часто — оттенок влюбленности. Бакунин признается в запретной любви к сестре, и это становится поводом для кампании против него. На деле цензура в этом отношении так сильна, что завеса тайны приподнимается лишь иногда: например, Пьер Муаньон, бывший каторжник, влюбленный в сестру, пишет о своей отчаянной страсти в дневнике, о чем мы узнаем из материалов уголовного дела.

Сестрички

Комбинация возраста и пола создает схемы взаимоотношений–старший брат/младшая сестра, старшая сестра/младший брат, в которых возраст обычно усиливает характеристики полов — отцовские или материнские. «Сестричка» из романа Золя «Труд» (1901) безудержно льстит брату; ни с кем не посоветовавшись, она приносит себя в жертву предприятиям Марсиаля Жордана, плачет от радости, выступая на вторых ролях, с виду со всем согласная. Эта фигура «младшей сестрички» — часто встречающийся мотив антифеминистской литературы начала века. Старший брат, заменяющий отца и мужа, вводит в жизнь, являет собой образец мужской идентичности в кризисный период.

Старшая сестра–защитница, отдает всю себя воспитанию и продвижению своего младшего брата. Эрнест Ренан многим обязан Генриетте, идеальный портрет которой он создал («Моя сестра Генриетта»). Родившаяся в 1811 году в Трегье, она была на двенадцать лет старше брата–тирана. Генриетта работала учительницей в Бретани, позже в Париже и даже в Польше, отказывалась от многочисленных предложений руки и сердца, желая посвятить себя семье. Благодаря именно ее деньгам Эрнест смог продолжить учебу и научную работу. В 1850 году брат и сестра обосновались в Париже. «Она относилась с огромным уважением к моей работе. По вечерам она сидела рядом со мной, боясь вздохнуть, чтобы не помешать мне; она хотела постоянно меня видеть, и дверь, разделявшая наши комнаты, всегда была открыта». Генриетта оказывала влияние на брата, в частности в том, что касалось вопросов религии, — неверующая Генриетта опережала брата на этом пути. «Она была моим идеальным секретарем; она переписывала все мои работы и вникала в них так глубоко, что я мог на нее положиться во всем». Когда Эрнест влюбился, разыгралась драма, хотя сестра сама побуждала его жениться. «Мы пережили в полной мере всю бурю чувств. <…> Когда она объявила мне, что уедет, как только я свяжу свою жизнь с другой женщиной, сердце мое помертвело». После женитьбы Эрнеста на мадемуазель Шеффер Генриетта перенесла всю свою любовь на маленького племянника Анри. «Материнский инстинкт, который переполнял ее, нашел здесь свой естественный выход», — пишет Ренан и с простодушием великого человека рассказывает о «потрясающих отношениях» его жены и сестры: «Каждая из них занимает рядом со мной свое собственное место, ни одна не обделена вниманием». Генриетта, однако, снова обрела счастье рядом со своим братом, лишь когда сопровождала его в миссионерской поездке в Сирию, где ее ожидала смерть. «Это был, честно говоря, единственный год без слез, единственная награда за всю ее жизнь», — пишет Эрнест. Иногда благодаря чрезвычайным ситуациям можно узнать правду о многих вещах.

Другие родственники

Вокруг нуклеарной семьи, состоящей из родителей и детей, существует несколько кругов более или менее близкой родни, различающейся по типу семейных отношений, по формам проживания, миграции, социальной среды. Связи эти довольно крепки в XIX веке, в том числе в народной среде. Как пишут современные исследователи социологии городской жизни (например, Анри Куэн), именно в рабочих семьях по воскресеньям устраиваются большие семейные обеды.

Бабушки и дедушки

В городской среде совместное проживание нескольких поколений семьи встречается гораздо реже, чем в сельской местности, где, впрочем, это вызывает проблемы, когда старики не могут больше работать. В городах престарелые родители могут жить с детьми лишь временно–это можно объяснить теснотой жилья. Рабочие, описанные в монографии Фредерика Ле Пле («Рабочие двух миров»), как правило, имеют отношения со своими предками, в особенности по женской линии, доверяют им своих малолетних детей и заботятся о них в старости. Однако эта межпоколенческая связь имеет тенденцию к разрушению, и брошенные старики с ужасом ждут богадельни. Вот почему вопрос о «днях старости» остро стоит во всех социальных слоях. В Жеводане представители старшего поколения, недовольные тем, что дети нерегулярно дают им деньги на жизнь, стали пользоваться системой узуфрукта[87]. В среде наемных работников усилились требования пенсии, в частности в государственном секторе. Сторожа из приютов для умалишенных обратились в 1907 году с письмом к министру внутренних дел: «Неужели мы не имеем права на жизнь, как все остальные граждане, и на льготы, как любая другая категория служащих, которых государство защищает и которым обеспечивает будущее при помощи пенсионных касс?» Отказ Всеобщей конфедерации труда ратифицировать закон о пенсиях в 1910 году вызван несовершенством этого закона, а не несогласием с принципом, который, напротив, рабочие желали бы воплотить в жизнь, как свидетельствуют письма, полученные газетой L’Humanité; этими письмами занимался Фердинанд Дрейфус[88]. Тот факт, что старость, наравне с болезнью и несчастным случаем, следует страховать, одновременно показывает разрыв семейных связей и изменение восприятия обществом разных временных отрезков жизни. Это сознательное отношение к старости, которое бабушка Жорж Санд считала одним из соблазнов Революции, еще предстоит изучить.

В зависимости от того, живут они далеко или близко, бабушки и дедушки более или менее регулярно появляются в семьях своих детей. Как правило, им не надо воспитывать внуков и они могут отдать им всю свою нежность, быть «дедулей» и «бабулей». Они могут также заменить умерших, занятых или куда–то уехавших родителей. Оставшегося без матери Анри Бейля воспитывал его дед Ганьон; незаконнорожденного Ксавье–Эдуарда Лежена взяли к себе родители его матери; Аврора Дюпен (будущая Жорж Санд) воспитывалась бабушкой по отцовской линии, которая приютила и Ипполита Шатирона, внебрачного ребенка своего сына Мориса. Элизе Реклю до восьми лет жил у родителей своей матери, которые оказали на него огромное влияние.

Автобиографии почти всегда начинаются с воспоминаний о бабушках и дедушках, по поколению которых обычно проходит граница семейной памяти. Через их образы, почти такие же мифические, как образы аристократов, внуки впервые узнают, что такое смерть — вспомним о смерти бабушки рассказчика из романа Марселя Пруста «В поисках утраченного времени». Кстати, не стоит недооценивать роль бабушек и дедушек в передаче внукам опыта, знаний и традиций. В этом неспокойном веке рассказ об исторических событиях, о том, как эти события были пережиты предками, является как бы формой приватизации памяти, часто женской, потому что бабушки, рано выходящие замуж, как правило, дольше живут.

Кузины, кузены и тетушки

Дяди и тети, двоюродные братья и сестры — вот то облако, тот горизонт, которым, как правило, ограничивается семейное общение, переписка, связи. В народной среде семьи этих родственников служат канвой для трудовой миграции. В буржуазных кругах они формируют круг тех, кого принимают у себя в гостях и с кем встречаются на каникулах, в чьей компании приобретается новый опыт, в том числе сексуальный. По мнению Фурье, тетушки помогают племянникам делать их первые шаги в свете, а дядям нужно быть очень благоразумными и добродетельными, чтобы устоять перед соблазном «милого инцеста с племянницами». Кузина, с прошлого лета превратившаяся в женщину, вызывает восторг; при виде красавца кузена с манерами студента–вольнодумца замирает сердце: «карта Страны Грез», воспитание чувств; семьи достаточно для всего, она предвидит все (навеяно мыслями о романе Мишеля Бродо «Рождение страсти»). Если дело заходит слишком далеко, возможен риск, что этим отношениям будет положен конец, иногда в довольно жесткой форме.

Дяди и тети в случае необходимости выступают в роли опекунов. С учетом недееспособности овдовевшей матери их роль на семейном совете может быть весьма значительной, в особенности если речь идет о новом замужестве; с их точки зрения, в первую очередь должны быть соблюдены права осиротевших детей, вплоть до изоляции матери, согласно закону от 1838 года.

Привязанные к дому, часто одинокие, лишние, тетушки составляют весь детский мир, и именно их в первую очередь помнят племянники. Анри Бейль познал как жестокость своей тетки Серафи — «этого дьявола в юбке… которая была моим злым гением в продолжение всего детства»[89], — так и нежность тетушки Элизабет. Жак Вентра вспоминает квартет своих теток: Розали и Мариу—с материнской стороны, и двух старых дев Мели и Аньес — с отцовской. Мели и Аньес жили бедно и вступили в небольшую общину блаженных около Пюи–ан–Веле. Тетушки играли роль матерей особенно для своих осиротевших племянниц. Каролину Брам повсюду сопровождала ее тетка Селин Терно, без сомнения, ответственная за ее замужество, как и за замужество очень многих в этой семье. Мари Капель — будущую мадам Лафарж[90] — посвятили в секреты супружеской жизни именно ее тетки: «После завтрака, долгого и проходившего довольно оживленно, тетки заперлись вместе со мной в маленькой гостиной и начали посвящать меня в ужасающие подробности моих новых обязанностей» (Mémoires. 1842. Т. II. Р. 103).

Что касается дяди, то он вносит свежий ветер. Он обладает престижем отца, но не имеет его недостатков. Он часто вступает в сговор с племянниками. Ксавье–Эдуард Лежен очарован проделками своего дяди–портного, который надевает редингот, чтобы отвести его к Венсенской заставе. Альбер Симонен восхищался своими дядями: Пьером, изобретателем и владельцем автомобиля задолго до 1914 года, и Фредериком, часовщиком и фонарщиком, самостоятельно построившим себе загородный домик. Поль Реклю боготворит своего дядю–географа Элизе и после смерти последнего издает его произведения. Конечно, дядя, заменяющий отца, может представлять и опасность, но людям нравится выдумывать истории со счастливым концом. Дядя в Америке — один из распространенных семейных мифов.

Соседи и слуги

За пределами родства существует третий ближний круг: в состоятельных слоях общества это слуги, в народной среде — соседи; и те и другие иллюстрируют пространственную дифференциацию сцен частной жизни. Есть еще один общий момент: в обоих случаях их присутствие означает некую опасность.

Соседи — это одновременно соратники и враги. В деревнях практически невозможно ускользнуть от посторонних взглядов. В Жеводане «вся деревня прекрасно осведомлена обо всем; в игру, которая заключается в том, чтобы проникнуть в чужие тайны, сохранив свои, играют все». По поступкам и внешнему виду можно судить очень о многом. Отдельные места просто созданы для подсматривания, например церковь, «место, где можно узнать все, что происходит в деревне». Следят за присутствием на мессе, за регулярностью причащения (если кто–то не приходит, то это рассматривается как грех), за продолжительностью исповеди девушек. Известно, что все постыдные события связаны с женщинами, — поэтому очень бдительно следят за их фигурами. Умиротворенные лица, расплывшиеся, а потом внезапно обретшие прежние формы талии — все это очень подозрительно. Предметом особого внимания являются вдовы. «Провинция не спускает глаз со вдов, — пишет Мориак. — Она строго следит за тем, сколь долго те не снимают траур. О степени горя она судит по длине траурной вуали. Горе той, что в знойный день приподняла вуаль, чтобы глотнуть свежего воздуха! Это было замечено, и теперь не оберешься разговоров типа: „Быстро же она утешилась!..“»[91] Сквозь полуоткрытые жалюзи постоянно кто–то наблюдает. Слова и намеки, которыми обмениваются во время стирки в прачечной, превращаются в навязчивый шум. Деревня — это самоуправляющийся организм, отказывающийся от вмешательств извне, поэтому внутренняя цензура в ней очень сильна. Соседи способны погубить репутацию.

Соседи

А как обстоят дела в городской народной среде, больше ли свободы там? И да и нет. Да, поскольку сообщества складываются в городах временно, общих интересов у людей меньше, передвижения более интенсивны. Существует относительная солидарность, направленная против «них» — чужих, в частности полиции. Нет — из–за тесноты помещений: скрип кровати сообщает всем соседям о происходящем; через открытые летними вечерами окна доносится шум семейных скандалов и пререканий между соседями; во дворах–колодцах отличная слышимость; постоянно приходится сталкиваться на лестницах, около общего водопроводного крана, у вонючих сортиров, вечных предметов ссор между жильцами. Главный персонаж — консьержка (в домах, где проживает простой народ, это почти всегда женщина, постепенно вытеснившая швейцаров и портье). Ее недолюбливают — она занимает промежуточное положение между частным и публичным, хозяевами жилья и квартиросъемщиками, полиция всегда обращается к ней в случае каких–то происшествий и пытается сделать из нее осведомителя. Ее скрытая власть велика: она «фильтрует» жильцов, посетители и уличные музыканты входят во двор лишь с ее разрешения. Жилье, выходящее на улицу, было доступно не всем и гораздо лучше хранило тайну частной жизни.

«Большинство жильцов довольствуется крайне тесной жилплощадью», — отмечает Пьер Сансо («Чувствительная Франция», 1985). Улица, где все обо всем узнают, в большей степени, чем квартал, отделяет тайное от общеизвестного. Лавки со своими нормами вежливости и взаимными уступками — эпицентр новостей. Всегда есть кто–то, кто все видит, слышит, наблюдает; булочница, а еще скорее бакалейщик становятся «ухом или исповедником квартала или улицы» (Серто М. де. Изобретение повседневности). Квартал, более сложный организм, выводит в город, где секреты хранятся уже по–иному.

Здесь нас меньше интересует пространство, нежели люди, соседи, которых не выбирают, «Другие», которых, с одной стороны, надо опасаться, с другой же — любить. Соседи устанавливают правила приличия, поведения в доме и на улице; эти правила следует соблюдать, чтобы быть принятыми; существовала тенденция принимать в сообщество похожих и не допускать непохожих — людей другой национальности, с другим цветом кожи, приехавших из другой провинции, даже кантона. В Париже — как в деревне: например, в отдельных кварталах на улице Лапп живут овернцы; в конце XIX века в Марэ стали селиться евреи из Восточной Европы, и между улицей Фран–Буржуа в предместье Сен–Жермен и грязной и перенаселенной улицей Розье возникают различия (см. у Нэнси Грин[92]).

Соседский глаз очень влияет на частную жизнь каждого, возникает вопрос «Что скажут люди?». Неодобрение или, наоборот, терпимость и снисходительность соседей–это закон. В то же время от них можно как–то спрятаться. Закрыв дверь, человек оказывается «у себя», к нему проникают лишь шум в неурочное время, отвратительные запахи и подозрительные звуки. В то, что происходит за закрытой дверью, никто не вмешивается. Родители могут бить детей, муж — жену: это их дело, полицию до поры до времени вызывать не станут. Для того чтобы прозвучала просьба о помощи, нужна настоящая драма. Поводы для обращения частных лиц в полицию и правоохранительные органы — это интересный показатель порога толерантности и форм вмешательства, ими следовало бы заняться подробнее. В любом случае проблемы совместного проживания соседей с правовой точки зрения остаются делом гражданским, и существует определенный консенсус во взглядах на неприкосновенность частной жизни семьи и ее жилья.

Гораздо сильнее нетерпимость в политических вопросах, что можно увидеть из волн доносов, появляющихся в смутные времена, например во время Парижской коммуны. Очень многие были арестованы по доносу консьержки или соседа. Таков, например, печальный опыт Жана Аллемана[93].

Неустойчивое равновесие отношений с соседями, изредка проявляющими солидарность, чаще же оказывающихся цензорами, как скорлупа каштана, скрывает частную жизнь людей.

В доме, где проживает буржуазная семья, в зависимости от ее положения в обществе и от традиций, существуют слуги и домашние животные, о которых мы сейчас и поговорим.

Домашние животные

О них мы не будем говорить долго. Животные действительно составляют некую часть частной жизни, которую дальше анализирует Ален Корбен. На протяжении XIX века люди все нежнее относятся к домашним животным — собакам, птичкам, позже кошкам; наряду с этим в общественной жизни проявляется экологическое сознание. Животные принадлежат семье, о них говорят как о старых друзьях, о них рассказывают и пишут в письмах (например, переписка Жорж Санд на эту тему составляет существенную часть ее творческого наследия), они спасают от одиночества. Каролина Брам и Женевьева Бретон получают в подарок от возлюбленных собачек. Первая называет свою Воительницей и дает фамилию хозяина; вторая ласкает собачку, как новорожденное дитя. Им выдают знаки отличия: собака мадам Дюпен носит ошейник, на котором написано: «Меня зовут Нерина, я принадлежу мадам Дюпен из Ноана, недалеко от Шартра»; она закончила свои дни на коленях у хозяйки, ее похоронили «в нашем саду, под розовым кустом; погребли, как выражается наш старый садовник; похоронить, с точки зрения набожного беррийца, можно только крещеного христианина». Домашнее животное постепенно поднимается по социальной лестнице, как человек, и в результате сегодня возникают затруднения у юристов: может ли хозяин завещать свое состояние собаке? Этот казус был решен не в пользу собаки, но многие юристы выразили несогласие с таким решением (1983). В последней трети XIX века права животных обсуждаются так же горячо, как и права ребенка. Отметим, что этот вопрос очень волновал феминисток, которые активно работали в Обществах защиты животных.

Прислуга

Количество и качество обслуживающего персонала зависят от социального статуса семьи и ее уровня жизни и одновременно могут о многом рассказать: «иметь служанку» значит подняться по социальной лестнице и присоединиться к высшей касте, касте людей обслуживаемых. Жены в таких семьях могут жить в праздности и купаться в показной роскоши. Здесь можно рассмотреть и стойкость аристократической модели, отрицающей финансовую независимость и базирующейся на личных связях. Слуга отдает хозяевам все — свое время, свое тело, все свое существо. Отсюда — нарастающее беспокойство, которое вызывает в демократическом обществе эта архаика, и признаки упадка, появившиеся во второй половине века, — становится трудно «заставить себя обслуживать», на что жалуются буржуазные дамы, в том числе феминистки.

Мы не будем здесь подробно рассматривать социальную историю прислуги, которая неоднократно описывалась в других исследованиях, в большей мере нас интересует ее частная история, одновременно внешняя — место слуг в доме — и внутренняя — существует ли частная жизнь у слуг?

Домашняя прислуга — мир со строгой иерархией. Наверху этой лестницы — воспитатели и гувернантки, держать которых могут себе позволить лишь обеспеченные семьи, не желающие отправлять детей в различные пансионы. Вследствие развития обязательного образования домашних учителей–мужчин становится все меньше, гувернанток этот процесс не затронул. Флобер пишет о них: «Происходят всегда из хорошей семьи, потерпевшей неудачи. Опасны в доме, совращают мужей»[94]. В 1847 году ради юной гувернантки герцог Шуазёль–Прален убил свою жену, а потом совершил самоубийство. Это страшное происшествие пошатнуло монархию — о чем можно говорить, если аристократы опускаются до совершения преступлений на почве страсти? Француженки в первой половине века, англичанки, немки или швейцарки во второй, мисс и фройляйн являются постоянными объектами желания хозяина. Вокруг «мадемуазель» создается атмосфера соблазна, которой она должна противостоять, ведя себя соответствующим образом, нося очки и строгую прическу.

Ситуация со слугами, занимающими более низкое положение, еще хуже, поскольку они социально не защищены. Крайняя двусмысленность их положения вызвана тем, что они одновременно внутри и вовне, включены в семью и в то же время исключены из нее, посвящены во все тайны дома, пары — и принуждены ничего не видеть и особенно ничего не говорить: у Бекассины[95], появившейся в 1906 году на страницах журнала для девочек La Semaine de Suzette, не было рта. К сказанному надо добавить, что речь в основном идет об отношениях между женщинами. Упадок больших аристократических домов, как показал Марсель Пруст в третьем томе эпопеи «В поисках утраченного времени» — «У Германтов», вызывает появление «прислуги за все», с помощью которой мелкая городская буржуазия пытается реализовать свои претензии на шик. Профессия пролетаризируется и феминизируется, что говорит о ее относительной деградации и потере уважения со стороны общества.

Лакеи и горничные — исчезающие виды — находятся в катастрофическом положении. То, что их не считают за людей, — еще полбеды: какое значение может иметь контакт для бесполых существ. Так, в XVIII веке маркиза де Шатле требовала, чтобы ее купал в ванне лакей Лоншан, мужские качества которого были между тем весьма очевидны; это вызывало у него сильное волнение, о чем он написал в мемуарах. Полтора века спустя ванные комнаты превратились в святая святых, слугам больше не разрешалось видеть хозяев обнаженными. «Мадам одевается и причесывается сама, закрывшись в ванной комнате на два оборота ключа, и я практически не имею права туда войти», — жалуется Селестина де Мирбо, как будто она потеряла часть своей власти («Дневник горничной»). Жорж Вигарелло показывает, как «более требовательное отношение к себе» способствует вытеснению слуг (Vigarello G. Le Propre et le Sale. 1985).

Это усилившееся стремление к сохранению интимности проявляется не только в ванной комнате, но и в спальне — приличная женщина сама застилает свою постель — и во всем доме. Слуги должны быть под рукой, но где–то в другом месте. Их можно видеть, по крайней мере вызвать, оставаясь невидимыми. Сэмюэл Бентам, брат Иеремии, знаменитого автора «Паноптикона»[96], на полях плана тюрьмы набросал проект системы дистанционного вызова, увиденную им в доме одного англичанина. Во времена Директории во Франции в большом количестве появились звонки, о чем некая «гражданка Зигетта», явно выражавшая мнение графа Рёдерера[97], сожалела как о потере интимности. Виолле–ле–Дюк в «Истории дома» (1873) придает огромное значение холлам, коридорам, лестницам, которые должны не только служить для передвижения по дому, но и предоставлять возможность разминуться. Об этой нетерпимости пишет Мишле: «Богатые люди… живут перед слугами (читай — перед врагами). Они едят, спят, любят на глазах у тех, кто их ненавидит и смеется над ними. У них нет ничего скрытого, секретного, своего». Тем не менее «жить вдвоем, а не втроем — важнейшее условие для сохранения мира в семье». Этот отказ от слуг, ставших чужими и враждебными, — без сомнения, знак новой чувствительности, но в то же время и признак персонализации слуги, что со временем приведет к исчезновению прислуги как таковой.

Другая новая черта отношений со слугами, появившаяся в XIX веке, — отрицание слуг, игнорирование их тел, фамилий и даже имен, о чем пишет Анна Мартен–Фюжье: «Девочка моя, вас будут звать Марией». Это означает полнейшую невозможность для служанки иметь какую–то личную, семейную жизнь или сексуальные отношения, потому что у нее нет ни какого бы то ни было личного пространства, ни времени, которое она могла бы потратить на себя, ни права иметь их. Спать в мансарде, при всей ее тесноте и убожестве, означает установление определенной дистанции, там может существовать «украденное удовольствие». Отсюда — боязнь, что хозяйка проникнет на шестой этаж, где для служанок возможна хоть какая–то жизнь, своя собственная.

Обычно незамужняя, служанка не имеет ни любовника, ни мужа, ни ребенка. Если случается несчастье, она «выходит из положения». Среди женщин, преследуемых за детоубийство, много служанок; они заполняют родильные отделения больниц, приюты для одиноких матерей и часто вынуждены оставлять детей. Когда отношение к одиноким матерям становится более снисходительным, многие служанки забирают малышей, но необходимость воспитывать ребенка в одиночку заставляет их еще сильнее дорожить работой.

Если отец ребенка — хозяин дома, где работает девушка, она должна исчезнуть либо замолчать. Елена Демут на протяжении всей жизни скрывала существование сына, которого она родила от Маркса. Когда много лет спустя, после смерти родителей и Елены, Элеонора узнала правду, она заболела, ее поразила не внебрачная связь отца, а ложь, которая ее окутывала. Елена Демут, отдавшая всю себя семье Марксов, — парадоксальный пример самоотречения великодушных служанок, тех, кого можно увидеть в уголке семейной фотографии и чьего имени никто не помнит. Преданность этих женщин такова, что у многих из них нет другой крыши над головой, другой семьи, кроме хозяйской. Берта Сарразен ухаживает за Тулуз–Лотреком и сообщает родственникам новости о его здоровье. Дух «дома» для них — это неосознанная возможность не страдать и оправдать себя, найти в семье, к которой они относятся, как к богам, способ облагородиться. Так Селеста Альбаре[98] — Франсуаза у Пруста — или Берта, горничная Натали Клиффорд–Барни[99], были бдительными и нежными свидетельницами величия своих хозяев.

Этот пережиток феодализма несовместим с развитием самосознания. Если хозяева перестали страдать от постоянного пребывания на виду у кого–то, то слуги теперь не выносят того, что их не замечают и полностью игнорируют их существование. Общий протест наблюдается редко, скорее, это индивидуальные выступления. Слуги становятся мобильными, непокорными, не прислушиваются к советам и преследуют собственные цели. Молодые служанки копят деньги на замужество и слывут выгодными партиями. С другой стороны, передвижение их ограничено: в конце века все боятся сифилиса, этого «парижского зла». «Кризис прислуги», проявляющийся в увеличении количества газетных объявлений о поиске работы, небольшое повышение залога, зарождение профсоюзов и законодательства, защищающего права трудящихся, меняет межличностные отношения. Они становятся более демократичными.

ЖИЗНЬ СЕМЬИ

Мишель Перро

Семья — это «моральное существо», которое говорит, думает и представляет себя как единое целое. Ее единство поддерживают кровь, деньги, чувства, тайны, память.

Переписка

Живя в разлуке, семья поддерживает связь при помощи писем. Вести переписку в связи с прогрессом почты, весьма заметным в первой половине XIX века, а во второй еще ускорившимся благодаря железным дорогам, стало гораздо легче. Регулярное получение свежих новостей стало потребностью. Неутомимая любительница писать письма Жорж Санд просит, чтобы ей прислали из Парижа «этой бумаги с синими и желтыми буквами, которая такая уродливая, хотя и модная» (3 апреля 1830 года); она сравнивает дату на почтовом штемпеле с датой доставки писем. Почтальона, приходящего в назначенный час, всегда с нетерпением ждут.

Дети, живущие в пансионах и интернатах, должны писать письма домой еженедельно. Муж и жена, расставшиеся на какое–то время, пишут друг другу каждые два–три дня. По регулярности переписки можно судить о близости родства с другими родственниками. Письмо на Новый год — иногда единственная возможность сообщить о своей жизни — о здоровье членов семьи, о том, кто умер в прошедшем году, кто родился, кто женился, кто чем болел, кто как сдал экзамены. Именно такие сведения содержатся более чем в одиннадцати тысячах писем одной буржуазной семьи из Сомюра в период с 1860 по 1920 год, которые изучила Каролина Шотар–Льоре. Это интересный пример — он показывает интенсивность и содержание внутрисемейной переписки, то, о чем можно было говорить и о чем нельзя. Не подлежат обсуждению деньги, смерть, секс. Обсуждаются болезни, подробности повседневной жизни, дети. Центральный сюжет многословной переписки семьи Гобло — школьные успехи детей. В письмах друг другу матери и дочери Серийе — в публикации их зовут Эмили и Марта — уделяется много внимания деньгам и болезням: всякие недомогания и колики описываются до неприличия подробно — очевидно, что в этой области понятия о допустимом и недопустимом сместились.

Обмен информацией идет по своим законам, это не спонтанный процесс, но всегда, по словам М. Босси, «компромиссная фигура» между публичным и частным, между личным и общественным. Семейная переписка — дело группы или подгруппы, со своей территорией и со своими тайнами.

Безусловно, переписку ведут люди грамотные, пишущие с легкостью, можно сказать, несостоявшиеся писатели: так, этой «жаждой писать» оказались охвачены многие женщины, например Жорж Санд и ее подруги по монастырю; поскольку публиковаться женщинам было запрещено или, по крайней мере, затруднительно, то многие отдавались эпистолярному жанру и видели в нем своеобразный реванш. Некоторые посвящают написанию писем большую часть дневного времени. Мужчины также обнаруживают склонность писать письма; в XX веке они откажутся от этого занятия.

Различия между полами в плане переписки не так велики, как между городом и деревней. В городе простые люди в случае необходимости прибегают к услугам умеющих писать и доверяют им свои тайны. В деревнях новостей меньше и передаются они в устной форме. Например, возвращение сезонных рабочих–каменщиков в департаменте Крёз — настоящий праздник; долгими зимними вечерами они рассказывают о своих городских приключениях. Для всех огромную роль будет играть почтовая открытка, появившаяся в 1900 году. Вот, скажем, семья из Мелёна, пять человек, мать домохозяйка, отец садовник, дочери в услужении: за период с 1904 по 1914 год они послали друг другу более тысячи открыток. Постепенно переписка становится более сжатой, что сближает ее с современным обменом информацией.

Память и темы

Для всех периодические семейные встречи, более или менее регулярные, торжественные и многолюдные, являются основной формой общения, а также демонстрацией единения. Анна Мартен–Фюжье описывает обстоятельства и церемониал этих встреч. Для религиозных и этнических меньшинств такие мероприятия являются способом выживания, даже сопротивления, поэтому они уделяют им особое внимание. Семейство Моно до недавнего времени собиралось на ежегодное чаепитие, где каждый из примерно двухсот человек писал свое имя на подкладке пиджака! Члены другого протестантского клана — Реклю — все вместе праздновали день рождения отца. Элен Сарразен удалось отследить эволюцию семьи, сравнивая фотографии с этих встреч.

Семейные фотографии — это материализация встреч, возможность сохранить их в памяти. С конца XIX века их бережно хранят в альбомах. В семьях скромного достатка есть только свадебные фотографии.

Фотографирование вошло в моду во время I Мировой войны. Перед отправкой на фронт, в Мазаме, например, пары с детьми шли к фотографу; эти фотографии будут потом находить в окопах на телах погибших солдат. До изобретения фотографии обеспеченные семьи заказывали свои портреты. X. Наэф посвятил пять томов одним только семейным портретам кисти Энгра.

Фотографические и живописные портреты дают возможность визуализировать род. Представления о предках — одно из средств памяти, забота о которой в ходе неспокойного века, вписывающегося в цепь поколений, усиливается. На Севере и в Руане в конце XIX века буржуазные семьи начинают изучать генеалогию в тайной надежде найти у себя какого–нибудь знатного предка или же, если семье удалось разбогатеть, доказать свой подъем по социальной лестнице. На кладбищах тем временем ставятся надгробные памятники, имеющие портретное сходство с покойным и подтверждающие древность рода.

Что касается автобиографий, в частности написанных, по словам Филиппа Лежёна[100], «обычными людьми», они становятся скорее семейными, нежели личными. Адресованные детям и внукам, эти автобиографии охватывают в основном детство рассказчика, чтобы показать масштабы жизненного пути, похвалиться проделанной работой или, в случае неудачи, оправдаться перед потомками. Кондорсе очень нравились истории «огромных семей». Жорж Санд, «История моей жизни» которой в первую очередь — история ее родни, призывает народ писать воспоминания: «Вы, поумневшие ремесленники, вы, крестьяне, научившиеся писать, не забывайте отныне своих ушедших родственников. Рассказывайте своим детям о жизни отцов, придумайте себе титул и герб, если вам этого хочется, но займитесь этим». Ведь «у простого народа, как и у королей, есть предки».

Память предполагает вспоминание, передается из уст в уста, и главную роль в этом процессе играют дольше живущие женщины. Это обнаружил Филипп Жутар, изучая жизнь камизаров[101]. Воспоминания эти неполные и реконструированные, действительные события значат меньше, чем представления о них. Переселившиеся в Лотарингию итальянцы создают легенды о своих корнях и постоянно пересказывают их. Основатель рода мифологизируется, его путешествие превращается в настоящую одиссею.

Ритуалы и стиль жизни

Жизнь семьи, частная и публичная, регулируется правилами, более или менее четкими. В буржуазной среде, мечтающей о великосветской жизни, эти правила соблюдаются в высшей степени тщательно. Руководства по правилам хорошего тона отражают изменение шкалы «приличий», в чем Норберт Элиас вслед за Эразмом увидел исчезновение границ интимного; романтические источники, использование которых в данном случае допускается, потому что в них больше, чем где–либо, можно обнаружить типичный идеал, воспринятый проницательными и очарованными рассказчиками, а также частные архивы позволили Анне Мартен–Фюжье в трех временных пластах — день, год, жизнь — описать этот буржуазный ритуал, одновременно реальный и выдуманный. Нормативная ценность этой модели, проработанной так же тщательно, как этикет, столь же стесняющей, как и аристократические церемонии, подтверждает место, которое ей отводится. Она выражает стремление к определенному стилю жизни.

Этот стиль жизни побеждает во всех европейских столицах, во всех крупных городах. Он навязывается даже королевскому двору. Луи–Филипп, так гордящийся огромной супружеской постелью, прежде всего хочет быть хорошим отцом семейства, «благовоспитанным, с простыми привычками, с умеренностью во вкусах» (Токвиль). В Версале «в гостиной королевы нет ничего примечательного, кроме большого рабочего стола с выдвижными ящиками, от которых у принцесс есть ключи и куда они кладут свое рукоделие. Именно здесь собирается королевская семья» («Эмили»). Позже императрица Евгения, страстно увлеченная «пуэрикультурой», сама будет «заниматься своим малышом, как обычная мать, одевать его, баюкать, петь ему испанские песни» (Октав Обри[102]). Двор охвачен «манией семьи», как и весь город, задающий тон: происходит смена ролей; буржуазия торжествует. Семейственность становится моделью жизни.

Конечно, ритуалы подчиняются множеству традиций, скрытым потребностям. Так, интеграция протестантов и иудеев во французское общество была процессом хрупким и требующим бдительности. У лютеран Эльзаса, согласно обычаю, было по два крестных отца и по две крестные матери, католики и лютеране, которые в случае конфликта могли бы защищать ребенка. В еврейской общине массовый наплыв иммигрантов из Восточной Европы в 1880‑х годах вызвал волнения. В Париже, в еврейском квартале Плетцль (Марэ) во времена Прекрасной эпохи в портновских мастерских и лавках шляпников появилось множество маленьких молелен, что вызвало протест со стороны официальных больших синагог. Успешность адаптации овернцев в Париже связана в первую очередь с тем, что они сохраняли региональные и семейные традиции: кухню, светские и религиозные праздники (день святого Михаила и день святого Ферреола) и даже коллективные поездки на родину, организованные «поездами Бонне[103]». Итальянские иммигранты тоже держались за свои традиции, даже священники у них были свои; все это вызывало их стычки с французскими рабочими.

Хоть семья и заменяет собой Бога, тем не менее ритуалы в массе своей остаются религиозными. Свободная мысль так и не смогла найти им замену, за исключением гражданских похорон, доля которых составляла 38,7% в Париже в 1884–1903 годах, 21,5% — в Кармо в 1902–1903 годах (здесь это касалось только мужчин) и 50% — в Сен–Дени, рабочем пригороде Парижа, в 1911 году. Наиболее сильная секуляризация наблюдается в рабочей среде. В городе Энен–Льетар[104] около 40% заключавшихся браков были гражданскими. «Общества солидарности» разрабатывают новые формулировки для завещаний и новые ритуалы. В Рубе Общество свободомыслия проводит по пятьдесят похорон в год; мужчины и женщины сами несут гроб; выступающие вспоминают заслуги покойного под звон колоколов.

Однако у секуляризации есть границы. В отдельных случаях рабочие хотели бы провести похороны по религиозному обряду, но получили отказ священников; на Севере это вызвало волну возмущения. Из всех религиозных практик самым стойким оказалось первое причастие — видимо, не удалось найти другого способа провести ритуал перехода к отрочеству. В регионах, где христианство ослабело, этот вопрос часто вносит раздор в семьи.

Ритуалы регулируют, как и во что верить, но в большей мере–как жить. Здесь очень заметны социальные различия. Этнология хорошо изучила сельский стиль жизни, тогда как жизнь горожан исследована в меньшей степени, потому что ученые сосредоточились в первую очередь на коллективном, а не на повседневной семейной жизни. В XIX веке обычаи, принятые в семьях рабочих, практически не имеют ничего общего с ритуалами буржуазных семей. Они по–разному относятся к пространству и времени. Улица, кафе — для них театр. Отсюда — одежда как статья расходов в бюджете. Итальянцы, самые обездоленные в Лотарингии, по воскресеньям должны «хорошо выглядеть». Работа заполняет все существование. Отсутствие настоящего досуга (безработица не в счет) и каникул — вот главное различие. «Святой Понедельник»[105] рабочих ничем не похож на буржуазное воскресенье. Тем не менее рабочие по праздникам совершали семейные «выходы» на обед. Население в рабочих кварталах весьма смешанное. Требования профсоюзов установить английскую рабочую неделю[106], выдвигавшиеся во второй половине XIX века, связаны с пожеланиями семей.

Комбинации разных элементов, компромисс между публичным и частным, между деревней и городом, вписаться в жизнь которого мигрантам не так легко, — ритуалы помогают разным социальным группам захватить жизненное пространство и определяют стиль их существования.

РИТУАЛЫ ЧАСТНОЙ ЖИЗНИ БУРЖУАЗИИ

Анна Мартен–Фюжье

Любовь к воспоминаниям

«В замке Флервиль все было наполнено воздухом». Камилла, Мадлен, Маргерит и Софи с нетерпением ждали приезда кузенов. Они «ходили туда–сюда, поднимались и спускались по лестницам, бегали по коридорам, прыгали, смеялись, кричали, толкались». Все было готово к приезду мальчиков: комнаты, как и полные нетерпения сердца девочек, ждали их. Букеты цветов расставлены. Так начинается роман графини де Сегюр «Каникулы» (1859).

Во время летних каникул все ездят друг к другу в гости, девочки ждут мальчиков. Как настоящие хозяйки дома, они проследили за тем, чтобы все было сделано как надо (только посмотрите на букеты), и, своим волнением демонстрируя важность события, они играют роль женщин, потому что именно женщинам полагается следить за правильностью соблюдения ритуалов частной жизни, как и за проявлением чувств.

Каникулярное счастье — это время и место, где проходят каникулы. Едва встретившись, дети начинают вспоминать то, что было в прошлом году.

— Будем делать глупости, как два года назад!

— Ты помнишь, как мы ловили бабочек?

— А скольких мы упустили!

— А та бедная жаба! <…>

— А та птичка! <…>

— Ох, ну и повеселимся мы! — воскликнули они хором, в двадцатый раз бросаясь друг другу на шею.

Воспоминания в прошедшем несовершенном времени неизменно предполагают будущее. Это обещание и уверенность.

Прошедшее несовершенное время может сопровождаться оплакиванием прошлого, передавать сожаление о том, что прошло и уже не повторится. Это романтическое прошедшее несовершенное:

Или верни меня в минувшее, Творец!

Расшевели, как встарь, безмолвное жилище

Биеньем молодых и радостных сердец!

<…>

Казалось, дышит дом, и свежестью душистой

Вся каменная плоть его напоена,

И жизнь являет нам свой лик, прекрасный, чистый,

Как личики детей, глядящих из окна.

<…>

И пошатнулся дом, скользя неторопливо

В пучину невозвратных лет,

И двери заперты, и двор порос крапивой,

И прежней жизни канул след!..[107]

Для Ламартина в поэме «Виноградник и дом» (1857) время убивает счастье, от которого трепетали даже камни.

Тем не менее счастье может продолжать жить в памяти, и в таком случае прошедшее несовершенное служит для сохранения счастливых воспоминаний, которые согревают настоящее. Настоящее время становится не только возможным для жизни, но, подпитываемое памятью, оно делает эту жизнь лучше, в нить времен вплетаются счастливые моменты бытия и наполняют ее собой.

В этой перспективе дети вдвойне важны. Надо стремиться к тому, чтобы они были счастливы, чтобы они сохранили счастливые воспоминания. Чудесные воспоминания о детстве облагораживают и обогащают.

Повседневная жизнь, большей частью весьма банальная, приобретает огромную важность, если мелочи, из которых она состояла, превращаются в сентиментальные ритуалы. Именно поэтому хозяйка дома, которая собирала всю семью за столом в определенное время, ассоциируется со счастьем: этот ритуал отмеряет ритм частной жизни и создает иллюзию ее неизменности.

В буржуазной среде повторение — это не рутина. Повторение создает ритуал, а ритуал придает моменту важность: сначала его ждут, к нему готовятся; потом его обсуждают и обдумывают. В ожидании моментов, которые размечают день, есть особое удовольствие. Ритуализация придает оттенок счастья событиям, которым предстоит стать воспоминаниями.

Свидетельства текущего времени

Собранные в течение жизни сувениры бережно хранятся. Супруга Альфонса Доде называет «женской хронологией» коллекции разных реликвий: одна собирает перчатки, другая — образцы всех тканей, из которых были сшиты ее платья. Собираются также разные записи — прозаические и поэтические строки, наброски рисунков, которыми дамы и девушки украшали альбомы.

Изобретение в 1836 году фотографии {сокращение «фото» появилось лишь в 1876‑м) и ее бурное развитие начиная с 1850‑х годов послужило поводом к созданию новых альбомов. Портрет, написанный маслом, создан для вечности, он вне времени; фотографии запечатлевают миг. С одной стороны, фотографии — это самые любимые сувениры. С другой — по сериям фотографий в альбомах можно проследить ход времени, взросление ребенка, эволюцию семьи — все эти свадьбы, рождения и крестины.

Каролина Шотар–Льоре, которая изучала архивы семьи Буало, обнаружила три альбома с приблизительно сорока отпечатками, сделанными между i860 и 1890 годами. Фотографии были присланы членам этой семьи их многочисленными корреспондентами. Во многих письмах кузены и кузины Марии Б. сообщают, что вскоре пришлют свои фотографии и фотографии родственников. Так, мы видим одну и ту же особу во младенчестве во время крестин, потом в семилетием возрасте, в отрочестве, в момент бракосочетания, окруженную детьми, наконец, одинокую, накануне старости. Подобная практика создает «конкретное свидетельство масштабов семейных отношений». Мария Б., в свою очередь, по случаю свадьбы своих дочерей в 1901 году рассылает фотографии этого события всей родне. Начиная с 1910 года фотография становится обычным делом: в период между 1911 и 1914 годами Эжен, супруг Марии, наснимал целых шестнадцать альбомов!

Дневниковые записи — тоже резервуар воспоминаний. Габриэль Ланген, девушка из гренобльской буржуазной семьи, решила вести дневник в возрасте шестнадцати с половиной лет, в июле 1880 года: «Через много лет я, быть может, с радостью перечитаю всю ту ерунду, которую написала в дни молодости, когда была счастлива» (12 июля). 30 октября она продолжает эту мысль: «Потом, когда я буду совсем старой, мне будет весело перечитать дневник и увидеть себя в зеркале прошлого, какой я была тогда».

Очень скоро этот дневник становится справочником. Ведя его, девушка создает историю. Вплетая события настоящего в прошлое и будущее, она структурирует свою жизнь. Событий настоящего здесь меньше всего, оно моментально становится прошлым, объектом ссылок.

Будущее–это свадьба с кузеном Луи Беррюэлем, двадцати восьми лет, о которой она мечтает. Они женятся 3 октября 1891 года. Габриэль по–прежнему находится между прошлым («Ах, я счастлива! Мечта всей моей жизни осуществилась месяц и три дня назад») и будущим («Если я и желаю чего–то, то стать матерью хорошенького младенца; произойдет ли это в 1892 году?»). На этом ее дневник оканчивается. Он свидетельствует о поворотном моменте в жизни девушки. Она не только доверяет дневнику душевные переживания — последовательно описывая происходящие события, она фиксирует историю своего существования.

Двадцать лет спустя Рене Беррюэль, старшая дочь Габриэль, тоже начнет вести дневник в школьных тетрадях. Первая из тех, которыми мы располагаем, датируется 1905 годом, когда девочке было тринадцать лет. Но начала она вести его раньше, если верить записи от 9 марта 1910 года, посвященной пятисотой странице дневника: «Пятьсот страниц! Не может быть! Скоро уже восемь лет, как я веду его». Вначале была книга: «Был День Всех Святых, мы собрались у камина в столовой в Бюисьере. <…> Я не знала, чем заняться, и пошла в библиотеку, нашла там „Дневник моей матери" Ламартина. Тогда мне и пришла в голову идея вести мой собственный дневник».

Личные дневники сообщают множество ценных подробностей из жизни их авторов. Они очень интересны и с точки зрения истории, портрета времени. Так же обстоят дела и с семейной перепиской. Каролина Шотар–Льоре изучила одиннадцать тысяч писем из переписки Марии и Эжена Буало с детьми и родственниками. В этих письмах содержится информация для всей семьи — о детях, делах, визитах друг к другу в гости и особенно о здоровье. В них почти не описываются интимные переживания. Эта переписка выполняла ритуальную функцию — показывала существование крепких семейных связей — и ценна прежде всего своей регулярностью.

В чистом виде желание размерить течение жизни видно в «книжечках для дней рождений», на манер английских birthday books. В 1892 году издатель Поль Оллендорф публикует «Сборник Виктора Гюго», который снабжает небольшим предисловием. Английские сборники, пишет он, содержат стихотворения Байрона или мысли Шекспира. Этот же сборник призван отдать должное нашему национальному поэту. Правые страницы разворота оставлены чистыми, на них указаны только даты. Левая страница предлагает цитату из Гюго на каждый день.

Книгу можно использовать тремя способами: во–первых, открыть страницу со своей датой рождения и посмотреть, какая цитата выпала на этот день; во–вторых, можно выбрать какое–нибудь стихотворение и прокомментировать его (или попросить кого–то из друзей сделать это) наконец, в-третьих, можно использовать его как дневник (в первую очередь это относится к женщинам).

Я держу в руках такую книжку, принадлежавшую Клэр П. из Шатофора. В зависимости от этапа своей жизни Клэр делала записи по–разному: либо записывала дни рождения и важные даты, либо в подробностях рассказывала о некоторых прожитых днях, как в дневнике, — это было в один из самых наполненных событиями периодов ее жизни: помолвка, поездка в Россию… По этой маленькой книжечке, найденной в лавке старьевщика, исписанной мелким, почти нечитаемььм почерком, мы можем судить о времени, которое Клэр хотела сохранить от забвения.

Клэр родилась 1 сентября примерно 1870 года. В 1880‑м состоялось ее первое причастие. Она жила то в Париже на авеню Ваграм, то в Монтрё, на берегу Женевского озера, где ее родители владели замком, проданным в 1896 году, после чего семья стала снимать виллу. Жизнь девушки состояла из вечеринок и прогулок, но самым главным в юности для нее было пение.

Основные вехи ее жизни — это путешествие в Россию в 1899 году, болезнь и смерть отца 17 августа 1900‑го, помолвка с Эдмоном и свадьба в феврале и апреле 1902‑го, рождение сына Альбера и января 1903‑го.

«Сборник Виктора Гюго» содержит несколько записей об очень теплых отношениях Клэр и ее супруга. 6 апреля, на следующий день после свадьбы: «Красиво. Прогулка в карете с Эдмоном мимо мельниц, возвращение через Дампьер и по набережным Луары. Очень красиво!.. Я в восторге! Боярышник весь в цвету». 15 мая: «Доктор сказал, что я, возможно, жду ребенка. Действительно, у меня все симптомы! Я очень рада, Эдмон тоже. Он говорит, что любит меня еще сильнее! И я чувствую, как его любовь ко мне растет с каждым днем!» 6 августа: «Наш дорогой младенец, который скоро родится, все больше сближает нас». Она уезжает в Пулинген с невесткой, Эдмон присоединяется к ней на неделю с ю по 17 августа. 20 ноября–это праздник Эдмона. «Я поздравляю его накануне вечером и дарю ему цветы и папоротник».

Альбер родился в воскресенье, и января 1903 года. Крестили его 15 февраля. Начиная с этих пор записи стали реже. 23 сентября: «Уезжаю из Лювини с Бебером (Альбером) и Нуну в Париж и Сомюр, чтобы воссоединиться с Эдмоном». 26 сентября у Альбера появился первый зуб, а и декабря — второй. 22 февраля в возрасте тринадцати с половиной месяцев его фотографируют в Сомюре. 19 июня: «Бебер ходит все увереннее. Были на пруду Белле с ним и Эдмоном. Восхитительный день». В 1905 году, 6 мая: «Возвращаемся в Сомюр, Бебер, Люси и я. Эдмон потрясающий, он счастлив меня увидеть после недельной разлуки. Бабушке, братьям и сестрам очень понравился Альбер, который очень хорошо разговаривает для своих двух лет и трех месяцев. Забавно! Дед потерял голову от внука!» Потом переносимся сразу в 1910 год. 8 декабря Клэр привозит сына в Монтрё. 25 декабря: «Рождественская елка очень красивая». 31 декабря: «Все идем кататься на санках. День идеальный. Фотографировались. Альбер катался с горки с Ферди».

Последние записи сделаны уже после войны. 27 декабря она пишет: «Ницца, Симье[108], вилла „Роза“. Над Аренами. С мамой, Мари и Альбером проводим зиму». 29 августа: «1919. Париж, улица Белынас, 38. Проводим лето в Париже».

Эти «книжечки для дней рождения» — прекрасные документы, по которым можно изучать частную жизнь. В них отражены все этапы жизни человека из хорошего общества: первое причастие, отрочество, наполненное балами, прогулками и обучением искусству обольщения, помолвка, свадьба, рождение и крестины ребенка. Потом время измеряется ростом и взрослением ребенка. Выделяются разные периоды года, отмеченные религиозными праздниками, Рождеством и Пасхой.

Утро, день и вечер

Во всех учебниках хороших манер, которые в XIX веке все время издавались и переиздавались, описывается, как должен протекать день. Так, «Книга хозяйки дома», написанная мадам Паризе в 1821 году и позже переписанная мадам Сельнар, в 1913 году переиздана под названием «Новое полное руководство хозяйки дома». Также многократно переиздается «Полная книга хозяйки дома, или Образцовая хозяйка» мадам Гакон–Дюфур, впервые увидевшая свет в 1826 году.

Эти книги эволюционируют под влиянием урбанизации. В первой половине века Алида де Савиньяк предлагает вниманию публики две книги, два стиля жизни: для Парижа («Молодая хозяйка дома», 1836) и для деревни («Молодая владелица дома», 1838). Понемногу авторы начинают адресовать свои произведения лишь городским женщинам, посвящая хозяйкам сельских домов только приложения. Приложения эти становятся все более тоненькими и в конце концов полностью исчезают. Остается лишь модель городской жизни, а сельскую вспоминают как место каникул.

Учебники правил хорошего тона — наследники аналогичных пособий прежних времен. Во всех этих книгах прослеживается мысль об экономической рациональности роли женщины в частном пространстве, порядком в котором она должна управлять. Однако выпуск этих пособий в таком количестве — это проявление озабоченности изобретением нового образа жизни и нового типа счастья. Образ жизни в те времена был исключительно частным, идеальным обрамлением для образа счастливого человека считался семейный круг, а средство достичь такого счастья — правильное распределение времени и разумная трата денег. Книги объясняют, как успешно упорядочить различные моменты существования. В них описываются ритуалы, которые отмеряют время, и роль каждого члена семьи в этом процессе.

Главная роль принадлежит хозяйке дома, которой следует организовать как жизнь в узком кругу–ежедневные семейные трапезы и тихие вечера у камина, так и взаимоотношения семьи с внешним миром — общение со знакомыми, визиты, приемы гостей у себя. Она должна так решать хозяйственные вопросы, чтобы все, в первую очередь супруг, могли дома блаженствовать.

Мужчина ведет публичный образ жизни, его расписание продиктовано деловым ритмом. Праздного мужчину, который планирует день, как ему заблагорассудится, можно встретить лишь изредка. Если в 1828 году в учебниках по правилам хорошего тона модникам рекомендовалась праздность, то со временем публикации для мужчин в такого рода изданиях становятся путеводителем по карьере… Тех, кто живет на ренту, становится все меньше.

Частная жизнь — это гавань, где мужчины отдыхают от дневных трудов и от внешнего мира. Для гармонии жизни в этой тихой гавани нужно сделать все. Дом — это гнездо, в котором время останавливается. Идеализация образа гнезда ведет к идеализации хозяйки дома. Она должна, как фея, делать дом совершенным и никому не показывать усилий, приложенных для достижения этого совершенства. Пусть все видят только результат: «Как машинист сцены в оперном театре, она руководит всем, но никто не видит ее действий».

Распорядок дня

Хозяйка дома располагает главным инструментом — распорядком дня, который она обязывает соблюдать прислугу и которому неукоснительно следует сама.

Основной закон правильного управления временем — регулярность. В первую очередь это касается подъема по утрам. Хозяйке полагается вставать первой и ложиться последней. Летом ей рекомендуется вставать в половине седьмого — в семь, зимой — на час позже. С самого утра она не должна терять бдительности. Даже если служанка будит детей, одевает их и кормит завтраком, прежде чем дети уйдут в школу, мать должна их увидеть.

За слугами надо наблюдать незаметно, но постоянно. В семьях представителей средней буржуазии их обычно трое: лакей–кучер, кухарка и горничная. С ними хозяйка подводит итоги прошедшего дня. Далее она дает указания на текущий день (составляет меню и список необходимых дел). Она знает, где хранятся продукты, дрова и уголь; она проверяет грязное белье, которое уносит прачка и которое на следующей неделе возвращает выстиранным. Если в доме всего лишь одна служанка, хозяйка участвует в приготовлении еды и работе по дому.

Если слуг достаточно, вторую половину утра хозяйка может посвятить себе: писать письма, музицировать, заниматься каким–нибудь изящным рукоделием. Приличная женщина по утрам из дома не выходит; если же ее случайно встречают на улице, этикет велит не приветствовать ее. Это значит, что вышла из дома по делам благотворительности или идет в церковь, а подобные вещи обсуждать не принято.

Главные моменты в жизни дома — когда семья собирается за столом, и сделать эти моменты счастливыми — миссия хозяйки.

Приемы пищи

В статье «Обед» словаря «Ларусс XIX века» приводится длинное объяснение, похожее на лубочную картинку, изображающую семейный обед: «Все в сборе, дед, дети, Малыш, самый младший, пристегнут в своем высоком кресле. Вино дремлет в светлых кувшинчиках на белоснежной скатерти, служанка повязывает салфетки детям на грудь, потом приносит щавелевый суп, бараний окорок, завернутый в салфетку. Мать бранит Рене, который ест руками, или Эрнеста, задирающего младшую сестру. Малышу не сидится в кресле; отец разрезает ему мясо на мелкие кусочки или дает виноградину, которую предварительно подбрасывал у него перед лицом…» В провинции сцена «обеда» разворачивается в полдень. В Париже в это время был бы «завтрак».

В столице и провинции приемы пищи называют по- разному. Провинция «обедает» днем, а вечером «ужинает». В Париже «ужин» — это перекус чем–нибудь холодным после бала или званого вечера, в час или два ночи. Терминология сложилась по столичному образцу, но в провинции до сих пор иногда называют завтрак обедом, а обед — ужином.

В ходе XIX века время ежедневных приемов пищи менялось. «Первый завтрак» — сразу после подъема. Он состоит из чашки молока, кофе, чая или шоколада с кусочком хлеба или с гренком.

«Второй завтрак», называемый «завтрак а-ля фуршет» или «плотный и поздний завтрак», подается между десятью часами и полуднем. Он включает в себя закуски, колбасные изделия, холодное мясо, что–то легкое, что подают перед десертом. Жареное мясо и салат едят только в том случае, если завтрак подан позже обыкновенного. Завтрак героя романа Ипполита Тэна «Записки о Париже. Жизнь и мнения Фредерика—Тома Грендоржа» в 1860‑е годы в Париже происходил в одиннадцать часов и состоял из холодного цыпленка или куропатки и бутылки бордо.

Время обеда может быть самым разнообразным. Его все время переносят на более поздний час. Стендаль сообщает нам в своем «Дневнике», что в 1805 году приглашали на обед к пяти часам. Сам он иногда обедал раньше. Например, вот что он пишет 3 мая 1808 года: «Без четверти четыре я пообедал, ел жареную баранину с жареным картофелем и салатом». Мадам Паризе пишет в 1821 году, что в конце XVIII века в Париже обедали самое позднее в четыре часа, теперь же самое раннее — в пять, часто в шесть. Она полагает, что перенос обеда на более позднее время связан с занятостью мужчин на работе.

В конце XIX века званые обеды назначались на половину восьмого. Согласно тогдашнему этикету, не в пример нынешним правилам, приходить надо было минут на пять, даже на четверть часа раньше. Принято было ждать опоздавших минут пятнадцать, потом все направлялись к столу.

Многие так и не привыкли к новому расписанию обедов. Старики Рагены в романе Бальзака «История величия и падения Цезаря Бирото» приглашают гостей на обед к пяти часам, «потому что семидесятилетние желудки не могут подчиняться новым правилам хорошего тона».

В связи с повсеместным переносом обедов на более позднее время в моду вошел английский обычай «файф–о–клок» — чаепитие с пирожными в пять часов вечера.

Совместная трапеза — это не просто прием пищи, это возможность провести время в кругу семьи. Учебники хороших манер превозносят роль хозяйки дома в деле создания атмосферы счастья за семейными столом. Мадам Сельнар заявляет в своем «Руководстве для дам» (1833): «Накрывать стол по всем правилам надо не только в том случае, если присутствуют посторонние, — это надо делать для супруга, чтобы создать цивилизованную атмосферу в доме. Я употребляю это слово намеренно, потому что цивилизованность означает достоинство и получение удовольствия от удовлетворения всех наших потребностей. Это надо делать, потому что после выполнения мужчинами социальных обязанностей у них практически не остается времени на общение с семьей, кроме как семейные обеды, потому что опыт и искусство продления жизни говорят нам о том, что семейные трапезы должны протекать весело, что делает процесс пищеварения легким и незаметным. Вот почему обед должен сопровождаться приятной беседой».

Завтрак — это чисто семейная трапеза, посторонние оказываются за семейным завтраком редко. Поэтому его подают не на скатерти. Традиция семейных завтраков постепенно сходит на нет: мужчины слишком заняты делами, чтобы приходить в полдень домой. Мужчины едят теперь если не на рабочем месте, то во всяком случае вне дома. В 1908 году справочник «Светские обычаи» рекомендует избегать завтраков, которые разбивают день.

Воскресный завтрак или обед во многих семьях становится ритуалом. Эта возможность регулярных встреч отсчитывает месяцы и годы, так же как и календарные праздники. Спустя сорок лет Жорж Санд с волнением вспоминала о воскресных обедах в доме ее двоюродного деда де Бомона в 1810‑х годах: «Было издавно заведено еженедельно собираться по воскресеньям одним и тем же обществом сотрапезников. <…> Ровно в пять мы с матерью приезжали; бабушка уже сидела в большом кресле, стоявшем напротив кресла моего двоюродного деда». Много позже Морис Женевуа[109] в свою очередь вспоминает о воскресном ритуале 1895 года: «Мы обедали все вместе в столовой бабушки и дедушки. Нас было десять человек. <…> Почему, когда я думаю об этих обедах, мне все время кажется, что тогда была зима? Может быть, от теплого чувства единения и интимности, которое эти воскресные трапезы вызывали у меня маленького?» Снаружи–холод и ночь. Внутри — тепло во всех смыслах слова. Идеал счастья, по мысли Руссо и Мишле.

Послеполуденные часы

Вторая половина дня посвящена выполнению «обязанностей, связанных с обществом» — у себя дома или вне его. Начиная с 1830 года и вплоть до 1914‑го у дам из приличного общества есть «приемный день». В начале светского сезона всем знакомым рассылаются визитные карточки с напечатанными словами: «Такая–то дама принимает по таким–то дням в такие–то часы». Во второй половине века приемные часы обычно бывали после обеда; в провинции принимали посетителей с двух до шести пополудни, в Париже — с трех до семи.

Хозяйка дома традиционно сидит в кресле справа от камина. Начиная с 1880‑х годов вошло в моду легкое кресло в центре гостиной. Чтобы поприветствовать дам, пожилых людей и священников, она встает, но остается сидеть, когда появляются мужчины. Несмотря на то что дамы составляют большинство посетителей, мужчины тоже приходят в приемные дни. Не только рантье и литераторы (гордостью салонов были Поль Бурже[110] или Марсель Прево[111]), но и мужчины, занятые политикой и бизнесом, выкраивали иногда время на посещение салонов своих жен или приятельниц. Так как людей, свободных в дневные часы, к концу века становится все меньше, многие дамы начинают принимать по вечерам, начиная с половины девятого, чтобы мужчины имели возможность прийти к ним.

На столе стояли пирожные, печенье, сэндвичи, девушки–служанки подавали чай. Посетительницы проводили очень мало времени на этих «приемах», потому что им надо было зайти в этот же день еще в несколько домов. Приличным считалось провести в гостях от пятнадцати минут до получаса.

Приходя в салон, а в особенности уходя, чтобы не прерывать беседу, откланивались молча. Вероятно, пожимали руки. Чтобы уйти, рекомендовалось дождаться небольшой паузы в общем разговоре и неспешно встать. Если народу было очень много, уходили «по–английски», не прощаясь. В некоторых гостиных поток посетителей был нескончаемым. Ж. Ванье вспоминает, что его мать в своем особняке в Руане каждую пятницу принимала до двухсот человек.

В первой половине века считалось приличным, чтобы руки дамы, принимающей посетителей, были заняты каким–то изящным рукоделием. Молодая хозяйка дома Алида де Савиньяк вспоминает совет матери: «В гостиной займись вышивкой». По мнению мадам Сельнар (1833), мелкая работа с иголкой вырабатывает хорошую осанку и позволяет продемонстрировать свою элегантность и хороший вкус.

Спустя пятьдесят лет мнение по этому поводу изменилось. Рукоделие в приемный день стало считаться вульгарностью. Следовало скрыть все следы работы–рукоделие, письменные принадлежности. Смешивать светское времяпрепровождение с какими–то своими делами стало неуместно.

Во времена Прекрасной эпохи общество устало от «приемных дней». Некоторые дамы, не желавшие раз в неделю быть прикованными к дому, сохраняют в своем распорядке такой «день», но сокращают время приемов (принимают с пяти до шести) или выделяют для этого второй и четвертый вторник месяца. Ритуал «приемных дней» канул в вечность с началом I Мировой войны.

Визиты

Во второй половине дня, когда женщина не принимает посетителей у себя, она должна наносить визиты другим. На ней лежит обязанность поддерживать общение от имени своей семьи со знакомыми, которых может быть очень много. В списке людей, которым мать Ж. Ванье должна была наносить визиты, значилось сто сорок восемь фамилий.

Поводов для визитов было очень много: например, «послеобеденные» визиты наносились в течение недели после приема или бала, на который посетители были приглашены, вне зависимости от того, смогли они принять приглашение или нет; три или четыре раза в год следовало посещать тех, с кем хотели просто поддерживать отношения, особенно не сближаясь; поздравительные визиты (по поводу свадьбы, получения награды или продвижения по службе), визиты для выражения соболезнований, церемониальные визиты (раз в год было принято посещать начальство, супруга должна была сопровождать мужа); визиты перед отъездом в отпуск и после возвращения из путешествия, чтобы избавить от неудобства тех, кто может прийти с визитом во время отсутствия хозяев…

Если человек, к которому пришли с визитом, в данное время отсутствовал, прислуге или консьержке оставляли визитную карточку, скрученную трубочкой или сложенную пополам вдоль — в зависимости от моды. Сложенная карточка означает, что ее владелец ушел. Карточку не складывали, если ее передавали через прислугу или управляющего. Можно было воспользоваться услугами доставки карточек через «High‑Life», предшественник нашего «Bottin mondaine»[112]. Эти «карточные визиты», признанные с начала 1830‑х годов весьма вульгарными, были очень распространены.

Визиты обязательно входят в расписание дамы из хорошего общества. Нарушившие этот обычай считаются по меньшей мере странными. Андре Жермен, внук основателя банка «Лионский кредит», женившийся в 1906 году на Эдме, дочери писателя Альфонса Доде, очень хотел, чтобы она ходила с визитами во второй половине дня. Она же отказывалась, предпочитая в одиночестве ездить на автомобиле в Булонский лес, пить чай в ресторане и слушать цыганскую музыку. Такой отказ от всех светских условностей был весьма подозрительным.

Поддержание отношений со знакомыми — одна из основных черт частной жизни буржуазии. Это дело хозяйки дома. Мелкобуржуазные дамы, стремящиеся войти в более высокие круги, тоже устраивают себе «приемный день», принимая посетителей у себя и отдавая визиты, следуя ритуалу, на котором базируются все социальные связи.

Вечера

Пространство гостиной парадоксальным образом расширяется и распространяется на публичное место, которое рассматривается как частное. Речь идет о ложе в театре или в Опере.

По неписанным правилам XIX века женщина может присутствовать на спектакле в одиночестве при условии, что она занимает отдельную ложу. Если же она сидит на балконе или в партере, то ее должен сопровождать мужчина — муж, брат или отец. Здесь женщина находится на виду, и если при ней нет мужчины, ее могут принять за «публичную» женщину, по аналогии с местом, где она находится.

Ложа, напротив, это закрытый и защищенный мирок, как бы свой дом, воссозданный в театре. В обществе было принято покупать годовые абонементы в ложу. В 1850 году в руанском Théâtre des Arts годовой абонемент в ложу стоил 250 франков для мужчины и 187 франков для женщины. Лучшим выбором считалось снять ложу, при которой была небольшая гостиная. Во времена Второй империи шесть мест в ложе с гостиной стоили 1800 франков.

В театральной ложе дама ведет себя так же, как в своем собственном салоне: она не выходит оттуда, чтобы пройти за кулисы, принимает там друзей, соблюдая тот же этикет, что и у себя дома; друзья могут представить ей там своих знакомых.

Вечера, которые семья проводит у себя дома без гостей, очень отличаются от тех, когда в доме бывают посторонние. В городе и деревне вечера протекают по–разному и различаются по степени комфорта.

Вплоть до появления электричества вечерние часы проходили в сумерках. Только те, кто когда–то жил без электричества, в состоянии оценить масштабы перемен. Детство Бернара Казо, родившегося в Париже в 1909 году, прошло в квартире с газовым освещением. Он до сих пор вспоминает волнение, которое испытал, войдя в квартиру приятеля, которая освещалась электричеством. Темным закоулкам и сумеркам настал конец.

Эта маленькая революция приходит в парижские дома только в 1890‑е годы. В начале XIX века состоятельные люди освещали жилища либо восковыми свечами, которые стоили значительно дороже по сравнению с сальными, либо масляными лампами. Вошла в употребление лампа Карселя (изобретенная в 1800 году), которая позволяла равномерно поднять масло на соответствующий уровень. Газовое освещение начинает распространяться с 1825 года. В 1828 году в Париже было около 1500 подключений, в 1872‑м — почти 95 000, к концу века — 220 000. В 1855 году в результате слияния нескольких компаний в одну Парижскую компанию газового освещения и отопления цена кубометра газа снизилась с 0,49 франка до 0,3.

У католиков семейный вечер может начинаться с общей молитвы, «обычая очень трогательного и очень полезного», отмечает мадам де Ламартин 5 сентября 1802 года. Это было полезно и для слуг, для которых общая молитва была моментом единения с хозяевами, и для хозяев, которым она напоминала о равенстве всех христиан. Буржуазия переняла и усвоила эту аристократическую традицию.

Семья по вечерам часто играет в карты или в кости. В Милли в сентябре 1806 года мадам де Ламартин играет с мужем в шахматы, а их дети весело учат наизусть басни Лафонтена. Чтение вслух — удовольствие, которое обычно разделяют с детьми.

Однако прежде всего семейные вечера — это «интимная беседа у камина». Орас Рессон[113] завершает свой «Гражданский кодекс» (пособие по правилам хорошего тона) «Апологией уголку у камина»: «Мы бы посчитали свою задачу не до конца выполненной, если бы наряду со строгими правилами этикета и церемонными удовольствиями салонной жизни не упомянули тихих радостей семейной жизни и уютного времяпрепровождения у домашнего очага». И чтобы проиллюстрировать мысль о «тихих радостях», столь типичных, впрочем, для XIX века, он вспоминает наших предков, которые, живя в мрачных готических замках, придавали огромное значение семейным посиделкам у камина — доказательство того, что они были искушенными знатоками искусства жить счастливо!

Столь высокая оценка домашнего очага перекликается с идеей о «гнезде», которая формируется на протяжении всего XIX века и в конце его становится просто навязчивой. Идея укреплялась по мере того как очаг в прямом смысле этого слова исчезал из домов: во второй половине века строились дома с калориферами, согревающими помещение горячим воздухом и призванными заменить собой дровяные и угольные печи и камины. Появляется ностальгический образ мелкобуржуазной семьи, собравшейся под лампой рядом с печкой, который войдет во все учебники светской школы.

Вечера, когда в доме есть гости, очень различаются в зависимости от количества приглашенных и от степени близости отношений хозяев с ними. На протяжении всего XIX века горюют по стилю общения в предыдущем веке. Представители буржуазии вроде братьев Гонкуров считают вечера, проводившиеся в предыдущую эпоху, идеальными: по их мнению, раньше возможно было с успехом сочетать торжественность приема с интимной беседой.

Знатные дамы, которые бывали при дворе Бурбонов и Наполеона I, способствовали созданию и поддержанию мифа об идеальном типе общения при Старом порядке. В 1836 году герцогиня д’Абрантес описала в La Gazette des salons вечера былых времен: ядро светского общества насчитывало тогда примерно восемьдесят человек, которые постоянно встречались, и около двухсот, которые ходили из одного салона в другой в течение недели; мужчины играли на бильярде, женщины вышивали или рисовали; в два часа ночи подавали ужин, и это был кульминационный момент вечера, время интимной беседы, «даже немного злой».

Падение Наполеона I положило конец маленьким светским кружкам; одновременно с этим зародилась традиция «раутов», как в Англии, — это были настоящие сборища, состоявшие из самой разной публики. Англичанка мадам Троллоп, посетившая Париж в 1835 году, сожалела о том, что рауты заменили со бой ужины, где встречались люди недюжинного ума; с ее точки зрения, в этих ужинах заключался весь французский шарм.

На вечерах пользовались успехом любительское музицирование и театральные постановки. Друзья, игравшие на разных инструментах или умевшие петь, охотно объединялись в ансамбли, особенно в провинции, где культурных событий было немного и приходилось развлекать себя самостоятельно.

Жорж Санд вспоминает, как однажды, около 1810 года, на ее родину в Берри приехала странствующая труппа актеров. Местные музыканты–любители тут же составили оркестр, чтобы аккомпанировать спектаклю: «В провинции в те времена все были артистами. В самой глухой деревушке всегда было из кого составить прекрасный квартет, и каждую неделю то у одного любителя музыки, то у другого люди собирались, чтобы играть то, что итальянцы называют «musica di camera», камерной музыкой. Это было честное и благородное развлечение, которое исчезло вместе со старыми виртуозами, последними хранителями священного огня нашей провинции». Жорж Санд, когда она писала «Мемуары», казалось, что привычка музицировать пропала. Тем не менее она была в ходу на протяжении всего века.

Мадам Бл., родившаяся в 1894 году, провела детство в Кане (Нормандия). Она была хорошей пианисткой и вместе с братьями и друзьями организовала ансамбль. В течение недели они репетировали, а в воскресенье выступали перед родителями и близкими. Раз в две недели по воскресеньям у нее проходило музыкальное собрание, другое воскресенье было посвящено бриджу — эта игра имела большой успех во времена Прекрасной эпохи. В Руане два человека прославились благодаря своим голосам — Феликс Буржуа по время Июльской монархии, Жорж Ванье — при Третьей республике. Их пение украшало светские вечера.

Любительский театр также стал неотъемлемой частью частной жизни. В XIX веке любимым развлечением были шарады. В 1859 году «Универсальный словарь практической жизни в городе и деревне» рассказывает о том, как функционирует это «приятное времяпрепровождение, когда участники игры по очереди являются то зрителями, то авторами». Половина присутствующих разыгрывает шараду, вторая половина смотрит и старается угадать задуманное слово. Если зрители догадаются, следующую шараду разыгрывают они.

Прочим играм не удалось успешно конкурировать с шарадами. К началу 1830‑х годов в моду вошли «картины»: «В гостиную приносят большую раму, покрытую тканью, за которой размещаются участники игры в костюмах героев какой–то картины, которую они должны представлять». Жоржета Дюкре в одном из романов описывает вечер у мадам де Дюрас, в ходе которого барон Жерар вызвался «изобразить свою излюбленную картину ,,Коринн“». Игра в картины имеет свои недостатки: чтобы изобразить сцену с точностью, требуется подготовка, что нарушает течение вечера и расхолаживает атмосферу.

Наряду с шарадами разыгрывались также сценки из жизни общества. Это мог быть короткий скетч, с которым выступали перед членами семьи или несколькими друзьями, а могла быть длинная комедия, которую светские бездельники видели в «Комеди Франсез» или в театре «Жимназ», а потом играли ее в гостиной перед четырьмя сотнями зрителей. В частности, успехом пользовались пьесы Скриба[114].

Светская жизнь детей во многом имитировала взрослую, поэтому такое развлечение, как любительский театр, было популярно среди детей тоже. Так, в начале каждого года Рене Беррюэль и ее сестра приглашали к себе подруг. Они полдничали и разыгрывали маленькие театральные пьески: «Отчаяние Луизон», «Коломбина–наследница», «Тетушка Флора».

Любительство было представлено и на танцевальных вечерах, где приглашенные сменяли друг друга за роялем, а остальные присутствовавшие танцевали. Звучали контрдансы и польки, как писала газета Le Journal des jeunes filles в феврале 1849 года. Контрданс вошел в моду в период между Первой и Второй империями; позже он был переименован в кадриль. Полька пришла во Францию из Праги в 1844‑м. Что касается вальса, у него плохая репутация. Появившийся во Франции в конце XVIII века, в 1820 году он был все еще запрещен при дворе. В 1857‑м году Флобер подвергся судебному преследованию за слишком откровенное описание эротических составляющих вальса. В конце XIX века такая же критика выпадет на долю танго.

Однако у любительства были пределы. На настоящий «званый вечер» приглашался профессиональный оркестр, под который танцевали гости. Также принято было приглашать оперную певицу, которая давала сольный концерт на дому.

Когда на вечеринке присутствовали посторонние, можно было заметить две противоречивые тенденции. Если дочери в семье играли на рояле, а друзья танцевали под их музыку, вечер по–прежнему считался семейным. Если же приглашались профессионалы, то интимность уступала место пышности. Однако место праздника оставалось частным пространством.

Ежегодные праздники

Ритм года отмеряет, с одной стороны, летняя жизнь на даче и на курорте, с другой — религиозные праздники. Буржуазия, по примеру аристократии, стала выезжать летом на дачи. Зарождалась идеология досуга и отдыха, и школа должна была адаптироваться к этому процессу, сделав летние каникулы более длинными.

Вне зависимости от того, являются ли люди верующими и ходят ли они в церковь, их жизнь зависит от христианского календаря. Год разделен праздниками — от Рождества к Дню Всех Святых, от рождения Христа к празднику усопших.

Эти церковные праздники, разбивающие год на периоды, постепенно становятся поводами для праздников семейных. Форма их остается прежней, но они обретают иной смысл. Рождество теряет связь с рождением Иисуса в Вифлееме и становится детским праздником. Мало–помалу семья превращает христианские праздники в свои собственные.

Рождественская елка

Традиция наряжать на Рождество елку пришла из Скандинавии. Шведы принесли ее в Германию в ходе Тридцатилетней войны (первая половина XVII века), но там она вошла в моду только в начале XIX века. В 1765 году, находясь в доме своего друга в Лейпциге, Гёте удивлялся, увидев наряженную елку (впрочем, обычай ставить у себя в доме рождественскую елку зафиксирован в Страсбурге в 1605 году).

В 1840‑м немецкий обычай введен одновременно в Англии и во Франции. В Англии — принцем Альбертом, супругом королевы Виктории. В Париже — Еленой Мекленбургской, графиней Орлеанской и протестантскими семьями из Эльзаса и Германии. В годы Второй империи, поощряемая императрицей Евгенией, традиция установилась. Ее повсеместному распространению после поражения во франко–прусской войне способствовали эмигранты из Эльзаса и Лотарингии. Для Литтре и Ларусса[115] это была всего лишь «большая ветка» ели или остролиста, увешанная конфетами и игрушками, предназначенными детям.

В конце века обычай был «национализирован»: каждый год миссионерам в Гренландию и поселенцам в Африку отправляли наряженные рождественские елки. В домах французов они стали практически такими, какими мы их знаем сегодня.

Рождественский вертеп

Литтре в 1863 году не пишет о рождественских вертепах ни в церквях, ни в домах. Ларусс несколькими годами позже упоминает лишь «живые» и «говорящие вертепы» в церквях и ругает провансальские вертепы. По его мнению, в них смешивается священное и профанное, они вызывают смех у верующих. Тем не менее есть некоторый прогресс: ангел начинает говорить по–французски, а не на местном наречии. Настало время покончить со старыми традициями…

Если верить Монсеньору Шабо[116], в католических домах на Рождество устанавливалось множество вертепов. В год их продавалось более тридцати тысяч, цена их варьируется от двадцати до трех тысяч франков. В вертепе семь или восемь основных персонажей.

Марсельские вертепы с их глиняными сантонами[117] развивались своим путем и имели итальянское происхождение. Помимо фигурок святых, туда стали ставить и точильщика, и барабанщика, и мельника, и подмастерье булочника, и пр. Вертепы «осовремениваются» появлением пяти–шестиэтажных домов, которые по вечерам освещает восковая свеча, и даже паровоза…

Пример Германии

Прежде чем традиция устанавливать рождественскую елку укрепилась во Франции, в обществе шла дискуссия по поводу этого немецкого обычая. Любопытно, что об этом говорили с сожалением, как если бы это была французская традиция, канувшая в Лету. La Gazette de menages 23 декабря 1830 года сетует на то, что во Франции и в особенности в Париже «старые традиции позабыты», в противоположность Германии, где к ним относятся очень трепетно.

Уже упоминавшаяся Le Journal des jeunes filles в 1849 году вспоминает о немецких обычаях, сожалея, что французы не чувствуют волшебной атмосферы Рождества. В Германии подарки, принесенные младенцем Иисусом, спускаются прямо с неба. Французам стоило бы последовать немецкой традиции и превратить праздники конца года в повод для встречи всех поколений в семейном кругу, например в доме бабушки и дедушки.

Дискуссии 1830 и 1848 годов идентичны. Рождественские праздники прославляют частную жизнь. Сразу после обеих революций (1830 и 1848) нестабильности публичной жизни противопоставляется умиротворение жизни в семье: «Тихие семейные радости, — пишет журналист, — это то единственное счастье, которое никакая революция не может у нас отнять».

Тепло семейных праздников

В 1866 году Гюстав Дроз посвятил встрече Нового рода в семье главу своей книги «Мсье, Мадам и Младенец». В семь часов утра Младенец стучится в дверь спальни родителей, чтобы пожелать им «счастливого Нового года». Отец берет его в кровать, служанка разводит огонь в камине; наступает время дарить подарки, а для Гюстава Дроза — момент прославления семейного счастья как наиболее ценного, что существует в жизни. Он описывает этот день, изображая милые картины жизни семьи.

Первый день года — это квинтэссенция всех радостей, в которые семья погружается, прежде чем войти в суету наступившего года. В 1866 году уже нет необходимости вспоминать немецкий пример. Дроз описывает праздник во французской семье как свершившийся факт. Надо полагать, что с ходом XIX века уверенность в ценности и незаменимости семьи растет. Только она может дать счастье. Дети становятся главными действующими лицами праздника.

Рождественская трапеза и подарки

Рождественская трапеза «особенная, она имеет место посреди ночи» (Литтре, 1869). День святого Сильвестра проходит в тишине. Я не нашла ни одного намека на праздничную семейную трапезу вечером 31 декабря. Флобер пишет, что однажды ждал полуночи, то есть наступления Нового года, куря сигару, в другой раз — думая о Китае.

Семьи католиков отправляются на полуночную мессу, затем возвращаются домой и садятся за стол. Поскольку слугам в Рождество принято давать выходной, ужин достаточно скромный и состоит из двух традиционных блюд — овощного супа с ванилью, который едят с гренками и жареной кровяной колбасой, и холодного мяса, например индейки с трюфелями; десерт включал в себя фрукты или мороженое.

Для рождественской трапезы готовили самые разнообразные печенья, вафельки, галеты, фруктовые слоеные пирожные, но нет никаких упоминаний о рождественском полене, которое мы все теперь знаем. В XIX веке о нем напоминает только толстое полено, которое кладут в камин, чтобы оно тлело всю ночь. Это была старая деревенская традиция — спать не ложились, чтобы присутствовать на ранней утренней мессе.

Во второй половине XIX века рождественская трапеза, первоначально имевшая религиозный смысл, становится мирским развлечением, так что в 1908 году в «Обычаях века» говорится: «Все празднуют Рождество за столом». Верующие — после полуночной мессы, относящиеся к религии спокойно взяли за правило ходить вечером в театр и садиться за рождественский стол после спектакля. Религиозный подтекст праздника постепенно уходит, и Рождество становится поводом для семейных или дружеских встреч. В рождественском меню сохранилась традиция подавать на стол индейку и кровяную колбасу, но овощной суп заменили горячим бульоном. Из Англии пришла мода на пудинг, символ Рождества. Иллюстрированные журналы публикуют рецепты его приготовления (например, Fémina 1 января 1903 года). Из Англии также пришел обычай целоваться под веткой омелы: та же Fémina 15 декабря 1903 года иллюстрирует это фотографией.

По старинной традиции подарки дарят друг другу i января. Обязательно надо одарить слуг, консьержку, почтальона… все это требует больших затрат. Газеты и журналы шутят по этому поводу. La Mode в январе 1930 года публикует одноактную пьесу «Новый год, или Подарки, поддерживающие дружбу», герой которой буквально затравлен всеми, кто ждет от него подарков, начиная от лакея и кончая супругой.

На Рождество дарят подарки детям, на Новый год — взрослым. Например, так делала мадам де Гранмезон в 1892 году. Однако случается, что взрослые получают подарки на Рождество, а дети — на Новый год. А бывает и так, что и тех и других одаривают дважды.

Рождественский сапог и подарки

Накануне Рождества дети ставят свои сапожки перед камином в надежде утром обнаружить их полными подарков. От Младенца Иисуса? От Рождественского Деда (Père Noël)? Вероятно, оба персонажа существовали, но постепенно второй забирал у первого бразды правления.

Словарь собственных имен «Робер» сообщает, что Рождественский Дед появился в Европе во второй половине XIX века. Якобы он прибыл из Америки первоначально в коммерческих целях. В том, что торговля повлияла на его популярность, никакого сомнения нет. Сначала на ум приходит святой Николай (Санта–Клаус), день которого отмечается 6 декабря; в странах Северной Европы он приносит подарки послушным детям, тогда как его спутник, папаша Фуэттар, непослушным детям приносит розги. Очень вероятно, что Санта–Клаус с немецкими и скандинавскими иммигрантами попал в Америку где и «коммерциализировался».

Даже если в начале века у Рождественского Деда не было такого статуса, который он приобрел позже, все же в Париже он был уже хорошо знаком: Жорж Санд вспоминает праздник Рождества в своем раннем детстве (в 1810 году ей было шесть лет): «Я точно помню, что свято верила в то, что Рождественский Дед, добрый старик с большой белой бородой, в полночь спускается по каминной трубе и оставляет в моем сапожке подарки, которые я нахожу утром. Полночь! Этот фантастический час, которого дети не знают, в который невозможно не спать! Сколько усилий я прилагала, чтобы не заснуть к моменту появления старика! Я одновременно очень хотела и очень боялась его увидеть, но ни разу не смогла дождаться его появления, и назавтра, едва открыв глаза, я смотрела на сапожок, стоявший на каминной полке. С каким же волнением я разрывала белую бумагу—Рождественский Дед был очень аккуратным и никогда не забывал упаковать свой подарок. Я босиком бежала к своему сокровищу. Подарок никогда не был шикарным, потому что мы были небогаты, — пирожное, апельсин или красивое красное яблоко. Но угощение казалось мне бесценным, и я едва осмеливалась съесть его».

Рождественский Дед не имеет никакого отношения к рождению Христа, и католическая церковь долгое время не принимала этого персонажа. У верующих христиан подарки детям на Рождество приносил Младенец Иисус. Как писал Франциск Сарсе[118] (Les Annales politiques et litteraires, 22 декабря 1889 года), «дети видят, как он летит по небу, прижимая к груди руки, полные сладостей и игрушек; они чувствуют его над собой, такого доброго и справедливого; они говорят себе, что должны хорошо вести себя, иначе… сапожок останется пустым». Этот образ, однако, никого не увлек, и церковь, которая не могла остановить победное шествие Рождественского Деда в красной шубе, с белой бородой и большой корзиной за спиной, реаби литировала его, сделав из него верного посланника Младенца Иисуса и проповедника простой морали воздаяния.

В декабре все газеты традиционно открывают рубрику о подарках. Они подают читателям идеи подарков, среди которых много специфически женских: козетки, рабочие шкатулки, «всяческие мелочи для будуара», надушенная цветная почтовая бумага, визитные карточки с вычурным орнаментом. Все эти предметы называют «милым подарком для женщины». Так никогда не назвали бы вещь, предназначенную мужчине. Типично мужских подарков в XIX веке не существует. Кое–где упоминаются «несессеры для мужчин и дам». Однако это не означает, что мужчинам не дарили подарков — просто об этом не принято было говорить.»

Для детей самым роскошным подарком в 1836 году был маленький театр: «Представление в азиатском стиле — танец на канате, исполняемый маленькими фигурками из бумаги, которые можно незаметно двигать». Также предлагаются другие игрушки, имитирующие жизнь: настоящая водяная мельница, поющие птицы, куклы «на выданье» с полным набором приданого. Куклы по–прежнему очень ценятся. В начале XX века появились плюшевые медведи. Тедди, медведь–американец, датируется 1903 годом, Мартен, французский медведь, — 1906‑м.

«Ларусс XIX века» пишет о новой культурной тенденции в связи с подарками для детей: на смену дорогостоящим безделушкам приходят красивые и интересные книги. Конечно, надо учитывать стремление словаря выдать желаемое за действительное и показать успехи педагогики, но нельзя не отметить, что к концу века все газеты настоятельно советуют дарить детям книги и составляют списки рекомендованной литературы (см., например, La Mère de famille за декабрь 1834 года, La Femme et la Famille за декабрь 1890 года).

Девочки, ведущие дневники, записывают, что получили в подарок они и их близкие. Рождественские и новогодние подарки, которые родители дарят детям, это не только источник немедленного удовольствия, но инвестиции в будущее: дети будут вспоминать о подарках, копить эти воспоминания и хранить их в памяти. Так формируется ностальгия взрослых, которая со временем передастся детям.

Новогодние поздравления и праздничные визиты

Дети, получившие подарки от родителей, пишут им поздравления. Читаем в дневнике Элизабет Арриги 29 декабря 1877 года: «Мы тоже готовим подарки папе. С Пьером и Амели учим „Маленького савояра"[119] и пишем слова песни на красивом листке бумаги; еще я выучила отрывок для двух рук и еще один для четырех, исполним его с мамой; Амели тоже что–то выучила, будем с ней играть в четыре руки».

В первый день года следует поздравить своих ближайших родственников: мать, отца, дядей, теток, братьев и сестер. Накануне — бабушек и дедушек, а также начальство. На следующей неделе — кузенов и кузин. Далее — близких друзей, до конца месяца–всех знакомых. Вот сколько визитов предстоит нанести и сколько открыток написать.

Чтобы избежать излишних перемещений, часто доставку открыток поручают слугам или специализирующимся на этом фирмам. Газета Le Figaro 24 декабря 1854 года удивляется парадоксальности этого парижского обычая. Те, кто таким образом получает поздравительные открытки, с презрением относятся к подобному вниманию «по три франка за сотню»; но, не получив открытки, они же скажут: «Такой–то не знает света: даже открытку не прислал».

Что же касается визитных карточек, посылаемых по почте, то их несметное количество: в конце века почтовые отделения Парижа отправляют больше миллиона карточек за один лишь день 1 января. Графиня Панж вспоминала, что она писала и получала около полутора тысяч поздравительных открыток…

Пасха и День Всех Святых

Пасха — с разных точек зрения очень важный праздник. Во- первых, с религиозной, потому что каждый христианин должен «отметить Пасху» — исповедаться и причаститься в один из дней на Страстной или на Пасхальной неделе. Причащение раз в год на Пасху — это минимум, требуемый церковью. Страстная неделя начинается с Пальмового (Вербного) воскресенья. Жермена де Мольни вспоминает, что в этот день самые маленькие, которых приводили на мессу, держали в руках букетики из веток самшита, увешанных конфетами, лентами, гирляндами и маленькими подарочками, которые полагалось освещать. В четверг на Страстной неделе они с матерью обходили все церкви Лиможа. В пятницу мать велела Жермене и ее сестре закутать все статуи святых, которые были в доме, фиолетовой вуалью. Вся семья отправлялась на крестный ход в собор.

Пасха — это также праздник яиц: всякие сласти в форме яйца прятали по всему дому и в саду, чтобы сделать сюрприз детям; вареные яйца красили в разные цвета, иногда разрисовывали; ели их на завтрак; также делали упаковку для подарков в форме яйца. Традиция дарить подарки на Пасху существовала вплоть до начала I Мировой войны. В продаже появились шкатулки и футляры в форме яйца для любых мелочей — от оловянных солдатиков до ювелирных изделий. В апреле 1911 года журнал Mon chez–moi пишет о новой моде — усыпанном цветами яйце, которое может быть подарком само по себе или шкатулкой для дорогих безделушек. Поскольку обращаться к флористу для его изготовления довольно дорого, журнал дает советы, как сделать такое яйцо самостоятельно.

Пасха знаменует не только воскресение Христа, но и начало весны. Всей семьей идут на мессу и, несмотря на погоду, одеваются легко. Если на улице по–прежнему зима, на это не обращают внимания, потому что Пасха открывает новый сезон. По словам Жермены де Мольни, девочки красуются в светлых платьицах и в капорах из итальянской соломки, украшенных маргаритками и незабудками. Этот ритуал сохранялся вплоть до середины XX века.

Коль скоро начался новый сезон, надо приводить дом в порядок. Чистят и смазывают маслом каминные лопатки и щипцы, прежде чем убрать их до осени. Снимают занавески, драпировки и ковры и выбивают из них пыль. Протирают картины и взбивают матрасы.

В XIX веке нет школьных рождественских каникул, лишь 25 декабря и 1 января праздничные дни. Зато появляются пасхальные каникулы. В первой половине века по религиозным мотивам на Страстной неделе нет занятий в четверг, пятницу и субботу. В ноябре 1859 года было принято решение начинать недельные каникулы назавтра после Пасхи по школьным и семейным соображениям.

Третья республика предоставляет ученикам начальных школ такие же каникулы, какие уже есть у учащихся средних школ. По инициативе правительства и после дебатов в парламенте 9 марта 1886 года понедельники после Пасхи и Пятидесятницы (Троицы) объявляются официальными выходными днями. 1 августа 1892 года нерабочими объявляются половина среды, четверг и пятница на неделе, предшествующей Пасхе. Наблюдается постепенное движение к двухнедельным каникулам, которые существуют теперь; постановление о них было принято 18 февраля 1925 года[120].

В ходе XIX века пасхальные выходные превратились в каникулы по окончании триместра. По этой же модели возникают и рождественские каникулы. Августовское постановление 1892 года предполагает восемь дополнительных свободных дней начиная с 1 января, которые руководитель и педагогический совет учебного заведения могут распределить по своему усмотрению. Если зафиксировать все эти праздничные дни между 25 декабря и 1 января, то получатся настоящие маленькие каникулы. Таким образом, последний учебный день перед рождественскими каникулами был 23 декабря, первый учебный день после каникул — 3 января. С 1925 года учебный год делится на три триместра.

Если Пасха открывала летний сезон, то День Всех Святых знаменовал наступление зимы. Во второй половине XIX века сложилась традиция ходить всей семьей на кладбище, навещать своих покойных близких.

Филипп Арьес продемонстрировал, как в это время сложился культ мертвых, в противоположность тому, что было веком ранее. В конце XVIII века парижские кладбища закрывались; в 1785 году было уничтожено Кладбище Невинных при полнейшем всеобщем безразличии[121]. К 1850 году ситуация коренным образом изменилась. Три силы соединились и повлияли на возникновение интереса к покойным и сохранению кладбищ в городах, в частности в Париже.

Позитивисты относились к культу мертвых как к гражданской доблести: «Могила — это неотъемлемая часть непрерывности рода, а кладбище показывает непрерывность жизни города и, шире, человечества», — пишет Пьер Лаффитт[122] в 1874 году. Католики со своей стороны воспринимали идею культа мертвых и защищали его, как если бы все время его практиковали. Парадокс в том, что церковь несла частичную ответственность за небрежение к кладбищам веком ранее. Она утверждала в те времена, что бренные останки ничего не значат и что имеет значение лишь вечная жизнь. Наконец, наука доказала, что проживание поблизости от кладбищ не несет никакой опасности живым и что ядовитые газы, обнаруженные в XVIII веке, были всего лишь суеверием.

После 1850 года кладбище становится «целью посещения, местом размышлений». В Руане в 1860–1870‑х годах растет количество роскошных семейных склепов. Поражение во Франко–прусской войне способствовало возникновению почитания умерших и культа воспоминаний. В 1902 году в Париже в День Всех Святых кладбища посетили 350 000 человек, то есть более 10% населения.

Если на Пасху женщины и девочки одевались в светлые летние наряды, то начиная со Дня Всех Святых они возвращались к темным пальто и фетровым шляпам, муфтам и ботинкам. Наступала зима.

Лето: каникулы и дачная жизнь

Переезд на дачу

В знаменитой трилогии «Сельская жизнь», поставленной в Венеции в 1761 году, Гольдони высмеивает это «невинное деревенское развлечение, ставшее в наши дни страстью, манией, нарушающее жизненный уклад». Во Франции в начале XIX века на лето из города выезжает лишь незначительная часть элиты. В 1870 году выражение «дачная жизнь» все еще считается неологизмом. «Ларусс XIX века» дает такое определение: «пребывание в деревне для отдыха». Аристократия и в целом богатая публика, рантье, которых дела не удерживают в Париже и других больших городах, переезжают на лето в свои замки, имения, в деревню и возвращаются лишь в октябре или даже в ноябре, захватив сезон охоты. Таким образом, их год делится на две части: светский сезон — зима и весна, и курортный — лето и часть осени.

Буржуазия постепенно переняла эту модель. Огюст Вильмонт высмеивает это явление в Le Figaro от 15 мая 1856 года. По его мнению, если женщина, уезжающая из Парижа в мае и изображающая «сельскую простоту», забавна, то для мужчины, у которого дела в Париже, жизнь за городом превращается в ад. Журналист развлекается. Тем не менее буржуазные семьи охотно уезжали за город на летний сезон. Семья проводила там август и сентябрь. Многие руанские буржуазные семьи имели дом неподалеку от города и приводили там значительную часть года с родственниками и друзьями, одновременно с отдыхом следя за своими фермами, находившимися в окрестностях. Мадам Ж., родившаяся в 1888 году, дочь богатого коммерсанта из Бордо, вспоминает, как в детстве они с родителями, братьями, сестрами и полудюжиной слуг перебирались в Понтак, что в 78 километрах от Бордо, где у них был прекрасный дом, и проводили там время от Пасхи до Дня Всех Святых. Семья Антуана Арриги, придворного адвоката Наполеона III, оставляла весной свой парижский дом на улице Ренн и переезжала в Отейль, где мадам Арриги вместе со своей сестрой мадам Вильтар де Прюньер снимала дом, окруженный садом. В 1878 году, например, они уехали из Парижа 11 мая и вернулись 26 октября. Иногда семья Арриги выезжала на лето на берег Ла–Манша (жили в Лангрюне в 1876 и 1877 годах, в Сент–Обене с 1878 по 1884 год, в Мерсе в 1885‑м, Брезвале в 1888‑м) или на воды (в такие места, как Шаль в 1882 году, Ла Бурбуль в 1886‑м, Женева в 1887‑м).

Случаи, которые мы рассмотрели, демонстрируют разницу между буржуазией провинциальной и столичной. Первая проводит лето в своих имениях. Вторая редко имеет загородную недвижимость — нет возможности следить за правильной эксплуатацией сельского дома. Поэтому парижане снимают на каникулы дома или живут в отелях. Благодаря этому они каждый год могут ездить на каникулы в разные места. Мадам Д., родившаяся в 1876 году, рассказывает, что ее отец, директор Высшей нормальной школы, любил перемены и никогда не возил свою семью на каникулы в одно и то же место. Он снимал большие дома за 500 франков в сезон. Благодаря этой его склонности однажды в 1880‑е годы они жили в семнадцатикомнатном замке в Морбиане[123].

Если нет возможности выезжать в деревню на полгода, горожане делают это хотя бы на выходные дни. По поводу нашумевшей книги Аглаи Адансон «Деревенский дом» La Gazette des menages пишет 10 февраля 1831 года: «Уехать в субботу вечером, гулять все воскресенье (если нет дождя) и вернуться в город в понедельник утром — вот что многие парижане называют поездкой за город. При наличии кучера, садовника и кухарки у них есть все возможности для хорошего отдыха».

Летние переезды

6 августа 1854 года Огюст Вильмонт пишет в Le Figaro о сильной жаре и пустой столице: «Кажется, вся жизнь переместилась на железнодорожные платформы», где мужья сажают жен в поезда, отправляющиеся на море или в деревню. В Париже остаются лишь «портье да писатели». Это, конечно, шутка, но реальность такова: журналист насчитал 30 000 парижан, которые уехали из города на лето. Те, у кого есть средства, становятся «туристами». Этот синоним путешественника появился в 1816 году, но по–настоящему его вводит в употребление Стендаль, написавший в 1838 году «Записки туриста». «Ларусс XIX века» определяет туриста как человека, который «путешествует из праздного любопытства». Туристы не обязательно ходят по маршруту. Они могут остановиться на вилле на морском берегу и никуда оттуда не выезжать (слово «курортник» появилось лишь в 1920 году). La Gazette des touristes et des etrangers («Курортная газета»), основанная в 1877 году, публикует в основном курортные новости. Чтение летних номеров журналов мод подтверждает, что выезды на курорт имели большое значение: в каждом из них рассказывается о светской жизни «на водах». Этот термин относится как к морским курортам, так и курортам с термальными источниками: «Быть летом „на водах" — все равно что зимой в гостиных», пишет Le Journal des dames 5 июня 1846 года.

К годам Первой империи относится начало использования минеральных вод — в 1809 году в Экс–ле–Бэн было около 1200 отдыхающих, а в годы Реставрации были открыты морские купания. В 1822 году граф де Бранка, супрефект Дьепа, основал первое курортное учреждение, и ему удалось пригласить туда герцогиню Беррийскую. До 1830 года в июле весь двор перебирался в Дьеп. Эту традицию после 1830 года продолжила аристократия из предместья Сен–Жермен. Дьеп в ту пору был единственным обустроенным курортом. В 1835 году заговорили о маленьком пляже в Биаррице, который в годы Второй империи станет любимым курортом императрицы Евгении. В конце Июльской монархии модным местом отдыха стал Трувиль на нормандском побережье, но это было более буржуазное и менее шикарное место.

С развитием железных дорог продолжительность поездки из столицы на курорт сократилась на две трети. К началу 1840‑х годов в карете, запряженной лошадьми, дорога до Дьепа занимала двенадцать часов, при Второй империи на поезде туда можно было добраться за четыре часа. В августе 1848 года первый «поезд удовольствия» доставил пассажиров из Парижа в Дьеп. Во второй половине века поезда, позволяющие в конце недели быстро добраться до побережья, познали настоящий успех, особенно с учетом того, что начиная с 1850 года железнодорожная компания стала продавать билеты со скидкой (5 франков — в третьем классе, 8 франков — во втором). Для обеспеченных клиентов курсирует «желтый поезд», или «поезд мужей». В 1871 году он выезжает из Парижа в субботу во второй половине дня и возвращает путешественников в понедельник до полудня — как раз вовремя, чтобы вечно спешащие деловые люди могли провести воскресенье с женой и детьми на море. Для самых богатых существовали ежедневные поезда класса «люкс», как тот, который курсировал между Парижем и Трувилем с 15 июля по 30 сентября 1904 года. Он состоял только из вагонов–салонов первого класса с дополнительными услугами. Поездка туда–обратно стоила больше 50 франков — столько, сколько рабочий зарабатывал за двадцать дней.

Конечно, благодаря прямому железнодорожному сообщению парижане охотнее уезжали из города, чем провинциалы. На нормандское побережье парижан выезжало больше, чем руанцев; несмотря на близость моря, до 1914 года они ездили туда редко. Зато руанцы часто ездили на поезде в Париж (линия Париж — Руан существовала с 1843 года).

Наряду с летними поездками в горы и на море существовал и зимний туризм — в особенности это касалось Средиземноморского побережья (название «Лазурный берег» появилось в 1877 году). После присоединения к Франции в 1860 году Ницца стала излюбленным местом зимнего пребывания. Зимой 1861/62 года здесь побывали 1850 семей, в 1874/75‑м — 5000; в 1887 году в Ницце провели по нескольку месяцев 22 000 приезжих. В первую очередь, наверное, их привлекал климат, но, возможно, повлияли и рекомендации врачей. К началу 1890‑х годов для лечения туберкулеза вошла в моду смена климата: рекомендовалось проводить зимы в горах или в местности с мягким климатом. На Атлантическом побережье «зимний город» Аркашон представляет собой образцовый пример слияния туризма и лечения. Аркашон был построен при Второй империи как противотуберкулезный курорт, но тем не менее в нем было и казино.

Необходимый досуг

Во второй половине века каникулы стали рассматривать как обязательную смену деятельности и образа жизни. Отдых и благотворное влияние природы противопоставляются урбанизации и индустриализации. Этот вкус к природе не нов, Робер Мози[124] писал о его появлении в XVIII веке. Новым же, как отмечает Анри Буаро в своем исследовании феномена каникул, «является то, что каникулы становятся частью жизни».

Отдых, то есть общение с природой, путешествия, развлечения, начинает чередоваться с работой. В сельском обществе и в среде ремесленников свободное время не выделялось в нечто особенное. В городском индустриальном обществе оно наступает для всех одномоментно — летом. По мере проникновения в новые социальные слои досуг небывалым образом структурирует время — в течение года оно отныне распределяется по–новому. В статье «Вопрос о каникулах» в номере La Revue hebdomadaire от 6 июля 1912 года говорится: «Пятьдесят лет назад те, кто брал отпуск, казались оригиналами. Теперь же странными кажутся те, кто не берет его». Каникулы становятся необходимостью и рассматриваются как право. Концом XIX века датируется возникновение индустрии досуга — во Франции появляется туристическая ассоциация Touring Club (1890), издается «Путеводитель Мишлен» (1890), возникают объединения по обслуживанию туристов.

Изменения в обществе, приведшие от аристократических выездов за город к идее права на отдых — и, далее, к принятию закона об оплачиваемых отпусках в 1936 году, — описаны в исследованиях истории отпусков и школьных каникул.

До начала XIX века школы могли не работать по двум причинам: с одной стороны, это религиозные праздники, с другой — полевые работы, из–за которых столько детей пропускало занятия, что учеба в начальных классах на время прекращалась. Постепенно выходные дни и каникулы отделились от церкви и сельскохозяйственных нужд, для них не было других причин, кроме как дать возможность отдохнуть ученикам и учителям; продолжительность их увеличилась, особенно при Третьей республике.

Летние каникулы в XIX веке продолжались максимум шесть недель, начинались приблизительно в день Успения (15 августа), а учебный год — в первые дни октября. 4 января 1894 года было принято постановление, согласно которому к шести неделям каникул «в школах, где организованы каникулярные классы», могли быть добавлены еще две. Первоначально каникулы удлинялись в виде исключения как компенсация персоналу, «который будет способствовать проведению регулярных занятий для взрослых и подростков», потом учителям начальных классов, которые будут заниматься с детьми после уроков. В 1900 году эти постановления подтверждаются, и сроки летних каникул устанавливаются с 1 августа по 1 октября. В 1912 году решением от 20 июля летние каникулы в средней школе начинаются с 14 июля и заканчиваются 1 октября. Только в 1935 году это распространится и на начальную школу.

В эпоху Реставрации ученики интернатов нередко оставались там круглый год, включая каникулы. Иногда такое встречалось в годы Второй империи. К концу века этого больше нет. Виктор Дюрю, министр народного образования, озаботился в августе 1866 года судьбой этих мальчиков и выразил пожелание, чтобы их приняли в лицеи, находящиеся на море. Это очень современная точка зрения, ее следует отметить особо, как и его мечту организовать для школьников путешествия по обмену.

Школьное образование все чаще упрекают в недостаточной связи с реальной жизнью. В то же время признается важность воспитательного и оздоровительного аспекта каникул. Быстро развивается система летних лагерей, с 1911 года во Франции начинается движение скаутов.

Каникулы и семья

«Вы получите свои награды, когда начнется новый учебный год!» — утверждала мать мадам R, увозя 1 июля своих троих детей на каникулы. Они были в лицее и хотели дождаться наград… Парижанка мадам R, родившаяся в 1897 году, на протяжении всего своего детства ездила на каникулы в Лангрюн, на нормандское побережье. Ее родители поздравляли с Пасхой хозяев виллы, которую желали снять на лето за 400 франков. Они также арендовали рояль (50 франков) и купальню (50 франков) и нанимали служанку за 15 франков в месяц. Отец, инженер–строитель дорог и мостов, приезжал к семье на несколько дней около 15 июля и 15 сентября и проводил с ними весь август. Все вместе они катались на велосипедах.

В годы отрочества мадам Р. и ее братья посещали казино на «семейном пляже». Там все друг друга знали, и родители спокойно оставляли детей потанцевать. Семьи завязывали отношения, и подрастающие дети могли безбоязненно передвигаться с большей свободой, чем в Париже.

Оставаясь увеселительными учреждениями, эти казино были настоящими светскими храмами общения для буржуазной молодежи с «семейных пляжей». Аналогичные заведения построили супруги Буало для своего личного пользования. Каролина Шотар–Льоре рассказывает, что эти вольнодумцы в своем имении Винье разрушили в 1894 году часовню, чтобы построить «семейный зал».

Это было помещение двадцати пяти метров в длину, обитое красным бархатом и деревянными панелями, в котором находились два каменных скульптурных камина с инициалами Эжена и Изабель, финансировавших проект. Зал был открыт в 1901 году, когда выдавали замуж дочерей Буало, Жанну и Мадлен. В дальнейшем зал служил столовой, где Эжен и Мари принимали летом по тридцать–пятьдесят гостей. Дом в Винье был для потомков Буало родовым гнездом, он сплачивал их всех. Многочисленные кузены и кузины приезжали туда на каникулы вплоть до 1950‑х годов.

Важнейшие даты жизни

Жизнь делится на две части важнейшим событием — свадьбой. Брак — основа непрерывности социального и семейного существования. Частная жизнь, таким образом, включает в себя то, что было «до», и то, что было «после»; все, что происходит в жизни, неравным образом распределяется по этим двум периодам.

На пороге свадьбы

До свадьбы в жизни индивида существуют четко определенные этапы: вступление в отрочество, отмеченное в большинстве семей первым причастием, окончание среднего образования и бакалавриат для мальчиков (так как девочки не получают классического образования с изучением латыни, они не могут сдавать экзамен на бакалавриат; если же они все же хотят иметь диплом, им приходится довольствоваться свидетельством об элементарном образовании), выход в свет, поиск жениха или невесты, помолвка. В конце этого пути — свадьба, рождение детей. Далее частная жизнь течет до самой смерти практически без изменений и включает в себя воспитание и устройство жизни детей; ритм в ней отмеряют семейные праздники.

Юноша из буржуазной семьи сдает экзамен на бакалавра после семилетнего среднего образования, полученного либо в одном из лицеев, учрежденных Наполеоном и ставших впоследствии королевскими коллежами, а в 1848 году снова переименованных в лицеи, либо в частном учебном заведении. До 1930 года среднее образование платное и, даже несмотря на государственные стипендии, является привилегией обеспеченных классов. В 1842 году экстернат в королевских коллежах, например в коллеже Людовика Великого, стоит сто франков в год, интернат — семьсот. В 1873 году старшеклассник–экстерн парижского лицея платит триста франков, в конце века — четыреста пятьдесят, в хорошей частной школе — семьсот двадцать. Что же касается интерната в иезуитском коллеже в Париже, цена там приближалась к тысяче четыремстам франков, что составляло почти половину жалованья инженера–политехника. Для сравнения отметим, что в 1880 году все расходы на «прислугу за все» составляют около пятисот франков в год. В 1854 году из 107 000 учеников средних школ экзамен на бакалавра сдали 4600. Начиная с 1873 года от шести до семи тысяч человек получают дипломы.

Молодой человек из буржуазной семьи согласно закону от 1872 года подлежит призыву в армию. Путем жребия решается, на какой срок молодой человек попадает в армию: на пять лет или на год (который на самом деле сводится к шести месяцам). Впрочем, с одной стороны, бакалавр, который досрочно поступает на службу, при условии уплаты 1500 франков на экипировку служит всего год. С другой стороны, студенты Больших школ[125] и чиновники легко освобождаются от призыва.

После бакалавриата молодой человек может пойти учиться в высшее учебное заведение на юридический или медицинский факультет (поступить в университет стоит дорого: запись и допуск к экзаменам — 1000 франков на юридическом факультете и 3000 франков — на медицинском) или же поступить в одну из Больших школ — Политехническую, Школу мостов и дорог, Национальную высшую горную школу, Центральную. Он также может сразу войти в семейное дело. В любом случае на «ярмарку женихов» он попадает не в юном возрасте.

Для девушки из буржуазной семьи вопрос о высшем образовании не стоит, если у семьи достаточно денег, чтобы выдать ее замуж с хорошим приданым. Женское среднее образование, где бы оно ни получалось — в пансионе или, начиная с 1880 года, в одном из лицеев, созданных Камилем Се[126], никогда не имело целью подготовку к экзамену на степень бакалавра или к поступлению в университет. По окончании среднего образования девушка может получить свидетельство об элементарном образовании или сертификат о среднем образовании. Но она не нуждается в дипломах. «Оставьте же заботу о дипломе тем, кому надо зарабатывать на жизнь!» — говорил Луизе Вайс ее преподаватель литературы в Лицее Мольера. Для малоимущих девушек в 1905 году начинают работать частные курсы по подготовке к бакалавриату. В лицеях такая подготовка начнется только после I Мировой войны.

Образование для девушки из буржуазной семьи — это прежде всего подготовка ее к роли хозяйки дома. Она должна уметь вести дом, руководить прислугой, быть достойной собеседницей супругу и воспитывать детей. Для этого совсем не нужна латынь или специфические научные знания, но требуется общая культура, умение рисовать и музицировать, а также теоретические и практические хозяйственные умения и навыки — кухня, гигиена, педагогика.

До замужества девушка под руководством матери совершенствует свои знания правил хорошего тона и светские навыки, а также посещает «школу домохозяек», например Школу матерей или Домашнего очага, и слушает лекции для светских девушек, например в Университете анналов[127].

Выбор спутника жизни

Как правило, здесь помогают семейные и дружеские связи: женихом часто оказывается брат лучшей подруги, невестой — сестра друга; во время семейных праздников — свадеб, крестин — происходят встречи с дальними кузенами и кузинами.

Существует множество поводов для встреч буржуазной молодежи: благотворительные базары, занятия спортом (теннис и катание на коньках), танцевальные вечера. Специально для молодежи организуются «белые балы» — дебютантки по являются на них в белых платьях, символизирующих чистоту и невинность. На этих балах всегда присутствуют матери — следят за общим порядком, общаются, обсуждают возможное приданое и в целом оценивают потенциальные партии.

Во Франции принято, чтобы девушка выходила замуж в свой первый светский сезон. Если она совсем юная, она может выезжать две зимы подряд. Если же и на третий сезон не находится претендента на ее руку и сердце, ее сбрасывают со счетов; либо закрадываются сомнения в безупречности ее поведения, либо, что случается чаще, приданое кажется недостаточным.

В буржуазной среде считалось уместным специально знакомить потенциальных женихов и невест. «Свахи» были настоящими специалистами своего дела. Как правило, это были старые девы, кузины или друзья дома из хорошего общества; безупречность их поведения внушала доверие. Они устраивали встречи молодых людей, которых считали подходящими друг другу. Так познакомились родители писательницы Симоны де Бовуар, историка и дипломата Жака Шастене, дядя и тетя романистки Эдме Реноден.

Такие браки не противоречили чувствам. Во–первых, с «сосватанным» супругом часто складывались прекрасные отношения. Во–вторых, если молодой человек или девушка влюблялись в кого–то по своему выбору, родители не отметали сразу возможность брака. Они наводили справке об избраннике, убеждались в его почтенности, узнавали о доходах, о том, что о нем говорят. Политическую и религиозную принадлежность тоже следовало учитывать. Так, вольнодумцы Эжен и Мари Буало, у которых было пять дочерей на выданье, не рассматривали возможность породниться с католической семьей. Одна из их дочерей, Мадлен, встретила на бульваре в Туре в 1901 году красивого молодого человека, который ей очень понравился. О нем навели справки; оказалось, что он из семьи протестантов, сын промышленника. Значит, делу можно было давать ход. Старшая замужняя сестра организовала первую встречу. Далее события развивались стремительно. Два месяца спустя состоялась официальная помолвка, еще через месяц — свадьба, накануне которой Мадлен крестилась.

Помолвка

Если молодой человек решил жениться, он должен сделать предложение родителям девушки через какую–нибудь даму, хорошо знающую семью. Если предложение принято, родители молодого человека делают предложение родителям невесты по всей форме. С этого момента претендент становится официальным женихом и принимается в качестве такового в доме будущей супруги. В первый визит назначают дату помолвки.

Торжественный обед по случаю помолвки происходит в доме невесты, на нем присутствуют обе семьи. В этот вечер жених дарит кольцо. Невесте полагается сделать ответный подарок — мужское кольцо, медальон со своим портретом или прядью волос. Она преподносит подарок спустя неделю, на обеде в доме родителей жениха.

Перед своим первым визитом молодой человек посылает невесте букет из белых цветов. Богатому жениху полагается посылать цветы ежедневно вплоть до свадьбы. Иногда он даже посылает цветы будущей теще. К концу века невесте посылались не только белые цветы. По восточному обычаю букеты постепенно розовели, и накануне свадьбы это были алые цветы, символ страстной любви. Все учебники хорошего тона находили этот обычай вульгарным.

Каждый день молодой человек ходит к невесте, чтобы «ухаживать» за ней. При этих встречах присутствует мать девушки или какая–нибудь родственница. Девушка должна вести себя с женихом сдержанно. Она не может ни писать ему, ни получать от него писем без ведома матери. Ей не следует слишком живо проявлять нежность и ускорять события, чтобы он не усомнился в ее стыдливости и чистоте. В принципе, в этот период молодые люди должны получше узнать друг друга. Очень важно, чтобы невеста оставалась как бы бестелесной, чтобы будущий муж мог ее идеализировать: «чтобы при самых разных обстоятельствах и даже, может быть, утратив иллюзии, супруг всегда вспоминал идеальную форму и чистый взгляд, выдающий действительно невинную душу».

Период от помолвки до свадьбы длится от трех недель до нескольких месяцев, чаще всего два месяца. Газета La Corbeille пишет 1 декабря 1844 года, что одна–единственная встреча может привести к молниеносной свадьбе: «Перед наступлением сезона балов находится период летних свадеб, которые являются результатом летних встреч и знакомств на водах, в замках, в путешествиях». Другие свадьбы — зимние, потому что «в большинстве случаев они являются следствием контрдансов или нескольких любезных слов, сказанных где–нибудь на концерте».

Брачный контракт

В это же время обе семьи обговаривают приданое и назначают дату подписания контракта. Когда этот день настает, жених и невеста с родителями или близкими родственниками отправляются к нотариусу или он сам приходит в дом невесты. В обоих случаях порядок действий одинаков. Нотариус зачитывает документ. Жених и невеста должны хотя бы делать вид, что это их мало интересует — неприлично думать о деньгах, а не о любви. Как только чтение закончено, жених встает и подписывает документ, потом протягивает перо своей будущей жене. Затем подписывают матери, отцы, родственники, друзья, которых можно приглашать на эту церемонию. Если у одной из семей есть какой–то важный знакомый или родственник, присутствие которого было бы лестным для всех, его могут попросить прийти и подписать контракт.

В Париже и других крупных городах понемногу взяли за правило устраивать бал в день подписания брачного контракта, а не в свадебный вечер, так что к началу XX века в день бракосочетания больше не танцуют. Невеста открывает бал, танцуя с женихом, второй танец традиционно отдается нотариусу, дальше она танцует с гостями.

Подписание брачного контракта — это буржуазная черта, как показали Аделина Домар и Жан—Пьер Шалин. Без этого женятся лишь бедные люди, их имущество считается общим и управляет им только муж. В буржуазной среде брачным контрактом оговаривается по крайней мере одно положение (общность имущества супругов, но разделение долгов); также имущество может разделяться или устанавливаются правила пользования приданым (супруга может распоряжаться половиной своего приданого, вторая же половина передается мужу).

В Париже в целом заключаются равные браки, однако прослеживаются две тенденции: коммерсанты, как правило, богаче своих невест; чиновники же и представители свободных профессий, напротив, женятся на более богатых, чем они, девушках. Надо признать, что чиновникам платили очень мало: начальное жалованье члена Государственного совета составляло 2000 франков в год, судья заканчивал карьеру, зарабатывая 6000 франков в год. То же самое наблюдалось и в Руане: инженер, имеющий 75 000 франков благодаря патентам на изобретения, женится на девушке, приданое которой составляет 741 000 франков. Приданое невесты позволяло молодой паре жить так, как их обязывало положение, а не в зависимости от доходов; таким образом поддерживался престиж семьи и ее стабильный имидж.

Если же бедный молодой человек, имеющий дипломы, благодаря которым перед ним открывалось неплохое профессиональное будущее, мог жениться на рогатой невесте, то бесприданница имела все шансы остаться незамужней. Отсутствие приданого ни в коей мере не могло компенсироваться наличием высшего образования и профессиональной деятельностью (к 1914 году во Франции была дюжина адвокатесс, несколько сотен женщин–врачей и немногим более школьных учительниц). Зарабатывая себе на жизнь, женщина из буржуазной среды теряла свой статус.

Приданое

После помолвки девушка начинает заниматься приданым, которое включает в себя ее личное белье и домашний текстиль. Молодой супруг приносит в дом после свадьбы лишь свое собственное белье. Она вышивает метки, сначала первую букву фамилии мужа, рядом первую букву своей фамилии. Белье обычно составляет 5% приданого. Как пишет мадам Альк, в 1881 году скромное приданое составляло 2000 франков: всего было по три дюжины — простыней, скатертей, наволочек, рабочих передников и т. д., а шикарное — 25 000 франков: в этом случае все считалось по двенадцать дюжин.

Между богатым и скромным приданым очень большая разница в качестве кружева, мехов, домашних платьев, белья. В приданом графини де Панж, вышедшей замуж в 1910 году, дюжинами считались нижние юбки, панталоны, лифчики, нитяные и шелковые чулки, перчатки — длинные вечерние и короткие дневные. К тому же у нее было три платья от Уорта[128], вечерние и домашние платья, три прогулочных костюма, шуба из выдры, чернобурка, соболиная накидка, наконец, четыре шляпы с перьями и цветами. Необходимость иметь столько белья была связана с тем, что в сельской местности стирали всего лишь два–три раза в год, в огромных чанах. В городах, где стирали в специально обустроенных прачечных и грязное белье сдавалось прачкам, это было не так необходимо. Белье имело не только материальную ценность, но и символическую. Жорж Вигарелло проследил его связь с чистотой и через эту чистоту — с восприятием тела. Иметь много белья — значит быть богатым. Вплоть до времен Второй империи его выставляют напоказ, как и подарки жениха, до кануна свадьбы. Позднее от этого обычая отказались под предлогом того, что демонстрировать столь интимные предметы неприлично.

Брачная корзина

В день подписания брачного контракта жених присылает будущей жене «корзину» — некоторое количество традиционных подарков, которые когда–то раньше укладывались в плетеную корзину, выстланную белым атласом. Позже подарки стали присылать в маленьком шкафчике. К началу XX века довольствовались шкатулками и коробочками, которые доставлялись производителем.

Свадебные подарки жениха, как и приданое, составляли 5% от общей суммы приданого или были эквивалентны годовому доходу жениха. Сюда относились черные и белые кружева, которые передавались из поколения в поколение и за которыми тщательно ухаживали, фамильные либо современные драгоценности, ценные безделушки, веера, флакончики, бонбоньерки, ткани и меха. В годы Июльской монархии и Второй империи, например, очень ценились кашмирские шали. Наконец, в набор подарков входил молитвенник, предназначенный для венчания, и кошелечек, полный только что отчеканенных золотых монеток, которые дарят со словами: «Раздайте бедным».

Приданое выставляется в спальне невесты, а подарки жениха — в маленькой гостиной. На свадьбах очень богатых людей подарки бывают просто грандиозными. В 1904 году граф и графиня Грефюле выдавали единственную дочь замуж за герцога де Гиша. После церемонии приглашенные отправились в дом к бабушке невесты, где были выставлены 1250 полученных подарков…

Разные модные журналы вроде La Gazette des salons в 1835- 1836 годах рекламировали разные модели «свадебных корзин» и перечисляли все, что туда входило, от перчаток и шалей до пеньюаров. В 1874 году Малларме под псевдонимом Маргарита де Понти описал в журнале La Dernière Mode различные драгоценности, которые можно положить в «корзину».

Свадебная церемония

Гражданская свадьба и венчание могут происходить в один день, в действительности же, особенно в Париже, где все время возникают непредвиденные задержки, венчание происходит день или два спустя. В мэрии собираются лишь четверо свидетелей и самые близкие родственники пары. Жених посылает карету за двумя своими свидетелями, другой экипаж — за свидетелями со стороны невесты, потом прибывает вместе с родителями в дом к девушке, откуда они отправляются в мэрию. Мэр или его заместитель зачитывает документы и главу VI Гражданского кодекса, где говорится о правах и обязанностях супругов. Он спрашивает обоих, согласны ли они взять друг друга в супруги. Невеста первая подписывает документ, потом протягивает письмо жениху, который говорит ей: «Спасибо, сударыня».

Гражданский брак заключается бесплатно, но традиционно мэру дают пожертвование на бедных. В конце века в моду вошло устраивать пышную гражданскую церемонию, с цветами, оркестром и популярными певцами. Эта мода возникла благодаря исключительно гражданским бракам, в особенности повторным после разводов, а также смешанным бракам между католиками и иудеями. На таких свадьбах невозможно было устроить пышную церемонию в церкви.

Цены на религиозную свадебную церемонию очень разные: от 10 до 2 000 франков у католиков, от 15 до 2000 у иудеев, «по высшему разряду» — 4000 франков. В храме, напротив, церемония бесплатна для всех. В зависимости от класса заказанных услуг жених и невеста имели право на главный алтарь или на часовню, на более или менее роскошные цветы и освещение, на более или менее грандиозную музыку. Заплатив, можно вызвать артистов из Оперы или Консерватории. Большие светские свадьбы были настолько изысканным зрелищем, что к приглашениям прилагали карточку на вход в церковь из опасений, что будет слишком много зрителей. По правилам, все расходы на церемонию в церкви берет на себя семья жениха, тогда как бал и свадебную трапезу–завтрак, обед или ланч — оплачивали родители невесты. В архивах Стаклера, крупнейшего производителя ситца из Руана, обнаружены записи о том, что общая стоимость свадьбы делилась между обеими семьями. Это могли быть огромные деньги: в 1899 году свадьба обошлась семье Стаклеров в 5641 франк. Было разослано 3200 приглашений.

Три воскресенья подряд священник оглашает предстоящее бракосочетание. Чтобы ограничиться одним оглашением, приходится платить. То же — если свадьба попадала на Великий или Рождественский пост и другие оговоренные даты (например, в пятницу жениться не принято). Эти деньги шли на приходских бедняков.

Бракосочетание — без сомнения, самый публичный из всех частных ритуалов. В нем все тщательно прописано: состав кортежа, порядок шествия, количество и выбор подружек невесты, одежда молодых, триумф черного и белого, жесты. Отец ведет дочь к алтарю, чтобы передать супругу. До того как девушка произнесет сакраментальное «да», она должна оглянуться в сторону матери, как бы прося ее одобрения. До конца XIX века обручальное кольцо носит только супруга. Мужское обручальное кольцо — иностранный обычай — постепенно входит в моду, но оно совсем не обязательно.

В провинции принято долго праздновать свадьбу. Вот что 29 августа 1832 года пишет Эмилю Реньо Жорж Санд, только что побывавшая на свадьбе их общего друга Дюверне: «Я сбежала сразу после выхода из церкви, чтобы не присутствовать на свадьбе, которую празднуют три дня и три ночи без перерыва». Также в провинции сохранилась традиция, исчезнувшая в Париже: друзья жениха стараются украсть подвязку невесты.

Иногда бывало и по–другому. Вот как непринужденно и эксцентрично вышла замуж за своего избранника–ориенталиста, переводчика «Тысячи и одной ночи» — поэтесса Люси Деларю–Мардрюс. Свадьба состоялась через десять дней после знакомства 5 июня 1900 года в церкви Сен–Рок. Молодая была одета в клетчатое платье для велосипедных прогулок и канотье. Для свидетелей и членов семьи были заказаны все четыре имеющиеся на тот момент в Париже фиакра–автомобиля. Посмотреть на процессию собралась толпа зевак. На свадебный завтрак пригласили в один из окрестных ресторанов. В свадебное путешествие молодые не поехали.

Все же такое отношение к свадьбе было редкостью. Для Жюля и Гюстава Симонов[129] («Женщина в XX веке») ничто не может заменить возвышенность церковного свадебного обряда. Они возмущены тем, что женщин лишили этой красоты в промежутке между 1789 и 1885 годами, когда из–за антиклерикальных настроений распространились гражданские браки. «Мы, мужчины, не можем понять, что значит для женщины церковь. Она с детства мечтала войти в храм в подвенечном платье, рука об руку с возлюбленным, под звуки органа, в облаке аромата ладана, оказаться в окружении взволнованных и улыбающихся друзей. Память об этом дне она пронесет через всю свою жизнь. Она не забудет ничего — ни запаха цветов, не мерцания свечей, ни нежного пения детского хора, ни старческого голоса священника, ни кольца, скользнувшего на ее дрожащий палец, ни вуали на голове, ни святого благословения, ни горячего поцелуя матери на пороге церкви. Для девочек, только что переставших играть в куклы, подготовка приданого для старшей сестры — большое счастье, в ожидании подготовки своего приданого. Нельзя вырвать все это из жизни женщины». Что это? Мечта женщины или фантазии мужчины?

Свадебное путешествие

Мода на свадебные путешествия распространилась к началу 1830‑х годов. В 1829 году «Супружеский кодекс» представляет супружескую пару у себя дома назавтра после брачной церемонии. Первой наносит визит мать новобрачной в сопровождении близких родственников и друзей. Новобрачные завтракают в обществе своих родителей. В путешествие они не уезжают, однако в книге говорится: «Свадебное путешествие — это прекрасный английский обычай: молодые проводят месяц счастья, удалившись в деревню. Эта мода, несколько лет назад пришедшая во Францию, — отнюдь не худшее из всего, что мы позаимствовали у соседей».

Деревня — идеальное место для медового месяца. Здесь ни какие светские условности и семейные обязанности не будут нарушать уединения пары. Это рекомендует и специальная литература. Молодым стоит взять с собой побольше вещей, и тогда «в каком бы отеле они ни оказались, в считанные минуты можно будет свить гнездо. Чтобы почувствовать себя как дома, надо лишь распаковать чемоданы».

Когда лучше всего уезжать в свадебное путешествие? Здесь сталкиваются два противоположных мнения. Можно, по при меру англичан, отбыть сразу после церемонии, под хруст риса под атласными туфельками. Можно, наоборот, задержаться на несколько дней. На закате Второй империи графиня де Бассанвиль отмечает, что уезжать сразу после церемонии не модно. В июне 1894 года La Grande Dame пишет: «Никто боль ше не уезжает в свадебное путешествие сразу после церемонии. Это мещанство. Теперь муж привозит молодую жену к себе в имение или туда, где он приготовил ей гнездо, изучив ее вкусы. Иногда, наоборот, родители уезжают на несколько дней и предоставляют молодым свой дом, чтобы те могли вполне насладиться друг другом и своей новой жизнью».

Последний крик моды в начале XX века–не ехать никуда далеко, а поселиться инкогнито в каком–нибудь парижском отеле. В любом случае поездка в Италию становится до такой степени общим местом, что те, кто желает отличаться от простых смертных, расширяют горизонты и едут в Швецию или Норвегию. Ибсен и страдающие героини его пьес имеют успех…

На деле же, даже если кое–кто находит ее вульгарностью, поездка в Италию стала почти ритуалом. Туристические агентства предлагают ехать через Страсбург и Швейцарию или через Лион и Средиземноморское побережье. Италия и Средиземное море — идеальное место для новобрачных. Италия — страна любви. Мягкость климата, красота пейзажей, богатейшее культурное наследие, присутствие церкви — все создает атмосферу чувственности: эстетическое и священное раскрывают сердца и расслабляют тела. Дух Ромео и Джульетты остается в Вероне.

Страны, где «цветут апельсиновые деревья», располагают к раскрытию чувственности. Вспомним об открытии, которое сделала Жанна, героиня романа Мопассана «Жизнь», гуляя по корсиканским зарослям во время своего свадебного путешествия. Жара и неистовая красота пейзажа переворачивают душу и тело и дают выход наслаждению. Возможно, именно это вызывает противоречие между чувственностью свадебного путешествия и дальнейшим супружеским сексом.

Камилла Марбо, вышедшая замуж в октябре 1901 года в Сен–Жермен, едет в свадебное путешествие в Италию на полтора месяца. По ее словам, это варварский обычай: «Смесь удивления, вызванного новыми ощущениями, усталости и потрясения от посещения экскурсий, памятников и музеев». Ее муж хочет все увидеть, ей же тяжело за ним следовать — она моментально забеременела и вернулась совершенно опустошенная. Она потеряла ребенка и больше не смогла иметь детей. Вот почему медики рекомендовали тогда не пытаться объять необъятное. Молодым супругам следовало бы, по мнению врачей, проводить первые недели совместной жизни в деревне, а в путешествие ехать уже потом, когда они смогут получить от него больше удовольствия и пользы.

С точки зрения логики и здравого смысла это соображение безупречно, однако в нем не учитывается символический смысл свадебного путешествия. Марсель Прево в «Письмах к Франсуазе» в 1902 году защищает традиционное свадебное путешествие, заслуга которого в том, что оно «дает надежду и энтузиазм, так необходимые двум людям, которым предстоит вместе идти по жизни». Что бы ни принесла брачная ночь — разочарование или надежду на дальнейшее счастье, главное заключается в том, что путешествие остается в памяти, запечатлевает важнейший момент существования. Память фиксирует образы. Все эти церемонии и ритуалы проводятся в большей мере для невесты, чем для жениха или для пары в целом. День свадьбы должен стать самым счастливым в ее жизни. Свадебные ритуалы утверждают роль женщины в частной сфере, коль скоро она исключена из жизни публичной.

От супружества к семье

Поженившись, люди, как правило, не разводятся. Развод — по–прежнему явление маргинальное. Согласно переписи населения от 1901 года, на 10 000 женатых французов в возрасте от 18 до 50 лет приходится 53 развода, а на 10 000 замужних француженок в возрасте от 15 до 45 лет — 70 разводов.

Теплота отношений между супругами очень ценится. Все чаще у них одна спальня и одна большая супружеская кровать. Дискуссия о необходимости иметь отдельные спальни прекращается. Мадам Паризе в 1821 году очень советовала каждому супругу спать в своей комнате, однако в переиздании ее книги 1913 года упоминаний об этом нет. Пример берут с высокопоставленных особ: Луи—Филипп, проводя экскурсию по королевским апартаментам, с гордостью показывал ложе, которое он делил с супругой, королевой Марией–Амелией. Наедине супруги обращаются друг к другу на ты и охотно дают друг другу милые прозвища, одновременно смешные и трогательные. Уже упомянутый Цезарь Бирото зовет свою жену «Мими», «своей маленькой беленькой ланью», «любимой кошечкой».

После свадьбы вся частная жизнь подчиняется ребенку. Сразу начинают ждать беременности, потом появления ребенка на свет, его крестят, воспитывают, затем начинают думать о его образовании и о том, как ему следует проводить свободное время. Детей заводят мало (Поль Венсан выяснил, что больше половины женщин, родившихся в 1881 году, выйдя замуж, имели не более двух детей), зато они — предмет любви и гордости.

Теплые супружеские отношения перерастают в семейную привязанность и любовь. Материнство и отцовство становятся абсолютными ценностями. Братья Гонкуры отмечают в своем «Дневнике» 26 марта 1860 года: «Ребенок, как и его мать, больше не обязан сидеть на женской половине дома, как это было раньше. Его показывают окружающим совсем маленьким, гордясь собой как производителем. Короче говоря, как сто лет назад почетно было быть гражданином, так теперь почетно быть отцом семейства».

Если отец с гордостью демонстрирует посторонним свое потомство, как мы видим на карикатуре Домье, то оставшись в кругу семьи, он с радостью отдается играм и ласкам. В спальню к Эжену и Мари Буало каждое утро приходят их дети в ночных рубашках, чтобы пожелать им доброго утра. Об этом можно судить по письмам, которые Мари пишет мужу, находящемуся в отъезде: «Если бы ты видел, что творится по утрам в моей постели! Они меня совершенно расслабляют, эти милашки. Жанна обнимает меня за шею своими ручками [ей два с половиной года], и берегись, кто захочет меня поцеловать! Она начинает драться и царапаться, говоря своим нежным голоском: „Мамочка только моя", потом целует меня изо всех сил. Если бы ты был рядом, мой котик, как бы я была счастлива, или, вернее, как бы мы были счастливы» (1883). К материнству относятся подчеркнуто экзальтированно; оно является единственной настоящей наградой женщины.

Дети рождаются, дети растут. Крестины и первое причастие знаменуют их вступление в христианское сообщество, а также, в ходе XIX века, постепенно становятся семейными праздниками, поводом убедиться, что у всех все в порядке, и укрепить семейные связи.

С тех пор как Революция уполномочила государственные органы регистрировать гражданское состояние, отец обязан в трехдневный срок после рождения ребенка явиться в местную мэрию в сопровождении двух свидетелей и заявить об этом событии. Врач, присутствовавший при родах, подтверждает факт рождения ребенка и его пол в течение суток после заявления отца.

Крестины

В принципе, крестины тоже должны состояться в течение первых трех дней жизни ребенка. В 1859 году «Универсальный словарь жизни в городе и деревне» утверждает, что не может быть по–другому без очень важных причин. Однако под давлением общества религиозные догмы отступают. Чтобы молодая мать могла присутствовать при этом событии, крестины откладываются на срок от полутора до двух или даже трех месяцев. Если состояние ребенка вызывает подозрения, его крестят сразу после рождения. Так, Клэр П. из Шатофора, родившая 11 января 1903 года, пишет, что аббат Деманж крестил ее сына Альбера 17 января. В воскресенье, 15 февраля, по случаю крестин будет дан большой торжественный обед.

Согласно обычаю, у ребенка должно быть три имени: одно дают родители, второе — крестный отец, третье — крестная мать. Во время церемонии в церкви крестный отец стоит справа от женщины, которая держит ребенка, крестная мать — слева. Они простирают над младенцем руку, другой рукой расправляют складки его одежды — это имеет символическое значение. Священник спрашивает их: «Чего вы просите?» — «Крещения», — отвечают крестные, и т. д. В конце они подписывают акт, после чего отправляются на обед, который устраивает отец их крестника.

Крестные отец и мать одаривают крестника традиционными подарками, подарки крестного отца более значительные. На них лежит задача христианского воспитания крестника, если его родителей вдруг не станет, однако в первую очередь им надлежит дарить ритуальные подарки. Как добрые феи, они должны склониться над колыбелью, пожелать младенцу всяческого добра и в течение его детства и отрочества дарить ему подарки.

Крестные родители — главные гости на всех семейных праздниках. По традиции в качестве крестного отца первого ребенка приглашают его деда по отцовской линии, в качестве крестной матери — бабушку по материнской. Крестными второго ребенка будут дед по материнской линии и бабушка по отцовской. В случае если бабушек и дедушек нет, в крестные берут самых близких старших родственников. Это удвоение роли бабушек и дедушек — отличный пример семейной автаркии.

Первое причастие

Первое причастие оспаривает у свадьбы титул «самого прекрасного дня жизни». Впрочем, это определение дает Флобер в «Лексиконе прописных истин». Это таинство во многом предвосхищает свадьбу, поскольку совершается перед всей церковной общиной. Все устроено так, чтобы вызвать волнение у действующих лиц и у зрителей: «Родители, матери в особенности, с волнением и нежностью смотрят, как их дети совершают первое действо своей религиозной жизни, и чувствуют прилив бесконечной любви», — пишет в 1841 году «Словарь для дам и юных особ».

Эмоции вызваны, во–первых, ожиданием важного дня и долгой подготовкой к нему, во–вторых, торжественностью праздника. Элизабет Арриги принимает первое причастие в двенадцать лет, в четверг, 15 мая 1879 года, в церкви Сен–Жермен–де–Пре. Вот что она пишет в первые дни 1879 года: «Наступил год моего первого причастия». Она постоянно говорит об уроках закона Божьего, на которых прекрасно успевает: получает похвальную «большую печать» и устное поздравление от аббатов. В четверг 8 мая ей вручают подарки: белый молитвенник, несессер из слоновой кости, распятие, книги религиозного содержания. В субботу, ю мая, она пишет в дневнике, что ей бы очень хотелось, чтобы отец тоже принял причастие одновременно с ней. п, 12 и 13 мая она проводит в уединении. Проповедник говорит о смерти, аде, небесах. 14 мая — общая исповедь. Элизабет мучают угрызения совести: она упрекает себя в том, что обижала младшую сестру, и просит прощения у Бога. В воскресенье, 18 мая, она подробно описывает церемонию, состоявшуюся в четверг. Певчие, орган, толпа людей, процессия девочек в белых платьях — все это мешается со словами молитвы и вызывает экзальтацию: «Ах, я всю жизнь буду вспоминать волнение, которое испытала в тот момент!» Она «с трепетом» направляется к балюстраде, за которой находятся певчие, падает на колени, возносит молитву Господу, получает просфору, потом возвращается на место и погружается в молитвы. Восторг переполнял ее: «Я слушала Бога, его слова проникали прямо мне в душу, он говорил: „Я твой, располагай мною"». Это внутреннее волнение, которое испытывала девушка, сближает таинство первого причастия с таинством венчания.

В XIX веке первое причастие принимается обычно в возрасте двенадцати лет. В XIII веке на Вселенском соборе было принято решение проводить первое причастие, когда ребенок находится в сознательном возрасте, то есть когда он в состоянии отличать добро от зла и хлеб евхаристии от обычного хлеба. Тридентский собор[130] также рассматривал вопрос о «сознательном возрасте» и установил возрастные рамки от девяти до тринадцати лет.

В XIX веке в церкви шла дискуссия об обоснованности этого выбора. Около 1853 года провинциальные соборы Альби, Тулузы и Оша выносят предупреждение: надо, чтобы дети как можно раньше принимали первое причастие, «в том возрасте, когда, будучи в состоянии почувствовать тело Христово, они невинны и непорочны». Папа Пий IX осуждает принятие первого причастия в более позднем возрасте и одновременно для большого количества детей, как указывает кардинал Антонелли в послании ко всем епископам Франции 12 марта 1866 года.

Первое причастие: торжество или частное дело?

Дебаты на эту тему привели к появлению послания папы Пия X от 8 августа 1910 года «Quam singulari Christus amore», в котором предписывается впервые причащать детей, как только они приобрели элементарные религиозные знания, в среднем в семь лет. Этот документ преследует две цели, духовную и материальную.

Прежде всего речь шла об уничтожении любой янсенистской ереси при позднем первом причастии. Действительно, янсенисты представляют евхаристию как награду, тогда как на самом деле она должна рассматриваться как «защита хрупкого человека». Если у ребенка после двух лет уроков закона Божьего достаточно знаний для первого причастия, надо, чтобы он его прошел и в дальнейшем регулярно причащался и исповедовался: это лучшее средство для воспитания его души. Таинство евхаристии должно помогать противостоять искушению и греху. Раннее первое причастие в идеале должно привести к ежедневному причащению и сохранению чистоты души.

С другой стороны, папское послание призывает к сдержанности обряда; для сторонников другой точки зрения «день первого причастия — самый прекрасный день в жизни». Коллективное принятие первого причастия с присущей ему пышностью вошло в моду во Франции в середине XVIII века, сначала в некоторых религиозных учреждениях, особенно в иезуитских, далее в приходах. В 1789 году этот обычай еще не получил очень широкого распространения и был принят повсеместно лишь после Конкордата Наполеона в 1801 году.

Пышность проведения обряда привела к его превращению в светское мероприятие, если не сказать — к профанации таинства. Вся эта показная роскошь в церкви нужна для того, чтобы оставить «неизгладимое впечатление и воспоминание на всю жизнь». И если мальчики одеты в строгие черные костюмы с шелковой повязкой на правой руке, то девочки, наоборот, одеты как маленькие невесты, в белые платья из муслина и вуали. Графиня де Жансе пишет в 1910 году: «Вся жизнь девушки протекает между двух вуалей — первого причастия и свадебной». Подарки, которые они получают, достойны того, чтобы лежать в брачной корзине. Только неблизкие знакомые дарят подарки религиозного характера — молитвенник или четки. Близкие люди выбирают вполне мирские подарки — ювелирные изделия, часы, изящные безделушки. В конце XIX века вошло в моду выставлять напоказ подарки с визитной карточкой дарителя — совсем как свадебные подарки. Чтобы закончить проводить параллели между свадьбой и первым причастием, скажем, что в конце семейного обеда после мессы подают огромный многоярусный торт, как на свадьбе.

Резкое снижение возраста первого причастия ведет к тому, что оно перестает быть предвосхищением свадьбы. Было бы смешно дарить семилетней девочке такие же подарки, как двенадцатилетней. Таким образом, девчушка будет меньше думать о подарках и платье. Но это означало пренебрежение интересами торговли, которая расцвела вокруг ритуала: «Все члены семьи в этот день должны быть одеты во все новое; для матери это прекрасная возможность получить от супруга новый туалет; священное соседствует с профанным. Ассортимент есть на любой кошелек: для девочек из бедных семей предлагается платье и корсаж за 3,75 франка, вуаль и шапочка за 0,85 франка; для тех, кто побогаче, — шапочка за 15 франков и костюм, включающий в себя две юбки из муслина на шелковой подкладке за 130 франков. Пояс — от 1,45 франка до 140 франков».

Папа, безусловно, не рассчитывал, что первое причастие будет сопровождаться такой бессмысленной роскошью. Однако речь не шла о том, чтобы сделать менее торжественной религиозную составляющую этого события. Грандиозная церемония имела целью вызвать у прихожан — у родителей детей, принимающих первое причастие, у друзей, у всех верующих — прилив эмоций, сочувствия, чтобы хотя бы раз в год каждый христианин совершал таинство евхаристии.

Вот почему в течение долгого времени первое причастие совершалось на Пасху: оно «прекрасно побуждало к тому, чтобы все выполняли свой пасхальный долг». «Приходской бюллетень Сен–Сюльпис» так говорит о роли посредников между Богом и верующими, возложенной на причащающихся: «Очень многие из родителей и друзей сменяют друг друга перед алтарем, чтобы причаститься к Богу. Другие, менее удачливые или, может быть, менее отважные, завидуют их счастью, и не один из них, вернувшись домой, будет долго обнимать своего ребенка, чтобы получить от него частичку Иисуса» (25 мая 1909 года). Так через ребенка таинство из церкви попадает в семью.

Начиная с 1910 года заработала система, которая, не противореча посланию «Quam singulari», сохранит пышность этой церемонии, принятую в прошлом. Отныне первое причастие делится на два этапа: первый, который называют «маленьким» или «частным», происходит, когда ребенку исполняется семь лет; второй имеет место, когда он достигает 12–13-летнего возраста; это второе причастие называется «торжественным» и заменяет собой церемонию прежних лет.

Невозможно было просто перенести традиционное первое причастие с двенадцати–тринадцати лет на семь, потому что это не был только религиозный праздник, но событие, знаменующее переход из детства в отрочество. Шатобриан подчеркивал в своих «Замогильных записках», что как молодые римляне в определенный момент начинали носить тогу, так юные христиане принимают первое причастие. Сам он прошел эту церемонию в 1791 году, когда ему было 13 лет. Это, говорил он, был «момент, когда в семье решалось будущее ребенка».

Вступление в отрочество, отмечаемое религиозной церемонией, стало для всех членов семьи настоящим праздником, и отказаться от него не представлялось возможным. Этот ритуальный переход из одного возраста в другой навсегда остается в памяти. Сохраняются и его материальные «следы». С одной стороны, виновники торжества раздают близким благочестивые картинки, на обороте которых напечатано имя ребенка и памятная дата; с другой — они позируют у фотографа в традиционной коленопреклоненной позе на скамеечке для молитвы.

Праздники, дни рождения и юбилеи

Наряду с ежегодными общими праздниками и датами в каждой семье есть свои особенные праздники и даты.

Рене Беррюэль пишет в дневнике 23 марта 1908 года: «Сегодня мы поздравляли маму. Я сшила сумочку, мы спели песенку. Каждая из нас подарила по маленькой вазочке, а папа — туалетный столик с ящичками и зеркалом». Кларисса Жюранвиль в своем учебнике хороших манер восторгается этими семейными праздниками, «когда сердце может выскочить из груди от счастья». Она вспоминает волнение, вызванное всеобщим вниманием в дни семейных торжеств. Вот, например, слова юной девушки: «Отец положил мне в комнату то, о чем я давно мечтала; сестра вышила воротничок, мама приготовила великолепный торт в мою честь; братик подарил букет цветов и сказал комплимент».

Эти даты, пишет она, очень важны для бабушек и дедушек. Дети и внуки готовятся к их празднику и поздравляют их. Они же, в свою очередь, пользуются случаем, чтобы собрать всю семью за праздничным столом. День рождения — это отличный повод укрепить единство семьи и регулярно поддерживать связи с близкими.

Особого внимания заслуживают годовщины свадьбы. Они отмеряют ритм супружеской жизни, от хлопковой свадьбы (один год) до бриллиантовой (шестьдесят лет), а между ними есть оловянная (десять лет), фарфоровая (двадцать), серебряная (двадцать пять) и золотая (пятьдесят лет). Праздники с участием детей, внуков и правнуков — это торжества по случаю основания семьи.

Старость, смерть и траур

Средняя продолжительность жизни на протяжении XIX века росла. В 1801 году она составляла 30 лет. В 1850‑м — 38 лет для мужчин и 41 год для женщин; в 1913‑м — 48 лет для мужчин и 53 года для женщин. Конечно, богатые имели все шансы прожить гораздо дольше бедных. Статистика такова: во Франции в период с 1870 по 1914 год «на 10 000 богатых мужчин в возрасте 40 лет умирало 90 человек, на 10 000 служащих того же возраста—130, на 10 000 сорокалетних рабочих—160 человек». В Бордо в 1823 году средняя продолжительность жизни в буржуазной среде составляла 49 лет и 33 года — в городских низах. В Париже в 1911–1913 годах в буржуазных кварталах смертность составляла и на 1000, в бедных —16,5 на 1000. Смертность от туберкулеза в разных социальных средах разнится вдвое.

Таким образом, буржуазная публика могла в конце жизни наслаждаться покоем. Представители свободных профессий должны были жить за свой счет, потому что в XIX веке право на пенсию имели только государственные служащие. Закон от 9 июня 1853 года устанавливал право выхода на пенсию в возрасте шестидесяти лет для военных, чиновников и университетских преподавателей при условии тридцатилетней выслуги. Закон фиксировал максимальную сумму пенсии: например, для служащих городской администрации она не могла ни при каких обстоятельствах превышать 6000 франков и двух третей среднего заработка за последние шесть лет работы.

Рабочие получали пенсию в исключительных случаях: речь могла идти лишь о государственных предприятиях, железнодорожных компаниях и некоторых крупных заводах. Многие вступали в кассу взаимопомощи. Что касается крестьян, они могли рассчитывать лишь на помощь семьи. Закон от 1910 года «о пенсиях для крестьян и рабочих», весьма спорный, затрагивает проблему лишь отчасти (см. Э. Хатцфельд).

В XIX веке врач или инженер, прекратившие профессиональную деятельность, жили на свои сбережения. Стабильность курса франка давала им возможность удалиться от дел в пятьдесят лет без снижения уровня жизни. Среди рантье многие являются выходцами из среднего класса. Пенсия — это воплощение мечты о досуге: больше не надо зарабатывать на жизнь, можно ежедневно наслаждаться свободным временем и жить для себя.

Буржуа уходили из жизни в своей постели. Больница в их глазах была «ужасным местом», где умирали одинокие бедняки. Даже клиники, рассчитанные не на простонародье, казались им местами ссылки. Смерть была вписана в концепцию жилья. Аббат Шомон писал в 1875 году, что супружеская спальня — это «святилище», которое однажды примет агонию. Вот почему там надо помещать «нежную, но весьма поучительную картину смерти святого Иосифа».

Члены семьи сменяют друг друга у постели умирающего. Жермена де Мольни рассказывала, как они, две сестры, под ростки, в течение двух лет ухаживали за матерью, которая умирала от рака в Лиможе в 1910 году. Сестра Мари Буало Изабель, скончавшаяся в Винье в 1900 году, в течение шести лет прикованная к постели, была окружена заботой племянниц.

В крупных городах и в частности в Париже было очень трудно содержать тяжелобольных и умирающих на дому, потому что после перестройки города бароном Османом площадь квартир значительно сократилась. В тесных помещениях близость смерти мучительна, тем более что после открытий Пастера все были одержимы гигиеной. Теперь смерть, до сих пор бывшая частью жизни, воспринимается как гниение, тлен. Это отторжение смерти к 1930–1940‑м годам приводит к явлению, которое Филипп Арьес назвал «спрятанной смертью в больнице».

Когда человек умирает, ему закрывают глаза, выпрямляют руки и ноги и накрывают белой простыней. Лицо оставляют открытым и освещенным, чтобы не пропустить момент, если промелькнет хоть малейший признак жизни. По этой же причине покойного не оставляют одного ни днем, ни ночью. Если покойный — католик, то ему на грудь кладут распятие и освященную ветку самшита. Наполовину прикрывают жалюзи в его комнате.

О смерти заявляют в мэрию, потом ждут врача, который выдает разрешение на захоронение. На основании этого заключения чиновник мэрии составляет акт о смерти. Для организации похорон следует обратиться в бюро ритуальных услуг и к викарию, который отвечает за религиозную сторону церемонии. В Париже существуют фирмы, специализирующиеся на проведении «тактичной и приличной» церемонии похорон.

Для похорон, как и для свадеб, существуют разряды (классы). В 1859 году религиозная церемония и услуги посреднической фирмы стоили 4125 франков, если хоронили по первому разряду, и 15 франков — если по девятому (последнему). Класс похорон зависит от используемых материалов и от торжественности пения.

В доме покойного, если семья богатая, устраивают специальное помещение. В гостиной принимают тех, кто пришел поклониться гробу и оросить его несколькими каплями святой воды. Если же семья живет скромно, довольствуются установкой гроба недалеко от входной двери, задрапированной, как в часовне. Пока покойный находится в доме, семья не собирается за столом, каждый ест в своей комнате.

Когда траурной процессии приходит время двигаться, мужчины собираются в церкви с непокрытыми головами, либо приходят пешком, либо приезжают в экипажах. Самые близкие родственники идут во главе процессии. Дамы, как правило, собираются прямо в церкви, не заводя в дом к покойному. После религиозной церемонии на кладбище отправляется кортеж, состоящий только из родственников и близких друзей покойного. Старинный обычай, существовавший в начале XIX века в аристократических кругах, по которому женщины из семьи покойного не должны были ни идти в траурной процессии, ни присутствовать на погребальной службе в церкви, к концу века перестал существовать. В буржуазной среде постепенно вошло в обычай для вдовы носить траур, а совсем недавно она даже не упоминалась в уведомительных письмах.

В переписке семьи Буало, где столько внимания уделяется описанию болезней, почти не говорится о смерти. В 1900 году умирает тетушка Изабель. Это единственное упоминание о ней в письмах. То же самое — в 1909 и 1914 годах, когда умирают два зятя. В письмах говорится о том, как вдовы переносят их уход, мужественно или нет, но ни слова о покойных. Страдания, боль, сожаление не описываются. Все интимные чувства и переживания скрываются от посторонних.

Единственные письменные следы смерти — это ритуальные уведомительные письма, черная рамка на почтовой бумаге, расходы на траурные наряды и кладбищенские услуги, за писанные в ежедневниках. В ноябре 1900 года, после смерти сестры, Мари Буало пишет в записной книжке: «Оплачен траур для слуг: 274 франка; шляпы и траурные вуали от мадам Ришар: 180 франков; уборка на кладбище: 30 франков; кюре Б.: 50 франков».

Весь XIX век высказывались сожаления по поводу сокращения срока ношения траура. Мадам де Жанлис в 1812–1813 годах, Бланш де Жери в 1833‑м с сожалением вспоминали мифическое прошлое, когда траур по своим ушедшим близким носили вдвое дольше. Долгий траур — символ добропорядочности… На самом деле все это не соответствовало действительности: в начале XVIII века королевским указом было вдвое сокращено ношение траура при дворе: траур по супругу полагалось соблюдать в течение года, в течение полугода–по супруге, родителям и бабушкам и дедушкам, в течение месяца–по прочим родственникам.

В XIX веке продолжительность ношения траура дольше и кажется неизменной на протяжении всего столетия: вдова носит траур в течение года и шести недель в Париже и в течение двух лет в провинции. В Париже, пишет в 1833 году мадам Сельнар, красавицы не хотят слишком надолго лишать себя светской жизни. В 1908 году «Обычаи века» отмечают разницу между тем, что прописано в кодексе — два года — и реальностью — полтора года и даже год и шесть недель… Мы снова обнаруживаем те же цифры.

Вдовец носит траур вдвое менее продолжительное время: полгода в Париже, год в провинции. «Новое полное руководство хозяйки дома» в 1913 году–единственное издание, предписывающее одинаковый срок траура для вдовы и вдовца: два года. Также нигде больше не говорится о двухлетнем трауре по отцу и матери; все остальные руководства говорят о годовом и даже полугодовом трауре — например, Гражданский кодекс 1828 года. Сравнивая упомянутый кодекс с разными справочниками по хозяйству, которые периодически выходили в свет в течение всего века, можно констатировать не уменьшение, а увеличение траурного срока. Траур по бабушке и деду увеличился с четырех с половиной месяцев до полугода, по братьям и сестрам — с двух месяцев до полугода, по дядям и теткам — с трех недель до трех месяцев. Траур по кузенам и кузинам остался практически таким же: в 1828 году–две недели, до месяца—в дальнейшем. В годы Второй империи родители начинают носить траур по детям, умершим в младенчестве.

Траурный период делится на три части: вначале — глубокий траур, «средний» — на следующем этапе, полутраур — в завершение. Рассмотрим случай вдовы. В течение месяцев глубокого траура (полгода в провинции, четыре с половиной месяца в Париже) она должна носить черные шерстяные платья, черную шляпу и длинную вуаль из черного крепа, черные нитяные перчатки, никаких украшений, за исключением стальной пряжки, покрытой медью. Она не имеет права ни завивать волосы, ни душиться. Следующие шесть месяцев ей полагается носить черные шелковые платья, шляпу из газа и шерсти, кожаные или шелковые перчатки, деревянные украшения. В следующие три месяц полутраура черный цвет вдовьей одежды может быть разбавлен белым, серым и лиловым. Ей можно носить украшения из гагата и стекляруса. Траурный этикет был настолько сложным, что в XVIII веке стали издавать специальный «Траурный вестник», где сообщались ценные подробности о порядке соблюдения траура, в частности когда бриллианты могли заменить черные камни, а серебряная пряжка–стальную.

Во время глубокого траура в черное должен был быть одет весь дом, включая детей и слуг и исключая дядей, теток, кузенов и кузин; экипажи должны были быть с черной драпировкой. Нельзя было показываться в публичных увеселительных заведениях (в театрах, на балах) или на ассамблеях. В первые шесть недель не полагается выходить из дома, а у себя принимать можно было лишь самых близких друзей. Женщинам запрещалась любая работа с иголкой, даже в обществе родственников и друзей.

Траур проявляется не только в одежде, но и в предметах личного пользования: носовые платки должны быть окантованы черной лентой, почтовая бумага — с черной рамкой шириной в сантиметр в первое время, в четверть сантиметра — в конце траурного периода. Как только траур заканчивается, письма снова пишут на белой бумаге, за исключением вдов: у них почтовая бумага до конца жизни окантована черной полосой, если они повторно не выходят замуж.

Эта привязанность к строгим правилам траура в XIX веке весьма интересна. Она говорит о том, что даже если на практике правила по–настоящему соблюдались лишь в великосветской аристократической среде, тем не менее существовал идеальный образ ритуала, вызывавший в памяти картины жизни монархического общества. Как будто бы XIX век опасался деритуализации и цеплялся за старинную модель ритуала, инспирированную королем.

Заключение

22 февраля 1871 года Виктор Гюго пишет: «Я гуляю с маленькими Жоржем и Жанной каждую свободную минуту. Обо мне можно сказать так: Виктор Гюго, представитель народа и нянька». Замечательное совмещение публичной и частной жизни! Для Гюго роли политического деятеля и деда одинаково важны.

В 1877 году, за восемь лет до смерти, он публикует «Искусство быть дедом». Через всю книгу проходит мысль: «Победитель, но побежденный»[131]. Человек, которого ни один тиран не смог подчинить себе, «побежден маленьким ребенком». Побежден не только собственными внуками, но и всеми остальными детьми, которых он встречает в саду Тюильри и в Зоологическом саду. Побежден святостью невинности. Дети — лучшая защита от мирового зла. Газеты могут сколько угодно нападать на него и осыпать оскорблениями — если Жанна засыпает, держа его за палец, он окутан и защищен ее нежностью. Через детей говорит Бог, и вот почему, глядя на них, обретаешь «глубокий покой, сотканный из звезд».

Благодаря детям осуществляется связь времен. «Сыновья наших сыновей очаровывают нас», и именно через них проходит нить времен, без конца повторяется цикл жизни: «Увидеть дочь моей Жанны! Ах! Это моя мечта!» Гюго представляет себе день, когда Жанна выйдет замуж и станет матерью: «Перед Жанной будет вся жизнь, / Создание, которое продолжит нашу судьбу; / Она будет серьезной молодой матерью…» Виктор Гюго поэтически выражает религиозность буржуазной семьи, описывая ее маленькие и большие торжества. Эти праздники могут быть тесным образом связаны с религиозной практикой либо полностью свободны от нее. Они вызывают сентиментальность, трогают за душу и доставляют удовольствие. Семья наслаждается. Она создает свой частную жизнь вдали от социальных потрясений, в которой соединяются противоречивые качества. Повторяющиеся семейные ритуалы придают жизни неизменность и постоянство; эта цикличность жизни, появление новых поколений — непреходящая ценность.

Семейные церемонии утверждают именно это свойство времени. Именно поэтому свадьба–главная церемония; имен но поэтому дети обретают все большую важность. В праздниках — восторг семьи перед вечным воплощением.

СЕМЕЙНЫЕ ДРАМЫ И КОНФЛИКТЫ

Мишель Перро

Семья в XIX веке находится в противоречивой ситуации. С одной стороны, общество, видящее в ней основное средство поддержания порядка, наделило ее властью, и она стремится навязать своим членам свои собственные цели, объявляя приоритет интересов группы над интересами личности. С другой стороны, призывы к равенству, молчаливый, но постоянный прогресс индивидуализма пробуждают центробежные силы и порождают конфликты. Семья — это общество в миниатюре, находящееся под угрозой. Для сохранения семейного духа, для защиты чести семьи необходимо беречь секреты и тайны, которые скрепляют ее изнутри и делают крепостью, но иногда, наоборот, ведут к ее расслоению и распаду. Крики и шушуканье, скрип дверей и запертые на ключ ящики, украденные письма и жесты удивления, доверительные беседы и скрытность, косые и перехваченные взгляды, намеки и недомолвки создают внутренний мир общения тем более хрупкий, чем сильнее интересы, любовь, ненависть, стыд. Семейные интриги и происшествия — неисчерпаемый источник сюжетов для литературы. «Если семейная история — не всегда трагическая, то трагическая история — всегда семейная» (Tricaud F. L’Accusation. Paris, 1977)[132].

В ходе века протест против семьи — против отца в первую очередь, но и против матери и братьев, к которым испытывают ревность и зависть, — становится все сильнее, и, чтобы выжить, семья должна эволюционировать. Индивиды все хуже переносят семейное давление. Буржуазная семья является мишенью критики со стороны художников и интеллектуалов–денди–холостяков, восставших против обязательной женитьбы; богемы, смеющейся над лицемерными правилами приличия; подростков, подающихся в бега; женщин, которые ждут не дождутся права жить самостоятельно. Накануне войны корабль раскачивается, но держится. Для многих отъезд мог стать освобождением, надеждой на собственное приключение, а не вызывать страх.

Узлы конфликтов

Деньги

Прежде всего поговорим о деньгах в широком смысле — в тех рамках, в которых семья является вектором передачи наследства (что Гегель считал основой ее существования, а Маркс критиковал как зачаток разложения). Деньги лежат в основе так называемых «устроенных» браков, весьма распространенных в обеспеченных слоях общества. Отсюда — обиды и упреки, если ожидания не оправдались. Чтобы получить недоданное приданое, многие зятья становятся бухгалтерами своих тестей. Когда режим пользования приданым, рекомендованный многими юристами в Лангедоке для защиты прав супруги, ограничивает мужу возможность управлять деньгами, он пытается обойти это положение. Так случилось с Клемане де Серийе, вышедшей замуж за бывшего офицера, который заставил ее переписать на него все завещанное ей имущество, а потом при помощи своей семьи объявил ее душевнобольной и запер в сумасшедшем доме. Руки его были развязаны, и он стал свободно управлять всем имуществом. Власть мужа была законной, поэтому семье несчастной женщины стоило большого труда ее вызволить. Раздельное проживание было признано невозможным, супруга «не могла жаловаться ни на побои, ни на насилие, ни на угрозы, ни на любовниц, которых муж приводил в супружеский дом», как того требовала статья 217.

Переписка этой семьи дает и другие примеры конфликтов, возникших на почве денег, и в частности на почве наследства. Какой–то кузен счел себя обиженным неполучением 60 000 франков, причитавшихся ему от деда по материнской линии, и воспользовался ситуацией для разоблачения семейных «махинаций»; любящие братья и сестры оспаривают друг у друга положения завещания отца; дело кончилось тем, что для улаживания конфликта пришлось привлечь юристов в качестве посредников.

Наследство — повод для самых серьезных конфликтов, и часто не помогают никакие прижизненные меры, принятые родителями для оптимального распределения благ между потомками. Этот вопрос очень трудно решить математическим путем, потому что существуют такие вещи, как желания, фантазии, чувство своей исключительности у кого–то из наследников. При всем своем богатстве братья Брам не смогли поделить замок Фонтен неподалеку от Лилля; интриги множились, и доходило даже до самоуправства; это дело стало причиной таких глубоких разногласий, что Жюль, старший брат, оставил мемуары для своих потомков, чтобы они помнили о братоубийственной борьбе в их семье.

Те, кто победнее, делили бельевые шкафы, ссорились из–за простыней и носовых платков, имевших скорее символическую ценность в семейной экономике и «цивилизации нравов»; пересчитывали кофейные ложки, делили библиотеки, вопреки всякому здравому смыслу разрушали книжные собрания, чтобы удовлетворить свое стремление к равенству. Смерть отца или предка — это повод для сведения счетов, когда каждый подсчитывает выгоду другого, оценивает его воображаемую преданность покойному и неизбежно считает себя ущемленным. После всех этих разборок семейные отношения редко остаются неиспорченными, как правило, дело заканчивается разрывом. Все это обсуждается в разговорах и семейной переписке; самоцензура, возникающая при разговорах о деньгах, в данном случае отбрасывается.

Как правило, все эти разговоры остаются конфиденциальными; единственным свидетелем и, иногда, арбитром в спорах выступает нотариус. Иногда давление растет, особенно в сельской местности, где наличие собственности является условием выживания. В Жеводане дети, считающие себя обделенными назначением в наследники старшего брата, все чаще восстают против выбора отца. В конце XIX века обращение к юристам, заменяющее месть в частном порядке, — признак ослабления института семьи: семейные тайны становятся достоянием общественности.

В деловых и промышленных буржуазных кругах экономические решения и банкротства, способные бросить тень на честное имя, переживаются как семейные драмы. Тем не менее законодательство позволяет избежать путаницы, и общества с ограниченной ответственностью отступают перед натиском анонимных акционерных обществ, которые сохраняют имущество отдельных ветвей семьи. Однако некоторые семьи сохранили архаичные методы управления имуществом; в период между двумя мировыми войнами из–за неспособности наследников к ведению дел пропали значительные состояния, находившиеся в коллективном управлении.

Без сомнения, систематическое изучение гражданских процессов, например, процедуры оспаривания наследства, помогло бы побольше узнать о семейных конфликтах по поводу денег, о которых, в сущности, историкам буржуазии известно очень мало.

Денежный вопрос очень часто отравляет повседневную жизнь. Муж и жена оспаривают друг у друга право на управление бюджетом. Интендант в буржуазной среде и «министр финансов» в народной, супруга всегда оказывается в зависимом положении, что заставляет ее прибегать к хитрости (плутовать со счетами) или к гневу. Анри Лейре вспоминает дни выдачи зарплаты: «В эти дни предместье выглядит особым образом, весело и вместе с тем встревоженно, в воздухе висит ожидание чего–то, как если бы на смену мрачной повседневности пришла новая жизнь. Хозяйки прильнули к окнам, спускаются на порог дома, иногда, не выдержав ожидания, с замиранием сердца идут навстречу мужьям. <…> На улицах слышен гул голосов; из домов доносятся ругательства и оскорбления; начинаются драки, раздается плач, детские крики, а в кабаках, наоборот, царит веселье, все опьянены пением больше, чем вином» (Leyret Н. En plein faubourg. Paris, 1895. Р. 51).

Тот же автор описывает придирки к детям, которых подозревают в том, что они отдали матери не весь свой заработок, в особенности к старшим; дочерей же, если они склонны к кокетству, постоянно подозревают в занятиях проституцией. Как видим, между стремящимися к свободе взрослеющими детьми из рабочей среды и их родителями постоянно возникают трения из–за денег.

Честь

Семья — это не только деньги. Ее символическим капиталом является честь. Во всем, что затрагивает репутацию и бросает тень на имя, таится угроза. Если семья может противостоять оскорблению со стороны чужака, то компрометирующая ее вина кого–то из своих–жестокий удар. И тогда становятся возможными любые средства–семья сплачивается против нарушителя ее безмятежности, его подвергают семейному суду, изгоняют, объявляют ему бойкот. Горе тому, кто вызвал скандал в семье!

Скандал — вот основное понятие и в то же время совершенно относительное. «В истории и литературе нет более банальной фигуры, чем некто благородный, очень чувствительный к любому намеку на унижение и в то же время погрязший в долгах, которые его совершенно не волнуют», — пишет Трико (Op. cit. Р. 136). Во Франции XIX века существует множество кодексов чести, и было бы очень увлекательно изучить, что же вызывает скандал. В общем плане честь — категория в большей мере моральная и биологическая, нежели экономическая. Сексуальная распущенность и рождение внебрачного ребенка осуждаются гораздо сильнее, нежели разорение, и гораздо сильнее, чем в наши дни: вспомним «Цезаря Бирото». В целом считается, что бесчестье идет от женщин, они всегда на стороне стыда.

Рождение внебрачного ребенка считается очень тяжелым грехом, и именно таким отношением можно, объяснить то, что незамужние матери (или родившие не от мужа) прибегают к детоубийству и абортам или же рожают анонимно в других городах и бросают детей. Чтобы ограничить убийство незаконнорожденных младенцев, в Империи начиная с 1811 года были учреждены специальные заведения. В 1838 году Ламартин выступает в палате депутатов в защиту этих заведений, видя в них лучшее средство для защиты чести семьи; возражая парламентариям–мальтузианцам, которые опасаются чрезмерной плодовитости бедняков, он превозносит идею «социального отцовства»: «Незаконнорожденный ребенок — это гость, которого следует принять; человеческая семья должна окутать его своей любовью». «Человеческая семья», а не законная семья, которая будет лишь стыдиться этого отпрыска. Эти учреждения считались ответственными за рост числа брошенных детей (67 000 в 1809 году, 121 000 в 1835‑м) и постепенно закрывались: в 1860 году их было всего 25, и в том же году министерский циркуляр предписал их полное закрытие.

Отныне отказ от ребенка совершался открыто, по заявлению. Незамужняя мать, которая выражала желание воспитывать ребенка, получала пособие, равное плате кормилице в приюте. Что касается брошенных детей, о них заботились благотворительные учреждения — по крайней мере, в Париже, — и отправляли их обычно в деревню. Сиротские приюты (например, «Принц Империи») и ремесленные училища (вроде «Учеников из Отейля») появятся лишь во второй половине XIX века.

Бастард — это скандал; он задевает честь девиц, потерявших девственность, и неверных жен, угрожает безмятежному существованию семьи. Скрыть свою вину, свой греховный плод становится навязчивой идеей женщин и заботой их окружения. Матери часто помогают своим дочерям скрыть позор, но всегда находится кто–то — соседка, служанка или даже кто–то из родственников, — кто придаст гласности настоящее положение дел. Для возбуждения уголовного дела иногда достаточно слухов.

Некоторые женщины — по убеждению ли, из нежности ли — оставляют ребенка себе. Часто они доверяют его своим родителям в надежде, что окружающие все забудут или удастся найти мужа, который усыновит малыша. Явление, достаточно распространенное в народной среде, сравнительно спокойно относящейся к незаконнорожденным детям, в обеспеченных слоях общества вызывает разного рода сделки. Выдать замуж одинокую мать — непростое дело, для его успешного завершения требуются компенсации, в частности финансовые. Такова история молодой аристократки Марты, забеременевшей от конюха. Вся семья бросается на поиски мужа для нее, потому что она, по ее собственным словам, физически нуждается в мужчине. Этот муж оказывается настоящим животным: он живет за ее счет, бьет ее, безусловно, пользуясь ее «виной». В конце концов она подает на развод, снова вызвав недовольство близких. Ребенок, отданный кормилице, умирает в возрасте четырех или пяти лет, и никто особенно не сожалеет о его смерти. По правде говоря, смерть — обычная судьба бастарда, нежеланного, заброшенного, нелюбимого. В среднем, по статистике, в год умирает до 50% внебрачных детей, и понадобится кризис рождаемости при Второй империи, чтобы государство обратило внимание на этот впустую растрачиваемый потенциал и изменило свое отношение к проблеме. Помощь одиноким матерям знаменует появление семейной политики, естественно, без их оправдания и реабилитации. В учреждениях, созданных для помощи незамужним матерям, к ним относятся с презрением, а семьи зачастую изгоняют их.

«Плохое рождение» — это неискупимый грех и несмываемое пятно на несчастном бастарде. Не имеющий легального статуса ребенок подвергается сильнейшей эксплуатации и унижению. В деревнях Жеводана он получает обидные клички. Общество видит в подкидышах преступников и относится к ним соответственно. Незаконнорожденные дети из сиротских приютов направляются прямиком в исправительные колонии. Далее этих «детей полка» ждет армия, и очень многие из них погибнут в дни Коммуны и на I Мировой войне.

Тайна «плохого рождения» так тяжела, что многие автобиографии, кажется, написаны для того, чтобы скрыть ее. Так, Ксавье–Эдуард Лежен — Калико[133] — написал плутовской роман, чтобы завуалировать то, что потомки узнали из его метрики. Сколько же детей, с большим опозданием узаконенных, слишком поздно узнали тайну своего появления на свет, живя в неведении и подозрениях, которые неизменно вызывает молчание.

В начале XIX века Аврора Саксонская — мадам Дюпен — без проблем воспитала внебрачного ребенка своего сына Мориса; Ипполит Шатирон всю жизнь считался сводным братом Жорж Санд (наследство, конечно, ему не полагалось). С этой точки зрения нравы ужесточились. Вероятно, отчасти сокращение количества внебрачных рождений можно объяснить бдительным отношением к добрачным связям и увеличением количества признанных детей.

Изъяны и кровь

Усиление представлений о семье как о генетическом капитале вызвало в обществе тревогу по поводу брачных союзов и рождений. На родителях ребенка с какими–то отклонениями лежит тень вины. Разного рода научно–популярные журналы полны изображениями и историями уродцев. La Nature, например, специализируется на описании рождений странных существ, уродства которых пугают тем более, что непонятна их причина: не являются ли они проявлением каких–то скрытых пороков? Ярмарочные павильоны и анатомические музеи — как, например, музей доктора Шпитцнера[134] — привлекают толпы заинтригованных зевак. Физические недостатки вызывают отвращение и отторжение, как если бы они были расплатой за какие–то грехи. Отсюда — смущение и ненависть, которые подчас испытывают к незаконнорожденным детям. Мадемуазель де Шантепи, состоявшая в переписке с Флобером, поведала ему историю Агаты, с которой ужасно обращались родители из–за ее уродства. «Лицо у нее было нормальное, но огромная голова на маленьком тельце смотрелась ужасно». Ее били, унижали, заставляли ходить босиком и в конце концов сдали в психиатрическую лечебницу (письмо от 17 июля 1858 года).

Сифилис — и, следовательно, секс — вот главная причина всех этих уродств. Отсюда — тщательное изучение здоровья будущих супругов и стыд, даже гнев, если обнаруживается какой–то тайный порок. Идут пересуды среди родственников, и в конце концов история загоняется на дальний план картины семейной жизни, что в дальнейшем сильно интригует потомков. Так, в переписке, которую изучала Каролина Шотар–Льоре, мать центрального персонажа, некая Эмма Бро, не получившая приданого и неудачно вышедшая замуж, восстала против мужа: стала упрекать его в какой–то «постыдной болезни» й отказалась спать с ним; как–то, в момент отлучки супруга из дома, выставила на всеобщее обозрение постельное белье — как символ супружеской неверности. В дальнейшем она покинула дом супруга и начала судиться с ним по поводу опеки над тремя детьми, которых муж отобрал у нее и отправил в Бельгию. В конечном счете она уединилась в своем доме в Рошфоре, где и умерла в полубезумии. В благополучной семье ее сына Эжена, стремившейся к стабильности и гармонии, мать едва упоминали.

Биологическое несчастье, о котором пишет Золя в эпопее о Ругон–Маккарах, — это новая форма бесчестья и источник конфликтов.

Безумие

Не меньший ужас вызывают душевные болезни, которых в XIX веке, по мере развития клиники, становится все больше. Девушка «со странностями» может напугать претендентов на руку и сердце ее сестер. Ее стыдятся, она бросает тень на нормальность отношений в семье. В деле Адель Гюго вызывает удивление в первую очередь единство семьи (за исключением матери) в деле нейтрализации этой ненормальной, способной бросить тень на славу великого человека, и в выдвижении какой–то версии происходящего для любопытствующих.

Преступность не всегда — по крайней мере, не во всех формах — является предметом скандала. Границы допустимого со временем меняются и зависят от социальной среды. Современные португальские крестьяне снисходительно относятся к преступлениям на почве страсти, но категорически не приемлют воровства или, более того, нищенства (например, в Фателе[135]). Местные кодексы чести необязательно соответствуют закону. Грабежи в XIX веке распространены повсеместно, и органы власти отступают перед их натиском. Власти попустительствуют малолетнему грабителю, женщине, собирающей хворост, даже браконьерам. В городах в первой половине XIX века матери бедных семейств побуждают детей просить милостыню и даже воровать. Народная мораль, направленная на выживание группы, занимает примиренческие позиции. Все это продолжается до тех пор, пока не затрагиваются интересы мелкой буржуазии, требующие уважения к закону и хороших манер. Дебошир, алкоголик, нищий, человек, погрязший в долгах, игрок, хулиган становятся нежелательными соседями и подвергаются всеобщей хуле. Занимать деньги теперь стыдно: отец семейства должен серьезно относиться к финансовым вопросам. Недисциплинированный наследник подвергается суровым санкциям со стороны семьи. На семейном совете было принято решение установить опекунство над Бодлером, признанным недееспособным; его переписка с матерью, мадам Опик, — это бесконечные жалобы на финансовые трудности и вечные конфликты с адвокатом, призванным выплачивать ему ренту. В остальном же буржуазные приличия требуют не возбуждать разговоров о себе — идеал скромной посредственности. Эксцентричность — разновидность скандала.

Еще больше, чем само правонарушение, пугает наказание: вмешательство жандармов, арест, заключение, судебный процесс. Постепенно тюрьма в представлении общества становится знаком бесчестья.

К мошенничеству, подлогу, в особенности в отношении государства, отношение более чем снисходительное. Разорение, напротив, воспринимается не только как личное поражение, но как моральное падение. Цезарь Бирото приносит себя в жертву во имя искупления; «исправление» — награда за его веру; его реабилитация имеет религиозный смысл. В XIX веке самоубийства на почве разорения — не редкость. Филипп Лежён показал, что разорение — распространенный повод для написания автобиографии с целью оправдаться перед потомками. Очень антикапиталистически настроенные, женщины из буржуазных семей Севера с удовольствием захлопнули бы дверь перед банкротом, заподозренным в спекуляциях или в неправедной жизни. Понадобится учреждение анонимных акционерных обществ, чтобы разделить семью и предприятие и освободить капитализм от предрассудков чести.

Постыдный секс

Центром сексуальности, которой в XIX веке все так интересуются и к которой создают научные подходы, становится семья, именно она устанавливает ее правила и нормы, причем сама часто оказывается обделенной: изначально священником, но еще в большей мере — врачом, экспертом в области сексуальной идентичности, свидетелем трудностей, распространителем новейших правил гигиены. Правда, к помощи врача в XIX веке прибегают еще с большой осторожностью.

Контроль над сексом со стороны семьи обычно осуществляется негласно. Нам об этом известно довольно мало — в частности об инцесте, который, согласно Фурье («Новый мир любви»), был обычным делом. Терпимое отношение к сексуальным преступлениям варьируется в зависимости от среды, возраста и совершенных действий. Без сомнения, именно здесь неравенство мужчин и женщин проявляется сильнее всего. Сексуальные подвиги — неотъемлемая часть мужественности. Насилие над женщинами и в особенности над девушками в Жеводане, например, остается практически безнаказанным, как и над детьми — лишь бы никто ничего не видел. Во второй половине XIX века началось уголовное преследование за такие преступления: на проблему наконец обратили внимание. В конце века генеральный прокурор осудил терпимость по отношению к сексуальному насилию.

Объектами усиленного внимания стали два типа сексуальности — подростковая, которая рассматривается как опасность не только для самого подростка, но и для общества: подросток в стадии полового созревания — потенциальный преступник; и женская: женщины всегда считались источником всех несчастий. Постоянная причина тревоги, женская сексуальность контролировалась Церковью — ей принадлежала главная роль в этом вопросе. Огромное количество религиозных организаций следило за невинностью девушек. Светские балы не приветствовались. «Только не вальс», — говорил Каролине Брам ее духовник. В народной среде девственность считалась капиталом и охранялась отцом или братьями, сопровождавшими девушек на деревенские праздники, где насилие не было редкостью.

Однако самый страшный грех — это супружеская неверность женщины. К мужскому адюльтеру относились практически равнодушно, если только это не было нескрываемое сожительство, к которому отношение было сугубо негативным; если же любовница приводилась в супружеский дом, это преследовалось по закону. Во всяком случае, если дамы из буржуазной среды часто не знали об изменах мужей, то в городских низах женщины были лучше информированы — улицы полнились слухами. Они эмоционально возмущались поведением мужей, особенно если считали себя обделенными в финансовом плане и беспокоились о благосостоянии детей. Судебная газета La Gazette des tribunaux публиковала их гневные обвинения в адрес неверных мужей и их «шлюх». К концу века грозным оружием обманутых жен иногда становилась серная кислота.

Женская неверность — зло абсолютное, против него у мужа есть все права, по крайней мере так было в начале и первой половине XIX века. В дальнейшем — Ален Корбен это демонстрирует — наблюдается тенденция к равенству, что выражается через более умеренные приговоры судов.

Формы конфликтов

Большинство конфликтов улаживаются в лоне семьи. Правила приличия, сдержанность, боязнь пересудов, одержимость респектабельностью заставляют скрывать конфликты и делать из них, можно так сказать, основу семьи. Ничего не показывать посторонним, избегать их вмешательства, «не выносить сор из избы» — вот правила крестьянской и буржуазной морали, которые укрепляют границу между «нами» и «ими»: внешний мир всегда таит в себе опасность. В рабочей среде скрывать свои тайны труднее: здесь не хватает стен и лесов. «Лежа у себя в постели, я слышал все, что происходило у X.», — говорил один свидетель преступления. Из всех социальных слоев рабочие находятся в наиболее уязвимом положении; вероятно, именно по этой причине они с такой неохотой рассказывают о себе.

При возникновении конфликта в некоторых семьях устраиваются настоящие судилища, от виновника скандала требуют компенсацию или выгоняют его из семьи. Также создаются противоборствующие партии и кланы, родственники перестают разговаривать между собой и ходить друг к другу в гости. Приходится вести себя очень дипломатично и следить за всем, вплоть до того, кто с кем рядом будет сидеть за обедом. Примирение часто случается на похоронах — смерть не только разлучает, но и сближает. Некоторые родственники — обычно холостяк–дядюшка или незамужняя тетушка–проводят жизнь, отслеживая все перипетии семейных интриг и легенд. Иногда никто даже не знает, с чего началась вражда между ветвями семьи. Набожные души стремятся к восстановлению разбитой семейной гармонии, потому что всем хочется оставить в памяти потомков образ безмятежной семьи, как на старых фотографиях.

Насилие

В буржуазных семьях физические столкновения встречаются редко, здесь предпочитают более изощренные, но не менее разрушительные действия: стратегию крота или паука, изнутри ломающую чью–то солидную репутацию. Крайняя мера этой тайной борьбы — яд; развитие производства токсических веществ — мышьяка, фосфора — облегчило задачу многим. «Это преступление прячется в темноте, вползает в дома, приводит общество в ужас, своей изощренностью бросает вызов науке, вызывает робость и смятение у присяжных; год от года этих преступлений становится все больше. Имя им — отравление», — пишет в 1840 году доктор Корневен. Молва приписывает эти преступления женщинам, скрытным от природы и погруженным в домашние хлопоты. Мари Лафарж, осужденная в 1838 году за отравление мужа, не отвечавшего ее представлениям об идеале, — преступление, в котором она так и не созналась, — прототип прекрасных отравительниц, которых свекрови подозревают в убийстве любимых сыновей. Судебная статистика такова: в 1825–1885 годах было возбуждено 2169 уголовных дел об отравлениях, жертвами которых стал 831 человек; было осуждено 1969 человек, из них 916 мужчин и 1053 женщины. Доля женщин составила 53%, что действительно значительно превышает средний уровень женской преступности — около 20%. Больше всего таких преступлений было совершено в период между 1840 и 1860 годами, а дальше цифры пошли на убыль. Даже в самый острый период — ничего с общего с тем, что было в воображении общества.

В сельской местности и в рабочей среде драки между братьями и кузенами — удобный и действенный способ сведения счетов. Бить жену — прерогатива мужчины. Побои и плохое отношение со стороны мужа — причина 8о% заявлений о раздельном проживании. Еще больше, чем неверных жен, бьют женщин расточительных и плохих хозяек. Мужья, часто пьяные, возвращаясь с работы, бьют их смертным боем. «Обед не готов, печь нетоплена», — смущенно оправдывался обвиняемый, забивший жену до смерти.

Это классическая сцена из жизни простой семьи. Жоэль Гийе–Мори исследовала сотню убийств из ревности, совершенных в Париже в конце XIX века. Они почти всегда совершались мужчинами, как правило, молодыми. Они убивали жен, чтобы «отомстить за свою поруганную честь». «Ты моя жена. Ты мне принадлежишь». Как следствие — «я тебя убиваю». В данном случае речь идет о женщинах, замужних или нет, которые действительно сопротивляются, отказываются заниматься сексом с мужчиной, который им не нравится, заводят любовника, сбегают. Эти женщины чрезвычайно Энергично и прямолинейно требуют права на свободу передвижения и выбора; они говорят о своих желаниях, жалуются на неверных, грубых мужей, импотентов или, наоборот, сексуальных тиранов. «Это был ад», — говорит одна из них. Они требуют телесной неприкосновенности, но платят за свой протест очень дорого, иногда жизнью.

Женщина — главная жертва любого домашнего насилия. Вот история Луизы Праде, любовницы Флобера, которую выгнал муж: «У нее отняли детей, лишили всего. Она живет в меблированной комнате на 6000 франков в год, без прислуги, в нищете» (письмо Флобера, 2 мая 1845 года). Тот же Флобер рассказывает о женщине из рабочей среды, имевшей любовную связь с именитым жителем Руана. Муж убил ее, положил тело в мешок и бросил в воду. За это преступление он получил всего четыре года тюрьмы. Расчлененное тело женщины — популярный сюжет газетного раздела «Происшествия» — наглядно иллюстрирует реальность XIX века: ярость по отношению к женщинам, эмансипация которых не принимается.

Месть

В народе по–прежнему широко распространена внутри– и межсемейная частная месть. Анна—Мария Зон, изучавшая юридические архивы второй половины XIX века, обнаружила уголовные дела, возбужденные по поводу преступлений, совершенных почти исключительно в простонародной среде. Луи Шевалье описал интенсивность драк в Париже в первой половине XIX века. Окрестности кабаков, танцевальных залов, где дрались из–за девицы (как правило, жертвами этих нападений становились итальянцы, слывшие великими соблазнителями), пустыри, городские окраины — вот места, на которых сходились хулиганы, чтобы свести между собой счеты. Если же вмешивалась полиция, противники выступали против нее единым фронтом. Участие посредников для выяснения такого рода отношений не требовалось.

В сельской местности вендетта в чистом виде не существует больше нигде, кроме Корсики. Тем не менее статистика убийств и административные доклады позволяют очертить «регион мести»; сюда входит вся южная часть Центрального массива: Велэ, Виваре, Жеводан. Некоторые ученые относят эту местность к регионам с патриархальным типом общества. Э. Клавери и П. Ламезон изучили огромное количество уголовных процессов и продемонстрировали разнообразие механизмов мести, рост напряженности в обществе, вызванный экономическим упадком. Как следствие общей подавленности — внезапно летящие в голову камни, эпидемия поджогов, драки со смертельным исходом и непонятное оцепенение.

В то же время авторы указывают и на участившиеся обращения за помощью в полицию. На смену частным потасовкам приходит закон. Место поджогов и драк постепенно занимают жалобы в полицию. Однако обращение в суд пока вызывает сомнения, люди смутно осознают, что благодаря судебному разбирательству все их тайны станут достоянием гласности. Возникают попытки «примирения», «полюбовного соглашения». Если они не имеют успеха, процедура идет до своего логического завершения. Признание человека уголовником, повестка в суд, заключение, к которым раньше относились безразлично, даже с некоторой бравадой, теперь считаются бесчестьем и могут служить поводом для мести. Жалобы в суд, эти свидетельства индивидуализации мировоззрения, способствуют развитию юридического аппарата и погружению этого аппарата, некогда направленного вовне, в глубь народных проблем.

Право на частную месть, частично признаваемое судами присяжных рассматриваемой эпохи, по крайней мере по отношению к убийствам неверных жен из ревности, все менее признается криминологами начала XX века: они видят в этом праве проявление примитивности, безумия, «отрицания закона, возврата к варварству и животному состоянию», по словам Брюнетьера, выразителя просвещенного мнения (Revue de Deux Mondes, 1910).

Преследование обидчика по закону

В подаче жалобы, разумеется, нет ничего нового. Ив и Николь Костан изучили обращения за юридической помощью в Лангедоке в Новое время. Мишель Фуко и Арлетта Фарж описывали обращения родственников нарушителей спокойствия к помощи полицейского комиссара и к письмам с печатью, чтобы восстановить пошатнувшееся равновесие жизни семьи. В XIX веке этот тип взаимоотношений с юриспруденцией продолжается двумя путями: исправлением под эгидой отца и изоляцией по психиатрическим мотивам (по закону от 1838 года).

Исправление под опекой отца — мера малораспространенная: больше всего предписаний —1527 — было выдано в 1869 году. Тем не менее между 1846 и 1913 годами под опекой отца находилось не менее 74 090 молодых людей. Наибольшее распространение это явление получило в департаменте Сена и в частности в Париже (75% предписаний, выданных в 1840–1868 годах, 62%‑в 1896–1913‑м). Первоначально инструмент в руках обеспеченных слоев общества, исправление под опекой семьи становится все более популярным, декрет от 1885 года освобождает бедные семьи от расходов на содержание; в 1894–1895 годах доля заявок на работы, связанные с физическим трудом, составляла 78%. Шокирующая деталь — доля девиц, находящихся на исправлении: 40,8% в 1846–1913 годах, что является очень высоким показателем (в 1840–1862 годах доля молодых возмутительниц спокойствия составляла 16–20% от общего числа нарушителей, в 1863–1910‑м — 10–14%). Отцы опасаются беременности дочерей и следят за их поведением: девственность по–прежнему является капиталом, и ее сохранение — веский мотив для изоляции девицы.

Исправление под опекой отца было предметом ожесточенных споров между защитниками авторитета отца и сторонниками «интересов ребенка», которые обвиняют семейную среду. Среди них — юрист–католик Бонжан, основатель Общества тюрем и журнала La Revue pénitentiaire, автор работы «Восставшие дети и виновные родители» (1895). В конце века становится достоянием гласности ужасное отношение к детям со стороны потерявших человеческий облик родителей. Несмотря на законы от 1889 года (о лишении родительских прав) и от 1898 года (о плохом отношении к детям), исправление под опекой отца остается в силе, постепенно сходя на нет, — вплоть до 1935 года, когда постановление, имеющее силу закона, отменило тюремное заключение, но поддержало идею трудоустройства, что было разумно с точки зрения плачевного состояния, в котором находилась исправительная система. Бернар Шнаппер подчеркивает чрезвычайно медленный темп эволюции в этой сфере, которую можно объяснить консенсусом по принципам власти между общественным мнением и юристами, находящимися в нерешительности. Тем не менее эти изменения указывают на отступление privacy под натиском государства и воздействие на семью во имя интересов ребенка как социального существа.

Изоляция душевнобольных

Закон от 1838 года позволяет семьям изолировать не только потенциально опасных сыновей и дочерей, нежеланных детей или нарушителей порядка, но и психически больных. Нет никакой связи между сумасшедшим домом и тюрьмой — наоборот, разница огромна: речь идет об изоляции по медицинским показаниям, а не вследствие правонарушений. Ни одно должностное лицо не может выдать предписания на помещение под замок без медицинского свидетельства. Робер Кастель настаивает на этом новшестве. С другой стороны, справка может быть выдана врачом в связи с девиантным поведением и никакой душевной болезни на самом деле нет, но это уже другой вопрос.

Примеры такого извращения фактов — уже упоминавшаяся история Клемане де Серийе, которую муж под надуманными предлогами обострения таинственной болезни с помощью своей семьи засадил в психбольницу ради финансовой выгоды; случай Эрсили Ру, сводный брат которой в целях получения наследства в 1854 году добился ее «добровольного помещения» в лечебницу–якобы образ жизни этой независимой художницы, искавшей одиночества, был следствием «острой навязчивой идеи», подтвержденной справкой от доктора Пеллетана. Женщине это стоило четырнадцати лет психбольницы. Или история мадам Дюбур, изолированной мужем за то, что она отказывалась от выполнения супружеского долга (в конечном счете он ее убил). Упомянем также Адель Гюго и Камиллу Клодель[136], изоляция которых — результат стремления семьи сохранить репутацию великого человека.

Весьма интересна классификация женских психических заболеваний, описанная Янник Рипа (Ripa Y. La Ronde des Folles. Paris, 1986). Разного рода излишества и эксцессы, в частности любовная страсть, особенно запретная, — любовь к отцу, лесбийская любовь, даже любовь к мужчине моложе себя, а также стремление женщины самостоятельно принимать решения и, наконец, такое заболевание, как клиторизм, — все это ненормальность. «Любая женщина рождена на свет, чтобы чувствовать, а чувства — это почти истерия», — пишет Трела[137]. Для автора книги «Здравое безумие» (1861) сексуальные расстройства и семейные неурядицы — главный источник слабоумия, в то время как гармония в семье — гарантия разумного поведения.

Безумие–это также результат настоящего семейного горя. Среди душевнобольных множество брошенных любовниц, женщин, неудачно вышедших замуж, обманутых жен, матерей, потерявших детей. Мужские душевные болезни в большей мере связаны с публичной или профессиональной жизнью. Банкротство, растрата, игра — вот наиболее распространенные причины мужских ментальных проблем. Не надо, впрочем, забывать, что пациенты–мужчины составляют в психиатрических лечебницах большинство.

В любом случае, даже если правоохранительные органы продолжают помещать нарушителей общественного порядка в психбольницу в целях коррекции поведения, главной причиной попадания туда были и остаются драма в частной жизни и семейный конфликт, и окончательное решение остается за врачом.

Раздельное проживание и развод

Существуют и менее болезненные средства разрешения конфликта для пары, жизнь которой не сложилась. При невозможности развода, отмененного в 1816 году и восстановленного только в 1884‑м, это раздельное проживание. Эволюцию и характер этого явления с 1837 года (с которого ведется статистика) по 1914‑й изучил Б. Шнаппер. Вот что мы видим. Во–первых, это были лишь эпизоды — 4000 в год около 1880 года, то есть 13 на 1000 браков; после 1851 года, когда был принят закон о бесплатной юридической помощи для малоимущих заявителей, наблюдался некоторый рост. Раньше эта процедура была доступна лишь буржуазии, теперь же она демократизмруется: 24% заявителей — «рабочие, прислуга, домработницы» в 1837–1848 годах и 48,8%‑в 1869–1883‑м. Во–вторых, подавляющее большинство заявителей — женщины (от 86 до 93%). Как правило, это женщины в возрасте, матери семейств, имеющие за плечами опыт долгих лет брака; женщины, измученные не столько изменами мужей, сколько плохими отношениями с ними. «Раздельного проживания просит избитая, а не обманутая женщина». Еще одно наблюдение: раздельное проживание нашло наибольшее распространение на Севере Франции, где много городов и промышленных центров. В целом это признак модернизации, как и разводы, количество которых с 1896 года растет. Наконец, упомянем расширение спектра мотивов, по которым становится возможно раздельное проживание, что отмечает издательство Dalloz, специализирующееся на выпуске юридической литературы: юриспруденция помогает изменить нравы.

У развода много общего с раздельным проживанием: 8о% инициаторов — женщины, причины те же (жестокое обращение, оскорбления в 1900 году составили 77%); есть некоторые социальные различия: на развод подают в основном представители свободных профессий и служащие. Одно из завоеваний Великой французской революции, развод был популярен среди городских женщин. Бональд и другие ультрароялисты настояли на упразднении этого права в 1816 году. Радикалы (например, Альфред Наке[138]) сделали восстановление права на развод основным пунктом своей программы и, в союзе с оппортунистами, в 1884 году поставили этот вопрос на голосование в парламенте. Безусловно, неравенство супругов остается весьма значительным: мужчины могут представлять в качестве доказательств компрометирующие письма» полученные их супругами, тогда как женщины не имеют такого права. Возникает вопрос о тайне переписки. «Каналья» и «злодей» — более сильных оскорблений со стороны женщины быть не может, тогда как мужу допустимо называть жену «коровой» и «свиньей». Тем не менее по закону от 1904 года разведенные супруги могут жениться на своих любовницах и выходить замуж за любовников, а по закону от 1908 года после трехлетнего раздельного проживания один из бывших супругов может заявить о факте развода. Эти юридические акты либерализируют процедуру развода, что вызывает скандал среди противников–консерваторов с Полем Бурже во главе. Несмотря на заговор молчания со стороны католической церкви и в целом неблагоприятное общественное мнение, развод, оставаясь явлением маргинальным (15 000 случаев в 1913 году), постепенно становится частью жизни. Вопреки представлениям о святости брака утверждая права супругов на любовь и счастье или хотя бы на мир в семье, он ведет к тому, что брак становится добровольным союзом.

Чтобы прийти к этому, потребовались огромные изменения в умах и наступление Республики в борьбе за светскость, в особенности же — действия феминисток и их союзников. Начиная с Клэр Демар и Жорж Санд, которая в первых своих романах «Индиана» и «Лелия» выступает за развод, и заканчивая Марией Дерэм[139] и Юбертиной Оклер[140], требования остаются теми же, усиливаясь в смутные времена — например, в начале Третьей республики. В 1873 году Леон Рише[141] издает свою работу «Развод» и начинает кампанию за ревизию Гражданского кодекса. В 1880 году Олимпия Одуар и Мария Мартен[142] создают «Общество друзей развода», рупором которого становится журнал Le Libérateur. В 1880–1984 годах кампания велась очень интенсивно.

Однако к концу века деятели феминистского движения стали опасаться, как бы неравенство полов не превратило развод в оружие в руках неверных мужей. «Мужчине быстрее, чем женщине, наскучивает любовная связь», — писала Маргарита Дюран[143] в своей газете La Fronde. Она предостерегает от развода по желанию лишь супруга — это может привести к тому, что немолодые женщины будут брошены мужьями на законных основаниях. Социальная незащищенность женщин требует гарантий от одиночества, поэтому следует пересмотреть Гражданский кодекс. Начиная с 1880 года Юбертина Оклер вмешивалась в церемонию бракосочетания, обращаясь к молодым супругам: «Граждане, вы только что дали клятву перед человеком, который представляет здесь Закон, но то, в чем вы поклялись, противоречит здравому смыслу. Женщина, будучи равной мужчине, не должна подчиняться ему» (6 апреля 1880 года, мэрия XV округа Парижа).

Понадобится целый век, чтобы ее слова были услышаны.

МАРГИНАЛЫ: ХОЛОСТЯКИ И ОДИНОЧКИ

Мишель Перро

Семейная модель в XIX веке является абсолютной нормой жизни, она навязывается всем институциям и индивидам и создает широкий простор для произвола в отношении тех, кто по каким–то причинам живет по–другому, — вплоть до лишения их права на частную жизнь. Значительную часть тех, кто постоянно или временно, по собственному желанию или по стечению обстоятельств, живет не по правилам, составляют холостяки и одиночки. Иногда они берут за образец отсутствующую семью: у балерин есть «оперная мамаша», которая подыскивает им «отца» — покровителя в «доме» танца; в исправительной колонии Меттре неподалеку от Тура каждая группа представляет собой «семью», состоящую из «братьев», двое из которых — «старшие». В других случаях они изобретают собственный, альтернативный образ жизни. «Будь проклята семья, которая размягчает сердца смельчаков, толкает на подлости и компромиссы, которая окунает вас в океан слез», — пишет Флобер, этот «кузен» денди, Луи Буиле (5 октября 1855 года), предвосхищая слова Андре Жида: «Семьи, я ненавижу вас!»[144]

При отсутствии семьи в частной жизни человека существует лишь он сам и «общество»: самовлюбленный индивид (Стендаль); бесконечное количество связей в публичном пространстве; средневековая или аристократическая ностальгия по ушедшему до–семейному миру; или, наоборот, передовое поведение.

Жизнь в закрытых учреждениях

В XIX веке в учреждениях для холостяков — образователь ных, исправительных, социального обеспечения и т. д. — усиливается принцип сегрегации по половой принадлежности. Прибегают они к помощи волонтеров или нет (монастыри, семинарии, в некоторой степени — казармы), эти учреждения основаны на армейском порядке. Изоляция от внешнего мира, постоянная слежка с целью помешать возникновению каких бы то ни было горизонтальных связей, способных породить половые извращения и свержение установленного порядка, — в основе всего этого лежит глубокое недоверие к словам, телу и полу подчиненных, особенно по ночам. Идеально было бы поместить всех в камеры — боксы, как говорят в интернатах на английский манер. Но материальные условия этого не позволяют. В тюрьмах пытались ввести систему одиночных камер начиная с 1840‑х годов; закон от 1875 года делает их обязательными, но остается лишь на бумаге. Инквизиторский взгляд надзирателя шарит повсюду. Отметим, что в XIX веке изоляция — это основной метод лечения психических заболеваний (см. Гоше и Свэн). «Дух подозрения пришел в мир», — говорит Стендаль.

Конечно, надо избегать сомнительных обобщений. Сходство между всеми этими заведениями лишь формальное. Существует большая разница в зависимости от того, идет ли или нет речь о выборе, даже о призвании. В этом случае подчинение дисциплине происходит добровольно, она принимается, усваивается и становится правилом. Монастыри XIX века, которые описывает Одиль Арно, проникнуты очень двойственной духовностью, которая жестко разграничивает тело и душу, принцип, согласно которому надо заставить замолчать зло, забыть его и наказать физической и моральной аскезой, вплоть до смерти этого «Другого», который мешает слиянию с Богом. Умереть в молодости, как Тереза из Лизьё[145], — мечта многих набожных юных девиц, иногда поддерживаемых матерями. Набожность, однако, не исключает искушения, страстей, таящихся в тайниках души. Внутри монастырской ограды также существуют границы, разделяющие публичное и частное. Каждая деталь, каждое слово, малейший шум становятся там очень заметны. «В семинарии даже яйцо всмятку можно съесть так, что это будет свидетельствовать об успехах на пути к благочестию», — говорит критически настроенный Стендаль. Жюльен Сорель решил создать себе совершенно новый характер и «с трудом заставил себя поднять глаза»[146].

Если же заточение вынужденное, то защита privacy — это непрерывная борьба. Бороться приходится за все — за время, за личное пространство, за возможность ускользнуть от контроля учителя или тирании со стороны группы; Валлес с восторгом вспоминает «крошечный закуток в углу дортуара, где учителя могут в свое свободное время уединиться, чтобы поработать или помечтать» («Инсургент»). Иногда «узникам» удается завязать дружеские отношения, что позволяет избежать одиночества и помогает совместными усилиями противостоять властному вторжению. Разрабатывается целая тактика, при помощи которой можно обойти строгие правила с их четким временным распорядком, придумываются укромные места, где можно «спрятаться»: темные углы и в особенности туалеты, которые во всех закрытых учреждениях представляли собой «свободную гавань», впрочем, весьма подозрительную с точки зрения начальства. Появляется целая азбука жестов: за спиной учителей передаются записки, создается свой особый язык интернатов и тюрем; эти жесты и слова позже становятся частью интернатской и тюремной субкультуры (см. работы П. О’Брайен). В закрытых учреждениях складываются компании, плетутся заговоры, завязываются разного рода дружбы. Лица противоположного пола–предмет страстных мечтаний или сублимации, поэтому скрытые или явные гомосексуальные отношения здесь не редкость. Все желания в этом мире принуждения чрезвычайно остры. Запретный плод — в данном случае чтение, вкусная еда, ласки — как известно, сладок, до такой степени, что экзальтация подчас доходит до исступления. Конечно, бывает, что необходимость все время подчиняться с течением времени вызывает привыкание и потерю чувствительности. Симона Буфар вспоминает «пенитенциарный холод», охватывающий узника до такой степени, что у него пропадают любые желания и способность их удовлетворить. Эрвин Гоффман проанализировал «потерю автономии», царящую в психиатрических лечебницах и, шире, во всех закрытых учреждениях, и уход несчастного заключенного в себя, что ставит под вопрос его адаптацию к жизни во внешнем мире.

Мы не будем здесь рассматривать аспекты частной жизни тех, кто по каким–то причинам находится в изоляции: об этом мало что известно, так как доступа для наблюдателя и, следовательно, историка к этим сведениям нет. Нюансы все равно невозможно было бы передать. Даже если учащиеся сравнивали свой интернат с тюрьмой — как, например, Бодлер или Валлес, — все же сходство весьма относительно. Различные «тоталитарные» учреждения похожи друг на друга лишь внешне. Следует увидеть все их многообразие и историчность: какие из них наиболее проницаемы для образа частной жизни, принятого во внешнем мире? В случае с отменой телесных наказаний в школах огромную роль сыграло отрицательное отношение родителей к подобной воспитательной мере. А как обстояли дела с перепиской, с разрешением покинуть заведение, со сном и с интимной гигиеной военных или заключенных? Чем более косным был распорядок в закрытых заведениях, тем сильнее было сопротивление индивидов или групп установленным правилам.

К началу 1860‑х годов было 50 000 заключенных, 100 000 монахинь, 163 000 учащихся закрытых учебных заведений разного рода, 320 000 изолированных психически больных, около 500 000 военных, а также множество этнических групп со своими правилами частной жизни. О них тоже не следует забывать.

Холостяки

В XIX веке было мало убежденных холостяков, но множество одиночек, особенно среди женщин, овдовевших рано и подолгу живших в статусе вдов. Брачный возраст для представителей обоих полов снижается, но неравномерно. Согласно переписи населения, проведенной в 1851 году, более 51% мужчин являются холостяками, и только 35% женщин не замужем; однако среди тридцатипятилетних мужчин неженатых всего 18%, среди женщин того же возраста не замужем более 20%. Количество неженатых мужчин с возрастом снижается; меньше всего их среди шестидесятипятилетних — всего 7%; доля незамужних женщин никогда не опускается ниже 10%. В конечном счете мужчины вступают в брак чаще, чем женщины, хотя и позже, — жизнь в семье гораздо удобнее и респектабельнее. «Мне во что бы то ни стало нужна семья, — пишет денди Бодлер своей матери 4 декабря 1854 года — это единственная возможность работать и тратить меньше». Шокированный, как и Токвиль, американским стилем супружества, Гюстав де Бомон в письме к брату Ашилю от 25 сентября 1831 года выражает опасение, что это войдет в норму; «Боюсь, как бы мы не пришли к такому положению вещей, когда быть холостяком станет неприлично и только отцы семейств окажутся в безопасности». Этих отцов семейств Пеги[147] шестьдесят лет спустя назовет «героями современного мира».

Работы Жана Бори[148] пролили свет на подозрение, которое вызывают в обществе холостяки. За исключением Церкви и Ле Пле, которые оценивают их позитивно, общество считает их «бездарностями». В «Лексиконе прописных истин» Флобер приводит колкие афоризмы, характеризующие современность: «Холостяки. Эгоисты и развратники. Следовало бы обложить их налогом. Готовят себе печальную старость»[149]. Отмечено, что по отношению к мужчинам французское слово — всегда существительное; по отношению к женщинам — прилагательное. «Ларусс XIX века» упоминает «конфуз одного англичанина, который, имея скромные представления о синонимах французского языка, называл холостяками ресторанных официантов». Холостяк — это всегда самец. Незамужняя женщина — это «девица», «оставшаяся в девицах» и, что еще хуже, «старая дева», «ненормальная», «деклассированная» (графиня Даш[150]).

Холостая жизнь, временная или постоянная, у мужчин и женщин протекает совершенно по–разному. Женщина в это время с нетерпением и надеждой ждет замужества: ниже Ален Корбен пишет о молодых девушках и их затворничестве. Для молодого человека холостая жизнь полна приключений, приобретения опыта, тогда как брак — едва ли не конец жизни. Для мужчины это радостное время (по крайней мере, таким оно вспоминается): мимолетные любови, путешествия, мужская дружба, полная свобода нравов (см. письма Флобера); это время воспитания чувств и плоти, когда все позволено. Молодость проходит быстро, надо успеть пожить «на всю катушку». Только ужас перед сифилисом сделает к концу века молодых людей более разумными. Даже в народной среде существует традиция — прежде чем обзавестись семьей и пустить где–то корни, надо как следует погулять, получить профессию, поднабраться жизненного опыта.

В Париже студенты, часто плохо разбирающиеся в тайнах медицины или юриспруденции, составляют племя, природу которого трудно познать — так живучи легенды: во–первых, легенда Латинского квартала, постоянно раздираемого политическими страстями и, по крайней мере, до 1851 года находящегося под постоянным наблюдением (см. у Ж.–К. Карона[151]); во–вторых, легенда богемы, которую обессмертил Мюрже[152] и которую недавно пытался описать Дж. Сигел[153]: ее идентичность, трансформацию политических и литературных взглядов и перемещения в столице — с бульвара Сен–Мишель на Монмартр, с Монмартра — на Монпарнас.

Жизнь богемы

Богема — довольно разнородный слой общества; Мюрже выделяет в нем следующие группы: «любители» — молодые люди, «покинувшие домашний очаг», чтобы какое–то время вести жизнь, «полную приключений и зависеть от случая», а потом остепениться, и художники. Наиболее многочисленная группа художников — «непризнанные гении» — стоически живут в бедности и безвестности, пассивны и никогда не добиваются успеха. Они умирают в больницах от чахотки, «их косит болезнь, которую наука не осмеливается назвать настоящим именем, — нищета». «Соседей раздражает, что они кашляют, харкают кровью; приходится отправляться в „Шарите"»[154] (Валлес[155]). Другие — их меньшинство — добиваются успеха и признания: «Их имена можно прочесть на афишах». Среди них много художников, скульпторов, литераторов, журналистов, связанных с «малой прессой»[156], в которой публикуются карикатуры, кое–какая поэзия и «шутки».

Жизнь богемы — полная противоположность модели буржуазной частной жизни. Начать с того, что у богемной публики совершенно иное представление о времени и пространстве. Богема ведет ночную жизнь, у нее нет часов и расписаний; все ее интенсивное общение протекает в городе, в салонах, на бульварах и в кафе. Представители богемы «не могут и десяти шагов пройти по бульвару, не встретив приятеля». Главное их занятие и самое большое удовольствие — разговоры. Они живут и творят в маленьких кафе, в библиотеках, читальных залах — такое отношение к публичному пространству сближает их с народными массами. У них, вечно преследуемых кредиторами и судебными приставами, нет ни постоянного жилья, ни мебели — так, какие–то предметы. Герой Мюрже Шонар носит все свое добро с собой в карманах, «глубоких, как погреба». Они делят на несколько человек убогое жилье, которое к празднику украшают какими–нибудь безделушками или драпируют куском изысканной ткани. С презрением относясь к накоплению денег, этой добродетели «толстяков», они могут за одну веселую ночь прогулять все заработанные или одолженные деньги, часто не свои. Богема презирает собственность, у них все общее, в том числе женщины, которые переходят от одного к другому. Беспорядочные любовные связи — правило, а неверность — принцип. У Шонара целая коллекция прядей волос — шестьдесят. Гризетки и лоретки[157] берут на себя часть расходов, что делает сексуальные отношения, менее иерархичные, чем где–либо, все же неравными. В богемной среде, как и всюду, царит мужчина, даже если некоторым девицам, наиболее сообразительным, удается сделать карьеру или, по крайней мере, получить удовольствие от жизни. Есть гризетки–победительницы, «ведущие мужской свободный образ жизни» (Себастьян Мерсье), этакие Растиньяки[158] в юбке, молодость и красота которых помогают им покорить город и для которых богема — лишь временный этап жизни. «Я одна, и мне это нравится», — говорит Риголетта, героиня Эжена Сю, ниспровергающая все моральные устои.

В этой суетной жизни любовь — единственное, что нуждается в соблюдении хоть какой–то тайны. Зарождающаяся взаимная склонность изолирует пару от сообщества; половой акт требует отдельной комнаты, закрытой двери и опущенных занавесок. Любовные отношения ни с кем не делятся: в целом в них есть что–то от супружества.

Картина жизни, больше похожей на сон, чем на реальность, написанная Мюрже, не должна оставлять никаких иллюзий, однако его произведения были очень привлекательны для молодежи, особенно провинциальной. Приехать в Париж, стать писателем, поэтом или журналистом, сбежать от пошлости буржуазной жизни–мечты многих «жертв книги», о чем Жюль Валлес немного позже напишет в более пессимистичных тонах. Симптоматично, что все эти «непокорные», подвизающиеся около «малой прессы» и коллежей, по воскресеньям чувствуют одиночество: все публичное пространство занято семьями, а богема лишена удовольствия проводить время с близкими.

Денди

Дендизм — это еще более осознанная и проработанная форма отказа от буржуазной жизни, оригинальность которой продемонстрировали книги Роджера Кемпфа и Мари лен Дельбур– Дельфи. Британский по происхождению, аристократический по сути, дендизм возводит изысканность в принцип своего существования. Кодифицированный Браммелом, Барбе д’Оревильи, Бодлером, Фромантеном (Автором романа «Доминик»), он раскалывает общество. Богема тяготеет к левым, дендизм склоняется к правым. Денди, антиэгалитаристам по сути своей, хотелось бы воссоздать аристократию — безусловно, не в смысле денег или происхождения, но аристократию на основе темперамента и стиля. Денди нельзя стать — им можно только родиться.

Человек публичный, актер на подмостках театра городской жизни, денди прячет индивидуальность под маской, которую невозможно было бы разгадать. Денди склонен к иллюзиям и маскарадам, отлично разбирается в деталях и аксессуарах (перчатках, галстуках, тростях, шарфах, шляпах…). Гонкуры смеялись над Барбе и над «карнавальным костюмом, в котором он разгуливал круглый год». Денди — это «человек, который носит одежду. <…> Он живет, чтобы одеваться» (Карлейль). Туалет — одно из главных его занятий: Бодлер уверял, что никогда не проводит за этим занятием меньше двух часов в день. Но, в отличие от придворных прежних времен, денди одержим чистотой белья и собственной кожи. Барбе принимает ванну каждый день, а когда заболевший Морис де Герен[159] должен был вернуться в замок Кайла, самой большой проблемой его сестры Эжени была нехватка воды и отсутствие туалетной комнаты.

Все это предполагает праздную жизнь с доходами, позволявшими не работать. Безусловно, гораздо более обеспеченные, чем богема, денди тем не менее не были очень состоятельными людьми. Презрение к деньгам как к цели, вкус к показной роскоши и к игре, но в то же время согласие на риск и возможность аскезы являются частью их морали, антикапиталистической и антибуржуазной. Они ненавидят выскочек — в частности, финансовых воротил–евреев, — бизнес и семейную жизнь. Брак в их понимании — худшая из ловушек, женщины — оковы рабства. Отношения с ними должны быть поставлены на коммерческую основу. Лучше уж любовь к мальчикам. Их гомосексуальность (это слово появилось лишь в 1891 году) становится все более явной с течением времени, по мере роста влияния семьи и женщин в обществе. Явление «новой женщины» вызвало настоящий кризис мужской идентичности во всей Европе, о чем говорил Отто Вейнингер[160] в главной своей работе «Пол и характер» (1903), и проявлением этого, безусловно, является распространение педерастии. Об этом свидетельствует и «Дневник» Эдмона де Гонкура после 1880 года. «Презрение к женщине» или, по крайней мере, к «женскому», которое декларирует Маринетти в «Манифесте футуризма» в 1909 году, является одним из постулатов дендизма; не женоненавистничество, но именно «презрение к женщине», по выражению Роже Кемпфа[161]. «Женщина — это антипод денди: она естественна, иначе говоря, отвратительна» (Флобер). Кроме того, денди отказываются иметь детей, мысль о них невыносима для этих пессимистов и врагов всякого воспроизводства себе подобных.

Дендизм — это своеобразная этика, которая возводит холостой образ жизни и любое непостоянство в концепцию осознанного сопротивления. «Я ненавижу стадо, правила и уровень. Если хотите, я бедуин. Гражданин — никогда» (Письмо Флобера Луизе Коле от 23 января 1854 года). Праздные денди, позднее апаши — антиподы господина Прюдома[162]. Общество терпело первых, но не принимало вторых, хулиганов, выросших в предместьях и угрожавших безопасности богачей.

Одинокие женщины

Женское одиночество, будь оно добровольным, вынужденным или просто результатом обстоятельств, — всегда источник проблем, поскольку оно просто немыслимо. «Если у женщины нет домашнего очага и защиты, она не может существовать», — жалостливо говорит Мишле, которому вторит хор эпигонов: «Если и есть что–то вполне очевидное в природе, так это то, что женщина создана, чтобы находиться под покровительством: девушка должна жить с матерью, супруга — под защитой и властью мужа. <…> Женщина рождена, чтобы прятать свою жизнь» (Симон Ж. Работница). Вне дома и брака ей нет спасения.

Бесстыдница, живущая за счет своих прелестей, или никому не нужная дурнушка, одинокая женщина не заслуживает доверия, ее осуждают, над ней насмехаются. Старый холостяк–человек с причудами; он скорее забавен, чем жалок. Чахлая старая дева пахнет прогорклым. Позор этому «бесполезному существу» (Бальзак). Сварливость, злословие, интриги, истеричность, недоброжелательность — качества, присущие кузине Бетте из одноименного произведения Бальзака (1847). Она как городской паук, вобравший в себя все стереотипы. Лишь в XX веке под влиянием феминизма и писателей (например, Леона Фрапье) отношение к одинокой женщине изменится и она, наконец, получит право на одиночество.

Тем не менее одиноких женщин много. По результатам переписи 1851 года среди женщин старше пятидесяти лет одинокие составляют 46%: 12% — незамужние, 34% — вдовы. В 1896 году пропорции те же. В середине века доля одиноких женщин особенно высока на Западе, в Пиренеях, на юго–востоке Центрального массива; позже региональные различия стираются, одинокие женщины переезжают в крупные города, где устраиваются работать прислугой.

В действительности, рост количества одиноких женщин в Западной Европе начался с эпохи Средневековья. Тому есть множество причин. Во–первых, это брачные стратегии, которые задают порядок вступления в брак, и некоторые девушки исключаются из этого процесса; уход за престарелыми родителями, что часто оказывается обязанностью младших дочерей; вдовство, связанное с большей продолжительностью жизни женщин и малой распространенностью повторных браков. В буржуазной среде женщины защищены лучше, чем это было раньше, Гражданским кодексом и узуфруктом. В народной среде их судьба плачевна. Их бесконечный домашний труд никак и нигде не учитывается, временную работу трудно назвать «карьерой» (исключение составляют лишь работницы табачных фабрик), поэтому большинство женщин не имеют права на пенсию. Первые законы о пенсионном обеспечении рабочих и крестьян от 1910 года продемонстрировали их маргинальность. Лачуги и мансарды, больницы и психиатрические лечебницы забиты бедными брошенными старухами. При изучении старости, огромного пласта истории, который еще предстоит описать, следует исследовать старость мужчин и женщин отдельно.

Жизнь в одиночестве может быть также осознанным выбором, например если речь идет о религиозном или альтруистическом призвании (монахини или медсестры, сиделки, учительницы) или же если предпочтение отдается карьере, а не семье. Старшие мастера–женщины в квартале дю Солей в Сент–Этьене[163] не замужем. Их критикуют и в то же время ими восхищаются. Огромное количество незамужних женщин работает на почте. В 1880 году там работало 73% женщин старше пятидесяти лет (сто лет спустя, в 1975–1980 годах, — всего 10%). Исследования К. Дофена и П. Пезера демонстрируют, что незамужняя жизнь этих женщин была вызвана их желанием работать и быть финансово независимыми. Их коллеги–мужчины хотели иметь жену–домохозяйку, а не почтовую служащую. В XIX веке женщины могут достичь чего–то в социальной жизни, лишь отказавшись от семейной жизни. Таким образом, отсутствие семьи — это плата за карьеру.

Жили одинокие женщины в бедности. Их заработок всегда рассматривался как «дополнение» к предполагаемому семейному бюджету и всегда был ниже, чем заработок мужчины. «Женские профессии» были неквалифицированными по своей природе, как, например, шитье, которому все женщины–одиночки обязаны чуть ли не жизнью. Проводившиеся в конце века службой занятости опросы о надомном труде в сфере в высшей степени рационализированной швейной промышленности вскрыли существование целого мира одиноких женщин, прячущих свою бедность по дворам и мансардам и шьющих на своих «Зингерах» по десять–пятнадцать часов в день. «Котлета портнихи» — это кусок сыра бри, который вместе с чашкой кофе — «наркотиком» парижских работниц — составлял весь рацион бедных женщин. К тому же многие из них из кокетства предпочитают новую шаль или корсаж.

Для самых молодых мощным оружием остается соблазнение. Связь с мужчиной может подправить материальное положение, ей будет с кем заниматься сексом вне брака и к кому испытывать нежные чувства. У девушки, которая хочет устроиться на работу в универсальный магазин, директор всегда спрашивает, есть ли у нее «покровитель» — иначе, по его мнению, она не сможет сводить концы с концами. Продолжая традиции гризетки прежних времен (которой признательные студенты, ставшие сенаторами, к началу 1880‑х годов поставили памятник в парке Монтолон в Париже), многие «маленькие портнихи» или достойные служащие имеют «друга», «уважаемого» человека, обычно занимающего более высокое социальное положение. Некая Мадлен Кампана в течение пятнадцати лет поддерживает связь с врачом, за которого она, конечно же, вышла бы замуж, если бы он был свободен (Campana M., Jaubert J. La Demoiselle du téléphone. Paris, 1976), а сколько таких девушек живут мечтами, которые, не сбывшись, оставляют после себя только горечь! При этом в романах с продолжением, на которые эти девушки набрасываются с жадностью, постоянно говорится о том, что принцы никогда не женятся на пастушках.

Чтобы жилось чуть легче, многие (сколько их точно — неизвестно) одинокие женщины съезжаются и объединяют свои бюджеты. Проводившиеся каждые пять лет переписи населения вскользь упоминают о «домохозяйствах» одиноких женщин — матерей и дочерей, подруг (Виллерме, Ле Пле). Те, у кого нет семьи или сожителя, обычно объединяются и селятся в маленькой комнатке, которую обставляют сообща (Виллерме, 1840). Женщины пытаются как–то устроить свое одиночество, временное или постоянное, которого они не желали для себя, но которое все же предпочли неугодному браку.

А существовал ли какой–то женский эквивалент дендизма, когда жизнь в одиночку была выбрана добровольно и свободно? Примеры, наверное, можно найти в мире актрис, о подробностях жизни которых известно не многое. Надо сказать, что если не выходить замуж было возможно, то освободиться от мужчины было гораздо сложнее. Некоторые куртизанки высокого полета пытались извлечь пользу из ухаживаний. Литература дает нам массу женских образов с разными судьбами. После того как мужчины «оказались у ее ног», Нана, «разлагающаяся Венера», умирает от оспы; Одетта, героиня Марселя Пруста, благодаря войне ставшая любовницей герцога Германта, царит в предместье Сен–Жермен, но теперь она лишь «впавшая в детство богатая вдова». Заранее узнать судьбу невозможно.

Наверное, женский дендизм в начале XX века можно было обнаружить у амазонок — Натали Клиффорд–Барни, Рене Вивьен, Гертруды Стайн и их подруг. Женщины творческие, эстеты ар–нуво или авангарда, лесбиянки, признанные всем Парижем отчасти из–за своего иностранного происхождения, эти свободные женщины требовали права жить как мужчины. Вокруг них собралась целая плеяда «новых женщин» — журналисток, писательниц, актрис, адвокатов и врачей, даже профессоров, которые больше не хотели довольствоваться вторыми ролями, а хотели ездить по свету и любить в свое удовольствие. Одни ими любовались, другие смешивали с грязью; ничто не давалось им легко. В романах Марсель Тинер («Мятежница») или Колетт Ивер звучит эхо огромных трудностей, с которыми им пришлось столкнуться. Им понадобилась вся дружба, или любовь, женщин — и некоторых мужчин, — чтобы противостоять этим трудностям. Что же, совершить сексуальную революцию сложнее, чем социальную? Возможно.

Смерть бродяг

Из всех одиночек самыми подозрительными являются бродяги; только человек, у которого есть постоянное жилье, может считаться гражданином; в бродяжничестве общество видит протест против своей морали. В сельской местности, где крестьяне дрожат над своим имуществом, они видят в бродягах и нищих потенциальных воров, выгоняют и наказывают их. В Жеводане селяне бросили в овраг жестянщика, не заплатившего за стакан вина. Республика отцов семейств принимает энергичные меры: закон 1885 года о высылке в колонии рецидивистов, главным образом мелких воришек и бродяг, которые объявляются «неспособными ни к какой работе»; закон, закрепляющий за определенным местом разного рода кочевников и учреждающий для них санитарные паспорта и удостоверения личности. Бродяга угрожает семье и здоровью общества; является переносчиком болезней, микробов, туберкулеза (см. Ж.–К. Бон).

Холостяки, одиночки, бродяги — это маргиналы, живущие на периферии общества, центром которого является семья. Их материальное и моральное существование очень сложно. Их всегда в чем–то подозревают, они вечно обороняются, петля на их шее пока еще свободная, но она вот–вот затянется.

Тогда как средняя продолжительность жизни увеличилась, одинокие люди умирают раньше других, раньше стареют и чаще совершают самоубийства. Дюркгейм видит в распространенности самоубийств среди холостяков доказательство их неинтегрированности в общество. Мигранты, переселившиеся из деревни в убивающие их города, — лионские ткачихи, парижские служанки, живущие в мансардах, каменотесы из XI округа — идеальная мишень для туберкулеза, часто называемого бичом одиночек. Туберкулез не дает им создать семью — так велик страх заражения.

Одиночество — это стиль отношений с самим собой и с другими. Оно еще не является правом, выбором индивида. В нем, как в зеркале, отражается общество, где главными ценностями являются порядок и тепло домашнего очага.

ГЛАВА 3 СЦЕНЫ И ПРОСТРАНСТВА

Мишель Перро, Роже–Анри Герран

РАЗНЫЕ ОБРАЗЫ ЖИЗНИ

Мишель Перро

«Частная жизнь должна быть скрыта от посторонних глаз. Нельзя пытаться узнать, что происходит в доме другого человека», — советует словарь Литтре. Согласно Литтре, выражение «стена, окружающая частную жизнь», сформулированное Талейраном, Ройе–Колларом[164] или Стендалем, должно было появиться в 1820‑е годы.

Тайна сохраняется разными способами. Мелкие группы и микросообщества занимают в публичном пространстве места для своих игр и сборищ. Клубы, аристократические кружки, ложи и общие комнаты, частные кабинеты, снимаемые на вечер, кафе, кабаре и бистро, «народные дома», в задних помещениях которых проводятся подпольные собрания профсоюзов, — буквально заполоняют город. «Промежуточные пространства», служащие для встреч, посещаются почти исключительно мужчинами; для женщин, которые становятся подозрительными, стоит им выйти «на публику», в них места нет. Они общаются между собой на рабочих местах, в церкви или в прачечных, которые пытаются защитить от возросшего контроля со стороны мужчин. Гражданское общество — не та пустота, о которой мечтает подозрительно относящийся ко всему законодатель, но муравейник, кишащий тайнами[165].

Господствующие классы, одержимые идеей отделения от глупой и грязной толпы, устраивают в общественных местах, и в частности в транспорте, безопасные ниши: театральные ложи, являющиеся продолжением гостиной, каюты на кораблях и купальни, купе первого класса позволяют избежать тесноты и скученности и подчеркивают различия. «С тех пор как изобрели омнибусы, буржуазия умерла!» — пишет Флобер, который по контрасту с омнибусом считает парижские фиакры, циркулирующие по городу с зашторенными окнами, символом адюльтера[166].

Домашний порядок

Главная область частной жизни — дом, материальная основа семьи и опора социального порядка. Кант прославлял его метафизическое величие так (по версии Бернара Эдельмана): «Дом, жилище — единственный оплот в борьбе против ужаса небытия, ночи и тьмы; он защищает своими стенами все, что человечество увлеченно накопило за многие века; он противопоставляется бегству, потере, отсутствию, потому что организует свой внутренний порядок, соблюдение приличий, страсть. Стабильность и сдержанность, а вовсе не открытость и безграничность — залог его свободы. Быть у себя — значит осознавать плавность жизни и удовольствие от неподвижного созерцания. <…> Таким образом, идентичность человека заключается в его доме. Вот почему в революционере, у которого нет ни кола ни двора, который не знает ни веры, ни закона, сконцентрирована вся тревога блужданий. <…> Человек ниоткуда — потенциальный преступник»[167][168].

Дом привязывает человека к месту. Именно поэтому рабочие поселки стратегически очень важны для формирования стабильной рабочей силы, идеологий безопасности или семьи. Фредерик Ле Пле и его последователи изучили простонародные жилища; их подробные описания и тщательный анализ ведения хозяйства — ценный источник для историка. В прежние времена физиогномика детально изучала лицо, зеркало души. Теперь же обстановка в комнате может многое рассказать о жизни. Во времена Третьей республики дом сельского учителя должен быть как из стекла, а его комната — «маленькое святилище порядка, труда и хорошего вкуса» — противопоставляется «берлоге холостяка, который старается проводить у себя дома как можно меньше времени и не имеет чувства прекрасного», по словам инспектора Ришара, который в 1881 году сделал чертеж идеального дома. Аскетичная кровать, «как у слушателя Сен–Сира»[169], туалетный столик со всем необходимым, что «доказывает, что обитатель комнаты следит за собой, но не делает из своей внешности культа», натертый паркет, плетеные стулья «без единого пятнышка», «красивый книжный шкаф», в котором стоят тома классической литературы, изучавшейся в Нормальной школе, витрина для разных научных коллекций, клетка, «в которой живут певчие птицы», несколько горшков с растениями — символ прирученной природы — вот идеальный интерьер для идеального республиканского миссионера. Единственный предмет роскоши — «старинная ковровая скатерть из материнского сундука», которая напоминает о достойном происхождении хозяина комнаты и «хорошем воспитании, которое он получил от внимательной и заботливой матери». Позже появятся рояль, несколько безделушек, «красивые копии скульптур» и репродукции живописных шедевров, которые «благодаря развитию техники гелиогравюры стали доступны любому кошельку». Такое «симпатичное жилище» все — начальство, родители, ученики — могут посещать без боязни вторгнуться в интимное пространство[170].

Дом — понятие моральное и политическое. Не бывает бездомных избирателей, почетного гражданина без крыши над головой в городе и замка в провинции. Символ порядка и стабильности, дом предотвращает революции. В 1873 году, когда едва потухли огни Коммуны, Виолле–ле–Дюк публикует свою «Историю дома». В 1889 году — в год столетия Великой французской революции — темой секции социальной экономики на Всемирной выставке становится «Дом во все времена». Вскоре в науку об управлении будет включено ведение дома.

Пока же, в XIX веке, дом — дело семейное, здесь семья живет, здесь все собираются. Он воплощает амбиции пары и их реализацию. Создать семейный очаг — означает жить в доме. Молодые пары все реже живут с родителями. Читаем у Виолле–ле–Дюка: «Я видел самые нежные отношения между женатыми детьми, живущими с родителями». Свой дом, home, как стало принято говорить в 1830‑е годы, «свой угол», — средство и признак независимости. Во время конфликта с родителями на почве политики Гюстав де Бомон и его молодая жена ищут «нору, чтобы в ней зарыться». «Мы с Клементиной страстно хотим иметь свой дом, home. Обладание самой маленькой хижиной кажется нам раем на земле»[171] (1839). «Жить независимо в своем собственном доме — нет ничего более желанного», — пишет пролетарий Норбер Трюкен, бежавший от мира и революций (1888). Внутренний мир дома, в котором больше от дома, чем от человека, — условие счастья, а комфорт — условие благополучия. «Друзья мои, включите это слово в свой лексикон, и вы будете обладать всем, что оно означает», — советует Жан–Батист Сэй[172] «среднему классу», читательницам журнала La Décade philosophique (1794–1807); он противопоставляет «роскошь комфорта» показной роскоши[173]. Умение вести домашнее хозяйство, наука домашней экономики предполагает стабильность жизни.

Однако в стране, где недвижимость составляет значительную часть капиталов, а получение доходов от нее почетно, дом является также и собственностью, объектом инвестиций. Недвижимость — основная часть наследства, о которой Жак Капдевьель говорит, что помимо собственно владения она представляет собой форму борьбы за продолжение рода. Не заключен ли в ней смысл жизни? Полученный по наследству семейный дом описывается, делится на части, наследники становятся врагами; родовое гнездо превращается в клубок змей.

Дом — также территория, на которой собственники разбивают сады и теплицы, где царит вечная весна, в домах собираются коллекции произведений искусства, проводятся частные концерты, хранятся семейные реликвии и сувениры, привезенные из путешествий, книги и иллюстрированные журналы — начиная с L’Illustration и заканчивая Lectures pour tous или Je sais tout[174]. Чтение в удобном кресле — новый способ познания мира, мир становится читаемым, а благодаря фотографии его можно увидеть. Библиотека открывает дому мир, через книги мир входит в дом.

В конце XIX века появляется безумное желание объединения дома и мира. Развитие техники — телефон, электричество–позволяет обустроить работу для всех прямо на дому. Маленькое семейное предприятие, где все работают под