КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно
Всего книг - 706105 томов
Объем библиотеки - 1347 Гб.
Всего авторов - 272715
Пользователей - 124641

Новое на форуме

Новое в блогах

Впечатления

medicus про Федотов: Ну, привет, медведь! (Попаданцы)

По аннотации сложилось впечатление, что это очередная писанина про аристократа, написанная рукой дегенерата.

cit anno: "...офигевшая в край родня [...] не будь я барон Буровин!".

Барон. "Офигевшая" родня. Не охамевшая, не обнаглевшая, не осмелевшая, не распустившаяся... Они же там, поди, имения, фабрики и миллионы делят, а не полторашку "Жигулёвского" на кухне "хрущёвки". Но хочется, хочется глянуть внутрь, вдруг всё не так плохо.

Итак: главный

  подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Dima1988 про Турчинов: Казка про Добромола (Юмористическая проза)

А продовження буде ?

Рейтинг: -1 ( 0 за, 1 против).
Colourban про Невзоров: Искусство оскорблять (Публицистика)

Автор просто восхитительная гнида. Даже слушая перлы Валерии Ильиничны Новодворской я такой мерзости и представить не мог. И дело, естественно, не в том, как автор определяет Путина, это личное мнение автора, на которое он, безусловно, имеет право. Дело в том, какие миазмы автор выдаёт о своей родине, то есть стране, где он родился, вырос, получил образование и благополучно прожил всё своё сытое, но, как вдруг выясняется, абсолютно

  подробнее ...

Рейтинг: +2 ( 3 за, 1 против).
DXBCKT про Гончарова: Тень за троном (Альтернативная история)

Обычно я стараюсь никогда не «копировать» одних впечатлений сразу о нескольких томах (ибо мелкие отличия все же не могут «не иметь место»), однако в отношении части четвертой (и пятой) я намерен поступить именно так))

По сути — что четвертая, что пятая часть, это некий «финал пьесы», в котором слелись как многочисленные дворцовые интриги (тайны, заговоры, перевороты и пр), так и вся «геополитика» в целом...

Сразу скажу — я

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
DXBCKT про Гончарова: Азъ есмь Софья. Государыня (Героическая фантастика)

Данная книга была «крайней» (из данного цикла), которую я купил на бумаге... И хотя (как и в прошлые разы) несмотря на наличие «цифрового варианта» я специально заказывал их (и ждал доставки не один день), все же некое «послевкусие» (по итогу чтения) оставило некоторый... осадок))

С одной стороны — о покупке данной части я все же не пожалел (ибо фактически) - это как раз была последняя часть, где «помимо всей пьесы А.И» раскрыта тема именно

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).

Сто жизней моих [Майя Анатольевна Ганина] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Майя Ганина
СТО ЖИЗНЕЙ МОИХ
Роман, повесть

«Современник»

Москва 1984


© Издательство «Современник», 1983 г.

Сто жизней моих
Роман

Глава первая

1
Дыхание многих тысяч километров хвойной, по-северному хилой тайги, сплошь окружившей поселок и стройплощадку; ленивые испарения протянувшейся чуть ли не от океана до океана реки, скрытой под рыхлым льдом. Да еще мерзлота. Лежащая здесь неглубоко, коварной зыбкой толщей под поселком, под многогектарной стройплощадкой, под массивами этой самой худосочной тайги, перемеженной болотами и заболоченными озерцами, — мерзлота тоже дышала через болота, через вскрыши карьеров. Вносила в многоголосие общих ароматов свой — старинный, подобный звучанию органа в соборе, приледниковый.

Этот Иной Воздух донимал пока везде, даже в комнатушке общежития, благо было холодно. За свои сорок с большим гаком Мария до сей поры так и не выбиралась севернее поселка Пушкино, где у мужа была дача, хотя бабушка, мать матери Марии, родилась и всю молодость прожила в Иркутске. Теоретически ее давно тянуло съездить, поглядеть, тем более что сделалось это в последнее время просто: купил туристическую путевку и поехал. Однако отпуск в году один, в хорошее лето Мария проводила его на даче, в дождливое сбегала под жаркое солнышко на берег южного моря.

Но случилась беда, и вдруг, когда пометалась: куда деваться, где спрятаться, укрыться, — словно судьба подсунула объявление на доске возле рынка. И вот звон стоит в ушах, ломота и вялость в теле: не принимает, не сибирского рождения, слабая ее плоть мощное сырое дыхание бескрайности. Не попадает душа в протяжный ритм времени, сделавшего ее старее на пять часов, приблизившего к истоку ее крови. Сердце равнодушно молчит, созерцая окружающее, и только упрямство и воспоминание о больном и позорном, о безобразном, оставшемся сзади, держит здесь. Ширококостное статное ее тело изнежилось без надобности трудиться, двигаться, преодолевать то, что жизненно необходимо преодолеть…

Поселили ее в пятиэтажном общежитии. В комнатушках стояло по три-четыре койки, жилья не хватало. Это была ее третья ночь тут и второй день работы в бригаде бетонщиц. Тяжелый физический труд — непредставляемо тяжелый… Уставала она смертельно, в конце смены еле забиралась в вахтовку, мученьем делалась тряская обратная дорога. Придя со смены, падала на койку, засыпала мертво. Зато вечером пять часов разницы во времени и истерическое напряжение маяли едва не до свету. Утром поднималась с трудом, раздирала спутанные волосы, стараясь не особенно вглядываться в серое старое лицо.

На кухне женщина и мужчина пели, две пожилые тетки, койки которых стояли в этой же комнатушке, курили и громко разговаривали о заработках на Дальнем Востоке, на сайре, пятилетний мальчишка и шестилетняя девочка, жившие с матерью в смежной комнате, катали по полу железный грузовик, еще одна соседка, на вид помоложе других и поинтеллигентней, ее звали Лина, гладила брюки, прыская из кружки водой. «Малолетка» — как тут называли между собой последнюю жиличку — отсутствовала.

И через подушку было слышно.

Пахло разогретыми консервами, сырой, подпаленной утюгом шерстью, дымом из плиты на кухне и кипящей картошкой. К сигаретному чаду Мария принюхалась и вроде бы не замечала его, хотя общая ее обреченная придавленность была связана и с этим. В детстве она переболела скарлатиной, осложнившейся туберкулезом. Туберкулез вылечили, но легкие у нее были слабые. Наверное, поэтому на запахи Мария реагировала настроением и повышением или понижением общего жизненного тонуса. На эти запахи — понижением…

Тетки, наконец, стали раздеваться, звеня мелочью в карманах и металлическими застежками поясов. Лина ушла в клуб, женщина и мужчина тоже ушли, квартиру блаженно осенила тишина. Мария поплыла в забытье.

— Настя, — вскинулась вдруг одна из теток. — А картошки? Присохли, чай, горелым воняет!

— Во!.. — не сразу отозвалась другая — видно, тоже успела задремать. — Неемши наелись с энтой беседой. Пошли поедим. И Марусю разбуди, чево она там бурду в столовой погоняла.

Громко зевнув, одна из теток потопала на кухню, вторая подошла к постели Марии, сняла с ее головы подушку и бесцеремонно потрясла за плечо. Мария застонала от боли, повернулась, желая сказать что-то резкое, но тут же осеклась.

Лицо, нависшее над ней, было большое, мясистое, вроде бы без резких морщин, но старое. Платок тетка сняла, темные с проседью волосы были зачесаны со лба валиком, — мода далеких военных времен, — с затылка волосы тоже были зачесаны кверху и закручены смешным жиденьким кукилем на макушке. Она улыбалась, показывая металлические зубы, кивала ласково головой.

— Вставай, вставай, поешь горяченького! Луковку порежем, омулек есть. И заснешь скорей на сыто-те брюхо. А то крутисси, крутисси, мы, чай, слышим ночью.

Мария улыбнулась виновато:

— Спасибо, Мария Ивановна, — женщина была ее тезкой. — Ужинала я. Устала, все тело болит…

Но пришлось подняться, пойти на кухню.

На столе в миске дымила горячая картошка, на газетке лежал нарезанный лук и омуль. Анастасия Филипповна, вторая из теток, подвинула Марии табуретку.

— Садись, подрубай маненько. Домашнее-то не сравнить с обчественным питанием.

Мария взяла картошину и кусок омуля, опустила голову. То все держалась, а то вдруг заплакала молча, ловя ручейки слез воротником халата.

— Мужука свово вспомнила? — спросила Мария Ивановна, не удивляясь слезам Марии. — Да пес с им, с кобелем поганым! Вона у Насти да у меня мужуки на фронте пропали, ребятишки с болезней померли маненькими. Молоденькие ведь остались! Больше такого случая нам не представилось, чтобы кто замуж взял. Ну, а так погулять, покуда были молодые, хватало.

— И теперя — только помани! Спьяну-то нет разницы! — сердито вставила Анастасия Филипповна.

— Ну не в том дело. Мы вон с Наськой с самой после войны по свету переползаем. Вдвоем смелее, — продолжала утешать Марию тетка. — Тут поживем, надоест, дальше подались. Зарабатываем хорошо, сыти, одеты — чего еще надо? И ты проживешь, не тушуйси! И мужука найдешь. Ну, не взамуж — тут молоденьких для энтого хватат. А для веселья найдешь.

Мария засмеялась, вытерла досуха щеки полой халата, откусила картошку. Разница между ней и этими тетками была вовсе невелика, но чувствовала она себя с ними молодой и несмышленой.

— Погоди-ка, — Анастасия Филипповна поднялась и быстро потрусила в комнату. Подвигала чемоданом, пощелкала замком и вернулась с бутылкой.

— Берегла от простуды, — подмигнула она Марии, — но ниче, можно пропустить для настроения, крепше спать станем. Давайте, девчата, для хорошей компании…

В плите жарко плавился уголь, сухое тепло, желанное ознобленному телу, разморило Марию. Она сидела, прислонясь спиной к нагревшейся стене, смотрела вполглаза в раскрытое поддувало, где на горке золы и угольков играли синие и багровые отсветы, улыбалась. По телу разливались истома и блаженство. И все виделось преодолимым.

Женщины не тревожили ее, разговаривали о своем. Мария поднялась через силу и побрела спать. Сквозь дрему слышала, как легли, повозившись и громко поворчав друг на друга, как укладывала пришедшая мать расшалившихся снова детей. Потом где-то среди ночи вернулась Лина, и уже под утро — светало — заявилась последняя жиличка, малолетка. Она долго барабанила кулаками в дверь, никому не хотелось подняться, хотя все проснулись, потом Мария Ивановна — прошлепала босиком в переднюю, отперла.

— До свету шляисси, сучошка! — заворчала она. — Другой раз не пустим, ночуй у кого гуляла!

— Прямо, не пустили! — фыркнула малолетка и принялась грохать сначала сапогами, потом дверцей шкафа, потом тазом на кухне. Легла и мгновенно засопела носом, заснули и остальные.

А Мария из-под полуприкрытых век глядела в окно: там всходило над заиндевевшим сверкающим шифером крыш малиновое, без Лучей, здешнее солнце. Бабка, прабабка, деды — по главной материнской линии — когда-то в этих краях тоже смотрели на восходящее солнце. Теперь вот она смотрит. «Зверь забудет края родные, человек ни за что на свете: наяву он о них не вспомнит, так во сне он туда придет. Потому ль, что там кости предков, потому ль, что там игры детства?.. (на вопрос этот нет ответа). Но во сне он туда придет…»

2
Вахтенный «зилок» вез их сначала тайгой — там еще лежал в кюветах и в глуби снег, — потом берегом ожившей, поскрипывающей льдом реки, потом долго стройплощадкой до участка.

Тайга была сведена, выкорчевана в округе гектаров на сто с лишком, площадка спланирована бульдозерами, вырыты котлованы под фундаменты. Сколько видел глаз, до самой реденькой, изуродованной леспромхозом тайги, лежала взъерошенная, кое-где обтаявшая уже от снега земля, по дорогам, перекрестившим эту землю вдоль и поперек, ползала всякая, досель Марией не виданная техника. В котловане, где работала их бригада, светили мощные прожекторы, забытые первой сменой; и странным при полном безлюдье казался мертвенно-белый свет, озарявший словно бы на полуслове запнувшиеся два бульдозера.

Их бригада потянулась к бытовке. Набились в вагончик, включили еще не остывшую электропечь, обложенную силикатным кирпичом, сели додремывать, дожидаясь первого самосвала с бетоном.

Мария Ивановна, как бы закрепляя начатую вчера дружбу, положила голову, замотанную шерстяным платком, на плечо Марии. «Я подремлю еще? И ты привались ко мне, давани. Когда еще бетоновозка-то придет…» — «Спите, девки, — подхватила Анастасия Филипповна. — Сну нет, не купишь. За песни да за сон не надо целый милиён! Как ты, Маруся, нонеча? Голова не болит, похмелиться не надо? А то бы я сбегала. На наш щет, на ваши деньги!» Мария отвечала, что чувствует себя сегодня вроде получше с утра, а что касается похмелки, то за ней дело не станет.

— Да ланно пустое молоть! — сердито оборвала их Мария Ивановна. — Пьяницы каки отыскались! Мало без вас ее хлещут. Дайте поспать…

Пахло от нее чем-то знакомым, деревенским, кислым — это, наверное, стойко хранил запах пуховый платок. И крепко ударяло «Беломором»: старухи всю дорогу смолили в вахтовке папиросы. «В мозгах продират, ты тоже привыкай», — объяснила Анастасия Филипповна, когда Мария спросила, чего это они так усердствуют с утра, себя и людей не жалеют. «Если есть оно, здоровье, дак есть, — отмахнулась Мария Ивановна. — У меня вон как голова болеть начинает, мочи нет никакой, дак ты тут хошь кури, хошь не кури!..»

Сейчас она и на самом деле задремала, всхрапнула тяжко и, очнувшись, строго выпрямилась, поправила съехавший платок, продолжала клевать носом, уже сидя прямо. Мария тоже слышала, что неодолимо уходит в дрему: в Москве три часа ночи, самый сон.

Дверь бытовки, распахнув, швырнули наотмашь. Влетела Софья Павловна Ефимова, начальник их СМУ, спросила на торопливом полукрике:

— Валя? Досыпаете? «Зилок» с бетоном пришел, давайте, девчата! Днем, как подразвезет, еще бабка надвое сказала, пройдут ли машины в котлован… Жарко обещает солнце.

— Сыпали-сыпали… — отозвалась недовольно Валентина, молодая, очень физически сильная женщина, их бригадир. — Всю глину с карьеров на съезды ссыпали… Неужто опять без бетона загорать будем?

— Не от меня зависит! — Софья Павловна, раздобыв в кармане пачку «Шипки», прикурила от спирали электропечи и снова поторопила: — Валя, ждет парень. Новенький, не набаловался еще, раньше всех проскочил, так вы уж его не держите…

Разобрав лопаты, женщины потянулись из вагончика. Мария замешкалась на пороге, ловя между мелькавшими сапогами выроненные рукавицы. Когда выпрямилась, увидела, что Ефимова смотрит на нее.

— Ну как? — спросила, усмехнувшись. — Жилитесь? Не сдаетесь? Втянетесь, ничего. Приходите вечером, чайком побалуемся, поговорим… Москву вспомним. Я ведь тоже москвичка, тридцатилетней давности…

— Приду… — не сразу пообещала Мария. — Если смогу… Устаю пока очень, не акклиматизировалась еще…

— Ничего. Русская баба — жилистая! Втянетесь… Прожектора выключите, вон там рубильник, видите? Ангару поуродовали, чтобы этим разгильдяям тыщи свечей палить зря.

Закусив уголком рта сигарету, насунув на лоб серую цигейковую ушанку, Ефимова заторопилась дальше по участку. Мария, сойдя в котлован, опустила ручку рубильника. Прожекторы погасли. Так просто, а ни у кого не возникло желания…

Глубокий, как овраг, с завалившимися кое-где от осенних ливней бортами, котлован был полон солнцем, грохотом кузовов съезжающих и выезжающих самосвалов, — бетон уже пошел вовсю, — скрипом крановых стрел, лязгом бадей, опрокидывающих бетон в опалубку подколенников, веселой толчеей людских перекличек. Бригада скучилась возле самосвала, соскребла бетон с днища задранного кузова. Мария Ивановна и Нина — так звали малолетку — работали вибраторами в деревянной опалубке башмака фундамента.

— Маруся, давай к нам в пару! — позвала Мария Ивановна.

Мария включила вибратор, уже без испуга услышав, как он забился у ней в руках, утопила в сопротивляющемся скрежещущем крупной галькой месиве. Заняла найденную удобную позу: чуть согнувшись, налегла на рукоятку, слепо и старательно принялась водить вибратором в этом минеральном сумраке между арматурой. Вверх — вниз, вправо — влево. И думала раздраженно, что Мария Ивановна не оговорилась, позвав ее «в пару». Малолетка не особенно утруждала себя: погрузив вибратор в бетон, она едва шевелила им, дремала с открытыми глазами, а старательная машина взбивала коктейль в одном месте.

— Вот бы меня сейчас кто засватал! — крикнула Мария Ивановна, показав в улыбке стальные зубы. — Я бы квашню знатно замесила. С энтим опытом!

Жилы на лбу у ней напряглись, толстые щеки подрагивали, побагровев от натуги, ноги в трикотажных грязных брюках были расставлены широко и прочно.

— У нас в деревне, где я в девушках жила, было прежде заведено. Каку девку засватали, она должна сама квашню вымесить и большой каравай испечь. Ну, ина таку ковригу состряпат, откусишь — на ломте все зубы знать! А мне за Колю мово взамуж сильно хотелось, я месила ночь-полночь., Ну, ничего, понравился каравай…

— Нинка! — сказала Мария Ивановна погодя. — Ты считаешь, тебя на свете хитрей нет? Прямо на чужом горбе в рай поедешь?

— А что я вам? — лениво огрызнулась Нина.

Мария покосилась на нее. Лицо малолетки — курносенькое, по-сибирски узкоглазое, со смуглым румянцем на щеках — было равнодушным и отсутствующим.

— Ничего! Руками ворочай шибше. Не надейси, другие поработают, а ты получку слупишь!

— А вам-то что? Вы, что ли, за меня работаете?

— Кто же? Будет непромес, раковины, с кого спрос?

— Уж прямо!

Мария тоже замедлила ставшие тяжко-привычными движения: заболел резко бок, не вздохнуть.

«Ночь не спала малолетка, — позавидовала вдруг неприязненно, — а свеженькая, глазки ясные, как у примерной школьницы. Александр бы на нее посмотрел — то-то, небось начал вокруг крыльями грести!.. Ну и черт с ним! Болит? Болит, конечно…»

— Уморилась, Маруся? Побледнела даже, — сказала Мария Ивановна. — Передохни, покурим минут пяток… А ты куда отправилась? Или тоже изустала? — окликнула она Нину.

— В туалет. Нельзя, что ли?

— В «тувалет»! — передразнила Мария Ивановна. — Грамотная, от работы отлынивать…

Мария с трудом разогнула поясницу, пытаясь продохнуть сквозь боль. Села на ящик, расслабилась.

Нахлынуло ушедшее было в отъездно-приездной суете, воспаленное, болезненное сожаление о минувшем невозвратно времени, о служении верном, — была ведь и усердна и терпелива, — за которое воздалось так щедро…

Обида мучила: уж очень долго продолжалось неведение! Мария иногда находила при уборке то чужую помаду, то обломок расчески с застрявшими волосами, то шпильки. Спрашивала полушутливо мужа, тот невозмутимо пожимал плечами, и Мария старалась припомнить, какая из бывших недавно у них в гостях знакомых красится такой помадой, кто носит пучок.

Поженились они с Александром сложившимися людьми. Марии было много за тридцать, Александру — за сорок. Вместе с Александром всю жизнь жила мать, и женился он, когда матери стали необходимы помощь и уход. Соскучившаяся в одиноком житье, Мария с радостью взяла на себя хозяйственные хлопоты; терпела капризы старухи, потакала холостым привычкам мужа. Детей у них не было: на пятом десятке Александр не захотел их заводить. Старуха тоже требовала от сына и невестки удобства и тишины, а не внуков.

Однако известно, что нет ничего тайного, что рано или поздно не стало бы явным. Неделю назад по дороге в главк Мария заскочила домой переодеться: неожиданно настало весеннее радостное тепло. Открыла дверь своим ключом, увидела на вешалке плащ мужа. Обрадовалась: в этот час муж должен был быть в заводоуправлении. Рядом висело красное, почти детское пальтишко. Желая узнать, кто у них в гостях, Мария рванула дверь в большую комнату и тут же захлопнула, облившись стыдом.

Девчонка была не старше этой, собралась мгновенно, прошествовала с нахальным видом, напялила пальтишко с развязной улыбочкой, выскочила за дверь. Позвонила по телефону минут через пять: «Ваш муж забыл отдать мне кошелек!» — «Милая, кошелек он отдал мне! — самообладание и чувство юмора Мария, к счастью, не потеряла. — Тебе ласки, а мне денежная компенсация за моральный ущерб». Девчонка помолчала, не нашлась что ответить и повесила трубку.

Свекровь, опираясь на палку, выглянула из своей комнаты. На лице ее сияла довольная ухмылочка: Марию она не любила.

Беда не приходит одна. С тех пор как ее назначили начальником отдела, Мария, как и ее предшественник, подписывала ведомости на зарплату сверхштатников за разработку проектов и исполнение рабочих чертежей: производство у них было мелкосерийное, деньги на сверхштатников имелись. Подписывала, доверяя Александру, хотя ни сверхштатников, ни чертежей по ее отделу не проходило. Но на той же роковой предпраздничной неделе вдруг выяснилось, что их и не существовало — чертежей и сверхштатников. Мертвые души проходили по ведомостям за ее подписью… Дело замяли, у Александра хватило влиятельных друзей, заинтересованных в том, чтобы все было тихо.

Но Мария натерпелась и страху и позору. Тогда-то ее осенило: уехать! Так долго манила Сибирь — всю жизнь, пожалуй, — ну и начни с белой страницы! В том, что в этой прекрасной, по телевизору ежевечерне виденной индустриальной Сибири готовы соответствующая квалификации Марии должность и приличное жилье, сомнений не возникало. Как это возможно, что не нужны пока ИТР? С ее-то профилем и опытом! Сорвалась с ею самой надпиленного сучка в жажде забыть всю эту гадость, грязь, позор, в жажде не думать, что о ней говорят, как судят ее в прошлой, устроенной, прочной, как казалось, жизни. «А что ты хочешь? — заявил, расставаясь, Александр, — не за красоту, которой у тебя нет, я на тебе женился?..» Жаждалось от всего этого, обрушившегося нежданно, провалиться сквозь землю: чего-чего, а совести ей было отпущено с избытком. Провалилась… Здесь уж никто из ее прошлого, слава богу, не возникнет. К съезду в котлован подъехала «Волга», из нее вылезли двое мужчин в ондатровых рыжих шапках и толстых демисезонных пальто.

— Мы сюда уложили четыре тысячи кубов! — говорил сердито один из них — широколицый, светлобровый здоровяк. — Прикинем — не проходят самосвалы, еще сыплем. Не стоять же бетону? А сегодня залезли в проект, там пятьсот кубов!

— За пятьсот и будем платить…

— Петр Семеныч, вы же видите невооруженным глазом, тут не пятьсот кубов! Вы же представляете заказчика, не отпихивайте от себя, решайте вопросы…

Мужчины вернулись к машине, постояли, споря и размахивая руками, потом «Волга» развернулась и уехала.

— Кто это? — спросила Мария. Кого-то вдруг напомнил ей светлобровый.

— Мордатый — наш начальник строительства, и. о., а энтот не знаю, не буду врать… Ну, перемоглась маненько? — Мария Ивановна поднялась, отбрасывая цигарку. — Ничего, втянесси постепенно, ты не отчаивайси. Скоро уж обед, а там и смене конец. Поделишь так день — и не страшно. Это с утра до полтретьего кажется, как дотянуть? А по кусочкам дели — и не страшно…

— Да вчера мне казалось, я уж втягиваться начала. А сегодня вдруг в боку колет. Аж в глазах темнеет…

— Простыла! Я упреждала тея! — сказала подошедшая Анастасия Филипповна. — В перьвый день налегке разгуливала. Есть небось пальто теплое, сапожки? Чего не взяла?

— Затмение нашло, — усмехнулась Мария. — В Москве березы распустились, теплынь. В контейнер все теплое запаковала, товарной скоростью едет.

— Неуж барахла цельный контейнер везешь? — удивилась Мария Ивановна, поглядела на Анастасию Филипповну. Та прыснула в кулак:

— Где тут с им?

— Везу кое-что, — Мария вздохнула. — Жизнь прожила, не бросать же… Библиотека у меня большая.

— И ее сюда прешь?

— Куда же?

— Определила бы там. Со временем бы потом купила книжки, когда жилье получишь.

— Куды ты их рассуешь в обчежитии? В сарае погниют. Уж лучше в макулатуру бы сдала, хоть какие деньги выручила!

— Намаесси ты с ей…

— Ну, как-нибудь… Ничего, найду выход.

Мария усмехнулась снова, потом поморщилась: боль в боку усилилась. Как им растолкуешь, что пропади нечаянно фамильная огромная библиотека, Мария осиротеет вконец. Часть ее жизни, живое существо, помогавшее в трудные мгновения. Да и ценность по нашим временам великая. Многие тысячи стоит. Не свекрови с мужем дарить… У них в доме до Марии было две чешских полки книг, и то половина технических.

Кончили бетонировать башмак, перешли на соседний подколонник. Работать тут было вовсе неудобно: корячься с вибратором высоко на лестнице, к тому же непромес опаснее и заметнее. Мария слышала слабость, и дурноту, и тяжесть в боку.

Обедать ходили в вагончик неподалеку. Есть Марии не хотелось, пошла просто, чтобы размяться и согреться. После обеда смена покатилась быстрее.

В вахтовке по дороге домой Мария вспомнила, что ее приглашала в гости Ефимова. Но она уже лелеяла только одно желание: добраться до постели и лечь.

В комнатах стоял сырой стылый холод. Согрев воды в электрическом чайнике, Мария кое-как вымылась над тазом, вынесла ведро и, уже крупно трясясь всем телом от бившего ее озноба, легла, навалив на себя, поверх одеяла, еще пальто и телогрейку.

— Маруся, — потрогала ее за плечо Анастасия Филипповна, — я в магазин иду, давай, чего тебе надо, куплю. Мне не трудно.

Мария, сделав над собой усилие, выдвинула чемодан из-под кровати, сунула руку под газету на дне. Денег не было.

— Деньги сперли, — безразлично сказала она. И ткнулась горячим лицом в подушку. — Не надо ничего, Анастасия Филипповна…

— Ты, что ли, их в чемодан поклала? С собой надо носить, не велик груз!

— Да я вчера выложила, когда переодевалась. Забыла утром взять. Да черт с ними, ладно…

— Ты внимательней погляди, — включилась Мария Ивановна. — Вроде воровства такого не замечали… Все свои…

— Женька, может, на пропой? — предположила Анастасия Филипповна. — Сколько было-то?

Женькой звали ту самую женщину, что пела вместе с кавалером на кухне. Была эта жиличка разбитной и веселой.

— Тридцать рублей… — Мария повернулась на бок. — Да черт с ними, есть у меня мелкие в кошельке, ладно… Сниму с аккредитива в субботу.

— Давай я получше поищу? — предложила Мария Ивановна. — Может, где заболтались? Неприятно такое происшествие, на всякую из нас можно подумать. Больше-то ничего не пропало? Погляди внимательно.

Свесившись с кровати, Мария посмотрела, как Мария Ивановна аккуратно перекладывала в чемодане вещи. Пропала еще кружевная батистовая рубашка, купленная незадолго до отъезда в «Ядране», и новые французские туфли на модной шпильке. Туфель и рубахи Марии было жаль: красивые вещи доставляли ей радость. Среди нелепицы и предотъездной неразберихи Мария вдруг вспоминала про ненадеванную тончайшую рубашечку и туфли, — смутно начинала ходить в ней какая-то надежда, вера в несбыточное, нереальное…

— Черт с ними! — махнула она рукой. — Жива буду, куплю…

— Купишь, — согласилась Мария Ивановна. — Чем добрым, заграничными шмотками наш магазин снабжают. Главное — здоровье.

— А денег мы тебе сейчас дадим взаймы, сколь надо, — добавила Анастасия Филипповна. — Есть деньги-то у нас. Чего в магазине купить, говори?

Мария, напрягшись, представила, что могло бы ей сейчас полезть в горло. Анастасия Филипповна ушла в магазин, Мария Ивановна вернулась на кухню растапливать плиту. Слышно было, как она колола щепу для растопки, грохала ведром с углем. Жилички возвращались с работы, обсуждали происшествие. Марию не тревожили.

Потом женщины разбудили ее ужинать. Она поднялась, плохо соображая, что происходит, правда, ей все равно надо было подняться, чтобы посетить зелененький домик. Вернувшись, она вошла в кухню, в тепло. Но ей хотелось пущего тепла, отворив дверцу плиты, она села напротив, на пол, чтобы ее обдавало жаром.

В кухню влетела Женька.

— Не брала я твоих денег и шмутье! — сказала она Марии не обиженно, а так, словно понимала, что на нее можно подумать. — Выпить или к мужику подвалиться — это я могу, врать не стану. Но чужого в жисть не брала, такой манеры не имею!

Круглое лицо ее было грубо-загорелым от постоянной работы на воздухе, кожа сухая, в морщинках. Говорила она как-то невнятно, потому казалась не совсем нормальной.

— Не брала, и кончили разговор! — потеснила ее к выходу из кухни Анастасия Филипповна. — А спросить у тебя мы должны были, у всех спрашиваем.

Мария поела и легла снова спать. У ней дрожали от слабости ноги. Поздно вечером Мария Ивановна растолкала ее и велела выпить кружку горячего сладкого чаю, там намешана была сухая малина и не то спирт, не то водка. Мария старательно выпила, понимая, что о ней заботятся и люди ждут, чтобы она оценила. Улыбнувшись и поблагодарив столь же старательно, она снова заснула.

Проснулась среди ночи мокрой от пота. Но в комнатке было тепло, Мария достала сухую рубашку и переоделась. Надо было выйти, она надела пальто прямо на рубашку, сунула босые ноги в сапоги.

Морозило, светила полная луна, сверкал иней на взявшихся коркой буграх грязи. Черно, точно полыньи в реке, мерцали в домах окна. Неподалеку слышался женский и мужской смешок, разговор, быстрые звонкие шаги. Высокое черное небо было засыпано звездами. Мария вздохнула неглубоко — глубоко было больно — и побежала по мосткам дальше.

Вернувшись, она, скинув сапоги, пошла скорее лечь. Возле шкафа, освещенная лунным светом, стояла малолетка и стягивала через голову кружевную рубашку. На ногах у нее были те самые туфли.

Мария оторопело остановилась, глядя на полноплечую мягкую спину, на это желтовато-белое тело, решившее, что оно достаточно хорошо для ее береженой рубашки. Туфли были узки и длинны Нинкиной широкой ступне.

— Прекрасно! — сказала Мария, вдруг озлившись: от наглых этих шмакодявок, видно, нигде нет спасения! — Мне за милицией самой пойти или ты добровольно со мной отправишься? Недалеко, два дома всего.

Нина обернулась, замерла на мгновение, потом бросила рубашку на стул и словно ни в чем не бывало принялась стаскивать туфли.

— Мне-то что? — буркнула она. — Надо вам, так ступайте!

— Где деньги? — Мария взяла рубашку, от которой воняло тяжким потом. — Тайга, думаешь, воровать можно? Я, детка, в свое время прошла огонь, воду и медные трубы. Так что запомни: со мной лучше не связываться.

— А чего я у вас украла? — Нина надела собственную шелковую несвежую комбинацию и юркнула под одеяло.

Щелкнул выключатель — это вошла Лина. Зевая и не попадая в рукава нейлонового халатика, подошла к Марии.

— Нашлась пропажа? — она взяла рубашку, тут же брезгливо бросила на стул. — Господи, хоть бы помылась, прежде чем дорогое белье надевать. А ведь я так на нее и думала, больше некому взять. Где деньги дела?

Встала Мария Ивановна, подняла с полу туфли, покачала головой, аккуратно поставила на стул, рядом с рубашкой.

— Отгваздала как новую обувь дорогую, — с сожалением произнесла она. — Не заработала, так и не жаль… Нинка, а ведь тебя судить будут, а мы все свидетели.

— Да чего я сделала? — Нина села, щеки у нее покраснели пятнами, глаза были зло сощурены. — Подумаешь, рубаху и туфли надела! Чего им сделалось? Попросила бы, неужто не дали бы надеть? Жалко, что ли, вам?

— Почему я должна тебе свое белье давать? — Мария вдруг вспомнила, что на свое первое свидание она тоже надела чужие туфли, чужую шляпку и клипсы. Но то было в послевоенной голой голодной юности, и потом, шляпка все же не белье…

— Ладно, ты нам тут мозги не вправляй! — крикнула Лина. — Где деньги? Я без шуток за милицией иду: нынче у ней взяла, завтра меня почистишь. Ну?..

— Сами запрячут от глаз, а потом ищут, на людей говорят! — Нина босиком побежала на кухню, тут же вернулась с чьей-то кружкой, в которой торчали выжатые тюбики пасты и старые зубные щетки. — Вот! — Она вытряхнула кружку на стол. — Нынче утром еще видела, когда умывалась!

Разыскав в этом хламе свернутые в тугой квадратик десятки, она швырнула их Марии.

— Милиция! Да меня тут вся милиция знает! Испугали…

Она снова залезла под одеяло и легла, отвернувшись к стене.

— Видала я всяких… — Лина зевнула и пошла ложиться. — Но такую про́йду в первый раз.

Мария развернула деньги. Это были точно ее тридцать рублей, она случайно запомнила десятку, там, с краю, синим карандашом была написана цифра «530».

— Ладно, — взяв рубашку и туфли, она бросила их под свою кровать. — Но коменданту я скажу. Чтобы знали, где искать, если у соседей чего пропадет.

Произнесла она все это уже в воспитательных целях. Заснула сразу: все силы ушли на дурацкую ругню.

Утром Мария на работу поехала, потому что лежать в холодной комнате было, наверное, еще хуже. До обеда она с грехом пополам работала, обедать не пошла, прилегла на лавку в бытовке, заснула. А когда ее разбудили, то поняла, что подняться и куда-то идти у ней нет сил. Ее колотил озноб, подташнивало от слабости, трудно было даже голову прямо держать, она привалилась к стене вагончика. Валентина с явным раздражением велела ей ехать в поселок за бюллетенем.

Мария Ивановна, остановив выезжающий из котлована самосвал, упросила шофера не высаживать Марию у бетонного завода, а отвезти в поселок до поликлиники. Шофер поглядел, как Мария, смущенно усмехаясь своей слабости, пытается забраться на подножку, втянул ее на сиденье за воротник телогрейки, довез до крыльца поликлиники, провел, полуобняв за плечи, мимо длинной очереди в кабинет терапевта. Объяснил ожидающим, что Мария упала на площадке и, может, у ней инфаркт. Передав ее в руки врача, он ушел. За это время он мог бы сделать по крайней мере два рейса. Мария смущенно благодарила. Она все еще не могла привыкнуть принимать как должное, когда ей помогали, не имея в виду какой-то дальней или ближней выгоды.

Бюллетень на три дня ей дали. У ней была температура под сорок и хрипы в легких. Сестра сделала ей укол камфоры и каких-то антибиотиков, пообещала утром прийти в общежитие, пусть Мария лежит. Но ни госпитализировать, ни хотя бы довезти ее домой на «скорой помощи» врачу не пришло в голову. У него каждый второй в очереди сидел с высокой температурой: в поселке свирепствовал грипп, в больничке мест не было уже и в коридорах.

Мария брела домой, обливаясь липким потом, голова кружилась от слабости. Размышляла о том, что заболевает всерьез, а ухаживать за ней некому. Надо отдать должное Александру: когда она болела, он ставил ей горчичники, кипятил молоко и бегал за лекарством безотказно. Правда, когда хворал он сам или его мамаша, ухаживала за ними Мария. Ну а здесь она не имеет права ни на чье участие. И вообще скорей всего не имеет права на сострадание. Воспитание и прожитая жизнь не привили ей самой милосердия, желания жертвенно служить ближнему, особенно убогому ближнему. Александр и его мать не в счет, там все шло по принципу «мы — тебе, ты — нам втрое». А так ей в жизни не выпало бескорыстно помогать кому-то, быть к кому-то доброй. Огрызалась, точно паршивый щенок в стае собак, пыталась выжить, вылезти из сугроба, куда ее бросили, проверяя на живучесть. У ней нет на сберкнижке накопленных добрых дел, ей неоткуда снимать. Хотя, быть может, изначально природа заложила ей заряд доброты в сердце, было время, она слышала его, томилась им. Просто так получалось: долгое время не нужна была никому ее доброта — и отмерла…

Когда-то, если верить прочитанному, считалось естественным для истинного христианина ухаживать за тяжелобольными. Великие княгини, равно как и простые деревенские старухи, обмывали язвы прокаженных, смиренно несли грязный уход за чахоточными, паралитиками, раненными на поле боя. Но бабушка не воспитала в ней милосердия, способности сострадать сирым мира сего. Бабушка взлелеивала в ней гордость и сосредоточенность на здоровой энергии для ударного труда. Доброта, сострадание почитались ею за слабость, интеллигентскую мягкотелость, высмеивались жестоко.

Ей и в голову не могло прийти посетить умирающую старуху или тяжелобольную соседку, чтобы подежурить возле постели, подать лекарство и питье, убрать судно, повернуть с боку на бок, дабы не случилось пролежней, терпеливо слушать все, что бормочет лишенный ясности ума человек. Притащить дров, сбегать за хлебом — это пожалуйста, это ее сверстники делали с гордостью, словно участвовали в сдаче нормы на значок ГТО. Это было из их жизненного перечня — тимуровские бескорыстные подвиги. Но сердце тут молчало.

Вправе ли она ждать теперь к себе сострадания? Обычной человеческой жалости? Обычного, человеческого — когда чужая боль, чужая немощь вызывают не издевательский смех, не желание усугубить чужую беду, а то естественное движение твоего сердца, именуемое сочувствием? Увы, отжили свое старомодные эмоции, наступил век великой трезвости…

Дойдя до общежития, Мария быстро умылась теплой водой, не дождавшись даже, пока чайник закипит, разделась и легла. Сначала она только ощущала блаженство оттого, что лежит, что ни сегодня, ни завтра никуда не надо идти, потом ее снова начал бить озноб и дикая боль выворачивала мышцы в спине, крестце, тянула, скручивая, от подколенок к пояснице. Минут через сорок боль отпустила, температура спала немного, выйдя обильным, каплями соскальзывающим на простыню с рук, с шеи, с груди потом. Но сил встать и надеть что-то сухое у Марии не было. Подплыло забытье.

3
В общем, конечно, ее вырастила бабушка, мать матери. Потому подсознание и толкнуло ее, когда пришла беда, — уже немолодую, что удивительно, — в Сибирь, под крылышко бабушкиной тени.

Даже когда мать была еще жива — умерла она от крупозного воспаления легких на второй год войны, простудившись на лесозаготовках, — в доме главной хозяйкой была бабушка. Мать работала библиотекарем на заводе, вела общественную работу, так что видела ее Мария мало. Бабушка тоже работала — через день продавала газеты в киоске, — но главным ее занятием было репетиторство. Она давала уроки французского, латыни, готовила к экзаменам по литературе и истории.

Характер у бабушки был неласковый, властный: Марфа Константиновна Богаевская в девичестве, она выросла бедной воспитанницей в доме известного в Иркутске купца и промышленника Немчинова, кончила классическую гимназию. Этого образования хватило ей с избытком на всю ее долгую жизнь. Родители ее на каком-то пикнике утонули, катаясь на лодке по Байкалу. Прадед Марии, отец бабушки, был просто служащим у Немчинова, приходился ему дальним родственником. Наверное, за красоту была взята Марфа Константиновна убегом за сына Немчиновых, молодого офицера. Дослужившись до капитана, офицер этот погиб во время русско-японской войны, оставив бабушку вдовой с двумя дочерьми, грудным сыном и небольшой пенсией. Тогда они жили уже в Москве, у шурина бабушки, занимали квартиру в двухэтажном особняке на Поварской. После революции Немчиновы уехали за границу, бабушка с семейством осталась. Мария родилась, когда бабушка, мать и младший бабушкин сын дядя Митя уже помещались в крохотной комнатке густо населенной квартиры в этом же самом, пришедшем в ветхость, особняке на Поварской. Три стены в этой комнате были заняты полками с книгами, посередине стояли буфет и стол, спали все, включая бабушку, на раскладных походных кроватях, матрасы в них были набиты какой-то «морской травой», а белье и постели днем укладывали в сундук, служивший вместо дивана.

Все, что связано с этим домом и двором, с арбатскими улицами и переулками, Мария помнит как счастливое, — то было детство. Хотя жили они впроголодь: дядя Митя был слабоумным, получал крохотную пенсию по инвалидности и еще немного зарабатывал, клея дома коробки для какой-то артели инвалидов. Во дворе девчонки боялись дядю Митю, потому что он бегал за ними, если они его дергали за подол рубахи и дразнили. Но вообще был он тихий и, наверное, добрый: иногда, когда Мария возилась под обеденным столом с игрушками, он подходил, присаживался на корточки и начинал ласково гладить ее по голове. Мария брезгливо отталкивала дурачка, ей казалось, что руки у него вонючие и потные. Мария не жалела и не любила дядю Митю, потому что с детства она была чистюлей, а дурачок был неопрятен, слюняв, сидеть с ним за одним столом — а бабушка требовала, чтобы по воскресеньям и праздникам они обедали все вместе, — было противно. Мария потому, наверное, до сих пор не любит праздники. Чтобы ускользнуть от обеда, она с раннего утра убегала к подружкам во двор. Они неслись смотреть танки, стоявшие на Манежной площади в ожидании начала парада, потом примазывались к демонстрации, шли, пока их не прогоняли дежурные по колонне. Потом кто-нибудь из подружек звал ее в гости, потом темнело, и они уходили смотреть иллюминацию. Домой она заявлялась поздно и, получив порцию выговоров, ложилась спать. Об отце Мария пыталась расспрашивать сначала бабушку, после мать. И та и другая отвечали ей одинаково сухо: недостойный человек, понесший заслуженное наказание за свою недостойность. В метрике у Марии стоял прочерк, фамилия у нее была материна и бабушкина — Немчинова. Выйдя за Александра замуж, она не сменила фамилии — как выяснилось, правильно.

Арбатско-поварское ее житье продолжалось до начала пятидесятых годов, она успела, слава богу, закончить машиностроительный техникум и поступила на завод. Бабушка вдруг умерла от очередного приступа стенокардии, а дядя Митя вскоре обзавелся женщиной — хромой и глуховатой, но вполне успешно выживавшей Марию из комнатушки в общежитие.

Разыскала Марию и позвала жить к себе, в домик на окраине Москвы, тетка, старшая бабушкина дочь. Пока была жива бабушка, в семье имя этой дочери не поминалось. Но Мариина мать с ней виделась регулярно, сестры друг друга любили. Вина и грех Полины Андреевны были в том, что, устав жить впроголодь, ходить бедно одетой, она во время нэпа пошла на содержание к какому-то предприимчивому дельцу: из двух сестер красивой была старшая — Полина. Делец продолжал жить с Полиной и потом, оставив ради нее семью. Пропал он в тридцатые годы, не без участия разобиженной родни. Полина Андреевна перебралась со Столешникова на окраину, купила комнату в частном полудачном домике; работала скромно банщицей, не нуждалась во время войны, спуская потихоньку припрятанное золотишко, не брезговала чаевыми и кусочками черного вонючего мыла, полагавшегося в войну к банному билету: накопив, поторговывала им на рынке. Когда Мария перешла жить к ней, тетка составила дарственную на эту самую комнату, а также на три тысячи рублей старыми деньгами, которые положила на сберкнижку на имя Марии. Эти деньги, по тогдашней бедности, казались Марии безмерно огромными, она долго берегла их для какого-то особого праздничного или трагического случая…

То, окраинное, одинокое — тетка тоже скоро умерла — житье было иным, следующим этапом в судьбе. Этот этап Мария вспоминать не любила, хотя, если детские арбатские воспоминания, включая дядю Митю с сожительницей, стояли в ней цельно, счастливо-смутно, то кочновское свое житье она помнила день за днем, месяц за месяцем, год за годом. Жестоко ненавидела все эти дни, месяцы, годы — хотя, собственно, за что уж так их было ненавидеть?


Мария очнулась от сырого холода: в комнате совсем выстыло, и знобкая сырь эта проникала к ней во влажные ее обертки. Подняться, чтобы переодеться, было нельзя, лучше лежать неподвижно, экономя крохи тепла, дожидаясь, пока придут с работы соседки и растопят плиту.

Потом она услыхала, что в соседней комнате кто-то уже есть: чтобы не вставать, Мария не заперла дверь. Там скрипела табуретка, слышались шаги. Звякнуло стекло о стекло, забулькала жидкость. Мужской неопрятный бас произнес на смешке:

— Ну, глотнули? Давай… А то заявятся твои старухи.

— Я дверь заперла… — тоже давясь смешком, ответил Нинкин голос. — Пущай постучат, как я ночью им барабаню!

— Эта… москвичка… встанет, откроет.

— Не встанет! — в голосе малолетки вдруг зазвенела ненависть. — Заглянула я: красная, хрипит, дышит часто.

— Глотнули! — рокотнул басок. — И — давай.

Наступила тишина, только звякало что-то тихонько, потом скребанула ложка о зазубренный край консервной банки, забулькало снова. Мужчина поднялся, двинув табуреткой, закашлялся хрипло. Женские ноги протопали босиком по полу, заскрипела под тяжестью тела сетка кровати, мужской голос бормотнул что-то добродушное, женщина захихикала.

Мария с отвращением и ненавистью бессилия натянула подушку на ухо. Не ханжа. Но лишь животные предаются греху столь бесстыдно, не заботясь, есть ли свидетели.

Забытье наплывало. Тяжкое забытье, мучительно сдавливающее беспокойством подвздошье, — памятью о не совершенном, не отмщенном. Лицо Александра замерцало под веками — красивое, до синевы выбритое, с пышной сединой надо лбом, с усмешкой на пухлых губах. И свекровь, тяжело упершая обе руки в палку, с бело-розовым сухокожим лицом, с белым вьющимся пушком на черепе. Опрятная, пунктуально-внимательная к своему самочувствию, к принимаемой пище, жадно цепляющаяся за жизнь, ненавидящая Марию за то, что та моложе, может есть бездумно, за то, что ночью она спит рядом с ее сыном…

Чего ей не хватало? Чего не хватало ее сыну, имевшему все необходимое для обыкновенной жизни? Из своей большой зарплаты он отдавал на хозяйство сто рублей, остальные тратил сам. Ему нужны были свободные деньги, как он объяснял, чтобы «принять» вресторане представителей многочисленных заказчиков, директора подшефного совхоза, поставщиков. Мария не вникала, раз и навсегда решив для себя, что брак этот — деловой союз умудренных опытом людей, у каждого из них в первую очередь права, а потом уже обязанности. По сути, ей не в чем было упрекнуть Александра: в любви и верности он ей не клялся.

«Не устроить ли нам хохму? — так сказал он, когда, отпраздновав на даче у начальника ЦКБ Новый год, Мария и Александр остались вдвоем. — Ты не замужем, я не женат. Видим мы друг друга почти ежедневно лет восемь, я думаю… Так? Чего еще надо? Мне нужен серьезный неглупый человек, который мог бы взять на себя заботу обо мне и матери, в обмен на мою заботу и поддержку…»

И еще умные цивилизованные слова о жизни, о современном браке, о том, что одиночество вдвоем лучше одиночества поодиночке. Она спутала цивилизованность с культурой. Как всякий цивилизованный человек, Александр умел пользоваться благами цивилизации, окружив себя массой удобных и красивых вещей, привозимых из-за границы и приобретаемых по случаю у знакомых. Марию на первых порах просто потрясало обилие в его доме прекрасных мелочей, украшающих жизнь. Ей это казалось признаком душевного аристократизма. С детства памятное: «Все, чем для прихоти обильной торгует Лондон щепетильный… Все, что в Париже вкус голодный, полезный промысел избрав, изобретает для забав… Янтарь на трубках Цареграда, фарфор и бронза на столе и, чувств изнеженных отрада, духи в граненом хрустале; гребенки, пилочки стальные, прямые ножницы, кривые и щетки тридцати родов и для ногтей и для зубов», — она переносила это на Александра…

К сожалению, бабушка, придавленная бытовой неустроенностью предвоенного, военного и послевоенного времени, не догадалась объяснить, извлекая при уборке из шкафа или сундука причудливые флакончики от французских духов («Понюхай…а?.. Запаху тридцать лет!..»), что культура — это и с молоком матери воспринятые в кровь и в плоть привычки, и нормы традиционно-человеческого поведения, когда невозможно обидеть старика, женщину, присвоить чужое, унизить себя ложью или дружеским общением с негодяем. И конечно, владение традиционно-обширным объемом того, что накопило человечество к твоему рождению: книги, живопись, музыка… Все в объеме вековой традиции, не менее того…

Какое-то недолгое время начальником ЦКБ у них был пожилой специалист. Каждый раз, когда Мария входила к нему с чертежами на подпись, он вставал и не садился до тех пор, пока она не покидала кабинет. Однажды Мария осмелилась посоветовать ему оставаться сидеть: за то утро она вошла в кабинет раз пятнадцать. «Я не могу, — усмехнулся старик, — дело в том, что, когда я еще был трехлетним мальчиком, меня заставляли вставать, если в комнату вползала моя сестренка…» Рассказ этот у Марии и ее подруг долгое время ходил как уморительный анекдот, как веселая хохма из цикла «идиотизм прежней жизни». Много лет спустя, вспомнив эту историю, Мария подумала, что, вероятно, зря были высмеяны и утрачены какие-то догматы, вырабатывавшие в человеке рефлекс невозможности низких поступков.

Снова всплыв из полузабытья в явь, Мария прислушалась. В соседней комнате уже стояла безлюдная тишина, и трудно было сообразить, не пригрезилось ли ей то, что там происходило недавно.

Конечно, существует особое состояние психики в переходном возрасте. Об этом много пишут в газетах и популярных журналах, взывая внимательно, бережно относиться к подросткам, находящимся в переломном возрасте… В этом самом пресловутом возрасте, если вспомнить, в ней тоже присутствовала волчоночья жестокость, огрублявшая, отуплявшая. Но масштабы не те, конечно. Даже в этом возрасте в ней, да и в большинстве ее сверстников и сверстниц, срабатывал «рефлекс невозможности низких поступков».

Всю войну они с бабушкой просидели безвыездно в Москве, пережив и бомбежки и голод. После войны стали возвращаться эвакуированные, и хотя еще не отменили карточки, но уже налаживалась нормальная жизнь, люди снова думали о будущем, готовились в институты, сдавали на аттестат зрелости. Бабушка возобновила репетиторство. Иногда с ней расплачивались деньгами, но чаще она брала продукты. Один раз кто-то дал полкастрюли овсяного мясного супа и полбуханки хлеба. Когда дома попробовали этот суп разогреть, выяснилось, что он прокис. Свой прокисший съели бы, а чужой бабушка запретила, велела отнести в квартиру ниже этажом: еще до войны у стариков соседей жила собака, ирландский сеттер — древняя, вся в каких-то огромных шишках. Но бездетные хозяева делились с ней своим скудным пайком и усыплять ее не хотели.

Мария несла горячий, на всю лестницу пахнущий кислой овсянкой суп. На подоконнике второго этажа сидела, как обычно тряся головой в черном платке и опираясь руками на палку, баба Оля. Мария помнила ее еще не старой властной женщиной, не разрешавшей им, дошколятам, играть возле ее окна, выходящего на лестницу.

Баба Оля встрепенулась, подняла на Марию слезящиеся красные глаза: «Маша, ты это?.. Кому супчик-то несешь?» — «Джильде!» — буркнула Мария, торопясь пройти: от старухи пахло умирающей плотью. «Дай я отнесу… Я и кастрюльку помою тебе!» Баба Оля приподнялась, жадно протянув руку к кастрюле, но Мария проскользнула мимо, прижавшись к перилам, рванула дверь в квартиру. Она прекрасно соображала, что баба Оля съела бы суп сама, была довольна, что не дала ей, а отнесла собаке.

Через год это воспоминание обожгло стыдом, раскаяньем и болью. Уже непонятно было — как она могла поступить так злобно-жестоко. Господи, супу там хватило бы за глаза и старухе и собаке, тем более подношение ее старики приняли без восторга: «Станет ли она прокисший? Старая, ест-то мало…» Встретив полуослепшую, никого уже не узнающую бабу Олю возле Арбатского метро — она просила милостыню, — Мария подала ей десять из ста рублей своей только что полученной крохотной стипендии, хотя бабушка учитывала каждую копейку их невеликого бюджета. На лице бабы Оли ничего не отразилось, она смяла бумажку в кулаке, механически поклонилась, обмахнув себя крестом: «Господь спаси…» То, что Мария год назад пожалела ей прокисший суп, клетки мозга бабы Оли отметили: она плакала, сидя на подоконнике. То, что Мария подала ей щедрую милостыню, задабривая свою совесть, баба Оля не осознала: мозг ее угасал, она не узнала Марию. Память об этом до сих пор обжигает стыдом и болью — болевая точка души…

Может быть, через год-два и Нинка будет с раскаяньем вспоминать, как она незаслуженно обижала слабых?.. Может быть, но вряд ли… Надо произнести необъяснимое: люди в массе стали злее. Ее знакомым взрослым в довоенное, все-таки помнимое ею время не могло присниться и в самом радужном сне то, что теперь запростяк носит, на чем ест, на чем спит, что имеет в доме — обычная, ничем не замечательная женщина, девочка, старуха. Прогресс цивилизации идет и вширь и вглубь. Но меньше веселья, шуток, юмора на улицах, в троллейбусе, метро, не говоря уже о магазинах. Есть что терять, жалко терять, страшно терять, не хочется терять? Потому отстраняются друг от друга, боятся не насытиться, не купить, не достать чего-то, что есть у других?

Слишком серьезно стал относиться обыватель к потреблению. Почти как ее свекровь, обыватель точно знает, что полезно, что продлевает жизнь (не чураясь, однако, и того, что ее укорачивает). Тащит апельсины мешками, колбасу вязанками. Потребление — цель, понятная на любой, самой низкой, ступени развития индивида. Хрусталь. Дубленка. Кольцо. Ковер. Мебельный гарнитур. Составные престижа, элементы самоутверждения. Цель, которая оправдывает средства, делает жизнь осмысленной. Ради этого можно спекулировать, тащить то, что плохо лежит, обманывать, красть втихую у друзей и знакомых.

Совсем недавно и Мария была включена в эту игру. Так, в театре в антракте все несутся в буфет, даже те, кто не хочет есть, — тоже вполне бессмысленное действо. Последние годы Мария владела массой вещей, без которых не только можно, но и нужно обходиться. Слава богу, когда пришла беда, у ней хватило трезвости расстаться с ними без сожаления.

Впрочем, и любовь теперь для некоторых сделалась предметом потребления, самоутверждения. Знаком жизненного высокого или низкого уровня. «Шикарный мужик», — произносила та или иная из подруг Марии. «Он тебе нравится?»— наивно осведомлялась Мария. «Наутро выясним, нравится или нет…» Мария уговаривала себя, что это современно, не более. Рассудочным было ее неожиданное сближение с Александром: «надо быть современной». Она предала себя в угоду моде, ну и поплатилась, все правильно. Двенадцать лет коту под хвост! Двенадцать лет — еще ведь была молода и не безобразна. Могла бы встретить, ну не любовь, любят однажды, а она любила…

4
Мария жила у тетки, работала чертежницей в заводском КБ. Влюбилась, дурочка, в начальника бюро, тридцатипятилетнего, казавшегося ей очень старым и умудренным жизнью, Григория Ивановича Барылова. Обмирала, когда он подходил с калькой, требующей поправки, к чертежницам, — держал кальку на отлете, как мокрую пленку, заложив другую руку в карман брюк, отодвинув полу темно-серого короткого халата. В рубашке с безукоризненно белым воротничком, в темном одноцветном галстуке, высокий, темные, волной поднимавшиеся надо лбом волосы чуть разваливались на пробор… Мария взглядывала на него на мгновение — и уже не глядела, ей теперь на целый день хватало перебирать, как прищурены были у него глаза, как чуть блеснули ровные зубы между темно-розовыми, мужской твердой складки губами… Долго терпеть она не могла, рассказала подружке Анке, тоже чертежнице, — скоро о Марииной тайной влюбленности знало все КБ. Знал и Барылов.

Видно, это было ему приятно, — еще бы! Когда дворник влюблен, и то приятно, — теперь, входя к чертежницам, он коротко и добродушно взглядывал на Марию, а она обмирала счастливо. Была она тогда жалкой и трогательной: косички, подвязанные сзади крест-накрест, широкий лоб и крутые скулы.

На заводском вечере в ДК шестого ноября немного выпивший Барылов наткнулся на нее в компании чертежниц, когда они шли в складчину посидеть в буфете, — вдруг улыбнулся и поздравил ее с праздником. Она зашлась от счастья, взлетела духом на высоты нереальные, лихо выпила стакан портвейна № 11, потом танцевала наверху в зале с каким-то стриженным под нулевку солдатом, неизвестно зачем попавшим на этот вечер. Солдатик пошел ее провожать, она хотела пить, потому что портвейн закусывали бутербродами с соленой кетой, солдатик потянул ее к себе домой, напиться. Жил он тут же рядом, за мостом. Она помнит красный кирпичный дом на пустыре, тополь у подъезда, огромную полупустую комнату, срезанную лестницей в том углу, где стояла кровать. И как солдатик, едва войдя, сразу обнял и стал целовать ее. Он тоже, видно, целовался впервые в жизни, потому что вжимался в ее губы стиснутым ртом так, что больно было десны. Дотоптавшись, они наткнулись и сели на кровать, она все говорила, что надо идти, он успокаивал: еще рано и он проводит. Солдатик растеребил ей застежки на кофте и целовал грудь, и дышал часто, а сердце у него громко колотилось. У ней тоже колотилось сердце: мужские руки касались ее впервые — и тело сводило от горячей нежности, нестерпимого желания раздарить себя, потому что Барылов поздравил ее с праздником.

Больше она его никогда в жизни не видела, долго старалась не касаться воспоминанием этой больно-горячечной ночи, все, слава богу, обошлось, но она-то знала про себя, что уже неполноценная — «нечестная», как тогда говорили, — что никто порядочный на ней не женится. Так и держала себя с окружающими парнями — неприступно-угрюмо, а поскольку ни красотой, ни нарядами не блистала, никто ее особенно и не осаждал.

Любила Барылова. Не спала ночами, мучилась. Только в юности можно так любить — молча, абсолютно без надежды на то, что когда-то что-то может быть. Изливалась, конечно, Анке, все ей рассказывала, только про ту ночь она не рассказывала никому, знала, какое тяжкое клеймо ляжет на нее, как будут брезговать ею замужние чертежницы, а особенно незамужние «честные», позволяющие до замужества ухажерам все, кроме главного.

Анка посоветовала ей позвонить Барылову, умолить о встрече. Подружка не имела в виду ничего особенного, не думала, что он может бросить семью ради скуластой некрасивой Марии. Тем более не могла она предположить, что, наплевав на все, Мария пойдет на незаконную связь — в те времена в их среде это считалось последним падением. Просто она понимала, что Мария уже больше не может: два года тянется ее тайная любовь, надо сделать шаг вперед, что-то изменится, и станет легче.

Мария позвонила из автомата, когда они с Анкой дошли до проходной. Барылов засиживался в КБ допоздна, как и многие ведущие и обычные конструкторы, — так тогда было принято. Он долго не мог понять, кто это, потом расхохотался, подумал и назначил ей свидание на следующий день возле фонтана — тогда там был фонтан — напротив Моссовета.

Анка хлопотала радостно, собирая Марию на свидание: дала ей свои новые, на каучуке, туфли, фетровую голубую шляпку с высокими полями «маленькая мама» и сверкающие, точно бриллианты, стеклянные клипсы. Мария чертежным перышком в первый раз накрасила тушью светлые короткие ресницы, долго разглядывала себя в зеркале и решительно намазала Анкиной помадой щеки и губы.

Она ждала долго, промокла, замерзла, потому что моросила какая-то мерзость, — снова была осень и ноябрь, — он пришел не в девять, а в десять, но все-таки пришел. «Извините, — сказал он, разглядывая ее, — меня в парткоме, а потом в цеху задержали». Это, безусловно, могло быть правдой: к празднику торопились выполнить или перевыполнить что-то, как всегда, шел «мелкосерийный заказ» — станок, не освоенный в производстве. Присутствие начальника КБ могло требоваться.

«Обращение ленинградцев завтра будем обсуждать. Выполнение плановых заданий пятилетки за четыре года. Продумайте, — усмехнулся он. — Может, выступите?» — «Да ну, я не умею…» — сказала она, смущенно подняв плечи.

Она не верила реальности происшедшего, того, что он все-таки пришел и стоит перед ней в черном не новом пальто с поднятым воротником, в большой кепке, спрятавшей его волосы, и тонкий нос с горбинкой потому торчит некрасиво, и шея кое-как замотана застиранным шарфом. Она видит его близко, может смотреть, сколько захочет. От него слабо пахло не то вином, не то пивом. «Выпил для храбрости, — объяснил он тут же, засмеявшись. — В первый раз у меня свидание, о котором не знает жена. Куда пойдем?» — «Погуляем?» — робким счастливым голосом предложила она. Он взял ее руку — она держала свои красные обмороженные руки засунутыми глубоко в карманы, — вытащил из кармана, несмотря на слабое ее сопротивление, поцеловал, усмехнувшись. «Чудачка, — сказал он ласково-виноватым голосом. — Ох чудачка. Неужто никого лучше и моложе не нашла влюбиться?..»

Она счастливо молчала, шла, полная горячего ужаса: его предплечье плотно касалось ее плеча.

«Да, — сказал он вдруг, остановившись. — Забыл. — Достал из кармана огромное красное яблоко и протянул ей. — Положите к себе, а то, как бутылка, оттопыривается».

Она робко взяла, в ее карман яблоко не лезло, она несла его в мерзнувшей руке. «Да съешьте!» — засмеялся он. Но при нем она есть не могла.

Они дошли почти до той, окраинной, станции метро, до которой она обычно доезжала, а потом полчаса телепалась по грязи между завалившимися заборчиками, добираясь до теткиного домика. Никакой транспорт туда не ходил.

«Куда это вы меня завели? — удивился вдруг он. — И поздно уже». — «Я тут живу недалеко». — «Одна?» — «Теперь одна». Он помолчал, подержал ее руку в своей. «Я не хочу портить вам жизнь», — сказал он. Тогда она не поняла и толком не оценила его благородство, не оценила и после, когда поняла. Лишь совсем недавно вдруг вспомнила, оценила, прониклась нежной благодарностью: добрый, хороший человек попался ей первым на дороге, не зря она его так любила…

Подумав мгновенье, он взял ее за плечи и поцеловал в губы. Умело поцеловал, но она сжалась от страха и счастья и почувствовала только влажность его рта, неприятную чужую влажность. Однако он знал, наверное, что сто раз она будет вспоминать и перебирать ощущениями тот поцелуй, горько-счастливо вспоминать.

«Далеко вы отсюда живете? — строго спросил он после. — Дойдете одна?» — «Дойду!» — выдохнула она благодарно. В ту минуту все, что исходило от него, было благом… Он резко повернулся и пошел, не проводив ее до дома, — господи, да ничего бы хорошего не принесла им обоим эта непременно бы свершившаяся близость! Прекрасно, что это воспоминание ее жизни осталось на той, светлой, высоте…

На следующий день он не поглядел на нее, войдя к чертежницам, а когда она позвонила, помолчал и положил трубку.

5
Мария проснулась уже под вечер, в комнате было очень тепло, возле ее койки стояла Мария Ивановна, держа в руках чистую простыню.

— Сухонькую простынку выпросила я у комендантши, Маруся, — говорила она, улыбаясь. — Давай-ка нижнюю поменяем, я гляжу, сырые оне у тея, потешь ты сильно. А ту посушу я у плиты, под одеялом полежи пока. Ох как ты нехорошо заболела-то!

Мария поднялась, дрожа от слабости, и не было сил возражать стыдливо и лицемерно против того, что Мария Ивановна поменяла ей влажные простыни и перевернула сырую подушку, нагрела возле плиты рубашку — сменить. Не было у нее сил кочевряжиться, принимала как должное чужую заботу.

Соседки покормили ее и, закрыв кухню, заставили воспользоваться ведром.

— Не стесняйся, милок, — уговаривала ее Мария Ивановна. — Разве человек виноват, что болен? Я, не дай господи, заболею, так ты мне поможешь, сочтемся…

Мария лежала в теплой сухой рубахе, укрытая теплой сухой простыней, чувствовала себя слабой и счастливой. Соседки сидели на койке против нее и не курили, жалея Марию, рассказывали ей случаи из своей жизни, когда приходилось вот так же, тяжко, болеть в чужих людях.

Утром они поднялись пораньше, истопили жарко плиту, подняли и накормили Марию, приготовили ей на тумбочке возле постели кислое — с каким-то вареньем — питье в банке, лекарство и два бутерброда с соленой рыбой.

— Поешь соленого, пить будешь, — сказала Анастасия Филипповна. — А с мочой болезнь выходит. Ты пей да на кухню бегай — ничего, все мы тут женщины, все болели.

Они ушли. Мария снова заснула, потом, проснувшись, почувствовала себя чуть получше и уже томилась неловкостью, размышляя, почему же так добры и заботливы к ней чужие, случайные женщины? Чем она, неведомая им, заслужила их заботу? Или они вообще добры по той древней человеческой традиции, велящей творить ближнему добро? Вымирающее поколение, уходящие традиции… Непривычного вроде нее ранит эта доброта сильнее, чем зло, хочется что-то сделать, отплатить, чтобы не быть должной за добро…


Жилплощадь тетка покупала до войны в месте, считавшемся дачным. После войны переулочки эти стали окраиной Москвы. Домик был маленький — одна комната в два окна. Хозяйка дома, бабка Маша, когда умер муж, разделила дощатой оштукатуренной перегородкой комнату пополам и одну половину продала Полине Андревне. Когда Мария перебралась к тетке, дом этот уже давно оброс пристройками.

Рядом с Полиной Андревной, во второй половине дома, жила невестка бабки Маши Варька, вытеснив старуху в пристройку ко взрослой дочери Тамаре, которая работала буфетчицей в пивной. Варька была замужем за вторым сыном бабки Маши Леонидом, ей было, наверное, под сорок, Леониду меньше лет на десять. Имели они двух сыновей: Юрку, лет двенадцати, и шестилетнего Женьку. В следующей пристройке жил старший бабкин сын Николай с женой Стешей и дочерьми. Первое время Мария путалась в таком обилии совладельцев дома, потом научилась различать их даже по голосам. Слышимость в ее комнатке была прекрасная.

Слышнее всех было Варьку. Худая, мосластая — платье на ее прямых плечах и плоской груди болталось, точно на вешалке, — говорила она всегда полукриком, пронзительным хриплым голосом. Лицо Варьки казалось бы старым, потому что масса глубоких морщин на лбу, возле глаз и рта бороздили мятую кожу, если бы не тревожный подпор энергии, собиравшей ее лицо, взгляд и заметную готовность всех ее членов к немедленному движению — а нечто заостренно-безвозрастное, подобное снаряду перед выстрелом. После работы она где-то что-то еще успевала раздобыть, спекульнуть, поменять шило на мыло, потому что хотя Леонид зарабатывал прилично — работал он слесарем на автобазе, — но до дому от получки доносил рожки да ножки. Передвигалась Варька только бегом, непрестанно курила и сыро, надсадно кашляла.

— Погубила ты мово парня, Варька, погубила! — заводила вдруг ни с того ни с сего бабка Маша. — Затащила его мальчишком к себе, глупостью его воспользовалась!

— Ну и чего ему исделалось? — кричала насмешливо Варька. — В монастырь бы ты его, что ли, определила, мать, за свои грехи заступником?

Ругаясь со свекровью, она неслась тут же на колонку за водой, лезла в погреб за картошкой, мыла мясо, чистила картошку и, водрузив на керосинку огромную кастрюлю с похлебкой, садилась рядом на табуретке, выложив на колени большие, с узловатыми мужичьими пальцами, красные руки.

— Варькя, — кричала от своей пристройки Стешка, вторая невестка бабки Маши. — Спички у тея есть?

— Палочки Коха у меня есть! — мрачно острила Варька. — Ничего у меня нет, дайте мне посидеть!

Стешка приехала в Москву перед войной из Рязани, поступила обрубщицей на завод и тут-то уловила в свои сети медлительного сыроватого Николая. Десять с лишним лет жизни на московской окраине не изменили ни ее диалекта, ни нарядов. Она по-прежнему повязывалась платочком цветным или белым, в зависимости от торжественности момента, одевалась в «долгие» юбки и плюшевую черную жакетку.

— Варькя, — предупреждала та же Стешка через какое-то время. — Леонидкя идеть!

— Пьяный? — со слабой надеждой на отрицательный ответ спрашивала Варька.

— Нет, тверезый! — насмешливо подхватывала бабка Маша.

Леонида было слышно издалека. Он двигался, перелетая от одного забора к противоположному, и громко, на всю Кочновку, пел: «Каким ты был, таким остался, орел степной, казак лихой, зачем, зачем ты снова нализался, зачем нарушил мой покой!..» Когда он так пьяно орал, голос у него был противный, но слух все равно точный.

В хорошие минуты Варька утверждала, что Леонид красивый и Юрка, старший сын, также должен быть красивым, потому что похож на отца. Но Мария, глядя на этого молодого мужика с вечно красным лицом, не понимала, что там можно найти красивого.

— Варька! — раскатывал он зычно голос, подходя к дому. — Муж идет! Я тигр, я лев! Всех разгоню, дом в ЖАКТ сдам!

— Как же, — отзывалась Варька. — Разогнал! Хозяин нашелся!

— Хозяин! А кто тут хозяин? — обижался Леонид. — Я на фронте воевал, дачу Пилсудского брал! А ты что делала?

— Что делала? — на столь же высокой ноте отвечала Варька. — По деревням моталась, шмутье на картоху меняла! Сынка да мамашу твою кормила!

Леонид прерывал поток перечисления Варькиных добрых дел коротким именем существительным, которое определяло, на его взгляд, истинную Варькину сущность.

Входя в сенцы, он нарочно задевал кастрюлю с похлебкой, та с грохотом опрокидывалась, и возмущенная до глубины души Варька с ненавистью вцеплялась в него.

Так бывало не один раз, и Мария удивлялась, зачем живут вместе эти ненавидящие друг друга мужчина и женщина.

Зато Николая Мария не видела пьяным ни разу. Даже в праздники он ходил только чуть выпивши, степенно-разговорчивый. Рядом с коротенькой, некрасивой, рано постаревшей Стешкой Николай выглядел ее старшим, «городским» сыном. Тем не менее жили они в ладу. Николай работал в литейном цеху, хорошо зарабатывал, Стешка в доме поддерживала порядок и достаток. Но все же не только Варька, которая постоянно стреляла у Полины Андревны до получки «красненькую» — как тогда называли тридцатки, — хаживали занимать у тетки и Стешка, и даже «богатая» Тамарка. Впрочем, Тамарка занимала только тогда, когда собиралась покупать какую-то крупную вещь вроде шубы или телевизора КВН, — помногу. По инерции бегали соседи за деньгами и к Марии, она давала взаймы по мелочи, — неудобно было не дать, — сама перехватывала после у девчонок на работе.

«Кем ты работаешь? — удивлялась Варька. — Как ни приди, всегда деньги есть!»

Тетку соседи тем не менее не любили, называли за глаза — а во время ругни и в глаза — «барыней» и «проституткой». Видно, тетка под веселую руку разболтала им о своем бесславном прошлом. Когда Полина Андревна умерла, никому ничего не «отказав», соседи перенесли нелюбовь на Марию. А поскольку та старалась в контакты не вступать и про себя ничего не рассказывала, то ее тоже считали гордой «гнилой интеллигенткой» и «барыней». Мария не любила ссор и выяснения отношений, потому делала вид, что не слышит, как Варька при ее приближении объявляет сидящим рядом на лавочке бабам: «Вона, барыня наша прется!» Мария проходила мимо, с вежливой улыбкой говорила «здравствуйте», и соседи, провожающие ее настороженно-неприязненными взглядами, отвечали: «Здравствуй, Маруся!»

В те злополучные дни после первого и последнего свидания с Барыловым Мария, ничего не поняв, решила, что она что-то сделала не так, чем-то напортила, обидела. Пыталась еще ему звонить, но он говорил «Алле-алле?», делая вид, что не слышит, и клал трубку. Полная недоуменного отчаяния, Мария старалась отвлечься. Ходила несколько вечеров подряд после работы в кино, оставаясь на второй сеанс, чтобы прийти домой поздно, никого не видеть и не слышать. Тогда шли трофейные фильмы «Девушка моей мечты», с участием Марики Рокк, потом «Тарзан», «Индийская гробница» — длинные, содержащие необыкновенные любовные истории, с ослепительно красивыми женщинами, мужественными мужчинами. Фильмы эти навевали на Марию еще большую тоску. Полная ощущения своей некрасоты, никчемности, ничтожности, она, вернувшись домой, не могла заснуть, крутилась на постели, сердце сжимали полночная тоска и страх.

Лежала, слушая тишину, наконец наступавшую в доме, мышиную беготню за отставшими обоями и иногда чьи-то быстрые шаги по переулку. Однажды она поднялась, собрала по теткиным ящикам и шкатулкам порошки люминала и, высыпав их все в стакан, решила отравиться. Что-то удержало ее в последнюю минуту — наследственное сибирское жизнелюбие, здоровые жизнеспособные гены? Из стакана Мария только отхлебнула, вылив быстро остатки в помойное ведро.

Поплакав и поругав свою слабохарактерность, она тяжко уснула, проснулась поздно, злая на весь свет и на то, что скоро должна прийти Анка. Было воскресенье.

Взяв помойное ведро, Мария пошла выносить. Вдруг из-за дома выскочила тоже чем-то обозленная Варька: «Не ходи мимо моих окон с помоями!» — неожиданно заорала она. «А где же мне ходить?» — точно восприняв уличную крикливость интонации, раздраженно вопросила Мария. «А где хочешь, только не здесь!» — «А я хочу здесь!» — «А я тебе не велю!» — «Плевала я с высокого потолка на твое веление!..» — «Ах, плевала? Ну вот тебе!..» — Варька не долго думая харкнула на Марию палочками Коха: ссора велась в кочновских добрых традициях. В свою очередь Мария, уже ничего не помня от бросившейся в голову крови, подняла ведро и трахнула Варьку, обсыпав очистками, луковой шелухой и бумагой. «Убили!» — завопила та. На улицу изо всех домов повысыпали соседи, выскочил Леонид и потащил сопротивляющуюся, вопящую жену в сенцы, а Мария не могла уже остановиться и, почти рыдая, кричала, вкладывая в крик свою обиду на Барылова, на неудалость свою, доставшуюся ей скорей всего по наследству от «недостойного» отца, подлинную ненависть к отвратительным ей нечистоплотностью и безалаберностью соседям: «Надоели! Надоели вы мне все, сволочи!»

Тут появилась Анка и утянула Марию домой, а очистки замела в канаву бабка Маша. Они с дочерью с одобрением наблюдали в окошко, как жиличка воюет с нелюбимой невесткой.

Анка принесла кое-что из дома с родительского стола и, поругивая разбушевавшуюся Марию, стала накрывать стол.

И тут, постучавшись, рванула дверь Варька. Мария вскочила, готовая биться не на живот, а на смерть, но соседка, развесело улыбнувшись, оглядела накрытый стол и хрипло закричала:

— Девки! Мы вас приглашаем! Озорная, я же не знала про тебя! Маруся, пошли, ничего не хочу слышать, мать обидится, Леонидка обидится! Мать пироги спекла, ты же знаешь, какие она пироги печет!..

Видимо, ссора на хорошем кочновском уровне объяснила соседям добрые задатки Марии, сделала ее из вежливой «барыни» своей в доску, ровней. Мария, приготовившаяся к защите, тут же благодарно отмякла.

— А что, Анка, — разухабисто сказала она, стараясь выдержать кочновскую интонацию, — пожрать да выпить мы всегда были не дуры?

Сгребла со стола конфеты, достала десятку, с шиком распорядившись:

— Юрку в палатку пошли, пускай колбасы и шпрот купит. — Помолчала, восхитившись собственным размахом. — Нашармака мы не согласны, правда, Анка?

Леонид был еще трезв, умыт и сравнительно причесан: русые кудри кольцами падали на высокий желтый лоб, серые глаза глядели ясно и чуть смущенно. Выпив первый стакан, он взял аккордеон и стал петь какую-то окраинную, не известную Марии песню: «Полюбил я ее, полюбил горячо, а она на любовь смотрит так холодно́… Позабыла она, как я в церкви стоял, прислонившись к стене, безутешно рыдал…» Видно было, что петь он любит: не кричал, лелеял мелодию, только чуть по-окраинному перетягивая гласные, впрочем, это придавало песне какое-то своеобразие.

Вступили, вторя, бабка Маша и Тамарка, а Варька и Николай заорали, глуша всех. Марии хотелось оборвать их, чтобы не мешали. В детстве она очень любила петь, кричала громко песни, услышанные по радио, думая, что хорошо поет. Бабушка ей долго внушала, что, если у человека нет ни голоса, ни слуха, пение его доставляет окружающим страдание. Теперь Мария стеснялась петь даже в застольях, преклонялась перед умеющими петь. Леониду в тот раз она многое простила, увидела вдруг его другими глазами.

— Аккордеон Леонидке купила и мотоцикл куплю! — начала хвастать Варька.

— Сначала телевизор! — требовал Юрка.

— Телевизер? Ах, озорной!

— …Остается, — не отставала от невестки и бабка Маша, — каждый день больше ста рублей чистыми, не считая продуктов… Что ж, ей у огня быть да не греться?

Тамарка, посмеиваясь, косилась на мать, продолжала вторить брату.

— Да мы не слепые, мать! — Варвара успевала встрять и тут. — По две сумки Тамарка носит кажный день! Я же в курсе: колбасы, консервов, пива… Ну и что, я бы работала, я бы носила…

Леонид, отворачиваясь от жены, хмыкал и, чуть понизив голос, чтобы не мешать разговору, продолжал петь, склонив ухо к аккордеону. Мария, не выдержав, подсела к нему, трогала за рукав, упрашивала уважительно: эту? А вот теперь эту? Леонид пел. И легче делалось на душе.

6
Пришла Ефимова, разделась в передней, села на соседнюю койку, разглядывая полусмущенно Марию. Закурила, достав свою «Шипку», тут же спохватилась, извинилась, заплевала по-уличному сигарету, сунула в карман кофты.

— А я жду, думаю, заплутала, что ли? Или нашим гостеваньем побрезговала? А она — вон что! Помирать собралась. С такой болячкой нечего было и соваться сюда…

Мария промолчала, не желая вдаваться в подробности, подбила себе выше подушку, улыбнулась и легла удобнее. Чувствовала она себя получше, но слабость и нежелание двигаться, говорить все еще не оставляли ее.

— Ну что? Как на площадке дела? — спросила она, догадавшись, что Софья Павловна на этот вопрос будет отвечать долго и горячо.

Мария впервые видела Ефимову без телогрейки и этой дурацкой армейской ушанки. Была она в молодости, наверное, красивой: черные живые глаза, черные, теперь густо прослоенные сединой, круто вьющиеся волосы, курносый нос, худые щеки с синеватым румянцем от постоянного пребывания на холоде. Длинная, когда-то лебединая, а теперь просто морщинистая худая шея. Тем не менее Софья Павловна и сейчас могла бы иметь какой-то женский успех в своем кругу — у Марии были приятельницы возраста Софьи Павловны, не обладавшие и половиной подобных объективных данных, но не позволяющие себе забывать о том, что они женщины. Если бы одевалась, следила за собой, думала о своей привлекательности и о том, что, мол, «любви все возрасты покорны»… Но, судя по всему, даже будучи молоденькой, Ефимова знать не знала, думать не думала о каких-то традиционно-вековых женских уловках. Она воя была — порождение тяжелого времени, на которое пришлась ее юность, времени, требовавшего от нее полной деловой отдачи, а не реализации естества, не послушания матери-природе. До встречи с Александром Мария сама была такой.

— Дела? — Софья Павловна поднялась и заходила по комнате. — Хреновые дела… Можно, я в форточку покурю, терпежу нет? — Она присела на подоконник, свесив ноги в зашорканных грязью, потерявших первоначальный цвет брюках, закурила, с силой посылая струю дыма в приоткрытую щель форточки. — Таять пошло вовсю, жарит! Подсыпаем-подсыпаем, а съезды ползут. Мерзлота себя показывает, беда…

Мария молчала, полузакрыв глаза, представляла эти съезды, грязь, грохот всяческой техники в котловане — и не отзывалось сердце сочувствием на боль и интерес, слышный в голосе Софьи Павловны.

— Вчера в третью смену бетона ни грамма не приняли. Самосвалы буксуют, хоть ты сдохни! Выполнения нет, а месяц к концу… Опять на декадном совещании кишки будут на палец наматывать… Ладно бы свое начальство. Оно-то понимает, что выше головы не сиганешь, пробирает для острастки. А толкачи разные. Начинают на жирной груди тельняшку рвать. Противно! Ладно, — оборвала она себя, хмуро посмеявшись, — кто про что, а вшивый про баню. — Помолчала. — Вы лучше вот что скажите, я как узнала про вас, все думаю об этом… Зачем же вас с такой серьезной хроникой в Сибирь понесло? С голоду у нас нигде не умирают, безработицы тоже нет. Ну, снабжение, конечно, у нас хорошее, лучше, чем в городах. Но не из-за этого же?..

Мария молчала, улыбаясь, не находила что отвечать. Откровенничать пока желания не было.

— Романтика? — продолжала Софья Павловна, подождав. — Но возраст не тот, была бы молоденькая… Думаю: одиночество надоело, человека решила найти в дальних краях? Так? Это бывает. Ну, анкету поглядела — замужняя! В чем секрет, сознайтесь?..

— Долго рассказывать, а сил пока нет… — отшутилась Мария. — Выздоровею, приду чаи погонять, расскажу. И романтика… И одиночество… И черт знает еще…

— Что же мне с вами делать? — вздохнула Софья Павловна. — Бетонщицей вы не потянете, это ясно. Начальником если ставить, это нужно новый участок срочно организовывать, начальников у нас, как и везде, хватает.

— Разберемся… — Марию и саму тревожила эта проблема. Перенадеялась на себя! Легкомыслие обуяло на старости лет…

— Да уж где разобраться! — Произнесла это Софья Павловна раздраженно, и Мария не обиделась на нее, поскольку забот у той и без ее «хроники» явно хватало. — Контейнер ваш пришел, забирать надо.

— Ну вот… — Мария села резко, сразу облившись потом. — То месяцами везут, а то оперативность, когда не нужно… Что делать? Сколько он может там находиться?

— Пока кто-нибудь не вскроет да не разворует. Не психуйте. Степана пошлю, шофера своего. Пишите доверенность…

— Да ведь его куда-то везти надо… Не сюда же? Я рассчитывала комнату снять.

— Не проблема. Пока ко мне в чулан все определим, подниметесь, найдете место… — Софья Павловна встала. — Пойду. Выздоравливайте. Чего-нибудь надо?

— Нет, мне соседки все носят. Даже неудобно…

— Неудобно штаны через голову надевать, остальное все удобно. — Постояла в дверях, пристально разглядывая Марию. — Обратно уезжать не собираетесь? Может, тогда контейнер прямо переадресуем, чтобы не копошиться? Не стесняйтесь, не осужу. Бывает.

— Некуда мне уезжать, не рвите душу. — Мария снова легла, поваляла по холодной подушке горячую, со вспотевшими под шерстяным платком волосами голову. — Было бы куда, может, и уехала бы…

— Тогда надо выход искать, — сказала Софья Павловна вновь подобревшим голосом. — Не отчаивайтесь, все в наших руках. Теперь выздоравливайте… Главная задача.

Она ушла, Мария закрыла глаза, намереваясь подремать после обессилившего ее вконец разговора. Но пришла Шура, мать ребятишек. Работала она где-то на строительной площадке диспетчером, дежурила «сутки через двое суток», поэтому первые дни Мария ее не видела вовсе: Шура то дежурила, то отсыпалась после дежурства, то пропадала у мужа в больнице.

Приехало это семейство уже почти год назад, так же как и Мария, по вербовке. Вербовались муж и жена поодиночке, так как для семейных жилья тут не было, об этом предупреждали. Семейных на стройку не брали, но кое-кто, у кого была сильная нужда, как, видно, у этих, ехали на свой страх и риск, мыкались порознь. Обещать им пока ничего не обещали. У частников все тоже было занято, с детьми не пускал никто. Недавно муж Шуры попал в больницу с гнойным аппендицитом, так что хлопот у нее хватало. Казалась она Марии малоразговорчивой и хмурой, несмотря на молодость. Беленькая, невысокая, с сомкнутыми в ниточку бледными губами…

Сегодня Шура затеяла стирку: растопив плиту, грохала бачками, ведрами, корытом, чем-то еще. Мария все же стала подремывать: слабость брала свое.

Шура вошла в комнату.

— Маша, — сказала она так, словно они были ровесницы и всю жизнь дружили. — Сестра с банками пришла… Проснись. Это хорошо, банки. Я в них верю.

Мария открыла глаза, улыбнулась. Она всем теперь улыбалась, хотелось ей этого или нет. Так проще.

— Не тревожу я тебя? Грохаю-то? Постирать надо, ты уж извини, у ребят все грязное, и мужу скоро, я думаю, выписываться, а чистого целого в больницу нечего отнести. Я окно растворила в кухне, чтобы сюда паром не пахло. Не сквозит?

— Да нет вроде… Стирайте, конечно. Кто же виноват, что я заболела.

— Давайте чего, я вам постираю, — сказала Шура, переходя тоже на «вы». — Когда болеешь, потеешь, все мажется, а хочется чистое надеть, тело просит. Что я, не знаю? Где рубашка-то, какую малолетка спортила? Мне женщины наши рассказали, я удивилась, как так можно? Растишь их, паразитов, маешься, а вырастают, вытворяют черт-те что…

Вошла немолодая полная сестра и начала быстро и молча готовить банки. Больных было много, сестра, видно, считала, что перегружает себя, потому держалась хмуро и подчеркнуто утомленно. Мария, перевернувшись на живот, принялась собирать рубаху со спины на шею. Прошлый раз сестра ей заметила: «Сами поднимите, дамочка, рубашку. У меня руки холодные…» И равнодушно, выказывая, однако, и нетерпение, созерцала, как Мария, обмирая от слабости, пыталась вытащить из-под себя рубаху, чтобы обнажить спину. Брезговала, наверное, браться за пахнущее потом влажное белье.

«Рабочая гордость» — так, иронизируя, называла Мария в прошлой жизни чванную надутость, как бы обиду на весь свет неизвестно за что, встречавшуюся в последние годы в избытке у продавцов, слесарей-водопроводчиков, дворников и прочих представителей «сферы обслуживания». У медиков ей это пришлось увидеть впервые.

— Давайте помогу… — Шура ловко завернула ей рубаху, подала сестре полотенце со спинки кровати. — Накройте да оботрете после… Ох и худа, господи, еще в бетонщицы наладилась! К нам в диспетчерскую давайте, диспетчеров не хватает… Конечно, сутки дежурить, но все легче, чем с бетоном…

— Я механизмы эти тут впервые увидала… — возразила Мария. — Какой из меня диспетчер, вы что… И трудно, наверное, сутками не спать.

— И я дома швейницей работала. Нужда потребует, не то выучишь. Не спать — это трудно, но и к этому привыкаешь.

Шура выдвинула из-под кровати чемодан Марии.

— Вот я ночные рубашки простирну, накопились. В момент высохнут. Они не грязные, только затаскались, вы их меняете то и дело — мокрое на сухое. И эту рубашонку помою. У меня порошок хороший, здесь с этим не то что в наших краях. Стиральные порошки хорошие…

Собрала все и ушла, закрыла дверь. Сестра, поставив банки, села на соседнюю койку ждать, пока пройдет пятнадцать или сколько там необходимо минут. Чиркнула спичкой, прикуривая.

— Не курите! — зло сказала Мария. Это было уже чересчур. — У меня же воспаление легких, соображать надо! Идите на кухню, там курите.

По опыту знала, что резкий начальственный окрик действует на хама убедительней, чем просьба. Силу и право, что ли, чувствует?

— Извините… — произнесла сестра заискивающим голосом. — Забыла совсем. Устаешь, столько назначений — с ног валишься.

— Почитайте, как Чехов и другие русские врачи работали во время эпидемии холеры… — посоветовала Мария.

— Не те времена… И читать некогда.

Ушла. Стала на кухне разговаривать с Шурой. Наверняка искала сочувствия: ишь барыня, курить при ней нельзя! Шура смеялась чему-то.

А Мария слушала, как банки всасывают из глуби ее плоти застоявшуюся кровь, понужают активней двигаться, обменивать углекислоту на кислород, помогать попавшей в беду хозяйке…

Хоть и лежишь праздно, температуришь, но мозг, не приученный к бездействию, работает. Анализирует всякие, может и несущественные, мелочи вроде того, почему вдруг и Шура, которой своих дел хватает, запросто собрала Мариины постирушки, не ожидая особой благодарности. Представить невозможно, чтобы в Москве малознакомая и поныне соседка по лестничной площадке вдруг позвонит в дверь: «Я видела, к вам врач ходит. Давайте помогу что нужно сделать?»

То, что большинство семей теперь живет по отдельным квартирам, явление, конечно, радостное. Однако закрыл двери — и нет тебя для окружающих. Не только за помощью — за солью или за сахаром взаймы к соседям по площадке не сунешься, хотя раньше уж это было обычным делом. Немо, глухо закрыта обитая дерматином дверь, чернеет глазок. Что у соседей? Спят? Моются? Дерутся? Отдыхают? Плачут? Веселятся? Их право. Не лезь в чужую жизнь, в твою лезть не будут. Запер дверь — и вот уже нет нужды подавлять в себе то, что волей-неволей подавляли, живя на людях. Смалу и до смерти живя при тех же соседях по дому, по двору, улице, поселку. Живя на виду… Большинство матерей, дабы не осудили соседи, учили с малолетства детей «вести себя». А значит — подавлять в себе хама, негодяя, лжеца. Не мать, так соседка запросто сунет подзатыльник: «не груби», «не ври», «не бери не свое, попроси — дадут». А теперь нет мнения мирского, нет суда, обязательного для тебя. И вот поднимает голову гадюка, выращиваемая в обывателе независимым существованием в своих, личноему принадлежащих, стенах. Жалит подвернувшегося под жало. Не созрел еще обыватель для замкнутого, обособленного житья. Для многого, незаслуженно дарованного, увы, не созрел…

В общежитии трудно, неудобно, шумно для отвыкшего от общего житья, зато вновь обучаешься естественному обхождению, обычной естественной манере: я — тебе, ты — мне. Это неизбежно, пока нас много на земле, и взаимовыгодно: в человеке не умирает природная доброта, привычка жертвовать для другого временем, силами, еще чем-то. В общем житье легче окоротить злого, усовестить жадного, подбодрить жалкого, высмеять ленивого. Люди инстинктивно ищут замену этому «общему житью» в турпоходах, «поездах дружбы», ищут братства с себе подобными…

Конечно, Мария помнила многое плохое из жизни окраины времен ее молодости. Было плохое, покалечившее жизнь и ей. Но окраина есть окраина. Туда во все времена общество выталкивало из городов накипь, больное… И тем не менее «общее житье» и там, скорей всего, сдерживало накал злого и преступного. У Кочновки тоже был свой нравственный кодекс, свое понятие о пределе допустимого. И уж точно, что за закрытыми дверями отдельных изолированных квартир все, что там происходило, приняло бы иные масштабы, более страшные, неудержные…

7
Мария больше не звонила Барылову, однако встречала его каждый день в конструкторском бюро. Видела, что его теперь тяготят эти встречи, и все же ее не оставляло мучительное желание выяснить, чем же она тогда обидела его, что сделала или сказала не так. Даже принималась несколько раз сочинять покаянную записку, но невозможность вручить эту записку адресату каждый раз останавливала. Стол начальника бюро стоял у дверей, в конце четырех длинных шеренг конструкторских кульманов, рядом с ним был фонтанчик с питьевой водой, то и дело толкался народ. Незамеченной с запиской не подойдешь.

И вдруг встретила в коридоре. У ней обмерло сердце, когда она различила знакомый силуэт на белом стекле дверей КБ, потом двери размахнулись широко, появился Барылов и торопливыми семимильными шагами двинулся навстречу. Заметил ее — одну в широком коридоре, — замедлил шаг, видно, встречаться с ней один на один ему не хотелось. Мария, пока он приближался, все металась лихорадочно: остановить? Пройти мимо? В последнюю минуту шагнула навстречу, преградила ему путь, но он просто как бы придержал шаг, не остановившись, продолжая движение, с полуулыбкой глядя поверх ее головы.

«Я обидела вас, Григорий Иваныч?» — выдохнула Мария жалко. Он, видно, не ожидал этого. Остановившись, поглядел ей в лицо. «С чего вы решили? Нет, конечно. Надеюсь, и я вас не обидел?» — «Нет… — Мария растерянно топталась на замерших, отнявшихся ногах. — Я думала, вы сердитесь на меня за что-нибудь?» — «Не сержусь. — Он улыбнулся. — На свиданки бегать, дорогая, времени нет. Работа, а тут еще курсы английского языка открылись при заводоуправлении. Хожу. Ты тоже займись чем-то, годы не теряй, пока молодая. В институт на вечерний пойди…» Похлопал ее по спине, то ли ласково, то ли ободряюще, ушел.

Через неделю Марию перевели технологом в технический отдел механосборочного цеха. Видимо, начальство желало, чтобы молодой специалист, неплохо зарекомендовавший себя, постигал производство в полном объеме.

Разговор в коридоре вроде бы успокоил Марию: не сердится. Но начало томить самолюбие, неудовлетворенное желание сравняться с ним. Обратить чем-то внимание, чтобы хоть однажды он взглянул на нее глазами равного, а еще лучше — с восхищением.

«Да оденься шикарно! — советовала ей Анка, когда они обсуждали разговор в коридоре. — Теткины потрать, что ты их солишь? Или часть книжек продай, куда ты их три стены наставила? Отнеси в букинистический — чемодан… Оденешься — он и обратит внимание. Была замухрышка, стала дама. Жри послаще, поправишься — он и заметит. Мослы одни собаки гложут! Вон Галька Митрофанова из копировки, дочка завстоловой: что сзади, что спереди — чин чинарем! Идет с кальками по конструкторскому, все мужики пялятся. И Гришка твой…»

Это было правдой. Глядя на толстую красивую Гальку, которая, принося начальнику бюро кальки на подпись, брызгала водой из питьевого фонтанчика на молодых конструкторов, тут же сбегавшихся попить, Григорий Иваныч не сердился, а посмеивался добродушно: «Эх, где мои семнадцать лет!»

Но Мария понимала, что, даже отрастив «сзади и спереди» — задача сама по себе из трудных, — она была ростом и худобой в бабушку-долгожительницу, — ей не сравняться с предметом своего обожания, не обратить на себя его внимание, не вызвать удивленного уважения. Самолюбивая тоска толкнула ее заниматься английским, «как он». Тем более что уже просто необходимо было чем-то занять свободные одинокие вечера, иначе сойдешь с ума. Новых подруг она не приобрела, а с Анкой встречаться стало сложней. Техотдел при цехе начинал работать на час раньше и кончал тоже на час раньше. Дожидаться целый час, чтобы, как прежде, вместе ехать с работы, становилось уже проблемой, тем более что последнее время между подругами прошел холодок. Анка дулась на Марию, что та не хочет поступить как она советует. Раньше Мария обычно безоговорочно подчинялась ей, ценя Анкину жизненную сметку и не любя ссор.

Мария взялась за английский, мечтая: «Встречу у проходной — и как бы случайно; „Как вы теперь живете, Григорий Иваныч, — по-английски!!! — Я тоже теперь очень занята вечерами. В институт готовлюсь, языки учу. Поставила себе целью выучить не менее десяти языков…“».

Радужные сцены ее победного, равного шествия рядом с Барыловым от проходной завода до метро, свободная беседа на чистейшем английском языке подхлестнули желание заниматься и природные способности Марии.

Бабушка дома часто разговаривала с дочерью и внучкой по-французски, в техникуме Мария учила немецкий. С бабушкиной помощью и этот язык она освоила прилично. Английский она не знала вовсе.

Однако в огромной бабушкиной библиотеке отыскался вполне современный, купленный уже после войны самоучитель английского. Мария начала заниматься по самоучителю, язык пошел у нее легко, желанная первая цель — разговор с Барыловым по-английски — казалась вполне реальной.

Теперь необходимо было отыскать «взрослые» темы для будущего разговора. Не станешь с ним, как с Анкой, обсуждать достоинства и недостатки недавно появившихся капроновых чулок? «В них даже падать можно!» — было модно говорить в среде заводских дам с рассеянной полуулыбкой — так, вероятно, мадам Вандербильд говорила бы о преимуществе собольей шубки перед норковой.

Выискивая «умные темы» для разговора, Мария наугад листала старые книги по философии, юридические: двоюродный дед, бабушкин шурин, был юрист. Выписывала в тетрадь, заучивала наизусть цитаты вроде: «Что такое традиция? Высший авторитет, которому повиновались, потому что он приказывал, хотя бы в этом и не было пользы для нас. Нравственность — не что иное и не более как подчинение обычаям, традиционный способ действий. Самый нравственный тот, кто все время приносит жертвы обычаю. Свободный человек безнравственен, потому что хочет зависеть от себя, а не от традиции. Каждое индивидуальное действие, каждый индивидуальный образ мыслей возбуждает у обывателя страх. Невозможно перечислить, сколько вынесли в течение всей истории человечества эти редкие умы, которые считались порочными и которые сами себя считали такими. Все оригинальное считалось порочным…»

Она радовалась, что наткнулась на подобное. Конечно, сие высказывание, произнесенное небрежно «от себя», удивит Барылова, даст ему понять, что перед ним странная редкая индивидуальность. Согласится он с ней или будет спорить — не так важно, главное, эта мысль не оставит его равнодушным.

Или вот в другой книге, похожее: «Голубь не более добродетелен, чем тигр. Он желал бы, но не может поступать по-тигриному…»

Спасибо бабушкиной библиотеке! Сама бы она не смогла так красиво сформулировать то, что подспудно бродило в ней, когда она пыталась мысленно оправдаться перед «честными» чертежницами…

Спасибо и тетке. Это по ее наущению она вывезла от дяди Мити семейную, вполне ему бесполезную библиотеку. Сожительница дяди Мити, довольная тем, что Мария без скандалов выписывается, не требует раздела мебели и посуды, сама помогала укладывать книги в ящики, таскать стеллажи. «Как не сожгли это добро в войну? — презрительно удивилась она. — Видно, дрова были…» Спустя полгода она, однако, заявилась требовать компенсации. Кто-то из соседей растолковал ей, какую ценность отдала она вот так, за здорово живешь. Но тетка, понаторев в кочновских скандалах и интригах, встретила ее веселым приветствием: «Ну, слава богу, заела тебя совесть, а то уж я сама собиралась до вас с Митькой доехать! Деньги Машеньке за мебель привезла? Я справлялась в комиссионном: буфет ореховый — тысячи четыре, а псише и вовсе — десять! А то выперла девчонку в чем была… Мой знакомый адвокат…» Сожительница поторопилась исчезнуть, только вяло напомнив про книги.

И еще одно высказывание счастливо отыскала Мария, раскрыв как-то вынутый наугад томик в переплете под мрамор. «Боже, дай мне силы перенести то, что я не в силах изменить. Боже, дай мне силы изменить то, что я не в силах перенести. Боже, дай мне мудрости не спутать первое со вторым…» Сколько раз после эта народная мудрость — позабылось уже чья — помогала ей в трудные минуты… Спасибо бабушкиной библиотеке: однажды прикоснувшись к ней, подобно мифическому герою, она всю жизнь после черпала в ней силы и желание продолжать жить.

Но и самое тяжкое воспоминание ее молодости тоже косвенно было связано с тем, что была у ней эта библиотека…

Однажды вечером она, как всегда, лежала и читала что-то. Взглянув на часы, увидела, что уже первый час ночи. Надо было тушить свет и пытаться заснуть: вставала она в половине шестого.

В дверь постучали, потом, дернув, распахнули. Заскочила Варька.

— Книжки до полночи читаешь, в институт готовишься? Учтем, когда за свет будем оплачивать! — прохрипела она со смешком и плюхнулась на стул. — Я что зашла, Маруся, гляжу — ты не спишь, дай, думаю, зайду. Мне интендант простыни казенные носит по двадцать пять рублей, а так они по сорок пять. И мужское белье бязевое, тоже дешевле. Завтра чем свет забежит, я тебе постучу, ты зайди — купишь.

— Зачем мне мужское белье, у меня мужика нет? — удивилась Мария, неохотно поднимаясь с кровати. Не заперла дверь: поговорили бы на пороге, и дело с концом. А так Варька, видимо, расположилась на беседу. Запалила сигарету, оглядывала придирчиво комнату.

— Нет, так будет! — захохотала Варька готовно. — Такая девка, неужто без мужика станешь сидеть? Деньжонок подкопишь, шмутьем обзаведешься и мужика возьмешь. Сейчас на кой он тебе? Прожирать да пропивать? Котят голых плодить? Я тебя поняла, ты мне понравилась! Меня не обманешь, озорная!

Мария нехотя улыбалась, позевывала. Сразу смертельно захотелось спать, но не скажешь Варьке, чтобы уходила. Обижать людей за просто так Мария не умела.

— Видела? — опять захохотав хрипло, спросила Варька. — Сосед мотоцикл с коляской купил! В воскресенье в Белые Столбы на базар сгонял за дешевой картошкой! Насадил бабу свою, Нинку, Симку — у Симки уж задница шире трамвая, а он всех в одну коляску попхал — и катит!

— Ну и что? Люди на простой воде электростанции строят, а его жена газировкой торгует! — остроумно ответила Мария, подделываясь под кочновский стиль.

— Озорная! — довольно захохотала Варька. — Нет, сдохну, ребят уморю с голоду, а мотоцикл с коляской куплю! Заявление в суд подам, чтобы мне Леонидкину получку платили! Пятерки домой не доносит, а жрать давай…

Она снова оглядела комнату, выпустила струю дыма, спросила удивленно:

— Куды ты деньги деешь, Маруся? В кубышку, что ли, как тетка? Книжки да книжки, захламила помещенье! Телевизер бы купила, радио. Скатерть хорошую, покрывало китайское…

— Скатерть у меня есть… — ответила Мария, думая о том, что ее оклада техника-технолога, семисот девяноста рублей, едва хватает на еду, плату за электричество и разные там эксплуатационные. Ну, когда подопрет, что-то накопишь на обувку-одежку… Однако бабушка сумела ей внушить, что бедность и нужда — это не то, чем хвастают. Живешь скромно — не беда, но кричать об этом незачем.

Потому Мария усмехнулась независимо и опять остроумно сказала:

— Да вот, соседка, хочу подкопить побольше да мужичка себе приглядеть! Бесплатно нынче не отпускают, я узнавала. Мужик нынче в цене, я узнавала.

— Леонидку моего купи! — тут же подхватила Варька. — Я бы его занедорого отдала!

— За сколько, за недорого?

Варька поразмыслила, затем произнесла серьезно:

— Тыщи за три, как корову молочную.

— Идет! — отозвалась тут же Мария, принимая игру.

— Да я тебе и дешевле уступлю! Озорная…

Варька даже вскочила, азартно прошлась по комнате, сыро кашляя, закусив сигарету.

— Срядились? Хоть сей минут перетащу!

— Да мне денег не жалко! — разухабисто подыгрывала Мария. — Только ведь он возьмет да снова домой вернется. Не корова, не привяжешь. Коли брать, так чтоб хоть месяц, да мой был. И чтобы жил, как я скажу, не пил…

После, вспоминая, Мария удивилась легкости, с какой произносились эти слова. Никогда ничего такого она не думала и думать не могла — смешно… Однако произнесла. Откуда? Зачем? Почему? Поистине, русский человек ради красного словца никого не пожалеет…

— Да ты шутишь, я понимаю! — вдруг огорчилась всерьез Варька. — На фига он тебе, пьяница лядащий! Помани, он и так будет бегать с превеликим удовольствием!

— Это уж мое дело — на что! — Мария поднялась, считая, что разговор подошел к тому моменту, когда можно и расстаться без обиды друг на друга. — Все, соседка, спать пора. Иди упаковывать свое сокровище…

— Завтра, что ли, вечером доставить? — спросила Варька и, недоверчиво похохатывая, ушла.


Ее разбудили вернувшиеся уже потеми соседки.

— Выпей вот, — говорила ей Мария Ивановна, улыбаясь. — А чаем со сгущеночкой тут же запьешь. В семейскую деревню мы за этим ездили — медвежья желчь. Горькое средство, зато от простуды лучче всяких энтих антибиотиков.

Мария послушно выпила. Горечь невообразимая, даже сладкий чай со сгущенкой не отбил горький налет на зубах. Но от соседок она сейчас, наверное, доверчиво приняла бы и яд, верила, что все, чем они ее пользуют, целительно…

Лежала и думала, что, верно, и бабушка и прабабка знали это средство — медвежья желчь. Вроде бы как-то давно — мать умирала? — бабушка произнесла в отчаянье: «Медвежью бы желчь достать…» Знакомо Марии это сочетание: «медвежья желчь»…

Может быть, с ее помощью суждено Марии выкарабкаться, прижиться здесь, легкие привыкнут вдыхать древний, хранящий ароматы археологических эпох воздух. Деревья, если их пересаживать взрослыми, болеют при пересадке. «Боже, дай мне силы перенести то, что я не в силах изменить…»

Глава вторая

1
Над рекой стояла розовая мгла, сквозь нее краснело солнце. Под обрывом похаживал-пошуркивал серый лед, толкаемый сильным течением: длинно хрупнув, он вдруг побежал зигзагами трещин, разрывая еще и еще наторенную за зиму черную тропу на тот берег.

Сегодня Мария после двух недель болезни впервые ушла из дома надолго. Гуляла, наслаждаясь чувством бездумного благополучия. То ли кончилась акклиматизация, навсегда прибавив к ее возрасту лишние пять часов меридианного времени, то ли, задушенный горечью медвежьей желчи, совершенно потух в легких ползучий огонек воспаления, но было ей легко и беззаботно, несмотря на очередную Нинкину выходку.

Пропадавшая неделю малолетка нынче утром появилась в общежитии. Женщины принялись допрашивать, где она шлялась, на что Нина безо всякого стеснения отвечала, мол, лежала в больнице после неудачного аборта.

«Ну вот! Довоображалась! Здесь тебе не бардак, а женское обчежитие! — начала кричать Анастасия Филипповна. — Сегодня же заявление коменданту напишем, что мужиков сюда водишь, выселят в два счета!» — «Это вы? Протрепались все-таки, — кинулась вдруг Нинка к Марии. — Ну, погодите, сделаю я вам!..» Марии ударила в голову кровь, — общепризнано, что антибиотики плохо действуют на нервную систему, — она тоже начала орать на Нинку, употребляя вдруг всплывшие в памяти витиеватые кочновские выражения, общий смысл которых мог бы уложиться во фразу: «Прежде чем ты мне „сделаешь“, „сделаю“ тебе я, мне, дорогая, не привыкать!» Старухи изумленно пораскрывали рты, а Нинка, с интересом и неожиданным уважением внимавшая Марии, произнесла: «А я теперь знаю, за что вас выперли из Москвы… За тунеядство!» Мария поперхнулась, однако сделала серьезное многозначительное лицо и отправилась гулять. Сейчас, вспоминая «тунеядство», она невольно улыбалась: это казалось забавной шуткой.

Бюллетень ей уже закрыли. С понедельника, послезавтра, она должна была выйти на работу в диспетчерскую, оператором. Смена ее была вместе с Шурой, та и договорилась в отделе кадров обо всем, убедив предварительно Марию. На самом деле, с ее техническим образованием и многолетним стажем работы на заводе, не так уж сложно, наверное, разобраться в тонкостях диспетчерской службы строительства. Иного выхода пока не виделось, потому что снова сражаться с вибратором, обливаясь потом, дышать бетонной сырью, увы, не по зубам, не по здоровью…

Последние дни Мария на процедуры ходила в поликлинику, дома тоже старалась не лежать. Потому в дни Шуриных отгулов она вместе с Шурой начертила себе схему внутренних дорог на стройплощадке, переписала названия и перечень механизмов, которые распределяла центральная диспетчерская по требованию строительных управлений. Обозначила на схеме объекты, на которые шел бетон, песок или щебень, расстояния между ними. Ничего хитрого или интересного в ее будущей работе вроде бы не предвиделось, если не считать исходной задачи: сутки не спать и одновременно что-то делать ответственное.

Горячка переезда с Марии сошла, как бы отделенная болезнью. Наступило отрезвление, возникло задавливаемое ею осознание утраты прочного своего положения на оставленной работе. Недешево доставшегося положения. Конечно, из-за ее преступной доверчивости положение это рухнуло, но, может быть, стоило вынести позор, наказание, понижение в должности — все, что необходимо, а там — опять вверх, по знакомой стезе? Бывали тому примеры… Все же в системе о ней сложилась за долгие годы твердая репутация работника умного, надежного, энергичного. Там она еще не достигла предполагаемого потолка служебного восхождения, а здесь?.. До конца дней — мелкой сошкой, пешкой? Если бы она действительно продолжала оставаться бетонщицей, может, кто-то и обратил бы внимание: интеллигентная женщина «вкалывает» на бетоне? А диспетчер? Нужное скучное незаметное колесико в повседневности любого производства… Снявши голову, что ж теперь плакать по волосам? Впрочем, может, и вывернется какой-то король-случай…

Вчера забежала Ефимова, пригласила Марию и Анастасию Филипповну с Марией Ивановной на объединенный день рождения — ее и Валентины, их бригадира. Устраивала застолье у себя дома Валентина. С ней, оказывается, Софья Павловна была знакома и дружна еще с предыдущей своей стройки, там же развальщицами на строительстве железнодорожного полотна работали у нее и обе Мариины соседки.

Мария думала о предстоящем празднестве, в общем, с удовольствием. Належалась, отдохнула. Поглядим теперь, как в этих краях живут и гуляют. Может, и новые знакомства какие-то завяжутся, нет — и так хорошо…

Солнце начало пригревать, высвобождая лучи из мглистой вязкости таежно-тундрового дыхания. Мария пошла назад. Смотрела по сторонам придирчиво, удивленно: такое, оказывается, существует на свете. Не декорации в телеэкране, а реальность? И ей предстоит тут жить? Среди всего этого, всегда? Невероятно…

Утешало, пожалуй, что в перспективе виделся огромный комбинат — комплекс станкостроительных заводов, современный поселок, блочные дома со всеми удобствами в «северном варианте». Их тоже она неоднократно видела на экране телевизора. Все это будет, но еще нужно дожить! Сколько? Пять? Восемь? Десять лет?

В бабушкиной библиотеке был, конечно, и Джек Лондон, она, как и все, одно время увлекалась им, представляя себя на месте мужественных, закутанных в шкуры и дорогие меха героинь. Сейчас Мария невесело думала, что в ее возрасте, пожалуй, поздновато, завернувшись в шкуру, варить кофе на костре и доливать в кофейник холодную воду, чтобы осела гуща, — как это делали героини Джека Лондона. Кофе она давно привыкла варить на газу и пить его из красивых чашечек. Существует, конечно, у любого в жизни второй тайм. Но хватит ли заряда энергии?

А пока она шла широченной улицей старого сибирского села, навстречу ей пегая мохнатая лошаденка волокла сани с деревянной бочкой для воды. На бочке сидела тетка в полушубке и собольей шапке. Мария удивленно отметила эту шапку из настоящего черного «баргузина». Рублей шестьсот сейчас стоит эта шапка…

Снег стаял, сани то и дело оседали на камнях, но лошаденка, привычно натужась, сдергивала свою поклажу с препятствия и упрямо перла ее по направлению к реке.

Были еще тесовые черные заборы, ворота с двускатными, бархатно позеленевшими крышами, глухие высокие калитки с чугунными кольцами. На лавках из тяжелых, тоже почерневших плах грелись на весеннем солнышке седобородые, желтолицые древние старики в древних тулупах. На глухой стене одной избы была распялена громадная медвежья шкура, мездрой к солнцу. На стене сарая желтели мездрой две шкуры поменьше. Мария долго гадала — чьи, потом догадалась, что собачьи. На нее из подворотни лаяли, тиская в щель морды, огромные лохматые псы.

Увидеть все это, конечно, интересно, не менее интересно, чем, допустим, увидеть Париж… Но пока — Мария опять грустно сформулировала это для себя — ни в Париже, ни здесь она постоянно жить не хотела. Она хотела жить дома, в Москве…

2
Утром, когда Мария бежала на работу, Варька, смущенно похохатывая, сообщила, что «интендант» с казенными простынями почему-то не пришел. Потом, словно продолжая шутку, спросила, как насчет вчерашнего уговора. Мария, поддерживая игру, подмигнула разухабисто, крикнула на бегу: «А то! Чтобы вечером как штык был! Поняла — нет?»

Вернувшись с работы, Мария постаралась проскользнуть мимо соседских дверей понезаметней. Днем, вспоминая ночной и утренний разговор, она с испугом подумала, что может статься нелепое и невероятное: Варька и на самом деле пошлет к ней Леонидку. Придется, что-ли, Леонидку выгонять, а деньги отдавать? Жалко. Но у соседей, слава богу, все было тихо. Облегченно вздохнув, Мария села писать таблички, как ее опять же учила бабушка: с одной стороны — английское слово, с другой — перевод. Позанимавшись два часа, она поставила на керосинку кастрюлю с супом: пора было ужинать и поваляться с книжкой. В дверь постучали. Мария испуганно, зная, кто это, заметалась — открывать не открывать, — постучали еще, громко. Она откинула крючок.

В дверях стоял Леонид с чемоданчиком. Отстраняя ее, шагнул в комнату.

— Я в душе был. Вот и опоздал… Ты́ теперь моя хозяйка? — Он оглядел ее воровато-нахальным взглядом, улыбнулся. — Знак бы подала. Я б к тебе и так ходил, ты симпатичная…

Мария растерянно пыталась найти в себе, на что можно опереться — и совершить. Выгнать. Сказав, мол, то была шутка, вы с Варькой не поняли. Но что-то в природе, в судьбе вершилось помимо ее воли. Она молча прошла к столу, убрала самоучитель и таблички, стала резать хлеб.

— Раздевайся, — сказала она погодя. — Нужен ты мне, пьяный да расхристанный! А то, видишь, в душ сходил, побрился. И пить не будешь, пока у меня. Варька предупреждала?

— Не выдержать мне месяц… — Леонид пристроил свой чемоданчик у дверей, разделся.

— Выдержишь, если захочешь. Садись обедать.

Она разлила суп, села сама и, неся ложку ко рту, взглянула исподлобья. Леониду тогда было лет двадцать восемь, широкоплечий, большелобый, скуластый, со светлыми, зачесанными назад, влажными еще после душа волосами, с желтизной вокруг глаз и краснотой сосудов сквозь бледность в лице.

Ели они молча. Когда Леонид отодвинул тарелку и стал ковырять в зубах, запустив далеко в рот палец с черным «слесарским» ногтем, Мария брезгливо затяготилась вдруг: господи, зачем ей это? Чужой, неприятный мужик… Читала бы сейчас спокойно.

— Ничего, вкусно кормишь, хозяйка! — сказал Леонид, оглядывая комнату, видимо уже освоившись с ситуацией. — Но книжищ ты натащила, е-мое! Небось все базы утильсырья ограбила? Не завалятся полки? На соплях держатся, убьет, пожалуй, свалятся если…

— Укрепи, когда боишься! — огрызнулась Мария, накрывая чай. Сегодня была получка, и, как всегда, она купила торт «Сказка». Дважды в месяц — в аванс и получку — она купалась в этой роскоши.

— Ну, месяц-то небось продюжат, — усмехнулся нагловато Леонид и со вздохом поглядел на стол. — Красненького хоть бы купила… Для храбрости.

— Обойдешься! — буркнула Мария, разлила чай и принялась есть торт. Если гостя торт не соблазняет, она, как и собиралась, съест его целиком сама.

— Сигаретку выкурю? — спросил Леонид, опять вернув себе почтительно-заискивающий тон. И, не получив ответа, спросил еще более робко: — Тебе дать?

— Я не курю.

— И молодчиха! — подхватил Леонид. — А то с Варькой спишь, и во сне мне все фронт чудится: рядом солдат лежит, махрой дышит!

Мария засмеялась, подумав, что сосед, пожалуй, просто привык прикидываться дурачком, а на самом деле еще бабка надвое сказала, так ли уж он прост.

Леонид тоже облегченно засмеялся, расслабился немного и произнес более уверенно, первый раз, пожалуй, прямо поглядев Марии в лицо:

— А ты, Маша, симпатичная… Но фигура у тебя — просто замечательная! Николай считает, худая, но на мой вкус — в самый раз. На костях-то мясо слаще… — Помолчал, выговорил неопределенно: — Поели хорошо, в сон тянет…

Мария ничего не ответила, сжала сурово лицо, принялась убирать со стола.

— А хочешь, пойдем к Тамарке, телевизор посмотрим? — продолжал Леонид, опять уже как бы заискивая. — Часов до одиннадцати? Сегодня кино передают «Аттестат зрелости», а потом концерт по заявкам…

Мария помнит, что в конце концов они пошли гулять в Тимирязевский лес, была прекрасная морозная ночь, луна, Марии уже, в общем, нравилась «эта затея»… Одна бы пойти ночью в лес ни за что не решилась. Леонид удивленно говорил, что не был ночью в лесу с самой войны, да и вообще по ночам ходить гулять в лес в голову не придет — зачем? Рассказывал, мешая Марии любоваться красотой звездной светлой ночи, что воевал сначала в штрафбате, куда попал из заключения, а потом окончил разведшколу, его определили в разведку, взял двадцать пять «языков», у него, мол, орденов и медалей полно. Хвастал. Марии это было неприятно.

Вернувшись, Мария постелила себе на полу, а Леонида уложила на койке, хотя он рвался лечь на полу: «Я когда пьяный, всегда на полу сплю, делов-то! Без дерюжки даже, хлопнешься — и как мертвый!» Они долго лежали, настороженно прислушиваясь друг к другу. Леонид, уже не спрашиваясь, закурил и сказал добрым голосом:

— Маша?

Мария откликнулась не сразу, сердито:

— Чего тебе?

— Я, пожалуй, в первый раз вот так в одном помещенье с бабой сплю.

— Как это — вот так?

— По-чудному… Как в кино. — Он усмехнулся, завозившись на заскрипевшей койке. — С семнадцати лет никаких церемоний не признавал. Варька летом один раз пришла ко мне в сарай — и все. Порядок. Никаких там поцелуев, провожаний. Мне семнадцати не было, ей двадцать пять…

— Послушаешь, все вы мужики — сиротки бедные! — неприязненно сказала Мария. Вспомнила своего солдатика с отвращением. — Я, мол, не хотел, а она сама навязалась…

— Нет, я хотел! — возразил Леонид, засмеявшись. — Просто я объясняю тебе, что не заведено у меня там всяких церемоний: за ручку держишь, целуешься… Уговариваешь… Поняла? Раз — и все. Порядок.

— Между прочим, будильник я на шесть поставила. И твоя половая биография меня совсем не интересует. «Порядок!» Мне-то что?

— Погоди, докурю… — Леонид долго молча курил, размышляя, потом вздохнул. — Что ж ты будешь делать со мной целый месяц? Я думал, ты… А так — только хлеб зря ем. На што я тебе?

— Не знаю… — искренне сказала Мария. — Я всерьез-то и не думала… Просто так… Встреть меня завтра у проходной, ладно? Суббота ведь… Сходим куда-нибудь?

— Куда? В ресторан?

— Не знаю… На концерт, может? А потом в ресторан. Я в ресторане никогда не была…

— Я тоже больше по пивным ошиваюсь, — засмеялся Леонид. — Пожалуй, не пустят меня с такой харей в ресторан?

Он опять долго молчал, потом спросил, усмехнувшись:

— Неужто там у вас образованных мужиков не нашлось, твою скуку скрасить?

Мария не ответила.

…Они купили у центральной кассы билеты на концерт Козловского.

Сидели близко, в четвертом ряду, повезло: Марии даже показалось, что Иван Семеныч смотрел прямо на нее, когда пел: «Я встретил вас». Раньше у них с Анкой все время шли споры, кто лучше поет, Козловский или Лемешев. Мария утверждала, что у Лемешева голос гораздо приятней и обаятельней. Во всяком случае, «Музыкальную историю» с Лемешевым она смотрела раз десять, пять из них с Анкой. Фразочки оттуда у них были в ходу: примеряя перед свиданием с Барыловым Анкину шляпу, Мария, конечно, не удержалась, чтобы не произнести: «Интересные шляпки носила буржуазия…» Если ведущий конструктор делал им с Анкой замечания по какому-то поводу, вслед ему обязательно произносилось шепотом: «Альфред Терентьич, какой вы нудный!..» В общем, фразочки там годились на все случаи жизни, вплоть до страстной: «Клава, я люблю вас!» Мария могла почти точно спеть мелодии арий и песен из «Музыкашки», за десять-то раз запомнились! Ей казалось, что прекрасней голоса, обаятельней артиста и быть не может.

А сейчас она обмирала от счастья, горло стискивала слеза восхищения, потому, наверное, когда Леонид положил ей ладонь на руку и чуть сжал, она ответила ему благодарным пожатием. После украинской песни они обменялись восторженными взглядами. Леонид прошептал: «Чин чинарем, да? Поет — умрешь и не встанешь!..» — «Точно!» — выдохнула едва слышно Мария.

В антракте они гуляли по фойе, Мария в первый раз была на людях с мужчиной. Ходили, случалось, всем КБ в культпоходы, весело толклись стадом, Мария не очень задумывалась, во что она одета. Теперь ей казалось, что все только на них и смотрят, она не глядела на Леонида, но видела, что у него мешковатые брюки с пузырями на коленях, пиджак с короткими залоснившимися рукавами, грязная мятая ковбойка. Увидела в большом зеркале себя: севшая от стирок, узкая в груди шерстяная кофта, юбка бесформенная, какой-то нелепой длины до середины икры — кулема кулемой! «Укоротить тебе надо подол-то! — сказал Леонид. — Ножки у тебя чин чинарем, фигурка хорошая, а ничего не видать! Вот, гляди, девчата — юбочки обтянули, ножки от подколенок в шелковых чулочках блестят, любо-дорого!..» — «Твое-то какое дело! — огрызнулась Мария. — Как хочу, так и хожу! На себя лучше обернись!» — «С меня спросу нет! А тебе жить, ты молодая…»

Но на концерте они снова взялись за руки, слушали, счастливо переглядываясь. «Не ты, я бы не пошел никогда, спасибо!.. — прошептал Леонид серьезно. — Одно дело по радио, а другое дело живой он поет! Просто счастье, я до смерти люблю музыку такую… Не симфонии, конечно, это ерунда, а вот песни — умираю!» — «Я тоже, — улыбнулась Мария. — Повезло просто, что билеты купили…»

После концерта они отправились пешком на Арбат, Леонид сказал, что надо «посидеть» где-нибудь. Марию несло счастливое возбуждение, хотелось жить красиво, широко — как, наверное, и должны жить нормальные люди, «не с Кочновки». Леонид мурлыкал арии и романсы, которые исполнял Иван Семенович, Мария счастливо вздыхала: «А вот эту? А „Белой акации гроздья душистые“?.. Ой, Ленька, какой у тебя прекрасный слух!.. Я умираю, какая мелодия!.. Спой еще раз…»

Они шли по Садовому кольцу, прохожих попадалось мало, никто на них не обращал внимания: подумаешь, идут парень и девушка, веселятся. Леонид вдруг тесно взял ее под руку: «Вот я сейчас тебе замечательную песню спою, неизвестную…» Мария близко услыхала его грубый запах: прокуренный рот, кислый дух одежды… Отшатнулась резко. Леонид выпустил ее локоть. «Не трону я тебя, чего напугалась? — сказал он. — Ну, раз ты не хочешь, зачем же? Я не хам какой…»

В ресторан они идти не решились, зашли в кафе. Постояв немного в очереди, заняли освободившиеся места за столиком на самом ходу. Там сидели парень и девушка, были они заняты собой и «под пара́ми», так что на Марию с Леонидом внимания почти не обращали. Но Мария сразу оробела, одеревенела, опять ей казалось, что на нее смотрят, — ну, не посетители, так официанты. Леонид заказывал сам. Мария, определившая на разгул половину денег, отложенных на новые туфли, прислушивалась с невольным уважением к «шикарным» фразам, которые небрежно произносил Леонид: «Значит, шпроты два раза, ветчину два раза, бифштекс рубленый с яйцом два раза, два лимонада… — тут Леонид запнулся и, поглядев на нее, решительно произнес: — Бутылку портвейна номер одиннадцать, два кофе, мороженое одно…»

Когда официант ушел, Леонид сказал, как бы извиняясь: «Ну, красного-то ничего я взял, да? Тут без этого нельзя, не положено просто так сидеть. Ничего? — и, усмехнувшись, спросил: — Ты как, потянешь? У меня-то получку Варька перехватила, успела, так что я не в игре». — «Потяну!» — откликнулась Мария весело. Ей уже нравилось здесь, словно бы она попала в какой-то неведомый, шикарно-порочный мир, где она, не такая, как все, наверное, должна бывать, раз не выпало ей на долю жить нормальной жизнью, иметь, как другие-прочие, семью, мужа, детей…

Гремела музыка на маленькой эстраде, тенор пел «Каким ты был, таким остался», потом еще что-то, бывшее на слуху. На маленьком свободном пространстве возле оркестра танцевали, за столиками пили и ели, все вокруг были заняты собой, своим кратким весельем. Марии вдруг сделалось легко и смело.

Официант принес бутылки и закуску. Леонид налил ей и себе по полному фужеру портвейна. Мария выпила мелкими глотками, — ей хотелось пить, — весело захмелела.

«Маша, а сколько ты получаешь? — спросил Леонид с уважением. — Варька говорит, как ни приду занимать, всегда деньги есть!» — «Семьсот девяносто», — честно сказала Мария. Леонид присвистнул недоверчиво: «И все?!» — «Ну да, а ты сколько думал?» — «Форсу даешь на полторы тыщи, самое малое! Да мы с тобой сейчас не меньше как сто оставим! За билеты по двадцать рублей уплатили». — Она призналась вдруг доверчиво: «Сегодня, что тратим, на туфли копила. Один раз живем, черт с ними!» — «Точно… — согласился Леонид, лицо его стало скучным. — Твое дело, хозяйка… Лично я за бабу никогда не платил, ниже себя считаю».

Марии на мгновение стало неприятно и скучно: низкая расчетливость Леонида была неожиданна, отрезвляюща, хотя Мария так и думала, что платить придется ей, несмотря на Варькины заявления, что, мол, свою получку Леонидка пропивает, «пятерки домой не доносит…». Однако она тут же прогнала поднявшееся раздражение: «Плевать, какое дело! Одна бы я сюда не пришла ни в жизнь».

Портвейн допили, честно разделив по полбокала, музыканты ушли отдыхать, Леонид, наклонившись, сказал: «Слушай песенку, тебе понравится…»

«В парижских ресторанах, в кафе и балаганах, в дешевом электрическом раю, всю ночь, ломая руки, от ярости и муки я людям что-то жалобно пою… Я больной, я старый клоун…» Песня была точно под настроение, из той пьяно-порочной и, конечно, трагически-таинственной жизни. Когда Леонид пел, на лице у него вдруг проступала исступленная отчаянность, глаза суживались отсутствующе, умнели. Мария смотрела на него не отрываясь, забыв о недавнем разговоре. Ей было хорошо.

Они пошли танцевать. Мария сбивалась то и дело с такта, но не смущалась, хохотала громко — на них никто не обращал внимания. Леонид тоже смеялся, терпеливо поправляя ее. Возвратившись, заказали еще бутылку портвейна под горячее и порцию ветчины. Мария никак не могла наесться ветчины, прямо заходилась от наслаждения. Еще танцевали, потом, когда оркестр снова ушел отдыхать, Леонид опять пел. За соседними столиками откровенно слушали, хвалили, а когда оркестранты заняли свои места, аккордеонист вдруг сказал, что все присутствующие просят выйти на сцену и спеть товарища, сидящего вон за тем столиком. Леонид поломался, удивленно смеясь, Мария, разгоряченная вином и вниманием, сказала: «Да не ломайся, иди!» Он влез, качнувшись, на низенькую эстраду, пошептался с аккордеонистом, взял аккордеон и запел своим бытовым голосом с вульгарно-открытым звуком, но странное дело — никто не ощутил неловкости, это было то, что надо. Была в нем уверенность и врожденная артистичность. Он спел «Я в чужой стороне словно гость нежеланный, слышу крик журавлей, улетающих вдаль…». Ему горячо хлопали, орали «бис», он спел еще «Темную ночь». Ему подпевали от столиков, кто-то рыдал хмельной слезой, выкрикивая слова. Леонид завелся и, уже без просьб, пел еще, грузный мужчина пошел плясать цыганочку, хлопая себя по ногам и бедрам. Тогда Леонид засмеялся, отдал аккордеон, сел, властно обняв Марию за плечи. Она не сопротивлялась, потому что он неожиданно стал королем и озарял ее своей минутной властью.

Наконец собрались уходить. Напили-наели они на сто сорок рублей, Мария столько тратила, наверное, за неделю. Она расплатилась, попыталась встать и со смехом поняла, что не держится на ногах. Леонид ловко подхватил ее под предплечье, подпер бедром и повел, резко направляя по проходу между столиками. У ней заплетались ноги и кружилась голова, мутило.

Леонид остановил такси, они долго ехали, круто поворачивая, по каким-то переулкам, Мария еле сдерживала тошноту. А когда вышла на Кочновке, чуть не упав в канаву возле дома Леонид взял у ней сумочку, расплатился с таксистом. «Еще двадцать пять рублей наехали, хозяйка…» — сказал он со смешком. Марии было все равно, хотелось тут же лечь, тянула земля.

В комнату она не вошла, а ввалилась, сбросила с ног туфли, упала на кровать, как была, в пальто и платке. «Не могу… — пробормотала она. — Стели себе сам…» Заснула, точно в душную бездонную яму упала.

Открыла глаза: было позднее утро. Все поплыло сразу. Закрыла, вспомнила: воскресенье. Вчерашнее поднялось — припомнилось пронзительно, только провалы какие-то чернели непроявленные. Потом осознала, что лежит под одеялом, рядом почувствовала жесткий бок и голые ноги спящего Леонида.

Она замерла, облившись страхом, пыталась вспомнить, что же было — как же все случилось?.. Не помнилось ничего.

Леонид вдруг шевельнулся, пробуждаясь, потом замер, видно тоже припоминая, где он, — и резко повернулся к ней, приподнялся на локте. «Проснулась, пьяница? — спросил он, улыбаясь сонным отекшим лицом. — Эх ты… Не умеешь пить, зачем пьешь?» Мария напряглась испуганно, припоминая, как же это все, не сон ли — эта жуткая явь, а Леонид разглядывал ее.

«Ну что? — спросил он наконец. — Не вспомнишь, как разделась? Это я тебя раздел, мне эти два стакана красного — тьфу! Ни в одном глазу… Голова только болит, водка лучше».

Лег уже лицом к ней, прикасаясь всем телом, обнял некрепко. Мария дернулась. «Не боись… — сказал Леонид негромко. — Раз ты не хочешь этого, дело же добровольное, а я не хам».

Страх отпустил Марию, ее обнесло благодарной нежностью, обмякло напряженное тело — она уже отзывалась рукам Леонида, слабо касавшимся ее. С закрытыми глазами ей вдруг стало казаться, что это не Леонид вовсе, а кто-то другой, давно желанный, она чуть поощряла его, шевеля слегка плечом, которого касалась грубая, точно наждак, ладонь. Леонид подсунул руку ей под голову, она очутилась лицом прямо перед ямкой между ключицами, ткнулась носом в эту ямку слабо и счастливо.

Запах его был ей уже привычен и связан с чем-то праздничным — такого, может, и не было в жизни: Леонид, ставший вдруг королем местного значения, она — королевой, и все им поклонялись… Мария вдыхала этот запах, прижимаясь сначала слабо, потом смелей, потом Леонид поцеловал ее в волосы, в глаза, в губы — и она ответила ему, расслабляясь покорно.

3
На день рождения Мария пришла с соседками к назначенному часу и томилась, ожидая в небольшой комнате, увешанной чучелами птиц, вместе с другими, столь же глупо-аккуратными гостями.

Валентина с золовкой и еще с кем-то из женщин все еще хлопотала на кухне, накрывала столы в соседней комнате. То и дело она выскакивала встретить гостей, принимая подарки, благодарила, степенно улыбаясь, и снова убегала на кухню. Дарили, как могла понять Мария, большей частью просто деньги. В конвертах и так, завернутые в бумажку. Этот обычай был теперь принят и в иных домах в Москве, так что Мария особенно не удивлялась. Сама она подарила Валентине дорогие духи.

Была Валентина в бежевом с цветами кримпленовом платье, обтягивающем ее мощные плечи и зад, в ушах сверкали бриллиантовые розочки старинной работы, на шее желтела золотая цепочка с большой розовой камеей, тоже старинной работы. Мария теперь знала цену золотым вещам, потому понимала, что Валентининым безделушкам сейчас цены нет. Изумлялась про себя, как изумилась черной собольей шапке на тетке в полушубке. Собственно, непонятно, если вдуматься, чему изумлялась? Не ожидала же она, что в этих краях сплошь беднота живет? Сбила с толку грязная телогрейка, кирза да ветхий платок? Сбил с толку старый полушубок на тетке? Примитив мышления: подобное носится с подобным… Тяжелая работа Валентинина сбила с толку: такой тяжкий труд немыслим при таком богатстве. Но ежели другого не умеет и не хочет делать, ежели ее мощное тело только такой труд и насыщает? Еще, конечно, понимание, что те, кто работает с Валентиной рядом, — соседки, например, да и Шура, Лина, — не очень-то имущи, тоже сбивало с толку. Богатые не ездят в погоне за удачей, мыслилось подспудно, богатые живут дома. Ну, а Валентина и жила дома, в родовой хоромине.

Дом этот был просторный, сложенный из огромных бревен, древний, но крепкий, с маленькими окнами-бойницами, вознесенными высоко над землей. Когда они обчищали сапоги о скобу у крыльца, Мария Ивановна сказала: «Обрати внимание, Маруся, какой материал на дому-то! Лиственница смоляная! Лет сто пятьдесят энтой хоромине. Еще с эстоль простоит, ничего не сделатся, ежели, конечно, не сломают либо не подожгут. На торцы обрати внимание. Колоное бревно-то, не резаное, в одиночку избу-ту ставил, выходит, хозяин, лес без пилы валил. Топором однем.Раньше семейская, кержацкая деревенька-то была, богатеи все… В революцию их, говорят, сильно потрясли, но и попрятали по ямам, не все дотрясли…» Черные торцы бревен и на самом деле хранили неровные следы топора. Глава рода был либо нелюдим, не желавший просить о подмоге, либо, скорей всего, первым достиг этого благословенного места, первый строился…

Мария предвкушала, входя, и внутри увидеть ту же кондовую экзотику, цену которой в Москве тоже теперь знали: лавки, самовары, медные чайники, черные доски икон, старинные прялки… Но внутри комнаты были оштукатурены и побелены, потому, несмотря на обилие ковров, имели казенный барачный вид. Даже чучела разных птиц, развешанные по стенам, не придавали им своеобразия — захолустный музей. Глаза у чучел то загорались, то гасли, делал их брат Валентины, лесничий. Он охотно объяснил Марии, где тут лунь, где ястреб, где кедровка, где сова или иная вполне экзотическая таежная птица. Соседки уважительно поддакивали: «Дак ить ты, Иван Степаныч, чево не придумашь, тее б в городе жить, ты б там в гору пошел…» Лицо у Ивана Степаныча было желтое, больное. Пришли соседки без подарка, расцеловались с именинницей, пожелав ей «большого счастья и отличного здоровья», уселись важно на диван в одинакового покроя синих шерстяных платьях, в капроновых, с золотой нитью воздушных платках поверх взбитых волос. Выложили на колени большие грубые руки и застыли, доброжелательно улыбаясь.

Появилась Софья Павловна, поздоровалась, поцеловалась со всеми, разделась и быстро понеслась на кухню, но тут же вернулась, сгримасничала, засмеявшись: «Выгнали… Да я и не больно рвусь, усердие, однако, надо было проявить!» Села на диван, потеснив по-свойски Марию. Закурила.

Мария подарила ей резной кулон из слоновой кости. Последнее время она часто с получки бывала в магазинах, покупая то сандаловую статуэтку, то ожерелье из сердолика, то еще что-то недорогое, рукодельное, чему когда-нибудь тоже не будет цены. Софья Павловна тут же повесила кулон на шею: «Точно ботало на бодливой корове… Не звонит? Пусть висит, раз в Москве модно…» И позабыла о нем: резная цепочка задела за пуговицу, кулон перекосился и так и болтался. Однако Софья Павловна носила потом этот «знак женственности» и в будни и праздники, постоянно.

Гость пошел толпами. Муж Валентины, широкий, низкорослый — «метр со шляпой», как тут же сострили соседки, объясняя, кто это, — вышел с аккордеоном, играл марши. Марии с ее места уже не было видно входящих, но соседки, вытягивая шеи, довольно сообщали: «Прокурор пришел с женой… Поглян, как хорошенька прокурорша-то… И сам молодой… А энтот начальник милиции, Саня Пантелеев, Валентина ево еще со школы знат, учились вместе… Ишь, хитра баба, каких назвала! Ты гляи-ка, Настя, кто вошел, — начальник с женой! Ну, энтого не ожидала, это слишком…» Тут рванулась встречать пришедших Софья Павловна, тогда Анастасия Филипповна догадалась: «Дак ведь это ради Сони оне зашли. Соня говорила, оне еще с Братска знакомы, он у ей шофером на бетоновозе работал, после уж в гору пошел… А жена у ево неплохая: полная — дак што ж… а лицо молодое…»

Мария встала, желая увидеть начальника и его жену, увидела медсестру, ставившую ей банки. На сей раз та была тоже в черном кримплене, обтягивающем ее мощные формы, и золотых серьгах, смеялась чему-то, широко разевая рот, показывая между губами в бордовой помаде узкие белые зубы. Валентина, обняв ее за плечи, повела к столу. Следом двигался светлобровый здоровяк, которого Мария перед болезнью видела в карьере. И. о. начальника строительства. Снова вроде бы кого-то он ей напомнил.

Все затолкались, пошли рассаживаться. Мария потянула соседок: хорошо бы сесть к начальнику поближе, не познакомиться — так просто разглядеть вблизи, понять, что он из себя представляет. Да и Софья Павловна, наверное, не откажется их познакомить в ходе застолья…

Мария решила, гуляя вчера по поселку, что все-таки нужно правдами-неправдами перебираться в контору, в управление строительства на любую должность, только не сидеть в диспетчерской. Строительная экзотика ей, увы, уж не по возрасту…

Рассаживались по неписаному ранжиру: именинницы, родня, прокурор и начальник милиции с женами, начальник строительства со своей медсестрой, дальше — еще какие-то солидные люди. Мария и ее соседки по общежитию попали за второй стол.

Мария в общем-то привыкла, что хитрые ее планы, едва она начинала их строить, вскоре кончались провалом: хитрость в ней была, как и во всяком живом существе, но не хватало пронырливости. Да и бабушка внушала с младенчества: «Не хитри! Хитрого тебе не перехитрить. Живи проще, хитрей получится…» Поэтому, не так уж сильно и огорчившись, Мария взглянула на стол, ломившийся от таежного изобилия закусок, приятно изумилась незнакомой еде, потянулась положить стружечки мороженого сырого мяса, сырой рыбьей расколотки. Столько об этом слышала и читала — надо попробовать, не умрет же она, если люди спокон веку это едят!

Соседки деловито налили ей и себе из графинчика, сотворили на краю тарелки смесь черного перца и соли. «Ты вот печеночной закусывай, Маруся, — советовала Мария Ивановна, подкладывая на тарелку подплывающий черной кровцой шоколадный квадратик. — Конешно, к сырому привыкнуть надо, но я люблю… Макай вот в ето — и жуй. Полезно…»

Валентинин муж поднялся произнести первый тост. Постучал по бутылке, требуя внимания, картинно поднял перед собой бокал. Стоя — он был чуть выше спинки стула, — упер ладонь в бедро, откинул голову, — Марии показалось, что этой смешной позой он хочет развеселить гостей, она даже хмыкнула готовно, но маленький человечек был напыщенно-серьезен, взглянул строго. Рокотливым неряшливым баском заговорил он о достоинствах именинницы, говорил все, что положено говорить, что обычно говорят. При первых же звуках его голоса Мария сжалась потрясенно: звяканье стекла о стекло, скрежет ложки о зазубрины консервной банки, свое тяжелое влажное пробуждение, бессилие свое… Голос этот было спутать невозможно, и, словно бы для того, чтобы сомненья ее рассеялись вполне, оратор хохотнул коротко в конце тоста, пророкотал довольно:

— Ну — давай! Поехали…

Мария замедлила, поднося рюмку к губам: залпом жахнул бокал и картинно сел человечек на стул. Боком, полуоткинувшись, держа двумя пальцами кость с оковалком мяса, картинно рвал его зубами.

— Маруся? — подтолкнула ее Анастасия Филипповна. — Выпей, ты что? Или опять плохо почувствовала, побледнела вся?

Мария выпила, машинально положила в рот квадратик сырой печенки, удивленно ощутила, возвращаясь к действительности, пахучее, сладостно-живое. Потянулась еще за печенкой.

— Оленья печеночка-то, чистая… — истово прошелестела под руку ей Мария Ивановна. — Травками таежными пахнет… С ей знаешь как в силу пойдешь!.. Лечебная вещь… а я долго не могла обвыкнуть сырое есть, лет десять прошло, пока поняла.

— Кем он работает, муж Вали? — спросила Мария.

— Главный диспетчер, — сердито фыркнула Анастасия Филипповна. — Таксатором в леспромхозе был, леспромхоз переехал на новое угодье, а Семен Михайлыч остался. Не петрит он ни фига в диспетчерстве, потому и бардак. Ты етого не почувствовала, мало работашь, а у нас вот здесь — ево диспетчерская служба!

Она чиркнула ладонью по шее.

— Самосвалы с бетоном сидим ждем, а оне по дороге в канаву разгрузятся, да шоферишка к семейским за картофелем погнал либо за дичиной — перепродать… — согласно отозвалась Мария Ивановна. — А у нас заработок страдат, да и скушно без дела, хуже нет.

— Это он с Нинкой-то был… — неожиданно для себя произнесла Мария. — Я не видела, но голос запомнила.

— Голос у ево особенный.

Соседки переглянулись, в глазах у обеих загорелся мстительный интерес.

— И то, я гляжу, чевой-то он из пятого комплекса, где мужские обчежития, с Нинкой шел? Я еще удивилась, чево это он там с ней обчего отыскал? Бравенький, выходит, мужичок, кровь играт.

— Скажем Вальке-то?

— Не надо! — ужаснулась Мария. — Вы что!.. Это я так, растерялась, сказала.

— Погодим, — согласилась Мария Ивановна. — Не знат и не знат, на кой черт лезть со своей информацией… Не измылится, чай. И к Нинке от Вали тоже не уйдет, незачем ему из такого богатого дома к голозадой уходить.

— Пес с им! — весело махнула рукой Анастасия Филипповна. — Вы, девчата, беседу беседуйте, но и тосты не зевайте! Спирток чистый, медицинский. Организм очищат, а уж закусочка-то редкая! Короли того не едят.

Это было истинной правдой, и Мария, освободившись от своей тайны, облегченно принялась подкладывать на тарелку маринованную облепиху, бруснику, нежно-розовые стружечки свежезамороженного тайменя, медвежье сало, пахнущее кедровым орехом и брусникой. «Медведь-то ягодник был! — подговаривала ей под руку какая-то из соседок. — Ты гляи, сальце-то розовое, душистое…»

Короли и точно подобного не едывали. Впрочем, в одной подшивке старинных, начала века, журналов Мария вычитала как-то, что короли, в общем-то, ели обычную пищу. Например, император Вильгельм любил сосиски с капустой, король Леопольд на обед получал обыкновенный суп и котлеты, запивая этот обычный обед обычным местным вином. Там приводился большой список «высочеств», которые не увлекались обжорством. Видимо, понимая, что умеренность и простота — лучшее средство для достижения продолжительной жизни, сохранения здоровья. Обжорство — самоутверждение нуворишей вроде Александра и его мамаши…

— Но что значит счастья нет этой семье! — назидательно и опять как-то мстительно проговорила Анастасия Филипповна. Открытие все-таки не давало ей покоя. — Вроде бы война их не коснулась: отец для фронта старый был, да и на золоте старался, бронь имел. Иван Степаныч молодой, в конце войны только призвали на японскую, да не доехал до Владивостока, вернули: война кончилась, а он к тому же и заболей чем-то… А проще сказать, траву знал, какую выпить али съесть, я так полагаю… Живи — не хочу! Места сытые, тайга, золотые прииска вокруг: кто работал, в магазинах там на боны — чево-расчево, лишь птичье молоко не давали! Теперь гляи, Мария… Валька девчонкой к отцу на прииска подалась. На чем-то — спрашивала — не говорит — попалась, пять лет в лагерях оттрубила, от звонка до звонка. Раз! Первого мужа ее, молодого-красивого, медведь схарчил. Два? Сын Ивана Степаныча — семнадцати лет был уже — в ледоход утонул. Три? Иван Степаныч, видишь, охотник, лесовик, всякую траву-растраву знат, а болен. До зимы нипочем не дотянет. Теперь энтот мужичок, в семью взяли, одели-обули, а он гадит потихоньку. Вот словно бы кто их проклял тогда за разбой…

Мария ощутила веселый жутковатый озноб в позвоночнике: прапрадед или прадед этого желтолицего, тихогласного Ивана Степаныча пошаливал, пограбливал на недалеком отсюда Старосибирском тракте — и вот проклял его однажды некто, моливший о пощаде и не получивший ее. Карающая десница рока не в сказке, а наяву метит потомков из поколения в поколенье за злодеяния предка. Пусть бы это было правдой в назидание нынешним злодеям!

— …А вам, Софья Павловна, — произносил между тем негромко свой тост Иван Степаныч, — я от всего сердца желаю встретить человека! Вы для других делаете. Валю, можно сказать, спасли… Но надо самой, хоть на старости лет, пожить. Встретите, есть добрые люди, оценят вас. Это против законов природы, когда женщина живет такую жизнь, как вы…

— Кого это я встречу, Ваня? — перебила Софья Павловна весело, но по щекам от висков прошла грустная гримаска, которую она постаралась скрыть, обнажив в улыбке темные от курева крепкие зубы. — Молодая не встретила, а уж теперь… Не мели пустое! — и добавила утонувшее в сочувственном шуме: — Поносись-ка с утра до ночи по площадке, пожрать не успеваешь, только «Шипку», словно мамкину сиську, сосешь! Что в Новокузнецке, что в Братске, что в Тайшете, что здесь… Природа вокруг тебя изменяется, а ты бегаешь все так же. Вечером забудешь, мужик ты или баба… Строймастер была, потом прораб, теперь вот начальник СМУ, а все одно и то же!

— Вспомнил, Иван, закон природы, когда жареный петух клюнул! — зло рокотнул баском уже изрядно выпивший Валин муж. — Здоров-то был, спиртягу глушил, парнишок по пьянке утоп, вместе с им ведь пили! «Закон природы»!

Иван Степаныч сказал что-то совсем тихое, но злое, шевельнулись желваки на скулах — вскочил, готовно запетушившись, свояк. Но поднялся и. о. начальника строительства, громко откашлялся, произнес весело, голосом поставленным и зычным:

— А ну — ша! Шурья, не гадьте нам праздник! Хотите клеваться, петухи, — геть отсюда! — И, подождав тишины, продолжал: — Соня! Я тебе сейчас тоже скажу не за работу, а за твое человеческое сердце! Валя тебе обязана — это говорили. Но и я тебе обязан, говорю открыто! Помнишь, какой я прибыл в Братск, двадцать пять лет почти тому? Молодой, а гнилой, просто на грани… И твое сердце материнское почуяло: погибает парень! Отогрело и спасло. Ты права: носилась и носишься бегом с утра до ночи на любой стройке, а годы уходят, а жизнь утекла. Но ведь сколько народу тебя вспоминают, как я, Соня, — мать…

Мария удивленно глядела на опустившую глаза Софью Павловну, лицо и шея той пылали красными пятнами, она курила, морщилась недовольно, отмахивалась рукой. На взгляд Марии, в Софье Павловне вовсе ничего не было от «матери», как она это себе представляла. Наоборот, типичная холостяжка, бездомница, вся на нерве и в полете. Правда, не было в ней и равнодушия к человеку. Но Мария знала это по себе, той, что была до Александра: нереализованное, неизрасходованное естество искало выхода, нежность неизрасходованная искала — кому нужна… Так что зря и. о. начальника твердил это слово — «мать». Уж к нему-то двадцать пять лет назад Софья небось питала, скрывая, не только одни материнские чувства. Вовсе не обязательно родиться доброй клушей, чтобы стать женой и матерью единственному мужику. Есть такие мужчины, которым в жене нужна мать. И женщины есть, ждущие такого. Ей встретился в свое время такой, Соне — нет. Но искала, обливая грубоватой нежностью и участием тех, кто мог, быть может, стать единственным…

— Женщина — мать человечества, — говорил тем временем и. о. начальника. — Это я не сам выдумал, прочитал. Не каждая достойна этого слова, конечно. Это ясно. Не судьба была тебе, Соня, иметь своих детей, да ведь у строителя такая жизнь, что и мужик семью не всегда может завести — куда женщине! Но ты свое назначение от природы, Соня, выполнила и выполняешь, не казнись, что растратила доброту и сердце на чужих людей. Это окупается. Должны жить меж нас такие, всехние матери, добрей будем… Жаль, что таких, как ты, женщин, Соня, немного. Я вот, счастливый, встречал еще одну такую — до сей поры забыть не могу… Так ведь редко этим женщинам в жизни везет. Пользуется наш брат их добротой, а потом уходим к непростым, недобрым — те уж умеют удержать, не отдать своего…

Он продолжал говорить, а у Марии вдруг обмерло сердце. Она привстала, забывшись, жадно отыскивая в этом грузном немолодом, с широким — размордел! — лицом и мощной шеей, с волосами, густо пересыпанными сединой, знакомое, не съеденное годами и вынужденно сидячей жизнью. Господи, невероятно, но это был Леонид. Подсознание еще с первой встречи в карьере засекло знакомое, катало тревожно, подспудно, вынося из глубины памяти то один эпизод с ним, то другой. Но не произнеси он сейчас этот страстный монолог, обращенный к ней, юной, щедрой, — не узнала бы она даже вблизи. Вот это встреча, вот это подарок судьбы!..

Все это прекрасно, однако — увы! Как бы ни были причудливы переплетения судеб, записанные на звездах, ей уж никогда не решиться пойти к начальнику с просьбой, предложением… Даже просто попасться на глаза нет охоты. Леонид изменился неузнаваемо и внешне и внутренне, но изменилась и она. Неузнаваемо? Узнаваемо? Уже прошел тот возраст, когда все еще надеялась и мечтала — не предпринимая ничего, правда, — встретить его. Теперь пусть же он не узнает никогда, какой она стала…

4
Она ходила в тот, их, месяц сумасшедше счастливая, хотя где-то в глуби души мучило иногда сознание, что будь жива бабушка, все это ей не понравилось бы: уровень счастья безусловно не тот. Но где ей его взять — некрасивой, кое-как одетой, «тот» уровень? И что в конце концов это значит — «уровень»? Нежность, чувство защищенности, радость от сознания, что тебя ждут, тебе тоже радуются, — ей этого хватает для счастья, такого у ней не было. И потом, отец, его недостойная кровь скорее всего толкнула Марию к такому же, недостойному. Спасибо, он добр к ней…

Первые десять дней Леонид встречал ее у проходной, они бросали монетку, куда сегодня идти: «решка» — в театр, кино, концерт, куда прорвутся, «орел» — в кафе. Домой возвращались поздно, Мария рада была, что не встречается с соседями.

Но вот деньги кончились совсем, даже те, которые Мария назанимала в лихом угаре. Пришлось оказать Леониду, что она устала, не хочется никуда идти, надо сделать передышку. Леонид весело, понимающе хмыкнул: «Давно бы так! Театры или там кино хорошо, конечно, но я лично весь вечер дома с тобой не прочь побыть. До утра ведь друг другу спать не даем, так и окочуриться недолго. Сегодня я под машину залез и заснул там, главный механик ногами пинал: ты что, мол, нажрался опять? Не железные».

Дома Мария вскипятила чай, выложила из сумочки двести граммов колбасы, которую купила в заводском буфете, и белый батон. Сахар и немного масла у них еще оставалось. Сели пить чай. Мария взяла самый тоненький ломтик колбасы, остальное подвинула Леониду: «Я нынче пообедала поздно, не хочу». Он съел, конечно, все, навернул и батон с маслом — отсутствием аппетита ее любовник не страдал. Предложил со вздохом: «Маш, может, картошки пожарим, жрать охота!..» Но картошки у Марии не было, занимать же у соседей не хотелось. На следующий вечер она купила килограмм макарон и сто граммов масла. Удерживала аппетит, хотя есть ей хотелось очень: на заводе она не обедала — не на что было.

На третий вечер Леонид у проходной ее не встретил, она подождала с полчаса, надеясь, что он просто задержался, потом поехала домой с тоскливо обрывающимся сердцем: все! Недолго же длилось ее счастье… Конечно, Леонид все понял, не дурак, голодать с ней не захотел. Ну и пусть, все равно хорошо, что это было в ее жизни. Хоть узнала, что такое нежность…

Придя домой, поставила варить остатки макарон, глотала слюну, слушая, как они пахнут, развариваясь. Боролась с соблазном пойти к соседям напротив, занять у них кусочек масла. Вдруг явился Леонид, молча вытащил из карманов телогрейки промасленные свертки: ветчину, лососину, икру красную, масло, два помятых «наполеона». Из-за пазухи достал распечатанную бутылку портвейна. Мария, прижав ладони к груди, смотрела на это изобилие пунцовая от радости, в мозгу колотилось: «Пришел, пришел, не предал! Значит, он и на самом деле такой, как я его слышу, представляю… Ой, какая я счастливая!..» Леонид легонько стукнул ее по затылку ребром ладони: «Дурочка. Давай жрать, я тоже не емши с утра… Тамарка предлагала поджарить антрекот, чтобы я там срубал, — не стал ждать. Торопился все это тебе принесть». От счастливой крови, бушевавшей в голове, Марию должен был бы хватить удар, но ей просто казалось, что она как бы взлетает, хлопоча возле стола.

Они съели и макароны тоже. И в нем и в ней жила еще жадность к еде, воспитанная долгим голодным, только что окончившимся временем.

Счастливой была их ночь, впрочем, тогда у них все ночи были счастливыми. Леонид не уставал ласкать ее, шептал, задыхаясь, нежные смешные слова, они засыпали, прильнув друг к другу, обессиленные, но не желающие разлучаться.

Сон сморил их под утро, а когда зазвонил будильник, Леонид подергал ее за косы, поцеловал в запухшие, нераскрывающиеся глаза, оказал: «Маша, ты меня сегодня не жди, поезжай сразу домой, я к Тамарке опять закачусь, насчет жратвы… Брось, не бузи, неужто голодать? Чай, не обедняет. Сестра все же… Ты много назанимала-то? Ну и не делай волну, дыши глубже… Отдадим. У меня у матери давно уж один отрезик лежит, с фронта привез, заначил на черный день. Толканем его в воскресенье на Даниловском и расплатимся».

За войну Мария, как, в общем, и все обычные москвичи, привыкла к рынку, хотя долгое время стеснялась стоять напоказ всем, выслушивать глупые остроты, типа: «Сколько-сколько? Это вместе с тобой?..» Продавала водку, которую «объявляли» на талоны промтоварных карточек, прикупала к пайку хлеб и сахар. Покупала «самоварное» мыло, кустарно связанные чулки, иногда кое-что из белья. Не так уж давно это и было, дорогу на рынок она не успела забыть.

В воскресенье они чем свет отправились с Леонидом на Даниловский рынок. Мария предлагала поехать в Малаховку: там пока еще сохранилась барахолка, в Москве уже торговля с рук была запрещена и преследовалась милицией. Но Леонид сказал, что в Москве, при удаче, они продадут отрез дороже. Это была хорошего качества темно-зеленая шерсть на дамский осенний костюм или на летнее пальто. Леонид вручил отрез Марии, объяснив, что ему с его рожей соваться в такое дело нельзя, никто не поверит, что отрез не ворованный, а значит, и цену не дадут. Проинструктировал, что говорить, за сколько уступить. Велел ни за что не отдавать отрез на рынке: надуют непременно. Отойти надо в переулок, тут в подворотне он ее будет дожидаться, отрез можно будет без опаски развернуть и деньги посчитать.

Мария с привычным чувством сопротивления сунулась в толкучку. Приценилась для вида к туфлям, большей частью кустарным, но красивым. Их вынимали продавщицы из-за пазухи и тут же, оглянувшись по сторонам, отправляли обратно. Не прогуляй она деньги, туфли можно было бы уже купить. Приценилась к трофейному шелковому белью, но ей и в голову не могло прийти, что в ближайший обозримый период такое у ней может появиться. Иногда кто-нибудь щупал сверток с шерстью, который Мария носила под мышкой, спрашивал, что это? Опираясь на свой долгий торговый опыт, Мария говорила, что это она сама купила, либо, если покупатель ей казался подходящим, отвечала подробно и негромко. Желающих особенно не было. Наконец какая-то немолодая женщина, прорвав в свертке дыру, сказала, что шерсть ей вроде нравится, она как раз хочет такую дочери к свадьбе на костюм. И цена, если Мария уступит триста рублей, тоже подходит. «Тысяча семьсот как отдать, согласна?» Мария, как ей было велено Леонидом, поколебавшись немного, согласилась. Но сказала, что здесь она материал отдавать и показывать не будет, вдруг милиция. Женщина тоже хотела посмотреть спокойно меру и не пробит ли материал где молью. Они отправились в подворотню, Мария предупредила, что там брат ждет и деньги женщина пусть отдаст ему.

Леонид сам, заплевав и сунув в карман окурок, раскинул отрез на свет, потом сложил по метру. Женщина довольно кивнула: шерсть была добротной и красивой. Леонид начал снова упаковывать отрез в бумагу, но вдруг дверь, выходящая в подворотню, отворилась, появилась женщина. Мария с удивлением узнала в ней Тамарку. Леонид занервничал, начал наспех комкать материал, завертывая в бумагу. Прежде чем Мария успела раскрыть рот, Тамарка незаметно подмигнула ей и сунулась к Леониду: «Что продаешь, мужик?..» — «Ничего не продаю, проваливай! — грубо ответил Леонид, сунув сверток в сумку, добыл снова из кармана окурок. — Нельзя с сестрой остановиться, елки…»

Тамарка потопталась еще, приглядываясь к сумке, ушла. А Леонид, высунувшись из подворотни, поглядел ей вслед и сказал, вернувшись: «Ну как, берете? Тогда давайте деньги, а то эта, может, с милицией придет!» Женщине материал понравился очень, она сказала торопливо и жадно: «Господи, конечно! Договорились же, девушка, значит, тысячу семьсот?» Она переслюнила дрожащими пальцами сотенные, Леонид, посчитав, сунул их за пазуху, отдал сверток, сделал ручкой: «Счастливо носить, пошли, Ленка!»

Схватил Марию за локоть — она удивленно догадалась, что «Ленка» относится к ней, — быстро повел по переулку, свернул во двор, оказавшийся проходным, пройдя по другому переулку, вышли к трамвайной остановке и сели в подъехавший трамвай.

Леонид все время настороженно оглядывался, словно бы проверяя, не гонятся ли следом. Сквозь народ к ним продиралась Тамарка, севшая, надо полагать, с передней площадки. «Ну как, пацан?» — «Чин чинарем…» Леонид подмигнул. Они сошли через две остановки, пешком дошли до Полянки и снова завернули в подворотню.

Мария недоумевала, к чему столько предосторожностей, не ворованное же продали? Леонид достал скомканные деньги, отсчитал пятьсот рублей, сунул Тамарке: «Держи, сестра! — Он незаметно мигнул, но Мария увидела. — Это за те продукты, что взаймы брали, и еще авансом, ежели снова в цейтнот попадем. Договорились?» — «Давай! — лениво выдернула у него трубочку из сереньких десяток Тамарка. — Сверток-то мой не попутал?» — «С кем имеешь дело?» — наигранно обиделся Леонид. Тамарка взяла у него сумку, заглянула, пошуршав бумагой, кивнула успокоенно: «Пока, птенчики! Желаю большого счастья! Маша, заходи ко мне, ты же знаешь, где я работаю. Этот месяц я по нечетным! Одна заходи, поболтаем. Ты мне всегда нравилась, а Полина Андревна вообще была старуха что надо, понимала в жизни!.. — Сощурилась игриво: — Ухажера, дева, найдем, будь здоровчик! Не такого беспартошного, как братик… Солидного». Леонид дернулся, заиграв желваками: «Говори, да не заговаривайся, дорогуша моя!..» — «Шучу, шучу!..» — Тамарка засмеялась и ушла.

Они добрели пешком до Библиотеки Ленина и поехали на метро домой. Зашли по дороге в гастроном, набрали всякой снеди, и уже дома, за трапезой, Мария спросила Леонида, с чувством некоторого превосходства, почему он так боялся. Конечно, продавать с рук запрещено, но уж не слишком велика опасность, не посадят же: свое — не ворованное… Леонид посмотрел узкими смеющимися глазами, пустил колечки дыма, нанизывая их один на другой — он любил удивлять Марию этим своим умением.

— Ты знаешь, что мы этой тетке толканули?

— Шерсть. Хорошую, я же видела.

— Тряпки… — Леонид понизил голос, — Ну, Маша, не протрепись только… Шерсть я Тамарке вместе с сумкой отдал, это ее отрез. А той бабе я сверток обменил. Тряпки, а сверху обернут кусочек шерсти такой…

И, увидев, как побледнела Мария, растерянно засмеявшись, сказал смущенно:

— Маша, ты не злись, на мне грех. Ничего, порядок будет. Из-за меня в долги позалезла, мне и выручать. Одному мне ни в жисть бы такую аферу не провернуть, физия не та… Ты у меня — невинное дитя, во всю вывеску написано. Ну вот и… долги твои надо отдать? — убеждал Леонид. — До получки дотянуть надо? Туфли тебе надо купить? Микропорки твои вон уж каши просят.

Ночью Мария не могла заснуть — холодело сердце от страха: они с Леонидом заметное сочетание, если та тетка заявит, их найдут по «словесному портрету» в два счета. Не заснув ни на минуту, поднялась утром с тяжелой головой, разбитая. Леонид долго разглядывал ее, пожал плечами: «Ну ты даешь, Маша!.. На десять лет старше встала. Седых волос-то не завела? Чего ж ты хочешь, по кино да по театрам ходить каждый день, какие деньжищи-то надо? Честным путем такие не добудешь». — «Я просто боюсь…» — отвечала Мария. Ее действительно мучили не столько угрызения совести, сколько страх. Она даже не могла бы точно сформулировать, чего она боится. Посадят? Да ну, в первый раз, пожалуй, не посадят… Не в том дело — позора боялась.

«Сама не расскажешь, никто не узнает!» — беспечно успокоил ее Леонид.

Но она не могла не рассказать. Ей надо было выговориться, наказать себя маленьким позором, увиливая от позора большого. Встретила, словно нарочно, Анку у проходной, та поразилась виду Марии, спросила вкрадчиво, что произошло, уж не Барылов ли? «Я и не видела его сто лет! — отмахнулась Мария равнодушно. — Просто вляпалась в историю…» И рассказала, не поминая, конечно, Леонида, что соседка из дома напротив втравила ее в спекуляцию, обернувшуюся мошенничеством. Анка поинтересовалась, сколько пришлось на долю Марии, сказала, то ли всерьез, то ли в шутку, что за такие деньжищи и она бы не прочь. Разговор этот, как ни странно, утешил Марию: еще не такое люди творят. Плевать!..

Повеселела, раздала долги, и продолжали они с Леонидом веселую жизнь. Что будет дальше, они не гадали, поскольку вроде бы все было решено, с другой стороны, наоборот, все сложно, тяжко, непонятно…

5
Палатка главной диспетчерской стояла при въезде на строительную площадку. Из поселка к ней вела разбитая бетонка, отсюда дороги лучами расходились к объектам.

Вахтовой «зилок» притормозил, Мария с Шурой спрыгнули и пошли к палатке. За деревянным барьерчиком сидел возле заваленного бумагами стола парень с бледным после бессонной ночи лицом, передавал какую-то сводку по телефону. На раскладушке в закутке спала одетая женщина, рядом с ее ложем пылали спирали электрообогревателя.

— Здравствуйте, — сказал парень приветливо. — Шура? С новым оператором наконец?

— Ну да, славу богу, — сказала Шура. — А то последние разы одна дежурила. Тяжело, а ночью страшно… Надя, вставай! — окликнула она спящую женщину. — Сейчас вахтовка вернется, опоздаешь. Петя, какие новости?

Поставила сумку в закутке, сняла пальто, посоветовала Марии:

— Раздевайтесь, тепло, а то на воле мерзнуть будете. Петя, механизмы все вышли?

— Где все! Понедельник… Самосвалов половины нет, бульдозер, тоже не отмечался пока. Кранов нет. Один в ремонте, другой с субботы гак сушит, крановщика нет… Но клялись, что выйдет все же.

Возле диспетчерской, просигналив, остановилась вахтовка, едущая обратно в поселок, сменные диспетчеры, одеваясь на ходу, выбежали из палатки. Шура села на место Петра, подвинула себе сводки.

— Мария, — сказала она, — сейчас наша дежурная вахта придет с Алферовым. Пока главный тут заниматься будет, вы до обеда по площадке помотайтесь, поглядите объекты, где какие работы ведутся. Слава вас повозит, объяснит, он парень толковый. Алферов у нас словно ясное солнышко. До обеда еще кое-как кантуется, а потом «дела налаживать» смывается. Каждый день налаживает, никак не наладит…

Но вахта приехала без главного. Шофер объяснил, что, подождав на обычном месте час, он решил ехать на площадку. Видимо, главный отправился «налаживать дела» с утра пораньше.

— Похмеляется после дня рождения, — определила Шура. — Черт с ним, дело законное, а вот куда половина самосвалов подевалась, кто бы мне сказал?

— Разве нельзя их контролировать? — спросила Мария, просто чтобы что-то спросить.

— А как проконтролируешь? Из гаража они вышли — я звонила. У нас не отмечались. Если бы на объектах учетчики стояли, отмечали, сколько ездок какой самосвал сделал…

— Разве совсем не отмечают, кто сколько бетона привез? На доверии работаем? — Марии уже стало интересно.

— На бетонном заводе отмечают. Считается, этого для учета достаточно. Он под погрузку стал — ему ездку в путевом листе ставят. Но где он разгрузился? Да он шоколадку учетчице подарит, она ему и так лишнюю ездку поставит: валяй, подкалымливай! Им на бетонном тоже выполнение идет. Больше бетоновозов загрузили — производительность поднимается….

— Ерунда какая-то… — удивилась Мария.

Она предполагала, что дела в ведомстве маленького человека нехороши и запутаны, думала, что ей трудно будет разобраться, где начинается неразбериха, кто ее создает. Но чтобы вот так просто, нахально-просто, главный диспетчер не желал наладить элементарный учет того, что сейчас на площадке пока основное — бетона. Чтобы не учитывались самосвалы с бетоном, когда идет нулевой цикл и бетонируются фундаменты, когда основное выполнение всей стройке считается по уложенному бетону, — этого Мария предположить не могла.

— Да вы что? — спросила она недоверчиво после некоторого недоуменного размышления. — Да быть не может!

— Почему не может? — усмехнулась чуть свысока Шура ее наивности. — Я, когда сюда попала, тоже, как вы, удивлялась всему. Потом поняла: тайга — не город. У всех свои дела, жить здесь трудно, а кому и скучновато. Ну, работают, но в меру сил. Алферов тоже не специалист — что с него возьмешь? Я теперь, Мария, честно признаюсь, бывает, записку оставлю: «На объекте». А сама — на вахту да к мужу в больницу… И ничего. Строим помаленьку. — Поглядела на расстроенное лицо Марии, утешила: — Да не переживайте, построят! Подумаешь… Вон Братск какой отгрохали, я на экскурсию ездила. И не поверишь, что тайга была. Промышленный центр: дымит, стучит, домищи огромные. А тоже небось как у нас было: этот проспал, тот не похмелился, там подъезды развезло…

Прибежала Софья Павловна:

— Где Алферов? Девчата, почему кран не вышел?

— Не вышел? — Шура пожала плечами. — А в УМС клялись, что будет. Ждите, застрял где-нибудь, своим ходом идет… Алферов не появлялся нынче, я не знаю…

— Вот сачок! — Софья Павловна огорченно плюхнулась на табуретку. — Девчата, милые, кран позарез нужен, звоните в УМС, не слезайте с них! — Улыбнулась Марии: — Ну что? Как вам тут?

— Да непонятно ни черта… — искренне сказала Мария.

— И не вникайте. Здоровье нужно железное, чтобы до конца разобраться, а у вас его нет. — Софья Павловна встала, закурила на ходу. — Шура, я понеслась, забегу через часок. Кран добывай, не то я…

Убежала. Шура опять с тем же чувством превосходства вздернула плечи, давая понять Марии, что Ефимова зря подняла тут шум, помочь они ничем не в силах. Стала звонить по телефону.

— Девочки, главная диспетчерская, сплетни собираем? Бетон у вас как, принимаете? Смотрите, отказы заранее давайте, мы переадресовывать будем. Управление механизации? Как там кран? Ищите! Ефимова с вас и с меня шкуру спустит…

— Сколько у нас техники ежедневно выходит на объекты? — спросила Мария.

— По заявкам если, то вот… — Шура пододвинула Марии большой лист синьки, разграфленный с белой стороны вручную. — А если фактически — процентов тридцать скиньте. А вот журнал дежурств, туда каждая смена диспетчерская записывает все, что случилось… Да вы не увлекайтесь бумажистикой, успеете! Погода хорошая, поезжайте лучше на объекты…

Техники, если верить сводкам, ежеутренне выходило на площадку огромное количество. Самосвалы и бетоновозы, миксера, бортовые машины, тягачи, бульдозеры, краны большие и маленькие, вахтовки и автобусы для перевозки рабочих. Диспетчеры должны были собирать с подразделений заявки о необходимом транспорте, суммировать и давать автохозяйствам и управлению механизации сводки. Входило в их обязанности также отмечать фактически невыход транспорта. Насколько Мария могла понять, как-то влиять на то, чтобы что-то упорядочить, наладить дисциплину, диспетчеры не пытались, да и, наверное, здесь с них этого никто не требовал. Как, действительно, отыщешь машины, на каких дорогах?

По своим заводским воспоминаниям Мария представляла работу диспетчерской иначе. Где-то что-то застопорилось, какая-то заминка из-за поломки станка, дефицитного инструмента, нехватки деталей — звонок в диспетчерскую. Через некоторое, как правило небольшое, время диспетчер сообщал, что простой ликвидирован. Правда, и там, на заводе, случались заминки. Однако, во всяком случае, всегда было известно, из-за чего простой…

Мария взяла журнал дежурств, начала листать, все больше и больше недоумевая: на участке отказались от бетона, ничем не обосновав отказ. Мастер уехал домой во время ночной смены, никого не поставив в известность, не указав причину. Не заказали вахту — не привезли рабочих в ночную смену. Снова отказ от бетона…

— Маша? — Шура поднялась. — Не хочешь ехать на объекты?

— Попозже.

— Ну, тогда я смотаюсь к Володе, осложнение у него, вчера сказали, перитонит начался, поздно захватили. Беспокоюсь я… Сейчас затишье пока… Из больницы в управление механизации заскочу, может, кран разыщу. Ефимова не слезет с нас — это уж как пить дать! Часа через полтора-два вернусь. Ты чайник поставь, чайку попей. Если кто спросит, я в УМС поехала…

Шура уехала с диспетчерской вахтой, Мария осталась одна. Включила электрический чайник, разыскала в тумбочке заварку и сахар — свою она не догадалась взять, — прошлась по деревянному затоптанному полу, расслабилась, восприняв наконец эту точку, где она сейчас находилась, себя в пространстве. В маленькие окна палатки светило солнце, на ворохе бумаг на столе лежал бледный, желтый квадрат света. Мария вышла из палатки.

Мокро сверкала земля вокруг. Разбитая бетонка — месиво из рыжей грязи и снега — была пуста. Стены и крыша палатки похлопывали под сыроватым сильным ветром. Первый котлован под механосборочный цех был метрах в ста пятидесяти от диспетчерской, оттуда доносились голоса, грохот и лязг. Но здесь было тихо. И одиноко. Счастливо-одиноко.

Солнце, весенний ветерок и огромное пустое плоское пространство вокруг: цеха еще не поднялись над котлованами.

«А что здесь было раньше? — впервые подумала Мария. — Ведь что-то же было, не тундра? Тайга, что ли? В тайге, на сколько я знаю, таких огромных пустых пространств не бывает… Значит, вырубка? Свели тайгу, что ли?»

Засвистел чайник, Мария вернулась, заварила чай, снова начала листать диспетчерский журнал, перечитывая записи, останавливавшие внимание.

«В течение суток с 0 23.V до 0 24.V было принято 853 м3 бетона. Во время смены с 8 до 16 было принято 350,8 м3. Начальник СМУ-1 Ефимова на объекте „бетонирование подколонников“ в котловане первого механосборочного цеха бетон принимать запретила из-за отсутствия подъездов, бетон был переадресован на поселок. В СМУ-2 был заявлен бетон на бетонирование площадки под временную контору в к-ве 30 м3, приняв 17 м3, начальник СМУ-2 Головко от бетона отказался, не обосновав отказ. Очень плохо шел бетон на плиту тоннеля стружкоприемника второго механосборочного цеха. Вместо трех машин работало две. Многие бетоновозы, сделав по одной ездке, вообще уезжали неизвестно куда. В 2 ч. ночи был снят с крана крановщик Пырков в нетрезвом состоянии. По его вине со стрелы крана сорвалась бадья с бетоном. Кран вышел из строя, пострадавших нет…»

Мимо палатки снова пошли машины, грохая кузовами. Одна, судя по звуку, притормозила, потом поехала дальше.

В дверь палатки вошла невысокая женщина. Мария не сразу узнала Нинку.

— Мария? Вы одна? Вот повезло… — Она торопливо окинула взглядом палатку. — Мария, помогите мне! Только вы одна можете… У меня беда!

Мария неприязненно поглядела на нее, преодолевая в себе желание сказать «пошла вон отсюда!».

— Какая еще беда?

— Алферова убили. Чуете? Клёвое кино пошло?

Нинка впилась ей в лицо темными зрачками, мечущимися под складочками низких век. Гладкая ее кожа была сегодня зеленовато-бледной, рот словно бы пересох, она все время облизывала губы.

— Алферова? — у Марии неприятно качнулось сердце. — Кто убил?

— Валентина с братцем. Это точно. Они сказали, что он повесился, а он избит, — говорят, живого места нет. Весь в кровоподтеках. И лицо и тело.

— А ты-то при чем?

— Вы же знаете, не притворяйтесь. — Нина вдруг поглядела на нее с прежним презрением. — Узнала Валентина.

Мария молчала. Горло перехватил не то страх, не то стыд: это она. Точно — она! Старухи проболтались… В то, что Алферова «убили», как заявила Нинка, она не поверила ни на секунду, но все равно скандал, драка — из-за нее. Болтанула, не подумав…

— Дайте мне денег, — сказала Нинка. — Я уеду.

Что-то, наверное, надо было говорить, реагировать, делать вид, но оцепенение жалкое сковало Марию, желание крикнуть «оставьте меня в покое с вашими грязными делами, у меня своего хватает…». Производя для себя видимость деятельности, Мария пододвинула телефон.

— Не звоните! — Нинка явно испугалась ее движения. — Тогда ничего не надо. Я думала, такие, как мы, должны выручать друг друга… Я считала, вы кричали тогда — у вас опыт… Пшено, выходит?

— При чем тут опыт? — Мария помолчала, утишая страх, раздражение, пытаясь все-таки что-то сообразить. — «Как мы!» Нашла ровню.

— А я смоюсь — меня днем с огнем не отыщут… Дайте мне денег! И не говорите никому, ладно?

Мария достала кошелек, отдала Нинке пятнадцать рублей — все, что нашлось. На дорогу этого, конечно, было мало. Нина взяла, зыркнув глазами по столам, видно, искала что-нибудь ценное, может, Шурину сумку. Сморщила низкий лобик, соображая.

— Я думала, у вас деньги есть… Вот черт! Что же делать?

— Не уезжай, никто тебя не тронет!

— Вы-то из Москвы смылись по-быстрому? Я не спрашиваю почему, но причина была? — Она взглянула на запястье Марии. — Дайте хоть часы, толкану на вокзале, рублей тридцать дадут. Электронные?

Словно повинуясь гипнозу, Мария расстегнула браслет, подала малолетке часы. Та сунула их в карман пальто, быстро вышла.

Мария подавленно сидела, машинально раскрывая и закрывая диспетчерский журнал. Одна надежда: может, ей просто были нужны деньги, чтобы уехать отсюда, наврала, навыдумывала? Дай-то бог!

Подъехала диспетчерская вахта, вошла Шура.

— Алферов повесился! — сообщила она возбужденно. — Спьяну. Вот чудик! Погуляла — отметила Валентина день рождения… — Она выключила обогреватель, разделась и села. — Ох жарко на воле. Чай заварили? Это здорово. Кого теперь нам определят в начальники? — Дотянулась до чайника, налила себе чаю, стала пить вприкуску.

— Почему повесился? — спросила Мария. — Что говорят?

— Да! Слушать, что говорят, сам повесишься! Спьяну, я верю. Доказать небось хотел, с Валентиной поругались. Назло ей. Соседи слышали, драка была, крики… Нафигачила она ему, он и «отомстил». Дурачок неумный…

Шура с наслаждением пила чай, Мария молчала.

— Как муж? — спросила она потом.

— Температура высокая, антибиотики колют. Да он жилистый мужичок, понимает — как я с двумя? Вылезет…

— Кран отыскала?

— Крановщика… у магазина… Едет. Ко второй смене как раз прибудет.

— Или к третьей… — подыграла Мария.

— Ну, и на том спасибо. Хоть Ефимовой глотку заткнуть…

Марии больше не хотелось спорить, что-то выяснять и доказывать. Нелепая история с Алферовым, которой она несомненно была косвенной причиной, снова вышибла ее из колеи.

— Пойду по объектам пройдусь, — сказала она.

— А вы — на вахте… Охота грязь пешком месить!

— Ладно, куда добреду… Котлован первый рядом, второй тоже вроде не так далеко. Погляжу подъезды, съезды. Ногами надежней запомнишь…

— Ладно, пройдитесь по солнышку, — согласилась Шура. — Я Славика пошлю потом, он вас разыщет.

Мария пошла обочиной бетонки, навстречу движению. МАЗы, КрАЗы, БелАЗы летели на сумасшедшей скорости, обдавая ее грязным месивом, невыносимо грохотали кузовами. Огромные радиаторы, кабины сбликующими солнцем широченными ветровыми стеклами, огромные, каменной тяжести скаты неслись на нее и проносились, фонтанируя веерами грязи, — где уж тут сосредоточиться, подумать, прийти в себя!

Внутри у ней снова, как в Москве, все собралось в больной комок, дотрагиваясь до подвздошья, она вздрагивала от самой настоящей физической боли.

Пройдя с полкилометра, вдруг увидела грунтовую дорогу, уходящую от бетонки вдаль, через рыхлую, в пятнах потемневшего снега, землю. Была дорога нетронуто покрыта плотной корочкой стаивающего наста, потому Мария решила, что скорее всего грунтовка ведет к брошенному карьеру, — Шура предупредила ее, что есть тут такое, не заблудитесь. Свернула на нее. Скоро шелест шин и металлическое громыхание остались позади.

Формально она не была вроде бы виновата в случившемся. В небольшом, по сравнению с Москвой, поселке такие вещи рано или поздно становятся известны. Но все равно — черт дернул ее за язык! И не видела ведь, только слыхала, значит, уверенности не было. Такая глупость! Болело поэтому… Александр, красное пальтишко, позор ее — и та шмакодявочка, ни кожи, ни рожи, притащившая грязь в ее дом. Она бы поняла и простила, будь это любовь, плюнула бы, будь это грех, но это была грязь и негодяйство. Пресытившийся, не знавший окороту мамин любимец тешил свою похоть, самоутверждался. Здесь тоже было самоутверждение похотливого и грязного, получившего возмездие… А вдруг Валентина любила мужа?

Мария вспомнила маленького человечка в застолье, скучающе сощуренный глаз Валентины, которым она косила через толстую щеку, когда муж обращался к ней. И готовное, радостное свечение навстречу другим мужчинам, говорящим ей что-то. Вряд ли любила. Скорей всего и раньше знала за ним пакости. Шла замуж от одиночества, как Мария за Александра, не любя.

Марии и страшно было из-за своей вины, и хотелось увидеть Валентину, понять в ней непонятое.

И Леонида хотелось увидеть.

Хоть понаблюдать тайно — на совещании каком, что ли? Догадаться: как же это он, которого она знала, — пусть добрый, желанный, прекрасный, но — иной? И почти похороненный ею в мыслях… как же? Чуть ли не двадцать пять лет жил он где-то без нее. И остался ли в нем тот, знаемый ею, Леонид?

И потом — зачем занесло его сюда, в эту неразбериху начала, справиться с которой, не имея за плечами солидного опыта, наверное, трудно. Мария смутно представляла границы этой неразберихи. Может, она распространялась всего лишь на механизаторов или еще уже — на шоферов, которые и везде теперь стали управляемы? А ведь раньше, еще даже не так давно, слово «шофер» было овеяно ореолом романтики, было синонимом мастеровитости, знаком членства почетного клана. Мать, видя своего малыша в кабине грузовика, рядом с незнакомым, не беспокоилась: «Дяденька, покатай!..»

Она дошла до затопленного гравийного карьера, постояла, поглядела на подсохшую уже на весеннем солнце гору грунта от вскрыши. Опять остро ощутила свою одинокость и никому не нужность на земле. Но светило солнце, потому были эти мысли и ощущения не безысходны. Даже надежда на что-то, неоформленная, неопределенная, теплилась в душе. Не вынесла соблазна, вскарабкалась на рукотворный Монблан, огляделась: далеко отсюда было видно. Реку и тайгу на другом берегу, и унылую плоскостность готовой площадки, и гривку тайги за этой площадкой…

Пошла обратно. На бетонке ее удачно перехватил Слава, они проехали по объектам, Мария спустилась в котлован второго механического. Съезды тут на вид были приличные. Она вернулась в диспетчерскую.

Информацию о съездах Шура приняла опять с той же улыбкой превосходства, бормотнув как бы между прочим, что к концу дня они себя еще покажут. К концу дня и правда пошла круговерть: бесконечные звонки с отказами от бетона. Шура придумывала, куда переадресовать бетон: то на бетонирование кольцевого объезда главной стройплощадки, то на фундаменты домов в поселке. Потом прорезали бульдозерами водоотводы, со съездов сошла вода, и вечером бетон снова повезли в котлованы.

Наконец наступила ночь и некоторое затишье в работе, но Мария спать не легла, хотя Шура решительно посылала ее прилечь на раскладушку. Однако отказом не огорчилась: вдвоем ночью веселей. Они заварили крепкого чаю, пили его всласть, болтали, чувствуя, что уже привыкли и работать вместе можно.

Лишь ранним утром, часа в четыре, когда рассвело, стали неодолимо закрываться глаза, сон валил с ног. Мария легла на раскладушку и тут же глубоко заснула. Кто-то приходил, приезжал, что-то свершалось вокруг. Мария спала.

— Мало бетона… — прорезался в ее сознание знакомый уже, звучный баритон. — Почему?

— Так съезды в котлованах поползли к вечеру, Леонид Александрович! Солнышко — и гниет мерзлота.

— Слыхал… Новенькое бы что-то сказала. Механизмы все были на линии?

— К концу дня подсобрали, а с утра меньше половины вышло. Понедельник…

Мария открыла глаза и увидела Соловьева, сидевшего боком к ней, в очках, читающего запись в диспетчерском журнале. Почувствовав ее взгляд, он обернулся, снял очки, поглядел, не узнав, конечно, и опять уткнулся в журнал. Мария напряженно сжалась, со сна не соображая — что же сделать? Продолжать лежать? Отвернуться? Встать и уйти? Она повернулась на бок, торопливо убирая под косынку разлохматившиеся волосы, но Соловьев вдруг вскочил и подошел к ней.

— Маша? — позвал он. — Это ты, я не обознался?

Мария полежала, делая вид, что дремлет, потом села на раскладушке, отворачивая лицо от света.

— Я… — усмехнулась она. — Не обознался. А это ты? Тоже узнать трудновато…

Соловьев молча разглядывал ее, потом сказал взволнованно:

— Невероятно… Маша? Ты будто и не рада…

— Рада, я просто еще не проснулась…

— А мне Ефимова рассказывала: землячка появилась. Из Москвы, бетонщицей пошла, да заболела… В диспетчерскую определилась оператором… Зовут Марией. А фамилию твою она не помнила, да ты и поменяла, наверное?… А я почему-то подумал, что это можешь быть ты. Сколько работаю, разные люди отовсюду приезжают — и мысли не было ни разу. А тут вдруг: это ты…

Мария молчала, пытаясь улыбаться. Соловьев все так же взволнованно и пристально разглядывал ее.

— Маша… — произнес он мягким, прежним своим голосом. — Рад тебя видеть до бесконечности! Ты не представляешь как… Ты днем после дежурства отдохнешь, вечером к Ефимовой приходи, хорошо? Я ждать буду, обязательно приходи. Так хочу поговорить, расспросить…

Он улыбнулся, прежним жестом чиркнул ладонью по шее — вот так надо, мол, — и вышел.

— Знакомы раньше были? — спросила с интересом Шура.

— Еще со школы, — отвечала Мария. — Я не узнала его, изменился очень…

— Еще бы… Это сколько же лет прошло?

Ефимову Мария посетила в первый же день, как стала выходить из дома после болезни. Посмотрела, все ли ящики с книгами и вещами пришли, вытащила теплую одежду и обувь. В комнате Софьи Павловны стоял нежилой беспорядок: кровать, наспех заброшенная одеялом, на столе, застеленном старой облезлой клеенкой, прорванной на углах, — грязная кружка, обломанная буханка хлеба. Кровать, стол и тумбочка со шкафом были явно казенные, вафельное застиранное полотенце, перекинутое через железную спинку койки, тоже было казенным, с черной квадратной печатью на уголке.

Мария тогда подумала, что, оказывается, какая-то часть человечества по-прежнему кочевники, не обременяющие себя излишними вещами, не обращающие внимание, где и каково их временное пристанище, кто оказался рядом, не распаковывающие до конца чемоданов. Протрубила труба — снялся мгновенно, двинулся дальше… Ей показалось трогательным и симпатичным такое небрежение. Привыкла, что даже у одиноких дам — были среди их с Александром знакомых и такие — в отдельных квартирках царит богатая лакированная чистота, в шкафах обязательный хрусталь, на полу паласы и ковры, в ванных — редкий кафель, бутылочки с шампунями, лосьонами, в мыльницах зарубежное мыло… Не то чтобы она была против немецкого мыла, финской туалетной бумаги, французских духов и шампуней — все эти приятные удобные мелочи она давно уже освоила радостно, вознаграждая себя за голодную оборванную юность, за вшей, водившихся во время войны (из-за отсутствия этого самого мыла!). Она просто слышала в себе раздраженное сопротивление против того, чтобы охотиться в ущерб свободному времени и, что греха таить, работе за этими шампунями, мылами, хрусталем. Если пошел и купил, не напрягая эмоций, — прекрасно! Но как цель бытия — извините. Тогда руки можно мыть хоть простым мылом, голову — яичным желтком или хлебным мякишем, а пить и есть на любой посуде. Не смертельно.

Софья Павловна перехватила их с Шурой у вахты, отправлявшейся в поселок, сунула ключ:

— Приходи, как поспишь. Меня не будет, дожидайся. Может, поесть чего-нибудь приготовишь? Нет — вместе ужин сообразим…

Дома были на этот раз все. Соседки работали во вторую смену, Лина готовилась к поступлению в техникум: скоро должны были начаться приемные экзамены на подготовительные курсы. Женька опять выпивала с кавалером на кухне, отругиваясь от совестившей ее Марии Ивановны.

— Вот и отдохни после дежурства! — раздраженно сказала Шура, раздав по подзатыльнику начавшим капризничать ребятишкам. — Нет, Мария, ищите частную! Одинокую-то пустят, это с ребятишками не хотят никто. Хоть уезжай куда прямо…

— Мария! — воинственно произнесла Анастасия Филипповна. — И ты, Александра! Ну-ка попроверьте свое имущество! Почистила нас Нинка, сучка курносая. Некому, кроме как ей. И с концами. Стали глядеть ее чемодан — нету!

Нинка, забежав, очевидно, в общежитие за вещами, перед тем как исчезнуть навсегда, увезла у Марии Ивановны давно купленную («но совсем хорошую!») чернобурку; песцовую шапку и шерстяное платье у Анастасии Филипповны; японский парик у Лины. У Шуры она не взяла ничего: дома были ребятишки и видели, как она все это быстро бросала в чемодан. У Марии она прихватила ту самую батистовую рубашечку и туфли, а заодно и новую шерстяную кофту. В общем, за нее можно было не беспокоиться: на дорогу и на первые дни бегства она себя обеспечила…

— В милицию будем заявлять? — наступала Анастасия Филипповна на Марию. — Или так спустим? Пущай, мол, ворует, пока за серьезное срок не закатают?

— Как вы, так и я, — отвечала Мария. — Я, бабы, спать лягу. Устала…

Легла и заснула, несмотря на шум. Слышала сквозь сон, как старухи привели комендантшу, та сходила за милиционером. Через какое-то время ее разбудили, чтобы она подтвердила, что у ней пропало. Она подтвердила.

— Мария, — сказала Шура, которая либо не ложилась, либо встала уже. — Не спите больше сейчас, лучше ночью нормально поспать. Дурь свалили, и ладно. Я по себе знаю: и так и так пробовала.

Милиционер, записав показания, ушел. Сказал, что объявят розыск и пропавшие вещи вернут. Мария поднялась, походила по комнате, ломая сон. Соседки собрались на работу, Шура, взяв ребятишек, пошла к мужу. Но дома все равно оставалась Лина, она, зажав уши, читала вслух учебник физики. Мария решила идти к Софье Павловне, хотя не было еще и трех часов. Но нетерпение гнало ее. Дорогой она завернула в магазин, купила продуктов на ужин.

Софья Павловна неожиданно оказалась дома. Торопливо прихлебывала из кружки холодный чай, ела из банки какие-то консервы.

— Не дали поспать? — догадалась она. — Ну, здесь поспи, возьми вон одеяло. — Знаю про малявку вашу, сказали старухи! От Валентининого гнева смылась. Она во гневе нехороша, точно… Ну, покемарь тут до вечера, только дождись непременно. Я в управление побежала. Майский план завалили — это уж как пить дать! Сейчас будем «объективные причины» отыскивать… — Окинула Марию каким-то новым, испытующим взглядом. — Рассказывал мне про вас Леонид Александрович еще в Братске, сто лет назад, но я вас другой воображала…

Она ушла, дожевывая на ходу.

Мария отправилась в чулан, наугад вскрыла ящик с книгами. Там оказались подшивки старых, еще дореволюционных, журналов, она с детства любила их листать. На серьезное чтение ее в настоящий момент не хватило бы: «Я вас другой воображала…» Вынув подшивку «Новых иллюстраций» за 1910 год, Мария вернулась в комнату, настраивая себя на ленивое и уютное коротание нескольких часов в одиночестве.

Однако сидеть в запустенье и грязи не захотелось. Разыскала в чулане ведро с засохшей грязной тряпкой, вытрясла огрызки и окурки из тумбочки и из углов, вымыла с мылом и кипятком клеенку, потом дважды вымыла пол. Оказалось, что он крашен коричневой краской, по-видимому, не так уж и давно: краска лежала ровным, нигде не сбитым слоем. Заварила для пущего комфорта свежего чая, забралась с ногами на кровать. Ей очень хотелось обсудить с Софьей Павловной случившееся у Валентины. Уж она-то должна была все знать. Но с другой стороны: скажи — а, может, никто и не подозревает ничего — снова пойдет слух, виновницей которого — правда, не правда — опять будет она. Мария вздохнула, листанула, переломив посередине комплект с побуревшими, хрупкими, как пергамент, страницами. Поднялся и достиг ее лица древний теплый запах старых библиотек: хлебный дух сухой тлеющей книги…

6
Еще до всех ее историй с Леонидом, когда она только появилась в техотделе механосборочного, к ней подошла комсорг цеха Нина Вещикова и спросила, как Мария посмотрит на то, если они ее будут рекомендовать в члены цехового комитета комсомола. Задохнувшись от важности и радости, Мария, конечно, согласилась.

И вот как раз в те дни, когда подошел к концу их счастливый месяц с Леонидом, Нина Вещикова опять разыскала Марию. Увидев приближавшегося к ней комсорга, Мария похолодела: «Узнали, будут разбирать на комитете!..» Но оказывается, Нина пришла с известием, что в пятницу отчетно-выборное собрание. У Марии от радости задрожали ноги, отпустило: не узнали!

Леонид, выслушав ее рассказ, кивнул одобряюще: «Тебе жить, Маша, ты молодая… Да и за ум браться пора». Почему-то последние дни между ними как бы холодок пробежал. Видно, инстинктивно готовились оба, защищаясь от грядущей боли.

Они долго лежали молча, думая о том, что свершится завтра, и не решались заговорить об этом. Леонид первый нарушил молчание: «Все. Отлюбились, пора и честь знать. А то святые такому счастью позавидуют… Давно я с дружками у пивной не встречался…» — «Соскучился?» — Мария восприняла его насмешливо-равнодушный тон. «Соскучился — не соскучился, но всю жизнь так жить не будешь. Люди так не живут, на это сил ни у кого не хватит». — «На что на это?» — «На счастье. Я не думал, что такое бывает, спасибо, ты показала. Забулдыгам своим расскажу, как по театрам, да по концертам… да по кафе… похаживал… Ни фига не поверят… Небось думают, меня на Каначикову забрали. Или посадили за что».

Мария молчала, представив вдруг пораженно, откуда к ней вынырнул этот парень и куда он опускается вновь. Весь этот месяц в хмельном несознании реальности она жила чем-то придуманным, ненастоящим, хотя вроде бы все происходило на самом деле. «Ну и ладно, — сказала она, зевнув для пущей убедительности. — Я тоже устала… Давай спать… Мне завтра надо голову свежую иметь…» Они и впрямь заснули, спали крепко, без сновидений, утром проснулись возбужденно-веселые, завтракая, хохотали беспричинно.

— А мне наплевать, а мне наплевать, а мне наплевать!.. — шла и вслух бормотала Мария в это утро. На нее даже оборачивались, но она не замечала, вернее, не обращала внимания. Счастье, нежность, единомыслие, единорадость — вот что отняла у нее судьба… Ну и что ж — наплевать! Спасибо, что было… Да нет, лучше бы ничего не было бы, наверное… Не знала б и не знала…

А Барылов, как выяснилось, ей был уже не нужен. Встретила возле проходной, вместе шли, разговаривая, до технологического корпуса. Спокойно и достойно разговаривали, сообщили друг другу, что им известно на сей момент из английского языка. Узнав, что сегодня перевыборы и ее кандидатуру будут выдвигать в комитет комсомола, он пожелал ей ни пуха ни пера и пожал руку. Месяц назад она бы умерла от счастья.

На собрании сначала было все как обычно. Кто-то спросил автобиографию, потом — какие она выполняет общественные поручения. На все вопросы Мария отвечала легко и с чистой совестью. Слышала она в себе какой-то подъем, словно вдруг она сделалась главной на локальном празднике, потому ощущала истовость и ответственность. Пожалуй, впервые в жизни обратилось на нее столько доброжелательного внимания. Она отвечала тоже искренне и пространно, но вдруг вспомнила про Леонида и стала как бы немножко хитрить, уводить в сторону, чтобы никто не мог догадаться, что ей надо задать вопрос, отвечая на который придется либо соврать, либо рассказать все.

И вот как раз в то мгновение, когда она, чуть отключившись, думала об этом, парень из отдела труда и зарплаты спросил: «Девушка, вы лучше расскажите, как занимались на рынке мошенничеством? Что вы людям голову морочите?..»

Ну что ж… И рассказала, себя не пожалела. Но героиней-совратительницей была, как и в откровенничании с Анкой, мифическая тетя Паша, у которой она легкомысленно назанимала денег. О, что тут поднялось, сколько красивых монологов пришлось выслушать…

Неподалеку от завода проходила окружная железная дорога. Мария, выйдя из дверей, направилась именно туда: публичное распятие, всеобщий позор, который будет, несомненно, длиться бесконечно… Жить с этим казалось невозможным. Сев на ржавые ледяные рельсы, она сгорбилась, дожидаясь поезда, равнодушно не слыша холода в своем подбитом рыбьим мехом пальтишке. Потом вдали возник и стал быстро приближаться белесый свет прожектора, дрогнули, ожив, рельсы — Мария вскочила и быстро пошла прочь. Опять у нее не хватило мужества принять смерть.

Домой она брела пешком, обреченно размышляя, что на завод ей теперь являться нельзя, недостанет сил глядеть в глаза людям, знающим о ее позоре. Эта мысль вовсе доконала Марию, отчаянье понесло ее. Лихорадочно пометавшись мыслью — куда? — она вспомнила Тамарку: ну конечно, есть только одна стезя для таких, как она! Уж Тамарка-то ее не осудит и не высмеет…

До Тамаркиной пивной она добралась во втором часу ночи, пивная была закрыта, Мария еле достучалась. Тамарка, сердито спросив «кто», вдруг обрадовалась, открыла, попросила подождать. Поставила перед Марией тарелку с бутербродами, стакан портвейна. Поколебавшись, Мария выпила портвейн, съела бутерброды — сразу разомкнулось что-то внутри, отпустило, осенило веселое равнодушие и желание назло всем пасть еще ниже.

Выслушала Тамарка Марию, похохатывая презрительно и высоко вздергивая полные плечи, желая, видимо, подчеркнуть свое небрежение к тому, что Мария рассказывает. Была она лет двадцати шести, яркая, начинающая полнеть, натуральная блондинка с очень свежим цветом лица, хотя в подглазьях уже лежали синячки.

«Фигня это все! — определила она, когда Мария замолчала. — Вот я, погляди? — Тамарка сняла грязноватый белый халат, оставшись в панбархатном, с яркими цветами, засаленном на животе и груди платье. — Работенка у меня не пыльная. Лаяться, правда, надо уметь, да я видела, как ты Варьку ведром по балде огрела, сумеешь. От мужиков здесь, Маша, отбою нет: образованные, необразованные, даже начальники есть. Сама выбираю! Молодая — и гуляю, и никто мне не указ… И ты погуляешь досыти, обещаю! Шмутья у меня — сама знаешь… Ну, уж не говорю, пожрать и выпить — этого не считаю. Чего еще надо, ты посуди?..»

Мария слушала, и казалось, на самом деле ничего не надо. Кивала согласно, расплываясь в хмельной улыбочке.

«Братика ты пошли! — продолжала Тамарка уже руководящим тоном. — Пусть Варька с ним канителится, ей рассчитывать не на что — старуха. Маша, я приглашаю тебя вместе встречать Новый год. Повеселимся до упаду, обещаю! Познакомлю тебя с одним богатым, оденет тебя, как кукленка, — он как раз худеньких и молоденьких обожает, — поставит тебя здесь, неподалеку, на точку. За месяц озолотеешь, я научу… Порядок, да? На Новый год платье я тебе свое дам, ушьешь в боках, и все. Туфли… У меня тридцать девятый… Да ну, бумаги напихаешь в носы! Договорились, дева? Ну и порядок. А ты — под поезд!..»

Но на другое утро Мария все же на работу пошла: велика была привычка к дисциплине, воспитанная бабушкой Марфой Константиновной. Однако держалась в техотделе так озлобленно-высокомерно, что при ней сослуживки о происшедшем помалкивали, хотя явно знали.

Мария теперь через день заходила после работы в пивную к Тамарке: разогнать накапливающиеся за сутки тяжкие мысли, убедить себя, что с Тамаркой ей весело и интересно. В пивной постоянно торчал какой-нибудь из многочисленных Тамаркиных ухажеров, она поила их пивом с воблой, а Марию кормила бутербродами с колбасой и красной икрой, поучала попутно: «Икру получаю четвертый сорт — залежалую, по девятнадцати рублей кило. Теплого пива влила — зернышки разбухнут, малосольная, — продаю первым сортом, уже сорок два рубля! Да многие мои мужики знают, а берут: нежней она, чем настоящий первый сорт… Ну, пиво в бочке доливаю, конечно, только воду надо подогреть… Потом ты кружку, когда наливаешь, ниже держи, поднесла резко к крану — и шапка!.. Что за пиво без пены, другой и пить не станет… Все секреты, дева, открою, не утаю… Саму учили…»

В воскресенье к Тамарке зашел мужчина лет сорока пяти. Седой, хмуроглазый, с худым отвислощеким лицом. На нем было темно-синее пальто с воротником из серой смушки и такой же пирожок на голове. Богаче и модней одеяние придумать было трудно. Он подал Тамарке сотенную, не взяв сдачи, сел за столиком в углу, потягивая пиво из особо вымытой кружки, лениво ковырял «селедку в шубе». «Это мой старик! — шепнула Тамарка Марии. — Я его тут принимаю. Поняла — нет?.. Я сейчас пивную закрою и…» Тамарка похабно подмигнула.

Мария шла домой заснеженными темными переулками, болезненно-грязно представляя себе Тамарку со «стариком». Убеждала себя, что ничего такого тут нет, что все это жизнь. Представляла своего «богатого» и себя… Тамарка обещала, что на Новый год тот придет с гарантией: он видел Марию, она вполне в его вкусе. Мария гадала, вспоминая, кто из Тамаркиных посетителей ее «богатый»? Цеплялась за него мыслями и надеждой: появится — и не надо будет ни о чем думать, ничего решать, жизнь потечет сама собой. И, главное, он даст ей «точку». На заводе стало невмоготу, словно вакуум какой-то окружил ее, с ней едва здоровались, с разговорами не подходил никто, она, впрочем, тоже ни к кому не лезла. Столкнулась опять у проходной с Барыловым, сжалась вся неприятно, не зная, что отвечать, если заговорит, но он скользнул равнодушным, невидящим взглядом и ушел вперед.

Леонида за это время она, слава богу, ни разу не встретила, хотя слышала его пьяный смех и выкрики за стеной.

Дядя Митя находился в больнице уже больше месяца, но узнала Мария об этом два дня назад. Ее нашла соседка по квартире, сказала, что у дяди Мити был инсульт, его полупарализовало, а сожительница в больницу ходить не думает.

С утра в воскресенье Мария отправилась в больницу, принесла дяде Мите вареной горячей картошки, соленых огурцов и магазинных котлет. Он съел все, даже крошки собрал, и плакал, выпрашивая еще. Дежурная медсестра, по виду Марии ровесница, утешала ее, объяснив, что это не от голода, больных кормят нормально, просто из рефлексов у него сохранился один — чувство голода. Уходила Мария с тяжким сердцем. Было противно и в то же время дико жалко себя, дядю Митю, покойную бабушку, которая больше других своих детей любила сына-идиота…

За поворотом послышался треск мотоцикла, и тут же, следом он вывернулся с бешеной скоростью, подпрыгивая на ухабах, ослепил фарой еле успевшую отскочить Марию и понесся, треща и подпрыгивая, дальше. Охватили и уплыли в тишину переулка пьяные крики, хохот, песня. Она узнала за рулем Леонида в одной рубахе и без шапки, а в коляске и на сиденье Варька с Женькой, Юрка, еще кто-то…

Мария постояла, глядя вслед уносящемуся видению, голова и плечи Леонида хорошо выделялись на белоснежье переулка, на белых тучах, обложивших небо. Сердце сжалось от тоски, нежности, предчувствия беды.

Среди ночи к ней достучалась бабка Маша: «Жиличка, спишь по-мертвому, час барабаню! Разбились наши на мотоцикле!» — «Разбились, так я и знала, — зажглось томительно больно в проснувшемся мозгу. — Насмерть? Насмерть? Я знала… Значит, ничего больше не будет, никогда, никого…» Огрызнулась: «Я, что ли, им водку покупала?» Ушла в комнату, захлопнув и закрыв на крючок дверь. Не заснула, конечно, представляя так и эдак катастрофу, распластанное, окровавленное тело Леонида.

Утром бабка Маша поймала ее возле полуразвалившейся деревянной уборной: «Дочка, не серчай, что я ночью кричала. Я прямо обмерла, когда сказали. Залил глаза водкой сынок опять, Тамарка права. В прицеп они врезались. С тобой тверезый ходил…» — «Живы?» — понадеялась Мария. Но не остановилась, напуская безразличие. Старуха, заискивая, заспешила рядом: «Были живы. Сейчас в больницу помчусь. В тяжелом, говорят, состоянии…»

Варьку с младшим Женькой выписали через три дня, они отделались ушибами и легким сотрясением мозга. У Юрки был перелом тазобедренного сустава, Леонид пострадал тяжелее всех: травма головы, перелом плечевого сустава и голени, сломаны три ребра. Потерял много крови. Все это рассказала Марии Тамарка, к которой она решилась наконец зайти в пивную. Тамарка ругалась, что Мария эти дни даже на стук в дверь не отзывалась: «Я же слышу, дома! А ты — молчок…» — «Боялась. Вдруг кто-то умер…» — «Ну, дева, братик уж нашел бы, где башку свою дурацкую расколотить!.. И я тебе скажу, Маша, пьяный просто так не погибнет. Один мой знакомый в пьяном виде решил по карнизу прогуляться, упал с шестого этажа — жив, только руку сломал. А другой — как стеклышко — на гнилой картошке поскользнулся, ударился башкой о тротуар — капут».

Эти сказки Мария слышала.

Тамарка велела ей сходить в парикмахерскую, рядом с пивной, сделать шестимесячную: «Спросишь Валю, я говорила ей про тебя. Так-то сейчас не прорвешься завивку сделать, все — как на охоту ехать, так собак кормить… — И деловито осведомилась: — Вшей-то нет у тебя? А то я тебе дусту дам, сегодня помоешь голову, завтра тогда пойдешь». — «Война, что ли? — сердито покраснев, возразила Мария. — Высказалась! В войну были, конечно. Небось мыла теперь хватает…»

Из парикмахерской она вышла, чувствуя сразу ставшую голой и длинной шею: косы пухлыми полукольцами все-таки прикрывали затылок, круглили худое скуластое лицо. Она не понравилась себе с завивкой, но, видно, существовал ритуал посвящения вступавших на стезю сытости и благополучия. Девицам с косичками там просто не было места…

7
Мария подремала, наверное, часа полтора, потом повалялась, глядя в потолок, представляя, о чем они будут разговаривать с Соловьевым. Вспомнила его широкое, с задубевшей кожей, лицо, складки продольных морщин на щеках — где некогда как бы намечались ямки при улыбке… Широкие сутулящиеся плечи, отяжелевший шаг: привык к персональной машине…

Мария снова раскрыла «Новые иллюстрации», нашла выпуск, повествующий об уходе и смерти Толстого, долго разглядывала фотографии. Ушел?.. Почему ушел?.. Ей бы такого, необыкновенного, не пустила бы, угодила, заласкала, заботилась, берегла, как глаз…

Стала листать дальше, наткнулась на нечто, ранее ею не замечаемое, что теперь бросилось в глаза.

«Леди Констанс Стюарт Ричардсон, спортсменка, профессиональная танцовщица-босоножка…» «Будучи младшей дочерью лорда Кромарти, Констанс с детства обнаруживала разные удивительные способности: прыжок в море с десятиметровой скалы был для нее обычным делом, превзошла она также соперников в стрельбе и верховой езде. Наскучив спортивными успехами, Констанс отправилась в Индию, участвовала в экспедициях, охотилась на тигров. Ее принимал лорд Керзон, тогда вице-король Индии…» И фотография молодой круглолицей женщины, босиком, в каком-то подобии греческого хитона.

Через несколько страниц — фотография женщины-авиатора мадемуазель Дюбрие. «Она кружила в воздухе более часа с четвертью, при этом она не была утомлена, остановила ее только наступившая ночь».

Похороны «чайки русской сцены» Веры Федоровны Комиссаржевской, умершей от оспы в Туркмении.

Балерина Павлова в Лондоне. «Пожав обильные лавры в прошлом году, отправилась туда же в этом. Она выступает в Хрустальном дворце и пользуется таким же громадным успехом…»

Красивая молодая леди Констанс Литтон, убежденная суфражистка, воительница за женские права. Ее в тюрьме подвергли насильственному питанию, так как она объявила голодовку…

Могучая девица Брунгильда, самая большая женщина в мире…

Пять почтенных бюргеров, держащих двухметровую косу какой-то победительницы очередного конкурса на самые длинные волосы. В Германии в ту пору женские волосы пользовались особым покровительством и продажа их была запрещена…

Роза Антунес и Юлия Байрейро — женщины-революционерки, на лиссабонских баррикадах во время революции в Португалии.

Г. И. Храповицкая — первая русская женщина-авиатор, совершившая полет над Парижем…

Кончина польской писательницы Элизы Ожешко, которую провожают на кладбище толпы поклонников ее таланта…

Елена Блавацкая, наша соотечественница, дочка русской писательницы Ган, основательница новой теософской школы в Индии…

Стотридцатичетырехлетняя Мария Больник, болгарка, до сих пор исполняющая по дому мелкие работы…

«Тарновская — демоническая женщина, опутывающая мужчин своими чарами, лишающая их воли…» Судебный процесс. Некто Наумов убил ради нее Комаровского, а некто присяжный поверенный Прилуков сделал ради нее несколько подлогов. Дело Тарновской слушается в Венеции и интересует всю Европу. «Имя Тарновской стало нарицательным, т. к. эта женщина — типическое явление современности…»

Авиаторши, революционерки, писательницы, актрисы — созвездие личностей, расцвет которых пришелся на первое десятилетие начинающегося века.

Мария лежала, думая о том, что все-таки, коли женщина — личность, талант, ей никогда не возбранялось прыгать со скалы, летать на самолете, быть актрисой, писать книги, сражаться на баррикадах, организовывать теософские школы или для самоутверждения отращивать самые длинные волосы. Нужно было только доказать делом, что тебе под силу летать или биться на баррикадах. Раскрепощение женщин дало в руки еще козырь Нинке и иже с ней — тем, кто, прекрасно усвоив свои права, научились прихватывать сверх этих прав и ничего не желали знать об обязанностях. Если бы не эта нелепая история, Нинка, точно летающий клещик, продолжала бы беззаботно и беззастенчиво существовать, паразитировать среди трудяг, кажущихся ей неполноценными.

Мария вспомнила мать Леонида, бабку Машу, родившую шесть детей, троих из которых Мария не знала: едва оперившись, они исчезли из родного гнезда. У бабки Маши, приехавшей в Москву из деревни, были свои понятия о том, что хорошо и что плохо, — эти понятия она передала детям. Но Леонид пил, а Тамарка воровала потому, что была еще Кочновка, окраина. Среда, где каждый человек конкретно не был главным носителем зла, но поскольку у каждого ее обитателя по отдельности сознание находилось на некоей примитивной стадии развития и никто из живущих на Кочновке, конечно, не имел «обособленного духовного мира», то все руководствовались общими представлениями о Норме: 1. Если мужик не пьет (Николай) — неплохо, но это исключение из правил (Стешке повезло, муж не пьет). Если мужик или подросток (Юрка) выпивает, это нормально, не вызывает осуждения, удивления, а всего лишь повод для острот и веселых рассказов о том, кто как пьет. 2. Хочешь жить — умей вертеться. Честно не проживешь. Посчастливилось попасть на золотое место (Тамарка), пользуйся. Но это везение не для каждого, потому надо шевелить мозгами (подобно Варьке).

Мария была там божьей коровкой, выделявшейся среди черненьких, которые прыгают. Требовать от Кочновки, чтобы она самостоятельно перестроилась, добровольно постигнув и приняв к исполнению нормы и мораль поведения обыкновенных трудяг, было бы наивно. Самое правильное было сделать с Кочновкой то, что волей судеб совершило Время: снести завалюшки, шанхай, расселить жителей по разным районам Москвы, разрушить Общину. Ее и разрушили, но каждый расселяемый нес в себе Кочновку, при благоприятных условиях заражая ею те микромиры, в которые он попадал. Нинка — дитя своей Кочновки, дочь некоей Тамарки или Варьки, свято усвоившая, что ей все дозволено…

Мария встала, начала готовить. Скоро, наверное, должно кончиться совещание, Софья Павловна и Соловьев придут. Хотя в то, что появится Соловьев, Мария почему-то не верила: что-то должно случиться, и он не придет. Слишком это было бы прекрасно — спустя столько лет встретить человека, единственного некогда любимого, посидеть, поговорить…

Но они пришли.

Отворилась дверь, вошла Софья Павловна, за ней Соловьев. Они возбужденно продолжали какой-то спор. Соловьев, едва кивнув Марии, сердито зашарился по карманам, достал сигареты, щелкнул зажигалкой. Софья Павловна тоже извлекла свою «Шипку», прикурила. Сразу замолчали, переглянулись, затоптались у дверей, не сообразив с ходу, в чем дело, что изменилось.

— Разувайтесь, — сказала Мария. — Я полы намыла!

В общем-то, ее обидело такое начало, она предполагала быть главной нынче — хотя, собственно, почему?

Софья Павловна, внимательно взглянув под ноги, стащила сапоги, сказала раздраженно-насмешливо:

— А я-то не пойму никак… Московский блеск! Что-то еще нас ждет?

— Картошка с мясом.

— Уже интересней…

Она прошла прямо в чулках, хлопнулась на койку, взяла раскрытую подшивку «Новых иллюстраций», листанула.

— «Самая богатая невеста в мире… — прочла она, нервно посмеиваясь. — Мисс Марджори Гульд. Внучка миллиардера Гульда, железнодорожного короля…»

— Где? — спросил Соловьев. Он с трудом стягивал сапоги возле двери. Потом машинально и старательно собрал ошметки грязи, посваливавшиеся с сапог, выбросил за дверь. Теперь он все время взглядывал на Марию, виновато и приветливо улыбаясь.

— В Америке… Вот бы тебе на ком жениться, Леонид Александрович. Тогда нам бы ничто не страшно! Как хотели, как считали бы нужным, так и строили… Ни согласовывать, ни пробивать. А ты за удобствами погнался.

— Почему за удобствами? — спросила Мария. Она накрывала на стол. Хотела промолчать, но потом решила, что лучше спросить, изобразить «свободу отношений».

— Да он в Братске с инфарктом в больницу попал, ну и женился на медсестре. Если что: медпомощь на дому. Удобно!

— Садитесь, — позвала Мария и снова, против своего внутреннего нежелания говорить такое, произнесла: — Она, по-моему, шикарная женщина, все при ней…

— Не будем об этом, — сухим неприятным тоном сказал Соловьев. — Не об том сейчас речь. И не из-за удобств я женился, Соня. Так, с маху, не стоит рассуждать…

— Извини.

Они сели за стол. Мария разложила по тарелкам картошку со свининой, открыла банку консервированных огурцов.

— Ничего, вкусно кормишь, хозяйка… — Соловьев поглядел на нее, смущенно посмеиваясь, со значением: вспомнила, нет? Мария помнила, конечно, но никак не проявила это.

— Красненького бы хоть купила, для храбрости… — продолжил Соловьев цитату из прошлого.

— Выпиваешь? — против своей воли, серьезно спросила Мария, усмехнулась, тоже смутившись. — Да нет, я помню все… Это ты из нашей Кочновки… Но правда, как ты с этим? Я часто думала…

— Да как… — Соловьев пожал плечами. — В компании пью немного. Видела, наверное, на дне рождения. По большим праздникам… По очень большим… А так — отстал.

— Из-за инфаркта? — догадалась Мария.

— Раньше еще… Как в начальство начал выходить, понял: нельзя. Ты один пить не будешь, а с кем выпил, завтра он тебя по плечу хлопает… чего прикажи — он и пошлет тебя подальше… — Он смотрел на нее жестким, трезвым взглядом, оценивая. — Постарела ты, Маша… — сказал он и поправился тут же: — Я понимаю, после болезни, просто выглядишь так…

— Ничто так не старит женщину, как возраст, — защитилась Мария старой байкой. — Двадцать пять с лишком миновало, Леонид Александрович, как не постареть…

— Я понимаю, в другой раз бреюсь, в зеркале себя не узнаю: старая толстая рожа, все богатство, за жизнь накопленное — в мешках… под глазами, — ответил ей тоже старой байкой. Впрочем, для здешних мест байка, вероятно, была свежей, Соловьев засмеялся, не дождавшись ее реакции.

— Я тебя с пучком воображал, — продолжал он. — Думал, пополнела немного с возрастом, и пучок… Седина чуть-чуть. А ты крашеная. Не ждал…

Мария увидела себя его глазами: худая, с этой всеобщей стрижкой «шлем», цвета «красное дерево». И сеточка морщин на веках, в подглазьях, за ушами…

— У меня душа зато молодая и красивая, Леонид Александрович, — снова защитилась она, посмеиваясь. — А стрижка такая, как муж требовал. Пучок он не желал. Хотел, как в зарубежных журналах, жену иметь…

— Развелась?

— Разъехалась…

Он помолчал, продолжая разглядывать ее, сказал задумчиво:

— Придется и мне разъезжаться. Я ведь загадал: если судьба снова сведет, сойдусь с тобой. Что бы ни было. Виноват я перед тобой. Потом уж понял, что виноват. Девчонка ведь была, а я — дурак неумный…

— Я так не считаю. — Мария покраснела, нахмурившись. — Давай бросим хохмить на эту тему, Леонид. Старые мы уже для таких шуток…

— Я без шуток, — Соловьев тоже согнал с лица улыбку, пожал плечами. — Не ты, я бы давно в психиатричке лежал… Или, больше того, — на Ваганьковском. Ты сама это знаешь, так что извини.

— Не на чем. Просто я не настолько привыкла к тебе новому и не в том, увы, настроении…

— Ладно. Поговорим, когда сама захочешь… — Соловьев повернулся к Софье Павловне. — Соня, не знаю, слыхала ты анекдот? Как звери собрались строить мост через Ангару? Надо средства́ и стройматериалы выбивать. Кого направить? Льва… Поехал царь зверей и вернулся: не дали ничего, не убедил. Ну лису, хитрая она. Вернулась: там меня хитрей есть. Тогда, для смеха уж, осла послали. А он и денег привез, и стройматериалов больше, чем требовалось. Удивились звери: это что ж за прокол? Не ожидали… Осел объясняет: а там, мол, свой брат сидит — ослы. Спросили они меня: браток, а вы как хотите мост-то строить? Вдоль реки или поперек? Я и ляпни: вдоль! Они запустили в ЭВМ, все сочли и сполна дали…

Софья Павловна хмуро посмеялась.

— Не слыхала. Похоже… Иногда эту хитрую механику трудно понять.

— В том и дело… — Соловьев отодвинулся от стола и опять закурил. — Какие-то простые вещи, мы считаем: высшие соображения, не иначе! А на проверку: в отделе сидит компания лентяев, которой неохота разобраться, взять на себя ответственность, решить. А мы нервы треплем. Объясняем, оправдываем то, что оправдывать не имеем права…

Знакомые эмоции забродили в Марии, когда она услышала последнюю реплику Соловьева. Знакомая, желанная страстность поднялась в ней, захотелось включиться, повоевать вместе, плечом к плечу. Пока она видит все свежим глазом, пока не возникла привычка к плохому, к безобразиям, творимым ленивыми людьми, считающими, что и так сойдет… Но ее никто не призывал к этому, никто не интересовался, довольна ли она своим нынешним занятием, не подыскать ли для нее что-то более подходящее. Не интересовался, ну и не надо… Мария стала молча собирать грязную посуду.

— Маша, оставь, я помою, — вскочила Софья Павловна, отбирая у нее тарелки. Иной раз, Леонид, наверное, надо чего-то не заметить. Никаких нервов не хватит на все реагировать.

— Не привыкну никак не замечать, — покачал головой Соловьев. — Вроде каждый раз считаю — моя вина, недоглядел что-то… Как в начальники вышел — все на себя беру! Особенно после той истории… — он взглянул на Софью Павловну, та сочувственно кивнула.

— Ну, в общем-то, правильно берешь, — Мария почти враждебно, согласуясь с каким-то чувством протеста, поднимающемся в ней, усмехнулась. — Не знаю, в курсе ты или не успел вникнуть, но механизаторы у вас здесь разболтаны донельзя. И не только механизаторы…

— В курсе… — Соловьев опять коротко и жестко глянул на нее. — А что мне, по-твоему, делать? Начальник УМС до пенсии год дорабатывает, главный диспетчер — лесной таксатор, теперь и вовсе повесился, кого ставить — искать надо… Диспетчера — бывшие ткачихи, библиотекарши, ты вот инженер, стройки не нюхала. С кадрами зарез, а без людей, один я, что сделаю? Прошу людьми помочь, а мне отвечают: где мы их вам возьмем, у самих нет. Когда я в Братск попал, там вот кадры были! Мощнейшие. Уж не говорю про покойного начальника строительства ГЭС, деда Наймушина, последний король… Ногой двери к министрам открывал. Но и на должностях крупные люди сидели. Фронтовики бывшие, ничего и никого не боялись, хватка деловая была, опыт. А тут… Решения я могу принять, мозги имею, опыт есть… Кто выполнять будет?

— Ну и что ты собираешься делать? — спросила Мария. — Зачем соглашался сюда?

Софья Павловна и Соловьев переглянулись.

— Я виновата, — сказала Софья Павловна. — Одинбург наш помер, прежде развалив все. Приехал замминистра со свитой, судят, рядят, как, что, куда. Кого ставить? Из местных не хотели никого, кто привык не работать, работать не заставишь… Варяга надо. А я и скажи: вот в Братске у Наймушина мужик есть, начальник СМУ. ЛПК строил, характер у него, хватка. Тот — тому, этот — этому… Ушам не поверила, назначили!

— Я не соглашался… — хмуро усмехнулся Соловьев. — В партийном порядке обязали. Иван Иваныч, покойник, — сколько раз меня у него хотели забрать — не отпускал. А помер — забрали. Мне, конечно, вроде и лестно: какую-никакую, а стройку доверяют! Расту на глазах. Поломался чуть, да, думаю, когда-то надо самостоятельно… А приехал — на ЛПК куда шире размах был! Уж не говорю порядок, дела отлажены, кадры, снабжение… Да эх!..

Он махнул рукой. Мария поднялась, стала прощаться. Прошедшая бессонная ночь брала свое: безумно потянуло в сон, не было уже сил слушать, вникать во что-то. Соображать…

8
В техотделе у них давно велись разговоры, что к Новому году ожидается сокращение штатов. Потому, когда Марию разыскала секретарша и попросила зайти к начальнику, Мария не удивилась, грустно порадовавшись, что не надо самой писать заявление — и так увольняют.

Начальник техотдела Евгений Тарасович, маленький крепенький мужичок со смешной, распространенной в те годы стрижкой полубокс велел Марии сесть и некоторое время разглядывал ее, то ли прикидывая, идет ли ей новая прическа, то ли пытаясь понять, что за человек перед ним.

— Чем вы сейчасзанимаетесь? — спросил он звонким веселым голосом.

— Я в группе ведущего технолога Фетисова. Пишу технологию на узел П-2 автомата СПА-1. Вместе со старшим технологом Матейко.

Евгений Тарасович казался Марии почти старым, на самом же деле тогда ему было тридцать два года, в свободное от работы время он любил подурачиться, придумать незлой розыгрыш, рассказать байку. Когда выпивал в компании, то плясал вприсядку, подпирая бритый затылок крепкой коротенькой ладонью. Все это Мария узнала много позднее: Евгений Тарасович был однокашник Александра, они приятельствовали.

— Я смотрел ваши карты. Ошибок много. Почему Матейко вам не подскажет, он опытный технолог?

— А он нарочно! — Мария засмеялась, терять ей было нечего.

— Это как понимать — нарочно? — Евгений Тарасович тоже засмеялся.

— Ну, например, недавно вот… У меня написано: «Проточить поверхность втулки подшипника — первая операция. Сменить резец. Сделать канавку. Вторая операция». Фетисов подписал мои карты, что он, проверяет, что ли? А Матейко — своему дружку Ростовцеву из конструкторской группы. Тот рацпредложение: «Фасонным резцом проточить поверхность втулки с подрезкой торца и выемкой канавки. Одна операция». Экономия. Премия — детишкам на молочишко…

Мария, рассказывая, улыбалась, думая браво: «Вот так: родилась по собственному желанию, умру по сокращению штатов!»

Но Евгений Тарасович вдруг покраснел сердито и, вскочив, подбежал к двери, твердо ставя маленькие ноги в мальчуковых ботинках на толстой микропорке.

— Таня! Найдите мне Фетисова! Пусть сейчас же зайдет! — закричал он и повернулся к Марии. — Ничего остроумного, чему вы улыбаетесь? Почему Фетисову не заявили? Или мне? Чему вас в техникуме учили, в конце концов? Инструмент правильно выбрать не можете! Хватит заниматься детством, хлеб казенный переводить! Стихов не пишете?

— Нет… — пробормотала Мария, заплакав. Нервы у нее сдали с этими событиями. Слушать равнодушно, как кричат, она не могла.

— И нечего плакать, здесь вам не детский сад! Пусть подождет, — закричал он секретарше, которая сообщила, что Фетисов пришел. — Перестаньте хлюпать, давайте спокойно разберемся! Согласны, что работать так, как вы работаете, безобразие?

Мария кивнула, вытирая глаза грязным платком.

— Ну вот. Будете заниматься скоростным резанием. Слыхали, наверное? Ленинградец Генрих Борткевич, токарь, применив резцы с пластинками из твердого сплава, выполнил за смену тринадцать норм, повысив скорость резания до восьмисот метров в минуту…

— Слыхала, сто лет назад… — сказала Мария. — Я не хочу! Я уволиться хочу…

— Я вас не спрашиваю, что вы хотите! Как вы со мной разговариваете, что я вам, кавалер, что ли? Уволиться! — опять закричал Евгений Тарасович. — Вы обязаны отработать сколько положено после техникума, а там идите на все четыре стороны!

Мария снова потекла слезами, чувствуя себя самой несчастной и самой униженной. Что-то, правда, мешало ей тогда выйти, хлопнув дверью. После она позволяла себе такое, кричать на нее перестали.

— Сто лет назад!.. Будто я виноват, что надо галочку поставить: внедрили скоростное резание на всех подчиненных предприятиях… Станки маломощные, разболтанные — нет… — продолжал бушевать Евгений Тарасович. — Ростовцев будет заниматься инструментом с твердым сплавом, вас отдаю ему как технолога. Понятно? И проявите себя, хватит дурака валять! В феврале месяце в НИИ нашем конференция по скоростному резанию, подготовьте материалы, что сделано, что будем делать. Чтобы мне там, когда выступать придется, не мекать: «Дак я, дак мы, дак вы… не знаю…» Все! Плакать идите в туалет!

Мария, нагнув голову, чтобы не было видно зареванного лица, проскочила мимо хитрого Фетисова, придумывавшего себе оправдание на стуле в приемной. Таня ему, конечно, сказала, зачем вызывают. Она нарочно держала дверь в кабинете приоткрытой: говорили, что у ней с Евгением Тарасовичем роман и она ревнует, если он вызывает для разговора женщин. Но может, и врали, вместе их, во всяком случае, никто не видел.

В туалете Мария немного остудила водой лицо, чтобы прошла краснота и припухлость, вернулась в отдел и снова принялась подписывать вычитанные с машинки карты техпроцесса. Подошел Костя Ростовцев, сунул брошюрку: «Изучите это, завтра я скажу, что дальше. К утру успеете?» Мария, враждебно насупившись, кивнула. То, что он воспользовался ее профессиональным недомыслием, чтобы зашибить неположенную деньгу, казалось ей непорядочным. После-то она, конечно, поняла: не зевай! Либо работать, либо филонить — одно что-нибудь…

Она напрягла мозги и к следующему утру в общем представляла себе все, о чем говорилось в брошюрке. Просто новый сплав был неизмеримо тверже, чем знаменитый прежде «победит», и спокойно выдерживал немыслимые скорости резания. Ростовцев велел ей взять блокнот у старшей чертежницы и день проторчать в цеху, записывая все, что ей скажут новоиспеченные токари-скоростники Теплов и Михеев. Мария знала в лицо обоих: они были передовики, им на каждом собрании вручали что-нибудь — то вымпел, то премию, то именные подарки.

Михеев бюллетенил, тогда Мария нашла в соседнем пролете ДИП-200, за которым работал Миша Теплов. Она пристроилась неподалеку с блокнотом, сначала просто важничая и делая вид, потом заинтересовалась. В техникуме у них были станочные практики, разница сразу бросалась в глаза. Станок, выглядевший новеньким и мощным (для их тогдашнего парка ДИП-200 были сравнительно новые и мощные), содрагался из последних сил, даже синеватый, слабенький дымок шел вроде бы от греющейся коробки скоростей, зато резец, тупоносый, точно океанский пароход, пер вдоль поверхности будущего вала без видимых усилий, словно не встречая сопротивления. Для чистовой обработки Теплов поменял резец на привычный, остроносый, стружка щедро полезла, хищно громоздя опасные серпантины. Теплов отскакивал от ее неожиданных извивов, зло рвал шипящие синеющие петли железным крючком. Потом остановил станок, подошел к Марии.

— Что ли, вы фотографию рабочего дня снимаете, из отдела труда и зарплаты? Я считаю, новые нормы рано применять, надо что-то со стружкой придумать. Михееву вон вчера руки и лицо порезало, он на бюллетне…

— Я как раз из техотдела, мы намерены заняться комплексом этих проблем, — возразила солидно Мария.

Тогда, обрадованный, что нормы сейчас резать не будут и заработки у них с Михеевым останутся пока на прежнем уровне, Теплов стал разговаривать с ней без настороженности, высказывая свои соображения, а когда загудела сирена на перерыв, они вместе пошли в столовую. Теплое заплатил за ее обед, улыбаясь ухажерской улыбочкой: «Как можно, чтобы девушка платила?» Марии интересно было его слушать, она все, что он говорил, понимала.

К вечеру она вернулась в техотдел и рассказала Ростовцеву о стружке и о перегревающейся предельно коробке скоростей. «Парк менять надо! — буркнул Ростовцев сердито. — А уж потом за модой поспевать. Станки слабосильные, старые, а нам — лишь бы галку поставить!..» Достал из ящика стола форматки с резцами для скоростного резания, стал объяснять зависимость между великими усилиями станка, сливной стружкой и углами резания резцов. Говорил хмуровато, не растолковывая мелочей, как с ровней, но Мария опять все понимала, и ей было интересно.

В эту самую, историческую в общем, минуту в Марии проснулось честолюбие. Практичные гены «недостойного» отца, видимо, взяли наконец верх, потому что, как ни была Мария в те поры наивна и полна фантазий, она услыхала гонг судьбы, прозвучавший над ее головой, поняла, что с этих мгновений жизнь ее выровняется и пойдет нормально: есть у ней осязаемо-надежное, интересное ей дело, есть гарантированный пожизненно кусок пирога. Бабушку этот выбор вряд ли порадовал бы: для нее механический техникум был временной ретирадой во имя сытости, во имя «служащей» карточки. При «нормальной» жизни бабушке виделся педагогический институт, а еще лучше языковый. Но интеллигентские колыхания и благородные эмоции, проистекавшие из бабушкиного родового древа, увы, не дали внучке под ноги твердой почвы в этой жизни. Чувство одиночества и неуверенности в грядущем поселили, едва не погубив… Вероятно, бабушку не устроил бы МВТУ, куда Мария в недалеком будущем поступила, но едва ли бы ее больше устроил пивной ларек…

Возвращаясь домой — Мария обычно шла пешком от завода до самого дома, через всю Москву, когда надо было спокойно обдумать что-то, — словно бы проснувшись, она удивленно вспоминала свои посещения пивной, Тамарку, «богатого» и приблизившийся Новый год. Думала, что как-то, без бурных объяснений, надо от совместной встречи Нового года отказаться, а после вовсе исчезнуть с Тамаркиного горизонта. Наверное, лучше всего, хоть и жалко денег, побюллетенить три новогодних дня. У ней, очень кстати, начинался грипп. Обычно она перехаживала его на ногах, поскольку не могла себе позволить потерять даже десяти рублей из зарплаты. Расплачивалась, дурочка, во имя сегодняшней грошовой выгоды, своими легкими, будущим здоровьем.

Придя домой, она сразу легла и потушила свет, чтобы никто из соседей к ней не стал рваться. Кто-то все равно несколько раз сильно и долго барабанил в дверь, Мария не открывала, лежала, закрывшись с головой, упрямо думая, что будет продолжать заниматься английским, а потом восстановит немецкий и французский: отыскивала прочное в своей, чуть было не расползшейся, как шуба, источенная молью, личности. Мечтала.

Утром, выйдя из двери, Мария едва не сшибла с ног бабку Машу, топтавшуюся возле.

— Ах, господи, — заругалась та, запутавшись в больших мужских башмаках, — все шнурки развязала, косматка! Куды несесси, куды вихором несесси?

— Опаздываю! — весело откликнулась Мария. — На работу.

Теперь ей казалось все нипочем. Бабка Маша, подволакивая башмаки, зашаркала следом, дождалась ее выхода из деревянного домика, зашептала:

— Дочка, Леонидка просил тебя зайти к нему в больницу. Нужно, сказал…

— Не пойду! — беспечно откликнулась Мария. — Хватит, побаловались, и будет. К хорошему не приводит. И потом — у меня грипп, я за бюллетенем сегодня пойду.

— Богатого нашла! — укорила старуха. — Не нашла еще, надеисси, уже нос задрала? А сынок? Поиграла, бросила? Перед Новым годом и нищему подают, а он не нищий, любовь твоя… Я бы тебя, барыня, и умолять не стала: сынка жалею, плохой очень, будет ли жив! — нудила старуха вслед уходящей Марии.

Мария сказала себе, что нечего обращать внимание на глупые разговоры, тем более что их все равно не избежать. Поговорят и перестанут. Целый день опять торчала в цеху возле станка Теплова, думая, что, конечно, к Леониду она ни за что не пойдет. Но за час до конца работы, отпросившись у Ростовцева, забежала в поликлинику, взяла бюллетень и, не помня себя, понеслась в больницу.

Леонид был в сознании. Из-под многослойно обмотавших голову бинтов смотрели необычно светлые, без красной сетки сосудиков и похмельной желтизны, глаза. Вспыхнули радостно, когда Мария с заколотившимся сердцем опустилась на табуретку.

— Маша… — прошептал он засохшими, в корочках ссадин, губами. — Пришла… Мать сказала, не захотела… — Он передохнул. — После больницы я к тебе уйду, ты согласна? Это я смерти искал, гробанулся. Я понял: без тебя мне не жизнь. Пил, озорничал… а о тебе все равно помнил. Я люблю тебя…

— Я тоже, Ленька… — пробормотала Мария, прощаясь с умным и рациональным, выстроенным за прошлую ночь. По щекам потекли счастливые слезы. Она прижалась лицом к его забинтованной руке и плакала, не имея силы сдерживаться. И было наплевать, что остальные восемь или девять мучеников, распятых на блоках, медленно зашевелились, оживившись, прислушиваются, желая, через боль, все-таки участвовать. Столько эмоций, помогающих забыть свою муку, всколыхнула тут в палате она, Любовь: сочувствие, любопытство, зависть, потому что такого не было и не будет… Радость соучастия… В каждом свое…

— Не плачь, родная… — похрипывал изменившийся, но все-таки узнаваемый голос. — Я все обдумал, пока лежу тут. Все путем будет. Варьке скажу: жить хочу, смерти понюхал. На фронте не понимал, пацаном был. С ней мне не для чего жить. Есть другая жизнь, вот что…

Новый год Мария, как и намеревалась, проболела. Но болела всерьез — видно, организм, почувствовав поблажку, поддался болезни, а может, просто накопилось недолеченное в прошлые разы, но был у ней тяжелейший грипп, осложнившийся воспалением легких, она тоже попала в больницу, пробыла там три недели. Давала ей судьба время охладить голову и сердце, снова прийти к решению, что старое к хорошему не приведет, нужно взяться за ум. Заниматься делом, а любовь бывает разная, объясняла ей соседка по больничной койке, немолодая актриса, иная любовь в такой омут затянет, что и не выберешься!

Выйдя из больницы, Мария с горьким удовлетворением узнала, что Леонид все еще лежит в травматологии, когда выйдет — трудно сказать. Отмалчивалась, отборматывалась на Тамаркины расспросы, та ее скоро оставила в покое. Бабка Маша, встречаясь, глядела с немым укором, но молчала.

Снова с удовольствием взялась за скоростное резание, пропадала в цеху. Вместе с Тепловым и Михеевым меняла угол заточки резца, подачу, глубину резания. Тщательно записывала результаты, соображала, делала выводы — никто над ними не смеялся, обсуждали, принимая или отвергая, — здесь все, как и она, мало что знали. На конференцию в НИИ Евгений Тарасович взял ее с собой. К очередной получке ей дали премию, отметили благодарностью в приказе по отделу. Она купила себе туфли и дешевенький, но приличный костюм: ей теперь часто приходилось ездить с делегациями на соседние предприятия, где тоже «внедряли» или уже «внедрили». Вечерами она занималась языками, чувствовала в себе свободу, уверенность, независимость. И не было никакого ей дела, что Леонид должен был скоро вернуться домой.

В тот день, когда он наконец вышел из больницы, Мария купила на толкучке пластинки с английскими текстами и еще на работе радостно предвкушала, как будет сравнивать свое и истинное произношение. Едва войдя в дверь, бросилась ставить пластинку, слушала, раздеваясь, повторяла. Ей казалось, что ее произношение, воспринятое из самоучителя и из кинолент на английском, шедших в «Метрополе», очень близко к настоящему. В дверь постучали. Не услышала или не позволила себе услышать — постучали еще. Пластинку Мария не остановила, но замерла внутренне. О том, что Леонид уже дома, она не знала, но поняла, кто стучит. Лихорадочно отыскивала в себе, на что опереться, чтобы не поддаться чему-то, уж шевельнувшемуся жалко и радостно в сердце. Постучали третий раз, но теперь робко, без надежды, Марию этот стук вдруг пронзил болью, она вскочила и, не рефлектируя — правильно, не правильно, — откинула крючок.

Леонид был худой, с чистыми голубыми глазами на бледном, поюневшем лице, из-под куцей ушанки торчали белесые бритые виски и затылок. Он вошел, снял ушанку: на стриженой голове краснел зигзагом рубец, неровно торчали отрастающие лохмочки волос. Был он жалок, неуверен, незнаком. Мария со стыдной радостью услышала в себе: «Не страшен!» Не любит его больше. Сразу пришла свобода и уверенность.

— Проходи, садись, — произнесла она приветливо и улыбнулась. Не выключила пластинку: не обязательно за стенкой слышать каждое их слово.

— Выздоровел? Я рада…

Леонид, не ответив, снял куртку, прошел и сел на кровать, покосился на черный вращающийся диск.

— Иностранный учишь? Дело хорошее. Какой это?

— Английский.

— Ну вот, я слышу, что не немецкий. Я на фронте школу разведчиков кончал, немецкий учил. Помню немного…

Мария, покровительственно улыбнувшись, спросила по-немецки, как он себя чувствует. Леонид быстро и довольно свободно ответил. Мария опешила, ей почему-то сделалось неприятно, как от фальшивой ноты, словно услышала сию грамотную немецкую фразу она, допустим, от бабки Маши или даже от их тощего шкодливого кота. Разбитной, добрый выпивоха Леонидка не должен был, по ощущению, даже подозревать, что кроме того языка, на котором он разговаривает с малых лет доныне, существуют еще какие-то иные языки и наречия. Разрушался привычный цельный образ. Раньше этих тем они никогда, естественно, не касались, поскольку все это было из иной, не кочновской жизни…

— Вот как… — сказал Леонид, — Ты и немецкий рубишь. Не ожидал… Английский знаешь уже или просто тексты крутишь? Нам в разведшколе тоже с утра до ночи крутили пластинки, чтобы ухо привыкло.

— Учу… — отвечала Мария. — Кое-что знаю.

— По-немецки рубишь, зачем еще? Или за границу посылают?

— Нет.

— Я считал, в работе изменения вышли… Мать говорила, болела ты сильно, в больницу забирали. А потом — вроде работу поменяла, с портфелем ходишь…

— Поручили на производстве тему одну, — начала опять серьезничать Мария. — С делегациями ездить приходится на другие предприятия. На совещания разные… Документацию ношу в портфеле.

— В гору идешь… А иностранный зачем? Два к тому же?

— Ну… — Мария запнулась. — Так… Хочу вообще иностранные языки знать, штук десять.

— Зачем?

— Понимаешь…

Мария вдруг удивленно подумала: правда, а зачем? Зачем вечерами сидеть, зубрить слова, фразы — не назубрилась в техникуме? — вместо того, допустим, чтобы закатиться после работы в кино, а то и на свиданку. Теперь, когда она оказалась на виду, приоделась, у ней появились потенциальные поклонники, захоти — найдешь с кем убить время. Нет, зубрит, читает книжки, получая от этого удовольствие. Просто от бабушки, что ли, присутствовала в ней инерция движения вверх, как у снаряда выпущенного, но не долетевшего еще до цели. Убеждение, что человек должен Знать. Ответа на вопрос «зачем?» она пока не имела. Просто: «Когда б Аллах судил мне быть червем, тогда б червем меня Аллах создал…» А коли уж ты не червь, то и живи не по-червиному, рвись к свету и солнцу…

— Понимаешь… — продолжала она растерянно. — Мне нужно… Я решила… Музыку, стихи, литературу, астрономию, цветы, камни… птиц всяких по голосам и оперению различать.

— Птиц я ловил пацаном, — сказал Леонид. — В Тимирязевском лесу. Хорошо знаю, певчих особенно. По платью и свисту знаю — это я тебе могу помочь. Голубями тоже занимались, много интересного. Астрономия — это звезды различать? Или как науку? Это я не петрю, пока…

— Да хоть звезды… Погляжу на небо: это Орион… Это Большая Медведица… Или Малая там… Ну, это всякому надо, ты понял, да? Цветок сорву: это майник двулистный… Это лапчатка-узик… Я вчера в букинистическом «Определитель» купила Маевского, у бабушки не было. Займусь летом. А то как чурка с глазами. Все равно как не знать в доме: это стул, это стол. Просто знаю: «мебель», а по предметам не знаю. Да? Идиотизм.

Леонид обернулся к полке, на которую она кивнула, потянул стоящий с краю определитель, молча полистал, поставил обратно.

— А иностранный? — снова спросил он. — Для работы?

— Ну, как сказать… Для работы тоже…

Она начала вслух произносить то, что светилось в ней, несформулированное, толкавшее на подвиги. Однако когда это было в ней — все получалось маняще-прекрасно, стоило же сие прекрасное облечь в слова, получалось глуповато, нереально.

— Понимаешь, ну, меня приглашают в такое место, где разные великие люди и иностранцы. Такое может быть, да? Никто говорить с ними не умеет, а я — на английском! Потом — на французском! Потом негр подходит, я с ним на африканском! Он говорит: простите, я из Америки, я такого языка не знаю. А я ему: стыдно не знать язык своей родины… Один… немолодой, слушает, подходит: «Мария Сергеевна, вы меня забыла? Между прочим, я считал вас пустой, я ошибался… Помните, мы работали вместе?..» А я отвечаю по-английски, потом перехожу на немецкий: «Не имеет значения, Григорий Иваныч, все мы, конечно, делаем ошибки!..»

Чем дальше, тем глупее казалось ей то, что она произносила, поэтому закончила Мария утилитарно-прозаическим, понятным:

— Вот… И может, потом меня пошлют с делегацией в Париж куда-нибудь. Или в Нью-Йорк. Интересно же, правда?

— Только тебя там не хватало!

Леонид усмехнулся по-доброму, по-прежнему:

— Наврала сто верст до небес, и все лесом… Дурочка! Волоса остригла, не привыкну никак. Такие косы отрезала!

Подошел, обнял, поцеловал, бормотал со стоном, что истосковался, что каждую ночь видел ее во сне, а днем представлял, как входит к ней, целует, ласкает ее кожу шелковую, ни у кого такой нет…

Пока Мария говорила, пока он слушал ее внимательно, серьезно смотрел — чувствовала, скак несется вспять, утекает куда-то стремительно время, кусок его, разлучающий их, делающий чужими, неузнаваемыми друг для друга. Утекает, утекло — и вот уже не было, не существует ни аварии, ни его и ее болезни, никакого там еще скоростного резания… Просто, как бывало, он утром ушел, вечером вернулся, и ничто не имеет значения, только родные руки, родной запах рта, кожи, тела — его тепло, знаемая пронзительная судорога счастья быть ему покорной. И нежность.

9
Проснулась Мария поздно, когда совсем выспалась. Соседки еще спали, похрапывая на своих койках, было тихо, только Лина негромко бубнила текст, читая учебник. Мария лежала, открывая и закрывая глаза, вспоминала вчерашний вечер, свой долгий обратный путь от Софьи Павловны: выйдя на улицу, она расхотела спать и побродила по поселку, успокаивая волнение, думая о том, какой стал Леонид, привыкала к нему, новому, восстанавливала прежнее, вспоминала.

Из открытого кухонного окна шел в квартиру весенний сладостный и тревожный ветерок, будя надежды на лучшее. Надежды эти не впрямую, тайно, слабо связывались уже с Леонидом…

Потом она почувствовала, что на нее кто-то смотрит, и подняла голову. Опершись локтем об изголовье койки, на нее вопросительно и задумчиво глядела Шурина девочка. Толстощекая, лобастая, с маленькими черными глазами и пунцовым крохотным ротиком, она не походила ни на мать, ни на отца, ни на брата. Глядела, явно желая что-то сообщить и стесняясь.

— Ты что? — Мария улыбнулась, припоминая, как зовут девочку, и так и не вспомнила. С детьми она не умела ни разговаривать, ни общаться.

— К вам приходили… — девочка тоже улыбнулась, показав мелкие белые зубки, втягивая смущенно в плечи голову. — Не стали будить. Комнату вам… Мама спросила, нас не пустишь? С детьми не пускают…

— Спасибо, молодец. Кушать будешь, я чай поставлю?

— Нет, мне мама давала.

Мария поднялась, вскипятила чайник, поела на скорую руку. День обещал быть хорошим, и она решила пойти погулять к реке, а заодно поспрашивать у местных насчет комнаты. Она не поверила, что кто-то на самом деле приходил, предлагал — кому? Никто и не знает, что ей нужна комната. Лина, во всяком случае, никого не видела, правда, она утром ненадолго выбежала в магазин.

Соседки проснулись от разговоров, поднялись, зевая, оделись, расчесали спутанные жидкие волосы и тоже стали распивать чаи, угощать Марию вареньем из жимолости. Она отказалась: напилась уже.

— Розочка, иди с нами чайку попей, — позвали они девочку. — Мама-то с Андрюшей куда пошли? К папе?

Девочка, дичившаяся Марии, с удовольствием забралась на табурет, стала есть хлеб с вареньем, запивая чаем из блюдечка.

— Пойду сейчас в старый поселок комнату искать, — сказала Мария.

— Дак Валя же с этим приходила, мы слыхали, — Анастасия Филипповна взглянула на приятельницу. — Мань, слыхали иль это помстилось мне со сна? Что Валентина комнату сдать предлагала?

— Навроде слыхали, заспала я, — буркнула Мария Ивановна и спросила обиженно: — Скушно тее с нами, неграмотными? Съезжать хошь?

Мария засмеялась, обняла тезку за плечи: ревность эта, детская ее обида, вдруг растрогали почти до слез.

— Да ведь библиотека у меня, Мария Ивановна, милая! Господи, я к вам, словно к родным, привыкла. Какое — к родным! У меня такой и родни-то не было никогда… Не сердитесь, книги жалею: сырость у Софьи в чулане, плесневеть начали. А то бы не ушла.

Мария Ивановна опять умиленно захлюпала, промакивая глаза, Анастасия Филипповна сказала назидательно:

— Приятельство на книжки меняешь, дева! Жалеть не будешь?

Впрочем, она будто ревновала старую подругу, и предстоящий Мариин отъезд из общежития не огорчал ее, по видимости.

— Уже жалею… — отозвалась Мария. — Да неужто видеться не будем? Я — к вам, вы — ко мне. Не Москва.

— Идет Валя, — всхлипнула Мария Ивановна, глядя в окно кухни. — Вот и съедешь. А я за болезнь привыкла к тее, Марусенька, неплохая ты… Жалкая только.

— Это я, пока болела, жалкая была. А сил наберусь — еще ого-го, покажу всем! — пообещала Мария, соображая лихорадочно, соглашаться на комнату Валентины, освободившуюся, надо полагать, от мужа, или поискать еще что-то. У ней неприятно щемило и стучало сердце: сейчас войдет человек, в тяжком несчастье которого косвенно виновата она.

Анастасия Филипповна распахнула дверь и крикнула в тамбур:

— Эй, бригадир! Чево медленно шевелисси, ждем-ждем?

— Ну и подождете, — отозвалась Валентина, войдя. — Не к спеху…

Ее пригласили погонять чаи, но она отказалась. Хмуровато взглянув на Марию, сообщила, что Софья Павловна спросила ее насчет комнаты и она согласна пустить Марию, поскольку теперь они остались втроем в большом доме. Комната отдельная, двадцать метров, цена тридцать рублей в месяц.

— Это нормально, — поспешила откомментировать Анастасия Филипповна. — У всех такая цена.

— Ваня для вас уж и полки мастерит, — улыбнулась вдруг Валентина. — Для книжек-то… Ему лестно!

Она похудела и побледнела за эти дни, черные тени лежали в подглазьях.

— Соня «газик» свой дала вещички перевезти, Володька пособит таскать.

Реально засветившаяся возможность нынче же начать размещать многострадальную, безропотно перетерпевшую не один переезд сопутницу, соучастницу жизни покорила Марию, сломила ее внутреннее сопротивление. Она тоже улыбнулась Валентине, невольно улыбка получилась многозначительной, знающей.

— Когда мужа будешь хоронить, Валентина? — крикнула Лина.

— Когда следователь разрешит… — равнодушно отозвалась та. Следствие ведется, не знаешь, что ли?

Иван Степаныч и на самом деле смастерил уже стеллажи, помогал расставлять книги. Валентина, устроив и накормив щедрым обедом Марию, уехала на смену. Иван Степаныч уважительно доставал из ящиков тяжелые, как слитки золота, чуть сыроватые тома, обмахивал плесень тряпкой. «Ничего, дом у нас сухой, — говорил он. — Тут им хорошо будет. И вам удобно, тихо, мирно. Это покойник озорник и скандальный был, теперь озорничать некому…» Мария улыбалась молча, сортируя привычно книги по родству и значимости, счастливо косилась на шеренги корешков, вытянувшихся уже во всю длину комнаты под потолком.

«У нас в доме с испокон веков были книги, — продолжал Иван Степаныч. — Сундук от прадедушки еще в сенях стоял, полон. Я мальчишком читал, теперь как-то хватился — пустой сундук-от! Пропали… Экспедиция долго стояла, перетаскал им пакостник-то наш… Деньги ему всегда требовались, добывал всяким способом… Хорошие книжки были, толстые, в кожу переплетены. Романы были интересные, Библия была, помню… Научные еще были книги. Мальчишком читал, не все осознавалось. После, когда здоровый-то, не доходили руки. Это сейчас, до смерти месяцы скоротать — читал бы. А то вон чучела делаю, забавляюсь. Да жаль мне, знаете, стало птиц губить. Как шкурку сымаю, мысли: скоро, Ваня, и тебя потрошить так станут…» — «Вы берите, читайте, Иван Степаныч! — торопясь, перебила его Мария. — Вот здесь у меня зарубежный роман: Флобер, Бальзак, Мопассан. Тут „Мир приключений“… Вам увлекательно будет». — «Я читал кое-что… — понятливо усмехнулся Иван Степаныч. — Возьму, спасибо… Да там остались книжки три, в сарае валяются. Странички, правда, порастрепались, но, может, что интересное найдете?..»

Мария забрала растрепанные, с грязными, промоченными снегом и дождями страницами, в изгрызанных мышами кожаных переплетах книги. Читать их уже было почти невозможно, но Мария почистила, как могла, выгладила утюгом покоробленные толстые листы. На сохранившемся титульном листе одной из книг она прочла: «СЫНЪ ОТЕЧЕСТВА 1822 г. Печатать позволяется. Санкт-Петербургъ, января 3 дня 1822 г. Цензоръ Ст. Сов. и Кав. Л. Бируковъ. В типографiи Н. Греча». А наискось, в верхнем углу, обозначились розоватые следы чернил: «Изъ книг Г. Богаевского».

Мария отложила книгу, опустилась на пышную, со взбитой периной кровать, задумалась. Бабушкин однофамилец? Прапрадед? Но она даже не знала, как отчество отца бабушки, Константина, ее прадеда… Где уж тут помнить предков до седьмого колена, те ли времена были! И потом, каким образом могли книги, принадлежавшие их семейству, попасть в эту, далекую по тем временам, деревню? Впрочем, пути книг еще более неисповедимы, чем пути человеческие…

Она спросила Ивана Степаныча, как все-таки мог к ним попасть этот сундук. «Да ведь прадед разбойник был, может, пограбил кого? — спокойно отвечал тот. — Сундуки тяжеленные, домой привез, думал, там добро, а там книги… Дом-от большой, пущай, мол, стоят. Книги в старину уважали все же, хоть и светские…»

Вечером, когда начало смеркаться, забежала Софья Павловна. Мария разобрала и расставила к этому времени почти все книги, остался только один ящик — книги, наименее интересовавшие Марию: старые, начала прошлого века, подшивки журналов, старые сборники стихов, какие-то исторические книги — их она так пока и не смогла осилить.

Софья Павловна села к столу, закурила, разглядывая ряды разноцветных, разновеликих корешков, казавшихся уже неким монолитом, чем-то имеющим общее единое значение. Хмыкнула уважительно:

— Я зараз столько книг, пожалуй, и не видела ни разу… В библиотеке разве что… Ты их все прочла?

— Немногим больше половины… — призналась Мария. — Или нет — две трети… Тут много специальных: старые юридические, философские, словарей много, энциклопедия Брокгауза и Ефрона, полная. Потом совсем старые какие-то книжки, я их с трудом разбираю. Художественную, конечно, всю прочла, и не раз. Философские читала некоторые, не все, конечно…

— Молодец, штучная баба! — искренне и с некоторой завистью сказала Софья Павловна. — За одно тебя не хвалю: вгорячах с места сорвалась. Что бы там у тебя ни случилось, все равно — зря! Добивалась, впроглодь жила, языки иностранные учила… Мне вчера, когда ты ушла, Леонид Александрович про тебя еще часа два рассказывал… Хоть и расстроен был.

— Чем расстроен?

— Делами… В общем, зря ты так понеслась, не подумав. Работу, положение бросила. Небось за границу часто посылали, раз языками разными владеешь. Зря это… Еще будешь жалеть.

— Жалею давно, а что делать? — вздохнула Мария, в который раз пожалев о Москве и о прошлой прочной жизни. — Конечно, за границу посылали с делегациями. Но переводчики хорошие были, самой не приходилось говорить. И посылали не за то, что языки знаю. Так… — Она усмехнулась. — Теперь, Соня, образованность, в общем, не нужна. Для карьеры, я имею в виду… Переводчики есть, референты. Образованность — это в наше время специальность, профессия. Не стиль и не смысл жизни, как раньше.

— Выходит, зря молодость загубила? — Софья Павловна, размышляя о чем-то, наморщила сухой круглый лоб. — А я-то тебе, признаюсь, позавидовала вчера. Тоже небось жалеешь иной раз: убивалась, молодостью не насладилась, а вышло — зря…

— Почему зря? — вспыхнула Мария. — Я ни о чем не жалею, Соня! «Молодостью не насладилась!» Нашла красавицу… Да мне и наслаждаться не с кем было, никто внимания не обращал. Хорошо придумала, куда с пользой время убивать, а то с тоски подохла бы.

Попала Софья в больное место… Довольно часто приходили ей, особенно в последние годы, обидные мысли: Александр, не прочитавший после школы и сотни книжек, не умеющий фразы построить ни на одном из европейских ходовых языков, средний специалист и невежда, — практически объехал весь мир, представляя фирму. Почему, за какие тайные достоинства? Умел весело поболтать и выпить в нужной компании, угодить и польстить вышестоящим, кому тонко, кому грубо — понимал, нюхом чувствовал, кому — как. И все сходило с рук, все грехи и грешки. Сошли и эти…

— Нашлись бы ухажеры, когда искала… Я про то, зачем было трудиться, языки зубрить, если ты говоришь — переводчики? Мертвый груз, лучше уж поспать всласть. В молодости спать обычно охота. — Спрашивала Софья Павловна наивно и жестоко, как некогда спрашивал Леонид. Курила, стряхивая пепел на мытый пол. Нарочно или машинально? Мария злилась. — Книжки — другое, конечно, дело… Телевидения нет и не будет здесь, горы высокие. Вечерок можно провести с хорошей книжкой, если время есть. А так… Кому, например, тут образованность свою доказывать?

Мария улыбнулась насильно, сбивая раздражение.

— Соня, я же тебе говорю: нигде и никому образованность теперь, в общем, неинтересна! Что тут, что еще где — какая разница, везде одинаково. Все понемногу нахватаны, все всё знают: информация прет отовсюду. Толпа без невежества, но и без образования, как, кажется, Герцен в свое время писал — сплоченная посредственность…

— Ишь ты, ишь ты! А ты, выходит, особенная? — язвительно вспыхнула Софья Павловна. — Чем ты от меня отличаешься, объясни, чем ты лучше? Для жизни? Посредственность — это я, да? Образованная, ты, выходит — лучше? Так?

— Тебя, наверное, Соня, я хуже… — искренне отвечала, немного подумав, Мария. — Во всяком случае, мне так кажется.

— Хуже? Ты всерьез? Почему? — Софья Павловна поглядела на нее с недоверием, потом улыбнулась: — Дурачье мы с тобой, занялись теоретическим разговором, раскипятились, словно молодые…

— Нет, я серьезно. Я себя тоже не считаю уж такой образованной. Вот бабушка моя — да… А я — так, знаю кое-что. А ты… Насколько мне кажется, в тебе обывателя нет. Ты вся в полете, в служении человечеству, и всегда такой была. Правильно? А у меня был, в общем, позорный кусок жизни. Поддалась общей моде, вернее общему азарту. Есть теперь азартное занятие: добывание дефицита… Деньги на это нужны громадные, ну, я левую работу начала домой брать. Читать, собой заниматься бросила. Света не видишь, допоздна чертишь, считаешь, пишешь! Красивые вещи — это яд, зараза… Конечно, приятно, если тебя красивые вещи окружают. Только обыватель и до них еще не дорос. Не помню, кто сказал: душа черной шерстью обросла… Это про обывателя. У меня тоже обрастать начала, вовремя судьба по башке трахнула, омываться пришлось… И отрезвела. Красивые вещи должны быть всюду и везде. Запросто, не дефицитно… Тогда в них есть смысл.

— Захотела! Чего у тебя случилось-то? — спросила Софья Павловна через паузу. — «Красивые вещи». Украла, что ли? Смухлевала чего?

Мария хмыкнула, пожала плечами, но не ответила. Не созрела она еще для исповеди кому бы то ни было…

Когда она вышла проводить Ефимову, на берегу накрытой туманом реки в сумерках белой ночи пылал высокий костер, мелькали тени. Мария постояла, привыкая к мысли, что вот это, экзотическое и прекрасное, теперь для нее надолго, а может быть, и на всю жизнь — не кадр на экране телевизора, а обыденность, быт, возвращение на столетие назад…

Перед утром она проснулась от тишины, от ставшего слышным шума текущей неподалеку большой воды, оттого что рассеянным белым светом лупило в маленькое оконце жидкое молочко северной утекающей ночи. Заткнула окно халатом, но все равно не спалось. Лежала, блаженствуя в тишине, мягкости — никогда не испытанной перинной мягкости ложа, в одиночестве.

Вдыхала кисловатый хлебный дух старого бревенчатого дома, перины, подушек, старых самостеганых одеял — чужой тревожащий запах, перебиваемый горько-медовым, тоже тревожащим, — свежего дерева стеллажей. Слышала шершавый, привычный, родной от книг. Книги слабо похрупывали переплетами, обминаясь, обживая место. Если замереть внимательно, становилась слышна ночная нереальная жизнь древнего человеческого жилья. Скрипели половицы, как бы под шагами, потрескивало дубовое, на шпунтах — в комоде, в столешнице, в лавках, словно бы отвечая неким прикосновениям. Ночью, в невероятной негородской тишине этой бревенчатой крепости, всякое приходило в голову, представлялась навязчиво недавняя драка, крики, жестокость, кровь.

Мария поднялась, сдернула с окошка халат, завернулась в него, поглядела на пустынную, замершую в бледном свечении предутра, улицу. Черные заборы, черные плахи лавочек, черные бревенчатые стены и глухо запечатанные оконца домов, погруженных в дремоту. Даже собаки не брехали, не тревожимые ничем.

Она напилась воды, села на лавку, разглядывая проступающие в сумерках очертания горницы, золотисто-ржаные бревенчатые стены, серые могучие плахи пола и потолка, коричневый, неколебимо-прочный остов самодельной деревянной кровати. Пожалела, что не курит, — хотя куда уж ей еще курить! — но перебила бы тогда сразу застоявшийся с испокон веков чужой дух горницы иным, пусть не своим, но ей принадлежащим.

Однако, хотя этот кисловато-хлебный непривычный запах тревожил Марию, был он, в общем, приятным, старым, как бы из детства. А вообще дышалось здесь куда легче, чем в блочной, промозгло-холодной пятиэтажке общежития. Присутствовало устоявшееся веками живое дыхание живых стен, особый климат древнего жилья. Когда люди покидают деревянное жилье, оно умирает, даже если стоит не сто пятьдесят, а всего десяток-полтора лет. Тлением смердят затянутые пылью и паутиной погасшие стены, рассыхаются, ходят под шагом незваного гостя доски полов, пожаром и бедой тянет из закопченного холодного зева печи. Жемчуг умирает, если его не носить, деревянное жилье умирает, если в нем не жить. Живи — и оно благодарно взаимодействует с человеческим организмом, с ежедневными подробностями людского быта, сливается в единое целое с чередой сменяющихся поколений. Примитивная стопка бревен, лежащая на лесоскладе, — сплоченная, связанная человеческими руками в некие ритуальные формы, именуемые ДОМ, ИЗБА, ЖИЛЬЕ, — обретает вдруг непостижимый таинственный смысл, свой особый дух, свидетельствующий о ЖИВУЩИХ В ДОМЕ.

Мария никогда не задумывалась о ДУХЕ ЖИЛЬЯ, живя в каменном особняке с бабушкой или в кирпичном хорошем доме довоенной постройки у Александра, тем более в каркасно-засыпной развалюхе на Кочновке. Не задумывалась, посещая блочные дома, где одна жилая ячейка климатом, запахами, атмосферой напоминала другую, разнясь лишь количеством и дороговизной мебели. Нет ничего неприглядней, чем запущенная квартира в каменном, тем паче блочном доме, оскорбляющая глаз и душу. Старое потемневшее дерево бревенчатых стен жилой избы всегда опрятно, всегда вызывает добрые мысли — это прикосновение к вечному, к истокам твоего РОДА.

Марии сделалось жаль испорченного штукатуркой интерьера столовой и прихожей. «Там у нас по-городскому, — с гордостью оказала Валентина, — а здесь по-деревенски. Ну, мы поштукатурим, время будет…» Мода пришла с телеэкранов — «по-городскому» — дурацкая мода… Для России, тем более для Сибири, не придумаешь жилища лучше, нарядней, здоровей. Мария потрогала ладонью шелково-шершавый бок бревна. Переводим золотые леса, тайгу на опалубку для бетона, на крепежник для шахт, на шпалы, на одноразовую упаковку станков, бутылок, холодильников — всего, чего угодно, вместо того чтобы использовать заменители. Дерево пока дешевле всего у нас. Нет чтобы строить красивые деревянные коттеджи со всеми удобствами, хотя бы здесь, в Сибири.

Она снова легла: был четвертый час утра. Лежала, иногда задремывая, но тут же просыпаясь. Думала.

Почему-то самыми любимыми сказками народов всегда были сказки о скатерти-самобранке или чудесном горшке, извергающем даровую кашу, или о печке, повинующейся причудам лентяя-лежебоки. Даже трудяга-хлопотунья бабушка тешила Марию рассказами о роботах, которые — время придет — будут исполнять за человека всю неприятную грязную работу. О кнопке: нажал, и автомат без малейшего человеческого труда начнет выдавать необходимое. В колхозе, куда Мария подростком с другими учащимися техникума ездила на трудовую практику, работало от МТС два плохоньких трактора, что-то они делали, а остальное — пахали, боронили, косили, сажали и копали картошку, молотили зерно, копнили сено с помощью лошадей — колхозники и приезжие девчонки и ребята. Опять тогда Мария и подружки нереально-сладко мечтали об умных машинах, избавящих всех — придет скоро такое время! — от тяжкого, часто непосильного труда. О машинах, несущих с собой изобилие, благостность, отсутствие проблем…

С той поры миновало четверть века — и вот последние лет пять-шесть, по нескольку раз за сезон, Мария ездила во главе группы своих конструкторов в подшефный совхоз. Машинные дворы совхоза были забиты всяческой умной техникой: трактора, бульдозеры, разные комбайны, картофелекопалки, жатки, силосорезки, подборщики… Но сотни не приспособленных к деревенской работе неумех, получающих зарплату на предприятиях, пославших их, и оплату здесь, в совхозе, — это сколько же, если реально, картошка и свекла стоят? молоко? — толклись на полях с весны до поздней осени, принося немного пользы и много вреда. А желанная долгожданная техника? Работала вполсилы, выходила из строя, не успев окупить себя, потому что житель села, ныне севший в кабину трактора или комбайна, увы, бывает нетрезв, недобросовестен. Однако не хватает и таких, и такому рады все — от директора до бригадира, избавляются от такого, увы, лишь в крайнем случае. В одном месте избавились, в другом — тут же взяли… Потому что, как выяснилось, любая техника без человека — просто фигурная железка, зря мокнущая под дождем.

Почему так происходит? Где просчет? Кто промахнулся, чего-то недоучел, недодумал? Привычно считая, что живет неколебимо на Родящей и Кормящей всех Земле некий неприхотливый трудящийся монолит, которому все сойдет, который все стерпит, хотя по телевидению, «пришедшему в каждый дом», в кино, по радио долдонят, рекламируют — как славно, удобно, бездельно жить вне этой самой Родящей и Кормящей?..

И давно уже, вскоре после войны, правдами и неправдами поперли умные, инициативные, смекалистые, талантливые в то удобное, гарантированно оплачиваемое, гарантированно немноготрудно-сытое житье. Оставляя позади на земле тех, кто понеприхотливей, понераскачистей. Эти, оставшиеся, рожали детей, кои тоже делились на два клана: побойчей — улетали в обетованное, гарантированное, понеудалей — оставались там, где ни теплых сортиров, ни крана с горячей и холодной водой, ни батарей, нагревающих жилье с помощью невидимого доброго дяди. В пришедшем новом поколении, воспитанном насказках о роботах и автоматах, на телефильмах о современной удобной жизни, проснулась обида на этот необязательный в наши дни, непроизводительный тяжелый труд. Обида, мешающая истовому служению Земле, всегда отличавшая ранее земледельца. Обида на Ускользнувших.

«Для чего рождается человек? — размышляла Мария в предутреннем полубдении. — В первую очередь, конечно, для того, чтобы в поте лица добывать себе пищу. И ничего в этом нет позорного, низкого: „пот лица“ при конкретном, а не фигуральном добывании пищи — это здоровый, сладостный пот, вознаграждаемый удовольствием при удаче. Главным Удовольствием… Конечно, „Не хлебом единым…“ Но прежде всего — Хлебом… Теперь я это знаю…»

В первую же весну, когда она сошлась с Александром, он с шутками и прибаутками повез ее на дачу. У матери Александра и тогда было истовое пристрастие: «свое». Без химудобрений, гербицидов, ядохимикатов — полезные, чистые овощи, ягоды, фрукты, картошка — свои! Все это в прежние времена выращивалось отцом Александра, военным в отставке, когда он умер, нанимались рабочие, но в последние годы труд этих рабочих сделался баснословно дорогим, участок мало-помалу приходил в запустение.

Мария благосклонно пощипала многолетний лучок и вылезшие из гряды красные скрученные листочки культурного щавеля, понюхала крокусы и примулы, которые, несмотря на неземную красоту, пахли просто весенней свежестью. Но когда ей дали понять, что от нее ожидаются подвиги на трудовом фронте с лопатой, она возмутилась, и они впервые поругались. «Нашел батрачку! — кричала Мария. — Я ведущий конструктор и на свою зарплату могу этой травки-муравки с рынка корзины носить! Землю я никогда не копала и копать не собираюсь! Мне всегда были отвратительны жены полковников в отставке с загорелыми плечами, торгующие на рынке личной клубникой!» Надо полагать, в те поры ее и невзлюбила «вдова полковника в отставке», мать Александра, надеявшаяся найти в немолодой жене сына не только даровую кухарку и уборщицу, но еще и садовую рабочую.

Сад на глазах погибал, огород зарастал бурьяном, смородину поразили клещ и махровость, малину забил чертополох, яблони вымерзли. Мария гордо говорила, что в природе она любит естественность, морковке и цветочкам предпочитает траву, на которой можно поваляться, не опасаясь на что-то наступить. Отпуска она проводила загорая вне участка, потому что обработанная некогда земля зарастает крапивой и лопухами, всякой колючкой, купалась в реке, собирала в лесу и на лугах цветы, которые ей тут же надоедали, потому что им надо было менять воду, выбрасывать отцветшие, с них сыпался мусор в виде засохших лепестков. Была она человеком глубоко городским, к природе относилась как дачница: природа должна служить для наслаждения и отдыха.

Но видно, наступает с возрастом момент, когда мозг начинает получать сигналы из генетической глубины Рода. А в глубине Рода у славян известно кто — Земледельцы.

Еще до этого стала Мария чувствовать голод травяно-овощной. И очевидно, голод этот одновременно с ней стали испытывать великое множество ее согорожан и согорожанок, потому что траву на рынке покупали теперь все, кто туда ходил, круглый год. И сделалась трава тоже почти недоступной по цене.

И вот тут она услышала зов Рода. Повинуясь ему, поехала на дачу, раскопала забурьяневший, запыреенный огород, засеяла всякой съедобной травой, посадила еще разную желанную мелочь. В течение лета уезжала на дачу с пятницы до понедельника, содержала грядки во вполне пристойном виде. И с весны до поздней осени одаривала она свое семейство и приятельниц-сослуживок вязанками той самой, свежайшей и дорогой, зелени… Выросли у нее в изобилии, без особых с ее стороны усилий, так как лето было теплым и дождливым, огурцы, кабачки, патиссоны… Но главное — Мария тогда познала счастье трудного общения с землей, державшее ее в хорошей форме все лето. Правда, под конец обошлось это общение достаточно дорого: согласно рекомендации «Вечерней Москвы», Мария решила сделать подзимние посадки. Копая грядки, надышалась земляной холодной сыри, и бронхит, осложненный пневмонией, одолел ее месяца на два. Тем не менее свое земледельческое лето Мария вспоминала с жадным удовольствием, всю зиму мечтала о весне, ждала, когда поспеет земля, даже успела до всех этих событий кое-что посадить…

Тогда-то она впервые наивно возмечтала, что, если бы Каждый Человек, как в некие непредставляемо древние времена, обработал невеликий кусок бросовой, забурьяненной, неудобной для машин земли… Ох, сколько изобильного свежего продукта положил бы этот Каждый на свой стол, избавляя государственные закрома от жрущих и жаждущих, требовательно разинутых ртов! Многие из ее сослуживцев, особенно те, что постарше, желали бы иметь кусочек земли, в виде хотя бы садового участка, но большинство и слышать об этом не хотело. Ясное дело, их не устраивали баснословные цены на рынке, тем не менее они считали себя достаточно избранными, чтобы «пачкаться» в земле и гнуть спину над грядкой. Это были Ускользнувшие… Ускользнувшие еще сотню или две сотни лет назад, предавшие предков-земледельцев.

Однако некто, Распределяющий Сумму Земного Производительного Труда, посмеиваясь, наблюдал хитрости Ускользнувших. Всего лишь несколько земных мгновений оставалась иллюзия, что те в выигрыше. А затем все увидели, что Ускользнувшие, избавившиеся от тяжелого Производительного Труда, все равно тратят Труд, но Непроизводительный, утекающий сквозь пальцы, не одаривающий удовлетворением от свершенного. Тратят на суету, на отрицательные эмоции при поглощении неприродных продуктов, на усилия по перемещению тучного, лишнего тела.

Раньше Марии в голову не пришло бы осмысливать все эти процессы, в общем много лет уже просто лезущие всем в глаза. Живя с Александром, она перенимала у него защитное равнодушие: лишь бы меня не касалось, а там пусть головы ломают те, кому за это деньги платят!.. Но значит, стоял в ней под сознанием насыщенный раствор: достаточно было двух-трех злых фраз Софьи, вызвавших сочувствие к попавшему, как кур в ощип, в эту захолустную, далеко не перворазрядную стройку Леониду — и начали оформляться горькие, понукающие к деятельности мысли. Но что тут сделаешь, что наладишь? Лучшие, чем ее, головы небось думают об этих процессах, ничего придумать не могут…

Задел неприятно ее и разговор с Иваном Степанычем за хозяйским вкусным обедом. Мария, наслаждаясь опять строганиной, наивно спросила, где хозяева берут оленину и сохатину.

«Браконьерствую, — отвечал Иван Степаныч и усмехнулся, глядя на Марию жесткими больными глазами. — Мы ведь коренные тут, Мария Сергеевна, как не сбраконьерить? Нас-то век с гаком тут тайга кормила, а мы ее берегли. Ну, теперь экспедиция, строители, геологи — у кажного ружье, кажный палит во все, что движется. Рыбу взрывчаткой добывают. А удочкой либо даже сеткой — им долго… На мою-то жизнь тайги хватит, зверя я для себя всегда добуду, а детям… У меня их теперь нету, у кого есть, те пущай и думают… Мы на этом месте сто пятьдесят лет живем, нам консервы, или печеный хлеб, либо муку кто доставлял? Да ни в жисть! Сами пшеничку ростить научились и ячмень, еще в иные годы и продавать возили. Да вот до после войны у нас тут колхоз был и пашня была! Хлеб свой ели. Коровы были… А теперь, глядите, сюда все везут, и щедро: в магазинах только отца с матерью не купишь, а так — все купишь… А отсюда? Полезные ископаемые? Лес? Или надеются на руде своей металлургический завод пустить, уголь рядом тоже — на нем, я слыхал, ТЭС построют? Ну и ваш комбинат начнет на местном сырье всякие станки выпускать. Так?.. Но ведь станок жевать не будешь, носить не будешь, он должен еще сделать то, что жуют да носят… А вы тайгу посвели на тыщу гектар да жгли не раз еще на тыщу, пока площадку готовили. Зверье уничтожили да распугали. Неизвестно, даст ли ваш станкостроительный столько добра, сколько ради него погублено… Скорее всего, не даст. И не для человека это все, Мария Сергеевна! Я, пока здоров был, много ездил, смотрел. В Братске был, в Иркутске. Газу полно, строили бы тепловые станции, нет, до последнего дня газ на воздух сжигали, а реки уродовали! Кто за недомыслие ответить должен? Вы-то сами что об этом думаете?» — «Я пока ничего не думала, Иван Степаныч, — искренне отвечала Мария. — Я своими мелкими делишками занята была. Уехала, приехала, устраивалась, болела… Но мне кажется, есть много справедливого в ваших словах. Тем более про тепловые электростанции я не от вас первого слышу… Реки и мне жаль, я читала про недостатки в подготовке ложа… Я думаю, от богатства это все. Считать не привыкли, нужды не было: неиссякаемо богата, мол, наша земля. И теперь по инерции не считаем».

Не думала, да вот задумалась. А какой толк, какая кому польза от ее сепаратных дум? Какое имеет в процессе истории значение, что где-то в далечайшей тайге, в бревенчатой полуторасотлетней давности постройке лежит маленький одинокий человечек, не спит, крутится, утопая в мягкой первозданности ложа, точит червем не положительной, никому никогда не сообщенной, не проверенной на истинность и ложность мысли собственную душу? Томится, жаждет изменить, помочь, исправить — а куда эту жажду приложишь? Не к диспетчерской же, предстоящей наутро деятельности? А на большее силенок нет, да и кому нужно?..

Надо отдать Марии должное, она не была самонадеянной, не считала мысли и сомнения, пришедшие ей в голову, истиной в последней инстанции. Ей необходимо было много раз услышать от других людей, к которым она относилась с уважением, нечто близкое к тому, чем мучилась она сама, — только тогда в ней возникала убежденность в правоте продуманного. И вот с этой убежденности ее столкнуть было трудно.

«Боже, дай мне силы изменить то, что я не в силах перенести…»

10
Так произошло с пресловутым скоростным резанием. На первых порах она благоговейно глядела на ДИПы Теплова и Михеева, содрогающиеся от немыслимой скорости, ей казалось, что она присутствует при некоем чудесном начале Новой Эры Техники, за которым последуют — они тогда в том не сомневались, и все их мысли и мечты сводились в конечном итоге к одному и тому же — изобилие, беспечность, блаженство… После, посещая разные большие и маленькие предприятия в Москве и не в Москве, слушая умные и пустые разговоры на совещаниях и встречах, она вдруг удивленно обнаружила в себе сопротивление и нежелание заниматься тем самым вполне престижным делом, поднявшим ее из неизвестности в заводские знаменитости. Теперь на каждом маленьком и большом совещании все — от начальника отдела до директора завода — упоминали ее фамилию в ходовой обойме других фамилий выдающихся заводских работников. К праздникам и просто так ей давали премии, повысили зарплату до потолка возможного технику-технологу, она даже без особых трудностей поступила на вечерний в Бауманский: там тоже на одной из кафедр занимались проблемами скоростного резания, и фамилия ее, и сама она были уже известны. Но в Марии подспудно росло убеждение, что, исходя из конкретных условий ее родного завода, скоростным резанием заниматься нет необходимости, нужно прежде менять станочный парк, а скорость резания — второстепенное. Впрочем, об этом говорили все в бытовых разговорах. На совещаниях те же самые люди, которые у себя в кабинете, посмеиваясь, произносили «галочка», «маломощный парк», «показуха», начинали высокопарно хвастать, что наконец «внедрили», «освоили», «повысили», «прикоснулись к новой эре, открывшей»…

Мария однажды вечером высказала свои сомнения и недовольство Леониду. Тот сочувственно пожал плечами: «Да откажись! Делов-то… С голоду не помрем, даже если тебя попрут — моей зарплаты хватит. Я Варьке вчера еще сказал, подавай на алименты, буду платить, как по закону положено. А то — сколько ни дай, все мало, все хайло разевает на всю Кочновку. Хватит мне на твой счет жить…»

Он весь этот год, что они счастливо жили вместе, не пил, пристрастился к чтению интересных книг. С особым жаром неофита поглощал романы Джека Лондона, Майна Рида, Купера, Жюля Верна. Было это, в общем, в духе времени, все тогда мечтали о дальних дорогах, о сибирских стройках, о романтике и невероятных заработках там, где нас нет. Леонид тоже иногда предположительно говорил, что хорошо бы смотаться из этой дыры куда подальше. Но Мария тогда уже поступила в институт — как уедешь?

Им хватало Марииных денег и того немногого, что оставалось от заработка Леонида: потребности у них были весьма невелики еще. Они даже купили Леониду новый костюм и ботинки, теперь можно было, не стесняясь людей, ходить в театр и на концерты.

На другой день после этого разговора Мария пришла к Евгению Тарасовичу и сказала, что достаточно потратила на показуху дорогого времени, теперь она снова хочет заниматься своим основным делом. Пусть ей поручат составлять технологию на новый заказ, ведь она набралась за прошедший год знаний и опыта, в институте учится.

«Не болтайте ерунду, — неожиданно раздраженно прикрикнул начальник отдела. Мария ждала разговора спокойного и серьезного. — Есть у вас дело, и не мечитесь. Кому-то надо этим заниматься?» — «Но ведь это пустое дело, — возразила Мария. — Вы сами знаете, сто раз говорили, наш станочный парк слабосилен для новых скоростей. Надо станки менять на новые и мощные. Вон у Михеева и Теплова так разболтались ДИПы, что на чистовой даже два треугольника не дают, сотку не держат! Все это занятие для „галки“, а не для пользы дела. Я хочу действительно полезным чем-то заняться». — «Не умничайте! — оборвал ее начальник. — Начиталась и разговариваешь много… Вам поручили скоростное резание, и занимайтесь. А станки менять не мы с вами будем…» — «Отказываюсь», — сказала Мария упрямо. «Тогда увольняйтесь! — Евгений Тарасович начал что-то разыскивать на столе. — Иначе я вас уволю под очередное сокращение штатов». — «Но я не хочу увольняться, поймите. Почему же? Я просто хочу заниматься настоящим делом, а не показухой». Мария не понимала, почему обычно доброжелательный и неглупый — начальник отдела не хочет вникнуть в ее слова.

Евгений Тарасович наконец разыскал и подал ей тетрадный лист в косую линейку: детским почерком с детскими ошибками было написано, что Мария Немчинова по месту жительства ведет развратный образ жизни, путается с женатым человеком, лишая детей отца, а у жены отбирает мужа…

«Я не хочу вникать в эту грязь, — сказал, сердито хмурясь, Евгений Тарасович. — Разбирать, докапываться, кто прав, кто виноват, — не мое это дело. Серьезного хватает. Вы пришли из конструкторского, так вот, если Барылов вас возьмет обратно, я заявлению ход давать не буду. Отвечу: уволилась, и все. Если нет… Советую уволиться. Хватит вашей базарной истории. Не знаю, прямо какой-то грязный шлейф за вами тянется… Молодая женщина, неглупая, так себя ведете…»

Барылов Марию обратно взял, определил в группу специального инструмента. Ей за этот год много пришлось заниматься инструментом, потому принялась она за дело уже сознательно, заинтересованно. Ею были довольны и непосредственный начальник, и начальник конструкторского бюро. Потекла ее жизнь дальше день за днем, год за годом: инструмент в металлообрабатывающей промышленности всегда оставался основной, живой проблемой…

Только Леонид через месяц после всех этих событий неожиданно собрался и уехал в Сибирь. Он подавал на развод с Варькой, но их не развели из-за детей, а Варька после суда, почувствовав свою силу, просто осатанела. «Не будет нам жизни здесь, Маша! — уговаривал он ее перед отъездом. — Замордуют, нервы истреплют. Не надоели тебе скандалы, крики, взгляды эти подлые? Видеть ее не могу больше, господи, как жил столько лет, не пойму… Клещука — впилась и кровь сосет!» Мария до последней минуты не верила, что он может уехать. Казалось самонадеянно: так любит, человеком возле нее стал — как уедет? Ну, уедет — вернется, не выдержит. Ошиблась. Уехал. Написал два письма со строительства Иркутской ГЭС, она, разобидевшись, не ответила. Он тоже замолчал…

11
Она задремала, и тут же зазвонил будильник: вчера, понадеявшись на крепкий сон на новом месте, поставила его часом раньше, чем необходимо было вставать. Однако поднялась легко, умывшись, быстро позавтракала на кухне. Валентина разрешила ей пользоваться холодильником и самодельной электроплиткой, чайник на ней закипал мгновенно. «Должны и местные выгоду иметь», — желчно прокомментировал Иван Степаныч вчерашнее восхищение Марии чудо-плиткой.

Было все еще рано торопиться на вахтовку, и Мария сидела, бездумно глядя в кухонное окошко, выходившее на зады. Глядела на открывшиеся от снега черные гряды усадьбы, на горы перегноя, громоздившиеся тут и там. Вчера она спросила Валентину, увидев эти гряды, что они сажают и вообще растет ли что в этих краях? Иван Степаныч гордо ответил, упредив равнодушно пожавшую плечами Валентину, что у них все свое: картошка, морковка, редиска, зеленый лук, а также огурцы и помидоры, которые они выращивают в парнике по-сибирски. Конечно, ежегодно много навозу закладывают в усадьбу, зато родит земля все и первосортно.

Теперь Мария глядела на эту едва проснувшуюся, но, оказывается, живую, щедро родящую землю с каким-то сладко-тревожным чувством. Какая-то надежда, свет какой-то вспыхивал в душе, что-то вроде бы помнимое с детства — хотя откуда в городском-то дитяти? — выходит, снова память Рода? Надежды Земледельца на добрый урожай? Память о сладостном единении с матерью-землей? Или просто оживала, просыпалась земля, и — согласно древнему обычаю, вместе с ней и сердце ждало начала новой жизни, новых свершений, потому что беды и горести должны были остаться позади, утечь в море с талой водой…

Сидела за чужим кухонным столом немолодая уже — хотя так быстро промелькивает теперь жизнь, что не успеваешь себя почувствовать старой — женщина с крашенными «под красное дерево», хорошо подстриженными волосами, с худым скуластым лицом и заметными морщинками на веках и в подглазьях. Она сидела, уперев подбородок в сцепленные пальцы длинных рук, смотрела в чужое окно светлыми глазами и улыбалась ходившим в ней надеждам. В московских конторах различного ранга похожих на нее женщин, вероятно, набрались бы тысячи и тысячи. Но она, как и каждая из них, для себя была единственной и неповторимой, ее всерьез заботило предстоящее, заботило продолжение собственной жизни и судьбы больше, чем все на свете.

В кухню вошел Ивам Степаныч, наблюдавший недолго за Марией из коридорчика.

— Задумались, Мария Сергевна? — окликнул негромко он. — Плохо спалось — рано встали? Вроде я слышал за стенкой у вас шум ночью — вставали?

— Побродила, — ответила Мария, улыбаясь. — Что-то не привыкла я еще к такому одиночеству и тишине. Все прислушивалась: тут хрупнет, здесь треснет… Привыкну. А вообще — хорошо…

— Ходят… — сказал серьезно Иван Степаныч, — я тоже не сплю ночами, все слушаю: ходят! Ночные мысли и тревоги плоть харчат хуже медведя… Я иконку вам поставлю, — продолжал он, — мне-то не помогает, — зла много позади. Про́клятые мы. А вы — что ж? Чистая небось душа…

— Я некрещеная, — отозвалась Мария. — И в бога не верю…

— Да теперь кто и верит, — согласился Ивам Степаныч. — Старухи и те комсомолками уже были, какая вера? А иконку я поставлю, если вы не против. Хорошая, старообрядческая еще…

Вернувшись на следующий день с дежурства, Мария увидела на комоде возле зеркала темную старую икону, был на ней изображен некто строгий с жестко поднятым у сердца двуперстием. В иконах Мария не понимала ничего, но убирать не стала. Пусть стоит. Тоже память Рода, надежды и чаяния собраны за века в этой почерневшей доске…

— Иван Степаныч, — спросила Мария, все так же завороженно глядя за окно на сырую черную плоть земли. — Не продает тут у вас кто из соседей дом? Такой же, как у вас? Я бы купила, я перед отъездом разное ненужное барахло распродала, у меня есть деньги. Тут ведь недороги, я думаю, дома?

— Не слыхал… — Иван Степаныч удивленно взглянул на нее. — Для чего вам дом? Живите у нас, вам это удобней будет. А придет время, вам в городском доме квартиру дадут, с удобствами. Этот-то дом ведь топить надо, дрова заготовлять, куда вам!.. Да и одной в доме… Неспокойно у нас стало, как бичи понаехали, — нельзя одной!

— А вы все-таки спросите, Иван Степаныч. Очень хочется… — Мария, как умела, обольстительно улыбнулась желтолицему, мудрому от болезни, точившей его, человеку. — Так мне захотелось, прямо сердце зашлось! У меня есть напарница с семьей. Вот бы и жили…

— Спрошу… Продают… Везде, я думаю, по личным обстоятельствам некоторые продают — как не продавать? — Иван Степаныч недоверчиво покачал головой. — Только я советую, живите у нас, и нам веселей. К тому же, я слыхал, сносить наш поселок будут…

— Это когда еще! Узнайте, ладно? — еще раз попросила Мария.

Иван Степаныч обещал.

Марию, обрадованную пришедшей удачной идеей, так и подмывало еще в вахтовке рассказать об этом Шуре. Но сдержалась, не хотелось обсуждать подробности при народе. Первые полтора часа, как заступили на дежурство, тоже было не до разговоров: середина недели, заказанная техника вышла почти вся, они регистрировали и направляли ее на участки. Затем наступила передышка, можно было вскипятить чайник, заварить чаю. Мария принесла цейлонского — московских еще запасов. Уралочка Шура тоже была чаевницей, так что обе довольно предвкушали заслуженный кайф.

Обдумывая дорогой свою вдруг осенившую ее идею, Мария прикинула уже, что стоит дом здесь никак не больше двух тысяч, а то и меньше. Эти деньги у ней были. Раньше чем через два-три года квартиру ей не дадут и старый поселок не снесут: людей куда-то селить надо? Значит, за это время добрая половина от этих двух тысяч у ней уйдет как оплата снимаемой комнаты. Даже с точки зрения практической — выгодно! Но это она себя просто уговаривала, утишая в себе радость и вспыхнувшее безумное желание стать полновластной владелицей вот такого огромного, каменной крепости, древнего дома, кусочка земли, способной рожать, давать радость от общения, единения с ней… И удачно, что в диспетчерской после суток дежурства два дня ты свободен — принадлежишь себе, делаешь то, что тебе мило и что угодно… Так прекрасно, что наверняка неисполнимо, несбыточно…

Когда они, удобно расслабившись, принялись прихлебывать из кружек чаек, Мария, сдерживая себя, как бы небрежно поведала об идее покупки дома и предложила Шуре стать совладелицей. Рассчитывала она на бурную радость — как минимум. Но Шура настороженно прищурила голубенькие глаза в светлых ресницах, энергично затрясла головой:

— Да вы что, Мария Сергеевна! Где же я возьму такие деньги? Тысячу? Два раза переехать — все равно что один раз погореть! Ребятишки… а теперь вот Володя уже почти месяц бюллетенит; что он там получит — слезы! Нет, на меня не рассчитывайте, я не дура в такое предприятие влезть!

Мария даже вскочила, неприятно изумленная, не находя что сказать.

— И потом старый поселок все равно сносить будут. Это точно, это вы имейте в виду.

Шура, раскачиваясь на табуретке, почти враждебно следила, как Мария прошлась возбужденно раз-другой по небольшому свободному пространству диспетчерской палатки.

Розовокожее и белобровое, с тонкими бесцветными губами и тяжелым, точно чемодан, квадратным подбородком, лицо Шуры неприязненно замкнулось, сухокожий лоб был наморщен. Не иначе, она решила, что Мария желает провести ее, втягивает в темную, выгодную лишь ей аферу.

— Старухам тогда предложу… — растерянно начала размышлять вслух Мария. — Одной-то велик дом, да и страшно. Я большой дом хочу купить. Если, конечно, кто-то продаст.

— Зачем вам старая хоромина? Вам через годик-другой в нормальном городском доме комнату дадут. Тем более начальник знакомый — может, и раньше!

В последнюю фразу Шура вложила какой-то особый смысл, но Мария не стала вдумываться, переживая крушение овладевшей уже ею мечты.

— Да ну эти блочные сырые коробки! — отмахнулась она, хотя недавно, когда лежала, выздоравливая, мечтала как раз о крохотной, пусть однокомнатной, квартире в цивилизованном здании со всеми удобствами. — Тут я одну ночь только проспала, просто возродилась, влюбилась! Так захотелось всегда жить в таком доме! Снесут?.. Не захочешь ехать, так перенесут небось куда-нибудь в зону отдыха. И потом, пусть три года, да наши! Огород можно посадить, зелень всякую, огурчики… Неужто тебя не соблазняет?

Шура опять замахала руками:

— Огород! Я лучше век этих огурчиков есть не буду! Мне этот огород с детства еще остобрыдл. То копай, то поли, то поливай. Вы этого не нюхали…

— Нюхала! И очень нравится.

— Ну, дело хозяйское. А я из-за огорода да из-за скотины учиться не смогла. Вы институт окончили…

— И работаю оператором! — съязвила Мария. — А ты, без института, — диспетчером!

— Ненадолго. С высшим образованием-то! Обглядитесь — да наверх! Если ничто не помешает… — Шура опять как-то странно взглянула на Марию и продолжала жаловаться на тяжелое детство.

— Мама умерла, младше меня четверо. Я как раз семилетку окончила, способности у меня все учителя находили! Ну, а отец не пустил в восьмой: ребятишки в уходе нуждаются, потом — дом, скотина, и кормить тебя я не намерен! Год дома побатрачила, думаю, теперь я на тетрадки заработала? Опять — нет… Ну, тут подвернулся один, я и ушла к нему, отцу назло. Семнадцать мне было. Девочка-то от него у меня… Отцу жениться пришлось, вдова одна давно под него клинья подбивала, а хозяйство-то у нас крепкое. Мы с моим нерасписанные жили: несовершеннолетняя, а отец согласие не давал. Месяц всего прожили, тут мой с дружками пивной ларек по пьянке обчистил, дали им срок. Вот и пожила замужем, позору-то! Поселок небольшой, на виду все… Я в Новокузнецк уехала, там швеей в ателье устроилась. За Володю замуж вышла, он девочку усыновил. Выпустили того через два года, а он — на́-поди! — разыскал меня. Я ему: «Я замужем, не хочу с тобой жить». Он ножом грозит, люблю, мол, и девочка моя… Я убежала, Володе боюсь сказать, отравиться хотела. В ателье пришла, а женщины говорят: из-за всякого урки травиться! Скажи, мол, мужу, разве можно это скрывать? Сказала. Володя говорит: «Давай завербуемся? Жилья нет, снимаем, город не нравится. И урка этот тебя не оставит, раз грозится. Не буду ж я с тобой везде ходить». Собрались и сюда уехали…

Мария никак не отнеслась к Шуриному рассказу, села снова и молча стала пить чай. Еще полгода назад она, наверное, восприняла бы жалобы сочувственно, а сейчас раздраженно и язвительно перебирала в мыслях жалкие Шурины фразы: «год побатрачила», «мама умерла, четверо ребятишек младше», «на тетрадки не заработала…» Марииной ровеснице и в голову бы не пришло, что кто-то еще должен выращивать младших сестренок и братишек после смерти матери, кто-то еще должен хлопотать по хозяйству! Набаловала мать, следуя моде времени, старшую дочь, не заставляла по дому работать: пусть, мол, учится, раз способная!.. Вот и плата. А зачем, допустим, Шуре высшее образование? Почему у всех должно быть высшее образование? Чтобы, вырвавшись от земли и скотины в «чистое» житье, со спокойной совестью полубездельничать в одной из бесчисленных контор? А за тот месяц, что Мария живет вместе с Шурой, ни у ней, ни у ребятишек книжки не видела в руках. И ерунда, что некогда, — всем теперь некогда! Хотела бы — нашла время. Значит, высшее ни к чему, если нет к образованию нутряной тяги. Самый бы раз дома отцу помогать и в совхозе работать.

Сердясь на Шуру за разрушенную мечту, Мария снова взялась за сводку, продолжая проставлять и подсчитывать фактический выход транспорта. За делом уходила из души черная волна раздражения, вспомнилось читанное не так давно, кажется, у Анатоля Франса: когда хочешь сделать людей одинаково добрыми, прекрасными и благородными, неизбежно приходишь к желанию убить их всех. Живой человек, даже самый прекрасный, все-таки далек от совершенства. Идеальные, «горячо любимые», если верить эпитафиям, увы, пока заселили только кладбища. Из желания исправить человечество согласно своему идеалу родилась некогда инквизиция и религиозные войны. И главный, давным-давно поразивший парадокс: машина доктора Гильотена, развязавшая руки террору, родилась по первоначальной идее из самых человеколюбивых соображений. Раньше казни производились обычным мечом, успех исполнения зависел от самообладания равно палача и его жертвы. Палачу не всегда удавалось обойтись одним ударом, казнь была трагедией, устрашавшей, ужасавшей зрителей. «Великая грешница» Мария Антуанетта, убравшая с шеи белокурые волосы и высокомерно улыбнувшаяся палачу, кладя голову на плаху…

Гильотина превратила казнь в пустую формальность, посему к ней стали прибегать чаще, чем прежде!

Так что, наверное, нечего злиться и дуться, пусть жизнь идет как ей идется, а каждый процветает таким, каким сам себя создал. Мария спросила обычным голосом, нарушая несколько напряженное молчание:

— Ты ведь комнату все равно хотела снимать? Я тридцать рублей Валентине буду платить в месяц. Хорошие деньги!

— С детьми небось и сорок спросили, отдала бы! Так никто сдавать не хочет, забогатели… — отозвалась быстренько Шура — видно, и у ней работала, прикидывая и отвергая разные варианты, мысль. — Это бы я все равно выкроила, Мария Сергеевна. Наврозь с мужем жить дорого и неудобно. Набалуется один-то…

— Ну вот, если я куплю дом, ты у меня станешь снимать?

Шура опять настороженно вскинула голову, сжала тонкие бледные губы.

— Да вы сначала купите… — произнесла она не сразу. — Посмотрим… Жильцов найдете, что вы заботитесь!

— Мне не жильцов, мне друзей надо, — сказала Мария как можно доброжелательней и улыбнулась. — Единомышленников…

— Найдутся… — Шура опять испытующе поглядела на нее, видно не решаясь задать какой-то вопрос, потом, покраснев всем своим розовокожим квадратным лицом, спросила: — Мария, не обижайтесь, но почему вы из Москвы уехали? Мне странно, я бы никогда не уехала. Одинокая, детей нет, деньги, вы говорите, большие имеете! Неужто удобно устроиться не смогли? В такую даль понесло?

— Тебя ведь понесло? У каждого свое…

— Я с семьей… И потом, я вам рассказала, как вышло.

— Ну, нашла бы на него управу! Однако уехали?

— Счастья и покоя ищем…

— Я тоже…

Шура опустила голову, снова стала считать на счетах количество заявленного бетона, потом выдавила из себя, не поднимая глаз:

— Старухи вчера сказали, вас за тунеядство из Москвы выселили…

— Прямо так и сказали? — Мария, как и в первый раз, когда услышала эту версию от Нинки, рассмеялась.

— Ну, не так прямо… Слыхали, говорят, Нинка болтанула, а вы и не возразили ничего…

— Чего ж глупости возражать? Тунеядку нашли! Да я и не видала их никогда. Ты видела? Неужто они на меня похожи?

— И они люди… — Шура замолчала, сделав вид, что занята подсчетом.

Мария заполняла сводку и думала, что, наверное, надо было подробно объяснить соседкам, как получилось, что уехала вдруг из Москвы, откуда у ней деньги и все остальное про себя. Не следует людям размышлять на эти темы самостоятельно, у домыслов нет предела. Но ни сил, ни охоты нет говорить, ворошить несусветную грязь… И жаль рухнувшей утренней мечты о прекрасной коммуне доброжелательных и свободных… Старухам теперь тоже совместное жилье не предложишь — что зря языками мелют, балаболки!

Шура вдруг достала из сумочки сложенную газету, лицо ее снова вспыхнуло.

— Забыла вам показать… Вы газетку-то утром не успели захватить? Местную, в Артеме выходит?

— И не подозревала, что есть такая.

— Почитайте. Нашего Соловьева раздраконили по первое число!

У Марии неприятно качнулось сердце.

— За что же?

— За дело, видно… Полгода тут кантуется, а мер не принимает! Вот, на этой странице, без подписи. Пишут, общежитие и дома для рабочих строят медленно, столовых не хватает, премий нет. Не думает о людях…

Мария взяла газету, пробежала быстро начало редакционной статьи, выхватила несправедливое, полоснувшее ее по душе: «Несмотря на все это, исполняющий обязанности начальника строительства т. Соловьев ведет себя так, будто дела обстоят нормально. Персональная „Волга“, в которой Соловьев разъезжает по строительной площадке, рассчитана, как известно, на асфальт. Имеется немало объектов, находящихся в плачевном состоянии, где т. Соловьев за полгода не ухитрился побывать: на „Волге“ туда не проедешь. Майский план управление завалило, ссылаясь на объективные причины. Судя по всему, т. Соловьев в настоящий момент занят упорным поиском объективных причин, чтобы объяснить предстоящий срыв июньских обязательств. Наверное, пора, сменив ботинки на более демократическую обувь, пройтись по узким местам, поговорить с народом, конкретно разобраться в происходящем…»

Мария отложила газету. Шура следила за ее лицом, улыбнулась жестко:

— Ну? Здорово ему врезали? Особенно мне насчет обуви понравилось. Как вы?..

— Негодяи! — выдохнула Мария, поднимаясь, почти с ненавистью глядя на Шуру, точно это она написала статью. — Это просто подлость… Дела развалили до него, все знают, и ты тоже об этом говорила, кстати… Как он может за полгода наладить то, что разваливали десять лет?

Напарница молчала, лицо ее было важным и непримиримым. Мария вдруг поняла озаренно, что обидело и настроило Шуру против нее скорое переселение на частную квартиру, тщетно и давно разыскиваемую самой Шурой. Девочка передала ведь наивно: «Нас не пустишь?..» — «С детьми не пускают…»

— В редакции не дураки сидят. Знают обстоятельства, раз пишут. Еще я ни разу не встречала: в газете напечатали, и не подтвердилось… Я понимаю, он вам однокашник, вы защищаете. Только безобразия терпеть надоело!

Но Марию тоже несло раздражение:

— Негодяи там сидят! У него инфаркт был, прочтет такое — второй хватит, не удивлюсь. На это небось и расчет. Такими статьями не помогают недостатки устранять, а выживают… На тот свет! Не пойму, кто на этот пост может претендовать? По-моему, это добровольно голову в петлю сунуть при существующем положении дел!

— Барков — кто еще? — отвечала Шура. — Он тут главным инженером, а как Одинбург умер, думали все, начальником назначат. Наверху не захотели. Со стороны, своего прислали… А Барков здесь лет восемь работает, дела знает. Ему бы и в курс дела не входить…

— Барков? Не знаю… Выходит, это он дела тут разваливал?

— Он в отпуске, потому не знаете. Почему разваливал? Дела были обыкновенные, это сейчас все накося пошло…

— А что изменилось?

Шура замолчала, самолюбиво поджав губы, делая вид, что чересчур внимательно изучает заявки на бетон. Мария отодвинула сводку, размышляя, где бы отыскать Соловьева. То, что эта статья нутряно, пронзительно его задела, она не сомневалась.

Ввалился молодой «хиповый», как тут говорили, шофер водовозки отметить путевку и заполнить питьевые бачки.

— Старухи! — возбужденно начал он болтать, пока Шура ставила ему штамп на путевой лист. — Хипеж развертывается клевейший! Газетку читали? Ну вот, я сейчас качусь мимо старого карьера к Волохше, мыслю, не ближе ли тут будет мне летом воду набирать, но оказалось, спуск крутоват, не съедешь… Ну вот, сидит на вскрышной куче земли наш главный чабан, я проехал, он головы не поднял…

Мария, не заботясь как-то убрать смятенность на лице, выбежала, села в дежурку. «Поехали! Быстро!» — крикнула она удивленному Славе. Доехав до сворота, отпустила дежурку, пошла, торопясь, почти побежала. Не хотелось ей ничего объяснять Славе, не хотелось лишнему человеку показывать, как сидит, размышляя о несправедливой обиде, ее родной и. о. начальника… Торопилась: жив ли?

Шла, и вспоминались молодые конструктора из бюро, проводившие служебное время в перекурах, в трепотне пустой, в турнирах за шахматной доской и столом пинг-понга… Их невозможно было чем-то пронять. Выносили выговоры в приказах, прорабатывали на собраниях, рисовали карикатуры в стенгазетах, они лишь посмеивались. Уволить их не имели права: не было формальной зацепки, их даже премий не лишали… Увы! Они увольнялись сами, обнаружив место, где требовали меньше, а зарплату платили выше. Они были неуязвимы, неуправляемы, ничтожны душой и телом. Межеумки, не имеющие определенного пола, социальные альфонсы, резвящиеся в безделье. Все-таки первичный половой признак мужчины — это активная трудовая деятельность…

Еще издали она различила на буром холме вскрыши ссутулившуюся спину человека — вот он шевельнулся, нагнувшись за чем-то, она остановилась, заколебавшись. Жив, раз сидит, а не лежит… Чужой муж, что она к нему несется? Но упрямо, преодолевая внутреннее сопротивление, шла вперед: плевать, чей там он муж, их-то с Леонидом связывает, точно единая кровь, прошлое, их любовь, их Кочновка… Он сам это позавчера сказал, так что в беде она его не бросит. Пусть жена бросает, она тогда подберет. Любого…

Соловьев услыхал, что кто-то идет, когда она уже была у подножья холма. Вздрогнул, обернулся резко, с яростным лицом, и вдруг обмяк, поднялся неуклюже, расплылся в беззащитной, сразу состарившей его улыбке.

— Маша!.. Господи, я тебя только и молил! Но не надеялся, что придешь. Как узнала, где я? Ну, лезь сюда. Поглядим вместе на просторы сибирские…

Мария, оскальзываясь на сырых еще пластах глины, влезла наверх не так ловко и быстро, как бы ей хотелось. Села на подстеленную куртку. Соловьев обхватил ее за плечи, прижался щекой, потом, отстранившись, поглядел на нее пристально и долго.

— Чье же ты место занял? — произнесла Мария от неловкости с большей важностью, чем нужно. — Кто тебя спихнуть на тот свет хочет?

— Не выйдет, на тот свет… Я теперь прием знаю, защищаться умею, на сердце не все беру.

— Научи. Я этого приема не знаю, а надо бы…

— Научу, дай срок… Нет, тут сложней, чем просто спихнуть… Я еще когда в райком знакомиться зашел, первый мне: то сделай, это наметь, на этого опирайся… Гони кубы, выполнение давай!.. Я молчу. «Что молчишь?» — «Вроде, говорю, меня к тебе инструктором не назначали. Я строитель, двадцать лет с гаком стажа, еще на Иркутской бетон возил…» Да пошло оно к черту, Маша… Неохота ворошить. Гляди, какие просторы! Летом сядем мы с тобой в моторку и закатимся километров за двести вверх по течению. Зимовейка там есть…

— Поеду! — сказала серьезно и жадно Мария. — Непременно поеду, не думай! Я никогда по такой реке не ездила и зимовье только по телевизору видела.

— Правда? — Соловьев снова вроде как по-хозяйски оглядел ее и хмыкнул довольно. — А я пожил, Маша, вволю! Сколько раз жалел, что нет тебя рядышком. Братск на Ангаре — долго еще дикая красота держалась, раздолье! Что — город, тем более Кочновка, этот лесишко жалкий, а мы туда ведь за праздник считали погулять выйти да на одеяльце закусочку разложить! В Осиновке мы, бывало, плоты свяжем — и с пятницы на три дня… Рыбы, воздух… Обратно — пехом, по бережку… Где твои бронхиты лечить! Дураки мы с тобой были молодые, и жизнь прошла… Ты счастливой не была, я это знаю, и я не жил, все доказать тебе хотел… Вроде как ты этому, конструктору вашему, когда языки учила. Бригадир? Нет, мастером стану, техникум кончу — то-то удивлю! Потом, когда начальником СМУ назначили, в институт заочный поступил — куда уж лучше? А тут вдруг авария, человек погиб. Вина не моя, а тягают кого? Начальника… Ну, инфаркт. И Светлана вы́ходила… И сама она вроде оказалась одиноким, очень несчастным человеком. Так и жизнь прошла.

— Зря не позвал, я бы приехала… Ну, а у меня еще неинтересней, — отозвалась Мария. — И рассказать-то нечего. Ни рыбы… Ни Светланы… Одна ерунда и ежедневка…

Они оба замолчали, тесно, сочувственно касаясь друг друга плечами. Припоминая счастливо запах и тепло другого родного тела — единственное остающееся неизменным по прошествии лет. Соловьев вздохнул и поцеловал ее в висок, притиснул к себе сильней.

Мария по-девчоночьи вперла ему в бок локоть.

— Не глупи, Леонид.

— Что ли, не имею права? — неспокойно дохнул он, разглядывая близко ее лицо. Глаза его стали нежными, помутнели. — Ты моя жена.

— Невенчанная… — усмехнулась защитно Мария, удивленно слыша в себе забытое: волненье, память плоти. С Александром никогда ничего похожего у них не было: жили от рассудка, отправляли, так сказать, естественную надобность. Гадко, если вдуматься…

— Ну и что — невенчанная?

— Ничего… Слышишь, громыхает? Водовозка катит. Это один бич, хипарь, сообщил в диспетчерской, что ты, сидя тут, соображаешь, каким способом лучше с жизнью покончить. Теперь катит, чтобы узнать и разнести по стройке, как ты с ней покончил.

— Видел я его… — сказал Соловьев и опустил руку с плеча Марии. — Черт с ним, неужели ты обращаешь внимание?

— Обращаю, извини!

— Не бери в голову. Загорожу.

Водовозка прогрохотала мимо, разбрызгивая грязь с грунтовки, шоферюга, сияя зубами, высунулся едва не до пояса, посигналил, помахал рукой. Мария тоже сделала ручкой.

— Слушай, — спросила она, когда водовозка промчалась обратно. Они оба, внутренне сжавшись, ожидали этого — и расслабились, как бы свободно вздохнув. — Ведь есть же какая-то серьезная основа разногласий, не только первое впечатление? Не дети вы, в конце концов…

Соловьев снова обнял ее тесно и по-хозяйски, как бы привыкая, поцеловал в угол губ.

— Маша… — сказал он. — Этой же минуты я ждал столько лет! В начальники согласился: может, в газете фамилию прочтешь, удивишься…

— Удивилась, ей-богу… — Мария снова высвободилась. — Ленька, ты что, не хочешь со мной всерьез разговаривать? Тебе же войну объявили, а ты… У меня на этот счет соображения имеются, я помочь хочу…

Соловьев вздохнул, отодвинулся, положил на колени руки ладонями вверх, обдумывая что-то.

— Сладимся, не бери в голову, — сказал он после. — Учителем у меня Иван Иванович Наймушин был, они против него все мелочь пузатая! Я чикаться да мелкие склоки разводить не буду, как они рассчитывают. Не они меня ставили, не им меня снимать! «Серьезная основа…» — Он, хмыкнув, иронично глянул на нее. — До нас тут леспромхоз да охотничьи промхозы были — всех забот! Привыкли тихо жить, на золотой тайге да мягком золоте ордена зарабатывать. Руду нашли — горно-обогатительный десять лет лепили! Одинбург наш достраивал, Барков с тем умершим ныне дедом в паре хозяевал!.. Средства́ поразбазарили, особняков за счет ГОКа понастроили, сдали — до сих пор в недоделках ковыряются. Директор комбината акт о приемке подписал, — нажали, пообещали, обычная схема, — а теперь мается. Дворца культуры нет, бани нет, быткомбината нет… Первый, когда вопрос встал — кого,очень за Баркова был: свой кадр, знаешь, чего ждать. А тут им меня сунули! Он мне: ляпай, гони план, давай цифры, давай выполнение любой ценой, а там сочтемся… Но мне-то зачем липа? Я показываю такое выполнение, которое получается при теперешнем положении вещей… Это им не подходит. Промхозы и леспромхозы за сотню километров отсюда укатили в другой район, главное выполнение по району даем мы. Хоть показушные, но большие цифры нужны, привыкли по области список возглавлять! А я не желаю грудью чужие грехи прикрывать — не амбразура… Я, Маша, письмо в ЦК напишу, сочинял сейчас, сидел. Наймушин приучил нас не втравливаться в мышиную возню, жить по-крупному…


— …Утешили? — с ехидцей встретила ее Шура, когда Мария вернулась в диспетчерскую.

— А ты думала! — Мария зло и весело выдержала Шурин проницательно-осуждающий взгляд. — Я не как вы тут — переметные сумы! Я за своего, кочновского, мужика всем глотки перерву! А то нюхают, откуда ветер дует, туда и хвостом виляют. Глядите, друзья, себя не перехитрите, не промахнитесь. Я вам покажу тунеядку! Развели, понимаешь, сплетню на пустом месте…

Как и следовало ожидать, Мариино кочновское красноречие произвело на Шуру, как в свое время на Варьку, хорошее впечатление. Остальные восемнадцать часов дежурства прошли, можно сказать, в обстановке полного взаимопонимания…

Глава третья

1
Уже полмесяца не было ни единого дождя, небо на северо-востоке заволокло точно грозовым облаком, никогда не пропадавшим: там горела тайга. Если ветер менялся, в поселке слабо пахло дымом. На площадке запах слышался сильней. Стояла жара.

На маленькой клубной сцене — клуб остался еще от леспромхоза, новый построить так и не удосужились, его даже в титульном списке ближайших работ не значилось — за столом, традиционно покрытым красным кумачовым полотнищем, сидели, изнывая от духоты, начальники АТХ,[1] АТП,[2] ПАТП.[3] Председательствовал начальник управления механизации строительства Кучерявый. Сырой, несоразмерно крупный мужчина с большим старым лицом, с лысой головой яйцевидной формы. Был он, как знала теперь Мария, еще из тех, «золотых», старых кадров.

В зале было парко, окна распахнуты, но тянуло дымом и той же духотой тяжелой. Рядом с Кучерявым расположились по одну сторону секретарь парткома стройки, по другую — второй секретарь райкома. Мария с любопытством следила за реакцией второго: выступали механизаторы хлестко. Но на его лице никаких сильных эмоций не отражалось, сидел он спокойно, откинувшись на спинку стула, выкатив большой живот, обтянутый светлой тенниской с темными пятнами от пота, вытирал пот со лба смятым платком. И лицо, и бритый наголо череп уже успели багрово загореть, что, в общем, склоняло к мысли: похаживает, наверное, человек по подшефным промышленным объектам пешком… Мария думала об этом, потому что пыталась представить, как отнесется второй к ее выступлению: союзника тайно и наивно желалось. Судя по внешности, был он либо якут, либо бурят, — Мария не слишком еще разбиралась в местных антропологических тонкостях, — имя и фамилия у него были русские: Клементий Ильич Беляев.

Механизаторы выступали без бумажек, с завидной свободой, Мария, памятуя многолетний опыт заводских совещаний, определила для себя эти непривычные выступления словом «нахально». Видимо, подоплекой, осознаваемой или нет, было желание выступавших предвосхитить, ослабить обвинения, справедливые претензии, которые любой из сидящих в президиуме мог предъявить к ним самим. К тому же выступавшим нечего особенно было опасаться и терять: такие, даже лучшие, условия они найдут на любой мало-мальски крупной сибирской стройке, а на стройках механизаторы по-прежнему на вес золота.

Каждый из выступавших с должным темпераментом раскрывал «вопиющие» безобразия, выдумывать которые не приходилось, — все соответствовало истине. Это даже Мария, пробывшая тут полтора месяца, понимала. Казалось, все произносимое должно было потрясти присутствовавших, прозвучать как призыв к немедленному действию, вызвать благородный гнев. Но и те, кто сидел на сцене, и те, кто сидел в зале, слушали почти равнодушно, томясь, главным образом, от жары и духоты. Отчасти это объяснялось тем, что все, в том числе и Мария, знали про выступавших и сидящих в зале кое-что еще, столь же серьезное и недопустимое, сводящее на нет впечатление от произносимых гневных слов. Похоже было, что присутствующие играют в старую детскую игру во мнения: слова нелицеприятны и вроде бы всерьез, но каждый помнит, что это понарошку, — разойдутся, и жизнь пойдет как шла.

Рядом с Марией сидел недавно вышедший из больницы Володя, Шурин муж. У него действительно начался перитонит, операцию делали повторно, однако, как он выразился, «зажило, будто на собаке». Скоро он должен был приступить к работе. Работал Володя на строительстве комплекса в поселке, шофером панелевоза. Наверное, поэтому, да и по собственной, запечатленной на лице истовой добросовестности, в местных шоферских махинациях Володя не участвовал, «населению не помогал». Был он, как и Шура, невелик ростом, с круглой крупной головой, широкоплечий и с не по росту сильными кистями рук. Впрочем, надо полагать, всерьез ловчила и калымила не такая уж и большая часть механизаторов, но делали они это дерзко, активно, лезли в глаза, отбивая у других охоту работать честно и с должным напряжением.

Теперь Мария помнила в лицо многих, а кое-кого знала и по фамилии, Вот на сцену вылез выступать Харитоныч, тот самый немолодой шофер, который некогда, — Марии казалось, всю жизнь назад, — отвез ее в поликлинику. Был он неплохим мужиком, перебрав в воскресенье, он честно приезжал в диспетчерскую, винился: «Девчата, отметьте путевку, а я с вами сделаюсь посля, отработаю! Побурханили вчера с кумом, как бы до беды не доездить… Жарко, развезло, засну за рулем — и концы!» Трезвый он зато работал как зверь, делая вдвое больше ездок, чем другие машины на линии.

— …Со смены приходишь, в комнате восемь человек, кровать с кроватью впритык! — говорил Харитоныч, пытаясь своим сиплым голосом пронзить непокой и негромкое бурление зала. — Я, к примеру, с ночной вернулся, мне отдохнуть надо, другой на смену собирается, третий выспался, ему с шестнадцати на работу, он радио врубил! И отдохни тут… Рукой махнешь, пойдешь к куму… — Тут его слова покрыл довольный сочувственный гогот, долго не умолкавший. Харитоныч, не дожидаясь тишины, продолжал что-то говорить неслышное, когда зал успокоился, он уже заканчивал: — У начальства у всех квартиры да коттеджи, никто в таких условиях не живет. Вон Володя с панелевоза год уж, как приехал с семейством, а все поврозь живут… Нет общежитий для семейных и не строят…

Володя хмыкнул смущенно и нагнул голову, как бы прячась от общего внимания. На него действительно все посмотрели. «Один я, что ли?» — пробормотал он. Беляев пометил себе в блокноте. Марии был знаком этот прием, она раньше сама им иногда пользовалась на совещаниях в отделе: говорит человек, перечисляет беды и недостатки — запиши в блокнот. Даже если ничего невозможно сделать, появляется у выступавшего надежда: начальник записал, придет время и возможность — сделает. Еще старая вера в писаное слово: мол, писано пером — не вырубишь топором.

— И столовых не хватает. Очередя, и готовят скверно. Двенадцать часов баранку крутишь, да не пообедашь горячим, как пьяный качашьси! У меня все…

Зал опять довольно, понимающе гоготнул. Харитоныч, не смутившись, отвесил отдельный поклон президиуму, — был он на возрасте и начальство привычно уважал, — сошел с трибуны. На сцену вылез молодой парень неясной национальности, фамилия его была Телюшев. «Первый бич и калымщик», — определила его Шура, когда Мария начала в лицо различать механизаторов. Телюшев начал разливаться соловьем, убеждая начальство, что такие, как он, асы, горят на работе, а заработки тем не менее, желанного потолка не достигают.

— План, говорят, не выполняем, потому прогрессивку не плотют. А разберитесь — почему не выполняем? Людей не хватает! На одного человека выработка, загляните в ведомостя, — сто пятьдесят, сто семьдесят процентов!

Мария не удивилась бы, если бы Телюшев, который и соврет — не дорого возьмет, вдруг, оказался прав. Последнюю неделю она с головой залезла в цифры и факты, открыв для себя много интересного.

Телюшеву можно было, как объяснила по секрету Шура, дать любое задание, ежели, конечно, отметить путевку, что самосвал его неотлучно трудился на линии. Попросить привезти картошку, которая в поселковом магазине была дефицитом, а из семейских холодных погребов леваки привозили крупную, сухую, непроросшую. Или добыть свежей рыбы, мяса — тоже по доступной цене для «своих девчат». И наконец однажды Шура открыла Марии, что Телюшев свободно добывает и недорого продает «неучтенные» меха. Рыжих лис, песцов, куниц, баргузинских черных соболей. «По сто рублей! — восхищалась Шура. — У меня денег нет, а то бы взяла. Домой отвезти, продать, рублей сто, не меньше, имела бы навару! Вы думаете, тут местные в собольих шапках ходят и в воротниках, так по госцене куплены? Прямо уж! Вы весной прибыли, не видели, а зимой я нагляделась. Другая наглости наберется — на карманы соболишек пришивает! Заелись…»

Был Телюшев разбитной, обаятельный, современный малый, каких полно везде: длинноволосый, в драных джинсах и черной гипюровой рубахе, говорил, щедро употребляя жаргонные словечки, шутками-прибаутками. Мария тоже не могла на него сердиться, когда он буровил что-то, тыча путевой лист через барьерчик диспетчерской, вымаливая липу: «А я — что, я — ничего, другие вон что, и то ничего…» Умел он и выступить резво, пыль в глаза пустить начальству с трибуны…

— Вы бы пошли в карьер да посмотрели, что за грунт! Неужели вы думаете, экскаваторщик там пряники перебирает? А я от него завишу! Поломался — стою, по среднесдельной стою! Двести тридцать с колесными… «Ау», «ау», а после — технологический простой: опять сломался, трубку запаять негде, мастерских нет… А ты кукуй!

— Что такое — «ау»? — спросила Мария Володю.

— Атмосферные условия, — объяснил тот, улыбнувшись чуть свысока, как Шура. — Вы же выступить обещались? Не будете?

— Буду.

Мария, набравшись духу, послала записку в президиум. Кучерявый, прочитав записку, поразмышлял, тупо разглядывая зал, потом скатал в комочек и бросил в пепельницу.

Телюшев сошел с трибуны, победно делая ручкой, ему похлопали сочувственно и с симпатией. Похлопал и президиум.

Мария подумала, что если, допустим, Харитоныч будет честно и истово работать, коли придет такая пора, и начальству, совместно с диспетчерами, удастся навести некий желаемый порядок и дисциплину, то Телюшев просто ускользнет, утечет дальше, туда, где еще нет порядка. И вовсе не потому, что он такой законченный, исключительный негодяй, а просто он прекрасно усвоил с детства уверения в избранности человека, именуемого словом Рабочий. Однако не пожелал усвоить, что слово это подразумевает личность, сознательно и честно трудящуюся на своем месте. Он и ему подобные весело считают, что гораздо удобнее пожинать выгоды, с этим словом связанные, однако ни в коем случае «не рвать пуп»; добывать средства к безбедному существованию «ловко и красиво» с помощью отнюдь не «рабочих» приемов. Не зная подоплеки, разве подумаешь, глядя на такого славного, ловко молотящего языком малого с черными от солярки и металлической пыли руками, что он бездельник и трепач? Да в жизни не подумаешь!..

До собрания Мария никого не извещала о своем выступлении, справедливо полагая, что, ежели она предупредит, ей не только не дадут слова, но, пожалуй, не разрешат и присутствовать. Квартальное совещание, начальники всех этих УМС, АТХ, АТП и ПАТП собрались поутрясти немного внутренние дела, не рассчитывая небось и на визит второго секретаря. Вчера Мария с Софьей Павловной тщательно разработали план предполагаемой диверсии: какой момент ловить, чтобы попросить слово, что говорить прежде, а что потом.

Жила Мария все еще у Валентины. Дома́ тут либо не продавались, либо Ивану Степанычу не хотелось упускать тихую выгодную жиличку. Когда Мария бывала дома, он заходил к ней взять книгу или побеседовать о чем-нибудь. «Скучаете? — так обычно начинал он, входя. — И я теперь скучаю. А бывало, как волк по тайге рыскал, любил один быть. — И неизменно сообщал: — Узнаю́, узнаю́, Мария Сергеевна, об доме не слыхать пока… Ну, найдется, вы не спешите, оглядеться надо…» Валентина тоже считала своим долгом заходить к жиличке, разговаривать. «Скучашь. Маша? — начинала так и она. — Давай вместе посумерничам. Я честно тебе говорю, места не найду, как одна остала́сь. Так перед глазами и стоит: я его бью, а он сначала тоже пихается, воображает, потом плакать начал: „Валя, убьешь, не надо, Валя, прости…“ — И тут же обрывала себя, жестко меняя голос: — Гордый кобелина был, вот и покончил: баба побила! Маненькие росточком — оне все гордые. Не любила его, не жалею, а как-то неприятно все… — Усмехалась, разглядывая могучие, в мозолях каменных, толстые от развитых мышц ладони. — Самогоночки не хочешь? Я вот выпила стаканчик, и захорошела…» Мария отказывалась, предупреждая: «Не спейся, Валя! Не стоит этот негодяй, чтобы ты спилась. Я таких, как он, пяток за одну тебя не взяла бы. Молодая, жизнь устроишь еще, детей народишь». — «Третий-то раз? — возражала Валентина. — Не надеюсь. Энтим куском не наелась, дак вряд ли новый в пользу пойдет… Мужики теперь балованные, ничтожные. А спиться не сопьюсь, кость широкая, не было у нас в роду, чтобы спивались». «Как же, — интересовалась Мария, — слыхала я, староверческая у вас была деревня? Староверы-то не пьют, не курят?» — «Была, да сплыла… Прадед, видишь, тоже ндравный был, от родителей сам построился на выселках, один избу-ту ложил, да и жил по-своему. Боялись его, разбойник был… Правда — нет, Ваня говорил, ты хоромину себе приобресть желаешь?» — «Хочу… Нравятся мне дома эти». — «Дак и живи, не гоним тея. Одной в таком доме — не в городском!.. Живи, ты мне нравишься, что самостоятельная…»

Партнеров для владения домом у Марии и на самом деле пока не находилось. Она тогда же объяснилась с бывшими соседками по поводу «тунеядки», они каялись искренне («Мы тея любим, Марусенька, ты знашь, да ить язык без костей, а нам интересно, ты про себя не открывашь тайны, мы и гадаем меж собой…»), с великим пониманием поддержали мечту Марии о деревенском доме и земле, посочувствовали, позавидовали, но резонно отвергли свое в том участие («Не молоденькие, а в тим доме хоть какой мужичонка бы надобен! Гдей-то штой-то прибить, забить, дровишек, воды запасть… А нам уж не под силу энти хлопоты, на работе ешшо кое-как колготимся, а дома невмочь будет…»). Софья Павловна на предложение Марии лишь улыбнулась грустно: «Какое! Шутишь, где время-то брать, Маша!..» Так что вопрос остался открытым, потерял со временем остроту. Впрочем, мечтать об этом Мария не переставала. Вспоминала — и что-то словно бы светлое маячило впереди.

А недавно Соловьев издал приказ о назначении ее главным диспетчером. На работу Мария должна была теперь ездить ежедневно, хлопот и проблем выкатилось бесчисленно, так что ни в пять, ни в шесть с работы домой она не приезжала, уезжая на площадку еще до семи утра. Впрочем, у всех ИТР день был не нормирован и те, кто, подобно ей, работал непосредственно на площадке, зачастую прихватывали и вечер допоздна. Марию уже мало-помалу затягивала в свое ежедневье стройка и ее проблемы, так что теперь она не только понимала Ефимову и сочувствовала ей, но взглядывая иногда на себя со стороны, с усмешкой находила, что, как в давние времена на заводе, она сама опять становилась такой же: озабоченной, возбужденной, кое-как причесанной… Странно, только во всем этом тоже было ощущение счастья.

Их отношения с Соловьевым повисли на какой-то неопределенной недоговоренности. Когда он появлялся в диспетчерской, Мария слышала в нем не то смущение, не то сожаление о сказанном сгоряча. Она, в общем-то, понимала: жить хочет! Представил реально ломку налаженного, семейные трагедии — и не захотел новой боли… Вряд ли любая, самая идеальная жена скажет супругу в подобной ситуации: «Ты знаешь, я так довольна, что ты наконец нашел то, что искал! Она такая умница и славная!..» Мария ни на что не надеялась, но память об их сидении над брошенным карьером была для нее источником нежных, счастливых, пусть без расчетов на что-то реальное, чувств… Все равно даже случайные короткие встречи с Соловьевым давали ей радость, во время этих встреч она хранила на лице равнодушное спокойствие, в общем, почти и не глядела на него — достаточно, что он двигался, дышал, разговаривал возле…

Однажды случилось у них что-то вроде объяснения, тогда Мария удивленно, потрясенно поняла и поверила в чудо: он, оказывается, на самом деле любил ее. Видел сегодняшнюю, со всеми сопутствующими возрасту утратами — и все-таки любил! Она толковала себе после, умеряя радость и удивление: память о юной любви, пронесенную через непокойную, быстро промелькнувшую жизнь, любил в ней Леонид…

В тот день они неожиданно оказались в диспетчерской одни. Шура уехала разбираться, почему во втором котловане, где дела шли все время, в общем, неплохо, вдруг прекратили принимать бетон. Мария думала, что Соловьев тоже сейчас уедет, но он продолжал сидеть, мрачно глядя в пол, размышлял о чем-то. Был он в сером неуклюжем костюме и велюровой шляпе, и Мария, наблюдая за ним боковым зрением, думала о том, что его и сейчас можно было бы одеть к лицу, подчеркнув массивность крупной фигуры, «русопятость» его явную выгодно подчеркнуть хорошего покроя одеждой…

— Хоть кубов четыреста еще принять бы сегодня, — сказал Соловьев, вздохнув. — Бетон не идет — подколенники не продвигаются, обратную засыпку начать не можем никак. Заколдованный круг! Из котлованов надо вылезать всеми силами, даже сверх сил…

— Палку бы на них хорошую! Или глотку луженую, — подыграла ему серьезно Мария, хотя мысли ее сейчас были вовсе не о бетоне.

— Не в глотке дело… — отозвался Соловьев. — Если бы от крика что-то строилось, осёл бы на Кавказе главным строителем был!

Мария засмеялась, оценив остроту. Соловьев тоже как-то невесело рассмеялся, долго, тоскуя глазами, поглядел на нее. Была Мария в зеленом тонком свитере с высоким воротником и в вельветовых коричневых брюках. Наряд шел ей, хотя здесь он гляделся, пожалуй, молодежным, не по возрасту. В Москве Мария два года носила эти брюки и свитер, не думая о возрасте. Здесь вообще она почти все время помнила, сколько ей лет, острей и ущербней, чем в Москве. Она не могла пока разобрать, почему так выходит, может быть, просто потому, что вокруг, главным образом, были, составляя массу, задающую тон, люди молодые — от двадцати пяти до сорока.

— Дай напиться, Маша, — сказал Соловьев прежним, домашним голосом, у Марии нежно заколотилось сердце. Она-то для себя уже поняла: любит не любит, но родной. Роднее нет и не будет…

— Холодного чаю дать? — спросила она.

— Дай… Нет, подогрей, я подожду… Горло у меня что-то…

Мария включила чайник, чувствуя, что он продолжает следить за ней теми же странно тоскующими глазами. Вспомнила, как и в тот раз, его плотью, точно и не забывала никогда. Стояла спиной к нему в полутьме палатки, боясь повернуться, потому что налились тяжко кровью лицо и грудь, отяжелели. Боялась и желала, чтобы он сейчас подошел.

— Как ты? Вошла в курс дела? — спросил Соловьев.

— Вхожу помаленьку…

— Давай. Через неделю будет приказ, главным диспетчером тебя назначу…

— Шутишь, я надеюсь? — Мария обернулась.

— А кого? — ответил Соловьев вопросом на вопрос. — Некого, Маша. А на тебя я надеюсь. Не хуже ты, чем филон-покойник, с делом сладишься! Он таксатором в леспромхозе работал, Барков его на главного сразу поставил. Видно, банькой угодил, баню ему хорошую с деверем срубили. Чего он петрил в диспетчерских делах? Да ничего! И ничего не делал. Не отказывайся… — попросил он опять по-домашнему, негромким голосом. — Очень будет трудно — придумаем что-нибудь тогда. А я надеюсь, справишься… Барков в отпуске, палки в колеса вставлять не будет. У него небось опять свой кадр на это место…

Он поднялся, постоял, словно бы решаясь на что-то, но повернулся и направился к выходу.

— Чаю? — окликнула Мария, слыша, что ей жаль, что он уходит, не сказав и не сделав того, чего, конечно, не надо было ни говорить, ни делать.

— Да… Позабыл… — Соловьев шагнул назад к ней, обнял, коротко притиснув к себе, зарывшись лицом в ее волосы на затылке, постоял, замерев, нежно гладя по плечам. — Господи, Маша… Не сердись ты на меня! Потерпи. Дольше терпели. Никак не решусь я… Есть одно препятствие серьезное…

Выпил быстро кружку сладкого крепкого чая и ушел.

Через неделю действительно был издан приказ о назначении Марии Немчиновой главным диспетчером строительства. А еще через пять дней взбешенный Соловьев орал на Марию, а Надя и Петр — это произошло в их дежурство — отводили глаза, поеживаясь. Когда кричит начальник, нечто схожее с трепетом идет по всем, особенно если этот начальник не часто позволяет себе повышать голос. Мария, во всяком случае, впервые видела Соловьева в таком состоянии.

Собственно, ЧП произошло в дежурство Шуры и Лины, которую Шура уговорила незадолго перед этим пойти к ней оператором, соблазнив двумя выходными. Ночью не работал на линии ни один бетоновоз, бригада Валентины, надеявшаяся закончить подколенники для сдачи, прокуковала без бетона.

— Найдите же способ, чтобы механизаторы слушали ваши указания! — орал Соловьев. — Вы не дама-регулировщица на перекрестке дорог, вы главный диспетчер! Пора осознать себя по-хозяйски! Разработайте систему, чтобы диспетчерский штамп получил силу рубля для механизаторов! Иначе ваши диспетчера так и будут оставаться дневными и ночными сторожами при палатке! Пошевелите мозгами и дайте мне на подпись любой приказ!

Пошаливать стали нервишки у и. о. начальника.

Перед этим Софья Павловна, забежав по пути с работы к Марии, возбужденно рассказала, что снова состоялось расширенное бюро, где «слушали» Соловьева, почти вынуждая его написать заявление об уходе. Держался Соловьев внешне спокойно, улыбался даже, потом попросил бумаги, начал что-то писать. Все сидят, переглядываются, кто доволен, кто сочувственно. Первый взял бумагу, прочел. «Это что?» — спрашивает. «Что видишь!..» Второй взял заявление, зачитал, а там: «Прошу укомплектовать надежными кадрами следующие должности — для чего вызвать из Братска того-то и того-то…»

Все это Мария держала в уме, когда слушала раздраженный рык Соловьева, понимала, что раздражается он еще из-за недоговоренности меж ними. Это знание помогло ей не вспылить. Схватив паузу, сказала негромко:

— Упреки ваши принимаю и обстоятельства учитываю. На будущее, Леонид Александрович, прошу на меня не кричать, если вы хотите, чтобы я продолжала работать. Тем более что я прекрасно помню ваш афоризм, относительно осла… Приказ я завтра положу вам на стол; мы с диспетчерами посоветовались и решили кое-какие резкие шаги все же предпринять…

Соловьев помолчал, багровея лицом и растирая костяшками пальцев раскрытый диспетчерский журнал.

— Извините… — выдавил наконец он. — Прошу по вторникам и четвергам в девять утра посещать оперативки в тресте. Ваше присутствие обязательно.

С сообщением о предстоящих нововведениях Мария и решилась явиться на совещание к механизаторам. О нем ей доложила Шура.

Приняла Шура назначение Марии молча, не осудив и не одобрив. Вроде бы теперь она даже старалась подсказывать ей кое-что дельное из своего годичного опыта.

На летучке, которую провела Мария с диспетчерами, Шура больше всех высказала неглупых приемлемых мыслей.

Марии показалось более эффектным с трибуны собрания поведать шоферам о мерах, которые они вводят для транспорта. Что приказ! Кто прочтет его на стене конторы, а кто и мимо пройдет. Для Марии в ее придумке главным был не столько материальный, сколько психологический нажим.

— …Гаражей на деле нет, и никто об этом не думает, ремонтироваться негде! — Это выступал молодой шофер, черноглазый и длинноносый, год как демобилизовавшийся из армии. С ним Мария однажды ночью покаталась по линии, пытаясь постичь подробности взаимодействия бетонного завода и шоферов с бетоновозов. — Запчастей нет, ремонтируешь, а рядом шофер стоит из другого АТХ, говорит, давай на бутылку, я тебе дам запчасть. А я ее лучше сам, бутылку, выпью, но работать-то надо?

Зал снова гоготнул, потом раздались выкрики:

— Чуть зазевался, машину раздели…

— На объектах тоже порядка нет, — продолжал выступавший. — Куда занарядили, приедешь с бетоном, не принимают. В другое место приедешь — тоже не принимают. В поселок на фундаменты либо на благоустройство везешь, там всегда примут, а бетон уже схватился по такой жаре — в канаву!.. За смену две ездки сделаешь, одни нервы…

Тут бы ей и выступить со своими предполагаемыми мероприятиями: мол, ваши интересы блюду! Но Кучерявый, точно записки и не было, сидел, астматически дыша, глядел в зал равнодушными измученными глазами. Мария снова послала записку, Кучерявый смял ее, едва взглянув. Больше записок никто не посылал, механизаторы, желая выступить, просто вставали и шли к трибуне. Наверное, поэтому запиской заинтересовался второй, достал из пепельницы, прочитал и, сказав что-то Кучерявому, кивнул энергично и коротко. Кучерявый, заколыхав полными плечами, начал сердито возражать, слышно было свистящую одышку, но Беляев опять коротко кивнул, хлопнув Кучерявого по локтю. Тогда тот недовольно вздернул плечи, встал, произнес полувопросительно:

— Слово просила главный диспетчер строительства Мария Немчинова? — Мария чуть помедлила, собираясь с духом. Кучерявый спросил с надеждой: — Нет такой?

— Есть!.. — отозвалась она.

Поднялась и, продираясь мимо охально зажимающих ее коленями шоферов, выбралась в проход и проследовала к трибуне. В зале на мгновение установилась любопытствующая тишина, затем пронесся гоготок жеребячий, послышались реплики. Механизаторы упражняли свое остроумие, оценивая ее одежду, внешность, возраст…

Мария вышла к трибуне, встретившись с пристальным взглядом Беляева, тот даже позу сменил, поставил толстые голые локти на кумач стола, положив двойной подбородок на сцепленные пальцы. Когда она разложила на трибуне свои шпаргалки с тезисами, Беляев налил стакан воды и передал ей.

Она машинально отпила глоток, посмотрела в рокочущий, скрипящий сиденьями кресел зал, охватила его взглядом как целое — насмешливое, не принимающее. В общем-то, выступления перед большой незнакомой аудиторией на разных конференциях были для нее делом привычным, но с такой публикой она встречалась впервые. Сказала, не напрягая голоса, но емко:

— Товарищи механизаторы! Прошу посмотреть на меня внимательно: я главный диспетчер стройки, ваш непосредственный коллега. И запомнить!..

Мария обаятельно улыбнулась: это был испытанный прием. Во-первых, обретал приподнятость и ровность смятенный дух, во-вторых, непосредственное обращение к публике и открытая улыбка прокладывали путь к взаимопониманию.

— Должна сказать сразу, что я принимаю и поддерживаю ваши претензии к строителям в отношении отказов от бетона! — продолжала она, глянув на президиум. Там оживились, приготовившись слушать. — На объектах, к сожалению, случаются отказы от бетона без каких-либо серьезных причин. Просто мастера не всегда умеют или не всегда хотят организовать работу, не успевают подготовить посуду под заявленный бетон. Дают, под нажимом начальников СМУ, завышенные заявки, принимать некуда — отказываются. Это создает неразбериху…

И Мария умильным голосом и с наивом сообщила то, к чему они пришли на диспетчерской летучке при участии Софьи Павловны как человека опытного и своего. Сообщила, что на каждом объекте у мастеров и у диспетчеров будут свои номерные штампы. Путевые листы без штампов или с неизвестными штампами бухгалтерия оплачивать не будет. Есть уже такой приказ начальника строительства…

Она помолчала. Аудитория, осмыслив сказанное, взорвалась протестующими криками, Мария продолжала, не дожидаясь, пока крики утихнут. В зале зашикали друг на друга — видно, всем стало интересно, что такое она «вывернет» еще. Президиум тоже сидел, обернувшись к ней; смотрели скептически и настороженно.

— Из ваших выступлений я поняла, что главная вина в дезорганизации производства лежит на строителях, — продолжала Мария. — Приказ начальника о том, что каждый отказ от бетона должен обосновываться письменно, а также введение номерных штампов помогут нам с вами точно установить истину. Потому что мастер, поставивший штамп, не сможет сказать, что самосвала не было на линии…

Мария сделала долгую паузу, чтобы присутствующие точно усвоили, сколь серьезное мероприятие вводится. Впрочем, видно было, что большинство считает, что это все разговорчики в пользу бедных.

— Копия приказа уже дана под расписку бухгалтерам всех подразделений. Обжалованию не подлежит, — чуть ехидно продолжала Мария. — Хочу удивить вас еще одним сообщением, изумившим недавно меня саму. По проекту количество бетона, который строители должны уложить в фундаменты, готовые под обратную засыпку, составляет… — Мария назвала цифру. — С момента закладки первого фундамента прошло одиннадцать месяцев. До полного окончания нулевых работ, к сожалению, еще довольно далеко, но наш бетонный завод бетонирование нулей закончил три месяца назад!

Мария снова помолчала, чтобы и это ее открытие дошло до присутствующих.

— Как это? — недовольно и недоуменно спросил Кучерявый. Тот же вопрос пронесся вспышками по залу.

— А так! Я суммировала ежемесячные сведения выполнения плана бетонным заводом, исключив из объемов тот бетон, который фактически пошел на строительство объезда и на поселок. Получилось…

Мария снова дважды повторила цифру, подняв для убедительности листок с расчетами.

— То есть в полтора раза превышает объемы, необходимые для окончания фундаментов!

Зал недоуменно замолк снова, потом вдруг дружно заржал.

— Что вы несете! — раздраженно сказал Кучерявый. — Где вы взяли эту липу?

— Эти цифры я взяла в планово-экономическом отделе, точно пометив в своих расчетах номер папки и дела, откуда они выписаны…

— Кто вам это все разрешил, откуда вы вылезли? — Кучерявого уже несло раздражение.

— Распорядился дать мне эти цифры начальник строительства…

— Наполняющий обязанности! — перебил ее Кучерявый. — Он не имел права стороннему человеку…

Беляев что-то серьезно сказал ему, остановил поток злых слов. Тот замолчал, насупившись.

— Не будем играть в загадки и превращать серьезный разговор в базарную перебранку!.. — напирая уже на голосовые связки, произнесла Мария. — Все мы, сидящие здесь, прекрасно понимаем суть сказанного, хотя некоторые делают наивное и обиженное лицо! Конечно, есть какой-то процент приписок учетчицами бетонного завода, но основная часть этого «лишнего» бетона, товарищи, в кюветах, на берегах Волохши, на обочинах дорог, ведущих в Артем и близлежащие деревни, на полах частных коровников и прочих построек в этих самых деревнях!

Зал взорвался свистом, орали, топали ногами, стучали сиденьями кресел. Мария пережидала. Она знала, на что идет, и шла на это, иначе ей на трибуну просто нечего было вылезать. Невольно, повернув голову, она встретилась глазами с Беляевым. Он глядел с любопытством, но недовольно.

— Самосвал бетона стоит семьдесят рублей, цемент любой марки был и остается вещью дефицитной! — дала справку Мария, когда чуть утих шум. — Не говорю о том, что это ложится на удорожание строительства, на прямые убытки. Вам всем известно, что строительство и так вывалилось изо всех смет, об этом я уж не говорю. Но цемент, который выбивается нашим отделом снабжения за христа ради, валить в канаву — преступление! Сейчас, на начальном этапе, цемент — это хлеб стройки!

Она сошла с трибуны. Кучерявый ей протянул записку. Мария прочла, спускаясь со ступенек: «Т. Немчинова, задержитесь после собрания, необходимо поговорить. К. Беляев».

2
— Вы чего хотите? — запальчиво и раздраженно заорал Кучерявый, едва Мария зашла после собрания в комнатку за сценой. — И так все накалено, а после таких выступлений я ни за что не ручаюсь! — продолжал он ниже тоном, обращаясь к Беляеву. Тот сидел молча.

— Я громких слов и демагогии не хочу, — огрызнулась Мария, поскольку понимала, что терять ей теперь нечего, война объявлена, — которыми прикрывается неумение или нежелание работать… Которыми защищают бездельников, леваков и бессовестных захребетников…

— Почему Соловьева не пригласили? — спросил Беляев Кучерявого, перебив Марию. — На таком собрании непременно должен присутствовать начальник строительства.

— Без него разберемся, не маленькие… — буркнул Кучерявый, справляясь со свистящим дыханием. — Приглашали… — спокойнее оказал он, заметив, что ответ не понравился. — Говорит, разгребите прежде свое дерьмо сами, а когда дно появится, зовите меня!

— Ясно… — проговорил задумчиво Беляев и обернулся к Марии: — Ну, пойдемте?

— Куда?

— Пройдемся, побеседуем. Здесь дышать нечем… — И, не удержавшись, упрекнул раздраженно: — А реплики из зала, когда выступает секретарь райкома, подавать не стоит. Вы не ребенок.

Беляев выступил сразу же после Марии, круто подведя итог прениям. Мария поняла, что он не желает разжигания страстей: зал кипел возмущенно, выступления любого содержания только подогрели бы и без того накаленную атмосферу.

Сначала второй ответил на претензии, напомнив, что здесь Сибирь и тайга, а Братск начинался с палаток, пообещал, что ускорят строительство и сдачу жилых домов, назвал количество метров жилой площади, которое строители должны сдать в этом году к Ноябрьским праздникам, и сколько из этих метров будет отдано механизаторам. Сказал, что начальник строительства договорился с Братском о передаче жилых вагончиков — это тоже как-то решит проблему жилья, вагончики оборудованы всеми сантехническими удобствами. Туда будут селить семейных. Заверил, что будут оборудованы котлопункты и построены временные столовые. Одна из них, на пятьсот шестьдесят мест, очень хорошая, войдет в строй в этом месяце. В конце выступления заметил как бы между прочим, что хотя претензии главного диспетчера стройки к механизаторам во многом справедливы, но Немчинова — человек новый, не знает специфики местных условий, потому выступление ее следует принимать, делая скидку на это. Он гарантирует механизаторам стабильность заработков независимо от каких-либо нововведений, регулирующих координацию внутренних взаимоотношений…

— Напрасно! — выкрикнула тогда Мария с места. — Есть приказ, и он не отменен!

Беляев сделал вид, что не услышал.

Они вышли на улицу поселка. На красном задымленном небе садилось за сопочку, заросшую тайгой, малиновое, растекшееся уже между полосами облаков солнце. Горько пахло дымом, и если раньше Марии, городской жительнице, запах этот был внове, приятно волновал, напоминая редкие вылазки в лес и песни у костра, то теперь она задыхалась от этой стойкой гари не хуже Кучерявого, томительно-тревожное вставало в ней. И еще выматывали установившиеся белые ночи: солнце, едва закатившись за сопочку, тут же восставало, снова призрачно, неестественно, утомляюще белел день, и лишь выморочная тишина на улице Старого поселка отличала этот фальшивый день от настоящего.

— Толя, мы пешком пройдемся, — сказал Беляев, распахнув дверцу ожидавшей его «Волги». — К Соловьевым пойдем, — объяснил он Марии. — Тут недалеко.

— Зачем?

— Обсудить все надо. Что вы думаете — выступили, и конец? Это же серьезная политическая акция — ваше выступление. Механизаторов и так не хватает, мы за каждого человека держимся обеими руками, а вы рубанули сплеча, не подумав, не посоветовавшись… Народ разогнать хотите? Предупреждаю, это не угроза, а реальная опасность. Мы еще на бюро об этом говорить будем.

Мария остановилась посреди пыльной пустой улицы — было уже часов десять вечера, — покраснела до корней волос.

— Не надо меня пугать! — сказала она тонким от злости голосом. — Я не из вашей тихой провинции, права свои знаю, и мне надоели запугивания!

— Я вас не запугиваю, я… — начал Беляев, но Мария перебила его, повысив голос: — Нельзя свои ошибки, недомыслия покрывать поблажками, нельзя играть в поддавки!.. Я считаю, это тема не только для разбора на бюро, но для статьи в центральной газете! Странная у вас тут сложилась обстановка, партийной принципиальностью пока не пахнет!

Несколько человек, задержавшихся возле клуба после собрания, заслышав спор, подошли ближе, остановились, слушая. Беляев заулыбался, подхватил ее компанейски под руку, хохотнул животом для пущей убедительности.

— Ясно, ясно, пойдемте в гости! Я давно хочу с Соловьевым за рюмкой посидеть, может, скорее поймем друг друга. Разберемся… О принципиальности побеседуем… Толя, подъезжай через часик к коттеджам, — крикнул он шоферу.

— Я не пойду! — Мария вырвала руку.

— Не ребячьтесь… — тихо произнес Беляев. — Зачем демонстрации устраивать? Идемте.

— Я не знаю, где они живут.

Она действительно ни разу не была на том краю поселка, где на берегу Волохши, делающей здесь петлю, стояли несколько одноэтажных кирпичных коттеджей для начальства.

— Я у покойного Одинбурга был, — объяснил Беляев. — Соловьевы их коттедж занимают…

Софья Павловна, чувствовавшая, что Марии интересно все, связанное с Соловьевым, рассказала однажды, что, приехав из Братска, Леонид временно поселился в обычной квартире, так как в коттедже тогда еще жила семья покойного начальника. Коттедж осиротевшие не освобождали несколько месяцев, хотя в Иркутске у них имелась двухкомнатная квартира. Оказалось, что на этот коттедж претендует главный инженер Барков, который тогда занимал половину соседнего коттеджа. Его поддерживал первый, говоря, что у Баркова семья: дети, теща, мать, а новый начальник, мол, вдвоем с женой. Однако Соловьев уперся: «Положено — отдайте! Воз я тяну, имею право жить как следует…» Софья Павловна полагала, что его подзуживала супруга, желавшая жить с шиком, но Мария подумала, что не исключается, когда дело пошло на принцип, шлея, заехавшая под хвост самому Леониду. Замминистра, прибывший в Артем этой весной, положил конец склоке, распорядившись, чтобы коттедж освободили для Соловьева.

— Не надо забывать, Мария Сергеевна, — сказал Беляев, когда они дошли до сворота на Волохшу, где стояли коттеджи: расстояния в поселке были небольшими, — что разговариваете вы не с молодежью, приехавшей по комсомольским путевкам. Стройка не комсомольско-молодежная, народ съехался со всей России, едут далеко не всегда лучшие… Механизаторы тем более…

— Я прекрасно понимаю, Клементий Ильич, с кем я разговаривала и перед кем выступала, — неприязненно отозвалась Мария. — Я читаю газеты и книги. Имею такую привычку с ранней юности. Имею также привычку осмысливать то, что вижу и слышу… Надеюсь, и вы ее имеете. Поэтому не будем играть в педагога и ученицу, оба мы люди немолодые, понимаем, о чем идет речь и в чем смысл разногласий… Вы тут ради спокойного житья стараетесь не замечать безобразий, поступаетесь своей партийной совестью. Я ни к чему не хочу привыкать. Хочу делать то, что в моих силах, мне не для чего экономить и лелеять себя в отличии от вас!

— Не стоит грубить… — тихо и укоризненно сказал Беляев, и Марии вдруг сделалось стыдно. Тут же, как всегда бывало с ней в таких случаях, захотелось сразу загладить вину, обласкать обиженного. Но она промолчала. Что скажешь? Он тоже прекрасно соображает, почему она раздражена, едва подавляет клокочущее внутри. Концовкой своей речи он практически свел на нет впечатление от ее выступления, от всего, хлестко ими задуманного «удара по разгильдяям». Однако сдаваться она не собиралась, приказ на самом деле не отменен, и не отменит его Соловьев, в этом Мария была уверена.

— Крутые меры тут, увы, не годятся. И вы в этом скоро убедитесь. Но пока не будем больше об этом, — упрямо сказал Беляев.

Они вышли на заросшую травой набережную улицу, неподалеку были склады и дебаркадер, где принимали грузы, сплавлявшиеся по Волохше на баржах. Как и значительная часть крупных сибирских рек, Волохша была судоходна довольно короткий срок: после спада весенней воды мелела на перекатах. Сейчас вода уже упала, дебаркадер обсох, стояла тишина, изредка лишь промелькивала моторка на стремнине да, скрипя кормой о гальку, покачивалась ржавая баржа, вытащенная до середины на берег. Малиново-синим светом горела, перетекая цельно, гладь реки.

В коттеджах, видимо, уже готовились ко сну: на набережной, перед заборчиками из крашенного зеленой краской штакетника и в палисадниках никого не было, окна были закрыты и задернуты темными шторами. Беляев, открыв через дырку вертушок, распахнул калитку одного из коттеджей, прошел по выложенной кирпичами дорожке и, побарабанив коротко по двери терраски, неробко толкнул ее.

— Может, спят уже? — остановила его Мария.

— Проснутся… В Сибири законы как на Востоке. Гостя принимают в любое время дня и ночи…

Распахнув незапертую, оббитую с двух сторон войлоком и клеенкой дверь, вошел в переднюю:

— Хозяева! Гостей встречайте…

Из дальней комнаты вышла знакомая уже Марии медсестра, запахивая на полном теле несвежий халат, приглаживая растрепавшийся перманент. Недоуменно и не очень довольно разглядывала вошедших. Потом вдруг вспыхнула румянцем, засмеялась, широко и весело разевая рот с белыми узкими зубами:

— Ой-ей-ей, Клементий Ильич!.. Я вас и не узнала, богатым будете! Здравствуйте… — Она посмотрела на Марию, узнавая и не узнавая, поздоровалась сдержанно. Мария ответила.

— Где хозяин? — Беляев пожал обеими руками руку медсестры, которую та подала ему как бы для поцелуя.

— Сейчас… Он в сарае от жары спит… Заходите, я сейчас… Проходите в столовую.

Она провела их в большую полупустую комнату с раскрытыми окнами, выходившими во дворик, ушла. Слышно было, как она в сарае будит Соловьева, тот мычит и чертыхается, а она увещевает тихо и настойчиво, но голоса ясно раздавались в застылой неестественности белой ночи: «Леля… Леля… вставай! Беляев пришел…» — «Кто? Ну и шут с ним». — «Леля, тише, слышно же… Они с какой-то женщиной, поделу!..» — «С какой еще женщиной, господи, дай поспать, устал!.. Сердце отказывает…» — «С этой, ты говорил, диспетчер, что ли… Ну, из Москвы… Ну, немножко соберись, я прошу. Надо…» После этого все смолкло.

«Сердце отказывает», — услыхала Мария и напряглась тревожно.

— Хорошо устроились! — кивнул Беляев на открытые настежь окна, словно и не слыхал разговора. — Горка, ни мошки, ни комаров… Сдувает… А у нас…

— У нас тоже окна не откроешь, — согласилась Мария. — Да, по-моему, коренные сибиряки окна вообще наглухо заделывают. Зимой от мороза, летом от мошки.

— Правильно, — кивнул Беляев. — В наших лесах так…

Наконец Соловьев вышел из сарая всклокоченный, в полосатых чешских трусах — ими с начала июня были завалены полки смешанного поселкового магазинчика. Мария невольно улыбнулась: грузноват стал и неуклюж, даже вроде бы кривоног, ее любимый, некогда стройный, точно зрелый тополь, Ленька…

Беляев по-своему понял ее усмешку, объяснил:

— Он не знает, что мы его видим, потому ведет себя свободно…

Соловьев начал умываться под краном, предназначенным, очевидно, для поливки огорода. Но дворик зарос мелкой травкой, предыдущие хозяева, надо полагать, тоже ничего не сажали, даже цветов. А в Старом поселке на огородах проклюнулась картошка, зазеленел лук и редис, в парниках, закрытых пленкой, зацветали огурцы: старожилы, как и объяснял Иван Степаныч, вполне приспособились использовать короткое северное лето. Правда, ни он, ни Валентина почему-то ничего не посадили на усадьбе в этом году.

— У меня, например, огород при доме, — точно угадав ее мысли, сказал Беляев Марии. — Руководитель должен пример подавать. Картошку не навозишься к нам из России, гнилой доходит, да и в копеечку влетает… А если начальник не чухается, подчиненные и подавно…

— Я бы огород сажала, если бы земля была… — отозвалась Мария.

— Выделяют же рабочим в подсобном хозяйстве землю под картошку. Берите и сажайте…

— На тот год возьму.

Вошел Соловьев в тренировочных красных брюках, обтягивающих заметное брюшко, в сетке, надетой на голое тело. Хмуро кивнул, не подавая руки.

— Здравствуйте… Чему обязан?

— С совещания механизаторов, — сказала Мария. — Квартального…

— Ты, Соловьев, вроде гостям не рад… — укоризненно скривил губы Беляев и почмокал.

— Спал. Устаю, — не стал оправдываться Соловьев.

Выглядел он плохо, чернота обнесла подглазья, обвисли щеки: похудел.

— Я умоюсь… — Мария пошла в ванную. Не хотелось показывать, что растерялась, затревожилась, увидев, как сдал Леонид за эту неделю, что они не виделись.

В ванной было замочено белье, видно, квасилось оно не первый день — от воды пахло противно-сладко и тяжко. Мария, подумав, разделась до пояса, умылась под краном.

Когда она вернулась, был накрыт стол на скорую руку. Светлана доставала из холодильника водку и бутылки с минеральной водой.

— Освежились? — Беляев улыбнулся ей, точно давней знакомой. — Тогда начнем. С часу дня, как пообедал в Артеме, крошки во рту не было… Так за знакомство? Мария Сергеевна? Леонид Александрович? Первый раз мы с тобой пьем, Соловьев… Давай за это!

Соловьев хмуро, едва приподнимая веки, кивнул. Хотел вроде что-то сказать, но как будто передумал.

Беляев намазал на хлеб толсто масла и красной икры, горкой лежащей в стеклянной салатнице, сказал поучительно:

— Эх, сибиряки расейские! Черемша в это время на столе должна лежать. А у хороших хозяев и первые огурчики. Черемшу в зиму солить надо! Витамин для сибиряка — главное дело…

— Но черемша мне не нравится! — Светлана опять захохотала, смешно открывая белозубый рот.

Мария в первый раз видела, чтобы женщина смеялась, открывая рот, точно зевающая лошадь, и в то же время оставалась женственной и привлекательной. Хотя с первого их «баночного» знакомства Мария была настроена против медсестры, но, разглядев ее еще на дне рождения у Валентины и сейчас совсем близко, она, почти вопреки желанию, пришла к выводу, что, наверное, не злая баба досталась ее Леониду, а лет пять назад, пока не раздобрела чрезмерно в замужнем спокойном житье, была даже и очаровашкой.

На кухне что-то жарилось, насыщая паркий дымный воздух, втекавший в открытые окна, запахом пригоревшего лука и мяса.

— Горит у тебя… — Соловьев поднял на жену мрачный взгляд.

— Не сгорит!.. — весело хохотнула та раскрытым ртом и пошла на кухню. Была она уже в цветастом трикотажном платье, бриллиантовых сережках и при кольцах.

«…Точно знаки различия надела! — подумала Мария иронически и опять подавила в себе неприязнь: — Есть — и носит! Не цепляйся, мать… Она не виновата, что ты дурой была двадцать пять лет назад…»

Начала хмелеть от духоты и усталости, усугубленных глотком водки. Горько подумалось: зачем она здесь, в доме, где ее Ленька, — Мария опять пронзительно вспомнила его плотью, подняла глаза на секунду и встретилась с его быстрым, встревоженным взглядом — живет, спит с другой?

Бифштексы пригорели, но оказались, в общем, съедобны. Светлана хохотала, утрированно распиливая ножом жесткий кусок, шутила, что растерялась от прихода Беляева, которого она запомнила еще с праздничного первомайского вечера… Там он, мол, покорил всех поголовно женщин… Несла еще какую-то жеребячью чушь, острила, раздражая Марию, ей хотелось встать и уйти, особенно после того, как Соловьев поглядел на нее украдкой и виновато. «Точно крадет… — подумала горько. Но сидела. — Это они так ежевечерне шестой год беседуют? Хорошее дело — освежает…»

— Предлагаю выпить мировую, Соловьев, — Беляев поднял стакан. — Не бычься, как бирюк… С такой веселой женой я бы жил и радовался! Люблю, кто не унывает. Я тебе честно скажу: не верил в тебя. Дошло до нас, любимчиком ты был у Наймушина, баловал дед тебя и твой участок. Лучшие кадры, лучшее снабжение. А на последнем бюро убедил ты меня: упрям! Хваток… Мужик, в общем… Нынче не часто встретишь. Дай пять, будем друзьями!

Беляев протянул через стол раскрытую влажную ладонь. Марии мучительно, как во сне, захотелось, чтобы Леонид протянул свою и все наконец стало хорошо… Но Соловьев, не меняя позы, не выпуская стакана из сжатого кулака — он так и не выпил, — покачал головой.

— Ты в меня поверил… погоди, пока я в тебя поверю…

— Не хочешь? — Беляев усмехнулся, убрав руку. — Твое право… Подожду, мне тоже не к спеху. Ну, тогда за твое назначение. За это грех не выпить! Назначен ты начальником строительства, поздравляю.

Соловьев вскинул бугры надбровий, лицо его налилось краской, незащищенно поползло в растерянной улыбке.

— Откуда известно?

И тут же справился с собой, усугубив мрачность.

Беляев следил за ним.

— Известно. Утвердило министерство твою кандидатуру. Есть уже приказ, я видел.

— А… — сказал Соловьев. — Тогда ясно. — И добавил: — Я писал.

Беляев, точно не услышав, поднял стакан, давая возможность Соловьеву либо чокнуться, либо воздержаться. Но первой чокнулась, хохоча полубеззвучно и потянувшись резко через стол, Светлана.

— Спасибо, Клементий Ильич! За это надо… — Она поднялась быстро, задвигалась грузно и женственно по комнате. — У меня есть… Соловьев не знает… Вот засунула, сама не найду! Французский коньяк «Наполеон». Для этого известия и берегла. Будете, Клементий Ильич?

— Да уж не откажусь…

Соловьев, хмурясь, размышлял о чем-то, потом вдруг протянул стакан к стакану Марии, чокнулся, довольно внятно произнес:

— За нас!

Мария вспыхнула от неожиданности, оттаивая сердцем, прикоснулась глазами к его глазам, отвела взгляд — и снова прикоснулась. Соловьев смотрел настойчиво и откровенно. Дрогнувшей рукой Мария дотронулась стаканом до его стакана, потом чересчур суетливо, как тут же сердито отметила, потянулась к Беляеву. Услышала по движению мускулов, выпрямивших его губы, не изумление, но настороженность внезапную: так собака ставит уши, уловив в воздухе новый запах.

Светлана принесла вычурной формы черную бутылку. Беляев взял, изучил этикетку, его кофейные глазки взглядывали вдруг на Марию трезво и внимательно. Наконец он с сомнением покачал головой, поставил бутылку возле прибора Соловьева.

— Ну, что ж… Марка, кажется, шикарная. Но я слыхал, наши марочные грузинские не уступают, а иногда превосходят. Попробуем, однако? Леонид Александрович, вы хозяин дома, я — гость, хоть и незваный. Но с доброй вестью! Давайте.

Соловьев сидел, уйдя в себя взглядом, думая о чем-то, отмякая светлобровым, в коричневых пятнах веснушек, тяжелым лицом. Подрезал и вытащил пробку, произнес, емко подавая легкими звук:

— Ну, Клементий Ильич! Ладно… Чтоб ты помнил, как ел хлеб в моем доме!

И разлил по фужерам. Беляев чокнулся с ним, чуть приподнявшись на стуле грузным телом:

— С добром пришел, Леонид Александрович! Не склоку разводить — работать давай вместе… — И добавил вскользь, неся фужер ко рту: — Наш хозяин в больницу угодил, думаю, надолго…

— Дипломатическая болезнь? — спросил Соловьев.

— Гипертония…

— Дипломатическая… Ну — поехали. Выпьем керосин французский.

Задумался на секунду, но медленно выпил до дна.

«Не надо бы тебе!» — чуть не вскрикнула Мария, посмотрела на Светлану, ища поддержки, но та выдула залпом свой фужер и хмельно улыбалась Беляеву. «Коньяк расширяет сосуды… — вспомнила Мария. — Ничего».

Мария тоже отхлебнула, задержав во рту. К спиртному она была, в общем, равнодушна и в гостях пила обычно сухие или полусухие вина. Конечно, в иных домах бывал на столе и «Наполеон», и «Камю», и виски, и джин — весь джентльменский набор. Но она так ни разу не удосуживалась попробовать, чтобы хоть иметь представление — что же это такое?

Резко обожгло нос изнутри жарким, и впрямь «керосиновым» запахом. Мария хотела было произнести нечто скептическое, но тут же пришло послевкусие, — поплыло по слизистой рта к горлу маслянистое, благородное, умиротворяющее, — точно в медный с серебром колокол ударили. Она поглядела на Леонида — как? Тот улыбнулся ей понимающе: ничего, жив…

— Я спою! — Захмелевшая, весело возбужденная Светлана принесла из спальни гитару, взяла аккорд, раздумывая, с чего начать.

— Маша!.. — тоже хмельно и широко позвал Соловьев. — Иди хоть сядь рядышком… — И пояснил, ни к кому вроде не обращаясь: — Она всему начало! — Повторил то, что произнес у Софьи Павловны: — Не она — я из психиатрички бы не вылазил, а скорее всего — уже на Ваганьковском лежал! А вот — сижу. «Наполеон» пью, а не бормотуху… И в Москве, в министерстве, обо мне знают!.. — засмеялся, повернулся всем грузным телом к Беляеву. — Все злимся, суетимся, хитрим… Доброта нужна людям! Доброта горами ворочает. Ее вот доброта из меня человека сделала. Не гляди, что она суровая, она…

Беляев кивнул, трезво и серьезно скользнув по нему, а потом по Марии взглядом, отодвинулся от стола, сложил толстые руки на животе, демонстративно повернувшись затылком к Соловьеву. Приготовился слушать Светлану. Та, окинув взглядом мужа и Марию, замерла удивленно и настороженно, потом снова хохотнула большим ртом, запела «Я встретил вас».

— Маша… — настойчиво повторил Соловьев и произнес губами полувнятно: — Тоскую, сил нет…

Мария поставила фужер с недопитым коньяком, поднялась.

— Деловая часть окончена? — спросила она. — Тогда я домой. Устала смертельно. Извините, Светлана, в другой раз я вас послушаю.

По реке шел сильный предрассветный ветер, вздымая сосочками воду, сладко, свежо, обещающе пах.

«Господи! Ты создал меня сильным и одиноким. Сильным и одиноким… Сильным и одиноким…» — повторяла Мария чье-то горькое, гордое, жалкое… Думала, что вот даже какие-то практические мгновенные решения, прозрения, сиюминутные озаренные выводы — лишь результат взаимной любви с бабушкиной обширной библиотекой. Теперь-то ей ясно, что все в ней — благоприобретено этим, доступным каждому, путем, а нутряного, дарованного природой, скорей всего, не так уж и много. Но, как выяснилось в течение жизни, — не великая это беда, хватает…

3
Придя домой, сразу легла. Но никак не засыпалось, крутилась с боку на бок: перина под ее телом тут же раскалилась, влажно намокли простыни. В дырки ветоши, которой были занавешены окна, лезли пыльно-шершавые яркие лучи, раздражающе гудели проникшие невесть откуда комары. Мысли бежали, отдаваясь толчками в напряженном мозгу: повторялись навязчиво кадры ее выступления, высверкивали удачные фразы, реакция зала, реплики президиума. Стучала воспаленно кровь, колотилось сердце. Гордое, предутреннее, нереально-сладостное ублажало щедро ее смятенное естество: заставила себя слушать, привлекла внимание многих!.. «И в Москве обо мне знают!..» — хвастливо произнес захмелевший Соловьев то, что тешило его в тяжкие минуты. Нечто похожее бередило, утешая, и ее сердце: она… она… Мария… не успела появиться — осмыслила происходящее, проанализировала главное, указала на узел основных проблем. С ней уважительно говорит секретарь райкома, ее возненавидел яростно начальник УМС, — ненависть тоже надо заслужить! Леонид… Опять, как и некогда, чужой, запретный, но любящий, любимый, родной. Столько всепрощающей нежности у нее к нему. И снова воспаленно крутил картины и фразы мозг: «…посиди рядышком…», «за нас…», «она — начало всему…» Трудно же ему приходилось после разлуки, что сумел оценить все, даже ею толком не оцененное, в тех давних их отношениях. Оценил, не забыл, не стеснялся говорить об этом.

И в полудреме-полуяви потекло-заструилось счастливое, самонадеянное: придет счастливый час, они будут наконец вместе навсегда… Будет у них мечтаемый старый дом с усадьбой, крылечко, где можно посидеть после работы, глядя на закатное солнце, послушать тишину, лелея в себе покой, счастье и уверенность в завтрашнем дне… Ни у него, ни у нее не было еще этого в жизни, а, надо думать, заслужили. Ее Осень просила стабильности, отсутствия авралов. Плодов, которые должен принести ее грамотный, добросовестный, любимый труд…

В раму окна забарабанили, Володя крикнул, чтобы она скорее ехала на площадку: на первом механосборочном в СМУ-1 пожар. Горит бытовка и только что оконченная столовая на пятьсот шестьдесят мест. «А главное, — напомнил он ей, — неподалеку промежуточный склад дизтоплива!..»

Когда Мария добралась до площадки, огонь был потушен. Над остатками столовой и черным остовом бытовки тек синеватый дым. Склад дизтоплива был окопан широкой предохранительной полосой.

Дежурили Шура и Лина. Мария порадовалась: все-таки это была лучшая диспетчерская пара, хорошо, что беда пришлась на их дежурство. Они мгновенно сориентировались, вызвали пожарников, сняли с объектов рабочих на тушение пожара, даже лопаты разыскали для всех, чтобы окопать склад дизтоплива. Бульдозер только не смогли разыскать, вернее бульдозериста, который по заявке в смену с «ноля часов» должен был продолжать планировать площадку под здание конторы там же, неподалеку от места происшествия.

— Мария! — заявила Шура без ложной скромности, глядя на нее красными от дыма и усталости глазами. — Учти, мы не трогали тех, кто на бетоне работает! Сняли арматурщиков, плотников, опалубщиков… Я, например, считаю, что нам и благодарность можно вынести. Конечно, столовую жалко, но до горючего мы пожар не допустили… А то еще бы убытки, да и взрыв… Мы с Линой тоже лопатами поработали, когда все организовали…

— Буду ходатайствовать о премии, — согласилась Мария. — Конечно, заслужили…

Была в ней заторможенность какая-то и отчаяние: не дает судьба жить спокойно, наслаждаться хотя бы отсутствием плохих событий. Об этой столовой сообщал механизаторам Беляев, это она должна была разгрузить крохотные вагончики котлопунктов, наладить нормальное питание строителей и механизаторов, которые, что говорить, имели право на обычное горячее питание, хотя бы раз в день. К тому же на нее были надежды и у Софьи Павловны и у Леонида: июньское выполнение плана сгорело…

Шура подлила масла в огонь:

— Мария, я не сомневаюсь, столовую подожгли.

— Кто поджег?

— Руки-ноги не оставили… Но уж точно: попугать хотят, мол, не закручивайте туго гайки, с резьбы сорвете… Володя говорил про ваше выступление. Ему-то понравилось, но бичи наши против, он слыхал после разговорчики…

— Да ну, не выдумывай!.. — отмахнулась Мария. — Такая сушь — искры достаточно, а там мусору было навалено, стружка, доски! Я говорила, между прочим, Соне… До всего, конечно, у ней тоже руки не доходят.

— Искра откуда-то взяться должна. Так? Грозы не было — откуда искра?

«Казалось бы — чего больше желать? — устало думала Мария, когда ехала в поселок на оперативку. — Если наладим порядок, будут стабильные хорошие заработки, уверенность в завтрашнем дне. Нет, лучше — разгильдяйство, возможность творить что на ум пришло, а каково от этого окружающим — да плевать! Наверное, я ограниченный скучный человек, люблю порядок в доме, на работе, вообще в жизни… Откуда это во мне? От голодного детства, необеспеченной некомфортабельной юности? Хлебнула лиха всерьез, знаю, как худо, когда Настоящая разруха, Настоящий страшный голод, вызванный роковыми, неодолимыми обстоятельствами!.. Нынешние ловчилы все-таки, главным образом, из тех, кто не знал или не помнит войну и все с ней пришедшее… Мои любимые старухи вкалывают, не глядя на годы, потому что еще лучше, чем я, знают, почем фунт лиха… Если бы нынешние представляли, сколько безвестных, не солдатских могил тех, кто надорвался на лесозаготовках, на рытье окопов, на трудовом фронте, — святой долг, безропотно и честно выполненный юными и неюными женщинами, кому почему-то не положены ветеранские льготы, кого никогда не вспоминали и не вспоминают, составляя наградные листы… Те из них, кто остался жить, никогда не ловчили, я уверена… А сколько земли и бетона перелопатили за длинные свои дороги мои старухи?..»

Мария уязвленно вспоминала свое ликование, когда однажды ночью во время дежурства ей пришла идея подсчитать выполнение бетонным заводом заявленных объемов и сравнить с проектными объемами. Наглядно, жестоко ткнуть носом: что же делается, как же никто не проснется, не спохватится — ведь уложи честно и благородно этот бетон в фундаменты, уже давно кончился бы тяжкий, затянувшийся бесконечно период «нулей»! Тяжелый для любой стройки, а тут — из-за плохих дорог и мерзлоты — вдесятеро тяжелый! Уже давно бы вылезли из котлованов, пошел монтаж — красивая, зримая, выгодная работа! Выполнение, премии — веселая, иная жизнь! Так нет, даже непосредственное начальство механизаторов живет ежедневкой, сиюминутным нежеланием напрягаться и делать то, что каждый из них обязан делать за свою большую зарплату. Не так давно встретилась Мария с работничком. Психология его была странная: мол, плата, оклад — это нечто вроде пенсии, ежемесячно вручаемой лишь за то, что он осчастливливает сограждан тем, что существует. Он убежден, что на оклад, какой бы он ни был, не проживешь, необходим еще навар в виде премий, прогрессивок, левых приработков — от всего иного, на что хватает у него фантазии. Например, от «мертвых душ», сотворенных с ее глупой помощью Александром.

Мария сошла возле бывшей конторы леспромхоза, где теперь временно размещалась контора управления строительства. Коробка новой двухэтажной конторы зияла квадратными пустыми проемами окон неподалеку. Спросив у секретарши, где идет оперативка, — она опоздала минут на десять, — Мария толкнула обитую клеенкой дверь кабинета Соловьева. Было сине от сигаретного дыма, хотя оперативка вроде бы только началась. Мария догадалась, что начали заседать давно, в связи с пожаром. Она вошла и села возле двери на услужливо освобожденный для нее кем-то стул. Народу было полно, так что ее приход не привлек ничьего внимания.

Вел оперативку незнакомый Марии немолодой, интеллигентного вида, мужчина с цепким пристальным взглядом черных глаз за большими, в красивой оправе, очками. Мария предположительно догадалась, что это вернувшийся из отпуска Георгий Михайлович Барков, главный инженер управления. Соловьев присутствовал тоже, сидел сбоку стола, подперев подбородок кулаками, молчал мрачно.

Говорила Софья Павловна, то и дело хрипло закашливаясь, закусив углом рта сигарету, в паузах она жадно затягивалась.

— …Заказываем пять тракторов — после обеда ни один не разыщешь! Полосу окопать вокруг склада дизтоплива — лопатами копали! Компрессор на другой объект перевозить — опять трактора нет! Дойдем, что будем наряд выписывать бригаде на подтаскивание компрессора на пять километров…

Соловьев поднял голову от бумаг, спросил:

— Кучерявый, когда вы все-таки у себя порядок наведете? Мне надоело спрашивать.

— Я удивляюсь, что этот вопрос все еще поднимается! — отозвался спокойно Кучерявый. — Вся заказанная техника — на площадке! Я этими тракторами огород себе не пашу!

И одиноко посмеялся, довольный остротой. Мария не решилась ничего сказать, хотя это было явное вранье и расчет на то, что не докажешь: чем вот в данную секунду доказать, что он нахально, в глаза начальству, врет?

Софья Павловна рассеянно глянула на Кучерявого, тоже ничего ему не сказала, продолжала дальше:

— Вчера, товарищи, у нас просто праздник был: на котловане механосборочного началась обратная засыпка! Я собрала участок, поздравила людей с началом нового этапа… И что же? Механизаторы любой праздник испортят! Даем заявки на одно количество машин — ходит едва половина… Георгий Михайлович, я теперь к вам обращаюсь, хорошо, что вы из отпуска вернулись… Кучерявый просто игнорирует наши заявки. УМС — служба главного инженера, помогите!

Главный инженер молча, кивнув нерезко головой, взглянул на Софью Павловну, потом вопросительно — на Кучерявого. Тот вдруг вскочил, астматически засвистел бронхами, выкрикнул:

— Вы что, понимаешь, считаете, дали заявку — и все? Если бы они росли, машины, с ваших заявок! У меня шоферов нет, а после вчерашнего собрания последние начали разбегаться! Утром десять заявлений положили на стол. Катастрофа! Лучшие, первоклассные шофера!..

— Это эмоции, Александр Александрович, — сказал негромко Барков. — Давай ближе к делу. Обратная засыпка — действительно серьезный акт. Напрягись и брось туда все силы!

— Хорошо… — продолжал на том же крике Кучерявый. — Положим, брошу всех оставшихся. Ну, а где мне прикажете брать достаточно грунта для обратной засыпки? В этом карьере мерзлота ползет, экскаватор работает в страшных условиях, переувлажненный грунт, чуть что — центр тяжести ушел, и торчишь вверх тормой!.. Производительность ниже нормы, но я его не виню.

Соловьев перебил его:

— Кучерявый, по проекту грунт для обратной засыпки должен целиком идти с нового карьера на берегу Волохши. За старой леспромхозовской дорогой! Там подъезды в норме, я сам смотрел. Ты что, не готов к этому? Дорогу Головко подправит за два дня, ездить там можно.

Раздраженно на него оглянувшись, Кучерявый ответил:

— Там нужно вскрышу чернозема делать, а у меня этим некому заниматься! Бульдозеристы требуют других расценок, там трудные грунты, я их поддерживаю!

И снова опустился на свое место, обхватив себя картинно ладонями за жирные плечи.

— За тебя кто должен решать вопрос? Ну, что ты заладил: понимаю, поддерживаю… Ты решай!

— Я не могу один это решить, серьезное дело…

— Пришел бы месяц назад ко мне. Так? Ты же знал, что вот-вот должна начаться обратная засыпка фундаментов… — нажимая на голосовые связки, медленно продолжал Соловьев, лицо его побагровело. — Так почему ты не подготовился сам и не подготовил людей? — И вдруг, сорвавшись, крикнул: — Вы делаете вид, что вы наивный, а на самом деле просто бездельник! Чем вы занимаетесь в рабочее время? Дремлете?

Кучерявый засопел, наливаясь апоплексической кровью, захрипел возмущенно, пытаясь что-то произнести. Но Софья Павловна, затушив энергичным жестом сигарету, махнула рукой:

— Ладно, Александр Александрович, все равно ничего не придумаешь. Надо решать вопросы, а не причины искать. Твои люди — большая помеха, что говорить-то. У меня все, Георгий Михалыч, — продолжала она и вздохнула: — Ну, а выполнение наше сгорело… Сами понимаете, план нечем натягивать. Ума не приложу, как все-таки могло получиться…

Она села. Барков сказал:

— СМУ-2, пожалуйста. Давайте, Головко…

Но опять заговорил Кучерявый:

— Я объясню, может быть, почему получилось. После вчерашнего выступления главного диспетчера у нас на собрании, я, например, ни за что не ручаюсь! Невозможно, повторяю, найти с людьми общий язык… Она вела разговор о каких-то штампах, понимаешь! Я хочу ответственно предупредить: мы в эти дамские игры не играем! Шофер работать должен, а не бегать по площадке, даму со штампом разыскивать…

— Есть приказ начальника стройки… — напомнил Соловьев.

— Так вы поймите, что из-за этих штампов у вас столовая сгорела! — крикнул Кучерявый торжествующе. — Я вчера серьезно предупреждал секретаря райкома: я ни за что не ручаюсь! Так и вышло…

Соловьев вдруг, как бы успокоившись, с интересом уставился на Кучерявого.

— Ты предупреждал? Ну-ну… Получается, это с твоего ведома все происходило? Может, ты скажешь нам, будешь так добр, кто исполнитель?

«Вот оно что… Подожгли — вряд ли, — осененно сообразила Мария. — На это все-таки решиться надо, наказание ждет суровое. Но совпало — и вот уже пошла болтовня: „Не трогайте нас, хуже будет!“ Вот так так, Мария Сергеевна, взяли вас в оборот, а вы сидите и помалкиваете».

— Леонид Александрович, — произнесла она, еще даже толком не сообразив, что будет говорить. — Я бы хотела пояснить вкратце: присутствующие далеко не все слышали мое выступление, может, кому-то неясен смысл нововведений? И я тут человек новый, нужно представиться. Разрешите?

— Пожалуйста… — ответил за Соловьева главный инженер. — Недолго только, оперативка затянулась…

— Хорошо, постараюсь. — Мария перевела дух и начала объяснять так, как она это понимала, почему, став главным диспетчером, посчитала просто необходимым ввести номерные штампы для контроля за механизаторами. Повторила остроту про бетонный завод и фундаменты, но никто не засмеялся — видимо, присутствующим это сделалось уже каким-то образом известно.

— Я факты, к сожалению, не выдумала, как пытается представить начальник УМС, это все наши реальные здешние беды… — говорила Мария, разгорячась от своих слов, от сознания правоты. — Учет, строгий контроль над механизмами необходим — это наше общее дело! Тем более на повестке дня — проблема экономии горючего, которое базарят шофера, бесконтрольно мотаясь по дорогам. Почему механизаторы приняли в штыки мое предложение, я еще как-то могу понять, хотя, на мой взгляд, для большинства из них порядок гораздо выгоднее беспорядка. Но почему я не обнаруживаю энтузиазма на лицах начальников подразделений ни сегодня, ни на собрании — это мне удивительно, это наводит на некоторые невеселые размышления, догадки…

— Все? Вы кончили? — спросил Барков с вежливой улыбкой. — Вы свободны, товарищи.

— Мария Сергеевна, задержись на минуту, — попросил Соловьев.

4
Ну и что? А ничего… Противное, тошное ощущение от вчерашнего и сегодняшнего дня. Не поддержка, не сочувствие, не удивленное признание ее дотошного ума, не благодарность за острый анализ незнакомого ей производства — обструкция, неприятие, даже, пожалуй, ненависть… «Десять заявлений об увольнении, Маша, это серьезно, — сказал ей Соловьев после оперативки. — Ты поняла? Мне пересказали твое выступление на собрании, в наших условиях это неверная тактика. Я-то уж разобрался в подобных вещах, я бы тебе заранее подсказал…» — «Ты же сам говорил, любой приказ подпишу, лишь бы на пользу делу?..» — «Путаешь. Можно проводить любые нововведения, не размахивая ими перед глазами. Амбиция у многих: ах, вы так, а я — не жалаю! Ты им красную тряпку вывесила, ну и поперли на рожон… Набалован народец этот, заласкан…» — «Как же надо было? — растерялась Мария. Она тоже чуть было не ударилась в амбицию, но, увидев, как Леонид, отерев пот со лба, бросил в рот крупицу нитроглицерина, сдалась и обмякла раскаянно. — По-тихому? Я так не умею, Леонид, ты должен помнить… Из Москвы потому уехала: смирить себя не сумела». — «Так и не смиряйся. Надо просто ставить перед фактом: хочешь работать и хорошо зарабатывать — изволь! Придерживайся того-то и того-то. Разделить их на честных и бичей, а не объединять путем обиды! Терпением запастись нужно, Маша, нервы на кулак намотать».

Мария валялась на постели прямо в платье, полная сознания собственной глупой никчемности. Так все неожиданно повернулось — словно дамские истерические всплески продемонстрировала она вчера и сегодня! Позор. Ее прямота, ее обозначение происходящего жестокими, близкими к истине словами обернулись смешным, нелепым, унизительным…

Даже Леонид вроде бы как-то унизил ее… Смотрел устало и взросло, точно на раскудахтавшуюся клушу, а она перья топорщила обиженно и виновато.

Позвало, давая вдруг утешение, облегчение, испытанное уже лекарство: уехать! Уехать, уехать куда глаза глядят, начать новую, совсем новую жизнь! Использовать обретенный опыт… И не высовываться! Высунулась — получила. Так и надо, дуре. Ну и уеду, не привыкать…

Волной прошла по телу с током крови темная боль — это любовь, объединившись с ненавистью, разрушала красные тельца, уничтожала исподволь, словно тропическая лихорадка. В девятнадцатом веке и раньше умирали от любви, сгорали, как от тяжелой болезни. В конце двадцатого такого что-то не слышно, она — последний из могикан, последняя на земле, рухнувшая под непосильной тяжестью чувств. Любовь, ненависть, надежды, крушение надежд — смертельная, взрывоопасная смесь…

Коротко постучали, вошел Иван Степаныч. Мария не поднялась: не было сил. Посмотрела недовольно из-под век: «Тебя еще не хватало с разговорами!» Но Иван Степаныч, словно бы не поняв, сел на табурет, покашливая, закурил.

— Нашел я вам, Мария Сергеевна, продажный дом, не раздумали? — спросил он. Мария не ответила, пожав плечами. — Хороший дом, и огород посожен, в порядке. Старуха весной умерла, а старик — вот сейчас. Сын не хочет с хозяйством, продает…

Мария молчала, но слышала уже, как распрямляется счастливо что-то в душе, как вновь заполняет ее надежда. Она улыбнулась Ивану Степанычу смущенно и виновато: и правда не стоит думать о людях хуже, чем они того заслуживают. Дом, огород — свое место на земле. Надо подумать.

— А мне бы не хотелось, чтобы вы съезжали, — продолжал неторопливо Иван Степаныч. — Жили бы и жили… И плату мы снизим вам, не в ней корысть. Вас-то Валя еще стесняется. А без вас окороту не будет…

Он сидел, поставив косо босые ступни с черными, поломанными ногтеедом ногтями, обтянутое помертвелой желтой кожей лицо его было полно каким-то непонятным Марии спокойствием иного знания.

— Мне жаль Валю. Малышкой помню, вырастил ее. Жену не жаль, уехала гостить — и ладно, спокойнее даже. А Валя хороший человек, горячий только. Подлостей не понимает, не принимает. Наобижали люди, ожесточилась… Зайдите к ней, — повторил он настойчиво. — Я вас очень попрошу поговорить с ней по-умному. Меня она не слушает, но вас послушает, она уважает вас.

— Что я ей скажу, мне самой повеситься хочется! — буркнула Мария, тут же пожалев. Не надо произносить жалостных слов, обнажать свое слабое. Никто все равно не пожалеет, не поможет. Нет на всем белом свете человека, который бы подставил тебе плечо в трудную минуту. Значит, не раскисай, будь лучше злой, чем жалкой.

— Не повеситесь, — покачал головой Иван Степаныч и вдруг улыбнулся добродушно и покровительственно: — В вас жизнь играет, я же слышу.

— Правильно, это я так, — Мария тоже ответила улыбкой. — Бывают минуты слабости… Иван Степаныч, я хочу дом! Все равно хочу! Когда говорить пойдем?

— Завтра.

Однако к Вале идти она не нашла в себе силы. Что скажешь? Сам себе не поможешь — никто не поможет. От чужого вмешательства, сочувствия, иной человек только раскисает, опускает крылышки, проникаясь к себе умиленным состраданием. Помочь может лишь свой, родной, имеющий власть взять на себя, по праву, половину твоей тяжкой ноши. Но ни у нее, ни у Валентины нет такого родного. Им надеяться не на кого. В горьких мыслях этих Мария задремала.

За окном замерли недолгие сумерки. Очнулась оттого, что ее гладили по лицу. С трудом подняла веки, возникая из неяви в явь — над ней близко моргали светлые ресницы, смотрели замутненные жаром глаза с нечетко растекающейся радужкой. Жаркое дыхание душно обносило ее. Вздрогнула: «Леонид!» И не могла сообразить — въяве ли это.

«Маша, ты не заболела, вроде как горишь вся?» — «Да нет… Не знаю. Ты что?» — «Напугался вдруг среди ночи — даже сердце зашлось: вспомнил, лицо отчаянное было, когда уходила ты. Исступленное. Обидели тебя все, я понял. Еле достучался. Погоди, я хоть сяду…»

И, сопротивляясь его рукам, его нежности, поднялась. Прошлась по комнате, причесала растрепанные волосы.

— Я тебя понимаю, Маша, — продолжал Леонид, следя за ней. — Остыл немного — понял… Так все тяжко сошлось, и я виноват во всем! По работе сам тебя попросил помочь, потом, нет, не бери круто. Разочаровалась ты. Но встань на мое место: на площадке сейчас был, ни одного самосвала с бетоном не пришло в ночную смену! Рабочие без дела сидят. Поднял Кучерявого: мол, некого поставить. Тот болеет, этот уволился, у того машина поломалась. Разберись. Пока их не трогали, видишь, дело как-то шло. А сейчас…

— Чего же ты опять от меня хочешь? — почти закричала Мария, слыша, как ударила в голову волна ненависти и негодования. — Разве нет возможности разобраться?

Да поручи хоть Соне, она уж раскопает, разыщет — где, кто, что? Боишься — уволятся? Не уволятся. А даже если… эти уволятся, другие приедут! Все равно увольняются, уезжают, утекают, играете вы с ними в поддавки или нет. Набаловали, сам сказал. Занянчили, заласкали.

— Ты права, — как-то равнодушно согласился Леонид, вздохнул, помолчал.

— Теперь о личном, — заговорил он снова. — Сам я, при свидетелях, сказал тебе, что должен на серьезный шаг решиться. И не решаюсь никак. Прости, не тот я уже, какой был до болезни. Сцен боюсь, скандалов, слез. Жена моя — человек нервный, с изломанной до меня жизнью… Да и жаль мне Светку, чем она виновата? Но я тебя люблю, мне никто не нужен, кроме тебя! Я не сплю с ней, как ты тут появилась, как я тебя вспомнил. Не могу…

Он поднялся, шагнул к Марии, она вытянула отстраняюще руки:

— Не надо, Леонид! Я все понимаю, я ни в чем тебя не виню, только не надо, не трогай меня! — И сказала горько, пожалев себя, посочувствовав своей неудалости: — Уеду я, Леонид. Нелепо, что мы встретились опять. Тогда ты уехал, теперь мой черед.

— Куда ж ты уедешь? — он развел руками. — На этом свете непременно какое-никакое свинство возникнет. Без конфликтов только там, — он повернул ладонь кверху. — Да и то неизвестно. — Он сделал было снова движение к ней, потом усмехнулся: — Не бойся. Что ты напряглась? Сейчас сигаретку выкурю и уйду.

Достал из кармана брюк смятую пачку, закурил, щелкнув зажигалкой, сильно выпустил дым через ноздри. Сидел, ссутулив плечи, наморщив лоб, — жалкий, в общем. Сердце Марии объяло раскаяние, желание защитить, загородить от какой-то громадной беды, опасности. И, поддаваясь расслабленно нежности, шагнула, накидывая крючок на дверь, сунулась слепо лицом под мышку ему, сладко вдохнула единственный для нее, родной, пронзительный запах, ловя плечами, спиной торопящиеся счастливо, растерянные руки.

— Ленька… — бормотала исступленно. — Господи, люблю, единственный, любимый, ненаглядный… Не думай ни о чем, я все на себя возьму…

Он остался до утра, задремывая и снова просыпаясь, шаря жесткой ладонью по ее телу, шептал удивленно и нежно: «Маша, ты?.. прямо не верю себе…» Перед утром они проснулись оба. Леонид улыбнулся отекшим, помятым лицом:

— Ну что? Вместе на Голгофу? Я же не смогу теперь без тебя.

И зашептал щедро разные милые глупости, ласковые слова. Она тоже шептала, не веря толком, что все это было с ней, так прекрасно было. Думала о расплате позором, которая ждет ее, но пока ей было все равно.

Когда уходил, вздохнул, нахмурившись, смущенно:

— Скажу сейчас Светке. Плакать небось будет. Не выношу бабьих слез… Да еще тут в историю она дурацкую влипла, какие-то меха неучтенные покупала, у ней их реквизировали в Артеме на конференции.

— Не хочу вникать! — перебила его Мария, уже за что-то предстоящее сердясь на него. — Разбирайся в этом сам, я не хочу! — И добавила, желая, чтобы он возразил: — Не говори ей ничего, я этого не требую. Все пускай остается по-прежнему. А я уеду.

Но он не возразил, а улыбнулся невесело, покачав головой:

— Договорились же… Что ты — снова здорово.

Она еще подремала после его ухода, потом поднялась. Причесалась, мазнула по щекам цветной пудрой, чтобы как-то замаскировать следы счастливой ночи. Но радости в ней уже не было — сухая горечь и предчувствие беды.

В окне кухни увидела желтое лицо Ивана Степаныча, неприятный озноб пошел по телу: начинается расплата… «Вместе на Голгофу!» Ну да, вместе!.. Позор всегда падает на женщину. Конечно, она теперь свободный человек: кто ей укажет, с кем спать, с кем нет. Тем более, как все вокруг утверждают, прогресс в этой области значительно ушел вперед. Прогресс-то, может быть, и ушел, но она, увы, осталась старомодной.

Раздумывая обо всем этом, Мария добралась до диспетчерской. Дежурить должна была наименее знакомая ей, но крепкая, опытная пара: Алевтина Исаковна и Лариса Павловна — обе немолодые, некрикливые, дружные. Мария их даже в магазинах встречала вместе, жили они в старом леспромхозовском щитосборном доме в соседних квартирах. У Алевтины муж работал прорабом, у Ларисы — врачом ветстанции.

Еще дорогой Мария решила, что никуда и ни от чего отступать не будет. Вообще ничего не будет круто менять в той главной линии поведения, которую она себе выбрала. Ну, а как пойдет дальше — жизнь покажет. О Леониде она старалась не думать, но думала. Только о нем и думала: то и дело окатывала ее жаркая волна памяти о минувшей ночи.

Вместе с диспетчерами составила список действующих объектов, записала в приказ, который должен был подписать Соловьев, фамилии мастеров и участковых диспетчеров, ответственных за штампы. Потом Лариса Павловна поехала подписать приказ и развезти штампы, а Мария села писать еще один приказ о других нововведениях в диспетчерской работе, сообща придуманных на той самой летучке.

Смена теперь должна была начинаться у диспетчеров не с восьми, как на производственных объектах, а с девяти, чтобы механизмы по объектам распределяла дежурившая диспетчерская пара, поскольку ей известна ситуация на участках на текущий момент, известны изменения заявок, вызванные какой-то необходимостью. Новым диспетчерам потом легче, спокойно ознакомившись с обстановкой — поскольку самый трудный час начала смены миновал, — заниматься распределением бетона, сбором и составлением заявок.

Разделавшись с этим, Мария начала набрасывать для себя схему распределения рабочего времени шофера на перевозке бетона. Надо было попробовать отыскать способ изменить порядок оплаты, чтобы шоферы были заинтересованы довозить бетон до объекта. Она чертила, морща лоб, поскольку нынче голова работала скверно, гараж — бетонный завод — погрузка. Бетонный завод — объект — разгрузка. Обратно — холостой прогон до бетонного завода. Время основное, время вспомогательное, нормативное время.

В палатку вошла Софья Павловна, села в закутке возле стола Марии. Лицо ее было напряженным, глаза раздраженно-смущенными. «Начинается! — догадалась Мария. — Визит добродетельной женщины номер первый. Кто следующий?»

— Выйдем, поговорим, — позвала Софья Павловна быстро и негромко.

— Я занята, — ответствовала Мария, ощутив в себе бездну хладнокровия. — Ты про сегодняшнюю ночную смену? Про бетоновозы? Знаю. Я думаю, больше недели реакция шоферов на нововведение не продлится.

— Хорошо бы… — Софья Павловна подвинула к себе ее схему, поглядела рассеянно, пытаясь понять. — Нет, я не про то… Хотя про то тоже. Тут, понимаешь, наковыряла ты событий! Мария, я тебя предупредить хочу об одной вещи. Выйдем все же давай…

Отложив бумаги, Мария вышла следом. Дойдя до бетонного блока, валяющегося неподалеку от обочины, они сели.

— Не бывала я в таких переделках, — начала Софья Павловна, пряча глаза и извлекая из кармана платья сигареты. — Опыта у меня нет… — Она беспомощно поглядела на Марию, но та молчала. — Понимаешь, Светлане стало известно, что Соловьев провел ночь у тебя. Валентина, по-моему, сказала. Она в бешенстве. Не дошла до наших краев эмансипация. Ну и вот. Я решила тебя предупредить.

— Ты или Соловьев?

— Ну, ты права, Соловьев…

Опять смущаясь и пряча черные, ставшие вдруг по-молодому грустными глаза, Софья Павловна сообщила еще, что Валентина отказывает Марии от дома, значит, нужно опять перевезти вещи и книги в чулан, а там видно будет…

— Ладно, это все не имеет значения! — сказала Мария, хотя, конечно, имели значение и грустные глаза Софьи, может быть издавна тайно надеявшейся, что Соловьев любит ее, хотя бы платонически, в душе. И то, что Валентина теперь презирает ее за то самое, за что она совсем недавно била мужа. И то, что Леонид, не желая новых сложностей, прислал для разговора Софью, а не приехал сам — как, наверное, было бы естественней, раз уж так получилось. Ну что же, надо было все это принять в сердце, объять, осмыслить, перемолоть и остаться живой… Жить она, несмотря ни на что, хотела.

— Я сегодня «форму два» сдаю заказчику, — сказала Софья Павловна. — А потом заеду за тобой, заберем ко мне вещи. Сообразим вечером, голова поостынет.

5
— Леонида Александровича нет, — сказала секретарша, чуть ухмыльнувшись краешками губ. — Он в Артеме.

— Я к Баркову, — ответствовала Мария, поглядев холодно. То, что все происшедшее не касалось никоим образом этой толстой, коротко подстриженной девицы, — было несомненным.

— У него люди.

— Вот и хорошо, — отворив двойные двери, Мария вошла. — Можно?

У Баркова сидел Кучерявый. Увидев Марию, пыхнул возмущенно, поднялся.

— Так я пошел, Георгий Михайлович.

Барков кивнул, недовольно и недоуменно глядя на Марию сквозь стекла очков. Кучерявый вышел.

— Я вас слушаю?

Мария молча положила на стол заявление и, пока Барков читал, не торопясь и, очевидно, одновременно обдумывая, как он должен отреагировать, она разглядывала его.

Былон худ аскетической худобой служителя идеи, лыс — только на висках и на затылке оставались темные волосы, окаймлявшие череп, — тонкогуб, длиннорук, длинношеий. Главный инженер, несомненно, был серьезной личностью. В предстоящем Соловьеву поединке трудно предсказать, кто окажется побежденным и раздавленным. Но не она. Она уезжает.

— Почему вы увольняетесь? — спросил наконец Барков негромким, без звука, голосом.

— Осложнились обстоятельства работы, а мне как раз в другом месте предложили более выгодные условия, а главное, уже налаженное производство.

— Сбегаете? — посмеялся чуть-чуть лицом Барков, показал зубы в улыбке. Челюсти у него, надо полагать, были вставными: зубы белели сплошь и неестественно ровно.

— Да… — подыграла Мария, опустив потерянно глаза. — Женщине в одиночку тяжело заниматься ломкой, пробивать нечто непривычное местному большинству, хотя, на мой взгляд, необходимое. Я рассчитывала, что меня поддержите хотя бы вы или Соловьев…

Барков принял ее игру, однако, когда она назвала Соловьева, на лице его дернулся какой-то мускул.

— Но для чего же обязательно ломать? Мы и до вас работали. Строили. План выполняли. Даже районное знамя имели.

— Липа, — Мария нахально усмехнулась и выдержала его взгляд. — У меня имеются все подробные выборки из годовых отчетов и ведомостей. Я человек заводской, люблю цифры, а не эмоции. Но мне теперь наплевать, я не собираюсь воевать с вами. Подпишите заявление.

Главный инженер смотрел на нее через стекла очков умными, холодно посмеивающимися глазами:

— Воевать? Но ведь так, как было, уже не будет. Нарушен стабильный ход вещей. Вы его нарушили. Люди увольняются. Столовая сгорела, а мы рассчитывали на нее при выполнении июньского плана. Вы не считаете себя виновной?

Мария снова выдержала его взгляд, улыбнулась, сожалея:

— Как и вам, мне глубоко неприятно происшедшее. Однако думаю, что видеть и искать виновного следует в ином месте. Обвинить, хоть и косвенно, в случившемся меня — значит пойти по пути легкому, но неверному…

Барков начинал ей нравиться. Интеллигентный человек, знающий, что такое игра по правилам, не скрывающий наличия в себе второго — или какого там — дна. Он не станет, как Кучерявый, переносить служебные дела в личную плоскость, не станет пялиться с ненавистью, встретив на улице, поклонится с улыбкой, подержит за ручку, расспрашивая о здоровье. Старая еще выучка. Напакостит по службе, если ты прохлопаешь, но это входит в правила игры: не зевай! С такими Марии, например, воевать интересней. Такие ей встречались, Кучерявый — незнакомое явление. Скрестить шпаги разума, сообразительности, умения свалить противника точным анализом и расчетом. Откуда он взялся здесь, среди царства практиков с заочным полуобразованием? Кардинал Ришелье из популярного фильма о четырех сорвиголовах?

Видимо, мысли Баркова ходили возле тех же приблизительно откровений. Он вдруг поглядел иначе, улыбнулся узким ртом, как равный равной:

— Ну что же, давайте всерьез. Зря вы думаете, Мария Сергеевна, что до вас мы тут сидели с закрытыми глазами, а вы их нам открыли. Увы! Все, что вы обнародовали, нам, к сожалению, было известно. Я тоже имею некоторый производственный опыт и привычку осмысливать происходящее. Однако мне свойственно и предвидение. Если бы вы пришли с тем приказом ко мне, а не к Леониду Александровичу, я точно предсказал бы вам последствия. Было пусть шаткое, но равновесие. Вы его нарушили. Когда оно вновь восстановится, сказать трудно… — Он снова устало и опять, как равной, улыбнулся, показав ровные белые зубы. Свои: Мария разглядела на резце темную маленькую пломбочку. — А уволить вас, Мария Сергеевна, я не могу. Леонид Александрович мне этого не простит, поскольку назначал на эту должность вас он. У нас и так отношения натянуты, я не хочу брать на себя еще и это. К нему. Он должен скоро появиться.

— Прекрасно. Это вопрос времени тем не менее. Заявление я оставлю.

— Подумайте. И не горячитесь. Мне кажется, мы сработаемся…

Софья Павловна заехала за ней в диспетчерскую в седьмом часу. Сдала фундаменты под обратную засыпку по последним осям, была по этому случаю весела и довольна.

Обратная засыпка в смену с шестнадцати часов пошла полным ходом. Надо полагать, Кучерявый действительно бросил туда всю имеющуюся технику. Мария попросила заехать на котлован. Спустившись на подножку, посмотрела, как груженные грунтом МАЗы и КрАЗы сползают вниз, разгружаются, грохая кузовами, и густой цепочкой выползают с другой стороны. Два бульдозера безостановочно и старательно ровняют, раскатывают ножами кучи грунта.

— На завтра заказала «утюги» и «трамбовку». Это в заявке я особо подчеркнула, это важно. Учти, Мария! — Софья Павловна тоже сосредоточенно и увлеченно следила за работой. — С первых же слоев необходимо как следует трамбовать, а то в цехе после полы просадку дадут. Был такой грустный опыт.

— Учту… Я ухожу, Соня. Подала заявление…

Мария ехала, слыша, как щемит сердце: все тут ей уже понятно до мелочей, есть теперь в подробностях строительной текучки свой азарт, необходимый, чтобы работать без унынья и отвращения. И вот уезжает. На Камчатку? На Курилы? Да нынче ей все нипочем, она поняла старух, да и не только старух: не устроило в одном месте, покидали в чемодан небогатые манатки, поехали в никуда — и «не пошто», потому что там их все равно ждут. А жаль уезжать! Как выяснилось, пустила она, оказывается уже корешок в эту землю, начнешь отрывать, обязательно оставишь тоненькие, боковые — важные для существования на этом свете… Не кочевник она по натуре.

Дальше опять ехали молча. В Марии кругами, словно в полой сфере, летели-переплетались, просверкивали, точно молнии, больно поражая вдруг какой-то кусок этой сферы, разные, не выносимые на поверхность сознания мысли. Она ощущала это просто: болит душа… и главной болью души был он, Леонид. Эту боль надо было забыть и забить. Мария стала тогда размышлять. Уже теперь старательно оформляя в слова мысли — уедет… Уедет на большую налаженную стройку. Забудет. Там все прекрасно.

6
Грустная предстояла им работа: удобно устроилась здесь старая библиотека, пристоялась уже, думала, что покой обрела. И вот — снова в ящики, в который раз…

Вошел Иван Степанович, взял с комода икону, сказал укоризненно:

— Я, Мария Сергевна, от вас такого никак не ждал…

— Чего не ждал, Ваня? — вдруг быстро перебила его Софья Павловна. — Что Валька наболтала? Ты тут, может, свечки зажигал?

Иван Степаныч постоял, зажав под мышкой икону, покачал головой:

— Свечей — нет, не зажигал. Не мое все это дело, правильно. Живому — живое… Ты права, Соня… Помочь вам посильно? Все быстрее, раз так вышло…

Мария спросила его о доме, где умерли старые хозяева. Иван Степаныч ответил, что сын их уехал в Иркутск, устраиваться на работу.

— Я вам сообщу, Мария Сергеевна, когда он объявится. Я это все держу в памяти… — пообещал Иван Степаныч.

Когда они управились с книгами и собрали вещи, подъехала вахтовка. Слава с Иваном Степанычем принялись таскать и грузить в кузов неподъемные ящики.

Вошла Валентина, уже явно на взводе, готовая к скандалу, но, встретившись с Марией взглядом, промолчала, скрестила под мощной грудью полные сильные руки с маленькими толстыми кистями, переступила с ноги на ногу, обмахнув комнату взглядом. Опять поглядела на Марию.

Огрузнело за тот, без малого, месяц, что миновал со смерти мужа, литое сильное тело, одрябли похмельными вдавлинами щеки, налились отеки в подглазьях. Так и прожили две женщины бок о бок, не поговорив толком. Хотя было о чем.

— Ну, — сказала Софья Павловна, когда под окнами прогудела вахтовка. — Погрузили все. Присядем на дорожку? Валя, присядь с нами!

Валентина шевельнула красным распухшим ртом, словно хотела произнести что-то, потом поднесла к лицу руки, обмякла слезливой гримасой:

— Не знаю я ничего, не знаю! Оставьте меня…

Грубо взрыднув, ушла.

В комнатке Софьи Павловны были чисто намыты полы, на окнах топорщились стираные крахмальные занавески, стояла вторая койка, аккуратно застеленная казенным бельем.

На столе, покрытом вместо скатерти простыней, поблескивали две бутылки водки и бутылка шампанского. В большой кастрюле была начищена и залита водой картошка, лежала жирная красная рыба на газете, две банки мясных консервов, большая охапка ожестеневшей уже, но пахнущей свежо и зло на всю комнату черемши.

— Соня! Не иначе как кто-то в тайге подох? — изумленно и обрадованно всплеснула руками Мария, намеревавшаяся, приехав, тут же взяться за уборку.

— Я же тебя знаю! — засмеялась Софья Павловна, зашарилась смущенно в кармане неуклюжего, ацетатного шелка, платья, добывая свою «Шипку». — Старухи подсуетились. Сегодня сдача была, их смена кончила раньше, я и попросила убраться в комнате, как смогут, да пожрать купить. Видишь, ради тебя постарались, я сама такого не ожидала! Сейчас придут, поужинаем, поговорим…

Бывшие Мариины соседки пришли веселые, напудренные бело по загорелым уже лицам. В крепдешиновых, давнишней моды, платьях с отложными воротничками. Облобызались сердечно с Марией, точно она уезжала куда-то и вернулась. Вернулась в клан одиноких-отверженных, они сами не сознавали, что именно этому обрадовались.

— Мы, Соня, водку-то в запас купили, — предупредила Мария Ивановна. — Вдруг забредет кто, вас двое, а она не всегда есть.

— По мне, хоть бы ее и вовсе не было… Вот шампанское я люблю. — Софья Павловна, устало поморщившись, опустилась на стул, наблюдая, как старухи ставили на плитку картошку, резали рыбу и хлеб, мыли черемшу. — Никто не забредет, — уверенно сказала вдруг она, много погодя.

А Мария опять низала одну на другую плохо сформулированные мысли, которые приходили ей в голову только потому, что попала она в невероятные для себя, непривычные условия. Думала о том, что все на свете перемешалось, наверное, виновата война, доставшая длинной жуткой рукой и в эти лета Марииных любимых старух, да и ее самое… Ведь по делу-то, по традиции вековой — как? Старухи должны бы посильно хозяйничать в родовом старом доме, поддерживая свой лад и уют. А второе поколение — например, Софья, Мария, мужья их — приходили бы с работы в этот лад и уют. Сколько сил, нервов, тяжких дум не пришлось бы им тратить. А потом, тут же и третье и четвертое поколение родных, кровных, нужных. Оборвала многие и многие родовые цепочки война, невосстановимо это… Невозвратимо…

А потом сварилась картошка, они все дружно принялись за еду. Старухи выпили водочки, Мария и Софья — шампанского, повеселели, говорили наперебой что-то, не имеющее утилитарного значения или смысла, но несшее в себе великий исконный смысл: то полыхал, объединяя, древний родовой костер Единого Языка, а они грелись, оттаивая душой и сердцем, возле.

Мария думала, уже без трагического надрыва, что это предопределение у ней семейное — быть одинокой. Бабушка осталась одна совсем молодой, мать и не выходила замуж, тетка — тоже. А началось это, видно, еще с супруги Г. Богаевского, убитого Валентининым пращуром. Марии было приятно думать, что книжки с автографом, отданные ей Иваном Степанычем, все-таки принадлежали ее прапрадеду.

Только, конечно, у родных ей женщин хоть дети были, было с кем старость коротать.

И, словно услышав эти ее думы, возбужденная, захмелевшая Мария Ивановна, не обращая внимания на одергивание Софьи Павловны и подруги, начала увещевать Марию:

— Марусенька, ты знашь, я тея люблю и тея старше, ты меня послушай! Не путайся ты с энтим кобелем женатым! Это я тее опять же из своей жизни могу сказать: оне все одинаки. Ты надеешься, а он сорвал свое — и пошел, а ты опять онна. А он, хоть жену не любит, да с женой! Вдвоем ему и не скушно, а забава у всех одинакая… Лучше ты найди холостого, хошь и помоложе, и необразованного, но ты женщина ученая, сумеешь ево заинтересовать да к рукам прибрать. Это не стыдно, что моложе, сейчас многие выходят. Поженитесь, детишек заведете.

— Мария Ивановна! — сказала Мария веселым басом. — Матушка моя, опомнись! Вот ты, ничего себе, с полстакана разгулялась! Какие дети, я скоро полсотни разменяю.

— Еще не так скоро, а в жизни всякие чуда бывают! Не родишь сама, дак сиротку возьми — и семья! — и вдруг всхлипнула, заговорила трогательно, со слезой, как это она умела. Рвала Марии сердце: — Меня бы в энтом случае ты взяла бы к сее, Марусенька? Хозяйствовать? Уж я все умею делать — и постряпать, и пошить чего, и с детишками бы с удовольствием займалась! А то тяжело мне стало на бетоне, голова с устатку не переставая болит, говорят, давление. И подружка у меня карахтерная сделалась, — она взглянула сурово на Анастасию Филипповну, та усмехнулась покровительственно, — это возрастное у нее, дак и у меня то же самое, я-то смиряю ндрав! Устала я, Марусенька, а куда денесси? Была бы Жанночка жива, я бы при ней хозяйствовала помаленьку, с внучатками займалась…

Мария обняла хлюпающую старуху за плечи, говорила что-то утешающее, малозначительное, жалела всем сердцем, что сделаешь, куда ее заберешь, раз своего угла нет? Дом бы купить. Да нет, уезжать надо. Уезжать.

Всю эту ночь они проговорили с Софьей Павловной, обе пришли к тому, что, хочешь не хочешь, все таки лучше Марии уехать. Тем более заявление подала. Под утро Софья тоже сказала в порыве откровенности:

— И я бы, Маша, уехала обратно в Братск! Там у меня друзья были, мы в отпуск на плотах по Ангаре сплавлялись, а то и на выходные, когда три выходных выпадало. Ты не представляешь, Маша, какая это прелесть — ни о чем не думаешь, только об опасности, ночуешь на берегу в палатке, обедаешь у костра…

Все, почти слово в слово, что говорил ей Леонид в те, прекрасные, еще до всего, минуты, когда они сидели на вскрышной куче. У Марии больно сдавило внутри тоской и нежностью к нему. Неужто не увидит она его до отъезда, не скажут они друг другу каких-то объясняющих, снимающих камень с души слов?..

— Просто счастье! Природа вокруг тебя замечательная, чувствуешь себя равной всем…

— А чего ж уехала тогда? — Мария, в общем, почти знала ответ.

Софья Павловна молчала долго, смолила свою «Шипку», потом усмехнулась:

— Ну что ж, скажу… Думай что хочешь. Из-за Соловьева уехала. Ничего между нами не было такого, видишь, он даже на дне рождения сказал, что я как мать. Ну, этого я не думала, конечно, но дружили крепко, не разлей вода. Простой был мужик — золото, хотя давно уж и в разных начальниках ходит, а Иван Иваныч Наймушин его очень любил, сам потому что из простых, да энергичных… — Она опять помолчала, затянулась, вздохнула. — Женился, я и уехала! Какая-то сразу ревность во мне появилась, раздражительность. Приду к ним, а у него теперь друзья все с женами, а я среди них — как сучка задрипанная среди волчиц! Запах, что ли, чужой чуяли. Улыбаются — как скалятся, того гляди, разорвут и жрать не станут! Ну я и смылась. — Первая засмеялась своей остроте, посмеялась и Мария.

— Я бы в Братск вернулась, — сказала Софья Павловна, когда Мария задремала уже. Видно, лежала, думала об этом. — Но, Мария, нет уже того Братска и тех людей. Строители по другим стройкам разъехались, природа тоже не та. Промышленный район стал: дымы, отходы.

— Поехали со мной на Курильские острова, — предложила Мария. — Почему-то мне на Курильские острова захотелось.

— Да нет, скучать по нем буду. Знаешь, как я по нему скучала.

7
До Артема от диспетчерской было километров сто пятьдесят пыльной тряской дороги. Шофер Беляева гнал здорово, как, видимо, привык. Но Мария, сев на заднее сиденье, задремала, положив голову на руки, просыпалась, когда встряхивало особенно лихо, глядела на обмелевшую Волохшу с остатками молевых бревен, осевших на перекатах и вынесенных на берег, снова задремывала. Все-таки прошедшую ночь они с Софьей так почти и не спали. Проснулась, когда «Волга» остановилась.

— Клементий Ильич просил вас к дому подвезти, — сказал шофер. — Рабочий день окончился.

И погудел. Из-за дома появился хозяин в трикотажных тренировочных брюках и майке-безрукавке, с тяпкой в руках. Мария вышла из машины, слыша в себе сопротивление и нежелание говорить на те темы, на которые они, вероятно, должны будут сейчас разговаривать. Еще неприятно ей было видеть второго секретаря райкома дома и в неглиже, она всегда была против внесения в служебные отношения этакого «вась-вась». На прежней работе Мария говорила и подчиненным, и вышестоящим твердое «вы». С другой стороны, Беляев был так любезен, что прислал за ней к диспетчерской после обеда свою машину, а в записке тоже вполне корректно писал, что очень просит приехать к нему для серьезного разговора. Не откажешься, глупо.

Беляев простецки подал ей, здороваясь, локоть, извинился, что руки грязные: возился на огороде с прополкой. Плечи его и мощная тяжелая спина были покрыты кирпично-красным загаром, большое лицо с узкими глазами улыбалось приветливо. Мария церемонно поклонилась, сделав вид, что локоть не увидела, но Беляев внимания на ее церемонность как бы не обращал.

— Заходите в дом, — пригласил он. — У меня сейчас по-холостяцки, так что извиняюсь. Жена с ребятишками в отпуске, к родителям уехала, в Якутск. Мать хозяйничает посильно, только старая уже, девяносто лет.

Он провел Марию через террасу и большую кухню, через столовую с полированной дорогой мебелью в кабинет. На полу лежала великолепная медвежья шкура, по стенам были прибиты чучела соболей, белок, рогатая голова оленя с колокольчиком на шее. Все это, на взгляд Марии, мало сочеталось с новеньким, тоже полированным письменным столом и книжным застекленным шкафом.

Беляев усадил ее за журнальный столик, достал из ящика несколько тетрадных страничек, заколотых скрепкой, положил перед Марией.

— Ознакомьтесь вот пока, — сказал он, построжев привычно голосом, — я сейчас подойду.

Он вышел, а Мария с неприятным чувством придвинула к себе странички. Иронией судьбы ей второй раз приходилось читать жалобу на себя и на Леонида, написанную на таких вот наивных страничках…


«Прокурору Волохшского района т. Васильеву П. С. Копия секретарю Волохшского райкома партии Беляеву К. И.

От Соловьевой С. А.

Заявление

Сразу дать ответ на Ваш запрос я была не в силах, так как события, происшедшие со времени моего возвращения с конференции, настолько подорвали мое здоровье, что я еле вожу пером по бумаге.

То, что Гинцар К. И., проживавшая двое суток со мной во время конференции в одной комнате в гостинице, взяла золотой кулон и деньги (100 р.), я лично не видела, поэтому утверждать определенно не могу. Но поскольку они пропали вместе с соболями (подаренными мне охотником, старым другом моего мужа Соловьева Л. А.), которых т. Гинцар, не предупредив меня и не поинтересовавшись, откуда вдруг явились в моей сумке соболя, отдала начальнику милиции, то это и навело меня на мысль, что она же прихватила золотой кулон и деньги. Однако определенно утверждать не могу и, за недоказанностью, обвинение снимаю.

Соболей прошу мне вернуть, т. к. это подарок, а не покупка. Но не секрет, что подпольная купля-продажа соболей в районе производится почти свободно, иначе откуда в охотничий сезон у женщин появляются шапки из соболя и воротники? Я же из этих соболей хотела всего-навсего сделать две скромных шапки себе и больной матери, вдове ветерана войны. Прошу, товарищ прокурор, распорядиться, чтобы соболей мне вернули.

Товарищ прокурор! Мне очень нужен сейчас Феликс Дзержинский! Который разобрался бы в странных происходящих событиях и установил истину! Не буду вдаваться в рассуждения: анализировать факты и делать выводы — задача следователя.

Два месяца назад в поселке появляется, высланная из Москвы за тунеядство (надеюсь, вы понимаете, что кроется для женщины за этим термином?), некая Мария Немчинова, московская „знакомая“ моего мужа тех позорных лет, когда сам он находился почти на дне общества. Почти сразу же после приезда Соловьев Л. А. ставит Немчинову М. С. главным диспетчером стройки (она без специального образования и не имеет строительного опыта!) и вступает с ней в предосудительные отношения, не в силах, видимо, преодолеть сексуальное порочное влияние этой немолодой жрицы легкого поведения. Они творят свои грязные дела, не скрываясь от глаз людей, которые идут ко мне с сочувствием и советами любыми способами пресечь это безобразие и вырвать Соловьева Л. А. из когтей этой особы. Я пробую мирные увещевания, взываю к совести мужа — тщетно.

За это время на стройке, не без участия, как говорят, все той же Немчиновой, сгорает готовая к сдаче столовая и происходит ряд других диверсионных актов. Это не удивляет меня, так как разлагающее влияние порочной опытной женщины может зайти далеко! Очень прошу Вас и райком партии во всем этом разобраться, в противном случае, мне придется писать в более высокие инстанции.

С ув. Соловьева С. А.».


Мария так вчиталась в этот удивительный документ, что не заметила, как в комнате появился Беляев.

— Ознакомились? — спросил он, неопределенно хмыкнув. — Ну, пойдемте перекусим с дороги. У нас в Сибири…

— Как на Востоке! — подхватила раздраженно Мария. — Спасибо, жарко, я не хочу есть. О чем вы собирались говорить со мной? Давайте ближе к делу, если можно.

— Не спешите, — укоризненно произнес Беляев, и опять, не от слов, но от интонации, Марии вдруг сделалось стыдно. — Разговор серьезный, на ходу, наспех вести его не стоит. Не желаете кушать, посидите за столом, не зря старая мама собирала.

Но аппетит появился, едва Мария села за стол. Угощал ее Беляев молодой отварной картошкой с укропом, огурчиками, свежим творогом и сметаной — экзотическая для этого времени года и для этих мест, прекрасная еда.

— Свое все! — похвастался он с довольным видом.

— Корову держите? — не удержалась, съехидничала Мария.

— Молоко колхозное, но творог и сметану мама сама делает. Не язвите! У меня печень не в порядке, мне необходимы овощи и молочное. Мы тут все любители расколоточки из мороженой рыбы. Большое количество заболеваний печени на этой почве.

Когда они кончили есть, Беляев, как бы случайно, отодвинув тарелку, звякнул ножом о край. Вошла старуха якутка с лицом цвета кедровой коры, очевидно мать Беляева, он очень был на нее похож. Мария встала.

— Моя мама, она была раньше знаменитая охотница! — прокричал Беляев хвастливо. — Недавно последнего своего соболишку убила: глохнуть и слепнуть начала. Все шкуры в доме — ее охотничьи трофеи. Вы ее извините, она по-русски не говорит, понимать кое-что понимает.

Старуха покивала, довольно улыбаясь, унесла грязную посуду, принесла большой, литра на два, фарфоровый чайник, с розами на боках, и большие чашки с блюдцами, с такими же розами.

— Хойтинский фарфор! — похвалился Беляев, заметив восхищение Марии. — Наш, сибирский, самый белый, от деда еще по отцу. Отец русский был. Коренной сибиряк. Последние три чашки остались, а чайник пока живет.

Выпив чаю, они снова перешли в кабинет. Беляев сел в кожаное кресло за письменным столом, Мария — на свое прежнее место. Неприятное ощущение, с которым она читала Светланино послание, не ушло, но душу вдруг осенило равнодушие: плевать, какая разница, в конце концов, не в первый раз. И потом, все равно она уедет.

— Я разговаривал с Соловьевым… — начал Беляев. — Инициатива разговора была его. Я просто поставил его в известность по телефону, что есть такое письмо. Он сразу приехал и, как вы понимаете, рассказал мне о том, что осталось у вас с ним позади. В Москве, в молодости.

— Клементий Ильич, — резко перебила его Мария. — Я ценю вашу доброту и такт, но не трудитесь! Я не любительница грязевых процедур, даже целебных. Бог с ним, со всем, не будем вникать. Я уезжаю, можно закрыть дело. Как только получу расчет, уеду. Я не подозревала, что Соловьев здесь, когда ехала сюда из Москвы.

— Из Москвы вы после разрыва с мужем уехали? — полувопросительно произнес Беляев, в глазах его мелькнуло житейское любопытство.

Поколебавшись, Мария рассказала в общих чертах историю своего скоропалительного отъезда, включая историю серьезных неприятностей на работе. Истина была все-таки проще вымысла. Да и с какой стати она должна была это скрывать? И все равно она отсюда уезжала.

Беляев долго сидел молча, видимо обдумывая, как ему следует отнестись к тому, что он услышал. Затем медленно и негромко произнес:

— Я верю в вашу искренность…

— Благодарю! — сыронизировала Мария.

— Я ведь вот вас, Мария Сергеевна, зачем пригласил… — Беляев словно не заметил иронии. — Ну, заявление вот, конечно, — я на него должен отреагировать: объяснить… побеседовать с вами. Теперь, конечно, не так, как раньше, теперь человек должен сам разобраться, хочет он жить с женой или не хочет. Но вы меня правильно поймите, Мария Сергеевна! У нас действительно плохо с кадрами. А ваше выступление на собрании механизаторов расположило меня в вашу пользу, мне кажется, вы человек думающий, умный. Горячий, конечно, но ведь равнодушие хуже. Я не хочу, чтобы вы уезжали.

Он говорил, Мария слушала, удивляясь, изумляясь, порываясь что-то сказать, спросить, но он останавливал ее, поднимая ладонь и вежливо улыбаясь: «Минуточку, я сейчас кончу»… Он говорил правильные, разумные вещи, Марии только непонятно было, почему он не сказал их тогда же, на собрании. Когда он кончил, она спросила его об этом. Спросила также, почему Барков, который, по-видимому, неглуп, образован, знает дела строительства изнутри, не пытался и не пытается наладить эти дела, заставить средний комсостав, подчиненный ему, наладить у себя в подразделениях, в этих УМС, АТХ, АТП и ПАТПах элементарный учет и дисциплину?..

— Вопрос наивный… — сказал Беляев, смущенно засмеявшись. — Неужто вы этого не понимаете? Нет… На наивные вопросы отвечать всегда труднее всего…

Он так впрямую на него и не ответил, на этот наивный вопрос, хотя говорил еще долго, объяснял, как трудно сейчас работать с людьми, потому что пришло поколение, лиха не нюхавшее, не знающее голода, а средние командные должности здесь занимают зачастую люди, этим должностям не соответствующие, многого недопонимающие, поэтому, исходя из опыта, он и советовал какую-то ломку традиционного совершать постепенно, приучая людей к мысли, что нововведения пойдут им же на пользу. Уговаривая, а не ломая палки.

— Я очень рассчитываю, что такие люди, как вы, как Соловьев, постепенно наладите дела, прекратите существующий беспорядок. Люди теперь, после вашего выступления, увольняются, конечно… — произнес он фразу, очевидно кем-то сказанную ему. — Есть в наших краях такое не высказываемое мнение: климат, условия тяжелые, человек должен трудиться в меру своих сил, а получать «по-северному». Но все не уволятся. Не уезжайте, — повторил он. — Я вас прошу.

И уже, когда они вышли из кабинета, он сказал:

— Не знаю, что Барков делал и думал раньше, я в райкоме работаю третий год, до этого был председателем райисполкома. Но теперь он, я думаю, просто защищает честь мундира. Соловьеву легко ругать беспорядки, он человек новый, варяг, за грехи предшественников не в ответе. А Барков в ответе. Вот в чем секрет. Я так думаю. Если он начнет ругать беспорядки, то, выходит, распишется в том, что прежде они ничего не делали, получая большую зарплату и перворазрядное снабжение.

Глава четвертая

1
Дней пять назад как-то незаметно, с вечера, засеялся слабый дождичек, и так и продолжало дождить не густо, не шибко, но споро. Засыпа́ли под монотонный, непрестанный шум дождя, просыпались — за окном с унылым постоянством слышался все тот же однообразный тихий звук, ходил пластами паркий запах мокрой травы, теплой банной сыри. Правда, пожары от этого спорого дождичка прекратились и в воздухе уже не тянуло гарью. От земли до неба недвижно стояла серая безрадостная мга, поглощая звуки и скрадывая очертания предметов.

В четверг Мария прибыла на оперативку в управление без опоздания, втиснулась в двери вместе с другими, села в угол с каменным лицом, глядя перед собой. Она слышала общее неприятие себя и как бы презрение, хотя пока не очень было заметно, что ее вмешательство в дела принесло хоть малейшие результаты. Шоферы по-прежнему заезжали отмечать путевые листы только тогда, когда им это было удобно. Придерживались приказа несколько человек (в том числе Харитоныч). Начальники подразделений делали вид, что никакого приказа вообще не было. Не сегодня-завтра бухгалтерия должна была начать оформлять документы на зарплату, теперь только от Соловьева зависело — забыть о своем приказе либо подтвердить его, дабы бухгалтеры не «забыли»… Но об этом Мария с Соловьевым еще не разговаривала.

Прошлый раз, во вторник, Соловьев на оперативке не присутствовал, Мария так и не видела его с той памятной ночи. Сегодня он был тут, хотя оперативку вел, как и в прошлые разы, Барков. Мария взглянула на него только раз, вскользь, но все время ощущала, что он здесь.

Кучерявый, недоуменно и возмущенно вздергивая плечи, возражал начальнику СМУ-2 Головко, докладывавшему, что дорога до нового грунтового карьера, как и было приказано, восстановлена, отсыпана заново щебенкой, проезжа. Кучерявый же спорил, что дорога не готова и ездить по ней нельзя.

— Я на таком уровне не стал бы трепаться! Если я говорю — дорога не готова! Если лужа — готова?!

— Нет. Что он? Георгий Михайлович? — возмущался Головко. Был он сравнительно молод, работал недавно и приказы пока уважал. — Лужа! Пять дней дождь льет, а он лужу увидел! Ну, лужа… У тебя механизмы, материалы, взял самосвал щебня — и засыпал!

Кто-то негромко, весело, развлекая только себя, соскучившегося от деловых споров, произнес:

— Если лужа, значит, господь бог снивелировал землю…

— Александр Александрович, конкретно, когда начнешь возить грунт с этого карьера? — спросил Барков, подняв на Кучерявого взгляд, тут же провел им по комнате, нашел Марию, изобразил улыбку и опять обратился к Кучерявому.

— Ну, я еще туда смотаюсь, прикину… И так ведь машины, елки-палки, поразуты, поразбиты. Нельзя. Вода — лучшая смазка для резины, любой гвоздь лезет.

— Ты как кружевница, Кучерявый! — взорвался вдруг молчавший все время Соловьев. — Вяжешь, вяжешь. Вопрос ясен, а ты все продолжаешь вязать! От тебя не требуют изложения теории! На вопрос «когда?» нужно ставить срок. И вообще, товарищи, — он поднялся, поворачиваясь грузным телом то вправо, то влево, наверное, чтобы было понятно, что обращается он ко всем, — низкий уровень подготовки вопросов. Это не уровень начальников участков и главных инженеров. Вы не прорабы! — Говорил, горяча себя, а у Марии сжималось сердце: не волнуйся, не надо… — Я понимаю, вы тут окопались, вам наплевать, мол, заменить все равно некем — нечего и бояться! Но неужели инженерная честь ваша так и не заговорит? Словно компания неизвестных филонов, а не специалистов со стажем работы!

Мария смотрела на него, пользуясь тем, что все смотрели. Похудел, осунулся, пиджак какой-то грязноватый, рубашка с грязным смятым воротничком. Пьет? Болен? Хандрит? Были, конечно, минуты — она благодарила судьбу, что снова перекрестила их дороги. Сейчас трезво понимала: зря. Все было бы нормально у него и у ней, не встреться они вновь. Юпитер наказывает людей, исполняя их желания.

Вчера она разбиралась в Сонином чулане, смотрела, не отсырели ли опять книги. Услышала, что в дверь комнаты постучали, — Софья сидела дома, — кто-то вошел. Раздался голос Светланы, и Мария, сев на ящик, стала с неприятно колотящимся сердцем дожидаться конца раздраженной исповеди.

— Ну, хоть ты поговори с ним, Софья, он тебя уважает, послушается. Я готовлю обед, жду. Он колбаску в бумажке принес, поел молча, лег в столовой на диване. Заснул, стонет. Мне же его жаль, он же мне родной! Бужу: «Леля, ты что?» — «Ничего, отвечает, сердце болит…» Бриться стал на ночь, говорит, если во сне умру, чтобы не брили!

— Поговорю! — буркнула Софья Павловна и на какой-то вопрос, который Мария не расслышала, но догадалась — о чем, ответила резко: — Не знаю, не спрашивала, не мое дело!

Мария и сама не знала — когда? Месяц скоро должен был кончиться, но сил вот так взять и уехать куда глаза глядят у ней теперь не было. Запал, горячка прошли, сейчас ее одолели равнодушие и бессилие.

Она даже почти не слушала оперативку, думая свои горькие думы, складывавшиеся в одно: уезжать? Куда? Как?..

— Если с вашей стороны будут продолжаться оскорбления! — выкрикнул Кучерявый, и Мария, вздрогнув, включилась. — Я буду вынужден сделать соответствующие выводы! Я вам сегодня же заявление положу на стол! Надоело, понимаешь, нашел козла отпущения.

— Ну-ну! — предупреждающе протянул Барков. — Не надо горячиться.

— Да как же не горячиться, Георгий Михайлович! Работали, план выполняли, знамя имели. Так ведь? Нет, наехали варяги, все! Началось. Особенно после появления этой скандальной дамы! — Он поискал глазами Марию, ткнул в ее сторону пальцем. Соловьев тоже посмотрел на Марию, глаза их встретились, и он вдруг улыбнулся ей сочувственно, взросло, горько.

— Она еще не выросла до обыкновенного диспетчера, а ее главным поставили! — продолжал меж тем Кучерявый. — Ты видела когда-нибудь, как делают вскрышу? — обратился он прямо к Марии, перейдя вдруг на «ты».

Она поднялась, улыбнулась, ощущая в себе холодное бешенство и силы, которые неожиданно придал ей короткий взгляд Соловьева.

— Разрешите ответить?

Главный инженер улыбнулся ей, словно расшалившейся школьнице:

— Мария Сергеевна, стоит ли? Насколько я знаю, вы решили уволиться, все эти страсти для вас как бы в прошлом. А мы уж между собой разберемся. Не такие вопросы решали.

— Тем не менее…

— Мария Сергеевна, — опять посмеялся всем длинным худым лицом главный инженер. — Бьюсь об заклад, что вы действительно не видели, как делается вскрыша. Суть разногласий между начальником УМС и механизаторами для вас — темный лес. Так? Безграмотные домыслы…

— Георгий Михайлович, — развела руками Мария. — Я действительно до приезда сюда не видела, как делается вскрыша, и не могу подробно вникнуть в суть разногласий Кучерявого и механизаторов. Но согласитесь, в мои прямые обязанности это не входит, иначе чем занять свой ненормированный рабочий день начальнику УМС? Я о другом, разрешите?

Главный инженер кивнул, подчеркнуто-недовольно взглянув на часы, но это Марии было знакомо, такими штучками пронять ее было трудно.

Кучерявый между тем сел и, выдернув из блокнота листок, начал демонстративно писать что-то. Дышал он хрипло и часто.

— Вчера, когда нам в диспетчерскую из СМУ-1 поступили вновь тревожные сигналы о падении темпов обратной засыпки, я побывала в действующем карьере и понаблюдала, что там делается. Георгий Михайлович, дайте мне, пожалуйста, справку, на ваш взгляд, у начальника УМС достаточный строительный опыт?

— Да лет пятнадцать уж в этих краях строит, — усмехнулся Барков, покровительственно глядя на Марию. — А до этого, наверное, еще столько.

— Спасибо. Теперь объясните мне, профессионально ли считать экскаваторы на кубоковши, а самосвалы на штуки?

— Что?.. — переспросил Барков, недоуменно пожав плечами. — Мария Сергеевна, уместны ли эти школьные экзерсисы на деловой оперативке?

Мария усмехнулась, укоризненно покачав головой: «Грубишь, парниша? Не по правилам…»

— Сейчас объясню. В карьере работает экскаватор Э-302 с емкостью ковша 0,35 куба. Загружает БелАЗы с емкостью кузова семь с половиной кубометров! Вы пробовали начерпать чайной ложкой тарелку супа? А в пятидесяти километрах от этого карьера на щебенке стоит ЭКГ-4,5 с емкостью ковша, как вам известно, четыре с половиной куба, загружает же он «зилки» с емкостью кузова 1,6 кубометра. Почему это так? Из каких высших соображений? Разве не выгоднее перегнать ЭКГ-4,5 в грунтовой карьер…

— Мария Сергеевна! — перебил ее решительно главный инженер. — Этими подсчетами мы займемся в рабочем порядке. Сейчас давайте кончать оперативку.

— У меня еще вопрос к начальнику УМС, — не унималась Мария. Ее уже несло раздражение, презрение: бездельники, не дающие себе труда элементарно напрячь мозги ради того дела, которое им дает средства к жизни. Негодники.

— Я не собираюсь отвечать на ваши дурацкие вопросы! — огрызнулся Кучерявый. — Сначала добейтесь, чтобы я считал вас за работника!

— Тем не менее… — продолжала Мария. — Вопрос я задам, хотя о вас у меня тоже сложилось определенное мнение. Но прежде надо объяснить ситуацию. Для СМУ-2 в ночную смену был заявлен песок для строительства межплощадочной дороги. Было занаряжено двадцать пять машин песка, пришла одна.

— Вы предвосхищаете продолжение доклада начальника СМУ-2 Головко, я думаю, он и сам должен рассказать, что произошло… — перебил ее Барков.

Соловьев вдруг взорвался:

— Да что ты ее, Георгий Михайлович, все прерываешь? Дай высказаться! Человек дело говорит, нет, тебе не нравится!

— Я в порядке ведения, — улыбнулся, извиняясь, Барков.

Мария продолжала:

— Вчера с утра ко мне пришел Головко, сказал, что арматуру на подколонники они вряд ли сегодня успеют сдать. Чтобы не стояла ночная смена, он хочет рабочих занять на бетонировании дороги. Попросил сменить марку бетона, а на конец смены мы заказали песок, но работа сорвалась, так как песок не возили.

— Головко? — недовольно спросил Соловьев. — Почему арматуру не сдали вовремя?

— Не пришел Цветков, он на первом механосборочном обратную засыпку принимал, — объяснил Головко. — Я так и думал, что не успеет у нас принять. Чтобы не отказываться от бетона, согласно вашему приказу давать обоснованные заявки, я решил тогда дорогу делать. Все равно надо делать, эта дорога в титуле есть. Да и нужна.

— Ну, хорошо. Кучерявый, так что с заявленными машинами произошло? — спросил Соловьев.

— Не в курсе! — буркнул Кучерявый, не поднимая головы от блокнота, где он что-то писал. — У меня других забот полно.

— Я дам справку! — сказала Мария, встретившись на мгновение взглядом с Соловьевым, но тот на этот раз быстро и как-то растерянно отвел глаза. У Марии неприятно екнуло сердце, но она продолжала: — Когда мастер СМУ-2 позвонил нашему диспетчеру Гончаровой, что машины не идут, то Гончарова, естественно, позвонила диспетчеру УМС, спросила, почему не вышла заказанная техника. Та ответила, что все машины на линии.

— Где же они были? — уже с любопытством, хотя и раздраженно, спросил Барков.

— Этот же вопрос задала я, приехав утром в диспетчерскую. Но Гончарова, как вы понимаете, машины эти отыскать не могла. Я позвонила диспетчеру УМС, спросила, каким штампом отмечены путевки у шоферов, на что мне ответили: «Никаким».

— Мы в эти игры не играем! — пренебрежительно сказал Кучерявый. — «Штампы»! Будет он по площадке бегать, мастера со штампом искать! Ему работать надо.

— Ну, ты даешь, Кучерявый! — рванув ворот рубахи, рявкнул Соловьев. — Ты у нас, выходит, выше начальника стройки! Я приказы пишу, ты их отменяешь и меня в известность не ставишь!

— Тем не менее песок я нашла, — со злой улыбкой, глядя на Баркова, продолжала Мария.

— Где же? — любезно поинтересовался тот.

— В колхозе имени Артема. Этот колхоз выделил Кучерявому и механизаторам землю под картошку и посадочный материал. Они же в порядке шефской помощи — дело хорошее — обязались выстроить им летний лагерь для скота и коровник. Весь заявленный в СМУ-2 песок был там.

— Хорошо… — сказал Соловьев, по щекам его заходили желваки. — Этот вопрос мы обсудим с Кучерявым в рабочем порядке. Партизанить надо было в тылу врага! У тебя все, Мария Сергеевна? Докладывайте дальше, Головко!

После оперативки Кучерявый, продравшись сквозь толпу выходивших, подошел к столу Соловьева, швырнул на стол листок бумаги. Главный инженер, глянув как бы мельком, сказал:

— Зря торопишься и нервничаешь, Александр Александрович! Все утрясется, войдет в свои берега, можешь поверить.

Соловьев взял бумагу, прочитал, отведя далеко руку с листком, кивнул сухо:

— Разберемся, задержитесь, Кучерявый! — и добавил с нажимом, глядя на Баркова: — Все свободны, товарищи.

Барков, посмеиваясь, словно услышал нечто приятное, догнал выходящую в толпе других Марию, полуобнял за талию:

— Зайдите на минуточку, Мария Сергеевна! У меня для вас добрая новость!

Мария задержалась в приемной, недоумевая, что это может быть за новость. Барков отпер дверь кабинета, пропустил Марию вперед, распахнув перед ней створки, пододвинул ей кресло, сел за стол. Достал из ящика бумагу, Мария узнала свое заявление.

— Я подписал ваше заявление! — сказал Барков, обаятельно улыбнувшись. — Рады? Вот и неделю оставшуюся не надо ждать. Я тоже подумал — что женщине зря нервы трепать, все равно, раз решила, уйдет.

— Спасибо… — несколько растерянно сказала Мария. Здорово он ее поймал, ничего не скажешь.

— Когда вам машину дать? Когда вы соберетесь? — продолжал участливо Барков.

Мария уже овладела собой.

— Завтра я сумею расчет получить? Тогда прямо завтра. Вещи я, можно сказать, и не распаковала еще.

— Как знали, что не задержитесь! — Барков опять улыбнулся, поднялся, протягивая руку, крепко пожал.

— Я сейчас же и передам в бухгалтерию, попрошу, чтобы поторопились с расчетом. До свиданья.

«Вот это он меня купил! — думала Мария, едучи на площадку, усмехаясь, качая головой. — Один-ноль в его пользу. Ну, молодец — и не подкопаешься!»

Она прошла к себе в закуток, села, все еще посмеиваясь. Ведь и на самом деле решено было уезжать? Что же такое чувство, будто ее ловко провели? Надеялась, что все же уговорят? Надеялась остаться? Да нет, пока не было решено, действительно помыслить всерьез не могла, что останется. А сейчас жаль безумно. Но ничего не поделаешь… Кардинал Ришелье сделал прохлопанный тобою ход: шах! А следом будет мат.

Перед окошком палатки, заслонив свет, остановился чей-то «газик», Мария глянула недовольно. Номер был «умэсовский», кажется, Кучерявого. Дверь в закуток рванули, появился Кучерявый, тут же затиснул за собой дверь. Мария увидела, что он весь дрожит от бешенства.

— Соловьевская подстилка! — прошипел Кучерявый. — Он меня вышиб, воспользовался, но и ты отсюда вылетишь, нигде тебя не возьмут, намаешься. Ты меня еще вспомнишь не раз!

Лицо его побагровело до синевы, казалось, его вот-вот хватит удар. Он дышал с хриплым присвистом, шагнул к столу Марии.

Мария оторопело замешкалась, затем гнев бросился ей в голову.

— Выметайся к чертовой матери, или я не ручаюсь… Негодяй, захребетник… — Она с трудом тормозилабешеное желание кинуться на обидчика.

— Гадина… — Кучерявый, бледнея шеей, отступил, шаря за спиной ручку, открыл дверь. — Погоди… — проговорил он пятясь.

Мария шагнула следом. Постояла как на распутье.

— Поехали в контору! — крикнула она сменному шоферу вахтовки Николаю. И всю дорогу сидела молча, напряженно ожидая конца пути, торопя этот конец мысленно: только бы застать Соловьева! Клокотала в ней, не унимаясь, туманя разум, взбунтовавшаяся кровь, доставшаяся по наследству от недостойного отца. Другая часть, перешедшая по материнско-бабушкиной богаевской-немчиновской линии, пока была совершенно побеждена и подавлена.

— Леонид Александрович? — спросила, торопливо рванув дверь в приемную.

— У себя, но сейчас уезжает… — начала удивленно секретарша, но Мария уже распахнула и эту дверь.

Соловьев укладывал в портфель какие-то бумаги, поднял сумрачный взгляд, увидал Марию — на лице отразилось смущение и явное нежелание ее видеть.

— Леонид! — выпалила она, справляясь с возбужденным дыханием. — Ты знаешь, Барков подписал мое заявление, но я не могу, не хочу уезжать после того, что сейчас было! Не имею права. Мне тут интересно, я завязла уже… Я хочу довести до конца. Любой ценой! Уезжай ты, если хочешь.

Она понимала, что говорит глупости, но не могла остановиться.

— Почему я должен уезжать? — растерянно спросил Соловьев и сел. — Ты что, Маша?

Дверь распахнулась без стука, вошел Беляев, чем-то сильно озабоченный и вроде бы недовольный. Против своего обыкновения, не улыбнувшись, кивнул, коротко пожал руку Марии, потом Соловьеву.

— Перехватил тебя, Леонид Александрович. Удачно.

— Я в Артем наладился, — сказал Соловьев. — К тебе намерен был обязательно заехать.

— А я вот он. Услыхал. Теперь сядь, не спеши… Разговор есть. И вы, Мария Сергеевна, — обратился он к собравшейся уйти Марии. — До вас тоже есть дело.

Помолчал, то ли собираясь с духом, то ли оттягивая неприятный — Мария почувствовала это — разговор.

— У тебя что ко мне? — спросил он Соловьева. Улыбнулся своей обычной, мягко распускающей широкое узкоглазое лицо улыбкой. — Давай ты вперед, я следом…

— Как хочешь. — Соловьев наморщил лоб, достал из портфеля бумаги, ткнул в одну из них пальцем. — Обнаружил вдруг то, что никак не мог предположить, коварство такое! Но это моя тоже ошибка, опыта серьезного в этих делах нет. Ты прав, Иван Иваныч Наймушин за нас всех на много годов вперед думал.

— Короче и конкретней. — Беляев опять улыбнулся.

— Да вот проглядел, когда с делами разбирался в прошлом году. Ведь в титуле у меня ни на этот, ни на тот год подъездных путей от Артема нету. Представляешь? Я просто обалдел. Думал начинать с этого месяца, сунулся в титул — нету! О чем Одинбург с Барковым думали? Из котлованов мы вскорости вылезаем, монтаж после этого должен начаться, а как? Сам понимаешь, хоть однопутка «по зеленой» нужна, металлоконструкции возить. В смету у меня ни вертолетами, ни машинами стоимость не заложена, да и нелепо. Золотые фермы выйдут.

— Да-да-да… — Беляев почмокал сочувственно, покачал головой, но видно было, что его занимает другое.

— Монтаж тебе начинать все равно придется, не стоять же. И подъездные пути, если ты готов, начинай, без финансирования. Мы поддержим. Вертолетом возить, он шестьсот рубликов в час, кусается. — Помолчал, вздохнул: — Ладно, сделанного не воротишь, выход находить надо. А я к тебе, Леонид Александрович, вот с чем приехал. В следующем месяце в первой декаде к нам прибывает очень авторитетная комиссия. На самом высоком уровне. На ГОК, конечно, в первую очередь, но к тебе они тоже заедут.

— Приедут — приму, — буркнул настороженно Соловьев, — о чем разговор?

— А о том, что надо шею помыть под большое декольте… На сей счет ты имеешь серьезный братский опыт, кого там у вас только не бывало.

Мария поняла первую реакцию Леонида: пускай приезжают, покажу, что есть. Но и у них на заводе цеха убирались более тщательно, выкидывались какие-то ящики, ржавые железки, захламившие закутки у ворот, красились станки, менялись косынки и спецовки. Ну, и более серьезные затычки узких мест производились, естественно. Начальство прибывало и убывало, а порядок оставался.

Леонид, видно, тоже вспомнил все это из своего «братского опыта», спокойно слушал, кивая головой.

— Ты продумай серьезно… — говорил меж тем Беляев. — С народом посоветуйся, с тем же Барковым, у него опыт есть по этой части незаменимый… Какой дорогой их везти, чтобы и в дождь для легковой была проезжа. Смотровую площадочку сделай. Поручи своему партийному секретарю продумать, чтобы смена была надежная, права не качали. Язык без костей, а нам потом жить с тем мнением, которое создастся… И ассигнования сверхсметные просить…

— Ну… ну… — Леонид косил глазами куда-то вбок, кивал согласно головой. Но Мария слышала теперь, что он просто не желает попусту спорить. Сделаю, мол, как сочту нужным.

— Ты не нукай, ты думай! — уже покровительственно сказал Беляев. И Мария увидела, как прилила краска гнева к лицу у Леонида. Но не сказал ничего, только глянул колюче. И Беляев тут же улыбнулся, смягчая:

— Но это, Леонид Александрович, дело обычное. Сказка впереди. — Он помолчал. — Сказка вот какая… Мария Сергеевна, вас также касается. Задержи действие приказа до следующего месяца.

— Какого приказа? — Соловьев наивно глядел.

— Приказа о путевых листках, которые без номерных штампов недействительны. Мне Барков утром позвонил, больше половины шоферов могут без зарплаты остаться.

— Почему без зарплаты? — невозмутимо говорил Соловьев. — Получат свое, по среднесдельной. Премию не получат, прогрессивку не получат, у меня и управленческий аппарат нынче без премии. Не за что нам премии платить. А приказ, как я отменю? Кто я после этого? Как с людьми работать буду?

— Приказ нужный, и продумали вы все верно, но в силу пусть вступит со следующего месяца. Проведешь разъяснительную работу.

— Не могу, ты что!

— Не упрямься, — мягко, но настойчиво произнес Беляев. — Не подготовлено мероприятие, согласись? Приказ такого сорта разъяснить надо, довести до низов. Не подготовили. Я соберу на днях секретарей первичных парторганизаций, дам установку. Такие штуки серьезно готовят, друг. Не лобовой атакой.

И Мария ухватилась за спасительное, за оправдывающее отступление: подготовлен вопрос. Надо подготовить.

— Я могу идти? — Мария встала. — Я тоже согласна, приказ необходимо разъяснить, довести до низов.

— Минуточку… — Беляев облегченно и благодарно улыбнулся ей. — Соловьев, я еще вот о чем хочу тебя спросить. Ты с женой собираешься дальше жить?

Мария вспыхнула и быстро пошла к двери. Услышала, как Леонид с каким-то дурацким смешком, но громко ответил:

— Нет…

Вышла, хотя Беляев еще раз окликнул ее. Увидела, что секретарша отскочила от двери, делая вид, что несет какие-то бумаги на подпись.

Надела дождевик и пошла улицей поселка к дому, желая застать Софью Павловну, если та забежала перекусить. Рассказать и посоветоваться хотела. Отдавалось в ушах счастливо обнадеживающее «нет». Неподалеку от дома ее позвали:

— Мария Сергеевна! — это был Иван Степаныч. — Так и надеялся, что застану. Приехал парень-то, не раздумали? Срочно мечтает продать. Все документы собрал, в поссовете договорился.

И опять, на распутье, сжало сердце Марии страхом и надеждой: решаться? Отказаться? Что грядет? Обуза? Счастье, новая жизнь, новый тайм, то, большое, к чему она внове будет причастна, чудесный источник, из которого она будет благодарно пить до последней лиственнички в головах?.. Или тяжкий крест, приближающий свидание с этой лиственничкой?..

— Пойдемте посмотрим, это недолго, — позвал Иван Степаныч.

И Марию нетерпеливо потянуло: конечно, немедленно, разве выдержишь до вечера?

— А сколько он хочет?

Хотел он дорого — три тысячи рублей, — все, что у Марии было. Это ей не понравилось, и она уже решила отказаться, но когда вошла в мощнобревный, такой же, как у Валентины, дом, обтерев сапоги о скобу у крыльца с точеными столбиками, вошла в сумеречный простор, вдохнула свежий вкусный запах, села на широченную, шелково-серую лавку в передний угол за такой же шелково-серый длинный стол… Когда оглядела удивленно эту древнюю добрую крепость, изумилась: «Господи, да что это я? Шубу несчастную за эти деньги продала, а тут такое. Судьба целая! Да зачем мне деньги, неужто не заработаю? Хоть лето в такой благости с Софьей поживем… На юг ездили, почти столько тратили! А зимой — видно будет. Марию Ивановну взять к себе смогу. Шуру пущу, будем вместе топить, кончила уж небось дурью-то мучиться». А внутри, глубоко подо всем этим, правильным, звучало, обнадеживало: «Нет…» «Собираешься с женой жить?» — «Нет…»

Пришел хозяин, мужчина лет сорока. Невысокий, круглолицый, с ясным неглупым взглядом темных глаз под припухшими «местными» веками. Поздоровался, крепко пожав руку, улыбнулся доброжелательно:

— Вас на землю потянуло, меня на городские харчи. Так? В Ангарске приблизительно мы зацепились. Шахты там, слыхали? Тоже, поначалу-то, частный домик приходится приобресть, потому прошу дорого. Да скощу маленько, ежели сладимся. Рублей пятьсот уступлю. Вроде и мне уступают… Там разве такой дом-от? Половины не будет.

В доме оказались две самостоятельные половины, разделенные тяжелой дверью. Как объяснил хозяин, для стариков и для молодой семьи. Оставалась и немудрящая, но прекрасная мебель и утварь, даже иконы. Во дворе тоже были крепкие постройки, банька, сарай, набитый напиленными и наколотыми дровами, утепленная чистая уборная. Усадьба тоже была ухожена: век собирались жить хозяева, да не вышло…

Мария уже с колотящимся жадно и нетерпеливо сердцем оглядывала — боясь проявить свое нетерпение — высокие гряды с темно-зеленой крупной ботвой картофеля, лопухи свеклы, морковную зелень, шеренгу сочного крупноперого лука, мощные зонтики укропа. В высоких сибирских парниках цвели огурцы. И все это завтра-послезавтра могло принадлежать ей. Невероятно!

Договорились, что хозяин будет оформлять документы, потом попросит соседку убраться и помыть полы. А потом Мария станет полновластной хозяйкой…

— Стеллажи те я не разломал, — сказал Иван Степаныч и улыбнулся. — Установим тут…

Обратно Мария почти бежала, мечтая только об одном — чтобы Софья была дома.

Кто-то окликнул ее тревожно, она не обратила внимания, не захотела остановиться. И вдруг сообразила, что это ее зовет Софья из окна своей «вахтовки».

— Маша! — она спрыгнула с подножки и бросилась к ней, неожиданно позвав ее, как звал только Соловьев: — Маша… Беда… Леонида Александровича вот только на «скорой» увезли!

— Что? — переспросила, не понимая, Мария. — Как же? Я час назад его живого-здорового видела.

— Ох, плохо, Маша… — глаза Софьи налились слезами. — Идем домой, расскажу. Не могу я никуда ехать.

Дорогой она стала рассказывать, что Соловьеву сразу, как Мария ушла, позвонила Светлана: соловьевское «нет» ей тут же сделалось известно — секретарша постаралась, — и Светлана устроила скандал.

По пути в Артем Соловьев завернул к Софье, та была дома. Стал виниться, каяться, вдруг согнулся, побледнел:

— Соня… Сердце, как тогда, знаешь. Плохо мне.

И сполз на пол.

Софья взмахивала обреченно рукой, кривила как бы в улыбке губы. И вдруг ткнулась лицом в сгиб локтя, зарыдала.

— Жив он? — грубо крикнула Мария. — Перестань реветь! Он жив?

— Не знаю… Второй инфаркт.

— С тремя живут…

Так быстро, как только могла, по тесовому, затекшему грязью тротуару она летела в больницу. Все не имело значения: взгляды, пересуды, штампы и приказ, покупка дома, Сонино невысказанное: «Зачем, на нашу беду, ты здесь появилась?..» Все не имело значения…

Вбежала в здание больницы с заднего хода, как раз подъехал желтый «пазик», санитары вынимали носилки с какой-то женщиной. Сердце толкнуло: сюда! Взлетела по пахнущей карболкой и гнилостным тяжелым духом лестнице на второй этаж, увидела белый халат удаляющегося человека, кинулась следом, спросить: «Жив?» Слыша в себе силу великую загородить, если еще жив…


1975―1982 гг.

Хроника жизни Александры Степановны
Повесть

Ее молодость, прошедшая на строительстве железной дороги Сталинск — Абакан

1
28 сентября 1954 года.

С этого дня начинаю вести дневник.

В Москве мы с Нелей не хотели оставаться, просили распределения в Сибирь. И вот Хакассия. Город Абакан находится среди бесконечных степей, где еще можно увидеть каменную бабу, а также много могильников из плоских камней треугольной формы. Жители тут хакасы, черты лица этой национальности немного аналогичные японцам. Фруктов никаких нет, кроме яблок ранеток, созревающих поздней осенью. Хакасы говорят так: сибирский фрукт — белка, бурундук.

День прошел быстро. Опять ругался прораб. Я недосмотрела, что для загрузки цемента в бетономешалку рабочие пользовались большим мерным ящиком. Расход цемента в 1,5 раза больше. Ходили утром в воскресенье на толкучку. Я хотела купить телогрейку. Деньги уходят быстро, наверное, до получки не хватит…

3 октября, воскресенье.

Два дня назад начались заморозки. Сегодня, проснувшись, увидела — кругом бело. Выпал снег, который очень быстро растаял. Написала домой письмо, которое еще не отослала. Международное положение неспокойное. Сегодня видела сон, будто еще война, бомбят, самолет гудит где-то близко, а я не могу бежать в метро, потому что не двигаются ноги. Неля меня растолкала, крикнула: не ори! Война будет мне сниться долго. Я помню ее всю, от объявления войны до самого Дня Победы. А Неля с матерью просидела в эвакуации в Ташкенте и не испытала ни голода, ни бомбежек, поэтому нервы у нее в спокойном состоянии.

По радио передают, что Вышинский на заседании Генеральной Ассамблеи ООН произнес речь про сокращение вооружений и запрещение атомного и водородного оружия. Неужели опять будет война? Ведь только недавно отменили карточки, не ликвидирована полностью разруха. Еще передают, что член палаты Антони Гринвуд заявил, что Даллес жестоко ошибается, считая, что можно обеспечить согласие в Европе, если носиться по ней, подобно дикому слону, который нежно обвивает хоботом ФРГ, а хвостом хлещет по лицу Францию. Сказано, мне кажется, остроумно! Неужто французский парламент согласится на планы неограниченного вооружения ФРГ? Гордые французы столько натерпелись от бошей во время оккупации! Все очень неспокойно. Летом вроде бы заключили перемирие во Вьетнаме, Лаосе и Камбодже, и вот опять обстановка напряжена. Неужели мои ровесники так и не узнают любви, материнства? Хочется иметь друга, с которым разделять и горе и радость и делиться впечатлениями о книгах и кино. Но среди окружающих, мне кажется, нельзя найти такого человека. Очень часто вспоминается М.

11 октября. Вчера меня вызывал начальник строительства Васин по поводу перерасхода цемента. Оказывается, с цементом в стране очень тяжелое положение. На бетонном узле работать очень тяжело, часто идет брак. Иногда по моей вине, так как я не смогла завоевать авторитет среди рабочих. Из получки за брак вычли сто пятьдесят рублей, а я на них рассчитывала купить телогрейку. Теперь не придется. Хотя я на обед и на завтрак беру манную кашу, хлеб и чай, но денег почему-то не хватает. Все время хочется есть. Неля работает в лаборатории, но тратит свои деньги сама, со складчиной покончено. Она сказала, что мне надо научиться ругаться матом, тогда рабочие меня будут слушать.

Неля, оказывается, потеряла мои контрольные кубики, а сказала, что я их не дала. Мне объявили выговор. За ее несправедливый поступок я обиделась. Жаловаться, конечно, не пойду, но мириться не собираюсь. Я все-таки мягкохарактерная. Сколько раз и в институте случались такие ссоры. На этот раз нужно сдержать свое обещание. Пусть она умнее меня, но на побегушках у нее быть не собираюсь. Ладно. Напишу мачехе письмо и пойду ужинать. Нелин Володька мне совсем не нравится. Вчера видела его в столовой пьяным.

Да. Надо записать, что эта железная дорога очень важна. Трасса ее пройдет по месторождениям железной руды, угля, золота.

В прошлое воскресенье ездили с Нелей до Аскиза. Ходит уже рабочий поезд. В поезде провели весь день, до Аскиза 100 км. Аскиз по-хакасски «белая девушка», есть красивая легенда. Только я не запомнила, кто именно, кого, куда, откуда умыкал. За Аскизом начинается непроходимая тайга, горы, пробиваются сквозь них с большим трудом. Я бы не хотела попасть туда, говорят, там очень трудно с подвозом продовольствия, и даже по три месяца иногда задерживают зарплату. Неужели из-за бездорожья? И как тогда там живут люди? Рабочие? Да! Еще важное: путь до Аскиза идет по степи «по зеленой», т. е. рельсы брошены прямо на землю, без насыпи, «по временному варианту». Причина мне не ясна.

30 октября. Произошли глубокие изменения как в природе, так и в моей жизни. Наступила настоящая зима. Мороз двадцать градусов. Уже неделю я живу одна, Неля вышла замуж. Седьмого ноября будет свадьба. Мне еще не верится. Собирались всю жизнь не разлучаться, всецело посвятить себя профессии строителя железных дорог. Неля переменилась очень сильно. Перестала жить вместе со всем народом, замкнулась. Вижу ее очень редко, а увидясь, не знаю, о чем говорить. Вчера девушки из бригады каменщиков опять устроили у меня под дверью кошачий концерт. Кричали «цыпочка» и «профурсетка». Значение последнего слова я не знаю, наверное, какой-нибудь производственный термин, употребляемый в переносном смысле. Писем из дома нет, какая причина — не знаю. Наверное, мачеха решила, что раз она от меня наконец избавилась, то и хватит. Но могла бы Светка написать. Все-таки я ее вырастила.

10 ноября. Вчера меня опять вызывал начальник строительства Васин. Он говорил, что если человек совершил ошибку — это ничего. Но если ошибки человек повторяет, это значит, что он не желает работать. Он на меня кричал. Но рабочие меня ни во что не ставят. Не могу же я все время висеть у них над душой. То бегаешь кран выпрашиваешь, то паровоз. То мало пару, то много. В пропарочную камеру по лопатке бросают, по ведерку льют. А обратно 1,5 тонны. Расперло опалубку — и все. Брак неисправим. Получку я ни разу не получила целиком, все время вычитают за брак. Денег до получки не хватает, хотя трачу очень мало. Все время хочу есть.

Васин сказал, что в Абакане они меня использовать по специальности не могут, пошлют на головной участок. На Бискамжу. Слышала об этом месте много противоречивого, больше плохого, чем хорошего. Но мне теперь даже хочется туда уехать. Хоть Нельку с Володькой видеть не буду. Противно. Я не знала, что она мещанка.

22 ноября. Меня уже назначили строймастером на Бискамжу. Это от Абакана около двухсот километров. Железная дорога туда придет не скоро: нужно пробиться сквозь тайгу и горы, в одной горе пройти большой туннель, протяженностью больше двух километров. Туда пока еще нет даже нормальной проезжей дороги. Но с другой стороны, раз я решила стать настоящим строителем, надо испытать трудности, бороться со своей мягкохарактерностью и безволием. Там я, безусловно, научусь быть самостоятельной. Из начальства надо мной будет только прораб. Завтра уже еду на место, так как есть попутная машина. Это большая удача. Васин познакомил меня с шофером Федором Мельниковым, который приехал в Абакан за цилиндровым маслом для локомобиля. Оказывается, на Бискамже больше месяца не было электрического света, потому что из-за бездорожья не могли привезти цилиндровое масло.

Шофер показался мне необыкновенно красивым дикой таежной красотой. Мне даже неудобно было на него долго смотреть. У Мельникова очень синие глаза под пушистыми бровями. Русые, кольцами выбивающиеся из-под ушанки волосы обрамляют обветренное широкоскулое лицо. Твердое пожатие мозолистой рабочей руки. Таких я видела только в кино. Теперь я буду встречать его часто, ведь он живет там же, на Бискамже! Можно будет здороваться, иногда разговаривать. Производит он хорошее впечатление: сдержан и неглуп. Правда, говорит он неграмотно, по-местному. Но мне даже нравится… Ему идет этот неправильный, но красивый выговор. От него сильно пахло вином, но я не придала значения, так как слышала, что сибиряки из-за сурового климата пьют неразведенный спирт каждый день, чтобы в организме накапливалась свободная теплота.

Буду собираться. Когда-то мне теперь снова придется раскрыть мой дневник? Я к нему уже привыкла, как к товарищу. Или более точное сравнение: так верующие люди привыкают к своему духовнику. Смешно подумать, что на земле еще есть люди, которые верят в бога! Невероятно!

2
И вот по Абазинской степи, схваченной ноябрьскими морозами, катит разбитая полуторка, везет на Бискамжу цилиндровое масло и нового строймастера.

За рулем Федор Мельников, рядом с ним сидит Александра Степановна Иванова, двадцатичетырехлетний инженер-строитель, автор вышепроцитированного дневника. На ней синяя шинелишка с погонами, цигейковая ушанка с эмблемой.

Степь плоская, бескрайняя, неглубоко припорошенная сухим текучим снегом. Безлюдная.

— Чево ж погончики-те не сымашь? Издан приказ — оставить только в армии, а носите! Васин тоже полковничьи донашиват. Набаловали вас!

— Все носят, и я ношу. Зачем выделяться?

— В Оросительную утром за цилиндровым маслом гонял, гляжу, дак, Васин к персональному вагону по запасным путям шкандыбат. Дежурный ему — под козырек! А за им представитель следоват, в штатским, как нонеча положено. Я думаю, генерал, не ниже того. Из Москвы! А дежурный его — цоп за шарманку! Куды, мол, прешь, сволочь?.. Погон нет, и человека не видют.

Саша, вежливо посмеявшись, заметила серьезно:

— Привыкли в войну, не отвыкнут никак. Погоны, звания. Я с вами согласна: сам человек за погонами не виден. Я вот с Васиным три раза разговаривала, а запомнила только, что он полковник и кричит.

— А то! Приказать-то легше, чем объяснить! Ежели на мне погоны рядового, Васин приказал, я — руки по швам, есть! И не кашляй! А то под трибунал. А теперя он мне сказал, а я ешшо подумаю, исделать, ли чо…

— Конечно, дисциплину труднее поддерживать. Разъяснять, убеждать приходится… Вы неглупо рассуждаете. Заметно, что человек вы думающий, способный. Вам обязательно надо было окончить хотя бы техникум. Самое малое.

— Пять классов кончил, в МТС слесарем пошел, за дружками потянуло, дак… А с фронта вернулся, дурак, оженился сразу. В аккурат одумался, дак не воротишь! Сам пятый, куды уж тут учиться. Тебе оправиться не надо? Я остановлю, ты не стесняйся, дело житейское.

— Нет.

— Ну, как хотишь. Терпи, дак…

Остановив машину, Федор ушел в степь. Саша осталась сидеть.

«Практически так далеко в кабине грузовика я еду впервые в жизни, — мысленно записала Саша в дневник. — Уже темнеет, собираются снеговые тучи, мой спутник отошел размять ноги. Я терплю, надеюсь, что скоро доедем до гостиницы. Ночевать будем в Аскизе. Меня, честно сказать, огорчило, что Федор Мельников, по его словам, „сам пятый“. В начале нашего пути, слушая его рассуждения о жизни, я надеялась, что сумею ему внушить мысль о необходимости продолжения образования. Но, имея трех детей и полуграмотную жену, вряд ли ему удастся овладеть современной культурой…»

— Не замерзла? — спросил Федор, рванув дверцу. На его лице и телогрейке обтаивал снежок, с ним вместе в кабину вернулся запах, к которому Саша вроде бы принюхалась уже: бензина, нагретого нечистым телом заношенного белья, солидола — им были густо смазаны кирзовые сапоги Федора. Ну, и водочного перегара, конечно.

— Ничего, — поскромничала Саша, хотя сильно замерзла, даже ноги в коленках дрожали. — Я потерплю. Мы скоро уже доедем? Далеко еще?

— Отсюда не видать.

Саша вежливо усмехнулась шутке, потом спросила, притворяясь равнодушной:

— А жена ваша что-то успела закончить? Или она тоже на фронте была?

— Да куды уж! Баба деревенская, какой с ее спрос? Тоже пять классов, а шестой колидор… Захомутала по пьянке, забеременела, родня жениться заставила. Обывательщина заела! Придешь теперь домой, жена: ла-ла-ла! Дети — ва-ва-ва! Ну, а я шапку в охапку — да за дверь. В винишше веселье ишшешь.

— Выпиваете сильно?

— Да ить так сложилось, ты понимашь. Молодой, не нагулялси. Сюды по вербовке удрал, думал, отдохну, похолостую. Нет, прикатили, встречай, папаня! Третьего уж тут ро́дили на радостях. Тьфу ты!

— Но пьете вы зря. Надо брать себя в руки. Вы же не глупый человек.

— Дак ведь и объяснить некому. Вот, может, ты там будешь, подскажешь. Темные люди, на лампочку электрическую дуем!

— Чтобы погасить? — уточнила Саша.

— Ну да… Куришь?

— Нет.

— Приучайся. Это уж не строймастер, какой махру не смолит, дак. Нервы успокаиват, голос грубже делатся. Ну-ка, сверни самокруточку. В кармане табак, и газетка нарвана. Да ты смелее держись, чо ты, елки, жмешься! Суй глубже руку в карман, у меня там ничего страшного.

Саша, стесняясь, но стараясь казаться развязной, полезла в карман телогрейки Федора, услышала живое тепло его тела и движение бедра. Федор подмигнул ей охально.

— Не защеми!.. — хохотнул. Продолжал инструктировать: — Послюни краешек-то… Ну вот… Прикури теперь. Тяни в сея! Кашляй шибше, не жалей кархотину, пущай отходит… Первый раз всегда так.

Он покровительственно похлопал Сашу по колену, задержал руку.

— Сильно строгую из себя не ставь! Как старший товарищ советую. Сколько тебе годов, дак?

— Двадцать четыре.

— Выглядишь моложе. До энтих пор мужика не попробовала? Или вид делашь, цену набиваешь? Чево жмешься, дак?

— Я девушка. — Саша строго нахмурилась, поджав губы. Она считала, что реакция на сальности должна быть именно такой. — Для меня эти отношения не главное. Главное — овладеть специальностью, стать на ноги.

— Ну, высказалась! Да через годик-другой тебе придется…

Саша некоторое время пыталась независимо улыбаться, слушая грубые остроты, которыми донимал ее Федор, потом вдруг обиделась и расплакалась.

— Я шутю! Учу тея, дак! Ты глупая, ли чо ревешь как маленькая? — выговаривал ей Федор. И опять уже ласково, ободряюще хлопал по колену.

Грузовичок их тем временем въехал в пристанционный поселок Аскиз, довольно унылое место, застроенное рядами щитовых бараков. В одном из них помещалась гостиница. Окна ее неярко светились.

— В тайгу едешь, не в город, к мамке! Милиции нет, прокурор — медведь. Строймастер ты, как с народом собирашьси работать? Дак у нас там бывшего уголовного элемента большой процент, их слезой не прошибешь! Другой подход необходимо найти. Карахтер вырабатывать…

ЗИС-5 остановился у гостиницы. Федор достал из кузова Сашин вещмешок и фанерный чемодан. Спрыгнул с борта на землю, спружинив на сильных ногах. Саша восхищенно ойкнула.

— Счас тут, конешно, столовая закрыта, — сказал Федор, поднимая Сашу за ворот шинели: она тоже решила спрыгнуть с высокой подножки, но упала. — У меня, оннако, продавщица знакомая, верняк добуду покушать! Ступай определяйси, я приду счас. Гостиница служебная, бесплатная, дак…

3
В большой, тесно заставленной койками комнате за покрытым рваной клеенкой столом сидели Федор и Саша. На столе бутылка водки, две кружки, напахан огромными ломтями хлеб: буханка разрезана на четыре части и на каждой — гора тушенки.

Федор налил Саше полкружки, остальное вылил себе.

— Ну, поехали! За удачу.

— В добрый час… — произнесла Саша то, что, по ее мнению, больше всего подходило к ситуации. Она уже решила «не кобениться» и держаться «запростяк».

Федор выпил медленно, со вкусом, подышал привычно, ожидая, пока достанет, кивнул Саше: давай! Саша, помедлив, выпила до дна. Сдержала гримасу отвращения. И вдруг улыбнулась хорошо, повеселела, расслабилась счастливо.

— Пошло? Лихо ты ее, молодец! Ну вот, а ты боялась… Закусывай!

Федор протянул ломоть с горой тушенки. Саша, сглотнув голодную слюну, приняла. Ела истово, наслаждаясь. Ела и, сама того не замечая, поглядывала на стол: останется ли еще? Но к середине бутерброда голодный блеск в ее глазах погас, сменился выражением довольства и расслабленности. Она подвинула себе бутерброд с рыбными консервами «в запас», жевала медленно, тщательно, ожидая, пока хлеб превратится во вкусную кашицу, смешанную со слюной. Хмель постепенно брал ее.

Федор ел степенно, не спеша, по-крестьянски опрятно.

— Да характер у меня есть! — говорила ему Саша, взмахивая рукой. — Я себя еще поставлю там, увидите… И на работе поставлю и в быту… Вы что думаете, я как все? Я начитанная! Дневник пишу. Я стихи сочиняю, Федор Демидыч! Про рабочего, например. Вот про вас. Про руки. У вас прекрасные руки, руки труженика. И честное лицо! Красивое… Прочесть стихи?

— Ну дак… Наизусь знашь? Ишь ты, «красивый» говорит. Смелая, это я люблю, дак…

Саша стала читать стихи:

Только пару рук
И Шар Земной
От отца ты получил в наследство.
Пару рук
Ты в Мир понес с собой,
Невеселое оставив детство.
Говорят,
В Париже
По рукам
Коммунаров раньше узнавали.
По мозолям!
Если б был ты там,
То тебя
За руки
Расстреляли!
Откусила от бутерброда, хотела продолжать, но Федор поднялся.

— Молодец, шпаришь как по бумаге! Отдохни пока. Я еще «блондиночку» каку приволоку, дак.

— Кого?

— «Белую головку». Поняла — нет? Я не подумал, ты здорова пить оказалась. Надо еще онну. Гулять будем, чую веселый вечер.

Федор, обхватив Сашу за плечи, хмельно всосался в ее губы.

— Да вы что? — вскочила, высвобождаясь, Саша, утерла рот. — Это я так… Вы сказали, и я… я не такая! Ну нет. Хватит! Завтра утром, вы обещали, рано выедем. Дорога опасная, горы начнутся, говорили. Хватит, Федор Демидыч!

— Да для меня две бутылки — тьфу! Ты чо?

— Хватит! На сегодня хватит. — Саша входила в роль строймастера с железным характером. — Давайте спать.

— Не спеши, лягем ешшо… Ишь, раздухарилась.

— Я не про то! Если вы хотите, чтобы мы с вами… Короче, с этой привычкой надо кончать!

— Как с полстакана-то разговорилась! Подаешь надежду, дак! Не боись, Алеха-воха, все будет чинарем.

Он двинулся к двери, но Саша, опередив его, повернула ключ.

— Федор Демидыч, я же сказала, не пойдете никуда!

— Дак ты это чо? Чо ли это твоя забота, цыпочка? Ты меня не серди, а то…

Федор схватил Сашу за плечи, намереваясь отобрать ключ, но вдруг раздумал, подошел к окну и — сапогами вперед — выскочил через разбившееся окно.

Саша постояла растерянно, глядя, как свищет ветер в дыру, потом зарыдала, хлопнулась на койку.

«Ну вот, — казнила она себя. — Довоображалась! Что же теперь будет, стыд какой. Главное, окно разбил… из гостиницы могут в управление сообщить, что дебош. Пьяный дебош, Васин вообще меня отзовет… И где теперь Федю искать? Где живет эта несчастная „знакомая продавщица“? Небось у нее догуливает. Все я, дура, испортила. Все нормально шло, а я со своим дурацким характером. Невезучая я. Все не как у людей! Господи, хоть бы вернулся, пусть что будет, то будет. За стекло заплачу, у меня там еще есть рублей пятьдесят и мелочь…»

…Потом была ночь, тьма и пьяное бормотание Федора:

— Да ладно, говорю, не кобеньси. Убери руки, дак! Чо ты, ей-богу… Я же сказал, люблю умненьких. Люблю, сказал! Чо тее еще? Ну не кричи, не кричи, нашла об чем жалеть. Вот это другой разговор…

За окном чуть посерело. Саша спала, зябко прижавшись к Федору. В дверь забарабанила дежурная. Саша открыла глаза, соображая, где она, повернула голову с боку на бок, замутило, она застонала. В дверь снова забарабанили. Саша села, глянула на Федора, вспомнила все, облившись ужасом. Попробовала растолкать спящего:

— Федор! Федя… Стучат… Вставай!

Федор пьяно замычал:

— П-пусти! Не лезь, говорю…

Саша неуверенно поднялась, постояла, потом дрожащими руками повернула ключ, открыла дверь. Хотела выйти, но дежурная оттеснила ее животом. Саша «не показалась» ей вчера: чужая. Всплеснула злорадно руками, увидев высаженное стекло, воззрилась на раскинувшегося на койке в одежде Федора, на стол с остатками ужина, на Сашино помятое, несчастное, виноватое лицо.

— Я заплачу… — забормотала Саша, отыскивая в кармашке шинели кошелек. — Я заплачу, вы не думайте… Это нечаянно…

— Рублей не меньше как семьдесят стекло стоит! — начала кричать дежурная. — Я сейчас коменданта позову! Акт составим! Озоруют, озоруют, сладу нет! И на чистую койку в сапогах вперся, главное.

— Муж выпил вчера, ну и разбил. И не разделся. Я же не возражаю заплатить…

Саша лихорадочно вытрясала из кошелька наличные.

— Вот… Как раз семьдесят… Без тридцати копеек…

— Муж! — дежурная сгребла деньги, пошла к двери. — У ево таких-то жен в кажной поездке по пятку. Што я, ево не знаю? Вытряхайтесь по-быстрому, щас убирать придут, тогда уж точно запишут.

…И дорога, разбитая, с замерзшими глубокими колдобинами, идущая уже тайгой, на подъем. Впереди видны сопки, над ними висит маленькое неяркое солнце.

Федор был мрачен и молчалив с похмелья, Саша иногда зависимо поглядывала на него, ожидая каких-то слов о том, что с ними обоими будет дальше. Ей казалось, что в подобных случаях обязательно должны быть произнесены слова. Но Федор молчал. Тогда Саша начала мысленно записывать в свой дневник прошедшее, давала выход невысказанному.

«24 ноября. По дороге на Бискамжу.

Может, я совершила огромную ошибку, но я не жалею. Такое во мне счастье, когда я гляжу на его прекрасное лицо и вспоминаю его ласковые руки, его тело. Такого, как сказала бы Нелька, мне и во сне не видать при моей красоте! А он мне говорил „люблю“… Первый раз мне говорил эти слова чужой человек. Но теперь уже родной. Ну и что же, что у него семья? Мало ли кто по молодости не совершал ошибок? Насколько я поняла, жена намного старше его, я с ней поговорю серьезно и начистоту, она поймет, что так дальше продолжаться не может. Она, как гиря, его тянет вниз. А он очень способный. Ради детей нельзя губить свою жизнь. Я ему буду помогать, кончит с моей помощью вечернюю школу, пойдет в институт на заочное…»

Счастливо, преданно взглянула на Федора, видя уже впереди прекрасное общее будущее. Федор тоже глянул скоса.

— Александра, — произнес он, покашляв. — Ты извини, чо там по пьянке между нами было. Не я, дак ешшо кто, дело житейское. Когда-то начинать надо, а ты не девчонка, дак… К твоим-то годам бабы у нас уже по двадцать абортов наковыряли. Либо детишек уж куча бегат… Но в поселке ты виду не подавай, я этого не люблю. Да и сама понимаешь, с таким приданым тее появляться негоже. Авторитет не завоюешь…

Постояла тишина, в которую пал разлом между прошлой Сашиной жизнью и будущей. Она нарочно лениво повернула голову, усмехнулась непослушными губами.

— Впечатлительный ты. Я уж позабыла давно, а ты помнишь. Дай-ка закурить. Красота какая вокруг невиданная! Не верится, что наяву…

Свернула самокрутку себе и Федору, закурила, задавливая кашель. Похохатывала развязно, играя для себя самой «бывалую».

Перед перевалом Федор заскочил «к другу», вернулся снова навеселе, гнал «зисок» через перевал и дальше с ветерком. Машина отчаянно моталась по серпантинам разбитой грунтовки, дважды ее заносило на повороте над пропастью. Саша сидела с каменным лицом. Федор ждал писка и слез, был явно разочарован. Въехал в поселок уже потеми, затормозил у второго с краю барака.

— Слезай, приехали.

— Это что?

— Гостиница, дак!

Он хохотнул пьяно, хлопнул наотмашь дверцей, ушел в дом. Саша спустилась на подножку, разминая затекшие ноги, подождала, оглянулась по сторонам, удивляясь мохнатости и высоте сопок, обступивших небольшую лощину, где приютился поселок.

Потом забралась в кузов, сбросила на землю свой вещмешок и чемоданчик, спрыгнула с борта, точно так же, как это сделал в Аскизе Федор. Удержалась, только отбила ноги. Лихость от отчаяния несет ее. Взяла вещи и тоже двинулась к дому, выбрасывая широко ноги, раскачиваясь по-морскому, сплюнула сквозь зубы для пущего вживания в образ. Миновала сени, где возле двери стояли две пары детских сапог и женские, лихо распахнула дверь, обитую мешковиной, и застыла недоуменно.

Просторная изба с русской печью, зыбкой, подвешенной к крюку в потолке, — ее потряхивал худенький беловолосый мальчик лет семи. Девочка моложе его, сидя у стола, крошила картошку на сковородку. Горела керосиновая лампа. Спиной к свету стояла худенькая маленькая женщина в деревенской юбке и кофте, повязанная темным платком, концами назад.

Федор, одетый, сидел на лавке возле двери, жадно пил воду из ведра.

— Прошу любить и жаловать! Мое семейство.

Сашу обнесло стыдом: она и сама уже догадалась, куда попала.

— Зачем же? Я в гостиницу хочу, — выдавила она.

Федор хохотнул:

— Болташь чо попало! Двои суток за рулем! По гостиницам тея развозить! Комендантшу не отышшешь, гулят где-нито в бараках. Завтра сама и определишься, не к спеху…

Поднялся и вышел, взвыл мотор ЗИСа и затих где-то далеко в поселке.

— Раздевайтесь, — женщина подошла ближе, приняла из рук Саши вещи. — С утра и пойдете, вас сразу в обчежитие определит прораб. С ребятешками за занавеской постелю, переночуете, дак…

Женщина взялась за шинель, как бы торопясь снять. Саша покорно уступила.

— Проходите, садитесь. Сынок, принеси-ка холонненького молочка. Или вы теплое любите? Недавно подоили, есь теплое. Сальца захвати.

Кошка, мяукнув, заскочила на табурет, предназначенный Саше, женщина незло замахнулась на нее:

— Ишь какая! Наплевать на тея!

Мальчик молча поднялся, глянул исподлобья на Сашу, улыбнулся вдруг, как бы с трудом разлепив губы. Вышел.

— Спасибо, я не хочу есть.

— Я картошек из печки счас достану, горячие. Вы не стесняйтесь, у нас все свое.

Вернулся мальчик, принес кринку с молоком, шмат сала.

— Маня, ты вон в мисочку с водой ссыпь картошки, не желат батя вечерять, — сказала женщина девочке. — Мы в магазине онну муку да сахар берем, дак. Корову держим, боровка к ноябрьским завалили. Огород есь… Тут не проживешь с ребятешками без хозяйсва. Я с весны болею што-то, дак вот Ленька пособлят. Консервы эти — што. Дорого, а не питательно. Хозяин у нас все по командировкам ездит, дак мы уж привыкли, сами хозяевам.

Она села напротив Саши, подперев щеку кулачком. Лампа освещала ее лицо, и Саша увидела, что женщина эта — молодая, может, ее ровесница. Замученная то ли детьми, то ли болезнью. Скуластое, обтянутое желтой кожей лицо, на котором остались одни добрые, замученные глаза да белые зубы.

— Сынок, кислого молочка холонненького подай мне. Маня, шкурки вон в чугун, корове. Ветошку возьми, оботри клеенку.

Девочка взяла в одну и в другую руку картофельные очистки со стола, запрыгала через половики, бросила ошурки в чугун на шестке и запрыгала обратно. Ленька, тихий, как мышонок, снова взгромоздился на табурет возле зыбки.

— Да пущай ево, сынок. Увойкался, ниче. Возьми-ка с лежанки шубы да подушку, постели женщине в закутке у вас. А вы не стесняйтесь, поесть надо с такой-то дороги. Чай, я помню, ехала. Вы на меня не смотрите, у меня чевой-то желудок больной сделался, онно кисло молоко принимат.

Стыдясь самое себя, но не в силах противиться охватившему ее дикому голоду, Саша взяла из чугунка запеченную с солью картошку, отхлебнула молока. Ела, поймав неожиданно сочувственный взгляд мальчишки. А женщина подрезала ей хлеба и сала, подливала молока, глядела с полуулыбкой мимо, не спрашивала ни о чем.

Ночью кто-то сильно швырнул дверью, потом загремело, пролившись, ведро. Саша проснулась, не сразу сообразив, где находится. Зашлепали по половикам босые ноги.

— Тихо, Феденька, спит гостья-то. Забыл? — Занавеска осветилась, зажгли лампу. — Ниче, я подотру, пролил. Дай сапоги стяну, грязные больно. Ты ложись тихонько, ниче…

— Уйди!

Саша села, поглядев на топчан, где спали дети. Ленька, приподняв голову, прислушивался. Лицо его напоминало лицо матери, только выражение было угрюмое, а в глазах горела непонятная в таком маленьком человеке ненависть и готовность броситься на выручку. Саша вопросительно приподняла подбородок, как бы спрашивая, что делать, мальчик буркнул:

— Пущай тронет мамку-ту! Я вон нарошно топор схоронил здеся. Уж знаю, напьется — дак лезет…

— Уйди, я кому сказал! Не желаю…

— Гостья у нас, не шуми… И ребятешки спят, мало́го вот счас увойкала, животешка у ево болит с чево-то. Не тревожь их, Федя.

— Спи, ложись давай! — крикнул вдруг пронзительно мальчик, сжав кулаки. — Ложись, говорю!

Маша приподняла голову, поглядела на брата и опять заснула.

— Тебя как зовут? — спросила шепотом Саша, почувствовав вдруг охватившую ее симпатию к мальчишке и почти ненависть к нарушителю спокойствия. — Ты не бойся…

— Ленькой. Я и не боюсь. Мамку жалко, больная, дак…

— Пусти, я сам, — уже тише сказал Федор.

Громыхнули сапоги, опрокинулась лавка, потом все стихло. Задули лампу. Заскрипела кровать.

4
Утром Саша очнулась, едва Настя вышла из избы, осторожно прикрыв тяжелую дверь. Встала торопливо и тихо оделась и, забрав вещи, на цыпочках вышла в сени. Боясь и надеясь, что проснется Федор, будет извиняться, что-то говорить. Но тот смачно храпел на всю избу.

— Встали уже? — спросила Настя. Она в сенях лила теплую воду из чугуна в подойник. — Чево ж рано? Поспали бы еще… Я вон корову подою да ляжу. Подремите идите еще часок. Спит небось прораб, куда идтить?

— Да нет, пойду, — возразила Саша, хотя ее знобило спросонья и очень хотелось вернуться снова под теплый полушубок, густо пахнущий овчиной, табаком, Федором.

— Ну, как хотите. Вон как выйдете на наш порядок, пятый дом… В перьвую дверь стучите. С другой-то стороны забито, там главный инженер мехколонны жил, уехал. Перебросили от нас мехколонны, когда на консервацию поставили. Где-то больше понадобилось, винно. А так весело жили, народу-то много было.

Саша вышла на улицу, задохнулась от острого морозца, перехватившего дыхание, и оттого, что кислорода тут было маловато. Поселок хоть и стоял в лощине, но высота его над уровнем моря была метров пятьсот, как объясняли Саше еще в Абакане. Воздух тут был разреженный, у Саши чуть кружилась голова и вчера вечером даже пошла носом кровь.

Саша поглядела на маленькую, пронзительную луну, висевшую над черной лохматостью сопок, услышала тишину и недалекое монотонное позванивание летящей междуледяными закрайками горной речки Бискамжи. Биш камча — пять бичей, по-хакасски, пять притоков. Постояла, задавливая в себе чувство одинокости и неудалости своей, нежелание идти к кому бы то ни было в такой ранний час. Потом пошла, поправляя врезавшуюся в плечо лямку рюкзака, шевеля коченеющими в тонких варежках пальцами: чемоданчик тоже что-то весил, пальцы немели.

Сосчитала пять домов, взошла на крылечко, туда вела утоптанная тропинка. Другое крылечко, ведущее на другую половину дома, было занесено снегом. Постучала. Постучала сильней.

В доме завозились, грохнули чем-то, заскрипела дверь в сенцы, потом откинули железный крюк с входной двери. Не спрашивали ничего — видно, хозяева привыкли к безвременным визитам.

— Ну кто там? — окликнул молодой басок. — Входи!

Саша распахнула дверь, увидела молодого белобрысого мужчину в трусах и валенках. Он, щурясь, глядел на нее.

— Ну ты чего, входи! Не лето… — прикрикнул он на нее и ушел в дом. Саша вошла следом.

Было жарко от истопленной печи. Пахло спящими детьми — сладкий, знакомый запах, сжавший Саше сердце тоской: Светка, за неимением собственной кровати, спала всегда с ней; пищей от неубранного после ужина стола, керосином от зажженной лампы. Движок еще не работал, электричества не было.

Мужчина, не стесняясь Саши, натянул на себя одежду, ополоснул под умывальником лицо, обернулся к Саше.

— Что стоишь, как просватанная? Раздевайся, садись к столу ближе. Откуда ни свет ни заря? Иванова, что ли? Я тебя вчера ждал…

— Я у Мельниковых переночевала, — сказала Саша, почувствовав вдруг себя обычно и нестесненно. — Поздно приехали, я не пошла к вам.

— Спала бы еще, что в такую рань? Ну, ладно, сейчас завтракать будем. Галя, — окликнул он жену, завозившуюся на широкой кровати. — Поднимайся, ранний гость у нас, новый строймастер. Давай знакомиться, я Резунов Григорий Иваныч.

За обильным таежным завтраком Резунов равнодушно проглядел Сашины документы, сказал:

— Я тоже МИИТ кончал. Сразу после войны… Кто сопромат у вас читал?

— Бузаевский Николай Палыч.

— Жив еще, значит? Злющий был. У нас говорили: сопромат сдашь — жениться можно…

— У нас тоже. Зато я любую трубу, любой мост рассчитаю.

— Забывается без практики. Какие тут трубы и мосты, на консервации мы.

Это «на консервации» просто лезло в глаза, когда они шли поселком. Остовы печей, оставшиеся после разобранных и увезенных щитовых бараков, торчащие из-под снега сваи, строительный мусор.

— Григорий Иваныч, — деловито спрашивала осмелевшая, повеселевшая Саша, — ну как же так получается? Почему дома-то разобрали? Пусть бы стояли, ведь когда-никогда расконсервируют? Опять ставить? Деньги летят же?

— Пойди их спроси — зачем! — отвечал Резунов.

Шапку, ресницы, торчащие из-под ушанки клочки светлых волос мгновенно обнесло инеем. Саше на него глядеть было приятно и приятно было думать, что ее начальником теперь будет такой простой, что, кажется, словно они знакомы сто лет, с энергичной походкой однокашник, миитовец. Вросший уже корнями в эту суровую и прекрасную жизнь. Охотник: на стене дома была распялена медвежья шкура; на завтрак Галя потчевала Сашу котлетами из медвежатины. Та уже напридумала себе вперед, как дружно они будут работать рука об руку, советоваться обо всем, дружить. Резунов спросил ее, не хочет ли она занять пустующую квартиру, посоветовав, однако, на первых порах пожить в общежитии: дом надо топить самой, а печи в общежитии топит уборщица. Саша согласилась на общежитие. Они даже занесли туда по дороге в контору Сашины вещи. «Воров у нас тут не водится! — сказал ей Резунов. — Мы не запираем ничего, если что — „медведь-прокурор“, ты понимаешь… Так что оставляй спокойно».

— Вот гляди! — продолжал ей объяснять Резунов. — Этот вот клуб на семьсот мест тоже мехколонне принадлежал. Они и его увозить, разбирать наладились. Я Васину сигнал дал: как остаться без клуба? Васин за перевалом им равноценными щитами заменил. А были бы дрова… пока его разберешь, да погрузишь, да по этим дорогам. Ехала через перевал? Кишки перетрясло? Ну вот… а тогда и вовсе распутица, грязища была. Щиты, — что дома́ разобрали, — здорово поразбили, я видел в Аскизе на станции.

— Григорий Иваныч, почему же так, не подумав, действуют?

— Война отзывается. Разор кругом. В одном месте нехватки, и в другом тоже дыра… И вот сидит в Москве, в кабинетике начальник. Карта у него, фишечки. Средств и механизмов, ясное дело, на все стройки не хватает. Он мозги напряжет: за эту стройку должны спросить, дай-ка я эти фишечки сюда передвину. За ту, мол, не спрашивают пока. А после обратно переставляет. Технику, средства — туда, сюда. Бездорожье где или распутица, ему не видать! А мы тут как рыба об лед колотимся, чем оставшихся рабочих занять: стройматериалов не дают, техники нет, зарплату задерживают.

Резунов распахнул дверь, над которой была прибита дощечка: «Контора СМИ 581». Там было накурено, стоял гам, толкался какой-то народ.

«Конец месяца, — вспомнила Саша знакомое по строительным практикам. — Закрытие нарядов, небось работяги права качают! В неудачное время, опять же, попала»…

На ближнем столе сидел, выставив на табурет сапожищи, огромный молодой мужик полублатного вида. Резунов сильно толкнул его в спину.

— Каргопольцев? Не жестко тебе? Александра Степановна, твое место, покажи, что умеешь? Наряды приходилось закрывать?

— Ну конечно, на практиках… — Саша неробко села на освободившийся табурет, подвинула ворох бумаг. — Описание работ есть там? — осведомилась она деловито.

— Проверишь, уточнишь. Туфты, думаю, много. Ну, разберешься, раз строймастером назвалась, — скороговоркой ответил Резунов и раздраженно спросил: — Каргопольцев, девятый час, почему бригада не на лесосеке?

— Желаем наряды проверить, Чабан! — отвечал Каргопольцев. — Талгат грозится нам кайф сорвать, скотина.

— Талгат, Талгат, — возмутился вдруг человек, стол которого был позади Саши. — Я тебе не говорю, какой ты сякой? Как твой бригада работал, так вам закрою. Лучше горький правда, чей красивый неправда!

— Ты, сявка, свои деньги плотишь? — заорал вдруг визгливо один из бригады — толстомордый и низкорослый. — Ты этот гнилой заход брось, грак! Не то мы тебе яд в момент удалим, жало оставим!

— Зачем свой? Народный деньга! На другой нужда надо, еще есть, где на коровах земля пашут, а ты, Афиша, босяк, ленивый сволочь, жрать хочешь, работать не хочешь!

— Талгат! — оборвал Резунов. — Кончайте брехать без толку. Борис, кончай! Я с вами до лесосеки сейчас сбегаю, покажу, какие деревья нужно в первую очередь свалить! Кончился брус на домах… И не цапайся с Ишмухаметовым, вот новый строймастер, с ней обо всем будете договариваться. Талгат, отдай Ивановой наряды, пусть сама разбирается. Айда на лесосеку, Борис!

Каргопольцев, смерив Сашу взглядом, сплюнул и пошел к выходу. Бригада потянулась за ним. Один из них, рябой и полупьяный, хихикнул, проходя мимо Сашиного стола:

— Ворона! Ты тут гляди! Чтобы порядок с нарядами! — И погрозил пальцем. — Чабан, значит, объясни ей. Чтобы порядок!..

— Вали, Бритый шилом! — толкнул его Резунов и подмигнул Саше: — Вот еще твой кадр. Каргопольцев — бригадир, Афиша — плотник. А это Баклан, городской фраер. Это Рябой, чифирист и лодырь. По-блатному — Бритый шилом. Поняла, Александра Степановна, с кем работать приходится тут? Тогда бери наряд, не робей, пиши! Описание работ: корчевка пней, разгонка пней, хлыстовка бушлатов. А дальше что?

Саша торопливо, чтобы показать себя бывалой и знающей, включилась в игру:

— Оплатить наряд за открывание дверей на пикетах, за разгонку дыма, планировку ветра и подтяжку солнца!

— Тухта, не оплачивать! Байки наши знаешь, значит, строймастер из тебя получится! — снисходительно заключил Резунов. — Толк выйдет, бестолочь останется… — И обратился к вошедшему: — Мельников, ты ко мне? Пошли, по дороге поговорим, я спешу.

В дверях конторы Саша увидела Федора, как ей показалось, насмешливо наблюдавшего за ней. От неловкости она вскочила, сказала первое, что пришло в голову:

— Григорий Иваныч, я на лесосеку сначала схожу. Объемы проверить надо.

— Смелая! — хохотнул Федор. — Прямо на нож лезет!

— Почему это на нож? — Саша, краснея, взглянула на него.

— У них, у блатных, вот такие тесаки! — начал стращать Федор. — Вечером в очко режутся, у каждого рядом финка воткнута, штоб знали: мол, мы урки с бану.

— Не пугай, она сама боится! — засмеялся Резунов. — Ты, Иванова, в наряды загляни, определи, какие объемы проверять будешь, а после уж деятельность развивай… Поняла?

На лесосеку Саша пришла сразу после обеда, выписав в блокнот все, что показалось ей сомнительным.

Знакомая бригада сгрудилась у большого костра. Рябой варил чифир в котле, Афиша рассказывал что-то, стоял гогот. Первым заметил Сашу молодой парень городского вида, по прозвищу Баклан. Негромко произнес:

— Ворона!

Все глянули, но никто не изменил позы.

Саша вдруг испугалась чего-то, какой-то угрозы, бывшей в интонации Баклана. Однако спросила, напуская строгость:

— Почему вы не работаете? Каргопольцев?

Тот презрительно глянул, но ничего не ответил.

Отвечал за него Баклан:

— У нас перекур.

— Я бригадира спрашиваю.

Каргопольцев снова молча поглядел.

— Он глухой! — хохотнул Баклан. — И немой.

— Покажите мне, где вы начали валку леса в прошлом месяце? Меня интересуют объемы.

— Он забыл, — сказал Афиша. — Забывчивый. Мы все забывчивые.

— Чаю хочешь? — Рябой стал цедить густую, как деготь, жидкость в кружку.

— Это чифир, я знаю!.. — Саша забыла, что надо играть бывалую, и говорила наивно и серьезно. Это была местная экзотика, о которой она наслышалась еще в Абакане. Саше не верилось, что все это, о чем говорят соседки по общежитию, можно где-то увидеть на самом деле. Не видела она никогда в жизни бывших уголовников, поэтому в глубине души считала, что все это бабьи россказни. Но вот столкнулась наяву. Было ей чуть страшновато и интересно. И казалось, что в ее силах объяснить что-то, чего эти люди не понимали. — От него сердце болит, мне сказали! Зачем вы себя травите?

Каргопольцев вдруг по-доброму усмехнулся:

— Знает, чифир! Ишь ты… Ничего, батон, ты за нас не боись. «Травите»! — Помолчал, разглядывая Сашу, посоветовал добродушно: — Молодая, жить хочешь? Не зарывайся! Наш прежний мастер объемы написал? Так и закрывай! Не слушай этого, не нашего бога… Усекла? Вон просека, от самого Алатау идет. Угадай, какое дерево мы вчера свалили, какое позавчера…

— Резунова спрошу, Талгата. Приблизительно они-то помнят! Если вы не хотите честно…

— Два месяца башли не дают, это честно? — спросил Каргопольцев.

— Что такое башли?

— Деньги. Зарплата.

— Мы на консервации! — объяснила Саша то, что утром узнала от Резунова. — В стране послевоенная разруха, техники не хватает. Средств тоже.

— Политграмоту нам не объясняй! — крикнул Баклан. — Бесполезно. Мы несознательные. Нам башли подавай, ежели положено! Есть надо? В долг не дают. Воровать идти?

— Вы правы, конечно, — неожиданно для себя согласилась Саша. — Но я тоже мухлевать не хочу. Как работали, так закрою.

— Гляди, цыпочка… — вздохнул Афиша. — Пахан объяснил тебе…

— Незаработанные деньги развращают людей! — произнесла Саша аргумент, пришедший вдруг ей в голову. — Сегодня вам заплатили за то, чего вы не делали, завтра вам вообще не захочется работать, а только получать деньги.

Мысль ей понравилась, показалась убедительной, но Каргопольцев засмеялся:

— Нам и сегодня работать не хочется. Цыпочка, мы в зоне вот так наработались! — он чиркнул ладонью по горлу. — Теперь мы свободные люди, отдохнуть надо.

— В какой зоне?

Каргопольцев сделал из пальцев решетку.

— Нашел чем хвалиться! — хмыкнула Саша.

5
В огромной комнате щитового барака стояло коек десять, но жили там теперь только две женщины: Мария Ивановна и Анастасия Филипповна — штукатуры. Им едва за тридцать, но, по нынешним понятиям, выглядели они куда старше своих лет: лица, никогда не знавшие никакого ухода, прически военного времени — перманент с валиком впереди. У них держался свой уют: накидки вязаные и вышитые, думочки, койки, отгороженные занавеской. На полочке над койкой — пустой флакон из-под духов «Кремль» и китайская пестрая птичка.

Саша, вернувшись после работы, разобрала свое немудрящее барахлишко, достала наконец дневник и, сев поближе к тусклой лампочке, стала записывать. Разговаривать с соседками ей не хотелось, а они держались так, словно Саши в комнате и не было. Громко разговаривали, смеялись, готовили что-то.

«25 ноября.

Ну вот я и на месте. День был тяжелым, но интересным. О моих отношениях с Ф. писать пока не хочется, мне многое непонятно, но, видимо, со временем разъяснится. На меня огромное впечатление произвела его семья. Ребятишки, особенно старший. Жена — доброе забитое существо, стягивающее сапоги с пьяного мужа!

И на самом деле, многое меня здесь бесконечно удивляет. С одной стороны — первозданная дикая красота природы! У меня нет слов описать, дыхание захватывает, когда я выхожу на крыльцо и гляжу на эти сопки и тайгу. А с другой стороны — место это, забытое всеми. Нагло, по-хозяйски разговаривают блатные. Но ведь действительно рабочим два месяца не платили заработную плату! Люди работали, а продукты купить не на что. Как это объяснить тем же блатным? Чем оправдывать? Запущение, упадок. Этой осенью нас поставили на консервацию, и поэтому уехали все лучшие люди! Думала, что найду себе тут единомышленницу, но со мной в комнате живут две немолодые некрасивые женщины с неграмотным выговором. Пока я этих женщин переношу с трудом, присутствие их мне неприятно. Они что-то жарят, парят, едят. Живут для желудка. Очень хочется есть, вспоминаю сало, которое ела в доме у Ф., и котлеты, которыми угощала жена прораба Галя. Прораб в прошлом тоже МИИТовец, это меня приятно обрадовало, но я поняла, что он слишком загружен работой и трудностями „консервации“, чтобы обращать на меня много внимания. Должна заметить, меня удивило, что блатные жмут на глотку, требуя „подмазать“, а Резунов к этому относится равнодушно, словно к обычной вещи. Я считаю, заработок — все равно величина бесспорная. Сколько человек наработал, столько должен получить. Объемы, расценки известны, дело строймастера — точно все записать по горячим следам и подсчитать… Надо в этом разобраться и, может быть, разъяснить Резунову. Незаработанные деньги развращают людей. Но зарплату надо платить вовремя, несмотря ни на что. Иначе трудно что-то требовать…»

Топится вовсю плита, варится еда в закопченных кастрюлях, кипит чайник. Вкусно пахнет. Саша сглатывает слюну, вздыхает, прячет тетрадь, быстро раздевается, ложится под казенное байковое одеяло.

— Ты не разоболокайся совсем, — сказала ей одна из женщин, Мария Ивановна. — Халат либо чо еще надень, да портки теплые. И шинелишку кинь поверх энтого рядна. У нас свои одеяла-ти, ватные. Озябнешь эдак, безо всего, выдуват быстро. Морозы начнутся, дак и вовсе вода в ведрах замерзат к утру. Закажи ватно одеяло продавщице, за товаром поедет, привезет. Деньги у тебя должны быть, давали подъемные-те?

— Да ничего, не замерзну… Вы не беспокойтесь.

Но Саша все-таки встает, чуть ли не до слез тронутая участием, надевает на бязевую рваненькую рубаху форменное суконное платье. Ложится.

— Закажу… Спасибо.

— Клопа тут тмишша. Шпарим, шпарим.

— Я дусту захватила.

— Ну дак вместе, значит, бороться будем!

— Ситцу купишь, занавеску себе наладишь, вот и домок тебе. Не тушуйся. Готовить не будешь? У нас есь кастрюли слободные, готовь, если привезла што?

— Нет, я сыта. Поела. Я устала с дороги, спать буду.

Саша накрывается с головой одеялом, чтобы не слышать бульканья кипящей похлебки и вкусных запахов. Женщины переглянулись, усмехнулись, продолжают прерванный разговор.

— Счас, Нюрка, конешно, мы с тобой в энто место не тронемся, перезимуем. Картошек запасли, это теперь для нас главное. Перевозить будешь, поморозишь.

— А с весны в Балыксу-ту переберемся. Заметали.

— Кашеварить к старателям на золото или каку ину работу, без разницы.

— Я работы никакой не боюсь, хошь цельный день возле ее пролежу!

— Найдем му́ки на свои руки! Лишь бы сколь денег выплачивали.

— Да вот Григорий Иваныч обешчал, наладится, привезут получку.

— Обешчалками-те не он перьвый! На консервации стоим, откуда ж деньги?.. Сварились картошки, Нюрк, буфлер тоже. Давай вечерять.

— Буди деуку-ту! От нас не убудет, есь картошки, а ей завтра бегать сколько. Строймастер — ево, как волка, ноги кормят!

— Деньги проела, молодая! Молодой не утерпеть, ись хоцца…

— Счас… Аля! Аля! Вставай, похлебай горячего. Горячее надо ись, смолоду желудок спортишь, жизни рад не будешь.

— Иди-иди, деушка! Налили уж.

Саша, как бы нехотя, но со счастливым лицом, поднимается. Она уже готова преданно любить своих соседок, раскаянно вспоминает, что написала про них в дневнике. Обещает себе восстановить истину, не открывшуюся ей сразу.

И снова утро в конторе. Стол Саши окружили разъяренные блатные. Саша одна, ни Талгата, ни Резунова нет. Она старается хранить видимость независимости, но, ясное дело, напугана и расстроена.

— Ша, сявки! — рявкнул Каргопольцев.

Блатные смолкли.

— Я объясню, девушка поймет. Молодая, рога не ломали, объяснить последний раз надо!

Сел к Саше, начал серьезно и доверительно:

— Ты послушай, цыпочка! Чабан сказал, должны скоро башли привезти! Мало заработали — подмазать надо! Ты подмажь, проверять кто будет? Зря трусишь. Не срывай нам кайф, не гони порожняк!

— Я не трушу! — возразила Саша дрогнувшим голосом. — Я же объяснила вам…

Каргопольцев взял наряд:

— И я тебе объясню! Гляди: ты нам вторую группу грунта написала. По пятьдесят первому пикету! А там четвертая. Почему неправильно пишешь?

— Вы знаете, Каргопольцев, грунт второй группы разрабатывается штыковыми лопатами и кирками с частичным применением ломов! Грунт четвертой — ломы, клинья, молота. Вот, можете сами поглядеть в ЕНиРах… Я же ходила, смотрела котлован.

Хлопнула входная дверь, у Саши отлегло от сердца.

— Каргопольцев, у вас там на всю бригаду один лом был! — сказал вошедший с Федором Мельниковым Резунов. — Что вы тут ей баки забиваете? Там слабый грунт, вторая группа не будет!

— Мало вторая, Чабан! — возопил, бия себя в грудь, обращаясь уже к Резунову, Афиша.

— Прокурор добавит! — пообещал Афише Резунов. И, уже не обращая внимания на Сашу и блатных, занялся Мельниковым: — Федор Демидыч, пускай жена берет в долг, я скажу Гале. Муку, сахар… Васин обещал, приедет кассир в следующей декаде. Я тогда на тебя и на всю бригаду получу по ведомости.

— Ну, дак я, значит, подался на просек, Григорий Иваныч? Забрал я в магазине на бригаду хлеба мешок, крупы, жиров. Консервы взял маленько. Галя записала.

Блатные враждебно слушали разговор. Каргопольцев сказал Саше:

— Вот! Видала этого фраера? Чего скраснела? Стыдно? Мы тоже лес валим, а в долг не дают. В чем разница?

— Ничего я не покраснела! — огрызнулась Саша растерянно. — Просто вы дышите мне в лицо…

— «Дышите»! Дышать уже нельзя?

— Наряды я тебе, Федор, сам закрывал. Нормально, — продолжал Резунов. — Так что работай на всю железку, не сомневайся!

— За мной не пропадет, — Федор поднял большой палец. — Сами знаете, как я вкалываю! Но и наряды проследите, чтобы все путем. В тайге — не дома.

— Слышишь? Усекла? А ты буровишь — «честно, честно»!.. Выходит, нам — одно, а фраеру — другое? Вот так, — подтолкнул Сашу Каргопольцев. — Эх ты, цыпочка, несмышленыш… — И, интимно наклонившись, засвистел. Блатные захохотали.

— Пахан, ты ей слова спиши! — заюлил, подмазываясь, Рябой. — Она хахалю домой в письме пошлет. А свист она на дух не выносит.

Саша вскочила, оттолкнув слишком близко наклонившегося к ней Каргопольцева.

— У меня нет хахалей! И перестаньте со мной таким тоном! Я ваш строймастер, ясно вам?

Резунов обернулся, раздраженно крикнул:

— Эй! Вы что там? Каргопольцев! Оставь девчонку в покое! Что ты, в самом деле.

— Неравенство меня волнует! — заявил Баклан. — Чабан, почему одним все, а другим ничего? Говоришь, этому фраеру закрыл — «нормально». А нам? Почему — ненормально?

— Работать надо, — вяло отозвался Резунов, — не сачковать, а работать!

— В курс дела все еще входите? — Федор соизволял наконец заметить Сашу. — Желаю удачи!

— Спасибо, — вспыхнула Саша и снова оттолкнула Каргопольцева. — Перестаньте! Что вы мне свистите? Не поможет! Против совести я лично не пойду. Даже если вокруг творится несправедливость, один хотя бы человек должен быть честным.

— Александра Степановна, поставь ты им третью группу! — снисходительно махнул рукой Резунов. — Шуму больше! Не им, не нам.

Саша, слыша, как у нее заполыхали от обиды, от несправедливости обмороженный нос и уши, огорчаясь некрасоте своей, запальчиво закричала:

— Там грунт второй группы! И хватит поблажек! Поблажки, незаработанные деньги развращают людей! Мельникову наряды закрываете сами. И это порядок? Какой порядок? Приписки? Вот отсюда и буза идет! Ясно? Раз можно кому-то, значит, можно всем.

— Злишься, что ли, на меня? — удивился Федор.

— Ты, Александра Степановна, не видела, как этот мужичок вкалывает? — спросил Резунов. — Рога в землю — и пашет весь световой день! Бочку зря не кати. Одно дело, чему нас с тобой в институте учили, другое — жизнь. Нормы давно устарели, пересматривают. Это же известно… А с этими горлодерами… Я согласен с тобой, в конце концов. Шишки на костре жарить да чифир варить можно и за низкие расценки. Иди работать, Каргопольцев! И не представляй тут урку, не ерши! Я сам вчера был босяк.

— Гляди, Егор! По этим расценкам работать не будем. Пошли. Дуридзелей нема тут! Строймастер, теперь на себя пеняй! Не схотела понять… Ладно!

Постучав по столу огромным кулаком, Каргопольцев вышел. За ним, ломаясь и гаерничая, потянулись блатные.

Федор, улыбаясь, глядел на Сашу. Та, изобразив на лице деловую сосредоточенность, занялась нарядами. Очень хотелось плакать, впрочем, где-то в глубине сердца поднималась и копилась здоровая злость. Она одна могла дать новоиспеченному строймастеру силы.

— Мельников, — продолжил Резунов как ни в чем не бывало, — палатка там у мужиков сгорела, на лапнике у костра ночуют.

— Не привыкать! Фронтовики все бывшие.

— Ну, я Чуприянову, однако, говорил, у двести семьдесят девятого пикета, чуть в стороне, охотничья фанза есть.

— Напомню. Покедова, поехал я. Восемь километров пилить. Смеркнется скоро.

Федор вышел. Затарахтел бульдозер. И смолк вдалеке.

6
Заглушил свой бульдозер Федор возле стоявших в конце расчищенной просеки нескольких стареньких и слабосильных бульдозеров. Взял на плечи мешок с хлебом, авоську с продуктами, двинулся к высокому костру, возле которого мельтешили фигуры. Длинноногий, сильный, ловкий, споро шагал через поваленные стволы и бурелом.

Подошел, поставил мешок:

— Здорово ночевали!

— Здоров и ты… Прибыл? — без особого удивления и восторга отозвался бригадир механизаторов Павел Чуприянов. Он темнолик и зарос, как и остальные пятеро механизаторов, полулежавших на лапнике, настеленном на выжженную землю.

У костра с похлебкой и чаем хлопотали женщины-шорки из ближайшего шорского села, работавшие в бригаде обрубщицами и кашеварками.

— Ну дак ланно… Располагайся вон с комфортом. Хошь здесь, хошь там.

— Фанзу не глядели? Морозы завернут — в фанзе легше.

— Успем ешшо… Давай кажи, чево привез. Девчата, горячо сыро не живет, сымайте супец! Кишка кишке кукиш кажет! Наворочашься рычагами за день световой, дак…

— Чичас разливаю! — отозвалась та, что постарше. Вторая посмеялась долго, как от веселой шутки, щуря щелочки живых черных глаз.

Федор подошел к ней, сел рядом, ухмыльнулся, облапил. Задумался вдруг, вспомнив неожиданно Сашино красное от возбуждения лицо и стоящих рядом блатных. Передернул плечами, пронзило незнакомое, неприятное: страх не страх, предчувствие? Сочувствие?

— Блатные власть забрали в поселке! — произнес он, ни к кому не обращаясь. — На горло берут. Девчонка новая, строймастер, с ними замучилась.

— Мужиков нет в поселке, так им и лафа, — согласился Чуприянов. — Усмирим, ежели обнаглеют.


Еще темно, висит поблекший гривенник луны. Однако во всех домах поселка уже горит неярко свет, топятся печи. Идет с Бискамжи Ленька с ведрами, навстречу ему Саша с ведром.

— Эй, — окликает она его. — Здравствуй! Ну, как вы там?

— Порядок… — отозвался солидно Ленька. — Манька известки обожралась.

— Зачем?

— Ну… Для обмену, што ли… Не знаю, дак…

Тарахтит, тукает движок, чикает работающая пилорама. Идет день за днем Сашина жизнь в этих далеких от цивилизации, но прекрасных краях. Истинно прекрасных, надо только привыкнуть, обжиться, понять тех, кто живет рядом с тобой.

…Саша заскочила в щитовое общежитие, готовящееся к сдаче, тут работали штукатуры. Женщины таскали тяжеленные носилки легко, словно так и надо, но Сашу это не удивило: за войну не к тому привыкли. Сама на трудовых практиках летом таскала тяжести. Топилась небеленая печь. Одна стена, оштукатуренная вчера, просохла. Саша постучала деловито.

— Звенит! — отозвалась Анастасия Филипповна. — Знашь, деушка, как проверять наши грехи.

— А мы безгрешны, дак… На совесь делам… может, сами и жить станем, — подхватила Мария Ивановна. — Иди-ка погляди, как тую комнату задранковали. Чиста тетрадь в косу линеечку! На совесь! Ты обедать домой приходи, не стыдися. Ежели что, отдашь деньги после.

Саша снова бежала поселком. Резунов остановил ее.

— Что? Каргопольцев с бригадой не вышли на лесосеку?

— Не вышли, Григорий Иваныч. Я к ним в барак зашла, они словно меня и не заметили! Пьяные, в карты режутся. Честно сказать, не нашла подход.

— Ладно, денек-другой их не трогай. Это они нарываются… Не надо было бы тебе с ними… Не тронь, говорят, пахнуть не будет… Теперь не вернешь. Ну, лес пока есть на домах и на пилораме, подождем. Но вообще-то решения принимай сама. Я тебе всегда помогу, но в голове держать… Своих забот полно.

7
«26 ноября.

Господи, какая тут красота, даже страшно! Не устаю восхищаться! Это с нашей стороны — крайняя точка работ. Навстречу нам из города Сталинска идет другой отряд строителей управления „Сталинскстройпуть“. Они прошли километров семьдесят и застряли в болотах. Место называется Агоза.

Обед, но я в общежитие не пошла, неудобно все время объедать соседок. Ушла на речку. Называется Тузахсу — „спутанная вода“. Потеплело, сижу, пишу.

На другом берегу две березы согнулись, опустили тонкие ветви в воду, подрагивают, позвякивают тяжелыми гроздьями белого льда. Свистит какая-то птица. Пригревает дневное солнышко, снег на размятой гусеницами тракторов просеке подтаял.

Стесняюсь попросить в долг в магазине. Купила пачку „Беломора“, больше денег нет. Когда куришь, есть не хочется, только тошнит и голова какая-то. Да. Думала ночью о Ф. Оказалось, я о нем тоскую. Все перебираю — что он говорил тогда в гостинице, как смотрел! Решил, что я сказала про наряды из-за того, что злюсь, а мне стыдно было перед блатными за него и за Резунова. Нечестностью воров не воспитаешь! Да. Придумала стихи. Запишу, а то забуду. Память стала хуже, потому что нерегулярно питаюсь.

Пусть говорят, что выглядим мы старше
И не по-юному серьезны иногда.
Мы невиновны, что на плечи наши
Легли войны тяжелые года.
Они прошли и будут позабыты.
Но нам еще их долго вспоминать.
Мы — старше? Что ж.
Ведь возраст не прожитым,
А пережитым надо измерять…
По-моему, Ф. понравились мои стихи про руки. Жаль, что рос он в такой среде, где недюжинные способности его были направлены по ложному руслу. Хотелось бы видеть его, хотя бы издали. Я думаю все время про его поведение после гостиницы. Пришла к выводу, что он привык быть грубым и жалость и свою нежность ко мне посчитал за свою слабость. И начал стыдиться этого. А я тоже себя неправильно повела в поселке, была груба и неестественна. Что мне делать? Поговорить с ним? Никак не могу прийти к единственно правильному решению. Придумала конец стихотворения:

Пусть те, что не прольют и капли крови,
Про нас томов испишут пыльный ряд,
Как в девятнадцать были мы суровей,
Чем наши внуки будут в пятьдесят.
Сегодня от бригадира другой бригады плотников — Пантелеева я слыхала, что к весне нас снова расконсервируют. Работы возобновятся, мехколонны вернутся опять на Бискамжу. Магнитка ждет нашу руду с Абазы, и необходим короткий путь, чтобы ее доставлять. Конечно, продолжается послевоенная разруха, много строим, не хватает средств, людей, техники. Но это такой же выход, как если бы я купила один валенок, полшапки и рукав от пальто… Надо, наверное, определить, какие стройки важней, бросить все силы туда, а потом уже начинать другие. Элементарно. Необходимы принципиальные решения по улучшению методов строительства.

Да! Я еще в Москве слышала, что за границей создан радиоприемник, размером со школьный ранец, весом 5 кг!! Я бы мечтала такой иметь, но думаю, размеры рассказавшим все-таки уменьшены. Представить такое трудно, ведь настоящий ламповый приемник весит кг 20. Информации нет никакой, глушь. Может быть, по организации строительства уже давно вынесли деловые решения, а мы и не знаем! Между прочим, Пантелеевы произвели на меня очень хорошее впечатление, на них можно опираться в строительстве здесь нормальной светлой жизни… Она — учительница начальных классов, умная. Я у них бываю почти каждый вечер, они мне рады. Соседки мои тоже оказались хорошими, добросердечными женщинами…»


Утро еще одного дня. Поселок живет своей тихой рабочей жизнью. Саша разговаривает с Пантелеевым. Тот встал «на угол», рубит «зуб» на брусе. Другой плотник — молодой, Матвей Лыков, поглядывает на Сашу, старается неуклюже обратить на себя внимание.

— Я не дожидаю — берись, мол, ты, — говорит Пантелеев. — А я, бригадир, поруковожу! Я сам сперва берусь. И они за мной… Я и плотник, и бетонщик, и на локомобиле тут одно время работал. За что ни возьмусь — из рук не выпадет… Без дела с тоски помру!

Лыков вдруг захохотал:

— Ты что, Матвей?

Тот не ответил. Пантелеев продолжал:

— Таких людей, как Каргопольцев, я все-таки не понимаю. Как можно так жить? Ну, ошиблись по молодости, но ведь уже взрослые люди. И Резунова не понимаю. Выставить их из поселка — и все. Числятся — рабочий контингент. Леса на пилораме нет, на лесосеку послать некого. Из-за них и мы, значит, послезавтра вынуждены встать: брус кончается, вон видите, на два венца, больше не будет. Целая бригада пьянствует! Для остальных дурной пример!

— Это я должна с ними, а не Резунов.

— Да разве вам с ними сладить? Даже не суйтесь сейчас, пока не пропились да не проспались.

— Нянек тут нет. Хватит за чужой спиной…

Лыков снова захохотал. Саша поглядела на него с недоумением.

— Это он от смущения, — объяснил Пантелеев. — Нравитесь вы ему.

— Глупости какие! — сказала сердито Саша.

Потом она стояла в коридоре перед дверью барачной комнаты, где живет бригада Каргопольцева, собиралась с духом. Отворила дверь.

Пустые бутылки, грязища. На столе — начатая бутылка спирта. Натоплено, накурено. Рябой, пошатываясь, забрался на табурет, приспосабливая на шапку будильник. Фиксатый поднял, примериваясь, ружье. Он тоже пьян. Каргопольцев в сапогах возлежал на грязной смятой койке, спал, смачно похрапывая.

Остальные резались в очко. Собственно, главная игра шла сейчас у голого по пояс Баклана и банкомета, которого за толстую морду звали Афиша.

— Атанда! — крикнул Афиша, заметив Сашу. — Ворона заявилась.

Саша шагнула в комнату:

— Здравствуйте!

Все молчали вопросительно.

Саша:

— Что это вы делаете?

— Чичас растолмачим, — обрадовавшись новому развлечению, пообещал Фиксатый. Поставил ружье и притащил услужливо табуретку: — Падай, шмара!

— Спасибо. Я постою. Меня зовут Александра Степановна, пора бы запомнить.

— Значит, Степановна, я покупаю шмаренки у Баклана, — объяснил банкомет. — Пузырь, — он указал на бутылку, — последний. На него тоже игра.

— А я тащусь, — хохотнул Каргопольцев, когда стихло. — Чего ты к нам заявилась? Не боишься? Максимов боялся.

— Чего мне вас бояться, что вы, не люди?

Баклан:

— Пузырь продается, промокашка! Продаем полпузыря за пузырь!

— Не груби, — остановил его Каргопольцев. — Видишь, она воспитательную работу проводит, объясняет: мол, и мы — люди! Мерси! А ты по фене не ботаешь? Должна ботать по фене! В зоне воспитатели все ботали по фене.

— Дай пофанить! — попросил Баклан, показав пальцами, как держат сигарету.

— Вы прекрасно знаете, — сказала Саша, — что всей этой тарабарщины я не понимаю! И при чем тут — воспитатель? Я так же работаю, как вы. Вы не в зоне, вас освободили, значит, вы должны нормально работать. Просто у меня есть совесть, а у вас нет. Как вам не стыдно, вы же русские люди! Не только совесть потеряли, забыли родной язык!

— Ой, как стыдно! Шмара нас не поняла, — заржал Фиксатый. — Баклан, объясни по-русски, ты же русский интеллигент. Тебе стыдно ботать по фене! Или нет, я сам, мне тоже стыдно стало. Хотя я татарин. Видишь, шмара, у Бритого шилом…

— У Рябого! Это я! — охотно уточнил Рябой и уронил с головы будильник, пошатнувшись. Захохотал.

— Филя, засохни! Разбил — заплатишь! Будильник видишь? Я должен в него вмазать. Надо УБИТЬ ВРЕМЯ! Очень много времени от света до света. Скучаем. Попаду — пузырь мой! Вернее, наш с Афишей. Пузырь последний.

— Ведь вы давно говорили, что у вас денег нет? Даже на еду? А на выпивку нашлось?

— Шмарухи добрые имеются. Строймастер одолжил, уезжая. Теперь — капец. Все.

Баклан гаерничает:

— Гони барди!

— Не понимаю.

— Ну, алтушек дай!

— Что такое алтушки?

— Мелочь.

— Нет. У меня, например, даже мелочи нет.

— Не три уши!

— Но если б и были, вам их я бы не дала. На пропой, на картежную игру? Смешно говорить! Я, например, не каждый день ем досыта, а вы тут… Но не в этом даже дело. Человек не должен тратить время, которое скупо отпустила ему природа, так бездарно. Вот вы. Вы хотите УБИТЬ ВРЕМЯ. Я правильно поняла?

— С севера заходишь…

— Но вы уже убили не только время, вы убили свою жизнь. Чехов сказал, что в человеке должно быть все прекрасно: и душа, и одежда, и лицо, и мысли! А вы поглядите друг на друга! Ваш вид, кроме отвращения, ничего не вызывает! А ведь многие из вас имеют от природы неплохие черты лица. Вот вы, Каргопольцев… И вы, Баклан… Вы тоже…

Блатные опять довольно гоготнули.

— Неплохие черты? Я симпатичный? — уточнил Каргопольцев и заржал: — Во дает!

— А я? — поинтересовался Фиксатый.

— Вы — нет. У вас, как и у меня, черты лица оставляют желать лучшего. Но дело ведь не в чертах лица. А во внутреннем мире, в душе… Жизнь дается человеку один раз. И прожить ее нужно так, чтобы потом не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы!

— Зря тушуешься, ты тоже симпатичная, вот я бы с тобой покрутил! — снова хохотнул Каргопольцев. — Если ты не против.

— Пахан, шмара понт создает, — предположил Афиша. — Сейчас брать будут.

— Кто там за дверью? Резунов?

— Одна я. Что мне, няньку надо? Я ваш строймастер! Пришла, потому что у меня некому работать. Сегодня встала пилорама, нет леса. Вы его не заготовили, не привезли с лесосеки. Нет половой доски, бруса, завтра плотники встанут. Повторяю, вы же все-таки люди! Должны понять. Есть же долг у нас перед Родиной, перед теми, кто на фронте погиб, а мы живы. Послевоенная разруха не преодолена!

— Это не наше дело! — оборвал ее Каргопольцев. — За те бабки, что ты нам понаписала, работать не будем! Ша!

— Это зависит от вас. Поработаете хорошо, я вам на следующий месяц хорошо наряды закрою! Обещаю.

— Ша! С этими песнями к нам не ходи. Пусть Резунов придет. Один. Поговорим тогда. И не строй из себя информбюро: «разруха», «родина», «русские люди».

— А то я, шмара, у тебя на басах сыграю, — пообещал Баклан и начал гаерничать, суетясь вокруг Саши.

— У нас своя малина! — продолжал горячо Каргопольцев. — Мы не разбираем: он турок, этот кацап, тот хохол. У нас все равные! Граждане мира.

— При чем здесь — равные, неравные… Я считаю, неравенство не в том, что вы русский, а он татарин. У каждого человека есть национальность, она записана в паспорте. Любая национальность почетна, если человек честный… Неравенство в том, что вы «пахан», а он «шестерка» и должен вам угождать. Вот! Между прочим, когда была война, уголовники тоже защищали Родину. И прекрасно. Многие награждены орденами. Сейчас тоже еще не окончены трудности! Просто вы пьяницы и бездельники, дело не в «малине»! Я вас поняла! Больше к вам я не приду! Совесть заест — выходите сами на работу.

Саша шагнула к двери, услышав, как Баклан сказал:

— Играю на Ворону! Батон — моя ставка.

— Смени ставку! — приказал лениво Каргопольцев. — Цыпочка старается. Проиграешь — жаль будет.

— Не могу, пахан… Уже слово сказал.

8
Мария Ивановна стирала в корыте, на доске. Анастасия Филипповна жарила картошку. Саша сидела на своей койке у окна, зашивала шинель и придумывала, что она будет записывать в дневнике.

В комнате появилась еще одна жиличка, тоже штукатур, Сима. Она собиралась в клуб и наводила красоту. Намылила простым мылом челку, затем, глядясь в круглое зеркальце, расческой выкладывала волосы на лбу зубчиками. Потом жирно подвела карандашом брови по сбритым надбровьям. «Бантиком» — только посередке — накрасила губы. За неимением пудры, развела зубной порошок, намазала лицо, а когда подсохло, чуть стряхнула и нарумянила щеки. Осталась собой довольна. Одета она была в байковую куртку с карманчиками, в распахнутом вороте виднелась тельняшка, на ногах — хромовые сапоги, в которые с напуском засунуты байковые шаровары. Поверх шаровар надета юбка в складку. В ушах у Симы сережки, на шее — бусы. По тем временам и по тем местам — первый сорт!

Анастасия Филипповна, поглядывая на Симу, ворчала:

— Ох, косматка, сандалисси ты! Вот штукатурисси! Вывеску написать: «Осторожно, окрашено»! Чай, свое-то лицо лучче!

— А вам-то што?

— Я, например, за всю жизнь не красилась.

— Ха-ха! В ваши годы краситься… Да вы уж старые с Марьей.

— И мы молодые были, чай. Не хуже тея. Вон Аля молодая, а не красится.

— Молодая! Двадцать пять лет…

— Пущай марафет наводит! — подала голос Мария Ивановна. — С етого марафету ее и бросил блатной етот, Баклан, Серега Черненко! Валька не марафетится, у ей и так морда ширше чемодана!

— Валька девка хороша, толста… — согласилась Анастасия Филипповна. — А у тея ноги как у курицы!

— Прямо уж!

— Я, чай, видела, когда ты на ночь разоболокалась.

— Прямо уж! С этого! Выпить просил, а иде я возьму? У Гальки не то запас кончился, не то Резунов продавать не велел.

— А Валька нашла?

— Два пузырька тройного дикалону дала.

— Ишь ты!

— А то! У его душа горит, а я иде возьму?

— Человек был бы, за выпивку девок бы не менял!

Саша кончила зашивать шинель, достала тетрадь дневника, оглянулась на Симу с сомнением и опаской. Начала писать.

«30 ноября.

Надо записать анекдот, который рассказала Мария Ивановна. Перед войной родился младенец с зубами, попросил блин. Мать так и ахнула: „Чудо!..“ А младенец говорит: „Это еще не чудо, вот будет чудо, все удивитесь!“ Имелась в виду война. Сильны еще суеверия в народе. Например, наши женщины верят в сны и в приметы, хотя в бога, по-моему, не верят.

Сегодня ходила разговаривать с бригадой Каргопольцева. Когда пошла, было неприятное чувство страха. Все-таки я помню, в Москве рассказывали ужасные вещи, как после амнистии вели себя амнистированные. Но здесь выхода нет, надо преодолевать свою мягкотелость и мягкохарактерность. Надо работать с теми людьми, которые есть. Но когда начала разговаривать, страх пропал. Я человек, и они люди. Если они преступили черту нравственности, за которой все дозволено, то я считаю — это возвратимая вещь. Я буду за них бороться — это мой прямой долг. И потом, возьму в пример себя. Последнее время мы с мачехой стали ругаться просто безобразно. Хотя, когда я была меньше, она меня почти не обижала. Женщина она не злая, просто вздорная. К тому же практически Светку вырастила я. Светку я люблю — она единственное родное существо на этом свете. Весной ей исполнится четырнадцать лет. Как бежит время! У мачехи была навязчивая идея, что я принесу в подоле, а у меня тогда и в мыслях ничего не было. Ну, вот мы перешли предел. Но вчера я поймала себя на том, что скучаю по дому, по своему углу с раскладушкой и столом, по Светке, даже по мачехе!.. Ведь она, в сущности, на одиннадцать лет старше меня. Задача, после того как отец ушел на фронт, у ней была трудная. Хотела бы еще написать какие-то стихи, но при столкновении со здешней действительностью стихов писать не могу…»


Сима кончила «наводить марафет», взяла баян, напевает частушки, аккомпанируя себе.

Ты попой, ты попой.
Я тебе не пела!
Я б какая ни была,
Тебе какое дело!
Я любила тебя тайно,
А ты мной чередовал,
Ты мою любовь горячую
Другой передавал!
«Или с Ф., когда я в то утро проснулась, то думала, если я попала сюда и здесь „вольная жизнь“, которой я насмотрелась в Абакане, в общежитии, то я и дальше буду вести себя „вольно“. Но теперь не хочу. Несмотря на то, что очень скучаю о Ф. Не могу заснуть вечером, слышу его».

Мене милый изменил
Полчаса девятого,
Через пять минут пришел —
Я уже занятая!
Мене милый изменил,
А я рассмеялася,
Какая может быть измена,
Я в вас не влюблялася!
Ты не смейся, гад, урод!
Мне не двадцать пятый год!
Мне, молоденькой девчоночке,
Семнадцатый идет!..
«А мне через год — двадцать пять лет. Старость… Но старой я себя, как ни странно, не чувствую. Может быть, потому, что еще не жила, а собираласьжить. Кончится война. Кончу техникум. Кончу институт. Как человек, который все собирается поесть, голоден. Но я и в буквальном смысле досыта еще не ела! Все-таки спасибо мачехе, хоть мы и питались последнее время отдельно, — то супу даст, то каши… Между прочим, здешние женщины сказали, что будут меня кормить, а когда привезут зарплату, возьмут с меня деньги. Стыдно: чужие люди, какое им до меня дело. Конечно, я строймастер, но не думаю, что они рассчитывают на поблажки с моей стороны. Работают они хорошо. Думаю, этот долг добра я заплачу».

Анастасия Филипповна поставила на стол сковородку с картошкой. Смахнула со стола сор передником, пошутила:

— Смерть не люблю нечистоту! Девки, идитя… — позвала она. — Да в клуб, на танцы намылимся. Эвона, глянь-ка! Главный блатной повел уже в клуб своих архаровцев, новые порядки налаживать. Симка, картошки будешь?

— Не! Я от вас отдельно стану питаться, мне невыгодно, — отозвалась Сима, подбежав к окну. — Мне из дома посылку прислали: сала, меду, рыбы соленой. А у вас што! Картошки одни?

— Дак мы и не навяливаемси, — сказала Мария Ивановна, обтирая распаренные руки фартуком, после им же обтерла сырое лицо, прошла к столу. — Дело твое, Серафима, но предложить мы должны, ежели живем вместе.

— Аля! — позвала Анастасия Филипповна. — Садись иди. Раз мы нащет питания обсказали все, ты перьвее нас за стол бежать обязана. Все онно поденну плату брать станем, ежели ты, может, и не схотишь после вместе кушать! Уговор дороже денег.

— Спасибо. — Саша сунула тетрадь под подушку. — Мне вроде неловко в долг-то питаться. А денег правда нет у меня, истратила на одно дело неожиданное.

— Чего ж тебе, с голоду теперь помирать? Чай, и мы люди. Симка отправилась, ли чо? Предупреди тамока, мол, мы следом идем. Наша гвардия!

— Деду Наумову в перву очередь сообщу.

— Дак и ему, мы не против. Веселый мужчина.

Сима ушла. Женщины стали вкусно, с аппетитом есть.

— Сало ей прислали!.. А вот без картошек не проживешь, — говорила Мария Ивановна, как бы ища у Саши сочувствия. — Безо всего можно, без мяса, без макарон. Без сала — тем более, баловство это. Без хлеба жили, картошкой заменяли!

— Мы шелуху картофельную сушили и ели в войну! — поддакивала благодарно Саша. — Весной сорок второго с мачехой на добычу, на окраину, ездили, на полях капустный лист мороженый подбирали, солянку делали…

— В войну селяночку из лебеды мама у нас творила хорошую. Горстку мучки сыпанет — и ланно. Хорошая мачеха-то была у тея?

— Обыкновенная. Не помню уж то время…

— Когда живешь ничего маненько, дак забывашь все плохое. А как коснется, дак вспомнишь все…

— В пятьдесят втором в Берекчуле стояли, четыре месяца не получали зарплату, — опять начала рассказывать Мария Ивановна. — Жанночка еще была жива. Пальто пятьсот шестьдесят стоит, за сто шестьдесят продала. Сапоги за четыре ведра картошки. Но прогулов не делала.

— Дак работать-то все онно необходимо.

— Я тоже не понимаю, как это можно не работать, пить, в карты играть?

— Ланно, дак. Попили, поели, тепереча пойти, иде другого найти…

— Тонкий намек на толстые обстоятельства.

В большом помещении клуба, скупо украшенном традиционными лозунгами, скамьи посдвигали к стенам, сидели и стояли едва ли не все жители поселка, поскольку иных развлечений не было. Блатные расположились отдельной группкой.

В центре зала широко и весело двигался бородатый, высоченный, веселый, лицом чем-то похожий на портрет Менделеева дед Наумов. Он вытащил в круг Баклана. Сдернул шарфик с его шеи, завязал глаза. Тот не сопротивлялся, похихикивал. Репутация большого весельчака была в этих краях у деда Наумова.

Возложив руку на голову Баклана, дед Наумов производил шутливо пасы:

— Внимание все. Начинаю сеанс гипноза! Пам! Там! Таррам… Вы спите… Вы спите… Вы очень крепко спите… Внимание…

Быстро подойдя к скамьям, он взял за руку первого подвернувшегося. Это Пантелеев.

— Гипнотизируемый, отвечайте, кого я держу за руку?

— Женщину, конечно, — хихикнул Баклан под охотный смех присутствующих.

— А точнее?

— Мужчину.

Опять смех.

— Правильно. Что я у этого мужчины взял? Круглое. На цепочке.

— Собачку.

— А точнее? Оно показывает время и делает «тик-так»…

— «Мозер» у Пантелеева.

— Правильно.

— Я давно на него зарюсь! — тоже начал острить Баклан, сдернув повязку. — Ну-ка, покажи? Сто́ящие блинки?

Пантелеев перехватил часы, сунув опять в нагрудный карман пиджака.

— Ну, не лапай! Чего щеришься? Свои надо иметь, блатной! — грубо рявкнул он.

Одет он был аккуратно, под городским пальто — пиджак с орденскими планками. Вообще, тут все были одеты в лучшее, что имели. Блатные шиковали на свой лад: сапоги гармошкой, челки, кепочки-малокозырки «с иждивенцем» — хвостиком.

В клуб вошли Саша, Мария Ивановна и Анастасия Филипповна. Афиша переглянулся с Бакланом, посвистав ему:

— Эй, Ворона заявилась!

Саша услыхала, вспомнила вдруг испуганно, что Баклан играл на нее. Остановилась в дверях, но женщины втянули ее вовнутрь.

— Ты чего сробела?

— Вспомнила: блатной на меня играл…

— Не боись, у нас такой моды нету. Это в городах. Мужики не допустят, ежели что. Идем… Эй! Это мы пришли! — закричала весело Анастасия Филипповна. — Вы нас не ждали, а мы — эвон оне! Симка! Исделай нам чичас же топотуху сибирскую!

Сима, сидевшая в группе других женщин штукатуров и разнорабочих, послушно и весело заиграла «топотуху». Женщины старательно пошли оттаптывать, вовлекли деда Наумова. Потоптаться пошел и еще кой-какой народ.

Припевки наперебой выговаривали:

Ты, подруга, дроби-дроби,
А то я буду дробить.
Ты, подруга, люби-люби,
А то я буду любить.
Я, бывало, редила,
Была матаня Федина,
А теперя Мишина,
Подругу перевышила!
Мария Ивановна спела деду Наумову:

Я по берегу иду,
Берег осыпаецца,
Я беззубого люблю —
Лучче, не кусаецца!
Дед не остался в долгу:

Бискамжинских девчат
Издаля можно узнать!
Руки-ноги колесом,
Две сосульки под носом!
Анастасия Филипповна вступилась:

Познакомиться находится
Культурный человек!
Познакомилась, узнала —
Ни черта культуры нет!
Завлеку, завлеку,
Пускай походит за реку,
За реку по мостику
Небольшого ростику!..
Дорогой, скажи мамане,
Пусть не ходит она к нам,
Не считает мои платья,
Не достануся я вам!
В поле рожь, в поле рожь,
Кто ее посеял?
Распроклятую любовь,
Кто ее затеял?
В поле рожь, в поле рожь
Старики посеяли!
Распроклятую любовь
Старики затеяли!
— Симка! — кричала залихватски Анастасия Филипповна. — Теперя фокстрот играй. А то молодежь сидит по стенкам. Пущай и они потопчутся, не однем старухам!

— Она городские не умеет! Деревенские… — хихикнул Баклан.

Сима, гордо взглянув на Баклана, заиграла быстрый фокстрот. Начались танцы. Дед Наумов, сцепив руки кольцом, как бы обняв партнершу, командовал:

— Не толкаться! Дамам на модные баретки штиблетами не ступать! Теснее в круг! Учитесь танцевать в тесноте, скоро мехколонна возвращается, клуб тот же! Серафима, вальс! Учитесь быстро менять ритм! Серафима, танго! Молодец, девушка… Яблочко! В круг! Каргопольцев, участвуй, что вы от народа отделяетесь! Давай чечетку, ты же бывший моряк, по походке вижу.

Каргопольцев поупирался, но, выйдя в круг, стал охотно и умело изображать чечетку, поглядывая победно. Рядом закрутился Фиксатый.

Саша стояла у стены, стесненно наблюдая за общим весельем. К ней подошли дед Наумов и Матвей Лыков. Дед Наумов опередил, вытащил Сашу в общее кольцо:

— Зелен еще за строймастером ухаживать! — Лыков смущенно захохотал. — Серафима! «Катюшу»! Поем! «Синенький скромный платочек». Борис, не теряй темпа! Все поем! Серафима, вальс-бостон! Дамы приглашают кавалеров.

Он не отпустил Сашу, крутил ее, искоса поглядывая веселым глазом.

Со своей песней вошли запоздавшие девушки, среди них Симина соперница Валя. Веселье несколько смешалось, потому что Баклан, бросив свою даму, заорал, расталкивая танцующих:

— Симпомпончик! Спешу! Танцуешь только со мной!

Валя, продолжая щелкать кедровые орехи, скорлупа которых захрустела под ногами танцующих, лениво и вальяжно поплыла с Бакланом в вальсе. Сима резко оборвала игру.

— Симочка? — крикнул дед Наумов. — В чем дело?

— Что я вам, нанялась? Я тоже танцевать хочу!

— Матвей! Лыков! Давай бери баян!

— Блатным не играю! — негодующе и с ненавистью заорал вдруг Матвей. — Как работать — их нет! Танцевать — они здесь! Завтра или стоять из-за них, или самим на лесосеку идти!

— Лыков, не порти людям веселье! Играй! Работа не волк, в лес не сбежит, что ты все про работу.

— Не буду! Сказал…

— Нельзя веселье ломать, для здоровья надо. Сейчас татарский песня сыграю! — в центр выскочил Талгат. — Сейчас покажу, как медведь с мужиком борется.

Изображая то мужика, то медведя, показывал, как они сцепились, медведь одолевает, мужик чуть было дух не испустил, да догадался, стал мишке живот почесывать. Мишка от наслаждения глаза завел, расслабился. Мужик — деру. А мишка его лапой назад манит.

Снова в клубе стоял хохот, кто-то включился в импровизацию, изображал, как баба глухая и глухой дед на базар идут, и прочий скомороший, живший тогда в народе репертуар.

Никто не обратил внимания, что в клуб вошел Ленька. Немногочисленные ребятишки поселка крутились здесь же, среди взрослых, участвуя в общем веселье. Ленька постоял в дверях, отыскивая кого-то глазами. Может быть, отца или Резунова. Но их не было. Тогда он пробрался к Саше и дернул ее за рукав.

— Леня? Что?

— Мамка умират… Ее черной кровью рвет.

Саша замерла, потом, подобно Леньке, растерянно оглядела зал и пошла к Пантелееву.

— Тихон Степаныч, беда…

— Мать? — быстро перебив ее, спросил у Леньки Пантелеев. — Плохо ей? Что?..

— Умират совсем. Кровью рвет…

— Сейчас… Ты ничего… — Пантелеев поднялся. — Ты, сынок, не падай духом, хирург в Берекчуле хороший, прооперирует мать… Спасут еще. В больницу надо срочно… Александра Степановна, вам бы надо ее сопровождать, грамотный все же человек… Ладно? — Саша кивнула растерянно. — Кого только за руль?.. Механизаторы в тайге… Вот беда!.. Я сейчас же в тайгу побегу, Федору сообщу. Но кто Настю-то повезет? Ждать нельзя, надо немедля. И ничего на такой случай у нас не предусмотрено! Черненко! — крикнул он.

Веселье прервалось, готовое начаться вновь.

— Чего? — отозвался Баклан, тесно обнимая свою партнершу.

— Правда ли хвастал, машина у отца твоего была?

Народ недоверчиво хохотнул, ожидая очередное развлечение.

— Автобус у ево тама! Самолет личный!

Баклан важно ответствовал:

— Была и есть ЗИС-110.

— Лимузин! Министр, видать, отец! Да не свисти, трепач!..

— Тебе не случалось за рулем?

— Водил, конечно. Пока рога не замочил да не спалился. Все ясно? Вопросов нет? Я отдыхаю, бугор! Учти.

— А отвезешь вот парнишки мать в больницу. Жену Мельникова. Умирает женщина, обострение язвы. Александра Степановна с тобой поедет сопровождать.

У Саши оборвалось сердце, когда она поняла, куда ее завихрил случай. Заметалась внутренне.

— Я тебе факельщик, бугор? — Баклан снова обнял Валю за талию. — Езжай сам. Я отдыхаю. Ты мне не начальник.

— Не умею, поехал бы, что за вопрос. Не водил никогда. Некому больше. Товарищи, кто возьмется ехать? Видишь… Механизаторы в тайге все. Тебе придется.

Афиша свистнул. Баклан обернулся:

— Эй, сявка. Такой случай! Придется ехать, боска.

Каргопольцев хмуро опустил голову.

Саша сидела с краю в тесной кабине ЗИСа, обняв Настю за плечи. Голова женщины безвольно тряслась у нее на плече. Свет фар выхватил из тьмы кусок бугристой замерзшей дороги, тайгу на обочинах. В небе пронзительно светила маленькая луна.

Поднялись на перевал, внизу засветилась редкая россыпь огней Портальского метростроевского поселка. Потом машина понеслась вниз по извивам дороги.

Настя открыла глаза, застонала хрипло, произнесла невнятно:

— Кто?.. Господи, остановите…

— Мы в больницу едем. Скоро уже.

— Не могу, остановите.

— Останови.

Баклан затормозил.

— Дайте выйти…

Саша спустилась на подножку, попробовала выволочь женщину, не смогла. Сказала грубым от страха голосом:

— Эй! Расселся! Помоги давай!

Баклан, помедлив, вышел, они вдвоем вынули Настю, посадили на поваленный, светлеющий в лунном свете ствол пихты. Настю вырвало, потом она, скорчившись, легла на землю. Саша попробовала поднять ее, женщина простонала:

— Не тревожьте… Не могу я.

Портальский поселок светился совсем рядом, за поворотом дороги. Стояла тишина, лишь изредка лаяла собака.

— Чего делать будем? — нервно спросила Саша, превозмогая вдруг окативший ее страх. — Чего молчишь? Человек погибает, а ты? Нелюдь какой-то! Где такие берутся?

— В Москве живут! Не помнишь, билеты у «Художественного» продавал? На «Багдадского вора» по полсотни.

— Спекулировал?

— Зарабатывал.

— Много заработал?

— Пять лет. Правда, по-иному случаю. Ну что? Поехали? Больница рядом. А то она вот-вот окочурится, я гляжу. Отвечай тут. Муж есть, а я должен возиться.

— Муж в тайге, у него даже крыши над головой нет! Соображать надо. Ты филонишь, а он работает. Поехали… Давай подымем ее… И не строй из себя жестокого, ты же лучше, чем хочешь казаться, я уверена.

— Конечно, лучше! — охотно подтвердил Баклан.

В огромном дворе, огороженном деревянным, побеленным известкой забором, стояли рядами больничные бараки. Возле одного из них чернел грузовик. Саша и Баклан вышли из приемного покоя, сели в кабину. Машина тронулась и с завыванием, на предельной скорости, понеслась по серпантинам дороги.

— Не гони, спешить некуда уже! — опасливо и добрым голосам сказала Саша. — Слава богу, довезли живую. Нянечка говорит, хирург тут замечательный! — Помолчала, подождала, но Баклан, не отвечая, гнал машину. — Тихон Семеныч за Федором пошел, может, встретим. Объясним тогда, куда ее положили.

— Ну да! Пока еще он дойдет да пока заведет…

— Не гони.

— По друзьям соскучился.

— Спят давно… Не гони, свалимся!

Ближе к перевалу скорость сделалась предельной, какую только можно было выжать из старенького разбитого ЗИСа.

— С ума сходишь? — крикнула отчаянно Саша. — Не воображай из себя! Езжай один тогда, я пешком пойду! Встречу Тихона Семеныча и Федора, с ними вернусь. Выпусти! Останови…

— Зачем же?

Баклан резко крутанул руль, направляя грузовик к обрыву. Распахнул дверцу, прыгнул на посыпавшуюся дресву, покатился, скорчившись, защищая руками голову. Чуть правее, наращивая скорость, кувыркался по склону грузовик.

Баклан поднялся, отдышался мгновенно и, поколебавшись, стал спускаться туда, где остановил падение, ткнувшись в чащу деревьев, перевернувшийся вверх колесами ЗИС.

9
Пантелеев вырубкой прошел мимо невнятных силуэтов спящих механизмов к трепещущему желто-красному огоньку нодьи. Отыскал среди завернувшихся в полушубки, мертво и тяжко погруженных в небытие механизаторов Федора. Тот лежал в обнимку с молоденькой шоркой. Пантелеев пнул его ногой, пробормотав:

— Вот поганый кобель, и здесь нашел…

Федор разлепил глаза:

— Кто?.. Чо надо?

— Вставай!

— Кто это?.. Семеныч?.. Чо ты?

— Настю в больницу увезли.

— А… — Федор снова сомкнул веки. — Ланно…

Пантелеев опять пнул его, уже сильно.

— Вставай!

— Кто? Да ты чо, офонарел, мать твою?! Пошто прибежал ночь-полночь? Ты подерьгай цельный день рычаги, не побегишь, дак.

— Умирает Настя!

— А я чо? Загорожу?

— Вот человек! Ну ребятишки же там одни, мать увезли… Как же, ты что, Федор?

Проснулись и остальные. Чуприянов сел, потирая заросшее лицо, прислушался. Потом сказал зло:

— Да ты чо, на самом деле, алеха-воха, чо, не понимашь, ли чо? Умират баба-то твоя! Доездил!.. Вот, едрена-мать, непонятливый…

— А я чо, врач ли, чо ли? — тоном ниже сказал уже проснувшийся Федор и зевнул.

— Не врач, дак попрощаться надоть. Не по-людски все делашь, дак. Не работал бы как зверь — погнал бы в три шеи кобелину… Езжай щас в больницу. У моей бабы есь деньжата, придерживат на черный день. Забери! Передай — я велел. Соседи, дак…

Федор встал, хмуро приходя в себя, обулся. Потом зашагал за Пантелеевым. Долго шли молча, наконец Пантелеев сказал с сердцем:

— Умрет Настя, твой грех, твоя вина, Федор. Не хотел я раньше в твои семейные дела влазить, да зря, выходит. Так ее все в поселке жалеют. А молчали! Не надо бы молчать-то?..

— Говорили бы ей, я чо? Чо я ей исделал-то? Да я в доме том и не жил, щитай! В командировках все.

— Ну!.. Ты знаешь, и я знаю. Поздно. На твоей совести ее смерть.

— Да ты ее чо хоронишь-то раньше время? Баба! Где мужик давно бы поме́р, баба выживет! Кошки! Ты у сея ковырни внутре? А оне? Чо их жалеть-то, их так бог создал.

— Зверь ты, выходит… У Насти рак, я так понимаю, говорить не хотел. А рак — он от мыслей тяжелых родится… Вот и выходит, ты убийца ей!

— Ты, Семеныч, все жа осторожней говори… — с угрозой поглядел Федор. — Ить я и обижусь! Чо я сделал-то ей? Объясни, ежели знашь? Бил, есь не давал? Ну?

— И бил тоже… по пьянке. Думаешь, не слыхали люди? Слезы ее не отмолить тебе! Пьянствовал, по бабам таскался.

— Эвона! Да кто в молодые-те годы без этого живет? Ты больной, тебе нельзя, дак другим не заказывай! Это нормально. Постарею, сам угомонюсь!

…Поселок спал, только окошко в половине щитового барака, где жила семья Федора, тускло светилось. Горела керосиновая лампа. Ночью движок не работал, электричества не было.

Федор, с ходу добежав до калитки, взлетел на крыльцо и, вдруг оробев перед чем-то впервые в жизни, остановился. Медленно отворил дверь, прошел в дом.

— А-а-а! — надрывно кричал в зыбке меньшой. Ленька с осунувшимся измученным лицом тряс зыбку, Маша одетая спала ничком на родительской неразобранной постели, свесив грязную ручку.

Ленька вскинулся было с надеждой, когда дверь отворилась, но, увидев отца, снова опустил голову.

Федор шагнул к зыбке, задержав ее за край, проследил за сжимающимся в усталых судорогах тельцем. Глаза сожмурены, кулачки поднимаются и опускаются в такт крику.

— Чево орет? — хмуро спросил он, избегая встречаться глазами с сыном.

— Сиську выплакивает… Не отняла его еще мамка-та.

Хлопнула дверь, вошла жена Чуприянова Поля.

— Не желат и не желат коровьего молока, — сказала она. — Животешку ли чо ему с ево пучит? Не подкармливала его Настя, мал, думала, дак… — Помолчала, покачала головой, послушав заходящийся хрип младенца, заключила: — Видать, помрет. И то, мал ешшо, куды без матери?

Губы Леньки задрожали, он враждебно глянул на соседку, потом с какой-то требовательной надеждой посмотрел на отца. И под этим всегда смущавшим его взглядом сына Федор вдруг почувствовал себя обязанным что-то делать. Вынул из зыбки, из мокрых тряпок орущего младенца, подержал неловко на весу, оглянулся, ища, во что бы завернуть. Сдернул с веревки чистый утиральник, накинул на скрюченные голые ножки. Распахнул просаленную соляром телогрейку, сунул обмякшее тельце к теплу, к груди. Ребенок замолк и начал жадно искать ртом, выворачивая головку.

— Дай-кося бутылку ему, — сказала Поля и подала со стола четвертинку с соской. — Может, поест омманным путем, дак.

Маленькие полопавшиеся губы нашли соску и брезгливо вытолкнули ее. Потом нашли еще раз, потянули, потянули снова. Молоко в четвертинке булькало, убывая, крошечные пальцы шарили по рубахе.

— А ты расстегни, расстегни рубаху-ту! — свистящим заговорщицким шепотом посоветовала Поля. — Пущай он за голо тело подержится, соскучал небось, дак…

Федор расстегнул рубаху, мокрые холодные пальчики скользнули по груди, ощупали гладкое безволосое тело и успокоились, доверчиво прижавшись, обманывая себя. Губы еще сосали, а глаза уже были плотно закрыты, он спал, посасывая, всхлипывая и вздрагивая во сне…

— К Насте поедешь? — спросила Поля.

Федор молча кивнул, прислушиваясь к себе. Что-то шевельнулось в нем в то мгновение, когда холодные пальчики сына коснулись его тела, согрелись его теплом.

— Принесла я денег, вот тут все. Триста рублей. На перьво время хватит, дак… Ты не жалей, покупай там всякого разного. Я еще иде займу, пришлю, дак…

Федор, избегая называть сына по имени и встречаться с ним глазами, сказал:

— Собери живо какие есть тряпки, да молока литру сунь в сумку. Ну, и мне хлеба и шматок сала положь. Я его в больницу к матери возьму.

— Ну, правильно! — поддержала Поля. — У ей небось за малого сердце болит, а тут увидит, дак, и спокойней.

Ленька собрал с веревки сухие пеленки, протянул отцу.

— Заверни. Мамка ругат за утиральники.

— Не заругат, дак, ниче… Пригляди за ими, Поля, я заплачу. И за коровой.

— Пригляжу, — без охоты пообещала Поля. — У меня хозяйсво, сам знашь, и энтих поболе твово, четверо… Пригляжу маненько. У тебя Ленька хозяин, сам управится… Ниче…

Федор и Пантелеев сидели в дежурке приемного покоя больницы.

— Завтра зайди. Ночью — что?.. — говорила Федору немолодая сестра. — В хирургический положили, нынче сам Сергей Александрович дежурит, главный врач. Может, сейчас прооперирует, может, на обследование оставит! Без нас с тобой решат. Иди в заезжую, перебудь. Ребенка не мучай.

— Дождусь! — упрямо мотнул головой Федор. Он сидел в углу дежурки на табурете, прижимая спящего Ванятку.

— Ну, ладно… Схожу узнаю, может, Сергей Александрович решил что… — сжалилась вдруг медсестра.

Вышла.

— Это не ваша девушка была с ей? — спросила нянечка, мывшая полы. — Рыженькая така, с челочкой?

— Саша? — кивнул Пантелеев. — От СМП сопровождать посылали, где она? Думали, встретим машину, нет. Разминулись.

— Час назад и ее привезли… — отвечала после значительной паузы нянечка. — Эта перед смертью, а та еще хуже…

— Да нет! Саша? — удивленно переспросил Пантелеев. — Что случиться-то могло? Здоровая, молодая.

— Да кто знат, — нянечка медлила, словно не решаясь рассказывать. — Чудной прямо случа́й… Возвращался от тунельщиков «козлик» с Западного портала, механика и слесарей вез с аварии. До перевала поднялись, что такое? Глядят — грузовичок кверху тормой. Кинулись шофера спасать. А шофера нет. Кабина гармошкой — эту деушку еле выволокли.

— Жива? — спросил Пантелеев.

— Сильно помяло. В хирургический тоже поло́жили… Вроде как без надежды.

— Поверить невозможно! В милицию сообщили?

— Этого я вам не скажу. Чего не знаю, того не знаю.

— Строймастер новая? — спросил Федор. — Не повезло девчонке…

— Поверить невозможно! — повторил Пантелеев. — Одну спасали, другую угробили. Федор, а?

Тут вошла медсестра. Федор, побледнев, воззрился на нее, не ответил.

— Вы муж этой женщины? — зачем-то уточнила та, обращаясь к Федору.

Он медлил испуганно, ответил Пантелеев:

— Привезли с желудочным кровотечением которую?

— Ну да.

— Муж он ей.

Медсестра отвела глаза.

— Ну — рак. Разрезали и зашили… Все внутри оплел. — Вздохнула. — Что сидеть, идите. Завтра с утра придешь. Все равно сейчас наркоз отходит. Без памяти, но жива пока.

— А девушка эта, — спросил Пантелеев. — После аварии которую привезли?

— В операционной… Под сомнением тоже…

10
В комнате мужского общежития мрачные блатные ели вареную в мундирах картошку, макая в соль, горкой насыпанную посередке стола. Початый мешок с картошкой стоял у стены. Каргопольцев, полулежа на своей койке, лениво тянул старую песню:

Десять лет просидел за решеткой,
Поседела моя голова…
Я как ворон по свету скитался,
Для себя я добычу искал.
Воровством-грабежом занимался
И опять за решетку попал…
Сорвав крючок с двери, кинув дверь нараспашку, вошел Резунов, сопровождаемый Пантелеевым и еще двумя плотниками.

Остановились возле дверей. Резунов прошел к столу.

— Урки? Поговорим?

Каргопольцев поднялся.

— Сиди, где сидишь! Все. Лафа окончилась. Ясно?

— Это почему? — поинтересовался Фиксатый. — Живем тихо, никому не мешаем.

— Пока тихо жили, вас не трогали.

— Картошку у девчат уперли! — сказал плотник.

— Они сами поделились.

— Уперли, — подтвердил Резунов. — А основное… Афиша? Ты где, птенчик? Зернышки клюешь, зобок набиваешь? Баклан строймастера тебе проиграл? Ну, что глазки опустил? Кивни головкой? Тебе. Умница. Не дергайся, с тобой ясно. Так. Распоряжение мое такое, Каргопольцев… Картошку отдадите, где взяли. За сожранное заплатите. Идите вон с мужиками на лесосеку, и чтобы работать, не филонить. Пантелеева назначаю к вам бригадиром, ты разжалован.

— Почему? Я тоже интересуюсь? — спросил Каргопольцев.

Пантелеев выговорил с ненавистью, медленно цедя сквозь зубы:

— Потому что кайф кончился, дядя! Началась эпоха дуридзелей!

— Подробности потом, — уточнил Резунов, — сейчас некогда.

— Работать! Грибоеды! — Пантелеев выдернул финку, торчащую в центре стола. — Фартовый ножик, пригодится лучину щепать. — Скомандовал: — Встать! Инструмент берите, и — ноги в руки! Я на фронте «языков» брал. Поняли? Никакой бузы! Пахан, е мое… Я тебе еще… Я тебя самого убью за Сашеньку!

Блатные понимающе переглянулись.

— Жива? — вдруг изменившимся голосом спросил Каргопольцев.

— То не ваша печаль! Афиша, ты пойдешь со мной, — сказал Резунов. — Не бери веревки, ничего не бери, я тороплюсь. Тихон, чтобы пот с них лил ручьями! Все.

— Красный выжму…

Афиша в одном пиджаке вприпрыжку бежал впереди Резунова по дороге, ведущей на перевал. Резунов с ружьем. От поселка они отошли уже на несколько километров. Афиша выбился из сил так, что то и дело падал. Резунов поднимал его ударом сапога.

— А ну, рви вперед на полусогнутых! Пропил сердечко, дышишь? Гад!

— Я не могу больше, бугор! Пожалей!

— Вы девчонку пожалели? Усек? Все понял? Или еще я должен объяснять? Дыбай! Бегом, сволочь! Иди! И в поселок не вертайся… У нас медведь — прокурор, мужички шутить не любят.

Афиша с трудом поднялся, пошел, неуверенно оглядываясь. Резунов смотрел. Темнело, мороз напрягся градусов до двадцати, сыпанул реденький острый снежок. Нежно потрескивали стволы лиственниц в тайге. Афиша уже не шел, а снова бежал стремглав, точно его догоняли. Резунов смотрел.

11
В небольшой, на шесть коек, палате, куда вошел Федор, держа под накинутым на плечи халатом Ванятку, лежали одни тяжелые, те, кто находится между жизнью и смертью.

Сестра подвела Федора к одной из коек, указала на табурет.

— Садитесь вот…

Федор сел, с охватившей его жутью разглядывая желтое, с заострившимся носом и сухим следом крови в уголках рта, страшное лицо жены.

— Постарела как… — сказал он растерянно. — Ей же двадцать восемь лет, я помню! А глядит на сорок…

— Пробежала свое… — согласилась сестра.

Федор посадил на колени Ванятку, высвободив из одеяльца ручки. Сын покачивался, гулил, оглядывая незнакомое. Настя вдруг открыла глаза.

— Это я приехал, — наклонился к ней Федор. — Вот. Мало́го привез.

Настя моргнула — то ли просто, то ли чтобы дать понять, что поняла.

— Ты лежи, не думай ни о чем, поправляйся! — стал лгать Федор, стыдясь и ужасаясь почему-то этой лжи. — Я в поселок работать переведусь, справимся без тебя пока. Поля помогат, дак…

— В детдом их отдай… — прошептала Настя и снова закрыла глаза. — Мало́го в приют отвези… Замучашь ты их…

— Управимся, ниче… — тоже негромко сказал Федор и произнес неожиданно для себя: — Прости меня, Настенька…

Настя не ответила, не шевельнулась даже.

Саша, лежавшая на соседней койке, открыла глаза, увидела Федора, но не осознала, что это он, снова упала в забытье.

Федор тоже не узнал ее, замотанную бинтами. Да и не до нее ему сейчас было.


Луч зимнего солнца скользнул по пустой Настиной койке, осветил лицо Саши. Она открыла глаза, соображая, что с ней, медленно высвободила здоровую руку и потрогала забинтованную голову, лицо. Коснулась ежика остриженных волос, резко повернулась на спину, застонала от боли.

Подошла нянечка, протиравшая шваброй пол.

— Ты что, касатка? Очнулась? Не дерьгайся сильно, разбредишь опять рану…

— Дайте зеркало?

— Успешь… Рано ешшо красой любоваться, обживись сперва.

— Остригли меня?

— Остригли, дак и што? Обрастут к лету… Слиплись от кровишши волосья у тея, и остригли. Аккурат в мое дежурство привезли, я мыла тея и остригла.

Саша молча заплакала, закрыв глаза.

— Нашла об дерьме слезы лить! Вона, котору привезли с тобой, уж на кладбишше, а ты — волоса!

Саша дернулась, собираясь сесть.

— Настя? Настя умерла?

И снова легла: боль пронзила до беспамятства.


Федор ходил по комнате заезжей между койками, заправленными конвертиками байковых вытертых одеял. Ванятка лежал распеленутый на его койке, играя ножками, тянул то одну, то другую в рот.

За столом ужинали два транзитных шофера. Обстоятельно, со вкусом ели хлеб с маслом, копченых омулей, консервы. Пили водку не жадно, не торопясь, тоже со вкусом. Один окликнул Федора:

— Мужик?

— Чево?

— Ты што мелькаешь? Себе не надоел?

— Ну.

— Иди на, выпей стакан, в рот те жареный петух! Аккурат угомонишься…

— Мерси. Я свое на нонешний день допил. Чо дальше жись покажет.

Тогда включился и другой шофер:

— Ты што такой сурьезный, мать твою?

— У тея жена умрет, будешь сурьезный?

Шофера гоготнули:

— Перьвый момент — да.

— И я так щитал — перьвый момент. Отчепитесь, мать вашу, дак…

Шофера отцепились.

Федор подошел к койке и остановился, разглядывая сына с жалостью и недоумением. Ребенок, почувствовав, что на него смотрят, перестал качать руками, затих. Потом закинул головку и, найдя знакомое лицо, улыбнулся.

Улыбнулся в ответ и Федор, и спазма сжала вдруг ему горло.

— Милый ты мой! — прошептал он, слыша, как непривычно влажнеют глаза. — Милый ты мой… — повторил он слова, которые всерьез произносил впервые в жизни.


Домой Федор вернулся на другой день после похорон. Пол в избе был чисто вымыт, половики вытрясены и лежали стопкой перед дверью. Топилась плита. На столе стояла кринка с теплым еще молоком, Настина косынка лежала рядом, аккуратно свернутая.

Маша сидела у стола, чистила картошку. Улыбнулась робко.

— Приехали?

— Приехал, дак…

Со двора вошел Ленька в лыжном стареньком костюме, залатанном на коленях, в пальтишке нараспашку. Раздевшись, он по-хозяйски вымыл под умывальником руки, прошел в комнату и тут увидел отца.

— Чего не уберешь? — спросил Федор, показав на косынку. — Убери в комод.

— Я корову в ней дою. Не подпускат так-ту…

Ленька внимательно взглянул на отца, положил на стол большую не по росту кисть руки и, опустив голову, затеребил косынку.

— Умерла мамка? — спросил он погодя, с робкой надеждой в голосе.

— Умерла…

Федор положил спящего Ванятку в зыбку, сел на лавку возле печки, закурил. Ленька быстро отвернулся и выбежал из избы.

— К вам тетя Поля часто заходит?

— Когда заходит… — отозвалась Маша и улыбнулась опять, покосившись из-под падающих на глаза рыженьких волос. — Завчора была. Пряников принесла, масла, сахару. Получку Леньке дала.

— Зарплату привезли, значит… Хорошо… Обед Поля вам готовила?..

— Не, мы сами… Картошки свари́м, омуль у нас есь, дак… Пообедать с нами?

— Ежели хозяйка приглашат, отчево не пообедать! — забывшись, вдруг почти весело сказал Федор, разглядывая с приязнью дочь, думая о том, что будет хорошенькой.

— Чево, Ленька и корову доит?

— Умет, дак…

Закипел на плите чайник, Маша крикнула:

— Ленька, чайник скипел!

— Я сыму, не кричи, Ванятку разбудишь…

Федор снял чайник, поставил на пол рядом с плитой.

— Ты што, батя! — Маша всплеснула руками. — Вона подставка на столе! Споткнешься, ноги сваришь… — И замахнулась на кошку, запрыгнувшую на стол: — Ишь кака-ая… Наплевать на тея…

Вернулся Ленька с наплаканными красными глазами, заглянул в плиту, сказал хмуро:

— Чево пропустили-то! Отойти нельзя, дак…

Вечером за небогато, на скорую руку собранным поминальным столом собрались соседи. Пришли Пантелеев и Чуприянов с женами, Мария Ивановна и Анастасия Филипповна, позже забежали Талгат и Резунов. Федор ничего не ел и не пил, курил молча. Шел, как и положено, разговор о Насте.

— Дробна была бабенка, тонка — в чем душа… И приехала така, я же помню…

— А быстра, старательна, чуть што — совьется и понеслась.

— Дасть, чо ни попросишь. До грамма! Сама не съисть, дасть.

— Интеллигентность в ней была, хотя и образования систематического не получила.

— Ой, Настенька, Настенька, — завела Мария Ивановна традиционное причитание. — Дак и што ж ты исделала, бедная, на кого ж ты малых детишков покинула, ой мы жа не ждали не гадали, любили тебя, привечали… И Алю бедную тоже вон как обидели за ее доброту, за учасье, может, и в живых уже нету…

Женщины заплакали. Пантелеев хлопнул рукой по столу.

— Ну! И довольно. Помянули, все! Неча им сердце надрывать. — Он кивнул на Леньку с Машей и соседскую ребятню, забравшихся на постель с ногами. — Думать все же надо…

— Пущай поплачут, — сказал Чуприянов. — Это чо, Семеныч, мать-то не оплакать, ли чо? Другой ить не будет! Серче, ить оно жить должно, живое, дак…

— Наплачутся еще… Как с ними быть, решать надо. Вот это серьезный вопрос на данный момент.

Все промолчали, переглянулись.

— Вот что, Федор, — продолжал Пантелеев. — Мы с Ниной посоветовались и решили, маленького можем взять. Школа через дом, Нина и во время уроков справится забежать, посмотреть, покормить. Своих у нас нет, Нина молодая еще… Сын будет нам Ванюшка…

Федор молчал.

— Ить и мы говорили, взять меньшого, — сказал Чуприянов. — Ежели ты сумлеваешься, у Семеныча своих не было, не умет с маненькими вестись, дак… Не здоровый опять же он. А у нас, сам знашь, четверо. Вырастет с ими, как грибок. Со старшими легше, хошь при себе оставь, хошь в приют, дак…

— Отдай, Федя, — поддержала мужа Поля. — Мало́го не поднять тебе. Пестовать лучшей родного стану, я ить с им займалась тут…

— Да вы какой глупости такой болтаете? — махнул рукой захмелевший Талгат. — Какой такой по одному рассовывать? Он их гамузом лучше в приют сдаст!

— Правильно, — поддержал Резунов. — Лучше сразу, чем больное тянуть. Знаем мы Федора, нагляделись на его художества. Не работал бы, так… Не хватало детей загубить! Надо отдать в детдом. Тяжело, но разумно.

— Маненького-то жаль, — сказала Мария Ивановна. — Я бы тоже взяла, да куды в обчежитии, дак…

— Батя! — крикнула вдруг Маша. — Батя, миленький! Не отдавай Ванятку, мало́й он! И нас не отдавай!

Она кинулась к Федору и обхватила его руками за шею.

— Ну… хватит! — Федор поднялся, поддерживая дочь одной рукой. — Посудачили, и будет. Детя́м спать пора, и я устал, с похорон, дак, не со свадьбы… Разберемся меж собой, ниче… — Помолчал, слушая себя. — Кому их отдам? Мои, со мной и будут.

— Твое право, — сказал Пантелеев. — Но зря… Несерьезно ты. Вгорячах.

— Поглядим.

Женщины стали убирать со стола. Федор пересел на лавку к печке, придерживая одной рукой прильнувшую к нему Машу. От рыжей головенки пахло молоком и еще родным Настиным запахом.

— Тогда тебе няньку надо, — сказал Резунов. — Не дома с ними кашу варить — механизаторы у меня счетные! Женщины, задание вам, поговорите там между собой, может согласится какая…

— И я, объясните, не обижу! — вдруг горячо пообещал Федор. — Лишь бы детя́м было хорошо. Обработаю! Бабьи дела — это мне незнакомо, сами понимаете, дак… А вкалывать стану, как зверь! Пущай живут сыты, обуты… Ни грамма ни в чем нуждаться не будут — как мне жить!

Анастасия Филипповна, весь вечер просидевшая молча, вдруг сказала:

— А чо? Я бы пошла, дак… Наймешь ли, чо ли, хозяин?..

— Дак и што… — смутился вдруг Федор под ее пристальным, странным взглядом. — Чо не нанять-то, раз сама хошь? Знашь ить, на што идешь, дети. Я-то на просеке. Выходной ежли, дак… Дров наготовлю, с коровой, по хозяйству чо надо будет… А там соображашь, женщина, дак…

— Завтра и приду! — решительно сказала Анастасия Филипповна.

— К Але хотели наведаться, — напомнила Мария Ивановна недовольно. — Ежели живая.

— Онна проведашь. Тут тоже сиротство, дак… С завтрева и приступаю к своим почетным обязанностям!

Анастасия Филипповна посмотрела на Машу, задремавшую на плече у отца, на Леньку, волчонком поглядывающего из угла, вздохнула коротко, непонятно, подошла к зыбке.

— Сладкий экий парнишка… Полненький… — произнесла она довольно. — Прямо Едик!..

— Иваном его зовут! — поправил Федор.

— Болташь чево попало! — подхватила обиженная на подругу Мария Ивановна. — И зря ты это, Настя… Знашь ведь сея…

— Ты, винно, больше меня знашь! — Анастасия Филипповна взяла Ванюшку на руки, вдохнула сладко забытый детский запах.

— А ведь ты и правда — Настя! — удивился Резунов. — Значит, судьба. Давай, Настасья Филипповна, бери дом в свои руки. Благородное дело.

Анастасия Филипповна оглянулась на Федора, смущенно наблюдавшего за ней, и покраснела вдруг, словно молоденькая.

Пантелеев, уходя, задержался в дверях, махнул рукой.

Следом ушли и остальные гости.

Улеглись Федор и ребята в одной постели — благо была широкая. Потушили свет, но Ванятка, привыкший уже спать с отцом, решил, что от такой привычки не следует отказываться. Он сел в зыбке и сначала удивленно спрашивал:

— А? Ха?

Потом темнота и молчание напугали его, и он заплакал.

Пришлось встать и взять его к себе. Он скоро заснул, прижавшись к отцу, перебирая пальчиками по его груди. Ленька не спал долго, отодвинувшись на край постели. Не мог заснуть и Федор.

Когда он наконец задремал, в окно постучали, и Полин голос крикнул:

— Ленька! Корову…

Просыпаясь второй раз, Федор вспомнил, что облеплен спящими детьми, и не дернулся, не шевельнулся, только скосил глаза на Ванятку. Тот, закинув голову, пялился на солнечный зайчик. Почувствовав, что отец не спит, перевернулся на живот, покачался на выпрямленных ручках, внимательно глядя отцу в лицо. Потом, счастливо ахнув, зажмурился и, припав губами к щеке Федора, зачмокал.

— Поесть захотел?

Федор, как был в нижнем белье, сел к столу и, намяв в чашке молока с хлебом, стал с ложечки кормить сына. Вспоминалось забытое, мельком виденное: брал ложку сначала в рот, потом совал в раскрытый, как у галчонка, жадный ротишко…

Днем Федор пилил с Чуприяновым дрова, потом колол, а Ленька и Маша укладывали поленницу. Анастасия Филипповна чистила хлев, мыла полы, одновременно готовила обед. Старалась. Натопив печь, стала мыть ребят за печкой в корыте. Последним купала Ванятку, завернула в большую пеленку, поцеловала в двойную, с вихорками, макушку. «Эх, какой парнишоночек сладенький… Прямо Едик!..»

12
Саша лежала, глядя в окно, размышляла.

Потом Мария Ивановна сидела на табуретке рядом с койкой, совала Саше пирожки.

— Ты поешь… В пекарне муки выпросила и дрожжец. С картошкой энтот… Энтот с грыбам. С черемухой, дак. Сладкий. Сахару и маргарину ложила, поешь. Это в тебе оттого, что слабая, настроение такое… Настасия наша, дура, чо учудила, не молоденька, а ума нету! В няньки подалась к Мельникову… Своих ребятишек не было, чужих схотела заиметь. Да ни в жись у ей не хватит на их терпежу такого! Сорвет охотку, дак… А им мученье. Это же сколь добра в себе надо скопить, штоб чужих ребятишек как следоват обиходить! Сморочила мне голову, балаболка: к золотарям подадимся, на прииска, весной… Тьфу!

— Мария Ивановна, а у вас есть свои дети?

— Жанночка была… — Мария Ивановна заплакала. — От дифтериту в прошлом годе умерла… Хороша была, ланненька, умненька. Двенадцати лет девочка. Мужик-то у меня на фронте полег… В деревне голонно было, уехала, вот и скитаюсь. Ты тоже, я гляжу, безсчастная: отца не знала, с мачехой набедовалась. Хороший человек не попался на пути, холостуешь. И случа́й теперь такой… Мы ить виноваты! Сказала ты нам про етого блатного, а мы во внимание не взяли. Жалею я тебя, Аля… Зато и приехала. Еще приеду, привезу чего. Ты выздоравливай, кушай все.

— Не плачьте, ничего… У меня вся жизнь впереди, повезет еще!.. И вам повезет!

Закрыла глаза — устала.

Открыла. Сима сидит на табуретке, держит узелок с какой-то снедью.

— Симка? Ты это? Чего?

— Меду вот привезла тебе и сала. Ешь, поправляйся.

— Спасибо, ты что? За Баклана, что ли, боишься? Я и не знаю, где он. Из милиции приметы спрашивали: какой? А я не помню: никакой. Смазливенький.

— Сбежал он. На запад, думаю, подался. Афишу нашли. Замерз он за перевалом, немного не добежал. В тайгу свернул, устал, что ли? И замерз. Я его не видела, Фиксатый трепался.

— Господи… Вот это дела у вас тут.

— Дела — чин чинарем! Блатные теперь на цырлах бегают! Мужики наши шутить не любят, ежели их выведешь из себя… Я к тебе не за тем. Я твою тетрадку прочла! Интересно.

Саша закрыла глаза: окатила волна стыдной крови. Забыла про тетрадку!

— Зачем же? Я ее убрать позабыла, а ты…

— Я думала, ты там песенки новые пишешь. Говорят же: в Москву за песнями! Али анекдоты, у нас одна большую тетрадь написала. Да ты что скраснела? Из-за Мельникова? Он ходовой мужик.

— Ну?

— Филипповна в няньки к ему пошла. Ты бы согласилась?

— Зачем?

— Он сурьезный стал, бес! Не пьет ни грамма.

— Ненадолго.

— Да мне не в том дело! Хошь бы и пил, один столб телеграфный не пьет, у ево стаканчики вниз.

— Ты остроумная…

— Да нет, так все теперь говорят… Ты мне за ево взамуж советуешь? Я твою тетрадку прочла, мало поняла: умная ты! Газеты небось читала, когда на западе жила?

— Радио слушала. Газеты не могла себя приучить читать все же. Но приучу.

— Где теперь! У нас их на погляд не найдешь!.. Ты скажи, советуешь? Сама ты, я так поняла, заего идтить не хотишь, он тебе как подлец не подходит. Потом, ты грамотная, он простой.

— Он тебя звал, что ли, замуж?

— Прямо… Сейчас разуется меня взамуж просить!

— Чего ж тебе советоваться? Не пойму?

— В няньки бы я пошла… Глаза привыкнут, ну и подкатишься там. Четвертиночку, то, се. Валька, правда, тоже лепится! Всегда она мне дорогу перебегает.

— Дети же у него. Как ты к ним? Ты же сама ребенок, сколько тебе?

— Восемнадцать уж! Ну дак и што, дети? Неуж не вырастут?

— Не знаю, Симка… Дело серьезное. Мать им нужна…

— Я думала, ты умная, а ты нахваталась чужих слов, как собака блох. Воображаешь из себя.

— Да знаешь! Катись ты тоже! И с салом со своим.

— Да уж не оставлю… С чего это, оставлять? Я вон тебя насколь худей, хошь и не давленая.

13
Федор всю неделю работал на просеке, а в субботу после обеда засобирался домой.

— Ступай, паря… — сказал Чуприянов. — Детишек надо теперя, алеха-воха, наблюдать. Филипповна — женщина сурьезная, но, однако, не мать им. Свой глаз необходим в этом случае. Иди. Хлебца как раз в обрат захватишь.

Анастасия Филипповна достала из печи пироги, положила на чистое полотенце на постель, закрыла другим полотенцем. Поклонилась шутливо Федору:

— С прибытием, Федор Демидыч! Ну, вот и хозяин. С хлебом-солью, вишь, встречам тея. Намерз? Иди, Поля баньку истопила, а я договорилась, тея первого пустит, потом уж мы с ребятней. А малой у нас уже намылся, я ево не беру на жар, боюсь, пожалуй. Гли-ко, эвон! Вырос, дак?

Она вынула из зыбки пускавшего пузыри Ванюшку, потетешкала, подхватив под задик и под грудку:

— Ой, таты-таты, таты, да к нам приехали сваты. Гли-ка, красавиц! Едик? Едик? Де папанька у нас? Ау? Ну-ка, помани-ка ево? Идет, идет, не забыл папаньку!

В избе было чисто, вкусно пахло хлебом, пирогами, щами. Федор довольно улыбнулся, отдавая сына.

— В баньку и правда в самый раз. Пойду-ка! Молодец, Филипповна! Хорошо хозяевашь. Чо ты малого Едиком кличешь? Сынок чо ли был, не пойму?

— Так красивше. Назвали — Ваня! Ваня он и есть… «Ванька, глянь-ка, пупырь лятит!» Дярёвня! А мы вона какие! Едик? Гулюшки? Белье вон на лавке, приготовила уж. Иди парься, да обедать соберу, дак.

Зашел Ленька с улицы, хмуро глянул на отца, сбросил пальтишко, забрался на печь.

— Зазяб, ли чо? — спросил Федор, превозмогая свое нежелание, неумение еще говорить с сыном.

Тот не ответил, залез дальше.

Анастасия Филипповна вздохнула выразительно, покачала головой, сказала негромко, заговорщицки:

— Волчонок чистый!.. Сил моих нет… Я к ему и так и сяк…

Влетела с улицы Маша, бросилась к отцу на шею:

— Батя пришел!


Саша лежала в палате для выздоравливающих, читала. В дверь постучали, появился Федор.

— Здравствуйте, женщины! — поклонился он неловко. Развязность оставила его после смерти Насти.

— Здравствуйте, — ответили недружно.

Саша обмерла. Побледнела. Натянула платок ниже на лоб: стриженая голова!

— Здравствуй, — Федор с трудом отыскал ее глазами среди лежащих на койках женщин, присел на табурет возле, поставил на пол авоську с гостинцами. — Филипповна собрала чево-то… Молоко топленое, варенец и пироги вроде.

— Да у меня все есть, спасибо.

— Ну жива? Я рад. В тот раз не проведал, извини. Горевал. Живешь — не понимаешь, а как коснется, дак…

— Я знаю: умерла Настя. Жаль. Она мне очень понравилась тогда.

— И ты, гляди-ка, из-за нас пострадала. Так получатся.

— Да нет, Баклан меня раньше еще проиграл. Все равно бы.

— Што ж Тихона не упредила? Он убиватся сильно: своими руками на смерть послал, можно сказать.

— Застеснялась. Да и не верила: как живого человека всерьез проиграть можно?

— Это так.

Они помолчали, глядя друг на друга. Федор сильно изменился за эти недели: посерьезнел, постарел. Саше не верилось, что это тот самый мужик — веселый, лихой, полупьяный, — целовавший ее в гостинице.

— Остригли тея, — с сожалением заметил Федор. — Больно мне косички твои нравились. Аккуратненько, строго.

— Отрастут, — вспыхнула горько Саша. — Слиплись от крови, ничего не поделаешь.

— Такую страсть перенесла! — посочувствовал Федор. — Я всю войну прошел, ни разу не задело. А тебе вон как не повезло. Маме-то не написала? Огорчать не хотишь?

— Мачеха у меня.

— Вот как. А отец?

— На фронте погиб.

— Сирота ты, выходит. Не думал.

Федор замолчал. Молчала и Саша, полная благодарности за жалость и сочувствие: жизнь не очень баловала ее этим.

— Ить я за чем приехал, — трудно начал Федор. — Ты понимашь… — помолчал. — Думал я это время все, как Настю схоронил. — Усмехнулся: — Башка-то тупая, думать не приучена, оннако думал. Такое у меня положение получатся… Хошь не хошь, надо жениться. Детям мать нужна, што нянька! Да и мне жена необходима, пущай уму-разуму учит. А то опять дурь в голову зайдет, загуляю… Недолго…

Саша молчала, с ужасом и счастьем понимая, куда он клонит.

— Решил я тебя посватать. А? Ты как? Мне нравится: сурьезная ты, начитанная, характер сурьезный. Думаю, приберешь к рукам меня да и ребятишков, хотя Ленька упрямый бес. Молодая ты, конешно, для троих, но захотишь — справишься. Обчих еще народим. — Федор усмехнулся. — Это я тее гарантирую. — Помолчал, ожидая ответа. — Чево молчишь? Застеснялась, што ль? Так хоть кивни, я пойму. А взамуж пора уж тее. Засиделась. И дело это сезонное: беруть, надо идтить. Женихов в поселке лучшей меня нет. Дети, конешно, но это не помеха, вырастут: тайга, приволье. Я тее обещаю: жить будешь вон так! Работать стану, как зверь, но все у нас будет. Одежку тее справим, не как приехала. Дома-то ты, видать, небогато жила, не набалована. Это тоже в твою пользу. Купим пальто с лисой, платье шерстяное, шелковое, туфли на каблучке, ботики высокие… Пимы беленькие на зиму. Нравится мне, когда баба чистенько ходит. Косички опять отрастим. Соболя на шапочку добуду… — Федор усмехнулся, протянул руку, дотронулся до Сашиной щеки: — Вона глаза у тея зеленые, оказывается… Как у Маньки моей… Ну? Чево молчишь?

Саша несмело перехватила его руку — пронзило ее как током. Федор наклонился, поцеловал. Саша отстранилась, покачала головой.

— Нет. Не смогу я, Федя.

— Нет? Што так?

— Ну… Не объяснишь. Во-первых, не умею я с детьми. Не получается. И работать мне хочется как следует, зря, что ли, институт с таким трудом кончила? За тебя идти — все бросить надо. Не работать. Корова, поросенок, дети. Да ты что!

Саша поежилась, усмехнулась даже, представив себя в центре этого хозяйства.

— Жаль. — Федор долго молчал, прежде чем произнес это. — Я, честно сказать, ращитывал. Ну, извини тогда… Подумай, однако. Я не гордый, не обижаюсь.

Саша в кабине ЗИСа возвращалась на Бискамжу по серпантинам дороги через перевал. Долго она провалялась в больнице: период мрака и короткого дня кончился, играло солнышко, стучали топоры на домах и на просеке. Тукала пилорама, работал движок. В небо тянулись дымы из труб.

«Зисок» проскочил мимо дома Мельниковых, но Саша увидела, что Федор с Ленькой возле сарая пилят дрова. Федор распрямился, проводил взглядом «зисок», разглядел Сашу. Та быстро отвернулась.

Федор постоял, размышляя о чем-то, потом поднял толстенный чурбак, который они с Ленькой с грехом пополам почти допилили до конца, бросил о другой — чурбак расскочился на части.

— Покурим, вижу, умаялся ты.

— Не. Я жилистый.

Ленька сплюнул лихо, подпрыгнув, сел на козлы. Федор опустился на чурбак, закурил. Опять долго думал о чем-то, затем спросил:

— Ты чо ли с ребятами ни с кем дружбу не водишь? Гляжу, один да один все…

— Вожу… Васька да Колька Чуприяновы… Митька… В поселке много пацанов.

— Играть тебе с ними мало приходится? По хозяйству занимашься? Пока мамка болела, привык, дак?

— Играю теперь. Пускат Филипповна. Говорит, иди с глаз на улицу.

— Дак и иди… Неужто с ей бабничать!

— Не. Не хожу я.

— Чо так?

— Ну… — Ленька замялся, потом выпалил: — Не люблю, когда она Ванятку Едиком кличет!

Федор поглядел, соображая.

— Мне, правду сказать, тоже не ндравится. Скажу нынче про ето.


В избе Анастасия Филипповна сердито грохала чугунами на шестке. Пахло пирогами, вкусным обедом, дымилось в корыте белье, вываленное из бака.

Валентина тетешкала Ванятку, тот пускал пузыри, агукал, хлопая в ладоши. Сима грызла кедровые орехи, поглядывая на дверь, сорила шелуху на пол.

Вошел Федор, следом Ленька, разделись и разулись у дверей. Девушки оживились. Валентина начала пуще тетешкать Ванятку, зарываясь лицом в его голый животишко, тот хохотал, хлопал Валентину по щекам. Она то и дело взглядывала на Федора.

Сима, хихикнув, стала дразниться:

— Ленечка, эй! Лепешки пришел пекчи? Он у вас хорошие лепешки пекет, Федор Демидыч!

— Дура! — буркнул Ленька.

— Хозяин, — оказал Федор, похлопав сына по спине, тот передернул плечами. — Все умет…

— Обедать, ли чо? — неприветливо спросила Анастасия Филипповна. — Манька иде-то гонят с темна до темна, не на́йдешь. Симка! — заругалась она. — Ты што ж исделала, курва эдакая! Я скребу-мою, а ты — на́ вота! Шелухи пол-избы насорила! Бери голик да смети, не то я тее… Крепосных тут нету.

Сима опять захихикала, взяла веник и начала сметать скорлупки в подпечье. Валентина неотрывно воззрилась на Федора.

— И мотайте отседова! Навадились, как хозяин в дом — и оне тута! Продыху от вас нету. Отдай парня, неча ево мять! Едик, Едик! Иди к мамке!

Она забрала младенца из рук Валентины. Та, оглянувшись на Федора, снова хихикнула, он машинально осклабился ухажерски, но тут же посерьезнел.

— Идите-ка, девушки-красавицы, погуляйте. Ежели заняться нечем, дрова вон поколите, мы напилили с Алексеем. А тут и без вас хватат!

Когда Сима с Валей вышли, сказал, нажимая на голос:

— Филипповна, не зови больше парнишку собачьим именем! Назвала его покойница Иваном, не нам перезывать!

Анастасия Филипповна замерла на мгновение с Ваняткой на руках, метнула на Леньку взгляд, сунула младенца в зыбку.

— Дак и займись! Я к Поле пойду. Рыбы спрошу соленой, она в Нанхчул, в мага́зин ездила, дак…

— Лыжи спроси, я в сараешке у их углядел, маненьки. Колькины, ли чо? Я бы для Леньки откупил, мы завтрева с им на охоту собирамся. Свежатины какой добыть. Надоела солонина.

— Куды ево ташшить! Обморозится! И мне от парнишки не отойтить будет.

— Один день обойдесси.

Анастасия Филипповна вышла, швырнув сильно дверью, а Федор, стеснявшийся при ней, подошел к зыбке, двинул табуреткой, позвал:

— Сынок? Ванятка?

Ваня замер, уцепившись за край зыбки, и глядел на отца с таким напряжением, что откинутая головенка покачивалась. Наконец он улыбнулся, показав четыре белых зубка — два сверху, два снизу, — вопросительно оказал:

— Ха?

— Не узнал, небось? — смущенно полуспросил Федор.

— Узнал, — Ленька подошел к зыбке и, поглаживая Ваню по большой, с двумя макушками, голове, удовлетворенно произнес: — Все понимат… А ее он не любит вовсе. Так, занимается…

Швырнув дверь нараспашку, ввалилась Маша, с ног до головы вывалянная в снегу, растрепанная, румяная. Покосилась на отца и Леньку, цопнула с противня пирог и подалась назад. Ленька сердито крикнул:

— Манька! Положь пирог… Кому сказал, положь!

— Тебе жалко, дак… — заныла та капризно.

— Жалко вот, обедать будем. Раздевайся, не пойдешь никуда, с малым займесси… Позорница, гоня́т и гоня́т идето, не на́йдешь ее! Иде была?

— На горке, — пробурчала Маша, но стала раздеваться, обиженно сопя.

— Не делат ниче по дому! — пожаловался Ленька отцу. — Ни грамма не помогат! Барыня кака…

Федор не посмел ничего сказать, гмыкнул лишь полувопросительно.

Едва Федор встал, перешагнув через спящих детей, начал одеваться, поднялась Ленькина голова:

— Мне вставать?

— А то чего ж? Ясно, вставай.

Выйдя потеми из поселка, они к рассвету перевалили через сопочку и часа через полтора были в местах, где леспромхозовские трактора еще не успели покорежить землю и свести тайгу. Федор шел медленно, жалея сына, когда оглядывался, видел, что тот вспотел и запыхался, но идет, упрямо опустив голову, крепко сжимая палки.

Шумно закудахтав, из-под снега вылетела куропатка, Федор, сдернув с плеча ружье, выстрелил. Птица упала. Ленька подобрал, помедлив, сказал удивленно:

— А мне ее нисколечко не жаль… Я еще ночью думал: больно хотелось мне с тобой пойти, да и боязно тоже. Чай, думаю, убьешь ково, мне жаль станет?

— Чего счас жалеть? — удивился Федор. — Летом, дак когда птенцы у ей. А счас бобылка она, жить ей не для чево…

Ленька быстро глянул на отца и опустил голову.

— Ланно, пошли, дак! — огорченно сказал Федор, положив птицу в заплечник.

В полдень, разложив костерок, они сели перекусить.

— Взрывами тут все зверье распугали! — говорил Федор, налаживая котелок со снегом над огнем. — Раньше, дак, я ешшо застал, зверья много было. Козлы, маралы…

— Это кто, маралы?

— Ну, олени такие. Весной оне стары-ти рога сбросят, молоды, мягкие растут. Панты называются… Лечебные. Как убьет охотник марала, панты сырыми съест, кровь пьет. Жили с этого долго, за сто лет заживали…

— Вот бы мамке!

— Чево?

— Мамке бы дать. Чево ж ты, знал, а не достал?

Федор разлил по кружкам сладкий чай, нарезал сало, разогрел возле углей замерзший хлеб. Сам он ел мало. Думал, хмурился. Ленька жадно хватал кусок за куском.

— Ишь какой у тея аппетит знатный! — усмехнулся Федор. — Дома ты так никогда не обедашь. На пользу тайга. Откуплю тее лыжи энти, станем по выходным в тайгу ходить. Я в поселок теперь работать перешел, можно… И зачнешь ты силу набирать! А то хилой ты, скушный, как старичок! Ружье тее куплю после, мужиковать вместе будем.

У Леньки медленно опускается рука с кружкой, он завороженно смотрит на отца, как бы повторяя за ним его слова. Потом вдруг хватает отца за рукав, тянет к себе.

— Батя, батя! — со страстью шепчет он, в первый раз называя так отца. — Батя, прогони Филипповну! Нам без нее вон как хорошо будет, я сам хозяевать стану. И за Ваняткой, и корову, и печку… Манька пособит. Батя, прогони ее, мы так славно заживем!

— Не сладилось у вас? — растерянно спросил Федор. — Што так?

Ленька молчал, насупясь. Федор тоже нахмурился, притянул сына к себе:

— Как прогонишь?.. Ты зря, неплохая она, умет все… Ково-то надо все онно хозяевать — куды тебе! Тяжкое дело. На тот год учиться пойдешь, дак… Мамку не вернуть, это уж дело такое… Упустил я ее, прогулял да пропил… Не вернуть.

Ленька молчал, высвободился смущенно.

— Жениться бы мне, конешно, надо, — размышлял вслух Федор. — Пока Ванятка малой, чтобы привык. Да на ком тут? Онну вот сговаривал, не схотела. На што мне, сказала, твоих троя!

— Ково? — настороженно вскинулся Ленька.

— Да неплохая женшчина, грамотная, честная. С Москвы эту. Строймастера, ночевала у нас, дак…

— Ну, зачем?

— Вот и зачем…

— Бес с ей! — сказал Ленька уже мягче. — Не хочу я их никого, без них сладимся…

14
Саша вошла в поселковый смешанный магазинчик. Тут торговала жена Резунова — Галя, молодая, чернобровая, черноглазая сибирская полукровка, стояло несколько женщин в ватниках и с хозяйственными сумками. Все заинтересованно обернулись, прошел шепоток. Саша поздоровалась. Увидела Талгата и стоявшего впереди него Каргопольцева, инстинктивно шагнула назад. Талгат окликнул:

— Эй! Что брать хочешь, бери? Пропустим, из больницы!

Каргопольцев странно глядел на Сашу. Она вдруг налилась ненавистью, выдерживая его взгляд.

— Берите… — он отступил на полшага.

— Ничего, постою! Очередь небольшая, — сказала Саша громко. — Чувствую себя хорошо, можно постоять.

— Бери, твоя очередь! — подтолкнул Талгат Каргопольцева.

Тот обратился к продавщице:

— Галя, четыре булки хлеба дай, «Беломора» пять пачек, чаю пачку, сахару пиленого полкило.

Галя взвешивала, а Саша стояла в хвосте очереди, с ненавистью глядя в затылок Каргопольцева. Тот рассовал все по карманам телогрейки, взял под мышку хлеб, оглянулся на Сашу еще раз и вышел.

— Бери, строймастер? — снова позвал Талгат. — Ну не хочешь, Гала, мне тогда давай чай, сахар, хлеб, масло, все давай! Чай пить будем, да?

— Толя, «Кавказских» возьми, есть… Шуму-то, шуму-то было! — Галя адресовалась к Саше. — Пахан! Сам себе жратву теперь таскает и курево, и те — сами… Нагляделась я, со стройки на стройку ездим. Наперед знаю. Сперва гонор кажут, а как мужики разозлятся, хвост прижмут — все! В Хоныхе стояли, Толя, помнишь? Вы с Гришей дрова пилили, а блатной начифирился до белых глаз, с топором бежит, «зарублю!» орет…

— Григорий Иваныч пила выдернул, махнул, тот кровь облился, топор кинул, обратно бежит! — продолжил Талгат. — Другой день прощенья просил.

Держа две буханки хлеба и сто граммов масла, завернутого в обрывок серой бумаги, Саша вышла на крыльцо магазина. Садилось солнце. На дороге она увидела возвращавшихся домой Федора и Леньку. За плечами у Федора была привязана убитая дикая коза. Заметив Сашу, Федор остановился.

— Здравствуй! К добру тея встречам! Есь хлеб-то свежий?

— Привезли.

— Сынок, забеги-ка, спроси Галю, брала ли Филипповна, а то захвати буфаночки три. Ниче? Допрешь? Или замаялся?

— Допру! — бодрился Ленька, скинув лыжи, и, проходя мимо Саши, похвалился: — Козу вон добыли, со свежатинкой теперя! Надоела солонина, дак…

— Ну и хорошо… — смущенно поддакнула Саша. — А Ване суп уже даете или молоко только?

— Все трескат! Не гляди, што беззубый, лопать горазд! А с дичины-то скороварочка и вовсе на пользу. Заходи нонеча, обешчал дичинкой тея побаловать, вот и случа́й! Язык проглотишь! Молодая коза, мягко мясо, душистое, дак…

— Спасибо. С нарядами разбираюсь, некогда. Другой раз.

— Не хотишь с нами компанию водить? Ну, гляди… А то бы пошла. Ненадолго. Редкое мясо по вкусу. После болезни на пользу бы? Пойдем, там Филипповна, чево ты стесняшси?

— Ладно, — согласилась вдруг Саша. — Я Филипповну давно не видела, тут как-то встретила, зайти обещала. Да не соберусь.

— Вот и пошли…

В сарае Федор умело обснимал и разделывал тушу. Саша смотрела на его руки, чувствуя какую-то вдруг пришедшую простоту отношений между ним и собой. Было сейчас ей — словно если вдруг она захочет, то может убрать со лба Федора выбившиеся потные волосы или обтереть пот со лба…

— Как у вас ловко получается. Даже, не побоюсь сказать, красиво, — произнесла она, улыбнувшись.

— Чево же некрасивого? — отозвался Федор, подмигнув ей, и локтем ватника стер сам капли с потного лба. — Чай, люди всю жись животину едят. Конешно, когда не умет кто, дак накромсат, напортит, а я смалу — охотник, дак умею…

— Есть страны, где вообще живое не убивают, даже зимой. Едят растительную пищу. В Индии, например, — стала вдруг умничать, неизвестно зачем, Саша. Хотелось, наверное, оправдать высказанную Федором похвалу: «начитанная».

— Ну дак и што, там жарко, я слыхал. В жару летом и у нас жирного не так охота, — согласился, не удивившись ее эрудиции, Федор. — А в мороз — как без ево? Вон ты на картошке онной — замерзла, посинела вся. А я с голыми руками — не мерзну. — Улыбнулся. — Чево в избу-ту не йдешь? Иди. Я уж скоро. Боишься, соскучашь обо мне?

— Да ну! — заполыхала румянцем Саша. — Просто мне интересно. Я не видела никогда, как дичь свежуют. Читала только.

— В жизни и не то узнашь. Сама всему обучишься. Возьми-ка на этот случай тулуп вон мой, завернись. Мороз, а ты в шинелишке да в шапке этой. Заболешь, гляди, опять… — расколол берцовую кость, подал в горсти Саше мозг. — На, помозгачи…

— Что? — оторопело отстранилась Саша.

— Помозгачи! В кармане в стеганке вон соли достань, посоли да съешь. Сразу силы прибавится. А то на картошке онной, кака сила? Личико у тея худое, зеленое, не хуже, как у Леньки.

Саша несмело взяла, попробовала, преодолевая брезгливость, желая угодить Федору. Удивленно сказала:

— Вкусно! А я боялась: сырое.

— Сырое да чистое! Цветами таежными, да травами, да водой родниковой напоено. В ем сила вся. Ты ешь, ешь, не стыдись! С хлебушком вот. Краюшка в тряпочке. Всем хватит. Печеночку я на морозе положил, настругаю — она, как школадка-та душистая! Тоже — здоровье… — он усмехнулся ласково. — Ты давай ко мне почашше ходи! Не стесняйся, не боись. Я ить не кусаюсь. Откормим. Тем более моя вина в твоей беде есь. Все онно. Ну, пошли. Там у Филипповны, чай, уж готово, я кусок отрубил ей сразу. Поедим супец кондей.

Вытер руки, снял с себя лисью шапку, нахлобучил на Сашу, сам надел ее ушаночку из искусственной цигейки.

— Да она мне велика, — засмеялась смущенно Саша. — На глаза съехала…

— Ничего, ушьешь…

У Филипповны уже был накрыт стол. Все сибирское лакомство: моченая брусника, соленая черемша, медвежье розовое сало, творог, яйца крутые — горкой в миске. Соленый хариус и щука. И большая суповая плошка с горячим ароматным супом из свежей дичины. Стояла бутылка спирта и стопочки — всем. Ленька и Маша, умытые, причесанные, сидели, дожидаясь, на лавочке. Ваня спал.

— Ну, Филипповна, вот это угодила! — обрадованно сказал Федор. — Вот это с охоты мужика встречать, по правилу! Молодец, золотая ты хозяйка. Щас я строганинки да расколоточки притащу, щучка там есь морожена. С ей вкусна расколотка…

Вышел, не одеваясь.

— Проходи смелей, — сказала Саше Анастасия Филипповна. Лицо у ней изменилось, когда она увидела шапку Федора на Сашиной голове. — Што не раздевашьси? Будь хозяйкой, коли так. Я, винно, уже устарела, не гожусь: молодую привел. Проходи, принимай управление. Шапку хозяйску надела — знать, хозяйка…

— Что вы глупости болтаете! — вспыхнула Саша. — Шапка! Это он нарочно нахлобучил, а вы… Да ну вас!

Она сдернула с головы шапку Федора, схватила с гвоздя свою, выскочила за дверь.

На лице Анастасии Филипповны и Леньки разом отразилось удовлетворение. Переглянулись заговорщицки.

Вошел Федор, неся на дощечке настроганную мороженую печенку и расколотку из щуки. Подал Анастасии Филипповне, оглянулся растерянно.

— А где… Сашенька-то где?

— Убежала вдруг с чево-то, — Анастасия Филипповна изобразила на лице удивление. — Живот, што ли, схватило?

— А может… — озаботился Федор, — с сырого. Я дал ей мозгу косного сырого, дак. Слабенькая ешшо после болезни, не принимат желудок. Ты, Филипповна, не жалей, отнеси подруге дичинки и всякого разного… Они, я знаю, вместе питаются… Пущай ест, силу набират, наша вина в ее беде.

— Отнесу, нашел жадную! Садись, простынет супец! — по-хозяйски распоряжалась Анастасия Филипповна. — Ребятешки вона заждались, есь хотят. Садимси. Ты им тожа по капельке налей для аппетиту. И мне стопочку…

Вполнакала горит свет, Мария Ивановна и Сима спят, похрапывая. Саша за столом, отодвинув стопку нарядов, пишет:

«25 марта.

Вот я и дома. Дома… Странно, но это так. До больницы я рвалась душой в Москву, тут все для меня было чужое, а сейчас чувство: вернулась домой. Все свои, и все свое, я рада всем, и все мне рады. Была сегодня у Ф., по его просьбе, поняла, что эта история кончена раз и навсегда. Жаль, что приходится встречаться, но это не главное. Дело есть дело. Произошел неприятный конфликт с его хозяйкой, но душа моя осталась спокойной. Нет, заныло сейчас вдруг сердце! Но это — остаточные явления. Пройдет.

У Пантелеевых — радиоприемник! Наслаждались сегодня, ловили Москву, Новосибирск, потом поймали какую-то заграничную станцию, передавали музыку! Господи, слушала бы всю ночь напролет — это такое чудо, ты в глухой тайге, а держишь руку на пульсе Мира, слышишь биение его крови. Чудо!

Да, сегодня, когда я шла в магазин, на дороге подтаял от солнца снег и запахло весной. Как я люблю солнце, весну, лето… Скорей бы! Стихов писать, по-прежнему, не могу. Наверное, миновал возраст. Кто-то изрек: „В двадцать лет — все поэты. После двадцати — только поэты — поэты…“».

15
Солнце клонилось к закату, клало красновато-желтый, как отблески костра, свет на расчищенную недавно просеку, на поваленные стволы сосен, пихт, кедров. Саша лазала по просеке, считала, сколько убрано леса. Наконец она присела на пенек, записала все в полевую книжку, достала из кармана куртки свернутую в трубку клеенчатую тетрадку дневника, раскрыла, задумалась. Вдалеке был слышен рокот трактора, вывозящего хлысты из зоны отчуждения. Саша наморщила лоб, сосредоточилась, начала писать.

«10 июня.

Ну, вот и тепло, весна. Как я и предполагала, красота тут невиданная — море цветов, такие у нас встречаются только на клумбах. Но промелькнет короткое северное лето, а там — опять долгая морозная зима. Надо надеяться, перенесу я ее теперь легче. Жду, как голодный пасхи (по любимому выражению мачехи), приезда молодежи.

До нас дошла радостная весть: скоро по призыву ЦК ВЛКСМ должны приехать на строительство нашей дороги лучшие представители советской молодежи. Среди них найдутся мне единомышленники, мы построим в этом замечательном краю ту жизнь, которая должна тут быть.

Между прочим, мне кажется, Ф. перестал занимать в моей жизни прежнее место. Отношения у нас просто как у начальника и подчиненного. Правда, иногда к вечеру на меня беспричинно нападает страшная тоска, формулировать свои подспудные мысли и настроения сейчас не хочу. Но их можно охарактеризовать одним словом — „одиночество“…

Семь вечера. А в Москве два часа дня, Светка пошла в школу. Но я уже по ней не так скучаю: я — отрезанный ломоть. Прошлая жизнь — словно в тумане, и те, кто в ней, — тоже. Даже Неля не нашла времени проведать меня в больнице! Странно, но факт. Я слыхала, что она ждет ребенка. А я? Мне почему-то кажется, что у меня никогда не будет семьи, детей, хотя временами я так этого хочу, что слезы перехватывают горло. Вижу иногда дом и доброе лицо Мужа, он подкидывает хохочущего Ребенка. Но такое уж легло на нас время, нужно работать, делать дело, личное — потом…»

Тарахтение трактора на просеке давно смолкло. Давно уже слышен нетайный треск сучьев под чьими-то сапогами. На просеку вышел Федор. Он в сапогах и рабочих брюках, но обнажен до пояса, без шапки, загорел уже. Увидел Сашу, остановился в раздумье.

Саша услышала треск сучьев, повернула голову, вспыхнула, замерла, соображая, что же делать? Уйти, остаться? Осталась сидеть, только сунула свою тетрадь в карман, развернула пикетажку, разглядывая ее.

Федор подошел, протянул руку:

— Здравствуй.

— Мы виделись… Здравствуй.

— Дай пэтушка! Ну, дай пять, понятно? Брезгуешь, руки в соляре?

— Нет, почему… — Саша, вдруг оробев и ухмыльнувшись по-старому, по-детски, подала руку. Федор сжал ее в громадных своих ладонях, мнет, не выпуская, глядит неотрывно Саше в лицо. Нехитрый прием, но на Сашину малоопытность и впечатлительность действующий безотказно.

Опустившись на мох возле Саши, Федор обнял ее ноги, ткнулся лицом.

— Федя… не надо… ты что… Не надо!.. — Саша попыталась высвободиться. — Федор! Ни к чему это, мы же договорились.

— Это так я… Хоть запах твой услышать. Знашь, у шорцев, по обычаю, не целуются, а запах вдыхают. Как звери. Меня тоже запах твой все донимат… По ночам слышу, ты будто лежишь возле, а я по тебе руками шарюсь, как хочу…

— Не надо! Федя… пусти… — тяжелым языком лепетала Саша. Вспыхнула в ней память близости, отяжелели ноги. Федор потянулся к ее губам, обмял затылок ладонью.

— Что в тебе? Рыженькая, небольшая, лицо с кулачок… Помню тебя, тоскую.

— Я тоже, Федя, — растерянно отвечала Саша. — Господи, ну что же это. Нелепо. Не надо сейчас, увидят! Я вечером приду. Хочешь, сюда. Часов в десять, темно уже будет. К Васину вот зайду, а после сюда.

— Зачем к Васину? — подозрительно спросил Федор.

— Надо об делах поговорить. Когда начальники еще сюда доберутся. Может, резину на «газик» с Резуновым выпросим да стройматериалов, хоть немного…

— На свиданку? — спросила Мария Ивановна, понаблюдав, как Саша то снимала, то надевала косынку, глядясь в зеркало, как провела пальцем по бровям и губам, потом сердито отвернулась, повязала косынку кое-как, отчаявшись стать красивее, чем есть.

— Ну, иди с богом! Дело молодое. И мы не без греха, и муха не без брюха… Кто бы он ни был, етот твой, не казнися! Я же вижу, казнишь вся сея, ночью вертишься. Весна, щепка на щепку лезет, не то што. Мне и то с каким бы хоть старичком под ручку пройтиться. Анастасию нашу вон дед Наумов взамуж зовет, она кобенится. А я бы пошла, дак… Или она на што другое надеется? Тольки то пустой номер, зря. Я ее сразу раскусила, но не пройдет это. Не возьмет ее Федя-то.

— Федя? — замерла Саша. — Какой Федя? Да она же старая против него? А я-то думала, что она злится.

— Это онно, но и не в этом дело. Она ему и молодая бы не сгодилась. Он мужик капрызный, всех тут перебрал. Тея вон сговаривал, дак… Думаю, теперчи комсомолку каку дожидат. Ему грамотная нужна, как ты вот. А Стюрка читать ешшо умет, а пишет с ошибками, дак.

16
Выйдя на улицу, Саша торопливо пошла к околице. Вечер угасал, от реки и лощины тянулся туман. Ее понимающими глазами провожали встречные и те, кто коротал на крылечке теплый вечер, отмахиваясь от появившейся уже мошки. За околицей дорогу ей преградил Каргопольцев.

— Добрый вечер!

— Здравствуйте…

— На свиданку спешишь, строймастер?

Саша помедлила, вспыхнув.

— Я же вас не спрашиваю, чем вы после работы занимаетесь?

— Спроси. — Каргопольцев закурил, протянул пачку Саше. Та не взяла. — Брезгуешь нашими? Твое дело. А я ведь об тее иначе думал. Не ждал такого, честно, не ждал.

— Вам-то что? Почему вы считаете себя вправе… — Вас не касается!

— Значит, касается… От души не советую тее с этим фраером путаться! Как тайный друг и доброжелатель — не советую! Ты — барышня, а он — деревенский мужик, кержак! Тебе не пара. Во-вторых, сколько он тут до тея этих шалашовок перебрал! — Помолчал, разглядывая полыхающее краской лицо Саши. — Думаю, все же по неопытности ты с им тут. Девочка ить была, когда приехала.

— Пустите! — крикнула Саша. — Мне двадцать пятый год! Ничего себе — девочка!

— Он тея еще обставит, увидишь. Хитрый кержак. Добром за ево не пошла, думат: так уломаю! Грамотная, чистенькая, вот и мамка.

— Я за него замуж и сейчас не собираюсь.

— Заставит! Кержак, он кержак и есть! Пил, гулял, а дом поставил, сохранил про запас, тылы укрепил! Это мы, дураки безземельные: оттрубил свое, освободился, а податься некуда. Пылим…

— Не вижу ничего плохого в том, что вы про него говорите! Завидуете, что ли? Лучше бы он детей в детский дом отдал, что ли? А сам пил без просыпу, как вы раньше?

— Для детей, известно, не лучше. Сам из детдома. Знаю… Только этот фраер чужими руками хочет жар загресть. Умный очень. Этих шалашовок небось не сговаривал замуж — они б с милой душой! Тея сговариват. Умный фраер.

— Злой вы человек. Ну какое же вам дело? — растерянно сказала Саша. — Вы во всем плохое только видите!

— Злой… — согласился вдруг Каргопольцев. — С чего мне добрым быть? Ну, иди куда шла! Сказал бы я словечко, да жалею тея! Жизни ты не нюхала, глупая еще… Иди! Уеду я от вас туда, где нет труда, где сорок лет гудки гудят и сорок лет на работу собираются…

Ушел.

Саша постояла, глядя ему вслед. Свернула с тропы, спустилась к Бискамже. Села на поваленный ствол.

— Ну вот, Федор Демидыч. Сдаю тее мое хозяйство, — говорила в это время Анастасия Филипповна Федору, тоже, по всем приметам, собиравшемуся «на свиданку».

— Устала, дак, в няньках, ты прости. Лучче скалу ломом разбирать, неже́ли за чужими детьми затирать лужи. Как могла, старалась, но боле не желаю, дак… Невест у тея много, вот и бери. Ты на свиданку собирасси, а я тута чугуны ворочай, чай, мне обинно. Меня вон Мишка Наумов сватал, дак чем журавель в небе, лучче синицу в руки. Одежу я твою и ребятишкову постирала-зачинила, все в полном порядке. А теперя меня повысили — из уборшшыц в дворники перевели.

— Жаль, конешно, но неволить не могу. Как хотишь, Филипповна. — Федор с хмурым изумлением слушал этот монолог. — Скольки я тее должен ешшо?

— Не в деньгах корысь. Не за тем ишла.

— Понимаю… Детей пожалела. Оннако есь какой долг за мною?

— Тее, Феденька, етот должок век не выплатить, ежели я щитать зачну… Ну дак пошла я. Не поминай лихом. Может, хто лучшей меня хозяевать станет.

Анастасия Филипповна поклонилась уязвленно-шутливо, ушла, повесив на локоть узелок с личными вещами.

Федор, закручинившийся после ее ухода, сказал Леньке с раздраженной усмешкой:

— Ну, вот и по-твоему сталось. Доволен? Как жить-то будем теперя?

— Ну и што, дак… Ешшо лучче будем. — Ленька тихо, как мышонок, сидевший возле зыбки спящего Ванятки, вышел на середину избы, улыбаясь. Замахнулся на кошку.

— Без баб-то куда лучче. Брысь отседова! Ишь! Навадилась сливки слизывать, дак… Больша уж, грамоте знат: блюдечко лапкой сдвигат и языком оттеда… Сладко!

— Может, то Манька?

— Застал я! Ишь какая! Наплевать на тея!

— Ладно, корову, допустим, мы зарежем либо продадим… — размышлял вслух Федор.

— Летом-то? Ты чо, батя, право, как маненький, ли чо… Зарежем, а мясо? Не продашь, как завонят… Жарко. Неуж все с ей не справимся? Трава пошла.

— Ну, дак и как хотишь тогда… Я не знаток в етом. Не подумавши, сболтнул.

17
Сашин дневник:

«22 июня 1955 года.

Ура! Вчера прибыла первая партия комсомольцев! Не умею выразить словами, но будто тут музыку поменяли. Говорят иначе, ходят иначе, смеются иначе. Близкое, знакомое, мое! Вчера был митинг, выступали многие, но я запомнила Женю Савушкину, раньше она работала в райкоме комсомола в Йошкар-Ола, услышала обращение — и как на фронт!.. Кстати, сегодня четырнадцать лет с начала Великой Отечественной Войны. Я, например, очень хорошо помню этот день, хотя и было мне только десять лет.

Но какие тут злые люди живут! До сих пор не могу забыть разговор с Каргопольцевым! Второй раз блатные становятся на моем пути. Тогда они чуть было не оборвали мою жизнь, теперь залезли в личное. Признаюсь, я на Федора с тех пор гляжу не без предубеждения, хотя уговариваю себя, что Каргопольцевым двигала обычная зависть. Надо будет постараться оградить приехавших ребят от разлагающего влияния местных. Я-то человек уже битый-стреляный, но не каждому даны силы зажигать в себе вновь и вновь погашенные огни».

Площадка перед конторой СМП в Бискамже запружена молодым веселым народом. На сколоченной наспех трибуне Васин, Резунов, Толстиков, еще какие-то представители. Выступает Женя Савушкина. Веселое курносое лицо, перманент, в манере жестикулировать, строить фразу — комсомольская активистка. Она заканчивает выступление:

— …На вокзале мой отец, бывший фронтовик, закончивший войну в Берлине, сказал: «Дочка, с позором не возвращайся! Не посрами нашу семью!..» Я обещала отцу, что буду достойно трудиться. От лица комсомольцев, прибывших из Марийской республики, заверяю вас, дорогие товарищи, что мы приложим все силы для того, чтобы скорее построить эту железную дорогу, дать стране руду, уголь, лес…

Дружно похлопали, Женя сошла с трибуны, потерялась в толпе. Выступает кто-то еще, повествуя о том же самом.

Вновь прибывшие бродят по поселку, рассматривают, разговаривают.

— Дома какие-то строят…

— Я ехал железную дорогу строить, так не пойдет…

— Тайга…

— Мать мне говорила: тайга, знаешь, как там холодно! А здесь жарища, я в Средней Азии служил, похоже.

Поодаль разговаривали Женя и Саша.

— Да с большим удовольствием, Саша! На разъезд так на разъезд! Палатки нас не испугают, мы в тайгу ехали! Трудностей ждем.

Подошел Михаил Коротков:

— Эгей, Женюрка! Речугу первый сорт толканула. Моя выучка! — Обернулся, глянул с интересом на Сашу, сказал, многозначительно улыбнувшись: — Зравствуйте! Михаил…

— Саша. Зравствуйте.

— Много о вас наслышаны…

Женя чуть ревниво засмеялась, похлопала Михаила по плечу:

— Мой парень! Хорош? Второй секретарь райкома комсомола был. За мной следом снялся! Чувствуешь?

— Я в деле буду глядеть, — важно ответствовала Саша. — Старые профессии, товарищи, позади остались. Новые надо осваивать. — Не выдержав тона, искренне и по-детски вскрикнула: — Ой, как я вам рада, ребята! Вы представить не можете.

Подошел Федор, протянул Жене руку, улыбнулся ухажерски, рисуясь перед Сашей:

— Федор.

Женя засмеялась:

— Ого! Женей меня зовут. Тут у вас много таких?

Саша не ответила.

На трибуне — Резунов:

— …Как мы в позапрошлую зиму влазили сюда? Волосы у рабочих примерзали к подушке, и героями они себя не считали, не хвастались этим. Выступаете вы речисто, надеемся, что и в деле себя покажете. Если я такому старожилу нашему, как, например, вон стоит, Пантелеев, скажу, пойдем, Тихон, осваивать новый поселок Казынет, он у меня жилье и спецовку спрашивать не будет, как вот некоторые из вас сейчас вопросы задавали. Он скажет, погоди, я пойду домой и возьму топор! Нянчиться с вами будет некогда, надо работать. Страна ждет руду, лес, уголь. Средства выделены, дело теперь за производительностью труда, за вами! В добрый час!

Сима и Валя с подружками, стараясь привлечь к себе внимание новоприбывших, нарочито-разухабисто пели «Хасбулат удалой».

На трибуне Васин:

— …Подвиг, слушайте, не в том, чтобы под торжественные речи уехать от папы с мамой. А в том, чтобы пережить достойно житейские трудности, которые вас, к этим трудностям непривычных, тут ожидают. Подвиг в том, чтобы быстро освоить новые для вас строительные профессии и дать высокую производительность труда. Мы ждали вас, надеемся на вас, на ваши руки, на ваш характер комсомольский, на вашу молодую чистоту. На то, что вы устоите и выстроите… Мы в ближайшие буквально дни организуем прорабский головной участок, туда определим лучших.


Поздний вечер. Общежитие. Саша, торопясь, укладывала в рюкзак и чемоданчик немудрый свой скарб.

Мария Ивановна поставила на стол сковороду с картошкой, положила большой пук черемши.

— Иди-ко, дева, повечерям! Сальца раздобыла, на сальце картошки жарила. Черемшу, сбегала в тайгу, нарвала. Угостить тея хотела, не пробовала ведь ты ее? Иди.

Саша невнимательно отозвалась, продолжая сборы.

— Да не хочу, Мария Ивановна, спасибо. Я в котлопункте поела. Кашу рисовую и компот. Собираюсь вот. На разъезд меня назначили прорабом. Интересно! Я одна, и комсомольцы.

Мария Ивановна обиженно дрогнула большим лицом, но улыбнулась, пересиливая себя:

— Солдат ист впрок, и мы давай. Поковыряйся маненько, дак… Сколько съишь. Чаю сладкого заварила чайник цельный. Онной-то мне ить скушно. Успешь собраться до утра, ночь больша. Или ты на свиданку? Ну, и со мной побудь, не обижай.

Саша села на краешек стула, ткнула два раза вилкой в сковороду, отхлебнула чаю из кружки. Она — вся в предвосхищении прекрасного грядущего.

— Аля, черемшу бери, она полезна. Смородина скоро пойдет да кислица. Во ягоды! — Мария Ивановна показала кольцо из пальцев. — Вниз туда, по Тузахсе. И тут, по вырубке, есь.

Саша взяла столбушок черемши, понюхала:

— Не буду, спасибо.

— Пахнет грубо? Ну да, ты на свиданку. — Понаблюдала за Сашей. — Деушка, съезжашь, што меня не зовешь?

Саша усмехнулась важно и невнимательно:

— Куда вам! На разъезде, в палатках. Трудности будем испытывать. Одна молодежь поедет, я договорилась с Резуновым.

— За молодую не пройду, это так. Дак, Аля! Меня ить палатками и трудностями не напужаишь! Прошлу-то зиму мы со Стюрой на просеке кашеварили, вообче на лапнике ночевали!

Саша молчала, Мария Ивановна попросила вдруг, слезливо исказив лицо:

— Аля, ить я к тее привыкла, возьми ты меня! Стюрка за деда Наумова взамуж идет, онна я осталась, хоть ты меня не бросай! А трудностей я не боюсь, што скажешь, делать стану.

Саша поднялась, полыхая раздраженным румянцем, пожала смущенно и недовольно плечами:

— Ну… Как же, Мария Ивановна? Не знаю. Мы хотели новую жизнь…

— Жись без стариков, значит! — уточнила Мария Ивановна. — Без вербованных. А Филю-то берешь? Рябого?

— Резунов настоял, на пилораму. Пока не обучатся комсомольцы.

— Аля, я ить все умею, всему обучёна! И бетон, и штукатурить, и песни играть. Возьми меня. Я и в ентих делишках тее помогу! — Мария Ивановна подмигнула неумело и жалко. — Штобы все шито-крыто… С етим, с Федей-то…

— Да ну об этом. Вы что? Да я с ним больше… — смущенно замахала на нее Саша. — Там все чисто должно быть, вы что!

Саша выскочила на улицу, Мария Ивановна осталась сидеть возле сковороды с картошкой. Потом начала, тоже торопясь, укладывать вещи. Бормотала:

— Не нужна, дак и уеду! Найду му́ки на свои руки…


На выходе из поселка Саше опять преградил дорогу Каргопольцев.

— Добрый вечер…

— Здравствуй, Борис! Ты что, пост наблюдения за мной установил? — ответствовала независимо и высокомерно на сей раз Саша.

— Попросить хочу. Ты извини, ежели я сгрубил тогда.

— Ладно. Свои люди — сочтемся!

— Возьми на разъезд! Как зверь стану вкалывать! Честно обещаю.

— И не проси! Мы там новую жизнь будем строить. Без пережитков прошлого.

— Без судимых, значит… А Филя?

— Временно… На свиданье тороплюсь, извини.

Каргопольцев отступил в сторону и вслед уже сказал:

— Обдумай.

Саша обернулась, щедро улыбнувшись:

— Да сюда мехколонновцы скоро приезжают и еще человек триста комсомольцев… Весело будет!

— Не за комсомольцами прошусь… За тобой.

— Я ни при чем. А комсомольцы тебе не по нраву? Не устраивают?

— Злая ты стала. Добрей была.


На ступеньках крыльца последнего в ряду резуновского дома сидел Васин. В майке-безрукавке, обтянувшей жирные загорелые плечи, в тапочках на босу ногу. Обмахивался веткой от мошки. Окликнул:

— Иванова? Зайди-ка.

Саша приостановилась нетерпеливо: опаздывала уже.

— На свиданье спешишь? Ничего, подождет, если любит. Комсомолец? Успела завлечь? Или он тебя завлек?

Саша засмеялась, потрясла головой.

— Кто же? Некому тут… Садись, на́ веточку, поработай.

Саша села.

— Да меня мошка не очень кусает. Терпеть можно.

— Меня кусает, хоть и в тайге полжизни. Мошка лошадей до безумия доводит, а тебя не кусает! Сочиняешь.

— Не сочиняю. Я особенная!

— Особенная, мне Резунов жалуется, никого, кроме комсомольцев, на разъезд не берешь?

— Ну.

— Занукала уже по-местному? Молодец, вживаешься. Я тебе скажу, не мудри! Не получится без стариков. Не умеет твоя птицеферма ничего. Поначалу горячо возьмутся, сорвут охотку — бузить начнут. Живые люди, не куклы заводные. Процент опытных рабочих должен быть.

— Я на практикахвсе строительные специальности освоила. Покажу, расскажу — научу! Дмитрий Иваныч, у комсомольцев энтузиазм, а старички начнут огни гасить! Расценки, мол, не те, прибавьте, добавьте… Надоело ругаться. Сколько заработают, столько получат. Честно. И качества добиваться буду. Я говорила же.

— Хоть нормировщика опытного возьми!

— Туфтить начнет. Старичков от этого не отучишь. Сама пронормирую. Не барыня.

— Усложняешь опять, Иванова. Ты проще живи! Надорвешься. — Помолчал. — Слушай, я тебе скажу, поймешь, что не права — не упрямься! Людей дадим. До зимы на Казынет мехколонна должна перебраться. Жилье нужно. Об этом думай. Цель не выпускай из виду. Не в игрушки играешь…

— Ну ясно, Дмитрий Иваныч… Это я все вот как в голове держу!

Побежала.


Саша и Федор шли берегом Тузахсы, молчали напряженно. Наконец Федор произнес:

— В итоге? Што ж ты хотишь? Штоб я жил с тобой, а женился на ешшо какой? А с ей мне как? Жить? Или ты, мол, дорогуша, тут нащет детей распорядись, а любовь и ласки я другой, значит… Которая за шестьдесят километров… Так?

Саша ответила раздраженно:

— На разъезд я еду завтра, что воду в ступе толочь! Иду — и все! Ничто меня не остановит, даже ты!

— Я щитал, мы друг друга полюбили всерьез, а не просто время провести, — продолжал терпеливо увещевать Сашу Федор. — Иди за меня замуж, повторяю! Хватит по кустам таскаться, не парень я. Да и тебе некрасиво: ученая, образованная — от людей стыдно. Ну, и все же скажу опять, насмелюсь: детям мать нужна. Неужто сирот не жаль? Сама сирота, понимать надо.

— Жаль, да толку что? Говорила уж: не умею я с детьми, с хозяйством.

— Не хотишь. Обучилась бы… Хозяйства ты нигде не минуешь. Хошь здесь, хошь в городе. Иное, но в замужнем деле хозяйство все онно есь. Бобылить весь век не думаешь ведь?

— Не знаю. Как получится. У меня другие планы, я строитель. Зачем-то меня учили пять лет!

— Не ты онна ученая. Тем не менее взамуж идут.

— Если тебе так жениться необходимо — что ж! Ты свободен. Любая в поселке за тебя с радостью пойдет. Симка, Валентина… Мало ли.

— Во-во! Симка… Ты мне ешшо каку шалашовку присоветуй! — Помолчал. — За Васина, што ль, собралась?

— За Васина?! Почему за Васина? Да он старик! И женат.

— Зато начальник. Без году неделю ты тут, а вон как в гору пошла!.. Прораб уж! Участок дают!

Саша вспыхнула, задохнувшись, оскорбленная до глубины естества в лучших своих помыслах.

— Ты как? Вот ты как?.. Как тебе не стыдно! Значит, ты тоже карьеру делаешь, со строймастером любовь закрутил? Говорил — любишь, а на самом деле из расчета? — Несла ее уже обида, говорила что в голову придет. — Думал, что ли, приписывать стану? По себе о людях судишь?

Федор отвечал, сдерживаясь:

— Не карьеру, но мать детя́м найти хотел. Грамотная ты, чистенькая, городская!.. Не как я, темнота деревенская: полразума пропил; полразума с бабам растряс… — Поддразнил: — Ты не хотишь, буду Женю сговаривать. Понравилась она мне. Смелая, речистая, взгляд открытый… Некрасивая, так с лица воду не пить.

— Пойдет она за тебя! У ней парень — король!

— То уж наше дело. Мы с ей двумя полсловечками перекинулись. И друг друга поня́ли.

— Уже тылы обеспечил? — яростно, оскорбленно кричала Саша. — Ясно. Ну и иди!

— Куда?

— А куда хочешь. Хоть к Жене этой! Очень ты мне нужен! Я тоже… Не любила тебя никогда! Со скуки путалась! Получил?

Федор тоже уязвленный, пробормотал, приглушив голос, налившись гневом:

— Не любила? Со скуки? Я, оннако, щитал… Ну-ну… уйду!.. А то убью, не дай бог, дети сиротами вовсе останутся. Посадят за такую. Но помни: я тебя любил. И люблю. Не со скуки. Прощай пока.

Повернулся, пошел широкими шагами, хрустя валежником.

Саша кричала вслед бессильно, по-детски:

— «Убью»! Ха-ха! Меня уже убивали, не из пугливых! «Люблю»! Так я и поверила. Как же… Сказать-то все можно, язык без костей.

— Не срами сея… — отозвался Федор. — Што ты как ребенок, взрослая уж…


По берегу Бискамжи медленно ползли несколько груженых машин и самосвалов. Молодежь пела. На валунах машины подкидывало, песня тонула в девичьем визге.

А потом поставили палатки на берегу таежной широкой реки.

Без пола…

Пеньки…

Женя, продравшись сквозь группу девчат, вошла, уселась на пенек.

— Моя койка будет стоять здесь! У окошечка…

Все с хохотом бросились занимать места.

Вечером горел костер, молодежь пела. Светила, показываясь над вершинами сопок, полная луна.

Саша, Женя и Михаил сидели рядом, разговаривали.

— Я, когда сюда приехала, тоже растерялась сперва. Консервация, зарплату не дают, блатные… Все наладилось, видите…

— Ты — героиня! — дотрагиваясь до Сашиной загорелой руки, восхищенно повторял Михаил. — Васин нам тебя на митинге в Аскизе в пример ставил. Как ты схлестнулась с блатными, жизнь по-своему перевернула. Блатной тебя хотел убить… Меня просто пронзило: вот бы познакомиться, думаю. Повезло!

Саша отвечала польщенно:

— Да ну… Ничего особенного. По фактам — конечно. Я тут поняла: все от себя зависит. От цели, которую поставишь перед собой. И — напролом! Согласны?

— Безусловно! — с каким-то ей известным подтекстом согласилась Женя.

А Михаил молча, восхищенно следил за лицом Саши.

— Я прорабом настоящим, опытным хочу стать, — не замечая состояния Жени, открывала свое сокровенное Саша, — потом начальником участка. Не слыхали, в Новокузнецке есть в «Кузбасшахтстрое» начальник участка Зоя Всеволодовна Степанова? Легенды рассказывают! Решительная, работяги ее слушаются с полслова. Обожают… Трубку курит! Мужские брюки носит.

Женя хохотнула недоверчиво:

— Уж трубку! Брюки — могу поверить, есть такие странности… Но трубку…

— Васин рассказывал. Может, и шутил. — Саша важничала. — Вам, ребята, тоже надо МИИТ кончать заочно, раз вы здесь. Подавайте документы, готовиться я помогу. Профессия — благороднейшая, не пожалеете. Строитель! Первый человек на земле.

— Я уже послал. Знал, что ты посоветуешь, — льстил ей Михаил.

— А я пока не чувствую призвания, — скептически покачивала головой Женя. — Стройка — для женщины не идеальный климат. Дети, муж, а ты трубку куришь, матом садишь. Любой сбежит! — Помолчала, произнесла с вызовом, для Михаила: — Саша, честно сказать, я замуж выходить приехала. Семьи хочу, детей. Мне двадцать семь уже, Саша, хоть и не дашь! — Саша промычала что-то, изобразив удивление. — Я не красавица, но хозяйка хорошая, умею все. Мишка, будешь кобениться, тут и без тебя найдутся!.. Один, хорошенький, глаз положил, я знаю. Саш, а ты почему не вышла? Тоже годочки бегут…

— Сашенька у нас еще молодая! — опять подольстился Михаил. — Сколько тебе?

— Двадцать пять уже… А строить кто будет?


Жаркий июльский вечер. Бискамжа.

Федор поставил бульдозер во дворе мехмастерской, умылся, сбежав к реке. Двинулся поселком к дому.

На Бискамжу снова передислоцировались мехколонна и взрывпоезд. Опять в поселке было много техники, много незнакомых людей. День и ночь гремела музыка из репродуктора на столбе у конторы.

Во дворе Ленька просушивал вынутые из сундука зимние вещи. Старательно морща худое лицо, выбивал палкой. Маша готовила похлебку на ужин, здесь же на улице топила железную, обложенную кирпичами печку в летней кухне. Ваня, привязанный длинной крепкой тесьмой за ножку, играл на кучке песка возле крыльца.

Федор, войдя в калитку, остановился, наблюдая за детьми, лоб прорезала складка озабоченности. Ленька обернулся, просиял, увидев отца.

— Рано ты нынче. Што так? — солидно окликнул он.

— Всех денег не заработать все онно… Забеспокоился штой-то, как ты управляшься. На што барахло-то растряс?

— Дак плесневет в укладке, надо… Мамка сушила, я помню.

— Бес с ним, плесневет, новое купим. Мал ты с этим управляться. Кинь все, ну ево… Попихай обратно, хватит.

— Не мал небось. Гли-ка, я што со дна-то добыл! Чье это? Филипповна, поди, забыла?

Он сбегал, достал какую-то коробочку, подал отцу. Тот открыл. Сверкнули крохотные золотые сережки с бирюзой.

Федор помолчал, вспоминая:

— Мамкины это. Я на свадьбу дарил. Вспомнил.

— Да ну? Не носила она. Я не видел.

— Когда ей было!.. — Федор вздохнул.

Взяв сына за подбородок, поглядел на треугольное, изжелта-бледное личико. Скрипнул зубами.

— Похужал ты вовсе за лето. На покойницу все больше лицом сходишь. Заболешь, боюсь… Хозяйку — край пришел, надо в дом брать, да ить боязно! Злую да глупую мачеху не привесть бы. Пока гуляшь да уговаривашь, они все добры-те, откеля злые жены берутся?

— Я же управляюсь! — едва не со слезой упрекнул Ленька. — Ты и не спеши, незачем. Борову вон картошки потолки, дак… Манька крупно толкет, мал веприк-то, не подавился бы.

— Вот сыму рабочее, — Федор пошел в дом. — Ума не приложу, што тут делать… Либо так надоть вопрос решать, либо эдак. Ждать больше время нет. Край подошел. Энта не хотит, будем о другой думать. Хотя не по душе мне это… но — край подошел…

18
Контора прорабского пункта на Сашином разъезде. Это комнатка в щитосборном доме: тесно, стоят два заваленных бумагами стола. За одним нормировщик Василий Петрович неторопливо просматривал наряды и проставлял расценки, со вкусом прихлебывая крепкий чай из стакана с подстаканником.

Вбежала Саша, напилась воды из бачка, села за свой стол, тоже взялась за наряды. Хмыкнула насмешливо:

— Василий Петрович! Что за детская тухта? Где это у нас отыскались деревья первой группы? К первой группе относятся дуб, бук, граб, ясень… Где тут у нас дуб и граб?

Василий Петрович отвечал, не торопясь и не смущаясь:

— Михаил просил немного подкинуть его ребятишкам. Стараются, а норму не вытягивают. Я и подумал, подкинуть — за счет чего? Объемы вы каждый день проверяете, записываете… Чу, не рассчитывал, что обратите внимание на группу.

— Вы — добренький, а я — злая? Да? Говорила ведь Васину, что старые работники с собой пережитки старого принесут! Нет, настояли: возьми того, возьми этого. Взяла — и расхлебываю! Развращаете молодежь! И Михаил туда же.

— Да ведь, Сашенька, вы и сама с голоду помрете, и ребят поморите… Самому надо жить и другим давать. Что государство, обедняет, я им по сотне в месяц припишу?

Посмеялся незлобно, подняв небольшое, все в мелких морщинках, лицо, последил за склоненной над нарядами Сашей.

— Дармовые деньги отбивают охоту работать! Долблю, долблю… — Саша посмотрела в окно: — Вот! Еще делегация трудящейся молодежи двигается! Интересно — с чем?

В контору ввалились молодые рабочие. Один из них, невысокий, но коренастый, в замурзанной кепке, надетой козырьком назад — зовут его Толик Самохин, — выступил вперед:

— Александра Степановна, если вы нас не переведете на основное производство, мы уезжаем. На пилораме мы отказываемся работать! Дело решенное, обсуждению не подлежит.

— Почему?.. — спокойно и даже с интересом спросила Саша. — Разумному обсуждению подлежит все. Анатолий, от тебя я таких речей не ожидала.

— Мы железную дорогу приехали строить, а не доски пилить!

— Я интересуюсь, что у тебя в удостоверении написано?

— Разнорабочий…

— Кем я тебя должна поставить? Укладчиком пути? Ты не умеешь. И потом, железнодорожное полотно дойдет сюда года через полтора… — Саша поднялась, возбужденно прошлась от стола к окну. — Толя, пилорама — сердце стройки! Самый ответственный объект. Не работает пилорама — нет бруса на дома, нет половой доски, нет опалубки…

— Вот чудная вы! — Толик снял кепку, пригладил глянцево блестящие густые волосы. — В том-то и дело, пилорама не работает! Рамщик третий день пьет, вы знаете. А мы гуляем, Александра Степановна, мы ведь и заработать сюда приехали. У меня семья дома: пять человек. Мать, сестренки, братишки.

Саша остановилась перед ними. Зеленовато-серые глаза ее смотрели доброжелательно и весело.

— Я и ждала, пока вас проймет! Что я вам, нянька? Пьет рамщик, гоните в шею! Пригляделись, где куда что включается? Ну и давай, Толик! Ты же слесарь шестого разряда! Резунов тоже артист — некого, так Рябого! С механизмами, говорит, дело имел. С самогонным аппаратом! Подладит — дрыгает, и ладно…

Она направилась к двери, полуобняв Самохина за плечи. Остальные пошли следом.

— Пошли, разберемся! Василий Петрович, а вы Михаила найдите…

На стройдворе под навесом стояла старенькая разболтанная пилорама. Теперь уже другой парень, поспевая за широко и энергично вышагивающей Сашей, объяснял ей:

— …Знаете, как мы к вечеру устаем! Никаких денег не захочешь. Поворочай их — десятиметровой длины лесины! Да вот такие в обхват… Комель в яму попадет, когда к раме подтаскиваем — полчаса мучаемся! Сноровка нужна, а мы физически не работали никто. Наломаешься, вечером даже к девчатам зайти не тянет!

— Вот даже как? А когда ты, Васенька, ехал сюда, что думал, тебя тут семечки перебирать посадят? — весело язвила Саша. — Детина, косая сажень в плечах! Расплакался! Придумывайте, как лучше… Я вам не нянька.

Подошли к пилораме. В пилах — заклиненное бревно.

— Ну и что тут мудреного? Пропусти, отладь — и работайте! Анатолий, я тебя назначаю рамщиком. Панюшкин уволен. Так ему и скажешь, если заявится.

— Пилорама очень старая, Александра Степановна, начнем норму перевыполнять, развалится еще!.. — сострил кто-то из новоприбывших.

— Ее, Александра Степановна, в свое время Петр Первый в Голландии за штоф водки обменял… — развил и углубил остроту Василий. — Ее и еще одну такую. Та в Ленинграде в музее давно стоит, а эту разыскивают. Поставит Толик на ней рекорд, наедут корреспонденты — все и раскроется. Эту древность в музей заберут, на чем доски пилить будем?

— Умный, а не соображаешь: не отдадим, пока новейшую, голландскую же, не привезут. Можно финскую! — откликнулась остротой Саша.

— Толик, тогда берись. Поддержим. — Василий, подпрыгнув, сел на раму, довольно смеется. — Можно кадр щелкнуть: комсомольцы до и после рекорда…

— Слезай, на хлебе не сидят! Умник, — одернул его, уже всерьез, Толик. — Тут ремонт небольшой.

Он покопался, что-то поправил, включил рубильник. Бревно пошло.

Появился Рябой.

— Что такое? Самовольничаете? Механизм на профилактике! Санитарный день: бревно заклинило… А ну — пошли отсюда!

Хотел выключить рубильник, но Саша резко отвела его руку:

— Я тебе, Панюшкин, давно говорила: хочешь у меня работать, пить не надо, надо работать.

— Во! Появилась… — оторопело забормотал Рябой. — Ну и что? Ежли у меня простой механизма, я могу выпить?

Он улучил момент, опустил рубильник:

— Не работает. Видишь?

— Простоев быть не должно, участку необходимы пиломатериалы. Я тебя увольняю, Панюшкин. Уходи отсюда!

— Ты меня назначала?

— А увольняю я. Все. Иди спать. Свободен. Приступай, Анатолий. Включи! Выключил этот тип, видишь, хитрая механика.

Толик снова включил рубильник. Бревно прошло свободно, развалившись на брус, две доски и два горбыля.

— Вот и порядок! Успеха, новое начальство! Работайте, ребята… У меня дел — выше головы! Ниже меня нет начальства здесь, что случится — со всем ко мне.

Ушла. Ребята подкатили новую лесину, зажали комель в тисках тележки, пустили торец в пилы — бревно пошло.

— Ну вот, чин чинарем… — Рябой захохотал, сдвинул тележку — бревно теперь пошло накося, пилы развернуло. — Знать систему надо!

Доски и брус получились кривыми, как лыжи.

— Ты что сделал, сволочь? — кинулся озверело на Рябого Толик.

— Этот брус и доски, Толик, только на лыжи! Наработал, новый рамщик! Шестой разряд! — охотно забавлялись стоявшие возле рамы рабочие.

— Это Рябой тележку сдвинул! Не видели, что ли? Пилы и развернуло! Пьянь… Пошел отсюда!

— Это я пьянь? Ишь умный. Комсомольцы, патриоты, хлеб отбивать приехали…

Рябой схватил горбыль, ударил Толика по шее. Тогда Василий и еще такой же здоровенный парень подхватили Рябого под руки, повели со стройдвора. Он шел и орал:

— Рвите отсюда когти к чертовой матери, не то поплывете по Тузахсе до самого Сталинска… ногами вперед…

— Напугал, дуболом! Ладно, сегодня все равно не работа, — сердито сказал Толик. — Я ее разберу, смажу, вкладыши под шейку подшинника положу, чтобы не болталась. Рябой ее ремонтировал, что ли? Дрыгает — и ладно. Рамщик, мать честная… Руки по металлу соскучились.


Саша вернулась в поселок. Зашла в щитовой дом, где работала на отделке бригада штукатуров во главе с Женей. Девчата били дранку. Саша прошла по комнатам. Зашла в последнюю большую комнату, где собралась, передыхая, бригада.

— Женя? Вы это чего, девчата, брак начали гнать? Здесь хорошо шло, а в той комнате поглядите — целая стена! У дранки сумасшедший наклон, штукатурка обвалится! — Саша начала говорить раздраженно, поскольку вела она эти разговоры не в первый раз, потом сменила тон: — Женя, ну я же объясняла: дранку бить строго под сорок пять градусов, а в ячейки должен становиться спичечный коробок. Объясняла?

— Объясняла, — недовольно отозвалась Женя, — увлеклись. Хочется хоть раз в жизни норму выполнить. Не до качества тут.

— Вы не специалисты, ничего удивительного… Втянетесь в работу, начнете выполнять и перевыполнять, дело нехитрое… — Не выдержав уговаривающего тона, закончила резко: — На этой стене, девочки, дранку отодрать и набить снова! Пока не сделаете, наряды на эту работу я вам не закрою.

Девчата переглянулись. Женя скептически уперла руки в бока. Одна из бригады, черноглазая, шустрая, маленькая — ее так и звали Тоня-маленькая, — начала вдруг орать:

— Отодрать? Ну уж нет! Не пройдет!

— Обязательно. Отодрать и набить снова, — негромко, но настойчиво повторила Саша.

— Саша, не иди на принцип, — устало произнесла Женя. — Зря. Дальше будем аккуратно, а эту набили — пусть останется.

— Да тут же столовая, Женя! Полгода на такой стене штукатурка не продержится. Тебе приятно будет: сидишь, а в миску кусок штукатурки вдруг ляпнулся!

— Брось, не форси. Строишь из себя специалиста. — Женя отвернулась с неприязнью. — Сколько ей надо стоять, простоит. И ничего не ляпнется. Отодрать! Ты ее прибей сначала, языком-то все умеют…

Подошел Михаил, поздоровался весело:

— Здравствуй, моя радость!

— Здравствуй, у меня к тебе тоже дело, — невнимательно кивнула Саша. — Строительные практики, к твоему сведению, Женя, я проходила разнорабочей. Дранку бить приходилось тоже. Но это не имеет отношения. Качество я с вас спрашивала и спрашивать буду, не надейтесь! Эра блатных филонов, слава богу, кончилась.

Стриженое, в мальчишеской рубахе и грязных «шкерах» существо, больше похожее на мальчишку, но все-таки это девчонка и зовут ее Люда, увещевающе сказала:

— Александра Степановна, не сердитесь! Мы тоже за качество! Только ведь говорили: пустят дорогу, на этом месте два домика останутся! Дом бригадира пути и путевого обходчика. А щитовые все разберут. Года через три, самое большее.

— И никакой столовой, никаких общежитий! Три-то года простоит и при нашем качестве! — крикнула Тоня-маленькая.

— Три года — это три зимы, девчата, — продолжала объяснять Саша. — А зимы здесь очень холодные, сами увидите. В хорошо оштукатуренном доме и то вода в ведрах к утру замерзает, а случалось, и волосы к подушке примерзали от дыхания.

Михаил встрял, стараясь перевести на шутку:

— Недаром мне мама говорила: не езди, знаешь, как там зимой холодно! Это ты, Сашенька, у нас героиня.

Люда глянула на бригадира, сказала торопливо:

— Да ладно, девчата, перебьем. Семь раз плевать.

— Мы качество давать будем, вкалывать, — чуть ли не на крике начала Женя, — а ты нашими руками жар загребать? Чтобы начальство хвалило и продвигало, а чужие парни заглядывались: «героиня!», «моя радость».

— Глупости какие-то бабьи болтаешь, — растерянно махнула рукой Саша. — Как тебе не стыдно? А еще бывший работник райкома… К твоему сведению, чужие парни для меня не существуют. Я дорогу строю, а не флиртую.

— А жаль, что не существуют, — шутливо посетовал Михаил.

— Знаем про тебя. Не изображай святую… — Женя прикрикнула зло: — Ну, работать, малявки! Рты поразевали, рады.

Тоня-маленькая огрызнулась:

— Не ори. Не запрягла — и не погоняй.

— Идем, Михаил… Разговор тоже серьезный есть, — огорченно вздохнула Саша. — Пойдем на просеку, ты на чем приехал? На попутке?

На просеке гудели «Дружбы»: бригада Михаила валила лес. Молоденький бульдозерист Алешка, зацепив стропами очередной хлыст, оттаскивал к дороге. Среди работающих орудовал «Дружбой» Борис Каргопольцев — единственный из бывших блатных, кто добился все-таки, чтобы Саша взяла его на разъезд.

— …Видите: сосна, пихта, ель… Немного березы, лиственницы, кедра. Первая и вторая группа, — объясняла Саша бригаде. — Экономить на ваших заработках я не собираюсь, но приписывать не стану, лучше умереть… Я вас всех еще давно предупреждала!

— Вот чудная! — хмыкнул Каргопольцев. — Ну чего жмешься, нарисовала бы — и все. Все рисуют, а ты из себя святую ставишь! Жизнь все одно тебя поломает, против мира не попрешь.

— Я с вами не говорю, Каргопольцев. Работайте.

— «С вами»! Культурная. Закультивировалась совсем. А ты поговори! Может, уму-разуму наберешься. Не враги тут тебе, научить жить хотят.

— По-вашему я все равно жить не буду.

— Да ты по-человечески живи! Не ангелы тут с тобой! Хоть вон и они, эти твои комсомольцы, и они — люди! Есть-пить хотят. Где ты только росла такая? Еще говорит, с мачехой.

— Вам я ничего не говорила. Хоть и с мачехой. Она сама чужого не брала и меня не учила брать. У человека гордость должна быть. Они не нищие филоны, чтобы им на бедность кусок кидать.

— И опять ты права… Вот интересно. Мудрая женщина — впервые вижу. Борис, а? — сказал добродушно-любовно Михаил.

— Молодая еще. Жизнь обучит, — буркнул Каргопольцев.

— Жизнь должна измениться, Борис, — авторитетно разъяснил Михаил. — К тому идет. Тяжелые работы должна в будущем недалеком выполнять машина, а мы с тобой станем только на кнопки нажимать.

— Да ведь и сейчас так, — отозвался тот, — ты нажал на кнопку — десять человек бревно тащат. А я на кнопку нажал — вся спина мокрая…

Девчата из Жениной бригады направились к котлопункту обедать. Незадолго перед этим подъехал Федор на бульдозере и, не заглушив мотор, зашел в контору узнать, где Саша.

— Алешкин, что ли, бульдозер коптит? — сказала раздраженно Женя. — Вот паразит! И так голова от психа раскалывается, а тут еще он растрещался, раздымился! Зла на них не хватает.

— Не переживай, Женя, я быстро ему сейчас объясню, он поймет! — Людка подбежала к бульдозеру, залезла в кабину, подергала рычаги — и поехала через весь поселок к околице. Из конторы выскочил Федор, бросился следом:

— Эй! Стой!.. Стой, черт дурной, добалуешься! Шею наломаю, стой, твою мать!

— А, это гости у нас!.. — оживилась кокетливо Женя. — Федор Демидыч, куда же вы? Приехали в гости, нам — ни здрасьте, ни до свидания…

— Поздоровкаемся ешшо, — пообещал Федор, пробегая. — Кто это? Со мной шутки шутить задумал!

Людка отогнала бульдозер, выключила дизель, идет с невинным видом навстречу разъяренному Федору. Тот схватил ее за воротник рубахи:

— Ты это с кем шутить решился, шибздик?!

— Я — что, я — ничего, другие — вон что, и то ничего, — забормотала, хихикая, Людка. — Дяденька, отпусти, мне больно! Я не шибздик, я девушка! Горючее надо экономить, газет не читаешь? И воздух портишь…

— Девка, што ли? Тьфу… — удивился Федор и выпустил Людку. — Стиляга! В портках, обстриглась как дурочка… Таких у нас еще не было, спасибо, и до этого дожили…

— Почему стиляга?.. Так в тайге удобней. Вы-то в брюках?

— Я мужик!

— У нас равноправие.

— Дак ведь ребятишек все онно бабы рожают, хоть и равноправие…

Они шли рядом, переругиваясь, Федор усмешливо разглядывал Людку.

— У меня, дяденька, косы были — в руку каждая! — болтала весело Людка. — Десятый класс кончила — чик-чик! Мама: «Людка, а, батюшки!» Отец: «Правильно, чего барахло жалеть! У бабы волос долог, а ум короток…»

— У вашей прорабши, пока с косами ходила, ума-то было больше! Девушку на бульдозер! Не́што это для тебя работа?

— Не для меня! Мне мама говорила, когда я сюда ехала: «Ты там не больно надрывайся, слеготка, слеготка работай!» Я, дяденька, штукатур.

— А ездишь? Умеешь, ничего проехалась!

— Нас в школе по труду обучали с техникой обращаться. Я раз на грузовике экзамен сдавала, нарушила — на красный свет, милиционер свистит, а я никак не остановлю. Он кричит: «Останови, дурочка!» Потом здороваться стал, молодой еще.

— Ври больше… — Федор уже добродушно смеялся, разглядывая Людку, думал: «Неужто и Манька такой станет, как вырастет?»

— Когда я врала!

— Ты вот что учти: окосеешь — все на глаза и на глаза волоса у тея. Заколола бы как. Под косынку убрала. Девка, а грязная, как чумичка! Што рубаху-ту не стирашь? Воды в реке не хватат?

— Вот еще, рабочее-то стирать! Все равно за день замажешь.

— Ну, жди, сгниет! Дома-то мама небось стирала? Наехали безрукие.

— А я — что? Я — ничего. Другие — вон что, и то ничего! — отшутилась Людка, но вдруг застыдилась: и правда, может, спецовку стирать полагается? Откуда ей знать…

Они подошли к дому. Федор за руку поздоровался с Женей.

— Наше вам, Женечка. Как тут жись идет?

— Идет. Живем, как сыр, — все в дырках! На целое не заработали пока.

— Обучитесь, заработаете.

— С нашей начальницей заработаешь!.. Ей только сок жать из работяг. Федор, мы из палаток в дом переехали! — уже весело, с кокетливой улыбкой говорила Женя. — В гости приходите вечерком. Надолго к нам?

Федор пристально, расчетливо-тяжелым взглядом наблюдал за ней. Вздохнул, нахмурился:

— Зайду, спасибо. Да пока вот определили. Говорят, бульдозерист неопытный у вас, а грунта тяжелые. Вскрышу на карьере время пришло делать, под развитие поселка площадя планировать. Опытный человек нужен. Где прораб-то ваша?

— Забеспокоился? — кокетливо грозя пальцем, смеялась Женя. — Между прочим, с молодым-красивым в тайгу ушла. И дело у них серьезно закручивается, как я наблюдаю…

Просека. Саша идет тропой вдоль обочины. Слышен треск приближающегося бульдозера. Саша удивленно прислушалась, ускорила шаг. На повороте дороги остановилась, узнав Федора. Бульдозер тоже остановился.

— Здравствуй, Степановна… Чего молчишь? — сказал Федор. Глядел он на нее с добрым и грустным выраженьем на лице, словно на несмышленого ребенка.

— Здравствуй…

— Прибыл вот в твое полное распоряжение. Поняла? Нет?

— Опытный бульдозерист нужен… — Саша пыталась говорить холодным деловым тоном, но голос срывался, и сердце колотилось.

Федор заглушил дизель и спрыгнул на землю.

— Ну — здравствуй! Не рада? Злишься все на меня? Сам попросился к тее. Осознал, што виноватый.

— Почему — виноватый? Я не считаю… Ребятишки-то с кем?

— Сестру с родины выписал. Обещала пособить пока.

— И прекрасно.

— Я ить к тее ехал, Сашенька! Соскучал…

Попытался обнять ее, задышал тяжело, но Саша высвободилась резко и неприязненно, сказала торопливо:

— С этим — кончено!.. Все! Навсегда.

— Кончено? — переспросил Федор, делая шаг назад. — Ясно… — Наливаясь гневом, спросил негромко: — Слышал, с другим снюхалась? Где он? С ним ить ушла, сказали! Терять уж нечего. Может, от меня забрюхатела, а ему заявишь: от него. Молодой, поверит, оженишь.

— Прекрати! — закричала Саша, зажимая уши ладонями. — Перестань! Я этого слушать не собираюсь. Хватит, ты уже… Еще тогда… Ни с кем я не снюхивалась. Просто… поселок крошечный, на виду все.

— И што — на виду? Молодежь, не старики. Сами небось покрутить не прочь.

— Им можно, мне нельзя… Вот! Пожалуйста, имей это в виду. Не устраивает — уезжай.

Федор постоял, забрался на бульдозер.

— Понял… Поедешь? Пешкодралом?

— Поезжай…

Федор едет поселком. Женя возвращается с речки с полотенцем, спрашивает игриво:

— Ну как, повидались?

Федор поднимает большой палец.


Вечер. Женя и Михаил на берегу реки. Женя плачет, Михаил курит, отвернувшись. Женя пытается к нему приласкаться. Михаил встает и уходит.

Женя кричит вслед:

— Она сегодня с Федькой! Он сам говорил! За этим приехал. А ты дурак!

Михаил, обернувшись:

— Она свободный человек. И никому ничего не должна.

Но на лице его гримаса боли.

Женское общежитие. Вечер. Людка в ситцевом халатике, присев на корточки, мусолит в тазу свою рубаху и брюки. Сима спит, всхрапывая. Тоня-маленькая ест что-то со сковороды, читает книжку с картинками.

Вошел Толик, молча кивнул головой на дверь. Тоня-маленькая сгримасничала недовольно:

— На воле мошка зажрет! Давай тут посидим. — Толик покачал головой. — Ох, господи, чего ты, онемел, что ли? Сейчас, доем. Стучит твоя дрыгалка? — Толик кивнул. — Ну, слава богу. Да ты говори громко, выспится! — Зевнула. — Симк? А Симк? — Та спит. — Симк! Борис пришел!

Сима мгновенно садится, оглядываясь по сторонам.

Людка:

— У! Вскочила, нахалка…

— Видала я тебя в гробу в белых тапочках, — отозвалась незло Сима.

— Вот те крест, приходил! Увидел, что ты дрыхнешь, и ушел. Умаялась, говорит, ударница! — продолжала игру Тоня.

— Видала я тебя…

Вошла Саша. Она явно расстроена.

— Жени нет? Когда нужна, ее никогда нет! — Постояла в раздумье. Увидела Людку. — Чубчик, ты что это на полу ковыряешься? Табуретки для чего? Господи, ну просто дети. — Подняла таз, поставила на табурет. — Кто-то в тайге сдох, ты постираться решила? Кто ж брюки вместе с рубахой стирает? Я с мачехой росла, она меня хоть стирать выучила, а тебя родная мама не позаботилась!

Людка, хихикнув смущенно, стала возле, наблюдая Сашины действия.

— В школе нагрузка была большая, Александра Степановна, она меня жалела.

— И я не до революции школу кончала! А потом институт… Жалела! Боком это и мне и вам выходит. Намыль да положи, пусть отмокнет. — Вздохнула. — Ладно, с Женей завтра поговорим. Девчонки, я чайку налью?

— Вы ужинали хоть? — спросила участливо Людка. — Мы поздно в котлопункт ходили, вас не было.

— Да нет. Я пить хочу, — махнула рукой Саша, налила в кружку чаю, выпила залпом, ушла.

— Всегда на дармовщинку норовит, — заворчала Сима. — Купила бы свой чай и заваривала.

— Тебе-то что? Заварка моя, — сказала Тоня.

— Прошлый раз мою спила всю!

— Ну да! Ты сама чужой спитой пьешь!

— Жи́ла ты, Симка! — укоризненно произнесла Людка, — я тебе завтра целую пачку куплю, не стони только!

— Купила! У тебя купила притупила, — продолжала ворчать Сима. — С вами недоделанными и я на хлеб едва зарабатываю, потому спитой пью.

Вошел Василий:

— Здравствуйте, девчата! Люда, погулять не пойдете? Луна очень хорошая.

— Дядя Вася, я шкеры постирала, а в платье мошка зажрет.

— Возьми новые мои, вон в чемодане, — предложила Тоня-маленькая. — Я не пойду, Толь, книжка интересная. Я лучше почитаю.


Перед мужской палаткой сидел мрачный Михаил. Курил, вздыхал, размышляя о чем-то невесело. Подошел Федор, остановился поодаль, разглядывает его. Михаил поднял голову, понял, кто перед ним, ответил почти таким же неприязненно-тяжким взглядом.

— Сидишь, бригадир?

— Сижу. Садись и ты.

— Сяду. Говорят, раньше сядешь, раньше выйдешь.

Однако не сел, смотрит. Как бы про себя произнес:

— А ничего… Красивенький… Молодой. Грамоте небось знат, не как мы, темнота.

— Что ты бормочешь? Бредишь, что ли? Или спьяну?

— Ты мне подносил?

— Ну и не бормочи тогда!

— Смелый, тля. Я ить сегодня поработал, успел. Площадку под клуб за конторой спланировал. Грунта чижелые, на нож едва не по сту кубов липло.

— Молодец. Орден в коробочке, на полке.

— Орденов ты мне не давал и не дашь. У меня их за войну хватат, пацан! Я к тому, штобы ты знал, когда наряды закрывать станешь, не забыл штоб.

— Я-то не забуду.

— Ну, а с прорабом у тея, я слыхал, полное взаимопонимание.

— Врут. Пытался достигнуть, но вышел прокол.

— Врешь? Правда?

— Взаимопонимание, я слыхал, как раз у тебя. Хотя понять — почему, я никак не могу…

— А это, пацан, не твоя печаль.


Ночь. Саша в своей комнатушке, рядом с конторой. Все предельно просто, без всяких салфеточек, покрывал, ничто не говорит о том, что здесь живет женщина. На столе — пачка нарядов. Саша работает. Прерывается, откладывает карандаш, смотрит, размышляя о чем-то. Кладет голову на стол, засыпает.

Вошел Федор. Смотрит на спящую Сашу с нежностью и жалостью. Накинув крючок на дверь, погасил свет, подхватив Сашу на руки, понес к кровати. Уложил бережно, сел рядом.

— Ох… Кто? Ты это? — Саша проснулась. — Уйди! Уйди, а то я тебя буду ненавидеть, как врага.

— Да не трону я тебя, не пихайся… Я поговорить хотел. Думал. Ходил по поселку. Девчата с танцев идут, думал, ты с имя — нет. Вижу, свет у тея горит. Смотрел на тея сквозь занавесочку. Гляжу: заснула. — Нежно погладил ее по волосам. — Сашенька, не чужие ить мы. Жалею я тея. Худая, черная, как галка… Одна голова светится, словно одуванчик.

— Убери руки! — отчаянно крикнула Саша, понимая, что еще немного — и она сдастся, ткнется головой ему в плечо, пусть жалеет… Хочется, чтобы кто-то пожалела.

— И погладить нельзя?

— Зачем?

— Да ведь тея и пожалеть некому! Ты подумай! Мачехе ты не нужна. Девчонки твои тея не жалеют. Начальник ты, а начальника не жаль. Мишка этот… Он пацан, он тея никогда не поймет. Не ращитывай.

— Я ни на кого не рассчитываю, — произнесла Саша дрогнувшим голосом. — Мне никто не нужен. Я сильная.

— Сильная нашлась! Так и проживешь за сильную, по голове никто не погладит, бояться будут.

— Мне и не надо.

— Этого всем надо… Даже маршалу, а ты лейтенант ешшо… Посмотрел я поселок, на просеке был. Ты молодец, работы правильно организовала, людей расставила. Качество неплохое у тея…

— Вот видишь!

— Вижу. Не пойму только: зачем же? Сея показать? Ну, построишь ты его, этот поселок? И што? Мужичье это дело, не девчачье. Я ить и то гляжу, жалею: одно — конечно, строите. Надо людей занять, ежли приехали, но ить, Саша! Вы тайгу наломали, искорежили, зверье распугали. Зачем эта дорога? Куда ездить?

— Кузбассу руда нужна.

— Ково делать? Железо? А тее зачем это железо? Зубы вставлять будешь, когда состаришься тут, в этих делах?

— Не строй из себя глупенького, не прикидывайся! — огрызнулась пренебрежительно Саша. — Темный нашелся, не понимаешь.

— Я ить што приехал? — вздохнув, объяснял Федор. — Скотину мы эту всю прекратим. Корову сестра продасть, свинню к ноябрьским зарежем. Хозяйство тебя касаться не будет.

Саша молчала. Помолчал и Федор, дожидаясь ответа: не дождался.

— Ну дети — конешно… Ими займаться все же придется. Отдать их никуда не смогу я, Саша. Полюбил я их. Всех. Какой палец не обрежь, все больно. Да ведь оне, ты бы на их посмотрела! Как бобрята, кажный свое знат. Настя-покойница приучала: чуяла, надежда на меня, дурака, плохая! Ванятка и тот, гляжу, раз — на крылечке сидит, тюк да тюк… Што такое? Ленька иде-то кривых гвоздей набрал да ему прямить навелил. Тюкает! По пальчику тюкнул — похныкал тихонько, дале тюкает…

Саша засмеялась, сказала добродушно:

— Хорошие у тебя ребятишки, Федор. Ленька мне особенно нравится — это человек! Чистая душа… Но матерью, Федя, я им быть не могу. Я ведь тоже думала тут, без тебя. И так и эдак… — Помолчала. — Не хочу мачеху свою повторять. Она ведь, наверное, неплохая была, не злая. Пока меня не удочерила.

Федор вздохнул, поднялся.

— В етом ты права, раз расположения не чувствуешь. Жаль. Извини… За этим разговором ехал. — Помолчал. — Тогда я тебе, Александра Степановна, скажу: не обижайся. Ежели што неприятное тебе будет, не обижайся. Мне ить надо свою жись устраивать, хочешь не хочешь.

— Что ж обижаться, — легко сказала Саша. — Ты себе хозяин. Свободный человек.

— Да, выходит, так…

Саша тоже поднялась, взяла электрический фонарик.

— Далеко пошла? — усмехнулся Федор. — Или мне дорогу посветить, штоб сматывался скорича? Да ить я, как зверь, во тме вижу.

— Ты и сам дойдешь. В общежитие я к девчонкам. Погляжу, не затесался ли кто. Был случай, к Симке Борис Каргопольцев ночку скоротать зашел. А там девчонки, вчерашние школьницы. Пакость такая…

— Проверяешь?! — ахнул Федор. — Да неужто оне сами не разберутся, в одиночку им спать али нет? Моим троим мамкой стать не схотела, тут полсотни у тея, косматок этих? Не ходи! Сашенька, не срами сея…

— Что ты все: не срами да не срами! Тебя забыла спросить, — огрызнулась Саша. — Боишься, вдруг помешаю?

— Да мне што. Я место всегда найду… Это городские твои, пацанва… На кроватях спать привыкли. А мне под любой пихтой или лиственной — мягкая постель. Ну, бывай. Пошел я…

Федор ушел.


Женское общежитие. Девчата спят. Саша скользит лучом фонарика по койкам. Симина койка пустая. Еще две пустые: владелицы гуляют.

В один из вечеров, после работы, Женя полоскала белье на реке. Подошел Федор, наблюдает, Женя обернулась.

— Чисто стирашь. Молодец, — похвалил Федор делово. — И сама ты аккуратненька. Люблю таких.

— Посватать хочешь? — засмеялась Женя.

Федор смехом ответил:

— Ежели согласишься, дак и я не против.

— Я тоже не против, — снова засмеялась Женя. — И купец есть, и товар есть — за чем дело? Может, по рукам — и с концами? Соберем вещички — и айда отсюда?

— Серьезный разговор давай серьезно поведем. Иди отнеси свою заботу, приоденься, причешись, — посмеивался Федор. — На танцы давай сходим. Слышишь, уж поют на пятачке? И мы пойдем. Не кастрюлю покупашь, мужа выбирашь. На года… Может, я тебе еще не подойду? А уехать скоро отсюда я не смогу. Командировка кончится — не раньше…


Михаил в конторе, у Сашиного стола, та возится с бумагами, заполняет большие листы сводок.

— Давай помогу, — говорит Михаил. — И мне практика, и тебе облегченье. А то как каторжная, я смотрю. От темна до темна… Суббота ведь сегодня. Саш, на танцы пойдем сходим? Федор с Женей давно уж там отплясывают. Значит, и у нас совесть чиста. Да? Можем пойти… Свободно…

Саша вздрогнула, услыхав: «Федор с Женей». Михаил заметил это.

— Неприятно стало, да? И мне, честно тебе скажу. Назло это они. Правда?

Саша снова принялась за сводки.

— Саш, не обидишься, я спрошу?

— Спроси.

— А честно ответишь? Я, например, обещаю на любой твой вопрос ответить честно.

— Ну и я честно… У меня вообще секретов нет.

— Саш, правду говорят, ты любила Мельникова?

Саша подняла голову, отложила карандаш.

— Не хочешь — не отвечай, — заторопился Михаил. — Я понимаю, я не имею права.

— Отвечу… Я его и сейчас люблю.

— Ты откровенная… Женя бы так прямо никогда не сказала. Это в тебе тоже от новой женщины. — Помолчал. — А почему же? Ведь он за тобой так мажет… Со стороны заметно. Если ты его любишь…

— Мало ли что… люблю! — Саша вздохнула. — Я сливовое варенье люблю… А другой — водку… И делать только что любишь? Так бы все… Ты вот что сюда приехал? Тебе плохо было в городе жить и работать? Мошку кормить здесь лучше?

— Ну я… Я мужчина.

— У нас равноправие, слыхал? Вон Паша Ангелина, Марина Раскова. Трактористка, летчица. Сталевары есть женщины, фамилию забыла… Танкистки… Клушей-то на яйцах сидеть — дело нехитрое. Это каждая сможет. Учили меня зачем-то в институте. А я все брошу — и замуж. — Помолчала, мечтательно произнесла: — Миш, ты слыхал, когда закончат делать в Сибири каскад морей, климат изменится, тут даже апельсины будут расти! Я тут навсегда останусь, раз так…

— Не слыхал, но верю. Человек, похожий на тебя, может добиться невозможного… — Михаил смотрел на нее серьезно, истово: — Саш… Я люблю тебя! Ты мне каждую ночь снишься… Что делать — не знаю… Я не могу больше!

Саша — испуганно и раздраженно:

— Не надо, Миш. Ты же понимаешь… Зачем ты это сказал? Мне и так тяжело!

— Ну забудь, забудь. Я понимаю.

Михаил опустил голову на руки, начал пальцами ерошить волосы, шея и уши у него заполыхали. Саша произнесла мягче, уговаривающе:

— Я этого не слыхала. Понял? Идем на танцы, что ли. Вот действительно жизнь. Идиотство… Работать надо, а все из рук валится с этими чувствами!


Танцплощадка за поселком. Самодеятельный ансамбль — аккордеон, две гитары, барабан — наяривает какой-то лихой танец. Женя и Федор в центре площадки, среди других пар, отплясывают так отчаянно и красиво, что на них невольно останавливаются, смотрят другие.

Подошли Саша и Михаил. Саша увидела Федора с Женей, замерла. Михаил потянул ее за руку.

— Саш? Ну? Ты что? Давай танцевать?

Саша выдавила:

— Нет… Не могу… У меня ноги дрожат. Пойдем сядем где-нибудь. Не хочу на них глядеть.


Саша и Михаил сидят на берегу Казыра. Сверкают валуны в лунном свете, искрится черная широкая лента воды. Саша плачет.

— Саш, не плачь! Я не могу. Не плачь, а то я убью его пойду!

— Я виновата, а не он, — сквозь слезы отвечает Саша. — И ничем тут не поможешь. Не надо, Миша… Ты меня прости, я веду себя как дура. Но так больно, господи! Сердце болит… И главное, ничего уж не исправишь…

— Ты дрожишь вся… Дай я пиджак на тебя накину.

Накинул ей на плечи пиджак. Обнял. Саша бессильно уронила голову ему на плечо, он гладит ей волосы.

На берег вышли, тоже в обнимку, Федор с Женей. Саша высвободилась, но Федор увидел.

Федор захохотал чрезмерно весело:

— Это вы? А это мы! Наше вам с кисточкой! Ишо на танцах не были? Мы наплясались, коленки болят. Не беда, завтра выходной, отоспимся! Да, Женечка? Ну, мы пошли дале, не будем мешать тихим беседам.

— Миша! Пока! — крикнула Женя дрогнувшим голосом. — Ты мне ничего сказать не хочешь?

— Будь счастлива, Женюрка! Ты сегодня шикарно плясала, я любовался, — отозвался Михаил.

— Подлец ты все же! — Женя произнесла вызывающе: — Пойдем-ка, Федя, в постельку… Пускай они о делах тут беседуют. Они — деловые, а мы простые.


Ночь, Сашина комнатушка. Саша лежит на койке одетая, думает о чем-то тяжелом: то слезливая гримаса искривляет ее лицо, то скрипит зубами, будто вновь переживает какое-то унижение. Наконец она поднимается, берет фонарик. Выходит. Небо перечеркнула алая полоса: заря.

Саша в женском общежитии. Все спят на своих кроватях, Сима тоже. У Людки на голове подушка, Тоня-маленькая натянула одеяло на голову, виден один нос. На Жениной подушке — две головы. Женя открыла глаза и тут же закрыла. Федор спит.

Саша растерянно погасила фонарик, но сразу зажгла снова, направила спящему в глаза. Федор рывкомприподнялся, плохо соображая во сне.

— Кто тут с шуточками? Врежу, отпадет охота! — Сел, увидел Сашу, сбавил тон: — Саша? Гаси, ухожу… Сама ты виновата, я тебя упреждал…

— И я тебя предупреждала! К девчонкам приперся, совести хватило!

— Завидуешь? Опозорить хочешь? — зашипела Женя. — Не выйдет, дорогая! У меня свидетели есть, что ты от ревности это. От ревности, ясно?

Федор натянул сапоги, встал. Кинул властно:

— Кончай гоношить! Разберемся. — Саше: — Ну, и легше тебе, осрамила ты меня? Когда тее легше — дак я согласен.

Пошел к выходу. Девчонки глядели сердито и брезгливо.

— Он женится на мне! Ясно? — крикнула Женя.

— Это никого не интересует. Это твое личное дело. Но если ты его еще приведешь в общежитие, я напишу в твой райком. Девчата — вчерашние школьницы, а ты…

— Ревнуешь? Ох, сладкий мужик! Я такая счастливая, Степановна. Не чета Феденька этому сопляку Мишке! Ты еще вспомнишь ночки… Поплачешь…

Тайга — в дожде. Он идет беспрерывно, обильно. Прямой, сплошной, его будто бы и не видно, только жидкая грязь — в которую превратилась дорога и улица поселка — монотонно шкворчит, отзываясь струям.

Одиноко вещает в дождь мокрый громкоговоритель: «Колхозы и совхозы Липецкой области выполнили годовой план продажи хлеба государству. На двадцать пятое августа продана триста шестьдесят одна тысяча тонн зерна при плане триста сорок пять тысяч тонн. Раньше многие миллионы пудов зерна давали южные районы края и Хакасская автономная область. А нынче в этих местах почти все лето не было дождя…»

Тоня-маленькая в плаще выскочила из общежития, намереваясь перебежать улицу, да застряла: ногу выдернула, а сапог в жидкой глине остался, его схватило прочно, как цементом. Подергала ногу, наконец вытащила — и босиком подалась назад.

— В одну неделю весь дождь вылиться решил! — ворчит Тоня. — И на небе квартальные планы авралами выполняют!

Неують, беспросветность. Осень.

Вспучился, вышел из берегов, несет рыжие от потоков глины воды свои Казыр. По его берегу карабкается Саша, меряет глубину палкой.

Саша в поселке. Обтирает на скобе, вделанной в крыльцо, куски глины с сапог, стряхивает воду с плаща. Отпирает дверь, вешает плащ на гвоздь, сбрасывает мокрые сапоги и носки. Включает приемник, начинает растапливать печку.

Стучится, входит Михаил.

— Третий раз захожу с утра. Где ты пропадаешь? Мокрая вся, — присаживается рядом к плите. — Дай затоплю, обучился уже. Залезай пока под одеяло, согревайся.

Он берет щепки из таза, разводит огонь, потом подбрасывает в плиту несколько поленьев из тех, что сложены на плите сверху для просушки. Наконец пламя слабо потянуло в трубу, дрова начали разгораться.

— Где ты была? — повторяет Михаил, обернувшись.

Саша сидит на кровати, закрыв ноги одеялом, смотрит на него улыбающимися глазами.

— На Казыре… Надо же что-то делать, что ж сидеть?

— Одна там лазала? — Михаил огорченно хмурится. — Могла бы меня позвать… Если бы волной снесло?

Саша пожимает плечами, смеется виновато:

— Да я как-то… Не сообразила… Привыкла, когда трудно — все сама. Пошли вместе, сейчас погреюсь вот. Еще надо одно место поглядеть.


Мужская палатка. Ровно, не ослабевая и не усиливаясь, грохочет по крыше дождь. Топится железная печка, кипит чайник, сохнут сапоги и телогрейки. Обитатели палатки спят или просто валяются на койках. Здесь и девчата. Женя сидит в головах у спящего Федора, штопает носки. Сима полулежит возле Каргопольцева, оба спят, похрапывая. Тоня негромко беседует о чем-то с Толиком. Василий Петрович шьет. Рябой тоже спит, сотрясая палатку храпом.

Людка, дядя Вася и Алешка по очереди двигают фишки головоломки.

Дядя Вася:

— Если шестерку сюда, двойку на ее место… Семерка пошла сюда… Нет. Сдаюсь, запутался… Алеха, давай ты.

Людка:

— Да вот же! Не двойку сюда, а девять. А сюда пять.

Дядя Вася:

— Востра! За что я тебя люблю, старуха, это за сообразительность!

— В дурака, может быть, сыграем? — предложил Алешка. — Помрешь тут со скуки. Уж лучше работать!

— В карты принципиально не играю! Давайте в слова? — Людка оглянулась по сторонам. — Бумаги нет… Я и забыла, тут клочка бумаги не отыщешь!

— Льет и льет! До чего я эту воду не выношу, сказать невозможно! — заскулил, замотал головой Алешка.

— Я из-за этой воды третью неделю сухой хожу! В лавке чай и то кончился! — важно отозвался проснувшийся Рябой.

— Об чае! Пшено в котлопункте кончилось, гороху на два дня, муки — тоже… Чай! — показала ему кулак Тоня-маленькая. — Не ной, и так тошно.

— Девки, диколон у ково есть? Зуб болит. — Рябой сел, потер щетину на щеке и подбородке для пущей убедительности.

— Умник нашелся! Сами с Толькой выпили, — сострила Тоня-маленькая. — Теперь и мы грамотные.

Людка прыснула:

— Ну, Тонька, дает! — и спросила, ни к кому не обращаясь: — Нет, мне интересно, как мехколонновцы дорогу делали? Пошли дожди — и грязь по пояс! Что ли, они на сухое рассчитывали, когда здесь до метра осадков в год выпадает? Чудно!

Проснулся Каргопольцев, послушал, отозвался:

— Ничего чудного. Кабы к своей хате дорогу, а то к чьей-то теще… Нынче они здесь, завтра в Абакан перебросят, новую дорогу начинать. Абакан — Тайшет, слыхали? А тут другие доковыряют.

Подал голос и Федор, приподняв с подушки голову:

— Дорогу-то глиной отсыпали. Точно! Грунт был глиняный и чуть в нем гальки. Я сам на карьере вскрышу делал, знаю. Укатали, глина осела, воду держит, а галька наверх повылезла. Хошь сам плавай, хошь птицу разводи!

— Сволочи! — Женя вдруг начала истерически рыдать. — Федя, я не могу больше! Я с ума тут сойду! Сегодня сойду, сделай что-нибудь! Давай уедем…

— На чем, интересно? Паровоз ешшо до нас не доехал, а боле ничего по такой грязюке не продерется.

Женя принялась еще пуще плакать.

Тоня-маленькая заорала зло:

— Не визжи! Тебе одной плохо? Изолируем. Барыня какая, разнылась. Ей плохо, другим хорошо!

— И то правда, ты што? Я от тебя такого не ждал, — увещевающе произнес Федор и похлопал Женю по спине.

— Что, цыпочки? — засмеялась злорадно Сима. — Попались? Не нравится, когда другие халтурят? А когда сами — штукатурка отваливается? Ничего?

— Замолчи! Бесстыжая. Ты тоже с нами это качество давала.

Вошли Саша и Михаил. С плащей течет вода.

— Я думаю, где все? А они — вот. Поговорить надо. Решать будем.

Саша скинула плащ, решительным шагом прошла к столу. Михаил прошел следом, он никого, кроме Саши, не замечает.

— Кипятку прежде выпей, согрейся. Сахар вот, — увещевающе и заботливо произнес он. — Люда, налей. Она опять под дождем с полдня шастала.

Людка налила кружку кипятку, достала сахар и хлеб, Саша села к столу, жадно пьет кипяток, ест. Рябой вдруг закричал:

— Начальники! Сок давить можно, помочь думать — не можно! Ты сожрешь, а мы завтра — жрать чего будем?

— С размахом мыслишь! — удивленно-усмешливо произнес Каргопольцев. — А сегодня — что?

— Болтать только можете! — истерически кричит Рябой. — Да наряды резать! А работяге условия создать…

И вдруг кричать начали все, перебивая друг друга:

— Им плевать, в каких мы тут условиях, лишь бы до себя.

— Как негры дяди Тома!

— Ого, Бритый шилом! Когда и узнаешь, что ты начитанный.

— Вечернюю школу обещали, Александра Степановна! Мне в девятый… Техникум, обещали, откроют… Молодежь надеялась…

Саша вскочила, глаза ее засверкали обидой и гневом.

— Да вы что все? Алеша! И ты… Я тебе обещала? Нет? Кто наобещал, с того и спрашивайте. Хватит деточек из себя изображать! Знаете, сколько ваших ровесников под Москвой да под Курском зарыто? У меня отец там и брат, восемнадцатилетний мальчик, погибли! Другие мальчики до Берлина дошли… А вас все с ложечки кормить надо! Расплакались, дождя испугались!

— Но положение-то тяжелое, Александра Степановна. Согласитесь, — увещевающе произнес Василий Петрович.

— Ну и что, тяжелое? Не безвыходное. Не бывает безвыходных положений, пока человек жив!

— А что делать?

— Думать! Голова на что?

— А почему мене в прошлом месяце так наряды закрыла? — опять начал орать Рябой. — На мене весь гужевой транспорт, я напряжен к лошадям, а получаю фигу с маслом!

— Напряжен! Одна кобыла хвостом крутит, а он целые сутки возле нее напряжен! Кстати, уж если разговор зашел, Алеша, техникум заочный будет в Бискамже. Вечерняя школа тоже будет. Но сейчас о другом речь. Стройматериалов нет, продукты кончились. Дорогу надо делать, а не сидеть и не плакать!

— Лежневку надо стелить. Две осины — под одно колесо, две — под другое. Пройдет грузовик, — Каргопольцев сел на койке. — Хоть на воле — проливной, я готов лес валить. Осточертели актированные деньки!

— Я тоже работать стану, не сахарная, — сказала Сима.

— Засосет, Борис, твои осины: топь. Я тоже думала… Клетку делать надо, а это на полмесяца работы. — Саша вдруг спросила дрогнувшим голосом: — Федор, ты тут самый опытный строитель. Может, посоветуешь что?

— Сейчас, разбежался! Он посоветует, а ты за свое выдашь? — запальчиво крикнула Женя.

— Што я, советовать тее должен? — неприязненно отозвался Федор. — Ты — начальница, грамотная. У тея помощник грамотный, за тобой таскатся. Вот и присоветуйте, как мне пятьдесят рублей кажный день не терять! Чай, у меня ребятишек дом цельный… Простои-то по среднесдельной закроешь? По тридцатке?

— Как же еще? — Голос у Саши потух, но она продолжала храбриться. — Я прикинула, по Казыру можно проехать.

Толик:

— По реке?.. Новости!

Алешка:

— Вода-то высокая…

Дядя Вася:

— А по перекатам если? Это мысль!

— Другого выхода нет. Повторяю: продукты кончаются, стройматериалы кончились. Надо что-то предпринимать, а не сидеть, голову под крыло пряча.

— Я по рации на Бискамжу сообщил в приемный час, — сказал Михаил, — как ты велела. Не чухаются.

— Может, чухаются, как узнаешь?

— Пройдем бульдозером, большие валуны сдвинем, — Саша заходила по палатке, взмахами руки вызывая в себе чувство уверенности. — Дно погладим — пойдут машины. Вообще, я думаю, какое-то время можно будет ездить. Пока дорога не установится.

— Бульдозером? Я, получатся, должен энти валуны ворочать? Желваков с такой работенкой понасшибашь! Охо-хо! Придумала, молодец, — язвил Федор, сев на койке и спустив на пол босые грязные ноги.

— Отказываешься? Не пойму?

— Не отказываюсь, оннако, и по наряду не поеду. Аккорд ежели дашь, тогда подумаем. «Бульдозером»! Хитра кака…

— Аккорд! — Саша растерялась. — Сколько по аккорду? По наряду… рублей семьдесят бы вышло, да, Василий Петрович?

— Около того… По аккорду сотню можно заплатить. Работа серьезная.

— За сотню, дед, я по такой грязюке до гальюна не пойду! — Федор снова лег.

— Так сколько тебе? Федор?.. Господи, не стыдно тебе?

— Не об стыде речь. Тее тоже кой-чево стыдно должно быть. Я молчу. Хотел стать лучше для тея, да оказалось — тее не нужон и хороший. Терпи, какой есть.

В палатке знаемо посмеялись. Саша остановилась, укоризненно глядя на Федора.

— Ну, сто пятьдесят. Ладно? Главбух не подпишет, боюсь…

— Пятьсот — и с концами!

— Пятьсот в день! Да мы за месяц столько.

— Перегрелся у печки, фраер, — зло хмыкнул Каргопольцев. — Бывает…

— Городская профурсетка мозги запудрила… Пятьсот! — поддакнула Сима.

— А ты сядь в кабину да подерьгай рычаги-те цельный день! По задницу мокрый в реке! И што ты за ето попросишь, — Федор опять сел. — Да вон стиляжку назначьте. Она умеет.

— Сердце доброе, отказать не могу. Получится ли только? — быстро отозвалась Людка.

— Ну, Федор! — сказала горько Саша.

— А мой бульдозер? — выкрикнул Алеша. — А я? Александра Степановна, приложу усилия, как на передовой! Серьезно. Да за сто рублей! Я…

— Не в игрушки играем. Тут не учиться — работать надо.

Саша снова подошла к столу, налила себе еще чаю, стала пить вприхлебку, громко. Обидно было до слез, и важно было не расплакаться.

— Твой бульдозер, Алешка, у первого валуна развалится, — пошутил Каргопольцев.

— Ну, блатной! Додразнишься!

— Я-то блатной. А ты-то всегда был никем, теперь никто стал. Пустобрехи!

Саша думала о чем-то напряженно. Одернула:

— Борис? Прекрати, как не стыдно! Ладно! Держи, Федор. — Она достала свой кошелек и, покопавшись, вытряхнула на стол все. — Вот. Рублей четыреста пятьдесят тут… посчитай. На пальто копила, да наплевать…

Федор сел на койке, раздумывая, как поступить. Этого он не ожидал.

— Саш, ты что? — потрясенно произнес Михаил. — Этому рвачу, подонку! Хороший пример для молодых. И потом, зимой, опять в шинельке? Сама же твердила: честно, честно, каждый, что заработал, то и получи! Не надо себе изменять. Забери деньги, не унижайся!

— Крайний случай же. Да мне не жаль, раз надо! Что делать? — сухо отозвалась Саша.

Федор поднялся, направляясь к нему:

— Ты што визжишь, али у вас касса обчая?

— Кончатся дожди, подморозит… Не на век же! Важней не уступить этому. Не роняй себя! — Михаил вскочил в великом возбуждении, косясь на приближающегося Федора.

— Ты што развякался, паскуда? Што ты ей, командир нашелся?

— Не нравится, Мишка? Когда сила не на твоей стороне? Дави их, Федя! — Женя истерически, со слезой засмеялась.

— Трактор с Бискамжи вызовем! Саша! Стыдно унижаться перед рвачом, хапугой. — Михаила уже несла ненависть к сопернику.

— Ты замолчишь? Жалеть очень будешь… — Федор подошел вплотную к Михаилу, протянул руку, намереваясь взять его за лицо. Тот отступил, однако произнес:

— Если я что-то хочу сказать, меня и бог не остановит.

— Я не бог, однако попробую.

Федор снова протянул руку, Михаил перехватил с трудом.

Идет молчаливая борьба. Федор вдруг сильным толчком выдергивает руку — Михаил потерял равновесие, Федор ударом сапога свалил его. Михаил вскочил, кинулся к Федору. Тот вдруг выхватил нож. Михаил замер в нерешительности. Федор сделал шаг вперед — Михаил отступил. Еще шаг — еще отступил. И вот он у стены палатки. Схватил с полу бутылку, разбил о ножку койки. Федор сделал выпад — напоролся руками на стекло. И глаза у него уже налились кровью.

Саша с ужасом, сковавшим тело, наблюдала за ними и вдруг крикнула:

— Перестань! Не трогай его!

Алешка тут же следом, словно бы очнувшись, закричал:

— Мужики? Да вы что?

Подобно маленькой охотничьей собаке, которая бесстрашно хватает медведя за «штаны», Алешка кинулся Федору на спину, тот сбросил его, но в это время Каргопольцев, подобрав чей-то ботинок, каблуком вышиб нож из руки Федора.

— Раздухарился, фрайер! — крикнул он. — А ежели тебя ножичком? Не один ты тут с ножом!

Сильно и резко заломил Федору руку, тот замычал от боли:

— Отпусти… Да не трону я его… Отпусти!

Михаил, все еще сжимая в кулаке бутылочное горлышко, стер со рта кровь. С ненавистью глядя на Федора, отошел и сел на чью-то койку, переводя дух.

— Уйди отсюда, без тебя разберемся! — цыкнул он на Алешку.

— Ладно, пустите… Да пустите, мать честная! Не трону… Сказал. — Федор тоже тяжело дышал, по лицу его тек пот.

Его отпустили. Он шагнул к Саше.

— Заверещала? Испугалась, как бы я кишки ему не выпустил? Помоложе, городской? Ах ты, сука! Ладно, свободная ты, не спорю. Только я в долгу быть не люблю, расплачусь с тобой сполна… — сунул руку в карман, Каргопольцев снова приблизился к нему. — Да не дрожи, не трясись! Я сказал расплачусь! Ясно? — Достал деньги, положил на стол, рядом с Сашиными. — Собирай те и эти. На туфли, на шмутье. Мечтал ведь тее хорошую одежу справить. За речи-ласки огневые… Баба ты — поискать таких! Любил, люблю, никогда не забуду, хошь и другую взамуж беру! Честно говорю.

Хмыкнул Каргопольцев, залилась хохотком Сима, заржал Рябой. Заплакала в голос Женя. Остальные молчали смущенно.

Саша взглянула на Михаила, тут же, болезненно передернувшись, отвела глаза, увидев его разбитое в кровь лицо. Достала сигарету, медленно чиркнула спичку, руки ее дрожали. Произнесла, усмехнувшись:

— Выходит, ты бесплатно поедешь? По наряду? Так бы и сказал. А за цирк спасибо, развлек… Значит, завтра с утра начнем работы на Казыре. Договорились.

Собрала со стола свои деньги, вышла, не оглянувшись.

Двадцать лет спустя…

1
Грузовой вертолет черной мухой передвигается среди заснеженных сопок. Внизу — ниточка просеки в тайге, на ней — оранжевые капельки «Магирусов» и «Катерпиллеров» — суетятся, разбегаются и вновь собираются вместе, это прокладывается зимник. Пятна строящихся поселков — разворочена, раскрыта замерзшая земля, а дальше — сонная пустынность, изредка возникает скупая россыпь заснеженных крыш, обозначенных дымками из труб, — и снова бестревожная пустынность. Вертолет инопланетным животным раскорячился над неоглядной белизной снегов, рокочет, пожирая снежное безмолвие. Только начало светать. Солнца нет, но будет.

Бредет шатун по следу, который наторили лоси в глубоком уже снегу, стая волков на поляне — подняли морды и принюхиваются к рокочущему над ними чудовищу.

В сарайной объемности вертолетного желудка — ящики, ящики, мешки, матрасы, какая-то мебель и невидимо набито распевающего народу. Все безмятежно веселы, потому что заботы и беды остались сзади, молодость осеняет их своим нежным и сильным крылом.

Вертолет приземлился, выключил двигатель, открылась дверь, десантники выпрыгнули один за другим на снег.

Точно ладонь бога — эта лощина между сопками. Белым зигзагом в зеленых наледях — лента Амакана, редкая тайга, деревенька с намятой санями центральной улицей, ползут дымы в небо. Лают огромные лохматые собаки. Восходит солнце в морозной мгле.

— Ну, вот, — сказал Геннадий. — Приехали! Давайте разгружать быстро, мужики! Вертолет — удовольствие дорогое, а зимний день короток.

Но его никто не слышит, все стоят, оглушенные тишиной, оглядывая незатоптанную складочку земную. Пока еще они как бы отсутствуют, осознавая, что произошло с ними, не думая о том, что предстоит. Их как бы еще нет в этот первый миг контакта с неизвестным.

Потому как бы сами собой выгружаются ящики и мешки из вертолета, складываются на подминающемся под тяжестью чистейшем снегу. Кладут невидимые унты следы на первозданность снега, утаптывают площадку, торят тропинку к деревне.

Звучит в пустынной голубизне начинающегося дня голос Геннадия:

— Рустам, бери мужиков и топоры, идите щели в амбаре позабивайте, чтобы переночевать можно было. И продукты не на морозе складывать… Потом утеплим как следует быть.

— Люба, возьми Володю и Ваню Кочанка, давайте в амбаре, внизу, кухню оборудуйте, людей кормить надо.

— Гела, это все твое имущество, принимай! Следующим рейсом вездеход прибудет, перевезем. Рядом с амбаром пустой сарай есть, склад оборудуем.

Первой пришла в себя, проявившись на розово-голубых, слившихся с небом снегах Гела. Увидела, что это хорошо. Сдернула ушанку, упала на колени, закричала:

— Здо́рово-о-о!

И полетели вертолеты один за другим, опускаясь на белизну пойменной луговины Амакана, расширяя и расширяя до бесконечности площадку, почерневшую от выхлопов и мусора. Присаживаются на мгновение, торопливо опустошают утробы — точно огромные мухи, откладывающие личинки на рану.

Плотник Николай, самый старший среди десантников, лет сорока с лишним, взятый за то, что из немногих вроде бы умеет рубить деревянные дома «в угол», «в лапу» и «в охряп», поработав немного на разгрузке, сказал сердито Геннадию:

— Пить охота! Соленой рыбы утром наелся, пить, умираю, хочу! Снегу, что ли, пососать, он чистый тут вроде бы?

— Сотвори первое чудо! — посоветовала мужу Гела. — Возьми, ну, не жезл, хотя бы ломик — ударь по скале! Должен забить родник, если верить легенде.

— Я могу взять ломик! — охотно подхватил шутку, не поняв, однако, ее, Геннадий. — Легенды этой не знаю, но лед у берега не такой толстый, воду достану. Только с этого чуда мужик загнется, морозно… Иди. Люба там, должно быть, чаю или кофе сварила на первый случай, напейся да обратно давай. Гела, и ты сходи погрейся.

На крыше старого двухэтажного амбара стучали топорами, заколачивая щели, плотники, стучали топоры и внутри: сколачивались нары, зашивались дыры. Люба Боян готовила обед на железной, гудящей огнем печке. Ваня Кочанок и Володя кололи дрова, мастерили на скорую руку столы и лавки. Десант обживался.

Геннадий с Рустамом по пояс в снегу лазили уже по поляне, где должен был встать временный поселок, прикидывали место под фундамент первого дома.

А вертолеты прилетали, садились, разгружались; до вечера в лощине стоял свист и гул, до темноты продолжала площадка наполняться ящиками, стройматериалами, механизмами. Последним прилетел громадина «МИ-6», на самом деле похожий на Змея Горыныча, как его окрестили летчики, изрыгнул из утробы вездеход и улетел туда, где за гривку хиленькой тайги садилось солнце.

Гела весь день честно проторчала возле грузов, отмечая в тетрадке то, что привозили вертолеты. Старалась. Спустились сумерки. Уехал в поселок вездеход, раздавив на развороте два щита от щитосборных домов и забытый ящик с болгарскими помидорами. Гела выругалась, побежав за ним, махнула рукой: не вернешь.

Постояла, слушая тишину, глядя на сопки, — там медленно всходила луна, выпрямляя и кладя тени, тушила звуки.

«Невероятно… Невероятно! Подумать только, на земле еще существует такое, и я это вижу! Мне это никогда не надоест, я счастлива, я не знала, что могу быть счастливой этим… Вон идет муж. У меня есть муж… Это более-менее надежно, как заметила моя приятельница, выйдя ненадолго замуж».

— Муж! Пошли вести совершенно новую жизнь!


Пронзительно светит голубое око в бескрайности, бездонности, осенившей лощину. Ползут по снегу тени, подобно часовой стрелке, — движется медленно луна. Гаснут желтые неяркие квадратики окон в деревне. Здесь еще нет электричества, старожилы ложатся спать рано, экономят керосин.

К ящикам подошли волки, понюхали снег, облитый соляркой и соком томатов. Вожак запрыгнул на ящики, походил по ним, не отыскав ничего съедобного, завыл, задрав морду. Стая сидит на снегу, слушают. Глаза у них — как маленькие холодные луны.

«Это пришло неизбежное, — сказал вожак, глядя вниз на стаю. — Наступление продолжается. Надо уходить».

Цепочка волков движется по освещенной луной сопке к перевалу.


В амбаре, на втором ярусе, гудит железная печь, расстелена солома и лапник на нарах, брошены спальники. Десантники в шапках и полушубках, — настыло, не нагреешь — сгрудились в центре, в кругу света от шахтерского фонаря, подвешенного к потолку. Миски, полные лапши с тушенкой, кружки с горячим чаем, хлеб нарублен толстыми ломтями — замерз.

Гела села рядом с Рустамом, взяла ломоть, попробовала откусить, засмеялась:

— Ого! Первопроходцы, берегите зубы!

— Ты не поломай… — сказал Рустам. — Такие зубки!

Гела засмеялась, сунула ломоть за пазуху.

— Я тоже замерз, — произносит негромко Рустам.

— Фу-ты, какие нежности, — прыскает сидящая неподалеку Люба, желая обратить внимание Геннадия. — Интересное кино у них идет.

Геннадий глянул недовольно.

— Споем, что ли?

Не сразу услышали, как заскрипела под ногами лестница, лучи карманных фонариков скрестились в одной точке: человек! Треух лисий, собачья доха, унты и довольно молодое широкое лицо. Двустволка тульская на плече вниз дулом.

— Весело у вас, — сказал вошедший. — Знакомиться пришел из Лахты, пять километров отсюда будет. Я директор зверопромхоза. Здравствуйте! Чем помочь?

— Давайте к нам, ужинать! — Геннадий поднялся. — Людьми. Шофера нужны, плотники. Начальник строительно-монтажного поезда, Геннадий Верхотуров.

— Ну, людишек-то нету. Сам знашь — в тайге, мягко золото добывают. Сезон. Свежатинку на кухню подкидывать буду, это можно. Людьми весной поможем.

И сел неробко за стол, пожав руки ближним соседям, улыбнулся, поглядел выжидающе.

Паренек лет двадцати, выдравшись из гущи сидящих, полез на свою постель, там в изголовье, под спальником, уложен заботливо чемоданчик. Это Ваня Кочанок, лицо у него простоватое, волосы подстрижены кружком — он как бы с полотен Нестерова, лаптей только не хватает. Извлек чемоданчик, потащил к столу, открыл торжественно.

— Геннадий Иннокентьевич, — произнес прочувствованно, понимая, что поймал нужный момент. — Со знакомством. И вообще для почина надо. Обычай все же… У меня есть.

— Продрогли, понятно, погреться надо! — подхватил Николай, как бы засуетился сидя.

Геннадий озаботился:

— Сколько у тебя?

— Две. Спирт питьевой. Разбавим — четыре.

— На всех все равно мало.

— У меня есть бутылка, — отозвался кто-то.

— Белой нет, а пара гнедых найдется. Для такого случая не жаль! — осторожно подал голос все тот же Николай.

— Ну, тащите, что есть — на кон! — распорядился Геннадий.

— Праздновать будем! — радуется шумно Гела, кладя Рустаму руку на плечо.

Люба посмотрела, засмеялась нарочито, снова обращая внимание Геннадия. Тот обратил, снова посерьезнел на мгновение.

Выстроилась в центре стола батарея — бутылок двенадцать. Директор неторопливо достал из карманов дохи две, потом две из карманов меховых брюк, две из внутренних карманов куртки. Ему зааплодировали, как виртуозу.

— Для начала, — кивнул он. — А там найдется в деревне… КВН.

— Крепко, вонюче, недорого! — радостно засмеялся, расшифровал для тех, кто не в курсе, Ваня Кочанок.

Геннадий с минуту колебался, и кто-то уже протянул к батарее руку: открыть и разлить.

— А я охотник, между прочим, — сказал Рустам директору и посмотрел на Гелу: слыхала? — Дорогу построим, пойду к тебе охотником. Хорог на Памире, знаешь такой? На снежного барса охотился, убил, у матери шкура есть. На архаров…

— Таких зверей слышал, но не видел, — ответил директор.

— Построим — в гости приеду! — отозвалась Гела, понимая, что это для нее.

— Кружки освободите! — распоряжался, торопясь, Николай. — На пол прямо выплескивайте, что он здесь, пол-то. Люба, зажевать есть что? Консерву открой.

Геннадий, сжав яростно лицо, вытряхнул на нары немудрящее Ванино барахлишко, начал дрожащими от гнева руками укладывать бутылки.

— Не будет праздника? Отменяется? — спросила разочарованно Гела, подтолкнув Рустама: включайся, а то поздно будет.

Остальные не верят глазам, не осознали еще. Лицо Николая все напряженней, но он тоже не верит, что такое может быть.

— Пьянки не будет! — поправил зло жену Геннадий.

— Зря!.. — сказал директор. — Потом можно не употреблять. А для почина надо. И не такие люди пьют. Министры ее принимают, сам видел. А нам бог велел. К тому же ребята перемерзли с непривычки.

— Уговорим! — возбужденно засмеялась Гела. — Неужто не уговорим? Генка, кончай! И правда для почину, что ты из себя строишь!

Начала величальную, но никто не подхватил.

— Я сказал, пьянки не будет! — одеревенев лицом, выставив рыжую бороду, рявкнул Геннадий и прямо с ненавистью взглянул на Гелу. — Помолчи! Вперед всех тебе надо… Не на вечеринку собрались, как дома привыкла. Серьез! Железную дорогу строим.

Гела сощурилась, запомнила: она обидчива.

Сбежав по лестнице, Геннадий начал бить бутылки о коновязь. Десантники тоже собрались внизу.

Николай бормотал, сжав кулаки:

— Идиот, идиот и есть. Такую сволочь убить мало! — И, повысив голос, закричал: — Да прекрати, гад! Что вы стоите? Не имеет права рабочего человека обижать, не ворованные платили! Почти что две сотни угробил!

— Плачу наличными! — Геннадий нашарил несколько десяток во внутреннем кармане, швырнул: — Ну! Забирай! Сколько тут твоих? Кому не хватит, скажите, рассчитаюсь! — Потом перевел дух, оглядел десантников. — Всего делов-то. Мужики, договаривались, новую жизнь начинаем! Без пьянок… За этим в такую даль нечего было тащиться, в любой точке возможность есть. Был разговор в Туринске!

— Правильно, — помедлив, поддержал Рустам. — Только зря разбил, это всем на нервы действует. Сам понимаешь… Сложил бы, время пришло — выпили. Не на всю жизнь завязали, на время.

— Не разбил бы — не удержал. Все равно бы выжрали, дело известное… Не сейф заводить.

А директор зверопромхоза дал негромкую справку:

— Что она, эта, последняя на земле? У нас в Лахте — пять километров всего, дорога накатана — лет на десять в магазине запас спирта.

— Постановление штаба — сухой закон! — напомнил запоздало Володя. Он тоже колебался, решая, как ему отнестись к поступку Геннадия: замерзли, во-первых, во-вторых, «для почина». Обычай все же… Но перевесила привычка подчиняться силе: — Нарушившего отправляем обратно, сообщаем в организацию, выдавшую комсомольскую путевку!

— Так это всегда так говорят — не пейте! — наивно удивился Ваня Кочанок. — Так пьют же, как не пить? Везде пьют. У нас грудным в чай самогонки добавляют, чтобы спал крепше… А как подрос, наравне со всеми, пятьдесят грамм для аппетиту.

— Вот это я понимаю, постановка вопроса! — восхитилась Гела.

— Везде пьют, у нас не будут! — оборвал ее опять Геннадий.

— Можно перебиться, не хлеб… — подал голос плотник Василий. Он был молод, низкоросл, пухлогуб и кряжист. Синеглаз нестерпимо, этим выделялся среди других. Первым пошел обратно в амбар.


Ночь. Дружно храпят на нарах в спальных мешках умаявшиеся за первый рабочий день десантники. Спала и Гела, высунув кончик носа наружу.

Геннадий проснулся, откинул язычок вкладыша, повертелся, умащиваясь, дотронулся, высвободив руки, до лица Гелы. Погладил. Та не сразу открыла глаза.

— Ты?

— Я… Эй, тебе нравится? Не сердишься? — Придвинулся, обнял крепко, целует, задыхаясь от нежности.

— Нравится… Ну тебя, Генка, я устала!

— Так и я устал, что? Мы же молодые, не выспимся, что ли? Старые будем, наспимся.

Рустам, то ли не спал, то ли проснулся, слушал страстный шепот Геннадия, усмешка кривила губы.

Утро. Стучит движок, дал энергию пилораме, она работала, то и дело замолкая, — отлаживают. Стучали топоры: утепляют амбар, переоборудуют брошенный свинарник под котлопункт. Стрекочут бензопилы: чуть дальше, на площадке будущего временного поселка, плотники валили лес. Бульдозер ножом сталкивал снег, выворачивал пни.

Рустам и Геннадий с нивелиром делали разбивку под первый дом, забивали большие шиферные гвозди в мерзлую землю.

— Красивая у тебя жена, — говорил Рустам, потому что ему было приятно поговорить о Геле. — Умная… Ты любишь умных женщин?

— Люблю.

— Я тоже. Но с ними трудно, черт побери! Как бы самому в дураках не оказаться.

Геннадий перевел разговор:

— Жаль, что пилорама не на ходу пока. Первый дом из бруса надо бы ставить. На него не стыдно историческую дощечку прибивать: «Первое здание в поселке Амакан, возведенное бригадой плотников Рустама Каримова».

— Щиты покореженные очень, согласен. Плохо дом будет выглядеть, как сарай. Или барак. Холодные они к тому ж, утеплять надо как следует. Я жил в таком, в Мирном.

— Следующий из бруса поставим.

— Из бруса для этих мест — самые отличные дома. На него и дощечку прибьем.

— Ну нет. Без вранья.

— Тогда первая постройка у нас вообще, считай, дизельная.

— Я жилье имею в виду.

Гела и Ваня Кочанок были заняты переоборудованием сарая под склад. Ваня сколачивал стеллажи, Гела пробовала рассортировать все бесчисленное разнообразие предметов, которым она вдруг сделалась хозяйкой. Полушубки, валенки, теплые брюки и стеганки, мешки с меховыми рукавицами, миски, кружки, ведра, ящики с гвоздями и инструментами, бензопилы, топоры, одеяла, подушки… Потеряв надежду навести порядок и систему, Гела начала действовать по принципу: мягкое — в один угол, жесткое — в другой.

Заглянул старичок в цигейковой ушанке:

— Здравствуйте.

— Здравствуйте, если не шутите! — весело отозвалась Гела.

Иван важно промолчал.

— Богато живете! — продолжал старичок, разглядывая наваленное имущество. — Бензопилу не дадите, мне листвяк развалить? Древесина как это железо, ручная не берет.

Гела заколебалась, Иван сказал:

— Дай, пусть его пилит, что сделается?

Гела достала из кучи в углу «Дружбу», старичок суетливо помог ей, оглядывая все вокруг хозяйским нескучным глазом.

— Спасибо, дочка.

— Ищи его свищи! — не очень огорченно произнесла вслед Гела, продолжая разбирать имущество. — Надо бы фамилию записать. Не отдаст.

— Отдаст! Они тут честные, у них замков на домах нет, не ворует никто.

— Не отдаст — черт с ним, пусть помнит нашу доброту.

— Что она, пила-то, семьдесят рублей!

— Вертолет летит! Опять что-нибудь привезли, бежим принимать!

Геннадий с Рустамом тоже последили за приближающимся вертолетом.

— Сухую штукатурку и линолеум должны привезти, — сказал Геннадий. — Возьми троих кого-нибудь, и мы. Разгрузим мгновенно, чтобы винта не глушил.

Побежали к площадке, по дороге Рустам прихватил Николая, Василия и Володю.

Вертолет сел, свистит в лицо снег, сдуваемый винтом. Открылся люк, спустился трап.

— Сухую штукатурку привез? — крикнул Геннадий.

— Привезли, разгружай! — усмехнулся бортмеханик. — И еще доставили ценный груз.

А по трапу спускаются люди в нерпичьих кепи, шляпах, демисезонных пальто, ботинках. Обвешаны фотоаппаратами, диктофонами, киноаппаратурой.

Геннадий удивленно свистнул:

— Кто это? Что они — сумасшедшие, в ботиночках?

— Пресса, — поняла Гела. — Журналисты, фоторепортеры.

— В эту минуту мы становимся знаменитыми! — подхватил радостно Володя. — Ну, мужики!.. Иностранцев полно… Покажем класс! Елки-палки, здорово!

— Только не суетись… «Знаменитость»! Ишь ты.

— Сначала надо разгрузить, — сказал Рустам. — Привезли они нам что загадывал? Давайте, пресса после. Не первая и не последняя.

— Винт заглушил, надолго, значит, — нахмурился Геннадий. — Я думаю, что-то смотреть будут. Пусть ходят, мы пока разгрузим. Одеть их надо, обморозятся. Сорок семь сегодня.

— А я не чувствую! — весело удивилась Гела. — В горле только сохнет все время.

Пресса шла к ним.

Рустам взлетел по трапу, заглянул вовнутрь вертолета, махнул рукой:

— Геннадий, все привезли, давайте, мужики! Груз отличный!

— Строители! — закричала свое пресса. — Принимайте первый отряд газетчиков!

— Десант! Мы тоже — десант!

— Первые, бог даст, не последние!

— Приветствуем вас на земле Амакана! — нашлась Гела. — Добро пожаловать!

Геннадий тоже помахал неуверенно рукой, потоптался и, обогнув прессу, пошел к вертолету: не терпелось взглянуть, что привезли.

— Вот это я понимаю, молодцы, обрезной доски прислали! Первый дом обеспечен. Часа хватит нам? Я думаю, с час они тут протолкаются. Черт, попозже бы. Не до них. Построим — пусть ездят, смотрят.

Рустам с мужиками взялся за разгрузку, Геннадий пошел принимать гостей.

— Девушка? — крикнули из прессы. — Поздравляем вас с началом новой эры в жизни! Быстро скажите, что вы почувствовали, приземлившись?

Камеры нацелены. Володя высунулся из вертолета, смотрит огорченно: не обращают внимания.

— Не филонь! — прикрикнул Рустам. — Ох, сачок ты!

— Что почувствовала?

Гела упала на колени, подняв в воздух ушанку, закричала, смеясь:

— Здо́рово-о-о!

Защелкали камеры, окружили Гелу журналисты, скрыли в пестрой толпе, в суете праздничной.

…И замелькали обложки журналов на разных языках, разноцветные развороты, первые полосы газет: прекрасная, юная, упала на колени, распахнула весело руки с лисьей ушанкой, хохочет белозубо, кричит: «Здо́рово-о-о!..»

Подошел Геннадий, сказал чуть смущенно:

— Веди их в поселок, обморозятся, одеть надо. Пока они здесь, выдай им полушубки, валенки. Займись, ты же все знаешь…

— Гела! — удивленно сказал один из журналистов. — Это ты? Вот те на!

— Вовка! — Гела бросилась говорившему на шею, расцеловала. — Хо-хо, парниша! У вас вся спина белая! Познакомься, мой муж, Геннадий Иннокентьевич Верхотуров, кондовый сибирячок, начальник строительно-монтажного поезда, выброшенного вчера за пределы цивилизации. А я тут тоже ответственное лицо — кладовщица! Ген, это из нашей городской газеты, ведущий журналист!

Застрекотали камеры, карандаши застрочили.

— Невероятно, моя птичка! В этой роли?.. И муж?.. Здравствуйте, муж, — сказал старый лысый Вовка, стуча зубами, протянул руку Геннадию. — Спина белая — это серьезно. Оледенела, надо полагать. Очень у вас тут холодно, ребята. Нельзя ли быстро осмотреть окрестности, принять что-то согревающее — и назад, в Африку? Прилечу еще, уже в шубе и валенках. В Лопасне — дождь, ты понимаешь, какое коварство?

— Лично я тоже удовлетворен и счастлив. Очень, чересчур холодно, — выговорил, тоже стуча зубами, один из «демократов». — Это ведь крайняя точка стройки?

— Крайняя пока… А мы вас сейчас оденем, зачем так спешить? — по-сибирски торовато сказал Геннадий и оглянулся: как там продвигается разгрузка? — Идемте. В Лопасне — дождь, а у нас сибирская зима.

Вовка оглянулся, щелкнул мужиков, торопливо разгружающих вертолет. Остальные устремились за Геннадием.

Из склада гости вышли в валенках, полушубках, в лисьих ушанках. Потянулись по деревне к поселку будущему. Гела впереди кокетливо давала объяснения. Геннадий хотел было вернуться к вертолету, но его перехватил сопровождающий группу круглолицый сорокалетний здоровяк.

— Покормить гостей надо, товарищ Верхотуров. Время обеда миновало, мы на вас рассчитывали. Не сообщили разве вам о прибытии группы?

— Рацию вчера не наладили, — отозвался Геннадий. — Но покормим. Я сказал уже Любе, она на вас готовит.

— Я заглянул. Там у ней одна лапша с тушенкой.

— Почему? Компот абрикосовый есть, помидоры болгарские. А вообще-то, конечно, брали необходимое на первый рейс. Вертолет — дело хорошее, но целый магазин в него не втиснешь.

— Надо что-то придумать, — жестко сказал сопровождающий. — Иностранцы. Из ФРГ есть журналист, из Финляндии. Будут писать, что в Сибири рабочих одной лапшой кормят.

— Хорошо быть в России иностранцем! — откомментировала, похохатывая, Гела и посоветовала: — Ну что же ты? Сотвори для них манну небесную! Чуда люди жаждут!

Геннадий не понял, поглядел сердито.

Откуда-то возник директор зверопромхоза:

— Двадцать минут лету — зимовейка. Там ведро фарша из медвежатины и сохатины. «Морды» в речке стоят, расколоточку изобразим. Не впервой…

— Вертолет должен обратно лететь, стемнеет скоро, — нахмурился Геннадий. — Шестьсот рублей в час, между прочим, стоит. Чего ж кататься? Не «Жигули» небось!

— В зимовейке тепло? — уточнил сопровождающий. — Ну, не страшно, утречком улетим. Первые в Туринском районе гости зарубежные, надо на уровне принять! А ты — шестьсот рублей! Привыкай. Это политика, а не хухры-мухры! Даешь, сибирячок!

Ушел в поселок вместе с директором зверопромхоза, подцепив Гелу под руку.

Геннадий постоял, соображая, покачал головой, двинулся к вертолету. Материалы почти все выгрузили — это его порадовало, значит, можно отправить гостей с глаз долой. И тут он увидел, что взмокшие с непривычки Николай и Володя хватают и сосут снег.

— Пить охота, елки! Вспотели, — объяснил, хихикнув, Николай. — Ну, и не удержались… Да ничего…

— Подохнуть захотели? — спросил Геннадий. — Это же Сибирь, пятьдесят заворачивает! Володя? Няньку надо? Прямо членовредительство какое-то, где болеть рассчитываете? Лазарета и медсестер нет у меня для вас! Ну, даете!.. Живо со мной в деревню!

А от деревни уже двигалась, растянувшись неширокой струйкой, пресса.

— Рустам! — попросил Геннадий. — Раз ты с ними дело имел, займись, развлечешь. Гела тоже пусть летит, ей не привыкать позировать.

— Крепостной хор? — заворчал Рустам, без особого, впрочем, сопротивления. — Ты должен занимать их по протоколу.

— Какой протокол? Что у меня, других дел нет? Зачастят, прямо хоть специального человека заводи! На строительстве рудника первое время одолели.

— Гела пусть. У ней хорошо получается, видишь — как пчелы вокруг меда!

— Проследишь, чтобы не очень. Давай!

— Почему Гела? — вопросил обиженно Володя. — Я секретарь комсомольской организации, между прочим.

— Ты, во-первых, плотник, филон! Плотники у нас — счетные. Иди лечись.


Летит вертолет, неся в утробе согревшуюся прессу. Директор зверопромхоза пустил по кругу стаканчик, звучит разноязычная речь, впрочем, худо-бедно, все изъясняются по-русски.

— Уважаемая пани, вы не боитесь, что от мороза кожа на лице огрубеет? Вы такая красивая… Скажите несколько слов нашим кобетам от «мисс Сибирь».

— Приезжайте к нам, паненки, тут много красивых панов! Будем благоустраивать Сибирь вместе. И влюбляться!

Хохот и аплодисменты.

— Это ваш муж? — спросил сопровождающий.

— Нет, это друг моего мужа. Он бригадир плотников и самый красивый парень в нашем десанте. Впрочем, я считаю, для мужика красота не главное. Он должен быть всего лишь немного красивее черта!

— Старо, моя птичка! — морщится Вовка.

А Геннадий с Володей и Николаем зашли в ближнюю избу.

— Здравствуй, мать! Выручай, беда у нас. Русаки, Сибири не нюхали, вспотели да снега хватанули сгоряча. Боюсь, сильно болеть будут. Баньку бы истопить. Выручайте, глядишь, и мы вас чем выручим по-соседски.

Вошел старик, который брал у Гелы «Дружбу».

— Чо мы вам, истопники, ли чо ли? — забранилась сердито старуха, продолжая возиться у печи. — Сам знаешь, как баню топить, хлопот сколько! Водки им дай, небось навезли самолеты. Выпьют, да и все. Не дети.

— Не ждал такого случая, — развел руками Геннадий. — Нарочно приказал не брать, пьянки боялся. Кто мог подумать?

— Баню долго, сам знашь, — сказал старик. — Вечером если… Водки я тебе дам, есь водка-та.

— Болташь всяко разно! — сердится старуха. — Чо ли у нас магазин, ли чо? Без нас найдут, не маненькие.

— Не встревай! Вот ты, зла не хватат, всякой бочке затычка.

— Шуму от них много, надоели, дак…


В зимовье — дым коромыслом, варятся пельмени на железной печке, обложенной кирпичом в мисках — расколотка, строганина, брусника — вся таежная экзотика полной чашей выплеснута на деревянный скобленый стол, вокруг которого сгрудились разноязычные люди. Тайга, Сибирь — именно этого жаждали приехавшие за экзотикой творцы сенсаций. Рустам бренчит на гитаре, поет, Гела кокетничает.

— Сувенир, — говорит венгр Геле, разглядывая лисью ушанку, снова нахлобучивает на голову. — Коллегибудут завидовать. Сувенир из Сибири.

Гела и Рустам переглянулись: понятное дело, Геннадий, одевая прессу, рассчитывал на возврат «сувениров». Сопровождающий засмеялся:

— Девушка, для серьезного строительства это нормально. Миллионы стоит дорога. Привыкайте жить широко, по-сибирски! Это реклама, а за рекламу знаете сколько капиталисты платят?

— Что мы продаем? Для чего реклама? — поинтересовался Рустам, но ответа не получил. Его просто никто не услышал.

Пошел по кругу стакан, Рустам неуверенно покачал головой:

— У нас в поселке сухой закон!

— Уважаем! Закон — есть закон! — стакан проходит мимо.

— Вы тоже не станете пить? — спрашивает Гелу симпатичный поляк.

— Мне законы не писаны! — смеется Гела.

Выпили. Поляк целует ей руку. Рустам погрозил пальцем.

Гела смеется.


Геннадий с мужиками уже сидят в красном углу, на столе парит чугунок с горячими картошками. Старик хозяин внес с улицы бутылку, поставил на стол. Николай, торопясь, схватил, откупорил, наклонил над стаканом. Из бутылки ничего не потекло.

— Замерзла, — объяснил Геннадий. — Водка. Спирт не замерзает. Повремени чуть. Ишь, руки дрожат! Алкаш, что ли? Как я тебя проглядел? Мозги пудрил: «плотник опытный, деревянные дома строил».

— Сразу — алкаш! Продрог — и дрожат! Заболеваю… Климат какой страшный, водка замерзла! А то — человек. Дома скажу — не поверят.

— Я немного выпью, а немного разотрусь, — говорит Володя. Обмороженный нос его полыхает на бледном лице. — Глупость такая, право…

2
Наступило еще одно утро. Гела и Ваня Кочанок возились на складе, распихивая мешки и ящики по стеллажам. Зашли Геннадий с Любой.

— Наводите порядок? Молотки! Гела, мне Иван нужен. Люба тебе пока поможет… Слышишь, как пилорама ровненько тукает? Красота, да? Брус погнали на первый дом, так что трепещи, девчонка-морковка, заживем скоро, как короли!

Они ушли, а Гела с Любой продолжали наводить порядок. Когда пытались взгромоздить на стеллаж большой ящик с посудой, уронили его, он разбился, вывалились эмалированные миски.

Заглянула бабка из местных:

— Вы чо, девки, разбили чо ли? Ниче, красивая посудка, с цветами… — Она подняла миску, повертела, взяла еще одну, сунула за пазуху. — Девки, я возьму-ка эти обое мисочки, так ланно будет? Нам с дедушком буфлер хлебать. Вам голички из собаки теплые сошью.

— Да вы что? — ужаснулась Люба. — Ну и народ! Поставьте на место! Это не наше, казенное, понятно вам?

— Так и чо — казенное? Сама знашь, мужуки порастрясут по тайге.

— Поставьте на место! — горячится Люба.

— Да ну ее! — Гела махнула рукой. — Не втолкуешь и не пытайся. Я заплачу — на два рубля всех дел. Вали, бабуля! — сказала она, обаятельно улыбнувшись, подтолкнула старуху к выходу. — И чтобы я тебя тут больше не видела, ни с голичками, ни без голичек!

— Бабка потрусила прочь, но посетители продолжали появляться. Пришел вчерашний старик в цигейковой ушанке.

— Дочка! — окликнул он, затаскивая бензопилу. — Вот она твоя пила, спасибо. Сама пилит. Оннем махом все сенни развалил.

Гела обрадованно сделала ручкой.

— Спасибо и тебе, отец! Ты укрепил мою пошатнувшуюся веру в человечество.

Старичок удалился. Следом заглянул Николай, явно в крепкой поддаче.

— Эй, как тебя там… Кладовщица! Я «Дружбу» возьму. Площадку от леса чистить надо.

— Да ты вчера брал, со всеми вместе. Не шали!

Гела встала на его пути, растопырив руки. Николай, качнувшись, обогнул ее, устремляясь к пилам.

— Не брал, врешь! Не работаю, потому что инструмента не имею…

— Парниша, шалишь! У меня еще память девичья! Люба, ну-ка, приложим силу! И где же ты ее, родимую, отыскал?

— Свинья грязь найдет!

Вытолкали. Люба разгневанно погрозила вслед кулаком.

— Так бы и убила гада, ненавижу! Ну, я пошла. Мне обед пора начинать готовить. Свои дела есть. Да и холодина тут, у меня теплее…

Ушла. Вернулся Николай, снова с настойчивостью пьяного полез в угол, где лежали пилы.

— Дай «Дружбу»! Что жмотничаешь, как старуха? Молодая, шире живи! Можешь понять, нужна! — Он для убедительности чиркнул себя ребром ладони по горлу.

— Бери, черт с тобой! И — мотай отсюда! Ну вас, ребятки, к дьяволу, что я вам, цепная собака? Гавкать не люблю. И правда, зверски холодно, между прочим. Сознайся, алкоголик, где нашел, не осталось там погреться?

— Давно бы сказала! — оживился Николай.

— Я шучу. Вали, парниша!

Николай с «Дружбой» ушел, а Гела, вынув зеркальце, поправила колечки волос, видные из-под ушанки, провела помадой по губам и, заперев склад, отправилась бродить по поселку. Заметила мельком, как Николай скрылся в ближнем деревенском доме, пожала плечами.

Желтый, яркий от морозного солнца день, закуржавевшая тайга. Траншеи человеческих следов в глубоком, чистом еще снегу. Тарахтит движок, тукает пилорама, стрекочут бензопилы, гулко бухают ломы по мерзлому грунту. Прочертив по небу кометный след осыпавшейся изморози, упала сосна. Мороз. Плывет в воздухе тоненькая сверкающая лють — это вымораживается, выпадает влага, дышать трудно.

Гела побродила по деревне, потом пришла к площадке, расчищенной под фундамент первого дома. Над ямами под столбы горели костры. «Беларусь» с буровой установкой, грохоча и содрогаясь, грызла буром мерзлую, твердую, как скала, землю. Рустам и мужики из его бригады орудовали ломами, от спин валил пар, тут же оседавший изморозью на полушубках.

Гела взяла Рустама за рукав. Он обернулся, расплылся в улыбке, утерев с ресниц и усов иней.

— Солнышко!

— Вкалываете вы, мужики, прямо скажем — нет слов! Я думала, подобный трудовой энтузиазм только в кино можно увидеть!

— Греемся… Прыгать с ноги на ногу на таком морозе скучно и для здоровья опасно. А тебе к лицу морозец. Разрумянилась… Смотри-ка — у тебя усики…

— Характер выдают. Характер у меня знаешь!..

— Учтем.

— Перекур? — готово спросил Николай, притащивший новую охапку нарубленных сосновых веток для костра.

— Перетреп? — подхватил кто-то из бригады.

— Перефлирт?

— Перебрех?

Дальнейшие остроты с приставкой «пере» утонули в общем хохоте, реве здоровых мужичьих глоток. Гела похохатывала довольно, отвечала на любующиеся мужские взгляды неробким, что-то обещающим. Эта игра была ей знакома с юна, вроде бы поднадоела, но, как выяснилось, без нее уже скучно, пресно.

— Где твой муж? Если не будет следить, украдем всей бригадой, — шутит Рустам. — Мужики, украдем?

— Хоть сейчас!

— Украдите, — согласилась Гела. — Я не против, будем бичевать вместе. А кстати, где муж?

— Баню ладит, — сообщил Василий. — В таком климате без бани не выжить.

— Вон идет! — опасливо предупредил Николай. — Тебя, надо быть, ищет. — И подался за новой порцией сучьев.

Гела пошла улицей к складу навстречу Геннадию, быстрым шагом направлявшемуся к ней.

— Ты чего ходишь? — спросил сердито. — Сунулись за гвоздями — на́ тебе, замок! Ты не гуляй, непорядок, чтобы из-за тебя стояли мужики! В игрушки играем? Шастаешь, как блудливая корова!

— Хо-хо, считаешь, остроумно? — попробовала пошутить Гела кокетливо, но Геннадий поглядел без улыбки, считая, во-первых, что всему свое время, а во-вторых, его начинала беспокоить дружба Гелы с Рустамом.

— Я серьезно, а ты с шуточками! — оборвал он ее. — Шутить после работы будем. Иди, там Иван тебя ждет! Выдай ему гвоздей пол-ящика и кусок стекла. Битое дай ему на маленькое окно. Алмаз выдай.

— Я замерзла там, между прочим! — огрызнулась Гела, глаза потухли обиженно. — Люба у плиты, а в складе хуже, чем на улице.

— Права! Сегодня не успеть, завтра печку поставим и бытовку тебе оборудуем. Потерпи сегодня, вечером баня будет, согреемся…

— Попаришь? — попробовала еще пошутить Гела, но Геннадий не ответил, ушел быстрым шагом, Гела поглядела ему вслед, посмеиваясь самолюбиво, пошла к складу. Подумала растерянно: «Так со мной мужчины не разговаривали, и я не уверена, что мне это нравится. Старею, что ли? Хо-хо, парниша!.. Мужчина должен быть бородатым, решительным, дремучим, но покорным, поскольку один из двух должен быть покорным…»


Вечер. Горит луна. Из трубы баньки течет вертикально вверх слабая полоска дыма, светится желтым оконце. Мелькают, качаются за стеклом тени. Сквозь щели клубится пар и тут же схватывается на бревнах наростами инея.

В тесной баньке густо мужиков, ухают счастливо, поддают пару, ржут, довольные, острят. Голоса и звуки гулко тонут в клубах пара. На полке́ распластался Геннадий, на голове старая шапка. Рустам охаживает его веником из пихты.

— Ух ты! Эх! Давай! По загорбочку, по загорбочку… — покрикивает Геннадий. — Проморозился насквозь, жару не чую, еще. Фу! Дай выбегу…

Выскочил в предбанник, отпыхивается, присев на пол. Тело, раскаленное докрасна, отдает жар, курится парком. Подобрав с порога снег, утер лицо.

— Вот это жизнь! — произносит он и счастливо гогочет. — Жизнь на полную катушку, только так!

Шли тропочкой к деревне, неся под мышками узелки с бельем.

— Самое оно!.. Кости жаром напитались, мороза не чую… Отец, бывало, говорил: бог в лаптях прошел!

— Что ж жену не попарил? — спросил Рустам ревниво-насмешливо. — Соскучилась небось? Молодая…

— Успеем еще, вся жизнь впереди.

— Брось, жена ведь. Уж я бы воспользовался случаем.

— Перед мужиками неудобно… Почему это я должен быть на особом положении? Как все, так и мы. Жилье будет, другое дело…

— Гляди, тебе видней, — хмыкнул Рустам. — Не мальчик с девочкой, ночью на общих нарах динаму крутить! Сердце порвешь. Моя такого не потерпела бы, выкинула какой-то финт ушами… Жилье когда еще будет!

Геннадий помолчал недовольно и смущенно, сказал преувеличенно делово:

— С Бариновым нынче связывался, вагончики и дома завтра-послезавтра пойдут. Пополнение вот-вот нагрянет, надо жилье форсировать. Главная задача.

— Времянок, значит, наставим? Вагончиков?.. А шумел: поселок самый красивый на дороге! Охота, рыбалка… Дом из бруса на две семьи!.. Огурчики под пленкой… Я за этим ехал, ты учти. За красивой жизнью в красивом поселке. Не будет — удеру!

— Торопливая муха попадает в молоко! — засмеялся Геннадий. — Все будет! И дома из бруса. И огороды. И охота. И рыбалка… Вагончики мы с краю поставим, отдельно.

— Всех мы с тобой перепарили. Последние идем.

— Вон еще кто-то движется. В баню!.. На работе горел до такого времени? По деревне искал чего не терял?.

По тропе, шатаясь, брел Николай. Увидев Геннадия, суетливо задергался — назад, вперед, в сторону… Свалился с тропы в снег, забарахтался. Геннадий нагнулся над ним.

— Ишь! А я гляжу, кто же это у нас заработался вусмерть?.. Нашел, выходит, самоварочку? За километр несет. Рустам? Выгонять будем? Твой кадр.

Рустам молчит.

Геннадий свирепеет:

— Ну тогда для первого раза я ему самолично рожу набью!

Николай, уронив сверток с мочалкой и полотенцем, закрылся руками.

— Не имеешь права рабочего обижать!.. Ты сам мне вчера дал…

— А нынче без моей помощи нашел? Рабочий! Такие рабочие дерьмо возить годятся только!

Взяв пьяного за ворот полушубка, Геннадий трясет, зверея, Николай вопит в ужасе:

— Я больной, не трожь! Я тебе в отцы гожусь!..

— Так помни, «отец»! Если еще будешь втихаря мне гадить и огни гасить… Убью! В тюрьму сяду, но убью!.. Помни…

Летят вертолеты, неся под брюхом вагончики с прикрепленными «стабилизаторами» — елками и сосенками для остойчивости. И возникает на затоптанном, захоженном уже снегу при въезде в будущий поселок улица из вагончиков со смешным названием «Свалилась с неба».

3
Половина вагончика, где поселились Гела и Геннадий. Справляется новоселье и Новый год.

Наряженная елочка.

Затейливо изукрашенный плакат: «Ударим по Новому году каскадом новоселий!»

Столы с остатками немудрящего ужина, в стаканах чай и томатный сок.

Десантники сидели на койках, придвинутых к столам с двух сторон. Было тесно, но весело. Рустам негромко бренчал на гитаре, Василий читал под это самостийное сопровождение собственные стихи. Люба истово, гордо слушала, положив руку Василию на плечо.

Щедро зааплодировали.

— Понятно? — сказала Люба, неизвестно к кому обращаясь.

Рустам на гитаре изобразил нечто бравурное.

— Вася, а ты рисовать не пробовал? — невинно, но с подковыркой вопросила Гела.

— Потом. Сначала стихи освою. Тут материалу — хоть на что хватит! Не ленись только, замечай все… И, твоя правда! Надо бы зарисовочки делать, потом как иллюстрации пойдут. Бумага есть, привез…

— Исполать тебе… — Гела сделала восторженно-сочувственное лицо. — Бездна желания, много прилежания — и физическая энергия преобразуется в творческую!..

— Смеешься, что ли, над ним? — недоверчиво спросила Люба.

— Ты что! Это моя программа… Увы, не хватает характера проводить в жизнь. Стопроцентная гарантия успеха!

— Гела права! — серьезно сказал Володя. — С Нового года беру эту мысль на вооружение.

Рустам изобразил нечто бравурное на гитаре, сказал:

— Эй, молодые! Свадьбу-то вы тоже не играли? Значит, сегодня три праздника отожрали — не заметили… Новоселье, свадьба, Новый год! Чтоб нам так жить! Горько!

— Горько! — дружно гаркнули десантники.

Геннадий сидел на койке, обняв Гелу. Притянул ее к себе, охотно и жарко расцеловал. Гела, посмеиваясь, высвободилась.

— Сократи темперамент, Генка! Тебя красавец татарин разыгрывает, а ты всерьез…

— Мне наплевать! Ты мне жена или кто?

— «Новый год, порядки новые…» — запел вдруг во всю глотку Николай.

— Засохни! — посоветовал зло Рустам, отводя страдающие глаза от Гелы. — Ухо режешь.

— А ты враг… У меня дед в Тамбове Советскую власть устанавливал! Ему памятник…

— Давно хотят поставить, — подхватила вкрадчивым голоском Гела. — Как жаль, это не влияет на качество исполнения, товарищ Калмыков!

— Ты подлая баба! — Николай поднялся, замаячил над столом. Его вывели спать в другой вагончик.

— Где берет? — удивился Геннадий: — Слежу вроде… Чифирит?

— У меня безалкогольный тост! — поднялась Люба. — Дорогие друзья! Мы сейчас присутствуем на историческом моменте! В поселке Амакан, которого до нашего сюда прилета не было на карте, впервые зажегся огонек семейного очага! Это первая крыша в Амакане, где поселились первые муж и жена.

— Адам и Ева! — сострил Володя.

— И пусть от нас тут начнется колено нового рода человеческого! — крикнул Геннадий. — Я согласен на многочисленное потомство! Готов приложить усилия… Люба! А ты у нас — чудо! Все ведь при тебе — умница, красавица, работящая. Осчастливишь будущего супруга! Эх, если бы я не встретил Гелу за час до встречи с тобой.

— Переиграем? — готовно вскинулась Гела, глянув на Рустама.

— Ну да! Чего захотела.

— Спасибо, Геннадий Иннокентьевич… Я вам желаю много детей! — и посмотрела с улыбкой на Василия. — Пусть у нас у всех будет много детей! Здесь хорошо. Я, например, очень рада, что приехала сюда. Трудности есть. Но мне интересно. Мне все время кажется, что я живу точно в сказке.

— Чем дальше, тем страшней! — сострил Василий.

— Ну, зачем? Между прочим, я считаю, что у нашей прекрасной, героической современной молодежи есть плохая мода, пришедшая из западных фильмов и песен… Мода все высмеивать! Я уверена, что вам тут всем интересно, весело, хотя и трудно. Иначе зачем сюда ехали? Мало кто видел такую богатую природу, таких необыкновенных людей. Как вы, Геннадий… Вы, Рустам… Я счастлива, что познакомилась с вами. С таким замечательным человеком и поэтом, как Василий! Я люблю говорить прямо и жить, ничего не скрывая…

— Ура! — крикнул Геннадий.

Десантники подхватили.

— Все… — растерявшись, пробормотала Люба. — Я просто хотела сказать, что не надо стыдиться быть хорошими людьми.

— Правильно! — горячо подхватил Ваня Кочанок. — Все правильно, Любаша! Я вот только говорить не умею.

Люба села. Василий демонстративно отодвинулся от нее.

— Молодец! Ну? Герои пятилетки. — Геннадий с веселым намеком зевнул и оглянулся вокруг. — Пятый час утра. По кубрикам? Молодые хотят спать.

— Выспитесь еще! — Рустам снова ударил по струнам. — Впереди день и… целая жизнь. Хорошо сидим, мало пели, попеть хочется! Гела, голубка. Про короля и королеву, у тебя это классно выходит!

— Рустам! — Люба сделала большие глаза. — Неудобно… Сказал же Геннадий, можно понять, не маленький.

— Что значит Геннадий сказал? — заозорничала Гела. — Он хочет спать, а я хочу петь! Это на двоих жилплощадь? Генка, которая твоя половина, вернее, четверть вагончика? Эта? Та?.. Мы уйдем на мою! Выбирай любую!

— Обе наши! — Геннадий снова облапил жарко жену. — Перестань пылить, дорогуша! Это наш дом! Твой и мой.

— Я не дорогуша, а королева.

— Солнышко… — улыбнулся нежно Рустам, подкидывая метафору. — Но солнышко тоже заходит, когда устает. Пошли, мужики. Пусть молодые отдыхают, а мы — на нашу сопочку! Кто со мной? Новый год по московскому времени встретим! Транзистор захватим — и куранты! Отбор произведем на сильных и выносливых. Кто первым долезет!..

— Там снегу по шею! — возразил Ваня Кочанок.

— Поспать бы… — зевнул Володя.

— Пойду, — сказал Василий. — Надо легкие прочистить.

— Здоровье тебе необходимо! Предвижу путь трудный, но усыпанный солнечными блестками, — подхватила Гела. — Но я тоже пойду! С той же целью и ради спортивного интереса.

— И мне придется тащиться… — с нарочито кислой гримасой, но весело сказал Геннадий.

— Можешь подождать здесь.

— Ну уж нет…

Хохоча и падая, все лезут по пояс в снегу на сопку. Первым достиг вершины Геннадий, втянул Гелу за руку, обнял.

— Эй, Макс! Ты у меня молодец, здоровая, как лошадь! В первой паре дошла!

— Спасибо за комплимент.

— Слушай, ей-богу, что мы с тобой все цапаемся, как дети? Характеры показываем. То ты, то я, то мы… Мира пожизненно прошу!

— На колени!.. Больше не будешь меня обижать?

Геннадий, поколебавшись, бухнулся в снег, обнял ее ноги.

— Неужто я обижаю тебя? Люблю без ума!

— На каждом шагу! Как ты не понимаешь? С какой стати ты вбил себе в башку, что я должна стать точно такой, как ты? Я такой никогда не буду, я слабая легкомысленная женщина, тем и привлекательна! Принимай, наконец, меня какая есть…

— Сама же говорила, за новой жизнью едешь?

— Я и веду новую жизнь. Тебе даже не понять, насколько новую! Но я-то, мальчонка, новой стать не смогу, это пустая надежда… Да и не хочу. Всем другим, между прочим, я нравлюсь и такой. Не будь максималистом, Генка, это глупо!

— Другие от тебя другого ждут…

— Не пошли́, фу! Тебе не идет.

Рустам влез на сопку чуть дальше, поглядывает издали. Наконец выкарабкались с весельем и шумом все. Последним Ваня Кочанок.

— Вот, Иван! Первый сзаду! — не удержался от нравоучений Геннадий. — А самый молодой! Пропил сердце смолоду.

— А ты зануда! — вздохнула Гела. — Заело пластинку.

Люба оступилась, хохоча, подхватила Василия под руку, тот высвободился сердито.

— Что ты на мне виснешь! Я не елка!

Бьют Кремлевские куранты.

— С Новым годом, кто из Центра! — сказал Рустам, прибавив громкость.

— Ура! — закричала Гела, поцеловала Рустама и стоявшего рядом Володю. — С Новым годом!

Геннадий резко повернул ее к себе, засмеялся, не желая показать, что злится и ревнует, поцеловал.

— С Новым годом, лопасненская! А вниз у нас сибиряки со своими женами спускаются так…

Схватил в охапку дрыгающую ногами Гелу, прыгнул в лавину снега, съехал по расщелине от вешних вод. Следом с гоготом покатились и десантники.

Геннадий пронес Гелу по поселку, ногой открыл дверь вагончика.

— Гелочка! Спокойной ночи, моя радость! — орет Рустам под окнами.

Десантники устраивают кошачий концерт.

— Ребята, хватит, ну, неудобно… — увещевает Люба.

Удаляются с песней и смехом.

Геннадий, стоя на коленях, молитвенно снимает с неподвижно лежащей на койке, словно бы задремавшей Гелы унты, носки, чулки. Целует ноги.

— Королева моя… Единственная моя… Любимая моя…

— Лошадь! — не утерпела Гела и засмеялась.


Ночь. Геннадий в шапке и наброшенном на плечи полушубке сидит в вагончике за столом, подписывает наряды на зарплату. Холодно и неуютно, непохоже, что тут свили гнездо молодожены.

Дверь из тамбура отворилась, входит, мурлыча что-то веселое, занесенная снежной куржавью Гела.

— Трудишься, муж? Бумажистика, непонятная и ненужная мне, веселой женщине…

Потрепала, походя, его по щеке, Геннадий обрадованно, ожидающе воспрянул.

— Чего раньше обычного? Пьяненькая немножко. Дай лапку?

— Работай, не отвлекайся. Мужчинам идет работать! Навеселе чуть-чуть совсем. Холодина у тебя, чего не протопил?

— Тяги нет, сажей трубу забило… Чистить некогда, завтра с вертолетом надо наряды отправить… Если бы знал, что скоро придешь, протопил бы… Как пресса? Довольны?

— Нормально. Ушла, им не в шесть завтра сдираться, в отличие от некоторых женщин…

— Рустам тоже ушел?

— Чего ему там без меня делать?.. Не волнуйся, Володя и Люба остались представительствовать… Между прочим, журналисты интересовались, почему начальник пренебрег. Я объяснила насчет документов на зарплату. Поняли.

— А я — темный. Не пойму, какой смысл в этих коллективных вояжах? Одно и то же, что ли, будут писать?

— Тебе без разницы.

— Как это?.. Кормить и поить их я должен.

— Тебе жалко? Стройка спишет.

— Во-первых, отдуваться, как я чувствую, когда нагрянет ревизор, — мне… А во-вторых, я привык во всем искать смысл. Вовка твой приехал один, на глаза не лез, накопал, что ему было нужно, хороший очерк напечатал… Это мне понятно. А бесконечные «бригады», приезжающие пожрать и выпить нашармака…

— Да не бери в голову! Я тебя умоляю.

Гела в свитере и брюках залезла в спальник, курит, глядя в потолок, думает.

«Ничего, черт с ним со всем, жить можно… Картинки в журналах — ерунда, которой умная женщина не придает значения, но все-таки приятно… Лед тронулся, господа присяжные заседатели! А работа… Работаю, не умираю, честно зарабатываю право на свое пребывание в этих экзотических краях… Замуж поторопилась, конечно… Такой выбор! Ладно. Закопался в бумажках, и пусть. Вспышки, подобные новогодней, надо пресекать, тогда жить можно. А дальше — будем посмотреть…»

Геннадий замер над столом, одолеваемый соблазном бросить дела. Обернулся раз и другой на Гелу.

Смолк движок, погас свет.

— Ну вот! — с детским облегчением ругнулся Геннадий. — Черт возьми, забыл предупредить, чтобы попозже… Немного осталось. Ладно, пока пресса поднимется да соберется, успею закончить…

Поднялся, постоял в темноте.

— Эй! Как ты там? Дымишь? Паровоз изображаешь?

— Греюсь… Не паровоз, а отопительный котел…

— А я соскучился… С Нового года все мы как-то на людях, то приходишь поздно…

— Я тоже соскучилась… Но чисто теоретически. Все эмоции надежно парализованы холодом. Я теперь понимаю, отчего вымерли мамонты. А темперамент сибиряков, размножившихся, несмотря на климат, вызывает у меня глубочайшее уважение…

— Завтра натоплю, небу жарко будет! — пообещал, смущенно посмеиваясь, Геннадий. Сел на койку к Геле.

— Старайся — заслужишь. — Гела нарочито громко зевнула, перевела разговор: — Слушай, мне интересно, так все время и будет? Я имею в виду непрочность нашего существования?

— В общем, да… Построим поселок, наладим быт, а начальство меня снова в тайгу на головной участок может засобачить… Не откажусь, потому что не имею права. Я тебя еще в Туринске предупреждал…

— Ну, тогда я себе это все умозрительно представляла… Считаешь, есть смысл? Я не уверена, что именно таким видела свое замужнее существование.

— Привыкнешь… Ты же современная баба!..

— Лошадь.

— Ладно тебе, я серьезно… Меня после техникума в планово-производственный отдел засунули, в порядке поощрения. Семь часов ежедневно бумажки с места на место перекладывать, корча занятое лицо… Я через две недели смылся строймастером, на Витим… Вспомню — даже в спине чешется!.. — он передернул лопатками. — Мне необходимо, чтобы каждый день что-то происходило, понимаешь? Овеществленность уходящего времени необходима… И ты поймешь в этом смак… Вот построим поселок тут — поймешь! — Он почти силой взял ее руку, поцеловал ладонь, погладил себе бороду… — Макс? Прямо ты у меня какая серьезная стала? Стареешь, что ли?.. Пусти погреться, замерз сидел…

— Устала, не хочется… Правда, серьезная что-то. Наверное, старею. Пойму, когда поселок построим? Не думаю. Ты мне объясни? Была тайга, тишина, красота. Пришли мы. Тишины нет. Тайгу сведем. Красоту похерим… Ты сибиряк, неужто не жаль?

— Жаль, конечно… А ты видела в шведских фильмах поселки лесорубов? И ручные косули бродят… Об этом мечтаю! Не о щитовых бараках. Красота облагораживает душу, безобразие порождает преступность. Я в это свято верю! Макс, ты что, меня не любишь больше? Совсем? Что ты темнишь, девчонка-морковка? «Природа», «тишина»!..

— Не темню. По-моему, я тебе никогда в любви не клялась. Ты мне приятен — уже много. Не надо, Генка, не хочу!.. Устала, замерзла, и вообще… Пусти! Иди к себе, слышишь? Я спать хочу, да что ты, в конце концов.

— Макс… Так нельзя, наверное… Что я? Прямо теперь как нищий я… Ну что же. Спи на здоровье!

Ушел, обиженный, лег. Гела не ответила ничего, закрылась с головой. Ей виделся вагончик комитета комсомола, шум застолья, крики: «Здоровье мисс Сибирь»! И глаза Рустама, устремленные на нее. Хлопочет у стола Люба, ее тоже некто из прессы схватил за руки, бормочет комплименты. «За прекрасный пол!..» — кричал еще кто-то и читал стихи, упоенно прикрыв глаза. А потом они с Рустамом за дверями, приникшие друг к другу, жадно друг друга ласкающие.

Геннадий снова соскочил со своей койки, не дождался, что жена позовет его, обиженного.

— Не хочешь по-хорошему… Тогда я…

— Генка! — выдыхает яростно Гела. — Если… Если ты… Я тебе никогда не прощу! Запомни…

Геннадий отпустил ее. Вернулся, лежит, не в силах заснуть, по лицу, по бороде текут слезы обиды.

Звенит будильник. Шесть. Гела медленно разлепила веки. За окошком вагончика — тьма, лампочка горит вполнакала. Геннадий уже ушел в контору. Захрипел динамик местной трансляции, раздался хмуро-бодрящийся голос ее мужа:

— Доброе утро, строители поселка Амакан! Подъем, мужики, нас ждут великие дела!

И загремела джазовыми синкопами музыка. Гела пошевелилась, намереваясь встать, усмехнулась: от дыхания к подушке примерзли волосы. Слезла, подрыгала дудочкой умывальника — вода замерзла. Сунула кружку в ведро: непробиваемый лед. Надев полушубок и шапку, вышла на улицу. Из трубы соседнего вагончика идет дым. Гела постучалась, открыла дверь.

Топился котел, на столе, рядом с остатками ужина, — японский транзистор, передавали последние известия. Рустам расчесывал усы перед зеркальцем, прибитым к стене.

— Доброе утро всем! Греться к вам пришла.

— Солнышко… — вспыхнул радостно Рустам. — Разве солнышко мерзнет? Оно само греет…

— Светит, но не греет… — внесла корректив в остроту Гела.

— Сегодня Николай дежурный, — сказал Василий, растирая обнаженный до пояса мощный торс жестким полотенцем. — Продрых, черт, алкоголик! Только вот затопил, батареи еле теплые.

— По сравнению с нами у вас Африка! — присев перед затопом, Гела открыла дверцу. — Волосы к подушке примерзли. Легендарно! И все же, мужики, поверьте мне, в цивилизации скучнее.

— Ну, там я не стал бы скучать! — возразил Василий. — Нашел бы чем заняться. В театры бы ходил, в музеи… Жизнь!

Гела выразительно сморщилась, все засмеялись.

— Чего ж, если ты такой культурный, сюда рванул, а не в Москву? Или Ленинград, допустим? — зло спросил Николай. — За длинным рублем? Так тут и рублю этому не рад. И не хрена он не длинный, по этим-то условиям! Прогадал, выходит?

— Не прогадал, не тревожься. Я в цивилизацию с книжкой стихов приеду. На белом коне!

— Ты прав, как всегда, — вздохнула Гела.

— Дорогие строители поселка Амакан! — раздался в динамике голос Любы. — Завтрак на столах! Сегодня у нас кофе с молоком, оладьи с медом, котлеты из медвежатины. Медвежий окорок вчера сдал на кухню наш друг, директор Лахтинского зверопромхоза: шатуна добыл, оцените! Меткий выстрел был сделан в честь дня рождения плотника и секретаря комсомольской организации Володи Шитина. Пусть каждый подумает о поздравлении. На повестке ближайшей недели день рождения плотника Василия Саломатина, приготовиться Михаилу Рогову. Идите скорей, мужики, пока не остыло!

Плотники гурьбой вываливаются из вагончика. На небе еще луна, темно. Гела чуть отстала. Рустам тоже отстал, жестом попросил руку, поцеловал торопливо.

— Приходи! Скучать буду! Первый дом из бруса на корень ставим нынче. Хоть на секунду приходи!

— Попробую… Холодный склад сегодня буду укомплектовывать — задание начальника поезда! Так что не знаю, удастся ли вырваться…

Плотники скрылись в дверях котлопункта.

Из двери вагончика, где помещалась теперь контора поезда, вышел Геннадий и пошел к котлопункту. Взглянув на все растущую гору мерзлых помоев, нахмурился.

«Не кисни, начальник, перемелется… И не обращай! — уговаривал он себя. — В твоей сибирской деревне тоже к весне возле каждого дома намораживалась гора дерьма и помоев, потом убирали, ничего. И выпить спирта крепко тоже за грех не считалось, а ума не теряли! Ничего, жила Сибирь. Сибирская дивизия Москву отстояла! И я — кондовый сибиряк, боюсь хмельного, боюсь этой отвратной кучи, боюсь бегающих глаз Николая, своей собственной жены, вольницы ее боюсь?! Я напряжен, как самострел, — того гляди, сорвусь с чеки. Ну, с женой, допустим, особый разговор… Худо… Но я же сюда приехал не с бабой воевать? Раскис. Дело все в том, что я так ясно видел будущую здешнюю жизнь в своем воображении, каждую подробность продумал, представил. Не совпадает кое-что, это мне больно…»

4
Площадка, где садятся вертолеты, расчищенная от снега. Десантники топчутся, ожидая, когда сядет слышный уже вертолет: прибывает новый десант. Небо низкое, мглистое, сыплет снежок.

Геннадий стоит чуть поодаль, смотрит в небо, продолжает размышлять, хмурясь.

«Конечно, можно сказать: плюнь, мелочи это! Однако в сибирской деревне за сотню с гаком лет в переселенцах произошел естественный отбор! Десятки тысяч приехало из Центральной России, тысячи и тысячи утекли обратно, гибли, растворялись в небытии… Кто все же выжил, приспособился к климату, зацепился, родил потомство — на горьком опыте узнал всему цену. Грязнуля первый дох от эпидемии, мороз убивал пьяницу, вор и браконьер были опасны всем — их жестоко уничтожали! Кондовый сибирячок имел этот опыт, обретенный ценою многих жизней. Из инстинкта самосохранения он жил умно. А теперь нет времени, нет этой сотни лет в запасе, чтобы ждать спокойно, пока из приезжих образуется новый сибиряк и на собственном опыте убедится, что свести тайгу легко, а вырастает она за сто лет! Что выбить зверя и уничтожить рыбу легко, а восстановить… Да не восстановишь! Не с опором и ружьишком идет пришлый в тайгу — с современной техникой, со взрывчаткой, со скорострельным ружьем, с бульдозером, с тысячами тонн ядовитейших химических помоев!.. Потому я должен быть жесток с теми, кто доверился мне, — нет времени учиться на ошибках. Мы вынуждены жить правильно… Иначе…»

Появился и снизился вертолет, понесло вихрем снег от винта. Люба и Гела двинулись с хлебом-солью к трапу.

Первым по лесенке сошел толстый мужчина, деловито опустил уши у ондатровой шапки. Следом посыпались новые десантники.

— Есть и девушки! — произнес Василий задумчиво.

— Есть… — хмыкнул Рустам. Двинулся в обход начальства к скуластенькой, невысокой, сердитой на вид.

— Рая?.. Я тебя весной ждал…

— Могу улететь. Не вовремя, что ли? Просто мне интересно было: Сибирь…

— Вот ему отдайте… — Толстый мужчина посторонился, указывая Любе и Геле на молодого, длиннолицего, тоже в ондатровой ушанке. — Это с десантниками, главный инженер. Вы из деревни?

— Нет, Петр Степанович. Это из первого десанта. Здравствуйте. — Геннадий пожал руку начальнику строительства Баринову. — Это наш повар Люба Боян, а это моя жена. Познакомьтесь.

— Здравствуй, Геннадий. Все без жен, а ты с удобствами?

— Кладовщицей работает.

— Погляжу, как она работает. Не доверяю я смазливым женщинам, у них все время уходит на штукатурку да на тряпки.

— Я не смазливая, а красивая! — поправила неробко Гела, созерцая Баринова одним из тех усмешливо-ласковых взглядов, которые обычно смягчают сердце любого брюзги. Но тут номер не прошел. Баринов даже не заметил этот взгляд. Сказал нетерпеливо Геннадию:

— Ну, веди, хвастай! По сводкам — молодец, много успел. Погляжу, как на деле.

— Сейчас, Петр Степанович, с народом поздороваюсь… Ярослав, рад тебя видеть, дружище! Нужен — вот так! — он пожал руку длиннолицему, затем, повернувшись к прибывшим десантникам, повысил голос:

— Товарищи десантники! Добро пожаловать! Мы рады вам! Пока сложите вещи в котлопункте, обедайте. Потом будем размещаться и знакомиться.

Рустам запоздало рванул на гитаре марш, мужики подхватили на губах, как было задумано, но не получилось: все разбрелись, встречая знакомых, разговаривают, хохочут, обнимаются. Василий оглядывал прибывших женщин. Их довольно много, разных возрастов.

— Вы кого-то ждали? — спросила его маленькая, худенькая, лет под сорок, славная. — Не огорчайтесь, завтра еще вертолеты прилетят. Всего двести с лишним человек прибывает.

— Девчат жду… — басит Василий. — Одичали без девушек.

— Ну, у вас тут, я заметила, есть очень интересные девушки. Так что грех жаловаться.

— Это старухи…

— Интересная мысль… Кто же тогда я в ваших глазах?

Но Василий, увидев молоденькую толстенькую девчушку, шагнул к ней.

Баринов, Геннадий, Ярослав шли поселком. Заходили в вагончики, в дизельную, в щитовой дом, затем в дом из бруса. Баринов, потрогав рукой батарею, пыхнул сердито:

— Холодно! И в вагончиках холодно.

— Только затопили, будет тепло. Ничего, жильцы пока сами будут топить, дров наготовим. Скоро общую котельную оборудуем.

В котлопункте уже битком народу, сидят за столами, едят. Худенькая женщина — ее зовут Валентина Николаевна — и еще несколько девчат, прибывших с десантом, хлопотали вместе с Любой на раздаче. Василий взял на поднос два первых и два вторых. Следом, смущенно посмеиваясь, пробиралась молоденькая толстенькая девушка, совсем еще ребенок. Гела, принимая обед на поднос, спросила у Любы удивленно:

— Сестренка, что ли, к Василию приехала?

Люба вспыхнула сердито:

— Дочка! Но тебя тоже сюрприз ожидает…

Гела отошла от раздачи, увидела Рустама, шагнула к нему, улыбнулась вопросительно:

— Ты что ж не крикнул, я бы тебе взяла!

— Познакомься, Рая, — сказал Рустам, отводя взгляд. — Это из нашего десанта.

— Понятно. Здравствуйте. Я его жена, — произнесла Рая, вспыхнув настороженно.

Гела на мгновение растерялась, но тут же улыбнулась обаятельно:

— Здравствуйте! А я жена начальника поезда. И кладовщица… Вы к нам работать?

— Да, нормировщицей.


Баринов, Ярослав и Геннадий вошли в топящуюся баню, там хлопотал Ваня Кочанок.

— Это ты молодец! — говорил Баринов. — Это умно! В людях работоспособность поддерживать. Пусть новенькие идут париться, это их обнадежит. Хвалю!

Потом на площадке за сараем, где складируются материалы, ворчал раздраженно:

— Ты погляди, Ярослав, какой у него бардак! Это называется не складирование материалов, а… Я уж знаю, если кладовщица — жена начальника, да еще красивая! Почему щиты свалены где попало? Доски почему не уложены? Ты знаешь, сколько стоят щиты и доски, отправленные вертолетом? На них невидимый золотой налет!

Горы пиломатериалов и столярка были свалены кое-как, все разбросано, полузасыпано снегом; бочки с краской, ящики стекла, ящики с инструментом; из-под снега виднелись раздавленные колесами машин доски и щиты.

— И почему ты поставил жену кладовщицей? Не имел же права, она материально ответственное лицо!

— А мы не расписаны, — буркнул Геннадий, а в глазах ярость и смущение: руки не дошли, понадеялся… — Рабочих у ней нет, а сама — что одна женщина может?

— Понятно… — пыхтит Баринов. — Ну, идем в контору. Поговорим. И почему у тебя народ по поселку шатается без дела?

Прошли Василий с новоприбывшей девушкой и Рустам с Раей.

— С Нового года без выходных. Сегодня праздник.

— Напьются, гляди, несчастных случаев бы не было. Обморожений. Особенно среди новеньких.

— У меня не пьют.

— Ну-ну!..


В котлопункте шум, песни, разговоры.

Володя налаживал магнитофон, рядом с ним сидела Гела. Лицо у ней было напряженным, хотя она делала вид, что ей необыкновенно весело и интересно. Рустама и Раи нет. Гела ревнует. Однако Володя ничего не замечал, принимая всерьез те шутливые авансы, которые ему выдает Гела.


В вагончике топился чугунный котел, дверца была открыта. Рустам и Рая, обнявшись, лежали на нарах.

— Уж тепло, ничего… — Рая погладила ладонью лицо Рустама, тот поймал руку, целует пальцы.

— Соскучился… Единственная ты для меня. Баб много вокруг, а ты единственная. Своя, понятная, простая… Господи! Стихов не знаешь… Сними кофту, тепло ведь.

— Знаю, почему же?

— «Мороз и солнце — день чудесный», да?.. Эти я тоже знаю.

Гаснут угли в подтопке, звучит голос Рустама:

— Заживем по-царски! С мужиками дом из бруса отгрохаем в нерабочее время, там квартиру нам дадут. Такой у нас закон, мы все так решили. Ведь семьи будут приезжать, а с жильем плохо. Дом из бруса теплый, душистый, планировка отличная, все удобства. Ребятишек привезешь… Как Димка?

— Большой уже. Вытянулся, чуть не с меня.

— На охоту с ним ходить буду, на рыбалку. Заживем отлично. Родная моя, репка тугая… Ну, чего ты? Тепло ведь.

— Отвыкла…


Баринов сидел за столом в вагончике конторы. Геннадий и Ярослав — по разным углам.

— Ну не хватало людей, не хватало! Даже я работал с топором, когда был свободен! — повысив голос, отвечал Геннадий. — Людей — горсть, что вы, не знали? Сколько сделано. А вы — склад увидели!

— За время, что ты этот дворец из бруса ставил, — кричит Баринов, — три щитовых дома мог собрать! Завтра еще сто человек прибудет, куда ты их разместишь? Главному инженеру где дашь квартиру?

— В конторе койку поставлю, месяц перебьется, зато потом заживет в доме из бруса! Сами говорите, на щитах и на пиломатериалах невидимый золотой налет. А здесь брус мне обходится пять рублей сорок копеек куб! Лес-то даровой, все равно его убирать надо из зоны отчуждения.

— Время! Время дорого! И потом, у тебя в титуле заказчиком заложены щитовые дома! Брусчатые не оплатят! Ты что, у нас главный хозяин — что хочу то и ворочу? Щитовой поселок — разобрал и увез, а брусчатый? Бросать? Жечь?

— Да не правы, Петр Степаныч! — ярится Геннадий. — Дом из бруса без отделочных работ — десять дней ставится, щитовой краном за три дня собрать можно. Верно! Только надо конкретно глядеть: утепление в щитах провалилось, промерзают насквозь. На то, чтобы утеплить путем, уйма времени идет! Пока щиты до нас доехали, поразбились, покорежились, приходится скобами намертво сшивать. Латаем, ремонтируем… Не разберешь уже его — дрова! Дом из бруса толщиной восемнадцать сантиметров теплее, чем шлакоблочный с полуметровой толщиной стен. У алмазников видели поселки?

— Да не гляди ты на алмазников! Временный у тебя поселок!

— Временный, а восемь лет простоит! И люди там должны жить. С семьями. Временность новых поселков Сибири уже вот так обошлась! Я повторяю везде и вам повторю: безобразие развращает, растлевает людей! Красота — организует… Между прочим, вы не заметили главное: за три месяца у нас сложился коллектив. Из разных, до этого незнакомых друг с другом людей! Что их соединило? Надежда на прочность будущего, на то, что они будут жить не на вокзале, не в вагончиках и щитовых сараях, а в поселке со всеми удобствами, что это будет маленький красивый город в тайге… Квартиры будут! А не курятники! Сейчас у каждого второго человека мечта — хорошую квартиру с удобствами получить. За этим едет большинство, не только за романтикой. Работать можно трудно, однако дома человек должен отдохнуть, должен жить вкусно! Плохие бытовые условия снижают производительность труда, текучесть кадров усугубляют… Чего глаза закрывать, на строительстве рудника какая была текучесть? На студентах только и выезжали.

— Ну, это не твое дело! — Баринов тоже яростно покраснел, поднял палец, грозит, как нашалившему школьнику. — Тебе этого еще не понять, и не лезь в то, чего не понимаешь! Твое дело подчиняться, а не рассуждать! Будешь на моем месте, тогда мы тебя послушаем!

— Ну, уж если я попаду в начальники, то чужих ошибок повторять не стану.

— Поглядим… Ладно. Мне пора. Обедать не буду. Ярослав, ты давай включайся в работу. И сдерживай его. Разумно конфликтуйте, без склок, но сдерживай. Проект — закон. Да. Еще одно. Перестаньте рекламировать свою супругу! Это неприлично, в конце концов. Я все вспоминал, где я ее видел. Вспомнил. Она не герой пятилетки, чтобы ее везде рекламировали…

Ярослав и Геннадий смотрят вслед улетающему вертолету.

— Ну, слава богу! — вздыхает Ярослав облегченно.

— Дай-ка, что ли, сигарету!

— Начал курить? Ну дела!

— Начнешь… С начальством пообщаешься — килограмм нервных клеток.

— Наплюй. У него должность такая — нас в напряжении держать. Пока дороги до нас нет приличной, толкачи досаждать не будут. Слушай, жена у тебя! Версаль. Я понимаю фоторепортеров, на черта им трудовые показатели, когда такое лицо… Ну, что морщишься, я правду. Пойдем к тебе или «ко мне»? Поговорим? Сдал ты что-то сильно. Трудно, старик?..

— Не то слово… Идем поговорим.


Геннадий и Ярослав в конторе доедали обед, принесенный им Любой. Та убирала посуду.

— Спасибо, Любаша! — кивнул Геннадий. — Беги танцуй, вон как Высоцкого наяривают. Мы скоро придем, поговорить надо. Ты что грустная?

— Устала…

— Так что тогда — главное? — продолжил Ярослав разговор, когда Люба ушла. Если все так, как ты говоришь, — мечтать можно! Увидишь, весной орден дадут.

— Весной меня, как картошку, либо посадят, либо съедят… — мрачно сострил Геннадий. — Да нет, шучу. За что сажать? Все нормально. А счастья нет.

— Не проси много. Все не заглотишь. И не бери в голову: пусть еехвостом покрутит, привыкла, отвыкнуть трудно. Отвыкнет. Наберись терпежу. Ты вот представь, если бы тебе такую бабу на картинке показали, спросили: хочешь, чтобы была твоя? Иногда?.. Ведь хороша, уму непостижимо!

— Это теория… Для меня на практике такое немыслимо.

— Ну и глупо. Надо отрабатывать в себе спокойствие, друг! Век стрессов… У меня соседи в Иркутске из ящика аккуратно газеты и журналы воруют. Видел! Что я, скандалить пойду? Себе и им нервы трепать? Да подьте вы к черту, куплю в киоске! На пятиалтынный корысти всей!

— Журналы не купишь.

— В библиотеке возьму… Не кисни! Это ты одичал. Пошли танцевать, девчата неплохие мною привезены. По мордахам отбирал…

— Я теперь женоненавистник…

В котлопункте шум, песни, разговоры, музыка. Однако никто еще не танцевал. Василий в углу читал новенькой стихи, Ваня Кочанок и Марат — молодой красивый азербайджанец из нового десанта — вдали от глаз допивали вторую бутылку сухого вина, привезенную Маратом. К ним подошла Валентина Николаевна.

— Молодые люди, я наслышана, тут сухой закон. Нарушаете?

— Ну так мы со встречей! — хмельно и виновато заторопился Иван. — По стакану — и концы! Вместе в поезде от Тайшета ехали, представляете? И тут встретились…

— Представляю… — Валентина Николаевна мило улыбнулась. — А мы вместе летели в вертолете.

— Тогда составьте нам компанию! — галантно предложил Марат, наливая стакан.

— Пожалуй, — Валентина Николаевна приняла, отпила глоточек.

Люба среди веселых усатых парубков рассказывала что-то про здешнее житье-бытье, смеялась преувеличенно весело, поглядывала на Василия, краска то и дело сбегала с ее лица.

Геннадий и Ярослав вошли в котлопункт.

— Друзья! — зарокотал широко баском Геннадий, выходя на середину. Шум умолк, все взгляды обратились на него.

— Хорошо, что вы наконец прилетели, что завтра прилетают еще сто человек. Мы вас ждали, нам без вас было трудно, мы строили вам жилье, не считаясь со временем! Работали от темна до темна, чтобы вам теперь было легче, чем нам. Жили в амбаре! Там была минусовая температура, но мы жили тут без склок и без ссор! Это было легко, ведь нас прилетело немного, все были на виду. И теперь давайте особо хранить эту традицию, беречь ее — пусть наша жизнь тут останется радостной, хотя и трудности. Ведь каждый из вас приехал сюда за новым, за новой жизнью. Приехал, если честно говорить, потому, что в оставленной позади жизни его что-то не устраивало. Правильно?

— Правильно! — отозвались нестройно, однако едино.

— Давайте беречь новое, что мы тут сумели в зачатке наладить. Беречь и развивать… У нас будет стадион, будет большой клуб, свой театр. Все построим сами. Мы молоды, здоровы, не ленивы! Между прочим, у нас тут пока нет разрядов, каждый член бригады получает равную долю заработанного, потому что многие держат топор или пилу впервые. Но у нас нет и сачков, все работают световой день, с полной отдачей. Ладно! Остальное я вам скажу, когда соберем общее производственно-комсомольское собрание. А сейчас потанцуем!

Володя пустил нечто современное и будоражащее. Скинув полушубок, Геннадий первым шагнул в круг, потянул за руку Гелу. Решил попробовать жить без стрессов. Улыбнулся. «Ты что, не в духах?» — «Угадал». — «Брось, держи хвост морковкой! Я вон держу…» — «Даже не пытаюсь. К Рустаму жена приехала, я ревную… Мне плохо, Генка…»

Геннадий готов принять это как шутку, засмеялся даже, но по лицу Гелы вдруг прошла гримаса боли, задрожали губы. «Ну вот и объяснились… Сильно́, — произнес Геннадий. Танцуют молча. Танцуют все вокруг. — Что делать будем?» — «Что хочешь. Мне все равно… Я люблю его».

Иван Кочанок продрался сквозь толпу танцующих, держа за руку Марата и Валентину Николаевну. Две бутылки сухого вина привели Ивана в состояние деятельной любви к окружающему человечеству.

— Геннадий Иннокентьевич! — остановил он Геннадия. — Минуточку, нужно внимательно… Вот Марат. Он мой друг… Он… Из Азербайджана, понятно?

Геннадий молчит, наливаясь яростью. То, что Кочанок пьян, видно невооруженным глазом.

— А это Валентина Николаевна… Она… Из Ангарска, — с усилием припомнил Иван, забыв, зачем он остановил Геннадия. — Да, вспомнил… Они муж и жена. Нет… Они хотят жениться. Нужна комната отдельная. Так? Они сейчас познакомились и хотят жениться.

Геннадий посмотрел на Марата, потом на Валентину Николаевну, которая явно старше Марата лет на пятнадцать. Нахмурился. Валентина Николаевна сделала ему знак глазами: шутка.

— Тихо! — рявкнул Геннадий. — Володя, ну-ка сделай тихо!

Гела ухватила Геннадия за рукав: «Я пошутила. У меня хандра, голова болит, захотелось тебя позлить. Не срывай на них…» — «Я так и понял. Отойди-ка. Тут не наши с тобой игры — серьезное! Дорогу строим…»

Вышел на середину, удерживая попытавшегося было ускользнуть Кочанка.

— Стоп, мальчонка… Володя, ну-ка иди сюда. Что ты видишь?

Володя поправил очки, шумно принюхался.

— Вижу пьяного Кочанка, — ответствовал спокойно. — И между прочим, не в первый раз, я, кстати, хотел говорить с тобой…

— Друзья! — опять повысил голос Геннадий. — Вы все, конечно, помните постановление штаба. У нас в Амакане железно — сухой закон! Вот два человека. Один… Как твоя фамилия? Марат Бакиров… Он нарушил постановление впервые. Второй…

5
Комната комитета комсомола. Стол, накрытый красной скатертью, сидят Володя и Люба, ведущая протокол. Полно народу, в центре — рыдающий совершенно по-детски Ваня Кочанок. Рядом с ним Марат, опустивший виновато голову.

— Я осознал! Я осознал! — твердит Иван. — Не надо, ребята. Я не смогу жить…

— Может, простим все же? — подал голос Ярослав. — Славный парень.

Геннадий, боясь, что уступит, смотрит на Володю, лицо того непреклонно:

— Раньше надо было думать. Тебя предупреждали. С пьяницами мы ничего не построим. Верно? Марат, имейте в виду, с вами при первом нарушении без разговоров — то же!

Среди присутствующих, главным образом новоприбывших, поднялся согласный гул.

«Человечество успешно преодолело тягу к общему костру и общей кухне, — сложив губы в привычной полуулыбке, размышляла Гела. — Однако новое — это забытое старое. Не исключено, что общий котел, общий кошт и, в силу неизбежности, сложившаяся общность интересов вновь завоюют популярность у некоторой доли населения земного шара. Мой муж из их числа, я — нет. Если бы мне в Москве показали этого человека: „Вот твой муж“, я бы счастливо воскликнула: „Не может быть! Неужели мне такая везуха?“ Господи, я больше не могу! Улететь с Кочанком? А Рустам? Такого у меня тоже не будет, такое бывает однажды в жизни, теперь я понимаю это. И он меня не любит, самое смешное! Рая… Анекдот! Коротконожка, безвкусно одета… Жена! Где они берут своих жен?»

Рустам вдруг вскочил:

— Геннадий, оставь его под мою ответственность! Прошу лично. Это же Кочанок, он же от первого кола…

Геннадий отвел взгляд, на лице его недоброе.

— Я не решаю. Народ решил.

Неожиданно и Николай поднялся, крикнул отчаянно:

— И меня вместе с ним отправляйте! Ни хрена не боюсь, пить буду! Я думал, тут тыщи будут платить, а столько-то я везде без усилий заработаю!

Володя хотел возразить, но Геннадий резко перебил:

— Пусть уезжает! От него все и пошло. Запиши, Люба, тоже… Калмыков Николай, плотник.

— Записывай! — шумит Николай. — Завел тут режим… У меня гордость рабочая, я не позволю над собой издеваться! Начальник… твою мать!

Володя читает:

— …Согласно постановлению штаба комсомольской организации, об изгнании нарушителей трудовой дисциплины будет сообщено по местному радиовещанию, фамилии напечатаны в районной газете, а также направлена выписка из решения собрания в организацию, выдавшую комсомольскую путевку недостойному… Марата Бакирова предупредить…

Иван зарыдал. Гела усмехнулась, тоже едва сдерживая слезы.

Люба старательно пишет протокол, на лице ее мстительное, суровое выражение. Геннадий опустил голову.

«Мне жаль его. До болей в сердце жаль! Может, оставить? Поздно теперь. Это же мой Кочанок, Ваня… Я сам уговорил его ехать, понравился, на покойного братишку показался похож. Если бы Рустам не вылез… Да нет, не в игрушки играем, дорогу строим. Не люблю теперь Рустама, ничего не могу с собой поделать. Ненавижу… Что между ними было? Спросить у Гелы, она скажет. Впрочем, уже сказала: люблю! Чего больше? Не прикоснусь теперь к ней, пусть живет как хочет. Господи, ну почему обязательно так? Почему я уговорил Рустама лететь сюда? Сам уговорил. Ничего бы не было! Но я люблю ее, сердце разрывается. Уйду в тайгу на неделю. Как — судьба… Умру, замерзну — черт с ним! Нет — отрезвею. Да, а строить кто будет? Не уйдешь… Жаль Кочанка».

Володя сказал, пробившись голосом к сознанию Геннадия:

— Следующим вопросом сообщение о проведении «Дня оставленных деревьев» и о праздновании проводов сибирской зимы. Слово имеет начальник поезда Верхотуров…

Рустам остановил Геннадия. Он после приезда Раи решил начать «новую жизнь», счастлив и горд этим. Чувствовал себя чистым и ясным всему свету.

— Геннадий, постой! Слушай, ну ты все же не прав, так нельзя! Я понимаю, но мы его не предупредили ни разу, замечаний даже не делали! Он же мальчишка, считай, по нынешнему времени — двадцать лет! Ты в его годы что, не делал ошибок?

Геннадий, с перекошенным яростью лицом, рыкнул:

— Я ошибок вообще старался не делать. Особенно если они дорого обходятся людям. Понял? И не темни, не юли, не лезь больше ко мне с разговорами! Я все знаю!

Повернулся резко, пошел, сжав кулаки, топая ногами по земле так, словно хотел сделать ей больно. Рустам постоял, глядя вслед, потер в отчаянии лицо руками. Подошла Рая.

— Чего это он разорался? Глядит вроде спокойным…

— Нервный. Работа такая…

6
Летел вертолет низко над трассой, внизу уплывала назад гривка отсыпаемого земполотна, техника, машины на трассе, разросшийся Рудный… Корреспонденты наших и зарубежных журналов фотографировали через открытую дверь, потом через фонарь обзора. Сопровождающий объяснял:

— Запасы природного газа, уголь, богатейшие залежи железной руды, превышающие те, что имеют ФРГ и Англия, вместе взятые… Нефть… По значимости в развитии экономики, не ошибусь, если скажу, что строительство этой линии можно приравнять к строительству линии Тюмень — Сургут.

Гости, следом за Ярославом ходят по поселку, работы развернулись вовсю. Ставится сразу несколько щитовых домов, обозначились очертания будущей центральной улицы, где встанут дома из бруса. Здесь работала бригада Рустама.

Сопровождающий в чем-то негромко убеждал Геннадия, тот резко ответил:

— Мы две недели назад выгнали отличного парня из-за того, что он выпил. Как же я могу? Хватит! Одной рукой одно творю, другая не ведает, чем занята первая? Так? Нет, устраивайте приемы в другом месте. Анархию в порядок только вносите. Все. Это мое последнее слово. Не для показухи работаем, а чтобы дорогу построить!

Ушел. Возник откуда-то директор зверопромхоза.

— Можно организовать… Японцы у нас еще не были, немцев и англичан кормили. Охоту можно организовать, а потом в зимовейке, двадцать минут лету, ужин. Все будет. Если вы возьмете на себя. Жену начальника пригласите, ее любят корреспонденты, и еще этого, татарина усатого, он бригадир. Без пяти минут Герой Соцтруда.

Сопровождающий догнал Геннадия:

— Я сам все устроил. Без ущерба для СМП. И не здесь. Единственно попрошу жену вашу отпустить с нами. Престижно: красивая, интеллигентная женщина трудится на стройке. И еще одного-двух человек. Ну, вон того, бригадира плотников. Он, мне сказали, татарин, с Памира? Сибирь осваивает вся страна…

— Я ничего не могу запретить или разрешить! — почти на крике обрывает его Геннадий. — Я им не хозяин, договаривайтесь сами. Мне своим делом надо заниматься, а не банкетами! Есть секретарь комсомольской организации, обратитесь к нему.


В утробе вертолета, низко рокочущего над тайгой, — пресса, Рустам с Гелой. Сидят они в разных концах вертолета. Тут же Володя, директор зверопромхоза и еще охотник со скорострельным ружьем.

Стаканчик плывет по кругу, Гела не пропускает, вызывающе глядя на Рустама. Тот тоже пьет. Крепился, отводя глаза, потом, не выдержав, через весь вертолет подошел к Геле, сел рядом, обнял за плечи. Гела, обмякнув, спрятала лицо у него в отвороте полушубка.

— Лав? — спросил тихо японец директора зверопромхоза.

— Люблю, да?

Директор кивнул.

И вот уже щелкают камеры, строчат карандаши, включены диктофоны. Звучат вопросы на всех языках. Спрашивают удивленного Володю.

— Он кто?

— Бригадир…

— Она кем работает?

— Кладовщицей…

— Красивая пара, это великолепно! Встретили друг друга в Сибири… Любовь в тайге!

Володя хочет что-то объяснить, но Гела подмигнула ему, улыбаясь голливудской улыбочкой, вызывающе откинулась на плечо Рустама. Тот смущен, однако хмель придал ему отчаянности, он тоже обнимает Гелу, позирует.

Вертолет снизился. Стремительно летит под брюхом тайга, и вдруг — стадо лосей. Сбились в кучу, напуганные шумом.

Открылась дверь, охотник, спущенный за борт на ремнях, стреляет, животные падают один за другим.

— Видишь! — говорит, посмеиваясь, директор Рустаму. — Это охота! А ты… архары, снежные барсы! Мясо!

Гела с ужасом разглядывала наваленные в хвостовой части мерзлые ободранные туши.

«Это не к добру! — думала она смятенно. — Тайга отомстит… Как это у Гонкуров? И если господь, призвав меня к себе, спросит, скажи мне, мое создание, которое я сотворил разумным и человечным, была ли ты равнодушным свидетелем боя быков или тому, как стая бродячих собак рвала старого больного осла? Я отвечу ему: господи, я была причастна зрением к худшему: я видела охоту с вертолета!»

7
…Десантники торжественно встречают мехотряд, пробивший наконец зимник. Пятнадцать тяжелых, видавших виды бульдозеров ножами расталкивают последние метры тайги, сдвигая поломанные, вывороченные с корнями деревья на обочины. Геннадию, произносящему приветственную речь, на мгновение кажется, что по обочинам лежат горы трупов после великой битвы. Но он рад зимнику. Дорога — это конец изолированности, нормальное, не зависящее от непогоды снабжение, техника, грузы…

«Что делать!.. — думает он. — Когда строишь, приходится сначала ломать. Но именно поэтому я проведу в поселите „День березки“. Чтобы ломать только то, что неизбежно…»

На площадке перед новой столовой выросший отряд десантников. Трибуна украшена макетами зеленых деревьев, через мощный усилитель гремит музыка. Геннадий с крыльца столовой произносит речь о том, как они все вместе заживут тут красиво, привольно, чисто. Его слушают и верят, потому что очень хочется верить.

Володя и Люба рвут на лоскутки кумачовую скатерть, снятую со стола в комитете, раздают ленточки строителям, цепочкой проходящим мимо крыльца. Все разбредаются по поселку, чтобы привязать алый поясок на березки, где нет колышков разбивки под будущие постройки.

…Для того чтобы свозить на пилораму хлысты с просеки, позарез нужен был трелевщик. Вопреки всему, Геннадий упрямо строил дешевые, красивые и удобные дома из дарового «подножного» материала. Трелевщик долго не посылали, но вот наконец, когда морозы стали днем сменяться дружными оттепелями, трелевщик пришел. А лед на Амакане был уже ненадежен. Ждать весны, парома? Класть слани? Шло золотое время, уходили дорогие дни. И Геннадий решил ночью, когда мороз еще достигал двадцати с лишним градусов, попробовать самому перевести трелевщик на другой берег. Но шофер, пригнавший трелевщик, поехал сам, держа дверцу кабины открытой, чтобы выпрыгнуть, если что. А Геннадий бежал рядом, и слабый уже лед рвали трещины… Все прошло благополучно.

Это были для него мгновения счастья.

8
Гела брела наторенной тропой вдоль ушедшей теперь довольно далеко за поселок просеки. Уже неделю бригада Рустама готовила себе лес на дома, ночуя в обогревателе в конце просеки.

Солнце висело низко, подтаявший во время дневных оттепелей, пробитый кое-где старыми лосиными следами наст малиново горел. В этом месте некогда прошел пал, тайга была редкой, стволы уцелевших деревьев закопчены и оплавлены.

Гела шагала небыстро, поглядывая по сторонам. Была она чуть навеселе от двух стаканов «Рислинга», выпитых в чистеньком кабинете завстоловой, потому в добром размягченном состоянии духа. Оттого что шла одна в безмолвии и пустынности, казалось, вот-вот должен появиться некто чудесный, главный в этих местах: олень со сверкающими в закатном солнце рогами, медведь, рысь — или просто нечто свое, непредставляемое — тайна, душа тайги.

Солнце опускалось ниже, черные четкие тени тянулись по кровяно лоснящемуся насту, тайга была пуста и безмолвна: все живое ушло дальше.

Гела усмешливо думала, что снова не мужик мучается, ищет, добивается встречи с ней, как полагалось бы при ее красоте, а сама она тащится за пять километров по безлюдью и морозу («не ленива девчонка!»): невмоготу, невтерпеж увидеть, обняться, не очень-то таясь от бригады — все равно знают! Нет запретного, не может себе отказать, если чего-то пожелалось. Никогда не могла…

Впереди послышалось рокотанье трелевочного трактора, треск ломающихся под натиском бульдозера стволов, стук топоров и человеческие голоса.


В кабинете Баринова шло квартальное совещание. За длинным столом — начальники подразделений и главные инженеры. Докладывал Геннадий.

— …Достраиваем столовую по типовому проекту. Хорошая будет столовая. Клуб дюралюминиевый тоже в этом месяце сдадим. Дойдет до нас зимник, пришлите тягач, ускорим строительство жилья. Лес с просеки вывозить нечем, чуть ли не на руках таскаем!

— Ну вот, он опять за свое! — рявкнул Баринов. — Я же говорил, не увлекайтесь брусчатыми домами! Построил себе, главному инженеру, если уж тебе охота. Ярослав? Почему по-прежнему гоните брусчатые дома?

— Петр Степаныч, я лично слежу за этим. Те щиты, что были заброшены вертолетами, все поставлены.

— Дома из бруса надежнее, теплее, дешевле! — упрямо сказал Геннадий. — Материал под руками, люди рвутся жить в брусчатом доме, готовы ставить его во внерабочее время, лишь бы получить там квартиру. Сами берут на себя отделочные работы! Слава богу! Поощрять такое надо, этот человек уже не утекет никуда, он — наш постоянный, надежный кадр! В чем проблема?

— Дело заказчика решать, какие дома ты должен строить! В титуле у тебя — щитовой временный поселок.

— Этот поселок простоит как минимум лет восемь, а то и десять! Мои рабочие будут жить в этом поселке. Строители! А не железнодорожники, не эмпээсовцы!

— Я ему — стрижено, он — брито! Что за человек! Когда ты был комсомольским вождем, мы друг друга вроде понимали.

— Вы нас поддерживали тогда.

— Ты сейчас манией величия заболел, посоветуйся с врачами. Просеку рубишь под общий профиль?

— Начали недавно под общий. Я хочу еще сказать, — Геннадий улыбнулся. — В следующее воскресенье у нас праздник. «Проводы зимы», первая комсомольская свадьба, самодеятельность, аттракционы. Приглашаем желающих, будет весело.

— Ладно… Кто-нибудь приедет, скажу. У тебя все? Свободен. Курейка, докладывайте!

9
Март. Играет на весну яркое, хотя по-прежнему морозное солнышко. Площадь за поселком расчищена от глубокого снега. Летом тут будет стадион, а пока — место праздника. Кулинары, во главе с Валентиной Николаевной, разложили на столах, на белых скатертях пироги, пирожки, кулебяки. Стоят кастрюли-термосы с горячими блинами, кипит в бачках горячий чай и кофе. На мангалах жарится мясо. Все это бесплатно: бригада Рустама поставила во внеурочное время дом, пожертвовав заработанные деньги на праздник.

Играет гармошка, пляшут и поют ряженые. Едет свадебный поезд из двух «Беларусей», разукрашенных бумажными гирляндами, и вездеход. Молодые — это Василий и новоприбывшая девушка. Они тоже поют, кидаются снежками, на последнем бульдозере — чучело масленицы.

В центре площадки поставлен высокий столб, на нем, на разных уровнях, висят призы, на самом верху — крохотный сверток. Желающие пробуют взобраться, но большинство соскальзывает. Наконец кому-то удалось добраться до первого приза, его наградили криками и аплодисментами. Подошел Ярослав, разглядывает приз — это чемоданчик-«дипломат». Сбросив полушубок и унты, он тоже, не надеясь, правда, на успех, попытался забраться на столб, но сполз. Зрители доброжелательно посмеялись. Ярослав тоже засмеялся и, махнув рукой, пошел к мангалам есть шашлык.

Несколько пар борцов в разноцветных безрукавках поверх свитеров прыгали в полуприсядке друг перед другом, стараясь ухватить противника за курточку и повалить. По правилам игры победитель борется с другим победителем. Геннадий и Рустам побеждали противников одного за другим, поглядывали друг на друга, желая и не желая возможности сразиться. Неподалеку брошена медвежья шкура — это приз.

Несколько журналистов бродили по полю, фотографировали. Неподалеку от борцов, рядом с Гелой, стоял Вовка.

— Это бригада ее мужа работала в фонд праздника по выходным и вечерами, — громко говорила Гела, чтобы слышала Рая, стоявшая поодаль. — Я считаю, это прекрасно: меня лично это приятно удивило. Вовуля, не правда ли, впечатляет: все бесплатно! Ешь, пей — как в сказке. Конечно, ты понимаешь, народ у нас не бедный, но не в этом же дело! И подарки серьезные победителям: фотоаппарат, электробритва. За монгольскую борьбу — медвежья шкура.

— Великолепная! Ворс в ладонь! — вздохнул Вовка. — Я бы не отказался.

— Шутишь! Я, конечно, не желаю Рустаму поражения… — Гела уже открыто обращалась к Рае. Она как бы заискивала, сама не сознавая. — Но медвежья шкура здесь очень пригодилась бы. На пол бросить, чтобы босиком можно было стать.

— Ковер тоже неплохо! Я предпочитаю ковер. — Рая взглянула на Гелу презрительно-враждебно. — Куплю по талону. И все. Шкура меня не интересует.

Подошла Люба, глаза у нее были заплаканы. Что-то шепнула Рае, они двинулись к ларькам. Гела посмотрела вслед, пожала плечами, засмеялась.

— Как тебе здесь, девочка? — спросил вдруг участливо Вовка. — Особы женского пола тут все не твоего круга. Не одичала еще? Как муж? Он, конечно, — личность, но тебе с ним — как? У вас не все ведь прекрасно, да? Заметно же? Сознайся старому газетному волку. Поплачься!

— Нормально… — Гела засмеялась защитно. — Я его так мало вижу пока, что сама не пойму — как. Да плохо, конечно, ты прав. Не получилось. Ну, а друзей хватает, слава богу. Я всегда дружила с мужиками, ты знаешь. — И вдруг сказала горько: — А дома что?.. У тебя, понимаешь ли, работа, поездки, а я?.. Остобрыдло все там… Тоска! Не тянет.

— Думаю, теперь ты могла бы домой в новом качестве вернуться. На коне… Я говорил, между прочим, о твоем возвращении в редакцию не курьером, конечно, — по договору литсотрудником. А? Я бы помог тебе на первых порах. Кладовщица — не твое амплуа.

— Не знаю… Подумаю… Понимаешь, сама себя не узнаю. Есть тут зацепочка. Вот так захлестнуло, как петлей!.. И потом, уж очень старая пошлая схема: пешком на стройку за туманами, со стройки — на белом коне за пшеном.

— Поднадоела эта схема, согласен. Но ведь ты не за этим ехала, мы знаем. Подумай! Да, слушай, к слову о птичках, я бы хотел уплатить за экипировку, которую мне в первый приезд любезно подарили. Она мне несколько жжет плечи. Не привык к таким подаркам. Тем более я слышал, у вас появился в штатном расписании главный бухгалтер. Ревизор ожидается.

— Уплати, если жжет… Собственно, не дарили, дали поносить. Нас неправильно поняли. Хотя столько всего порастряслось, ты, что ли, один? Теперь, конечно, порядка больше. Ревизор едет — пусть ему будет хуже! Я умываю руки и добровольно сажусь в тюрьму. Гляди, этот влезет! Красив, черт! И почему я люблю восточных мужчин, дурной вкус, да?

— Просто они до сих пор не забыли, что женщина — это женщина, а не боевая подруга.

По столбу лезет Марат. Без сапог, обнаженный до пояса, он по-кошачьи пластичен. Минуя все свертки, добрался до верхней коробочки.

— Марат! — кричат снизу. — Это лажа, не глупи! Бери, что толще висит.

Но добрался, снял, слезает. Окружили гурьбой, навалились, разглядывают. В свертке — палехская пудреница. Марат открыл: вложен ордер на квартиру. Мужики заорали победно, острят, дают советы. Марат кончил обуваться, одеваться, направился к Валентине Николаевне, торгующей пирожками и кофе.

Чуть поодаль Рая разглядывала цветную вкладку в молодежном тонком журнале, который ей дала Люба. По лицу ее текли злые слезы, она утирала их варежкой. На вкладке Рустам обнимает Гелу: «Они встретились в Сибири». Люба произнесла нравоучительно:

— Вот! Пакость такая, а? Все мужики одинаковы!..

Марат подал Валентине Николаевне ордер.

— Ордер! — сказал он. — Дарю, Валентина Николаевна. Ордер на квартиру.

— Спасибо, Марат. Зачем мне? С девочками в общежитии веселей. Отдай семейным кому. Рустаму отдай, он заслужил. Обещал Рае, что дом построит, а пришлось работать в фонд праздника. Вон Рая стоит, отдай ей!

Марат послушно подошел к Рае, протянул ордер, увидел, что та плачет, замер растерянно. Люба выхватила ордер, сунула Рае в сумочку.

— Спасибо. Иди! — сказала она Марату.

Марат, вертя в руках пудреницу, пошел обратно к Валентине Николаевне.

— Отдал? — спросила та, вздохнув.

Геннадий и Рустам замерли в схватке, не в силах одолеть друг друга. Глаза Геннадия смотрят с ненавистью, на лице — багровость яростная.

— Не злись, — негромко произнес вдруг Рустам. — Запутался я… Плохо мне. Не злись, пожалуйста, а то я… Сам не знаю.

Геннадий промолчал, рванул вдруг его резко, Рустам, пошатнувшись, коснулся рукой земли. Вокруг заорали восторженно.

Геннадий оделся, медленно пошел вдоль поля, Рустам следом, опустив голову. То ли поговорить хочет, то ли не в себе. Навстречу им Гела с Вовкой.

— Ну что? — спросила Гела кокетливо. — Чья шкура?

— Мне это безразлично, — буркнул Геннадий.

— Твоя, — сказал Рустам. — Он победил…

Подошли Люба и Рая.

— Ну и чем все кончилось? — спросила Рая, злобно глядя на мужа.

— Проиграл…

— Значит, Гелочке шкура досталась! — уточнила Рая. — Что ж… Я так и ждала.

— Не жалей, я тебе лису убью, — пообещал Рустам. — Что делать, проиграл. Завтра с директором на охоту идем. Я у деда курковку старую купил, говорит, ронкая, наверняка убью. Рай?

Но Рая, заполыхав гневным румянцем, уже уходила с Любой по полю.

Подошел Володя, даже не взглянул на Гелу демонстративно. В руке у него тот же журнал.

— Геннадий Иннокентьевич, молодоженов чествовать, подарки, ордер на квартиру вручать…

— Пошли, — Геннадий зашагал с ним рядом.

— Не очень-то муж дорожит твоим обществом… — покачал головой Вовка. — Хотя бы для виду… И комсомол. Чего это они тебе обструкцию устраивают?

— Не дорожит? По мне — так чересчур дорожит… Да черт с ними со всеми, не бери в голову. Запуталась я, Вовуля… Не береди мне душу разговорами, не поможешь. Хотела от себя уехать, не уехала! Царство божие внутри нас.

— Ты права, моя птичка. Но мы тебя все любим. Возвращайся!

— Не жми… Не могу сейчас. Нет сил. Слушай, я все пытаюсь сообразить, чего не хватает. Мальчишек нет!

— Верно… Ничего, скоро бабы нарожают. Идем, свадьбу я должен увидеть.


Рустам лежал на постели, закрытой кружевной накидкой, прямо в унтах и стеганых брюках. Курил, глядя в потолок.

— Ты мне противен! — кричала Рая. — Да! Ни одной юбки не пропустишь. Противен! А я — дура, поперлась, куда Макар телят не гонял!

— Да боже ты мой, ну, выпил, куражился, что ты, меня не знаешь? Дурака валяли, а они снимают. Ничего и не было, слово даю! Ты же знаешь, любил и люблю тебя! Чего тебе еще надо, не пойму?..

— «Люблю»! Знаю я цену твоей любви! Мне Люба кое-что порассказала, так что уж не пудри мозги! Все между нами, все! И я уезжаю, последний раз, хватит. Нет мужа, и это не муж, потаскун поганый!

— Бубнишь-бубнишь, не надоело? — скривился Рустам. — Уедешь, так и уезжай. Все равно. Устал я…

— Это уж мне теперь все равно! Живи с этой свободно. Шкуру проиграл ее любовнику, чтобы угодить ей…

— Она жена ему!

— Жена!.. Переходящая… Твоя теперь будет.

— Да не пыли ты! Распылилась! Десять шкур добуду, не пыли! Ну что за характер сволочной, ну обязательно надо языком все обгадить!

— А, ты еще так разговариваешь? Ну ладно! Прощай!

Рая оделась и выскочила на улицу, хлопнув дверью.

Рустам сел на постели, курит мрачно, обхватив голову руками, потом поднялся, нахлобучил шапку, протянул руку за полушубком, раздумал. Снял с гвоздя старенькую курковку, разломил, заглянул в ствол. Там застрял патрон. Попробовал его вынуть — не удалось. Поискал, чем бы выколотить, — поднял арматурный пруток, которым мешают дрова в подтопке, и, уперев ружье в бок, сунул раз, другой с силой прутком в дуло. Взрыв. Рустам растерянно прислонился к стене, медленно сполз, зажимая ладонью рану в боку.

Стемнело. По улице поселка идут Рая и Люба.

— Переночуешь у нас! — возбужденно учит Люба. — И завтра не ходи. Пусть помучается! Но улетать не советую, такими мужьями, Рая, не кидаются. Тем более у вас дети, им отец необходим. Мало ли что бывает в жизни! Оставлять без внимания не надо, но семья есть семья. Что он тут, опять один бичевать будет, к чему это приведет? Мужик — он и есть, пока не перебесился…

— Двенадцать лет все никак не перебесится, противно! — сказала Рая. — Надоело. Тебе трудно представить, ты замужем не была. Темно в окнах? Спит? Или к этой с радости упорхнул опять? Погоди, посмотрю…

Подошла к двери вагончика, прислушалась, сказала удивленно:

— Стонет… Чего это он?

— Напился! — решила Люба. — Уж это точно! Чего ему стонать? Директор лахтинский здесь, ну и нажрался с горя и ради праздника. Пошли, пускай помучается! — И вдруг остановилась, засмеявшись: — Ой, Райка, гляди, сколько огней светится! Тебе этого не понять, приехали — глухая тайга была. Теперь — поселок…

10
Маленький смешанный магазинчик в Лахте, в поселке зверопромхоза. На полках — вперемешку все, что необходимо охотнику, уходящему на промысел: консервы, чай, сахар, спирт, валенки, полушубки. Геннадий с каменно-напряженным лицом укладывал в рюкзак спирт — бутылку за бутылкой.

Играет солнце. Наезженная проселочная дорога через тайгу. Торопясь идет Геннадий, за плечами рюкзак, морщит бородатое замерзшее лицо, слезы выжимаются из глаз, намерзают на веках, он стряхивает их.

Тянется вразброд с кладбища за деревней нескончаемая толпа десантников.

Поминальные столы в новой прекрасной и просторной столовой. Отдельно — невыровненной шеренгой бутылки спирта: как их вынул из рюкзака Геннадий, так и остались.

Гела затравленным зверем в углу новой их квартиры в брусчатом доме прижалась лицом к батарее, стонет тихонько.

Геннадий в другой комнате, перед ним — пустая бутылка, стакан, лицо напряжено. Вскочил, подошел к двери в соседнюю комнату.

Саданул сапогом по филенке, хряпнул об пол стаканом: «Замолчи! Уезжай! Из-за тебя все, сука! Убить тебя мало. Это же я… Это же ты!..»

Но это — в мыслях. Постоял, поглядел, вжавшись до боли лбом в дверной косяк, ушел.

— Я уеду, — произнесла Гела вслед ему тусклым голосом. — Когда буду в силах двигаться, уеду… Как мне здесь все осточертело!

Послушал, сидя опять на прежнем месте за столом, вращая в ладонях пустую бутылку. Молча, осознавая, послушал. Стекла с лица ярость, пронзила сердце боль.

Крикнул что есть силы: «Уедешь?.. Мир опустеет! Не уезжай! Я люблю тебя, не уезжай!.. Люблю!..»

Но не сказал ничего, только сжал виски ладонями, водил головой из стороны в сторону.

Ночью подошел к дивану, где она лежала, свернувшись комочком, опустился на колени, просил молитвенно:

— Не уезжай!.. Давай попробуем сначала… Забудем… Начнем на белом листе! Уедем отсюда дальше по трассе, за перевал? На руках тебя стану носить! Маленькая, не уезжай. В Туринск уедем, в штаб работать перейду. Тебе же нравилось там.

— Не могу… Не надо, не говори ничего… Пойми ты, господи! Что ты за человек, глухая стена… Как ты можешь вообще говорить что-то?

11
Прошел год…

Середина лета. Ночь. Свет укрепленных на соснах прожекторов с разноцветными стеклами скрестился внизу, в овраге, на чаше летней танцплощадки. Грохот оркестра. Танцующая мешанина людей. Молодые, среднего возраста, худые и толстые, лихо, самозабвенно отплясывающие. Полная женщина вылезла на эстраду, поет в микрофон, ей с хохотом отзывается единым духом вся танцплощадка: «Ча-ча-ча!» Отдельной группкой держатся молодые женщины в одинаковых длинных, самодельного кроя, платьях, одинаково причесанные волосы выкрашены в медно-огненный цвет. Чуть свысока по отношению к окружающим держится эта группка. Вот и «высший свет» определился в Амакане — утверждается, узаконивается существование нового поселочка на земле.

Василий с беременной женой осторожно танцуют фокстрот на краю площадки. Геннадий с Гелой и Валентина Николаевна с Маратом держатся рядом, переговариваются, весело кричат вместе со всеми «ча-ча-ча!..».

Гела танцует самозабвенно, как бы соревнуясь с молоденькими, извивающимися рядом девчонками. Смолкла музыка, сопровождаемый аплодисментами оркестр пошел покурить. Этот оркестр на добровольных началах, свой.

— Я пойду, пожалуй, — сказал Геннадий, — зайду в контору, не звонили?

— Я попрыгаю! — отозвалась Гела.

— Завтра воскресенье, можно! — выдохнула Валентина Николаевна.

Над поселком — луна. Хранит тепло дневное пухлая, чуть прибитая росой пыль. Оформился уже поселок, домов не так много, но можно представить, какая где будет улица. Зеленеют сохраненные березы с кумачовыми тряпочками вокруг стволов, за штакетниками палисадников — сочная ботва картошки, цветут огурцы в парничках, светится голубоватый дневной свет. Застолбили, обжили, укореняются…

Слышно песню, смех, молодые голоса. «А ты видел, парикмахерша с подругами в длинных платьях, всех выкрасила одинаково!.. Воображают из себя…»

Геннадий свернул к конторе.

Возле недавно установленного надувного бассейна — веселая компания, хохот, визг. Стоит санитарная машина с потушенными фарами, какие-то девицы и мужчины плещутся в бассейне, на бортике — бутылки.

— Молодые люди? — рокотнул баском Геннадий. — Вы из какой организации?

— А вы?

— А я начальник здешнего СМП. Мы этот бассейн поставили для ребятишек.

— Ну а мы с Рудника. Приехали отдохнуть и в вашем магазинчике дефицит пошуровать!

— Иди отдыхай, начальник. Не мешай нам культурно отдыхать.

— Ничего твоему бассейну не сделается.

— Не лучше ли на берегу реки отдыхать? — поинтересовался, сдерживая ярость, Геннадий.

— Не лучше… Тут мошки помене. И медведей нет. Слыхал, в Лахте директора зверопромхоза медведь сожрал?

— Не слыхал. — Геннадий повернул обратно, к дому Ярослава.

Валентина Николаевна, Марат, Гела, Василий с женой тоже шли улицей поселка к танцплощадке.

— Я считаю, врут! — сказал Василий. — Пустил хохму какой-то идиот или он сам же. Я его позавчера видел… Идем, Наташа, тебе спать пора.

Свернули к домам.

— Подумать только! — протянула Гела злорадно, с веселым ужасом. — Неужто бог есть?

— Бога нет! — уверенно дал справку Марат.

— Ну значит, есть справедливость. Действует закон компенсации!

— К нам в общагу пошли, — позвала Валентина Николаевна. — Пленки еще покрутим, неохота спать. Вина бутылочка имеется.

Геннадий подошел к своему дому, тут, на другой половине, жил Ярослав с семейством. Соседи еще не спали, посиживали на крылечке, разговаривали, обмахиваясь веточками от комаров и мошки. Жене Ярослава за сорок, она на последнем месяце беременности. Возникла из тьмы и пролетела мимо родителей крупная славная деваха лет семнадцати, выскочила обратно с двумя апельсинами.

— Оля? Куда? Спать! — окликнула мать.

— Сейчас… Я скоро.

Исчезла. Геннадий подошел, поздоровался.

— Слушай, Ярослав? Где дружинники? Возле бассейна какая-то непонятная компания. Пьют, безобразничают. Идем-ка, там оглоедов здоровенных человек пять, я не стал искушать судьбу, ретировался за подмогой. Проходной двор прямо теперь, руки опускаются.

— Да вроде дружинники пошли в ту сторону, — Ярослав неохотно поднялся. — Мехколонновские дежурят. Наши боеспособные мужики, сам знаешь, в командировке все.

— Ну, а мехколонновским — плевать, понятно. Сейчас — здесь, через год дальше попер. Рви цветочки. Не они строили и налаживали. Буду ругаться с Бариновым, как попаду на совещание, насчет вторых путей. Весь коллектив мне разрушил. Третий месяц лучшие мужики на дядю вкалывают!

— Бесполезно, что ты с ним, первый раз? Он подъездные пути к ГОКу так же строил. Студенты и командированные — главная рабсила. Фонд зарплаты экономится.

— Пускай бесполезно, а говорить буду. До министра дойду!

— Валяй, если нервы не жалко.

— Двести человек из шестисот в командировках — это нормально?

— Не горячи себя, не заснешь. Слыхал, лахтинского директора медведь схарчил? Одна нога осталась.

— Да ну, ягоды полно, не голодные. Брехня!

— Отомстил, значит. Ну, пойдем милицию подменять…

12
Жарко, пыль. Проехала поливальная машина, но солнце тут же высушило влагу — и снова пыль. По обочинам разбитых «Магирусами» и БелАЗами улиц цветут синими цветами живокость и борец. Поселок, растянувшийся в логу, нарядно светится свежим брусом, некрашеным штакетником огородов. Не поверишь, что полтора года назад тут еще стояла тайга. Непроходимо зеленеют сопки вокруг, жарит, зависнув в зените, огромное солнце.

Поселок лениво замер, только откуда-то с воды долетают голоса купающихся ребятишек. Воскресенье. Пронесся, треща, вертолет и скрылся за гривкой тайги.

По дороге, ведущей от посадочной площадки к поселку, энергичным, но уже заметно усталым шагом двигалась женщина. На плече у нее годовалое дитя, в руке — чемодан. Следом поспевала вприпрыжку девочка лет семи.

Вошли в поселок. На открытых дверях вагончиков сушилась мелкая рыбешка, сохло белье на протянутых веревках. Собаки потявкали лениво, но ни одна не поднялась: жарко.

Женщине за пятьдесят, она плотная, крепко сбитая, крепкощекая, с примитивным перманентом под капроновой косыночкой, с россыпью рыжих веснушек на переносье и по щекам. На загорелой шее и предплечьях, щедро вылезших из коротких рукавов и выреза легкого платья, тоже веснушки.

Возле поселковой, полугородского типа баньки топчутся мужики с узелками, «соображают». В надувном бассейне, вереща, плещется ребятня. Несколько мокрых мальчишек, дрожа от холода, греются возле хиленького, незаметного в солнечном жарком сиянии костерка. Женщина спросила у них что-то, один махнул рукой, указывая направление.

— Саша! — сказала вдруг девочка. — Я тоже купаться хочу. Мне жарко. Видишь, я вся потная?

— Сейчас устроимся и на речку сходим, — отвечала женщина. — Тут недалеко. Обратила внимание, когда снижались?

Поднявшись на крыльцо брусчатого дома, женщина достала из сумочки ключ и, поглядев с сомнением на бородку и скважину — подходят ли, — сунула ключ в скважину. Но — то ли ключ не от этого замка, то ли заело — не открывается.

— Кто это к главбуху приехал? — окликнула Ярослава, коловшего дрова для баньки, жена. Она полудремала в теньке на расстеленном одеяле. — Не откроет никак, может, ошиблась? Слава, пойди, с малышом тяжело ей, помоги.

Ярослав ушел, вскоре вернулся с приезжими.

— Баньку топим, Александра Степановна, — общительно говорил он. — Попаритесь. Обед готов. Пообедаете, отдохнете. Девочка, наверное, проголодалась с дороги. Тебя как зовут?

— Ира. Я не хочу в баню! Саша, я на речку хочу, ты же обещала.

— Ну, мать, ты не права! Банька — это то, что нам сейчас необходимо, — сказала женщина низким, с хрипотцой, голосом. — А начальник ваш где? На рыбалку уехал?

— Начальник за границей… района, — пошутил Ярослав, сам посмеялся своей остроте. — В Туринск на совещание вызвали. Да мы вас и без него устроим. Белье у коменданта возьмем, я схожу. Посуду тоже на первое время добудем. Приживетесь, обзаведетесь. В магазине можно хрусталь, японские сервизы неплохие купить. Ковры по талонам. Передовикам, конечно, но вам для обзаведения можно и без талона, я думаю. Вы свою мебель не везете?

— Что я, сумасшедшая? Ковры! Зимние вещи пассажирской скоростью. И все… — Александра Степановна опустилась на крыльцо, рядом с женой Ярослава. — Здравствуйте, прошу любить и жаловать, я — новый главбух.

— Значит, Сергей Иванович уже не вернется? Ну что ж, нашего полку прибывает. А я врач. Катерина Васильевна меня зовут, — жена Ярослава подала руку.


День пошел на убыль. Катерина Васильевна и Александра Степановна сидели на крылечке довольные, распаренные, расчесывая мокрые волосы. Ярослав умело накрывал на стол. Белая скатерть, японский сервиз, хрусталь.

— Париться люблю, сил нет! — довольно говорила Александра Степановна, показывая ямочки на крутых щеках. — Хоть сейчас еще бы пошла! Сибаритствуете, строители! — сказала она, поглядев на стол. — Хрустали, понимаешь… В мое время из алюминиевых кружек пили. И ничего, проходило.

— Да ведь мы со Славой начинали с Усть-Илим — Хребтовая, потом порт Осетрово достраивали на Лене, потом сюда приехали. Жизнь пройдет — из хорошей посуды не поешь! Зарплата приличная, деньги, что ли, копить?

— Так-то так. Я-то сюда за истинными ценностями подалась. Молодость вспомнить…

— Это найдете. Истинные ценности. — Ярослав пошел в дом, потом вернулся. — Уха, я вам скажу, женщины… класс!

— Таймешок — чего же ей плохой быть? — удивилась Катерина Васильевна. — Вчера выловили, конечно, класс… Слава, Гелу разбуди, пусть в баню идет, да обедать будем. Она париться не любит, управится быстро.

— Может, не стоит? — засомневался Ярослав. — Спит, ну и пусть… Геннадий ругаться будет.

Но Гела сама вышла на соседнее крылечко, лицо заспанное, опухшее, волосы причесаны кое-как, халатик едва застегнут. Потянулась, зевнув, потом, заметив Александру Степановну, усмехнулась.

— Я себе тянусь, а тут посторонние.

— Это главбух новый. Уже не посторонние, свои. В баню пойдешь? А то обед готов уже.

— В баню неохота, жарко. Обедать — с удовольствием. Сейчас накину на себя что-то приличное…

Вернулась в дом.

— Кто это? — спросила Александра Степановна, с некоторой неприязнью наблюдавшая заГелой. — Красотка какая…

— Начальника нашего жена. Невенчанная, правда, — Катерина Васильевна, сама того не желая, чуть поджала губы — сработал рефлекс настороженности «законных» к «незаконным». — Красивая, да. Сейчас немного поувяла. Слава говорит, когда он сюда приехал, она просто блистала красотой.

— Чего ж поувяла? Энтузиазм вышел?

— Да выпивает… и вообще. Расскажу потом… Было тут трагическое событие…

Гела появилась причесанная, в простеньком и роскошном платье из старого своего гардероба. Поставила на стол бутылку водки.

— Для аппетита и за знакомство с главбухом. Возражений нет? Да, а что с Сергеем Иванычем?

— На запад придется уезжать. Здешний климат ему противопоказан. При стенокардии морозы и жара — не на пользу все.

— А вы-то сами, Александра Степановна, откуда? — удивилась Катерина Васильевна. — Я так поняла, из Москвы? А говорите по-местному, «на запад»?

— Долго в Сибири работала. А вообще из Москвы.

— Почти землячка! Я из Лопасни, — сострила Гела. — В Сибири говорят, сто верст — не расстояние!

— Значит, земляки, предупреждаю: прибыла порядки у вас наводить! Говорят, финансовую дисциплину нарушаете, материальные ценности разбазариваете. Больше полумиллиона убытков у поезда, такая есть информация.

— Это имеем, — откликнулся Ярослав. — Период освоения, у кого их нет, убытков…

— Начинается! — насмешливо скривилась Гела. — Вы отдыхайте, а не рвите пупок! Успеете еще с делами.

— Советуете?

— Ну конечно… Печальный опыт Сергея Иваныча.

— Ничего. У меня здоровье лошадиное…

Гела чуть померкла лицом: она убедила себя, что с болезнью главного бухгалтера пересуды о недостаче и убытках затихнут, а разбирательство отложится на долгий срок. Но тут же улыбнулась обаятельно, сказала:

— Золотые слова! За это необходимо выпить! Мой муж, а ваш начальник, обожает женщин с лошадиным здоровьем.

А потом был вечер, в сочном черном небе висела стружечка месяца, Гела, Александра Степановна и Ярослав продолжали трапезу.

— Пойдем париться! — говорила Александра Степановна Катерине Васильевне. — А то вот я со Славой пойду.

— Не советую… — грозила пальцем Гела. — Судьба накажет, я-то уж знаю. Но я, например, терпеть не могу париться. Не приучена потому что — ежу ясно!

— Нормальный человек должен любить париться.

— Неверно! Сама постановка вопроса неверна! — горячо вступался Ярослав. — Это все равно что сказать: у человека должны быть голубые глаза. Или там черные…

— А какие еще бывают? — удивлялась Александра Степановна. — Голубые. Или черные. Правильно.

А потом они пели песни. А потом снова продолжался хмельной, ложно-значительный разговор, где каждый из говоривших был глупее, неинтереснее, хуже, чем в добрые мгновения веселой трезвости, но им, сидевшим за воскресным столом, было все нипочем, все слышалось интересным и очень остроумным.

Уже близко к полуночи Саша вернулась в свое новое жилище. Дети еще не спали. Вася плакал, закатываясь, Ирочка пыталась взять его на руки. Тоже плакала.

— Ира! — раздраженно крикнула Саша. — Он тяжел для тебя, уронишь, спину сломаешь! Я же не велела тебе его поднимать.

Взяла мальчика на руки, стала носить по комнате, успокаивая.

— Ты нас бросила! — плача, закричала Ира. — Обещала на речку, купаться. Сама ушла! Вы водку пили, я видела!

— Ну и что?

— Сама бабе Маше говорила, что мама из-за водки погибла! А сама пила. Ты толстая! Я не люблю толстых!

Саша молча продолжала ходить по комнате, сдерживая желание отшлепать, накричать, уйти самой, в конце концов. Наконец сказала:

— Не кричи на весь поселок! Соседей разбудишь, скажут, истеричка приехала. На речку рано утром завтра пойдем. Вечером там комаров да мошки полно. Зажрут. И будем ходить каждый день. Даже зимой. Устраивает это тебя?

Ира перестала плакать, прислушалась.

— Зимой? — переспросила она. — Устраивает. Я видела по телевизору.

— Ложись спать. Встанем рано, в пять утра, по-местному, а сейчас уже двенадцать по-местному.

— Я не хочу спать.

— А ты попробуй лечь, захочешь.

Ира легла, свернувшись клубком, притихла, вроде бы заснула. Заснул и Вася. Саша осторожно уложила его рядом с сестренкой.

Ушла в другую комнату, села к столу, налила холодного чая в кружку, напилась. Достала из «дипломата» старую потрепанную тетрадь, раскрыла первую страницу: «28 сентября 1954 года… С этого дня начинаю вести дневник…» Еще посидела, подумала, усмехнувшись, начала писать:

«10 июля. Двадцать лет спустя… Опять буду вести свой старый, заслуженный дневник! Нашла я, наконец, свои дневники. Рада этому. Во время бесконечных переездов со стройки на стройку оставила у Светки да забыла. А Светка… Все равно мне жалко Светку, хотя и подбросила она мне обузу: детей. И когда это все началось? Когда ее „грешок“ сделался неодолимым? Последний раз я была у нее проездом восемь лет назад, еще была жива мачеха, тогда у них все показалось мне обычным и нормальным… Ну, любила выпить, кто этого не любит? Сегодня наблюдала жену здешнего начальника, тоже „любит выпить“. Боюсь, ее ожидает столь же бесславный финал, как бедную Светку. Но у них, слава богу, нет детей. Противно и страшно. Вася родился уже тогда, когда Светка была больна. Ладно, не хочется об этом…

Едучи сюда, перечитала свои дневники. Прямо скажем, интересную жизнь прожила бабочка! Имела, конечно, врагов, но и друзей. И есть что вспомнить! Сталинск — Абакан, Абакан — Тайшет, Тайшет — Лена. Потом, черт меня дернул, зачем-то пошла на повышение: ни врагов, ни друзей — сослуживцы! И вот — дети. Просто будто на роду мне было написано вырастить чужих детей! Один раз увильнула, а теперь не увильнешь, не в детдом же! Не чужие… Сестренкины… Сироты. Хотя не люблю я их пока, не хочу. Жалею, конечно, но не люблю. Посмотрим. Здесь все это будет легче, чем в Москве, привыкну, и они привыкнут. А там — видно будет… Вернуться всегда можно. Уехала в долгосрочную командировку. В Москве сейчас восемь часов вечера. И у меня сна — ни в одном глазу! Однако надо ложиться. Обещала Ирине завтра пойти на речку утром…»

Вернулась в спальню, зажгла ночник и увидела, что Ира не спит. Легла, сделав вид, что не заметила этого, но мешало заснуть то, что девочка не спала. Ирина лежала тихо, не плакала, не крутилась на постели, сопела чуть слышно, изредка вдруг прерывисто вздыхая.

— Ты что куксишься? — не выдержала Саша. — Заснуть не можешь?

— Я маму вспомнила. Знаешь, Саша, я иногда ее не помню. А иногда думаю, ведь я ее никогда больше не увижу! Понимаешь?

Саша кашлянула, не находя что сказать, горло перемкнула слеза.

— Саша, мама мне говорит… Один раз. Будешь меня жалеть, когда умру-то? А я говорю, а ты мне вареного сахару не покупала! Дура была, да?

— Когда это она тебе говорила? Что ты выдумываешь?

— Ну… давно. И еще потом говорила, когда я баловалась…

Саша подождала, пока отпустит, пока станет нормально звучать голос, утерла слезы. Спросила:

— Какого вареного сахару?

— Да!.. Цыганки продают. Такой… Красный и желтый еще… Петух такой… Куры там. Рыбки. Всем покупали.

13
Кабинет начальника штаба в Туринске был набит битком, стояла дикая духота, несмотря на настежь распахнутые окна. Все курили. Шло совещание начальников строительно-монтажных поездов. Во главе стола сидел Баринов, рядом — два зама. В противоположном конце стола, тиская папку с документами, стоял Геннадий. Он только что кончил высказывать свой взгляд на метод строительства вторых путей, внедряемый управлением.

— Вторые пути строить необходимо, никто с этим не спорит! Но все мы понимаем, что если у нас коэффициент к зарплате 1,7, а на вторых путях 1,3, то рабочего в Туринске или Руднике удержать почти невозможно — они едут к нам, чтобы получать больше денег! Управление нашло «разумный» выход. Срывает людей от нас в командировки, платит им основную зарплату и еще проезд и командировочные — и строит вторые пути! Но в поездах получается анархия, не знаешь, что строить, как строить, когда и кем! У меня из шестисот рабочих двести в командировках, весь фронт работ оголен, графики полетели к черту. Не проще ли добиться для вторых путей наших коэффициентов, раз все равно они фактически действуют? Поставить там постоянно столько строительных поездов, сколько нужно, — и строить! Мы будем строить свое, Рудник и Туринск — свое. Без нервотрепки, без авралов, без крика. Руки от работы отбиваете людям!

Геннадий кончил говорить, молчание затянулось, все ждали, что будет. В общем, большинство из присутствующих хотело бы или, по крайней мере, должно было сказать то же, что и Геннадий, но кто уже привык к существующей системе ведения работ и мирился с ней (раз начальство так считает нужным, значит, так будет), кто, как и Гела, думал, что неважно, какая суета происходит днем, важно вечерок, а также субботу и воскресенье провести с надлежащей отдачей и толком. Сидевший рядом с Геннадием начальник поезда сказал негромко, но все услышали:

— Факел истины обжигает руку несущего…

— Вот оно что… — проговорил наконец, справившись с волной гнева, Баринов. — Уже до этого дошел? Значит, это с твоей санкции твои рабочие вчера дезертировали? Да я тебя под суд отдам за саботаж!

— Положим, я никаких санкций никому не давал! — огрызнулся Геннадий. — Вчера, когда я уезжал с Амакана, по имевшимся сведениям, все было нормально.

— Вчера утром твои работяги обежали с Рудника, поставив под удар выполнение плана по вторым путям! Начали балластировку, а балластировать некому. Вот что, Верхотуров! Моему терпению пришел конец! В твоем поезде самые недисциплинированные рабочие. И теперь мне понятно — почему!

— Положим! Просто человек должен видеть смысл и результат своих действий. А то я целый год объяснял людям, что мы с таким трудом, перерабатывая, недосыпая, строим поселок и рубим просеку для того, чтобы потом хорошо, спокойно вести свой участок. А их срывают с места, говорят, на месяц — держат три месяца!

— Сколько нужно, столько и будем держать. Пока не ты здесь главный командир!

— Но я и не пешка! Или дайте мне возможность быть хозяином на своем участке работ, или снимайте с начальников!

— Пятьсот тридцать тысяч на убытках! Кому такое приданое подарить? Сперва сам расхлебай, а там и снимем.

— Не у меня одного убытки, у всех. Подготовительный период — это законно.

— Ну, наглостью-то ты всех переплюнул! Другие слушают, что им говорят, пытаются наладить дела, а ты гоноришься, как ярмарочный петух… «Законно»! Вот что я тебе скажу, Верхотуров! Приказываю вернуться в СМП, разобраться со сбежавшими и немедленно отправить обратно. Замминистра лично курирует вторые пути, тебе понятно? С тобой все. Курейка, докладывайте!

— Минуточку, — приподнялся на стуле зам. — Верхотуров, почему сведений не даете, как у вас по бригадно-подрядному методу работают? Чтобы к концу недели сведения были.

Начальник строительно-монтажного поезда, дислоцирующегося в Курейке, начал докладывать. Геннадий ничего не ответил на реплику зама, постоял еще немного, но, видя, что на него никто уже не смотрит, точно он умер или заболел нехорошо, застегнул папку, резко повернулся и пошел к выходу. У двери его ухватил за джинсы Володя:

— В следующую субботу мы решили провести слет секретарей комсомольских организаций в Амакане. Тебе не говорил Игорь? Лучший поселок, пусть учатся!

Геннадий покачал головой. Володя отпустил его.

— Я подскочу на неделе. Обсудим, как и что. Слушай, на самом деле, как там бригада Саломатина?

— Материалы с перебоями идут. Какой уж тут бригадный подряд, показуха одна.

— Одну бригаду не обеспечиваете?

— Да вот… Пыжимся изо всех сил.

Вернулся домой Геннадий среди ночи: долго ждал на паромной переправе. Вошел в дом, сердито и тоскливо думая, что словно боится чего-то, входя в собственную квартиру, потому уезжает в командировки охотно…

Гела спала голышом, подвернув под себя колено и прикрыв ладонью грудь. Лицо ее во сне было детским и жалким. Первый раз за долгое время Геннадий, глядя на жену, испытал не неприязнь и раздражение, а нежность. Присев на диван, он погладил Гелу по волосам, та застонала во сне, потом открыла глаза.

— Приехал? — спросила она без радости. — Ты недавно приехал?

— Только что…

— А мы поздно легли… Ты есть хочешь? Я не готовила ничего. Колбаса в холодильнике, пожуй всухомятку.

— Ладно, потом, — Геннадий положил руку на изгиб Гелиной спины, — красивый, совершенный изгиб, — провел рукой до бедер, словно вспоминая.

Гела удивленно хмыкнула, закрываясь простыней.

— Мухи… — объяснила она, и в интонации ее голоса мелькнул прежний бравурный юмор.

— Понятно… — Геннадий встал, прошелся по комнате, потом снова задержался у дивана. — Ну ладно, это жара. Сдвиг по фазе произошел, извини. Но поговорить, исключая это, мы можем?

— Можем, — Гела улыбнулась. — Особенно если ты закроешь дверь, чтобы не налетела мошка, и поставишь здесь, на стуле, поесть. На двоих, как в былые добрые времена в твоей квартире в Туринске… Проснулась — есть охота. И так всегда.

Лицо Геннадия осветилось не то надеждой, не то просто воспоминанием. Он застелил газетой стул и, повозившись на кухне, принес тарелку с колбасой, хлеб и помидоры. Потом принес два стакана и две бутылки чешского пива.

— Вот это молодчик! — Гела перевернулась на живот и застонала, посмеиваясь, обхватив ладонями голову. — Ну, и надрались мы вечером! Новая бухгалтерша, между прочим, прибыла… Вместо Сергея Иваныча… Ты понял?

— Не страшно…

— А мне страшно. Ой… Попыталась недавно встать, думала, подохну… Слушай, будь человеком, достань в сортире в бачке — у меня заначка полбутылки. Принеси, а то пивом вряд ли «поправишься». Видишь, секреты свои тебе открываю.

— Я знаю, что ты думаешь? — Геннадий чуть поморщился, опустив светлые ресницы.

— Противно? — спросила Гела, последив за его лицом. — Я тебя, между прочим, предупреждала…

— Об этом не предупредишь. Понять надо… Иногда мне в командировке вдруг пригрезится: ты дома, в Туринске, прежняя, веселая… И так светло мне, так я люблю тебя тогда! А потом будто в яму черную падаешь…

— Дурачок… — Гела улыбнулась вдруг сквозь слезы. — Не надо меня жалобить, я с похмелья слезлива. Принеси!

Когда Геннадий вернулся с водкой, Гела дремала, лежа на животе. Он разлил эти полбутылки ей и себе, чтобы ей меньше досталось. Выпили. Гела как бы посвежела на глазах, румянец проступил в бледной одутловатости щек.

— Хорошо… — произнесла она. — Вот сейчас, сию минуту мне хорошо. Главное, ни о чем не надо думать.

— А о чем тебе вообще надо думать?

— Да! Не знаю. Уехать мне, наверное, надо. Пока не посадили. Эта бухгалтерша раскопает мои недостачи. Там ведь тысячи и тысячи, как в угаре раздавали, не списывали, не учитывали. Я боюсь, честно тебе скажу. Посадят?

— Ну, не посадят. Самое большее, из зарплаты сколько-то вычитать будут. Не ты одна виновата, все мы…

— Уеду я. Как можно будет, уеду. Это, конечно, безумная мысль была — приехать сюда! От себя не сбежишь.

— Чем тебе здесь плохо? Исключая меня, допустим?

— Тебе не понять… Так, как ты планировал нашу жизнь, сейчас не живет уже никто. Старики еще доживают в относительной ежедневной добропорядочности. Мы — нет.

— А чего плохого в верности? В добропорядочности? Мне, правда, трудно понять, объясни? Если, конечно, есть любовь — это я подразумеваю, чем плохо — верность?

— Ну, это пшено, старомодный ты человек! Я тебе объясняла: холостые мужики. Имеют однокомнатные квартиры. Или просто комнату в общей. Женщины тоже. Есть своя компашка — там в основном все крутится. Но иногда просто в автобусе, в электричке разговорились, сходили в ресторан, в кино, на концерт… Если захотели, провели вечер вместе. Но можно и не спать, лишь бы было просто весело и приятно. Если захотели, обменялись телефонами, еще встретились. Нет — нет. Это современно.

— Что ж у вас там, никто замуж не выходит, детей не рожает? — Геннадий с видимым недоверием слушал все эти, как ему казалось, Гелины бредни, имеющие, на его взгляд, одну цель — оправдать себя, свое безволие и порочность. Он снова дотронулся до ее плеча, стал гладить по спине. В конце концов, чтобы там ни было, она — жена ему, и он жалел ее сейчас безумно.

— Рожают… — Гела слушала его руки, полузакрыв глаза, потом подвинулась, давая место рядом с собой. — Знаешь, по статистике, на каждый брак по два развода. А детей — на продленку или к маме…

Но Геннадий уже не слушал.

— Сердцу не прикажешь, — говорил потом Геннадий, счастливо и нежно гладя жену по лицу и волосам. Она, помедлив, отвела его руку. — Я и не прошу много. Просто живи. Я не смогу без тебя, я опять сейчас понял это, я люблю тебя.

— Не будем сейчас… Я о другом. Ты все на что-то надеешься?

— Ты о чем?

— Ну, что удастся что-то сделать? Мне кажется, что все, что ты тут мечтал, лепил, — прахом пошло. Не согласен? Я ведь долго верила в тебя.

Геннадий лежал молча, потом взял Гелины сигареты со стула, закурил.

— Формально — так… Но внутри я надеюсь. Думаю, пройдет этот этап. За подъемом ведь обычно спад следует…

— Спад затянулся. Поселок, дорогу ты построишь, не об этом же речь. Ты другого хотел — новой жизни? Так?

— Да так! — сказал Геннадий и засмеялся защитно. — Но захлебнулись мы в потоке приезжих, проезжих… Дай с силами собраться, поборем несчастливое стечение обстоятельств! Я еще верю в себя. Слыхала сказку о двух мышках, попавших в кринку с молоком?

— Слыхала. Но мне думается, в данном случае в кринке не молоко, а вода.

Геннадий не ответил. Он лежал, курил, размышлял о том, что поселок строится, конечно, красивый поселок. Но что-то он упустил, недодумал, проиграл. И удастся ли опять вернуть тот прекрасный настрой начала, тот трудный праздник?

— Слушай… — сказала вдруг Гела. — Я давно хочу тебя спросить. Ты не думаешь, что Рустам нарочно? Запутался: я, Рая, дети… И под горячую руку…

Геннадий помолчал, взвешивая ответ. Вина была, конечно, на нем, на ней, на самом Рустаме. Все было очень похоже на возмездие за то, что в истовость своего подвига они внесли ложь и грязь. Но сказал:

— Нет! Точно — нет! Нарочно в печень не стреляют. Это без сомнений. И потом вообще не тот человек. Случай нелепый.


Солнце еще низко, однако видно, что день снова обещает быть жарким. На тумбочке возле Сашиной кровати зазвонил будильник: пять утра. Саша открыла глаза, полежала так, потом снова закрыла. Села на постели, пересилив себя, зевнула.

— В Москве час ночи! — пробормотала она. — Отвыкла я, ребята, от вашего времени… Ладно, будем привыкать.

Встала, прошлась по комнате, соображая, где в вещах может быть полотенце, извлекла его из сумки. Достала из чемодана купальник.

— Ира! — окликнула она. — Иришка? Пойдем купаться?

Ира приоткрыла глаза, произнесла обиженным шепотом:

— Саша! Ты что? Я сплю! Я только заснула, а ты…

— Как хочешь, я пошла одна.

Саша надела купальник и прямо в халате и домашних тапочках вышла на крыльцо. Оглядела с удовольствием спящий поселок, мохнатые тяжелые сопки в утренней дымке. Двинулась к калитке. Сзади раздался топот.

— Саша! — рассерженным приглушенным голосом окликнула ее Ира. — Купаться холодно еще! Я вся дрожу, видишь? Надо днем!

— Нормально. — Саша опять сладко зевнула, потом с видимым удовольствием шумно втянула ноздрями тяжелый сладкий, как свежая вода, утренний таежный воздух: — Ох! Сладко. Моей молодостью, Ирка, пахнет! Тебе этого не понять… Днем, конечно, купаться лучше. Но днем я работаю. Когда тут!

— Тогда я в бассейне буду. Можно? Где мальчишки?

— Нельзя, там прошлой ночью грязные дядьки купались. Сменят воду — тогда…

Тем временем они вышли на бугор за поселком, откуда тропа спускалась к самой реке. Мимо них легкой спортивной пробежкой проследовал к реке Геннадий. Он в плавках, с полотенцем через плечо. Загорел, широкоплеч, мускулист. Саша проводила его завистливым взглядом, сказала, когда стало слышно, как Геннадий ухнул в воду:

— Молодец, а? Кто, интересно, это? Гляди-ка, Иришка, ты права! Толстая я! Обабилась в Москве, надо жиры спускать… Бегать, что ли?

Они тоже спустились к реке. На берегу — брошенное полотенце, Геннадия не видно. Саша сбросила халат, вошла в воду, проверяя дно.

— Ты плавать-то умеешь? — запоздало спросила она у Иры. — На Волге ведь выросла.

— Умею… — не очень уверенно ответила та.

— Хорошо! — вскрикнула Саша, заходя на быстрину. — Иришка, у берега мелко, не бойся. Тина, но мелко.

И вполне спортивно нырнула. Вынырнула на середине реки, крикнула счастливо:

— Э-гей! Плыви ко мне! Хорошо…

Ира у берега пальцем ноги пробовала воду:

— Холодная…

Саша саженками вернулась к берегу.

— А зимой? Не будешь?

Ира вошла в воду.

— Ну ладно. Только я у бережка… Постою просто.

— Окунайся! Живо! — окликнула весело Саша и поздоровалась подчеркнуто-вежливо: — Здравствуйте… Извините, я сразу не услышала, глуховата.

Мимо классическим стилем плыл к берегу Геннадий, не обращая внимания на незнакомую немолодую женщину, Сашиной шутки не понял. Стоял еще в нем невеселый ночной разговор. Бросил запоздало, полувнятно: «Здрасьте…» Вышел на берег и, подхватив полотенце, вытираясь на ходу, легко побежал вверх по склону.

— Вот это мужчина! — произнесла Саша с восхищенно-удивленной интонацией. — Таких давненько не наблюдала.

— С бородой… — презрительно сморщилась Ирина. — Рыжий…

— Борода не помеха, а рыжий да седой, как говорили в наше время, — самый дорогой! Я тоже была рыжая в его годы.

— Ты крашеная. Сейчас много крашеных.

— Ну дак и что? Не всегда же была крашеная. У молодой натуральные были такие… Давай-ка я тебя плавать поучу, а то ни черта ты не умеешь плавать, хоть и Стрелка у вас была рядом. Но уговор — не бояться! А то не возьму больше…

— Не буду, ладно… А я не утону? Ой, Саша…

— Поехали! Я тут буду, рядом.

Взяв девочку на плечи, Саша заплыла туда, где нельзя достать дно, нырнула, спихнув ее в воду. Ира завизжала, забарахталась, но вдруг поплыла. Саша вынырнула неподалеку, плыла рядом, подхватывая иногда девочку под живот, чтобы не сносило течением.

Геннадий обернулся на Ирин визг, как раз когда Саша нырнула. Хотел было вернуться. Увидев снова Сашу, покачал головой, ругнулся, побежал к дому.

Поселок меж тем начал просыпаться. Зарокотал мотор «Магируса». Зазвучали голоса и смех девчонок-поваров возле столовой, заплакал ребенок, залаяла собака. Солнце набирало силу…

Геннадий и Ярослав сидели в кабинете главного инженера. Ярослав курил, чему-то своему улыбаясь.

— Устал я, — сказал Геннадий, вздохнув. — Рассвело уже, когда до парома доехал. Можно сказать, не поспал, не пришлось. Позвони, прошу, Баринову, скажи, что командированных тут нет. Сведения его не верны. А я покемарю пойду хоть пару часов.

Ярослав затряс головой:

— Позвони сам! Он сразу по голосу поймет, что я вчера крепко поддал.

— Зачем поддавал, если трусишь?

— Так воскресенье. Сухой закон отменили вроде — чего ж!

— Как ты рабочего за пьянство будешь корить, если сам поддаешь?

— Он понимает, что у меня работа такая, марала читать по поводу и без оного.

— За что боролись?

— Да брось ты, ей-богу…

Геннадий хмуро пожал плечами, вышел в приемную:

— Света, соедини меня с Бариновым. Пусть поищут в Руднике или в Туринске.

Глянул в растворенную дверь на пустующий стенд «Поздравляем с днем рождения!», нахмурился, прошел в свой кабинет.

Следом ввалились во главе с Василием мужики Рустама. Это их бригада работает по бригадному подряду.

— Ну что? — спросил Геннадий. — Почему не работаете? Василий, в чем опять дело?

— Так шифера нет. Не подвезли вчера, стоим. И гвоздей нет, сухую штукатурку бить нечем.

— На сто десять есть же гвозди?

— Это не сарай, на крайний случай, а школа. Что мне их, с другой стороны загибать?

— У тебя еще три месяца гвоздей не будет, что ж, школу не сдавать? — сказал насмешливо Ярослав, входя. — Ну что? Не соединили еще тебя с Бариновым?

— Нет.

— А как вы предлагаете? — огрызнулся Василий.

— Так. Обкусывай излишек. Видно, вы детей не любите, хотите им праздник испортить. Моя Ольга-балбеска и то новой школой грезит.

— Как это — не любим детей? — сострил тут же кто-то из бригады. Рустамова выучка, установка на веселье, в бригаде свято сохранялась. — Да у нас в бригаде семьдесят процентов алиментщики, остальные — без пяти минут отцы. Бригадир, если успеет обернуться, еще второго, гляди, в зиму пустит!

— Кончайте трепаться! — разозлился Василий. В отличие от Рустама он относился к своему бригадирству со всей серьезностью. — О серьезном речь! Какой же это получается бригадно-подрядный метод, когда из-за гвоздей стоим, из-за шифера, из-за половой доски… Это му́ки, а не подрядный метод!

— А правда, — спросила вошедшая и без приглашения усевшаяся в углу Саша. — Есть ли тут смысл работать по бригадно-подрядному методу? Я не пойму что-то?

— Есть, — сказал Ярослав. — Здравствуйте, Александра Степановна, как успехи?

— Спасибо, вхожу в курс дела. Начала с утреннего купания в пять утра, многое после успела…

— Геннадий, я на трассу поехал. Твой «газон» сломался после вчерашнего, мне Люба «Магирус» по блату выделила с попутной загрузкой. Не хотите со мной? — обратился он к Саше. — Лучший транспорт для наших дорог — «Магирус». Ни ухабов, ни пней, амортизаторы покачивают, как в люльке.

— Да нет. Я же говорю, на попутных обскакала кое-что, «Магирусы» тоже попадались, спасибо. Теперь хочу с начальником побеседовать. Кстати, не дороговато ли для разъездов такую мощную машину гонять? — И на недовольно-раздраженный взгляд Геннадия — надоели ревизоры! — объяснила: — Я новый главбух. Прошу любить и жаловать… Так как по-вашему? Есть смысл в бригадном подряде?

Ярослав, сделав ручкой, вышел. Геннадий потер бородку, раздумывая:

— Ну, в какой-то мере — есть. Так они школу до Нового года строили бы. И прораб за ними бы ходил, умолял немного поработать. А в конце месяца — голову ломал, что в наряде рисовать. Вы понимаете, конечно, что теперь работяга у нас — гордый. Работать не желает, а рублей восемь в день откуда хочешь — дай… А по бригадному подряду — к десятому августа, кровь из носу, сдадут! Сами за мной, видите, ходят. Ужо какой-то прогресс.

— Ну уж это вы зря! — обиделся Василий. — Когда это за нами прораб бегал, работать умолял? Прораб здесь человек новый, а нашими руками весь поселок построен! Рустама вспомните, как он работал.

— То были праздники… — горько сказал вдруг Геннадий. — Теперь будни. И вы у меня вообще исключение, старая гвардия.

— А я гляжу, чего это мы без выходных котору неделю вкалываем! — опять подал голос бригадный остряк. — Оказывается, праздники израсходованы, будни одне остались. Стара гвардия умирает, но не сдается.

Геннадий снял трубку:

— Люба, зайди, пожалуйста!

— Нам тоже бригадный подряд выгоден, — обратился вдруг Василий к Саше, как к союзнику. — Хочешь не хочешь, поезд нам внимание в первую очередь уделяет, хотя перебои бывают с материалами, но в этих условиях — неизбежно. Конечно, я в Главмосстрое у Копелева в обучении был, так у него материалы прямо с машин в дело идут. А тут тес дорогой разгрузили — валяется, по нему ездят. Если бы все на хозрасчете были: инженеры, кладовщики, подсобные рабочие… А так — где уследить.

Вошла Люба. Она загорела, волосы выкрасила в огненно-медный цвет, это старило ее. Неуловимо изменилось лицо, приняв обиженно-недовольное выражение.

— Зачем вызывали?

— Во-первых, девчонка-морковка, что у нас, именинников нет? Почему стенд пустой? Тетрадь у тебя?

Люба ответила с вызовом, словно мстя за что-то:

— Что детством заниматься! Может, я вам еще цветы на клумбах должна сажать, если вы меня диспетчером поставили?

Геннадий взглянул гневно из-под светлых ресниц, сдержался. Продолжал как бы спокойно:

— Шифер почему на школу не отправила? Я же в субботу тебя специально просил, чтобы ты проследила, пока я в Туринске. Люди двадцать второй день без выходных вкалывают, торопятся, чтобы детям праздник не испортить, а ты неразбериху создаешь. Пришли из Туринска две машины с шифером, где они?

— В одной машине — бой, мы от этого шифера отказались. Вторая неразгруженная в гараже, сломалась.

— Перегрузить надо было. Почему ты не распорядилась?

— Недвига машин не дает.

— Главного инженера на трассу отправить — нашла машину? Люба, они бьют штукатурку сухую, у них кровля раскрыта! Один косой дождь — и все. Ты понимаешь?

Люба, нарочито-равнодушно зевнув, ответила:

— Да.

Заглянула секретарша:

— Геннадий Иннокентьевич. Рудник. В Руднике Баринов.

Геннадий взял трубку, сказав Любе:

— Договорись с Недвигой. Ты диспетчер и получаешь зарплату именно за это! Ясно?.. Идите, ребята, сейчас что-то придумаем.

Люба, фыркнув, проследовала за двери. Ушла и бригада. Осталась только Саша.

— Баринова я просил, это Амакан… Здравствуйте, Петр Степаныч. Так нету в поселке ребят, неправильно вас информировали.

Говорил и видел, как в кабинет набиваются те самые командированные путейцы во главе с Маратом. Слушал Баринова, бледнел, краснел, хмуро выдавил:

— Подошли, однако… Вы правы. Сейчас все выясним… — И с раздражением: — Александра Степановна, вы можете приступать к своим обязанностям. Я уже понял про вас, но пока уделить времени не могу, видите, какой бардак…

— Занимайтесь! — кивнула Саша, не трогаясь с места. — Я приглядываюсь.

Командированные, чувствуя все же за собой вину, начали кричать разом:

— Безвыездно мы три месяца в командировке, хватит, пускай другие!

— Последний раз нам командировки до двадцать пятого продлили, мы и выехали по окончании!

— Там балласта ни хрена нет, делать нечего, болтаемся попусту только!

— И потом, Геннадий Иннокентьевич, — взял разговор Марат в свои руки. — Люди живут в антисанитарных условиях. Подушек нет, белье не дождешься менять, и неужели на пищеблок не могут найти посуды? Ложек, мисок нет.

— И ни хрена никто не знает! Не к кому обратиться! — опять начали шуметь командированные. — Один облизал ложку, другой начинает жрать! Овсяников говорит, у нас нет такого фонда — устраивать вас с удобствами!..

— Там был неделю назад главный инженер, — повысив голос, сказал Геннадий. — Он должен был обо всем доложить Баринову. Между прочим, Марат, вы уехали, вертушка с балластом пришла, а балластировать некому. Вот так, дружище! Баринов говорит, это саботаж, грозится всех отдать под суд, в том числе меня… Ясно? Ладно, Марат, давайте по домам, помойтесь, отдохните, я распоряжусь, чтобы баню затопили. Сегодня отдыхайте, завтра с утра являйтесь сюда. Все. Идите.

Командированные, облегченно пересмеиваясь, ушли. Геннадия они по-прежнему побаивались.

Снова зазвонил телефон, Геннадий снял трубку.

— Слушаю? Да, Петр Степаныч. Но откуда же я опять возьму сорок человек? У меня целый перегон без людей, на ИСО некому работать, все люди в командировках. Да еще совхоз на носу — все отключишь и пойдешь веники вязать. Но откуда я все-таки должен взять, намекните? Физически нет людей! Матерей-одиночек не пошлешь.

Положил, давшую отбой, трубку, передразнил:

— «Я у тебя не работаю, ты работаешь. Ты и ищи!..» — Нажал кнопку громкой связи: — Света, главный инженер вернется, скажите, по телефонограмме Баринова пусть готовит приказ: сорок человек путейцев на вторые пути. Эти двадцать, что сбежали, должны отправиться обратно, а остальных пусть ищет… Я посплю пойду, всю ночь ехал.

— Мне не все ясно, — остановила его Саша. — В чем смысл этого крика?

Геннадий хотел было ответить резкостью: раздражен, устал. Но что-то в этой женщине не позволяло разговаривать с ней неуважительно.

— Смысл в том, что управление строит еще и вторые пути, чтобы расширить перевозки. Там сейчас однопутка, так что на разъездах поезда вынуждены стоять, ожидая встречный. Перевозок много, НОД задыхается: неисчислимо грузов пошло. Вторые пути нужны позарез…

— В чем же проблема? Что там, рабочих нет? Свои строительные поезда там имеются? Почему командированные?

— Рабочих нет. А проблема в зарплате: у нас коэффициент выше, чем там, денег, как вы понимаете, платим больше. И вот вместо того чтобы добиться нашего коэффициента, Баринов нашел выход: нашими руками строит и вторые пути! Я пошел, извините…

— Через недельку попрошу у вас время для очень подробного разговора о делах поезда.

— Посмотрим.

Саша вышла следом за ним. Геннадий ушел на улицу, она двинулась по коридору к бухгалтерии. Увидела Любу, шедшую навстречу, приостановилась, дожидаясь ее.

— Вас Люба зовут?

— Ну, хотя бы…

— Меня Александра Степановна, я новый главбух. Вы здесь давно?

— С первым десантом… А почему вы интересуетесь?

— Да я хотела бы попросить вас рассказать и разъяснить кое-что. Можно?

— Не знаю. Времени нет, видели — начальник ругался.

— Люба, начальник чем-то вас обидел?

— С чего вы взяли?

— Мне показалось, когда вы разговаривали… Грубили вы ему. Без причины вряд ли это может быть… Правда ведь?

Люба фыркнула, потеснила с дороги Сашу и пошла по коридору. Крикнула:

— Он всех обидел! Нечего было пшено рассыпать, сулить чего не может! Сдрейфил перед Бариновым.

Хлопнула дверью. Саша пошла к себе в бухгалтерию.

Тут сидели несколько молодых женщин, что-то считали, заполняли ведомости. Саша подошла к шкафу с документацией, стала проглядывать дела, взяла несколько папок, села за стол. Листанула, задумалась. Спросила добрым, «свойским» голосом:

— Девчата, кто из вас тут с первого кола? Или со второго? Объяснили бы мне кое-что… Вот, например, накладные на стройматериалы.

Две женщины подошли к Сашиному столу. Вошла Люба.

— Грубила! Дни рождения! — крикнула она возбужденно. — Стенд… Тогда уж всех надо вывешивать, а не только ИТР… Как у нас в десанте было. Вы на готовенькое приехали, а у нас зимой в вагончиках волосы к подушке примерзали! Но мы не считались с этим, вкалывали весь световой день. Сколько субботников в комсомольский фонд отработали — то на праздник весны, то слет, то еще… Правда, Машка? А в итоге? Да нефтяник паршивый живет лучше нас! Спокойней! Хоть они пуп не рвали, работали с прохладцей. Не бей лежачего…

— Ничего удивительного, — солидно сказала рыженькая синеглазая Маша, — просто их начальник умеет с начальником строительства «вась-вась»…

— Это, девчата, сложно. Талант особый нужен, — опять «свойским» веселым голосом сказала Саша. И спросила: — Что это, девчата, у вас начальник — рыжий, бухгалтер рыженькая, меня тоже рыжую вам прислали?

Обед. Саша вышла из конторы со своими сотрудницами. Все вокруг звенит от зноя.

— Девочки, очередь мне займите, ладно? Я за племяшкой домой забегу. Хотя наверняка, поганка, не дома, а в бассейне. А не велела! Надо туда заглянуть.

— Не спешите! Минут двадцать, не меньше, простоим.

В бассейне плескалась ребятня, среди них, конечно, Саша сразу увидела Иру. Та тоже заметила ее, растерялась, спряталась за мальчишку, выглянула. Поняла, что Саша ее видит, подошла. Стояла, набычившись, с трусиков и волос текла вода. Саша молча взяла ее за руку, повела к столовой.

Помещалась столовая в просторном доме из бруса, затейливо изукрашенном деревянной резьбой снаружи и внутри. Маша сидела за сдвинутыми вместе столиками, караулила место, увидев Сашу, помахала рукой:

— Александра Степановна, мы здесь заняли. Подходит очередь уже… Вон у раздачи Люба и Елена Ивановна.

Саша подвела Иру к столу, взяла поднос, пошла к раздаче.

— Ну что, курносая, влетело? — спросила Маша. — В бассейне знаешь кто живет? Крокодил.

— Никто там не живет, не ври! Крокодилы в жарких странах. — Ира села спиной к Маше, обхватила тонкими руками стул.

— Соображаешь, молодец! Ну тогда иди, вон в ящике шесть маленьких ложечек возьми для компота, я забыла… Компот любишь? Ну валяй!

Ира встала, принесла ложечки, швырнула на стол, точно одолжение сделала. Пришли женщины с подносами, составили еду, сели. Ира не ест, поглядывает на Сашу.

— Ешь, не ковыряйся, перерыв скоро кончится, — сказала та невнимательно. — О твоем поведении дома поговорим. — И продолжала разговор, начавшийся у раздачи: — Техники, конечно, у вас неизмеримо больше. Можете не сравнивать. «Магирусы», «Катерпиллер», «Като»… У нас дохленькая была техника. Но проблем, мне кажется, много старых осталось. Приписки существуют? Честно?

— Как без приписок!.. — усмехнулась Елена Ивановна.

— Когда был десант, все бригады по одному разряду работали, Александра Степановна! — горячо вступилась вдруг Маша. — Все световое время, а не по восемь часов! Поровну заработок делили. Какие приписки…

— И сачков не было! — подхватила Люба.

— Были, конечно, но отвалились тут же. Поняли, что не проханже, и сами сбежали.

Подошла завстоловой Валентина Ивановна, поглядела внимательно на Сашу, улыбнулась ей:

— Новый главбух?

— Да, — удивленно отвечала Саша.

— Я завстоловой. У нас комнатка есть сзади, вы с девочкой туда приходите.

— Спасибо. Как-нибудь воспользуюсь.

— Саша! Ну ты понимаешь… — выпалила Ира вдруг. — Я только пошла посмотреть. Мне же скучно.

Валентина Ивановна улыбнулась и ей. Отошла.

— А ты к нам в бухгалтерию приходи, мы тебя на арифмометре считать научим, — позвала Елена Ивановна.

— Я тебя специально предупредила, ты не послушалась! У меня дела на работе, а я еще должна думать, чем ты занята. Не утонула ли, не порезалась… Там бутылочное стекло на дне! — начала проборку Саша.

— Я с краешку… — объяснила Ира и вдруг улыбнулась: — А можно я к вам правда приду? Я люблю считать на арифмометре!

— Ты его видела?.. Я тебя просила полки мокрой тряпкой в шкафах вытереть. И газетку постелить. Сделала?

— Я одну полку вытерла. Потом пошла в ясли Васю посмотреть. Вдруг он плачет? Но у них был мертвый час. Ты поняла? Я на минуточку в бассейн пошла! На минуточку.

Женщины засмеялись. Маша задумчиво смотрела то на Сашу, то на Иру, лицо ее стало серьезным.

— Взрослому человеку, Ирина, понять тебя трудновато. Но постараемся, — сказала она. И спросила Сашу: — Вы говорили, на Сталинск — Абакан работать начинали? А на какой станции?

— На Бискамже.

— Надо же! Почему-то я так и подумала… Мы там жили, — сказала она через паузу, глядя на Сашу странно-пристальным взглядом.

— Моисеенко? Я не помню таких. Наверное, позже меня приехали… — Саша и на самом деле не помнила.

— Мельниковы… Нас усыновили. Родители умерли.

— Ты врешь! Ты нарочно… Еще про крокодила наврала! — начала вдруг кричать Ира. — У тебя не умерли, это у нас…

А Саша смотрела растерянно. Первым ее движением было — расспросить обрадованно. Потом вдруг испугалась, что дети Мельникова знали, какие с их отцом у нее были отношения, что, может быть, на ней вина за последовавшую трагедию. Она смотрела на Машу, как бы вспоминая, качала головой, пожимала плечами, Маша, словно бы поняв ход ее мыслей, отвела глаза.

— Про крокодила наврала. Права, старуха! Про это — нет… Ты что? — сказала она Ире. — Мама раньше умерла, отец потом. В полынью провалился.

— И про это наврала! Нахалка…

— Ира, замолчи! — крикнула раздраженно Саша. — Ты как себя ведешь? Не помню. Столько лет прошло… Слыхала, кажется…

Маша усмехнулась, отвернулась.

— Жарища, пить охота, — сказала Люба. — Девчата, трехлитровую абрикосового разопьем? Ну, я возьму сейчас в буфете. Холодненький.


Вечер. Дети спят. В квартире чисто убрано. Саша сидит за столом, перед ней новая тетрадь дневника.

«…По красоте с этим логом, где поселок, мало что может сравниться. Разве что Бискамжа. Вот такое совпадение… Между прочим, тут Маша Мельникова. Я-то ее плохо помню. Рыжая головка да синие глаза. И сейчас синие. Зачем-то соврала ей, что не знаю. Завтра объяснюсь, ложь — последнее дело! С этого начинать не стоит. Я слыхала, что Федор погиб, утянуло его в полынью вместе с бульдозером. Верила и не верила. Оказывается, правда…

Порассказали мне девчата, которые с первого кола, о житье-бытье десантников. Эх! Я даже пожалела, что опоздала на год с приездом! Все было, за чем теоретически я сюда рванула: трудное братство сплоченных единой целью и тяжелыми условиями людей! Недолго, но было. Кстати, как я понимаю, здешний начальник поезда во многом повторяет меня времен прекрасной памяти дороги Сталинск — Абакан. Неопытность, бешеный темперамент и святая уверенность, что он единственный знает, как люди должны жить, чтобы быть счастливыми… А люди — они с недостатками, с ними трудно. И у него, по-моему, уже опустились крылышки. Но я почему-то уверена, что мужика этого не сжуешь. Меня не сжевали, теперь его не сжуют — на том стоит земля, а мы сменяем друг друга на боевом посту! Хотя таким, как мы, всегда труднее, чем другим. Но нами, „неудобными“, жива земля… Вот так, товарищ Баринов!»

Задумалась. Смотрит в светлеющую постепенно темноту летней ночи за окном. Вспоминает все услышанное сегодня, улыбается, потом продолжает писать.

Вася заворочался, закряхтел. Саша, наученная уже горьким опытом, вскочила, усадила его на горшок. Уложила опять. Постояла в раздумье: лечь? Села снова за стол.

«…Два часа ночи по-местному, а у меня — ни в одном глазу. В Москве — десять… Вот что значит годочки, раньше для меня климатических и временных поясов не существовало: легла — сплю! Но — выгода, с другой стороны. Может, Вася до утра сухой будет. Тоже теперь проблема… Дети мне достались достаточно занятные. Ирка, как всякая современная женщина, — стерва и акселератка. Очаровашка будет, надо полагать. В общем, вдруг сегодня мне с ней стало занятно, хотя, повторяю, я могла бы и без нее… Вася тюфяк и сибарит, опаздывающий в развитии. В свои почти два года ничего не говорит (считает небось — зачем? Все пока идет нормально), плохо ходит. Пожрать любит, поспать тоже… Пишу, а сама думаю: господи, только бы это у него было не от материнских грехов…»


Утро. Звонит будильник. Пять часов. Саша спит. Ирочка приоткрыла глаза и тоже спит. Опять открыла. Тишина. Села на постели, огляделась, сказала возмущенно:

— Саша! Будильник звонил… Саша!

— Ну ты что… — недовольно бурчит та. — Я заснула только. Звонок выключить забыла. Спи!

Продолжает спать. Ира легла было, но поперечная натура тут же подняла ее на ноги. Надела купальные трусики, взяла полотенце. Сказала грозно, пыхтя над замком входной двери:

— Ну, Саша! Яодна тогда пойду. Если решили… Несерьезно…

Саша и Ира на берегу реки. Геннадия нет.


Кабинет начальника поезда, раннее утро, еще никого нет. Геннадий, нажав клавишу, слушает голос Баринова:

— Ты вчера должен был их отправить! Вчера, ясно тебе? Сегодня же вылетай в Туринск с людьми или считай, что ты уволен!

— Ясно…

— Как со школой?

— Строим…

— Если бы ты собрал щитовую, как в проекте, она давно бы стояла! Если ты не сдашь готовую школу к первому сентября, считай, что партийный выговор тебе обеспечен!

— Сдам… Я, Петр Степаныч, строю такую школу, потому что я депутат районного Совета, чтобы народ знал: депутат о них думает. Щитовая школа холодная и некрасивая… Я еще надеюсь к вашим годам в Верховном Совете заседать! — Помолчал, не отпуская клавишу, не допуская до своих ушей раздраженный поток «пояснений», спросил: — Скажите, Петр Степаныч, почему вы теперь меня не любите? Из-за того, что я молодой, работаю иначе и впереди у меня — будущее?

Отпустил клавишу, послушал.

— Не люблю? — загремел вперемешку с натужным хохотом Баринов: — Ты не юная красотка, что мне тебя — любить не любить! А ты еще и демагог, оказывается! Ну… Я тебя предупредил! Депутат! А?

Выключился с линии.

Геннадий курил, улыбаясь неопределенно, настроение у него, несмотря на серьезность положения, было хорошее. Вошла Таня, недавно назначенный комсомольский секретарь.

— Здравствуйте, Геннадий Иннокентьевич. Мне Володя вчера звонил…

— Прекрасно, Татьяна, садись! Давай мерекать, чем хвастаться будем? Есть у нас чем хвастаться?

Лицо Тани засияло влюбленно.

— Есть! Во-первых, поселок самый красивый на линии.

— Ну — поселок поселком. Это пройденный этап.

— Для нас — пройденный, для них — нет!.. Столовая — лучшая на линии. Вкусно кормят!

— Кормить будем бесплатно, подумайте, где комсомольцам поработать в фонд слета.

— Стадион — лучший на линии… Бассейн надувной! Ни у кого нет.

— Правильно, получили в Туринске пять бассейнов, а поставили одни мы. Соревнования устроим, я сам тряхну стариной… Праздники должны быть, как без праздников, правда, Татьяна?

— Еще бы! Ради них живем!

— А вот это уже не совсем моя точка зрения. Эта точка зрения, Татьяна, чревата многим… Если, конечно, ты разумеешь, что любимая работа — праздник, тогда согласен. Учись — пока я жив, а ты молодая — мыслить диалектически, выражать свои мысли точно, ибо слово — твое оружие!..

А через неделю на прощальном ужине в новой амаканской столовой, с выдумкой, оформленной резьбой по дереву и скульптурой из корней и березовых наростов, Геннадий и Володя, стоя в сторонке, разговаривали:

— Защищай наши интересы, раз ты теперь к начальству ближе! Ты же наш, с Амакана. Клуб достроить средств не отпускают! Клуб нужен, как с народом работать без клуба?

— На временные сооружения смета израсходована, Гена, нужно понять! Пошиковали на Руднике и Нефтяном… Представляешь, обсуждается вопрос, в Курейке магазин строить или вагончик поставить? Поселок там вообще наполовину из вагончиков будет, а щитовых — чуть! А ты — клуб достроить!

— Я их перед фактом поставлю. Столько молодежи — как без хорошего клуба?

— Не нарывайся, хватит. Ты и так много нахапал, успел.

— Ну, ты стал по-иному петь, как отсюда повысился! Зря мы тебе рекламу делали! Под старчество управленческое подстраиваешься? Гляди! Мы тебя породили, мы тебя и убьем…

— Не пугай. Пуганый. Ты меня неправильно понял…

Ранним утром от столовой отъезжали автобусы с гостями, в автобусах пели, кричали нечто прощальное. Геннадий, Таня и несколько девчат махали вслед.

— Таня, — сказал Геннадий, подведя ее к Любе. — Давай назначим другого человека, который бы за стендом «Дни рождения» следил. Любаша отказалась. Не надо наши добрые традиции терять, девчата.

Люба даже вспыхнула:

— Традиции! Это детство, а не традиции…

— А что, по-твоему, не детство? — запальчиво спросила Таня. — Человеку приятно: о нем вспомнили. Возьми хоть себя…

— Да мне плевать. Тоже праздник нашли… Повод для выпивки!.. Тогда уж надо всех вывешивать, как у нас было…

— А что, Любаша, и правда прекрасная была жизнь! — вздохнул вдруг Геннадий. — Я бы ее снова повторил. А ты?

— Повторила бы! — горячо отозвалась Люба, потом поправила себя: — Всему свое время, конечно… Но то было незабываемо… Не того, конечно, ждали…

— Так чего все же ждали, сформулируй?

— Да… не знаю! — подхватив соседку под руку, Люба пошла прочь.

— Мы строим! — крикнула вслед Таня. — Железную дорогу, грузы возить. Ясно? Не того она ждала!.. Дорогу, а не магазин фирмы «Весна», где все для молодоженов!..

— Не умно… — отозвалась Люба, сказала что-то своей спутнице, и девушки захохотали нарочито громко.

— В чем-то она права, — сказал Геннадий, вздохнув. — А в чем — сформулировать не могу еще…

14
В кабинете Геннадия шел бурный спор, почти скандал, с главным бухгалтером.

— Вам легко рассуждать сейчас! О каком учете материалов могла идти у нас речь в тех условиях? Ни склада путного, ни теплого жилья, где хоть варежки можно снять, чтобы ведомость составить!

— Ведомость можно составить на ящике, на складе. И должно! Говорю из собственного опыта. Изнеженность и жажду «нормальных» условий кладовщица должна была оставить дома!

— Вертолеты винтов не глушили, разве проверишь, что они там привезли? Сунули накладную — распишись в получении!

— Не подписывать накладные, пока не проверила, что сошлись перечень и количество! Это не игра, это большие государственные деньги!

— Не было опыта у человека…

— Теперь будет. И у человека, и у вас. Вы были обязаны следить за этим! Сорок девять тысяч — недостача материальных ценностей! Не сорок девять рублей, даже не девятьсот.

Они сидели друг напротив друга, напряженно положив локти на стол, как бы изготовившись к прыжку, оба рыжие, щедрое сибирское солнце густо осыпало руки и лицо Геннадия веснушками, вызолотило бороду, у Саши с возрастом веснушки не сходили с тела даже зимой. С ненавистью, свирепо смотрели друг на друга, кричали. Смешно это выглядело со стороны: два рыжих, разгневанных, но, поскольку Геннадий приказал в кабинет никого не впускать, смеяться было некому.

— Я уверен, в других поездах точно такое же положение… В одних условиях находились, какую-то скидку, против кабинетных расчетов, — как не сделать? Только на вашей должности сидят там другие люди, находят, как облегчить ситуацию.

— Не знаю. Меня прислали сюда. Я всегда делаю то, что должно, хотя это почти всегда невыгодно…

— Невыгодно быть внутренним врагом?

— Не трудитесь, я еще не к таким прозваниям привыкла. Кобра, змея, гиена. Вспомню, еще подскажу, чтобы вам не напрягаться. Бухгалтер обязан не потакать, а предостерегать! Недаром вы бухгалтера никогда на доске Почета не увидите, орденов нам не дают. Неудобная начальству должность… — Замолчала, переводя дух, продолжала с прежним напором: —Объясните мне, почему в каждом доме в деревне есть пилы «Дружба»? Как они утекли со склада, за какую мзду? На почте в Лахте мне рассказывали, что некоторые ваши работники открыто отправляли в посылках «Дружбы» домой. Опять за какую мзду? Меховых изделий не хватает на очень крупную сумму, где они?

— Людей одевали. Гостей из-за рубежа.

— Не имели права! Хотя бы расписки брали, не свое раздаете-то! Я не хочу ничего предполагать, выводы пусть делает суд! Щедрость эта подозрительна!

Геннадий, пожав плечами, взял пачку сигарет, забытую Ярославом, закурил. Увидел как бы со стороны нелепость своей напряженной ссутуленной спины, откинулся на спинку кресла. Отвернулся, стал глядеть в окно. Досадная вдруг поднялась мысль и стеснила неприятно сердце: как волк отравленной приманки хватанул, словно нарочно ему подсунул кто! Если бы не Гела, половины бед не произошло бы! Вот говорят — ищите женщину! И на самом деле… Но трезвость остужала голову: не эти беды, так другие были бы. И не только Гела виновата в недостаче. На двенадцать человек передает бухгалтерша дела в суд. Прорабы, мастера — материально-ответственные лица, кто по злому ли умыслу, по угарному ли состоянию вседозволенности от миллионных оборотов, изобилия теряли «Дружбы» и плотницкий инструмент, а уж мисок и чашек по домам разнесено, по тайге растрясли! И еще глодала мысль: это не у одних нас, по всей линии, надо думать, так. Это сколько всего будет реально дорога стоить?! А может, это неизбежно, когда такие темпы, такой размах? Может, и голову ломать не стоит?

— Не я одевал… — скучным голосом сказал он. — Другие, кто их привозил. Не стрелять же. Баринов и сейчас со свитой приезжает, в столовой у них скатерть-самобранка, включая водку и вино. Уезжают, я и главный инженер расплачиваемся. Сто, сто пятьдесят рублей — обычное дело. Ну, это ладно. А меха — где нам поднять было!

— Ну, это дело вашей совести. Мне такие вещи удивительно слышать. У вас безобразно запущена отчетность! — продолжала Саша. — Саломатин вчера чуть не со слезами искал кирпич, выложить стенку котельной на школе. Кирпича нет. А я никак не могу шестьсот тысяч штук кирпича отыскать — потерялась такая малость. Ни по накладным нет, ни на складе! Ваши работники обязаны ежемесячно на первое число фактическое количество имеющихся материалов показывать! Тогда картина наличия и расхода тех или иных материалов всегда ясна. Такой учет у вас не ведется…

— С этим согласен… — неохотно повернул голову от окна Геннадий. Так он сейчас ненавидел, не принимал эту женщину, что больших усилий стоило ему согласиться. — Это удобно. Руки не дошли в спешке… В голову не пришло.

— У вас до многого не дошли руки, а главбух, который должен был вам это все подсказать, — это его прямое дело! — болел. Словно нарочно на самый трудный участок больного человека подсунули.

— Может, и нарочно! — не отказал себе в удовольствии вылить раздражение Геннадий. — Такие отношения с управлением, не поймешь, где случайность, где злой умысел. Я впервые начальником поезда работаю, многого, конечно, без опыта не учтешь.

— Почему в поселке баня работает бесплатно? Поезд содержит банщицу, уборщицу, кочегара. В год это составляет круглую сумму, изымаемую из общего фонда заработной платы. Что строители, не в силах заплатить двадцать копеек за билет?

— Психологически людям приятно, что за что-то не надо платить. Я бы в столовой кормил бесплатно, не знаю, где исхитриться средства найти. Подсобным хозяйством своим обзаводиться надо…

— Вот! Филантроп отыскался… Столовую вы содержите за счет поезда, а надо за счет заказчика! Паромную переправу должен содержать заказчик, а вы опять за счет поезда.

— Ну — это ерунда. Карман один, государственный.

— Карман один, а министерства разные: МПС и Минтрансстрой. Убытки на вас, а не на МПС.

— Это мелочь.

— Из мелочей сложились ваши убытки! Идут рекой грузы к нам до Рудника. Тут мы их перегружаем на машины. Я проверила: много случаев, где накладные у нас и нами оплачены, а раскредитовал Рудник. Грузы эти застряли у них! Мы им это отавизуем и получим деньги.

— Я от них такого не ждал! — возмутился Геннадий. — Выходит, по принципу, что плохо лежит?

— Учет — основа всякого грамотного хозяйства, между прочим. Обижаться вам не на кого и некого обвинять.


Гела сегодня утром долго валялась, курила сигарету за сигаретой, плакала беззвучно — не то чтобы жалела себя, просто стала слезлива, легко плакала, если ситуация была трогательной. И зло брало: ну что же не везет-то так, все время, всю жизнь не везет, словно кто сглазил! Правду говорят, не родись красивой…

Александра Степановна предупредила вчера ее: иду на вы! Под судом Гела еще не была, позора боялась. Цинизм, наплевательство, которые она изо всех сил демонстрировала, были у нее привычно на вооружении. Но на эту ситуацию подобного оружия оказалось мало. И к тому же она не была виновата — вот что обиднее всего! Попала в глупую историю, сделав раз в жизни резкое движение. Доверяла людям, а люди ее доверие обратили во зло. Надо было не трепыхаться, а сидеть где сидела.

Встала, послонялась по запущенной квартире, нечесаная, неумытая, курила опять. Сварила кофе на электрической плитке, отпила глоток, и вдруг затошнило. Еле успела добежать до ванной.

Снова начала курить, размышляя о случившемся, хмурила давно не щипанные широкие брови, щурила ненакрашенные ресницы. И все равно она была молода и красива, поглядев в зеркало, Гела убедилась в этом.

Сняла телефонную трубку.

— Столовую… Девочки, мне Валентину Николаевну! Привет, птичка. Знаешь, какую я хохму отмочила?.. Ну да, видно, клима́т способствует, кто об этом ни ухом ни рылом не беспокоился — пожалуйста! Да на черта мне эти игры, я улечу. Нет, никакого желания иметь рыженькую сибирячку или сибиряка не испытываю. Ладно, я на речку пошла, приходи. Сматываю удочки, моя птичка, благо что подписку о невыезде не брали… Приходи, поговорим, может, вместе рванем. Такого Марата, который только что с дерева слез, ты там у нас в любом зоопарке найдешь! Да шучу, не обижайся…

Потом шла пыльной дорогой к реке, закрыв пол-лица огромными очками, улыбалась неопределенной улыбкой, видела перед собой старое, ставшее как бы новым, желанное уже…

— Ну, я видела ее, — говорила Валентина Николаевна, подставляя солнечным жарким лучам худенькое ладное тело. — Баба как баба… С чего ты взяла, что она тебя попрет?

— Я за версту вижу. Она рабочая лошадь, а я тунеядка по призванию. И потом, ей Геннадий ндра…

— Вот цирк! С чего ты взяла?

— Вычислила…

— Все равно ты зря столько пьешь, — продолжала, поразмыслив, Валентина Николаевна. — Как бы дела ни повернулись, красота всегда нужна. Ты очень подурнела. Такая красотка была, когда мы приехали! Я прямо глаза открыла, не верилось: здесь — и такая изысканная красота! Это винцо, дорогая моя!

— Валя, ты тоже себе в этом не отказываешь, не читай мне марала…

— Я свою норму для хорошего настроения знаю и никогда за нее не уйду. В столовой у себя лишнего куска не съем, хотя уж ешь — не хочу! Но мне надо еще мужикам нравиться.

— Связался черт с младенцем! Мужикам… — пьяно поддразнивала Гела.

— А что? Вон мужики скоро в начальной школе невест будут себе вербовать одноразовых, а мы — хуже? Равноправие так равноправие. Мне мужик нужен только повеселиться, а когда он нервы мне начнет трепать, я скажу: чао, бамбино!

— Гляди, пропустишь момент, как я… С огнем, Валя, я поняла, играть опасно.

— Да ну, не ищи причину, ты этот керосин всегда употребляла. Геннадий ей нравится? Надо подумать, как-то использовать…

— Не хочу. Я рву когти. Уже решила…

На другом берегу Амакана, погуркивая, возился в ягоднике медведь. Женщины наконец заметили его, вскочили. Валентина Николаевна, бледная от страха, быстро одевалась и совала в сумку разбросанные вещи.

— Пошли! — крикнула она Геле уже с тропинки, ведущей в поселок. — Долго ли ему реку-то перемахнуть! Может, это тот самый, что директора сожрал…

— Тем более интересно. — Гела стояла на берегу в купальнике, наблюдая за медведем. — Мне бы хотелось понять. Встретиться и посмотреть в глаза…

— Ты пьяна, мать… Станет он тебе в глаза глядеть! Насильник, что ли? Идем, или я убежала, я боюсь!

— Я людей боюсь, а зверей нет. Я к любой собаке подойду!

Ветер сменился и донес через реку шум и запах. Медведь принюхался, приподнявшись на задние лапы, потом вдруг, перекинувшись назад, побежал, ломая валежник.

— Один день работы «Магируса» стоит триста рублей. Но вместо того чтобы возить грузы, на нем ездит прораб. Потом пишутся наряды на фиктивные рейсы.

— Но везде так! Во всех поездах! Никто об этом не трезвонит, конечно, но что делать? Сорок километров участок у прораба, пешком не побегаешь!

— Пусть на попутках ездит.

— Не надо учить, как нам работать! Я ведь вас не учу? Нет прораба — на участке что-то не делается. Дороже всего обходится безделье, да будет вам известно!

— Согласна. Но должна дать справку: десять лет оттрубила свое прорабом на строительстве Сталинск — Абакан, вы тогда еще в школу ходили… На попутках, да еще в кузове, участок объезжала! Доехала до нужного пикета — хоп с борта! Работала и позже, начальником участка на известных вам сибирских магистралях…

— Не те времена и не те прорабы, — сдался Геннадий, почувствовав, как это ее сообщение вдруг что-то победило в нем, объяснило какую-то неуловимую, ранее раздражавшую его знакомость этой женщины. — И не в том возрасте, увы, чтобы с борта прыгать.

— И каждому для престижа персональный «Магирус» необходим… — уколола Саша. — Чтобы при возможности куда-нибудь на рыбалку закатиться.

Геннадий усмехнулся невольно и потер горстью бородку, скрывая эту усмешку. Все знает, толстуха, объяснять не надо. Да и в общем, как ни берет зло оттого, что он допускал и допускает такие простейшие промашки, надо признать — все, что говорит, справедливо. Справедливо, но обидно! Сначала бы теперь переиграть все. Философ сказал: построив дом, обретаешь опыт, необходимый в начале строительства…

— Вот — еще… Гнали «Магирус» из Туринска, груженный контейнером. В контейнере полтонны швелеров, стоимостью шесть рублей. Тридцать рублей разгрузка, двести восемьдесят «Магирус». Как вы к этому относитесь?

— Швелера нужны. Не вертолетами же доставлять?

— Про вертолеты — особый разговор! Покатались на этих такси вы достаточно! Об этом после. Но снабженцы ваши знали, что швелер понадобится. С начала навигации вы рекой возили щиты. Есть накладные — платили тридцать девять рублей за тонну. Оплачивали причем не фактическую загрузку, а весь тоннаж. Тысячетонная баржа, вы загружали двести тонн, а оплачивали тысячу! Туда бы и догрузить швелера и прочее. И сейчас, по-моему, навигация не кончилась. Рекой дешевле?

— Осетрово нам больше грузов не возит. План годовой выполнили и повернулись к стройке задницей. Поймите, Александра Степановна, — уже устало и мирно сказал Геннадий. По-свойски, как человеку, который в состоянии понять. — Мне необходимо было в короткий срок поставить поселок, чтобы разместить нормально своих рабочих и рабочих двух прибывших мехколонн. Мне мешали! Баринов не разрешал мне ставить дома из бруса, хотя это по себестоимости дешевле и лучше! По сметной стоимости брусчатый дом дороже, но я же не сто рублей за куб бруса плачу, как в смете, а по пять сорок, лес даровой, с просеки! Ну, а щиты тоже привезти надо было сюда, вы же понимаете? Так вот, предупреждая ваши дальнейшие упреки, скажу: давал подписку оплатить в трехкратном размере доставку, лишь бы скорее!

— Зачем же вы так горячились? Привезли бы как миленькие.

— Да вы что!.. Каждая мелкая сошка, используя мою спешку и нужду, палки в колеса совала, чтобы что-то получить лично себе! Это же просто безумие сделалось, сотня причин у каждого капитана, а груз лежит… Аргументация только через буфет, из собственного кармана… Вот вам влияние большой стройки, больших денег… Мало в трехкратном размере, еще начальник порта имел наглость: а нам трактор нужен там-то, вы извернитесь, а дайте. Кран… А у нас самих крано́в не хватает.

— Ну, ничего, — успокоила его Александра Степановна подобревшим голосом и улыбнулась, показав ямки на крутых щеках. — Это мы с них слупим! Незаконно деньги вымогали, я это с них слуплю! Я ведь вам не враг, Геннадий Иннокентьевич, вашу нужду, вашу неопытность понимаю, сама была такой… — Спросила по-свойски: — Чего на речке не были? Проспали?

— Да нет… Настроения не было. С женой отношения выясняли… — вздохнул, потер ладонью рыжие кустистые брови, — а вы опять дочку таким зверским способом плавать учили?

— Да ну, зверским! Нормально, пусть учится. Бедовая, лезет везде, утонет еще.

— Течение-то, знаете…

— Знаю. На Енисее плавать училась. И плавать и работать. Масштабы, конечно, были иные… — Она помолчала и закончила жестко: — А вот жену вашу я под суд отдам. Она — человек равнодушный, а таких я ненавижу, считаю, все зло нашей жизни от них!

— Вы не правы! — вспыхнул Геннадий. — Слабый, не приученный к трудностям — согласен.

— Равнодушная она. И бездельница. Сейчас много таких, кредо их я знаю, не ново… А хайло она разевать умеет, теоретическую базу под свою лень и никчемность подводить. Я к вам вчера зашла, это же надо такой бардак в доме развести, молодая баба! Юбки какие-то, портки грязные валяются, ужас. Высокие переживания? Лень и халдизм.

— Не любят ее женщины… — удивился как бы про себя Геннадий. — Красивая, что ли? Поэтому?

— Красивая, клещука, — согласилась Александра Степановна. — Уходит красота-то, недолго ей на этом ехать. Пропивается…

— Надоело мне это все… — неожиданно сказал Геннадий. — Рубану разом. Заявление Баринову написал: в тайгу прошусь с новым десантом.


По центральной улице поселка к конторе шла, сунув руки в карманы шорт, Ира. Сзади посигналил «Магирус», Ирина, полуобернувшись, важно бросила:

— Не слепая… Объедешь!

Однако отошла в сторону.

Ира вошла в бухгалтерию, Маша весело ее приветствовала:

— Моя симпатия заявилась! Полки вытерла? — Ира не удостоила ее ответом. — А наша мамочка у начальника. Ты к ней?

— Не к ней вовсе. Вот к ней. — Ира указала на Елену Ивановну. — И она не мамочка, а Саша.

— Она мне мамочка! Удочерить меня хотела лет двадцать назад. Вернее, отец хотел, чтобы она нас всех удочерила и усыновила…

— Врешь! — Ира вспыхивает. — Ну почему ты все время врешь?

— В самом деле — почему? Дебет с кредитом не сходится. Поэтому…

— Ира, иди сюда, не шуми! — позвала Елена Ивановна. — Ты считать до скольку умеешь?

— До сколько хочешь! Хоть до ста!

— Бухгалтером будешь! — подначила Маша.

— А ты крокодилом!

Вошла Саша. Она слышала Ирину реплику.

— Ирина, а почему ты грубишь Маше? Она тебе не ровесница и не подруга…

— Да, а чего она все врет! Я не люблю, когда врут.

— Она просто шутит. Раз ты не научилась шутки понимать, значит, ты еще мала. Тогда не ходи дружить к взрослым.

— Мамочка! Александра Степановна, можно я буду вас «мамочкой» звать? По старой, так сказать, памяти…

— Валяй… Лучше, чем «тигра». — Саша опустилась на стул, бесцельно переложила папку на другое место; вздохнула, все еще переживая разговор с Геннадием.

— Как вы за дело взялись — «тигра» от вас, я думаю, тоже не уйдет! — грубовато польстила Маша и подошла с бумагой. — Посмотрите, что я нашла среди накладных?

Саша взяла документ, не сразу сосредоточившись.

— Ясно… — сказала она, проглядев бумаги, — по этому документу я буду писать докладную на начальника планового отдела с ходатайством лишить его квартальной премии. И на начальника отдела снабжения…

Елена Ивановна, которая показывала Ире, как считать на арифмометре, подняла голову, взглянула с сомнением.

— Жестоко, да? — уязвленно засмеялась Саша. — Девочки, бухгалтер обязан быть жестоким! Иначе мы все разбазарим… Добрый бухгалтер — соучастник преступления.


Вечер. Квартира Саши. На электроплите что-то варится. Ира рисует. Отложила краски, расколупывает апельсин. Саша пишет свой дневник. Игравший на полу Вася принюхался, внимательно поглядел на Иру, поднялся, заковылял к ней. Протянул ручку:

— Дай-дай-дай!

— Не будь таким жадным! — Ира спрятала апельсин за спину. — Саша, что он у меня апельсин просит? Свой съел, а это мой…

— Это ты не будь жадной! Дай братику. Я тебе еще дам… — Саша поднялась, потянулась, подошла к Ире. — Ну-ка покажи, что ты намалевала? А ничего. Повесим на стенку для оживляжа.

— Для Живляжа? А он — кто?

— Живляж? Знакомый один. Придет если, пусть знает, мы тоже умеем красиво жить… — В дверь позвонили. Саша крикнула: — Открыто!

— Дай-дай-дай! — снова заныл Вася.

— Не ной! На вот. — Ира быстро сунула ему дольку апельсина. — Тихо! Живляж приперся…

Вошел Геннадий. Он бледен, лицо перекошено гримасой страдания.

— Гела улетела… Оставила записку, что боится вас, и улетела…

Саша виновато развела руками, улыбнулась. Она растерялась от неожиданности, потому ляпнула несуразное:

— Найдут. Надо было давно дело в суд передать, взяли бы подписку о невыезде.

— Думайте, что говорите! Это моя жена… Вы понимаете? Я люблю ее! — крикнул Геннадий. — Я ненавижу вас, зачем вы тут появились!

Поглядел на детей. Он только их заметил. Повернулся и вышел, хлопнув дверью.

— Поговорили… — огорченно пробормотала Саша. — Люблю… Ну и люби! Я при чем?

Сидит, задумавшись. Потом снова берется за дневник. Перечитывает написанное:

«…Был нынче утром громкий разговор с Геннадием. Надували его, бедного, кто хотел и как хотел. Если бы не мой строительный опыт, я бы посоветовала Баринову отдать его под суд. На руководящем посту Геннадий впервые — кончил год назад Иркутский институт инженеров транспорта заочно, до этого работал освобожденным комсомольским секретарем на руднике, до этого путевым рабочим и т. д…»

— Саша, там горит, по-моему, — окликнула ее осторожно Ира. — Я есть хочу.

— Ты, как всегда, права… Давай накрывай на стол. Поужинаем — и спать. Слава богу, сегодня спать хочу. — Саша вздохнула, усмехнулась, покачав головой. — Вот дела…

— А почему этот Живляж на тебя орал? Я бы ему поорала! Пусть попробует еще…

— Он огорчился. Слышала? Жена у него улетела, а не сказала.

— С другим мужчиной?

— С чего ты взяла? Нет, одна.

— По телевизору показывали, я видела.

— Да нет, кому она нужна, неряха…

Раскладывает то, что сварила, по тарелкам, сажает Васю к себе на колени, дает ему ложку.

— Вот, Васек. Лафа кончилась. Будешь сам есть. Воспитательница в яслях жаловалась: большой мальчик, сам есть не умеет.

— Лентяй он, — поддакнула Ира и вдруг улыбнулась: — Нет, он хороший, да, Саша? Мой маленький. Я его люблю.

— Вот это правильное заявление. Вася, давай ешь. Такие дела, ребята…

Дети спят. Саша, уже умытая, с волосами, накрученными на бигуди, стоя, читает то, что записала:

«…Ситуация мне — ой как знакома! За все хватался сам, всех подменял, энтузиасты горели вместе с ним: поселок-то, правда, хорош, и успели много. А нечистые на руку, лентяи и бездельники, не желающие делать буквально то, что обязаны, подставляли его. В итоге — финансовый раскордаж, убытки, отсутствие элементарного учета: шестьсот тысяч штук кирпича, привезенного в прошлом месяце, мои девчата по документам не найдут никак — куда ушли? А на школе стену от котельной нечем выложить — кирпича нет! Вот так… Я помогу ему. Спасу то, что можно спасти. Исправлю то, что можно еще исправить. Убытки сократим, уже подготовила два документа для банка. Заставлю рублем работать нерадивых. Хотя уже чую ненависть бездельников и жуликов, которая обращается на меня. Выдюжу, ничего… Задубела кожа за долгую жизнь, а у Генки еще нежная…»

Взяла ручку, присела к столу, дописала:

«…Приходил. Накричал. Так и надо, филантропка нашлась. Иметь врага в лице начальника поезда… С кем тогда работать? Обидно, в общем… Ладно, ложусь спать. Утро вечера мудренее. Между прочим, чувствую, что втянулась в утреннее купание. Здорово бодрит».

Раннее утро. Ира и Саша купаются. С бугра к реке бежит трусцой Геннадий. Увидел купающихся, на лице его — замешательство. Но подбежал, поздоровался. Саша нырнула, словно бы не услышав.

— Здравствуйте… — язвительно ответствовала Ира, — Живляж!


Телеграмма за подписью Баринова:

«Дать тридцать человек каменщиков и плотников на вторые пути по телеграмме замминистра. Дать трех человек опытных механизаторов в совхоз. Дать сорок человек путейцев на строительство вторых путей».

Телеграмма за подписью Верхотурова:

«Людей нет, снимать больше неоткуда. Прошу помочь отделочниками на школу. Механизаторов в совхоз отправил».

Телеграмма за подписью Баринова:

«Бригаду Саломатина полном составе отправить Рудник строительство вторых путей. Отделочников пришлем».

«Бригада Саломатина продолжает работу на школе. Объект курируется райкомом партии. Самому нужны».

Телеграмма за подписью Баринова:

«Возмущен вашим коллективным заявлением направлении головной участок. Трудностей испугались? Легче всего десантом сливки снимать! Попробуйте дыры штопать, подбирая остатки. Должности начальника поезда увольняетесь, как дезертир. Направляетесь распоряжение отдела кадров.

Главному инженеру СМП-55 Михееву: назначаетесь и. о. начальника поезда».

Геннадий сидел в своем кабинете, читая и перечитывая последнюю телеграмму Баринова. Потом откинулся на спинку стула, закрыв глаза. От Баринова он ждал всего, но такой реакции на их заявление отправить с десантом в тайгу все-таки не ждал. Почувствовал вдруг, что сил больше нет, бороться не хочется — черт с ним. Пусть увольняет, унижает — надоело! Во имя чего и для чего бороться? Гела улетела домой, вестей от нее не было и, надо полагать, не будет… У каждого человека имеется предел сил. Был он и у Геннадия.

Вошла Саша.

— Геннадий Иннокентьевич, приятно, что вы с утра пораньше на посту. Я с жалобой! Люба, диспетчер наш, много воли взяла: говорит, опять автобус в Казачинск! Вчера, мол, автобус в Казачинск посылала, надо было с ним ехать, не дам! Вот так и припечатала! А я два документа в банк везу, вчера не готовы были. На не оплаченные заказчиком, но выполненные поездом работы. Один на пятьдесят одну тысячу, другой на сорок две. Справки есть, и банк не может отказать к оплате.

Геннадий вздохнул, проведя ладонью по лицу.

— Это на котельную и посадочную площадку? Хорошо. Для Любы я, к сожалению, уже не командир, меня сняли, так что — к главному инженеру. Но я, пожалуй, сейчас еду в Туринск. Еще не решил зачем, однако еду…

Саша взяла без спросу телеграмму, прочла, ничего не выразив лицом.

— Мне до двенадцати надо в банк попасть. Успеем?

— Если не сломаемся — вполне.

— А обратно я как? Впрочем, что-то найду.

Дорога была тряской. Действительно, кабина «Магируса» — единственный комфортабельный способ передвижения по этим дорогам. Но Саша не удивлялась тряской дороге, привычно вцепилась в ручку под ветровым стеклом, уперлась ногой в передок, оберегая себя от взлетов и падений. Геннадий гнал вовсю, думал о чем-то напряженно, выставив вперед бородку, деловито закусив нижней губой краешек верхней губы.

— Так зачем в Туринск едешь? Решил? — спросила Саша, поглядев на него сбоку.

— Уже на «ты»? — оскалился белозубо Геннадий. — А если восстановят в должности?

— Напугал! Я ведь не всем «ты» говорю. Иной — умри, не дождется.

— Ладно, я же не идиот, шутка. Вспомнил, нынче там совещание. Будет замминистра. Меня не вызывали и слова, ясное дело, не дадут, однако попробую как-то прорезаться. Не в Крым с мужиками просились, в тайгу.

— Сливки опять снимать? — засмеялась Саша. — Да не дергайся! Баринов прав, что начинать легче, чем доделывать. Деньги ты главные тут сожрал. Ну, что у тебя осталось на этот год и на следующий? Собственными силами? Еще один детский садик, благоустройство, расширение больницы. Ну, несколько километров просеки под ЛЭП, ИСО. Трудоемко и малоденежно. Большие объемы сховал, укладка до нас дойдет не раньше как через три года. А до этих пор с твоими делами ты так и так вылетишь. Баринов прав: ход конем от отчаяния?

— Это его психология! — мрачно огрызнулся Геннадий. — Значит, вы ее тоже разделяете? Я-то думал, мы достигли взаимопонимания… Я не за проценты к плану, не за премии работаю. Денег мне хватает. Славу, ордена заслужу — еще молодой. Я хочу освоить новый участок. От нуля до последнего рельсового пакета, покрашенного в белый цвет…

— До «серебряного звена»?

— Да. Вырастить и сохранить людей. Не повторять своих ошибок. Идеально точно сработать. Набело. Я ночи не сплю, думаю: это надо было сделать так, это так сказать, а этого бы не говорить… Пусть люди, которые пойдут за мной, получат в конечном итоге то, что ждут. Я больше никого не разочарую — железно!..

— Молодой ты еще, Верхотуров! — сказала Саша грустно, посмеялась, колыхая большое тело. — И старые повторишь ошибки, и будешь новые делать. Для тебя новые, для кого-то старые. Для меня, например… Ты — мои ошибки повторяешь, я — еще чьи-то. Чем горячей к делу относишься, тем больше ошибок совершаешь.

— Утешительно, конечно! — хмыкнул Геннадий. — Что же, крылышки советуете опустить и плыть по течению?

— Ну вот. Ни черта не понял! Просто не надеяться на жизнь святую и безгрешную. Ошибка ошибке — рознь. Один раз ты своих ошибок испугался, в тайгу сбежал. Опять ошибся — куда побежишь? От себя не сбежишь, собственным опытом делюсь. Надо буднично и терпеливо работать, исправлять, что возможно исправить.

— Вы-то от кого сюда сбежали? От чего?

Саша долго молчала, потом произнесла:

— Я детей увезла. От большого горя. Обязана была увезти.

Геннадий взглянул на нее искоса, ожидая, не скажет ли она еще что. Саша молчала. Он не стал ничего больше спрашивать.


1978―1982 гг.

Примечания

1

АТХ — автотранспортные хозяйства.

(обратно)

2

АТП — автотранспортные предприятия.

(обратно)

3

ПАТП — пассажирские и автотранспортные предприятия.

(обратно)

Оглавление

  • Сто жизней моих Роман
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвертая
  • Хроника жизни Александры Степановны Повесть
  •   Ее молодость, прошедшая на строительстве железной дороги Сталинск — Абакан
  •   Двадцать лет спустя…
  • *** Примечания ***