КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно
Всего книг - 706123 томов
Объем библиотеки - 1347 Гб.
Всего авторов - 272720
Пользователей - 124652

Новое на форуме

Новое в блогах

Впечатления

a3flex про Невзоров: Искусство оскорблять (Публицистика)

Да, тварь редкостная.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
DXBCKT про Гончарова: Крылья Руси (Героическая фантастика)

Обычно я стараюсь никогда не «копировать» одних впечатлений сразу о нескольких томах, однако в отношении части четвертой (и пятой) это похоже единственно правильное решение))

По сути — что четвертая, что пятая часть, это некий «финал пьесы», в котором слелись как многочисленные дворцовые интриги (тайны, заговоры, перевороты и пр), так и вся «геополитика» в целом...

В остальном же — единственная возможная претензия (субъективная

  подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
medicus про Федотов: Ну, привет, медведь! (Попаданцы)

По аннотации сложилось впечатление, что это очередная писанина про аристократа, написанная рукой дегенерата.

cit anno: "...офигевшая в край родня [...] не будь я барон Буровин!".

Барон. "Офигевшая" родня. Не охамевшая, не обнаглевшая, не осмелевшая, не распустившаяся... Они же там, поди, имения, фабрики и миллионы делят, а не полторашку "Жигулёвского" на кухне "хрущёвки". Но хочется, хочется глянуть внутрь, вдруг всё не так плохо.

Итак: главный

  подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Dima1988 про Турчинов: Казка про Добромола (Юмористическая проза)

А продовження буде ?

Рейтинг: -1 ( 0 за, 1 против).
Colourban про Невзоров: Искусство оскорблять (Публицистика)

Автор просто восхитительная гнида. Даже слушая перлы Валерии Ильиничны Новодворской я такой мерзости и представить не мог. И дело, естественно, не в том, как автор определяет Путина, это личное мнение автора, на которое он, безусловно, имеет право. Дело в том, какие миазмы автор выдаёт о своей родине, то есть стране, где он родился, вырос, получил образование и благополучно прожил всё своё сытое, но, как вдруг выясняется, абсолютно

  подробнее ...

Рейтинг: +2 ( 3 за, 1 против).

Зеленая брама [Евгений Аронович Долматовский] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Евгений Аронович Долматовский Зеленая Брама

Что такое Зеленая Брама?

Что такое Зеленая брама?
— Средь холмов украинской земли
Есть урочище или дубрава
От путей магистральных вдали.
Это место суровых событий,
Не записанных в книгу побед,
Неизвестных, а может, забытых...
Как узнать их потерянный след?
Уступить мы не смеем забвенью
Тех страниц, опаленных войной:
Как сражались войска в окруженье,
Насмерть встав на опушке лесной,
И ценой своей жизни сумели
На пылающих тех рубежах
Приблизительно на две недели
Наступленье врага задержать.
...Пусть война станет мирным потомкам
Из легенд лишь известна, из книг,
Пусть из песен узнают о том, как
В бой вступали граната и штык,
Но должны стать навеки живыми
Наши братья из братских могил,
Чтоб фамилию, отчество, имя
Начертать мы на плитах могли.
Из безвестья Зеленая брама
Проявиться должна, наконец:
Тайна жжет, как открытая рана,
Ясность — это заживший рубец.
Долгий поиск ведется с расчетом,
Чтоб под натиском фактов и дат
Дать — пока безымянным — высотам
Имена неизвестных солдат.

Я из сорок первого года

Телеграмма из Кировограда разволновала и расстроила. Приглашают принять участие в Днях литературы, посвященных очередной годовщине освобождения Кировоградчины. Из Киева прибудут мои коллеги Василь Козаченко и Анатолий Хорунжий: первый в течение почти всей оккупации участвовал в тех местах в подполье, второй с боями прошел от Днепра до Южного Буга. Из Минска ждут Василя Быкова: на одном из обелисков, установленных в 1944 году, выгравировано его имя - он, к счастью, ошибочно числился погибшим в геройской схватке. Из Москвы приглашены Юрий Бондарев и Борис Полевой: на их пути от Сталинграда к Берлину лежали украинские земли.

Порадоваться бы приглашению и ехать! Но вправе ли я гулять на кировоградских торжествах?

Я не участник освобождения этих мест. Мой путь на запад после Курской битвы проходил севернее Киева.

А уж если говорить как на духу, дело не только в этом. Все и сложней и печальней: я из сорок первого года, и та битва на кировоградской земле, участником которой мне выпало быть через месяц с небольшим после начала Ве­ликой Отечественной войны, относится к событиям самым трагическим в моей жизни, да и вообще, пожалуй, к самым суровым, какие только можно себе представить.

Большого труда стоило мне послать ответ в Кировоград: спасибо, товарищи, но на празднике освобождения я был бы лишним...

А ночью меня разбудил звонок с междугородной. Мо­лодой голос в телефонной трубке был беспокоен и настой­чив:

— Ваши доводы, изложенные в письме, понять можно. Но поймите и вы нас, людей, родившихся позже: для нас бои августа сорок первого и освободительная битва весны сорок четвертого представляют собой как бы единую линию. Приезжайте без колебаний. Вас ждут в селе Подвысоком. Просьба не опаздывать!

Кировоград отключился, и мне оставалось только об­суждать с самим собой это столь неожиданно вторгшееся в мою жизнь приглашение, разбередившее старые, давно, как мне казалось, накрепко зарубцевавшиеся раны.

Помню Подвысокое — большое, распространившееся вдоль оврагов село. Хаты под соломой, скрепленной мазками извести, почти не видны в окружении густо разросшихся садов. Тогда как раз поспела вишня, жители говорили — урожай небывалый, и вся эта сочная зелень расцветшего и еще не успевшего пожухнуть к августу лета была в темно-красных, как запекшаяся кровь, крупных каплях налившихся ягод. В последнюю ночь перед решающей атакой — наверное, уже четвертые сутки без провианта — мы на ощупь собирали вишни в горсти, торопливо и жадно ели их. Утром оказалось, наши ладони и губы, потемневшие от пороховой гари и земли, щедро измазаны алым соком. Но мы без труда отличали вишневый этот цвет от другого красного, выделявшегося на фоне наскоро намотанных бинтов.

Подвысокое...

В вишневом саду рядом со школой удачно замаскиро­вались спецмашины армейской редакции. Когда положение стало безвыходным, мы, как гробы, выносили из них тяже­лые ящики-кассы со шрифтами и закапывали. Литеры тяжкие, как пули, они вдобавок еще и с острыми краями.

Похороны газеты — бывало ли такое?

Подвысокое...

Ровная поляна за околицей и на ее краю — камуфлированный грубыми разводьями зеленой и желтой краски связной биплан У-2 с медленно вращающимся пропеллером. Дежурный из штаба, сопротивляясь порожденному винтом ветру, боком подбегает к пилоту, вручает пакет. Второе место в самолете занято забинтованным до глаз пилотом другого У-2, обстрелянного при посадке и уже неспособного взлететь. Они, может быть, спасутся и сумеют доставить последнее донесение командования объединив­шихся во вражеском окружении 6-й и 12-й армий. Эти армии входили раньше в состав Юго-Западного фронта, а с 25 июля числятся за Южным.

Подвысокое...

Из глубины памяти, а может быть, из глубин забвения выплывают разрозненные картины. В одноэтажном доме какого-то общественного назначения (кажется, раньше тут размещался райземотдел) заседает Военный совет двух объединившихся армий. Мне, корреспонденту армейской газеты, поручено согласовать с членами Военного совета текст последней листовки. Да, она тоже последняя, потому что мы уже принялись уничтожать типографию.

На пороге дома сталкиваюсь со старшим батальонным комиссаром Михаилом Поперекой. Мы познакомились только вчера, но в условиях, навсегда соединяющих (или разъединяющих) людей: нам пришлось участвовать в контр­атаке, и оба мы одновременно узнали и поняли, как трудно самому оторваться от земли под кинжальным огнем про­тивника. Самому оторваться, да еще и позвать, поднять, повлечь за собой других людей.

Когда-то, году в тридцатом или тридцать первом, я, тогда начинающий поэт и комсомольский активист Хамовнического, ныне Фрунзенского, района Москвы, пи­сал стихи о кавалерийских лавах с шашками наголо и о штыковых атаках. Наивные эти стихи, наверное, были отражением рассказов старших о сравнительно недавно за­кончившейся гражданской войне. А теперь вот — именно вчера — мы с Михаилом Поперекой с винтовками напере­вес сами бежали впереди малой группы красноармейцев, и острие штыка было как стрелка компаса — указывало единственно верное направление. Только вчера мне пред­ставилась возможность в полной мере ощутить наивность моих романтических мечтаний и понять, что в действитель­ности все трудней и страшней, чем казалось прежде; что, когда бежишь навстречу пулям, задыхаешься, от крика срывается голос; что после рукопашной штыки ста­рательно вытирают пучками травы и она тоже оставляет свой цвет на стали...

Мы с комиссаром уже, кажется, перешли на «ты», забыв, что у него на полевых запыленных петлицах три шпалы, а у меня только одна, что он старше меня года на три.

Мы были вместе в атаке, мы отныне побратимы на всю жизнь, может быть на годы и десятилетия, а сегодня ве­роятней — нам остались считанные дни и часы, которые необходимо прожить достойно и яростно. Никто этого не увидит со стороны, никто об этом никогда не узнает, важно каждому из нас ответить за себя и перед самим собой.

Поперека не советует мне заходить в дом, где заседает Военный совет, загораживает двери своей могучей фигурой, но делает это деликатно, чтобы стоящие тут часовые не потеряли уважения к шпале на моих петлицах. Поперека шепчет, что связи нет ни с Юго-Западным, ни с Южным фронтами, а радио противника прорвалось на наши волны — предлагают немедленную капитуляцию. Ответ врагу дан ясный и недвусмысленный: мы на своей земле, мы будем сражаться до последней капли крови. Вот тебе и тема для последней листовки, единственная и самая правильная. Действуй!

Подвысокое...

Стереоскопически ясно представляю себе: почти вплот­ную к селу подступает лес, светлая и таинственная, умытая дождем дубрава с необычным, а может, сказочным назва­нием. Вспомнил: Зеленая брама, в переводе на русский — Зеленые ворота. Как поэтично: дубрава — ворота, свод кото­рых образуют смыкающиеся вверху кроны! Но этот свод не мог прикрыть нас от бомб и пулеметных очередей с воздуха, от навесного артиллерийского и минометного огня. Именно там, в Зеленой браме, был я ранен в голову и руку, именно там потерял бесценных друзей, с которыми побратался в первые недели войны.

Подвысокое...

Редко приходится встречать название этого села в мемуарных и исторических военных книгах, но о событиях, географическим центром которых было оно, сказано во втором томе «Истории Великой Отечественной войны»: «Окруженные войска вели героическую борьбу до 7 августа, а отдельные отряды — до 13 августа, пока не иссякли возможности сопротивления. В ходе этих боев часть войск прорвалась из окружения, но многих бойцов и командиров постигла тяжелая участь фашистского плена».

Итак, борьба у Подвысокого была героической, но подробности начисто отсутствуют, картина боев не вос­становлена, не исследована эта схватка и как военная опера­ция. Не будучи специалистом в военных науках, я все же, как участник, как очевидец, могу определить, что был бой в тактическом и стратегическом окружении, длившийся — ни много ни мало — две недели без перерыва.

И если уж вся битва в районе Умань — Подвысокое осталась почти безвестной, не мудрено, что именно там пропали без вести тысячи красноармейцев и командиров кадровой службы, с рассвета 22 июня находившихся на линии огня.

В горестном огне этой битвы сгорели, исчезли, развея­лись в дым и важнейшие документы, относящиеся к пре­дыдущим боям, во всяком случае — к тем, что гремели во второй половине июля 1941 года, когда 6-я и 12-я армии находились в полукольце, а дивизии и полки буквально кочевали из окружения в окружение, продолжая отчаянно сражаться на свой страх и риск...

Что говорить о письмах и депешах, если мне после войны не удалось найти ни в одном архиве комплекта или хотя бы разрозненных номеров ежедневно выходившей до первых чисел августа газеты 6-й армии «Звезда Советов». (Я был направлен из Москвы в эту редакцию на должность «писа­тель» 23 июня...)

Ни стихов, ни газет, ни однополчан...

Все же хоть и редко, а случалось встречать людей из сорок первого года, в чьих поисках родных и товарищей, в розысках документов чуть-чуть приоткрывалась завеса тайны и забвения.

Я получил письмо от брата человека, считавшегося пропавшим без вести,— капитана Якова Савченко из 80-й стрелковой дивизии. Металлург Илларион Савченко два десятилетия отдал поискам, пока не выяснил, что в районе Зеленой брамы Яков повел в атаку группу бойцов и пал смертью храбрых в рукопашной схватке. Илларион Савчен­ко ездил в Кировоградскую область, побывал в Новоархан­гельском районе (Подвысокое до войны было районным центром, а позже вошло в Новоархангельский район), обошел четырнадцать братских могил в девяти селах. В этих братских могилах покоятся 2437 воинов, но из них лишь 111 были известны по именам и фамилиям. Теперь благодаря стараниям брата и памяти оставшихся в живых участников тех трагических событий Яков Савченко стал сто двенадцатым.

Подвысокое...

Никак не удавалось мне побывать там. Но ежегодно в День Советской Армии, в праздник Победы и под Новый год я получаю оттуда поздравительные открытки сельских школьников, складываю эти послания в отдельный пакет и храню бережно. После нежданного ночного звонка из Кировограда я извлек тот пакет из ящика стола, просмотрел почтовые штемпели на открытках, и невольно подумалось, что тем, кто подписывал первые поздравления, поди, уже по пятьдесят лет исполнилось. Жизнь не бесконечна, и я должен успеть побывать в Подвысоком.

Самолет в Кировоград вылетает завтра в десять часов утра.

Глазами родившихся позже

Дорога из Кировограда в Подвысокое...

Более трети века прошло, пронеслось, промчалось мне навстречу. И вот я еду к месту моего первого ранения. Но не с запада, как в сорок первом, а строго с востока на запад по дороге, которая тогда была в нескольких местах пере­резана противником. Приказ командующего Южным фрон­том выходить из кольца в этом направлении оказался неосуществимым.

Почти не видно характерных для лесостепи Украины оврагов. Ровная-преровная равнина, редкие островки дуб­рав. Смотришь на такой пейзаж и горестно думаешь: как трудно было здесь отступать, прорываться, пробиваться к своим!..

Да и отвоевывать эти края было нелегко. Бывает ли легко на войне?

Снега сошли с опозданием, и черноземные просторы резко контрастируют с голубизной неба. Я кое-что узнал в Кировограде об этих просторах: в незасушливые годы с них снимают урожай, вчетверо превышающий довоенные, считавшиеся рекордными. Чернозем Кировоградчины — самый глубокий в республике, самый плодоносный...

В русской речи есть слова, несущие двойную нагрузку, в виде двух понятий и двух значений. Они близки друг другу, связаны единым именем, но и вполне самостоятельны.

Это Мир и Земля.

Земля и мир.

Мы именуем миром земной шар, планету свою назвали Землей. Но еще понятие «мир» включает в себя все, что противостоит войне, что так дорого людям всегда, а осо­бенно в наше время ядерной угрозы.

И у слова «земля» есть второе, не уменьшительное, но уменьшенное, ставшее обиходным значение. Земля, почва, она может быть песчаной или глинистой, черной или красной; ее можно держать в горсти, просыпать между пальцами. В нее надо бросать зерна, и она вернет их сто­рицей...

Наверное потому так больно отозвался в моем серд­це рассказ одного из пожилых местных товарищей, колхозника с 1930 года: оккупанты заставляли сни­мать лопатами верхний слой кировоградского черно­зема, грузили его в товарные вагоны, согнанные сюда со всей оккупированной Европы, и увозили землю в Гер­манию.

Они захватили и силились украсть даже землю, не говоря уж о рудных и топливных богатствах недр, а еще хватали все, что под руку попадется. (В размытом оттепелями и туманами начале сорок пятого года в аккуратных и доброт­ных полугородских домах пруссаков мы обнаруживали лоскуты рушников, вышитых алыми петухами, тех самых, переходивших в наших хатах от прабабушек к бабушкам, находили макитры и миски — немудреные изделия киро­воградских гончаров...)

Чернозем обратно не вернешь...

Земля родная...

Названия сел выплывают из забвения. Некоторые имена я запомнил неправильно. Вот Копенковатое, а я почему-то все твердил — Копенковата, Копенковата...

Мост через реку. Она, если можно так выразиться, ком­пактна, не расходится на волошки и русла, не раскидыва­ется в плесах — видимо, вся ушла в глубину и в крутых берегах течет быстро (где-то повыше ее образуют две речки с сичевыми именами: Горный и Гнилой Тикичи). Такую водную преграду сложно форсировать, а понтонные парки 6-й и 12-й армий, сколько я помню, еще в июле были отправлены на Днепр, и у нас переправочных средств не осталось. Но об этом потом...

Вода синевато-вороненая, поблескивает. Это река Си­нюха...

Та самая Синюха, что запомнилась красной от крови. Тогда, в августе сорок первого, бойцы прозвали ее Краснюхой. Нет, я не пользуюсь художественными образами, мне не до образов. Местные жители подтверждают, что в начале августа 1941 года вода в Синюхе стала розовато-коричневой и пить ее было нельзя. Позже в одном из писем ветеранов я прочитал: «Воды реки стали седыми от пепла».

В Новоархангельске в нашу машину садятся секретарь райкома партии Иван Зубец и председатель райисполкома Тамара Наута. Она депутат Верховного Совета республики как раз от этих мест. Не проехав и километра, мы ста­новимся добрыми знакомыми, а еще через километр — друзьями. Тамара Наута, видимо не умеющая, не способная быть просто пассажиркой, привыкшая постоянно что- либо организовывать, властно берет на себя обязанности хозяйки, а заодно и экскурсовода.

Справа от шоссе — высокая дубрава. Еще не зазеленели ветки, но как знаком мне этот не очень ровно саженный лес, где пространство между шеренгами деревьев прострели­валось насквозь!

— Узнаете Зеленую браму? — не то спрашивает, не то утвердительно говорит Тамара Наута. — Между прочим, это урочище, то есть лес, имеет хозяйственное предназна­чение: в свой срок определенная часть деревьев подлежит вырубке и должна поставляться как сырье мебельной фаб­рике. Но древесину из Зеленой брамы фабрика не прини­мает: в стволах дубов прячутся осколки снарядов и бомб, пули, всякий металл. С дубом у нас сплошные неприятности. Пилы выходят из строя. Дешевле везти сырье из-за Волги, из краев, где не было войны, чем использовать местную древесину.

Огорчения председателя райисполкома пробуждают у меня смутную догадку: может быть, в каком-то из деревьев Зеленой брамы, нарушив порядок годовых колец, прячутся осколки немецкой мины или снаряда, один из которых закапсулировался в моем теле. Выходит, я с тем деревом родственник...

На опушке — памятный знак из красного гранита. На лицевой стороне высечено:

«В этих краях 2—7 августа 1941 года вели героические бои воины 6-й и 12-й армий под командованием генералов И. Н. Музыченко и П. Г. Понеделина.

Вечная память героям, погибшим за Советскую Батьковщину».

Тамара Наута скороговоркой сообщает, что красный гранит — местный, кировоградский, что округа богата его залежами. Начата разработка карьера, и из этого са­мого гранита сооружена могила Неизвестного солдата в Москве.

Так, значит, здесь, на опушке Зеленой брамы,— подвысоцкое отделение могилы Неизвестного солдата!

Неизвестный солдат...

Но мне-то он известен. Я знал его, видел в яростной штыковой атаке. Видел, как он умирал с обидой в гаснущих очах: мало удалось уничтожить врагов, несправедливо мгно­вение, когда пуля ворвалась в него и нестерпимо жжет изнутри...

Я прикасаюсь рукой к холодному граниту. Если ян­тарь— смола древних деревьев, то красный гранит, быть может, окаменевшая человеческая кровь?

Около памятного знака — группа пионеров. Двое держат высоченный золотой каравай на холщовом полотенце, рас­шитом украинским узором, красной ниткой. Таким рушни­ком по совету генерала Огурцова кавалеристы примотали меня к седлу, чтоб я, раненный, не свалился с коня. Как мне повезло тогда: пробив каску, осколок потерял убойную силу, вонзился в голову, но глубоко не проник!

Нахожусь в каком-то странном, быть может, подобном невесомости состоянии: со мной ли все это происходило и происходит? Смутный страх гнездится где-то на дне сознания — вот сейчас еще один осколок или пуля, пущен­ная тогда, тысячи раз уже облетевшая вокруг Земли, здесь, в Зеленой браме, все-таки настигнет меня...

Мы стоим, сняв шапки, и теплый, весенний ветер поше­веливает наши седые волосы. А что говорит девочка с косами, такими же золотыми, как каравай, лежащий на ее вытянутых руках?

Хозяйка района Тамара Наута, видать, заметила, что я не в себе. Ишь поэт размечтался, а тут мероприятие! Она вежливо, но четко поворачивает меня, чтоб я принимал хлеб-соль по всей форме, не растерялся, когда надо будет поцеловать каравай.

Но что говорит девочка с косами?

— Примите. Наш хлеб выращен на нивах, политых кровью ваших боевых друзей!

Откуда, из каких сердечных глубин добыла пионерка столь проникновенные слова? Ведь она знает Великую Отечественную войну лишь по рассказам дедушек да по учебнику истории. Или существуют радиоволны, идущие из глубин времен, и не пули и осколки, метящие мне в сердце, а эти волны благодарной человеческой памяти идут от поколения к поколению, живут на земле и во все­ленной?

Вы слышите голос пионерки, товарищи по сорок первому году — защитники нашей государственной границы, герои Перемышля и Львова, участники танкового сражения под Бродами, схваток под Монастырищем и Погребищем, кру­говой обороны в Зеленой браме, мученики Уманской ямы, подпольщики Винницы, готовившие взрыв ставки Гитлера, партизаны Норвегии и Франции, погибшие и живые красно­армейцы, командиры 6-й и 12-й армий Юго-Западного направления?

Вы слышите голос пионерки, те немногие, кому по­счастливилось после долгих мучений перейти фронт, вновь стать в строй атакующих, выстоять под Москвой, защищать Сталинград, еще раз перейти Днепр — ступить с его левого берега на правый, отомстить за Подвысокое в Корсунь-Шевченковской битве, вернуться на госграницу, а потом пройти до Вены и Белграда, до Праги и Берлина?..

В селе Подвысоком местные жители взяли гостей в плотное кольцо. Опять окружение, только совсем иное... Всматриваюсь в лица: может, узнаю кого? Но, кажется, все здесь моложе событий, на место которых прибыл я более чем через треть века.

Идем по селу. Оно неровно раскинулось на холмах, и это — единственное, что соответствует сохранившемуся в моей памяти. Но уже и сады другие (век яблони и вишни куда короче человеческого), и хаты непохожи на те хаты; ни одной нет под соломенной крышей, торжествует оцинко­ванное железо. Новое здание десятилетки появилось на месте низенькой деревенской школы, где размещался штаб немецкой дивизии, куда нас приволокли, захватив в плен. Парты тогда были выброшены на улицу и стояли полу­кругом, словно бы с укоризной посматривая на школу, изме­нившую своему назначению.

В толпе, сопровождающей нас теперь,— улыбчивая жен­щина в дубленке. Поправляя седые волосы, выбивающиеся из-под платка, приближается ко мне вплотную и сообщает, что это она, учительница здешней школы, и ее ученики присылали мне поздравление с праздником Победы еще в 1950 году. Теперь она на пенсии, а ее ученикам, поздравив­шим меня,— уже за сорок. Вот какие дела!..

А где усадьба, в которой размещался перед неудавшимся прорывом штаб группы Понеделина (так именовались объ­единенные управления 6-й и 12-й армий)? На ее месте, оказывается, стоит ныне двухэтажный универмаг из сили­катного кирпича, с огромными зеркальными стеклами. Но память жива: на гранитных досках высечены надписи, свидетельствующие, что в августе 1941 года здесь был командный пункт.

Напротив высится здание Дома культуры с вместитель­ным зрительным залом, с танцевальным фойе, кабинетами для клубной работы. Здание, как говорится, типовое. По пути сюда в селах, которые мы проезжали, я видел несколь­ко таких же Домов культуры. Но то и хорошо, что их много, что они стали непременной принадлежностью современного села.

Самое важное и волнующее в подвысоцком Доме куль­туры — народный музей. Здесь мы узнаем о трех стоянках древнего человека эпохи неолита, обнаруженных в районе Подвысокого, о следах трипольской культуры, об инвен­тарной переписи 1771 года, когда в селе было 277 дворов, о том, как правили этой своей вотчиной графы Потоцкие и как вспыхнуло пламя народной борьбы.

История ведет нас от стенда к стенду. Вот уже 1924 год — возникновение в Подвысоком первого пионер­ского отряда, организация ликбеза, создание библиотеки. Вот 1929 год — коллективизация.

А на следующем стенде — времена, которые я воспри­нимаю не как историю, а просто как дни собственной жизни: постепенно вновь превращающаяся в рыжую руду сталь карабинов и автоматов, солдатские котелки и противогазы слоновьего профиля, давнего осоавиахимовского образца.

Мне трудно оторваться от этих экспонатов под стеклом, трудно себе представить, что проржавели, прохудились, рассыпались вороненые стволы оружия, из которого мы вели огонь, а вот сами мы живы и стоим над этим прахом. Значит, сравнение человека со сталью и ее закалкой — лишь образ. В жизни человеческая закалка для стали — образец.

Поднимаю глаза и вздрагиваю.

Со всех сторон глядят на меня боевые мои товарищи — в гимнастерках со шпалами и «кубарями», в фуражках с треснувшими козырьками. Некоторые в современном об­личье — в пиджаках и штатских пальто, в золоте погон.

Преобладают все же фотографии старые, наверное мно­го раз переснятые со случайно сохранившихся документов.

Удивительно свойство портретов: под каким углом ни стань, а застывшие на портрете глаза, как живые, следят за тобой, движутся, наблюдая.

Дольше других не отпускает меня от себя портрет чело­века с добрым широким лицом, овал которого близок к кругу. На черном, явно выходном сюртуке — ордена Ленина и Трудового Красного Знамени. Узкие прорези глаз по- учительски зорки.

Что это за генерал?

Девочка-школьница, экскурсовод, отвечает:

— Нет, он не генерал, а почти рядовой красноармеец. Был младшим политруком, старшиной, но в общем-то рядо­вой. Только в нашей экспозиции он как бы первое лицо. В том смысле, что музей наш и поиск пионерский именно с него начались. Это новая фотография, недавно прислана из Верхневилюйска.

Дорогой читатель, не жди стройности и последователь­ности от моего повествования. Я должен скорее рассказать о якуте Михаиле Андреевиче Алексееве, невольно ставшем зачинателем подвысоцкого музея.

В конце шестидесятых годов попалась здешним школь­никам на глаза газета «Известия» с корреспонденцией Э. Максимовой. Там рассказывалось о замечательном пе­дагоге, создавшем в глубине Якутии свою систему обучения, выявления талантов и способностей детей, заслуженном учителе РСФСР и своей автономной республики. Попутно сообщалось, что этот учитель М. А. Алексеев[1] был младшим политруком и в августе сорок первого воевал на реке Синюхе.

Пионеры послали ему письмо и получили ответ. Это ответное послание из Верхневилюйска, датированное 1969 годом, и стало первым экспонатом народного музея.

Михаил Андреевич писал: «Земля, на которой стоит ваша школа, пропитана кровью героев нашей Родины. Там, при неслыханной в истории войн попытке выхода из окру­жения штыками, легли тысячи неписаных героев».

Учитель Алексеев утверждал, что все расстояние и вре­мя — от Перемышля до Подвысокого — это один бой, прак­тически беспрерывный. Кульминации своей он достиг в Зеленой браме. Окруженные там советские войска в ночь на 6 августа вывесили на опушке длинное кумачовое по­лотнище с размашисто написанным известью проклятием фашистам. Слова были соленые, крепкие — нечто вроде ответа запорожцев султану.

Аккуратным учительским почерком Алексеев описал ту страшную ночь, когда бойцы 99-й стрелковой дивизии многократно поднимались в штыковую атаку. После одной из таких атак Михаил Андреевич, весь израненный, очнулся в плену. Только встал на ноги — бежал. Приметная внеш­ность мешала ему скрыться. Его вновь хватали жандармы, полицаи. Он вновь и вновь бежал. Хранил и сохранил под лохмотьями, как святыню, свою алую звездочку с пилотки и пуговицы с гимнастерки.

В заключение учитель из Верхневилюйска призывал подвысоцких школьников собирать сведения о боях, напоминал, что в Зеленой браме закопана документация многих штабов и политорганов, а также личные документы его товарищей. «Ищите! Это будет что-то новое в истории...»

Память об августе сорок первого года жила, разумеется, в этих краях, но неслись десятилетия, и она становилась как бы пассивней. Конечно, подновлялись оградки на брат­ских могилах, возлагались венки. Иногда приходили в Подвысокое письма от родных и близких — запросы о по­гибших, об исчезнувших...

Бывало и такое: сходил с автобуса (железнодорожная станция далеко отсюда) человек незнакомый, явно приез­жий... Разные появлялись гости, но как бы общий знаме­натель, рассказывают жители села, седина, а на лбу и на скулах — сразу не различишь — то ли морщины, то ли шрамы.

Незнакомцы оглядывались настороженно, держались сторонкой. Одного пионеры застали что-то откапывающим в глубине леса, а другой вошел без стука в крайнюю хату на Зеленобрамской улице, опустился на колени перед хозяй­кой, целовал ее старые жесткие руки, а слова ни одного выговорить не мог — захлебывался немым рыданием.

Хозяйка его не узнала: тогда, в августе, стольких пере­прятывали, переодевали, стольким промывали страшные раны, столько белья и рушников израсходовали на бинты.

Разве всех тогдашних, всех перебывших упомнишь?

Да и времени прошло много...

Запомнили, конечно, оставшихся после боев в селе, ставших подпольщиками да партизанами. Но и они с вой­сками ушли на запад после освобождения этих мест, ушли и уже не вернулись.

В этих красивых местах, на идиллических берегах реки Синюхи и в зеленой-презеленой Зеленой браме, жила еще смутная, как ночной туман, память о штыковых атаках на опушке, о раненых в исподнем и бинтах — в одной руке костыль, в другой — взведенная граната,— о комиссарах в кожаных тужурках, хрипло кричавших: «За мной! За Родину!»

Не забыли люди старшего поколения, как они по при­казу фашистов стаскивали трупы их солдат — горных еге­рей и штабелями складывали в грязи у дорог. Дождь почти не унимался в те дни, чернозем раскис до невозмож­ности.

Забыть нельзя, как жандармы с литыми металлическими бляхами на груди собирали израненных, шатающихся от голода красноармейцев, волокли за колючую проволоку, расстреливали безоружных.

Однако очень многое оставалось в тумане, в неопреде­ленности, в тревожном умолчании.

События в Зеленой браме толковались по-разному. Что это было — дикое побоище или героическая битва? Каково значение боев в Зеленой браме для того времени и для последующей нашей Победы? Что скажут о них потомки и почему молчат современники?

Вопросов возникало множество. Только все они как бы повисали в воздухе. Письмо из Верхневилюйска оказалось своего рода поворотным пунктом, толчком к созданию музейной экспозиции, началом многолетнего поиска.

Первым мне показал этот документ подчеркнуто спо­койный, исключительно сдержанный, неторопливый в дви­жениях учитель истории Дмитрий Иванович Фартушняк. Я еще не знал тогда, что он, именно он объединил своих учеников вокруг народного музея.

Поначалу Фартушняк показался очень молодым. Я даже составил для себя такую легенду: человек, не видевший вой­ны, вместе с ребятами, родившимися через двадцать лет после нее, знает куда больше меня про то, что здесь твори­лось в моем присутствии, и мне необходимо с их помощью разобраться в этом. Ведь я видел тогдашние события сквозь пропыленную марлю сползшей на глаза повязки, сквозь красный туман контузии.

Видел рукопашные схватки — они отпечатались в памя­ти, как древние барельефы. Видел гибель товарищей и смерть ненавистных врагов. Слышал проклятия и клятвы, хриплые призывы «вперед!» и сам проклинал и клялся... А все-таки насколько легче и счастливей тысяч судеб ока­залась моя судьба! И разве это не обязывает меня, остав­шегося тогда в живых, участника последующих победных битв — Сталинградской, Курской, Белорусской, участника освобождения Польши и штурма Берлина,— разве это не обязывает меня, одного из немногих, вырвавшихся из Подвысокого, постоянно помнить о горестных августовских днях сорок первого года? Разве не должен я сделать все от меня зависящее, чтобы та все еще не вполне проявленная страница истории четко и определенно проявилась для современников и потомков?

Кажется, такие же чувства владеют и директором на­родного музея, заслуженным работником культуры УССР Дмитрием Ивановичем Фартушняком. Я быстро разобрался в своей ошибке — учитель немолод, он из моего поколения. Не от него самого, от других людей мне удалось узнать, что подвысоцкий учитель истории воевал с рассвета 22 июня, был ранен, попал в плен, бежал, вновь воевал, освобождал страны Европы, заслужил орден Славы...

После Румынии, Венгрии, Австрии, Чехословакии, после прихода мира в Европу довелось Фартушняку воевать еще и на Дальнем Востоке.

Живая география, открывшаяся перед молодым истори­ком, разбередила в нем интерес к языкам. Изучение их стало постоянной потребностью, и теперь он владеет фран­цузским, немецким, английским, испанским, чешским, нор­вежским, болгарским, румынским. Школьный клуб интерна­циональной дружбы ведет переписку с детьми и юношами всех континентов, что не представляет трудности, так как Фартушняк свободно переводит любой текст, написанный латинским шрифтом,— я тому свидетель.

Получив высшее образование уже в послевоенные годы, Дмитрий Иванович, так же как и его якутский коллега М. А. Алексеев, нашел свое место в так называемой «глу­бинке». Здесь он тоже почтеннейший человек и кумир своих учеников. Да и не только здесь. Добрая слава о нем вышла далеко за пределы Подвысокого.

Вот что писал о подвысоцком историке знаменитый советский педагог Сухомлинский (богата Кировоградчина замечательными педагогами!): «Живет у нас в Кирово­градской области, в селе Подвысоком, учитель Дмитро Иванович Фартушняк. Преподает историю в десятилетке. Это чудесная личность. Перед ним снимают шапки все — от седого старика до маленького ребенка, уважая в этом человеке невиданное, без преувеличения, дивное богатство знаний. Дмитро Иванович изучил тысячу первоисточников из истории нашей Батьковщины и зарубежных стран. Проживая в селе, он самостоятельно овладел девятью язы­ками. Он в оригинале читает Шекспира и Сервантеса, Гете и Сент-Экзюпери. Уроки истории для его воспитанников стали настоящими праздниками...»

Между Якутией и Украиной, между Верхневилюйском и Подвысоким, между двумя беззаветными воинами, став­шими учителями, как между двумя полюсами, возникло магнитное поле дружбы, взаимодействия и, наверное, взаимообогащения. С 1963 года Фартушняк, его сотоварищи-педагоги и их ученики собирали материалы по истории села от древних времен, а с 1969 года к этому прибавилось восстановление картины отгремевшей здесь битвы в относи­тельно недавнее время — в августе сорок первого года. Перед глазами родившихся позже из-за туманной за­весы лет стала явственно проступать одна из невоспетых, необъясненных страниц истории Великой Отечественной войны.

Я приехал в Подвысокое, рассчитывая погостить там всего один день. Завтра уеду в Новоархангельск, в Новоукраинку и, может быть, никогда уже не вернусь на место своей несостоявшейся гибели. Пионеры Подвысокого будут по-прежнему писать мне по праздникам. Я постараюсь во­время поздравлять их... Но утолю ли я таким образом жгу­чую жажду узнать все, что еще можно узнать о происходив­шем на этих землях со мной и с моими боевыми товарищами летом 1941 года?

Или я обязан отныне объединиться с кровными своими земляками, с теми, кто родился позже, и искать, искать, чтобы поведать людям о суровом сражении?

Ночные раздумья в Подвысоком

Меня поставили на квартиру в семью старого учителя-пенсионера по фамилии Выхристюк. Учитель и его жена-фельдшерица всю жизнь трудились здесь, вырастили детей, теперь живут вдвоем. Они радушно предоставили мне одну из комнат, куда Дмитрий Иванович Фартушняк вместе с товарищем по работе, Григорием Куприяновичем Симонен­ко (одному не под силу было!), принесли объемистые папки с интересующими меня материалами народного музея.

Заслуженный учитель УССР Григорий Куприянович Симоненко, секретарь парторганизации школы,— человек немногословный, тихий, с приветливым лицом. Глядя в его глаза, никогда не представишь себе, сколько горя они видели...

В 1943 году Григория — тогда еще подростка — угнали в Германию.

Бежал. Его поймали, он стал не просто острабочим, но политическим преступником, узником Освенцима, а за­тем и Дахау. Новый побег (уже победной весной)... Бег­леца, скрученного брюшным тифом, нашли в лесу амери­канцы. По выздоровлении он вернулся на родину...

Ни Фартушняк, ни Симоненко не были свидетелями местных событий, по которым теперь, как по кругам ада, ведут своих учеников. Но собственные жестокие судьбы дали им ключ к этим, окованным шипами, оплетенным колючей проволокой воротам истории.

Время за полночь. Мои хозяева отдыхают, учителя разошлись по домам, а я сижу, разложив на обеденном столе карты, схемы, книги военных мемуаров, пачки писем.

Наверное, уснуть не удастся. Мне предоставлена воз­можность — в который уже раз! — но впервые вот здесь, в Подвысоком, восстановить в памяти события 1941 года, проверить на местности, уточнить, подкрепить собствен­ные, наверное слишком субъективные, воспоминания све­дениями из позднейших источников, быть может более объективных.

Итак, что же произошло в Зеленой браме?

На основе скупых документов и свидетельств очевидцев юные следопыты составили историческую справку, в кото­рой вырисовывается такая картина:

Две наши армии (6-я и 12-я), ведя упорные бои с пер­вых часов войны, к началу августа 1941 года были оттесне­ны в район Умани и окружены здесь превосходящими си­лами противника. В окруженных стрелковых дивизиях — лишь по нескольку сот штыков. В танковых соединениях уже не оставалось танков.

Еще до полного тактического окружения — к 25 ию­ля — ослабленные войска этих двух армий фактически слились, это подтверждено приказом Ставки Верховного Главнокомандования. Они получили наименование «группа Понеделина» и тогда же были переданы из состава Юго- Западного фронта в состав Южного. Переподчинение войск, ведущих бой в замыкающемся окружении,— дело непростое. Мера эта была вынужденной: противник отре­зал 6-ю и 12-ю армии от двух других армий Юго-Западного фронта, а локтевое соприкосновение с левым соседом — армиями Южного фронта — еще существовало (правда, недолго).

Мне кажется, что в рассуждениях о войне, в частности о сорок первом годе, сетуя на наши неудачи, обсуждая задним числом и подчас осуждая тогдашние решения и приказы, мы сплошь да рядом не принимаем во внимание временных, но очень тяжелых для нас успехов врага. Об­становка ведь была критической, положение наше — отча­янным. И прежде чем кого-то или что-то осуждать, следо­вало бы ответить на главный вопрос: было ли сделано командиром любого ранга и подчиненными, и войсками все, что возможно сделать именно в тех условиях?

Рассматривать окружение в Зеленой браме отдельно от всех прочих событий первого периода войны нельзя — мы не восстановим всей картины и места этих боев на двух­тысячекилометровой линии схватки двух миров.

Тяжело было не только на нашем участке, не только на Украине, но и на Севере, и под Ленинградом, враг при­ближался к Москве, уже была потеряна Прибалтика, ок­купирована Белоруссия...

Зеленая брама — всего лишь один из квадратов карты...

Нам было невыносимо тяжко, так же как и другим фронтам, армиям, дивизиям, полкам, батальонам, ротам.

И все же к концу июля 1941 года всему миру стало видно, что рушится гитлеровский план «Барбаросса», рас­считанный на молниеносную победную войну с «больше­вистской Россией».

Это стало понятно даже опьяненному успехами фа­шистскому командованию — есть немало подтверждаю­щих документов. Это почувствовали и рассчитывавшие на легкий и прибыльный поход немецкие солдаты. При выходе из окружения я слышал разговор в хате. Один бравый гренадер изрек: «Мы возьмем всю Россию, но в последний советский город войдет последний немец­кий солдат», и никто из товарищей по взводу не возра­зил ему.

Ну, а мы? Что мы думали, что мы чувствовали?

Мы исступленно, свято, бескомпромиссно верили в на­шу победу. Никогда так плотно не смыкались судьба Оте­чества и судьба каждого ее сына.

Участь Франции и других покоренных стран Европы здесь не повторится! — с этой убежденностью бросались мы в неравный бой.

Время — бинокль Истории.

Не перевернутый, уменьшающий, а бинокль в основном своем предназначении. Его увеличительные стекла — пос­ледующие события. То, что поначалу кажется обыденным и несущественным, может со временем оказаться огромной величиной, заслоняющей многое из того, что когда-то волновало и даже потрясало нас. Потому-то очевидцу вы­ступать в роли историка сложнее, чем людям, непричаст­ным лично к минувшим событиям, рассматривающим эти события со стороны. И все же я рискну.

Не собираюсь реабилитировать ошибки и смягчать беды 1941 года. Они остаются всенародной драмой. Но за дра­мой, как известно, последовало торжество Победы, которая никак не далась бы нам без отваги и выдержки защитни­ков Бреста и Лиепаи, Перемышля и Заполярья. Городами-героями названы не только выстоявшие Москва и Ленин­град, не только Сталинград, но и, выражаясь старомодным языком, павшие в 1941 году Одесса, Киев. На этом осно­вании я беру на себя смелость называть участников боев у Подвысокого — и тех, кто убит в Зеленой браме, и тех, кто с величайшими муками выбрался из нее,— истинными героями, а не жертвами войны...

В хатах Подвысокого давно погашены огни. Цепочка фонарей освещает улицу, и мимо моего окна проходят обнявшись двое молодых людей, конечно же родившихся много позже событий, заставляющих меня не спать в эту ночь.

Хлопотливые мои хозяева тоже, кажется, не спят, о чем-то тихо разговаривают в смежной комнате, отделенной портьерой. Ведь и они фронтовики. Мое появление в этом доме, наверное, нарушило не только привычный распоря­док, а и растревожило души.

Возвращаюсь памятью к 1941 году.

30 июля танковые дивизии Клейста прорвались через Шполу к Новоархангельску, 2 августа они вышли к Первомайску и соединились с 17-й полевой армией. Вокруг группы Понеделина образовалось двойное кольцо.

Командованию Юго-Западного направления еще в се­редине июля стало ясно, что противник стремится окру­жить 6-ю и 12-ю армии. Однако разгадать замысел про­тивника — это еще не значит сокрушить его. Были приня­ты срочные меры: в помощь изнемогающей в боях пехоте направляется 2-й мехкорпус генерала Новосельского. Кстати, это единственное соединение, прибавившееся к вой­скам 6-й и 12-й армий с начала войны.

Перед тем 2-й мехкорпус уже выдержал тяжелые бои в Молдавии, да и до них он не был укомплектован полно­стью. Броневая мощь группы Понеделина не слишком воз­росла. Тем не менее, вступив здесь в бой 20 июля, танкисты держались стойко, ощутимый урон нанесли врагу под Христиновкой и даже продвинулись вперед на пять-шесть ки­лометров, но притом и сами практически потеряли послед­ние танки.

В мехкорпус Новосельского входила 11-я танковая ди­визия, которой пришлось сражаться с немецкой танковой дивизией с таким же номером. Ветераны-танкисты Констан­тин Бурин и Александр Баренбойм нашли в архивах и прислали мне некоторые данные о боевых действиях их дивизии, вырвавшейся из кольца и позже ставшей 4-й гвардейской танковой бригадой.

Политдонесение от 27 июля:

«21—23 июля дивизия вела бои с противником, который стремился прорваться к Умани. Противнику нанесены боль­шие потери, он отступил, оставив на поле боя подбитые танки, орудия, машины. 11 ТД (немецкая) отступила...»

Сохранился интереснейший документ — наградной лист настаршего лейтенанта Алексея Ивановича Бабку:

«...В боях в районе Умани 21—30 июля рота проявила образцы мужества и храбрости. Десантом на танках про­никла на 30 км в тыл противника, внезапно налетела и разгромила штаб немецкого корпуса... Ст. лейт. Бабка лич­но снял охрану, ворвался в помещение штаба и расстрелял офицеров; доставил ценные сведения и документы... Тов. Бабка два раза водил роту в атаку в штыковой бой...»

Танкисты, идущие в штыковой бой. Невероятно. Но так было.

Должен покаяться перед читателем: цитируя этот доку­мент, я очень хотел, мягко говоря, «опустить» строку насчет того, как этот Бабка забрался на тридцать километров в глубину захваченной противником территории. Задумы­вался: может быть, прорвались километра на три, так и сообщили, а при передаче откуда-то выскочил еще и нолик да и прикрепился, и само собой утвердилось, что тридцать километров.

Когда первое издание этой книги было уже сверстано и у меня оставалось на поправки несколько часов, я отпра­вился в издательство с твердым намерением вычеркнуть строку о тридцати километрах. Выйдя из дому, встретил почтальона, он вручил мне очередную пачку писем.

Читал их, едучи в автобусе.

Первое оказалось от человека, который был в сорок первом мальчиком и жил в селе севернее Умани. Материн­ская хата — рядом со школой.

Село было занято противником, оккупанты вели себя так, будто обосновались здесь навсегда. В школе остановил­ся какой-то, видимо крупный, штаб. Немцы, явно довольные тем, что оказались в глубоком тылу, благодушествовали, поставили на крыльце школы граммофон, слушали тан­цевальные песенки.

И вдруг, среди бела дня, откуда-то нагрянули три танка с красными звездами на башнях. С брони соскочила группа бойцов — десант. Началась в штабе страшнейшая паника, да еще и под музыку. Граммофон с раструбом, как гигант­ский цветок повилики, продолжал играть. Советские тан­кисты выскочили из люка, в школе стрельба, крики, сума­тоха. Отстреливаясь, два танкиста, заскочившие в школу, вернулись к танку, все три машины развернулись, и, как говорится, поминай как звали.

Второе письмо было от ветерана Ивана Трофимовича Струпова, который называет себя одним из тех, кому гит­леровцы не дали доспать 22 июня. Он служил в отдельном разведбатальоне и помнит, как прибывшие из Молдавии танки генерала Новосельского с марша вступили в бой, погнали фашистов от Умани, потеснили их километров на тридцать. (Вновь та же цифра — тридцать километров!)

Я погасил свои сомнения, оставил эту страницу в не­прикосновенности.

В начале августа маршал С. М. Буденный приказал генералу Ф. Я. Костенко вести на выручку окруженным 26-ю армию. Она грозно двинулась на врага. Ей удалось, идя навстречу войскам, пробивавшимся из окружения, вре­заться в боевые порядки противника на глубину до 20 ки­лометров. Но 7 августа возникла критическая ситуация под Киевом, и пришлось 26-ю армию повернуть туда. А все же командование Юго-Западного фронта, отдавшее группу Понеделина Южному фронту, продолжало искать пути к ее спасению.

Ослабленный и измотанный боями, Южный фронт тоже пытался выручить окруженных. В районе Первомайска, намеченного как место нашего выхода из окружения, действовала 18-я армия — ею командовал мужественный генерал Андрей Кириллович Смирнов (он погиб в начале октября 1941 года на земле Запорожья). Этой армии тоже угрожало окружение, противник старался отсечь ее от со­седа — 9-й армии, а все же она вновь и вновь бросалась в атаки, чтобы оттянуть мощь врага на себя и образовать коридор, по которому могли бы вырваться на юг наши части. Советская система взаимной выручки действовала и в этом тяжелейшем положении, сложившемся на юге на­шего государства.

Спасибо войскам 26-й армии.

Спасибо войскам 18-й.

Их действия по спасению окруженной группировки не должны быть забыты.

Тяжелы были гири на весах войны! И не вдруг опре­делишь, какая из них перетянет на весах Истории...

Попытки высших штабов связаться с окружаемыми и окруженными войсками предпринимались вновь и вновь и постепенно обрели отчаянный характер. И вот — послед­ний день июля.

В распоряжении Южного фронта находилась эскад­рилья самолетов У-2, или По-2 («кукурузников»). Эскад­рилья входила в состав 169 авиаполка гражданской авиации.

31 июля пилот Виктор Шершов и механик Михаил Г. получили задание отвезти пакет в штаб 6-й и 12-й армий в город Умань, вернуться с ответом...

Летчикам полагалось доставлять делегатов связи с па­кетами («делегат связи» — так тогда именовался офицер связи), а не просто пакеты. Однако данный случай но­сил характер чрезвычайный, могли полететь лишь двое, в полете по неизведанному маршруту механик был необ­ходим.

Шли на бреющем, 5—7 метров над землей. Не долетев до Умани километров 30, увидели большое скопление войск и, убедившись, что это наши, произвели посадку на поле.

— Умань в наших руках? — спросил пилот у артилле­ристов, как ему показалось, напряженно стоявших у ору­дия.

— Утром еще была нашей. Улетайте поскорее, разве не видите, подходят ихние танки! Сейчас будем бить...

Самолетик взмыл над полем боя и вскоре приземлился на уманском аэродроме.

Город горел. Шершову выделили полуторку, он помчался в парк Софиевка. Дежурный по штабу принял пакет и вскоре вынес другой — на имя маршала Буденного.

Вылетев из пылающей Умани, самолет взял курс на юг.

Вновь маршрут проходил над скоплением войск. Пыль на дорогах не позволяла различить, свои внизу или про­тивник.

Вдруг мотор стал давать перебои. Шершов почувство­вал резкую боль в ноге. Мотор замер. Самолет скапотиро­вал на нескошенную ниву. Пули пронизывали брезенто­вую камуфлированную обшивку самолета.

Пилот, как ему казалось, быстро пришел в себя, вы­брался из-под обломков, окликнул механика. Но Михаи­ла Г. не было возле машины, следы, врезавшиеся в высо­кую траву, показывали лишь направление его бегства.

Отстреливаясь, Шершов уничтожал пакет. Это ему удалось.

Раненый пилот гражданской авиации был схвачен мо­тоциклистами, когда от пакета ничего не осталось.

Он хлебнул лиха, а все-таки бежал из-под охраны и направился на восток. Слово «бежал» употреблено мною условно — Шершов ковылял на костылях до самой линии фронта, нашел свой полк и узнал, что механик Михаил Г., бросивший своего пилота, значительно раньше выбрался и явился в часть с рассказом, как погиб его командир.

На основании показаний механика имя Виктора Шершова занесли в потери полка, семье послали «похоронку».

...Виктор Васильевич Шершов и поныне служит в граж­данской авиации, учит орлят летать над просторами Сибири. Его самоотверженный труд отмечен орденом Октябрьской Революции.

Ну, а как сложилась судьба механика Михаила Г. и почему я не публикую его фамилии?

Шершов ни в чем не стал обвинять Михаила Г., но само возвращение пилота стало приговором трусу, бросившему раненого командира и товарища. Может быть, хорошо во­евал потом человек, проявивший малодушие, но не подни­мается у меня рука написать его фамилию в повествовании о героях сорок первого года...

Вероятно, Шершов доставлял очень важное донесение.

Враг не узнал, а теперь уж никто никогда не узнает, что докладывал штаб окруженных войск маршалу Буден­ному...

Я листаю не труды профессиональных военных истори­ков, а материалы, собранные юными следопытами. Они за­писали: «В междуречье Большая Виска — Синюха — Ятрань попали в окружение 65 тысяч советских воинов».

Я не встречал этой цифры в печати. Как очевидцу и человеку не совсем военному, мне трудно судить, насколько она точна. Одно могу утверждать, опираясь на вполне досто­верные документы: в окружении оказалось более десяти госпиталей, переполненных ранеными. А это уже многие тысячи человек. Вспоминаю: в группе бойцов, которых я и незнакомый мне дотоле старший батальонный комиссар по­вели в атаку, чтобы вырваться из кольца, раненые состав­ляли подавляющее большинство; они ковыляли в нижнем белье, иные опираясь на розданные им винтовки, как на костыли.

Ну, а что представлял из себя противник?

На этот вопрос ответил следопытам-пионерам генерал-лейтенант Баграт Исакович Арушанян. Вот его письмо, написанное мелким, но твердым почерком. Очень объеми­стое письмо, и в основе его — большая статья, опубликован­ная генералом в «Военно-историческом журнале».

Генерал Арушанян с группой бойцов вырвался из ок­ружения.

Я встретился и познакомился с бывшим начальником штаба 12-й армии, начальником штаба группы Понедели­на через много лет после событий.

В Подвысоком мы не встречались — хотя две армии слились, я все же принадлежал 6-й армии, а Арушанян был из 12-й.

Но я знал о нем, читал потом в годы нашего наступления его фамилию в победных приказах Верховного Главно­командующего, был уверен, что упоминается тот самый Арушанян.

Приехав из Подвысокого, я перелистал московскую телефонную книгу и сразу нашел его телефон.

Оказалось, что мы живем по соседству — из окна моего кабинета можно увидеть его окна.

И невозможно самому себе объяснить, и непонятно, как и почему мы не нашли друг друга, не встретились раньше. Ведь так просто было это сделать и так нужно!

Старый воин встретил меня так, будто мы виделись только вчера.

— На чем мы остановились?

И я понял, почему так потянулись душой к Арушаняну пионеры Подвысокого, Каменечья, Копенковатого и других сел, стоящих на берегах Синюхи и Ятрани.

Есть люди, вокруг которых сразу возникает магнитное поле доверия. У него удивительно ясный взгляд и лицо сохраняет несколько удивленное выражение. А улыбка вообще почти детская.

Генерал-лейтенант развернул карты и схемы, показал мне лекторской указкой положение на первое августа, на все другие числа.

Я увидел в его кабинете шкафы с плотно выстроивши­мися на полках материалами. Он сосредоточил свою иссле­довательскую деятельность на сорок первом годе, хотя и после занимал высокие командные и штабные посты и участвовал во многих победных сражениях.

Я почувствовал, что наши трудные две недели он пола­гает важнейшим периодом своей жизни.

Показал он мне и папки с письмами. Ветераны обра­щаются к нему, как к старшему начальнику, оставшемуся за командующего, за всех в группе Понеделина.

На основании изучения наших, к сожалению, скуд­ных оперативных документов, а также трофейных карт и вышедших на Западе книг Баграт Исакович соста­вил достаточно подробную схему окружения у Подвысо­кого.

К северу и востоку от Новоархангельска наши войска отражали натиск 16, 11 и 9-й танковых дивизий, а также двух механизированных (одна из них тоже значилась под номером 16, другая называлась «Адольф Гитлер»). С запа­да надвигались 297, 24, 125 и 97-я пехотные дивизии. На юге и юго-западе (а мы-то рассчитывали пробиться на юг!) против нас были выставлены 1-я и 4-я немецкие гор­нострелковые, 257-я и 96-я пехотные, 110-я и 101-я легко­пехотные дивизии, да еще венгерский и румынский корпу­са. Здесь же находилась итальянская дивизия, впоследствии оккупировавшая Первомайск.

Может быть, сегодняшнему читателю мало что говорит этот перечень номеров вражеских дивизий. В таком случае Добавлю, что за каждым номером — до 12 тысяч солдат, десятки танков, сотни стволов артиллерии и минометов. И воинственный раскат по дорогам Европы...

По немецким данным, наши 6-я и 12-я армии сковали двадцать две (да, двадцать две!) полнокровные дивизии противника с приданными им всевозможными средствами усиления (отдельные артиллерийские дивизионы, отдель­ные понтонные батальоны, «пионерные», то есть саперные, части, наконец, батальоны фельджандармерии и зондеркоманды). А в воздухе против нас действовали наиболее от­личившиеся на европейском театре эскадрильи бомбар­дировщиков и истребителей общей численностью более 700 самолетов...

Для чего я вслед за генералом повторяю номера немец­ких дивизий? Уж не затем ли, чтобы показать, в каком безвыходном положении мы находились, чтобы вызвать запоздалое сочувствие?

Нет, речь о другом.

Отчаянные бои, которые вели 6-я и 12-я армии сначала в оперативном, а потом и в тактическом окружении с кон­ца июля почти по середину августа, оказались в историче­ском плане вкладом в разгром гитлеровского блицкрига!

Вспомним: Гитлером и его фельдмаршалами было за­планировано к началу июля захватить Киев, Днепропет­ровск, Запорожье, растоптать юг Украины, пройти Дон­басс. Но «график» был сорван уже у границы погранични­ками и войсками прикрытия. А затем в районе Умани, вокруг таинственной дубравы Зеленая брама, на полмесяца застряли двадцать две немецкие дивизии и почти все войска сателлитов. Без этих дивизий вермахту не под силу было развивать успех на Украине. 6-я и 12-я армии грудью прикрыли Днепропетровск — крупнейший район сосредо­точения нашей промышленности, которую необходимо было эвакуировать, а пока она работала на оборону! Заслоненные этими же двумя армиями, героически трудились граждане Запорожья, до последней возможности не останавливали турбин Днепрогэса.

Мы говорим о заводах, о прокатных станах, о вывезен­ных складах и ценностях. Непреклонность защитников Зе­леной брамы дала возможность на юге страны планомерно эвакуировать промышленность, запасы продовольствия, сокровища музеев и многое другое.

Однако мы, советские, ставим выше всего спасение на­шей главной ценности — людей: под прикрытием стоящих насмерть 6-й и 12-й армий осуществлялась мобилизация на правобережной Украине и эвакуация населения.

Трудно, а может, и невозможно определить в цифрах эту горькую, а все же победу. Все уйти не могли, но сотни тысяч жителей приднепровских городов, а также бежен­цев, двигавшихся из западных областей, вырвались, спас­лись. А потом их приняли Средняя Азия, Урал, Сибирь, и это уже другая высокая и красивая легенда, а точнее — быль, ставшая легендарным подвигом советского тыла.

Живущий теперь в Херсоне врач Гарри Иванович Зубрис вспоминает эвакуацию Кировограда, начавшуюся 3 ав­густа (ему тогда исполнилось 11 лет; вместе с матерью и братом, позже достигшим призывного возраста и павшим в бою в 1944 году при освобождении Латвии, он покидал родной город). Зубрис пишет: «Я сроднился с теми, кто пал в Зеленой браме, с Героями, со Спасителями. Ведь, дрогни они, не сдержи Клейста, тлеть бы нам во рву под Кировоградом вместе с оставшимися в городе престарелыми тетушками, расстрелянными осенью 1941 года...»

Щит, образовавшийся из войск, окруженных в Зеленой браме, на какое-то, пусть недолгое, время облегчил поло­жение нашего Южного фронта, дал возможность другим его армиям закрепиться на новых рубежах.

Предвижу ироническое замечание: «Две армии погибли, а ты изображаешь это чуть ли не как нашу победу».

Нет, трагедия у Подвысокого не была победой, это всем ясно.

Но вкладом в далекую будущую Победу наше сопро­тивление у Подвысокого все-таки было!

Подвигу далеко не всегда сопутствует немедленная победа, но высота его этим отнюдь не принижается. Исто­рия знает примеры, когда очевидная военная неудача таила в себе поражение противника в будущем, и наобо­рот, не раз случалось — достигнутый с легкостью и шумно обставленный военный успех предшествовал сокрушитель­ному провалу.

Постановление Государственного Комитета Обороны об эвакуации Днепропетровска, Кривого Рога, Днепро­дзержинска, Никополя, Марганца принято в самом начале августа, то есть в разгар боев у Зеленой брамы, а эвакуа­ция началась шестого числа. На Урал и в Сибирь было отправлено 99 тысяч вагонов с промышленным оборудо­ванием.

Мне не пришлось увидеть это своими глазами, но, побывав через много лет после нашей Победы в южном При­днепровье и слушая рассказы сталеваров, энергетиков, партработников, машиностроителей, я испытывал чувство гордости: сражаясь в Зеленой браме, мы оказались прича­стными к всенародному подвигу — спасению огромных бо­гатств советского Юга. История эвакуации заводов напо­минает сказку о богатыре: враг рассек его надвое, и под­нялись два богатыря. После освобождения Украины вновь возродились заводы у Днепра, но и там — за Уралом, в Сибири, на Дальнем Востоке, где они пребывали в эвакуа­ции,— остались заводские корпуса, выросла могучая про­мышленность.

Это тема для другого рассказа. Я говорю лишь о боях, в которых враг был задержан на дальних подступах к Днепру.

Ну, а как складывалось положение севернее?

Хотя группа Понеделина оказалась в составе Южного фронта и вошла в список его потерь, ее упорство сыграло определенную роль и в обороне Киева.

Враг подступил к стенам Киева еще 11 июля. Страшно подумать — в планах фашистского генерального штаба было взять его с ходу! Называю ближние подступы к ве­ликому городу нашей истории стенами не потому, что привержен языку древних летописей. Знаю, что сохрани­лась до наших дней лишь малая частица крепостной стены, сложенной из узких камней,— Золотые ворота. Но о стене мужества и непреклонности, окружившей Киев в 1941 году, можно говорить — это будет не пафосное преувеличение, не символ, не образ, а простая правда.

Действия 6-й и 12-й армий еще до окружения сбили темп и на ряде участков задержали рвавшегося в Киев противника.

И вот он все-таки атакует с ближних подступов.

Гитлер объявил во всеуслышание, что Киев будет за­хвачен им 8 августа.

Первая неделя августа: беспрерывные бои, четырнадцать вражеских дивизий пытаются взять столицу Украины.

Но город обороняют доблестные войска 5-й армии, не­давно сформированная (вернее — формирующаяся в сра­жении) 38-я армия, гарнизон укрепленного района (УРа) и пограничники, полки народного ополчения и истребитель­ные отряды.

Оказавшая помощь нашей группировке 26-я армия на­носит удар по врагу в районе Мироновки.

Нет, сил четырнадцати полностью укомплектованных дивизий вермахта явно недостаточно, чтобы справиться с непосредственными защитниками Киева. А сил у против­ника больше нет под Киевом! Другие дивизии не могут совладать в Зеленой браме с последними сводными частями 6-й и 12-й армий.

Ощущали ли мы себя тогда, сражаясь в 240 километ­рах южнее Киева, участниками его защиты?

Несомненно!

Мы прикрывали Киев с рассвета 22 июня.

А в первую неделю августа помогли отражению реша­ющей вражеской атаки. Восьмого августа противник ниче­го не достиг; после грозной, но безуспешной попытки он был вынужден перейти к позиционной войне, и положе­ние в общем-то стабилизировалось.

Первого сентября дети Киева пошли в школы. Работа­ли заводы. Формировались новые и новые воинские части. Театры давали спектакли для защитников прифронтового города.

То, что Киев держится, имело важнейшее психоло­гическое значение для советских людей и на фронтах и в тылу.

К тому дню пятого августа, когда мы пошли на прорыв колонной, из Киева было вывезено 85 295 вагонов разных грузов. Сам по себе наш прорыв не увенчался успехом. Но группа Понеделина была в те дни как бы южным щи­том столицы Украины. Высокая обязанность и высокая честь!

Так мы оказались защитниками Киева.

Это подтверждено документально.

Это подтверждено Историей.

В 1961 году, когда Родина отмечала двадцатилетие начала Великой Отечественной, Киев был награжден орденом Ленина, а в 1965 году город получил звание Героя.

Правительство учредило медаль «За оборону Киева».

Тогда же военкоматы и отделы кадров стали разыски­вать воинов Зеленой брамы, чтобы вручить им медали на зеленой муаровой ленте...

Первые пять недель

О первых пяти неделях войны вспомнить необходимо. Ведь мы пришли к берегам Синюхи с самой государственной границы.

Как приняли на себя первый удар пограничники, из­вестно теперь довольно широко. Гарнизоны застав и ко­мендатур, выполняя свой долг, сразу открыли огонь по противнику, перешедшему границу. Пограничники несли привычную службу, задача, вставшая перед ними, была для них не нова. Непривычными были только масштабы: не лазутчик, не группа, не банда нарушили охраняемый участок государственной границы, а несметные орды захватчиков, армады танков.

К началу схватки я опоздал. Но когда прибыл из Мо­сквы на Юго-Западный фронт, а затем в распоряжение политотдела 6-й армии, приграничная битва на многих участках еще не перешла в отступление. Держась на привыч­ных рубежах, защитники границы дорого отдавали каждый метр земли. Врагу удавалось сделать шаг вперед лишь после того, как на заставе не оставалось ни одного живого бойца. Каково было соотношение сил? Думаю, примерно наша пи­столетная пуля против тяжелого снаряда.

13-я застава Владимир-Волынского погранотряда под командованием лейтенанта А. В. Лопатина держалась до 2 июля.

По трупам своих автоматчиков все-таки подползли не­мецкие саперы к развалинам казармы, где укрепилась пос­ледняя горстка пограничников. Над развалинами реял крас­ный флаг. При взрыве он взвился в небо еще выше.

Через годы из трофейных документов стало известно, что младший лейтенант А. З. Ливенцов с 4-й заставы того же отряда при пленении схватил за горло и задушил вражеского офицера.

Перемышльский погранотряд. О нем теперь мы знаем больше, чем о других. Вместе с 99-й дивизией (она спра­ведливо считалась перед войной лучшей дивизией Красной Армии) его бойцы штурмовали занятый противником Перемышль и вновь овладели городом.

Рава-Русский отряд. На одной из его застав группа пограничников, окруженных превосходящими силами врага, пошла с гранатами на танки с пением «Интернацио­нала».

В связи со своими поисками я получил много писем. Написали артиллеристы, танкисты, понтонеры, кавалери­сты, ну и пехотинцы, конечно.

А вот от пограничников — меньше всего посланий.

Думаю, что, процитировав один из немногих откликов, я проясню картину. Товарищ, описывая невероятный, словно из легенды заимствованный бой 22 июня, со свой­ственной пограничникам сдержанностью докладывает:

«Я остался единственным свидетелем. Мы, погранич­ники, так обучены — факт проверяется перекрестными показаниями. Пусть теперь мои одинокие показания будут приняты молодежью за вымысел, за неуклюжую и неопыт­ную художественную литературу. Но так было, память у меня хорошая.

Не пишите обо мне, но поверьте. Вы же тоже, кажется, свидетель».

Верю, товарищ. Видел. Подтверждаю!

Свидетелей мало, но никто никогда и нигде не видел бегущих пограничников. Пограничники доблестно выпол­нили свою задачу — продержались до подхода полевых войск, а затем так же геройски воевали в их составе.

Не могу не привести строки из письма участника тех боев — в то время политрука — Петра Кулакова:

«Где-то в районе Подвысокого есть село Вишнополь.

Утром бригадный комиссар собрал политруков на «ле­тучку», поставил задачу: подпустить атакующих как можно ближе, открыть кинжальный огонь и контратаковать.

Еще нам сказал комиссар, что надо продержаться, устоять, а тем временем к нам на помощь подойдет полк пограничников, и двинемся на прорыв.

И вот я увидел: подходят пограничники. Не полк, даже не батальон. С пропитанными пылью и кровью бинтами на головах. Но идут бодро, уверенно. Их шутки, улыбки под­бодрили и моих бойцов.

На плечах они несли пулеметы «максим», сразу расста­вили их.

Тут гитлеровцы пошли в атаку.

Мы, как было приказано, подпустили их цепь на очень близкое расстояние и открыли в самый последний момент кинжальный (шквальный) огонь. Шли в контратаку бук­вально по трупам фашистов.

Хотя мы и не прорвали кольцо, но километра три шли вперед, пехота и пограничники — в единстве».

Трудно сейчас определить, из какого отряда были погра­ничники, но я полагаю, что из 22-го: этот отряд дислоциро­вался в глубине нашей территории — в районе Волочиска-Подволочиска — и влился в состав 6-й армии. Являя чудеса храбрости, возникая на самых трудных участках, эти парни имели свою присказку — там, где мы, там и защита границы!

Я знаю больше о том, что происходило в полосе 6-й ар­мии, поскольку состоял в ее штате. Но после 1 июля разгранлиния между 6-й и 12-й армиями оказалась размытой.

Это не свидетельствовало о порядке, однако не счи­талось пока бедствием. Бедственное положение созда­лось на правом фланге, где в стык между 6-й и 5-й армиями вонзился танковый клин противника. Образовавшаяся здесь брешь нарушила устойчивость всего Юго-Западного фронта.

Что мог я понять в возникших тогда сложностях?

На этот вопрос современного читателя, вопрос закон­ный, отвечу честно: далеко не все. Как корреспондент-газетчик, я видел своими глазами, наверное, гораздо больше, чем другие офицеры в моем звании. А вот разобраться в увиденном было трудновато. Помог счастливый случай.

Когда я прибыл в 6-ю армию, штаб ее находился под Львовом. Почти одновременно со мной туда явился с наз­начением быстрый в движениях черноглазый подполков­ник. Мы познакомились. Он назвался Василием Андрееви­чем Новобранцем и сказал, что назначен начальником раз­ведки 6-й армии. Я оценил, насколько важно такое знаком­ство для корреспондента. И не ошибся: в последующем многим был обязан Новобранцу. Он не только держал меня в курсе быстро меняющейся обстановки, но и помогал разо­браться в происходящем вокруг. От него я узнал в те дни, что против нас действуют 1-я танковая группа Клейста и 17-я полевая армия в полном составе и, как выразился Новобранец, «в большом кураже».

Что же касается нашей 6-й армии, то война застала ее в процессе формирования: в строю — лишь половина личного состава, большой некомплект материальной части; в механизированных частях преобладали устаревшие танки Т-26, БТ-5, БТ-7; машины новейших образцов КВ и Т-34 исчислялись единицами.

Известно, какое несчастье постигло в первые дни войны нашу авиацию. Враг обеспечил себе господство в воздухе, и это, может быть, больше всего осложняло боевые действия не только 6-й армии, а и всех советских сухопутных войск.

Одной из главных причин наших первоначальных неудач была плохая связь. Всепобеждающий век радио еще не наступил, считалась надежной преимущественно связь по проводам, и противник быстро разгадал наше слабое место. Диверсанты, заброшенные в наши тылы, перерезали провода, а легкие бомбардировщики и штурмовики специ­ально нацеливались на уничтожение линий, идущих вдоль дорог.

Поначалу мы удивлялись: почему самолеты пикируют не на самую дорогу, а чуть в стороне? Но после штурмовки и бомбежки, увидев разнесенные в щепки столбы и беспо­мощно повисшие плети проводов, начинали понимать — в первую очередь враг торопится внести расстройство в управление войсками, считая это главным условием своей блиц-победы.

Надо ли объяснять, что из-за этого нарушалось рас­положение войск, что противник вклинивался и окружал, отсекал корпуса, дивизии, полки, а несколько позже и армии,— в частности, нашу 6-ю и 12-ю.

Отправляясь из своей редакции армейской газеты «Звез­да Советов» в ту или иную дивизию, я никогда не знал, доберусь ли, где ее найду, по какой дороге и куда возвра­щусь или хотя бы отправлю корреспонденцию, торопливо нанесенную на странички «полевой книжки».

Но что значили мои корреспондентские страдания, если связь с дивизиями терял штаб армии, если ненадежна и непостоянна была его связь со штабом фронта?

Еще и еще раз с гордостью вспоминаю: окруженные и отрезанные от основных сил в самые первые дни пригранич­ных боев соединения и даже просто горстки бойцов сра­жались отчаянно и беззаветно. И связисты не виноваты: они делали больше, чем могли!

Невозможно судить задним числом, что было бы, если бы то, что уже состоялось, произошло по-иному, хотя для выводов на будущее это тоже важно. И все же есть дока­зательство, я бы назвал его историческим, точное доказа­тельство, что связь в июне еще держалась. Именно потому, что она действовала, получили приказ на отход и успели отойти некоторые пограничные отряды и части войск прикрытия границы.

А если бы уже не было связи? Что произошло бы тогда?

А то, что случилось с частями, которые по разным при­чинам, а в подавляющем большинстве случаев — из-за отсутствия связи, не получили приказа на отход.

Они продолжали сражаться.

Они стояли насмерть.

Они погибли, нанеся врагам огромные, многократно превышающие нашу численность, потери.

Они держались до конца июня и еще сражались бы, пока оставался живым и способен был вести огонь послед­ний воин.

Бессмертен, незабываем подвиг гарнизона Брестской крепости.

Он стал символом.

Но величие подвига гарнизона крепости на Буге именно потому утвердилось в истории, вошло в кровь и плоть нашего народа, что подвиг этот был не одиноким и не единствен­ным.

Образ мыслей, система действий, личное поведение за­щитников Брестской крепости были типическими и харак­терными для советских людей, выросших, духовно и физи­чески сформировавшихся за два с небольшим десятилетия, прошедших после Великой Октябрьской революции.

После нападения фашистской Германии на Советский Союз сразу же образовалась, правда, прерывистая, цепь подобных Бресту беззаветно сражавшихся крепостей (с фортами и стенами и без них).

Решая задачу стратегического характера, высшее коман­дование дало приказ на отход; в тех случаях, когда приказ дошел до частей и еще имелась возможность отступить, он выполнялся.

С каждым днем июля положение со связью ухудшалось и ухудшалось.

Переговоры по радио подчас искажались при передаче и расшифровке. Трудны были и опасны разговоры по про­водам — при рваной линии фронта враг легко мог подклю­читься и подслушивать.

Но все же приходилось использовать обычные телефон­ные линии. Однажды, ведя переговоры между штабом фрон­та и штабом 12-й армии, начальник оперативного отдела штаба фронта полковник Баграмян и начальник штаба 12-й армии генерал-майор Арушанян, старые товарищи по службе, использовали хитроумный прием: они заговорили на своем материнском армянском языке, разумно пред­полагая, что противник, если он подслушивает, сразу не разберется.

Но это удачное изобретение поломалось самым неожи­данным образом: контролирующим линию связистам пока­залось, что переговоры по нашим проводам ведет противник на своем немецком языке, и они поспешно оборвали связь...

Крайне усложнена была связь корреспондентов цент­ральных газет с Москвой. Их статьи и очерки безнадежно опаздывали, а то и просто терялись в пути.

Тем удивительней и невероятней случай, свидетелем ко­торого я оказался в конце июня, а может быть в самом начале июля.

Знатные собкоры «Правды» и «Известий» в открытую завидовали нам, работникам армейских газет, а еще боль­ше — шустрым политрукам из дивизионных редакций, чуть ли не на поле боя сдававшим в набор свои сочинения, а иногда и собственноручно набиравшим их в опустевших типографиях районных газет...

Среди них особенно отличался оперативностью младший политрук Федя Сетин из газеты 140-й дивизии «Боец-ста­линец», с которым я встретился и подружился в древнем Изяславе на реке Горынь. Неутомимый корреспондент дни и ночи проводил на передовой. Из одного кармана у него торчали рукописи, из другого — граната. Он ухитрялся писать довольно длинные очерки, не умещавшиеся на страничках «дивизионки». Товарищи подшучивали над ним: Федя пишет очерки исключительно для «Правды».

— А что? — не смущаясь, парировал Федя,— могу и для «Правды».

Дивизионный корреспондент демонстративно достал из кармана переписанный от руки очерк, законвертовал его, надписал — «Москва, редакция газеты «Правда» и на глазах у изумленных корреспондентов центральных газет опустил конверт в почтовый ящик, криво примостившийся на штакетном заборчике полудеревенской улицы Изяслава.

В самый раз бы посмеяться над младшим политруком: корреспонденты центральных газет в отчаянье не могут связаться с Москвой, а этот самонадеянный юноша...

Но смеяться было просто некогда. По улицам Изяслава шли баварские стрелки, паля из автоматов.

Беспорядочный бой не удался, пришлось нам отойти по шепетовской дороге...

В 913-м стрелковом полку народ был упрямый. Коман­дир собрал поредевшие батальоны, выкатил противотанко­вые пушчонки, контратаковал противника... Зацепились за окраину Изяслава, вновь откатились, а на рассвете следую­щего дня древний городок снова оказался в наших руках.

Федор Сетин участвовал в контратаке и, увы, того криво висящего на заборе почтового ящика больше не встретил и вынужден был расстаться с мечтой напечататься в «Правде».

Еще несколько часов продержался городок, но силы были неравные, пришлось нам уйти с берегов реки Горыни.

Дивизия отступила за Шепетовку.

Восьмого июля самолет-кукурузник облетал неровную линию фронта, разбрасывал пачки газет. В расположение разведроты, где в это время наш неугомонный корреспон­дент собирал материал для очередного номера дивизионки, залетело несколько номеров вчерашней «Правды». Вос­хищенные разведчики и изумленный автор увидели на вто­рой полосе очерк «Храбрость» и подпись: «Ф. Сетин. Дейст­вующая армия».

Как сетинская «Храбрость» добралась до Москвы из почтового ящика, висевшего на улочке городка, дважды, если не трижды переходившего из рук в руки, ни понять, ни объяснить невозможно.

Эту историю мы всегда вспоминаем, когда встречаемся с доктором филологических наук, профессором Федором Ивановичем Сетиным. Его специальность — детская лите­ратура, объект его исследований — творчество Аркадия Гайдара, погибшего в бою у Днепра. Гайдар воевал в партизанском отряде, сформированном и из воинов Зеле­ной брамы.

Но вернемся на пылающие дороги того лета.

Может быть, участники первых сражений и нашего от­ступления помнят одну подробность отхода: мы старались идти по дорогам даже в тех случаях, когда прямой путь через пшеничное поле был бы и удобней и безопасней.

Были уверены — завтра повернем на запад, надо сохра­нить хлеба.

Были душевно не подготовлены к уничтожению того, что было общим, стало собственностью всех и каждого.

Существовали и другие трудности, которые правильнее назвать психологическими. В предвоенные годы в боевой учебе войск не был должным образом отработан такой слож­ный маневр, как отступление. В политической работе от­ступление тоже обходилось стороной. Да и можно ли было заранее готовить бойцов к такому отступлению? Представь­те себе политзанятия, ну, скажем, в 1940 году. Политрук или там командир взвода говорит о возможности нападения врага и притом напоминает, что поскольку мы недостаточно еще вооружены, поскольку вообще, как поется в песне, «мы мирные люди», то не исключено, что в случае войны придется отступить на тысячу километров, чтобы оборудо­вать где-то в глубине страны непреодолимый рубеж, закре­питься на нем, а потом уж перейти в наступление. Да его бы за сумасшедшего сочли, а то и хуже — за пораженца! Его бы и слушать не стали.

Как каждый красноармеец тридцатых годов, я запомнил ПУ-36, то есть временный полевой устав РККА.

В первом параграфе устава говорилось:

«Всякое нападение на социалистическое государство рабочих и крестьян будет отбито всей мощью вооруженных сил Советского Союза, с перенесением военных действий на территорию напавшего врага».

Сейчас можно сказать, что в Великую Отечественную войну мы действовали в соответствии с ПУ-36 и неукосни­тельно выполнили первый параграф. Однако нам потребо­валось более трех лет, чтобы перенести военные действия на территорию напавшего врага, а ведь воспитаны мы были в уверенности, что нападение «отбито всей мощью» будет немедленно, что на нашу землю врагу ступить не удастся...

Вот почему так тяжко переживали мы неудачи первого периода.

Катастрофа в редких случаях может быть прогнозиро­вана. Мы не могли себе представить, в каком отчаянном положении окажемся, и так скоро!

В первой же командировке, в стрелковом полку я почув­ствовал всю тяжесть сегодняшних и предстоящих боев...

Но, вернувшись на командный пункт армии, я встретил Новобранца с телеграфной лентой в руках. Глаза его горели.

— Штыками бьются наши! — торжествовал он.— Про­тивник не выдержит штыкового удара!

Но возможно ли было повернуть противника вспять при тогдашнем соотношении сил?!

Против обороняющей Рава-Русский укрепленный район 41-й дивизии наступал 4-й армейский корпус вермахта — пять полнокровных дивизий!

В то время как о боях в Перемышле многое известно, опубликованы воспоминания, газетные статьи и историчес­кие исследования, о Раве-Русской (впрочем, и о других укрепрайонах) почти ничего не вошло в историю начального периода войны. Причина все та же: свидетелей почти не осталось, а молва бродила, будто война началась со сплош­ного отступления, а если так, значит, и укрепленные районы были сразу же оставлены.

Живет в Киеве замечательный человек — подполковник в отставке Илларион Федорович Евдокимов, бывший воен­ком Рава-Русского укрепленного района, а затем — Киев­ского УРа. Вот уже полтора десятка лет все свое время, все свои силы (позволю себе добавить — и свои средства, союзную персональную пенсию) он отдает на поиски героев сорок первого года, на восстановление истории тех малых крепостей, комиссаром которых ему пришлось быть. Его усилиями 500 пропавшим без вести возвра­щены имена, фамилии, узнаны место и обстоятельства их гибели.

И. Ф. Евдокимов хранит в личном архиве интереснейшее свидетельство «с той стороны». Доктор Отто Корфес, коман­довавший в начале войны полком, а позже, уже в чине гене­рала, пехотной дивизией, писал в журнале «Германская Де­мократическая Республика» (№ 2 за 1963 год):

«С выносливостью и потрясающим героизмом советских солдат я столкнулся впервые в июньские дни 1941 года. Мы продвигались вперед между Равой-Русской и Львовом и натолкнулись на цепь бетонированных, снабженных ору­диями маленьких укреплений, которые упорно сопротив­лялись. Когда у советских солдат не оставалось никакой возможности дальше удерживать укрепленный пункт, они подрывали его и погибали в нем сами».

Илларион Федорович Евдокимов считает, что статья бывшего генерала вермахта не совсем точна:

«Мы в ДОТах совершенно не имели подрывных средств на всякий случай, так как не воспитывался наш воин в оставлении ДОТа, не сражаясь до смерти».

Можно поверить бывшему комиссару укрепленного района, его бойцы бились до последнего патрона. И. Ф. Ев­докимов, вопреки немецкой версии, утверждает, например, что красноармейцы не взрывались на гранатах, но бросались с гранатой под танки врага. А это другое дело...

Укрепленный район Рава-Русская держался пять дней.

В героической обороне принимала участие не только 41-я стрелковая дивизия, но и 159-я, и пулеметчики 3-й кавалерийской дивизии, и пограничники, и, конечно, артпульбаты, то есть гарнизоны ДОТов.

Для того чтобы сломить их отчаянное сопротивление, пяти вражеских дивизий оказалось мало, пришлось им вызвать на подмогу еще одну...

Совершенно не зафиксирован и подвиг жителей Равы-Русской, вступивших в первые часы войны в истребитель­ные отряды для борьбы с диверсантами, которых забрасы­вал враг.

Конечно, УР не мог выполнить своего назначения в условиях, когда танковые клинья противника глубоко вре­зались в глубь нашей территории, а все-таки пять дней Рава-Русская держалась!

Сохранились некоторые приказы и оперативные сводки 6-й армии за первые дни войны.

Из боевого приказа 6-й армии, Бжуховице (Брюховичи), 24 июня 1941 года:

«Наступление противника в течение 23.6.41 г. на фронте 3-й Кавдивизии, 41-й и 159-й стрелковых дивизий приоста­новлено и частично отброшено».

Из боевого донесения штарма 6 № 0011, 3.00, 25 июня 41 года:

«41-я стрелковая дивизия, опираясь на опорные пункты УРа, сдерживает противника, нанося ему серьезные потери».

Ясно одно: и Рава-Русская — укрепленный район — сопротивлялся достойно, а остатки войск на этом участке вынуждены были отойти лишь по приказу фронта.

О многократном превосходстве сил противника на нашем направлении сохранилось немало свидетельств.

Против 97-й стрелковой (она обороняла полосу в 30 километров по фронту) наступал 49-й армейский корпус, имевший в своем составе четыре дивизии. Это — к примеру...

Попытаюсь объяснить, почему в истории Великой Оте­чественной войны бедновато документированы подвиги начального периода.

О героизме так называемых войск прикрытия некому поведать — гарнизоны укрепрайонов бились до последнего снаряда, до последней пули. Красноармейцы без преувели­чения бились до последнего вздоха. Их душили дымом, жгли огневыми струями. Плененные нами немецкие солдаты при допросе жаловались еще тогда:

— В глубине не всегда достроенных железобетонных дотов у вас сидят какие-то дьяволы! Их ничем невозможно взять.

Через годы, когда мы вернулись на государственную границу, открылись дополнительные свидетельства — в развалинах дотов были найдены выцарапанные на бетоне и стали надписи: клятвы, имена, слова прощания, обращен­ные к родным и потомкам, домашние адреса погибших здесь героев, номера частей, в которых они служили. Если напомнить, что противник мистически боялся этих разва­лин, таивших гибель, не покажется удивительным, что такие надписи сохранились.

Так гибли парни, рожденные и выросшие при Советской власти.

Когда подполковник В. А. Новобранец раскладывал на столе свою рабочую карту, честно говоря, мне становилось не по себе. Карта свидетельствовала, что на нашем направ­лении у врага пятикратный перевес.

Но, странное дело, вместе с ознобом и каким-то спо­койным предчувствием собственной гибели я испытывал чувство гордости: вот в рядах какой армии я нахожусь! Будто исчез у людей, окружавших меня, извечный страх, инстинкт самосохранения.

Землю свою мы теряли, но сопротивлялись яростно. Враг продвигался к Подвысокому пять недель. Если подсчи­тать, получается не более пяти — семи километров в сутки.

И это было вовсе не планомерное движение — сегодня пять — семь километров и завтра столько же. Врагу прихо­дилось не только останавливаться перед несокрушимой стеной мужества, но и откатываться назад, неся большие потери.

Начальник генерального штаба гитлеровских сухопут­ных войск Гальдер записал в своем дневнике:

«Бердичев: в результате сильных контратак противника с юга и востока 11-я танковая и 60-я моторизованная дивизии были вынуждены перейти к обороне. 16-я танковая и 16-я моторизованная дивизии продвигаются очень мед­ленно». А ведь гитлеровские генералы рассчитывали, что их танки будут проходить в день по 50 километров.

Право же, мне не надо ни на кого ссылаться, утверждая это. Ни на Новобранца, ни на позже прочитанные книги — я сам был там. Досадно только, что не вел записей. Запи­сывать нам ничего не разрешалось. Доходило до смешно­го — на передовой говоришьс командиром батальона, хо­чешь записать имена отличившихся красноармейцев, а он за руку хватает: «Давайте не будем!..»

По некоторым повестям и романам первые недели войны можно себе представить чуть ли не как паническое бегство. Я читаю такие книги с недоверием, да еще и с некоторым ощущением превосходства очевидца. Мне дове­лось видеть иное — отступление в непрерывных боях, от­ступление с открытым выражением досады: «Пока живы, зачем отходить? Можем стоять насмерть».

Я видел отход по приказу, а это уже не бегство. Правда, картина была не из веселых: пыльные дороги, параллельное преследование, потоки беженцев вливаются в колонны войск, и все вдруг перемешивается — повозки и детские коляски, отрывистые команды и жалобное мычание не­доеных коров. В смысле и звучании слова «беженцы» соеди­нились и переплелись два корня: бег и беда. Есть ли слова горестней в лексиконе нашего времени?

Эти картины навечно впечатались в память.

А сохранились ли кино- и фотодокументы?

Я обратился к фотокорреспондентам, своим старым товарищам. (Так мало осталось у меня адресов и телефон­ных номеров!) Репортеры сохранили, донесли до нас дра­гоценную зримую летопись Великой Отечественной. Ныне их скорострельно отснятые кадры демонстрируются на выставках, награждаются золотыми медалями.

При разборе архивов, относящихся к 1941 году, обнару­жилось немало портретов героев: артиллеристы, ведущие огонь, конники с шашками наголо... Нашел я и лица первых пленных: самодовольство столкнулось с растерянностью и страхом. Есть в государственных архивах трофейные кадры — леденящие кровь документы о зверствах. Наш бесстыдный противник любил позировать около виселиц.

Но мне не удалось найти фотографий, которые запе­чатлели бы дороги отступления, трагические сцены: мы взрываем плотину Днепрогэса, мы оставляем город, горят наши танки, бредут беженцы вдоль дорог, а по краям их — трупы после налета авиации.

Даже перечисление наших горестей кажется мне сейчас, когда я пишу, безнравственным.

Мог ли стоять на обочине с фото- или кинокамерой молоденький командир-корреспондент и снимать разгул нашего горя?

Невозможно, невыносимо...

Борис Иванович Бондаренко, офицер запаса, ныне проживающий в Крыму, напомнил мне, как отходила его 58-я стрелковая. Снимали пулеметы с тачанок, несли на плечах, чтоб на тачанках, на повозках больше выкроить места для детей и старух, покинувших Львов и Тарнополь (ныне Тернополь) и отходивших по военным доро­гам...

Мне известно, что до последней возможности продолжа­ли сражаться некоторые полки и даже дивизии, не получив­шие приказа на отход, утратившие связь с вышестоящими штабами. Но как и на каком рубеже — это в ряде случаев выяснилось лишь через годы.

Вот история исчезновения целой дивизии — невероят­ная, но невыдуманная.

В составе 36-го корпуса 6-й армии была 140-я стрелко­вая. Считалось, что дивизия погибла 7 июля 1941 года. Оставшиеся в живых командиры и политработники не нашли ни в одном архиве материалов, выходящих за рубеж этой даты.

Но люди сражались в составе своих полков еще целый месяц. «Мы не считали себя погибшими, а вернее, не знали, что нас считают погибшими»,— пишет по этому поводу бывший командир артиллерийского полка Владимир Лисовец, проживающий ныне в Одессе. Надо, чтобы геройство бойцов 140-й дивизии не было забыто.

Ведь они на третий день войны в районе Дубно при­няли на себя таранные удары танков и мотопехоты. Ди­визия не дрогнула, держалась на первом своем рубеже до 30 июня.

Она отошла лишь тогда, когда стало достоверно извест­но, что сосед справа растоптан превосходящими силами врага.

Примеров того, как трудно было выполнять приказ на отход, я мог бы привести много, но расскажу только один эпизод, относящийся к первым дням войны.

В пограничном Перемышле, на берегу реки Сан стоял ДОТ, замаскированный забором. Гарнизон этого бронекол­пака — всего два пулемета, первый и второй номер. Дот начал действовать в первые минуты войны. В нем находи­лись младший лейтенант Чаплин и рядовой Ильин — воины 99-й стрелковой дивизии. Противник к исходу первого дня наступления ворвался в город. Наши отошли. Два пуле­метчика остались на своем посту. Сутки без перерыва вели они огонь по переправе.

Как известно из истории, на второй день войны Перемышль был отбит воинами 99-й и пограничниками. Товари­щи застали пулеметчиков на их бессменном посту. Чаплин и Ильин коротко отдохнули в казарме и снова в течение всей недели, пока город держался, участвовали в боях, вели огонь по врагу.

Но противник на флангах глубоко вонзился в нашу территорию, необходимо было отвести войска, пришел приказ.

Чаплин и Ильин как раз вновь дежурили в доте. Они сказали уходящим пограничникам, что останутся в броне­колпаке, будут вести огонь и ждать нового освобождения города.

— Продержимся, только скорей возвращайтесь...

Они не могли предположить, что Перемышль отобьют только через три с лишним года.

Вот какой случай невыполнения приказа героями, доро­го отдавшими свою жизнь. Но смертниками они себя не считали, и мы не посчитаем. И пропавшими без вести не назовем...

Но продолжим рассказ о 140-й стрелковой...

Артиллеристы 361-го гаубичного артполка, входившего в состав дивизии, 6—7 июля били по танкам прямой навод­кой из своих гаубиц калибра 152.

Не знаю, применялся ли раньше и позже такой калибр в ближнем бою. Во всяком случае для стрельбы прямой наводкой по танкам эти гаубицы отнюдь не предназначены!

Седьмого июля все нити связи оборвались: штаб диви­зии во главе с комдивом полковником Лукой Герасимовичем Басанцом был отторгнут от полков и разгромлен.

Часть командиров погибла, некоторые были захвачены в плен. Комдив с небольшой группой (теперь выясняется, что в ней было человек двадцать) вырвался и ушел на поиски партизан, чтобы присоединиться к ним. Полковник Басанец перешел линию фронта в начале 1943 года. Позже он коман­довал рядом соединений, стал генералом.

Начарт дивизии полковник М. А. Шамшеев нашелся после войны — он был членом комитета восстания в конц­лагере Маутхаузен. (Я пытался связаться с ним, но был извещен о том, что 22 августа 1981 года он скончался...)

Полки продолжали сражаться.

Боевая задача была ясна: бить врага! По карте можно и не ориентироваться — противник виден и без бинокля.

Пополнялись боеприпасами, в том числе и трофейными, перебивались кое-как с продовольствием, но личный состав не голодал — были среди своих, на родной земле!

Все полки дивизии — три стрелковых и два артиллерий­ских,— ослабленные, поредевшие, согласовывая свои дей­ствия с соседями, 10—14 июля участвовали вместе с танки­стами группы Огурцова в успешных боях за Бердичев, а по­том — в разгроме вражеской группировки под Оратовом.

Дивизия, отсутствующая в донесениях и сводках, на­ступала!

Несколько дней командовал подполковник (его фами­лию ветераны запамятовали), он был тяжело ранен; его сменил полковник — кавалерист, успевший покомандовать лишь несколько часов... И тогда командование дивизией, оставшейся без штаба, взял на себя полковой комиссар Семен Борисовский. Ему пришлось руководить исчезающи­ми полками в Зеленой браме. Он геройски погиб в бою близ села Нерубайка.

В ночь на седьмое августа, то есть через месяц, дивизия действительно перестала существовать, но отдельные гор­сточки ее воинов еще сражались в окрестных лесах и полях...

Случай со 140-й дивизией свидетельствует все о том же: сражаться и стоять насмерть, бить врага из последних сил и в любых обстоятельствах было и оставалось первой заповедью не только отдельного бойца или отдельной роты, но и дивизии, отделенной от боевых порядков армии и фронта.

Июль сорок первого — время возникновения и форми­рования партизанского движения. В определенном смысле боевые действия полков дивизии, отрезанной от соседей и лишившейся штаба, родственны партизанской войне. Сто сороковая примыкала то к одному, то к другому соеди­нению и по обстоятельствам координировала с ними свои атаки. Несколько позже партизанские отряды взаимодей­ствовали с регулярными частями — я был свидетелем тех совместных операций и зимой 1942-го на Белгородчине, и осенью 1943 года при форсировании Днепра.

Ну, а как квалифицировать боевые действия отряда, про который рассказал мне лейтенант запаса агроном Сергей Васильевич Собольков, человек, прошедший все круги ада, бедовавший во многих концлагерях?

Через неделю после начала войны на реке Збруч сти­хийно образовалась группа командиров, только что по-скорому выпущенных из училищ и направленных с назначе­ниями в части 6-й армии.

Попытки разыскать штабы, куда им надлежало явиться, оказались тщетными. Но юные и необстрелянные лейтенан­ты сочли невозможным присоединиться к потоку отступле­ния, так и не встретившись с врагом лицом к лицу.

На переправе у старой границы неизвестный майор объединил их и повел на прорвавшегося противника. Первый бой подтвердил убежденность в своих силах. Более месяца, не просто отступая, но маневрируя, сражался этот отрядик. Может быть, правильней назвать его пулеметной боевой группой? Они действовали в тылу врага, вот уж действительно на свой страх и риск. А ведь справедливо считать их партизанами!

Последний бой Собольков с товарищами выдержал в конце июля под Христиновкой. Лейтенант очнулся у разби­того пулемета, подняться уже не мог. Он обнаружил, что выбиты все зубы, но успел окровавленным ртом разжевать, проглотить свой партийный билет, прежде чем был схвачен немецкими танкистами.

Мучительным было абсолютное господство вражеской авиации. Она бомбила и штурмовала повозки с детьми, санитарные машины с крестами на покрывающем их бре­зенте. Я видел такое потом только во Вьетнаме, когда там бесчинствовали заокеанские агрессоры.

И все же, повторяю, наш отход в июне и в июле сорок первого года не был паническим. Отвергаю подлое словечко «драп», просочившееся в художественную литературу из уголовного жаргона. Трусами оно придумано.

Приезжал в Москву с группой красных следопытов из села Верховья Орловской области учитель географии Виктор Максимов. Заходил ко мне. Он тоже участник боев у Под­высокого, был там ранен, и лишь в 1943 году ему удалось вновь стать в строй. Воевал отчаянно, получил еще два ранения и вернулся домой из Магдебурга с тремя боевыми орденами. Меня потрясла одна подробность из рассказов Максимова об отходе наших войск от Тернополя на старую границу, а потом на Винницу. Из суточного распорядка целиком исключалось время на отдых: днем вели бои, а по ночам отходили. Люди засыпали на ходу. Иные падали, ушибались. Чтобы уберечь людей от травм, лейтенант Максимов вел бойцов не по-уставному: при построении на марш он ставил в голову своего подразделения тех, кто казался пободрей,— им надлежало следить за дорогой, а остальные шагали за ними с закрытыми глазами, положив руки на плечи товарищей, оказавшихся впереди. И помога­ло, получалось.

...Память вновь возвращает меня в Подвысокое.

Седьмого августа, уже на шестой неделе войны, новая встреча с начальником разведотдела 6-й армии. Могу теперь признаться: я полагал в тот раз, что мы никогда больше не увидимся на этом свете. Новобранец, возбужденно сверкая украинскими черными-пречерными глазами, го­ворил:

— Мы набили их превеликое множество, но вырваться из капкана вряд ли удастся. Будем драться до смерти.

Мне запал в душу образ этого человека, сохранилась в памяти необычная фамилия, видимо связанная с рекрут­скими наборами в Российской империи. Долгое время я был убежден, что Новобранец погиб там, у Зеленой брамы, но через многие годы после тех трагических событий неожи­данно, как выражаются военные разведчики, «вышел на него».

Вот эта история из серии «очевидное-невероятное».

Был я в командировке в Норвегии, на краю Европы, за Полярным кругом, в местах, погруженных в долгую ночь, расцвеченную северным сиянием. Меня пригласил в гости старый рыбак, член Общества дружбы с Советским Союзом. Придя в его домик, стоящий на скале у фиорда, я уютно устроился в кресле, застеленном оленьей шкурой, и стал рассматривать семейный альбом. На фотографиях — женщины в накрахмаленных чепчиках, мужчины в воскрес­ных сюртуках, благочестивые пасторы, младенцы в колы­белях, наконец, король Хокон.

Старый рыбак комментировал:

— Да, это наш король. Когда после войны правые требовали запрещения компартии, он с ними не согласился.

Рядом с портретом короля — еще один портрет.

Человек средних лет, в вязаной фуфайке, в суконной шапочке. Может, каменщик, может, моряк... А глазищи-то нездешние! Где я их раньше видел, эти пронзительные черные глаза?

— Простите, это кто?

— Товарищ Базиль. Немцы содержали его под особой охраной в штрафном концлагере в скалах. Но он сумел связаться с нами, через нас устраивал побеги своим това­рищам, переправлял ваших солдат в партизаны или в нейтральную Швецию. Когда началось освобождение, плен­ные избрали его своим главным.

Его даже король принимал и благодарил русских за мужество. Вот потому и портрет его в альбоме рядом с портретом короля.

Уезжая на родину, Базиль оставил записку. Мне пока­зали потускневший листок из школьной тетради в косую линейку. Там было написано: «Спасибо вам, норвежские друзья. Василий Новобранец». И тут же адрес: Москва, 2-я Извозная.

Боже мой! Неужели мне предстоит новая встреча с Василием Новобранцем, да еще и на той улице, где стояли наши метростроевские бараки?

Вернувшись в Москву, я поспешил в Дорогомилово. Извозной улицы там нет, она теперь Студенческая. Но номер дома и квартиры совпадают. Мне открыл дверь Ва­силий Андреевич Новобранец, собственной персоной. Уже не подполковник, а полковник.

Я передал ему приветы: один из Норвегии от северных друзей, а другой — из сорок первого года, из Зеленой брамы.

Несколько дней июля

С рассвета — бой.

Противник предпринимает очередное, мощное и наглое наступление. Артиллерийский налет заставляет нас вжи­маться в землю, искать укрытий.

Почти одновременно с интенсивным обстрелом появи­лись бомбардировщики. Бомбы вонзаются в холмы и поля, тяжко взрываются, вздымают столбы земли. Бомбят не при­цельно, но все равно тяжело. Солдатский телеграф уже оповестил всех, что на нашем участке фронта истребите­лей застигли на аэродромах, потери велики, так что в небе «он» хозяйничает, наших самолетов не жди.

Обстрел и бомбежка такие, что кажется (это против­нику, наверное, кажется!) — все на нашей стороне уничто­жено. Сейчас «он» двинет танки, погонит вперед пехоту, сметая на своем пути то, что еще не сметено оконча­тельно.

Я нахожусь на наблюдательном пункте полка, вместе с командиром и комиссаром. Вижу: немецкая пехота рас­тянулась в цепь. Наш майор с орденом на гимнастерке, командир полка, одолжил мне отличный трофейный би­нокль «Цейс Икон», и я имею возможность разглядывать каждого солдата в отдельности. Впрочем, достаточно и хва­тит с меня, если круги бинокля выхватят из голубизны июльского дня несколько фигур.

Лица загорелые, даже можно разобрать, что надмен­ные. Каски заломлены на затылок. Ворота мундирчиков расстегнуты, рукава закатаны. Черные автоматы своими прикладами, похожими на жесткое кавалерийское стремя, прижаты к животам, поперек которых свободно болтается ремень, а на нем — я уже знаю — металлическая пряжка со словами, вписанными в круг, «с нами бог».

Пришельцев встречает огонь, кажущийся беспорядоч­ным, но именно эта беспорядочность создает для них ад, из которого не выйти, от которого не спрятаться никуда, не спастись. Пусть получат свое!

Что ведет их? Умело внушенное им ощущение превос­ходства и вседозволенности — это ведь основные психоло­гические признаки фашизма. Мы для них недочеловеки, низшие организмы. Как жаждут они нашей земли!

Что руководит нами? Приказ? Хриплые команды? Наверное, и они тоже.

Но прежде всего самовозгоревшееся в душе чувство родины и непреложная необходимость защитить ее, и только защищая ее, защитить и себя, и свои семьи, и своих друзей, и товарищей. И революцию нашу Октябрьскую и все другие, что были в прошлых и в этом столетии и будут еще, но только в том случае, если мы не пропустим этих наглецов через зеленые пологие подолянские холмы.

Командир полка, давший мне свой трофейный бинокль, пользуется для руководства боем исключительно связными. Телефонные провода не успели размотать, радиостанция разбита. Командир говорит связному, чтоб бегом, с его почерневших, запекшихся губ слетают не команды, не приказы, а просьбы.

Как зовут майора, не помню, конечно, не помню, больше сорока лет прошло; вспоминаю, было все словно вчера. Из глубин забвения, вопреки уходящему времени, выплывает его образ, да и имя тоже — комиссар звал его ласково «Михмих», значит, он был Михаил Михайлович.

Я еще помню, он сказал: «Эта местность так похожа на испанскую... То ли горы, то ли холмы. Чисто, как под Теруэлем...»

Идут цепи автоматчиков, приближаются.

Михмих наклоняется в мою сторону и почему-то шепчет:

— Сейчас увидишь — бой переломится. Только бы у моих выдержки хватило еще минуты на три. Только бы они не побежали раньше времени.

Что значить «побежали»? Вперед или назад побегут?

Местность открытая, все видно.

С левого фланга, опережая цепи автоматчиков, выпол­зают их приземистые танки. Кресты на башнях, на броне отчетливо видны.

Вроде бы и выстрелов нашей артиллерии не слышно, но смотрите, смотрите — один танк, приблизившись к едва намеченным в поле траншеям, задымился. Пламя плохо видно при таком солнце, а дым косматым клоком болтается по ветру, словно какой-то зверь в черной шкуре вскочил на броню.

Потом узнаю, как загорелся первый танк, и еще один, и еще.

Их подожгли, метнув бутылки с зажигательной смесью.

Берлинские газеты с издевкой писали: против танков русские выходят с бутылками из-под молока и вина, на­полненными бензином. Внесу поправку — не просто бен­зином наполняли бутылки, но зажигательной смесью, самодельно приготовленной дивизионными химиками.

Несколько позже, к исходу лета, бутылки с зажигатель­ной смесью стали прибывать из тыла уже как боеприпасы, впрочем тоже изготовленные кустарным способом в какой-нибудь мирной-премирной артели, спешно перестроившей­ся на военный лад.

Насколько я помню, задача состояла в том, чтобы за­медлить пылание и быстрое сгорание бензина; к нему добавляли и керосин и даже деготь.

И танки вспыхивали, и оказалось, что сперва загорается краска, а потом и сталь раскаляется, рвется под броней боезапас.

Но дело, разумеется, не в рецепте зажигательной смеси.

Для того чтобы поджечь танк, красноармеец должен выйти на него — один на один,— почти инстинктивно вы­искать зону, не простреливаемую на таком близком рас­стоянии, но все равно смертельно опасную, увернуться от наползающих гусениц и швырнуть бутылку прицельно, метя в сочленение башни и корпуса или смотровую щель, чтобы запылавшая смесь проникла в утробу машины.

Поединок человека и танка, требующий от метателя невероятной отваги и беззаветности.

Оказалось все-таки, что бутылки из-под молока или вина — грозные снаряды, способные уничтожать танки.

Потом пришлось видеть другие бои и в других обстоя­тельствах, наши танки надвигались на врага, он оборонялся не только артиллерией, бьющей прямой наводкой, но и гранатами, и фаустпатронами. А вот бутылок с зажига­тельной смесью у него не было.

Нечего скрывать, фаустпатроны не раз причиняли нам потери и горе, но я все-таки думаю, что причина отсутствия у немцев столь немудреного оружия, как бутылки с горючей смесью, в том, что не было среди них людей, которые могли бы подойти к танку на три метра и вот так, почти как спичкой, поджечь его. Позже у них появился фаустпатрон. Фаустпатрон — как ни оценивай его — оружие, поражаю­щее на расстоянии и применяемое для стрельбы из-за угла.

В Германии газеты еще высмеивали наши бутылки, а их танкисты на фронте страшились и приходили в отчаяние, увидев в смотровую щель парня в рваной гимнастерке, с проклятием на губах вырастающего перед танком. А в руке его — эта самая высмеянная бутылка.

Бой рассыпается на отдельные рукопашные схватки, на штыковые поединки.

Оказывается, надменный и обнаглевший противник умеет не только наступать. Он бежит трусливо и растерянно, да еще с какими-то жалкими воплями.

Наши контратакуют. Переходят к преследованию.

Не знаю, насколько удается отогнать горных егерей, на километр, может быть, на полтора. Но это возвращен­ные полтора километра территории Союза Советских Со­циалистических Республик, очевидная победа на поле боя, хотя и стоившая немалых жертв.

Санинструкторы эвакуируют раненых. Замечу, что под­бирают не только наших, но и брошенных солдат вермах­та. Они стонут и с нескрываемым ужасом и удивлением смотрят на восемнадцатилетних девчонок (пилотка не может усмирить косы, они приподымают ее, выползают золотыми змеями), склоняющихся над ними.

Наша взяла! Какое счастье, что я видел все своими глазами! Какая статья будет в армейской газете «Звезда Советов»! Но нет, не как газетчик радуюсь я. Это было бы мелко, честное слово. Я видел, как немцы попятились, побежали, откатились!

Противник притих, затаился, лишь изредка пострелива­ет гаубица. Снаряды ложатся беспорядочно.

В эти минуты относительного затишья у людей есть потребность общения друг с другом. Поскольку я человек новый, больше обращаются ко мне.

Положение на этом участке сложилось трудное, но, пожалуй, не труднее, чем на других дорогах отступления нашей армии. Однако в полку атмосфера такая, будто ничего страшного не происходит, воюем, помирать не собираемся. Я заметил и вывел для себя нечто похожее на формулу: «Спокойствие на передовой обратно пропор­ционально опасности».

Мне с веселыми комментариями рассказали интересную историю, которую я тогда записал, хотя надежд на ее опубликование в армейской газете никаких не было. Помню ее и поныне, попробую воспроизвести.

Отступая, мы дошли почти до старой границы. Отход проводился довольно организованно — не только марш, не только контратаки, не только оборонительные и арьер­гардные бои, но и биваки, паузы, кстати, довольно продол­жительные.

Недавно впервые призвали в Красную Армию молодежь областей Западной Украины, менее двух лет бывших советскими и теперь оставляемых нами. Значит, двадца­тилетние новобранцы до восемнадцати росли и жили в панской Польше. Политработники старались создать об­становку, при которой не было бы различия в отношении к «новым» и «старым» советским гражданам. Но разница все же чувствовалась: одни — советские с рождения, другие выросли в старом мире, за границей.

И вот к командиру первого батальона обратились два «западника» — так их называли — и попросились... домой. Смущенно и сбивчиво они твердили пану начальнику, что их родная «вулька» совсем рядом, вон за тем бугром, что они только переночуют в материнской хате, попрощаются с семьями и утром вновь будут в своем взводе. Комбат развернул карту: покажите свою деревню,— но оказалось, что в карте они не разбираются, да и вообще негра­мотны.

Комбат, контуженный, полуоглохший, трое суток без сна, выслушал их, что называется, вполуха, невозможная их просьба скользнула мимо его сознания, и он их отпустил, махнув рукой. Когда две неуклюжие фигурки скрылись за бугром, комбат опомнился: куда они девались, да еще и с винтовками?

Он смущенно доложил о происшедшем командиру пол­ка и получил от Михмиха предупреждение о неполном служебном соответствии, замешанное на выражениях, кото­рые в печати не воспроизводятся.

— Ты еще и за винтовки, и за патроны отчитаешься!

Догонять парней было уже поздно. В среде командиров эта история, явное «ЧП» (чрезвычайное происшествие) и безобразие обсуждалось без должной серьезности. Ко­мандира первого батальона любили, все видели, в каком он состоянии. Темных «западников» иначе, как дезертира­ми, уже и не называли, хотя повар, пользующийся репу­тацией мудреца и оракула, глубокомысленно изрек:

— А если бы твой дом был за бугром, ты б не сбегал до мамки? Утром явятся, как миленькие, будьте уверены.

На исходе короткой летней ночи из-за бугра была слыш­на беспорядочная стрельба, на нее особого внимания не обратили. Стрельба с 22 июня не прерывалась.

А повар оказался прав. «Местные» с рассветом явились, понурые, грустные, неразговорчивые. Комбат хотел было их отругать, но вспомнил, что сам отпустил до дома, до хаты, и тоже загрустил. Наверное потому, что им позавидовал — они побывали в своих семьях, и корил себя за недоверие, которое всю ночь росло в нем.

— Чего носы повесили?

— Мотоциклы уже там...

Комбат сказал им что-то утешительное, но вряд ли уте­шил и их, и себя самого. Отправил во взвод.

Было это, говорят, дней за пять до моего прибытия в полк. Жаль, что я не свидетель...

Я хотел найти этих хлопцев, поговорить с ними.

Но оказалось, что на следующий день после возвраще­ния из дома оба погибли в бою за свою Советскую Родину.

Матушка-пехота окапывается.

Настроение возбужденное — вот бы сейчас рвануть вперед! Сегодняшний бой убедил — враг штыкового удара не выдерживает.

Эх, и погнали бы «его»!

Но приказ — закрепиться.

Тоже не так плохо: отвоеван кусок родной земли, в него врастем, используем передышку, а завтра вновь ударим, да еще покрепче, чем сегодня.

Я достал из сумки свою тетрадку в косую линейку. Надо попробовать написать стихи. Ритм задан, первая строчка есть:

Атака, атака, атака!
На наблюдательном пункте оживление. Прибыл капитан из оперативного отдела армии — я его видел там в первый день своего пребывания на фронте. Он от макушки до каблуков так обработан волнистой серой пылью, будто вылеплен из глины.

Непонятно, почему оперативщик из армии оказался в полку.

Он отвел Михмиха в сторонку, они о чем-то мрачно раз­говаривают, развернули карту, водят по ней карандашом, поворачивая ее то так, то этак. К ним подошел комиссар, только что улыбался, был явно обрадован итогами боя, но вдруг тоже посуровел...

Держусь сбоку, чтобы не мешать. Но стихотворение, которое я начал набрасывать на косо расчерченную страни­цу школьной тетрадки, что-то не идет, застопорилось.

Атака, атака, атака...
Но каким-то неведомым и подлым образом в мозг про­никает рифма, которая мне здесь ни к чему, может только нарушить пафосное настроение стиха:

Однако, однако, однако
Здесь на командном или наблюдательном пункте су­ществует таинственный барометр настроения. Стрелка явно повернула на «пасмурно», хотя июльский день сияет во всем своем великолепии.

Тревога заползает в душу. Физическое ощущение еще неизвестной, но неотвратимой беды как лихорадка: надо взять себя в руки. Улыбаюсь, и мне самому улыбка кажется жалкой и глупой.

Однако, однако, однако...
Командир полка подзывает меня. В его руках квадрат карты, стараюсь боковым зрением разглядеть, что на ней нарисовано синим и красным карандашом. На севере, то есть на правом фланге, много синих ромбиков. Они уходят на восток, за сгиб карты... Я уже знаю, что это за значки.

— С наступлением темноты,— потупясь, глядя куда-то в сторону, говорит Михмих,— начнем отход. Надо снять­ся по возможности скрытно, по дороге пустим только обоз и пушки, а роты пойдут полем — три километра открытого пространства, а там втянемся в лес. Надо нам спуститься в батальоны. После такого удачного дня одного приказа на отход недостаточно. Необходимо каждому стрелку разъяснить обстановку.

Я здесь всего лишь представляю редакцию газеты и оказался в полку для сбора материала. Об успешной контр­атаке надо скорей написать. Могу распрощаться с коман­диром полка, с комиссаром, сесть на попутный транспорт и выскочить из этой явно назревающей ловушки.

Вот сейчас сниму с шеи, отдам Михмиху его превосход­ный бинокль и прогулочным шагом, чтоб не подумали, что спешу, отправлюсь в восточном направлении.

Имею право. Вроде бы даже обязан отбыть в свою часть, то есть в редакцию.

А все эти люди, с которыми пережил этот мгновенный и длиннейший бой, которых видел в контратаке и разделил с ними ни с чем не сравнимую радость победы, пусть неболь­шой, частной, местного значения, а все-таки реальной и обнадеживающей... Все эти мои товарищи (как я хочу, чтоб они признали меня своим боевым товарищем!) останут­ся здесь, а ночью выставят заслон и начнут тяжелый и опасный отход, и неизвестно еще, выберутся ли, обойден­ные танками с флангов. А я выскочу, я везучий, я счаст­ливчик.

Возможно, и даже наверное, получу благодарность ре­дактора за своевременно сочиненные и доставленные в номер стихи.

Но останусь ли я честен перед самим собой, а значит, останусь ли я поэтом — вдруг мне еще долго жить на земле? Как я смогу жить с такой тяжестью на душе?

Невозможно сейчас отбыть к месту службы!

Получаю разрешение командира полка и иду с ним и комиссаром в батальоны.

Представитель оперативного отдела остается с началь­ником штаба, у них свои дела.

С того дня прошло более сорока лет. Много горестного, трудного, страшного пришлось мне пережить и увидеть в разные времена и при всяких обстоятельствах. Когда-нибудь расскажу...

Но клянусь памятью матери, не было в моей жизни более тяжкого испытания, чем тогда, когда я объяснял окапывающимся стрелкам, что с наступлением темноты (как поздно в июле темнеет!) мы начнем отход.

Отход не просто с нашей земли, но с возвращенной се­годня, отбитой, вырванной из рук врага.

Мы должны оставить в этой земле только что похоро­ненных наших товарищей.

Мы отдаем эти поля и холмы даже без сопротив­ления.

Солдат сорок первого года, каких-нибудь две недели кочующий из боя в бой, не может разбираться в вопросах тактики, а тем более стратегии. Он не хочет поверить мне, что единственно правильное решение в создавшейся об­становке — оторваться от противника и отступить на рубеж реки с детским именем Мурашка.

Я говорю, что в сегодняшнем бою он был героем. Не льщу, говорю то, в чем убежден.

Он смотрит на меня исподлобья, воспринимая мои слова как неуместную лесть. Кому нужен такой героизм — гнать противника полтора километра, а потом отойти на двенадцать?

Известие о предстоящем отходе распространяется быстрее, чем наша запланированная разъяснительная рабо­та. Тем более что всей серьезности создавшегося положе­ния я выдать не имею права. Меня, что называется, не уполномочивали.

Где-то в этих наскоро отрытых окопах возникает чер­ное подозрение: не является ли немецким агентом этот неизвестный старший политрук, который лишь позавчера показался здесь и все время что-то записывал в тетрадочку в косую линейку?

Чувствую на себе тяжелые, недоверчивые взгляды.

Командир полка майор Михмих ведет разговор с лей­тенантом, заменившим только что умершего от ран комба­та. До меня доносятся лишь обрывки слов, но видно, что разговор идет на крутых виражах.

Лейтенант не может понять командира полка, да и сам командир рад бы оказаться лгуном, но, увы, он говорит правду, невыносимо горестную и знающую лишь единствен­ный путь к спасению полка, а дальше и дивизии, а может быть, и армии.

Надо отступить, отойти как можно скрытней и быстрее.

Я отходил с этим полком. Страшная была у нас ночь.

Разговоров пришлось наслушаться всяких. И даже, что командир полка продался, а прибывший на наблюда­тельный пункт капитан с пакетом — вовсе не из штаба ар­мии, а черт его знает откуда.

И конечно же кто-то в темноте уверяет, что, не останови мы преследование, так бы и гнали «его» до новой государ­ственной границы, что был приказ самого Сталина двинуть­ся вперед и овладеть городом Люблином, а наши начальни­ки его не выполнили, все отходят и отходят.

Утром, когда полк остановился на рубеже, предписан­ном в армейском приказе, выяснилось, что капитан с паке­том промахнулся — искал дивизию, а попал прямо в полк,— поэтому другие полки не получили приказа, и теперь с ними нет никакой связи, и дороги перерезаны. Потом стало слышно, что еще один полк и часть танковой дивизии вырвались, потеряв много людей и техники.

А я на какой-то шальной полуторке, принадлежавшей понтонно-мостовому батальону и потерявшей его, проско­чил на Подволочиск и услышал там, что армия отходит на старую границу и уж дальше в глубь страны не сделает ни шагу.

Две недели августа

1 августа

Ночью группа войск и ее штаб оставляют Умань.

Приказ командования Южного фронта: отойти на рубеж реки Синюхи.

На рассвете Военный совет двух армий радирует коман­дованию Южного фронта и Государственному Комитету Обороны: «Положение стало критическим. Окружение 6-й и 12-й армий завершено полностью. Налицо прямая угроза распада общего боевого порядка 6-й и 12-й армий на два изолированных очага с центрами в Бабанке и Теклиевке. Резервов нет. Просим очистить вводом новых сил участок Терновка — Новоархангельск. Боеприпасов нет. Горючее на исходе».

Дошла ли радиограмма до Ставки?

Но до штаба Южного фронта депеша дошла, и коман­дующий И. В. Тюленев немедленно радирует ответ: «Прочно удерживать занимаемые рубежи...»

По названиям населенных пунктов, указанных в радио­грамме, можно определить, что Понеделин нацеливался на прорыв в юго-восточном направлении.

1 августа, возможно, прорыв удался бы...

Штаб Южного фронта располагал сведениями, к сожа­лению не очень достоверными, будто противник выдохся и остановился. Кроме того, некоторые донесения укрепля­ли надежду. Вот, например, сводка № 071, тоже датирован­ная 1 августа и дошедшая до штаба Южного фронта:

«13 часов. Пограничники и войска 10-го укрепленного района овладели Нерубайкой и продолжают наступление на Торговицу».

Но следующая депеша — записка от начштаба 6-й ар­мии, переданная с оказией (эвакуация раненого на само­лете), полна тревоги:

«15 часов 45 минут. Для принятия эффективных мер и выбора направления выхода из окружения прошу срочно (лучше самолетом, чем по радио) сообщить, где находятся ваши силы, направление действий противника и ваши планы на ближайшие дни. Самолетов связи мы не имеем. Иванов».

И опять — надежда!

«17 часов 00 минут. 44-я горнострелковая дивизия, разрывая кольцо противника, овладела Новоархангель­ском...»

К сожалению, закрепиться ей не удалось.

Вечер того дня был тихий и душный. Противник вел редкий артиллерийский обстрел.

В поисках ночлега я разыскал землянку штаба 99-й дивизии. Комиссар А. Т. Харитонов с шутливой досадой сказал: «И ты на мою голову!» Во время боя в Ивангороде к нам явились писатели Иван Ле, Леонид Первомайский и Виктор Кондратенко. Они прямо из Киева, привезли, оказывается, поздравление маршала Буденного с орденом Красного Знамени и песню дивизии, сочиненную Алек­сандром Твардовским. Вот, посмотри!

Я увидел знакомый почерк Твардовского. Он послал в подарок дивизии рукопись. Полковой комиссар Харитонов прочитал:

Били немца-фашиста,
Били крепко и чисто
И сегодня идем добивать.
И добавил, раздумывая вслух:

— Не очень актуальный куплет. Нынче они нас бьют. Но мы еще споем эту песню в Берлине и Гамбурге!

Я точно запомнил поразившее меня тогда упоминание о Берлине и Гамбурге...

2 августа

Военному совету вручается радиограмма, полученная из штаба Южного фронта. Приказано ликвидировать про­сочившегося противника. Это определение могло бы вызвать улыбку, но сейчас не до улыбок: мы окружены достаточно плотным кольцом, сквозь него не просочиться, его надо пробивать, не то чтоб «ликвидировать просочив­шегося». Но разрешения идти на прорыв нет.

Войска занимают круговую оборону. Таков приказ Военного совета. За ночь отрыты траншеи, поставлены про­тивотанковые заграждения и мины. Мы затаились.

Противник самоуверенно предполагает, что многократ­ное превосходство принесет ему скорую победу. Он уже назначил даты, когда будут захвачены Киев, Днепропет­ровск, Запорожье, когда его орды распространятся по ле­вобережью Днепра.

Клейст торопится — ему нужно выслужиться, скорая победа необходима, чтобы затушевать возникшие подозре­ния в недостаточной его верности фюреру.

У нас мало боеприпасов. Ведется только прицельный огонь по атакующим. В ход пошли гранаты.

Предпринимаются контратаки — старый верный штык.

Мы знаем, что командование юго-западного направле­ния, в частности Юго-Западный фронт, которому 6-я и 12-я армии формально уже не принадлежат, предпринимает упрямые попытки помочь окруженной группировке. Ставка вновь и вновь тревожно запрашивает маршала Буденного, какая помощь оказывается группе Понеделина. Полковник Владимир Судец наносит силами своего корпуса удары с воздуха по танковым колоннам Клейста.

Дивизии изготовились к обороне пока еще в своем со­ставе, но возникло и как-то само собой утвердилось правило: отбившиеся от своих красноармейцы тут же зачисляются в те отряды, на участке которых они оказались.

Перестраивается характер подразделений и частей. Это уже во многих случаях не роты, не батальоны (слишком поредел их списочный состав), а отряды. Изменился — по обстоятельствам — боевой порядок. Для отряда харак­терно то, что у него нет тылов. Бойцы всех тыловых служб стали стрелками.

Артиллеристы стреляют только прямой наводкой. Эко­номия снарядов. Но и отсутствие закрытых целей...

Накопившись на опушке дубравы, большой отряд наших идет в контратаку.

Задача на местности ясна, нет нужды даже в карте: надо пройти, пробежать, преодолеть огромное — кило­метра два — подсолнечное поле (подсолнухи все же пред­ставляют собой укрытие) и выбить егерей из другого леса.

Почему-то все уверены, что преодоление этого участка все решит, выбить врага из того леса — значит прорваться.

Если бы...

Атака захлебывается.

Громадный красноармеец (в те годы великаны еще ред­ко встречались) несет на плече, как куль, командира. Он дотягивает до опушки, вместе со своей ношей опускается на землю, густо усыпанную прошлогодними желудями и свежими патронными гильзами.

Командир убит — понятно это всем: рана видна, но не заметно кровотечения (если человек убит, кровь почти не проступает, видимо, сердце уже не подгоняет ее).

Четверо бойцов, торопясь, исступленно, молча, штыками колют землю: роют могилу. Вспоминаю: где-то в невозврат­ной мирной жизни, в московской юности, было у меня и у моих товарищей любимое стихотворение, а в нем такие строки:

И бедная почесть в ночи отдана;
Штыками могилу копали;
Нам тускло светила в тумане луна,
И факелы дымно сверкали.
Мы читали стихи наизусть, но не могли согласиться, что факелы сверкали. Может быть, мерцали?

Но сейчас они не сверкают, не мерцают. Никаких факе­лов. Стихи называются «На погребение английского гене­рала сира Джона Мура», написаны ирландским поэтом Чарльзом Вольфом о командующем, который погиб в сра­жении с войсками Наполеона при Корунье в Португалии.

Значит и раньше генералы гибли на поле брани. Имя генерала утвердилось в веках именно через стихи, а поэт забыт — это было единственное его сочинение...

Разве еще существуют стихи?

На полевых петлицах убитого четыре шпалы. Полков­ник? Полковой комиссар? На гимнастерке орден Красного Знамени. Не свинчивается, впаялся в ткань. Орден выреза­ют ножом, захватывая большой участок гимнастерки, вместе с левым карманом — наверное, там документы. Над убитым склоняется генерал, приникает лицом к его плечу. Генерал поднимается, я узнаю его — это командир дивизии, его фамилия Верзин. Я видел его при прорыве линии Маннергейма в прошлом году. Лицо мокрое, словно он умывался, но это неудержимые слезы.

Тело полковника поспешно присыпают землей. Из леса вышел лейтенант, подвел сюда красноармейцев с винтов­ками, наверное, хочет дать над могилой залп, как положено. Но Верзин, вытирая лицо рукавом, тихим голосом говорит: «Патронов мало, если стрельба залпом, то исключительно по врагу!»

На какие-то считанные минуты мы с Сергеем Владими­ровичем Верзиным оказываемся, что называется, с глазу на глаз, один на один.

— Прости, что я так расстроился, тяжко пережить ги­бель товарищей, а своей смерти не боюсь,— жестко говорит он, и я не могу не поверить генералу. В его дивизии — 173-й стрелковой — я успел побывать во время тяжелых июльских боев, видел не раз, как он четко и умело управляет боем, не мог не заметить, каким уважением подчиненных он ок­ружен.

Комиссар дивизии Карталов сказал мне при первой встрече:

— Наш Сергей Владимирович — гордость Киевского Особого военного округа, самый строгий и душевный чело­век, какого я знавал!

Генералу Сергею Верзину остается жить лишь считан­ные дни и ночи, составляющие один сплошной бой. К 9 ав­густа дивизия превратится в горстку израненных красно­армейцев и командиров; он поведет их в штыковую атаку, а когда останется один, выстрелит себе в сердце.

Полковой комиссар Карталов, могучий человечище, в этой последней схватке будет скручен и связан врагом, но через несколько дней совершит дерзкий побег и вскоре объявится среди подпольщиков и партизан Винничины, чтобы сражаться, вновь сплачивать людей. Схваченный гестапо, он пойдет на казнь спокойно, палачи будут в страхе отворачиваться перед его ненавидящим и презирающим взглядом.

Пройдет много лет.

Весенним днем я окажусь в новом высотном и голубо­стенном микрорайоне на окраине Москвы, среди людей разных поколений, друг с другом, однако, чем-то схожих и очень знакомых мне,— глубоко в орбитах светлые, как говорят, стальные глаза.

Дети, внуки и правнуки генерала Сергея Верзина слу­шают мой рассказ о нем, о тяжком и героическом начале августа сорок первого.

Со стены смотрит на нас портрет нестареющего (толь­ко что перейден рубеж сорока) задумчивого человека со стальными глазами, в мундире со звездочками еще не на погонах, а в петлицах.

Два ордена и медаль «XX лет РККА» у него на груди, а третий орден — Отечественной войны I степени — посмерт­ный, врученный семье, привинчен к углу фотопортрета...

...Это будет не скоро, это будет потом, но в том же мире и на той же планете.

А пока в дубраве и по всей округе идут — лишь с ми­нутными передышками — тяжкие бои. Обе стороны несут большие потери.

Вот строка из сохранившейся сводки штаба тыла Юж­ного фронта № 035: «Артвыстрелов 5—10 на орудие. Обес­печенность горючим близка к нулю. Длятанков и самоле­тов горючего нет...»

3 августа

В широко известном теперь дневнике бывшего началь­ника генштаба сухопутных войск Германии генерала Гальдера сказано, что в этот день передовые отряды 17-й не­мецкой армии и 1-й танковой группы «соединились север­нее Первомайска, захлопнув в кольцо 6, 12 и 18-ю армии». Это обычное бахвальство — 18-я армия вырвалась из ок­ружения.

Противник меняет тактику. Горные егеря опасают­ся фронтальных атак. Горят танки Клейста, подожжен­ные последними бутылками с горючей смесью. Вражеская авиация предпринимает ожесточенные бомбежки и штур­мовку окруженных. Самолеты идут волнами. Наша зенит­ная артиллерия бессильна против них — снаряды кон­чились.

Войска втягиваются в дубравы. Здесь мечутся наши кони и мулы немецких альпийских дивизий, обезумевшие от бомбежки.

Один из участников сражения «с той стороны» в опуб­ликованных в Федеративной Республике Германии мему­арах вспоминает, несомненно, именно этот бой:

«Русским удалось пробиться в лесочек, где стояли сотни лошадей и мулов. Ответный удар надо было нанести так, чтобы не пострадали животные».

Бесстыдно ханжеская запись!

Гуманность по отношению к лошадям и мулам особо отвратительна на фоне чудовищной жестокости, свидете­лями которой мы оказывались на каждом шагу в те дни на поле боя, потерявшем свои четкие очертания, с пере­мещающимися и быстро изменяющимися позициями сторон.

Горные егери расстреливали раненых красноармейцев, добивали тех, кто не мог подняться. Мы наталкивались и на зверски изуродованные трупы своих товарищей. В наших рядах оказалось немало военнослужащих (врачей, теле­графисток и телефонисток), а также вольнонаемных молодых женщин. Среди них мало кто был воору­жен. Как издевались над ними, как палачествовали совре­менные псы-рыцари!

Позже, допрашивая немецких пленных, мы узнали, что у них спущено в войска следующее распоряжение главного командования: обращаться с женщинами в военной форме как с солдатами регулярной армии, а с вооруженными женщинами в гражданском — как с партизанами.

На оговорку о женщинах вооруженных опьяненные кровью пришельцы внимания не обращали. Любая служила им мишенью.

Исполнение директивы становилось садистским на­слаждением, зато теперь благообразные старички бюргеры вспоминают, как жалели лошадей...

Воспоминание одного из седых ныне жителей Подвысо­кого, записанное мной в 1980 году: «Когда битва отгре­мела, мы, мальчишки, отправились в браму. Конечно, на поиски оружия. В лесу всегда бывало прохладно, густая зелень создавала даже сумрак. А в тот раз нас удивила жара. Мы не узнали свою браму — в ней отсутствовала тень! Деревья больше чем наполовину лишились листвы. Лес стоял, как обмолоченный...»

Что это? Разве война убивает и тень?

Едва стихала бомбежка, возобновлялись наши контр­атаки. Каменечье и другие окрестные деревни переходили из рук в руки. Отдельным контратакующим отрядам уда­лось прорваться, форсировать Синюху по разбомбленным переправам, уйти от егерей, обложивших нас со всех сторон.

Смотрю сегодня на мирную-премирную карту Черкас­ской и Кировоградской областей и убеждаюсь, что не су­мею нанести на нее точные данные и границы кольца ок­ружения. Обстановка менялась с такой быстротой, что и тогда невозможно было показать ее на карте.

Вероятно, картину можно сложить лишь из мозаики эпизодов, писем, воспоминаний товарищей, розыска крас­ных следопытов, обрывков документов...

4 августа

Запомнилось многим... Я написал два этих слова и вдруг почувствовал какую-то их неправильность. Тот год и годы боев потом, а теперь уже и беспощадное время ото­брали у меня право говорить, что многим запомнилось.

Нас осталось так мало!

И все же воспоминание, которое я не могу не привес­ти, повторяется в нескольких письмах.

На пшеничном поле между западной окраиной Подвы­сокого и Копенковатым стоят без горючего последние тан­ки 15-й дивизии. Это Т-26, их восемь, у них действуют только пулеметы. Их обгорелые остовы противник потом гордо зачислит в свои трофеи.

И вдруг из дубравы, подходящей вплотную к ниве, вырывается «тридцатьчетверка». Поначалу даже трудно понять, что это танк: броня, башня — все облеплено бой­цами в нижнем белье. Раненые — все до одного, видимо, покинувшие лазарет, чтобы сражаться. Многие без ка­сок — не напялишь ее на забинтованную голову!

Только что горные егеря, расстегнув мундиры и засу­чив рукава, заняли Копенковатое. Но беспечность будет стоить им дорого.

Форсируя ход, мчится, как гигантский белый клубок, «тридцатьчетверка». Пушка молчит — снаряды израсходо­ваны. Зато раненые ведут огонь из немецких автоматов, подобранных тут же, швыряют лимонки, кричат — не раз­берешь что: проклятия, ругательства, ура, за Родину, за Сталина! Половина Копенковатого отбита этим трагиче­ским десантом.

В опубликованном много позже в Федеративной Рес­публике Германии дневнике одного из горных егерей — Рихарда Вурстера из Штутгарта я прочитал строки, несом­ненно, относящиеся к этому эпизоду:

«...На нас снова напала конница... Но тут вырвался рус­ский танк на полной скорости и стал палить изо всех ору­дий...»

Что это значит — «изо всех орудий»?

На вооружении наших танков — одно орудие, ну еще и пулемет. Изо всех орудий ведут огонь крепости, форты, боевые корабли, неправда ли?

А тут всего один танк..: «Тридцатьчетверка»...

Но так увидел и так записал этот Рихард Вурстер, ви­димо, ошеломленный дерзкой вылазкой.

И местные жители, и оставшиеся в живых участники боев, и немецкие мемуаристы утверждают, что Копенкова­тое не менее шести раз переходило из рук в руки.

Каким образом распространился и как дошел до частей приказ Военного совета выступить утром пятого августа, прорываться в северном направлении?

Трудно это объяснить.

Связи по проводам уже не существовало.

Но последние остатки 190-й дивизии и приданного ей артиллерийского полка ночью приказ получили.

На рассвете собрали и сожгли документы.

«Все командиры и красноармейцы,— вспоминает артил­лерист В. Кадашев, проживающий ныне в Минске,— собираясь идти на прорыв, старательно приводили себя в порядок. У кого еще оставалось что-либо в вещмешках, перебирали имущество, освобождаясь от всего, что может стать обузой в бою».

Сохранившие пару чистого нательного белья надева­ли его.

Прилежно умывались у колодца — давненько не при­ходилось. Пыль и гарь сделали всех смуглыми, а теперь лица посветлели.

Словно не к бою готовились, а к смотру.

Надевать чистое белье перед решающим боем — старин­ный благородный русский обычай, вот его и соблюли без всяких команд и вне расписания того дня. Не уверен, что многие в Зеленой браме знали, что так поступали воины Александра Невского перед битвой на льду Чудского озера.

Выступление назначено на девять ноль-ноль.

В восемь тридцать артиллеристы простились со своими орудиями.

Сводный отряд был построен — пятьсот активных штыков. И всего пятьсот человек. Когда вышли за Подвы­сокое, поняли, что прорваться не удастся, надо биться здесь. И бились до вечера. Потери с обеих сторон страш­ные...

Управление войсками нарушено.

Штаб Южного фронта получает клочковатую инфор­мацию, на основании которой командующий фронтом от­правляет донесение в Ставку: «Понеделину вновь под­тверждаю приказ новыми атаками пробить себе путь и выйти из окружения».

Упоминаемый в донесении приказ (боевое распоряже­ние № 0047) доставляет в Зеленую браму самолет сани­тарной авиации. Командующий Южным фронтом разре­шает «своими силами организовать выход из окружения в восточном направлении».

Но переправы уничтожены.

Река Синюха на этом участке шириной до 80 метров, глубиной до трех.

В книге «Через три войны», вышедшей в 1972 году, Иван Владимирович Тюленев (он в 1941 году командовал Южным фронтом) с солдатской прямотой признается: «...в тот день, когда писалось донесение в Ставку, 6-я и 12-я армии, измотанные кровопролитными боями, были уже полностью окружены под Уманью».

Бывший сержант из 15-й Сивашской стрелковой диви­зии, теперь капитан запаса Гавриил Колчин (он вырвал­ся тогда из кольца, сражался в Сталинграде, штурмовал Кенигсберг) вспоминает:

«Кажется, как раз 4 августа был ранен командир нашей дивизии Николай Никифорович Белов. Каким-то чудом к нам прорывается санитарный самолет (наверное тот, что доставил боевое распоряжение № 0047.— Е. Д.). Белов улететь из кольца отказался. Генерал ответил летчику так: «В гражданскую я служил рядовым в диви­зии, которой теперь командую. Со своими бойцами оста­нусь до конца».

Командир 44-й танковой дивизии Василий Петрович Крымов ранен в атаке на кукурузной плантации. Связной офицер (ныне лектор общества «Знание» в Львовской об­ласти) А. А. Каменцев получает от раненого комдива за­дание:

— Найди Соколова и передай: еще час продержимся!

О каждом участнике тех боев можно писать рассказы и поэмы. Стоило лишь упомянуть о ровеснике века Васи­лии Петровиче Крымове, товарищи полковника прислали воспоминания о нем, сыне печника и прачки, с семнадца­ти лет ставшем в строй защитников Советской власти.

С боями отводил он свою дивизию от границы.

Последнее письмо от него семья получила в июле 1941 года, оно было датировано третьим числом.

Полковник дает в нем бытовые практические советы: чтобы дедушка купил козу — надо обеспечить молоко де­тям,— что осенью надо записать детей в школу, не на­деясь на скорое возвращение главы семьи. А в конце Ва­силий Петрович сообщает, что положение напряженное, что он будет до последней капли крови сражаться с гер­манским фашизмом.

Лишь через двадцать лет после победы семья узнала, как мужественно сражался Крымов. Его дочь Ирина Ва­сильевна прочитала выросшим своим дочерям письмо ком­дива. Девушки удивились — последняя фраза какая-то газетная, а дедушка пишет своей семье...

Пришлось Ирине Васильевне объяснить, что для ее отца эта фраза и другие, ей подобные, не были лозунгами. Люди поколения Крымова были так воспитаны, это был их образ мыслей. И они доказали это своей жизнью и своей смертью...

Командир корпуса (он в старом звании комдива — с ромбами на петлицах) Александр Дмитриевич Соколов ве­дет отряд на прорыв. Приказано выходить в восточном направлении — командиры выполняют приказ.

Отдельные отряды прорываются на север, даже на за­пад. Оказывается, на этих направлениях враг не ожидал дерзких ударов. Вот бы и прорываться всей группе на север, с последующим поворотом на восток!

Ах, как легко потом, задним числом, в тишине и покое решать и судить, что надо было делать в тех мгновенно меняющихся обстоятельствах.

5 августа

Не знали мы тогда, как яростно сражаются части 18-й армии, как успешно пробиваются они в северном на­правлении!

Перед ними была поставлена задача открыть путь вой­скам 6-й и 12-й армий для выхода на Первомайск. Поче­му-то эти действия, имеющие все основания считаться ге­роическими, совершенно не отражены в истории.

В нескольких километрах от Копенковатого — малень­кая станция Перегоновка. К ней пробился один полк 141-й стрелковой дивизии, возглавленный бригадным ко­миссаром Кущевским. Перегоновка вновь в наших руках!

Но группа бригадного комиссара не знает, что в трех километрах западнее, в деревне Семидубы,— разведка 18-й армии, а километром южнее, в селе Вербове, ведет бой, доходящий до рукопашных схваток, 96-я горнострел­ковая дивизия, которой командует полковник Иван Шепетов. За доблесть, проявленную именно в этом бою, полков­ник Шепетов и командир полка Николай Миклей еще тог­да, в сорок первом, будут удостоены звания Героя Советс­кого Союза. Миклей погиб в том бою — близ Вербова ему поставлен памятник...

Еще одно усилие — и кольцо окружения на этом участ­ке было бы прорвано!

Но окруженные об этом не ведали, а я узнал через со­рок лет, изучая документы и воспоминания и сопоставляя их на карте местности.

Между тем командование 6-й и 12-й армий направля­ет войска на прорыв несколько восточнее, рассчитывая, что, форсировав Синюху, удастся по левому берегу реки двинуться к Первомайску.

Командир 141-й стрелковой дивизии генерал-майор Яков Иванович Тонконогов собрал остатки своего соеди­нения. Это небольшой по численности, но отчаянный отряд, а главное — впереди комдив.

Яков Иванович Тонконогов — кумир своих бойцов. Он защищал Валенсию и Мадрид, он был советником-добровольцем в той дивизии, что осуществила окружение фаши­стских войск под Теруэлем.

Я слышал и записал летом 1941 года солдатскую байку о нем: во время боя на холмах Украины он облетает свои полки на связном самолете, приземляется, наводит поря­док, ведет в атаку, а после ее успешного завершения вновь вскакивает на второе место в своем биплане и взмывает в небо. Запись моя, разумеется, погибла, но легенда не умерла.

Инвалид войны, кавалер ордена Славы Василий Должиков (он был ранен в Подвысоком) рассказывал участ­никам клуба «Дорогой отцов» (с. Каменка Орловской об­ласти) вот какую легенду:

Колонна отходила по открытой местности, преследуе­мая автоматным и минометным огнем. Вдруг над голова­ми красноармейцев застрекотал мотор. Обстреливаемый противником, связной самолет сел на жнивье, поблизости от дороги. Его замаскировала поднявшаяся пыль. Думали, что самолет подбит, но пропеллер вращался, и из самолета выскочил худой, быстрый в движениях генерал-майор. Должиков узнал командира дивизии и запомнил его фа­милию — о нем стрелки говорили — Тонконогов. Комдив остановил колонну, несшую бессмысленные потери, при­казал развернуться в боевой порядок, занять позиции, сообразуясь с местностью.

В эти минуты на подмогу преследователям пришли еще и танки. Но полк уже был иной — не отходящий, не обстреливаемый с флангов и главным образом в затылок. Он стоял на указанном командиром рубеже. Он занял обо­рону.

Это был бой не мгновенный — казалось, что он тянет­ся бесконечно. И в течение всего боя неподалеку, на жнивье, маленький биплан, из тех, что звались и «куку­рузниками» и «огородниками», стоял с вращающимся вин­том как ни в чем не бывало, поджидая, когда освободится командир дивизии.

Атака врага была отбита. Генерал подошел к само­лету, перекинул в кабину ногу, как конник прыгает в сед­ло. Самолет разбежался, оторвался от земли, низко-низко полетел — наверное, искать другие части своей дивизии.

Легенда?

Я навестил Якова Ивановича Тонконогова в 1980 году в Киеве, возвращаясь после очередного посещения Подвы­сокого. Мы вспоминали Зеленую браму и говорили об Ис­пании, куда я собирался плыть на теплоходе... «Увидишь гору Санта-Барбара — поклонись ей. Там мы дали им Духу!»

Я рассказал генералу легенду о нем, спросил, был ли у него самолет. Яков Иванович рассмеялся:

— Пятого августа не было даже коня, и ясно всем, что вырваться из окружения можно лишь чудом. Но уничто­жить как можно больше солдат противника, биться до последнего патрона было необходимо.

Этим и занимались.

В ночь на 6 августа

В 22 часа из уст в уста (проводной связи нет, о радио­связи и говорить нечего) передается приказ: ночью всеми наличными силами возобновить прорыв в направлении Первомайска.

Сосредоточение — юго-восточная опушка брамы. Сиг­нал атаки будет дан в час ночи. Артиллерийской подготов­ки не ждать — снарядов нет.

В прорыв пойдет автоколонна. Главные люди сейчас — шоферы, главная задача — горючее. Сцеживают бензин из баков подбитых грузовиков.

Выстраивается колонна: во главу поставлены артилле­рийские тягачи, тракторы. За ними — автомашины с пе­хотой и ранеными, затем пешие стрелки, два уцелевших танка, несколько броневиков, какие сегодня кажутся нам похожими на детский рисунок.

Прорыв начинается не в час, как было назначено, но лишь в два тридцать.

Тогда ночь прорыва казалась мне актом отчаяния.

Ныне, располагая сведениями, позволяющими соста­вить всю картину, вижу, что это была спланированная операция. Тогда я не мог представить себе, что под мино­метным обстрелом, на грани гибели, штабисты планируют спасение как операцию. Так что не просто построили остатки войск в колонну, ринулись, что называется, очер­тя голову.

Оказывается, были, правда наспех, а все же сколочены отряды заслона; для каждого бойца таких отрядов (их было по крайней мере три) была ясна задача — обеспечить прорыв основных сил, было понятно положение — на соб­ственное спасение надежда минимальна.

Тыл колонны прикрывал отряд, оседлавший дорогу, идущую от хутора Шевченко.

Стояли насмерть.

Защитник Перемышля, участник боев в браме и уз­ник Дахау Иван Жмайло (ныне он живет в Ростове-на-Дону) помнит отчаянный арьергардный бой. Задача была простая: прикрыть колонну.

А своя жизнь, свое спасение?

Задача одна — прикрыть колонну.

Рев тракторов, лязг гусениц ошеломляет противни­ка, он бросается вспять. Это моторизованная психическая атака второй четверти XX века. Едва высветлило, против­ник опомнился, понял — никакого танкового соединения перед ним нет. (Все же потом в хвастливых сводках он бу­дет кричать о сотнях танков!)

Кинжальный огонь вражеской артиллерии. На рас­свете — налет бомбардировщиков. Машины горят, но колонна движется. Она растянулась уже километров на десять.

Может быть, прорвались?

Но впереди, справа, слева — засады...

Подбит танк генерала Ивана Николаевича Музыченко. Генерал ранен.

Вот каким запомнилось то утро рядовому взвода раз­ведки 88-го полка Федору Тюрину. Он пишет из города Шахты, где проживает, выйдя на пенсию:

«Лавина наша еще стихийно катилась по степи. Воз­ле леска (эх, карту бы мне!) нас остановил полковой ко­миссар. Рукав засучен, рука толсто перебинтована. Он тя­нул к себе всех, как магнитом. Так как мы все тут переме­шались (из своего полка мы, разведчики, никого уже не встретили), то каждый считал, что полковой комиссар и есть комиссар именно его дивизии. Я тоже считал, что это наш, которого ни разу в глаза не видел.

Мне казалось тогда, что нас вокруг комиссара тысячи три-четыре пеших и 500—600 верхом на лошадях. Лично я, да и не только я, узнали здесь, что мы еще к своим не вышли, а вышли в тыл, и к очередному бою комиссар в короткий час сколотил боевые группы. Бой в полдень был пострашней ночного».

6 августа

При полном отсутствии связи командования группы с подчиненными войсками, притом, что врагу удалось раз­бить окружение на несколько колец, все равно важнейшие сведения каким-то неведомым и невероятным образом ста­новятся достоянием всех. Распространяются слухи, но, увы, они не ложны.

Сражающиеся отряды — на многих участках уже сбор­ные, они включили в себя бойцов и командиров из разных частей и родов войск. (Все стали пехотой, у всех ору­жие — только штык, а если еще сохранилась — то и гра­ната.)

Хотя отряды и группы создаются мгновенно, в этом рас­каленном котле они мгновенно спаиваются в боевом единстве.

Связь разрушена, но «солдатский телеграф» работает.

Становится известно, что командармы Понеделин и Музыченко попали в засаду, схвачены врагом, пле­нены.

Передают подробности: Музыченко был блокирован в танке, Понеделина свалили наземь в рукопашной... А ко­мандиры корпусов? Снегов был захвачен тяжело ранен­ным, на носилках, Кириллов был оглушен...

Но все же! Невероятно, немыслимо!

Штаба группы более не существует.

Признаться, все ошеломлены этой вестью.

Иные не верят, утверждают, что командармы сложили головы во вчерашнем бою.

Другие готовы сгоряча взвалить на Понеделина и Му­зыченко всю ответственность за катастрофу.

Тут же яростные контрдоводы: ведь командармы пред­принимали все меры, возможные в сложнейшей обстанов­ке. Наконец, не они ли вместе с бойцами пошли в прорыв, показывая пример личной храбрости и отваги?

...Ивану Николаевичу Музыченко тридцать девять лет. Участник гражданской войны, краснознаменец. Родился в Ростове-на-Дону в семье матроса, окончил два класса учи­тельской семинарии, стал красным командиром. Потом учился военному искусству — одним из его учителей был Павел Григорьевич Понеделин. Это человек, пользовав­шийся большим уважением в Красной Армии. Учитель, сын крестьянина, он вырос в Ивановской области и добро­вольцем вступил в Красную Армию в дни ее основания. Он был соратником Фрунзе. В 1918 году стал коммунис­том.

На гражданской войне командовал полком, а потом бригадой, ранен, награжден двумя орденами Красного Знамени.

Будучи на рубеже тридцатых годов преподавателем военной академии, оказался наставником многих, впо­следствии отличившихся и ставших знаменитыми воена­чальников.

В Ленинградском военном округе он прошел путь от комдива до начальника штаба округа, был награжден ор­деном Ленина. Он участвовал в подготовке нового Устава и принял 12-ю армию за месяц до войны...

Разрозненные группы продолжают сражаться.

Вскоре на наши головы посыплются поганые листовки с фотографиями якобы изменивших Родине генералов и текстами будто бы сделанных ими пораженческих заявле­ний. Лишь через много-много лет американский историк Даллин в своей книге «Немецкое правление в России 1941—1945 гг.» опубликует найденный им в немецких ар­хивах доклад о допросе 9 августа.

Вот, оказывается, что сказал советский генерал только что схватившим его врагам:

«М у з ы ч е н к о. Русские будут сражаться до последней капли крови даже в Сибири, потому что, когда речь идет о судьбе родины, ошибки, совершенные режимом, не име­ют значения».

Надо иметь в виду, что это не стенограмма, а немецкое штабное изложение его слов, записанное каким-то воен­ным переводчиком, потом включенное в некий сводный до­клад, а теперь переведенное с немецкого на английский и уже с английского — на русский. Уверен, что слово «ре­жим» Музыченко не мог употребить, такого слова не было в его словаре, вообще в нашем словесном обиходе тех вре­мен.

Но позиция командарма-6 ясна и определенна!

Что касается листовки с ошеломляющей фотографи­ей — наш командарм Понеделин в окружении немецких генералов поднимает бокал шампанского,— то перед нами искусный образец монтажа — ловко сфабрикованная фаль­шивка. В тексте, с орфографическими ошибками отпеча­танном на русском языке, командарм ко всему прочему назван еще и «предводителем дворянства».

Я видел провокационные листовки своими глазами. Не знаю, сохранились ли образцы в каком-либо архиве. Дело в том, что листовки приказано было уничтожать, приказ выполнялся неукоснительно и с удовольствием.

В боях сорок первого года нашлось еще одно примене­ние листовкам: их накалывали на штык, вместе со штыка­ми они в атаке обагрялись вражеской кровью...

7 августа

Весь вчерашний день я провалялся среди убитых сле­ва от дороги, на которой, когда я очнулся, громоздились разбитые машины, повозки, орудия, тракторы.

Что-то мне снилось, как в старину говорили, грезилось, но сразу исчезло и растворилось в безжалостной действи­тельности. А жаль. Может быть, я побывал по ту сторону жизни.

Был уже вечер, и я обнаружил, что в разбитой руке у меня расщепленная винтовка, что гимнастерка почер­нела и задубела от крови. Когда меня перевязывали, по­нял, что ранен и в голову. Злило то, что вижу каждым глазом как бы отдельно — два изображения.

К счастью, я не знал, сколько потерял крови, навер­ное, именно неведение позволило мне подняться и заша­гать. Куда? Раненым положено уходить в тыл. Не было тыла, вокруг бой. Ночью 7 августа я опять очутился в дубраве.

Оказывается, не я один вернулся в Зеленую браму.

В украинской газете «Сильски висти» опубликовано воспоминание Александра Шаповалова, командовавшего взводом в 75-м полку 10-й дивизии НКВД. Бойцы из ко­лонны нашего неудачного прорыва объединились в отряд и ринулись обратно — на исходные позиции. Они ворва­лись в горящее село. Окраина уже была занята врагом. Егеря располагались на отдых. Под неожиданным натис­ком они в панике бежали.

Отряд из 80 человек вряд ли мог рассчитывать на серь­езный успех. Просто Шаповалов и его товарищи знали, что воин обязан сражаться, и приняли решение навязать егерям неожиданный бой. Шаповалову и еще троим уда­лось вырваться.

8 августа

Тяжелейшие бои по всей округе.

Произошло как раз то, чего мы более всего опасались: на разных участках — отдельные очаги нашего сопротив­ления, кольца, из которых не выбраться.

Южнее брамы дерутся возле Мартыновки и Терновки, севернее — у Небеливки, Нерубайки, Оксанино, Каменечья.

Крупней других узел сопротивления у Терновки, уже на левом берегу Синюхи.

Имена этих сел вновь — и грозно — прозвучат лишь весной 1944 года в сводках Совинформбюро. Будет сказа­но, сколько тысяч солдат и офицеров противника взяты в плен или сами сдались.

Наши не сдаются!

Не было случая, чтобы какой-либо — большой или ма­лый — начальник завел с врагом переговоры о капитуля­ции. В применении к Советской Армии такого слова «ка­питуляция» вообще не существует. Нельзя же всерьез при­нимать появление трясущегося солдатика без ремня и винтовки. Он уже побывал у егерей, обработан и послан уговаривать своих бывших товарищей. Жалкий у него вид и шаровары мокрые. Пули на него не тратят, достаточно одного удара прикладом.

Генерал Огурцов на базе остававшегося в резерве 21-го кавалерийского полка создал конный отряд.

Он взял меня в свой отряд. Шагать уже не могу, да и на коне держусь плохо — кажется, что голова, руки, но­ги — все отдельно и вот-вот отвалятся.

Из чувств осталось, кажется, одно: гордость. С каки­ми храбрыми и чистыми, верными и спокойными людьми встречу свой смертный час...

Не буду отвлекать читателя подробностями собствен­ной судьбы: по сравнению с товарищами я легко выско­чил из той беды: раны оказались несмертельными; в по­следнем бою вместе с генералом Огурцовым мы были повалены егерями на подсолнечном поле, я попал в Уманскую яму, но мне еще в августе удалось бежать с этапа...

Я писал об этом и в стихах и в прозе, а сейчас считаю главным говорить о героях тех боев...

...О бое в Терновке рассказывает бывший красноарме­ец, ныне колхозник Анатолий Соловьев: «К концу дня нас на батарее осталось шестеро, в том числе комбат старший лейтенант Лейко, раненный в обе ноги. Вечером немцы с танками начали прорываться в Терновку. Нам пришлось отходить к Синюхе. Отход прикрыл старший лейтенант Лейко, который наотрез отказался, чтобы мы несли его на руках. Отошли в противотанковый ров, над самой речкой, где скопились бойцы и командиры из других частей. Вмес­те пошли рвом вдоль села и опять напоролись на немцев. Один из больших командиров — говорили, что это генерал, другие называли его комиссаром — тихо скомандовал всем: «Кругом!» Сказал, что будем прорываться через село, прорываться яростно, но так, чтобы не очень привлекать к себе внимание фашистов,— стрельбы поменьше, больше работать штыками. Это была яростная и тихая атака, в каких мне не приходилось участвовать ни разу за всю вой­ну. Лежали кучи немецких трупов. С нашей стороны так­же были большие потери, но те, кто уцелел, пробились, ушли в степь».

9 августа

Еще трудно признаться друг другу, что бой уже не за выход из окружения, а за то, чтобы подороже отдать свои жизни.

Ничего не должно достаться врагу: уничтожаются ос­тавшиеся без снарядов орудия, автомашины с сухими ба­ками и рваными скатами, всякая техника, до штабных пи­шущих машинок включительно.

Трудно сказать, сколько дней люди не спали и не ели. Но что с 5 августа — это точно.

Бензина — ни капли. Для того чтобы сжечь грузовик, его надо обложить со всех сторон соломой. Кажется, что горит просто стог.

Офицер в отставке Владимир Кошурников (он прожи­вает в Днепропетровской области) первое ранение полу­чил 22 июня в 6 часов утра в Перемышле и окончил войну 1 мая 1945 года в Праге. С ним можно согласиться, ког­да он утверждает: «Бои сорок первого года по своей ожес­точенности и тяжести несравнимы с последующими, в ко­торых мне пришлось участвовать».

Цитирую письмо ветерана. Нарисованная им картина сродни народному эпосу:

«Девятого августа пошли в атаку по свекловичному полю в сторону реки Синюхи. На рубеже атаки застали только двух бойцов-казахов с пулеметом «максим». Их мужество, верность долгу всю войну служили мне этало­ном солдатской обязанности: остались без командиров, среди погибших товарищей, но еще три дня (то есть с той ночи, когда рухнула надежда на выход автоколонной.— Е. Д.) оставались на посту, не давая фашистам пройти.

Ураганный огонь противника.

Атакующие дрогнули, попятились.

Вот тут и выросла впереди фигура, затянутая в коман­дирские ремни, в пограничной фуражке. У него в руке блестела сабля.

Он был от меня метрах в тридцати, я его хорошо пом­ню — и русый чуб, и кубики на петлицах. Он стоял под огнем во весь рост и звал нас вперед.

И мы пошли навстречу танкам. В этом бою я был ра­нен...»

Насчет сабли сегодняшний читатель может усомниться: что за сабля, неужели это в нашем представлении ста­ринное оружие было у пограничников?

Полагаю, Владимир Кошурников не делает различия между саблей и шашкой, когда описывает человека с клинком в руках. Называли и так и так. Но именно сабли нам попадались в качестве трофеев — румынские, мадьяр­ские, итальянские.

Так что образ пограничника достоверен.

Могу в дополнение засвидетельствовать, что погранич­ники редко пользовались касками, не расставались с фу­ражкой, отличавшей их в строю и в бою.

Пограничная служба как бы продолжалась, несмотря на потерю границы. Там, где сражались пограничники, подразделениями и группами влившиеся в полевые вой­ска, будь то оборудованный рубеж или опушка леса,— там и проходила в их сознании и представлении грани­ца. Они отстаивали ее так, как если бы это был участок заставы.

10 августа

Группы и отряды, вырвавшиеся из кольца у Зеленой брамы, кочуют теперь по тылам противника.

Ведет своих товарищей полковник Иван Андреевич Ласкин.

Тяжело у бойцов 15-й Сивашской на душе. Обсужда­ются детали прорыва, и подтверждается подозрение, что час атаки выдал врагу какой-то презренный перебежчик. Упредив на пять минут, противник накрыл огнем накопив­шуюся на рубеже пехоту.

Разрывом снаряда был убит любимец воинов генерал Белов. Его тело донесли до опушки дубравы, а когда за­капывали, погибло еще несколько сивашцев.

С группой танкистов далеко от кратера боев находит­ся командир мехкорпуса Ю. В. Новосельский. Задача — выйти к Днепропетровску. И выйдут. И Ласкину удаст­ся пробиться...

Группы Огурцова уже не существует. А все-таки до­рого стоил врагу наш последний бой на плантации подсол­нечника!

С горсткой бойцов вышел из брамы ночью старший батальонный комиссар Михаил Поперека. Его обязанно­стью было охранять штаб, но теперь уже нечего охранять.

Бойцы Попереки (по преимуществу пограничники) шли сложным и извилистым маршрутом, не раз принима­ли бой, к счастью, с незначительными силами противни­ка. В конце концов группа пробилась к штабу Юго-За­падного фронта. Поперека доложил по всей форме о том, что произошло в Зеленой браме, написал объяснение (я получил недавно копию).

Однако испытания на этом не кончились: оказалось, что уже и штаб Юго-Западного фронта в окружении. При­шлось Попереке пережить вновь все то, что, казалось, не­повторимо и дважды не бывает.

Там, в урочище Шумейково, погибли тогда командую­щий фронтом генерал-полковник М. В. Кирпонос, началь­ник штаба В. И. Тупиков, один из руководителей Компар­тии Украины М. А. Бурмистенко и член Военного совета молодой дивизионный комиссар Е. П. Рыков.

Командующий 5-й армией М. И. Потапов, тяжело раненный, захвачен в плен.

Поперека оказался счастливее — выбрался из окруже­ния и на этот раз. Я увиделся с ним вновь (уже с генерал-лейтенантом) через сорок лет. Нам было что вспомнить.

11 августа

Захваченные в плен наши товарищи томятся в заго­нах, в колхозных конюшнях, на скотных дворах во многих окрестных селах. Постепенно свою добычу — раненых и обессиленных бойцов — конвойные команды сгоняют в Умань, в то страшное место, которое останется в истории под именем Уманской ямы.

Жители выходят на дороги, ставят кадушки с водой, оставляют на обочине хлебы, шматы сала и масла, варе­ный картофель, куски мяса на лопуховых листьях.

Конвойные опрокидывают кадушки, расшвыривают и топчут оставленную для пленных пищу.

Беспорядочно стреляют, но все равно на дорогах толпы людей.

Прослышав о том, что здесь произошло, сходятся и съезжаются на подводах жители отдаленных районов: ищут своих, надеясь хоть что-нибудь узнать,— ведь мно­гие с 22 июня не имеют вестей.

Невероятную историю рассказал мне Павел Топейцын, кавалер ордена Славы двух степеней. Он тоже шел тогда в колонне пленных. С ним рядом был политрук, все время грезивший вслух о побеге. Звали его Сергеем.

Проходили село.

К колонне близко подошла женщина с младенцем на руках. Может быть, она не знала, какой опасности себя подвергает. Она стояла впереди толпы, отличаясь своим спокойствием и величием.

Она была как монумент.

Сергей успел что-то сказать ей. И вдруг она преобра­зилась, пошла рядом с колонной, стараясь найти общий ритм, хотя все шли не в ногу.

Она передала своего ребенка Сергею.

Тот, с ребенком на руках, скользнул в толпу и мгно­венно в ней растворился, благо был в гражданской одежде...

12 августа

Брама остается крепостью — без крепостных стен, ба­шен, рвов.

После нескольких безнадежных попыток войти в лес враги, видимо, предполагают взять ее осадой, заставить выползти и сдаться голодных и израненных людей.

Но, как говорится, не на таких нарвался корпус егерей!

Удивительно и страшно: я получил десятки писем от воинов, остававшихся в лесу после 7 августа, после 12-го, после 15-го. Все до одного задержались в дубраве потому, что были по нескольку раз ранены, приходили в себя. Более того, известны случаи, когда наши военврачи в глубине леса, без обезболивающих средств, а то и без инструментария делали операции, которые и в условиях хорошо оборудован­ного госпиталя не так просто даются.

Непонятно, откуда брались у людей силы, но они вста­вали, вновь брали в руки оружие, с боем пробивались или погибали в бою.

Группа кавалеристов из 21-го кавполка была оставлена генералом Огурцовым в Зеленой браме как заслон.

Это уже заслон заслона, последняя наша позиция.

Возглавил кавалеристов командир пульэскадрона ка­питан Крестов. У кавалеристов четыре станковых пуле­мета.

Оставшийся в живых Александр Колесников (он теперь в Одессе — столяр, плотник, резчик по дереву) помнит, что на рассвете при отражении возобновившихся атак про­тивника в «максимах» вода закипела. Собирали в поле охапками на рассвете влажную от росы люцерну, прикла­дывали к кожухам пулеметов.

Остудить ли росой пулемет в бою...

13 августа

Эта дата фигурирует в исторических исследованиях и мемуарах как завершение битвы у Подвысокого.

Не имею намерения оспаривать дату, хочу только под­твердить, что две недели августа остались нашими: про­двинуться в глубь страны, к Днепру, ворваться в Киев, захватить Днепропетровск и Запорожье пока врагу, не уда­лось.

И все-таки Зеленая брама не покорилась.

В глубине ее держались небольшие группы воинов раз­ных частей, вооруженные трофейным оружием (свои пат­роны кончились).

Как-то навестил меня киевлянин, доктор философии Николай Федорович Шумихин, бывший парторг 77-го полка 10-й дивизии НКВД. Он вспоминал, как с группой в тридцать сотоварищей держался в дубраве.

Немцы знали, что оставшиеся в браме изнывают от го­лода и жажды. Они находят в дуплах деревьев лишь дикий мед, без воды им голода не утолишь, а жажду только разожжешь.

В саженом лесу ни ручейка.

Победители углубляться в лес боялись. Орали в мегафо­ны: «Идите к нам, будем вас накормить!» И у крайней хаты на Зеленобрамской улице расставили реквизированные у жителей столы. Их даже застелили украденными скатертя­ми, завалили всякой снедью, собранной у местных жителей.

Так заряжают салом мышеловку...

Окруженные ели траву, слизывали росу с листьев...

Группа Шумихина вышла из леса в ночь на 20-е. Про­билась.

Батальонный комиссар Шпичак Стратон Леонтьевич из 140-й стрелковой маневрировал в браме тоже до 20-го. Не грех упомянуть, что к партизанским боевым наградам Шпичака прибавилось в мирное время два ордена за труд...

14 августа

Местные жители вспоминают, что в середине августа специальные команды вермахта разъезжали на тяжелых грузовиках по округе и собирали трупы своих солдат и офицеров.

«Гора трупов» — казалось бы, чисто литературное вы­ражение, превратившееся постепенно в штамп. Но вокруг Зеленой брамы, на берегах Ятрани и Синюхи действительно выросли если не горы, то холмы трупов. Они быстро начали разлагаться, солдаты специальных команд натягивали противогазы. В качестве дезинфицирующего средства употреблялся известковый раствор, поэтому в селах у жите­лей отбирали известь и преследовали за ее утайку (надо ведь белить хату...).

Каковы потери войск противника?

Тогда можно было судить лишь по тому, что специаль­ные команды работали сутками, без перерыва, по тому, что привлекались к похоронной деятельности итальянцы и румыны, да и местных жителей выгоняли в поля помогать.

Еще один красноречивый показатель — санитарные эшелоны, один за другим двигавшиеся на запад, и пере­полненные лазареты в Виннице, Львове, Ровно.

Опьяненный успехами вермахт печальных цифр не на­зывал, но в послевоенные годы появилось немало книг, в том числе и сваливающих всю вину на Гитлера, в которых красноречиво говорится о потерях.

Я держал в руках, в частности, отчет о действиях 24-го горноегерского корпуса 17-й армии.

На последних страницах, в разделе «Мемориум», при­водится сводка, касающаяся четырех дивизий: от Винницы до Подвысокого они потеряли убитыми 157 офицеров, 4861 унтер-офицера и солдата. Замечу, что в этом докумен­те не учтены вообще раненые и уж конечно умершие позже от ран.

Сведения касаются четырех дивизий, а против нас на этом участке их сражалось более двадцати. Некоторые номера частей более не появлялись в документах и радио­перехватах вообще...

К сожалению, затерялись где-то в архивах данные об уроне, нанесенном противнику теми нашими соединениями, которые погибли в браме.

Лишь недавно один из ветеранов 80-й дивизии, Герой Советского Союза генерал-майор Николай Иванович Завья­лов, нашел в архиве Министерства обороны боевой счет своего соединения за 47 дней с начала войны: уничтожено до 20 тысяч вражеских солдат и офицеров, 180 танков...

А пока генерал Эвальд фон Клейст торжествует, шлет Гитлеру рапорты. До Подвысокого он одерживал легкие победы — ворвался во главе танкового корпуса в Польшу, ударил в тыл эвакуировавшейся английской армии у Дюн­керка, привел танки в Югославию.

На Украине пришлось ему потруднее. Всячески скрывая потери своих войск, он легким способом множит потери большевиков — его солдатам разрешено убивать всех и каждого. «Рыцари» Клейста топчут сапогами детей, насилу­ют женщин, а потом закалывают их штыками, которыми не умели пользоваться в бою.

Клейст еще долго будет править кровавый бал, станет фельдмаршалом.

Лишь в 1945 году за ним закроется тюремная дверь, стальная, решетчатая, как клетка для диких зверей.

В 1948 году вспомнится ему Белград: югославский суд приговорит его к пятнадцати годам каторжных работ.

В 1952 году его будет судить Военная коллегия Верхов­ного Суда СССР.

А пока генерал Эвальд фон Клейст торжествует, будь он проклят!

С точки зрения Типпельскирха...

В послевоенное десятилетие на Западе — не только в Феде­ративной Республике Германии, но и в Америке и в Анг­лии — вышли десятки книг о гитлеровском «русском похо­де». Это не только мемуары, не только повести и романы, но и вроде бы «научные труды», вроде бы «исследования» отдельных операций, щедро оснащенные всякого рода таблицами, схемами, картами. Некоторые из них, имеющие какое-то познавательное значение, переводятся и пере­издаются у нас.

Я держу в руках книгу немецкого генерала Курта Типпельскирха «История второй мировой войны». Типпельскирх не попал в список главных военных преступников и на нюрнбергскую скамью подсудимых лишь благодаря ста­раниям некоторых заокеанских покровителей.

В предисловии автор предупреждает, что в его труде дается описание всей войны «с немецкой точки зрения».

Что ж, это интересно.

«Русские держались с неожиданной твердостью и упор­ством, даже когда их обходили и окружали. Этим они выигрывали время и стягивали для контрударов из глубины страны все новые резервы, которые к тому же были сильнее, чем это предполагалось».

Впервые соглашаюсь с немецким генералом.

Все правильно, все точно.

Но вот Типпельскирх цитирует сводку германского вер­ховного главнокомандования от 8 августа 1941 года о ликви­дации группировки советских войск в районе Первомайск — Новоархангельск — Умань: гитлеровцы будто бы взяли здесь в плен 103 тысячи человек, в том числе двух коман­дующих армиями, захватили 317 танков и 858 орудий.

Тут уж во многом приходится усомниться. Точно соот­ветствует действительности лишь то, что два наших коман­дующих армиями попали в руки врага.

Достоверна ли цифра — 103 тысячи пленных?

Как участник тех событий, могу сказать, что в названном районе и всего-то вряд ли было 103 тысячи советских военнослужащих. Но мои сомнения могут, конечно, не приниматься в расчет. Обращусь лучше к немецким источ­никам.

В Западном Берлине, в книжном магазине на улице Курфюрстендамм, я нашел книгу «Танковая тактика» (се­рия «Вермахт сражается»). Автор Оскар Мюнцель утверж­дает, что в интересующей нас операции в плен взято 80 ты­сяч советских солдат и офицеров. В скобках, правда, огова­ривается, что эта цифра позже возросла до 103 тысяч. Что значит «позже»? Книга ведь издана через многие годы после войны, а 103 тысячи пленных были объявлены 8 авгус­та 1941 года.

Странное «уточнение».

Возникает и другой вопрос: куда же они девались, эти 103 тысячи пленных? Известно, что со всех сборных пунктов пленных, захваченных в районе Первомайск — Новоархангельск — Умань, свезли или согнали в так называемую Уманскую яму. Каждый, кто видел или увидит на окраине Умани территорию бывшей птицефермы и карьер кирпич­ного завода, подтвердит, что 103 тысячи человек в этом квадрате просто не уместились бы.

У каждого из немецких источников своя арифметика. Одни свидетельствуют, что в Умани было пленено 30 тысяч красноармейцев и командиров. Другие называют 40 тысяч. На Нюрнбергском процессе всвидетельских показаниях бывшего охранника Уманского лагеря названа еще одна цифра — 74 тысячи.

Под фотографией, сохранившейся в официальной фото­хронике гитлеровских времен и ставшей нашим трофеем, следующая текстовка:

«Негатив № 1.13/22. Умань, Украина, страна — Россия.

Дата съемки 14 августа 1941 года.

50 тысяч русских собрано в лагере военнопленных в Умани».

Обратим внимание на цифру — 50 тысяч. Типпельскирх, видимо, просто удвоил ее, ну, а поскольку известно, что круглым цифрам меньше доверяют, он приписал еще три тысячи. Об этой фотографии еще будет рассказано на страницах этой книги, сейчас мне важна лишь цифра.

В некоторых западногерманских источниках, в частнос­ти в книге «Танковые сражения», говорится об окружении в районе Умани восемнадцати наших дивизий.

Допускаю, что наименований, точнее, номеров дивизий там могло набраться столько. А какой была реальная чис­ленность окруженных войск?

Участники боев знают, что от полков оставались роты, в лучшем случае батальоны, что дивизии сводились в от­ряды, насчитывавшие лишь по нескольку сот активных штыков.

Нет, я не хочу изображать поражение наше у Зеленой брамы как незначительный эпизод войны. Это были тяже­лые бои, закончившиеся трагически. Но в кольце оказались лишь остатки былых армий, преимущественно штабы и тыловые учреждения, такие, как полевые почтовые станции, укомплектованные преимущественно девушками, автохлебо­заводы без горсточки муки, базы горюче-смазочных мате­риалов без грамма бензина, медицинские учреждения, пере­полненные ранеными.

А теперь о танках. Типпельскирх утверждает, что под Уманью захвачено 317 советских танков!

Эх, будь у нас там 317 танков, неизвестно, как бы повернулось дело! Можно не поверить мне, если скажу, что почти не видел танков в окружении. Но ведь не я один, сотни оставшихся в живых участников тяжелейших боев с 4 по 6 августа утверждают, что на нашей стороне действо­вали тогда лишь 4 танка. Если бы у нас были танки, не потребовалось бы имитировать танковую атаку артиллерий­скими тягачами и колхозными тракторами.

Сколько наших соединений попало в котел? Даже в составленном красными следопытами Подвысокого списке командиров наших соединений из группы Понеделина одно и то же лицо фигурирует дважды: то как командир 10-й танковой дивизии, то как командир 49-го стрелкового кор­пуса. Почему? Да потому, что еще в июле по директиве Ставки Верховного Главнокомандования началась органи­зационная перестройка наших танковых войск: механизи­рованные корпуса упразднялись, дивизии реорганизовались в бригады. Так что 10-я танковая дивизия просто не дошла до Подвысокого. Она перестала существовать где-то в сере­дине июля, личный состав и остатки ее техники успели отправить за Днепр на переформирование. Тогда-то бывший ее командир и получил новое назначение.

То же можно сказать и о 8-й танковой дивизии. В Подвысоком этой дивизии не было. Там оказался в окружении лишь ее отважный командир Петр Фотченков с четырьмя танками.

Данные Типпельскирха о захваченной в районе Умани артиллерии мне так же трудно оспаривать, как и согласиться с ними. Одно скажу: пушек в Зеленой браме скопилось много, и, пока не иссякли снаряды, они составляли грозную силу. Даже немецкие источники отмечают, что наш артогонь был всесокрушающим.

А потом? Когда боеприпасы кончились?

Приведу выдержку из воспоминаний артиллериста Д. Тихевича (он живет теперь в городе Первомайске):

«Третьего августа батарея старшего лейтенанта Туровца заняла огневую позицию между Каменечьем и Нерубайкой. Полковой комиссар Харитонов приказал матчасть уничто­жить. Выпустили все снаряды по противнику. Оставили по одному снаряду на пушку. Последним снарядом зарядили орудия, с дульной части туго забили землей и ждали команды.

Когда команда последовала, бойцы целовали стволы своих пушек, обнимали, плакали, прощались с пушками».

Если Типпельскирх учел в числе захваченных и эти пушки, можно только задним числом поздравить вермахт с такими трофеями. А за командира взорванной батареи старшего лейтенанта Туровца остается только порадоваться: он дошел до Победы, поныне жив и здоров.

Это о таких, как сам Туровец и его батарейцы, пишет английский историк Д. Ирвинг: «Опаснее всего была тяже­лая выдержка советского солдата: он скорее был готов уме­реть, чем сдаться; он был смел и упорен».

Хочу привести еще некоторые выписки из книги Оска­ра Мюнцеля «Танковая тактика». Я не нашел в ней данных о бронетанковых и артиллерийских трофеях войск Клейста. Упоминаются лишь повозки и несколько бронемашин. Но от этого не легче было читать ее. Больно резануло глаз и душу немецкое начертание навек запомнившихся мне названий населенных пунктов: Монастырище, Погребище, Оратов, Умань...

Оскар Мюнцель считает, что Умань имела решающее значение для продолжения операции (то есть для захвата Днепропетровска, Запорожья, Донбасса).

Записи ведутся день за днем.

20 июля Накануне опять 16-я танковая дивизия оста­вила Оратов. 57-ю пехотную дивизию «атакуют большие силы».

22 июля Автор жалуется на дождь, на размытые дороги (позже они будут приписывать свои неудачи снегам и мо­розам). Далее снова об Оратове: «Противник атаковал Оратов с трех сторон... Оставив почти все автомашины, удается отступить... Противник, предположительно более сильный, чем раньше, используя свой успех, продвигается дальше».

23 июля «Обострение положения в 11-й танковой диви­зии».

24 июля «Зафиксировано новое обострение обстановки. Корпус должен бросить в бой последние резервы. 11-я тан­ковая дивизия отходит».

30 июля «Лейбштандарт [2] и 11-я танковая дивизия вы­нуждены отражать многочисленные удары».

1—2 августа «Ожесточенно атакуются части 11-й тан­ковой дивизии в районе Легедзино. Тяжелые бои, большие потери... Боевая группа «Герман Геринг» не могла пробить сильные вражеские позиции. 16-я пехотная дивизия отби­вает атаки, введя последние резервы. Противник наступает с запада и юго-востока».

2 августа «В Каменечье подвергся атакам один из ба­тальонов 16-й мотострелковой дивизии. Он окружен. Село переходит из рук в руки. Полк СС «Вестланд» спешит на помощь — приходится выбивать русских из домов пооди­ночке».

«...Несмотря на действия пикировщиков и сильный артиллерийский огонь, русские снова и снова атакуют вол­нами из леса юго-восточнее Каменечья... Несмотря на свои потери, атакуют и севернее Свердликово. Здесь противнику (то есть нам.— Е. Д.) удается обойти с тыла батальон пехотного полка».

Дальше автор говорит, что у Свердликово пало 1200 рус­ских, и признает, что немецкие потери «тоже значительны».

Мюнцель сообщает: «Лейбштандарт вновь (подчеркнуто мною.— Е. Д.) взял Новоархангельск». Отсюда можно заключить — этот районный центр тоже несколько раз пере­ходил из рук в руки.

В главке, охватывающей период с третьего по восьмое августа, читаю: лейбштандарт отбивает сильные атаки на Новоархангельск с запада; на дороге Тишковка — Новоар­хангельск упорное сопротивление русских; большие колон­ны противника (то есть наши колонны. — Е. Д.) движутся из Подвысокого на Терновку; вот-вот может быть прорван фронт 4-й горноегерской дивизии в направлении Голованевска и, видимо, смят заслон, поставленный 24-й пехотной дивизией.

В дневнике Оскара Мюнцеля достаточно данных, по которым можно составить представление о мужестве и упорстве наших войск. Я медленно, со словарем разбирал немецкий текст, сопоставляя показания противника с тем, что сам видел и что знаю.

Разноречивые чувства владели мной.

Во-первых, запоздалая досада. Если б мы знали, что возле Оратова у танковых дивизий противника опасно открыты фланги!.. Если бы нам, рвавшимся из окружения, было известно, что у Голованевска уже наметилась брешь!

А вместе с тем росло и чувство гордости: наши окружен­ные войска бились беззаветно, сделали все, что могли.

Об ожесточенном сопротивлении наших войск у села Подвысокого свидетельствуют и другие немецкие источники.

В Бонне в «объединении фронтовых землячеств» я по­лучил телефон вдовы генерала Хельмута Фрибе, командо­вавшего в районе Зеленой брамы полком 125-й пехотной дивизии, а позже (под Новороссийском) ставшего коман­диром этой дивизии. Кстати, под Новороссийском дивизия и была разгромлена...

Вдова генерала любезно прислала стенограмму его речи, произнесенной в ноябре 1953 года на сходке ветеранов дивизии в городе Фридрихсхафене.

Читая эту речь, натолкнулся на такое примечательное высказывание: «Дивизия приняла участие в боях, шедших с нарастающей силой, приведших к прорыву «линии Ста­лина» и достигших кульминации в битве под Уманью».

Упоминание о «линии Сталина» я находил в ФРГ во многих документах вермахта и книгах о войне. Насколько мне известно, такой линии обороны, названной по ассоциа­ции с «линией Маннергейма», вообще не существовало, и мы здесь имеем дело с чисто пропагандистским приемом: линия границы 1939 года изображается как некая непри­ступная крепость, с тем чтобы похвастаться ее взятием...

А то, что под Уманью были не просто бои и даже не сражение, а битва, повторяется во всех немецких источни­ках.

Получив от вдовы командира дивизии ряд адресов и телефонов его бывших подчиненных (да и начальников!), я попытался с ними связаться.

Бывший штабной радист Макс Штрауб, сославшись на недавно случившийся инсульт, сказал мне, что помнит лишь название села «Подвысокое», а все остальное забыл.

Не удалось мне поговорить и с бывшим полковником и начальником штаба окружавшего нас корпуса, отставным полным генералом Гансом Шпейделем: перетрудившись на посту заместителя командующего сухопутными войсками НАТО в Европе, генерал заболел и ныне пребывает в тяже­лом состоянии.

Все же мне удалось связаться с одним из участников тех боев — доктором Хельмутом Браймайером. (Он живет не­далеко от Штутгарта.) На вопрос об августе 1941 года он ответил браво: «С самого начала нам было нелегко, но под Уманью особенно сильно досталось».

Когда же я представился и сообщил ему, что был там же в группе генерала Огурцова, Браймайер заговорил иным тоном, от встречи отказался, но пообещал спешной почтой выслать наложенным платежом написанную им собственно­ручно историю 125-й пехотной дивизии.

На следующий день книга нашла меня в Бонне.

На обложке этого крупноформатного издания я увидел нечто знакомое: силуэт поднявшегося на задних лапках зверька — ласки,— ту самую эмблему дивизии, что была нарисована на бортах немецких грузовиков и повозок. Именем этого зверька названа и книга доктора Браймайера.

Браймайер повествует о том, что в Христиновке были захвачены гигантские запасы пива. Далее говорится: 2 ав­густа разведывательный дозор преодолел ручей Ревуха, но тут русские взорвали мост.

История дивизии изложена четким, суховатым штабным языком, а вот некоторые страницы написаны очень живо.

Привожу в своем переводе абзацы, где речь идет об августовских боях:

«Вновь и вновь противник пытается найти слабые места в кольце, где бы он мог прорваться. Его противостояние с каждым днем все крепче и достигает 5 августа высшей точки. Если учитывать, что у них потеряно общее руко­водство войсками, становится очевидным, что русский сол­дат — уже не в первый раз — показывает способность ожесточенно бороться.

Победа у Подвысокого не будет легкой!

...В семи километрах от Синюхи — большое село Окса­нино. Никто не предполагал, что это будет тяжелейшая битва для 419-го пехотного полка: русские подпускали наших в лесу на 150 метров и встречали на опушке страш­ным огнем, несущим смерть и гибель. За одну минуту — бесчисленные убитые и раненые. Цепь залегает, чтобы позже вновь наступать.

Второй батальон углубляется в лес на 300 метров и просит помощи. Русские обнаружили брешь. Батальон дол­жен попятиться. Вновь и вновь слышно «ура» русских, они ведут огонь справа, слева, даже, кажется, изнутри наших боевых порядков.

Между тем первый батальон два длинных часа лежит на опушке в дерьме под неутихающим огнем...

Тяжелый бой за Оксанино.

Очень сильный противник.

Упорное сопротивление.

Контрнаступление противника с другой стороны улицы.

По данным разведки, с нашей дивизией сражаются остатки пяти советских дивизий.

Ожесточенный огонь.

Создаем штурмовые группы.

Они пробиваются на 50 метров в лес, но вынуждены отступить: лейтенант и многие солдаты ранены. Эвакуация раненых невозможна.

Потом к ним прорываются на помощь.

Прибыли полевые кухни. Дают кофе, но 400 человек уже не смогут его выпить.

Ужасающий вражеский огонь.

Генерал Кюблер отдает лапидарный приказ: сегодня, 7 августа, 29-й горноегерский корпус в 12 час. штурмует Подвысокое.

Битва у Подвысокого, или, как иногда говорят, битва под Уманью, подходит к концу.

Никто, в том числе и генерал, 7 августа еще не может разобраться в том, как велико или как мало значение этой победы под Уманью. Еще трудней кому-либо представить себе, как долго будет длиться эта война и как фатально она повернется.

8, 9, 10, 11 августа в зеленой жиже (да, дожди шли бесконечно.— Е. Д.) завершалась наша победа у Подвысо­кого.

Потери: 89 офицеров, 1856 унтер-офицеров и солдат».

Надеюсь, читатель простит меня за длинную цитату, но полагаю, что очень важно это красноречивое свидетель­ство «с той стороны».

Вот еще одна строка из книги «Ласка»: «С 22 июня 1941 года по 7 сентября 1943-го дивизия потеряла 17 тысяч 479 солдат и офицеров...» (То есть полтора кадрового состава!)

Новые знакомые из общества дружбы ФРГ — СССР всячески помогали в сборе материалов. Один из них раз­добыл для меня «Военный дневник главного командования вермахта за 1941 год, подготовленный и прокомментирован­ный Хансом Адольфом Якобсеном».

Вновь с горечью читал я знакомые названия населенных пунктов: Троянка, Каменечье, Копенковатое, Небеливка, Подвысокое...

Но самое важное о результатах августовских боев я на­шел в примечаниях ко второму полутому:

«Мнение фюрера 21 августа 1941 года:

Важнее до наступления зимы не взятие Москвы, но захват Крыма, донецкой индустрии и угля, Кавказа и Ле­нинграда...»

Как бы то ни было, а провал «блицкрига» они признали. Но стали изворачиваться, объяснять, будто не собирались еще летом взять Москву!

Рейхсминистр пропаганды Геббельс записал в свой дневник:

«5 августа

Хуже будет, если нам не удастся до начала зимы за­кончить восточный поход, и весьма сомнительно, что это нам удастся...» В сообщениях с фронта у них восторги по поводу грандиозной победы в битве у Подвысокого. Но в дневнике, видимо, да и наверное не предназначавшемся для опубликования, Геббельс записывает:

«10 августа

Большевизм, как идея и мировоззрение, еще очень силен, и боевая сила советских войск еще такова, что в настоящий момент ее нельзя недооценивать. Мы еще не достигли цели. Придется еще вести суровую и кровавую борьбу, прежде чем Советский Союз будет разбит...»

«24 августа

Большевики защищаются с ужасным упорством, и пока не может быть и речи о прогулке в Москву».

Какая пропасть между этим разговором Геббельса с самим собой и победными реляциями фашистского ген­штаба!

Знакомясь с этими высказываниями, я вновь и вновь испытываю чувство гордости. Все-таки оборонительные бои Красной Армии 1941 года дорого обошлись и противнику, показали всю нашу непреклонность, сорвали планы гитле­ровцев, спасли промышленность Юга, ставшую грозной силой в глубине страны уже в конце 1941 года.

Легенда о комиссарах

Я получил бандероль из Германской Демократической Рес­публики. Научный сотрудник Института военной истории доктор Вилли Вольф, узнав, что я пишу о Подвысоком, прислал книгу «Горные егеря под Уманью». Автор — Ганс Штеец, видимо, не просто военный историк, но участник сражения в Зеленой браме. Уж не знаю, в каких он был чинах, но из текста видно, что Штеец — специалист в вопро­сах не только тактики, но и стратегии. Книга снабжена картами и схемами, выглядит как научное исследование. Она издана в Гейдельберге довольно давно — через десять лет после нашей Победы.

Битва, участником и жертвой которой был и я, описана по дням и по часам. Автор излагает материал жестким языком оперативных документов. Но, доведя свой отчет до 13 августа, Ганс Штеец срывается, переходит на язык политических эмоций, и мне кажется уместным эту часть его исследования назвать легендой, легендой о комиссарах:

«В восточной части Копенковатого и в окруженном лесу продолжали сражаться отдельные части фанатиков. Только тринадцатого августа могли быть наконец уничто­жены восточнее Копенковатого последние комиссарские части» (подчеркнуто мною.— Е. Д.).

Вот как нас называли, вот как нас величают!

Фанатики?

Что ж, быть фанатически преданными правому делу — высокая доблесть. Спасибо, господин Ганс Штеец, за ува­жительную характеристику!

Комиссарские части!

Вот за кого они приняли всех окруженных в Зеленой браме. Бойцы, потерявшие свои полки и дивизии, рядовые срочной службы довоенного призыва, участники арьергард­ных боев под Перемышлем и Радеховым, под Равой-Русской и Станиславом, под Бердичевом и Оратовом; артиллеристы без снарядов, экипажи давно устаревших и все же воевав­ших, пока не сгорели, стареньких учебных танков БТ, кавалеристы, выбитые из седла, врачи и медсестры, остав­шиеся при раненых, штабные работники всех категорий, двадцатилетние, в мае только выпущенные из училищ лей­тенанты и сорокалетние высшие военачальники, участники битв с Колчаком и Деникиным и добровольцы интернацио­нальных бригад в Испании!

Гордитесь!

Своим мужеством в окружении вы заслужили высшую аттестацию, в памяти значительно позже разгромленного противника вы запечатлелись и остались фанатиками, а наспех сколоченные в огневом окружении отряды и группы до сих пор кажутся ему комиссарскими частями.

Какая прекрасная легенда!

А таких частей в действительности никогда не было, противник (я не знаю современной позиции Ганса Штееца, но, наверное, могу назвать его тогдашним или бывшим противником), видимо, исходил из «установок», полученных еще перед тем, как вермахт начал осуществление «плана Барбаросса».

На заседании Международного военного трибунала, судившего главных военных преступников, советский обви­нитель Л. Н. Смирнов предъявил трибуналу «приложение к распоряжению главного штаба вооруженных сил» (доку­мент № 431). В этом документе говорится: «В первый раз в этой войне немецкий солдат встречается с противником, обученным не только в военном, но и в политическом отно­шении, идеалом которого является коммунизм и который видит в национал-социализме своего злейшего врага».

Совершенно справедливо оценивало советского воина высшее командование вермахта. Хочу все же внести очень скромную поправку к «приложению к распоряжению» — идеалам не обучают, идеалы и убеждения зреют в процессе бытия в человеческих душах и умах, и то, что советские люди утвердили для своего общества и для себя идеал, и помогло нам одолеть сильного и злобного врага. Совет­ской власти шел двадцать четвертый год — новый мир успел стать реальностью.

Комиссарские части... Эта высокая оценка наших войск дана не только в книге «Горные егеря под Уманью». Летом 1982 года я получил командировку Союза писателей СССР и отправился в Федеративную Республику Германии разы­скивать следы Зеленой брамы (некоторые материалы, собранные в этой командировке,— в предыдущей главе).

В городе Дортмунде, центре Рурской области, приветли­вые молодые люди из Общества дружбы с СССР привели меня в Институт газетной информации, где мне была предо­ставлена возможность ознакомиться с подшивками фашист­ских газет и журналов, и я, начав с 22 июня, прошелся по пожелтевшим и страшным, как труп, страницам до середины августа 1941 года.

В еженедельнике «Ди вермахт», выпускавшемся герман­ским верховным командованием, выражение «тяжелые бои» появились впервые 13 августа.

В номере органа штурмовых отрядов фашистской партии и имперского управления СС «Дас шварце корпс» от 28 августа 1941 года бросился в глаза заголовок на всю страницу: «Эсэсовцы против советской элиты». Интересно, кого военный обозреватель Пауль Курбьюн называет совет­ской элитой?

В первой же строке определяется место действия: «...на­ша рота получила приказ вновь взять Свердликово». Если вновь взять, значит, уже брали! Красноречивая подроб­ность!

Обозреватель рассказывает, что происходило в Свердли­ково: «...убитые советские солдаты лежат на улицах, в садах, в домах. Многие и мертвые сжимают в руках винтовки и автоматы, замахиваются гранатами...»

Итак, мы уже не просто «комиссарские части», но «со­ветская элита»! Читаю дальше: «Дивизии сталинской гвар­дии и сталинские курсанты из Москвы атаковали нас в тот день. Ночью дождь, а они опять атакуют... Им было все равно, они напились крепкого шнапса...»

Эсэсовский обозреватель полагает отвагу замешанной на шнапсе. Увы, у нас и воды-то не было, чтоб уто­лить жажду, разве что губами силились поймать каплю дождя...

Кто же мы такие в их представлении?

Комиссарские части...

Советская элита...

Курсанты из Москвы... В 6-й и 12-й армиях москвичей раз-два и обчелся. Но это так, к слову...

Уж не провидцами ли были эти ошалевшие эсэсовцы? Ведь они назвали нас гвардейцами в номере своего человеко­ненавистнического журнала от 28 августа 1941 года, за двадцать дней до того, когда приказом Верховного Главно­командующего образцовые и особо отличившиеся в боях соединения Красной Армии были преобразованы в гвардей­ские. Некоторые из сражавшихся под Уманью и в Зеленой браме соединений много позже тоже стали гвардейскими — назовем хотя бы 99-ю стрелковую.

Чувство гордости охватило меня, и я склонился над старой подшивкой журналов, как победитель над побеж­денным.

А завершаются эти страницы, так же как и многие другие, сообщениями в траурных рамках: поминают группенфюрера и генерала Людвига фон Шредера (подписано самим Гиммлером), группенфюрера и генерала Мюльферштедта и еще бесконечных штурмбанфюреров, хауптгруппенфюреров, хауптштурмфюреров, хауптфюреров, группенфюреров, погибших за фюрера...

Мрачное изданьице, что и говорить!

Несколько оживляют картину злобные карикатуры. Особенно развеселила меня одна (в номере от 3 июля): пасквилянт нарисовал молодого человека в гимнастерке (разумеется, с кривым носом), что-то пишущего за столом. Женщина (разумеется, бочкообразная) кричит ему: «Кон­чай писать победные стихи для «Правды», не то мы опоздаем на владивостокский поезд!»

Значит, и про нашу поэтическую роту не забыли под­лецы!

Только на владивостокский поезд мы не опоздали, когда из поверженного Берлина надо было ехать в 1945 году добивать войну на Востоке!..

Что же касается комиссарских частей, не было их у нас. Конечно же Ганс Штеец и другие авторы, говоря о комис­сарских частях, воевавших в районе Подвысокого, не имели в виду партийную роту численностью в двести человек, не более: так не по-уставному называли резерв политотдела 6-й армии.

И все же я хочу сказать о той роте коммунистов...

Как она составилась? При нашем отходе — особенно в самые первые дни войны — партийные и советские работ­ники приграничных районов (как коммунисты Западной Украины, в 1939 году вышедшие из подполья, так и това­рищи, присланные из Киева, Харькова, Днепропетровска для укрепления партийных организаций и именовавшиеся «восточниками») вынуждены были присоединиться к армии. Многие из них не успели не только эвакуировать, но и просто повидать в последний раз семьи, застигнутые вражескими танками на периферии своих районов.

Их не мобилизовали, они сами посчитали себя мобили­зованными (подготовиться к уходу в подполье не имели вре­мени, партизанское движение еще не успело оформиться).

Некоторые из них, но далеко не все прошли когда-то армейскую школу, воинских званий не имели, назначений не получили. Их использовали для отдельных поручений и заданий; иные занимали место убитых и раненых политру­ков и комиссаров. Все они были полны решимости сра­жаться и в боях отличались беззаветной храбростью, а главное — умением сплотить и повести за собой людей.

Оставшиеся в живых участники битвы в Зеленой браме вспоминают их в своих письмах с уважением и любовью. Большинство прикомандированных погибли еще в июльских боях, а остатки роты, а точнее, политотдельского резерва попали в Зеленую браму. Ветераны утверждают, что в по­следнем своем бою — 5 августа — они дрались отчаянно, до последнего дыхания.

Я помню этих добровольцев, это своего рода партийное ополчение, влившееся в ряды кадровой воюющей армии.

Помню всегда, хотя сейчас уже, пожалуй, не мог бы назвать их по именам и фамилиям...

Какие же все-таки части посчитал Ганс Штеец комис­сарскими?

Может быть, он имеет в виду политбойцов — рабочих и студентов, прибывших к нам из Днепропетровска в сере­дине июля?

Об этих ребятах тоже надо рассказать. Их история недавно выплыла из забвения.

На седьмой день войны в Днепропетровске на заводах имени Ленина, имени Коминтерна, имени Карла Либкнехта, на «Петровке» и на вагоноремонтном имени Кирова, в университете, в инженерно-строительном институте и других вузах рабочего города стихийно возникла запись добровольцев. Пришлось обкому комсомола потрудиться, помучиться с отбором: рвутся на фронт все, достойны — все, заявлений — гора, а надо и можно послать пока лишь десятки...

Третьего июля добровольцы коммунистического баталь­она покинули Днепропетровск. Десятидневные военные курсы — и на фронт!

Группа днепропетровских политбойцов прибыла на станцию Христиновка; вступили они в бой, что называется, с ходу, влившись в ряды сражавшихся там полков. Их объединили с пограничниками — высокая честь и доверие.

Знаете, господин Ганс Штеец, это, конечно, тонкости, но правильней было бы назвать группу днепропетровцев не комиссарскими частями, а комсомольскими: добровольцы в большинстве своем еще не успели вступить в партию, многие только мечтали и подали заявления. Их собирались принимать в перерыве между боями, но рассмотрение заяв­лений задерживалось, потому что перерывов не было — сплошной бой. В Подвысоком они ходили в штыковые атаки и 1 августа, и 6-го, и 7-го.

В последнюю атаку политбойцы шли, уже трезво пони­мая, что из кольца не вырваться, но в железной уверенности, что каждая пуля, выпущенная ими, каждый удар штыка и приклада насущно необходим для будущей победы, которую они скорей всего не увидят.

И все же увидели!

Отметить сороковую годовщину из сорока трех добро­вольцев — студентов университета прибыло только один­надцать.

Нескольких человек пионеры Днепропетровска нашли в коллективах могучих заводов города: ветераны трудятся безотказно.

Но оказалось, что никаких документов, подтверждаю­щих их участие в боях сорок первого года, не сохрани­лось.

Бывшие политбойцы обратились к своему земляку — генерал-полковнику К. С. Грушевому, работавшему тогда секретарем обкома партии. Генерал Грушевой, член Воен­ного совета Московского военного округа, был уже тяжело и безнадежно болен: считанные дни оставались в его распо­ряжении. Из больницы он послал ходатайство и запросы по многим адресам.

Константин Степанович не успел узнать, что в архивах обнаружено и переслано в Днепропетровск подтверждение службы и подвига политбойцов.

А какими были столь ненавистные врагу кадровые комис­сары и политруки в наших 6-й и 12-й армиях, политра­ботники, встретившие вместе со своими частями врага под Перемышлем и Равой-Русской?

Не берусь нарисовать обобщенный портрет комиссара. Но само слово «комиссар» стало легендарным.

О некоторых обстоятельствах далеких времен могу рас­сказать.

Осенью 1939 года, в связи с обострением обстановки в Европе, в ряды армии влились партийные работники. У нас в 6-й армии большинство политруков и комиссаров составляли именно этого призыва люди. Тогда был у них почти тот же военный стаж, что у красноармейцев срочной службы... Не имея опыта работы в армии, они заинтересо­ванно и увлеченно вникали в новые для них армейские проблемы, внутренне перестраивались с гражданского на военное мышление, учась у командиров, прислушиваясь к тому, что скажут старые политработники, выдвинутые преимущественно с командных должностей или пришедшие в армию в начале тридцатых годов.

Годы тридцать девятый и сороковой стали для молодых комиссаров серьезной боевой школой: сражение у реки Халхин-Гол, поход в Западную Украину и Западную Бело­руссию с целью защиты от гитлеровской агрессии, воору­женный конфликт с Финляндией, освобождение Бессара­бии, наконец, тревожные предвоенные месяцы — все это формировало характер еще недавно совсем штатских людей. Правда, в тридцатых годах на гражданской работе они носили полувоенные, с роговыми пуговицами на карманах гимнастерки, сапоги, зеленые суконные, отличавшиеся лишь матерчатым козырьком от форменных фуражки и подпоя­сывались армейскими ремнями или наборными кавказскими ремешками. Так было принято.

Для этих людей не существовало времени рабочего и нерабочего — вся их жизнь, вся их деятельность, все их время отдавалось тому делу, на которое их направляла партия: на «гражданке» это были ликбезы, политотделы МТС и совхозов, ударные стройки, рабфаки и институты, а в армии — батальоны и дивизионы, эскадроны и, наконец, полки; для некоторых через очень малый промежуток вре­мени — политотделы дивизий и корпусов.

Иные политработники в соответствии с высокими поста­ми, которые они занимали на гражданской работе, сразу получили звание полковых комиссаров, а то и выше — бригадных, дивизионных, отмеченных ромбами на петлицах. Другие начинали с кубиков, но росли и продвигались быст­ро — во всем сказывалось ускорение, присущее тем вре­менам.

Младший политсостав выдвигался из рядовых красно­армейцев, совсем недавно вступивших в партию, вчерашних комсомольских активистов.

Читатель поймет мою честную наивность, если я скажу, что боготворил комиссаров и с юности мечтал о нарукавной звездочке. Может быть, я идеализировал их, почитал за людей особенных, уже по одному только своему званию легендарных? Нет, я встречался с ними, когда в 1938 году работал на Дальнем Востоке — на пограничных заставах, в 1939-м — в освободительном походе, в 1940-м — в снегах Карельского перешейка. Всюду я был свидетелем их скром­ного и спокойного мужества.

В первые недели войны слово «комиссар» означало только звание и призвание, а в частях работали заместители по политической части.

17 июля 1941 года был опубликован Указ Президиума Верховного Совета СССР о реорганизации органов полити­ческой пропаганды и введении в армии института военных комиссаров.

Решение было вызвано обстановкой, создавшейся на фронтах, а значит, в Красной Армии и вообще в стране. Уже не только политическая пропаганда, но и равная с командиром воинская ответственность легла на плечи ко­миссаров. Военный комиссар должен был осознать себя как представитель Партии и Правительства в армии. Что каса­ется красноармейцев, то, я думаю, им не пришлось пере­страивать своего отношения к политработникам: с первого снарядного разрыва они видели отвагу комиссаров, полит­работников и, если можно так сказать, практически и повсе­дневно убеждались в их беззаветном служении коммуни­стическим идеалам.

Расширение обязанностей и прав комиссаров вовсе не означало, что войска в то время находились в плохом мо­ральном состоянии, что пошатнулась вера в своих команди­ров, что красноармейцы, как говорится, пали духом.

В связи с этим я позволю себе привести высказывание... главного гитлеровского пропагандиста Йозефа Геббельса. Вот что он сказал 1 июля 1941 года (его слова приведены в книге И. Голанда «Гитлер», вышедшей в Мюнхене в 1978 году): «Если русские борются упорно и ожесточенно, то это не следует приписывать тому обстоятельству, что их заставляют бороться агенты ГПУ, якобы расстреливающие их в случае отступления, а наоборот, они убеждены, что защищают свою родину».

Комиссары в этой обстановке были знаменосцами со­ветского патриотизма.

Вновь воспользуюсь признанием врага, с удовольствием процитирую выдержку из дневника фашистского генерала Лахузена. В июле, через несколько дней после начала войны, он записал: «Канарис вернулся из ставки. Там настроение крайне нервное, ибо все больше выясняется, что русский поход разворачивается «не по правилам». Учащаются при­знаки того, что война приносит не крах, а внутреннее уси­ление большевизма».

В условиях высочайшего патриотического подъема вроде бы облегчалась работа комиссаров. Но не будем забывать, что положение наше было крайне тяжким. И надо было сделать взрыв народного патриотизма направленным взры­вом, а для этого необходима была не только внутренняя убежденность политических руководителей, но и убедитель­ность слов и поступков, личного примера, да и командирские качества, военные знания.

На всем пути к Подвысокому комиссары были верными товарищами командирам и вдохновенными представителями партии в глазах красноармейцев.

Еще более усложнилась и выросла роль комиссаров, когда вокруг Зеленой брамы смыкалось и сомкнулось вра­жеское кольцо.

Вот когда особую значимость приобрело огненное слово, благородные и отчаянные поступки и действия комиссаров.

Если уж западногерманский историк слагает или приво­дит созданную ранее легенду о комиссарах, неудивительно, что легенды о комиссарах живут в нашей стране, кочуют от края ее и до края.

Да, мы присутствуем при рождении легенд!

Какие они достоверные, непридуманные, земные, а в то же время романтически окрыленные, эти легенды!

Воспоминания участников боев, собранные следопытами Подвысокого, а также ежедневно наполняющие мой почто­вый ящик, непременно касаются фигуры комиссара,— можно сказать, это попытка сложить из отдельных штрихов обобщенный образ Комиссара Великой Отечественной.

Но образ, обобщения, памятник, монумент — это теперь, через десятилетия. А были эти комиссары и политруки на­шими товарищами, отличительной была лишь матерчатая красная звезда на рукаве, пониже локтя.

Вот о комиссаре рассказывает бывший рядовой боец, которому удалось вырваться из кольца, Александр Вересков. Прежде чем привести воспоминание Верескова, необходимо сказать о нем самом. Он вырвался из окружения, вновь участвовал в боях и в 1943 году лишился руки. Не позволив себе воспользоваться инвалидностью, он включился в вели­кую стройку, развернувшуюся в его родном городе Чере­повце, и за успехи на фронте пятилетки награжден в 1977 году орденом Трудового Красного Знамени. Я не удив­ляюсь, зная этих людей. Но уж раз к слову пришлось...

Слушайте ветерана войны и труда А. Верескова:

«Впереди идущих на прорыв был бригадный комиссар в хромовой тужурке. В руках он нес знамя».

Сопоставив факты, содержащиеся в письмах и откликах, и проведя, так сказать, уточнения на местности, могу утвер­ждать, что Вересков вспоминает бригадного комиссара Михаила Никифоровича Пожидаева, комиссара 58-й горно­стрелковой дивизии. Как его любили и бойцы и коман­диры!

Пожидаева всегда видели рядом с человеком отчаянной смелости — комдивом генерал-майором Н. И. Прошкиным. В Копенковатом они собрали остатки дивизии и сколотили передовой отряд для прорыва. Генерал был ранен, знамя развевалось в руках комиссара и вело, призывало; оно вновь одарило силой уже, казалось, окончательно обессилевших людей.

За селом Копенковатое пуля скосила комиссара.

После того как было опубликовано краткое, но, если можно так выразиться, монументальное воспоминание Александра Верескова, оставшиеся в живых участники боя прислали подтверждения — и у них образ комиссара Пожидаева навсегда запечатлелся в душе. Уточнения самые несущественные: одни говорят, что на комиссаре была черная кожаная тужурка, другие — что коричневая. А то, что комиссар нес знамя,— в памяти и в сердце всех живых.

Комиссары получили равные права с командирами не только потому, что в войне двух идеологий роль их повы­шалась. Они учились военному делу, управлению войсками и потому могли руководить боем по всем правилам военного искусства.

Обстоятельства на поле боя и назначения не раз превра­щали комиссаров в командиров.

Раненный в браме комиссар 190-й стрелковой дивизии Николай Каладзе после выхода из окружения закончил краткосрочные курсы и получил под командование дивизию. Он довел ее до Берлина, его имя 16 раз упоминалось в при­казах Верховного Главнокомандующего.

Мне написали танкисты, которых под Львовом и под Бердичевом водил в бой командир 8-й танковой полковник Петр Семенович Фотченков. Удивило то, что воины сорок первого года называют своего командира комиссаром. Мо­жет быть, они ошибаются? Даниил Трофимович Корнев (он живет ныне в Винницкой области) пишет о Фотченкове:

«Он для меня остался неумирающим и непобежденным. Взгляд зоркий и ласковый и требовательный. В моей памяти он как комиссар Фурманов или герой Щорс из гражданской войны».

Корнев увидел, угадал в своем командире комиссара!

А вот свидетельство комбата тех времен, ныне генерал-майора танковых войск Александра Васильевича Егорова. (Я впервые встречался с ним еще в июле сорок первого, когда он был капитаном.)

Егоров доныне влюбленно и восторженно вспоминает Фотченкова, и вот какую чудесную легенду о герое-интернационалисте рассказывает он:


Под Сарагосой танкисты пошли в атаку.

Удар снаряда.

Подбит танк комиссара полка Петра Фотченкова.

Комиссар ранен в лицо и в руки.

Его перевязывают.

Он отказывается покинуть поле боя.

Он узнает, что подбит танк с болгарским экипажем.

Болгары окружены.

Наши добровольцы под огнем налаживают гусеницу.

Фотченков ведет отремонтированный танк на выручку болгарским танкистам.

Прорывается к ним, приносит спасение.


Танкисты вспоминают, что 13 июля комдив-8 написал обращение к своим бойцам, звучавшее как вдохновенная песнь о будущей победе. К сожалению, текст этого доку­мента не сохранился, но я представляю себе, как мог напи­сать Фотченков. Он в Испании был комиссаром!

Встречался я с ним лишь однажды — 3 июля по заданию редакции армейской газеты «Звезда Советов» я находился в танковом корпусе. Боевые машины (по преимуществу с выработанными моторесурсами) стояли в садах под ябло­нями, все время звучал пионерский горн, оповещая о при­ближении вражеских самолетов.

Вместе с комдивом мы слушали знаменитую речь Ста­лина, впервые обращавшегося к нам — «братья и сестры», а потом «друзья мои».

Как только кончилась передача, Фотченков заторопился к своим танкистам: надо передать им своими словами, что говорил Верховный. Победа будет за нами, понимаешь. Никто не сомневается, но нужен лозунг, понимаешь! Как в Испании «но пасаран» — очень доходчивая клятва.

Ни 8-я, ни 10-я, ни 32-я танковые дивизии не были в Умани. Они провоевали весь первый месяц войны, и остав­шиеся в живых экипажи были отправлены за Днепр, кажет­ся в Прилуки. В 6-й армии оставалось лишь несколько танков, подчинявшихся непосредственно штарму. С ними-то и задержался на передовой Петр Семенович. Как это ему удалось? Полагаю, что полковник уговорил кого-то из высо­ких начальников, возможно, воспользовался протекцией своего друга, только что тоже отправившего на перефор­мирование свою дивизию и ставшего комкором,— Сергея Огурцова.

Трагична судьба пламенного комдива. В официальных источниках (архив Министерства обороны СССР) зафикси­ровано, что Фотченков попал в плен. Правда, нет сведений о том, что кто-либо видел его в плену. Не числится он и в не­мецких списках военнопленных. Немногие оставшиеся в живых ветераны, сражавшиеся рядом с Фотченковым в Зеленой браме, утверждают, что он погиб при первой попыт­ке вывести из окружения штаб группы Понеделина. Об этом рассказывал мне, в частности, генерал Л. И. Тонко­ногов, писали очевидцы.

Легенда утверждает, что последний танк, за фрикцио­нами которого находился комдив-8, кавалер орденов Ленина и Красной Звезды, комиссар интербригады в Испании, рухнул в воды Синюхи и ушел на дно. Может быть, танк еще будет обнаружен и поднят: река глубокая, исследование дна не производилось.

Вспоминая Фотченкова, я уже готов согласиться с за­падногерманским историком Гансом Штеецом, назвавшим окруженные в Зеленой браме части комиссарскими: крас­ноармейцы шли за комиссарами, ждали их команды, их слова, сражались до последнего, следуя примеру комисса­ров, веря в коммунистов, как в жизнь.

В тяжелейшей обстановке политработники учились у командиров, командиры — у политработников. Воинское искусство одних и коммунистическое вдохновение других и создавали особую атмосферу, отличающую Красную Армию как небывалое войско защитников страны и ее социалисти­ческого строя.

Как свидетель, никому не отдам предпочтения в му­жестве, в храбрости, в беззаветности. Командиры и комис­сары были достойны друг друга.

Рассказанное мной относится к политработникам всех степеней — от политбойца до члена Военного совета.

Руководящие деятели партии, члены Центрального Ко­митета, секретари обкомов, горкомов, райкомов повторяли судьбу и брали пример с революционеров, направленных Лениным в юную Красную Армию на борьбу с белогвардейщиной, с интервенцией четырнадцати держав: Фрунзе и Киров, Орджоникидзе и Шаумян, Куйбышев и Дзержин­ский были с юности кумирами комиссаров сорок первого года.

В разгар июльских боев в штаб 12-й армии прибыли видные партийные работники — Петр Митрофанович Лю­бавин и Михаил Васильевич Груленко. Они были назначены членами Военного совета и сразу же включились в работу: в корпусах и дивизионах, в арьергардных боях и на марше они вносили в тяжкую атмосферу тех дней некоторую разрядку. Не преуменьшая опасности и избегая общих фраз, они вникали в противоречивую суть обстановки — выдержанные, спокойные, твердые в решениях. Очень раз­ные, они были, как вспоминают оставшиеся в живых това­рищи, чем-то похожи друг на друга,— надо полагать, уже тогда, за без малого четверть века жизни нашей страны, сложился тип партийного работника, беззаветного продол­жателя большевистского дела.

Дооктябрьское поколение большевиков называли про­фессиональными революционерами. После победы рево­люции это гордое наименование мы стали относить к прошлому.

А вот когда стали известны строго секретные фашист­ские приказы и директивы о подготовке нападения на СССР, оказалось, чтоГитлер и его банда больше всего страшились тех, кого они называли профессиональными революционерами.

Предписывалось охотиться за ними, уничтожать в первую очередь.

С гордостью думаю я о Любавине и Груленко как о профессиональных революционерах!

Петр Митрофанович Любавин родился в конце прош­лого века и четырнадцатилетним пошел по слесарному делу. Ему исполнилось двадцать, когда создавалась Крас­ная Армия, и он стал одним из первых ее бойцов. В пар­тию он вступил на фронте. Когда пришла победа, красно­армеец снова пошел в слесаря. Его заметили, товарищи выдвинули его на руководящую партийную работу, а по­том как парттысячника послали учиться в Днепропетров­ский химико-технологический институт. Коммунист стал инженером, секретарем парткома завода, а вскоре его из­брали секретарем горкома, а потом и третьим секретарем Днепропетровского обкома ВКП(б).

Перед войной он был уже первым секретарем Донец­кого (тогда — Сталинского) обкома партии. В архиве со­хранились стенограммы его речей; на областной парт­конференции в марте 1940 года он говорил, обращаясь к шахтерам и металлургам Донбасса: «Мы должны каждо­дневно укреплять оборонную мощь нашей страны».

Оказавшись после долгого перерыва вновь в красно­армейской среде, этот человек в гимнастерке без знаков различия походил на рядового бойца, только люди с ор­деном Ленина и тогда встречались редко, да и сорокатрех­летних рядовых в войсках, пожалуй, еще не было.

Михаил Васильевич Груленко родился в 1904 году в Конотопе, в семье столяра. Семья большая — он был де­вятым ребенком. Это обстоятельство вынудило рано про­ститься с детством. В дни Октябрьской революции Ми­хаил Васильевич стал рабочим. Одним из первых вступил в комсомол. Его избирали в Путивле и в Шостке секрета­рем райкома. Потом — совпартшкола, политотдел свекло­совхоза под Харьковом. В 1939 году Михаил Васильевич оказался в рядах освободителей Западной Украины, был избран первым секретарем Станиславского обкома ком­партии.

Собирая сведения о нем, я узнал о его неугомонном характере, об обязательности (обещал сделать — сделай!), о том, что он любил книги, любил в часы досуга в кругу товарищей или дома песню спеть. В единственном и по­следнем письме с фронта, уже из окружения доставлен­ном «с оказией» его жене и дочери в Днепропетровск (их приютили там семьи тогдашних секретарей обкома пар­тии Л. И. Брежнева и К. С. Грушевого), Михаил Василье­вич писал: «Я глубоко убежден, что конечная победа будет за нами. У нас для этого все есть... Правда, потре­буется много жертв и напряжения...»

При прорыве из окружения по решению Военного со­вета Любавин шел на одном танке, Груленко — на дру­гом. Танки их прокладывали путь пехоте. Артиллерия противника открыла по ним сильнейший огонь. Танк Любавина был подбит первым, механик-водитель ранен. Член Военного совета помог раненому выбраться из не­подвижной машины, оказал ему первую помощь, а потом вскочил на подошедший танк Груленко, продолжавший развивать наметившийся успех контратаки.

Уже в шести километрах от Подвысокого был выве­ден из строя и этот танк. Члены Военного совета присо­единились к группе стрелков. Два секретаря обкомов партии шли на противника с винтовками в руках, кололи штыками. В неутихающем бою, без единой передышки с ночи пятого августа до рассвета седьмого не выходили они из боя. Не все бойцы знали Любавина и Груленко в лицо, но каким-то солдатским чутьем понимали, что с ними идут комиссары, и держались поближе к ним, ста­рались защищать их, насколько это было возможно в той обстановке.

Седьмого августа на берегу Синюхи, близ села Левковка, окончательно обессилевшая группа наших стрел­ков, которую продолжали возглавлять тяжелораненые Любавин и Груленко, была туго зажата горными егеря­ми. По свидетельству тех, кто остался в живых, окружен­ные вели огонь, пока имелись патроны, потом отбивались прикладами. Им кричал какой-то немец по-украински:

— Руки до горы!

Груленко ответил громко:

— Комиссары не сдаются!

Когда положение стало совершенно безнадежным, Груленко и Любавин обнялись, поцеловались, и каждый истратил последнюю пулю на себя. Могилы их до сих пор не найдены, хотя есть данные, что местные жители тайно похоронили их.

Долгие годы Любавин и Груленко считались пропав­шими без вести. Но в результате пионерского поиска ныне точно установлена картина их гибели. Теперь официаль­но признано, что бригадные комиссары, депутаты Вер­ховного Совета СССР П. М. Любавин и М. В. Груленко погибли в бою. Они приняли смерть на посту.

Нет, не зря враги так страшились комиссаров!

Немецкий солдат в русском плену Вольфганг Шарте из Гергадсхагена показал, и это показание было приоб­щено к делу на Нюрнбергском процессе: «За день до на­шего наступления против Советского Союза офицеры нам заявили следующее: если вы по пути встретите русских комиссаров, которых можно узнать по советской звезде на рукаве, и русских женщин в форме, то их немедленно нужно расстреливать».

Это — свидетельство не об отдельном из ряда вон вы­ходящем случае, а о системе. Там же, в Нюрнберге, со­ветская сторона предъявила Международному трибуналу совершенно секретную директиву Гитлера, выпущенную за сорок дней до вероломного нападения Германии на СССР. Вот она:


«Отдел обороны страны.

Главная ставка фюрера.

12 мая 1941 года.


Об обращении с захваченными в плен советскими по­литическими и военными работниками.

Политические руководители в войсках не счи­таются пленными и должны уничтожаться самое позднее в транзитных лагерях».

Так была предопределена судьба комиссаров в буду­щей войне (тогда война была еще будущей). Но разве это могло нас запугать?

В письмах и воспоминаниях о Зеленой браме — почти в каждом! — неизменно присутствует образ комиссара. Если бы это были не просто письма, а песни, слово «ко­миссар» можно было бы назвать рефреном.

Говоря восторженно о комиссарах, я не принижаю таким образом роль и образ командиров всех рангов. Мне они не менее дороги. Я видел их и (наверное, это естест­венно) присматривался к ним и на пути от Равы-Русской до Зеленой брамы, и потом — на всех перевалах — до са­мого Берлина. Я был свидетелем становления командиров Великой Отечественной — образованных, высокоидейных, изобретательных, отважных, решительных и человечных. Многие из них проявили себя блистательно сразу, с пер­вого боя, другие постепенно, с горькими уроками и кро­вавой ценой приобретали опыт и все те качества, что при­вели войска к тактическим и оперативным успехам, став­шим образцами военного искусства.

Но славные полководцы, выдающиеся военачальники бывали в России и раньше, а вот комиссары впервые вста­ли с ними рядом на гражданской войне, показали себя в Испании, на озере Хасан, в Баин-Цаганском сражении и на Карельском перешейке, а теперь подтвердили леген­дарность своего образа в Великой Отечественной.

Знамя дивизии

44-я горнострелковая дивизия 22 июня вступила в бой. Держала оборону на границе, по приказу (и только по приказу!) начала отход на Станислав, а потом — на Вин­ницу. В конце июля бой вели уже не только боевые расчеты батальонов, полков: работники штаба, политотдела и тыло­вых служб стали в строй линейными бойцами.

Понимая сложность положения, командир дивизии при­казал отправить в тыл документы штаба и политотдела. Было решено вывезти в безопасное место знамя дивизии.

Имущество и знамя были переданы работнику штаба Шеремету, политотдельскому писарю Горшкову, радио­технику Мягкому.

Капитан в отставке, слесарь по холодильным уста­новкам П. Г. Мягкий, ныне живущий в Кременчуге, рас­сказал мне об этой суровой эпопее. К сожалению, он запамятовал фамилии шоферов: группе выделили три автомашины ГАЗ-ЗА. Охраняли знамя четыре красноар­мейца...

Знаменная группа 44-й горнострелковой двинулась в опасный путь. Подъехав к Умани, Шеремет и его това­рищи убедились, что город уже в руках врага. К счастью, наши грузовики, замаскированные столбами пыли, не были узнаны перехватившими все дороги немецкими тан­кистами и мотоциклистами. Принято решение — дви­гаться на юг только по ночам, до наступления темноты прятаться по дубравам и оврагам.

Знамя двигалось по территории, не просто захвачен­ной противником, но буквально начиненной его техни­кой и войсками. Знаменосцы решили твердо: если их об­наружат, принять бой, держаться, а когда положение ока­жется безвыходным, облить бензином и сжечь документы и знамя, а самим стрелять до предпоследнего патрона во врага...

Несколько раз группа Шеремета вырывалась на доро­ги, которые не были еще перекрыты и захвачены против­ником, но в тот же час вновь оказывалась на оккупиро­ванной территории.

Попытались переправиться через Днепр в районе Кре­менчуга, но неудачно: по пути к Днепропетровску стали отказывать — один за другим — измученные полутора­месячным отступлением моторы грузовиков. Ведь и с пу­стыми радиаторами приходилось двигаться, и на смешан­ном горючем. Колонна недвижно замерла на обочине. Сейчас можно задним числом подсказать Шеремету и его спутникам наипростейшее решение: документы и машины сжечь, знамя выносить по-пешему.

Ах, как это легко и просто теперь говорить, как надо было действовать. Но три грузовика ГАЗ — это ж воен­ное имущество! Бросить его, своими руками сжечь? Не так воспитаны эти парни из горнострелковой, из 44-й! Ну, а сейфы с документами? Их отомкнуть-то почти не­возможно, а если зарыть, нет гарантии, что никто до на­шего возвращения не найдет их!

Вдохнуть жизнь в моторы оказалось невозможным, как ни старались шоферы. В отчаянии сидели они на краю кювета с гаечными ключами в обессилевших, опу­щенных руках...

А вдали, в серебристом тумане лунной ночи, высились неуклюжие с виду, беспомощно распластавшие одно кры­ло над несжатой и потоптанной пшеницей колхозные комбайны.

Оставив охрану подле машин, ассистенты знамени дивизии, если можно их так назвать в этой ситуации, и шоферы подобрались к полевым гигантам. А моторы-то целехонькие и такие же, как на ГАЗах!

Повздыхали: нехорошо раскулачивать колхозное доб­ро, а ведь придется.

На языке ремонтников эта операция именуется пере­кидкой мотора. Она и в условиях хорошо оборудованной ремонтной базы достаточно хлопотна, а тут пришлось пользоваться только гаечным ключом, на руках перено­сить тяжеленные моторы, без подъемников и талей ста­вить их. И поставили. В сроки, которые в мастерских считались бы рекордными.

Что ж, можно ехать вновь, но дорога на Дне­пропетровск перерезана. Окольными путями, петляя и таясь, направились к Запорожью. По знаменитой пло­тине Днепрогэса, чуть не плача от радости, пересекли Днепр.

Знамя было вновь среди своих, знамя спасено.

Верность боевому знамени 44-й [3] незыблема.

До последнего мига руководил боем дважды краснозна­менец Семен Акимович Ткаченко, комдив, генерал-майор. Раненный в голову и в руку, истекающий кровью, он был захвачен врагом. Едва пришел в себя, совершил дерзкий побег, но, выданный подлым предателем, вновь оказался за колючей проволокой.

Находившиеся в том же лагере работники штаба диви­зии приступили к подготовке нового побега генерала. Но Ткаченко приказал им эту операцию не проводить, и не потому, что она была смертельно опасной. Он решил, что не может бежать один, когда его бойцы и командиры оста­нутся в неволе. Оставшиеся в живых товарищи из окруже­ния генерала рассказали, что он был буквально одержим идеей восстания, освобождения всего лагеря.

Он действовал бесстрашно и отчаянно, бросал фашистам проклятия в лицо, забывая об осторожности.

Фашисты сочли его особо опасным, мытарили по разным лагерям и тюрьмам, стараясь изолировать от массы плен­ных, тянувшейся к нему. Последним кругом его ада оказал­ся лагерь Заксенхаузен. И там он сразу вошел в состав подпольного центра.

Красная Армия приближалась. Гитлеровцы торопились расправиться с заключенными. Они составили списки смертников. В их число был включен и особо ненавистный фашистам генерал Ткаченко. В ночь на 2 февраля 1945 года смертников вывели на расстрел. Безоружные заключен­ные набросились на конвой. Все они погибли в неравной схватке.

...На пути к Берлину участник «знаменной группы» 44-й горнострелковой дивизии П. Г. Мягкий проходил чуть севернее Заксенхаузена, лагеря, где продолжал сра­жаться с фашизмом и погиб его комдив Семен Акимович Ткаченко...

Крылья, пробитые пулями

Одним из первых критиков моей статьи о Подвысоком, опубликованной в «Красной звезде», был Владимир Алек­сандрович Судец. Мы с ним давно знакомы. В далекие довоенные времена приехал в Москву поступать в военную академию боевой летчик с двумя орденами Красного Зна­мени (нашим и монгольским) на выгоревшей под солнцем гимнастерке. Он появился среди нас — плечистый, крепкий, затянутый ремнем «в рюмочку». Из-под крутого, могучего лба сверкали большие карие глаза.

Надо ли говорить, что Судец сразу стал кумиром юных мечтателей из парашютного кружка Осоавиахима, к кото­рым принадлежал и я. Но наибольшее впечатление произ­вел гордый сокол — так в те времена несколько возвышен­но именовали летчиков — на первую нашу красавицу, златокосую Галю. Теперь у них пятеро взрослых детей, куча внуков, и я, кажется, самый первый и последний сви­детель того, как сплетались первые прутики этого мощно­го гнезда. Полагаю, что именно потому маршал авиации и проявил тогда повышенный интерес к моей статье и на правах старого знакомого атаковал меня, что называется, с ходу:

— Ты поторопился со статьей об окружении шестой и двенадцатой армий. Спору нет, ты очевидец, но очевидцы, если взялись писать, должны знать материал всесторонне, строить свои статьи не только на тех фактах, которые по­пали в поле их собственного зрения, а и опираться на до­стоверные свидетельства других очевидцев. Приходи, я расскажу тебе, как ваша героическая беда смотрелась с воздуха.

Я ответил по-военному:

— Учту, исправлюсь, товарищ маршал! Но прошу вас скорей исповедаться мне за сорок первый год!

И действительно, пора учесть и исправиться. И испове­даться бывалым военным людям тоже пора. Нельзя откла­дывать это «на потом». У нашего поколения времени в обрез, а о скольком еще надо рассказать!

Маршал был все так же крепок и строен, как при пер­вом нашем знакомстве, только еще шире раздался в пле­чах. А глаза по-прежнему пронзительны, бас не утратил командирской властности.

Поздно нам меняться, да и надо ли?

Я заметил: у всех летчиков и у Владимира Александ­ровича важную роль при разговоре играют руки: левая ладонь — вражеский аэроплан, вот он делает вираж; пра­вая рука — наш атакующий. А полированная поверхность стола, за которым мы сидим, превращается как бы в от­четную карту: здесь — мы, здесь — противник, вот он заги­бает фланг, захлестывает, начинает параллельное пресле­дование...

Я торопливо записываю рассказ маршала:

— В сорок первом мне довелось командовать корпусом стратегического назначения. Подчинялся непосредственно Ставке Верховного Главнокомандования. Штаб корпуса размещался в Запорожье. К слову сказать, там я начинал свою трудовую деятельность, так что, как вы пишете в книгах, «если дорог тебе твой дом», то дом тут и был. Сперва нам была поставлена задача поддержать пятую ар­мию, героически сражавшуюся у Коростеня. А когда про­тивник прорвался к Киеву, надо было утюжить его там ударами с неба. Ну и, конечно, вести авиаразведку. Сверху мы видели, какое серьезное сражение разгорается на под­ступах к украинской столице. Там сосредоточились все силы Юго-Западного фронта. Зато несколько южней — и об этом с тревогой докладывали воздушные разведчики — пустота, ничего и никого нет. Пустое пространство образовалось из-за того, что согласно своей тактике про­тивник загнул фланги. Вот потому твоя шестая армия, а с ней и двенадцатая оказались отрезанными от Юго-Западного фронта. Только с армиями Южного фронта, в частности с восемнадцатой, они пока еще взаимодей­ствовали...

Я не знал, спрашивать ли маршала о том, что волновало меня тогда, в сорок первом, и до сих пор не дает покоя. Вопрос больной: не было ли ошибкой переподчинение 6-й и 12-й армий Южному фронту?

Ладно, спрошу, знаю, что маршал кривить душой не станет.

— Из того сложнейшего положения выход мог быть лишь один — передать шестую и двенадцатую Южному фронту,— убежденно ответил мне Владимир Александро­вич. И пояснил: — Дело не только в том, что это сулило еще спасение двух окруженных армий, но и в том, что в случае удачного их выхода из окружения Южный фронт стал бы вдвое сильнее.

Увы, я знаю, история не терпит умозрительных конст­рукций: что было бы, если бы события развивались и вер­шились не так, как они развивались и завершились в действительности? Наверное, потому историки и остаются историками, а поэты — поэтами. Их невозможно поменять ролями! А маршал басит:

— Я со своего командного пункта часто в те дни вел переговоры по телефону ВЧ и телеграфу с главкомом вой­сками Юго-Западного направления Семеном Михайлови­чем Буденным. Мы — люди военные, у нас, понимаешь, так: вышестоящий начальник приказывает, нижестоящий докладывает обстановку, а получив приказ, отвечает «есть» и выполняет. Но маршал Буденный, чувствую, волнуется, говорит тихим голосом, очень задушевно: «Полковник Судец, войскам Понеделина и Музыченко сейчас очень тяж­ко. Сделай для них все, что можешь. Прошу тебя, пойми, как это необходимо! Действуй и докладывай мне результа­ты в любое время, я буду ждать».

У меня в Кировограде стояли тогда две дивизии. Север­нее города авиаторы, южнее — тоже авиаторы. И никакой пехоты, никакой артиллерии, кавалерии, ну, просто нико­го нет. Лечу в Кировоград и застаю там такую картину: командиры авиадивизий и их штабы собирают пробиваю­щуюся из окружения пехоту и формируют из нее баталь­оны, полки. Что ж, молодцы!.. И тут в Кировоград посту­пает приказ Ставки для шестой и двенадцатой армий на выход из окружения. При сложившихся обстоятельствах его уже невозможно было передать ни по проводам, ни по радио. Необходимо вручить пакетом. А какой самолет послать? Сразу подумали об У-2 (правильное название — ПО-2). Но они тихоходы и безоружны. Мой выбор остано­вился на «ишаках», то есть на испытанных истребителях И-16. Слава их родилась в небе Испании, подтвердилась на Халхин-Голе, укрепилась на Карельском перешейке. И за первый месяц Великой Отечественной они показали себя достойно.

Итак, решено: шлем с приказом Ставки звено истреби­телей. Объявляю это решение, а у самого по сердцу кошки скребут: долетят истребители быстро, если при­дется принять бой по пути — примут, но каково там с посадкой? Возможна ли она? Приказываю летчикам, если не обнаружат приличной посадочной площадки, садиться не выпуская шасси. Главное — срочно доставить приказ...

Опережая события, скажу: две машины приземлились, выпустив шасси, что облегчило им взлет и возвращение. А третья садилась на брюхо потому, что и машина, и лет­чик были сильно изранены.

Вручая летчикам пакет, желаю успеха. Командир зве­на... Как же его звали-то? Имени не помню, но фамилия вот она: старший лейтенант Бебко. Где он теперь, уз­нать бы!..

Маршал прерывает свой рассказ, чтобы перевести дух. Лишь после этого продолжает:

— Хочу объяснить тебе, что переживает командир авиационного соединения, посылая подчиненных на бое­вое задание. Когда командуешь эскадрильей или даже полком, переживания иные: ты летишь вместе с подчинен­ными, должен проявлять все те качества, которых требу­ешь от них. Равенство во всем! Сбивают их, могут и тебя сбить... У командира корпуса не так: подчиненные летят с боевым заданием, а ты, как правило, остаешься на своем наблюдательном пункте. А с него далеко не все видно. И слышно не все. Изображаешь полнейшее спокойствие и уравновешенность — чем натуральней получается, тем луч­ше,— но самого-то себя не обманешь. Сам, конечно, все время волнуешься за судьбу каждого летчика, его полет, его бой. Душу бы отдал, чтоб только задача была выпол­нена успешно и все вернулись!.. Ну, ладно, не будем отвле­каться.

Итак, звено послано с приказом чрезвычайной важ­ности. Из Кировограда летели километров сто двадцать, прижимаясь к земле. Окруженные выложили посадочный знак у села Подвысокое, и тут-то при заходе на посадку один самолет был подбит противником, летчик тяжело ранен. Приказ, разумеется, вручили. Аварийный самолет пришлось сжечь, а два уцелевших вернулись обратно и раненого летчика вывезли. Хотя и у этих самолетов и плоскости и фюзеляжи оказались изрешеченными пулями. Диву даешься, как долетели.

Старший лейтенант Бебко привез от члена Военного со­вета товарища Груленко письмо для передачи жене, кото­рая находилась в Днепропетровске. Бебко слетал и туда, передал письмо.

А мне было приказано обеспечить коридор шириной километров в пятнадцать для выхода окруженных войск, расчистить им дорогу бомбометанием и штурмовкой.

Две ночи было дано на это. Увы, обстановка менялась каж­дый час, и по тому коридору никто не пошел.

Я уже говорил тебе, что штаб четвертого авиакорпуса находился в Запорожье, которое и в то время по праву считалось крупным промышленным центром на левобе­режье Днепра. На меня там были возложены обязанности начальника гарнизона, то есть старшего воинского началь­ника. Значит, должен был нести ответственность и за бе­зопасность города, и за сохранность его промышленности. Как то, так и другое в громадной степени зависело от стойкости шестой и двенадцатой армий. Если бы не их от­чаянные бои в окружении, вряд ли удалось бы эвакуиро­вать заводы Запорожья, сыгравшие такую великую роль для поворота к победе...

Замолкает маршал. Сидит неподвижно, положив на стол тяжелые руки. Мы оба долго молчим, отягощенные воспоминаниями. Время расставаться, но Владимир Алек­сандрович все еще во власти далеких видений:

— А какие хлеба поспели в том августе на Украине! Какие хлеба! Мы летали над сплошным золотом...

Это была последняя встреча с Владимиром Александро­вичем.

Двое в штатских костюмах

Я вновь летел в Кировоград, чтобы оттуда машиной доби­раться до Подвысокого. Дело было зимой, погода ясная, снежный покров придал однообразие земному пейзажу. Самолет шел так ровно, что казалось — он стоит в возду­хе. Наверное, эта спокойная обстановка позволила коман­диру корабля оставить капитанскую рубку и выйти к пассажирам. Рядом со мной кресло оставалось свободным, летчик подсел, у нас завязался разговор. Узнав, с какой целью я лечу в его (самый лучший на Украине, в СССР и вообще на земном шаре, самый зеленый летом, самый чистый зимой, ну, и вообще самый-пресамый) город и об­ластной центр, командир корабля сказал мне, что на улице имени космонавта Добровольского — поселок авиаторов и он там живет, а его сосед по лестничной клетке — участ­ник Великой Отечественной, штурман-наставник, мировой мужик Сергей Иванович Чернов. Однажды на вопрос, когда им получен первый орден Красного Знамени, Сергей Ивано­вич как бы между прочим ответил, что в августе сорок пер­вого; он летал по особому заданию к окруженным войскам 6-й и 12-й армий...

Надо ли говорить, что, приземлившись в Кировограде, я стал разыскивать улицу Добровольского, поселок Аэро­флота.

И вот мы сидим в аккуратно прибранной, тесной, но уютной квартире старого штурмана, что был в сорок пер­вом совсем мальчишкой (с виду, конечно,— вот в семейном альбоме фотографии тех времен).

Чернов в синем форменном кителе, но как бы он ни был одет, достаточно заглянуть в его синие глаза, достаточно пять минут понаблюдать за его повадкой, воспринять его облик — безошибочно определишь авиатора, всю жизнь посвятившего небу и крыльям.

Да, он летал в район Подвысокого, пришлось. Полет был не из легких, но к августу сорок первого летчики 5-го ТАП, которым командовал Феодосий Порфирьевич Котляр, уже имели достаточный боевой опыт, воевали на своих ПЕ-2 с самого 22 июня... Скорость у ПЕ-2 по тем временам при­личная, маневр превосходный. Полк в районе Измаила выдержал первые дни войны, а там уж дело пошло: дрались с «Юнкерсами-87 и 88», с «мессершмиттами» и «Хейнкелями-111». По десять часов чистого воздуха — вот как летали.

Но меня интересует то, о чем рассказал мне командир корабля на пути в Кировоград, и, по-летчески мгновенно почувствовав мое нетерпение, Сергей Иванович переходит к делу:

— Мы стояли в Чернобаевке под Херсоном. В два часа ночи двум экипажам подъем, явиться к Котляру. Коман­дир полка объяснил обстановку, сложившуюся севернее: две армии в кольце, связи с ними нет. Сейчас приедет сам Главком направления маршал Семен Михайлович Буден­ный и конкретно даст задание. Мы, что называется «на корточках», еще чуток вздремнули (ведь вчера был боевой день), но нас будят. Приехал не маршал, а какой-то пехот­ный командир с двумя пареньками лет по семнадцать, мо­жет, чуть постарше. А одеты они в новенькие гражданские костюмы и выглядят по-праздничному. При них портатив­ная радиостанция.

Ставится задача: высадить этих пареньков в кольце окружения. Но посадку совершить можно лишь в районе, занятом противником, потом связные проберутся к окру­женным.

Оказывается, эти двое в жизни ни разу еще в боевой самолет не садились и, соответственно, из самолета не вы­лезали. Пришлось их потренировать, как высаживаться. Они в самолетах должны были лететь сверх нормы — четвертыми.

Комполка осмотрел наших пассажиров, не понравились ему новенькие гражданские костюмы. И вот Феодосий Порфирьевич лично стал мять, мазать маслом, осыпать землей пиджачки, швырять пыль на брюки и штиблеты.

— Как держались связные? — спрашиваю я, живо представив себе эту сцену.

— Нормально. Может быть, и даже наверное, им впер­вые предстояло столь трудное дело, но они уверенно улы­бались, пожалуй, с некоторой гордостью.

Уже наступил день — было только начало августа, са­мое лето. Мы взлетели, в воздухе проверили пулеметы и легли на курс — на север.

Не обошлось без встречи с «мессерами», но в бой всту­пать нам нельзя, курсом на солнце ушли от них в район окружения двух армий. С высоты 500 метров просматрива­лись отдельные вспышки. Было ясно, что утренняя пере­стрелка шла на отдельных участках. Огонь, так сказать, двусторонний, значит, здесь окружены наши.

Карты нас не подвели — вот пшеничные поля, вот лесок. На бреющем — первый заход — осмотр места, второй — посадка. Ребята находились в кабинах стрелка-радиста, так что выскочили быстро, нырнули в пшеницу, чтобы ползти к лесу. Район посадки — Емилевка — Троянка, километрах в пятнадцати от Подвысокого.

Нам надо взлетать. Но поле для ПЕ-2 все же мягкое, а у нас еще четыреста килограммов бомб. Как и на карте, поблизости дорога. Из проезжающих машин и с мотоцик­лов заметили, что два самолета в пшенице, немцы бегут к нам. Пришлось вести огонь из бортовых пулеметов.

Моторам полный форсаж, с трудом оторвались от па­хотной земли. Но взлет по курсу посадки производить нельзя — коротко. Разворот на сто восемьдесят градусов — и с озверелым ревом моторов мчимся прямо на немцев. Кошмар, а не взлет! Зашли над дорогой, по движению машин врубили серией бомб — промахнуться просто неку­да. Еще полили из пулеметов.

На бреющем полете пришли на свой аэродром.

— Оба самолета вернулись благополучно? — в тревоге и с надеждой спрашиваю я.

— Нет, второй самолет взлететь не смог. Помню эки­паж — летчик Бутковский, штурман Михайлов... Фамилию стрелка-радиста я не знал. Они успели сжечь самолет, от­ходили, отстреливаясь уже из пистолетов. Бутковский и радист были убиты, а штурман Михайлов сумел прорвать­ся и явился к нам, когда мы базировались в Запорожье на аэродроме Мокрая. Пробирался он тяжко. Питался зерна­ми пшеницы, через Днепр переправился на доске. Пришел к нам типичным скелетом, еле выходили его. Он и потом хорошо воевал. Погиб на Курской дуге.

— А кто был в вашем экипаже?

— Летчик Соколов Яков, он здесь, в Кировограде, жи­вет, стрелок Юра Панасенко позже погиб в Донбассе, в Изюм-Барвенковской операции. Я был в экипаже штур­маном. Все мы комсомольцы.

Вот какой рассказ услышал я недавно в Кировограде на улице имени космонавта Добровольского. Сергей Ива­нович торопился на лекцию — он преподает молодым пи­лотам премудрости штурманского дела,— а я уезжал в Подвысокое.

Ну, а два паренька с радиостанцией в неуклюже но­веньких, измазанных маслом и запачканных землей граж­данских костюмах, что было с ними дальше?

Теперь можно установить, как была организована от­правка этих парней. В архиве, в фонде Южного фронта сохранился текст телеграфных переговоров, датированный 10 августа 1941 года. Я бы мог своими словами изло­жить их суть, но тогда утратится стиль и атмосфера тех дней и того момента. Нет, правильней просто воспроизвести документ:

«10 августа 41 года.

У аппарата начальник штаба Южного фронта генерал-майор Романов. Передаю для немедленного вручения.

Москва. Главковерху товарищу Сталину.

Для выяснений точной обстановки и положения 6 и 12 армий, находившихся в окружении в районе Новоархангельска, Каменечье, Дубово, Рогово, Терновка,— приняты следующие меры:

1. Выделены две группы специально подготовленных лиц, которые на самолетах СБ высаживаются, первая группа два человека — в районе северо-восточнее Тер­новки, вторая группа два человека — в районе Вишнополь. Группы снабжены коротковолновыми радиостанциями, люди одеты в гражданское платье. Задача групп — про­никнуть в район, занимаемый частями 6 и 12 армий, и не­медленно донести об их положении по радио, по установ­ленному коду.

2. Выделяется звено самолетов с радиостанциями, кото­рые, курсируя в воздухе, держат связь воздух — земля с ра­цией штаба фронта.

3. Высылается пять групп штаба фронта, каждая группа по 3—4 человека. Эти группы подвозятся к линии фронта и веером идут для прочесывания района Терновка — Подвы­сокое, Островец — район действий частей 6 и 12 армий. Все группы снабжаются радиостанциями.

4. Высылается специально авиаразведка звеном само­летов, снабженных радиостанциями. Задача — разведать все дороги, ведущие в район окружения 6 и 12 армий, для установления направления движения частей.

Самолеты снабжаются вымпелами, указывающими наи­более безопасные маршруты к нашему фронту.

Выполнение всех мероприятий на рассвете 10.VIII.

Мероприятия проводятся под моим личным контролем.

О результатах доложу немедленно.

Тюленев».

К сожалению, мне не удалось найти докладов штаба Южного фронта о результатах.

Пока же эта телеграфная лента свидетельствует, что в самые трагические дни, когда мы, оставшиеся в кольце, уже понимали, что организованный и массовый прорыв оконча­тельно сорвался, штаб Южного фронта не имел представ­ления об обстановке.

Пять групп разведчиков, которые должны были веером идти для прочесывания, по-моему, не могли проникнуть в упоминаемый район: пробраться в кольцо, пожалуй, было еще трудней, чем выбраться из него.

Помог ли кому-нибудь вымпел, «указывающий наиболее безопасные маршруты», трудно сказать: безопасных марш­рутов уже не было, сжималось плотнее кольцо, а высво­бождающиеся в этой операции гитлеровские войска уже ринулись к Днепру, захватывая новые районы.

Вот уже более пяти лет веду я поиски кого-либо из этих выделенных на опасное задание людей в гражданском платье.

Тщетно...

Ни они сами, ни видевшие их или что-то о них слышав­шие до сих пор не откликнулись.

Правда, было одно письмо. Ветеран вспоминал, что в августе 1945 года в Маньчжурии, в Харбине, была у него случайная беседа с каким-то стрелком из роты охраны, и этот стрелок рассказал, что четыре года назад он летал впервые в жизни на самолете, дело было на Кировоград­чине, его с товарищем забросили в окружение, была у них рация, но так все сложилось, что они успели мало, штаба армии не обнаружили, а выбирались потом целый год. Мой корреспондент помнит только, что солдата звали Андреем...

Некоторые сведения о молодых людях в гражданской одежде сообщил мне москвич Евгений Александрович Левандовский, встретивший юность бойцом части особого назначения, которой было поручено установление связи с окруженной на Южном фронте группой войск. Я вытягивал из Левандовского фразу за фразой. Приученный к секрет­ности, он остался верен себе.

Часть особого назначения дислоцировалась в Москве, ее существование было окружено глубокой тайной. Жили эти юноши в помещении эвакуированного детского садика, го­товые в любое мгновение отправиться на аэродром, лететь в самое пекло, на фронт или через фронт, к партизанам или еще дальше, в глубокий вражеский тыл.

Для выполнения задачи 10 августа на Южном фронте были выделены хорошо подготовленные парни, напрасно кировоградский летчик Чернов, доставлявший их на зада­ние, представляет их наивными и неуклюжими носителями новеньких штатских костюмов.

Я понимаю, Левандовский сохранил их в памяти насто­ящими богатырями, он не может теперь представить своих соратников иными.

— Это были командиры? — спрашиваю я.

— Какие уж там командиры, ребята только что со школьной скамьи.

Левандовский вспомнил фамилию одного из них — Качалов, как звали второго — уже не вспомнить... Они передали не одну, а несколько радиограмм. До недавнего времени был жив человек, который хорошо помнил даже текст сообщений из кольца, в котором погибали 6-я и 12-я армии. Но человека с прекрасной памятью уже нет, вечная ему память.

— Те двое в штатских костюмах там и погибли. Так же, как и большинство наших. Из всей части после войны оста­лись только семеро, и то все израненные.

— И вы были ранены? — несколько по-пионерски спрашиваю я.

— Имею пять ранений. Правда, мне везло, и все они лег­кие, в основном штыковые...

Буденный - наш братишка, С нами весь народ...

Как ни стараюсь я ограничить себя и масштаб своих поисков, очертив круг, соответствующий тому кольцу, в котором оказались войска 6-й и 12-й армий, мне это не удается: все-таки битва, центром которой стала Зеленая брама, продолжалась и после 13 августа, распавшись на отдельные очаги, распространившись далеко на север и на запад. На восток и на юг в меньшей мере.

Те, кто прорывался на север и на запад, сознательно выбрали для себя партизанскую борьбу и подполье. Борь­ба эта была упорной и затяжной. У нее своя история и свои легенды.

Километрах в сорока от Подвысокого — строго на се­вер — существует небольшое село Чижовка. Там тоже есть красные следопыты, уже много лет ведущие свою благо­родную работу. Они сообщили мне, что 200 их односельчан не вернулись домой с войны, а 410 советских бойцов и ко­мандиров, ушедших на войну из других районов Отечества, погибли за освобождение Чижовки.

Страшные цифры! Они лишний раз напоминают нам: вот какой была эта война, вот как дорого стоила она на­шему народу!..

Я попросил следопытов из села Чижовка рассказать все, что они знают о войне, о том времени, о тяжелейших испытаниях, выпавших на долю бойцов и командиров 6-й и 12-й армий.

Эпичен, как былина, их рассказ: «У Подвысокого в на­чале войны было большое окружение, шли кровопролитные бои, очень многие советские воины погибли. Из кольца многие и прорвались, вышли в направлении села Гусаково Звенигородского района и дальше, на Звенигородку — Черкассы. Возглавлял эту группу сам Семен Михайлович Буденный...»

Еле-еле разглядел я на карте Гусаково. Не вызывает сомнений, что одна из групп — и, возможно, немалочислен­ная — вырвалась в направлении Черкасс. Допускаю, что у нее мог быть и другой план: от Звенигородки двинуться не на Черкассы, а на Киев.

Но Буденный?.. Славный маршал Буденный во главе отряда, прорывающегося из окружения,— какая красивая и волнующая легенда! Конечно, Семен Михайлович, заня­тый тогда обороной Киева, не мог лично выводить отряд окруженцев. Он в Подвысоком не был, о Чижовке и Гуса­кове, возможно, даже не слыхал.

И все равно в третьем, в четвертом поколениях жителей этих мест возникла и живет легенда большой эпической силы. Как же обойтись без Буденного в лихой час? Он же олицетворяет мощь народную. В песне поется: «Буден­ный — наш братишка, с нами весь народ...»

И вспомнилась мне встреча с Семеном Михайловичем осенью 1943 года в районе Лоева (севернее Киева), где предстояло форсирование Днепра. Командующий 65-й ар­мией Павел Иванович Батов, почувствовав, как мне хоте­лось познакомиться с маршалом, воспетым в песнях, взял меня с собой на подготовку намеченной операции. Мне посчастливилось провести двое суток в хате, где подготав­ливалась операция по форсированию Днепра. Семен Ми­хайлович был представителем Ставки.

Так получилось, что теплой осенней ночью никому не хотелось идти спать. Засиделся на КП — в просторной деревенской хате — и Семен Михайлович. Вместе со своим неразлучным адъютантом Петром Зеленским, спасшим ему жизнь под Ростовом в 1920 году, он запел тихим, глу­ховатым голосом: «Распрягайте, хлопцы, коней». Потом маршала потянуло на воспоминания о том, как враг рвал­ся к Днепру в сорок первом году.

Печально и нежно говорил Семен Михайлович о своих товарищах по Первой Конной (мы называли их «будёновцами»), геройски сражавшихся и погибших или про­павших без вести при отходе из приграничных обла­стей в Приднепровье. Называл имена. И, когда он вспом­нил Сергея Яковлевича Огурцова, я не удержался, сказал, что видел его в последнем бою у Подвысокого.

— Подвысокое!..— маршал вздохнул.— Сколько стра­даний доставило оно и мне!.. Мы с Верховным — старые товарищи, обращаемся друг к другу на «ты», но, спра­шивая о шестой и двенадцатой армиях, он обратился ко мне на «вы», что не сулило ничего доброго. А я только и думал тогда, только и мечтал: мне бы сейчас две тысячи сабель, я бы сам прорубился к окруженным, вывел бы их и поставил на оборону Киева эти кадровые, стократно уже проверенные в боях остатки дивизий и корпусов. Пусть остатки, но там каждый красноармеец стоил де­сятерых...

Да, именно так говорил маршал осенней ночью сорок третьего года перед форсированием Днепра, когда вдали погромыхивала артиллерийская дуэль и плавно взмыва­ли в темное небо мертвенно-бледные ракеты, совсем не такие, как при торжественных салютах.

Не показалось ли мне, что был этот разговор? Не ска­зываются ли прожитые десятилетия, превращая жизнь в сюжеты?

Нет, так было! К счастью, и свидетели есть — генерал армии Батов, долгое время возглавлявший Советский ко­митет ветеранов войны. Он может подтвердить, что имен­но так все и происходило.

Невольно я сопоставляю слышанное от самого Семе­на Михайловича с легендой о том, будто бы Буденный лично выводил через Чижовку и Гусаково войска, окру­женные у Подвысокого. Как он хотел осуществить это в действительности!

Значит, следопыты из чижовской средней школы не пустые фантазеры, мыслят исторически.

Хочу процитировать последние строки их письма: «Че­рез тридцать месяцев (январь 1944 года) после боев у Подвысокого произошла Корсунь-Шевченковская битва, где были окружены крупные силы немцев. Это как ответ своего рода на битву у Подвысокого».

Генерал Сергей Огурцов

Когда 6-я и 12-я армии лишились своих командующих, когда оборвалась жизнь членов Военного совета Любавина и Груленко, а начальники штабов Арушанян и Иванов повели малые боевые группы и вырвались из кольца, даже лживая и хвастливая геббельсовская пропаганда не посме­ла утверждать, что битва у Подвысокого выиграна. Сопро­тивление там не ослабло. Остатки наших дивизий и полков вновь и вновь бросались в штыковые атаки, хотя после 6 ав­густа надежда на выход из окружения померкла.

Неизменной оставалась лишь одна задача, которая всегда стоит перед советским воином,— сражаться до пос­леднего патрона, до последней капли крови. Эта фраза сегодня может показаться выспренней, но она точно соот­ветствовала душевному состоянию красноармейцев и ко­мандиров, попавших в беду под Уманью.

«Ваше положение безнадежно, сдавайтесь!» — кричали радиорупоры противника.

Но осталась еще граната, есть еще несколько патронов, а главное — не затупился штык, не раскололся приклад трехлинейки. Значит, сражение продолжается!

Наиболее боеспособной, пожалуй, была группа генера­ла Сергея Яковлевича Огурцова. Об этом человеке сказано немало добрых слов в мемуарах видных советских воена­чальников, в военно-исторических исследованиях. Он — признанный герой июньских и июльских боев на Украине.

Ровно через месяц после вторжения немецко-фашист­ских захватчиков на нашу землю более ста бойцов и ко­мандиров из 10-й танковой дивизии, которой командовал С. Я. Огурцов, было награждено орденами и медалями.

Боевая документация о действиях наших войск в тот исключительно трудный месяц скупо представлена в архи­вах. Иные донесения не дошли по назначению. Многие важные события на фронтах остались даже незафиксиро­ванными из-за мгновенно менявшейся обстановки. Однако в архиве Министерства обороны СССР имеется сообщение, относящееся ко второму дню войны в полосе Юго-Запад­ного фронта: «Около 8 часов утра его части (речь идет о частях 48-го моторизованного корпуса группы Клейста.— Е. Д.) натолкнулись на передовой отряд 10-й танковой дивизии. Завязался танковый бой, который продолжался несколько часов и отличался исключительным упорством и ожесточенностью... В этом бою советские воины уничто­жили 20 танков противника, 16 противотанковых орудий и до взвода пехоты. Передовой отряд потерял 6 танков Т-34, 20 бронетранспортеров и 7 человек убитыми».

Этот бой произошел в районе Радзехува. А 2 июля тан­кисты генерала Огурцова выбивают противника из захва­ченного им Тернополя.

Как и другие наши частные успехи того периода, этот тоже закрепить не удалось. На другой день пришлось оставить Тернополь (уточняю: оставить по приказу!). Но значение каждого удара по врагу, каждого подвига от этого не меркнет.

Прослеживая путь С. Я. Огурцова от границы до Зеле­ной брамы, я никак не пойму, не могу определить: были ли у 10-й танковой дивизии и ее командира пусть не ночи, не дни, но хотя бы часы отдыха?

Широкую известность приобрел контрудар 6-й армии у Бердичева. 10-я танковая дивизия и 8-я танковая, которой командовал П. С. Фотченков, были сведены в единую груп­пу Огурцова. Так она и называлась, но в сводках и донесе­ниях имела еще одно наименование — «Казатин».

Группа «Казатин», объединившая танкистов, пехоту, конницу (из 3-й кавалерийской дивизии), отважно атако­вала вражеские войска, прорвавшиеся в Бердичев. В одном только окраинном квартале города было уничтожено50 танков противника. Вот уж чего никак не ожидал об­наглевший Клейст!

Его армейская группа была задержана у Бердичева на неделю.

Надо ли говорить, что это значило тогда?

Начальник генерального штаба сухопутных войск Франц Гальдер еще в те дни писал, что 1-я танковая дивизия потеряла в Бердичеве две тысячи человек. Две тысячи танкистов — урон весьма существенный, несравнимый с потерями, например, пехотной дивизии. Сколько было под­бито и сожжено танков, если погибло две тысячи танки­стов!

Именно тогда, кажется 9-го июля, я по заданию редактора армейской газеты «Звезда Советов» на машине полевой почты добрался до штаба, расположившегося в одноэтажном, полусельском районе Бердичева. Помню еще, как ругался экспедитор: объединились несколько соединений и отдельных частей, наверное, это хорошо, но спутались номера полевой почты — не разобраться.

Я видел, как уверенно и деловито, безо всякой суеты действовали командиры, как отчаянно сражались две не­дели не спавшие бойцы.

Они наступали и чувствовали себя счастливыми!

Правда, недолго мы продержались в Бердичеве. Но бы­ло доказано: можно контратаковать, вышибать «его» и из городов!

О том, как воевал Огурцов в Бердичеве, рассказал в своей книге «Сыновний долг» дважды Герой Советского Союза генерал-лейтенант Захар Карпович Слюсаренко, который тогда командовал батальоном тяжелых танков и имел звание капитана.

Слюсаренко пишет: «Огурцовское «делай, как я» было для нас законом».

Вырвавшийся позже из окружения Слюсаренко воевал и на Юго-Западном фронте, и под Ленинградом, а по­том — до самой победы — судьба связала его с 3-й танковой армией, которой командовал маршал бронетанковых войск П. С. Рыбалко.

Захар Карпович участвовал в штурме Берлина, в осво­бождении Праги.

И всегда для него законом было огурцовское «делай, как я», значит, в его подвигах, отмеченных двумя Золоты­ми Звездами, жил и набирал мощность тот заряд, что дан был под Бердичевом на третьей неделе войны...

Сохранилось очень мало портретов Сергея Яковлевича: воспроизводится обычно лишь фотография, печатавшаяся до войны в центральных газетах в связи с присвоением первой группе высших командиров Красной Армии гене­ральских званий.

Тем дороже оказался подарок, полученный мною по почте,— пакет с пожелтевшими фотографиями, относящи­мися к концу двадцатых годов и к тридцатому году. Я уви­дел тогдашних богатырей, командиров в островерхих буденовках (странно — они относятся к далекой истории, эти суконные шеломы, но и я, все еще полагающий себя человеком сегодняшним и завтрашним, в точно таком голов­ном уборе вернулся в 1940 году с Карельского перешейка!). Я рассматривал групповые фотографии слушателей ка­ких-то курсов: первый ряд восседает на венских стульях, красные командиры положили ногу на ногу, обращают на себя внимание широкие галифе и маленькие шпоры.

На грубо пошитых (даже на фотографиях кажущихся шершавыми) гимнастерках с неровными воротниками — ордена Красного Знамени в матерчатых розетках. Второй ряд стоит, командиры, как бы расчерченные ремнями, де­монстрируют свою стройность и подтянутость.

Приложен список имен — каждое из них впечатано в историю, имена эти можно прочесть на табличках в названиях улиц в разных городах, на стендах музеев, в кни­гах мемуаров.

Крайний слева во втором ряду совсем молодой красно­знаменец — конечно же и не заглядывая в список, узнаю Сергея Огурцова.

В письме — подтверждение. Да, это он «сотоварищи» в 1930 году на курсах — кавалеристов переучивают на танкистов.

Фотографию прислала мне из Павлограда Александра Ивановна Зобина, вдова латышского стрелка первых лет революции и полковника на Великой Отечественной, мать двух погибших офицеров. Она поделилась со мной трога­тельным и добрым воспоминанием:

«Когда муж в 1930 году учился на курсах моторизации и механизации в Ленинграде, мы жили на улице Жореса. У нас было пианино (неизвестно чье), я много играла и пела, когда меня просили. Огурцов любил, когда я пела «Белеет парус одинокий» и «Выхожу один я на дорогу».

Как ни странно для боевого командира, он был какой-то застенчивый, если можно так сказать. Но в то же время, прервет свое молчание и скажет что-нибудь остроумное, и все смеются, а он улыбается только глазами, а глаза у него были печальные. Я как-то его спросила об этом, а он улыбнулся и сказал, что таким родился...»

На карельском перешейке Сергей Огурцов командо­вал танковым соединением, в первые дни Великой Отече­ственной он принял под свое начало 10-ю танковую ди­визию.

Пользуясь свидетельством Александры Ивановны Зобиной, могу сказать, что уже с тридцатого года лихой буденовец переучивался на танкиста. Но кавалерийская закваска, видать, бродила в нем, и к середине июля, когда весь 4-й мехкорпус, потерявший много машин, командова­ние намеревалось отправить за Днепр на переформирование, генерал обратился к командарму с письмом, которое я не­давно обнаружил, листая в архиве фонд 6-й армии.

«Командующему 6 армией генерал-лейтенанту Музы­ченко

11.7.41

Прошу поставить вопрос перед командованием фронтом о выделении в мое распоряжение тысячи кавалеристов, вооруженных автоматами, с десятью вьючными станковыми пулеметами, десятью горновьючными орудиями, для парти­занских действий в тылу войск противника по уничтожению коммуникаций, штабов, складов и подходящих резервов.

Командир 10 танковой дивизии генерал-майор Огурцов».

На подлиннике этого рапорта нет резолюции командар­ма. По-видимому, Музыченко отказал в устной форме, во всяком случае никакой тысячи кавалеристов выделено не было. Нет свидетельств, что предложение Музыченко докла­дывалось выше. (Оно могло бы привлечь внимание маршала Буденного.)

Когда вопрос об отправке танковых дивизий за Днепр был решен, Огурцов получил повышение и стал командиром 49-го стрелкового корпуса.

Шагнув из танкистов в пехоту, старый конник сохранил только старую бурку, в которой я застал его на опушке Зеленой брамы.

Попробую вспомнить, как выглядел человек, возглавив­ший борьбу в окруженной группировке. Он был среднего роста, но могуч, крепок, словно вырублен из одного валу­на. Обращали на себя внимание рабочие руки с широкими пальцами; по карте он водил карандашом либо прутиком, палец бы закрыл сразу несколько населенных пунктов.

Лицо его было по-крестьянски смуглым, улыбался он редко, но суровым не казался, скорее сосредоточенным. Надо еще иметь в виду, что я видел его в последний раз в обстановке, не располагающей к улыбке. Раздумывая, он водил пальцами по губам, словно призывая к молчанию.

Казалось, что у него должен быть громкий и грозный голос, но приказания он отдавал, не напирая на басы, в несколько учительской интонации стараясь разъяснить суть задачи.

Танкист, он не расставался с буркой, как знаком своего конармейского первородства.

В одном из сельских музеев я не без удивления встре­тился с «современным» портретом Огурцова: генерал с по­гонами, на тяжелом мундире кроме старых больших орде­нов Красного Знамени еще и орден Отечественной войны, которым он был награжден посмертно.

Умелым фотомонтажом и ретушью ему был придан облик, не соответствующий реальности; генеральская форма с погонами была введена лишь в начале 1943 года...

Я понимаю добрые намерения, руководившие теми, кто дорисовал портрет. Но чувство несогласия и даже обиды мучает меня: не надо ничего пририсовывать и дорисовы­вать, пусть герои сорок первого предстанут перед нами такими, какими они были...

В Подвысоком Огурцов воевал уже в должности коман­дира 49-го стрелкового корпуса, последнее его боевое до­несение за номером 97 от 1 августа 1941 года сохранилось. Сергей Яковлевич докладывал, что противник непрерывно атакует, что штабы дивизий и корпуса под обстрелом, но есть еще у него 6 тысяч стрелков, 19 противотанковых и 4 зенитных орудия с боеприпасом по 25 снарядов на каждое.

Я находился с Огурцовым до заключительного его боя в районе Зеленой брамы, на истерзанном подсолнечном поле, и могу засвидетельствовать, что после неудавшегося прорыва наших войск 5—6 августа Огурцов небезуспешно пытался объединить разрозненные части, упорно оборо­нялся этими силами у Подвысокого и Копенковатого, а потом углубился в лес, сделав боевым ядром своей группы кавалерийский полк.

Штаб 49-го стрелкового корпуса как-то сам собой взял на себя управление всеми войсками, оставшимися в окру­жении.

Вскоре после Победы меня нашел в Москве полковник в зеленой фуражке пограничника — Николай Прокопюк. Это был человек легендарный: ветеран Первой Конной ар­мии, участник войны в Испании, командир партизанского соединения, действовавшего на территории Польши и Чехо­словакии, Герой Советского Союза.

Прокопюк настойчиво просил меня рассказать все, что я знаю о генерале Огурцове, которого он называл только по имени: они служили когда-то в одном эскадроне Первой Конной, рядом — стремя в стремя — ходили в кавалерий­ские атаки. Мой рассказ обрывался на той трагической минуте, когда горные егеря навалились на сопротивляю­щегося генерала, пытаясь пленить его. Огурцов считался пропавшим без вести. Прокопюк не хотел и, видимо, не мог оставить в безвестности судьбу друга.

— Надо дознаться, как дальше боролся Сергей! — твер­дил он.

В том, что Огурцов продолжал борьбу, Прокопюк не сомневался. Он располагал сведениями, что его друг в 1942 году появился в Польше, как раз там, где они вместе воевали в 1920 году и где Сергей Яковлевич заслужил свой первый орден Красного Знамени. При содействии местных жителей генерал будто бы стал сколачивать партизанский отряд, мечтал если не сразу, то постепенно посадить парти­зан на коней, сделать отряд кавалерийским. Наверное, сыграло определенную роль место действия, память о юно­сти в седле. Впрочем, и в Подвысоком Сергей Яковлевич главные надежды возлагал на кавалерийский полк, я это помню.

По утверждению Прокопюка, на первых порах Огурцо­ву и в Польше сопутствовали удачи. Партизанский отряд он создал и возобновил дерзкую борьбу с оккупантами. А те прознали, с кем имеют дело, стянули в район действий отряда значительные силы, и 28 октября 1942 года в не­равном бою Сергей Огурцов погиб...

Много лет, до самой своей кончины, вел полковник Прокопюк поиски. Ему удалось пунктиром наметить всю линию героической жизни старого боевого товарища. Но вот досада: некоторые данные, опубликованные Прокопюком, в моем поиске выглядят иначе.

Чем это объяснить?

Все тем же: на коротком отрезке истории, всего в мас­штабе нескольких десятилетий, иные недостаточно документированные факты превратились в легенды. Не уходя от правды в главном, они разноречивы в деталях.

У меня иные данные о побеге генерала из плена. По данным полковника, его друг оказался в лагере военно­пленных в городе Хелм, заболел там тифом и совершил побег из лазарета, охранявшегося легионерами (то есть солдатами из стран — сателлитов Германии). Но теперь точно известно, что Огурцова содержали в неволе вместе с другими советскими генералами — Музыченко, Понеделиным, Снеговым, Абрамидзе, Тонконоговым. Там же был Карбышев, там же был прославленный летчик Тхор. С Абрамидзе и Тонконоговым мне удалось связаться (один живет в Тбилиси, другой — в Киеве). По их утверждению, Огурцов совершил свой побег из поезда, когда его и других наших генералов везли в Германию.

В пассажирском вагоне — это был западный «пульман», с дверями наружу из каждого купе — оказались вместе Кар­бышев, Тхор, Тонконогов и Огурцов. Экстренное торможе­ние резко остановило поезд. Дверь купе приоткрылась, соскочить с поезда успел лишь Огурцов.

Допускаю, что он был вскоре вновь схвачен, препровожден в Хелмский лагерь и там заболел тифом. Тогда и моя версия, и данные полковника Прокопюка сходятся. Но все это требует дальнейшего выяснения.

А пока у меня накапливаются новые и новые легенды и показания, касающиеся судьбы генерала Огурцова.

В. П. Скалкин, офицер в отставке, живущий ныне в городе Тольятти, прошел все круги ада. Его номер в Хаммельбурге 13396. Он прислал воспоминания и дал свою версию побега Огурцова, с которым находился некоторое время в лагере Замостье (Замосць).

«30 апреля 1942 года из Замостья был отправлен эше­лон — 1700 ходячих скелетов. В этом же эшелоне увозили генерал-полковника Огурцова...»

Я написал Скалкину, что Сергей Яковлевич Огурцов был только генерал-майором, но лейтенант запаса настаи­вает: нет, генерал-полковником!

Легенда повысила Огурцова в звании, не иначе...

Итак, уходит эшелон... что же дальше?

Эшелон вместе с немцами охраняли и лагерные поли­цаи; восемь из них совершили побег, их ловили, эшелон был остановлен...

Цитирую воспоминания Скалкина: «Получилось замешательство, паника, шум, крик, ругань. Это произошло близ г. Островца (Польша). Генерал Огурцов воспользо­вался беспорядочной беготней немцев, с помощью нахо­дившихся с ним узников оторвал решетку на люке, сде­ланную из колючей проволоки и закрепленную обыкновен­ными гвоздями. Товарищи помогли ему вылезть из вагона. С большой выдержкой, не спеша, он перешел железнодо­рожные пути, сел в один из вагонов стоявшего в тупике пригородного поезда и наблюдал за эшелоном, из которого только что сбежал. Немцы кричали, ругались, проклинали себя за то, что увлеклись поимкой сбежавших полицаев и упустили советского генерала».

Скалкин описывает, как эшелон разгрузили, как погнали узников 28 километров (он запомнил, считал столбы на мучительной дороге) и заперли в тюрьму «Святой крест».

А генерал Огурцов?

Скалкин, несмотря на мои возражения, утверждает: «Позднее беглецы-неудачники рассказали, что они где-то в Польше видели березу с надписью: «Здесь отдыхал рус­ский генерал Огурцов». А генерал благополучно дошел до Советского Союза и продолжал воевать с фашистами в должности командующего армией. Он одним из первых описал в брошюре об ужасах Замостья...»

Я так и не смог убедить В. П. Скалкина, что не было ни командарма, ни брошюры,— он свято верит в бессмер­тие генерала Огурцова.

Могу дать самое простое и точное объяснение истории, рассказанной выше: это легенда, а основа ее — героиче­ский образ советского генерала. Я старался доказать това­рищу из города Тольятти, что не так было дело, что не могло так быть. А он считает, что так должно было быть, что слух об Огурцове, добравшемся до сражающихся войск, командующем армией, множеству «лагерных доходяг» вер­нул искорку жизни, не дал умереть.

Имею ли я право разубеждать лейтенанта, защищав­шего ДОТы Остропольского укрепрайона до последней воз­можности, захваченного в плен 14 июля 1941 года?

Пусть Скалкин по-прежнему верит, пусть ему всегда видится его сотоварищ по неволе во главе армии, штурму­ющей Берлин!

Идут годы, отдаляются события, но не растворяются во времени подвиги и герои. След Сергея Яковлевича Огур­цова вот уже несколько лет ищет телевидение Польской Народной Республики; все новые истории о нем рассказы­вают со своих страниц варшавские и провинциальные га­зеты. (В журнале «Пшиязнь» № 37 за 1983 год опубли­кована большая статья «Время не стерло следов».)

В Польше имя Огурцова овеяно легендой. Там говорят — «он был советский генерал, но погиб как польский пар­тизан».

В пяти-шести километрах от Красноброда по Томашевскому шоссе есть место, которое называется «Генерал». Это название возникло в уже далекие послевоенные време­на, поначалу им пользовались только жители окрестных деревень, но постепенно оно вошло в обиход, и надо пола­гать, вот-вот появится и на государственных картах.

В еженедельнике «За вольность и люд» еще в 1980 году была опубликована статья под заголовком «А местность назвали Генерал».

Из материалов польского телевидения складывается такая картина: Сергей Огурцов нашел партизанский отряд, уже действовавший в лесах Замойщины под началом некоего Мишки-татарина, советского офицера, ставшего ныне ге­роем легендарным.

Встал ли Огурцов во главе отряда?

Собиравший сведения на месте журналист и киноопе­ратор Мачей Александр Яниславский так отвечает на этот вопрос:

«Похоже на то, что Мишка передал руководство отря­дом генералу, впрочем, это было совершенно естествен­ным. В отряде, однако, обращались к нему не по званию, а «товарищ начальник». Когда Огурцов поворачивался к Мишке, тот невольно вытягивался по стойке «смирно»...»

Выступая в Варшаве по телевидению, лесник Юзеф Мазурек (тогдашний солдат «батальонов хлопских», псев­доним «Ель») рассказывал:

«...Как он выглядел? Высокий, крепкого сложения, про­долговатое лицо, волосы зачесаны назад. Он был одет в бриджи, сапоги гармошкой, штатский спортивный пиджак. По сравнению с Мишкой и другими советскими партизанами он выглядел, однако, довольно болезненным. Я знал, что это последствия пребывания в лагере.

Какое впечатление произвел на меня генерал? Это был исключительно умный человек. Всегда вежливый и уравно­вешенный. Слушать его было истинное удовольствие.

И еще: как генеральское звание, так и фамилия нового командира держались в глубоком секрете».

Видимо, слухи о том, что партизанский отряд, в котором преобладали советские, возглавил генерал, все-таки просо­чились. Жандармам стало известно и место партизанского лагеря.

Как выяснилось, жандармский налет был произведен тогда, когда в лесном убежище находились лишь Огурцов и его товарищ по побегу из плена чех Танчаров.

Свидетельство Мазурека:

«Еще издали я узнал Огурцова. Он сидел под пихтой в окровавленной рубашке. Грудь была прошита автоматной очередью. Неподалеку лежал другой убитый...»

Взвесив все обстоятельства и свидетельства, польское телевидение пришло к выводу, что кто-то предал партизан. Но пока это остается тайной.

Была показана на экране (и в Варшаве, и у нас в прог­рамме «Время») могила генерала в том виде, какой ее оставил похоронивший Огурцова и Танчарова лесник Юзеф Мазурек.

Однако позднее обнаружилось, что могила пуста... Новая загадка!

Телевидение Варшавы опять обратилось к своей ау­дитории.

Вот что выяснилось:

Через несколько дней после трагедии Мишка-татарин выкопал тело своего командира и увез его — неиз­вестно куда... Партизанский вожак опасался, что место захоронения станет известно жандармам и они поглумятся над прахом генерала.

Но оно неизвестно теперь никому: погиб Мишка-татарин, не найдены и его товарищи по отряду. Телевизионный поиск все же не пропал даром. Некто Станислав Ярош из Сушца прислал письмо: он видел, какие похороны устроил Мишка своему командиру:

...«Мы с братом сидели в кустах, боясь выйти. Парти­заны Мишки закопали тело, а потом дали в воздух десять залпов из автоматов. На могиле они выложили звезду из карабиновых гильз. Потом они уехали в сторону Хамерни...»

В лесу, куда повел кинооператора Станислав Ярош, не было никаких, ни малейших следов могилы. Решили все- таки раскопать невеликий пригорок, обнаружили патронные гильзы. Глубже — хорошо сохранившийся в песке скелет.

Проведена медицинская экспертиза и антропологиче­ские исследования (из Советского Союза был получен порт­рет генерала), подтвердившие — это прах Огурцова.

И вновь противоречие: лесник Мазурек запомнил, что грудь генерала была прошита автоматной очередью, а су­дебный медик д-р Мариан Паленки установил: «В черепе обнаружены отверстия в затылочно-теменной кости. Все указывает на то, что этот человек, вероятно, тяжело ранен­ный, был добит выстрелом в голову...»

Польское телевидение продолжает свой поиск.

Рассказ о генерале Сергее Яковлевиче Огурцове я хочу завершить воспоминанием, относящимся к совсем недавне­му времени.

Находясь в командировке в Соединенных Штатах и приехав в Нью-Йорк, я, конечно, отправился осматривать здание ООН. Вход туда свободный. Во всяком случае, в холлах нижних этажей здания можно находиться беспре­пятственно. Я осматривал картины, исполненные худож­никами разных стран и подаренные ООН правительствами, и тут ко мне подошел невысокий, крепкоплечий, срав­нительно молодой человек, в котором я мгновенно узнал соотечественника. Он улыбнулся простодушной, чем-то очень знакомой улыбкой. Я никак не мог вспомнить, где его встречал раньше, да и встречались ли мы, или, может быть, мне случилось видеть только его портрет.

— Здравствуйте,— сказал он,— и очень прошу не удив­ляться, обращаюсь к вам с необычной, возможно, даже странной просьбой. Но я уверен, что вы меня поймете.

Сказанное не совсем соответствовало дипломатическому этикету. Дипломат не должен сразу утверждать, что со­беседник его поймет. Но незнакомец со знакомым мне ли­цом, видимо, имел внутреннее право говорить так. Чтобы окончательно вывести нашу беседу за рамки официальности, я сказал:

— Ну ладно, что у вас ко мне, товарищ, выкладывайте!

— Видите ли, я из Минска, работаю здесь по контракту как международный чиновник. У моей жены с часу на час должны начаться роды. Я очень прошу вас стать вос­приемником, что ли, как прежде говорили,— крестным отцом моего будущего ребенка. Мне бы хотелось мальчика...

Признаться, более неожиданного и странного предло­жения я никогда не получал, а если учесть, что оно было получено в Нью-Йорке от незнакомого человека, только что вынырнувшего из потока разноплеменных посетителей и служащих Организации Объединенных Наций, ситу­ация становилась просто невероятной.

Я удивленно разглядывал международного чиновника. Заметил на левом широком, как диктовала мода сезона, лацкане его пиджака прямоугольную карточку с именем и фамилией, отпечатанными по-английски. Но доставать очки было как-то неловко, и я, предположив, что произошла ошибка, что меня приняли за кого-то другого, по возмож­ности сухо сказал:

— Вы бы хоть представились, сэр!

А сам полез в карман за своей визитной карточкой.

— Огурцов Станислав Сергеевич,— назвал себя мой неожиданный собеседник.

В мгновение мне стало ясно, почему его лицо показа­лось знакомым. Конечно же это сын генерала, руководив­шего последним боем на подсолнечном поле, под Зеленой брамой.

Мы обнялись, но не так, как это делают лишь един­ственные дипломаты, обнимающиеся в официальных ме­стах, те, что из Латинской Америки. Их объятия картинны, они, соблюдая некоторую дистанцию, похлопывают друг друга по плечу. Мы просто обнялись, как обнимаются русские люди, умеющие откровенно, не по протоколу щедро делиться радостью и скупо — горем. Пробегавшие мимо международные чиновники посматривали на нас с удивле­нием.

Внук генерала Огурцова ждать себя не заставил, поя­вился на свет в тот же день. Мы провели подобающую слу­чаю церемонию в Нью-Йорке: я «крестил» младенца золо­той звездочкой — маленькой моделью геройской Звезды, которой, по моему мнению, достоин его дед, генерал Сергей Яковлевич Огурцов.

Штыком и гранатой пробились...

Убедительную легенду привел в своем письме в редакцию «Правды» майор в отставке Николай Семенович Крылов, инженер из Нарвы, участник партизанского движения в Ленинградской области. (Вот куда его занесло из Зеленой брамы! Боец 58-й дивизии, он был ранен, оказался в Уман­ской яме, откуда бежал той же осенью.)

Послушайте партизана: «Будучи в фашистских лагерях и ожидая с часа на час смерти, я очень много слышал ле­генд и рассказов о сражениях советских войск под селом Подвысокое. Откуда бы ни донесся гул разрыва снаряда, или бомбы, или артиллерийская канонада,— все это прини­малось за бой советских воинов под селом Подвысокое. Говорили, что под селом Подвысокое есть лес, который превращен нашими войсками в своеобразную крепость, и какие бы силы ни бросали фашисты против этой крепо­сти, мужество и упорство героических советских воинов сло­мить не могут. И мы, военнопленные, благодаря такому мифу о героических защитниках лесной крепости, вселяли в себя надежду на то, что именно в этом месте будет прорвано кольцо окружения советскими войсками и мы будем освобождены!»

Подобные легенды живут и в селах Кировоградской области.

Далеки ли они от действительности?

Они ближе к правде, чем лживые рассказы «с той сто­роны».

Двойное бронированное кольцо, зажавшее 6-ю и 12-ю армии, было очень тугим. А все же, как поется в песне о далекой гражданской войне, «штыком и гранатой проби­лись ребята»... Далеко не все, правда. Пробивались целыми батальонами и подразделениями. Пробивались совсем ма­ленькими группками — всего по нескольку человек и даже в одиночку.

Не сгорела в адском огне Зеленой брамы гордость Красной Армии — 99-я Краснознаменная стрелковая ди­визия. Председатель киевской группы Совета ветеранов этой дивизии В. И. Мирошниченко утверждает и доку­ментально подтверждает, что две тысячи ее бойцов и ко­мандиров вырвались из окружения и вынесли знамя диви­зии, а также знамена частей. Организованно вышли артил­лерийские полки, зенитный дивизион, связисты, сапер­ный батальон. Вышли начальник штаба дивизии полковник С. Ф. Горохов, начальник артиллерии полковник И. Д. Ро­манов, и оба прославились в последующих сражениях.

Во всех литературных источниках об обороне Сталин­града упоминается имя полковника Горохова. Под его ко­мандованием две стрелковые бригады насмерть стояли на правом фланге Сталинградского фронта. Они возвели на­плавной мост через Волгу, использовав для этого пустые бочки. Но только для того, чтобы получать с противопо­ложного берега боеприпасы и эвакуировать раненых. Сам полковник ни разу не перешел по этому мосту на левый берег. Он расстался с бойцами своей группы лишь в де­кабре, получив новое назначение: на должность замести­теля командующего 51-й армией.

А полковник И. Д. Романов уже в звании генерала по­гиб в 1943 году в боях за Тамань. И тоже личным примером доказал, что герой — величина постоянная!

Сурова судьба командира 99-й дивизии полковника П. П. Опякина. В тяжелейшем бою близ Терновки его, раненного, схватили фашисты. Но, едва придя в чувство, в том же августе сорок первого года он бежал из Уманской ямы, все же пробился к своим, вновь встал в строй нашей действующей армии.

Я встретил его в дни освободительных боев в Белорус­сии, под Гомелем. Он и там командовал стрелковой диви­зией. Когда выяснилось, что оба мы побывали и в Зеленой браме, и в Уманской яме, Павел Прокофьевич решительно оборвал разговор на эту тему:

— Давай о тех днях поговорим после войны... А то завтра наступать. Побережем душу от боли.

После войны нам не пришлось встретиться. С чувством исполненного долга он завершил свой жизненный путь в звании генерала.

А какова дальнейшая судьба самой 99-й стрелковой дивизии?

В Сталинградской битве она участвовала рядом с груп­пой Горохова, своего бывшего начальника штаба. Затем освобождала Запорожье и Одессу, получила почетное на­именование 88-й гвардейской. Под этим наименованием в последний день войны вышла к Бранденбургским воротам в Берлине.

Может быть, она единственная такая везучая? Нет!

Накануне Курской битвы 4 июля 1943 года редакция фронтовой газеты направила меня в 15-ю Сивашскую ди­визию, ее штаб стоял неподалеку от станции Поныри. Я помнил, что Сивашская воевала под Уманью, мне прихо­дилось бывать в ее полках, а потом, при выходе из окру­жения, вместе мыкать горе с сивашцами. Я надеялся опять увидеть старых знакомых, хотя и знал, что погибли многие.

Командиром 15-й Сивашской оказался молодой, лет тридцати, красавец грузин, только что получивший назна­чение на эту должность и звание полковника. Пятого июля началась битва, победа в которой была отмечена самым первым в истории войны торжественным салютом. Но пер­вый день этой битвы — 5 июля — был тяжелейшим в нашей жизни. Противник навалился на нас огромными силами. Впервые увидели мы танки «тигр» и самоходные орудия «фердинанд». И подбиты первые «тигры» как раз в полосе 15-й Сивашской стрелковой дивизии.

Ее новый командир проявлял особый интерес к ним. Он даже собирался ползти по-пластунски на так называемую нейтралку, где были сокрушены нашими артиллеристами эти стальные чудовища и стояли с уныло опущенными стволами орудий. Замполит, однако, сумел отговорить ком­дива от столь опрометчивого поступка.

Несколько дней я приглядывался к полковнику, пого­ворить было некогда. Лишь когда пик сражения остался позади и ночью мы оказались вдвоем в наскоро отрытой землянке, я спросил: нет ли в составе дивизии кого-либо из участников боя под Уманью?

— Одного могу представить немедленно,— ответил пол­ковник, улыбаясь устало.— Только я был тогда не в Сиваш­ской, а рядом с ней, в шестнадцатой танковой, у Ново­сельского, во втором мехкорпусе.

Вот, оказывается, откуда у комдива такой интерес к танкам!

— Та самая шестнадцатая танковая, в которой оста­вался к первому августа один-единственный танк?

— А ты откуда знаешь?..

Дальше — больше, постепенно выяснилось, что это он, будущий командир 15-й Сивашской, а тогда капитан Вла­димир Джанджгава, в ночь с первого на второе августа 1941 года пробивал путь и вывел из окружения тылы тан­кового соединения.

Могу еще добавить, что долгие годы Герой Советского Союза генерал-лейтенант Джанджгава возглавлял ЦК ДОСААФ Грузии. Мы изредка переговаривались по меж­дугородному телефону — благо между Москвой и Тбилиси автоматическая связь.

В письмах, полученных мною, не раз упоминалось имя еще одного танкиста — бывшего командира 45-й танко­вой дивизии Михаила Дмитриевича Соломатина. В авгу­сте сорок первого он только что получил звание генерал-майора, и подчиненные по привычке нередко еще на­зывали его полковником. Соломатин собрал в Зеленой браме отряд до 200 человек. Все это были экипажи без танков.

Возраст Соломатина уже тогда приближался к пятиде­сяти. Ему довелось участвовать и в первой мировой и в гражданской войнах. Знал, как действовать штыком, и, наспех обучив этому танкистов, повел свой отряд в юго-западном направлении.

На плечах несли раненого командира корпуса генерала Владимира Ивановича Чистякова. Он умер на руках това­рищей на последнем рубеже. Но отряд с тяжелыми боями пробился к Днепропетровску.

Я не могу продолжать свое повествование, пока не рас­скажу о командире 24-го механизированного корпуса. Ге­нерал-майор Владимир Иванович Чистяков — поистине легендарная личность. К началу Великой Отечественной уже прожив полвека, он в первую мировую войну слу­жил в лейб-гвардии уланском полку на Юго-Западном фронте, четыре года провел в австро-венгерском плену, после революции вернулся на родину, вступил в ряды Красной Армии. Первоначально политрук в кавалерий­ской бригаде Котовского, он в боях стал командиром полка.

Еще командуя 2-м эскадроном 1-го кавполка, он отли­чился в ноябре двадцатого года под Проскуровом и был награжден орденом Красного Знамени, а вскоре, командуя 4-м эскадроном того же полка, получил и второй такой же орден. В приказе о награждении были такие высокие сло­ва о нем: «...рыцарь без страха и упрека, лучший пример рубаки, стрелка и наездника, участвовавший во всех боях кавбригады, совершивший ряд подвигов и выполнивший массу боевых заданий».

Как ярко проявились в строках приказа характерные черточки времени, как звонок лексикон гражданской войны...

В первом списке советских военачальников, получив­ших генеральские звания (Постановление Совета Народ­ных Комиссаров СССР от 4 июня 1940 года),— имя Влади­мира Ивановича Чистякова.

Со своим механизированным корпусом Чистяков в Оте­чественную вновь прошел по тем полям и холмам, где мчался на коне с саблей наголо в гражданскую вместе с Григорием Котовским.

После Победы Владимир Иванович Чистяков был по­смертно награжден орденом Отечественной войны I сте­пени...

Могила конника, аттестованного как рыцарь без страха и упрека,— в городе Первомайске, к которому он проби­вался вместе с Михаилом Соломатиным и бойцами своего корпуса...

Я нашел в московской телефонной книге номер Соло­матина М. Д. Начал разговор с места в карьер:

— Помните Подвысокое, товарищ генерал?

— Еще бы! Не раз вспоминал, сражаясь под Москвой. И даже в августе сорок пятого на Дальнем Востоке. Но с особой яростью — в сорок четвертом году, когда вел танковые бригады по Кировоградчине, по тем самым ме­стам...

— Не слишком ли много рассказываешь ты о генера­лах? — спрашиваю себя.

Наверное, нет, не слишком.

Во-первых, потому, что пришедшие на страницы книги генералами, иные из них начинали путь 22 июня в невы­соких чинах и званиях, и уж непременно и все до единого раньше были рядовыми. (Ведь и от завершения граждан­ской войны прошло поменьше двадцати лет, это теперь мы оперируем сорокалетними отрезками времени.)

А во-вторых, там, на Синюхе, и прославленные первые генералы Красной Армии дрались штыком и прикладом, ложились за пулемет, как рядовые, и в атаки ходили с красноармейцами в одной цепи, правда, на несколько ша­гов впереди.

Значит, на равных участвовали в бою, и в памяти пусть остаются со своими красноармейцами на равных!

В летопись Великой Отечественной золотыми буквами вписано имя Александра Головачева, дважды Героя Со­ветского Союза. Имя Головачева носит теплоход на Волге, улица в Москве.

Полковник Головачев прославился в 1943—1945 го­дах, командуя мотострелковой бригадой в 3-й гвардейской танковой армии Рыбалко. И поныне поется марш мото­стрелков:

Васильковская, Краснознаменная,
Нас в бой ведет Головачев!
В подчинении Головачева оказались моряки, прибыв­шие с Тихого океана,— они беззаветно любили своего ком­брига, говоря по-старинному,— боготворили. Храбрость его была известна по всей гвардейской армии. Еще бы! Четы­режды он был ранен тяжело, трижды легко и всегда спе­шил возвратиться на фронт из очередного госпиталя. От орловских равнин до подступов к Берлину довел Голова­чев бригаду, форсировал Днепр и Десну, Сан и Вислу, Нейсе и Одер.

Но мало кто знал, что самой трудной рекой на его бо­евом пути была злополучная Синюха.

Интереснейший документ — «папка Головачева», хра­нящаяся в архиве Советской Армии. Там есть объяснение, написанное в госпитале раненым партизаном Головаче­вым, переправленным через фронт.

Это целая повесть!

Оказывается, он начинал войну капитаном, начальни­ком штаба 146-го Богунского горнострелкового полка 44-й дивизии, дошел от границы до Зеленой брамы. На Синюхе от полка осталась рота. Горстка горнострелков обороняла штаб Понеделина. От него Головачев получил задание: с группой добровольцев прорваться в направлении Белая Церковь (то есть на Киев), связаться с командованием фронта, доложить обстановку и просить помощи.

До Белой Церкви группа дошла, но город, оказалось, уже в руках противника.

Головачев принимает решение, которое не покажется странным, если иметь в виду, что был он кадровым коман­диром, умеющим и подчинять и подчиняться: приказ ко­мандарма выполнить не удалось, значит, надо вернуться, доложить, что штаба фронта нет на месте, и до последнего сражаться вместе с окруженными.

Капитан идет обратно: из-под Белой Церкви — в Под­высокое! Близок свет...

«Я пришел в тот лес, где оставил штаб 12-й армии, но там никого не было. Куда они девались — я не знаю... Решил идти на восток».

Группа Головачева, кочуя по тылам противника, вли­лась в один из партизанских отрядов Брянской области, капитан стал заместителем начальника отряда.

Он, может быть, и остался бы в партизанах, если бы не получил приказ перейти линию фронта и отправиться в госпиталь, а по выздоровлении — в отдел кадров.

Есть в объяснении и строки, имеющие важное значение для понимания сложившейся в браме обстановки: «При выходе группы у всего личного состава были отобраны до­кументы, в том числе и партийные. У тех, кто был из 44-й горнострелковой дивизии, документы отобрал батальонный комиссар Ломовцев...»

Значит, бой за выход из окружения был в Зеленой бра­ме приравнен к разведке — у разведчиков, идущих в тыл противника, всегда собирают документы и оставляют в штабе.

Ломовцев, батальонный комиссар Ломовцев... Знал я его или слышал о нем? Или в письмах ветеранов о нем упоминалось?

Я стал вновь перебирать гору писем и нашел конверт от бывшего командира радиороты 44-й дивизии В. Бойко (из села Лычанка на Киевщине). Там не только стихи на украинском языке, но и воспоминание о бое на Синюхе: «Мы переходили в контратаки, прикладами и штыками об­ращали фашистов в бегство. В этом бою погиб наш баталь­онный комиссар Ломовцев...»

Вот откуда мне известна эта фамилия... Могу себе представить, как беззаветно сражался батальонный комис­сар с партбилетами во всех карманах!

Он и такие, как он, пробили Головачеву и другим геро­ям путь к Берлину, к славе, к бессмертию.

Рассказывая сейчас о пробившихся из Зеленой брамы штыком и гранатой, доблестно проявивших себя в после­дующих сражениях,— о капитанах, выросших до полковни­ков, и полковниках, ставших генерал-полковниками,— я невольно задумываюсь: как бы сложилась судьба тех, кто погиб в окружении? Сколько талантов мы потеряли!.. Ка­кое счастье, что не все погибли!

Когда я был в Киеве, ко мне в гостиницу пришел гвар­дейского роста, моложавый полковник. Чувствовалась «военная косточка». Начал со «здравия желаю». Предста­вился:

— Бывший начинж двести шестнадцатой мотострелко­вой дивизии, ныне полковник в отставке Лебедев Иван Михайлович.

Я грешным делом подумал: не слишком ли рано вышел мой гость в отставку? Но когда Лебедев достал из портфе­ля бумаги и со словами «простите, привык к точности, к документу» развернул их, я прямо-таки ахнул: предо мной ровесник XX века, участник штурма Зимнего двор­ца в Октябре семнадцатого года, участник подавления контрреволюционного мятежа в Кронштадте. Вон он каков!

О многом интересном поведали и другие прихваченные им документы. Саперам 216-й стрелковой дивизии было приказано возвести переправу на реке Синюхе, и под ура­ганным огнем противника переправа была построена. Но на войне мало построить переправу. Надо еще держать ее. И держали. И первого и второго августа. Прошли по этому мосту машины числом до тысячи. Мост многократно раз­рушала авиация врага, его чинили под нагрузкой — маши­ны продолжали идти. И бомбы продолжали выть, вздымая фонтаны. Казалось, вся река выплеснется и в мосте уже не будет необходимости.

Переправили повозки с ранеными. Потом пошли через Синюху подразделения 216, 45 и 49-й стрелковых дивизий. Полторы тысячи бойцов прорвались к Кирово­граду.

Когда мост был разнесен в пух и прах, начали отходить саперы. Случалось при том и врукопашную схватываться с преследовавшим их противником. Но вышли под своим знаменем.

— Я вам доложил все самым кратким образом. Если будут вопросы, пожалуйста. Если нет, разрешите отбыть? Честь имею...

Лебедев Иван Михайлович убрал бумаги в портфель и покинул меня. Я долго в окно наблюдал, как он шагает по улице... У памятника Ватутину он задержался, поднял го­лову. Потом зашагал дальше. Участник Октябрьской рево­люции, участник переправы на реке Синюхе...

Как-то меня навестил полковник в морской форме, про­ездом оказавшийся в Москве.

— Репин Петр Дмитриевич.

Эта фамилия была мне знакома, да и лицо тоже. Прав­да, в народном музее Подвысокого на фотографии он в пехотинской гимнастерке с одной шпалой в петлице, лицо молодое, но очень суровое. Сейчас оно много старше и до­брее. Старый воин вышел в отставку.

— Отдыхаете?

— Какой там отдых! Работы куда больше, чем на службе. Товарищи избрали председателем Совета ветера­нов восьмидесятой дивизии.

— А в морской форме почему?

— Надел ее, когда служил в Севастополе, в береговой артиллерии.

80-я стрелковая ордена Ленина имени Пролетариата Донбасса дивизия отличилась еще в приграничных боях, сражалась в Зеленой браме.

Петр Репин рассказал мне о мужестве командиров — коммунистов Н. Завьялова и И. Долгова, впоследствии удостоенных звания Героя Советского Союза, об артил­леристах, ставших пехотой.

Отряду, ядро которого составили эти артиллери­сты 80-й дивизии, удалось выйти из окружения. Отряд прошел с боями на юг, а затем повернул на восток и вы­шел к Днепропетровску. Было бы утешительно предста­вить, что он в полном составе проделал путь из Зеленой брамы до Днепропетровска. Нет, это не так. Потери отряда были велики. Но, теряя людей, он все время пополнялся, потому и вышел из окружения численно примерно таким же, каким начал прорыв. Немало тяжелораненых пришлось оставить в попутных селах. После поправки они пробивались через фронт мелкими группами и в одиночку. А кому не удалось пробиться, подались в подпольщики и пар­тизаны. Сейчас выявляются все новые имена и факты. В городе Немирове Винницкой области бесстрашно дей­ствовал, был схвачен и казнен фашистами лейтенант из 80-й Анатолий Буко. (В 1984 году одна из улиц города названа его именем.) Собственно, почти весь немировский партизанский отряд можно считать подразделением 80-й стрелковой дивизии.

Было бы наивно думать, что в той округе войсковые части превратились в партизанские отряды. Основу парти­занского движения здесь, как и повсюду, составляли мест­ные жители. Руководство этим народным движением осуще­ствлялось партийными органами или их представителями, специально оставленными на оккупированной территории.

И все же роль «окруженцев», их удельный вес в пар­тизанском движении значительны.

Сколько военнослужащих из 6-й и 12-й армий вли­лось в партизанские отряды, счесть едва ли возможно. А вот перешедшие линию фронта сочтены. Оперсводка штаба Южного фронта номер 098 свидетельствует: с пер­вого по восьмое августа вышло из окружения более один­надцати тысяч человек.

Я не располагаю обобщенными данными по Юго-За­падному фронту, но твердо знаю, что некоторые из моих товарищей по 6-й армии добрались до Киева и участвовали непосредственно в его обороне.

Многие (в том числе и я), перейдя Днепр, на террито­рии Полтавской области вновь оказались в окружении, очень тяжелом. Лишь осенью 1941 года мне посчастливи­лось перейти линию фронта в районе Купянска. Такими же счастливцами на этом направлении оказались в тот день еще человек семьдесят. Частично из правобережного ок­ружения, частично из нового — левобережного.

Выходили здесь ежедневно на участках разных диви­зий. Где больше, где меньше. Выходили отрядами и мелки­ми группами, пробирались и по одному.

Читатель вправе спросить: если пробились штыком и гранатой тысячи, значит, не таким уж плотным было окру­жение, можно было пробиться?

Ответ мой будет краток и печален: можно, конечно, но только ценою великих жертв. Пробились мы потому, что дравшиеся рядом с нами до последней капли крови рядо­выебойцы, командиры и комиссары легли там костьми, прокладывая путь товарищам.

У каждого человека своя судьба, и далеко не всегда на войне он сам может распорядиться ею.

Слава пробившимся.

Слава пробивавшимся...

Три красноармейца

Я получил письмо без обратного адреса, но по штем­пелю отправки нетрудно было определить, что послано оно из знакомого мне села Кировоградской области, распо­ложенного на правом берегу реки Синюхи.

Незнакомый человек очень аккуратным, что называется, школьным почерком описывал свое участие в военных событиях далекого августа. На самом письме была и подпись: красноармеец (дальше следовали имя, фамилия).

Все-таки странно: уже давно исчезло из обихода зва­ние красноармеец. Говорят: солдат, говорят: боец, гово­рят: рядовой. Иногда называют себя по принадлежности к роду войск; стрелок или десантник, танкист или сапер. Может быть, еще как-нибудь назовутся, но только не красноармейцем — это слишком далекое прошлое.

Привожу письмо полностью:

«Вы выступали по радио, просили откликнуться участ­ников боев в районе Подвысокое в начале августа 1941 года. Я один из них, могу описать жестокий бой, в котором пришлось участвовать. Мы пошли на прорыв ночью с опушки леса. В нашей области лесов мало и много равнин и полей, так что спрятаться и затаиться в том лесу столь­ко полков никак не могло. И все равно надо было проры­ваться из кольца, и мы пошли на прорыв. Нам приш­лось бросить пушки, потому что снаряды кончились. У нас в руках были винтовки с примкнутыми штыками, а патроны тоже кончились, нам ничего другого не оста­валось, как идти в штыковую атаку с песней «Интерна­ционал». Ночь была лунная, мы видели врагов, и они ви­дели нас, и мы беспощадно кололи их штыками, и они бе­жали и падали, но их было очень много, они бы в штыко­вом бою не выдержали, но у них были танки. И все-таки мы прошли двадцать километров от села Подвысокое. Я колол фашистов штыком, и они дико кричали. Потом они окружили меня и моих товарищей со всех сторон и почти в упор покосили нас из своих черных автоматов».

Меня смутила не только подпись, но и кое-что в тексте письма. Идти в штыковую атаку с песней вряд ли возмож­но. Во всяком случае, тогда, когда мы шли на прорыв, никто не пел и петь не мог. Это скорее от литературы, такое наивно-романтическое представление о бое даже задним числом не может возникнуть у человека, лично участвовавшего в рукопашной схватке.

Я занимаюсь много лет изучением истории жизни со­ветских песен, собрал немалый фактический материал. Боевые биографии знаменитых песен полны удивитель­ных свидетельств об их участии в нашей борьбе, об их причастности к нашим победам. Есть и глубоко драмати­ческие случаи, подчеркивающие высокое назначение пес­ни. Но случай, приведенный в этом письме, я не решился бы прибавить к биографии «Интернационала».

Странное и тяжкое впечатление произвели на меня последние строки письма: «Покосили нас из автоматов». Словно письмо пришло с того света и речка Синюха, впа­дающая у Первомайска в Южный Буг, играет роль мифи­ческого Стикса.

Другие же детали, вполне достоверны: двадцать кило­метров от Подвысокого наши передовые отряды прошли, штыковая схватка, черные немецкие автоматы — все это было. Даже то, что ночь прорыва была лунной,— абсолют­но точно. Я никогда не забуду эту ночь прорыва, она, как осколок, вонзилась в память.

В некоторое сомнение повергли меня слова: «...в нашей области». Бой в окружении вели кадровые вой­ска. Мог, конечно, оказаться там и кто-то из местных, но это уже совпадение из разряда «напишешь — не пове­рят».

Вообще, письмо от «красноармейца» задало много за­гадок. А прояснить что-либо не позволяло отсутствие обратного адреса.

Дней через десять в новой пачке корреспонденции я обнаружил письмо с тем же штемпелем, мой адрес на кон­верте выведен тем же аккуратным почерком. А фамилия у автора письма другая, хотя с тем же званием «красно­армеец».

В этом письме — еще один эпизод, связанный с окру­жением 6-й и 12-й армий. Совсем уж трагический:

«Двое суток вели мы бой со все наседавшими, все рас­тущими силами фашистов. Все товарищи полегли вокруг в жите, а я остался один. Пули словно облетали меня, как пчелы, я не получил ни одной царапины. Я бы застрелился, но для того, чтобы застрелиться из винтовки, нужно хоть несколько минут, а у меня их не было. Фашисты повалили меня на землю, скрутили мне руки. Я прокли­нал их, но это все, что я мог делать. Меня повели к офице­ру, он требовал, чтобы я назвал свою дивизию и полк. Но я плюнул ему в лицо. Тогда офицер приказал меня рас­стрелять, и гитлеровцы повели меня в Корытновский овраг... Я простился с жизнью. Я кричал в лицо пала­чам, что все равно они не победят нас, только жаль, что я не увижу, как они будут окружены и разбиты наголову».

Сразу возник вопрос: а как же сложилась дальнейшая судьба этого человека? Какое счастье, если он остался жив! Но ведь пишет, значит, ему удалось спастись.

Как всегда бывает при столкновении с недосказанным, мозг мой стал торопливо создавать версии, способные прояснить картину. Человек бежал из-под расстрела. Он поселился теперь в тех местах, где пришлось ему пере­жить столько ужасов, иначе не было бы упоминания о каком-то Корытновском овраге. Тогда красноармеец вряд ли знал название местного оврага, карты у него быть не могло...

Обратный адрес опять отсутствовал. Мелькнула догад­ка: подлинники красноармейских писем пришли в вет­хость, кто-то их переписывает и пересылает мне копии. Но почему? Зачем?

Я не нашел еще сколько-нибудь удовлетворительного ответа на эти вопросы, когда пришло третье письмо: снова тот же почерк, еще один рассказ от первого лица о под­виге, который мог завершиться лишь гибелью героя. Но как можно написать о собственной гибели? Мистика ка­кая-то!..

«Нам, кавалеристам, приказано было выходить в пе­шем строю, но я со своим конем расстаться не мог, слиш­ком близки мы стали в боях и сражениях. Я выхва­тил из ножен саблю, пришпорил коня и помчался в самую гущу врагов, стрелявших из пулеметов и автоматов».

Стоп! Третье письмо после правильной посылки — ка­валеристам действительно пришлось спешиться — дальше уходит за пределы достоверности, в область романтиче­ской выдумки.

Итак, у меня на столе письма от трех красноармейцев. Три разные фамилии — русская, украинская и татарская. А написаны письма одной рукой и отправлены из одного почтового отделения.

Адресов обратных нет, но известно же почтовое отде­ление. Что, если отправить мои запросы сразу троим красноармейцам, указав на конверте лишь почтовое отде­ление? В селе люди друг друга знают, как-нибудь найдут хотя бы одного из адресатов.

Так я и сделал. Написал всем троим: прошу вас, доро­гие товарищи, сообщить мне о себе по возможности под­робно. Как вы оказались в одном селе? Призывались отту­да или после войны там поселились? Вообще, как сложи­лась ваша жизнь после августа сорок первого?

Через месяц прибыло письмо от секретаря сельского Совета: «Граждане, указанные вами по фамилиям на кон­верте, в списках жителей нашего села не значатся и рань­ше не проживали (проверено по книгам). Однако я обра­тила внимание, что все три фамилии (инициалы совпа­дают) красноармейцев написаны на памятном камне у обелиска в центре нашего села. Они были выявлены крас­ными следопытами. В братской могиле еще двести один­надцать безымянных героев. За братской могилой ведется уход учениками нашей средней школы».

Значит, я получил письма от своих сотоварищей по боям сорок первого года, от красноармейцев, погибших близ реки Синюхи! Как могло такое произойти?

А ведь почерк-то школьный! Несомненно, странная эта история как-то связана со школой, с ее коллективом, ухаживающим за обелиском.

Обратился к директору школы, послал ему подлинни­ки полученных писем, просил по возможности выяснить, в чем дело.

Вот несколько строк из ответа директора: «Я сразу узнала почерк ученицы 9-го класса Н. Она у нас самая аккуратная девочка, ей поручается всегда писать грамоты и дипломы. 9-й класс постоянно меняет цветы у обелиска на свежие.

Я не считаю педагогичным беседовать с Н., почему она послала Вам письма от имени погибших воинов, захороненных в нашей братской могиле. Но мой сын, ученик того же класса, объяснил, что это очень возвышен­ная натура, что девочка часто говорит, что три красно­армейца как будто хорошо ей знакомы, что она ясно пред­ставляет себе, как они дрались и как погибли. Надеюсь, что вы, как поэт, понимаете девочку и сочиненные ею письма не будете считать документом».

Буду считать документом, дорогой директор! Буду счи­тать благородным документом преемственности поколений!

Легенда о непреклонных

На Юго-Западном фронте рядом с моей 6-й армией обо­рону держала 5-я, которой командовал генерал-майор Михаил Иванович Потапов, известный в армии и вообще в стране как герой сражения на Халхин-Голе. Раньше он служил в 4-й Донской казачьей дивизии. Командиром ди­визии был будущий маршал Георгий Константинович Жу­ков, а Потапов и Музыченко командовали полками. Перед войной эти бывшие командиры полков оказались рядом — уже как командармы, и пришлось им принять на себя сокрушительный удар фашистских танковых полчищ.

Хотя танковый клин Клейста с первых дней войны, врезавшись в нашу территорию, отсек 5-ю и 6-ю армии друг от друга, судьбы этих армий оставались взаимозави­симы. Об этом напомнили мне строки из четвертого тома «Истории второй мировой войны. 1939—1945», вышедшего в 1975 году:

«5-я армия под командованием генерала М. И. Потапо­ва, нанося фланговые удары, сковала 6-ю немецкую ар­мию и 1-ю танковую группу. Первая из них была лишена возможности наступать на Киев, а вторая — высвободить свои дивизии для маневра по окружению 6-й и 12-й армий Юго-Западного и 18-й армии Южного фронта».

В первые недели войны именно в составе 5-й армии сражались соединения под командованием будущих мар­шалов Рокоссовского и Москаленко, многих других вско­ре прославившихся военачальников. Армия под командова­нием Потапова оказалась хорошей академией.

20 сентября 1941 года в бою возле рощи Шумейково на Полтавщине Потапов был ранен и контужен и в бес­сознательном состоянии схвачен фашистами...

О нем уже тогда, примерно в конце 1942 года, ходили легенды, неизвестно как прорвавшиеся через фронт. Го­ворили, что, прослышав, какой крупный советский воена­чальник находится в руках вермахта, Гитлер приказал во что бы то ни стало вылечить его и доставить в Берлин...

И вот еще не совсем оправившегося от ран командарма привезли в ставку Гитлера.

Михаилу Ивановичу было тогда тридцать девять лет. Он был тонок и строен, но перед Гитлером не вытянулся, по стойке смирно не встал, а небрежно и презрительно отвернулся. Гитлер, имея далеко идущие планы, стерпел это и стал грубо льстить советскому командарму, хвалить его воинское мастерство и мужество. Затем последовало предложение, облеченное также в комплиментарную фор­му,— для столь умелого и храброго военного в герман­ской армии найдется достойное место.

Дальше рассказывали, что Потапов слушал молча, иронически и не без любопытства поглядывал на Гитлера, едва улыбался сжатыми губами. Но в ответе его уже не было иронии, только презрение и гнев.

Гитлер, еще не теряя надежду, что Потапова удастся сломить, изменил свой подход и как бы вскользь заметил, что генерал находится в плену и может поплатиться за дерзость головой.

«Я это знаю,— сказал Потапов,— и не могу скрыть от вас некоторого сожаления по этому поводу».

Такого Гитлеру еще слышать не приходилось, и он предложил Потапову выражаться более определенно. И Потапов очень спокойно и деловито, не повышая голо­са, объяснил: «Сожалею, что не доживу до того часа, когда мы разгромим вашу армию, а вас в цепях повезут по Москве на Красную площадь».

Известный вспышками ярости Гитлер на этот раз су­мел сохранить равновесие. Он при Потапове громко и театрально отдал распоряжение адъютанту: «Генералу сохранить жизнь до того момента, когда я торжественно проследую по Москве. А его в кандалах привезете на Красную площадь, чтоб он видел наш триумф».

Мною воспроизведена здесь солдатская легенда. Обра­стая новыми подробностями, порою даже сказочного и фантастического характера, она передавалась из уст в уста. Как она возникла? Как прорвалась из Берлина че­рез фронт, проходивший тогда по центру России? Что в ней быль, что небыль? Неизвестно. Но она не забывалась, долго кочевала по полкам и штабам...

После Победы я узнал, что Михаил Иванович Потапов, освобожденный из плена, доставлен самолетом в Москву, что ему вручен орден Ленина — награда за первые два ме­сяца боев, что он удостоен новых высоких наград, что он вновь на командной работе.

Надо ли говорить, как я обрадовался, когда поэт Кон­стантин Симонов однажды познакомил меня со своим ста­рым другом — еще по Халхин-Голу — генерал-полковни­ком Михаилом Ивановичем Потаповым.

Тогда Потапов являлся первым заместителем команду­ющего Одесским военным округом и старшим воинским начальником в Одессе. Будучи в командировке на Одес­ской киностудии, я вновь встретился с Михаилом Ивано­вичем и провел с ним несколько вечеров на его даче за Большим фонтаном.

Надеюсь, читатель не осудит меня, если я признаюсь, что страсть как хотел выяснить, получить из первых рук подтверждение солдатской легенды о разговоре советского командарма с Гитлером.

Жена генерала предупредила меня, что наша беседа о войне может касаться лишь первых двух ее месяцев и не должна и краешком заходить за 20 сентября. Михаил Иванович все равно о себе ничего не расскажет, а вспо­минать о плене не желает.

Но я начал издалека и в порядке подготовки к своему маневру вспомнил о легендах, родившихся и, как говорят литературоведы и фольклористы, бытовавших на войне.

Генерал-полковник оживился. Оказалось, что он еще в конце июля 1941 года слышал, например, легенду о за­щитниках Брестской крепости и удивлялся ее распрост­раненности. Брест находился справа от 5-й армии, уже в разгранлиниях Западного фронта. Со штабами Запад­ного фронта и его армий связи не было с первого дня боев (а она так нужна была соседу слева!), нарушилось очень скоро и локтевое соприкосновение с находившимся (или уже не находившимся?) на фланге корпусом. Своих дел и бед было по горло, а все же в этой обстановке в 4-й армии знали в невероятных и через много лет после войны подтвердившихся подробностях о героической стойкости гарнизона крепости.

Потапов считал, что это действует солдатская почта — самый достоверный источник и передатчик известий, пла­нов и даже секретов. Солдат знает о будущем наступле­нии раньше командующего! Самое странное, что иные сведения и истории передаются как свершившиеся, но являются абсолютнейшим вымыслом, типичной легендой, однако в дальнейшем то, что распространилось уже как легенда, происходит в действительности.

Как тут было мне не вспомнить фантастический слу­чай, в какой-то степени связанный и со стихами.

Еще на подступах к Сталинграду, на пропыленных дорогах второго лета войны, я услышал и записал в «офи­церскую книжку» историю о том, как плененных врагом советских летчиков, которых держали под Берлином — для унижения, чтобы горше была им неволя,— использо­вали на земляных работах при аэродроме. Пусть все время видят и слышат самолеты. Летчики выследили, установи­ли, что в обеденный час (немцы пунктуально его соблю­дали) лишь один часовой охраняет «хейнкели», и однаж­ды, среди бела дня, напали на часового, оглушили его, потом бросились к самолету, запустили мотор и улетели. Легенда утверждала, что им удалось уйти от погони и приземлиться у своих.

Я тогда еще пытался выяснить, было ли такое на са­мом деле, на полевых аэродромах все спрашивал летчи­ков, не слышали ли они, чтобы наши бежали из плена на самолете. Подтверждения не было — никто не прилетел на «хейнкеле», на всем фронте такого случая не зафик­сировано. Будь такое на другом фронте — узнали бы. Вряд ли такой факт не сделался бы достоянием печати. Но он оставался устным рассказом.

Я рассчитывал все-таки, что соберу материал для очерка, но понял, что имею дело с легендой. И вместо очерка сочинил стихотворение, в котором описывалась эта история. Чтобы подчеркнуть, что стихи не основаны на фактах, я назвал стихотворение «Легенда». Оно было опубликовано во фронтовой газете «Красная Армия».

Вскоре после войны я сдал в издательство сборник стихов. Редактор, дойдя до стихотворения «Легенда», по­ставил на полях рукописи два вопросительных знака — один возле заголовка, другой в конце, где дата — 1943. Свои возражения редактор сформулировал так: описан­ный в стихах случай имел место в начале 1945 года, а вы указываете, что стихи относятся к 1943-му; поскольку описан действительный случай, не очень уместно назва­ние «Легенда», лучше его заменить. Да, в 1945-м это дей­ствительно произошло!

Встретился я с летчиком Девятаевым, удостоенным за этот невероятный перелет звания Героя Советского Союза. Оказывается, стихотворение «Легенда» он читал еще в газете до плена — мы были товарищами по фронту.

Михаил Иванович Потапов заинтересовался этим слу­чаем:

— Могу объяснить, как родилась твоя легенда. Фан­тастическая мечта каждого пленного, сон, мучающий по ночам, будто советский самолет прилетает за ним, при­земляется и тут же взмывает ввысь, уходя от погони. А пленных наших летчиков действительно держали по­ближе к аэродромам — изощренная пытка, что ли. Мысль о захвате самолета, о побеге по воздуху должна была родиться у многих. А дальше недолго было появиться и легенде — будто кому-то одному или группе удалось осу­ществить мечту. Так что не меняй название стихотворе­ния — легенда и есть легенда, даже если она становится действительностью.

Тут уж мне легче стало действовать. Задам-ка я По­тапову вопрос, достоверна ли легенда о нем! Я начал в тон нашей беседы:

— Знаете, в годы войны приходилось не раз слышать еще одну интересную легенду: будто оказавшегося в пле­ну советского генерала возили к самому Адольфу Гитле­ру и он ему сулил златые горы за измену. А генерал...

Но Михаил Иванович перебил меня...

— А генерал послал фюрера ко всем чертям! И это был генерал Михаил Лукин, светлая личность. Попались в руки врага и другие мальчики — пальца в рот не клади. Например, мой старый сослуживец, а твой командую­щий Иван Музыченко, с которым мы соседствовали как командармы, а раньше еще — как командиры полков, потом — как узники, в разных тюрьмах, а перед освобож­дением — в крепости Вильцбург. Грубоватый был чело­век, не раз у нас ему за грубость выговора вписывали. Но там, когда ему предложили стать изменником, он по­слал Гитлера так крепко, далеко и забористо, что, как говорится, превзошел самого себя. За это по карцерам пришлось ему победовать. Но человек он был гордый и непреклонный: китель генерал-лейтенанта, естественно, со старыми знаками различия он не позволил с себя со­драть, так и ходил до самого освобождения в нем, а сверху арестантская роба. И генеральскую фуражку с головы не снимал, во всяком случае из рук не выпускал. Еще бы — там под околышем были запрятаны два ордена Красного Знамени и медаль «XX лет РККА». Так что вернулся на родину командарм-6 при орденах и одетым по форме, которая давно уже была заменена новой — с погонами.

Я вновь попытался повернуть разговор так, чтобы По­тапов рассказал о себе, но он умело сманеврировал:

— Ты ж был в группе Понеделина? Могу и о нем рассказать.

Фашисты надеялись, что им легко будет склонить его к измене. Они говорили: «Вам нечего опасаться обвине­ний в измене Родине, господин генерал, вы уже ей изме­нили и названы изменником, и это объявлено по всей Красной Армии». И совали ему в лицо текст постанов­ления Комитета Обороны от 16 августа 1941 года, где сказано, что генерал Понеделин имел возможность выйти из окружения, но предпочел сдачу в плен.

Понеделин спокойно возражал: «Имел ли я возмож­ность выйти из окружения, ответ буду держать не перед вами!»

Да, был такой документ, его зачитывали в войсках. Происходило это в тяжелейшие времена, через несколько дней после завершения трагедии у Подвысокого. Разно­речивая, отрывочная и сбивчивая информация послужила основой для поспешного заочного осуждения.

В лагере к Понеделину подсылали изменников, чтобы завербовать его в части Власова, но он оставался неко­лебим и спокоен, а уговоров и слушать не пожелал.

И в плену можно стоять насмерть. Это доказали ге­нералы Снегов, Абрамидзе, Тонконогов, Ткаченко. Гово­рю о тех, что из 6-й и 12-й армий... Весь мир знает о нашем старейшине — Дмитрии Карбышеве. Иногда каза­лось: силы иссякли, конец, а посмотришь на него и вновь воспрянешь духом.

Михаил Иванович разволновался, видимо задетый за живое. Я не прерывал его. Несколько раз из комнаты в двери веранды заглядывала его жена Марианна Федоров­на, видимо встревоженная тем, что я навел Потапова на запретную тему, что он может слишком разволноваться. Но задний ход давать было поздно, я понимал: всеми своими рассказами генерал-полковник отводит разговор от собственной персоны. Меня ж предупреждали, чтоб о его пребывании в плену я разговора не затевал — бесполезно.

И все-таки я решил пойти напрямую и спросил:

— Как вы, Михаил Иванович, разговаривали с Гит­лером?

Потапов ответил резко и коротко:

— Так же, как другие мои сотоварищи-генералы. Мы не разговоры с фашистами вели, а продолжали воевать!

Хлебом кормили крестьянки меня

В современном разговорном лексиконе слово «окруженец» употребляется редко, из повседневного обихода оно вроде бы выветрилось, а если где его и можно встретить, то лишь на страницах книг некоторых моих товарищей, пи­шущих, как они считают, «в новом ракурсе».

Не буду вовлекать читателя в наши литературные спо­ры, но должен сказать, что я по-прежнему считаю зада­чей и долгом людей, владеющих пером, славить подвиг, доблесть, геройство, именно эти качества искать и находить в прошлом и настоящем.

Время, давность все равно не подведут к одному зна­менателю труса и храбреца, патриота и предателя, без­вольного и мужественного. Правда сурова и амнистии не подлежит.

Потому я не признаю «нового ракурса» как всеобщего уравнивания и всепрощения, но мне важно высветлить то, что пребывало в тени, найти новые факты и дать им верное истолкование, снять подозрение с явлений, кото­рые получили разноречивые оценки, связанные с чрезвы­чайными обстоятельствами.

Мне бы не хотелось, чтобы рассказ о Зеленой браме и обо всем, что происходило сразу после этого сражения, возродил горестное, да еще и с недобрым оттенком, пре­зрительным, что ли, бытовавшее тогда слово «окруженец».

Оказывается — издалека виднее. Что ж, давайте раз­беремся.

Попробуем взглянуть из сегодняшнего дня на события сорок первого года и привести необходимое разъяснение, а слово «окруженец» будем употреблять условно.

Поначалу, когда преимущество напавших было оче­видным, тысячи и тысячи воинов, хотя и сражались без­заветно, попадали в окружение, обернувшееся для многих пленом. Но напрасно трезвонили завоеватели, будто за­хватили в плен целиком несколько армий. Они порой сами чувствовали себя в окружении и, находясь далеко от фронта, на ночь занимали круговую оборону у своих комендатур.

Украина была вся в движении и напряжении...

Воины, потерявшие свои части, пробивались по окку­пированной территории к фронту небольшими группами, а иные и в одиночку. Другие присоединялись к местным партизанским отрядам или создавали свои отряды, впо­следствии переросшие в могучие соединения.

Бегство из плена было не только мечтой. Бежали под огнем пулеметов, недострелянные выбирались из братских могил, штурмовали заграждения из многорядной колючей проволоки, зная, что погибнут многие, а осуществить по­бег удастся лишь нескольким... Разбегались на марше из колонн, пробивали доски пола увозивших их на запад вагонов и прыгали на ходу.

Смертельная опасность, неслыханная жестокость вра­га, раны, болезни — ничто не могло служить преградой.

Воспитанные в государстве свободы и воевавшие за его жизнь и независимость на фронте, оказавшись в нево­ле, советские люди оставались солдатами свободы.

В западной печати в послевоенные времена приводи­лись цифры, сколько человек бежало из лагерей. Разговор идет о сотнях тысяч. Не берусь уточнять: не думаю, что­бы учет велся; трудно сказать, сколько бежавших погиб­ло; были люди, за плечами которых по нескольку побегов.

Но то, что в селах на Украине скрывалось много вои­нов, что таились они в лесах и оврагах, я видел своими глазами, и мне ссылаться на зарубежные источники нет нужды.

Здесь возникает уже не легенда, а прекрасная песнь об украинском колхозном крестьянстве, взявшем на себя опасную и тяжкую роль укрывателей и спасителей попав­ших в беду воинов родной армии. Их прятали, кормили, лечили...

В окруженных армиях служили сыновья всех народов Советского Союза. (Состав вооруженных сил отражал многонациональное братство, одно из главнейших завое­ваний Октября.)

Всех их Украина приняла, как родных.

Языка украинского они не знали, выдать себя за мест­ных жителей им было почти невозможно.

Расовая политика фашистов строилась на насаждении национальной розни. Столкнуть украинцев с русскими, армян с азербайджанцами, всех других перессорить, чтоб легче было согнуть и покорить. Старый и, казалось бы, проверенный в веках способ!

Но в 24-летней стране социализма он не возымел успеха.

Район Зеленой брамы, соседние с Подвысоким села хорошо знакомы мне по тем временам. Но выбираясь из окружения, после побега из колонны, которую гнали в направлении Винницы, я пешком прошел и по Киевской, Полтавской, Харьковской областям и могу утверждать, что Подвысокое — не исключение и то, что происходило здесь, типично для всей Украины.

Не хочу ничего приукрашивать и гримировать под идиллию: и предатели лютовали, и неопытность наша в конспирации сказывалась, и смертельная опасность таи­лась на каждом шагу.

А все же братство народов, советское единство остава­лось залогом победы, встало над горем и страхом.

Что делали в деревнях красноармейцы и командиры — как бежавшие из плена, так и сумевшие увернуться от этой опасности, но оставшиеся вне строя?

Выздоравливали, залечивали раны.

Готовились к тяжелому переходу — линия фронта сильно отдалилась...

Начинали создавать подполье.

И опять не будем идеализировать: встречались и пав­шие духом, и слабохарактерные, занявшие выжидатель­ную позицию (чья возьмет?), и отвратительные себялюб­цы, воспользовавшиеся добротой колхозников, их святым отношением к Красной Армии вообще. Они получили на­именование примаков и жили в свое удовольствие, правда, недолго: потеряли доверие соотечественников, да и у оккупантов его не заработали, даже те, что усердно при­служивали и выслуживались.

Есть страшная и бесповоротная логика в измене, ка­кой бы она ни была — громадной или мелкой. Для суда совести это однозначно.

Приходилось мне встречать бывших русских, разбро­санных по белу свету — и в Африке, и в Америке, и на островах Тихого океана.

Разная попадалась публика.

В Сьюдад Гуаяне, городе, широко раскинувшемся в дельте реки Ориноко (меня привел туда маршрут, предло­женный венесуэльскими писателями своим гостям), на ве­чер дружбы явился серый сутулый старик. Протиснулся поближе, но сел сбоку, в сторонке.

По облику, по некоторым непроизвольным движениям его морщинистого лица легко было заметить, что русскую речь он понимает и без перевода.

Когда отзвучали речи и завязалась беседа, подошел вплотную; ощущение было такое, что он хочет погово­рить, но никак не решается.

Я был занят разговором с венесуэльцами, но когда он все-таки встретился со мной глазами, задал вопрос:

— После войны здесь оказались?

Он невесело кивнул. Заговорил медленно, с трудом выкатывая каждое слово:

— Сперва немцев испугался, потом наших...

— Есть родственники в Советском Союзе?

— Не знаю... Были...

Сказал и, не оглядываясь, сутулясь, направился к вы­ходу. Говорить нам не о чем. Вдруг он был в Зеленой браме? Но все равно — мы не однополчане...

Колхозники Подвысокого, Копенковатого, Каменечья, Терновки приняли под свой кров и взяли под свою за­щиту тысячи раненых и больных красноармейцев и ко­мандиров.

Все это были люди не старые; если ранение легкое, раны зарубцовывались быстро. Сельские бабушки, нико­гда не заглядывавшие в аптеку, знали целебные травы, умели готовить всякие отвары, излечивающие дизентерию. Болезнь эта была весьма распространена — ведь мы вы­пили все окрестные болота.

Увы, немало парней стало инвалидами или по характеру ранений нуждалось в лечении длительном. Хозяева не торопили их, ухаживали за увечными, перепрятывали, готовы были в случае нагрянувшей беды заслонить их собой. И случалось — заслоняли, и хорошо, если дело решалось выкупом,— оккупанты не только грабили, но любили и взятки.

Недавно красные следопыты — учащиеся профтехучи­лища № 8 Голованевска (к этому городку пробивались многие группы воинов из Зеленой брамы, рассчитывав­ших, как в песне о партизане Железняке, выйти к Одессе и Херсону) — написали мне о своем земляке Магди Аб­дуллаеве, ныне докторе наук, профессоре Бухарского пе­дагогического института.

Я только повторяю за ними — земляк, это они его так величают.

Восемнадцатилетним встретил он войну, или война его встретила у самой границы. Отходил до Умани, был ранен, потом пробивался в южном направлении. Вместе с группой раненых оказался в плену. Его заставили рыть себе могилу и расстреляли на краю дороги. К старым ра­нам прибавились новые, но ни одна пуля не попала в сердце. Он долго лежал среди убитых в этой братской могиле, ночью выполз на обочину, где был найден жен­щинами хутора Коваливка — Христиной Петричук и Мат­реной Люльчак.

Долго выхаживали расстрелянного красноармейца, он был вынужден зимовать в Коваливке.

Потом нагрянули жандармы, схватили, отвезли узбек­ского юношу в Умань, а дальше — в Неметчину. За этим последовал побег, партизанские тропы и армейские доро­ги по Европе.

После войны доктор наук, профессор Бухарского пед­института коммунист Магди Абдуллаев приезжал в Коваливку, чтобы повидать свою названую мать — Матрену Сергеевну Люльчак. А она называла его сыном, гладила по голове.

Подобных историй наслушаешься на Кировоградчине!

На берегу Синюхи захватчики погнали в поля жите­лей села Новая Тишковка собирать трупы. Колхозники наткнулись на нескольких еще живых красноармейцев. Их принесли в село, распределили по семьям, обмыли раны, переодели, подкормили и посоветовали, как идти к Днепру. Одного из них звали Ефим Якубович, а фами­лия его спасителей была Мариничи.

До Днепра дойти удалось, но уже на переправе крас­ноармейцев задержала фельджандармерия. Ефим Якубо­вич оказался в Уманской яме, оттуда колонну пленных повели в сторону Винницы, но испещренного фурункула­ми солдата бросили по дороге (конвоиры, на его счастье, были брезгливы). Не стреляли — все равно помрет. Но он остался жив, хотя беспощадный фурункулез одолевал его. И все же он шел, влачился, полз на восток, пока не по­нял, что дотянуть до фронта не хватит сил. Но ведь у него на пути был родной дом у реки Синюхи — Новая Тишковка, были люди, уже однажды спасшие его,— Татьяна Захаровна и Иван Кузьмич Мариничи. Кое-как, в страшном виде, добрался до них солдат. В Новой Тишковке его долго лечили и почти вылечили, во всяком слу­чае, поставили на ноги.

Вскоре он снова встал в строй и в составе гвардейской дивизии освобождал Украину, Венгрию, Румынию, дошел до Чехословакии, где был тяжело ранен.

Работая над этой книгой, я познакомился с Ефимом Александровичем Якубовичем, видел хранящийся в шка­тулке среди его боевых наград памятный знак «За свобо­ду славян», видел грамоту о присвоении ему звания по­четного гражданина города Дольна Стрехова.

Может быть, сегодняшнему читателю покажется, что я задним числом сгущаю краски: ведь наши раненые, контуженные, больные воины находились в каждом селе, чуть не в каждой хате. И многие из них выжили, выздо­ровели, отсюда пошли к линии фронта и вновь встали в ряды армии либо партизанили в лесах или участвовали в подпольной деятельности — так или иначе приняли уча­стие в Победе.

Многие выжили. Верно.

Но скольким воинам и скольким их спасителям не удалось встретить май сорок пятого года!

Вот ведь как получилось!

Местные жители видели, как защищали их землю, их жизни советские воины, отступившие сюда от границы. По праву называли их спасителями.

А когда красноармейцы и командиры оказались в страшной беде, теперь жители посчитали своим долгом защитить их, поставить на ноги, спасать и спасти.

Чтобы понять, какой опасности подвергались колхоз­ники, достаточно ознакомиться с приказами и распоряже­ниями оккупационных властей и фашистских войск, имеющимися в архивах.

В этих документах без конца повторяется слово «бан­дит». Захватчики полагали бандитами и партизан, и под­польщиков, и оказавшихся на оккупированной террито­рии воинов. Не без основания им казалось, что каждый советский человек представляет для них опасность как борец за свободу своего народа и Отечества. Они страши­лись любого! Подобный подход характерен для фашизма вообще. В разных уголках земли, где вспыхивает его зло­вещее пламя, головорезы всех патриотов подряд клеймят кличкой «бандит» — будь то во Вьетнаме или на Ближнем Востоке, в Никарагуа и Сальвадоре или на островах Тихого океана.

Колхозники оказались в смертельной опасности, еже­часно и ежеминутно рисковали жизнью.

В хате находился раненый майор, в сарае — целый лазарет, замаскированный сеном и соломой, а на улице, на столбе, в пяти метрах от этого тревожного гнезда, было наклеено «Объявление главнокомандующего герман­скими войсками о мерах наказания за нарушение насе­лением приказов оккупационных властей».

Параграф 5 гласил: запрещается принимать на жи­тельство к себе лиц, не принадлежащих к числу местного населения.

И под всеми параграфами (один запрет страшней другого!) — заключение:

«По всем лицам, действующим наперекор этому при­казу, часовым приказано стрелять без предупреждения...»

Может быть, боялись либо просто не хотели срывать объявление. Даже спокойней так — кому из оккупантов придет в голову, что в двух шагах отсюда столько «лиц, не принадлежащих к местному населению», выздоравли­вает, чтобы снова вырваться в бой.

Тех, кому не удалось вырваться из кольца, оккупанты и их прислужники называли еще и бродягами. Велись облавы, прочесывание местности, охота за людьми. Спе­циальным приказом убийство советских граждан объяв­лялось неподсудным, солдатам вермахта все было дозво­лено, а жестокость еще и поощрялась.

В госархиве Хмельницкой области сохранилось объяв­ление, подписанное гебитскомиссаром доктором Ворбсом:

«...Каждый, кто поддерживает бандитов путем предо­ставления крова, продовольствия или другим способом, будет расстрелян вместе со всей семьей, а его имуще­ство — сожжено».

Именно кров и продовольствие предоставляли кол­хозники тем, кого захватчики в ненависти и страхе имено­вали бандитами! Никакие предупреждения и угрозы, никакие зверства врага не могли ни испугать их, ни остано­вить героическую заботу народа о родной армии.

После перелома в ходе войны попадавшие в наши руки фашисты на допросах изворачивались и лгали, ста­раясь скрыть свои зверства. Многие выставляли как щит версию, будто сражались только с партизанами и в откры­том бою.

История любого села вокруг Зеленой брамы, да и во­обще любого села, опровергает эту ложь.

Надо помнить все. Всегда. И вот этот приказ 213-й охранной дивизии от 22 августа 1941 года:

«...Лиц, не проживающих в этой местности, которые не могут правдоподобно объяснить, с какой целью они сюда прибыли, следует по возможности передавать отрядам СД; для мальчиков и молодых девушек, которых противник использует особенно охотно, исключения не делать».

Передача отрядам СД означала уничтожение (после пыток).

«На Украине борьба закончена; кто воюет дальше, тот «бандит» — это из приказа от 28 ноября 1941 года, рас­пространенного в Полтавской области.

Вот приказ фельдмаршала Вильгельма Кейтеля о пре­доставлении войскам права применять любые средства в борьбе с партизанами и населением, оказывающим им поддержку (16 декабря 1942 года):

«Противник использует в бандах фанатичных, воспитан­ных в духе коммунизма бойцов, не останавливающихся ни перед каким насилием. Здесь, более чем когда-либо, речь идет о том, «быть или не быть»...»

Подумайте, как кощунственно использован фашистом монолог Гамлета!

«...Если эта борьба против банд как на Востоке, так и на Балканах не будет вестись самыми жестокими сред­ствами, то в ближайшее время имеющихся в распоря­жении сил окажется недостаточно, чтобы справиться с этой чумой.

Войска поэтому имеют право и обязаны применять в этой борьбе любые средства без ограничения, также против женщин и детей, если это только ведет к ус­пеху».

Колхозников, укрывавших красноармейцев и команди­ров, расстреливали, вешали, сжигали, но по-прежнему на чердаках и в клунях находились раненые воины; по-прежне­му выздоровевших снаряжали в дорогу к фронту или свя­зывали с местными партизанами.

Я был свидетелем этого торжества дружбы наро­дов нашей страны не на расцвеченной флагами и зву­чащей оркестрами площади, а в обездоленных селах Ук­раины.

В народном музее Подвысокого, в окрестных селах, ну, а теперь и в моем архиве сотни писем о бесстрашии и благородстве колхозников. Цитирую одно из них:

«Дождавшись ночи, я с большим трудом, неоднократно теряя сознание (был тяжело ранен, потерял много крови), дополз до села Копенковатого, где укрылся под кустом лозы, росшим у ручья на краю огорода Цвигуна. Благодаря Борису Цвигуну, его матери Пелагее Никоновне, Дарье Антоновне Гевель и ее дочери Оле, которые, рискуя жизнью, приноси­ли мне продукты и медикаменты, я остался жив.

Пильщиков Федор.

Калининская область

Хочу подчеркнуть — в родительские хаты, домой мало кто вернулся. В селах оказались преимущественно не сыны, а усыновленные.

Северянин Александр Зыков, бывший тогда красно­армейцем, сообщает: «После ранения я выздоравливал у Ковалей, Игната и Прасковьи; их дочери и сыновья считали меня за брата, погибшего в самом начале войны». Семья Ковалей выходила парня из Пинеги после первого ранения. Он прорвался через фронт, а по поводу второго и третьего ранений, полученных потом, в Крыму, лечился уже в госпи­талях...

Но знаю я и случаи, когда в окружении оказывались здешние жители. Они воевали у родного порога...

Вот что рассказала Мария Левшанова (девичья фами­лия Довбенко). Она в сорок первом в Новоархангельске только что окончила восьмой класс, а брат ее Антон служил вблизи границы.

В начале августа, когда округа гремела боями, многие местные жители прятались в овраге. В такое время возни­кает и гаснет много разнообразных слухов; вот один из них: в соседнем селе видели старшего лейтенанта Антона Дов­бенко.

Под обстрелом и бомбежкой побежала сестра искать брата, да опоздала — он ушел в бой. Знакомые из ближнего села потом вспоминали, как предлагали Антону переодеться и остаться: ты ведь в трех верстах от своей семьи, а враг одолевает...

Но старший лейтенант сказал, что лучше погибнуть на поле боя, чем стать дезертиром; передал для родных часы, деньги и короткое письмо, в котором просил про­стить, что не сумел оборонить родной дом, и предупреж­дал, чтоб не признавались врагу, что сын — коммунист и политрук.

Так и неизвестно, дошел ли Антон до Днепра или погиб вблизи родного порога... Больше не было о нем ве­стей...

О нем, о защитнике отчего дома, помнят в селах на Ятрани и Синюхе.

Не канул он в безвестность, а шагнул в легенду...

Память боевой дружбы не гаснет!

В газете «Сильски висти», часто углубляющейся в исто­рию 1941 года, 14 мая 1981 года опубликовано следующее письмо:

«...Хочу разыскать Антона Михайловича Сорочана (ро­дился в Каменец-Подольске в 1905 г.). Когда в 1941 году в районе Подвысокое наши воины пробивались из окружения, этот боец перепрятывался у меня, связался с партизанами. В Зеленой браме было закопано оружие, которое доставляли в партизанский отряд под командованием Лисняка. После освобождения села Сорочан вновь встал в ряды Советской Армии, воевал близ Котовска, имел звание капитан.

Силенко А. Я., село Вербово».

Я тоже включился в поиски Антона Сорочана. Пока они безуспешны, но верю — сам капитан или след его еще обнаружится!

Тот дикий лес, дремучий и грозящий

Второе утро я был занят разбором писем и документов Подвысоцкого музея. В дверях неслышно появился учитель Дмитрий Иванович Фартушняк. Он забрел с почты и держал в руках пачку писем, среди которых выделялись яркие международные конверты с замысловатыми марками. Полу­чена очередная корреспонденция в адрес Клуба интернацио­нальной дружбы.

Марки — моя давняя и неизбывная страсть, попросил хоть посмотреть, понимая, что в селе и без меня достаточно филателистов.

Болгария, Корея, Франция, Чехословакия, Италия.

— Школа и с Италией в переписке?

В ответ сельский учитель прочитал:

Каков он был, о, как произнесу,
Тот дикий лес, дремучий и грозящий,
Чей давний ужас в памяти несу!
Я не вспомню, откуда эти строки. За жизнь в голове накопилось столько разных стихов, что, когда не знаешь точно, что цитируют в твоем присутствии, лучше помалки­вать, чтобы не оконфузиться.

Вежливый учитель не хотел ставить меня в неловкое положение, размеренно и торжественно прочитал ту же терцину на итальянском языке. Теперь пора и дога­даться.

— Данте Алигьери?

Фартушняк улыбнулся: так точно. «Божественная коме­дия», глава «Ад», вторая терцина. А написано словно про Зеленую браму, не правда ли?

Невольно возник вопрос: были ли здесь в сорок первом итальянцы?

Мы вытащили из папки список частей противника, вы­писанный школьниками из «Военно-исторического журна­ла» и скорректированный по всевозможным переводным книгам.

Да, одна итальянская дивизия упоминается.

Участвовала ли она в боях?

Давайте разберемся.

Согласно вышедшей в Риме в 1950 году книге А. Валори «Русская кампания», до 20 августа итальянцы только шагали по размытым дождями дорогам и, выйдя к Днеп­ру, «еще не участвовали в боях, новыглядели потрепан­ными».

Значит, только маршировали чернорубашечники по нашей земле?

Кажется, это не совсем так.

Уж очень хотелось фашистской Италии получить свой ломоть при разделе поверженной России!

   5  июля 1941 года главарь итальянского фашизма Бенито Муссолини заявил на заседании совета министров:

«Я задал себе вопрос, успеют ли наши войска прибыть на поле боя до того, как судьба войны будет решена и Рос­сия будет уничтожена? Обуреваемый сомнениями, я вызвал германского военного атташе генерала Ринтелена. Я полу­чил от него заверения, что итальянские дивизии прибудут вовремя, чтобы принять активное участие в боевых дей­ствиях».

Итальянский экспедиционный корпус в России (назва­ние официальное) слагался из механизированных дивизий «Пасубио» и «Торино» и дивизии имени принца Амедео «Челере».

Эшелоны во второй половине июля прибыли в район сосредоточения — юго-западнее мест, где разворачивалось единоборство 6-й и 12-й армий с наседающими бронетанко­выми дивизиями фон Клейста.

Командование вермахта не торопилось вводить в бой войска своего нетерпеливого и жаждущего удач и наград союзника. Клейст полагал, что и сам справится, не желал ни с кем делить славу и победу.

Но, судя по всему, гарнизонную службу он сразу же доверил итальянцам. Есть свидетельства, что в начале ав­густа итальянские солдаты конвоировали пленных красно­армейцев в только что захваченный немцами Первомайск. Воины Зеленой брамы и бедолаги, скрывавшиеся по селам, немало натерпелись от карабинеров, гренадеров, чернору­башечников. Итальянские подразделения расползлись на путях нашего выхода из окружения (как-никак их было более 60 тысяч) и, выслуживаясь перед своим грозным союзником, по существу, превратились в помощников фельджандармерии: задерживали всех подозрительных, а подозрительными им казались все, передавали свои «трофеи» немцам. Хотя и уступали им в жестокости, а все же черное дело делали.

После 13 августа, когда иссякло наше сопротивление, немецкие дивизии двинулись к Днепру, а итальянцы рас­пространились севернее. На них возложена была охрана тыла, угрожавшего немалыми опасностями для оккупантов. Служили итальянцы пока прилежно, ища выход своему воинственному пылу. Но немцы их держали на некотором расстоянии от возможных боевых успехов... Для утешения, что ли, легионы навестил Бенито Муссолини.

Дуче прибыл вместе с фюрером в штаб Рундштедта, дислоцировавшийся в Умани, и на шоссе, ведущем в Тальное, близ села Легедзино 18 августа Гитлер и Муссолини приняли парад итальянского корпуса.

После торжественного марша, осененные ладонями, вскинутыми в фашистском приветствии, итальянцы двину­лись на восток.

Впрочем, в мемуарах, вышедших за эти десятилетия в Италии, есть и совсем другая трактовка события.

Не парад готовился, а иной спектакль: великий дуче, основатель фашизма Бенито Муссолини едет со своим за­кадычным другом, перехватившим у него первенство, с са­мим фюрером Адольфом Гитлером в одном автомобиле, и вдруг — какая неожиданность — они встречают колонну дивизии «Торино» (именно в нее входил батальон чернору­башечников «Тальяменте»), во всем блеске и могуществе направляющейся к Днепру. Уж теперь-то разгром больше­виков неминуем и, как никогда, близок!

Надо ли говорить, что «неожиданная» встреча специаль­но готовилась, были предприняты особые меры безопас­ности.

Сначала встречу подпортил дождь, потом величественно­му взору дуче и фюрера представилась отнюдь не величест­венная картина: колонна реквизированных в Италии для войны грузовиков и автобусов шла зигзагами, колеса машин буксовали в грязи, римским легионерам приходилось спе­шиваться, толкать и вытаскивать колесницы.

Во многих воспоминаниях воспроизводится одна кра­сочная деталь: автотранспорт был наскоро загримирован под военный, но грим смывало дождем, и на бортах обнару­живались крупными буквами выписанные имена торговых фирм, рекламные рисунки, отнюдь не военные эмблемы.

(Я видел подобные колонны, правда, не на параде, но на дорогах оккупированной Украины, когда пробирался к своим в восточном направлении параллельно тем дорогам, по которым шли итальянцы. Могу подтвердить — пестрое было зрелище!)

Муссолини досадовал, Гитлер без восторга наблюдал за унылым маршем своих сателлитов. Фюрер и дуче отбыли, не досмотрев спектакль до конца...

Это была как раз пора массового выхода наших товари­щей из окружения, и не требовалось большой доблести задерживать на дорогах и за околицами изможденных, израненных, голодных людей. Вот римские легионеры и ста­рались отличиться!

А уж проходя село, они непременно рассредоточива­лись и шастали по дворам и закоулкам, весело и темпе­раментно охотились на домашнюю птицу, имея особое пристрастие к гусям, которые, как известно, однажды уже спасли Рим.

Вид у них был не очень грозный, но опасность для нас они представляли серьезную. Говорили, что немцы оценива­ют их участие в войне по количеству сданных фельджан­дармерии «бродяг» (так именовались выходящие из окру­жения в приказах вермахта) и что даже железные кресты обещаны наиболее ретивым служакам. Вот они и хватали всех, кто попадется на пути, кого углядят в хатах. Какими сложными, какими невероятными дорогами шагает Исто­рия! Мог ли я представить себе тогда, на исходе лета 1941 года, прячась всеми способами от итальянских солдат, что совсем немногим больше чем через год на Дону буду записывать в свою «полевую книжку» высказывания жал­ких, поникших и растерянных, небритых и немытых бывших красавцев из дивизий «Челере» и «Пасубио» и они будут, толкая друг друга, выстраиваться с манерками у нашей полковой кухни.

Могли ли итальянцы таким представить себе совсем близкое будущее?

И уж совсем невероятным и безумным показалось бы им предположение, что через два года те, кому посчастли­вится вернуться с «русского фронта», будут атакованы своими недавними фашистскими союзниками и сдадут Рим?

Ну, а что произойдет еще через год?

Головорезы из той самой дивизии «Адольф Гитлер», тыл которой охраняли итальянские полки под Уманью и Первомайском, будут заживо сжигать семьи ушедших в горы партизан в провинциях Эмилии и Ломбардии...

А в партизанском отряде, в горах северной Италии, встретятся вдруг у костра гренадер, маршировавший перед Гитлером и Муссолини на уманском параде 18 августа, и советский лейтенант, валявшийся в тот день на пропитанной кровью и гноем земле в Уманской яме...

Многое рассказал мне об Италии бывший артиллерист из 140-й дивизии Николай Степанович Казарин, ветеран труда, много лет проработавший учителем, житель города Архангельска.

Побег Казарина из Уманской ямы не увенчался успехом: он был схвачен — из-под Киева увезен в Берлин, а оттуда в Северную Италию, где вновь совершил побег. С группой товарищей долго искал партизан. Крестьяне-горцы помога­ли беглецам, называли их «фрателли» (то есть — братья!).

Наши парни создали свою боевую группу в Аппенинах у Тразименского озера, где в 217 году до нашей эры Ганнибал разбил римские войска Фламиния. (Читатель, наверное, за­метит, что Казарин употребляет в повествовании обороты, характерные для своей учительской профессии.)

Наконец поиски дали результат, и в мае 1944 года группа беглецов влилась в бригаду имени Гарибальди, полу­чила оружие (мушкеты). Ребята начали с того, что приняли участие в операции «Костры»: ночные огни, зажженные одновременно на вершинах гор, символизировали угрозу фашистам — «горы на посту».

Русская, а точнее — интернациональная группа (семь русских, два югослава, словак и два итальянца) участвовала во всех операциях («акциях») отряда Гарибальди — в за­садах на горных дорогах, в уничтожении немецких тран­спортов, в поимке крупных фашистов...

Среди итальянских крестьян командир малой группы Николай Казарин слыл начальником большого отряда и на­зывался Никола Руссо.

Вот какую историю с улыбкой вспоминает Николай Степанович:

«На высоте, с которой мы вели наблюдение днем, появи­лась большая группа партизан-итальянцев. В центре этой шумной толпы мы увидели связанного молодого парня. Оказывается, они привели к нам фашиста, чтобы мы его повесили. Я, как мог, объяснил, что русские — не палачи, если он виноват, судите его или казните сами.

Оказывается, этот парень служит в армии Муссолини, прибыл на побывку домой, вот его и арестовали. Я сказал им, что всего год назад все они служили в армии Муссолини, за это казнить парня нельзя. Порешили держать его под арестом. Он на коленях стал умолять, чтобы под арестом находиться возле нас...

Через два дня положение осложнилось, отряд был окру­жен. Парня развязали. Что с ним делать? Некоторые парти­заны бежали, а парень схватил оставленный пулемет и при­нялся стрелять по немцам, отступая вместе с нами...»

Главнокомандующий гарибальдийскими частями, впос­ледствии генеральный секретарь Итальянской компартии товарищ Луиджи Лонго писал в предисловии к книге Мауро Галлени «Советские партизаны в итальянском движении Сопротивления», вышедшей в Риме, переведенной и издан­ной у нас:

«Европа и Италия в годы движения Сопротивления име­ли возможность полностью оценить значение существова­ния Советского Союза, решающий вклад в борьбу за свобо­ду, внесенный первым социалистическим государством. Частью этого вклада, важным моментом в создании отно­шений дружбы и сотрудничества между нашими странами явилось участие 5 тысяч советских граждан в освободи­тельной борьбе в Италии».

Одним из этих пяти тысяч был артиллерист из 140-й дивизии Никола Руссо. Летом 1983 года он, вновь ставший Николаем Казариным, побывал в Подвысоком и нашел на опушке леса место последней позиции своей батареи...

Уманская яма

В историю фашистского палачества, в черную книгу мук и страданий нашего народа вписан концлагерь на украин­ской земле — Уманская яма. Оккупанты дали лагерю трех­значный номер, но оказался он одним из первых на Украине, к тому же и печально знаменитых. Леденящее душу назва­ние его — Уманская яма — неизвестно как родилось, но распространилось мгновенно, и не только по окрестным селам, но и перешло через фронт...

Индюшачью ферму на окраине Умани и примыкающий к ней карьер, где добывали глину для кирпичного завода, торопливо огородили несколькими рядами колючей прово­локи, расставили сторожевые вышки, установили пулеметы, привезли из Германии сторожевых псов, специально натре­нированных смыкать челюсти на горле безоружного чело­века.

Фабрика смерти начала работать в первых числах авгус­та 1941 года.

Пленники под открытым небом на голой земле. Для тяжелораненых — навесы, где раньше сушился кирпич. Ни кухонь, ни уборных не предусмотрено.

Сюда свезли и согнали захваченных в Подвысоком и по округе красноармейцев и командиров 6-й и 12-й армий, подвергли коллективной пытке.

Международному военному трибуналу в Нюрнберге был предъявлен протокол допроса командира роты охранного батальона. Допрос снят 27 декабря 1945 года.

Вот его текст:

«В Уманском лагере охрану несла одна рота нашего под­разделения 783-го батальона, и поэтому я был в курсе всех событий, которые происходили там... Этот лагерь был рас­считан при нормальных условиях на 6—7 тысяч человек, однако в нем... содержалось 74 тысячи человек.

ВОПРОС. Это были бараки?

ОТВЕТ. Нет, это был бывший кирпичный завод, и на его территории, кроме низких навесов для сушки кирпича, больше ничего не было.

ВОПРОС. Там были размещены военнопленные?

ОТВЕТ. Пожалуй, нельзя сказать, что они были раз­мещены, так как под каждым навесом вмещалось самое большее 200—300 человек, остальные же ночевали под открытым небом.

ВОПРОС. Какой режим был в этом лагере?

ОТВЕТ. Режим в лагере был в некотором роде своеоб­разным. Условия в лагере создавали впечатление, что комендант лагеря капитан Беккер не в состоянии организо­вать эту большую массу людей и прокормить ее. Внутри лагеря имелись 2 кухни, хотя их нельзя было назвать кухня­ми. На цементе и на камнях были установлены железные бочки, в них приготовлялась пища для военнопленных. Эти кухни при круглосуточной работе могли приготовить пищи примерно на 2 тысячи человек. Обычное питание военнопленных было совершенно недостаточное. Дневная норма составляла один хлеб на 6 человек, который, однако, нельзя было назвать хлебом. При раздаче горячей пищи часто возникали беспорядки, поскольку военнопленные, а их в лагере было более 70 тысяч, стремились получить пищу. В таком случае охрана пускала в ход дубинки, которые были обычным явлением в лагере. У меня, в общем, сло­жилось впечатление, что в этих лагерях дубинка являлась основой.

ВОПРОС. Известно ли вам что-либо относительно смертности в лагере?

ОТВЕТ. Ежедневно в лагере умирало 60—70 человек.

ВОПРОС. От каких причин?

ОТВЕТ. До того, как разразились эпидемии, речь шла в большинстве случаев об убитых людях.

ВОПРОС. Убитых при раздаче пищи?

ОТВЕТ. Как во время раздачи пищи, так и в рабочее время, и вообще людей убивали в течение всего дня».

Этот протокол не только убедительный юридический документ, но и красноречивый документ человеческого падения. Палач стыдливо облекает свои показания в форму размышлений стороннего наблюдателя, щедро оснащает их туманными оговорками: «нельзя сказать», «в некотором роде», «у меня сложилось впечатление» и т. п. Словно он не понимал, что происходило в Уманской яме.

28 октября 1948 года американский военный трибунал в Нюрнберге вынес приговор по делу верховного главно­командования гитлеровского вермахта.

В материалах процесса, касающихся начальника тыло­вого района группы армий «Юг» генерала пехоты фон Рока (он был приговорен к 20 годам тюремного заключения), есть страшные данные:

В дулаге-182 умирало 87 с половиной процентов военно­пленных в год, в дулаге-205 и шталаге-346 — более 80 про­центов.

Цитирую протокол заседания трибунала: «Судебное следствие установило, что многие из этих военнопленных (и даже большинство) были взяты в плен в битвах под Киевом и Уманью».

Трибунал располагал циничными расчетами начальника тылового района: «13 января 1942 года в лагерях находился 46 371 военнопленный... в результате большой смертности к 1 апреля, по-видимому, отсеется примерно 15000 военно­пленных...»

В публикациях о Великой Отечественной войне часто цитируется дневник гитлеровского генерал-полковника Гальдера. Я тоже позволю себе процитировать Гальдера, но на этот раз не его дневник, а протокол допроса, снятого 31 октября 1945 года в Нюрнбергской тюрьме, где Гальдер тогда содержался. Следователя (это был американец или англичанин) интересовало, что говорил Гитлер на одном из совещаний перед войной с СССР.

«ГАЛЬДЕР. Он сказал, что борьба между Россией и Германией — это борьба между расами. Он сказал, что так как русские не признают Гаагской конвенции, то и обра­щение с их военнопленными не должно быть в соответствии с решением Гаагской конвенции».

А в один из самых тяжелых дней битвы в районе Ума­ни — 6 августа 1941 года — в Берлине было издано распо­ряжение Верховного командования сухопутными силами. Оно тоже предъявлялось на Нюрнбергском процессе над главными фашистскими преступниками (№ Д-225). Вот что там сказано «касательно снабжения советских военно­пленных»: «Советский Союз не присоединился к соглаше­нию относительно обращения с военнопленными. Вследст­вие этого мы не обязаны обеспечивать советских военно­пленных снабжением, которое соответствовало бы этому соглашению как по количеству, так и по качеству».

О том, как ретиво выполнялось это распоряжение, из­вестно достаточно широко. Фашисты считали советских солдат и офицеров не военнопленными, а узниками, при­говоренными к казни.

Генеральный прокурор СССР, главный советский обви­нитель на процессе в Нюрнберге, ныне покойный Роман Андреевич Руденко писал в «Правде» 24 марта 1969 года, что лишь на территории СССР, подвергшейся оккупации, фашистские захватчики истребили и замучили три миллиона девятьсот двенадцать тысяч двести восемьдесят три совет­ских военнопленных. Я понимаю, почему прокурор не округ­лил эту страшную цифру, она названа в статье с точностью до одного человека.

Мне выпало на долю подписывать акты о зверствах фашистов на Украине и в Белоруссии. Испытавший и на себе, кажется, все, что можно испытать, я все же изумлялся: неужели люди способны на такие изощренные методы душегубства? Не спал по ночам, шептал, не способный успокоиться: не люди они, не люди — фашисты.

Потом, уже после Великой Отечественной войны, в годы нашей борьбы за мир, мне пришлось видеть, с далекого или близкого расстояния, еще и еще раз фашистские концла­геря.

Вспоминаю, сопоставляю, сравниваю и вывожу для себя формулу: фашизм — это уманские ямы, на какой бы пока­тости земного шара они ни возникали.

Из истории, уходящей в века, известно, что какая-то таинственная и непреодолимая сила тянет и возвращает убийцу на место преступления. Нет, не раскаянье руководит его поступками, скорее, кровавое любопытство...

В нашем веке извращенность эта получила, если можно так выразиться, техническое подкрепление: садисты, палачи, убийцы для сохранения страшных своих воспоминаний любят пользоваться кино- и фотоаппаратами.

Очень нравилось гитлеровцам фотографироваться в на­ших городах и селах на фоне виселиц. Позже, что назы­вается, войдя во вкус, они сочли, что застывшее изобра­жение недостаточно впечатляет. Кино дает возможность вновь наблюдать, как жертву пронизывают последние су­дороги.

Съемки бесчинств, казней, улыбок и гордых поз про­изводились исключительно для себя.

Но было и другое направление в геббельсовской доку­менталистике.

Для широкого публичного показа многочисленные фрон­товые киногруппы изготавливали благостные картинки, имевшие целью представить оккупантов освободителями, спасителями советского народа от большевиков, а, если получится, нехитрым монтажом зверства приписать нам.

Две попытки произвести киносъемку имели место в августе 1941 года в Уманской яме.

Помню во всех подробностях...

Группа кинооператоров, среди которых были и люди в военной форме и несколько гражданских лиц, проехала в обвитые терниями колючей проволоки ворота лагеря на грузовике, какой обычно у нас в армии назывался (кажется, и поныне называется) техлетучкой.

Они собирались вести съемку со звукозаписью, и офи­цер-переводчик в мегафон на изуродованном русском языке предложил (именно предложил, хотя до этого пленники слышали только жесткие команды и приказы) спеть «рус­ский песня «Дуня».

Согнанные к техлетучке люди нестройно и неровно хрип­ло запели не «Дуню», а «Катюшу». В этом выборе уже таился протест... Что произошло дальше? Исполнен был только первый куплет. Видимо, песня показалась узникам слишком лирической, не совсем подходящей для момента. Вдруг она понравится устроителям этого спектакля? После некоторого замешательства кто-то суровым баритоном начал — «По долинам и по взгорьям», и эту песню подхватили уже в маршевой интонации, запели отчаянно и грозно, как бы наступая, тесня кинооператоров. Мегафонщик орал, чтобы прекратили, чтобы замолчали, но остановить наступление песни уже не мог. Лишь автоматная стрельба сперва в воз­дух, а потом — в нас прервала песню.

Съемка со звуком сорвалась, на следующий день опера­торы снова въехали на территорию лагеря, но на другой участок, ближе к краю карьера, туда, где лежали или сидели на мокрой после дождя глине больные и раненые.

Бывший красноармеец 72-й стрелковой дивизии А. Ша­повалов хорошо запомнил эту инсценировку, записываю с его слов, хотя и сам не забыл — разве забудешь.

...Долго кого-то ждали, не начиная. Прибыл офицер в высоком чине, со свитой. За ним несли корзину с нарезан­ным ломтями хлебом. Он начал широкими движениями, явно играя и позируя, раздавать хлеб «доходягам». Съемка пошла полным ходом.

Вот бы отказаться от подачки! Но мы не имели для этого сил...

Известие, что раздают хлеб, распространилось по лагерю мгновенно — люди не видели хлеба слишком давно. Кто прибежал, а кто и приковылял на этот край ямы. Высоко­поставленный офицер в мгновение был окружен со всех сторон, отторгнут от кинооператоров. Благодетели перепу­гались, кое-как выволокли своего главаря из толпы и, прекратив съемку, открыли огонь. Было убито и ранено более двадцати человек.

Мог ли я тогда представить себе, что увижу когда-нибудь эти кинокадры? Нет, ни тогда, ни потом...

Однако — увидел. И вот при каких обстоятельствах:

Летом 1945 года мы, политработники группы Советских оккупационных войск в Германии, в киногородке под Бер­лином (кажется, в Бабельсберге) по вечерам просматривали немецкие ленты, художественные и документальные. Тро­фейный склад был в большом беспорядке, так что иногда механик крутил подряд ленты из разных жестяных ко­робок.

Однажды вечером, в разрез какой-то картины со знаме­нитой кинозвездой Марикой Рок на экране замелькали фронтовые сюжеты, и я увидел — это невозможно, это не­выносимо, но я увидел,— как мы лежим на расползающей­ся глине, как медленно и трудно поднимаемся, как беззвучно раскрываем рты. Кажется, показали, и как офицер раздает ломти хлеба из той самой корзины, но я смотреть не мог, словно мне выкололи глаза. Мне казалось, что хроника длит­ся бесконечно долго, хотя это были короткие сюжеты, их комментировал жестяной голос диктора.

Надо было, конечно, взять ту черно-белую, почти черную пленку, случайно попавшую в комплект частей пестрой и веселой картины, которую теперь бы причислили к мюзик­лам, взять в нарушение правил для себя лично, чтобы стала она моим трофеем. Но я сидел в темном зале, закрыв как бы обожженные глаза, не мог шевельнуться.

Механик остановил просмотр, извинился, и снова запля­сала и запела Марика Рок.

Через много лет после войны кровавые уманские дни вновь замаячили перед моими глазами. Дело было в Париже, на набережной Сены, на книжном развале букинистов. Роясь в старых книгах, я натолкнулся на комплект иллю­стрированного журнала войск СС за 1941 год. Был такой журнал, печатался он на языках оккупированных стран. На развороте одного из номеров воспроизведена фотогра­фия — Уманская яма. Мне ли не узнать ее! Груды, именно груды раненых (а может, и трупов) на склонах глиняного карьера. Люди, которые могут еще держаться на ногах, стоят плотно, яма набита ими.

Я купил старый журнал, привез домой страшную фото­графию. Показал ее своим близким, но по их реакции понял, что лучше ее отложить куда-нибудь подальше.

Прошли еще годы — они теперь несутся быстро.

По делам Советского комитета защиты мира я оказался во Франкфурте-на-Майне. На аэродроме купил в местном киоске и в ожидании транзита небрежно перелистывал свежий иллюстрированный журнал.

На развороте в этот раз была напечатана фотография стадиона в столице Чили Сантьяго, превращенного фашист­ской хунтой в концентрационный лагерь. Груды, именно груды раненых. А люди, которые могут еще держаться на ногах, стоят плотно, стадион набит ими.

Я вырезал фотографию, она лежала передо мной, когда я писал поэму о солидарности с народом Чили, о Пабло Неруде, о Сальвадоре Альенде. А потом фотография куда-то запропастилась.

Спросил жену, наводящую порядок в кабинете, не виде­ла ли она вырезку из западногерманского журнала.

— Я ее убрала. Не хотела, чтоб фотография Уманской ямы напоминала тебе о пережитом.

— Дорогая моя, это не сорок первый год, а семьдесят третий, это не Умань, а Сантьяго-де-Чили!

Но как дьявольски похоже...

После падения фашистской хунты в Греции я побывал на островах Эгейского моря, где хунта гноила своих поли­тических противников. Я спросил у поэта Янниса Рицоса, была ли на острове, куда его бросили, камера пыток. Рицос выразил удивление:

— Зачем? Камерой пыток был весь остров!

Всюду, где власть захватывал фашизм, земля покрыва­лась язвами концентрационных лагерей.

Средневековые крепости, старинные замки в Испании и Португалии — романтическое прошлое. Одиночная каме­ра? К чему такая роскошь? Пусть в тесноте каждой такой камеры жмутся друг к другу сорок человек. Застенков не хватает? На скорую руку огородить колючей проволокой овраги и ямы!

Перед человечеством, перед историей равны все узники фашизма:

Герои Советского Союза генералы Дмитрий Карбышев и Иван Шепетов, герой Эллады Никое Белояннис, вождь немецких коммунистов Эрнст Тельман, чилийский певец Виктор Хара, непреклонный Че Гевара, вьетнамский патри­от Ван Чой, испанский коммунист Хулиан Гримау и еще сотни, тысячи, миллионы.

В этой шеренге и многие чудом оставшиеся в живых, увы, уже последние участники битвы в Зеленой браме, про­шедшие через ад фашистских концлагерей.

Но я убежден, что не только в черную книгу страданий, но и в красную книгу мужества, стойкости, верности Родине должен быть вписан этот невеликий (по масштабам про­шедшей войны), но непреклонный уманский фронт.

Участник движения Сопротивления во Франции Григо­рий Петрович Карасюк (он живет в Хмельникском районе на Винничине) во время своих военных скитаний слышал от узников и партизан и хорошо запомнил легенду, касаю­щуюся Уманской ямы: будто уже в августе, темными ноча­ми, на бреющем полете появлялись над концлагерем самоле­ты У-2 и сбрасывали стрелковое оружие для подготовки восстания...

«Кукурузники» по ночам действительно прилетали — я сам слышал стрекотание их моторов. Они подходили на бреющем полете, и потому зенитки бесились в бессилии. Я помню, как падали на нас горячие осколки зенитных снарядов, разрывавшихся гораздо выше, почти у самых звезд.

Утром немецкий офицер, неправильно расставляя уда­рения, вещал по радио, что Кремль приказал разбомбить лагерь и уничтожить всех нас как изменников, а доблестные зенитчики вермахта и летчики люфтваффе отразили налет «советов».

Удар наносился по измученным душам и был рас­считан на смятенное и ослабленное состояние заклю­ченных.

Кто-то был готов поверить, большинство не верило, но страдание причинялось всем.

Первые дни в лагере ушли на то, чтобы осмотреться и разобраться, что с нами случилось, как жить дальше. Ника­кие пулевые и осколочные раны, никакие увечья и контузии не могут сравниться с душевной контузией, оглушавшей советских людей.

Мы обезоружены, брошены за колючую проволоку, без­защитны, обречены на гибель.

Что мы знали о плене?

Теплоход «Комсомол», направлявшийся в республикан­скую Испанию, подвергся нападению франкистских пира­тов в открытом море. Долгие месяцы томились в фашист­ских застенках советские моряки торгового флота. Сведения об их мужестве проникли через тюремные стены, дошли до Москвы, и, возвратившись, они узнали, что награждены боевыми орденами, что Родина боролась за их вызво­ление.

Нет, Родина нас не бросит! Она числит нас в своем боевом расчете, а нам осталось одно — бороться с ненавист­ным врагом.

Но как? Сначала надо вырваться из-за колючей прово­локи!

Еще в первых числах августа стало очевидным, что одиночные побеги из лагеря, равно как и групповые — при выводе небольших команд на работы за пределы лагерной зоны,— оборачиваются большой бедой: беглецам не часто удается уйти от преследования, а в лагере будут казнены десятки и сотни заложников.

Более реальным и менее опасным для оставшихся пока в плену товарищей по несчастью представлялся побег с этапа: уже с середины августа немцы начали гнать колонны на запад либо отправлять узников лагеря в товарных вагонах.

В числе многих бежавших из колонны, по-пешему на­правленной 19 августа в сторону Винницы, был и я. Расчет прост: конвоиры стреляют вслед, но в погоню не бросятся — их не так уж много и они опасаются, что разбежится вся колонна. Ведь случаи уже бывали!

Убежало несколько человек? Черт с ними! Их позже выловит фельджандармерия...

Постепенно в клубящихся глубинах Уманской ямы вызревала мысль о бегстве не одного храбреца, не малой группы заключенных, сохранивших силы хотя бы для под­копа, но об освобождении всего лагеря. Ведь за колючей проволокой находились люди с двухмесячным стажем и опытом беззаветной борьбы с гитлеровской Германией, не раз проявлявшие чудеса отваги. Они понимали — массовый побег может быть осуществлен только путем всеобщего восстания!

Адски трудное дело. Об опасности разговор не шел — мы считали свое положение хуже смерти.

Как поставить на ноги уже не могущих встать, го­лодных, больных, раненых, не получающих медицинской помощи, наконец, духовно обессилевших и опустошен­ных?

Как избежать провала, подготавливая массовую ак­цию — спасение нескольких десятков тысяч воинов? Не­мецкий шпионаж уже заползает в яму: гестаповцы, укра­инские националисты, подосланные белогвардейцы шастают в этом человеческом котле. Заявили о себе и уголовники, которых война освободила из тюрем, и неизвестно как успевшие возвратиться из ссылки кулаки. Один предаст — погибнем все.

Организованности, конспирации (во всяком случае, в августе), как мне кажется, было недостаточно, но все-таки вырабатывался дерзкий и отчаянный план: перебить охран­ников и собак, завладеть оружием, прорезать проходы в тройном заграждении и вывести лагерь на свободу. Преду­сматривалось, что кроме охраны в Умани скоро останутся только немногочисленные тыловые части врага, а немецкие и итальянские дивизии уйдут к Днепру. Надо будет созда­вать из освобожденных отряды, которые ударят в спину наступающему врагу и прорвутся через фронт к своим.

Идея восстания возвращала людям силы.

Поговаривали, что у кого-то есть связь, что в момент вос­стания наши сбросят парашютный десант.

Это была, наверное, мечта...

Не могу найти и подтверждения, что оружие падало с неба.

Но есть данные, что в «яму» оно поступало.

Кандидат философских наук, бывший красноармеец 10-й дивизии НКВД Петр Сумарев (в Умани он скрывался под именем Владимир Сумароков) рассказал вот такую историю: в городе оккупанты создали склад трофейного (то есть нашего, советского) оружия.

К охране склада имел касательство советский разведчик, сибиряк Н. Р., внедрившийся в полицию.

Обладая недюжинной силой воли, он нашел помощников и организовал хищение оружия: таскали со склада пистоле­ты, штыки, гранаты, патроны, даже винтовки и передавали оружие в лагерь — возвращали законным владельцам. Вы­копанное из земли, оно снова закапывалось до поры уже на территории лагеря. Сумарев утверждает, что в «яме» было спрятано до тысячи единиц оружия.

(Я должен объяснить читателю, почему упоминаю лишь инициалы сибиряка. Пока в судьбе его много таинственно­го и непроверенного. След его затерялся тогда же, в 1941 го­ду. Очень хочу, чтоб легенда о спрятанном оружии и о сибиряке-разведчике получила документальное подтверждение. Поиски продолжаю, если найду достоверные данные, опубликую их.)

Об ужасах Уманской ямы сведения на Большую землю доходили. Я нашел статью, напечатанную в «Красной звез­де». Может быть, была и связь? Увы, подтверждение не найдено.

Сумарев говорит, что по субботам расстреливали до трехсот человек — пленных, а также доставляемых сюда на казнь партизан и заложников и еще местных жителей — евреев и цыган. Расстрелы и убийства, впрочем, произво­дились и в другие дни недели, не только по субботам.

Расстрелянных сжигали тут же, сложив в штабеля и облив бензином. Человеческий пепел отправляли на удоб­рение огородов.

Покориться — значит погибнуть!

Надо готовить восстание!

Свидетельство о том, что восстание готовилось, есть и в материалах с той стороны.

Когда американский суд допрашивал военного преступ­ника генерал-полковника Гота (того самого, который во главе 4-й танковой армии прилагал тщетные усилия дебло­кировать окруженную под Сталинградом группировку Паулюса), ему было предъявлено обвинение в расстреле 500 военнопленных в Умани в 1941 году. Гитлеровский палач оправдывался тем, что это произошло якобы в связи с вос­станием пленных в лагере.

Однако это показание генерал-полковника Гота — пока единственное свидетельство. Состоялось ли восстание? В наших архивах нет подтверждения. Или Гот расстрелом 500 человек пресек его и обезглавил?

В Федеративной Республике Германии я познакомился с некоторыми исследованиями, касающимися вопроса о военнопленных. (Книги эти имеются в библиотеке бунде­стага.)

Приведу данные из книг Христиана Штрейта «Они нам не товарищи» и Альфреда Штрейма «Обращение с советски­ми военнопленными по «плану Барбаросса». Интересно то, что оба автора принадлежат к послевоенному поколению немцев. Христиан Штрейт (преподаватель гимназии в Гей­дельберге) прочитал в одном романе, как зверски убивали советского комиссара, и позвонил автору сочинения по теле­фону. На вопрос, неужели это было на самом деле, он получил ответ: сцена совершенно реальная, запечатлена с натуры. И тогда гейдельбергский учитель принялся разы­скивать, собирать и изучать материалы, которые составили научное исследование, являющееся обвинительным актом против фашизма.

Довольно много места уделено в этих книгах Уманской яме, только называется она официально дулаг (дурхгангслагер) № 182 и шталаг (штандартлагер) № 349.

Эти лагеря входили в зону 17-й армии, и после войны имеющееся в Западной Германии Центральное бюро по расследованию военных преступлений пыталось возбудить против командования 17-й армии дело, но ничего не вышло: первые три коменданта Уманской ямы в 1945 году были уже стариками и по старости избежали наказания.

Командовавший 17-й армией до ноября сорок первого года Карл-Генрих фон Штюльпнагель был к тому времени казнен за участие в заговоре 20 июля 1944 года против Гитлера.

Еще один командующий, генерал Руоф, умер.

Дело против заместителя начальника разведки 17-й армии Карла Фридриха В. (так он значится в документах) прекратили — подсудимому было к тому времени 86 лет, в протоколе записаны потеря памяти и равновесия.

Американский суд осудил лишь одного Гота...

А было за что судить многих! Генерал-лейтенант Китцингер, например, докладывал Гитлеру в 1942 году, что на Украине умирает 4300 пленных в день. В январе этого года только в полосе 17-й армии умер 24 861 военнопленный...

...Рядом с глиняным карьером проходит теперь объезд­ная магистраль Киев — Винница. Притормаживают маши­ны, тысячи людей делают здесь привал, завидев с моста хорошо спланированную аллею, сбегающую к гранитной глыбе с надписью:

«Вечная память воинам Советской Армии, замученным фашистскими палачами в 1941—1942 годах».

Среди граждан Умани давно вызревает мысль о необ­ходимости поставить на месте «ямы» величественный обе­лиск. Существует и проект обелиска — творение местного архитектора Петра Чайки. Он обратился ко мне с предло­жением написать стихи, которые можно было бы поместить на памятнике.

Уверен, настанет час, когда памятный знак уступит место обелиску. Вполне вероятно, что надпись в стихах сочинят молодые стихотворцы Умани, но и свой вариант вместе с переводом на украинский язык, сделанным ста­рейшим поэтом Украины, уроженцем Умани Миколой Ба­жаном, я послал архитектору Чайке:

Здесь покоятся узники Уманской ямы.
Встань, товарищ, в молчании шапку сними.
Эти воины были чисты и упрямы,
Перед бандой зверей оставались людьми.
Их косили болезни, и пули у и голод.
Не склонясь, они встретили смертный свой час.
Помнит их непреклонных, наш солнечный город,
Верность их — как наследство — хранится у нас.

Городок-герой

В облике маленьких городов Украины есть особенная, ни с чем не сравнимая прелесть. Есть и некая светлая таинственность, облагораживающая душу, и в то же вре­мя — покоряющая и зовущая к себе открытость.

Может быть, обаяние городков правобережья и лево­бережья Днепра в близости любого из них стольному граду Киеву, а он для меня всегда и навсегда — любимый город; а может, величие их в том, что все они как бы ветви одного дерева — так породнились с окружающими их села­ми, да еще издавна — с гоголевских времен...

Городки эти — родители героев-воинов, строителей, ученых, поэтов, садовники нежной и доброй украинской ночи, собиратели истории и колыбель патриотизма, интер­национализма: они прогоняли поработителей, они вдохнов­ляли Пушкина и хранили тайну декабристов, сострадали Тарасу Шевченко и Адаму Мицкевичу, они улыбались Шолом-Алейхему и Николозу Бараташвили, с любопытст­вом встречали Оноре де Бальзака, дружили со всеми, кто шел к нам с дружбой...

Я не просто видел их и не случайно знаком с ними.

Я покидал их, оставлял на горе и муки, и сердце обли­валось кровью. Я был в рядах тех, кто возвращал им свободу, видел их разрушенными, исстрадавшимися, но счастливыми.

Если б у меня хватило силы поклониться и тому, и другому, и третьему, побывать вновь или впервые, узнавать их, рассказывать людям о каждом городке и вновь узнавать!

Но сегодня, не оставляя и не прерывая трудной беседы о Зеленой браме, повествую об одном из них, особенном, неповторимом и таком же, как все другие.

И не про все успею рассказать.

Еще останется на другой раз слово о торжественном — одном из самых лучших и необыкновенных в мире — парке Софиевка, и может быть, когда-нибудь сложу песню о юных красавицах уманчанках, и все равно никогда не пойму, откуда их так много.

Бело-зеленая, тихая, ласковая Умань...

Есть у нас великие города, подвигом своих защитников и граждан заслужившие гордое и прекрасное звание городов-героев, есть крепость-герой Брест, есть города, на знамени которых боевые ордена.

Надеюсь, читатель не осудит меня, если признаюсь, что про себя называю маленькую Умань городком-героем. В общем, это мое личное дело, но объяснить, почему такой образ укоренился в сознании, наверное, я должен.

Не скажу, что недолгая оборона самой Умани остатками войск 6-й и 12-й армий, сведенных уже в «группу Понедели­на», могла принести и принесла городку славу героя.

Никого не утешит и тот факт, что такой маневр, как оставление городка, был необходим. Эх, если бы приказ при­шел несколько раньше!..

Нет, история требует, чтоб с ней считались: было именно так, как было.

И все же современникам и потомкам, мне кажется, надо знать, что по этому поводу думает западногерманский исто­рик генерал-майор Вегенер.

В книге «Группа армий «Юг», вышедшей через десяти­летия после войны, рассматриваются как равные по значе­нию два события, смешавшие все планы захвата Украины и нанесшие тяжелый урон фашистским войскам: «Битва под Уманью» и «Битва за Киев».

Значит, все, что было в округе, в Зеленой браме, вспоми­нается генералом Вегенером и его соратниками как битва под Уманью.

Да, есть и другие свидетельства «с той стороны».

А что происходило в оставленной нами Умани?

Многие ее защитники в первой половине августа вновь оказались на окраине города, в птичнике и карьере кирпич­ного завода, обезоруженные, перебинтованные и с открыты­ми ранами, иные закованные в кандалы (я сам видел, да и люди помнят), шатающиеся от голода, оборванные и босые.

В попытке оказать им первую помощь — начальный под­виг уманчан.

Я имел печальную возможность наблюдать его через двойной ряд колючей проволоки, терновым венцом окружав­шей концлагерь. Ограждение между столбами и вышками было еще и разлиновано проводами высокого напряжения, но все, что творилось снаружи, хорошо просматривалось. Уманчане со всех сторон обступали лагерь густой толпой, не обращая внимания на то, что они — в секторе обстрела со сторожевых вышек. Охрана могла в любой момент открыть огонь из пулеметов для предостережения и просто так, для забавы. Но уманские женщины, дети, старики с узелками продуктов не уходили со своей позиции, не отступали ни на шаг...

Они стояли сутками, наверное, ждали чуда, пытались всеми правдами и неправдами передать съестное и воду погибающим от ран, голода и жажды своим воинам.

Так было все дни, пока я находился в лагере; с двух сторон колючей ограды стояли люди одной судьбы — плен­ники и оккупированные, разделение их было условным, ибо те и другие оказались «под немцем», оказались невольника­ми и всем надо подниматься, борьбу с врагом продолжать, только пока не очень точно известно, как. Может быть, тогда уманчане сами еще не ощутили, что уже включились в анти­фашистскую деятельность.

Невольники, толпившиеся по ту сторону колючей прово­локи, силились перебросить через нее ломти хлеба, яблоки, шматы сала, завязанный в марлю творог. Некоторые горо­жане, протолкавшись поближе к воротам, успевали передать продукты новым узникам, собранным жандармерией по лесам и селам и теперь группами загоняемым в лагерь. Охранники вырывали из их рук свертки, швыряли хлеб в грязь, ударяли людей прикладами, хлестали плетьми, пинали сапогами, а то и открывали стрельбу.

Но уманчане не сдвинулись с поста, и это не каламбур (возможны ли здесь каламбуры!) — действительно стояли насмерть.

Можно только поражаться бесстрашию женщин только что оставленного войском и захваченного врагом города.

В комендатуру концлагеря каждое утро приходили горо­жанки и просили свидания со своими мужьями... с людьми, которых они видели через колючую проволоку впервые в жизни! Мгновенно разобрались они в особенностях норди­ческого характера. Оказывается, германские рыцари весьма падки на взятки и своеобразно честны — если продали умирающего советского солдата за шнапс и сметану, то уж не обманут, отдадут.

Пленному начальнику заставы 97-го Черновицкого погранотряда Андрею Михайловичу Грабчаку, когда его гнали в колонне на работу, неизвестная женщина передала сверток со штатской одеждой. Он сумел тут же переодеться и «утечь», раствориться в толпе. В деревенском картузе и старой куртке он пошел на восток. Обычно говорят — шел к своим, а мне бы хотелось сказать, что Грабчак шел от своих к своим. Перешел фронт, а в конце сорок третьего вернулся: его выбросили с самолета в район Житомира. Он вскоре отличился как партизанский командир, бесстрашно действовал и заслужил звание Героя Советского Союза.

В сиянии его Золотой Звезды есть и отсвет скромного подвига не известной ему, да может, и вообще до сих пор никому не известной уманчанки, вырвавшей его из Уманской ямы.

Я нахожусь в переписке с красными следопытами Ума­ни. Ведя поиски героев и подвигов Великой Отечественной, они забираются порой в дальние края, рассылают письма по всей стране.

Не в укор им, а все же хочется посоветовать: раскройте историю улочек, на которых живете, по которым в школу и из школы ходите каждый день, вглядитесь всудьбы своих соседей, ну и, конечно, поспрашивайте своих дедов...

Обстоятельства сложились так, что уманчане и воины 6-й и 12-й армий после трагического августа объединились и породнились для борьбы с фашистскими захватчиками.

К сожалению, найденные местными краеведами, истори­ками и следопытами факты и материалы до сих пор не собраны воедино, не обобщены, остаются эпизодами. Их необходимо сложить, систематизировать, свести в одну кар­тину, и будет она величественной и поражающей.

На западе, в странах, которые были оккупированы фа­шистами в годы второй мировой войны, существуют два термина и два понятия: партизанская борьба и движение Сопротивления. Применительно к нашей жизни в обиход не вошло последнее словосочетание, наверное, потому, что этот термин не отражает в полной мере и смысл, и содержание нашей борьбы. Огромный размах партизанского движения и подпольной деятельности на оккупированной территории СССР позволяет говорить о всенародной борьбе советских людей с фашистскими захватчиками, и один из подтверж­дающих примеров — Умань и ее округа, включая Зеленую браму.

Известно, что обкомы и горкомы партии, политуправле­ния и политотделы сражающихся войск в глубокой тайне готовили и оставляли на территории, обреченной на окку­пацию, подпольную сеть, а несколько позже забрасывали — уже через фронт — партизанские, разведывательные и ди­версионные группы.

И в Умани на случай, если придется сдать город, был создан центр для подпольной работы. Но входившие в него люди, еще не успев начать действовать, погибли в последних боях за город. И все же борьбу с оккупантами уманчане начали 2-го августа, на следующий день после отхода 6-й и 12-й армий в район Зеленой брамы, встали в строй бойцов, имея чисто символического, но великого командира — свою верность Советской Родине.

Согласно данным Черкасского облпартархива, в Умани действовало пять крупных подпольных организаций. Учтено около шестисот подпольщиков.

Я не смогу уточнить эти сведения, но попробую внести поправку: ведь это имеются в виду лишь жители города, так или иначе связанные друг с другом, вошедшие в систему организованной борьбы.

А ведь отсутствует, не учтена, не внесена в списки та женщина, что передала крестьянскую одежду пограничнику Андрею Грабчаку, будущему Герою Советского Союза. А разве она не участница борьбы, разве можем мы не учитывать ее скромный и великий подвиг?

И сколько было подобных героев и подвигов в Умани!

Пути подпольщиков сходились не только к опасному ограждению Уманской ямы.

Вспыхивали пожары в местах, где просто так они не могли возникнуть: в мастерских, где оккупанты ремонти­ровали танки, на аэродроме (в июле 1943 года подполь­щики Евгений Корпачев и Тимофей Коробкин сожгли два самолета!).

В театре во время спектакля неожиданно гас свет, а когда он вспыхивал вновь, оккупанты уже не могли отыскать тех, кто сбросил с верхнего яруса, расшвырял по залу пачки листовок.

А листовки, призывавшие к борьбе и сулившие незва­ным гостям неминуемый крах, были не через фронт до­ставлены, а отпечатаны в местной типографии, да еще и не только на русском и украинском, но и на немецком языке.

Днем в местной типографии печаталась фашистская газетенка «Уманский голос», а по ночам — листовки.

О размахе «печатной» деятельности уманчан свидетель­ствует приказ гебитскомиссара, требовавший, чтобы хозяева каждое утро осматривали стены своих домов, заборы, стол­бы и стволы деревьев на улице и, если найдут листовки, немедленно, не читая, сдавали их в полицию. Задержанные с листовками будут повешены, а поймавший распространи­теля листовок получит «на тысячу рублей продуктов и гектар усадьбы».

А ведь не осталось сведений, что кто-либо награжден этой кровавой премией! Боевая порука связывала жителей города, подпольщиков и партизан: и тех, кто входил в орга­низации и группы, и тех, кто, быть может, даже не считал себя участником борьбы, а все-таки был им.

Один читатель задал мне в письме вопрос: почему с таким опозданием открываются новые данные о подпольной дея­тельности на оккупированных территориях. Не наслоились ли позднейшие домыслы, не приписывает ли кое-кто себе несовершенные подвиги, не фантазируют ли журналисты?

Отвечу: Советская Армия не смогла бы победить, если бы не сражался с врагом весь наш народ, если бы не только в организованной партизанской и подпольной деятельности, но и в скромном, но твердом и убежденном повседневном сопротивлении оккупантам не участвовали тысячи и тысячи жителей оккупированных городов и сел.

Сколько человек, достойных песен, погибло в Умани, так и не назвав своих имен!

Военное время характерно великим движением, пересе­лением и перемещением народа. Многие юные борцы с фашизмом из той же Умани сразу после освобождения встали в ряды наших войск, сложили головы на полях освобожденной ими Европы.

В сложной обстановке освобожденных городов невоз­можно было сразу и по-быстрому разобраться.

Вот один пример, что называется, из литературы.

Счастливая случайность, журналистское везенье натолк­нуло моих товарищей Михаила Котова и Владимира Лясковского, фронтовых корреспондентов «Комсомольской правды», на следы краснодонской организации «Молодая гвардия» сразу же после освобождения шахтерского го­родка.

Газета опубликовала их большую статью. Ознакомлен­ный с привезенными в Москву материалами, загорелся те­мой писатель Александр Фадеев. По командировке ЦК ВЛКСМ он немедленно направился в доселе почти никому неведомый Краснодон.

Фадеев считался в нашей среде едва ли не самым медленно работающим писателем. А тут за несколько месяцев была создана замечательная «Молодая гвардия», роман, документальный в основе.

Деятельность подпольной комсомольской организации стала всенародно известна именно в фадеевской трактовке, некоторые литературные герои действовали на страницах романа под подлинными именами краснодонских юношей и девушек, иные были одарены чуть измененными фами­лиями.

Через годы события и судьбы, связанные с организа­цией «Молодая гвардия», в результате проведенного рассле­дования потребовали частичного пересмотра.

Помню, как переживал Александр Фадеев, узнав, что юноша, которого он изобразил (почти не изменив фамилию) малодушным и даже показал виновным в провале организа­ции, на самом деле чист перед Родиной и товарищами. Были обнаружены и преданы суду подлинные предатели и палачи.

Но коллизии романа и репутации его действующих лиц были уже слишком широко известны читателям знамени­той книги...

Я помню и противоположные случаи. Мы, газетчики, как поется в песне, «первыми въезжали в города» и поспеш­но собирали сведения — что тут было. Однажды, в первые минуты нашего пребывания в освобожденном городке, ко мне подошел разбитной парень в папахе с нашитой поперек красной лентой и стал торопливо рассказывать про «парти­занщину». Мне не понравился такой оборот речи, мы так не говорили, но корреспонденцию я все же написал, новый собеседник фигурировал в ней в лучшем виде. К моему счастью, корреспонденция опоздала в редакцию и не была опубликована (шло бурное наше наступление, освобожда­лось много городов). А через несколько лет я узнал, что мой тогдашний собеседник — из числа хитрых и предпри­имчивых полицаев, накануне нашего прихода нацепивших красные ленточки на папахи.

Что и говорить, время было сложное.

История борьбы с оккупантами в Умани исследуется и поныне; вероятно, не все факты уже известны прежде всего потому, что противостояние оккупантам не считалось по­ступком выдающимся и особенным. Это было бытие, по­вседневность. Два года, семь месяцев и девять дней ок­купации Умани — срок серьезный, а обстоятельства жизни города и требования конспирации не позволяли вести летопись. Теперь приходится выискивать очевидцев, кото­рые способны вспомнить и рассказать о событиях той поры, теперь даже газеты первых и не только первых послевоенных лет — архивная редкость, бесценный мате­риал.

Хорошо, что есть товарищи, добровольно принявшие на себя обязанности летописцев.

1-го сентября 1983 года я ездил в Подвысокое, чтобы провести в школе-десятилетке «Урок мира», а потом, по приглашению студентов сельскохозяйственного института проехал в Умань, еще раз убедившись, как коротко расстоя­ние между Зеленой брамой и белым городком.

Мне посчастливилось встретиться с бывшей связной и разведчицей партизанского отряда, действовавшего в Браме. В первые послевоенные годы она работала в селе секрета­рем райкома комсомола, ныне является историком и краеве­дом и, между прочим, бабушкой, Марией Михайловной Мельниченко.

Она стояла в кругу студентов, стройная, с красивой се­диной в прическе, исполненная достоинства, и, честное слово, глаза ее показались мне такими же юными, как у окружавших нас первокурсниц, начинавших в тот день студенческую жизнь.

Оказалось, что Мария Михайловна — собиратель исто­рических сведений и документов о своем родном городе, а собирательство, особенно за последние пятьдесят лет, помножено и на собственную память — все происходило на ее глазах, с ее товарищами, с ней самой.

Мария Михайловна пообещала мне поделиться нахо­дящимися в ее распоряжении материалами, бесценными выписками из архивных фондов, газет и своими воспоми­наниями. Вскоре я стал получать от нее пакеты с точно документированными страницами, позволяющими хоть как-то представить картину непокоренной Умани.

М. М. Мельниченко рассказывает об одном из роман­тических героев городка. Его звали Николай Иванович Лихота, он в армии (нашей 6-й) был младшим лейтенантом, раненный на Синюхе, попал в плен. До Умани его не до­вели — бежал из колонны. В «яме» он появился позже при обстоятельствах удивительных и невероятных.

Лихота сколотил группу воинов, поставивших перед собой задачу связаться с узниками.

На листах из школьных тетрадок было много раз пере­писано воззвание, в нем оставшиеся на свободе обещали вызволить товарищей:

«Наш пароль — Виктория! Смерть немецким оккупан­там!»

Самодельные листовки в точном смысле слова забрасы­вались на территорию лагеря: приютившая Лихоту колхоз­ница оборачивала тетрадными листиками с воззванием печеную картошку, швыряла через проволоку.

Укоренившись в селе под Уманью, Лихота с товарищами изловил полицая, хорошенько его припугнув, отобрал у пре­дателя униформу и документы, переоделся и явился к Беккеру, коменданту лагеря.

От имени сельского старосты он выпросил у комендан­та группу пленных якобы для уборки урожая и сдачи хлеба великой Германии.

Полицая, у которого Лихота конфисковал форму, он заставил работать на партизан, а сам вошел в доверие к коменданту, не раз вновь появлялся в Уманской яме в форме полицейского с бляхой на груди. Видели его и в форме фельджандармерии. Зато по окрестным селам он всегда ходил в аккуратно пригнанной своей лейтенант­ской форме, в фуражке с красной звездочкой. И не прос­то ходил, а ездил на коне. Открыто рискуя, он не таился: завидев группу молодежи, подъезжал, призывал ребят к борьбе. Постепенно в селах активизировались подпольные группы, и в 1943 году они объединились в партизанский отряд имени Сталина. Николай Лихота был избран началь­ником штаба отряда.

Николай Иванович Лихота был дважды тяжело ранен в партизанских боях. Второе ранение — в грудь — свалило его в тяжкий для отряда момент, и, чтоб не оказаться обузой для товарищей, он застрелился.

Мне бы очень хотелось стать рассказчиком легенды. Но невероятные подвиги младшего лейтенанта и гибель его — только правда.

Вот какие люди были в городке и вокруг него!

Я правильно называю Умань городком, но хочу подчерк­нуть не столько его размеры, сколько выразить свою неж­ность в уменьшительной форме слова.

До войны в Умани числилось 50 тысяч жителей. Какая-то часть населения успела эвакуироваться, другие встали в ряды армии. А около 20 тысяч жителей городка было расстреляно оккупантами, из них не менее половины — узники еврейского гетто (их могилой стало урочище Сухой яр, расстреливали их и в «яме»).

Никогда не будет забыт и подвиг уманчан, спасавших и прятавших обреченных своих земляков-евреев.

Об одном из скорбных и прекрасных подвигов сооб­щала 27 июля 1944 года газета «Колхозная правда».

Инвалид первой мировой войны Антон Иванович Дят­лов оборудовал в своем доме тайник и укрыл четыре еврей­ских семьи — двенадцать человек.

Кто-то донес в гестапо.

Спасенных вновь водворили в гетто, бросили туда же и жену Дятлова с тремя детьми.

И квартиранты Дятлова, и его семья были уничтожены фашистами.

После освобождения городка инвалид обратился к Вер­ховному Главнокомандующему И. В. Сталину с письмом:

«Немцы убили мою жену и троих детей. Вместо венка на их могилу прошу принять в фонд обороны пять тысяч рублей и драгоценности: два обручальных золотых кольца, изделия из серебра — графин с подносом, два подстакан­ника, пудреницу, солонку, два бокала, три ложки.

Пусть мой скромный взнос поможет нашей доблестной Армии добить фашистов.

19 июля 1944 года. Умань, ул. Пролетарская, 41

Дятлов.

Приписка: деньги и ценности приняты Уманским отде­лением Госбанка».

Так жил, страдал и боролся городок Умань.

Одни обстоятельства и события становились известны, другие открылись значительно позже, а некоторые и по­ныне не обнародованы.

Почему?

Наверное, и потому, что уманчане, подобно жителям многих других городов и сел, оказавшихся под немецким сапогом, считали и считают, что вели себя так, как и следует вести себя советским людям в суровых и страшных об­стоятельствах.

Не этой ли сдержанностью и скромностью объясняется то, что об иных подпольных организациях и одиночных героях борьбы стало известно через годы и десятилетия, благодаря поискам красных следопытов, краеведов, а то и случайно.

Сколько еще невыявленных подвигов, безвестных ге­роев...

Об одном из них я не могу не рассказать.

Молодежную подпольно-диверсионную группу в Умани возглавлял двадцатилетний комсомолец Андрей Петрович Романщак. Он, только что получивший диплом физико-ма­тематического факультета в Уманском учительском инсти­туте, вступил добровольцем в истребительный батальон и к моменту окружения города стал командиром взвода. Вместе с отходившими войсками 6-й и 12-й армий добровольцы ока­зались у Зеленой брамы. Под Копенковатым Андрей Ро­манщак был ранен, его спрятали колхозники, выходили уже в оккупации. Из Копенковатого он отправился в находящее­ся неподалеку родное село, где учительствовала его мать.

Забрав сестру Надю, Андрей пришел в оккупированную Умань и поселился там же, где жил в студенчестве, у учи­тельницы М. К. Береговенко.

В материалах Черкасского облпартархива началом бое­вой деятельности группы значится сентябрь сорок первого. В первую десятку вошли, кроме брата и сестры Романщаков, еще местные студенты и вчерашние школьники.

Как ни скупы сохранившиеся материалы, как ни скудны воспоминания очевидцев, из них вырисовывается фигура молодого энтузиаста с недюжинными способностями орга­низатора и вожака. Это хорошо чувствовали товарищи, называвшие его не иначе как «пламенный Андрей». Он вскоре отправился в опасную поездку по окрестным селам на поиски своих товарищей по школе, по пионерским слетам, по студенческой поре. Создавались малочисленные по соста­ву, но боеспособные группы. Они знали, что делать, овладе­вали диверсионной наукой, собирали оружие на полях недавних боев, содействовали побегам военнопленных, пря­тали их в лесах и у местных жителей.

Уже в начале 1942 года враг ощутил удары неведо­мых мстителей, особенно на железной дороге. Рухнул под откос воинский эшелон, было уничтожено несколько паро­возов.

«Пламенный Андрей» с товарищами сумели вовлечь в свою группу сотрудников гебитскомиссариата — немца- фольксдойча и поляка. Это была большая удача, сопряжен­ная со смертельной опасностью. К счастью, эти два сотруд­ника группы Андрея оказались весьма полезными и чест­ными людьми. Но, видимо, удача привела к ослаблению осторожности, и новая попытка проникнуть в самое логово противника закончилась трагически.

Романщак решил привлечь к подпольной работе Вален­тину Усенко, бывшую учительницу немецкого, поступившую на службу в СД переводчицей. Это была роковая ошибка: Валентина Усенко вместе с фольксдойчем Иоганом Верне­ром навели фашистов на след Андрея, он был захвачен в лесу, где уже долгое время базировался центр подполь­ной организации.

Польский товарищ, проникший в тюрьму в качестве переводчика, сумел передать Андрею лаконичную, всего из трех слов, записку — «друзья не спят», передать ему бумагу и карандаш. Вот что написал товарищам Андрей:

«...Я променял бы всю свою жизнь на один день свободы, но этот день стал бы для разных вернеров и усенко и дру­гой погани адом. Не горько умереть за идею, за которую погибли миллионы, но горько, что жил мало, мало сделал. Мне уже 16 декабря (речь идет о годе 1942-м.— Е. Д.) будет только двадцать один...»

Подпольщики предпринимали героические, просто не­вероятные усилия, чтобы спасти Андрея. Об этом рас­сказала его сестра Надежда Петровна, и поныне живущая в Умани. Подпольщик, член группы с первых ее шагов, не­давний школьник Василий Демидюк, работавший в ремонт­ных мастерских, сумел даже проникнуть в кабину грузови­ка, который палачи приказали пригнать на рассвете к во­ротам тюрьмы. Увы, героя увез к месту казни другой грузо­вик, спасение не удалось...

«Пламенный Андрей» не дожил до двадцати одного года...

Через год в бою, окруженный карателями, дождавшись, когда они подойдут к нему вплотную, взорвал их и себя гра­натой Вася Демидюк. О нем в Умани сложена и поется песня...

Записки, пересланные «пламенным Андреем» из тюрьмы, а также его стихи сохранились и находятся в Черкасском облпартархиве. Это не только человеческие документы, но и свидетельство поэтической одаренности. Я осмеливаюсь привести его строки в своем переводе с украинского. Вот стихи, посвященные предмету первого увлечения:

Любви не время — длится бой,
Людской захлебываясь кровью.
Утихнет бой, придет любовь,
Пусть ей победа путь откроет.
Я исподволь, постепенно собираю и перевожу стихи, написанные революционерами в последний день жизни или в ночь перед казнью. У меня уже есть «Завещание» амери­канца Джо Хилла, «Последнее прощание» филиппинца Хосе Рисаля, я постараюсь заново перевести письма из Моабитской тюрьмы друга своей юности Мусы Джалиля, стихи немецких антифашистов из «Красной капеллы». Если у меня хватит сил создать такую книгу завещаний, я непре­менно включу в нее и перевод стихов «пламенного Андрея», украинского комсомольца Романщака, написанных в уман­ской тюрьме перед расстрелом:

Не устрашила смерть сама,
Когда уставилась мне в очи.
Вы думаете, что зима
И это прозябанье волчье
Меня сломили? Никогда!
Зима свирепствует напрасно,
С весной не справится беда,
Меня и смерть согнуть не властна...

Наивные вопросы и жестокие ответы

В Западном Берлине проводилась дискуссия, организованная Евангелической академией: «Восьмое мая — освобож­дение или капитуляция?»

Пригласили меня как автора книги «Автографы побе­ды» — о штурме Берлина и о надписях, сделанных совет­скими воинами на стенах и колоннах рейхстага.

Я выехал через столицу ГДР в Западный Берлин, был радушно принят и поселен в мансарде Евангелической ака­демии в районе Ваннзе, знакомом мне по весне 1945 года.

Я понимал, что для немецких участников беседы эта дискуссия — нелегкое испытание, да и сам волновался здо­рово, не потому, что боялся каверзных вопросов — я здесь, как раз в этом квартале, уже был, правда, много лет назад, освистан пулями, но просто по ситуации: такая вот дискус­сия в Западном Берлине. Да еще и в религиозном учрежде­нии. Непривычно.

В зале Евангелической академии собралось много наро­ду — старшие и совсем молодые, примерно половина на половину. В перерыве ко мне подошел бледный молодой че­ловек с волосами, подстриженными, как у российского раз­ночинца, в небрежном джинсовом костюмчике, с криво повязанным, мятым шейным платком. Представился:

— Фолькер фон Тёрне, генеральный секретарь органи­зации «Акция искупления немецкой вины», поэт...

Движение, которое представляет фон Тёрне, с позиций гуманизма резко осуждает фашизм, его участники считают, что каждый немец и молитвой, и покаянием, и делами дол­жен отвечать перед всем миром, а прежде всего перед наро­дами, пострадавшими от нападения гитлеровцев, и тем са­мым искупить хоть часть их вины. Сам Фолькер — сын генерала войск СС, палача, позорно закончившего свою жизнь от пули не то бельгийских, не то голландских патри­отов (мне почему-то неловко было уточнять). Ища искуп­ления вины отца, фон Тёрне не раз бывал у нас в стране, в других странах, подвергавшихся оккупации в пору второй мировой войны. Он возлагал цветы к памятнику на Мамае­вом кургане над Волгой, участвовал в своеобразных суббот­никах на месте концлагерей Освенцим, Маутхаузен...

Позже я встречался с этим молодым человеком, носи­телем пылающей совести, и в Берлине, и в Москве, и на меж­дународных конференциях, связанных с проблемами мира.

Особенно запомнилась одна из наших последних бесед.

Я спросил фон Тёрне, слышал ли он об Уманской яме и входит ли этот концлагерь в число объектов, опекаемых «Ак­цией искупления немецкой вины».

Фон Тёрне, всегда казавшийся мне бледным, еще более побледнел.

— Само собой разумеется. Уманская яма упоминается в некоторых книгах, вышедших в эти годы. Немцы, может быть, во время войны и не слышали о ней, но теперь знают это ужасное место. В плане нашей организации — съездить в Умань, найти место концлагеря, посадить цветы в эту многострадальную землю.

Меня давно, со времен трагического августа сорок пер­вого, мучил один вопрос. Я никак не мог понять, почему у аккуратных и педантичных немцев в августе 1941 года царил такой хаос и беспорядок в лагере для советских военнопленных... Ведь вторая мировая война шла уже без малого два года, была захвачена чуть ли не вся Европа. Неужели не накопился опыт, неужели не были еще до нападения на нас отданы какие-то распоряжения ну хотя бы хозяйственного порядка, не установлены для содержания пленных нормы воды и пищи, пусть самые голодные и подлые?

Я понимал, что вопрос мой носит несколько демагогичес­кий и, уж во всяком случае, риторический характер. Я до конца своих дней благодарен неразберихе, царившей в ла­гере: будь у них порядок, за недолгие дни моего пребывания там распознали бы, что я политработник, и, безусловно, расстреляли.

Ответ Фолькера был неожиданным и еще более страш­ным, чем я мог предположить:

— Ты все-таки наивный поэт, Эуген, хотя и был комис­саром. Разве ты не знаешь «плана Барбаросса»? Ваша страна по этому плану должна быть молниеносно захвачена, с Москвой, Днепром, Донбассом, Волгой, Баку. Все должно было закончиться к осени. В интендантстве вермахта даже не занимались вопросами зимнего обмундирования. Незачем! Не понадобится! В плен попадают не полк и не дивизии, их уничтожают или они сами рассыпаются. В плену через шесть недель оказывается вся ваша страна, речь идет о порабощении всего населения. А военноплен­ные нужны были моим обезумевшим соотечественникам (так он сказал с печальной улыбкой) в весьма ограни­ченном количестве для того, чтобы убирать за сверхчело­веками навоз. Разве наци не отпускали пленных по до­мам?

Фолькер фон Тёрне не ошибается, задавая такой стран­ный вопрос.

Да, в первые недели Уманской ямы фашисты приме­нили хитроумный маневр: передали через громкоговорители, что должны объявиться красноармейцы — жители сел, оккупированных немецкой армией. Их ждут в комендатуре. Одновременно был подкинут слух (фашисты умели исполь­зовать слухи): они будут распущены по домам!

Фашистская разведка давно интересовалась нашими порядками, уж конечно, ей было известно, что по суще­ствующему правилу призывники проходили срочную службу вдали от дома.

Следовательно, сентиментальный пропагандистский трюк с возвращением осчастливленных украинцев в родные хаты не должен был коснуться основной массы военно­пленных.

А придумано было хитро!

Это была первичная регистрация (ведь в августе еще не составляли списков), способ выявления коммунистов, ко­миссаров, советских работников — всех, кто подлежал не­пременному уничтожению.

Расчет был психологически верен: именно эти люди бу­дут первыми искать любой возможности вырваться из-за колючей проволоки.

Проводился короткий, но достаточно подлый и опасный экзамен: скажи «паляныця», «било телятко». Знает ли украинский язык? Назови села, расположенные вокруг твое­го родного села. Названия колхозов? Фамилии соседей?

Экзаменаторы, прибывшие с Запада украинские нацио­налисты с желто-голубыми повязками на рукавах, были, пожалуй, опытными психологами либо считали себя тако­выми. Во всяком случае, для того чтобы выдать себя за местного украинца, чтобы обмануть этих гестаповских наемников, надо было хорошо подготовиться, умело сыграть роль простака.

Подозрительных охаживали кулаком и плеткой и тут же передавали в руки гестаповцев.

Не каждый день, но все же отпускали после проверки десяток-другой «местных жителей».

Они шагали к оплетенным колючей проволокой воро­там лагеря, опасливо посматривали по сторонам — вдруг разоблачится их обман, только бы успеть выбраться на волю.

А навстречу им в ворота лагеря загоняли схваченных в дубравах, задержанных в оврагах, собранных по хатам раненых и больных.

Несколько человек отпускали, несколько десятков рас­стреливали, другие умирали от ран и болезней, а в ворота вступали все новые и новые колонны.

Отпущенному выдавался на руки документ — «аусвайс» с именем и фамилией, с адресом «освобожденного села», ку­да он направляется «для ведения осенних сельскохозяйст­венных работ». Владелец «аусвайса» должен предъявить бумагу немецкому коменданту и старосте, а потом регуляр­но отмечаться в полиции.

В комендатуру лагеря обращались старики: отдайте сына на поруки; или женщины: отпустите раненого мужа или брата. Уманчане бесстрашно, зная, что часовые могут выст­релить, подходили к воротам лагеря, всеми способами ста­раясь вырвать воинов из рук врага. К чести уманчан и кол­хозников окрестных сел надо сказать, что чаще всего они просили не за сынов и не за «чоловиков», а за вовсе незна­комых людей. Случалось, что обман удавался — граждане Умани возвращали воинов в строй.

Враги отпускали горстку пленных отнюдь не из гуман­ных соображений.

Они все еще были уверены, что война вот-вот закон­чится, Советский Союз будет стерт с карты Истории и в колониях, управляемых высшей расой, останутся отобран­ные для рабского труда наиболее физически здоровые унтерменши (недочеловеки) — эти русские, украинцы, бело­русы, грузины.

Нечего медлить! Пусть бывшие красноармейцы из нав­сегда разбитой (они так думали) армии пока подкормятся за свой счет и соберут для великой Германии богатый уро­жай 1941 года. По мере захвата новых и новых земель на Востоке (это дело дней!) страна сама превратится в гигант­ский лагерь рабов.

На третий, на четвертый месяц войны даже в одурма­ненных успехами головах нацистов зашевелилось сомнение: уж не обманули ли они самих себя?

Бежавшие из лагерей и отпущенные с «аусвайсами» по­полнили ряды партизан и подпольщиков. Не все, разумеется, но многие. Да и на тех, кто пошел служить в полицию и администрацию, врагам тоже не удавалось опереться: одни оказывались связанными с подпольем, других патриоты безжалостно казнили.

По селам прошли облавы: распущенных по домам добренькой немецкой армией, «обманутых большевиками» селян стали вновь водворять за колючую проволоку или отправлять в Германию вместе с подростками на ка­торгу.

Знаю я все это, сам знаю. Не так уж я наивен, как это кажется Фолькеру фон Тёрне, бледнолицему сыну палача, подавленному тяжестью немецкой вины.

И все же его объяснение первоначальных порядков, вер­нее, беспорядка Уманской ямы более или менее досто­верно.

Почему же все-таки гитлеровцы упустили из виду, что военнопленных надо кормить?

Увы, тут уж Фолькер фон Тёрне проявляет некоторую неосведомленность. Они не упустили из виду, не ошиблись в расчетах.

Они запланировали голод!

Будущий подсудимый Нюрнбергского международного трибунала, один из главарей гитлеровского государства (он так и назывался «рейхсляйтер»), Альфред Розенберг, пред­вкушая захват наших богатств, заявил за два дня до напа­дения Германии на СССР: «Мы не берем на себя никакого обязательства по поводу того, чтобы кормить русский народ продуктами из этих областей изобилия».

Раз уж завели мы такой разговор, задам еще во­прос:

— Немцы — такие аккуратные, брезгливые, не правда ли, а вот допустили вшивый и червивый кошмар, эпидемии. В России давным-давно был просто забыт тиф — он вновь возник именно в лагерях военнопленных.

— Если со снабжением пленных продовольствием вер­махт не торопился, то на возникновение вшивости отреаги­ровал немедленно. Вошь была зачислена в союзники, ста­вились даже научные опыты по ее размножению и распро­странению.

— Почему? Зачем? Ведь даже в безумии есть свой смысл?

Мой печальный собеседник вразумляет меня:

— Медики-палачи быстро сообразили, что концлагеря на оккупированной территории можно без особых усилий и затрат превратить в котлы, где будут вариться эпидемии, превратить в рассадники и надежные распространители тифа. Солдата, зараженного тифом, хорошо и облагоде­тельствовать — отпустить домой. Пусть он догонит свою отступающую армию и перезаразит побольше красно­армейцев.

Признаться, мне стало не по себе от такого простого объяснения, хотя я все это знаю.

А фон Тёрне добавил:

— Возникал вопрос и о чуме как наиболее верном и удачном способе уничтожения ваших людей. Но из опасе­ния, что чума перекинется на немцев, этот способ был отвергнут.

В дальнейшем большинство лагерей перекочевало на территорию Германии. Продолжались казни, но с маниа­кальной плановостью вокруг бараков проводилась дезин­фекция: боялись, что болезни переползут в немецкие го­рода.

Зато в лагерях, оставшихся и в тех или иных обстоя­тельствах возникавших на советской территории, еще оккупированной врагом, вошь и тиф культивировались и распространялись прилежно, на научной основе. При освобождении Белоруссии я был свидетелем преступной акции заражения жителей тифом в районах Паричи и Озаричи...

Вот, оказывается, где зарождалась античеловеческая доктрина бактериологической войны, ныне вынашиваемая американской военщиной.

Я видел во Вьетнаме отравленные колодцы, разгова­ривал в Ханое с интернированными американскими лет­чиками. Они не отрицали, что не только бросали бомбы и лили напалм, но и развеивали вещества, смертоносные для джунглей и отравляющие людей («оранжевый реак­тив»).

Кто из американских поэтов станет секретарем орга­низации искупления их вины?

Этот вопрос мы задаем уже вместе с Фолькером фон Тёрне...

В заключение этой главы хочу поближе познакомить читателя с Фолькером фон Тёрне. Он дал мне свое стихотво­рение, опубликованное в западноберлинском журнале. Оно называется «Раздумья в мае». Я перевел это суровое сти­хотворение:

Я говорю о себе: Фолькер фон Тёрне
Родился в тридцать четвертом году XX века,
Когда мои товарищи уже сражались против убийц,
А убийцы считали меня себе подобным —
Будущим убийцей.
Я пил молоко,
Отнятое у голодных,
Носил одежду,
Сорванную с плеч моих братьев.
Читал книги,
Воспевающие и оправдывающие разбой.
Слушал речи,
Призывающие к убийству...
Обыкновенную бойню
Я называл своей родиной.
Когда уже восставали народы
Против захватчиков и убийц,
Я молился за неправую победу
Зверей, города превращавших в пепел,
И беспечно вдыхал
Сладкий запах цветущих лип.
Но в смерти каждого Человека
Был я виновен!
Да, многое изменилось за прошедшие годы. Подросли новые поколения. А сейчас по улицам городов Федератив­ной Республики Германии шагают демонстранты, проте­стующие против размещения американских ракет средней дальности.

Врачи на посту

В конце июля 1941 года из района Умани удалось эвакуи­ровать за Днепр, а затем и в тыл страны часть раненых бойцов и командиров 6-й и 12-й армий. Эвакуация прохо­дила тяжело — уже невозможно было воспользоваться железной дорогой; автомашины и повозки двигались по разбомбленным и размытым дождем грейдерам, беззащит­ные при налетах вражеской авиации. И все же тысячи жиз­ней были спасены.

Но самые кровопролитные бои произошли на этом участ­ке фронта в последнюю неделю июля и в начале августа, уже в полуокружении и в полнейшем окружении. Не только дивизионные медпункты, но и госпитали, разумеется, оставались в зоне боев и непрерывно пополнялись новыми ранеными. Не хватало перевязочных средств и лекарств, невозможно было развернуть по-настоящему операцион­ные и перевязочные.

После гибели наших двух армий в руках врага ока­зались эти полевые лазареты, размещавшиеся в палат­ках, в зданиях сельских больниц и школ, а то и просто в хатах.

Мне сказал тогда знакомый военврач третьего ранга из медсанбата танковой дивизии, что медики еще в Подвысоком приняли решение оставаться при раненых, чего бы это ни стоило. В условиях, когда приказ «выходить мелкими труппами, действуя по своему усмотрению» освобождал командиров от их должностных обязанностей, решение врачей становилось маленьким, а может быть, и великим подвигом. Некоторые из медиков определенно знали, что обрекают себя на гибель, но совесть не позволила им из­менить долгу врача, клятве Гиппократа и товарищескому уговору.

Среди материалов Подвысоцкого народного музея и писем, адресованных мне, немало свидетельств героизма наших военных врачей.

Ветеран партии, пенсионерка Елена Петровна Довженок из Запорожья прислала довоенную фотографию своего брата Бориса Россика. Я всматриваюсь в черты юного красивого лица, думаю: а может, это он перебинтовал мне руку в Уманской яме?

Из письма жителя Волгодонска Василия Ивановича Сысоева Елена Петровна узнала о подвиге и гибели своего брата. Вот что писал Сысоев:

«Я познакомился с ним осенью 1941 года в больничной палате в селе Тальное, что в 45 километрах от Умани. Из рассказов Бориса я понял, что он попал в окружение в районе села Подвысокое и вместе с ранеными, взятыми в плен, при которых он остался как врач, был брошен в Уманскую яму. Там работала небольшая группа наших врачей-патриотов. Борис Россик собирал, добывал у здо­ровых пленных индивидуальные пакеты, чтобы перевязы­вать раненых, пытался хоть как-то организовать питание несчастных. Гнилое просо, пшено, картофельные очистки все-таки варили. Он все отдавал раненым, а сам дошел до крайней степени истощения. У него атрофировался пище­варительный тракт. Как врач, он должен был знать, в ка­ком состоянии находится».

Из Умани умирающий Россик попал в Тальновскую больницу.

Василий Иванович Сысоев вспоминает Тальновскую больницу. Оккупанты отказались помогать больным и тя­желораненым, все заботы о них взяли на себя местные жители и пленные врачи. Выпускник Ленинградской воен­но-медицинской академии Буткин делал все, чтобы спасти жизнь своего коллеги Бориса Россика. Его пытались кор­мить, но пища уже не усваивалась организмом, и вскоре Россик скончался от дистрофии.

Бывший пограничник с 12-й заставы 97-го погранотряда Николай Арсеньевич Базанов, живущий ныне в горо­де Калинине, вспоминает, как восемь суток держались на рубеже страны его товарищи, как отходили последними, как бы отодвигая временно границу в глубь страны, как уничтожали вражеские десанты. В схватке с диверсантами пограничник был ранен в голову и пришел в себя в мед­пункте № 47, дислоцировавшемся в клубе села Подвысо­кое. Это было в конце июля. Раненые лежали на соломе в зрительном зале, а на сцене клуба была оборудована операционная.

   7  августа в зал клуба ворвались фашисты.

«Они шагали по нашим телам, что-то орали, стреляли в потолок. И вот к ним со сцены (операционной) бросился наш хирург с пограничными петлицами, военврач третьего ранга — фамилию его никак не могу вспомнить. Этот врач встал на защиту нас, раненых, стал что-то кричать немец­кому офицеру. Фашист ударил врача, а он ответил фашисту сильным ударом в лицо. Врача вытащили из зала клуба, больше мы его здесь не видели [4].

Мы, раненые, стали пленными. Весь обслуживающий персонал остался наш, советский. Врачи и санитары ходи­ли по полю недавнего боя, собирали на земле все, что мог­ло бы пригодиться для нашего лечения (конвоиры отпус­кали их для сбора индивидуальных пакетов, они могли бы бежать, но возвращались). Особо много для облегчения нашей участи делал врач Бондарев Иван. Он говорил, что в 1941 году окончил в Ленинграде медицинскую акаде­мию». (Я навел справки о Бондареве. Да, он закончил пе­ред войной академию, с первого дня был на фронте — да­лее след его теряется.— Е. Д.)

Николай Арсеньевич Базанов побывал и в Уманской яме, и в других лагерях, дважды бежал и лишь в 1943 году вернулся в строй, чтобы дойти до Победы...

Многие товарищи писали мне о героизме врача 80-й стрелковой дивизии Марии Михайловны Стешенко.

Наступил в Подвысоком такой момент, когда в бой по­шли и врачи, и медсестры, и раненые. Командир медсан­бата Владимир Коваленко не выдержал — застрелился, пришлось Марии Стешенко возглавить медсанбат на перед­нем крае. С первого по четвертое августа на опушке Зе­леной брамы стояла насмерть батарея капитана Григория Густилина. У батарейцев имелось одно преимущество: вра­чи находились рядом, перевязывали раненых немедленно. Снаряды кончились, был смертельно ранен Густилин. Ма­рия Михайловна оказала ему первую и, увы, последнюю помощь...

Мария Михайловна пишет об этом капитане: «Раненный осколком в живот, он был удивительно спокоен, верил в победу. Умер он в селе Подвысокое, куда я успела его эвакуировать. После войны я посетила семью Г. Густили­на в городе Артемовске, даже ездила на свадьбу его сына Леонида. Мальчик очень похож на отца...»

После 13 августа немцы стали свозить раненых с полей и из сел в районные центры. Один такой сборный пункт был в Голованевске, на скотном дворе «Заготконторы», на соломе. Вместе с ранеными пришла в лагерь под ви­дом санитарки военврач Стешенко. В складках ее юбки был зашит орден Красной Звезды, полученный еще на Ка­рельском перешейке в сороковом году. Мария Михай­ловна сберегла свою боевую награду, а после выхода из окружения, в новых боях, к ней прибавились еще два ордена.

Когда в конце августа все раненые были отправлены в Умань, мнимая санитарка исчезла из Голованевска. Она перешла линию фронта возле станции Лозовая.

Мария Михайловна и ныне несет почетную службу врача в Первомайске, неподалеку от тех мест, где хлеб­нула лиха в сорок первом...

Но далеко не всем так повезло, как Марии Стешенко, далеко не всем удалось добраться до линии фронта и перей­ти ее. Впрочем, были врачи, которые к этому не стремились, считали, что их место, их боевая позиция — здесь, в лагерных лазаретах («ревирах») либо в сельских боль­ничках, где условия содержания раненых и больных были невероятно тяжелы.

Мало кто из них, кадровых военврачей, вышел из этих мест, имел поблизости какую-нибудь родню. Нет, родным домом их была Красная Армия.

Немногочисленные местные сельские врачи и фельдше­ры в кратчайший срок нашли общий язык со своими армей­скими коллегами и всячески содействовали их внедрению в новую обстановку, укрывали от жандармов, полицейских, всевозможных администраторов, хлынувших из Германии в завоеванную будущую колонию великого рейха.

Я получил десятки, а может быть, сотни писем, в кото­рых повествуется о благородной деятельности персонала сельских медицинских пунктов, больниц или околотков Новоархангельска, Подвысокого, Голованевска, Тального и других населенных пунктов.

Больше всего рассказов — о селе Дубовое, где действо­вал специальный хирургический пункт для подпольщиков и партизан. Там трудились выбравшийся из Бориспольского концлагеря хирург Владимир Антонович Мороз и хирурги­ческая сестра Евгения Андреевна Романенко, участники подпольной организации врачей и фармацевтов «За Совет­скую власть».

Они лечили раненых — это была подготовка кадров для партизанского отряда.

Живет в Умани память о враче-подпольщике Борисе Михайловиче Марковиче, человеке, не страшившемся риска.

Вот одно из скромных его дел, спасших, однако, жизнь многим командирам и комиссарам. Их опознавали немцы по прическам — рядовых у нас стригли под машинку. Через уманчанок, поступивших на работу в «яму», Маркович добыл парикмахерскую машинку и наголо остриг своих товарищей. Многим удалось скрыться при этой маскировке.

Войдя в доверие к оккупантам, Маркович и другие меди­ки из его группы выбрались из лагеря, направились работать в район, в Цыбулевскую больницу, ставшую постепенно партизанским госпиталем.

В конце 1943 года Маркович был арестован и замучен в гестапо. Но его сотрудникам удалось спастись и пробраться к партизанам.

Помнят в Умани интенданта 3-го ранга фармацевта Александра Сомова. Его группа снабжала партизан меди­каментами, она под его началом постепенно выросла в подпольную организацию, распространилась на несколько районов.

Сомов был казнен врагами накануне освобождения Умани...

Накапливая и сопоставляя материалы о благородной деятельности медицинских работников в Уманском лагере и окрестных селах, я много думал о том, что советские ме­дики, не имея единой организации, действовали единообраз­но, словно бы по плану, по четкой инструкции.

А может быть, гуманнейшая профессия врача опреде­ляет линию поведения? К сожалению, история двадцатого века полностью опровергает подобную мысль: фашистские хирурги производили варварские опыты над своими жерт­вами, берлинские бактериологи прививали пленным страш­ные болезни. Впрочем, у них в более поздние времена нашлись последователи в заокеанских лабораториях. Такчто дело не в самой профессии — она, оказывается, может обернуться и палачеством.

Советскими врачами руководила просто совесть, просто клятва Гиппократа. Они считают, что поступали нормаль­но, не больше. Но и не меньше. Это были советские врачи — вот самое краткое и исчерпывающее пояснение.

Я побывал в интереснейшем, с блестящей экспозицией музее медицины в Киеве и огорчен, что не увидел матери­алов об участии медиков в подпольной борьбе на оккупи­рованных территориях. Это одна из прекрасных страниц истории медицины.

В поисках участников событий я познакомился с со­ветским ученым-инфекционистом Григорием Петровичем Угловым, врачом 44-й дивизии, насмерть стоявшей и по­гибшей в Зеленой браме.

Григорий Петрович оказался задиристым, метким на слово, не старым еще человеком. Предупредил, чуть окая:

— Простите, если не совсем литературно разговари­ваю: я северянин, помор, у нас лексикон особенный.

Я опасался начала разговора — иные товарищи по не­счастью сразу замыкаются, услышав название Подвысо­кое,— тяжело вспоминать. Поэтому разговор начал изда­лека, попросил рассказать о первом раненом, которому пришлось оказывать помощь. Когда и где это было?

— В 6 часов 12 минут 22 июня, сами понимаете, на границе. Молодой красноармеец срочной службы. Ране­ние в живот, но какое-то счастливое — пуля не затронула кишок. Такой я поставил диагноз, обрабатывая рану,— он позже подтвердился полностью. Красноармеец пережи­вал, что ничего не успел на войне, а я его успокаивал — еще посчитаешься с врагом в бою... И тоже, кажется, не ошибся.

— И вы дошли до Зеленой брамы?

— После тридцати семи дней непрерывных боев, похо­ронив и командира, и комиссара полка (комполка Плюхин воевал добровольцем в Испании), я оказался в Подвысоком, в должности старшего врача отделения армейского госпита­ля, развернутого на опушке дубравы. Повышение получил.

Готовился прорыв из окружения, а нам было приказано остаться с тяжелоранеными. Прямо скажем, невелика была надежда, что нас выручат после успешного выхода из окру­жения, хотя разговор об этом шел, обещание такое да­валось.

И вот немецкие мотоциклисты окружают госпиталь. Первое, что они сделали,— забрали и увезли все продукты со склада. Не очень поживились, но все подчистую взяли.

А тяжелораненых — 2170 человек, при них семь врачей и пятнадцать фельдшеров. Спасибо местным жителям — помогали, чем могли.

Еще свистели вокруг пули, а к госпиталю шли женщины села Подвысокого — с продуктами в узелках, с питьевой водой в кувшинах. Часовые отгоняли их прикладами, а они шли и шли, бесстрашные и удивительно спокойные.

Потом господа завоеватели мобилизовали этих женщин с подводами, чтобы везти раненых в Умань. Перед отправкой автоматчики прошли по палатам, поубивали нетранспорта­бельных — короткими очередями, прямо на койках, на топ­чанах, на соломе...

В Умани доктора Углового подержали неделю в «яме», а потом «выявили»: у него на петлицах оставалась эмбле­ма — змейка, чаша эскулапа. Рядом со сказочным парком Софиевка размещался «ревир» номер 3 для советских военнопленных, туда и повели его. Немецкие врачи в пала­ты заходить боялись — это был ад: медикаментов и пере­вязочных средств нет, на тысячу человек один стерильный бинт в день, кровь, гной, на полу под ногами трещали вши.

— Удивительное дело,— вспоминает Григорий Петро­вич,— у раненых не было отчаяния. Говорили: вы нас выле­чите, а Красная Армия выручит. А если придется долго ждать — пойдем партизанить.

Григорий Петрович разбирает свои бумаги, находит сшитые суровой ниткой разграфленные листочки — запи­сано, сколько было раненых, сколько ежедневно умирало. Давайте посчитаем: за ноябрь и декабрь 1941 года из 2317 человек умерло 948.

Мы хоронили своих близ парка Софиевка. Составляли список: имя, фамилия, по возможности адрес — кто откуда. Списки помещали в бутылку и зарывали ее, как с тонущего корабля бросают письмо в волны.

Экскаваторщики, строители сегодняшней Умани! Будьте внимательны при закладке фундаментов новых зданий, при раскопках — в земле прах погибших и бутылки с по­именными списками.

Если наткнетесь на братскую могилу, учтите — бутылка должна быть в левом углу ямы.

Я прошу Григория Петровича поведать мне, что он чув­ствовал, о чем думал в неволе.

— Боролось все внутри: убежать было сравнительно легко и так же рискованно, как находиться в плену,— жизнь человеческая ничего не стоила. Но тяжко было бы оставить на произвол судьбы больных. Вот почему я не торопился с побегом. Медперсонал, впрочем, не только ле­чил: связались с подпольем, с партизанами, помогали бежать выздоровевшим.

Помню такой случай: молодой старшина по имени Воло­дя, раненный в живот, никак не давал мне осмотреть рану, отталкивал, сопротивлялся. Я увидел, что рана его перетя­нута толстой, красной, слишком широкой и ровной, чтобы быть лишь от крови красной, полосой материи. Я понял, что это полковое знамя. Предложил ему перепрятать знамя в надежное место, но он и слушать об этом не хотел. Так и лежал, перевязанный знаменем, и представьте, выздоро­вел. Мы помогли ему скрыться. Не знаю, удалось ли ему выйти к своим. Напечатайте про этот случай, вдруг он жив, найдется! Володя. Четыре треугольника в петлицах...

Пришла пора и мне уходить,— говорит доктор Угло­вой.— В Умани скрывался у подпольщицы Шуры Коробкиной (гестаповцы казнили ее накануне возвращения наших войск). Долго выбирался к своим, вновь стал в строй, воевал, получил орден. После войны вел научную работу как инфекционист. Сколько эпидемий мы убили, задушили, искоренили! Это, я вам скажу, тоже война. А в Умани у меня была практика, я и сам тифом заболел.

В письмах, которые прислали мне участники битвы, го­ворится о многих медиках-героях.

Вспоминают добрым словом начсанарма-6, называвше­гося в плену Радченко. Его расстреляли сразу в Подвысоком, а начальника госпиталя — женщину-военврача Тойберман — позже, в Виннице.

Один из лазаретов Подвысокого пришлось разместить в овчарне — в школе, в сараях, в хатах уже не оставалось места.

Когда врачи и часть раненых пошли на прорыв, самых тяжелых оставили под присмотром военфельдшера Ма­рии Дуняшко. Вот что пишет один из чудом спасшихся:

«Молодая дивчина, совсем молодая, мужеству ее мы поражались... Она, рискуя жизнью, доставала у жителей еду, а главное, воду. Она одна была защитницей, а потом вернулись из неудавшегося прорыва врачи, и она им сдала своих раненых по всей форме, и сама тоже осталась в этом аду. А ведь девчонка, ей переодеться бы и смыться ничего не стоило!»

Я выбрал из многих воспоминаний и писем лишь самую малость воспоминаний о военных врачах. Верю: будет когда-нибудь создан мемориал в Подвысоком (место ему — на опушке брамы). И надеюсь, что ваятель не забудет уве­ковечить и образ советского военного врача.

Советов, Знаменев, Сердцов

Уверен — как ни беспощадно уходящее время, будут еще найдены многие герои сражений сорок первого года, будут названы их имена, будут начертаны их фамилии на обе­лисках.

Ряды искателей множатся, круг поисков расширяется.

Но обстоятельства военных времен весьма усложнили нашу работу.

Боюсь, что многие подлинные имена восстановить чрез­вычайно трудно, если не невозможно.

Уничтожение личных дел, списков, документов стало почти правилом в зажатых в клещи войсках; не без основа­ния считалось, что враг воспользуется советскими доку­ментами в шпионских и провокационных целях, и их уничто­жали в момент, казавшийся смертным часом. Живые иска­ли в карманах гимнастерок погибших товарищей не только удостоверения, но даже письма: все забирали с собой. А как потом сложилась судьба этих совершенно правильно поступавших товарищей и однополчан?

Документы раненых хранились обычно в канцеляриях госпиталей. Долго ли существовали канцелярии?

Старались затеряться и скрыться в толпе командиры высокого ранга, с презрением отвергая преимущества, кото­рые им сулили палачи. Не трусость руководила их поступ­ками: они не желали доставлять радость врагу — еще один командир полка или дивизии схвачен. Это было еще и фор­мой подготовки к побегу, а побег командиру куда трудней осуществить, чем рядовому. Скрывались комиссары и полит­руки, чтоб не отдать свои жизни так дешево и сразу.

Можно только порадоваться тому, что командиры были выявлены не все.

Командир 72-й стрелковой дивизии генерал-майор Па­вел Ивлианович Абрамидзе при выходе из леса переоделся, в плен попал в шоферском комбинезоне и довольно успеш­но выдавал себя за шофера. Его разоблачила какая-то сволочь. Бежать генералу уже не удалось, но несчастье свело его с замечательными людьми — с Карбышевым, Шепетовым, Огурцовым, Тхором, Потаповым; он участво­вал в лагерном подполье.

В довоенные времена 72-я стрелковая соседствовала со знаменитой 99-й дивизией, в бой они вступили одновре­менно в районе Перемышля. Плечо к плечу сражались эти соединения в Зеленой браме. И вот в плену комдив Абрамидзе вновь оказался рядом со своим прямым начальни­ком — командиром 8-го корпуса Михаилом Георгиевичем Снеговым. Надо было продолжать воевать, и они продолжа­ли — честно и бесстрашно. Опоздай освобождение на несколько часов, еще оставшиеся в живых подпольщики были бы неминуемо уничтожены эсэсовцами...

Ровесник века, Павел Ивлианович и ныне в строю — на военной кафедре Тбилисского университета.

Но продолжим воспоминание об Уманской яме. Я провел там десять или одиннадцать дней, и страшный хаос, еще царивший в августе, оказался для меня спасительным.

Помню трагические встречи с товарищами и знакомы­ми. Чувство стыда и общей униженности заставляло отво­дить глаза. Но хорошо запомнился первый вопрос, который задавали друг другу старые знакомые:

— Как тебя зовут? Кто ты по званию, по должности? Из какой ты части?

Подразумевалось, что будет названа (запомни непре­менно!) придуманная фамилия, по преимуществу украин­ская, соответственно новое имя и отчество, ну, еще и адрес «родного дома» — близлежащего села.

Очень распространена была версия: мол, я только что мобилизован в армию, человек сугубо гражданский, да и темноват, в какую часть попал, даже не успел узнать, а тут — окружение.

Хотя лишь немногие имели касательство к военной разведке и особому отделу, но легенды (все пионеры знают, что так называются придуманные для разведчиков и отра­ботанные с максимальной правдоподобностью, оснащенные десятками тонких подробностей биографии и истории) со­ставлялись искусно и заучивались тщательно, чтобы и во сне не выдать себя.

Ближе к осени абвер и гестапо стали наводить «поря­док» в лагере, составлять списки, проводить проверки и переклички и, что всего хуже, изучать своих пленников, умело используя скрывавшихся врагов, уголовников, шкур­ников, а также малодушных и безвольных.

И все-таки очень многие товарищи, оказавшиеся в Уманской яме, сумели скрыть свои настоящие имена, фамилии, должности, звания, но не в поисках личной без­опасности, а для борьбы.

Удачно утаившись под выдуманным псевдонимом, эти смелые и честные люди сгорели в пламени войны дотла, и очень редко, чаще всего случайно, удается теперь найти их подлинные имена, их довоенные адреса. Получилось, что, скрывшись от врага, они скрылись и от своих — от потомков, от истории. Их безымянность — особая форма мужества.

Недавно я ознакомился с опубликованными в печати ГДР списками расстрелянных, замученных, повешенных, гильотинированных советских участников антифашистской борьбы, действовавших в концлагерях Маутхаузен, Дахау, а также в командах «острабочих». Участвовал в розысках документов и опубликовал их в нашей стране советский историк Е. А. Бродский.

Это далеко не полные списки, иногда случайно сохра­нившиеся отдельные страницы гестаповских архивов.

Отчетливо видно, что многие наши боевые товарищи жили и боролись в неволе под псевдонимами, ушли на казнь, не выдав своих подлинных имен.

В списках, составленных на основе тюремных докумен­тов, фигурирует немало фамилий, скорее всего придуман­ных, напоминающих о местожительстве или месте рожде­ния: Федор Новгородский, Вениамин Мордовский, Михаил Камчаткин, Захар Донской.

Озорно выбранная, несомненно, ненастоящая фами­лия — Севильский... А вот лагерная кличка — Петр Усатый.

Такого рода псевдонимы все же пусть в малой степени, но приоткрывают тайну — след Новгородского надо искать в Новгороде, а Мордовского — в Мордовской АССР. Се­вильский, возможно, был парикмахером, а Усатый наверня­ка носил усы. И все же — слабая, тончайшая, ненадежная ниточка!

А другие ушли на казнь под именами, наполненными глубочайшим смыслом, волнующим и свидетельствующим о неколебимой верности и гордости советского человека:

Советов...

Знаменев...

Мученик... (Псевдоним в духе предреволюционной демократической литературы: Скиталец, Батрак, наконец, Горький.)

Костриков... (Вспомним — это ведь подлинная фами­лия Сергея Мироновича Кирова.)

Сердцов... (Напрашивается ассоциация с выбором, ко­торый сделал отец А. И. Герцена.)

А вот случай, когда выбор псевдонима уже таит в себе подвиг интернационалиста:

Владимир Тельманов!..

Тельманов и его соратники объединились для борьбы в 1943 году.

Об этом важно вспомнить потому, что одно время быто­вало мнение, будто советские люди бездействовали в фа­шистской неволе, поднимались на борьбу, когда уже были слышны выстрелы наших и союзнических орудий.

Тельманов и Костриков, Советов и Знаменев всходили на эшафоты с пением «Интернационала». Быть может, их дети и внуки никогда не узнают, что это пропавшие без вести их отцы и деды.

Известно лишь, что там сражались и умирали воины из-под Смоленска и Севастополя, Киева и Одессы, были там и воины из Зеленой брамы...

Дивизия город не оставила

Не выходившая из боя с первого дня войны 169-я стрелко­вая дивизия в конце июля 1941 года сражалась близ города Первомайска на Украине. Имея задачу помочь войскам 6-й и 12-й армий, прорывавшимся на Первомайск, дивизия сама оказалась в кольце, понесла большие потери. На рубе­же Первомайска погиб ее славный командир генерал- майор Федор Евдокимович Турунов.

В ожесточенных боях тех дней прошла по дивизии весть, что убит и командир отдельного саперного батальона капитан Ираклий Церетели.

Теперь я знаю: мы с капитаном отходили от Львова на восток по одним дорогам. Батальон выполнял фортифи­кационные работы на границе, когда напал враг, держался, сколько мог, а потом пришлось отходить, разыскивая основ­ные силы дивизии. Лишь через месяц, уже на востоке Виннитчины, батальон воссоединился со своей 169-й, а вскоре потерял командира.

Капитан Ираклий Церетели пришел в сознание — не­известно, через сколько дней. Он лежал на глинобитном полу, на соломе. Шапка бинтов подсказала: ранен в голову. Попробовал встать и вновь повалился в ужасе: левой ноги нет...

Рядом — от стены до стены — лежали такие же бедо­лаги: кто без ноги, кто без рук. В дверном проеме — часо­вой, только не в нашей, но и не в немецкой, полевой светло- желтой форме, чернявый, смуглый.

Тяжелораненых перенесли в автобусы. Конвоируемые итальянцами, они были отправлены в город Первомайск. Впрочем, конвой мог не тревожиться — никто из охраняе­мых не сумел бы ступить и шагу, не то чтобы бежать.

Первомайск был занят немецкими, румынскими, италь­янскими войсками, а наша 169-я дивизия все же сумела вырваться и отошла, соединившись с главными силами Южного фронта.

Раненых определили в городскую больницу; держали там под охраной, а выздоравливающих отправляли в лагерь.

На палату «обрубков» — безнадежных инвалидов, каза­лось, не обращали внимания. Местные жители приносили продукты; выбиваясь из сил, по суткам дежурили врачихи. Одна из них, Варвара Демьяновна, делая перевязку, тихо сказала капитану:

— Я вас знаю! Мой муж тоже из 169-й, был у вас в саперном батальоне политруком. Николай Гладких, может, помните... Он здесь.

Из разговоров с соседями по палате капитан Церетели понял, что все инвалиды тоже из 169-й: лейтенант Виктор Маевский (потерявший руку), рядовой Николай Елизаров с таким же увечьем, лейтенант Адольф Смолкин (без ноги), старший сержант Илья Евстифеев, весь израненный и вдо­бавок контуженный... В трагическом положении и состоянии они еще и шутили: комбат есть, лейтенанты есть, политру­ки, сержанты, рядовые,— значит, невеликое, а все же подразделение славной 169-й стрелковой дивизии. Лишь один товарищ по несчастью из местных — милиционер Яков Ашурков, тоже тяжелораненый. И опять шутили — для порядка нужен и милиционер. Больница, будем счи­тать, медсанбат, мы команда выздоравливающих. Еще повоюем!

Мучительно медленно шло заживление ран...

В октябре 1941-го ночью кто-то вошел в палату, спро­сил у лежавшего у двери: где капитан? Ираклий Церетели поднял веки. В незнакомце, одетом в крестьянскую куртку, комбат узнал своего замполита, батальонного комиссара Аптекмана.

Комиссар наклонился, горячо зашептал: «Счастлив, что ты жив, родной мой Ираклий, только тихо, не волнуй­ся». И вдруг перешел на официальный тон: «Вы командир части, член партии, надо действовать! Вам поручено развер­нуть большевистскую подпольную работу в Первомайске. Ждите связного от партизан. Пароль — «Брод». Сказал и исчез.

Лишь к зиме зажила культя у левого колена комбата, затянулись раны его товарищей, их направили не в лагерь, но в дом престарелых и инвалидов, что когда-то именовался просто богадельней. Там-то — закономерно, а все же неве­роятно! — создали инвалиды из 169-й дивизии подпольную организацию. Ираклий Церетели был выбран ее руко­водителем.

Комиссар батальона и связные с паролем «Брод» не приходили. Пришлось искать связи самим. Неоценимую помощь оказал Яков Ашурков.

Пользуясь старыми знакомствами, он разведал-таки дорогу к партизанам. Голова невского леса, связал Церетели с подпольными группами, действовавшими в Первомайске (с группой Ф. Загубелюка, с группой А. Камышникова).

Подпольщики из 169-й дивизии сколачивали актив, действуя по всем правилам конспирации: надо, чтоб одни жители города знали только Безрукого, другие — только Безногого. Вокруг инвалидов группировались целые семьи: мужья и жены, братья и сестры, даже дети. Собирали на остывшем поле боя оружие, чтобы передать партизанам; вели пропаганду, искали листовки, сбрасываемые с само­летов, переписывали их во многих экземплярах на листочках школьных тетрадок и доставляли по дворам; переправляли «окруженцев» в партизанский отряд; собирали информацию о противнике (капитан и другие инвалиды называли эти сведения по-военному «разведданные»).

Имелись три конспиративные квартиры, одна из них служила явкой для партизан: их представители пробира­лись из леса, наведывались за оружием, медикаментами, провиантом.

Ираклий Церетели не забыл, что он офицер инженер­ных войск. Им была составлена памятка партизану-подрывнику «О правилах ведения и мерах предосторожности подрывных работ», столь необходимая партизанам.

Подпольщики умело использовали особую структуру города Первомайска, состоявшего из трех частей (не рай­онов, а именно частей, так они и назывались): Ольвиополь, Голта, Богополь. В отличие от других оккупированных городов, невеликий Первомайск был разделен немцами, румынами, итальянцами на зоны оккупации. В каждой части города наводились свои порядки, что и облегчало и усложняло деятельность подпольщиков.

Церетели и его товарищам удалось даже проникнуть в лагерь военнопленных. Старший сержант Илья Евстифеев со своей группой организовал массовый побег из Ольвиопольского лагеря. Бежало человек 300! Этот опытный младший командир и в подполье соблюдал воинские поряд­ки: все восемь товарищей, находившихся под его началом, были вооружены. Пулемет «максим» хранился в колхозной конюшне. На хуторе Вербовая был у них склад боепри­пасов, оружия и патронов.

Пока 169-я геройски сражалась и наступала (в 1942 го­ду!) под Харьковом, обороняла Сталинград, участвовала в славных боях на Курской дуге, шагнула за Днепр и осво­бождала города Белоруссии, ее маленькое подразделение под командованием комбата Ираклия Иосифовича Церетели вело тихий и смертельный бой на рубежах сорок первого года, в невеликом городе Первомайске, где сливаются реки Синюха и Южный Буг.

Согласно исторической справке, в группу (вместе с жи­телями города) входило около сорока человек и действо­вали подпольщики с конца сорок первого до марта сорок четвертого, то есть более двух лет.

Оккупанты дважды арестовывали Ираклия Церетели. Однажды увечье выручило — человек без ноги казался этим здоровенным негодяям бессильным, а потому неопас­ным. В другой раз...

Но я позволю себе привести рассказ лейтенанта в от­ставке, подпольщика Адольфа Смолкина, живущего ныне в городе Чимкенте.

Капитана арестовали румыны по подозрению в том, что он скрывает безногого Смолкина, называющего себя иным именем и фамилией. Ираклию Иосифовичу обмотали ноги, точнее, ногу, прикрутили к деревяшке колючей проволокой. Нечистый на руку конвоир, однако, задумчиво сказал, что, бывает, за деньги и из тюрьмы выходят.

И деньги были собраны местными жителями: семьей Тараповых — Марией и Михаилом (он тоже был инвалид), Марией Ягронюк и другими подпольщиками.

О деятельности подпольной группы Церетели расска­зал один из его славных сотоварищей Илья Андреевич Евстифеев, проживающий и ныне в Первомайске. Он подроб­но написал мне, как подпольщики вовлекли в свой круг работников мельницы. С их помощью удавалось не раз отправлять подводы с мешками в партизанский лес. Прихо­дилось всячески изворачиваться, чтобы оправдать недо­стачу. Полицаям, охранявшим зерно и муку, объясняли, что продукты отправляют немецким начальникам, а прове­рить, так ли это, фашистским прислужникам было трудно.

Изобретательно работали! Пожалуй, ни один автор де­тективных повестей не придумал бы ситуаций, возникавших в Первомайске.

В 1942 году достали батарейный радиоприемник. Где его прятали? В конюшне колхоза имени Шевченко, пере­именованного оккупантами в «Грюнландвиртшафт». Его маскировали соломой в стойле, где содержались буйные племенные жеребцы, не подпускавшие к себе никого, кроме двух конюхов. Эти конюхи и принимали сводки Совинформбюро и передавали их для размножения на тетрад­ных листках и раздачи населению.

Вызволенных из лагеря военнопленных подпольщики не бросили на произвол судьбы. Многие остались в Перво­майске, ушли в подполье и проходили обучение у Церете­ли — он инструктировал их по подрывному делу.

Ефстифеев восторженно говорит о характере Церетели, о его чудесном оптимизме: первые же встречи с комбатом подняли в Первомайске дух борьбы.

И все же оккупанты не могли себе представить, что группа инвалидов, оборванных и несчастных,— грозное подразделение славной стрелковой дивизии, подпольная организация, обладающая к тому же магнитной притяга­тельной силой,— их вера в жизнь, их вера в победу пора­жали и покоряли, сливаясь с непреклонностью жителей зеленого Первомайска...

В марте 1944 года до Первомайска стали доноситься артиллерийские громы. Близилось освобождение.

Подпольщики усилили разведку, добыли и система­тизировали важнейшие сведения о противнике: какие ча­сти пока еще в городе, но уже готовятся к отступлению и по каким дорогам; где замаскированы артиллерийские батареи; какие здания заминированы (схема); на ка­ких рубежах будут обороняться арьергарды и многое другое.

За сбором данных, что называется с поличным, враги захватили подпольщика Якова Ашуркова. Герой успел за несколько минут до расстрела передать соседкам по улице важнейшие сведения. Они попали по назначению.

А руководитель группы Ираклий Церетели, со спрятан­ной под одеждой картой с нанесенными по всем правилам данными, заковылял навстречу артиллерийским выстрелам. Его задачей было как можно раньше передать советскому командованию карту Первомайска, результаты разведки. Ему посчастливилось встретиться с передовой группой разведчиков знаменитой 13-й гвардейской стрелковой дивизии.

Написав эти строки, я позвонил по телефону старому другу полковнику в отставке Ивану Самчуку, начальнику штаба корпуса, куда входила 13-я.

— Какого числа вы освобождали Первомайск?

— Ночью разбуди, не ошибусь — 22 марта 1944 года.

— Трудно было?

— Как всегда... Грязища, распутица, противник сопро­тивлялся ожесточенно. Форсирование Южного Буга, ну, сам понимаешь. Тебе, может, будет интересно — к нам в руки попала карта со всей обстановкой в Первомайске.

Подпольщики ее приготовили и успели вовремя передать разведке одного из полков 13-й! Очень здорово приго­дилась!

Так капитан Ираклий Церетели передал из сорок первого в сорок четвертый год от 169-й стрелковой диви­зии 13-й гвардейской эстафету на рубеже города Перво­майска.

Я обратился к своему собрату — одному из грузинских поэтов, просил найти Ираклия Церетели, разузнать о нем.

Вот какая история пришла ко мне из Тбилиси.

Осенью 1945 года в Тбилиси вернулся демобилизован­ный майор Ираклий Иосифович Церетели. Демобилизовали его в Киевском военном округе по общему приказу. В «характеристике по демобилизации» говорилось, что «вой­ну он прошел в должности командира части, энергичный, инициативный, волевой командир инженерных войск. Умеет организованно обеспечить принятое решение. Награжден орденом».

Заключительные строки характеристики: «Может быть использован на ответственной партийной и советской работах».

Майор был стройный, подтянутый, не пользовался ни палкой, ни костылем, стараясь, чтоб никто не заметил, что он на протезе. Он поступил на работу — инженером по сельхозтехнике, получил комнатку, женился.

Ни сослуживцы, ни друзья, ни родственники, ни даже жена не знали подробностей боевого пути майора. Он не любил рассказывать о себе, на вопросы отвечал лаконич­но: «Воевал, как все»; «Награды? Да, награжден двумя орденами...»

В семье Церетели уже отметили серебряную свадьбу, когда в дом стали приходить письма из города Перво­майска, что стоит при слиянии реки Синюхи с Южным Бугом: из горкома партии, от школьников, от краеведа Ни­колая Андреевича Кузнецова и директора музея Романа Васильевича Кучерявого.

Николай Кузнецов в долгих поисках обнаружил следы подпольщиков из 169-й дивизии и опубликовал в газете «Прибужский коммунар» статью «Загадочный капитан», вызвавшую бурный отклик: оказывается, в Первомайске многие помнят Ираклия Церетели.

Лишь из этих писем узнала жена героя Лиля Алексан­дровна о боевом пути своего мужа. Он сначала и показы­вать их не хотел, но пришлось показать, когда он поручил ей перестукать на машинке свои ответы.

В 1976 году Ираклий Иосифович приезжал в Первомайск, встретился со своими товарищами по подпольной борьбе и шутя сказал им: «Ну, вот и таинственный ка­питан!»

Взволнованный этой историей, я собрался в Тбилиси, мечтая встретиться с этим удивительным человеком. Но не получил ответа на письма, а вскоре узнал, что они уже не застали Ираклия Церетели: старые раны преждевремен­но оборвали его жизнь.

Но жив его подвиг, его имя и образ воина-комбата, от имени 169-й дивизии не оставившего город Первомайск в трудные годы.

Легенда о яблоках и зернах пшеницы

История, которую я сейчас расскажу, вернее, две истории о двух воинах Зеленой брамы, к сожалению, не легенда. Почему я жалею об этом?

Потому что, рассказывай я легенду, мне было б дозво­лено самим жанром что-то присочинить, пририсовать, а может, и — грешным делом — приукрасить.

И вошли бы в мой рассказ, а то и не вошли, а вбежали два старых товарища, стройные, красивые, молодые (так просто в легенде остановить человеческий возраст, а герои остаются молодыми лишь тогда, когда отдали будущей победе все, до последней капли крови...).

Легенда — в данном случае — название условное.

Люди, о которых я обязан вам поведать, если и доберут­ся вновь до Подвысокого через четыре десятка лет, то не смогут вбежать и с трудом войдут в хату, которую они запомнили тогда, память о которой пронесли через всю свою нелегкую, но чистую жизнь.

Они могут лишь, выбрав хороший, сухой летний месяц, предпринять далекое путешествие до опушки Зеленой брамы и въехать в село на своих полученных в отделе социального обеспечения малолитражных автомобилях «Запорожец» с ручным управлением. И выйти из машин им будет и сложно, и боль прижмет, но они и виду не подадут, поста­раются улыбаться беспечно: ну, наконец-то собрались и махнули в памятные места, представьте, и дорога оказалась не такой далекой... Один из Абхазии приедет, другой из Дагестана.

Рассказ начинается издалека. Разумеется, из Подвы­сокого.

В 1970 году летом ученик 8-го класса Подвысоцкой средней школы Коля Буйвол (это тогда он был Коля, а теперь уж, поди, только Николаем его и величают) пошел в дубраву гулять, заметил на коре дерева зарубку — очень старую, с оплывшими краями.

Красные следопыты привыкли примечать и искать разгадку подобных знаков. Неудивительно, что мальчик разглядел в зарубке стрелочку, указатель, сделал несколь­ко шагов в правильном направлении и принялся копать землю.

Он снял в одном только месте совсем невеликий слой земли, тот самый, который называют культурным слоем, и увидел край клеенчатого чехла.

Из земли им было извлечено хорошо сохранившееся в чехле алое с золотыми буквами боевое знамя: «60-й отдельный Кавказский саперный батальон».

Надо сказать, что это не первая находка: и раньше в браме и на окрестных полях находили реликвии той далекой битвы. Интересно то, что находки бывали толь­ко случайные: если искали, все словно пряталось под землю!

Знамя пронесли перед строем на пионерской линейке.

Его появление тревожило, волновало, бередило души.

Неужели никого не осталось из состава отдельного 60-го саперного батальона?

А все ж есть направление для поиска: батальон имел наименование Кавказского.

Пионеры разослали письма в редакции газет Закавказ­ских республик и Северного Кавказа: может быть, отклик­нутся ветераны-саперы.

Метод оказался правильным.

Удалось узнать, что батальон хоть и именовался от­дельным, но воевал вместе с 141-й стрелковой дивизией, той самой, которой командовал генерал Яков Иванович Тон­коногов.

Пришло письмо из Дагестана от бывшего сержанта Данияла Гафизова.

Больно резанули по сердцам его слова:

«Половина моего тела осталась на родной мне украин­ской земле, я всегда сердцем там, где пролил кровь, где терял боевых друзей...»

Половина тела осталась...

Увы, это не образ, не фраза, не строка из дагестанской поэзии.

Даниял Гафизов вырвался из августовского окружения, участвовал в освобождении Украины от захватчиков и в наступательном бою получил тяжелое ранение, лишился обеих ног.

В дни празднования тридцатилетия победы над фа­шизмом прибыла в почтовое отделение Подвысокое по­сылка, на вес легкая, а все же не письмо, а именно посылка.

Школьники распечатали сверток. Оказывается, Гафизов прислал горсть дагестанской земли и тридцать зерен пше­ницы, выращенной им на горном склоне, на каменистой почве.

Горсть земли и горсточка зерна — чтобы породниться.

Собрался совет музея. Постановили: тридцать получен­ных от ветерана зерен посеять на пришкольной делянке и возле братской могилы. Там положено сажать цветы, но пусть прильнут к граниту и колосья.

Невелик был первый урожай, но существует прекрас­ный закон зерна и закон сеятеля: в первый же август, как золотая ракета, устремился ввысь колос — могучий, четы­рехгранный, ровный, зернышко к зернышку, а если их сосчитать, в каждом колосе не меньше ста, значит, будет три тысячи дагестанских зерен на первый год, а на второй — триста тысяч, а на третий — тридцать миллионов.

Из первых трех тысяч отобрали тридцать полновесных гафизовских зерен и вернули в музей, чтоб хранились они как дорогой экспонат всегда. Говорят, зерно сохраняет жизнь свою тысячи лет. А всю прибавку замешали в семен­ной фонд колхоза «Дружба», так что теперь един подвысоцкий и дагестанский хлеб.

Переписка новых поколений пионеров с Гафизовым продолжается, а рассказ мой о сыне Дагестана, обладаю­щем такой поэтической душой, пусть перейдет теперь в новую правдивую легенду — о лейтенанте запаса горьков­чанине Петре Ивановиче Грищенко, проживающем ныне в городе Сухуми, потому что для его здоровья именно су­хумский климат необходим. А для души ему было необхо­димо съездить на Украину.

...Петр Грищенко оказался в августе 1941 года в Подвысоком вместе со своим 283-м корпусным артиллерийским полком, поддерживавшим огнем 99-ю дивизию в нескольких боях, в том числе и в последнем. А отходили они от самой границы.

Ночью 5 августа артиллеристы гоняли взад-вперед по Зеленобрамской улице тягачи, рассчитывая, что противник примет их за танки, идущие на прорыв. А тем временем основная колонна прорыва покидала село, двигаясь по улице Богдана Хмельницкого. Отвлекающий маневр артил­леристов был просто вызовом огня на себя. Это — и, к сожалению, только это — удалось Петру Грищенко и его товарищам. Под обстрел себя подставили, но существенной помощи главным силам 6-й и 12-й армий не оказали, да и не могли тогда оказать.

Когда ситуация стала безнадежной и оставалось только погибнуть в рукопашной схватке, контуженный и ра­ненный в голову двадцатилетний лейтенант закопал во дворе хаты, а точнее, в саду полевую сумку с докумен­тами.

Он закапывал сумку, а вокруг шла беспорядочная стрель­ба, от ее грома до срока срывались наземь яблоки с дерев... Старался запечатлеть в памяти это место, измерял взглядом и проверил шагами направление и расстояние — от угла хаты до места, где захоронена сумка.

Много тяжелого и страшного пришлось пережить Пет­ру Грищенко, что вспоминать об этом. А все же ему по­счастливилось быть в рядах тех, кто штурмовал Берлин весной сорок пятого.

Увы, после долгой кочевки по госпиталям в сорок седь­мом году он вернулся домой без ног. (Высокая ампутация бедер — так было определено при выписке.)

Долгие годы собирался Петр Иванович посетить места, где завершились первые пять недель беспрерывного боя. Ему необходимо было вновь побывать здесь, его звала зем­ля, где были зарыты и ждали его документы.

И вот на грейдере, ведущем в село и как бы разграни­чивающем поля и дубраву, опять появился «Запорожец» с ручным управлением. От Сухуми до Подвысокого близок ли путь? К счастью, осень стояла ясная, дороги твердые и не очень пыльные.

В селе он легко восстановил по памяти картину дале­кого сражения и нашел хату и сад, где ждала или не ждала его лейтенантская полевая сумка.

Второй раз познакомился он с хозяйкой хаты — оказа­лось, что зовут ее Ксенией Илларионовной, что фамилия ее Антошко и что фамилия эта и имя ее мужа — на обе­лиске памяти погибших граждан села Подвысокого.

Повспоминали, повздыхали, помолчали...

А потом нежданный гость попросил у хозяйки лопату и двинулся в сад. Он уже не мог теперь шагами измерить расстояние, война отняла эту возможность. Но точен глаз артиллериста, ошибиться он не мог.

А на том месте, именно на том месте, где он закопал полевую сумку, стояла, широко раскинув отягощенные словно светящимися плодами ветви, прекрасная и могучая яблоня.

Смутное, труднообъяснимое чувство овладело Петром Ивановичем. Оно было окрашено скорей радостью, чем пе­чалью. Он забыл давно, как чувствуют землю ступнями ног, он ощущал ее тепло теперь всем телом, всем своим су­ществом.

Правда, боли, в минуты особого волнения всегда му­чившие ветерана, нахлынули с новой силой. У этих болей есть медицинское название — фантомные, то есть боли-призраки. Как могут болеть конечности, которых нет?

Грищенко отложил в сторону лопату. Нельзя ранить эту землю, нельзя потревожить корни прекрасного дерева, вы­росшего на его полевой сумке, да так, словно она и была тем зерном, из которого рождаются яблони.

Вот две истории о зернах и плодах. Мне кажется, я имею право объединить два случая и две судьбы, но не потому, что оба героя правдивой легенды приехали в Подвысокое на «Запорожцах» с ручным управлением.

А за то, что и Гафизов и Грищенко — люди такой трудной судьбы, мы ни у кого не будем просить прощения. В зоне, куда я привел тебя, читатель, в Зеленой браме, не найдешь легких судеб и веселых сюжетов...

Думаю, что можно назвать эту правду легендой, а ге­роев ее — легендарными.

Центр узнал

Один винницкий журналист рассказал мне историю, что называется, гражданскую-прегражданскую, мирную-премирную, имеющую лишь косвенное отношение к поиску следов и фактов героизма и мужества воинов 6-й и 12-й армий. В областной газете было упомянуто имя бывшего партизана Николая Иосифовича Сидоренко. Газета сооб­щала, что он ныне кандидат наук.

Газета ошиблась, упомянув о «кандидатстве», фактов не проверила. Сидоренко действительно занимался научной деятельностью, медленно и трудно готовил диссертацию, но кандидатом наук он тогда еще не стал. Случай, ска­жем прямо, не такой уж существенный. Неужели поправку давать, писать письмо в редакцию? Прочтут и забудут? Газета живет один день...

Ошибка журналиста причинила прямо-таки страдания Николаю Сидоренко. Никогда и никому, кроме гестаповцев, не лгавший воин, военнопленный и партизан был выбит из колеи, сильно расстроен, чтоб не сказать — сражен напо­вал. Он выглядел лгуном, хвастуном, бахвалом! Вдруг подумают, что это он дал о себе неверные сведения!

Как исправить ошибку газеты, как спасти свою честь? В Виннице, с которой связано столько трудного и важного, хорошего и светлого, теперь и показаться нельзя!

Сидоренко принимает решение — не медлить больше ни минуты, самым срочным образом готовить и защищать диссертацию.

Он оставляет обжитое местечко в Москве и отправля­ется в далекий северный город Воркуту. Не на день, не на месяц. Всерьез и надолго. Через три года диссертация, основанная на глубоком изучении северных угольных месторождений, была готова и защищена. Ученые признали работу эту отличной, защита прошла триумфально.

Таким вот способом исправил Николай Сидоренко ошибку журналиста, о которой тот, наверное, давным-давно и накрепко забыл. Дело шло о чести: вместе с диссер­тацией защитил Сидоренко и свою честь.

Характерец, скажу я вам! Впрочем, среди людей, с кото­рыми мне приходилось встречаться на дорогах послевоен­ного поиска, немало удивительных по своей чистоте и прямоте натур. Совесть и честь на первом месте, все осталь­ное лишь мелочи и подробности.

Я познакомился с Сидоренко как раз тогда, когда он вернулся из Винницы. Теперь уж он мог спокойно ездить в края своей партизанской юности и прямо смотреть людям в глаза. Во всяком случае, он так считал. Он показался мне человеком, знакомство с которым облагораживает. Я узнал, что он снова москвич, что у кандидата технических наук кроме боевого ордена и партизанской медали теперь еще и пять медалей Выставки достижений народного хо­зяйства. (Это редкие, трудно достигаемые и высокие награды.)

Захотелось мне написать о мужестве ученого, о пребы­вании моего нового знакомого за Полярным кругом в уголь­ном бассейне, но, когда мы встретились, оказалось, что нам до конца жизни, наверное, не хватит времени на одни только военные воспоминания.

Николай Сидоренко, как говорят, крепко сбитый, мало­го роста, удивительно спокойный человек с добродушной улыбкой. По моим представлениям, он еще не стар: встре­тил войну восемнадцатилетним, так что остается приплю­совать пролетевшие годы, и с возрастом все будет ясно.

Он начал срочную службу в 173-й горнострелковой дивизии, в 352-м артиллерийском полку, и успел 22 июня со своим полком выдвинуться вперед к границе. Пришлось не по назначению применять 76-миллиметровые орудия: учили вести огонь по закрытым целям, а стрелять надо было прямой наводкой по движущимся танкам. И не просто движущимся, а ведущим огонь и набирающим скорости.

Мы вспомнили золотящуюся пшеницу с алыми капель­ками маков, вспомнили, что в первые дни почти в самом пекле боя можно было увидеть беспечных деревенских мальчишек, наблюдающих за единоборством танкистов с пушкарями, а если говорить обобщенно,— за смертельной схваткой двух миров.

Вспомнили горящий Тарнополь, Волочиск и Подволочиск, наконец, уманский уникальный парк Софиевка, куда артиллеристы между двумя очень нелегкими боями ходили на экскурсию, будто волшебством на час перенесясь в недав­ние школьные времена.

Практически артиллеристы 352-го полка с 22 июня по 5 августа не выходили из боя, были на марше. Ни разу не пришлось ночевать под крышей — только на боевых по­зициях, на батарее, на зарядных ящиках, сначала полных снарядами, а потом и пустых.

Как это ни странно, несмотря на очень тяжкие бои, поте­ри были небольшие, а раненые оставались при орудиях. Я спросил Сидоренко, как это удавалось. Он отшутился: «Так дрались, что помирать было некогда! Все больше с танками схватывались».

Но впереди неизбежно была Зеленая брама.

В той дубраве закопаны замки орудий, замолкших, из­расходовавших весь боекомплект и боезапас. Артиллери­сты остались с одними винтовками. Неизвестный полковой комиссар собрал их в дубраве, объяснил обстановку, повел на выход из кольца...

В пешем строю сборный отряд — человек триста, может быть, чуть побольше — двинулся на юго-восток. Сидоренко пришлось впервые участвовать в рукопашной, впервые форсировал он вплавь реку. Мы разложили на моем пись­менном столе карту Кировоградской области. Вот она — река Синюха, какая тонкая синяя жилочка!

Но это на карте она такая, это сейчас она такая. А тогда она была не речкой, а водной преградой, была глубока, с быстрым и стремительным течением. И на противополож­ном берегу бронетранспортеры, минометы, пехота. Мест­ность открытая, укрыться негде.

Все же Николаю Сидоренко удалось участвовать в руко­пашной и на левом берегу Синюхи.

Потом образовалась группа; неизвестный комиссар, уже раненный, но неведомо как еще державшийся на но­гах, спросил, есть ли среди них разведчик. Сидоренко ответил: «Есть. Только артиллерийский».— «Ну, ничего, действуй!»

Когда Николай вернулся из разведки в условленное место — овраг, змеящийся к реке, он не нашел уже свою группу. Один в поле не воин,— значит, надо выходить из окружения. Шел и все задавал себе один и тот же вопрос, верна ли эта поговорка — один в поле не воин?

Нет, не верна: ночью на шоссе услышал трескучий мотор, увидел мотающийся свет фары. Поднялся из кювета, вскинул винтовку, выстрелил по фаре, а попал, оказывает­ся, вмотоциклиста. Мотоцикл покатился по дуге прямо в кювет и перевернулся в двух шагах от стрелявшего. Из коляски выскочил пулеметчик. Он, видимо, был ранен и находился в каком-то припадке ярости. Пришлось добить его прикладом...

...Как-то раз одиночный боец все же не справился с дикой усталостью, присел на просяном поле и тут же заснул. А поле прочесывали.

В лагере Гайсин, в старых полковых конюшнях (и я их помню, наверное, до конца дней не забуду) встретился Николай со своими товарищами по батарее. Теперь они были товарищами по неволе.

С другом-артиллеристом Иваном Пешко вместе бежали с этапа...

Дальше рассказ Николая может показаться невероят­ным. Но я обязан засвидетельствовать — сорок первый год полон чудес. И вот одно из них. Решив идти на север, в леса, беглецы вынуждены были остановиться в Калинов­ском районе Винницкой области. Иван заболел, а оставить товарища невозможно. И вот там, в глубоком немецком тылу, в местах, которым предназначено было вскоре стать особо секретной зоной оккупантов, существовал и работал свекловичный совхоз, полностью отвечая смыслу своего наименования — советское хозяйство.

Был и управляющий трестом, и директор, а рабочие — окруженцы 6-й и 12-й армий — многие еще в военной фор­ме. Во всяком случае, артиллерист Сидоренко своего сер­жантского достоинства не уронил.

Оккупанты боялись появляться. Иногда наезжали полицаи, но они старались побыстрее убраться.

А для кого, на кого окруженцы работали? — предвижу законный вопрос и сразу отвечаю: на своих. Работали на Советскую власть и для того, чтобы чувствовалась она, Советская власть, здесь.

Когда задули зимние ветры, Сидоренко перебрался из совхозного общежития в село Самотня. Его при­ютили в семье Муржинских. Семидесятилетняя хозяй­ка Юлия Марьяновна встретила радушно. Ее любимым выражением было: мой дом — это кусочек Советской власти.

Нашлись его товарищи по 6-й и 12-й армиям, активно действовали местные жители — родился в Калиновском районе партизанский отряд. Комиссаром отряда стал Петр Каленикович Волынец, двадцатилетний красноармеец, тоже из 6-й армии, но к тому же еще и местный — уроженец села Павловка.

Партизаны действовали на свой страх и риск — не дава­ли житья немецким гарнизонам, уничтожали полицаев, бло­кировали дороги. Они практически восстановили в районе Советскую власть.

Партизанское движение и подпольная борьба в Виннице и Винницкой области — очень большая и особая тема, и рассказ мой только об отряде, где находился Сидоренко,— одном из многих винницких отрядов.

На борьбу с партизанами и подпольщиками были бро­шены карательные отряды. Сидоренко попал в беду, когда находился в доме Муржинских. Крестьянская хата, как крепость, вела бой с врагами. Сколько их было — сказать трудно, но батальон карателей действовал там — это уж точно.

Лишь немногим, в том числе Николаю Сидоренко и сыну Муржинских Владиславу, удалось вырваться. По­гибли советская патриотка Юлия Марьяновна и второй ее сын.

Много можно рассказывать о партизанах.

В одном из боев был тяжело ранен партизанский комис­сар Петр Волынец. Его отправили в родное село, выхажи­вали. Один из его родственников оказался предателем. Он привел карателей. Они окружили хату. Комиссар вел бой один, отстрелял все патроны до последнего.

Имя его не забыто: он посмертно удостоен звания Ге­роя Советского Союза, в селе установлен памятник.

После гибели Волынца партизаны сошлись на сход. Открытым голосованием избрали Николая Сидоренко ко­миссаром.

В общем-то малочисленный отряд, измотанный до по­следнего предела, вел не только местную, но и такую раз­ведку, которую надо бы назвать стратегической: партизаны узнали, что где-то в Винницкой области руководство вер­махта собирается разместить фронтовой командный пункт. Но надо было еще разобраться, уточнить место, проверить, не ложный ли слух. Слухов в то время — и достоверных и вздорных — хватало.

Однако в Коло-Михайловке под Винницей, в десяти километрах от совхоза, о котором речь шла выше, велось большое и строго засекреченное строительство. Разведчики заметили, что на военный аэродром вблизи Калиновки при­летают специальные самолеты, привозят генералов со сви­той, по-видимому принадлежавших к высшим чинам. На легковых машинах прилетевшие отправляются в Коло-Михайловку.

Слухи, разведывательные данные, наблюдения местных жителей были тщательно проанализированы и проверены. Судя по всему, здесь располагалась восточная ставка Гит­лера. Ни больше ни меньше.

В отряде накопились ценнейшие сведения, однако из-за отсутствия связи с Большой землей эти сведения пока оста­вались бесполезными. В том, как они необходимы нашему Верховному Главнокомандованию, сомнений не было. Партизаны маленького отряда приняли решение — срочно искать и установить связь с большими партизанскими соединениями, чтобы при их посредстве передать в Мо­скву важнейшие разведданные.

Николай Сидоренко повел невеликий отряд — всего тринадцать человек — на север. На Житомирщине, в Городнянском районе, после долгого и опасного пути набрели на партизанское соединение полковника Якова Иванови­ча Мельника. Данные о ставке Гитлера под Винницей были переданы в Центр.

Я не могу сказать с определенностью, что именно от Николая Сидоренко и по материалам только его отряда советское командование узнало тайну «Волчьего логова» — местоположения ставки Гитлера на Украине. На Винничине действовало несколько отрядов, множество подпольных групп и организаций, в них входили и окруженцы 6-й и 12-й армий. Вполне вероятно, что сведения сошлись из нескольких источников, но именно это и сделало данные достоверными.

Ясно одно, что и после августа 1941 года продолжал честно нести воинскую службу артиллерийский разведчик 173-й горнострелковой дивизии Николай Сидоренко.

После освобождения пришлось партизану перейти на «гражданку»: его избрали первым секретарем Винницкого горкома комсомола. Война сделала его винничанином, и потому он так болезненно воспринял ошибку областной газеты, преждевременно назвавшей его кандидатом техни­ческих наук.

Легенда о Гансе Олесцаке, тельмановце

Хочу познакомить читателей с письмом, которое прислал из Умани незнакомый мне Александр Лаврович Данильченко (улица Крупской, дом 2). Он вспоминает, как в 1948 году ездил в село Небеливка, что близ Подвысокого, на родину своей жены. Письмо невелико, всего из трех фраз, причем вся история изложена вообще-то в одной фразе:

«И вот, как собрались все родственники, это было у се­стры Устины Гребенник, хата ее в конце села, я взял свой баян и начал играть и спрашиваю, почему плачете, война давно кончилась, надо веселиться, и вот они начали мне рассказывать, какие там были бои, как действовали парти­заны и всегда собирались у ихней хаты, и в этих партиза­нах был один молодой немец, его звали Ганс Олесцак, и он так хорошо играл на аккордеоне, как вы, но в одну ночь предатели донесли, что партизаны здесь, и наутро появились немецкие танки, но Ганс не дрогнул, он надел немецкого генерала мундир и вышел к ним навстречу, но тут же его встретила гитлеровская пуля, и он погиб, и хату сожгли, но люди и соседи похоронили Ганса на огороде, об этом знают старожилы и соседи, где жила Устина Гребенник, а сейчас живет ее дочка Лида.

Слава Гансу-тельмановцу!»

Вот какое было письмо! Некоторые детали в нем неправ­доподобны, а все-таки придумать такую историю невоз­можно.

Обратимся к документам.

В фундаментальном научном исследовании «История городов и сел Украины» в статье о Подвысоком упомина­ется, что там в годы Великой Отечественной в партизан­ском отряде, которым командовали майор Суський, а после его гибели — Николай Стройков, воевал антифашист Ганс Олесцак. Он возглавлял группу бывших солдат вермахта — немцев и словаков.

Я связался с Николаем Стройковым, проживавшим в городе Ельце, и получил от него пожелтевшую копию отчета о деятельности партизанского отряда. Оказывается, отряд этот возник в августе 1943 года, насчитывал поначалу лишь восемь человек и первой его базой было село Небеливка. Запомним: та самая Небеливка, где проживают родственники Александра Данильченко и где на огороде похоронен молодой немец, так хорошо игравший на ак­кордеоне.

В отчете рассказывается, как производилась раскопка оружия, зарытого в лесу окруженцами, как рос отряд за счет бывших военнопленных и местных жителей, как пар­тизаны осуществили свое первое нападение на противни­ка — отбили стадо коров, угоняемое гитлеровцами на запад. Этих коров раздали затем жителям сел, расположенных вблизи Зеленой брамы.

Следующим было нападение на штабную машину немцев.

В отряде уже 30 человек. В нем, как в войсковой части, заведен «Журнал боевых действий». Записи в этом журнале ведутся с похвальной регулярностью.

Вот запись от 9 ноября 1943 года: «Прибыло пополне­ние в количестве десяти человек со станции Помошная, из них один немец — Ганс Олесцак, который помог в воору­жении, привез их на автомашине и снабдил большим коли­чеством консервированного питания и боеприпасами. Люди, прибывшие со станции Помошная, до розыска отряда двое суток жили в лесу. Грузовая машина была уничтожена».

Запись событий следующей ночи: между селом Теклиевка и Новоархангельском уничтожено три грузовых авто­машины, одна легковая, в которой был взят железный сун­дук с документами штаба немецкой части.

Множатся ряды партизан. Возрастают и масштабы их боевых дел. В отчете фигурируют уже трехзначные цифры. Вот вновь появляется имя Ганса Олесцака:

«7 января 1944 года взято в плен около 300 человек. Че­хи и словаки согласились перейти на нашу сторону. Коман­довали ими партизаны Ганс Олесцак и Борис Рачкован».

«13 января 1944 года в село Борщевая вошел немецкий обоз, был окружен и разбит, в качестве трофеев взято: подвод — 37, лошадей — 80, винтовок — 45, патронов —

   14  800 шт., ручных пулеметов — 3, пистолетов — 20, поход­ных кузниц — 2, одна походная сапожная мастерская. Фашистов убито 43. С нашей стороны убитых 2 чел., ранено 4. В бою отличились Федор Кондрашев и Ганс Олесцак...»

О том, как пришел Ганс в партизанский отряд, расска­зала в своих воспоминаниях партизанка Валентина Ми­хайловна Кривонос.

На станции Помошная, где она проживала у своих роди­телей с начала 1942 года, молодые ребята объединились в подпольную группу. Конспирируя свои встречи, при­давали им видимость гулянок. Подпольщики распростра­няли сводки Советского информбюро, накапливали оружие, приступили к диверсиям на железной дороге и в депо.

Воспроизвожу рассказ Валентины Кривонос:

«Рядом с домом, где я жила, стоял другой двухэтажный дом, в котором жили немцы и чехи — шоферы, которые возили на фронт и в части оружие, горючее, питание и др.

К нам в дом стал приходить Ганс Олесцак. Он познако­мился с моей младшей сестричкой на улице, говорил, что она похожа на его сестру, напоминает ему его дом.

Портрет Ганса Олесцака: рост средний, спокойные голу­бые глаза, светлый волос, яркое очертание губ, прямой нос. Характер мягкий, добрый. Тогда ему было лет 20—22. Отец — рабочий, мать — домохозяйка, сестра Эрика — 16—17 лет, брат Эрвин —15—16 лет. Ганс любил музыку, немного играл на аккордеоне. Он часто приходил к нам в дом в свободное время, сидел и молчал... Он немного знал чешских, польских и русских слов, а я — немецких. Стали с ним знакомиться, рассказывали о нашей жизни до войны, он — о своей семье и своей жизни. Ему очень нравилось, когда его называли русским именем Ванюша. Ганс рас­сказывал, что его отец — антифашист, потому им пришлось сменить местожительство при приходе Гитлера к власти. Отец не разрешал ему поступать в гитлерюгенд, поэтому он находится в рабочей команде как неблагонадежный.

Он нас очень стеснял, мы жили в одной комнате, здесь же плита, на которой готовили; первое время стеснялись при нем кушать, так как часто приходилось кушать такие вещи, что в настоящее время считаются несъедобными. Мы рассказывали ему о нашей жизни до войны, к чему он относился с недоверием, так как видел настоящую нищен­скую жизнь и не мог себе представить, что мы жили кое в чем лучше, чем они. Со временем мы к нему привыкли и все делали, не обращая на него внимания. Когда ко мне приходили ребята, он затевал с ними разговор. Ребята первое время относились к нему враждебно и на меня серди­лись, что я не могу его отвадить, но моей маме он понра­вился, расположив ее к себе тем, что он с большой любовью рассказывал о своей семье, часто ей помогал по хозяйству, даже пол подметал, а когда мама угостила его нашей едой (как-то достали, верней, выменяли ячневой муки, и мама испекла печенье), он стал приносить свой паек и просил маму готовить кушать всем. Мама не соглашалась, но он очень просил, и мама уступила, говоря: все равно это наши продукты.

Как-то я пришла домой очень расстроенная. В этот день увозили в Германию нашу молодежь, почти детей. Я упала на постель и стала плакать от всего виденного горя и своего бессилия. В это время пришел Ганс, я набросилась на него, ругая и проклиная фашизм. Я такая была страшная в своем гневе, что Ганс убежал. Когда я немного успокоилась, у меня родилась мысль, что он может пойти и рассказать своему офицеру: он же немец. Но страха не было, так пере­полняло душу горе.

Вечером пришел Ганс, встретили мы его настороженно, а он стал оправдываться перед нами, как будто хотел оправдаться за всю Германию. Стал просить, чтоб мы помогли ему остаться человеком, он сделает все, что мы от него потребуем. Тогда Александр Полтавчук дал ему пачку листовок и сказал, чтоб он разбросал их по селениям, где будет проезжать. Он это сделал, радовался и говорил: вот если бы узнал отец, он был бы рад, но писать ему об этом нельзя...»

Представьте себе, читатель, Помошную — большую по тем временам железнодорожную станцию и поселок при ней. Разрозненные группки комсомольцев, оставшихся по разным причинам и обстоятельствам на оккупированной территории, действуют на свой страх и риск, ища связи с партизанами. Они не имеют единого руководящего цен­тра, не зарегистрированы в Украинском штабе партизан­ского движения, не получают ни от кого директив и зада­ний. Они просто по велению сердца выполняют свой ком­сомольский долг, долг советских людей, действуют подчас неуклюже, но в высшей степени благородно.

В послевоенные десятилетия открываются все новые и новые истории, подобные той, которую рассказала Вален­тина Кривонос. Ячейкой подпольной борьбы с фашизмом могла быть одна семья, несколько семей, проживающих по соседству, школьные товарищи.

Юноши и девушки, родившиеся при Советской власти, воспитанные на ее справедливых принципах, незаметно даже для самих себя оказались подготовленными к безза­ветной борьбе. Их борьба с фашистскими захватчиками и была в конечном счете выполнением задания Коммуни­стической партии. Не на час, не на день — навсегда полу­ченного.

Нельзя не восторгаться, не гордиться, не преклоняться перед верностью и беззаветностью воспитанных партией мальчиков и девочек.

Особой отличительной чертой иных подпольщиков — я делаю это заключение на основе ряда примеров — были непреклонность и бесстрашие. С какой-то легкостью (по­рой трагически оборачивавшейся беспечностью) иные подпольщики балансировали на острие ножа, словно из них вынули тот механизм, который где-то в таинственных глубинах подсознания управляет инстинктом самосохра­нения...

Но вернемся в Помошную.

Деятельность помошненских подпольщиков привлекла к себе внимание полиции и гестапо. Ребята стали замечать слежку. Потянувшаяся было ниточка к партизанам обо­рвалась, не завязавшись. Позже узнали: ближайший пар­тизанский отряд был в те дни блокирован противником и вел тяжелейшие бои.

Ожесточились местные полицаи. Был арестован верный друг юных подпольщиков, работавший мастером в железно­дорожном депо, немец-антифашист Герман Мюллер. Он помогал «запарывать» паровозы, поставленные на ремонт, похищал из вагонов и передавал подпольщикам оружие. До ареста ему верили. Но сумеет ли выдержать тюремные пытки?

(Я хочу успокоить читателей: Мюллер не подвел своих советских товарищей, выдержал все испытания. Ныне Мюл­лер живет в Карл-Маркс-Штадте, улица Ясвенга, дом 53. Буду в Германской Демократической Республике, непре­менно к нему заеду.)

Не страхом, а необходимостью сохранить подпольную группу объясняет Валентина Кривонос принятое самими подпольщиками решение: покинуть Помошную, проби­раться к партизанам Зеленой брамы. Уход сразу всей груп­пой будет слишком заметен — полицаи и гестаповцы могут догнать, а выбираться по одному еще опасней, да и сохра­нится ли группа в этом случае?

У кого-то из ребят, работавших в депо, возникла дерзкая идея: уговорить Ганса Олесцака увезти подпольщиков из Помошной в его крытом грузовике.

Как раз в эти тревожные дни к группе присоединилось несколько малознакомых молодых людей, попавших под наблюдение гестапо. Им тоже необходимо было скрыться.

Уговаривать Олесцака не потребовалось: он же давно обещал Валентине и ее друзьям «сделать все, что надо и как надо». Такое скорое его согласие показалось подозритель­ным и усилило тревогу. А Ганс тем временем готовился в дорогу: загрузил крытый кузов своей машины ящиками с патронами и консервами, под носом у часовых перетащил в нее из других машин оружие.

Ненастной ноябрьской ночью (как раз накануне 26-й годовщины Октябрьской революции) подпольщики стали выходить на окраину Помошной. Туда должен был подъе­хать Олесцак. Долго его ждали. Опять сомневались: «Неу­жели подведет?»

Наконец из темноты выкатилась машина. Поехали к дру­гому условленному месту — забрать новых товарищей, с ко­торыми еще не успели как следует познакомиться. Те собирались медленно. Опять пришлось ждать. Некоторые вообще не пришли, а ночь уже на исходе. Отправились в рискованный путь не в полном составе.

Весь остаток ночи и целый день ехали по рокадной доро­ге, в почти непрерывном двустороннем потоке немецких автомашин — попутных и встречных. Сидели под брезен­том с оружием наготове. Кто-то высказал тревожную до­гадку: «Машину Олесцака, вероятно, уже ищут». Свернули на проселок.

Погода была типично ноябрьской — дождь со снегом. Маскировка неплохая, но плохо для ориентировки на ма­лознакомой местности. Заблудились. Выслали разведку. Разведчики долго не возвращались. Ребята стали нервни­чать. Новички готовы были расправиться с Гансом — он-де во всем виноват. Старые его друзья не допустили этого.

Разведчики вернулись, так и не разыскав партизан. Посовещавшись, подпольщики решили продолжать поиски. Однако не все согласились с таким решением: пятеро из «новеньких» объявили о своем намерении вернуться домой. У них отобрали оружие, и они ушли...

Вскоре возникла новая неприятность, можно сказать, даже беда: испортилось что-то в моторе. Всю ночь, не зажигая света, прокопались с ним. Под утро Олесцак все же оживил свою машину. Заехали в глубь леса, подальше от дорог. Нашли оплывшие уже окопы и траншеи 1941 года. Весь запас оружия и патронов перетащили туда, свой ав­токовчег сожгли и опять занялись поисками партизан. Ориентироваться в лесу эти люди — преимущественно железнодорожники — не умели. И все же кто-то из них обнаружил свежий след на траве. По нему набрели на землянки, таившиеся в густом кустарнике.

Из землянок выскочили незнакомцы в старых красно­армейских шинелях, наставили на нежданных гостей вин­товки. Начались расспросы, похожие на допрос: «Кто та­кие? Откуда? Зачем пожаловали?» Появление здесь моло­дых людей с неблизкой станции Помошная, да еще с шофером-немцем выглядело почти фантастикой. Ребят повели в село Небеливка. Там выяснилось, что они попали не в тот партизанский отряд, в который рассчитывали попасть. Но им и здесь были рады. Привезенные ими боеприпасы и оружие были очень нужны. Нуждался отряд и в пополнении личного состава. Омрачал всеобщую радость только шофер-немец. К нему отнеслись с подозрением, что вполне объя­снимо. Комсомольцам из Помошной на первых порах пришлось защищать его.

Ну, а дальнейшее известно из документа, копию которо­го прислал Николай Стройков. С начала января 1944 года Ганс Олесцак активно участвует в боевой деятельности партизан. С самодельным рупором выходит он «на перед­ний край» и призывает своих соотечественников бросить оружие, не издеваться над населением, не жечь дома, не умирать напрасно за Гитлера. Впервые услышав взволно­ванную речь Ганса Олесцака, немцы замерли от неожидан­ности, даже стрельбу прекратили. Зато потом каждое его слово встречали ураганным огнем.

Свидетельства Александра Данильченко и Валентины Кривонос, пришедшие ко мне разными путями, совпадают.

   15  января в Небеливке отряд был окружен карателями, имевшими на вооружении пушки и минометы. Шесть часов длился бой, кровавый и неравный.

Олесцак со своей немецко-словацкой командой находил­ся на краю села, в доме Гребенников. Он, как и его това­рищи, не дрогнул перед карателями. Партизаны выстояли в этом бою, но понесли тяжкие потери. Погиб и Ганс Олесцак. Семья Устины Гребенник похоронила его на огороде.

Такова легенда о немце-тельмановце. В ней только про генеральский мундир явная фантазия, а все остальное — правда!

Я побывал в селе Небеливка.

Прах Ганса перенесен теперь в центр села, и конусооб­разное надгробие высится рядом и в одной ограде с брат­ской могилой партизан.

Удалось встретиться со свидетелями и участниками последнего боя. В Небеливке помнят немецкого товарища, говорят о нем душевно, вспоминают всякие житейские случаи, связанные с тем, что Ганс смешно путал русские слова.

Колхозники Небеливки, несмотря на страдания, которые причинили им немцы, резко отделяли от оккупантов Ганса и тех солдат вермахта, которые перешли на нашу сторону и находились у него, как шутили в селе, на перевоспитании. Его называли «наш Ганс», командир партизанского от­ряда не раз говорил ему: «Быть тебе в будущей Германии секретарем комсомола, не забудь тогда пригласить нас в гости!»

Попытки найти семью Ганса в ГДР и ФРГ оказались безуспешными. Некоторые партизаны считают, что все из-за того, что фамилию немца записали неточно — он не Олесцак, а Олесцаух... Возможно...

От Зеленой брамы до Серебряного бора

Телефонный звонок, незнакомыми очень спокойный, дело­витый голос:

— Здравствуйте... Мы тут втроем собрались, все вроде бы ваши побратимы по сорок первому году, по Зеленой бра­ме. Сидим, вспоминаем. Может, присоединитесь к нам? А то ведь завтра разъедемся вновь, когда еще удастся встре­титься?

— А где вы?

— Можно считать, недалеко, возле Серебряного бора. На метро доберетесь, а там встретим.

Я застегивал пальто уже на улице, ужасно спешил, хотя никак не мог себе объяснить, почему так безоглядно и стремительно откликнулся на поздний телефонный зво­нок, на незнакомый голос, оставил недописанной строку, помчался неведомо куда.

Ехал долго, с пересадкой и ловил себя на том, что вы­искиваю взглядом среди замкнутых в кругу своих дум пассажиров таких, которым под шестьдесят. Может, тот вон или этот на опушке Зеленой брамы вырывал зубами чеку гранаты-лимонки, задыхаясь и проклиная Гитлера, бе­жал туда, где, казалось, есть еще узкая щель для прорыва?

Шестидесятилетних мужчин (или около того, плюс-ми­нус) чрезвычайно мало встречается. Тогда я обратил на это внимание впервые и тут же постиг причину: для прохо­дивших срочную службу в 1941 году было наготовлено в Германии слишком много пуль, снарядов и бомб. Кто выжил, тот выжил чудом.

Поплыла в зеркальных окнах вагона станция метро «Полежаевская», и я вспомнил Васю Полежаева, проход­чика, потом бригадира, потом начальника строительства. Его отозвали с фронта, надо было строить новые туннели, а то бы куда раньше его фамилия получила право вопло­титься в названии станции метро. А может, станцию и не назвали бы так...

Вышел, как условились, из первого вагона и сразу узнал своих товарищей по Зеленой браме, хотя, надо полагать, никогда раньше их не видел. А может быть, и шли рядом в тот неудавшийся прорыв?

Все трое отнюдь не громадного роста — поколение, которого еще не коснулась акселерация,— но крепенькие. Время их не согнуло, не ссутулило. Никак не скажешь про таких: старики.

Мы пожали друг другу руки, как будто каждый день встречаемся здесь, на платформе метро, вместе ездим на работу и с работы. Соседи?

Да, мы соседи, только не по Серебряному бору, а по другому лесу, с загадочным названием — Зеленая брама. Мне не зазорно спросить у старых друзей, как их зовут-величают, где они проживают теперь?

Евгений Серебряков приехал из Арзамаса. Федор Мымриков — тамбовец. Михаил Румянов — москвич, к нему на квартиру и топаем мы по пушистому снежку, пересекая по диагонали дворы новых домов, так похожих друг на друга. Не встреть меня боевые товарищи в метро, очень долго пришлось бы искать...

Воспоминания начинаются тут же — не о погоде же нам разговаривать!

Двое из моих новых, а может быть, старых друзей слу­жили срочную под Львовом, в 10-й дивизии НКВД; третий, Евгений Серебряков, до войны был лишь в одном гарни­зоне с ними — сын начальника штаба батальона (к 22 июня ему исполнилось только шестнадцать лет).

66-й полк 10-й дивизии имел в своих разгранлиниях железнодорожный мост через реку Сан под Перемышлем и в первый же день войны геройски отстаивал эту важней­шую коммуникацию. Почти все защитники моста погибли, участвуя в знаменитом контрударе вместе с 99-й стрелковой дивизией и пограничниками. В тот именно день школьник Евгений Серебряков стал в ряды красноармейцев, скрыв­шись в одной из рот,— отец конечно же отправил бы его в тыл.

Отец и сын — в одном строю. Ситуация несколько лите­ратурная. Но этот сюжет отягощен обстоятельствами, которые выдумать трудно: Виктор Серебряков знал, что его негодник сын достал себе снайперскую винтовку и воюет, однако не мог найти Женьку. Сын стремился не по­падаться отцу на глаза. Так они и шли по одним дорогам, участвуя в одних боях, но не встречаясь.

Чекисты, как правило, отходили последними, прикрывая другие части. Отход — тяжкий маневр, а прикрывать от­ход — дело наитягчайшее.

Отходили от Перемышля на Львов, от Львова — на Тарнополь, от Тарнополя — через Волочиск и Подволочиск, участвовали в сокрушительном ударе по врагу под Оратовом.

Федор Мымриков был фельдшером. Михаил Румянов и Евгений Серебряков — стрелками, а точнее, снайперами. Обороняли Умань до тех пор, пока все части 6-й и 12-й ар­мий не отошли к Подвысокому.

О Зеленой браме, которая и собрала нас в уютную квар­тирку Михаила Румянова, мои товарищи говорят с неохо­той, затрудненно, слова тяжелые, как каменные глыбы. Там полк превратился в батальон, батальон — в роту. И рота впоследствии погибла...

На подступах к селу Терновка в разгар тяжелого боя, то и дело переходившего в рукопашную схватку, обстановка вынудила облить бензином из бака разбитой автомашины знамя полка. Знамя вспыхнуло, казалось, что оно еще развевается, но это было уже только пламя.

Михаил Румянов получил в том бою тяжелое ране­ние — осколок вонзился в спину, повредил позвоночник. Его, так же как и других раненых, везли на подводе, но выбраться из окружения не удалось.

Серебрякова выручил его мальчишеский облик и воз­раст. Вместе с двумя такими же мальчишками-музыкантами он вышмыгнул из наспех огороженного концлагеря в Звенигородке. Подростки подались в северном направле­нии, рассчитывая скрыться в лесах и партизанить. Но Евгений снова угодил врагу в руки. И снова бежал, вырезав доски пола в товарном вагоне и выскочив из эшелона пленников вблизи Освенцима. Мечта о партизанском отряде все же сбылась. Правда, он оказался в польском партизан­ском отряде. Носил там кличку Ключ. А когда отряд соеди­нился с наступавшей Советской Армией, партизан Ключ снова стал красноармейцем Серебряковым и в сорок пятом году вернулся на родную землю, встретил мать и брата, узнал о судьбе отца. Сын сказал только — отец воевал чест­но. А я получил сведения об отце Евгения, Викторе Се­ребрякове, в архиве войск МВД.

На берегах Синюхи после гибели командира он коман­довал остатками полка, был тяжело ранен. Его спрятали и выходили колхозники.

Выздоровев, он пробрался на Брянщину, где стал на­чальником штаба, а затем — командиром Дятьковской партизанской бригады. Был награжден орденом Красной Звезды.

Он погиб в бою 1 июля 1943 года. На месте его гибели — обелиск со словами: «Виктору Серебрякову — партизан­скому Суворову». Не многие удостаивались такого срав­нения!

Имя Серебрякова носит лучшая пионерская дружина московской 445-й школы...

Евгений пришел с войны двадцатилетним. Самое время закрепляться в какой-то профессии. И стал он слесарем. Помогал матери растить младшего брата.

— Может, знаете Серебрякова Геннадия? — спра­шивает он застенчиво.

Только после этого вопроса я понял, почему лицо Евге­ния с первого взгляда показалось мне знакомым. Он так похож на моего доброго знакомого, поэта Геннадия Сереб­рякова. А ведь Геннадий мне никогда не рассказывал ни про отца, ни про старшего брата.

Инженер Евгений Серебряков неопределенно пожимает плечами, а товарищи его, весело переглянувшись, объяс­няют:

— Из Серебряковых словечка не вытянешь о себе. Это сегодня Евгений немножко разговорился!

Михаил Румянов после Подвысокого тоже стал парти­заном и подпольщиком. Но уже совсем далеко от Родины. Строитель московских набережных, снайпер 10-й дивизии, участвовавший в трех рукопашных схватках, после ранения полгода лежал пластом у добрых людей, а когда позвоноч­ник сросся, гитлеровцы увезли его, как «рабочую силу», в Ло­тарингию. Там Румянов вошел в состав подпольного комите­та «острабочих», установил связи с французами, а также с советскими партизанами. Стал бойцом партизанского отряда, которым командовал старший лейтенант Иван Фищенко. В августе 1944 года (после неудавшегося покуше­ния немецких офицеров и генералов на Гитлера) начались повальные аресты среди «острабочих». Румянов попал в гестапо. Всего про него не узнали, но на приговор к пожиз­ненному заключению хватило. Отправили в Заксенхаузен, где он, разумеется, продолжал подпольную деятельность.

Я спросил Михаила Румянова, связана ли назначенная ему пенсия по инвалидности с тем ранением позвоночни­ка. Он ответил сдержанно:

— И с этим тоже.

— А с чем еще? — домогался я.

— Нас в гестапо обрабатывали дубинками, так что уве­чий с избытком. Пятый угол искали. Но воспоминания на эту тему исключаются. Не выжимай жалость...

О третьем товарище — Федоре Мымрикове — я слы­шал раньше, от историка, изучавшего винницкое подполье. Мымриков — бывший военфельдшер, а ныне инспектор санэпидстанции в Тамбове, человек вулканической энергии. Он разыскал десятки, если не сотни, участников подполья, возникшего в Винницкой области. Попал туда Мымриков из Уманской ямы. Еще тогда, когда он находился в «яме», ему перебросили через колючую проволоку ломоть хлеба, а в нем он нашел записку: «Если удастся бежать, приходи­те в город Турбов и разыщите Наталью Ивановну Музы­кант». Путь в Турбов оказался «усложненным». Так сказал Мымриков. Что это значит? Оказывается, Федор заболел тифом и был вывезен за пределы лагеря в груде покойни­ков. А все же к той Наталье Ивановне уманский бедолага пришел и включился в подпольную работу.

И вот Москва, застроенная опушка Серебряного бора.

Много лет прошло...

Мы сидим вчетвером, увлеченные и растроганные и, наверное, навсегда связанные всем, что пережили.

Я хочу проникнуть в общий мир этих трех бывших крас­ноармейцев, прошедших невероятный смертный путь, но и доныне сохранивших боевой дух.

Меня на всем протяжении этой беседы не покидает ощущение, что я позван, чтоб вместе с ними отметить какое- то важное и радостное событие, только три товарища не хотят объяснить какое.

Так я ничего и не угадал, но потом один из ветеранов, тамбовчанин, находящийся со мной в переписке, прислал вырезку из областной газеты, где напечатан Указ Прези­диума Верховного Совета СССР: Федор Мымриков награж­ден за трудовые успехи в десятой пятилетке орденом Дружбы народов.

Значит, мы обмывали награду, но Федя и его кровные друзья из сдержанности, присущей их натурам, ничего не сказали мне об этом, или Федя запретил им говорить, чтоб не прослыть нескромным.

И строитель Москвы Михаил Румянов, и медик Федор Мымриков, и инженер Евгений Серебряков, несмотря на различие в характерах и темпераменте, представляют со­бою в общем-то один и тот же человеческий тип. Про себя я называю людей такого типа «сталью закалки сорок пер­вого года».

А как заботливо и заинтересованно они относятся друг к другу! Как внимательно слушают Михаила, когда он рас­сказывает о недавней поездке во Францию и встречах с комбатантами! Как добродушно подшучивают над Федо­ром, не знающим, куда девать свою энергию! С каким пони­манием относятся к вдумчивому молчанию Евгения Сере­брякова!

Я уехал от них последним поездом метро. Уже подме­тали мраморный пол станции. За окном набирающего ско­рость вагона промелькнули три фигуры с поднятыми как-то по-пионерски руками.

Это называлось в нашем детстве «под салютом».

Уполномочен Зеленой брамой...

Оказавшись в отчаянном положении, зажатые в клещи вероломно напавшим противником, могли ли мы тогда, ле­том 1941 года, представить себе как бы все наоборот:

не они нас, а мы их окружаем...

не они нас, а мы их поставили на край катастрофы...

не они захватывают нас в плен, а мы заставляем их капитулировать...

Могли ли мы такое себе представить?

Конечно, могли! Повторяли, как заклинание: наше дело правое, победа будет за нами. Будет и на нашей улице праздник! Родина или смерть!

Беру на себя смелость утверждать не только от имени тех, кто продолжал жить, а значит, сражаться, но и от имени тысяч и тысяч погибших наших товарищей: мы были увере­ны, что одолеем врага, что наглые и самодовольные при­шельцы еще проклянут тот час, когда доверились банде фашистских политиканов, военных преступников, захватив­ших власть в Германии и обуреваемых бредовой и истори­чески безнадежной идеей мирового господства.

Мы были убеждены, что поменяемся с ними местами, но ни в коем случае — не ролями! Переполненные яростью, все равно не озвереем, останемся верны высшему званию человека и святым принципам своего небывалого общества.

И вот уже в декабре под Москвой немецко-фашистские войска потерпели крупное поражение, а через год с неболь­шим после Зеленой брамы они оказались в котле.

Дело было под Сталинградом...

Читатель поймет душевное состояние, мысли и чувства людей, выходивших с боями из окружения, пропавших без вести, побывавших в плену, испытавших на себе всю жестокость врага. Оставшиеся в живых участники боев в районе села Подвысокого, сражавшиеся теперь под Сталин­градом, были как бы уполномочены Зеленой брамой не сводить счеты, но участвовать в справедливом возмездии.

Недавно, работая в архиве, я сравнил две трофейные карты: на одной зафиксировано наступление немцев на Киев в 1941 году, на другой — прорыв к Сталинграду летом 1942 года.

Гитлеровский генштаб со свойственной ему догматиче­ской самоуверенностью спланировал операцию по выходу к Волге в духе тех же общих шаблонных стратегических установок, как и прошлогодний прорыв к Днепру. Хотел повторить свой успех.

Если положить на кальку схему, покажется, что она скопирована.

Наносится удар, чтоб захватить большой город у реки, а на правом фланге окружаются две, а может быть, и три армии (6-я, 12-я и еще 18-я). Это сорок первый год...

В сорок втором впереди у них уже Волга, но и в донских степях они намереваются окружить и уничтожить две, а при удаче — и три советские армии.

Но в «котел» теперь попадут они. Как поведут себя они, оказавшись в окружении?

Вернувшись после второго ранения на свой Донской фронт, я стал свидетелем подготовки и осуществления одной из блестящих операций, вошедших в историю военного искусства.

Будут окружены немецкая 6-я армия и часть 4-й танко­вой. Шестая! Для меня это было важно — я из нашей погибшей шестой...

19 ноября 1942 года северо- и юго-западнее Сталинграда началось наше решительное наступление, и вскоре замкну­лось кольцо вокруг армии Паулюса. (В мирные времена 19 ноября утвердилось торжественной датой — Днем артил­лерии, а теперь праздником в честь ракетных войск и артил­лерии.)

Хорошо помню сырой мороз того утра, туманную дымку. Траектории реактивных снарядов казались багровыми.

Час двадцать молотила наша артиллерия, а потом в на­правлении, указанном стрелами возмездия, устремились танки и пехота.

Может быть, операция была рискованной, но расчет точен: через 100 часов боя 330 тысяч солдат и офицеров противника очутились в «сталинградском котле».

Признаюсь, такую радость на войне я испытывал лишь дважды: в ноябре сорок второго в междуречье Дона и Волги и в мае сорок пятого на улицах поверженного Бер­лина.

В те ноябрьские дни я находился в 91-й танковой бригаде, которой командовал беззаветный храбрец, бога­тырь с виду подполковник Иван Игнатьевич Якубовский. (Будущий маршал, дважды Герой Советского Союза и Глав­нокомандующий войсками Варшавского Договора).

В первые же часы боя танки бригады врезались в боевые порядки противника. В станице Перекопской были захва­чены немецкие пехотинцы. Чтобы поглядеть на них, я поспе­шил к разведчикам. И вот уже мой спутник, фотокорреспон­дент фронтовой газеты, снимает групповой портрет завое­вателей.

Настоящая зима только подступает, но у некоторых из них уже заметны на щеках пятна — явное обморожение. Шинели тонкие, обувь кожаная, у офицеров дополнитель­но — соломенные неуклюжие чуни, попытка хоть как-то утеплить ноги.

Разведчики, обнаружившие их в сараях на окраине только что освобожденной станицы, докладывают, что там же найдено десять еще не остывших трупов. Осмотр пока­зал, что все эти солдаты получили ранения недавно — в эти дни, но причина смерти другая — они убиты выстрелом в затылок, все одновременно.

Допрашивают обер-лейтенанта, он признается, что ране­ные убиты по его приказу, поскольку известно, что русские расстреливают раненых пленников, он приказал уничтожить этих солдат.

Кто прикончил их — всех одним способом, одним при­емом?

Обер-лейтенант отказывается указать на палача! Что-то бормочет о чести офицера и о том, что никого не выдаст. И очень удивляется, что советский «энкаведе» интересуется подробностями.

Потом, когда ему втолковали некоторые прописные ис­тины, он признался все-таки, что у него в «компани» (то есть в роте) есть один солдат, который был в «эйнзацкоманде» (то есть в команде палачей), был там уличен в некото­рых мужских извращениях и отправлен на фронт. Вот он и исполнил приказание и мастерски отправил на тот свет десять своих раненых товарищей.

Благородный обер-лейтенант так и не выдал палача, и всю компанию повели на пункт сбора пленных... Может быть, современному читателю покажется странным, но я помню — никто не удивился этому зверству...

Мы и не такого навидались!

Намерения советского командования были весьма опре­деленны: предложить противнику капитуляцию и в возмож­но более короткие сроки принять пленных по всем правилам нормальной войны. (Когда я написал слово «нормальной», рука моя дрогнула — применимо ли к войне такое опреде­ление? Нет, нет и нет! Но и в этом крушении норм есть свои правила, грубо растоптанные врагом.)

За первые семнадцать месяцев войны перспектива массо­вого пленения вражеских войск впервые стала реальностью.

Меня заинтересовало тогда и очень захотелось узнать теперь, что было предпринято нашим государством, чтобы прокормить тысячи и тысячи немцев, румын, итальянцев, которые неминуемо попадут к нам в руки.

Вот что я узнал:

24 ноября 1942 года, на следующий день после того, как замкнулось кольцо вокруг фашистских войск под Ста­линградом, Совет Народных Комиссаров СССР обсудил вопрос о будущих военнопленных и принял постановление о продовольственных нормах для них.

В Управлении тыла Советской Армии нашли и показали мне пожелтевшую и обветшалую, но не потерявшую своей пронзительной силы бумагу — постановление-распоряже­ние. Правительство утвердило «раскладку»:

Хлеб ржаной — 600 граммов.

Овощи, картофель — 500 граммов.

Мясо и жиры — 93 грамма.

Крупа — 80 граммов.

В рационе предусматривались еще сахар, соль, томаты, мука, чай, перец, уксус, лавровый лист. Не знаю, почему ошеломляющее впечатление на меня произвели последние строки этого столбика, перечисление томатов, уксуса, лавро­вого листа.

Ну, а как снабжал Гитлер своих доблестных воинов?

Приведу запись в дневнике боевых действий вермахта за 10 января 1942 года: «Суточная продовольственная норма 6-й армии составляет ныне 75 граммов хлеба, 200 граммов конины, включая кости, 12 граммов жиров, 11 граммов саха­ра и 1 сигарета».

Могу только добавить, что норма у них соблюдалась более или менее регулярно лишь в отношении конины («включая кости»), поскольку мерзлые трупы лошадей валя­лись повсюду.

Помню ужасающую историю: при ликвидации «котла» мы наткнулись, сколь помню, в районе Питомника на ла­герь советских военнопленных. Мы освободили своих това­рищей (я даже узнал среди умирающих знакомого майора), дошедших до последней черты. Почти месяц им не выделя­лось никакого продовольствия. Живые и мертвые лежали рядом на гнилой соломе.

...Молодой полковник интендантской службы, которому было поручено ознакомить меня со старыми документами, кажется, заметил, что я побледнел.

Он схватил со стола своего начальника сифон с серебря­ной газированной водой, шумно наполнил стакан и поднес его мне.

Но утолю ли я жажду этой чистой водой с бегущими вверх пузырьками?

В моей памяти оживает Уманская яма и коричневая лужа на ее дне. Мы черпали зловонную воду пилотками или ржавыми жестяными консервными банками, пили, но многих тут же выташнивало. Охранники со свастиками на рукавах веселились — норовили ударить сапогом или коль­нуть штыком в зад тех, кто станет на четвереньки, чтоб напиться...

Эта вода оказалась самым активным источником дизен­терии и других, не менее губительных болезней, косивших нас...

Впрочем, чего это я разнервничался?

Да, я из Уманской ямы, но я видел сталинградский «котел», и белорусский, и многие другие наши победы, я в Берлине утром второго мая у Бранденбургских ворот читал стихи нашим воинам, пришедшим сюда из Зеленой брамы и с берегов Волги. Я стоял на броне самоходки, мне былвиден дымящийся рейхстаг, а за моей спиной была улица Унтер-ден-Линден с ее едва начавшими оживать деревьями.

Мои товарищи слушали стихи, а шагах в десяти от нашего самовозгоревшегося митинга шла бесконечная серо­зеленая вереница сдающихся немецких солдат. Они бросали на брусчатку винтовки, автоматы, фаустпатроны — выра­стали колючие кучи смертельного металла, потерявшего силу.

Я победитель и вправе гордиться тем, что моя Совет­ская власть на следующий день после окружения немецкой 6-й армии под Сталинградом распорядилась, как кормить будущих пленных, предусмотрев перец, уксус и лавровый лист.

Хлеб ржаной — 600 граммов...

Мясо и жиры — 93 грамма...

Овощи, картофель — 500 граммов...

Не больше того, а в иных случаях и меньше полу­чали сироты в детских домах, наши матери в эвакуации... 125 граммов комковатого блокадного хлеба — и то не еже­дневно — доставалось тогда ленинградцам...

...Мои товарищи по Уманской яме не могут забыть август 1941 года.

Учитель Виктор Николаевич Степанов из Казани, быв­ший рядовой 718-го артполка, попавший в «яму» тяжело­раненым (он навсегда остался инвалидом), пишет мне: «Вы знаете, как нас кормили — одну ложку проса в день. Просо, правда, опускали в горячую воду, но от этого оно не превращалось в пшенную кашу. Кусок хлеба я получил, как и другие, лишь через две недели, когда нас вели, подгоняя палками, из ямы снова на птицеферму...»

Рацион голода не был жестокой «самодеятельностью» лагерного начальства.

Среди известных теперь всему миру трофейных докумен­тов вермахта есть директива фельдмаршала Кейтеля от 8 сентября 1941 года:

«В этой войне обращение с военнопленными в соответст­вии с нормами человечности и международного права не­допустимо...»

Восьмого мая 1945 года я имел возможность с близкого расстояния рассматривать фельдмаршала фон Кейтеля — сначала на Темпельхофском аэродроме, когда он вышел из самолета и был окружен уже не английским, не американ­ским, а нашим конвоем, а потом — в зале Инженерной шко­лы в Карлсхорсте.

Он держался если не надменно, то во всяком случае важничал. Мне подумалось: тщеславие распространяется даже на такую область, как позор. Не кто-нибудь, а именно он, Кейтель, будет подписывать Акт о капитуляции и войдет в историю не как рядовой, а как самый главный носитель позора!

Наша журналистская братия в Карлсхорсте особое лю­бопытство проявляла к короткому стеку, которым он нервно жонглировал. Одни говорили, что это маршальский жезл, другие, что просто хлыстик. Впрочем, восьмого и девятого мая этот факт — маршальский жезл или хлыстик в его руках — уже не имел существенного значения.

К заседанию Нюрнбергского Трибунала фельдмаршал сильно пооблез и сник. Ему уже трудно было отрицать, что к фашистским расправам он не имел никакого каса­тельства...

Но все это будет потом, а пока, зажатый нами в между­речье Волги и Дона, противник отчаянно сопротивляется.

Седьмого января на командном пункте Донского фронта я встретил своего старого товарища майора Николая Дятленко. Он был сосредоточен, подчеркнуто — а может быть, даже слишком — спокоен. Я уже знал, что он пойдет в стан врага с пакетом — советское командование предложит окруженным выход из безнадежного положения.

Их будет трое — трубач, старшина и парламентер Дятленко. Бойцы называют троих бесстрашных парламентской группой. Интересная оговорка. А может быть, некоторые термины имеют способность обгонять время.

В руках у трубача — белый флаг.

Я впервые вижу белый флаг у наших. Да, тогда в Зеленой браме враг захватил в плен оставшихся в живых воинов 6-й и 12-й армий, но никто из них не вышел навстречу врагу с белым флагом. Понятия «капитуляция» для нас не суще­ствовало. Умирали под красным флагом...

Ультиматум сталинградский, подписанный генералами Вороновым и Рокоссовским, можно считать историческим документом великодушия и гуманизма: всем прекратившим сопротивление гарантировалась жизнь и безопасность, всем больным, раненым и обмороженным — медицинская по­мощь, всем сдавшимся — нормальное питание; всему лично­му составу обеспечивалось сохранение военной формы, зна­ков различия, орденов, ценностей, а высшему офицерскому составу — и холодного оружия.

Ультиматум не был принят, и 10 января по сигналу «Родина!» мы были вынуждены перейти в решительное наступление.

Вот тут-то и началось массовое пленение окруженных.

Пленение, которое одновременно было и нелегкой борь­бой за спасение: в вышедших на Западе воспоминаниях бывших солдат и офицеров 6-й армии рассказано, что ра­неных было не так уж много, но здоровых ни одного, а умирающих — три четверти. Дистрофия, обморожение, тиф, экзема, скоротечная чахотка, воспаление легких. Впро­чем, зачем ссылаться на книги? Я все видел своими глазами.

В первые дни нашего наступления солдаты противника попадали в те же медсанбаты, а затем в госпитали, что и наши раненые.

Поэтому не сохранилось отдельных данных о лечении немцев.

Не могу назвать и цифры — сколько тонн крови было перелито.

Не пугайся, читатель!

Не о пролитой, о перелитой крови речь. О той, что была сдана шатающимися от усталости трудящимися заволжских городов и сел после долгого дня у станка, матерями, сестра­ми, женами, вдовами...

Между прочим, спасенные не спрашивали об арийской чистоте перелитой им крови.

Ни за пролитую нами, ни за взятую от нас кровь мы никому и никаких счетов не предъявляли. Да и вообще предъявление счетов не в нашем характере, и не для этой цели я привожу интересную цифру: с 10 января по 2 февраля 1943 года (то есть при ликвидации «котла») для взятых в плен под Сталинградом нами было израсходовано две тыся­чи восемьсот сорок тонн продовольствия...

Но это так, для сведения. А то уж больно много клевет­нических воспоминаний о Сталинграде вышло на немецком языке и недобросовестных исследований на английском.

Стараясь не отстать от наших полков, я спешил с запада на восток, но на этот раз это уже было наступлением. Мы врезались в страшную глубину «котла», где умирали от болезней и голода, где замерзали солдаты, причинившие столько горя и страданий нашей стране и народу. Нам было чуждо чувство мести и злорадства: мы с горьким пре­зрением наблюдали разложение 6-й армии.

Что защищает жалкое огородное чучело в шинели с обожженной полой?

Один веселый американский журналист через несколько дней отправит на свой континент, где, слава богу, не разру­шено ни одного дома, корреспонденцию, а в ней сделает историческое открытие: гитлеровское войско потерпело по­ражение из-за того, что между Волгой и Доном не было теплой уборной.

Дурно пахнущее открытие с подтекстом — представите­ли западной цивилизации угодили в азиатскую дикость. А без подтекста можно вспомнить, что, окруженные, они с невероятной быстротой дичали. Пленные в эти дни рас­сказывали, что в траншеях и подвалах творилось черт знает что. Гадили друг на друга. Из-за куска кошачьего мяса душили, пыряли кинжалами, на лезвиях которых выграви­ровано «кровь и честь».

Январская агония продолжалась еще почти три недели.

Какое-то время действовал ненадежный воздушный мост — они силились вывезти раненых. Пленные показы­вали, что на аэродромах легкораненые при «штурме» гото­вящихся к вылету из «котла» «юнкерсов» топтали тех, кто был на носилках. Пытались сбежать под разными предлогами и высокопоставленные офицеры, и рядовые дезертиры.

Гитлер и его штаб вновь и вновь в своих приказах и радиограммах требовали, чтобы 6-я армия продолжала сопротивление.

Тридцатого января наш редакционный радист-пере­водчик записал речь Геринга на митинге по случаю десяти­летия захвата власти Гитлером. Геринг изрекал:

«Солдату все равно, где сражаться и умирать, в Сталин­граде ли, под Ржевом, или в пустынях Африки, или на севере за Полярным кругом в Норвегии...»

Но еще пятью днями раньше мы увидели высовываю­щиеся из развалин и подвалов белые и серые лоскуты на палках. Теперь уже они стали высылать парламентеров, чтобы сдаться.

Им не все равно было, где умирать.

Они нигде не хотели умирать.

Мы принимали капитулирующие колонны. В 6-й армии свирепствовал тиф (адъютант Паулюса полковник Адам в своей книге «Трудное решение» утверждает, что сыпняком было заражено более 90 процентов личного состава). Дис­трофики, обмороженные... Здоровых я просто не видел.

Уже затихала канонада, когда на командном пункте одной из наших дивизий я лицом к лицу столкнулся с дру­гом детства — Игорем Лидовым, теперь подполковником медицинской службы. Все были возбуждены, опьянены победой, а Игорь являл собою полную противополож­ность — озабоченный и расстроенный, он просил и требовал от командира дивизии помощи.

В чем дело? Оказывается, Игорь назначен начальником всех немецких госпиталей в Сталинграде. Его вызвал суровый человек — представитель Государственного Коми­тета Обороны (то есть верховной власти) и приказал за 24 часа наладить питание военнопленных согласно нормам, утвержденным Совнаркомом. Вежливо, но достаточно опре­деленно Игорь был предупрежден: невыполнение данного приказа — расстрел.

Я встретился с Лидовым после войны и спросил его, как он справился тогда с заданием. Бывший мальчишка — вся грудь в орденах — ответил весело: «Как видишь, я остался жив!»

Госпитали для немцев раскинулись по всей Сталинград­ской области: в Бекетовке, Александровке, Балыклее, Ольховке, Рудне, Фролово, Камышине, Капустином Яру. В са­мом городе госпитали были развернуты в подвалах, которые удалось привести в порядок, и даже в знаменитой бетонной трубе, где находился во время боев командный пункт командарма-62 Василия Ивановича Чуйкова.

Но не только в Сталинградской области лечили немцев. Вот какую историю узнал я недавно, и при неприятных обстоятельствах: во мне зашевелился сталинградский оско­лок крупповской стали и пришлось лечь в больницу. По­скольку тема войны невольно вновь возникла, правда, не столько в моей жизни, сколько в моем теле, я спросил заглянувшую в палату профессора Тамару Ивановну Парменову (Аникину), была ли она на фронте.

Доктор Парменова ответила, что на передовой ей быть не пришлось, но некоторое представление о войне она имеет. Перед войной закончила институт, вышла замуж. Из-за того что на руках у нее был младенец, ее направили в госпи­таль тыловой — в город Соль-Илецк. Госпиталь 33—22 предназначался для тяжелораненых и размещался в район­ной больнице.

Однажды группу хирургов и младшего персонала вызвал комиссар госпиталя и сказал, что придется решать новые задачи, на время оставить хирургию: в бывшее родильное отделение привезут не раненых, а больных.

Комиссар знал, что почти все женщины, которых он вызвал, недавно стали вдовами (эта участь не миновала Тамару Ивановну, к тому же у нее умер ребенок), и потому говорил с паузами, все не решался договорить до конца. А речь шла, оказывается, о прибытии транспорта с пленны­ми немцами, больными чахоткой и пеллагрой. Они из Ста­линградского «котла».

Женщины словно окаменели — они не представляли, что им уготована такая пытка. Кроме того, их специаль­ность — хирургия, а о пеллагре, например, они не имели никакого представления: последние случаи пеллагры в СССР отмечались десять лет назад и в медвузах профессора не имели возможности продемонстрировать студентам больных.

Пленные немцы прибыли в ужасном состоянии. У боль­ных пеллагрой была ослаблена умственная деятельность, кожа в экземе. Они ходили под себя, за ними необходимо было все время убирать...

Оказалось, что пеллагрикам необходимо четырехразовое мясное питание, особый рацион требовался туберкулезным.

Соль-илецкие вдовы кормили с ложечки пленных, а по­том брели домой к своему скудному тыловому пайку по карточкам.

— Как вы это выдержали? — сорвалось у меня.

— Чтоб не сойти с ума, я ходила в советское отделение госпиталя и делала операции нашим бойцам. Но и немцев — очень многих — мы вырвали у смерти. Мы победили пел­лагру, в ряде случаев погасили чахотку.

Из-под белоснежного медицинского колпака профессора выбиваются совсем белые волосы. Она улыбается мне и, уходя, повторяет:

— Так что я не была на фронте, не участница войны, просто врач.

На Западе показывали несколько лет назад клеветни­ческий фильм «Врач из Сталинграда». Может, пора немцам сделать иной фильм под тем же названием?

Ефим Иванович Смирнов, генерал-полковник, руково­дивший в годы войны медико-санитарной службой, в своей книге «Война и военная медицина» приводит внушительную цифру — 61 400 коек были армией переданы НКВД для лечения военнопленных. (Управление по делам военно­пленных находилось в ведении НКВД. Вот, оказывается, чем занимались эти страшные чекисты, о которых на Западе наворочены горы клеветы, которых и поныне рисуют с кин­жалом в оскаленных зубах.)

Прочитав эту книгу, я обратился к автору и спросил Ефима Ивановича, что это были за койки.

Генерал-полковник не понял моего вопроса.

Я поймал себя на том, что смотрю в даль Сталинград­ской битвы из глубины еще более отдаленных событий и занимаюсь сравнением несравнимого. Это мы валялись в пыли, в лучшем случае — на окровавленном каменном полу какого-нибудь пакгауза или сарая — без бинтов, без ле­карств, голодные и вшивые. Страшную свалку полутрупов и трупов фашисты именовали ревиром или лазаретом.

Койка — это и есть койка. На ней простыня, одеяло, подушка, и стоит она в палате, как маленькому, разъяснил мне генерал-полковник, очевидно досадуя, что связался с таким невежественным писателем.

Считаю необходимым процитировать один абзац из книги Е. И. Смирнова; вспомнив о шестьдесят одной тысяче четырехстах койках, предоставленных в наших госпиталях раненым немцам, он пишет: «И. В. Сталин проявил особый интерес к организации лечения военнопленных, особенно после окончания Сталинградской битвы, когда среди них было много больных, страдавших дистрофией и сыпным тифом...»

Не перегружаю ли я свое повествование документами, фактами и данными, не выхожу ли я за рамки художе­ственной прозы и за пределы своей задачи — рассказать об одном из первых сражений Великой Отечественной войны.

Но я назвал свою легенду документальной...

И коль пошел рассказ о великой победе на Волге, надо поведать о том, как завершилась битва.

31 января 1943 года на медленном зимнем рассвете по войскам распространилась весть: мотострелки 38-й бригады держат в осаде здание универмага, а там в подвале — штаб 6-й армии.

Из врытого в волжский берег блиндажа, где ночевал, я побежал в сторону универмага.

Развалины улиц представляли зрелище невероятное: мимо наших танков тянулись унылые и страшные вере­ницы бросивших оружие, закутанных кто во что немецких солдат.

Горели костры, в их отсветах можно было разгля­деть и наших гвардейцев, и... пленных румын в бараньих шапках.

Запыхавшись, я протиснулся во двор универмага. Там было много наших. Увидел группку немецких офицеров. Их охранял один молоденький автоматчик.

Не стану изображать из себя героя: в подвал меня не впустили, как я не доказывал, что фронтовая газета не может завтра выйти без моего репортажа.

Но я увидел, как из темной глубины медленно поднялось несколько командиров из мотострелковой бригады.

Ну и счастливые же были у них улыбки!

За ними следовал худой и серолицый, в шинели с под­нятым воротником генерал-полковник (потом мы узнали, что Гитлер произвел его в фельдмаршалы и это была самая последняя радиограмма из Берлина).

Его вел наш генерал-майор — ладный и статный, по-деловому озабоченный, но спокойный. Я сразу узнал его, хотя с генеральскими петлицами не видел и вообще не видел давно — с первых дней августа 1941 года.

Это был начальник штаба 64-й армии Иван Андреевич Ласкин. Командарм Шумилов — герой Мадрида — поручил ему принять капитуляцию.

А ведь это Ласкин собирал на опушке Зеленой брамы воинов 15-й Сивашской дивизии и готовил их к решающему рывку, который завершился выходом оставшихся в живых из окружения.

Когда погиб комдив Николай Никифорович Белов, полковник Ласкин возглавил отряд. Рядом с ним шел, не кланяясь пулям, бригадный комиссар Сергей Петрович Семенов.

Сивашцы рванулись прямо на артиллерийскую засаду и забросали расчеты орудий гранатами.

В первый день группа Ласкина прошла с боем пять километров, потом преодолела второе кольцо и все-таки пробилась!

Как писали в старину, судьбе было угодно, чтоб именно один из командиров, хлебнувших горя в нашей 6-й армии, принял капитуляцию штаба 6-й немецкой армии.

...Я встречался с генерал-лейтенантом Иваном Андрееви­чем Ласкиным в 1982 году. Ровесник века, он полон энергии, в нем неиссякаемый запас житейской мудрости: говорить с таким человеком — одно удовольствие. Он помнит во всех подробностях и 7 августа сорок первого — опушку у Под­высокого,— и 31 января сорок третьего года — подвал сталинградского универмага. Генерал-лейтенант Ласкин вспоминает:

«Я назвал себя и объявил его пленником. Паулюс по­дошел ко мне и, высоко подняв вверх правую руку, на скверном русском языке произнес:

— Фельдмаршал германской армии Паулюс сдается Красной Армии в плен».

Из записок К. Симонова

Когда я, вернувшись из Подвысокого, не столько приступил, сколько подступил к работе над материалами, постепенно сложившимися в эту книгу, нашелся «болельщик», уже не давший мне отложить в сторону ни одной страницы и по­стоянно подогревавший идею написания «Зеленой брамы». Не скрою, некоторые товарищи-литераторы не то чтоб отго­варивали, но мягко советовали мне продолжать тихо и спокойно сочинять песни, писать лирические стихи и не лезть, во-первых, в прозу, а во-вторых,— в зону истории, именуемую 1941 годом: под силу ли тебе...

Но мой «болельщик» при каждой встрече интересовался, как продвигаются дела, настаивал, нажимал, проверял — что уже сделано...

Этим контролером стал Константин Симонов, товарищ юности, и в общем-то всей жизни.

Мы на второй день войны выехали на разные фронты, но с одинаковыми предписаниями: «Для выполнения специаль­ного задания правительства» (такой текст на бланке остал­ся, видимо, от прежних времен и командировок), а перед тем, как рассказано на первой странице симоновской книги «Разные дни войны», вместе ходили в райком и получили партийные билеты...

При выезде на Южный фронт корреспондент «Красной звезды» Симонов записал в дневнике: «Долматовского виде­ли в последний раз четвертого августа...»

Симонов провел на Южном фронте немало трудных дней, был в осажденной Одессе и вблизи тех мест, где завер­шалась трагедия 6-й и 12-й армий, но с внешней стороны кольца... Он рассказывал мне в январе 1942 года, когда мы наконец свиделись, что надеялся найти мой след, многих спрашивал, даже хотел пробраться в 6-ю армию, но ее уже не существовало... Ведь помимо задания редактора, он вы­полнял еще просьбу моей мамы...

В дальнейшем мы не раз встречались на фронте — в Сталинграде, на Курской дуге, на Днепре, при освобожде­нии Польши и наконец в Берлине, не только на пылающих улицах, но и в здании инженерного училища в Карлсхорсте, при подписании капитуляции.

Многое мы видели и пережили вместе, а все же разлука сорок первого года особенно сблизила, навсегда осталась самым памятным для нас периодом нашего товарищества и постоянной темой для воспоминаний.

Симонов говаривал о моей браме и Уманской яме чаще, чем я, потому я не удивился, когда в июне 1979 года получил от него письмо, в котором были такие строки:

«Вроде мы с тобой работаем, я тоже начал кое-что цара­пать. Насчет Уманской ямы — когда вернусь в Москву, м. б. покажу тебе интересные для тебя материалы. Донесения, цифры вышедших и пр. и пр., от чего волосы дыбом. Все это и персональное тоже. Это у меня собралось в связи с большим архивным материалом, который я хотел использо­вать для книги «Разные дни войны»...»

Письмо пришло из Гурзуфа, из санатория. Я с нетерпе­нием ждал возвращения товарища в Москву, но вернулся он не домой, а в больницу, из которой ему не суждено было выйти.

Оказалась последней и наша встреча в больнице.

Мы провели вместе день в щемящих душу воспомина­ниях, в упрямых спорах с примирительными эпилогами, утешались не очень веселыми шутками, делились планами. Симонов накануне успел прочитать начальные главы моей «Зеленой брамы» и накидал мне ворох замечаний и по­правок, как это было принято в нашем литературном об­щении.

— Как выздоровлю, притащу тебе мои записи, цитаты из архивных фолиантов. Я собрал много всего про Южный фронт, о нем ведь почти ничего не знают. Для тебя не будет открытий, а все же пригодится в хозяйстве.

Расставание наше не было сентиментальным, Симонов умел жестко переходить на деловой тон:

— Если операция пройдет неудачно, тебе трудно будет найти мои записи. Ориентируйся на заголовок «Южный фронт».

При таких оборотах больничного разговора положено ругаться или отшучиваться, но не удалось ни то, ни другое — заглянула недовольная сестра со шприцем, да и время вы­шло. Я понуро брел по опустелым коридорам, повторяя как заклятие: только бы обошлось.

Но беда нагрянула очень скоро.

Удар был слишком тяжел, чтобы мне явиться к его близким и попросить разрешения покопаться в заметках и записках. Начало свой отсчет другое время, уже без Константина Симонова, и трудно понять, то ли я остался на платформе, а он уехал, то ли уехал я, на платформе остался он...

Подвалило еще горестей, намело сугробы. Время от­талкивало меня, и поболее трех лет должно было пронес­тись, пока я набрался духу и решился войти в безжизненную квадратуру его рабочего кабинета.

Меня оставили одного, я склонился над бескрайней пус­тыней его стола. Записки сложены в тяжеленные, прямо­угольные, как бетонные блоки, картонные папки.

Развязываю тесемки, начинаю путешествие по дороге, пройденной за меня старым и верным товарищем.

Сверху лежащий, самый первый листок — перевод с не­мецкого. «Приказ по первой танковой группе, 26 июня 1941 года...» Документ какой-то... Интересно — ведь он помечен четвертым днем войны, может быть, самый первый немецкий документ, оказавшийся в наших руках и именно своей первостью заинтересовавший Симонова. Я отчетливо себе представляю: вот он находит в архиве трофейный документ, обращает внимание на дату... Тут начинает действовать газетчик: такой документ в начале войны не попал в руки нашего брата, надо хоть теперь отыграться.

Начинаю читать. Э, да я все это уже знаю, не просто где-то и когда-то читывал очень-очень давно, в незапамят­ные времена, а наизусть знаю.

История по меньшей мере странная...

Происходившее давно порой всплывает в памяти отчет­ливей, чем самое недавнее. Вспомнил точно, никаких сом­нений: это документ, читанный мной в июне 1941 года, в один из первых дней моего пребывания на войне. Я пред­стаю перед редактором теперь уже своей армейской газеты «Звезда Советов», он смотрит мне в глаза — примеряет, что за «деятеля» ему прислали из Москвы, неужели он кроме стихов ничего не способен сделать для газеты?

Редактор спрашивает:

— Как вы насчет фельетонов? Не пробовали?

В прошлом году на Карельском перешейке приходилось чуть не в каждый номер «Боевой красноармейской» сдавать фельетоны, и я отвечаю:

— Пробовал.

Тогда редактор вручил мне перевод с немецкого, тот самый «Приказ по первой танковой группе», который нашел в архиве и переписал Константин Симонов...

Документ стал трофеем нашей 6-й армии, уж не помню, при каких обстоятельствах. Сам командарм Музыченко дал редактору простодушное наставление: найдите такого писа­ку, чтобы разделал Клейста в хвост и в гриву.

И я оказался таким писакой. Мое первое появление на страницах армейской газеты, с которой мне предстояло от­ныне разделить свою военную судьбу,— фельетон по поводу приказа Клейста. Я даже помню название фельетона: «Фон Клейст приказал штанов не терять».

Приказ Клейста произвел тогда сильное впечатление. Сильное, но не ошеломляющее: ведь он датирован чет­вертым днем войны, когда мы еще не представляли себе, как повернутся наши дела. Мы еще предполагали, что отбросим напавших за границу, скоро и легко справимся с ними. Трофейный документ подтверждал наши надежды. Вот он:

Приказ

по первой танковой группе

26.6.41

Слухи о прорвавшихся советских танках вызвали па­нику в тыловых службах.

Я приказываю:

   1.  Необходимо поучением, показом и угрозой наказа­ния указывать на последствия паники.

   2.  Против каждого зачинщика или распространителя па­ники должен применяться военный суд. Обвиняемый обвиняется в непослушании или трусости.

   3.  Каждый офицер обязан при каждом признаке паники действовать строжайшими средствами, при необходимости применять оружие.

   4.  При танковой угрозе отдыхающие колонны должны защищаться поперек поставленными машинами.

Я запрещаю:

   1.  При тревоге употреблять панические выкрики, как: «Танки прорвались!» Все привести в безопасность. Должны лишь применяться приказы и команды, как: «Внимание, взять винтовки и шлемы», «По местам» или подобное.

   2.  Автомашины или колонны, которые бегут, необходи­мо вернуть обратно. Движение должно быть только пла­номерное, должно проводиться в полном спокойствии.

   3.  Водителям автомашин нельзя удаляться от непосред­ственной близости, где находятся их машины [5]. В против­ном случае целые колонны могут стать неподвижными.

Подписал фон Клейст.

Встреча с приказом Клейста, право, здорово разволно­вала меня... Надо же было через столько лет взять в руки этот неуклюжий перевод, тот самый, с использования ко­торого и началась моя служба в редакции газеты «Звезда Советов».

Переворачиваю страницу...

Теперь уже документ, которого я никогда не видел. Переписано Симоновым с телеграфной ленты. Дата не проставлена, но из текста видно, что разговор о событии, имевшем место 24 июля, а в самых последних числах июля, когда мы обороняли Умань, такого спокойного разговора быть уже не могло. Значит, надо датировать 25 или 26 ию­ля — будет правильно.

Итак, вот что докладывает Военный совет Южного фронта:


Главкому Юго-Западного направления

товарищу Буденному


Говорил с Понеделиным. Установлен вопрос о сдаче чехословаков. Как доложил Понеделин, бригада чехосло­ваков — Лисовец — действительно находилась, но пол­ностью не сдалась. 24 июля 1941 года на нашу сторону перешли только несколько десятков. Предположительно, бригада была готова сдаться и, видимо, собиралась это сделать, но, когда в бою попала под наш огонь и в спину немецкий огонь, понесла большие потери уби­тыми и ранеными, большая часть разбежалась по по­севам.

Все это выяснилось с приходом сдавшихся нам. При­няты меры к подготовке и организации сдачи чехосло­ваков.

Данный факт подтверждает нежелание воевать.


Тюленев, Запорожец, Романов

фонд 228, оп. 701.


Речь идет, конечно, не о чехословацкой, а о словацкой бригаде. Это воинское соединение было вовлечено немцами в войну с самого вторжения, я еще под Львовом слышал про словаков. Историю с неудачной и несостоявшейся капиту­ляцией словацкой бригады я узнаю сейчас впервые. Не­сомненно, такой важный факт был передан в Москву, в Ставку, ведь сообщались и куда менее важные события и происшествия.

Почему же в тогдашних сообщениях Совинформбюро, в газетных статьях — ни слова?

Объяснимо: «Приняты меры к подготовке и организации сдачи...» Тут уже требовались терпение и секретность, и они были соблюдены.

Представляю себе, как радовался Симонов, когда нашел в архиве эту депешу.

Симонов не просто делал выписки из документов, но тут же сопоставлял один с другим и уже на полях, очень скупо, ставил едва заметные знаки, в которых можно разо­браться. И кое-что понять, если вникнешь в глубину ма­териала.

Чаще всего пометки — своеобразная и несколько за­поздалая полемика.

Почти полностью воспроизведен «Журнал боевых дей­ствий войск Южного фронта», записи, относящиеся к авгу­сту 1941 года.

Надо отметить, что начальники оперативного отдела штаба фронта (три полковника подряд сменились — это подмечает Симонов, нумерует) записывали ход событий не очень точно. Нет, они записывали, наверное, так, как было видно по поступающим в штаб донесениям и депешам. За­писи-то правильные, а информация? Была ли она точной?

Вот, пожалуй, соответствующая положению запись:


«За 3 августа


Группа Понеделина, истощенная в непрерывных боях, в тяжелых условиях ведет бой в окружении, стремясь прорватья в восточном — юго-восточном направлении. Точных данных о положении частей армии, ввиду от­сутствия связи, не поступало...»

Маленькой точечкой, долженствующей, наверное, вы­разить огорчение человека, и через десятилетия бессильного помочь, снабжена эта выписка.

В записях за 4 и 5 августа про нас сказано: «...без сна­рядов и артиллерии Понеделин отбивал непрерывные атаки противника... боеприпасы на исходе... упорные неравные бои с превосходными (так в документе, и это замечено и подчеркнуто Симоновым) силами противника...»

Вероятно, слово «превосходящие» только еще формиро­валось, искало себе место в штабном языке и в нашем оби­ходе.

Горестная запись 10 августа:

«С группой Понеделина (остатки 6-й и 12-й армий) связь потеряна и сведений нет...»

Симонов особенно четко, с явным удовольствием вы­писывает из записи за 4 августа фразу «войска ведут себя героически». Я знаю, что почти дословно пересказана теле­грамма Понеделина, только у него было не «героически», а «геройски».

Если Южный фронт, его командование так оценило борьбу нашей группы, кто же через несколько дней, да еще и в условиях, когда связи с войсками не было, сообщил Сталину о генералах Понеделине и Кириллове как об измен­никах?

После 10 августа в журнале боевых действий 6-я и 12-я армии больше не упоминаются.

Тяжелые дела на Южном фронте...

Уже 14 августа «противник охватом с северо-запада стремится овладеть Криворожьем, а также с северо-востока пытается захватить города Николаев и Одесса». Падение Николаева записано, как неожиданное.

...В кабинете, где я сижу, все полки заняты книгами одного автора, так много успевшего написать и так много еще и уже не успевшего.

Книги во всех изданиях и в переводе на многие языки.

Так было при нем, так неприкосновенно и те­перь.

Почему-то мне страшно прикасаться к его книгам, вообще к чему-либо прикасаться в этой остывшей ком­нате.

Мне очень хотелось раскрыть книгу «Разные дни войны», чтобы сравнить, сверить эти записи и выписки с тем, что вошло в книгу.

Но я, лишь вернувшись к себе домой, снял с «симонов­ской» полки первый том «Разных дней» молодогвардейско­го издания 1977 года, надписанный 26 июля того же года: «Милому Жене с любовью сорока с лишним летней дав­ности. Костя».

Да, эти поздние выписки, преимущественно из штабных документов, хорошо и по-деловому подтверждают характе­ристики и предположения, касающиеся Южного фронта в том жестоком августе.

Вот Военный совет докладывает Сталину об оставшихся после гибели «группы Понеделина» 18-й и 9-й армиях: «Эти армии по численности активных бойцов являются в действительности немногим больше дивизии...»

А незадолго (за четыре дня) до передачи наших армий Южному, фронту Тюленев сообщает в Ставку, что на одну стрелковую дивизию приходится 55—60 километров по фронту...

В своих записках Симонов внимательно прослеживает судьбу командарма Павла Григорьевича Понеделина и комкора-13 Николая Кузьмича Кириллова.

Формула обвинения, предъявленного им после возвраще­ния на Родину, почти дословно повторяет приказ Сталина от 16 августа 1941 года, приказ, в свою очередь основан­ный на чьей-то бесчестной попытке свалить на них ответ­ственность за все, что тогда происходило на Южном фронте.

Уже не в машинописи, от руки, большими, толстой линией фломастера, торжествующими буквами Симонов выписывает, что открыты новые данные, что обвинения сняты, что генералы реабилитированы, честь их восста­новлена.

Я складываю картонные створки и завязываю тесемки папки с записями и выписками, касающимися Южного фронта. Как много знал Симонов, как много еще не расска­зано о войне...

Пора мне собираться домой.

Выйдя на улицу Черняховского, я, как бывало, огля­дываюсь, задираю голову — хозяин той квартиры любил смотреть вслед гостю. В кабинете горит лампа, словно там кто-то есть.

Но это я забыл выключить свет...

Скульптор из Зеленой брамы

Поздние поиски участников приграничных боев 1941 года привели меня в квартал московских пятиэтажек, одно­образие которых было несколько нарушено пристройкой неправильно и даже неуклюже геометрической фор­мы с продолговатыми окнами под как бы подрезанной крышей.

Ателье скульптора всегда настраивает входящего на некую торжественность и вызывает чувство робости: ты попадаешь в сырую и теплую атмосферу, лично мне зна­комую еще по юности, по стройке первых тоннелей метро, и тебя со всех сторон обступают, возвышаясь над тобой, фигуры сталеваров, военных, мыслителей. Они свободно соседствуют с обнаженной женской натурой и замысло­ватыми композициями, в которых еще надо разобраться.

Тут же ванна с зеленоватой глиной, молотки и долото, бочка с водой, тряпки и куски мешковины. И возникает вздорная мысль, что ночью, когда остаются одни, гипсовые люди накидывают мешковину на плечи и, неподвижные, общаются друг с другом.

Конечно, главную роль здесь должен играть ваятель, создатель и властитель этого искусственного общества.

Дверь со двора вела прямо в мастерскую, и переход от движущегося многозвучья улицы в эту остановившуюся тишину, пожалуй, слишком скор.

Я не сразу обнаружил хозяина. Он поскромнее ростом, чем вылепленные им фигуры, но заметно, что вырывающие­ся из рукавов руки с подсыхающей на запястьях глиной крепки, а может быть, и могучи, что плечи его коренастой фигуры чуть сгорблены, но не беспомощно, а так, будто всегда и надежно держат тяжесть.

Знаю, что мешает мастеру неожиданное, а тем более ожиданное вторжение писателя, но теперь у меня уже нет пути для отступления. Однако скульптор, видимо, не привык к церемониям.

— Мы не виделись, если вообще виделись раньше, каких-нибудь сорок три года, теперь уж подождите еще минут пятнадцать,— весело говорит мастер, держа на весу свои тяжелые руки. И продолжает лепить.

Труд описывать легче, чем повествовать о процессе твор­чества.

Самое малое время занимает непосредственно лепка. Не с глиной, с жизнью и смертью имеет дело мастер, а зеленовато-серая масса — лишь материал для воплощения замысла, для придания чувству материальной и зримой формы.

Вот он долго-долго, может быть, лишь ему кажется, что мгновение, стоит, отойдя на солидную дистанцию, и словно успокаивает модель, призывает ее к тишине, вот заходит сбоку, словно подглядывая. И лишь потом подносит в паль­цах крохотный комочек глины, прикрепляет ее на место, поглаживает, даже, кажется, что-то шепчет.

Композиция раскинута на широкой прямоугольной до­ске. Автор занят, увлечен, он мне ничего не объясняет и не показывает. А я, испытывая неловкость за непрошеное соучастие, рассматриваю, что он там лепит, над чем колдует, а сам же делаю вид, что рассматриваю другие, уже гото­вые фигуры.

В центре доски вылеплен взрыв, высокий, стремительно и колюче расширяющийся кверху. Наверное, очень не­просто вылепить взрыв из такого статичного материала. Впрочем, а что в искусстве просто? Но это, конечно, взрыв, именно взрыв, и ни на что иное он не похож, и каждое его ответвление — как рваный осколок тяжелого снаряда — мы еще сорок лет назад насмотрелись, знаем, какие при­чудливые и страшные формы принимает предназначенный для убийства металл.

На переднем плане, чуть правее взрыва — фигура вои­на, в сорок первом году его называли красноармейцем. Он в пилотке, в мятой и, может быть, окровавленной гим­настерке с петличками, за плечом старый и верный кара­бин. Двумя руками он прижимает к своей груди тяжеленный камень, неподъемную глыбу. На ней едва намеченная, но все же читаемая надпись — ШЕСТАЯ И ДВЕНАДЦАТАЯ, ОТЗОВИТЕСЬ!

В правом переднем углу площадки, покамест деревян­ного поля,— плита с намеченными строками еще не напи­санных стихов.

— Какие здесь будут стихи? — спрашиваю я и нары­ваюсь на хитрый ответ:

— Такие, какие напишешь!

...Конечно, это еще эскизный проект памятника, мемо­риала...

Я не выдерживаю своей посторонности, то ли спраши­ваю, то ли утверждаю:

— Зеленая брама?!

Скульптор, не отрываясь от своей работы, кивает го­ловой. Да, я пришел по правильному адресу, не ошибся. Мы были вместе, во всяком случае, где-то рядом, в первых числах августа 1941 года в дубраве за селом Подвысокое Новоархангельского района Кировоградской области.

— Шестая и двенадцатая армии, отзовитесь! — при­зывает бывший красноармеец, ставший ваятелем, и я вдруг обнаруживаю сходство фигуры, держащей на груди камень, с обликом скульптора, создателя будущего памятника.

Мы можем и не представляться друг другу. Все и так ясно.

Скульптор Лев Райзман, разумеется, без заказа, по зака­зу собственной совести готовит проект памятника для опуш­ки урочища Зеленая брама.

Пришел момент, когда можно, наконец, как будто впер­вые в жизни, сказать друг другу стандартное и всегда без­отказно действующее на влагу ресниц: «А помнишь...»

Девятнадцатилетний красноармеец Лев Райзман, сын красногвардейца гражданской войны, был 22 июня 1941 года дневальным в гарнизоне близ границы, получил на рассвете сигнал-приказ «боевая тревога» и ударил в колокол, под­нимая товарищей-артиллеристов...

Тяжелые снаряды — по танкам, картечь — по пехоте противника, гаубица — прямой наводкой. Если хочешь ус­петь подбить танк, целься не через панораму, а по нижней производящей ствола (из винтовки, как известно,— по верх­ней). Не торопись, подпуская танк на 50 метров, но не меш­кай — он быстроходен.

От границы до самой Умани ни разу не снимал сапог. А спали? Не помню. А ели? Не помню.

Последний бой был уже на реке Синюхе, и сейчас мож­но сказать, что для Льва Райзмана все происходит как в немом кино — контузия, потеря слуха, два осколка в спине.

Только при упоминании об осколках я понял, почему скульптор как-то кривится, распрямляя спину во время работы. Да, кое-какие мышцы были повреждены, а «лече­ние» в концлагере «Уманская яма», наверное, помните, какое. Еще ранение прибавилось, уже когда гнали в «яму»,— конвойный кольнул штыком, позабавился...

Артиллеристу очень повезло — в концлагерь привозили раненых на колхозных подводах, ездовыми были солдаты вермахта, а отгонять лошадей в село заставили команду пленных. Охранник зазевался и заведомо обреченный красноармеец сбежал.

Влачился он в южном направлении, в одном селе наша фельдшерица пинцетом, а больше — пальцами вытащила один осколок из-под лопатки (другой остался, глубоко сидел).

Тюменец Лев Райзман добрался до Одессы, выздорав­ливал, помогал подпольщикам изготавливать поддельные печати для спасительных документов.

А потом была снова армия, как в песне — «Пол-Европы прошагали»: и Болгария, и Румыния, и Чехословакия, и Венгрия, и Австрия.

Теперь мне остается задать стандартный наивный кор­респондентский вопрос — как вы стали скульптором?

Ответ был отнюдь не стандартным:

— Уже на территории Австрии нам достались стран­ные и не очень кому-либо нужные трофеи — несколько ящиков восковых свечей.

Красноармеец Райзман вдруг вспомнил, что в детстве лепил из воска фигурки. Надо попробовать, может, что и выйдет. Интересно вылепить портрет товарища. Весь взвод ожидал, что получится. Оказалось — похож! Кто следую­щий. Так из трофейного воска вылепил он целую галерею своих боевых друзей.

После демобилизации, на родине начал лепить уже из глины, даже участвовал в конкурсе и неожиданно для себя самого — победил.

Потом были годы ученья, был энтузиазм еще не растра­ченной на войне юности и строгость учителей и наставни­ков. Самоучка — это, конечно, очень мило, но ваяние не забава и не профессия, это призвание, и прежде чем, по методе мудрых мастеров, убрать все лишнее, чтобы глыба мрамора превратилась в скульптуру, надо еще, как гово­рится, съесть пуд соли.

В разных городах нашей страны высятся скульптуры и монументы, высеченные Львом Райзманом из камня, отлитые в бронзе. Известна его композиция «Лев Толстой и яснополянские дети» (музей Толстого), портреты лётчиц-героинь (музей в Монино), памятник М. И. Калинину (Кинешма).

— Главной своей работы я еще не сделал. Все эти годы, теперь уже десятилетия, я мечтал сотворить монумент для опушки леса Зеленая брама, создать памятник своим погибшим товарищам. Перед вами — эскизный проект, можно назвать его и наброском. Красноармеец, держащий на согнутых в локте руках каменную глыбу, как видите, не согнулся. Взрыв у него за плечами, может быть, осколки впились ему в спину, а он не согнулся, я его понимаю...

Проект рождается медленно и трудно, не дает спать по ночам: ворочаюсь, а потом одеваюсь и по пустынной Москве шагаю в мастерскую. Зажигаю свет, смотрю — маленький мой мемориал на месте, красноармеец с каменной глыбой в руках стоит спиной к взрыву, ждет меня, чтобы рассвет мы встретили вместе.

Я задам скульптору еще один отнюдь не оригинальный вопрос — каковы ваши творческие планы?

— Когда мемориал для Зеленой брамы будет завершен, надо набраться сил, завязать нервы в узел и приступить к еще одному проекту. На том месте, где был глиняный карьер, кошмарно знаменитый концлагерь «Уманская яма», необходимо тоже поставить памятник.

— Памятник страданию? Памятник мучениям?

— Нет, мемориал мужеству и непреклонности!

Тайна танка

Вот одна из новых легенд... Впрочем, нова ли она? — ведь речь пойдет о 1963 годе, то есть о делах и событиях, проис­ходивших уже поколение тому назад, не меньше...

В двух письмах, полученных из Кировоградской области, сообщается, что летом 1963 года в Тишковку и Терновку приезжал генерал. Он обошел окрестные овраги, указал место, начали копать, и будто бы из глубин земли извлекли танк. К этому добавляется, что в раскопках участвовал геодезист стройтреста № 5 города Киева В. Н. Девичук, но он не знает фамилии генерала.

Казалось бы, мы имеем дело не с легендой, а со справ­кой...

А вот жители Тишковки и Терновки опровергают эти, такие конкретные сведения. Утверждают, что ни в 1963 го­ду, ни раньше, ни позже не было такого. Генералы приезжали, но если бы кто из них откопал танк, это бы стало известно в селах. За гостями-генералами ходит целая ди­визиямальчишек! Если бы откопали танк, куда бы его дели? Ведь не иголка!

Не нашел я в Киеве и геодезиста Девичука.

Но о том, что танк где-то ждет раскопок, разговоров много.

И еще уверяют, что на дне реки Синюхи, под двухмет­ровым слоем спрессованного ила лежит другой танк, рухнув­ший с откоса...

Не скажу, новые это легенды или старые, но вот бук­вально вчера полученное письмо. Адресат — Михаил Анто­нович Сторчак, киевский военный строитель, принадлежа­щий к послевоенному поколению.

Сторчак был на охоте в одном из лесков Кировоград­ской области, остановился с товарищами у лесника и всю ночь слушал рассказы о том, что творилось в августе 1941 года.

Цитирую письмо:

«Этот лес, оказывается, называется Зеленой брамой. Рассказчики участниками боев не были, но говорили остро, заинтересованно, с подробностями: накануне пленения наши закопали в лесу танк, а в танке документы и знамена частей. Закопали надежно. Немцы об этом почти сразу же узнали, искали танк. Копали и наши пленные (видимо, по принуждению.— Е. Д.), и немцы, но ничего не нашли.

Несколько лет назад приезжали в лес наши саперы. Тоже искали танк. Накопали много разного, а танка не обнаружили. Уезжая, сказали, что приедут еще раз, только лучше подготовленными.

Всего этого в ваших книгах нет. Что это, легенда? Скорее всего. Ну а если нет, не легенда? Тогда танк надо искать и находить...»

Я бы отнес сообщение Михаила Сторчака к разряду охотничьих баек, если бы его письмо было единственным. И в моих папках и в материалах народного музея села Подвысокое немало тревожащих душу воспоминаний, откровений, всевозможных пометок на картах, чертежей, схем...

Пишут пионеры, что жена Григория Клементьевича Булаха, служившего лейтенантом в разведотделе 12-й ар­мии, рассказала: в 1979 году, на смертном одре, Булах поз­вал ее и открыл тайну: в том августе, когда положение стало абсолютно безвыходным, он с майором, фамилию которого запамятовал, закопал в овраге документы особой важности.

Булах собирался нарисовать план местности, но не успел...

Еще одно свидетельство: сын старшего лейтенанта Ф. И. Гнатенко Виталий вспомнил, что писал отцу письма на фронт с пометкой «соединение Снегова». В августе 41-го отец попал возле Подвысокого в плен, прошел муки лагерей, партизанил, снова встал в строй армии и был тяже­ло ранен под Бреслау (Вроцлав). Жена и сын нашли про­падавшего без вести Федора Гнатенко в госпитале в Ессен­туках, проводили дни у его койки, слушали его одиссею. Отец рассказывал, что закопал в овраге важнейшие докумен­ты, куда-то писал еще с фронта об этом, посылал чертежи и все тревожился: надо скорее встать на ноги, поехать в Подвысокое, произвести раскопки. Увы, 18 августа 1945 года Федор Гнатенко скончался от ран и унес в могилу тайну «соединения Снегова».

«Соединение Снегова» — это 8-й стрелковый корпус 12-й армии.

Генерал-майор Михаил Георгиевич Снегов был в армии человеком известным, одним из первых генералов, удостоен­ных в Великую Отечественную ордена Красного Знамени (за Перемышль). О его храбрости писала «Правда» еще в августе сорок первого.

Я говорил с ним лишь однажды, вероятно, первого или второго августа. Положение 8-го корпуса уже было тяже­лейшее, но генерал, узнав, что я из армейской газеты, отор­вался от карты, спросил, здесь ли Аркадий Гайдар. Они, оказывается, были знакомы еще по гражданской войне. Я ответил, что Гайдар в Киеве...

Но это было так давно! Памятник Гайдару на днепров­ской круче в Каневе; уже четверть века нет среди нас Михаи­ла Георгиевича Снегова.

Сопоставив письма и свидетельства, собравшиеся на моем рабочем столе, я пришел к убеждению, что легенда о тайнике и танке имеет вполне реальное основание. Пятого августа, перед тем как повести остатки своих войск на прорыв, Снегов приказал загрузить в танк (точнее — в танкетку, она куда меньше) знамена дивизий и полков, а также сейфы с документами корпуса. Танкетку надо было загнать под землю, как хранилище, как своеобразную обо­лочку спрятанного...

Куда ж ее зарыли?

Якобы в одном из оврагов, именуемом Евдошиным яром, был недостроенный блиндаж. (С названием Евдошин яр тоже связана легенда, только старинная, времен крепост­ного права, легенда о неравной любви помещика и крестьян­ки, о самоубийстве девушки по имени Евдоха, что в литера­туроведении именуется бродячим сюжетом.)

Блиндаж строился для крупного штаба, вероятно, для штаба 8-го корпуса, когда приказано было держать оборону, а может, и для армейской группы. Успели врезать его в склон оврага, чтобы потом накатать сверху бревна. Но штаб Южного фронта наконец разрешил идти на прорыв, в блиндаже уже не стало необходимости, последним при­станищем штаба стала сторожка лесника.

А в недостроенный блиндаж вкатили танкетку, забро­сали землей, заровняли, даже выложили дерном поверх­ность.

Все это трудно выдумать. Сведения и сообщения пришли с разных сторон и продолжают поступать поныне.

Перед нами легенда и рабочая гипотеза.

Странно и прекрасно, что танкетку не нашли немцы. Откуда я знаю, что они не нашли? Не только из вышепри­веденного письма Сторчака. Ведь если бы нашли, про такую находку раззвонили бы во всех газетах. Знамен 8-го корпу­са не было среди трофеев вермахта. Это тоже известно.

Задаю себе вопрос: почему генерал Снегов, вернувшийся из плена и продолжавший служить в Советской Армии до 1960 года, до своей кончины, ни разу не съездил в Под­высокое?

Ответ не однозначен. Командир корпуса мог и не знать, в каком овраге по его приказу зарыта танкетка. Не сам же он закапывал знамена! Он был тяжело ранен и 7 августа на носилках захвачен в плен.

Можно понять и нежелание генерала побывать на ме­стах, как он считал, своего позора.

Я связался с родными Михаила Георгиевича. У него три сына-офицера. Полковник Юрий Михайлович Снегов принес мне пластиковый пакет с бумагами отца.

Пакет нашли после смерти Михаила Георгиевича, он хранился в семье, но к нему не прикасались.

Семейная реликвия — тетрадка, сшитая синими нитками из половинных листков какой-то иностранной разграфлен­ной бухгалтерской книги.

Оказывается, Снегов в плену писал стихи, по правде говоря, не очень складные, но пронзительно-искренние. Исключительно лирические миниатюры. Но я почувство­вал, разбирая эти карандашные записи, что генерал опасал­ся — вдруг стихи попадут в руки его палачей — и пользо­вался лирикой, как неким шифром. Значит, я вижу только верхушку айсберга — не им ли стала в плену его оледенев­шая душа?

Мне часто приходится читать чужие рукописи, так или иначе не предназначавшиеся для моих глаз, и я всегда испытываю чувство неловкости при непрошеном вторжении в чужой мир, будто пойман при подглядывании. Сын ге­нерала снимает с меня эту тяжесть — читайте!

В той же тетрадке — дневниковые записи, разговор с са­мим собой.

Знаю, Снегов слыл суровым солдатом и в концлагере, уже на территории Германии, был избран товарищами председателем тайного суда офицерской чести. Он беспо­щадно карал предателей и изменников (об этом генерал М. Ф. Лукин рассказал писателю, биографу Снегова — Александру Васильеву).

Но послушайте, сколько нежности и любви к солдату в полустершейся карандашной записи, сделанной генералом в неволе:

«Не забыть никогда того дивного выражения, полного невыразимой теплоты и чувства высокого подвига, что светилось в этих сотнях и тысячах серых и голубых глаз.

Так могут смотреть только истинные герои, скромные, простые и незаметные, которые молча и всецело отдали жизнь свою для спасения любимой Родины...»

Я невольно задерживаюсь взглядом на каждой страни­чке, читаю душу этого незаурядного воина, а задача передо мной стоит другая: уверен — найду что-то, относящееся к Евдошиному яру!

Мы с Юрием Снеговым перекладываем листы бумаги и набредаем на рисунки. Тем же карандашом, которым записаны стихи и мысли, нарисованы карты и схемы. Рисунок мелкий и, насколько я понимаю, зашифрованный до предела. Почему? Известно, что гестапо пыталось лестью и послаблениями в режиме склонить плененных генералов к «научной» деятельности: господа, воспользуйтесь избыт­ком свободного времени, пишите историю своих воинских соединений, проводите разбор операций, в которых при­нимали участие... Снегов не поддался на провокацию.

Карты и схемы на ветхих листках, которые я осторожно держу сейчас в руках, составлялись для себя, для памяти. Изучаю, рассматриваю каждый сантиметр через увели­чительные стекла, но не в силах разобрать, помечены ли тайники 8-го корпуса... Наверняка они здесь учтены, но как прочитать условный рисунок?

Спрашиваю Юрия Михайловича Снегова, не вспоминал ли отец о тайниках. Полковник перебирает в памяти дале­кие годы. Постойте, постойте, был случай, вероятно, един­ственный. Однажды, в первые послевоенные времена, к отцу приезжал его бывший порученец...

Вообще-то генерал Снегов ни об уманском окружении, ни о плене никому не рассказывал, всякие разговоры на больную тему пресекал с не свойственной ему в семье рез­костью. Но лет тридцать пять назад его посетил дорогой гость. Явился без предупреждения. Они обнялись, долго молчали. Когда прошла оторопь встречи, разговорились, делились воспоминаниями, генерал все его не отпускал.

Оказалось, это его тогдашний адъютант, порученец.

— Они о танке со знаменами не говорили?

Юрий Михайлович разводит руками... Разговор велся в соседней комнате, старались не беспокоить собеседников, не сбить их с волны, на которую оба были настроены. Но говорили о Зеленой браме, это точно.

Фамилию, имя, отчество порученца сын генерала не помнит... Звание? Про звание был разговор, вроде после возвращения из Франции адъютанта не восстановили в звании капитана, он очень обижался.

— Что значит — возвращение из Франции?

Оказывается, адъютант из Уманской ямы был увезен на Запад, бежал, был в отряде маки.

— А откуда приезжал порученец после войны?

— С Украины, кажется, из Львова...

Через несколько дней полковник Снегов позвонил мне и сказал, что его мама, Вера Андреевна Снегова, обладает лучшей памятью, чем сын, и вспомнила, что фамилия адъю­танта Ганночка. Имя и отчество, простите, забыла... Как найти этого человека? Правда, он носит редкую фамилию, но достаточно ли этого?

На мое счастье, в нашей стране, и едва ли не в каждом городе, есть вдохновенные искатели и краеведы, они много знают и умеют искать...

Круг их интересов — война, которую они не помнят. Не сама война, а героизм земляков.

Я обратился к своей заочной знакомой, журналистке львовского телевидения Лесе Михайловне Козик. Она в своих поисках не раз соприкасалась с героями Зеленой брамы и присылала мне очень интересные материалы.

Я начал получать из Львова огорчительные телег­раммы — след Ганночки потерян... И вдруг — торжествую­щая депеша. Леся Михайловна обнаружила Ганночку. Он теперь живет в Полтаве, есть адрес.

«Выезжаю в Полтаву. Козик».

Чудесные и удивительные все-таки люди — эти иска­тели!

Текущие дела, весь быт — в сторону, надо прихватить полпятницы, субботу и воскресенье и лететь в Полтаву.

В понедельник — уже из Львова — телефонный звонок, а за ним письмо.

Ганночка Степан Лаврентьевич, 1905 года рождения. С 1927 года в Красной Армии, кавалерист, командир эскад­рона. Был комендантом города Перемышля, а когда Перемышль сдали во второй раз, Снегов оставил капитана Ган­ночку при себе для особых поручений.

В Зеленой браме капитан был ранен в голову. Не до госпитализации было, продолжал действовать. Надо было закопать в ближайшем яру документы и знамена. Это было последнее поручение Снегова.

А потом — плен, дорога невольников на Запад. Капитан совершил побег из плена уже во Франции (Шербур). Все верно, Ганночка воевал в маки. В апреле 1945 года, будучи в Париже, он узнает, что американцы доставили туда группу освобожденных ими из концлагеря советских генералов и они живут в отеле, ожидая возвращения на родину. Капитан является в отель, докладывает генерал-майору Снегову М. Г., что прибыл с машиной и предлагает совершить поездку по Парижу, готов быть экскурсово­дом...

Все это не сразу стало известно Лесе Михайловне.

Поначалу Степан Лаврентьевич был, что называется, закрыт на все замки.

Он — увы, не без оснований — считает себя обижен­ным и всеми забытым. Товарищи по Червоному казаче­ству, по Перемышлю, Подвысокому, Шербуру и Парижу постепенно ушли из жизни либо растерялись по белу свету.

Перебравшись из Львова в Полтаву, старик живет одино­ко, борется с хворобами. В городе о нем и про него никто не знает, и пусть не знает. Кому он нужен?

Но следопыты недаром называются красными следопы­тами. Они обязаны добираться до тайников, а прежде всего проникать в человеческие души.

Леся Михайловна сумела не только разговорить старого воина, но и создать атмосферу доверия и откровенности. Ганночка разволновался, по-доброму раскрылся.

Конечно, она встретила человека-легенду! О нем надо рассказывать и рассказывать, а может быть, и поэму сло­жить!

Невероятно!

А сколько таких удивительных судеб еще не найдено, ждет своего запоздалого часа?

И мне даже немного досадно, что приходится отложить всю французскую эпопею коменданта Перемышля и сосре­доточиться не на Булонском лесе и Елисейских полях, а на Зеленой браме и Евдошином яре. Вместе с письмом-отчетом Козик прислала нарисованную Ганночкой для меня по памяти схему — где примерно должен находиться тайник 8-го стрелкового корпуса.

Надо искать! Вновь забрезжила надежда!

Не подтверждается история с раскопками 1963 года, но и раньше, и позже все-таки землю эту тревожила лопата. Приходилось и лесникам, и работникам районного военко­мата останавливать и предупреждать самодеятельных ар­хеологов о том, что тайники могли быть не просто замини­рованы, но наверняка хитроумно связаны с толовыми заря­дами. Не только в кировоградских краях, всюду, где прошла война, до сих пор даже грибники и собиратели целебных трав рискуют подорваться на минах.

Участник боев Николай Михайлович Лютов несколько лет назад приезжал сюда из города Владимира, с ним были корреспондент газеты «Красная звезда» и представители архива Министерства обороны. Лютов сам закапывал сейфы с документами, хорошо запомнил и восстановил план местности.

Поиски этой экспедиции были удачными, а все же тайник не сразу открылся своему, так сказать, основателю: Лютов говорит, что сейфы были им обнаружены на некотором расстоянии от дерева, под которым их закопали. То ли дерево шагнуло в сторону, то ли сейфы несколько сдвину­лись, поддались вращению земного шара...

Четыре десятилетия позади, пятое десятилетие стреми­тельно отсчитывает годы. Все заросло, спряталось под землю, исчезло... Но оказывается, надежда есть, может быть, поиски только начинаются?

В Зеленой браме до десятка лесных участков, каждый контролируется лесником. У одного из них я побывал в 1983 году. Он рассказал мне, что в некоторых квадратах дубравы, когда шагаешь, чувствуются изменения структуры почвы. То твердая земля, то плывет под ногами, хотя заболоченностей нет. Что-то закопано в земле!

Мы ходили по лесу, и он удивлял меня, знакомя с деревьями и называя их возраст. За сорок лет вырос новый лес, а старый как бы перестроился, перегруппировался...

Я обратил внимание на то, что крыша гаража при доме лесника отличается каким-то странным, неровным покры­тием. Перехватив мой взгляд, лесник объяснил: гараж по­крыл толем, а сверху — осколками, главным образом «ру­башками» ручных гранат — здесь этого добра сколько угодно.

Я спросил, не находили ли еще чего в земле, и получил огорчительный ответ: в глубине леса однажды, уже забыто, по какому поводу, он копнул лопатой и натолкнулся на перевязанные бечевками и туго обернутые клеенкой пачки книг. Между прочим, место там сухое, и книги неплохо сохранились, только подгнили по углам. Так что находку удалось сдать в макулатуру и получить «Королеву Марго» и «Графа Монте-Кристо».

Боже мой, даже не разобрали, что за книги, сдали в макулатуру!

А ведь в первом издании «Брамы» я привел письмо быв­шего воина 80-й дивизии, ныне пенсионера Б. И. Водовоза, живущего в поселке Смотрич Хмельницкой области. Водо­воз сообщал, что вместе с тылами дивизии в лесу оказалась упакованная в пачки библиотека проскуровского Дома Красной Армии. В ее фондах хранилось несколько уникаль­ных книг (видимо, в свое время реквизированных в поме­щичьих усадьбах и старинных замках), в том числе пер­вое прижизненное издание Собрания сочинений А. С. Пуш­кина.

Когда положение стало критическим, полковой комис­сар С. Ш. Прейс приказал зарыть библиотеку.

Вполне вероятно, что находкой лесника и оказалась проскуровская библиотека и бесценное издание Пушкина вместе с другими книгами было сдано в макулатуру...

Будем надеяться, что леснику попали в руки какие-то другие книги! А Пушкин еще найдется...

Хочу верить.

Основания для надежд есть. Предстоят еще рас­копки.

...Могли ли себе представить славные мои товарищи, что по тем дубравам, где мы накапливались для атак, увы, не увенчавшихся успехом, по тем оврагам, куда санитары сно­сили нас, едва державшихся на ногах, обессилевших от потери крови, по тем хатам, где колхозники прятали нас на чердаках, под теми дубами, где мы закапывали документы, через много-много лет пройдут молодые, годящиеся нам во внуки, модно-бородатые кандидаты физико-математиче­ских наук с мудреными приборами, и их поход будет называться «Поисковая экспедиция Зеленая брама-1983».

Отчет экспедиции лежит передо мной, на первой стра­нице всевозможные визы и подписи ответственных испол­нителей и заведующего отделом космической электродина­мики Института земного магнетизма, ионосферы и рас­пространения радиоволн Академии наук СССР.

Признаюсь, экспедиция была для меня полной неожиданностью. Только возвратившись из Подвысокого, «испол­нители» пришли ко мне знакомиться.

Они оказались очень славными парнями, вдохновенными романтиками, имеющими за плечами немалый поисковый багаж и нелегкий опыт: руководитель группы майор внутрен­ней службы Юрий Лискин — участник экспедиций по ме­стам трудовой и боевой славы; научный руководитель Андрей Станюкович, обнаруживший с помощью приборов пушки с корабля Витуса Беринга на Командорских остро­вах; Юрий Ружин — один из разработчиков проекта созда­ния искусственного северного сияния; Игорь Пименов — участник зимовки на станции «Восток» в Антарктиде.

В экспедиции еще участвовали физик Владимир Скомаровский, мастер спорта по подводному плаванию Александр Колесников, фотограф и тоже мастер спорта Андрей По­кровский и даже собственный молодой поэт, милицейский офицер Владимир Метельков.

Вот какая дружина обследовала район сражений августа 1941 года.

Прочитав мой рассказ о тех событиях, ребята, оказы­вается, решили проверить участок при помощи специаль­ных приборов.

Между нами говоря, они применили некоторую хит­рость: чтобы их поездка не показалась начальству недо­статочно научной, они в своих заявках нажимали на то, что есть возможность испытать новые поисковые приборы, а институт как раз в этом нуждался.

Искатели объяснили, что планировали встречу со мной перед выездом, но я тогда был на конгрессе мира за ру­бежом.

Они явились сразу по возвращении — возбужденные, шумные, кажущиеся громадными, прямо с порога вручили мне странный, по первому впечатлению — таинственный подарок: невеликий, но очень тяжелый мешок, наполненный каким-то шевелящимся, перемещающимся, движущимся грузом. В мешке оказался — нет, это невероятно! — отлич­но сохранившийся типографский шрифт нескольких гар­нитур — тот самый шрифт для ручного набора, который принадлежал походной типографии армейской газеты «Звезда Советов» и был похоронен моими коллегами по редакции в последний день существования газеты в селе Подвысокое.

Оказывается, появление экспедиции в Подвысоком воз­родило у сельчан интерес ко всему, что когда-то было закопано в их землю. Вспомнили, что еще в годы оккупации партизаны набрели на кассы со шрифтами и набирали листовки, что в некоторых хатах в качестве дет­ских игрушек хранятся свинцовые палочки с буковками. В общем шрифты собрали в мешок, вот они, полюбуйтесь, как сохранились! Железо рассыпается, медь превращается в мягкую зелень, а этот сплав, именуемый гартом,— целехонек! Вы можете понянчить буквы на ладони и подт­вердите, пожалуйста, что шрифт — тот самый. Его просил передать тому, кто закапывал, участковый упол­номоченный милиции товарищ Колючий...

Кандидаты физико-математических наук были коман­дированы лишь на неделю.

Народ оказался серьезный: понимая, что срок слишком мал, они не занимались раскопками, ограничились развед­кой неглубоких подвысоцких недр.

В аннотации так и сказано, что докладываются резуль­таты магниторазведочных работ для поиска объектов, со­крытых в августе 1941 г. частями РККА. Применялись серийные протонные магнитометры МПП-203. «Задачей работ являлся поиск аномальных зон на перспективных с точки зрения наличия тайников участках, их картирова­ние, предварительная интерпретация и, в ряде случаев, проверка выявленных аномалий раскопками».

Хозяева экспедиции — ДОСААФ Краснопресненского района, ДОСААФ МВД. Ребятам содействовали Централь­ный музей Вооруженных Сил, командование Киевского военного округа.

Далекие события, политые нашей кровью, переведены на язык науки, и я никак не могу сопоставить прошлое с сегодняшним. А у ребят, оказывается, глазами и ушами стали «быстродействующие квантовые магнито­метры, где вывод информации производится на печатаю­щее устройство с запаздыванием считания на 6—7 изме­рений».

Нет, не понимаю и не пойму никогда, не для меня эти премудрости!

Запутавшись в таблицах и чертежах, я простодушно спросил, что найдено, но мне вновь популярно объяснили, что была лишь рекогносцировка, когда будут окончательно выявлены аномалии — следующая экспедиция уже поведет раскопки.

Оказалось, кандидаты физико-математических наук умеют увлеченно и увлекательно рассказывать, как они об­наружили под землей массы металла, и не только под зем­лей, но и под водой: целый день провели на Синюхе, прове­ряли с лодки места, на которые указывали старожилы, и теперь убеждены, что на глубоком месте, под не менее чем двухметровым пластом ила есть «объект», заставляю­щий безумствовать стрелки магнитометров, и что это вер­нее всего — танк.

Их обследование показало, что дно Синюхи сплошь выстелено металлическими предметами.

Они теперь знают, где искать... (Спросили бы меня рань­ше, я бы указал, где могут и должны быть эти самые аномалии.)

Пожалуй, ребята несколько поторопились, не изучили историю наших боев в окружении, расположение штабов, позиции частей, не рассмотрели и не нанесли на местность все схемы и чертежи, присланные участниками боев и хранящиеся в народном музее. Простодушно поддавшись советам одного ветерана, случайно оказавшегося в этих местах, они, например, приняли на веру, что легендарный танк был закопан 31 июля в районе Легедзино... Но в тот день еще держалась Умань, еще не сомкнулось кольцо, и положение не могло быть расценено как критическое. Людей, которые бы закапывали документы и знамена 31-го июля, посчитали бы преступниками. Никто бы не дал им, не позволил приступить к похоронам танка! Танк был еще нужен для боя!

Нетрудно было догадаться, что в августе говорливого консультанта вообще не было в районе боев — он был, по его же словам, ранен и успел уйти либо его эвакуировали. Это могло происходить только раньше трагедии.

Танк закопать могли лишь после 5 августа, когда поло­жение становилось безнадежным...

Не скрою, я очень обрадовался, узнав, что моя книга хоть на один тайник, а все же навела экспедицию.

Я упомянул в одной газетной публикации о колхознике Сергее Горячковском, жителе Подвысокого, о его сыне Грицько, собиравшем в Зеленой браме оружие для пар­тизан.

Вскоре пришло письмо из белорусского города Несвижа: «Я — тот самый Грицько...»

Григорий Сергеевич Горячковский успел послужить в армии, закончил высшую партийную школу. Теперь он на советской работе в Белоруссии. К письму своему он прило­жил лист топографической карты с пометкой: вот тут, на огороде, были зарыты документы крупного штаба, а также оружие.

Рисунок Григория Сергеевича, бывшего Грицько, я отослал в Народный музей вместе с другими схемами, коих накопилось у меня предостаточно (на одной, присланной в прошлом году, отмечено крестиком место, где должен быть закопан... самолет. В достоверности этих данных сом­неваюсь, но столько чудес вокруг Зеленой брамы, что все версии подлежат изучению и проверке).

Грицько предупреждал, что тайник, вероятней всего, заминирован и необходимо проявить осторожность.

И вот в отчете кандидатов физико-математических наук появился в списке обследованных объектов «участок Горячковского».

Это дом 129 по Зеленобрамской улице.

Несмотря на то что был разгар лета, хозяйка разре­шила копнуть на огороде, и были найдены, видимо ранее хранившиеся в чемодане, окончательно сгнившем, наган, гранаты, патроны и часть мундира комиссара высокого ранга.

На рукаве — комиссарская эмблема, но не обычная, а золотого шитья.

Как видно из отчета, к изучению предметов была при­влечена лаборатория реставрации Института археологии Академии наук, и вот как записано восстановление комис­сарской звездочки: «Нашивка (фрагмент многослойной ткани с позументным шитьем) обрабатывалась следующим образом: многократное смачивание перхлорэтиленом на подложке из нескольких слоев фильтровальной бумаги с параллельной механической очисткой острым глазным скальпелем витков позументного шитья...»

Все по науке...

В том же развалившемся чемоданчике обнаружили здорово обглоданный ржавчиной наган и пачку бумаг, ко­торая, правда, в руки искателей не далась.

Вообще в обращении с бумагой открыватели пушек Витуса Беринга, покорители Антарктиды и изобретатели искусственного северного сияния не проявили должного умения. Кандидаты физико-математических наук разве не знали, что пролежавшая более сорока лет под землей бума­га, поддававшаяся воздействию, влаги и микробов, не вы­держивает встречи со свежим воздухом и солнечным светом? Она превращается мгновенно в пыль, в прах, ни восстановить, ни прочесть уже ничего нельзя.

К сожалению, нестойкость бумаги вообще не прини­мается во внимание многими, если не всеми искателями и следопытами. Находя «смертные» медальоны, не могут удержаться, чтобы не раскрыть их. Легкомысленное любо­пытство еще одну судьбу хоронит второй раз, и теперь уже навеки.

А ведь если комиссар высокого ранга закопал вместе со своей гимнастеркой бумаги, это, конечно, была не просто пачка старых газет. Но и пачка газет представила бы интерес: ведь нашей армейской газеты «Звезда Советов» нет ни в одном архиве! (Я уже об этом упоминал.)

Правда, в выводах экспедиции отмечено, что необхо­димо в дальнейшем подключать к поиску специалистов в области обработки и сохранения документов, всего того, что в отчете именуется «оперативной полевой консер­вацией».

Ценный трофей экспедиции — коллекция найденных в земле печатей воинских частей и соединений. Печати однотипны — бронзовые круглые, с выгравированными номерами и буквами, их вжимают в расплавленный сургуч. Они отлично сохранились, хоть сейчас засургучивай сек­ретный пакет.

Последние дни экспедиция действовала в сотрудни­честве с саперами, присланными из военного округа. Но поле деятельности для саперов не было обеспечено, рекогносцировка лишь началась.

О результатах говорить рано. А все-таки дело сдвинулось с нулевой отметки...

Мы расстались с участниками экспедиции добрыми друзьями и условились, что вместе будем изучать поступаю­щие письма и документы, готовиться к продолжению поисков.

Не прошло и недели — меня посетили двое человек из новой группы искателей. Очень молодые, с хорошей спортивной осанкой, самоуверенные.

Представились: Юрий Смирнов — юрист, Алексей Ар­хипов — шофер. Живут под Москвой, в Красногорске, состоят в активе клуба «Искатель», организованного горко­мом комсомола. С детства увлекаются подводным плава­нием и исторической наукой. Члены клуба, аквалангисты, коллективно читали «Зеленую браму» и договорились гото­вить экспедицию на реки Синюху и Ятрань.

— Что, по-вашему, можно обнаружить в глубинах этих рек?

Отвечают бойко:

— По-нашему, то же, что и по-вашему. У вас написано, что на дне Синюхи остался танк, значит, мы его должны найти и обследовать.

Мне очень захотелось поближе узнать этих молодых людей.

Оказывается, они уже не первый год занимаются под­водными поисками, ездили на Черное море, где сотрудни­чали с археологами; прослышав байку о сокровищах мос­ковского Кремля, вывезенных Наполеоном и затопленных в Бобровском озере, по-партизански махнули в Белоруссию, но их оттуда, как говорится, «наладили», популярно объяс­нили, что хватает своих аквалангистов и обойдутся без красногорских искателей.

Поговорили о «Черном принце», Бермудском треуголь­нике, о тайнах морей, и я все-таки посчитал необходимым несколько остудить пыл красногорских ихтиандров: вам нужны сокровища Наполеона, амфоры эллинских кораблей, а на Синюхе в лучшем случае вы достанете со дна ржавое железо.

Мои гости так на меня посмотрели, что я засомневал­ся — могут ли люди разных поколений понять друг друга, и уверился, что они не отступятся, все равно поедут на Синюху доставать танк...

Достанут?

Хочу верить и верю в их успех. Помощь населения им обеспечена, болельщиков у них хоть отбавляй.

Могу представить читателям в подтверждение хотя бы такое письмо. Оно от Н. А. Левицкого, механика машино­строительного завода в Дружковке (Донбасс). Левицкий сообщает, что ему 34 года и вот уже 14 лет он с товарищами ходит по местам боевой славы вдоль Северского Донца, ведет раскопки, научился подрывать снаряды и мины, раз­ряжать старые гранаты.

«Но это все детство!» — восклицает донбасский сле­допыт.

А настоящим делом он считает раскопки в районе Зе­леной брамы и готов принять в них участие. Он мог бы провести в экспедиции свой очередной отпуск, предлагает разбить местность на квадраты и каждый квадрат обследо­вать, а также изучить все письма, чертежи и схемы.

Письмо завершается скромно: «Думаю, что даже как рабочая сила я пригодился бы...»

Притяжение памяти

Будничной, хлопотливой, далеко не безмятежной жизнью живет Подвысокое. Круглосуточно дежурят агрономы в диспетчерской колхоза «Дружба», с рассвета заняты кол­хозники на фермах, в ранний час по улицам и тропинкам идут ребята в новую, мало чем отличающуюся от столич­ных, светлую и просторную школу, тепло дышит и позва­нивает металлом кузница, пофыркивают тракторы... При­ветливы утренние дымы над хатами, а плывущие в юж­ном небе облака словно паруса на мачтах телевизионных антенн...

По графику прибывает из районного центра крытая полуторка, останавливается у домика почты. Сгружают газеты, журналы, посылки, письма. Индекс, знакомый многим,— 317551.

Есть почти в каждом постпакете конверты с цвети­стыми иностранными марками — они адресованы КИД, то есть клубу интернациональной дружбы.

Обращает на себя внимание, но уже давно не удив­ляет подвысоцких почтарей приход писем без точного адреса — пишут в Подвысокое, будто это не село, а че­ловек такой и можно к нему обратиться, как к другу или старому знакомому.

Попадается корреспонденция и с адресом и адреса­том Зеленая брама, словно это женское имя и фамилия.

Много приходит запросов от родственников воинов, пропавших без вести. Уже известно, что надо их напра­вить председателю сельсовета для проверки по скудным спискам захороненных в братских могилах, ну и конечно в школу и в музей — учителям Фартушняку и Симоненко. Придется педагогам и старшим школьникам-экскурсоводам до ночи разбирать музейный архив: вдруг что-то, хотя бы косвенно содействующее поиску, найдется, обнару­жится.

Другая категория писем обращена ко всему селу: вот и читают их многие — старые и молодые его жители.

Подобные письма получают и редакции центральных и украинских газет, а после опубликования ряда статей о боях сорок первого года стал получать и я.

Приведу отрывки из некоторых писем:

«Я решил приехать 9 мая к вам и еще раз повидать тот памятный клочок земли, оставшийся дорогим мне на всю жизнь... Мне кажется, прожившему в нормальных условиях жизнь не так дорого прошлое, как прожившему в тяжелых условиях... Может, и кто из моих однокашников приедет»,— пишет в Подвысокое Иван Белобрысов из Новограда-Волынского. Белобрысов — это фамилия, которую ему дали в детском доме. Он стал сыном полка в 44-й стрел­ковой дивизии, музыкантом, и оказался в эпицентре тяжких боев. Потом мальчика спрятали колхозники, но уберечь не смогли — он был увезен на работы в Германию, четыре раза бежал, угодил в тюрьму, был освобожден американцами и вернулся на родину. Много пришлось пережить Белобрысову после боя в Подвысоком, а вот осталась эта земля ему не просто памятной, но дорогой...

Еще письмо:

«В сентябре собираюсь побывать в Умани и Подвы­соком. Хочу поклониться тем, кто отдал жизнь за Родину в этих известных нам с вами местах»,— пишет мне агро­ном Митрофан Афанасьевич Патронников из Краснодара. (Он приезжал в Москву, мы познакомились, подружи­лись.)

Политрук, комсомольский работник дивизии, он в сорок первом хлебнул лиха, а в сорок третьем участвовал в движе­нии Сопротивления в Руре. Там, в неволе, обуревавшие его чувства нашли выход в поэзии; его стихи и песни распрост­ранялись среди «острабочих» и в лагерях военнопленных. Многим пришлись по сердцу строки:

Уманскую яму
И терновский двор,
Все, что было с нами,
Помним до сих пор.
«...Надо продолжить исследование этого сражения — говорю и от себя и, набравшись смелости, от имени пав­ших»,— обращается в «Литературную газету» инвалид войны, награжденный орденом Ленина, А. В. Богомолов из Красногорска.

Участник штыковых боев в браме, бывший политбоец-доброволец, киевский инженер Владимир Пивова­ров делится своими планами:

«Я принял решение уйти на пенсию в следующем году, в День Победы выехать на неделю в село Копенковатое и разыскать штабную землянку полка».

Письмо из города Владимира:

«Родственники и жены погибших офицеров интере­суются и просят узнать: не намечается ли на июль — август встреча ветеранов 6-й и 12-й армий?»

«К вам обращается учительница 8«А» класса. Мои ученики, действующие по маршруту «никто не забыт, ничто не забыто», выражают настойчиво желание на время ве­сенних каникул поехать в Зеленобрамский район Кирово­градской области и ознакомиться с историей сражения, происходившего в сорок первом году.

Убедительная просьба сообщить, в Москве или в Киеве можно приобрести путевки, на сколько дней рассчиты­вать поездку и ее стоимость. От Чернигова до Киева детей довезут автобусом».

Я ответил, что никаких путевок не существует, да и время поездки выбрано не очень удачно. Может быть, лучше летом отправиться в места, названные в письме Зеленобрамским районом, но надо предварительно списать­ся с подвысоцкими учителями и сельсоветом.

Интересное послание получил я от участника граждан­ской войны, проживающего ныне на Урале. Он вспоминает, что конники под командованием Григория Котовского в мирное время дислоцировались вокруг Умани, и просит опубликовать в печати, что это — историческое место. Ста­рый воин запомнил названия сел — Терновка, Нерубайка, Подвысокое. Здесь встречался он с самим Григорием Котовским, а недавно узнал, что в Отечественную новое поко­ление воинов прославило эти края.

Вот почему старый кавалерист мечтает побывать в ис­торических местах, да только придерживают, мешают пу­тешествию годы — а их уже девяносто.

Передо мной еще одно письмо.

Оно глубоко меня взволновало.

Сын пропавшего без вести батальонного комиссара Вахрушева — Валерий Иванович — всю свою жизнь ищет следы отца, который был заместителем начальника полит­отдела 45-й танковой дивизии. Известно лишь, что танки­сты, оставшись без танков, дрались отчаянно в пешем строю, что Ивана Матвеевича Вахрушева видели под­нимавшим товарищей в атаку на опушке дубравы в один из первых дней августа. (Я могу понять и простить товарищей, не могущих точно назвать число: все те дни и ночи соединились в один сплошной и нескончае­мый бой.)

Долгие годы проработавший на Севере Валерий Ива­нович Вахрушев сообщает:

«Девятого мая поеду в село Подвысокое, чтобы взять горсть земли — в моих руках она никогда не засохнет. Если уточню место гибели отца, поеду жить постоянно в село Подвысокое».

(Из Подвысокого мне позвонили по телефону.

В села, расположенные вокруг Зеленой брамы, съехалось несколько десятков участников событий 1941 года. Были даже товарищи, которые специально прибыли с Дальнего Востока и из Сибири.

Был и Вахрушев Валерий Иванович...

При помощи красных следопытов он определил место гибели своего отца и нашел его могилу...)

Так распространяется память...

Народный музей в Подвысоком уже посетило более сорока тысяч человек. Серьезная и солидная цифра, особенно если принять во внимание, что село далеко от железнодорожных станций и добираться туда сложно.

Но для Подвысокого, Копенковатого, Терновки память войны не ограничивается жестокой панорамой августов­ского сражения, и не только тех боев герои останутся в истории края. У этих нив и дубрав, у этих сел и деревень есть еще и свой, если можно так выразиться, личный счет военных времен.

В колхозе «Дружба» составлены списки; из них явст­вует, что шестьсот восемьдесят шесть мужчин Подвысо­кого (и прилегающих к нему, а ныне объединенных кол­хозом деревень Россоховатки и Владимировки) в сорок первом и сорок четвертом по мобилизации, а еще чаще добровольцами пошли в ряды Красной Армии и сражались на разных участках фронта — от Белого до Черного моря.

Но и те из местных жителей, кто в период оккупации работал в подполье и партизанил, тоже далеко не все дей­ствовали именно в этих краях: есть среди колхозников Подвысокого ставшие — по обстоятельствам — и псков­скими, и керченскими, и чешскими, и французскими парти­занами. Жива память о тех, кто не вернулся...

А не вернулись в хаты, стоящие на опушке Зеленой брамы, триста восемьдесят граждан села. Вдали от дома лежат они в братских могилах на берегах Волги и Миуса, Нарева и Дуная. Им приносят цветы памяти и благодар­ности в Праге, Будапеште, Белграде...

Но память о них и здесь, на родных холмах.

В центре села, на устремленной к небу стеле,— их имена и фамилии.

Стела в память об односельчанах тем и отличается от обелисков, установленных по соседству и рядом на могилах воинов 6-й и 12-й армий, что на обелисках совсем мало имен, но, увы, много безвестных спят в глубине земли, под ними. А стела с плотно выстроив­шимися на граните именами высится тоже над захо­ронением неизвестных солдат, погибших в августе со­рок первого при защите этой земли, а вот имена и фамилии — здешние, и невыносимо тяжко их читать. Пишутся они столбиком, как стихи, но не стихотворный прием повтора, если в Подвысоком фамилия Со­рока, например, одиннадцать раз написана, словно для рифмы.

Страшно читать пять раз подряд фамилию Попильняк, если и Кирилл, и Владимир, и Митрофан, и Иван Попильняки — все Федоровичи.

Подряд они пишутся, как на поверке в строю,— одно­сельчане:

Вдовиченко — Николай и Сергей Онисимовичи...

Вытяганец — Андрей и Василий Михайловичи...

Вовк — Иван Андронович и Кирилл Андронович...

Гижко — Иван и Николай Емельяновичи...

Гижко — Иван и Антон Куприяновичи...

Гончарук — Павел и Яков Митрофановичи...

Григораш — Иван и Григорий Аверкиевичи...

Только две литеры алфавита, а сколько братьев по­гибли!

Не было в тот период проблемы отцов и детей, была только проблема спасения Родины. Ушли на фронт из Подвысокого вместе и отцы и сыновья, а вернулись лишь их имена, чтоб рядом встать на обелиске:

Бурдейный Василий Яковлевич,

Бурдейный Иван Васильевич.

Или:

Дихтяр Тимофей Дементьевич,

Дихтяр Степан Тимофеевич...

А если не братья, не отцы и сыны, все равно родня, все равно двоюродные и троюродные либо соседи в несколь­ких поколениях. Все из одного гнезда...

Вот и получилось, что и защитники и жители Под­высокого так горестно породнились, встали в одну ше­ренгу на последней поверке.

И фигура скорбящей матери, изваянная над могиль­ными плитами, и склонившаяся рядом пожилая хозяйка хаты, стоящей по соседству, так схожи...

Потому что 93 солдатских вдовы в Подвысоком.

Правление колхоза приняло решение установить им свою, из колхозных фондов надбавку к пенсии и прово­дить ежегодно всем селом День вдов.

Летним утром, сопровождаемые детьми и внуками, сходятся они к Дому культуры, тому самому, в чьих за­лах — народный музей.

За теми, кто живет на окраинах села, председатель посылает легковые машины.

Вдовы с корзинами цветов шествуют к братской мо­гиле воинов 6-й и 12-й армий — защитников села и к обелиску Славы, на мраморе которого — имена их мужей, погибших на фронтах Великой Отечественной.

А по обеим сторонам шествия почетным караулом выстроились пионеры и комсомольцы. Они поднимают и смыкают над седыми головами в белых платках ветви дубов, принесенные из Зеленой брамы.

Весь день ласково чествуют этих женщин, и любая из них — матерь всех в Подвысоком, а вокруг сыны и дочки, внуки и правнуки каждой из них.

Если находятся здесь в этот день гости — воины 6-й и 12-й армий, они принимают участие в церемонии, как свои, здешние.

Преклонив головы, целуют мужчины смуглые, креп­кие еще, святые руки матерей.

Здесь и собрание, как раньше говорили,— сходка, здесь и банкет, как раньше говорили,— тризна.

А завершается День вдов тем, что комсомольцы села получают письмо — «наказ матерей» — с призывом бе­речь мир и украшать землю своими деяниями.

Подвысоцкая традиция уже распространилась по селам Украины...

По таким большим праздникам фронтовики надева­ют свои награды. Триста девяносто два жителя села удо­стоены орденов и медалей, а один земляк, носящий очень распространенную здесь фамилию — Сливко (она несколько раз выгравирована и на обелиске),— Герой Советского Союза и генерал.

Только Антон Романович Сливко в родительском доме бывает не часто. В народном музее есть его фотография — он в полярных летчицких доспехах и с двумя белымимедвежатами на руках — они как справка с места службы.

Зато и на праздники и в будни едут и едут сюда и те, чья кровь вошла в эту землю, и родившиеся позже и не потерявшие надежды найти след близких или хотя бы весть о них, и юные историки, и жители соседних обла­стей...

Однако для участников былых боев путешествие в Подвысокое — далеко не простое дело. Тянет туда вете­ранов, как магнитом, а в то же время какой-то тормоз сдерживает, а то и не пускает. Знаю по себе, нередко от сотоварищей получаю подтверждение: трудно ехать туда на праздник.

Резануло по сердцу короткое письмо из Чувашской АССР. Оно обращено к школьникам Подвысокого:


«Дорогие красные следопыты!

Я не заслуживаю, чтобы моя фотокарточка висела в вашем музее, потому что нам не удалось тогда защитить Подвысокое и победить. Враг оказался сильнее нас.


Алексей Ефимов».


Что за человек автор этого письма? Может, он пря­тался от пули? Может, он в тихом месте пересидел вой­ну, а теперь испытывает муки совести?

Нет.

Я собрал сведения о нем. Это достойнейший чело­век! В составе 99-й дивизии он участвовал в самом пер­вом бою за Перемышль. После неудавшегося прорыва из окружения в районе Подвысокого ушел в партизаны, а когда партизанский отряд соединился с уже наступавшей Красной Армией, вновь стал в ряды своей 99-й (такое на войне бывало не часто, это просто счастливый случай). Освобождал многие из украинских городов и сел, за кото­рые сражался в сорок первом, потом — города и страны Европы.

С горестью и какой-то труднообъяснимой стыдливо­стью думает о том злосчастном августе не один Алексей Ефимов. Тихон Краснобородько из Уфы признается: «Если уж быть предельно откровенным, скажу: иные товарищи стараются забыть тяжелые дни, не хотят говорить о них».

Петр Андреевич Кулаков из села Софиевка в Запо­рожье был политруком роты в 115-м отдельном сапер­ном батальоне и не раз бросался в штыковую атаку в Зеленой браме. Вырваться ему удалось, но лишь глубо­кой осенью с группой бойцов он перешел линию фронта.

Он пишет: «Вернулся в сорок пятом, после третьего тяжелого ранения — инвалидом. Выбрали председателем колхоза, и тридцать лет занимал этот пост. Приходилось рассказывать свою биографию довольно часто. Как упомя­ну письменно или устно про окружение, находится кто-нибудь, подает реплику: «Значит, плохо воевали...» Тяжело было выслушивать несправедливый укор».

Да, разное приходилось слышать! Я знавал одного ма­ленького, но важничавшего начальника, который каждому побывавшему в окружении задавал вопрос: «Почему вы не застрелились?»

Но жители Подвысокого помогают ветеранам найти себя в истории, понять глубинный смысл событий авгу­ста 1941 года. Вот что пишет председатель колхоза «Друж­ба» Степан Трофимович Кривописский, участник Сталин­градской битвы: «Слились и породнились наши судьбы!»

На одну из встреч ветеранов 6-й и 12-й армий, состо­явшуюся в праздник Победы в его родном селе, Степан Трофимович прибыл из Волгограда, со слета своих бое­вых товарищей по 193-й стрелковой дивизии, обороняв­шейся в 1942 году в цехах завода «Красный Октябрь» (тогда председатель колхоза был политруком роты). Он досрочно покинул гостеприимный Волгоград, чтобы успеть принять гостей в своем колхозе.

Гости уже съехались, когда появился председатель колхоза.

Человек очень тонкий, Кривописский сразу почувст­вовал, что встреча в Подвысоком отличается от встречи на берегу Волги. Позже он написал мне: «Мы там гордо прошли по цехам «Красного Октября», по широким про­спектам вновь построенного города-героя... Здесь же, у нас в селе, я замечал, ветераны чувствуют себя как-то угнетен­но, как будто они еще и сейчас виноваты перед нашими людьми, что досталось тогда Подвысокое врагу. Их было 44 только. Они шли по селу на протезах или опираясь на палки. Я такой тост провозгласил:

— Выше голову, товарищ ветеран! Здесь в августе сорок первого года ты до конца выполнил свой долг. В фундамен­те Победы сорок пятого года тобой положен тяжелый, но очень важный камень. Не продержись ты тогда две недели у Подвысокого, еще солонее пришлось бы нам в Сталин­граде, а ведь оттуда пришли мы в Берлин!

Это сказал человек, пользующийся безграничным уважением и доверием в Подвысоком, кавалер орденов Славы, Красной Звезды, «Знак Почета».

Подвысокое ласково смотрит на своих защитников:

— Выше голову, товарищ ветеран!

Сыновья и внуки

Странно: войдя в контакт с комитетами ветеранов диви­зий, я обнаружил в списках поныне здравствующих това­рищей фамилии командиров и красноармейцев, про кото­рых мне точно известно, что они погибли на войне.

Однако при более близком знакомстве недоумение мое разрешилось. Фамилии те же, а имена другие. Родилось чувство глубокого уважения к сыновьям погибших. Это они, оказывается, представляют теперь в комитетах своих отцов, ведут переписку, занимаются розысками пропавших без вести. В ряде случаев сыновья стали самыми деятель­ными сотрудниками и помощниками старых воинов, кото­рые, слава богу, живы, но по состоянию здоровья не име­ют возможности справиться со всеми навалившимися на них хлопотами (известно ведь, что у иных пенсионеров хлопот сейчас больше, чем было на службе).

Прикоснувшись к истории 80-й стрелковой имени Про­летариата Донбасса дивизии, я встретился с Виктором Ивановичем Елецким, сыном начальника штаба 218-го полка. Детство и юность Виктора в нелегкие послевоенные годы были отягощены постоянно тлеющим в душе горем о пропавшем без вести, исчезнувшем в пламени войны отце, Иване Елецком. Сын занялся выяснением его судьбы.

В первых ответах на запросы были лишь добрые вос­поминания о бывшем начальнике штаба полка. С гордо­стью прочитал сын в одном из писем: «Вашего отца мы считали не просто командиром, но своим отцом».

Так утвердилась причастность человека следующего поколения к поколению участников Великой Отечественной.

Круг друзей Виктора Елецкого расширялся и множил­ся. Возникло несколько линий поиска, переплелось множе­ство человеческих судеб. Документы полка и дивизии, ут­раченные в Зеленой браме, восстанавливались на основа­нии тщательно сверяемых свидетельств и показаний оче­видцев. Виктор Елецкий знал уже каждый шаг 218-го стрелкового полка, зримо представлял себе каждый бой, в котором участвовал капитан Иван Елецкий. На запросы Виктора Ивановича отвечали преимущественно те, кто вы­был из полка по ранению, когда начштаба был еще жив и здоров. Прямых свидетелей гибели отца разыскать не уда­валось. Наконец и они нашлись, откликнулись.

Начальник конной разведки полка, побывавший и в Уманской яме, и на фашистской каторге, ленинградский рабочий Николай Лебедев прислал стихи:

То боль внесет, то трепет детский,
Развеет прошлых лет туман.
Я помню, как погиб Елецкий,
Начальник штаба, капитан.
Он будет в новых поколеньях,
Отец твой, Виктор, вечно жить.
Нельзя унять земли вращенье,
Нельзя звезды свет погасить!
А за стихами следовало то, что называется деловой про­зой. Николай Лебедев запомнил все печальные подробно­сти гибели капитана Елецкого, вычертил даже схематич­ный план местности, где 29 июля он лично хоронил начальника штаба полка.

Виктор Иванович Елецкий поехал на Украину, прошел пешком всю дорогу отца — от границы до могилы,— и на памятнике над этой братской могилой рядом с другими именами появилось еще одно: «Иван Елецкий».

Завершение поисков, прояснивших судьбу отца, стало отправной точкой для новых поисков. Теперь инженер из Запорожья Виктор Иванович Елецкий — один из знатоков боевого пути 80-й стрелковой дивизии. К нему уже обра­щаются за всякого рода справками о людях, воевавших в составе этой дивизии, событиях, к которым она прича­стна.

Вошел в семью ветеранов 80-й дивизии и сын прокурора этого соединения Геннадий Анатольевич Седаков, жи­вущий в Брянске. Так же как многие, он начал с выясне­ния обстоятельств гибели отца, с розыска его могилы. Найдя необходимые и такие дорогие для семьи сведения, он не остановился на этом, счел своим долгом продолжать розыски товарищей отца, его однополчан.

Не должно оставаться неизвестных солдат и безымян­ных могил: долг сыновей, долг живых — искать. Еще не поздно, еще есть свидетели, многое можно выяснить.

Историей 6, 12 и 18-й армий занят ленинградский ин­женер Юрий Иванович Шепетов. Имя его отца, Ивана Шепетова, широко известно в военных кругах. О генерале уже рассказано в главе «Дивизия город не оставила».

Шепетов командовал 96-й горнострелковой дивизией, в первые дни войны она входила в состав 12-й армии.

В июле и августе Иван Шепетов силами дивизии нано­сил удары в северном направлении из района Первомай­ска, силясь деблокировать наши окруженные войска. За умение и отвагу, проявленные именно в этих боях, Шепе­тов в ноябре 1941 года получил звание генерала и Золотую Звезду Героя. Он — один из первых комдивов, удостоен­ных высшей награды. В январе 1942 года 96-я горнострел­ковая стала 14-й гвардейской дивизией.

Юрий Иванович видел своего отца в последний раз на границе: полковник Шепетов попрощался с женой, с две­надцатилетним сыном. Генерал, тяжело раненный, попал в плен под Харьковом. В январе 1943 года за активную антифашистскую деятельность он был замучен в концла­гере Флоссенбург. Поначалу сын собирал сведения лишь о своем славном отце, но постепенно круг поисков расши­рился. Он знает боевой путь 14-й гвардейской, каждый ее шаг. Многие годы сын генерала разыскивал красноармей­цев и командиров 6-й и 12-й армий. Сколько имен вывел он — теперь уже не из окружения, но из забвения!

Сын идет на выручку тем, кого пытался спасти его отец.

До 1974 года считался пропавшим без вести лейтенант Морозюк Карп Матвеевич. Так значилось во всех докумен­тах. Его сын, сейчас тоже офицер Советской Армии, не смог примириться с безвестным исчезновением отца, тем более что видел его зимой 1942 года в родном селе. Первые поиски дали противоречивые результаты. Появилось сооб­щение: лейтенант убит 18 июля 1941 года. Но это опровер­галось бывшим красноармейцем 680-го стрелкового полка Завеном Куруняном. Он утверждал, что 4 августа ранено­го лейтенанта Морозюка отвезли на полковой линейке к переправе через Южный Буг возле города Первомайска. А командир артиллерийского дивизиона В. И. Пажиц сооб­щил, что видел его в бою 6 августа.

Владимир Морозюк перенес поиск в села вокруг Перво­майска. Выяснилось, что в августе 1941 года в камышах у Южного Буга был подобран раненый лейтенант, назвав­шийся довольно редким теперь именем — Карп. Колхозни­цы, которые его спрятали и выхаживали, запомнили, что лейтенант говорил: «Если не вырвусь из окружения, пойду в родные места партизанить».

Наверное, опасно было такому человеку возвращаться в родные места — лучше бы скрыться там, где его никто не знал. Но Карп Морозюк решил по-иному: идти именно туда, где его знали и где он всех знал. Раз уж не уда­лось перейти фронт, лейтенанту-коммунисту показалось необходимым поднять на борьбу с врагом своих одно­сельчан.

Он приковылял 25 августа в свое родное село Немиренцы, под Казатином, где с тридцатого года был первым председателем колхоза «Добробут».

Здесь Карп Морозюк встретился с женой и малыми детьми — они эвакуировались, но оказались отрезанными врагом и вернулись к матери Морозюка.

Карп Матвеевич вел подпольную работу, если можно так выразиться, в районном масштабе. Перейдя на неле­гальное положение, дома бывал редко, собирал силы по селам. Жене он оставил на хранение свои документы.

Ее схватили гестаповцы, допрашивали, где скрывается Карп Матвеевич. Она молчала. У нее, комсомолки, на гру­ди под одеждой был партбилет мужа. К счастью, фашисты ни о чем не дознались и отпустили женщину.

Вернувшись к дочери и сыну, жена лейтенанта спря­тала партийный билет. Это было необходимо: последовал новый арест, ее увезли в районный центр с маленькой доч­кой Галей на руках. Как ни лютовали каты, ничего не добились. Жена подпольщика, разумеется, не выдала мужа. Тогда фашист ударил тяжелой палкой ее маленькую дочь. Молчание матери было непреклонным, но дорого оно обо­шлось: после долгих мучений девочка умерла.

Много еще не открытых тайн: неизвестный человек, прислуживавший оккупантам, вывел жену Морозюка из комендатуры, называя по имени и отчеству — Викторией Иосифовной, помог скрыться.

Кто он, до сих пор неизвестно; не раскрыта и черная тайна, кто выдал подпольщиков. Карпа Морозюка и его соратников расстреляли 17 апреля 1942 года. Но об этом семья узнала потом, через много лет...

А будущий майор Морозюк подрастал, ходил в стужу в обветшалом пальтишке, которое мать особо тщательно чистила, заштопывала и берегла, даже надтачала, когда мальчику оно стало мало.

В марте 1944 года Володя Морозюк, встретив на улице Немиренцев красноармейцев, вбежал в хату, чтобы сооб­щить, что наши вернулись. Он был в том самом пальтиш­ке, из которого стремительно вырастал.

Мать, заплакав, обняла мальчика и тут же почему-то взяла в руки ножницы, вспорола полу сыновьей одежки и что-то достала из-под подкладки. Мальчик впервые в жиз­ни увидел документ. Это был партийный билет Карпа Мат­веевича Морозюка. Три года, сам того не ведая, ходил с партийным билетом отца маленький сын, будущий офицер и коммунист.

У майора Владимира Карповича Морозюка много дел по службе. Но есть у него еще одно дело, которому отдают­ся воскресенья, отпускное и даже ночное время: он кро­потливо изучает историю 6, 12 и 18-й армий, их тяжкий путь к Днепру. О своих раздумьях и находках Владимир Морозюк пишет в газеты. Многократно проверенные мате­риалы посылает в музеи и архивы. Он много сделал для того, чтобы и другим стало понятно, что мужество кадро­вых солдат и командиров, задержавших наступление врага, сыграло важную роль в дальнейшем ходе войны...

Об упорных оборонительных боях 41-й стрелковой ди­визии под Равой-Русской, пять дней державшейся на этом приграничном рубеже, теперь упоминается во многих пе­чатных трудах. Тому, что выплыли из тьмы забвения герои этих боев, мы во многом обязаны сыну батальонного ко­миссара Михаила Власовца, погибшего 25 июня в яростной контратаке.

Инженер из Ташкента Виталий Михайлович Власовец изучил каждый шаг в бою не только своего отца, но и очень многих его сподвижников — живых и мертвых. Он стал исследователем истории 41-й стрелковой дивизии, секрета­рем совета ее ветеранов.

Так вот и получается: все дальше от нас драматические события 1941 года, но все больше фактов и подробностей, раскрывающих их величие, их значение! Исследователи — сыны и внуки героев.

Особо хочу сказать об украинских газетах, много лет подряд публикующих розыскные материалы. В свое время в «Правде Украины» было напечатано обращение майора Эдуарда Туренко к однополчанам его отца — батальонного комиссара Александра Туренко, пропавшего без вести в июле сорок первого года. У меня в руках объемистая пачка откликов. В течение нескольких лет шла активная пере­писка. Она продолжается и теперь, уже в спокойном тоне. А начало ее было очень эмоциональным.

Авторы первых откликов на письмо Эдуарда Туренко негодуют: «Кто смеет считать Александра Туренко пропав­шим без вести?»; «Я видел его в бою, я видел, как он упал, я нес его на плащ-палатке!»; «Я хоронил комиссара после того боя в окружении».

Особо остро переживал, да и теперь переживает гибель комиссара лейтенант в отставке, кавалер ордена Ленина Владимир Скороходов. В память о комиссаре он смастерил трогательный альбом. Открывается этот альбом изображе­нием ордена Красного Знамени. Под изображением над­пись: «Александру Михайловичу Туренко от твоего солдата, моя тебе солдатская награда за тот бой, с которого ты ушел из жизни, но не уйдешь из памяти народной. В. Скорохо­дов».

Не было в Советской Армии другого такого случая, чтоб лейтенант награждал орденом комиссара. Данный случай уникален и легендарно красив.

Владимир Скороходов писал пионерам села Зятьковцы, где погиб комиссар, писал в райком комсомола, писал в Москву, в управление кадров сухопутных войск, призвал в свидетели других однополчан — Овчинникова, Бабушкина, Мороза и в конце концов добился своего. В соответствую­щие документы отдела учета потерь в отношении Александ­ра Туренко внесено исправление: прежняя запись «пропал без вести» заменена иной — «погиб геройской смертью».

Должен рассказать еще об одном человеке. Он не ветеран войны и даже, кажется, не сын ветерана, но относится к поколению сыновей, а может быть, уже и внуков.

В самом начале моего поиска пришло письмо из города Донецка: «Мне 32 года, работаю в шахте. Войны я не знаю, но собираю все о ней. Родом я из тех мест, где происходили описанные вами бои, мне знаком там каждый кустик. На сбор материалов и переписку ушло более 12-ти лет, но предстоит еще сделать многое».

Начав переписку с автором этого послания горным мастером Василием Андреевичем Малаховецким, я получил драгоценные сведения о боях и героях Зеленой брамы. При его помощи я уточнил сотни имен и фамилий, номера частей, обрел сведения о командирах и комиссарах дивизий и полков.

Ни в одном архиве, ни в одной книге не обнаружишь такого собрания боевых эпизодов и адресов причастных к ним людей, достоверных фактов и легенд!

Занятнейшим человеком показался мне Малаховецкий. Я выбрал два дня посвободней, сел в самолет и отправился в Донецк.

Меня встретил рослый, красивый шахтер и тут же, чуть ли не у трапа самолета, сообщил с понятной гордостью, что его шахта вышла на первое место, получила переходя­щее знамя. У него на шахте дел, что называется, невпрово­рот, однако на все хватает сил и времени. Звание «Почетный шахтер СССР», полученное им, говорит само за себя!

На окраине Донецка, у подножия террикона, в шахтер­ском поселке,— квартира горного мастера. Вся она — кори­дорчик, обе комнаты, кухня — оснащена встроенными шка­фами. У шахтера уникальная библиотека. Книги разные, но преимущественно по истории Великой Отечественной войны. Расставлены в таком порядке: война вообще, сорок первый год в частности.

Василий Андреевич деловито показал мне свою карто­теку, думается, единственную в своем роде: здесь собраны сведения о живых и погибших, о знаменах частей, о Героях Советского Союза, о кавалерах ордена Славы.

Неугомонный Василий Малаховецкий пишет мне часто, но исключительно по делу. Письма его полны достоверными сведениями. Распечатываю очередное: «Очень интересный материал найден о Герое Советского Союза Павле Савво­виче Гришко. Он родился 17 августа 1916 года в селе Небеливка Новоархангельского района. Звание Героя он получил в боях за Венгрию — Указ от 28 апреля 1945 года.

Но он воевал в районе Подвысокого, около своего дома, попал в плен и находился в Уманской яме. Его спас одно­сельчанин Петр Гнатюк — вывез в бочке из лагеря. Гришко поймали, но он снова бежал, чтобы потом оказаться в рядах освободителей Венгрии».

Вот какими материалами снабжает меня Малаховецкий. Я потом узнал, что этот удивительный историк «на общест­венных началах» — далеко не единственный. В оживленной переписке с ним состоят такие же искатели в Москве, Горьком, Иркутске. Все это люди тридцати — сорокалетние, начавшие свою поисковую деятельность в пионерских дру­жинах и перенесшие это благородное увлечение из детства во взрослую жизнь.

Поиск продолжается.

Я из годов восьмидесятых

Начав в семидесятых годах поиски, связанные с боями, которые вели 6-я и 12-я армии в августе 1941 года в районе урочища Зеленая брама, я незаметно для себя перекочевал в годы восьмидесятые, приближающие наступление нового века.

Человек восьмидесятых годов смотрит на отдаленные со­бытия Великой Отечественной войны под новым углом зрения. Десятилетия мира и борьбы за мир дают ему такое право.

Как из тумана, возникают картины героизма и мужества, ранее не зафиксированные ни на бумаге, ни на фотографиях, ждущие ныне своего воплощения в бронзе и граните. Сохра­нились лишь обрывки радиограмм, дошедших тогда до Ставки Верховного Главнокомандования: «Окружение огне­вое...»

Последняя радиограмма Павла Григорьевича Понеде­лина: «Борьба идет в радиусе трех километров. В бою все. Пятачок простреливается со всех сторон, противник непре­рывно бомбит. Бьют артиллерия и минометы. Ожидаем ата­ки танков. Продержимся до вечера. Ночью идём на послед­ний штурм. Войска ведут себя геройски...»

На этих словах обрывается связь, чтобы больше не во­зобновиться. Эти документы обязывают всех, причастных к тем далеким событиям, досказать недосказанное о людях 6-й и 12-й армий.

Встречи с ветеранами и письма товарищей помогли мне в какой-то мере воссоздать картину героического сражения. Но в процессе поиска возникла еще одна линия: начал скла­дываться некий обобщенный тип воина довоенного призыва. Кажется, все они романтики, мои дорогие корреспонденты, знающие цену истинной дружбе, пронесшие сквозь огонь, может, и выплавившие в огне единство слова и дела, умею­щие находить слова, точно отвечающие чувствам.

Есть среди них и те, кто после Зеленой брамы уже не смог встать в строй, не участвовал в победных сражениях.

Краткость боевого пути не в укор им: подвиг далеко не всегда стаж, чаще он — миг, мгновение.

Как я мало рассказал о вас, боевые товарищи! Сколь­ких не назвал, не упомянул из живых, не вспомнил из мертвых!

Самодеятельные историки и юные следопыты изучают далекие события и восстанавливают картину начальных сражений 6-й и 12-й армий.

Как назвать эту жажду раскрыть, запечатлеть, передать новым поколениям и вручить далеким потомкам достовер­ные данные о мужестве и непреклонности защитников Родины, встретивших врага на границе и — безо всяких преувеличений — собою преградивших ему путь? Дадим этому молодому народному движению имя Музейного. На­звание не очень точное, я пользуюсь им как рабочим терми­ном. Мне важно не столько название, сколько суть.

Народный музей в Подвысоком был одним из первых сельских музеев на Украине. Теперь в Кировоградской, Черкасской, Киевской, Николаевской областях музеи во многих селах.

А вот свидетельство зарождения нового музея: письмо в Подвысокое из поселка Ворохта Ивано-Франковской об­ласти. Это был городок, хранящий традиции лесорубов. Теперь он развивается как туристический и спортивный центр Карпат.

В Ворохте создается историко-краеведческий музей. Директор Ворохтянского лесокомбината, председатель методсовета музея товарищ Паневник сообщает, что темой экспозиции «От Карпатских высот до Подвысокого» будут боевые действия 12-й армии.

Там, на Карпатах, молодые энтузиасты воссоздали уже список соединений 12-й армии, принявших на себя первый удар. С Карпат идут письма во все концы страны — ищут живых участников легендарных сражений.

Ворохтянцы обращаются в Подвысокое:

«При желании учащихся вашей школы посетить места былых сражений, завязать дружбу и переписку средних школ нашего региона мы окажем вам помощь...»

Надо отметить, что повысился возраст «юных следопы­тов». Если в недавние годы это были по преимуществу пионеры, то теперь и комсомольцы активно включились в поиск, приобретя в школе навыки и пристрастие к изучению истории своего края. Молодые люди, став студентами, кол­хозниками, рабочими, уже не останавливаются — поиско­вая деятельность навсегда слилась с их линией жизни.

А вот еще одна весточка из Ивано-Франковска. Пишут ученики и учителя 14-й средней школы имени Николая Островского (они называют себя почти официально корчагинцами): «Уже семнадцать лет мы ведем поиск материа­лов о советских воинах, сражавшихся в нашем краю. Про­водим мы поиск и по 12-й армии, в нашем городе встретив­шей войну. Какие это были замечательные люди! Безо всяких расчетов они отдавали Родине все. Хотим прикос­нуться к их подвигу».

Какие это были замечательные люди! — повторяю я вслед за корчагинцами.

А были ли иные: трусы, дезертиры, изменники, маро­деры?

Попадались, разумеется. Шла смертельная схватка двух миров: прошлое напало на будущее. Но я приплюсовываю все человеческие отбросы к «той стороне» — они сами при­числили себя к армии врага, разгром фашизма был и их разгромом, а презрение наше к ним еще беспощадней, чем к тем, напавшим.

Я ставил перед собой одну задачу — рассказать о героях Зеленой брамы.

Сам я принадлежу к поколению, для которого в пред­военные годы высшим свидетельством мужества и аттеста­цией интернационализма было добровольное участие в войне за республиканский строй в Испании. Может в этой связи показаться, что я в своем рассказе о Подвысоком вроде бы специально подбирал тех командиров и комиссаров, которые воевали раньше под Мадридом и Уэской, настойчиво назы­ваю именно их.

Нет, не строил я поиск в угоду своим романтическим увлечениям. Просто в армиях прикрытия, в тех войсках, что первыми приняли на себя удар, служили лучшие командиры, уже прошедшие испытание боем. Старшие — на фронтах гражданской войны, чуть помоложе — в вооруженном кон­фликте 1929 года на КВЖД, в схватках с басмачами. А из моего поколения это испанские добровольцы, такие, как Тонконогов, Фотченков, Туренко и многие, многие другие, хасановцы и халхингольцы...

На них равнялись те, у кого еще не было боевого опыта, у них брали первые уроки мужества, даже подражали их жестам и походке. Было в этом нечто мальчишески светлое, наивное.

И павшие, и оставшиеся в живых участники боев в Зеленой браме с честью выдержали тяжелейшие испы­тания...

Мой кабинет — полки, шкафы, подоконники — полон письмами и тетрадями с воспоминаниями. Копии своих поисковых материалов прислали пионеры из Подвысокого и других сел Кировоградской области. Обращение к сорок первому году вызвало бурную реакцию: люди разных поколений задают вопросы, что-то одобряют, о чем-то спорят, против чего-то возражают, делятся своими раз­думьями, сообщают новые и уточняют уже известные факты.

Не забыт сорок первый год, и можно смело утверждать, что, отдаляясь, он вызывает все больший интерес.

История не всегда быстро и сразу распахивает свои стра­ницы, раскрывает загадки и тайны минувшего.

Самый важный вывод, к которому приходишь, склоня­ясь над кипами если не документов, то свидетельств, таков: за два с небольшим десятилетия жизни Советской страны к 1941 году в народе вызрело обостренное чувство патрио­тизма, обернувшееся на полях сражений, при явном тогда военном преимуществе противника, неслыханным мужест­вом, ни с чем не сравнимой верой в Победу. Мы преодо­лели непреодолимое, выстояли. Тем дороже каждый эпизод, каждое проявление советского патриотизма. На фоне тяже­лых и горьких событий еще ярче светятся подвиги защитни­ков Родины.

Документация чрезвычайно важна как в ходе любой боевой операции, так и для ее последующего разбора. Мно­гие события сорок первого года, увы, остались за пределами архивов, точнее — не дошли до них. Вот почему так сложно в восьмидесятых годах изучать сорок первый.

Для восстановления картины боев в Зеленой браме при­шлось широко пользоваться свидетельствами очевидцев. Устными и письменными.

Письмо участника боев через сорок лет после них, есте­ственно, несет в себе черты легенды. Даже при идеальной памяти через столько лет трудно избежать обобщений, не обладающих достоверностью лично тобой увиденного. Влияют прочитанные книги, кинофильмы, теле- и ра­диопередачи, последующие впечатления, всевозможные слухи.

Могу привести пример из своей поэтической практики. И на войне и после писал я сюжетные стихи. В основу сю­жета ложился то какой-нибудь частный, очень конкретный факт, то авторский вымысел. Но если не всегда, то очень часто находились потом люди, утверждавшие, что они при­сутствовали при описанном мной событии (а я-то знаю, что это вымысел!). Иногда объявлялись и живые герои, которых тоже не могло быть, потому что я их при­думал.

Подобные случаи в плане бытовом ставят автора в очень трудное положение. А в литературном плане рождают даже гордость: значит, написал правильно.

Я не укоряю тех, кто убежденно отстаивает последую­щие впечатления и наслоения как лично увиденное и даже пережитое. Но и запоздалое исследование требует докумен­тации, а в данном случае единственный документ — оброс­шее наслоениями личное свидетельство.

Участников событий в Зеленой браме оказалось, к сча­стью, больше, чем я предполагал, а все же не так много. На некоторые мои письма отвечали сыновья, дочери, соседи: «Умер в таком-то году». Или: «Просит передать, что ничего не помнит...»

Отдельно храню я присланные товарищами чертежи, карты, схемы. На них отмечено, где чьи могилы, где хра­нилища документов. Это очень важные свидетельства!

Бывший начальник политотдела 6-й армии, тогда бри­гадный комиссар Кондрат Васильевич Герасименко, ныне работающий в одном из московских вузов, передал мне графический план местности, где закопаны документы по­литотдела, в частности партийные билеты. Наверное, здесь необходимо разъяснение для молодых читателей: почему закопаны партбилеты?

Существовало правило: в разведку идти без документов, сдавать их на сохранение комиссару. Полагалось также собирать партдокументы у раненых. В политотделы посту­пали партийные и комсомольские билеты погибших, не­редко окровавленные, пробитые пулями.

Документы эти хранились обычно в сейфах. Но в по­следние дни и часы их скопилось так много, что в сейфы они уже не помещались. Партдокументы заворачивали в противоипритные плащ-накидки, которыми располагала химическая служба, и в такой упаковке драгоценные документы были зарыты в Зеленой браме, в окрестных деревнях. Теперь былое поле боя — с партбилетом в груди...

Но, как уже говорилось, приехав в Подвысокое через много лет, проходя по обновленным улицам села, я почувст­вовал себя так, как будто никогда здесь не был. Куда уж тут сориентироваться на местности по плану, вычерченному Герасименко! Все выглядит иначе, чем тогда! Даже окрест­ные овраги изменили направление.

А ведь не века прошли, лишь десятилетия. Но такие уж темпы у второй половины двадцатого века!

Неудивительно, что события сорок первого года стали как бы корнями леса народных легенд. Однако и в легендар­ных рассказах ветеранов, в письмах из разных краев страны повторяются эпизоды, и возникает достоверность. Вроде бы и легенды, а в них правда сущая.

Многие товарищи пишут, например, о контратаке в конном строю, возглавленной генерал-майором Прошки­ным; он будто бы скакал на коне впереди всех, с шашкой в вытянутой руке.

С шашкой на танки? Казалось бы, безумие. Но нет! Отвага старого конника вдохновила измученных боями людей, дала им второе дыхание.

Легенды всегда были достоянием последующих поко­лений, но мы еще имеем возможность проверить их досто­верность свидетельскими показаниями, а иные — и доку­ментами. Воспользуемся же этой, наверное, уже последней возможностью. Потомки имеют право распоряжаться фак­тами истории по-своему. А мы обязаны сказать все, что помним.

Легенду о Николае Ивановиче Прошкине, скакавшем на коне с шашкой наголо, я знаю давно, наверное, со времен своего пребывания в Уманской яме.

Эта история то возникала в моей памяти, то пропадала на годы.

Иногда воспоминания проступали вновь, и я бывал уже почти уверен, что видел собственными глазами его «безумст­во храбрых», бесстрашного всадника на коне.

Сам себе ставил задачи: если ты видел всадника в утро прорыва, когда еще не был ранен в голову, то должен был запомнить, какой масти был под ним конь.

И отвечал самому себе: белой масти. Очень красивый конь, скорее всего — арабской породы. Через два дня после попытки общего прорыва, когда я оказался в кавалерийской группе генерала Огурцова, которую он называл партизан­ским отрядом, честное слово, я видел именно этого коня, его вели в поводу и называли генеральским. Коня не под­седлывали, он был ранен.

И все-таки я опасался превращения легенды в собствен­ное, не очень достоверное воспоминание — это ведь ста­новится с годами безобидной, но довольно распростра­ненной болезнью ветеранов: увиденное вчера на экране телевизора мы сегодня готовы рассказывать себе как про­исходившее с нами.

На страницах своей книги я привел этот эпизод исклю­чительно как легенду, чтобы не поддаваться искушению выдумывать.

Однако это мне и не грозило. Пришло фантастически точное подтверждение! Я получил бандероль из Федератив­ной Республики Германии. Один бывший командир дивизии вермахта, проведший потом несколько лет в плену за Волгой, а ныне преуспевающий адвокат и горячий сторонник дружбы между нашими странами, выполнил обещание, данное мне в Дортмунде, где мы познакомились в Обществе дружбы ФРГ—СССР. Он тогда сказал, что раздобудет книги об «уманском котле».

Меня еще тогда, при первой нашей беседе, удивила информированность отставного оберста, подобное знание, казалось бы, мало кому известных у нас событий. Да и бывший командир дивизии вермахта находился в 1941 году на другом участке фронта, он не участник, не очевидец. Я спросил его:

— Откуда вам известны такие подробности?

Он ответил:

— Но ведь это битва под Уманью!

В каком издательстве вышла книга? Оказывается, автор выпустил ее на свои средства, написал на обложке «зельбстферлаг», что в переводе звучит как «самиздат».

В сопроводительном письме сообщался и адрес автора мемуаров: если будут неясности, можно обратиться к нему лично... Но неясностей не было.

Это дневник ефрейтора, и вот запись от 5 августа:

«...Хорошо было видно Копенковатое и лес, а также ряды красноармейцев, приготовившихся к бою не на жизнь, а на смерть. Маршем, в строгом порядке они вышли из леса, ви­димо надеясь, что сплошного фронта немцев уже нет. Они шли тесно, сомкнувшись в ряды, человек по десять, и голова колонны вытянулась по направлению к нашей тригономе­трической вышке и находилась метрах в двухстах от нас.

Обстановка накалялась, и я при виде приближающихся русских вспотел. К этому времени колонна растянулась на добрых два километра. В колонне была пехота, тянулись обозы, запряженные лошадьми, шли грузовики и легкие разведывательные танки. Впереди колонны шагали двойны­ми рядами стрелки, а во главе ее на прекрасной белой лошади скакал офицер. Он размахивал над головой кривой казацкой саблей. Клинок и сбруя сверкали на утреннем солнце. Вдоль колонны скакало еще несколько всадников. К нам доносились их громкие команды...»

После этого, весьма рельефного изложения событий идет ухарское, в духе рассказов барона Мюнхаузена описа­ние собственных подвигов и действий горных егерей. Самиздатский автор вообще бесстыдно откровенен. Он, на­пример, подробно рассказал, как, заметив, что у лежащего на поле боя украинца (так в тексте) дрогнули ресницы (зна­чит, он еще жив!), приставил ему к животу автомат и раз­рядил. Сегодняшний рассказчик и издатель не постыдился вспомнить, как убил женщину в красноармейской форме.

Противно и страшно читать такие воспоминания...

Но я должен процитировать еще несколько строк:

«Было десять часов утра. Палило солнце, и рассчитывать на воздушное охлаждение не приходилось. Запасного ство­ла не оказалось, ствол пулемета мы облили кофе из фляги, и Клевайс стал стрелять дальше. Между тем прибыло подкрепление: вахмистр Лейце с двумя отделениями. Теперь мы уже стреляли из трех пулеметов и все равно не могли задержать продвижение русских на запад». (Правильно ли указано направление нашего прорыва? Полагаю, что у мему­ариста не было компаса.— Е. Д.)

Приведу еще одну красноречивую строку: «У меня было самочувствие трупа, проснувшегося в гробу».

Барон Мюнхаузен второй мировой войны продолжает:

«Я вновь увидел всадника на белом коне. Он что-то кри­чал и размахивал саблей над головой. Все русские, следо­вавшие за ним, смотрели на него, а он уже был близок к лесу. Безумие ситуации взбесило меня. Я закричал Клевайсу: «Уложи же ты этого!..» Клевайс стрелял несколько раз и все мимо и беспомощно смотрел на меня...»

Я нисколько не сомневался, что хвастливый автор сейчас объявит себя победившим всадника. Он, конечно, пишет, что стоило ему лечь за пулемет — и с русским было покончено.

Но я-то знаю, что Николай Иванович Прошкин был только ранен в том бою, ранен был и белый конь.

Адъютант генерала и с ним лейтенант из особого отдела 58-й стрелковой дивизии нашли Н. И. Прошкина в Уманской яме, пытались организовать побег, но тяжелое состояние генерала не позволило исполнить дерзкий замысел.

Прошкин погиб уже на исходе своего заточения: в лагере на территории Германии, в каменоломнях, он обрушил ка­менную глыбу на голову предателя и был казнен фашис­тами...

Мемуарист продолжает свой рассказ. Некоторые детали позволяют судить о напряженности боя: в одном взводе за­ступает пятый командир, в другом — четвертый.

А вот концовка записи от 6 августа:

«...Вдруг в воздухе раздался свист, и прежде чем я мог понять, что произошло, вокруг нас стали рваться снаряды. Крюгера и Вайля ранило, а Гауст истекал кровью. Не стало и пулеметчика из третьего отделения, и я перешел к его пулемету. Мы продолжали стрелять из трех пулеметов, а из лесу выходили все новые и новые части русских навстречу смерти. И все же они продолжали продвигаться дальше и дальше. Немногое изменилось, когда нам на помощь при­была еще рота пулеметчиков. Если бы русские догадались двинуться по всему фронту, они бы просто смяли нас своей массой. Страшась, что это может произойти, я неистовст­вовал. В поисках укрытия я прыгнул в яму, где лежал убитый мною украинец, и продолжал стрелять».

Автор дневника признается, что не в силах остановить русских, и восклицает:

— Боже, что будет дальше!

А вот запись от 7 августа:

«Стало ясно, что русские под прикрытием ночи прошли через посты сторожевого охранения и заняли важные пози­ции. Собрав последние силы, они попытались прорвать фронт. На всем пути от Шевченко до Тутовой рощи у нас царила паника».

Не скрою, начитавшись сочинений Лутца Хатцфельда, я даже почти через полвека не ужаснулся его сообщению, что больше половины писем, доставленных после боя из Германии, пришлось отправить обратно, я горестно поду­мал — поделом!

С таким же опозданием порадовала меня запись: «Ка­кой-то генерал из отбившихся пытался организовать пар­тизанскую войну. Партизанскую войну? Что это такое, мы не знали...»

Что такое партизанская война, они узнали позже, а упомянутый генерал — это, несомненно, Огурцов, именно он поименовал наш кавалерийский отрядик партизанским.

Важными показались мне и такие строки: «Был момент, когда я пришел в ужас, что мы проиграли, когда увидел движущиеся на нас толпы русских».

Никогда не станут легендой ни убийство раненого украинца, ни «самочувствие трупа, проснувшегося в гробу». Но как свидетельства героизма защитников Зеленой брамы они красноречивы.

Эта история, отпечатанная в дюссельдорфском самиз­дате, достоверное подтверждение нашей легенды.

Сколько тайн хранит еще Зеленая брама!

Например, остались невыясненными, нераскрытыми многие подвиги, совершенные нашими людьми в неволе. В найденных фашистских документах о них сказано: «Плен­ными не считать!»

Есть свидетельство, касающееся генерала В. И. Прохо­рова. Он был переодет и спрятан в концентрационном ла­гере. Палачи искали его, но найти не сумели. Орали по радио: генерал Прохоров, сдавайся! Значит, и узника они не полагали сдавшимся.

Конечно, он не сдался!

«Пленными не считать» уже звучит по-иному...

Я мысленно представляю этих мужественных людей: они томились в одних застенках с антифашистами и под­польщиками Европы; равные в гибели, они заслуживают право на равенство в истории.

Умань, Подвысокое, конечно, лишь эпизоды великой битвы.

Но сражавшиеся в том кольце — я повторяю это вновь и вновь — не менее чем на две недели сковали силы врага в направлении Днепропетровск, Запорожье, Донбасс и на подступах к Киеву.

В Бресте и Перемышле, в Подвысоком и Киеве, в Одессе и Севастополе, в Могилеве и Смоленске убивали и убили «блицкриг»!

И не только там!

Героика сорок первого года, отвага и непреклон­ность защитников советской земли и советского строя, встретивших врага первыми, требуют неустанного изу­чения.

Если говорят, что великое видится на расстоянии и под расстоянием подразумевают время, то его после войны про­шло уже достаточно, а живых участников событий огром­ной исторической важности осталось мало. И с каждым годом их будет все меньше и меньше.

Неужели мы вправе, не завершив наш поиск, взвалить его на плечи внуков и правнуков?

Но я, кажется, вышел за пределы своей темы и той ду­бравы. Прежде чем поставить точку на последней странице, вернусь вновь к селу Подвысокому, к его жителям и защит­никам, к памятной Зеленой браме.

Не мне одному она памятна. Вот опять на столе моем пачка писем со всех концов Родины. Раскрою первое.

Адресат: Титов Тимофей Прокофьевич (Воронежская область, Таловский район, колхоз имени Калинина). Он пишет:

«И по сегодня стоят перед моими глазами молодые, наголо стриженные ребята, смотрят на меня укоряю­ще — не забывай нас, помни Зеленую браму.

Пишу не только от себя, а и от имени тех, кто погиб в Зеленой браме, Уманской яме, в фашистском концлагере, не увидев победы в мае 1945 года.

...С орденами и медалями закончил я войну в сорок пя­том, но никогда не вспоминал проклятый сорок первый год, себя, не умеющего толком стрелять...

Но испытал я тогда такую ненависть к врагу, ощу­тил такую его жестокость, что хватило мне заряда на то, чтобы без лекарств, без еды и медицинского ухода за­лечить свои раны и вновь возвратиться в действующую армию.

До апреля 1945 года воевал с фашистами, был и сапе­ром, и разведчиком, и автоматчиком, освоил военную науку и воевал до тех пор, пока осколок мины, оторвавший мне ногу, не выбил меня из войны. Стал я инвалидом второй группы (пожизненно).

Август сорок первого — незаживающая рана моей души.

И каждый раз, когда жизнь дарила мне победу, вспо­минал я Зеленую браму, своих ребят. И когда закончил тех­никум, и когда взял отстающий колхоз и сделал его пере­довым в области (я не хвастаюсь, слишком много сил вложил в это хозяйство), и когда услышал по радио Указ о присвоении мне звания Героя Социалистического Труда, и когда сидел в Кремлевском Дворце на XXVI съезде КПСС.

...Не было бы сорок первого года — не наступил бы и сорок пятый...


Тимофей Титов, участник битвы в Зеленой браме

в составе войск 12-й армии, председатель колхоза».


Я представил читателю поредевший,но боевой строй воинов, начинавших дело Победы на жестоких полях сорок первого года. Пусть сегодня этот строй замыкает Тимофей Прокофьевич Титов.

Уже само его письмо рисует портрет современника, образ героя нашего времени. Но мне очень хотелось еще хоть что-нибудь узнать о председателе орденоносного кол­хоза имени Калинина.

Титов был ранен 13 августа в ногу — осколок прошел навылет. Неспособного двигаться, его подобрали жители Подвысокого. Но фашисты отняли солдата у спасителей, чтобы причислить к своим трофеям. Бросили в Уманскую яму. После побега с группой красноармейцев он скитался по лесам. Раздобыли пулемет, действовали отчаянно и бес­страшно. По селам оккупанты расклеили объявление:


«Кто поймает партизан Титова и Володина,

получит по пять тысяч марок за каждого...»


Но кочующая горстка бойцов 12-й армии не прекратила боевых действий.

Вновь встав в ряды Советской Армии, Тимофей Титов участвовал в освобождении тех просторов, по которым пришлось отходить в сорок первом.

За полтора месяца до конца войны, на подступах к Бра­тиславе, он получил множественное ранение и вернулся в родную хату на костылях.

В возрасте 21 года надо было начинать мирную жизнь.

Семнадцать лет работал он в своем селе бухгалтером колхоза, выучился на агронома и попросил райком напра­вить его в слабый колхоз. С 1965 года Титов — председатель колхоза в Новой Чигле. Теперь уже не просто колхоза, а ордена «Знак Почета» колхоза имени Калинина, девять раз награждавшегося переходящими Красными знаменами.

Стали председателями колхозов и сыновья Тимофея Прокофьевича Юрий и Виктор.

К солдатским наградам отца — Красной Звезде, меда­лям «За отвагу» и «За боевые заслуги» — прибавились два ордена Ленина, ордена Октябрьской Революции и «Знак Почета».

Открываю следующее письмо и знаю: как ни безжалост­ны годы и десятилетия, превращающие события в историю или в легенды, встанут в геройский строй новые и новые товарищи — живые или погибшие, но не склонившие го­ловы.

Героическая и трагическая история Зеленой брамы — лесной крепости сорок первого года — расширилась, притя­гивает и зовет к себе людей новых поколений, а сам этот лес постепенно становится местом своеобразного паломничества и естественным памятником мужеству и верности воинов 6-й и 12-й армий, да и не только их, но в равной степени жителей села Подвысокого — защит­ников Родины.

Думается, что приходит пора воздвигнуть в районе Зе­леной брамы единый мемориал, величественный и строгий. Он будет как бы предисловием к поднимающимся в этих краях памятникам в честь победной Корсунь-Шевченковской битвы.

А в заключение считаю необходимым ответить одному из своих корреспондентов, родившихся позже описанных мною событий. Он назвал воинов Зеленой брамы несча­стными, видимо, чтобы подчеркнуть в письме свое сочув­ствие.

Но правильно ли считать несчастными красноармейцев и командиров первых сражений? Нет! Воин, оказавшийся в несчастном положении, и несчастный человек — отнюдь не одно и то же.

Участники спасения Родины ясным и спокойным взо­ром смотрят в глаза потомков. Их самозабвенное мужество оказалось залогом победы.

Героический сорок первый год принадлежит двадцатому веку, принадлежит нам. И мы должны всегда помнить, что сперва была Зеленая брама, а триумфальные арки — потом, почти через четыре года.


1

17 июня 1982 года Президиум Верховного Совета СССР присвоил М. А. Алексееву звание Народного учителя СССР.

(обратно)

2

Историки в ГДР объяснили мне, что лейбштандартом назывался отряд личной охраны Гитлера. Но как могло занести этот отряд под Первомайск? Вероятно, Мюнцель называет лейбштандартом один из полков дивизии СС «Адольф Гитлер».— Прим. авт.

(обратно)

3

Номер дивизии — 44-й — дважды встречается на страницах этой книги. Это не описка. В Зеленой браме стояли насмерть и щорсовская 44-я горнострелковая и 44-я танковая, командиром которой был Васи­лий Петрович Крымов, полковник.— Прим. авт.

(обратно)

4

После обнародования этого факта Н. А. Базанов получил несколько писем от товарищей по 97-му отряду и по Подвысокому. Они помогли ему вспомнить фамилию непреклонного врача. Это был военврач 3-го ранга Танцура.— Е. Д.

(обратно)

5

Так в документе.— Е. Д.

(обратно)

Оглавление

  • Что такое Зеленая Брама?
  • Я из сорок первого года
  • Глазами родившихся позже
  • Ночные раздумья в Подвысоком
  • Первые пять недель
  • Несколько дней июля
  • Две недели августа
  • С точки зрения Типпельскирха...
  • Легенда о комиссарах
  • Знамя дивизии
  • Крылья, пробитые пулями
  • Двое в штатских костюмах
  • Буденный - наш братишка, С нами весь народ...
  • Генерал Сергей Огурцов
  • Штыком и гранатой пробились...
  • Три красноармейца
  • Легенда о непреклонных
  • Хлебом кормили крестьянки меня
  • Тот дикий лес, дремучий и грозящий
  • Уманская яма
  • Городок-герой
  • Наивные вопросы и жестокие ответы
  • Врачи на посту
  • Советов, Знаменев, Сердцов
  • Дивизия город не оставила
  • Легенда о яблоках и зернах пшеницы
  • Центр узнал
  • Легенда о Гансе Олесцаке, тельмановце
  • От Зеленой брамы до Серебряного бора
  • Уполномочен Зеленой брамой...
  • Из записок К. Симонова
  • Скульптор из Зеленой брамы
  • Тайна танка
  • Притяжение памяти
  • Сыновья и внуки
  • Я из годов восьмидесятых
  • *** Примечания ***